Слепцов [Юлий Исаевич Айхенвальд] (fb2) читать постранично, страница - 4


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

сказал служитель, – не догонишь! Клади ее на доски! Так. Ну, вот и чудесное дело. Теперь умирай с Богом.

И женщина умирает.

Или в сценах «Питомка» мать разыскивает свою девочку, затерявшуюся в населении воспитательного дома, но нигде ее не находит и встречает только насмешки и унижение. Бредет она по деревне, куда отдают питомок, и пришла в старую избенку без крыши; там лежит больная и голодная женщина, а вблизи нее томится в жару ее питомица, трехлетняя девочка, обернутая в тряпье. Больная чужая мать кличет больной девочке: «Паранюшка! встань, ягодка ты моя!» – и показывает ее приезжей, ищущей. Но нет, это не она, не ее дочь: нет у нее приметы – родинки на правом боку. «Приезжая баба постояла на одном месте, поводила глазами по двору, потом подошла к двери и сказала: „Ну, прощай!“ И вдруг ударилась об землю и зарыдала».

Вдруг ударилась об землю и зарыдала… До сих пор она, в своих материнских поисках, была спокойна, молчалива и, такая несчастная, вовсе, казалось, своего несчастья не замечала. Но это не так, это – иллюзия: на самом деле все ее отчаяние, все неутешное горе таилось под слоем скупых слов и было скрыто слепцовской манерой рассказа. Теперь же безмолвная скорбь достигла своего предела и порвалась, и женщина вдруг ударилась об землю.

– Дочка ты моя милая! детища ты моя ненаглядная! – причитала она, лежа на пороге. – Ох, очень уж у меня накипело, на сердце-то накипело… Со вчерашнего утра вот этакой крошечки во рту не было…

– Постой, я тебе хошь водицы принесу, – сказала больная и пошла за водой. Баба между тем встала, оправилась и повязала платок.

– Ну, я пойду, – сказала она, хлебнув из ковшика воды.

– Куда ж ты?

– Нет, пойду. Не могу я здесь.

И пошла опять вдоль села, той же дорогой, какой приехала.

Так они безропотно идут все той же дорогой, все эти несчастные, ищущие, но не обретающие. И как писатель, утомленный впечатлениями неправды и горя, сделался холоден и бездушен, так и сами несчастные покорились и не жалуются. Они, подобно автору, спокойно говорят о своих трагедиях. Наивные в своем терпении, со страниц Слепцова являют они образ какой-то будничности несчастья, застарелой привычки к нему. И мальчик на железной дороге равнодушно повествует всем свою горькую эпопею – как он с фабрики в лес убег, как отец его пымал и тут же в лесу сначала хворостиной попужал, а после домой привез, лошадь отпряг и зачал вожжами пужать: все пужал, все пужал, мать отняла – он матери другой глаз вышиб. «Ах, ах, ах! – соболезнуют мальчику. – Что ж он у вас такой? Аль горяч?» – «Нет, – с эпическим спокойствием отвечает рассказчик, – нет, не горяч – он купцу должен…» Или мать считает в порядке вещей, что Пал Федотыч проломил ее ребенку голову, а потом его же обобрал за лечение проломленной головы. Или мужик: у него ребятенки без хлеба сидят, а его не отпускают из волости, не секут; наконец он догадался – заплатил писарю рубль, и тогда все устроилось: мужика сейчас же высекли; и он так доволен, и все это для него так нормально…

Быть может, именно потому, что и автор, и его герои не возмущаются своим несчастьем, печальные картинки нищеты и невзгоды, которые рассеяны по книге Слепцова, производят мучительное и щемящее, но не глубокое, не длительное впечатление. Не такими холодными устами надо передавать человеческое горе, для того чтобы оно оставило свой след в сочувствующем сердце. А Слепцов кажется безжалостным даже и тогда, когда он рассказывает о чужой жалости.

Как бы для того, чтобы еще ярче выдвинуть свое неумолимое и нелирическое отношение к жизни, он создал фигуру Рязанова, который говорит так мало и коротко и который, если бы писал, писал бы, как Слепцов. Герой «Трудного времени» – сухой и жесткий диалектик, грубый и неразборчивый на слова даже в беседах с любимой женщиной, саркастически пытающийся уложить все отношения действительности в бездушные логические рамки. В нем живет много презрения – именно ко всему довольному и успокоенному, к болтливому, в особенности к людям, вроде Щетинина, к «бобрам-строителям», устроителям жизни – своей больше, чем чужой. Требуя всего или ничего, враг средины, примиренности и перемирия, Рязанов сам, однако, ничего не делает, только охлаждает вспышки чужого энтузиазма и копит в душе много иронии. Но он должен был на личной судьбе убедиться в том, что нельзя прожить одной иронией, нельзя долго таить в себе сплошную иронию и на других тоже расточать только ее, ее одну. И вдруг Рязанов – это знаменательно – почувствовал, что жизнь его неполна, потому что в ней нет страсти. Такой отчетливый, резкий, такой сильный в своем ядовитом остроумии, он, в противоположность Базарову перед Одинцовой, сумел подавить свой порыв перед Марьей Николаевной – но эта победа стоила ему слишком дорого. А своей лаконичности он так-таки и не выдержал, и Рязанов разговорился, диалогическую форму, излюбленную Слепцовым и жизнью, он перед женщиной заменил монологом. В конце концов Рязанов уезжает – человек «без приюта, без пристанища, ничего