Дело о пропавшем талисмане [Катерина Врублевская] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Врублевская Катерина Дело о пропавшем талисмане
Глава первая
…Вот я в деревне. Доехал благополучно без всяких замечательных пассажей; самый неприятный анекдот было то, что сломались у меня колеса, растрясенные в Москве другом и благоприятелем моим г. Соболевским. Деревня мне пришла как-то по сердцу…(Из письма А.С. Пушкина А. Г. Баранту. 16 декабря 1836 г. В Петербурге)
* * *
В N-ском институте благородных девиц, под покровительством вдовствующей императрицы Марии Федоровны, пансионерка Марина Верижницына отличалась веселым нравом и изобретательностью. Она училась на класс ниже меня, но часто прибегала к нам на переменах, чтобы передать последние новости, — непостижимо, откуда она все узнавала раньше всех? Такая была пронырливая девушка. Она сообщала нам, что подадут на обед и в духе ли Maman, кто этот важный господин, что пришел навестить пепиньерку Семенову, и в какой лавке куплены душистые ластики институтки Гречаниновой, внучки тогдашнего городского головы. Небольшого роста, со смоляной косой ниже талии и с чудными ресницами, обрамлявшими карие глаза, похожие на две спелые вишни, Марина водила за нос не только «синявок» (так мы звали классных дам за их синие форменные платья), но и самого инспектора, Евграфа Львовича Рябушинского, грозу нерадивых учениц. А после окончания ею института по N-ску прошел слух, что Марина сбежала из дома. Не с корнетом, не с гусаром, а одна и в актрисы! Ее мать, помещица Наталья Арсеньевна Верижницына, так была возмущена дерзким поступком дочери, что тут же принялась обивать пороги всех присутственных заведений с просьбами, уговорами и угрозами — немедленно найти дочь и возвратить ее под отчий кров. Дальнейшая судьба Марины Верижницыной известна мне со слов нашей горничной Веры, приятельствующей с парикмахером, раз в неделю завивавшим Наталью Арсеньевну. Та не утратила привычки укладывать на висках старомодные букли, даже находясь в отчаянии от бегства дочери. Марина поступила в саратовскую труппу и полгода кочевала по городам и весям, исполняя партии каскадной субретки. Новенькая пользовалась большим успехом, ее искренность и свежесть привлекали внимание, и она была рада своей судьбе, несмотря на стенания матери, умолявшей ее вернуться под отчий кров. Однажды, на гастролях в Твери, новоиспеченная актриса познакомилась с известным тверским меценатом и покровителем изящных искусств г-ном Иловайским, фабрикантом и заводчиком. Сергей Васильевич посещал все спектакли трупп, дававших в Твери представления, считался завзятым меломаном и ценителем прекрасного. По заведенному им обычаю, после спектакля устраивался в его особняке обед в честь актеров. После обеда Иловайский одаривал гостей: мужчин — золотыми портсигарами, а женщин — браслетами, с выгравированными именами на каждом подарке. Вера, рассказывавшая мне об этих браслетах, так дотошно их описывала, словно видела воочию. Ей за всю театральную жизнь довелось лишь раз удостоиться такого браслета, да и то серебряного, с надписью «Ваше искусство незабываемо». На следующее утро сонная и еще не протрезвевшая труппа отправилась дальше; Марины же недосчитались. Оказалось, что в то время, как все артисты пировали за ломящимися от яств столами, субретка с Сергеем Васильевичем разговаривали и не могли наговориться. Сначала сидя рядом за обеденным столом, а потом прогуливаясь по липовой аллее парка, примыкавшего к особняку. Марина рассказала внимательному собеседнику о своей учебе в женском институте, о матери-вдове, воспитывающей дочку на скромные доходы от имения. Сергей Васильевич приятно удивился, узнав, что девушка — потомственная дворянка, получила прекрасное образование и воспитание, а ее тяга к актерскому ремеслу — всего лишь дань взрывному, открытому характеру и стремлению увидеть все своими глазами после долгих лет, проведенных в учебном заведении с монастырским укладом. Марина пленила его искренностью и веселым складом характера. Тем же утром, еще до отбытия труппы, Иловайский предложил ей погостить у него, но она не согласилась, боясь себя скомпрометировать жизнью в доме одинокого мужчины. На мой взгляд, снявши голову по волосам не плачут: она достаточно уже испортила себе репутацию, подавшись в актрисы, но оставим это, не стоит мне уподобляться старой ханже. Неожиданно Сергей Васильевич сделал Верижницыной предложение. Вот так сразу, после нескольких часов знакомства. Сказать, что он влюбился в Марину без памяти, было бы опрометчиво: она свежа, юна, моложе его лет на тридцать с лишком, из родовитой семьи (ее отец не раз избирался в председатели губернской земской управы) и хорошего воспитания. Марину и Иловайского объединяла истинная любовь к театру, но, несмотря на это, будущий муж тут же запретил ей появляться на подмостках, сделав исключение только для домашних спектаклей, в которых и сам не прочь был поучаствовать. Свадьбу сыграли поспешную, потому — скромную. Их обвенчал сельский священник, получивший солидную лепту на богоугодные дела. Вдова Верижницына, выписанная из своего поместья, тихо плакала, сморкаясь в ветхий кружевной платок, украшенный вензелем. Ее обуревали противоречивые чувства: с одной стороны, завидный жених Иловайский явился спасителем чести беспутной дочери, но с другой — был купцом и низкого роду. Сергей Васильевич закончил институт корпуса инженеров, да еще с прекрасной аттестацией, но его предки платили оброк графу Растопчину, генералу от инфантерии. Так что, как ни крути, а для помещицы Натальи Арсеньевны зять оказывался с изъяном, и плакала она от противоречивых чувств, обуревавших ее: то ли радоваться восстановленной репутации и семейному счастью дочери, то ли скорбеть о скандальном поведении единственной наследницы рода, заставившем гордую фамилию Вережницыных соединиться с низким сословьем. Узнав о свадьбе, я написала Марине поздравительное письмо и с тех пор у нас завязалась оживленная переписка. Став полноправной супругой, новоиспеченная госпожа Иловайская проявила себя во всей красе, занявшись домом и хозяйством. Она переменила внутреннее убранство особняка, заказав в Италии гостиный гарнитур, а из Англии выписала столовый, в стиле «чиппендейл», вновь вошедший в моду в наши дни. Но больше всего сил и времени Марина посвятила домашнему театру. О нем она могла писать целыми страницами, с воодушевлением и всяческими подробностями, часто выдуманными, на мой взгляд, разошедшимся воображением. Ей хотелось и золотых львов с крыльями, и мраморных колонн, и в каждом письме чувствовалось увлечение постройкой. Для театра пришлось снести внутренние перегородки во флигеле, примыкавшем к дому, и выстроить невысокую сцену на левой стороне большой залы. Внутрь можно было попасть либо через главный вход с массивными дверьми, украшенными резными масками комедии и трагедии, либо через внутреннюю галерею, ведущую через зимний сад. Ею пользовались в ненастье, когда не хотелось выходить наружу в морозную или дождливую погоду. Устраивать оркестровую яму Марина не захотела — приглашенные музыканты располагались со своими инструментами на сцене, позади артистов. По стенам висели вычурные газовые светильники, а тридцать стульев для публики были обиты красным бархатом. Иловайская стала чаще писать мне, когда я сообщила ей о своем приезде в Москву. Мы никогда не были с ней подругами, но, живя оторванной от своего прошлого, Марина стала писать всем пансионеркам, которых помнила по институту. Я ей отвечала охотно, так как интересовалась поворотами судьбы в ее жизни. Она только-только закончила отделку театра и, гордая своим детищем, хотела показать театр тем, кто знал ее в N-ске. Муж, занимаясь коммерцией, оставлял ее хозяйничать одну в имении: дела в белокаменной отнимали его время и силы. Но и она не всегда сидела сиднем у себя в деревне: проехав сто верст, посещала все театральные и оперные премьеры, захаживала к модисткам, белошвейкам и шляпницам, и я надеялась, что именно Марина, моя институтская приятельница станет мне, провинциалке, компаньонкой и провожатой на время моего московского визита. Сладкие надежды на прогулки по Москве в обществе приятной собеседницы пошли прахом. Получив от нее весточку, я почувствовала усталость и разочарование. Конечно, можно было бы написать штабс-капитану Николаю Сомову, служившему у нас в N-ске по артиллерийской части. Но боюсь, что после того, как я разочаровала его, отказавшись выйти за него замуж (я вдовела на тогдашний момент около года, и боль от потери любимого супруга Владимира Гавриловича Авилова, географа-путешественника, была еще слишком свежа), ничего не выйдет. Он либо надуется и откажет мне под благовидным предлогом, либо подумает, что я приехала в Москву, чтобы увидеть его и принять его предложение выйти за него замуж, что вовсе не входило в мои планы. Нет, не буду ставить Николая в известность о моем приезде, попрошу отца сопровождать меня в оперу в один из вечеров, а там подойдет время направиться с визитом к Марине Иловайской. Мой отец Лазарь Петрович Рамзин, известный в N-ске адвокат и присяжный поверенный, был вызван в Москву по делам своего подзащитного на заседание апелляционного суда. Так как дело затягивалось и отцу пришлось находиться в Москве не менее месяца, я вызвалась его сопровождать. После смерти тетушки и отставки, которую получил мой несостоявшийся кандидат в мужья, мне захотелось развеяться: походить по модным лавкам, помолиться в Храме Христа-Спасителя и запастись новыми французскими романами, не дошедшими до нашего захолустья. Лазарь Петрович с радостью согласился, заказал в гостинице «Лейпциг», славящейся своей кухней, два номера, а я принялась обходить один за другим магазины на Кузнецком мосту. У Сытина я задержалась надолго: пришлось нанимать извозчика, чтобы довезти книги до гостиницы, а принадлежавший бельгийцу «А-ла Тоалет» пробил солидную брешь в моем бюджете: я оставила в магазине не менее трех тысяч рублей. В конце концов, не могла же я появиться у Иловайских в турнюре по прошлогодней моде. Отец смотрел на мое расточительство более чем снисходительно. Тетка оставила солидное наследство, и, по его мнению, мне более пристало интересоваться последними новостями дамских мод, нежели совать свой нос в его дела, связанные с убийствами и другими страшными преступлениями. Дни до поездки в Тверь тянулись очень медленно. Погода все ухудшалась, снег валил, не переставая, и мне совершенно не хотелось никуда выходить. Гостиничный мальчик принес мне железнодорожный билет в вагон первого класса, получил наказ отослать в Тверь телеграмму о моем приезде и щедрые чаевые. А я в очередной раз порадовалась, что у меня, как и у отца, белый паспорт, с правом беспрепятственного проезда по Российской Империи и выезда за границу. Нам их выдали в честь особых заслуг Лазаря Петровича и моего покойного мужа. Тем, у кого паспорта другого цвета — желтого, красного или синего, приходится гораздо хуже. В этот вечер отец на удивление рано вернулся с заседания суда. — Дорогая моя девочка! — поцеловал он меня в лоб, как маленькую, хотя мне уже шел двадцать шестой год. — Неудачная на этот раз у нас с тобой поездка. — Что случилось? — спросила я. — Вынужден задержаться здесь еще на неопределенное время. Товарищ прокурора требует дополнительного дознания, а я обязан поддержать моего подзащитного. Так что не видать мне родного дома еще, по меньшей мере, недели две, а то и более. Мы с papa всегда были друзьями. Мама моя умерла, дав мне жизнь, а отец так и не женился, хотя у такого интересного мужчины всегда было много поклонниц, которых он не обходил своим вниманием. Он холил усы и ногти, носил сорочки отличного качества, а его бархатный баритон заставлял трепетать сердца судейской публики, приходивших специально послушать Лазаря Петровича Рамзина. Я всегда восторгалась отцом: он обучал меня лаун-теннису, мужской посадке в седле и умению видеть события в их истинном свете. — Ничего страшного, — улыбнулась я. — Мне уже доставили билет в первый класс до Твери, а оттуда в коляске Иловайских я доберусь до усадьбы. Как ты будешь без меня? — Не волнуйся, доченька. Ох, и разойдусь я тут, без надзора. — рассмеялся отец. И тут же перейдя на серьезный тон, добавил: — Только процесс завершится, вернусь домой. Хоть в гостинице и удобно, а все не родной очаг. А ты обязательно напиши мне, как доберешься. — Обязательно! — и я принялась собирать вещи.* * *
Вокзалы пахнут восхитительно: паровозной смазкой, дымом, нагретым железом. Для меня всегда этот запах обозначал дальние странствия, радостные встречи и грустные расставания. В детстве я до ужаса боялась бородатых носильщиков в кожаных фартуках с обязательной бляхой на груди — и в то же время так хотелось проехаться на их тележках со скрипящими колесами. И когда однажды, в пятилетнем возрасте, мне удалось забраться поверх высоченной груды саквояжей и дорожных кофров, я была счастлива безмерно. Это ощущение ничем не омраченного удовольствия от жизни настигало меня, только стоило мне вступить под высокие готические своды вокзала. Снегопад прекратился, и небо вновь приобрело нежно-голубой прозрачный оттенок. Я посмотрела вверх, придерживая шляпку: сквозь ажурные переплетения дебаркадера пробивались редкие солнечные лучи. Изогнутые арки, через которые проходили рельсовые пути, блестели, словно отмытые добела. Снег остался только на лоджиях с готической колоннадой вокзальной башни и на пинаклях парапетов стрельчатых окон. К запаху вокзала примешивался свежий аромат весеннего утра. Купе оказалось очень уютным и даже роскошнее того, в котором мы с отцом приехали из N-ска в Москву. Я не спеша устроилась, разложила вещи и, отколов шляпку, аккуратно повесила ее на крючок. Немного устроившись, я достала из дорожной сумки «Московские ведомости» и погрузилась в новости театрального сезона. В Малом театре госпожа Ермолова в роли Сафо — в пьесе драматурга Грильпарцера. В Большом — концерт капеллы Русского хорового общества под руководством Антония Аренского, сообщение о закладке театра «Эрмитаж», и, в честь такого знаменательного события, выступление цыганского хора с примадонной Ангелиной Перловой, исполнительницей романсов. Культурная жизнь в первопрестольной кипела ключом, и мне так хотелось успеть посетить все, о чем впоследствии я смогу долго рассказывать подругам в N-ске. — Вы позволите? — дверь отворилась, и в купе вошел господин приятной наружности. На вид ему было не более сорока лет, но небольшое брюшко добавляло ему солидности. Светлые волосы, спадающие на плечи, были достаточно длинны для мужской прически и, как мне показалось, начали уже редеть на макушке. Я заметила это, когда мой нежданный попутчик отвесил легкий полупоклон. — Да, разумеется, проходите, — я немного подвинулась, дав ему возможность расположиться. В одной руке он держал добротный саквояж свиной кожи, а в другой — скрипичный футляр, протертый в углах. Мой попутчик повесил в стенной шкаф пальто с бобровым воротником, спрятал саквояж и расположился напротив меня. — Разрешите представиться — Александр Григорьевич Пурикордов, скрипач, — он привстал и поцеловал мне руку. У него были изящные тонкие пальцы, поразительно контрастирующие с округлой фигурой. Вычищенные ногти ухожены и коротко острижены. — Аполлинария Лазаревна Авилова, вдова коллежского асессора, из N-ска, — ответила я, улыбнувшись. — Весьма польщен. Какое счастье, что мне придется коротать время с такой несравненной красотой! Не сочтите за бестактность, можно ли мне поинтересоваться, куда вы направляетесь, в Санкт-Петербург? — Нет, гораздо ближе, в Тверь. Пурикордов всплеснул руками и изобразил на лице искреннее изумление: — Какое совпадение! Я тоже в Тверь. Вы по делам едете или гостить? — К подруге, — улыбнулась я. — Она пригласила меня отпраздновать день рождения. — Уж часом не Марина Викторовна Иловайская является вашей подругой? — осведомился Пурикордов. — Она самая! Как вы догадались? — Я была в недоумении: неужели Марина стала столь знаменитой, что даже московские скрипачи знают дату ее рождения? — Очень просто, — рассмеялся он, видя мое удивление, — я тоже приглашен к ним. Так что вы не скоро от меня избавитесь, — он шутливо погрозил мне длинным указательным пальцем. Не знаю, что меня смутило, но я поспешила перевести разговор на другую тему. — Это ваша скрипка? Какой роскошный футляр! — О, да! Она и руки — главное мое богатство. Как говорится: Omnia mea mecum porto Все свое ношу с собой, — он бережно раскрыл футляр. — Посмотрите, какое чудо! Настоящая Амати! Внутри, на красном бархате, лежало совершенное творение итальянского скрипичного мастера. Я залюбовалась, не решаясь дотронуться. Александр Григорьевич достал скрипку из футляра, как мать достает младенца из кроватки, чтобы поднести его к груди. Он провел пальцами по струнам, и те отозвались тихим вздохом. — Пожалуйста… — попросила я. — Сыграйте что-нибудь. Куда только делся полнеющий бонвиван с проплешиной на макушке? Пурикордов прикоснулся смычком к струнам, и нежная мелодия прелюдии Шопена заполнила все вокруг. Играл он вдохновенно, мелодии не хватало воздуха, ей хотелось вырваться за пределы нашего, хоть и просторного, но замкнутого купе. У меня защипало в глазах: я никогда прежде не слышала такого исполнения, настолько близко и только в мою честь… Вдруг скрипач подмигнул мне, повел плечами и, взяв звучный аккорд, заиграл веселую плясовую на еврейский манер. Он играл, а странные звуковые сочетания, так не похожие на шопеновские переливы, светились у меня в душе яркими искорками. — Что это? — выдохнула я, лишь последний звук уплыл под потолок вагона. — Так играл Йоська-сапожник, — ответил почему-то грустно Пурикордов. — Он меня и научил играть на скрипке… Скрипач аккуратно положил свой драгоценный инструмент в футляр и прикрыл крышкой. — Я из поповской семьи, Аполлинария Лазаревна. Вы не представляете себе, что это такое! Что может быть ужаснее участи единственного ребенка из семьи священника по фамилии Чистосердов? Маменька разрешилась мной, будучи на пятом десятке, вымолила у Господа. Приход наш находился в Витебской губернии, в небольшом уездном городке Себежске, вам даже неизвестно его название. Нравы там до сего дня весьма патриархальные, все знали всех, и секретов никаких ни у кого не было. Батюшка мой жил там уже около тридцати лет, с того времени, как получил этот приход, и моему рождению радовались все прихожане, которых он крестил, причащал и венчал. Наша семья жила небогато, как и многие вокруг нас, но для меня ничего не жалели. Я всегда ходил в чистом, выутюженном и накрахмаленном костюмчике, а волосы, вот такой длины, как и сейчас, маменька завивала щипцами. С тех времен я привык к такой прическе подросшего вундеркинда, разве что не завиваю более. Несмотря на безмерную любовь ко мне моих родителей, а, впрочем, чего лукавить, именно из-за нее, жизнь моя была весьма тосклива и однообразна. Мне не разрешалось играть с другими детьми, ходить в лес за ягодами, плескаться в речке Руже, протекающей неподалеку. Только бы я не зашибся, не заболел, не пропал. То и дело я слышал маменькин крик: «Сашенька, где ты? Ты не балуешься? Будь осторожен!» А мне так хотелось быть как все, играться, валяться в пыли, бегать босиком по росным травам. Нельзя, маменька сердиться будет… Несмотря на все эти превеликие предосторожности, ребенком я был болезненным, часто хворал и отличался изрядной плаксивостью. Меня кутали, поили горькими отварами и рыбьим жиром, но ничего не помогало — ко мне цеплялась любая болячка. Раз в месяц на нашем дворе появлялся Йоська-сапожник — так его называли в городке. Этот бедный иудей, с жиденькой бородкой и огромным носом на худом лице, жил в лачужке на самой окраине. У него была орава детей, чумазых и замурзанных, с вечными соплями, а жена его Голда ходила всегда либо на сносях, либо с младенцем на руках. Йоська-сапожник обходил дома, собирал обувь в починку, относил домой, а потом, починив, приносил обратно. Денег он за свою работу брал немного, но и тут скуповатые хозяйки торговались с ним за каждую полушку. А еще Йоська играл на скрипке в трактире Плахова по вечерам. За это он получал кое-какую еду, да чаевые от хмельных посетителей трактира иногда перепадали. Однажды маменька, не дождавшись его ежемесячного обхода, взяла старые батюшкины ботинки, которые давно уже каши просили, и пошла к Йоське. Меня она прихватила с собой. Подходя к дому, мы услышали чудные звуки, такие жалостливые, что рвали душу на кусочки. Никогда ранее мне не доводилось слышать подобного. В церкви было уставное песнопение, без инструментов, а на концерты меня не водили по причине малолетства. Раз слышал я забредшего в наши края петрушечника, но у него были только свистулька да пара ложек, которыми он выбивал дробь. «Что это, маменька?», — спросил я. «Йоська-жид на скрипке играет», — ответила она. При виде нас он прекратил играть, поклонился, и они завели с матушкой разговор о починке ботинок. А я во все глаза смотрел на удивительную вещь, которая могла так удивительно плакать. И когда маменька закончила торг, я показал пальцем на скрипку, и прошептал еле слышно: «Еще хочу…». Йоська с улыбкой посмотрел на меня, подмигнул: «Для вас, паненок, с превеликим нашим удовольствием», — и заиграл фрейлех — веселую музыку, ту самую, которую я вам сейчас исполнил. Конечно же, я не знал того, что играет Йоська, так же, как и не знал, кто такие евреи и какая у них музыка, но меня настолько захватили звуки скрипки, что я не мог более ни о чем думать. До этого я слышал лишь божественные песнопения, и сам стоял на клиросе, но за свои восемь прошедших лет я впервые прикоснулся к чуду, божественному инструменту — скрипке… Пурикордов замолчал. Его тонкие пальцы поглаживали футляр, знавший лучшие времена, а мысли витали в далеком детстве, где играл на скрипке бедный сапожник. — И вы стали учиться музыке, — утвердительно произнесла я. Скрипач встрепенулся, возвращаясь из прошлого: — Эта встреча перевернула мою жизнь. Я стал сбегать из дома, чтобы лишний раз увидеть и услышать, как играет Йоська. А потом набрался храбрости и попросил его научить меня играть. И совершенно неважно, что скрипка у Йоськи дребезжала и пальцы его, израненные дратвой, промахивались мимо ладов, для меня лучше этих звуков не было во всей вселенной. Я подружился с его детьми, а Йоськина жена Голда, звав многочисленную семью обедать, не делала разницы и сажала меня вместе со всеми. Такое неподобающее знакомство очень не нравилось моим родителям. Батюшка даже посек меня за своевольство и непослушание, и матушка впервые в жизни меня не защитила — только стояла в углу и ломала руки. Но я не сдался: кричал, что хочу учиться музыке и буду навещать Йоську-музыканта. «В кабаках играть, как твой Йоська? Пьяницам и ворам кланяться?! — ревел отец трубным гласом. — Мы тебя растим для духовной академии, а ты вон что удумал! Не бывать этому!» От пережитого волнения я заболел, метался в лихорадке между жизнью и смертью, родители денно и нощно молились за мое выздоровление, звали не только лучших, а просто всех врачей, которых могли найти в округе. Ничего не помогало. Матушка уже к ворожеям и знахаркам бегала, заговоренной водой меня опрыскивала, отец хмурился и молчал, не препятствовал. И однажды, когда я все еще лежал в беспамятстве, к нам пришел Йоська. «Зачем ты пришел, сапожник? — устало спросил его отец. — Не видишь, что ты наделал своей скрипкой? Сын помирает». — «Мальчик привык к музыке, — ответил Йоська. — Его душа хочет петь. Дай мне сыграть, вот увидите, он обрадуется». Отец, перекрестившись, отступил. Йоська подошел к моей постели, тронул смычком струны и заиграл, сначала негромко и медленно, потом все быстрее и веселее. Музыка поднималась вверх и выгоняла демонов, не дающих мне выздороветь. И вдруг я открыл глаза и попросил пить. Эта была первая осмысленная просьба за многие недели моей болезни. Мать кинулась ко мне, не веря глазам своим, слезы текли по ее лицу, но это были слезы радости. Йоська прекратил играть, его длинные, словно плети, руки, свесились вдоль тела, а печальные черные глаза лучились счастьем. С тех пор я пошел на поправку. Ко мне вернулся аппетит, а вскоре силы и живость. Йоська приходил ежедневно, пока я совершенно не выздоровел, и тихонько наигрывал, сидя в углу моей комнаты. Много позже я узнал, что матушка отправляла с ним еду для его детей. Йоська не отказывался, хлеб у них в доме был не лишним. Вскоре он с семьей пропал из нашего городка — наверное, пошел искать счастья в другом месте. Больше я никогда в жизни не видел Йоську-музыканта и не знаю, что с ним стало… На свой девятый день рождения я получил в подарок маленькую скрипку. Как я радовался! Я и подумать не мог, что стану обладателем настоящего инструмента. Ко мне начал приезжать учитель музыки — гувернер, месье Леру, из соседнего поместья, обучавший французскому детей помещика Челищева. Француз окончил в Бордо академию по классу скрипки, но великовозрастные сыновья Челищего не показали никаких успехов в музицировании, и поэтому учитель обучал их только языку. Помещица Алина Сергеевна Челищева была ревностной прихожанкой и, узнав о батюшкиной беде, тут же предложила ему месье Леру, за