Рафаэль и его соседки [Ахим фон Арним] (fb2) читать онлайн
- Рафаэль и его соседки (пер. Марина Куличихина) 372 Кб, 60с. скачать: (fb2) читать: (полностью) - (постранично) - Ахим фон Арним
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Людвиг Ахим фон Арним Рафаэль и его соседки
Повесть
* * *
Habent sua fata libelli8 — удивительно и непросто сложилась в России судьба книг Людвига Ахима фон Арнима. Крупнейший представитель гейдельбергского романтизма, автор сборников новелл, повестей, романов, стихов и драм, в отечественной традиции он известен прежде всего как соавтор сборника народных песен «Волшебный рог мальчика» (1806–1808). И тому есть причины: из огромного творческого наследия Арнима (относительно полное собрание сочинений на немецком составляет 22 тома) на русский язык до сих пор переведено и издано всего три произведения: в 1935 — «Изабелла Египетская, первая любовь императора Карла V» (перевод М. Петровского, «Немецкая романтическая повесть»), в 1979 — «Одержимый инвалид в форте Ратоно» (перевод И. Татариновой, «Избранная проза немецких романтиков») и в 1996 — «Майорат» (перевод В. Темнова, журнал «Волга»). Не переведено — следовательно, не существует… Гейдельбергский романтизм долгое время оценивался критикой как «переходный», «промежуточный», «второстепенный»; но гейдельбергская школа представляет собой важный и самостоятельный этап в развитии немецкой литературы — этап, без которого сложно представить романтизм поздний, без которого не было бы того Гофмана, которого мы знаем и любим. Феномен взаимодействия Арнима и русской литературной традиции в том, что этот автор, долгое время остававшийся незаслуженно недооцененным и попросту забытым в отечественном культурном пространстве, оказал значительное влияние на литературное развитие через своих последователей как в немецкой литературе (сравнить хотя бы «Песочного человека» и «Изабеллу»), так и во французской литературной традиции (Бретон, Арагон), а также благодаря немецким экспрессионистам (Гуго фон Гофмансталь), неоромантикам (Рикарда Хух) и постмодерну 20 века. Арним не нашел понимания в 19 веке, но в конце 20 — начале 21 века, после Кафки — после Майринка — через постмодернизм, он становится узнаваемым — и почти понятным. Людвиг Ахим фон Арним в начале 21 века, — это знакомый незнакомец. Этика и эстетика гейдельбергского романтизма, его болезненная преданность народному, немецкому, национальному и настороженная недоверчивость ко всему заграничному, разочарование в идеях и идеалах раннего романтизма, трансформация представления об искусстве, осознание нарастающей власти материи и материального и глубинный страх перед ней — мироощущение поздних романтиков неизбежно вело к переосмыслению образа художника-творца. Вершиной такого переосмысления и стала повесть зрелого Арнима «Рафаэль и его соседки» — одно из самых загадочных и противоречивых произведений автора. Повесть «Рафаэль и его соседки» написана в 1822 году, опубликована в 1824 году в издательстве Амадея Вендта. В немецкой литературе к этому времени сложился интереснейший дискурс, объединяющий традиции романа воспитания и романа о художнике — воспитание романтического художника (яркие примеры — «Генрих фон Офтердинген» Новалиса, «Франц Штернбальд» Тика). Эту парадигму переосмысляет и пародирует Арним. Писатель обращается к образу Рафаэля, столь значимому в немецком романтизме (вспомним Рафаэля Вакенродера). Но образ художника у Арнима значительно отличается от канонического. Это уже не тот вдохновенный, гармоничный Kunstler — истинное дитя Возрождения, это позднеромантический герой, это художник во плоти, материальное и духовное начала в котором находятся в мучительном противоречии. Само строение повести воспроизводит схему романа воспитания. В первой части — «К Психее Рафаэля» мы видим художника в юности, вторая часть «К мадоннам Рафаэля» рассказывает о годах учения, в третьей части «К Преображению Рафаэля» описывается зрелый Рафаэль. Но рассказ о художнике передается Бавиере — слуге-ученику Рафаэля, филистеру от искусства, который после смерти Рафаэля зарабатывает себе на жизнь продажей гравюр. Поэтому в повести четко изображается бытовой план — Рафаэля окружают соседи и соседки, повседневные заботы и радости, художник погружен в быт, и сам Бавиера — бытовой двойник Рафаэля. Ключевая для романтизма тема двойников чрезвычайно важна для Арнима. Удвоение фигур противопоставлено классическому роману воспитания, который показывает развитие личности, индивидуальности. Развенчивая миф о «неподражаемости», избранности, уникальности художника, Арним создает «дурную бесконечность двойников» — Бенедетта, Бебе, ученики успешно подражают Рафаэлю. Наиболее интересен образ Бебе — обезьяны, которая рисует картины под гипнотическим руководством Рафаэля. Обезьяна, которая оказывается немецким художником — это тот же Рафаэль, персонификация технического, ремесленного начала в нем. Арним прямо называет Бебе «автоматом», этот образ воплощает животные инстинкты и автоматизм, который пронизывает буржуазное общество и подчиняет себе человеческое тело. Этот образ — предвестник зверей и автоматов Гофмана. Духовное и телесное начала воплощены в двух женщинах-соседках Рафаэля. Рафаэль должен выбирать между небесной Бенедеттой и земной Гитой, но судьбой он связан с обеими на протяжении всей своей жизни. Именно из связи с земной Гитой Рафаэль черпает свое «небесное» вдохновение и, что важнее — жизненные силы. Поэтому поставленный перед выбором: духовная Бенедетта или земная Гита, он этот выбор сделать не может и погибает. Принципиальная невозможность существования искусства без, вне, против чувственного начала, о которой говорит Арним, — новый взгляд на искусство, противопоставленный взглядам раннеромантическим. Духовный образ должен обрести плоть, чтобы стать живым, чтобы стать подлинным и вечным. Путь Рафаэля — это путь художника между двумя крайностями: бесплотным искусством — таковы безжизненные картины Бенедетты, и техническим ремеслом, лишенным духовности, — картины обезьяны-Бебе. Рафаэль — позднеромантический герой, он ищет эту гармонию, но не находит и расплачивается за это жизнью. «Рафаэль» Арнима — программная работа, выразившая искания и разочарования позднего романтизма и оказавшая огромное влияние на последующую литературную традицию (назовем, например, «Житейские воззрения кота Мурра» и «Мадам Скюдери» Гофмана, «Портрет Дориана Грея» Уайльда, «Портрет» Гоголя, «Шагреневая кожа» и «Неведомый шедевр» Бальзака). Журнал «Волга» с десятилетним перерывом продолжает знакомить своих читателей с творчеством гейдельбергского романтика; с публикацией «Рафаэля» по-русски становятся доступны главные новеллистические произведения Арнима, которого нам еще предстоит открывать…Марина КУЛИЧИХИНА
Письма к С. R
