2medicus: Лучше вспомни, как почти вся Европа с 1939 по 1945 была товарищем по оружию для германского вермахта: шла в Ваффен СС, устраивала холокост, пекла снаряды для Третьего рейха. А с 1933 по 39 и позже англосаксонские корпорации вкладывали в индустрию Третьего рейха, "Форд" и "Дженерал Моторс" ставили там свои заводы. А 17 сентября 1939, когда советские войска вошли в Зап.Белоруссию и Зап.Украину (которые, между прочим, были ранее захвачены Польшей
подробнее ...
в 1920), польское правительство уже сбежало из страны. И что, по мнению комментатора, эти земли надо было вручить Третьему Рейху? Товарищи по оружию были вермахт и польские войска в 1938, когда вместе делили Чехословакию
cit anno:
"Но чтобы смертельные враги — бойцы Рабоче — Крестьянской Красной Армии и солдаты германского вермахта стали товарищами по оружию, должно случиться что — то из ряда вон выходящее"
Как в 39-м, когда они уже были товарищами по оружию?
Дочитал до строчки:"...а Пиррова победа комбату совсем не требовалась, это плохо отразится в резюме." Афтырь очередной щегол-недоносок с антисоветским говнищем в башке. ДЭбил, в СА у офицеров было личное дело, а резюме у недоносков вроде тебя.
Увы, оказывается, ничего, почти ничего не изменилось. Кажется, любой другой писатель не удержался бы показать какое-то обновление, духовное очищение, возрождение Михайлова, ведь так просится, так соблазнительно, так, наконец, поучительно, а следовательно, нравственно. А вот Толстой отказывается от этого. Ничего не изменилось, Михайлов так же искателен, и робок, и одинок. Юнкер Пест так же хвастлив, на бульваре «все те же вчерашние лица и все с теми же вечными побуждениями лжи, тщеславия и легкомыслия». И мы понимаем: да так оно и есть, такова правда, которую не убоялся указать писатель, именно в этом правда, и чувство недоумения, обиды, досады овладевает нами — да как же они, эти люди, не понимают, что так нельзя, что суета эта не достойна людей воюющих, готовых к смерти из-за высоких убеждений и любви к родине. Но, может, наши мучительные вопросы, наше смятение и есть тот важнейший нравственный итог, который мы извлекаем сами, который не успокаивает, не поучает, а мучает нас, заставляет искать ответа на это человеческое, такое понятное и такое непонятное свойство.
В рассказе все хороши и все дурны, нет ни злодеев, ни героев, и тем не менее откуда-то возникает вполне явственное восхищение защитниками Севастополя, трудно указать, откуда оно берется, нет в этом рассказе специальных сцен, лиц, как есть, например, в третьем рассказе — «Севастополь в августе». Похоже, что атмосфера правды каким-то таинственным способом вызывает ощущение мужества, стойкости; этим-то и прекрасна толстовская правда, что чувство это происходит несмотря на то, что Толстой занят обличением тщеславия офицеров-аристократов. Он высмеивает их высокомерие, чванливость, он их всех не уважает за неискренность, у всех у них на первом плане карьера, все делается ради нее.
Можно представить себе, какого писательского мужества потребовала в той обстановке верность такой правде, каждая сцена, каждый эпизод подчинен ей, без компромиссов, без исключений, без каких-либо украшений. Традиции военной литературы, весь пафос войны, все восставало против. Рассказ, особенно второй, «Севастополь в мае», изображал войну необычно, вопреки всем правилам, без героев, без подвигов. И дело касалось тут даже не только вызова традициям военной повести, но в безотрадной горечи, и все это о Севастополе, который тогда представлялся для всех святыней. Поэтому-то для Толстого встал вопрос о мере откровенности, о границах правды: на что имеет право художник, как далеко он может заходить, изображая дурные черты людей, их пороки, их несправедливость… Впрочем, он, Толстой, сам куда лучше формулирует свои сомнения: «Может быть, то, что я сказал, принадлежит и одной из тех злых истин, которые, бессознательно таясь в душе каждого, не должны быть высказываемы, чтобы не сделаться вредными, как осадок вина, который не надо взбалтывать, чтобы не испортить его».
Тяжелое, мучительное раздумье сопровождало Толстого в этом рассказе. Война поставила перед ним вопрос, который он решал и в следующие годы. Вопрос, который возникал и у других русских писателей, вплоть до Максима Горького, и каждый искал для себя ответа заново и находил, приходя так или иначе к толстовскому решению. Очевидно, иначе истинные таланты не смогли бы осуществить себя.
Знаменательно, что никому легко, с ходу не давалась эта бесстрастная правда, к ней приходили, одолевая сомнения, выстрадав ее, и она становилась убеждением.
«Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который был, есть и будет прекрасен, — правда.»
Правда не может быть злой, вредной, ненужной, она может быть мучительной, страшной, беспощадной, даже отталкивающей, но все равно она для Толстого прекрасна, и он ничем не поступается ради нее.
В третьем, последнем рассказе цикла «Севастополь в августе» оба брата Козельцовы погибают при падении Севастополя. Умирает раненый старший Козельцов, гибнет семнадцатилетний прапорщик Владимир Козельцов. Доблестная их гибель не помогла, русские войска покидают Севастополь. Ничем не возмещается, не уравновешивается наше чувство жалости за эти две смерти. Мы не знаем, чем оправдается их гибель, неизвестно, где, в чем искать утешение. И в этом тоже было художественное открытие военной прозы Л. Толстого. Существовало какое-то неизбежное стремление уравновесить повествование. Наказать зло, обрушить возмездие, разоблачить подлость, что-то противопоставить несправедливости. Самым разным путем, но достигнуть удовлетворенности.
Отказаться от этого, одолеть эту традицию было непросто…
Последние комментарии
4 часов 28 секунд назад
13 часов 3 минут назад
1 день 12 часов назад
1 день 12 часов назад
1 день 12 часов назад
1 день 12 часов назад