Его любили все, кто ценит в человеке чистоту души, благородство чувств, ясность и широту помыслов. Его любили за неукротимую живость характера, за светлую простоту речи и за предельную искренность. Нельзя было не удивляться разносторонности его интересов и глубине познаний. Разговор с ним о классической литературе — об античных трагиках, о Гёте, Гейне, Пушкине, Шевченко, о литературе современной, советской, о различных философских течениях, об исторических судьбах того или иного народа, о путях развития человечества всегда приоткрывал перед собеседником какую-то новую сторону обсуждаемого явления, рождая подчас и споры, дружеские и принципиальные. И вместе с тем он отнюдь не был кабинетным человеком. Наоборот: у него была какая-то особенная тяга к обыкновенной, обыденной, практической жизни. Он не на шутку, хотя, быть может, и без достаточных оснований, считал себя знатоком во многих областях именно этой практической жизни. Он любил физическую работу, он охотно занимался в часы досуга столярным и слесарным делом, у него была даже какая-то страсть всюду собирать какой-то железный лом, какую-то ненужную проволоку, какие-то испорченные, ржавые замки, которые он, к неудовольствию домашних, таскал к себе на квартиру, исправлял, чинил, выравнивал, пилил, чистил… Это было, пожалуй, чудачество, но такое милое, такое, я сказал бы, человеческое…
Друзья подтрунивали над его феноменальной рассеянностью. Так, однажды он купил в Москве (жил он в Киеве) две детские шапочки. На вопрос, кому эти шапочки предназначены, он ответил, что купил их, как и всегда, для своих детей, и был в первую минуту искренне озадачен, когда ему напомнили, что дети эти окончили уже вузы… Потом, конечно, сам расхохотался.
Однажды мы с ним, в той же Москве, ехали трамваем в Союз советских писателей. Мы пропустили нужную остановку. Узнав об этом, он, не задумываясь, выпрыгнул из вагона. По благоразумию или из трусости я не последовал за ним и вышел на следующей остановке. Оттуда я пошел назад — и застал моего друга у почтового ящика. «Я уже написал домой и опустил в ящик открытку!» — заявил он. «Что ж ты там написал?» — «Три слова: жив и невредим». — «Да ведь домашние твои не знают, что ты прыгнул из трамвая!» — «А ведь и в самом деле!..» — И снова этот чудесный заразительный смех. Его рассеянность была какой-то органической и прелестной чертой, без нее трудно себе и представить его образ.
Его любили, и он любил людей. Как-то он, забыв о собственных делах, целый день бродил по магазинам с каким-то впервые встреченным моряком, который решил купить себе штатское платье, — бродил в качестве добровольного консультанта… Он мог самозабвенно хлопотать об издании книги начинающего поэта, в котором открыл талант. Он с такой чарующей простотой, с таким непритворным увлечением входил в интересы малознакомых и даже незнакомых людей, помогая им в самых разнообразных начинаниях — от написания, скажем, серьезной статьи до найма дачи и даже чего-либо несравненно более мелкого, — что никто этому в конце концов и не удивлялся.
Он любил людей, но ненавидел всяческую фальшь, непрямоту, неискренность и грубость. Нечестность, непринципиальность, сделки с совестью были ему, я сказал бы, физически противны.
Он горячо любил народ, его породивший, — еврейский народ. Он прекрасно знал историю этого народа, он как бы лично ощущал на себе страдания, перенесенные этим народом в веках. Отсюда проистекала и его не менее горячая ненависть ко всем проповедникам мракобесия, национального неравенства и дискриминации, к фашистской мрази, к отголоскам черносотенства во всех его видах. С глубокой и трепетной любовью относился он к великому русскому народу и всем народам Советского Союза. Он не только прекрасно знал украинский язык и владел им, но и преклонялся перед Тарасом Шевченко, перед Иваном Франко, восхищался украинским театром, музыкой, песней… В отношении к Украине, как и в неподдельном чувстве юмора, было нечто роднящее его с Шолом Алейхемом.
Помню, как-то глубокой ночью, чуть ли не на рассвете, я с несколькими моими гостями, грузинскими писателями, решил завернуть — на правах близкого друга — к нему на квартиру. (Мы до второй мировой войны жили с ним в Киеве в одном подъезде.) Самое удивительное было то, что хозяин ничуть не удивился нашему несвоевременному вторжению, он даже как будто ожидал его. Появилась бутылка вина, началась дружеская беседа, — и оказалось, что и в делах грузинской литературы он разбирается совсем неплохо, а главное — горячо ими интересуется. Кстати, он был деятельным, чутким и умным переводчиком.
Из поездок за границу он вынес глубокое, но никак не низкопоклонническое восхищение перед европейской культурой и бессмертными ее памятниками, весьма ироническое, вернее саркастическое, отношение к капиталистическому миру, к либеральным болтунам и глубочайшее уважение к людям труда, живущим в зарубежных странах. Он был врожденным и убежденным демократом. Став членом Коммунистической партии, он всецело проникся великим учением Маркса, Энгельса, Ленина, одной из центральных идей этого учения — идеей интернационализма.
Путь его в партию не был прямым, это так. Были у него и ошибки, и неверные шаги, и временные отходы в сторону национализма, обусловленные рядом весьма сложных причин. О подобных людях профессиональные историки литературы говорят, что они прошли сложный путь развития. Для нас важно, что человек, о котором идет речь, преодолел свои заблуждения и стал тем, чем он был для всех нас, — честным советским гражданином и коммунистом.
В историю литературы Давид Наумович Гофштейн вошел как крупный и весьма своеобразный поэт. Родившийся в 1889 году в Коростышеве, ныне Житомирской области, а тогда Киевской губернии, Давид Гофштейн рос в деревне и с трудом, но и с настойчивостью, как многие еврейские юноши того времени, добился образования (в Психоневрологическом петербургском институте, в Киевском коммерческом институте), которое неизмеримо пополнил упорной работой над собой. Первые, очень ранние его литературные опыты написаны были на русском, украинском и древнееврейском языках. Впоследствии он всецело, как поэт, перешел на современный еврейский язык. Большое значение для творческого и идейного развития Гофштейна имела дружба его с выдающимся еврейским писателем-революционером Ошером Шварцманом. Не ошибемся, если добавим, что расширению кругозора поэта весьма способствовало основательное знакомство с русской, украинской, западноевропейской классической литературой, а также — впоследствии — постоянное общение с представителями многонациональной советской литературы.
