Горизонты свободы: Повесть о Симоне Боливаре [Владимир Иванович Гусев] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Гумбольдта и Бонплана: это он, пожилой Устарис, добился разрешения на их поездку в Новый испанский Свет, с тем чтобы положить начало и просвещению, и хозяйственному расцвету колоний. Он говорил с ним о просвещенном абсолютизме.

И мальчик слушал внимательно.

Он слушал внимательно, но вопросы его, его сияющие угли глаза — все это более тревожно, более пенится и клокочет, чем следует для глаз и вопросов истинно государственного деятеля. Чувствуется: он начитался о тех, о бешеных. Спаси его, боже. Он молод, ему еще не понять, с какими людьми и землей он имеет дело.

Впрочем, он слишком молод, и все его вопросы, его излишний огонь — от этого.

Женим — возмужает. Женить — это очень верно.

Недаром бестия Бонапарт так усиленно женит своих офицеров и голоштанных маршалов. Верно он говорит: родине нужны женатые генералы. Эти не споткнутся, не сделают лишнего; не опрокинут котел. Они повара, а не корсары, не флибустьеры.

Женим, невеста прекрасная. Тихая, неазартная девушка. Тихий, глубокий взгляд. Дети, дети.

Как нам нужны мужчины; как нам нужны спокойные, зрелые, смелые люди.

Но что же он не идет?

А… вон шаги, голоса.

Эта чертова мебель, райские зори и перья. Вертушки и паутинки. Да ну их, терпеть не могу возни, торгашей, чужого народу в гостиной.

Я и перед собой элегантен, а не естествен. Я и перед собой как перед зеркалом. Ну, ничего.

Да вот он.

* * *
Юноша бойко вошел, потирая руки, блистая ажурным жабо, атласными панталонами и чулками цвета стерильного мела. Он был в темно-сливовом фраке; через миг торопливо стащил светло-кремовые перчатки под цвет жабо.

— Извините, маркиз, — пропел он высоким, приятным тенором-баритоном, изящно чуть приостановившись на четверть секунды. — Я задержался с Мальо, я встретил его на улице, звал на мяч к наследнику, это такая честь, не правда ли? — Он улыбнулся иронически, как-то чуть резко и очень живо. — Ну, а Марии, конечно, нет?

— Ее еще нет, — смеясь, отвечал белоголовый маркиз, не вставая из кресла и поменяв лишь местами скрещенные ноги в загнутых кверху туфлях, торчащие из-под голубого халата.

— Я так и знал, — бормотнул Боливар, идя по фигурному бордовому паркету к лукавому старику, краснея и неловко скрывая свое огорчение. — Я думаю, она все же придет? — полуспросил он, с ловким вывертом пожимая худую, но крепкую руку.

— Придет, придет, — примирительно отвечал Устарис. — Я вижу, ни Кондильяк, ни героический Альфьери…

— Нет, вы неправы, — быстро, досадливо отвечал черноволосый, смуглый креол с его юными, как бы недопрорезанными чертами лба, губ и скул, с острым, слегка неровным и еще детским носом, с этими глазами, блестящими плавлено-смоляным огнем; мускулы около губ и ноздрей дрожали, подергивались, отчего все лицо — в согласии еще с блеском иль с потуханием опускаемых, расширяемых, вскидываемых, сужаемых глаз — то и дело меняло не только выражение, но и общее свое целое, и отдельные вехи-черты. — Зачем вы? — Он нервно, мгновенно ушел от Марии в другое: оттого так сменилось в его лице нечто главное. Бывает, вдруг солнце заходит за малое белое облако, и местность уж как бы другая. — Конечно, Мабли, Монтескье и Локк мне приятней Попа, но… не в Марии тут дело, а…

— А Сервантес? — смеясь, поддразнил маркиз.

— Алонсо Кехана серьезней, чем думают многие, — пышно вымолвил юноша, со свойственным ему резким, но грациозным тактом меняя «вы думаете» на «думают многие»: он любил старика, не хотел бы задеть его. Маркиз понимающе улыбнулся и кивнул головой: и на мысль, и на этот изгиб его фразы. — Он хотел идеала здесь, на земле.

— Да, да, — рассеянно поддержал Устарис. — А как, между прочим, с поездкой? Ты не раздумал? Прекрасные взоры Марии Тересы… Они еще сочетаемы с книгами, но поездка… Садись же, садись.

— Нет, нет, я не раздумал, — быстро ответствовал юный Симон, довольно резво бросаясь в багряное фамильное кресло с вензелем и коронкой на пирамидальном орнаменте. — Я не раздумал, нет. Да и Мария… она, по-моему…

— Что? — посмеиваясь, подтолкнул Устарис.

— Она… страшно сказать… она, наверно…

— Что? Что?

Устарис с особенным любопытством смотрел в лицо юноши, в задумчивости уставившегося куда-то в угол с темной картиной Мурильо, с очередной экстравагантностью Гойи. В лице Боливара не было такого уж страха; в нем была тихая мысль и — как бы это сказать? — мгновенная тень, печать чего-то, недоступного этому разговору. Он скажет сейчас, что боится, будто Мария не любит его, — это ясно; но он не видит при этом себя, своего лица. «Поедет… поедет», — вдруг четко решил Устарис.

— Я боюсь, что она не любит меня.

— А ты бы спросил ее.

— Я спрошу, — медленно и не сразу ответил юный креол, вдруг пристально поглядев на старого вольтерьянца и как-то чуть подозрительно смерив его глазами от белых волос до загнутых носков туфель. Он почувствовал тот немой вопрос, интерес в старике. Что за юноша!

— Скоро она придет, — мягко и улыбаясь