...Начинают и проигрывают [Лев Израилевич Квин] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

острым словцом. Необидным, но хлестким и метким.

Просыпаешься утром, а Седой-боевой уже не спит и Арвида заводит, впрочем, без особого успеха:

— Ну что там у тебя за страна — за сутки на карачках проползешь! Вот у нас на севере простор так простор — сосед от соседа за три сотни километров. Хочешь — на оленях, а хочешь — на собаках. Махнем, а?

Или возьмется за Шарика — так окрестили в палате верткого порученца начальника тыла танковой армии по фамилии Шарко, совсем еще мальчишку, худенького, голенастого, с петушиным хохолком; наверное, ему и девятнадцати не было:

— Ох, и хитер ты, Шарик, бронированная твоя душа!

«Бронированная душа» Шарику по вкусу. Улыбается в приятном ожидании похвалы:

— А что?

— Думаешь, ничего не знаем? Почему стали часто свет по вечерам выключать?

— Почему? — на лице Шарика по-прежнему самодовольная улыбка, но в глазах уже вспыхивает настороженность.

— Ха-ха! Слышали, хлопцы, — он ничего не знает!… А кто, интересно, кралю себе на электростанции завел? — наступает Седой-боевой. — Вот она и выключает свет, чтобы дружок мог почаще в самоволку к ней бегать… А ты чего покраснел? Смотрите, смотрите, ребята!

Шарик и в самом деле заливался румянцем под дружный гогот всей палаты — этот в общем-то подыспорченный самомнением паренек сильно страдал от своей ярко выраженной способности краснеть по любому поводу.

А в самоволку Шарик действительно бегал. Ранение у него было неопасное, осколком авиабомбы в плечо, он уже выздоравливал, а из госпиталя в город пускали редко — дело было связано с выдачей обмундирования, с увольнительными и всякими другими формальностями; да и вообще начальству спокойнее, когда все дома. Вот только насчет «крали» я сильно сомневаюсь. Шарик убегал на час, от силы — полтора, и всегда его заваливали поручениями: кто махорки купить на базаре, кто справку навести о знакомых, проживающих в городе, кто еще что-нибудь. Где уж тут до любовных свиданий!

Видимо, зеленому еще Шарику просто льстило, что наши зрелые мужи считают его заправским сердцеедом, и он стремился, как мог, поддерживать эту репутацию. Возвращаясь из очередной самоволки, угощал придуманными наспех рассказами о своих блистательных победах явно потешавшуюся над ним палату, не замечая ни подначек, ни иронических улыбок, ни насмешливого перемигивания.

Один лишь Арвид молча демонстрировал неодобрение, морщась недовольно и отворачиваясь; он вообще не переносил хвастливой болтовни и не прерывал этот спектакль с Шариком в главной роли только потому, что считал себя не вправе портить удовольствие всем остальным.

Мне в Шарике не нравилось еще и другое. После обеда он хватал из-под койки припрятанный котелок и уматывал на кухню. Шакалить — выпрашивать у поваров добавки.

Тут уж я злился и негодовал, и не втихомолку, а вслух.

А наш Седой-боевой подтрунивал:

— Это из тебя все еще комроты наружу прет: не пущу, не позволю, нельзя, нарушение!… А ты забудь, что ты командир. Ты ранбольной — лежи себе, наслаждайся тишиной и покоем. И царапина твоя быстрей заживет. Все от настроения. Главное в нашей раненной жизни хороший настрой!

Моя «царапина» давала себя знать — и здорово. На перевязках, когда дергали ногу, я кусал губы до крови, чтобы не заорать. Хирург, подполковник медслужбы Куранов, сухой, длиннолицый, тонкогубый, недовольно косился:

— Ну-ну-ну…

Я его ненавидел в эти минуты. Попробуй ты, полежи на моем месте, а я твою ногу вот так, как ты мне, покручу. Послушаем тогда твое «ну-ну-ну»!

Куранова дружно не любила вся наша палата. И глаза у него злые, и губы сжатые, тоже верный признак недоброй души. И беспощаден он, и к чужим страданиям глух, словно потрошит не людей, а баранов…

Наверное, это было не очень справедливо. Что поделать, такая уж у хирурга работа: резать руки, пальцы, копаться в ранах, причинять боль. Но тот, кто сам вынужден терпеть боль, испытывает к своему спасителю-мучителю все, что угодно, кроме чувства благодарности. Благодарность придет потом, да и то не всегда. Мало ли я видел офицеров-инвалидов, кого с пустым рукавом, кого с протезом вместо ноги, сердечно обнимавшихся с нянями, с медсестрами и мрачневшими при коротком прощании с Курановым.

Не иначе, что они и его считали в какой-то мере виновником своей беды.

Однажды во время ночного дежурства подполковника Куранова у обитателей палаты «Где ручки, где ножки» произошло с ним досадное столкновение на почве общей к нему неприязни.

В одиннадцать часов вечера мы, как всегда, слушали сводку Совинформбюро. Эти минуты были самыми важными, самыми главными за весь день. Утром мы лечились, затем читали, ели, лежали, ходили, кто мог ходить, убегали в самоволку, как Шарик, играли в шахматы, в шашки, забивали козла, резались тайком в карты — и ждали. Ждали великой минуты вечерней сводки. Что там, на фронте? Будет ли сегодня салют и в честь кого? Вдруг двинулись наши? Вдруг новый прорыв?

В одиннадцать часов официально по госпиталю