Державы Российской посол [Владимир Николаевич Дружинин писатель] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

багинет обратно в ствол. Намучаешься.

Аврашка обнял, пододвинул кубок… Вино согревает, туманит, — Голицыных за столом уже с полдюжины. Смешно… Младший Хилков лепит из мякиша человечка, выудил сливу из рассола — приделал башку. Смешно…

— Бросайте фузеи, дураки! — шепчет Борис. — Бросайте! И ладно, я один с царем буду…

Обхватил кубок, осушил до дна, чтобы еще веселее стало. Полез в жбан — заесть мальвазию сливами, ощутил чьи-то пальцы. Сцепились, опрокинули жбан. Борису что-то кричали, — разобрать он не мог, голоса слились в одно пчелиное гуденье. Как был — со сливами в горсти, в праздничной бархатной ферязи до пят, — съехал на пол.

Очнулся на рассвете. Что-то копошилось под ферязью, обернувшейся вокруг ног, клевало то в колено, то в ляжку. Мышонок!

И верно — Мышелов…

2

Дворов столь богатых, как куракинский, в Москве мало. А на Мясницкой улице такой один.

У других иконы на воротах раздетые, покоробились, а тут божья матерь в серебряной ризе. Тын высокий, дубовый. Палаты каменные, что снег, — каждый год подновляют побелку. По углам — башни: на одной витязь с железным копьем, на другой орел, на третьей солнце. Четвертую великим ветром снесло.

Дым над боярской усадьбой из полусотни труб. Мыльня, портомойня, коровник, курятник, стойло для отборных лошадей донской породы, сарай для возков и саней, сиречь по-новому каретный, — город целый шумит. Позади палат, на поляне, среди яблонь — помост для скоморохов, возведенный еще при покойных родителях Бориса. Особенно мать — урожденная Одоевская — жаловала всякого, кто на гуслях играет, или огонь ест, либо по канату ходит.

Мать Бориса умерла через три недели после родов. Отец в его воспоминаниях — лихой всадник с чертами лица неясными. Верховую езду князь Иван любил до помрачения. Приучил Михаила, старшего сына, посадил в седло и Бориса. Шестилетний седок хныкал, цеплялся за гриву, валился на грудь стремянному. Однажды тот не изловчился поймать — Борис ударился оземь. Думали, не выживет.

Вскоре после того князь Иван Григорьевич уехал на воеводство в Смоленск и оттуда не вернулся.

Бабка Ульяна ничего не велела менять после князя. Зеркало в светлице так и висит неприкрытое, как водится у поляков. В углу пузатится глобус в три обхвата, под стать тому, что во дворцах. Комнатная девка каждую неделю трет дресвой его медный полуобруч, трет чернильницу, медную же, в виде почивающего кентавра.

Родительница матери Бориса, бабка Ульяна Одоевская, переселилась в куракинский дом, дабы не оставить детей в сиротстве. Села в кресло князя, забегала острыми глазками по столбцам цифири, по реестрам прихода и расхода. Оказалось, боярыня ведет счета, правит домом, вотчинами, яко муж мудрейший. На слово никому не верит.

Старушка махонькая, а за версту летит ее пронзительное:

— Ох, спущу я с вас жир!

Дворня, тягловые мужики, старосты — все трепещут перед бабкой. Чуть что — кнут, батога, отсидка в холодной избе, за конюшнями. Невольно Борис щупал себя — не жирен ли. Боялся гнева бабки, боялся и ласки. Рванет она к себе, впившись ногтями, взлохматит голову или стукнет слегка по загривку — угадай, серчает или жалеет.

Бориса отдала на службу сама.

— Тебя к царю за пазуху. Куда же еще?

При этом сжимала рот скорбно. И на службе не чаяла успехов от хворого.

Нежданно притопал домой фузелер в кургузом немецком кафтане. Штаны чуть ниже колен, чулки, башмаки с пряжками, все нерусское. Никогда не бывало ни Куракина, ни Одоевского в подобном виде.

Аграфена — кормилица Бориса — запричитала, грела княжеские ручки в своих, окропила мозоли слезами.

— Батюшка! Милый, сердешный…

Бабка цыкнула, прекратила стенания. Так, значит, надо. Может, отскочат болезни, сгинут вместе с лишним жиром. Царю не укажешь. В его воле выбирать потеху, какую похочет.

Уединившись с Борисом, выспрашивала новости. Недослушав лепет внука, принималась судить и рядить. Царь должен быть один. Кого чтить — Петра, Ивана или Софью? Ошибешься — не дай бог!

После женитьбы Петра бабка ополчилась на Лопухиных. Ябедники, горлодеры, пустобрехи. Вся их знатность — на площади, среди таких же бессовестных.

Была она сильно не в духе, — встречала на Москве-реке на куракинской пристани струги с мукой, и один едва дотащился: кормщик зазевался на перекате, налетел на камень. Днище пробито, мука попорчена.

— Народилось их, Лопухиных, как цыплят. Тьма тем. Все во дворец хлынут. Лопухинское царство настанет. Царя совсем с толку собьют. Подсунули ему Евдокию-дуру, ныне всей оравой навалятся.

Борис не спорил. Известно, фамилия не весьма значительная, шляхетство среднее.

— Положим, — поправилась бабка, — Лопухиным не властвовать. Мелковаты. А великие где? Нарышкины, Голицыны грызутся — шерсть летит. Стрельцы сабли точат. А чего добились?.. Отвратило, отвратило царя от старых фамилий.

— Отвратило, — согласился Борис.

— Кто Петру Алексеичу разумное слово