самую низкую плату. Тщедушный гувернер обучал меня ежедневно в течение двух лет и многое успел передать мне. А еще его было на удивление интересно слушать, хоть я тогда мало что понимал по-французски: он рассказывал о Моцарте и Генделе, Бахе и Берлиозе — своем старом приятеле, о своей московской встрече с ним. Мне хотелось и дальше учиться у месье Леру, но смерть батюшки прекратила занятия. Он сгорел в одночасье: отправился соборовать умирающего, заразился и умер. Похоронив отца, мы с маменькой освободили дом, принадлежащий епархии, и переехали в Тамбов, на матушкину родину. Я продолжал самостоятельно учиться скрипке — денег на учителя не хватало — и посещал храм, где был бессменным архиерейским костыльником — носил костыль архиерея за ним, когда тот читал проповедь. Память у меня выработалась необыкновенная — я помнил наизусть все литургии, прокимны и ектеньи. В Тамбове же я поступил в консерваторию, потом поехал учиться в Санкт-Петербург, ну а дальнейшее просто — концерты, гастроли, жизнь на перекладных. Я даже фамилию изменил. Был Чистосердовым, стал Пурикордовым, — это то же самое, но на латыни. Больше чудес в моей жизни не было… Мы сидели в уютном купе, освещенном мягким светом лампы, и беседовали. Я рассказала Александру Григорьевичу о своем муже, умершем недавно, о жизни в провинциальном N-ске, где сегодняшний день похож на вчерашний, а из новостей — только сплетни в салоне г-жи Бурчиной. Об учебе в женском институте и своем увлечении французскими романами. Он внимательно слушал, иногда задавал к месту тонкие вопросы. Время летело незаметно под мерное постукивание колес по рельсам. — Александр Григорьевич, — обратилась я к своему собеседнику. — Простите, что задам нескромный вопрос. Откуда у вас такая роскошная скрипка? Наверняка она очень дорогая, да и не продается просто так. Вам пришлось много выступать, чтобы купить ее? — Как же я забыл рассказать вам о ней?! — хлопнул он себя по лбу. — Вы правы, Аполлинария Лазаревна, эта скрипка стоит целого состояния! Да я за всю жизнь не смог бы набрать столько денег! А все Сергей Васильевич Иловайский, это его подарок. Ну, не подарок, скажем, а так, бессрочная ссуда: пока я живу и концертирую, Амати моя. В случае моей смерти скрипка снова переходит к Иловайскому или его наследникам. Очень хорошее решение: и хозяин не в обиде — все же вещь ценная, и мне выгода — где еще найду такую роскошь? Скрипка — она живая, она играть должна, а не пылиться где-нибудь в кладовке под замком. — Почему Сергей Васильевич решил ее именно вам отдать, уж простите меня любопытную? Надеюсь, я не обидела вас своим вопросом? — спросила я. — Отнюдь, — отрицательно покачал он головой. — Все произошло неожиданно: я гастролировал в Венеции, где повстречался после концерта с Иловайским. Он приехал в Италию по торговым делам и, узнав, что я концертирую, купил билет в ложу. Тогда у меня была другая скрипка, я ее у цыган купил. Неплохая скрипка, но с Амати не сравнить. Иловайский наговорил мне комплиментов и предложил на следующий день встретиться и пообедать в ресторане. Мы встретились, заказали по порции великолепного Anguilla in umido[2] и бутылочке Кьянти. Мы отлично посидели, поговорили, даже нашли общих знакомых, а после Сергей Васильевич повез меня в гости к одной благородной даме, судя по его волнению, не оставившей его равнодушным. Графиня Бьянка Кваренья-делла-Сальватти нравилась Иловайскому чрезвычайно. К его отчаянию, она была неприступна, как бастион, окруженный рвами и скалами. Красавица-шатенка, примерно двадцати пяти лет, аристократка, сошедшая с картин Брюллова, с безупречной посадкой головы на гордой шее и с кожей такой молочной белизны, словно солнечные лучи никогда ее не касались, поражала воображение: огромные карие глаза, гордый нос, манящие губы… Ах, простите, милая Аполлинария Лазаревна, я увлекся. Нельзя описывать прелести одной дамы в присутствии другой. Графиня недавно овдовела, носила траур по своему мужу, графу Маттео Кваренья-делла-Сальватти, умершему в почтенном возрасте и, к сожалению, не оставившему ей ни дуката. Она жила в скромном палаццо, потемневшем от сырости, в районе Дорсодуро, где все здания обветшали и облупились, не в силах противостоять ужасному климату, полезному исключительно для цвета лица. До сих пор мне не понятно, чем была обусловлена ее стойкость, с которым она отвергала намерения Иловайского? Разве что тем, что она была доброй католичкой, так как никакие другие резоны не шли мне в голову. Сергей Васильевич — человек очень импозантный, видный, высокий, не то, что ваш покорный слуга. Да еще богат и щедр. Но она не соглашалась ответить на его страсть. Не знаю, известно ли вам, что такие неудачи не отвращают, а только распаляют настоящего мужчину, и Иловайский поклялся, во что бы то ни стало добиться благосклонности прекрасной венецианки Кваренья-делла-Сальватти. Сергей Васильевич представил меня графине, и она, увидев у меня в руках скрипичный футляр, попросила что-либо сыграть. Несмотря на сильную усталость, и несколько бокалов кьянти, выпитого накануне, я достал скрипку. Мерцающий свет, струящийся из вычурных жирандолей,[3] бросал отблески на прелестное лицо графини Бьянки, а ветхость стен уже не вызывала в душе жалость и сострадание — они словно были покрыты благородной патиной старины. К этой обстановке подходили только чувственные баркаролы, и поэтому мне пришлось исполнить все любовные элегии, прелюдии и канцоны, дабы усладить ее слух и доставить удовольствие. Грудь молодой вдовы, украшенная нежным эмбродери,[4] вздымалась все чаще, на глаза навернулись слезы, а Иловайский подсаживался к ней все ближе и ближе. Пришло время прощаться, я прекратил играть и откланялся, мне надо было спешить на концерт. Сергей Васильевич проводил меня до дверей и вернулся к своей возлюбленной. А на утро счастливый Иловайский ворвался ко мне в номер с восклицанием «Бастион пал, Александр!» и стал горячо меня благодарить, мол, без моей музыки у него ничего бы не вышло, и графиня бы не сдалась. Я порадовался за него и начал собираться в дорогу. Мои гастроли в Венеции закончились, пора было уезжать. С сожалением покинув прекрасный город, я уехал во Флоренцию, а оттуда в Неаполь и Милан. Через три месяца я получил от Сергея Васильевича письмо с просьбой посетить его в особняке, куда мы с вами сейчас и направляемся. Откровенно говоря, это приглашение меня изрядно удивило: мы не были особенно дружны, да и после моего возвращения с гастролей не встречались. Я приехал, и меня ожидал несказанный сюрприз, о котором я не мог помыслить в самых дерзких своих мечтаниях — вот эта скрипка. Сергей Васильевич купил ее для меня на аукционе, в знак благодарности за мое исполнение тем вечером у графини Кваренья-делла-Сальватти. Великолепный инструмент стоит целого состояния и, конечно же, должен будет возвращен Иловайскому после моей смерти. Кто знает, в чьих руках заиграет эта скрипка? Может, тот, будущий скрипач, еще не осознающий своего предназначения, извлечет из нее звуки, которых еще не слышал мир, ибо нет предела совершенству… Такова моя история, дорогая Аполлинария Лазаревна. Я часто думаю: что было бы со мной, как сложилась бы моя судьба, не повстречай я в восьмилетнем возрасте Йоську-сапожника?* * *
Поезд замедлил ход, раздался резкий свисток, и я обратила внимание, что пейзаж за окном изменился: поля, покрытые снегом, скрылись вдали, а домики под черепичной крышей стали появляться все чаще и чаще. — Тверь, господа! — заглянул к нам в купе служитель. — Через двадцать минут по расписанию. — Александр Григорьевич, очень вам признательна за музыку и за рассказ, — улыбнулась я Пурикордову. — Благодаря вам время в пути пролетело совершенно незаметно. — Ну что вы, Аполлинария Лазаревна, — галантно поклонился он, — в вашем лице я нашел непревзойденного слушателя. Вы вдохновили меня на столь длинное повествование. Он первым вышел из вагона и помог мне спуститься на платформу. — Как вы будете добираться до усадьбы? — спросил меня Пурикордов, оглядывая мой багаж, внушительной горой сложенный на тележке носильщика. Я везла с собой все обновки из модных лавок Кузнецкого моста. — Марина написала, что меня довезет коляска. А вас? — Опять совпадение, меня тоже, — рассмеялся он, — и насколько мне подсказывает мое сердце, коляска будет одна на двоих. Вы не против? — Ну, что вы! — возразила я, с сомнением оглядывая свой багаж. — Разве можно? Даже если предположить, что я против, разве могло бы мое желание или нежелание изменить положение вещей? Было пасмурно, накрапывал противный холодный дождик, и солнце не выглядывало из-за свинцовых туч. Дул пронизывающий ветер, и погода не располагала к прогулкам. Я обрадовалась, увидев экипаж, стоящий у центрального входа. Огромного роста силач-носильщик катил за нами тележку с багажом. Свою драгоценную скрипку Пурикордов нес сам. Он расплатился с носильщиком, помог мне расположиться, и мы тронулись в путь. Окна были задернуты, мы сидели в уютной карете Иловайских, мерно покачивающейся на высоких рессорах, и теперь настала моя очередь поведать историю своей жизни. Я рассказала ему о покойном муже, Владимире Гавриловиче Авилове, географе-путешественнике, о его находках и открытиях, о том, какие ужасные события произошли у нас в N-ске прошлой зимой: убийство попечителя женского института, в котором я проучилась несколько лет, пожар в квартире отца, присяжного поверенного, и даже о коллекции париков моей горничной Веры. Александр Григорьевич слушал очень внимательно, иногда задавая вопросы, на которые я охотно отвечала. Я даже вспомнила Николая Сомова, моего несостоявшегося жениха, и привела доводы отца, отговорившего меня от этого неразумного поступка.[5] Пурикордов приоткрыл занавеску на окне: — Смотрите, Аполлинария Лазаревна, какая красота! Не первый раз приезжаю сюда, но каждый раз восхищаюсь до глубины души. Выглянув в окошко, я ахнула: на вершине холма стоял изумительной красоты особняк с треугольным фронтонным портиком посредине. Фронтон поддерживался восемью ионическими колоннами, и казалось, что дом рвется ввысь, легкий и неземной. Каждое крыло здания украшала миниатюрная башенка. Высокие двери-окна, украшенные лепниной с цветовым орнаментом, сияли блеском, несмотря на сумрачную погоду. К дому вела широкая липовая аллея, голые от листьев кроны могучих, в три обхвата, деревьев смыкались наверху, образуя редкую тень. Вход в дом украшали две мраморные статуи — Меркурия в крылатых сандалиях и Талии со смеющейся маской в руках. Дорога стала забирать вверх, и, спустя несколько минут, мы достигли цели своего путешествия. На пороге нас ожидал дородный дворецкий с седыми бакенбардами в ливрее, украшенной золотым позументом. Он поклонился, взмахом руки подозвал двух мальчиков, тут же принявшихся отвязывать мои саквояжи и шляпные картонки, и провел в дом. В полукруглой прихожей, открывающей анфиладу комнат, стояла простая дубовая мебель, навощенная усердной рукой. На второй этаж вела широкая лестница, застеленная ковром в бордовых тонах. Подошедшая горничная в белой наколке на пышных волосах помогла нам снять верхнюю одежду. Я обернулась и увидела, как по лестнице к нам спускается Марина, моя подруга и хозяйка этой роскошной усадьбы. — Полина! Сколько лет, сколько зим! Похорошела, никак выросла еще более или это я скукожилась? Тебя и не узнать! А коса, коса твоя роскошная где? — она тормошила меня, целовала и обнимала. — Как я рада твоему приезду, думала, что уж совсем к нам не выберешься. Я познакомлю тебя с Сергеем, он обрадуется, вот увидишь! Марина не давала мне слова вставить. Я чувствовала себя неловко, так как Александр Григорьевич стоял рядом и терпеливо ожидал, когда она закончит свои восклицания. Наконец он, улучив момент, поклонился, и произнес: — Разрешите представиться: Александр Григорьевич Пурикордов, скрипач. — Ах, простите меня, Александр Григорьевич, я так обрадовалась при виде подруги, что пренебрегла обязанностями хозяйки, — она протянула гостю руку для поцелуя. — Марина Викторовна Иловайская, прошу любить и жаловать. У нас тут все по-простому, деревенская пасторальная жизнь, располагайтесь, чувствуйте себя как дома! Вы сыграете нам сегодня вечером? Я уже жду с нетерпением, Серж рассказывал, что ваша скрипка издает удивительные звуки! Вы непременно должны сыграть Шопена. Ах, я так обожаю Шопена! Вы божественно играете, муж в восторге от вашего таланта! — Польщен, — Пурикордов опять поклонился. — Надеюсь, что моя игра доставит вам удовольствие. Только немного отдохну с дороги. — Разумеется. Горничная проводит вас в комнату, Александр Григорьевич. Надеюсь, что вам будет удобно. А я провожу Полину. Идем, дорогая, твоя спальня на втором этаже. Сама ее для тебя выбрала, надеюсь, тебе понравится. Комната замыкала небольшую анфиладу северного крыла. В небольшой, уютной спальне мне сразу понравились стены, обтянутые белым штофом с розовыми и лиловыми разводами. На каминной полке расположились старинные часы, украшенные фигурками Амура и Психеи. Пузатый комод в глубине дальнего угла дожидался содержимого моих саквояжей. Откинув занавесь на высоком стрельчатом окне, выходящем на узкий длинный балкон, я ахнула. Вся округа была видна как на ладони, несмотря на сумрак и низко стелящиеся кучевые облака. Я заметила белый бельведер в стороне от липовой аллеи и тропинки, протоптанные в разные стороны. Вдалеке виднелись деревенские домики, над крышами поднимался дымок. Картина казалась пасторально-идиллической в мареве дождя, смазывающего сочность красок. — Отдыхай, Полина, тут уже все приготовлено. Скоро прибудут другие гости, я их размещу, места у нас достаточно. В семь вечера придет горничная, поможет тебе одеться, а в восемь — прошу к столу. Вот увидишь, это будет необычный праздник. Я столько трудилась, чтобы было потом что вспомнить — не зря у меня день рождения раз в четыре года, на редкого Касьяна, — и Марина, улыбнувшись, выскользнула за дверь. Неожиданно я почувствовала сильную усталость. Как ни была приятна и быстротечна дорога, все же она отняла у меня немало сил. Подойдя к кровати, я откинула вышитое крупной стежкой покрывало, и не успела моя голова коснуться подушки, как крепкий сон принял меня в свои объятья.Глава вторая
La litt?rature n'est devenue chez nous une branche consid?rable d'industrie que depuis une vingtaine d'ann?es environ. Jusque l? elle n'?tait regard?e que comme une occupation?l?gante et aristocratique.name=r6>[6](Из письма А.С. Пушкина А. Г. Баранту. 16 декабря 1836 г. В Петербурге)
* * *
Проснулась я от тихого стука. В комнату вошла горничная, неся в руках тазик и кувшин гжельского фаянса. Через руку у нее было перекинуто полотенце. — Просыпайтесь, барыня, — сказала она певуче. — Гости уже собрались, скоро обед, а потом театр. Слово «театр» она произнесла на деревенский манер «фиянтир». — Который час? — я испуганно посмотрела на горничную, одетую в черное форменное платье, которое ей совершенно не шло. У девушки были такие румяные щеки, что я тут же подумала, уж не слишком ли я желта на ее фоне, и, не слушая ответа, тут же задала очередной вопрос: «Зеркало у тебя есть?» Девушка, отложив кувшин в сторону, поднесла мне зеркальце в оправе из плетеного бисера. Вдумчиво разглядывая себя, я похлопала ладонью по подбородку, поняла, что зрелище не такое и страшное, как мне померещилось спросонья, и, успокоившись, спросила: — Зовут-то тебя как, милая? — Грушенькой, — ответила она и потупилась. — Вот что, Груша, парикмахер мне нужен. Куафер. Волосочес. Есть у Марины Викторовны? Пришли мне его — не могу же я в таком виде к гостям выйти. — Я и сама умею, барыня, все в лучшем виде сделаю. Вы умойтесь, а я за щипцами схожу. Уж, поди, два года за месье Жаном в соседней усадьбе у помещиков Тихвинских прибирала, щетки да полотенца ему носила. Много было там работы: сама барыня, да четыре барышни на выданье. Каждый день завивались — авось к вечеру женихи наедут. Потом цирюльник обратно в Париж уехал, мерз тут очень, а нового так и не наняли — меня заставляли причесывать. А когда Сергей Васильевич дом купил, я от Тихвинских к нему перешла, уж больно тяжело было у них. Барыня-то у нас недавно, не успели еще для нее парикмахера нанять, а как она узнала, что я в куаферном деле немного понятие имею, так от этой мысли и отказалась: барину парикмахер не нужен — его камердинер бреет. — А барыню, получается, ты причесываешь? Или тоже камердинер? — Ну, что вы! — прыснула она. — Разве ж камердинеру можно? Я и причесываю каждое утро. Поэтому барыня меня к вам прислала и наказала убрать вас в лучшем виде. Сейчас все сделаю. И девушка скрылась за дверью. Отсутствовала она недолго — тотчас вернулась с глиняной крынкой, обернутой полотенцем. Сверху лежали щипцы для завивки. — Угли принесла, — сообщила Груша. — Сядьте, барыня, я вас тальмой укрою, завью локоны — все просто ахнут, когда вас увидят. Волос у вас густой, послушный, прическа выйдет — загляденье! Она хлопотала надо мной, ее пухлые мягкие руки осторожно касались спутанных волос, распрямляли каждую прядку, укладывали, взбивали. Мне была очень приятна ее забота. Я слышала, как девушка, послюнив палец, касалась нагретых щипцов, и те отзывались резким хлопком. — Уж не обессудьте, барыня, Марина Викторовна приказали причесать вас a trois marteaux,[7] как раньше завивали, — девушка произнесла французское выражение, словно настоящая парижанка, правильно, и с характерным прононсом. — Они машкерад готовят, и все гости будут одеты по старой моде. — А где ты так по-французски выучилась, Грушенька? — удивилась я. — Красиво говоришь, неужели училась языкам? — Нет, не училась, просто слышала, как месье Жан, разговаривал. Он столько лет в усадьбе, прожил, а по-русски мог только «девька» и «водька» говорить. А зачем ему больше? — она еще несколько минут поколдовала над моей головой и, сняв с меня тонкую тальму, встряхнула ее. — Поглядите-ка в зеркало, барыня. Нравится вам? Взглянув на себя в протянутое зеркало, я была приятно поражена: прическа полностью переменила мою внешность, на которую и прежде мне не приходилось жаловаться. Волосы убраны со лба и разделены прямым пробором. С висков, закрывая уши, спускались три волны локонов, не достигая плеч, а на шее вились причудливые колечки. На темени красовался высокий шиньон, цветом слегка отличавшийся от моих каштановых с рыжиной волос. Из зеркала на меня смотрела женщина начала века, воспетая Байроном:Глава третья
Vous me demandez mon portrait, Mais peint d` aprиs nature; Mon cher, il sera bientot fait, Quoique en miniature.[10]
* * *
За окном выл ветер, страшные звуки бередили душу и не давали заснуть. Словно кто-то, ужасный и злой, набирал охапки снежной колючей пыли и со всего размаха швырял в стекло. Ворочаясь в постели, я перебирала в памяти события минувшего вечера. Как умер Иловайский, почему смерть случилась в тот момент, когда выстрелил Карпухин, изображавший Онегина? Для чего нужно было начинать праздничный вечер со сцены дуэли, и был все-таки пистолет заряжен или нет? Если был, то надо обязательно найти пулю, а если не был, то от чего, черт побери, умер Иловайский? Что значит «Марина не та, за которую себя выдает» и каким образом Гиперборейский хотел вызвать дух покойного Сергея Васильевича? Поняв, что мысли мои бегают по кругу, а на вопросы нет ответов, я решительно запретила себе думать, взбила подушку и закрыла глаза с твердым намерением заснуть и не морочить себе голову. Завтра придут полицейские, разберутся, поймают преступника и отпустят меня на все четыре стороны. А может, и нет никакого преступника — у Иловайского просто отказало слабое сердце из-за неумеренного пития. Вон он какой зеленый был, когда держал ящик с дуэльными пистолетами. И тут вновь услышала тихий плач, который поразил меня несколько часов назад. Сначала я подумала, что это проказы вьюги, бушующей за окном, но плач, надрывающий душу, льющийся не напоказ, а от горя и бессилия, заставил меня откинуть одеяло и зажечь свечу. Найдя в гардеробе длинный халат из мягкой шерсти, я плотно запахнула его, взяла свечу и приоткрыла дверь. Темнота незнакомого места пугала меня. Тусклого пламени было недостаточно для того, чтобы хоть что-то увидеть, но я полагалась более на слух, нежели на зрение. Плач становился все явственней и доносился от третьей комнаты после моей. Я прошла дальше по коридору, подошла к двери и остановилась. Что я скажу той, что плачет сейчас в одиночестве? Зачем я пришла? Может быть, мое вмешательство излишне?… Но я решительно отмела все сомнения и тихонько постучала. За дверью замолчали. Прислушавшись, я постучала вновь, несколько сильнее. Раздался несмелый голос: — Кто там? — Это Полина, подруга Марины Викторовны, я услышала плач и заволновалась. Что случилось? Вам требуется помощь? — Уходите! Мне никто не нужен! — голос за массивной дверью был неразличим, но я поняла интонацию и решила не настаивать. Не получилось из меня доброй самаритянки, что ж, пойду к себе и попытаюсь уснуть. Заледенев от холода и кляня себя за любопытство, я поплелась обратно в свою спальню, но тут дверь все же отворилась и оттуда выглянула расплывчатая белая фигура. — Постойте! — позвала меня обитательница комнаты чуть слышным шепотом. — Не уходите, мне страшно одной. Фигура приблизилась, и в мерцающем свете огарка я узнала Ольгу, дочь покойного Сергея Васильевича. Девушка вся дрожала то ли от холода, то ли от страха. Простоволосая, в белой ночной сорочке и накинутом на плечи оренбургским платком, она выглядела бесплотным привидением, о котором мне уже не раз пришлось слышать в этом доме. — Можно я зайду к вам? — спросила она, умоляюще глядя на меня. — Я боюсь оставаться одна в эту страшную ночь. Позвольте побыть с вами до рассвета. А потом я уйду. — Заходите, — я отворила дверь и пропустила ее в комнату. Но тут обнаружилось, что мы обе слишком легко одеты для такой морозной ночи. Вернувшись, я собиралась лечь в кровать под теплое одеяло и постараться заснуть. Где разместить девушку? Оставить ее сидящей в кресле на всю ночь? Это невозможно — она закоченеет! И я вспомнила, как пансионерки, ночующие в общем дортуаре женского института, «наведывались друг к другу в гости», — а попросту говоря, забирались в одну кровать и вели душевные беседы. Или садились в ногах, если приходили ненадолго поболтать перед сном. И хотя наши институтские дамы, «синявки»[11] и «пепиньерки»[12] решительно пресекали такое «некомильфотное»[13] времяпрепровождение, все равно воспитанницы нет-нет да оказывались вместе на одной узкой кровати: ведь это так романтично — шептаться под одеялом, поверяя подруге свои нехитрые девичьи тайны. — Вот что, Ольга Сергеевна, — решительно произнесла я, приняв решение, — забирайтесь ко мне под одеяло, иначе совсем в ледышку превратитесь. Да и мне спокойнее за вас будет. — Но как же… — она попыталась было мне возразить, но не успела, так как я остановила ее. — Извините, второй постели в этой комнате нет, а в кресле вам будет неудобно. Кровать широкая, поместимся свободно, заодно вы мне расскажете, если захотите, конечно, отчего вы плакали давеча так горько. Ольга присела на краешек кровати, а потом, набравшись смелости, нырнула под одеяло, стараясь держаться от меня подальше, свернулась калачиком и произнесла с тоской в голосе: — Я плакала, потому что сегодня скончался мой отец. — Это понятно, — кивнула я. — И я вам соболезную от всего сердца. Но я спрашиваю не о том, почему вы оплакивали смерть вашего батюшки. Меня интересует, почему вы плакали до того, как он скончался? Вы что-то знали? Предвидели? У вас пророческий дар? — Не знаю. Я знала, что этот дом проклят! Над нами витала беда, и отца поразило проклятье. Разве вы не знаете, что тут водятся привидения? — Не волнуйтесь, Ольга, успокойтесь, — она уткнулась носом в подушку, а я гладила ее по голове, — лучше расскажите все с самого начала. А то у вас сумбур в голове. — Хорошо, — вздохнула она, подперла голову рукой и начала рассказывать, (девушка говорила сумбурно, и я передаю ее рассказ так, как запомнила, опуская повторы и всхлипы, которыми Ольга перемежала речь): Наша семья не всегда была богатой. Я помню времена, когда мы жили в дешевой меблированной комнате, часто на обед была лишь каша, заправленная конопляным маслом, а мне приходилось сидеть дома, так как не на что было починить прохудившиеся ботинки. К сожалению, матушка вышла замуж бесприданницей — ее родители вздохнули про себя с облегчением, что пристроили еще одну дочь из шести, хотя ее муж и мой будущий отец занимал тогда самую низкую должность — был коллежским регистратором в Саратовском земском суде и получал мизерное жалование. Через год после моего рождения отец решил попытать счастья в Москве, отказался от должности и уехал, оставив нас в Саратове. Нас он вызвал к себе спустя три года. Все это время мы жили у дедушки с бабушкой, вместе с другими моими тетками на выданье, что не приводило никого в восторг. Маму даже стали попрекать куском хлеба, а она, бедняжка, переживала от того, что ее родные так недоброжелательно к ней относились, словно она не родная дочь. Об отце долго еще не было ни слуху ни духу. И однажды матушка получила письмо с просьбой немедленно собраться и приехать со мной в Вятку. Она обрадовалась, попрощалась с родными, упаковала наши нехитрые пожитки, и мы поехали к отцу. С тех пор, по рассказам матери, началась у нас странная жизнь. Отец принимал нас на вокзале, отвозил в меблированные комнаты, устраивал, а сам уезжал по делам. Иногда надолго и всегда внезапно возвращался. Мама приводила в порядок квартиру, ходила на рынок, знакомилась с соседками. На вопрос, чем занимается ее муж, отвечала — коммерцией, но ей мало верили по причине нашего бедного вида и дешевой комнатушки, в которой мы все втроем ютились. Вернее, вдвоем, ведь отца так часто не было дома. И каждый раз получалось одно и то же: только обоснуемся, заживем тихо-спокойно, привыкнем к дому и соседям, как приходит письмо в простом сером конверте, без обратного адреса. Марка на конвертах всегда была одна и та же — на синем фоне церковь и подпись: «церковь Казанской Божьей Матери». И когда мама спрашивала, что в письме и почему мы должны срочно бросить квартиру, паковаться и переезжать неизвестно куда, отец говорил, что коммерческие интересы заставляют его трогаться с места. И снова снималась меблированная комната у толстой хозяйки, снова надо было привыкать к чужим людям вокруг и чужим незнакомым улицам. Так уж вышло, что я недоучка. В гимназию ходила редко, училась плохо, так как не могла никак приспособиться, и поэтому у меня не было близких друзей и подруг. Мама никогда не роптала, занималась хозяйством, шила, стирала, но с каждым днем худела, бледнела и кашляла. У нее началась скоротечная чахотка, и она тихо угасла, когда мне исполнилось двенадцать лет. Мы тогда жили в Москве, в доме на Смоленско-Сенной площади. Отец горевал, места себе не находил, плакал, не знал, что ему делать со мной. Какие-то дальние знакомые помогли ему пристроить меня в московский Александровский женский институт казеннокоштной пансионеркой. Там я проучилась пять лет, и за все эти годы отец ни разу не приехал навестить меня. А когда несколько месяцев назад я закончила обучение, отец приехал за мной и привез сюда, в этот особняк. Я глазам своим не поверила: мы всегда жили бедно, считали каждую копейку, мама от чахотки умерла, а тут огромный дом, имение. Да если бы хоть немного денег он потратил на мамино лечение, свез ее в Крым — она бы обязательно поправилась, и я бы не осталась сиротой при живом родителе. — Как же сиротой? — удивилась я. — А Карпухин? Он же вам родственник. Вы бы могли обратиться к нему. — Я его совсем не знала, — ответила она грустно. — Познакомилась с ним уже здесь, в этом доме. Отец представил Кешу как своего племянника, но не пояснил, с чьей стороны. А я не выспрашивала. Племянник так племянник, чем плохо? Хотя отец как-то сказал, что Карпухин гол как сокол, поэтому он не смог бы нам с матушкой помочь, даже если бы захотел. Совсем у меня родственников не осталось, кроме материной родни, да и те, сами понимаете, что за люди…* * *