Вы были изумлены, милостивый государь, когда я предложил Вам вырезанные Маркантонио, мною напечатанные гравюры с эскизов Рафаэля — как серьезность и сокровенная, божественная сущность этих работ может сочетаться с легкомысленным образом жизни их автора. Это дало мне повод опровергнуть многие порочащие его измышления, которые в глазах тех, кто был далек от него, укутывают мрачной адской мглой чистый свет его духа, исполненного любовью. Я был близок ему до конца, близок, как никто другой из его окружения — и могу сказать, что не было другой такой невинной души в этом испорченном мире. Вы взяли с меня обещание исправить Ваше мнение о нем посредством верного рассказа обо всем, что осталось в моей памяти после многолетнего общения с ним и его домочадцами. Это повествование, написанное мною не без боли и умиления, кладу я сейчас к Вашим ногам с желанием, чтобы оно могло примирить Ваше доброе сердце с человеком, которого Вы осуждали из-за своих высоких нравственных принципов. Искусство живописи поглощает человека полностью, но развивает в нем лишь некоторые качества в ущерб прочим. Человек искусства должен ограничивать себя, чтобы сосредоточиться на своей работе, но, завершив ее, он ощущает непонятную тоску и, не найдя ей объяснения, пытается заглушить ее чувственным наслаждением. Человеку искусства необходимо обширное представление о чувственном, чтобы различать в нем сверхчувственное, схватывать и отображать его; но эта чувственная жажда становится для него опаснейшей противницей, если он подчиняет ей всю душу без остатка. Есть только два пути, чтобы обрести покой, которого требует его работа: или всецело довериться высшему покровительству посредством самоотречения и постоянной внутренней борьбы — путь, который выбирают более зрелые художники, в основном принимающие церковный сан, — или использовать каждую мимолетную возможность, которую предоставляет мир, что, по крайней мере, время от времени дарит покой, хоть и служит причиной все возрастающих тревог. На этот путь нашего Рафаэля привел образ мыслей наших современников; если бы он следовал своим собственным убеждениям, наверняка избрал бы тот первый. Никогда не сворачивал он на путь своих учеников и подражателей, которые, охваченные вожделением, стремились низринуть небо и воображали, что смогут всякими пустяками заполнить образовавшуюся пустоту — ту бездну, которую ничто земное заполнить не может — ни искусство, ни наука со всем их хвастовством. Рафаэль касался земли, не принадлежа ей, его поцелуй был прощанием ангела, который покидает землю ранним утром, стряхивая капли росы, и возносится вверх, к вечным звездам. В глубине души я страдаю из-за того, что могу записать для вас так мало из полноты воспоминаний, которые покрывают стенки моей души, как имена пилигримов одного дома в Лоретто. Но эти стены, эти священные скрижали памяти разрушены смертью Рафаэля, как землетрясением, к тому же в моем земном доме я оглушен шумом печатных станков, и это мешает моим воспоминаниям и записям. Ведь сам Рафаэль забыл свою небесную соседку ради земной подруги — об этом вы узнаете из моего рассказа. В то же время я выполняю Ваш приказ: разъяснить возникновение и значение некоторых работ Рафаэля, причем, будучи торговцем эстампами, я должен просить Вас поторопиться с доставлением Ваших заказов, поскольку первые гравюры с этих картин становятся все более редкими, коллекционеры берегут их как зеницу ока и не часто перепродают. Ведь каждый был бы рад сохранить хоть что-то от Рафаэля, но самое лучшее от него я храню в своем сердце и не продам ни за какую цену.К Психее Рафаэля
Вы хвалили мне Маркантонио, когда я принес Вам эти гравюры. Нет, моему Рафаэлю должны Вы возносить хвалу за эти едва распустившиеся почки, из которых мысли ангела, как листья новой весны, появляются на свет. История Психеи и Амура лежит перед Вами как загадка, которую каждому раз в жизни приходится решать. В этих работах нет бесполезной декоративности, ибо Рафаэль сам делал наброски на пластинах, и каждый штрих передает гениальность его замысла. Твердая рука Маркантонио лишь повторяла контуры гравировальным резцом, а моя сильная рука печатала все на одном из новых улучшенных прессов; большей награды, чем этот пресс, мы не получили. Рафаэль мог так хорошо растолковать любой вопрос, что он без труда приобщил бы каждого второго к этому делу — научил же он нас. А я под его руководством мог бы стать усердным художником, таким, как Джулио Романо и Франко Пенни — его ученики и помощники во многих работах. Он ведь частенько говорил мне, что только я мог выслушать его и дать дельный совет. Но единственное, к чему я стремился, — стать его верным слугой и наперсником. И правда, никто не был так близок к нему, благодаря ему и я приобщился к искусству: сам я не рисовал, но зато старался оградить его от всех забот, которые могли бы помешать в работе. А сколько всяких нарушителей спокойствия я не допустил к нему, сколько любовных писем скрыл, как, притворившись пьяным, выставил из дома одного кардинала, интересующегося искусством, и потом покорно выслушивал его брань, когда он подал на меня жалобу. Я делал его образ жизни таким легким и радостным, как желало его сердце, намучился, прикрывая все его интрижки, писал сонеты, соперничая со сладострастным Аретино, плел венки из цветов на праздники, раскрашивал надписи, устраивал фейерверки, разбивал фонтаны, представлял живые картины с участием разного сброда, моих недостойных родственников — с тех пор как носил платья с плеча Рафаэля. У нас не было ревности друг к другу, и мы часто разделяли одну и ту же радость. Я всегда откликался на его зов и приучил свой слух распознавать его голос в шуме прессов. Его слава была для меня неизмеримо дороже денег, вырученных от продажи эстампов и великодушно оставленных мне Рафаэлем. Но чтобы не изображать все в перекрестной штриховке, хочу начать, как и следует, с самого начала, и рассказать, как я познакомился с Рафаэлем и стал человеком, после того как долгое время был двуногим животным. Это было весной 1508 года от Рождества Господа нашего и за двенадцать лет до безвременной кончины нашего Рафаэля. Он, появившись, словно комета на небе художников, вышел на улицу из Камеры делла Сеньятура в Ватикане, где должен был украсить потолки символическими фигурами, и в беспокойстве осматривался везде, потому что не явилась модель, с которой он хотел нарисовать образ поэзии. Верно, и у меня есть своя звезда, поскольку в это время я как раз стоял там и просил милостыни, одетый в такие лохмотья, которые скорее подчеркивали, чем скрывали мою наготу: не будь на мне этого тряпья, загорелая кожа сама по себе вполне могла бы сойти за хорошо сидящее платье. Я, кстати, был неплохо упитан и жил лучше, чем некоторые прилежные рабочие; мои родители с юности снаряжали меня так, чтобы мое статное тело тоже играло свою роль в возбуждении сострадания в людях. И в этот особенный день казалось, что