Я, Богдан (Исповедь во славе) [Павел Архипович Загребельный] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

в пространстве, как затерялись все мои письма и универсалы, чтобы потом намножились выдуманные и подделанные. Беспомощность силы. А силу ведь я получил не в наследство, а нечеловеческим напряжением воли, переступив происхождение, преодолев безродность и печаль времен. Киммерийцы, сарматы, парфяне, скифы, Азия и Европа в моей крови, дикая ярость степей и монастырский ригоризм Европы. Я живу в повествовании, я веду счет времени не своими годами, а теми событиями, которыми значатся тяжкие испытания, сквозь которые должен был пройти не только я, не только народ мой, а главная мысль жизни моей собственной и моего народа. Это было время во времени, то, что становилось "после" (post hoc), уже было и "перед" (propter hoc). Я умер или нет - какое это имеет значение? Но прошлое не умерло и не умирало никогда. Оно еще и не прошло, оно продолжается дальше во всем, прежде всего во времени, потому что из времени не дано выйти никому и ничему.

Время можно задержать лишь в слове, особенно в слове написанном и записанном. Писание - высшее наслаждение и тягчайшая мука. Как сказал Иван Величковский: "Труда сущаго в писании знати не может, иже сам не весть писати. Мнить бити легко писания дело, три персти пишуть, а все болить тело".

В летописи Величко значится, что писано на хуторе Жуки. Кто был там выдуманный Величко или сущий я, Богдан? И как оказался на хуторе Жуки? А может, Жуки - это только иносказательно, то есть другим способом, или узором словесным, названный Субботов? Точно так же груша и три криницы. И пасека под липами, и гумна с еще не смолоченным зерном, и заря над журавлем.

Но это лишь присказка, ибо книгу своей жизни я вижу оправленной в толстую кожу и на верхней доске - жуки с травами, то есть ножки драгоценные для поддерживания книги, когда она раскрыта.

Так приходит объяснение еще одного слова.

В жизни господствует голый произвол, в моей же композитуре расстояние помогает найти форму гармоничную. Пребывая над событиями, я могу свободно вмешиваться в них, переставлять их по своему усмотрению, упоминать попутно, что я сам сделал, а что другие, что было тогда, что сказал и думал в те времена и что думаю о них ныне.

Тогда я сказал: "Иду, чтобы возвратиться!"

Зима была теплая, как весна. Все пошло в растопы, целые озера воды в степных балках, зеленела трава, озимые хлеба шли в рост. Знамения небесные и земные предвещали мне тяжелое, но славное будущее - разве я заколебался в своем неотступном намерении?

Ехал из Чигирина и возвращаться должен был туда же. А сам думал о Субботове. О груше в белом цветении и о трех криницах со сладкой водой и... о серых глазах под черными бровями, о шепоте и вздохах. К кому и для кого? До сих пор еще в глазах моих темнеет, как вспомню об этом, и кровь тяжко стучит в сердце: отмщения, кары! Все у меня отняли, забрали, но разве же только у меня одного? У всего народа!

Субботов... Почему отец мой назвал этот хутор Субботовом?

Слишком просто можно вывести имя это от речушки Субы, притока Тясьмина, что на ней поставлен хутор. Порой мысль наша стремится оторваться от будничных истолкований и устремляется в неизведанное и таинственное. И вот уже думаю: не назвал ли отец мой так Субботов потому, что взыграло сердце его от одной лишь мысли об этом прибежище, видел здесь отдых, радость и праздничность, которые уже испокон веку обещает людям суббота?! А может, будучи человеком эдукованным, - прочел где-то, как еще византийский император Константин Багрянородный назвал Киев Самбатасом, то есть Субботовом, наверное взяв это название от хазар, а прочитав такое, решил и хутор свой назвать точно так же, ибо представлялся он ему как бы маленькой столицей для рода Хмельницких.

Землю над Тясьмином подарил отцу еще чигиринский староста Данилович, который был здесь коронным державцем, потом гетман коронный Конецпольский разрешил заселить. Ведал ли тогда отец, что прорастет на этой земле?

В те времена я еще не был настоящим казаком - был лишь подказаком, и ехали мы с отцом моим, сотником гетмана Конецпольского, возвращаясь из-под Киева, ночевали в каком-то доме, кто знает где, а утром очутились над Росью, где-то неподалеку от Корсуня, и тогда увидели хутор. Он стоял над речкой и не над речкой, потому что имел еще и свои пруды, а на них плотинная мельница, луг, сенокосы, дальше - нивы, рощи. В прудах утята с гусями плавают; кони пасутся на лугу, скот, будто нарисованный, жаворонки вверху вызванивали, а солнце, какое солнце! Как оно только не играло: по молодым листьям, и по травам, и по белому цвету на старой груше, и по белым стенам аккуратных хаток, и по голубому куполу небольшой церквушки. Хутор да еще и церквушка! (Хутор Золотаренков.)

- Казак если не погибает на войне, - сказал отец, - то прячется в такую вот глушь или в монастырь. А тут тебе и хутор, и церковь - будто и в монастыре душа твоя утомленная и измученная. Такой и нам нужно соорудить. И у нас же земля в одном куске, да лес, да речка, еще и груша-дичок растет. А криницы выкопаем...

Так мы поселились на берегу широкой