Я слушала Ольгу и не могла понять, где правда, а где вымысел? С одной стороны, чахоточная жена, меблированные комнаты и дочь на казенном иждивении в институте, с другой — Венеция, меценатство, графиня Бьянка, как ее там — Кваренья-делла-Сальватти, о которой мне рассказывал Пурикордов. У меня в голове не укладывалось: что это за двуликий Янус, держащий впроголодь семью и покупающий изысканные крымские вина? Загадочным человеком был Сергей Васильевич Иловайский. И даже в смерти своей он проявил поразительную двойственность, так как неизвестно, от чего он умер: от пули дуэльного пистолета или от разрыва сердца, случившегося в момент выстрела. Но каким образом это произошло? Как совпал выстрел с моментом остановки сердца? Здесь была некая тайна, загадка, а я не люблю загадки, особенно такие кровавые — у меня от них что-то вроде крапивницы начинается: все тело нестерпимо чешется, мучает бессонница и страстное желание поскорей раскрыть тайну и успокоиться. Нет, мне расхотелось назавтра уезжать из особняка Иловайских. Лучше покручусь немного около следователя — ведь должны кого-нибудь прислать из губернии, авось что-то и узнаю. Будет потом что отцу рассказать. Пока я размышляла, Ольга притихла. Прислушавшись, я уловила только мерное дыхание спящей девушки. Повернувшись на бок, я неожиданно для себя уснула мгновенно, лишь смежив веки.* * *
Разбудило меня легкое прикосновение к плечу. Повернувшись, я увидела, что Ольга сидит рядом и смотрит на меня виноватым взглядом. — Простите великодушно за то, что я очутилась в вашей кровати. Как-то не очень прилично я поступила. Я сейчас уйду, не беспокойтесь. Как вам удалось расслышать что-либо в такую бурю? — Ольга Сергеевна, действительно, ночью раздались странные звуки. Поначалу я не поняла, что это: то ли вьюга воет, то ли волки. Даже гром гремел, словно не снегопад снаружи, а гроза. Вышла, постучалась к вам — вы плачете. Вот я и привела вас к себе. Ольга тихо охнула, вспомнив события вчерашнего вечера, но справилась с собой и произнесла: — Мне неудобно, я не знаю, как вас зовут. — Аполлинария Лазаревна Авилова, подруга вашей мачехи еще с института, но вы можете называть меня Полиной — я ничуть не обижусь, — я улыбнулась, стараясь ободрить растерянную девушку, но она отшатнулась от меня, откинула одеяло и выпрыгнула из теплой постели босиком на стылый пол. — Вы такая же, как она! — закричала она внезапно, и ее лицо исказила безобразная гримаса. — Снаружи вся из себя сладкая, а внутри — мерзкая! Дайте мне уйти! — Вас никто не держит, — ответила я холодно, сетуя в душе на то, что мне платят злом за добро, но я подавила в себе досадное чувство и лишь холодно добавила: — не забудьте обуться, простудитесь. Вместо того, чтобы выйти и хлопнуть дверью, чего я ожидала от нее, девушка подбежала к окну, резко дернула портьеры в разные стороны, и в комнату хлынул зимний голубоватый свет. — Ох! — Ольга прижала руку ко рту и отшатнулась. Я встала, нащупала ногами комнатные туфли и подошла к ней. Картина, представшая перед нашими глазами, поражала воображение. Вокруг все покрывал снег. В нем утонули парковые дорожки, у скульптур перед входом торчала лишь голова, а ведь они стояли на пьедестале высотой в аршин, не менее. На крыше бельведера выросла огромная шапка, его мраморные колонны словно наполовину уменьшились в высоту — были засыпаны снегом. Липовая аллея сверху казалась покрытой снегом по самые кроны: невозможно было разглядеть стволы, а ветви и сучья клонились под тяжестью, упавшей с неба. Деревню вдали я опознала только по тоненьким струйкам дыма, поднимающимся вверх сквозь снежные холмы, в которые превратились крыши крестьянских изб. — Мы заперты! — прошептала Ольга. — Боже мой! А как же отец? «А как же слуги?» — подумала я мрачно, но вслух не произнесла. Интересно, кто теперь всех нас накормит и придет ли горничная Груша с кувшином горячей воды? На снежной равнине ни одного следа. Значит, никто к нам не пробрался сквозь заносы. Деревня в низине, ее засыпало еще сильнее. Если уж у особняка на горе снег завалил двери, то что говорить о тамошних жителях! Да что слуги? У нас покойник в доме непогребенный, его же по всем христианским законам отпеть и в землю опустить надо. Но прежде выяснить, от чего случилась смерть. Где же выход из сложившейся ситуации? Выход засыпало снегом — и в прямом, и в переносном смысле… — Ольга, накиньте платок, простудитесь, — сказала я девушке. — Я провожу вас до вашей комнаты. — Не надо, я сама, — дернула она плечами, но накинула платок и вышла из комнаты. Я облегченно вздохнула и опустилась на кровать. Надо было думать об утреннем туалете, да и в желудке посасывало, несмотря на обильный ужин накануне. Взяв щетку для волос, я принялась с удовольствием расчесывать свои спутавшиеся локоны, накрученные вчера домашней цирюльницей. Никакого терпения не хватало: я дергала несчастные волосы, которым не помешало бы тщательное мытье, и рассуждала о быстротечности красоты. Но мне пришлось прервать свое занятие, так как из коридора донесся жуткий вопль. В чем была: в капоте, надетом на ночную сорочку, в комнатных туфлях и с щеткой в руке, я выбежала в коридор и обнаружила трясущуюся от страха Ольгу. Увидев меня, она неожиданно закрыла глаза и сползла по стеночке на пол, а из соседней со мной комнаты выглянула, мелко крестясь, Елена Глебовна и наклонилась над лежащей Ольгой. «Да что ей неймется? — раздраженно подумала я. — Неужели привидение увидела?» Больше всего на свете мне хотелось сейчас найти туалетную комнату, а не бегать за истеричной девицей. Заглянув в комнату, я обомлела: в узкой девичьей постели лежал мертвый Алексей Юрьевич Мамонов с развороченной грудью. Кровь из страшной раны уже запеклась на полу. Алые брызги покрывали стены, мебель и занавеси. Мне стало дурно. Ощутив порывы к извержению желудка, я, шатаясь, покинула страшное место и прохрипела, обращаясь к Елене Глебовне: «Туалетная комната…» Она, не совладав с трясущимися губами, показала мне пальцем направление, и, открыв дверь, я обнаружила за ней премилую умывальню, отделанную голубым фаянсом. Но мне было не до красот новейших удобств, устроенных Иловайским, я просто облегчила душу, извергнув из себя остатки вчерашнего роскошного ужина пополам с желчью. Умывшись и приведя себя немного в порядок, я выглянула наружу. В коридоре собралась возбужденная толпа. Тихонько прикрыв дверь умывальной комнаты, я вышла и присоединилась к обсуждающим трагическое событие. Все мгновенно прекратили разговаривать, и со всех сторон в меня вперились суровые и недружелюбные взоры. Ощущение было, словно восхожу на аутодафе. Молчание нарушил Пурикордов. Он стоял, запахнувшись в широкий бархатный шлафрок густого винного цвета, на лоб свешивалась кисточка ночного колпака. Под глазами висели серые мешки от вчерашних неуемных излияний. — Откуда вы взялись, Аполлинария Лазаревна? — хмуро спросил он. При этих словах Марина пытливо посмотрела на меня, а Карпухин выпятил грудь, словно собрался идти на меня в атаку. Позади, взявшись за руки, стояли супруги Вороновы: он — полностью одетый, словно и не ложился, она — в чепце и длинном платке с кистями. — Из туалетной комнаты, — ответила я. — Приводила себя в порядок. Мне сделалось дурно, когда я увидела несчастного Мамонова. — А где вы были раньше? — продолжал допрашивать меня со всем пристрастием Пурикордов. — Уж не рядом ли с Алексеем Юрьевичем? — Прекратите, г-н Пурикордов, — резко ответила я ему. — Понятно, что ваши чувства напряжены, точно так же, как и у всех присутствующих здесь. Но это не дает вам право обвинять меня только на основании того, что вы все увидели меня позже. Ничто не мешает мне высказать вам в лицо те же самые претензии. Докажите, сударь, что вы не убивали молодого человека. — Ну, знаете! — зашелся от негодования скрипач. — Так атаковать ни в чем не повинного человека? C'est ridicule![14] — И все-таки, Полина, где ты была этой ночью? — мягко, чтобы не вызвать моей ответной эскапады, спросила Марина, но в ее голосе было столько плохо скрываемого любопытства, что я не сдержалась. — В своей постели. Вместе с ней, — и я показала на плачущую Ольгу, которую держала в объятьях Елена Глебовна. Мои слова, сказанные в запальчивости, произвели совсем не то впечатление, на которое я рассчитывала. Мне казалось, что тем самым Ольга, как дочь хозяина дома, обеспечит мое алиби, но меня поняли превратно: Марина ахнула, Карпухин усмехнулся, Вороновы переглянулись, а Пурикордов нахмурился еще сильнее. — Да вы не так поняли! — вскричала я, прижимая руки к груди. — Просто Ольге было холодно, она плакала от горя, что потеряла отца. Я услышала ее плач, забрала к себе и, чтобы она не замерзла, успокоила ее. — И как, позвольте узнать, вы ее успокаивали? — влез в разговор Карпухин. — Иннокентий, прекрати, — одернула его Марина. — А что? — деланно удивился он. — Я слышал, что это обычное дело у воспитанниц женского института. Природа требует! — К твоему сведению, я тоже окончила женский институт! — Иловайская была вне себя. — И твои скабрезные намеки… Мне надоело оправдываться. — Хватит, — отрезала я. — Мне надоели ваши попреки. Лучше позовите Анфису с мужем и попросим здесь прибрать. — Раскомандовались тут, — зашипела на меня Косарева, продолжая гладить Ольгу по голове. — Будто хозяйка в доме. Не отвечая на сей злой выпад, я отвернулась от любопытных не в меру зевак и, собрав все свое мужество, шагнула в комнату. На лице Мамонова навсегда остановилась легкая улыбка. Одна рука свесилась вниз, другая — вольготно лежала на подушке. И если бы не страшная рана на груди, он напоминал счастливого любовника, предвкушающего встречу с возлюбленной. Подойдя к кровати, я взялась за край одеяла и откинула его. Мамонов лежал голый, в одной только короткой рубашке, заскорузлой от высохшей крови, и зрелище мужского естества так неприятно меня поразило, что я дернула одеяло назад, дабы никто из присутствующих не заметил его наготы, и от этого движения на пол с глухим звуком упал уже знакомый всем присутствующим дуэльный пистолет. — Достал-таки! — в комнату бочком протиснулся Воронов и поднял с пола пистолет. — Что вы имеете в виду? — высокомерным, но слегка дрожащим голосом вымолвил Карпухин. — Как понимать ваши слова? — Да так и понимать, — усмехнулся Воронов. — На дуэли промахнулись, хорошего человека до смерти довели, у него от страха сердце разорвалось, а теперь уж не промахнулись-то с двух шагов. — Да вы!.. — кинулся молодой человек к Воронову. Мы с Пурикордовым, бросив осматривать комнату, кинулись, чтобы оттащить от купца обезумевшего от гнева и отчаяния Карпухина. — Второй раз за последние сутки! — кричал он. — Как можно?! Что вы себе думать позволяете? Считаете меня убийцей лишь потому, что этот злосчастный пистолет нынче находился в моих руках? Не убивал я! И откуда мне было знать, что Мамонов проведет ночь в постели этой недотроги? Тихони! Глазки долу опускала, слова молвить боялась, а по ночам вот что выделывала! Может, она его и убила, а потом в теплую постельку гостьи нырнула, продолжить любострастничать. После теплой крови оно ох как хочется! Истинная дочь своего папеньки! — Замолчите, презренный! — крикнула Ольга, дрожа не то от холода, не то от возмущения. — Как у вас язык не отсохнет такие мерзости выговаривать? Вы, словно змея, вползли к отцу. Он пригрел вас в память вашей покойной матери. А какова благодарность? Наставили отцу рога да вдобавок послужили причиной его смерти!.. Испугали благодетеля выстрелом! — Нет, вы только посмотрите на нее! — удивленно произнесла Марина. — У самой мужчина в постели, а на других поклеп возводишь. Продолжить ей помешали появившиеся в коридоре цыганка Перлова и растрепанный Гиперборейский. В их поведении было некая общность, позволявшая предположить, что ночь они провели вместе. Лицо певицы, со стертыми следами пудры и сурьмы, уже не выглядело азиатски загадочным, как накануне, а представляло собой нечто вроде пеклеванного теста, несколько сдувшегося. — Милостивые государи, — предложила я. — Если мы будем тут толпиться, ни к чему хорошему это не приведет. Давайте спустимся вниз, в столовую, и за завтраком обо всем переговорим. Тем временем Гиперборейский, протиснувшись в комнату, крутился вокруг тела несчастного Мамонова, словно черный ворон над добычей. Или скорее, словно черный удод из-за своего растрепанного хохолка на макушке. Внезапно издав гортанный удивленный звук, он опустил руку прямо в красную запекшуюся кровь, пошарил там, и вытащил из лужи крови некую маленькую вещицу, которую никто из нас не заметил. — Воды! — закричал он. — Надо промыть! — Там туалетная комната, — я показала на соседнюю дверь, и спирит, зажав в окровавленном кулаке находку, ринулся туда. Через минуту он появился снова и торжественно протянул нам ладонь. На ней лежал сверкающий перстень с печаткой. Вздох изумления вырвался у собравшихся. На печатке выделялись три бриллиантовые звезды. По внутреннему ободку шла надпись «Ora et Spera». — Перстень мужа! — выдохнула Иловайская. — Отдайте немедленно! — Почему вы так думаете, сударыня? — Гиперборейский быстро сжал кулак, и рука Марины пронеслась мимо. — Сергей Васильевич и словом не обмолвился, что у него имеется сия вещица. — Этот перстень был вчера на его безымянном пальце. Рисунок на нем точно такой же, как на фронтоне нашего дома! Вы что, не видели, когда подъезжали? — Сейчас немыслимо что-либо сравнивать, такой же там герб или другой, — вмешался Воронов, — дверь снегопадом завалило, не выйдешь наружу. — И все равно отдайте! — настаивала Марина. — Все, что найдено в моем доме, принадлежит мне! Вы не имеете к этому никакого отношения! И, изловчившись, вырвала перстень из рук Гиперборейского. Я просто диву давалась, глядя на ее способности. Спирит чуть не взвыл от досады, а Перлова отчеканила: «Идиот!» — Ужели? — подала голос Ольга. — Еще муж не остыл и не отпет, а уже к рукам добро прибираете, матушка? Я всегда знала, для чего кафешантанная певичка замуж за моего отца бросилась со всех ног. Денег захотелось или репутацию вернуть? Скорей всего и то, и другое! Не выйдет! Береги честь смолоду, госпожа примадонна! — Молчи, несчастная! — лицо моей подруги исказилось до неузнаваемости. Она поняла, что наговорила лишнего, и решила сжечь за собой мосты. — Да ты старше меня, вот тебя и гложет ненависть, что никому ты не нужна, старая дева! Я ахнула про себя. Марине двадцать четыре года, но Ольга совсем не выглядела старше нее — худощавая, скромная, с гладкой прической. Даже несколько инфантильна. Может, я при свете свечи не разглядела хорошенько ее лицо, но ее поведение не выдавало взрослую женщину, скорее юную девушку, страдающую от утраты отца. — Я хочу завтракать, — решительно произнес Пурикордов, вмешиваясь в некрасивый спор. — Господа, спустимся вниз, и позволим слугам навести здесь порядок. «Каким слугам? — подумала я. — Одна Анфиса с мужем, а все остальные в деревне под снегом заперты. Груша мне рассказала, что Иловайские отпустили всех работников. Вот уж поистине развернется представление „Как один мужик двух генералов прокормил!“ Вполне в духе Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина!»* * *
Столовая встретила нас темнотой и затхлым спертым воздухом. Марина подошла к окнам и потянула в стороны плотные занавеси. При дневном свете комната выглядела на редкость отвратительно. Никто не удосужился убрать со стола, и вчерашние объедки убивали напрочь весь аппетит. — Что это такое? — Иловайская побагровела. — Почему не убрано? Где слуги? Тимофей! На пороге комнаты появился старый слуга, поклонился и замер в ожидании. — Это еще что такое, Тимофей? — закричала на него Марина. — Почему такой бедлам? Мне перед гостями стыдно. Немедленно убрать! — Не надо ругаться, барыня, — степенно ответил Тимофей. — Мое дело за печкой следить, дрова носить, да вчера покойный барин приказали за столом в лакеях стоять, как в прежние времена. А со стола убирать — не наше дело. Бабы должны были из деревни вернуться. — И где бабы? Почему не явились? — Не могу знать, барыня, — ответил старый каналья, не моргнув глазом, и поклонился. Он прекрасно знал, что снегом завалило все пути-дорожки и прислуга еще не скоро явится в особняк. — Мы соберем со стола, — сказала молчавшая до сих пор Воронова, — а ты, Тимофей, затопи печку да самовар поставь, раз уж к этому приставлен. Она начала споро складывать грязную посуду. К ней подошла Косарева и принялась помогать. Иловайская обиженно буркнула что-то себе под нос и отвернулась, а Перлова подсела к Ольге, и они стали о чем-то шептаться. Мужчины стояли около окна и возбужденно переговаривались. Гиперборейский размахивал руками и время от времени показывал пальцем на Марину. Пурикордов успокаивающе хлопал его по плечу. Мне не хотелось подходить ни к кому, поэтому я обошла стол и взяла в руки большое блюдо с остатками жаркого, покрывшегося противной желтой пленкой застывшего жира. Я хотела отнести это блюдо на кухню, но случайно задела им бутылку вина. Бутылка упала, на скатерти разлилось темное пятно. — Ой, я такая безрукая, мне ничего держать нельзя — попыталась я пошутить, изобразив на лице виноватую улыбку, но, внимательно посмотрев на результат своей неловкости, ахнула. Вино, вылившееся из опрокинутой бутылки, окрасило скатерть в ярко синий цвет. — Это еще что такое? — подскочила Елена Глебовна, оказавшаяся рядом. — Кто налил сюда вместо вина чернила? Отставив в сторону злосчастное блюдо, я взяла бутылку, стоявшую ранее напротив прибора Сергея Васильевича. «Херес-Массандра», — прочитала я. — Это бутылка хозяина дома, только он пил херес, — почтительно сказал подошедший Тимофей и тут же, без паузы, добавил: — Самовар нести? — Лучше принесите, пожалуйста, точно такую же бутылку из погреба, — ответила я. — А уж потом и самовар. Воронова с Косаревой продолжали складывать столовые приборы, а я присела дожидаться лакея — не хотелось выходить из комнаты, пока он не принесет бутылку. Ждать пришлось недолго. Тимофей вернулся, неся в руке точно такую же бутылку «Херес-Массандры», слегка запыленную. При мне лакей ловко откупорил бутылку и налил вина в два чистых бокала, найденных среди горы грязной посуды. Вино было обыкновенного цвета, густо-бордового, и невероятно ароматное. Никакой синевы не наблюдалось. — Ну, господа, кто из вас осмелится продегустировать сей божественный напиток? — спросила я и взяла бокал. — Есть желающие? — Полина, что вы делаете?! — бросился ко мне Пурикордов. — Немедленно поставьте бокал, это опасно! Зачем так рисковать? — Почему рисковать? — улыбнулась я самой очаровательной улыбкой из своего запаса. — Что вы имеете в виду? — Вполне вероятно, что некое ядовитое вещество изменило цвет вина, — осторожно сказал Пурикордов. — Если это ядовитое вещество, как вы изволили выразиться, Александр Григорьевич, изменило цвет вина, а у меня в руках бокал красного, значит, отравлена была только одна бутылка, а точнее, та, из которой пил Иловайский. Я шла ва-банк, надеясь тем самым обнаружить убийцу. На что я рассчитывала? Ведь убив уже двоих, преступник не пошевелится, чтобы спасти меня от неминуемой гибели, но все же небольшой шанс да был. Как прореагируют гости на мою эскападу? Вот это я и хотела сейчас выяснить. — Но Сергей Васильевич умер от разрыва сердца, — возразил мне Карпухин. На его лице было написано волнение. — Тогда тем более нечего бояться, — парировала я. — Красное вино, зеленое или синее, кому это теперь важно? Может, в Крыму мускат особенный растет, который в бутылке синеет? Ваше здоровье, господа! И я, зажмурившись, залпом осушила бокал с божественным напитком, который, право, не заслуживал столь плебейского с ним обращения. Терпкое сладкое вино имело привкус горького миндаля и каленого орешка. По телу разлилось приятное тепло, в голове зашумело. Открыв глаза, я увидела, что все, находящиеся в столовой, прекратили говорить и со жгучим интересом уставились на меня. — Чего вы ждете, господа? — пьяным голосом спросила я и глупо ухмыльнулась. — Надеетесь, что я сейчас вот так упаду и умру на месте, как ваш Сергей Васильевич? Не… Не на такую напали! Я живехонька-здоровехонька. А вино дрянь! Микстура анисовая! Сейчас вот этого попробую. И я потянулась к подозрительной бутылке с синим содержимым. Бутылку я поймать не успела, Елизавета Александровна ловко выхватила ее у меня перед носом и поставила на поднос с грязной посудой. — Отдайте! — нахмурилась я. — Я хочу сравнить. А то «Массандра», «Крымские вина»… И чего в них хорошего? Один запах. — Э… да вы, барышня, совсем пить непривычная. Кто ж такое обманчивое вино залпом пьет? Оно хоть и молодое, а по голове шибает, словно порядочное коромысло. Да еще на пустой желудок, разве ж так можно? — произнеся это, Фердинанд Ампелогович подошел к столу и, налив себе из бутылки, принесенной Тимофеем, отпил, смакуя букет. — Хорошее вино. Знатное! Отменный херес. — Что вы говорите? — удивленно спросила я и покачнулась. Конечно же, я не была пьяной, просто мне хотелось несколько притушить подозрения убийцы, касающиеся моей скромной персоны. — А мне так не показалось. И я спать хочу!.. — Довольно, — вступила Марина в разговор, — прекратите эту клоунаду. Идем, Полина, мы с Ангелиной Михайловной отведем тебя в твою комнату. А когда Анфиса закончит, — тут Марина запнулась, — прибирать, она принесет тебе завтрак. Пошли, и осторожно, тут ступеньки. Меня бережно, словно немощную, уложили в постель и оставили одну. Немного полежав, я встала и принялась рыться в своем дорожном саквояже: наученная полуголодной жизнью в женском институте, я всегда брала с собой какие-нибудь сухарики — есть часто хотелось неимоверно. И, на мое счастье, нашла. Грызя сухое печенье, я подошла к окну и посмотрела на картину, расстилавшуюся под моим взглядом. Снег немного подтаял и принял голубоватый оттенок. С бельведера опала пышная шапка, а огромный дуб на берегу Сороти обнажил черные ветви. Справа возвышалась островерхая крыша домашней часовенки, и мне подумалось, что на бескрайней снежной равнине, испещренной лишь трехпалыми следами птиц, только эти три точки отличались по цвету от всего остального унылого пейзажа. Может, весной или летом из этого окна открывается неописуемая красота, но сейчас хотелось какого-нибудь яркого пятна. Я отошла от балконной двери. Мне было скучно оставаться в комнате, несмотря на то, что где-то по дому бродит убийца — меня это не останавливало. Мне захотелось выйти и присоединиться к гостям, находящимся в столовой. В конце концов, почему ко мне отнеслись, словно я пьяница запойная? Хотя, все верно, я сама так сыграла, нечего сваливать на других. И снова, в который раз я выглянула в приоткрытую щелку двери, прежде чем выйти наружу. Мне уже надоело так себя вести, но врожденное здравомыслие требовало осторожности. Пройдя по коридору, я остановилась около двери, разделяющей мою и Ольгину комнату, где сейчас лежал несчастный Мамонов. Интересно, кто здесь живет и почему обитатель сего места не вышел на плач Ольги? Неужели так крепко спал или решил не вмешиваться? Не в силах совладать с обуявшим меня любопытством, я толкнула дверь, и она, на удивление, легко поддалась. Заглянув в комнату, я громко спросила: «Есть тут кто?», но никто мне не ответил. Поколебавшись немного, я зашла и притворила дверь за собой. Несмотря на сумрак от задернутых занавесей, сразу было видно, что комната принадлежит одинокой женщине: вышитые крестом подушки заполнили высокую постель под гарусным покрывалом, пузатый комод украшала вязаная накидка, на полу валялась брошенная впопыхах перкалевая сорочка. Слабо пахло воском и ладаном. В дальнем углу комнаты на прикроватном столике я увидела складной киот в золоченой раме. Перед ним теплилась лампадка. Около лампады стояла ладаница с ложечкой филигранной работы. Подойдя к киоту, я провела пальцами по льняной паволоке, ощущая шероховатость поверхности, похожей на резную слоновую кость, и перекрестилась. Все вокруг дышало уютом и наивной патриархальностью. Не чувствовалось и тени модерна, царствующего в парадных комнатах по прихоти новой хозяйки дома. Я давно заметила: по тому, чья икона стоит в домашнем киоте, можно судить о характере и склонности хозяина дома. Николая Чудотворца считают своим путешественники, охотники до перемены мест, Богородицу чтут всем сердцем матери, а целителя Пантелеймона — врачи и знахари. Какую же икону выбрала для себя хозяйка комнаты? Подойдя к окну, я раздвинула немного занавеси и вернулась к столику, чтобы как следует все рассмотреть. Каково же было мое удивление, когда я поняла, что лицо на иконе не принадлежит ни одному православному святому. Смуглая кожа, светлые прозрачные глаза, непокорные кудри. На меня отрешенно глядел с иконы поэт Пушкин! Удивляясь про себя тому, что хозяйка комнаты решилась на такое «богохульство», я незамедлительно направилась к двери, но тут же остановилась на полпути. Дверь начала медленно приотворяться, и я, не помня себя, юркнула за плотные занавеси, успев в последний миг сомкнуть их вместе. В комнату вошла Елена Глебовна Косарева, невзрачная женщина средних лет. Это она опекала и оберегала Ольгу Иловайскую на протяжении всего времени, что я находилась в этом доме. Приблизившись к киоту, она зачерпнула ложечкой ладан и добавила его в лампаду. Запах в комнате стал еще сильнее, у меня закружилась голова. В дверь постучали. Косарева подошла и прислушалась, но не открыла. Стук раздался снова. — Елена Глебовна, откройте, это я, Пурикордов. — Войдите, — сказала она, отступая от двери. Наблюдая сквозь небольшую прореху, чуть ниже уровня глаз, я заметила разительную перемену в облике Косаревой. На людях она выглядела приживалкой в чепце, богобоязненной ханжой, одна забота которой состояла в умении угодить хозяевам, а сейчас перед Пурикордовым стояла и пристально на него глядела нестарая еще женщина. Я замерла в ожидании, моля, чтобы на меня никто не обратил бы внимания. В носу чесалось, я мужественно сдерживала позывы чихнуть, не имея возможности пошевелиться. — Прошу прощения, что помешал вашему уединению, любезнейшая Елена Глебовна, — начал скрипач цветисто и витиевато, по своему обыкновению, — но обстоятельства таковы, что мне необходимо расспросить вас кое о чем. Не будете возражать? — Присаживайтесь, Александр Григорьевич, — сухо сказала Косарева. — С чем пожаловали? — Прецептор вами недоволен, — покачал головой Пурикордов. — Он доложит великому приору о вашем упущении. Как вы могли допустить такое? — А что прикажете делать? — в голосе Косаревой мне почудилось напряжение. — Я денно и нощно охраняла подопечную, наставляла ее на путь истинный, но она строптива и не желает подчиняться. Кто мог подумать, что ее отношения с Мамоновым зайдут столь далеко? Ей уже двадцать шесть лет, давно пора остепениться, но она и слышать ничего не хочет. Сколько раз я предлагала ей достойные кандидатуры из числа наших братьев — не желает и все тут! Вы думаете, я не говорила об этом с прецептором? Но он в Москве, великий приор — в столице, и помощи никакой. Вот вы заглянули, да, как оказалось, не в добрый час! А так все одной приходится хлопотать. — Может, оно и к лучшему, как ни прискорбно об этом говорить, — задумчиво произнес скрипач. — Случилось то, что случилось, и дайте только срок: выпутаемся из официального расследования, подумаем, что с ней делать. Да еще вдова осталась… Наследство с дочкой делить… Как все некстати! Попасть под подозрение полиции — это последнее, чего мне хотелось бы сейчас. — Александр Григорьевич, кто же совершил эти убийства? — робко спросила Косарева. — Я душой и телом предана нашему делу, но я не хочу быть замешанной в преступлении, которого не совершала. Боязно мне тут находиться, особенно после смерти Сергея Васильевича. — Кажется, вы, сестра Косарева, забыли клятву? За дело ордена в огонь и в воду, на плаху и позор. Вам поручили важное задание: быть глазами и ушами этого дома, а вы решили отступницей стать? Не выйдет! Перед вами показательный пример! Неужели не впечатляет? — Так Иловайского убили?… — Косарева ахнула и отшатнулась от Пурикордова. — Не ваше дело! — оборвал он ее. — Ваш ранг не позволяет вам знать слишком много. Делайте, что вам говорят — это принесет большую пользу и вам, и нашему обществу. И не суйте свой нос, куда не следует. Пурикордов встал и направился к двери. — И еще, любезная Елена Глебовна, — в его голосе снова послышались чарующие обертоны, словно с lugubre[15] он перешел на teneramente,[16] - приглядите, пожалуйста, за вашей соседкой справа, госпожой Авиловой. Уж слишком часто она оказывается первой в местах, где ее присутствие совершенно излишне. Вы меня поняли, драгоценнейшая? И он вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь. Несчастная Елена Глебовна, пошатнулась, упала на колени перед столиком с киотом и принялась истово молиться. Она шептала «Спаси и сохрани» и била земные поклоны. Ее гордости хватило ненадолго. Смотреть на это было и смешно, и странно. Зная, какому «святому» она молится, мне не верилось, что ее мольбы дойдут до Всевышнего. А носки моих туфель, выглядывающие из-под занавеси, доставляли мне особые неудобства: как бы хозяйка комнаты меня не поймала на горячем. Нужно было как-то отсюда выбираться. Судя по поведению хозяйки, она не собиралась покидать комнату. А пройти незамеченной, ожидая, что Косарева заснет, не представлялось возможным: чихать хотелось нестерпимо. И я решилась. Резким движением отдернув занавеску так, что слепящий солнечный свет ударил Косаревой в глаза, я вышла из своего ненадежного убежища и громко чихнула. От неожиданности женщина отпрянула, упала навзничь и завопила: «Явился! Слава тебе, Господи! Услышал мои молитвы!» — Кто явился, Елена Глебовна? Это я, Полина, не бойтесь. Простите, что без спросу вошла к вам в комнату. Так уж получилось. Косарева смотрела на меня безумным взглядом. Ни говоря ни слова, она тыкала пальцем куда-то поверх моей головы. — Что такое? Что вы хотите сказать? Наконец она пришла в себя и с трудом вымолвила: — Кудри… Тут я поняла. Несчастная женщина приняла меня за Александра Сергеевича Пушкина, которому только что истово молилась. Мои волосы, короткие, нечесаные и не уложенные в прическу, вились непокорными кудрями. Да еще солнце светило в спину — от этого вокруг головы образовался нимб, а лицо оставалось скрытым в тени. Наконец выражение лица ее стало осмысленным, она тяжело вздохнула и поднялась с пола. — Вы все слышали, — со страхом сказала она, заглядывая снизу вверх мне в глаза. — Да, — ответила я, — и уверяю вас, Елена Глебовна, что никому не открою вашей тайны, если, разумеется, она никак не относится к двойному убийству. — Я ни при чем, истинный крест, — Косарева обернулась, чтобы перекреститься на икону с изображенным на ней Пушкиным, и медленно опустила руку. Заметив ее нерешительность, я решила взять быка за рога. — Странная у вас икона, Елена Глебовна. Не уставная. Может, расскажете, откуда она у вас? И если вас не затруднит, дайте что-нибудь поесть — у меня от голода голова кружится. — Сейчас, сейчас, — засуетилась она, открыла ящик комода и достала оттуда великолепно пахнущий пирог с капустой, завернутый в льняное полотенце. — Грешна, люблю на ночь чаю выпить с пирогом, вот с кухни и прихватила. Угощайтесь! Я накинулась на пирог, забыв о приличиях, а Косарева смотрела на меня, жалостливо качая головой и приговаривая: «Ох, и худенькая вы, Аполлинария Лазаревна, в чем только душа держится?» — Рассказывайте, — невнятно пробормотала я, не отрываясь от пирога, — я буду есть и слушать. — Ну, хорошо, — вздохнула она и начала свою повесть: — Моя матушка, Мария Ивановна Денисова, родом из этих мест. Ее отец — мой дед — заседал в дворянском депутатском собрании, был потомственным дворянином и имел свой герб. Еще совсем юной девушкой матушка познакомилась у Осиповых-Вульфов с гостившим в Тригорском Пушкиным. Она слегка картавила, была резва и хороша собой, чем покорила сердце поэта. Ей даже рассказали, что Александр Сергеевич называл ее цветком в пустыне, жемчужиной и даже намеревался в нее влюбиться. Он писал ей письма, которые матушка держала в резной шкатулке, часто доставала и перечитывала. А потом Пушкин женился на Наталье Николаевне и этим разбил матушке сердце. Письма прекратились, надеяться уже было не на что, да и родители ее никогда бы не согласились на брак с поэтом, помня о его легкомысленном поведении и огромных долгах. Она сильно горевала, но вскоре к ней посватался поручик лейб-гвардии Глеб Венедиктович Косарев и спустя полгода ухаживаний сделал матушке предложение. Родители ее, обрадовавшись столь выгодной партии, сыграли пышную свадьбу. Молодым выделили деревеньку да душ около двухсот, они и зажили. Я была пятым ребенком в семье, росла тихой и спокойной, хотя и хворой, и не любила шумные детские забавы. С годами матушка становилась все более истеричной и капризной: бранила детей, собственноручно секла дворовых девок и корила супруга за то, что тот живет за ее счет. Оказалось, что он не был столь богат, как показывал при сватовстве, и не удивительно, что отец все чаще стал оставлять нас и уезжать на несколько дней, а то и недель на охоту, навестить друзей и просто попутешествовать вдали от дома и властной супруги. Однажды мать собралась на богомолье в Тверской Христорождественский монастырь и взяла меня с собой, поелику верила, что посещение святого места исцелит меня от золотухи. Мы шли пешком три дня, останавливаясь переночевать в странноприимных домах. Придя в монастырь, матушка тут же стала молиться и бить поклоны у иконы Тихвинской Божьей Матери. Она несчастливо жила с отцом из-за своего характера и молилась в обители о ниспослании ей семейного счастья, обуздании гордыни и прощении грехов. На второй день нашего пребывания в обители на монастырском дворе к нам подошла красивая дама в платье из черного шелка и кружевной шали на голове. За ней шла дородная няня и несла на руках прелестную девочку лет пяти-шести. Она подошла к матушке и представилась госпожой Рицос Камиллой Аркадьевной. Матушке ничего не говорило это имя, но она, по своей природной любезности, вступила с дамой в разговор. Госпожа Рицос объяснила, что подошла к нам познакомиться для того, чтобы девочки, я и ее дочка, поиграли вместе. Матушка собралась было отослать меня к той няне, но я закапризничала: вцепилась в ее юбку, да так и простояла все время разговора. Помню, дама спросила, знакомо ли матушке имя графини Рогнеды Скарлади, фрейлины императрицы Елизаветы Алексеевны,[17] на что получила отрицательный ответ. «Я ее дочь, — гордо сказала новоявленная знакомая, нимало не смутясь матушкиным незнанием, — а моя покойная мать была известна своими благотворительными делами. Графиня Скарлади многое делала для устройства больниц, приютов, обучала сестер милосердия ухаживать за больными и немощными, и в знак особых заслуг похоронена в Воскресенском женском монастыре. Неужели вы ничего не слышали о моей матери?» Матушка, извинившись, ответила отрицательно, но госпожа Рицос не отступала. Ей очень хотелось произвести на мою мать, державшуюся неприступно, впечатление своей знатностью и высоким положением. «Графиня Скарлади, — продолжала она, — была знакома с великим поэтом, Александром Сергеевичем Пушкиным! Он дружил с ней и ее братом, моим дядей, и даже посвятил ему эпиграмму. Неужели и о Пушкине вам ничего не известно?» «Вы ошибаетесь, — сухо сказала матушка, недовольная тем, что о ней так низко подумали, — вот о Пушкине я наслышана много. И не только наслышана — мы были знакомы и даже переписывались». «Неужели?! — воскликнула собеседница. — Вы его видели, счастливица! Как я вам завидую! Расскажите мне о нем, прошу вас!» «Более того, — добавила польщенная этими знаками внимания матушка, — он был в меня влюблен и посвятил мне стихи». И она процитировала госпоже Рицос строчки пушкинского стихотворения о талисмане и коварных очах. «Боже мой! — Камилла Аркадьевна раскраснелась от избытка чувств и прижала руки к груди. — Какое счастье, что я набралась смелости и подошла к вам! Здесь святое место, где совершаются чудеса! Сам Бог послал вас мне!» И вновь предложила мне играться с ее дочкой. А когда я отошла в сторону, принялась шептаться с матушкой. Мне не хотелось играть с девочкой: она была маленькой, а нянька — глупой. Я скучала. Ребенок, заигравшись, стянул с себя вязаную кофту-распашонку, и я увидела у малышки на ручке родимое пятно, по форме напоминающее лошадиную голову. Она зачерпнула ладонями грязь из лужи и бросила в меня. Нянька тут же заквохтала, всполошилась и принялась вытирать ей мокрые руки, а мне стало так противно, что я бросилась к матушке, уткнулась головой ей в колени и стала причитать, мол, не хочу играть с этой девочкой — она нехорошая и пачкает мне платье. Камилла Аркадьевна вздохнула, потому что я мешала разговору и сказала: «Мне было очень приятно побеседовать с вами, госпожа Косарева. Надеюсь, мы еще увидимся и продолжим нашу интересную беседу». Она попрощалась легким кивком и удалилась вместе с няней и плачущей дочкой. Мы пробыли в монастырской обители около десяти дней. И все это время матушка общалась с госпожой Рицос. Они вместе молились в церкви, прогуливались по мощеному двору и разговаривали. Я все время находилась около них и помню, что главной темой их разговоров был Пушкин. Они читали стихи, вспоминали случаи из жизни поэта и сходились в одном — обе не любили его жену, Наталью Николаевну. Они считали ее ветреной дамой и причиной гибели Александра Сергеевича. По прошествии некоторого времени матушка с Камиллой Аркадьевной стали закадычными приятельницами, и, когда настала пора расстаться, они обнялись, расцеловались и дали друг другу обещание видеться как можно чаще. После возвращения с богомолья матушка почувствовала себя лучше, да и я перестала хворать, а за лето вытянулась в нескладную девицу, которой в одночасье вдруг оказались коротки юбки и панталоны. Жизнь в доме стала поспокойнее, отец уже не уезжал надолго, все сидел в саду и курил трубку с длинным чубуком. Новоявленная подруга сдержала свое обещание и приехала спустя полгода к нам погостить. Она приехала одна, без дочери. Матушка очень обрадовалась, назвала госпожу Рицос своей ненаглядной подругой и представила ее отцу. На мое удивление, папеньке Камилла Аркадьевна не понравилась, он не вмешивался в женские беседы, только хмурился и уходил ловить рыбу со старшими сыновьями. Однажды вечером гостья попросила показать ей письма Александра Сергеевича. Прежде матушка никогда и никому их не показывала: отцу не нравилось даже упоминание имени поэта, он переживал, что его выбрали и дали согласие на брак только потому, что поэт женился на другой, а чужих у нас в доме не бывало. Поэтому только мне позволялось смотреть и касаться драгоценной реликвии. Улучив момент, когда отца не было дома, матушка достала резную шкатулку орехового дерева и открыла ее перед замершей от восхищения Камиллой Аркадьевной. Они перебирали письма, вновь и вновь перечитывали их: у матушки в глазах стояли слезы. Когда же наступило время отъезда, гостья попрощалась с нами и подарила матушке вот эту икону. Она сказала, что Александр Сергеевич — святой, невинно убиенный исчадиями ада, и что молиться за него следует любому ревностному христианину. На следующий день после отъезда госпожи Рицос, матушке стало плохо. Она чувствовала сильные рези в желудки и кричала от боли. Приехавший врач пустил кровь, но это не помогло — матушка скончалась. Обезумевший от горя отец кричал, что все беды от злодейки, пробравшейся в наш дом, но я ему не верила. У нас на столе часто бывали грибы: может, мама съела какой-нибудь ядовитый. После смерти матушки хозяйство пошло прахом — наступило запустение. И мне, совсем еще молодой девушке, пришлось взять в руки управление делами имения. В той суматохе пропала шкатулка с письмами Александра Сергеевича, о чем я не перестаю сожалеть до сих пор. Икона с изображением Пушкина стала моей тайной. К ней я обращалась в тяжелые минуты, шептала молитвы и стихи. Боль отходила, а в сердце разливалось благолепие. Я всегда мысленно благодарила Камиллу Аркадьевну за чудный подарок. Прошло несколько лет. Братья мои разлетелись кто куда. Митенька в уланы, Саша казенную должность получил, а я оставалась при отце. Он сильно сдал, глаза плохо видеть стали, и без меня никак не справлялся. Стали ко мне свататься разные женихи: помещик из соседней деревни Григорий Ардальоныч, приятель брата Митеньки — улан Корнеев, а мне никто по душе не пришелся. Я всем отказывала по одной простой причине: они не читали и не любили поэзию Александра Сергеевича. О Пушкине знали лишь то, что поэт был гулякой, а жена наставила ему рога, стихов и вовсе наизусть не помнили. Никто не мог сравниться с властителем дум моих. Только ему я поверяла свои помыслы и чаяния и каждый день в молитвах поминала Камиллу Аркадьевну за бесценный подарок. Годы летели. Все реже и реже приезжали ко мне свататься, а потом и вовсе прекратили. Мне было все равно: я управлялась по хозяйству, ухаживала за отцом, читала Пушкина, вышивала, молилась, и благодать снисходила на мою душу. Батюшка скончался во сне. Госпожа Рицос на похороны не приехала, и с тех пор я не знаю, что с ней. Наша связь оборвалась. А несколько лет назад мне нанес визит Сергей Васильевич. Он купил вот этот особняк на горе и ездил по окрестностям знакомиться с соседями. Иловайский мне сразу понравился. Он любил Пушкина и знал наизусть его стихи. Бог послал мне собеседника с тонкой и понимающей душой. Если бы я была хоть чуточку помоложе… Ах, да что говорить!.. В один из его визитов я рассказала о матушке и письмах Пушкина к ней. Сергей Васильевич пришел в необыкновенный восторг и тут же предложил мне продать ему эти письма, суля неслыханные деньги. Каково же было его разочарование, когда я сообщила, что письма утеряны вместе с резной шкатулкой. Иловайский долго расспрашивал меня как и когда обнаружилась потеря, и пришел к странному выводу: шкатулку украла госпожа Рицос. Конечно же, я с негодованием отвергла это дикое предположение и он уехал восвояси. Однако через месяц явился вновь и сделал мне следующее предложение: к нему, в новый дом, приезжает на жительство дочь Ольга и он приглашает меня к себе в качестве компаньонки для его дочери. Гувернантка Ольге не нужна — она уже взрослая девушка, а вот компаньонка понадобится непременно. Сергей Васильевич несколько раз повторил это слово и добавил, что ничего зазорного в нем нет — в Европе во всех приличных домах живут высоконравственные солидные дамы, единственная обязанность которых участвовать в беседах с хозяевами и гостями дома, а также разливать чай. Кроме того, я смогу перевезти в особняк Иловайских все вещи, которые мне дороги: мебель обстановку и прочее. Тогда и волки будут сыты, и овцы целы. Жалование Сергей Васильевич положил мне хорошее, на всем готовом. Прислуживать мне будут, за обедом место рядом с Ольгой и я, поколебавшись, но скорее для вида, согласилась. Так я оказалась здесь. В деревне остался управляющий, ежемесячно он приходит ко мне с докладом, а я живу покойно и счастливо…Глава четвертая
В эту ночь явилась ко мне покойница баронесса фон В***. Она была вся в белом и сказала мне: «Здравствуйте, господин советник!»Косарева всплеснула руками: — Если бы не эти ужасные смерти! Спрашивается, кому мешал Сергей Васильевич? Душа-человек! Как его нам будет не хватать! — Как вы думаете, Елена Глебовна, — спросила я, прожевав, наконец, последний кусок, — кто повинен в смерти Иловайского и Мамонова? Кому надо было их убивать? — А Бог его знает, — ответила она и по привычке перекрестилась на портрет Пушкина. Меня передернуло. Язык не поворачивался назвать сие художество иконой, хотя я вовсе не являлась ревностной христианкой. — Найдут еще преступника, убившего моего благодетеля. А вот мне придется собирать вещи: не думаю, что долго засижусь теперь в этом доме — Марина Викторовна не очень-то меня жалует. А однажды так и вовсе соглядатайкой назвала. — Это зачем же? — удивилась я, но более для того, чтобы вызвать ее на большую откровенность. — Как-то проходила я мимо комнаты покойного Алексея Юрьевича — я несла Оленьке чай в библиотеку и слышу шум из-за двери, вреде ссорятся двое. А потом хозяйка как выскочит, как хлопнет дверью! И давай на меня кричать, мол, что я тут вынюхиваю? Я сдержалась, негоже мне себя ронять, да и пошла себе в библиотеку. — Она ссорилась с Мамоновым? — Да, — ответила Косарева и пожевала губами. — Не хочется, конечно, напраслину возводить, но, думаю, это она убила и мужа, и неверного возлюбленного. Уж больно она этого анархиста привечала, когда Сергей Васильевич ему пристанище дал в своем доме. И мне теперь за Ольгой Сергеевной еще более пристально следить надо — не ровен час и ей опасность угрожает! Только бы полиция поскорей добралась до нас и арестовала презренную Мессалину! Елена Глебовна встала, аккуратно свернула льняную салфетку и спрятала ее в комод. Мне очень хотелось расспросить ее о Пурикордове, но я не решалась. Вместо этого я поинтересовалась: — А как вы ладили с Ольгой? Она хорошая девушка? — Очень! — поспешно ответила Косарева, отводя глаза в сторону. — Другой такой я в жизни не видела… — Ох, неправда ваша, — усмехнулась я, — не умеете вы лгать, Елена Глебовна. Что ж такого особенного в дочке Иловайского, что ей в столь зрелом возрасте требуется компаньонка? Косарева оглянулась по сторонам, словно в поисках ушей на стенах, и, понизив голос, прошептала: — Заговаривается она. — Как это заговаривается? — не поняла я. — Кликушествует? — Нет, по-другому. После смерти матери она как бы не в себе стала. Вдруг решила, что отец их бросил, они жили впроголодь и страдали от холода. Заявила, что обноски носила, что в гимназии не училась — отец денег не давал. Да Ольга лучше вас с нами по-французски говорит! В хороших гимназиях обучалась, в прюнелевых башмачках ходила, и матушка ее горя не знала за таким-то мужем. Правда, Сергей Васильевич часто по делам службы отсутствовал, да с кем такого не бывает? И моряки, бывало, носу домой месяцами не показывают, и путешественники. Уж я-то понимаю. Мои глаза затуманились: я вспомнила мужа, Владимира Гавриловича Авилова, географа-исследователя, оставлявшего меня, молодую жену, одну, чтобы поехать в очередную экспедицию, подорвавшую в конце концов его здоровье. Но я не дала себе поблажки, прервала волнующие воспоминания и спросила: — Откуда вы знаете, что она заговаривается? Может, она правду говорит? — Да как же вам не совестно, Аполлинария Лазаревна! — с упреком глянула на меня Косарева. — Чтобы такой человек, как Сергей Васильевич, жену с ребенком бросил? Он сам мне как-то за обедом рассказывал о своей первой супруге, царство ей небесное, о дочке, о ее боннах и гувернантках. Разве можно одновременно нанять бонну и одеваться в обноски? Поняв, что влюбленную в покойного Иловайского компаньонку не переспоришь, я задала следующий вопрос: — Отец показывал Ольгу доктору? Говорят, сейчас наука о душевных болезнях далеко вперед ушла. Может, стоило бы истребовать консультацию? — Господь с вами, Полина, — в ужасе замахала она руками. — Скажете тоже, душевные болезни! Чтобы к постели приковывали и холодной водой обливали мою ласточку? Сергей Васильевич ни за что бы не согласился! — Какие глупости вы говорите, Елена Глебовна! — возмутилась я. — Вы ничего не знаете о новых методах лечения. Никто из врачей уже так с больными не поступает. Их расспрашивают, картинки разные показывают, успокаивают и им становится легче. — Чем эти картинки смогут помочь? Ей голоса слышатся! — торжественно сказала она. — А на Руси издревле