Печататься Гофштейн начал в еврейской прессе после февральской революции, первая книга его, за которой последовал ряд других, появилась только в 1919 году.
Но Давид Гофштейн был советским поэтом, советским литератором не только по признаку времени, в которое протекала его деятельность. Он, как настоящий большой художник, отражал нашу советскую действительность во всем ее многообразии. И если ряд его стихов, особенно первых лет, посвящен печальному и тяжкому прошлому родного народа, то впоследствии все больше и больше занимает место в его творчестве тема современности, тема социалистического строительства, тема дружбы народов, тема Октября, тема великих побед советского народа.
Критика не раз отмечала, что Гофштейн был большим мастером формы, сочетавшим классические традиции со смелым новаторством. Это так, конечно. Гофштейн был неистощимо изобретателен в строфике, в ритмике, в рифмовке, его эпитеты, метафоры, сравнения поражают своей меткостью, а подчас и неожиданностью. Но главное не в этом. Главное в том, что Давид Гофштейи, как подлинно большой поэт, смотрел на мир
повернуть ту или иную лирическую тему, что он умел, взяв самый обыкновенный предмет, вдруг осветить его неожиданным светом (крохотное стихотворение «Яблоко» или еще меньшее по размеру — «Щепочка»). Он с проникновенной нежностью любил природу — и с восторгом смотрел на величественные здания современного города («Город», «Дождь»). Он был настоящий поэт-мыслитель, у которого самые незначительные, казалось бы, явления жизни вызывали широчайшие и иногда очень смелые ассоциации и обобщения. И основное — он любил человека, любил народ, любил человечество.
Таким он вошел в наши сердца. Хочется верить, что таким же войдет он в сердца читателей младшего поколения, для которых, по трагическим обстоятельствам последних лет жизни Давида Гофштейна, творчество замечательного еврейского поэта было закрытой книгой.
Город!
Ты звал неустанно в просторы
Гудением проводов!
Вздымающийся в отдаленье, как горы,
Ты клещами сверканья и света волок
Меня — к своему подножью!
Ты заманивал днями, ночами меня,
В деревенскую горницу глухонемую
Врываясь, дразня
Заливистым свистом и ревом,
И громом составов, и рельсовой дрожью,
От зари до зари
Надо мною, чаруя,
Качался в молчанье суровом
Твой маятник гордый —
Созвучий твоих череда…
Город,
Ты меня полонил навсегда!
И моими глазами
Теперь овладело
Меж полями и между лесами
Раскинувшееся гранитное тело.
За оградами труб,
Заглядевшихся в небо рябое,
Этажи, этажи, этажи —
Замкнуты прямыми углами…
Почерневший, угрюмый внизу,
Над собою
Ты поднял веселое пламя,
И на башнях стальные шпили,
Отводящие молнию в землю,
И рельсовые ужи,
Граненные в тысячемильной пыли,
Обмотали тебя, и сквозною
Паутиной заткали тебя провода…
Город,
Ты меня полонил навсегда!
Город!
На корабле моего одиночества
В гавань твою я вошел!
Корабль моего одиночества —
Его паруса обдували
Ветра всех земных долгот и широт,
Но дик и тяжел,
Но дик и суров
Был налет
Пустынных ветров,
Что его паруса оборвали…
Город!
На корабле моего одиночества
В гавань твою я вошел.
И в гавани светлой твоей,
К железным его привязавши приколам,
Я на берегу — в полыханье веселом
Сигнальных огней,
В громыханье, тяжелом и мерном,
По несметным слоняясь тавернам,
В каждом крае глотал допьяна
Огневого вина…
На твоих, замощенных асфальтом и камнем,
Бесконечных дорогах
Я уверенными научился шагами
Без предела стремиться вперед.
На твоих отгороженных, строгих
Бесконечных дорогах
Вокруг себя научился ходить я,
А рядом, в бушующий водоворот,
Проносится, как по наитью,
Пятый, десятый, двадцатый,
Проносится, вздыблен, упруг,
И грохот щербатый.
Над тобою, как облачные, собираются
клочья,
И каждый прохожий глядит вокруг,
И каждый — свое средоточье.
Город!
На дорогах твоих,
Где в камень закована каждая пядь,
Я научился хотеть и дерзать
И со всеми, со всеми
Кувшины свои расставлять
Меж источников мировых…
С дыханьем толп я дыханье свое
Спокойно спаял
И с пламенем отдаленнейших стран
Слил воли моей накал.
И — в блеске мечей
Сверкает мое лезвие —
Все звончей и звончей
В перезвоне колоколов
Красной, гордой
Меди моей
Слышится мощный зов…
Город
Корабль моего одиночества
В гавани светлой своей приютил!..
…И снова обвал…
…И снова мир рухнул
И скрылся
В бездну страданий твоих…
…………………………
И все…
…………………………
А может быть, мир еще путь не закончил.
…………………………
О, бездна!
Не требую я — вопрошаю:
Я знаю давно, разумею издревле,
Что значит с тобою тягаться,
Что значит с тобой пререкаться…
…………………………
Стою здесь, на самой вершине,
У черного зева зияющей бездны,
Колени свои преклоняю,
Молящие руки свои простираю
В безгласную мрачную пропасть…
Быть может, еще донесется
Откуда-нибудь, со скалы одинокой,
Хоть отзвук далекий
Крушения мира,
Глухой и безрадостный
Отзвук…
…………………………
А ты, здесь стоящий,
А ты, преклонивший колени,
Во тьму простирающий руки,
Что ты еще хочешь?
Что ты еще можешь?
Красивейшее,
Чистейшее,
Огромнейшее
Из того, что ты можешь найти, —
Лишь ниточка строк на листочке помятом,
Затерянном где-то
В огромных корзинах времен.
…………………………
Припомни —
Ты нечто подобное видел
В зеленые годы свои.
…………………………
…В мощеных дворах,
Где хранятся
Ненужного мусора горы
(Там паршивые кошки ютятся,
Собак шелудивые своры
Копаются в мусорных кучах), —
У помоек таких
Во ржавых дворах каменистых
Ты видел нередко
Ниточку капелек крови,
Ниточку капелек ярких и чистых.