облик, дарованный мне небом, оказал большее воздействие, нежели молитва, которую я набожно бормотал. Рафаэль внимательно посмотрел на меня и, вместо того чтобы полезть в карман за деньгами, схватил мою голову, стал поворачивать меня на все стороны, как куклу, сорвал лохмотья, висевшие на мне, и воскликнул: «Клянусь всеми святыми, лучшей модели у меня еще не было!» Без лишних церемоний он привел меня к себе в студию, поставил меня в позу и нарисовал с меня образ, который выглядел совсем иначе, чем я, и к тому же был женским. Все это показалось бы мне колдовством, не будь я с младых ногтей остроумным мальчишкой; сыграло роль и хорошее вино «Слезы Христовы», которого он мне налил, и в результате все показалось мне в должной мере христианским и естественным. И описать вам не могу, как понравился мне этот человек в первый же час. На столе валялись деньги, он же не обращал на это внимания; я мог бы украсть их, но не сделал этого вопреки моему тогдашнему обыкновению. Он не нуждался во внешнем лоске и наигранной рассеянности, но глаза его словно вбирали весь свет мира, и Рафаэль излучал великое спокойствие, наслаждаясь своей вечностью. И когда он захотел отправить меня прочь, наградив тяжелой монетой, я упал ему в ноги, обнял его колени и поклялся, что хочу исполнять для него самую черную работу без вознаграждения и никакая сила не может заставить меня разлучиться с ним. Он хотел оттолкнуть меня, но я крепко обнял его ноги. Тогда он поразмыслил и произнес: «Интересно, надолго ли хватит твоего желания служить мне? Ты, пожалуй, мог бы мне пригодиться: мои рабочие покидают меня иногда, чтобы предаваться собственным удовольствиям; тогда ты должен будешь растирать краски, мыть кисти, бегать с заказами и часами позировать мне в самых неудобных позах». Я поклялся ему, что все это мне покажется легким, после того как много лет я занимался тяжелым ремеслом уличного попрошайки, что вовсе не соответствовало моему прирожденному стремлению к славе и успеху, а на этом пути я оправдаю большие надежды, которые возлагал на меня кузен-духовник. Он прилежно, то уговорами, то подзатыльниками, учил и — в конце концов — научил меня грамоте. «Если ты хорошо пишешь, — сказал Рафаэль, — то ты умеешь больше, чем я, и можешь пригодиться мне в общении с высокопоставленными особами и добропорядочными женщинами». Вот так я поступил к нему в услужение, пусть без жалования, но я брал все, что мне нужно, ел вместе с ним, когда он был один, и прислуживал, когда у него были гости, чинил его одежду и носил ее, напоминал его должникам, что пора платить, и выпроваживал его поклонников. Вскоре я уже хозяйничал в его доме; и Рафаэль увидел, что напрасно раньше доверял экономке, так как теперь деньги долго не кончались, а пиры, которые он устраивал на своей вилле для учеников-апостолов от искусства, стали гораздо пышнее. Все хвалили меня и нуждались во мне, чтобы передать через меня свои заветные желания и просьбы: мне он редко в чем отказывал. А в любовных делах я полностью подчинил его своей власти. Каждое утро я придумывал за него какие-нибудь комплименты, сочинял стихи и потом имел удовольствие видеть, как хорошенькие барышни целовали записки «от Рафаэля», которые писал я, копируя его почерк. Когда накапливалось чересчур много писем или он был слишком занят мыслями о работе, мне приходилось посещать всякие собрания вместо него, что прибавило мне почета в обществе и укоров от отца-исповедника. Но все это приятнее и интереснее переживать, чем рассказывать; я хотел упомянуть об этом, раз уж речь зашла о медных гравюрах, ведь в тех случаях, когда я играл его роль, он называл меня своим Амуром и предостерегал от светильника Психеи, который легко мог подпалить мне шкуру. Но настоящим Амуром был сам Рафаэль — он поведал мне об этом, когда рисовал историю Психеи на граверных досках. «Сегодня я изображу мою собственную историю, — сказал он, — и при этом у меня нестерпимо щемит сердце. Что может Слава без Святой Церкви, которая продлевает нашу жизнь; чем сильнее бьет фонтан искусства в нашем мире, тем быстрее иссякают его источники, и скоро один из них пересохнет — искусство или жизнь». — «Да, господин, — сказал я, — у вас, верно, набожное сердце, раз вы рисуете столько святых ликов». «Ты не поверишь, Бавиера, — продолжал он, — каким набожным и робким мальчиком был я в доме моих родителей, как счастлив я был преклонять колена в церкви рядом с моей матерью; мой добрый отец таким и нарисовал меня тогда. Он был настоящим изобретателем, его искусство было самобытным, я же развил его начинания. В своих работах он раскрывал исключительное видение мира, но ему не хватало сноровки и заурядности сюжета, которые так высоко ценит толпа». Когда я спросил его, как он смог покинуть такого искусного отца ради обучения у Перуджино, тогда вздохнул он и улыбнулся и сказал: «Почему должен был скрыться Амур, когда Психея направила на него свет? У меня было на то больше оснований, чем у него!» После этого вступления мне не составило труда уговорить его, чтобы он рассказал мне историю своей юности, не прерывая работы над рисунком. Он и сейчас отчетливо мог представить себе все: отеческий дом с маленьким двориком, спальню, устроенную для него, когда он подрос, из маленького окна которой он мог наблюдать за происходящим на соседском дворе и, при желании, без труда взобраться на высокую стену, которая его окружала. Когда его переселили из спальни родителей в эту комнату, в соседнем доме жили два человека, которые работали с огнем, каждый на свой лад: горшечник и пекарь, они были в отдаленном родстве между собой. У каждого подрастала дочь, и девушки должны были помогать, как подмастерья, своим небогатым отцам. Бенедетта, дочь горшечника, хотя и обладала хрупким телосложением, была неутомима в тяжелой работе: она мяла глину, обрабатывала ее на гончарном круге, придавала ей форму мисок и тарелок, которые потом еще и раскрашивала, и в городе их ценили так же высоко, как изящные изделия из Фаэнцы. Гита, дочь пекаря, с пышным девичьим станом, высокая и сильная, с меньшим усердием выполняла свою работу: месить тесто в больших квашнях, формовать его в булки и подносить отцу дрова при топке печи. Отцу часто приходилось подгонять ее бранными словами, а она все время пререкалась и этим выводила из себя доброго человека. Все это Рафаэль наблюдал в первые дни, он отдал предпочтение Бенедетте и почувствовал неприязнь к Гите и охотно бы помог в работе той, первой, если бы его отец поддерживал знакомство с соседом. Но тот был горд, как и все Санти, которые считали себя великолепным родом, хотя и не знали, чем, собственно, гордятся, до тех пор пока Рафаэль не исполнил их чаяния. Но Рафаэля с такой силой влекло в соседский дом к Бенедетте, что однажды в комнате матери он подвинул свою тарелку так близко к краю стола, что уронил ее. Теперь он знал, что за ужином недосчитаются