считалось, кто голоса слышит, тот чист и непорочен душой, аки агнец Божий! Со мной вот голоса не говорят, да и с вами, думаю, тоже. — Верно, — кивнула я, не зная, то ли радоваться, то ли печалиться от того, что не осталось во мне ничего от агнца. — Не слышу я никаких голосов, Елена Глебовна. Даже когда просыпаться надо — в этот час особенно. Меня только пожарным колоколом можно разбудить. — А она слышит! Как-то пришла ко мне и говорит: «Елена Глебовна, проходила я мимо библиотеки, а оттуда музыка неземная и голоса ангельские. Заглянула в дверь, а там никого…». Вот оно как бывает! Поэтому Сергей Васильевич и пригласил этого Фердинанта, тьфу, Господи, и не выговоришь сразу его имя. — Ампелоговича, — добавила я. — Верно, шарлатана этакого, чревовещателя, чтоб его черти на том свете на медленном огне поджаривали, прости меня, Господи, за срамные слова, — она перекрестилась, но на этот раз посмотрела на потолок, а не на портрет в киоте. — Откуда вам известно, что он шарлатан? — с трудом скрыв улыбку, спросила я. Вид разгневанной Косаревой вызывал именно такие чувства. — Да вдобавок еще и чревовещатель? — Я не удивлюсь даже, если у него обнаружится хромая нога с копытом! — в запальчивости выкрикнула она. — Когда я присела за праздничный стол, он, не раскрывая губ, изобразил столь непристойный звук, что меня в краску бросило! И как только таких людей в приличный дом за стол сажают? Его место в людской! Продолжить обсуждение раблезианского поведения господина Гиперборейского нам помешал настойчивый стук в дверь. Косарева поднялась, и в дверь ворвалась Марина. За ней спешили Пурикордов и Карпухин. — Полина, где ты была?! Мы тебя повсюду ищем! Уже Бог знает что подумали? Ей вторил скрипач, утирая платком пот со лба: — Вы даже ничего не поели. А когда Анфиса понесла вам еду, оказалось, что вас нет в комнате! Куда вы исчезли? Мы весь дом обыскали! Пришлось с сожалением отказаться от мысли расспросить Елену Глебовну о приорах и прецепторах тайного общества. Не делать же это в присутствии Пурикордова! Но я тешила надежду, что у меня еще найдется время. — А что, собственно говоря, произошло? — выказала я им свое удивление. — Неужели вы не могли предположить самое уместное: что я нахожусь поблизости. Я проснулась, почувствовала сильный голод и стала искать, чем можно было бы перекусить. В сумочке нашла лишь шоколад-миньон, самую малость. Этого оказалось недостаточным, поэтому я вышла в коридор, постучалась к госпоже Косаревой, и она угостила меня великолепным пирогом с капустой. Пирог я съела, не оставив ни крошки. Спасибо вам, Елена Глебовна, вы спасли меня от голодной смерти. Слова о смерти были в данные момент не вполне уместны, и я спросила подругу: — Есть какие-то новости, Марина? Ее опередил Пурикордов: — Пока ничего. Тела покойных мы перенесли в одну из нежилых комнат, где нетоплено. Час назад я в окно смотрел: из деревни к нам пробиваются люди — сверху видно было. А в низине снегу еще больше, да, не ровен час, погода опять изменится. Так что, по моим подсчетам, разве что к завтрашнему дню сюда дойдут. Больше всего меня тревожит, что властям не удалось сообщить о преступлении. — Полина, дорогая, спускайся вниз. Лучше нам всем быть на виду — так спокойнее, — Марина подошла, взяла меня за руку, но я высвободилась. Она непонимающе посмотрела на меня: — Что с тобой? — А что со всеми нами? — ответила я вопросом на вопрос. Предположения Косаревой посеяли во мне подозрения. — Ты хочешь видеть всех вместе, потому что кто-то из нашего общества убийца? Тебе нужно, чтобы он был на виду и не смог продолжить свое кровавое дело? А может, я не хочу вас всех видеть?! Мне не терпится покинуть этот проклятый дом и больше сюда никогда не возвращаться! — Между прочим, — она вздернула подбородок и отступила на шаг, — смерти произошли после твоего приезда. А ты у нас впервые — почти все уже бывали в нашем доме, и ничего подобного не происходило. А о тебе говорят, что ты замешана в N-ских громких событиях с убийством попечителя и графа Кобринского![19] Мне матушка писала. — Как можно, Марина? — обиделась я и решила ответить той же монетой. — Ты обвиняешь меня? А кому выгодно это двойное преступление? Уж не сама ли ты убила мужа и любовника: мужа — за то, что за нелюбимого вышла с подмоченной репутацией, а любовнику измены с Ольгой не простила! — Что за бред? — ахнула она. — Отнюдь! Мамонов, обознавшись, поймал меня в коридоре и принялся целовать, когда я на праздничный ужин шла. Интересно, за кого он мог меня принять? Только у нас с тобой были одинаковые прически и похожие платья! С чего бы ему так себя вести, если ты ему не любовница, а уважаемая хозяйка дома? Марина потеряла дар речи. В комнату протиснулся Карпухин. — Аполлинария Лазаревна, голубушка, не надо так близко к сердцу принимать. Никто вас ни в чем не обвиняет — это дело полиции и суда. А сейчас возьмите меня под руку и давайте спустимся вниз, попросим Александра Григорьевича сыграть нам что-нибудь, а Ангелину Михайловну спеть и будем радоваться, что мы молоды и живы. Gaudeamus igitur, juvenes dum sumus,[20] - пропел он, совершенно не к месту и не ко времени, лишь бы порадовать меня и разрядить обстановку. В конце концов, я позволила увести себя вниз. Стол был уже убран. Стоял горячий самовар, а на блюде горкой красовались свежие ватрушки — Анфиса постаралась. Вороновы сидели рядком и, заметив меня, тут же начали перешептываться. Пурикордов настраивал скрипку, а певица, задумавшись, смотрела на Гиперборейского, уплетавшего ватрушки. Ольги в комнате не было. Только я собралась спросить, где девушка, как скрипач тронул смычком струны, и торжественная мелодия Баха заполнила собой все вокруг. Я узнала «Чакону» из партиты ре-минор, которую впервые услышала, будучи с мужем на концерте в Петербурге. А Пурикордов продолжал играть. Соло из «Лебединого озера» сменили каприсы Паганини, Брамс и Венявский. Как это было прекрасно! Скрипка пела густым благородным тембром, смычок то взлетал высоко, то трепетал под чуткими пальцами артиста, и не было вокруг ничего — ни смерти и ужаса, тайн и страстей, только мелодия, полная любви и очарования. — Браво, маэстро! — мы аплодировали изо всех сил, а Пурикордов кланялся, прижав руки, держащие смычок и скрипку, к груди, и я была уверена, что он не видел, что стоит не перед ликующим залом, освещенным тысячами свечей, а в обычной гостиной, перед столом с самоваром и горсткой растерянных людей. — А теперь попросим спеть нашу дорогую Ангелину Михайловну, — предложил скрипач и заиграл первые звуки романса «Черная шаль».Шведенборг[18]
* * *
На сердце было неспокойно. Для того, чтобы немного придти в себя, я решила проведать больного Карпухина, поднялась на второй этаж и направилась в его комнату. Подойдя к двери, я остановилась, не решаясь постучать. Все же он в постели, одинокий мужчина. Но я отбросила сомнения и, постучавшись, осторожно вошла. Карпухин полусидел в кровати, его голову укутывал платок, придающий ему нелепый вид водевильного султана. Елена Глебовна сидела рядышком и аккуратно кормила его из ложки бульоном. Увидев меня, он отвел в сторону руку доброй самаритянки и попытался стянуть с головы платок. — Оставьте, — замахала я на него руками. — Не трогайте ничего. — Там у него компресс, — пояснила Косарева, — шишка уже спадает. — Как вы себя чувствуете, Иннокентий Мефодьевич? — испытывая чувство вины, спросила я. — Вашими молитвами, — усмехнулся он, дотронулся до затылка и скривился. — Уже лучше. Елена Глебовна не оставляет меня своими заботами, видите, с ложечки кормит, как младенца. Сейчас агукать начну. И он смешно зачмокал. Косарева засуетилась, принялась собирать чашки, ложки, сложила их на поднос и, попрощавшись с нами, вышла. — Иннокентий Мефодьевич, — начала я, но Карпухин перебил меня. — Дорогая Аполлинария Лазаревна, — улыбнулся он, — наши родители нехорошо подшутили над нами, дав нам такие длинные, неуклюжие имена. Нет, я ничего не имею против имени Аполлинария, но Полина мне кажется милее и, что важнее всего, — короче. Вы позволите вас так называть? Поверьте, в моей просьбе нет ни грана амикошонства.[28] — Видите ли… — замялась я. — Хорошо, я согласна. Но на людях продолжайте обращаться ко мне по-прежнему: г-жа Авилова. Я не хочу возбуждать ревность Марины Викторовны. Она и так находится в расстроенных чувствах. — Договорились, — кивнул он и попросил: — Присядьте ко мне поближе, вот сюда. Я оглянулась. — Почему вы оглядываетесь, Полина? — Ищу, не притаился ли где-нибудь еще бюстик какого-либо философа: Сократа или Жан Жака Руссо. У них обычно головы очень тяжелые. Наверное, мыслей много. — Ох, — застонал он, вспоминая. — Не надо философии. Слишком крепкая для моих несчастных мозгов наука. Лучше развлеките меня, Полина. Я больной и нуждаюсь в развлечении. Расскажите мне, что в мире происходит? — Откуда ж мне знать? — удивилась я. — Мы же завалены снегом, и неизвестно, когда он спадет. — Да это я знаю, — махнул рукой Карпухин. — Я не о большом мире, а о нашем маленьком, уютном мирке. Скажите, дорогая Полина, никто никого не прирезал за время моего отсутствия? А то все там, на месте событий, а я тут валяюсь, словно валенок прохудившийся. — Типун вам на язык, Иннокентий, — рассердилась я. — Еще накличете беду. Хотя кое-что произошло… Есть что рассказать. И, чувствуя себя неловко от того, что сплетничаю, я подробно описала Карпухину сцену, разыгравшуюся в столовой. Рассказывая, я успокаивала себя тем, что, во-первых, развлекаю больного, а во-вторых, Карпухин, в отличие от меня, давно знаком с действующими лицами и может быть, найдет в их поведении мотив, изобличающий убийцу. — Да, Марина Викторовна дама нервная. И привыкла своего добиваться. И если она пригрозила отобрать скрипку у Пурикордова, ставлю десять против одного, — отберет. Жаль только будет — божественно играет маэстро, божественно! — Он оживился. — А хотите, я расскажу вам, как она замуж вышла за Иловайского? Я при этом раскладе присутствовал от начала и до конца. — Расскажите, время есть, — улыбнулась я, обрадовавшись про себя тому, что Карпухин занят мыслями и не тянет ко мне руки. Видно, язвительный философ его кое-чему научил. Молодой человек поерзал немного в постели, устраиваясь удобнее, и начал свой рассказ: — Некий провинциальный театрик, кажется, из Богородска, приехал в Тверь на гастроли. Давали водевиль «Лакомый кусочек или бедному жениться — ночь коротка». Марина изображала субретку, служанку-пройдоху по имени Жоржетта, устраивающую свидания своей госпожи с красавцем малым, но совершенным бедняком. А ту отец хотел выдать замуж за старого богатого судью, любителя рыбной ловли. Судью играл довольно известный старый трагик Водохлебов, явный пропойца, чей внешний вид шел вразрез с фамилией и свидетельствовал скорее о питии горячительных напитков, нежели воды. Жоржетта очень старалась ради любви к хозяйке и к собственной выгоде — ведь по пьесе служанка сама положила глаз на богача-судейского. Особенно хорошо мне запомнилась сцена, когда она, одетая только в рыболовную сеть, появлялась на берегу, и судья не мог отвести глаз от ее слегка прикрытых форм. Иловайский весь млел от удовольствия, глядя на ее дефиле в огнях рампы. Сказать по правде, артистка она никакая. Голос визгливый, не красавица, ростом, опять же, не вышла. Но было в ней некое очарование, порода, можно сказать. Ведь кто такие провинциальные артисты? Мещане, возлюбившие «высокое искусство». А Марина Викторовна — дворянка, в институте обученная. Имена произносила с настоящим французским прононсом, словно она переодетая госпожа, а не служанка на вторых ролях. Дядюшка был настолько очарован прелестной субреткой, что ради нее пригласил весь театр отужинать у него в особняке. Труппа с удовольствием согласилась, предчувствуя дармовой обед, выпивку и подарки. Иловайский показал себя щедрым и радушным хозяином, не жалел вин из своего знаменитого погреба, хотя, по моему скромному мнению, артистам водки было бы достаточно, и, когда труппа снялась с места и укатила дальше, субретки недосчитались. Она осталась полноправной хозяйкой в доме Иловайского. Думаю, что он просто потерял голову от увлечения «барышней-крестьянкой». Деятельность Сергея Васильевича всегда была сопряжена с частыми разъездами. Несколько раз в год он выезжал по торговым делам за границу, а теперь, когда женился на Марине, неожиданно все прекратилось. Больше он никуда не ездил, предпочитая оставаться с молодой женой, и только в последнее время в его делах наметилось некоторое оживление: начал вести переговоры с Вороновым о поставках бумаги для издания пушкинского собрания сочинений. Надеюсь, вам известно, Полина, что Иловайский был большим почитателем творчества Пушкина и везде собирал письма, документы, рукописи, прижизненные издания. У него в библиотеке специальный шкаф стоит. Он и Косареву из-за этого к себе пригласил жить — все же живой свидетель отношения поэта к ее матери. После покупки особняка, в перестройку которого Иловайский вложил немалые капиталы, дела стали приходить в упадок, а тут еще эта блажь, прихоть — домашний театр… Нет, он совсем обеспамятел от любви. А затея со спиритом? Знаете ли вы, сколько Сергей Васильевич заплатил проходимцу за то, чтобы тот приехал и провел так называемый сеанс? Две тысячи рублей серебром — немалые деньги! Да уж, выдумки его новоиспеченной супруги доставались терпеливому Иловайскому недешево. К сожалению, с соседями у него ничего не вышло. Даже говорить не стали, не то что продать что-либо из раритетов. И тогда Марина Викторовна предложила пригласить из Москвы известного спирита, чтобы он здесь, в пушкинских местах, вызвал дух Александра Сергеевича и тот рассказал бы, где искать его ненайденные пока еще рукописи. Я считаю это бредом, но Иловайский во всем потакал жене и поэтому согласился… Карпухин откинулся на подушки и закрыл глаза. Видимо, длинная речь утомила его. — Лежите, Иннокентий, не стоит разговаривать. Хотите чаю? Он кивнул, я напоила его из чашки и невольно залюбовалась его чеканным профилем. Конечно, с компрессом вокруг головы он выглядел не самым лучшим образом, но и сейчас в облике Карпухина чувствовалось нечто байроническое. Молодой человек лежал, не двигаясь, и я тихо выскользнула за дверь, дабы не мешать ему спокойно отдыхать. Ноги сами собой привели меня в библиотеку. Я вошла, ударившись в темноте о край массивного стола. Найдя ощупью газовый светильник на стене, я зажгла его и в мерцающем свете увидела, что кресло так и лежит опрокинутое, а злополучный бюст Вольтера валяется рядом. Поставив кресло и философа на место, я решила обследовать библиотеку. На столе, среди бумаг, изобилующих хозяйственными расчетами, квитанциями и копиями деловых бумаг, меня заинтересовала страница, на которой четким почерком было выведено: «Стоит отметить, что М. Ю. Виельгорский, композитор-дилетант и меценат, входил в масонскую ложу, и перчатка Вяземского, положенная в гроб Пушкина, как тайный масонский знак, намекает на…». На этом запись обрывалась, и непонятно было, к кому адресовано сие послание. Таинственная связь с приорами и прецепторами, о которых упомянул Пурикордов в разговоре с Косаревой, начинала крепнуть. Не решившись забрать бумагу себе, я обернулась к книжным полкам и принялась пристально их рассматривать. Во всех шкафах стояли книги, темные корешки которых виднелись сквозь стеклянные дверцы. Я внимательно читала названия, но ни одной книги, принадлежавшей перу Пушкина, не нашла. Так я переходила от шкафа к шкафу, пока не наткнулась на запертый ясеневый шкаф в стиле французского ампира. Шкаф резко выделялся на фоне остальной мебели, его дверцы, украшенные меандром,[29] были изготовлены из дерева, а не из стекла. У меня не оставалось сомнений: я наткнулась именно на то, что искала. Но без ключей открыть толстые дверцы невозможно, да и времени в обрез — вот-вот позовут на спиритический сеанс, который мне очень хотелось посмотреть. Ощущения, как в детстве: и страшно, и манит. Нет, стоит принять участие в сеансе — не зря же заплатили Гиперборейскому такую огромную кучу денег за одно выступление! Решив наутро прийти снова и попытаться собственными силами открыть шкаф, я притушила свет и вышла из библиотеки. В доме стояла удивительная тишина. Казалось, ни единой души не осталось вокруг. Наверное, хозяева и гости отдыхали после обеда. Не желая появиться в гостиной первой и незваной, я не спешила спускаться вниз. Любопытство гнало меня вдоль коридора. И я заглянула в следующую после библиотеки комнату. Ею оказалась спальня Иловайских, судя по разбросанным там и тут туалетам, среди которых я заметила уже знакомое белое платье с двумя рядами кружев вокруг декольте. Немного поколебавшись я вошла, рискуя, что меня кто-нибудь заметит и придется объяснять причину своей любознательности. Посреди просторной комнаты, превышающей раза в три размеры любой другой, виденной мною в этом доме спальни, напротив окна, занимавшего полстены, стояла кровать королевских размеров. По моему разумению, на ней можно уложить взвод. И не тщедушных гусар, а мощных кирасир, и они все отлично выспятся, не задевая друг друга. Над кроватью был укреплен балдахин с плоским верхом, от которого вниз, по четырем позолоченным штангам, спускались драпированные занавеси темно-синего бархата, украшенные золотыми звездами, изображениями стрельцов, овнов и других обитателей небес, словно на старинных атласах. Подойдя к кровати, я заглянула внутрь балдахина и обнаружила наверху девять зеркал в тонкой оплетке, расположенные квадратом. На зеркалах еле заметными алмазными штрихами был нанесен тот самый герб, с фронтона особняка Иловайского: волк с оскаленной пастью и щитом, на котором сияли три звезды неизвестного созвездия. Подивившись столь изысканной выдумке, я все же недоумевала, что можно было увидеть в этих зеркалах ночью, в кромешной темноте. И стоило ли смотреть на себя утром, когда не каждая дама, проснувшись, сияет, словно майский розан. Толстые витые шнуры из золоченых нитей, заканчивающиеся тяжелыми кистями, свисали по четырем углам балдахина, и я, по дурной привычке все трогать, потянула за один из них. К моему удивлению, занавеси даже не колыхнулись, зато зеркальный потолок легко изменил свое положение и остановился под некоторым углом. Я дотронулась до другой кисти, зеркала вновь задвигались и отразили часть окна с взошедшей луной. Не постель, а обсерватория безумного звездочета где-нибудь в Византии. Играться можно было бесконечно, но, отдавая должное инженерному уму Сергея Васильевича, направившего столь совершенные знания на выполнение фривольных прихотей супруги (в чем я ни минуты не усомнилась), я перешла к секретеру, стоявшему в отдалении от кровати, как неожиданно услышала громкий голос Пурикордова: — Господа, господа, прошу всех вниз! Мы начинаем! Спускайтесь в гостиную — все уже готово! Я поспешила выйти из спальни Иловайских, пока меня не поймали на горячем. Гостиная преобразилась. Стол, ранее овальной формы, вытянутый в длину, сейчас принял идеально круглую форму. Его покрывала черная бархатная скатерть, не дававшая ни единого отблеска. Посредине стола на листе плотной бумаги с надписями «да» и «нет» лежало фарфоровое белое блюдо с нанесенными по ободку буквами в алфавитном порядке. На буквы указывала тонкая стрелка, закрепленная булавкой в охвостье. На равном расстоянии от блюда стояли четыре семисвечника с витыми дьяконскими свечами белого воска, и Тимофей в белых перчатках аккуратно зажигал их от короткого огарка. Свет они давали яркий, поэтому в газовых лампах не было необходимости. Постепенно в комнату стягивались гости. Первыми подошли Вороновы, за ними Пурикордов с Мариной Иловайской, Перлова в цветастой шали и, наконец, словно примадонна на бенефисе, появился сам Фердинант Ампелогович Гиперборейский, спирит, мистик, престидижитатор, маг и чародей. Карпухин лежал больной у себя в комнате, Ольга не хотела встречаться с мачехой, а Косарева выразила свое отвращение к сему действию, поэтому более участников спиритического сеанса мы не ждали. Тимофей зажег все свечи и, поклонившись, вышел, а Пурикордов встал и запер дверь гостиной на ключ. «Чтобы слуги не помешали сеансу», — пояснил он. На Гиперборейском, под уже знакомым черным шелковым плащом, сиял белый камзол с золотыми пуговицами. Руки были затянуты в тонкие перчатки. Не хватало только шпаги, буклей и треуголки, и перед нами оказалось бы видение знаменитого Джузеппе Бальзамо, любившего называть себя графом Калиостро. Спирит окинул нас мрачным взглядом, сел на специально приготовленный для него стул с высокой спинкой и потрогал блюдо. Блюдо не двинулось. Он удовлетворенно кивнул и спросил бесцветным голосом: — Есть ли на ком-нибудь из вас предметы из железа? Если есть — снимите. — Вы имеете в виду оружие? — забеспокоился Пурикордов. — Да. — Помилуйте, как можно! — А нательный крест? — спросила Елизавета Александровна. — Он из железа? — осведомился спирит. — Нет, серебряный. — Оставьте, — разрешил Гиперборейский, а я подумала, что никакие духи не в силах заставить меня снять крестик, подаренный крестной. — Ох, боязно мне, — прошептала Воронова и украдкой осенила себя крестным знамением. Муж посмотрел на нее ободряюще и накрыл ее ладонь своею. Я умилилась. Как трогательно было наблюдать за супружеской парой, сохранившей свою любовь в течение столь многих лет. Старинные напольные часы пробили полночь, и спирит торжественно произнес: — Духи ждут приказа. Велите! Вороновы переглянулись, пошептались немного и назвали имя Александра Сергеевича Пушкина. К ним присоединилась Марина. Пурикордов попросил вызвать Николо Амати, сына Джироламо, изготовителя скрипки, на что Гиперборейский пробурчал еле слышно «мудёр вельми маэстро», а Перлова — неизвестного трансильванского графа Влада. Кто он таков и чем знаменит, певица не пояснила. Пурикордов повернулся ко мне и спросил: — А вы с кем бы хотели поговорить, Аполлинария Лазаревна? — Мне бы хотелось услышать двоих, если можно, — сказала я. — Пожалуйста, как вам будет угодно, но кого именно вы желаете пригласить? — Сергея Васильевича Иловайского и Алексея Юрьевича Мамонова, если вас не затруднит, Фердинант Ампелогович, — попросила я Гиперборейского тоном примерной институтки. Все замерли, боясь вздохнуть и нарушить звенящую тишину. — Нельзя! — резко оборвал меня медиум. — Их духи рядом, они сильны и не дай Бог их рассердить! Смерть неминуема! — Я не буду их сердить, что вы! — возразила я. — Задам каждому один и тот же вопрос и все. — Какой еще вопрос? — повернулась ко мне Марина. — Не тревожь тела, они еще не похоронены. Там Анфиса и Елена Глебовна кафизмы читают, чтобы души невинно убиенных рабов божьих в рай попали, а ты навредить хочешь? Не тревожь! — Если уж есть такая возможность, почему бы не спросить: «Кто ваш убийца?» и все, — парировала я. — Убийцу найдем, и душе легче будет, что помогла отыскать. Тут я запнулась, поняв, что в запальчивости высказала что-то не то. — Все предопределено во вселенной, — нахмурился Гиперборейский. — И если их души покинули физические тела, значит, так и должно быть. Они устали жить в бренном мире. — Вы оправдываете убийц? — я не на шутку рассердилась. — Нет, — с едва заметным раздражением ответил он, — просто в мире не нами все предопределено. И если убийца зарядил пистолет, то разве он этого хотел? А может, его руку направлял высший судия, карающий за грехи прошлой жизни, и смерть жертвы была всего лишь наградой, или справедливостью — понимайте, как хотите. — Неплохо, — усмехнулся Аристарх Егорович, — так на этого судию все можно спихнуть: и пьянство, и воровство, и даже убийство. Мол, неподвластеня, направляют меня высшие силы. А какой с них спрос? — А на хорошее дело эти силы тоже направляют, или человек только плохое по принуждению делает? — спросила Елизавета Александровна. — На это я тебе, матушка, так отвечу, — обернулся Воронов к супруге, — Бог нас на хорошие дела наставляет, а сатана под локотки подталкивает, на дурное подбивает. А мы должны от искуса воздерживаться. — Подождите-ка, уважаемый Аристарх Егорович, — вступил в беседу Пурикордов, — а как же свобода волеизъявления? Что, все только Бог да сатана определяют? Человек своего разума вовсе не имеет, так что ли? Ныне не прошлые времена, все же конец девятнадцатого века, электричество, паровозы. — Ох… — вздохнула Марина и произнесла с досадой: — Милейший Александр Григорьевич, при чем тут ваши паровозы? Речь идет о том: все в руце божьей или человек может сам определять свое поведение? — Человек предполагает, а Бог располагает, — заметил Воронов. — Как при чем? — возмутился Пурикордов. — Неужели надо объяснять? Это же так просто! Возьмем меня. Раньше в кибитке, даже по дороге столбовой да на перекладных сколько времени у меня на дорогу уходило! А сейчас прогресс: быстро, тепло и по расписанию. Уж можете мне поверить, я пол-Европы объехал. Успел бы я везде, ежели в кибитке ездил? Что бы вы ни говорили, Марина Викторовна, а своей известностью я обязан не только таланту и трудолюбию, а и паровозам! Да-да, именно паровозам! — Паровозы, стало быть, от Бога, — резюмировала молчащая до сих пор Перлова, — раз польза от них такая неимоверная Александру Григорьевичу. А я слышала, недавно на вокзале одного несчастного колесами переехало. Пополам. Зазевался и попал под паровоз. Так это действие тоже от Бога? Или оно было предопределено? Вот о чем толкуем. Спор продолжался. Казалось, сидящие за столом забыли о цели своего собрания, и продолжали приводить доводы pro et contra[30] промысла Божьего. Тем временем я обратила внимание на Гиперборейского. Он откинулся на спинку стула, закрыл глаза и замер недвижим. — Смотрите, — я показала на него. — Свершилось! Он входит в контакт с духами, — прошептала Марина, — пора начинать спиритический сеанс. Сидящие за столом протянули пальцы и коснулись блюда. Оно слегка подвинулось да и осталось в прежнем положении. — Кого вызываем? — громким шепотом осведомился Пурикордов. — Александр Григорьевич, вы не в нумерах, а на спиритическом сеансе, — напомнила ему хозяйка. — Не будем настаивать: кто придет, того и спросим. Неожиданно по комнате пронесся слабый ветерок, поколебав язычки пламени свеч. Наши тени на стенах задрожали мелкой рябью. Откуда было взяться сквозняку при запертых и заваленных снегом окнах? — Он здесь, я чувствую его! — выдохнул медиум, не открывая глаз. Его пальцы напряглись, он вцепился в подлокотники высокого стула и изогнулся, словно в приступе падучей. — Кто ты? Назови свое имя. Блюдо, постукивая, стало поворачиваться, останавливаясь возле той или иной буквы. Пальцы присутствующих трепетали, касаясь его. Все быстрее и быстрее вертелось блюдо. Марина, как хозяйка дома, записывала буквы, когда они застывали перед стрелкой. Блюдо остановилось. Марина, прочитав сложенные буквы, ахнула — бумажка пошла по кругу. На ней корявым почерком было написано: «Я дух этого замка». — Боже мой! — ахнула Воронова. — Да неужто то самое привидение, о котором крестьяне в деревне сказывали. — Не божись, матушка, — остановил ее супруг. — Спугнешь. — Спрашивай, кто убийца, — наклонилась я к Марине. — Это же местный дух, не какой-нибудь пришлый Наполеон — он все видел. Чего время зря терять? — Да подожди ты, — дернула она плечом и спросила вслух: — Неужели вы и есть тот самый Кассиан Шпицберг, бывший владелец нашего дома? Стрелка на булавке метнулась острием к надписи «да» и, задрожав, нерешительно остановилась. — А чем докажете? — не удержалась я от вопроса. Блюдо задрожало, и у Марины не осталось времени на запись. Сидящие за столом, наклонившись, прочитали вслух: «Три звезды сверкают над постелью, на них блудница смотрит, распаляясь». — Это кто блудница? — завопила Иловайская. — Я? Законная жена? — Тише, тише, — одернул ее Воронов, — духа спугнете… — Да хоть бы и спугну, — буркнула обиженная Марина, — я не потерплю оскорблений в собственно доме. — Этот дом был его собственностью до смерти, — наклонился к ней Пурикордов. — А то, что духи ругаются, я не раз слышал. Они же всеведущи, проникают везде и наблюдают за нами. Кому понравится то, что мы иногда вытворяем?