Той победной весной [Гусейн Аббасзаде] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

если прочитаете и выскажете свое мнение.

Мы договорились, что, как только воспоминания будут переписаны, я получу их.

Через три дня после нашего разговора Гасан протянул мне две новых общих тетради. Почерк у него был твердый и красивый.

— Вот, Зия-муаллим… Только давайте условимся: честно скажете, если не понравится. Я тогда вообще не понесу их в редакцию. Буду откровенен: когда писал тот первый рассказ, я не работал над ним с таким усердием. Оно ведь как бывает? Когда стараешься сделать что-то лучше, получается нечто противоположное.

Я пообещал соседу не кривить душой.

На этот раз он оставил меня в комнате одного, притворил дверь, чтобы ничто не отвлекало. Я раскрыл одну из тетрадей…

В ДОЖДЛИВЫЙ ДЕНЬ У ОДЕРА

Уже два дня шли непрерывные дожди, но, несмотря на несусветную мокрядь, бои у Одера продолжались. Под яростным дождем, обрушившимся на наши головы, на третий день мы заняли небольшую немецкую деревушку, расположенную недалеко от границы с Чехословакией.

Из штаба полка передали приказ расположиться в уцелевших домах на отдых. Приказ этот пришел как нельзя кстати. Уставшие за дни непрерывных боев, промокшие до нитки, бойцы сушили одежду, курили, обсуждали недружелюбные действия небесной канцелярии.

Мы со старшиной Папковым проверили, как устроились солдаты, я отдал необходимые приказания младшим командирам и направился в дом, отведенный для офицеров. Командир второго взвода младший лейтенант Саша Коневский сушил у печки свой китель и что-то мурлыкал себе под нос.

— Что-то ты слишком быстро освоился, — пошутил я и бросил на стол свою полевую сумку.

— Выполняю приказ командира полка, товарищ лейтенант. — Коневский с улыбкой провел рукой по кителю. — Так промок, что не меньше суток сушить придется.

Он придвинулся к самой дверце печки, в которой потрескивали сухие дрова. От кителя пошел легкий пар.

И тут из соседней комнаты послышались голоса. Разговаривали по-немецки. Это удивило меня. Обычно жители немецких деревень и городов при нашем приближении спешили эвакуироваться и устремлялись на запад, оставляя не только свои дома и квартиры, но и скот.

— Что такое? Кто там? — спросил я у Коневского.

— Не беспокойся. Там старуха хозяйка и ее сын.

— Сын? Молодой? — удивился я еще больше, потому как мужчин в занятых немецких деревнях до сих пор вообще встречать не приходилось.

Коневский даже не повернул головы, продолжал смотреть на огонь.

— Трудно определить, но в возрасте. Говорят, что тяжело болен. Да не волнуйся ты! Нам они не мешают…

Я повесил плащ на вешалку у двери и вошел в соседнюю комнату. Она была светлей и просторней нашей. На диване, стоявшем у стены, лежал мужчина. На вид ему можно было дать лет пятьдесят. На его вытянутом болезненном лице остро обозначились скулы. На табурете перед ним стояла чашка кофе, лежали три-четыре сухарика.

Увидев меня, мужчина беспокойно заворочался. Я вытащил из кармана русско-немецкий словарик и начал перелистывать, подыскивая нужные слова.

— Дас ист зон?

— Я, я, зон! — поспешно и, как мне показалось, испуганно закивала старуха.

Я снова посмотрел в словарик и, коверкая немецкие слова, попытался заговорить с хозяйкой. Старуха начала что-то быстро-быстро объяснять, но из всего ею сказанного я понял только, что у ее сына туберкулез, что в связи с наступлением весны состояние его ухудшилось.

Пока старуха говорила, больной постанывал, иногда глубоко вздыхал. Мне стало жалко его. Поглядев на кофе и кусочки сухарей, я вспомнил наставление медиков, что больные туберкулезом должны хорошо питаться, вернулся в свою комнату, взял сливочное масло, сахар, банку свиной тушенки, буханку хлеба.

При виде такого обилия продуктов у больного заблестели глаза. Он приложил руку к груди и благодарно закивал головой: «Данке шён, данке шен!..»

В отличие от него, старуха почему-то радости не выразила. Процедив сквозь зубы то же «данке», она взяла принесенное мной и спрятала в ящик буфета. Это мне совсем не понравилось. «Вот карга, — подумал я, — даже „спасибо“ сказать по-человечески не может! И откуда столько злобы? Ну да пусть катится к черту не для нее принес, для больного».

Больной что-то сердито сказал старухе; она ворча открыла буфет, достала оттуда хлеб, отрезала кусочек, намазала маслом, положила на табурет.

Я был поражен: «Что же это за мать?! Ведь хорошо знает, что сын тяжело болен, ему нужны калории, а ей подаренных продуктов жалко! Что она дала? Кошке облизнуться!..»

Больной начал есть, а я продолжал наблюдать за старухой. Уж очень странно, нервозно вела она себя. Когда сын что-то говорил, вздрагивала, втягивала голову в плечи, со страхом косилась на меня, будто ожидая удара, вроде бы хотела уйти, но не уходила. Наконец я не выдержал:

— Фрау, не бойтесь. Мы не трогаем мирное население. У нас счеты только с фашистами.

Но и после этого старуха не успокоилась.

— Мама, господи!