Позднее время [Владимир Ильич Порудоминский] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

себя за партой, в каком-то из начальных классов школы — я сижу, маленький мальчик в белой рубашке, перешитой из маминой батистовой кофточки, передо мной черная школьная доска, незнакомый учитель берет мел и пишет на ней крупно: «Умираю», — до сих пор помню четкий, как в прописях, учительский почерк, которым было выведено это слово, помню цвет мела — не белый, а сероватый, какой бывает, когда пишешь по влажной доске. Рот был полон холодной болотной воды...

Если бы в машине был еще один танкист, кроме меня и водителя, он непременно нажал бы кнопку «стоп» и тем обрек мою расставшуюся с телом душу на великие хлопоты: даже ей, бестелесной, наверно, не так-то просто было бы выбраться из-под самоходно-артиллерийской установки, по самое днище увязнувшей в болоте. А именно это и произошло с ней, не с душой, а с самоходной установкой, минутой позже, когда, не ведавший, на мое счастье, про кнопку топограф, очнувшись от растерянности, криком и топотом подал водителю, и не предполагавшему, что едет по своему командиру, сигнал остановиться. Машина протащилась еще немного, прежде чем прекратила движение и тут же всей тяжестью застряла в болоте. Лишь тягач несколько часов спустя выволок ее.

Место было мягкое, топкое — тоже благо: металл не столько ломал меня, сколько вдавливал в трясину, да так глубоко, что извлечь из болота вместе со мною мои сапоги уже не удалось. Я очнулся, когда меня закидывали в кузов такого редкого в тамошнем краю грузовика (и тут повезло!): приоткрыл глаза, увидел голубенькое небо, рыжую, вызолоченную низким солнцем тундру, еще более просторную с высоты, на которую меня подняли погружавшие в грузовик руки, почувствовал, как хлынул в грудь легкий студеный воздух, — ах, хорошо!

Пока все происходило, я не сообразил даже испугаться. Испугался уже в госпитале, ночью: вдруг, точно в замедленном кино, увидел, как неторопливо прет на меня машина, а я, будто дерево, врос в землю и двинуться с места не могу, самоходка — эти поставленные на гусеницы тонны стали — совсем близко, вот уже коснулась меня выступающим вперед швом, где под углом сварены лобовой и донный листы брони, — и тут такой страх на меня напал, что я покрылся холодным пóтом и застонал, не в силах удержаться. Подошла сестра — меня положили в коридоре рядом с ее столиком — уколола мне морфий, и я снова провалился в сон...

Страх в ту первую его минуту и после, когда я вспоминал это происшествие, был простейший, не замешанный на раздумье — страх червя, поднявшего глаза и вдруг увидевшего над собой подкованную сталью подошву военного сапога. В молодости слишком мало позади, о чем жалеть, и слишком много впереди, чтобы сознавать, что ты ждешь.

Издавна сказано, что первый шаг дитяти — шаг к смерти. Какими бы путями ни вела нас жизнь, направление остается неизменным. Смерть все глубже затягивает нас в свое неведомое, как змея проталкивает в себя заглоченную добычу. Мысль о неизбежности смерти рождается с нами вместе и не оставляет нас до конца. Мы подчас умеем ее прогнать, сами от нее удираем, заглушаем в себе то, что именуется памятью смертной, но память эта продолжает жить в нас, всякий миг готовая очнуться. И вместе с памятью смертной, так же с первого шага дитяти, поселяется в нас мысль о бессмертии. От первого крика протеста, от нежелания быть выброшенным в мир отдельной и уже потому неизбежно конечной жизни, до последнего выдоха все то же недоумение: как такое может быть, чтобы меня не было? Дряхлый старик, в ожидании скорого неизбежного часа обозревающий слезящимися глазами памяти уроки бесчисленных расставаний, точно так же, как малый ребенок, только начинающий укладывать в воображении предлагаемые и предполагаемые картины жизни, каждый с вариациями, обусловленными возрастом, способен мысленно создать спектакль собственных похорон, в котором он одновременно и режиссер, и главный участник, и зритель. «Нет, весь я не умру?..» — мы проходим путь жизни, вновь и вновь возвращаясь к решению этой задачи, находим ответ и снова теряем, отчаиваемся и утешаемся, удовлетворенно подводим итог или яростно бросаем в корзину сломанные перья.

Мне было за тридцать, когда умерла Т.О.

К этому времени у меня уже набрался кое-какой опыт общения с проходящей неподалеку смертью. Уже остались на одоленном пути впечатления не однажды пережитых похорон, но это было знакомство «со стороны». Всякий раз я старался держать себя «как должно», не вылезал вперед, но и не жался в ужасе по углам, с приличной искренностью выявлял свои чувства и готовно отъединял за поминальным столом тяжесть, томление, душевное смятение, которые наваливаются при встрече с конечной тайной, от заново оживающих в душе планов, стремлений и возможностей продолжающейся жизни.

Т.О. умерла неожиданно...

Только что вдруг вспомнил подробность, на протяжении почти полувека остававшуюся забытой. Подробность может показаться нарочитой, пожалуй, даже слишком нарочитой, чтобы быть умышленной.

Как раз накануне