История зарубежной литературы XVII―XVIII вв. [Сергей Дмитриевич Артамонов] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
С. Д. Артамонов
ИСТОРИЯ ЗАРУБЕЖНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ XVII―XVIII вв.
Допущено Министерством просвещения СССР в качестве учебника для студентов педагогических институтов по специальности № 2101 «Русский язык и литература»
Москва • «Просвещение» • 1978
Рецензенты: доктор филологических наук, профессор Б. И. Пуришев; доктор филологических наук, профессор В. Н. Богословский.
© Издательство «Просвещение», 1978 г.
От автора
Адрес этой книги — студенческие аудитории. Она написана для начинающих филологов, которые завтра понесут свои знания в школьные классы, — и не только знания, но и мысли, идеи, чувства и, что особенно важно, — нравственные принципы, ибо из всех областей культуры наибольшую нравственную нагрузку несет в себе литература художественная, которую они будут преподавать в школе. Объектом литературы всегда была и остается, говоря словами Пушкина, «судьба человеческая, судьба народная». О человеке и народе художник рассказывает языком живых образов и живых картин, обогащая их дарами своего сердца и достигая тем самым огромной силы эмоционального воздействия. Раскрывать нравственное богатство литературы — значит формировать личность. Поэтому учитель-словесник больше всех своих коллег ответствен за нравственную полноценность тех миллионов наших юных граждан, которые ежегодно, окончив школу, вливаются в армию активных созидателей материальных и духовных ценностей общества, он тот сеятель «разумного, доброго, вечного», о ком так пламенно писал в прошлом веке Некрасов. В педагогических институтах формируют кадры этих «сеятелей». К ним обращена эта книга. В ней излагается история художественной литературы стран Западной Европы — сравнительно небольшого отрезка времени — XVII и XVIII вв. Но в сочинениях авторов этой исторической эпохи — а среди них есть немало великих имен — раскрывается широкая панорама жизни личности и общества. Здесь много найдем мы пищи для ума и сердца. И главное — примеры высоких гражданских чувств (трагедии Шиллера, Корнеля, «Брут» Вольтера, «Фуэнте Овехуна» Лопе де Вега и др.). Вольтер называл театр Корнеля «школой величия души». Как бы далеко мы не ушли от времен и идей Корнеля, в «школе величия души» мы нуждаемся не меньше его современников. История народов совершалась в напряженных и острых классовых конфликтах. Писатели не могли не отражать их. В поэме Джона Мильтона «Потерянный рай» мы слышим бурю революции, в пламенной прозе Руссо — негодующий голос французского плебея, бросившего вызов аристократам, в речи испанской крестьянки Лауренсии — призыв к бунту против притеснителей народа. Но не только гнев, протест, революционный пафос найдем мы в литературе двух этих веков, но и картину интимной жизни человека, его чувств, страстей, заблуждений, его сердечных бед, его личных трагедий («Федра» Расина, «Принцесса Клевская» г-жи де Лафайет и др.). И в этих трагедиях есть своя великая нравственная сила, они учат понимать чужую боль, рождая в сердцах то благородное чувство гуманности, которое становится одним из элементов целого комплекса идей и чувств, называемого нами гуманизмом. В таких картинах особенно сильно ощущается тот очистительный синтез «страха и сострадания», который Аристотель называл «катарсисом». Много несходных мотивов, эстетических концепций, школ, противоборствующих художественных направлений найдем мы в литературе указанной поры. В комедиях Мольера — философские раздумья («Мизантроп»), смех над нелепостями мод («Смешные жеманницы»), негодующая сатира на лицемерие («Тартюф») и — веселость, веселость, заражающая, бодрая. А за Пиренеями, где только что замолк голос великого жизнелюбца Лопе де Вега, — «космическая скорбь» Кальдерона, диссонансы барокко. Контрасты! Это — XVII век. В Германии юношеская страстность свободолюбивых драм Шиллера и спокойная, глубинная мудрость «Фауста» Гете. В Англии — бодрая, не знающая страха и отчаяния жизнестойкость Робинзона, лукавый и добрый юмор Филдинга, скорбный сарказм Свифта, со слезами смешанная насмешка Стерна и чистая, как горный хрусталь, поэзия Бёрнса. Во Франции — вездесущий, беспокойный, насмешливый «возмутитель» века Вольтер, печальный и пламенный Руссо, праздничная, предреволюционная победность комедий Бомарше. Век XVIII! Огромное духовное богатство сохранили нам книги. Образованность не есть простая начитанность. Ее формирует система знаний, которая дает понимание преемственности времен, логики исторического развития, борьбы и движения идей. Она обостряет духовное зрение, придает крепость и верность мышлению. Эту систему знаний дают лекционные курсы и учебная литература. Меня бесконечно радует мысль, что мою книгу будут читать молодые и пылкие умы. Право, это великое счастье быть для них одним из первых истолкователей шедевров мировой литературы!Введение
XVII и XVIII вв. открыли новую эру в мировой истории. Они явились тем рубежом, который отделил две социально-экономические системы — феодальную, просуществовавшую со времен падения Римской империи, и буржуазную, началом которой послужили две мощные по размаху и всемирно-историческому значению революции, — английская в XVII в. и французская — в XVIII в. В ходе революционных боев, в сражениях армий, в актах кровопролитий и жестокостей, в столкновениях партий, в публицистических изданиях, в борьбе философских, политических, религиозных и эстетических идей, в стихах поэтов, в речах ораторов решался, в сущности, один вопрос — быть или не быть феодализму. Победа буржуазных революций ответила на этот вопрос. Феодализм пал, уступив место новому строю, более жизнеспособному, более соответствовавшему возросшим материальным и духовным возможностям общества. Революции произошли в двух европейских странах — в Англии и Франции, но значение их не было локальным. Экономические и социальные перемены, произошедшие в этих странах, имели решающее значение для всей Европы. Об этом убедительно писал К. Маркс, раскрыв существо происшедших перемен: «Революции 1648 и 1789 годов не были английскою и французскою революциями; это были революции европейского масштаба. Они представляли не победу одного определенного класса общества над старым политическим строем; они провозглашали политический строй нового европейского общества. Буржуазия победила в них; но победа буржуазии означала тогда победу нового общественного строя, победу буржуазной собственности над феодальной, нации над провинциализмом, конкуренции над цеховым строем, дробления собственности над майоратом, господства собственника земли над подчинением собственника земле, просвещения над суеверием, семьи над родовым именем, предприимчивости над героической ленью, буржуазного права над средневековыми привилегиями… Эти революции выражали в гораздо большей степени потребности всего тогдашнего мира, чем потребности тех частей мира, где они происходили, т. е. Англии и Франции».[1] Для всемирной истории огромное значение имела и американская революция, свершившаяся за 13 лет до французской и оказавшая на нее значительное влияние. Вне этих событий нельзя себе представить содержания духовной жизни тогдашней Западной Европы. Исторические события XVII столетия подготовил Ренессанс. Он начал наступление на феодализм, борьба с которым развернулась в Западной Европе с особой силой в XVII и XVIII столетиях. Грандиозные открытия эпохи Возрождения пробудили сознание народов и поколебали традиционные нормы средневековой жизни, средневекового мировоззрения, основанного на идеологии христианства. Открытие Америки в конце XV в. внесло переворот в представление людей о географическом положении Земли, открытие Коперником гелиоцентрической системы изменило их взгляды на вселенную, возрождение античной культуры, которому так энергично содействовали ученые-гуманисты, перевернуло их представление о человеческой истории. Этому способствовали и технические нововведения. «Изобретение книгопечатания, пороха и компаса оказало такое влияние на человеческие отношения, какого не оказывала ни одна власть, ни одна секта, ни одна звезда», — писал английский философ Фрэнсис Бэкон. Растущие производительные силы требовали от науки новых дерзаний, новых открытий, изобретений. Усилилась роль буржуазии в жизни общества. Буржуазия, растущий и крепнущий класс, возглавила торговлю, развитие внутренней экономики, взяла в свои руки вооружение войск, мореплавание. Она поняла практический смысл науки и материалистического мировоззрения и потому поддержала научные дерзания ученых. Заинтересованная в свободном рынке труда и в освобожденной от каких-либо регламентаций торговле, буржуазия поддержала гуманистические идеи равенства, национального строительства (территориальное объединение, объединение культуры, языка, освобождение от областничества). Ее идеологи, великие деятели Возрождения, а потом деятели Просвещения прокладывали дорогу всему человечеству. Их идеалы, их благородные цели были, конечно, значительно шире классовых задач буржуазии, но в тот исторический период эти идеалы были прежде всего связаны с буржуазией и ее практическими интересами. Европейские монархи, нашедшие в буржуазии поборницу сильной централизованной королевской власти, в XVI столетии покровительствовали развитию наук и искусств, ласкали художников, снисходительно прощали им дерзостные нападки на церковь. Даже Рим, цитадель католицизма, попал под общее влияние времени, не ведая, какие опасности несет ему новая идеология, слепо веря в свои несокрушимые силы. Лев X окружал себя учеными, художниками, скульпторами и позволял себе шутки по поводу «мифа о Христе». Выступление буржуазии против феодализма приняло в некоторых странах форму борьбы за церковные реформы. Англия, Нидерланды, Скандинавские страны, Женева, часть германских княжеств откололись от католического Рима. В Германии забушевала Великая крестьянская война. Во Франции разгорелись кровавые междоусобные религиозные распри. Движение за церковные реформы, развернувшееся в Западной Европе в эпоху Ренессанса, получило в исторической науке наименование реформации или протестантизма. Во главе его стояли Мартин Лютер и Жан Кальвин. Религиозная борьба, всколыхнувшая огромные народные массы, в сущности, была одной из форм социальной борьбы и предвещала буржуазные революции. Революционный шторм грозил смести уже в XVI столетии все здание феодального общества, сокрушить веками сложившуюся экономическую и социально-правовую его систему. И тогда европейские монархи, римский папа поняли, с каким огнем они играли. Началась феодально-католическая реакция, или, как иногда ее называют, контрреформация. В 1542 г. по инициативе кардинала Караффы, ставшего впоследствии папой (Павел IV), в Риме было создано верховное судилище инквизиции.[2] В 1559 г. основана так называемая «конгрегация», призванная осуществлять контроль над умами и ведать списком запрещенных книг — «Индексом». В этот «Индекс» заносились названия печатных сочинений, противоречащих духу и букве католического христианства. Мы находим здесь имена прославленных авторов, которыми гордится человечество, — Эразма Роттердамского, Монтеня, Дидро, Вольтера, Гюго. В «Индекс» попала даже карта Луны, составленная в XVII столетии английским астрономом Джоном Уилкинсом, вместе с его трактатом «Открытие нового мира». «Индекс» сохранял свою силу вплоть до XX века и только на вселенском соборе, проходившем в 1962―1965 гг. в «век атеизма», как с горечью констатировал один из епископов, «Индекс» был наконец отменен. Ватикан признал, что времена переменились, и объявил «аджорнаменто» (обновление). Вселенский собор на своих 168 заседаниях принял 139 важных решений, смысл которых, в сущности, сводился к стремлению как-то приспособить христианство к веку космоса и атома. Однако тогда, в XVI веке, церковь была еще сильна и, напуганная реформацией, пошла на крайние репрессивные меры и еще большее усиление централизованной духовной власти (папы римского). Вселенский собор в городе Трнденте (1545―1563) признал непогрешимость папы, вручив ему тем самым неограниченные полномочия. В 1540 г. папа Павел III официально признал новый духовный орден иезуитов,[3] незадолго до того организованный испанским монахом Игнатием Лойолой для борьбы с протестантизмом (реформацией). Орден иезуитов — самое чудовищное, что могла породить католическая церковь. Строжайшая дисциплина, четкая иерархия в отношениях между его членами, беспрекословное выполнение всех приказов «черного папы», генерала ордена, который подчас бывал могущественнее самого римского папы, полнейший аморализм в средствах достижения цели (шпионаж, подкуп, убийства) превратили орден в страшнейший орган репрессий и террора — своеобразную католическую мафию, перед которой трепетали не только простые смертные, но и короли и папы. Орден сосредоточил в своих руках огромные богатства. Он существует и по сей день, насчитывая в своем составе не один десяток тысяч членов, осуществляя и ныне тайные акции международной, самой экстремистской реакции. Иезуиты сыграли огромную роль в истории западноевропейских государств XVII и XVIII столетий. Они взяли под свой контроль систему воспитания молодежи, организовали в ряде стран иезуитские школы (в иезуитском коллеже учился даже самый яростный противник духовенства — Вольтер). Феодально-католическая реакция не уничтожила основных завоеваний Возрождения, но она сдержала стремительное развитие истории, внесла известное смятение в ряды борцов за прогресс, оттянула время окончательного разгрома феодализма в Западной Европе, дала атакуемому классу — феодальному дворянству — некоторую передышку. Она внесла разлад, трагическую разорванность, идейный надлом в сознание людей. Она физически уничтожила многих гениальных сынов человечества, столкнула с правильной дороги некоторые недостаточно стойкие умы. Однако поступательное движение истории не остановилось. XVII век проделал огромную работу в области научного мышления и познания законов природы, подошел вплотную к пониманию «неразрывной… связи материи и движения» (В. И. Ленин),[4] разработал принципы математической логики и внес большой вклад в становление таких наук, как математика (дифференциальное исчисление), физика, биология. Спиноза вводил в философию математические методы мышления, он, как и Бэкон и Декарт, объявил главной задачей науки овладение силами природы. Философ высказал ряд важных мыслей в области психологии (о страстях, аффектах, зависимости воли от мотивов поведения). Крупнейший философ и ученый Декарт занимался физикой, математикой, физиологией. Виднейшим ученым-математиком и физиком был Паскаль. Ученые XVII в. много занимались астрономией. Кеплер, продолжая дело Коперника, содействовал великому перевороту в науке, совершенному несколько позднее Ньютоном. Интерес к научным проблемам был запечатлен даже на полотнах художников: картинах голландского живописца Томаса Кейзера «Анатомия» (1619) и его соотечественника — великого Рембрандта «Урок анатомии доктора Тульпа» (1632). Феодально-католическая реакция не могла уничтожить основных завоеваний исторического прогресса. Политическое переустройство феодальной системы, а именно переход от областничества к единому государственному правлению, закрепилось в ряде стран и дало свои положительные результаты (Франция, Англия). Средневековая схоластика была безвозвратно отброшена со столбовой дороги развивающейся человеческой культуры. Nullis in verba[5] — ничего от слова, от буквы, от авторитета, от домыслов, все от опыта, от факта, от реального мира вещей — вот лозунг науки новых времен. И это было великое завоевание Возрождения, которое не могла уничтожить феодально-католическая реакция. Французский философ XVII в. Декарт формулирует практический смысл науки. Он пишет: «Можно достигнуть познаний, очень полезных в жизни, и вместо той умозрительной философии, которую преподают в школах, можно найти практическую философию, при помощи которой, зная силу и действие огня, воды, воздуха, звезд, небес и всех других окружающих нас тел так же отчетливо, как мы знаем различные занятия наших ремесленников, мы могли бы точно таким же способом использовать их для всевозможных применений и тем самым сделаться хозяевами и господами природы».[6] Без работы научной мысли XVII столетия не могло бы так мощно и победоносно развернуться освободительное движение XVIII в. XVIII в. сосредоточил свое внимание на решении социальных вопросов. Развернулось всеохватывающее социально-политическое движение, названное в истории Просвещением. Начатое еще в XVII в. (Гоббс, Мильтон), оно подвергло в XVIII в. всесторонней критике идеологию и социально-экономическую систему феодализма. Вся культура Западной Европы этого столетия в ее главных и наиболее талантливых проявлениях носила просветительский, антифеодальный характер. События социальной и политической жизни, научные достижения и открытия, возникновение новых философских систем не могли не вызывать определенных сдвигов в эстетических понятиях и нормах, не порождать новых методов художественного творчества. В XVII столетии резко обозначились в искусстве Западной Европы художественные направления — ренессансный реализм, классицизм и барокко. В XVIII в. — просветительский реализм, продолжавший художественные традиции классицизма, с одной стороны, и породивший искусство сентиментализма с его особой эстетической программой — с другой. В XVIII в. возникли также рококо и предромантизм. Все эти направления и художественные школы были связаны с определенными социальными и политическими силами, с определенными философскими концепциями. Их возникновение и формирование не проходило, конечно, идиллически. Мастера искусств со всей страстностью отстаивали свои эстетические принципы — утверждали одно, отвергали другое. В целом западноевропейская литература XVII―XVIII вв. выдвинула на мировую арену много первоклассных мастеров и внесла в сокровищницу мирового искусства произведения высокой художественной ценности.* * *
Хотелось бы обозреть мировую литературу в ее глобальном единстве, т. е. обстоятельно рассказать и о литературах Востока — Северной Африки, Ирана, Индии, Китая, Японии — в их взаимосвязях с литературой Запада.[7] Однако для этого пока нет, к сожалению, достаточной научной базы. Взаимосвязи культур Востока и Запада исследованы недостаточно глубоко. Академики Н. И. Конрад и В. М. Жирмунский своими трудами значительно способствовали выдвижению этой темы на авансцену историко-культурных изысканий, но пока это только начало. Науке предстоит решить еще целый ряд сложных проблем, прежде чем станет возможным обстоятельное освещение единого мирового культурно-исторического процесса.[8] Традиционно сложилось в науке представление о двух в значительной степени различных типах культур — восточной и западной. В Китае в 20-х гг. нашего столетия развернулась широкая полемика об этих культурах. Исходили из того, что культуры эти резко противоположны (у Запада преобладает идея материальности, у Востока — духовность, у Запада — идея движения и прогресса, у Востока — застой и постоянство, у Запада — разум, у Востока — интуиция и пр. и пр.). Спорили о том, идти ли Востоку за Западом, порывая со своими региональными традициями, или сохранять в незыблемой чистоте эти традиции и пресекать влияния Запада. Наиболее верный вывод сделал Ли Да-джао в работе «Особенности основ цивилизации Востока и Запада», говоря о том, что нужно формировать общую мировую культуру на основе синтеза культур Востока и Запада, что это две великие оси мирового прогресса, что между ними должна установиться гармоническая связь, они должны дополнить друг друга и наконец слиться в единую культуру.[9] В 70-х гг. широкий резонанс получила статья Т. Григорьевой о творчестве японского писателя Кавабата Ясунари, в которой она поставила несколько общих вопросов своеобразия культур Запада и Востока.[10] Статья была переведена на японский язык и вызвала ряд откликов в Японии. Основной ее тезис — сохранить своеобразие культур, ценить это своеобразие, ибо «разные культуры соединяются между собой в мировую не по принципу совпадения, наложения одного на другое, а по принципу дополнительности, т. е. обогащают друг друга». В литературе можно найти немало примеров культурных взаимосвязей западных и восточных авторов. Укажем в данном случае на Гете. Он создал великолепный цикл стихов «Западно-восточный диван», поставив перед собой уже четко определенную задачу синтеза двух культур. Поэт говорил в связи с этим своему секретарю Эккерману: «Пришло время всемирной литературы» (31 января 1827 г.). Гете приобщил к западным культурным ценностям образы восточной лирики. Соотечественники его были восхищены. Генрих Гейне писал: «Волшебнейшее чувство наслаждения жизнью вложил Гете в эти стихи, и они так легки, так блаженны, так похожи на дыхание, так воздушны, что удивляешься, как нечто подобное мыслимо на немецком языке» («Романтическая школа»). Гете приложил к сборнику своих стихов обширные комментарии, знакомя европейского читателя с цивилизацией Востока, с ее историческими и культурными особенностями. Он один из первых поэтов Европы попытался найти общую идею, соединяющую две культуры — Востока и Запада. Его сборник стихов «Западно-восточный диван» — великолепный памятник уважения, какое проявил Запад к Востоку. Взаимосвязи стран Запада и Востока устанавливались не всегда легко и просто и не всегда носили прочный характер. Иногда им наносили ущерб внутриполитические конфликты. Разительным примером этому служит Япония, история ее взаимоотношений с Западом. Культурные связи между народами начинаются с торговли. Так это было и в XVII―XVIII столетиях. Первые европейские торговцы появились на японских островах еще в XVI в., в 1542 г. — португальцы, в 1584 г. — испанцы, за ними последовали голландцы. Вслед за торговцами потянулись миссионеры-иезуиты. Японские феодалы вначале довольно благосклонно относились к связям с европейцами. Они разрешали миссионерам свободно поселяться в стране, разрешали им даже открывать школы и печатать книги. В страну стали проникать знания Запада (по географии, медицине, судостроению). Японцы переняли у европейцев применение огнестрельного оружия. Однако в 1639 г. Япония решительно отгородилась от Запада. Всякие внешние сношения были запрещены. Португальцев и испанцев изгнали из страны. Причиной послужило Симабарское восстание в 1637 г. в районах, наиболее заселенных европейцами. Японские феодалы усмотрели в европейцах возмутителей спокойствия и подстрекателей. Подавить восстание помогли однако те же европейцы, соперники испанцев и португальцев, — голландцы. Они получили за это право присылать в Японию несколько торговых судов в год. Тем не менее, несмотря на строжайший запрет, японская интеллигенция узнавала новейшие открытия и новейшие идеи Запада. Японской интеллигенции были известны имена Коперника, Ньютона, Галилея, Гоббса, Бэкона. Однако о каких-либо серьезных и систематических идейных и культурных связях между Востоком и Западом в XVII―XVIII вв. говорить вряд ли возможно. Западная Европа стала проявлять интерес к культуре Востока с XVII столетия. Крупнейший ориенталист д’Орбелло издал в 1697 г. энциклопедию по Востоку «Восточная библиотека, универсальный словарь, содержащий основные сведения о народах Востока». В течение всего XVIII столетия эта «Библиотека» была главным источником знаний по Востоку. В начале XVIII в. А. Галлан перевел на французский язык с арабского сказки «Тысячи и одной ночи» (1707―1717 гг., 12 томов), которые очаровали европейского читателя. Их читала вся Европа. Они породили моду на Восток. Восток привлекал взоры писателей XVIII в. скорее как страна чудес, как область экзотики. Восточные образы (конечно, стилизованные и далекие от действительности), восточный колорит используются в просветительской литературе (Вольтер — «Вавилонская принцесса», «Задиг», «Заира», «Магомет»; Дидро — «Нескромные сокровища», Монтескье — «Персидские письма»). Тема Востока возникает и в творчестве английского писателя Гольдсмита, а позднее в повести Бекфорда «Ватек». Писатели-просветители обращались к теме Востока и для обсуждения некоторых общих политических и социальных проблем. Без глубокого изучения настоящего положения дел в восточных странах просветители говорили о деспотической политической системе Востока. Еще Монтень писал о том, что жители Азии не научились произносить слово «нет» и потому допустили у себя неограниченную власть одного лица. Просветители указывали на политическую систему восточных стран как на устрашающий пример деспотизма (Монтескье — «Персидские письма»). Восток в XVII―XVIII вв. уже значительно утратил те могучие культурные силы, которые некогда создали произведения огромной художественной ценности. Этому способствовала изжившая себя система феодализма, постоянные внутренние междоусобные конфликты, беспощадная эксплуатация крестьян, приводившая к массовым восстаниям (в Японии за время XVII―XVIII вв. и первой половины XIX в. было 1240 крестьянских восстаний). Внутренне ослабевшие государства становились добычей иноземных захватчиков. Китай подпадает под власть маньчжуров, подавлявших его национальную культуру, Индия — под власть англичан. Борьба ост-индских компаний Англии, Франции и Голландии за овладение рынками Индии, а затем и самой Индией началась в XVII столетии. В 1805 г. страна стала окончательно колонией Англии. Турция, захватившая к концу XVII в. огромную территорию, включающую Алжир, Ливию, Египет, Сирию, Грецию, весь Балканский полуостров, Крым, все Черноморское побережье Кавказа, подавившая культурную жизнь покоренных народов, начала в XVIII столетии стремительно распадаться по частям. Деспотическая система Турции благоприятствовала расцвету придворной поэзии. Поэты превращали поэзию в своеобразный предмет роскоши, придавая исключительную роль форме стиха.[11] Крайний упадок, разброд, постоянные внутренние распри племен переживала соседняя с Турцией Персия. После вторжения войск Тимура и правления его враждовавших друг с другом потомков (XIII―XV вв.) она так и не могла оправиться. Литература и здесь носила Придворный характер. Изощренная, утонченная лирика, как затейливый орнамент, тешила вкусы персидских аристократов.[12] Изящные затейливые касыды и газели — главные поэтические жанры, как и в Индии при дворах Моголов, выходцев из Средней Азии. Определенный спад, особенно к концу XVIII в., переживает и китайская культура. Этому в значительной степени способствовало господство маньчжуров, утвердившееся в стране в середине XVII в. В Китае, однако, появилось несколько значительных произведений. Пу Сун-лин (1640―1715) напечатал «Рассказы о чудесах из кабинета Ляо», в которых фантастические приключения, сдобренные лукавой иронией автора, высмеивали (довольно добродушно) несовершенства общества. Писатель Цао Сюэ-цинь (1640―1715) создает огромный в 120 глав роман «Сон в красном тереме» (издан полностью в 1791 г.). С легкой грустью описывается в нем упадок древнего феодального рода и несчастья двух влюбленных. В нашей стране роман издан в 1958 г., роман Ли Шу-чжэня «Цветы в зеркале» — в 1959 г.[13] Ли Шу-чжэнь (1763―1830) рисует вымышленное государство Сюаньюань, правитель которого мудр, справедлив и миролюбив. Идеал «просвещенного монарха», какой возник в западной литературе, на Востоке еще недостаточно четко вырисовывался, и монарх представал в литературе как носитель идеи добра, в плане несколько абстрактной всеобщей справедливости. (Государь должен заботиться о благе подданных, окружать себя мудрыми и добрыми министрами, не поддаваться на лесть придворных и пр.). Ли Шу-чжэнь подчеркивает в своем идеальном правителе его миролюбие, стремление к добрососедским отношениям с пограничным государством. В идеальном государстве Сюаньюане (своеобразной социальной утопии) процветают науки и искусства, власти им оказывают покровительство. И людей здесь ценят по их нравственным достоинствам. В произведениях китайских писателей наметилась общественная тема. Они рассматривали беды и несчастья человека не как следствия случая или рока, а как результат определенного несовершенства основ социального устройства (достаточно выявлена антифеодальная тенденция). Определенный демократизм (симпатия к беднякам, бедняки оказываются носителями народной мудрости), уважение к мудрецам (ученым) в романе «Неофициальная история Конфуцианцев» У Цзын-цзы (1701―1754).[14] В Японии в XVII столетии выделяется творчество Ихара Сайкаку (1642―1693), автора веселых шуточных стихов (рэнга) и романов из быта горожан («История любовных похождений одинокой женщины», «История любовных похождений одинокого мужчины»). Новеллы японского писателя впервые переведены у нас в 1959 г. В японской поэзии наблюдается характерная для Востока созерцательность. Трехстишия хокку или хайку очень музыкальные и лаконичные, создают в воображении читателя как бы мгновенные озарения. В них ассоциативность и недосказанность — одна из главных особенностей стиха. Мастер этой формы Мацуо Басе (1644―1694) имел в Японии огромный успех.[15] Мы ограничимся здесь лишь этими краткими сведениями о литературах Востока XVII―XVIII веков. Обстоятельное освещение всех фактов мировой литературы в их взаимосвязях — дело будущего, дело коллективных усилий ученых и переводчиков. Приведем лишь в заключение слова академика Н. И. Конрада, горячего поборника идеи создания «Истории мировой литературы»: «Широкому читателю нашего времени теперь известны: Медея, Ромео и Джульетта, Фархад и Ширин, Петрарка, Ли Бо, Басе, Омар Хайям и очень многое другое. Но пусть молодой человек нашего времени знает не только Беатриче и Лауру, но и Ян Гуй-фей и Суламифь. Пусть звучит для него героика не только „Песни о Роланде“, но и „Сказания о Тайра“».[16]Литература XVII века
По-разному сложилась историческая судьба народов Западной, Центральной и Южной Европы в XVII столетии. Перемещение мировых торговых путей губительно сказалось на внутренней экономике Италии. Некогда богатейшая страна, центр европейской и мировой культуры в XIV, XV и частично в XVI столетиях, Италия, подвергшаяся к тому же ряду грабительских походов интервентов, обнищала, культура ее оскудевала. Только ученый Галилей, последний из могикан великой итальянской культуры Возрождения, еще дивит мир, еще привлекает к себе взоры просвещенных людей его эпохи, но и он под давлением репрессий сужает поле своей деятельности и покидает университетскую кафедру. Феодально-католическая реакция торжествует в Италии свою победу. Страна как бы обратилась вспять, и даже укрепившаяся было буржуазия оставляет свои позиции, уступая их былому властителю, дворянству. Причиной этого служили новые условия материальной жизни общества, наступившие в связи с перемещением мировых торговых путей. Примерно такое же превращение претерпела и Германия, на экономическую, политическую и культурную жизнь которой губительным образом повлияла опустошительная Тридцатилетняя война. Среди западноевропейских стран на короткий период вырвалась вперед Испания. Захватив большие заморские колонии, выкачивая из новооткрытой Америки золото, она быстро разбогатела и превратилась в XVII столетии в могущественнейшую страну. Но это длилось недолго. Приток золота из Америки прекратился, а между тем внутренняя хозяйственная жизнь в стране, ее собственное производство успело совершенно расстроиться. (В надежде на американское золото никто не хотел заниматься хозяйством у себя дома, и это привело к плачевным результатам). В конце XVI столетия у берегов Англии гибнет значительная часть так называемой «непобедимой Армады». Нидерландская революция (1565―1609), измотавшая Испанию и приведшая к отделению от нее северных земель Нидерландов, окончательно подорвала ее могущество. Роман Сервантеса «Дон Кихот» — вершина испанской художественной прозы — появился в самом начале XVII в. (I ч. — в 1605 г., II ч. — в 1615 г.). Однако весь комплекс идей, вложенных автором в его великую книгу, сформировался в предшествующее столетие. Силы Возрождения, а оно несколько запоздало в Испании, были представлены в XVII столетии роскошным дарованием Лопе де Вега. Его солнечный талант полон красок и оптимизма Возрождения. В XVII в. творят и крупнейшие мастера прозы — Кеведо, Гевара, Грасиан. Могуч и талант Кальдерона, но какие кричащие диссонансы, какие резкие и бьющие в глаза противоречия являют его драмы! В них то светлые краски Возрождения, зовы жизни и любви, то заупокойные мессы, погребальные напевы, мистические гимны смерти. XVII в. в литературной жизни Западной Европы — век Франции. Пережив мрачные религиозные войны второй половины XVI столетия, Франция добилась в XVII в. известной политической стабилизации. В стране установилась абсолютистская сословно-монархическая государственность в самой ее классической форме. Движение Фронды (выступления оппозиции феодального дворянства против абсолютизма) не сыграло большой роли в жизни Франции и представляло собой лишь рецидивы того мощного анархо-оппозиционного удара феодального дворянства, которое в XVI столетии выступало против идеи национального объединения. Совершившееся национальное объединение Франции дало в XVII в. свои плоды. Широко развивается культура. Вместе с именем Декарта на мировую арену выходит французская философия. Корнель, Расин создают лучшие образцы новой классической трагедии. Мольер пишет комедии, которые после Шекспира и Лопе де Вега до появления комедий Бомарше не находят себе равных в драматургии Западной Европы. Лафонтен создает классический образец басни. Значительных успехов достигает французская проза, афористическая (Паскаль, Ларошфуко, Лабрюйер), мемуарная (кардинал де Ретц, герцог Сен-Симон), психологический роман («Принцесса Клевская» госпожи де Лафайет). События в общественной жизни Англии в XVII столетии открывают новую страницу в истории человечества. Английская буржуазная революция, свершившаяся в середине века, знаменует конец феодальной системы общественных отношений и начало буржуазной, капиталистической системы. Прогрессивное значение этой революции для XVII и XVIII вв. трудно переоценить. XVII в. в Англии выдвинул на мировую арену двух величайших философов-материалистов — Фрэнсиса Бэкона и Гоббса. Английская художественная литература этого периода дала миру Мильтона, создателя грандиозных, полных могучих отзвуков революционных боев XVII в. поэм «Потерянный рай», «Возвращенный рай» и драмы «Самсон-борец». Революционные события в Англии XVII в. ведут нас непосредственно к XVIII в. — веку окончательного слома феодальных порядков в странах Западной Европы. Народы стран Центральной и Южной Европы переживают глубокие национальные трагедии. Теряют свою независимость подвергшиеся нападению извне Чехия и Словакия. Великий Ян Амос Коменский в произведении «Лабиринт света» запечатлел поистине стон, исторгнутый из груди чешского народа, изнывающего под пятой австрийского солдата. Народы Болгарин и Югославии живут в условиях гнета и произвола турецких захватчиков. Лишенные возможности развивать печатную литературу, они направляют свою творческую энергию на изустную поэзию и создают несравненные по художественному обаянию лирические и эпические песни, ставшие достоянием мировой культуры. Литература стран Западной, Центральной и Южной Европы XVII столетия отразила победы и поражения человеческой мысли, обусловленные историческими причинами. Она запечатлела радости и страдания, думы и мечты народов. Как бы ни была сильна феодально-католическая реакция, наложившая печать на сознание и художественное творчество писателей XVII столетия, плодотворная и жизнеутверждающая идея прогресса пробивает себе дорогу сквозь мрак средневековой идеологии к жизненной правде в искусстве. В литературе XVII в., как было уже сказано, отчетливо выделяются три художественных направления: ренессансный реализм, несущий традиции гуманистов Возрождения; классицизм и барокко. Каждое из этих направлений имело свою эстетическую программу, резко очерченную и выражающую в довольно отчетливой форме художественное своеобразие, присущее всему направлению. Особое место в общеевропейской культуре XVII столетия заняло искусство барокко. Его первые симптомы проявились уже в предшествующем столетии, в годы позднего Ренессанса, и само слово как синоним чего-то мрачного, тяжеловесного появилось уже на страницах «Опытов» Монтеня. Феодально-католическая реакция наложила свою печать на всю духовную жизнь Западной Европы той поры. Лагерь гуманистов пришел в смятение, заражая свое поколение настроениями глубокого сомнения в социальном прогрессе. Микеланджело создает печальную статую Ночи, скульптуру спящей женщины и в стихах славит уход в небытие («Мне сладко спать, мне сладко камнем быть», «в век постыдный», «не знать, не чувствовать»). Печалью окрашены страницы «Опытов» Монтеня, мотивы ухода от жизни слышатся в последних пьесах Шекспира.[17] Печален Сервантес. И даже Рабле, веселый и задорный в первых книгах своего романа, становится мрачным и саркастичным в последних. Известна жизненная и творческая трагедия Торквато Тассо, судьба которого вдохновила Гете на создание одной из лучших его драм. Тассо целиком подчинился католицизму. В угоду времени он пытался создать христианский эпос, подобный эпосу Гомера и Вергилия, заявляя, что «содержание новой эпической поэмы должно быть только христианским». Это спасло его от гнева церкви, но не избавило от страха перед ней. Терзаемый манией преследования, он сошел с ума. Монтень, посетивший в начале 80-х гг. XVI в. Италию, видел его прикованным к стене. Феодализм изживал себя, господствующий класс сходил со сцены, его агония длилась века, мучительно, кроваво. Не всегда люди, вступавшие в политическую борьбу, понимали ее истинный смысл. На иных кровавые события этой борьбы производили впечатление страшного фатума, преследующего человечество, злобного, бессмысленного, жестокого. Так родилось отчаяние, так возникло в ту переходную эпоху искусство барокко. Внутреннее существо его — в трагическом надрыве, в разорванности чувств, в противоречиях между мировоззрением Возрождения, от которого не могли отказаться ни Тассо, ни его современники, ни последующие поколения, и мировоззрением возрождаемого средневекового христианства с его мрачной, аскетической идеей. «Освобожденный Иерусалим» Тассо — классический пример, иллюстрирующий трагическую попытку соединить вечно враждующие и непримиримые идеи — идею наслаждения и идею христианской аскезы.[18] Законченные формы искусство барокко обрело в XVII в. Пессимизм, отчаяние овладели умами и облеклись в своеобразные эстетические формы искусства. Поэтов, художников, скульпторов стали привлекать к себе темы кошмара и ужаса. На смену скептическому отношению к религии, свойственному гуманистам Возрождения, пришла религиозная исступленность (Кальдерон. «Поклонение кресту»). Бог стал мрачной, жестокой и беспощадной силой. Тема ничтожества человека перед этой грозной силой зазвучала в искусстве барокко. Для барочных писателей мир был полон причудливых сочетаний, беспорядочен, разорван, противоречив. Барокко широко охватило различные литературные круги Западной Европы XVII столетия. Здесь нельзя провести каких-либо точных границ. Ярчайшим выразителем барокко был Кальдерон. Следы барокко мы найдем у Корнеля, Расина («Аталия»), Мильтона, у немецких поэтов и даже у народного писателя Гриммельсгаузена. Мы увидим у наиболее последовательных мастеров барокко трагическую надломленность чувств, выражающуюся в кричащих диссонансах, в своеобразной разорванности формы; своеобразный интеллектуальный аристократизм, призванный возвеличить и утвердить аристократизм социальный; мы увидим игру в изысканно-утонченные чувства, облеченные в изощренно-напыщенную речь, в «изящный», чуждый просторечию лексикон; мы увидим любование галантными героями и далекими экзотическими странами (маринизм в Италии, гонгоризм в Испании, прециозная литература во Франции). Литература уводила человека в мир несбыточных грез и сновидений. Художники барокко сохранили тем не менее связь с искусством Ренессанса. Они не могли освободиться от власти идей и чувств великой эпохи. В Испании Кальдерон, поэт-католик, страстный и фанатичный приверженец христианства, создал великолепный гимн человеческой земной любви (драма «Любовь после смерти»). В поэзии англичанина Джона Донна религиозная мистика переплелась с прославлением плотских чувств. Позволим себе вольное сравнение: барокко — болезненное дитя, рожденное от урода отца и красавицы матери. Гедонистическая античность, восставшая из праха в период Возрождения, и мрачная тень средневекового аскетизма — вот родители барокко. И дитя от столь несходных родителей получилось необычное, на что намекает само его имя (barocco — «неправильный», «странный»).[19] При всем критическом отношении к идейным позициям художников барокко нельзя отрицать того бесспорного факта, что они создали произведения огромной художественной ценности. Второе литературное направление, получившее в XVII столетии широкое распространение, — классицизм, родилось в университетских кругах, оно несло в себе по необходимости следы книжности. Родиной его была Италия. Классицизм возник вместе с возрожденным античным театром и первоначально мыслился как прямое противопоставление «варварской» средневековой драматургии. Поэтому наиболее яркое воплощение классицизм получил прежде всего в драматургии. Гуманисты эпохи Возрожденияотвергли средневековую драму, хотя она уже успела накопить некоторый опыт и приспособиться к художественным вкусам народа. Они решили умозрительно, без всякого учета своеобразия эпох и народов, возродить трагедию Еврипида и Сенеки, комедию Плавта и Теренция. Они были и первыми теоретиками классицизма (Ю. Скалигер. «Поэтика», 1561). Видя, и не без основания, в античной драме образец художественного совершенства, они рассудочно установили некие непреложные и вечные законы театра, исходя из тех закономерностей, которые заметили в театре античном. В Италии, родине классицистического театра, до XVI столетия еще широкой популярностью пользуются «духовные представления» (sacre rappresentazioni), подобные испанским ауто сакраментале. Однако гуманисты уже начали ставить трагедии Сенеки. Триссино (1478―1550) в 1515 г. написал по образцу трагедий Софокла и Еврипида трагедию «Софонизба», взяв сюжет из римской истории по рассказу Тита Ливия. Правильность, рационалистическая строгость и логичность развития сюжета, скудость сценического действия, абстрактность художественного образа, многословные диалоги и монологи, патетика речи, величественные позы и жесты, одиннадцатисложный, нерифмованный стих — вот основные особенности этой пьесы, которые стали обязательны для всех последующих классицистических трагедий. Это была первая классицистическая пьеса, открывшая эпоху европейского классицизма. Из Италии классицизм перекочевывает во Францию, в Англию, Испанию, Германию, пропагандируемый главным образом университетскими кругами. Классицизм первоначально выступил как теория и практика подражания античному искусству. Изучение и освоение опыта античных мастеров были и необходимы, и благотворны. Без знания традиций античного искусства не могли бы с такой силой проявиться таланты художников Возрождения. Однако учение о подражании античности без учета своеобразия исторических эпох, канонизации античного опыта тормозило развитие искусства. Вместе с тем классицизм нес в себе здоровое мироощущение. Ему были чужды настроения отчаяния и пессимизма. Его роднит с Ренессансом вера в разум. Искусству высокого барокко и классицизма одинаково свойственна монументальность. Кальдерон, Мильтон, Корнель, Расин одинаково влекутся к грандиозному. Конфликты, на которых строятся их трагедийные истории, всегда потрясают. Но между трагедийностью барочных авторов и классицистов пролегает целая пропасть. Трагедия первых подавляет, внушает чувство отчаяния, идею ничтожества человеческих сил. Трагедия вторых возвышает, утверждает величие человека, сильного и прекрасного в своих страданиях и гибели. Классицизм всегда полон гражданского пафоса. Именно поэтому им воспользовались как абсолютизм в пору своего становления и стабилизации, так и Просвещение в годы кризиса абсолютизма для подавления и ликвидации сословно-монархического строя. Герои Корнеля жертвуют собой ради короля и государства, герои Вольтера — ради народа и свободы. Но и тем и другим чужд эгоизм. Принципы и идеалы для них дороже личных нужд и личных интересов. Не случайно поэтому в годы революции в театрах Парижа шла классицистическая трагедия Вольтера «Брут». Революция нуждалась в героизме, а классицизм прославлял героизм средствами искусства. Полотна Давида — это классицизм в живописи. Героические оперы Глюка — классицизм в музыке. В годы революции пишет и ставит свою трагедию «Карл IX» Мари-Жозеф Шенье, выдержанную в строгих рамках революционного классицизма. Наконец, третье направление в литературе XVII в. Ренессансный реализм продолжил демократические традиции гуманистов Возрождения. Яркий представитель этого литературного направления в XVII столетии Лопе де Вега противопоставил унынию, пессимизму, отчаянию поэтов барочного направления неиссякаемую оптимистическую энергию своих великолепных комедий, полных солнца и жизненных сил. Лопе де Вега вместе с тем отбросил и «ученую» догму классицистической теории, ратуя за свободное вдохновение художника и близость его к массовому зрителю. Писатели, развивающие реалистическую традицию, насмешливо издевались над выспренными изысками маринистов, гонгористов, прециозников, над их «метафорами и варварскими антитезами, удивительнейшими фигурами, для коих не сыщется названий, и бесконечной галиматьей, способной загнать в тупик самый изворотливый ум»; они указывали при этом на простой народ, говоря, что «любая зеленщица» могла бы доказать «прелестным сочинителям», что все их изыски суть «сплошные ошибки», как говорил французский писатель Шарль Сорель. Художники ренессансного реализма XVII в. были верны жизнелюбивым идеалам, провозглашенным в великую эпоху Ренессанса. Однако у них уже не было того размаха и глубины мысли, того всеохватывающего взгляда на мир, который отличал создателей шедевров Ренессанса. Пожалуй, можно даже сказать об их известной поверхностности. Они избегали сложных проблем, не хотели ломать голову над извечными трагическими вопросами мира, которые волновали писателей барокко; их не привлекала и политико-психологическая проблематика писателей-классицистов. Гражданская патетика писателей-классицистов и космическая масштабность писателей барокко казались им одинаково чуждыми естеству. Они обратились к изображению жизни не мудрствующих лукаво людей с их повседневными житейскими делами, бедами, радостями, не выходящими за пределы обычного. Реализм этих писателей носил подчеркнуто приземленный характер. («Я расскажу вам без затей и не погрешая против истины несколько любовных историй, происшедших с людьми, которых нельзя назвать героями и героинями, ибо они не командуют армиями, не разрушают государств, а являются лишь обыкновенными людьми незнатного происхождения, идущими, не торопясь, по жизненному пути»; Фюретьер. «Мещанский роман», 1666).Литература Италии
Открытие водного пути в Индию оказалось роковым для Италии. В конце XV столетия столбовая дорога мировой торговли уже пролегала далеко в стороне от нее, и это подорвало ее внутренние силы. «…Революция мирового рынка с конца XV столетия уничтожила торговое преобладание Северной Италии», — писал К. Маркс.[20] Перестала поступать шерсть из Англии и Испании, и суконное производство итальянских городов почти полностью прекратилось. Европейские государства, развившие свое собственное производство, перестали нуждаться в итальянских товарах. Правда, в Италию по-прежнему едут художники всей Западной Европы за наукой, по-прежнему Италия почитается центром и средоточием культурной жизни Европы, своеобразным университетом искусств. Богатые люди Англии, Франции, Германии, Испании обращаются с заказами к итальянским мастерам, не замечая иногда того, что собственные, национальные культурные силы уже выросли. Однако уже безвозвратно Италия уступила другим странам свое первенство в экономическом могуществе. Переместились мировые торговые пути. Активнее забурлила жизнь в Англии, Франции. В стороне осталась Италия. Некогда шумные города пустели, рабочий люд, не находя спроса на свои руки, уходил в деревни. Провинциальные владыки снова почувствовали силу на своей стороне и потянули страну к феодальной старине. А потом начались войны. Испания и Франция дрались за итальянские богатства, дрались на территории Италии. Иноземные войска грабили и терроризировали население. Во второй половине XVI столетия Испания подчинила себе почти всю Италию. Утратили свою независимость Сицилия, Сардиния и Южная Италия, Тоскана, Монферрат, Генуя, Миланское герцогство, Парма, Реджо, Пьяченца, герцогство Феррара, Модена и др. А вместе с потерей независимости началась экономическая эксплуатация итальянских земель испанскими захватчиками в форме контрибуций, налогов. Так продолжалось и в XVII столетии. Национальную трагедию итальянского народа довершила католическая реакция. Папская власть, объединившаяся с испанским поработителем страны, наложила свою тяжелую, кровавую руку на творческую мысль народа, и могучий гений Италии, создавший несравненные художественные шедевры, удивившие и восхитившие мир, погрузился в глубокий многовековой сон. Итальянец эпохи Возрождения гордо смотрел вперед, он верил в себя, верил в разум, верил в человеческие силы. Его волновали большие проблемы жизни Вселенной, Земли, человеческого Общества и самого Человека. Он смело шел на штурм всего, что мешало понять и разрешить эти серьезные проблемы, и он был смел, весел и талантлив.Литература Испании
Время меняет облик вещей. За триста лет Испания переменилась. Ныне толпы туристов наполняют ее города, отели, музеи, дороги. В год ее посещают до тридцати миллионов при тридцати пяти миллионах ее населения. В Севилье туристов привлекают величественный памятник Христофору Колумбу и Золотая башня, построенная когда-то для хранения золота, награбленного конкистадорами у индейских племен Америки. Первый хранит память о ее славе, вторая — о ее позоре. Католицизм и церковь еще и ныне сильны в Испании, но приметы нового дают знать о себе всюду. В старинном строении, где когда-то помещались службы инквизиции, теперь можно найти мастерскую скульптора или художника. В Мадриде рядом с древними соборами и дворцами взметнулись ввысь современные отели из стекла и алюминия. Автомобили всех марок мира снуют по его улицам и переулкам. XX век! На площади Испании бронзовый Сервантес, его герои — Дон Кихот на тощем Росинанте и Санчо Панса на ослике — тоже в бронзе — застыли навсегда в своем вечном странствии, символизируя неумирающую силу искусства и напоминая нам о XVII столетии. Испания — родина иезуитов. В Испании, как ни в одной другой стране, с диким ожесточением свирепствовала инквизиция. За XVI, XVII, XVIII вв. на кострах инквизиции было сожжено более 30 тысяч человек и около 300 тысяч загублено в тюремных застенках.[26] Испанская католическая церковь была самой верной последовательницей политики папского Рима, сторожевым псом европейского католицизма. Испанский король именовался «его католическим величеством». Огромная роль церкви сказывалась не только в политической жизни страны, но и в экономике: церковь владела одной четвертью всей испанской земли. Словом, «церковь превратилась в самое несокрушимое орудие абсолютизма» — так характеризовал ее роль в Испании Маркс.[27] В середине XVII столетия в Испании буквально каждый пятый-шестой испанец носил одежду священника или монаха. При населении в 6 миллионов человек в стране насчитывалось 200 тысяч священников, 700 тысяч монахов, 300 тысяч монахинь, всего — 1 миллион 200 тысяч. Все имеет свои причины, и столь широкая деятельность испанской церкви, так сильно подчинившей религии сознание народа и так надолго — вплоть до новых времен, вплоть до наших дней, имеет свое объяснение. В свое время католическая церковь возглавила борьбу с маврами и тем самым нажила огромный моральный капитал в глазах народа. Абсолютизм во Франции и в Англии в период своего становления и борьбы с феодальной анархией, областничеством и разрозненностью значительно способствовал формированию нации, экономическому, политическому и культурному объединению сил народа. В Испании этого не произошло. Абсолютизм здесь лишь в очень ограниченной степени выполнил свою историческую миссию. Королевская власть добилась некоторого ограничения феодалов, подчинила себе рыцарские духовные ордена, конфисковав их огромные земельные владения. (Один эпизод из этой борьбы против рыцарских духовных орденов, крупнейших очагов феодальной оппозиции, запечатлен в пьесе Лопе де Вега «Фуэнте Овехуна».) В XV столетии королевская власть, организовав союз кастильских и арагонских городов («Святая Германдада»), опираясь на этот союз, сумела частично лишить крупных феодалов самостоятельности в ведении частных войн, в чеканке монеты, заставила феодалов срыть укрепленные замки, лишила их возможности превращать отдельные области страны в своеобразные государства. Однако на этом и закончилась положительная роль абсолютизма в Испании. В Англии и Франции королевская власть, проводя политику меркантилизма (поощрения торговли и промышленности), значительно способствовала экономическому росту страны. В Испании королевская власть, идя на поводу у феодалов, вела безрассудную политику в области внешней торговли, позволяя путем поощрения ввоза иностранных товаров подрывать основы своего собственного производства. Золото, рекой лившееся из американских колоний на территорию Пиренейского полуострова, стало для Испании коварным даром богов. Все можно было купить на золото, купить за границей. Платили, не жалея; золотые запасы Америки казались неиссякаемыми. Приходили товары из-за границы, уплывало за границу золото, а внутреннее производство все более и более хирело. Никто не видел близкой развязки. Когда перестало прибывать американское золото, когда не на что стало покупать товары за границей, обратились к своим собственным ресурсам и тут только увидели, что хозяйство Испании разрушено, что ни своего хлеба, ни своего ремесленного производства в стране нет. Гибель значительной части испанского флота у берегов Англии в 1588 г. («непобедимой Армады») окончательно подорвала военную мощь страны. А там начались волнения в испанских колониях. Войны несли новые беды. Откололась богатейшая Голландия, отложилась Португалия. С карты страны исчез целый ряд населенных пунктов. В провинциях Новая Кастилия и Толедо не стало около двухсот селений, в Старой Кастилии — около трехсот. Все население Испании за короткий период с конца XVI до середины XVII столетия уменьшилось на два с лишним миллиона человек (с 8 миллионов 250 тысяч человек до 6 миллионов). Резко сократилось производство. В Севилье, например, оно уменьшилось в десять раз, а в Толедо в 1616 г. осталось всего лишь десять ткацких станков. К. Маркс, анализируя историю Испании позднего средневековья, указывает на основные причины ослабления внутренних сил страны. Они сводятся к тому, что в Испании не произошло роста общих интересов, возникающих из национального разделения труда и многообразия внутреннего обмена. «Испания, подобно Турции, осталась скоплением дурно управляемых республик с номинальным сувереном во главе», когда правительство «при всем своем деспотизме… не помешало провинциям сохранять их различные законы и обычаи, различные монетные системы, военные знамена разнообразных цветов и свою особую систему налогового обложения».[28] В Испании абсолютизм не привел к экономическому и политическому объединению страны, но уже с самого начала проявил наиболее отрицательные свои стороны. Социальный и национальный гнет послужил причиной ряда народных восстаний. Одно из таких восстаний с его героикой и революционной романтикой обрисовал Лопе де Вега в уже названной пьесе «Фуэнте Овехуна». В XVI столетии широко и мощно развернулось восстание морисков, непосредственной причиной которого послужила деятельность испанской инквизиции, подвергшей иноплеменников преследованиям. Это историческое событие запечатлел Кальдерон в драме «Любовь после смерти». Католическая церковь, сочетавшая духовное закабаление народа с самыми изощренными формами полицейских репрессий, стала в Испании главенствующим инструментом реакции, орудием беспощадного подавления революционного протеста масс. В XVII столетии Испания — второстепенная страна в Западной Европе. Ее былое могущество отошло в область преданий. Последние Габсбурги: Филипп III (1598―1621), Филипп IV (1621―1665), Карл II (1665―1700) — смогли лишь поддержать декоративный престиж королевской власти, сохраняя в незыблемости холодный церемониал дворцовой жизни и внешнюю пышность Эскуриала. Действительной властью испанские короли не обладали. Не случайно поэт-аристократ Вильямедьяна (1580―1622) так откровенно издевался над испанским королем в своих сатирах:Лопе де Вега (1562―1635)
Светлая, жизнерадостная эпоха Возрождения, пора надежд, благих порывов и большой веры в силы человеческого разума, донесла до первых десятилетий XVII столетия несколько своих титанов. Шестнадцать лет жили в новом столетии Шекспир и Сервантес, половину своей жизни провел в XVII столетии Лопе де Вега — талант яркий и неповторимый. Лопе де Вега — сын Ренессанса. Как сказочные герои, которые, испив волшебного напитка, превращались в несокрушимых гигантов, великий испанский поэт воспринял от породившей его эпохи, от ее жизнеутверждающих гуманистических идей неиссякаемую мощь роскошного, полного красок и света, беспечно рассыпавшего направо и налево свои цветы таланта. «Появилось чудо природы — великий Лопе де Вега!» — воскликнул, дивясь и восхищаясь, Сервантес и, сходя в могилу (эти строки были написаны им в 1615 г., за год до смерти), благословил своего собрата. Испанцы обожали своего национального гения. Его имя стало символом всего прекрасного. Он был любимцем народа, им гордились. Всякий мастер, рекламируя изготовленную вещь, обычно говаривал: «Сам Лопе не сделал бы лучше». Лопе для испанца его времени — бог поэтического искусства; все вышедшее из его рук носило печать гения. Лопе де Вега писал легко и свободно. Словно из рога изобилия, выливались его стихи, грациозные и мелодичные. Ученые подсчитали, что эпические поэмы Лопе де Вега насчитывают 50 тысяч стихов, что 2989 сонетов, написанных им, содержат 42 тысячи стихотворных строк, что количество его драматических произведений, в значительном большинстве ныне утерянных, составляет цифру, выходящую за пределы двух тысяч. В настоящее время известно 426 комедий и более сорока так называемых «ауто» (священных действ). Лопе де Вега родился 25 ноября 1562 г. в Мадриде. Его отец, выходец из астурийской крестьянской семьи, был довольно состоятельным человеком, имевшим в Мадриде собственное золотошвейное заведение. Он дал сыну хорошее образование и даже дворянство, купив по обычаю тех времен патент на дворянское звание. Лопе де Вега учился в университете, одно время слушал лекции в Королевской академии математических наук. Писать начал рано: по его собственному свидетельству, с одиннадцати лет. Он хорошо знал иностранные языки, проявив к ним еще с детства большой интерес и показав при этом свои блестящие способности. Жизнь Лопе де Вега не отличалась внешне от жизни многих его сверстников, выходцев из той же социальной среды и приобщившихся к интеллектуальному труду. Одареннейший поэт с именем, известный всей стране, служит всего лишь секретарем при знатных особах Испании: у герцога Альба, у герцога Сесса, у маркиза де Мальпика и других. Драматург принял участие в бесславном походе испанского флота («непобедимой Армады») к берегам Англии в 1588 г. и во время похода, подражая Ариосто, написал поэму под названием «Красота Анжелики». Натура пылкая, беззаботная, Лопе де Вега не раз попадал в весьма стеснительные обстоятельства, причиной которых служили его сердечные увлечения. Написав несколько злых эпиграмм на свою возлюбленную, актрису Елену Осорьо, покинувшую его ради богатого любовника, он был привлечен к суду по обвинению в клевете и приговорен к высылке из Мадрида на восемь лет. Вместе с приближающейся старостью к драматургу приходят религиозность и мысли о потустороннем. Церковь неусыпно следит за своей паствой, таланты беспокойные, враждебные ей казнит, но лишь заметит перемену настроений в человеке одаренном, способном именем и словом своим усилить ее позиции, как тотчас спешит к нему навстречу, чтобы привести «заблудшую овцу» в лоно свое. Так было и с Лопе де Вега. В 1609 г. испанская католическая церковь оказывает ему знаки доверия, даровав ему звание «приближенного святейшей инквизиции», а позднее и сан священника. Католическая реакция наложила свое позорное клеймо даже и на этого неуемного сына Возрождения. В творчестве позднего Лопе де Вега звучат подчас погребальные и мистические мотивы. Таково влияние века. Но полностью реакция не смогла подчинить себе испанского драматурга. Даже на краю могилы, в глубокой старости, он еще прежний Лопе, он еще смеется, шутит, балагурит (поэма «Филида», 1635). Умер поэт 27 августа 1635 г. Сто пятьдесят три испанских писателя посвятили скончавшемуся гению восторженную хвалу в сборнике «Посмертное прославление», сто четыре итальянских поэта отозвались на весть о кончине великого современника (сборник «Поэтические похороны», изданный в Венеции). Эстетические взгляды Лопе де Вега. Драматург рано заметил, что пьесы, написанные по строгим правилам классицизма, не находят в народном зрителе должного отклика. Пышные фразы героев воспринимаются холодно, исступленные страсти кажутся чрезмерными и ходульными… Лопе де Вега хотел нравиться зрителю, он писал для простого люда:* * *
Лопе де Вега творил до конца своей жизни. За несколько дней до смерти он написал великолепную поэму «Золотой век». Он прославил свой народ, его национальную историю, описывая легким, изящным стихом события и нравы современности или строгим почерком древнекастильских летописей — героические предания старины (пьеса «Знаменитые женщины Астурии»). Старость поэта была печальной. Последняя его подруга Марта Неварес, воспетая им под именем Амарильи, ослепла и сошла с ума, его дочь ушла в монастырь, а сын трагически погиб… Но ничто не могло сокрушить нравственные силы великого «феникса Испании», как называли драматурга современники, и только смерть, остановившая биение сердца, заставила замолчать и его поэтический, вдохновенный голос. Пьесы Лопе де Вега живут. В первые годы молодой Советской Республики в Ленинграде на Дворцовой площади по мотивам его драмы «Овечий источник» состоялось грандиозное народное представление. Голос Лауренсии звучал у стен Зимнего дворца, незадолго до того взятого штурмом революционным народом.Испанские драматурги школы Лопе де Вега
XVII век в Испании — век драматургии. Лопе де Вега, талант могучий, богатый, яркий, поднял театр на высоту общенародного искусства. Его пьесы знали все. Каждое новое слово, сказанное любимцем нации, перелетало из уст в уста; все говорили о театре, все были знатоками и ценителями театра. Писать для театра — значило говорить с целым народом, претендовать на внимание всего народа, и поэты устремились в драматургию. Они писали много, подражая своему учителю, часто используя сюжеты его пьес. Одним из талантливейших драматургов школы Лопе де Вега следует признать Гильена де Кастро (1569―1631). Перу поэта принадлежит знаменитая драматургическая хроника о национальном испанском герое Сиде. Первая часть ее («Юность Сида») была перенесена Корнелем на французскую сцену и открыла собой эру французского классицистического театра. Поспешим, однако, оговориться: между «Юностью Сида» испанского драматурга и «Сидом» Корнеля связь весьма относительная. То и другое произведение сохраняют свою полную творческую и национальную оригинальность. Гильен де Кастро — последователь Лопе де Вега. Он придерживается его реалистических принципов. В духе художественной системы Лопе де Вега он использует национальные поэтические традиции и возвеличивает героические народные предания. Романтика народных сказаний сочетается в пьесе Гильена де Кастро с трезво реалистическим изображением характеров и исторической обстановки. В пьесе обычный для тех времен драматургический конфликт: ссора двух знатных семей, оскорбления, дуэли, убийства и страдания двух юных отпрысков этих семей; влюбленные юноша и девушка, которые терзаются, поставленные в необходимость рокового выбора: «любовь или честь». Одно непременно исключает другое. Перед нами живые люди. У каждого свое лицо. Рассудительный и осторожный король дон Фернандо, кичливый и грубый граф Лосано, отец Химены, пылкая и не лишенная женского кокетства Химена, столь же пылкий Родриго (Сид). Никакой позы и рисовки, никакой театральности. Речь героев пьесы энергична, подчас грубовата, но в ней бьет пульс подлинной жизни. Когда юный Родриго, только что посвященный в рыцари, вызывает на дуэль Лосано, оскорбившего его отца, тот с обидной снисходительностью говорит ему: «Ты с губ сотри-ка молоко!» Грубая перебранка между Родриго и графом Лосано происходит на глазах Химены и инфанты доньи Ураки. Отец Сида Диэго Лайнес, чтобы испытать мужество сына, кусает ему руку. И недовольный Сид восклицает:* * *
Художественная проза в Испании приняла преимущественно сатирическое направление. Мы не найдем в ней ни мистики, ни христианского идеализма, каким дышит драматургия барокко. Однако в ней есть нечто, что роднит ее с идеями этого направления в искусстве, — это ее пессимистическая оценка отрицательных явлений действительности, оценка, не допускающая никакой веры и надежды на «исправление мира». В мире много зла, но зло это неистребимо и вечно, как сам мир, — таков подтекст сатирических выпадов испанских писателей. Выдающимся представителем испанской прозы XVII столетия был Кеведо (1580―1645). Писатель-аристократ, занимавший одно время пост министра финансов в правительстве, он отличался неукротимым нравом и энергией, поистине не знающей пределов. Страдая двумя физическими недостатками (он был близорук и хромал), Кеведо заставил говорить о себе как о самом заядлом дуэлянте и забияке, ибо по малейшему поводу обнажал шпагу. Однажды на него напала вырвавшаяся из клетки пантера. Кеведо убил ее. Сатира его разила двор и фаворитов короля. Его задумали погубить, подослав наемных убийц. Кеведо, переодевшись нищим, бежал. Его нападки на всесильного министра Оливареса привели его в тюрьму. Неукротимого насмешника заточили в келью монастыря Сан Марко, в подземелье, и продержали там четыре года. Освобожденный после падения Оливареса, он прожил недолго. Подземелье оказалось более действенным средством, чем кинжалы наемных убийц. Как политический деятель Кеведо был сторонником абсолютизма. Он стоял за крепкую монархическую власть и твердую политическую линию правительства. Его политическая оппозиция объясняется нежеланием примириться со слабостью королевской власти, становящейся игрушкой в руках отдельных авантюристов, подчиняющих государственные интересы своим личным, узкокорыстным вожделениям. Поклонник поэзии Лопе де Вега, Кеведо ратовал за правду, ясность и простоту в литературе. Критикуя гонгоризм, он восклицал: «Да научит нас Лопе де Вега прозрачной ясности своей поэзии!» Кеведо был и поэтом. Его стихи по своим мотивам непосредственно примыкают к литературе барокко. Той прозрачной ясности, той жизнерадостной любви к миру и человеку, которой дышала вся поэзия Лопе де Вега, не было у его восторженного поклонника. По настроениям, по духу своего творчества ему ближе угрюмый Кальдерон. В одном сонете поэт рисует мрачную картину одичания и запустения мира. Когда-то мощный город превращен в руины. Исчез блеск былого величия, все истлело. Вышел поэт в поле, но и там нет радости и жизни. Луч солнца иссушает ручьи. Вернулся домой — всюду пыль и хлам, ненужное старье, и даже согнутый посох надломлен. Верный меч и тот покрылся ржавчиной. И вот заключительные строки:Кальдерон (1600―1681)
Слава Лопе де Вега временно померкла вскоре после его смерти. Перестали переиздавать его сочинения, перестали ставить его пьесы, имя его все реже и реже звучало в речи народа. Суровая пора феодально-католической реакции омрачила небо Испании. Жизнерадостный талант поэта был уже не ко времени. Кумиром Испании стал Кальдерон — угрюмый, мрачный поэт. Кальдерон — талант иного типа. Ему далеко до того высокого реалистического мастерства, какого достиг его предшественник Лопе де Вега, но он заставил зазвучать такие струны в своей поэтической лире, которые более всего волновали и трогали его современников. Лопе де Вега — певец солнца, но монашеская сутана закрыла его живительные лучи. Лопе де Вега — певец жизни, но инквизиторы каждодневно на глазах у потрясенных людских толп с торжественным церемониалом предавали уничтожению человека и его светлую мечту о земном счастье. Народ, устрашенный, задумывался о тщете жизни, о бессилии человека, о его ничтожестве перед темной, непостижимой, всеподавляющей силой христианского бога, он содрогался при мысли о загробной жизни, которую ему живописали церковные проповедники, и уже не мог смеяться. Смех и радость противны христианскому учению — недаром среди ликов Христа, написанных рукой художников, нет ни одного смеющегося. И Кальдерон пишет: красавицы «навек уснут под покрывалом пыли». Розы? Они «расцветают, чтобы увянуть»; «Сам человек, едва открыв глаза, навек смежает веки». И «мгновенна жизнь на свете», и годы — всего лишь мгновения, и от колыбели до могилы — один шаг. (Сонет из пьесы «Стойкий принц»). Что же остается человеку? Страдать и покоряться. В этом выводе — весь Кальдерон, каким он был для своих современников, каким вошел в мировую литературу. Кальдерон по происхождению аристократ. Дон Педро Кальдерон де ля Барка Энао де ля Барреда и Рианьо — так звучит его полное имя. Он родился в Мадриде 17 января 1600 года. Первоначальное образование получил в иезуитской школе. Пятнадцати лет поступил в университет в Саламанке, где прослушал курс богословия. В первой половине своей жизни Кальдерон — человек шпаги. Он участвует в военных походах в Италии и Фландрии, он — рыцарь ордена Сант-Яго, участвует в подавлении мятежа в Каталонии. В молодости он не раз обнажал шпагу на поединках и даже однажды, посмеявшись над напыщенным красноречием одного проповедника, был посажен в тюрьму за оскорбление духовного сана. Вторая половина жизни Кальдерона посвящена церкви. В 1651 г. он принял сан священника. Через тринадцать лет он уже важное духовное лицо, почетный капеллан короля, а в 1666 г. — настоятель братства св. Петра. Умер поэт глубоким стариком в 1681 г. На его письменном столе осталась незаконченная духовная драма (ауто). Первые поэтические лавры Кальдерон снискал себе в 1622 г., участвуя в состязании поэтов на празднике св. Исидора. Лопе де Вега заметил его, поощрив молодой талант лестной похвалой. В 1635 г. Кальдерон получил звание придворного драматурга. Он писал для двора пьесы и музыкальные комедии, для духовных празднеств по заказам городских властей Мадрида — одноактные духовные представления (аутос сакраменталес). В полное собрание сочинений поэта, изданное после его смерти (1682―1699), вошло 120 пьес, 80 аутос сакраменталес и 20 интермедий. Драматургия Кальдерона. Кальдерон писал комедии, продолжая традиции своего великого предшественника Лопе де Вега. Одна из них, «Дама-невидимка», легкая, жизнерадостная, остроумная, шла у нас в Московском театре имени А. С. Пушкина и воспринималась советским зрителем с самым живейшим интересом. Драма Кальдерона «Саламейский алькальд» напоминает сюжетом «Овечий источник» Лопе де Вега. Крестьянин, избранный алькальдом, судит капитана королевской армии, обесчестившего его дочь Исабеллу, судит и казнит. «Велик испанский плебей, если в нем есть такое понятие о законности!» — воскликнул А. И. Герцен, прочитав эту пьесу. Однако не эти пьесы создали известность Кальдерону, не они составляют главную сущность его драматического творчества. Подлинного Кальдерона, поэта барокко, следует искать в священных действах (ауто) — таких, как «Пир Валтасара», в религиозных пьесах, отстаивающих католическую догму: «Чистилище св. Патрика», «Поклонение кресту», «Стойкий принц», в философско-аллегорических драмах типа «Жизнь есть сон» и «Чудодейственный маг» (последнего К. Маркс назвал «католическим Фаустом», из которого Гете «почерпнул для своего „Фауста“ не только отдельные места, но и целые сцены»).[43] Здесь Кальдерон излагает и воспевает свою философию жизни. Мы не можем принять эту философию, но не можем отказать драматургу в признании его громадного таланта, проявившегося с особой силой именно в этих наиболее дорогих ему и наиболее чуждых нам по духу творениях. Пьесу «Поклонение кресту» (1620) Кальдерон написал еще юношей. Опубликована она была значительно позднее. В ней нет еще той философской серьезности, которая отличает его последующие драматические произведения, но уже резко выражена фанатическая религиозность поэта. Нельзя не привести здесь глубокомысленного отзыва И. С. Тургенева об этой драме. Он писал: «Я всем моим существом отдаюсь прошлому и с жадностью читаю теперь Кальдерона (само собой разумеется, по-испански); это величайший драматург из католиков, как Шекспир самый гуманнейший, самый антихристианский драматург. Его (Кальдерона) „Devotion de la Cruz“ („Поклонение кресту“. — С. А.) есть шедевр. Это непоколебимая, торжествующая вера, лишенная даже и тени какого-либо сомнения или размышления, подавляет вас своей мощью и величием, несмотря на все, что есть в этой доктрине отталкивающего и жестокого. Это уничтожение всего, что составляет достоинство человека перед божественной волей, — то равнодушие ко всему, что мы называем добродетелью или пороком, с которым благодать осеняет своего избранника, — является еще новым торжеством человеческого разума; потому что существо, решающееся с такой отвагой признаваться в своем ничтожестве, тем самым возвышается до того фантастического божества, игрушкой которого оно себя считает. И это божество есть тоже творение его руки. Но я все-таки предпочитаю Прометея, Сатану, тип возмущения. Пусть я буду атом, — но я сам себе владыка; я хочу истины, но не спасения и ожидаю ее получить от разума, а не от благодати. Тем не менее Кальдерон — гений необыкновенный, а главное дело, мощный».[44] В наши дни поражает не только отталкивающая и жестокая католическая доктрина, как называет ее И. С. Тургенев, но то непостижимое сочетание религиозности и порока, которое показал в героях своей пьесы Кальдерон. Поэты барокко испытывали непреодолимое влечение к ужасному. Нагромождение кошмаров мы видим в пьесе «Поклонение кресту». Некий юноша носит на груди огненный знак креста. Он не знает родителей. Его нашли в дикой чаще леса у подножия креста и воспитали в деревне. Какая-то магическая и таинственная связь соединяет его со знаком креста. Изображение креста всегда его спасает, приходит ему на помощь, и он трепещет перед его таинственной силой и поклоняется ему. Юноша любит девушку и готов жениться на ней. Юлия, так зовут эту девушку, согласна, но отец и брат противятся. Брат Юлии оскорбляет юношу, вызывает его на поединок и погибает. Счастье молодых людей расстроено. Юлия в монастыре, ее возлюбленный Эусебио стал разбойником. Нет преступления, которого бы не мог совершить этот отверженный человек. Он грабит и убивает людей, он насилует женщин. Целая округа страдает от его злодеяний. Узнав о том, что любимая им девушка стала монахиней, он ночью проникает в монастырь, пробирается в келью к спящей. Она не могла быть его женой, теперь она станет его любовницей — здесь, в обители бога, в монастыре. Что это — презрение к богу, своеобразное богоборчество? Отнюдь нет. Эусебио остается столь же религиозным, как и был. Юлия просит его уйти, она противится его желаниям, но разбойник непреклонен, он горит страстью. Наконец, девушка сдается. Грех должен совершиться. Но на обнаженной груди Юлии разбойник видит знак креста и в ужасе бежит. Теперь очередь за Юлией. Теперь она пылает страстью. Она покидает монастырь, ища возлюбленного. Кроткая Юлия стала демонической женщиной. По дороге в лес, где скрывается со своей шайкой Эусебио, она совершает несколько гнусных убийств, без всякой причины. Убивает людей, оказавших ей гостеприимство или помощь, убивает из одного желания убивать:Литература Франции
Франция в XVII столетии — самая могущественная страна в Западной Европе. Лишь в конце века ее начинает постепенно опережать Англия. В области культуры XVII век во Франции плодотворен и обилен. После первого представления трагедии Корнеля «Сид» (1636) французская литература идет семимильными шагами вперед. Воспользовавшись художественным опытом двух соседних стран, Италии и Испании, и продолжая традиции своей национальной литературы, французские поэты и писатели создают произведения, которые войдут потом в фонд мировой культуры. Большой внешнеполитический и культурный перевес Франции среди стран Западной Европы в XVII столетии был достигнут не сразу и обусловлен значительной внутренней экономической и политической перестройкой, происшедшей в стране. XVI век завершился для Франции приходом к власти Генриха IV, трезвого политического деятеля, сумевшего понять нужды государства и найти правильные пути разрешения тех внутренних конфликтов, которые раздирали страну в течение долгого и трагического для народа периода, так называемых религиозных войн. Протестантам (гугенотам) была предоставлена свобода вероисповедания и некоторая политическая независимость. Генриху IV не удалось окончательно подчинить себе крупных феодалов. Он сумел лишь в известной, весьма относительной степени добиться укрепления престижа верховной, королевской власти путем весьма разумной для того периода политики опоры на буржуазные слои городов и тактики некоторой уступчивости по отношению к феодалам, еще помнившим времена, когда король был «первым среди равных» в кругу князей и герцогов. Генрих IV постепенно, шаг за шагом, сужал поле политической самостоятельности феодалов и укреплял централизованную в государственном масштабе монархическую власть. В 1610 г. Генрих IV пал от руки подосланного убийцы на одной из узких улиц Парижа. Престиж королевской власти, державшийся в значительной мере на личном авторитете Генриха IV, пошатнулся. Его сыну, провозглашенному королем под именем Людовика XIII, было только девять лет. Власть попала в руки матери несовершеннолетнего короля, Марии Медичи, итальянки по происхождению, женщины, лишенной каких-либо политических дарований. Регентша тотчас же окружила себя фаворитами-авантюристами (Кончини, Люиньи), столь же бездарными в политике, как и она сама. Французские феодалы решили, что настал момент реванша, что можно, воспользовавшись слабостью королевской власти, вернуть былые привилегии. В 1614 г. были созваны Генеральные штаты, представители трех сословий Франции — духовенства, дворянства и городской буржуазии. Но снова, как и в давние времена, начались разногласия. Каждое сословие тянуло в свою сторону. Дворяне хотели новых привилегий, купцы, наоборот, требовали отмены всяких привилегий для дворян и распространения на дворян обязанности платить налоги. Вопросы остались нерешенными, штаты разошлись, но и те и другие поняли, что нужна королевская власть, для дворян — как защита от простолюдинов, для буржуа — как защита от дворян. Так при всей своей слабости королевская власть сохранила свои политические позиции. В 1624 г., когда Людовик XIII смог уже править самостоятельно, на политическую арену выступил кардинал Ришелье. Долго, методично, опутывая мешавших ему людей сетью интриг, использовав даже королеву-мать, сделавшись ее любовником, пробирался Ришелье к власти. И в конце концов он добился своего, став первым министром короля. Людовик XIII был недалеким человеком. Он хорошо владел шпагой, любил войну ради спортивного азарта, хорошо пел, рисовал, возился с птицами и собаками, а на балах был учтивым кавалером. Что касается государственных дел, то здесь он чувствовал себя, как в дремучем лесу, и полностью передоверил правление государством своему первому министру. На Ришелье жаловались королю, против него интриговала сначала королева-мать Мария Медичи, потом королева-жена Анна Австрийская; король и сам тяготился своей зависимостью от первого министра, он не раз готов был сбросить с себя его суровую руку, но только он вспоминал, что ему придется самостоятельно решать вопросы, думать о финансах и налогах, о распре сословий, как вся его решимость пропадала. Ришелье правил единолично и бессменно вплоть до своей смерти (1642). Король пережил его лишь на полгода. За восемнадцать лет правления Ришелье было завершено созидание монархического государства. То, что начал Генрих IV, закончил кардинал Ришелье. Он не отказался от политики религиозной терпимости, провозглашенной Генрихом IV, гугенотам была предоставлена полная свобода вероисповедания. Но политические права он у них отобрал. Цитадель гугенотского сопротивления, крепость Ла Рошель, была взята измором, гугенотские замки срыты. Ришелье не потерпел никакой политической независимости и в стане феодалов. Он приказал им самим уничтожить свои укрепленные замки и бастионы. Когда этому воспротивился герцог Монморанси, Ришелье приказал его казнить. Чтобы подчинить единому политическому центру французские провинции, он учредил особую должность интенданта, наделив ее всеми судебными, административными и финансовыми полномочиями. Властью этих строго подчиненных центру государственных чиновников он осуществлял общую государственную политику на местах. Королевская власть приобрела огромную силу. Ришелье регламентировал и подчинил единому правительственному органу все стороны государственной, общественной и культурной жизни страны. В 1634 г. была основана Французская Академия, задуманная как учреждение, строго подчиненное государству. Ришелье покровительствует купцам и промышленникам, видя в развитии торговли и внутреннего производства залог экономического процветания страны. Он создает постоянную армию и флот. Его налоговая политика была настолько жестокой, что вызвала ряд крестьянских восстаний (в 1636―1637 гг. в Сентонже, Ангумуа, Пуату, Гиени, в 1639 г. в Нормандии восстание «босоногих»), которые были со всей свирепостью подавлены. Эта жестокость политики Ришелье была осуждена первым поэтом его времени Корнелем, который в трагедии «Цинна» прославляет гуманные формы правления, используя в качестве исторического примера рассказ древнеримского писателя Сенеки о «милосердии» Августа. Таков первый этап созидания французской сословной монархии в XVII столетии. После смерти Людовика XIII наступила пора, аналогичная той, которая была в начале его правления. Его сыну Людовику XIV исполнилось всего лишь пять лет.Королева-мать Анна Австрийская была объявлена регентшей. Правление взял в свои руки ее фаворит кардинал Мазарини. Снова поднялась беспокойная знать. Последняя вспышка антиправительственной оппозиции дворян получила в истории название Фронды (так именовалась запрещенная в городе детская игра). Словечко было как-то иронически применено к оппозиционной знати и вошло в обиход. В течение четырех лет (1648―1652) феодальная клика, использовав недовольство бедноты, вела войну против правительства. Были моменты революционного выступления городских низов (день баррикад 26 августа 1648 г.). Но в конце концов народ отошел от Фронды, убедившись в антинародных интересах руководителей движения. В 1661 г. умер Мазарини. Двадцатитрехлетний Людовик XIV заявил, что хочет править самостоятельно («Я буду сам своим первым министром»), и более полувека (до 1715 г.) находился у правительственного руля. Правление Людовика XIV следует условно разделить на два периода. Первый характеризуется новым, после смут Фронды, усилением королевской власти. Король опирается на талантливых политических деятелей, провозглашает политику меркантилизма (поощрения торговли и национальной промышленности). Второй известен как период упадка монархии Людовика XIV. Король ведет ряд неудачных войн (третья война с Голландией, 1687―1697, война за «испанское наследство», 1701―1714). Король отказывается от политики религиозной терпимости и отменяет в 1685 г. Нантский эдикт, изданный еще Генрихом IV и давший гугенотам свободу вероисповедания. Толпы гугенотов — купцов, ремесленников — покидают страну, нанеся тем самым огромный ущерб хозяйственной жизни. Конец XVII века печален для Франции. Страшное перенапряжение истощило силы народа. Крестьянство живет в ужасающей нищете. Лабрюйер так рисует облик французского крестьянина своего времени: «Перед вами какой-то особый вид диких животных мужского и женского пола, распространенных в сельских местностях, — черных, с синевато-свинцовым цветом лица, голых, с телом, обожженным солнцем. Они прикованы к земле. Они копаются в ней с непреодолимым упорством. Кажется, что существа эти обладают речью, и, когда они распрямляются, видишь, что у них человеческие лица. И действительно, это люди. Ночью они удаляются в свои берлоги, где питаются черным хлебом и кореньями. Они освобождают других людей от труда возделывания земли, от необходимости сеять и собирать урожай, чтобы жить, и они заслужили право не иметь недостатка в хлебе, который сами же добывают!» Расин, деликатный и мягкий человек, пытался раскрыть глаза королю на положение вещей, подав ему «Записку о народной нищете», но вызвал лишь гнев своевольного монарха. Король был дряхл. Вместе с ним одряхлел и тот абсолютистский политический строй, который в начале века еще был необходим Франции. Теперь абсолютизм уже ничего не мог дать историческому прогрессу и превратился в неповоротливую колымагу, загораживающую дорогу новым силам. Справедливо писал французский историк прошлого столетия Гизо: «Постарел не один Людовик XIV; не он ослабел к концу своего царствования; постарела, ослабела вся абсолютная власть».[49] Из трех стилевых направлений, которые господствовали в западноевропейской литературе XVII столетия, во Франции, как ни в одной другой стране, восторжествовал классицизм.[50] Франция дала классические образцы литературы этого направления. Классицизм здесь достиг своего высшего совершенства. Здесь откристаллизовалась и теория классицизма. Французские классицисты сумели сочетать опыт античной литературы с национальными традициями своего народа, что не удалось сделать классицистам других стран. Традиции ренессансного реализма XVI столетия были продолжены в художественной прозе, главным образом в романе. Барочное направление проявило себя в аристократической, так называемой прециозной литературе, а также в творчестве позднего Расина («Аталия»). Однако это были сторонние, побочные направления, тогда как классицизм являл собой во Франции основной тракт, по которому шла художественная мысль народа. Что же обусловило господство классицизма во Франции? Что позволило ему в течение двух веков представлять собой основные силы французской художественной мысли? Тому было несколько причин. Первая из них заключается в том, что классицизм во Франции XVII столетия стал официальным художественным методом, признанным правительством. Король, господствующее сословие поощряли поэтов и художников-классицистов. Ришелье, а позднее Кольбер учредили систему единовременных или пожизненных пенсий талантливым мастерам-классицистам. Политика абсолютистского государства в период перехода от феодального областничества и провинциализма к общенациональному единству соответствовала исторически необходимой тенденции прогресса, следовательно, была для своего времени передовой. Принцип государственности и гражданской дисциплины, который так неуклонно проводил в жизнь Ришелье, ломая старофеодальные порядки и утверждая абсолютизм, требовал и от искусства строжайшей дисциплины форм. Подобно тому как в политической жизни Ришелье жестоко пресекал всякое антигосударственное своеволие, так в теории классического искусства отметался принцип художественного вдохновения и подменялся особыми, обязательными правилами. Ришелье сам неусыпно следил за тем, чтобы поэты не отступали от установленных норм. Он учредил Академию для наблюдения за художественной дисциплиной писателей. Эта Академия подвергла тщательному анализу трагедию «Сид» Корнеля с точки зрения соблюдения «правил». Ришелье попытался подчинить государству и язык. Созданная им в 1634 г. Академия должна была составить единый словарь французского языка и потом неусыпно наблюдать за его чистотой и правильностью. Франция переходила от областничества, провинциализма к государственности, Франция создавала нацию. Ей нужен был общепонятный, единый язык. Эту задачу призвана была разрешить, по замыслу Ришелье, созданная им Академия. Она не выполнила и не могла выполнить возложенную на нее миссию, ибо язык не может быть создан тем или иным правительственным учреждением, его создает народ. Однако работа Академии привлекала к этой задаче литературную общественность страны и в известной степени содействовала унификации терминов, речевого го обихода языка. На первых порах создалось как бы два языка. На одном говорили, на другом писали. Язык писателей XVI столетия, свободный и колоритный, но полный областнических разноречий, был уложен в строгие рамки общеупотребительного канона. Не все писатели XVII столетия были этим довольны. Фенелон в «Письме о красноречии» жаловался на бедность и ограниченность лексикона, узаконенного Академией, и жалел об утраченной свободе языка писателей XVI в. «Стараясь очистить язык, его стеснили и обкорнали… Приходится пожалеть об утрате того старого языка, который мы находим у Маро, Амио и кардинала д’Осса: в нем была какая-то своеобразная сжатость, простота, смелость и выразительность»,[51] — писал он. Язык несколько побледнел, утратил свои яркие, самобытные краски, но приобрел силу общенационального звучания. Строжайшая ясность, точность, логичность легли в основу его лексики и синтаксиса. Академия, внося строгую упорядоченность в язык, требовала такой же упорядоченности и от литературы. Второй причиной, обусловившей расцвет во Франции классицизма, является то чрезвычайно важное обстоятельство, что философская основа его художественного метода нашла подтверждение в философии Декарта, ставшей для XVII в. вершиной философской мысли французского народа. Материалистическая основа научных трудов Декарта (в физике) накладывала на всю их философскую мысль печать трезвости. Французский классицизм использовал плодотворные мысли, открывающие широкие умственные горизонты для людей XVII столетия, и другого выдающегося философа Франции Пьера Гассенди (1592―1655). Автор «Парадоксальных упражнений против аристотелевиков» (1624) и «Свода философии» (1658) Гассенди выступил против средневековой схоластики и религиозного аскетизма. Развивая эстетические воззрения античных мыслителей Эпикура и Лукреция, он утверждал, что наслаждение есть благо для человека и не следует его бежать, что благом являются добрые деяния людей, прежде всего для них самих, ибо они дают им счастье нравственного удовлетворения. Гассенди критиковал Декарта за его рационалистические принципы в философии, утверждая чувственный опыт в качестве основного источника всякого знания. Он развивал атомистические теории античных материалистов. Философское содержание многих комедий Мольера, несомненно, связано с теориями и взглядами Гассенди. Однако главным философским наставником французских классицистов был Декарт. Классицисты полагали, что элементарные требования разума обязывают искусство к четкости, логичности, ясности и композиционной стройности в расположении всего художественного материала. Они требовали этого и во имя соблюдения художественных законов античности. Рационализм стал главенствующим качеством классицистического искусства. Декарт явился основателем рационализма, т. е. такого направления в философии, которое искало истину не в опыте, не в материальном мире, а в разуме, в умозрительных построениях. Разум становился единственным источником истины, и современники Декарта, теоретики классицизма, уверовали в силу разума. Мысль, а не эмоция стала господствующим элементом искусства. Людовик XIV запретил в 1661 г. изучение философии Декарта в учебных заведениях страны, однако это нисколько не скомпрометировало ее в глазах лучшей части общества. Ориентация классицистической теории на античность влекла художников к изучению и использованию опыта античных мастеров, а это было для той поры необходимо. Эстетика Аристотеля была в основных чертах материалистической эстетикой, она подытожила достижения античного реализма. Принцип правдивого отображения действительности, заимствованный классицистами у Аристотеля, был плодотворен, как бы узко и схоластически они его ни понимали. Не удивительно, что в творчестве писателей-классицистов мы встречаемся с глубочайшими реалистическими прозрениями, главным образом в области психологии человека (трагедии Корнеля, Расина, комедии Мольера, роман госпожи де Лафайет «Принцесса Клевская», творчество писателей-афористов Ларошфуко и Лабрюйера). Классицисты сузили рамки реалистического видения мира, они подчинили изображаемый мир заранее взятой теоретической тенденции, они заставили художника отбирать жизненный материал и организовывать его по строго установленным принципам. Художественный образ в творениях Шекспира был широк и многогранен; образ же, создаваемый писателем-классицистом, по логике их теории, представал какой-то одной своей стороной. Следует, однако, оговориться, что великие мастера-классицисты сумели и здесь достигнуть вершин искусства, многогранно изображая господствующую черту характера человека (об этом будет подробнее сказано при анализе комедий Мольера). Критикуя теорию классицизма, нельзя не видеть в ней и определенных положительных черт, а также ее исторической необходимости для Франции времен расцвета абсолютизма. Французские историки Жермена и Клод Виллар в книге «Формирование французской нации» совершенно справедливо писали: «Классицизм составляет важный этап в формировании французской культуры. Глубоко связанный с национальными традициями, он усилил и обогатил их. Классицизм отражал большой прогресс в деле укрепления национального единства… Культура классицизма отражала прогрессивную роль абсолютной монархии в формировании нации, и эта культура послужила буржуазии XVIII века в ее борьбе против феодализма».[52] Классицизм породил таких гигантов драматургии, какими были Корнель, Расин и Мольер; классицизм во Франции ярко проявился и в художественной прозе. Основное отличие классицистической системы от реалистических методов Шекспира проявляется в методе построения характера. Сценический характер классицистов по преимуществу односторонен, статичен, без противоречий и развития. Это характер-идея, он настолько широк, насколько этого требует вложенная в него идея. Авторская тенденциозность проявляется в данном случае совершенно прямолинейно и обнаженно. Талантливые драматурги — Корнель, Расин, Мольер — умели в пределах и узкой тенденциозности образа быть правдивыми, но нормативность эстетики классицизма все-таки ограничивала их творческие возможности. Высот Шекспира они не достигли, и не потому, что им не хватало таланта, а потому, что дарования их часто вступали в противоречие с установленными эстетическими нормами и отступали перед ними. Мольер, работавший над комедией «Дон Жуан» спешно, не предназначая ее для длительной сценической жизни, позволил себе нарушить этот основной закон классицизма (статичность и однолинейность образа), он писал, сообразуясь не с теорией, а с жизнью и своим авторским разумением, и создал драму в значительной степени реалистическую, о чем подробнее будет идти речь дальше. Основные принципы классицизма. Итак, к чему же сводится теория классицизма? Краеугольным камнем этой теории является учение о вечности, абсолютности идеала прекрасного. Стендаль в XIX столетии, ниспровергая художественный метод классицизма, начинает с опровержения этого учения, доказывая относительность, изменчивость, историчность понятия о прекрасном («Расин и Шекспир»). Это учение классицистов об абсолютности идеала прекрасного подтверждало необходимость подражания, ибо если в одни времена создаются идеальные образцы прекрасного, то в другие задача художников заключается в том, чтобы максимально приблизиться к этим образцам. Исходя из этого учения об абсолютности прекрасного, классицисты установили строгие правила, необходимые для художника, правила, которые якобы должны помочь новым мастерам максимально приблизиться к созданным некогда идеальным образцам прекрасного. Во имя этого же учения разрабатывалось строго регламентированная иерархия литературных жанров (эпопеи, трагедии, комедии и пр.), устанавливались точные границы каждого жанра, его особенности, утверждались приличествующий каждому жанру язык и приличествующие герои (для трагедии — возвышенный, патетический язык, возвышенные чувства, героические личности; для комедии — сниженно бытовые персонажи, просторечие и т. д.), ибо образцовые произведения каждого жанра, по мнению классицистов, созданы были в далеком прошлом и для новых времен оставалось лишь строго следовать найденным (раз и навсегда) идеальным образцам. Важным элементом в эстетике классицизма является учение о разуме как главном критерии художественной правды и, следовательно, прекрасного в искусстве. По законам разума творили античные мастера, полагали классицисты, по законам разума следует творить и в новые времена. Отсюда строгая, математическая точность правил и законов искусства, устанавливаемых классицистами. Это наложило печать холодной рассудочности на произведения классицистов, преодолеть которую удавалось лишь очень большим мастерам и в лучшую пору расцвета их таланта. С учением об абсолютности прекрасного и с рационализмом классицистов тесно связано их понятие об общих, универсальных типах человеческих характеров. Ученик Аристотеля Теофраст, описавший в древности главнейшие, как он полагал, человеческие характеры, дал классицистам соответствующие аргументы для доказательства этого понятия. Недаром имя Теофраста в XVII столетии было так популярно во Франции. Отсюда проистекала известная абстрактность художественных образов классицистической литературы. Они создавались по холодным расчетам разума, в них подчеркивались общие универсальные «вечные» черты (Мизантроп, Скупой и др.). Классицисты стремились запечатлевать и «вечные», универсальные, абсолютные черты жизненных явлений, отделяя их от всего временного, случайного, единичного. Классицистам неведом был закон о том, что художественному образу необходим элемент единичности, случайности, для того чтобы человек в искусстве представал не абстрактной схемой, а существом живым и реальным. Наконец, одним из важных элементов теории классицизма является учение о воспитательной роли искусства. Классицисты всегда задавали себе вопрос, создавая художественное произведение, достаточно ли они разоблачают в нем и наказывают порок, достаточно ли вознаграждают добродетель. Расин, оправдывая взятую им в трагедии «Федра» тему, говорит о том, что ни одна порочная мысль, ни одно порочное побуждение его героини не осталось без осуждения. Лучшие мастера классицизма умели с достаточным художественным тактом осуществлять в своих произведениях поучительный, дидактический принцип искусства, менее талантливые скатывались к голой назидательности, изображая контрастно злодеев и героев. Холодная рассудочность более всего сказывалась в примитивном распределении черных и светлых красок. Поучительная тенденциозность классицизма позволила ему и в годы штурма феодализма оставаться главным художественным методом во Франции. Просветители XVIII в. не отказались от него. Он тогда служил уже иным историческим задачам искусства. Классицистические трагедии Вольтера («Эдип», «Брут», «Магомет») провозглашали освободительные идеи и были насыщены высоким гражданским пафосом. Правила о трех единствах в драматургии. Теоретики классицизма полагали, что элементарные требования разума обязывают драматурга вложить все действие сценического события в рамки двадцати четырех часов и представить его происходящим на одном месте, что законы эстетического воздействия требуют от драматурга единой линии сюжета. Отсюда возникли пресловутые «правила» трех единств — времени, места и действия. «…Несомненно, что три единства, в том виде, в каком их теоретически конструировали французские драматурги при Людовике XIV, основываются на неправильном понимании греческой драмы (и Аристотеля как ее истолкователя). Но, с другой стороны, столь же несомненно, что они понимали греков именно так, как это соответствовало потребности их собственного искусства, и потому долго еще придерживались этой так называемой „классической“ драмы после того, как Дасье и другие правильно разъяснили им Аристотеля»,[53] — писал К. Маркс. Теоретиком французских классицистов был Буало. «Французских рифмачей суровый судия», — говорил о нем Пушкин. Буало был действительно суровым судьей, строгим критиком «рифмачей». Перед ним трепетали, его язвительной оценки боялись. Что же касается настоящих талантов, то к ним критик относился бережно. Мольера он ставил выше всех поэтов Франции XVII столетия, с Расином всю жизнь дружил. Авторитет Буало как теоретика искусства, начиная с семидесятых годов XVII столетия и до эпохи романтизма, был чрезвычайно велик во всей Европе. Буало выступил на литературную арену уже после того, как классицистическая литература во Франции сформировалась и дала пышные плоды. Он, в сущности, подвел итоги, обобщил опыт поэтов. Теория классицизма, все ее достоинства и недостатки связаны с его именем. Читая ныне поэму Буало «Поэтическое искусство» (1674), в которой он дает наставления людям пера, не находишь причин оспаривать его советы. Все выглядит весьма разумно. Начинает Буало с напоминания авторам о том, что есть такое понятие, как «талант», — иначе говоря, предостерегает их от бесплодной графомании. («Не чтите за талант охоту рифмовать»). Далее рекомендует не слишком увлекаться, не впадать в крайности, не громоздить в трагедиях «сотни трупов, исполненных печали», избегать напыщенности, ненужных подробностей в описании, не взлетать за облака и не опускаться в грязные низины («Не нужно лишнего, оно обуза книг», «чуждайтесь низкого, оно всегда уродство», но и да «будет изгнана надутая эмфаза»). Буало — решительный противник формалистических излишеств («Блестящих сумасбродств оставим блеск фальшивый»). Словом, призывает писателей к серьезной сдержанности, к мудрой содержательности, к чувству меры. Нельзя не согласиться с Буало, когда он говорит, что «ничто так не прекрасно, как правда». В оценках отдельных поэтов он проявляет подчас тонкий и верный вкус. При всей своей неприязни к низкому и грубому он сумел понять и оценить поэтическое дарование Франсуа Вийона. Буало ратует за героическое искусство, за прославление героических характеров и возвышенных чувств:Корнель (1606―1684)
Пьер Корнель родился в Руане 6 июля 1606 г. Отец его, судейский чиновник, готовил сына к тому же поприщу. Окончив иезуитский коллеж, изучив право и получив должность адвоката, Пьер Корнель исполнял ее «без радости и без успеха», сообщал его племянник Фонтенель. Семейное предание рассказывает о том, что однажды юношу Корнеля один из его друзей познакомил со своей возлюбленной. Встреча оказалась роковой для влюбленного: девушка предпочла Пьера Корнеля своему прежнему воздыхателю. Смешная сторона этого происшествия побудила молодого Корнеля написать комедию. Так появилась его «Мелита» (1629). Эта комедия как и другие, написанные Корнелем вслед за ней («Клитандр», «Вдова», «Галерея суда», «Королевская площадь») в 1631―1636 гг., ныне забыты, но в свое время они были тепло встречены зрителем. «Чтобы судить о достоинствах автора, его необходимо сравнивать с веком… „Мелита“ покажется божественной, если ее прочитать после пьес Гарди,[56] которые ей предшествовали лишь днями», — писал Фонтенель. Корнель испробовал свои силы и в трагедии, написав «Медею» по мотивам одноименной пьесы Сенеки, но это еще не было началом его поэтической славы. Писал он неровно. Часто после больших поэтических взлетов он давал посредственную сценическую поделку, и наоборот. Так, после пьесы «Комическая иллюзия», с ее невероятным нагромождением фантастических существ и происшествий, что, кстати сказать, было в моде в те времена, Корнель создал «Сида» — трагедию, открывшую собой славную историю французского национального театра, составившую поистине национальную гордость французов. Слава пьесы была необыкновенна. Францию облетело крылатое изречение: «Прекрасно, как Сид». В кабинете Корнеля вскоре составилась целая библиотека из печатных экземпляров трагедии в переводах на немецкий, английский, итальянский и другие языки. Даже испанцы перевели ее на свой язык, хотя Корнель в значительной мере использовал в качестве источника пьесу испанского драматурга Гильена де Кастро о юности и подвигах Сида. «Сид», принеся автору восторженную хвалу народа, возбудил вместе с тем и зависть посредственных драматургов, и раздражение и недоброжелательство кардинала Ришелье. Что касается последнего, то тому были причиной прежде всего политические мотивы, а именно: испанский герой в пьесе Корнеля. Ришелье вел в ту пору антиавстрийскую внешнюю политику и, конечно, не благоволил к испанским Габсбургам, занимавшим тогда трон в этой стране. Прославление народного героя Испании (Сида) со стороны французского автора выглядело политическим вызовом кардиналу. Вряд ли Корнель, когда писал свою пьесу, думал об этом. Однако кардинал усмотрел в пьесе об испанском герое именно этот нежелательный мотив. Супруга Людовика XIII Анна Австрийская, родом из дома Габсбургов, противница кардинала, по той же самой политической причине, наоборот, воспылала симпатией к автору «Сида» и добивалась дворянства его отцу, с тем чтобы Пьер Корнель считался уже потомственным дворянином. Кроме всего прочего, Ришелье снедала и зависть. Великие люди имеют свои слабости. Мудрый политик, бесспорно выдающийся государственный деятель, Ришелье был плохим поэтом и, как все плохие поэты, был нетерпим к успеху других. Неслыханное торжество Корнеля больно ранило его авторское самолюбие. Он не замедлил выразить свое недовольство. Толпа рифмачей, в их числе Жорж Скюдери, напала на Корнеля. По наущению кардинала недавно основанная Академия принялась за кропотливое выискивание ошибок и отклонений от «правил» в трагедии «Сид» и вынесла ей вслед за тем суровое осуждение. Гнев фактического властителя Франции был опасен, и драматург на время замолчал, живя у себя в Руане. В 1639―1640 гг. он выступил с новыми великолепными трагедиями — «Гораций» и «Цинна»; в 1643 г. написал «Полиевкта». В 1652 г. его постигает крупная творческая неудача: трагедия «Пертарит» терпит полный провал. Потрясенный Корнель замолкает на семь лет и лишь в 1659 г. снова выступает с трагедией «Эдип». В 1662 г. драматург переезжает в Париж; он все еще пишет, но слава его меркнет, слабеет поэтическое обаяние образов, гаснут творческие силы. Корнель не слышит новых голосов времени, не видит происшедших во Франции перемен. На смену ему приходит новый талант — Расин. Корнель еще не хочет сдаваться, он не верит, что французский зритель предпочтет его мужественных героев «слащавым» героям Расина (так пренебрежительно отзывался он о них). Он не может понять, что героическая пора становления абсолютистского государства миновала и общество вступило в новую фазу развития. Политическая деградация сопутствует деградации творческой. Корнель, прежде гордый и независимый, теперь опускается до жалкого пресмыкательства перед сильными мира. Вольтер в 1731 г., написав критическую поэму «Храм вкуса», изобразил Корнеля бросающим в огонь свои последние трагедии — «холодной старости творенья». Корнель перестал писать в 1674 г., а через десять лет, в ночь с 30 сентября на 1 октября 1684 г. умер в возрасте 78 лет. Поэт пережил свою славу, но в глазах современников, как бы дурно он ни стал писать впоследствии, оставался великим Корнелем. Любопытны некоторые воспоминания и отзывы о Корнеле его современников. Они рисуют оригинальный портрет драматурга. «В первый раз, когда я его увидел, — пишет один из современников Корнеля,[57] — я принял его за руанского купца. Его внешность нисколько не говорила о его уме, и речь его была настолько тяжела, что утомляла даже за короткий срок». Лабрюйер писал о нем: «Простой, робкий, скучный в беседе, он на сцене… не уступает Августу, Помпею, Никомеду, Гераклу; он — король, и король великий, он политик, философ, он заставляет героев говорить, заставляет героев действовать, он рисует римлян, и они более велики, более римляне в его стихах, чем в истории». Однажды Корнель пришел в театр, где не появлялся уже несколько лет. Увидев его, актеры прервали игру, зрители, присутствовавшие в зале, встали, среди них известный полководец Конде и принц Конти. Партер приветствовал Корнеля бурной овацией и громкими кликами. Ложи были вынуждены последовать его примеру. Однако слава не принесла Корнелю большого материального благополучия; последние годы он жил в крайней бедности. Накануне смерти он остался почти без всяких средств. Некоторые раболепные историки Франции с умилением рассказывают о том, что король, прослышав о такой «скудости» поэта, послал ему… двести луидоров. Фонтенель, составивший краткое жизнеописание своего дяди, между прочим, сделал следующее заявление: «…под покровительством кардинала Ришелье начинает расцветать театр. Принцам и министрам стоит лишь повелеть, и появятся поэты, художники, все, что они захотят». Вольтер, читавший это жизнеописание, оставил на полях язвительное замечание: «Я очень сомневаюсь. Наш лучший художник Пуссен подвергался преследованиям… Рамо создал все свои прекрасные музыкальные произведения среди величайших препятствий, а сам Корнель был очень мало поощряем. Гомер жил, скитаясь бедняком, Тассо — самый несчастный человек своего времени, Камоэнс и Мильтон еще несчастнее. Шаплен был вознагражден, но я не знаю ни одного гениального человека, который не подвергался бы преследованиям». Драматические принципы Корнеля. В дни Корнеля только начинали складываться нормы классицистического театра, в частности правила о трех единствах — времени, места и действия. Корнель принял эти правила, но исполнял их весьма относительно и, если это вызывалось необходимостью, смело их нарушал. Своим критикам он в подобных случаях гордо отвечал: «Если я и отхожу от них (правил. — С. А.), то это вовсе не потому, что не знаю их». Иногда он даже оспаривал их, ссылаясь на непререкаемые для его современников авторитеты древних: «Относительно единства места я не нахожу никакого указания ни у Аристотеля, ни у Горация» («Рассуждения о трех единствах»). Современники очень ценили в поэте исторического бытописателя. «Сид» (средневековая Испания), «Гораций» (эпоха царей в римской истории), «Цинна» (императорский Рим), «Помпей» (гражданские войны в Римском государстве), «Аттила» (монгольское нашествие), «Гераклиус» (Византийская империя), «Полиевкт» (эпоха первоначального христианства) и т. д. — все эти трагедии, как и другие, не названные здесь, построены на использовании исторических фактов. Корнель брал наиболее острые, драматические моменты из исторического прошлого, изображая столкновения различных политических и религиозных систем, судьбы людей в моменты крупных исторических сдвигов и переворотов. Корнель по преимуществу писатель политический. Психологические конфликты, история чувств, перипетии любви в его трагедии отходили на второй план. «Трагедия нуждается в более благородной и более мужественной страсти, чем любовь, — писал он, — есть более сильные несчастья, чем потеря любовницы». Он, конечно, понимал, что театр — это не парламент, что трагедия — не политический трактат, что «драматическое произведение есть… — портрет человеческих поступков… портрет тем совершеннее, чем больше он походит на оригинал» («Рассуждения о трех единствах»). И тем не менее строил свои трагедии по типу политических диспутов (диспут о монархии и республике в «Цинне», политический анализ гражданских войн в «Помпее» и т. д.). Словом, Корнель более, чем кто-либо из драматургов XVII в., был поэтом политическим. В его творческом наследии наиболее ярко и многосторонне обрисована римская политическая история, дававшая ему обильный материал для размышлений. Вольтер называл драматурга «древним римлянином среди французов». Основные персонажи корнелевских трагедий всегда короли или выдающиеся героические личности. Он не писал о простых людях, полагая, что сильные, выдающиеся личности или лица, облеченные властью, следовательно свободные, независимые в проявлениях своих чувств, лучше, полнее выражают наиболее общие человеческие черты. Основной драматургический конфликт трагедий Корнеля — это конфликт рассудка и чувства, воли и влечения, долга и страсти. Победа всегда остается за волей, рассудком, долгом. Исторические трагедии Корнеля целиком посвящены его современности; под историческими именами, в исторических конфликтах и событиях живет, действует Франция XVII столетия. Этого не следует забывать ни на минуту. Корнель отстаивал политические принципы французского абсолютизма, и то была в его время исторически прогрессивная миссия. Иногда критикуют корнелевского «Эдипа». Ссылаются при этом на авторитет просветителя Вольтера, осудившего эту трагедию и написавшего иной просветительский вариант ее. Однако забывают, что Вольтера отделяет от Корнеля целое столетие; перед Францией встали за это время иные исторические задачи, и то, что было своевременно в дни Корнеля, стало зовом реакции в дни Вольтера. Приведем по этому поводу несколько строк из книги Г. В. Плеханова «История русской общественной мысли». «А. Фонтен прекрасно характеризовал перемену в настроении французского образованного общества, сопоставив „Эдипа“ Корнеля с „Эдипом“ Вольтера, — писал Г. В. Плеханов. — У Корнеля мы встречаем характерную для Франции XVII века фразу: Le peuple est trop heureux quand il meurt pour ses rois. (Народ счастлив умереть за своих королей. — С. А.); у Вольтера же, наоборот, Эдип говорит: Mourir pour son pays s’est le devoir d’un rois (Умереть за свою страну — долг короля. — С. А.). Это целый переворот во взгляде на отношение монарха к своим подданным». «Сид».[58] Корнель «создал школу величия души», — писал Вольтер. Создатель «Сида» поистине велик, и не только прелестью стиха, вложенного им в уста его героев, мужественного, сдержанного, открывшего пораженным французам необыкновенную выразительность и благозвучие их языка, но главным образом поэзией высоких человеческих чувств. Герои Корнеля выше обыкновенного человеческого роста, в этом отношении они несколько романтичны, но они — люди с присущими людям чувствами, страстями и страданиями, и первое, что следует сказать о них, — они люди большой воли. Это люди здоровые физически и нравственно, способные одержать победу не только на поле брани, но и в борьбе со страстью, когда она, по их взглядам, недостойна владеть человеческим сердцем. Им свойственны сильные чувства, но тем значительнее победа над ними. Герои Корнеля страдают и побеждают без рисовки, без любования собой, без сентиментальных самобичеваний; они серьезны и уделяют внимание вещам серьезным; с этой точки зрения они величавы, недаром Пушкин восклицал: «Корнеля гений величавый…» История испанского героя не случайно привлекла к себе французского драматурга. Образ Сида, каким его создала народная молва, давал широкий простор для дарований поэта. Посвящая свою трагедию герцогине Эгийонской, племяннице сурового Ришелье, Корнель писал ей: «Этот живой портрет, который представляю вам, воспроизводит героя, достойного лавров, его венчавших. Его жизнь была сплошной галереей побед, его тело, пронесенное перед армией, одержало победу после его смерти; его имя по прошествии вот уже шестисот лет с торжеством приходит во Францию».[59] Сведения о Сиде — историческом лице Родриго Диасе — Корнель мог получить из героической средневековой поэмы, посвященной испанскому герою, из рыцарских песен (романцеро). На две такие песни Корнель ссылается, как и на «Историю Испании» Мариана и на испанскую пьесу о Сиде Гильена де Кастро, поставленную в Валенсии в 1618 г. Однако корнелевский «Сид» — совершенно оригинальное, национальное французское произведение. Из многочисленных историй, связанных с именем Сида, Корнель взял лишь одну — историю его женитьбы. Он до предела упростил схему сюжета, свел число действующих лиц до минимума, вынес за пределы сцены все события, так или иначе влияющие на ход мыслей его героев, и оставил на сцене лишь их чувства. Действия совершаются где-то там, за сценой, о них лишь мельком сообщается зрителю, и зритель (скорее слушатель, чем зритель) поглощен более своим воображением, рисующим ему потрясающие картины той сложной внутреннейборьбы, которая совершается в сердцах людей, красноречиво говорящих перед ним. «У французов трагедия — это обычно ряд разговоров на протяжении пяти актов, связанных любовной интригой», — сетовал в свое время Вольтер. Так было у Корнеля, так было и у его последователей. Не все трагедии Корнеля одинаково хороши, случалось и ему совершать творческие ошибки, но в «Сиде» недостаток классицистической трагедии он превратил в достоинство. Обратимся к рассмотрению трагедии «Сид». Акт первый.[60] На сцене Химена, дочь богатого севильского аристократа дона Гомеса, графа Гормаса. С ней Эльвира, ее наперсница. Речь идет о двух молодых людях, влюбленных в Химену: это Родриго Диас и дон Санчо. Оба знатны, молоды и храбры, но к Родриго влечется сердце прекрасной Химены, да и отец ее, как сообщает ей Эльвира, склоняется больше на его сторону. Родриго — сын благородного дона Диего и, несомненно, будет таким же храбрым, как и его отец, рассуждает дон Гормас. Корнель тонко ввел эту деталь: вчера отцы влюбленных были друзьями, сегодня станут противниками. Эльвира мимоходом сообщает, что король решил избрать наставника для своего сына и что граф Гормас, имея в виду свои заслуги перед государством, надеется получить этот пост. Химена оставляет без внимания последнее сообщение Эльвиры, мысль ее занята юным Родриго: все так хорошо складывается, — не предвещает ли это грядущую бурю? Случай так резко подчас меняет ход событий, не обернулось бы большое счастье большой бедой. Такова первая сцена. Она завязала все последующие нити сюжета: зритель узнал о любви Родриго и Химены, о желании короля взять к сыну наставника, а это сыграет трагическую роль в истории любви молодых людей, и, наконец, предчувствия, высказанные Хименой, готовят зрителя к близкой трагедии. Химена и Эльвира уходят. На сцене появляются инфанта, дочь короля, ее наперсница Леонора и паж. Дочь короля с волнением наблюдает, как растет привязанность молодых людей, и страдает. Что заставило инфанту так близко принять к сердцу любовь Сида и Химены? Она любит сама, любит безнадежно, мучительно, и кого же? Юного Сида, за которого не может выйти замуж, ибо он простой дворянин, она же — дочь короля. Но как бы ни упрекала себя инфанта, как бы ни боролась с собой, чары любви влекут ее с силой непреоборимой. Полагая, что только надежда питает ее любовь, она сама стремится окончательно убить эту надежду. Женитьба Родриго может навсегда проложить непроходимую пропасть между ним и ею, и влюбленная дочь короля, нося в сердце мучительную тайну, готовит ненавистный ей брак любимого человека с другой — той, с которой он равен по общественному положению. И чем ближе к исполнению замыслы инфанты, тем печальнее ее лицо, тем сумрачней у нее на сердце. Этот страдающий облик инфанты, отодвинутой в пьесе на второй план, стоящей как бы в тени событий, волнует, трогает зрителя и, хотел бы того автор или нет, внушает грустные мысли о пустоте и суетности тех сословных предрассудков, которыми люди опутали свои отношения друг с другом.Расин (1639―1699)