прибора, и поэтому получил разрешение купить посуду у соседа. Он поспешил к горшечнику; но, к его досаде, он увидел в комнате Гиту, которая занималась продажей гончарных изделий для двоюродного дяди. Она была ласкова к Рафаэлю, погладила его густые волосы, разделенные пробором, и сказала ему, что может смотреться в них, как в зеркало, настолько они были гладкие. Он не нашел другого ответа, как сказать, что милостивый Господь покрыл их стойким лаком, иначе блеск давно уже стерся бы от шапки. В смущении она взяла его за руку, рассмотрела пальцы и уверила, что у него очень красивая рука, — он спросил, кто нарисовал птицу на тарелке, которую он только что купил. Гита громко рассмеялась и сказала, что вообще-то это должен был быть человек, но Бенедетте зачастую приходилось расписывать тарелки в сумерках, и она к тому же порою так уставала, что засыпала за этим занятием. «Вы только взгляните сюда, — сказала она, — весь двор опять заполнен тарелками, которые она должна раскрасить к утру». При этих словах словно луч озарил его душу; теперь он знал, что может оказать ей услугу, и, всецело захваченный этой идеей, он пожал Гите руку и поспешил домой. Там он сумел, не выдавая истинной причины своей заинтересованности, разузнать у отца, какие краски используют горшечники, чтобы они могли выдержать огонь. Отец порадовался его жажде знаний и рассказал, что некоторые масляные краски, используемые художниками, применяют и горшечники, но совсем другим способом — это необходимо предусмотреть, так как многие краски при обжиге совершенно изменяются: черный становится красным, красный — черным; ведь у огня много общего со страстями, которые одного человека портят, а другого облагораживают. Наш Рафаэль пропустил мимо ушей мораль сего рассказа; о красках он знал достаточно и был весьма доволен этим. Тогда отец рассказал ему еще, чем отличается обычная посуда от тонкой, которую делал сосед: простая расписывалась на сырой поверхности, а эта по глазури. Рафаэль уже не слушал этого; он думал только о том, как спуститься с высокой стены, разделяющей их, во двор, после того как он заберется на эту стену из своей спальни. Тут он подумал про большого Геркулеса, постаментом для которого служили другие мраморные обломки. Его недавно поставили в соседском дворе как раз рядом со стеной — не для того, чтобы любоваться его прекрасными пропорциями, созданными древним мастером, а чтобы разбить при случае и поместить в печь для обжига, поскольку горшечник в качестве дополнительного промысла свозил римские реликвии и отжигал из них известь. Рафаэль рассказал мне, что тогда в Италии находили огромное количество подобных обломков прекрасных статуй и лишь в некоторых городах придавали этому значение. Тогда в известковых печах одного города сжигали больше, чем сейчас осталось во всей Италии, поэтому и я боюсь за мои прекрасные эстампы: всем нужна бумага, но не каждый может понять ее истинную ценность. Вечером, после того как родители ушли спать, он положил в свою сумку краски и несколько кисточек с палитрой и поднялся на стену при свете восходящего месяца; и как только он дошел до края стены, где с другой стороны стоял Геркулес, дубина показалась ему настолько удобной, чтобы спуститься по ней вниз, как будто именно для этого она была высечена стариком Фидием. И какое зрелище захватило его! Ему показалось, что он видит Бенедетту, в белом одеянии стоящую посреди двора, но она была в тени флигеля, и он не был убежден в своем счастье. Он хотел было поспешить обратно, но полная луна поднялась выше, и тогда он увидел, что принял за Бенедетту женскую статую, которую выделили среди прочих, поставив в самый центр двора. И уже ничто не могло остановить его. Он спрыгнул со стены на дубинку, с дубинки на плечо, с плеча на бедро, с бедра на большой палец ноги Геркулеса. Когда он благополучно спустился на землю, он увидел аккуратно расставленные миски и тарелки. С восхищением рассматривая прекрасный облик статуи, изящество облегающих, словно намокших, одежд, которые, казалось, были пропитаны ночной росой, серьезность черт лица, поднятые то ли в предупреждении, то ли в благословении пальцы правой руки, он наносил приготовленные краски на палитру. Одним словом, эта статуя была первой, которая в его глазах не осталась камнем и превратилась не в плоть, но в душу. Она стала первым изображением, которое он попытался нарисовать на тарелках; потом настал черед Геркулеса и других богов, ведь его окружали статуи, а отец часто рассказывал ему о древних героях. Так работал Рафаэль в самозабвенном упоении, пока не услышал шум в доме. Тогда он схватил рисовальные принадлежности, взобрался обратно на Геркулеса и прыгнул в свою комнату. Бенедетта пришла сонная, умыла лицо и руки в колодце и принялась рисовать своих уродцев, то ли людей, то ли животных, на его великолепные контуры, не глядя на то, что делает. Когда взошло солнце, она увидела то, что нарисовал Рафаэль, удивилась, что статуи изображены в уменьшенном виде, призвала всех святых и решила воздать хвалу за все ангелам, к которым она давеча обращалась в молитве — так, что заснула за этим благочестивым занятием и потеряла время. Но об этом небесном покровительстве она скромным образом умолчала, когда пришел отец и сразу спросил, почему она раскрасила тарелки совершенно иначе, нежели всегда. Она ответила, что людям нравится покупать любые новинки, и поэтому она попыталась срисовать старые образы. Так на следующее утро состоялся первый триумф Рафаэля-художника, когда он нес за матерью корзину для покупок на рынок и сам удостоверился, с каким пылом покупают люди разрисованные им тарелки. «Никогда, — говорил он, — я не ощущал потом такого счастья, как в тот миг: девушка надела венок на мое чело, и благодатный, сладкий аромат освежил мне голову. Это была Гита, которая продавала хлеб, украшенный цветочными гирляндами и венками, как принято в Урбино. Я опустил глаза, но с этого момента моя неприязнь к Гите исчезла. Мать поблагодарила ее от моего имени и сделала у нее покупки, хотя могла бы сделать это гораздо ближе, у нас в доме». Посуда раскупалась так хорошо, что горшечнику нужно было срочно подготовить новую партию для обжига. Как только она была готова для росписи, Бенедетта снова спокойно помолилась утром и заснула, в то время как Рафаэль рисовал на тарелках новые придуманные им сюжеты. Когда она проснулась, то, к своей радости, увидела, что половина работы уже сделана и оставшуюся часть расписывала, подражая образцам с такой точностью и ловкостью, что Рафаэль, увидев работы, выставленные на рынке, сам едва смог различить, что было сделано им, а что скопировано его ученицей. «Да, вот это было время, — воскликнул он, — без отдыха и без сна. Все, что я сейчас только помню, я испытывал и ощущал тогда, но теперь я с трудом воскрешаю то истинное, что с такой легкостью давалось мне в первых набросках: посмотри, Психея, которую я рисую, — лишь бледное воспоминание о былых картинах на тарелках, ибо я не в силах придать ей черты Бенедетты, с которой тогда я без труда мог бы нарисовать Психею, а сейчас не в силах даже представить ее, хотя отчетливо вижу всех безразличных мне людей из Урбино. Виновна ли в этом моя неверность? — Психея и Амур были так счастливы под покровом ночи, но я, несомненно, был еще счастливее на крыльях молитв Бенедетты, чем Амур в объятиях Психеи. Но как нечестивые сестры внушили Психее недоверие к любящему богу, так Гита помешала нашему целомудренному объятию, в котором слились воедино небо и земля, искусство и любовь, убедив кузину в том, что тайные рисунки могли быть делом не ангела, но черта или папских клевретов, преследующих всех девушек. Она предложила следующей ночью, когда тарелки будут выставлены для росписи, вооружившись, нести караул, чтобы увидеть ангела или поймать людей, которые столь дерзко проникают во двор, окруженный высокими стенами, и еще осмеливаются там озорничать. Бенедетта думала, что если она откажется, будет затронута ее честь и разрушено доверие, которое она питала к ангелам. И вот на четвертую ночь, которая была тихой и лунной, что казалось мне благоприятным для художника, как только я принялся за работу, обе девушки, увидев, но не узнав меня, выбежали из дома, каждая вооруженная старым заржавевшим мечом и захватив лампу, чтобы удовлетворить свое любопытство. Ты знаешь, я никогда не имел дела с оружием, но всегда предпочитал изображать великие подвиги с помощью красок, так что я не испытывал ни малейшего желания любоваться этими амазонками. Глядя на этих сумасшедших, я не помышлял ни о Бенедетте, ни о Гите, скорее я подумал о нескольких повредившихся в уме девицах, которые жили с другой стороны дома и могли сбежать от своего надсмотрщика, как это случалось уже неоднократно. «Святой Христофор, спаси меня!» — воскликнул я, обращаясь к Геркулесу, но девушки придавали себе храбрости криком, они орали: «Вор, вор!», бежали за мной и осветили меня как раз в тот момент, когда я забрался на плечо Геркулесу. Тут и ко мне вернулось самообладание: палитрой я прикрылся от Гиты, а кисточкой загасил лампу Бенедетты, таким образом я надеялся неузнанным пробраться через стену в свою комнату. Но там меня поджидала еще более печальная участь. Отец мой проснулся от женских криков «держи вора!», схватил ружье и подстрелил бы меня на стене, как воробья, будь оно заряжено. Когда я спрыгнул в свою комнату, узнал его и бросился ему в ноги, радость, что он не застрелил меня, погасила гнев из-за моей мнимой распущенности; его руки сложились в молитве, вместо того, чтобы наказать. Когда вошла мать, я признался во всем, не упустив ни одной детали, чтобы она не подумала обо мне чего-нибудь худшего, и обратился за похвалой к отцу: это упражнение в рисовании не было бесполезным, ведь с этих пор он сам заметил явный прогресс в моих работах. Отец и мать по моему лицу видели, что я не лгу. Отец сказал, что из-за глупого ребяческого легкомыслия я попал в беду и вряд ли бы остался бы в живых, если бы пекарь проснулся от крика девушек. «Видишь, мать, — продолжил он, — не в человеческих силах было уберечь его здесь от такой великой опасности; поэтому я наконец-то даю свое согласие отправить его в Перуджу на обучение к Пьетро Вануччи, как ты однажды согласилась отнять его от твоей материнской груди, после того как ему удалось добраться до полного бокала вина и, опорожнить его. Тому, что известно мне, я не могу научить, да и сам не могу воплотить это на практике. Там он найдет лучшего мастера, который медленно, но верно продвигается по проторенной дороге, и многих одаренных соучеников, там есть отважные труженики и дух соперничества, пора ему покинуть дом, от греха подальше, тем более что эти соседи мне никогда не нравились». Тогда Рафаэлю пришлось выслушать все упреки и увещевания матери, она плакала, уверяла, что ему нечего искать на чужбине, ведь он так легко всем увлекался, что любой человек мог без особого труда подчинить его своему влиянию с хорошей или дурной целью. Отец ответил на это так: «Мы старики, этот сын родился у нас слишком поздно, как только мы умрем, он сразу же отправится на чужбину. Пьетро — мой друг, и Перуджа не на краю света, там мы сможем позаботиться о его будущем и навещать его иногда». Так еще ночью родители решили, что отправят его в Перуджу, в то время как сам Рафаэль думал только о Бенедетте и о Психее. Казалось, только теперь он почувствовал ожог в сердце, там, где упала капля раскаленного масла ее лампы — и вот Венера уже отправляет его в чужие края. Наконец заплаканные глаза сомкнулись, и виделись ему очень странные сны, как будто он — Амур, и идет он, чтобы утешиться, в школу к Грациям, одна из которых вышила нежный цветок, другая лилию и третья фрукты на поясе Венеры. Он смотрел на них и кивал им; и когда он снова взглянул на расстегнутый пояс, над которым они работали, — он склонил на него свою голову и захотел выпрямиться, то увидел, что все три использовали для вышивки его локоны, чтобы натурально изобразить внутреннюю часть цветка и плоды. Поэтому он не мог, как ни старался, встать и освободиться, чтобы лететь обратно к Психее. Они разговаривали и играли с ним во время работы; быстро сменились весна, лето и зима. Но тогда, отложив это безобидное рукоделие, грации извлекли спрятанные веретена и большую книгу, и он увидел, не без ужаса, что зимой грации становятся парками, которые привычными движениями прядут нить человеческой жизни. Он хотел бежать, но его длинные волосы уже были спрядены в пряжу, и в отчаянии, что скоро они и вовсе лишат его волос, он рванулся и проснулся в своей постели — в дверь громко стучали, — и сердце его бешено колотилось. Не успел он сказать «войдите», как порог переступил отец Бенедетты, гончар, который за руку втащил в комнату упирающуюся дочку. Рафаэль хотел вскочить, но вспомнил, что не одет, он едва решался взглянуть, но все же сразу заметил заплаканные глаза Бенедетты и то, что она несла миску с выпечкой, а его родители благосклонно смотрели из-за двери на происходящее. Отец девушки хрипло прокричал: «Я покажу тебе, Детта, ты должна просить прощения у него за свою невоспитанность, ты на коленях должна умолять молодого доброго господина, чтобы он и в дальнейшем оказывал нам честь раскрашивать наши тарелки! Слышишь, протяни ему эту миску в знак признательности за высокий спрос, которым пользуется наш товар благодаря его искусству!» Бенедетта все еще упиралась, и старик замахнулся другой рукой, чтобы нанести ей жестокий удар, и тут Рафаэль вскочил с постели, кое-как укутанный в красное одеяло, и бросился прямо в руки горшечнику, рассыпаясь в благодарностях за его любезность, так что удар пришелся по грубой груди мужчины, не причинив ему вреда. «Я чуть было не ударил вас, а это было бы совсем