cit anno:
"Но чтобы смертельные враги — бойцы Рабоче — Крестьянской Красной Армии и солдаты германского вермахта стали товарищами по оружию, должно случиться что — то из ряда вон выходящее"
Как в 39-м, когда они уже были товарищами по оружию?
Дочитал до строчки:"...а Пиррова победа комбату совсем не требовалась, это плохо отразится в резюме." Афтырь очередной щегол-недоносок с антисоветским говнищем в башке. ДЭбил, в СА у офицеров было личное дело, а резюме у недоносков вроде тебя.
Первый признак псевдонаучного бреда на физмат темы - отсутствие формул (или наличие тривиальных, на уровне школьной арифметики) - имеется :)
Отсутствие ссылок на чужие работы - тоже.
Да эти все формальные критерии и ни к чему, и так видно, что автор в физике остановился на уровне учебника 6-7 класса. Даже на советскую "Детскую энциклопедию" не тянет.
Чего их всех так тянет именно в физику? писали б что-то юридически-экономическое
подробнее ...
:)
Впрочем, глядя на то, что творят власть имущие, там слишком жесткая конкуренция бредологов...
От его ГГ и писанины блевать хочется. Сам ГГ себя считает себя ниже плинтуса. ГГ - инвалид со скверным характером, стонущим и обвиняющий всех по любому поводу, труслив, любит подхалимничать и бить в спину. Его подобрали, привели в стаб и практически был на содержании. При нападений тварей на стаб, стал убивать охранников и знахаря. Оправдывает свои действия запущенным видом других, при этом точно так же не следит за собой и спит на
подробнее ...
тряпках. Все кругом люди примитивные и недалёкие с быдлячами замашками по мнению автора и ГГ, хотя в зеркале можно увидеть ещё худшего типа, оправдывающего свои убийства. При этом идёт трёп, обливающих всех грязью, хотя сам ГГ по уши в говне и просто таким образом оправдывает своё ещё более гнусное поведение. ГГ уже не инвалид в тихушку тренируется и всё равно претворяет инвалидом, пресмыкается и делает подношение, что бы не выходить из стаба. Читать дальше просто противно.
время — будто к стене притискивал отвисшим брюхом — Федоров, от природы сухощавый, в подобных случаях там, а редакции, силился вобрать, втянуть свой поджарый живот, чтоб не соприкоснуться...
И Татьяна сидела, опустив глаза, прислушиваясь, ловя каждое слово, может, не все улавливая, но суть... Суть и для нее заключалась в конце разговора, и она ждала его так же, как Федоров.
И вот оно, то, ради чего в полночь раздался этот звонок...
— Да, так что у тебя там?.. С сыном какая-то неприятность?..— Это уже как бы между прочим, невзначай, об этом и не спрашивать можно бы, и если пришлось, то к слову...
— Ох уж эти сопляки... Отчего это мы с тобой росли-вырастали, а не припомним, чтоб кого-то из наших друзей-приятелей — да под суд?.. Ну, так что, чем кончилось? Выпустили? Оправдали?..
Вот и он.
Вот и этот вопрос.
На который им ответ уже известен.
Им уже наверняка позвонили. «Поставили в известность».
Чтобы там, в редакции, знали обо всем...
— Нет,— сказал Федоров. И трубка в кулаке у него сразу вспотела, голос охрип.— Нет,— повторил он, прочищая горло.
— Нет,— повторил он, и трубку прикрыл рукой, ладонью, сложенной в горстку, как будто тем самым пытался уберечь Таню... От чего уберечь?.. Но ему хотелось. И хотелось, чтоб она вышла отсюда, с кухни, черт побери! Или оглохла!..
— Что — «нет»?.. Что — «нет»?..— переспросил Феоктистов. И весь — огромный, гора-горой за своим бескрайним столом — замер, затаился. Только дыхание — жадное, как у ныряльщика, поднявшегося со дна — слышалось в трубке.
— Ты чего молчишь? — сказал Феоктистов,— Или нас — что?.. Нас разъединили?..