В 1677 г. была поставлена «Андромаха». Нечто новое открылось французскому театру. Это была иная трагедия, отличная от тех, какие создавал Корнель. Французский зритель видел до сих пор на театральных подмостках героев волевых и сильных, способных подчинять свои чувства воле и рассудку, — теперь он увидел людей в тенетах страстей, не умеющих подавлять их, — побеждать в себе самих себя. Появился новый яркий поэтический талант, которому суждено было затмить гений Корнеля. Это был Жан Расин. Драматургов разделяло тридцать три года: Корнелю было 61, Расину — 28. 30 лет — срок достаточно большой. Пришло новое поколение. Общество вступило в новую фазу развития. Иные идеи, чувства, вкусы, пристрастия овладели умами и сердцами. И Корнель померк. Он остался со своим поколением, взгляды которого формировались еще при Ришелье. Он уже не мог найти общего языка с новым зрителем. Его место теперь занял Расин. Французы полюбили его. Писательница XVII в. госпожа де Севинье, известная своими знаменитыми «Письмами» к дочери, сообщала о трагедии Расина «Митридат»: «Пьеса очаровательная. Плачешь, постоянно восхищаешься, смотришь ее 30 раз, и в 30-й раз она кажется еще прекрасней, чем в первый». В XVIII в. Вольтер с восторгом писал о трагедии Расина «Ифигения в Авлиде»: «О трагедия трагедий! Очарование всех времен и всех стран! Горе дикарю, который не чувствует твоих великих достоинств». Французы отметили разницу в поэтическихсистемах двух прославленных драматургов. Лабрюйер, их современник (о нем будет сказано дальше), писал: «Корнель нас подчиняет своим характерам, своим идеям. Расин роднит их с нашими. Тот рисует людей такими, какими они должны быть, этот — такими, какие они есть… Один возвышает, дивит, господствует, учит; другой нравится, волнует, трогает. Все, что есть в разуме наиболее прекрасного, наиболее благородного, наиболее возвышенного, — это область первого, все, что есть в страсти наиболее нежного, наиболее тонкого, — область другого. У того — изречения, правила, наставления; у этого — чувства. Корнель наиболее занят мыслью, пьесы Расина волнуют. Корнель поучителен, Расин человечен, один подражал Софоклу, второй более обязан Еврипиду». Расин родился 21 декабря 1639 г. в Ферте-Милоне в семье провинциального судейского чиновника. Рано потеряв родителей, он остался на попечении своей бабки, которая поместила его в коллеж города Бове, а затем в школу Гранжа в Пор-Рояле. Учителями его стали янсенисты, члены одной из религиозных общин, оппозиционных по отношению к господствующей католической церкви. Благочестивые и преданные своим религиозным убеждениям, янсенисты (они были гонимы, и это не оставляло сомнений в их искренности) своим воспитанием оставили глубокий след в сознании Расина. Он навсегда остался мечтательно-религиозным, несколько склонным к меланхолии и мистической экзальтации человеком. Расин рано полюбил поэзию. Софокла и Еврипида он знал почти наизусть. Греческий роман «Теаген и Хариклея», роман о нежной романтической любви, который он прочитал случайно, его очаровал. Монахи, боясь вредного влияния книги о любви, отобрали у него роман и сожгли. Он нашел второй экземпляр. Отобрали и этот. Тогда Расин, разыскав новый экземпляр книги, заучил ее наизусть, боясь, что ее снова отберут у него и уничтожат. В октябре 1658 г. Расин прибыл в Париж, чтобы продолжить свое образование в коллеже Гаркур. Философия, или, вернее, упражнения в формальной логике, ибо к изучению последней сводился тогда курс философских наук, мало увлекала молодого поэта. В 1660 г. Париж торжественно отпраздновал свадьбу юного короля Людовика XIV. По этому случаю поэт написал оду, которую назвал «Нимфа Сены». Как и все начинающие, он отправился за одобрением к официальным поэтам. Знаменитый в те дни и безвозвратно забытый впоследствии Шаплен отнесся благосклонно к дарованию молодого поэта, рассказал о нем влиятельному тогда министру Людовика XIV Кольберу, и тот пожаловал ему сто луидоров от короля, а вскоре назначил ему и пенсию как литератору (homme de Lettres). Так получил официальное признание поэт Расин. «Двадцатидвухлетний король, невежественный, высокомерный, упрямый, забирал тогда в свои руки королевскую власть, достигшую наконец всемогущества благодаря вековому труду великих зодчих здания Франции. Людовик XIV любил женщин и власть; позднее он полюбит сады, строительство дворцов, прогулки в карете по полям сражений. Тотчас после женитьбы он принялся развлекаться сам и развлекать дворянство балетами и каруселями, являя поэтам, писавшим для театра, образец галантного и пышного двора», — описывает те годы Анатоль Франс в своем великолепном очерке, посвященном Расину.[67] Образы Теагена и Хариклеи, так восхитившие когда-то Расина, не давали ему покоя. Он написал пьесу на полюбившийся ему сюжет, показал пьесу Мольеру, который был тогда директором театра Пале-Рояль. Пьеса начинающего драматурга была слаба, но чуткий Мольер заметил в ней искру подлинного дарования, и Расин стал работать по советам великого комедиографа. В 1664 г. была поставлена его первая трагедия «Фиваида». Через год Расин выступил с трагедией «Александр», которая обратила на себя внимание Парижа. Ее заметил и отец французской трагедии Корнель. Однако отзыв Корнеля был суров: у молодого человека хороший поэтический дар, но никаких способностей в области драматургии, ему следует избрать иной жанр. Не все разделяли это мнение. Известный писатель той поры, к мнению которого прислушивалась читающая Франция, Сент-Эвремон, заявил, что, прочитав пьесу Расина, он перестал сожалеть о старости Корнеля и опасаться того, что со смертью последнего умрет французская трагедия. Вскоре Расин оставил театр Мольера, предпочтя театр Пти-Бурбон, которому и передал для постановки свою трагедию «Александр». Расин был принят в число членов Академии, в число сорока официально признанных выдающихся деятелей культуры нации. Как известно, Мольер не был избран академиком: этому помешало презираемое ремесло актера, от которого драматург никак не хотел отказаться. Традиционную вступительную речь Расин произнес робея, так тихо и невнятно, что Кольбер, пришедший на заседание, чтобы послушать его, ничего не разобрал. Больше на заседания Академии Расин не являлся; только позднее, когда умер Корнель, Расин произнес в Академии блестящую, взволнованную похвальную речь в честь почившего поэта. С трагедией «Федра» (1677) связано печальное событие в жизни драматурга. Группа аристократов во главе с ближайшими родственниками кардинала Мазарини решила поиздеваться над ним. Подговорили продажного поэта-пасквилянта Прадона написать пьесу на эту же тему и вступить в состязание с Расином. Места в театре были заранее закуплены этой группой и во время представления пьесы Прадона заполнялись зрителями, в другие же дни, когда ставилась «Федра» Расина, оставались пустыми. Эта грязная выходка оскорбила драматурга. Опечаленный, он надолго оставил театр. Получив должность королевского историографа, как и его друг Буало, он решил, что уже никогда больше не станет писать пьес. Через двенадцать лет, однако, по просьбе госпожи де Ментенон Расин написал пьесу «Эсфирь» (1689) для девиц пансиона Сен-Сир, находившегося на попечении этой особы. Пьеса имела три акта. В ней не было любовного конфликта, как и требовала набожная подруга короля. В 1691 г. Расин написал последнюю свою трагедию «Аталия» и навсегда отошел от театра. Как-то однажды он говорил с госпожой де Ментенон о тяжелой жизни народа. Она попросила его изложить поподробней его мысли в виде памятной записки. Расин принялся за работу с усердием, искренне печалясь о страданиях народных и надеясь хоть чем-нибудь облегчить его беды. Записка эта, составленная обстоятельно, попалась на глаза королю, тот перелистал ее и остался чрезвычайно недоволен. «Если он пишет хорошие стихи, не думает ли он еще стать и министром?» — заявил Людовик XIV. Расин был напуган немилостью короля. Однажды, гуляя в Версальском парке, он встретил госпожу де Ментенон. «Это я виновница вашего несчастья, — сказала та, — но я верну вам расположение короля, ждите терпеливо». — «Нет, этого никогда не будет, — ответил ей Расин, — меня преследует рок. У меня есть тетка (монахиня, которая считала театр сатанинским местом и потому осуждала своего племянника-драматурга. — С. А.). Она день и ночь молит бога о ниспослании мне всяческих несчастий, она сильнее вас». Послышался стук кареты. «Спрячьтесь, это король!» — вскричала госпожа де Ментенон. Несчастный поэт вынужден был скрыться в кустах. Таково было время, когда один недовольный взгляд монарха повергал людей впечатлительных и робких, каким был Расин, в тяжкий недуг. Расин заболел и 21 апреля 1699 г. скончался. Он умер с глубокой верой в христианского бога, какую ему в юности внушили благочестивые наставники, с глубоким раскаянием в том, что позволил себе стать драматическим поэтом, нарушив заветы Пор-Рояля. Он писал в своем завещании: «Во имя Отца и Сына и Святого духа! Прошу, чтобы тело мое после моей кончины было перенесено в Пор-Рояль де Шам и погребено на кладбище у подножия могилы Рамона. Я покорнейше молю о том мать игуменью и монахинь, да окажут они мне эту честь, хоть признаю, что не заслужил ее и своей прошлой скандальной жизнью (Расин имеет в виду свою поэтическую деятельность. — С. А.) и тем, что так мало воспользовался великолепным воспитанием, полученным в этом доме…» Время, господствующая идеология кладут свою печать даже на лучшие умы человечества. Нравственная трагедия Расина типична для той поры. Ее пережил и Паскаль. Нам остается только добавить, что аббатство Пор-Рояль в 1705 г. было закрыто по указу Людовика XIV, а через пять лет после того разрушено. Эстетические взгляды. «Жан Расин жил в то время, когда французский гений достиг всей своей полноты, а язык, окончательно сложившийся, еще сохранял всю свежесть золотого века. Он учился у поэтов античности, наслаждался ими и до конца соблюдал ту эллинскую и латинскую традицию, исполненную красоты и разума, которая создала формы поэзии — оды, эпопеи, трагедии и комедии. Нежность, чувствительность, его пылкость, любознательность, даже его слабости — все располагало его познать страсти, являющиеся сутью трагедии, и дать выражение ужасу и состраданию».[68] Так писал о Расине один из лучших писателей Франции конца XIX — начала XX столетия Анатоль Франс. Расин являл собой вершину поэтических сил Франции XVII столетия. Он не писал специальных теоретических трактатов и свои эстетические принципы скромно и немногословно изложил в предисловиях к своим трагедиям. Эти принципы не выходили за рамки общепринятых в его время норм классицистической теории. В предисловии к трагедии «Британник» он писал: «Трагедия есть воспроизведение действия завершенного, где совместно действуют многие лица, — действия простого, но не слишком обремененного материей». Рационалистическая ясность, простота, логичность всей сюжетной линии, всей композиционной системы пьесы, расстановки действующих лиц, их взаимосвязей, по возможности прямая линия причин и следствий — вот ее желательные качества. В предисловии к трагедии «Федра» Расин подчеркивал воспитательный характер театра. Необходимо показать порок так, чтобы заставить «понять и возненавидеть его безобразие». Он ссылается на древних: «Их театр был школой, в которой добродетель преподавалась не хуже, чем в школах философов… Следовало бы пожелать, чтобы наши произведения были столь же серьезны и столь же преисполнены полезных наставлений». «Разумность», «здравый смысл», важнейшие для классицистов понятия, дороги и Расину. Разумность всех основ произведения — его идей, эмоций, изобразительных средств — открывает, по мнению Расина, дорогу к умам и сердцам современников и дорогу к потомкам, ибо, как полагал он, здравый смысл всех времен одинаков. «По воздействию, которое оказывало на наш театр все то, в чем я подражал Гомеру или Еврипиду, я с удовольствием убедился, что здравый смысл и разум были одинаковы во все века. Вкус Парижа оказался сходным со вкусом Афин; мои зрители были взволнованы тем же, что исторгало некогда слезы у наиболее просвещенного народа Греции». Расин указал на слабости классицистического театра, которые обнаруживались особенно наглядно в пьесах второстепенных авторов, — нагромождение ужасов и происшествий, «бесконечные декламации», вялость сценического действия, словом, на многое из того, что впоследствии, в XIX в., романтики ставили в вину классицистическому театру. Высшие авторитеты, судьи, истинные ценители прекрасного для Расина — древние. К ним он обращается за советом, за поддержкой и одобрением. «Мы должны постоянно спрашивать себя: что сказали бы Гомер и Вергилий, если бы они прочли эти стихи? Что сказал бы Софокл, если бы увидел представленной эту сцену?» Классицисты полагали, что трагедия не должна изображать современников. Это требование классицистической эстетики свято соблюдалось. Расин обосновывал обязательность древних сюжетов для трагедии. «Трагедийные персонажи должны быть рассматриваемы иным взором, нежели тот, которым мы обычно смотрим на людей, виденных нами вблизи. Можно сказать, что уважение, которое мы испытываем к героям, растет по мере того, как они отдаляются от нас». Наполеон впоследствии не допускал современного героя на подмостки трагического театра по политическим соображениям. Он вменял в обязанности своему министру полиции Фуше наблюдать за тем, чтобы трагедия не отходила от древних сюжетов, и это правило классицизма при нем неукоснительно соблюдалось. В предисловии к «Андромахе» драматург весьма прозрачно, впрочем, с присущей ему мягкостью, критиковал изысканную литературу своих дней с ее «совершенными героями» (эти слова взяты в кавычки Расином), с ее изысканнейшим, утонченным, галантным, рыцарски преданным своей даме Селадоном, ставшим типичным представителем всех «современных героев» прециозных романов. «Пирр не читал наших романов, — пишет Расин о герое своей трагедии „Андромаха“, — он был от природы жесток. И не все герои созданы быть Селадонами». Мы видим явную попытку избавить литературу от идеализации действительности, попытку еще робкую, с оглядкой на древние авторитеты. «Гораций советует нам изображать Ахиллеса суровым, непреклонным, неистовым, каким он и был». Конечно, он таким не стал под пером Расина. Гегель в своих лекциях по «Эстетике» осмеял его: «Ахилл в „Iphigénie en Avlid“ („Ифигении в Авлиде“. — С. А.) насквозь французский принц, и если бы не было написано его имя, то никто не открыл бы в нем какой бы то ни было черточки Ахилла. На театральных подмостках актер, игравший эту роль, правда, носил греческую одежду, и сверх того на нем были шлем и панцирь, однако волосы у него были причесаны и напудрены, бедра выходили широкими благодаря poche’ам (фр. карманам. — С. А.), башмаки были с красными каблуками и завязывались цветными тесемками». Опираясь на авторитет Аристотеля, Расин отказывался от главнейшего элемента театра Корнеля — от «совершенного героя». «Аристотель не только весьма далек от того, чтобы требовать от нас совершенных героев, но, напротив, желает, чтобы трагические персонажи, т. е. те, чьи несчастья создают катастрофу в трагедии, не были ни до конца добрыми, ни до конца злыми». Расину важно было утвердить право художника изображать «среднего человека» (не в социальном, а в психологическом смысле), изображать слабости человека. «Они (герои трагедий. — С. А.) должны обладать средними достоинствами, т. е. добродетелью, способной на слабость». «Андромаха». Древнегреческий миф о Гекторе и Андромахе, прославленных Гомером, Еврипидом и многими другими античными авторами, привлекал к себе не раз внимание художников последующих поколений человечества. Французы приспособили поэтическую легенду о юном сыне Гектора и Андромахи Астианаксе к своей национальной истории, подобно тому как это делали древние римляне с именем троянца Энея. Юноша Астианакс не погиб, как повествуют о том античные авторы; он был чудесно спасен и основал французскую монархию, став прародителем французских королей. Так гласили древние французские хроники. Знаменитый французский поэт XVI столетия Пьер Ронсар воспевал Астианакса в своей поэме «Франсиада». О чем же рассказывает в своей трагедии Расин? Троя разрушена. За одну ночь погиб славный город, под обломками его или в славной сече сложили головы его защитники. Женщин и детей по жребию как военную добычу разобрали победители. Андромаха и ее сын Астианакс достались Пирру, могучему царю Эпира. Пирр, бесстрашный воин, жестокий и непреклонный на поле боя, суровый правитель, познал (может быть, впервые в жизни) неугасимую страсть любви. Прекрасная пленница с печальными глазами, с истерзанным сердцем, пережившая столько бед, смутила его покой, сломала его волю, разрушила ту железную цельность характера, которая необходима воину и государственному мужу. Андромаха не любит, не может любить Пирра. Он сын Ахиллеса, а тот убил ее мужа. Он виновник ее несчастий, несчастий ее народа. В пылающей Трое предстал он перед ней впервые, и впечатление было ужасно:Мольер (1622―1673)
Комедия едва ли не самый трудный жанр литературы. О природе комического эффекта размышляли философы древности и новейшие теоретики искусства, но никто еще не дал исчерпывающего объяснения. Английский драматург Сомерсет Моэм заявил, что «в отношении комедии выдвигать требование реалистичности едва ли разумно. Комедия — искусственный жанр, в ней уместна только видимость реальности. Смеха следует добиваться ради смеха».[71] Мольер, создатель национальной французской комедии, перешагнувший рубежи своего века и границы своей страны, классик мировой литературы, всем своим творчеством опровергает такой взгляд на комедию. Его комедия прежде всего умна, более того, она философична. Она вызывает смех зрителя, но это «не смех ради смеха», это смех во имя решения огромной важности нравственных и социальных проблем. «Смех часто бывает великим посредником в деле отличения истины от лжи», — писал В. Г. Белинский.[72] Именно таков был смех Мольера. Театр Мольера в сущности великая школа, где драматург, смеясь и балагуря, поучает зрителя веселым шутливым языком, ставя перед ним глубочайшие политические, общественные, философские, нравственные проблемы. Не случайно некоторые свои комедии он так и называет — «Школа жен», «Школа мужей». Мольер (Жан Батист Поклен) родился в Париже 16 января 1622 г. Его отец, буржуа, придворный обойщик, нисколько не помышлял о том, чтобы дать сыну какое-либо большое образование, и к четырнадцати годам будущий драматург едва лишь научился читать и писать. Родители добились того, чтобы их придворная должность перешла к сыну, но мальчик обнаружил незаурядные способности и упорное желание учиться, ремесло отца не влекло его. По настоянию деда Поклен-отец с большой неохотой определил сына в иезуитский коллеж. Здесь в течение пяти лет Мольер с успехом изучает курс наук. Ему посчастливилось иметь в качестве одного из учителей знаменитого философа Гассенди, который познакомил его с учением Эцикура. Рассказывают, что Мольер перевел на французский язык поэму Лукреция «О природе вещей» (перевод не сохранился, и нет доказательств достоверности этой легенды; свидетельством может служить лишь здравая материалистическая философия, которая ощущается во всех произведениях Мольера). Еще с детства Мольер был увлечен театром. Театр был самой его дорогой мечтой. По окончании Клермонского коллежа, выполнив все обязанности по формальному завершению образования и получив диплом юриста в Орлеане, Мольер поспешил образовать из нескольких друзей и единомышленников труппу актеров и открыть в Париже «Блистательный театр». О самостоятельном драматургическом творчестве Мольер еще не думал. Он хотел быть актером, и актером трагического амплуа, тогда же он себе взял и псевдоним — Мольер. Это имя кто-то из актеров уже носил до него. То была ранняя пора в истории французского театра. В Париже лишь недавно появилась постоянная труппа актеров, вдохновленная драматургическим гением Корнеля, а также покровительством кардинала Ришелье. Начинания Мольера и его товарищей, их молодой энтузиазм не увенчались успехом. Театр пришлось закрыть. Мольер вступил в труппу бродячих комедиантов, разъезжавшую с 1646 г. по городам Франции. Ее можно было увидеть в Нанте, Лиможе, Бордо, Тулузе. В 1650 г. Мольер и его товарищи выступали в Нарбонне. Скитания по стране обогащали Мольера жизненными наблюдениями. Он изучал нравы различных сословий, слышал живую речь народа. В 1653 г. в Лионе он поставил одну из первых своих пьес — «Сумасброд». Талант драматурга открылся в нем неожиданно. Он никогда не мечтал о самостоятельном литературном творчестве и взялся за перо, понуждаемый бедностью репертуара своей труппы. Вначале он лишь переделывал итальянские фарсы, приспосабливая их к французским условиям, потом стал все более отдаляться от итальянских образцов, смелее вводить в них оригинальный элемент и, наконец, совсем отбросил их ради самостоятельного творчества. Так родился лучший комедиограф Франции. Ему было немногим более тридцати лет. «Ранее этого возраста трудно что-либо достичь в драматическом жанре, который требует знания и мира, и сердца человеческого», — писал Вольтер. В 1658 г. Мольер снова в Париже; это уже опытный актер, драматург, человек, познавший мир во всей его реальности. Выступление труппы Мольера в Версале перед королевским двором имело успех. Труппа была оставлена в столице. Театр обосновался вначале в помещении Пти-Бурбон, выступая три раза в неделю (в остальные дни сцену занимал Итальянский театр), потом, в 1660 г., Мольер получил сцену в зале Пале-Рояля, построенном еще при Ришелье для одной из трагедий, часть которой написал сам кардинал. Помещение отнюдь не отвечало всем требованиям театра — впрочем, Франция тогда и не имела лучших. Даже век спустя Вольтер жаловался: «У нас нет ни одного сносного театра — поистине готическое варварство, в котором нас справедливо обвиняют итальянцы. Во Франции хорошие пьесы, а хорошие театральные залы — в Италии». За четырнадцать лет своей творческой жизни в Париже Мольер создал все то, что вошло в его богатое литературное наследие (более тридцати пьес). Дарование его развернулось во всем блеске. Ему покровительствовал король, который был, однако, далек от понимания того, каким сокровищем в лице Мольера обладает Франция. Однажды в разговоре с Буало король спросил, кто прославит его царствование, и был немало удивлен ответом строгого критика, что этого достигнет драматург, назвавшийся именем Мольер. Драматургу пришлось отбиваться от многочисленных врагов, которые были заняты отнюдь не вопросами литературы. За ними скрывались более могущественные противники, задетые сатирическими стрелами комедий Мольера; враги измышляли и распространяли самые невероятные слухи о человеке, составляющем гордость народа. Мольер умер внезапно, на 52-м году жизни. Однажды во время представления своей пьесы «Мнимый больной», в которой тяжело больной драматург играл главную роль, он почувствовал себя плохо и через несколько часов после окончания спектакля скончался (17 февраля 1673 г.). Архиепископ Парижский Гарлей де Шанваллон запретил предавать земле по христианским обрядам тело «комедианта» и «непокаявшегося грешника». Мольера не успели соборовать, как того требует церковный устав. Около дома скончавшегося драматурга собралась толпа фанатиков, пытаясь помешать погребению. Вдова драматурга выбросила в окно деньги, чтобы избавиться от оскорбительного вмешательства возбужденной церковниками толпы. Мольер был похоронен ночью на кладбище Сен-Жозеф. Буало отозвался на смерть великого драматурга стихами, рассказав в них о той обстановке вражды и травли, в которой жил и творил Мольер:* * *
Блюстители норм классицистической «высокой» комедии сурово выговаривали Мольеру за фарсы. Грубоватый народный юмор, веселый и простодушный, шокировал вкус не только Буало, но впоследствии и Вольтера. Классическим образцом такого фарса может быть признана трехактная комедия «Плутни Скапена» (1671). Здесь перед нами неопытные молодые пары, влюбленные и неспособные противостоять препятствиям, которые чинят их браку расчетливые и скаредные отцы, здесь ловкий, сметливый и добродушный слуга Скапен, который все улаживает и добивается полного исполнения желаний влюбленных. Здесь переодевания и хитрости, замысловатые плутни, шутки и остроты и много самого непритязательного веселья. Скапен, чтобы отомстить своему хозяину, скряге Жеронту, инсценирует нападение на него разбойников, сажает его в мешок и ловко дубасит. Эта сцена, смешившая французских простолюдинов, была особенно строго осуждена Буало. Мольер, по мнению Буало, слишком «любя народ», в угоду его вкусам «забывал изящество и тонкость ради шутовства». «В нелепом мешке, в который заворачивается Скапен, я не узнаю больше автора „Мизантропа“», — писал Буало в трактате «Поэтическое искусство». А между тем и в подобных фарсах Мольер обнаруживал высокое комедийное мастерство. Чего стоит сцена выуживания у скряги Жеронта 500 экю, для того чтобы выкупить плененную Гиацинту, невесту сына старика! Скапен придумал версию о том, что Леандр захвачен пиратами. Старик предлагает Скапену самому передаться пиратам в качестве выкупа за Леандра. Скапен объясняет ему, что пираты не так глупы и не обменяют господина на слугу. Старик предлагает ему продать тряпье, чтобы выручить деньги. Тряпье стоит гроши, он это прекрасно знает, но не хочет расставаться с деньгами. «Ты, кажется, сказал 400 экю?» — спрашивает старик. «Нет, 500». И к великому удовольствию публики снова слышатся вопли скряги. Наконец, Жеронт превозмог себя, он достает деньги, протягивает их Скапену, но все же не в силах отдать их, он отводит свою руку в сторону и снова кладет деньги в карман. «Так я пошел, ты же скорей выручай сына!» — «А деньги?» — «Как, разве я тебе их не отдал?» — и далее в том же духе. Как видим, и в «низком» жанре, в фарсе, где много чисто внешнего комизма, Мольер остается Мольером. Скряга Жеронт перекликается со скупым Гарпагоном.Французская классицистическая проза
Французский классицизм наиболее ярко проявился в драматургии, однако и в прозе, где требования к соблюдению эстетических норм были менее строгие, он создал своеобразный присущий ему жанр — мы имеем в виду жанр афоризма. Во Франции XVII столетия появилось несколько писателей-афористов. Мы называем так тех писателей, которые не создавали ни романов, ни повестей, ни новелл, но — лишь краткие, предельно сжатые прозаические миниатюры или записывали свои мысли — плод жизненных наблюдений и раздумий. Афоризм как литературный жанр не нашел еще ни своего историка, ни своего истолкователя. Между тем этот жанр прочно утвердился в литературе. Ларошфуко, Лабрюйер, Вовенарг, Шамфор — блестящие мастера афоризма — дали классические образцы этого жанра. Истоки его следует искать в «Характерах» древнегреческого писателя Теофраста. Однако и предшествующая названным писателям французская литература уже создала особые художественные приемы, на основе которых родился жанр афоризма как жанр литературный («Опыты» Монтеня). Жанр афоризма требует огромного мастерства. Слово в нем ценится на вес золота. Здесь нет, не должно быть ничего лишнего. Лаконичность — одно из главных достоинств афоризма. Блестящим мастером афоризма был Ларошфуко (1613―1689). Аристократ, участник Фронды, бурно проведший молодость, он на склоне лет обратился к литературе и написал книгу «Размышления, или Моральные изречения и максимы» (1665). Писатель создал своеобразную модель «человека вообще», обрисовал некую универсальную психологию, пригодную для всех времен и народов. Нравственный портрет человечества, нарисованный искусным и холодным пером французского автора, лишен начисто какой-либо привлекательности. Нет ни одной хоть сколько-нибудь сносной черты. Картина получилась довольно мрачная. Писатель не верит ни в правду, ни в добро. Даже в актах гуманности и благородства он склонен усмотреть скрытое недоброжелательство, эффектную позу, маску, прикрывающую корысть и себялюбие. Вот несколько примеров. Некий человек пожалел своего недруга. «Как это благородно!» — скажем мы. Ларошфуко скептически улыбнется и заявит: «Здесь больше гордости, чем доброты». Разве не приятно унизить своего врага состраданием к нему? Пожилой человек хочет помочь юноше своим жизненным опытом. Ларошфуко с горьким сарказмом бросит сардоническую фразу: «Старые безумцы куда хуже молодых!» или «Старость — тиран, который запрещает под страхом смерти все радости молодости». Влюбленные хранят друг к другу трогательную верность. Мы любуемся их постоянством. Ларошфуко постарается рассеять наши иллюзии: «Долго держатся за первого любовника тогда, когда не могут найти другого». О женщинах строгих нравов он иронически отзовется: «Большинство порядочных женщин подобны скрытым сокровищам, которые только потому в безопасности, что их не ищут». Есть святые слезы, слезы сострадания, печали, слезы разлуки, слезы счастливой встречи. Ларошфуко ничему этому не верит: всюду он видит ложь и тщеславие. «Есть слезы, которые часто обманывают и нас самих, после того как обманули других»; «Нет ничего несноснее, чем умный дурак»; «Нет ничего более редкого, чем истинная доброта; то, что называют добротой, обычно бывает лишь попустительством или слабостью». Правит миром корыстный интерес человека, его гордость, его тщеславие, его себялюбие. Эти мизантропические наблюдения, изложенные с блеском большого стилиста, поразили читающую Францию. «Высший свет» узнал себя. Психологические этюды Ларошфуко, как мы уже сказали, претендовали на общечеловеческую универсальность. Прием абстрагирования, предельного обнажения идеи в художественном образе — это, пожалуй, самое главное, что связывает Ларошфуко с художественным методом классицизма. «Характеры» его, если их рассматривать с точки зрения литературного мастерства, суть не что иное, как классицистические образы-идеи, доведенные до предела обобщения, до полного отсутствия каких-либо конкретных черт индивидуума. Мольер через год после выхода в свет «Изречений» Ларошфуко поставил в театре свою комедию «Мизантроп», в которой вынес на обсуждение общественности вопросы, поставленные в книге Ларошфуко.[78] С характеристикой французского общества второй половины XVII столетия выступил Лабрюйер (1645―1696). В 1687 г. он опубликовал книгу «Характеры Теофраста, перевод с греческого». Книга с каждым новым изданием пополнялась и неоднократно корректировалась автором. Первоначальный замысел простого перевода текста древнегреческого философа, ученика Аристотеля, в конце концов вылился в самостоятельное оригинальное произведение — «Характеры или нравы нашего века». Сын буржуа, Лабрюйер значительно отличался по своим взглядам от аристократа Ларошфуко. Отзывы его о дворянстве весьма пренебрежительны; и наоборот, суждения о народе полны глубокой симпатии. Мы уже приводили его высказывание о французских крестьянах. Лабрюйер тоже вскрывает много пороков человеческой натуры, но взгляд его на жизнь светлее. Люди в его представлении отнюдь не так ужасны, как в мрачной картине Ларошфуко. Система характеров Лабрюйера выдержана в духе классицистической теории. Здесь то же стремление к общечеловеческой универсальности типов, как это было и у Ларошфуко. Однако Лабрюйер классифицирует свои характеры уже по сословным признакам (ростовщики, монахи, вельможи, буржуа, крестьяне и т. д.). Нельзя не привести здесь наблюдений писателя, относящихся к миру подымающейся в его дни буржуазии. «Существуют гнусные души, — пишет Лабрюйер, — вылепленные из грязи и отбросов, влюбленные в блага и выгоду, как благородные души влюблены в славу и добродетель; они способны только к одному наслаждению — приобретать или ничего не терять; любопытны и жадны только до слухов о десятипроцентной выгоде; заняты только своими должниками; всегда обеспокоены понижением стоимости или обесцениванием денег; погрязли в контрактах, сделках и бумагах. Подобные существа — это уже не люди, это — обладатели денег». «Принцесса Клевская» госпожи де Лафайет. В 1678 г. Клод Барбен, издатель Буало, Лафонтена, Расина, Ларошфуко и других знаменитых писателей XVII в., напечатал роман неизвестного автора «Принцесса Клевская». Узкий круг французской знати тотчас же отгадал автора романа в госпоже де Лафайет, уже известной тогда романистке, опубликовавшей до того несколько своих сочинений. Графиня де Лафайет (1634―1692), одна из постоянных посетительниц салона госпожи де Рамбуйе. Глубокая дружба связала ее с Ларошфуко, одним из ветеранов дворянской оппозиции абсолютизму. Не без влияния этого трезвого, скептически настроенного ума сложился весь стиль романа, свободный от напыщенности. Если говорить о литературных традициях, то роман госпожи де Лафайет выдержан в духе мемуарных повествований. Мемуары писали в XVI столетии (Вуатюр, Маргарита Наваррская и др.), мемуарами полон XVII век (кардинал де Ретц и др.). Достоинство этого жанра заключается в точности описаний при максимальной скупости изобразительных средств. Писатели-мемуаристы избегали риторических украшений, зато очень внимательно следили за правильной передачей портретного сходства виденных ими исторических лиц. Исторический анекдот, случайно брошенное кем-то крылатое словечко жадно подхватывались мемуаристами, чтобы потом занять свое место в своеобразной протокольной записи воспоминаний. От жанра мемуаров заимствовал роман госпожи де Лафайет и скупую строгость повествования, и трезвую правдивость. Романистка, лукаво отвергая авторство, писала о своем произведении: «Я его нахожу весьма приятным, хорошо написанным, без излишней полировки, полным восхитительных тонкостей, его можно перечитывать не раз, и особенно, что в нем я нахожу, так это прекрасное изображение придворного общества и его образа жизни. В нем нет ничего романтического, из ряда вон выходящего, будто это и не роман; собственно это — мемуары,так книгу и назвали первоначально, как мне говорили, и лишь потом изменили название. Вот, сударь, мое мнение о „Принцессе Клевской“». Госпожа де Лафайет была в дружеских отношениях с Расином. Эта дружба исходила из общих литературных интересов. Вклад Расина во французскую трагедию, а именно глубочайшее проникновение в жизнь сердца, госпожа де Лафайет сделала достоянием романа. Трагедия Расина с ее великолепно вылепленными психологическими портретами стала школой психологического мастерства для писателей. Госпожа де Лафайет первая использовала достижения драматурга в ином жанре — в романе. И по пути, открытому ею, пошла последующая французская литература. В XIX в. Стендаль противопоставлял художественный метод госпожи де Лафайет (верное изображение характеров как главная задача романиста) методу Вальтера Скотта, порицая английского писателя за чрезмерную склонность к изображению исторических реалий, или, как говорили французские романтики 20-х гг. XIX в., местного колорита.[79] Анатоль Франс в своей статье о «Принцессе Клевской» писал: «Г-жа де Лафайет первая ввела в роман естественное, она первая стала рисовать в нем человеческие характеры и подлинные чувства, она достойно вступила в концерт классиков, гармонично вторя Мольеру, Лафонтену, Буало и Расину, которые обратили муз к природе и правде. „Андромаха“ датируется 1667 г., „Принцесса Клевская“ — 1678-м, современная литература идет от этих двух дат. „Принцесса Клевская“ — первый французский роман, в котором главный интерес сосредоточен на правде страстей».[80] Сюжет романа несложен. Его можно изложить в нескольких строках. Юная жена стареющего принца Клевского встречает на балу столь же юного принца Немура. Молодые люди влюбляются друг в друга. Не желая ничего скрывать от мужа, глубоко уважаемого ею, принцесса Клевская рассказывает ему о своих новых чувствах. Признание это убивает горячо влюбленного в жену супруга. Принцесса Клевская остается верна памяти умершего, отстраняя от себя навсегда любимого человека. Вот и вся история. Содержание романа заключено в изображении чувств. Принцесса Клевская, очень искренняя, правдивая, честная, не мыслит себе какого-либо лукавства. Она не любит мужа, но не любит и никого другого. Она еще весела и беспечна, только ее мать, умудренная жизненным опытом женщина, предвидит печальную развязку, страшится за судьбу дочери и неусыпно следит за ней. Первое волнение, какое испытала принцесса Клевская, увидев принца Немура, не укрылось от всевидящего ока матери. Но молодая женщина еще не знает опасности, ей самой неведомо, что новое чувство, никогда ею не испытанное, — любовь — постучалось к ней в сердце. Однажды кто-то из светских сплетников сказал ей, что принц Немур пользуется благосклонностью принцессы крови, и не безответно. Молодая женщина изменилась в лице. Что с ней? Почему чувства человека, ей чужого, так беспокоят ее? Разве не должно быть ей это совершенно безразлично? Уж не любит ли она? Так приходит первое постижение печальной истины. Мать, умирая, говорит ей, что давно отгадала ее чувства к принцу Немуру, и предостерегает ее. «Вы на краю пропасти, покидайте двор. Мужайтесь, моя дочь, не бойтесь принять по отношению к себе самые крутые меры, как бы ужасны они вам ни казались, они будут куда отраднее тех последствий, какие принесут вам галантные похождения». Молодая женщина борется с собой, с своими чувствами, избегает встреч с принцем Немуром, но любовь, как нечто роковое, преследует ее. Однажды в ее доме в присутствии гостей принц Немур незаметно от всех вынул ее портрет из рамки и спрятал в кармане. Совершая эту кражу, он невольно взглянул на принцессу Клевскую. Глаза их встретились. Что делать? Уличить принца в краже — значит обнаружить перед всеми его любовь; промолчать — значит самой сделаться его соучастницей, обнаружить перед ним свои собственные чувства. И принцесса Клевская опустила глаза, сделав вид, что ничего не заметила. Так произошло это первое объяснение в любви, объяснение без слов, при всех и тайно от всех. В другой раз, во время обычных развлечений двора, она увидела принца Немура в страшной опасности: его чуть не сбросила с себя необъезженная лошадь. Смертельная бледность покрыла лицо влюбленной женщины. Этого не могли не заметить. Принц де Гиз, давно искавший ее любви, заявил ей с чувством уязвленного самолюбия: «Сегодня я потерял последнее утешение — думать, что все, кто осмеливается глядеть на вас, так же несчастны, как и я». Госпожа Клевская любила сильно. Побороть в себе неотразимое влечение к принцу Немуру она не могла, но нашла в себе достаточно воли, чтобы воздвигнуть непреодолимую стену между собой и любимым человеком. Принц Немур очень напоминает молодых героев Расина, мягких, глубоко честных и неспособных к борьбе, к целеустремленному отстаиванию своих интересов. Таковы Баязет и Британник в одноименных трагедиях Расина, таков Ипполит в трагедии «Федра», Орест в трагедии «Андромаха». Госпожа де Лафайет обрисовала своего героя теми же красками. С самого начала читатель видит в юном облике принца Немура что-то меланхолическое, страдальческое. Принц любит госпожу Клевскую безнадежно, не хочет ей открыться, чтобы не лишить себя последнего счастья хоть изредка видеть ее, слышать ее голос, обмениваться с ней двумя-тремя словами. Признание совершилось помимо воли обоих, и все несчастны. Супруг госпожи Клевской потерял покой. Он ревнует и стыдится своей ревности, он верит жене и не может избавиться от терзающих сомнений. Его объяснение с женой напоминает нам патетику корнелевских диалогов. «Я не считаю себя достойным вас, и вы мне не кажетесь достойной меня, я вас обожаю и ненавижу, я вас оскорбляю и умоляю меня простить, я восхищаюсь вами и стыжусь этого восхищения, и нет во мне более ни покоя, ни рассудка». Самой сильной из всех троих оказалась принцесса Клевская. Анатоль Франс справедливо видит в ней ту силу воли, то упорство, какое позволяет героям Корнеля преодолеть бушующие в сердцах страсти. Анатоль Франс писал о госпоже де Лафайет: «Она остается героической в ее простоте, как автор „Цинны“, она хранит в себе славный и возвышенный идеал жизни. По сути характера ее героиня подобна Эмилии, это „Прекрасная фурия“, если хотите, — это фурия целомудрия». Анатоль Франс, сторонник гуманной эпикурейской философии, осуждает принцессу Клевскую: «Спрашиваешь себя, не лежит ли в основе этой высокомерной добродетели некая гордость, которая утешает ее во всем, даже в том зле, которое она совершила», и писатель видит «в прекрасных белокурых волосах принцессы Клевской несколько змеиных голов». Она хранит верность человеку, которого никогда не любила, и приносит несчастье тому, кого любит. Зачем? Не есть ли это приверженность к пустому и холодному этикету, к принципам надуманным и ложным, героическое сопротивление законам природы — а они сводятся к устроению счастья человека на земле, — не есть ли это рыцарство безумия? Так рассуждает гуманнейший Анатоль Франс. Госпожа де Лафайет приурочила жизнь своих героев ко времени правления короля Генриха II. Однако перед нами двор, нравы и люди второй половины XVII в. Писательница нисколько не идеализирует своих современников. Зависть и злоба аристократов, их недоброжелательство друг к другу, жестокая холодность сердец прикрываются изысканной вежливостью. Дворцовые интриги и сплетни опутывают каждого члена придворного общества. В тончайшее кружево придворных комплиментов всегда вплетена нить лжи, коварного умысла, явного или скрытого издевательства. И никто не избавлен от злословия, даже особа короля. На балу придворные насмешливо обсуждают интимные отношения Генриха II и его фаворитки Дианы де Пуатье, бывшей некогда фавориткой его отца, Франциска I. Госпожа де Лафайет пишет о придворных нравах как о чем-то естественном, без гнева и порицания: «При дворе люди находились в атмосфере какой-то постоянной беспокойной активности, однако без беспорядка, и это делало его очень привлекательным, но и очень опасным для молодого человека». При дворе чувства сдержанны, никто не повышает голоса, улыбаются, но не смеются громко, роняют слезы, но не рыдают. Радости и страдания здесь скрыты под покровом утонченной «светскости». В романе госпожи де Лафайет царит тот же дух. Трагедия влюбленных разыгрывается в рамках строгой светской умеренности. Чувства, как бы сильны они ни были, проявляются сдержанно. Ни воплей, ни исступления, ни криков не слышим мы в романе. Бушующие страсти как бы заключены в каменные русла, они не выплескиваются наружу, но сила их от этого еще грандиознее. «Это триумф этикета, этикета, требующего подчас героизма, ибо иногда нужно иметь больше мужества и твердости духа, чтобы улыбнуться в пиршественной зале, чем на поле брани», — пишет Анатоль Франс. Госпожа де Лафайет — ум трезвый и глубокий. От времени гуманизма заимствовала она скептическое отношение к религии. В ее романе ни разу не упоминается имя бога. Она привыкла к светскому образу жизни, но ни король, ни окружающие его люди не внушают ей ни трепета, ни уважения. «Ее, строго нравственную, набожную и аристократку, я подозреваю в том, что она сомневается в добродетели, мало верит в бога и, что особенно удивительно для той эпохи, ненавидит короля. Я думаю, что это ум страшной силы. Она не открыла своей тайны даже в „Принцессе Клевской“», — пишет о госпоже де Лафайет Анатоль Франс.Лафонтен (1621―1685)
Жанр басни древен, как мир, и общечеловечен. В Древней Греции существовал Эзоп, в Древнем Риме — Федр, в Индии — автор «Панчатантры». Во Франции басня возникла в XVII столетии, в эпоху владычества классицизма. И не удивительно: в самом жанре басни содержались черты, близкие «духу и букве» классицизма. «Рассказ и цель — вот сущность басни», — писал Белинский, — иначе говоря — наблюдательность и дидактизм, присущие классицизму. Сжатость изложения, единство действия, доведенное до предела, не допускающее никаких отклонений в сторону, никаких дополнительных элементов, и принцип обобщения — все это делает басню весьма подходящим жанром для нормативной эстетики классицизма. И во Франции появился великолепный баснописец — Жан Лафонтен. «Надо быть знатоком, чтобы оценить в Лафонтене поэта, понять, сколько он нашел возможностей в поэзии и какие богатства из нее извлек. Смелые метафоры им созданных выражений обычно проходят мимо внимания, ибо они настолько уместны, что, кажется, не было ничего проще их применить. Никто из наших поэтов так свободно не владел языком, никто, в особенности, так легко не подчинял французский стих всем его формам. Монотонность, в которой упрекают наше стихосложение, у него исчезает совершенно» — так писал о Лафонтене один из знаменитых французских критиков Лагарп. Лафонтен испробовал свои силы во всех литературных жанрах, писал трагедии, комедии, оды, послания, романы, басни, эпиграммы, песни, но талант его проявился полностью в двух жанрах — басне и короткой стихотворной новелле. Лафонтен прежде всего рассказчик. Легкие, изящные, несколько фривольные, его рассказы в форме басни или стихотворной новеллы всегда жизнерадостны. «Если он пишет, то в манере доброй сказки; он заставляет говорить зверей, деревья, камни — то есть то, что не говорит; легкость, грацию, прекрасную естественность и изящество находим мы в его творениях», — отзывался о нем выдающийся его современник писатель Лабрюйер.[81] Жан Лафонтен родился 8 июля 1621 г. в Шато Тьери. Его отец был незначительным чиновником и небогатым человеком. Будущий поэт учился сначала в деревенской школе, потом в коллеже в Реймсе. Так как от отца он должен был получить в наследство должность сборщика налогов, то некоторое время он изучал и право. Писать начал поздно, тридцати трех лет от роду (в 1654 г.). Опубликовал комедию «Евнух» — произведение еще ученическое, плод его чтений Теренция. Представленный влиятельному тогда министру Фуке, он был обласкан последним, получил пенсию и, продав свою должность и недвижимое имущество в Шато Тьери, переехал на постоянное жительство в Париж. Здесь Лафонтен сблизился с Буало, Мольером и Расином (последний был моложе его на 18 лет). Он так любил своих друзей, что поместил их под именами Ариста (Буало), Желаста (Мольер), Аканда (Расин) в свой роман «Любовные приключения Психеи». В 1665 г. были опубликованы его «Стихотворные сказки и рассказы», в 1668 г. — «Избранные басни в стихах». Лафонтен в житейских делах был очень простодушен, наивен, а подчас до крайности забывчив и рассеян. Представленный королю, аудиенции у которого он добивался, чтобы преподнести ему томик своих стихов, он вынужден был сознаться, что книжку забыл дома. Его фривольные новеллы, написанные в духе Боккаччо, принесли ему нерасположение церкви и короля, который одно время противился избранию поэта в Академию. О нем ходило много анекдотов; говорили, что он любит в мире лишь три вещи — стихи, праздность и женщин. Последнее связывали с его фривольными новеллами. Лафонтен не спорил и однажды, уже в старости, писал своему другу поэту Мокруа: «Уверяю тебя, что твой лучший друг не протянет и двух недель. Вот уже два месяца, как я не выхожу из дома, разве только в Академию, и то потому, что это меня развлекает. Вчера, когда я возвращался, на меня вдруг напала такая слабость на Шантрской улице, что я решил, что пришел мой последний час. О, дорогой мой! Умереть — это еще ничто; но вообрази, как я предстану перед богом? Ты ведь знаешь, как я жил». Капуцин, отпуская ему грехи, потребовал дарственной в пользу церкви. «Отец мой, ведь у меня ни полушки за душой, — сокрушенно ответил Лафонтен, — впрочем, вскоре должна выйти из печати книжка моих стихотворных новелл, возьми 100 экземпляров и продай их», — лукаво добавил он. (В этих новеллах царил фривольный и антиаскетический дух.) Лафонтен умер 13 апреля 1695 г. на 74-м году жизни. Басни. Басни интернациональны. Сюжеты их сходны. Однако каждый народ вносит свое, оригинальное, своеобразное в изложение басенного сюжета. У Лафонтена найдем мы известные нам по другим источникам басни о вороне и лисице, о волке и ягненке, о стрекозе и муравье и многие другие. «Конечно, ни один француз не осмелится кого бы то ни было поставить выше Лафонтена, — писал Пушкин, — но мы, кажется, можем предпочитать ему Крылова. Оба они вечно останутся любимцами своих единоземцев. Некто справедливо заметил, что простодушие (naïveté, bonhomie) есть врожденное свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться: Лафонтен и Крылов — представители духа обоих народов».[82] Политические басни Лафонтена отнюдь не безобидны. Они достаточно язвительны и обнаруживают его демократические симпатии. Приведем басню «Звери во время чумы». Чума косила зверей. Лев собрал совет. «Друзья, — обратился он к ним, — небо разгневалось на нас. Боги ждут искупительной жертвы. Поищем самого виновного среди нас и предадим его казни, авось смилостивятся боги. — Я, — начал он повесть о своих грехах, — пожрал немало баранов, каюсь в том, приходилось мне съедать и пастухов. — О, государь, вы слишком на себя клевещете! — выступила лиса. — Кушать баранов! Да вы оказывали им великую честь! Что до пастухов, то поделом им, какие страхи нагоняют они на нас! Речь лисы вызвала шумные аплодисменты зверей. Оправдали и тигра, и медведя, и других сановников леса. Но вот заговорил осел: — Я сорвал пучок травы в лугу, а луг, сказать по правде, мне не принадлежал. Голоден я был, и бес меня попутал! — сокрушенно признавался осел. — А! — вскричали звери. — Рвать траву в чужом лугу! Чудовищное преступление! На казнь! На казнь! — И осел был казнен. Суд судит по тому, могуч ты иль бессилен», — заключает свою басню Лафонтен. В басне «Петух и Лиса» — типичная для французов тонкая ирония. Старый и опытный петух на ветке, на посту. Он — часовой. Пробегающая лиса сладким голосом обращается к нему: «— Брат, мы больше не в ссоре, общий мир на этот раз. Я прибежала, чтобы сообщить тебе о нем. Спускайся же скорей, тебя я обниму, не медли, мне еще нужно обегать двадцать застав. — Что ты говоришь, моя милая! Вот новость! И как приятно мне слышать это именно от тебя! Постой, я позову двух борзых, они тотчас же прибегут и как будут рады расцеловать тебя за добрые вести. — Да нет уж, лучше в другой раз, прощай! — заторопилась Лиса и, скинув модные туфли, побежала прочь. А старый Петух осклабился. Еще бы! Обмануть обманщика — двойное удовольствие». Басни Лафонтена народны по своему легкому, изящному юмору, столь свойственному французскому народу, по здравому народному смыслу, вложенному в них, но они и изысканны, галантны и салонны. Вот как, например, рассуждает лиса в басне «Волк и Лиса» (лиса сидит в ведре на дне колодца, куда она неразумно опустилась, ища какой-нибудь поживы, и теперь уговаривает волка занять ее место, ибо она-де никак не может доесть находившийся там сыр): «Приятель, я хочу вас попотчевать, вы видите сей предмет? Это особый сыр. Бог Фавн его приготовил. Корова Ио дала свое молоко, даже у Юпитера, и будь он даже болен, разыгрался бы аппетит на это блюдо». Как видим, лиса весьма учена, очевидно, не менее ее осведомлен в античной мифологии и волк, раз лиса обратилась к нему с подобными литературными реминисценциями. В баснях Лафонтена мы найдем литературные имена. Имена мольеровского Тартюфа и средневекового адвоката Пателена уже используются здесь в качестве общеизвестных нарицательных имен. «Кот и Лис, как два маленьких святых, отправились в паломничество. То были два тартюфа, два архипателена, две проныры…» — так начинается басня «Кот и Лис». Басни Лафонтена философичны. В одной из них он размышляет о гении и толпе. Соотечественники обратились к Гиппократу, знаменитому врачу, прося его излечить от безумия философа Демокрита. «Он потерял рассудок, чтение сгубило его… Что говорит он? — Мир бесконечен… Ему мало этого. Он еще говорит о каких-то атомах», — сокрушаются простодушные абдеритяне, призывая Гиппократа. Предметом басни часто бывают не только пороки людей, но и психологические наблюдения, в духе Ларошфуко или Лабрюйера. В басне «Муж, жена и вор» он рассказывает о том, как некий муж, сильно влюбленный в свою жену, не пользовался, однако, ее расположением. Ни лестного отзыва, ни нежного взгляда, ни слова дружбы, ни милой улыбки не находил в жене несчастный супруг. Но вот однажды она сама бросилась в его объятия. Оказывается, ее напугал вор, и, спасаясь от него, она прибегла к защите мужа. Впервые познал истинное счастье влюбленный муж и, благодарный, разрешил вору взять все, что тот захочет. «Страх иногда бывает самым сильным чувством и побеждает даже отвращение, — заключает свою басню Лафонтен. — Однако любовь сильнее. Пример — этот влюбленный, который сжег бы свой дом, чтобы только поцеловать свою даму и вынести ее из пламени. Мне нравится такое увлечение», — признается поэт. В басне о «состарившемся льве» речь идет об унижении или, вернее, границах унижения, которые способен выдержать человек. Всему есть предел, и самое страшное унижение — это оскорбление, наносимое существом презираемым. Лев, гроза и ужас лесов, под тяжестью лет состарился, он горюет, оплакивая свою былую мощь, и подвергается гонениям со стороны даже своих подданных, «ставших сильными его слабостью». Лошадь лягнула его копытом, волк рванул зубами, бык пырнул рогом. Лев, неспособный даже рычать, молча сносит побои и обиды, покорно ожидая смерти. Но вот осел направился к нему. «О, это уже слишком! — воскликнул лев. — Я готов умереть, но подвергнуться еще твоим побоям — не значит ли умереть дважды». В другой басне рассказывается о том, что Любовь и Безумие, как-то однажды играя вместе, заспорили, поссорились и подрались. Любовь получила такой сильный удар в голову, что потеряла зрение. Собрались боги, среди них Юпитер и Немезида. Что делать? Как помочь ослепленной Любви? И порешили дать Любви вечного спутника — поводыря Безумие. Лафонтен в предисловии к своим басням указывал на своеобразие своего искусства. Он говорил, что не достиг лаконизма Федра (древнеримского баснописца, жившего в 30―40-х гг. до н. э.), но искупил этот недостаток веселостью. «Веселостью я называю не то, что вызывает смех, а некое особое обаяние, общий радостный колорит, который можно придать всякому предмету, даже наиболее серьезному». Лессинг позднее довольно сурово отозвался о французском баснописце, обвинив его в том, что он-де не знал основ жанра басни, что басня относится не к поэзии, а к философии. «Французы не ставят ли веселость превыше всего? Веселость не противоположна ли чувству изящества?» — ворчал критик. Однако, думается, он был неправ. Басня без юмора, без той жизнерадостной веселости, о которой говорил Лафонтен, утратила бы всю свою прелесть. К тому же «веселость» никогда не мешала серьезной мысли. «Сказки и новеллы». В стихотворных новеллах Лафонтена царит дух жизнерадостной простоты человеческих отношений и чувственности. Поэт здесь весь в традициях Ренессанса и славит жизнь. Здесь небо безоблачно, солнце ласкает и греет, но не обжигает, здесь люди не злы, терпимы к человеческим слабостям, не мстительны. Они предаются печалям, но не надолго, ведь мир прекрасен, а если есть недостатки, то человеку их все равно не исправить, да они не так уж и велики. Словом, зачем омрачать себя печалью, если на солнце есть несколько мелких пятен? Пушкин ценил эту веселую, легкую, изящную игривость сказок и новелл французского поэта. В январе 1825 г. он писал Рылееву из Михайловского: «Бестужев пишет мне много об Онегине, — скажи ему, что он неправ: ужели хочет он изгнать все легкое и веселое из поэзии?» И тут Пушкин упоминает Ариосто, Вольтера («Орлеанскую девственницу») и «Сказки» Лафонтена. Сюжет новелл заимствован то у Маргариты Наваррской, то у Боккаччо, то у Ариосто. В них нет грубоватой, но могучей мысли Ренессанса, они фривольны, приправлены легким остроумием и галантными перифразами, модными в салонах XVII столетия. Такова пряная, в духе арабских сказок новелла «Джоконд», написанная легким, изящным стихом. Некоторые новеллы совсем короткие, в несколько стихотворных строк. Это скорее новеллы-анекдоты, вся острота которых — в неожиданных логических поворотах. Такова новелла «Сестра Жанна». Некая Жанна в девицах прижила ребенка и, чтобы замолить свой грех, удалилась в монастырь. Там предавалась она усиленному благочестию и своим религиозным рвением обратила на себя внимание игуменьи. Та призвала к себе монахинь и заявила им: «Будьте такими же усердными в служении богу, как сестра Жанна». — «Если бы нам удалось испытать то же, что и она, ах, тогда бы и мы были усердными», — со вздохом ответили ей монашки. Тонкой насмешке подвергаются здесь служители церкви. Однако это не то целеустремленное, решительное, философски обоснованное осуждение религиозной аскезы, с каким выступали гуманисты XV―XVI вв., а всего лишь изящный либертинаж, легкое вольномыслие, к которому снисходительно относились и в аристократических кругах, особенно в кругах некоторых бывших фрондеров в XVII веке. Однако и это навлекло на поэта нападки церковников. Его обвиняли в забвении всех норм морали. Даже в XIX веке, в ханжеский период реставрации Бурбонов (1815―1830), его имя служило синонимом развращенности. Стендаль в романе «Красное и черное» приводит выразительный эпизод из салонной жизни французской провинции времен Реставрации. Жюльен Сорель под общий гул одобрения роялистов в доме Реналя называет басни Лафонтена безнравственными.Литература барокко
Барокко во Франции приняло особую форму. Образы кошмаров и ужасов почти не затронули ее литературы. Мотивы трагического надрыва, душевного надлома зазвучали, пожалуй, только в некоторых трагедиях Расина («Аталия») под влиянием мрачной философии янсенизма, преподанной ему в школе Пор-Рояля, да в «Мыслях» Паскаля. Барокко проявилось в поисках особой иллюзорной действительности, далекой от грубой и жестокой реальности. В 1610 г., когда были еще свежи воспоминания о кровавых днях религиозных войн, в тот самый год, когда религиозный маньяк вонзил нож в живот Генриха IV и Франция ждала новых смут, писатель Оноре Дюрфе напечатал свой роман «Астрея» и увел читателя в Галлию IV века, страну чудес, рыцарей и нимф, прекрасных пастушков и пастушек, фей, весталок и галантной любви. Герой романа, идеальный влюбленный Селадон, стал предметом воздыханий и кумиром читательниц. В 1649 г. появилась первая книга романа Мадлены Скюдери «Артамен, или Великий Кир», а позднее вышел из печати и второй ее роман «Клелия». «Великий Кир» был тотчас же переведен на английский, немецкий, итальянский и арабский языки. Его издатель разбогател. Во всех своих романах Мадлена Скюдери описывала «страну нежности», ослепительно прекрасную, экзотическую даль, где прекрасные люди, прекрасные чувства, прекрасные нравы. Мадлена Скюдери составила «Карту страны нежности с подробным ее описанием», включив ее в роман «Клелия». Здесь деревушка Любезные услуги, которая находится на пути из Зарождающейся дружбы до Нежной признательности. Нужно пройти через Стихотворные приятства, чтобы попасть в городок Нежное уважение. Путь к нему — Дорога дружбы — продолжителен. Тот, кто заблудится, окажется у озера Равнодушия. Здесь протекает река Сердечная склонность, впадающая в Опасное море, а за ним Неведомые страны и т. д. Насколько модны были подобные карты, можно судить по тому, что в том же 1654 г. некий аббат Д’Обиньяк составил «Карту страны Кокетства». Литература этого типа была названа прециозной. Что требовали ее создатели от искусства? Максимального удаления от низменной действительности и в выборе сюжетов, и в системе поэтических образов, и в языке. Ничто не должно напоминать грязную, низкую правду жизни. От средневековья они взяли аллегорическую условность. «Роман о розе» стал образцом для прециозных «карт нежности». От времен раннего феодализма, милых их сердцу времен, они взяли рыцарский роман и лирику с их культом дамы, изящной куртуазности и политического космополитизма. От недавних времен кризиса гуманизма, кризиса, порожденного феодально-католической реакцией, — изящную, далекую от политических треволнений пастораль. Особый, далекий от обычной разговорной речи лексикон, гиперболы, антитезы, метафоры и перифразы — вот язык прециозной поэзии. Утонченная цветистость и замысловатость речи проникала и в жизнь, и в частную переписку, и это стало общеевропейской модой. Непосредственный источник прециозности во Франции — Италия и Испания. Испанский дипломат Антонио Перес в таких выражениях обращался, например, к лорду Эссексу в одном из своих писем: «Милорд, и тысячу раз милорд, не знаете ли вы, отчего бывает затмение луны и солнца? Первое — от противостояния земли между луной и солнцем; второе — от противостояния луны между солнцем и землей. Если между луной, то есть моей изменчивой, меня влекущей к гибели судьбой, и вами, моим солнцем, поместить Отсутствие (ибо отсутствие между разлученными друзьями есть то же, что затмение луны) или если между землей, то есть моим бедным телом и вашей благородной ко мне благосклонностью, поместить мою судьбу, разве не будет моя душа тосковать, разве не окажется она в царстве теней?» и т. д. В таком духе писали государственные деятели. Если поэт Гонгора оказывал влияние на французов своими стихами из-за Пиренеев, то итальянец Марино непосредственно в самой Франции. Он был приглашен маршалом Кончини ко двору Марии Медичи, жены Генриха IV и матери Людовика XIII. В Париже он впервые опубликовал свою знаменитую поэму в 1623 г., огромную, в 40 тыс. стихов.[83] Он с пренебрежением третировал грубоватую французскую поэзию, насмехаясь над старым Малербом, поэтом «столь сухим». Двор покровительствовал итальянскому поэту. К нему потянулись молодые поэтические силы страны. Итальянские concetti стали обязательным элементом поэзии и проникли даже в живую речь салонов. Кстати, о салонах. Это интереснейшее и значительное явление в культурной жизни Франции XVII столетия, оказавшее позднее свое влияние и на другие страны. Основательницей знаменитого салона прециозников, осмеянного Мольером в его комедии «Смешные жеманницы», была итальянка по происхождению, в девичестве Джулия Савели, в замужестве де Вивон. В доме царило увлечение итальянской и испанской поэзией. Марино посвящал цветистые мадригалы ее дочери — Катерине де Вивон, будущей маркизе де Рамбуйе. Престарелый Малерб поддался общей моде и начал воспевать прелести «несравненной Артенис» (анаграмма имени Катерина). Дочь маркизы Юлия продолжила в третьем поколении дело, начатое ее бабкой. Особняк на улице святого Фомы близ королевского дворца Лувра, в котором жила маркиза Рамбуйе, соперничал с двором. Здесь собирались гордые аристократы-оппозиционеры — Конде, Конти, герцог Ларошфуко, Бюсси, Граммон и другие. Здесь не только предавались усладам поэтических грез в соответствии с утонченными вкусами прециозников, здесь и жизнь свою старались подчинить правилам прециозной морали. Юлия Рамбуйе до тридцати восьми лет не выходила замуж, держа на расстоянии своего воздыхателя Монтозье, который в течение тринадцати лет с неизменным постоянством ждал ее руки. Однажды он преподнес ей альбом, украшенный цветами, нарисованными кистью знаменитого художника Робера. Девятнадцать знаменитых поэтов тогдашней Франции внесли в него свои сонеты, под каждым цветком аллегорически воспевая прелести Юлии. Среди них Годо, Скюдери, Шаплен, Коллете и даже Пьер Корнель, подписавший свои мадригалы «обожаемой Юлии» под лилией и гиацинтом. Салон маркизы Рамбуйе был не только центром прециозности, он был одним из центров политической оппозиции. Вожди Фронды были там почетными гостями. Политические интриганки — герцогиня Монпасье, герцогиня де Лонгвиль и другие — задавали тон прециозности. Салон маркизы Рамбуйе процветал особенно в 1624―1648 гг., но вслед за ней аристократы и даже богатые буржуа и в Париже и в провинции стали устраивать у себя литературные собрания и вводить в своих дворцах тот своеобразный культ дамы и изысканности манер, которые вошли уже в моду. Словом, возникали «дамские академии», как окрестил их поэт Шаплен. Дух галантности широко охватил литературу, придав ей особую, чисто французскую специфичность. Позднее, после Мольера, осмеявшего прециозность в своей знаменитой комедии, галантность французских поэтов стала вызывать улыбку. Гегель в своих «Лекциях по эстетике» жестоко их осмеял. «Их вкус требовал совершенную, придворную общественную культуру, правильность и условную всеобщность умонастроения и способа изображения. Такую же абстракцию утонченной культуры они перенесли также и в словарь своей поэзии. Никакой поэт не должен был употреблять слово „cochon“ (свинья) или назвать своим именем ложку, вилку и тысячу других вещей. Отсюда — пространные определения и описательные обороты: вместо, например, слова „ложка“ писали: „орудие, которым подносят ко рту жидкую или сухую пищу“ и т. д. Но именно вследствие этого их вкус оставался в высшей степени ограниченным, ибо искусство, вместо того чтобы строгать и полировать свое содержание до того, что оно сделается отшлифованным общими выражениями, скорее сообщает ему все более и более частные черты, делающие его живым или индивидуализированным».[84] Все это верно. Однако было нечто и полезное в этих французских дамских литературных салонах, и столь смешные в глазах потомков французские прециозницы сыграли своеобразную «цивилизующую» роль в обществе. Вспомним: когда салоны возникли? Во времена Тридцатилетней войны (1618―1648), в которой Франция приняла столь бедственное для народа участие, во времена Фронды, которая явилась следствием этой войны. Незадолго до того Франция пережила сорокалетнюю гражданскую войну. Все это не могло не сказаться на нравах. Люди огрубели. Огрубели вкусы, язык, нравы. И как реакция на это всеобщее нравственное одичание, возникла искусственная, нарочито удаленная от реальности, замкнутая стенами фешенебельных дворцов аристократическая культура, ибо только аристократы могли позволить себе такую роскошь. Простолюдин не допускался в дворцовые залы и роскошные гостиные, он не видел, как живут, говорят короли и придворные, но, стоя в партере театральных помещений, он слышал изысканную речь и наблюдал утонченные манеры, которые демонстрировали облаченные в дворцовые одежды актеры со сцены. Вольтер, говоря о «благопристойности, изяществе» французской литературы, писал: «Продолжительная столь яркая и столь пристойная совместная жизнь двух полов создала во Франции какую-то особую культуру, которой нигде нет в другом месте. Общество создают женщины. Все народы, которые имели несчастье их обособить, лишились общества». Смешные стороны дамских салонов Франции XVII века ушли в прошлое, но тот особый кодекс, которому они дали жизнь, сформировался, получив название «светскость». В понятие светскости входило, в сущности, искусство держать себя в обществе, не докучать, держаться естественно и непринужденно, но без развязности и бесцеремонности, не допускать жеманства и аффектации, не проявлять сильных эмоций, говорить без подобострастия, но корректно, проявляя во всем чувство меры и такт. Даже к жестам предъявлялись известные требования. Человека, увлеченно рассуждающего и размахивающего руками перед лицом собеседника, не потерпел бы высший свет. Деликатность, благовоспитанность становились второй натурой человека, как бы врожденной его сущностью. Словом, светскость понималась как искусство не обременять собой общество, быть приятным и желанным в кругу людей. Пушкин с некоторой долей иронии, однако отнюдь не осуждающе описал эти качества светскости у своего героя Онегина:Литература Германии
XVII век — тяжелая, мрачная пора в жизни Германии. В течение тридцати лет (1618―1648) немецкие земли обильно поливаются кровью ее народа. Дания, а за ней Англия и Голландия, Швеция, а там и Франция вмешались в многолетние и бедственные для страны раздоры. Опустошены города и села, выжжены, разграблены, преданы поруганию целые края, загублены миллионы человеческих жизней (по вычислению историков, убито около 13 миллионов человек, что составляло три четверти всего населения Германии, разрушено 1629 городов и 18310 сел, сожжено 1976 монастырей). Германия выключена из системы мировой торговли, устья ее судоходных рек захвачены иностранцами (шведы контролируют Везер и Одер, голландцы — Шельду и Рейн, французы — верховье Рейна). Хозяйство Германии расстроено, ремесленное производство сократилось до минимума, деревни обезлюдели. «Когда наступил мир, Германия оказалась поверженной — беспомощной, растоптанной, растерзанной, истекающей кровью».[86] Таковы были последствия Тридцатилетней войны. Страна, разделенная по Вестфальскому миру (1648) на огромное множество мелких княжеств, в течение целого века не может залечить нанесенные войной раны. Отсюда и упадок культуры. Немецкие писатели обращаются к литературам соседних народов в поисках образцов. Италия, Франция, Испания и Древний Рим — вот куда устремлены взоры деятелей немецкой культуры XVII в.: там их школа, там заимствуют они поэтические формы и даже в родной язык несут латинизмы, галлицизмы, испанизмы, часто без всякой надобности. «Германия, так долго наводненная иноземцами, проникнутая другими нациями, обращавшаяся в ученых и дипломатических сношениях к чужим языкам, никак не могла выработать своего собственного. Вместе с некоторыми новыми понятиями в него проникло бесчисленное множество нужных и ненужных иностранных слов: даже говоря о самых знакомых предметах, чувствовали необходимость прибегать к иностранным выражениям и оборотам. Немец, одичавший за время бедствий и смут, продолжавшихся чуть ли не два века, шел в науку к французам за приличиями и к римлянам за искусством выражаться», — писал Гете. В обращении немецких писателей XVII в. к старшим или более богатым иноземным культурам нельзя не отметить определенного положительного элемента: они знакомили свой народ с поэтическим опытом других народов. Немецкие поэты становились учеными-филологами, иногда переводчиками, обогащавшими художественными переводами книжныйфонд страны. Им не хватало подчас собственных творческих сил, произведения их отличались книжностью, некоторым ученым педантизмом, но деятельность их была полезной для отечественной культуры. Огромную роль в формировании немецкой культуры нового времени сыграл поэт Мартин Опиц (1597―1639) и его теоретический трактат «Книга о немецкой поэзии». Опиц призывал своих товарищей по труду изучать поэтический опыт античности. «Поэт должен быть весьма начитан в греческих и латинских книгах, которые должны послужить для него школой поэтического мастерства», — писал он. В условиях запустения и культурного одичания, в которых жила Германия в те дни, такой призыв, бесспорно, нес в себе много полезного. Литература античная, как и достижения итальянцев и французов должны быть использованы, по мысли Опица, для создания национальной немецкой поэзии. Опиц формулирует при этом основные задачи литературы, которые, по его мнению, сводятся к нравственному воспитанию людей. Отсюда: значительность и важность содержания поэзии должны быть главным ее достоинством. Опиц хорошо понимал нужды своего времени и потому с большой силой поставил вопрос о формировании единого литературного немецкого языка. В данном случае он снова выдвигал на первый план задачи, поставленные немецкими гуманистами XVI столетия и еще не решенные в XVII столетии. Лютер своим переводом Библии заложил основания немецкого литературного языка, но только Гете и Шиллер, только могучая плеяда философов второй половины XVIII и первой половины XIX в. придадут немецкому литературному языку подлинную силу и богатство форм. Опиц не только призывал своих братьев по перу к великому подвигу во славу немецкой поэзии, но и сам совершал его. Он не был поэтом в подлинном смысле слова, его стихи лишены того непосредственного чувства, которое придает любой художественной речи, как прозаической, так и стихотворной, обаяние убедительности. Стихи его сложены душой холодной по заранее взятым рецептам. Однако он очень многое сделал для отечественной поэзии. Исходя из норм немецкого языка, он открыл поэтическую систему, нашел ключ немецкого стихосложения, и это открытие было равносильно революции в поэтическом искусстве. Опиц установил силлабо-тоническую систему стихосложения, и широкий простор открылся для идущих в литературу талантов. Он во многом напоминает нашего Тредиаковского, произведшего реформу русского стихосложения, что признательно отметил великий Пушкин. Поэт попытался регламентировать литературу, установить для нее своеобразные иерархические формы, от высоких к низким. В высоких жанрах (эпопея, трагедия) надлежит, по его мнению, изображать богов и героев и прибегать к словам «роскошным и высоким». В низких жанрах (комедия, эклога) — показывать простонародные типы и использовать «простонародные реченья». Перед нами типичная классицистическая теория со всей ее строгой системой регламентации. Опица боготворили его современники, называли его немецким Гомером, Вергилием, Горацием. Его теорию восторженные последователи пропагандировали в университетах: Бухнер — в Виттемберге, Дах — в Кенигсберге, Чернинг — в Ростоке. Появилось огромное множество учеников и подражателей Опица. Нельзя не сказать о некоторых негативных сторонах этого подражания. Поэзия отрывалась от народной почвы. Поэты, ориентируясь на античные образцы, пренебрегали национальными поэтическими традициями. Александрийский стих стал основным стихом для всего XVII столетия. Пауль Флеминг (1609―1640) — наиболее талантливый ученик Опица. Его стихи безыскусственны и часто овеяны волнующей задушевностью. Жизнерадостный, энергичный, он был чужд той безысходной тоски, которая охватила его современников. Флеминг жадно изучает мир, много путешествует, посещает Россию. Поэзия Флеминга оптимистична. Любовь, молодость, красота мира, красота человека — вот предмет его лирики. Его волнуют бедствия родины, но они нисколько не парализуют его бодрость, мужественную крепость воли. Любопытен его сонет, посвященный Москве («При созерцании ее золотых глав»), в котором очень хорошо проявилась жизнерадостная, жизнелюбивая натура поэта. «Царица русских городов — благородная, величественная, широкая, обильная, прекрасная! Гляжу я на тебя, на твою златую голову, и мыслю, что светлее золота та, к кому стремится душа моя. Роскошны косы прекрасной Базилены, полонившей меня своей красотой. Она моя госпожа, она для меня прекрасней всех красавиц мира, ты же — идеал для многих тысяч русских, и ничто не сравнится с твоей божественной красотой! Но вдвое хвалю тебя за то, что ты (и это возносит тебя до небес) напомнила мне прекрасную женщину, соединившую в себе все совершенства». Флеминг умер рано, в полном расцвете сил. Вместе с ним ушла из немецкой поэзии, по крайней мере для XVII в., здоровая жизнерадостность, влюбленная в мир муза. Немецкое барокко. Мрачное настроение охватило немецких поэтов, писателей, драматургов. Вместе с иноземными войсками общеевропейское барокко в пестрых, растрепанных одеждах, с головой горгоны, с воплями и стонами, исступленно бия себя в грудь, ворвалось на поля немецкой литературы и разметало, разбросало классически строгие, но еще непрочные строения, которые начала возводить эстетика Опица. Немецкое барокко обусловлено двумя причинами. Первая из них — дух тогдашнего немецкого дворянства, дворянских салонов, княжеских дворов. Дворянство захвачено всеобщей модой. Марино и Гонгора, пастушеские Аркадии — утонченная игра в слова, игра в чувства, игра в опрощение — все это суть различные стороны одного и того же явления и характеризуют попытку уйти от реальности в иллюзорный, выдуманный мир. Еще в конце XVI столетия изысканный «Амадис Гальский», в двадцати четырех томах, в испанских рыцарских доспехах появился на немецких землях, переведенный по приказу герцога Вюртембергского на немецкий язык, и высокопарным слогом, с кружевным узором эпитетов рассказал о молочных реках и кисельных берегах, о прекрасных дамах и благородных принцах. Накануне Тридцатилетней войны в Веймаре создалось аристократическое общество по очищению родного языка — «Плодоносное общество», впоследствии переименованное в «Орден пальмы». Во главе общества — герцог Людовик Ангальтский, затем Вильгельм IV Саксен-Веймарский, затем герцог Август Саксонский. Какие имена! Аристократы, движимые патриотическими чувствами, проявляющие заботу о родном языке! А в действительности — игра в опрощение, игра в патриотизм, подражание итальянским академиям такого же образца. В годы кровавых событий, в самый разгар национальной трагедии, аристократы услаждают себя столь недостойной игрой. В 1633 г. в Страсбурге создается общество «Большой сосны», в 1643 г. в Гамбурге — «Общество добрых немцев», в 1644 г. в Нюрнберге — «Общество пастухов из Пегница». Члены обществ дают себе имена «Кормилец», «Приятный», «Роза», «Лилия», «Гвоздика» и т. д. Они придумывают взамен иностранных слов, уже вошедших в обиход немцев, новые, «отечественные» слова, как это делали у нас в России Шишков и «Общество любителей российской словесности», и спорят, спорят из-за пустяков. Поэты, близкие к этим аристократическим обществам, обряжаются в аркадских пастушков, воспевают в самых утонченных и не лишенных пряного эротизма стихах прелести красоток. Такова первая сторона немецкого барокко, обусловленная настроениями, вкусами, идеями тогдашней не только немецкой, но и всей западноевропейской аристократии. Вторая сторона более серьезна, более трагична и глубоко связана с мрачными событиями истории Германии XVII столетия. Здесь уже не фривольный дворянский эротизм, не игра в чувства и слова — здесь настоящая трагедия, здесь отчаяние, здесь тот мрачный отсвет, какие оставили в человеческих душах кровавые пожарища Тридцатилетней войны. Антивоенная тема и роман Гриммельсгаузена «Симплициссимус». Не было поэта, писателя в Германии в XVII столетии, который так или иначе не отозвался бы на события Тридцатилетней войны. Мартин Опиц, не доживший до конца ее, пишет ироническое «Похвальное слово богу войны», с грустью констатируя, что издревле человеческий род неотступно преследует бог войны, понуждая людей вступать в распри, в раздоры, возбуждая их алчность, беспокойную страсть захвата и стяжания. Только тогда, заявляет он, были люди счастливы, когда они не знали понятий «мое» и «твое» и когда непритязательно довольствовались желудями. Те же антивоенные мотивы и в поэзии Пауля Флеминга. В «Оде на новый, 1633 год», рисуя бедствия войны, поэт мечтает о мирной жизни, о мирном труде. Здесь нет еще отчаяния, здесь печаль об участи народной и невысказанная, но ощутимая в бодром строе стиха вера в победу светлых начал миропорядка. О войне пишет Андреас Грифиус. В Германии до сих пор помнят сонет его «Слезы отчизны». Поэт-сатирик Фридрих Логау, писатель Мошерош и другие тоже не обходят тему войны. Войне посвящен и знаменитый роман Гриммельсгаузена «Симплициссимус».[87] Гриммельсгаузену было 23 года, когда окончилась война. Его юность прошла в самые тяжелые годы страданий народа. 20 лет он носил в себе мрачные наблюдения юности, чтобы потом запечатлеть их в потрясающих по трагизму и художественной яркости образах. Гриммельсгаузен верен жизненной правде. Никаких украшений! Речь его проста, почти обыденна, часто грубовата, как те нравы, которые он описывает. Вот образцы ее: «У сей девицы волосы такие желтые, словно пеленки замаранные, а пробор на голове такой белый и прямой, словно на кожу наклеили свиной щетины… Ах, гляньте, какой красивый у нее лоб; разве не выступает он нежнее, чем самая жирная задница, и не белее ли он мертвого черепа, много лет под дождем провисевшего?» Ирония, как видим, не только грубовата, но и мрачна. Роман его не что иное, как философское раздумье о человеческом мире. Мысли автора, выраженные в пестрой галерее картин и лиц его романа, мрачны. Ни один луч света не прорезывается сквозь темную пелену обрисованных кошмаров. В главах XV―XVII шестой книги своего романа он повествует о беседе Симплиция с … подтиркой («Симплиций в месте укромном под дыркой беседу ведет с шершавой подтиркой»). Подтирка рассказывает о своей родословной. Сначала было семя, из него вырос стебель конопли, из конопли сделали тонкое полотно, оно превратилось в ветошь, которая пошла на изготовление бумаги, на бумаге были написаны письмена и, наконец, бумага стала подтиркой. «Так же поступит с тобою смерть, когда снова превратит тебя в прах, от коего ты взят, и ничто не даст тебе отсрочки», — заключила свой рассказ философствующая подтирка. Гриммельсгаузен мрачен до отчаяния. Он не верит ни в какую стабильность бытия — все изменчиво, причем изменчивость мира — трагического порядка. Меняется все к худшему. Судьба человека плачевна: «Я — мяч преходящего счастья, образ изменчивости и зерцало непостоянства жизни человеческой», «Ты завтра будешь не тот, что сегодня… нынче ты одержим целомудрием, а назавтра воспламенишься похотью» и т. д. Часто Гриммельсгаузен смеется, смеется нарочито громко, но этот смех мрачен. Как не «смеяться», когда грабители-солдаты обрекают бедного поселянина на смерть от конвульсий, заставляя козла лизать подошвы его ног? Как не «смеяться», когда в горло несчастной жертвы льют липкую навозную жижу? Как не «смеяться», когда крестьянина поджаривают в обыкновенной кухонной печи? Разве это не смешно? Так с саркастическим смехом как бы спрашивает автор, и вам становится жутко от этого смеха. Имя героя романа — Симплиций Симплициссимус («простой из простейших»). Таких имен никто не носил в Германии. Это имя выдуманное, символизирующее философскую основу романа. Автор предлагал читателю взглянуть на мир глазами простака, у которого зрение не замутнено цивилизацией, университетским образованием, книгами, теориями и сохраняет природный здравый смысл. Вся жизнь Симплициуса — вереница насилий над ним, над его волей, над его природным здравым смыслом, инстинктом добра и нравственными принципами, также полученными им от природы. Гриммельсгаузен рассказывает о приключениях своего героя отнюдь не ради развлечения читателя и не ради реалистического бытописания. Иногда писатель отходит от правдоподобия и вносит в свой роман эпизоды фантастические. Так, Симплициус попадает на шабаш ведьм, отправляется к центру Земли. На страницах романа появляются призраки, привидения. Да и сама жизнь Симплициуса, неожиданные перипетии в его судьбе отнюдь не есть реальная жизнь реального человека. Все является философской аллегорией. Во второй книге романа рассказывается, как при дворе правителя Ганау из Симплициуса хотят сделать шута. Его спаивают вином, инсценируют чистилище и ад; люди, переодетые в чертей, кривляются и преследуют его. Симплициуса одевают в телячью шкуру, водят на веревке. Все это делается для того, чтобы расстроить его рассудок, довести до умопомешательства. Вряд ли писатель стал бы рассказывать эту мрачно-веселую историю, чтобы позабавить читателя еще одним диковинным приключением своего героя. Мир полон безумия, утрачено самое святое — любовь к человеку. Несчастье человека служит потехе, веселит людей. Что может быть ужаснее этого? Автор сталкивает Симплициуса со множеством социальных типов, помещает его в самые различные социальные среды, он водит его по широкому людскому миру и показывает, как Симплициус Симплициссимус, простой из простейших милый, наивный парень, не знающий красивых слов и красивых манер, но не знающий и пороков, становится таким, как все. Страшен мир человеческий, разделенный на бедных и богатых, на власть имущих и слабых, обездоленных, страшен он взаимной ненавистью людей, развратом и корыстью. Но неужели нет выхода? Неужели ничто не может исправить этот порочный, грязный мир? Гриммельсгаузен рассказывает о встрече своего героя с человеком, вообразившим себя Юпитером. Вот их разговор. — Слухи о человеческих пороках дошли до неба, и на совете богов было решено подвергнуть землю новому потопу. Но я — друг людей, — сказал Юпитер, — и прежде чем применить последние меры, я захотел сам узнать правду о их жизни и мыслях. Я нашел человеческий мир в еще более плачевном состоянии, чем ожидал. Но мне все же жаль людей, я не хочу уничтожать весь человеческий род. Пусть будут наказаны самые злые и порочные, других же я попытаюсь подчинить своей воле. — Господин Юпитер, — ответил ему Симплициус, — ваше доброе сердце обманывает вас. Всякая частичная мера ничего не даст. Что сделаете вы для того, чтобы наказать лишь одну часть людей? Если вы начнете войну, выгадают лишь негодяи и пройдохи, а страданья станут уделом честных; если нашлете на людей голод, вы окажете этим услугу ростовщикам, которые станут спекулировать на хлебе; если нашлете чуму, многие умрут, а их состояние перейдет в руки алчных. Поверьте мне, откажитесь от милосердия, и да падут на всех людей кары небесные. — Ты мыслишь недалеким человеческим умом. Только боги могут заботиться о том, чтобы вместе с преступником не погиб и безвинный. У меня особые планы. Я пошлю людям своего избранника. Он предстанет перед ними как герой, одаренный сверхъестественными способностями. Он разрушит укрепленные земли и перестроит всю Германию. Он отведет каждому городу прилегающие земли, и пусть жители возделывают их. Каждый город изберет двух своих граждан, наиболее мудрых и деловых, и пошлет их в парламент. Все немецкие города соединятся в братский союз. И не будет больше ни десятинных налогов, ни барщины, ни войн, ни принуждений, и люди, наконец, познают, что я их создал для счастья. — А что же скажут сеньоры и принцы? — спросил Симплициус. — Я убью из них всех, кто ведет совершенно преступную жизнь. Остальных разделю на две части: тех, кто откажется принять установленный мной порядок, я вышлю за Венгрию, Валахию, Македонию, вплоть до самой Азии. Там они будут все королями и пусть себе вечно воюют. Те же из них, кто предпочтет мирную жизнь на родине вечному изгнанию, будут жить как простые люди; правда, тогда доля крестьянина будет более завидной, чем теперь жизнь принца… Наконец, я сойду сам с Олимпа со всем сонмом богов. Я перенесу в Германию Геликон, и музы переедут туда на постоянное жительство. Я забуду греческий язык и стану говорить по-немецки. Мир воцарится среди германских племен и между всеми народами мира, и благородные создания человеческого разума заменят гнусные изобретения войны. Как прекрасна эта светлая мечта Гриммельсгаузена! Появится герой, сильный и храбрый, как Геркулес, прекрасный, как сама богиня любви Венера, и мудрый, как Меркурий. Он, этот герой, созовет парламент. В него соберутся лучшие люди Германии. Будет создана конституция. Будет уничтожено рабство. Короли и князья лишатся своих престолов, и человечество забудет само слово «владыка». Навсегда прекратятся войны; великие, благодетельные боги Олимпа спустятся со своих высот к людям и будут жить среди них, ибо жизнь человеческая будет подобной жизни богов, и боги будут хранить вечный мир и дружбу народов. Увы, единственный человек его романа, который высказывает эти прекрасные мысли, всего лишь жалкий сумасшедший, вообразивший себя Юпитером. Сцена заканчивается тем, что «Юпитер», никого не стесняясь, при всей честной компании соседей спустил с себя штаны «и принялся вытряхивать из них блох, кои, как хорошо было видно по его испещренной расчесами коже, ужаснейшим образом его тиранили». Шутовская концовка эпизода говорит об отношении автора к социальным утопиям: как не посмеяться над безумцами, возмечтавшими исправить мир! Чем же кончается роман Гриммельсгаузена? Симплициус находит обетованный уголок на маленьком островке, где-то среди вод Индийского океана. Там нет людей. Симплициус обретает душевный покой в мирном труде на лоне природы. «Здесь мир — там война; здесь неведомы мне гордыня, скупость, гнев, зависть, ревность, лицемерие, обман, здесь тихое уединение без досады, ссоры, свары, убежище от тщеславных помыслов, твердыня противу всяких необузданных желаний, защита от многоразличных козней мира, нерушимый покой…» В годы страшных бедствий народу случается терять свой жизненный оптимизм. Так произошло в Германии в период Тридцатилетней войны, и народный писатель Гриммельсгаузен изобразил мир как хаос зла, он не увидел в действительности никакой руководящей, разумной закономерности, не хотел видеть ее и в искусстве. Хаос в мире — хаос в искусстве. Драматургия. Стиль барокко особенно сильно сказался в драматургической литературе Германии XVII столетия. Трагедия на немецкой почве превращается поистине в сгусток крови, в изображение самых диких злодеяний. Убийство, разврат, кровосмешение — вот темы трагедий Каспара фон Лоэнштейна («Софонизба», «Клеопатра», «Агриппина», «Ибрагим-султан», «Ибрагим-паша» и др.). Все это приправлено словесной цветистостью и не содержит никаких серьезных проблем. Нельзя этого сказать о театре Андреаса Грифиуса. Грифиус — поэт, талантливый, серьезный. Он творит с глубокой мыслью, ему не чужд критический взгляд на социальную несправедливость. В своей трагедии «Лев Армянин» он с симпатией рисует образ тираноборца. Но во всех его драмах, как и во всем его творчестве, жизнь человеческая предстает как безысходная юдоль скорби. Он прославляет христианское мученичество. Героиня его трагедии «Екатерина Грузинская», умирающая за веру Христову, перед казнью зовет смерть-утешительницу: «О смерть! О желанная смерть! О утешительный дар!» (акт IV). Грифиус в трагедии «Убиенное величество, или Карл Стюарт, король Великобритании!» осуждает революционный английский народ, казнивший короля. На сцене появляется хор королей, убитых в различные периоды истории; хор коронованных призраков призывает к мщению, обращает свои мольбы к богу. Призраки, привидения, ведьмы — постоянные персонажи трагедий Грифиуса. Даже в бытовой драме «Карденио и Целинда», любопытном с точки зрения эволюции театральных жанров сочинении, — те же призраки, говорящие мертвецы и пр. Грифиус пессимистически смотрит на мир, и наиболее излюбленные его изречения — изречения Экклезиаста о суетности мира, о тщете человеческих начинаний.[88]* * *
Настроения Гриммельсгаузена, наиболее яркого таланта в Германии XVII столетия, были настроениями, присущими всем тогдашним мастерам пера. Близок ему Фридрих Логау (1604―1655). Фридрих Логау, поэт сатирик, стихом язвительным, едким, словом, подчас грубым, но сильным и верным, с саркастической улыбкой на устах говорит о новых алхимиках, которые делают золото из крови немцев. Страшная усталость и какое-то нравственное опустошение, безверие звучат в его стихах. Ни светлых дней, ни радостных улыбок не предвидится ему в будущем. Мир населяют звери, и эти звери именуют себя людьми. Какова Германия после тридцатилетних разбоев, грабежей и бесчинств озверелой военщины? Вот она, отвечал Логау с убийственной иронией в стихотворении «По окончании войны»:Литература Англии
В Англии трудно установить различимые границы между тремя стилевыми направлениями, бытовавшими в XVII столетии в странах Западной Европы. В творчестве отдельных писателей иногда причудливо сочетались черты классицизма и барокко, классицизма и ренессансного реализма. Классицизм в его, так сказать, классической форме, какую он принял во Франции, не мог найти себе твердой почвы в Англии. Тому были две причины: политическое состояние страны и авторитет театра Шекспира. Классицизм во Франции нашел себе санкцию и поддержку со стороны еще сильного и далекого от кризиса абсолютистского государства. В Англии в это время абсолютизм агонизировал. Страна прошла этап становления и стабилизации абсолютизма при Тюдорах в XVI в. В XVII в., при Стюартах, она переживала этап его кризиса, затем последовали революции и формирование государственности уже буржуазного толка. Что касается Шекспира, то он настолько затмил достижения античной драматургии, что после него всецело полагаться на пример древнегреческих авторов было просто немыслимо. Английские писатели не могли так безоговорочно следовать за Эсхилом, Софоклом и Еврипидом, как это делали их французские коллеги. Перед ними был пример Шекспира, творившего совсем по другой системе и достигшего невиданных результатов. В этой связи чрезвычайно интересен для историка английской литературы документ, который нам оставил Джон Драйден (1631―1700), очень симпатизировавший французскому классицизму и от души желавший перенести его достижения на английскую почву. Речь идет об «Опыте о драматургической поэзии» Драйдена. Это теоретический трактат, написанный в форме беседы нескольких лиц о трех театральных системах: античной, французской классицистической и национальной английской. Один из собеседников обсуждает античный театр и довольно резко критикует его недостатки. Другой, сравнивая французский и английский театры, отдает предпочтение первому, т. е. классицистическому. Третий дает внушительный список недостатков французского классицизма и хоть не отвергает его в целом, однако склоняется больше к национальному театру. В этом интересном и умном споре, который развернулся на страницах сочинения Драйдена, проявился весь тот сложный комплекс эстетических проблем, сомнений и колебаний, перед которыми стояла тогда вся английская литература. С одной стороны, авторитет античных классиков, признанный всем тогдашним культурным миром, с другой — авторитет французской литературы, поддержанный двором Стюартов, вернувшихся из эмиграции и принесших в Англию вкусы двора Людовика XIV, наконец, неоспоримый и коренившийся в народе авторитет великих достижений собственной национальной литературы. Англия стояла как бы на распутье. Реализм эпохи Шекспира, ренессансный реализм, еще живет в XVII столетии, сохранив, хотя и в ослабленном виде, свои черты в творчестве Бена Джонсона, привнесшего в свой театр элементы и классицизма, за что его хвалил классицист Драйден, а также в творчестве двух друзей — Бомонта и Флетчера. Бен Джонсон (1573―1637) связывает век Шекспира с веком Мильтона. Первые свои 43 года он прожил в одно время с Шекспиром, последние 28 — с Мильтоном. Он был знаком, дружен с первым и вряд ли знал о существовании второго. Поэт, актер, собутыльник разгульных аристократов, дуэлянт и забияка и в то же время усидчивый книгочей, влюбленный в античную культуру, — он весь еще, по уму, по склонности, по размашистой несобранности натуры, в Ренессансе. Как истый сын Ренессанса, он боготворит Шекспира: «О гений нашего века! Предмет всеобщих удивлений и восторгов и чудо нашей сцены! Восстань, Шекспир мой!» Он наполняет свою сцену шумом улицы, выводит на нее крикливую, разноликую толпу, с дерзкой откровенностью называет вещи своими именами. Но что-то от Ренессанса уже потускнело в нем. Какие-то новые ноты, чуждые Ренессансу, зазвучали в его творениях. И к Шекспиру, несмотря на все свои восторги, он предъявляет требования уже новой эпохи. Он не сумел оценить очарование шекспировской «Бури». Не называя его имени, он критикует его за «всякие „сказки“, „бури“ и прочую чепуху». Он ворчит по поводу того, что английские писатели «воровали… у Монтеня». (Как известно, Шекспир много заимствовал у французского автора.) Подобно Шекспиру, он намерен придерживаться жестокого реализма, хочет показать «зеркало размером в сцену… в нем увидят уродство века нашего, и будет показан мускул каждый, каждый нерв». Подобно Шекспиру или Лопе де Веге, он отвергает нормативность классицизма («Я не считаю возможным стеснять свободу поэта узкими рамками законов, диктуемых философами или грамматиками», «Не следует отрешаться от самого себя и пребывать в рабстве», «Художник и поэт родятся, а не становятся таковыми» и т. д.). Но уже делает уступки «правилам» и «законам», полагая, что поэту нужна школа, что не следует преувеличивать авторитет античных авторов, но учиться у них все-таки нужно («Они проложили нам путь, но как вожди, а не как повелители»). Лучшие комедии Бена Джонсона были поставлены еще при жизни Шекспира, но тот разоблачительно-тенденциозный дух, который живет в них, роднит их больше с классицистическим театром, чем со школой Шекспира. Комедии Шекспира непритязательны, мир их прекрасен. Автор ничему не хочет учить, никого и ничего разоблачать. Он смеется, любуясь милыми ошибками и заблуждениями своих юных героев, заранее зная вместе со своими зрителями, что все кончится хорошо, что если и покажутся на ясном небе небольшие тучки, то первый же ветерок их разгонит, и снова будет сиять солнце. В его комедиях много радости и солнца, злодеи, если они и появляются на сцене, то неопасны, их хитрости быстро раскрываются. Совсем не то в комедиях Бена Джонсона. Они нравоучительны и язвительно суровы. Это развернутые, драматически оформленные басни с их неизменным элементом — моралью. Бен Джонсон создал в Англии классицистическую комедию характера, чуждую театру Шекспира. Особенность ее заключается в том, что под «характером» в такой комедии понимается не объемная, всесторонне изображенная психология человека, а какая-то одна черта характера, обычно выделенная, показанная крупным планом, чаще всего утрированная, гипертрофированная черта. Бен Джонсон назвал такую черту характера «юмором» («Humour»). Русское слово «юмор», пришедшее к нам из Англии, никак не передает того значения, какое вкладывал в него английский автор. Бен Джонсон создал и специальную теорию «юмора», излагая ее так:* * *
Не поэзия, не проза, а театр, драматургия возглавляли в Англии XVI и первой половины XVII столетия общенациональную культуру, поэтому нельзя не сказать здесь о чрезвычайно важном тогда событии в стране — закрытии театров и запрещении театральных представлений. Театральные нравы в Лондоне в те дни были довольно свободны. Царила полная непринужденность и на сцене, и в зрительном зале. И актеры, и зрители не стеснялись в выражениях. На сцене можно было увидеть фокусника с собачкой, которая изображала «и короля английского, и принца уэльского, а как сядет на задик — то и папу римского и короля испанского», как свидетельствует о том «театральный сторож» в комедии Бена Джонсона «Варфоломеевская ярмарка». Какая-нибудь миссис в комедии могла сообщить со сцены, что можно гадать по моче, или джентльмен — записывать, где он помочился. «На нашей сцене бывает иногда такая же грязь и вонь, как в Смитфилде» (пригород Лондона, где проходили ярмарки, а иногда и сжигали еретиков. — С. А.), — говорится в той же комедии Бена Джонсона. «Там все называется своими именами», — писал уже в XVIII веке Вольтер об английской сцене. О театральных нравах можно сделать заключение из анонимного «Протеста или жалобы актеров против подавления их профессии и изгнания их из нескольких театров» (1643). «Мы даем обещание на будущее время никогда не допускать в наши шестипенсовые ложи распутных женщин, являющихся туда лишь для того, чтобы оттуда их уводили с собой подмастерья и клерки юристов, и никаких других подобного сорта женщин, кроме тех, которые приходят со своими мужьями или близкими родственниками. Отношение к табаку тоже будет изменено: он продаваться не будет… что касается сквернословия и тому подобных низостей, которые могут скандализировать порядочных людей, а дурных людей натолкнуть на распутство, то мы их совершенно изгоним заодно с безнравственными и грубыми авторами-поэтами». Церковь длительно и настоятельно боролась против театральных зрелищ. «Театры полны, а церкви пустуют», «Места благочестивых упражнений остаются покинутыми», — жалуется в своем «Увещании» пуританский священник Джон Рильд (1583). В театре «царят вольные жесты, распущенные речи, хохот и насмешки, поцелуи, объятия и нескромные взоры», — негодует некий Филипп Стеббс («Анатомия обвинений», 1583), «Там нарушается слово божие и профанируется божественная религия, установленная в нашем государстве», — заявляет лорд-мэр Лондона в 1594 г. (письмо к лорду-казначею). И т. д. Были и защитники. Драматург Томас Нэш писал в 1592 г., что сюжеты пьес заимствуются из английских хроник, из «могилы забвения» извлекаются великие деяния предков и тем выносится порицание «упадочной и изнеженной современности», что в пьесах «анатомируется ложь, позлащенная внешней святостью». 2 сентября 1642 г. английский парламент закрыл театры и запретил всякие представления, мотивируя это тем, что зрелища «зачастую выражают разнузданную веселость и ветреность», в то время как надо направлять свои мысли на «покаяние, примирение и обращение к богу». Через пять лет парламент подтвердил это постановление, выдержанное теперь уже в более резких выражениях и предписывающее ослушавшихся лиц (актеров) направлять в тюрьму как преступников. В 1644 г. был снесен шекспировский театр «Глобус», восстановленный после пожара в 1613 г., в 1649 г. — театры «Фортуна» и «Феникс», в 1655 г. — «Блекфрайарс». Актеры разбрелись по стране, ушли в солдаты, пропали без вести, как сообщает анонимный автор XVII в. («Historia histrionica»). В 1643 г. актеры составили трогательный анонимный документ: жалобу по поводу подавления их профессии. «Мы обращаемся к тебе, великий Феб, и к вам, девяти сестрам-музам, покровительницам ума и защитницам нас, бедных, униженных актеров, — писали они. — Если бы с помощью вашего всемогущего вмешательства мы могли бы вновь быть водворены в наши прежние театры и снова вернуться к своей профессии…» Актеры писали, что комедии и трагедии, которые они исполняли, были «живым воспроизведением поступков людей», что порок в них наказывался, а добродетель вознаграждалась, что «английская речь бывала выражена наиболееправильно и естественно». Феб и девять сестер-муз, покровительниц искусств, не откликнулись. Театру был нанесен непоправимый урон. Английская буржуазная революция. XVII век в Англии — век революции. Революция наложила свою печать на всю духовную жизнь страны. Культурное наследие, оставшееся от той эпохи, так или иначе окрашено в цвета революции. Лейтмотив грозной музыки революции звучит долго и в следующем, XVIII столетии, то замирая, то возникая вновь и обретая новую силу. Значение английской буржуазной революции для народов Европы и в конце концов для всего человечества огромно. Она открывала двери в иной, еще мало изведанный мир общественных отношений, создавала новый уклад жизни и новый тип культуры. Именно поэтому появление на свет этих новых общественных отношений проходило так длительно, трудно и болезненно. Поэт Джон Мильтон воспел английскую революцию. Он облек ее в эстетически прекрасные формы искусства. В его поэмах она предстает перед нами в ветхозаветных одеждах и в лучах космического героизма. Действительность была беднее красками, реальность суровее, и черные крылья мильтоновского Сатаны, сверкающие в космических лучах вселенной, в реальной действительности были всего лишь грубошерстным костюмом пуританина с белыми и не всегда чистыми манжетами и воротником, а прекрасные черты мятежного богоборца — мрачноватым, насупленным, черствым лицом скопидома из Сити. В Англии в XVII столетии назрел конфликт между материальными производительными силами общества и существовавшими производственными отношениями. Этот конфликт проявился в форме всеобщего недовольства положением вещей и разрешился в конце концов революцией. Больше всех страдали, конечно, бедняки. Об их жизни красноречиво рассказывает народная песня:* * *
Как известно, К. Маркс писал о том, что «Кромвель и английский народ воспользовались для своей буржуазной революции языком, страстями и иллюзиями, заимствованными из Ветхого завета».[97] Библия стала поистине пропагандным документом английской революции. Ее читали, ее цитировали религиозные и политические ораторы. Библейские стихи произносили с трибуны парламента. Каждая церковь выдвинула своих теоретиков и проповедников: англиканская — Джереми Тэйлора, пуританская — Ричарда Бакстера. От имени бога требовали казней, во имя бога совершали убийства. Однажды, во время самых страстных и напряженных дебатов о будущем устройстве Англии в стенах армейского совета, Кромвель устроил моление, дабы испросить у бога решение вопроса о народоправстве. Молитвы длились с утра до полудня. Когда Кромвеля в Вестминстере посвящали в сан лорда-протектора, спикер опоясал его мечом и вручил ему скипетр и Библию — символы светской и духовной власти. Религию использовали как политический инструмент, но верили искренне. По учению Жана Кальвина, за которым последовали английские пресвитериане-пуритане, человек не волен в своих поступках. Все его действия предначертаны свыше. Одним ниспослана особая милость бога, некое избранничество, и тогда они становятся непогрешимыми, другие этой милости лишены. Папа и епископы не в силах тут что-то изменить. Легко представить себе, как к этому отнеслись и папа, и епископы, справедливо усмотрев в этом новом для католической церкви постулате угрозу для своего престижа наместников бога на земле, удостоенных права отпускать людям грехи, а заодно собирать с этих людей обильную мзду. Официальная церковь Англии, отколовшаяся от Рима при Генрихе VIII, сохранила в неприкосновенности католический вариант христианства и не приняла учение Кальвина. Политические противники Стюартов, наоборот, последовали за пуританами. На протяжении всего XVII в. бурно обсуждались религиозные вопросы. Дискуссии выносились на межнациональную арену. В 1608 г. в Гааге состоялся диспут между пресвитерианскими проповедниками и представителями епископата. Через 10 лет после того был созван по тому же вопросу Дордрехтский собор, на который Яков I послал двух своих представителей. Архиепископ Кентерберийский, глава англиканской церкви Лод высказался за «свободу воли» и запретил духовенству говорить в своих проповедях в пользу кальвинистского учения о предопределении. Пресвитерианские проповедники в Англии (пуритане) теперь имели возможность нападать на трон и епископат с позиций ревнителей чистоты христианского вероучения (пуритане от лат. puritas — «чистота»). А так как они занимали значительное большинство в парламенте, то сей последний использовал религию в политической борьбе с королем. Убедительно об этом пишет современник событий Томас Гоббс: «После того как парламент убедил народ в несправедливости взыскания корабельной подати (введенной Карлом I. — С. А.) и склонил его тем самым к тому, чтобы считать это проявлением тирании, он обвинил короля (чтобы усилить неприязнь к нему) в намерении ввести в стране римскую церковь и санкционировать ее существование. Для народа это было ненавистнее всего и не потому, что католическая церковь являлась ложной (для выяснения этого он не обладал в достаточной мере ни умом, ни знаниями), а потому, что ее поносили проповедники, которым он доверял».[98] В Англии разногласия вращались вокруг трех церквей: англиканской (по духу близкой к католицизму, но не подчинявшейся Риму), католической и протестантской. Во время реставрации поэт и драматург Джон Драйден, заискивая перед Стюартами, а они тяготели к католицизму, напечатал поэму в защиту римской, или, как тогда говорили, папистской церкви — «Лань и пантера». Черная, злая пантера символизировала англиканство, а белая, непорочная лань — католицизм. Даже в XVIII столетии Джонатан Свифт одно из своих произведений посвящает этим трем церквам («Сказка о бочке», 1704). Итак, религия стала острым политическим инструментом, которым орудовали в дни революции обе противоборствующие партии. Английская буржуазия в борьбе с аристократией использовала религиозные и нравственные чувства народа, Стюарты тяготели к католицизму, отсюда страстная пропаганда пуританских идей в революционной литературе. Ветхозаветные образы витали над восставшей Англией. Сама религиозность почиталась уже признаком революционной лояльности. Недаром Кромвель говорил о «богобоязненных» воинах в своей армии. Пуритане возглавили идеологическую часть революции. Они направили острие своей критики на «иезуитских папистов» (католиков), на «епископов и испорченную часть клира, которые поддерживали обрядности и суеверия» ради «собственной тирании и узурпации» (из «Великой ремонстрации»). Что касается нравственной пропаганды пуритан, то она опиралась на критику распущенности, развращенности, расточительности аристократов и прославление семейных добродетелей, религиозности, трудолюбия и бережливости горожан. Отсюда декреты парламента о запрещении всяких зрелищ, увеселений и театральных представлений. В дни революции появилась в Англии чрезвычайно характерная по мыслям, поведению и даже внешнему облику фигура пуританина, вызывавшая впоследствии столько насмешек, сарказма и негодования со стороны писателей и поэтов. Историк М. А. Барг начертал великолепный портрет пуритан XVII столетия. «Их легко было узнать по той внешней суровости, которой веяло от всего их облика. На их лице — вечная печать внутренней сосредоточенности и благочестия. Они молчаливы и черствы в обращении с людьми; свою речь, краткую и деловитую, они то и дело пересыпают библейскими притчами и сказаниями. Черный невзыскательный костюм пуританина резко бросается в глаза среди ярких нарядов англикан. Его воротники и манжеты из простого полотна, в отличие от шелков и кружева знати. Пуританин не терпит ни малейшего проявления жизнерадостности: смех и пение, танцы и театральные представления, игра и музыка — все это для него лишь зазорное легкомыслие, наваждение дьявола, сплошной грех. Пуританин бережлив до скупости, он трудолюбив и прилежен».[99] Мы увидим фигуру пуританина-лицемера на страницах памфлета Свифта «Сказка о бочке», в романах Филдинга, Диккенса. Пуританские нравы наложили свою печать на все английское буржуазное общество, вплоть до наших времен. Потомки пуритан XVII в. преследовали в XIX в. Байрона, Шелли, Китса, они судили луддитов, устраивали «работные дома» для бедняков, кошмары которых описал Диккенс.* * *
Теоретическая мысль английской буржуазной революции. Томас Гоббс. В то время когда шли битвы, гремели пушки, лилась кровь сражавшихся сторонников и противников феодализма и на полях боев решалась политическая судьба Англии, энергично и плодотворно работала мысль выдающихся ее умов. Еще задолго до революции Френсис Бэкон, продолжая дело Ренессанса, положил опыт и практическую деятельность людей в основу всех научных изысканий, указав при этом на главную цель науки — познание природы и господство над ней. По пути, указанному Бэконом, пошла наука о природе, человеке и обществе. Крупнейший, трезвый и глубокий мыслитель Англии XVII столетия — Томас Гоббс, проживший 92 года и видевший все перипетии борьбы двух социальных систем, может почитаться главным истолкователем политического опыта английской революции. Гоббс в своей философии выразил буржуазное понимание общества, буржуазное понимание человека, взаимоотношений личности и общества, личности и государства. В основе этого понимания лежит принцип индивидуализма: общество состоит из индивидов, каждый индивид — сам по себе, в себе и для себя, индивиды враждебны друг к другу, и, дабы избежать гибельных конфронтаций, люди идут на добровольное подчинение государству, органа насилия над собой. Вот, в сущности, и вся концепция, которая и поныне владеет умами буржуазных идеологов и политиков. Внешне позиция Гоббса по отношению к враждовавшим тогда силам может представляться как позиция «над схваткой». (Во время гражданских войн в Англии и первого периода протектората Кромвеля Гоббс живет в эмиграции во Франции.) Субъективно Гоббс, видимо, не причислял себя ни к одной партии и думал только о благосостоянии Англии и ее народа. Объективно же служил своим учением о государстве новым силам. Идея равенства людей («люди равны от природы»), какую высказал Гоббс, сразу же отделяет его от всего того, за что стоял король, все «кавалеры», англиканское духовенство, строившее свое мировоззрение на представлении о незыблемости социальных перегородок, на божественном происхождении привилегий. Гоббс отказался от идеализации действительного положения вещей в области социологии и взглянул на общество и человека глазами трезвого, практичного англичанина-буржуа. Его нисколько не убедили в искренности страстные проповеднические заявления как сторонников короля, так и его противников. Всюду он видел под высокопарными фразами частные, личные интересы лиц, входящих в каждую из враждующих партий. «Когда пресвитерианские и иные проповедники всерьез призывали к мятежу и подстрекали людей в этой последней войне к революции, кто из них не имел бенефиций, кто не боялся потерять ту или иную часть своего дохода из-за перемен в государстве, кто добровольно и без расчета на вознаграждение выступал против мятежа столь же рьяно, как другие выступали за него?» Как трезвый мыслитель и материалист, Гоббс начал строить свою модель общества с рассмотрения природы человека («Человеческая природа», «О человеке», первая часть книги «Левиафан»). Человек есть физическая организация, он — часть природы. Природа заложила в нем инстинкт самосохранения, чувства удовольствия и неудовольствия, какие вызывают в нем контакты с окружающим миром, влечение к удовольствию и стремление избежать неудовольствия. «Как будет действовать тот, кто испытывает влечение, зависит, пожалуй, от него, но само влечение не есть нечто свободно избираемое им», — писал Гоббс. Учение Гоббса о человеке достаточно мрачно. Герой романа Стендаля «Красное и черное» Жюльен Сорель, прочитав сочинения английского философа, заявил с горечью: «Эта философия, быть может и правильная, внушает желание умереть». Люди, по Гоббсу, действуют «ради любви к себе, а не к другим», «если два человека желают одной и той же вещи, которой, однако, они не могут обладать вдвоем, они становятся врагами». Поэтому в «естественном состоянии» всякое сообщество людей обязательно должно вылиться во всеобщую вражду и борьбу, «войну всех против всех». Естественное право исходит из права каждого человека «делать все, что ему угодно и против кого угодно». Чтобы людям не уничтожить себя в этой «войне всех против всех», чтобы жить в условиях относительной безопасности от себе подобных, им приходится добровольно избирать себе узду, орган насилия — государство (чудище Левиафан), отказываться от естественного состояния и переходить к гражданскому обществу, действовать не по инстинкту, а по разуму, который позволяет им более точно и совершенно соблюдать их же интересы. Итак, люди в «естественном состоянии», т. е. в докультурный период, равны от природы, у каждого человека равное право на все. Но равенства в цивилизованном обществе быть не должно. Не потому, что это дурно, но потому, что этого невозможно достичь. «Право всех на все невозможно сохранить», поэтому кому-то приходится уступать свои права другому, «отказаться от своего права», «устраниться с пути другого» и не препятствовать тому, другому, «использовать свое первоначальное право». Идеи Гоббса не являлись плодом кабинетных размышлений философа. Они носились тогда в воздухе. Они содержали в себе страсти эпохи. За них или против них лилась кровь, гибли люди под пулями или в застенках Тауэра. До нас дошли протоколы политических дебатов, которые состоялись в армии Кромвеля 28 октября 1647 г. в предместье Лондона Пэтни на заседании общеармейского совета. «Народное соглашение», «естественный закон», «свобода собственности» — вот слова, которые больше всего звучали в речах ораторов. «Вы хотите держаться одного естественного права, — говорил один из них, — но на основании его вы не имеете большего права на этот кусок земли или какой-нибудь другой, чем я; я в такой же мере, как и вы, волен захватить все необходимое для моего пропитания или для моего личного довольства… Я прихожу в ужас от тех последствий, какие может иметь подобное предложение…» (Айртон, полковник, зять Кромвеля). Итак, по Гоббсу, в обществе одни люди должны отказаться от права делать все, что им угодно и против кого угодно, и предоставить его другим людям. Гоббс, конечно, взывает к человеку: «Не делай другому того, чего бы не желал бы, чтобы было сделано по отношению к тебе». Но этот евангельский призыв нисколько не скрашивает его мрачную философию, ибо такой призыв должен остаться неуслышанным, поскольку человек, по его же, Гоббса, учению, «более хищный и жестокий зверь, чем волки, медведи и змеи». Из всех этих представлений о человеке исходило учение Гоббса о государстве. Оно очень близко к теории Макиавелли об абсолютной власти монарха. Такой абсолютной, по сути, бесконтрольной властью наделял свою модель государства и Гоббс: «Граждане по собственному решению подчиняют себя господству одного человека или собранию людей, наделяемых верховной властью». Она, эта верховная власть, не несет ответственности перед гражданами за свои действия, она «безнаказанно может делать все, что ей угодно». Она осуществляет контроль за умами. Ей все позволено, ибо она предохраняет общество от «войны всех против всех», она — гарант мира и спокойствия в обществе. Как бы ни была дурна и тиранична верховная власть, она «не столь пагубна, как отсутствие ее…» И только тогда необходимо и законно выступление народа против власти, когда она перестает быть абсолютной, неограниченной, когда она становится «недостаточной». Тогда она перестает выполнять свои обязанности защиты мира в обществе людей, и подданные освобождаются от необходимости подчиняться ей. Философ отрицает абсолютность понятий добра и зла («Добро и зло зависит от совокупности условий, создавшихся в данный момент», «всякий человек называет добром то, что ему нравится или доставляет удовольствие, и злом то, что ему не нравится»). Следовательно, источники общественной нравственности следует искать в личных интересах людей или их отдельных социальных групп. Теория Гоббса о неограниченной государственной власти была по душе и Кромвелю, ставшему в конце концов неограниченным диктатором, и Стюартам. Кромвель принял философа с почетом в Лондоне, когда он вернулся в Англию в 1652 г., а Карл II, возвращаясь в 1660 г. из эмиграции, при торжественном въезде в столицу, увидев в толпе встречавших Гоббса, снял перед ним шляпу. Теория Гоббса о неограниченной государственности была вызвана смутой, анархией, которая обычно сопутствует революции и которая имела место в Англии в XVII столетии. Разгул страстей, жестокости, которые позволяли себе обе враждующие партии, убеждали Гоббса в правильности его представлений о человеке, и то смятенное состояние «войны всех против всех» в Англии, над которой «нависали кровавые тучи междоусобной распри», по образному выражению одного парламентского декрета, убеждали его противопоставить своеволию народа суверенность государственной власти. Однако идея бесконтрольности государства противоречила главным политическим принципам буржуазии — свободе предпринимательства и неприкосновенности собственности. Бесконтрольная власть государства не обеспечивала гарантии ни того, ни другого. Уже в ходе самой английской буржуазной революции возникла идея разделения властей, которую сто лет спустя во Франции провозгласил Монтескье («Дух законов»). Вождь партии левеллеров (плебейской части населения) Джон Лильберн заявлял в феврале 1649 г.: «Неразумно, несправедливо и губительно для народа, чтобы законодатели были одновременно и исполнителями законов». Английское буржуазное общество утвердилось на принципе разделения властей.Мильтон (1605―1673)
Английская революция нашла своего поэтического истолкователя, своего поэта-трибуна в лице Джона Мильтона. Он воспел ее, прославил. Он ввел ее в храм искусства, возвел в идеал эстетически прекрасных форм. Он отбросил все неприглядные черты ее реального облика и оставил для веков только то, что было в ней действительно прекрасно — восстание, бунт возмущенного человеческого достоинства против всех тиранов и всяческой тирании и идею свободы, возвышенную и притягательную во всей ее туманной неопределенности. Пожалуй, он только один в XVII столетии понял и оценил всемирно-историческое значение событий, происшедших на его родине. Поэт был, конечно, далек от понимания буржуазной природы революции и видел в ней только одно: она возвещала миру идею свободы, о которой мечтали все народы. От имени революции он обращался к этим народам мира и звал их последовать примеру Англии и уже слышал, казалось ему, ответный и согласный с ним звук их сердец. «Как с огромной высоты, я озираю обширное пространство моря и земли. Здесь я вижу упорную и мужественную доблесть немцев, презирающих рабство, там — благородную и живую пылкость французов; по эту сторону — спокойную и величественную храбрость испанцев; по ту — сдержанное и осторожное великодушие итальянцев. Из всех людей, любящих свободу и добродетель, великодушных и мудрых, где бы они ни находились, одни втайне сочувствуют мне, другие открыто меня одобряют… Мне кажется, что, окруженный толпами, я вижу, как от геркулесовых столпов до Индийского океана все нации земли вновь получают ту свободу, которой они так давно лишились» («Вторая защита английского народа англичанином Джоном Мильтоном в ответ на бесчестную книгу», 1654). Мильтон родился в семье нотариуса. В те дни нотариусы часто сочетали оформление всяких документов (завещаний, долговых обязательств, купчих и пр.) с операциями финансового характера — давали сами денежные ссуды или получали их под известный процент, т. е. фактически были и банкирами. Они были людьми состоятельными. Состоятельным человеком был и отец Мильтона. Будущий поэт жил в атмосфере глубокой религиозности, ненависти к папизму и приверженности к крайним формам протестантизма. Школьный товарищ Мильтона Чарльз Диодати, итальянец по происхождению, тоже был из семьи протестантов, подвергавшихся гонениям, бежавших от преследований католической церкви сначала во Францию, потом, после варфоломеевской ночи, в Женеву. В школе, где учился Мильтон, состоявшей при церкви св. Павла в Лондоне, царил дух пуританства. Наконец, Кембриджский университет, куда поступил Мильтон, стал к тому времени заметно пополняться выходцами из семей пуритан. Все это питало воинствующий протестантизм Мильтона. Университет, занимавший своими готическими зданиями центр маленького городка Кембриджа в 70 км от Лондона, видевший позднее в своих стенах и Ньютона, и Резерфорда, и Дарвина, в те дни, когда в его аудиториях занимался Джон Мильтон, был еще цитаделью старых схоластических наук средневековья. Френсис Бэкон писал об университетских профессорах той поры: «Их кругозор ограничен рамками нескольких авторов (главный диктатор их — Аристотель), как и сами они заключены в кельи монастырей и колледжей; и так как они не знают ни истории, ни природы, ни времени, то из небольшого количества материала и беспредельного возбуждения ума они соткали для нас ту тщательно сплетенную паутину учености, которая имеется в их книгах» («О преуспеянии наук»). Если Томас Гоббс был истолкователем политического опыта английской революции, истолкователем, смотрящим на нее со стороны, то Джон Мильтон по праву может считаться ее действующим мозгом. Формирование его ума заслуживает внимание историка. Мильтон выделялся из среды сверстников-студентов. Сохранилось несколько записей его университетских выступлений. Они обнаруживают широту его духовных интересов и явное влияние идей Ренессанса. В одном выступлении он развивал тезис, «что наука приносит людям больше счастья, чем невежество», в другом, что цель познания — «расширение власти человека для осуществления всего возможного». Это были главные идеи познавательной программы Френсиса Бэкона. В университетские программы тогда еще не входили ни математика, ни история, ни естественные науки. Студенты главным образом упражнялись в разборе силлогизмов Аристотеля, тренируя свой ум правилами формальной логики. Это была иссушающая душу пытка, справедливо осмеянная Рабле в его романе «Гаргантюа и Пантагрюэль» и осужденная всеми гуманистами Возрождения. Покидая стены университета, Мильтон произнес великолепную речь для публичных школ, осуждая и узкий кругозор научных поисков тогдашних ученых, и систему образования и обучения высшей школы. Разбор силлогизмов, диспуты — «идиотские занятия», цель которых «заключается в том, чтобы сделать вас более законченным дураком и более ловким обманщиком и одарить вас более искуснымневежеством». Мильтон закончил свою речь поистине гимном науке, раскрыв перед своими слушателями широкие ее горизонты и грядущее владычество человека над природой. Даже в наши дни мечта Мильтона кажется дерзкой: «…с тем, кто владеет этой крепостью мудрости, вряд ли сможет произойти что-нибудь непредвиденное или случайное. Его управлению и власти будут повиноваться звезды, его приказания будут слушать суша и море, ему будут служить ветры и бури. И наконец, ему покорится сама мать-природа, как будто на самом деле какой-нибудь бог отказался от мирового престола и вручил свои права, законы и меры человеку, как правителю».[100] В университете Мильтон писал стихи на английском и латинском языках, писал много. Сами названия некоторых из них свидетельствуют о религиозных склонностях поэта («На утро рождения Христа», «Страсти господни», «На обрезание господне» и пр., но и «К Шекспиру»). По окончании университета, живя в загородном доме отца, в Гортоне, недалеко от Лондона, Мильтон создал первые свои достаточно значительные произведения, две небольшие поэмы «Веселый» и «Задумчивый» и драматический опыт «Комус». Сочинения молодого Мильтона, прелестные по исполнению, полны тех настроений и антиномий, которые тянулись из христианского средневековья. Они волновали умы европейцев от времен Блаженного Августина и до Петрарки. Существо их в следующем: мир полон красоты и наслаждений, а бог требует аскетизма. Что делать? Пойти за богом — значит лишиться радостей земных, а они так соблазнительны; отдаться красоте и радости — значит стать грешником, лишиться милостей бога и мучиться вечно в аду. Горькая, надуманная антиномия, от которой отказались наиболее сильные натуры Ренессанса! В XVII столетни она снова завладела умами. Во Франции в нее уверовал Блез Паскаль, в Англии — Джон Мильтон. Поэта волнует тема искушения, конфликт Греха и Добродетели в их христианском понимании. Конечно, спор решается в пользу Добродетели. Невинная дева спасена, соблазнитель — Комус, лесной дух, представитель ада, с позором изгнан. Таков молодой Мильтон. Он произносит речи в защиту науки, широких знаний, но и по-христиански страшится соблазнов мира. Он держится за рясу Блаженного Августина и тянется к профессорской тоге Френсиса Бэкона. Что будет с ним? Пока ясно одно: он может стать фанатиком науки, фанатиком религии, бунтарем без страха и сомнения, но никогда — прожигателем жизни. Мильтон очень образован по нормам тех времен, когда образованность мерилась главным образом меркой знаний древних языков — греческого, латинского и древнееврейского. Начитанности и языковым познаниям Мильтона мог бы позавидовать любой самый крупный деятель Ренессанса. Кстати сказать, такой образованностью обладали в XVII столетии многие рядовые интеллигенты Западной Европы. И тем не менее философское мышление Мильтона никак не поднималось до уровня мышления Ренессанса. Ни Рабле, ни Монтень, ни Шекспир не стали бы серьезно славить деву, отказавшуюся от соблазнов мира, или писать стихи «На обрезание Христа». Мильтон это делает со всей ответственностью за «важность» темы. Дело здесь не в таланте. Дело в духе времени. Паскаль так же талантлив, как и Монтень, Мильтон, пожалуй, не менее одарен, чем Шекспир, но и Паскаль, и Мильтон скованы веком, духом религиозности, оттеснившим свободную и широкую раскованность Ренессанса. В 1638 г. поэт выехал на континент. Он посетил Францию. Альфред де Виньи, французский автор, в своем историческом романе «Сен-Мар» (1825) покажет его беседующим с Декартом, Мольером, Корнелем. Сведений о таких его встречах с корифеями французской культуры нет. Но в Италии, куда поехал далее английский поэт, он действительно повидался с Галилеем, патриархом тогдашнего ученого мира, уже больным и ослепшим, глубоко униженным инквизицией. Назревающие политические конфликты в Англии, предвещающие скорую революцию, вынудили поэта прервать свое путешествие и возвратиться на родину. Здесь, начиная с 1640 г. и до 1660-го, вплоть до возвращения в Англию Стюартов, он на службе революции. В сущности, для английской революции Мильтон в это время делал то, что для французской в XVIII в. делали Вольтер, Дидро, Руссо. Он один совершал эту просветительную работу. И можно с полным правом сказать, что английское Просвещение XVII в., готовившее и одновременно творившее революцию, сосредоточилось в значительной степени в деятельности Джона Мильтона. Круг тем, затронутых им в публицистике 40―50-х гг., достаточно широк: религия и веротерпимость (трактат «Об истинной религии, ереси, терпимости и росте папизма»); гражданские свободы личности («Речь о свободе печати»); вопросы воспитания (трактат «О воспитании»); право человека на свободу в личной жизни («О разводе»). Наконец, право народа на восстание против неугодного правительства (знаменитые «Защиты»). «Я понял, что есть три вида свободы, необходимые для счастья в общественной жизни, — религиозный, домашний и гражданский». В трактате «О разводе» он предлагал обществу допускать развод супругов не только в случае неверности кого-либо из них, но и по разности темпераментов. Смелость этого заявления для пуританской Англии XVII в. очевидна. Свобода печати (католикам он ее все-таки не оставлял), по его мнению, «произведет народ, богатый знанием, нацию пророков, мудрецов и достойных людей», ибо столько имеется «голов, занимающихся при свете ламп, размышляющих, ищущих, обдумывающих новые понятия и мысли, которые они могли бы дать близящемуся Преобразованию…» Имя Мильтона стало известно далеко за пределами Англии после того, как появились в печати его знаменитые «Защиты английского народа».[101] Казнь Карла I потрясла страны континента. Монархи Европы содрогнулись, узнав о ней. Английский народ актом суда над королем поверг в прах стародавние теории о неприкосновенности монарших персон, точнее, об их юридической неподсудности, ибо неприкосновенность их постоянно нарушалась и убийство королей не раз практиковалось в истории королевских домов. Англичане об этом знали из опубликованной еще в 1559 г. книги «Зерцало для правителей», в которой были собраны назидательные истории о насильственной смерти монархов. (Бен Джонсон в одной из своих комедий упоминает о ней мимоходом, как о книге, известной всем, не требующей, так сказать, пояснений.) Даже в XVIII столетии пример Англии пугал европейских венценосных особ. Одно упоминание о ней в книге А. Н. Радищева переполошило Екатерину II. В памфлете «Должность королей и судей» Мильтон подводил юридические основы под акт суда и казни короля. Он писал: «Поскольку король или судья получает свою власть от народа и, прежде всего, как по происхождению, так и по естественному характеру своей власти для блага народного, а не своего собственного, народ имеет право так часто, как найдет нужным, избирать или отвергать, оставлять или низлагать его, хотя бы он и не был тираном, — просто в силу свободы и права свободнорожденных людей быть управляемыми так, как представляется им наилучшим». На памфлет Мильтона обратил внимание парламент, и он был приглашен на должность секретаря государственного совета «по иностранным языкам». Мильтон таким образом непосредственно включился в политическую деятельность. Роялисты опубликовали сочинение под заголовком «Королевский образ» («Eikon Basilike»). Автором его был священник Годен («Подлинное изображение его священного величества в одиночестве и страданиях»). Легенда о короле-мученике, о его необыкновенных душевных качествах начала складываться уже в XVII столетии историком-роялистом Кларендоном[102] и дошла до наших дней. Мильтон ответил памфлетом «Иконоборец» («Eikonoklastes»), в яркой форме, пункт за пунктом опровергнув Годена. Таким представал миру Джон Мильтон к концу протектората Кромвеля, «еще неизвестный поэт, но политический писатель, уже славный в Европе своим горьким и заносчивым красноречием», как писал Пушкин. Мильтон посвятил один из нескольких своих сонетов, которые написал в годы революции, Оливеру Кромвелю. Пушкин назвал этот сонет «пророческим». Мильтон предостерегал в нем протектора от гибельных последствий диктатуры личности. Мильтон в годы Реставрации. В 1660 г. в Англии началась Реставрация. Вернулись Стюарты. К власти снова пришли аристократы. Озлобленные, они жаждали мести, алкали крови. Бесчинствовали. Кощунствовали. О Мильтоне забыли. Жалкий, слепой старик (он ослеп на посту секретаря Кромвеля), казалось, был наказан самой судьбой и не нуждался уже в суде людском. Он жил в маленьком домике на окраине Лондона, всеми оставленный. Бедствовал. Голодал. И творил. За тринадцать лет создал самые значительные свои произведения — поэмы «Потерянный рай» и «Возвращенный рай», трагедию «Самсон-борец». Мир признал его не только талантливым политическим писателем, но и великим поэтом. В VII песне «Потерянного рая» он писал о себе, что рожден в «горестном веке», что окружен «ненавистниками и опасностями», что живет «во тьме грустного уединения», но не одинок, — с ним Урания, муза неба, она оживляет его творческий дух. «О, прекрасная Урания, ты — небесный сон!» В IX песне он снова говорит о своей покровительнице, которая каждую ночь нисходит к нему и восхищает его музыкой пленительных звуков, В жизни его осталось только поэтическое творчество, и он предается ему со всей силой своего темперамента борца и революционера. Трудно угадать конечные политические выводы поэта. Не разочаровался ли он в революции? Тиранические наклонности лорда-протектора, которые все более и более проявлялись в последние годы владычества Кромвеля, убеждали его в отходе последнего от идей свободы. А теперь вот и поражение революции, возвращение к власти ненавистных Стюартов, развращенных аристократов, их бесчинства, разгул нового Содома. Не пришел ли Мильтон к мысли, что не нужно было браться за оружие? Не потому ли его привлекла тема «потерянного рая» — бесплодное и губительное восстание ангелов? Он не дожил до второго изгнания Стюартов, до окончательной победы революции. В своем вынужденном отшельничестве он предавался грустным размышлениям о трагических событиях недавней истории, в которых он принял такое активное участие, и, может быть, вместе с героями своей поэмы вопрошал: «Почто умножаются силы врагов?» — или устами своего Сатаны обращался к своим поверженным соратникам: «Проснитесь, воспряньте или пребывайте навеки погибшими» (песня I). Так или иначе, но он взялся за создание своих поэм. Мильтон остался верен духу своего времени: в его поэмах воплощена ветхозаветная история, которую охотно использовали деятели английской буржуазной революции, связывая с ней идеи свободы и справедливости, поруганные католическим содомом. Мильтон создал грандиозный сонм космических образов, в которых жили и действовали отшумевшие бури недавней революции. (Отдавал ли Мильтон себе в этом отчет?) Едва мы открываем поэму, как на нас обрушиваются штормовые ветры, грозы, раскаты грома, нас охватывают огненные языки адского пламени. Мы видим, как сотрясаются скалы, разверзается твердь, рушатся миры и чудные лики поверженных ангелов предстают перед нами в гордой и превечной своей красоте. Какая сила, какой темперамент клокочет в груди поэта! Истый сын Англии, островной страны, окруженной холодными морями, населенной суровыми и отважными людьми, воспитанными морем и опасностями, он не мог быть иным. Потомок Шекспира, предок Байрона, он, как и они, — весь энергия, порыв, отвага и мужество. Шекспир, Мильтон и Байрон — три ветви одного могучего дерева. Пушкин сравнивал Байрона с морем:(Перевод Н. Н. Гнедича.)
