Любовь и смерть на Лонг–Айленде [Гилберт Адэр] (fb2) читать постранично, страница - 4


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

больше для очистки совести, но, к полному его изумлению, я проявил к предложению интерес. Почему, я и сам не могу толком объяснить. Деньги тут роли не играли — хотя, прижми меня кто–нибудь к стенке, я не смог бы привести внятных причин и для того, почему это предложение следовало отвергнуть. Может быть, дело заключалось в том, что я предвкушал, какую проказливую радость испытаю в тот момент, когда редактор получит гранки и обнаружит, что купил текст, немыслимо отличающийся от всех этих мошеннических статеек, изъеденных метастазами банальности и отыскивавших корни постмодернизма в телевизионной рекламе, в дизайне конвертов пластинок с поп–музыкой и в неоклассической архитектуре офисов страховых компаний в Сити (статеек, которых мне пришлось самому проглотить не одну дюжину перед тем, как взяться за собственное эссе). Я никогда не искал легкого успеха и посему нимало не огорчался, когда не находил его. Но ничто человеческое мне не чуждо, так что я был просто не в состоянии отказаться от невинного удовольствия подставить подножку столь презираемому мной миру, заработав при этом не столь уж и скромную сумму денег.

Подтверждение самых худших моих предположений не заставило себя долго ждать. Примерно через неделю после того, как гранки были отправлены в редакцию вышеупомянутого журнала, мне позвонил выпускающий редактор и томно–равнодушным голосом поинтересовался, не буду ли я столь любезен предложить отрывок из моего текста, который можно было бы вставить в рекламную врезку. Я ответил вежливо, но без особого дружелюбия, может быть даже несколько сухо, что если б мой собеседник потрудился прочитать книгу, вместо того чтобы, как мне теперь стало ясно, всего лишь пролистать ее, то, будучи профессионалом, он легко нашел бы подходящий пассаж, не обращаясь за советом к автору. Но этот упрек в небрежении к своим прямым обязанностям не произвел на редактора особого впечатления — к тому же участвовать в подобной перепалке было ему, судя по всему, далеко не впервой. Промычав что–то невнятное насчет того, что он просто хотел дать читателю по возможности более точное представление о моих идеях, мой собеседник положил трубку.

Я тоже положил трубку; на лице моем играла улыбка. Первый раунд остался за мной. Теперь уже не имело никакого значения, что за отрывок выберут для публикации. Все равно никто его читать не станет, а если и станет, то не дочитает до конца. Зато я доказал им, что мир все еще может гордиться тем, что в нем живет маленькая горстка истинных поэтов, пророков и ценителей прекрасного — да, да, на меньшее я не согласен! — не капитулировавших перед бездуховностью современного общества, где искусство превратилось в обыкновенный товар, подчиненный законам рынка, — общества, в котором, как я любил, проявляя не присущее мне остроумие, повторять своим кембриджским приятелям: писатель больше не пишет текст — он его набирает.

Я бы вскоре совершенно позабыл об этом происшествии, если бы тот же самый томный молодой человек не позвонил мне через пару дней и не сказал, что отрывок может быть (тут он принялся шарить в мозгах в поисках нужного словца) контекстуализирован, только если сопроводить его интервью с автором.

Я довольно ядовито сообщил, что не даю интервью, но редактор продолжал настаивать. Будучи прирожденным невежей и не имея обо мне представления ни как о художнике, ни как о человеке, он чуть было не погубил все дело, попытавшись купить меня на дешевую лесть, но тем самым только укрепил мою решимость не поддаваться ни на какие уговоры. Беседа затянулась на несколько минут, причем я в основном молчал, потому что не мог вставить и слова, чтобы подвести черту под этим бесполезным разговором, но тут редактор, словно предчувствуя свое неизбежное поражение и не желая, чтобы человек, на тщеславии которого он пытался так бесцеремонно сыграть, счел его полным кретином, что–то резко сказал по поводу писателей, которые пишут о концентрационных лагерях (грубое искажение не понятого широкой публикой интереса к теме холокоста, звучавшей в моих романах), но при этом боятся покинуть хотя бы на час свои звуконепроницаемые башни из слоновой кости, что возвышаются посреди северо–западного Лондона.

Упрек этот был таким же неуклюжим и филистерским, как и предшествовавшая ему лесть, но я был задет (в такой степени, о которой редактор и не подозревал) выражением «башня из слоновой кости». Как я уже неоднократно упоминал, я не испытывал ни малейшей тоски по шумному миру со всей его суетой и беготней, но следует сказать, что знал я его намного лучше и повертелся в нем намного больше, чем подозревали мои клеветники, и намек на то, что я живу в башне из слоновой кости, обидел меня как несправедливый и необоснованный. За несколько месяцев до этого я был точно так же расстроен, когда американский исследователь прислал ту самую статью о пресловутом отсутствии местоимения первого лица единственного числа в моих творениях, причем степень моего