Виньетки к Достоевскому [Фигль-Мигль] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

расскажи, как вы милостыню просили, как твоя мать умирала, про дедушку, про Бубнову, спаси Наташу, пусть у тебя будет еще один припадок, это ничего, ради Наташи можно.

“Да, — отвечала она, тяжело переводя дух и каким-то странным взглядом пристально и долго посмотрев на меня; что-то похожее на укор было в этом взгляде…”

“Но я не мог оставить мою мысль”, — замечает великодушный юноша.

Один проницательный англичанин заметил мимоходом об Алеше Валковском, что тот “вовсе не хочет зла, он лишь творит его”. Эти слова приложимы практически ко всем центральным персонажам романа — униженным и оскорбленным людям, на фоне которых даже шут Маслобоев и его куриозная Александра Семеновна смотрятся как отрадный оазис здоровья и человечности. И князь Валковский с его простейшей мотивацией — товар, деньги, товар — уже не кажется чудовищем. Настоящее чудовище бежит крысиной побежкой по холодным улицам (и проклятый город нависает над головой Пизанской башней); сердце у него разбито, гордость оскорблена — и ему необходимо, неизбежно нужно унизить кого-нибудь еще более несчастного, просто для того, чтобы чувствовать себя человеком, а не ветошкой. (Хороша была жалость Девушкина, если девушка сбежала от нее черту в лапы.) А то, что способы унижать здесь позатейливее, игра потоньше, пытки поизощреннее, так это правильно, так и должно быть; уж конечно, с пятью копейками в кардане приходится изощряться и брать психологией.

То там, то тут, но постоянно мерцает у Достоевского общегуманистическая мысль, что отношения между людьми возможны только в форме кабалы, а какая будет выбрана разновидность — как между Бубновой и Нелли или как между Наташей и Иваном Петровичем — зависит от обстоятельств и силы воображения. Каждый тиранит каждого; кто остается крайним, умирает. Живые продолжают игру, свободные от чувства вины — разве человека можно стыдить, если он хочет как лучше, или заставить его чувствовать себя виноватым, когда он чувствует, что все сделал правильно. Когда Наташа признается, что ужасно любила прощать алешины выходки (“хожу, бывало, по комнате, мучаюсь, плачу, а сама иногда подумаю: чем виноватее он передо мной, тем ведь лучше…”), когда Иван Петрович дважды не дает Нелли сделать что-нибудь по дому (“Полно, Елена, ну что ты можешь уметь стряпать? Все это ты не к делу говоришь”) — ну пусть бы, думаешь, сварила этот злосчастный суп, пусть подмела (“и откуда ты взяла этот гадкий веник? у меня не было веника”) — но нет, “я с тобой поступаю, как мне велит мое сердце”, ты одна, несчастная, я тебе помочь хочу, а вот ты гордая, боишься, что я тебя попрекать буду, тотчас хочешь заплатить, заработать, не смей — так вот, понимают ли эти золотые сердца, что им пожалуй и есть в чем себя упрекнуть? Еще чего! все веления золотого сердца — тоже, гм, гм, золотые. После случая с разбитой чашкой Нелли пытается объяснить, что даже ей, ветошке, нужна независимость (“милостыню не стыдно просить: я не у одного человека прошу, а у всех прошу, у одного стыдно, а у всех не стыдно”), но независимости Иван Петрович не потерпит, он хочет быть тем самым одним, он же ее и стыдит (“сколько злого, самодовольно злого в твоем поступке”), да… и если этот веник не мой, он определенно гадкий, а ты слишком гордая. Это уж такая гордость у маленьких золотых сердец, что никакой чужой гордости рядом с ними не предусмотрено. Так что счастливо вам гореть в этом аду, на огне чьего-то самолюбия.

А детишки потом сочиненьица про этих граждан пишут, воспевают. Остается только удивляться, почему маркиз де Сад не включен в школьную программу.

Наш-то покруче де Сада будет, простите за патриотическую выходку.


2. Бледный ангел
В начале июля, в чрезвычайно жаркое время под вечер я вышел из своей каморки. Я был задавлен бедностью, но даже стесненное положение перестало в последнее время тяготить меня. В этот последний месяц я выучился болтать, лежа по целым суткам в углу и думая о царе Горохе. Я оттого болтаю, что ничего не делаю.

На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, летняя вонь. Поминутно, несмотря на буднее время, попадались пьяные. Двое, друг друга поддерживая и ругая, взбирались на улицу из подвальной распивочной, им навстречу скатывалась целая партия пьяниц. Один какой-нибудь стакан пива, подумал я.

Возвратясь с Сенной, я бросился на диван и целый час просидел без движения. Между тем стемнело. Голова болела; я встал было на ноги, повернулся и упал опять.

Мне все грезилось, и все странные такие были грезы: всего чаще представлялось, что я где-то в Африке, в Египте, в каком-то оазисе. Караван отдыхает; кругом пальмы растут целым кругом, все обедают. Я же пью прямо из ручья, который тут же, у бока, течет и журчит.

Скоро крепкий свинцовый сон напал на меня, как будто придавил. Страшный сон мне приснился. Кабак, большой кабак, толпа, в которой так орали, хохотали, ругались и дрались, так безобразно и спило пели. Все пьяны, все поют песни.

Вдруг я ясно услышал, что бьют