Рассказ Адама о чувствах его к Еве поистине полон коранического сладострастия.[103] Он признается, что ни одно удовольствие в мире не может сравниться с наслаждением любви. О Еве: — Все померкло перед ее красотой. Очи ее — небесные очи. Они разлили во мне неизъяснимую сладость. Вот она идет: небо блистает в ее очах. Я привел ее в брачную кущу, подобную румяной заре. Холмы и долины возликовали, птицы пели радость, прохладные и тихие Зефиры разнесли радость по рощам, сотрясая с крыльев благовония роз, соловей, нежный певец ночи, запел супружескую песнь, вечерняя звезда, услышав его голос, осветила землю брачным светильником. Об этом Адам рассказывает ангелу Рафаилу и потом спрашивает его, знают ли подобную любовь небожители и как они ее выражают. Вопрос языческого толка. Так мог спросить древний грек о любви олимпийских богов, но в устах христианина он звучит кощунством. По христианской легенде, ангелы не имеют пола. И тем не менее Мильтон осмелился затронуть запретную тему. Ангел, улыбаясь, ответил Адаму, что небесные существа испытывают те же чувства, что и люди, ибо «нет блаженства без любви». В чем же все-таки состоял, по Мильтону, первородный грех, повлекший за собой утрату рая, иначе говоря, счастья? В утрате неведения. Древо познания добра и зла он называет древом разума. Человек, в отличие от животного, обрел разум, вместе с ним понятие смерти и много других истин, которые лишили его покоя и счастья. А вслед за тем пришли пороки — тщеславие, честолюбие, жестокость, корысть, а там и братоубийственные войны, и любовь, прекрасная и естественная, превратилась в страсть, в оргии страстей. Сатана подслушал разговор Адама и Евы. Меня пугает слово «смерть», — говорит Адам. — Мы познаем ее, если коснемся древа разума. Так сказал Бог. Сатана озадачен. Запрещать познание? Зачем? Почему Бога это волнует? Познание! Разве это преступление? Неужели неведение может служить основанием счастья? Как многозначительны эти вопросы? Они издавна терзали человечество. И в символике библейской легенды заложены эти вековечные вопросы. В Древнем Египте на храме Абу-Симбела, как известно, было начертано изречение: «Когда люди познают, что движет звездами, Сфинкс засмеется, и жизнь иссякнет». Проклятие знанию звучит в стихах Экклезиаста («Кто умножает знания, тот умножает скорбь»). Осуждение знания (цивилизации) мы найдем в сатире Свифта (притча о лошадях и йеху), и особенно в учении Жан-Жака Руссо о «естественном человеке». Сатана в поэме Мильтона, услыхав о запрете Бога, возликовал: «Значит, Бог запретил знание. О, они в моих руках! Я зажгу их страстью к познанию, они вкусят от запретного плода и смертью умрут». Поэт повторяет библейские мифы. В какой-то мере он согласен с древними хулителями разума, ибо неведение многих печальных истин (понятие смерти) избавляет животных от лишних страданий, чего нельзя сказать о Homo sapiens. Однако человек новой формации, просветитель и революционер, Мильтон, конечно, должен был защищать блага цивилизации. Его Сатана красноречиво и убедительно доказывает преимущества цивилизованного человека перед дикарем. Соблазняя Еву, Сатана-змий говорит: «От рождения я был подобен животным, питающимся травой, что попирают ноги твои. Мои мысли были столь же низки, что и пища моя. Я ничего не желал, кроме удовлетворения голода и чувственных моих побуждений». И вот он, животное (человек-примат), коснулся древа познания: «Дух мой озарился светом разума, язык начал произносить слова, хотя наружный вид мой остался тот же. — Тогда мысли мои вознеслись к высочайшим умозрениям — я обнял взором все виденное мною в небесах, на земле и в воздухе». По замыслу Мильтона (ибо трудно поверить, чтобы он сознательно переиначивал христианские догмы), Бог и все его воинство, архангелы и серафимы, должны были олицетворять положительные идеалы и всеобщую идею справедливости и, наоборот, Сатана и его воинство — восставшие и падшие ангелы — являть собой образы отрицательные и всеобщую идею неправоты. Но эмоциональный перевес оказался на стороне вторых. (Сознавал ли это сам автор поэмы?) Бог-отец, Всевышний, Иегова остался где-то за пределами нашего воображения. Он бесплотен и в буквальном и в фигуральном смысле. Иногда голос его раздается в эфирном мире. Нам сообщают, что одесную его сидит его возлюбленный сын Иисус, но ни отца, ни сына мы никак себе не представляем. В поэме они — абстракция. Архангелы — Гавриил, Михаил, Рафаил как-то еще видятся нам во плоти, правда очень схожими друг с другом, но Бог не имеет лика. В первой песне Мильтон обращается к нему: «Ты знаешь все, ты видел первые мгновения мира, превечный хаос, беспредельную бездну, просвети и научи меня, возвысь мой голос, зажги в сердце моем свет, дабы смог я оправдать в глазах человека твои деяния». Оправдать? Значит, нужно оправдывать? Значит, есть что-то в деяниях бога, что требует оправданий? Взглянем на вещи глазами человека XVII столетия, богобоязненного пуританина времен английской революции. Не кажется ли позиция автора поэмы странной? И надо сказать, Бог Мильтона не внушает симпатий. Почему он наложил запрет на древо познания добра и зла? Каких-нибудь веских причин этому запрету Мильтон не нашел. Он, Бог, не хотел, чтобы люди были как боги. Но ведь это эгоизм. За что же он обрекает все потомство Адама и Евы на вечные страдания, лишает их рая, отдает их на муки ада. Это выглядит бессмысленной жестокостью. И очень убедительно звучит в поэме недоумение Адама: «Неужели Бог, сей мудрый, хоть и грозный Творец захочет истребить нас?.. На кого же он обращает ярость свою?» Жестокость Бога проявляется в акте потопа, погубившем всех людей и весь животный мир, кроме особей, поместившихся в ковчеге Ноя. Всем этим жестокостям нет убедительных объяснений в Библии. Не нашел их и Мильтон. Очень любопытен разговор Адама с Богом еще до появления Евы. Адам просит себе подругу, равную себе по естеству и разумению. «Что думаешь обо мне? — говорит ему Бог. — Неужели я несовершенен. Я живу один. Нет мне равного. Нет у меня собеседника». И Адам отвечает Богу: «Ты не имеешь сообщества, кроме себя самого, и не ищешь его, а человек недостаточен для самого себя. Ты осыпал меня дарами своими, но, увы, я не вижу ни одного творения, с кем бы я мог разделить их. Неужели можно наслаждаться счастьем одному? Один, наслаждаясь всем, могу ли быть счастлив?» И перед нами предстает весь ужас одиночества Бога. Мысль Мильтона глубока и необыкновенна. Одиночество его Бога — это одиночество тех, кто так или иначе вознесен над людьми — или в силу своих талантов, когда все остальные взирают на них, как на богов, или в силу исключительного своего социального положения (монарх, самодержец, владыка среди своих рабов, тотальный правитель и пр.). Несчастья такого рода еще ни разу не были предметом художественного изображения, но их знает действительность, и, пожалуй, горше этого несчастья трудно себе представить. Итак, мильтоновский Бог никак не положительный образ. Сердце читателя остается к нему холодным, и Адам выглядит пресным. Умиленный и слабохарактерный, он не в силах противостоять ни запретам Бога, ни искусительным чарам Евы. Это тип покорного, рассудительного раба божия. Желания его не залетают дальше границ, установленных свыше. Он сторонник «удовольствий, сопряженных с законами разума». Он добр, незлобив и достаточно ограничен в потребностях. Ева в сравнении с ним колоритнее, у нее есть запросы, она ищет новых наслаждений, пусть о них нашептывает Сатана, она не легковерна, скорее любопытна, если не любознательна. Ее живой ум ярче, хоть, по концепции автора-пуританина, более тонкое разумение должно быть у мужчины, в данном случае Адама. Пуританская мораль Мильтона проявляется и в концепции подчиненной роли женщины. Бог наставляет Адама относительно его супруги Евы: — Она создана из тебя и для тебя. Она прекрасна, но красота ее дана ей, чтоб нравиться тебе. Ева в своих речах, в сущности, повторяет эту формулу, но установленный нравственный принцип она превращает в гимн любви. — Ни прохлада зари, ни восход солнца, ни лучи его, играющие в росе, цветах, зелени, ни благоухание земли после благотворного дождя, ни тишина вечера, ни безмолвие ночи, ни голос соловья, ни величие луны, ни сияние звезд, ни гуляние при тихом их свете не дали бы мне счастья без Адама. В поэме Мильтона на первом плане — мироздание, природа и ее венец — Человек. Над природой и Человеком — незримая творящая сила, «начало и конец всех вещей». Бог — о себе: «Я наполняю собой все бесконечное пространство. Необходимость и случайность удалены от меня. Судьба есть моя воля». Ангел разъясняет Адаму принципы построения мироздания: все вещи одинаковы в совершенстве, они из одного и того же вещества, но различны по форме, с различными степенями вещественных свойств и жизни. Мильтон, видимо, допускает существование отвлеченной от материи духовности. Его ангелы, в том числе и падшие (Сатана и его воинство), состоят из эфирного вещества, их нельзя умертвить, как нельзя убить или ранить воздух. Каждый элемент их существа мыслит, видит, слышит, чувствует, может принимать любой образ, увеличиваться и уменьшаться. Ангел в поэме рассуждает, что, может быть, придет такое время, когда и человек, подобно ангелам, превратится в чистую духовность. Бога нельзя видеть, по Мильтону, Христос есть «зримый образ незримого бога», т. е. тот вещественный символ, в который люди вложили абстрактное представление о божестве. Так Мильтон, представитель уже послеренессансной культуры, пытается согласовать философское мышление нового времени с христианским учением. Пожалуй, и поэму свою он рассматривает как философствование в библейских образах. Знаменательны в этой связи слова Ангела, разъясняющего Адаму сущность вещей: «Высокие предметы облеку в вещественные формы» (библейские символы, которыми пользуется Мильтон). Мильтона вряд ли можно поставить на передний край науки и философии его времени. Он побывал в доме Галилея и беседовал с патриархом тогдашней науки, имя которого звучит и в стихах мильтоновской поэмы, но английский автор не уверовал в открытия итальянского ученого. Гелиоцентрическая система, созданная Коперником и принятая уже в XVI столетии многими передовыми умами Западной Европы, не убедила Мильтона, и, судя по его описаниям мироздания, поэт остался верен системе Птолемея, теории семи сфер, вращающихся вокруг земли. Ангел Рафаил в VIII песне поучает Адама: «Солнце ли восходит над землей, земля ли над солнцем — не утомляй себя этими вопросами. Наслаждайся жизнью и подругой своей, смиренно мудрствуй и не мечтай о других мирах». Пуританский дух практицизма и трезвой умеренности пронизывает поэму Мильтона. Не раз звучат в ней призывы довольствоваться данным, не простирать желаний своих и умственных поисков далеко за пределы практических нужд, «не отравлять тихой и безмятежной жизни мучениями суетного любопытства». Поэма Мильтона носит по преимуществу политический характер. Даже его философское, в духе Ренессанса, прославление Мироздания, Природы и ее венца Человека призвано обосновать политическую идею социального благоустройства человеческого общежития. Хотел того или не хотел поэт, но главным героем его произведения стал Сатана, олицетворяющий собой идею бунта. Он наполняет собой всю поэму, мы ни на минуту не остаемся без него. Он или сам присутствует на сцене или о нем говорят. У поэта не нашлось достаточных красок для Бога, но палитра его обильна для Сатаны. Политический мыслитель может, излагая тщательно продуманную схему своей теории, скрыть от читателя свои подлинные симпатии и антипатии. Поэта выдают эмоции. Вся эмоциональная сфера его образов — эпитетов, метафор, сравнений — кричит, тащит читателя в ту сторону, куда иногда тайно влечется сердце поэта. Так случилось с Мильтоном. Он не может скрыть тайного влечения к своему поверженному ангелу. Пусть, в угоду сюжету своей поэмы и христианской доктрине, он изображает его злым и мстительным и, повторяя библейский миф, вселяет его то в жабу, нашептывающую спящей Еве греховные вожделения, то в змея. Чаще все-таки он возвеличивает его грандиозную трагическую фигуру. Люцифер (несущий свет) Сатана! Он бросает вокруг себя мрачные взоры, в них тоска и отчаяние, неутолимая ненависть и неукротимая гордыня. Бог разверз перед ним пустыню скорби и смерти, океан неугасимых огней, страну бедствий и вечных стонов, но гордое, непреклонное лицо Сатаны, опаленное небесной молнией, бесстрастно и полно презрения к победителю. — Мне ли трепетать перед тем, кто так недавно дрожал за свою власть, мне ли склонять перед ним свою голову, опускаться на колени, молить о пощаде! Пусть он, торжествуя, с упоением восторга пользуется беспредельной властью на небесах, я останусь вечным непримиримым врагом его с вечной жаждой мести. Так говорит мильтоновский Сатана. И он прекрасен, этот падший ангел, в своем непокоренном величии. Очи его сверкают. Он подобен древним титанам, что когда-то колебали трон Юпитера. Вот он, огромный, парит, широко распахнув свои могучие крылья. Он прощается с небом. Отныне его царство — ад… «Прими, о бездна, своего нового владыку. Здесь я свободен». Сатана повержен, но не уничтожен. Бог не смог отнять у него силы. Иногда он принимает облик Ангела: «Улыбка небесной юности заиграла на его лице, весь он заблистал красотой и нежностью, волнистые волосы кольцами разметались по плечам, легкие крылья, усеянные золотыми звездами, заиграли в лучах солнца». Вот он сражается с архангелом Михаилом. Оба они будто два бога, решающие судьбу небес, как два солнца огромной величины, в то время как все вокруг них объято ужасом. Сатана, покрытый златою и адамантовой броней, гордо выступая, подобен башне. Он ранен. Из эфирного его существа вытекает пурпурная жидкость, подобная нектару. Постигал ли Мильтон, какую славицу он пел своему Сатане, какой восторг перед великой силой бунта и непокоренного мужества возбуждал он в своем читателе? Во всяком случае его читатели — Шамфор во Франции, Шелли в Англии, Белинский в России — увидели в его Сатане «апофеозу восстания против авторитета» (Белинский). Сатана в поэме не одинок. Его окружают тьмы и тьмы сподвижников, пошедших за ним и также низринутых Богом с небесных высей. Среди его приближенных языческие боги, Озирис и Изида, Мамон, Молох и др. Ближайший его помощник — Вельзевул. Повстанцы обсуждают свое положение. Выступают с трибун важные и красноречивые ораторы. Их слова и речи вызывают крики одобрения, рукоплескания. Все это напоминает бурные заседания английского парламента в годы революции. Торжественно встает со своего места Вельзевул. Его лицо озарено мудростью, оно дышит неутомимой ревностью об общем благе, благе отвергнутых небом сил. Все затихает при звуке его голоса. Он говорит о невозможности примирения с Богом. — Что может нам дать мир с небом? Темницы, цепи и лютые истязания. Постигал ли Мильтон, что в хор падших ангелов он вплетал музыку революции? Образ падшего бога не раз волновал воображение поэтов. Любопытно сравнить разные лики этих падших богов, начиная с древнегреческого Прометея и кончая Мефистофелем Гете. У немецкого поэта — это философская антитеза всякого положительного начала, второй элемент диалектического двуединства противоположностей. Как личность он лукав, хитер, скептичен. У него нет ненависти, ибо все слишком мелко, чтобы вызывать в нем негодование. Он полон презрения к ничтожеству мира и человека и способен разве что на иронический смех над всем и вся, над всеми великими истинами, волнующими ум человека, над его страстями, обуревающими его сердце, над поисками его и вожделениями, ибо перед вечностью все — суета сует. Он смеется над идеей созидания:
(Перевод Б. Пастернака.)
Смеется над страхом смерти у человека, ибо в его глазах жизнь и смерть — суета:
(Перевод Б. Пастернака.)
Он не страдает. Его холодному, опустошенному сознанию недоступно даже отчаяние. Он приемлет мир таким, каков он есть, презирая его и в полном убеждении, что исправить его нельзя, да и ни к чему (см. с. 567). Греческий Прометей страдает, ненавидит, и любит, и верит в грядущее обновление мира, верит в добро, справедливость, в торжество свободы. Он стал символом свободолюбия и самопожертвования в борьбе с любыми видами тирании. В мильтоновском Люцифере есть что-то от Прометея. Он негодует и презирает подобострастных ангелов, окружающих трон Бога: «Эти-то воины, песнопевцы, раболепствуют, вооружась против свободы». Согбенные под игом, они воспевают тирана. Он горд, подобно Прометею, но у него нет того благородства, какое отличает греческого богоборца. Прометей страдает за идею справедливости, мильтоновский Сатана оскорблен в своем личном достоинстве, его гордая душа не допускает того, чтобы кто-то командовал им. Он рассуждает: «Пусть ад, но я в нем первый». Лучше быть повелителем в преисподней, чем рабом на небесах. Он привлекает наши сердца, как всякая сильная, страдающая личность, но бунт его эгоистичен, он добивается изгнания людей из рая ради личной мести, чтобы досадить Богу. Первое его возмущение против Бога-отца вызвано завистью к Богу-сыну. Зачем Бог-отец поставил над ним, Сатаной, своего сына, нового владыку? «Не праведно порабощать законом свободное существо, поставлять царя над равными и облекать его высочайшим могуществом», — говорит Сатана. В этой реплике отзвуки тех речей, которые произносились с трибун в Англии в дни суда над Карлом I. Наше могущество заключено в нас самих. Десница наша покажет нам путь к великим подвигам, чтобы испытать, чтобы признать могущество того, который не хочет признать себя подобным нам. Рабы не могут свободно славить бога, их хвала не может быть приятной, ибо в ней всегда ощущается принуждение, подобострастие и лесть. «Мы служим Творцу по собственному произволению. Наша любовь свободна. Мы можем любить и не любить», — говорит в поэме архангел Рафаил. Вот в чем психологический эффект свободы. Те силы, которые стояли за этими высокими и прекрасными политическими принципами, понимали их с практической точки зрения как свободу предпринимательства, ничем не ограниченной (никакими сословными и государственными привилегиями) хозяйственной деятельности индивида. Интеллигенция, конечно, понимала их применительно к своим нуждам, как свободу мысли, слова, печати, творческой деятельности. В поэме много черт современной Мильтону эпохи. Полки сражающихся небесных и падших ангелов сходятся в битве, подобно войскам Кромвеля и короля. Сатана изобрел и применил порох, пушки, будто события совершаются не в доисторические времена Иеговы, а в дни Мильтона. Возникает вопрос: не является ли библейский сюжет о восстании ангелов, использованный Мильтоном, иносказательной историей английской буржуазной революции XVII в. и не вложил ли поэт свои мысли о вожде этой революции Кромвеле в символический облик своего героя — Сатаны? Мы изложили поэму Мильтона в вольном прозаическом пересказе, а между тем она написана белым стихом, придающим всему содержанию торжественность богослужения. Повествование развивается то с эпическим спокойствием, то с бурным темпом драматического напряжения. Рассказчик не торопится, он любит обстоятельность, к тому же он учен, ему необходимы вольные ораторские отступления. Иногда герои его поэм с университетской докторальностью излагают теорию мироздания (архангел Рафаил, кн. VIII). Язык его пестр. С каким-нибудь ученым латинизированным термином соседствует яркое уличное слово. («медная глотка войны»). Сравнения его гиперболичны в соответствии с темой. Сатана — то огненная пирамида, то коршун, то «конь, грызущий удила», то лев и тигр. Они придают динамизм повествованию. Мильтон создал поистине эпос новых времен. Поэты Европы, вдохновляемые примером Гомера, много раз пытались приблизиться к великому образцу античных поэм и создать нечто подобное применительно к своему времени. Пробовали свои силы и Ронсар («Франсиада», XVI в.), и Вольтер («Генриада», XVIII в.), и многие другие. Подражание вело обычно к творческой неудаче. Только двум поэтам со времен падения Римской империи удалось подняться до подлинного мастерства в жанре эпопеи — Данте на рубеже XIII―XIV вв. и Мильтону в XVII столетии.[104] «Возвращенный рай». Если видеть в поэме Мильтона «Потерянный рай» иносказательную историю английской революции, то и вторая его поэма «Возвращенный рай» тоже своеобразно продолжает размышление о ней. В сущности, и в первой и во второй поэмах явно ощущается вопрос: нужно ли было браться за оружие? В первой поэме революция, ее дух, ее бунтующий оптимизм буквально переливаются через край. Во второй — энтузиазма восстания уже нет. На смену приходит смирение и покорность. В первой поэме главный герой — Сатана, во второй — Христос. Там Христос — сын бога и сам — бог, «видимый образ невидимого». Здесь он — «второй Адам, искупающий вину перед Всевышним». «Воспев рай, потерянный непослушанием Адама, пою теперь рай, возвращенный послушанием нового Адама» (т. е. Христа). Так начинает свою новую поэму Мильтон. Но как переменился он! Поблекли краски на палитре поэта, ослабел его голос, некогда вдохновенный и грозный. Темперамент бунтаря, полного внутреннего вулканического огня и клокочущей энергии, сменился резонерством старика. Там, где раньше были гнев, бунт, протест, космическая масштабность вселенной, ослепительные краски рая, гимны природе и человеку, мрачное величие ада, гордое страдание падшего ангела, — теперь, в новом сочинении — холодный диспут Христа, которому предписано сопротивляться всяким искушениям, и Сатаны, вяло ведущего свою партию в этом унылом дуэте, препирательстве между Христом и Сатаной. Сатана, некогда гордый и непокоренный, обуянный гневом и жаждой мести, теперь померк и сник. Его сломили «жестокая участь» и «тяжесть болезней» (ведь это Мильтон о себе!). Не о мести думает теперь Сатана, но об «окончании зол своих», однако «без всякой надежды на спасенье». По условиям «спасения», Христу («новому Адаму») надлежит выдержать своеобразный экзамен на стойкость перед соблазнами. «Соблазны», какие предлагает Сатана Христу, отметаются легко, без борьбы. Сначала предлагаются аппетитные яства.Христос, конечно, отвергает трапезу. Затем — богатства. Христос отказывается и от них, ибо они «ослабляют добродетель». Истинно царствовать — значит царствовать над самим собой, уметь обуздать свои страсти, управлять своими желаниями, резонерствует Христос. Сатана пытается возбудить в Христе честолюбие, напоминает ему о славе Александра Македонского, Цезаря, предлагает ему трон царя Давида. Здесь Мильтон на минуту воспламеняется, гневно порицает «героев», которые ради личной славы превращали города в пепел и прах. «Слепое насилие завоевателей можно ли назвать добродетелью?» — вопрошает в поэме Христос. Упоминается имя Сократа. Христос хвалит греческого философа, пошедшего ради истины на смерть. Но за истину ли умер Сократ? Может быть, втайне он хотел лишь славы? — Горе тогда Сократу, — заявляет Христос. Сатана предлагает Христу Римскую империю. И от нее отказывается испытуемый. Христос при этом произносит анафему Риму. Рим погряз в пороках и насилии. Римляне находили удовольствие в лютости тигров и львов, они человеческую кровь проливали ради забавы. Рим стал притеснителем народов. Народ-поработитель сам стонет под бременем постыдного рабства. Он достоин своих цепей. Нужно ли разбивать оковы, если народ наложил сам их на себя? К чему внешняя свобода невольникам своих страстей? В этой речи Христа звучит не только осуждение Древнего Рима, но и (пожалуй, больше) — Рима католического. Сатана, наконец, зовет Христа в Афины, в царство разума и искусства, в сады Академа и Ликея. Христос объявляет греческих философов лжемудрецами. Идти к ним — значит «избирать в путеводители слепых и заблуждаться вместе с ними». Греческих поэтов затмевают псалмы Библии, греческих ораторов — библейские пророки. Мильтон, как видим, распростился с великими античными тенями, которые во времена Ренессанса оттеснили гебраистскую суровость Библии. Итак, Сатана отступил: у него не нашлось больше искусительных благ. Победил Христос. Но это — пиррова победа. Что же оставил Мильтон человеку? Смирение, покорность, отняв у него стремление к знанию, красоте, поэзии. И все-таки бунтарь не умер в Мильтоне даже в этой холодной назидательной поэме. Христос, отказываясь от благ, которые щедро предлагает ему Сатана, олицетворяет идею неподкупности и нравственной стойкости. Эта идея была особенно актуальной в дни Реставрации, когда вчерашние льстецы Кромвеля состязались в пресмыкательстве перед Стюартами. «Самсон-борец». Последнее произведение Мильтона — его героическая драма «Самсон-борец» — так же исходит из гебраистской мифологии и так же связана с событиями революции, как и все остальные сочинения поэта. Здесь он снова возвращается к теме поверженных гигантов. Теперь это великан Самсон, наделенный титаническими силами, которые не могут сокрушить злые и коварные филистимляне. Самсон доверчив, и к тому же он любит, любит прекрасную женщину, свою супругу Далилу, а герой, посвятивший себя служению идее, не должен отдаваться страстям. Забвение этого закона и погубило Самсона. Далила, подкупленная филистимлянами, предала его. Ему выкололи глаза. Вчерашняя гроза филистимлян, теперь он может быть их шутом, забавляя их. Но несчастный, поверженный гигант не покорен. Он ломает стены дворца, где веселятся его враги, губит их и сам гибнет под обломками. Гордый и мужественный, поэт, ослепший за бумагами революционной державы, казалось, сброшенный уже с корабля истории, погребенный в забвении, полуживой, вдруг поднялся, встал во весь свой рост и, на мгновение обретя прежнюю силу, спел свою лебединую песню. XVIII век Мильтона почти забыл. Французские просветители, объявившие войну церкви, были шокированы его библейскими метафорами. Англичанам же было не до него. Его героическая экспрессивность выглядела чрезмерной в век стабилизации пуританского парламентаризма, космическая музыка его поэм казалась слишком громкой. О нем вспомнили романтики в XIX столетии. Байрона и Шелли в Англии привлекла к себе его революционная патетика, Шатобриана и Альфреда де Виньи — барочные мотивы его библейской символики. Шатобриан сделал перевод на французский язык его «Потерянного рая», Виньи поместил его в свой роман «Сен-Мар»,[105] Вальтер Скотт — в роман «Вудсток». Молодой Виктор Гюго изобразил его в драме «Кромвель». Пушкин осмеял французского автора, найдя в драме множество нелепостей, особенно в сценах, где действует Мильтон. Английский поэт выглядит в драме жалким и ничтожным, посмешищем Кромвеля и пресмыкателя Рочестера. — Нет, г. Гюго! Не таков был Джон Мильтон, друг и сподвижник Кромвеля, суровый фанатик, строгий творец Иконокласта и книги «Defensio populi» («Защита народа». — С. А.). Не таким языком изъяснялся бы с Кромвелем тот, который написал ему пророческий сонет: «Cromwell, our chief» etc. («Кромвель, наш вождь» и пр. — С. А.). Не мог быть посмешищем развратного Рочестера и придворных шутов тот, кто в злые дни, жертва злых языков, в бедности, в гонении, в слепоте сохранил непреклонность души и продиктовал «Потерянный рай».
* * *
Литература периода Реставрации. В 1660 г. в Дувре высадился Карл II, приглашенный на английский престол. Протекторат Кромвеля подготовил умы англичан к мысли о единовластии. Новая знать, вчерашние индепенденты, после смерти лорда-протектора боялись смут, хаоса гражданской войны, выступления народных масс (призраки левеллеров и еще больше диггеров преследовали их воображение). Единственным выходом казалось возвращение монархии, и поскольку сын казненного короля жил поблизости, во Франции, при дворе Людовика XIV, к тому же обещал сохранить в неприкосновенности все установленные порядки и не трогать обидчиков своего отца, то последовало приглашение. Вернувшиеся эмигранты, подчас из ненависти и духа протеста, отвергали и разрушали те принципы культуры, которыми жила Англия с 1640 по 1660 г. — в двадцатилетие революции. (Экономическую и социальную ломку они уже не могли произвести. Карл II говорил, что не хочет снова отправляться «в путешествие».) Эту перемену, происшедшую в английском обществе в период Реставрации, хорошо описал Г. В. Плеханов в своих «Письмах без адреса». «Пуританская строгость нравов уступила место самой невероятной распущенности. Тогда стало хорошим тоном — любить и делать то, что запрещали пуритане. Пуритане были очень религиозны; светские люди времен Реставрации щеголяли своим безбожием. Пуритане преследовали театр и литературу; их падение дало сигнал к новому и сильному увлечению театром и литературой. Пуритане носили короткие волосы и осуждали изысканность в одежде; после Реставрации явились на сцену длинные парики и роскошные наряды. Пуритане запрещали игру в карты; после Реставрации картежная игра стала страстью и т. д. и т. п.».[106] Литература, возникшая в Англии после возвращения к власти Стюартов, несет в себе дух откровенного и безудержного гедонизма и нигилизма. Одна поэма так и называлась — «Ничто». (Ничто — наше прошлое, ничто — наше будущее). Жизнь — глупая шутка естества. Природа смеется над нами (Рочестер). Потребители этой литературы — аристократы не верили уже ни в какие идеалы. Из Гоббса они усвоили одно — человеком правит эгоизм. Нет ни любви, ни чести, ни совести. Есть один лишь голый интерес. На всем их мировоззрении лежит печать беспросветного отчаяния. Очертя голову, они бросаются в омут наслаждений, прожигают жизнь, не стесняясь при этом всеми способами добывать богатства. Ярким и колоритным типом времени и среды может служить фигура Рочестера, графа и поэта, сугубо эротического склада, прожегшего жизнь в кутежах и распутстве (умер в возрасте 34 лет).[107] Драматургия времен Реставрации — не без таланта и внешнего блеска. В комедиях — яркие, остроумные диалоги, острые ситуации, занимательные интриги и никакого морализаторства. Дух эротизма царит на сцене, подчас в самой откровенной форме. Французское рококо XVIII в. немало позаимствовало у англичан этой поры. Ли, Отвей, Уичерли, Конгрив, Драйден — вот имена авторов, писавших тогда для сцены. Драйден выделяется из них как теоретик. Правда, он заявил себя приверженцем классицизма, однако принимая его с большими оговорками.* * *
Стилевые направления в литературе Англии XVII столетия не проявились с такой четкостью и определенностью, как в Испании или Франции. Пожалуй, преобладали все-таки барочные черты. Кризис феодальной системы и связанные с ним определенные умонастроения (ощущение мировой дисгармонии) проявились в творчестве Джона Донна, а позднее в комедии времен Реставрации с ее духом нравственного нигилизма и трагического прожигательства жизни. Особняком стоит фигура Мильтона. Этот трибун английской революции, один выполнивший ту грандиозную просветительскую работу, которую во Франции в следующем веке выполняла многочисленная и хорошо организованная фаланга талантов с именами Вольтера, Руссо, Дидро и других, создавал свои поэтические шедевры в годину национальных невзгод, разгула реакции и крушения идеалов прогресса и свободы. Это не могло не окрасить в трагические тона его героический эпос и героическую драму. Поэтому высокий просветительский классицизм тесно переплелся в его позднем творчестве с мотивами барокко. Пропасть отделяет идеи Мильтона от идей испанского драматурга Кальдерона, но они — родственные натуры. Их роднит гигантизм художественного мышления и скорбная серьезность подвижничества.Литература Польши
Издавна в Польше установилась особая политическая система — дворянская республика, представлявшая собой одну из разновидностей феодального государственного устройства. Централизованное правление государства было чрезвычайно шатким, сильны были влияния отдельных крупных феодалов, магнатов. В стране, несмотря на внешнее политическое единство, царила феодальная раздробленность. Короли Польши были выборными. Крупнейшие польские магнаты, обладавшие колоссальными богатствами, Радзивиллы и Черторыйские, во взаимной вражде, соперничая друг с другом, шли на организацию внутренних распрей, вовлекали в свои раздоры иностранные государства, порождая в Польше анархию и беспорядок. Феодальная раздробленность Польши политически закреплялась правом так называемого либерум вето,[108] единогласия в решениях высшего государственного органа — сейма. Речь Посполитая по своему политическому устройству представляла собой союз (федерацию) отдельных воеводств. От каждого воеводства в сейм входили свои представители («сеймовые послы»). Решение сейма только тогда считалось принятым, когда за него голосовали все послы. Достаточно было одного голоса против, чтобы сорвать решение, принятое большинством голосов. Veto давало возможность иностранным государствам путем подкупа отдельных послов влиять на решения польского правительства, иначе говоря, контролировать внутреннюю жизнь Польши. Работа главного политического органа была парализована. С 1652 по 1764 год из 55 сеймов 48 были сорваны. Более того, право либерум вето было принято в малых воеводских сеймиках. Ясно, что нормальная работа государственных органов при таком положении была невозможна. Польские шляхтичи часто приглашали на польский престол людей пришлых, алчущих власти чужеземцев, которые нисколько не интересовались нуждами страны, ее внутренним и внешним положением, ее историей, ее будущим. Они не знали ни народа, ни его культуры. Более того, при каждом избрании польского короля все соседние страны, вмешиваясь во внутренние дела Польши, выдвигали своих претендентов, прибегая к посулам и подкупам влиятельных лиц государства. Поэтому польские короли, связанные с той или иной чужеземной державой, предавали интересы преступно врученной им страны. Чувствуя себя людьми случайными, они иногда просто сбегали, как мелкие мошенники. Так случилось с Генрихом Валуа, избранным на польский престол в 1574 г. и в том же году бежавшим из Кракова тайно, ночью, к великому смущению своих избирателей. В XVII столетии Польша теряет свои былые, весьма солидные политические позиции в Европе, что тесно связано с начавшимся внутренним экономическим и политическим ее распадом. Феодально-крепостнический строй изживал себя, помещичьи хозяйства оскудевали. Польское правительство искало выхода в авантюристических планах захвата новых земель. В начале века польские войска вторгаются в Россию, доходят до Москвы и сажают на русский престол Лжедмитрия. Польский ставленник гибнет от руки русских повстанцев. Поляки выдвигают новую фигуру — Лжедмитрия II. Потерпев неудачу и с этой креатурой, они провозглашают русским царем польского королевича Владислава. Поднявшаяся волна народного движения отбрасывает интервентов к западным границам России. План захвата русских земель, столь любезный сердцу польско-литовских магнатов и иезуитов, проваливается. Теперь Польше грозит Оттоманская Порта, спешившая воспользоваться ее поражением в войне с Россией. Однако польским войскам, действовавшим совместно с украинскими казаками, удается предотвратить турецкое нашествие (Хотинское сражение, воспетое сербским поэтом Иваном Гундуличем и польскими поэтами Вацлавом Потоцким, а в XVIII в. — Игнатием Красицким). В середине века против польского гнета восстают Украина и Белоруссия. Восстанием руководит Богдан Хмельницкий. По решению Переяславской рады (1654) Украина воссоединилась с Россией. В Польшу вторгаются шведские войска. Пойдя на перемирие с Россией, чтобы отразить натиск шведов, Польша снова начала военные действия против своего восточного соседа, как только наметились первые успехи на польско-шведском фронте. А дальше унизительный мир со шведами (Оливский мир, 1660), унизительный мир с Турцией (Бучачский мир, 1672), и лишь по установлении добрососедских отношений с Россией Польше удается одержать ряд блестящих побед над турками. В 1683 г. польский король Ян Собесский, один из талантливейших полководцев, разгромив турецкие войска под Веной, окончательно приостановил наступление Оттоманской Порты на Центральную Европу. В 1686 г. Польша заключила с Россией «Вечный мир». Польша больше, чем какая-либо другая славянская страна, претерпела влияние латинской культуры. В Польше много переводят: в 1594 г. — «Энеиду», в 1614 г. — «Георгики» Вергилия, в 1618 г. — «Освобожденный Иерусалим» Тассо, в 1638 г. — «Метаморфозы» Овидия; переводят древних и новых поэтов: «Ипполита» Сенеки и «Сида» Корнеля, Лукиана и Расина. Итальянское барокко проникает в польскую литературу. Андрей Морштын (1613―1693) переводит и переделывает стихи Марино, прививая вкус к изощренной манерности.[109] Между тем значительные явления тогдашней умственной жизни Европы (наука, философия) остаются вне поля зрения польской общественности, и это после того как в предыдущем столетии Польша дала миру Коперника. В Польше появляется фаланга поэтов-эрудитов, пренебрегающих родным языком и пишущих по-латыни (наиболее талантливый из них — Сарбевский). Поэзия становится сферой напыщенной лести. Существовала поэма, посвященная Дмитрию Самозванцу, — «Маре Московской», огромная и тяжеловесная, в которой каждый стих начинался с буквы, входящей в имя Самозванца. Всей культурной жизнью в Польше руководят иезуиты, все типографии находятся в их руках. В 1627 г. совершено первое публичное сожжение неугодных католической церкви книг; далее подобные «торжества» совершаются неоднократно. Часто XVII век в польской истории называют эпохой иезуитов. Шляхта ведет себя разнузданно. Ян Пассек (1636―1701), автор знаменитых мемуаров, ярко и не без остроумия рассказывает о ее образе жизни. Обкрадывание государства, дикий произвол в обращении с крепостными — явление обычное, не вызывающее у автора мемуаров никаких раздумий. В сатирах Кристофа Опалинского (1610―1656) немало колоритных сцен из жизни шляхетской Польши XVII столетия. Богач, аристократ, он, однако, не мог не показать действительных социальных язв, разъедающих государственный организм Польши. Положение крепостного люда запечатлено в его сатире «На крестьянские тяготы и гнет».[110] Наиболее известным поэтом того времени был Вацлав Потоцкий (1625―1696), оставивший огромное литературное наследие. Его перу принадлежит поэма «Хотинская война» (издана впервые в 1850 г., содержащая 12 тысяч стихов). Потоцкий подробно, в хронологической последовательности описывает события войны с Турцией и, обращаясь к прошлому Польши, противопоставляет это прошлое настоящему, отмечая одичание и огрубение нравов, ставя в пример потомкам славные деяния предков. Потоцкий тоже говорит о тяжелом положении крепостного крестьянства. Немало ядовитых, насмешливых стихов своей поэмы Вацлав Потоцкий посвятил польскому двору. Во время битвы королевич Владислав болеет. Ему нужно орлом носиться на поле брани, а он в постели. Лукавая усмешка в глазах поэта, он явно издевается. Немцы, наемное войско Владислава, тоже разболелись, объевшись молдавскими дынями. Не лучше и король Сигизмунд. Ему не до битвы, он охотится в окрестностях Львова. «Занятый ловлею зайцев, он слушает вести о войне, как сказку». Сербский поэт Иван Гундулич сделал из Владислава героя,[111] Потоцкий же не пощадил своего соотечественника. С точки зрения художественной, картина, нарисованная Иваном Гундуличем, поэтичнее, в ней много яркой и вдохновенной романтики. Поэма Потоцкого несколько суше, но правдивее, исторически точнее. Несколько эпических поэм, высоко оцененных современниками, написаны Самуилом Твардовским (1600―1660). Твардовский напечатал поэмы «Владислав IV», «Отечественная война», «Посольство князя Збаражского к Султану в 1621 году». Подражание драматическому повествованию Вергилия, стремление создать свой национальный эпос, подобный прославленному античному эпосу, столь явно в творчестве Твардовского, что его назвали «славянским Вергилием». Из лирических поэтов упомянем Веспасиана Каховского. Его переложение библейских псалмов применительно к польской действительности («Польская псалмодия») весьма примечательно. Каховский, как и многие его современники, размышляет о судьбах Польши, он не знает, почему так много бед обрушилось на нее. У него уже появились догадки, что шляхетская «вольница» ведет к политической анархии и вредит государству. «Мила мне свобода, я в ней родился, я ею украшаюсь и горжусь, но я должен ее так употреблять, чтобы не повредить отечеству», — многозначительно заключает он.Литература Чехии
8 ноября 1629 г. стало для чехов днем величайшей национальной трагедии. На Белой Горе недалеко от Праги войска германского императора Фердинанда II одержали победу над чешскими повстанческими полками, отстаивавшими национальную независимость Чехии. Покоренная Прага была залита кровью, вместе с иезуитами в страну устремились немецкие князья, чтобы владеть чешскими землями, угнетать чешских хлеборобов. Фердинанд II, еще будучи принцем, поклялся папе Клименту VIII верой и правдой служить католицизму, произнеся при этом мрачную по своему смыслу и чудовищную по своим последствиям фразу: «Лучше пустыня, чем страна, заселенная еретиками». Топор палача, виселица, пытки, гнусное издевательство над умом и совестью человека — вот что ждало каждого смелого чешского патриота. Сознательное истребление народа, истребление в невиданных масштабах, уничтожение культуры, книг, письменности, самого чешского языка проводилось под флагом борьбы с еретиками, с протестантизмом. Свирепствовала инквизиция, именуемая «противореформацией», и Фердинанд II получил от папы и иезуитов имя «защитника католической церкви». В годы Тридцатилетней войны Чехия страдала от обеих враждующих сторон. Жизнь в родной стране для чехов стала невыносимой, за границу потянулись толпы беженцев, среди которых были лучшие умы народа. После 1651 г. из страны эмигрировало более 30 тысяч человек. Покинул Чехию и ее великий сын Ян Амос Коменский. Богатейшая чешская культура после Белогорской битвы, растоптанная сапогом немецкого солдата, пришла в упадок. Лишь чешские эмигранты на чужбине еще продолжали дело своих соотечественников — гуманистов предшествующего столетия, работали не покладая рук, не ведая того, как длителен будет иностранный гнет в Чехии (1620―1774 гг.). Они писали по-чешски, но их книги не попадали в руки соотечественников (строго-настрого было запрещено иезуитами не только распространение, но и хранение чешских книг в стране). Иногда, теряя надежду, чешские писатели переходили на латинский язык, чтобы труд их принес пользу другим народам. Карл Жеротин (1564―1636), известный чешский государственный деятель и образованнейший человек, собравший великолепную библиотеку, оставил несколько тысяч писем к современникам, «Чешские письма» (1591―1636). Вся чешская история, современная Жеротину, общественная и частная жизнь его соотечественников предстает перед нами в виде яркой картины, нарисованной изысканным пером тончайшего стилиста эпохи. Письма Жеротина изданы впервые во второй половине XIX столетия. Богуслав Бальбин (1621―1688), не выезжая из Чехии, неутомимо и жертвенно трудился, воодушевляемый неугасимой мечтой о возрождении родной страны. Все его книги написаны по-латыни, с тем чтобы далеко за пределы Чехии распространялась ее слава среди образованного мира. Не имея возможности писать по-чешски, он неутомимо славит чешский язык и создает труд, благородный и глубоко патриотический по своему назначению, — «Защита славянского языка».[112] Книга не могла быть напечатана в его время по цензурным условиям и увидела свет лишь сто лет спустя. Бальбин печатает десятитомное сочинение под названием «Разные разности» — своеобразную чешскую энциклопедию. Его книга «Извлечение из чешской истории» семь лет не могла пробиться через церковную цензуру. (Чтобы облегчить себе работу, Бальбин сам вступил в орден иезуитов, но, не избег, однако, репрессий со стороны подозрительных последователей Игнатия Лойолы.) Бальбин печалился о судьбах родной страны: «По битве Белогорской… наибольшая часть земли нашей была разделена между чужеземцами, по преимуществу военными… как слабый заяц между псами, растерзана она».[113] Он с увлечением занимается историей родной страны, любуется ее героями, прославляет важнейшие знаменательные деяния народа. «Нет ничего лучшего, как утешаться тем, что наша отчизна произвела стольких превосходных мужей в войне и мире, отчизна, которую теперь мы видим почти уничтоженною и оплакиваем»,[114] — писал он к одному из своих современников, Альбрехту Роновскому, в 1685 г. Чешский народ дал миру крупнейшего мыслителя, «Колумба воспитания», «отца новой педагогики», как часто называют Яна Амоса Коменского (1592―1670). Жизнь этого человека — сплошное скитание изгнанника, вынужденного покинуть родину, окровавленную и истерзанную. Он один из могикан великого века Возрождения, он мечтал о всеобщем братстве народа, о всеобщем мире и счастье людей, мечтал в годы дикого разгула феодально-католической реакции, дикой резни Тридцатилетней войны. Во имя грядущего счастья человеческого он трудился всю жизнь, написав более 140 сочинений. Сын своего времени, священник, епископ, он был религиозным человеком. Сторонник идей гуманизма, он искал в христианстве подкрепления своим человеколюбивым идеалам. В простоте душевной он не видел того, что христианская проповедь человеколюбия прикрывала вопиющие преступления церкви, к какой бы религии эта последняя ни принадлежала. Многочисленные богословские сочинения Коменского ныне справедливо забыты. Однако в памяти человеческой Коменский остался как великий провозвестник гуманистического воспитания. Педагогические проблемы были в центре внимания мыслителей предшествующего столетия. Рабле во Франции развернул величественную программу новой системы воспитания и обучения, но это было парение в эмпиреях, мощный полет мечты гениального прозорливца. Коменский же взял на себя труд детально разработать новую педагогическую систему как практическое руководство для всех организаторов педагогического процесса. Сам Коменский начал учиться довольно поздно (18 лет он только поступил в латинскую школу) и на себе испытал все недостатки традиционной системы обучения. Цель воспитания, как торжественно провозгласил Коменский, — пробудить и взрастить в человеке все лучшее, что заложено в нем от природы (от бога, по терминологии тех времен), воспитать в человеке человека. Человек — высшее создание природы, он — бог природы, и это высокое назначение человека, его «богоподобие» следует в нем укрепить путем целенаправленного интеллектуального и физического развития. Школа до сих пор была местом пыток, где истязались детские души, она должна стать оазисом радости, очагом гуманности, где бы на плодотворной почве взрастили роскошные цветы человеческих дарований. Образование человека должно быть универсальным, он должен знать все, что включает в себя мир, и это возможно, ибо он сам подобен этому миру (микрокосмос — малый мир), проповедовал Коменский в своей «Великой дидактике» (1657). Войны, костры инквизиции, дикая жестокость человека по отношению к человеку породили в душе великого гуманиста чувства, близкие к отчаянию. Плодом тяжелого раздумья о неупорядоченности и смутах века явилась его мрачная книга «Лабиринт света и рай сердца». Это поистине крик истерзанной души, который так сильно отозвался в душах соотечественников Коменского. Чешские изгнанники пели в своих печальных песнях, что ничего не взяли они с собой, покидая родные дома, кроме Кралицкой Библии (национальная святыня чехов, уничтожаемая притеснителями) и «Лабиринта света». В книге рисуются аллегорические картины. Автор в сопровождении Вездесущего и Всеведущего проходит по лабиринту мира и видит все пороки людские — злобу, корысть, зависть, жестокость, — и убеждается в тщетности всех побуждений людских. Наконец, он встречает Христа, и тот указывает ему путь к утешению: «Войди в дом своего сердца и запри за собой дверь! Воздвигни в себе самом царство небесное!» Этот угрюмый вывод не раз являлся печальникам человечества в тяжелые годы социальных невзгод, начиная от Эпиктета и до новейших времен. Основную мысль книги формулирует ее полное название, которое мы здесь приведем: «Лабиринт света и рай сердца, ясное изображение того, как в этом свете и во всех его предметах нет ничего, кроме суеты и блуждания, сомнений и забот, ослепления и обмана, бедствий и скорбей, наконец, пресыщения всем и разочарования, и как только тот добивается истинного и полного успокоения духа и радости, кто, оставаясь дома в своем сердце, замыкается с одним господом богом». Коменский в отчаянии призывает людей уйти в себя, удалиться от участия в общественных распрях. Однако сам он не ушел в себя, не отрекся от работы во имя блага «суетных» людей в этом земном «суетном» мире. Его книга «Дверь языков» была переведена при жизни автора на двенадцать европейских языков и четыре азиатских. Она снискала ему широкую популярность. Он пишет трактат «Предтеча премудрости», стремясь представить все накопленные человечеством знания в некоем едином энциклопедическом своде — и опять же во имя блага «суетных» людей на «суетной» земле. Коменский умер 15 ноября 1670 г. в Голландии, не переставая верить в обновление человечества на началах братства, мира и просвещения. Похоронен он в Наардене. В 1957 г. в этом старинном голландском городке, где Коменский когда-то прожил последние 14 лет своей жизни, ему воздвигли памятник. Бронзовая скульптура и постамент — дар Чехословакии Королевству Нидерландов в знак благодарности за оказанный некогда приют великому чешскому патриоту.Литература Венгрии
XVII век венгерской литературы венгерские литературоведы называют веком барокко.[115] Барокко связано с феодально-католической реакцией, а последняя — с деятельностью иезуитов и двором австрийских Габсбургов. Австрия, управляемая династией Габсбургов, уже в XVII столетии сосредоточила под своим флагом огромные земли. В нее входили в конце века Сардиния и Корсика на Средиземном море, весь юг Италии и Великое герцогство Тоскана, значительная часть Бельгии и Нидерландов, Венгрия, Силезия, Словакия, Чехия. В XVIII в. к ней отошли Банат, Валахия, Галиция. Продвижение Турции в глубь Европы закончилось в 1683 г. после того, как польский король Ян Собесский нанес поражение туркам, осаждавшим Вену. В 1699 г. по Карловицкому договору Австрия получила Восточную Венгрию, Трансильванию и Хорватию. В состав ее общего населения входили тогда самые разные народности: немцы, чехи, словаки, словены, сербы, хорваты, венгры, румыны, итальянцы, поляки, карпатские и галицийские украинцы. Это было «лоскутное», дурно управляемое государство. Ни сколько-нибудь прочного государственного единства, ни единой культуры Австрия не создала. Даже название это огромное государство имело странное и неопределенное — «Наследственные владения Габсбургов». Под Австрией же собственно понималась Восточная, или Австрийская марка. Габсбурги часто натравливали один угнетенный ими народ на другой, жестоко подавляя их национальное самосознание и национальную культуру. В начале XVII в. центральная часть Венгрии была в руках турок, западная и северо-западная — Габсбургов. В конце века в результате австро-турецких войн Австрия почти полностью оккупировала бывшее Венгерское Королевство, вытеснив турок. Тогда же начались массовые репрессии против вождей и участников антигабсбургских выступлений и заговоров. Казни совершались ежедневно в течение целого месяца тридцатью палачами одновременно. Габсбурги ввели в страну оккупационные войска, наводнили ее своими чиновниками, распустили венгерские пограничные воинские части. Преследуя протестантов, они закрывали их церкви (часть из этих церквей была превращена в конюшни), арестовывали и казнили протестантских пасторов. В этой обстановке разногласия, возникшие в эпоху Реформации в церквах Западной Европы, стали своеобразным идеологическим инструментом в национально-освободительной борьбе народов, покоренных Австрией. Антигабсбургские деятели Венгрии обратились к протестантской церкви, ибо католическая церковь была оплотом австрийского правительства. Протестанты-писатели в духе реформаторских идей стремились укрепить в литературе позиции национального венгерского языка. Напомним, что официальным языком тогда был латинский, а венгерский язык, ныне столь богатый и разработанный, тогда употребляемый венграми только в быту, требовал больших лексических «вложений», чтобы стать литературным. Альберт Сенци Молнар (1574―1634), писатель-протестант, проделал в этом направлении громадную работу. Он составил латино-венгерский и венгро-латинский словари, написал венгерскую грамматику, перевел на венгерский язык псалмы французских поэтов Маро и Беза, женевские псалмы Жана Кальвина и его главное сочинение «Наставление в христианской вере». Была переведена на венгерский язык Гашпаром Каройн Библия. Все это составило круг чтения венгров и значительно содействовало формированию венгерского национального языка. Иезуиты, обосновавшиеся в Венгрии еще в XVI столетии, повели решительную борьбу за укрепление в стране католицизма. Петер Позмань (1570―1637) — иезуит, профессор Грацкого университета, архиепископ, бесспорно, талантливый стилист (его «Проводник к правде божьей» (1613) считается венграми великолепным образцом церковной риторической прозы). Петер Позмань был одним из первых венгерских писателей барокко. Он ввел в литературный обиход барочную изысканность речи в духе модного в Европе маньеризма. Самым крупным венгерским автором XVII в. был, бесспорно, Миклош Зрини (1620―1664) — один из руководителей антигабсбургского движения. Хорват по происхождению, выходец из дворянской семьи, прославившейся в борьбе против Турции, Миклош Зрини получил прекрасное образование, учился в университете в Граце, Вене и в Италии. Любовные идиллии Миклоша Зрини несут на себе печать итальянского маринизма. Главным его произведением была эпическая поэма из 15 песен «Сигетское бедствие». Он описал в ней, несколько в духе поэмы Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим», осаду крепости Сигетвар турецкими войсками в 1566 г. Крепость пала, но турки понесли огромные потери. Известный султан-завоеватель Сулейман II умер во время атаки, и само событие расценивается венгерскими историками как поворотный пункт в венгро-турецких войнах. Руководил обороной крепости дед поэта, по имени тоже Миклош Зрини. Героический его образ и мужество воинов, защищавших крепость, погибших на ее стенах, описал стихами венгерский поэт. Миклош Зрини был сам воином, полководцем, поэтому батальные сцены поэмы даны им красочно и правдиво. Подражая Торквато Тассо, Миклош Зрини ввел в свою поэму мифические образы, чудеса и потусторонние силы. Важная историческая тема поэмы, ее патриотический дух, прекрасные стихи сделали произведение Миклоша Зрини широко популярным в Венгрии. После Миклоша Зрини следует назвать еще поэта Иштвана Дёндёши (1629―1704). Его поэзия не имела той политической и художественной масштабности, какой обладало творчество Зрини. По образованию юрист, адвокат Иштван Дёндёши жил при дворах крупных вельмож и писал пышные стихотворные панегирики аристократам в виде малых эпических поэм, обычно посвященных свадебным торжествам. Таковы его «Мураньска Венера, беседующая с Марсом» (женитьба крупного венгерского магната Ференца Вешенели) или «Феникс, из пепла восставший» (женитьба трансильванского князя Яноша Кеменя) и др. Эти своеобразные эпиталамы, насыщенные томной эротикой с изящной орнаментовкой стиха, нравились тогда, и Дёндёши был широко читаемым автором. В XVII столетии в Венгрии пышно расцвела поэзия куруцев (меченосцев, борцов против угнетателей Габсбургов). Эта поэзия, преследуемая властями, была анонимной и распространялась изустно или в рукописях. Среди куруцких песен известны замечательные образцы подлинной поэзии. Такова «Песня о Ракоци», о вожде освободительной борьбы куруцев Ференце II Ракоци, созданная уже в начале XVIII в. В поэзии куруцев были и песни-жалобы и песни-плачи и задорные баллады. Главными темами венгерской литературы XVII в. были идеи и чувства, устремленные к созданию национального единства, к борьбе против иностранных поработителей турецких султанов и австрийских Габсбургов, к созданию национальной культуры. Эти идеи захватили широкие народные массы, о чем свидетельствует поэзия куруцев.Южнославянская литература
В истории южных славян глубоко трагическим событием явилась битва на Косовом поле 15 июня 1389 г., решившая их дальнейшую судьбу. Сербская армия во главе с князем Лазарем встретилась с превосходящими ее во много раз силами турок. Много полегло воинов и с той и с другой стороны. Погиб храбрый Милош Обилич, погиб и турецкий султан Мурат. Исход битвы решило позорное бегство с поля боя одного из военачальников сербских войск, Вука Бранковича. Раненый князь Лазарь попал в плен и был умерщвлен в стане неприятеля. Южные славяне подпали под многовековое иго турок. Народ сложил печальные песни об утрате своей свободы, прославил опоэтизированных им героев сражения, и песни о Косовской битве переходили от поколения к поколению, из века в век; и в XVII столетии они составляют один из главных источников художественного сознания народа.[116] В этих песнях раздавался призыв к бою с ненавистными поработителями:Литература Болгарии
Болгария, некогда стоявшая во главе славянской образованности, больше всего пострадала от турецкого ига и в XVII столетии почти совершенно утратила свою письменность. Едва ли не единственным литературным произведением Болгарии XVII века является «Слово о страшном суде», сохранившееся в Люблянской библиотеке. Но и это произведение не было оригинальным, а лишь переложением одной из проповедей знаменитого богослова восточной церкви, теоретика православия Иоанна Дамаскина (673―754). Турецкий султан, подчинив константинопольскому патриарху все православные церкви захваченных им южнославянских государств, приобрел себе в его лице верного служителя. Константинопольский патриарх распорядился уничтожить все книжные фонды болгарских монастырей, повелел вести церковную службу только на греческом языке и высшие духовные должности раздавал лишь лицам греческого происхождения. Фанариоты (так назывались чиновники патриарха, от константинопольского квартала Фанар) стали для болгар ненавистнее самих турок. О том, насколько тяжелым был духовный гнет фанариотов, стремившихся задушить любые попытки возрождения национальной культуры Болгарии, свидетельствует судьба двух патриотов-болгар братьев Миладинов, живших в XIX столетии. Один из них, Димитрий, был учителем в небольшом городе Кукуше, второй учился в Московском университете. Братья составили и напечатали сборник болгарских песен.[124] Фанариот епископ Мелетий добился ареста Димитрия по обвинению в государственной измене. Болгарского патриота увезли для суда в Константинополь. Второй Миладин, желая выручить брата, отправился вслед за ним. Турки прибегли к испытанному методу: разрешили братьям повидаться в тюрьме и задержали в ней обоих. Выйти из тюрьмы Миладинам не удалось: под давлением мирового общественного мнения турецкое правительство распорядилось их освободить, но накануне они были отравлены фанариотами (ноябрь 1861 г.). Не случайно чужеземные владыки так жестоко расправились с собирателями народных песен. В этих поэтических сказаниях, нигде не записанных, но легко переносимых из уст в уста народной молвой, запечатлелась великая ненависть к поработителям. Народные песни — вот национальное культурное достояние болгар в мрачные века турецкого ига. Вся жизнь народа, его беды и страдания, его мечты и чаяния, мимолетные радости, его герои, события родной истории — все отразилось в этой великолепной песенной симфонии. Здесь живут и смутные суеверные страхи, выраженные в чудесных поэтических легендах о дивах и юдах, о страшных самовилах:Литература XVIII века
XVIII век в жизни народов Западной Европы отмечен колоссальными социальными потрясениями. Феодализм, поверженный в Англии в предшествующем столетии, должен был потерпеть окончательное поражение в ходе французской буржуазной революции 1789―1794 гг. В сущности, это поражение феодализма носило уже глобальный характер, как бы глубоко еще ни погрязали в феодализме народы других стран Запада и Востока. Новые формы общественных отношений были найдены и утверждены, мир должен был преображаться и преображался в соответствии с нормами этих новых форм. Феодализм просуществовал многие века. В такой стране, как, например, Франция, его история может быть прослежена в течение пятнадцати столетий, со времени падения Римской империи. Тем мучительней и грандиознее должна была происходить ломка этих стародавних, укоренившихся в экономике, в законодательстве, в обычаях, быту, в сознании людей форм общественной жизни. Судьба европейского феодализма была окончательно решена во Франции в XVIII столетии. Мощное антифеодальное движение, развернувшееся в других странах Европы, хоть и не привело в XVIII в. к буржуазным революциям в этих странах, но тем не менее уже знаменовало собой переход человечества в новый период истории. XVIII век в истории западноевропейской литературы является периодом наиболее острой антифеодальной борьбы, в ходе которой создавались художественные ценности мирового значения и закладывались основы нового демократического искусства. В XVIII в. французская литература, обогащенная философскими и политическими учениями революционной тогда буржуазии, возглавила идейный разгром социально-экономической системы феодализма. Она создавалась в атмосфере революционных боев. Она запечатлела и увековечила гигантскую схватку двух сил: с одной стороны, многовекового, закрепленного стародавними традициями, глубоко вкоренившимися в народную жизнь, обогащенного культурой поколений феодализма и, с другой — растущего, молодого, выступившего от имени народа класса буржуазии.* * *
Страны Западной Европы в XVIII столетии представляют собой довольно пеструю картину политических систем. В Англии абсолютизм перестал существовать, королевская власть превратилась в род некоего декорума, не имевшего серьезного влияния на существо политики. Буржуазия поделилась своей властью с новым дворянством, приобщив это дворянство к буржуазному способу ведения хозяйства. Во Франции еще жил абсолютизм. Феодально-сословная монархия крепко держалась за стародавние устои, не желая уступать свои позиции новому обществу. Германия влачила жалкое существование, разбитая на множество мельчайших княжеств, герцогств, курфюршеств. Наиболее крупными из феодальных областей были Австрия с династией Габсбургов и Пруссия с династией Гогенцоллернов. Поэтому антифеодальная борьба здесь осложнялась еще задачей национального объединения страны. Италия, разрозненная, как и Германия, на множество мелких государств, испытывала к тому же колониальный гнет (на севере страны, в областях, подпавших под владычество Австрии) и гнет папского государства, подрывавшего национальные основы Италии, тормозившего национальное объединение государства. Антифеодальная борьба здесь складывалась в еще более сложной обстановке. В Польше, Венгрии, Румынии, Болгарии антифеодальное движение было тесно связано с национально-освободительной борьбой. Своеобразие исторического развития перечисленных стран определило и пути развития их литературы. Главнейшей задачей, которая стояла перед почти всеми народами Западной Европы в XVIII столетии, была ликвидация феодализма. Общественная жизнь и общественная мысль этого периода определялись в основном решением этой задачи. Как бы далеко внешне ни отстояла иногда литературная борьба от борьбы политической, она тем не менее была своеобразным выражением политической борьбы. Это сказывалось и в выборе тем произведений, и в выборе художественных средств, в идеях и их художественном воплощении, в эстетике и художественной практике.* * *
Поскольку политическая борьба прогрессивных сил Европы в XVIII столетии носила в основном антифеодальный характер, постольку и литература этого периода являлась по преимуществу антифеодальной, иначе говоря, просветительской. Термин «Просвещение» в широком значении понимается как просвещение народа, приобщение народных масс к культуре, наукам, искусству. Термин «Просвещение» имеет, кроме того, более узкое историческое значение. Этим термином принято называть умственное движение, развернувшееся в период решающих боев буржуазии с феодализмом (главным образом в XVIII столетии) и направленное на ликвидацию крепостничества, на ликвидацию феодализма, его социально-экономических норм, его политических учреждений, его идеологии, его культуры. Термин «Просвещение» взят в данном случае в историческом значении. В. И. Ленин об исторической роли просветителей. В. И. Ленин в своем труде «От какого наследства мы отказываемся» писал: «Нельзя забывать, что в ту пору, когда писали просветители XVIII века (которых общепризнанное мнение относит к вожакам буржуазии), когда писали наши просветители от 40-х до 60-х годов, все общественные вопросы сводились к борьбе с крепостным правом и его остатками».[125] Следовательно, деятельность просветителей относится к периоду феодально-крепостническому, когда перед обществом стояла задача ликвидации устаревшей феодально-крепостнической системы и перехода на путь капиталистического развития, более прогрессивного сравнительно с предшествующим строем. Для всех просветителей поэтому характерна одна общая черта: «горячая вражда к крепостному праву и всем его порождениям в экономической, социальной и юридической области».[126] Говоря о русских просветителях 40―60-х гг. XIX столетия, В. И. Ленин подчеркивал то обстоятельство, что они «вовсе не ставили вопросов о характере пореформенного развития, ограничиваясь исключительно войной против остатков дореформенного строя».[127] Эта мысль В. И. Ленина исключительно важна для понимания деятельности западных просветителей. Вся их деятельность сводилась к расчистке пути для нового общественно-экономического строя, к борьбе против феодализма. Каким будет этот новый строй, призванный сменить «старый режим», они представляли довольно смутно. «Новые общественно-экономические отношения и их противоречия тогда были еще в зародышевом состоянии. Никакого своекорыстия поэтому тогда в идеологах буржуазии не проявлялось; напротив, и на Западе, и в России они совершенно искренно верили в общее благоденствие и искренно желали его, искренно не видели (отчасти не могли еще видеть) противоречий в том строе, который вырастал из крепостного».[128] В. И. Ленин отмечает одну из характерных черт просветителей, их исторический оптимизм, их веру в общественное развитие, их содействие поступательному ходу истории. Просветители выступили не только против экономического угнетения народных масс, но и против их духовного порабощения, главным орудием которого в эпоху феодализма была церковь. Поэтому именно против нее боролись просветители, подвергая уничтожающей критике как религиозную догму, так и деятельность церкви, являвшейся частью государственного аппарата феодализма. Они провозгласили идею просвещения народных масс, широкого распространения знаний среди народа. Этим они заслужили благородное имя «просветителей», оставшееся за ними в истории. Просветители объявили войну не только религии, но и идеалистической философии. Они прославили силу человеческого разума, призвали на суд разума идеологию и государственные учреждения феодализма. Все, что не отвечало принципу разумности, что не содействовало благосостоянию народа, осуждалось ими на уничтожение. Однако, придавая преувеличенную роль силе идей, просветители впадали в глубокие заблуждения, полагая, что идеи могут изменить мир. С этим связана иллюзия «просвещенной монархии», столь дорогая многим из них. Эстетические принципы литературы просветителей. Просветители подчинили свое художественное творчество задаче переустройства общества. Основным принципом просветительской эстетики стало утверждение воспитательной роли искусства, боевой тенденциозности, демократической идейности. Использовав материалистическое учение Аристотеля об искусстве, просветители начали закладывать теоретические основы критического реализма, утвердившегося в искусстве уже в XIX столетии. Произведения просветителей глубоко философичны. В ряде случаев это своеобразные беллетризованные философские трактаты. Отсюда и некоторая рационалистичность художественного творчества просветителей. Борясь за переустройство общества, утверждая принцип активного воздействия художника на общественное мнение, они создали новые жанры публицистического философско-политического романа, морально-политической драмы и гротескно-комедийного памфлета. При этом широко использовали литературные формы старых мастеров: памфлеты Лукиана, философскую поэму Лукреция, сатирическую литературу Ренессанса: сочинения Эразма Роттердамского, Франсуа Рабле, Томаса Мора, которых они считали своими идейными предшественниками. Отстаивая демократическое направление искусства, просветители ввели в литературу нового героя, простолюдина, в качестве положительного образа, они воспели и прославили его труд, его мораль, они изобразили сочувственно и проникновенно его страдания. Разоблачая произвол господствующих сословий, они смело вводили в литературу критический элемент и создали произведения высокого политического и художественного значения. Подчеркнутая тенденциозность писателей-просветителей в те дни, когда они жили и действовали, составляла их главную силу, она отвечала историческим задачам времени. Она была необходима в эпоху готовящегося социального переворота. Используя печатное слово и театральную трибуну, просветители звали к обновлению мира, а это требовало обнаженности идейных позиций. Они конечно не прочь были обмануть бдительность властей, прибегая — и подчас весьма искусно — к различным уловкам и лукавству. Читателю же и зрителю их политическая программа должна быть предельно ясной… Здесь они не допускали никаких недомолвок и объективистской размытости. Критически относясь к классицизму, они вместе с тем использовали лучшие черты классицистического искусства — героическую патетику, чувства гражданственности, поставив их на службу революционным идеям (классицистические трагедии Вольтера «Брут», «Заира», «Магомет» и др.). Просветители провозгласили право художника изображать героические поступки и высокие чувства простого человека. Тем самым они содействовали укреплению широкого литературного движения, получившего в последней трети XVIII в. распространение почти во всех странах Европы и названного сентиментализмом. Сентиментализм в западноевропейской литературе XVIII столетия. Сентиментализм мощной волной прокатился по Европе XVIII столетия. Родиной его была Англия. Имя ему дал Лоренс Стерн, назвав свое путешествие по Франции «сентиментальным», показав читателю своеобразное «странствие сердца». Однако культ чувства, аффектацию духовного страдания, поэзию слез узаконил до него в литературе, в искусстве, а потом и в жизни Ричардсон. Писатели-сентименталисты внесли в литературу свой весомый вклад. Их творчество существенно отличалось от произведений классицистов, патетическая трагедия которых воспевала по преимуществу героя и героическое. Выдающиеся люди, выдающиеся события, выдающиеся страсти — вот материал, из которого строился трагедийный сюжет. Сентименталисты же обратились к людям простым, гонимым, угнетенным, слабым. В их героях нет ничего примечательного. Страдания их не дивят, не потрясают, но трогают. Словом, на смену возвышенному и величественному, что было у классицистов, сентименталисты принесли в литературу трогательное. Они возвели чувство в культ, а чувствительность — в нравственный и эстетический принцип. Просветители взяли сентименталистский принцип чувствительности на свое вооружение. Вольтер язвил и смеялся в «Кандиде», но плакал в «Меропе» или «Заире», Дидро лукаво смешил в «Нескромных сокровищах» или «Жаке-фаталисте», но источал слезы в своих драмах. Руссо плакал и негодовал. Бомарше смеялся, но и он отдал дань слезам (драма «Евгения», четвертый «Мемуар»). Классицисты не замечали природы; в произведениях сентименталистов природа заняла почетное место. Созерцание ее красот, мирное общение с нею простых, незлобивых людей — вот идеал сентименталистов. Сентиментализм — явление сложное и противоречивое. Как идейное и художественное течение общественной мысли XVIII в. его нельзя отождествлять с Просвещением в целом. В ряде случаев он являл собой кризис просветительской мысли (в Англии) и содержал ущербные мотивы, чуждые историческому оптимизму просветителей. Впрочем, в различных странах Европы его краски были различны. В Англии произведения сентименталистов сочетали в себе критику социальных несправедливостей с проповедью незлобивости, идеализмом, мистикой и пессимизмом («Векфильдский священник», «Покинутая деревня» Голдсмита, «Ночные думы» Юнга и др.). Во Франции и Германии сентиментализм в значительной степени слился с просветительской литературой, а это существенно изменило его облик сравнительно с сентиментализмом английским. Здесь мы найдем уже и призывы к борьбе, к активным и волевым действиям личности, здесь исчезнут ноты идеализации феодальной старины, проявится бодрое материалистическое миропонимание. Однако и в немецкой и во французской литературе сентиментального направления не обошлось без идей, родственных английскому сентиментализму. Роман Гете «Страдания молодого Вертера» проникнут материалистическим мировоззрением, но не чужд известной идеализации пассивного страдания. В произведениях Жан-Жака Руссо революционный протест сочетается с критикой идеи прогресса и цивилизации. В каждой стране литература носила ярко выраженный национальный характер в зависимости от своеобразия исторического развития народа, его национальных черт, национальных традиций, о чем будет сказано в главах, посвященных национальным литературам. Однако для всей передовой литературы европейских стран XVIII столетия характерно общее антифеодальное, освободительное направление.Литература Англии
Реставрация в Англии, длившаяся 28 лет, не смогла повернуть историю вспять. Завоевания революции оказались настолько прочными, что их не поколебало временное политическое переустройство (возвращение на трон потомков казненного Карла I). Реставрация показала лишь, что исторический процесс не совершается прямолинейно, что серьезные социальные сдвиги не происходят безболезненно, что, наконец, старые, отжившие формы общественных отношений не сразу и не без ожесточенной борьбы сдают свои позиции. В 1688 г. Яков II был изгнан. Английская буржуазия, не мыслившая еще государства без короля, пригласила на трон тогдашнего правителя (штатгалтера) Голландии Вильгельма Оранского, женатого на дочери Якова II Марии. 5 ноября Вильгельм был радушно встречен англичанами на Британских островах и торжественно препровожден в Лондон. С этой поры начинается эра полного господства буржуазии в Англии. Теперь ей уже ничто не мешало. Новый король (Уильям III) издал «Билль о правах», передав фактическую власть парламенту и оставив за собой власть символическую (по сути, дела протокольные, представительские функции). Королевская власть (без власти) была и остается до сих пор в Англии своеобразным и довольно дорогим декорумом государства. Ныне у королевы Елизаветы II имеются Сен-Джемский и Бэкингемский дворцы в Лондоне, замки в Балморале и Виндзоре, охраняемые часовыми в красных мундирах и высоких медвежьих шапках. Она зачитывает в парламенте тронную речь, составленную очередным премьер-министром, излагающую политическую программу своего кабинета, выслушивает еженедельные доклады этого премьера и ни единого пункта не может изменить в его программе. Англичане шутят, что если бы кабинет вынес решение о казни короля, то это решение он представил бы на утверждение короля, и тот в силу существующего положения обязан был бы подписать его, иначе говоря, санкционировать свою собственную казнь. Правит страной кабинет министров. Парламент редко собирается в полном составе. В новом Вестминстерском дворце (старый сгорел в 1834 г.), несмотря на то что в нем имеется 1100 комнат, для палаты общин отведено помещение с 300 местами, а депутатов — 655. Присутствуют обычно 20―30 человек, бывает, что и не больше четырех-пяти. Англия в течение XVIII столетия вела ряд войн ради захвата новых земель. В 1707―1713 гг. она участвовала в войне за испанское наследство. По Утрехтскому договору она получила Гибралтар и острова Менорки. Англия таким образом захватила в свои руки ключевые позиции Средиземного моря, могла контролировать его, открывая и запирая по собственному произволу его «ворота». Она подчинила своему влиянию Португалию, ставшую ее поставщицей продуктов сельского хозяйства. В 1707 г. Англия присоединила к себе Шотландию. Еще в конце XVII в. она подавила восстание в Ирландии и теперь безжалостно эксплуатировала эту страну. Английская буржуазия простирает свое влияние на Америку, захватив огромные колонии, добивается монопольного ввоза туда рабов из Африки. Англия участвует в войне за австрийское наследство (1741―1748), причем стремитсяпутем подкупов, денежных ассигнований использовать иностранные войска в качестве пушечного мяса. Англия участвует в Семилетней войне (1756―1763), перехватывает у Франции Канаду, у Испании Флориду, вытесняет Францию из Индии. Через сто лет после революции она стала самой богатой страной в мире по объему продукции на душу населения. (Ныне она занимает лишь 14-е место.) Потеряв свои заморские колонии, Англия в наши дни все же еще продолжает их эксплуатировать. В стране после революции выступили на поверхность глубочайшие противоречия между буржуазией и эксплуатируемыми массами. К. Маркс, подводя итоги английской буржуазной революции, писал: «Тут, как и в других случаях, мы имеем пример того, как первая решительная победа буржуазии над феодальной аристократией сопровождается наиболее откровенной реакцией против народа».[129] Реакционность английской буржуазии наиболее наглядно проявляется в годы французской революции (1789). Английская буржуазия в это время не только не поддерживает революцию во Франции, но, наоборот, становится во главе европейской реакции. Изгнанные Бурбоны находят приют в Англии. После битвы при Ватерлоо англичане возвращают Людовика XVIII в Париж под охраной герцога Веллингтона. Отношение английской буржуазии к французской революции весьма откровенно выразил член парламента Эдмунд Берк, издавший в 1790 г. книгу «Размышления о французской революции», в которой он призывал к крестовому походу против революционной Франции и предавал проклятию идеи просветителей. Европейские монархи горячо поддерживали реакционную пропаганду Берка. Екатерина II, недавно кичившаяся своей дружбой с Вольтером, поздравила Берка, а Георг III, английский король, пожаловал ему солидную пенсию. Английская философия в XVIII в. Английские буржуазные мыслители первой половины XVIII столетия еще смело разрабатывают материалистическую философию, они позволяют себе даже нападки на церковь и религию. «…Когда буржуазное преобразование английского общества совершилось, Локк вытеснил пророка Аввакума», — пишет К. Маркс.[130] Локк сыграл большую роль в идейном формировании французского Просвещения. Для Европы его открыл Вольтер. Блестящий популяризатор, он привлек к философии Локка внимание своих соотечественников, а за ними и широкие читательские круги тогдашнего образованного мира. В сочинении «Опыт о человеческом разуме» (1690) Локк показал несостоятельность теории о врожденных идеях, с которой выступил в свое время Декарт, и доказал зависимость идей от органов чувств, воспринимающих мир внешних вещей. Просветители сделали из этого вывод, что ум человеческий формируется в процессе жизненного опыта, что идеи не от бога, что они привносятся в сознание, что нужно противопоставить идейному влиянию на народ со стороны церкви иное влияние — освободительных, просветительных учений. Отсюда их яростная борьба против христианской церкви и великая вера в воспитательную силу идей. Сенсуализм Локка вооружил просветителей верой в материальность мира и в целом — трезвым реалистическим мышлением. Чрезвычайно импонировали французским просветителям и мысли Локка о государстве, о том, что сами люди устанавливают и в случае необходимости перестраивают свои общественные отношения, что цель государства — сохранение свободы личности. Начатая Локком критика церкви и религии была продолжена Толландом, Коллинзом, Лайонсом и другими. Философ Джон Толланд объявил все религии обманом, изобретением политиков и жрецов для угнетения темных масс («Христианство без тайн», «Письма к Серене»). Все это свидетельствовало о громадном прогрессе, который проделала общественная мысль в Англии после религиозной пуританской страстности времен революции XVII в. В дни Кромвеля ничего подобного не могло бы возникнуть в умах англичан. Однако охранительные силы религии решительно действовали и в XVIII столетии. Против Джона Толланда, Джозефа Пристли церковь организовала такую травлю фанатиков, что философы были вынуждены покинуть страну. Острые социальные противоречия, какие возникли в Англии после революции, и классовые конфликты уже буржуазного миропорядка не могли не отразиться на философии, литературе. Возникли новые теории, объясняющие логику этих противоречий или стремящиеся найти пути к общественной гармонии. Одна из таких теорий запечатлена в сочинениях графа Шефтсбери (1671―1713), которые были объединены под общим названием «Характеристика людей, нравов, мнений и времен» (1711, в 3-х т.). Шефтсбери доказывал, что нравственность, добродетель, внутренне присуща человеку, она не навязана ему извне, что добродетель является врожденным качеством людей. Так же как идея прекрасного живет в человеке, живет в нем идея доброго. Доброе и прекрасное сливаются воедино. В человеке, в котором пробуждено чувство прекрасного, проснется и чувство доброго. Прекраснодушие Шефтсбери осмеял Мандевиль в сочинении «Басня о пчелах, или Частные пороки — общая выгода».[131] Рой пчел, разместившийся в улье, жил в полном изобилии. У пчел был флот и армия, машины и корабли, министры и полиция, у них процветала наука и искусство. Они боролись, ссорились, страдали и радовались, как люди. У них было два класса: одни добывали материальные блага и не пользовались ими, другие, ничего не производя, жили в свое удовольствие, да еще в ненасытной жажде роскоши и наслаждений требовали большего, безжалостно угнетая трудящихся. Много среди них было игроков, воров, ловких пройдох и мошенников. Обман, корысть, эгоизм царили в пчелином обществе. Врачи хотели, чтобы было больше больных и их доходы не оскудевали, юристы содействовали росту преступлений, помышляя только о своих интересах. Министры обкрадывали государственную казну, угнетали бедных и защищали богатых. Словом, Мандевиль нарисовал безрадостную картину жизни английского буржуазного общества. Однако он сделал самый неожиданный вывод:Дефо (1660―1731)[133]
Непосредственно после «славной революции» творит выдающийся писатель Даниель Дефо. Он силой слова поддерживает и защищает буржуазно-парламентарный строй от посягательств аристократической реакции (памфлеты «Чистокровный англичанин», «Кратчайший способ расправы с диссидентами»). Вместе с тем в своих романах «Капитан Сингльтон», «Роксана», «Молль Флендерс», «Полковник Джек» он смело показывает изнанку дворянско-буржуазной Англии, а в романе «Робинзон Крузо» воссоздает типичную для буржуазии иллюзию независимости личности от общества, возможности ее обособленного существования. Натура активная, волевая, Дефо, прожил бурную жизнь, смело вмешиваясь в политическую жизнь страны, отдавая свое бойкое перо (часто небескорыстно) различным политическим партиям, однако принципиально поддерживая буржуазную линию развития Англии. Как личность он очень напоминает Бомарше. У них много общего. Плебеи и отпрыски плебеев, они шли в революцию со всей дерзостью бунтарей, — смелые, талантливые, энергичные. Дефо защищал уже свершившуюся революцию от происков реакционеров. Бомарше ее готовил. Жизнь и того и другого полна борьбы, взлетов и падений. И того и другого не пощадила злоречивая молва. Дефо родился в Лондоне. Его предки (по фамилии Фо; писатель прибавил к ней частичку «де») — протестанты, в XVI в. бежали из Фландрии, в годы религиозных войн спасаясь от преследований католиков. Отец Дефо, ремесленник, владелец небольшой мастерской по изготовлению свечей, жил в собственном доме в пригороде Лондона. Суровый пуританин и скопидом, отец Дефо поместил сына в духовную академию. Будущий писатель получил в ней практические знания по истории, математике, географии, изучил живые языки (французский, итальянский, испанский) и языки классические (латынь и древнегреческий). Проповедником он стать не пожелал и занялся предпринимательской деятельностью и коммерцией. В молодости он побывал, занимаясь виноторговлей, во Франции, Испании, Италии, Португалии. Участвовал в восстании герцога Монмута в годы Реставрации, восстании неудавшемся, подавленном войсками короля Якова II. Во время «славной революции» Дефо был в числе тех лондонских коммерсантов, которые торжественно встречали в Лондоне нового «буржуазного» короля Вильгельма Оранского (Уильяма III). Словом, Дефо жил жизнью типичного буржуа-коммерсанта, занимаясь торговлей, обогащаясь и разоряясь, нисколько не помышляя о литературной славе. Писать он начал поздно, и первые его сочинения были далеки от художественной прозы. Его «Опыт о проектах» предлагал англичанам целый ряд реформ, реформ, конечно, экономического порядка, рекомендовал ослабить средневековую строгость законов и проявить известную долю гуманности к беднякам. Позднее он напечатал несколько политических памфлетов в газете «Афинский Меркурий» и, наконец, в 1701 г. памфлет «Чистокровный англичанин», принесший ему широкую известность в Англии. Дефо осмеял претензии лордов на чистоту их аристократической крови и вообще чистоту крови англичан. Английская нация сформировалась в ходе истории из самых различных племен. В нее вошли норманны, англосаксы, шотландцы, французы, датчане:Зло Я заброшен судьбой на мрачный, необитаемый остров и не имею никакой надежды на избавление. Я как бы выделен и отрезан от всего мира и обречен на горе. Я отдален от всего человечества; я отшельник, изгнанный из общества людей. И т. д. и т. п.