… — и он со значением посмотрел на Марину. — Вопросов к вашей личности больше не имею, ваше сиятельство, — сказала я, не отрывая пальцев от блюдца. Я поняла, в чем секрет: Гиперборейский придерживал блюдце пальцами, дабы остановить стрелку напротив нужной буквы. Блюдо продолжало выстукивать непонятные слова, словно дух, испугавшись вопля Марины, решил не стараться и поскорее улизнуть прочь. Заскучав, я перестала следить за мелькающими буковками — я поняла в чем секрет осмысленных ответов: Гиперборейский придерживал блюдо кончиками пальцев, используя некую полученную ранее информацию. В спиритическом сеансе я разочаровалась и принялась смотреть по сторонам. Мне показалось интересной поза медиума: тот полулежал с закрытыми глазами и, казалось, спал. Он не уже не хватался за подлокотники, руки безвольно свисали, и я, пользуясь тем, что между нами преградой была только Перлова, прошептала: — Фердинант Ампелогович, не надо больше барона. Вызовите, пожалуйста, покойного Иловайского. Или Мамонова. Перлова сжала мне руку и отрицательно покачала головой: — Сейчас дух Гиперборейского наверху, в эмпиреях парит, вместе с душами умерших. Нарушите положение тела, дух заблудится и не найдет назад дорогу. Так что не трогайте спирита — что выйдет, то выйдет. И тут раздался чей-то смех. Все замерли. Послышалось негромкий треск, словно уголья раскалывались в печке, и тихий голос с приятными интонациями произнес: — Здравствуйте, дамы и господа! У вас уже ночь? Что ж вы не спите? Мне не видно, чем вы занимаетесь. Не помешаю вашему уютному уединению? — Что это? Кто это? Откуда? — наперебой спрашивали мы друг друга и пожимали плечами. Опять что-то тихо зашуршало, подул ветерок, и тот же насмешливый, с легким грассированием, голос продолжил: — Разве вы меня не приглашали? А мне показалось будто вы сказали: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли…». Вот я и заглянул к вам на огонек… — Пушкин! — ахнул Пурикордов. — Александр Сергеевич! — вторила ему Марина. Ошеломленный Гиперборейский таращил сонные глаза. — Первый случай в моей обширной практике! — бормотал он, разводя руками. — Александр Сергеевич, какое счастье! Вот не ожидали! — воскликнул Воронов и принялся тормошить супругу. — Лизанька, послушай, сам Пушкин! Говорит с нами! Неужели это не сон? — Отец родной! — перекрестилась она и умильно сложила руки на груди, приготовившись слушать. — Да, это я, милостивые государи. Рад, что вы меня узнали. — Александр Сергеевич, — громко сказала я, решившись все-таки поймать судьбу за хвост, — скажите, кто убил Иловайского и Мамонова? — Я послан к вам с высшей целью, — сказал голос, не обращая никакого внимания на мой вопрос. — Пусть женщина, впервые пришедшая сюда, не скрывает своей любви ко мне и отдаст хозяину дома то, что принадлежит мне. Так надо. Иначе мой дух не успокоится… не успокоится… не успокоится… Голос затих вдали, послышался тот же тихий шорох, и все прекратилось. Наступила пауза. Все сидели напуганные и только переглядывались в мерцающем свете свечей. — Что это было? — растерянно спросила Марина. — И о каком хозяине дома говорил дух Пушкина? Ведь Сережи больше нет! Неужели поэт этого не знает? Или это был не поэт? — Это потому, что душа Сергея Васильевича еще сорок дней среди нас будет оставаться, пока не расстанется с земной обителью, — рассудительно заметил Пурикордов. — Потому дух и не знал. — Это провокация! Издевательство! — вдруг фальцетом завопил Гиперборейский и вскочил со стула. Правой рукой он тыкал вверх, а левой судорожно расстегивал камзол, — Я почетный медиум лондонской академии оккультных наук «Золотой Восход»! Мне сам Вудман диплом вручал! Я не позволю! Попрание прав, наглая симуляция и… — Из иудеев что ли? — прервал его крики Воронов. — Нет… — растерянно ответил несчастный Фердинант Ампелогович, сбитый с толку. — Вильям Роберт его звали. Верховный маг и оккультист. — Тогда ладно, — махнул рукой Аристарх Егорович. — Надо осмотреть комнату, — заявила Перлова. — Вдруг кто-то спрятался и вещал, а мы подумали на Пушкина. — На кого ж еще думать? — удивилась Марина. Нет, это просто смешно! Верижницына как была институткой, так и осталась. Она меня просто удивляет ограниченностью мыслей. Поверить в то, что духи разговаривают! Наверняка это чья-то глупая шутка, мистификация. Внезапно мне пришла в голову мысль, и я поспешила поделиться ею с окружающими: — Среди нас находится чревовещатель, — сказала я убежденно. — и он разговаривал сейчас от имени духа. Ведь гостиная заперта на ключ, на окнах зимние рамы. Разве что кто-либо спрятался в углу? Но это невозможно! Я уверена! — У меня нет никаких сомнений, что это проделки Карпухина, — убежденно произнес Пурикордов. — Кто знает, чем он сейчас занят? Может, просверлил дырку в стене и пугает нас. Надо осмотреть комнату. Присутствующие разобрали подсвечники и старательно обшарили все углы гостиной. Но при свечах рассмотреть что-либо было невозможно. — Аристарх Егорович, зажгите, пожалуйста, светильники на стенах, — попросила Марина. — Мочи нет при свечах сидеть. В ярком свете настенных газовых ламп все принадлежности спиритического сеанса, лежащие на столе, показались мне жалкими и смешными. Криво нацарапанные буквы на блюде, картонные стрелки — все это выглядело так, словно взрослые люди впали в детство и увлеклись глупыми игрушками. Вот для чего нужны были свечи, чтобы в их загадочном свете спиритизм выглядел захватывающим и привлекательным. Маг и кудесник, кавалер неизвестного ордена, в своем карнавальном костюме смотрелся злым клоуном, и даже мысль о том, что он способен общаться с потусторонними силами, выглядела нелепой и постыдной. Гиперборейский явно чувствовал себя не в своей тарелке и не знал, на ком сорвать свой гнев. Как я и предчувствовала, в комнате посторонних не нашли, прятаться было негде. Заглянули за картины в поисках отверстий, через которые можно было говорить, и тоже ничего. Тщательно обстучали стены в поисках пустот, даже заглянули в ящики двух комодов и внутрь голландской печи, украшенной голубыми изразцами, — ничего. Ровным счетом ничего. Подавленные, мы вернулись к столу и завели спор. — То, что мы не нашли, кто говорил за Александра Сергеевича, значит только то, что плохо искали, — заявил Пурикордов уверенным голосом. — Не верю я в то, что нас посетил дух Пушкина. Не может такого быть! — А ушам своим вы верите, Александр Григорьевич? — спросила Марина. — Ведь домашнее привидение явилась к нам, как полагается, через буквы и медиума. — Уже и не знаю, во что верить, — вздохнул Воронов и повернулся к жене: — А ты как думаешь, душа моя? — Это был Александр Сергеевич, — тихо сказала она, опустив глаза. — Я помню его голос. Его невозможно забыть. — Как? — я не могла сдержать возгласа удивления. — Ничего удивительного, — поспешил ответить за супругу Аристарх Егорович. — Елизавета Александровна — местная жительница, родилась неподалеку отсюда, в поместье Осиповых-Вульф, и видела в детстве поэта. — Это правда? — воскликнула я. — Какая вы счастливая, госпожа Воронова! Своими глазами видеть гения! Прошу вас, расскажите мне о нем. — Да мне особенно нечего рассказывать, — смутилась она. — Я совсем девчонкой была, многого и не помню. Так, смутный образ… — Если вы уверены, что Пушкин настоящий, — вступила в беседу Перлова, — то, как вы думаете, что он подразумевал, когда говорил о женщине, первой посетившей этот дом? Может, он имел в виду впервые? Я ничего не понимаю. Может быть, речь не обо мне? Кто еще, кроме меня, здесь в первый раз? — Я, — кивнула Воронова. — И я здесь в первый раз, — ответила я, — но понятия не имею, о чем идет речь. К кому обращалось привидение? — Господа, пойдемте-ка спать, — предложил Пурикордов, — а завтра с утра, на свежую голову, сядем и поразмыслим хорошенько, чего же хотел от нас дух поэта Пушкина? — Протестую! — ударил кулаком по столу Гиперборейский так, что блюдо подпрыгнуло. — Это поклеп и произвол, дабы опорочить мои знания и умения. Я спирит, посвятивший себя великой цели: возрождению в себе духовного существа, свободного от противоречий, случайностей и иллюзий материальной жизни. В моем дипломе ничего не написано о говорящих духах! Нет такого — это доказано современной наукой! И если бы не этот фарс, помешавший ведению классического спиритического сеанса, его сиятельство ответил бы на все интересующие вас вопросы. Даже на вопрос «Кто двойной убийца?». У меня высочайшая квалификация, раз царствующие особы всемилостивейше позволяют беседовать с ними. На прошлой неделе император Наполеон Бонапарт на сеансе у графини Ловитинской все ей сказал, как на духу! А здесь я умываю руки и не позволю опорочить мою репутацию! — Ишь, дерганый какой, — усмехнулся Воронов. — С чего бы? Третьего дня мне Сергей Васильевич рассказал, сколько заплатил вам за это скоморошество. Две тысячи рублей за вечер вполне могут обеспечить свободное от материальности состояние духа. Мне бы такой навар — я бы тоже с духами разговаривал. И дешевле брал. — Позвольте осведомиться, любезнейший Фердинант Ампелогович, какая именно современная наука не допускает существование говорящих духов? — спросил Пурикордов. — О каких двух тысячах идет речь? Это злобный навет! Не желаю с вами говорить, и все тут! — Гиперборейский упал на стул и скрестил руки на груди. — Я читала, и не в одной книге, — произнесла я спокойно, дабы уменьшить тягость наступившей паузы, — что в каждом приличном английском замке водятся привидения. Это у них даже почетно — дом с привидениями. Белые дамы, скелеты с цепями, заколдованные комнаты — это так романтично! Может, и здесь такое же произошло? — Аполлинария, прекрати немедленно ломать комедию! Мне это все надоело! — истерически воскликнула Марина. — Мы не в Англии, если тебе это неизвестно, а в России! Дойдет до соседей, что у меня в доме привидения водятся, со мной никто знаться не будет. Как я несчастна здесь! Выставлю его на торги, ни минуты не хочу здесь находиться! Не дом, а проклятье на мою голову! — Я иду спать, — резко произнесла Перлова. Она встала и запахнула на себе шаль. — Спокойной ночи, господа! Александр Григорьевич, будьте любезны, отоприте дверь. Мы молча разошлись по своим комнатам.Глава пятая
Я, нижеподписавшийся, обязуюсь впредь никаким тайным обществам, под каким бы они именем ни существовали, не принадлежать; свидетельствую при сем, что я ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о них. 10-го класса Александр Пушкин.Уснула я мгновенно. Ночью спала так крепко, что ничего не слышала: ни криков, ни стонов, ни воя ветров, ни женского плача, ежели таковые и были. Проснулась ранним утром в великолепном расположении духа и не сразу вспомнила, что, собственно говоря, радоваться особенно нечему. Дом обложен снегом, в одной из холодных комнат лежат тела погибших насильственной смертью, а убийца находится среди нас. Кто он и зачем ему понадобилось сеять вокруг себя смерть, мне было неведомо — я не большая любительница разгадывать такие страшные загадки. На то есть полиция, сыск и суд. Спустя час, когда я еще нежилась в постели, ожидая, что меня позовут на завтрак, солнце сияло пуще прежнего. Я встала, запахнула капот и подошла к стеклянной двери на балкон. Сверху мне отлично было видно, что снег стал крупнозернистым, в затемненных местах густосизый, тут и там его прорезывали проталины, словно морщины — лицо белящейся старухи. Мне захотелось очутиться снаружи и вдохнуть весеннего воздуха. Накинув на капот шубку, я растворила двери и вышла, носком домашней туфли отшвыривая в сторону слежавшиеся комья снега на мраморном полу балкона. От холода и свежести у меня закружилась голова. Хотелось петь, воздев руки к высокому синему небу. Птичий щебет доносился из липовой аллеи, пахло крепенькими зелеными огурцами, и я жадно вдыхала в себя чистый воздух после теплой затхлости спальной комнаты. Вдалеке поднимался дымок над деревенскими избами. Мне даже удалось увидеть несколько черных точек — телег в упряжке, медленно бредущих в липком снегу по направлению к нашему особняку. Когда же нас высвободят из плена? Скорей бы домой, в уютный N-ск, к отцу, по которому я очень соскучилась… Подойдя к перилам, я стряхнула с них замерзший наст и посмотрела вниз и не поверила своим глазам. О, Боже! Наискосок от меня, под балконом, лежала женщина: волосы разметались по белому полю, а снег рядом окрасился красным. По своей близорукости, я не смогла издали опознать, кто лежит лицом вниз в ноздреватом снегу. Не помня себя, я выбежала в коридор и стала стучать во все двери: к Елене Глебовне, к Ольге и просила их: — Просыпайтесь, прошу вас, там внизу женщина лежит. И кровь кругом. Если она живая, ее надо спасти! Не дожидаясь, пока они ответят и выйдут, я быстро спустилась вниз и побежала к другому крылу. Вскоре моими стараниями все находящиеся в доме были на ногах и представляли пестрое зрелище: в ночных сорочках, накинутых на них халатах и шлафроках, в чепцах и без оных. — Опять вы, Аполлинария Лазаревна, — недовольно произнес заспанный Пурикордов. — Что на сей раз с вами приключилось? Но я не ответила. Все ждала, что сейчас спустится еще одна участница нашей трагедии. И не дождавшись, поняла, кто лежит под балконом. — Марина… Она там, на снегу… Кровь… Силы оставили меня, я пошатнулась, перед глазами засверкали разноцветные круги, и через мгновенье спасительная темнота поглотила меня. Очнулась я от едкого запаха нюхательных солей. Около меня, в ногах моей постели, сидела Косарева, ожидая, когда я приду в себя. — Кто ее так? — спросила я. — За что? — Кто ж знает, милая? — вздохнула она. — Страшно тут находиться, ну, да вы не бойтесь, крестьяне скоро будут, пробиваются с самого рассвета. А как дорогу проложат, сейчас же за приставом пошлем. Нельзя ироду тут хозяйничать, совсем озверел, проклятый. — Ольга где? Она жива? — Жива моя деточка, все с ней в порядке, только сумрачна больно. В своей комнате она, места себе не находит. Хоть и не дружила с мачехой, но все же Марина Викторовна крещеный человек, нельзя вот так ножиком… — Как погибла Марина? Елена Глебовна посмотрела на меня, сомневаясь, говорить или нет, и произнесла: — Прямо в сердце ударили ножом, а потом на мороз выкинули. И ведь это кто-то из здешних, что жантильно[31] улыбается, ручки целует, а у самого душа оборотня. Правду говорят люди: если на Касьяна-редкого дождь льет — мору бысть. Вон как перед снегопадом моросило третьего дня. Приподнявшись, я поблагодарила добрую женщину и попросила оставить меня одну. Мне не хотелось спускаться в гостиную и высматривать по лицам убийцу. Знать, что каждый из них, кроме убийцы, также испытывающе смотрит на меня, дабы уличить в том, чего я не совершала. А убийца тоже смотрит и думает: «Не догадалась ли она о том, что я сотворил?». Не хочу видеть ни франтоватого каналью Гиперборейского, ни Перлову с лицом из сырого теста, украшенного двумя изюминками, ни скользкого велеречивого Пурикордова, ни сластолюбца Карпухина! Даже Елену Глебовну не хочу, хоть она и добрая женщина. Запрусь в комнате и не пущу к себе никого — пусть дверь ломают, если кому хочется меня видеть! А войдет — получит по голове пресс-папье: у него такая подходящая для защиты малахитовая крышка. Полная решимости дать немедленный отпор любому, кто попытается вломиться ко мне в дверь, я принялась действовать: забаррикадировалась комодом, поставив для верности на него сверху пуф и фикус в горшке, села на кровать и приготовилась ждать. Чего именно ждать, каких неприятностей — я не имела представления. Единственное, в чем я была уверена, — это в том, что неприятности, подстерегающие меня в этом доме, еще не закончились. Услышать, что творится внизу, не представлялось никакой возможности: двери изготовлены из толстого бука, да еще забаррикадированы. На сердце лежала тяжесть: из комнаты не было немедленного выхода, но зато я находилась в укрепленном помещении. Прошел томительный час, потом второй, а ко мне никто не стучался: никто меня не спрашивал и никому до меня, как оказалось, дела не было. Я посчитала обидным столь пренебрежительное отношение к собственной особе, ведь это именно я нашла тело хозяйки дома и сообщила о ней всем остальным. И вот на тебе: будто и нет меня вообще на белом свете! Хоть выходи и доказывай всем свою значимость! Хотелось в туалетную комнату. Но для этого требовалось разобрать баррикаду. Делать было нечего: я тяжело вздохнула и поняла, что Теруан де Мерикур[32] из меня не получится. На баррикады я не взбираюсь, не тот характер. В коридоре стояла тишина. Я решила пойти в библиотеку, чтобы в уютной тишине дождаться известий. Проходя мимо хозяйской спальни, я не удержалась и заглянула вовнутрь. То, что я увидела, поразило меня до глубины души! Передо мной предстал совершеннейший разгром. Будто орда варваров и вандалов потрудилась здесь на славу: рассыпанные бумаги — содержимое опустошенных ящиков резного секретера, разбросанные вещи покрывали роскошный персидский ковер так, что полностью скрывали его. «Кажется, здесь что-то искали. Интересно, что?», — подумала я. Ведь судя по тому, что в комнате живого места не осталось, обыскали все закоулки. Даже подушки были вспороты, и легкий пух поднимался с пола при каждом моем шаге. Несколько пушинок прилипло к моим туфлям. Собственно говоря, искать мне тут было нечего и непонятно, чего я ждала. Я подошла к темно-синему балдахину со звездами и еще раз дотронулась до кистей. Механизм сработал безупречно, и в наклонившемся зеркале отразился пейзаж за стеклом: бельведер, часовенка и липовая аллея до горизонта. Картина подернулась мелкой рябью и, покачнувшись, замерла. Засмотревшись на перевернутый мир у меня над головой, я подумала, что ведь и я сейчас нахожусь в зазеркалье. Не в своем обычном уютном мирке, где французские любовные романы соседствуют с чашкой горячего шоколада, а сплетни моей горничной Веры заставляют смеяться от души над похождениями добропорядочных граждан нашего сонного N-ска. К моей тоске и ужасу я попала в ужасный заколдованный мир, где духи запросто разговаривают с людьми, где убийцу не отличишь от нормального человека и ты не знаешь, удастся ли тебе дожить до завтрашнего дня. Как мне хотелось вырваться из этих душных стен на волю, уехать и забыть о существовании особняка с белыми колоннами! Глянув в последний раз на зеркало, перед тем как выйти из спальни Иловайских я, неожиданно для себя, обратила внимание, что одна из звезд, высеченных на зеркале, совпала с отражением бельведера, а другая с часовенкой. Меня это очень заинтересовало, и я стала искать третью точку. Ею оказался огромный дуб, чье отражение легло на третью звезду герба, стоило мне слегка потянуть за шнур. И тогда свиток в лапе волка точнехонько лег на башенку северного крыла, стоявшую прямиком над моей спальней. Дернув за шнур, чтобы сместить положение зеркала и не дать никому придти к той же догадке, я выбежала из спальни и спустилась вниз. Первым меня встретил Пурикордов: — Полина, где вы были? Мы так волновались, куда вы запропастились? — но, несмотря на кажущуюся любезность, его глаза смотрели на меня с нескрываемым подозрением. Он перевел взгляд вниз, на мои туфли, и я с ужасом заметила, что они все в пуху от подушек. — Вы щипали кур в курятнике? Как вы туда попали? — Не время для насмешек, Александр Григорьевич, — невежливо оборвала я его. — Нужно немедленно что-то делать! Я только что заглянула в спальню Иловайских — там полнейший разгром. Что-то, видимо, искали. Как увидела, сразу бегом сюда. Услышав мою новость, к нам тут же подтянулись и остальные обитатели дома. — Уж не вы ли там его и устроили, любезнейшая Аполлинария Лазаревна? — хмуро спросил меня Воронов. — Бегаете, как угорелая, первой тела находите, теперь вот погром узрели. Прыткая уж больно. Может быть, на воре шапка горит? — И тело она нашла под своим балконом, а не под чьим-то другим, — добавила певица. — Кто поручится, что не она хозяйку зарезала. — Да вы что? — попятилась я. Со всех сторон на меня смотрели холодные враждебные глаза. — Как вы все смеете так облыжно обвинять без суда и следствия?! Что мне оставалось делать, даже если я первой Марину увидела — оставить ее замерзать на холоде, а самой лечь спать? Только чтобы никто не подумал, что, раз первая сообщила, значит, убила? Разве это по-христиански? По-человечески? — Оставьте ее в покое! — вдруг резко сказала Ольга, внимательно следившая за ходом беседы. — Она ни в чем не виновата! — Откуда вам это известно, Ольга Сергеевна? — спросил Карпухин. Он сидел за столом без головной повязки, делавшей его похожим на легкомысленного султана, и вид имел самый цветущий. — Нет, пусть присутствующие поймут меня правильно, я не то чтобы обвиняю мадам Авилову, но все же хотелось бы знать… — Я чувствую, — просто сказала Ольга, — Аполлинария Лазаревна никого не убивала. И нечего оскорблять ее бездоказательными обвинениями! — Спасибо, — попыталась я улыбнуться, тронутая неожиданной поддержкой, но у меня ничего не вышло, и я перевела разговор на другое: — А где г-н Гиперборейский? — Он у себя в комнате, — ответил Воронов, держа за руку свою молчаливую супругу. — Чемоданы с реквизитом собирает да духов разговорчивых клянет. Только что проходил мимо его двери — слышал собственными ушами. — И что они ему отвечают? — усмехнулся Пурикордов. — Как мне кажется, давеча Фердинант Ампелогович был немало настроен против говорящих духов. Неужели он еще не успокоился? — Что-то вы слишком веселы, Александр Григорьевич, — заметила Перлова. — Не к добру это. Попомните мои слова. — Виноват, Ангелина Михайловна, это у меня нервическое, — слегка поклонился он. — Неизвестно, кто следующий? Чей жребий выпадет и на кого рок укажет?