…………………………
В немом удивленье
Всегда ты пред ними стоял,
Для детского сердца
Еще безразличным казалось —
Кто их растерял,
Откуда те капли взялись…
А может быть, счастье тебе улыбнется,
И песня твоя,
И чиста и свободна.
Прольется,
Как чистые капельки крови
В просторах далекой Сибири…
Кровавую нитку
Успел, умирая, оставит
Песец заполярный,
Лисица снегов.
…………………………
Ты знаешь, как гибнет песец.
(Он мудрость одну получил:
Для небес,
Для людей
Пушистую белую шкурку
Зимой белоснежной носить.)
Ты знаешь, как гибнет песец…
…………………………
Остер зоркий глаз у охотника тундры!
Песец за далекою сопкой
Мелькнет на мгновение вдруг —
Охотник лыжнею широкой
Очертит огромнейший круг…
Песцу здесь одно лишь доступно:
К снегов белизне
Белоснежною шкуркой
Склониться, приникнуть…
Все уже и уже
Круги за кругами,
И ужас
Занозой торчит
В глазах у песца.
И если б хотел он,
Песец обреченный,
Из круга прорваться, —
То поздно бежать и скрываться!
Остер зоркий глаз у охотника тундры
Без промаха выстрел!..
И если ему не удастся
В заветное место —
В разрез
Черных глазок —
Попасть,
То он попадает
В сердце!
…………………………
У нас на земле
Утешенье не взять под запрет!
И вот,
Для песца,
Что невольно рассыпал
Кровавый свой след
На белых просторах, —
Найдется свое утешенье.
…………………………
Ведь может случиться такое:
Бог знает откуда
Появится
Странник-мечтатель,
Ходок и искатель.
Ведь может случиться такое —
Чтоб сердце людское
К себе прижимало
Кровавые боли,
Чистейшие капли…
Тебе разве этого мало?..
Склони свою голову, вымолви слово:
Ведь большего нам и песцам утешенья
Еще на земле не бывало…
…………………………
О, бездна!
Коль это дается, как самое большее, —
Что здесь называется малым?..
Однако февраль на дворе
В тепле предвесеннем и свете,
А дети —
Они у окна разыгрались
На теплых квадратах сиянья,
Что к стылому полу прижались.
…………………………
Как он горевал, мой прапрадед далекий.
Как им суждено горевать, им — детишкам
Еще полудиким.
Дробят они темную пряжу молчанья,
Играючи, целостность ей возвращают,
В молчанье, как в ткань,
Звуки детского гомона не уставая вплетать…
Приятно
Накидку молчанья из детских ручонок принять,
И кутаться снова,
И снова шагать и шагать…
Торопится день мой,
И сыплются снова сквозь ясные окна
Минуты печальные.
Перстами усталыми снова начну их просеивать,
Словно песок,
Песок возле берега моря,
На стыке
Великих стихий двуединых,
Что вечно текут и сливаются.
…………………………
Как он горевал, мой прапрадед далекий, —
Меня это мало волнует,
Но все же
Сегодня с утра в тишине вопрошаю…
И вот я увидел:
Старый молитвенник
Тонкостраничный, —
Ему я обязан
За крохи отрады,
За радости редких минут…
Я в том утешение видел,
Что где-то в далекую пору
Укрылась страна,
Под названием Уц,
В которой
Жил древний страдалец, по имени Иов…
И я в нашем городе Киев
Чрез длинные лет вереницы
Пытливо листаю страницы —
Страницы Писанья,
Про Иова где затерялось сказанье…
Еще мне осталось ответить:
Как будут печалиться дети.
…………………………
Но здесь у кого мне спросить?
Про это совсем умолчали
Священные наши сказанья,
Лишь крошки наивных намеков
Найдутся об этом в Писаньи…
…………………………
Мелькает в усталом мозгу:
Оптимизм,
Пастера мечтанья,
Вселенская Мечникова простокваша…
А может, ответят мне дети.
Но дети —
Они разыгрались,
Они разгулялись…
…………………………
Однако февраль на дворе
В тепле предвесеннем и свете,
А дети —
Они у окна разыгрались
На теплых квадратах сиянья,
Что к стылому полу прижались…
…………………………
Я снова листаю
Страницы из Библии…
…………………………
О ты, Элифаз многомудрый,
Элифаз из Таймона!
Былые твои толкованья
Уже никого не согреют!..
…………………………
Главу свою пеплом я не посыпал —
Стою с головой непокрытой:
Никто ни на что мне запрета не дал!
Бессилье мое, человечье бессилье,
Прениже церковных полов,
Что лбами былых поколений избиты…
Но что назову и в надзвездных вершинах
Моей человеческой смелости равным…
Я знать не хочу о земных утешителях
Вот здесь, среди целой вселенной!
В печали моей величавой
Свое утешенье таю:
И силу свою,
И совесть свою,
И смелость свою!
Этот мир, как он есть, —
Ширь и высь, тьма и свет,
Этот мир, как он есть —
С его «да», с его «нет»,
С его «от», с его «до», —
Я по-новому ныне готов воспринять
И всему, и всему
Имена настоящие дать.
И себя, и себя,
Свое «я», свое «я»
По-иному
Хочу увидать.
И мой трепетный взор
Правды свет распростер,
И нахмурились брови опять.
Высший суд в нем блистает огнем,
И сурово мое лицо
Он готов озарять.
То ль устал я, возраст ли такой,
Но так часто нужен стал покой.
Думал, комната уютом залита,
Нынче ж спохватился — где тахта?..
Правда, с петухами будят: встань!
Но сейчас лишь десять — тоже рань!
Только застелили — что скрывать! —
Тянет, как клещами, на кровать.
Сам себе хозяин — что же мне?
Живо — одеяло в стороне.
Знаю, до полудня — срок большой,
Отдохну и телом и душой.
Не зайдет никто ко мне теперь,
Даже не заглянет в эту дверь.
Прямо из кармана льется звук —
Две монетки там живут сам-друг.
Звякают умильно в тишине,
Чувство новое будя во мне…
Детская мне видится рука;
Два в руке зажаты медяка.
Сызмальства, с далеких тех времен —
Деньги, деньги! — непонятный звон.
И словцо с ним спаяно: «орел»,
Он двуглав на меди той и зол.
Смысл обоих слов жесток, суров…
Как-то душно мне от этих слов.