Добро Но я жив, я не утонул, подобно всем моим товарищам. Но зато я выделен из всего нашего экипажа, смерть пощадила меня, и тот, кто столь чудесным образом спас меня от смерти, вызволит и из этого безотрадного положения. Но я не умер с голоду и не погиб в этом пустынном месте, где человеку нечем пропитаться![134]Чтобы еще более усилить правдоподобие своего повествования, Дефо прибегает к форме дневника, который якобы вел его герой, «пока не вышли чернила». Записи кратки, лаконичны, подобны пометкам в корабельной книге, и это тоже предусмотрено автором в качестве залога правдоподобия. Описаний, в сущности, нет. Есть перечисление событий, конкретных фактов, вещей, актов бытия Робинзона. «Первым делом я наполнил водой большую четырехугольную бутыль», «Чтобы обезвредить воду, лишив ее свойств, вызывающих простуду или лихорадку, я влил в нее около четверти пинты рому и взболтал», «Я отрезал козлятины и изжарил ее на угольях» и т. д. О чувствах Робинзон рассказать не умеет (но так и должно было быть: ведь он моряк, человек некнижный), когда же приходится касаться чувств, то Робинзон беспомощен. «Я не способен описать, как потрясена была моя душа» или «Невозможно описать произведенное им на меня впечатление». Словом, автор предоставляет самому читателю воссоздать в своем воображении картину чувств. Зато Робинзон много размышляет. Дефо великолепно нарисовал нравственный и интеллектуальный облик своего героя, через его же записи. Робинзон — человек скромный, непритязательный, искренний, средний горожанин Англии. Мыслитель он неглубокий, но практически сметлив. Богобоязненный в силу своего воспитания, он, однако, далек от религиозного рвения. «Я даже и не думал о боге и провидении, я действовал как неразумное животное, руководствуясь природным инстинктом, внимал лишь повелениям здравого смысла». Робинзон порицает в себе это равнодушие к провидению, однако повсюду мы замечаем, что он больше полагается на здравый смысл и реальность вещей, чем на какие-либо сверхчувственные и сверхъестественные явления. Он постоянно убеждается в том, что чудес нет, и все то, что он первоначально принимает за чудо, оказывается при здравом рассмотрении вещью естественной. «Чудо исчезло, а вместе с открытием, что все это произошло самым естественным путем, я должен сознаться, значительно поостыла и моя горячая благодарность провидению». Дефо не случайно коснулся этого вопроса. Через несколько страниц он снова вернется к этой мысли о чуде, провидении и естестве. «Прорастание зерна, как было уже отмечено в моем дневнике, оказало на меня благодетельное влияние, и до тех пор, пока я приписывал его чуду, серьезные благоговейные мысли не покидали меня; но как только мысль о чуде отпала, улетучилось, как я уже говорил, и мое благоговейное настроение». Словом, перед нами не случайная деталь повествования, а концептуальная мысль, очень важная для автора. Дефо вряд ли можно заподозрить в нерелигиозности, он, конечно, был искренним христианином, но и практическим человеком, который действовал по принципу «на бога надейся, а сам не плошай». Главное в его концепции, как и в мировоззрении всего его поколения, была идея волевой активности личности. Человек может и должен всего добиваться сам, побеждать, ломать все преграды как в мире природы, так и в мире людей. Чрезвычайно интересен в плане идей времен Дефо образ Пятницы, мальчика-дикаря, ставшего слугой и товарищем Робинзона. Пятница, это «дитя природы», по выражению Дефо, прошел школу цивилизации под руководством Робинзона. Тот, конечно, прежде всего обратил его в христианство. Любопытно, как шло это обращение, как воспринимал непосредственный ум дикаря хитрости цивилизованного мира. Он быстро усвоил идею бога, его власти над миром, его могущества. Но никак не мог понять, почему бог терпит дьявола и зло, исходящее от него. И Робинзон растерялся: он не знал, как объяснить непонятное ему самому противоречие между всесилием бога (благого, милостивого) и злом, царящим на земле: «Раз бог больше сильный и больше может сделать, почему он не убить дьявол, чтобы не было зло?» И Робинзон не находит ответа. Дефо разделяет иллюзию своих соотечественников о цивилизаторской миссии колонизаторов. Пятница, пройдя «школу христианства» у Робинзона, зовет его к своим сородичам-дикарям. «— Но послушай, Пятница, — продолжал я, — зачем же я поеду туда? Что я там буду делать? Он живо повернулся ко мне: — Много делать, хорошо делать: учить диких людей быть добрыми, кроткими, смирными; говорить им про бога, чтобы молились ему; делать им новую жизнь». Увы, еще в XVI столетии Лас Касас рассказал о том, как испанские колонизаторы «делали новую жизнь» американским индейцам, о чудовищных актах против миролюбивых племен, об ужасах их истребления.[135] Но вернемся к главному герою Дефо. У Робинзона бодрый, оптимистический взгляд на вещи. Он не поддается отчаянию. Все его размышления, в сущности, сводятся к поискам выхода из всех трудных положений, в какие бросают его обстоятельства, и он всегда находит выход и обретает радость и спокойствие духа. «Я уже покончил с напрасными надеждами и все свои помыслы направил на то, чтобы по возможности облегчить свое существование», «У нас всегда найдется какое-нибудь утешение», «…по должном раздумье, я осознал свое положение… все мое горе как рукой сняло: я успокоился, начал работать для удовлетворения своих насущных потребностей и для сохранения своей жизни». Книга Дефо, пожалуй, самая бодрая, самая жизнеутверждающая книга из всех книг мира. Недаром ее так любят дети, дети всегда оптимисты и не терпят неудачников. Они охотно следят за бедами своих любимых героев, но при обязательном условии, что герои эти в конце концов победят, что история бед закончится счастьем и радостью. В наши дни французский врач Ален Бомбар на маленькой резиновой лодке без питьевой воды и продовольствия пустился в океан и в течение 50 дней добровольно подвергал себя постоянной смертельной опасности и тягчайшим физическим испытаниям. Это он делал для того, чтобы доказать, что при кораблекрушениях люди гибнут чаще от страха и отчаяния, чем от недостатка воды и пищи. Об этом уникальном испытании на мужество рассказывает его книга «За бортом по своей воле» (М., 1963). Дефо не идеализирует природы. Она сурова и подчас беспощадна к человеку. Жизнь Робинзона не идиллия. Его постоянно подстерегают опасности. Смерть ходит за ним по пятам. Но такова сила человека: он подчиняет себе природу. Это следует понимать расширительно: не обстоятельства владеют человеком, а человек обстоятельствами. И книга Дефо становится великим памятником человеческой силе, бодрости, предприимчивости, изобретательности и энергии. С каким удовольствием мы узнаем о новых и новых победах Робинзона, как важны и значительны для нас все детали его быта! Мы, не отрываясь, следим за всеми его трудами. Мы радуемся вместе с ним, когда он заявляет: «Теперь у меня есть дом на берегу моря и дача в лесу» или «Я только что доделал ограду и начал наслаждаться плодами своих трудов». Теперь и природа перестает быть враждебной к человеку и улыбается ему и приветствует его: «Я был так пленен этой долиной, что провел там почти весь конец июля». Образ Робинзона вошел в мировую литературу. Он стал вечным спутником человечества, как Дон Кихот, Фауст, Гамлет, Гулливер. В читательском фонде всех подростков мира обязательно имеется книга Дефо. Нравственно облагораживающее влияние ее на детей отметил Жан-Жак Руссо и герою своего философского романа «Эмиль» оставил для чтения только одну книгу — «Робинзон Крузо». Женевского философа увлекла идея слияния «естественного человека» с природой, которую усмотрел он в книге Дефо. Английский писатель был, конечно, далек от этой идеи, но его книга давала обильный материал для руссоистского учения о благах естественного состояния. Руссо не могло не восхитить, к примеру, нижеследующее заявление Робинзона: «Я ясно ощущал, насколько моя теперешняя жизнь, со всеми ее страданиями и невзгодами, счастливее той, позорной, исполненной греха, омерзительной жизни, какую я вел прежде. Все во мне изменилось, горе и радость я понимал теперь совершенно иначе, не те были у меня желания, страсти потеряли свою остроту». В этом заявлении Робинзона не содержалось, конечно, никакой критики цивилизации и прославления жизни дикарей, т. е. главного элемента руссоистской теории. «Преображение» Робинзона, по концепции Дефо, стало результатом его трудовой активности и «благочестивых» размышлений, которым часто тот стал предаваться теперь под тяжестью бед. Сказались здесь и пуританские взгляды Дефо. Книгу Дефо использовали крупнейшие деятели педагогики, в частности немецкий педагог Иоахим Генрих Кампе («Новый Робинзон», изд. в 1779 г., русский перевод — в 1781 г.). Огромная популярность книги Дефо вызвала целый поток подражаний, переделок. Создался жанр «Робинзонад», в который вложили свою лепту крупнейшие имена. Среди них Жюль Верн («Таинственный остров»), Киплинг («Маугли»), Берроуз («Тарзан»), в самое последнее время — Голдинг («Повелитель мух»). Своеобразную адаптацию романа английского писателя (первого тома) сделал Лев Толстой. Образ Робинзона привлек к себе и создателей буржуазной политической экономии. Адам Смит и Дэвид Рикардо стали размышлять о производственной деятельности обособленной личности. К. Маркс осмеял их: «Производство обособленного одиночки вне общества… такая же бессмыслица, как развитие языка без совместно живущих и разговаривающих между собой индивидуумов».[136] Другие романы Дефо («Молль Флендерс», «Капитан Сингльтон», «Полковник Джек» и др.) являются тоже своеобразными робинзонадами, только в них обособленный индивид, одиночка, оказывается во враждебной стихии людской, в обществе. «Человек бывает одинок среди толпы», — писал Дефо. История жизни этого обособленного индивида, всегда вначале отщепенца, отверженного людьми, заканчивается победой, утверждением его в обществе. Дефо писал историю самоутверждения человека в природе, в обществе. Всюду он прославлял мужество и стойкость личности. Общество также враждебно к личности, как и природа. Чтобы выжить, нужно бороться, и слава победителю, слава сильному! В этой борьбе за место в жизни отходят на второй план нравственные принципы. Герои романов Дефо — из преступного мира. Молль Флендерс — воровка, проститутка, капитан Сингльтон — пират, полковник Джек — вор. Все они в конце концов добиваются благополучия. Джек становится полковником, Молль Флендерс — состоятельной и добродетельной дамой, Сингльтон, добыв достаточную сумму денег, бросает пиратское ремесло и становится добропорядочным буржуа. Романы Дефо иллюстрируют философию Гоббса о враждебности человека к человеку, о вечном антагонизме, царящем в сообществе людей («война всех против всех»). В них царит дух буржуазного индивидуализма. Этого нельзя не видеть, оценивая его творчество в свете идей его времени. К счастью, этого не замечают дети. Читая его роман «Робинзон Крузо», они видят только одно — великое мужество человека, побеждающего враждебную стихию и создающего счастье своим умом, руками, энергией. И не нужно их в этом разубеждать. В конце концов это главное, что оставил Дефо векам, остальное осталось с его временем.
Свифт (1667―1745)
Особый характер творчества Джонатана Свифта, его мрачные памфлеты, его роман «Путешествия Гулливера», вся его страшная, подчас доводящая до ужаса сатира — свидетельство отнюдь не только своеобразия его личности и его таланта, но и присущих многим его современникам и соотечественникам настроений, свидетельство разочарования лучших и честнейших людей Англии в результатах буржуазной революции XVII в., разочарования, приводившего иногда к отчаянию и неверию в какой-либо социальный прогресс вообще. Свифт по преимуществу писатель политический. Он общественный деятель прежде всего. Все его мысли заняты социальными проблемами. Его не волнуют тайны мироздания, загадки прекрасного, глубины психологии, поэзия чувств. Только недуги общества во всей их совокупности — нелепые институты, чудовищные предрассудки, жестокость угнетателей, страдания угнетенных, гнет всех окрасок — социальный, религиозный, национальный — неотступно преследуют его. У Свифта обостренное зрение. Под его взглядом с вещей и лиц спадают покрывала лжи, и зло предстает в пугающей наготе. Он чужд иллюзий. Пожалуй, он не верит в конечное торжество справедливости, но не складывает оружия. У него был темперамент борца и бескомпромиссная совесть правдолюбца. Дед писателя, выступивший при Кромвеле против революции, был посажен в тюрьму и лишен имущества, а десять сыновей, в том числе и отец писателя, разбрелись по свету, ища пропитания. Судьба забросила отца Свифта в Дублин, где он нашел место смотрителя здания местного суда и умер еще до рождения сына. Ирландия стала родиной писателя. Угнетенная, подавленная, терпевшая экономический гнет и оскорбительное высокомерие английского правительства, Ирландия прибавила к личным невзгодам Свифта свои всенародные беды. Он полюбил ее еще больше за переживаемые ею несправедливости. Отсюда повышенная чувствительность к политическим проблемам, связанным с событиями и результатами буржуазной революции, сыгравшей роковую роль в его личной судьбе (бедность, унизительное прозябание в домах богатых покровителей) и роковую роль в истории Ирландии, превращенной Кромвелем в колонию Англии. Так еще с юности оттачивалось политическое зрение писателя. Школу ума Свифт прошел в доме богатого вельможи и дипломата Темпля в его имении Мур-Парк. Состоя при Темпле в качестве личного секретаря, встречаясь с людьми его круга, дипломатами и политиками, Свифт жил политическими и культурными интересами своего хозяина, и ему приоткрывались иногда закулисные механизмы тайной дипломатии, что, конечно, чрезвычайно расширило его политический кругозор и одновременно усилило его недоверие к официальной стороне государственной жизни. (Свифту доводилось бывать с поручениями Темпля и у королевы Англии Анны.) Памфлет «Битва книг». Темпль, старый дипломат, не мог не интересоваться тем, что происходило за пределами Англии, особенно, конечно, во Франции, культурная жизнь которой привлекала к себе тогда внимание всей образованной Европы. Во Франции в 1687 г. писатель Шарль Перро опубликовал книгу «Параллели между древними и новыми в сфере искусств и наук», в которой в запальчивой и парадоксальной форме ниспровергал античные авторитеты и противопоставлял им умы новых времен. Разгорелась бурная полемика, которую в XIX в. обстоятельно исследовал и описал Ипполит Риго в книге «История войны древних и новых». В литературную тяжбу с Перро вступили Буало и Расин, против них направил свое перо Фонтенель. Всполошилась вся литературная братия Франции, и немало было поломано копий. Спор вышел за границы страны, им живо заинтересовался Темпль, у которого были давние пристрастия к древностям Греции и Рима. Темпль опубликовал эссе «О древнем и новом знании» (1692), заявив себя противником Перро и его единомышленников. Немедленно последовали протесты. Ричард Бентли и Уильям Уотон оспорили выводы Темпля. Словом, повторилась та же история, что и во Франции. Предмет «войны древних и новых», аргументация воюющих сторон кажутся в наши дни наивными. Однако само возникновение этой любопытной литературной баталии было знаменательно. Как ни смешон Перро в своих нападках на Гомера и его героев, которые «уступают в галантности» героям госпожи де Скюдери и д’Юрфе, в его выступлении на защиту современной культуры был определенный смысл: увлечение античностью становилось уже маниакальной страстью и тормозило развитие новых культур в их историческом и национальном своеобразии. Джонатан Свифт написал остроумный памфлет «Битва книг» в поддержку своего патрона. Памфлет появился в печати в 1704 г. уже после смерти Темпля, но в списках ходил еще при его жизни. Сюжет памфлета таков. В библиотеке разразилась битва книг. Ричард Бентли (противник Темпля) все лучшие места на полках отдал новым авторам, а древних свалил в темных и тесных углах. Обиженные древние авторы взбунтовались. Поднялось сплошное облако пыли. Битва шла по всей форме натуральных воинских сражений. Конницу возглавляли Гомер и Пиндар, стрелков — Аристотель и Платон. Инженерной частью командовал Эвклид. Богиня славы созывает богов Олимпа. Древним помогает Темпль. В противоположном лагере — Критика. Она коварна и зла, ибо родители ее Гордость и Невежество. У нее многочисленное потомство, это — Бесстыдство, Шумиха, Педантизм, Тупость, Тщеславие. Им помогают Бентли и Уотон. Массовые сражения сменяются поединками. Гомер бьется один на один с Перро, Аристотель — с Бэконом и т. д. Древние побеждают. Бентли и Уотон гибнут, сраженные копьями своих противников. Некоторые современные исследователи полагают, что памфлет Свифта только лишь комплимент писателя своему патрону. Весьма возможно. Трудно предположить, чтобы Свифт с его умом мог серьезно отнестись к предмету полемики. В этой связи чрезвычайно многозначителен эпизод с Пауком и Пчелой. Паук, грубый и злой, вьет свою паутину вокруг книг. Влетает легкокрылая пчела. Она прилетела с воли, из мира солнца. «Я посещаю все полевые и садовые цветы, но то, что я беру у них, обогащает меня, не принося никакого ущерба их красоте, аромату или вкусу»,[137] — говорит пчела. Этим, кажется, сказано все о позиции автора. Памфлет «Сказка о бочке». Некий отец, умирая, оставил трем своим сыновьям в качестве наследства каждому по кафтану. В завещании он строго-настрого запрещал им что-либо изменять в них. Братья, однако, не послушались его и вскоре, подражая изменчивой моде, начали перекраивать и переделывать их. Затем последовали ссоры и распри между ними. Таков нехитрый сюжет памфлета. Смысл наименования «А tale of a tub» (буквально «Сказка о бочке») хорошо укладывается в русскую идиому «Сказка про белого бычка» (бесконечная пустая болтовня). В самом названии памфлета — многослойная ирония. С одной стороны, ирония над собой и своим сочинением (обычное в подобных случаях кокетливое самоуничижение авторов), с другой — ирония над героями памфлета, над всей глупейшей историей с отцовским наследством, с нелепой распрей дурней-сыновей и в общем над всем и вся. А если учесть, что «отец» — это христианский бог, что «наследство» (кафтаны) — сама христианская религия, что «Завещание» — священное писание, Библия, что «три брата» — три христианские церкви: католичество (брат Петр), лютеранство или, в Англии, англиканство (брат Мартин), кальвинизм или, в Англии, пуританство (брат Джек), то получается, что нелепа, вздорна поистине бесконечная сказка про белого бычка, вся история христианства. Свифт уверял, что он исполнен почтения к отцу (богу), что он только побил розгами его сыновей, но, как насмешливо заметил Вольтер, «недоверчивые люди нашли, что розги были настолько длинны, что задевали и отца». Из трех сыновей наиболее сносным выглядит в памфлете брат Мартин, олицетворяющий английскую церковь, духовнослужителем которой был декан собора св. Патрика и автор памфлета Джонатан Свифт. Последнее обстоятельство объясняет его снисходительную позицию по отношению к Мартину. Что же касается до всего остального, то убийственная ирония Свифта уничтожает всякое почтение как к самой организации института церкви, так и к ее догматам. Свифт смеется над теорией «предопределения», с которой некогда выступил женевский проповедник Жан Кальвин («За несколько дней до сотворения мира было предопределено моему носу встретиться именно с этим столбом»), над привязанностью христиан к своему священному писанию (история о том, как Джек обмарался в гостях, не успев вспомнить то место из «Завещания», где даются соответствующие указания по поводу отправления естественных надобностей; кишечник сработал, и произошла «обычная в подобных случаях неприятность»). Свифт смеется над лицемерием церковников (Джек, задумывая какую-нибудь гадость, усердно молился). И т. д. и т. п. В 1699 г. умер Вильям Темпль. Свифт получил приход в маленькой ирландской деревушке (у него диплом богословского факультета, он священник), но, выступив в печати с блестящими сатирами и памфлетами, он быстро завоевывает себе обширную читательскую аудиторию и с головой уходит в политическую борьбу. Это отвечало и его темпераменту, и пристрастиям к политике. В буржуазной Англии с ее недавно обретенными парламентскими свободами шли сражения политических партий вигов и тори. Виги — партия, связанная с революцией XVII в. Виги поставили у власти своего «буржуазного короля» — Вильгельма III Оранского. Виги провели «Билль о правах» и закон о престолонаследии, установившие правопорядки конституционной монархии, виги неусыпно следили за тем, чтобы не укреплялась королевская власть и не ущемлялась власть парламента, т. е. их собственная власть, власть промышленников и финансистов. Тори — партия, связанная со стародавними феодальными временами, с земельной аристократией, с приверженцами монархического принципа и, следовательно, с династией Стюартов. Тори тормозили буржуазные преобразования в стране, всеми силами стараясь удержать остатки средневековья в политическом устройстве государства. Они были консерваторами в буквальном смысле этого слова, в XIX в. они стали так официально именоваться. Свифт примкнул к партии тори, хоть ни по общественному положению, ни по политическим взглядам он никак не принадлежал к земельной и церковной аристократии. Но в его дни огромной властью пользовались виги, как бы ни противилась этому королева Анна, брат которой Яков (претендент) проживал в изгнании, во Франции. Во главе вигов стоял герцог Мальборо, командовавший английскими войсками во время войны за испанское наследство, непопулярной в народе и обременительной для Англии. Виги ратовали за милитаристский курс во внешней политике и за самую разнузданную эксплуатацию трудящихся во внутренней политике. К. Маркс дал убийственную характеристику вигов, это — «отвратительная смесь разнородных элементов», «денежные мешки с феодальными предрассудками», «аристократы без чувства чести», «ретрограды с прогрессивными фразами», «ханжи в религии», «тартюфы в политике». «В лице вигов народ ненавидит олигархию, которая правит Англией в течение более ста лет и которая отстранила народ от управления его собственными делами».[138] После смерти королевы Анны в 1713 г. и вступления на престол Георга I Ганноверского тори окончательно были отстранены от власти, по крайней мере при жизни Свифта, и писатель, активно выступавший в печати и много сделавший для ниспровержения герцога Мальборо и окончания разорительной войны, удалился в Ирландию, где прожил до самой смерти, занимая церковную должность декана собора св. Патрика в Дублине. В Ирландии Свифт стал вдохновителем национально-освободительной борьбы. Английское правительство вело себя по отношению к Ирландии с самой беспардонной бесцеремонностью. Вот как английский историк характеризует англо-ирландские отношения: «Английский капитал начал свое наступление на Ирландию еще в XVI в. Первые попытки покорить Зеленый остров были сделаны еще раньше, но катастрофа произошла в XVII в., когда армия Кромвеля огнем и мечом обратила Ирландию в колонию Англии. Республика Кромвеля уступила место династии Стюартов. Стюарты были низложены и сменены ганноверской династией. Но все эти перемены нисколько не изменили отношения к Ирландии. Странаподвергалась опустошению во все возрастающих масштабах».[139] В 1722 г. Георг I выдал патент на чеканку медной монеты для Ирландии герцогине Кендал. Та продала его промышленнику Вуду. Вуд, печатая монету, вознамерился значительно пополнить свои собственные денежные запасы. Свифт в семи «Письмах суконщика» беспощадно разоблачил эту махинацию. Правительству пришлось отступить, изъять патент и выплатить его владельцу огромную неустойку. Так как «Письма» выходили анонимно, было объявлено вознаграждение тому, кто объявит имя автора. «Путешествия Гулливера». Язвительные памфлеты Свифта в наши дни требуют уже разъяснений историка: многое в Англии переменилось с тех пор, как остановилось перо ее величайшего сатирика. Писателя знает мир теперь, пожалуй, только как автора бессмертного романа «Путешествия Гулливера», насмешливого и печального размышления о судьбах человеческого рода. Герой Свифта Гулливер совершил четыре путешествия в самые необыкновенные страны. Повествование о них ведется в форме делового и скупого отчета путешественника. «Англия с избытком снабжена книгами путешествий», — ворчит Гулливер, недовольный тем, что авторы таких книг, рассказывая о всяких небылицах, стремятся только развлечь читателей, «между тем главная цель путешественника — просвещать людей и делать их лучшими, совершенствовать их умы как дурными, так и хорошими примерами того, что они передают касательно чужих стран». Здесь ключ к книге Свифта: он хочет «совершенствовать умы», а потому ищите в его фантазиях философский подтекст. Скромные и скупые записи Гулливера, хирурга, корабельного врача, рядового англичанина, нетитулованного и небогатого человека, выдержанные в самых непритязательных выражениях, содержат в себе в своеобразном иносказании потрясающую сатиру на все сложившиеся и бытовавшие формы человеческого общежития и в конце концов на все человечество, не сумевшего построить общественные отношения на разумных началах. Многочисленные авторы, писавшие о Свифте и его книге, немало времени и труда потратили на поиски прототипов фантастических существ, описанных в романе, на расшифровку политических намеков, содержащихся в книге и связанных со злободневными реалиями его дней. Это, конечно, интересно и важно для биографа писателя или для историка, собирающего факты, способные просветить те или иные неясные детали событий, наконец, для уяснения психологии его творчества, но это не столь важно для самого содержания книги. Не в прототипах и политических аллюзиях ее смысл, а в идеях и проблемах общечеловеческого характера. Они составляют ее главное содержание, они привлекают к себе каждое новое поколение читателей. Современник Свифта Даниель Дефо показал романтику первооткрытий, красоту первопроходческого подвига, создал, так сказать, поэзию освоения европейцами новых земель. Свифт раскрыл прозу этого освоения, жестокую реальность вещей. Биографы писателя связывают его идеи с торийскими симпатиями и антипатиями. Но когда Свифт бросал в лицо цивилизованным народом, и прежде всего своим соотечественникам, обвинение в чудовищных злодеяниях колониализма, он был не тори и не вигом, он был гражданином великой республики гуманизма. Вот его описание практики освоения новых земель высококультурными народами: «Например, буря несет шайку пиратов в неизвестном им направлении; наконец юнга открывает с верхушки мачты землю; пираты выходят на берег, чтобы заняться грабежом и разбойничеством; они находят безобидное население, оказывающее им хороший прием; дают стране новое название; именем короля завладевают ею… Так возникает новая колония, приобретенная по божескому праву. При первой возможности туда посылают корабли; туземцы либо изгоняются, либо истребляются, государи их подвергаются пыткам, чтобы принудить их выдать свое золото; открыта полная свобода для совершения любых бесчеловечных поступков, для любого распутства, земля обагряется кровью своих сынов. И эта гнусная шайка мясников, выполняющая столь благочестивую миссию, образует современных колонистов, отправленных для обращения в христианство и насаждения цивилизации среди дикарей — идолопоклонников». Свифт обращался ко всем людям мира, и главным образом к так называемым цивилизованным народам, с самыми жестокими обвинениями. И беспощаден в своих нападках. Его называли мизантропом, человеконенавистником, его сатиру — злобной. Его разоблачения не нравились, они терзали совесть, и чем больше в них содержалось правды, тем большую досаду они вызывали. Он заявил себя решительным противником завоевательных войн, и здесь тоже выступал не от имени партии тори или вигов, которые обе, конечно, стояли за такие войны, а от имени республики гуманистов. Король великанов, сообщает Гулливер, «был поражен, слушая мои рассказы о столь обременительных и затяжных войнах, и вывел заключение, что или мы — народ сварливый, или же окружены дурными соседями и что наши генералы, наверное, богаче королей. Он спрашивал, что за дела могут быть у нас за пределами наших островов, кроме торговли, дипломатических сношений и защиты берегов с помощью нашего флота». Король великанов, а за ним стоит сам Свифт, пришел в ужас, когда Гулливер рассказал ему о новейших изобретениях в области военной техники. «Он был поражен, как может такое бессильное и ничтожное насекомое… не только питать бесчеловечные мысли, но и до того свыкнуться с ними, что его совершенно не трогают сцены кровопролития и опустошения и изображение действий этих разрушительных машин, изобретателем которых, сказал он, был, должно быть, какой-то злобный гений, враг рода человеческого». Все эти заявления писателя звучат чрезвычайно актуально и в XX в., когда изобретены еще более ужасные орудия уничтожения. Непритязательный, покладистый, терпеливый Гулливер, как и надлежало быть англичанину, воспитанному в духе подобострастия перед сильными мира сего (очевидная ирония Свифта), все-таки нашел в себе силы и смелость отказаться служить делу порабощения и угнетения народов. «Я решительно заявил, что никогда не соглашусь быть орудием обращения в рабство храброго и свободного народа». Некоторые авторы, писавшие о Свифте, высказывали мнение, что в образ короля великанов, мудрого и гуманного, Свифт вложил свои представления об идеальном просвещенном монархе. Однако весь текст книги Свифта свидетельствует о том, что он вообще был против всяких королей. Стоит только ему коснуться этой темы, как весь сарказм, присущий его натуре, выплескивается наружу. Он издевается над людьми, над их низкопоклонством перед монархами, над их страстью возводить своих королей в сферу космических гипербол. Крохотного короля лилипутов его подданные величают «могущественнейшим императором», «отрадой и ужасом вселенной», «монархом над монархами», «величайшим из всех сынов человеческих, который своею стопой упирается в центр вселенной, а главой касается солнца» и т. д. Гулливер, воспитанный у себя на родине в духе подобострастия и страха божия перед королями, сохраняет этот страх и в стране лилипутов. «Я лег на землю, чтобы поцеловать руку императора и императрицы». Народ, подобно Гулливеру, при всех гигантских своих размерах, при гигантской своей силе, способный одним мизинцем сокрушить мнимое могущество королей, с трепетом простирается перед ними, добровольно отдаваясь в рабство. «Иногда я останавливался на мысли оказать сопротивление, — сообщает Гулливер, — я отлично понимал, что, покуда я пользовался свободой, мог бы забросать камнями и обратить в развалину всю столицу…» Сознавая это, Гулливер тем не менее позволил приковать себя железными цепями к стене. Ирония автора ясна. Короли жестоки, жестоки беспредельно и при этом каждую свою жестокость прикрывают маской человеколюбия. «Ничто так не устрашает народ, как панегирики императорскому милосердию, ибо горьким опытом установлено, что, чем они пространнее и велеречивее, тем бесчеловечнее наказание и невиннее жертва». Когда на государственном совете лилипутов решали судьбу Гулливера, то некий министр, дружески к нему расположенный, предложил лишить его глаз, заявив при этом, что «такая мера… приведет в восхищение весь мир, который будет приветствовать столько же кроткое милосердие монарха, сколько честность и великодушие лиц, имеющих честь быть его советниками», что слепота заставит Гулливера (то бишь народ) «смотреть на все глазами министров». Презрение Свифта к королям выражается всем строем его повествования, всеми шутками и насмешками, какими он сопровождает всякое упоминание о королях и их образе жизни (способ тушения пожара в королевском дворце — «простым мочеиспусканием» Гулливера и пр.). В другой стране, где пришлось побывать Гулливеру, он, по местному обычаю, обратился к королю с просьбой «назначить день и час, когда он милостиво соизволит удостоить» его «чести лизать пыль у подножия его трона». В первой книге («Путешествие в Лилипутию») ирония заключается уже в том, что народ, во всем похожий на все другие народы, с качествами, свойственными всем народам, с теми же общественными институтами, что и у всех людей, — народ этот — лилипуты. Поэтому все притязания, все учреждения, весь уклад — лилипутский, т. е. до смешного крохотный и жалкий. Во второй книге, где Гулливер показан среди великанов, крохотным и жалким выглядит он сам. Он сражается с мухами, его пугает лягушка, мальчик шутки ради засовывает его в кость, он чуть не тонет в суповой миске и пр. «Понятия великого и малого суть понятия относительные», — философствует автор. Но не ради этой сентенции предпринял он свое сатирическое повествование, а с целью избавить весь род человеческий от глупых притязаний на какие-то привилегии одних людей перед другими, на какие-то особые права и преимущества. Король великанов, глядя на мизерного Гулливера и слушая его рассказы и рассуждения, восклицает: «Как ничтожно человеческое величие, если такие крохотные насекомые могут претендовать на него. Кроме того, — сказал он, — я держу пари, что у этих созданий существуют титулы…» Инвектива, как видим, принимает резко социальную окраску. Свифт с таким же презрением относится и к знати, как и к королям. Он смеется над пустой и глупой борьбой партий (низкокаблучники и высококаблучники, за которыми просматриваются тори и виги), пустой и глупой сварой тупоконечников и остроконечников, влекущей кровопролития и жестокость (намек на религиозные войны). Смеется над пустыми и глупыми обрядами, которым как дикие, так и цивилизованные народы придают идиотски великое значение («Обряд присяги заключался в том, что я должен был держать правую ногу в левой руке, положа в то же время средний палец правой руки на темя, а большой — на верхушку правого уха»). Буржуазная Англия кичилась и кичится до сих пор своими парламентскими свободами и законностью. Свифт уже двести пятьдесят лет тому назад разоблачил эти мнимые свободы и мнимую законность. «Законы лучше всего объясняются, истолковываются и применяются на практике теми, кто более всего в них заинтересован и способен извращать, запутывать и обходить их», — пишет он в своей книге. Свифта осуждали за нигилистическое отношение к наукам. Действительно, его сарказм, его нападки на Королевское общество (Академию наук Англии), которую он вывел в книге под именем Академии прожектеров Лагадо, достойны лучшего применения, ибо настоящие ученые никак не заслужили его уничижительных характеристик. Однако запальчивость Свифта объясняется его недовольством тем, что ученые, занятые и увлеченные чисто научными проблемами, не видели более важных, по его мнению, проблем социальных. Философы свои политические сочинения посвящали оправданию существующего порядка вещей, ученые не заботились о том, какое применение найдут их научные открытия. Король-великан в книге Свифта говорит, что «ничто не доставляет ему такой радости, как открытия в области искусства и природы», однако он не хочет изобретений, назначение которых увеличивать убойную и разрушительную силу орудий войны и уничтожения. Книга Свифта тенденциозна в высшей степени. В ней резко разграничены два полюса — положительный и отрицательный. К первому относятся гуингнмы (лошади), ко второму — иеху (выродившиеся люди). Иеху — отвратительное племя грязных и злобных существ, живущих в стране лошадей. Это выродившиеся люди. Исторические прогнозы Свифта, как видим, безнадежны. Человечество деградирует, идет к гибели, вырождению. «Я наполнился мрачными мыслями при виде вырождения человечества за последнее столетие», — пишет Свифт. Он сравнивает римский сенат с современным парламентом. «Первый казался собранием героев и полубогов, второй — сборищем разносчиков, карманных воришек, грабителей и буянов». Словом, человечество идет к своему концу, оно превратится в иеху. Причины такой деградации рода людского — «общие болезни человечества»: внутренние распри общества (дворянство борется «за власть, народ — за свободу, а король — за абсолютное господство»), войны между народами. Поводом их «является честолюбие монархов, которым все бывает мало земель или людей, находящихся под их властью; иногда — испорченность министров, вовлекающих своих государей в войну, чтобы заглушить и отвлечь недовольство подданных их дурным управлением» и т. д. Полную противоположность иеху и, следовательно, неразумным, лживым, тщеславным, жестоким людям являют собой гуингнмы (лошади). Они не отдалялись от природы, «все произведения которой совершенны», они не знали войн, у них нет королей и вообще каких-либо правителей, они не знают слов «власть, правительство, война, закон, наказание и тысячи подобных понятий». «На языке гуингнмов совсем нет слов, обозначающих ложь и обман». У них нет понятия «мнение», ибо «мнение» есть суждение, которое возможно оспорить, а спорных суждений не могло быть в царстве разумных лошадей, они утверждали лишь то, что доподлинно знали, потому у них не было ни борьбы, ни войн, возникающих из-за противоположных мнений. Французские просветители во времена Свифта прославляли разум, полагая, что он, разум, выведет человечество на путь благоденствия и справедливости. Их английский собрат Свифт (а он был знаком и дружен с Вольтером) не разделял этой веры в разум, полагая, что «развращенный разум, пожалуй, хуже какой угодно звериной тупости». Французы только еще готовились совершить буржуазную революцию, за которой, как полагали они, последует эра разума, счастья и добра. Англичане уже к тому времени совершили ее и вдоволь насмотрелись на «блага», ею принесенные. Их разочарование в результатах буржуазной революции, в буржуазном прогрессе, в буржуазных нравах отразилось в мрачном пессимизме Свифта, который своей книгой намеревался «совершенствовать умы» или, говоря его словами, «предпринял нелепую затею реформировать породу иеху», но разуверился в возможности исправить мир и «навсегда распрощался с подобными химерическими планами». Аллегорический смысл притчи Свифта о лошадях (гуингнмах) достаточно ясен — писатель зовет к опрощению, к возврату на лоно природы, к отказу от цивилизации. Через несколько десятков лет нападки на цивилизацию и призывы к опрощению, прозвучавшие в романе Свифта, обретут все качества разработанного социального учения в сочинениях французского автора — Жана-Жака Руссо. Два литературных жанра, возникшие еще во времена Ренессанса, послужили Свифту образцом для создания его знаменитого романа, как послужили они образцом и Даниелю Дефо, — жанр путешествий и жанр утопий. «В юности я с огромным наслаждением прочел немало путешествий, но … убедившись в несостоятельности множества басен… проникся отвращением к такого рода чтению», — сообщает в романе Гулливер. Признание делается, конечно, для того, чтобы убедить читателя в точности и правдивости своего собственного рассказа: уж если у других много всяких врак и небылиц, то у меня, дорогой читатель, все досконально, я терпеть не могу небылиц, как бы говорит автор путешествий и целые страницы посвящает всевозможным деловым подсчетам и расчетам, географическим справкам, указаниям на долготы и широты, насыщает описания географическими и корабельными терминами, подчеркивая всюду непритязательную точность и правдивость описаний, что мы видели и в романе Дефо «Робинзон Крузо».[140] Здесь этот прием используется для создания иллюзии правдоподобия явно фантастического вымысла. «Ненасытное желание видеть чужие страны не давало мне покоя», — говорит о себе Гулливер. Такое признание могли сделать тысячи отважных мореплавателей и первопроходцев со времен Васко де Гама, Христофора Колумба, Магеллана. Средневековье уходило в прошлое. Люди отрешались от кропотливого домоводства, стародавнего уклада быта и устремлялись на поиски незнаемых земель, неведомых островов и континентов, гибли или возвращались, переполненные впечатлениями. Европа открывала мир. Экзотические страны, экзотические народы, экзотические нравы, о которых рассказывали вернувшиеся путешественники, часто чудом уцелевшие, дивили читателей, возбуждая в них страсть к поискам новых земель, а литераторам и политическим мыслителям давали обильную пищу для социальных фантазий и утопий. Так возник побратим жанра путешествий — жанр утопий, началом которого послужила знаменитая книга Томаса Мора. В XVI, XVII, XVIII вв. были созданы утопии Рабле «Телемская обитель» в романе «Гаргантюа и Пантагрюэль», «Город солнца» Кампанеллы, «Путешествия» на луну и на солнце Сирано де Бержерака, повести Вольтера и др. В этом же ряду — и книга Свифта, полная злого и убийственного сарказма. Свифт — мастер иронического повествования. Все в его книге пронизано иронией. Если он говорит «величайший» и «всемогущий», значит дело идет о ничтожном и бессильном, если упоминается милосердие, то непременно имеется в виду очередная жестокость, если мудрость, то, по всей видимости, какая-нибудь нелепость. Дети всей планеты, не постигая еще смысла свифтовских иносказаний, с увлечением читают первые части романа, следя за странными, диковинными превращениями милого и доброго Гулливера, то всесильно-великого среди крохотных лилипутов, то жалкого и ничтожного среди людей-великанов. Взрослые, перечитывая книгу, открывают в ней за гротескными образами и картинами злую и жестокую сатиру на все человечество, не сумевшее разумно построить свою жизнь, наполнив ее войнами, жестокостями, предрассудками и нелепостями.Ричардсон (1689―1761)
Ричардсон не готовил себя к поприщу литератора, он никогда не помышлял о литературной славе, и дарование его раскрылось случайно. Сын столяра, он еще мальчиком попал в услужение к типографу и издателю, вырос при нем, затем женился на его дочери и стал сам владельцем печатного предприятия. Случилось так, что надо было издать письмовник. Книги подобного рода в те времена были в большом ходу. Частная переписка была не на высоте. Малообразованные, но тщеславные корреспонденты не всегда умели «чувствительно» и «деликатно» выражать свои мысли и потому прибегали к готовым формам писем, которые им поставляли предприимчивые печатники. За неимением подходящего текста Ричардсон сам решил его изготовить, тем более что с детства понаторел в писании писем за своих неграмотных товарищей. Для удобства была придумана сюжетная связка. Автор увлекся и составил роман в письмах, первенец эпистолярного жанра, «Памела, или Вознагражденная добродетель» (1741). Так пятидесятилетний типограф предстал миру как писатель. Само название романа говорит о нравоучительной его направленности. Конфликт социальный — борьба добродетельной служанки Памелы с молодым хозяином, развратным лордом, борьба за свою девическую честь. Аристократ, испробовав все средства, вплоть до самых грубых и бесчестных, и не сумев побороть стойкость простолюдинки, в конце концов женится на ней (отсюда «вознагражденная добродетель»). Во второй части романа Памела, теперь уже знатная дама, дает уроки добродетели другим. Использовав форму писем, предрасполагавших к интимности и лиризму, Ричардсон раскрыл душевную жизнь своей героини. Впервые читатели увидели, что интерес могут вызвать не только приключения героев повествований, события и калейдоскоп обстоятельств, меняющихся комбинаций, но и картина чувств. Проза раньше удовлетворяла любопытство читателя, держа его внимание в напряжении, теперь она волновала его душу, вызывала слезы. И восторгу его не было предела. Ричардсон, сам того не ожидая, оказался на вершине славы. Как всегда в подобных случаях, появились памфлеты, пародии: «Анти-Памела», «Памела осужденная». Крупнейший писатель Англии Филдинг напечатал роман «Джозеф Эндрус», пародию на «Памелу» Ричардсона. Однако роман этот вышел за пределы пародии и читается ныне с бо́льшим интересом, чем вызвавший его оригинал. Через несколько лет Ричардсон опубликовал второй роман — «Кларисса Гарлоу, или История молодой леди». Роман еще больше восхитил современников. Страдания молодой Клариссы, жестоко обманутой молодым аристократом, ее гибель взволновали сердца читателей и читательниц, проливших потоки слез над страницами романа. Блестящий кавалер по имени Ловелас (его имя стало нарицательным), соблазнивший и погубивший Клариссу, был обрисован автором отнюдь не очернительными красками. Ричардсон представил себе реального светского молодого человека, обворожительного, ветреного, способного вскружить голову молодой, неопытной девицы из средних (буржуазных) классов общества, и описал его. Реалистический его портрет получился очень удачным, и произошло неожиданное для благомыслящего и высоконравственного автора: читательницам понравился его отрицательный герой. Тогда Ричардсон, который вовсе не хотел учить людей пороку, создал третий и последний свой роман — «История сэра Чарльза Грандисона» (1753), посвятив его прославлению добродетели истинно нравственного мужчины, полной противоположности Ловеласу.[141] Роман показался холодным и рассудочным, характер положительного героя — плоским и схематичным, тенденциозность автора слишком била в глаза. Произведение модного автора еще хвалили, читали, заставляли себя умиляться им, но уже не испытывали того восторга, как при чтении первых его романов. Мать Татьяны Лариной в молодости, как известноФилдинг (1707―1754)
Генри Филдинг открывает своими романами тот путь, по которому пойдут крупнейшие реалисты Англии — Диккенс, Теккерей, Голсуорси, а вслед за ними и романисты Америки — Марк Твен, Теодор Драйзер, т. е. путь реализма. Он сам называл себя «творцом нового вида литературы» и поэтому освобождал себя от каких-либо правил и канонов. Главной задачей этого нового вида литературы писатель считал изображение реального человека в реальных обстоятельствах. Главная писательская задача, которую Филдинг себе поставил, — это живописать характер, не «впадая в чудесное», т. е. характер реальный, и сообразовывать поступки своего героя с его характером. Он рассуждал: человеку так же несвойственно совершать поступки, противоречащие его природе, как потоку нести лодку против своего течения. Нельзя ждать щедрости от закоренелого скряги, от педанта беспечности, от простофили лукавства и изворотливости. Поэтому писателю надлежит «уметь предсказывать поступки людей при тех или иных обстоятельствах на основании их характеров». Филдинг таким образом начисто отметает всякое своеволие писателя. Писатель не может, не должен по собственному произволу, нарушая естественный ход событий и естественную логику характера, приписывать людям несвойственные им чувства и поступки, а событиям несвойственный им оборот. Отсюда — один из первых законов реалистического письма: «всегда держаться в границах возможного». Итак, главная задача того романа, того «нового вида литературы», первооткрывателем которого себя считал Филдинг, — живописать характер: «Высочайшим предметом для пера наших историков и поэтов является человек; и, описывая его действия, мы должны тщательно остерегаться, как бы не переступить границы возможного для него». Филдинг не отрицает, конечно, романтических фантазий в литературе. Отсутствие их обеднило бы ее. Но для них отведена особая сфера в искусстве, сфера поэтической мечты: «Жаль было бы замыкать в определенные границы чудесные вымыслы тех поэтов, для творчества которых рамки человеческой природы слишком тесны; их произведения надо рассматривать как новые миры, в которых они вправе распоряжаться как им угодно». В этическую и эстетическую программу писателя, по Филдингу, должно входить нижеследующее: — Человеколюбие. Оно — «почти неразлучный спутник истинного гения». — Ученость, «без помощи которой гению не создать ничего чистого, ничего верного». — Опыт, иначе говоря, знание людей и жизни. Оно недоступно «педанту-затворнику, как ни будь он умен и учен». Знать надо представителей всех сословий общества, от министра до тюремщика, от герцогини до трактирщицы. Это программа любого писателя, желающего воссоздать верные картины жизни, что же касается себя лично, то Филдинг поставил себе еще несколько, необязательных для других задач. 1. Пользоваться приемом контраста. Мы увидим, как писатель делал это на практике. 2. Обходить молчанием то, что нельзя изобразить достаточно ярко, давать в данном случае свободу читательской фантазии. 3. Писать с улыбкой. Филдинг обращается к своей музе: «Наполни страницы мои юмором». Жизнь писателя была трудной. Дворянин по происхождению (его отец был генералом), он добывал себе кусок хлеба трудом литератора. Восемь лет провел в аристократическом Итонском колледже, где «поклонялся учености и с истинно спартанским мужеством приносил в жертву кровь свою на березовый ее алтарь». Затем учился на филологическом факультете Лейденского университета в Голландии, не окончил его, вернулся в Англию и стал драматургом. В течение десяти лет он поставил на сцене Друри-Лейнского театра в Лондоне 25 комедий. Среди них много ярких и своеобразных («Политик из кофейни»,[143] «Дон Кихот в Англии», «Исторический календарь» и др.). Филдингу был одинаково чужд и классицизм с его высокой патетикой и барокко с его чрезмерными страстями. С неподражаемым талантом сатирика он выводил на сцену судей — вымогателей, политических мошенников, скряг. Но в 1737 г. был принят закон о цензуре. И писателю в возрасте тридцати лет пришлось сесть за ученическую скамью и начать изучать право, чтобы получить должность судейского чиновника и, следовательно, какой-то стабильный заработок. Теперь он, получив должность судьи, обратился к прозе. Бернард Шоу впоследствии писал: «В 1737 г. Генри Филдинг, величайший из всех профессиональных драматургов, появившихся на свет в Англии со средних веков до XIX века, за единственным исключением Шекспира, посвятил свой гений задаче разоблачения и уничтожения парламентской коррупции, достигшей к тому времени своего апогея. Уолпол, не будучи в состоянии управлять страной без помощи коррупции, живо заткнул рот театру цензурой, остающейся в полной силе и поныне. Выгнанный из цеха Мольера и Аристофана, Филдинг перешел в цех Сервантеса, и с тех пор английский роман стал гордостью литературы…».[144] Умер Филдинг в возрасте 47 лет в Лиссабоне, куда уехал лечиться. Там же он и похоронен. Филдинг трезво смотрел на мир, не впадая в иллюзии. Социальное устройство этого мира отнюдь не исходило из принципа справедливости, и это прекрасно понимал писатель. В 1743 г. он написал повесть «История Джонатана Уайльда Великого». Вор, мошенник, рецидивист Джонатан Уайльд на страницах повести Филдинга бросает обвинение всему буржуазному обществу. Предвосхищая Прудона, он мог бы заявить, что собственность — это кража. Во всяком случае, это явствует из его характеристики источников всяких богатств. Послушаем его рассуждения: «Оглядись кругом и посмотри, кто живет в великолепнейших зданиях, объедается самыми роскошными яствами, тешит взор свой прекраснейшими картинами и статуями и одевается в самую пышную и богатую одежду, и скажи мне, не выпадает ли все это на долю тех, кто не принимал ни малейшего участия в производстве всех этих благ и не имеет к этому ни малейших способностей? Почему же в таком случае положение вора должно отличаться от всех остальных?» Джонатан Уайльд — это прообраз бальзаковского Вотрена. Их разделяет столетие, но они по праву могут быть признаны современниками, ибо общественные отношения, утвердившиеся во Франции в XIX веке, и все вытекающие из этого нравственные последствия существовали в полном цвете в Англии, только столетием раньше. После выхода в свет романа Ричардсона «Памела» Филдинг издал свою пародию «История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса» (1742). Джозеф Эндрус — это брат знаменитой ричардсоновской Памелы. Он так же красив, как и его сестра, он так же подвергается любовным преследованиям своей хозяйки, но в отличие от сестры он не хочет жертвовать своей независимостью и отказываться от милой его сердцу служанки Фанни. Любопытен разговор Памелы с братом по поводу его желания жениться на служанке. «Я убежден, что Фанни по меньшей мере вам ровня», — говорит Джозеф сестре, которая отговаривает его от этого шага. «Она была бы мне ровней, но я теперь уже не Памела Эндрус, я теперь супруга джентльмена, и, как таковая, я выше ее». Филдинга шокировала пуританская умиленность Ричардсона, его вера в буржуазные добродетели. Писатель не терпел назидательной фальши, не выносил лицемерия как в жизни, так и в искусстве. Писать надо правду, суровую и нелицеприятную, не боясь оскорбить нравственность, чаще всего ложную и ханжескую, иначе «ни один автор не посмеет писать ничего, кроме словарей да букварей». Нужно входить за «кулисы великого театра природы», видеть «причудливое и своенравное поведение страстей». «История Тома Джонса, найденыша» — самый известный роман Филдинга. Он вошел в фонд мировой литературы и, в отличие от давно забытых сочинений Ричардсона, живет и в наши дни полной жизнью живого литературного произведения, пользуясь постоянным читательским спросом. Сюжет романа построен на стародавней теме: злоключениях двух влюбленных. Два любящих сердца не могут соединиться. Им мешают и злые люди, и обстоятельства, и собственные промахи и ошибки. Тысячелетиями люди зачарованно слушали подобные истории, их пленяли молодость, красота и верность сердцу, проносившие любовь сквозь муки и испытания самых страшных и чудовищных злоключений. Герои романа Том Джонс и Софья Вестерн, воспитанные на лоне природы, с детства сдружившиеся и потом полюбившие друг друга бескорыстно и навсегда, являют собой ту пленительную пару, которая знакома нам по стародавним сказкам о вечной любви. Однако Том Джонс, традиционно наделенный и молодостью, и красотой, и влюбленностью, отнюдь не является идеальным любовником, образцом добродетели и вообще всех тех качеств, которыми авторы обязательно наделяли своих влюбленных, даже значительно позднее Филдинга. (Достаточно вспомнить молодых героев Вальтера Скотта или Виктора Гюго.) Том Джонс при всей привлекательности своей (доброте, бескорыстии, честности) отличается самым неприемлемым для идеального любовника качеством — он ветрен. Страсти постоянно играют с ним злую шутку. Как ни любит он свою Софью, он не может побороть в себе зовов молодого тела и желания, выражаясь языком автора — «отведать от каждой женщины». Он совершает десятки промахов, ошибок, глупостей, терпит от них много неприятностей, но никогда не лишается симпатий читателя, который, вооруженный зрением автора, прекрасно понимает, что причина их в неопытности и порывистости молодого и неискушенного сердца. «Элизиум — не для тех, кто слишком благоразумен, чтобы быть счастливым» («Путешествие в загробный мир»), — ответил бы писатель слишком строгим своим читателям, которые стали бы порицать его героя. Религиозная страстность и пуританская мораль времен революции XVII в. породили в Англии XVIII и XIX вв. лицемерие и ханжество, ставшие предметом злых насмешек со стороны писателей. Первым из них был Свифт, заклеймивший лицемерие в лице брата Джека («Сказка о бочке»). Однако в реалистической полноте изобразил порок лицемерия, ставший отличительным пороком английской буржуазии, Филдинг. Целая галерея лицемеров выведена Филдингом на страницах его романа. Первое место среди них занимает сестра сквайра Олверти мисс Бриджет, а потом миссис Блайфил, которая из-за страха перед пуританской моралью лишилась собственного счастья и обрекла своего сына Тома на страшную участь подкидыша, втайне или открыто презираемого людьми. Далее идет законный сын этой особы — мистер Блайфил-младший, поистине образец мерзавца-лицемера. За ним следуют учителя Тома Джонса и Блайфила: Кваком и Сквейр, бессердечие и жестокость которых всегда прикрыты высокопарными фразами о морали и добродетели. Писатель всегда с недоверием относился к подчеркнуто безупречной добродетели людей, подозревая ложь и лицемерие. «Кислая, брюзгливая, склонная к порицанию святость никогда не бывает и не может быть искренной», — писал он («Опыт о познании человеческих характеров»). Роман Филдинга завершается счастливым финалом. Порок наказывается: лицемер и мерзавец Блайфил изгнан из дома Олверти. Добро торжествует. Том Джонс и Софья Вестерн обретают счастье семейного союза, родят детей и умножают свои богатства. Писатель не избежал традиционного для любовно-авантюрных романов happy end — счастливого конца, тем более что сам насмешливо писал: «Некоторые богословы, или, вернее, моралисты, учат, что на этом свете добродетель — прямая дорога к счастью, а порок — к несчастью. Теория благотворная и утешительная, против которой можно сделать только одно возражение, а именно: она не соответствует истине». Но выдержать свой принцип до конца он все-таки не смог: он слишком любил своих молодых героев и слишком любил добро, чтобы отказать им в победе. Социальная критика его не резка, но достаточно зрима. Его демократические симпатии очевидны, вместе со своим Томом он горячо сочувствует обездоленным и униженным беднякам и всем сердцем хотел бы облегчить их тяжелую участь. Однако эта симпатия к обездоленным у него не приобретает привкуса слащавой и приторной умиленности, какая ощущается подчас в романах Ричардсона. Филдинг не жалует аристократов. Леди Белланстон, коварная, лживая и развратная, олицетворяет все пороки придворных. Писатель с величайшим презрением пишет о них. По складу своего письма Филдинг больше рассказчик, чем живописец. Повествует он неторопливо, часто проявляя словоохотливость в беседах с читателем, непосредственно обращаясь к нему во время рассказа о тех или иных поступках своих героев. Он пишет с улыбкой. Мы ощущаем эту улыбку почти на всех страницах его романа. Иногда она злая и саркастическая, когда он разоблачает залицемерной маской свирепое лицо корысти и жестокости, но часто мягкая и добродушная, когда речь идет о слабостях человеческих. Вот несколько фраз, наудачу взятых из романа: «Ей было тридцать лет, так как она давала себе двадцать шесть». «Добродетель ее была вознаграждена смертью мужа и получением большого наследства», «религиозный образ мыслей делал для нее новый брак совершенно необходимым». «Тут Гонора сочла уместным разразиться рыданьем». От Филдинга не осталось портрета. Мы не знаем, как выглядел он внешне. Правда, к собранию его сочинений в 1762 г. был приложен портрет, написанный с… знаменитого актера Гаррика. Писатель очень ценил актера. «Мой друг Гаррик», «величайший трагический актер, какого когда-либо производил свет», — писал о нем. Гаррик, как известно, после долгого забвения возродил шекспировский театр, восстановил Шекспира (после пошлых переделок и искажений) в подлинном его виде и в приемах реалистической игры. Гаррик обладал неподражаемым талантом копировать людей и после смерти своего друга он согласился позировать художнику Хогарту в роли… Филдинга, воздав писателю дань любви и дружбы.Смоллетт (1721―1771)
Близок к Филдингу по методу реалистического письма Тобайас Джордж Смоллетт, автор известных романов «Приключения Перигрина Пикля», «Приключения Родерика Рендома» и др., в которых он с мрачным сарказмом рисовал злоключения бедняков в мире, где власть денег является основным жизненным принципом. Шотландец и дворянин по происхождению, он бедствовал так же, как и его старший собрат по перу. (Впрочем писатели друг друга недолюбливали. Злой и саркастический Смоллетт не раз в печати выступал против Филдинга и только после его смерти примирился с ним.) И всю жизнь оставался «поденщиком пера», писал сатиры, оды, стихи, исторические сочинения («История Англии»), переводы («Жиль Блас» Лесажа, «Дон Кихот» Сервантеса, сочинения Вольтера). Своей этической задачей в романах он ставил вызывать «благородное негодование», «воодушевлять читателя против низменных и порочных склонностей света». Его герои, подобно Жиль Бласу, претерпевают превратности судьбы, много испытывают бед, несчастий. «Я хотел изобразить скромное достоинство в борьбе со всеми трудностями, которые могут стать уделом одинокого сироты, как благодаря недостатку опыта, так и благодаря себялюбию, зависти, злобе и подлому равнодушию человечества». Излюбленный литературный прием Смоллетта — гротеск, портреты персонажей чаще всего карикатурны («нос, похожий на рожок для пороха», «длинное сморщенное лицо, похожее на павианью морду», «он походил на выпрямившегося кузнечика или паука» и пр. и пр.). Картины, рисуемые им, мрачны и безотрадны. Мы не найдем на страницах романов Смоллетта того светлого оптимизма, который в сочинениях Филдинга смягчает остроту зла и вселяет в нас веру и в добро, и в красоту, и в достижимость счастья. Нет той милой мягкости и снисходительной гуманности, которая так пленяет нас в Филдинге. Мир Смоллетта неуютен, в нем жутко жить, мир Филдинга, хоть и несовершенен, но достаточно обширен, чтобы найти в нем уголок для счастья.Английская драма XVIII в.
История английского театра в XVIII столетни тесно связана с теми политическими тенденциями, которые возникали в духовной жизни страны и были обусловлены последствиями революционных событий предшествующего века. Театр XVII столетия представляется пуританской буржуазии Англии театром распущенности и разврата, театром, обслуживающим вкусы аристократов и развращающим простолюдинов. Поэтому, едва захватив власть, она поспешила закрыть театры и запретить все зрелищные представления. Вернувшиеся к власти Стюарты в 1660 г. снова открыли театры, и блестящая, но безнравственная комедия эпохи Реставрации как бы подтвердила отрицательную оценку, данную театру сподвижниками Кромвеля. Вильгельм III не закрыл театры, но указом от 13 февраля 1698 г. строго предупреждал актеров, что ежели они и впредь будут играть пьесы, «содержащие в себе выражения, противные религии и приличию», и допускать на сцене «богохульство и безнравственность», то за это «они должны будут отвечать головой». В том же 1698 г. был напечатан трактат некоего богослова-пуританина по имени Джереми Колльер под весьма колоритным названием «Краткий обзор безнравственности и нечестивости английской сцены». Богослов сурово осудил существовавшую театральную практику. Он писал, что на сцене «гнев и злоба, кровь и варварство чуть ли не обоготворяются», что «извращается понятие чести, унижаются христианские принципы», что «дьяволы и герои делаются из одного металла», и потребовал коренной перестройки деятельности театров, превращения их в своеобразную школу добродетели, благовоспитанности и благопристойности: «Назначение пьес — поощрять добродетель и разоблачать порок, показывать непрочность человеческого величия, внезапные превратности судьбы и пагубные последствия насилия и несправедливости». Английская буржуазия хотела уже теперь не закрытия театров, как было прежде, а приспособления их к нуждам класса. Хотя «славная революция» 1688 г. и осуществила союз буржуазии и нового дворянства, однако вражда еще сохранялась. Позиции лендлордов были еще сильны, аристократы хоть и подчинились положению вещей, но отнюдь не примирились окончательно. Поэтому в литературе постоянно слышатся отзвуки внутренней борьбы, которая происходила в недрах господствующего класса Англии. Нападки на аристократию звучат в романах, памфлетах, журнальных статьях и, конечно, в театральных представлениях. Трактат Джереми Колльера оказал влияние на умы. Под его непосредственным воздействием возникла в Англии морализаторская драматургия. Литераторы Стил и Аддисон, редакторы сатирико-нравоучительного журнала «Зритель»,[145] подхватили идеи богослова-пуританина. В 1713 г. Джозеф Аддисон (1672―1719) попытался утвердить на английской сцене классицистическую трагедию, написав трагедию «Катон» из древнеримской истории, прославляя гражданские и семейные добродетели своего героя. «Сентенции и пример Катона могут вселить в зрителей сознание ценности свободы, когда они видят, что честный патриот предпочитает умереть, чем быть обязанным тирану, способному принести государственный строй своей страны и свободу людей в жертву своему тщеславию и мстительности», — писал о ней современник. Однако высокая трагедия не прижилась в Англии, да и время было уже иное, отнюдь не героическое. Революционные битвы отгремели. Начались будни буржуазного стяжательства. Нужны были новые литературные жанры, близкие по духу господствующему классу и чуждые культуре класса поверженного. Словом, нужно было ниспровергнуть аристократическую комедию времен Реставрации. В тон Джереми Колльеру Стил писал о комедии Джоржа Этериджа «Поклонник моды», что «в ней нет ничего такого, что не было бы построено на оскорблении добродетели и невинности», что «в этой комедии жизнь изображена правдивее, но жизнь эта взята в самых крайних проявлениях испорченности и вырождения». Стил не только восстает против театра аристократов, но и пытается противопоставить ему новый театр, где бы прославлялась буржуазная добродетель. В предисловии к своей комедии «Лгун-любовник» (переделка корнелевской комедии «Лгун») он писал: «Английская сцена до сих пор была позором для нравов и религии нашего народа; теперь следует создать наконец такую комедию, которая может прилично забавлять образованных христиан». Однако морализаторская комедия, прославляющая семейные добродетели простого нетитулованного человека и карающая порок, выходила волей-неволей за рамки комедийного жанра. В комедии должен быть happy end (счастливый конец), а между тем такого счастливого конца не могло быть для преступников, изображаемых в новых пьесах. Так появилась «домашняя трагедия», или мещанская драма. Образец этой драмы дал Джордж Лилло (1693―1739). Сам богач и купец, Лилло пишет драму «Лондонский купец» и посвящает ее купеческому старшине Джону Эйльсу. Это поистине сугубо классовое выступление. Мораль пьесы заключалась в том, чтобы прославить святость частной собственности, радость накопительства, бережливости, осудить мотовство. Именно мотовство, тягчайший порок в глазах буржуа, привело героя пьесы — купеческого сынка Джорджа Барневиля на скамью подсудимых и к смерти на эшафоте. (Джордж Барневиль, влюбившись в куртизанку и понуждаемый ею, убивает своего богатого дядю.) Драма кончается казнью преступника, который, раскаиваясь, поучает зрителя: «Пусть на нашем примере все учатся, что надо бежать при первом же приближении порока». Джордж Лилло создал драму с героем-простолюдином в отличие от классицистической трагедии, в которой действовали герои-короли, «царственные особы и подобные им лица», как писал автор в предисловии к своей драме («Посвящение»). Это было расценено как большое новшество и надолго обеспечило пьесе успех у зрителя в Англии и за ее рубежами. За пьесой Лилло последовала пьеса Эдуарда Мурра «Игрок» (1753) с той же примерно моралью и той же темой. (Здесь страсть к карточной игре доводит героя до плачевного конца — самоубийства.) Итак, появился новый жанр — драма, но комедия не хотела уступать своих позиций. Зрители, проливавшие обильные слезы на представлениях «Лондонского купца» и преисполнявшиеся ужасом перед мрачным финалом пьесы, хотели время от времени и смеяться. Эту возможность им предоставили Филдинг, а позднее Оливер Голдсмит и Ричард Бринсли Шеридан. Голдсмит хотел возродить «веселую комедию» времен Шекспира и Бена Джонсона. В своем трактате «Опыт о театре, или Сравнение веселой и сентиментальной комедии» (1772) он прямо говорил об этом и написал несколько комедийных пьес без морализаторства, без особой тенденциозности, весело потешаясь над неопытностью молодых людей, легко поддающихся обману. Пьесы полны забавных ошибок, кви-про-кво, характеры изображены в них вполне натурально («Добронравный», 1768; «Ночь ошибок», 1772). Однако наибольший след в истории английской драматургии этого периода оставил Ричард Бринсли Шеридан (1751―1816). Писал он недолго. Все лучшие его пьесы были созданы в течение пяти лет (1775―1779) — «Соперники», комическая опера «Дуэнья», «Поездка в Скарборо», «Критик» и наиболее известная «Школа злословия». Большую часть своей жизненной энергии писатель посвятил парламентской деятельности и руководству театром «Друри-Лейн», директором и владельцем которого он был одно время. Прекрасный оратор, он выступал с парламентской трибуны с яркими речами, разоблачая подчас те стороны английской политики, которые хотели бы скрыть от широкой общественности правители страны. В конце концов его удалили из парламента. Пожар театра Друри-Лейн нанес писателю последний удар. Он умер в крайней нищете. Пьесы, написанные Шериданом в славное пятилетие его жизни, когда он был молод и полон радужных надежд, веселы, остроумны, без претензий на глубину. Сценический интерес сосредоточивается вокруг молодых людей, влюбленных и преодолевающих препятствия на пути к желанному браку. В пьесах использованы традиционные приемы «комедии ошибок». В «Соперниках» идет борьба между отцом, подыскавшим сыну невесту, и сыном, который противится выбору отца, не подозревая того, что это как раз та самая девица, в которую он влюблен. Комические ситуации, возникающие на почве недоразумения, вызывают веселый смех зрителя. В пьесе «Дуэнья» корыстный жених, избранный отцом для своей дочери, в результате недоразумений и ошибок женится на старой дуэнье, а молодой избранник дочери получает согласие на брак со стороны не подозревающего об обмане отца девушки. Словом, удача и успех всегда на стороне молодых, бескорыстных влюбленных, а фиаско терпят несправедливые родители и корыстные искатели приданого. Шеридан — мастер живописать характеры. В пьесе «Соперники» великолепно вылеплен духовный портрет молодого человека, глубоко честного и постоянно страдающего от собственной мнительности. Это юноша Фокленд. Он любит Джулию. Он спас ей жизнь. Отец Джулии, умирая, благословил их на брак. И Джулия жертвенно любит Фокленда. Казалось бы, чего же еще? Но таков несчастный характер молодого человека. Его терзают тягчайшие сомнения. Любит ли его Джулия? Не принимает ли она за любовь простую признательность свою к нему? Почему она пела и танцевала в его отсутствие? Почему после ссоры сама первая пошла на примирение? И т. д. Комическая сторона этих сомнений очевидна зрителю, но характер героя сам по себе чрезвычайно реален и колоритен. Шеридан не прочь в иных случаях прибегнуть и к гротеску. Гротескные черты приобретает в «Соперниках» миссис Малапроп (Невпопад), кичащаяся своей образованностью, безжалостно путающая слова, озлобленная, грубая и ко всему прочему сентиментально влюбленная пятидесятилетняя особа. Особенно заметен прием гротеска в комедии Шеридана «Школа злословия». Комедия имела шумный успех при жизни драматурга и вошла в мировой театральный репертуар. Светское злословие выставлено в ней в качестве главного объекта лицезрения. Оно главный герой пьесы. Леди и джентльмены, обеспеченные, пресыщенные, скучающие, изощряются в изобретении сплетен, «разносчики лжи, мастера клеветы и губители имен», «зловредные болтуны, тихонькие кумушки обоего пола, которые, чтобы убить время, умертвляют чужие репутации». Шеридан осмеял аристократические круги — моральную нечистоплотность, эгоизм, злоречие. Мы узнаем в пьесе ситуацию, знакомую нам по роману Филдинга «История Тома Джонса, найденыша». Два брата. Один из них, внешне респектабельный и внутренне порочный (Джозеф Сэрфес), олицетворяет собой пуританское ханжество и лицемерие, проникшее теперь уже и в среду аристократов, второй — мот и гуляка, но, в сущности, добрый малый (Чарльз Сэрфес).[146] Шеридана отличало великолепное знание законов театра, чувство сцены. Стремительное развитие действия, острая конфликтность ситуаций, отточенные диалоги, четкая линия основной сатирической темы, связывающей все действие воедино, наконец, непритязательная веселость сделали «Школу злословия» поистине бессмертной. Мы смотрим ее, пожалуй, с не меньшим интересом, чем зрители времен драматурга.Стерн (1713―1768)
Глядя сейчас с позиций XX века на литературное наследие Англии двухсотлетней давности, можно без преувеличения сказать, что одним из наиболее значительных явлений в литературе той поры было творчество Лоренса Стерна. Две его книги «Жизнь и мнения Тристрама Шенди» и «Сентиментальное путешествие» поразили современников своей необычностью. Они показались странными, ни на что не похожими и, пожалуй, нелепыми. Лондонский издатель отказался печатать первые выпуски «Тристрама», да и автор на всякий случай не обозначил своего имени на титульном листе. Однако сама необычность книги привлекла к ней любопытство первых читателей. О ней заговорили. Среди любопытных нашлись люди умные, которые разгадали в «нелепостях» и чудачествах автора глубокий смысл, и слава о новом писателе, а им был скромный йоркширский священник, разнеслась далеко за пределами Англии, и авторитеты того времени (Вольтер, Дидро, Лессинг, Гете) потеснились, приняв его в свои ряды. Правда, не все оценили манеру автора «Сентиментального путешествия», причем среди его противников оказались писатели, провозглашавшие чувствительность, — Ричардсон и писатель-сентименталист Голдсмит. И позднее отношение к нему не было единым: его хвалили Генрих Гейне и позднее молодой Лев Толстой и ругательски ругали Байрон, Теккерей и Шарлотта Бронте. В 1760 г., когда йоркский типограф напечатал первые два тома «Тристрама», Лоренсу Стерну было уже 47 лет. Человек скромный, непритязательный, он никогда не претендовал на первые места в обществе и уж конечно не помышлял о литературной славе, которая неожиданно свалилась ему на голову в конце жизни (Стерн прожил 56 лет). Жизнь его бедна событиями. Отец, офицер, видимо, такой же скромный и непритязательный, как и его знаменитый сын, прослужил 20 лет прапорщиком и только перед смертью получил звание лейтенанта. Умер он на Ямайке от желтой лихорадки. Стерн оставил на страницах своих книг несколько обаятельных образов бедолаг-офицеров, честно исполнявших свой долг, но не наживших палат каменных. Наиболее выразительна история о капитане Лефевре («Тристрам Шенди»), умершем в гостинице уездного городка, куда случайно забросила его судьба с малолетним сыном и без гроша в кармане. Когда, как пишет Стерн, были «улажены расчеты… между Лефевром и всем человеческим родом», от имущества покойного «остался только старый полковой мундир да шпага». Нет сомнения, что писатель вложил в эту историю воспоминания о своем отце, которого потерял, едва выйдя из школы. Окончив Кембриджский университет, Стерн получил в Йоркшире приход и прожил большую часть жизни провинциальным попиком, ничем не отличаясь от сотен ему подобных. Священник Йорик, которого мы встречаем на первых страницах его романа «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», — своеобразный автопортрет писателя. Заброшенный в глухую деревушку, разъезжающий по округе на тощей кляче, сам такой же худой, с неизлечимой болезнью («чахотка скоро сведет его в могилу») Йорик — Стерн был похож на «рыцаря печального образа», с той лишь разницей, что понимал, в отличие от Дон Кихота, тщетность всяких попыток исправить мир, хоть и восхищался «благородными душевными качествами бесподобного ламанчского рыцаря», ценил его гораздо больше, чем «величайшего героя древности», и от души любил «со всеми его безумствами». И не стань Стерн к концу жизни писателем и не порази он мир своими странными сочинениями, о нем можно было бы сообщить, как о Йорике: «он покоится у себя на погосте, в приходе, под гладкой могильной плитой», «тропинка пересекает погост у самого края его могилы». Теперь бы, конечно, и могила Стерна — Йорика затерялась бы, как и могила его супруги, женщины бесцветной, впавшей в умопомешательство, с которой писатель прожил жизнь без любви и семейных радостей. Может быть, размышляя о своей жизни, Стерн сложил себе эпитафию «Бедный Йорик!», которую начертал на могильной плите своего героя. К психологическому портрету попика Йорика можно еще прибавить слова писателя, что «любовь к деньгам не являлась его слабостью», что «самому себе он представлялся смешным», что «он был самым неопытным человеком в практических делах», «неискушенным и неопытным в свете» и отличался «крайней неосторожностью и легкомыслием», когда «доводы благоразумия (и собственного благополучия, добавим мы от себя) предписывают соблюдать сдержанность».[147] Не найдя и, видимо, не ища каких-либо жизненных благ, Лоренс Стерн весь ушел в мир интеллекта. История его духовной жизни могла бы быть чрезвычайно интересной, если бы ее можно было восстановить. Судя по его книгам, он читал много и обладал самой широкой и разносторонней образованностью. Его книги полны ссылок на античных (греческих и латинских) авторов, на книги авторов средневековья, Возрождения, на современные ему сочинения. Он скрывает свою ученость под маской чудачества, осмеивая педантизм и схоластику, но он по-настоящему учен, и начитанность его необъятна. Что касается его мировоззрения, то первое, что следует отметить, — это его бесспорную арелигиозность. Священное писание и богословские трактаты, которые он читал, никак не заставили его преисполниться искреннего усердия в делах веры. Он, конечно, не афиширует своего равнодушия к религии и даже своих героев наделяет известной набожностью, но скорее в нравственном понимании христианства, как учения о человеколюбии. Англия ко времени Стерна проделала уже большую духовную эволюцию и значительно отошла от той религиозной страстности, которая ее питала в XVII столетии, и англиканский священник мог себе позволить иногда под видом критики католицизма определенную вольность вообще в вопросах религии. Словом, ни богословское образование, ни, так сказать, род занятий никак не отразились на мировоззрении Стерна. Он был во всех отношениях светским писателем. Мы найдем в его книгах немало шуток по поводу казуистики богословских учений. Такова, к примеру, одна из глав «Тристрама Шенди», где со ссылками на авторитеты христианской церкви идет шутовской разговор о возможности или невозможности крещения детей до их рождения (при помощи вспрыскивания). При этом Стерн позволяет себе самым дерзостным образом посмеяться над Фомой Аквинским («Ах, Фома, Фома!»), наиболее почитаемым церковным автором, о жизни и учении которого и в наши дни пишутся и печатаются ученые диссертации в университетских типографиях Западной Европы и Америки. Стерн часто поминает философа-соотечественника Джона Локка, материалистическое учение которого об ощущениях принял на собственное вооружение, правда несколько своеобразно, о чем будет речь впереди. Что же касается писателей, ставших его духовными собратьями, то это были писатели-философы по преимуществу: Эразм Роттердамский, Франсуа Рабле, Сервантес, Монтень, Вольтер, а из соотечественников — Шекспир, Бен Джонсон, Бертон. У каждого из них он что-то взял для себя. У Шекспира и Монтеня — свободу от предрассудков и мудрую раскованность мышления, у Эразма и Рабле — философские гротески, у Бена Джонсона — знаменитую теорию юмора, которую он переиначил в теорию «коньков», у Сервантеса — его героев Дон Кихота и Санчо Панса, которых он поселил у себя в Англии под именами капитана Тоби Шенди и его слуги капрала Трима, у Вольтера — Пропонтиду, где укрылись от бед и бурь житейских герои знаменитой повести «Кандид, или Оптимизм». Вольтеровская Пропонтида стала поместьем Шенди-Холл где-то среди болот и лесов Йоркшира. Этот культурный фонд, вошедший в состав книг Стерна, достаточно очевиден, но он нисколько не затушевывает творческую оригинальность писателя. Книги Стерна сохраняют свое родство с названными великими и вечными образцами, но они все-таки существуют сами по себе, как дети, несущие наследственные черты родителей и при этом содержащие в себе что-то новое, присущее только им, неповторимое и уникальное. И если проследить историю литературы после Стерна, то мы увидим немало его черт и в творчестве Диккенса, и Бернарда Шоу, и других английских и неанглийских писателей. Труд каждой личности, как бы оригинальна и одарена она ни была, всегда в конце концов труд коллективный. В созданиях великих умов человечества всегда лежит печать труда целых поколений. «Жизнь и мнения Тристрама Шенди». Этот роман, с виду шутливый, дурашливый, нарочито шутовской, поистине своеобразная литературная клоунада, но он пронизан глубочайшей философией. Писатель резвится, паясничает, смеется над всем и вся. В самом начале книги он заявляет о своей неприязни к «строгости». Он не хочет стеснять себя догматической важностью теоретических правил, «будь то правила самого Горация», ему по душе вольтеровская умная и лукавая шутливость. Недаром он обращается к своей музе: «Светлая богиня, если ты не слишком занята делами Кандида и мисс Кунигунды,[148] — возьми под свое покровительство также Тристрама Шенди». Он посвящает свое сочинение… Луне, на которую, по старому шутливому преданию, попадают после смерти души всех безумцев, живущих на земле. Под «строгостью» Стерн понимает надутое педантство, тяжеловесное мышление людей невежественных и слабоумных, подозрительно относящихся к шутке, к игре живого ума, неспособных понять и оценить чистосердечие и красоту души своей, беспечных и неопытных (каким был Йорик). Эти «строгие» (в понимании Стерна) люди, «правильные» с точки зрения официальной морали, холодны, эгоистичны и жестоки. Они коварны. «Самая сущность строгости есть задняя мысль и, следовательно, обман; это старая уловка, при помощи которой люди стремятся создать впечатление, будто у них больше ума и знания, чем есть на самом деле».[149] Сама форма книги Стерна — антипод «правильности», «строгости» — беспечная и веселая, она подкрепляет эту его философию. Свою книгу он населяет чудаками, они занимаются нелепостями, но они не «опасны», они простодушны и милы даже в своих слабостях, тогда как мир «строгости», тот большой мир серьезности, что простирается за маленьким миром Шенди-Холла, страшен и опасен. Мир Шенди-Холла — игрушечный мир. Люди, живущие в нем, увлечены игрушками, с серьезным видом они занимаются пустяками, волнуются, увлекаются со всей непосредственностью и страстью, присущими детям. Но это не приносит никакого вреда, тогда как … там, за рубежами этого крошечного поместья, совершаются преступления и происходят великие беды. Отзвуки бурлящего и грохочущего океана, в котором живет человечество, доходят иногда до тихого островка Шенди-Холла. Слуга дяди Тома, капрал Трим, читает, к примеру, случайно найденную рукопись проповеди пастора Йорика. Это в сказочный игрушечный мир Шенди-Холла врывается жестокая реальность настоящего неигрушечного мира. «…Войдите на минуту со мной в тюрьмы инквизиции… Взгляните на эту Религию, с закованными в цепи у ног ее Милосердием и Справедливостью, — страшная как привидение восседает она в черном судейском кресле, подпертом дыбами и орудиями пытки. — Слушайте — слышите этот жалобный стон? (Тут лицо Трима сделалось пепельно-серым.) Взгляните на бедного страдальца, который его издает (тут слезы покатились у него из глаз) — его только привели, чтобы подвергнуть муке этого лжесудилища и самым утонченным пыткам, какие в состоянии была изобрести задуманная система жестокости». Незадолго до появления в печати романа Стерна во Франции появилась знаменитая повесть Вольтера «Кандид». Стерн ее с наслаждением читал. Вольтер, рассказав в повести о злоключениях своих героев, об их первоначальных иллюзиях, о том, что все в мире очень плохо, привел своих странников к берегам Пропонтиды. Наивный, простодушный Кандид, его учитель — «многомудрый» и теперь безносый Панглос, некогда юная красавица Кунигунда обрели здесь поздний покой. Они растеряли свои иллюзии, они увидели неприглядный лик мира и, не надеясь исправить его, стали «возделывать свой сад». Древние греки называли Пропонтидой Дарданеллы и Босфорский пролив (пропонтида — вход в море, «предморие»). После Вольтера Пропонтидой стали называть тихую гавань, укрытие от жизненных бурь. В романе Стерна Шенди-Холл — тоже своеобразная пропонтида. «Приветливый домик… с небольшим участком земли. К дому примыкал огород площадью с пол-акра, за высокой живой изгородью из тисовых деревьев была лужайка». Кто живет в этой стерновской Пропонтиде? Отставной капитан Тоби Шенди, искалеченный на войне, его слуга капрал Трим, также получивший тяжкое ранение в той же войне и часто жестоко страдающий от боли. Там же живет отец Тристрама, Шенди-старший, некогда коммерсант, а теперь философствующий помещик, мамаша Тристрама, женщина робкая, бесцветная, всегда соглашающаяся во всем с мужем, чем часто раздражает его. Там живет и то маленькое существо, жизнь и мнения которого должны быть описаны в книге, т. е. Тристрам Шенди. В Шенди-Холл наведывается иногда пастор Йорик, появляется там и невежественный лекарь Слопс. По соседству с Шенди-Холлом проживает вдова, вздыхающая по отставному капитану, дяде Тоби. Главные герои книги — дядя Тоби и его слуга капрал Трим. Того и другого соединяет поистине братская дружба. Трим обожает своего хозяина. Тоби постоянно восхищается высокими нравственными качествами своего слуги и бывшего соратника. К ним привлечено восхищенное внимание автора. Оба они ушли из мира страшных реальностей, искалеченные им, в эту маленькую страну Шенди-Холла, где, незлобивые, чистые душой, предались игре. Капитан Тоби и Трим увлеченно строят игрушечные военные укрепления, по всем правилам фортификации, ведут игрушечные сражения по взятию крепостей и городов, повторяя в игре то, что происходило в мире реальном на полях боев идущей тогда войны за испанское наследство. (Действие романа происходит в начальные десятилетия XVIII в., примерно за пятьдесят лет до написания романа.) Стерн называет увлечение дяди Тоби «коньком», добродушно посмеиваясь и любуясь им. «Мир и покой да осенят навеки главу твою! — Ты не завидовал ничьим радостям — не задевал ничьих мнений. Ты не очернил ничьей репутации — и ни у кого не отнял куска хлеба. Тихонечко, в сопровождении верного Трима, обежал ты рысцой маленький круг своих удовольствий, никого не толкнув по дороге; — для каждого человека в горе находилась у тебя слеза — для каждого нуждающегося находился шиллинг». В этой маленькой стране Шенди-Холла происходят маленькие события, которые воспринимаются обитателями его с большими волнениями, как события огромной важности. Дядя Тоби подвергается атаке вдовы Водмен. Стерн с обаятельным комизмом рассказывает о тонких хитростях вдовы по уловлению сердца старого вояки. Он рассказывает с комической пунктуальностью о заботах и волнениях дяди Тоби, Трима и других обитателей Шенди-Холла по поводу пунцовых штанов, в которых капитан решил явиться к вдове с брачным предложением. Пунцовые штаны в конце концов были отвергнуты по причине крайней их изношенности. Как великолепны страницы, посвященные описанию торжественного выхода дяди Тоби с его слугой к упомянутой вдове, робости и застенчивости дяди Тоби, нерешительности старого холостяка и полнейшей его растерянности! Стерн постоянно ведет полемику с тем серьезным, строгим миром, который так чужд открытому чистосердечному миру шутки и милой непрактичности. «Строгие», «рассудительные» люди — «большие парики», «важные физиономии», «длинные бороды», «Magna charta глупости», «важные люди со всей их важностью» — все они ничтожны и жалки. «Заметьте только, я пишу не для них», — открещивается от них автор и устремляет свой умиленный взор на милых чудаков Шенди-Холла. «Благородные души! Бог да благословит вас и мортиры ваши!» Ушел из мира реальностей и отец Тристрама, заслонясь от него философией, но и эта философия тоже не настоящая, а игрушечная. Шенди-старший создает сложные, нелепые философские системы, впрочем не более нелепые, чем и те, которыми люди занимают свои умы и свое время в мире «серьезном». Шенди выстраивает целую цепочку причин и следствий, связанных с именами людей, их носами и пр. Он хочет воспитать сына по строгой методе педагогической теории, но никак не поспевает за растущим мальчиком. Что касается самого Тристрама, то к концу книги он еще не перешагнул за свой пятилетний возраст, и в то же время он уже взрослый, он пишет книгу о себе. У него тоже свой «конек» — это писание романа. Он постоянно надоедает нам своей книгой и предстает перед нами совсем не в лучшем своем виде, мы замечаем, что чадо по наивности и непрактичности достойно своих родителей, что оно изрядно бестолково, изрядно простовато, но и столь же доброе существо, как и окружающие его люди. Много смешного, много потешного в книге — повсюду мы ощущаем дыхание добродушной снисходительной гуманности. Слово «гуманизм» здесь, пожалуй, не подойдет, а если все-таки подойдет, то гуманизм невоинственный, без карающего меча, способный больше пролить слезу, чем прибегнуть к действию. Автор как бы отстраняется, не считая себя вправе что-либо изменить в этом мире, где все великое и малое одинаково призвано жить. Дядя Тоби ловит надоевшую ему муху. Он не убивает ее, а подносит к окну и выпускает на волю. «Ступай с богом, бедняжка, зачем мне тебя обижать? Свет велик, в нем найдется довольно места и для тебя и для меня». Рассказав об этом, Тристрам, а за ним и сам автор, заключает: «Мне было десять лет, когда это случилось… половиной моего человеколюбия обязан я этому случайному впечатлению». Итак, шутливая серьезность, непритязательная насмешка («нечто сервантовское», «вспышки веселья»), но не сатира. Сатира всегда зла. В ней много желчи. Смех Стерна мягок. В сатире подвергаются осмеянию предметы, ненавистные автору, Стерн же смеется над самыми близкими существами. И над самим собой в первую очередь. Он ни разу не назвал в своей книге Свифта (суровая и беспощадная сатира Свифта была ему чужда) и очень часто вспоминает Сервантеса («Дорогой мой Рабле и еще более дорогой Сервантес»). Ему близок и дорог непритязательный, незлобивый, печальный смех испанского писателя над неустроенностью человеческого общества и несовершенствами человека. Ту же печальную мудрость нашел он и у Монтеня. Книга полна отступлений, иногда нарочитых длиннот или неоправданных усечений. Она полна неожиданных и непонятных переходов от одного предмета разговора к другому. Автор то и дело прерывает свой рассказ и в самую неподходящую минуту, когда вы увлеклись сюжетом, вступает в беседу с вами о самых сторонних и малоинтересных для вас вещах. Вы внутренне ропщете: «Помилосердствуйте, автор, доскажите же сначала, чем кончилась ваша история». — «Потом, потом, — заверяет он вас, — в главе под номером… вы найдете продолжение». Но вы не найдете ни указанной главы, ни продолжения рассказа. Писатель смеется: — А! милейший читатель, вы привыкли к односложному и прямолинейному повествованию, к последовательности и логике, к завершенности и округленности, так я вам ничего этого не дам, ибо я враг традиционных представлений о чем бы то ни было. Извольте, принимайте меня таким, каков я есть, а — нет, так прощайте и не поминайте лихом. Признаться, манера Стерна иногда раздражает, слишком бросаясь в глаза, слишком подчеркнутая и нарочитая. Вторая его книга «Сентиментальное путешествие» меньше страдает от этого недостатка и потому более читаема. В России она переводилась и издавалась гораздо чаще. Книга вышла в 1768 г. в двух томиках под названием «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии». Книга осталась неоконченной. «Путешествия по Италии» так и не появились. Автор скончался, не завершив своего труда. Жанр путешествий, как мы уже говорили, был модным. Открытие новых земель, уже достаточно интенсивная мировая торговля, завоевание колоний и, наконец, образовательные путешествия знатных молодых людей, совершаемые обычно в Италию, родину искусств, — все это обусловило и появление жанра путешествий и его расцвет. Однако «Путешествие…» Стерна было особого рода, на что указывало словечко «сентиментальное». Путешественники путешественникам рознь, предуведомляет своего читателя автор. Есть путешественники праздные, пытливые, тщеславные, он же, Стерн (или пастор Йорик, так именовал себя писатель, снова воспользовавшись именем шекспировского шута), — путешественник чувствительный, т. е. искатель чувств. Не новые страны, диковинные нравы и странности далеких земель интересуют его, а чувства, иначе говоря, проявление в людях великодушия, человеколюбия, рыцарского самоотречения. Он подмечает эти чувства повсюду. Вовсе не нужно искать их где-то в особой, чрезвычайной обстановке. Их проявление внимательный наблюдатель может отметить в мелочах быта, в едва уловимом жесте. Вот пастора Йорика окружили нищие. Их много было в те дни во Франции. Йорик заявил им, что у него имеется только 8 су, и каждому он может дать только по одному су. Нищих больше. И один из них, «бедный оборванец без рубахи», отступил, отказываясь от своей доли. Разве это не проявление рыцарского самоотречения? «Оборванец без рубахи» подумал о тех, кто беднее его. Второй нищий, «бедный карлик», угощает своих товарищей табаком. Стерн — Йорик положил в его табакерку два су и взял из нее щепотку табаку. Он наблюдает, какая реакция будет у нищего. «Бедняга почувствовал вес второго одолжения сильнее, чем первого, — им я оказал ему честь, — первое же было только милостью». Чувство уважения ценится выше, чем материальная выгода. А ведь это голодающий бедняк. Стерн посвящает несколько страниц описанию нагруженного пожитками ослика, который однажды загородил ему дорогу на узком проходе. И это бедное животное он видит сквозь призму чувств, проникаясь бесконечной симпатией к его незлобивости и неисчерпаемому долготерпению, «безропотному отношению к страданию, простодушно отображенному в его взорах и во всей его фигуре». Писателя бесконечно восхищает его слуга Ла Флер, бедный малый, у которого ни гроша за душой и никаких надежд на будущие достатки, но которого природа щедро наделила неистощимым жизнелюбием и добротой. Любимец женщин, веселый, весь как бы собранный из песен и радости, он всюду желанный гость и идет по жизни, подбирая ее цветы, не задумываясь о завтрашнем дне.[150] Стерн — противник условностей и предрассудков, привнесенных в жизнь мудрствованием цивилизаторов. Он восхищен словами некоей госпожи, ответившей на вопрос, что ей нужно? — «Rien que pisser». Он без тени осуждения рассказывает о чувственных вожделениях своего Йорика, ценя в них здоровый зов природы. Писатель не идеализирует человека и показывает, как добрые побуждения борются в нем с себялюбием, эгоизмом, корыстью, самолюбием и тщеславием. Так, когда пастора Йорика обуяло желание совершить путешествие с незнакомой дамой, сомнения и страх охватили его. Заговорили Скупость, Осмотрительность, Трусость, Благоразумие, Лицемерие, Низость. Каждая из этих неприятных особ сказала свое слово, и пастор Йорик отказался от своего намерения. Мир чувств, который прославляет Стерн, имеет особое значение в его философии жизни. Это тоже своеобразная Пропонтида. Природа и человеческий мир несовершенны. Они постоянно являют взору душераздирающие картины. Куда уйти от них, куда скрыться от страданий и печалей мира? Только в мир чувств. «Возлюбите и — утешитесь!» — как бы говорит Стерн своему читателю. «…Окажись я в пустыне, я непременно отыскал бы там что-нибудь, способное пробудить во мне приязненные чувства. — Если бы не нашлось ничего лучшего, я бы сосредоточил их на душистом мирте или отыскал меланхоличный кипарис, чтобы привязаться к нему — я бы выманил у них тень и дружески их благодарил за кров и защиту — я бы вырезал на них мое имя и поклялся, что они прекраснейшие деревья во всей пустыне; при увядании их листьев я научился бы горевать и при их оживлении ликовал бы вместе с ними». В сущности, Стерн при всем своем жизнелюбии очень трагичен. Все его герои уходят от борьбы, от страшных реальностей в какой-либо изобретенный ими тихий уголок маленьких радостей. Первым на этот трагизм писателя указал Генрих Гейне, назвав его «баловнем бледной богини трагедии». «…Сердце и губы Стерна впали в странное противоречие: когда сердце его бывает трагически взволнованно и он хочет выразить свои глубочайшие, кровью истекающие, задушевные чувства, с его уст, к его собственному изумлению, вылетают забавнейшие — смешные слова». «Бедное юное сердце поэта!» — восклицал Гейне, говоря о Стерне, оно «истекало кровью», оно «поняло все страдания этого мира и исполнилось бесконечным состраданием». Немецкий поэт, говоря об английском авторе, не подозревал того, что писал и о самом себе. Чувствительность и насмешка в творчестве Стерна. В литературе, кажется, никогда до Стерна не сливались воедино лиризм и насмешка. Лиризм очаровывает, навевает грусть, вызывает слезы или окрыляет вас, рождает в вас бурную радость, восторг, светлую мечту. Иные чувства идут от насмешки. Она сбрасывает вас с Олимпа, куда отнесло вас воображение, она снижает в ваших глазах мир, разрушает упоительные иллюзии, рассеивает светлые мечты, осушает те самые «сладкие слезы», которыми наслаждались герои Гомера («Когда насладился Пелид благородный слезами…» — «Илиада»). Стерн первый породнил чувствительность и насмешку. Он понимал, что это почти кощунство по отношению к стародавним эстетическим представлениям («Я легкомысленно пишу безобидную, бестолковую, веселую шендианскую[151] книгу», «книгу в смысле жанра отреченную»). И вместе с тем он защищал права шутки на серьезность («Все на свете можно обратить в шутку, — и во всем есть глубокий смысл»). Шутливость — свойство характера, она — дар небес. Шутливости нельзя научиться, она дается не каждому, как поэтический и любой вообще талант. «Шутливость (хотя она и добрая девчурка) не придет по зову, хотя бы мы сложили царство у ее ног». Лиризм облекается у Стерна в шутливые одежды и приобретает при этом особую прелесть: «Сестра подростка, с неба похитившая свой голос, запела», «Он не умрет, черт побери, — воскликнул дядя Тоби. Дух — обвинитель, полетевший с этим ругательством в небесную канцелярию, покраснел, его отдавая, — а ангел-регистратор, записав его, уронил на него слезу и смыл навсегда». «Ругательство» дяди Тоби и «слеза» ангела-регистратора как бы символизируют литературный симбиоз лиризма и насмешки, какой осуществил в своих книгах Стерн. Эстетическая программа Стерна. Поскольку книги Стерна необычны, своеобразны в высшей степени, его эстетические взгляды приобретают для нас особый интерес. Первый творческий принцип, каким руководствовался писатель, когда брался за перо, — это полнейшая независимость от литературных канонов и авторитетов. Он с самого начала утвердил себя в мысли создать «нечто новое, далекое от проторенных дорог» (of the beaten track). Его не пугали трудности признания. Они неизбежны на пути новатора, но «каждый автор отстаивает себя по-своему». Свои книги он называл «рапсодическими», исходя из первоначального смысла слова («рапсод», по древнегреческому толкованию, «сшиватель песен»). Пожалуй, сам прием шел от Монтеня, который, когда писал свои «Опыты», руководствовался своей фантазией. Она вела его по лабиринтам мысли к главной цели. Стерн в своих книгах «переплел и перепутал поступательные движения», «зацепил одно колесо за другое», «перетасовал основную тему и привходящие части произведения» и пр. При такой форме письма мысль автора ложится, кажется, на бумагу, не подвергаясь никакой обработке. Записывается как бы весь процесс мышления с отклонениями в сторону, с возвращением назад, со скачками. В главе XV шестого тома «Тристрама» Стерн даже графически показывает манеру своего письма, нарисовав причудливую извилистую линию, при этом издеваясь над своими критиками, которые отрицательно отнеслись к этой его манере. «…Нет ничего невозможного, — с любезногопозволения чертей его беневентского преосвященства, — что я навострюсь настолько, что буду двигаться вот так: ──────────, то есть по такой прямой линии, какую только я в состоянии был провести при помощи линейки учителя чистописания… не сворачивая ни вправо, ни влево. — Эта прямая линия — стезя, по которой должны ходить христиане, — говорят богословы». Монтень, наблюдая однажды у себя в замке, как наемный художник расписывает стены, свободно следуя полету своей фантазии, создавая при этом причудливую вязь гротескных фигур, задумался над тем, нельзя ли эту манеру применить и в словесном творчестве, что он потом и сделал, став родоначальником жанра эссе. У него это получилось прекрасно, совершенно естественно и непринужденно. Мы попадаем как бы в мир интеллекта великого человека. Шекспир утвердил в английской литературе «портретную» литературу. Правда характера стала главной целью писателей. Те из них, кто после Шекспира испытал влияние классицизма, стали живописать характер, выделяя в нем какую-то главенствующую черту, некую доминанту. Бен Джонсон назвал это «гумором». Стерн стал называть это «коньком». У каждого человека, по его мнению, есть какая-то страсть, увлечение, своя лошадка, на которую он садится и едет в страну своей мечты. Писателю хотелось бы заглянуть в душу человека, «увидеть в полной наготе человеческую душу», проследить все ее тайные замыслы, ее причуды (и их-то в первую очередь), «подстеречь, как она на свободе резвится и скачет», и потом взять перо и все запечатлеть на бумаге. Есть возвышенный способ живописать характеры, рассуждает писатель, как, например, у Вергилия (Дидона и Эней). Этот способ «обманчив, как и дыхание славы». Другие пользуются «выделениями». (Словесная клоунада Стерна, как и всякая клоунада, несколько грубовата.) «Создаются портреты в камер-обскуре, портреты против света. Надо начинать портрет человека с его „конька“». Любопытно понаблюдать за писателем, когда он созерцает людей и жизнь, когда запечатлевает сперва в своей памяти проявления человеческих характеров, какие потом заносит на страницы своих сочинений, как вырабатывает в себе «умение быстро переводить в ясные слова разнообразные взгляды и телодвижения со всеми оттенками. Лично я вследствие долгой привычки делаю это так механически, что, гуляя по лондонским улицам, всю дорогу занимаюсь таким переводом, не раз случалось, постояв немного возле кружка, где не было сказано и трех слов, вынести оттуда с собой десятка два различных диалогов, которые я мог бы в точности записать, поклявшись, что ничего в них не сочинил. Характер проявляется часто в мелочах, в minutiés, в тех присущих только им черточках, — жестах, словечках». Поэтому, как полагал он, наблюдать за людьми нужно вне официальной обстановки, ибо в официальной обстановке они менее всего похожи на самих себя и более всего похожи на всех людей вообще, когда даже представители разных народов выглядят на одно лицо. «Мне кажется, я способен усмотреть четкие отличительные признаки национальных характеров скорее в подобных нелепых minutiés, чем в самых важных государственных делах, когда великие люди всех национальностей говорят и ведут себя до такой степени одинаково, что я не дал бы и девятипенсовика за выбор между ними». Для Стерна нет в мире пустяков. Все в конце концов значительно — и разгул стихий и полет мотылька, и космос и песчинка. Свою философию он насмешливо доводит до читателя нарочитым вниманием к мелочам («Vive la bagatelle!» — франц. «Да здравствует безделка!», «Самое важное — это та фигура, которую нарисовал в воздухе палкой мой дядя Тоби» и пр.). Отсюда обращение к мелочам при обрисовке характеров. Философский принцип становится принципом творческим. Справедливо писала К. Н. Атарова, что «Стерн впервые в истории европейского романа вырабатывает такой масштаб, который позволил бы показать крупным планом мимику, жест, интонацию, позу, и даже не самую позу, а переход от одной позы к другой».[152] Стерн придавал чрезвычайную важность отступлениям: «Отступления… составляют жизнь и душу чтения… изымите их из этой книги, — она потеряет свою цену». Он писал для умов, искушенных в науке чтения, в какой-то мере пресыщенных чтением, для тех, кому наскучили книги с однолинейным и прямолинейным развитием сюжета или авторского мышления. Ему нужен был читатель с тонко развитым интеллектом, иначе говоря, образованный, начитанный и умный. Поэтому он нисколько не ограничивал себя, не пускался в объяснения и разъяснения своих мыслей, намеков, иносказаний и каламбуров. Это было бы так же скучно, как разъяснение анекдотов людям, неспособным понять их сразу. Ухватить мысль автора не всегда просто, она не дается в руки, за ней нужно погоняться, чтобы ее изловить. Стерн не раз оговаривается, что «лучший способ оказать уважение уму читателя — поделиться с ним по-дружески своими мыслями, предоставив некоторую работу также и его воображению». «Что касается меня, — добавляет далее писатель, — то я постоянно делаю ему эту любезность, прилагая все усилия к тому, чтобы держать его воображение в таком же деятельном состоянии, как и мое собственное». Словом, писатель не хочет и не ждет от читателя пассивного чтения, того безмятежного и легкого слежения за плавно развивающимися событиями, какое предлагало читателю традиционное повествование, и подчас задавал ему трудные загадки. Не все выдерживали испытание, и в наши дни не каждый отваживается до конца дойти вместе с автором до последней фразы его книги. Стерн сравнивал свое повествование с неторопливым путешествием, совершаемым ради самого путешествия, когда некуда спешить, когда путник останавливается то тут, то там, отклоняется в сторону, ведь кругом так все интересно и замечательно, ибо мир при всем своем несовершенстве и люди, населяющие его, прекрасны. Ведь, если в человеке «есть хоть искорка души, ему не избежать того, чтобы раз пятьдесят не свернуть в сторону, следуя за той или иной компанией, подвернувшейся ему в пути, заманчивые виды будут притягивать его взор и он также не будет в силах удержаться от соблазна полюбоваться ими». Стерн и сентиментализм. Стерн дал название целому литературному направлению, возникшему в XVIII столетии, — оно стало называться сентиментализмом после выхода в свет его романа «Сентиментальное путешествие». Сентиментализм обрел международное значение, и к нему приложили свое перо такие всемирно известные имена, как Шиллер и Гете, Жан-Жак Руссо и Дидро, а в живописи — Шарден и Грёз. Однако в истории сентиментализма первым, пожалуй, нужно назвать Ричардсона. Он первый возвел чувствительность в эстетический принцип. Он открыл изумленному взору читателей-современников, что основным содержанием повествования могут быть не события, как утверждала стародавняя традиция, а чувства и перипетии чувств. Писатели и поэты, увлеченные успехом Ричардсона и требованием читателей, ощутивших сладость умилительных слез, пошли по его стопам. Сентиментализм приобрел социальную окраску, в нем зазвучали политические нотки. Сострадание не вообще к человеку, а к бедняку. И нравственный принцип сострадания стал принципом политическим. Бедняк, социально униженный и обездоленный человек, стал предметом общественного внимания. То презрение, которое раньше окружало его,[153] сменилось чувством жалости к нему, и этот переворот в нравственном сознании общества сделала литература. Стерн придал сентиментализму философское обоснование. Сентиментализм родился в Англии. Его возникновение было обусловлено социальными причинами. Напомним, что в стране в XVIII столетии произошли крупные экономические сдвиги, по своему значению равносильные революции, — аграрный и промышленный перевороты. Если с 1700 до 1760 г. парламент принял 208 актов, касающихся огораживания, то с 1760 по 1801 г. таких актов было принято уже 2000, что привело почти к полному обезземеливанию английского крестьянства. Деревни опустели. Массы нищих заполнили дороги и города. Патриархальная старина уходила в прошлое. Несколько важных изобретений (ткацкого станка, паровой машины и др.) обусловили техническое перевооружение промышленного производства. Старая мануфактурная форма уступила место фабричной. Имея огромный неисчерпаемый рынок почти даровой рабочей силы, капиталистическая промышленность шагала вперед семимильными шагами, принося заводчикам и фабрикантам, банкирам и финансистам невиданные до того барыши за счет самой разнузданной эксплуатации трудящихся масс. Недаром позднее, в начале XIX столетия, Байрон, выступая в парламенте, заявил: «Я побывал в нескольких жестоко притесненных провинциях Турции, но нигде, даже под гнетом деспотического турецкого правительства, я не находил такой ужасающей бедности, как, по моем возвращении, здесь, в самом сердце христианской страны». Эгоистический и бездушный облик капитализма впервые с такой страшной очевидностью предстал взору мыслящих людей той поры, вызвав раздумья о судьбах родины, о судьбах народа. Сентиментализм явился миру как реакция на буржуазное переустройство общественной системы. Англия в XVIII столетии была единственной страной, в которой это переустройство происходило со всей интенсивностью, причем прежде всего привело к фантастическому уничтожению деревни. Поэтому сентиментализм нес в себе антиурбанистские тенденции и был полон печали об утраченной идиллии деревенской жизни и прелести природы. Писатели, поэты, всегда готовые отозваться на народные страдания словом сочувствия, не могли не откликнуться и теперь, когда их взору предстали эти бедствия простых тружеников. Они ответили явлением сентиментализма, вобравшем в себя все достоинства их сердец и все слабости их политического и философского мышления. Они начали прославлять старину, прелесть патриархальной деревни, рисовать идиллические картины мирной природы, тишину которой разрушал прогресс. Мы не найдем у Стерна взволнованных и патетических описаний природы, как у Руссо, но восхищение деревенской жизнью ощутимо в его книге: «Природа сыплет свое богатство в подол каждому», «Музыка отбивает такт труду, и все дети его с ликованием собирают гроздья», «Мир тебе, благородный пастух!.. Счастлива твоя хижина — и счастлива та, кто ее с тобой разделяет — и счастливы ягнята, резвящиеся вокруг тебя». Недоверие Стерна к разуму, а в его дни во Франции просветители в разуме видели панацею от всех социальных бед, выразилось в насмешках над философствованием отца Тристрама, над спорами философов и богословов и даже над Джоном Локком, которого он, бесспорно, ценил. Во второй своей книге он спел гимн безумию. Несчастная деревенская девушка по имени Мария, прекрасная и поэтичная, сошла с ума. Одетая в белое платье с бледно-зеленой лентой через плечо, со свирелью, она бродила среди прекрасной природы, столь же прекрасная и печальная, ведя за собой козлика и оглашая окрестные долины печальной мелодией. Для Стерна чувствительность превыше всего, он называл ее «великим Сенсориумом мира» и по сути дела указывал человечеству на страну, где оно может укрыться от всех социальных бед, от которых не умеет избавиться иным путем, страну забвения, где и богач и бедняк найдут успокоение, испив божественный нектар чувства. «Милая чувствительность! Неисчерпаемый источник всего драгоценного в наших радостях и всего возвышенного в наших горестях! Ты приковываешь своего мученика к соломенному ложу — и ты возносишь его на небеса — вечный родник наших чувств! — Я теперь иду по следам твоим — ты и есть то „божество“, что движется во мне». У других поэтов и писателей-сентименталистов мы найдем те же мотивы печали об утраченной патриархальной старине, идеализацию деревни, сострадание к бедняку, меланхолию как общее настроение, поэтизацию чувствительности. Оливер Голдсмит (1728―1774) в своей поэме «Покинутая деревня» в горе восклицал:(Перевод В. А. Жуковского.)