невежливо, — продолжил гончар, — но за это Бенедетта должна вас поцеловать, или я снесу с нее голову, как кривой горшок». С этими словами он прижал Рафаэля к щеке прекрасного ребенка, так что ее слезы оставили соленый вкус на его губах, как будто он в час прилива заснул на берегу моря и первая нахлынувшая волна возвращающейся стихии разбудила его, оставив у него во рту бесценную жемчужину. Потом отец забрал у нее миску, протянул ее Рафаэлю, девушка выбежала сгорая от стыда, и отец сердито прокричал ей вслед: «Она останется такой же глупой, какой была ее покойная мать!» Когда девушка оставила их, Рафаэль вздохнул с облегчением, пообещал гончару продолжить работать над тарелками с разрешения его отца, пока он еще в Урбино, и отказался от какого бы то ни было предложенного вознаграждения, поскольку такая легкая работа не стоила денег. «Юный господин, — сказал горшечник, — останьтесь здесь и посвятите свое искусство полностью моему делу; ремесло пить-есть не просит, а хлеб приносит, особенно если оно связано с благородным искусством, и если для вас это искусство легко, вам оно должно приносить радость, и ведь оно лучше вас прокормит, чем картины, которые ваш отец пишет с таким трудом. В юные года я работал в Фаэнце, я знаю толк в своем ремесле. Когда Вы повзрослеете, а дочь моя поумнеет, кто знает, не сложится ли так, что у нас будет один дом и одна касса». Рафаэль молчал, покраснев, и гончар раскланялся. И вот Рафаэль пробовал сладкую выпечку, представляя себя мужем Бенедетты, гончаром и деловым человеком. Так завершился этот утренний визит, на долгие годы сохранившийся в памяти Рафаэля. Его родители были восхищены, что он легкой рукой, почти играючи, привлек внимание всей округи к своей работе, но опуститься до ремесла казалось немыслимым для его отца, эта женитьба представлялась недостойной, и он решил поторопиться с исполнением своего намерения — отправить сына в Перуджу.К мадоннам Рафаэля
Рафаэль, избавленный от привычных работ у отца из-за подготовки к отъезду, приходил в последующие дни к гончару, предлагая ему свои услуги, которые тот с радостью принимал. Рисунки давались теперь не так легко; он не мог делать исправлений, как на бумаге, но при этом хотел добиться славы, которая поначалу досталась ему играючи. Придя на следующий день, он так и не увидел своей Бенедетты: ей было неловко, из-за того что с ней грубо обошлись в его присутствии, поэтому она избегала встреч — так объяснила это Гита, которая по-дружески подсела к нему, предложила завтрак, когда он пришел, и почистила ему камзол, когда он собрался уходить. Его неприятие по отношению к ней исчезло, с тех пор как он узнал, что именно она делает сдобную выпечку, которая стала первой наградой юному художнику. Проникшись к ней уважением, он пожимал иногда ее красивые руки, которые лепили булки по своему образу и подобию: воздушно-аппетитные, поражающие округлостью форм. Узнав об этом первом юношеском впечатлении Рафаэля, вы поймете, почему он часто восклицал, глядя на известнейшие изображения богов, созданные скульпторами нашего времени: «Свежий круглый хлеб, гладкая тарелка — боги рядом с этими скелетами, претендующими на Олимп; лучшие их творения не сравнятся с самым скромным произведением старого гончара». И, напротив, он был щедр на похвалу, когда речь шла о старых скульптурах, которые он видел у горшечника, особенно о статуе женщины, принятой им за Бенедетту. Он никак не мог определить, чье это изображение — музы, Психеи или кого-то еще, — так как у нее не было ни одного атрибута. Наверное, и ее пустили на известь: через несколько лет он не смог ее найти. Он хотел перенести этот облик на тарелку, но не смог вписать ни в один сюжет. Он много раз пытался нарисовать с нее Венеру, но безуспешно. Наконец ему пришло в голову изобразить ее как Богоматерь, он придал ей глаза, цвет лица и волосы Бенедетты и добился того, что этот образ отличался от всего, что он видел у своих предшественников, и все же продолжал традицию. Он так и не встретил красоты, способной затмить эту статую, вспоминая ее, он и создавал все то, что теперь восхищает Вас в его мадоннах. В последний день пребывания Рафаэля в Урбино статуя явила ему величайшее чудо, и стоило ему вспомнить об этом, как его сердце начинало бешено стучать. Настал день прощания, а он так и не видел Бенедетты. Ему хотелось бы передать ей небольшой подарок, который прежде он хранил как самое дорогое из своих вещей. Это было диковинное кольцо из металла, которого никто не знал, с надписью, которую никто не мог прочесть, — дар одной благосклонной незнакомки, которая, проезжая мимо верхом, на мгновение задержалась перед маленьким Рафаэлем — тот молился на коленях у матери. Она заверила мать, что кольцо должно уберечь ее сына от какого-то несчастья. Мать в свою очередь предложила ей ответный подарок, но путешественница с улыбкой отказалась. Рафаэль думал, что должен во что бы то ни стало принести это кольцо в дар Бенедетте, хотя мать строго-настрого наказала беречь его. На этот раз он хотел быть уверенным, что разыщет девушку, поэтому пришел раньше условленного времени, затаился и дождался Бенедетты, которая собралась месить глину так, как это принято у гончаров. Он видел, как она сняла свое синее, с красным поясом верхнее платье, чтобы не запачкать, и надела его на чудесную статую во дворе. Она подобрала подол, как девочка, которая собирается на жатву, сняла туфли и чулки, и ее босые ноги, касаясь черной земли, светились нежным сиянием, как заходящая луна. Она наступала сначала медленнее, потом, когда глина стала мягче, быстрее, в такт всем известной в то время колыбельной песни. Этот нехитрый напев разбудил Гиту. Она тоже принялась за работу, сбросила свое платье на землю, закатала рукава сорочки и месила тесто в чанах, которые стояли с другой стороны статуи, напевая при этом озорную песню птицелова, который после долгого ожидания наконец-то видит, что птица попалась на прутик, намазанный клеем. Но таким дерзким, как она, Рафаэль в то время не был; он хотел только передать Бенедетте кольцо, которое будет держать в плену его самого. Поэтому он быстро прокрался вдоль соседского дома во двор. Первой его заметила Бенедетта, когда он подошел к ней вплотную, схватил ее за руку и, что-то говоря при этом, попытался надеть кольцо. Вязкая глина и ужас крепко удерживали ее ступни; ей удалось только вырвать у него руку, прежде чем он смог надеть кольцо, она закрыла лицо руками и покачала головой в знак того, что не хотела ничего слышать и ничего принимать в дар. Гита высмеяла ее, назвала пугливым жеребенком — уж она-то не стала бы артачиться и приняла бы такой подарок от красивого юноши; с этими словами она протянула свой выпачканный в тесте палец за кольцом. «Так не пойдет, — сказал Рафаэль, смутившись, — оно вам маловато, к тому же у вас все пальцы выпачканы в тесте». Но Гите хотелось