И в карман я лезу боковой
И медяк вытаскиваю свой.
Вглядываюсь, точно в первый раз:
Двум колосьям радуется глаз.
Цифр внизу так явственен обвод…
Ну а год?.. Такой недавний год.
Грошик, ляг обратной стороной!
Не орел сверкнул передо мной!
Ах, медяк мой, как ты мил на вид!
Звездочка вверху горит, блестит…
Там колосья вижу, молот, серп…
Вижу наш родной, советский герб.
Да и надписи кругом чекан:
«Пролетарии всех стран!»
Грошик ярче разгорелся вдруг,
Значимей, ценней стал мой досуг.
Я не стар, я не ленив — я так…
Есть еще у жизни много благ.
С утра сегодня сеет, сеет
Такой живительный, такой бесшумный
дождь…
Уходит май…
И прочь ведет весну.
Я в городе,
Но каждой порой чую
Весенний день,
Большую
Жизнь деревень…
С утра сегодня сеет, сеет
Такой живительный, такой бесшумный
дождь…
В нем силы ток,
Залог
Дальнейшего произрастанья,
Но этот самый дождь — он яд
Для мириад
Кишащих дерзостных созданий,
Всей мошкары — и мух и тлей,
Врагов садов,
Губителей полей…
Подобный дождь —
Рычаг, чья может мощь
Спокойно двигать грузные колеса…
Такой живительный, такой бесшумный
дождь…
Я — в городе. Меня
Обычно будит здесь гудок фабричный,
Потом плывут иные шумы дня:
И цоканье подков по мостовой,
И стук колес, и мягкий ропот шин,
И слитный гул живой,
Гул тысяч производственных машин…
И мысль ко мне пришла;
Мне что ни день ясней:
Мой город —
Лишь скала
Средь моря зеленей,
Где так загадочно и просто
Сейчас вершатся тайны роста,
Средь океана,
Где на дне,
В неодолимой тишине,
В неизмеримой глубине,
Не затихая ни на миг,
Работает
Гигантский маховик.
Так мыслю я
И чувствую притом,
Как постепенно и во мне самом,
Грозой и бурей рождена,
Растет и крепнет тишина,
И мой рассеянный доселе взгляд,
Скользивший по всему подряд,
Освободясь от внешней паутины,
Стремится сам туда,
Туда,
В сердечные мои глубины,
И мысль моя и мой вопрос едины:
Когда,
Когда наступит наконец мгновенье —
Мгновенье то, которого так ждешь,
Мгновенье то, что лишь одно сумеет
В цепь неподвижную
Вдохнуть движенья дрожь…
С утра сегодня сеет, сеет
Такой живительный, такой бесшумный
дождь…
Как зелен, как красив
Мой город с моего балкона!
Мне в комнате не усидеть.
В ней каждый час
Так нестерпимо долог,
Меня влечет под этот влажный полог,
Под сотканную из тончайших нитей сеть,
Что с каждого спускается фронтона,
И что, меня свободно пропустив,
Останется и впредь,
Как до меня, висеть…
А вот трамвай
Летит из-за угла…
Вся тяжесть кузова его легла
Внизу на рельс, а сверху — там
Колесико скользит по проводам,
И от двойной игры,
От встречи минуса и плюса,
Вдруг электрический рождается разряд,
И искры многоцветные горят,
Рассыпавшись,
Как огненные бусы…
Одна, как в зеркало,
Проникла в мой зрачок
И в глубину мою втекла,
И стала глубина светла.
Один толчок…
И двинулся,
Недвижный с коих пор,
Мой тайный, сокровеннейший мотор…
Звено к звену —
Все, что таилось порознь!
Мгновенной косности наперекор,
На полный ход работает мотор,
За скоростью он набирает скорость,
А я меж тем, дыханье затая,
По-новому рассматриваю дали
И вижу город весь —
От верхнего жилья
До кирпича последнего в подвале.
И смысл
Мне открывается тогда
Гиганта-города,
Закон его труда,
Биенье пульса, четкое, живое,
Что откликается без перебоя
На смутный гул далеких голосов,
На зов полей,
Пригорков
И лесов, —
Смысл города, что, как мудрец-стратег,
В жестокости неумолимой прав,
Штурмует натиском своих машин
Сонь вековечную равнин,
Медлительную дрему рек
И тишину кустарников и трав
И что, затишье сел преодолев.
Вливает голос свой в их жалобный напев
И сотрясает и приводит в дрожь
Мир бересты, соломы и рогож…
Такой живительный, такой бесшумный
дождь…
Вы, наблюдатели,
С ропотом вечным,
С вечно холодным сомненьем во всем.
Вы, обыватели,
С видом беспечным,
Вяло жующие пошленьким ртом:
«Да… отчего же… конечно…»
Вы, злопыхатели,
С колкой ехидцей,
С едким вопросом ко мне — об одном:
«Право же, чем это вы так гордитесь?
Вы здесь, скажите на милость, при чем?
Правда, покрылись асфальтом блестящим
Улицы нашей столицы — Москвы.
Правда, вздымаются чаще и чаще
Новые трубы фабричные ввысь.
Правда, все чаще возносится птицей
Новый и яркий громадина-дом.
Правда… Но вам-то чего так гордиться?
Вы здесь, скажите на милость, при чем?
Пусть бы гордились вон те, что босые,
В серых посконных мужицких штанах,
Горькую долю голодной России
В глиняных хатках испили до дна.
Те, что в лесах, на вокзалах пустынных
Ждали со страхом смертельным в глазах,
Скоро ль опустит нагайку на спины
Вдребезги пьяный насильник казак.
Им-то, пожалуй, гордиться пристало:
Их это гордость. Но вы здесь при чем?
Вы уже стоили миру немало,
Будете стоить немало еще,
Вы уже видели в странствиях многое,
В жизни вам было так много дано…»
Я вам отвечу, допытчики строгие,
Вам, да и всем остальным заодно:
Наши асфальты — ведь только начало,
Первый, но вами непонятый сдвиг.
Верно, что стоил я миру немало
В странствиях дальних и долгих своих.
Верно, что видел я в странствиях этих
Много занятного в каждой стране,
Верно, что многого я не заметил,
Мог же увидеть вдвойне и втройне.