Эти мотивы найдем мы в поэмах Джеймса Томсона (1700―1748) «Времена года» и «Замок безделья». В легкой дымке меланхолии рисуются мирные пейзажи. Природа предстает во всей своей красе во все времена года. На лоне природы живут мирные незлобивые люди, крестьяне. Они мирно трудятся и счастливы. Это идиллическое счастье, как греза поэта, зовет читателя в уединение, подальше от хитросплетений города, от «грязной жизненной борьбы». Другой поэт, уже престарелый Эдуард Юнг (1683―1765), отказавшись от рационалистического классицизма, увлечения своей юности, создает огромную в 10 тысяч стихов поэму «Жалоба, или Ночные думы о жизни, смерти и бессмертии». Это — философское сочинение, о чем говорит само его название. В той же дымке меланхолии предстают читателю картины ночи, кладбищенские видения и размышления автора о тщете и ничтожестве человеческих дерзаний, человеческой мысли. Юнг решительно отвергает просветительский «разум», клянет Пьера Бейля и Вольтера и противопоставляет им апостола Павла.[154] Знаменитая «Элегия, написанная на сельском кладбище» (1751), принадлежащая перу Томаса Грея (1716―1771), выдержана в тех же кладбищенских мотивах, излюбленных в поэзии сентименталистов. Ее перевел на русский язык В. А. Жуковский («Сельское кладбище»). В стане сентименталистов и Оливер Голдсмит, стихи которого мы уже приводили — мечтатель и скиталец, исходивший все страны Западной Европы с рюкзаком пилигрима, добывая себе пропитание игрой на флейте, «строя воздушные замки на завтра или сочиняя элегии по поводу вчерашнего дня» (Теккерей), — беспечный, неунывающий и талантливый, Голдсмит писал много, но мир его знает по роману «Векфильдский священник». Роман пролежал в портфеле опасливого издателя несколько лет, прежде чем удостоился напечатания. Автору к тому времени было уже около сорока лет, и он уже успел побывать в долговой тюрьме. В романе повествуется история одной семьи, история печальная, если не сказать страшная. Деревенский священник Примроз, добродушный и непрактичный, терпит великие беды. Местный сквайр, молодой и безнравственный, разрушает идиллическое счастье его семьи, соблазняет одну дочь, похищает другую, сажает самого викария в долговую тюрьму. Примроз проповедует всеобщее равенство, мечтает об обществе, в котором «все были бы равны», но ни он, ни его создатель, автор романа, нисколько не помышляют об активных действиях для осуществления своих идеалов. Над их прекраснодушными головами витает ангел смирения и незлобивости. Юмор смягчает картину социальных ужасов, обрисованных в романе, добрая улыбка автора предвещает чудо, и чудо происходит: дядя злодея-сквайра, по воле автора, вмешивается в события и восстанавливает справедливость. Белинского возмутила примирительная позиция английского писателя. «Люди, воспитанные в школе векфильдского священника, принадлежат или к ничтожным существам, или к существам, вредным своим учением», — писал гневно наш «неистовый Виссарион».[155] Удивительный парадокс! Деловая, практичная, буржуазная Англия XVIII века породила целую фалангу прелестных чудаков, прекраснодушных донкихотов, мирно рассуждающих о мировых проблемах и неспособных разобраться в простейших житейских делах. Писатели, протестуя против иссушающего душу практицизма, наполнили литературу этими милыми чудаками и сами были ими.
Роберт Бернс (1759―1796)
После унылых стенаний поэтов-сентименталистов бодрящим и освежающим ветром обдает нас поэзия Роберта Бернса. Благоухание полей и лесов, лучи солнца и синеву неба приносит нам она. Поэт отдал, конечно, дань сентиментализму. Его крестьянской душе были милы призывы вернуться к природе и та печаль о судьбе бедняков-поселян, которая содержалась в сочинениях сентименталистов. Элегические ноты звучали и в его чудесных стихах:* * *
Размеры книги не позволяют нам рассказать о многих значительных поэтах и писателях Англии XVIII в. Среди них Александр Поп (1688―1744) — один из представителей английского классицизма, автор широко известной в его дни философской поэмы-трактата «Опыт о человеке» (в России переведена в 1757 г.), комической поэмы «Похищение локона» и других сочинений. Его эстетические принципы, пожалуй, ближе к французским классицистическим вкусам, чем к традициям английской литературы. Его издания поэм Гомера в собственных «галантных» переводах и Шекспира «с подчистками» тоже «галантно-салонного» свойства кажутся нелепыми и смешными в наши дни, но ценились в его время. Среди писателей, не названных нами, имена Болингброка (1678―1751) и Честерфилда (1694―1773), политических деятелей и блестящих публицистов. Сочинения последнего (знаменитые «Письма к сыну») переведены недавно на русский язык.[156]Литература Соединенных Штатов Америки
Америка, как известно, была открыта генуэзцем Колумбом в 1492 г. По воле случая она получила имя флорентийца Америго (Америго Веспуччи). Первые картографы нарекли этим именем новооткрытые земли. Открытие Нового Света явилось величайшим событием в глобальной истории человечества. Не говоря уже о том, что оно рассеяло много ложных представлений о нашей планете, что содействовало значительным сдвигам в экономической жизни Европы и вызвало волну эмиграции на новый континент, оно, кроме того, повлияло на изменение духовного климата в странах с христианским вероисповеданием. Конец века христиане обычно ждали в состоянии панического беспокойства. (Открытие Америки как раз совпало с последним десятилетием XV в.) Век провожали в ожидании «конца света» и «страшного суда», о котором трубила католическая церковь. Умы, свободные от узости клерикального мышления, а таких было уже достаточно в эпоху расцвета Ренессанса, конечно, были далеки от подобных страхов, но и они глядели в будущее без особого энтузиазма, особенно в годы феодально-католической реакции. Цивилизация, современниками которой они были, казалась им дряхлой, надежды на избавление от социальных зол гасли в обстановке репрессий и нападок на гуманистическую мысль. Новооткрытая, неведомая до того и полная чудес страна будоражила умы. Гуманисты восторженно приветствовали ее. Вот что писал Монтень: «Наш мир только что отыскал еще один мир… не меньший размерами, не менее плодородный, чем наш, и настолько свежий и в таком нежном возрасте, что его еще обучают азбуке: меньше пятидесяти лет назад он не знал ни букв, ни меры, ни одежды, ни злаков, ни виноградной лозы. Он был наг с головы до пят и жил лишь тем, что дарила ему мать-кормилица попечительная природа… Это был мир-дитя» («Опыты»). Монтень вспомнил о римском поэте Лукреции, который за сто лет до новой эры писал о юности мира («Мир только-только возник, и начало его — недавнее» — «О природе вещей»). Мир во времена Лукреция был юным, теперь, семнадцать веков после него, казался уже дряхлым, по крайней мере современникам Монтеня. Америка, только что представшая глазам европейцев, явилась залогом бессмертия человечества. Гуманисты ликовали. Пусть «вселенная впадет в паралич», пусть «один из ее членов станет безжизненным, другой — полным силы» (Монтень). Открытие Америки стало не только источником новых знаний о земном шаре, но и своеобразного исторического оптимизма для гуманистической мысли Старого Света, источником надежды и веры в будущее человечества. Правда, к этой радости обретения нового мира примешивалось опасение испортить, развратить этот мир (мир-дитя) пороками Старого Света. «Я очень боюсь, как бы мы не ускорили упадка и гибели этого юного мира, продавая ему по чрезмерно высокой цене наши воззрения и наши качества», — писал Монтень («Опыты»). Америка дала обильную пищу для самых восторженных мечтаний европейских мыслителей об обществе без государства, без обычных для Старого Света социальных пороков. Страна, где народы жили в «первобытной непосредственности и простоте», которыми управляли «законы природы», казалась обетованным краем, «…то, что мы видим у этих народов своими глазами, превосходит, по-моему, не только все картины, которыми поэзия изукрасила золотой век, и все ее выдумки и фантазии о счастливом состоянии человечества, но даже и сами представления и пожелания философии. Философы не были в состоянии вообразить себе столь простую и чистую непосредственность, как та, которую мы видим собственными глазами; они не могли поверить, что наше общество может существовать без всяких искусственных ограничений, налагаемых на человека» («Опыты»). Далее Монтень рисует это общество без государства и «искусственных ограничений». Картина, нарисованная французским автором, поразила воображение Шекспира, и английский поэт почти дословно изложил рассказ Монтеня устами своего сценического персонажа, благородного Гонзало, в последней своей пьесе «Буря»:(Перевод Б. Пастернака.)
Мечты гуманистов были подхвачены последующими веками. Жан-Жак Руссо в XVIII столетии отправляет своего героя Сен-Пре к индейцам Америки залечивать сердечные раны, нанесенные пороками цивилизации Европы («Новая Элоиза»), Вольтер помещает в Америке сказочную утопическую страну Эльдорадо («Кандид»). Романтики XIX века, поклонники Руссо и теории естественного человека, также устремлялись своим воображением к американскому континенту. Рене Шатобриана уезжает из Европы к начезам Америки. Знаменитый Фенимор Купер создал свою великолепную и благородную по этическому их смыслу галерею романов об индейцах не без влияния этой первой мечты гуманистов Ренессанса. Однако реальность вещей была иной. История заселения новооткрытых земель выходцами из Европы была кровавой. Чудовищное истребление туземцев началось сразу же, как только нога вооруженного европейца вступила на территорию Америки. В Европе узнали об этом из книг испанцев Лас Касаса и Гомары. Первый описал ее с негодованием, второй — с кровожадным наслаждением. Монтень пришел в ужас от этих описаний, «столько городов разрушено до основания, столько народов истреблено под корень, столько миллионов людей перебито беспощадными завоевателями, и богатейшая и прекраснейшая часть света перевернута вверх дном ради торговли перцем и жемчугом — бессмысленная победа». Миф о Старом и Новом Свете, о старом, одряхлевшем обществе и новом, молодом, способном обновить, омолодить, оздоровить все человечество, дожил до наших дней. Американский писатель Уильям Фолкнер писал в 1955 г. о надеждах, которые возлагали на «сынов и питомцев Америки» «старые народы», «такие старые и закосневшие в своих старых концепциях человека, что отказались от всякой надежды на перемену». Фолкнер признал, что надежды не оправдались, что мечты рухнули, что «свобода», «демократия» оказались «напыщенным лепетом», «громкими и пустыми словами».[157] В речевом обиходе наших дней именем «Америка» обычно называют только часть того огромного континента, который был открыт в конце XV столетия, а именно Соединенные Штаты. Об этой части американского континента и пойдет речь. С XVII столетия началось заселение этой территории выходцами из Англии и Ирландии. Первоначально это была сравнительно узкая полоса земли между Атлантическим океаном и рекой Миссисипи, и только в 1803 г., когда Наполеон продал за 15 миллионов долларов Америке Западную Луизиану, колонию Франции, территория США значительно увеличилась, и ныне берега ее омывают два океана — Атлантический и Тихий. В XVII столетии ремесленники, купцы, крестьяне, спасаясь от бед и нищеты в своей стране, бежали за океан в поисках лучшей доли. Заселение американских земель продолжалось и в XVIII и XIX веках. Еще в XVII столетии возникло государство, первоначально называвшееся Новой Англией и подчиненное английскому королю и парламенту. Это название сохранилось за несколькими штатами на северо-востоке современных США. Этнического единства, конечно, не сложилось. К концу XVIII в. одна треть населения состояла из неангличан (ирландцев, голландцев, шведов, немцев, французов). Однако официальным языком стал английский. Первые поселенцы, захватив обширные и плодородные земли, нуждались в рабочей силе. Попытка заставить работать на себя местное население — индейцев — не имела успеха. Индейцы предпочитали смерть. Тогда стали ввозить рабов из Африки. По иронии судьбы, корабль, на котором англичанин Джон Гаукинс открыл торговлю неграми, назывался «Иисус». Кроме того, поселенцы обращали в рабство и своего брата европейца. Многие англичане и ирландцы, чтобы оплатить свой проезд в далекую заокеанскую страну, отдавались в рабство на «срок», т. е. обязывались в течение определенного времени работать на займодателя и фактически становились такими же рабами, как и негры. Создалась крайне противоречивая система социальных отношений и социальных чаяний. Поселенцы, как правило, происходили из тех социальных слоев Европы, которые представляли собой потенциальную силу буржуазных революций, т. е. антифеодальную силу. («Соединенные Штаты современны, буржуазны уже с самого их зарождения… они были основаны мелкими буржуа и крестьянами, бежавшими от европейского феодализма с целью учредить чисто буржуазное общество» (Ф. Энгельс).[158] Новое общество, возникшее в Северной Америке, с одной стороны, вступало на прогрессивный путь, а именно: устанавливало буржуазные порядки в отличие от феодальных порядков Европы, с другой — возрождало, по сути дела, дофеодальные, отжившие отношения — рабовладение. «Америка — самая молодая, и в то же время и самая старая страна в мире», — писал Ф. Энгельс.[159] Это противоречие стало поистине проклятием Америки. До сих пор оно разъедает общественный организм страны. Рабовладение было отменено еще в XIX столетии в результате войны северных (промышленных) штатов против южных (аграрных), но нравственные последствия его живут до сих пор. Презрительное отношение к неграм, оскорбительное обращение с ними, постоянное ущемление их прав и их человеческого достоинства, особенно в южных штатах, — вот мрачное наследие рабовладельческого прошлого. Негритянский писатель Джон Оливер Килленз писал в 1965 г.: «Мы должны десегрегировать всю культуру Америки, десегрегировать само сознание американского народа». Негры, десятками тысяч привозившиеся из Африки[160] и становившиеся рабами белых господ, из поколения в поколение подвергавшиеся притеснениям и презрению, начинали в конце концов сами испытывать чувство собственной неполноценности. С каким гневом пишет об этом Килленз: «Западный мир сознательно превратил черное в олицетворение всего уродливого и злого. Черная пятница, черный список, черная чума, черная неблагодарность, черный труд. Вот так научило нас белое общество ненавидеть самих себя… Вы привезли сюда с великого континента великий народ и превратили его в „черномазых“. О, сколько раз в юности приходилось мне слышать в негритянских церквах с их скудным убранством, как мои черные сестры, прекрасные, удивительные женщины с натруженными руками и чуткой душой, возносили к небесам тщетные мольбы: „Отмой меня, отец мой небесный, и я стану белой, как снег“».[161]
* * *
Сто двадцать лет тому назад американец, поэт Уолт Уитмен в предисловии к сборнику «Листья травы» (1855) спел восторженный гимн своей родине. «По сути своей сами Соединенные Штаты — величайшая из поэм. Самое могучее, самое мятежное, что можно отыскать во всемирной истории вплоть до наших дней, кажется тихим и благонравным рядом с их могуществом, их мятежностью. Вот наконец земля, где деяния человеческие в чем-то согласуются со всеобъемлющими деяниями дня и ночи. Вот народ, который не просто нация, но воплотившая в себе весь мир, нация наций». Американцы гордятся не только своими научными и техническими достижениями, своим национальным богатством, энергией и деятельной практичностью общества, но, пожалуй, в большей степени — своими «свободами», своими демократическими государственными институтами. Что касается этого последнего пункта, то, думается, лучше всего об этом сказал американец, писатель Фолкнер, применительно к своей родине: «Свобода одного человека кончается там, где начинается свобода другого». Свобода частного предпринимательства, конкуренции, бизнеса, свобода ловкого и лукавого человека пользоваться неопытностью, простодушием человека трудолюбивого и талантливого, свобода эксплуатировать и пользоваться чужим трудом, свобода наживаться за счет чужого труда, свобода богатеть за счет нищеты другого — это не та свобода, которая нужна человечеству. Однако в исторической последовательности, в какой совершается социальный прогресс, а прогресс, по известному выражению Гегеля, — это путь к свободе, — вклад Соединенных Штатов Америки в дело прогресса, конечно, значителен, и им по праву могут гордиться американцы. В 70-х гг. XVIII столетия, как только Новая Англия достаточно оформилась и накопила внутренние силы, она сбросила иго метрополии (Англии), освободилась от зависимости, в какой пребывала по отношению к Лондону, его парламенту и его королю. Освобождение, конечно, не прошло гладко и беспрепятственно. Для этого потребовались и собственные вооруженные силы, и кровопролитные сражения, и полководческий талант Вашингтона, ум Франклина и Джефферсона, и яркое публицистическое перо Томаса Пейна. Только после восьмилетней войны (1775―1783) Англия вынуждена была признать независимость своих американских колоний. Война за независимость вылилась в социальную революцию. Декларация независимости, написанная Джефферсоном и подписанная представителями 13 штатов 2 июля 1776 г., объявляла не только суверенность Соединенных Штатов Америки, но и новые принципы их социальной системы. Это последнее было событием большого исторического и международного значения. «…Возникла впервые… идея единой великой демократической республики, где была провозглашена первая декларация прав человека и был дан первый толчок европейской революции XVIII века…» — писал К. Маркс.[162] Первый пункт Декларации независимости гласил: «Мы считаем очевидными следующие истины: все люди сотворены равными, и все они одарены своим создателем прирожденными и неотчуждаемыми правами, к числу которых принадлежит жизнь, свобода и стремление к счастью» («Life, liberty and pursuit of happiness»). Ради исторической точности следует добавить, что последний пункт этой триады вызвал в те дни горячие споры. Буржуа и рабовладельцы настаивали на слове «собственность». Собственность — святая святых буржуазного общества. Все сводилось и сводится к праву приобретать, владеть, умножать (до космических пределов и всеми правдами и неправдами, вплоть до нарушения закона собственности) и не отчуждать собственности. Не удивительно, что слово «собственность» хотели бы выписать золотыми буквами, начертать огромными литерами, но верх одержал авторитет Франклина и Джефферсона, понимавших, так сказать, неэстетичность, нравственную непривлекательность слова «собственность».[163] Сошлись на выражении «стремление к счастью», под ним понималось ведь «стремление к собственности». В Декларацию не вошел пункт, осуждающий рабовладение, внесенный Джефферсоном. Воспротивились плантаторы Юга. Федеральная конституция 1789 г. санкционировала рабство на юге страны (южнее 36 параллели).* * *
Художественная литература в собственном смысле слова и в том качестве, которое позволяет ей войти в историю мировой литературы, начинается в Америке только в XIX в., когда на литературной арене появились такие писатели, как Вашингтон Ирвинг и Джеймс Фенимор Купер. В период первых поселенцев, в XVII столетии, когда только начиналось освоение новых земель, основание первых поселков, строительство первых фортов и первых гаваней для кораблей, было еще не до литературы. Художественный вымысел, поэтическая фантазия придут позднее, а пока поселенцы были заняты насущными заботами реального бытия. Правда, видимо понимая значительность для истории первых шагов формирующегося общества, отдельные поселенцы вели дневники, записи, хроники. Душа авторов этих записей еще жила Англией, ее политическими и религиозными проблемами. В основном все они были пуританами и противниками аристократической элиты Англии и ее образа жизни. Они прибыли на новые земли с мечтой основать новую Англию со строгим пуританским идеалом благочестия и нравственной строгости. В этом отношении весьма примечательна деятельность Уильяма Пенна, квакера, получившего от Карла II земли в Северной Америке (ныне эта область называется по его имени — Пенсильванией), основавшего город Филадельфию. Пенн составил для области юридический статут «Основы правления», устанавливавший представительное правление и веротерпимость. В дневниках и записках первых поселенцев, выходцев из Англии, отразились умонастроения, которыми полна была Англия времен ее буржуазной революции. Однако больший интерес представляют эти дневники как довольно живая картина быта первых поселенцев Америки, с непритязательной простотой ведущих рассказ о нелегких днях обживания новых мест, тяжелых испытаниях, которые приходилось им претерпевать в борьбе с природой, болезнями. Таковы дневник Джена Уинтропа за 1630―1649 гг., известный как «История Новой Англии», и «История поселения в Плимуте» (1630―1650) Уильяма Брэдфорда. Брэдфорд рассказал о бедности, безысходной нужде в Англии, о решении искать доли в заокеанской стране, о неприветливых берегах неведомой страны, болезнях, голоде, гибели половины из прибывших, о встречах с индейцами, о строительстве поселка и т. д. Подобную же картину рисует Джон Смит в своей «Общей истории Виргинии, Новой Англии и Летних островов» (1624). Такова история тех, кто отважился тогда покинуть берега Англии, покинуть навсегда и основать новую родину. Из произведений чисто литературных следует, пожалуй, упомянуть о стихахпоэтессы Анны Брэдстрит (1612―1672), религиозно-назидательных, весьма посредственных, но тешивших сердца первых поселенцев (поэмы-диалоги «Квартеты»). XVIII век в Америке проходит под флагом борьбы за независимость. Пуританские идеалы отошли в сторону, их место заняли идеи Просвещения, которые пришли из Англии и Франции и были приняты на вооружение революции. В Новой Англии выросли города, были созданы университеты, стали выходить газеты. Появились и первые литературные ласточки: романы Генри Брэкенриджа (1748―1816) — «Современное рыцарство, или Приключения капитана Джона Фаррато и Тига О’Ригена, его слуги», Брокдена Брауна (1771―1810) — «Виланд», «Ормонд», «Артур Мервин»; поэмы Тимоти Дуайти (1752―1817) — «Завоевания Ханаана», «Гринфильд Гилл»; стихи Филиппа Френо (1752―1832), Джоэлу Барло (1754―1812). Однако главное достояние американской литературы XVIII столетия составила ее просветительская публицистика с именами Бенджамина Франклина, Томаса Джефферсона и Томаса Пейна. Эти три человека вошли в историю общественной мысли Америки, они оставили заметный след в истории мировой литературы. Томас Джефферсон (1743―1826), автор «Декларации независимости», третий президент Соединенных Штатов Америки, — личность бесспорно талантливая и оригинальная. Ученый, философ, изобретатель, обладавший большими и разносторонними познаниями, он должен быть упомянут в истории литературы как блестящий стилист, обладавший ясным, четким и образным языком литератора. Его «Заметки о Виргинии», его «Общий обзор прав Британской империи» ценились современниками не только за выраженные в них мысли, но и за литературные достоинства. Математика, архитектура, астрономия, естественные науки, лингвистика (составление словарей индейских языков), история, музыка — все это составляло предмет увлечений и занятий этого человека. В годы французской революции он был в Париже в качестве посланника и, конечно, приветствовал ее. Составляя «Декларацию независимости», Томас Джефферсон включил в нее пункт, осуждающий рабовладение, который, как было уже сказано, отвергли делегаты из южных штатов страны. Америка недавно отмечала 200-летний юбилей своего государства. Имя Джефферсона снова зазвучало в многоголосой народной молве. Мир коммерции и бизнеса и здесь не изменил себе. Предприимчивые люди организовали довольно сомнительное шоу, одев студента Роберта Коулса в костюм человека XVIII в. и заставив его изображать своего знаменитого предка. Вот как описал это шоу присутствовавший на нем вашингтонский корреспондент «Правды» Г. Васильев: «Историческое действие происходило в глубинке штата Вирджиния. На пригорке, перед новеньким кирпичным зданием, увидели плакат: „Предлагаем встретиться с Томасом Джефферсоном. Стоимость билета — взрослые — 2 доллара, студенты — один, дети до шести лет — бесплатно…“ Джефферсон был молод и строен. Как в те годы, когда он написал исторический документ. Темно-вишневый кафтан ладно облегал его тело, а белые чулки и башмаки с пряжками не оставляли сомнений, что перед нами человек из XVIII века. Но главное — лицо. Оно казалось ожившим портретом одного из первых президентов США: крутой лоб, медно-рыжие волосы, словно отброшенные назад ветром, выдвинутый вперед подбородок. Даже веснушки были там, где им положено. …С Томасом Джефферсоном, то бишь с Робертом Коулсом, мы поговорили. Посидели в старом, уютном баре. При свете свечи на столе рыжие, словно отброшенные ветром волосы прапраправнука отливали красной медью. Подивился студент, когда зачитал ему слова великого предка о мире и добрососедстве с Россией. Подумав, потомок Джефферсона сказал: — Добрососедские отношения с Россией? Я целиком „за“».[164] Портрет Джефферсона (утерянный), написанный с натуры, принадлежал кисти знаменитого Тадеуша Костюшко, который участвовал в войне за независимость США. Бенджамин Франклин (1706―1790) принадлежал к плеяде блестящих и универсальных умов XVIII века. Сын ремесленника, он сам начал свою замечательную и разностороннюю деятельность с типографского наборщика. Общественная мысль Америки в XVIII столетии формировалась под воздействием этого могучего ума, гениального самоучки. В течение 25 лет Франклин издавал знаменитый календарь «Альманах простака Ричарда», который в Америке выполнял роль своеобразной энциклопедии, собрания научных сведений и в то же время остроумных житейских наставлений. Он печатал газету, организовал в Филадельфии публичную библиотеку, больницу, писал философские сочинения. Франклин вместе с тем был крупным ученым, изобретателем громоотвода. Свою жизнь он описал в «Автобиографии» (вышла посмертно в 1791 г.). Наконец, он — политический деятель, выполнявший ответственные дипломатические миссии в Европе. Его «Поучения простака Ричарда» обошли Европу. Многие европейские университеты даровали ему звание почетного доктора.[165] Наконец, Томас Пейн (1737―1809) — талантливый, бескорыстный революционер, проживший полную бурь и смятений жизнь.[166] Сын ремесленника, бедняка, он с 13 лет вместе с отцом изготовлял корсеты. С 18 лет бедствовал в поисках самостоятельного заработка, был матросом, учителем, сборщиком налогов, ненавидел тиранию, богачей и неутомимо работал над самообразованием (школу ему пришлось оставить в 13-летнем возрасте). В 1774 г. познакомился с Франклином и с его рекомендательным письмом уехал в Америку. Через 14 месяцев, едва освоившись с положением в этой стране, но чутко уловив революционный накал народа, он опубликовал памфлет «Здравый смысл». 10 января 1776 г. памфлет стал сенсацией дня. Это был набатный колокол, созвавший американцев на войну за независимость, на революцию. 47 страниц памфлета читались и перечитывались. Будоражили, пугали осторожных и робких. Воспламеняли смелых, звали на бой, наполняли сердца ненавистью к тирании Англии и священным энтузиазмом революции. Памфлет осмеял «здравый смысл» осторожных (Англия-де всесильна, тягаться с ней — безумие, отторжение от Англии приведет к великим бедствиям, к вторжению в страну грабительских войск других европейских стран, Англия как никак мать родная, предки — там, в земле английской, Англия — родина свободы, ее история — история предков и т. д.). И Томас Пейн с неотразимой убежденностью, резко и бескомпромиссно отметал все эти уловки робких консервативных умов, доказывая простую и желанную для колонистов истину, что отторжение от Англии — благо, а узы с ней — зло. «Монархия и престолонаследие покрыли кровью и пеплом… весь мир», — гремел Томас Пейн. Вильгельм-завоеватель — «крайне мерзкий и низкий пращур»… «французский ублюдок, высадившийся во главе вооруженных бандитов и воцарившийся в Англии». «Царские дворцы построены на руинах райских кущ», основатель любой королевской династии «нисколько не лучше главаря разбойничьей шайки, чье дикое поведение и превосходство в коварстве принесли ему звание первого среди грабителей». «О! Вы, которые любите человечество! Вы, кто отваживается противостоять не только тирании, но и тирану, выйдите вперед! Каждый клочок Старого Света подавлен угнетением. Свободу преследуют по всему свету. Азия и Африка давно изгнали ее. Европа считает ее чужестранкой. Англия же потребовала ее высылки. О, примите беглянку и загодя заготовьте впрок приют для всего человечества». Томас Пейн в годы французской буржуазной революции будет сражаться в Париже на стороне повстанцев. Его перу принадлежит книга «Век разума» — выдающееся произведение американской просветительской мысли XVIII в. Американское Просвещение не выдвинуло авторов такого масштаба, каким отличались просветители Англии, Франции, Германии. Мы не найдем в сочинениях Франклина, Джефферсона, Томаса Пейна и других блеска и остроумия Вольтера, глубины мысли Локка, красноречия и страстности Жан-Жака Руссо, поэтического воображения Мильтона. Это были больше практики, чем мыслители и, конечно, менее всего художники. Они освоили идеи европейского Просвещения и пытались с учетом возможностей применить их к своей стране. Томас Пейн, самый смелый и самый радикальный из них, опубликовал свою книгу «Век разума», часть которой он написал в парижской тюрьме. В ней он в выражениях самых резких осудил христианство. Джефферсон же, который в частных письмах высказывал, в сущности, такие же мысли о религии, страшно боялся их публикаций. Известную робость проявлял и Франклин. Одно из писем, в котором он сообщал о своих взглядах на религию, заканчивалось припиской: «Полагаю, Вы не отдадите меня на суд критике и порицанию, опубликовав хотя бы часть моего к вам письма». Надо сказать, что ничего особо опасного для христианства письмо Франклина не содержало («Я верю в единого бога — творца вселенной, в то, что он правит ею с помощью провидения» и пр.). В письме выражены идеи достаточно умеренного деизма. Американские просветители особо выделяли вопросы общества, личности и государства. Общество превыше государства. Оно может менять свою политическую систему, если новое поколение сочтет это полезным, рассуждали они. «Законы и учреждения должны идти рука об руку с прогрессом человеческого ума», — писал Джефферсон.[167] «Ничто не является неизменным, кроме прирожденных и неотъемлемых прав человека». Демократическое общество имеет свои пороки. Основной из них — «беспокойство», но он «порождает добро», избавляя личность от политической апатии, а правительство от вырождения. Даже небольшой бунт время от времени полезен как лекарство для «доброго здоровья правительства». Словом, «опасная свобода предпочтительнее спокойного рабства».[168] Итак, американская просветительская публицистика XVIII века теоретически обосновала задачи буржуазной революции, и эта революция, произошедшая за 13 лет до французской, послужила французам примером. В те дни все передовые люди Европы сочувствовали заокеанским повстанцам, боровшимся за независимость страны и за социальные преобразования в ней. Словом, американское Просвещение внесло свой вклад в развитие освободительных идей и исторического прогресса. Ратуя за «неотъемлемые права личности», и, видимо, вполне искренно, ни Джефферсон, ни Вашингтон не нашли в себе, однако, достаточных сил отказаться от рабов, которые у них имелись, отпустить собственных рабов-негров на свободу и тем подать пример своим согражданам.Литература Франции
Франция сыграла в общей социально-политической и культурной жизни Западной Европы едва ли не главенствующую роль. Именно поэтому в своем обзоре западноевропейских литератур XVII века мы более подробно говорили о Франции. То же мы собираемся сделать и теперь, в обзоре литератур XVIII в. Ф. Энгельс в предисловии к третьему немецкому изданию «Восемнадцатого брюмера Луи Бонапарта» Маркса писал: «Франция — та страна, в которой историческая классовая борьба больше, чем в других странах, доходила каждый раз до решительного конца. Во Франции в наиболее резких очертаниях выковывались те меняющиеся политические формы, внутри которых двигалась эта классовая борьба и в которых находили свое выражение ее результаты». «Средоточие феодализма в средние века, образцовая страна единообразной сословной монархии со времени Ренессанса, Франция разгромила во время великой революции феодализм и основала чистое господство буржуазии с такой классической ясностью, как ни одна другая европейская страна».[169] В пору раннего средневековья во Франции интенсивнее, чем в других странах Западной Европы, формируются и получают наиболее законченное развитие все основные жанры и виды, типичные для литературы средних веков (национальный героический эпос, рыцарский роман, фаблио, животный эпос, средневековая клерикальная драматургия). В XVII веке во Франции достигает наибольшего, чем в других странах Европы, расцвета классицизм (Буало, Корнель, Расин, Мольер). В XVIII столетии во Франции с огромной силой, полнотой и революционной последовательностью развернулось просветительское движение, давшее миру наиболее типичные образцы просветительской художественной литературы. XVIII век — преимущественно французский век. Почти на всем протяжении XVIII столетия между Англией и Францией в многолетних войнах решался вопрос о первенстве на морях и в колониях. Англия год от года усиливала свои позиции, используя или намеренно создавая конфликты на континенте и втягивая в них Францию (война за испанское наследство 1701―1714 гг., война за польское наследство 1733―1735 гг., война за австрийское наследство 1740―1748 гг., Семилетняя война 1756―1763 гг.). В начале века Франция потеряла ряд колоний в Америке (земли вокруг Гудзонова залива, Ньюфаундленд), после Семилетней войны она вынуждена была уступить Англии Канаду, колонии в Индии и даже разрушить собственный военный порт в Дюнкерке. Войны ослабили Францию, нарушили внутреннюю экономическую жизнь страны. Государственная казна была опустошена. Внутренняя политика французского абсолютистского правительства была беспомощна, как и политика внешняя. Государство неоднократно объявляло себя банкротом, а между тем двор поглощал львиную долю государственных средств, при дворе множились различные фиктивные должности. Имелась, например, должность капитана королевских собачек-левреток с весьма солидной оплатой. Некий Дюкро числился парикмахером при мадемуазель д’Артуа, умершей в трехлетием возрасте. За это он получал пенсию в 1700 ливров. Была должность хранителя королевской трости и т. д. Правительство неспособно было даже организовать сбор налогов и перепоручало это откупщикам, которые, купив у государства право на сбор налогов, взимали их с большой лихвой для себя. По стране бродило около 1,5 миллионов нищих.[170] В 1739 г. герцог Орлеанский показал королю хлеб, выпеченный из травы, заявив, что в его графстве в Турени уже год крестьяне питаются таким хлебом. В стране между отдельными областями были установлены с незапамятных времен таможенные границы, до крайности затруднявшие торговлю. При вывозе товара из одной провинции в другую нужно было платить таможенные пошлины, а это удорожало товар. Современники подсчитывали, что дешевле было доставить товар из Америки во французский порт, чем от французского порта до Парижа. Старая система сеньериальных повинностей, феодальных ограничений и регламентаций, таможенных барьеров ставила непроходимую преграду мощному напору развивающихся производительных сил общества. Буржуазия, которой феодальные порядки мешали наживаться, роптала. Знаменитый английский агроном Артур Юнг, посетивший Францию в 80-х гг. XVIII столетия, был поражен той картиной бесхозяйственности и экономического застоя, которая открылась его глазам, как только он переплыл Ла-Манш. Пустовали огромные земельные массивы, зарастали бурьяном плодороднейшие земли, а между тем в стране ощущался острый недостаток хлеба и цены на хлеб были непомерно высоки. Самыми частыми судебными процессами были процессы о разграблении мучных лавок и булочных. Известно, что революционная атмосфера создается тогда, когда производительные силы не могут дальше развиваться при существующей системе производственных отношений. Именно так произошло в предреволюционной Франции. Штурвал экономической жизни как бы остановился, не в силах провернуть вязкую тину феодальных отношений. Вот что писал в своем путевом дневнике Артур Юнг: «5 сентября 1788 г. Монтабан… Треть той земли, которую я видел в этой провинции, была не возделана и почти вся остальная часть в жалком состоянии». Таких наблюдений немало в дневнике Юнга. Английский путешественник, один из передовых людей времени, смутно догадывался о причинах экономического застоя в стране. «Каким ужасным обвинением против королей, министров, парламентов и штатов выглядят миллионы неприставленных к делу людей, обреченных на голод и праздность отвратительными принципами деспотизма и не менее отвратительными предрассудками феодального дворянства»,[171] — пишет он. Все классы общества были недовольны существующим порядком, даже господствующий класс, дворянство, которое видело, как нищали когда-то богатые знатные фамилии, как оскудевали древние феодальные поместья и золотые запасы сосредоточивались в руках финансистов из третьего сословия. Дворянство хотело упрочить свои позиции, оно в стародавних временах искало для себя образец жизненного уклада. Иностранцы, приезжавшие во Францию, явно ощущали близость революционных событий в стране. Английский писатель Голдсмит, побывавший на континенте в 50-х гг., писал, что если у французов «будет еще хоть три слабых монарха на троне… страна безусловно снова станет свободной» («Гражданин мира, или Письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на Востоке», 1762). Таким «слабым» королем оказался Людовик XVI. Необходимость революции назревала. Только она могла разрешить экономические, социальные, политические и культурные проблемы, вставшие тогда перед обществом. Процесс разложения абсолютизма как показатель кризиса всей феодальной системы Франции начался в последние годы правления Людовика XIV и год от года обострялся при его преемниках: регенте Филиппе Орлеанском, Людовике XV, Людовике XVI — и завершился, как уже сказано, при этом последнем буржуазной революцией 1789―1794 гг. Революционному взрыву предшествовала долгая, напряженная борьба в области идеологии. Дворянство опиралось на штыки своей армии и полиции, на судейско-чиновничий аппарат, на законы, закреплявшие его имущественные и социальные привилегии; оно использовало и авторитет церкви. Церковь была оплотом феодализма. Именно поэтому с ней считались господствующие классы. Абсолютный монарх не всегда решался противоречить церковным предписаниям, ибо видел в них огромную силу, необходимую ему для поддержания власти. Передовые люди XVIII столетия это прекрасно понимали. Поль Гольбах в своей книге «Разоблаченное христианство» писал: «Религия — это искусство одурманивать людей с целью отвлечь их мысли от того зла, которое причиняют им в этом мире власть имущие. Людей запугивают невидимыми силами и заставляют их безропотно нести бремя страданий, причиняемых им видимыми силами; им сулят надежды на блаженство на том свете, если они примирятся со своими страданиями в этом мире».[172] Французские дворяне не всегда представляли себе грозящую им опасность. Однако наиболее дальновидные из них уже размышляли о грядущих грозных событиях. «Смута может смениться бунтом, а бунт может превратиться в полное восстание: выберут настоящих народных представителей, а у короля и его министров отнимут возможность безнаказанно вредить народу», — писал в 1751 г. один из высокопоставленных дворян Франции д’Аржансон. Он знал историю, знал, чем кончилась для двора Стюартов в Англии сто лет до того их бездарная и гибельная для страны политика. Революционное движение, несущее на своих знаменах идею прогресса, возглавили во Франции просветители. От них и сам век стал именоваться веком Просвещения. Монтескье, Вольтер, Руссо, Дидро, Гольбах, Гельвеций и другие сформулировали общепонятным языком историческую задачу, вставшую перед обществом, облекли смутные догадки и чаяния своих современников в достаточно стройные революционные теории. Широкое умственное движение, вошедшее в историю под именем Просвещения, росло и крепло вместе с нарастанием революционной ситуации во Франции. Чем более назревала необходимость революционного переворота в обществе, тем громче раздавался голос просветителей, тем внятнее этот голос протеста был широчайшим народным массам. В совершении общественного переворота нуждалась французская буржуазия, она первая и воспользовалась плодами этого переворота. Но в революции нуждались в большей степени трудящиеся массы деревни и города, на плечи которых ложились тяготы экономического застоя страны. Поэтому буржуазия выступала от имени всего народа, и, создавая иллюзию всеобщего благоденствия, которое якобы должно наступить после революции, она использовала грандиозные революционные силы трудящихся масс. Просветители были идеологами буржуазии в период подготовки революции 1789 г., «вожаками буржуазии», как назвал их В. И. Ленин.[173] Идея революции не пришла сразу. Она вызревала постепенно. Даже крупнейшие деятели французского Просвещения вряд ли сознавали, что дело дойдет до баррикад, до уличных боев, до гильотины, под которой падет голова одного из Бурбонов. В самом начале XVIII в. критика феодализма достаточно резко прозвучала в комедии Лесажа «Тюркаре» (1709). Через 9 лет в трагедии Вольтера «Эдип» уже был выброшен лозунг «Счастье короля — служить своему народу». У Корнеля веком раньше эта фраза звучала иначе: «Счастье народа служить своему королю». Через три года после того Монтескье в «Персидских письмах» недвусмысленно заявил о праве народа на неповиновение дурному правителю, в сущности о праве народа на революцию. Далее, в течение почти 30 лет, знамя Просвещения несет Вольтер, пока в половине века на помощь ему не подоспеют молодые таланты, могучая когорта революционеров, которая, признав Вольтера своим учителем и вождем, значительно опередит его в политическом радикализме. В 1748 г. вышел из печати главный труд Монтескье «Дух законов», одновременно с первым сочинением Мабли «Публичное право в Европе». Двумя годами раньше Кондильяк напечатал знаменитый философский трактат «Очерк об источниках человеческого познания». В 1746 г. опубликовал свое первое сочинение Дидро, в 1749 г. в печати выступил Бюффон («Естественная история», т. I). Через год появилось первое сочинение Руссо «Рассуждение о науках и искусствах». В 1751 г. Дидро и д’Аламбер публикуют проспект «Энциклопедии» и приступают к ее изданию. Дидро — главный редактор и поистине создатель «Энциклопедии» — сумел мобилизовать умы Франции той поры вокруг этого многотомного издания, вобравшего всю мудрость веков. От больших статей до мелких справочных заметок — все в «Энциклопедии» просветителей было проникнуто идеей штурма отжившей, насквозь прогнившей феодальной системы, все звало вперед. Позднее включатся в борьбу Гольбах («Разоблаченное христианство», 1756), Гельвеций («Об уме», 1758) и многие другие противники феодализма. Просветители развернули свои главные силы и сомкнутым строем повели атаку против феодализма. Талантливые пропагандисты нового мировоззрения, они выступили на штурм прежде всего идеологических основ феодализма. Они создали эпоху в истории общественной мысли Франции, ее общественного движения, в истории ее культуры. Идею Просвещения пропагандировали в своих произведениях творцы художественных ценностей: выдающийся скульптор Фальконе, создатель бессмертного творения — памятника Петру I на Неве в Петербурге; драматург Бомарше, композитор Гретри, художники-живописцы Грёз и Шарден. Просветители опирались на культурное наследие своих прямых предшественников — гуманистов эпохи Возрождения. Многие вопросы, затронутые просветителями, уже ставились и освещались гуманистами XVI столетия. Любовь ко всему земному, реальному в противовес аскетическим идеалам средневековья, ориентация на материалистическую философию в противовес мистике и идеализму, проповедуемых церковью, были свойственны как гуманистам Возрождения, так и просветителям XVIII в. Они проявили интерес к педагогическим вопросам, продолжая и в этом линию гуманистов. Общность и разногласия просветителей. Просветители действовали единым фронтом, когда дело шло о ликвидации феодализма, но за пределами этой исторической задачи пути их расходились. Они спорили и подчас доходили до открытой вражды. В стане просветителей более умеренных политических взглядов придерживались Вольтер, Монтескье, Бюффон, д’Аламбер, Тюрго. Другие, связанные с наиболее демократическими слоями населения Франции (Руссо, Мабли, Морелли), шли дальше их: они поднимались уже до критики частной собственности. Жан-Жак Руссо в своем трактате «О происхождении и основах неравенства между людьми» вскрывает истинные причины гражданского неравенства, указывая на частную собственность как на основной источник всех общественных бед. Имелись серьезные разногласия между просветителями и в вопросах философии. Наиболее последовательными материалистами были Дидро, Гольбах, Робине, доходившие до атеизма. Между тем Руссо в философии склонялся к идеалистическому истолкованию мира. Просветители чрезмерно преувеличивали силу идей. Они полагали, что идеи могут сделать чудеса в общественном устройстве, произвести переворот в сознании людей, а вслед за тем и в материальной жизни общества. Это послужило причиной многих их заблуждений. Первым из таких заблуждений была вера в идею просвещенной монархии. Теория «просвещенной монархии». Материалист и атеист Гольбах рассуждал: «Велением судьбы на троне могут оказаться просвещенные, справедливые, мужественные, добродетельные монархи, которые, познав истинную причину человеческих бедствий, попытаются исцелить их по указаниям мудрости». Вольтер в письме к прусскому королю Фридриху II излагал свою точку зрения следующим образом: «Поверьте, что истинно хорошими государями были только те, кто начал, подобно вам, с усовершенствования себя, чтобы узнать людей, с любви к истине, с отвращения к преследованию и суеверию. Не может быть государя, который, мысля таким образом, не вернул бы в свои владения золотой век». Они поддерживали связь с коронованными особами, не скупясь на похвалы и лестные эпитеты, и подчас закрывали глаза на их пороки, недостатки, не желая расставаться с излюбленной теорией. Просветители прославляли имя Екатерины II. «Дидро, д’Аламбер и я создаем вам алтари», — писал ей Вольтер. «В Париже нет ни одного честного человека, ни одного человека, наделенного душой и разумом, который не был бы поклонником вашего величества», — писал ей Дидро. Как заблуждались французские просветители насчет Екатерины II, может засвидетельствовать любопытный документ — распоряжение русской императрицы от 1763 г. Она писала: «Слышно, что в Академии наук продавались такие книги, которые против закона, доброго нрава, нас самих и российской нации, которые во всем свете запрещены, как, например, Эмиль Руссо, Мемории Петра III и много других подобных… Надлежит приказать наикрепчайшим образом Академии наук иметь смотрение, дабы в ее книжной лавке такие непорядки не происходили».[174] Поэт Алексей Толстой в шутливой форме макаронического стиха осмеял комическое преклонение перед Екатериной II наивных сторонников идеи просвещенной монархии, их иллюзии и лукавую русскую государыню:Лесаж (1668―1747)
Лесаж, автор знаменитых сатирических романов, родился в Нижней Бретани в 1668 г. в семье адвоката. Потеряв в детстве своих родителей, он рано познал и тяжесть нужды, и трудную науку добывать себе кусок хлеба. Окончив иезуитский коллеж, он в 1692 г. уехал в Париж для продолжения своего образования и там принялся за труд литератора: перевел несколько пьес Лопе де Вега, Кальдерона, а также один испанский роман — весьма неудачное продолжение «Дон Кихота», принадлежащее перу беллетриста Авеланеда. Работал он не покладая рук в качестве профессионального писателя, не гнушался и ярмарочными театрами Парижа, снабжая их несложными пьесами с несколько грубоватым юмором. Лесаж обратил на себя внимание пятиактной комедией «Тюркаре», показав в ней зловещую фигуру откупщика. Система откупов — одна из темных сторон внутренней политики феодального государства. Правительство, избавляя себя от труда собирать налоги у населения, отдавало это право крупным финансистам за высокие денежные авансы. Откупщики получали огромные барыши, увеличивая и без того непосильное бремя налогов. Вокруг пьесы до ее появления на сцене разгорелась настоящая борьба. Откупщики, крупные банкиры, купцы повели атаку против пьесы, боясь общественного мнения. Они предложили автору, живущему на скудные средства, значительную взятку в 100 тысяч франков, но Лесаж отказался. Пьеса была поставлена в театре 14 февраля 1709 г. по разрешению дофина. При дворе увидели в комедии Лесажа злую сатиру на крепнущую буржуазию. Аристократы аплодировали пьесе, в которой предавались осмеянию ненавистные им откупщики, банкиры, ростовщики, ссужавшие их деньгами под огромные проценты и разорявшие их. Центральная фигура пьесы — Тюркаре. Это миллионер, бывший когда-то лакеем. Он нажил огромное состояние, обманывая, совершая подлоги, разоряя других. «Для того, чтобы пробить себе дорогу, вовсе не надо большого ума, — рассуждает он. — Чтобы ловко обделывать карманные дела, нужно только некоторую сноровку. Поглядывай, где что у кого стащить, и не зевай — вот и вся наша наука». Более широкие и яркие картины современного ему социального мира показал Лесаж в романах «Хромой бес» и «Жиль Блас». «Хромой бес» был впервые напечатан в 1707 г. Он вызвал большой интерес у читателя. Книга раскупалась нарасхват, и даже однажды в магазине произошелпоединок на шпагах между двумя покупателями из-за последнего экземпляра. Книгу вряд ли можно назвать романом: это скорее серия беглых жизненных зарисовок, среди которых вставлены две-три новеллы с более или менее развернутым сюжетом. Чтобы объединить эти зарисовки в нечто целое, автор проводит через всю книгу двух лиц — студента Клеофаса и его проводника, беса Асмодея. Асмодей, проводник студента, — веселый бес любви. Поэты облекли его в золотые одежды и дали ему красивое имя Купидон, на самом же деле он маленький уродец с козлиными ножками. Асмодей показывает студенту целую галерею социальных типов. Вот скупой, вожделенно тянущийся к слиткам золота, а в соседней комнате его наследники спрашивают у гадалки, скоро ли он умрет. Вот старая кокетка, ложась спать, оставляет на столе фальшивые волосы, зубы, брови. Там алхимик, бесплодно ищущий философский камень, кассир, наживший четырехмиллионное состояние и теперь мечтающий искупить свои грехи постройкой монастыря для самых целомудренных и смиренных монахов. И т. д. Картины меняются, как в калейдоскопе. Клеофас видит тюрьму, в которой вместе с преступниками томятся невинные. Невинные осуждены, а между тем некоторым настоящим преступникам дарована свобода. Асмодей указывает на злодея-врача, который будет выпущен из тюрьмы, потому что «он родственник госпожи няньки инфанта». Одно за другим мелькают лица. Их портреты очерчены скупо, но весьма выразительно. Женщины, живущие на содержании, чванливые вельможи, скупые, жестокие отцы, дурно воспитанные дети и т. д. Весьма колоритна фигура ростовщика, берущего огромные проценты. Он набожен и аккуратно прослушивает проповеди церковников. Особенное умиление вызывают у него проповеди, направленные против ростовщичества. Асмодей показывает Клеофасу сумасшедших. История их безумия поучительна. Один сошел с ума от радости, получив большое наследство, второй — от жестокости возлюбленной. Жена судьи лишилась рассудка оттого, что ее однажды назвали мещанкой; вдова-купчиха — от огорчения, что ей не удалось выйти замуж за дворянина; старая маркиза — увидев в зеркале свое дряблое морщинистое лицо. Здесь есть жертвы преступлений: несовершеннолетний юноша, которого объявил сумасшедшим жестокий опекун, желавший воспользоваться его состоянием. Юноша помешался в самом деле, оказавшись среди безумных. Сумасшедшими полон мир, они спокойно разгуливают по улицам города, и никто не думает их изолировать от общества. Старый холостяк ездит каждый день в приемную первого министра без всякой надобности, желая только уверить других, что он влиятельное лицо. Богатый каноник живет впроголодь, но скупает картины, редкую мебель, драгоценные камни и складывает их в кладовой: он хочет прослыть коллекционером. Словом, «куда ни посмотришь, везде видишь людей с поврежденными мозгами», — говорит Асмодей своему спутнику. Безумными, лишними людьми, паразитами были и те, чьи останки покоятся на кладбище, куда привел студента Асмодей. Вот гробница придворного. Он в течение шестидесяти лет присутствовал при одевании короля. За это его осыпали наградами, орденами и подарками двора. «Ах, негодяй! Если бы из человеческого общества захотели выбросить лишних людей, надо было бы начать с этого царедворца!» — восклицает студент. На рассвете Асмодей решил показать Клеофасу сны людей. Сны, отражающие заветные мечты, желания или опасения людей, как нельзя лучше характеризуют те головы, в которых они возникают. Волокита-граф видит во сне актрису; провинциальному дворянину снится, что гранд уступает ему дорогу в публичной церемонии. Вельможа просыпается в ужасе: ему померещилось, что первый министр косо на него посмотрел. Тщеславие, честолюбие, недостойные чувства и мысли обуревают всех этих людей. Все заражено пороком. Кругом преступления, козни, бесчестные поступки. На фоне бездельников, развратников, кутил, скопидомов и воров писатель показал одного честного человека. Это сапожник. «Сын мой, я принес обратно твой кошелек, возьми свои деньги, я хочу жить своим ремеслом. Я умираю от скуки, с тех пор как перестал работать», — заявляет старик, возвращая сыну деньги, которые тот ему отдал, дабы избавить отца от работы. В 1715 г. вышли первые части основного труда Лесажа — знаменитого романа «Жиль Блас де Сантильяна». Здесь, как и в других его произведениях, арена действий — Испания. Лесаж так сжился с обычаями, нравами, историей этой страны, что полагал самым удобным для себя одевать своих героев-французов в испанские плащи и давать им испанские имена. Однако эта маскировка повлекла за собой самые неожиданные последствия: писателя обвинили в плагиате, в искусном использовании испанского оригинала. Примерно через 50 лет после опубликования полного текста романа «Жиль Блас» некий патер Иела перевел его с французского на испанский под заглавием: «Приключения Жиль Бласа де Сантильяна, похищено с испанского, приспособлено господином Лесажем к французскому языку, возвращено отечеству и родному языку ревностным испанцем, который не потерпит, чтобы осмеивали его страну». Потребовались многие годы и весьма тщательные исследования, чтобы восстановить истину. Роман «Жиль Блас» создавался в течение двадцати лет. Лесаж печатал его частями. В начале книги Жиль Блас — неопытный юноша, в заключительных главах ее — это уже пожилой человек, испытавший многие превратности судьбы. Роман отличается от «Хромого беса» развернутой характеристикой персонажей, тщательной отделкой деталей, более стройной композицией. Это уже не беглые зарисовки, как в предыдущем романе, а большое социальное полотно, над которым писатель трудился долго, основательно, стремясь вырисовать с достаточной четкостью каждое отдельное лицо, а их сотни в романе. Писатель ставит перед собой чисто нравственные цели, разоблачает порочные нравы, порожденные корыстолюбием, тщеславием, алчностью, сословной спесью дворянства. Он нигде не поднимается до гневного пафоса, до обличительного сарказма, не доходит до угрюмого пессимизма. Шутка его весела и изящна, он всегда жизнерадостен, и легкая тень грусти, которая иногда находит на лицо его героя Жиль Бласа, быстро сменяется светлой улыбкой веселого, неунывающего и верящего в свое счастье человека. Роман, состоящий из двенадцати книг, представляет собой, по сути дела, историю жизни и приключений человека из третьего сословия, его нравственную биографию и вместе с тем нравственную характеристику целого общества. Жиль Блас — сын конюха, получивший скромное образование при помощи своего дяди-каноника. Достигнув совершеннолетия, достаточно умный и с добрым сердцем, он покидает родительский дом и отправляется на поиски своего места в жизни. Его юношескую благородную мечту о действительности сразу же разбивает жизнь, его обманывают, обворовывают, над ним потешаются, как над деревенским простофилей, поражаясь его легковерию. Жиль Блас попадает к разбойникам, потом в тюрьму, где служители закона его обирают ничуть не снисходительнее самых отъявленных рыцарей с большой дороги. На его пути попадаются и бескорыстные, честные люди, которые оценивают по достоинству хорошие качества его натуры, но таких мало в людском море, в котором неумело барахтается юноша; больше он встречает хитрых, корыстных, расчетливых и коварных, которые обращают во вред его доверчивость. Жиль Блас прозревает. Он понимает, что с его прекраснодушием не проживешь в этом мире, и становится «малую толику пикаро», как назвал его впоследствии один из персонажей романа, герцог Лерма. Жиль Блас устраивается помощником шарлатана-врача, а потом и сам, облачившись в соответствующую одежду, начинает «врачевать», не имея ни должного образования, ни опыта. Жиль Блас становится далее слугой знаменитой актрисы, приобщается к свободным нравам ее среды и утрачивает быстро остатки своей неопытности в обращении с женщинами. Далее, вынужденный обстоятельствами, он водит знакомство с ворами и сам участвует в воровских операциях. Однако, умея вовремя осудить себя и свои поступки, он покидает дом актрисы, порывает с ворами. Несмотря на то что Жиль Блас испытывает много неудач и часто обманывается в людях, он все-таки еще верит в добрую природу человека. Вот он служит управляющим в доме знатного вельможи, не за страх, а за совесть отстаивает хозяйское добро от воришек-слуг. Он так усердно служит вельможе, что тяжело заболевает. Хозяин распорядился вынести его, больного, из дома в какой-то чулан и бросил там на произвол судьбы. Приятель Жиль Бласа, Фабриций, в далеко не лестных выражениях отзывается о дворянских титулах: «Каждый прохвост заставляет себя величать: дон Франциско, дон Габриэль, дон Педро, дон Черт меня побери и т. п., так что я поневоле должен признать дворянский титул вещью самою обыденной и прихожу даже к заключению, что талантливый простолюдин делает нашему испанскому дворянству много чести, зачисляя себя в его ряды» (гл. XIV, кн. VII). Так третье сословие Франции в лице Лесажа смело атаковало святая святых господствующего класса эпохи феодализма. Талантливый простолюдин Жиль Блас попадает наконец ко двору. Он любимый секретарь всесильного первого министра, герцога Лерма, холодного честолюбца, который возненавидел даже родного сына, заметив симпатию к нему короля. «Королевский испанский двор обладает теми же свойствами, как и пресловутая река Лета: он заставляет забывать родных и друзей, находящихся в бедственном положении». Жиль Блас, поняв механизм придворной жизни, начинает обогащаться. Он раздает рукой Лермы должности и чины, беря за это крупные взятки; половина их идет первому министру. Окунувшись в этот смрадный мир придворных интриг, закулисных бесчестных махинаций, он портится день ото дня. «Прежде чем попасть ко двору, я был от природы человеком сострадательным и услужливым, но при испанском дворе вскоре исцелился от этих слабостей и сделался черствым, как кремень», — говорит о себе Жиль Блас. Лерма затеял крупную игру с наследным принцем, выдавая ему тайно от короля крупные суммы денег на забавы. Через Жиль Бласа он находит ему любовницу, девицу легкого поведения. Король узнал о той игре, которую проделывали с его сыном, и приказал посадить Жиль Бласа в мадридскую тюрьму. Герцог Лерма, чтобы не скомпрометировать себя, не захотел помочь исполнителю своих замыслов. «Такой именно благодарности могут ожидать себе все мелкие клевреты и наперсники, которые служат сильным мира сего посредниками в тайных и опасных интригах», — горестно, но поздно заключает Жиль Блас. С большим трудом удалось Жиль Бласу освободиться из тюрьмы. Через некоторое время он — деревенский помещик, благодаря покровительству знатных друзей, которым оказал в свое время значительную услугу. Но вот старый король умер, его сменил сын. Первым министром стал граф Оливарес, такой же честолюбивый, как и Лерма. Жиль Блас снова при дворе и снова любим всесильным временщиком. Многому научился Жиль Блас. Он не хочет ввязываться в грязные дела, вмешиваться в политику, однако нельзя быть при дворе и не запятнать себя каким-нибудь бесчестным поступком. Жиль Блас становится орудием гибели маленькой Лукреции, четырнадцатилетней девочки, очаровательной и нравственно чистой дочери его давнишней приятельницы, актрисы Лауры. По настоянию Оливареса он свел ее с молодым королем, и девочка, не перенеся бесчестия, умерла от горя, а Жиль Блас получил дворянство за «особые заслуги перед королем». «Мне казалось скорее унизительно, нежели почетно, пользоваться такою честью», — сообщает он о своих чувствах. Жиль Блас покидает двор. Ему опротивели нравы, царящие в среде, окружающей короля. Похоронив Оливареса, у которого он служил после его отставки, Жиль Блас поселяется в деревне, в своем маленьком поместье. «Я веду блаженное существование, окруженный людьми, столь дорогими моему сердцу», — заключает он свое повествование. Лесаж нашел своему герою идиллический уголок мира. Писатель еще верит в незыблемость социального порядка феодализма и критикует его без резкости и ожесточения. Он верит, что социальное зло можно поправить, призвав дворян к нравственному перевоплощению, к честности, бескорыстию, уважению личных достоинств простого человека. Ради этой мысли выводит он в романе дона Альфонса де Лейва, который подарил Жиль Бласу поместье и смотрит на него, как на друга. Альфонс де Лейва представлен писателем в качестве единственного в романе положительного представителя дворянства. Однако и к нему Жиль Блас все-таки относится не как к равному, которому к тому же он оказал куда более серьезные услуги, а как к благодетелю. Лесаж в романе «Жиль Блас» осуждает придворное искусство. К этому вопросу он возвращается в книге неоднократно. Напыщенность языка, неестественность речи, ложность, нежизненность положений и характеров вызывают осуждение писателя. Реализм Лесажа в сравнении с реализмом Стендаля, Бальзака и Флобера, бесспорно, еще очень несовершенен. Характеры, выведенные в его романе, даны бледно, подчас одни только контуры их выступают в книге. В романе много вставных эпизодов и новелл, отягощающих его; лица, однажды появившись, исчезают бесследно, многие напоминают друг друга. Лесаж часто рассказывает, но не показывает, излагает сюжет, но не раскрывает его в действии.Монтескьё (1689―1755)
«Оканчивался XVII век, и сквозь вечереющий сумрак его уже проглядывал век дивный, мощный, деятельный, XVIII век; уже народы взглянули на себя, уже Монтескье писал, и душен становился воздух от близкой грозы», — так писал А. И. Герцен.[179] Гроза разразилась в конце XVIII столетия. Это была революция, уничтожившая во Франции феодализм, поколебавшая его в других странах Европы. Монтескье стоит у истоков идейного движения, которое готовило ее. Он один из первых призвал французский народ к свершению социальных преобразований на основе гражданского равенства, демократических свобод, мира и гуманизма. Вместе с Вольтером он открывал век французского Просвещения. Продолжая традиции гуманистов эпохи Возрождения, поборников раскрепощения человеческого сознания от пут религиозного мракобесия, он поднял самые животрепещущие вопросы своего времени, заговорил о них полным голосом и привлек к ним внимание не только французской, но и всей европейской общественности. Молодость его прошла в последний, самый бесславный период правления Людовика XIV, когда во всей силе сказались печальные последствия завоевательных войн Франции, доведших страну до полного разорения и обнищания. Правда, сохранилось пышное великолепие Версаля, созданного гением Мансара, Лебрена, Ленотра; но за пределами этого островка, за пределами дворянских дворцов и парков простиралось огромное море народной нищеты. Монтескье по возрасту был самым старшим в кругу французских просветителен. Он родился в 1689 г. в замке Ла-Брэд, недалеко от города Бордо, в семье небогатого дворянина де Секонда. Его бездетный дядя Монтескье, президент парламента в Бордо (председатель суда), завещал ему свое имя, состояние и должность. Это предопределило жизненный путь будущего писателя. Шарль Монтескье был отдан в духовное училище — ораторианский коллеж в селе Жюильи около Мо, в котором пробыл пять лет, до 1705 г., а потом принялся за изучение права, готовясь к деятельности судьи. «Когда я вышел из коллежа, мне дали в руки книгу по правоведению, и я стал искать идею права», — вспоминал он впоследствии. Серьезное изучение французского законодательства и жизненные наблюдения позволили Монтескье заметить экономические, социальные и политические непорядки в стране. Заняв должность, унаследованную от дяди, он вскоре был избран членом Бордоской академии, в трудах которой принял самое деятельное участие, выступил с рядом исследований по различным вопросам гуманитарных и точных наук. В 1720 г. Монтескье написал роман «Персидские письма», который издал анонимно в следующем году. Основные идеи этого романа впоследствии были изложены в «Размышлениях о причинах величия и падения Римской империи» (1734) и в виде разработанной, достаточно стройной системы в «Духе законов» (1748). Монтескье олицетворяет собой тип ученого-борца, исследующего научные проблемы не ради академического интереса, а во имя переустройства общественной жизни людей. «Не прекрасна ли цель работать для того, чтобы оставить после себя людей более счастливыми, чем были мы!» Что бы ни создавал Монтескье, ученый ли трактат, или фривольную прозаичную поэму вроде «Храма в Книде», всюду он облекает свою мысль в «легкую сверкающую игру французского остроумия».[180] «Персидские письма». В его философском романе «Персидские письма», романе-трактате, политические доктрины представлены в лицах и живых картинах. Мы не найдем здесь всестороннего освещения характеров, автору важно было в острой публицистической форме, с художественной конкретностью довести до читателя философские и политические идеи. Сюжет романа развертывается следующим образом: богатый и знатный Узбек и его друг Рика отправляются в Европу, чтобы познакомиться с чуждыми им нравами и культурой. На родине Узбек оставляет друзей, роскошный дворец (сераль), загородные дома и многочисленный штат жен, содержащихся в гареме под неусыпным и жестоким наблюдением белых и черных рабов-евнухов. В письмах Узбека, его друзей, евнухов и жен перса раскрывается содержание романа. Такая форма повествования давала автору большую свободу, тем более что приходилось касаться весьма острых политических вопросов и необходимо было в какой-то степени обмануть бдительность королевской цензуры, облечь тенденциозное политическое выступление в легкую и увлекательную переписку «дикарей», обменивающихся мнениями о европейской «цивилизации». Несмотря на чрезвычайную беглость характеристик, перед читателем встают яркие образы персов: умный, изнеженный и избалованный поклонением своих рабов Узбек, увлекающийся Италией и античной древностью Рика, страстная, чувственная Заши, простоватый, недалекий евнух Нарсит и суровый, проницательный Солим. Не выходя из рамок эпистолярного романа, Монтескье превращает свое произведение в политический трактат. Эту книгу Монтескье вернее всего отнести к жанру философского романа, созданного французскими просветителями XVIII в. Писатель рассматривает в своем романе два типа государства: восточную деспотию и европейскую монархию — и критикует оба эти типа государства во имя республики. Монархия есть полное насилия состояние, всегда вырождающееся в деспотизм. Святилище чести, славы и добродетели особенно утвердилось в республиках и в тех странах, где позволено произносить слово «отечество», говорит Узбек, один из персонажей романа. Поэтому и композиционно книга строится в двух планах: с одной стороны, деспотическая Персия, с другой — монархическая Франция. Одним из основных положений просветительского учения об обществе было признание того факта, что деспотизм нивелирует людей, подавляет свободное проявление индивидуальных черт характера. Впервые эта мысль была высказана в философском романе Монтескье. «У нас все характеры однообразны, потому что все они вымучены; мы видим людей не такими, каковы они на самом деле, а какими их принуждают быть. В этом порабощении сердца и ума слышится только голос страха, а у страха лишь один язык; это не голос природы, которая выражается столь разнообразно и проявляется в столь многих формах», — рассуждает в одном из своих писем персиянин Узбек. Французские просветители создали учение о естественных правах человека. Они утверждали, что сама природа даровала людям право на счастье, свободу, удовлетворение естественных физических и духовных потребностей. Политический режим и законодательство должны, по воззрениям просветителей, утверждать этот разумный, естественный порядок вещей; иначе народ будет вправе отвергнуть и правительство, и законы, противоречащие естественному порядку вещей. Так возникло учение о нравственном праве народа на насильственное низвержение деспотизма. Впервые это основополагающее революционное учение просветителей стало создаваться Монтескьё, и под самой непритязательной формой — повествования о нравах восточных гаремов. Бунт одной из наложниц Узбека, Роксаны, против законов гарема, законов, противоречащих естеству, приобретает в романе Монтескьё глубокий философский и политический смысл. «Я заменила твои законы законами природы», — гордо заявляет Роксана своему притеснителю. Роксана гибнет. Страшная казнь ждет ее. Но она гибнет непокоренной. Нравственная правота на ее стороне. «Если государь, вместо того чтобы обеспечить подданным счастливую жизнь, вздумает их угнетать или уничтожать, повод к повиновению прекращается: подданных ничто больше не соединяет с государем, ничто не привязывает к нему, и они возвращаются к своей естественной свободе», — пишет Монтескьё. Монархия имеет, по воззрениям Монтескьё, ряд преимуществ перед деспотией. В ней больше свобод, что отмечает в своих письмах Узбек, в ней женщина не в таком угнетенном состоянии, как в Персии. В монархии господствующим стимулом, сдерживающим или побуждающим людей к действию, становится честь, тогда как в деспотии таким стимулом является страх. Однако в любое время монархия может легко переродиться в деспотию. В этом ее порок. Критика Монтескьё смела и основательна. Он берет под обстрел самые существенные стороны феодального государства: королевскую власть и католическую церковь. В XXXVII письме Монтескьё рисует портрет «короля-солнца», Людовика XIV, ставшего классическим образцом абсолютного монарха. Каким же выглядит французский король? Театральная маска величия сброшена, и перед нами бездарный и тщеславный человек, смотрящий на турецкое и персидское деспотическое правление как на желанный пример для себя. Он любит славу и военные трофеи и вместе с тем боится поставить во главе войск хорошего генерала, он отличает лакея и ни в грош не ставит заслуженного патриота. Наконец, он всецело во власти своей восьмидесятилетней любовницы (госпожи Ментенон). Впоследствии Монтескьё назвал Людовика XIV «алчным по отношению к своему народу». С сарказмом нападает он и на католическую церковь. Функции епископов сводятся к разрешению верующим нарушать законы за соответствующие денежные взносы, иронизирует он. Такова же функция и папы римского — «старого идола, которому кадят по привычке». Монтескье в 1728 г., находясь в Риме, представился папе. Тот принял его весьма любезно и даже разрешил ему и всей его семье в течение всей жизни не соблюдать постов. Монтескьё рассыпался в благодарностях за столь лестную привилегию. Однако на второй день папа прислал ему буллу об освобождении от постов и счет на солидную сумму. Насмешливый писатель возвратил папе и буллу и счет, заявив, что верит ему на слово. Монтескьё резко осуждает религиозную нетерпимость Людовика XIV, отменившего Нантский эдикт Генриха IV.[181] Он заявляет, что религиозный фанатизм породил бесчисленное количество кровопролитий, преступлений, безрассудных войн. «Никогда не было царства, в котором происходило бы столько междоусобиц, как в царстве Христа». Писатель касается не только церкви, но и религии. Земля — «атом», «только точка во вселенной», а боги не что иное, как порождение фантазии самого человека, создавшего их по своему образу и подобию. «Кто-то удачно сказал, — пишет он, — что если бы треугольники создали себе бога, то они придали бы ему три стороны». В 1751 г. некий аббат Готье издал брошюру против писателя под названием «„Персидские письма“ — кощунственная книга». Монтескьё позволяет себе остроумные шутки и каламбуры по адресу священной персоны бога. Философ прекрасно понимал политически реакционную сущность церкви и религии. В его бумагах сохранилась такая запись: «Христианство, как и магометанство озабочены только благополучием будущей жизни и приносят ему в жертву жизнь земную, и по мере того как религия подавляет в нас стремление к обеспечению земного благополучия, деспотизм, повсюду распространенный, угнетает нас все более и более» («Мысли и фрагменты»). Монтескьё поддерживает учение о материальности мира и движении материи. «Мир, любезный Реди, отнюдь не неизменен. Это относится даже к небесам. Астрономы воочию убеждаются в происходящих там изменениях, которые являются вполне естественным следствием всеобщего движения материи». Письма Узбека полны остроумных изобличений тунеядства, тщеславия, страсти к щегольству, болтливости, любопытства и прочих пороков французских дворян. Монтескьё решительно осуждает захват чужих земель, колонизаторскую политику так называемых цивилизованных государств, бесчеловечную жестокость в обращении с туземцами. Колонизаторов он называет варварами, которые показывают миру, до каких пределов может доходить жестокость. Торговля рабами, насильственный вывоз негров в Америку находит в нем самого непримиримого противника. Он признает только два вида справедливых войн: защиту отечества от иноземных захватчиков и помощь союзнику, подвергшемуся нападению. Все остальные войны по самому своему существу несправедливы и противозаконны. Противозаконен союз двух государств для притеснения третьего. Неприкосновенность народа, его суверенность есть его естественное право, так же как и его право на мирную жизнь. «Мирные договоры столь священны для людей, что являются как бы голосом природы, заявляющей свои права». Монтескьё в письмах своих героев обращается подчас к далекой истории, рассуждает о правах народов. Иногда рассуждения эти довольно наивны, как, например, заявление о том, что «справедливость вечна и отнюдь не зависит от человеческих законов». Справедливость, по воззрениям Монтескьё, заложена в самих вещах, она существует независимо от человека и всегда одна и та же, кто бы ее ни рассматривал. Непосредственно из этой теории об абсолютности понятия справедливости вытекает насквозь идеалистическая мысль Монтескьё о том, что идея справедливости, внутренне свойственная всем людям, является великим социальным фактором, противодействующим злоупотреблениям деспотизма и тирании. «Мы окружены людьми, которые сильнее нас, они могут вредить нам на тысячу ладов, и притом в большинстве случаев безнаказанно. Какое же успокоение для нас сознавать, что есть в сердцах человеческих некое внутреннее начало, которое постоянно борется за нас и ограждает нас от их козней». Монтескьё противоречит себе. Узбек, изрекающий эти мысли, не нашел в себе, очевидно, этого внутреннего начала справедливости, когда обрекал своих жен бесчеловечным пыткам и наказаниям. Заблуждается Монтескьё и тогда, когда заявляет, что «душа властелина — форма, по которой отливаются все другие». Это преувеличенное значение, которое придавали все просветители роли монарха в государстве, породило ложную теорию просвещенной монархии. Просветители не понимали того обстоятельства, что сам монарх является выразителем и исполнителем воли господствующего класса, что стоит ему отклониться от курса, заданного ему господствующим классом, как он будет немедленно сменен под благовидным предлогом. Монтескьё довольно высоко ставит принцип частной собственности. Он заявляет, что там, где неприкосновенность частной собственности не обеспечена законом, там не может быть общественного благосостояния, там не может быть прогресса. На страницах своей книги Монтескьё развертывает полемику между Узбеком и его другом Реди по вопросу, который впоследствии поставит Дижонская академия и ответом на который станет первый трактат Жан-Жака Руссо «Способствовало ли развитие наук и искусств очищению нравов?». Этот вопрос волновал современников Монтескьё. Реди — противник цивилизации. Он полагает, что каждое новое изобретение только помогает тиранам. «Одно только изобретение бомб отняло свободу у всех народов Европы». Реди говорит о том, что огромные опустошения на земле произвела химия, что рано или поздно будет открыто такое средство, которое уничтожит все человечество. Он заключает свое пессимистическое отрицание наук и искусств следующими словами: «Блаженно невежество детей Магомета! Милая простота, столь любезная нашему пророку, ты всегда напоминаешь мне простодушие первобытных времен и спокойствие, царившее в сердцах наших праотцев». Узбек и вместе с ним автор книги оспаривает мысли, высказанные Реди. Он, наоборот, утверждает прогрессивный характер развития наук и искусств, однако подходит к этому вопросу с чисто буржуазной точки зрения. Двигателем прогресса является, по его мнению, страсть к обогащению, эта страсть проходит через все слои общества, начиная от ремесленника и кончая министрами. Страсть к наживе порождает труд и изворотливость; «выгода — величайший монарх на земле». Государство, в котором признавались бы только искусства, необходимые потребностям человека, и отвергались бы искусства, вызванные стремлением к роскоши и наслаждению, было бы самым жалким и погибло бы, «кончился бы оборот капитала и рост доходов». Так во Франции XVIII столетия, косневшей в давно изживших себя формах феодальных отношений, осуществлялась идеологическая подготовка отношений буржуазных. «Персидские письма» Монтескьё имели поразительный успех у современников. «Книготорговцы пускались на все, чтобы заполучить продолжение их. Они хватали за полу всех встречных и поперечных. „Сударь! — говорили они, — сочините мне „Персидские письма““», — вспоминал потом писатель. Имя автора «Писем» вскоре стало всем известно. Легкая, изящная и несколько фривольная форма изложения открыла им доступ и в аристократические салоны, где, читая их, увлекались описанием жизни восточных сералей, намеками на скандальные стороны придворной жизни Франции, не вникая в истинный смысл книги. Церковники, однако, увидели в книге величайшую опасность для существующих устоев. Когда кандидатура Монтескьё была выдвинута во Французскую академию, «Персидские письма» послужили серьезным препятствием для его избрания академиком. Книга была подвергнута церковному запрету. Однако она жила, прокладывая себе широкую дорогу в народ, в массы. Она была тем более доступна и понятна сердцу широкого читателя, что заключена в прекрасную форму. Стиль Монтескьё — «это настоящий поток французского ума: он течет по несколько каменистому ложу, но как прозрачны воды! сколько веселья, прелести и света в струйках и маленьких каскадах! Это поток, направляющийся к Вольтеру и Бомарше», — писал французский историк Сорель о книге Монтескьё. После «Персидских писем» Монтескьё уже не обращается серьезно к художественному творчеству. Правда, он написал две галантные поэмы в духе тогдашней классицистической поэзии — «Храм в Книде» и «Путешествие на Пафос». Этим поэмам сам Монтескьё не придавал большого значения. Он всецело отдался исследовательскому труду в области исторических и юридических наук. Мысли, изложенные в «Персидских письмах», не переставали волновать писателя. Монтескьё, дабы проверить правильность своих взглядов на политические учреждения, законодательство, различные государственные системы, совершил путешествие по Западной Европе. В течение трех лет (с апреля 1728 по апрель 1731 г.) он жил вне Франции, изучая серьезно и основательно социально-политическое устройство Италии, Голландии, Германии и особенно Англии. Монтескьё заметил порок буржуазной системы. «Мы видим, что в странах, где один только дух торговли одушевляет людей, все человеческие дела и даже моральные добродетели становятся предметом торга» («Дух законов», кн. XX, гл. II). И далее в другом сочинении: «Деньги в Англии в большом почете, честь и добродетель ценятся мало, и подкупность проникла во все сословия» («Заметки об Англии»). Однако в целом Монтескьё остался весьма удовлетворенным порядками, установившимися в Англии после «славной революции» 1688 г. Он вернулся во Францию убежденным сторонником английских политических учреждений и даже парк свой разбил во вкусе английских парков: «Для меня будет праздником поводить вас по моему имению Ла-Брэд, где вы найдете замок, прекрасно украшенный по идее, заимствованной мною в Англии», — писал он друзьям. В Англии Монтескьё встречался с видными политическими деятелями той поры — Уолполом, Болингброком. С графом Честерфилдом он даже совершал вместе путешествие по Европе. У Честерфилда Монтескьё познакомился со Свифтом и поэтом Попом. Он был представлен также и королеве. В Англии он был избран членом ученого Королевского общества. Монтескьё, вернувшись во Францию, несколько поправел. Теперь он, по примеру Англии, уже хочет союза буржуазии с аристократией, считая это самым лучшим выходом из положения, отстаивает привилегии дворянства. Обращаясь к министрам, он пишет: «О вы, которым вверены интересы французского дворянства, не направляйте завистливых взоров на почетные права этого сословия и не протягивайте алчных рук к его имуществу». Он заботливо составляет генеалогию своего рода, тогда как раньше в «Персидских письмах» смеялся над теми, кто стремится «пообчистить предков и украсить гербами дверцы карет». Вскоре по приезде во Францию писатель напечатал книгу «Рассуждения о причинах величия и падения римлян». В ней он утверждал, что римляне были сильны и могущественны, пока придерживались принципов свободы; что деспотизм их погубил — развратил, ослабил силы, изнежил в безрассудной роскоши, подорвал нравственные устои всего общества. «Дух законов». Монтескьё более 20 лет работал над основным трудом всей своей жизни — «Духом законов», который в окончательном виде представляет систему взглядов автора на сущность закона. Справедливый закон, рассуждает он, исходит из естественных прав человека. Закон фиксирует необходимые отношения, вытекающие из самой природы вещей. Он является общественной совестью. Закон должен быть поставлен превыше всего. Свобода народа и отдельной личности проявляется в подчинении закону. Тот тип государства наиболее приемлем, который в наивысшей степени обеспечивает неприкосновенность закона от посягательств тирана. Для этого Монтескьё теоретически учреждает порядок разделения властей, контролирующих друг друга, объявляющих в необходимых случаях вето и независимых друг от друга: власть законодательную, исполнительную и судебную. Выдвигая идею «равновесия властей», Монтескьё полагал возможным обеспечить силу закона в условиях не только республиканского, но и конституционно-монархического строя при наличии права частной собственности. К. Маркс критиковал «юридические иллюзии» Монтескьё.[182] Французские просветители младшего поколения остались несколько неудовлетворенными книгой философа. Они хотели найти ответ на вопрос о том, какое государство следует установить во Франции вместо существовавшего тогда феодально-абсолютистского. Дидро и Гельвеций критически отнеслись к идеям Монтескьё. Они не сочувствовали стремлениям его сохранить привилегии дворянства, попыткам решить насущные социальные вопросы Франции в духе английского компромисса 1688 г. Гельвеций писал Монтескьё по выходе его книги из печати: «Вспомните, как я оспаривал ваши принципы в замке Ла-Брэд. Я говорил тогда, что эти принципы исходят из существующего порядка вещей, а между тем писатель, желающий быть полезным людям, должен больше заниматься раскрытием истинных принципов лучшего устройства будущего, чем сохранять старые принципы, кои так опасны, особенно сейчас». Критика Монтескьё деспотизма и крепостничества перепугала в XVIII столетии многих европейских венценосных владык. Вскоре после смерти философа появилась книжечка на французском языке под весьма любопытным названием «Русские письма» (1760), в которой анонимный автор защищал русскую крепостническую систему от нападок французского просветителя.[183] Екатерина II, вступив на престол, стала придерживаться другой тактики. Она объявила, что проведет в стране реформы в духе идей Монтескьё и составила даже законодательную записку (Наказ), говоря, что «изрядно обобрала г-на президента Монтескьё для блага своих подданных». Александр Радищев, заявив, что «в Наказе суть многие мнения ложные», иронически писал: «Законодательница сия мудрая не хотела объявить полную мысль свою, оставила многое на догадку или предоставляла себе право делать толкования по произволу». Смелая мысль Монтескьё была воспринята с искренним восторгом мировой, и в том числе русской, передовой общественностью. Почти все сочинения философа были переведены на русский язык еще в XVIII столетии. Русский поэт-сатирик Антиох Кантемир перевел «Персидские письма». Текст перевода, к сожалению, не сохранился, как и текст перевода Радищевым «Рассуждений о величии и падении римлян». Поэт Кантемир, будучи русским послом в Париже, принимал у себя, как гласит легенда, французского просветителя. Радищев в своих сочинениях неоднократно обращался к идеям французского философа, которого он назвал «мужем бессмертным», «славным Монтескьё». Радищев критически отнесся к теории «равновесия властей» или, как он писал, «мнимого разделения правлений», но всецело поддерживал борьбу французского просветителя против «тиранства злого, лютого». Издав «Дух законов», Монтескьё уже больше не предпринимает нового труда. Физические силы его иссякли. Он по-прежнему охотно уединялся в своем кабинете в замке Ла-Брэд среди любимых авторов, но быстро приближающаяся старость подавляет еще живую энергию. Зрение слабеет, глаза едва различают предметы. Монтескьё уже не может читать. «Я человек конченый, патроны расстреляны, свечи погасли». Но вот до него доходят слухи о том, что один французский профессор, выступавший в Датском университете с пропагандой идей, изложенных в «Духе законов», арестован в Пруссии полицией Фридриха II и передан французскому правительству, которое засадило его в Бастилию. Стареющий философ почел своим гражданским долгом помочь смелому распространителю его идей. Он покинул замок Ла-Брэд, приехал в Париж, но в хлопотах об освобождении профессора заболел и умер 10 февраля 1755 г. Из просветителей только один Дидро смог проводить прах Монтескьё до могилы. Вольтер был далеко, ему был запрещен въезд в столицу. В пятом томе знаменитой «Энциклопедии» было помещено «Похвальное слово Монтескьё» за подписью д’Аламбера. Могила писателя затеряна.Вольтер (1694―1778)
Вольтер должен по праву считаться главой французских просветителей, хотя его социальные и политические убеждения были гораздо умереннее взглядов Дидро, Руссо, Мабли, особенно последних двух. Вольтер раньше их вступил в борьбу с феодализмом, он был старше всех просветителей по возрасту и опыту борьбы. Просветительское движение развернулось во всей широте к середине XVIII столетия, когда Вольтеру было уже за 50 лет и он был известен как автор многих выдающихся произведений художественного, философского и научного содержания, когда имя его гремело по всей Европе. Вольтер был вдохновителем и воспитателем этого могучего поколения французских мыслителей-революционеров. Жан-Жак Руссо, вспоминая о своей юности, писал в «Исповеди»: «Ничто из того, что создавал Вольтер, не ускользало от нас. Мое пристрастие к его творениям вызывало во мне желание научиться писать изящно и стараться подражать прекрасному слогу этого автора, от которого я был в восхищении. Немного спустя появились его „Философские письма“. Хотя они, конечно, не являются лучшим его произведением, именно они были тем, что больше всего привлекло меня к науке, и эта зародившаяся страсть с того самого времени больше не угасала во мне». Просветители называли Вольтера своим учителем. «О дорогой учитель!..» — обращается к Вольтеру Дидро. «Дорогой учитель, стоящий во главе литературы», — обращается к Вольтеру д’Аламбер. Совершенно прав был Пушкин, когда писал: «Все возвышенные умы следуют за Вольтером. Задумчивый Руссо провозглашается его учеником; пылкий Дидро есть самый ревностный из его апостолов».[184] Вольтер вдохновлял своих друзей и соратников, ободрял тех из них, кто терял силы и уверенность, иногда учил их тактике борьбы — умению хитрить с господствующими сословиями, обходить путы цензуры, прибегать к эзоповскому языку. «Бросайте стрелы, не показывая руки», — писал он Дидро. Вольтер может считаться главой французских просветителей и по чрезвычайной разносторонности своей деятельности. Философ, поэт, драматург, политический деятель, непревзойденный публицист, он сумел сделать идеи Просвещения достоянием масс, голос его имел широчайший резонанс, и каждое новое слово просветительского движения во Франции он укреплял своим поистине непоколебимым авторитетом. Одобрение Вольтера давало право на существование, к мнению Вольтера прислушивалось все общество. Оценивая деятельность Вольтера, следует признать, что для дела революции он сделал больше всех своих соратников уже по одной только силе своего огромного авторитета. «Никакой государь не управлял общественным мнением с подобной властностью», — писал о нем его современник Дюверне. Родился Вольтер в Париже в 1694 г. Настоящее имя его — Франсуа-Мари Аруэ (Вольтер — его литературный псевдоним). По происхождению своему он не принадлежал к дворянству. Его отец был состоятельным буржуа — сначала нотариусом при судебной палате, потом чиновником казначейства. Первоначальное образование поэт получил в аристократическом училище — иезуитском коллеже Людовика Великого. За сатиру на регента Филиппа Орлеанского и его дочь герцогиню Беррийскую он был выслан из столицы и восемь месяцев находился в Сюлли. Весной 1717 г. Вольтер попал в Бастилию на одиннадцать месяцев. Причиной ареста послужила его сатира «Puero regnante» («В царствование мальчика»), разоблачающая развращенные нравы, царящие при дворе. В тюрьме поэт работал над эпической поэмой о Генрихе IV и трагедией «Эдип». 18 ноября 1718 г. состоялось первое представление трагедии на сцене парижского театра. На молодого поэта стали смотреть как на достойного преемника Корнеля и Расина. Филипп Орлеанский, желая «приручить» Вольтера, удостоил его награды, пенсии и любезного приема во дворце. Вольтерблагодарил и не без иронии просил регента больше не беспокоить себя подысканием для него «квартиры». Оппозиционные настроения Вольтера, сказавшиеся в трагедии «Эдип», стали яснее в поэме «Лига» (первый вариант будущей «Генриады»). «Лига» была напечатана тайно в Руане. «Я слишком настаивал в моем произведении на терпимости и миролюбии в области религии, я высказал слишком много горьких истин римскому двору и излил недостаточно желчи по адресу реформаторов, чтобы питать надежду на разрешение печатать его на родине», — говорил Вольтер. Распространяемая из-под полы поэма Вольтера вскоре стала известна широкому кругу читателей. Вольтера провозгласили лучшим поэтом Франции, ставили его выше Гомера и Виргилия. Аристократы заискивали перед ним. Герцог Сюлли, предков которого прославил в поэме Вольтер, всячески за ним ухаживает. Однако простой человек, какими бы талантами и заслугами перед родиной ни обладал, был абсолютно беззащитен от происков любого светского нахала. Так случилось с Вольтером. Он имел неосторожность возбудить недовольство ничтожного дворянчика де Рогана, и тот приказал своим слугам палками избить первого поэта страны. Оскорбление человека, составляющего гордость нации, осталось безнаказанным. У светских «друзей» Вольтера, в том числе и у Сюлли, происшествие вызвало лишь веселую улыбку. Правительство по жалобе де Рогана на Вольтера, собиравшегося вызвать обидчика на дуэль, и по другим доносам поторопилось посадить поэта в Бастилию, а потом выслать за пределы Франции. Так снова Вольтер столкнулся с абсолютизмом, кастовыми привилегиями и полным бесправием простого человека в условиях феодализма. В Англии Вольтер прожил три года. Он много работает, изучает английскую материалистическую философию, литературу, знакомится с достижениями научной мысли страны. Особенно сильное впечатление произвели на него сочинения философа-материалиста Локка и ученого Ньютона. Впоследствии Вольтер стал блестящим популяризатором того и другого. Один из современников его писал: «Ньютон, великий Ньютон был, как говорят, погребен в глубине книжной лавки издателя, который осмелился его напечатать. Ньютон измерял, высчитывал, взвешивал, но Ньютон не говорил… Наконец, появился г. Вольтер, и тотчас же стало слышно Ньютона; весь Париж гремит именем Ньютона». В самом деле, до Вольтера имена Ньютона и Локка были неизвестны во Франции. «Я первый посмел понятным языком растолковать своему народу открытия Ньютона». «Когда я похвалил Локка, поднялись вопли и против меня и против него», — говорил Вольтер. Позднее русская Академия наук избрала Вольтера почетным своим членом, высоко оценив популяризацию им научных открытий Ньютона. Среди русских академиков, избравших Вольтера, был М. В. Ломоносов. Вернувшись во Францию, Вольтер в 1734 г. в Руане издает «Письма об Англии», критикующие французскую феодальную систему, и пропагандирует материалистическую философию. Книга была осуждена и сожжена публично. Несколько раньше он пишет свои знаменитые трагедии «Брут» (1730), «Заира» (1732). Скитаясь некоторое время по Франции, Вольтер, наконец, поселился надолго у своей приятельницы маркизы дю Шатле в старом уединенном замке Сирей. Эмилия дю Шатле была бесспорно одной из образованнейших женщин Франции той поры. Она изучала языки, точные науки, переводила на французский язык Ньютона. Вольтер много сделал за четырнадцать лет жизни в Сирее. Интеллектуальные интересы его были весьма разносторонни. «Я люблю все девять муз и стараюсь по мере сил добиться успеха у каждой из этих дам», — шутил поэт.[185] Вольтер пишет труды по истории, сочинения по математике и философии, а также трагедии и комедии. Он создает здесь знаменитую сатирическую поэму «Орлеанская девственница». В эти годы им написаны трагедии «Магомет» (1740), «Меропа» (1743), комедии «Блудный сын» (1736), «Нанина» (1749), философская повесть «Задиг» (1748) и другие произведения. Период большой и напряженной работы в достаточно спокойной и благоприятной обстановке в Сирее окончился для Вольтера со смертью маркизы дю Шатле в 1749 г. Он тяжело пережил эту утрату. Эмилия дю Шатле была единственной женщиной, которую он горячо любил и которая была его искренним, умным, чутким и заботливым другом. Вольтера давно уже приглашал к себе король прусский Фридрих II. Теперь он удвоил свои старания «доброжелательного друга». «Какого рабства, какой невзгоды, каких перемен бояться вам в стране, где ценят вас так же, как на родине, и в доме друга, обладающего благородным сердцем», — писал он ему. Забыв уроки, какие ему преподал французский абсолютизм, оскорбления, гонения, заключение в Бастилию, Вольтер отправился в страну прусского абсолютизма, еще более мрачного и жестокого, чем во Франции. «Что влекло его в Берлин? Зачем ему было променивать свою независимость на своенравные милости государя, ему чуждого, не имевшего никакого права его к тому принудить?..» — с горечью спрашивал впоследствии Пушкин в своей статье о французском поэте. Льстивые письма Фридриха возымели свое действие на Вольтера. «Обычно нашему брату, писателям, приходится льстить королям; этот же король сам превозносил меня всего, с головы до пят». Именно в это время Вольтер сближается с младшим поколением просветителей, объединенных вокруг издания «Энциклопедии». Вольтер ведет деятельную переписку с редакторами «Энциклопедии», он энергично участвует в ее издании. В одном из писем из Потсдама он обращается к д’Аламберу: «Вы и г. Дидро создаете труд, который прославит Францию». Вольтер готовит материалы для «Энциклопедии», пишет статьи для нее. Он беспокоится за качество своих работ, хочет как можно тщательнее их отделать, ибо очень высоко расценивает общенациональное значение «Энциклопедии». «Я трепещу каждый раз, как посылаю вам статью… Бросайте в огонь все, что вам не понравится», — пишет он д’Аламберу и Дидро. Вольтер вскоре убедился, как он ошибся в прусском короле. Воспитанный в душной атмосфере деспотизма и пресмыкательства, Фридрих II, вступив на престол, заменил цинично-откровенную тиранию отца тиранией, замаскированной фразами, взятыми напрокат у Вольтера и его соратников. Будучи наследным принцем, он писал трактат «Анти-Макиавелли», провозглашая в нем принципы гуманности и справедливости. Став королем, Фридрих забыл об этом трактате и, движимый чувством тщеславия, превратил страну в военный лагерь, бросая войска на завоевание чужих территорий. В одном письме к Вольтеру он изъяснялся следующим образом: «…готовность войск к немедленным боевым действиям, большой запас денежных сбережений и живость моего нрава: таковы были основания, по которым я объявил войну Марии-Терезии, королеве венгерской и богемской». И далее: «Честолюбие, расчет, желание вызвать толки о себе одержали верх; и война была решена». Вольтер убедился, что, кроме плохих французских стихов, которые в изобилии посылал ему король на правку, да философских тирад, от Фридриха II ждать для дела Просвещения было нечего. Впоследствии он сурово осудил прусскую государственную систему: «Этот своеобразный способ управления, эти нравы, еще более странные, это противоречивое сочетание стоицизма с эпикурейством, суровой военной дисциплины с распущенностью дворцового быта; эти пажи, с которыми развлекались у себя в кабинете, и солдаты, которых под окнами монарха и на его глазах прогоняли по тридцать шесть раз сквозь палочный строй, речи о высокой нравственности и разнузданный разврат — все это в общей совокупности являло диковинную картину, в ту пору знакомую лишь немногим». Кончилось тем, что Вольтер отослал королю все знаки своего придворного звания: ключ камергера и орден, а вслед за тем поспешил покинуть пределы Прусского государства. Во Франкфурте-на-Майне полиция подвергла его месячному аресту и унизительному обыску. Таково было новое столкновение его теперь уже с иноземным абсолютизмом. Оказавшись вновь без пристанища, Вольтер решил больше не связывать себя с каким-либо другим европейским государем, приглашавшим его к себе. Он убедился на горьком опыте в обманчивости монарших «милостей». Во Франции, где Людовик XV проявлял к нему самое недружелюбное отношение, оставаться было нельзя. В Швейцарии, куда было направил путь философ с надеждой обосноваться на жительство, он столкнулся с женевскими кальвинистами, организовавшими травлю его. Вольтер хотел найти такое местечко на земле, где мог бы иметь относительную независимость. Еще в молодости поэт решил оградить себя от капризов высокопоставленных покровителей и с этой целью, прибегая к коммерческим операциям, составил себе приличное состояние. «Я перевидел столько писателей бедных и презираемых, что давно уже решил не умножать собою их числа», — писал он в своих мемуарах. Теперь Вольтер был богат. Он купил в 1758 г. небольшое поместье Ферней на границе Франции и Швейцарии и здесь прожил последние годы жизни. «Свое существование я в конце концов обставил так, что пользуюсь независимостью и в Швейцарии, и на женевской территории, и во Франции», — писал он. Из старинного Фернейского замка раздавался голос главы французских просветителей, «фернейского патриарха», как стали его называть. Вольтер был в курсе всех событий. Почта приносила ему ежедневно корреспонденции со всех сторон. Не было дня, чтобы отовсюду не стекались гости к гостеприимному хозяину. Ферней стал местом паломничества, «европейским постоялым двором», как шутливо называл его Вольтер. В Фернее был устроен домашний театр. Ставились пьесы Вольтера. В них участвовал сам автор. Приезжали сюда и лучшие французские актеры — Клерон и Лекэн. Здесь бывали гости из России: граф А. П. Шувалов, князь Н. Б. Юсупов, которому впоследствии Пушкин посвятил свое знаменитое стихотворение «К вельможе», князь Б. М. Салтыков, княгиня Е. Дашкова, В. И. Полянский и многие другие. Знаменитый английский актер Гаррик, посетив Вольтера в 1755 г., сообщил о своих впечатлениях: «Я вам пишу из дома великого человека, я хочу сказать, от нашего прославленного Вольтера, в обществе которого я провел восемь бесценнейших и приятнейших дней, какие только были в моей жизни… Что за человек, этот божественный создатель „Генриады!“». Великолепные зарисовки жизни Вольтера этой поры оставил швейцарский художник Жан Гюбер. Проникнутые добродушным юмором, картины художника показывают фернейского патриарха в бытовой обстановке: за чашкой утреннего кофе, или сажающим деревья в фернейском парке, или радушно принимающим новых гостей. Он предстает перед нами, как великолепно начертал его портрет Пушкин,Дидро (1713―1784)
