Путешествие вокруг вулкана [Валентина Михайловна Мухина-Петринская] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

редакторы, которые печатали в научных журналах его пасквили на работы Вихрова. Вообще, как могло наше общество допустить, чтоб Вихрову так мешали работать? Не понимаю. Брат Родион говорит, что я вообще наивна не по летам (23 года!) и мне еще многое предстоит понять. Не знаю. Но уверена в одном, что ни на какие компромиссы я не пойду никогда. Может, у меня уже есть основания так говорить…

В институте меня тоже считают наивной, причем в обидном смысле: для них наивность — синоним глупости. Ребята, правда, говорили, что женщинам это даже идет, но когда наивность не чересчур. А когда «чересчур», то это лишь раздражает. Что касается нашей профессуры, никто не считал меня наивной, ни один преподаватель. Но они в один голос утверждали: «Терехова — идеалистка!» И, чтоб мне не повредить, тут же торопливо добавляли: «Разумеется, не в философском смысле, а в житейском!» Соседка, тетя Поля, говорит, что я «не от мира сего», но это она потому, что я всегда ухаживаю за ней, когда она болеет. Она еще уверяет, что у меня «легкая рука» и что никакое лекарство ей так не помогает от ревматизма, как если я ее натру муравьиным спиртом. Родион говорит, что ей спирт и помог, а не мои руки. Но тетя Поля на это сказала: «Когда другие натирали, не помог же».

Мама меня считает неумной. Она так прямо и говорит: «Тася у меня хорошенькая, но недалекая. Вот Родион — очень умный!» То, что я и в школе, и в институте шла круглой отличницей, мама объясняет «врожденными способностями».

— Тася просто способная! Единственное, чем угодила в меня. Если бы я не бросила учиться, то была бы профессором или даже адвокатом!

— Из тебя бы вышел отличный адвокат! — охотно соглашается отец.

В каждой семье имеется свое семейное предание, есть и у нас такое. Это было, конечно, очень давно, еще до моего рождения. У моего однокурсника и приятеля Кузи Колесникова в те годы погиб дедушка — старый большевик.

Моего отца тоже арестовали, только мама оттуда вызволила.

Когда его забрали, мама, к ужасу всех родных и знакомых, развила такую активность, что ухитрилась попасть на прием к самому наркому. Представляю, как она его убеждала! Папу выпустили.

Насколько мне известно, это уникальный случай. Папа сидел в тюрьме ровно четыре месяца и три дня. После того четыре года был на фронте, где каждый час — разрушения, пожары, насилие, смерть. А в кошмарах его преследует не война, а тюрьма, где он и был-то, в сущности, мало. Папа говорит, это оттого, что самое страшное для человека — лишение свободы.

По-моему, есть более страшное: когда человек по глупости или из корысти сам откажется от свободы. Например, от свободы быть самим собой.


Мама вынимает из духовки мои любимые пироги с вишней, укутывает их полотенцем — это мне на дорогу — и принимается плакать.

— А вдруг девочка погибнет, вдруг медведь ее там задерет, тогда что?

— Почему же непременно погибнет? — смущенно (у него тоже болит сердце) возражает папа, и у него бьется синяя жилочка на облысевшем виске. Мама порывисто вытирает глаза, задумывается и — в какой раз — спрашивает:

— А разве мне с тобой нельзя в экспедицию ехать?

— Нельзя, мамочка!

— Так ведь мать, отчего же нельзя? А если поваром? Я бы на всех готовила, стирала… ну, там… разводила костер. А ты скажи своему-то профессору!

Обращаюсь в бегство. Кстати, мне действительно следует сходить к профессору.

Нас у Михаила Герасимовича собралось пятеро: четыре девчонки и один Кузя. Все только что окончили лесной институт. В экспедицию из выпускников едем только я да отличник Кузя. Остальные получили назначение в лесхозы. Нам немножко завидуют. Еще бы, я тоже на их месте завидовала бы!

У Михаила Герасимовича так уютно, просторно, светло. Не терплю захламленности в квартире! Потихоньку от мамы, когда она уходит на рынок, я выкидываю ежедневно по вещице (мама потом их упорно ищет, сетуя на склероз), но все же у нас столько хлама, теснота, вещь вплотную прижимается к вещи, всюду выживая ее. А у Брачко-Яворских будто сквозят стены. Правда, у них три большие комнаты на двоих. Но сколько я помню, в столовой на диване всегда спит кто-нибудь из бывших учеников профессора — загорелый до черноты, измученный от беготни по столице, с виду рядовой колхозник из самой глухой деревни, но это всегда лесничий… И в этот день пришел и плюхнулся без сил на диван какой-то коричневый, обветренный мужчина, у которого голова была выбрита более тщательно, чем щеки. Несмотря на жару, он был в сапогах и пиджаке и не без удивления взирал, когда нас знакомили, на Кузину распашонку с абстрактными рисунками.

Жена профессора Анна Васильевна, добрая, хлопотливая, моложавая женщина, в которой есть что-то девическое, весело поприветствовала нас и побежала в кухню, на ходу надевая передник. Она любит молодежь и, учитывая наш аппетит, всегда приготовит что-нибудь вкусненькое: блинчики, вареники, пирожки — прямо со сковородки, пышные, горячие, — и напоит чаем с домашним вареньем.

Все наши уселись рядком на тахте