Все ж но причине понятной и веской
(Многие в этом прочтут мой ответ)
Я отказался от новой поездки
В новый, богатый, блистающий свет…
Все это верно, как верно и твердо
То, что подметили вы невзначай:
В каждом из нас величайшая гордость,
Гордость за новое бьет через край.
В каждом из нас все сильней и напевней
Гордость растет и горит как звезда, —
Даже у тех, кто не только деревни —
Видел богатых краев города.
Знаю: вы ждете с сомненьем ответа.
Я ведь недаром один из таких.
Что ж, я отвечу, как должно поэту
В лучший его и прекраснейший миг.
В юности звонкой и детски-беспечной
Юному было так ясно уму:
Есть в этом мире великое Нечто,
И человечество — имя ему.
Лучшая часть его — это, конечно,
Избранный богом великий народ,
Был он, избранник, предметом извечным
Божьих особых и теплых забот.
Дело одно у всесильного бога —
Думать любовно о благе людском,
Ну, и, конечно, особенно много
Думает он о народе своем.
Каждый к нему припадающий в плаче,
Болью, сомненьем и горем томим,
Гордый, смиренный, слепой или зрячий —
Все, кто страдают, — равны перед ним.
Всем он ответит любовно и скоро.
Клятву народу он в древности дал:
«Имой онойхи бецоро»,
Что значит —
«С ним я в несчастье и горе всегда».
Так, созерцая мирские просторы,
Думал поэт в молодые года…
Позже познал он бесплодность молений,
Боль обреченности, слезы во сне,
Сладость сочувствия, горечь сомнений —
Всю бесконечную тяготу дней.
Позже он понял всю глубь и безбрежность
Радостной гостьи земли — красоты,
Понял любви неизбывную нежность
В людях невидных и детски-простых,
Понял всю радость и всю неизбежность
Жертвенной боли во имя мечты…
Ах, как любили поэты в экстазе
Старых историй и сказок игру!
Тяжек старинных историй и сказок
Оловом прошлого налитый груз…
С тайным злорадством вы ждете ответа,
Вам наша гордость смешна и чужда,
Знаю, у вас там давно уж одеты
В гладкий асфальтовый плащ города.
Был я в германской столице однажды,
Солнце сгорало в закатной тиши,
Мимо тянулся блестящий и влажный,
Ровный асфальт, ослепительно сглаженный
Быстрым шуршаньем бесчисленных шин.
Улица Бисмарка в шумном Берлине
Лучшей из улиц считалась всегда,
Тянется лентой, блестящей и длинной,
Улица эта на запад — в Потсдам.
В прежнее время воинственной славы
Праздником был ежегодный парад.
Улицей Бисмарка двигались лавы
Бравых и стройных немецких солдат.
И, осиянный величьем монаршим,
И в форме военной, подтянут и прям,
Шел во главе их торжественным маршем
Кайзер Вильгельм из Берлина в Потсдам.
Там, среди вежливых граждан Берлина
Слушая их горделивый рассказ,
Понял я все и запомнил отныне,
В чем назначенье асфальтов у вас.
Слышите ль вы, как по глади асфальта
Грозно шагает под грохот и вой
Кровью людской неповинною залитый
Призрак прошедших и будущих войн?
Помните ль вы, как тяжелым раскатом
Грянула в прошлом над миром война?
Первое августа — страшная дата,
Будущих схваток зловещий сигнал…
Мы лишь недавно асфальтом покрыли
Улицы нашей столицы — Москвы,
И не успели их автомобили
Шинами вычернить до синевы.
Шумно шагают по улицам нашим,
Песней веселой встречая поход,
Мира вселенского верные стражи,
К бою готовый с наемником вражьим
Вооруженный народ.
Четок на улицах шаг демонстраций,
Смело несем мы сквозь трудности дней
Братское знамя содружества наций,
Символ победы великих идей.
Радостью стройки, движеньем и звоном
Наши асфальты полны до краев.
Улицам, в новую жизнь устремленным,
Нужен хороший и ровный покров.
………………………
Видел вторично асфальты Берлина
Я уже ночью. В туманную мглу
Город бессонный и жадный низринул
Матовый свет электрических лун.
Ночь опускала сырую завесу —
Плащ дождевой — на асфальт и бетон.
С оргий ночных возвращались повесы,
Мягко шурша, проносились авто.
Рядом со мной мой давнишний приятель,
Старый известный еврейский писатель,
Молча глядел на бессонный простор,
Мягко качаясь на черном асфальте,
Мчал нас обоих наемный авто.
Он «европеец», берлинец старинный,
Можно, пожалуй, сказать — старожил.
Я ж, «новичок», лишь недавно покинул
Нашей Советской страны рубежи.
В этом и ночью немолкнущем шуме,
В ярком сиянье ночных фонарей
Город казался чужей и угрюмей
Сытостью грубой и жадной своей.
Чудилось мне, что под внешностью пестрой
Чувство враждебности ярой и острой
В свете огней пролегло, как межа:
Яркие площади центра, как остров,
В море рабочих окраин лежат.
Слышалось мне, как, границы стирая,
Шумом глухим нарастает вдали
Гнев обездоленных тесных окраин,
Будущих схваток победный прилив.
Так мы неслись вдоль недремлющих улиц
В ночь, в бесконечно дождливую даль.
Друг мой сидел, молчаливо сутулясь,
Глядя на быстро летящий асфальт.
В наше молчанье решительно вклинясь,
Вывод он сделал нежданно простой,
Он, завсегдатай Европы, берлинец,
Старый поклонник берлинских авто.
Знаете, что он сказал через силу?
«Каждому нужно когда-то осесть.
Нужно когда-нибудь стать старожилом,
Но уж конечно не здесь.
Что мне от здешних асфальтов блестящих?
Родину выбрать не всем нам дано.
Знаю: растет человек настоящий
Только в Советском Союзе одном».
Друг мой, вы правы. В советской столице
Радостно жить на асфальтах родных,
К нам приезжайте скорей убедиться
В бурном расцвете свободной страны.
Если хотите, для дальней прогулки
Взять мы московское можем такси.
Будет оно нас по улицам гулким,
Улицам нового мира носить.
Здесь вы познаете радость горенья,
Здесь вы увидите творческий труд…
Мы не одни. Через боль исомненья
Многие к истине светлой придут…
Я позабыл про допытчиков строгих,
Ждущих ответа с сомненьем глухим,
И заболтался о наших дорогах
С другом старинным моим.
