Последняя осень [Василий Егорович Афонин] (fb2) читать постранично, страница - 4


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

шел туда в резиновых сапогах, разбрызгивая по сенокосам лужи. Был май, теплынь, в голых пока перелесках кричали дрозды, в кочках, залитых водой, цвела желтая куриная слепота. Как рубил колья и прутья, а потом возил все к огороду на длинных роспусках. Часть кольев выпало таловых, некоторые из них принялись, пустили в ту же весну побеги, и теперь, поддерживая жерди, в четырех местах вокруг огорода росли раскидистые таловые кусты. Жаль было ломать изгородь, будто губил что-то живое, частичку былой жизни. Хотелось освободиться от этого чувства, но не мог.

Огород сплошь зарос коноплей, и, отыскивая погреб, вспомнил погожую осень, последнюю осень отца, как копали мы втроем картошку — он, мать и я — и сколько ее уродилось в тот год.

Стоял сентябрь, теплые дни. С утра я вышел один, чтобы выдернуть из лунок, убрать в сторону ботву, а когда пришли старики, стал вилами подкапывать лупки, носить в ведрах и ссыпать в погреб собранную картошку. Опершись на вилы передохнуть, я замечал, как отец часто и ласково смотрел и а мать, на меня, а потом, позабыв о нас и о работе, подняв голову, долго глядел за огороды, крайние избы, желтеющие уже перелески. Лицо его было строгим и удивленным несколько, но страха я на нем не находил. Видимо, чувствовал что-то и прощался. А в феврале мы похоронили его…

В углу ограды сохранилась кухня, низенькая печурка. «Кашеварка», как называла ее мать. Она топила эту почку ежедневно с наступлением тепла и до первых осенних дождей. Рядом стол — четыре вкопанных столбика, покрытых по перекладинам обрезками досок. Вечерами я кипятил на плите чай или подогревал что-либо в кастрюле.

Савелий, видя мое упрямство, уже не настаивал жить у них, попросил только, чтобы три раза в день, как и полагается человеку, приходил я к ним есть. Я согласился. Но, просыпаясь поздно, опаздывал к завтраку, случалось, пропускал ужин, обедать являлся, ежедневно заказывая хозяйке суп. Приходив вечером проведать меня, старик приносил поесть то банку простокваши, то вареную куриную ногу или пирогов с луком и яйцами, которые так часто пекла мать.

Вечер. Мы сидим на крыльце, курим, подолгу молчим. Обо всем, кажется, переговорили. Лицо у старика спокойное. — Он расспрашивает о моей жизни, о городах, где мне доводилось бывать, не жалею ли, что учился одному делу, а занимаюсь другим.

— Пойду, — говорит он, вставая. — Старуха заждалась, поди. Отлучусь куда, так она все окна проглядит. Раньше к соседям ходила, а теперь три двора, а все в разных концах.

Ушел. Я хожу по ограде, шебурша сеном. Вчера, найдя в сарае литовку, выкосил траву, утром перевернул ряды, они подсохли, шумят под ногой, и запах возле избы как в лугах в пору сенокоса. Время отдыхать, но боязно заходить в избу, страшно оставаться в ней до утра. Две ночи подряд мне снился отец. Стуча костылями, он выходил из горницы, высокий, худой, в расстегнутой нижней рубахе навыпуск и босой. Остановившись в проеме дверей, расставив костыли, склонив голову и жутко осклабясь, он пристально смотрел на меня.

— А-а-а! — просыпался я с криком, чувствуя, как трясутся руки и поддает сердце. Одевался, стараясь не смотреть в горницу, и выходил в ограду, полную лунного света. Этот свет спасал меня. Сидя на колодезном срубе, курил, поглядывая на сенные двери. Успокоясь, закрывал: калитку и до утра бродил по деревне, отдыхая на высоких открытых местах. В следующую ночь, стыдясь себя, поставил в изголовье ружье, а когда, затушив свечу, при которой читал, уснул, сразу же услышал стук костылей и придушенный крик матери:

— Егор! Егор!

Днем я не боялся. Мало находился в ограде. Пропадал в лесу или уходил с удочкой на речку. Иные мысли овладевали мной. Порой уводили от родных мест. Я забывал о снах, но, когда возвращался домой, когда наступал вечер, становилось но по себе. И я решил перейти на чердак. Вынесенную лестницу прислонил со стороны огорода к сараю, как раз под дверцей чердака, а двери сарая подпер колом, чтобы не заходить туда. Собрал в ограде сено, перенес все из избы и устроился на чердаке, как встарь. Дверь сеней тоже подпер. Вечерами, прежде чем уснуть, подолгу сидел на чердаке, свесив ноги на верхнюю перекладину лестницы, смотрел, как упруго ходит по огороду конопля, если на закате подымался ветер; на изломистые линии давно не подправляемых изгородей; пустые, с заколоченными или темными провалами окон избы; скрытые темнотой и оттого как бы слитые перелески. Мысли мои были далеко. Я уходил по дорогам, по которым давно уже никто не ходил и не ездил, по некошеным сенокосам, непаханым пашням, невытоптанным пастбищам и никак не мог отчетливо и навсегда уяснить себе, что все это сталось с моей родиной. Как же это случилось? Была деревня — и нет ее.

Из рассказов стариков да и родителей своих я знал, что всего несколько десятилетий назад юргинские угодья не были такими просторными и ровными. Выходили они на раскорчевку с лопатами, топорами, веревками. Как, осушая болото по правобережью Шегарки, прорыли пятнадцатикилометровый канал с