Прощай, эпос? [Владимир Николаевич Турбин] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

пришедшие в общенародную речь из тайного быта лагерей или тюрем: обыск — «шмон» (и глагол образовали «шмонать» — обыскивать). О стереотипе шмона я поделюсь наблюдениями.

У истоков нашей литературы — «Ночной обыск», поэма Хлебникова. Замечательна запечатленная в ней особая радость, радость вторжения в чужую интимную, сокровенную жизнь, в ее закоулки, причем вторжение это легализовано и осуществляется оно от имени силы, умноженной на закон. Обыскивающий — всегда победитель, обыскиваемый же повержен, разоружен (при обыске первым делом стремятся найти хоть какое-нибудь оружие). Вломившиеся в дом моряки находят притаившегося белого офицера и тут же разоблачают его, причем Хлебников первым из всех наших писателей и поэтов показывает слияние, единство двух акций: разоблачить, то есть выявить «классовую природу» врага, его «социальную суть», и раздеть его — уже безо всяких метафор, буквально.

— Рубаху снимай, она другому пригодится,
В могилу можно голяком.
И барышень в могиле — нет.
Штаны долой
          И все долой! И поворачивайся, не спи —
Заснуть успеешь. Сейчас заснешь, не просыпаясь!
Идеальный исход, финал обыска — расправа: убийство разоблаченного и в буквальном, и в переносном смысле. И в одном лишь эпизоде поэмы предсказан и разгул разоблачений, и обысков тридцатых годов, и сла-а-абенький отзвук их в действиях вертлявого таможенника на станции Выборг: он тоже жаждал разоружить меня и тоже расшвыривал по купе разную одежонку: и рубахи, и штаны, и дубленку.

Неожиданное продолжение традиции Хлебникова появится в жутковатых рассказах Зощенко… Обысков, правда, там нет; но люди там сплошь и рядом разгуливают по улицам городов нагишом; это раз-обла-ченные люди, как бы воплощающие собой некий конечный идеал тоталитарного государства: разоблачить всех, всех до одного, до последнего. Великолепна сцена и у Булгакова, в «Белой гвардии»: ловко спрятал домовладелец Лисович, Василиса, сокровища, ан бандюги-то их углядели, нагрянули с обыском при фальшивом мандате каком-то, и поминай как звали. И в романе «Мастер и Маргарита» по доносу выходцев из ада производится шмон, обыск у управдома: глядь, валюту нашли. Бесконечны обнаружения тайников и в детективных романах, да и в документальных балладах о тех же таможенниках то и дело оказывается: почувствовал что-то неладное, обнаружил, предотвратил.

Свято верю в доподлинность этих баллад. Восхищаюсь таможенниками, которые спасли для народа хитроумно запрятанные произведения живописи или выявили целый контейнер поганых наркотиков. Я читаю о них, пламенея предписанным мне восторгом. Читать-то читаю, но к тому же я еще и литературовед, и профессия моя ныне включает в себя и обязанность размышлять об эстетике социального быта, хотя в этом аспекте он не рассматривался и рассматривать так его будут не скоро.

А социальный быт эстетически значим, и события последнего времени обнаружили это, я думаю, явственно: стереотипы характеров и стереотипы своеобразных сюжетов, жанры, сложные метафоры, постоянные эпитеты до того, как увековечиться в изваянии, в кинофильме или же в книге, обретя в них художественное завершение, возникают в окружающей нас повседневности, определяя наше к ней отношение:

…Были времена —
            прошли былинные.
Ни былин,
            ни эпосов,
                        ни эпопей,—
пророкотал Маяковский, открывая свое «Хорошо!». Что ж, тогда, в 1927 году, его декларация, возможно, и была правомерна. Но уже двумя-тремя годами позднее совершился перелом, который и я не могу не назвать великим. С точки зрения экономики был он велик. С точки зрения политики. И эстетики тоже: началась э-пи-за-ци-я общественного сознания; и еще через несколько лет эпическое мышление овладело умами настолько властно, что выбраться, выкарабкаться из него мы пытаемся только сейчас. Да и то не все и не сразу: переосмысление поведенческих жанров и жанров речи, изживание идолов-стереотипов — процесс трудный, для многих мучительный. Человек, изъятый из эпоса, чувствует себя обездоленным. И растерянным тоже. Он не верит, что это всерьез. Ему хочется обратно, в мир, величие коего очевидно так же, как очевидны враги, на сие величие посягающие. Представим себе Илью Муромца, даже просто рядового дружинника из былин, оказавшегося вдруг… в запутанном мире «Преступления и наказания» Достоевского. Возопил бы он? Мол, да избавьте же вы меня поскорее от сложности, от невнятности, от обнаженности теснящихся здесь отовсюду проблем, нерешенных вопросов и нравственных сложностей! Не хочу я ничего переосмысливать!

Но такое переосмысление все же идет; и для меня, для литературоведа, оно и есть гарантия необратимости перестройки: загнать массы, которые освободились от эпоса, в этот тип мышления, изживший себя, все-таки уже не-воз-мож-но. В крайнем случае