Впрочем, из дружеской нашей беседы
Можно подробный ответ мой прочесть:
Гордость страны пролетарской победы —
Вот наша гордость, величье и честь.
Гладкий асфальт, заковавший, как в панцирь,
Улиц московских суровую грудь,
Гордо блистает накатанным глянцем:
Он устилает в грядущее путь.
Но план тогда хорош,
Когда он точной служит нам указкой.
От камешков тут глаз не отведешь, —
Тот формой мил, а тот пленил окраской,
И каждый сам в себе законченное чудо;
Их с берега чуть не подряд берешь.
Еще, еще.
И вместо горсти — груда!
Ну, хватит!
Разум, помоги мне
Вот эту жадность обуздать мою…
Уже и так, поздней, в родном краю,
В осенний день иль в день морозно-зимний,
Взгляну на них, и вновь передо мною,
Таинственно ожив, предстанет вдруг
Весь берег золотой в прозрачном зное,
Пленительный, гостеприимный юг,
Живая ширь стихии безначальной,
Чинары, кипарисы, пальмы…
И, виденные столько раз,
Они в глаза мои метнутся сами,
Уступы гор и меловых террас,
Вечнозелеными поросшие лесами…
И восшумит опять издалека мне
Листва, прильнувшая любовно к камню.
И многозвучный гул той синевы сплошной,
Что оседает в сердце тишиной…
И, восхищенный тем, увижу вновь я
Тенистый сад, стволы в налете мха,
Дом отдыха, ту кузницу здоровья,
Что наши обветшалые меха,
В усердье ревностном и рвении высоком,
Чудесным наполняет соком…
Свою добычу, свой улов
Я притащил под временный свой кров,
Под своды комнатушки милой,
Что, на балконные облокотись перила,
На дальний горизонт, на абрис гор
Вперила двухоконный взор…
Уж разложить готов был на столе я
Те камешки свои, как вдруг
Трофеи чуть не выронил из рук,
Запнулся… На столе, белея,
Лежали камни — длинный ряд.
С сегодняшними их сравнить могу ли?
Не блещут, не сверкают, не горят.
Их в радостном, многоголосом гуле
Не выносил прибой, их даже
Луч солнца не обсушивал на пляже.
Лежат бесформенны, бесцветны, строги.
Я их собрал от здешних мест вдали.
Они валялись прямо на дороге
В новороссийской городской пыли.
Но сколь они милей мне стали
В их будничной, невзрачной простоте,
Чем те красивые, те расписные, те
Кусочки отшлифованной земли…
Камней сегодняшних моих,
Услады взгляда, баловней морских,
Мне эти прежние дороже
Еще и тем,
Что я их не искал совсем
И что нашел и взял их все же…
Пройдя размол,
Простою пылью став,
Чтоб послужить поздней связующей опорой,
Они бесценнейший стране доставят сплав…
Они — куски породы, из которой
Рождается цемент…
Цемент!
Коротким этим словом,
Его дыханьем властным и суровым
Я, как огнем, палим.
Впервые я столкнулся с ним
Не в городе, заводами богатом,
Не здесь — вдали, в глуши, где вековала тьма,
В степи, в той, где в замену хатам
Вставали новые просторные дома,
Где выросли и клуб, и школа, и читальня…
Вот там-то раз, в поездке дальней,
Оно втекло в меня с экрана
Заглавием гладковского романа.
Нерасторжимой дружбой навсегда
Теперь деревни мы и города связали…
Бегут, гудят стальные провода,
Преобразуя самое понятье дали…
Дыханием овеяны одним,
Одни и те ж у них порывы и стремленья,
И никому
Единой цепи звенья
Отныне мы расторгнуть не дадим.
Не «Красин», наш красавец ледокол,
Не северный гигант «Сибиряков»
И не «Малыгин», заполярный странник,
А небольшой советский пароход,
По имени Персей ушел в поход,
Чтоб изучить законы жизни вод
На дальнем
Ледовитом
Океане.
Ушли на нем в далекий трудный рейс
Не прежние пенители морей,
Искатели исчезнувшего рифа, —
Плывет на нем, советский флаг подняв,
Матросский и научный молодняк.
И среди них
Моя сестренка Шифра.
Хочу я имя древнее Персей
Во всей его изменчивой красе
И множестве забытых превращений
Провозгласить по миру широко
И утвердить для будущих веков
В ином,
В новейшем
Творческом значеньи.
Хочу, чтоб в этом имени Персей
Прочли все, все (подчеркиваю: все),
Кому слова еврейские знакомы,
Рассказ о том, как, мощен и широк,
Свободно льется знания поток
У нас
В стране,
Компартией ведомой.
Как славно в нашей южной полосе!
Возьмем к примеру древний милый Киев.
Ну, кто сказать осмелится при всех,
Что климат, что погоды здесь плохие?
А между тем давно уж повелось
(Мы все блюдем обычай этот твердо),
Что ездят отдыхать за сотни верст
На дальние кавказские курорты.
И я не прочь, когда получишь весть,
Что гонорар за книжку выслан весь,
И ощутишь в бумажнике червонцы,
Без долгих сборов
В поезд скорый
Сесть
И на Кавказ умчаться —
В горы,
К солнцу.
И вот однажды прибыл я туда,
В уютный кисловодский санаторий.
Хорош сентябрьский полдень в тех местах,
Семьсот иль больше метров выше моря.
Я безмятежно загорал
В горах.
И на замшелых скалах разбирал
Следы письмен
Неведомого шифра.
Вдруг телеграмма с самого утра:
«Привет из Мурманска» стояло в ней.
И дальше:
«Море. Радио. Персей».
И все.
Но я-то знал,
Что это — Шифра.
Она
Одна
Стряхнула пыль веков
И первая из рода столяров,
Еврейских местечковых бедняков,
Перетряхнула жизни пыльный свиток.
И вот пересекла полярный круг,
Где ледяные горы на ветру
Качаются
В просторе
Ледовитом.
В убогой деревушке родилась
И в бедности безрадостной росла,
Узнав всю горечь доли человечьей.
Уж с детских лет лишений тяжких кладь
Взвалила жизнь на худенькие плечи.
Чего могла она от жизни ждать,
И что могло ей будущее дать,
Еврейской девушке, одной из многих!
