Шатровы [Алексей Кузьмич Югов] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

народному благоденствию фундамент закладывать. Чтобы после-то военной, адовой прорвы опять всего стало много и хлеба, и мяса, и работушки! А я то и делаю… Да и заветную думушку мою, от которой у Арсения твоего подушка ночами горит, — чтобы господ иностранных капиталистов из Сибири вон попросить — уж кто-кто, а уж ты-то лучше всех знаешь. Нет, дорогая Ольга Александровна, что касается трудов для отечества, так Шатров твой и перед тем Страшным Судом спокойно предстанет, да и перед земным Страшным Судом — народа русского!

Из двух, собственно, мельниц состояла шатровская главная: одна, в приземистом, старом здании, на семь жерновов, так и оставалась для грубого, простого размола, и ее попросту звали «раструс», а другая — для самого тонкого, оптово-промышленного, вальцовка, в светло-бревенчатом, высоченно-просторном, в три потолка, — называлась «крупчатка»: «Где Ермаков, мастер? — А на крупчатке. — Где Гаврила-засыпка? — Да в раструсе гляньте, где ж ему быть больше!»

Над самым омутом и над необозримым, округло раздавшимся плесом нижней воды высилось новое здание. Дух захватывало смотреть из распахнутого окошка верхнего яруса на дальний обрывистый берег, на суводи и водовороты нижнего водоема, когда подняты были заслоны вешняков и через них невозбранно рушился могучий и на перегибе как бы льдяно-недвижный водосвал Тобола.

Сверкающими зигзагами реяли над пучиною чайки, эти извечные тоскливицы, и к самой воде ниспадали, и вновь взмывали, иная — с блестком рыбешки в клюве, и жалобные их вскрики пронзали гулкий, ровный грохот-шум водопада.

Прохладная водяная пыль и сюда досягала, до окон третьего этажа, и так отрадно было дышать ею в зной, сидя на подоконнике распахнутого в пустынные просторы окна, и чувствовать, как дрожь здания от грозно-равномерно-неотвратимого хода турбины, ее валов и трансмиссий передается всему твоему телу каким-то сладостным, еле ощутимым мозжением.

Это было одно из любимейших мест у Володи Шатрова Мальчик, бывало, часами просиживал здесь, вглядываясь в далекое стеклянно-струистое марево, сквозь которое мреяли и тоже струились огромные мглисто-синие зубцы казенного бора, стоявшего сказочным кремлем по всему окоёму. А у подножия бора, словно бы у крепостных стен, притулилась смутно белевшими домиками крохотная деревенька.

Иногда прибегал он сюда с большим офицерским биноклем на шее. И тогда он мало и присаживался, то и дело вскакивал, отступал, опять приближался к распахнутому окну и, приставя бинокль к глазам, бормотал, бормотал…

Ему нечего было остерегаться, что кто-либо подслушает: весь этот третий ярус крупчатки был еще пуст — со дня на день ждали привоза из города новых размолочных станков и приезда установщика. Только в дальнем полутемном углу громоздко возвышался большой кош, в который засыпали для крупчатного помола зерно, да еще тянулись сверху вниз целой батареей какие-то жестко-холщовые рукава стального цвета, похожие на трубы органа. Тут же, в укромном закутке у стены, стояли стоймя, в два ряда, туго набитые зерном большие кули, покрытые сверху овчиной: здесь отдыхал иной раз мастер Ермаков.

Словом, не было поблизости никого, и мальчуган преображался самозабвенно — сразу в несколько лиц. Вот он — командир батареи, и по всему зданию звонко разносится: «Батарея!.. Трубка… Прицел… Беглый огонь!..» Но вот уж это командир роты — бинокль к глазам, взмах руки, черные, тонкие брови сурово и властно сжаты, русая челка досадливо отстраняется тылом руки, — и уж другая команда вырывается из его уст: «Рота-а!.. Зарядить винтовки!.. Курок!.. Пли!.. В атаку, с богом, за мною!.. Ура-а!..»

Помолчит мгновение, бурно дыша, трепетно раздувая тонкие ноздри, и непременно добавит, только уже другим, тихим голосом:

— Скомандовал он…

— «Свернись мое письмо клубочком и лети сизеньким голубочком, лети, лети, взвивайся, а в руки никому не давайся, а дайся тому, кто дорог и мил сердцу моему… Дорогим и многоуважаемым родителям, тятеньке Дормидонту Анисимовичу и мамыньке Анисье Кирилловне, посылаю я свое сыновнее почтение и низкий поклон от бела лица и до сырой земли. И покорнейше прошу, дорогие родители, вашего родительского благословения, которое может существовать нерушимо по гроб моей жизни.

А еще кланяюсь любезной супруге моей Ефросинье Филипповне низким поклоном от бела лица и до сырой земли. И еще кланяюсь моим малым деточкам — дочке Настеньке и сыночку Феде…» Этим, однако, уж не до сырой земли: было бы не по чину. Настенька только первый год пошла в школу, а сыночек Федя еще по лавке перебирается, им — «нерушимое на век родительское благословение». Зато уж дальше и пошло, и пошло: и крёстному, и крёстной, и сватьям, и братьям, и соседям — кто почетнее да постарше, — всем непременно и по отдельности «от бела лица и до сырой земли».

Но теперь, после одного памятного ему урока, Володя Шатров, читая вслух эти солдатские письма, и не подумал бы усмехнуться или сократить самовольно все эти бесконечные