Рудобельская республика [Сергей Иванович Граховский] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

брал. Одни тяжело вздыхали, другие рассуждали вслух:

— От большевики говорят: земля — мужику, фабрики — рабочему. Оно-то так. А как взять эту самую земельку, коли она панская. Распашешь, силу затратишь, семена загубишь.

— Семена что? Там, гляди, еще врежут двадцать пять горяченьких, как тогда у пана Иваненки.

— Э, волков бояться — в лес не ходить. Когда то было. Тогда же слабоду по царскому манихвесту давали, да из рук не выпускали. Сунулись обрезать панскую земельку, а казаки по обоим половинкам как врезали, так аж теперь свербят. А нынешняя слабода — наша, без царя и без пана. Сам, брат, видел, как в Бобруйске на Казначейской хлопчина один сунул кулаком в рожу городовому, а тот только юшку утер, лахи под пахи[1] — да и ходу.

— Да, что ни говорите, мужики, а земля теперь все-таки наша, — сказал немолодой солдат с пшеничными усами и перевязанной грязным бинтом рукой.

— Наша-то наша, а вот будет ли с нее каша? От вопрос! — сомневался сухонький старичок с реденькой бородкою, нависшими бровями и сморщенным маленьким личиком. На старике — вытертая рыжая свитка, на толсто намотанных онучах еле держались лапти. В зубах сопела и свистела маленькая почерневшая трубка. Дед не спорил, он вслух делился своими сомнениями.

Гудел весь вагон. За дымом от самокруток не видно было лиц, только шевелились лохматые тени в овечьих шапках, кожухах и свитках.

К разговору солдата со стариком прислушивался человек в шинели, в солдатских ботинках с обмотками, в фуражке без кокарды. Он сидел в углу, зажав между коленями винтовку; под лавкой лежал его видавший виды солдатский мешок. Он догадывался, что дедок и солдат из их волости, потому что знают про пана Иваненко и про то, как мужики в девятьсот пятом году делили панскую землю, помнят и казачьи нагайки. Однако ни того ни другого во мраке вагона узнать не мог.

— А где ж, браток, ручательство, что эта власть удержится? — не унимался старик. — Дом Романовых триста лет стоял, а Керенского через полгода сдуло. Говорят, будто в бабской юбке дал ходу. Нет, браток, подождать надо, посмотреть, что из этого получится. А земля никуда не денется, если вправду — наша, то нашей и будет.

Человек в шинели протиснулся к проходу, вгляделся в старика.

— А не из Карпиловки, дедушка, будешь? — спросил он.

— А ты чей же такой, угадчик? Подожди, подожди, лицо, кажись, знакомое. — Дед подвинулся поближе: — Эге, а не Романов сынок ты, часом? Только который?

— Глянь-ка, узнал. Александр я, самый старший.

— А я это себе и думаю, не Соловьев ли это, латышок… Проведать своих или насовсем?

— Навоевался и за себя и за тех, кто не родился еще. Хватит! Пора за землю браться. А она, дедушка, наша, и не сомневайся. Кровью за нее заплачено, а купчую сам Ленин подписал.

— А ты, случаем, не контуженный, что ни меня, ни деда не узнаешь? — спросил солдат с перевязанной рукой.

— Ну конечно, Анупрей! — хлопнул Александр солдата по плечу. — Где ж тебя, черта, узнаешь: зарос, высох, только нос да усы торчат. Как это тебя угораздило на дурную пулю налететь?

— А-а, такой-то и беды… Культяпка эта у меня теперь как пропуск, кому ни ткну — дорогу уступают. Словом, домой. Три года не был. Старикам надо помочь на ноги стать.

— А я, брат, седьмой год как из дому. Где теперь этот дом, сам не знаю.

— В Хоромное твой старик с Ганной и Марылькой в самом начале войны перебрались, — сказал дедок с жиденькой бородкой. — Его пан с Хлебной поляны турнул. А сколько он там, бедолага, корчей повыворачивал, сколько корней повыдрал, земля там теперь как пух стала, а пан его коленом под зад — иди куда хочешь. Так он у Гатальского теперь на третине[2] перебивается. С сеструхою твоей вдвоем впряглись, а сыны за веру, царя и отечество в окопах красной юшкой умываются.

— Теперь-то и я вижу, что это дядька Терешка. Извелись же вы что-то, если б где встретил, так и не узнал бы.

— А то и не диво. Не со свадьбы, браток, еду. Десять месяцев вшей в бобруйской тюрьме кормил. Баланды с таранькой похлебаешь, сухарь погрызешь — и целый день дрова пилишь.

— За что же это вас? — спросил Александр.

— А лихо их матери знает, за что. Набрехал эконом, что я будто снопов сколько-то там ячменя панского украл. Таскал, таскал меня урядник, потом в волостной темной с крысами воевал, а он, ирод, придет да ножнами сашки так исполосует, что ни стать, ни сесть. А я же ни сном ни духом ничего не знал. И как раз перед тем, как Николая скинуть, упекли меня, выродки, аж на три года. Инператора турнули, дак тех, кто супротив царя говорили и афишки расклеивали, повыпускали, а мне говорят: «Сиди, ворюга!» Так и сидел. Знал бы, что так обернется, то и вправду украл бы, да не ячменя, а пшенички хотя бы на затирку[3]. Большевики, спасибо им, выпустили. Пришел какой-то их главный, черненький, кучерявый, распахнул двери и говорит: «Выходите, товарищи, слабода!» Ленин, говорит, декрет выпустил: земля, значит,