Кормилась у соседа-бедняка,
Училась в сельской школе кое-как,
А впереди —
Не разглядишь
Дороги!
Но вот вскипели яростные дни,
Горячей кровью в будущее брызнув.
Вернули ей и многим, ей сродни,
Все то, что было отнято у них,
Открыв им путь к иной
И светлой
Жизни.
Вот киевский педтехникум, затем
Отъезд в Москву, рабочий факультет.
А дальше Первый университет…
Сестра училась радостно и жадно.
Когда ж был создан новый институт —
Геофизический (а в том году
Их много выросло и там и тут),
Она при нем
Осталась
Аспирантом.
И этот путь — десятков тысяч путь…
Плывет «Персей», отважный лилипут,
Нащупывая тайную тропу
К далеким вспышкам северных сияний.
Моя сестра ушла на нем в поход,
Чтоб изучить законы жизни вод,
Рожденье гор и льдин подводный ход
На дальнем
Ледовитом
Океане.
Купол стеклянный покоит
десятки и сотни монеток,
Чистых от пыли, от пота,
от крови, от слез, от проклятий…
И в их безмолвии сонном
слышна мне печальная повесть
О бесконечных страданьях,
о гнете, о жадности дикой…
Но и о жизни, добытой
в последних победных бореньях…
Вот он, Флорин, перед взором
(Флоренция — город старинный),
Вот и дукат. Это Шейлок
прославил в веках его силу.
С юности помню рассказ тот,
горячую горькую повесть…
Правду Шекспир нам поведал
в укор и потомству и предкам
Об очерствелой и жесткой
униженной воле бездольной…
Шейлокам что же осталось
в наследство от предков недальних,
Предков гонимых, теснимых
в безвременье темных столетий,
Предков, зажатых во мраке
бесплодного душного гетто,
Предков, отторгнутых силой
от леса, от луга, от пашни, —
Рост лишь один плодоносный
им ведом был — это проценты!
Рядом с дукатом блестящим
покоится иоахимсталер,
Из серебра он чеканен,
но гульдену равен златому.
Талер — знакомое слово,
родня ему нынешний доллар.
Вспомнились также ефимки;
так вот их названье откуда!
Хитрое ли превращенье,
судите, друзья мои, сами —
Иоахим назван Юхимом,
ну, а Юхим не Ефим ли!
Петр Алексеич умело
ефимки качал из кубышек
И терпеливо, но верно
оружье ковал против Карла…
Как угостил он соседа —
об этом, о прочем о многом
Можно узнать у Толстого
Из повести о Петре Первом.
Было тогда у менялы
В почете большом серебро.
Золото даже в ту пору
смиренно пред ним преклонялось.
Вот предо мною дублоны;
как дрогнуло сердце внезапно!..
Пушкина драмы недавно
с любовью и упоеньем
Ревностно претворил я
в родное еврейское слово.
Рыцарь скупой, но неглупый
в трагедии пушкинской веско
Несколько едких суждений
изрек про монеты, про деньги.
Будь мне позволено здесь же
напомнить их в оригинале,
Чтоб мои долгие строки
пушкинской краткостью скрасить:
«Кажется, не много,
А скольких человеческих забот,
Обманов, слез, молений и проклятий
Оно тяжеловесный представитель!..
……………………………
Да! если бы все слезы, кровь и пот,
Пролитые за все, что здесь хранится,
Из недр земных все выступили вдруг,
То был бы вновь потоп — я захлебнулся б
В моих подвалах верных…»
Рыцарь скупой захлебнулся
в подвале своем средь сокровищ;
Шейлок, посредник радивый,
из гетто давно уже вышел, —
Все же сурово не меньше
столетие алчное наше:
Не на мечи, не на шлемы
берут ныне «рыцари» займы
И не для единоборства
оружие ныне готовят,
Жаждут они сотрясений
не меньше земного охвата…
……………………………
Но недалеки уже сроки,
близка роковая расплата.
О, этот меч,
Знал испокон
Он лишь поклон
Трусливых плеч.
Ты ж, злата бог,
Обманом глаз
Сгребал не раз,
Что меч не смог.
И все ж тебе
Пою я гимн —
У нас теперь
Ты стал другим:
Ты меч куешь
Не для войны,
Ты мира мощь
И тишины.
Не вор, не тать —
Он наш металл,
Он благодать,
Иным он стал.
Наше злато
Не грабитель,
Наше злато
Труд, отвага,
Наше злато
Избавитель,
Наше злато —
Наше благо.
Неспроста, не из причуды,
В песни вслушиваясь всюду,
Так лелеем звуки, ритмы,
Слов узор и колорит мы…
Срок рожден и замкнут в круг,
Полон вещих смыслов звук.
Сколько особей в природе,
Ровно столько ж и мелодий.
Каждый род и каждый вид
Влиться в строфы норовит.
Каждый пласт и каждый слой
Стиль и жанр рождает свой.
Знал я песни: в них, как в зыбке,
Звезды луч качали зыбкий;
Были также мне знакомы
Песни-вихри, песни-громы.
Те, в которых клокотали
Времена, стихии, дали…
И твердил мне кто-то, где-то,
Не теперь, но в оны лета,
Так без толку — втихомолку,
Будто песнь подобна шелку…
Но внимал не раз я сказу:
Песня родственна алмазу,
Песня — жаркий отсверк стали
В огневом ее накале…
Поделюсь я с вами вестью:
Нынче песнь решил заплесть я
Из сиянья… С ним поспорь-ка!
Слово есть такое — зорька!
Раньше ль выйду иль поздней.
Вечно, всюду встречусь с ней…
Лишь под вечер, поневоле,
С горечью сладчайшей боли
Должен зорьке я шепнуть:
«До свиданья! Добрый путь!»
Вижу: впрямь лучи погасли…
Но зависит не от нас ли
Вновь увидеть ясный свет,
Зорьке двинувшись вослед…
Миновал я город, села,
Дальше путь держа веселый,
В полевых, лесных просторах
Слушал недр целинный шорох
И, охотник до примет,
Всматривался в каждый след:
Может быть, заклятья силу
Мудрость предков сохранила?
Чтоб взбодрить и слух и зренье,
Не годятся ль изреченья?
Есть одно во мгле былого,
В нем четыре древних слова…
Мне их магия близка…
Рвутся звуки с языка..
