Гунны [Семен Ефимович Розенфельд] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

расскажете?

— Про это никакими словами не расскажешь. То, что на фронте и в плену люди видели, — это все равно, как ребячья игра. Тут совсем другое...

Торопливым, нервным говорком слесарь рассказывал о восстании арсенальцев, об их доблестной обороне, вынужденной сдаче и звериной, безжалостной расправе с восставшими.

— Всех, кого за рабочего принимали, — всех постреляли и порубали без пощады...

Голос говорившего оборвался. Только слышно было сдержанное дыхание жадных слушателей, застывших в долгом молчании.

Кругом было тихо.

Давно умолкла гармоника, разошлись сичевики и штатские. Лишь немногие, в неподвижных позах, молча докуривали трубки.

— А як же вы?..

— А я... Дайте руку... Вот здесь... И вот... Вот здесь — видите? Лежал я без памяти на мостовой, меня за убитого приняли... Потом свои уже подняли... Вот...

Глубокой ночью, перед самым рассветом, расставались, как старые друзья. Держали долго друг друга за руки, старались в тающей синеве разглядеть незнакомые, но уже близкие черты.

Прощались тепло.

— Всем, кому можно, товарищи, расскажите! Про Раду, про немцев, про то, что Украину хотят они превратить в колонию... Не задерживайтесь здесь, бегите по домам. Там все сами увидите. Вот...

— А вы, в случае чего, к нам... В Нежинский уезд, Лисской волости, село Баштаны, Остап Оверко.

— Агеев, Федор. Будьте здоровы...

— Бувайте, мил чоловик...

Агеев быстро зашагал, и Остап провожал его взглядом, пока тот не скрылся за ближайшим углом.

II

В серых сумерках на площади, где торгуют старым платьем, обувью, хозяйственным скарбом, бестолково топтались последние продавцы и покупатели с рук. Продавали и покупали, казалось, никому ненужные, ломаные, рваные, отвратительно грязные вещи.

Торговались, спорили, плевали в ладонь, хлопали друг друга по рукам, снова торговались, бранились, расходились, сходились и, наконец, до чего-то договорившись, медленно, скупо рассчитывались украинскими карбованцами, австрийскими кронами, германскими марками.

Прямо на земле, в пыли и грязи запущенной площади, лежали горы цветистой рухляди.

Старые, с торчащими пружинами и вылезающей морской травой матрацы, искалеченные кровати, безногие стулья, потемневшие дырявые картины, косые рамы, засиженные мухами портреты, лампы, книги, чемоданы и даже большие, наполненные кислородом подушки.

В сумерки площадь медленно редела, и только с наступлением полной темноты жизнь толкучки совсем замирала.

Остап долго бродил в толпе, среди шума и гама бурлящей торговли, долго выискивал себе подходящую одежду, но, найдя, не мог ее приобрести.

Денег на покупку не было, а менять на нелепую военную одежду никто не решался.

Уже в темноте, в одном из грязных переулков близ площади, горбатый рыжий старьевщик, долго измеряя широкие запорожские шаровары и длинный жупан Остапа, согласился дать «подставу» — такие же широкие парусиновые штаны и дерюжную свитку.

В мрачной подворотне полуразрушенного дома Остап сбросил с себя казенное немецкое добро, надел старинную чумацкую одежду, сменил белую с синим верхом папаху на широкую соломенную шляпу и быстро пошел к вокзалу.

Годы военной службы, войны и плена отучили Остапа от самого себя, от сознания личной свободы.

Он с опаской ходил по тротуару, вздрагивал при виде немецкой формы, невольно тянулся к козырьку при встрече с офицером, и даже люльку свою, подругу многих трудных лет, маленькую, обгрызанную и обгорелую люльку, курил по-солдатски, таясь, пряча в большом заскорузлом кулаке.

На вокзале Остап долго бродил среди крестьян, наполнявших помещение третьего класса, прислушивался к их разговорам, всматривался в лица, точно разыскивая знакомых, расспрашивал о поездах, о стоимости билета.

У длинной очереди в кассу, отгороженной свежевыструганным деревянным барьером, немецкая охрана, подталкивая пассажиров прикладами, наводила порядок, и слова, давно знакомые, давно врезавшиеся в сознание, как болезненный сон, тревожно напоминали о ненавистных днях плена:

— Хальт[2]!.. Цурюк[3]!...

Крестьяне — одни испуганно и покорно отстранялись, молчаливо жались друг к другу, другие глядели с ненавистью. Получив билет, становились в такую же очередь на перрон, где точно так же, размахивая прикладами, немцы кричали те же слова:

— Цурюк!.. Цурюк!.. Хальт!!.

— Кройц доннер веттер[4]!!.

«Колония, колония...» — проносились в голове Остапа слова слесаря Федора Агеева,

Отходя от кассы, Остап увидел двух офицеров — гайдамака и немца, с группой солдат, проверявших документы пассажиров.

Отступать было поздно. Остап оглянулся, подошел к получавшей билеты женщине с двумя малыми ребятами, взял обоих на руки и бросил:

— Ходим, молодица! Я хлопцив пособлю донести...

Их пропустили.

В полутемном вагоне резко пахло карболкой, хрипло кричал пьяный, плакали дети.