… — А где Елена Глебовна? — осторожно спросила я. — Они с Анфисой обряжают покойницу, а Тимофей снег расчищает у дверей. — Пойдемте, я покажу вам, во что превратилась комната Иловайских, — предложила я. Со мной согласились — все равно до прибытия крестьян, навстречу которым Тимофей раскапывал аллею, делать было нечего. Мы отправились в разгромленную спальню хозяев дома. Увидев душераздирающее зрелище, Карпухин присвистнул, Воронов покачал головой, а у Перловой разгорелись глаза. — Вот это кровать! — ахнула она. — Как же они тут спали? — На большой кровати, Ангелина Михайловна, выспаться — наука не хитрая. Вы на узенькой попробуйте, да с колдобинами под спиной, — Карпухин обошел кровать и потянул за золоченый шнур с кистями. Я мысленно обрадовалась, что изменила положение зеркал и теперь никто не догадается, какой ключ они содержат. Пурикордов подошел поближе и заглянул под полог: — Знатная штука! Молодец Иловайский, умел жить и радость себе доставлять! Знавал Сергея Васильевича, жуира и куртуазного кавалера, но чтобы такое!.. Как только он эту махину на второй этаж доставил? По частям, наверняка, в комнату заносили. — Нет, — ответила Ольга, нимало не смущенная комментариями скрипача, — эта кровать здесь стояла, когда папа дом купил. И комод, и вон тот шкаф. Зеркала, к удивлению, целы были, только на балдахин другая материя пошла. Отцу здесь очень понравилось, он не захотел выбрасывать старую мебель и поэтому пригласил краснодеревщиков. Работники все подклеили, отполировали, а новая мебель была приобретена для первого этажа уже новой хозяйкой. А в спальнях все осталось как прежде. И в библиотеке те же шкафы с книгами. Отец только книги докупал да вина в коллекцию. Все хотел мебель обновить, да не судьба. То денег не хватало, то времени. Да, в сущности, и ни к чему это… Ольга внезапно оборвала себя, словно испуганная собственным красноречием, и отвернулась. — Интересно, кому дом принадлежал до Сергея Васильевича? — спросила я. — Неужели это правда, что говорил тот дух на спиритическом сеансе? И я вкратце рассказала Ольге о том, что произошло. Она присела на край кровати и задумчиво произнесла: — Раньше дом принадлежал барону Шпицбергу, попавшему в опалу еще при Александре Первом. Барон не скрывал своих масонских пристрастий и хвастался в обществе тем, что получил орден — розенкрейцеровский крест. — Что это за человек? — заинтересовалась я и предложила: — Садитесь, господа, кто где. Делать нам нечего, держаться мы должны вместе, чтобы, не дай Господь, опять кого-нибудь не убили. Лучше пусть нам Ольга Сергеевна историю расскажет. А мы послушаем. Карпухин поднес стулья, мы отряхнули с них пух от подушек, и Ольга продолжила: — Эту историю мне прочитал отец. Она была написана по-французски владельцем этого дома. После возвращения барона из Парижа, где он прожил много лет вдали от родины, знакомые стали называть его магом и чернокнижником — он сильно изменился и внешне, и в помыслах: сумрачный, в черной одежде, всегда с толстым фолиантом подмышкой. И этому были особые причины. В Париже барон вращался в самом великосветском обществе. Однажды писатель Шатобриан, у которого молодой барон исполнял обязанности писца, взял его с собой к некой гадалке по имени Барбара Круденер.[33] Та жила на улице Фобур-Сент-Оноре, в доме № 35, с большим запущенным садом. Она прекрасно говорила по-русски и по-французски, была интересной собеседницей, и у нее собиралось изысканное общество: герцог де ла Тремуай, мадам Рекамье и прочие. Увидев юного барона, гадалка заинтересовалась им и нагадала ему: если он выстроит дом, в котором будет жить один и видеть людей лишь раз в четыре года, в свой день рождения, то проживет двести лет. Родился барон в день святого Касьяна, двадцать девятого февраля, потому и назван был Кассианом — его предки еще при Екатерине Второй перешли из лютеранства в православие. Ему понравился такой счет: сколько бы он ни прожил на свете, каждый день рождения будет считаться за год. Пройдет четыре года, а он постареет лишь на год. Юный Шпицберг отмахнулся от этого пророчества и забыл о нем. Но когда он постарел и страх смерти дал о себе знать, то вспомнил парижскую ведьму и решил любым способом продлить себе жизнь. Барон потратил все свои капиталы: выстроил на горе этот дом, завез мебель, припасы и отпустил слуг. Двери закрылись на засов, и кто бы ни стучал к нему — барон не открывал и даже не откликался. При его жизни никто никогда не входил сюда, но это продолжалось недолго. Безумный затворник не дожил до своего следующего дня рождения — умер через три года, сойдя с ума от тоски и одиночества. Ведь барон Шпицберг так желал бессмертия, что только и делал, что читал старинные книги, выискивая в них секрет философского камня. Ел он мало, все необходимое складывалось перед входом в дом, а он только читал и читал. Долгие ночи горела свеча в библиотеке. Когда крестьяне увидели, что посылки никто не забирает, а свеча не горит, то поняли: барин скончался. Похоронили его на дальнем кладбище и без отпевания — батюшка был против. Немногие родственники, наследники барона, не захотели здесь жить и выставили дом на продажу. Так он и простоял пустым несколько лет. В деревне говаривали, что видели, как дух покойного Шпицберга гуляет по особняку и читает магические книги. Отец купил дом, восхищенный услышанными преданиями — они его совсем не напугали, а, наоборот, воодушевили. Он много бывал за границей, а там отношение к замкам с привидениями не такое, как у нас, — там привидения в почете: признак знатного рода и древней истории, чем мы, увы, похвастаться не можем. Здесь требовалась большая перестройка. Каменщики подновили фасад, построили ватерклозеты в туалетных комнатах, благо вода из водонапорной башни уже была сюда проведена, и поставили вот эти статуи перед входом. Аристарх Егорович очень помог отцу, прислав лучших работников. — Что же все-таки здесь искали? — спросил, ни к кому не обращаясь, Воронов, словно ждал, что о нем заговорят. — Известно что, — хмыкнул Пурикордов, — завещание Иловайского. Что же еще можно искать в его спальне? — Как… Да как вы смеете? — задохнулась от негодования Ольга. — Вы что думаете, это я тут натворила, разгромила все? Мне ничего не надо! Я бы все отдала, лишь бы отец был жив. А вы!.. Как вам не стыдно?! — Успокойтесь, деточка, — прижала ее к себе Воронова. — Никто о вас ничего плохого не думает, не волнуйтесь. Вам и так все достанется, без всякого завещания. Вы же единственная наследница у вашего батюшки… — Мне ничего не надо! — оборвала ее Ольга и зашлась в рыданиях. — Я на службу пойду, гувернанткой, не пропаду. Здесь не останусь. Страшно. Не надо было покупать дом — проклят он! Я как предчувствовала! — Что здесь происходит? — в дверях показалась взлохмаченная голова Гиперборейского. — Духи, — вдруг неожиданно для самой себя ответила я, — видите, Фердинант Ампелогович, что вы натворили? Бесы, а не духи. Раз вызвали сами, уняли бы их что ли? Спирит пропал так же мгновенно, как и появился. А я поняла, что пора заняться делом. Время не ждет. — Мне что-то нехорошо, — прикоснулась я ко лбу и состроила скорбную мину, хотя особенных усилий даже не пришлось прикладывать: не до радости тут. — Пойду прилягу. Прошу простить великодушно. Разумеется, мне было не до сна. Солнце палило вовсю, весна бурно вступала в свои права, и я подумала: пока все заняты внизу, почему бы мне не осмотреть башенку на крыше северного крыла? Уж больно мне не терпелось разузнать, что же там такое? Надев широкую суконную юбку и дорожные башмаки, я завязала на шее теплый шерстяной шарф и сунула в карман нож для разрезания писем, лежавший на комоде. Спустя несколько минут вышла из комнаты и отправилась искать лестницу на крышу. Проплутав полчаса по неким пыльным закоулкам, я, наконец, обнаружила узкую черную лестничку, заканчивающуюся крышкой люка. На крышке висел ржавый замок. После недолгого колупания в замке дужка раскрылась, и я смогла откинуть тяжелую крышку в сторону. Ветер тут же швырнул мне в лицо горсть снега, от чего я зажмурилась и покачнулась на шатких ступеньках. Но, собрав все силы, вышла на крышу особняка. Ступать по обледенелой ребристой черепице было крайне трудно, и мне пришлось опуститься на четвереньки. Башенка оказалась дальше, чем я думала поначалу. Кроме того, между нами находился крутой скат, который следовало преодолеть. Я уже просто ползла по ледяной крыше, недоумевая, зачем меня туда занесло. Осторожно перевалившись через самое высокое место ската, я уже ползла вниз, притормаживая спуск. И вскоре была уже около башенки. Нужно было остановиться и оценить свое положение. Я перевела дыхание, осмотрелась по сторонам и еще немного придвинулась в сторону башенки. Донельзя вытянув шею, я увидела, что подо мной находится балкон, на который выходит дверь из моей спальни. Кровавого пятна внизу уже не было, вместо него высилась снежная гора, — это Тимофей чистил дорожки и собирал снег в кучи. Башенка, высотой не более Ворона, стояла на самом краю крыши. После нее уже шел черепичный бордюр, а дальше — притягивающая взгляд пустота, от которой я старательно отворачивалась, иначе быть беде. Раз я была у цели своего путешествия, следовало начать что-то делать. Я постучала кулаком по мокрой оштукатуренной поверхности. Ничего. Постучала с другой стороны — то же самое. Завитушки и лепнина выглядели старыми, и ничто не показывало на то, что в башенке есть щели или отверстия. Разозлившись от того, что зря проделала это опасное путешествие, и, не зная, хватит ли мне сил вернуться обратно, я заплакала, и злые слезы жгли мне лицо, обдуваемое морозным ветром. Тут я вспомнила про нож, который захватила с собой. Достав его, я принялась ковырять штукатурку. И о чудо! Нож с громким треском взломал тонкую корку извести и вместе с моим кулаком провалился внутрь. Внутри башенки оказалось небольшое замурованное отверстие, в котором мерзлыми пальцами я натолкнулась на нечто квадратное, шершавое на ощупь. Схватив это, я потянула на себя, но добыча не поддавалась. Пришлось вытащить руку и расширить ножом отверстие в штукатурке. Куски лепнины полетели вниз, в снег. Наконец, отверстие стало достаточно большим для того, чтобы я смогла вытащить оттуда коробку, завернутую в промасленную заскорузлую рогожку. Находка моя была увесиста, хотя и небольшого размера — с два портсигара, и проделать с ней обратный путь было бы не с руки — мне понадобилась бы вся моя ловкость. Тогда я приняла решение: сняла с шеи шарф, ежась под холодным ветром, завернула в него коробку и, тщательно прицелившись, бросила ее на свой балкон, благо он был совсем недалеко. Убедившись в том, что попала точно в цель, я облегченно вздохнула и повернулась, чтобы начать ползти обратно, но тут услышала крик, заставивший меня сжаться и пожалеть, почему я не невидимка: — Сюда, все сюда! Барыня, не надо! Подождите, не убивайте себя! — это кричал Тимофей, собиравший внизу снег в кучу. Чертыхаясь, я попробовала отползти в сторону так, чтобы меня не было видно, напрягла все свои силы, но снова откатилась вниз к башенке. Так и лежала на ребристой крыше, обхватив руками ненадежную преграду между собой и бездной. — Держитесь, я сейчас!.. — крикнул он, но тут силы изменили мне, я, отчаянно цепляясь ногтями за черепицу, покатилась вниз и рухнула с огромной высоты прямо в сугроб, наметенный старым слугой. Снег смягчил удар, но не настолько, чтобы я прекрасно себя чувствовала. А чувствовала я себя, прямо скажем, отвратительно! Сердце колотилось, готовое выпрыгнуть из груди. Все тело болело, словно меня долго хлестали вожжами. И хорошо, что соображала хоть что-то, ведь пока летела, прощалась с жизнью. Врагу не пожелаю такого удовольствия! — Барыня, где вы? Не убились? Отзовитесь, я вас не слышу, — я не могла ответить, так как лежала в глубокой яме, пробитой падением с высоты. Рядом со мной зашевелился наст, уплотненный моим падением, и в образовавшейся трещине я увидела сначала толстую рукавицу, а потом и испуганное лицо Тимофея. — Слава тебе, Господи! — выдохнул он. — Жива. Ушибли что? Болит? Сейчас, сейчас… — Ох, — застонала я от непритворной боли, снова в который раз мысленно поблагодарив толстую суконную юбку, из которой только шинели шить, — болит… Все болит… Умираю… — Не двигайтесь, барыня, я сейчас с подмогой вернусь. Подождите чуток. Тимофей повернулся и пропал, а я осталась ждать, ежась от неприятного ощущения: холодная струйка растаявшего снега лилась мне за воротник. Спустя несколько томительных минут я услышала глухой шум, треск и приглушенные снеговой стеной голоса. В проломе показалась голова Карпухина. Рядом пыхтел, разгребая снег, Пурикордов. — Голубушка, Полина, как это вас угораздило? — с беспокойством в голосе спросил скрипач, ощупывая мне руки и ноги. — Не знаю, — простонала я и закрыла глаза. — Ничего не помню… — Давайте ее осторожно вытащим, — услышала я голос Карпухина и решила: пусть они все делают, у меня и так болит каждая косточка. Не хочу даже пальцем пошевелить. И поэтому спокойно закрыла глаза и предоставила спасавшим меня полную свободу действий. Меня очень аккуратно извлекли из снежной ямы и понесли на второй этаж. Там уже ждали Елена Глебовна и Ольга. Они сняли с меня тяжелую намокшую одежду, высушили волосы и уложили в постель. Уже лежа под стеганым одеялом, я про себя благодарила судьбу за то, что мне пришла в голову мысль забросить находку на балкон. И тут, не успела я обрадоваться своему здравомыслию, как Ольга подошла к балконной двери и отдернула шторы. — Не надо! — подскочила я на постели. — Что не надо, Полина? — удивилась она. — Не надо открывать занавеси. И двери тоже. У меня глаза от света болят. Холодно и знобит. — Ей нужно горячего чая напиться, — на мое счастье догадалась Косарева. — С липовым медом. Сейчас принесу. Она вышла, а Ольга осталась подле меня. Нужно было как-то избавиться от нее. — Оленька, милая, — сказала я просительно, вложив в голос как можно больше убедительности, — мне так скучно. Не могли бы вы принести мне какую-нибудь книгу из библиотеки вашего батюшки? Не хочется никуда выходить, и я думаю провести денек в постели. Но без книжки остается только спать. — Но как я оставлю вас одну? Вам же плохо… — Не волнуйтесь, мне хорошо. Я подожду. Ольга вышла из комнаты, а я, в мгновение ока, откинув одеяло, кинулась на балкон, схватила коробку и сунула ее в свой саквояж. Потом легла, укрылась и вовремя: в дверь постучали, и в комнату вошел Карпухин. — Полина, позвольте войти? Я пришел узнать, как вы себя чувствуете? — Мне уже хорошо, спасибо! — ответила я, натягивая на себя одеяло. Зуб на зуб не попадал. После прогулки босиком по снежному балкону меня немного знобило. Появилась Елена Глебовна с подносом. Кроме чая, она принесла чашку бульона, котлету величиной с лапоть, украшенную фестоном, и несколько сухариков. — Принесла вам поесть, моя дорогая! Чудная котлетка-деволяй со шкваркой внутри! Попробуйте, сразу сил прибавится, — весело сказала она. — А у нас новости. Крестьяне пришли — пробились, наконец, сквозь сугробы. Аристарх Егорович за полицией послал, скоро прибудут. Ой, а что это на полу за мокрые пятна? Откуда лужи? Я внутренне сжалась, а потом ответила, придав лицу как можно более беспечное выражение: — Мне стало жарко, и я вышла на балкон обтереть лицо снегом. — Вы с ума сошли! — всплеснула она руками. — Разве ж так можно? Это верный путь к горячке. Дайте, я вам лоб пощупаю. Нет, вроде все в порядке. В рубашке родились, душенька Аполлинария Лазаревна, из такойпередряги выйти целой и невредимой, шутка ли сказать. Ангел-хранитель у вас замечательный! — Так что вас потянуло на крышу, Полина? — спросил меня Карпухин, ничуть не смутившись назвать меня по имени перед Еленой Глебовной. И тут меня осенило! Глядя прямо в глаза настырному молодому человеку, я произнесла стесняющимся тоном: — Я лунатичка… — Не может быть! Как это могло произойти! — изумился он. — Вы же оказались на крыше при ярком свете, солнечным днем! — Верно, — кивнула я. — У меня редкий случай. Я страдаю приступами лунатизма в ясный солнечный день, когда все покрыто снегом. Снег отражает свет и усиливает болезнь. — Болезная, — пожалела меня Косарева, ничуть не усомнившись в моих словах. — Меня сам профессор Илья Ильич Мечников пользовал. Сказал, что я — феномен, который изучать надо, студентам-медикам показывать. Уж так меня просил — не согласилась. Поэтому и сплю всегда с закрытыми занавесями. А на балкон выбежала, так как опять потянуло. Еле-еле вырвалась обратно в комнату. Продолжая нести эту ахинею, я, тем не менее, смотрела на моих собеседников честными глазами, соображая, что еще добавить, чтобы с их лиц пропало выражение недоверия. Конечно же, я не добавила, что занавеси я закрываю от лени: я — ужасная соня и люблю спать чуть ли не до полудня. Солнечный свет мне очень мешает. — Но я слышал, что лунатики очень ловки, могут пройти по карнизу и не упасть. Как же вас угораздило, Полина? — Карпухин и верил, и не верил — это было видно по его удивленному взгляду. — Меня окликнул Тимофей. Он же не знал, что лунатиков нельзя окликать и мешать им. Они же падают! Вот я и упала. — Да уж, — покачала головой Косырева. — Вот не думала, не гадала, что Тимофей жизни вас лишить хотел. И тут же ойкнула, прикрыв рот ладонью. — Ладно, пока все ясно. То есть ничего не ясно, — поднялся с места Карпухин. — Посидели, пора и честь знать. Пойдемте, Елена Глебовна, дадим госпоже Авиловой отдохнуть. Откинувшись на подушку, я в изнеможении прикрыла глаза. События последних часов настолько меня потрясли, что моя усталость оказалась совершенно непритворной. Я лежала и думала: кто еще в течение ближайшего получаса постучится ко мне, дабы справиться о моем здоровье? И не будет ли один из визитеров убийцей? Хотя я до сих пор не понимала, за что погибли три жертвы и почему я тоже должна опасаться убийцы? Кто знает, что творится в голове у маньяка?… Коробка в глубине кожаного саквояжа манила меня. Но я боялась, что зайдут и увидят, чем я занимаюсь. И поэтому я встала с постели и снова начала неутомимо строить баррикаду: хлипкому ключу в двери я ничуть не доверяла. Удостоверившись в крепости сооружения, я с замиранием сердца раскрыла саквояж и достала сверток. Нож для разрезания писем, валявшийся в кармане мокрой юбки, вновь пришел мне на помощь: с трудом перепилив шнурок, я раскрыла толстую негнущуюся ткань, и моим глазам предстала резная шкатулка-бювар из темного дерева и тисненой кожи. К ней цепочкой был прикован ключик, вымазанный густым жиром. Осторожно вставив ключик в замочную скважину, я повернула его, и шкатулка открылась. Внутри, на пожелтевших листках бумаги, лежал большой крест. Это не был обычный православный крест. Выполненный из тяжелого металла и разукрашенный разноцветной эмалью, крест поражал количеством странных знаков, изображенных на нем. Верхняя его часть с петелькой для продевания цепочки была желтого цвета, левая — красного, правая — синего. Между углами расположилась роза ветров. Посредине укреплена розетка, на каждом лепестке которой красовались буквы неизвестного алфавита. Крест украшали четыре пятиконечные звезды и одна шестиконечная, на каждой из углов которых просматривались полустертые временем алхимические символы. Долго вертя крест в руках, я силилась понять, что это за орден, какая страна им награждает и что обозначают неизвестные буквы. Вздохнув, я отложила крест в сторону и взялась за документ, находящийся в шкатулке. Развернув ломкую от ветхости бумагу, я пристально вгляделась в значки, нарисованные на ней. Чернила выцвели, местами были смазаны, и я поняла только одно: передо мной был некий важный документ. Что заключалось в нем, какая загадка, этого я пока еще не понимала. Может, я найду ответ в библиотеке, но туда с моей находкой идти не решилась. Бумага была испещрена значками и стрелками. Все стрелки сводились в фигуру, изображающую стилизованную пирамиду. На самом верху стояла надпись: «Ложа», украшенная рисунком глаза, вписанного в вершину пирамиды. От нее вниз шли значки и фамилии: совет дигнитариев (Н.М. Карамзин, В.А. Жуковский, А.И. Тургенев, В.Л. Пушкин и кн. П.А. Вяземский), сенешаль (мин. М.М. Сперанский), великий командор (мин. А.К. Разумовский). Еще ниже прецепторы (ген. Орлов, ген. Инзов) и приоры (ген. Тучков, ген. Пущин, Новиков). Под ними: венерабли (Малиновский, гр. Воронцов), фреры (Липранди, Скарлади), метеры (гр. Вьельгорский, Пушкин, Чаадаев, Грибоедов) и заводчики. Нижний ряд замыкали апрантивы, ученики и профаны без проставления фамилий. Сверху донизу, от совета дигнитариев к прецепторам и далее к фрерам, шли стрелки. Около каждого имени стоял значок. Рядом с Пушкиным — маленькое солнышко, у других луна, или зеркальце, или еще какие-то загогулинки. Такие же значки я обнаружила и на эмалевом кресте, но что они обозначали, мне не удалось расшифровать. С оборотной стороны на карте была надпись четким, довольно крупным корпусом: «Сие карта Вольного Каменщицкого Общества, в коем за благо почитают бысть любомудрые мужи вышеозначенные, верные от страстей роскоши, сластолюбия и частной корысти. Братья сии призваны Божественным Естеством ревностно охранять данное им на хранение и приумножать оное во славу Общества, невзирая на испытания, ниспосланные им всемогущей Десницей». В начале надписи следовала заставка из четок, переплетающих мастерок каменщика, а в конце — виньетка с корзиной цветов. Ниже я разобрала полустертое слово «Присяга», написанное убористым готическим почерком с резким наклоном вправо: «Клянусь по жизнь свою быть верным членом Вольного Братства Каменщиков, не поддаваться ни корысти, ни слабости духа, ни себялюбию, ни тлетворному сладострастию, ибо помыслы мои направлены на возвеличивание и процветание отечества, чему я буду поспешествовать по мере сил своих. В случае же малейшего нарушения сего обязательства подвергаю себя, чтобы голова была мне отсечена, сердце, язык и внутренности вырваны и брошены в бездну морскую; тело мое сожжено и прах его развеян по воздуху, ибо нет прощения открывшему сии тайны. Присягаю и клянусь перед Вольным Собранием в неразрывной верности к Ордену состоять, приказы Ордена выполнять беспрекословно и начальникам своим великое послушание оказывать». И подпись: «Я есмь, государи мои, кавалер святого креста братства светозарных, усердный таинств их предатель… Кассиан» Больше ничего написано не было. И я решила карту перерисовать, а оригинал вместе с орденским крестом, которым, как видно из документа, был награжден этот Кассиан, спрятать. Но куда прятать, если такой хитрый тайник: не в землю закопанный, не в стену вмурованный, я все равно нашла. Тогда кто-нибудь другой тоже найдет. Не успела я придумать, куда спрятать находку, как мне помешали. В дверь постучали, да так напористо и уверенно, как могут стучать лишь пожарные, частные приставы и квартирные хозяйки. — Кто это? — спросила я. — Откройте, мадам, полиция, — ответил мне грубый голос из-за двери. «Ох, как не вовремя», — досадовала я про себя, но обрадовалась тому, что, наконец-то, можно будет более не нести этот тяжкий груз в одиночку, подозревая всех и каждого, а переложить его на полицейских чинов. — Подождите немного, одну минутку! — я бросилась разбирать нагромождение стульев и пуфиков у двери. В последнее мгновение я наклонилась и засунула шкатулку-бювар глубоко под перину. — Откройте немедленно! — Сейчас, только комод отодвину! Едва я открыла дверь, как в комнату вошли двое полицейских, одетые во влажные шинели, пахнувшие лошадьми и прелым сеном. Один из них цепким взглядом окинул комнату и подошел к окну, другой встал на страже около двери и вытянулся во фрунт. За полицейскими показался невысокий господин средних лет в потертом коричневом долгополом пальто, застегнутом только на среднюю пуговицу. На голове неказистая шляпа, пышные усы на широком лице переходили в бакенбарды, бороды не было. Он кивнул и сухо представился: — Федор Богданович Кулагин, агент сыскной полиции. — Очень рада! Аполлинария Лазаревна Авилова, вдова колежского асессора, из N-ска. — Почему вы так долго не открывали, г-жа Авилова? — спросил он строго. — Чем вы были так заняты? — Дверь баррикадировала, — ответила я, ничуть не смутившись от его подозрительности. — Потом разбирала, чтобы вам открыть. — Значит, дверь, — задумчиво протянул он, подошел к балкону и отодвинул занавеси. — А эту сторону чего ж не баррикадировали? — Не успела, — ответила я, удивленная его вопросом. — А зря, зря… — покачал он головой. — Пока вы, Аполлинария Лазаревна, эту сторону защищали, убийце ничего не стоило, если бы он захотел, пройти по карнизу вон с той стороны прямо до вашего балкона. И что тогда? Кулагин открыл занавеси и отпер балконную дверь. От холодного ветра, рванувшегося навстречу, у меня тут же заныли зубы. — Вот, кстати, тут уже кто-то ходил. И босиком. Не подскажете, кто именно, г-жа Авилова? — Это я ходила… Мне жарко было, я горела вся, вот и пошла снегом обтереться. — Весьма неосмотрительно, — осуждающе покачал он головой. — Когда это было? Вчера вечером? — Нет, первый раз утром, когда я увидела тело несчастной подруги, распростертое на земле, а второй раз около двух часов назад. — Понятно, — кивнул агент. — Славная у вас привычка, г-жа Авилова, по морозу босиком бегать. Здоровье не бережете, зато покойников находите, — и тут же поменял тему разговора: — Через четверть часа жду вас внизу в гостиной. Он вышел из комнаты, а за ним гуськом потянулись двое полицейских, унося с собой запах лошадей и прелой соломы.(Из письма А.С. Пушкина Николаю I. 11 мая — первая половина июня 1826 г. Из Михайловского в Петербург)
Глава шестая
…Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. ‹› При сем с отеческою нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в Воспитательный дом мне не хочется, а нельзя ли его покамест отдать в какую-нибудь деревню — хоть в Остафьево. Милый мой, мне совестно ей-богу… но тут уж не до совести.