во что бы то ни стало заполучить кольцо, и она быстро вытерла руки платком. Тогда Рафаэль, еще более смутившись, отпрянул от нее и угодил прямо в руки прекрасной статуе, которую Бенедетта одела в свое синее платье и подпоясала своим поясом. И вдруг одна рука мраморной статуи плавно поднялась, протянув указательный палец. На него и упало кольцо, которое он выронил в смущении, и соскользнуло, так как было великовато, по трем фалангам. В этот момент ему показалось, что кольцо забрала та самая женщина, которая его подарила. «Оно уже подарено, — весело сказал Рафаэль Гите, — пусть его носит моя каменная невеста, и когда вы видите его на ее пальце, добрая Бенедетта, вспоминайте обо мне: утром я уезжаю с отцом в Перуджу. И помолитесь как-нибудь за меня, если окажете мне такую честь, хотя сегодня вы не удостоили меня даже взглядом!» Бенедетта не двинулась с места, но посмотрела сквозь сомкнутые ладони, а Гита не хотела отпускать Рафаэля без поцелуя и возжелала присвоить кольцо. И только благодаря удивительному чуду ей не удалось ни то ни другое, и все потому, что сначала она потянулась за кольцом — многие девушки по той же причине не могут найти мужа: они слишком быстро спрашивают об обручальном кольце. Когда она хотела снять кольцо, палец статуи согнулся, и невозможно было поднять кольцо выше второй фаланги. Она воскликнула, что свершилось чудо. Рафаэль посмотрел туда и намгновение застыл от удивления. Вместе они с усердием пытались снять кольцо, но совершенно напрасно. Бенедетта забыла о своей робости, обругала Гиту за то, что та рассказывает небылицы, выпрыгнула из вязкой глины, которая прилипала к ногам, так что чуть было не упала. Она приблизилась к статуе; другие посторонились, чтобы она сама убедилась в необычности произошедшего. Она потянулась за кольцом и сняла его без малейшего усилия с пальца статуи, который снова распрямился как ни в чем не бывало. Так чудо перешло на Бенедетту, она доказала, что сильнее, чем старая языческая богиня. Рафаэль испытал перед ней благоговейный ужас, он глубоко поклонился и, не сказав ни слова на прощание, побежал от нее к церкви, куда каждый день ходил с матерью. Чувство отчуждения и страха, словно пронизывающий ветер, пронеслось между двумя розовыми бутонами, не позволяя им расцвести. Рафаэль думал, что совершил нечто греховное, он раскаивался в каждом своем шаге, он клялся не глядеть в сторону соседского дома, он молил небо защитить его от всех ангелов и демонов и одарить его привычным ходом мироздания, который его вполне устраивал. В таком настроении он уехал из Урбино, после горького прощания с матерью. Но по дороге в Перуджу он отвлекся от мрачных мыслей: его окружал новый мир, и отец рисовал ему самые радужные перспективы. Здесь я должен заметить, что история, которую я Вам поведал, объясняет, откуда взялись ложные слухи, будто Рафаэль был отправлен в Перуджу из-за прекрасного облика Мадонны, который он нарисовал на дворовой стене. Стоит задуматься — и сразу станет ясно, что отец, с большим вниманием обучавший своего сына, вовсе не нуждался в такой случайности, чтобы распознать его талант. Но состоятельным господам повара преподносят мелко порезанную пищу, чтобы те не тратили много усилий на пережевывание, и все, что рассказывает челядь, с целью позабавить их, о событиях, происходящих в мире, — сплошные преувеличения и искажения. Это наш-то великий Рафаэль должен был быть «открыт» своим отцом только из-за мазни на стене, как некий старый мастер по одному-единственному штриху, который, в конце концов, любой каллиграф мог сделать изящнее; тогда нам не понадобились бы каллиграфы для изображения округлых совиных очертаний греческого письма, в чем я лично очень сомневаюсь. Отец с сыном благополучно прибыли в Перуджу, и мастер Пьетро заметил уже по первому этюду, что он заполучил ученика, который принесет ему славу и деньги. Он охотно принял его и скоро смог так занять работой, что у Рафаэля не оставалось времени подумать об Урбино. Вскоре им овладел активный дух соперничества с другими учениками, среди которых он не превзошел лишь Луиджи: это был юноша выдающихся способностей, но весьма склонный к излишествам. Пьетро пробуждал в учениках прилежание, выделяя им кое-какую мелочь из своих доходов. Тогда на эту премию ученики устраивали кутежи. Каждый должен был привести возлюбленную, а тому, кто еще не обзавелся подругой, другие находили спутницу Луиджи привел для нашего Рафаэля дочку садовника, которую все прозвали Помоной. Рафаэлю нужно было одеться в женское платье, чтобы участвовать в представлении басни, в которой Луиджи в образе Бахуса на колеснице вместе с Ариадной в конце примирял всех. Луиджи — а он был богат — приготовил много вина, и все предались естественности старых языческих обычаев, не обращая внимания на то, что свет уже не смотрит благосклонно на подобные занятия. Если бы у Рафаэля еще было кольцо, оно, возможно, напомнило бы ему о лучшей участи, а может, он небрежно отдал бы его садовнице вместе с льняными вещами, которые заботливая мать сшила ему на дорогу, поскольку у него не было ничего другого. Только проснувшись на следующее утро, он заметил, что Помона унесла в корзинке для фруктов его имущество и сердце в придачу, которое мать берегла еще заботливее, чем все его снаряжение. Рассказ об этом случае, наверное, заставил его задуматься, он продолжил работу молча, а я исполнил песню, которую Аретино как-то сочинил о Рафаэле, чтобы дразнить его из-за его Мадонны с рыбой. Она начиналась так:Здесь почет
Тому искусству,
Что поднявшись
До беспутства,
Создает красу
И поет хвалу
Падшим грешницам —
Пусть потешатся,
Глядя на портрет,
Где греха и нет,
Рафаэль, нарисуй!
Рафаэль, поцелуй!
Что ни город —
Нрав иной,
У красавиц —
Нрав иной,
Для души
И для костюма
Новый выбери покрой.
Что ни речка —
Вкус иной,
Губ красавиц —
Вкус иной.
На столе — иные рыбки,
Невод нужен здесь иной.
Хороши! —
Так закажи
Свежей рыбки,
Вкусной рыбки!
Знатный ждет тебя улов —
Коль и впрямь ты сердцелов!
И цена невысока:
Для такого жениха.
И недолго
Длится ловля —
Быстро
Остывает пыл:
Как поел —
Так и забыл,
Ни колец и ни цепей,
Пей и кушай веселей!
Мы, поверь, не унываем
И бокалы поднимаем:
Есть другие, что в дороге,
И охота будет многим
Пообедать
И отведать
Свежей рыбки,
Вкусной рыбки!
Что за чудный блеск зеленый
Победил ночную тьму?
— В честь свидания влюбленных
Сад расцвел за ночь одну!
Мы пленительную тайну
Этой встречи сохраним:
Каждый шаг был неслучайным,
Каждый шаг — дорога в Рим.
Узенькая тропка вьется
По высоким по холмам.
Пьет росу и слезы солнце
И отраду дарит нам.
Этой встречи пряной страсти,
И блаженству, и любви
Мы сегодня сопричастны,
Почитатели твои.
Но смотри: на небосклоне
Радуга — Ириды дар.
Где легки шаги влюбленных,
Там плетемся мы едва.
Сладкий трепет грудь наполнил,
Чтобы в песне прозвучать,
Рафаэль, прими корону,
Разреши тебя венчать.