Дидро в течение четверти века стоял во главе грандиозного предприятия — издания знаменитой «Энциклопедии», содействуя пробуждению и росту революционного сознания масс. Материализм Дидро далеко опередил философскую систему Вольтера, патриарха просветителей, их старейшего и всеми признанного вождя. Дидро стоял на пороге диалектического материализма. Жизнь его полна самой напряженной борьбы, самой энергичной деятельности в области мысли и весьма проста, бедна событиями и обыденна в своем внешнем житейском течении. Дидро родился в 1713 г. в Лангре, старинном французском городке, славившемся лишь своими историческими достопримечательностями — развалинами римских крепостных сооружений и великолепным собором XII столетия. В XIX в. к достопримечательностям города прибавился монументальный памятник великому мыслителю Франции. Отец Дидро принадлежал к потомственным ремесленникам, которые насчитывали в своем роду немало поколений, передающих от отца к сыну искусство выделки ножей. Семья была зажиточная, что дало возможность Дени Дидро получить образование в одном из лучших учебных заведений столицы, в парижском коллеже Гаркур. Первоначально Дени прочили в священники, и он сам увлекся было чтением священных книг. Однако пытливая мысль молодого человека не могла удовлетвориться церковными догмами; он пришел первоначально к деизму, а потом и к отрицанию религии. В коллеже Дидро с интересом изучает древние и новые языки; впоследствии его привлекли точные науки, теоретические основы ремесел, искусство, философия. Отец, видя, что сын не следует его указаниям и не собирается стать священником, отказал ему в материальной поддержке. С 1733 г. Дидро пополнил собой многочисленную парижскую толпу интеллигентов, которые перебивались случайными грошовыми заработками за какие-нибудь литературные работы; утром, просыпаясь, не знали, добудут ли что-нибудь на обед; жили в чердачных помещениях Латинского квартала столицы. Из того, что писал Дидро, а писал он много, только часть попадала в печать, навлекая на автора ненависть и всяческие кары со стороны властей — светских и духовных. В 1746 г. появились «Философские мысли». Парижский суд (парламент) приговорил это сочинение к уничтожению, и оно было сожжено рукой палача. В 1749 г. Дидро написал «Письмо о слепых в назидание зрячим», явно атеистическое произведение, и был отправлен на сто дней в тюрьму (Венсенский замок). В 1750 г. издатель Лебретон пригласил его в качестве редактора «Энциклопедии». Лебретон помышлял лишь об издании не претендующего на оригинальность и большую научность словаря, переведенного с какого-нибудь иностранного образца. Дидро превратил этот крохотный коммерческий замысел издателя в мероприятие огромной культурной и политической важности. Вместе со всеми деятелями французского Просвещения он создал монументальное произведение общенационального значения. С 1750 г. и до конца дней Дидро был занят этим делом, преодолевая многочисленные препятствия, сопротивление цензуры, опасения своего издателя, запреты и преследования властей. Он написал сам около тысячи статей для «Энциклопедии». «Энциклопедия» издавалась в течение 30 лет.[194] Несколько раз правительство пыталось задушить начатое дело; затравленный д’Аламбер не выдержал напряжения борьбы и отошел от руководства изданием. Дидро один довел дело до конца. Иногда «Энциклопедию» «спасали» капризы двора. Вольтер рассказывает, что однажды в Трианоне зашел разговор о том, как делают порох (этого не знал герцог Нивернуа), как изготовляют румяна и шелковые чулки (этого не знала всесильная фаворитка короля маркиза Помпадур). Обратились к «Энциклопедии». Узнали и восхитились. Так была решена ее судьба. В издании «Энциклопедии» участвовали все просветители: Руссо писал статьи о музыке, Тюрго — о политэкономии, Бюффон — о естественных науках. Статью «Разум» написал Вольтер. Монтескье дал интересную работу по эстетике (статью «Вкус»). По вопросам религии писал Гольбах. «Энциклопедия» просветителей, конечно, отличается от наших современных энциклопедий. Это скорее огромное коллективное литературно-публицистическое, полемическое произведение, чем научный справочник в его прямом смысле. Сами материалы «Энциклопедии» просветителей свидетельствуют о том, что не было заранее подготовленного и научно обработанного словника с точным расчетом количества строк, столбцов и пр. в зависимости от важности и значения слова, как это делается в настоящее время при подобных изданиях. Поэтому современному читателю покажется странным, что для слова «Европа» «Энциклопедия» выделила один столбец (т. IV), а рядом термин «Военные эволюции» (Evolutions militaires) занял несколько страниц (169–207), что многие важные слова вообще не объяснены: нет, например, статьи о Шекспире. В ряде случаев материалы, приведенные в «Энциклопедии», не соответствовали даже тогдашнему уровню науки; таковы, например, сведения о России.[195] Нужно учитывать трудности работы немногочисленных редакторов, не имевших ни соответствующего штата работников, ни достаточного количества добросовестных авторов. «У вас плохие солдаты при хороших генералах», — писал Вольтер д’Аламберу. Редакторы иногда сознательно печатали материалы, противоречащие их собственным взглядам (главным образом по вопросам религии и богословия). Для этого они приглашали в качестве авторов самих духовных лиц. Так, например, в «Энциклопедии» долгое время писал по вопросам религии некий аббат Малле, о статьях которого Вольтер говорил, что его «тошнит от чтения их». Дидро и д’Аламбер во вступлении к IV тому «Энциклопедии» специально декларировали свой принцип: «Мы готовы даже допустить печатание противоположных по точке зрения статей на одну и ту же тему, если вопрос этого заслуживает». Они так и поступали: печатали длинную, тошнотворно скучную богословскую статью, а рядом помещали какой-нибудь анекдот о чудесах, смехотворную историю о святых или иронический каламбур по поводу христианской догмы. Читатели, конечно, проходили мимо рассуждений смиренномудрого аббата, зато читали, запоминали и передавали другим какой-нибудь хлесткий антицерковный анекдот. Замысел энциклопедистов, бесспорно, был разгадан правительством и духовенством. Недаром злейший враг Вольтера и просветителей журналист Фрерон писал о редакторах «Энциклопедии»: «Это опасные волки, перерядившиеся в овец». Папа Климент XIII в специальном бреве (послании) от 3 сентября 1759 г. осудил «Энциклопедию» на сожжение. Французские иезуиты в память этого события выбили медаль с колоритной латинской надписью «Morosophia impia calcata» («Попранная нечестивая мудрость»). На медали были изображены глобус и книга («ложная мудрость»), придавленные («попираемые») крестом («торжествующей церковью»). Последний Вселенский собор (1967) под председательством папы Павла VI отменил Индекс. Дидро в России. В 1773 г. в жизни Дидро произошло важное событие: он принял предложение Екатерины II приехать в Россию. Основная работа по «Энциклопедии» была закончена, и он мог позволить себе отлучиться на время из Франции. Россия радушно встретила великого философа, и он преисполнился самой искренней симпатией к русскому народу. Долгое время в науке бытовало мнение, что французский просветитель, пробыв в Петербурге около года, не заинтересовался русской культурой, но, как показали исследования профессора В. И. Чучмарева,[196] Дидро многое сделал по изучению русского языка и литературы и вывез из России целую библиотеку русских книг. Екатерина II часто беседовала с Дидро и писала Вольтеру самые восторженные отзывы об этих беседах с его собратом. Вряд ли все, что высказывал в этих беседах французский гость, нравилось русской государыне, например нижеследующее его заявление о назначении философа: «Он говорит народам, что сила на их стороне, и если их ведут на бойню, то это потому, что они сами позволяют себя вести». Или: «Результаты революции возмещают ту кровь, которая ради них проливается». Дидро присутствовал однажды в Петербурге на собрании Академии наук и передал академику Эйлеру список вопросов о России. Ответы дал академик Лаксман. Дидро был избран почетным членом Российской Академии наук. Любопытен его разговор с Екатериной о столице России. Он говорил: «Пограничные города по самой своей природе должны быть крепостями, местом обороны или обмена», «весьма нецелесообразно помещать сердце на кончике пальца». Екатерина ответила, что Москва может стать «местопребыванием двора» не раньше, чем через сотни лет. Вернувшись во Францию, Дидро больше никуда не выезжал и умер в 1784 г. Незадолго до того Екатерина II купила ему особняк в дворянском районе Парижа в предместье Сен-Жермен, куда писатель переселился из бедной своей квартиры на четвертом этаже одного из домов Латинского квартала. Русская императрица оказала большую материальную поддержку философу, купив у него его личную библиотеку и сделав Дидро ее хранителем.[197] (Жалованье было уплачено за 50 лет вперед, поэтому философ шутил, что честь обязывает его жить еще пятьдесят лет.) В письме к д’Аламберу Екатерина писала: «Было бы жестоко разлучать ученого с его книгами. Я часто бывала в опасении, чтобы не отняли у меня моих, поэтому прежде у меня было правило никогда не говорить о прочитанном мною. Мой собственный опыт помешал мне причинить такое затруднение другому». Покупка состоялась в 1765 г. Через 20 лет, после смерти Дидро, библиотека поступила в Петербург. Она состояла из 2904 томов. Ныне их судьба неизвестна.* * *
Философские труды Дидро. Начал Дидро с откровенного признания христианского бога. Здесь сказалось влияние господствовавшей идеологии на неопытный и неискушенный еще ум юного мыслителя (вольный перевод и комментарий к книге английского философа Шефтсбери, которую он выпустил под заглавием «Принципы нравственной философии, или Опыты г-на Шефтсбери о достоинстве и добродетели», 1745). Через год, в своем первом самостоятельном сочинении «Философские мысли», Дидро уже отрекся от безоговорочного признания христианского бога. Парижский парламент, осудивший это сочинение на сожжение, в своем постановлении писал, что в «Философских мыслях» Дидро «с напускным притворством ставились все религии на один уровень, чтобы не признать в конце концов ни одной». В сочинении «Письмо о слепых в назидание зрячим» он опровергает религию не путем разоблачения нелепостей священного писания, как делал раньше, а изложением основных принципов материализма, ведущих к отрицанию религии. Просветительское движение во Франции в этом сочинении Дидро сказало новое слово, сделало новый шаг вперед. Герцен в дневнике 1842 г. записал: «Продолжаю в свободное время лекции Вильмена. И это мне очень полезно, мы забыли XVIII век; тут он оживает, переносимся снова в те времена Вольтера, Бюффона, — и что ни говори, великие имена. Замечательно следить, как в начале своей карьеры Вольтер дивит, поражает смелостью своих религиозных мыслей, — и через два десятка лет Гольбах, Дидро; он отстал, материализм распахнулся во всей силе. Тут видишь (Das Werden)[198] 93 года». Ученый-математик Саундерсон, выведенный в названном сочинении Дидро, слепой, познавший в практике своей жизни особую силу чувства осязания, отвергает идею бога, ибо его нельзя осязать. Мир материален, мы познаем его путем ощущений через наши органы чувств. Всякая идея есть лишь результат деятельности нашего мозга, она есть отражение определенной материальной сущности. Дидро выступил против субъективного идеализма английского философа первой половины XVII столетия епископа Беркли, тонко подметив, что признание только ощущений может вести и к идеализму (Беркли), и к материализму (Локк). Сочинение свое Дидро послал Вольтеру, желая получить поддержку и одобрение вождя французского Просвещения. Вольтер ответил неодобрительно, заявив, что было бы наглостью хвастаться знанием сущности бога, однако было бы вместе с тем и дерзостью отрицать его существование. Дидро не стал спорить с «мэтром». «Я верю в бога, хотя живу в ладах с атеистами», — уклончиво писал он ему. Дидро твердо встал на позиции материализма и атеизма. Он глубоко изучил материалистическую литературу прошлого, особенно основателя материализма новейшего времени Бэкона. Последующие философские сочинения Дидро «Мысли об объяснении природы и философские принципы» (1754), «Разговор д’Аламбера с Дидро», «Сон д’Аламбера» (1769), «Элементы физиологии» (1774―1780) и другие в яркой, остроумной форме излагают материалистические принципы. Политические и социальные идеи Дидро были близки идеям Вольтера. Как и фернейский патриарх, он возлагал большие надежды на просвещенного монарха. «Соедините какого-нибудь государя с философом, и вы получите совершеннейшего государя», — писал он в статье «Философ» (в двенадцатом томе «Энциклопедии»). Как и все просветители, он верил в основополагающую силу закона («Только закон всесилен», «Народы Европы существуют не для того, чтобы служить капризам дюжины государей»). Эстетика Дидро.[199] Дидро больше, чем кто-либо из французских просветителей, занимался вопросами теории искусства. Познания его в этой области были чрезвычайно разносторонними: музыка, живопись, скульптура, теория драматургии и сценического мастерства — все это входило в круг его интересов и специальных исследований. Философия искусства Дидро превратилась в стройное эстетическое учение. Дидро принял участие в издании рукописного журнала «Литературная, философская и критическая корреспонденция», который в количестве 15 экземпляров публиковался в Париже под редакцией Мельхиора Гримма и рассылался коронованным подписчикам тогдашней Европы. Дидро помещал в журнале свои критические обзоры выставок новых картин, открывавшихся регулярно через каждые два года в Лувре и получивших название «Салоны». Под тем же названием шли и корреспонденции. Написанные в яркой полемической форме, обзоры пропагандировали и развивали новые эстетические принципы. Философ, к голосу которого прислушивалась литературная, музыкальная и художественная общественность, весьма эффективно влиял на формирование передового искусства, проникнутого просветительскими идеями. Он утверждал, что порочная социальная система развращает и искажает вкусы. «При деспотизме красота — это красота рабов». Дидро призывал художников к великой цели — служить народу. «Выставь на позор фанатические народы, пытавшиеся покрыть позором тех, кто их просвещал и открывал им истину, разверни передо мной кровавые сцены фанатизма. Открой властителям и народам, каких великих бедствий следует ждать от этих проклятых проповедников обмана. Почему не хочешь ты восседать среди наставников человечества, среди утешителей его в жизненных скорбях, мстителей за совершенные преступления, среди награждающих его за добродетель?» («Опыты о живописи».) Дидро ставит серьезнейшую проблему, не раз обсуждавшуюся до и после него в литературе, — о нравственном облике художника. Человек, не воспитавший себя для жизни в обществе, не утвердивший в своем сознании твердые нравственные принципы, не может стать настоящим поэтом, музыкантом, живописцем. Поэтому первая задача художника — правильно формировать свою собственную личность. Эстетика, как наука об искусстве, не может стоять в стороне от вопросов морали, политики, социальной и экономической жизни общества. «Как может инструмент правильно передать мелодию, если он расстроен? — спрашивает философ. — Составьте себе точное представление о жизни, согласуйте свое поведение с долгом, станьте добродетельным человеком и поверьте, что работа и время, затраченные на человека, не пропадут даром для автора. Моральное совершенство, которое воцарится в вашем характере и нравах, бросит отблеск величия и справедливости на все, что вы напишете». Он был почитателем таланта Ричардсона. Когда английский писатель в 1761 г. скончался, Дидро посвятил ему сочинение «Похвала Ричардсону», изложив свой взгляд на искусство прозы. Оно заключается в стремлении автора прославить моральную устойчивость простолюдина в отличие от развращенности аристократов. Оно заключается также и в том, что автор наблюдает жизнь в ее реальных проявлениях и заносит на свое художественное полотно конкретные и действительные явления мира. «В романе Ричардсона, как и на свете, люди делятся на два класса: на тех, кто блаженствует, и на тех, кто страдает». Дидро призывал художников проникать в социальные корни психологии персонажей, находить социальные причины их поступков и поведения. «В обществе каждая среда имеет свой характер и свое выражение — ремесленник, дворянин, простолюдин, писатель, священник, чиновник, военный». Философ осудил искусство рококо. Наиболее яркого выразителя этого стиля, художника Буше, писавшего на излюбленные аристократами эротические темы, он критиковал беспощадно. Такой же критике подвергались и холодные помпезные картины на исторические темы, в которых аллегорический элемент составляет едва ли не первенствующее место («Аллегория редко бывает величественна, почти всегда она холодна и туманна»). Он осудил и нормативную эстетику классицизма, пресловутые «правила», тиранически господствовавшие не только в драматургии, но и в других видах искусства: «Правила приводят искусство к рутине», «Нет почти ни одного из этих правил, которого бы не мог с успехом переступить гений». Устанавливая принципы относительности категории прекрасного в искусстве, Дидро писал: «Порочна та критика, которая выводит абсолютные правила, глядя на совершенные творения, как будто способы нравиться не бесконечны!» Его теория прекрасного исходит из утверждения принципа правдивости искусства. «Красота в искусстве имеет ту же основу, что и истина в философии. Что такое истина? Соответствие наших суждений вещам. Что такое красота подражания? Соответствие изображения вещи». При этом философ связывает понятие прекрасного с принципом полезности. Прекрасное всегда благотворно. Красота и добро неразрывно связаны. Утверждая приоритет природы над искусством («Гармоничность лучшей из картин — лишь весьма слабое подражание гармоничности природы»), он вместе с тем против копирования природы: «Иногда природа суха, но искусство никогда не должно быть сухим», «Будьте учеником радуги, но не рабом ее», «Если вы умеете передать страсти без присущих им гримас, вы не погрешите ни в чем». Философ ратует за простоту в искусстве, видя в ней существенный элемент прекрасного. «Простота — одно из главных качеств красоты; она неотъемлемый признак возвышенного». Однако: «Все, что обычно, — просто, но не все, что просто, — обычно». Это же относится и к правдивости искусства: «Все, что правдиво, — естественно, но не все, что естественно, — правдиво». Дидро размышлял о несравненном совершенстве творений античных мастеров; оно коренилось, по его мнению, в том, что чувство прекрасного было всеобщим, что народ был не только ценителем искусства, но и служил моделью для искусства. В эстетических трудах Дидро много тонких наблюдений, бесценных для художника и всех ценителей искусства. Например: «Нет ничего более волнующего, чем меланхолическая деталь в сюжете шутливом». В античной скульптурной группе «Лаокоон» он восторгается чувством человеческого достоинства, нашедшим свое выражение даже в страдании. Драматургическая теория. Драматургическая теория Дидро явилась важнейшим вкладом в область театрального искусства; она знаменовала собой новый этап в истории французского театра. Работы Дидро по теории драматургии («Рассуждение о драматической поэзии» и др.) были написаны в связи с его драматическими опытами. Реформа театра, задуманная Дидро, исходила прежде всего из политических задач Просвещения, и критика классицизма велась с тех же позиций. Новый герой должен был прийти в искусство, и театральные подмостки, с которых уже сотни лет величественно декламировал напыщенные александрийские стихи высокопоставленный герой классицистической трагедии, теперь должны принять героя-буржуа, героя-простолюдина. Новые темы, новые проблемы надлежит поставить в пьесах. «Сын мой, если хотите знать правду, идите в жизнь… ознакомьтесь с различными общественными положениями, побывайте в деревнях, заходите в хижины, расспрашивайте тех, кто там живет, или, лучше, взгляните на их постели, хлеб, жилище, одежду, — и вы узнаете то, что льстецы ваши будут стараться скрыть от вас. Чаще напоминайте себе… что не природа создала рабов и что ничто под луной не обладает большей властью, чем она, что рабство порождено кровопролитиями и завоеваниями, что всякая система морали, всякий политический строй, направленные на отделение человека от человека, плохи». Словом, искусство необходимо приблизить к жизни, из небесных сфер, фантазии и иллюзий спустить на матушку-землю со всеми ее земными проблемами и конфликтами: «Гениальные люди нашего века привели философию из воображаемого мира в реальный. Не найдется ли гений, который оказал бы такую же услугу лирической поэзии и который свел бы ее из области фантазии на землю, обитаемую нами?» Интересны мысли Дидро по проблеме, которую мы в наши дни называем проблемой традиций и новаторства. Одинаково нехороши как те, кто рабски подчиняется правилам, так и те, кто дерзко отвергает все приобретения человечества в области художественного мастерства: «Один сводит на нет наблюдения и опыт минувших веков и возвращает искусство к его младенчеству, другой останавливает его в данном его состоянии и мешает ему двигаться вперед». Классицистическую трагедию с ее высокопоставленными героями, с ее устремленностью в древность, в мифологию Дидро предложил заменить новым жанром — драмой («слезной комедией»), посвятив ее современности и героям-простолюдинам. В качестве образца такой драмы он дал театру «Комеди Франсез» свою пьесу «Побочный сын», которая была поставлена на сцене, потерпела провал и была снята с репертуара. Вторая пьеса, «Отец семейства» (1758), уже более зрелая по исполнению, шла в 1761 г. в том же театре и имела некоторый успех у зрителя. В пьесы Дидро в качестве основного эмоционального средства воздействия на зрителя вводит элемент чувствительности. Писатель противопоставлял трогательность нового жанра («слезной комедии») возвышенной патетике старого (классицистической трагедии). Во всех его начинаниях ощущается замысел просветителя: непритязательную красоту обыкновенных нравственных поступков человека писатель ставит выше воинственной героики, столь излюбленной и столь прославляемой в официальном искусстве абсолютистского государства. «Воспоминания о самых блестящих подвигах не сравнятся с воспоминаниями о стакане воды, поднесенном из человеколюбия тому, кто испытывал жажду». «Парадокс об актере». Дидро написал специальную работу, посвященную актерскому мастерству, «Парадокс об актере» (1773). Первый вариант этой работы был опубликован в журнале Мельхиора Гримма «Литературная корреспонденция». Полный текст увидел свет после смерти автора, в 1830 г. Дидро приравнивал мастерство актера к мастерству поэта, драматурга, музыканта, горячо протестовал против презрительного отношения к актеру, господствовавшему тогда (Мольер, как известно, не был избран членом Академии только потому, что не хотел отказаться от сцены, а знаменитая актриса XVIII в. Лекуврер была лишена права погребения по христианскому обычаю). «Я высоко ставлю талант великого актера; такой человек встречается редко, так же редко, и, может быть, еще реже, чем большой поэт». Дидро опроверг теорию о подсознательном чувстве актера, о его способности целиком перевоплощаться на сцене в представляемого им героя, отрешаясь от своей собственной личности, что противоречит всем законам естества. Мастерство актера зиждется на большой, кропотливой работе, на глубочайшем знании законов сцены, замыслов автора, сущности художественного образа, знании своих сценических возможностей и великолепном владении собой. «Актеры производят впечатление на публику не тогда, когда они неистовствуют, а когда хорошо играют неистовство». «Парадокс об актере» — первая книга, в которой философия актерского искусства была поставлена на прочные научные основы. Философские повести Дидро. Художественный талант Дидро проявился не в драматургии, а в его великолепных прозаических новеллах. К. Маркс пришел в восторг, прочитав повесть Дидро «Племянник Рамо». Он писал Ф. Энгельсу в апреле 1869 г.: «Сегодня я случайно обнаружил, что у нас дома имеются два экземпляра „Племянника Рамо“, поэтому посылаю тебе один. Это неподражаемое произведение еще раз доставит тебе наслаждение».[200] Такого же мнения о новелле Дидро был и Ф. Энгельс, отозвавшийся о ней позднее, во введении к «Анти-Дюрингу», как о произведении «высокого образца диалектики».[201] Гете с восхищением отзывался о повести Дидро «Жак-фаталист». «Племянник Рамо» — одно из лучших произведений Дидро. Повесть написана в характерной для французских просветителей, воспринятой ими от античных философов форме философского диалога. Это беседа двух остроумных людей, один из которых (сам автор) — человек высокой морали, бедняк, презревший интересы богачей и отдавший себя служению человеческим идеалам, второй (племянник Рамо) — отказавшийся от чувства собственного достоинства, от морали и признавший лишь один жизненный принцип — удовлетворение низменных инстинктов. Прототип главного персонажа повести действительно существовал и, вероятно, был хорошо известен Дидро. Он в самом деле являлся племянником известного французского композитора Жана Филиппа Рамо, вел жалкую, грязную жизнь пресмыкающегося тунеядца и скончался в 1771 г. в приюте для бездомных. Дидро увидел в судьбе этого человека характерные черты века и поднял единичную фигуру на высоту большого социального обобщения. Циничные признания Рамо превратились в беспощадное обвинение общества. «Рамо был отвратителен не больше и не меньше других, но более откровенен и последователен, а порой даже глубокомыслен в своей испорченности», — писал Дидро о нем. Рамо мог быть весьма полезным членом общества. Он умен, проницателен, наблюдения его точны. Он любит музыку и, очевидно, был бы неплохим музыкантом. Здоровье его не оставляет желать ничего лучшего, и он жизнерадостен, несмотря на все свои злоключения. Он перепробовал много профессий и остановился на самой легкой — профессии паразита-прихлебателя. Эта роль, впрочем, и трудна, ибо требует большого ума, изобретательности. Даже лесть хозяину, пригласившему к себе на обед, должна быть разнообразна, чтобы не набить оскомину. Даже выставить себя на посмешище следует с особым тактом. Изобретательность и ум нужно проявить даже в том, чтобы доставить богатому патрону удовольствие тебя унизить и оскорбить. А между тем какие неприятные сюрпризы делает природа человеку! Она вдруг в самую неподходящую минуту начинает бунтовать, заявлять о своих правах. «Достоинство, присущее человеческой природе, которого ничто не может заглушить… пробуждается ни с того ни с сего, да, ни с того ни с сего», — жалуется прихлебатель. Рамо ощупью добирается до самых истоков социальных несправедливостей, до их причин: они — в имущественном неравенстве людей. «Что за дьявольское устройство! Одни обжираются, а другие, у которых такой же ненасытный аппетит, не имеют ни куска». Рамо низок и подл, и сам знает это. Однако он нисколько не огорчен этим обстоятельством. Наблюдения над взаимоотношениями людей в социальном мире наталкивают его на самые безрадостные мысли. «В природе пожирают друг друга все виды животных, а в обществе пожирают друг друга все сословия». За деньги прощается все: «Богатство покрывает пороки и преступления», «Кто богат, не может себя обесчестить, что бы он ни вытворял». Богатые — это разбойники, ограбившие народ. Какой же вывод Рамо делает для себя? Презреть богатство, ибо оно бесчестно? Быть честным в мире подлецов? Ничуть не бывало. «Рамо должен быть счастливым разбойником среди богатых разбойников». Он не признает морали («предмет столь изменчивый»), он не верит ни в какие идеалы, просветляющие жизнь человека, для него все сосредоточивается в инстинкте самосохранения: «Плевать мне на совершеннейший из миров, если меня нет в нем». «В последнюю минуту все одинаково богаты — и Самюэль Бернар, оставивший двадцать семь миллионов золотом, нажитых воровством, грабежом, банкротствами, и Рамо, который не оставит ни гроша. Под мрамором ли лежать или гнить под землей, — не все ли равно». Следовательно, надо быть тем, чем выгодно быть: хорошим или дурным, рассудительным или шутом, пристойным или бесстыдным, честным или порочным, смотря по обстоятельствам. Кто же воспитал в Рамо эту чудовищную мораль? Те, перед кем пресмыкался он, подличал, изображая шута ради подачки, вкусного обеда или куска хлеба, — представители господствующих сословий. «Как-то раз я обедал у министра французского короля. Этот министр — ума палата, так вот он доказал нам, как дважды два — четыре, что для народа нет ничего полезнее лжи и ничего вреднее правды. Я запамятовал его доказательства, но из них следовало с очевидностью, что гениальных людей следует ненавидеть и что если на лбу новорожденного заметны признаки этого опасного дара природы, то его надо задушить или бросить псам». Рамо — уродливый сын века. Безнравственность господствующих сословий породила его, она же питала всю его жалкую, позорную жизнь. Особый жанр повести-диалога позволил Дидро использовать один из основных элементов драматургической литературы — разговорную речь. Не только мысли, высказываемые Рамо, характеризуют его нравственный и интеллектуальный облик, но и сам язык, строение фраз, лексика, эпитеты. Речь Рамо насыщена афоризмами. Он циничен, он называет вещи своими именами, отбрасывая все виды смягчений, иносказаний, а также сложные синтаксические построения, которые в устах лицемерных людей часто служат весьма надежным способом скрывать свои мысли. Афоризмы его резки и грубы по форме, как и сама вложенная в них мысль: «Нет славы, зато есть бульон»; «За суповой миской все нищие мирятся»; «Если бы на земле все было превосходно, то ничего не было бы превосходного»; «В мире гораздо больше поз, чем может воспроизвести хореография»; «Я предоставляю облака журавлям и не расстанусь с землей» и т. д. Дидро начал работать над повестью в 1762 г. Окончательный ее вариант относится к 1779 г. Но повесть не была опубликована при жизни автора и была знакома немногим современникам Дидро лишь по спискам. Одно время она считалась затерянной. В 1805 г. один из ее списков попал в руки Шиллера, а тот передал ее Гете, который опубликовал повесть французского просветителя в собственном переводе на немецкий язык. Только через шестнадцать лет после этого французский читатель познакомился с произведением Дидро; оно было теперь переведено на французский язык с гетевского перевода, и лишь в 1823 г. оригинал был найден и опубликован во Франции. «Жак-фаталист». Великолепную повесть Дидро «Жак-фаталист и его хозяин» постигла та же судьба. Дидро написал ее, будучи в России, но, вернувшись на родину, не отдал в печать. Она ходила по рукам в списках. В 1785 г. Шиллер перевел на немецкий язык и опубликовал часть повести под заголовком «Месть женщины» («История госпожи Помере»). Полностью повесть вышла в немецком переводе Милиуса в 1792 г. Во Франции она была напечатана впервые в 1796 г. Здесь также использована форма диалога. Кстати сказать, повесть в переработанном виде увидела сцену в 1850 г. в парижском театре «Варьете» (водевиль «Жак-фаталист»). В повести много действия, комических ситуаций, много эпизодических лиц, мир изображен шире, полнее, многостороннее. В беседу слуги Жака с хозяином постоянно вмешивается автор, обращающийся непосредственно к читателю. Хозяин Жака — существо крайне унылое и скучное. Дидро не дал ему имени, сделав его олицетворением всех господ, имеющих слуг. «Кто же был хозяином Жака? Послушайте, разве в мире мало хозяев?» — отшучивается автор. «Он не спит, он также и не бодрствует: он отдается процессу существования; это его обычная функция». В шутливой форме беззаботного балагурства Дидро выявляет глубокую политическую тенденцию — осуждение тунеядства жизни господствующих сословий. В шутливой аллегории он высказывает не менее смелую мысль о неотчуждаемом праве всех людей в одинаковой степени владеть плодами земли, о недопустимости института земельной собственности. Путешественники отправились «к огромному замку, на фронтоне которого красовалась надпись: „Я не принадлежу никому и принадлежу всем. Вы были там прежде, чем вошли, и останетесь после того, как уйдете“», — пишет Дидро. Образ слуги Жака чрезвычайно колоритен. Все симпатии великого просветителя к народу сказались в той обаятельной теплоте, с которой он рисует представителя народных масс. Жак деятелен и предприимчив, у него острый, практический ум. Он справедлив и бескорыстен и при этом лукав, не даст себя в обиду, сумеет при случае использовать не только силу, но и хитрость. Жак добродушен и жизнелюбив. Оптимизм его неиссякаем, а постоянные его ссылки на волю свыше («так было предначертано свыше») нисколько не содержат в себе мистического смысла. «Так предначертано свыше», — гласит христианская заповедь. Каждый день ее произносят с церковного амвона и повторяют доверчивые прихожане. Народ привык к этой фразе, уверовал в ее мрачный смысл и с философским спокойствием относится к своим несчастьям и общественной несправедливости. Зачем Жак служит своему хозяину? Разве он не умнее, предприимчивее, энергичнее его? «Так, верно, предопределено свыше», — добродушно решает Жак. Зачем народ терпит притеснения власть имущих, всех привилегированных сословий, ведущих паразитическую жизнь, эксплуатирующих ум, энергию, дарования народа? Так, верно, предопределено свыше, — решают многомиллионные благородные труженики, простосердечно поддавшиеся обману. Бескорыстный Жак, возвратившийся к хозяину с золотыми часами и кошельком, утерянными последним, претерпев ради «господского добра» много мытарств и опасностей, встречен ленивым тунеядцем грубой бранью. Хозяин не способен оценить благородство слуги и собирается избить его. За что? — Ему самому неведомо. Просто потому, что Жак — слуга, а слугу полагается бить. «Потише, сударь, я сегодня не в состоянии терпеть удары; один — куда ни шло, но после второго я удеру и оставлю вас здесь», — решается протестовать добродушный Жак. Однако он соглашается на один удар. Почему? Разве он его заслужил? Нет. Но он слуга, а господин вправе бить своего слугу. Почему? Жак не хочет ломать голову над этой проблемой: «Верно, так предопределено свыше». Но читателя эта проблема волнует, тем более что благородный и добродушный Жак ему очень симпатичен. В образе Жака много от Панурга Рабле, от Санчо Панса Сервантеса. Речь Жака остроумна и выразительна при всей ее грубоватости. «Жак-фаталист и его хозяин» — одно из интереснейших произведений в литературе XVIII в. В 1760 г. Дидро написал роман «Монахиня», разоблачавший преступления церкви. Девушку Сюзанну Симонен, вопреки ее воле, определяют в монастырь. Девушка умна, красива, здорова. Природа создала ее для жизни. Общество, руководствуясь предрассудками, обрекает ее на аскетическое отречение от всех интересов, желаний, склонностей. Природа создала ее свободной. Общество, руководствуясь противоестественной моралью, проповедуемой церковью, заковало ее в кандалы. И девушка протестует, отстаивая свои права на жизнь и счастье. В монастырских порядках, которые являют собой самое страшное извращение понятий о природе человека, все противно Сюзанне. Кликушеское самоистязание или патологическое извращение чувств — вот с чем сталкивается Сюзанна, попав в монашескую среду. Игуменья Арпажонского монастыря преследует молодую девушку преступными притязаниями, питая к ней противоестественную страсть. Монахини, утратившие человеческий облик в этом мрачном каземате, учрежденном во имя Христа, склоняют ее на грязное сожительство со старухой. Сюзанна в ужасе. Она бежит из монастыря. Но перед ней грозная сила предрассудков. Теперь она становится человеком вне закона, преступницей, только потому, что не захотела подчиняться преступному закону общества. Она скрывает свое имя и живет в постоянной тревоге, поступив в услужение к прачке и исполняя самую тяжелую работу. При малейшем шуме в доме, на лестнице, на улице ее охватывает страх. И так день за днем. «Если же придется когда-нибудь вернуться в какой бы то ни было монастырь, то я не отвечаю ни за что: везде есть глубокие колодцы», — говорит девушка. Роман написан в форме записок-исповеди. Сюзанна, как видит ее читатель, — чуткая, отзывчивая, наивная, немножко склонная к рефлексии девушка. Она глубоко религиозна, и тем не менее (в этом проявился исключительный художественный такт Дидро) каждый ее поступок, каждое движение ее сердца являются протестом против религии. Наивность ее олицетворяет собой здравый смысл «естественного человека». Перед взором этого наивного «естественного человека» спадают маски, прикрывающие пороки цивилизации. Излюбленный французскими просветителями XVIII в. прием — судить современную им общественную систему («цивилизацию») судом наивного человека или дикаря. Наивным простосердечием дышит каждая строка повести: все описания лаконичны, сведены до минимума. Здесь нет многоцветных картин природы, какими полон роман Руссо «Новая Элоиза», нет лирических страниц, раскрывающих поэзию чувств. Перед нами достаточно сухая, почти протокольная запись. Дидро всегда во всех своих сочинениях — философ, ученый прежде всего. Заметим, кстати, что Бальзак отказал ему в праве именоваться писателем.Руссо (1712―1778)
Руссо родился в Женеве 27 июня 1712 г. Предки его, французы по национальности, бежали в Швейцарию от преследований католической церкви еще в XVI столетии. Отец Руссо был часовщиком по профессии. Мать умерла при родах, и будущий писатель, едва выйдя из детского возраста, был предоставлен самому себе. Первые впечатления юного Руссо от столкновения с миром были печальны. Когда ему исполнилось 10 лет, отец его, покинув семью, бежал из Женевы, скрываясь от преследований властей за оскорбление дворянина. Мальчик был отправлен в деревню к священнику для изучения латыни. Через три года его отдали в учение к нотариусу, но тот вскоре прогнал его как нерадивого ученика. Тринадцатилетний Руссо никак не мог приучить себя к изнуряющей канцелярской работе. Далее мальчик попадает в ученики к граверу. Здесь жизнь показалась еще тяжелей: хозяин деспотически унижал, оскорблял его и бил. Однажды, гуляя в воскресный день за городом, Руссо задержался позже обычного. Добежав до городских ворот, он увидел их закрытыми, висячий мост был поднят. И это решило его судьбу. Руссо минуло 16 лет, перед ним был огромный, неведомый мир, и он пошел искать счастья, надеясь на случай, веря в успех. «Свободный и сам себе хозяин, я воображал, что могу все сделать, всего достичь; стоило мне только броситься вперед, чтобы подняться и парить в воздухе. Уверенно вступал я в обширное пространство мира», — писал потом Руссо в своей «Исповеди». В Савойе один священник радушно принял странника и поставил перед собой задачу возвратить юного протестанта в лоно католической церкви. Он направил Руссо к молодой помещице госпоже Варенс для подготовки к акту отречения от кальвинизма. «Что сталось со мной при виде ее! Я представлял себе хмурую, набожную старуху… Я вижу исполненное прелести лицо, прекрасные голубые глаза, полные нежности… — Ах, дитя, — говорит она голосом, от которого я вздрагиваю, — каким молодым скитаетесь вы по свету». Есть впечатления, которые оставляют следы на всю жизнь. Незадолго до смерти Руссо писал: «Сегодня пасха, чудесный день! Ровно пятьдесят лет со дня моей первой встречи с госпожой Варенс». Молодой Руссо попал затем в Турин, в приют для новообращенных. Неопытный мальчик оказался в компании бродяг, темных личностей, которые ради пропитания меняли время от времени свою веру. Не лучше их были и сами священники. Месячное пребывание в приюте закончилось актом отречения Руссо от кальвинизма. «Меня одели в серое платье особого покроя, украшенное белыми нашивками и предназначенное для такого рода случаев. Два человека, впереди и позади меня, несли медные тазы, ударяя по ним ключами; каждый присутствующий клал туда милостыню сообразно со своим благочестием или участием к новообращенному. Одним словом, ничто из католической пышности не было упущено, чтобы сделать торжество более поучительным для публики и более унизительным для меня», — писал Руссо в «Исповеди». После того как мальчик принял католичество, он перестал интересовать священников, и они отпустили его из монастыря со скудной суммой в 20 франков. Руссо стал приказчиком, потом лакеем. Оказавшись в Лозанне без копейки денег, объявил себя учителем музыки. Он даже берется написать музыкальную пьесу для исполнения в концерте. Последовал полный провал,исполнители потешались, слушатели затыкали уши. «Скверно мне тогда было; всякий поймет мое положение, но, конечно, я заслужил все это», — вспоминал Руссо. Далее Руссо поступил на службу к некоему архимандриту из Иерусалима в качестве секретаря и переводчика. Греческий монах собирал пожертвования «на восстановление гроба господня». Оказалось, что это был аферист. Покинув монаха, Руссо странствует по городам и селам. Весной 1732 г. он снова встречается с госпожой Варенс и теперь живет у нее несколько лет. Сравнительно обеспеченное положение избавило его от постоянных забот о пропитании и позволило ему заняться самообразованием. Он изучает музыку, много читает. И наконец, в 1741 г. едет в Париж. Ему 29 лет. Он еще не знает своего истинного призвания, любит музыку и думает, что в ней проявит себя всего полнее. В Париж он привез проект изобретенной им новой музыкальной системы. Академия одобрила его, но применения система не нашла. Живя на чердаке, перебиваясь с хлеба на воду, Руссо пишет для театра оперу «Галантные музы», комедию «Нарцисс», но успеха не имеет. Идут годы. Но вот в феврале 1745 г. в Версале поставлена «Принцесса Наваррская» — опера-балет, которую Вольтер написал с некоторой долей иронии, как некое эфирное создание для развлечения людей, не утруждающих свой мозг мыслью, а сердце чувством. Опера развлекла двор. Что значила для Вольтера опера-балет, написанная к придворному празднеству? Безделка. Изящный пустячок, не более. Но в это время в Париже, на чердаке Латинского квартала, где жили бедняки, человек по имени Жан-Жак Руссо возлагал на нее самые большие свои надежды. Он был уже не так юн (33 года), прожил жизнь, полную лишений, страданий, нравственных падений и высоких взлетов мысли и чувства. Этот человек с изящно очерченным профилем, лихорадочно горящими глазами, бледным лбом был еще никому не известен. Скоро он станет властителем дум целого поколения. Его бюст будет украшать тенистые аллеи парков, его имя будут произносить мечтательные девушки, среди них какая-нибудь Татьяна Ларина в «глуши забытого селенья» России. Его гневные строки, его терзающее сердце красноречие разбудят дремлющие умы. Он станет вровень с Вольтером, а может быть, может быть, и поднимется над ним, но пока он безвестный музыкант и поэт, прибывший недавно в Париж без систематического образования, без дипломов, без знания обязательного тогда латинского языка, сын женевского часовщика, недавний бродяга, нищий, а теперь смутно ощущавший в себе тот беспокойный недуг, который именуется талантом. Герцог Ришелье порекомендовал Вольтеру Руссо в качестве соавтора. Какими судьбами это имя дошло до ушей герцога, никто не знает. И вот Жан-Жак Руссо получает письмо, написанное рукой самого Вольтера. «Вы соединяете в себе, сударь, два таланта, которые до сих пор никогда не принадлежали одному лицу. Это заставляет меня особенно ценить вас. Мне жаль только, что предмет, ради которого должны быть использованы оба ваши таланта, не заслуживает того». Руссо читает это письмо как послание самой судьбы. Вот оно наконец то вожделенное нечто, широкое, безбрежное и ослепительное, что называется «славой»! Вольтер, Рамо и рядом с ними он, Жан-Жак Руссо! Бессонные ночи отданы труду. Руссо отдавал себя всего. Это была его «пробная работа», тот «шедевр», с каким выходили в люди средневековые мастера. Он просит у Вольтера разрешения несколько изменить либретто — при этом высказывает в письме самые нежные, самые восторженные свои чувства к великому человеку. «Вот уже пятнадцать лет я работаю, чтобы быть достойным одного вашего взгляда». Вольтер тронут, хотя подобных писем получал уже немало. Он пишет о своем сочинении со всей искренностью: «Я знаю, что все это очень ничтожно, что это недостойно мыслящего человека, желающего сделать что-то серьезное из такой безделицы». Руссо объят пламенем вдохновения. В своем увлечении он не замечает, как прав Вольтер, — тем более ужасным оказался для него финал сотрудничества с прославленными людьми. Наступил день представления. Руссо развернул программу. В ней значилось только два имени — Вольтер и Рамо! О Руссо забыли. Устроители празднества не знали, кто он такой. Рамо и Вольтер не придали этому никакого значения, как не придали значения они самому произведению. Человек, живший в маленькой каморке на одном из бесчисленных чердаков Латинского квартала Парижа, взлетевший было мечтой до небес счастья, рвал программу королевского празднества. Потом, в «Исповеди», самой правдивой книге мира, он расскажет о своих чувствах в эту минуту. Огорчение было такое сильное, что он заболел. Слава к Руссо придет через пять лет, неожиданно и ослепительно, после опубликования им трактата о науках и искусствах. Как это произошло? В 1749 г. Руссо отправился навестить друга Дени Дидро, который в это время находился в тюрьме, в Венсенском замке, за философское сочинение «Письмо о слепых в назидание зрячим». По пути остановился отдохнуть и, развернув газету «Французский вестник», прочитал объявление Дижонской академии о конкурсе на сочинение «Чему способствовало возрождение наук и искусств, очищению или порче нравов?» Философ был поражен вопросом. Давно уже бродили у него мысли о пагубности цивилизации, основанной на рабстве одних и господстве других. Теперь тема Дижонской академии внезапно осветила в сознании его целый мир. Придя к Дидро, он раскрыл другу свои мысли, и тот поддержал его в желании заклеймить культуру угнетателей. Если верить Руссо, то он очень сожалел об этой роковой минуте, решившей всю его дальнейшую судьбу, и порицал своего друга за то, что тот не отговорил его. «Все несчастья всей последующей моей жизни явились результатом этого минутного заблуждения». Через год появилось в печати сочинение Руссо, первый его философский трактат «Рассуждение о науках и искусствах». Имя его разнеслось по Франции, а вслед за тем и Европе, сопровождаемое хулой и клеветой одних и восторженным восхищением других. В небольшом трактате Руссо изложил свою систему взглядов, которая потом вошла в историю общественной мысли под именем руссоизма. Основная мысль трактата сводилась к тому, что цивилизация не только не дала счастья людям, а, наоборот, усугубила бедственное положение одних и паразитизм других, умножила пороки. («Науки и искусства все совершенствуются, а люди становятся все хуже и хуже… древо познания добра и зла растет, древо жизни сохнет».) Трактат превратился в красноречивое отрицание науки, прогресса, цивилизации. («Вечная книжная мудрость родится из низкого источника: астрономия — от суеверия, красноречие — от честолюбия, неискренности, лести; геометрия — от скупости, физика — от праздного любопытства, а нравственная философия, как и все остальное, — от человеческой гордости».) Руссо обращается к далекому историческому прошлому, вспоминает о первоначальной истории персов, скифов, германцев, хвалит их простую, непритязательную жизнь, основанную на уважении свободы, справедливости, правды, независимости. Руссо даже патетически прославляет древнюю Спарту. «Спарта, Спарта! Ты вечно будешь укором для ученых болтунов. Ты ненавистна доктринерам и книжным буквоедам». Всю вину за социальные пороки Руссо возложил на науку, искусство, цивилизацию, дав возможность критиковать себя и противникам Просвещения, реакционерам, тонко уловившим в его сбивчивом, страстном протесте революционные нотки, и своим собратьям-просветителям, которые в прогрессе наук и искусства видели залог грядущего обновления человечества. Вольтер иронически отозвался о трактате Руссо. Польский король Станислав Лещинский выступил в печати, обвиняя Руссо в том, что тот хочет уничтожить все культурные завоевания человечества. В своем ответе Станиславу Руссо возражал против такого толкования его трактата, заявляя, что он вовсе не хочет уничтожения наук и искусств. Впоследствии он признавался, говоря о своем первом трактате: «Из всех произведений, вышедших из-под моего пера, это самое слабое со стороны суждения» («Исповедь»). Книга Руссо, хотя и не полностью отвечала пожеланиям Дидро, вызвала, однако, с его стороны самые восторженные отзывы: «Эта книга подымается в общественном мнении все выше и выше», — писал он о ней. Не потому, конечно, Дидро с восторгом отозвался о книге Руссо, что в ней содержалось красноречивое отрицание науки, искусств, цивилизации. Поборник просвещения, мыслитель и революционер, Дидро увидел в этой книге рациональное зерно, а именно революционный протест против социальных порядков феодальной Франции, страстную ненависть к господствующему классу, горячую симпатию к простому народу. «Под деревенской одеждой земледельца, а не под золоченой мишурой придворного скрываются силы и добродетель души», — смело заявлял Руссо в своем первом трактате. В 1754 г. Руссо выступил с новым сочинением, опять на тему, заданную Дижонской академией, — «Об основах и причинах неравенства среди людей». Это сочинение уже не было удостоено премии Дижонской академии (Премия досталась аббату Тальберу, за сочинение, выдержанное в строгих рамках официальной идеологии и религиозности), но оно было более значительно по выраженным в нем идеям, более зрело, чем первое. Здесь снова ставится вопрос о природе и культуре. Руссо выдвигает идею «естественного человека», человека природы. Человеку природы он противопоставляет «человека, созданного обществом». «Все прекрасно, выходя из рук творца, все портится в руках человека», — пишет он. «Неравенство людей предопределено самой природой», — заявляли официальные идеологи феодализма. «Нет, это создание самого человека и противоречит природе», — протестовал Руссо. Разделение общества на богатых и бедных, на власть имущих и угнетенных порождено людьми. Человек от природы добр; только живя в развращенном обществе, он становится злым и порочным. «Первый, кто, огородив клочок земли, осмелился сказать: „Эта земля принадлежит мне“ — и нашел людей, которые были настолько простодушны, чтобы поверить этому, был истинным основателем гражданского общества. Сколько преступлений, сколько войн, сколько бедствий и ужасов отвратил бы от человеческого рода тот, кто, вырвав столбы и засыпав рвы, служившие границами, воскликнул бы, обращаясь к людям: „Берегитесь слушать этого обманщика! Вы погибли, если забудете, что плоды принадлежат всем, а земля никому“». В этом сочинении Руссо снова склоняется к тому, что в человеческой развращенности повинна цивилизация, что человек был счастлив в первобытном состоянии. «Я искал и нашел первоначальный образ жизни первобытных людей и смело нарисовал эту картину; я раскрыл нелепые людские обманы и сравнил искусственного человека с естественным человеком; я посмел указать им в их мнимом усовершенствовании истинный источник их несчастий». Руссо воспевает жизнь дикарей, одевавшихся в шкуры диких зверей, орудовавших каменными топорами и не знавших, что такое общество и государство. Послав один экземпляр своего сочинения Вольтеру, Руссо получил от «фернейского патриарха» ироническую отповедь: «Никто еще не потратил столько труда и усилий на то, чтобы сделать из нас зверей. Когда читаешь вашу книгу, хочется начать ползать на четвереньках. Но, к несчастью, я уже шестьдесят лет как разучился так ходить, и потому мне теперь трудно опять переучиваться. Я предоставляю это удовольствие другим, более достойным, чем вы и я». Заявления Руссо о том, что «противно естественному порядку вещей положение, когда горсть счастливцев утопает в роскоши, а голодная масса лишена самого необходимого», касались непосредственно жизни народных масс, они будили их революционное сознание. Марат в годы революции читал на улицах Парижа страстные обличения Руссо, а в 1792 г. обращался к народу: «Наследник престола не вправе обедать, когда у вас нет хлеба… соберитесь, составьте войско и разделите между собой земли и имущество тех негодяев, которые похоронили свое золото и дают вам умирать с голоду, погибать в рабстве и нужде». Руссо поссорился с Вольтером и д’Аламбером и даже со своим другом и учителем Дидро из-за статьи д’Аламбера «Женева», напечатанной в «Энциклопедии». Д’Аламбер нападал на ханжество женевцев, не позволяющих открыть в городе театр. Руссо встал на их защиту и в 1758 г. ответил на статью д’Аламбера резким письмом. Он отверг театр, считая его одним из средств развращения народа. Просветители не могли согласиться с этим, как и вообще с теорией Руссо о пагубности для человеческого общества цивилизации. Незадолго до того Руссо послал Вольтеру письмо по поводу его поэмы «О Лиссабонском землетрясении». В поэме Вольтер, потрясенный страшной катастрофой в Лиссабоне, нападал на церковников, на их проповеди о всеблагом боге, который печется о людях, и пр. Вольтер в поэме выражал скептическое отношение к религии. Руссо встал на защиту веры в бога, но вместе с тем, уклоняясь от оценки явлений, происходящих в природе, он все свое внимание устремил на общество, на вопиющие противоречия, царящие в нем. «Не бог создал богатых и бедных. Люди сами создали себе искусственную, ненормальную жизнь, а потом жалуются на бога». Вольтер подрывал основы церкви и религии. Руссо посягал на большее — на всю систему порабощения и угнетения человека человеком. Не удивительно поэтому, что «безбожник» и «богохульник» Вольтер был более терпим аристократами, чем религиозный Руссо. И если Вольтер называл Руссо «архисумасшедшим», то его корреспондентка госпожа дю Дефан писала о нем: «Жан-Жак антипатичен мне: он готов обратить все в хаос». Никто из французских просветителей не питал такой острой ненависти к господствующему эксплуататорскому классу, как Руссо. «Я ненавижу сильных мира сего, я ненавижу их положение, жестокость, предрассудки, мелочность и все их пороки, и я ненавидел бы их еще больше, если бы меньше презирал их». Страстность Руссо, его непримиримость и ожесточенность были известны всему культурному миру тех дней. Его современник английский писатель Голдсмит писал о нем: «Руссо из Женевы — отчаянный человеконенавистник или, точнее говоря, философ, разъяренный на одну половину человечества за то, что она неизбежно делает другую половину несчастной. Такие чувства обычно являются результатом очень доброго сердца и малого опыта». После того как Руссо опубликовал свой философский роман «Эмиль», началась самая тяжелая полоса в жизни писателя. Парижский парламент (суд) 9 июня 1762 г. постановил сжечь книгу и арестовать ее автора. «Эмиль» и «Общественный договор» были брошены в костер рукой палача и на родине Руссо, в Женеве. Гонимый писатель должен был бежать из Франции, бежать из Женевы. Не принял его и Берн, куда было направился он. Руссо укрылся на время в одной маленькой деревне в суровых горах Юры. Область Невшатель, где нашел временное убежище писатель, находилась тогда во владениях прусского короля. Руссо вынужден был обратиться с письмом к Фридриху II. Он это делает с чувством глубокого презрения: «Я говорил о вас много дурного. Может быть, потом наговорю еще больше. Но, изгнанный из Франции, из Женевы, из Бернского кантона, я поставлен в необходимость искать убежища в ваших владениях». Однако и это отдаленное и глухое место не спасло Руссо. В августе 1762 г. архиепископ парижский Христофор Бомон разослал по всем церквам свое пасторское послание, в котором объявлял Руссо врагом бога и людей. Попы, читая с амвона текст послания, возбуждали в суеверной толпе фанатическую ненависть к писателю. Руссо ответил письмом, полным гнева и горечи. Против Руссо посыпались десятки памфлетов. Писатель бросил в эту грязную толпу своих недругов и хулителей книгу «Письма с Горы». Это еще больше разожгло ненависть церковников. Теперь его объявили сатаной. «Письма с Горы» были сожжены в Женеве, в Гааге и в Париже вместе с «Философским словарем» Вольтера. Под влиянием церковников жители Валя, где скрывался Руссо, прониклись недоверием и неприязнью к нему. Распространились слухи (не без участия церковных пасторов), что он колдун. Его стали преследовать на улице. Однажды толпа фанатиков напала на его дом, камнями разбила стекла окон. Руссо бежал на маленький островок де Сен-Пьер на Биенском озере, но правительство Берна приказало ему оставить остров. Измученный, больной, Руссо в 1766 г. уехал в Англию. Но и здесь он не нашел покоя. Философ Дэвид Юм, который пригласил его, вскоре рассорился с ним и выступил против него в резкой форме в печати. Аристократическая чернь, жадная до скандальных историй, с наслаждением принялась обсуждать размолвку двух знаменитостей. Оскорбленный Руссо молчал. Впоследствии он с горечью признавался в письме к Сен-Жермену: «Везде притворство, измена и ни одного человеческого лица» (17 февраля 1770 г.). Гениальный плебей, возвестивший смело и красноречиво требования угнетенных масс, вызвал негодование и ненависть привилегированных сословий всех государств Европы. Голосом этого пылкого, искреннего и благородного человека говорил сам народ, и потому таким грозным обвинителем предстал перед господствующим классом дерзкий сын женевского часовщика. Гордо и независимо держал себя Руссо и по отношению к королю. Еще в 1753 г. поставленная в театре комическая опера Руссо «Деревенский чародей» восхитила парижан, в том числе и Людовика XV, который, как говаривали тогда, наидурнейшим голосом из всего королевства распевал по целым дням ариетку из этой оперы. Руссо, зная, что в театре будет король, нарочно приехал небритым, с дурным париком и весьма бедно одетым. Когда же ему сказали, что после спектакля король желает его принять в своей ложе и обещает ему пожизненную пенсию, Руссо уехал из театра, не дождавшись конца представления. Он не желал получать никаких подачек от ненавистного ему правительства. Последние десять лет он прожил в Париже, в большой бедности, отказываясь от пенсий и подарков высокопоставленных поклонников, литературных гонораров. Деньги на пропитание зарабатывал перепиской нот по 10 су за страницу. Руссо умер в один год с Вольтером. Он был в Париже во время триумфального приезда в столицу «фернейского патриарха». 20 мая 1778 г. Руссо уехал в поместье де Жирардена в Эрменонвиль в двадцати милях от Парижа. Там он скоропостижно скончался 2 июля 1778 г. Похоронили его на острове паркового озера под тополями, как о том просил он незадолго до смерти. Во время революции его тело было перевезено в Париж в Пантеон великих людей Франции, где покоится оно и ныне. Философские взгляды Руссо. Сочинения Руссо, как и сочинения его современников — просветителей, написаны с единственной целью — пропаганды освободительных идей. Они содержат в себе горючий материал революции. Политические трактаты его поднимаются до уровня высокой художественной публицистики. Философские романы, где на помощь научным силлогизмам призван художественный вымысел, не могут быть строго отграничены от политических трактатов и, подобно им, публицистичны. Более чем кому бы то ни было из просветителей, Руссо свойственна страстность в отстаивании и пропаганде своих идей. «Философский индифферентизм походит на спокойствие в деспотическом государстве; это спокойствие смерти; оно более опустошительно, чем сама война», — писал он в «Эмиле». Руссо не причислял себя ни к одному из философских лагерей. «Все диспуты идеалистов и материалистов лишены всякого смысла для меня». По своим воззрениям он скорее принадлежит к дуалистам, т. е. признает существование двух субстанций — материальной и духовной. Он правильно утверждает, что мир материален и существует независимо от человека, что человек познает мир через посредство ощущений. «Все, что я сознаю вне себя и что действует на мои чувства, я называю материей». Руссо высказывает правильные суждения об ощущениях, подтверждающих материальность мира. «Мои ощущения происходят во мне… но их причина есть нечто постороннее для меня». Он совершенно правильно раскрывает процесс человеческого мышления. «При посредстве ощущения предметы предлагаются мне разъединенными, изолированными, такими, каковы они в природе; посредством сравнения я передвигаю их, переношу их, так сказать, накладываю одно на другое, чтобы высказаться об их различии или об их сходстве и вообще о всех их отношениях». В этих утверждениях Руссо идет еще с материалистами. Но дальше начинаются его колебания, сомнения и идеалистические выводы. Как и Вольтер, он приходит к деизму. Ему непонятен закон движения материи. Мысль о том, что движение есть форма бытия материи, ему кажется абсурдной. «Ее естественное состояние — оставаться в покое», — утверждает он. Материалисты XVIII в. понимали под движением лишь физические изменения, движение в пространстве. Руссо отметил недостаточность такого понимания. Однако ничего иного противопоставить этому взгляду он не мог. «Опыт и наблюдение привели нас к познанию законов движения; эти законы определяют действия, не указывая причин; они недостаточны для объяснения системы мира и хода вселенной». Говоря об открытых Ньютоном законах всемирного тяготения, он заявляет: «Пусть Ньютон покажет нам руку, которая бросила планеты по касательной к их орбитам». И подобно Вольтеру, приходит к выводу, что есть высшее существо, некий всемирный разум, который дал первый толчок жизни вселенной и определил законы бытия. Отсюда исходит его теория естественной религии. Правда, как бы отвечая церковникам, которые настаивали на божественном происхождении мира, он в смущении заявлял: «Сотворил ли он материю, тела, духов, мир, я не знаю. Идея творения смущает меня и превосходит мое разумение». Отвергая способность высокоорганизованной материи мыслить и чувствовать, Руссо приходит к признанию существования в человеке души. «Я думаю, что душа переживает тело». Несмотря на эти явно идеалистические выводы Руссо, церковь объявила его еретиком, более страшным, чем все атеисты. Яростные нападки попов и монахов на великого писателя объясняются его красноречивой критикой христианской религии. Руссо опроверг сказки о «чудесах». Он развенчал деятельность сановников церкви. Он опроверг христианского бога, культ которого служил целям насилия и закабаления людей, «бога гневного, мстительного, пристрастного, ненавидящего людей, бога войны и сражений, всегда готового разрушать и громить, вечно толкующего о муках, о казнях и хвалящегося даже наказанием невинных». Руссо заклеймил служителей культа как мракобесов, терроризирующих человеческий разум, как проповедников насилия и вдохновителей национальных распрей. «Ваш бог — не наш!» — гневно восклицал Руссо, обращаясь к «наместникам Христа». Этому «богу войны» он противопоставил «бога мира». «Есть одна книга, открытая для всех глаз, это книга природы. По этой великой и возвышенной книге я учусь служить и поклоняться ее божественному автору». Теория «естественной религии» Руссо в пору борьбы с феодальной идеологией и оплотом феодализма — христианской церковью — содержала в себе значительный революционный элемент. Отмечая идеалистичность этой теории, нельзя забывать об исторической обстановке, в которой жил писатель, о тех реальных силах, с которыми ему пришлось бороться во имя глубоко народных по своему существу освободительных идей. Прославляя природу и тот изумительный порядок, который господствует в ней, он с революционным пафосом бичует беспорядок и несправедливость, царящие в мире социальном: «Картина природы являла мне только гармонию и пропорции, картина рода человеческого являет только смятение и беспорядок! Согласие царит между стихиями, люди же обретаются в состоянии хаоса!» Церковь подчиняла себе сознание масс, их волю сказками о страшных мучениях в загробном мире. Негодующий Руссо отвечал на это: «Какая надобность искать ад в будущей жизни? Он существует уже в здешней». Кто же является виновником того состояния, когда «злой благоденствует, а справедливый остается угнетенным»? Сами люди, отвечает Руссо: «Человек, перестань искать виновника зла; этот виновник ты сам». Значит ли это, что причина всех социальных невзгод коренится в моральной испорченности человека? Отнюдь нет. Руссо самого высокого мнения о достоинствах людей. Человек — царь природы. Он наделен мыслью и чувством. Он несет в себе изначальную идею добра и справедливости. Рассуждения Руссо о человеке идеалистичны. В них много благородной романтики, но мало здравого смысла. Существовать для человека — значит чувствовать. Сила человека не в разуме, как утверждал Вольтер, а в его чувстве. В глубине души каждого человека живет врожденный принцип справедливости и добродетели, имя которому «совесть». «Совесть! Совесть! Божественный инстинкт, бессмертный и небесный голос, непогрешимый судья добра и зла, делающий человека подобным богу!» — пылко восклицал Руссо. Человек противоречив. В нем постоянно борются две субстанции — телесная и духовная, спорят два голоса: «совести — голос души — и страсти — голос тела». Но побеждает все-таки голос совести, если человек не окончательно испорчен. Идеалистически звучит теория Руссо об абсолютности и вечности человеческой морали. Писатель вступает в спор с Монтенем, утверждавшим относительность и историческую обусловленность нравственных категорий. «Бросьте взгляд на все нации мира, пробегите все истории; среди стольких бесчеловечных и причудливых культов, среди чудовищного разнообразия нравов и характеров вы всюду найдете те же идеи справедливости и честности; всюду те же принципы морали, всюду те же понятия добра и зла». Человек, по мнению Руссо, активен. В этом одна из лучших сторон личности. Писатель резко возражает против церковной идеи предопределения, божественного произвола или божественной благодати в поступках человека. «Человек свободен в своих действиях», — заявляет Руссо, и в этой активности и деятельности людей он видит залог их грядущего обновления, способность исправить и преобразовать социальный мир. Трактат Руссо об общественном договоре (1762) является его политической программой. Если в первых двух сочинениях он обличал и бичевал пороки современного общества, то здесь пытается наметить возможные пути уничтожения социальных пороков и установления лучших форм человеческого общежития. «Человек рожден свободным, а между тем он везде в оковах», — отмечает Руссо основное противоречие социального мира. «Пока народ, принужденный повиноваться, повинуется, он поступает хорошо; но как только, имея возможность сбросить с себя ярмо, народ сбрасывает его, он поступает еще лучше, так как народ, возвращая себе свою свободу по тому же праву, по какому она была у него отнята, был вправе вернуть себе ее, — или же не было никакого основания отнимать ее у него». Иначе говоря, если свобода силой отнята у народа, то народ силой же может и вернуть себе ее. Руссо предвидит, что его станут хулить за призыв к «анархии», «смуте», «беспорядкам», за попытку нарушить «гражданское спокойствие». «Живут спокойно и в тюрьмах», — заявляет он. Культура развращенного общества, разделенного на тружеников и тунеядцев, есть культура порочная, вредоносная. Культура общества, построенного на новых началах, будет благодетельной для человека. «Хотя в состоянии общественном человек и лишается многих преимуществ, которыми он обладает в естественном состоянии, но зато он приобретает гораздо большие преимущества: его способности упражняются и развиваются, мысль его расширяется, чувства его облагораживаются, и вся его душа возвышается до такой степени, что, если бы злоупотребления новыми условиями жизни не низводили его часто до состояния более низкого, чем то, из которого он вышел, он должен был бы беспрестанно благословлять счастливый момент, вырвавший его из прежнего состояния и превративший его из тупого и ограниченного животного в существо мыслящее и в человека». Руссо утверждает в своей книге суверенность народа. Только народу может быть предоставлено право издавать законы. Только народ должен владеть фактической властью. Правительство, каким бы оно ни было (монархическим, аристократическим, демократическим), должно являться лишь исполнителем воли народа, контролироваться народом и исполнять функции правительства лишь до тех пор, пока оно необходимо народу. Нет необходимости входить в подробности анализа политической системы Руссо, разбирать правильность или ошибочность всех его размышлений о государстве, государственных формах, учреждениях и пр. Некоторые мысли, изложенные в книге (о монархии, аристократии, демократии, о разделении властей), были высказаны ранее Монтескье, которого Руссо называет «гениальным писателем». Правда, политическая программа Руссо демократичнее программы Монтескье; в ней слышится голос беднейших слоев населения Франции. Книга «Об общественном договоре» сыграла большую роль в истории французской революции (Робеспьер был страстным поклонником Руссо и пытался провести в жизнь его политическую программу). Эстетические взгляды Руссо. Руссо вместе со всеми просветителями выступил против ограниченности и условности ряда принципов эстетики классицизма, во имя искусства демократического и реалистического. «Больше жизни и правды в искусство! Расширьте круг наблюдений, пишите о простых людях — о ремесленниках, крестьянах! Говорите простым языком!» — вот призывы, с которыми он обращался к писателям своего времени. Он критиковал Вольтера за уступки, какие тот делал вкусам аристократов, критиковал Корнеля и Расина за склонность к эффектам в ущерб реалистической правде, за склонность к сентенциям. Их трагедии он называл «красноречивыми диалогами». Знаменитое письмо Руссо к д’Аламберу о театре содержит в себе, несмотря на ошибочность основного тезиса (отрицание воспитательной роли театра), много весьма важных суждений, нисколько не противоречащих общей эстетической программе просветителей, хотя «Письмо», как было уже сказано, направлено против Вольтера, д’Аламбера и Дидро. Руссо отвергает возвышенность и высокопарность классицистической трагедии, он резко осуждает систему сословной иерархии в театре, когда право на высокие чувства и героические подвиги предоставлялось только высокопоставленным людям, выводимым в трагедиях. Однако он чутко подметил и недостатки нового жанра, так называемой «слезной комедии», и решительно осудил склонность к резонерству, присущую нравоучительным драмам Дидро («Побочный сын», «Отец семейства»). Современников Руссо восхитил его роман «Новая Элоиза» (1761). Это было что-то неожиданное для них. Лирика в прозе, мелодия любви, полная огня, поэзии чувств, всестороннего преклонения перед природой, ее красотой. Ничего подобного они еще не знали в своей литературе. Романтики позднее назвали роман «поэмой в прозе», сравнивали его с музыкой Моцарта. Взяв за основу романа трагическую историю двух влюбленных XII в., Абеляра и Элоизы, он нарисовал подобную же ситуацию в современной ему Швейцарии и Франции. Действие развертывается у подножия Альп, среди великолепной природы Швейцарии. К Юлии д’Этанж, богатой и знатной девушке, приглашен учитель для завершения ее образования. Это молодой Сен-Пре. Он умен, хорош собой, но беден и по рождению не принадлежит к сословию дворян. Сен-Пре пылко влюбляется в свою юную ученицу. Так же горячо полюбила его и Юлия. Сен-Пре — натура созерцательная. Он очень чувствителен, но почти не способен действовать, бороться за свое место на земле, за свое счастье. Юлия, наоборот, натура сильная, волевая, активная. Она поняла и оценила умственное и моральное превосходство Сен-Пре над людьми ее круга и, не страшась осуждения со стороны последних, идет на зов своего чувства. Молодые люди не видят в своих отношениях ничего порочного: они нарушили законы общества, запрещавшие брак между простолюдином и аристократкой, но они подчинились закону природы, по которому союз между двумя любящими существами, к какому бы классу они ни принадлежали, естествен и необходим. «Истинная любовь есть самый целомудренный из всех союзов», — пишет Юлия своему возлюбленному. Однако не так смотрели на это родители Юлии, особенно ее отец, которого оскорбляла даже мысль о браке его дочери с Сен-Пре. Итак, мы видим в романе конфликт между «естественной моралью» и ложными понятиями «цивилизованного» общества. Сен-Пре отвергнут, потому что он не дворянин. Но… «Какие же заслуги, кроме грабежа и бесстыдства своих предков, может выставить это дворянство?.. Чем же гордится ваше дворянство, которым вы так тщеславитесь? Что сделало оно для славы отечества и для человеческого счастья? Смертельный враг законов и свободы, что породило оно, кроме тирании и угнетения народов?» Юлия вынуждена подчиниться воле отца — «ревнивого охранителя пустого титула». Она вышла замуж за дворянина Вольмара. Закон «цивилизованного» общества был соблюден, но нарушен священный закон природы, запрещающий человеку заключать брак без любви. «Обдумайте, жестокий отец, так мало достойный этого сладостного имени, обдумайте, какое ужасное детоубийство вы совершаете, заставляя вашу нежную и покорную дочь принести свое счастье в жертву вашим предрассудкам», — пишет Сен-Пре отцу Юлии. Юлия все рассказала своему супругу. Благородный Вольмар ее понял. Прошло шесть лет, Юлия уже мать, преданная своей семье, своим детям. Она глубоко религиозна и обращается к богу всякий раз, когда чувствует, что готова уступить зову своего сердца, влекущего ее к Сен-Пре. Она по-прежнему любит Сен-Пре и потому несчастна. Вольмар приглашает бывшего учителя Юлии к себе в поместье. Влюбленные снова встречаются. Жизнь их превращается в постоянную мучительную борьбу чувства, связывающего их, и долга, препятствующего им соединиться. Однажды, катаясь в лодке по озеру, они оказались далеко от посторонних. Их застигла буря и прибила к скале, где некогда Сен-Пре один тосковал по возлюбленной, начертав ее имя на камне. Воспоминания принесли много милых подробностей их былых отношений. Юлия была взволнована и поспешила удалиться. Она много резонерствует, стараясь голосом рассудка заглушить терзания своего сердца. Она утешает себя самыми невероятными софизмами. «Что меня долго обманывало и что, быть может, обманывает вас и теперь, — это мысль, что любовь необходима для счастливого супружества», — пишет она Сен-Пре. Но жизнь показала всю несостоятельность суждений Юлии. Она несчастна, боясь признаться себе в этом. Гибель ее случайна. Спасая утопающего ребенка, она сильно простудилась и заболела неизлечимо. Смерть становится логическим завершением цепи событий ее жизни. Смерть приходит к ней как избавительница. «Небо охраняет мою честь и предупреждает несчастья, кто может ручаться за будущее! Днем больше, и я была бы, может быть, виновата!» — признается она, умирая. Такова основная линия романа, основной его конфликт, — противопоставление «естественной морали» и морали общества, погрязшего в предрассудках. Философскую концепцию романа Руссо подтверждает не только судьбой Юлии и Сен-Пре; он противопоставляет также два мира — нравы «цивилизованного Парижа» и порядок жизни дикарей. Сен-Пре, уехав в Париж, в письмах к Юлии сообщает о своих впечатлениях от наблюдений за жизнью высокопоставленных сословий столицы. «Кажется, что весь строй естественных чувств здесь разрушен». Отправившись в кругосветное путешествие и посетив не тронутые цивилизацией острова, Сен-Пре восторженно прославляет жизнь на лоне природы. Политическое и нравственное воздействие романа Руссо на современников и на новое поколение было очень сильным. Стендаль, который еще в детстве прочитал роман, в своих воспоминаниях писал: «Совестливость Сен-Пре сделала из меня глубоко честного человека». Второй философский роман Руссо, «Эмиль», является беллетризированным педагогическим трактатом. Вопросы воспитания входили в круг самых близких интересов просветителей. Путем воспитания они надеялись исправить общественные пороки, искоренить социальное зло. Вопросом воспитания занимались предшественники просветителей — гуманисты эпохи Возрождения, и тоже с политическими целями. Необходимо воспитывать короля в духе философии гуманизма, полагал Рабле и дал своему просвещенному монарху Гаргантюа в качестве воспитателя гуманиста и философа Понократа. Вольтер два века спустя со всей серьезностью принялся осуществлять подобную же задачу на практике, занимаясь «воспитанием» Фридриха II, короля Прусского, и Екатерины II, императрицы Всероссийской. Руссо предложил вниманию своих современников проект воспитания аристократа (Эмиль — сын обеспеченного дворянина), ибо сын бедняка «научится жить сам». В сочинении философа много верных мыслей, тонких наблюдений из области детской психологии и человеческих отношений, вместе с тем много и наивных суждений, несбыточных надежд и упований. Свою педагогическую теорию он развивает на примере воспитания Эмиля. Мальчику с детских лет сопутствует воспитатель, который заботливо, день за днем в течение двадцати лет формирует его характер, находясь с ним всегда и везде, будучи его наставником, старшим товарищем и поверенным. От мальчика удаляют все книги, которые способны лишь развратить его. Одна только история жизни Робинзона Крузо на необитаемом острове оставлена воспитаннику, ибо в ней живы и ярки картины общения человека с природой. Мальчика удаляют из города, ибо «город — это бездна, губящая род человеческий». Однако не в этой утопической обстановке воспитания Эмиля заключается смысл книги и ее достоинства. Значение трактата Руссо определяется теми общими просветительскими принципами, которые вошли в основу его педагогической системы. «Некто, знакомый мне только по своему титулу, предложил мне воспитать его сына… Если бы мне удалось… его сын отрекся бы от своего титула, он не пожелал бы быть принцем», — заявляет Руссо. С наивной надеждой научить привилегированные сословия «отказываться от титулов» пишет Руссо свой педагогический трактат, полный сатирических выпадов против всей социальной системы феодализма. «Цивилизованный человек родился, живет и умирает в рабстве; родился он — его завертывают в пеленки, умер — заколачивают в гроб; пока он сохраняет образ человеческий, он скован нашими учреждениями». Какова же цель воспитания, по мысли философа? Она сводится к тому, чтобы дать обществу полезного человека. «Жить — вот ремесло, которому я хочу его обучить. Выйдя из моих рук, он не будет — я согласен с этим — ни судьей, ни солдатом, ни священником; он будет прежде всего человеком». Что же понимает Руссо под словом «жить»? Прежде всего способность действовать и чувствовать. Первая заповедь, которую дает философ человеку, желающему научиться «жить», — это быть свободным, не быть ничьим рабом и никого не порабощать. «Только тот исполняет свою волю, кто не нуждается для этого в чужих руках: отсюда следует, что первое из всех благ не власть, а свобода. Истинно свободный человек хочет только того, что может, и делает то, что ему угодно. Вот мое основное правило. Остается только приложить его к детству, и все правила воспитания будут вытекать из него». Руссо призывает к воспитанию в человеке высоких чувств человеколюбия. С горячим призывом он обращается ко всем: «Люди, будьте человечны, это ваш первый долг; будьте такими для всех состояний, для всех возрастов, для всего, что не чуждо человеку. Какая мудрость может быть для вас вне человечности?» Как же воспитывать в ребенке высокие чувства гражданственности, свободолюбия, гуманности? Где та книга, которая откроет ему великие жизненные истины и научит его быть человеком? Эта книга — природа. «Наблюдайте природу и следуйте тем путем, который она намечает для вас», — призывает Руссо. Перу Руссо принадлежит одна из самых откровенных и искренних книг о себе — «Исповедь» (1770). «Я хочу показать людям человека во всей его неприкрашенной правде, и этот человек — я сам», — заявляет он во вступлении к «Исповеди». И он показывает эту «неприкрашенную правду», не утаивая ничего, не считая себя вправе что-либо умалчивать о своей жизни и своей личности. Но не только эта потрясающая правда о самом себе составляет содержание его книги. В ней раскрывается широкая, яркая, волнующая правда жизни, картина социальной действительности, быта, нравов той эпохи, история борьбы бедняка за существование, история борьбы гениальной личности за утверждение себя в мире социальных несправедливостей. Художественные особенности прозы Руссо. Произведения Руссо принадлежат к жанру философского романа, созданного просветителями XVIII века. Роман Вольтера и роман Руссо — два полюса этого жанра: в одном философская концепция предстает через призму комического, в другом она облекается покровом трогательного; один возбуждает в читателе смех и презрение, уничтожающие политических врагов просветителей, второй — слезы и ненависть к виновникам социального зла. Кто разил сильнее, трудно сказать. Герцен писал, что «смех Вольтера разрушил больше, чем плач Руссо». В истории эстетического развития человечества художественные произведения Руссо сыграли значительную роль. Французский писатель выступил провозвестником свободы человеческого чувства и обратил внимание своих современников на волнующие картины жизни сердца, на внутренний мир человека. «О чувство! Где то железное сердце, которое тебя никогда не знало?» — восклицал он. И современников восхитила эта поэзия чувства, воспетого красноречивым и мелодичным слогом. Руссо писал Мельхиору Гримму, что сочинитель романов должен «знать человеческое сердце и странности любви» («extravagances de l’amour»). Странности любви? То сложное переплетение чувств, которое не поддается холодному аналитическому мышлению. Наполеон, находясь на острове Святая Елена, читал «Новую Элоизу», как записал в своем «Мемориале» Лас Казес. «Он часто останавливался, отмечая мастерство, силу суждений, красоту стиля и отдельных выражений». Наполеон, однако, не согласился с писателем. «Жан-Жак преувеличивает — он рисует неистовство страсти. Любовь должна нести радость, а не страдание. Но роман полон огня, волнует, терзает».[202] Реалистический роман XIX века использовал открытие Руссо. Стендаль, тончайший психолог, вышел из школы автора «Новой Элоизы». Руссо писал трудно. Ему недоступна была та легкость пера, которой владел Вольтер. «Мои рукописи, перечеркнутые, перемаранные, с перемешанными кусками, не поддающиеся расшифровке, свидетельствуют о трудах, каких они мнестоили. Нет ни одного листа, который бы я не переписал четыре, пять раз, прежде чем отдать в печать». Его повествование лирично, полно патетических восклицаний, гневных, скорбных, восторженных. Иногда оно спокойное, неторопливое, как течение реки, но вдруг прерывается каскадом бурных эмоций. «Парадоксальное нагромождение образов, мощь красноречия, смелые сопоставления, энергичные взмахи пера, обращение к чувству, воображению, чувствительности читателя, и если все это случайно попадает в русло истины, то все крушит, опрокидывает… Таков Жан-Жак Руссо», «Фанатик идей», — писал о своем неистовом друге Дени Дидро. Лирическая проза Руссо стала одним из первых образцов «литературы самовыражения». «Я знаю, читателю нет нужды слушать все это, но я, я нуждаюсь в том, чтобы рассказать ему об этом», — писал Руссо. Не случайно одно из самых ярких, самых интимных своих произведений он назвал «Исповедью». Политические трактаты Руссо стали школой ораторского искусства. Их четкая, отточенная фраза разила, убеждала, звала. Его язык стал языком ораторов революции — Робеспьера, Марата, Сен-Жюста. Руссоизм. Руссо создал культ чувства («Мы велики своими чувствами»). Все творчество Руссо тесно связано с его философией, с его «религией сердца». «Не тот человек всех больше жил, который насчитывает наибольшее число лет, а тот, который всех больше чувствовал жизнь», — писал Руссо в «Эмиле». Одним из первых французских прозаиков Руссо обратил внимание на красоту природы и сумел воспеть ее. Современников взволновали и захватили многоцветные картины альпийских пейзажей, нарисованные волшебной кистью замечательного художника слова. «Наш народ совсем недавно открыл красоту природы. Еще Вольтеру она была неизвестна; ее ввел в моду Руссо», — писал Стендаль. Как это ни странно, ни парадоксально, Руссо, один из просветителей XVIII в., который «пережил» революцию 1789―1794 гг., перешагнул через ее исторический рубеж и является до сих пор живой, действующей фигурой в духовной жизни человечества. Его соратники сделали свое дело, подготовили революцию, помогли ей свершиться и остались со своим веком. Их читают ныне вовсе не ради их критики феодализма, а наслаждаясь тонким изяществом их письма. Проблемы, волновавшие их, давно перестали интересовать людей. Даже их яркая, остроумная критика религии сейчас, в дни строгой научной мысли, кажется слишком поверхностной. Между тем Руссо с его мрачными нападками на цивилизацию, уродующую здоровую естественность человека, разрушающую естественные связи и гармонию природы, волнует и терзает мысль человека XX в. как призрак провидца. Еще в XIX в. проницательный взгляд Герцена отметил разницу между Вольтером и Руссо. «Вольтер еще борется с невежеством за цивилизацию — Руссо уже клеймит позором эту искусственную цивилизацию». Руссо был на крайнем левом фланге французского просветительского движения. Его последователи во время революции отличились наибольшим радикализмом. «Это он был виновником революции», — сказал однажды Наполеон. И тем не менее самые ярые ненавистники просветителей и свершившейся революции восхваляли Руссо в XIX столетии, предавая при этом анафеме Вольтера. Шатобриан, аристократ, эмигрант, наиболее реакционный из романтиков, был самым преданным его поклонником. Политические учения Руссо, его страстная критика социальных пороков отошли теперь на второй план, — но то, что вошло в историю под именем руссоизма, а именно отрицание цивилизации, разума, теория «естественного человека», призыв к природе, прославление чувства, религия сердца, — теперь зазвучало с новой силой. Романтизм первых десятилетий XIX в. окрасил их в трагические тона. Герой Шатобриана Рене, подобно Сен-Пре, уходит от цивилизации Европы к дикарям Америки. Нервозность, мрачная страстность философа оказались созвучными с настроениями поколения, пришедшего в литературу Франции после падения Наполеона. В России Руссо вызвал противоположные чувства. Екатерина II его не терпела и даже выговаривала Академии наук за то, что в ее книжной лавке продавался «Эмиль». Фонвизин же, отправляясь во Францию, обещал сестре посетить ее кумира в Париже. Он потом получил даже согласие философа на встречу, но неожиданная смерть автора «Исповеди» помешала ей осуществиться. Радищев был самым ревностным читателем французского автора. Семнадцатилетний лицеист Пушкин находился во власти его идей. В стихотворении «Деревня» он насыщает идеями Руссо картины русской действительности. Руссоистский культ природы и его свободолюбивая патетика находят в России самое выразительное подтверждение. Позднее Пушкин с известным скептицизмом судил о Руссо («красноречивом сумасброде»), но образ французского философа волновал его:Бомарше (1732―1799)
В просветительской, бунтарской, революционной литературе Франции XVIII столетия комедии Бомарше заняли одно из главных мест по силе влияния на массы. Современник Бомарше Мельхиор Гримм в своих мемуарах сообщает: «Много превозносили, и справедливо, силу воздействия сочинений Вольтера, Руссо и энциклопедистов, но их мало читал народ, между тем одно представление „Женитьбы Фигаро“ и „Цирюльника“ повергало правителей, магистратуру, дворянство и финансы на суд всего населения больших и малых городов Франции». Бомарше не был профессиональным писателем. К перу он обращался понуждаемый обстоятельствами, когда необходимо было апеллировать к широкой публике («Мемуары»), или же в часы досуга, когда он мог свободно отдаваться влечению сердца, а оно всегда тяготело к искусству. «Когда моя голова полна дел — к черту занятия литературой, но если дела кончены, рука тянется к перу и бумаге, и я охотно болтаю чепуху». Жизнь Бомарше — причудливое сплетение самых удивительных событий, приключений, взлетов, падений. Сын часовщика, сам искусный часовщик, он делает важное усовершенствование часового механизма. У него пытаются оспорить его изобретение. Юноша отважно вступает в борьбу и блестяще доказывает свое авторство. Замеченный двором, он становится модным часовщиком Парижа, но бросает ремесло, покупает придворную должность, меняя свое имя Карон на дворянское де Бомарше. Все как будто удается ему. Он становится влиятельным человеком. Дочери короля учатся у него игре на арфе. Людовик XV не может отказать себе в удовольствии послушать иногда весельчака Бомарше. Дофин (наследный принц) с удивлением замечает, что во всем государстве есть, пожалуй, один человек, который не боится сказать ему правду в глаза. С ним, плебеем, раскланиваются важные персоны в аллеях Версальского парка, но вот ссора с одним из них приводит его в тюрьму. Смерть миллионера Пари Дювернэ, с которым остались нерешенными денежные расчеты, ставит его перед угрозой разорения. Тяжба. Суд на стороне наследников миллионера. Бомарше пишет знаменитые «Мемуары». Вся Европа с увлечением следит за тем, как плебей Карон-Бомарше единоборствует со всем юридическим корпусом Парижа. И плебей побеждает, завоевав общественное мнение Франции. Ему завидуют, бранят, опутывают его клеветой, но он несгибаем. Иногда очертя голову он бросается в самые опасные приключения (поездка в Испанию — поистине эпизод из рыцарского романа. См. драму Гете «Клавихо»). Таинственные визиты в Лондон, по поручению Людовика XV и его преемника Людовика XVI. Нападение разбойников в Нюрнбергском лесу, аудиенция у австрийской императрицы Марии-Терезии и вслед за тем арест по приказу австрийского министра Кауница и т. д. Бомарше талантлив. Талантлив щедро, обильно, талантлив во всем. Он — механик и изобретатель, музыкант и поэт. Он — коммерсант и дипломат. Бомарше задумывает и осуществляет грандиозные коммерческие сделки, ловко выходит из лабиринта интриг и хитросплетений; если надо, он покорит, очарует нужных людей и обойдет все рифы, все подводные камни, как искусный лоцман, ведущий корабль в неведомых водах. Едва перо в его руке — и страница за страницей заполняются искрометной, разящей, насмешливой прозой. Драматург — он дивит мир гениальными комедиями. Он спешит поддержать театральную реформу Дидро, музыкальную реформу Глюка. Он торопится помочь американским повстанцам, снаряжает корабли с оружием, ни на минуту не забывая при этом о своих личных интересах. Он — буржуа. В дни революции он закупает за границей десятки тысяч ружей, предвидя интервенцию монархических коалиций. Он издает собрание сочинений Вольтера. Он делает все широко, с размахом, не зная, как исчерпать бьющую через край энергию. Бомарше отнюдь не вождь просветительского движения, как Вольтер, Дидро или Руссо, хотя его сочинения играли роль своеобразного организатора всенародного похода на твердыни феодализма. В его личных качествах много типичного для молодой буржуазии накануне ее победы — смелость и уверенность в себе, насмешливое, критическое отношение к старым порядкам, взглядам, учреждениям. Часто, подобно своему герою Фигаро, он проявляет изворотливость, смелость, лукавство. И в этом лукавстве, в этой дерзкой изворотливости столько откровенного презрения к феодальной знати, что и здесь нельзя не усмотреть его своеобразного бунтарства. Бомарше бился за себя, за свою личную судьбу, подчас вызывая на поединок весь господствующий класс и обращаясь за помощью ко всему народу. Жизнь его — это битва простолюдина за свое право именоваться человеком, за свое право жить на земле и пользоваться ее дарами. Без этой истины не понять ни художественных замыслов писателя, ни общественного резонанса его произведений. Все симпатии Бомарше на стороне просветителей. Он примыкал к правому, политически умеренному крылу, преклонялся перед Вольтером, ценил Дидро и довольно холодно относился к Жан-Жаку Руссо. В этом размежевании симпатий ярко выявляется политическая ориентация автора «Женитьбы Фигаро». Первые драматургические произведения Бомарше связаны с театральной реформой Дидро. Дидро и авторы, последовавшие его призыву (в том числе и Бомарше), осуждали классицистическую трагедию за ее чрезмерные преувеличения, выходящие за пределы реальности, за гигантизм страстей, преступлений, пороков, страданий. «Все преувеличено в этих драмах: страсти — всегда безумные, преступления — всегда ужасающие, но столь же далекие от природы человека, как и неслыханные среди наших нравов; там ступают только среди развалин, среди потоков крови, среди трупов и подходят к катастрофе только через отравление, убийство, кровосмешение или отцеубийство», — писал Бомарше в «Опыте о серьезном драматическом жанре». Речь идет, конечно, не о трагедии Корнеля и Расина, а о пьесах Кребильона, значительно снизившего достижения классицистического театра. Не лучше ли оглянуться вокруг себя, рассуждали Дидро, Седен, Бомарше, посмотреть на людей обыкновенных, изобразить их скромные радости и страдания, прославить неприметную доблесть, трогательную моральную красоту. Тогда сцена по-настоящему взволнует зрителя. В сценическом персонаже он увидит реальное лицо, в изображенных событиях — реальную правду жизни. «Чем ближе положение страдающего человека подходит к моему, тем сильнее его несчастье захватывает мою душу», — рассуждает Бомарше. В трогательном, сентиментальном ореоле изображает он в своих пьесах нравственную чистоту и семейные добродетели людей третьего сословия, а в лице беспутного лорда Кларендона («Евгения») клеймит моральный нигилизм аристократов. «Евгения», первая пьеса Бомарше, принесла автору некоторую известность. Ее ставили во Франции, Германии, Англии и России. Сумароков в письме к Вольтеру жаловался на успех пьесы в Москве. Опасаясь за судьбу классицистического театра, он сетовал на «новый и пакостный род слезных комедий». Вторая «трогательная» драма Бомарше — «Два друга» вовсе не удалась. Острословы высказали по этому поводу немало шуток. Не в «трогательной» драме суждено было Бомарше найти свое настоящее место. По натуре своей он скорее склонен был смеяться, чем проливать слезы. В атмосфере лукавой шутки, остроумной словесной перепалки, в веселом и радостном царстве смеха он чувствовал себя свободнее. Это его стихия. Здесь он всевластен. Проза Бомарше. Бомарше в 70-х гг. XVIII столетия привлек к себе внимание широкой общественности. Вся Франция, начиная от едва владевшего грамотой подмастерья и кончая герцогом и королем, читала его «Мемуары». Это было событием дня, сенсацией. Сам автор в фойе театра «Комеди Франсез» раздавал свежеотпечатанные экземпляры. В них было все: и политические разоблачения, и сатирические портреты, и умная веселость, и даже трогательная сентиментальность, полюбившаяся европейцам во второй половине XVIII в. Как появились эти мемуары (их скорее следовало бы назвать «памфлетами»)? Что подвигло автора на их создание? Обратимся к исходному пункту событий. 17 июля 1770 г. в Париже на 86-м году жизни в славе и почете скончался финансист по имени Пари Дювернэ, он же граф дю Ферьер, он же сеньор де Плезан, государственный советник, секретарь и советник короля и хранитель его казны. Титулы свидетельствуют о головокружительной карьере, ибо сей граф и сеньор был сыном владельца постоялого двора в одной из деревушек у подножия Альп. О богатстве этого человека ходили самые фантастические легенды. При оценке имущества покойного, однако, с удивлением обнаружили, что оно едва сводилось к полутора миллионам ливров, т. е. составляло примерно одну десятую часть ожидаемого. Куда делось богатство старика? Современники ломали голову. Тайна эта не давала покоя экзальтированным людям и позднее, почти в течение столетия. В 1859 г. гробница Дювернэ была вскрыта неизвестным лицом, тщетно пытавшимся найти сокровища. Так или иначе, но наследник Дювернэ, его внучатый племянник граф де ла Блаш, хоть и получил солидное состояние, но был весьма недоволен тем, что оно не оказалось в десять раз больше. По сему случаю он отказался оплатить долговое обязательство умершего в пятнадцать тысяч ливров, данное когда-то Пьеру-Огюстену Карону де Бомарше. Более того, он объявил это обязательство подлогом и добился наложения ареста на имущество последнего. Дело перешло в суд и грозило Бомарше самыми неприятными последствиями. Беда не приходит одна. Однажды некий герцог по имени де Шон приревновал к Бомарше свою любовницу. По нравам той поры конфликты подобного рода решались на дуэли. Но герцог — и плебей! Какие могли быть церемонии! Де Шон ворвался в дом Бомарше, устроил скандал. Вызванные полицейские в смущении отступили: дебошир — важная персона, герцог! Бомарше вынужден был сам прибегнуть к соответствующим мерам, но за оплеуху, которой он наградил разбушевавшегося ревнивца, ему пришлось отправиться по приказу короля в «прекрасный замок, более пышный, чем у вестфальского барона, ибо здесь были тройные двери и решетки на окнах» (тюрьму). Итак, Бомарше оказался в тюрьме. Его противник, граф де ла Блаш, воспользовался этим, чтобы окончательно его уничтожить. По городу из рук в руки стали переходить сфабрикованные графом анонимные и подложные письма, в которых писатель изображался настоящим выходцем из ада — совратителем, убийцей двух жен и пр. К тому же немногие знали истинную причину ареста, ибо Бомарше было категорически запрещено касаться этого вопроса, дабы не компрометировать титул герцога и пэра Франции. Можно представить себе, в каком свете представал он в глазах знавших и не знавших его людей. Оружие клеветы — страшное оружие! Смотритель тюрьмы разрешил Бомарше отлучаться в город, с тем, однако, чтобы на ночь он возвращался в свою камеру. Начались трудные, хлопотливые дни. Бомарше обивал пороги судебных учреждений, и за ним неотступно следовал изнывавший от скуки стражник Сантер, которому надлежало приводить в конце дня заключенного в помещение тюрьмы. Докладчиком в палате по делу Бомарше был назначен судья Гёзман. Бомарше попытался повидаться с ним. Это оказалось нелегким делом. Выяснилось, однако, что супруга судьи за известную мзду «помогала» тяжущимся. К ней-то через одного книготорговца по имени Леже и обратился драматург. Сто луидоров и часы с брильянтами должны были открыть ему двери дома Гёзмана. Через некоторое время госпожа судейша потребовала еще пятнадцать луидоров якобы для секретаря. Они были даны. Судья Гёзман по зрелом размышлении почел за лучшее поддержать более сильного противника. К тому же склонился и суд, не признав прав Бомарше. Тогда драматург потребовал деньги и часы обратно. Ему вернули все, за исключением пятнадцати луидоров. Госпожа судейша заупрямилась. Эти-то пятнадцать луидоров и явились поводом для грандиозного политического скандала, поколебавшего престиж королевского суда в глазах всей Франции. Остроумные люди, а в них во Франции никогда не было недостатка, тотчас же стали играть на веселом созвучии — пятнадцать луи (луидоров) и Луи XV (Людовик). Первые уничтожили второго. Бомарше прибег к силе общественного мнения. Он стал выпускать в свет свои записки, иначе «Мемуары».[203] Они выходили последовательно в течение 1773―1774 гг. Положение его было отчаянным. И вот тогда-то и развернулись богатырские силы плебея, вступившего в борьбу с темными силами феодального государства. Вся Европа читала «Мемуары» Бомарше. Надо сказать, немало способствовали этому его же враги, публикуя сенсационные подробности происходящих событий, «надоедая всей Европе моей особой и моим процессом», — как жаловался Бомарше. Но главное, что содействовало успеху «Мемуаров» Бомарше, — это почти всеобщее недовольство так называемыми «парламентами Мопу». Во Франции парламенты являлись судебными учреждениями. Их было в стране 13, включая парижский (главный из них). Должности членов парламента — судей продавались, покупались и, следовательно, передавались по наследству. Парламенты играли известную роль в жизни страны, ибо подачей ремонтрансов (замечаний) королю и правом регистрации королевских указов они могли в какой-то мере влиять на политику правительства. Людовик XIV свел на нет политическую деятельность парламентов, оставив за ними лишь их судебные функции. Филипп Орлеанский после смерти Людовика XIV признал за парламентами утраченное ими право подавать ремонтрансы. Этим правом они воспользовались, когда в 60-х годах XVIII в. был возбужден процесс против пэра Франции герцога Эгийонского, наместника короля в Бретани, по обвинению его в ряде крупных финансовых злоупотреблений. Король приказал прекратить дело. Парижский парламент, тайно поддержанный герцогом Шуазелем, первым министром, учитывавшим настроения в стране, воспротивился воле короля. Тогда Людовик XV дал Шуазелю отставку и обнародовал эдикт, в котором запрещал парламентам выступать с какими-либо коллективными замечаниями по поводу решений короля. Парламент в знак протеста прекратил ведение судебных дел. Тогда канцлер Мопу с согласия короля конфисковал все должности в парижском парламенте, всех его членов сослал и назначил на их место новых, причем вместо единого парламента в Париже создал шесть высших судов в его округе. То же было проделано и с провинциальными парламентами (в 1770 г.), ставшими на сторону парижского. Это вызвало крайнее недовольство населения. Новые суды получили бранную кличку «парламенты Мопу». Легко себе представить, как в этой обстановке были восприняты «Мемуары» Бомарше, с блеском и талантом разоблачавшие и осмеивавшие их, хотя речь шла как будто бы всего лишь о судье Гёзмане и его супруге.[204] Вольтер из своего «фернейского отшельничества» насмешливо наблюдал, как сотрясалось все здание абсолютизма под могучими ударами выходца из народа. «Я никогда не видел ничего более оригинального, сильного, смелого, более комического, интересного, более оскорбительного для противников, чем „Мемуары“ Бомарше. Он сражается с десятью или двенадцатью противниками сразу, и он их опрокидывает…» — писал Вольтер. Интерес к процессу Бомарше шагнул далеко за пределы Франции. Газеты Гааги и Утрехта день за днем сообщали своим читателям о всех его перипетиях. Рассказывают, что и Людовик XV и его фаворитка госпожа дю Бари читали с неослабным любопытством «Мемуары» Бомарше. Французские историки потом говорили, что этот скучающий монарх в своем эгоистическом безразличии, кажется, с удовольствием наблюдал, как его монархия катится под откос. Борьба была чревата для Бомарше тяжелыми последствиями. Разоблачая всеобщую коррупцию, продажность суда, он должен был вместе с тем быть очень осторожным в выражениях и сохранять видимость полного уважения к королевскому судопроизводству, ни одним словом не задеть короля и двор, — словом, как остроумно замечали его современники, «давать пощечины королю, стоя на коленях». Заслуга Бомарше заключается в том, что он сумел показать одну из темных сторон государственной системы абсолютизма. Пятнадцать луидоров, которые ему не были возвращены госпожой Гёзман, превратились в символ взяточничества и продажности, царивших в феодальном государственном аппарате. Фраза госпожи Гёзман: «Мы умеем ощипать курицу так, что она у нас и не пикнет», — облетела всю Францию. Как политический, философский документ «Мемуары» Бомарше являются детищем просветительской идеологии. Недаром просветители с таким восторгом встретили их. Бомарше утверждает за народом право решать все важнейшие вопросы государства. Он есть и был во все времена судьей над судьями: «Я хочу окружить себя благосклонностью народа и противопоставить ее как защиту и охрану от ненависти тех, кто преследует меня». Правда, по цензурным условиям просветительская мысль в «Мемуарах» Бомарше часто завуалирована. Современник Бомарше аббат Гальяни (итальянец, неаполитанский посол, принявший активное участие в просветительском движении Франции) однажды шутливо заявил, что самый совершенный литературный стиль заключается в «искусстве все сказать и не попасть за это в Бастилию». Соблюдая совет Гальяни, Бомарше доводит до читателя бунтарскую мысль, облеченную в самую безупречную форму политической благонадежности. Когда противники обвинили его в нападках на всю систему государства, он с жаром защищался, заявляя, что бичует лишь частные пороки и отнюдь не посягает на всю систему. Бунтарский, просветительский смысл его «Мемуаров» заложен в сатирических портретах французских судей, в разоблачении системы подкупа в судопроизводстве. Бомарше как бы говорит своему читателю: смотрите, что за уродливые лики! Кому же доверена наша судьба! Кто у нас судьи! И это действовало, бесспорно, сильнее всяких общих рассуждений. Единичный факт, ярко, в художественной форме доведенный до сознания читателя, приобретал огромную силу обобщения. В его «Мемуарах» звучит то страстный голос трибуна, то обличительный сарказм сатирика, то мягкий юмор, а иногда и несколько аффектированная трогательность сентиментального стиля, столь модного в те дни. Здесь живые люди, яркие портреты, иногда динамичные драматические сценки — недаром Вольтер советовал Бомарше переработать «Мемуары» для театра. «Мемуары» Бомарше, пожалуй, единственный пример в литературе, когда юридическая апелляция (а первоначально они были задуманы именно как апелляция) является произведением художественным. Это значительное и единственное в своем роде явление в мировой художественной прозе. Об этом нельзя не сказать более развернуто, более обстоятельно. Об этом нельзя не задуматься теоретикам искусства. В самом деле, здесь нет вымысла — одного из основных элементов искусства, здесь, наоборот, все скрупулезно точно. Здесь нет художественных типов, а есть конкретные, не вымышленные, реальные люди. Малейшее отклонение от сходства в обрисовке портрета реального лица или в обрисовке реальной обстановки было бы расценено как ложь, ложь преднамеренная, весьма опасная для обвиняемого. Не следует забывать, что дело Гёзмана — Бомарше было отнесено к уголовным, и Бомарше мог очень пострадать. Тем более что была задета честь всего судейского сословия, и о беспристрастности высокопоставленных крючкотворов не могло быть и речи. Поэтому необходима была особая осторожность, необходимы были только неопровержимые факты и железная логика. Искусство же, как известно, более свободно в отношении к фактам и единичным явлениям. Для писателя история — только «сухой и досадный перечень фактов». Писатель создает типы «путем создания отдельных черт многочисленных однородных характеров».