Пулковский меридиан [Лев Васильевич Успенский] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

кольмэ»… Им было трудно, очень трудно! Зять Юхо сам не без греха в этом смелом деле — отчаянная голова: без лоцманов русским было бы, пожалуй, не уйти из гавани… Ну, так за это ему и пришлось потом хлебнуть горя! А теперь вот такая кожаная куртка смеется над здешними делами. Чему тут смеяться — тут ничего смешного нет! И — кто он такой? И что ему надо? Что знает он об Юхо Виртаннене? Видно, знает что-то, если заговорил об уходе русских именно с ним, с тестем Юхо?!

Служащему городского трамвая города Гельсингфорс не положено грубить иностранцам, даже если они садятся тебе на голову.

Кондуктор сделал вежливое и бессмысленное лицо. Ему совершенно непонятен финский язык молодого господина!.. Русские корабли? Юкси, какси? О нет, теперь они сюда не заходят, даже и в таком малом числе… Теперь с Россией — «натянутые отношения»… Так написано в «Uusi Suometar».

Человек в кожаной куртке еще раз рассмеялся: значит, ему и верно весело!

— Пустое, Вейнемейнен! — небрежно сказал он. — Я тебя понимаю: язык теперь лучше держать за зубами! Теперь у вас — либерализм!

Не важно: я знаю все сам лучше любого старого осторожного финского пройдохи… Сотни две судов, больших и малых! Лед на заливе доходил до двух с половиной футов. Крепкий балтийский ледок, старина; разве не так было? А они увели все, до последнего плашкоута! Сегодня — ровно год со дня, как это случилось.

Воображаю — зрелище! Иваны дымят, а эти олухи хлопают на берегу ушами! Ха-ха-ха! Что и говорить: у большевиков есть чему поучиться! Шесть дредноутов, пяток крейсеров, 54 миноносца… Клянусь дубом, тиссом и терновником: господин президент упустил здоровенную оказию сделать Финляндию первоклассной морской державой! Впрочем, ему пришлось бы тогда научиться отапливать корабли здешним гранитом… Или же отдать все ваши потрохи сэру Генри за нефть и уголь. Видел когда-либо кумппани-кондуктор топку линкора на полном ходу? Нет? Ну, его счастье!

Вожатый затормозил с разгону. Трамвай остановился на Фабриксгатан, на остановке, ближайшей к воротам Брунспарка. Молодой человек, не договорив, легко поднялся со скамьи.

— I'm sorry![4] — вдруг по-английски, сухо, совсем другим, официальным тоном сказал он. — Я извиняюсь! Я пошутил, прошу вас не сердиться. Вы — хороший служака, вот вам за беспокойство…

Взмахнув рукой, он брезгливо швырнул на сиденье начатую пачку сигарет «Мэриленд» в свинцовой упаковке, с картинкой наверху!..

— О! киитос, хэрра![5] Спасибо, сударь! Суур киитос! Большое спасибо!

«Хэрра» спрыгнул на снег. Он сделал вид, что дает рукой звонок отправки, насмешник! И вдруг: «Езжайте, чухны! Чухонское масло! Вейки!» — по-русски, со злобой крикнул он вслед. Чего это он осатанел так, сразу?

Трамвай тронулся, а человек, оглядевшись, прищурился против солнца и, широко шагая, пошел по Ульрикасборгатан к небольшому крашенному в серо-голубой цвет дому. На доме была красная с золотом вывеска:

Tytto ja kolme timantti
Kahvila
Девчонка и три алмаза
Кафе
Подходя к дому, он уже не улыбался.

Под тремя алмазами

Кожаную куртку с него сняла розовощекая фрекен, скорее шведка, чем финка, в чистеньком белом фартучке, в ослепительной кружевной наколке на белокурой голове.

«Если у Суоми отнять ее чистоту, останется только сырость и дурной характер…» — где он это читал? Или — слышал. Давно.

Он не заметил милого приветствия. Приглаживая светлые волосы, он стоял в прихожей и прислушивался к громким голосам. Потом заглянул — не в дверь, а в зеркало.

В зеркале отражался маленький зал «Девчонки». Абсолютно пусто. Пять-шесть столиков, накрытых сияющими скатеретками из замечательной финской бумаги, превосходящей качествами самое лучшее полотно. Цветистые дорожки половичков (тоже, небось, бумажные!) на вылощенном чище иного стола полу. Искусственные бумажные цветы, аккуратные пучки зубочисток в вазочках…

На среднем столике между окнами гипсовый старикашка размашисто играл на гуслях…

Хо-хо! Вся Европа ковыряет теперь в зубах дешевым финским лесом! Весь мир печатает чепуху на разжеванной финской древесине, на белой коре милой «койву», плакучей северной березы… Радуйся, старый гусляр![6]

Два только человека, — толстый и потоньше, — спинами к двери, спорили у окна, сквозь которое с юга било снопами солнце. Толстый плачущим голосом жаловался на что-то; второй, не удостаивая ответом, равнодушно, но внимательно смотрел сквозь стекла на Ульрикасгатан, на Брунспарк.

— И опять ты скрываешь от меня самое главное, Аркаша! — донеслось до прихожей. — Как тебе не грех?! Хорошо тебе с таким корреспондентским билетом в кармане, с такими связями… А мне… Что ты разнюхал? Совещание, совещание… Я уже болен от этих совещаний. Зачем они собираются? Ради чего?

Вошедший приглядывался к сидящим. Его не замечали. Тогда