— Нет,— сказал Федоров,— никто нас не разъединял, все в порядке...
Он похлопал себя но карманам, пошарил взглядом вокруг, отыскивая сигареты. Но Таня, поднявшись, вложила ему в пальцы чашку с наполнявшим ее до половины остывшим чаем и быстро вышла. Он был благодарен ей ли это. И не за то даже, что вышла,— больше за то, что они пока не разучились еще понимать, чувствовать друг друга.
— Суд не закончился,— сказал он, отхлебнув глоток.— Так что приговор, наверное, будет вынесен завтра. Но это уже не важно.
— Что — не важно? Приговор?..
— В том смысле, что — завтра... Видите ли, фактически он вынесен сегодня, и его ничто не может изменить...
— Это как?.. Не вынесен — и в то же время вынесен?.. Ты не того?..
— Я не того,— Федоров сделал еще глоток и почувствовал себя на удивление спокойно.— Просто сегодня он во всем признался.
— Кто — он?..— с присвистом выдохнул Феоктистов.
— Сын. Признался, что убил.
Трубка снова тяжело, прерывисто задышала.
— Что, так вот сам — взял и признался?.. До нас ведь раньше доходило, что все это — липа...
— Сам — взял и признался.
— Но, может, существуют какие-то смягчающие?..
— Нет,— сказал Федоров.— Никаких смягчающих.
Феоктистов так долго молчал, что Федорову представилось — он положил трубку.
— Плохо,— сказал Феоктистов. И засопел.— Очень плохо...
— Куда уж хуже,— сказал Федоров.
— Не знаю даже, старик, чем тебя утешить..
— А и не надо,— сказал Федоров.— Не надо меня, утешать.
12
Вот когда он почувствовал весь страх, весь ужас того, что случилось. Когда остался один. И молчала трубка. И слова, которые он произнес, отвечая Феоктистову, то есть не кем-то произнесенные, хотя бы и судьей или прокурором, а им самим, и вдобавок даже как бы не Феоктистову, невидимому и вроде бы не существующему в реальности, а — себе самому, слова эти не оставляли ни сомнений, ни надежды. И были как приговор. Не Виктору — себе. Ни здравый смысл, ни логика тут были ни при чем. Так он чувствовал. «За что?.. За что?..» Слова эти , вопросы эти были беспомощны, жалки. Он знал ответ. Это он убил Стрепетова.
Он опустился на табурет. Он только теперь заметил, что стоит, заметил, когда ощутил, что ноги у него проседают и тают, будто из пластилина, хорошо размятого или подогретого. Табурет, к счастью, оказался рядом, иначе он бы грохнулся на пол. Три пуда костей,— вот было бы грома... Чай был мерзкий, холодный — в чашке, до которой он дотянулся, обнял округлый бочок тяжелой, одрябшей рукой. Его вдруг продрало — не ознобом, а настоящим морозом. Даже зубы клацнули. Из окна, что ли?..— подумал он. Но приподняться, протянуть руку и захлопнуть хотя бы ближайшую половинку вдруг сделалось для пего непосильной задачей. Он не мог шевельнуться. Каждое шевеление отдавалось болью в сердце. Резкой, подстерегающей, как охотник в засаде. Он и дышал-то — едва-едва, чтобы того охотника перехитрить.
Сам... Сам он убил... Оттого и тянуло его, как Раскольникова, на то место, на ту скамейку — ту самую... Там он сидел, а над головой шелестел раскидистый клен, медвяно пахла белая акация... И там на оранжево-кирпичный, выстилающий дорожку песок пролилась кровь... Это не Виктор, это сам он был там в тот вечер. И листва... Впрочем, в марте, в самом начале — какая же листва?.. Деревья были голы, и воздух сырой, стелющийся над самой землей, напитанный вязким
Последние комментарии
11 часов 23 минут назад
12 часов 56 минут назад
16 часов 49 минут назад
16 часов 54 минут назад
22 часов 14 минут назад
2 дней 9 часов назад