[205] Бомарше на этот раз такой принцип был противопоказан. «Мемуары» задумывались и исполнялись как произведение, никакого отношения к искусству не имеющее, как судебная защитительная речь, где должен быть только «сухой и досадный перечень фактов» (мы увидим, что этот перечень фактов по воле одаренного человека оказался и не сухим и не досадным). «Этот мемуар, — пишет Бомарше, — является точным и ясным изложением всех материалов, относящихся к разбираемому вопросу. Единственное его назначение — помочь ознакомиться с ними моим судьям. Я буду говорить здесь лишь о том, что было установлено во время следствия. Факты, касающиеся меня лично, будут заверены по всем правилам. То же, что я узнал из свидетельских показаний других лиц, будет приведено с величайшей осмотрительностью». И это были не пустые слова. Бомарше нес ответственность за каждую ошибку, за каждую неточность. На него были устремлены десятки ненавидящих глаз, которые не пропустили бы ни одной оплошности. Итак, что же перед нами — художественное произведение или юридический документ? Из того, что мы только что прочитали, нет сомнения в юридической основе его. Однако, читая далее, мы убеждаемся в том, что это произведение художественное, причем произведение огромной впечатляющей силы и со всеми специфическими свойствами искусства. Мы увидим и обобщения, и типизацию, необходимые в искусстве, и ту живописную конкретность, которая заставляет нас верить в художественный вымысел. Нет здесь только вымысла. Значит, искусство может иногда обходиться и без вымысла. Бальзак отбирал во множестве однородных характеров отдельные черты и соединял их в один художественный образ — тип. Бомарше действовал несколько по-иному. Он брал один характер, но показывал в нем черты, присущие многим подобным характерам, и создал беспримерный в истории образец юридического документа в форме художественного произведения. Он почти не описывает внешней обстановки и только однажды позволил себе живописную повествовательную страницу. Приведем ее, она чрезвычайно выразительна: «Когда я стал приближаться к залу заседаний, до меня донесся смутный гул голосов, но не это взволновало меня. Должен признаться, что, как только я вошел в зал, латинское слово, возвестившее о моем появлении, несколько раз произнесенное секретарем суда, и глубокая тишина, наступившая вслед за этим, повергли меня в трепет. Adest! Adest![206] Он здесь, вот он, обвиняемый, затаите свои чувства к нему; Adest — это слово еще долго будет звучать в моих ушах. Тотчас же я был отведен на скамью подсудимых. При виде зала, похожего на храм, — тусклое освещение делало его еще более величественным и мрачным, — при виде шестидесяти судей в одинаковых одеяниях и устремленных на меня глаз я испытал чувство глубочайшего уважения. Увидев за столом, на который облокотился мой судья-докладчик, г-н Доэ де Комбо, освещенное единственной свечой лицо советника суда, г-на Жина, сидевшего рядом, я подумал (следует ли признаться в слабости?), что ему поручено допрашивать меня, и почувствовал, как сердце мое, внезапно сжавшись, — словно в нем застряла капелька сгустившейся крови, — перестало биться. Я хорошо помню, что, превозмогая эту слабость довольно сильным напряжением воли, я полагал, что обрел только душевное равновесие; однако впоследствии, наблюдая за собой, я имел возможность убедиться, что спокойствие мое превзошло мои ожидания». Перед нами — шедевр повествовательной прозы. Картинность описания безупречная. Ничего лишнего. Взволнованность рассказа и даже некоторая лиричность, если бы мы не чувствовали, не ощущали за патетическим описанием иронической улыбки автора. Не суд, а театральное представление! И одинаковые одеяния шестидесяти судей, и тусклое освещение, и латинское слово adest — все спектакль, все поза. Кто же они, эти действующие лица реальной комедии жизни, актеры столь «необычного спектакля», как назвал их сам Бомарше? Тень финансиста — миллионера Дювернэ, оставившего свою подпись на бумаге, вокруг которой идет спор, граф де ла Блаш; он находится где-то за сценой, но его присутствие постоянно ощущается в словах и поступках действующих непосредственно на сцене лиц. Это решительный, озлобленный и коварный враг, который не остановится ни перед чем для достижения цели. Толпа судейских чиновников, которые создают как бы общий фон сословия. Судья Гёзман и его супруга, урожденная Жамар, книготорговец Леже и его жена, цензор и редактор газеты Марен, писатель Арно Бакюлар, ростовщик Бертран Дероль, председатель суда Николаи и, наконец, сам автор. Каждый из них, в том числе и автор, имеет свою характеристику. Вот судья Гёзман. Ему 45 лет. Он проживает на набережной Сен-Поль. Он же Луи Дюгравье, парижский мещанин с улицы Лиги, как он ложно именовал себя, когда крестил собственного ребенка, прижитого им с девицей Капеллой. Сухой и педантичный. Весь — буква закона. Он знает все ордонансы и правительственные декларации. Речь его сплетена из судейских терминов. Он холоден и эгоистичен. На лице его не бывает улыбки. Бомарше ничего не рассказал нам о его внешнем облике, но, кажется, видишь перед собой сухопарого, сутуловатого человека. За этой внешностью жестокого, надменного человека скрывается маленькое, трусливое, жалкое существо. Он подло обхаживает книготорговца Леже с тем, чтобы тот дал ложные показания, пишет текст лживого заявления и принуждает Леже переписать его. Когда было возбуждено дело против его жены, он публично заявил, что не может больше, не компрометируя себя, жить с ней вместе и должен заточить ее в монастырь. Бомарше приводит еще одну деталь. Судья, узнав, что его слуги получили чаевые, вызвал одного из них и заявил: «Если вы или ваша жена получили от г-на Бомарше шесть ливров, мы приказываем вам вернуть ему эти деньги и потребовать справку, что вы ничего у него не брали. Мы не желаем, чтобы в нашем доме занимались мелкими подлостями». Таков этот человек. Бомарше достаточно ярко обрисовал моральный и психологический облик судьи, начертал портрет человека в своем роде уникального, но вместе с тем и обобщенный портрет всей судейской корпорации. Господин Гёзман вобрал в себя черты, присущие остальным его коллегам. Здесь он не просто судья, он тип судьи. Пожалуй, наиболее колоритно выписан образ супруги судьи, госпожи Гёзман. Бомарше не пожалел красок. Она получила широкую известность. «Г-жа Гёзман, та, которая присвоила пятнадцать луидоров!», «Г-жа Гёзман, которая умеет ощипывать куриц!» — смеялись парижане. У всех на устах была ее выразительная фраза: «Невозможно жить прилично на то, что мы получаем, но мы умеем ощипать курицу так, что она у нас и не пикнет». Когда дело получило огласку, эта особа пожалела о том, что присвоила себе так мало. «Жаль, что я не оставила у себя часы и сто луидоров, — при теперешнем положении вещей это ничего не изменило бы», — заявила она. Госпожа Гёзман взбалмошна и резка. «Ну и женщина! — говорили о ней лица, привлеченные в качестве свидетелей по делу о пятнадцати луидорах. — Бедняга Бомарше! Если во время очной ставки она ограничится пощечиной, то он сможет похвалиться, что дешево отделался». Госпожа Гёзман глупа. Бомарше яркими красками расцветил ее глупость. Вот она тщетно ищет выхода из создавшегося положения и ничего не может придумать. Наконец решение найдено: нужно во что бы то ни стало отпираться и лгать. Но богобоязненные ее сообщники говорят, что лгать грешно: лгунам — дорога в ад. Довод весьма солидный. Что делать? И вдруг лицо ее осветилось: в голову пришла блестящая мысль: «Мы смело будем отрицать все, а на другой день закажем мессу в церкви Сент-Эспри, и дело с концом». Лучшего выхода придумать, конечно, было нельзя, и церковь Святого духа не могла не утвердить своим авторитетом решение госпожи Гёзман. Вот она на очной ставке с женой книготорговца Леже. Ей надлежит задавать вопросы. О чем же она спрашивает? Приведем этот любопытный диалог. Перед нами сцена из комедии. «Сударыня, — говорит судейша, — мы пришли сюда, чтобы говорить правду: скажите, вела ли я себя когда-либо непристойно в вашей лавке, заигрывала ли я с мужчинами, которых заставала у вас?» — «Нет, сударыня, да я и не обмолвилась об этом в своем показании». — «Прошу вас, скажите, сударыня, поднималась ли я когда-нибудь там одна с вашим мужем в его комнату, оставалась ли я с ним наедине, чем могла бы дать повод для насмешек и толков по своему адресу?» — «Бог с вами, сударыня, вы просто изумляете меня вашими странными вопросами! Какое это все имеет отношение к делу, ради которого мы собрались? Речь идет о ста луидорах, полученных вами, о пятнадцати луидорах, которые еще до сих пор у вас, а не о ваших встречах с моим мужем: на это никто не жалуется». Никто на самом деле и не думал подозревать ее в тайных связях с книготорговцем. Однако этот ход явился результатом новой «остроумной» находки госпожи Гёзман. Великолепна роль несчастной, оклеветанной женщины и «ни одного слова о фактах из показания, ни одного возражения, только украдкой вытертые слезы…» На очной ставке с книготорговцем она позволяет себе самые отборные словечки. «А вы-то, дурень этакий, если бы вы подтвердили, что это неправда, как я вас учила, мы бы не были здесь». Простодушный Леже прибегает к следующей логике: «Если вы, сударыня, не хотите признаться, что эти пятнадцать луидоров у вас, значит, я не передал их вам? Значит, я жулик?» — «Я не говорю, что вы жулик, но вы осел, у вас не голова, а деревянный чурбан». А как ведет себя госпожа Гёзман на допросе? Заученные слова из лексикона мужа, неумение ими оперировать, непонимание их смысла, и досада, и бессильный гнев, и грубость, и тщеславие, и все это расцвечено всеми красками ее глупости. «Этот господин передал письмо моему лакею только из лютой злобы. Я буду утверждать это вопреки и наперекор всему». Секретарь записал все. «Соблаговолите объяснить нам, сударыня, какую злобу вы усматриваете в таком простом поступке, как передача письма лакею?» Снова наступило замешательство по поводу моей злобы; это тянулось долго… Так долго, что мы оставили в покое мою злобу, но в отместку она спросила: «Если правда, что этот господин принес письмо, то кому из наших слуг он его передал?» — «Молодому лакею, блондину, который сказал, что он обслуживает вас, сударыня». — «Вот и противоречие! Пишите, этот господин говорит, что передал письмо блондину, но мой лакей вовсе не блондин, а светлый шатен. (Я был сражен этой репликой!) А потом, если это мой лакей, то какого цвета у него ливрея?» Тут я и попался. Однако, несколько оправившись, я ответил как мог лучше: «Я не знал, что у вас, сударыня, для слуг особая ливрея». — «Пишите, прошу вас, пишите, что этот господин, который разговаривал с моим лакеем, не знает, что у меня особая ливрея, а у меня их целых две, зимняя и летняя». Вопросы Бомарше своей неопровержимой логикой вскрывают лживость показаний госпожи Гёзман. Она понимает это и не в силах сдержать досады. Вот ее колоритные фразы: «Право, сударь, ваши вопросы выводят меня из терпения, вы болтливы, как женщина»; или «Я не обязана давать отчет этому господину… он пристает ко мне с вопросами лишь с целью заставить меня снова впасть в какое-нибудь противоречие»; или: «Довольно, не то я отпущу вам пару пощечин… очень нужно возиться с этими пятнадцатью луидорами!»; или: «На глупые вопросы я не отвечаю» и т. д. Однако стоило Бомарше высказать несколько лестных слов о ее наружности, и она уже во власти комплиментов. «Сударыня, я прошу вас сейчас же сказать нам, сразу и без раздумий, почему в протоколах допросов вы показываете, что вам тридцать лет, когда, глядя на вас, вам можно дать самое большее восемнадцать?» Взяв веер и накидку, госпожа Гёзман уже просит Бомарше подать ей руку и проводить до экипажа. «Сударыня, разве я так жесток, как вам пытались внушить?» — «Ну… нет. Но вы себе на уме». Разве перед вами сухой перечень фактов? Юридический документ? Отнюдь нет. Это живая картина, живые люди. Заметим к тому же, что Бомарше, разоблачая поступки судейши, должен был проявить максимум такта, тончайшее понимание чувств читателя. Как бы ни была виновата госпожа Гёзман, она — женщина. В ее лице можно было обидеть всех женщин вообще и погрешить против снисходительного отношения к их слабости, столь принятого в галантной Франции в тот галантный век. И Бомарше нападает с таким расчетом, чтобы победить, но не поранить и не оскорбить в своей противнице женщину. Бомарше — рыцарь. Ни одного грубого слова не срывается с его языка. Он снисходителен, доброжелателен. Иногда он прямо-таки любуется своей противницей, давая понять читателю, что не она виновница всех зол, что ее заставили играть несвойственную ей роль. Живыми предстают перед нами супруги Леже: простодушный, наивный, слабохарактерный книготорговец, который, не зная, как еще доказать свою правоту, предлагает госпоже Гёзман выброситься вместе с ним из окна на мостовую, чтобы их рассудил бог (кто погибнет, тот, значит, и виновен). Жена книготорговца, богобоязненная, но решительная женщина, вершит всеми делами своего мужа и держит его самого под башмаком. Характерна ее реплика при виде письма, написанного рукой книготорговца: «У моего мужа не хватит ума, чтобы сочинить такие красивые фразы». Здесь же портрет ростовщика Дероля. Бомарше показывает его лицемерие, тесно переплетенное с ханжеской набожностью, корыстную расчетливость. Речь Дероля витиевата, полна евангельских выражений. «Возьмите факел ненависти и осветите им все извилины моей души, я ручаюсь, что вы не найдете в ней ни одного изъяна», — ораторствует он. Памфлетен образ цензора и журналиста Марена. Здесь Бомарше не в силах отказаться от злой сатиры. Он издевается над своим врагом. «Вот уж какой раз я беру перо, чтобы написать статью Марен, и кладу его обратно. К чему эти проволочки? Несмотря на омерзение, все-таки когда-нибудь придется за это взяться. Ну, чуть побольше решимости, и дело с концом! Расскажем, а потом пополощем рот!» Страницы, посвященные Марену, великолепны. Писателю нужно было сказать о ничтожестве газетчика Марена. Он это делает, варьируя словечко «маленький» в пояснении к географическому пункту, месту рождения Марена (имя города так мало известно, что требуются пояснения). Пояснение дается в сноске, что тоже не случайно, ибо все, начиная от Марена до его родного городка, незначительно. «Сиета — маленький городок в Провансе, где маленький Марен напевал под звуки маленького органа за маленькое жалованье в маленьком приходе» (курсив мой. — С. А.). Ему нужно показать непомерное самомнение газетчика, его фанфаронство, его петушиное самолюбование; он прибегает к цитациям из статьи самого Марена, направленной против него, Бомарше. Марен, выступивший в печати против драматурга, обвиняет его во всех опасных для тех времен грехах: в забвении бога, в оскорблении короля и суда. Это потому, что в памфлете автор дурно отзывается о Марене, язвит Бомарше и тут же сочиняет песенку:* * *
Через 9 лет после «Севильского цирюльника» состоялась премьера комедии «Женитьба Фигаро» (27 апреля 1784 г.). За это время французское общество сделало гигантский шаг вперед и стояло уже на пороге революции. Наполеон заявит потом, что «Женитьба Фигаро» — это уже революция в действии. Успех комедии был необычайный. Зрители разбились на два лагеря: блюстители старого порядка приходили в негодование, обвиняли автора в безнравственности, утверждали (и не без основания), что он ниспровергает устои; демократический зритель с восторгом рукоплескал политическим выпадам Фигаро, от души смеялся над комическими фигурами придурковатого судьи Бридуазона, секретаря суда взяточника Дубльмена, Базиля, Бартоло и самого Альмавивы, пытавшегося безуспешно тягаться умом с Фигаро. О комедии говорила вся Европа. В 1785 г. в одной Германии было 12 переводов пьесы на немецкий язык. На русской сцене она шла в 1785 г. по-французски, а в 1787 г. — уже в переводе на русский язык. Не везде ей удавалось пробиваться на сцену. В Австрии она была запрещена, и Моцарту, который с ноября 1785 г. начал работать над оперой, пришлось отказаться от многих политически острых моментов, имевшихся в пьесе, ради того, чтобы венценосные особы разрешили его оперу к постановке (премьера ее состоялась в Вене 1 мая 1786 г.). В предисловии к пьесе Бомарше сообщает о своих взглядах на комедию: «Без острых положений в драматическом действии, положений, беспрестанно рождаемых социальной рознью, нельзя достигнуть на сцене ни высокой патетики, ни глубокой нравоучительности, ни истинного и благодетельного комизма». Это уже целая программа нового искусства. Живописать борьбу сословий, черпать в ней драматические конфликты — такова задача сцены. Более того, вне сферы этой борьбы нет подлинного искусства. Политический характер пьесы Бомарше согласуется с его эстетической системой. «Женитьба Фигаро» значительнее, серьезнее, смелее ставит социальные проблемы, затронутые еще в «Севильском цирюльнике». «Театр — это исполин, который смертельно ранит тех, на кого направляет свои удары», — пишет Бомарше в предисловии к пьесе. Вельможе Альмавиве противопоставлен простолюдин Фигаро, «наиболее смышленый человек нации». Однако здесь не простое противопоставление, как в «Севильском цирюльнике», где плебей своим умом и жизнедеятельностью лишь выгодно отличался от аристократа, здесь плебей и аристократ — враги. Между ними ожесточенная война. В их противопоставлении, в их борьбе — сценический нерв пьесы. Фигаро гневен, Фигаро готовится к бою. Но это не будет открытый бой: ведь силы неравны, в руках Альмавивы — власть. Фигаро прошел суровую школу жизни и рано познал нравственные законы общества, разделенного на господ и рабов: «Каждому хочется добежать первому, все теснятся, толкаются, оттирают, опрокидывают друг друга, — кто половчей, тот свое возьмет, остальных передавят». Перед нами не просто весельчак, неунывающий мастер хитрой интриги, но человек, наделенный огромными силами ума и характера. На что тратятся эти силы? «Ради одного только пропитания мне пришлось выказать такую осведомленность и такую находчивость, каких в течение века не потребовалось для управления Испанией», — говорит он. Жизнь Фигаро — постоянная, незатихающая, напряженная и ожесточенная борьба простолюдина за свое существование. Ни минуты покоя, ни дня отдыха — всегда и везде дамоклов меч нужды, угроза остаться на улице без крова. Он перепробовал все профессии: был парикмахером и драматургом, занимался медициной и политической экономией, сталкивался с судебными властями. За критические выступления в печати подвергался правительственным репрессиям, сидел в тюрьме. Он «все видел, всем занимался, все испытал». И этот тернистый путь Фигаро проходит, не теряя ни своей жизнерадостности, ни оптимизма. Фигаро и Сюзанна утверждают себя в жизни сами, ни от кого не ждут помощи, ни на кого не опираются. Ум, воля, сознание своей правоты — вот их оружие! И они верят в его силу. Они относятся к своим господам с некоторой долей снисходительного презрения: на стороне господ богатство и знатность, но это очевидная несправедливость, сами же господа — существа слабые, неспособные постоять за себя. Фигаро и Сюзанна — люди с сильной волей. Они не станут унывать и умеют добиваться своего. Отсюда проистекает их покоряющая веселость, их неиссякаемый оптимизм. Автор их любит, любуется ими, постоянно, всегда, и своею любовью к ним заражает зрителя. Критических замечаний, рассеянных в пьесе и брошенных как бы невзначай, немало. Мальчик-подпасок, узнав, что граф хочет пригласить в замок судей, вызывается их разыскать и привести. С милым простодушием он заявляет: «Здешних судейских крючков я всех наперечет знаю». Добрейший Антонио, садовник, дядя Сюзанны, говорит графу: «А все-таки есть, черт подери, справедливость на свете: вы-то, ваше сиятельство, сами в наших краях столько набедокурили, что теперь следовало бы и вас…» Фигаро смел и даже резок с графом. В первой пьесе он снисходительно над ним подтрунивает, здесь он минутами доходит до открытой вражды.Граф. У тебя прескверная репутация! Фигаро. А если я лучше своей репутации? Многие ли вельможи могут сказать о себе то же самое?Или:
Граф (насмешливо). Суд не считается ни с чем, кроме закона… Фигаро. Снисходительного к сильным, неумолимого к слабым.Беспросветно глупый судья Бридуазон, комическая процедура суда — насмешка над судопроизводством абсолютистской Франции. Сколько иронии вложил Бомарше в те приговоры, которые выносит Альмавива во время процедуры суда! Когда разбирается дело об авторстве литературного произведения, Альмавива заявляет: «Пусть вельможа поставит под ним свое имя, а поэт вложит в него свой талант». Альмавива отказывается решить жалобу хлебопашца, обвинявшего сборщика податей в незаконном обложении налогом. В разговоре Фигаро с Бридуазоном многозначителен каждый намек:
Бридуазон. Ты видел моего помощника? Славный малый! Фигаро. Дубльмена, секретаря суда? Бридуазон. Да, он своего не у-упустит. Фигаро. Какое там упустит, так прямо обе лапы и запускает.О политике ограничений свободы мысли, свободы печати, которую проводило королевское правительство, Фигаро бросает в зрительный зал крылатую фразу: «Где нет свободы критики, там никакая похвала не может быть приятна». Фигаро выступает обвинителем всей общественной системы. Его критика поднимается до самых верхов государственного аппарата. Слушаешь его и думаешь, а не самого ли Людовика XVI имеет он в виду, когда в разговоре с графом набрасывает смелыми мазками живописный портрет некоей «персоны». Людовик XVI, вступив на престол, порадовал французов широким либерализмом своих планов; он вручил одному из передовых мыслителей времени, Тюрго, министерский портфель, он говорил, правда довольно туманно, о каких-то реформах. Французы ликовали, они встречали его карету на улицах Парижа кликами восторга. Но иллюзии быстро рассеялись. Тюрго получил отставку. Ни одна реформа не была проведена, и французы увидели в своем короле жалкую личность, игрушку в руках ненавистной «австриячки» Марии-Антуанетты, человека слабого, ничтожного, пытающегося играть роль государственного деятеля. «Главное, прикидываться, что ты можешь превзойти самого себя; часто делать великую тайну из того, что никакой тайны не составляет; запираться у себя в кабинете только для того, чтобы очинить перья, и казаться глубокомысленным, когда в голове у тебя, что называется, ветер гуляет; худо ли, хорошо ли разыгрывать персону…» Бомарше хорошо знал придворную жизнь. И то, что знал драматург, иносказательно, с веселой шуткой поведал народу его герой. Он поведал народу и о том, как делается «политика», показал ее закулисную сторону: «…плодить наушников и прикармливать изменников, растапливать сургучные печати, перехватывать письма и стараться важностью цели оправдать убожество средств». Последнее особенно метко. Фигаро срывает маски. Разоблачает политическое лицемерие. Важные цели, но за ними соображения выгоды, своекорыстный интерес. «Прикидываться, что не знаешь того, что известно всем, и что тебе известно то, что никому не понятно, и не прислушиваться к тому, что слышно всем». Политический накал пьесы достигает своей высшей точки в монологе Фигаро (действие V, сцена III). Людовик XVI, прослушав его в чтении госпожи Кампан (эта придворная дама читала рукопись пьесы королевской семье), воскликнул: «Нужно разрушить Бастилию, чтобы допустить это на сцену!» Король не ошибся. Бастилия была разрушена вскоре после постановки пьесы на сцене. Конечно, не комедия Бомарше привела к революции, но комедия уже знаменовала ее наступление, «Женитьба Фигаро» — это уже сама революция: «Знатное происхождение, состояние, положение в свете, видные должности — от всего этого не мудрено возгордиться! А много ли вы приложили усилия для того, чтобы достигнуть подобного благополучия? Вы дали себе труд родиться, только и всего». Это был прямой выпад против всего дворянства, против всей феодальной клики дореволюционной Франции. В голосе Фигаро слышится бунтующая сила плебея, готового встать, наконец, на ноги и разорвать цепи, которые его опутывают. Дантон в годы революции заявил: «Фигаро убил аристократию». Просветительский характер пьесы подчеркивается заключительными водевильными куплетами. Здесь имя Вольтера, здесь славица уму, талантам, здесь снова, как лейтмотив всей пьесы, — мысль о ничтожестве сословных привилегий. Итак: «Главный интерес этой пьесы политический: она была злою сатирой на аристократию XVIII века» (Белинский). Современники Бомарше искали в ней «то, что хотели осуществить в ходе революции: идеи равенства, свободы и все ребяческие химеры санкюлотского бреда», — как писал анонимный автор книжечки о Бомарше, вышедшей в свет вскоре после смерти драматурга («Частная жизнь Бомарше», Париж, 1802). Нигилистически окрашенные словечки: «ребяческие химеры», «санкюлотский бред» — говорят о политической позиции этого автора, но, даже исполненная классовой ненависти, констатация факта остается верной. «Санкюлотское» бунтарство Фигаро — основная тема пьесы Бомарше. Голос плебея Фигаро нашел отклик и в душе парижского коммунара в 1871 г. Критик Сарсей, противник Коммуны, ядовито замечал в те годы, что среди парижских коммунаров нашелся бы не один, который, подобно Фигаро, смог бы крикнуть: «Что они сделали, эти буржуи? Они дали себе труд родиться, тогда как я, черт возьми!..» Однако если политическая тема — главная тема комедии, то она не единственная. Вторая, органически сливающаяся с первой, придающая всей пьесе особый колорит, — это тема любви. У всех героев комедии на устах слова любви. Любят Фигаро и Сюзанна, любят граф и его юная супруга, влюблен даже Базиль, любовь как что-то прекрасное, но и загадочное предстает детскому воображению Керубино и Фаншетты. Жизнерадостный Бомарше изобразил чувство любви с изяществом и оптимизмом. Все искрится радостью. В свете основного сценического конфликта Керубино — лицо лишнее в пьесе. Борьба за Сюзанну между Фигаро и графом протекала бы отлично и без него. Но представим себе «Женитьбу Фигаро» без Керубино. В ней многое утратилось бы, Керубино придает всему многоголосому хору любви, который мы слышим в пьесе, что-то детски чистое, возвышенное, эстетически просветленное. Хорошо пишет об этом Герцен, вспоминая свою юность. «Я был влюблен в Херубима и в графиню, и сверх того, я сам был Херубим; у меня замирало сердце при чтении, и, не давая себе никакого отчета, я чувствовал какое-то новое ощущение. Как упоительна казалась мне сцена, где пажа одевают в женское платье, мне страшно хотелось спрятать на груди чью-нибудь ленту и тайком целовать ее». У Пушкина есть прелестное стихотворение, навеянное образом Керубино, «Паж, или Пятнадцатый год»:
* * *
Психологический роман аббата Прево (1697―1763). Просветительская литература составляла главную, столбовую дорогу, по которой шла художественная мысль французского народа XVIII столетия. Но эта дорога не была единственной. Существовали, кроме того, другие, сторонние пути. Нет возможности останавливаться в учебнике на многочисленных второстепенных именах, значительных для своего века, но ныне забытых. Однако имя аббата Прево, автора романа «Приключение шевалье де Грие и Манон Леско» (1731 г., Амстердам, во Франции впервые напечатан в 1753 г.), романа, нашумевшего в свое время и читаемого в наши дни, следует здесь упомянуть. Тема повествования входила в круг тем, которые были близки просветительской литературе. Трагедия влюбленных, стоящих на разных ступенях общественной лестницы, шевалье де Грие, дворянина, и Манон Леско, падшей женщины, куртизанки: их любовь, их страдания — вот содержание книги. Просветители благосклонно отнеслись к роману, но не признали его своим. Что же отличало его от философского романа революционеров XVIII века? Просветительский роман рационалистичен и политически тенденциозен по преимуществу. Книга аббата Прево далека от этого. Автора интересовала главным образом психологическая сторона того социального конфликта, который отразился в судьбе двух влюбленных. Любовь — роковая страсть, она владеет душами, захватывая все существо человека. Перед ней отступают все общественные установления, и мораль, и социальные различия. Она подобна горному потоку, для нее не существует преград. Аббат Прево с большой тонкостью анализирует психологию любви. Это его роднит, с одной стороны, с Расином, с другой — с писателями-реалистами XIX столетия. Манон любит юного шевалье, любит искренне, чисто, но она куртизанка, взгляды, понятия, моральные представления людей ее круга всецело владеют ею, и она, лукавя перед возлюбленным, продает свое тело другим, не понимая, почему ее возлюбленный так этим огорчается: ведь ее душа принадлежит только ему. Душевная чистота Манон безупречна, любовь ее благородна, возвышенна, ради нее она пожертвовала бы всем, пошла бы на костер, но разве может она видеть своего милого голодным или показаться перед ним плохо одетой, в дурно сшитом платье? И Манон идет в спальню к развратному аристократу, чтобы добыть денег. Де Грие не может понять Манон. Он человек иного круга, иных моральных представлений. Их разделяет не только социальная преграда, но и все то, что сформировало их личность. Они разные люди по рождению, по общественному положению, по складу ума и мыслей. Что же их соединяет? Любовь. Что же это за сила, связавшая два противоположных существа, вопреки всем и всему? Сила эта необъяснима имеющимися рассудочными категориями, в ней есть что-то таинственное и роковое для человека. Так полагает автор. Это не могли принять трезвые мыслители, создавшие «Энциклопедию». Им было все ясно в человеке, сыне природы, олицетворяющей для них «высший разум». Роман аббата Прево оставался особняком во французской литературе XVIII столетия. Мопассан в статье «Эволюция романа XIX в.» намечает три русла, по которым пойдет последующее развитие этого жанра во Франции. Все они исходят, по его мнению, из XVIII в. Лесаж, Жан-Жак Руссо и аббат Прево стоят у истоков, они родоначальники. Первый открывает собой галерею «мечтателей-рационалистов», наблюдающих мир из окна своей комнаты, «насмешливых психологов», изображающих виденное с иронией. Второй ведет за собой романистов-философов, создающих романы для иллюстрации заранее взятых ими идей. И тому и другому не сочувствует Мопассан. Первый, по его мнению, создает вместо художественных образов «всего только резвых марионеток», второй — красноречивый, искусный, обольстительный проповедник — мечтателен, расплывчат, мало наблюдателен. И только третий, знаменитый автор романа «Манон Леско» породил «могучее племя наблюдателей», «психологов, правдописцев». Есть доля истины в мыслях Мопассана. Однако всецело на его суд полагаться не следует. Он противник трезвой философии просветителей и уверовал лишь в «относительную ценность идей». «Я не могу помешать себе презирать мысль, настолько она слаба, и ее форму, настолько она несовершенна», — признается он. Однако его суждения о достоинствах романа аббата Прево неоспоримы. «„Манон Леско“ — этот неподражаемый шедевр — дает изумительный анализ женского сердца, самый тонкий, самый точный, самый проникновенный, самый полный, и, быть может, наиболее разоблачающий из всех существующих…» — с восторгом писал Мопассан. Роман аббата Прево пользовался исключительной популярностью и при жизни писателя, и позднее. Образ Манон вдохновлял поэтов, композиторов, художников. Известны оперы Обера, Массне, Пуччини. Почти одновременно с знаменитым произведением аббата Прево были написаны романы Мариво «Жизнь Марианны» (1731―1741) и «Крестьянин-выскочка» (1734―1735). Сентиментально поданные картины чувств героев, их жизнь с резко очерченными реалистическими сценами быта, известная доля эротизма, столь существенного для литературы рококо, — все это отличает повествовательную прозу Мариво. Для своего времени он был, конечно, явлением значительным, но после достижений реалистического романа XIX в. вряд ли можно серьезно говорить о психологическом мастерстве писателя. Не без основания, думается, Вольтер однажды обмолвился: «Мариво знает все тропинки человеческого сердца, но не знает его главной дороги». Здесь же следует упомянуть и имя Шодерло де Лакло (1741―1803), автора романа «Опасные связи». Картина крайней развращенности французского дворянства XVIII столетия предстает здесь перед читателями. Порядки Оленьего парка (место эротических развлечений Людовика XV) не могли не остаться без влияния на нравы значительной части французского дворянства. Шодерло де Лакло, конечно, критикует эти нравы, но слишком откровенно показанные эротические сцены в его романе как-то перевешивают критический элемент книги. Этого нельзя не отметить. Просветители и искусство рококо. Просветительская культура, включая философию, литературу, искусство, составляла главную часть всей культуры Франции XVIII столетия. Люди пера (Вольтер, Руссо, Дидро и др.), люди резца и кисти (Гудон, Грез, Шарден), музыканты (Рамо, Глюк) составлялиосновную культурную силу страны, устремленную к прогрессу, насыщенную общественными просветительскими идеями. Однако кроме этой силы, во Франции действовали другие, а именно — писатели, поэты, художники, создававшие так называемое искусство рококо (от фр. rocaille — ракушка). Уже в XIX в. это слово применялось в качестве синонима всего устарелого и старомодного (у Пушкина: «Признаюсь в рококо моего вкуса…»). Словечко пошло от моды, возникшей во времена Людовика XV, орнаментировать предметы убранства помещений и сервировки затейливыми узорами, напоминающими завитушки раковин. Легкость, зыбкость, изящество, присущее этим формам, пришли на смену монументальности и пышности классицизма и барокко. Искусство как бы отказывалось от всего серьезного и увлеченно устремлялось к безделушкам. Живописцы полюбили нежные тона. Бледно-розовые и бледно-голубые краски легли на их полотна. Люди обрели порхающие жесты и движения. Поэты начали орнаментировать изящными поэтическими завитушками свои стихи. Любовь стала легким развлечением, мимолетным капризом (супружеская любовь, как тяжеловесная и обязательная, конечно, отвергалась). Колоритно выразил нравственную программу рококо поэт Парни:Литература в годы революции
«Буржуазные революции, как, например, революции XVIII века, стремительно несутся от успеха к успеху, в них драматические эффекты один ослепительнее другого, люди и вещи как бы озарены бенгальским огнем, каждый день дышит экстазом, но они скоропреходящи, быстро достигают своего апогея, и общество охватывает длительное похмелье, прежде чем оно успеет трезво освоить результаты своего периода бури и натиска», — писал К. Маркс.[212] Началось с малого. В 1789 г. были созваны Генеральные штаты, не собиравшиеся с 1614 г. Представители трех сословий, входящие в них, должны были обсудить положение в государстве. Министр финансов Неккер, вопреки воле короля, опубликовал сведения о государственном бюджете. Открылось то, чего не знал народ: страна находилась на краю финансового краха, безумные траты королевского дома разорили государство. Братья короля — граф Прованский (будущий король Людовик XVIII) и граф д’Артуа (будущий король Карл X) — взяли из государственной казны 10 миллионов ливров, герцогу де Рогану, наделавшему огромные долги, было пожаловано 30 миллионов. Развлечения Марии-Антуанетты, празднества двора пожирали львиную долю национального дохода. Недовольство королевским домом охватило почти все слои населения, и Генеральные штаты впервые в истории проявили относительное единство взглядов, 17 июня 1789 г. было вынесено решение представителей третьего сословия о превращении Генеральных штатов в Национальное собрание. 9 июля 1789 г. Национальное собрание объявляет себя Учредительным собранием. Оно уже стало фактически правительством Франции. В ночь на 14 июля 1789 г. в спальню короля вбежал герцог Ларошфуко де Лианкур: — Государь, восставший народ захватил Бастилию! — Это же бунт! — крикнул потревоженный король. — Нет, государь, это революция! 14 июля вооруженные массы овладели Бастилией и разрушили ее. Узники абсолютизма были освобождены из темниц. На обломках старинной крепости рукой восставших начертали имена Вольтера и Руссо. Революция началась. В октябре 1789 г. по воле народа король переезжает из Версаля в Париж. Теперь он пленник государства. Народ требует отмены дворянских привилегий, решения аграрной проблемы, ликвидации долговых обязательств крестьян, требует земельных наделов для тружеников полей. Учредительное собрание колеблется. Тогда запылали дворянские замки. Крестьяне взялись за топоры. Это побудило Собрание принять в ночь на 4 августа 1789 г. решение о ликвидации сословных привилегий. Первый удар по феодализму нанесен. Но плебейская часть третьего сословия не складывает оружия. Она понимает, что «только при виде пламени своих пылающих замков они (аристократы. — С. А.) обрели в себе необходимое величие духа отречься от привилегии держать людей в оковах», — писал Марат в газете «Друг народа». Революция шагала вперед, охватывая все большие массы населения, нанося феодальным учреждениям один удар за другим. В 1791 г. была обнародована Конституция. Она еще очень умеренна. Правда, уничтожены таможенные границы, так тормозившие экономическое развитие страны, но нет и речи о республике. Монархия еще остается, правда ограниченной, конституционной. Крупная буржуазия добилась своего. Большего ей уже не нужно. Действует новый правительственный орган — Законодательное собрание. Но революция не остановилась. Гражданская война не прекращалась. Беднейшая и самая многочисленная часть народа страдала от голода, разрухи. В городах у мучных лавок установились очереди. Началась нехватка продуктов. Контрреволюция подняла голову. Король пытается бежать. Французские аристократы, эмигрировавшие за границу, обивают пороги иностранных дворов, прося защиты. Граф д’Артуа спешит в Петербург. Екатерина II поплакала вместе с ним над несчастьями дома французских Бурбонов, но войск для интервенции не дала. «Люблю перо Вольтера, но, боже, как много бед принесло оно Франции», — сказала она приятельнице своей Дашковой и приказала убрать в подвал знаменитую гудоновскую статую «фернейского патриарха». Шведский король из Стокгольма наставляет Людовика XVI, требуя самых жестоких мер к повстанцам. Людовик XVI должен, по его мнению, «навсегда покинуть Париж и уничтожить этот разбойничий вертеп… Пока во Франции остается Париж, в ней невозможно существование королей».[213] Пруссия и Австрия начинает в 1792 г. войну против революционной Франции. Командующий армией интервентов герцог Брауншвейгский в своем манифесте грозит разрушить Париж, если хоть один волос упадет с головы Людовика XVI и его супруги Марии-Антуанетты. Смертельная угроза нависла над Францией. «Отечество в опасности!» — воскликнули патриоты. В стране началась консолидация революционных сил. 10 августа 1792 г. король свергнут и посажен в тюрьму. С 20 сентября власть переходит в руки Национального Конвента. Руководство революцией берут на себя вожди самых беднейших слоев населения Франции — якобинцы: Робеспьер, Сен-Жюст и другие. Революционные войска Франции разбивают армию интервентов (битвы при Вальми в сентябре и Жемаппе в ноябре 1792 г.) и несут на территорию иностранных государств дух революции. 21 января 1793 г. совершается казнь Людовика XVI и позднее Марии-Антуанетты. Контрреволюция готовит заговоры и восстания. Контрреволюционный мятеж вспыхнул в Вандее. Якобинское правительство идет на жестокие меры. В марте и апреле 1793 г. создаются Революционный трибунал, Комитет общественной безопасности и Комитет общественного спасения. В последний входят 9 человек, сосредоточивших в своих руках всю власть. Якобинцы изгоняют из Конвента представителей правых элементов революции (жирондистов, дантонистов и др.) и объявляют террор. Целый ряд законодательных актов Конвента принес облегчение жизни крестьян (они получили землю, освобождение от сеньориальных повинностей без выкупа). Налоги на богачей были увеличены. Конвент повел беспощадную борьбу со спекуляцией. Это был апогей революции. Оставались демократические преобразования уже социалистического порядка, но для этого еще не созрели условия. «Полной победы не суждено было завоевать якобинцам, главным образом потому, что Франция XVIII в. была окружена на континенте слишком отсталыми странами и что в самой Франции не было материальных основ для социализма, не было банков, синдикатов капиталистов, машинной индустрии, железных дорог», — писал В. И. Ленин.[214] 9 термидора (27 июля 1794 г.) — последний день французской буржуазной революции. В этот день были казнены Робеспьер и его соратники. Начался спад революционной волны. Отменена Якобинская конституция 1793 г., распущен Конвент. «…Как ни мало героично буржуазное общество, для его появления на свет понадобились героизм, самопожертвование, террор, гражданская война и битвы народов. В классически строгих традициях Римской республики гладиаторы буржуазного общества нашли идеалы и художественные формы, иллюзии, необходимые им для того, чтобы скрыть от самих себя буржуазно-ограниченное содержание своей борьбы, чтобы удержать свое воодушевление на высоте великой исторической трагедии».[215] — писал К. Маркс. Деятели английской революции XVII века, как известно, стремились опоэтизировать идеи и события революционных лет ветхозаветными образами; революционеры Франции в конце XVIII столетия прибегли к античной маске. Античные образы. Интерес к античности возрос во второй половине XVIII столетия не только во Франции, но и в Англии и в Германии. В Англии в 1769 г. вышло сочинение Роберта Вуда «Опыт об оригинальности гения Гомера», о котором восторженный отзыв оставил Гете: «В этих образах мы видели уже не натянутые и напыщенные истории о героях, а правдивое отражение древнейшей действительности и старались, сколько возможно, к ней приблизиться». Артисты Клерон и Лекен, воспитанники Вольтера, играя в пьесах Корнеля и Расина, сбросили традиционные костюмы времен Людовика XIV, парики и кринолины, и надели костюмы греческие и римские. Знаменитый актер Тальма последовал их примеру. Композитор Глюк, имя которого облетело тогда весь мир, гениальный музыкант и новатор в области оперного искусства, возбудил еще больший интерес к подлинной героической античности своими операми «Орфей», «Альцест», «Ифигения в Тавриде», впервые поставленными в Париже. Героическая музыка Глюка звучала в ту пору революционно. Справедливо писала одна немецкая газета («Allgemeine musikalische Zeitung») в июне 1800 г.: «Оперы Глюка не только разбудили парижан от уютных снов о совершенствах Люлли и Рамо, но и пробудили в них то настроение и те сильные чувства, которые были нужны для постановки грозной драмы — революции». В Германии Винкельман своей знаменитой работой «История искусства древности» произвел переворот во взглядах на античность. Самобытность греческого искусства, его народность, его глубокие связи с бытом народным были впервые раскрыты выдающимся мыслителем. Работа Винкельмана в 60-х гг. XVIII столетия была переведена на французский язык. Просветители интересовались античностью, ища в ней образы и картины, созвучные им по идеям. Дидро изучает Лукреция, поэта-материалиста древности. Руссо вдохновляется героями Плутарха и сочинениями римского историка Тацита, бичевавшего развращенность римской аристократии. Монтескье пишет исторический обзор «Размышления о причинах величия и падения римлян», в котором возвеличивает доблестных республиканцев Рима. Известный французский археолог граф Кейлюс издает в 1757 г. книгу «Картины Гомера и Вергилия», призывая художников современности искать сюжеты в героической античности. Воспользовавшись материалами книг Кейлюса («Собрание египетских, этрусских, греческих, римских и галльских древностей» в семи томах, издававшихся с 1752 по 1767 г.), Жан-Жак Бартелеми выпускает накануне революции (в 1789 г.) свой знаменитый роман «Путешествие юного Анахарсиса по Греции», в котором прославляет политический строй республиканских Афин, гражданскую свободу и гражданскую доблесть древних греков. Все это подготовило то увлечение героическими образами античности, какое наблюдалось в годы французской революции. Художник Давид в 1784 г. закончил свою лучшую картину «Клятва Горациев». Три брата-патриота, сражавшихся за родной город, за свободу, воспетые в древности, а в новые времена — в известной трагедии Корнеля, запечатлены были теперь на полотне художника, символизируя собой тот революционный пафос, который вдохновлял французский народ накануне взятия Бастилии. В 1789 г. Давид пишет картину «Брут». В ноябре 1790 г. в Париже была возобновлена постановка трагедии Вольтера «Брут». Она вызывала горячие симпатии революционного зрителя. Патриотизм, гражданское мужество и преданность Брута идеям свободы глубоко волновали зрителей. Во время антрактов стихийно возникали митинги, с горячими страстными речами выступали революционные ораторы. Аристократов, оказавшихся в зале и выражавших свое недовольство, изгоняли из театра. Современные идеи, облекаясь в античные героические образы, приобретали особую красоту и величие. Сами просветители, подготовлявшие революцию, но не дожившие до нее, теперь, в боевые дни, в глазах восставших французов поднялись на высоту античного идеала. В пьесе неизвестного автора «Тень Мирабо», поставленной после смерти знаменитого оратора (4 апреля 1791 г.), выводится Вольтер, встречающий в Елисейских полях тень Мирабо. Философ накладывает на голову Мирабо гражданский венец. Здесь же приветствует оратора Руссо и рядом с ним Брут. Увлечение героической античностью сказалось в творчестве Андре Шенье (1762―1794). Поэт был казнен, не успев опубликовать свои стихи. Они увидели свет лишь в 1819 г. Элегии, эклоги, ямбы Андре Шенье как бы возрождали далекую античность, но в них жили современные идеи. Французского поэта очень ценил Пушкин. «Никто более меня не уважает, не любит этого поэта», — писал он. Брат Андре Шенье, Мари Жозеф, поэт и драматург эпохи революции, избирает для театра также античные сюжеты, прославляя республиканскую доблесть древних. Такова его трагедия «Кай Гракх». В пьесах «Карл IX», «Генрих VIII» он выводит на сцену венчанных убийц нового времени, возбуждая в зрителе ненависть к абсолютизму. Пьеса «Карл IX», поставленная театром «Комеди Франсез», была запрещена еще правительством Людовика XVI, однако это вызвало такое возмущение в народе, что король вынужден был отменить свое решение. Мари Жозеф Шенье написал пьесу «Калас», воспроизводя совсем недавние времена. Деятели революции широко пропагандировали имена и творчество просветителей, особенно Вольтера и Руссо. 30 мая 1791 г., в день годовщины смерти Вольтера, прах философа был торжественно перевезен в Пантеон, и всенародный подъем, какой вызвало это событие, сделал само торжество актом революции. Художник Давид оформил процессию, поэт Мари Жозеф Шенье написал гимн в честь Вольтера, композитор Госсек создал музыку. Мари Жозеф Шенье написал также оду «Песнь 14 июля», в которой в духе просветителей восклицал: «Пусть разобьются оковы! Да умиротворится земля! Пусть дух законов создаст новое государство, которое будет так же вечно, как лучи солнца! Да искупится длительное преступление веков обмана! Небо создало человечество для свободы». Композитор Госсек положил стихи поэта на музыку. После якобинского переворота в 1793 г. особую популярность приобрело имя Жан-Жака Руссо, наиболее радикального из французских просветителей. На празднике 10 августа 1793 г. Эро де Сешель произносит речь в духе идей Руссо: «О природа! Прими выражение вечной преданности французов твоим законам… После стольких веков заблуждений и рабства надо было вернуться к твоей, о природа, первоначальной простоте, чтобы найти снова свободу и равенство». Пропагандируя идеи Руссо, Мари Жозеф Шенье вместе с композиторами Госсеком и Мюгелем создает торжественные, полные революционного воодушевления гимны: «Гимн природе», «Гимн равенству» и «Гимн свободе». «Дорогая свобода! Дорогая свобода, природа, отечество!» — такие возгласы звучали в «Гимне равенства». Эти гимны исполнялись хором в дни торжеств или всем собравшимся на площади народом. В годы революции в театре ставилась пьеса в стихах «Апофеоз Жан-Жака Руссо». Как намек на постоянную удрученность философа, на мрачное его настроение в последние годы жизни в пьесе звучали куплеты о том, что Руссо, «старшина настоящих санкюлотов», весел, «с тех пор как нет у нас деспотов». Революционные песни. Идеи просветителей, облеченные в стихи, в ораторскую речь, журнальную публицистическую статью, в музыку, в живописные образы художников, вдохновляли революционную Францию. Гений французского народа внес в искусство эпохи революции одно из самых замечательных своих созданий — песню. Французы всегда любили песню. «Народом песен и веселой шутки» называл Вольтер своих соотечественников. Легкие, веселые, шутливые, искрящиеся боевым задором, песни французской революции облетели весь мир, как живое и вечно юное воплощение революционных традиций. «Ça ira», «Марсельеза» и «Карманьола» — вот три песни, которые воплотили революционный дух французского народа. Они создавались в народе, возникали стихийно и звучали у всех на устах. Первой родилась песня «Ça ira». Кто написал ее слова, музыку, неизвестно. Кто первый спел ее? Может быть, парижский мальчик, какой-нибудь Гаврош тех дней. Может быть, бедный, никогда не унывающий студент. Никто этого не знает. Но ее запели вдруг все революционно настроенные французы к великому возмущению аристократов. Реакционная газета «Меркюр де Франс», отражая настроения придворных кругов, гневно писала в своем отчете о празднестве 14 июля 1790 г. (первая годовщина взятия Бастилии): «Большинство песен заканчивалось припевом: Ça ira! Аристократов на фонарный столб! Пусть сдохнут аристократы!» Трудно перевести слова «Ça ira!»: «Все устроится», «Все будет хорошо!» В этих двух коротких французских словах много смысла. В них звучит вера в будущее и вместе с тем нечто шутливое, насмешливое, ироническое. Еще господствуют аристократы, еще плохо живется, хлещет дождь, и сквозь лохмотья вода льется за шиворот. Но все пройдет, устроится, уладится, и все будет хорошо, вопреки всяким аристократам и всякой непогоде. Ça ira! Подыхайте аристократы! Так звучала тогда эта первая революционная песня, которую сторонники старого режима назвали «кровожадной». В апреле 1792 г. начались революционные войны. Армии интервентов окружили Францию, готовясь задушить революцию. Всенародный клич «Родина в опасности!» облетел страну и вызвал огромный патриотический подъем. В эти дни родилась вторая революционная песня — «Марсельеза». Ее сочинил безвестный саперный капитан Руже де Лиль, который тогда со своим полком находился в Страсбурге. Первоначально это была «Боевая песнь Рейнской армии». Батальон марсельцев, пришедший в Париж, принес ее с собой. Проходя по улицам столицы чеканным шагом, марсельцы стройно скандировали боевой ритм песни. Чудесная мелодия несла волнующий призыв: «Вперед, сыны родины! День славы настал!» И песня Руже де Лиля осталась в истории как «Песня марсельцев», или сокращенно «Марсельеза».[216] Король Людовик XVI вместе с семьей хотел бежать из Франции, чтобы вернуться с армиями интервентов. Он был пойман и заключен в тюрьму 13 августа 1792 г. Тогда родилась третья песня французской революции — «Карманьола». Под плясовой напев распевали сатирические куплеты о короле и его жене, ненавистной австриячке Марии-Антуанетте: «Мосье Вето обещал быть верным родине, но обманул». Кто такой этот мосье Вето? Так был прозван король в насмешку, от латинского слова veto — запрещаю: король слишком часто накладывал вето на решения парламента. Отсюда и пошло насмешливое имя. Куплеты «Карманьолы» затрагивали и королеву: «Мадам Вето грозила перерезать весь Париж, но дело ее не вышло…» Кто был автором «Карманьолы», неизвестно. К тому же куплеты ее постоянно менялись, в зависимости от злобы дня. Безымянное искусство народа служило делу революции.[217]Литература Германии
Англия и Франция, два крупнейших государства в Европе в XVIII столетии, боровшиеся за первенство в захвате колоний, за первенство на мировом рынке, стремились поддержать сложившуюся политическую систему в Германии, сохранить ее раздробленность, использовать постоянные раздоры между отдельными немецкими князьями. Они вовлекали немецких князей в войны: Англия против Франции, Франция против Англии. Немецкие государства получали от Англии и Франции огромные денежные субсидии. Франция за 1750―1772 гг. выплатила 82 миллиона ливров Австрии, 9 миллионов Саксонии, 9 миллионов Баварии, 11 миллионов Пфальцу и т. д. Англия выплатила Пруссии за период Семилетней войны 21 миллион фунтов стерлингов. Иностранные субсидии нисколько не способствовали экономическому подъему Германии. Войны, в которых участвовали германские княжества, все больше и больше подрывали их материальные основы. В Баварии из-за недостатка рабочей силы в конце XVIII столетия треть земли оставалась невозделанной, причем земли плодороднейшей. Тяжело пострадала от Семилетней войны Саксония. Эта война сократила население Ганновера на 96 тысяч человек. Хозяйственная жизнь в ряде княжеств и городов из года в год все более и более расстраивалась. Разительный пример тому — история Нюрнберга, где население за двести лет (1580―1780) уменьшилось наполовину в связи с постепенным сокращением производства и утечкой из города рабочей силы. Германия отставала технически от тогдашней Англии и Франции. «Англичане и в особенности французы производили те же изделия, что и нюрнбержцы, только лучше и дешевле, так как вместо нюрнбергского ремесла у них существовала мануфактура», — писал Ф. Энгельс.[218] Тем не менее и в Германии в XVIII столетии, особенно во второй половине века, наметились тенденции к росту производства, к возникновению буржуазных элементов хозяйства в недрах экономической системы феодализма. В верхней Силезии активизируется разработка угольных залежей, цинковой руды. Увеличивается выделка сукон. Растет горная промышленность Саксонии. Бурно развивается портовый город Гамбург. Через него осуществляется вывоз металлов, леса, холста в Англию, Испанию, Францию. В Гамбурге развивается судостроение. Развитие производства в Германии совершается, конечно, в значительно меньших масштабах, чем во Франции и особенно в Англии. Перспективы буржуазной революции еще далеки в Германии XVIII столетия, значительно дальше, чем во Франции. Немецкая буржуазия еще слаба, разрознена, классово не организована, лишена того боевого, наступательного духа, который характерен для французской буржуазии кануна революции. Историческая обстановка обусловливает и особенности немецкого Просвещения. Во Франции просветители уже штурмуют феодальные бастионы, в Германии задачи борьбы еще весьма смутно представляются взору просветителей. «В то время, как во Франции уже в XVIII веке преобладают публицисты, и притом публицисты первого ранга, — в Германии все сводится к бегству из действительности в идеальные сферы», — писал Энгельс.[219] Во Франции основная задача Просвещения сводилась к подготовке масс к буржуазной революции. В Германии этой задаче предшествовала другая историческая задача национального объединения, уже выполненная Францией. Поэтому освободительные тенденции немецкого Просвещения тесно переплетаются с идеей национального самосознания, с идеей национального единства немецкого народа. Борьба за национальное объединение стала первоочередной задачей немецкого Просвещения. «Мы, немцы, еще не нация», — сетовал Лессинг. «Да будет Германия настолько едина, чтобы немецкие талеры и гроши имели одну и ту же цену во всем государстве; настолько едина, чтобы я мог провезти свой дорожный чемодан через все тридцать шесть государств, ни разу не раскрыв его для осмотра. Пусть будет она настолько едина, чтобы городской дорожный паспорт, выданный в Веймаре, не был признан пограничным чиновником соседнего государства недействительным, как паспорт иностранца. В пределах Германского государства не должно быть речи о своей стране и загранице; пусть в Германии будут единые меры и все, торговля и оборот и сотни тому подобных вещей, которых я не в состоянии сейчас припомнить», — писал Гете. Немецкая культура XVIII столетия вышла за национальные рамки, войдя составной частью в общечеловеческую мировую культуру. Германия выдвинула гигантов литературы мирового значения — Лессинга, Гете, Шиллера, теоретика искусства Винкельмана, талантливых представителей литературного движения «Бури и натиска». В конце XVIII века невиданных высот достигает немецкая музыка в гениальных произведениях Моцарта и Бетховена. Германия дала миру крупнейших мыслителей — Канта, Фихте, Гегеля. Немецкая идеалистическая философия. Во Франции движение философской мысли явилось идеологической подготовкой революции. Революция свершилась. В Германии этого не произошло. Здесь все силы революционных дерзаний трансформировались в философскую мысль, уйдя в отвлеченные сферы сложных проблем, подчас очень важных для интеллектуальной деятельности людей, но далеких от конкретных, насущных нужд политической жизни. Причем сама форма философствования приобрела трудно постижимую для неискушенного читателя абстрактность. Генрих Гейне в книге «К истории религии и философии в Германии», в которой он блестяще переложил на удобопонятный язык туманную терминологию немецких философов, шутливо заявляет: «Я затрагиваю здесь вообще комическую сторону наших философов. Они постоянно жалуются, что их не понимают. Гегель на смертном одре сказал: „Только один человек меня понял“, — но вслед за тем сердито прибавил: „Но и тот меня не понимал“». Немецкая философия XVIII столетия завоевала себе место в истории. Германия внесла свой особый вклад в общественное развитие европейских народов в виде чистого мышления. Маркс писал: «…Германия сопровождала развитие современных народов лишь абстрактной деятельностью мышления, не принимая активного участия в действительных битвах этого развития».[220] В пьесу «Заговор Фиеско» Шиллер ввел знаменательную деталь. Его герой гонит художника: «Ты свергаешь тиранов на полотне, а сам остаешься жалким рабом. Мазком кисти ты освобождаешь государства, но не в силах разбить собственные цепи. (Громко, повелительно.) Поди! Твоя работа — скоморошество! Видимость, уступи место деянию!..» (действие II, явление 17). Немецкая философия второй половины XVIII и начала XIX века была по преимуществу философией идеалистической. Однако сравнительно с предшествующим ей механистическим материализмом она сделала шаг вперед, обогащая человеческую мысль новым, чрезвычайно важным методом познания действительности — диалектикой. Через борьбу, через отрицание механистического, метафизического материализма она приблизила человечество к вершине философии — диалектическому материализму, подготовила для него почву. Диалектический и исторический материализм К. Маркса, как известно, использовал диалектику Гегеля. Кант (1724―1804). Первым в ряду выдающихся умов, создавших классическую немецкую философию, был Иммануил Кант, «Робеспьер в царстве мысли», как охарактеризовал его Генрих Гейне. Он открыл своей деятельностью эпоху расцвета этой философии. Сочинения Руссо и события французской революции сыграли в жизни мыслителя огромную роль. Руссо заставил его задуматься над проблемой гражданской свободы, революция привлекла его взор к общественным вопросам и побудила разработать свое представление о философии истории. Кант пришел к оптимистическому выводу: ход истории ведет неизбежно к прогрессу, к идеальному гражданскому обществу («Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском отношении»), «Свобода и равенство суть неотчуждаемые права человека», — заявил он. В духе руссоистского республиканизма он развивает учение о «коллективной воле». В сочинении «О вечном мире» он провозглашает в качестве философского вывода идею о той стадии истории человечества, когда оно неизбежно придет к вечному миру на основе «великого народного союза», «объединенной мощи», «объединенной воли». Кант совершил грандиозный вклад в познание вселенной. Великие умы, в том числе и Ньютон, бились над вопросом происхождения миров и в конце концов приходили к признанию бога как первопричины возникновения вселенной. Кант разработал теорию естественного образования и развития звезд и звездных систем. «Вопрос о первом толчке был устранен; Земля и вся солнечная система предстали как нечто ставшее во времени», — писал Ф. Энгельс.[221] Кант не отверг объективно существующей материи, но (в этом и заключался его идеализм) он отверг возможность ее познания («вещь в себе»). Философ противопоставил опыт и чистое мышление. Те представления, которые рождаются в нас на основе наших наблюдений над миром (пространство, время, причинность, законы природы), на самом деле даются нам не опытом, они являются продуктом чистого мышления. Так полагал философ. В его рассуждениях много интересных и плодотворных мыслей, однако, читая его книги («Критика чистого разума», «Пролегомены»), в конце концов приходишь к безрадостному выводу, что мир непознаваем, что мы не можем выбраться из круга априорных знаний, что между нашим разумом и действительным миром пролегает непроходимая пропасть. Кант вскрыл неполноценность старого метафизического метода мышления и сделал первые шаги к иному диалектическому методу — в этом историческая заслуга его философии. Однако конечный вывод его о том, что истина недоступна мышлению, возвращает нас в сферы унылого агностицизма. «Критика практического разума» Канта посвящена проблеме нравственного состояния человека. Французские просветители приобщали человека к земле, они звали его к радости. В стремлении человека к счастью они усмотрели единственный нравственный закон. Что же дал Кант для решения этой проблемы? Он сформулировал абстрактную теорию о некоем «категорическом императиве». Человек обязан подчиняться долгу. Не страх или поощрение, а внутреннее нравственное повеление подчиняет его этой идее долга. «Это именно то великое, что возвышает человека над самим собой (как частью чувственного мира), что соединяет его с порядком вещей, который рассудок может только мыслить», — патетически рассуждает он. В этой идее долга есть нечто от старых христианских учений: поступай так, как хотел бы, чтобы другие поступали по отношению к тебе, или, по терминологии Канта: «Поступай так, чтобы максима твоей воли всегда могла быть вместе с тем и принципом всеобщего законодательства». В мире существуют люди, которые не подчиняются долгу и преуспевают, и, наоборот, другие, подчиняющиеся долгу, но гонимы, несчастны. Где же гармония между нравственной честностью человека и благом? Злые наслаждаются, добрые страдают. Христианство отвечало на это ссылкой на загробное вознаграждение. К тому же пришел и Кант, облекший свой вывод в соответствующую абстрактно-философическую форму, своеобразную наукообразную софистику. С точки зрения чистого разума нельзя доказать существование бога и бессмертия, с точки зрения практического разума бог и бессмертие необходимы. Только представление о боге и бессмертии может обещать человеку гармонию нравственного закона и блага. Как видим, старые погудки на новый лад! Не умея объяснить реальные противоречия социального мира, Кант обратился к миру потустороннему. Эстетике, науке о прекрасном, Кант уделяет особое место: он возвышает ее. Эстетика в его системе становится вершиной философии («Критика способности суждения»). Искусство разрешает все философские противоречия. Если нет гармонии между свободой и необходимостью, то она обретается в искусстве, если нет соответствия между идеей долга (нравственным законом) и благом, то мы его (это соответствие) находим в искусстве. Прекрасное в искусстве дает нам все то, что мы тщетно ищем в действительном мире. Для восприятия прекрасного необходим некий отрешенный от практического разума вкус. Вы видите прекрасное каким-то, так сказать, внутренним оком, ваше сердце, ваш ум отрешены от всего, что так или иначе может повлиять на вашу способность суждения, отрешены от всех практических интересов, пользы, добра и т. п. Это чистое, «незаинтересованное» созерцание. Вы наслаждаетесь только «формой» прекрасного. Велика миссия гения. Он творит свободно. Ничто не должно и не может подавить его свободы. Это все чистейший идеализм. Однако если взглянуть глазами Канта на долг художника, создающего эстетические ценности в условиях социальных противоречий, то призыв философа к творческой свободе гения станет выглядеть по-иному.* * *
Немецкая литература, отразившая в XVII в. глубокое нравственное потрясение народа после опустошительной 30-летней войны, переполненная идеями и эстетикой барокко, теперь, в XVIII в., начала постепенно переходить к более спокойному и трезвому взгляду на вещи. Заговорили о национальном единстве и едином литературном языке. (Готшед (1700―1766). «Материалы для критической истории немецкого языка, поэзии и красноречия»). Политическая раздробленность страны не могла не сказаться на языке народа. Областные диалекты, засорение языка всевозможными варваризмами мешали созданию литературы в общенациональном ее значении. Готшед вошел в историю немецкой литературы как борец против стиля барокко («Рациональная риторика», 1728; «Опыт критической теории поэзии для немцев», 1730; «Основоположения немецкого стиля», 1748). Он противопоставил литературе барокко рационалистические основы классицизма. Мысль и логика, ясность, правдоподобие, простота — вот украшение искусства; гражданское воспитание — вот его цель. Так он сформулировал свои эстетические принципы. Следуя им, он написал трагедию «Умирающий Катон» (1732), в которой прославил гражданскую доблесть республиканца Катона Утического, не пожелавшего пережить республику и лишившего себя жизни после захвата Юлием Цезарем власти. Пьеса пользовалась в течение примерно двадцати лет успехом у зрителей. Однако, не обладая достаточными поэтическими силами, чтобы создать произведения высокого мастерства, Готшед сам пошел по ложному пути — механического перенесения на немецкую почву методов французской классицистической литературы. Он переводил на немецкий язык трагедии Корнеля и Расина, не пытаясь найти на родной почве, в народных поэтических традициях, необходимых источников для обновления национальной литературы. Оригинальные и переводные пьесы Готшеда вошли в шеститомный сборник, изданный им в 1740―1745 гг. под заглавием «Немецкая сцена, устроенная по правилам древних греков и римлян». Своевременно сказав новое слово, Готшед быстро, однако, устарел, отстал от требований времени. «Если бы Готшед хотел идти вперед вместе с веком, если бы его вкус и взгляды могли расширяться и очищаться одновременно со взглядами и вкусом его века, быть может, он, действительно, из стихоплета сделался бы поэтом», — писал Лессинг.[226] В 40-х гг, разгорелся знаменитый спор между Готшедом и швейцарскими литераторами Бодмером и Брейтингером. Они отвергли нормативную классицистическую эстетику Готшеда, ставшую уже почти канонической, и провозгласили право поэта на творческую свободу. Спор шел непосредственно о праве поэта на вымысел, на введение в произведение чудесного элемента, о праве на вольные сравнения, живописность, картинность изображения. Все это не согласовалось со строгой рассудочностью Готшеда. «Швейцарцы» заявляли, что поэтическая речь может смело заимствовать слова и обороты из языка крестьян. Последнее особенно шокировало Готшеда. Не без влияния «швейцарцев» в 1741 г. был издан в стихотворном переводе отрывок из трагедии Шекспира «Юлий Цезарь» (автор перевода — прусский посол в Лондоне Каспар Вильгельм фон Борк). Готшед был возмущен и высказал самое отрицательное суждение о Шекспире. «Швейцарцев» поддержали молодые поэтические силы. «Цюрихские полемические статьи об исправлении немецкого вкуса против готшедовской школы», публиковавшиеся Бодмером и Брейтингером, читались всей Германией. Готшеда поднимали на смех, писали на него эпиграммы, посвящали ему сатирические поэмы («Дунциада» Виланда). Злые языки шутили, что, когда бы Катон встал из гроба и прочитал трагедию Готшеда «Умирающий Катон», он вторично покончил бы с собой. Авторитет Готшеда был окончательно подорван. Время его прошло. В немецкой литературе наступила новая пора. Бодмер и Брейтингер обратились к народным поэтическим традициям, к древней немецкой поэзии. Бодмер издал поэму «Нибелунги», песни средневековых миннезингеров. Собственная поэтическая продукция противников Готшеда не блистала совершенством, однако их заслуга заключалась в том, что они указали на национальный источник литературы. Борясь против французского классицизма, популяризируемого Готшедом, Бодмер знакомил немцев с образцами английской поэзии, переводил староанглийские баллады и «Потерянный рай» Мильтона. Однако теперь в немецкую поэзию проник религиозный, мистический элемент. Поэты начали увлекаться христианскими легендами. Бодмер писал поэмы на библейские темы. Широко популярный в Германии в XVIII столетии поэт Фридрих Готлиб Клопшток (1724―1803) написал эпическую поэму «Мессиада» (1748―1773), состоявшую из двадцати песен. Легенды о деяниях Иисуса Христа из Нового завета легли в основу сюжета поэмы. Подобно Мильтону, Клопшток рисует падшего ангела Аббадонну, однако последний значительно отличается от мильтоновского героя. Сатана «Потерянного рая» возвышается титанической фигурой — изгнанный, но не покоренный, гордый тираноборец. Не то у Клопштока. Аббадонна его — раскаивающийся грешник, тоскующий, плачущий, жалкий в своем падении.Лессинг (1729―1781)
В 50-х гг. XVIII столетия на общественной арене Германии появляется Готхольд Эфраим Лессинг — глубокий мыслитель, литературный критик, поэт, драматург и прежде всего общественный деятель, оказавший огромное влияние на умственную жизнь не только Германии, но и всей Европы той поры. Человек замечательного ума и широкой, разносторонней эрудиции, он вместе с тем обладал и той твердой волей и характером, которые необходимы идейному руководителю. «Такой человек, как Лессинг, нам нужен, потому что он велик именно благодаря своей твердости», — говорил о нем Гете.[229] Лессинг подверг жесточайшей критике идеологию немецкого абсолютизма, возбудил ненависть к деспотизму, презрение к культурному одичанию немецких княжеских дворов. «Он был живой критикой своего времени, и вся его жизнь была полемикой. Эта критика оставила следы в широчайших областях мысли и чувства, в религии, в науке, в искусстве», — писал о нем Гейне. Своими теоретическими трудами («Гамбургская драматургия», 1768), своими драмами («Мисс Сара Сампсон», 1755; «Минна фон Барнхельм», 1763―1767; «Эмилия Галотти», 1772) он создал национальный театр, поставив его на реалистические основы, использовав театр как политическую трибуну, дававшую огромный резонанс его просветительской пропаганде. Лессинг создавал материалистическую эстетику, продолжая дело великого античного мыслителя Аристотеля. Теоретический трактат Лессинга «Лаокоон» (1766) сохраняет до сих пор первостепенное значение в науке об искусстве. Родился он в 1729 г. в небольшом саксонском городке Каменц, в семье пастора, получил блестящее образование, которого достиг больше собственными силами, нежели стараниями школьных и университетских учителей, видевших достоинства образования лишь в знании латыни. Из Мейсенской княжеской школы он вышел до срока, получив, однако, диплом об окончании полного курса. Затем поступил в Лейпцигский университет, в котором пробыл два года. В это время пристрастился к театру и начал пробовать свои силы в драматургии. Его первая комедия «Молодой ученый», написанная в духе Мольера, имела большой успех. В 1748 г. Лессинг переехал в Берлин, а затем в Виттенберг, где, получив звание магистра, формально завершил свое образование. Тяжелая нужда преследовала поэта. Ради грошовых заработков он трудился в качестве литературного поденщика, «полуголодного газетного чернорабочего», как писал о его жизни Чернышевский. Одно время он был секретарем Вольтера, когда тот жил в Берлине. Вольтер не запомнил его, а Лессинг сохранил воспоминания, не лестные для философа. Молодого немецкого правдоискателя удивило лукавство и корыстолюбие знаменитого человека. По части этой слабости Фридрих II шутил: «Вы были бы богом, если бы не были Вольтером». Внешне жизнь Лессинга бедна событиями. Он редко соглашался поступать на службу, предпочитая независимое положение литератора, зная, что официальные должности в тогдашней Германии требовали от человека отказа от собственных политических убеждений. «Король прусский платит только тем, кто согласен отречься от своей независимости», — заявил он однажды. Исполнение должности секретаря при губернаторе Силезии, которую он принял в 1760 г., еще более его убедило в этом. В 1767―1769 гг. Лессинг живет в Гамбурге, где принимает деятельное участие в организации театра. Из его рецензий была потом составлена книга «Гамбургская драматургия», вошедшая в золотой фонд теоретической литературы по вопросам театрального искусства. В 1770 г. крайняя нужда заставила Лессинга поступить на службу в качестве заведующего Вольфенбютельской герцогской библиотекой. Скудный заработок едва покрывал расходы, которые увеличились в связи с женитьбой Лессинга в 1777 г. на Еве Кенинг, вдове, имевшей детей. Писатель умер на 52-м году жизни, сломленный постоянной нуждой и непомерным трудом. «Половины того не сказал Лессинг, что мог сказать, что сказал бы, если бы прожил десятью — пятнадцатью годами долее. Приближались исторические события, которые должны были сильно содействовать пробуждению немецкого племени… Но слишком тяжела была его жизнь, и он один, в котором более всех нуждалась Германия, не дожил до той поры, когда его ясный ум и могущественное слово наиболее нужны были для его народа», — писал Чернышевский[230] в своей книге о немецком просветителе.* * *
Лессинг в борьбе за преобразование немецкой литературы. «Если немец оглянется назад, на свою историю, то одну из главных причин своего медленного политического развития, а также и жалкого состояния литературы до Лессинга, он увидит в „компетентных писателях“, — писал Маркс в „Рейнской газете“. — Профессиональные, цеховые, привилегированные ученые, доктора и т. п., бесцветные университетские писатели семнадцатого и восемнадцатого столетий, с их чопорными косичками, важным педантизмом и ничтожно-крохоборческими диссертациями, стали между народом и духом, между жизнью и наукой, между свободой и человеком».[231] Лессинг, обладавший ясным умом, огромной эрудицией, необходимой не только для создания новой теории, но и для ниспровержения старых авторитетов, мешавших развитию общественной мысли Германии, обладавший смелостью и независимостью взглядов, а также большой волей и силой характера, сумел расчистить авгиевы конюшни захолустной дворянско-княжеской культуры, показать ничтожество, идейную скудость писателей, поэтов, пресмыкавшихся перед двором, презиравших народ и кичившихся мнимой своей ученостью. Еще двадцатидвухлетним юношей Лессинг выступил против псевдоучености придворного поэта Ланге, почитавшегося большим знатоком античности, исследователем римского поэта Горация. Разоблачив беспросветное невежество, тупость и чванливое бахвальство Ланге, он навсегда уничтожил его дутую славу. Он показал вместе с тем всей немецкой общественности, каким жалким ничтожествам она поклоняется. Позднее, в «Антикварных письмах», Лессинг разоблачил мнимую ученость некоего Клоца, интригана и пасквилянта, издателя критического журнала, насаждавшего дурные нравы в литературе, душившего все честное и смелое. Надо было искоренить дух подлого приспособленчества в немецкой литературе, и Лессинг это делал, уничтожая авторитет одного из наиболее известных представителей низкопоклонства, тщеславия и продажности в среде тогдашних писателей. Критика Лессинга была жестокой. Но этого требовало благородное дело обновления литературы. «Я не могу пощадить его, не становясь предателем делу, которое защищаю от него», — писал Лессинг. Он резко осудил Готшеда, осудил в нем дух холодного педантства, мертвившего все истинно поэтическое и свежее, подражательство иностранным образцам и льстивое пресмыкательство перед двором. Отвергая авторитет Готшеда, Лессинг нисколько не щадил и его противника Бодмера. Он осудил и Клопштока за отвлеченность и мистицизм его стихов. Лессинг-критик суров и беспощаден, но это было необходимо, этого требовало время. Справедливо писал Чернышевский: «Немецкая мысль была тогда одержима такой вялой дремотой, что только самые сильные толчки могли пробудить ее. В этом отношении, как и во всех других, Лессинг был именно тот человек, в каком нуждалось то время. Только беспощадная диалектика, не оставлявшая ни одного уступчивого слова для успокоения, могла заставить публику и писателей признаться в том, что литературные дела их действительно в плохом состоянии, и пробудить в них потребность исправления безжалостно раскрытых недостатков». В «Письмах о новейшей литературе» (1759―1765) он призвал писателей к независимости. Литература должна быть свободной и не служить вкусам двора; из нее нужно навсегда вытравить дух раболепия и угодничества; только тогда она станет истинной выразительницей народных интересов и будет служить делу прогресса. Философские и политические взгляды Лессинга. Отвергая туманный мистицизм модной тогда поэзии, Лессинг исходил из здорового, трезвого, материалистического взгляда на мир. Он изучал философию Спинозы и разделял ее конечные выводы. Фриц Якоби, автор книги «Учение Спинозы», рассказывал о своем разговоре с Лессингом, которому он показал стихотворение молодого Гете «Прометей», проникнутое идеями пантеизма. «Эту точку зрения я вполне разделяю, — сказал Лессинг. — Правоверный бог давно для меня не существует, он попросту противен мне. Единое все — ничего другого я не признаю. Об этом и говорит стихотворение Гете. Признаюсь, оно доставило мне большое удовлетворение».[232] Лессинг был яростным противником социальной системы, царившей тогда в Германии. Он ненавидел деспотизм немецких князей, придворной клики, юнкеров. Эпиграммы Лессинга против ненавистного ему миропорядка были злы и язвительны: «Король спросил мудреца, как называется самое скверное животное. Мудрец ответил: „Из диких — тиран, из прирученных — льстец“; „Каковы признаки дворянства?“ — „Расточать, занимать и платить ударами“» и т. д. Эстетические труды. Лессинг создал два монументальных эстетических труда: трактат «Лаокоон» (1766) и сборник театральных рецензий под названием «Гамбургская драматургия» (1767―1769). В трактате «Лаокоон», посвященном известной античной скульптурной группе, Лессинг определяет границу между двумя видами искусства — живописью и поэзией. Каждая сфера искусства имеет свою специфику, свои законы, пренебрегать которыми нельзя. Живопись — область пространства, поэзия — времени. Эту разницу между пластическим и тоническим искусством нужно всегда помнить; живописец располагает один предмет подле другого, он фиксирует какой-то момент действия; между тем поэт описывает действия в их временной последовательности, в движении. Поэтому «никакая описательность в поэзии недопустима». Щит Ахиллеса дан Гомером не в пространственном представлении, как сделал бы это живописец, а во временном. Древний поэт показывает щит в процессе его обработки Гефестом. Перед читателем открываются одна за другой яркие, полные движения картины. Гомер превращал «совместно данное в последовательно являющееся и через это делал из скучной рисовки тела оживленную картину действия», — писал Лессинг. Другой пример: описание красоты Елены. Как бы поэты ни старались точно воспроизвести облик человека, подробно описывая все детали его лица, они не вызовут у читателя достаточно ясного представления об этом лице. В поэме Гомера красота Елены есть главнейшая причина длительной войны между троянцами и греками. Поэтому читатель должен верить, что Елена действительно красива, что ее красота могла стать причиной раздора. А между тем Гомер нигде не дает портрета Елены, как сделал бы это современный поэт описательной школы. Он показывает красоту Елены через восприятие старцев. Убеленные сединой, с сердцами, в которых потухли страсти, старцы при виде Елены не могут сдержать чувства восхищения:(Перевод Н. Гнедина.)
Лессинг настаивал на активной, волевой роли искусства. Его сочинение, в сущности, было направлено против описательности и созерцательного характера поэзии. Оно произвело огромное впечатление на современников и совершило подлинный переворот во взглядах на искусство. Гете в своих воспоминаниях («Поэзия и правда») писал: «Надо превратиться в юношу, чтобы понять, какое потрясающее впечатление произвел на нас Лессинг своим „Лаокооном“, переселив наш ум из области печальных и туманных созерцаний в светлый и свободный мир мысли. Фальшиво толковавшееся до тех пор было отброшено в сторону, и разница между искусствами пластическими и словесными объяснена». Вклад Лессинга в эстетику оценили русские просветители. Добролюбов писал: «„Лаокооном“ Лессинг создал новую теорию поэзии, внеся в нее жизнь и разбив мертвенную формалистику, которая господствовала до тех пор во всех эстетиках. С чрезвычайной ясностью и силой мысли, с неотразимой логической убедительностью он доказал, что существенный предмет поэзии, в отличие от всех других искусств и особенно от живописи, составляет действие… С появлением „Лаокоона“ жизнь в своем течении, а не бездушная форма признана существенным содержанием поэзии».[233] Стародавние споры о том, что выше — искусство или жизнь, Лессинг решил в пользу жизни. «Жизнь превосходит картину». Высшая форма красоты — красота живого человека. Красота отнюдь не отвлеченный идеал, она заключена в самой действительности, и действие как проявление бытия человека должно составлять душу поэзии. Лессинг заявил себя решительным противником всяких аллегорий и условностей, столь излюбленных в литературе той поры, он выступил против изысканности, напыщенности, чопорности языка классицистической трагедии, против знатных ее героев. Во всех его высказываниях по вопросам эстетики и искусства всегда ощущается его политическая антифеодальная, антидворянская позиция. «Я давно уже держусь того мнения, что двор вовсе не такое место, где поэт может изучать природу человека». «Имена принцев и героев могут придать пьесе пышность и величие, но нисколько не способствуют ее трогательности» и т. д. В своей драматургической теории Лессинг опирается на Дидро. Он цитирует следующие строки французского философа: «До сих пор главным делом в пьесе был характер, а сословие было чем-то случайным, а теперь главным должно стать сословие, а случайным характер». Если классицистическая теория содержала в себе утверждение вечности, неисторичности определенных типов характеров, то Дидро и вслед за ним Лессинг доказывали обусловленность характера человека социальной средой. Характер несет в себе черты сословия. Отсюда и драматургический конфликт должен строиться не на отвлеченном принципе противоположности характеров, а воспроизводить реальные конфликты между сословиями, борьбу сословий. Отвергая французский классицистический театр, Лессинг зовет поэта в творческую лабораторию древнегреческих драматургов и Шекспира. У них надлежит учиться умению изображать реальную жизнь общества. Однако нужно научиться их умению понимать жизнь в ее конфликтах, но отнюдь не подражать этим поэтам и не заимствовать у них. «Шекспир требует изучения, но не допускает, чтобы его обкрадывали». Драматургия Лессинга. Лессинг создал в Германии жанр драмы, противопоставив ее классицистической трагедии. Первая его драма «Мисс Сара Сампсон» (1755) появилась еще до пьес Дидро; французский просветитель заметил ее и по достоинству оценил. «Германский гений уже обратился к природе, — это истинный путь. Да идет он по этому пути!» — писал Дидро в рецензии на «Мисс Сару Сампсон». История страданий девушки, нарушившей установления официальной морали и отдавшейся чувству, — вот тема пьесы. Сара Сампсон, презревшая мнение света, полагает, что в вопросах любви первенствующее значение имеет голос сердца, а не какие-либо побочные мотивы. «Для меня на всем свете дорога только одна честь — честь вашей любви. Я не для света хочу быть связана с вами, а для себя самой». Пьеса имела огромный успех. Зритель был взволнован. Впервые он видел на сцене человека, простого, обыденного, не на котурнах, а в обычной, естественной обстановке — человека, а не надуманную схему отвлеченного героизма и ходульной добродетели. «В истории немецкой литературы „Сара Сампсон“ занимает такое же место и произвела такое же действие, как драмы Дидро во французской. Тут в первый раз холодный блеск и пустозвонное величие внешности уступило место истинному патетизму, театральный герой с картонным мечом — действительному человеку»,[234] — писал Чернышевский. В 1763―1767 гг. Лессинг создает вторую пьесу, «Минна фон Барнхельм». Действие комедии происходит непосредственно после Семилетней войны. Офицер Тельхейм, пруссак, любит саксонку Минну. Они давно уже обменялись обручальными кольцами. Страны их были в состоянии войны, но это не мешало им любить друг друга. По окончании войны Тельхейм уволен в отставку. К тому же на него пало подозрение в попытке присвоить чужие деньги, между тем он из своих личных денег уплатил контрибуцию за жителей одного города. Теперь, оставшись без средств и с запятнанным именем, он не решается предложить свою руку любимой девушке. Девушка, зная благородство натуры Тельхейма, притворяется потерявшей свое состояние, чтобы он снова считал себя равным ей. Вмешиваются друзья Тельхейма. Все идет к лучшему, имя его реабилитировано, он восстановлен в правах. Счастье двух любящих сердец в конце концов устраивается. В пьесе отражены быт и нравы Германии, здесь показаны национальные характеры. «„Минною фон Барнхельм“ в немецкой литературе вводится новый элемент, начинается новый фазис развития, — справедливо писал Чернышевский, — …открылся литературе новый мир — мир родной жизни, — быстро развилась в ней самобытность, окрылились этим направлением самобытные гении, и через шесть-семь лет после „Минны фон Барнхельм“ являются уже „Гец фон Берлихинген“ и „Вертер“».[235] Трагедия «Эмилия Галотти» стала лучшей пьесой Лессинга. Она писалась в течение 15 лет (1757―1771). Это было подлинно просветительское произведение. Политическая тенденция автора выявляется с первых же сцен. К принцу Гонзага входит советник, сообщает, что нужно подписать смертный приговор. «Весьма охотно… Давайте сюда. Быстрей!» Изумленный советник повторяет принцу, что это не что иное как смертный приговор. «Отлично слышу. Я бы успел уже это сделать. Я тороплюсь», — отвечает принц. Потрясенный таким безразличием к человеческой судьбе, советник не решается дать на подпись протокол: «Я, как видно, не захватил его с собой. Простите, ваша светлость. С этим можно повременить до завтра», «и потом, оставшись один, повторяет жестокие слова тирана: „Весьма охотно…“ Смертный приговор — весьма охотно. В эту минуту я бы не дал подписать приговор, даже если бы дело шло об убийстве моего единственного сына. Весьма охотно! весьма охотно! Это ужасное „весьма охотно“ пронзает мне душу!» Таков один из персонажей трагедии — принц Гонзага. Он весел, беззаботен, капризен, падок до наслаждений. Однажды принц увидел Эмилию, воспитанную в деревенской глуши, честную, нравственно чистую девушку, и узнал, что она уже помолвлена с графом Аппиани. Но Эмилия понравилась ему, и этого было достаточно, чтобы разрушить счастье молодых людей. Камергер Маринелли — ловкий и коварный исполнитель желаний принца — организует нападение разбойников на свадебный поезд. Жених убит, Эмилия под видом «спасения» увезена слугами принца. Покинутая любовница принца графиня Орсини открывает глаза отцу Эмилии, полковнику Одоардо Галотти, на истинную сущность вещей. Эмилия просит отца избавить ее от насилия принца и убить ее. Одоардо исполняет волю дочери, закалывая ее кинжалом. По эстетике Лессинга, гибель героя трагедии должна быть вызвана не только трагическими обстоятельствами, но и трагической виной самого героя. Гибель абсолютно безупречного человека, как полагал драматург, может лишь вызвать досаду зрителя, вместо того, чтобы нравственно облагораживать его. Следуя своей теории о трагической вине героя, Лессинг показал человеческие слабости Эмилии. Она боится не насилия, а соблазна, искушения, она не верит в свои нравственные силы и потому просит отца убить ее. «Соблазн — вот настоящее насилие… В моих жилах кровь, батюшка, молодая, горячая кровь. И чувства мои — человеческие чувства. Я ни за что не отвечаю. Я не способна бороться. Я знаю дом Гримальди. Это дом веселья. Один только час, проведенный там на глазах моей матери… и в душе моей поднялось столь сильное смятение, что строжайшие наставления религии едва смогли унять его в течение нескольких недель», — говорит она. Каков же смысл трагедии? Чисто политический. «Привести в трепет венчанного убийцу», «разоблачить коварного злодея, кровожадного тирана, угнетающего невинность». Грозная речь полковника Одоардо в финале пьесы звучала бунтарски. «Ну что же, принц. Нравится ли она вам еще? Возбуждает ли она все еще ваши страсти — вся в этой крови, вопиющей об отмщении вам?» Лессинг показал принца отнюдь не злодеем. Когда Гонзага узнал о смерти графа Аппиани, он был потрясен, ибо вовсе не ждал, не хотел этой смерти. «Клянусь богом! Клянусь вседержителем-богом! Я не повинен в этой крови… Если бы заранее мне сказали, что это будет стоить жизни графу… Нет, ни за что! Даже если бы это стоило жизни мне самому!» — восклицает он. И тем не менее Аппиани был злодейски убит, и убит в конечном счете по велению принца, ибо Маринелли задумал и привел в исполнение свой коварный план ради удовлетворения прихоти принца. Такова логика деспотизма. Каковы бы ни были личные качества единодержавного властителя, будь он добр или зол, в его владениях будет царить несправедливость. И Лессинг не случайно вкладывает в уста Орсини исступленный крик: «Принц — убийца! Убийца графа Аппиани! Графа убили не разбойники, его убили пособники принца, его убил принц». И заключительная реплика принца о том, что «государи — те же люди», что «дьяволы выступают под видом их друзей», звучит жалкой попыткой оправдаться перед людьми и судом своей собственной совести. Последняя драма Лессинга «Натан мудрый» (1779) посвящена вопросам религии. История написания этой пьесы такова: в 1774―1779 гг. Лессинг опубликовал рукописи гамбургского профессора Германа Самуила Реймаруса, найденные им в Вольфенбютельской библиотеке. Профессор Реймарус подвергал сомнению подлинность Библии и высказывал некоторые суждения, касающиеся религии, которые звучали весьма атеистически. Опубликованные материалы («Вольфенбютельские отрывки неизвестного») были приняты в клерикальных кругах неодобрительно. Гамбургский пастор Иоганн Мельхиор Геце выступил с гневной проповедью против критических высказываний профессора. Лессинг в ответ начал выпускать один за другим памфлеты против пастора, названные им «Анти-Геце». Однако герцог брауншвейгский запретил Лессингу вести полемику с церковью. Тогда писатель обратился к испытанному оружию — драме. Использовав древнюю притчу о трех кольцах, завещанных отцом своим трем сыновьям, кольцах, долженствующих всегда напоминать сыновьям, что они братья, Лессинг иносказательно применяет ее к трем религиям — христианской, иудейской, магометанской. Какая истинная из них? Все одинаковы. Одно лишь бесспорно: люди — братья, к какой бы вере они ни принадлежали. Так проповедует мудрый старец еврей Натан. Натан — человек высокой гуманности. Он любит людей и хочет служить делу их нравственного совершенствования. Натан осуждает своего друга дервиша Лль Гафи, такого же честного и гуманного, как и он сам, но неспособного жить среди людей, а гордо удаляющегося в пустыню, чтобы там наедине сохранять свою нравственную чистоту. Натан осуждает это бегство от активной деятельности. Он, рассказывая притчу о трех кольцах, вовсе не хочет утверждать необходимость той или иной религии. В сущности, он равнодушен к ней. Истинный бог природы, ради которого стоит жить и трудиться, — это человек:
Литература периода «Бури и натиска» (70―80-е годы)
В 70―80-е гг. XVIII столетия в культурной жизни Германии произошло крупное событие. На литературную арену вышла группа молодых поэтов, получившая название «Бури и натиска». В Геттингене выступили Г. Бюргер, Ф. Мюллер, И. Фосс, Л. Гелти; в Страсбурге — В. Гете, Я. Ленц, Ф. Клингер, Г. Вагнер, И. Гердер; в Швабии — X. Шубарт, Ф. Шиллер. Невиданная до той поры в Германии творческая активность молодых поэтов вылилась в создание произведений, полных еще не оформившегося окончательно политического бунтарства, в котором, однако, явно наметилось недовольство социальной обстановкой тогдашней Германии, гнетом власть имущих, княжеским деспотизмом, бедственным положением крестьянства.[237] В прошлом веке Н. В. Гербель в книге «Немецкие поэты в биографиях и образцах» (1877) издал в русских переводах лучшие произведения штюрмеров (так их стали называть от слова «Sturm»). Во второй половине 50-х гг. В. М. Жирмунский подготовил и выпустил в свет с обстоятельными комментариями избранные сочинения Гердера, а также Шубарта, Форстера и Зейме. Роман М. Клингера «Жизнь Фауста» издавался у нас дважды, в 1913 г. и 1961 г. В 1935 г. был напечатан в русском переводе роман В. Гейнзе «Ардингелло». Не все имена участников движения остались в памяти немцев, не все написанное ими перешагнуло за национальные границы Германии, многое забылось, и справедливо. Появление на литературной арене Германии поэтов-штюрмеров было молниеносным и ослепительным, подобно метеору на темном небе. В разных городах страны почти одновременно выступили молодые поэты с самыми неожиданными для широкой читающей общественности бунтарскими заявлениями. «Дерзкими ниспровергателями» показались они опасливым немецким бюргерам, которые втайне желали социальных реформ, но боялись даже помышлять о каких-либо практических шагах в этой области. Власти (князья и курфюрсты) подозрительно отнеслись к новому явлению в литературе, а наиболее нетерпимые из них тотчас же прибегли к репрессиям (Карл Евгений, герцог вюртембергский). Все участники этих литературных групп выразили, подчас в очень сумбурной форме, протест против рутины и косности, сковавших социальную жизнь в Германии, и, главное, конечно, против ее феодального режима. В пьесе Клингера (1752―1831) «Буря и натиск» (1776), давшей название всему движению, провозглашается идея бунта скорее ради самого бунта, чем ради какой-либо осознанной практической цели. «Давайте бесноваться и шуметь, чтобы чувства закружились, как кровельные флюгеры в бурю. В диком грохоте находил я не раз наслаждение, и мне как будто становилось легче», — говорит герой пьесы юноша Вильд. «Найти забвение в буре», «наслаждаться смятением» — вот первоначальный смысл бунта молодых штюрмеров, протестующих против одичания и болотного застоя жизни и еще не знающих, как изменить эту жизнь. Герой пьесы Клингера Вильд, однако, находит применение своим силам: он едет в Америку и принимает участие в освободительной войне повстанцев против метрополии. В ряде случаев протест штюрмеров выливается в уродливую форму анархического неистовства. Вильгельм Гейнзе создает образ человека, для которого «свобода» есть право сильного проявлять дикие инстинкты своей натуры («Ардингелло», 1787). В повести Клингера «Жизнь, деяния и гибель Фауста» (1791) социальный протест звучит уже более определенно. Здесь идет речь о бедствиях народа и деспотизме феодалов. В повести приводится, например, следующий рассказ крестьянки: «Во всем мире нет людей несчастнее меня и этих бедных детей. Мой муж в течение трех лет не мог платить податей князю-епископу. В первый год помешал неурожай; во второй год дикие кабаны епископа уничтожили посев; в третий год охота его промчалась по нашим полям и опустошила их. Староста постоянно грозил моему мужу опечатать его имущество, и потому он решил сегодня отправить во Франкфурт откормленного теленка и последнюю пару быков, чтобы продать их и уплатить налог. Только что он выехал со двора, как явился управляющий епископа и требовал теленка для княжеского стола… Явился староста с полицейским; вместо того чтобы помочь моему мужу, он велел выпрячь быков, управляющий взял теленка, меня и детей выгнали из дому, а муж мой в отчаянии перерезал себе в сарае горло, пока люди епископа увозили наше имущество. Посмотрите. Вот его тело под этой простыней. Мы сторожим, чтобы его не сожрали дикие звери, так как священник отказывается его хоронить». Она сорвала белую простыню с трупа и упала без чувств. Фауст отскочил в ужасе. Слезы выступили у него на глазах, и он воскликнул: «О человечество! Это ли твоя судьба!» — и, обратив взор к небу, продолжал: «Для того ли ты дал жизнь этому несчастному, чтобы служитель твоей религии довел его до самоубийства?» Клингер тут же приводит мнение самого епископа, цинично рассуждающего, что «крестьянин, который не может уплатить своих податей, поступает правильно, если перерезывает себе горло». С движением «Бури и натиска» связаны первые шаги великих поэтов Шиллера и Гете. Проникнутая освободительными идеями монументальная драматическая эпопея «Гец фон Берлихинген» Гете, «Разбойники» и «Коварство и любовь» Шиллера были лучшими творениями, запечатлевшими чувства и идеи тех молодых благородных талантов, которые под именем «штюрмеров» выступили с протестом против социальных несправедливостей, царивших в феодальной Германии той поры. В творчестве штюрмеров сильно и мятежно зазвучали голоса в защиту угнетенного, подавленного простого человека. В пьесе Вагнера «Детоубийца» показана судьба девушки, обольщенной и грубо обманутой развращенным офицером. Доведенная нищетой, голодом, всеобщим презрением до отчаяния, девушка совершает преступление и погибает на эшафоте. В пьесе Ленца «Горфмейстер» (1774) изображена жизнь бедного домашнего учителя, подвергающегося унижениям и оскорблениям хозяев. Шубарт в «Княжеской гробнице» (1781) с негодующей иронией восклицает у могилы князей-тиранов: «Но вы все, обездоленные ими, не будите их вашими жалобными кликами, гоните ворон, чтобы от их карканья не проснулся какой-нибудь тиран! Пусть здесь не плачет сирота, у которого тиран отнял отца; пусть не раздаются здесь проклятья инвалида, искалеченного на иностранной службе!.. Над ними скоро и без того грянет гром страшного суда». Революционный протест, призыв к свободе, прославление великих поборников свободы звучали в оде «К свободе» Фрица Штольберга (1775):(Перевод М. Лозинского.)
Мы видим, что в этом интересе к народному творчеству сквозят демократические симпатии Гердера, который ищет подобные же демократические симпатии и у других авторитетных для него авторов. Мы видим, кроме того, и другое, а именно руссоистские идеи о преимуществах естественного состояния перед цивилизацией. Он одобряет «безыскусственность, благородную простоту в языке, которая была душою древних времен», и порицает книжную поэзию. «Мы стали работать, следуя правилам, которые гений лишь в редких случаях признал бы правилами природы: сочинять стихи о предметах, по поводу которых ничего нельзя ни подумать, ни почувствовать, ни вообразить; выдумывать страсти, которые нам неведомы, подражать душевным свойствам, которыми мы не обладаем, — и, наконец, все стало фальшивым, ничтожным, искусственным». Гердер доходит даже до резкости в своих суждениях, чего обычно, боясь полемики, избегал. «Лапландский юноша, не знающий ни грамоты, ни школы, поет лучше майора Клейста». Здесь очевиден протест молодых литературных сил Германии против «ученых», «книжных», «компетентных писателей», о которых говорит К. Маркс в своей статье «Дебаты о свободе печати».[238] Не антикварный интерес движет изысканиями Гердера, а желание понять душу народа, услышать его живые голоса. Составленный им сборник песен так и назван «Голоса народов». Творчество древнегерманских бардов, скандинавские эдды, творчество народного поэта Гомера, славянские песни, испанские романсы о Сиде — все одинаково важно для исследователя. Пример Гердера увлек других. Народные песни записывают Гете и Бюргер и подражают им. Знаменитая песенка Гете «Розочка» обманула Гердера, он принял ее за подлинно народную. Баллада Гете «Лесной царь», известная нам в переводе Жуковского, несет в себе влияния народной поэзии. Гердер публикует свои переводы из восточных поэтов (стихи Саади). Следуя за ним, Форстер знакомит немцев с «Сакунталой» Калидасы. Интерес к народной поэзии пробудился во всех странах, ученые-филологи, поэты один за другим жадно вслушиваются в голоса народов, и, несомненно, заслуга первого открытия богатейшего источника народной мудрости принадлежит Гердеру.[239] Поэты «Бури и натиска» заняли в истории немецкой культуры значительное место. При всех своих заблуждениях они, бесспорно, сыграли прогрессивную роль в жизни своего народа.