К Преображению Рафаэля
Вы, наверное, уже догадались, что человек столь проницательный, как Рафаэль, за время двухлетнего общения с Гитой должен был наконец-то увидеть ее изъяны, вот только не могу Вам точно сказать, когда это произошло. Я и сам узнал об этом случайно во время визита, который нанес нам знаменитый художник Фра Бартоломео из Флоренции. Когда Рафаэль жил во Флоренции, он был очень дружен с Бартоломео. Рафаэль учился у него колориту, Бартоломео у Рафаэля — перспективе, которая тогда для многих была своего рода тайной. В мрачном настроении, которое было свойственно Бартоломео, он почувствовал непреодолимое влечение повидать своего друга, и Рафаэль предложил ему пожить у него. Оба казались очень радостными и помолодевшими благодаря долгожданной встрече, и Рафаэль сокрушался только о том, что чрезмерное количество работ не оставляло ему много времени, чтобы полностью посвятить себя радости общения с другом. Тот пытался вновь заняться живописью, после того как долгое время он от нее отрекался, из-за чувства, что она греховна. Но напрасно Рафаэль считал грехи Бартоломео выдумкой. В этом он совсем не знал своего друга, иначе не поселил бы его у Гиты. Я в первый же вечер заметил, что она восприняла Бартоломео как свою собственность и приняла его соответственно. Она сразу же поняла, что тот был словно составлен из двух совершенно различных частей: из головы святого и тела Бахуса. Чересчур крепкое телосложение не гармонировало с бледностью его впалых щек, и поэтому его строгие речи ее вовсе не отпугнули. Она попросила фра стать ее духовником, сославшись на то, что прежний священник оглох настолько, что даже покаяние принимал за рассказ о добрых делах. Так наш брат Бартоломео на следующее утро был назначен отцом-исповедником, а вечером он должен был играть жреца на жертвоприношении, который они организовали в честь обнаруженной Рафаэлем статуи Юпитера. Джулио внушил доброму Бартоломео, что это святой, поэтому его не мучили угрызения совести, когда они забили молодого бычка перед его изображением и поджарили себе на ужин лучшие кусочки на жертвенном огне. Аретино пел при этом песни, в которых наш брат, так как греческий и латынь остались для него чужими, не понимал ни слова. Однако я узнал от Джулио, что в них шутливо воспевался триумф старой веры, которая завоевала столь набожного черного монаха. Рафаэль неожиданно присоединился к празднеству, он непривычно рано ушел от кардинала Биббиены из-за поручения к Бартоломео: тот должен был выполнить на заказ две картины. Он посмеялся над странными церемониями, спросил, что это означает. И когда Бартоломео представил ему Юпитера как святого, он ответил: «Хоть он и не святой, но сама идея хороша. Кто способен оценить такие идеи, может набожно почитать его наравне с другими, эти изображения — тела, не обремененные уродством, и они тоскуют по душе, не обремененной грехом, я еще покажу миру, как можно взглянуть на эти старые образы, ведь они — часть его, и без ложного стыда приукрашают славу церкви». Бартоломео ничего не понял из этого, зато сказал, что ему не терпится начать работу над новыми картинами, заказанными кардиналом. Спустя какое-то время Рафаэль поделился со мной своими сомнениями: он не знал, что и думать о друге Бартоломео, который в своих картинах, несмотря на все прилагаемые усилия, не выказал никакого прогресса. Наверное, ему мешали ежедневные покаяния, бичевания и коленопреклонения, к которым фра относился слишком серьезно. Рафаэль все чаще предлагал Бартоломео написать картину вместе с ним, но тогда Бартоломео бросался ему на шею и говорил, что не заслуживает такой милости. Бартоломео то предлагал ему совершить обряд обручения с Гитой, то настаивал на том, чтобы он ее покинул, после того как ему рассказали об Андреа дель Сарто, как тот доверил деньги, которые дал ему король Франции на покупку картин, своей расточительной жене, и из-за этого потерял свою добрую славу. Рафаэль тоже привел несколько примеров проклятой супружеской жизни: он рассказал историю доброго немецкого мастера Дюрера, который чуть богу душу не отдал из-за того, что жадная жена все время подгоняла его в работе; вспомнил, как назойливая жена превратила нашего церемониймейстера Париса де Грассиса во всеобщее посмешище, мешая ему проводить торжества. Тогда я заверил его, что Гита великодушно отказывалась от всех брачных предложений. «Возможно, — продолжил он, обращаясь ко мне, — сегодня мы убедимся, прав ли Джулио в своих догадках по поводу фра. Я не останусь сегодня, как сначала говорил, на вилле, я хочу тайно вернуться в город вместе с тобой. Не будем терять времени!» Рафаэль был совершенно чужд тайной слежке, и, предчувствуя, чем закончится этот поздний путь, я последовал за ним, когда стемнело, в дом, который устроил он для себя и Гиты. В комнате Бартоломео горела лампа, и два силуэта, словно тени, двигались вверх и вниз. «Уже время для сна, — вздохнул Рафаэль, — неподходящее время для исповеди, теперь я готов поверить, что и Бартель знает, где можно всласть полакомиться. Но даже если я должен спать в эту ночь на гравии, я не хочу ему мешать. Это вознаграждение после стольких ударов бича, он долго испытывал жажду, пусть хоть раз напьется допьяна, возможно, это первые для него часы блаженства, ведь я наслаждался многим. Уверен, что его картины теперь пойдут на лад». Зная его пылкую страсть к Гите, я удивился этому безразличию, казалось, он не замечает, что происходит нечто из ряда вон выходящее, он был спокоен и уговорил уличного музыканта одолжить ему цитру за пару монет. «Никто из вас прежде не слышал моего пения, — сказал он, — и я ни на что не претендую, просто спою для вас что-нибудь». Едва он взял несколько аккордов на цитре, оба силуэта подошли к окну, доверчиво скрестили руки и поцеловались. Мы узнали обоих, и Рафаэль запел:Я кинжалом трону струны —
Голос мой пропитан ядом.
Но не грома грозным шумом,
Не вулкана жарким чадом —
Пусть любовью эти звуки
Успокоят гнев и муку.
Одари благим забвеньем,
Тех, кто полон наслажденьем.
В этом сладостном обмане
Благороднее пусть станет
Тот, кому прощенья счастье
Выше ревности и страсти.
Что не выразить словами,
За меня расскажет песня,
Пылок жар ее лобзаний,
Но она не любит сердцем,
Простодушна, словно дети,
Все слова ее — на ветер.
Красота на трон вступает
И сбирает дар любви.
В восхищенье расцветает —
Увядает взаперти.
Красотой нельзя владеть —
Можно лишь ей гимны петь!
О, если знал бы человек,
Какой ему предписан век,
Не стал бы смерти он бояться,
Ведь жить — блуждать и заблуждаться.
Жить — значит, время тратить зря,
За это рок благодаря.
Судьба над нами вновь вершит
Расправу, жизнь — лишь смерть души.
О, если знал бы человек,
Куда привел его наш век,
Он убежал бы за моря,
В иные, теплые края.
Здесь — в пятнах и луна и солнце,
И человек вот-вот споткнется,
Ведь мир, где множество углов,
Опасен для слепых глупцов.
Звезду вновь я вижу,
В ночной глубине.
Она с вышины
Стремится ко мне.
Зловещих знамений
Бояться не стоит:
Народ ждет сражений —
Я жажду покоя.
Другие ждут новых,
Опасных времен,
Звезда лет прошедших
Пусть светит в мой дом!
Вы, кого я целовала,
Вдруг грозите мне судом,
Будто вас околдовала,
Завлекла обманом в дом?
Вы меня нарисовали,
Сделав образ мой святым,
И мою любовь узнали —
Расплатиться чем иным?
Ворожить и мне позвольте,
Хватит колдовства на всех!
Опьяненные любовью,
Не бранили вы мой грех.
Так прославьте это благо:
Тайну красоты храня,
Ваши кисти, ваши шпаги
Пусть послужат для меня!
Вы меня казнить готовы
Или в море утопить?
Вам, похитившим мой облик,
В пустоте меня винить?
Разорвать вы нить решили,
Что пряла я по ночам.
Если вы вдруг разлюбили,
Я-то чем виновна вам?
Ведьма женщина любая,
С нежностью вершим обряд,
Чудеса вам открываем,
Вы боитесь: это яд.
Позабыты поцелуи,
И уста у вас — что лед,
Где Амура лишь зову я,
Там мерещится вам черт!
Перевод Марины Куличихиной
Последние комментарии
13 минут назад
18 минут 48 секунд назад
29 минут 33 секунд назад
32 минут 19 секунд назад
1 час 48 минут назад
2 часов 44 минут назад