Кукла и комедиант [Висвалд Лам] (fb2) читать постранично, страница - 6


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

она не сумела утолить. Коцис, а может быть, Тоцис, поди знай, как его там точно звали, вместе с матерью молил бога, но тот ничем не помогал. А родственники отчима проклинали мать и меня, потому что нам доставалось богатое наследство: три шестиэтажных дома, акции какого-то предприятия, деньги в банке и маленький современный, вроде зимнего дома отдыха, особняк в Задвинье, в районе улицы Алтонавас. И моления проповедника и проклятия родственников были бессильны. Но и материна душа была подобна пустыне, жаждущей влаги, а не семян божественного откровения. Она металась в смятении и огне, она вздыхала: «Господи, почему ты проклял меня?» И жаждала отнюдь не милосердия, а свободы. Беда таилась в ней самой. Тогда, когда мой отец бросил нас (мне было всего шесть лет), он вместо прощания грубо крикнул: «Да ведь все опостылеет за столько лет! Я мужчина, пойми ты, мужчина! А ты — лягушка холодная!» Отец у меня был решительный и жестокий человек, что он решил, то и делал. Дверь за ним захлопнулась, и больше он не появлялся. Мне это причиняло страдание — ребята во дворе признавали, что мой отец выше всех остальных. И вот у меня были только нужда и в смятении пребывающая мать. Целые дни она плакала и буйствовала, причем буйствовала больше, чем лила слезы, и с таким жаром, что совсем не напоминала лягушку. Она призналась этому толстяку баптисту (о господи, тип заурядного жулика!), что хочет жить, любить, не намерена губить свою жизнь: «Я сама не знаю, что делать. — Ее тонкие, как лезвия, губы подбирались. — Хочу счастья, к богатству я равнодушна».

Счастье и богатство, богатство и счастье. И вот он я, бедный и несчастный. Ну, что такое счастье и несчастье? Там шаги глохли в толстых коврах или кожаные подошвы скользили по натертому паркету. За окном точит зубы северный ветер, а от батарей центрального отопления день и ночь струится приятное тепло в просторные комнаты. Лифт поднимает, лифт опускает, шуба обнимает, шуба защищает, желудок приятно ублаготворен, рот ублажен. Костюмы мне заказывали в знаменитом «Jockey-club», матери шила ее «придворная» портниха. Отчима похоронили в дубовом гробу, на могилу в спешном порядке взвалили тяжелую полированную гранитную глыбу. Для пущей надежности, чтобы часом не выбрался и не встревал в перебранку неутешных наследников.

Счастье и богатство… «Вы-то и счастливые и богатые», — шипели губы несчастных, небогатых родственников, вопили их взгляды, жесты, мысли. Тогда еще никто не знал, что спустя полгода все наследство развеют суровые ветры. Нам оставили только особняк в Задвинье. Тесниться не пришлось, потому что построен он был хорошо, обставлен дорогой мебелью. При всей своей неприязни к богатству мать все же сумела кое-что припрятать, было что продавать и как-то жить. Меня больше привлекали танки и грузовики, заполнившие улицы, да и солдат было много. Осенью я пошел в школу. Настроение среди школьников было неодинаковое. Были такие, что радовались сами и радовали других, что теперь мы избавлены от ужасов войны, потому что Гитлер ни в жизнь не осмелится напасть на такое могучее государство, как Россия. Я стоял в стороне, был ни горячий, ни холодный и даже не теплый, просто никакой. Да и мать, по сути дела, не соображала, какого богатства и власти она лишилась. Зато хорошо понимали родственнички. Один из них явился к нам в радужном настроении.

Я знаю, что о нем говорили: всячески старается подладиться к новой власти, не брезгуя и доносами. Этот человечек начал язвить, что мать прогорела со своей буржуйской лавочкой, вместо доходов одни убытки. «Народ сверг угнетателей!» — громыхал он. Мать боязливо помалкивала, мне стало жаль ее, я сказал незваному гостю, чтобы он кончал брызгать слюной на буржуйских недобитков и поживее ушивался к своим пролетариям. Тот ушел, кипя и тараща потемневшие от злости глаза. Мать причитала: я же погублю ее и себя, ведь надо же, господи, понимать, в какое время живем, и придерживать язык. Она любила меня, но так, что ледяная выдержка и суровые команды перемешивались с болезненно-щепетильным отношением к любому моему слову. Еще больший кавардак внесли в наш дом все тот же не то Тоцис, не то Коцис, который вел себя, как настырный клоп, и еще один из «бедных родственников», который был уверен, что скоро Латвию займут немцы и имущество отдадут обратно, поэтому он решил жениться на матери, чтобы сразу стать богатым мужем. Это я узнал перед самым появлением претендента на ее руку. Мать грозилась показать этому жениху на дверь, но не сделала этого. Толстый баптистский проповедник пытался воспротивиться. Он ссылался на небеса, на всевышнего и был убежден на основании каких-то неведомых нам сведений, будто этот всевышний решил, что матери надлежит оставаться вдовой. Мать отрезала: «Я живой человек, а не кукла в божьих руках!» Не то Коцис, не то Тоцис стоял на своем: каждое деяние господне — благо, человек в руках его воистину только кукла, которую он может наказать, возлюбить или подшутить над нею, хотя бы это и