Шиллер (1759―1805)
Жизнь Шиллера была тяжела, как и жизнь многих немецких интеллигентов той поры. Родился он в 1759 г. в маленьком городке Марбахе Вюртембергского герцогства. Мать его была дочерью сельского булочника, отец — военным фельдшером. Как сын офицера герцогской армии, он был определен в Штутгартскую военную академию. Мальчик, весьма впечатлительный, равно подпавший под влияние одного пастора, который был первым его наставником, никак не соответствовал тому идеалу солдата, какой себе выработал основатель академии — герцог вюртембергский Карл Евгений. Шиллер не мог подчиниться одуряющей муштре, которая составляла систему военного обучения в тогдашней немецкой армии, когда из людей стремились сделать камни, по выражению поэта. Шиллер учился в академии на медицинском факультете, окончил ее в 1780 г. и был определен на службу полковым врачом с весьма скудным жалованьем. Положение его ничуть не улучшилось: та же муштра царила и в полку. Будучи еще в военной школе, Шиллер увлекся поэзией. Некоторые его лирические стихи уже тогда были напечатаны. Поэт читал в школе украдкой Руссо, Лессинга, Шекспира, Плутарха. Украдкой по ночам писал он и драму «Разбойники», которую потом днем, также украдкой, читал своим школьным товарищам. Один из них, Ф. Гейделофф, запечатлел такой эпизод в рисунке тушью. Закончена драма была в 1781 г., когда Шиллер уже вышел из школы. Пьесу приняли к постановке в театр Мангейма. Поэт дважды без разрешения уезжал в Мангейм, чтобы присутствовать на спектаклях. Когда он однажды обратился к Карлу Евгению с просьбой отлучиться, тот грубо отказал и предложил усерднее заниматься делами службы, Шиллер уехал без разрешения, за что был посажен на гауптвахту. Пьеса, поставленная в театре, вызвала бурю восторга во всей Германии. Однако Карл Евгений, возмущенный тем обстоятельством, что его солдат пишет «преступные» сочинения, заявил: «Не смей больше писать ничего, кроме как о медицине. Ослушаешься — в крепость». Шиллеру не оставалось ничего иного, как бежать из пределов Вюртембергского герцогства, что он и сделал 17 сентября 1782 г. В глухую ночь, собрав свои рукописи, он бежал из Штутгарта. Первое время поэт скитался по Германии, не находя пристанища, потом остановился в Бауэрбахе у матери своих школьных товарищей г-жи Вольцоген. Вскоре, в 1783 г., он окончил вторую драму, «Заговор Фиеско», а в 1784 г. — «Коварство и любовь» (первоначально называвшуюся «Луиза Миллер»). Скитания его продолжаются. Он живет в Мангейме, потом едет в Лейпциг, откуда переселяется в Дрезден. В 1787 г. Шиллер пишет первую свою стихотворную трагедию «Дон Карлос» и элегию «Боги Греции». В эти годы он усиленно занимается историей, пишет «Историю отпадения соединенных Нидерландов», «Историю Тридцатилетней войны». Исторические работы Шиллера привлекают к нему внимание ученого мира. В 1788 г. его приглашают в качестве профессора в Иенский университет. Вторую половину своей жизни Шиллер, как и Гете, провел в Веймаре. Туда он прибыл после короткого пребывания в качестве профессора в Иене. Материальное положение поэта несколько улучшилось (он стал получать небольшие пенсии от именитых поклонников его таланта). В 1790 г. женился на Шарлотте фон Лангенфельд. В Веймаре Шиллер изучает Канта, пишет ряд статей по эстетике: «О трагическом искусстве», «О возвышенном», «О наивной и сентиментальной поэзии», «Письма об эстетическом воспитании человека» (1795). Здесь сближается он с Гете. Вместе они создают журнал «Оры» («Horen»),[240] в котором ставят своей целью эстетическое воспитание читателей, чтобы «соединить разрозненный политический мир под знаменем истины и красоты» (из объявления об издании журнала). Соревнуясь с Гете, Шиллер пишет свои баллады: «Поликратов перстень», «Ивиковы журавли», «Кубок», «Порука» и др. В 1792―1799 гг. он создает трилогию «Валленштейн» («Лагерь Валленштейна», «Пикколомини», «Смерть Валленштейна»). Обстановка в Веймаре благоприятствует росту драматургического мастерства Шиллера. В Веймаре театр был в распоряжении Гете и Шиллера, и оба они писали для сцены. В 1800―1802 гг. создаются романтические трагедии «Мария Стюарт» и «Орлеанская дева», в 1803 — «Мессинская невеста», в которую, по образцу античной трагедии, введен хор. В 1804 г. Шиллер заканчивает свою последнюю драму — «Вильгельм Телль». Пьеса из русской истории «Лжедимитрий», над которой он работал после «Телля», осталась незавершенной. Поэт скончался 9 мая 1805 г. «Разбойники». Первая драма Шиллера, «Разбойники», написана под впечатлением гнетущей тирании принца Карла Евгения. Эпиграф драмы прямо говорит о ее социальном назначении: «in Tiranos!» («Против тиранов»). Общественное звучание пьесы Шиллера было огромно. Во Франции в эпоху революции она ставилась в театрах Парижа. Протест героя драмы против всех несправедливостей социального мира носит анархический характер. Юный Карл Моор читает пылкие страницы Руссо, восхищается героями Плутарха. Ему противен его век, в котором нет ничего героического, в котором скучная житейская проза, как болотная грязь, затопила все. «Людишки мудрят, точно крысы, скребущие по палице Геркулеса… Французский аббат пресерьезно доказывает, что Александр был трусом; чахоточный профессор, при каждом слове нюхающий нашатырный спирт, читает лекцию о силе. Господа, от каждого пустяка падающие в обморок, критикуют тактику Ганнибала. Пропади же пропадом, хилый век кастратов, который способен только пережевывать деяния отдаленных времен и искажать в трагедиях и калечить комментариями героев древности». Словом, перед нами типичный герой «Бури и натиска», отвергающий мещанскую упорядоченность, рассудочную уравновешенность, протестующий против тирании во имя свободы личности, но понимающий свободу как полную раскованность, независимость от каких-либо общественных норм. Французские просветители ратовали за принцип законности, видя в законе главный гарант свободы и независимости личности. Герой Шиллера отвергает все законы вообще. «Мне ли стягивать себя корсетом и шнуровать свою волю в закон. Закон поставил ползать улиткой то, что должно летать орлом. Закон еще не создал ни одного человека, тогда как свобода творит колоссов и крайности». Он самонадеянно верит в силу единиц, способную совершить самые грандиозные перемены в обществе. «Дайте мне несколько таких смелых голов, как я, и Германия станет республикой, перед которой Рим и Спарта покажутся женскими монастырями», — заявляет молодой человек. Вначале протест Карла Моора против нравственных норм своего века сводился к тому, что он вел свободную жизнь бесшабашного гуляки, подчеркивая свое презрение к морали «благомыслящих» людей. Однажды, одумавшись, он пишет, как блудный сын, покаянное письмо своему отцу, но его брат Франц, личность, очерченная самыми мрачными красками, препятствует примирению отца с сыном. Карл уходит в богемские леса, набирает шайку удальцов и становится разбойником. Карл благороден и чист в своих побуждениях, он мечтает о том, чтобы перестроить общество. Он мстит тиранам. «Этот алмаз я снял с одного советника, который продавал почетные чины и должности тому, кто больше даст, и прогонял от своих дверей скорбящего о родине патриота. Этот агат я ношу в память гнусного попа, которого я придушил собственными руками за то, что он в своей проповеди плакался на упадок инквизиции» (действие II, сцена 3). Карл Моор резко осуждает продажность, эгоистичность господствующих классов. «Они ломают себе головы над тем, как могла природа создать Искариота, а между тем далеко не худшие из них продали бы триединого бога за десять сребреников…» Как видим, это не простой разбойник; это бунтарь, политический мятежник. Однако его подчиненные и товарищи не хотят считаться с гуманными и благородными идеалами. Они грабят, убивают детей, женщин, и Карл в конце концов в ужасе отшатнулся от них: «Подло убивать детей! Подло убивать женщин! Подло убивать больных!» И, убедившись в своем бессилии, отрекается от бунта. «О, я глупец, мечтавший исправить свет своими преступлениями и поддержать законы беззаконием. Я называл это местью и правом. Прости, творец, ребенка, вздумавшего предварять тебя. Тебе одному принадлежит право мести. Ты не нуждаешься в руке человека». Пьеса заканчивается грандиозной и страшной по своему смыслу картиной: горит и рушится замок Мооров, умирает старый Моор, кончает с собой Франц, неистовствующий Карл убивает Амалию. Столкнулись два зла — тирания (Франц) и насилие (Карл). Карл олицетворяет собой стихию народного гнева, энергию бунта, но бунта слепого, анархического. Драма была написана за восемь лет до французской революции, но в ней, особенно в последней сцене крушения и пожара, позднее некоторые французские авторы увидели пророческую картину французской революции во всех ее аспектах, «союз ума и фурий» (Пушкин). Пьеса Шиллера звучала поистине пророчески. И пожалуй, в самой Франции не появлялось тогда произведения, более насыщенного идеями бунта, чем пьеса немецкого автора. Людовика XVI напугал монолог Фигаро в пьесе Бомарше, но пьеса французского автора, а она «открывала занавес революции», по выражению Наполеона, выглядит весьма невинно в сравнении с пьесой Шиллера. Шиллер критически относился к французскому классицизму, следуя в этом отношении за Лессингом. Он писал: «Персонажи Пьера Корнеля — ледяные созерцатели своих страстей, старчески благоразумные педанты своих чувств… Пошлое благоприличие вытеснило из Франции живого человека» («О современном немецком театре», 1782). Шиллер стремится показать своего героя, не сдерживая себя рамками классицистического канона. Он не придерживается единства времени (сценическая история его героя длится два года), единства места (перед зрителем открывается то зал в замке Мооров во Франконии, то корчма на границе Саксонии, то комната Амалии, то лес и т. д.). На сцене происходят самые драматические и динамические события, немыслимые на подмостках классицистического театра (Франц Моор вешается на глазах у зрителей, горит замок Мооров, летят камни, бьются стекла и т. д.). Наконец, страстная речь его героев полна самых нереспектабельных слов и выражений, далеких от той благопристойности, какой требовал классицизм от сценических персонажей. Послушаем Карла Моора в последней сцене: «Души тех, кого я придушил во время любовных ласк, кого я поразил во время мирного сна, души тех… Ха-ха-ха! Слышите этот взрыв пороховой башни над постелями рожениц? Видите, как пламя лижет колыбели младенцев?.. Крови, крови! Все это минутная бабья слабость. Я должен упиться кровью!.. Что это? Она не плюет мне в лицо?» И т. д. и т. п. Образцом для Шиллера служил в данном случае страстный театр Шекспира, хотя нарочитость его характеров, «рупоров идей» (Маркс) значительно отдаляет его от английского драматурга. Вторая пьеса Шиллера — «Заговор Фиеско в Генуе». Поэт назвал ее «республиканской трагедией». Место действия — Генуя, время — XVI столетие. Основной герой — граф Фиеско, «молодой человек цветущей красоты». Среди действующих лиц — старый дож Генуи Андреа Дориа и группа заговорщиков-республиканцев. Вместе с последними — благородный республиканец Веррина. Шиллер ставит в своей драме очень важную политическую проблему: что порождает деспотизм? Многие мыслители, в том числе и французские просветители, видели корень зла в характере властителя, разделяли монархов на добрых и злых. Немецкий поэт решительно отверг подобные суждения. Старый дож Генуи Андреа Дориа добр и благороден и много сделал хорошего генуэзцам. Однако он все-таки тиран, он безнаказанно позволяет бесчинствовать своему наследнику — будущему вершителю судеб Генуи Джанеттино Дориа, своему племяннику. Джанеттино груб, невежествен, порочен. Бесчинствам его нет конца, он не считается ни с чем ради удовлетворения своих желаний и страстей. С холодной ненавистью относится он и к своему дяде, который слишком зажился и мешает ему занять первое место в государстве. «Я велю воздвигнуть над костями дяди виселицу, на которой вольность Генуи лишь ногами подрыгает перед смертью», — развязно рассуждает он (действие I, явление 5). Так же порочна сестра Джанеттино, Джулия, графиня Империали, пытавшаяся отравить жену Фиеско. При «добром» правителе Генуи, старом Дориа, совершаются страшные злодеяния. Джанеттино прибегает к насилию, когда ему приглянулась дочь Веррины Берта. И это ему сходит с рук. Он посылает наемного убийцу к Фиеско. Преступный замысел раскрыт, но и это не влечет за собой наказания зарвавшегося негодяя. Не удивительно, что благородные республиканцы ненавидят старого «доброго» Дориа, при попустительстве которого возможны подобные злодеяния. Мудрый и стойкий Веррина знает, что только в республике, только в свободном волеизъявлении народа можно избежать деспотизма; даже самый великолепный, самый талантливый, самый достойный гражданин республики, стоит ему доверить единодержавную власть, превратится в тирана. Не так думает Фиеско. «Власть не всегда порождает тиранов», — заявляет он (действие V, явление 16). Опровержению этой мысли посвящена вся пьеса Шиллера, написанная взволнованно и горячо. Образ Фиеско вычерчен ярко. Перед нами отнюдь не злодей. Он умен, смел, решителен, способен на благородные поступки. Его любит народ, в нем видят надежду республики. Леонора, идя с ним под венец, всей душой обожая своего жениха, произносит с затаенной гордостью про себя: «Фиеско освободит нам Геную от тирана!» (действие I, явление 1). В него верят республиканцы. Когда-то и сам Фиеско ненавидел деспотизм и негодовал при одном слове «трон». Но невидимо для окружающих в молодом человеке произошел внутренний переворот. Политические взгляды его переменились: он уже сторонник монархии. Знаменателен в этой связи его разговор с толпой (действие II, явление 3). Фиеско рассказывает аллегорическую историю. Царством зверей завладел пес. Он стал тираном. Его убили возмутившиеся звери и учредили демократию. Но вот пришел враг, и демократическое государство (а в нем было много трусов) сдалось без сопротивления. И эта форма правления оказалась неудачной. Звери избрали представительское правление. Что же получилось? Ничего, кроме дурного. «Кого волк не зарежет, того лиса надует. Кто от лисы уйдет, того лягнет осел. Тигр душил невинных. Голубь миловал воров и убийц. А когда один сдавал должность другому, смотритель-крот заявлял, что все в полном порядке, ни подо что не подкопаешься! Звери возмутились: „Изберем себе монарха, — в один голос закричали они. — Монарха зубастого, с головой, и брюхо у него только одно будет!“ И все присягнули только одному владыке, — заметьте, генуэзцы, одному! Но (величаво поднимается и встает в их круг) это был лев!» И он один, втайне от всех, даже от своих прежних друзей-республиканцев, готовит переворот. Никто не узнает прежнего Фиеско. Балы и маскарады, пышные празднества устраивает он. На виду у всех ухаживает за графиней Империали, забыв свою жену, юную Леонору. Но это только видимость. Под маской беззаботного гуляки скрывает Фиеско свой тайный замысел, а между тем собирает силы для выступления против Дориа. Иногда Фиеско овладевают сомнения. Правильно ли поступает он, стремясь к власти? Не лучше ли посвятить себя служению народу и учредить крепкие основы республики? Республиканец Фиеско? Герцог Фиеско? Вот дилемма, перед которой останавливается юный честолюбец, в сердце которого еще не остыли благородные порывы: «Видеть, что сердца генуэзцев — мои, что грозная Генуя склоняется по мановению моей руки!.. О, ты лукав, искуситель, твои адские слуги являются нам в ангельском обличье!.. Злосчастная гордыня! Извечный грех! Твой поцелуй заставлял ангелов позабыть о небесах, и чрево твое порождало смерть… (Дрожа от ужаса.) Ангелов ты соблазнял напевом о бесконечности… а для смертных твоя приманка: золото, женщины и короны! (После раздумья. Твердо.) Завоевать венец — великое деяние! Отбросить его — деяние божественное! (Решительно.) Погибни, тиран! Генуя, будь свободной, и я твой (растроганно) счастливейший гражданин». В последних словах Фиеско заключена та мудрость, которую хотел преподать автор своим зрителям и читателям. Освободить родину от тирании, отбросить венец, если тебе его предлагают, отбросить единодержавную власть и стать гражданином, счастливейшим гражданином в свободном демократическом государстве — вот мечта, которая должна вдохновлять каждого человека. Но Фиеско лишь на мгновение загорелся благородным стремлением. Честолюбие взяло верх. Отсюда все его несчастья и как логический финал трагедии — гибель. Фиеско уподобляется негодяю Джанеттино Дориа: и тот готовит переворот, чтобы сместить дядю и самому завладеть властью. Разницы между ними, по существу, нет. Поэт подчеркивает это тем, что убийца и вор Мавр, который ранее исполнял преступные поручения Джанеттино, стал потом слугой Фиеско. Одно это обстоятельство, что исполнителем тайных поручений Фиеско стал грязный бродяга, говорит о преступности замыслов честолюбца. И все планы захвата власти, тщательно продуманные и так удачно выполненные Фиеско, в конце концов рушатся в силу внутренней своей порочности. Леонора, узнав о замысле мужа, тщетно убеждает его отказаться от честолюбивой мечты: «Бежим, Фиеско! Оставим лежать во прахе всю эту пышную пустоту, будем жить среди природы для одной только любви. (В прекрасном порыве восторга прижимает его к сердцу.) Наши души будут чисты, как радостная лазурь небес» (действие IV, явление 14). Но тщетно! Фиеско, как безумный, поглощен одной мечтой о власти, не замечая пропасти, в которую неизбежно влекут его события. Страшным предзнаменованием становится трагическая гибель его жены. Встретив ее на улице в маске и в мантии, подобранной ею на мостовой, Фиеско бросается к ней со шпагой и убивает ее, полагая, что это племянник Дориа. Роковая ошибка повергла его в горе, но не образумила. «Я дам Генуе властелина, подобного которому не знала Европа! Идем! Этой несчастной государыне я устрою такие похороны, что жизнь лишится своих приверженцев, а смерть будет сиять, как невеста!» — гордо восклицает он. Молодому честолюбцу противопоставлен мудрый и благородный республиканец Веррина. Родина и свобода для него превыше всего. Веррина неподкупен. Все сокровища мира не соблазнят его. Он горд и никогда не склонит голову перед тираном, не унизится ни перед кем. «Посули мне в награду все короны на этой планете, посули в наказанье все ее пытки, чтобы я склонил колена перед смертным, — я не склоню их!» — говорит он о себе (действие V, явление 16). Веррина разгадал замысел Фиеско. Как ни любил он юношу, родина и свобода для него были дороже. Он решил убить честолюбца. «Бесспорно, Фиеско свергнет тирана. Еще бесспорнее: Фиеско станет самым грозным тираном Генуи», — рассуждает он. У Веррины есть основание ненавидеть деспотизм: его дочь подверглась гнусному насилию. Отец поклялся отомстить негодяю Джанеттино. Однако не только личности тиранов ему ненавистны, ему ненавистен сам принцип монархической власти. Поэтому, какую бы ненависть ни испытывал он к племяннику Дориа, как бы, наоборот, ни любил Фиеско, он все свои помыслы сосредоточил на последнем, ибо в нем видел больше опасности для республики. «Первый монарх был убийцей и облачился в пурпур, дабы цвет крови скрыл следы его злодеяний. Слушай, Фиеско! Я воин. Я не умею плакать, Фиеско, — это мои первые слезы. Сбрось этот пурпур», — уговаривал юношу Веррина. Но честолюбец не слушал его. Тогда суровый республиканец сбросил его в море. Французский Конвент даровал Шиллеру звание почетного гражданина Франции именно за этот созданный им образ благородного республиканца, поправшего власть узурпатора. «Коварство и любовь». Замысел создать пьесу о современной немецкой действительности впервые возник у Шиллера на гауптвахте, куда он был посажен герцогом вюртембергским за самовольную отлучку в Мангейм на представление «Разбойников». После побега из Штутгарта Шиллер, скитаясь по Германии, работал над пьесой. «Смелой сатирой и глумлением над породой шутов и негодяев из знати» называл ее поэт (письмо к Дальбергу от 3 апреля 1783 г.). Маленькое герцогство Вюртембергское, деспотичный, развратный Карл Евгений, его фаворитка графиня фон Гогенгейм, министрМонмартен, изображенные в пьесе под другими именами, сохраняя все свое портретное сходство, превратились в грандиозные обобщенные образы, типы феодальной Германии. Затхлый мирок глухой провинции, интриги и преступления, роскошь и разврат герцогского двора и ужасающая нищета народа — такова обстановка, в которой развертывается трагическая история возвышенной любви двух благородных существ — Фердинанда и Луизы. Две общественные группы противопоставлены в пьесе: с одной стороны, герцог (невидимый для зрителя, но постоянно незримо присутствующий на сцене, связывающий именем своим трагическую цепь событий); его министр фон Вальтер, холодный, расчетливый карьерист, убивший своего предшественника, способный на любое преступление во имя карьеры; любовница герцога леди Мильфорд, гордая светская красавица; подлый и пронырливый Вурм, секретарь президента; надутый франт, глупый и трусливый гофмаршал фон Кальб. С другой стороны, честная семья музыканта Миллера, его простодушная жена, его милая, умная, тонко чувствующая дочь Луиза. К этой группе принадлежит и тот старый камердинер леди Мильфорд, который с презрением отвергает кошелек с деньгами, предложенный ему его госпожой. Перед нами два мира, разделенные глубокой пропастью. Одни живут в роскоши, притесняют других, порочны, жадны, эгоистичны; другие бедны, гонимы, угнетены, но честны и благородны. К ним, к этим обездоленным людям, пришел Фердинанд, сын герцогского министра, майор в двадцать лет, дворянин с пятисотлетней родословной. Он пришел к ним не потому только, что его увлекла красота Луизы; он понял порочность моральных устоев своего класса. Университет с его новыми просветительскими идеями вдохнул в него веру в силы народа, общение с которым просветляет и как бы возвышает человека (Шиллер настоятельно это подчеркивает). Фердинанд в семье Миллера обрел ту моральную гармонию, ту духовную ясность, какой не мог найти в своей среде. Перед Фердинандом две женщины. Обе его любят. Одна — блестящая светская красавица, вторая — непритязательная, прекрасная в своей простоте и непосредственности горожанка. И Фердинанд может любить только эту девушку из народа, только с ней он способен обрести нравственную удовлетворенность и душевный покой. Пьеса Шиллера была поставлена впервые 9 мая 1784 г. в театре Мангейма. Успех ее был необычайным. Зрители видели перед собой современную Германию. Те вопиющие несправедливости, которые творились у всех на глазах, но о которых боялись говорить, предстали теперь в живых и убедительных сценических образах. Революционная, бунтующая мысль поэта звучала с подмостков театра в волнующих речах его героев. «Мои понятия о величии и о счастье заметно отличаются от ваших», — говорит в пьесе Фердинанд своему отцу. Речь актера была обращена к креслам, где восседали представители знати тогдашней Германии: «Вы достигаете благополучия почти всегда ценою гибели другого. Зависть, страх, ненависть — вот те мрачные зеркала, в которых посрамляется величие властителя… Слезы, проклятия, отчаяние — вот та чудовищная трапеза, которой услаждают себя эти прославленные счастливцы». Энгельс назвал пьесу Шиллера «… первой немецкой политически тенденциозной драмой».[241] Пьесу «Дон Карлос — инфант испанский» Шиллер назвал «драматической поэмой». Написана она стихами. Здесь политика также занимает главенствующее место. Поэта всю жизнь волновали идеи свободы. Он всегда думал о том, как устроить счастье народное. В «Разбойниках» Карл Моор хотел добиться этого путем индивидуального бунта и потерпел поражение. В «Заговоре Фиеско» показано уже народное восстание, но народ оказался обманутым честолюбцем Фиеско. В «Дон Карлосе» Шиллер снова ставит ту же проблему и пытается решить ее в плане теории французских просветителей о просвещенном монархе. Перед нами Испания XVI столетия — время царствования Филиппа II. Центральная фигура пьесы — маркиз Поза. По образу мыслей это тот же Веррина из «Заговора Фиеско». Он говорит:* * *
В 1788 г. в Рудольштадте Шиллер познакомился с Гете. Их первая встреча состоялась еще в 1779 г., когда проездом в Швейцарию Гете посетил Вюртемберг. Можно представить себе чувства молодого Шиллера и его товарищей, слушателей Академии, когда они увидели своего кумира, Гете, уже известного всей Германии и в расцвете его физических и творческих сил. Гете, конечно, не приметил тогда среди юных слушателей Академии восторженно взиравшего на него голубоглазого и светловолосого юноши, с которым потом свяжет его творческая дружба. Через девять лет после того они впервые заговорят друг с другом. «Могу тебе, наконец, рассказать о Гете, — писал Шиллер Кернеру 12 сентября. — Я провел с ним весь прошлый воскресный день… В общем, то высокое представление, какое я о нем имел, не уменьшилось, но сомневаюсь, что мы когда-нибудь сблизимся. Многое из того, что интересно мне, что является предметом моих желаний и моих надежд, — для него уже ушло в прошлое. Он так опередил меня (не годами только, но и опытом, и личным развитием), что мы не можем когда-нибудь сойтись. Весь он сложен не так, как я, он смотрит на мир иными глазами, все наши взгляды различны. Впрочем, нельзя делать заключения из одной такой встречи, время покажет». Гете тогда только что вернулся из Италии, успокоенный, умиротворенный, чтобы начать тот период своего творчества, который называют веймарским классицизмом. То молодое бунтарство, которое обуревало его раньше, казалось ему теперь ребячеством. А Шиллер еще горел чувствами и идеями «Бури и натиска». Потому поначалу они не нашли общего языка. Но и Шиллер вскоре переменился. Он занялся историей и философией. В том же 1788 г. он был приглашен в качестве профессора в Иенский университет, не без стараний Гете.* * *
Труды Шиллера по эстетике. Шиллер на долгое время оставляет драматургию. Внимание поэта привлекла теория искусства. Однако и здесь его волнуют не узкие вопросы профессионального писательского дела, а те же большие политические проблемы, которые ставил он и в своих пьесах. В сочинениях, посвященных эстетике, Шиллер остается все тем же искателем народного счастья. Эстетические проблемы становятся у него проблемами политическими. Искусство существует не для созерцания и наслаждения, а для переустройства жизни, устроения счастья человека на земле. Оно должно вдохновлять его на деяние. Однако не к бунту, не к мятежу теперь призывает поэт. Он обращается ко всему человечеству, ко всем людям, к каким бы социальным группам они ни принадлежали, с призывом, с надеждой, с верой в их нравственное перевоплощение под воздействием эстетического идеала прекрасного в искусстве. В 1795 г. он печатает «Письмо об эстетическом воспитании человека». Он зовет к постепенному эстетическому воспитанию людей: «В течение целых столетий философы и художники работают над тем, чтобы внедрить в низы человечества истину и красоту; первые гибнут, но истина и красота обнаруживаются победоносно со свойственной им несокрушимой жизненной силой». Шиллер полагал, что люди под влиянием красоты станут гуманными, справедливыми, и тогда исчезнет порок и настанет царство разума, свободы, равенства, счастья. «Эстетическое творческое пробуждение незаметно строит посреди страшного царства сил и посреди священного царства законов третье, веселое царство игры и видимости, в котором оно снимает с человека оковы всяких отношений и освобождает его от всего, что зовется принуждением как в физическом, так и в моральном смысле. Если в динамическом правовом государстве человек противостоит человеку как некоторая сила и ограничивает его деятельность, если в этическом государстве обязанности человека противополагаются величию закона, которое связывает его волю, то в кругу прекрасного общения, в эстетическом государстве, человек может явиться лишь как форма, может противостоять только как объект свободной игры. Свободою давать свободу — вот основной закон этого государства». Каким же должен быть художник, чтобы своими произведениями готовить царство свободы, осуществлять эстетическое государство? Шиллер предлагает целую систему воспитания такого художника. Он должен быть сыном своего века, но не рабом и не баловнем его. «Пусть благодетельное божество своевременно отторгнет младенца от груди матери, дабы вскормить его молоком лучших времен, и даст дозреть до совершеннолетия под дальним греческим небом. И после того как он станет мужем, пусть он, в образе пришельца, вернется в свое столетие, но не для того, чтобы прельщать его своим появлением, но ради того, чтобы беспощадно, подобно сыну Агамемнона, очистить его. Содержание он, конечно, заимствует из современности, но форму — из более благородного времени…» И далее Шиллер дает совет художнику: «Живи со своим веком, но не будь его творением: служи своим современникам, но тем, в чем они нуждаются, а не тем, что они хвалят». Второй крупной теоретической работой Шиллера является его статья «О наивной и сентиментальной поэзии». Поэт намечает два этапа в развитии искусства: древнее, античное, а также искусство Возрождения, которое он называет «наивным», и новое искусство современной ему поры, названное им «сентиментальным». В наивной поэзии идеал и действительность находятся в единстве, в гармонии. Наивный поэт воспринимает мир непосредственно («Наивным должен быть всякий истинный гений, иначе это не гений»). В сентиментальной поэзии нет гармонии между действительностью и идеалом. Наоборот, наблюдается трагическое противоречие. Идея — теперь уже «мысль, подлежащая воплощению, а не факт его жизни». Поэтому сентиментальная поэзия обнаруживает склонность к сатире, критике или к элегии, грусти. На эстетические воззрения Шиллера оказали большое влияние Руссо и Кант. Первый учил его смотреть на искусство как на святое таинство нравственных идеалов и презирать искусство развращения и порока. «Бросает в дрожь при одной мысли о тех злодеяниях, которые украшают французскую сцену для развлечения народа», — писал Жан-Жак Руссо.[242] В духе идей женевского философа рассуждал и Шиллер: «В низших и более многочисленных пластах мы встречаемся с грубыми и беззаконными инстинктами… цивилизованные классы представляют нам еще более отвратительное зрелище расслабления и порчи характера, которые возмутительны тем более, что их источником является сама культура». Второй звал Шиллера к великому подвигу художника во имя высокого, свободного от временных утилитарных целей искусства. «Каждый должен согласиться, что то суждение о красоте, к которому примешивается малейший интерес, очень пристрастно и не есть чистое суждение вкуса».[243]* * *
После десятилетнего перерыва Шиллер снова возвратился к драматургии и создал трилогию «Валленштейн» (1796―1799), в которой показал исторические события, происходившие в Германии в начале XVII столетия, в эпоху Тридцатилетней войны. Герой трилогии Альберт Валленштейн — действительное историческое лицо, полководец, бывший на службе австрийского императора Фердинанда II. Поэт стремился точно воспроизвести историческую обстановку. Ярко обрисованы народные типы: вахмистр, трубач, канонир, стрелки, драгуны, уланы, пищальники, горожане, крестьяне, маркитантки, музыканты.* * *
В дни французской революции Шиллер пережил глубокий духовный кризис. Вначале он принял с восторгом известие о революционных событиях в Париже и горячо приветствовал восставших. Однако, когда король Людовик XVI предстал перед судом и зашла речь о его казни, Шиллер вызвался быть его «адвокатом». Террор, объявленный Робеспьером, еще более смутил Шиллера. В 1798 г. он написал стихотворение «Песнь о колоколе», в котором осудил идею революционного восстания, насильственного низвержения монархов.(Перевод А. Кочеткова)
Всемирной известностью пользуются баллады Шиллера, написанные им в 1797―1798 гг.: «Кубок», «Перчатка», «Поликратов перстень», «Ивиковы журавли» и другие, созданные на основе народных легенд. Простота и задушевность речи, драматизм повествования, живописность подкупают читателя. Красота подвига прославляется в балладе «Кубок». Рисуя с глубокой симпатией отважного юношу, погибшего в морской пучине, поэт противопоставляет ему капризного, своенравного короля, из пустой прихоти обрекающего юношу на смерть. В балладе «Перчатка» бездушная светская красавица ради мелкого тщеславия посылает на явную гибель преданного ей рыцаря. В балладе «Поликратов перстень» звучит грозное пророчество гордым и счастливым тиранам:
(Перевод В. Жуковского)
Тема мести, народного гнева звучит и в балладе «Ивиковы журавли»:
Гете (1749―1832)
Детство и юность Гете. Иоганн Вольфганг Гете родился 28 августа 1749 г. в обеспеченной бюргерской семье, в городе Франкфурте-на-Майне. Дед его со стороны матери занимал видное положение в городе. Дед со стороны отца был сыном ремесленника. Отец будущего поэта был доктором прав. Детские годы Гете прошли в родном городе, в доме у Оленьего оврага, в постоянных занятиях под надзором отца и домашних учителей. В доме царили порядок и покой. Луначарский так вспоминал о том впечатлении, какое на него произвело посещение этого дома: «Я не смогу забыть впечатления изумительного уюта, которое я получил при посещении дома Гете во Франкфурте. Еще до сих пор от этих комнат, окон, обстановки веет довольством, какой-то закругленной законченностью, где ничто не говорит об избытке и роскоши, но нет никаких следов или намеков на бедность, где перед нами предстает именно буржуазная домовитость крепкого среднего буржуа, патриция по месту, которое он занимает в городе, но ничем не напоминающая алчного беспокойства крупного капитала и его безвкусную роскошь парвеню».[246] Шестнадцатилетний Гете покидает Франкфурт-на-Майне и едет в Лейпциг слушать лекции в университете. Учится он без большого увлечения. Веселый, беспечный, он не склонен был серьезно относиться к тогдашней университетской науке. Несколько позднее портрет Гете нарисовал Гердер. «Это премилый, преталантливый молодой человек, но слишком легкомысленный». Гете рано начал писать. Стихи, написанные им в Лейпциге, выдержаны в духе модной тогда поэзии изящного и затейливого рококо. В них преобладали анакреонтические мотивы. Любовь здесь воспевается в легкой, шутливой форме:(Перевод А. Кочеткова.)
Гете не оформился еще ни как поэт, ни как человек. Однако мастерство будущего гения чувствуется и здесь, в этих ранних стихах, полных радости, света, веселой шутки. В 1769 г. поэт заболел и вынужден был уехать домой, не окончив университета. Более года проводит он в постели, читая Библию, которая навевает на него временами мрачные мысли. Однако эти настроения мимолетны. В 1770 г., оправившись от болезни, он едет в Страсбург. Талант его окреп, в его стихах теперь глубокие мысли, большие чувства. Сохранилось письмо некоего Мецгера, который сообщал следующее о Гете: «Тут есть студент по имени Гете, из Франкфурта. Он выступил с докладом об Иисусе и стал утверждать, что Иисус Христос вовсе не был основателем религии, что она явилась плодом деятельности многих мудрецов, которые воспользовались этим псевдонимом. Он утверждал также, что христианская религия есть только очень разумное политическое учреждение. К счастью, ему запретили печатать это сочинение». Гете изучает философию Спинозы и становится его последователем. Она чрезвычайно благотворно повлияла на формирование мировоззрения поэта. Впоследствии в автобиографическом сочинении «Поэзия и правда» он писал: «Мыслитель, который подействовал на меня так решительно и которому было суждено иметь такое большое влияние на весь мой умственный склад, был Спиноза. Напрасно ища во всем окружающем мире воспитательных средств, подходящих для моей страстной натуры, я наконец наткнулся на „Этику“ этого автора. Что я вычитал из этого сочинения, какие вложил в него при чтении собственные мысли, об этом мне трудно дать точный ответ, достаточно сказать, что я нашел здесь успокоение для своих страстей, и мне показалось, что передо мной открывается великий и свободный вид на умственный и нравственный мир». Гете в «Фаусте» устами Поэта в первом Прологе говорит о постоянной способности творческой личности удивляться, искать за каждой вещью чуда. Это великое качество было присуще в первую очередь ему самому:
Галима.[247] Ты здесь один среди поля, где так часты ночные нападения разбойников? Магомет. Я был не один. Ко мне ласково приблизился господь, мой бог. Галима. Ты его видел? Магомет. А ты его не видишь? У каждого тихого ключа, под каждым цветущим деревом встречает он меня в тепле своей любви… Галима. Где обитель его? Магомет. Везде.Той же философией пантеизма проникнуто знаменитое стихотворение Гете «Ганимед», написанное в 1774 г. Миф о Ганимеде, прекрасном мальчике, похищенном Зевсом, осмысливается поэтом как слияние человека с богом-природой. Гимн прекрасной природе, жизни и человеку, сыну природы, поет здесь Гете:
* * *
«Вильгельм Мейстер». Двухтомный роман Гете «Вильгельм Мейстер» («Годы учения» и «Годы странствий») представляет собой повествование о формировании личности художника. Человек, наделенный умом и талантом, проходит школу жизни. Страдания и радости, благо и зло встречает он на своем пути. «Все, что приключается с нами, оставляет след, все незаметно способствует нашему развитию», — пишет Гете. Роман создавался в течение нескольких десятилетий. Около 20 лет — первая часть (1777―1796), более 20 — вторая (1807―1829). Герой романа — Вильгельм Мейстер, натура артистическая, он создан для искусства, чтобы трудиться для него, служить ему, не опускаться до пошлого ремесленничества, достигать «умения выражать прекрасные чувства и дивные образы человека». Однако искусство отнюдь не область сладостных развлечений, и поэт не чародей, опьяняющий людей прелестью своих песен. Это благожелательный наставник, это мудрец. Поэт — одновременно учитель, провидец, друг богов и людей. Чтобы учить людей, нужно многое познать, многому научиться самому. И вот Гете рисует, как отливается в горниле жизни артистическая личность Вильгельма, как, «зачатый в недрах его сердца, вырастает прекрасный цветок мудрости». Вильгельм — сын бюргера, он не принадлежит по рождению к высшему сословию, и это одно из первых препятствий, по мнению Гете мешающих ему оформиться в идеальную личность: «В Германии только дворянину доступно известное общее, я хотел бы сказать, личное развитие. Бюргер может отличиться заслугами и, в крайнем случае, образовать свой ум, но личность его погибает, как бы он ни старался». «У меня как раз непреодолимое стремление к тому гармоническому развитию своей натуры, в котором мне отказало рождение», — говорит Вильгельм. Роман Гете — роман философский. Острые жизненные конфликты, с которыми автор сталкивает своего героя, иллюстрируют сложность самого бытия личности. Поэт рассуждает уже совсем не так, как в пору своей «штюрмерской» юности. Тогда он славил бунт, крайности, безумие, протест против умеренности и рассудочного практицизма. Теперь зовет мятежного человека к примирению с действительностью: «Наш мир соткан из необходимости и случайности. Разум человека становится между тем и другим и умеет над ними торжествовать. Он признает необходимость основой своего бытия; случайности же он умеет отклонять, направлять и использовать. И человек заслуживает титула земного бога лишь тогда, когда разум его стоит крепко и незыблемо. Горе тому, кто смолоду привыкает отыскивать в необходимости какой-то произвол и создает себе из этого даже религию». В чем же смысл жизни человека? В деятельности. Человек приходит на землю, чтобы творить. В этом оправдание его бытия. Без деятельности он теряет право на существование. Сама природа человека влечет его к деятельности. Безумный арфист, выведенный в романе, избавляется от величайших нравственных мучений, найдя возможность разумно трудиться. В труде человек познает свою ценность, и это приносит ему глубочайшее удовлетворение. «Всякие сомнения могут быть устранены только деятельностью». Роман полон пространных философских отступлений, десятки страниц посвящены рассуждениям героев о тех или иных проблемах жизни и общественных отношений людей. Наблюдается в романе и элемент символики и романтической фантастики. Так, во время представления «Гамлета», в котором принимает участие Вильгельм, на сцене появляется таинственная тень короля, оставшаяся загадкой для самих артистов, исполнявших роли в трагедии Шекспира, да и для читателей романа тоже. Обаятелен образ девочки Миньоны. Ее прелестная песенка, полная неотразимой ностальгии, волнует, пожалуй, больше, чем многие мудрые рассуждения героев романа. Рассказав в первой части романа («Годы учения») историю формирования гармонической личности, Гете во второй его части («Годы странствий») обращается уже к проблеме идеальных общественных отношений. Он излагает несколько социальных утопий. Общественное устройство должно быть таким, по мнению Гете, чтобы наилучшим образом обеспечить личности гармоническое развитие и свободное проявление всех ее дарований. Смысл и оправдание существования общества, как и личности, — деятельность, ни одно мгновение жизни общества не должно проходить без творческого труда. Эта мысль красной нитью проходит через все повествование:* * *
«Фауст». Гете работал над «Фаустом» более 60 лет. Образ великого искателя истины взволновал его еще в юности и сопутствовал ему до конца жизни. В студенческие годы в Страсбурге он уже обдумывал грандиозные планы воссоздания титанических образов Геца фон Берлихингена и Фауста. Когда он познакомился с Гердером, который был старше его и уже завоевал известность в Германии некоторыми своими произведениями («Критические рощи», «Фрагменты»), он показал ему первые свои сочинения, лирические стихи, пьесу «Совиновники», но умолчал о планах относительно «Фауста». Он опасался холодных рассуждений раздражительного Гердера. «Тщательнее всего я таил от него свой интерес к определенным образам, крепко засевшим в меня и готовым мало-помалу вылиться в поэтической форме. Я говорю о „Геце фон Берлихингене“ и „Фаусте“. Жизнеописание первого до глубины души захватило меня. Этот суровый, добрый и самоуправный человек, живший в дикие, анархические времена, возбудил во мне живейшее участие. Прославленная кукольная комедия о втором на все лады звучала и звенела во мне. Я тоже странствовал по всем областям знания и уразумел всю тщету его. И я пускался во всевозможные жизненные опыты; они измучили меня и оставляли в душе еще большую неудовлетворенность. Теперь я вынашивал все эти темы, так же как и многое другое, тешил себя ими в часы одиночества, но ничего не записывал», — вспоминал впоследствии Гете в «Поэзии и правде». Легенда о докторе Фаусте, ученом-чернокнижнике, возникла еще в XVI столетии. Из уст в уста переходили в народе рассказы о невероятных чудесах, которые совершал доктор Фауст, сумевший даже вызвать из небытия прекрасную Елену, воспетую Гомером. Толки о Фаусте были настолько распространены, что в 1587 г. во Франкфурте вышла книга некоего Иоганна Шписа, в которой чернокнижник обвинялся в связях с сатаной. В 1599 г. была напечатана вторая книга о Фаусте, принадлежащая перу Видмана. Легенда о Фаусте перекочевала и в другие страны. В 1588 г. в Англии предшественник Шекспира Кристофер Марло обработал ее для сцены («Трагическая история доктора Фауста»). В XVII и XVIII в. в Германии распространилось множество лубочных книжек о докторе Фаусте. Средневековый чернокнижник был постоянным героем ярмарочных балаганов и театра кукол. Мечта о человеке, сумевшем разгадать тайны природы и подчинить ее себе, жила в людях с незапамятных времен. Не удивительно, что легенда о докторе Фаусте, неутомимом, умелом, удачливом мудреце, волновала воображение народа. Гете взял эту народную легенду и превратил ее в грандиозную национальную эпопею. Его произведение написано в форме трагедии. Правда, оно далеко выходит за пределы тех возможностей, какие имеет сцена. Это скорее диалогизированная эпическая поэма, глубочайшая по своему философскому содержанию, многообъемлющая по широте отображения жизни. «Пролог в театре» — эстетические взгляды Гете. Начинается трагедия с «Пролога в театре». В беседе директора, поэта и комического актера, в их различных толкованиях того, что должно быть показано на сцене, нет непримиримых противоречий; все трое как бы дополняют друг друга, и в их суждениях о целях и сущности искусства читатель узнает эстетические основоположения создателя «Фауста». Поэт отстаивает высокое предназначение искусства. Не мишурный блеск, который может обмануть неискушенные глаза лишь на мгновение, а красота совершенная, истинная, явившаяся воплощением многолетних дум художника, — вот сущность искусства. Такое искусство становится достоянием веков, предметом восхищения потомков. — Потомство! Вот о чем мне речи надоели! — спорит комический актер. И его возражение нельзя отвергнуть, ведь искусство, «мощь человечества, живущая в поэте», умение «единичное искусно обобщить», не может, не должно проходить мимо современников; к ним, к их сердцу и уму прежде всего обращается оно и только через них — к потомкам, к векам. Идти в жизнь, смелей черпать из нее события, конфликты, чувства. Пусть узнает зритель свое, пережитое в прекрасной фантазии поэта. Гете раскрывает тайну обаяния великих произведений: они дают пищу каждому, удивительнейшим образом умея удовлетворить всех. Каждый ищет в них и находит свое, созвучное своим мыслям, чувствам, настроениям:Дыханье мое опротивело жене моей, и я должен умолять ее ради детей чрева моего… Кости мои прилипли к коже моей и плоти моей… Лицо мое побагровело от плача, и на веждах моих тень смерти (гл. 16, 19).И незлобивый Иов, всегда славивший Бога, всегда ему покорный, — возроптал: «Я ко Вседержителю хотел бы говорить и желал бы состязаться с Богом» (гл. 13). Перед нами бунт человека. Человек осмелился заявить Богу протест, отказаться от смирения! И это в «священной» книге, канонической книге двух церквей, — иудейской и христианской. В философском плане — это бунт против законов и установлений природы и общества. Иов громит вселенское зло. Он обвиняет Бога, и, надо сказать, обвинения эти очень убедительны: «У сирот уводят осла», «Бедных сталкивают с дороги», «Нагие ночуют без покрова и без одеяния на стуже», «В городе людистонут, и душа убиваемых вопиет, и Бог не воспрещает того». Десятками страстных стихов Иов корит Бога, пока тот, разгневанный, не «возгремел» ему «из бури»: «Ты хочешь ниспровергнуть суд Мой, обвинить Меня, чтобы оправдать себя?» Как же, однако, защищается Бог? Какие доводы приводит он, чтобы отвести от себя обвинения Иова? «Такая ли у тебя мышца, как у Бога? И можешь ли возгреметь голосом, как он?» Как видим, аргумент не сильный. У «ветхозаветных» авторов не нашлось красок, чтобы обелить своего бога, правда, он достаточно ярко говорит о красоте сотворенного им мира, о своем могуществе, постоянно спрашивая Иова, мог ли бы он совершить подобное. Но почему он, Бог, допустил вселенское зло, читатель «Книги Иова» так и не узнает. У Бога не нашлось ответа на этот вопрос. В конце своей речи «из бури» он высокомерно спрашивает у Иова: «Будет ли состязующийся со Вседержителем еще учить? Обличающий Бога пусть отвечает Ему». Иов поник головой: «Что я буду отвечать тебе? Руку мою полагаю на уста мои». И удовлетворенный Бог возвратил Иову все отнятое у него и даже удвоил его богатства, и умер Иов в глубокой старости, «насыщенный днями». Экспозиция «Книги Иова» сохранена в «Прологе на небесах» у Гете, но проблематика здесь иная. Речь идет уже о нравственной стойкости человека, о его способности противостоять низменным инстинктам. Как и в книге об Иове, в гетевском «Прологе на небесах» Бог предлагает испытание. Пусть попытается Мефистофель совратить Фауста, пусть убьет в нем высокие порывы, низведет до уровня животного:
(Перевод Б. Пастернака.)
Он разоблачает потуги лжеучения («Спешат явленья обездушить»), иронически поучает юнца: «Держитесь слов», «Бессодержательную речь всегда легко в слова облечь», «Спасительная голословность избавит вас от всех невзгод», «В того невольно верят все, кто больше всех самонадеян» и т. д. Попутно Гете устами Мефистофеля осуждает консерватизм юридических основ общества, когда законы — «как груз наследственной болезни».
(Перевод Б. Пастернака.)
Композиция «Фауста». Трагедия «Фауст» имеет две части. Первая делится на 25 сцен, вторая включает в себя пять актов. Построенная по образцу шекспировских хроник с многочисленными эпизодическими персонажами, с множеством лаконичных, самых разнообразных сцен, она переносит читателя из одной части света в другую, в фантастическую обстановку шабаша ведьм в горах Гарца («Вальпургиева ночь») или в компанию гуляк в погребок Ауэрбаха в Лейпциге, в комнату Маргариты или в мрачную тюрьму, где томится юная грешница. Смешение реального с фантастическим, своеобразная двуплановость повествования заставляет читателя постоянно подниматься над фактом, искать в единичном обобщающую закономерность, за мелочью прозревать великое. Жизнь человечества в ее величии и вместе с тем в мелочно-хлопотливой суете является здесь объектом поэтических раздумий, печали, восторга и возмущения автора. Не судьба отдельного человека, а весь мир, огромный, еще не познанный до конца, все человечество с его исторической судьбой волнует поэта. Первая часть. Фауст многие годы отдал науке. Он мудр и учен. К нему издалека стекаются ученики. Слава о его обширных познаниях разнеслась повсеместно. Но Фауст тоскует. Он один знает цену своим знаниям — они ничтожны в сравнении с огромным морем неразгаданных тайн природы: «Напрасно истину ищу! Когда ж учу людей, их научить, улучшить не мечтаю». Он раскрывает книгу и видит знак макрокосма. Все озаряется в нем. Новые силы вливаются в его грудь. Он снова полон энергии. Пытливая мысль влечет его вперед и вперед. Минутное уныние исчезает. Нет, он не раб природы, не мелкий червь — он царь природы, он бог:
* * *
Гете умер в 1832 г. в глубокой старости, на 83-м году жизни. 32 года он прожил в XIX столетии. Это была уже иная эра в жизни человечества. Французская буржуазная революция конца XVIII в. явилась рубежом, отделяющим период феодализма от начала нового периода — господства буржуазии. Всеобъемлющий ум Гете четко уловил начало перемены, оценив всемирно-историческое значение французской революции. Поэт был в лагере герцога Брауншвейгского в битве при Вальми, когда армии интервентов были разгромлены революционными войсками. «Господа, мы присутствуем при рождении новой эры, и вы вправе утверждать, что видели ее начало собственными глазами», — заявил тогда Гете. Убеленный сединами, всегда бодрый, живо интересующийся событиями политической и культурной жизни, Гете в XIX столетии был поистине главой всех поэтических сил мира. Уходя в могилу, он отечески приветствовал молодые таланты. Он посылает русскому поэту, гениальному Пушкину, свое перо, он горюет и сожалеет о рано погибшем Байроне. Гете приветствует первые творческие шаги великого французского реалиста Стендаля, в то время когда имя писателя было еще безвестным даже на его родине. Поэт порицает романтиков начала XIX столетия за их субъективизм: «Большинству наших молодых поэтов не хватает одного: их субъективное „я“ недостаточно значительно, а в объективном они не умеют находить материала». Гете с восторгом отзывается о политической лирике Беранже, находя в нем «содержательность значительной личности». В беседе со своим секретарем Эккерманом он признавался: «Вы знаете, я, вообще говоря, не являюсь сторонником так называемых политических стихов, однако такие стихи, какие сочинил Беранже, мне нравятся. У него ничего не взято с ветра; нет никаких вымышленных интересов, он никогда не стреляет наобум, но всегда ставит своей целью вполне определенные и притом значительные вещи». К Гете, как в свое время к Вольтеру, тянулись все молодые, еще только начинающие раскрываться поэтические таланты. Для них это был патриарх, благословение которого служило славным напутствием в жизни, в труде, в борьбе. В 1824 г. состоялось свидание юного Гейне с престарелым Гете. — «Прошу ваше превосходительство доставить мне счастье постоять несколько минут перед вами. Не хочу обременять вас своим присутствием, желаю только поцеловать вашу руку и затем уйти. Меня зовут Генрих Гейне, я рейнский уроженец, недавно поселился в Геттингене, а до того жил несколько лет в Берлине, где был знаком с многими из ваших старых знакомых и почитателей и научился с каждым днем все больше любить вас. Я тоже поэт и имел смелость три года назад послать вам мои „Стихи“, а полтора года назад — „Трагедии“ с добавлением „Лирические интермеццо“. Кроме того, я болен, для исправления здоровья совершил путешествие на Гарц, и там, на Брокене, охватило меня желание — сходить в Веймар на поклонение Гете. Я явился сюда, как пилигрим, в полном смысле этого слова — именно пешком и в изношенной одежде, и ожидаю исполнения моей просьбы. Остаюсь с пламенным сочувствием и преданностью — Генрих Гейне». Гете принял молодого поэта, имя которого вскоре стало известно всему миру. Восемь лет спустя, когда создателя «Фауста» не было уже в живых, Гейне вспоминал об этой встрече в Веймаре: «Его наружность была так же значительна, как слово, живущее в его произведениях, и фигура его была так же гармонична, светла, радостна, благородна, пропорциональна, и на нем, как на античной статуе, можно было изучать греческое искусство. Глаза его были спокойны, как глаза божества… Время покрыло, правда, и его голову снегом, но не могло склонить ее. Он продолжал носить ее гордо и высоко, и когда говорил, то казалось, что ему дана возможность пальцем указывать звездам на небе путь, которым они должны следовать». Байрон послал создателю «Фауста» своего «Сарданапала». Он писал: «Великому Гете иностранец дерзает поднести дань уважения литературного вассала своему ленному господину, первому из современных писателей, создавшему литературу в своем собственном отечестве и прославившему литературу европейскую». Пушкин назвал трагедию Гете «величайшим созданием поэтического духа». Как уже было сказано, на тему «Фауста» он написал чудесную «Сцену из Фауста», о которой Гоголь оставил самый восторженный отзыв. В России было около двух десятков переводов «Фауста». Последние и лучшие из них — переводы Холодковского и Пастернака, которыми мы воспользовались при цитировании.Литература Италии
Культура Италии в XVIII столетии уже значительно отставала от других европейских стран. И неудивительно. Страну кроили и перекраивали, на ее землях соперничающие государства решали свои территориальные претензии. Ее грабили и притесняли. Взволнованно писал об этом А. И. Герцен: «Карл V и Франциск I выбрали поля ее для кровавой войны, — для войны, продолжавшейся более столетия. Эта война сокрушила страну. Италия крепилась, крепилась… Наконец, сил ее не стало противостоять войскам, которые беспрерывно усиливались свежими толпами из Франции, Германии, Испании и вольнонаемными войсками из Швейцарии. Может быть, если бы идея народного единства, идея государства была развита в Италии, она отстояла бы себя, но этой идеи не было… С тех пор прошли двести темных лет для Италии, и в двести лет все эти вампиры не могли высосать ее крови, — удивительный народ!» Раздробленная, зависимая от других государств, Италия погрязала в болоте феодализма. Естественно, что лучшие умы народа думали и о социальных реформах и о национальном объединении. Антифеодальное, просветительское движение в Италии не дало таких результатов, как во Франции, но ряд имен следует отметить. Среди них — юриста Чезаре Беккария (1738―1794), автора всемирно известного труда «О преступлениях и наказаниях», не утратившего своего значения и в наши дни, а также Джамбатисто Вико (1668―1744), создателя теории круговорота истории, в общем весьма спорной, но с определенным просветительским уклоном («Основания новой науки об общей природе наций», 1725 г.; русский перевод 1940 г.). Оба они внесли свою лепту в общеевропейское просветительское движение. Интеллигенция Италии много занимается историей страны (Муратори печатает архивные документы, Джанноне — «Историю Неаполитанского королевства», Денина — «Революции Италии», Тирабоски — «Историю итальянской литературы» и др.). Творческая инициатива из рук итальянцев перешла к соседним народам, итальянцы в XVIII в. уже шли за «школой» к французам, которые тогда были законодателями литературных вкусов. Молодой Альфиери первые свои опыты (трагедии «Филипп», «Полиник») написал даже на французском языке. Трагедия, как наиболее разработанный и популярный жанр в литературе классицизма, была узаконена и в Италии. Здесь, однако, она имела в эти времена уже подражательный характер. За рубежами Италии заметили трагедию «Меропа», написанную в строгих классицистических канонах поэтом Маффеи (1675―1755). Вольтер оценил ее, и даже Лессинг, противник классицизма, отметил в ней литературные достоинства. «Чем безотраднее было состояние итальянской сцены вообще в начале этого века, тем блистательнее был успех Маффеи, и тем шумнее был тот восторг, с которым была встречена его „Меропа“», — писал Лессинг («Гамбургская драматургия», статья 41-я). Однако немецкий автор хвалил пьесу за некоторые отклонения от классицизма, какие он в ней отметил, и, конечно, за просветительские, тираноборческие тенденции ее. Сильное впечатление на современников произвело дарование Пьетро Метастазио (1698―1782). Его литературное наследие огромно (более 60 пьес). В истории литературы он должен быть отмечен прежде всего как оперный либреттист. Музыкальная лирическая трагедия поистине его детище. Фабулы он брал из мифологии и истории античности, очень умело строил сюжетную структуру, прекрасно выписывал характеры и все это обрамлял изысканным певучим стихом. Высокая патетика не удавалась ему. Это был человек «кроткой морали и добродушной философии», он ввел «трогательную страстность в язык любви», — писал о нем его соотечественник Гольдони.[256] Стендаль называл его великим поэтом («Метастазио, которому мы во Франции не отдаем должного»).[257] Пушкин, однако, ставил ему в упрек подражание Расину. Крупным мастером классицистической трагедии был и Витторио Альфиери (1749―1803). И в его творчестве услышим мы «отдельные, неясные отголоски разных французских трагедий», как признавался он сам в своей автобиографии. Альфиери написал 21 трагедию, почти все они несли в себе тираноборческий, свободолюбивый заряд («Брут I», «Брут II» — «трагедии свободы», как называл их сам автор). В годы революции Альфиери был во Франции и принял ее восторженно. Террор Робеспьера, однако, бросил его в лагерь ее врагов. Трагедии Альфиери ценились итальянскими романтиками XIX века. Пушкин полагал, что они послужили образцом и для некоторых драм Байрона. Комедия дель арте. В Италии еще в XVI столетии возник своеобразный театрально-зрелищный жанр — комедия дель арте. Сам термин (commedia dell’arte) «профессиональная комедия» указывает на то, что она исполнялась актерами-профессионалами и требовала высокого актерского мастерства в отличие от так называемой «ученой комедии» (последняя обычно исполнялась в богатых домах аристократами-любителями). Комедия dell’arte имела ряд особенностей и правил: комические персонажи выступали в карикатурных масках (отсюда второе название жанра — «комедия масок»); вся пьеса представляла собой сценарий, роли были лишь слегка намечены, и актеры импровизировали свои диалоги и монологи (здесь сказалась блестящая способность итальянцев к импровизации); постоянными, застывшими были персонажи комедии и даже их имена. Так, в комедии масок участвовало от десяти до тринадцати действующих лиц: две пары влюбленных, два комических старика, двое слуг, бойкая служанка, хвастливый и трусливый «капитан» и еще два-три второстепенных персонажа. Все эти герои имели установившиеся черты. Один из влюбленных юношей отличался смелым и задорным характером, второй — застенчивостью и робостью; так же различались характеры влюбленных девушек. Эти две пары драматург (точнее — составитель сценария) мог группировать различными способами, вызывая между ними недоразумения, ревность, ссоры и примирения. Один из комических стариков (наиболее популярный и устойчивый образ импровизированной комедии) носил имя Панталоне и изображал скупого, богатого венецианского купца. Второй комический старик, «доктор», изображал ученого из Болоньи (в Болонье был знаменитый университет). Слуги обозначались понятием «дзанни»; слово это было уменьшительным от «Джиованни» и считалось равнозначным слову «простак». Первый и второй дзанни отличались друг от друга по темпераменту и происхождению: один изображал крестьянина из Бергамо, невежественного увальня и обжору, второй был ловким городским плутом. Арлекин, Пульчинелла, Бригелла, Труффальдино — таковы наиболее распространенные имена этих персонажей. Служанка носит обычно имя Кораллины, Смеральдины или Коломбины. В образах и чертах этих героев вначале сказывалась острая и злободневная насмешка. Венецианский купец оказывался скупцом и жалким развратником; ученый доктор из Болоньи, начиненный никому не нужными схоластическими знаниями, отличался крайним педантизмом. С наибольшим сарказмом рисовался образ «капитана», в котором все узнавали наглого и пьяного испанского офицера (так commedia dell’arte расправлялась с поработителями Италии). Условность импровизированной комедии, первоначально вызванная стремлением к типизации, стала все больше и больше тормозить развитие этого жанра. Социальная острота персонажей со временем поблекла, сами персонажи потеряли актуальность (так, в конце XVIII в., когда испанское владычество заменилось австрийским, лишним стал образ испанского капитана). Стали говорить о деградации самого жанра комедии масок. Разгорелась ожесточенная полемика между двумя драматургами Италии XVIII в. — Гольдони и Гоцци. Первого отталкивала устарелость и литературная неполноценность этого жанра, его ограниченные сценические возможности, второго, наоборот, привлекала его национальная самобытность. Впрочем, импровизированная комедия масок еще нравилась итальянцам. Гете, который видел ее, так описал свои впечатления: «Я видел импровизацию в масках, исполненную с большой естественностью, энергией и подъемом. Глупый сюжет… Больше трех часов развлекал он зрителей своим непостижимым разнообразием. Но и здесь народ — та база, на которой все это держится; зрители принимают участие в игре, и масса сливается в одно со сценой — целый день напролет на берегу и на площади, на гондолах и во дворце, продавец и покупатель, нищий, моряк, соседка, адвокат и его противник — все живет и движется и о чем-то хлопочет, говорит и божится, кричит и предлагает, поет и играет, сквернословит и шумит. А вечером они идут в театр, где видят и слышат свою дневную жизнь, искусно сгруппированную, изящно принаряженную, переплетенную со сказкой, отодвинутую от действительности благодаря маскам и близкую к ней в бытовом отношении. Этому они по-детски радуются, снова кричат, хлопают и шумят» («Путешествие в Италию»). Франческо де Санктис в своей «Истории итальянской литературы» так описывает значение комедии дель арте для Италии в XVIII столетии: «Она была единственным еще живым жанром старой литературы, считавшимся специальностью Италии, единственным, который еще напоминал Европе об итальянском искусстве».[258] Однако писатели стали искать новые формы. В этом усматривали они и патриотическую задачу. Гольдони признавался: «С прискорбием я увидел, что недостает чего-то весьма существенного стране, приобщившейся к драматическому искусству раньше всех других народов нового времени. Мне страстно хотелось, чтобы моя родина поднялась до уровня других стран, и я дал себе слово содействовать этому». Драматургу была ясна задача: надо было избавиться от импровизации актеров, их «ребячества», от шумного вмешательства зрителей, которые обычно кричали, шумели во время представления, бурно реагируя на то, что происходило на сцене, и сами внося порядочную лепту в спектакль, — надо было в конце концов снять с актеров маски, а они были постоянной принадлежностью театрального реквизита, и открыть зрителям лицо актеров, сделав его одним из главных действующих элементов пьесы. Он понимал, что сразу этого сделать нельзя, что сложились и прижились особые традиции итальянского театра, что зритель не потерпит слишком неожиданных перемен. Поэтому автор сначала выписал одну роль, поручил ее толковому актеру, все же остальное выдержал в системе привычной импровизации. Успех был полный. Однако забеспокоились актеры. Они всю свою театральную, в сущности профессиональную, жизнь и свой заработок связали с масками, приноровились к ним, сложили свой своеобразный репертуар, частью воспользовавшись литературными источниками (подобно тому как это делают ныне конферансье). Потеря масок и импровизаций означала для них потерю заработка и профессии. Надо было или переучиваться, или уходить из театра. Легко представить себе то противодействие, какое оказала новому драматургу и его реформе театральная общественность. Но Гольдони последовательно и методично делал свое дело и довел его до конца, т. е. создал итальянский театр, подобный тому, какой имели Франция, Испания, Англия, — театр с обязательным и неизменным текстом пьес, с открытым, действующим лицом актера (без маски). В этом и заключалась реформа. Что касается самого содержания пьес, то главный художественный элемент их — характер. Живописать характер — основная задача драматурга, так ее понимал Гольдони. Художественными образцами ему послужили древние авторы (Плавт, Теренций), «Мандрагора» Макиавелли и в первую очередь Мольер. Пьесы Гольдони значительно отличаются от пьес Мольера. У французского автора они веселы, шутливы и не выходят из рамки жанра. У Гольдони они часто наполняются сентиментальным содержанием и становятся драмой. Гольдони вступил в ряды европейских реформаторов классицистического театра, т. е. создавал тот вид трогательной драмы, за который выступали Дидро, Бомарше, отчасти Вольтер («Нанина»), Лессинг в Германии. Противник Гольдони Гоцци порицал его за эти новшества, за то, что он «стал искать новизны в области чудесного, потом в слезном романтизме, запутался в дебрях трагического». Вольтер из Франции приветствовал реформу Гольдони. «Вы вырвали свое отечество из рук арлекинов», — писал он ему. Гольдони чрезвычайно гордился этой поддержкой. Однако трогательная драма, живописавшая семейные добродетели, «слезный романтизм», как удачно выразился Гоцци, не составляют главной заслуги итальянского драматурга. Его веселые, непритязательные комедии, с затейливой интригой и незатейливой мыслью нравились итальянцам за верное изображение их жизни. Гете, видевший одну из пьес Гольдони в Венеции в 1786 г., писал: «Я никогда еще не переживал такой радости, какую шумно проявлял народ при виде столь естественного изображения самого себя и своих близких. Смех и веселое ликование звучали с начала до конца». Гольдони оценила народная публика Венеции. «Божок венецианской черни», — говорили о нем его литературные противники. Против реформы Гольдони выступил Карло Гоцци (1720―1806), граф, аристократ, получивший от предков гордый титул и ничтожные средства, сохранивший все предрассудки своего класса. Пожалуй, в его неприязни к Гольдони была доля аристократического снобизма, — презрение к плебею-драматургу, вознамерившемуся опоэтизировать плебейские нравы. В самой театральной реформе он усмотрел политическую угрозу всему сложившемуся и незыблемому строю феодальных отношений Италии, и сама «народность» Гоцци, от имени которой он выступил против Гольдони, имела этот консервативный, политический подтекст. «Я никак не мог примирить в своем сознании, как может писатель настолько унизиться, чтобы описывать вонючие подонки общества, как у него хватает решимости поднять их на театральные подмостки и, особенно, как он может отдавать подобные произведения в печать», — негодовал Гоцци.[259] И Гоцци написал для театра десять ослепительно ярких, феерических пьес-сказок (фьяб). В пьесах действовали традиционные маски. Эти сказки автор противопоставил театру Гольдони. Фьябы Гоцци, как и положено сказкам, резко разграничивают добро и зло, красоту и уродство, всегда обеспечивают победу добра и красоты, полны увлекательных приключений и при этом остроумны, веселы, шутливы при всем их изяществе и поэтичности. Сказку «Король-олень» поставил у нас кукольный театр С. Образцова, как всегда, конечно, великолепно. Е. Вахтангов ввел в репертуар своего театра вторую сказку Гоцци «Принцесса Турандот». С. Прокофьев написал музыку к «Трем апельсинам». Словом, противники — и Гольдони и Гоцци — оказались оба полезными искусству. При жизни, однако, их борьба не была столь идилличной, как это может казаться сейчас, когда пьесы и того и другого мирно уживаются в одном театре. Гоцци своим успехом, а успех его фьяб был блистательным, вынудил Гольдони навсегда покинуть родину и поселиться во Франции, где он прожил до глубокой старости, превратившись уже во французского автора. (Гольдони во Франции писал пьесы по-французски.)Литература Польши
XVIII век в истории Польши — век упадка и национальных бедствий. «Эта основанная на грабеже и угнетении крестьян дворянская республика находилась в состоянии полного расстройства; ее конституция делала невозможным какое-либо общенациональное действие и в силу этого обрекала страну на положение легкой добычи соседей. С начала восемнадцатого столетия Польша, по выражению самих поляков, держалась беспорядком».[260] В конце века в результате трех разделов Польша потеряла свою независимость. Мрачные перспективы дальнейшей судьбы Польши понимали в XVIII столетии наиболее дальновидные умы даже среди польских аристократов. Станислав Лещинский, избранный, но не допущенный на польский престол, в политическом трактате «Свободный голос» (1733) предлагал укрепить государственный аппарат и ликвидировать крепостную зависимость крестьян. Он писал: «Всем, чем мы славимся, мы обязаны простому народу. Очевидно, что я не мог бы быть шляхтичем, если бы хлоп не был хлопом. Плебеи суть наши хлебодатели; они добывают для нас сокровища из земли; от их работ нам достаток, от их труда богатство государства. Они несут бремя податей, дают рекрутов; если бы их не было, мы бы сами должны были сделаться землепашцами, так что вместо поговорки: пан из панов, следовало бы говорить: пан из хлопов». Слабость центральной власти, бесчинства феодалов, крайняя нищета крестьянства, культурное одичание — вот что характерно для «старой варварской, феодальной, аристократической Польши, покоящейся на закрепощении большинства народа» (Ф. Энгельс).[261] Внутренний разлад и анархию в государстве рисуют знаменитые «Мемуары» одного из крупных тогдашних государственных сановников, кастеляна брест-литовского, Мартина Матушевича (1714―1765). Не предназначая свои записки к печати, Матушевич со всей откровенностью рассказал о порядках и нравах современной ему Польши, о закулисных интригах, подкупах, иногда насилиях, какие чинились над депутатами сеймов и сеймиков или над депутатами судебных трибуналов. Для примера приведем описание судебного разбирательства одной тяжбы о наследстве: «Дело длилось три недели, наконец, когда депутату радзивилловской партии Горницкому задали слабительного, так что он не был в состоянии явиться на заседание, то одним голосом большинства отец коадьютор виленский выиграл дело об опеке над имуществом своих племянников и ими самими». В некоторых случаях прибегали к убийству ради устранения неугодных лиц, могущих повлиять на результаты голосования. О денежных субсидиях, получаемых должностными лицами от иностранных государств, Матушевич сообщает с наивным простодушием, пытаясь даже оправдать тех, кто ради подачек шел на предательство родины. «Неужто это было в самом деле государственное преступление для людей, находившихся в столь тяжкой оппрессии, — принимать что-либо от короля французского, столь великого?» — наивно спрашивает Матушевич. Яркая галерея портретов польских магнатов, развратных, разнузданных, деспотичных, проходит перед глазами читателей «Мемуаров» Матушевича. Вот как описывает он Карла Радзивилла, крупнейшего польского вельможу: «Бить князь любил, и трудно описать, какие безрассудства он творил, напившись пьян: стрелял в людей, носился на коне или отправлялся в церковь и пел молитвы, пока не выкрикивался и не приходил в трезвость». Не лучше вела себя и знать помельче. Вот что сообщает о своей матери автор «Мемуаров»: «Мать моя, приехав в Гослицы (имение Матушевичей. — С. А.), нашла там какой-то беспорядок, а так как управляющим там был шляхтич Ластовский, то она приказала бить его плетьми по голому телу так сильно, что этот Ластовский помер». «Мемуары» Матушевича были изданы через сто лет после их написания, в 1874 г., в Варшаве Павицким. В недрах народных масс назревало недовольство. Народ тяготился зависимостью от иностранных государств, анархией и непорядками, которые царили в стране, неустройством жизни и своим бедственным положением. Народный протест вылился в 1794 г. в национально-освободительное восстание, которое возглавил Тадеуш Костюшко. Размах народного движения напугал крупную шляхетскую знать Польши, и она предпочла пойти на раздел страны, на отказ от национального суверенитета, нежели допустить у себя революцию, которая только что произошла во Франции. «…Он являлся для крупной аристократии последним средством спасения от революции…».[262] Культурная жизнь Польши была достаточно активной. Появилось множество журналов (к концу века их число доходит до 90). В переводе на польский язык были напечатаны трагедии Корнеля, Расина, позднее «Эмилия Галотти» Лессинга и «Школа злословия» Шеридана. Особенно много переводили Вольтера. Войцех Богуславский перевел «Гамлета» Шекспира. Литература в основном содержала просветительские идеи и по преимуществу носила сатирический характер. Большим мастером политической сатиры был Адам Нарушевич (1733―1796), человек широко образованный, побывавший во Франции, Италии, Германии, занимавший одно время кафедру пиитики в Виленской академии. Наибольшей известностью пользуются его сатиры «Полякам старого времени» и «Голос мертвецов».[263] «Измена, вымогательство, наезды слывут добродетелями, потому что господа грабители имеют деньги, гербы и поместья, а ты, бедный мужик, за кражу снова пойдешь упитывать телом своим алчных воронов», — угрюмо писал поэт. Адам Нарушевич был крупным историком Польши. В течение шести лет писал он семитомную «Историю польского народа». Это был первый научный труд по истории страны, опирающийся на достоверные источники. Нарушевич несколько идеализировал старину, чтобы противопоставить ее современности. Политическая тенденция его «Истории…» весьма очевидна: прославить идею национального единства, крепкой централизованной государственной власти. Игнатий Красицкий. Главнейшим выразителем польского Просвещения был Игнатий Красицкий (1735―1801). По своему происхождению и положению Красицкий был крупным польским аристократом. Родственник короля Станислава Августа Понятовского, он был назначен в 1766 г. епископом Вармийским. Положение одного из крупных сановников церкви не помешало ему стать во главе польского просветительского движения. Человек широких и разносторонних знаний, следивший за развитием передовой общественной мысли Англии и Франции, он много сделал для отечественной культуры. В 1775 г. вышла из печати его поэма «Мышейда». Старинное предание о легендарном царе Попеле, съеденном мышами за жестокость к народу, было рассказано историком Кадлубеком в XII в. Это предание использовал Красицкий для сатирического изображения феодально-шляхетской Польши. Попель и его фаворит — кот Мручислав организовали великое гонение на мышей. В мышином царстве смятение. Собирается мышиное вече. В сцене заседания мышиного и крысиного совета дана остроумная сатира на польский сейм, на всегдашнюю разноголосицу в нем, тормозящую всякое разумное решение.(Перевод М. Павловой)
Через три года после выхода в свет «Мышейды» Красицкий публикует свою сатирическую антиклерикальную поэму «Монахомахия», вызвавшую переполох в стане польских церковников, тем более что удар исходил от одного из князей церкви. Красицкого часто называли «польским Вольтером». Он был действительно человеком самых свободных взглядов, противником всякого ханжества, да и положение церковника он занял вынужденно, по настоянию отца, который не выделил ему части наследства, не желая раздроблять свои огромные владения. К монахам Красицкий относился с нескрываемым презрением, свою епархию посещал редко, больше живя в Варшаве, занимаясь науками и литературой. Просветительская тенденция поэмы намечается с первых же строк, с описания нищей страны, в которой
(Перевод М. Павловой.)
В поэме нет, конечно, тех резких выпадов против церкви, которые мы видим в антиклерикальной литературе французских просветителей, однако достаточно было и того, что монахи предстали в глупом и смешном виде. Служители церкви возмущались. На автора поэмы полетели жалобы и доносы, и Красицкий, дабы усмирить их, написал поэму «Антимонахомахия», в которой примирительным тоном рекомендовал монахам успокоиться и свел свой выпад против них к безобидной шутке. Тем не менее поэма «Монахомахия» сыграла значительную роль в польском Просвещении, прививая читателям дух религиозного скептицизма. Игнатий Красицкий был незаурядным прозаиком. Его перу принадлежат повести «Приключения Николая Досвядчинского», «Пан Подстолий» и др. Первая повесть написана в жанре просветительского философского романа. Феодально-шляхетской Польше со всеми ее пороками противопоставлено утопическое общество дикарей, живущих по руссоистскому идеалу — на лоне природы, вдали от цивилизации. Герой повести Николай Досвядчинский, многое испытав и многое повидав на свете, возвращается на родину, чтобы честно служить ей, уважать труд крестьян, быть гуманным помещиком. Красицкий, подражая Вольтеру, написал в духе его «Генриады» польскую эпопею «Хотинская война». Поэма его, полная аллегорических фигур («Слава», «Вера» и пр.), холодна и абстрактна. Красицкий много переводил, стремясь расширить круг чтения своих соотечественников: «Песни Оссиана», сочинения Лукиана и Плутарха. Он создал первый в Польше энциклопедический словарь — «Собрание необходимых сведений» (1781). После его смерти был издан его труд «О поэзии и поэтах», в котором он излагал свои взгляды на литературу и, показав огромную начитанность, просто и ясно рассказал о поэтах мира от античности до нового времени с привлечением отрывков из их сочинений. Это была своевременная и нужная работа, приобщавшая польскую читающую общественность к сокровищам мировой культуры. Высказываемые в книге эстетические взгляды Красицкого близки классицизму; он сторонник трех единств в драматургии. Шекспира, имя которого в те годы служило знаменем литературных реформ, он, однако, ценил высоко, хотя, как и Вольтер, не прощал ему несоблюдения Аристотелевых (в понимании классицистов) норм драматургии. «В этом писателе недостаток науки искупался величием ума; его произведения дышат какою-то дикостью, посреди грубейших ошибок у него прорываются порою такие проблески, которые ставят его превыше мастеров», — писал Красицкий.[266] После третьего раздела Польши Красицкий стал издавать газету «Еженедельник», через печать проводя неустанно и последовательно идею национального возрождения. Все передовые умы Польши той поры тянулись к престарелому поэту, видя в нем идейного руководителя польского Просвещения. Авторитетом Красицкого было утверждено основанное незадолго до его смерти Общество любителей наук, объединившее передовых деятелей польской культуры конца XVIII — начала XIX в. Современником Игнатия Красицкого был Станислав Трембецкий (1730―1812). Талантливый поэт, много сделавший для совершенствования польского литературного языка, он писал великолепные басни. Его поэма «Софиевка», в которой он описал сады Феликса Потоцкого, расположенные недалеко от Умани, полна подобострастной лести польскому магнату; таковы же и его оды, посвященные Екатерине II, Потемкину и другим. Однако Трембецкого связывает с польским Просвещением его вера в человеческий разум, в созидательные силы человека:
* * *
Польская просветительская литература XVIII столетия выступила за национальное единство против сепаратистских притязаний крупного дворянства. Поэтому она воспевала крепкую королевскую власть, способную обуздать своевольных магнатов. В этом заключалось историческое своеобразие политической программы польских просветителей. Вместе с тем они заявили себя активными поборниками буржуазных реформ в стране. Некоторые из них высказывались за ликвидацию крепостничества, за освобождение крестьян. Критика политических и социальных порядков современности сочетается в произведениях польских поэтов с идеализацией старины. Отсюда, с одной стороны, сатиры, басни, комедии, в которых бичуются пороки крупной шляхты, беспомощность политической системы с ее пресловутым либерум вето, показывается тяжелая доля крестьян, с другой — исторические исследования, вроде «Истории» Адама Нарушевича или «Исторические песни» Немцевича, где с высоким пафосом или элегической грустью прославляются героические деятели старины.Западноевропейский предромантизм
Мы обозрели литературу стран Западной Европы за два века. Литература, как и вся духовная жизнь народов этой эпохи, так или иначе была связана с кризисом феодализма, столкновениемпрофеодальных и антифеодальных сил, возникновением буржуазных отношений в XVIII столетии в Англии, Америке, Франции. Литература XVIII в. носила, как мы видели, в основном просветительский характер. Однако в ней уже появились направления и эстетические системы, отходившие от просветительского рационализма (сентиментализм), или откровенно враждебные просветительскому реализму (предромантизм). Англия оказалась инициатором просветительского движения, антифеодального по своему существу, она же открыла сентиментализм как особое направление в просветительской культуре, она же дала и первые образцы предромантизма как проявления разочарования в буржуазном миропорядке, пришедшем на смену феодальному, а следовательно, и разочарования в тех принципах, которые выдвигались просветительским движением. Несколько слов в этой связи надо сказать о сентиментализме, о котором уже шла речь ранее. Победившая в Англии буржуазия не оправдала тех надежд, какие на нее возлагались. Правда, были уничтожены сословные привилегии, освобождена от средневековой регламентации хозяйственная жизнь страны, предоставлен сравнительно широким слоям населения ряд политических прав, но осталось и возрастало имущественное неравенство, остался социальный и национальный гнет (Шотландия, Ирландия). Первым писателем, показавшим разочарование в буржуазных отношениях, был Джонатан Свифт, а вслед за ним Голдсмит, Юнг, Стерн и все остальные сентименталисты. Сентиментализм еще не порывает с Просвещением. Его роднят с ним демократические идеи, симпатии к беднейшим слоям населения. Он радикальнее Просвещения в плане политическом или стоит в крайне левых его рядах, но он уже порывает с Просвещением во взглядах на разум, на роль разума как в личной, так и общественной жизни. Сентименталисты отвергли разум как критерий истины, красоты, они осудили уклад жизни, культуру, основанные на рационализме, осудили город как средоточие этого уклада и этой культуры и противопоставили всему этому чувство, которому отдали роль критерия истины и красоты. Они противопоставили городу деревню и природу. Мы видели все эти идеи в сочинениях Стерна, Юнга, Голдсмита, Руссо, молодого Гете. Сентименталисты отошли от ортодоксального Просвещения, но еще не порвали с ним полностью. Стерн как художник и бытописатель тяготел к реализму. Он был слишком трезв и ироничен, чтобы увлечься сказочными картинами и мистическими видениями. Его не могла бы вдохновить средневековая меланхолическая экзальтация. Он еще твердо стоял на почве «языческого», земного, «античного» реализма, т. е. трезвого понимания реальности вещей. Однако временами у него возникали симпатии к средневековой мечтательности, запечатленной в рыцарских романах и всяких поэтических легендах об идеальной любви, он даже противопоставлял их трезвой и приземленной античности: «Есть прелестная пора в жизни каждого чуткого смертного, когда такая история дает больше пищи мозгу, нежели все обломки, остатки, объедки античности». На реалистических позициях стояли все писатели-сентименталисты, если под реализмом понимать правдивое жизнеописание. Сентименталисты были, пожалуй, более последовательны в своих реалистических устремлениях, чем ортодоксальные просветители. «Вертер» Гете, драмы молодого Шиллера, «Новая Элоиза» Руссо отражали живую правду века, иногда даже дерзко обнаженную («Исповедь» Руссо). Но возвеличение ими чувств и недоверие к разуму и цивилизации, их элегическая ностальгия по старине и нетронутой природе делает их прямыми предшественниками романтиков XIX в. Романтизм многое перенял у сентименталистов, и прежде всего их всеобщую устремленность к чувству и недоверие к разуму. У Стерна он занял иронию — «младшую дочь Мнемозины, розовую богиню шутки» (Г. Гейне). Фридрих Шлегель создал даже целую теорию «романтической иронии», а Генрих Гейне наполнил ею свои чудесные творения. У сентименталистов уже появился образ «счастливого» безумца, обретшего счастье в иллюзии. У Стерна — сумасшедшая деревенская девушка («Сентиментальное путешествие»). Позднее на страницах сочинений романтиков появятся безумцы, ушедшие в мир своей мечты из мира мрачных реальностей (музыкант Крейслер в романе «Записки кота Мура», пустынник Серапион в «Серапионовых братьях» Гофмана). Предшественниками романтизма были авторы так называемого готического романа, который появился в Англии. Недовольство настоящим порядком вещей увлекло некоторую часть английской интеллигенции второй половины XVIII столетия в прошлое, в века древней родовой общины или раннего средневековья. Этим можно объяснить появление знаменитых литературных поделок Чаттертона (1752―1770), талантливого юноши, доведенного нищетой до самоубийства, а также Макферсона (1736―1796) с его великолепными «Песнями Оссиана», в которых выражены стилизованные под старину настроения и идеи, свойственные сентиментализму. Пессимизм, чувства обреченности, исторической бесперспективности породили в литературе и так называемый «готический роман». Однако здесь следует вспомнить имя Сведенборга.* * *
В 1745 г. в культурном мире Европы произошло необычайное событие: некий уважаемый и всеми признанный ученый, занимавшийся математикой, астрономией, механикой, горным делом, т. е. самыми серьезными, точными, материалистическими, сказали бы мы, науками, удостоившийся звания почетного члена Петербургской Академии наук, — объявил себя… «ясновидцем» и «духовидцем», сообщил миру, что сам Бог поручил ему показать людям истинное содержание Библии. Это был швед Эммануил Сведенборг (1688―1772). Восемь томов толкования Библии под названием «Небесные тайны» выпустил сей новоявленный теософ. Это наделало много шума в XVIII столетии. Сведенборг провозглашал: мир населен духами, они общаются друг с другом, а также иногда и с людьми по строгой иерархической системе. Люди, достигшие определенных ступеней праведного совершенства, получают возможность общаться с ними. Гете, который с его трезвым умом не терпел мистической чертовщины, воспользовался, однако, в своей трагедии «Фауст» реквизитом спиритуализма Сведенборга, как и мистика XVI в. француза Нострадамуса (Мишель де Нотр Дам, 1503―1566). Фауст даже как бы повторяет путь Сведенборга. Подобно ему, он занимался половину жизни науками. Затем, ощутив тщету обретенных знаний, обратился к магии, чтобы понять «тайну бытия», «вселенной внутреннюю связь». «Все сущее в основе», — обратился к иррациональной сфере, куда рассудку нет доступа:Основная библиография
Маркс К. и Энгельс Ф. Об искусстве. В 2-х т. М., 1957. Ленин В. И. О литературе и искусстве. М., 1976. Плеханов Г. В. Искусство и литература. М., 1948. Меринг Ф. Литературно-критические статьи. Т. 1. М.―Л., 1934. Лафарг Поль. Литературно-критические статьи. М., 1936. Луначарский А. В. История западноевропейской литературы в ее важнейших моментах. — Собр. соч. Т. 4. М., 1964. История западной литературы. Под ред. Ф. Ф. Батюшкова. В 3-х т. М., 1912―1914. Дживелегов А. К. История западноевропейского театра от возникновения до 1789 года. М.,―Л., 1941. Виппер Ю. Б., Самарин Р. М. Курс лекций по истории зарубежных литератур XVII века. М., 1954. Голенищев-Кутузов И. Н. Романские литературы. Статьи и исследования. М., 1975. XVII век в мировом литературном развитии. М., 1969. История зарубежной литературы XVIII века. Под ред. В. П. Неустроева, Р. М. Самарина. М., 1974. Бахмутский В. Я. и др. История зарубежной литературы XVIII века. М., 1967. Тураев С. В. Введение в западноевропейскую литературу XVIII века. М., 1962. Проблемы просвещения в мировой литературе. М., 1970. Хрестоматия по зарубежной литературе. Сост. Б. И. Пуришев, Ю. И. Божор. Т. 1―2. М., 1973. История французской литературы. Т. 1. (С древнейших времен до революции 1789 г.). М.―Л., 1946. История немецкой литературы. Т. 1―2. М., 1962. История английской литературы. Т. 1. Вып. II. М.―Л., 1945. Мокульский С. С. Итальянская литература. М., 1966. Яхонтова М. А. и др. Очерки по истории французской литературы. М., 1958. Аникст А. История английской литературы. М., 1956. Алексеев М. П. Из истории английской литературы. М.―Л., 1960. История американской литературы. Т. 1. М.―Л., 1947. Хрестоматия испанской литературы с XII по XVIII в. Сост. В. С. Узин. М., 1948. Испанский театр XVII века. Редакция, вступительные статьи и примечания В. С. Узина (Лопе де Вега, Аларкон, Морето, Кальдерон). М., 1946. Кланицаи Т., Саудер Й., Сабольчи М. Краткая история венгерской литературы XI―XX вв. Будапешт, 1962. Елистратова А. А. Английский роман эпохи Просвещения. М., 1966. Самарин Р. М. Творчество Джона Мильтона. М., 1964. Муравьев В. Джонатан Свифт. М., 1968. Урнов Д. М. Робинзон и Гулливер. Судьба двух литературных героев. М., 1973. Маршова Н. Ричард Бринсли Шеридан. М., 1960. Колесников Б. Роберт Бернс. М., 1967. Томашевский Б. В. Пушкин и Франция. Л., 1960. Сигал Н. А. Пьер Корнель. М.―Л., 1957. Мокульский С. С. Расин. Л., 1940. Бояджиев Т. Н. Мольер. М., 1967. Обломиевский Д. Д. Французский классицизм. М., 1968. Моруа Андре. Литературные портреты (Лабрюйер, Вольтер, Руссо, Лакло). М., 1970. Державин К. Вольтер. М., 1946. Барская Т. Дени-Дидро. М.―Л., 1962. Верцман И. Жан-Жак Руссо. М., 1958. Артамонов С. Д. Бомарше. М., 1960. Обломиевский Д. Литература французской революции. 1789―1794 гг. М., 1964. Великовский С. Поэты французских революций 1789―1848 гг. М., 1963. Неустроев В. П. Немецкая литература эпохи Просвещения. М., 1958. Тронская М. Немецкая сатира эпохи Просвещения. Л., 1962. Абуш А. Шиллер. Величие и трагедия немецкого гения. М., 1964. Жирмунский В. Гете в русской литературе. Л., 1937. Вильмонт Н. Гете. М., 1959. Шагинян М. Гете. М.―Л., 1950. Волков И. «Фауст» Гете и проблема художественного метода. М., 1970. Кессель Л. М. Гете и «Западно-восточный диван». М., 1974. Реизов Б. Итальянская литература XVIII века. Л., 1966. Реизов Б. Карло Гольдони. М.―Л., 1957. Дживелегов А. К. Итальянская народная комедия. Изд. 2-е. М., 1962. Плавскин З. Лопе де Вега. М.―Л., 1960. Балашов Н. И. Испанская классическая драма. М., 1975. Жирмунский В. М. и Сигал Н. А. У истоков европейского романтизма. — В кн.: Уолпол, Казот, Бекфорд. Фантастические повести. Л., 1967.Указатель имен
Абеляр Пьер — 444. Август Октавиан — 88, 101. Август Саксонский — 202. Августин Блаженный — 234. Авеланеда Фернандес — 368. Аддисон Джозеф — 320, 321. Аквинский Фома — 326. Аларкон Хуан — 61, 71―83. Александр Македонский — 250, 524. Александр I — 400, 598. Алексеев М. П. — 416. Альба (герцог) — 37. Альтман И. Л. — 507. Альфиери Витторио — 583, 584. Амио Жак — 91. Андерсен Ганс Христиан — 520. Анна Австрийская — 87, 100, 154. Анна (королева английская) — 292, 298, 301, 302. Анненков П. В. — 415. Апулей — 397. Арагон Альваро Кубильо де — 43. Ариосто Лудовико — 20, 44, 192, 271, 273, 397. Аристотель — 4, 30, 31, 46, 92, 94, 95, 97, 102, 126, 183, 233, 282, 299, 504, 593. Аристофан — 132, 172, 315. Атарова К. Н. — 336.Багрицкий Э. Д. — 343. Бакстер Ричард — 226. Бакюлар Арно — 460. Балашов Н. И. — 83. Байрон Джордж Гордон — 27, 158, 159, 228, 238, 251, 324, 338, 582, 584. Бальбин Богуслав — 259. Бальзак Оноре — 158, 172, 173, 367, 374, 431, 458, 459. Бальмонт К. Д. — 75. Барбен Клод — 183. Барг М. А. — 227, 228. Барло Джоуэли — 352. Басё Мацуо — 15. Бартелеми Жан-Жак — 487. Барятинский А. И. — 391, 413. Бейль Пьер — 340. Беккария Чезаре — 583. Белинский В. Г. — 83, 142, 153, 188, 246, 340, 414, 415, 475, 541. Бекфорд Уильям — 13, 599. Бенедикт XIV — 398. Бенсерад Изаак — 147. Бентли Ричард — 299. Беранже Пьер Жан — 415, 581. Бёрк Эдмунд — 286. Беркли Джордж — 289, 290, 422. Бёрнс Роберт — 4, 341―344. Берроуз Эдгар Райс — 296. Бертельс Е. Э. — 13. Бестужев-Рюмин М. П. — 192, 413. Бетховен Людвиг ван — 492. Бехтеев Ф. Ф. — 407. Бильбасов В. А. — 420. Боден Жан — 214. Бодмер Иоганн Якоб — 499, 501, 502, 506. Богуславский Войцех — 591. Боккалини Траяно — 30, 31. Боккаччо Джованни — 189, 192, 313. Болингброк Генри Сент-Джон — 344, 381. Блан Луи — 415. Бомарше Пьер Огюстен — 4, 17, 159, 161, 284, 312, 361, 366, 412, 451―478, 503, 524, 587. Бомбар Ален — 295. Бомонт Фрэнсис — 212, 215. Бонапарт Луи — 357. Борисов П. — 413. Боссюэ Жан Бенинь — 199. Боярдо Маттео — 397. Брандт Роман — 272. Бранкович Вука — 265, 266. Брауншвейгский (герцог) — 581. Бредстрит Анна — 352. Брейтинген Иоганн Якоб — 499. Брокден Браун — 352. Бронте Шарлотта — 324. Бруно Джордано — 25. Брэдфорд Уильям — 351, 352. Буало Никола — 95―97, 119, 123, 169, 183, 189, 199, 299, 357. Бунич Иван — 270. Буше Франсуа — 424, 481. Бэкон Фрэнсис — 6, 9, 12, 17, 35, 228, 233, 299. Бюргер Готфрид Август — 513, 518, 522. Бюффон Жорж — 361, 362, 421, 482.
Вагнер Генрих Леопольд — 513. Валленштейн Альбрехт — 535. Ван-Дейк Антонис — 220. Васильев Г. — 353. Васко да Гама — 308. Вахтангов Е. Б. — 588. Вашингтон Джордж — 350, 478. Великовский С. И. — 490. Венгерский Каетан — 594. Вергилий — 19, 25, 125, 202, 255, 257, 335, 385, 394, 411. Веспуччи Америго — 345. Вешенели Ференц — 264. Виардо Полина — 73, 75. Вийон Франсуа — 96. Вико Джамбатиста — 583. Викунья Хуан Лопес — 66. Виланд Христоф Мартин — 501―502, 553. Вильгельм Завоеватель — 354. Вильгельм Оранский (Уильям III) — 285, 291, 301, 320. Вильгельм IV Саксен-Веймарский — 203. Вильмен Абель Франсуа — 421. Виллар Жан — 167. Виллар, Жермена и Клод — 92, 93. Вильямедьяна Хуан — 34. Виньи Альфред — 235, 251. Вио Теофиль — 197, 198. Виппер Ю. Б. — 89. Владислав IV — 272. Вовенарг Люк — 181. Вожела Клод — 153. Волгин В. П. — 416. Вольтер Франсуа Мари — 3, 4, 7, 12, 22, 41, 48, 95, 96, 101―104, 107, 109, 110, 112, 143, 144, 153, 180, 192, 196, 213, 216, 235, 248, 253, 340, 347, 355, 360, 362, 364, 366, 367, 384―417, 419, 422, 433, 434, 437―439, 443, 447―449, 451―453, 456, 467, 468, 484―489, 503, 505, 582, 585, 587, 592, 593. Воронцов А. Р. — 408. Воронцов М. Л. — 406, 407. Врубель М. А. — 567. Вудз Роджерс — 292. Вуд Роберт — 486.
Галилей Галилео — 12, 20, 25, 29, 30, 245. Гальяни Фернандо — 456. Ганнибал — 524. Гарбузов В. С. — 13. Гарди Александр — 99. Гаррик Дэвид — 318, 389. Гартли Дэвид — 290. Гассенди Пьер — 91. Гаукинс Джон — 348. Гачев Д. И. — 422. Гевара Луис — 17, 69―70. Гегель Фридрих — 125, 196, 492, 493, 497, 498. Гейнзе Иоганн Якоб — 514, 515. Гейне Генрих — 11, 323, 492―494, 498, 504, 552, 559, 582, 596. Гельвеций Клод Андриан — 49, 360, 361, 365, 382, 409, 413. Гелти Людвиг — 513. Георг I Ганноверский — 302. Генрих II — 187. Генрих III — 255. Генрих IV — 25, 86, 87, 98, 99, 195, 378, 385, 394. Генрих VIII — 220, 226. Георг III — 286. Гераклит — 48. Гербель Н. В. — 514, 591. Герберт Джон — 216. Гердер Иоганн Готфрид — 514, 519, 520―522, 548, 553, 564. Герцен А. И. — 72, 365, 374, 375, 394, 414, 415, 421, 449, 476, 583. Геснер Саломон — 502. Гете Иоганн Вольфганг — 4, 11, 19, 201, 247, 270, 284, 296, 324, 337, 392, 427, 429, 452, 492, 497, 501, 503, 504, 507, 513, 515, 517―519, 522, 523, 532, 533, 536, 548―582, 586, 587, 596, 597. Геттнер Герман — 514. Геце Иоганн Мельхиор — 512. Гизо Франсуа — 89. Глюк Христоф — 22, 159, 452, 477, 480, 486, 500. Гнедич П. П. — 414. Гоббс Томас — 9, 12, 17, 226, 231, 233, 252, 297, 564. Гоголь Н. В. — 177, 173, 415. Годо Антуан — 195. Гольбах Поль Анри — 360, 362, 367, 413, 419, 421. Гольдони Карло — 584―587. Голдсмит Оливер — 13, 284, 322, 339―341, 438, 518, 595, 596. Голенищев-Кутузов И. Н. — 20, 26. Голсуорси Джон — 313. Голицын Д. А. — 408, 413. Гомер — 19, 66, 102, 125, 126, 202, 241, 248, 299, 334, 344, 385, 387, 394, 397, 411, 503, 520, 521, 549. Гораций — 27, 97, 102, 125, 202. Гонгора Луис — 61, 64―66, 83, 194, 203. Горчаков Н. М. — 477. Госсек Франсуа Жозеф — 488. Готшед Иоганн Христоф — 498―499, 502, 503, 506. Гофман Эрнст Теодор Амадей — 596. Гоцци Карло — 591. Грасиан Бальтасар — 17, 35, 68, 70―71. Грёз Жан Батист — 337, 361, 480. Грей Томас — 518. Греков Н. П. — 416. Гретри Андре — 361. Грибоедов А. С. — 410, 413. Григорий IX — 7. Григорьева Т. П. — 11, 15. Гримм, Якоб и Вильгельм — 520. Гримм Мельхиор — 398, 422, 426, 448, 451. Гриммельсгаузен Ханс Якоб — 20, 204―208. Грифиус Андреас — 204, 208. Гюбер Жан — 389. Гудон Жан Антуан — 480. Гумбольдт Александр — 536. Гундулич Иван — 255, 257, 270―273. Гусман Фернан Гомес — 44. Гюго Виктор — 7, 251, 317.
Давид Жак Луи — 22, 487. Давыдов Д. В. — 154. Д’Аламбер Жан — 149, 361, 362, 383, 384, 387, 393, 418, 419, 421, 422, 443, 444, 468, 481, 482. Даль В. И. — 520. Даниэльсон Н. Ф. — 348. Данте Алигьери — 249, 394, 402. Дарвин Чарльз — 233. Д’Аржансон Рене-Луи — 360. Д’Артуа (Карл X) — 485. Дасье Андре — 95. Дах Симон — 202. Дашкова Е. Р. — 485. Декарт Рене — 9, 91, 92, 96, 235, 287. Де Ла Барр — 390, 417. Делакруа Эжен — 159, 573. Дельвиг А. А. — 54. Делиль Жак — 481. Делорм Мария — 251. Делюсин Л. П. — 11. Дендеши Иштван — 264. Державин К. Н. — 416. Дероль Бертран — 460, 463, 466. Де Санктис Франческо — 586. Дестют де Траси Антуан Луи Клод — 412. Дефан Мари дю — 412. Дефо Даниель — 4, 70, 290―297, 303, 308, 311, 446. Джефферсон Томас — 350, 351, 352―353, 355, 356. Джонсон Бен — 212―215, 216, 236, 322, 326, 335. Дидро Дени — 7, 12, 174, 235, 283, 312, 324, 337, 360―363, 366, 367, 382―384, 387, 417―431, 435, 436, 444, 452, 453, 487, 503, 508―510, 587. Диккенс Чарльз — 293, 313. Диодати Чарльз — 253. Д’Обиньяк Франсуа — 194. Добролюбов Н. А. — 508, 509. Донн Джон — 20, 215―216, 253. Д’Осса Арно — 91. Драйден Джон — 211, 227, 253. Драйзер Теодор — 313. Дружинин А. В. — 310. Дуайт Тимоти — 352. Дюверне Пари — 385, 451, 454, 460. Д’Юрфе Оноре — 193, 299.
Евгений (митрополит) — 410. Еврипид — 21, 121, 126, 132, 211. Екатерина II — 153, 236, 286, 362, 363, 383, 391, 406, 408―411, 419, 420, 421, 446, 450, 485, 594, 598. Елизавета I — 219. Елизавета II — 285. Елизавета Петровна — 407. Елистратова А. А. — 315. Ермолова М. Н. — 51.
Жанна д’Арк — 395. Жеротин Карл — 258―259. Жирмунский В. М. — 10, 514, 522. Жокур Луи — 419. Жорж Санд — 415. Жуковский В. А. — 518, 522, 541.
Зейме Иоганн Готфрид — 514. Зрини Миклош — 263―264.
Иванов Р. Ф. — 354. Иннокентий III — 7. Иоанн Безземельный — 220. Иоанн Дамаскин — 274. Ирвинг Вашингтон — 351. Ихара Сайкаку — 14.
Кавабата Ясунари — 11. Кадлубек Винцентий — 591. Казот Жак — 598, 599. Кайзер Томас — 9. Калас Жан — 390. Кальвин Жан — 7, 226, 300. Кальдерон Педро — 4, 17, 20, 22, 34―36, 62, 66, 67, 71―83, 253, 368. Калидаса — 522. Камоэнс Луиш — 120, 394. Кампан Жанна Луиза — 475. Кампанелла Томазо — 29―30, 308. Кампе Иоахим Генрих — 296. Кант Иммануил — 492, 493―497, 517, 523, 534, 535. Кантемир Антиох — 383, 406. Караджич Стефан — 265, 270. Карамзин Н. М. — 352, 502, 553. Каратыгин В. А. — 414. Караффа (кардинал) — 7. Карл I — 45, 220, 221, 224, 226, 236, 248, 285. Карл II — 34, 231, 236, 251, 252, 351. Карл V — 583. Карл VII — 395. Карл XII — 406. Карл-Август — 553. Карл-Евгений — 514, 522, 524, 529. Карлейль Ричард — 342. Кастро Гильен — 59―60, 100, 119. Кауниц Винцель Антон — 452. Каховский Веспасиан — 257. Кеведо Франсиско — 17, 65, 67―69, 209. Келли Джеймс — 64. Кемень Янош — 264. Кенинг Ева — 505. Кеплер Иоганн — 9, 404. Киленз Джон — 349. Киплинг Джозеф — 296. Кирша Данилов — 520. Китс Джон — 228. Клейст Генрих — 521. Клерон (Лерис де Латюд) — 389, 486. Клингер Фридрих — 513, 514―515, 517. Климент VIII — 258. Климент XIII — 420. Климович Л. И. — 241. Клопшток Фридрих — 499―501, 502, 503, 506. Кляус Е. М. — 199. Княжнин Я. Б. — 363, 412. Кольбер Жан Батист — 90, 121, 122, 180. Колльер Джереми — 320, 321. Коллинз Антоний — 287. Комаров В. Л. — 416. Коменский Ян Амос — 18, 259―261. Конгрив Уильям — 253. Конде Луи де Бурбон — 101, 159, 161, 195. Кондильяк Этьен Бонн — 361, 412. Конрад Н. И. — 10, 15. Конфуций — 14. Кончини Кончино — 87. Коперник Николай — 6, 9, 12, 30, 245, 256. Корецкий Самуил — 273. Корнель Пьер — 17, 20, 22, 59, 86, 90, 92, 93, 97, 99―120, 121, 131, 134, 139, 186, 195, 235, 256, 357, 361, 385, 391, 414, 443, 453, 484, 498, 525, 590. Корнель Тома — 119, 122, 164, 166. Костюшко Тадеуш — 353, 590. Кралевич Марко — 268―269, 276. Красицкий Игнатий — 255, 591―593. Кромвель Оливер — 219, 221―226, 229―231, 236, 237, 248, 250, 298, 302, 320. Крылов И. А. — 189. Крымский А. Е. — 13. Колумб Христофор — 32, 259, 308, 345. Кук Джеймс — 292. Купер Фенимор — 347, 351. Кутузов А. М. — 340. Кюхельбекер В. К. — 541. Кьябрера Габриэлло — 27, 31.
Лабрюйер Жан — 89, 92, 101, 120, 181, 183. Лавровский В. М. — 222, 259. Лагарп Жан Франсуа — 111, 188. Лазарь — 265, 266. Лазурский В. Ф. — 320. Лакло Шодерло — 480. Ларошфуко де Лианкур — 482. Ларошфуко Франсуа — 17, 92, 158, 169, 181―183, 195, 327. Лас Казес Эмманюэль — 448. Лас Касас Бартоломео — 347. Лафайет Мари Мадлен — 4, 17, 92, 183―188, 313. Лафонтен Жан — 17, 185, 188―193, 397. Лебрен Шарль — 374. Лев X — 7. Лейбниц Готфрид Вильгельм — 48, 403, 404. Лекен Анри Луи — 389, 486. Лекуврер Адриенна — 390. Ленин В. И. — 8, 153, 281, 282, 360, 486, 496. Ленотр Андре — 374. Лермонтов М. Ю. — 545. Лесаж Ален Рене — 319, 361, 368―374, 479, 499. Лессинг Готхольд Эфраим — 192, 324, 492, 500, 502, 504―513, 519, 522, 525, 584, 587, 590. Летурнер Пьер — 340, 393. Ленц Якоб — 513, 516. Лемене Франческо — 29. Лжедмитрий I — 255, 256. Лжедмитрий II — 255. Ли Г. Ч. — 7. Ли Бо — 15. Ливий Тит — 21, 114. Ли Да-джао — 11. Лильберн Джон — 219, 231. Лилло Джордж — 321, 322. Ли Шу-чжень — 14. Логау Фридрих — 204, 208―209. Логунова В. В. — 15. Лод (архиепископ) — 220, 221. Лозинский С. Г. — 32. Лойола Игнатий — 8, 259. Локк Джон — 287, 355, 386, 403, 564. Ломоносов М. В. — 386, 406, 407. Лопе де Вега — 3, 4, 17, 22, 33, 35, 36―59, 62, 65, 67, 71, 72, 85, 212, 368. Льоренте X. А. — 7. Лоэнтшейн Каспар — 208. Лукиан — 172, 256, 282, 501. Лукреций — 25, 48, 91, 143, 282, 354, 487. Луначарский А. В. — 542. Людовик Ангальтский — 203. Людовик XIII — 25, 86, 87, 92, 113, 195. Людовик XIV — 88, 89, 96, 97, 121, 123, 135, 141, 147, 154, 157, 159, 177, 180, 199, 212, 359, 364, 374, 377, 402, 414, 456. Людовик XV — 359, 390, 395, 439, 455, 456. Людовик XVI — 160, 220, 359, 390, 452, 456, 474, 475, 485, 537, 593. Людовик XVIII — 286, 484. Люлли Жан Батист — 177, 486. Лютер Мартин — 7, 201.
Мабли Габриель Бонно — 361, 362, 365, 384, 412. Магеллан Фернан — 308. Магомет — 399, 400. Маджи Карло — 29. Мазарини Джулио — 88, 122, 147. Майков А. Н. — 267. Макиавелли Николо — 139, 140, 214, 230, 402, 587, 564. Макферсон Джеймс — 518, 597. Мальбранш Никола — 403. Мальборо Джон — 302. Малерб Франсуа — 98, 99, 195. Мандевиль Бернард — 288, 289, 564. Мансар Франсуа — 374. Мариво Пьер — 468, 469, 480. Маргарита Наваррская — 184, 192. Марат Жан Поль — 368, 449. Марино Джамбатиста — 25―27, 31, 65, 194, 203, 256. Мария-Антуанетта — 474, 484, 485, 490. Мария Медичи — 25, 86, 87, 195. Мария-Терезия — 388, 452. Мария Тюдор — 220. Маро Клеман — 91. Маркс Карл — 5, 24, 32, 34, 72, 95, 183, 200, 219, 223, 225, 286, 287, 289, 297, 301, 302, 328, 348, 350, 357, 382, 395, 408, 426, 427, 468, 483, 486, 491―494, 498, 506, 521, 531, 546, 572, 578, 589, 590, 600. Марло Кристофер — 560. Маршак С. Я. — 343. Массне Жюль — 487, 488. Матушевич Мартин — 589―590. Маффеи Шипионе — 584. Мееровский Б. В. — 227, 288. Мелетий (епископ) — 274. Менандр — 61, 469. Мендельсон-Бартольди Феликс — 142. Ментенон Франсуаза — 123, 140, 181, 377. Менцини Бенедетто — 29. Мериме Проспер — 520. Меринг Франц — 364. Мерсье Луи Себастьян — 179, 366. Микеланджело — 18. Микеланджело младший — 28. Миладины, Дмитрий и Константин — 274. Мильтон Джон — 3, 9, 18, 20, 22, 102, 218, 232―251, 253, 355, 411, 499, 500, 567. Мирабо Оноре Габриэль — 487, 488. Мицкевич Адам — 270. Мокульский С. С. — 41, 42, 43. Мольер Жан Батист — 4, 17, 62, 91, 94, 97, 119, 121, 122, 142, 181, 189, 195, 196, 199, 213, 214, 235, 315, 337, 414, 468, 505, 587. Молнар Альберт — 263. Монтень Мишель — 7, 13, 18, 19, 181, 212, 214, 235, 326, 334, 345―347, 442, 564, 567. Монтескьё Шарль — 12, 13, 231, 360―362, 374, 383, 411, 419, 442, 486, 487. Мор Томас — 308. Моро Жан Батист — 142. Морштын Андрей — 256. Мопассан Ги де — 158, 159, 479. Моцарт Вольфганг Амадей — 159, 444, 492. Мошерош Иоганн Михаэл — 204, 209―210. Моэм Сомерсет — 142. Мурр Эдуард — 322. Мюллер Фридрих — 513. Мюссе Альфред — 416.
Наполеон I — 118, 223, 347, 400―402, 448―450, 501, 553. Нарушевич Адам — 591, 594. Немань Стефан — 260. Неманич Савва — 266. Немцевич Юлиан — 594. Нерон — 135. Неупокоева И. Г. — 10. Неустроев В. П. — 514. Нечкина М. В. — 416. Новиков Н. И. — 363, 410, 411. Нострадамус (Мишель де Нотр Дам) — 597. Нэш Томас — 217. Ньютон Исаак Н. — 12, 233, 386, 403, 408, 410.
Обер Даниэль — 480. Обилич Милош — 265, 273. Обломиевский Д. Д. — 89. Образцов С. В. — 588. Овидий — 25, 255. Оливарес — 67. Омар Хайям — 15. Опалинский Кристоф — 256. Опиц Мартин — 201―202. Оссиан (Макферсон) — 549, 593.
Павел III — 8. Павел IV — 7. Павел VI — 420. Павлова Ж. К. — 421. Пальмотич Юний — 270―271. Панин Н. Н. — 363. Паррингтон В. Л. — 354. Парни Эварист — 481. Паскаль Блез — 9, 17, 123, 193, 199, 225, 234, 403. Пассек Ян — 256. Пастернак Б. Л. — 346, 568, 582. Пейн Томас — 350, 352, 354―355. Пенн Уильям — 351. Перес Антонио — 194. Перро Шарль — 199, 299. Пепис Семюель — 252. Пестель П. И. — 397. Петрарка Франческо — 15, 27, 234, 271. Петр I — 147, 361, 406―408, 419. Петроний — 397. Пигаль Жан Батист — 389. Плавт — 21, 61, 172, 469, 587. Платон — 151, 152. Плеханов Г. В. — 103, 179, 252. Плутарх — 172, 487, 522, 592, 593. Позмань Петер — 263. Полициано Анджело — 25. Полянский В. И. — 389. Помпадур (маркиза) — 395, 418. Понте Лоренцо де — 159. Поп Александр — 344. Потемкин Г. А. — 363, 594. Потоцкий Вацлав — 255―257. Потоцкий Феликс — 593. Прадон Никола — 122. Прево Антуан Франсуа (аббат) — 478―479. Пристли Джозеф — 287, 290. Прокофьев С. С. — 588. Прудон Пьер Жозеф — 176, 315. Пульчи Луиджи — 397. Пуатье Диана — 187. Пуришев Б. И. — 65, 210, 481. Пуссен Никола — 102. Пу Сунь-линь — 14. Пуччини Джакомо — 480. Пушкин А. С. — 3, 72, 82, 95, 97, 151, 153, 159, 172, 173, 189, 190, 192, 197, 202, 213, 237, 238, 251, 269, 270, 293, 311, 364, 367, 363, 384, 387, 389, 394, 411, 412, 413, 450, 469, 476, 480, 481, 524, 541, 567, 581, 582, 584, 598. Пущин И. И. — 541. Пыпин А. Н. — 593.
Рабле Франсуа — 19, 209, 233, 235, 260, 282, 308, 313, 320, 331, 397, 430, 446. Радзивилл Карл — 590. Радищев А. Н. — 236, 383, 410―413, 450. Раевский В. Ф. — 412. Рамбуйе Катерина — 147, 148, 183, 195. Рамбуйе Юлия — 195. Рамо Жан — 102, 427, 480, 486. Расин Жан — 4, 17, 20, 22, 41, 89, 90, 92―94, 97, 99, 101, 120―142, 146, 183―186, 189, 193, 256, 357, 385, 397, 411, 414, 453, 486, 492, 590. Рахманинов И. Г. — 410. Резерфорд Эрнест — 233. Рембрандт Харменс Ван Рейн — 9. Ретц (кардинал) — 17, 184. Реньяр Жан Франсуа — 332. Реймарус Герман Самуил — 512. Ретиф де ла Бретонн — 482. Риго Ипполит — 299. Рикардо Дэвид — 296. Рильд Джон — 217. Ринучинни Франческо — 20. Римский-Корсаков Н. А. — 394. Ричардсон Самюэл — 309―313, 316, 318, 337, 422, 423, 501. Ришелье (герцог) — 434. Ришелье (кардинал) — 87―90, 97, 100, 113. Робер Гюбер — 195. Робеспьер Максимилиан — 223, 365, 443, 449, 485, 486, 493, 584. Розанов М. Н. — 514. Ронсар Пьер — 126, 248. Роновский Альбрехт — 259. Роттердамский Эразм — 7, 282, 326. Рочестер Джон Вильмонт — 251, 252. Руже де Лиль Клод Жозеф — 490. Румянцев-Задунайский П. А. — 363. Руссо Жан-Жак — 4, 149, 172, 178, 235, 242, 253, 284, 296, 308, 311, 337, 338, 346, 347, 355, 362, 364―368, 379, 384, 394, 412―415, 418, 432―453, 479, 480―484, 487―489, 512, 522, 535, 550, 564, 596. Рылеев К. Ф. — 192.
Саади — 522. Сабольчи И. — 262. Салтыков-Щедрин Н. Е. — 172, 173, 366, 416. Салтыков Б. М. — 389. Сальери Антонио — 477. Самарин Р. М. — 249. Санчес Альфонсо — 41. Санчес Франсиско — 35. Сартр Жан-Поль — 83. Саудер И. — 262. Сведенборг Эммануил — 597. Свифт Джонатан — 4, 227, 242, 296, 297―309, 317, 331, 415, 595. Седен Мишель Жан — 453. Селькирк Александр — 292. Семенова Е. Ф. — 414. Сен-Жюст Луи Антуан — 449, 485. Сен-Симон (герцог) — 17. Сент-Эвремон Шарль — 122. Сенека — 21, 99, 256. Сен-Пьер Бернарден — 482. Сервантес Мигель — 17, 32, 35, 36, 38, 66, 84, 296, 313, 315, 319, 325, 326, 331, 368, 430. Сирано де Бержерак Севиньен — 198―199, 308. Скалигер Жюль Сезар — 21. Скаррон Поль — 198. Скотт Вальтер — 184, 251, 317. Скотто Лоренцо — 27. Скюдери Жорж — 100, 113, 147. Скюдери Мадлена — 147, 193―194, 195, 299. Смит Адам — 296. Смит Джон — 352. Смоллетт Тобайас Джордж — 319. Сократ — 250. Сорель Шарль — 198. Сорель Агнесса — 395. Софокл — 21, 121, 125, 211. Спасович В. Ф. — 593. Спиноза Барух — 507, 544. Сталь Анна Луиза Жермена — 311. Станислав-Август — 591, 594. Станиславский К. С. — 477. Станислав Лещинский — 436. Стеббс Филипп — 217. Стендаль Анри — 93, 158, 167, 184, 193, 229, 374, 449, 581, 584. Степович А. — 259. Стерн Лоренс — 4, 283, 324―341, 595, 596. Стил Ричард — 292, 320, 321. Сулейман II — 263. Сумароков А. П. — 409, 453.
Талейран Шарль Морис — 501. Тальма Франсуа Жозеф — 486. Тассо Торквато — 19, 20, 27, 44, 102, 255, 263, 271, 273, 394, 411, 554. Тассони Алессандро — 27―28, 31. Твардовский Самуил — 257. Твен Марк — 313. Теккерей Уильям — 313, 324. Теофраст — 94, 172, 181, 213. Тьерсо Жан — 490. Темпль Уильям — 298, 299, 301. Теренций — 21, 61, 587. Тести Фульвио — 27. Тирсо де Молина — 41, 62―63, 158, 160. Толланд Джон — 287, 290. Толстой Л. Н. — 296, 324, 450. Толстой А. К. — 363, 518, 545. Томсон Джеймс — 339, 481. Торрес Рамира — 41. Тредиаковский В. К. — 201. Трембецкий Станислав — 593―594. Триссино Джанджорджо — 21. Тургенев И. С. — 73, 75. Тургенев Н. И. — 412. Туриа Рикардо — 41―43. Тэйлор Джереми — 226. Тюрго Анн Робер Жак — 363, 419.
Уилкинсон Джон — 7. Уинстенли Дэвид — 222. Уинтроп Джен — 351. Уичерли Уильям — 253. Уитмен Уолт — 349. Украинка Леся — 159. Уоттон Уильям — 299.
Хартли Роберт — 292. Хмелецкий Богдан — 255. Хилл К. — 234. Холодковский Н. А. — 582. Христина (королева шведская) — 29.
Цао Сюэ-цинь — 14. Цаппи Д. Б. — 29. Цвейг Стефан — 490. Цезарь Юлий — 250, 498.
Чакон Антонио — 66. Чаттертон Томас — 597. Чернышевский Н. Г. — 270, 416, 503, 505, 510, 513, 566. Чернинг Джон — 202. Честерфилд Филипп — 344, 381. Чучмарев В. И. — 420.
Шанваллон Гарлей — 144. Шамфор Никола Себастьен — 181, 246. Шаплен Жан — 121, 148, 195, 196, 396. Шарден Жан — 337, 361, 480. Шатобриан Альфонс — 251, 347, 367, 449, 450. Шатле Эмилия — 386. Шекспир Уильям — 17, 19, 26, 36, 73, 75, 93, 172, 173, 211, 213, 234, 235, 238, 296, 315, 318, 346, 392, 393, 394, 411, 419, 499, 501, 509, 517, 521, 522, 546, 548, 558, 560, 564, 591. Шлегель Август — 83, 501. Шлегель Фридрих — 596. Шелли Перси Биш — 228, 246, 251. Шеллинг Фридрих Вильгельм — 497. Шенье Андре — 488. Шенье Мари-Жозеф — 22, 366, 488. Шеридан Ричард Бринсли — 322―324, 591. Шефтсбери Энтони — 288, 289, 404, 421, 564. Шиллер Фридрих — 3, 201, 337, 429, 492, 493, 497, 500, 503, 504, 513, 515, 516, 517, 519, 522―542, 553, 555, 596. Шишков А. С. — 203. Шоу Бернард — 315. Штейнгель В. И. — 413. Штольберг Фриц — 516. Шубарт Христиан — 513, 514, 516. Шувалов А. П. — 389, 408. Шувалов И. И. — 407, 408.
Щепкина-Куперник Т. Л. — 53, 63, 343.
Эберт И. А. — 340. Эвелин Джон — 252. Эдуард I — 220. Эдуард III — 220. Эзоп — 188. Эйдлин Л. — 14. Эккерман Иоганн Петер — 504, 564. Энгельс Фридрих — 5, 24, 32, 34, 72, 95, 183, 200, 219, 223, 225, 286, 287, 289, 297, 302, 328, 348, 350, 357, 382, 397, 408, 426, 427, 468, 483, 486, 491―494, 498, 506, 521, 531, 546, 572, 578, 589, 590, 600. Эпиктет — 261. Эпикур — 91, 143. Эссекс Роберт — 194. Эсхил — 211. Этеридж Джордж — 321.
Юм Дэвид — 289, 439. Юнг Артур — 358, 359. Юнг Эдуард — 284, 339, 518, 595, 596. Юсупов Н. Б. — 389.
Яблочкина А. А. — 51. Яков I — 215, 219, 226. Яков II — 285, 291. Якоби Фриц — 507. Ян Собесский — 255, 262, 594.
Передний форзац
Задний форзац
Последние комментарии
3 часов 39 минут назад
3 часов 41 минут назад
4 часов 39 минут назад
5 часов 1 минута назад
23 часов 58 секунд назад
23 часов 1 минута назад