Если ж смысл их тьмой овеян,
Что ж! — пойму хоть я — Гофштейн!
«йойм лэйойм ябиа оймер»
[5], —
Деревцам я молвил стройным.
Но не поняли они!
Нет, не поняли они!
Все ж трудился я не всуе,
Придал тем стиху красу я,
И когда-нибудь кто-либо
Скажет мне на том спасибо…
Ну, так дальше — в путь за мной!
Шел я просекой лесной,
Лес кружил меня, играя,
Вглубь завлек, потом у края,
Всех тропинок спутав нити,
Подмигнув, шепнул: «Взгляните!»
Разве с лесом вы на «вы»?
Нет, конечно, но, увы,
Рифмой связанный, не мог
Здесь отсечь я лишний слог!
Встал я, жду… не зря ли, полно!
Час-другой… Минула полночь…
Жду и жду… Меж тем несмело
Что-то в небе заалело,
Сердце екнуло в груди:
Что-то будет впереди?..
Слов не сыщешь в словаре
Вам поведать о заре,
Как она плыла, слепила,
Сердце счастьем затопила.
Лишь простейшими словами
Изложу я перед вами,
Как заря мой темный лес
Превратила в мир чудес.
Искру ввысь она метнула,
«Разгорайся, — ей шепнула, —
Разгорайся-разгорись!
Ясным утром становись!»
Крошка искра, пламенея,
Повторяла вслед за нею:
«Разгорайся-разгорись!
Ясным утром становись!»
Глядь! — и вспыхнула огнем,
Рассверкалась янтарем,
И, в отливах перламутра,
Снизошло на землю утро!
Лес же дал мне порученье —
Всем открыть без исключенья,
Что заря, сходя с небес,
Подремать уходит в лес.
……………………………
Друг читатель! Про зарю
Кончив сказ мой, повторю,
Против правды не греша:
Жизнь куда как хороша!
Над минутой самой горькой
Жизнь проглянет светлой зорькой,
Лишь увидеть в ней сумей,
То, что я увидел в ней!
Ну что ж, что я теперь седым и старым стал!
На творческую жизнь я право сохранил!
Я ненавижу зло, хоть я и слаб и стар,
Как ненавидел зло, когда я молод был.
Я видел мир рабов, и этот мир восстал, —
Я слышал зов к борьбе и набирался сил,
И за свободу в бой, в огонь тех грозных лет
С народом шел и я, как воин и поэт.
О, сверстники мои, далекие друзья!
Тот славой озарен, тот в битвах изнемог, —
Но как тепло теперь вас вспоминаю я,
Всех, кто бродил со мной по тысячам дорог!
Внезапно враг напал на мирные края,
И вновь, как в детства дни, звучит призывный
рог,
И в памяти встают слова былых молитв,
Что звали бросить дом для подвигов и битв.
Я помню детство, жизнь в заброшенном селе,
Где с трепетом внимал я пламенным словам,
Где бога я молил о счастье на земле,
Мечтал, как семена добра я людям дам…
И вот теперь опять — «в стране снегов, во мгле»
Последний свой привет, друзья, принес я вам,
На поле битв, где ваш последний вздох затих…
«Я верю!» — так звучит и мой прощальный стих.
Я верю! Пусть темно и холодно кругом,
Пусть жизнь омрачена и горек хлеб в стране,
Измученной войной, истерзанной врагом,
Я поднимаю взор к небесной вышине —
Там башни светлые, и в том краю другом
Победы брезжит луч — он ясно виден мне!
Я верю всей душой! Начало новых дней
Приветствую сейчас я песнею моей!
Ты, слабый голос мой, вплетайся смело в хор,
Который воспоет величие побед!
Пусть в нем потонет скорбь и слава с этих пор
Сияет под огнем прожитых нами лет!
Как будет величав и радостен простор
Той жизни, где ни войн, ни слез, ни горя нет,
Где станет светлый труд основой бытия,
Где песню счастья петь сквозь слезы буду я!
Мороз укрылся где-то за Уралом,
А здесь вовсю запахло снегом талым.
Зима несет огромные потери
И плачет. Но Москва слезам не верит.
Со снегом расправляется она,
Как будто начинается весна.
Как хорошо, заботы забывая,
Без цели ехать, ехать на трамвае,
Смотреть на город в отблесках заката
И вспоминать места, где был когда-то.
Я здесь дома, как близких, узнаю,
Ведь я провел здесь молодость свою.
В троллейбус я сажусь. Густеет вечер.
Воздвиженка проносится навстречу.
ЦК вот в этом доме помещалось…
О годы, годы, сколько вас умчалось!..
А вот уже Можайское шоссе,
Мы катимся по черной полосе.
По сторонам белеет снег спокойно…
Я вспоминаю о прошедших войнах…
Вдали живым, горящим монолитом
Лежит Москва. И снова, как магнитом,
Меня влечет туда, к великой, к ней,
Хранящей тишину моих полей.
Туда, где бьется сердце всех народов,
Туда, где созидается свобода…
Я под землей. Здесь каждая колонна
Ваятелем обласкана влюбленно.
В благословенный, незабвенный день
Вступил я под сверкающую сень.
Какое из чудес земных сравнится
С вокзалами метро моей столицы?
Но для меня подземные массивы
Не просто ослепительно красивы —
В них я сегодня вижу наяву
Прекрасную грядущую Москву.
Здесь в каждом звуке слышится дыханье
Великого людского созидания.
Здесь пламя мозга нежное пылает
В машине, что меня препровождает
В прихожую невиданных времен.
Их светом этот мрамор озарен.
И я иду. Мне каждое мгновенье
Несет очередное откровенье.
Во всем я вижу разум жизни новой.
Он проверяет пульс всего земного,
Он в каждой малой плеточке горит —
Во всем, что беспокойный мир творит.
Близнецы, Водолей — созвездия. Водолей связан в легендах многих древних народов с преданиями о потопах.
Диво — мифическое существо в якутском эпосе. Его слезы превращаются в золотые капли.
«День дню передает речь… (ночь ночи открывает знание)». Псалом Давида 3-й.
Последние комментарии
7 часов 11 минут назад
7 часов 27 минут назад
7 часов 40 минут назад
7 часов 45 минут назад
10 часов 17 минут назад
10 часов 21 минут назад