(Из письма А.С. Пушкина П.А. Вяземскому. Конец апреля — начало мая 1826 г. Из Михайловского в Москву)
В гостиной нависло тягостное молчание. Войдя, я заметила, что каждый из присутствующих сидит в некотором отдалении друг от друга, насколько это позволяют размеры комнаты. Увидев несколько свободных стульев, я подошла и присела рядом с Пурикордовым. Он слегка пошевелился, изображая нечто среднее между полупоклоном и стремлением отодвинуться, и не сказал ни слова. В глубине гостиной, около двери в столовую, рядком сидели Тимофей с Анфисой, тоже приглашенные на встречу с сыскным агентом. Лица у них были серьезные, брови нахмуренные; они сидели, сложа руки на коленях, и явно ощущали себя не в своей тарелке, находясь среди господ. Встретившись глазами с Карпухиным, сидевшим напротив, я попыталась было улыбнуться ему, но он отвел глаза и стал усиленно разглядывать носки своих туфель. Подивившись такому поведению, я в уме пересчитала присутствующих в гостиной, и оказалось, что не хватает мага и спирита Гиперборейского. Появился сыскной агент, и все невольно подтянулись. — Господа, — хмуро сказал он, — я надеюсь все в сборе? Пурикордов ответил первым: — Нет Фердинанта Ампелоговича Гиперборейского. — Кто это? — удивленно поднял брови Кулагин. — Странное имя. Из иноверцев? — Неизвестно, — отвесил едва заметный поклон скрипач. — Он приглашенный гость покойного, занимается спиритизмом и вызовом духов. — И где он сейчас? Духи его утащили с собой в преисподнюю? Приведите! — кивнул он полицейскому у двери. Тот бросился исполнять приказ. Еще несколько минут протекли в тягостном ожидании. Наконец, появились двое дюжих молодцов, тащивших на себе Гиперборейского, представлявшего собой совершенно омерзительное и непристойное зрелище. От заклинателя духов разило сивухой так, что, Косарева схватила платок и уткнула в него нос. Мокрые волосы прилипли ко лбу, на рубашке и брюках виднелись подозрительные пятна, пахнущие кислятиной. В руке у Гиперборейского была зажата пустая бутылка из-под водки. — Я не причем, — объяснял он полицейскому, поддерживающему его за локти, — это все они… Духи… А мне отвечать?! Ну уж нет! Пусть сами и материализуются… Я так сказал и баста!.. Фердинант — это магия! Это квафили… кфалификация!.. Вот что! Фердинант Наполеона вызвал, и тот явился. Правда, ненадолго… Но я старался. — Конечно, само собой, — кивали ему полицейские, водружая пьяного до беспамятства Гиперборейского на стул, с которого тот оседал то в одну, то в другую сторону. Наконец, один из провожатых додумался поставить локти спирита на стол, и Фердинант Ампелогович застыл, обхватив слипшиеся волосы руками. — Привели, — констатировал Кулагин, ничуть не изменившись в лице при виде невменяемого свидетеля. — Тогда начнем. Я хочу знать, господа, обо всем, что произошло в этом доме с самого начала. Нет, не надо мне рассказывать все сейчас. Вы будете находиться здесь, на глазах у моих помощников, чтобы, не дай Господь, с вами ничего не произошло наедине в ваших комнатах. Я буду вызывать всех вас по одному в малую гостиную и там беседовать. Большая просьба: не переговариваться, не сочинять общих версий — за этим будут следить полицейские. Вам все понятно? Я не выдержала: — Г-н Кулагин, насколько мне известно, допросы даже одного человека могут продолжаться неограниченно долгое время. Можно хотя бы книжку почитать или рукодельем заняться? А то ведь скучно без занятия сидеть. — Нет, — коротко ответил он. — Не имею понятия, откуда вам известно все о допросах, г-жа Авилова, но вы изволите ошибаться: это не допрос, а беседа. Она не займет много времени. Разрешите откланяться. Только он вышел, Пурикордов поднялся со своего места: — Черт знает что такое! — воскликнул он. — Сидеть здесь и ожидать своей участи только потому, что в некий несчастный миг оказался рядом с преступником в одном месте и в одно время! Я всегда знал, что надо мной тяготеет рок! — Беседовать не положено, — прогудел басом один из полицейских. — Но я же не уславливаюсь о том, что говорить на допросе! — возразил возбужденный Пурикордов. — Я выражаю свое мнение. — Все равно не положено! — Sacr? nom…[34] — в сердцах ругнулся Александр Григорьевич и сел на свое место. Постепенно сидящие в комнате один за другим исчезали за дверью и не возвращались обратно. Их словно пожирал молох под названием «Закон и Правосудие». Уже ушла чета Вороновых, Ольга, Косарева, Пурикордов с Перловой, Анфиса с мужем, но меня все не звали. Даже Гиперборейского уволокли, и я убеждена, что не на беседу, а в постель, так как он был в совершенно бессознательном состоянии. Приглашенный предпоследним Карпухин подмигнул мне и скрылся с глаз, а я встала и подошла к окну. Я раздумывала: рассказать следователю о своей находке или нет. И решила не рассказывать. Все равно дело давнее и к убийству не имеет никакого отношения. Сама разберусь, тем более что обожаю тайны подобного рода. Дождалась. Войдя в малую гостиную, я увидела, что Кулагин что-то быстро пишет. Он отложил перо в сторону и пригласил меня присесть. — Г-жа Авилова, меня интересует пока один вопрос: кто дал указание убрать тела с места преступления? — Не помню… Думаю все же, что хозяйка дома, Марина Викторовна Иловайская. — Думаете или слышали собственными ушами? — Нет, поручиться не могу, но именно Марина послала за Анфисой, чтобы та замыла кровь после убийства Иловайского. А уж к Мамонову кто звал Анфису, я не помню. — Расскажите мне о покойнице, — попросил следователь. — Мы не были с ней особенно близки. Учились вместе в женском институте. Она всегда была взбалмошной, несколько истеричной девушкой. Не обладая особенной красотой: глаза с косинкой, небольшой рост, смугловатая кожа — она, тем не менее, привлекала живостью воображения и своенравным характером. Даже когда Марина вдруг пожелала стать артисткой, я ничуть этому не удивилась: она редко обращала внимание на правила, «что должна уяснить и чего следует опасаться девушке из приличной семьи». — Вас не удивило, что она пригласила вас, не будучи с вами в близких, дружественных отношениях, к себе в дом на торжество? — Нет, не удивило. Мы встретились в Москве случайно — столкнулись в модной лавке на Кузнецном мосту, и она мне явно обрадовалась. Ведь Марина, насколько мне было известно, жила с Иловайским замкнуто, а я для нее — кусочек прошлой «домашней» жизни. Кулагин расспрашивал меня долго. Интересовался моим мнением о прочих гостях, выяснял, не видела ли я чего-либо подозрительного. Я хотела рассказать ему о разговоре Пурикордова с Косаревой о приорах и прецепторах, но, после того как в моих руках оказалась шкатулка с загадочными документами, я решительно отказалась от этой мысли. Вместо этого я подробно описала ему эпизод дуэли, спиритический сеанс и свои ощущения в бурную ночь, когда ко мне в комнату пришла Ольга. Странно, что об эпизоде с падением в снежный сугроб Кулагин осведомился лишь мельком, задав мне ничего не значащие вопросы. — Итак, г-жа Авилова, я искренне прошу вас не покидать этого дома до последующего распоряжения. — Как, вы не разрешаете мне уехать? — Нет, — ответил он устало, и по его реакции я поняла, что все предыдущие собеседники задавали этот же самый вопрос. — А внутри дома мне дозволительно будет ходить, куда я хочу? — Кроме того места, где лежат тела, извольте, — сухо ответил агент сыскной полиции. — Ну, что вы, г-н Кулагин!.. Меня туда на аркане не затащишь. Я имела в виду лишь библиотеку. Скучно стало, хочется взять что-либо почитать. Чиновник криво усмехнулся: — Скучно, говорите?… Что ж, весьма любопытно. Можете идти, сударыня. Первым делом я решила перехватить что-нибудь до обеда — от допроса у меня разыгрался просто жуткий аппетит. На кухне было многолюдно: наконец-то, деревенские вышли на работу. Увидев меня, все замерли и прекратили заниматься делами. Я смущенно пробормотала, что мне бы какого-нибудь сухарика, и окончательно смутилась. Анфиса тем временем отрезала два больших ломтя хлеба, сунула меж ними кусок окорока и соленый огурец. Поблагодарив, я вышла, чувствуя, как спину мне сверлят настороженные взгляды. Я стала прокаженной, как и остальные, замешанные в этой истории. Откусывая на ходу от гигантского бутерброда, я поднялась на второй этаж и пошла по темному коридору в библиотеку. По дороге услышала скрип приоткрываемой двери и голос: — Полина, зайдите ко мне, прошу вас. Карпухин вышел из комнаты навстречу мне. Я подошла поближе. — Что случилось, Иннокентий Мефодьевич? — Зайдите ко мне. Поколебавшись немного, я все же зашла. В голове копошилась препротивнейшая мыслишка, что Карпухин — убийца и что негоже играться с огнем и лезть на рожон, но я отбросила ее в сторону. — О чем вас спрашивали, Полина? — спросил он почему-то шепотом. — О разном, — насторожилась я. — А почему вас это так интересует? — Да потому, что я самый первый кандидат в убийцы! — со страхом ответил он мне. — Знаете, как этот агент сыска меня раскалывал?! Всю душу наизнанку вывернул! — Что вы нервничаете? — удивилась я. — Он всех расспрашивал. Служба у него такая. — Конечно, служба, — кивнул он. — Иголки под ногти засовывать и спрашивать с любезной улыбкой: «Не беспокоит?» — вот какая у него служба! Кулагин интересовался моими отношениями с дочкой хозяина дома, с его женой, дружил ли я с Мамоновым. А Мамонов еще тот фрукт был — наглый, смазливый фат и жуир! Это Сергей Васильевич, добрая душа, видел в нем только хорошее и нарадоваться не мог на жениха своей ненаглядной Оленьки. А Алексей вовсю ухлестывал за Мариной, стоило ей только появиться здесь. — Как это? — сделала я вид, что безмерно удивлена, хотя не забыла тот поцелуй Мамонова в коридоре перед праздничным вечером… — При Иловайском? И Марина принимала его ухаживания? — Да в том-то и дело! — горячо воскликнул он. — Я был свидетелем того, как это все начиналось: когда театр уехал, а Марина осталась, Мамонов тут же стал проявлять к ней неприкрытый интерес. Но она барыня себе на уме и не поощряла его, пока не достигла устойчивого положения в доме. Ведь все, кроме самого Иловайского, понимали, почему она пошла за него. Испорченная репутация, тяготы кочевой жизни, да и возраст уже — двадцать пять лет не шутка. В такие годы у многих уже по трое детей. И после заключения брака Сергей Васильевич часто уезжал по торговым надобностям, а Алексей оставался в доме. — Простите, а зачем Иловайский оставлял Мамонова у себя? — спросила я. — Он был студентом Московского университета, из семьи мелкопоместных дворян Пензенской губернии. Однажды по глупости ввязался в какую-то анархическую стачку, его поставили под надзор полиции, и Мамонов решил, что ему лучше будет год отсидеться в каком-нибудь тихом месте, недалеко от Москвы. К родителям ему ехать не хотелось, вот он и решил попытать счастья у шапочного знакомого. Мамонов поведал ему о своих бедах, и Сергей Васильевич, добрейшей души человек, предложил студенту пожить у него. Это было еще до женитьбы на Марине Викторовне. Тому понравилось, и скоро год, как он живет у нас… Карпухин неожиданно замолчал. По его породистому лицу пробежала рябь — он вспомнил, что героя его рассказа нет в живых. — Продолжайте, Иннокентий Мефодьевич, — попросила я, — мне очень интересно вас слушать. — А зачем вам все это, Полина? — спросил он. — Вы же залетная птичка. Прояснится дело, и поминай, как звали. — Вот спасибо! — засмеялась я. — За что? Вы на «птичку» обиделись? — Нет, ну что вы, месье Карпухин, совсем наоборот. Вы сейчас полностью обелили меня в своих глазах. Нутром поняли, что не я являюсь причиной здешних трагедий, раз решили, что полиция меня не схватит с поличным. — Полина, милая, сколько вас можно просить? — придвинулся он ко мне поближе. — Называйте меня ласково… Кеша… — Votre conduite est ridicule![35] — возмутилась я. — Может, вы и уверены, в том, что я не убийца, но я, в отличие от вас… Тут я запнулась, поняв, что допустила бестактность. — Продолжайте, Полина, — мягко ответил он, впрочем, не отодвигаясь от меня и не возмутившись ни на грош. — Вы считаете, что это я убил несчастных супругов Иловайских и вместе с ними Мамонова?… — Пусть полиция считает, — предприняла я попытку высвободиться из его объятий, — а я погожу. — Нет уж, Полина, вы меня жестоко обидели, и я требую удовлетворррения! — прорычал он, наклоняясь ко мне. — Вы понимаете, что ваши слова звучат двусмысленно. — Они звучат именно так, как я хотел бы, чтобы они звучали, — его рука уже ласкала мою грудь, и я не могла выскользнуть из его крепких объятий. И где-то в глубине таилась мыслишка: действительно ли я хочу освободиться? Ничего не имея против Карпухина, как любовника, я все же не могла позволить себе лечь в постель с убийцей. Внутренние принципы заставляли меня сопротивляться, хотя я была уверена, что для некоторых особ с довольно извращенным вкусом подобное знание вызвало бы только прилив сладострастия. — Нет и нет! — решительно оторвала я его руки от себя. — Докажите мне, что вы не убийца, а потом посмотрим. Но ничего вам обещать не собираюсь! — Хорошо! — согласился он и как-то сразу посерьезнел. — Вы мне нравитесь, Полина, и я докажу вам, что убивать Иловайского мне не было никакого резона. — И Мамонова с Мариной, — напомнила я. — Вот уж не знаю, — растерялся он. — Нет у меня к ним ни особенной злости, ни зависти. Повода нет. С чего бы мне их убивать? Идемте же поскорей, пока нас не хватились. Карпухин повел меня в библиотеку, куда, впрочем, я и собиралась. Если бы он не перехватил меня на полпути, давно бы уже сидела в уютном кресле и читала. Мы вошли; он, не обращая внимания на полки с книгами, подошел к высокому бюро, заваленному потрепанными журналами, и отодвинул его в сторону. За ним оказалась небольшая, скрытая в стене дверка, обклеенная теми же шпалерами, что и на стенах библиотеки. — Там вдвоем тесно, — предупредил меня Карпухин и полез вовнутрь. — Подождите здесь, покажу нечто интересное. — А что там? — поинтересовалась я, ничуть не раздосадованная тем, что мне нужно остаться снаружи. Лезть куда-то, да еще в обществе Карпухина, мне не хотелось. — Воздухозаборная труба. Проходит между библиотекой и гостиной на первом этаже, — донесся его приглушенный голос из-за дверцы. — Сейчас. Вот, смотрите, Полина. Он, пятясь, вытащил из узкого отверстия какой-то странный аппарат в жестяной коробке с валиком, иголочками и металлическими скобами. Аппарат был покрыт махровыми фестонами пыли, и я не поняла, что именно находится в руках у Карпухина. — Что это? — удивилась я чудному аппарату. — Фонограф! — гордо ответил он. — Изобретение американского ученого Томаса Эдисона. Говорящая машина! Подойдя поближе, я обтерла пыль с коробки и прочитала: «Казань, Проломная улица, музыкальный магазин и склад „Изделия акционерного общества Граммофон“ братьев Половниковых». — Кажется, я такой видела, — выразила я сомнение, — но тот был с трубой-тюльпаном. Где она? — Труба не влезла бы, — авторитетно заявил Карпухин. — А фонограф в самый раз, хоть звук немного глуше. — Покажите, как это работает, — попросила я. — Пожалуйста, — Карпухин покрутил ручку, валик завертелся, иголочки запрыгали, и знакомый мягкий, словно под сурдинку, голос произнес: «Здравствуйте, дамы и господа! У вас уже ночь? Вы не спите? Мне не видно, чем вы занимаетесь». — Боже! — ахнула я. — Это же Пушкин! — О чем вы, Полина? Какой Пушкин? Это Мамонов наговорил, изменив голос, а никакой не Пушкин. Вы же образованная дама, в институте учились, а верите в пустяки! — Но, знаете ли, в первый момент… — На то и было рассчитано. — На что, вы говорите, г-н Карпухин, было рассчитано? — неожиданно раздался сзади нас голос. Мы обернулись. Сзади нас стоял Кулагин и рассматривал фонограф в руках у моего собеседника. — Н-на… Воронова! — выпалил сконфуженный Карпухин. — Иннокентий Мефодьевич, извольте пояснить ваши слова. Я не понимаю вас. Причем тут Воронов, фонограф, Пушкин? Вы мне своими россказнями сначала всю голову заморочили, а теперь, как кролика из цилиндра, достаете вот эту штуковину. — Хорошо, я расскажу, — решился Карпухин и яростно качнул головой. — Все равно это меня не касается. Дело в том, что покойный Иловайский задумал некую аферу. Он решил выпустить в свет сочинения поэта Пушкина. Для этого он правдами и неправдами выискивал и находил документы и рукописи, не знакомые широкой публике. Он потратил много денег на покупку раритетов, относящихся не только перу Александра Сергеевича, но и той эпохе в целом. Когда же он посчитал свои финансы, то был раздосадован непомерными тратами и решил пригласить в дело компаньона. Выбор Сергея Васильевича пал на местного заводчика Воронова, богача, торгующего лесом и шпалами для железных дорог. — Воронов согласился стать компаньоном Иловайского? — спросил сыскной агент. — Нет, и тогда Сергей Васильевич придумал хитрую комбинацию. — Просветите, Иннокентий Мефодьевич, — предложил Кулагин. — Как только Иловайский ни уламывал Воронова — тот ни в какую не соглашался. Говорил, что дело неясное, прибыли особенной не принесет, и потом, нужно все взвесить и обдумать. И тогда Сергей Васильевич решил сыграть на слабости заводчика — на его любви и хорошему отношению к жене. Странная и непонятная картина вырисовывается: она старше его на двенадцать лет, совсем простая женщина, лишнего слова не скажет, а ведь поди ж ты — любит он ее больше жизни. Такая редкость при жестокости нынешней жизни. Елизавета Александровна родом из имения Осиповых-Вульфов, и Воронов рассказывал, что в детстве она видела Пушкина, когда тот приезжал навестить своего близкого приятеля Алексея Николаевича Вульфа, его матушку и сестер, и у ней даже сохранились несколько документов из усадьбы Осиповых-Вульф. Елизавета Александровна благоговела перед памятью поэта, и, если бы она попросила мужа войти с Иловайским в компанию, он бы не отказал. Да еще бы и письма той эпохи отдала. Вот на это и был рассчитан наш фокус. Сергей Васильевич пригласил Вороновых на празднование дня рождения супруги. Марина Викторовна захотела устроить для гостей спиритический сеанс и выписала для этого из Москвы знаменитого спирита Гиперборейского. Помнится, сидели мы с Мамоновым и Иловайским вот тут, в библиотеке, выпивали немного, и Сергей Васильевич пожаловался, что жена из него веревки вьет: слыханное ли дело, послала его заплатить отъявленному мошеннику две тысячи рублей за один вечер! Хоть бы польза была, а то деньги на ветер. Иловайский не скрывал, что у него имеются серьезные финансовые проблемы и что он будет уламывать Воронова войти с ним в долю. И тут Мамонов, рассматривая новейшие аппараты, расставленные по библиотеке (маленькую прихоть Иловайского), сказал: «А давайте сделаем вот что…» И предложил план: использовать фонограф, записать на него речь как будто бы от Пушкина и воспроизвести эту фонографическую запись во время спиритического сеанса. Воронова — женщина чувствительная, авось растрогается и на мужа повлияет. Так и сделали. Мамонов наговорил нужные слова на восковой валик, Иловайский показал нам воздухозаборную трубу между комнатами, где надо будет спрятать фонограф. А моей задачей стало незаметно завести аппарат во время спиритического сеанса. Когда произошли эти ужасные события и Иловайского с Мамоновым уже не было в живых, я и не думал заводить фонограф — мои мысли были далеки от этого. Но, по несчастному стечению обстоятельств, я получил удар мраморным бюстом Вольтера, случайно свалившимся мне на голову, — тут Карпухин выразительно посмотрел на меня, но я не отвела взгляда и сделала вид, что не понимаю его намека, — и на время все забыл. И когда той ночью я проснулся, спустился в гостиную, то увидел, как все сидят, протянув руки к блюду и увлечены столоверчением. Тогда я, действуя по намеченному Иловайским плану и совершенно забыв о том, что случилось за прошедшие два дня, направился в библиотеку, отодвинул бюро и завел фонограф. Я действовал машинально, исполняя поставленную задачу. А потом отправился к себе спать, так как у меня продолжала болеть голова. Так до утра и проспал. — Утром г-жа Авилова обнаружила на снегу тело убитой Иловайской. Что вы скажете по этому поводу? — спросил Кулагин. — Вы уже задавали мне этот вопрос, Федор Богданович, — смиренно ответил Карпухин, слегка поклонившись. — Вас не затруднит ответить еще раз? — Отчего ж? Отвечу: я всю ночь проспал, как убитый, если вы позволите мне двусмысленность этого эвфемизма. Ничего не помню, даже того, что снилось, а утром, спустившись в гостиную, узнал о еще одном трагическом событии. — Хорошо, — кивнул Кулагин. — Попрошу вас, Иннокентий Мефодьевич, пройти со мной в малую гостиную и ответить еще на несколько вопросов. Разрешите откланяться, Аполлинария Лазаревна. Сыскной агент вышел из библиотеки, а за ним следом и Карпухин.
* * *
Наконец, я осталась одна. Конечно, история с фонографом была весьма своеобразна и занимательна, но не она тревожила мои мысли и заставляла устремиться на поиски. Мне не терпелось раскрыть тайну масонской карты, ведь ради этого я пришла в библиотеку, надеясь, что тут получу ответ на свои вопросы. И я с воодушевлением принялась за поиски. Книг оказалось много. Они стояли на полках, лежали грудами на секретере и низких шкафчиках, стопки книг даже подпирали ножки какой-то этажерки. В этой комнате работали с книгами, а не приходили лишь для того, чтобы выкурить сигару и почаевничать. Поэтому моя задача осложнялась еще и тем, что я не знала, где искать, и не представляла себе, что именно мне нужно найти. Но я была уверена в успехе. То, что на столе лежала неоконченная записка о перчатке Вяземского, говорило о том, что искать надо именно здесь. И меня манил запертый шкаф в глубине комнаты. Открыть его не было никакой возможности. Я пробовала повернуть замок и шляпной заколкой, и пилкой для ногтей, принесенной в ридикюле, и ножом для разрезания писем — не получалось. Пришлось положить нож в карман и искать помощи, иначе я не добьюсь цели. Вспомнив, что на кухне может быть ломик или топор для рубки костей, я решила пойти туда. Но инструмент нужно было взять так, чтобы никто не увидел, иначе расспросов не оберешься. Там, где совершены три убийства, просить лом так же безнравственно, как и говорить о веревке в доме повешенного. Осторожно подойдя к кухне так, чтобы никто не заметил, я остановилась и прислушалась. Во весь голос рыдала женщина. Я заглянула вовнутрь: вокруг Анфисы столпились кухарки и прачки, а она выла, схватившись за голову: — Тимошу моего, Тимошеньку забрали! Не убивал он, тихий он, богобоязненный, в церковь ходит, отцу Серафиму исповедуется. А его заарестовали, белы рученьки заломили да в тюрьму и на каторгу его, безвинного… Осталась я одна-одинешенька, сиротинушка бездетная, и нет у меня никого, даже мужа нареченного. Двадцать годков душа в душу жили! Бобылихой оставили, не прижаться теперь к телу горячему, не облобызать сокола ясного!.. Горе мне, горе, сироте при муже живом! Одна женщина держала Анфису за плечи, другая протягивала ей чашку с водой. Поваренок сидел в углу и с жадностью следил за развернувшейся сценой. Анфиса, шумно прихлебывая, пила воду, содрогаясь от рыданий. Меня заметили. Все вдруг замолчали, а заливающаяся слезами Анфиса прервала на полуслове свои причитания. — Кухня тут, — мрачно заявила она. — Чего вам, барыня, надобно? — Анфиса, не сердитесь на меня, — сказала я мирно. — Я не верю, что Тимофей злоумышленник, не похоже это на него. В полиции неглупые люди сидят, разберутся и отпустят вашего мужа. Не отчаивайтесь. — Конечно, разберутся, — угрожающе сказала она. — Баре передрались, а у холопов чубы трещат. Никого не посадили в кутузку, один мой Тимоша не по нраву пришелся. Оно и понятно — не господин он, а простого крестьянского роду-племени. Люди на кухне смотрели на меня с недоверием и откровенной злобой, и я посчитала за лучшее покинуть кухню, дабы Анфиса чего-нибудь не натворила. Попятившись, я выбежала на черную лестницу. Немного поплутав в темноте, я наткнулась на дворницкую кладовку, где в кучу были свалены метлы, грабли и другой немудреный инвентарь. Там я отыскала небольшой ломик для сколки льда. Обрадовавшись столь ценной находке, я спрятала ломик в складках юбки, как не раз делала в институте, пряча от востроглазых пепиньерок, поставленных следить за воспитанницами, запретные вещи: ландриновое монпансье, книжку про Ната Пинкертона, губной карандаш цвета фуксии и многое другое, не разрешенное инспектрисами. Поднимаясь по лестнице, я старалась держаться прямо и не спешить, чтобы не привлечь внимание. Взломать шкафчик оказалось легко — потребовалось несколько минут напряженных усилий. Конечно, на дверце остались свежие царапины, но мне было не до них, я раскрыла шкаф и увидела, что он на удивление пуст. Внутри на полке лежала только одна тоненькая связка бумаг, перетянутая синей лентой, и более ничего. Небольшое разочарование охватило меня — стоило так стараться? Вытащив пачку, я положила вместо нее ломик, чтобы не он бросался в глаза в библиотеке, и прикрыла дверцу. Усевшись за стол, я с нетерпением развязала ленту. В ней оказались письма, написанные на французском и русском языках. Почтовая бумага истончилась на сгибах, чернила в некоторых местах расползлись, и прочесть не представлялось возможным. Другие листки были исчерканы вдоль и поперек, а на полях пером и тушью автор нарисовал тонкие, летящие профили женщин и лошадей. Глаза мои пробегали по фразам: «Анна Петровна, я Вам жалуюсь на Анну Николавну — она меня не целовала в глаза, как Вы изволили приказывать. Adieu, belle dame.[36] Весь ваш Яблочный пирог». Другое письмо, написанное по-французски странным образом (его пересекали диагональные строчки), содержало приписку «Mais admirez comme le bon Dieu m?le les choses: M-me Ossipof d?cachette une lettre? vous, vous d?cachetez une lettre? elle, je d?cachette une lettre de Netty — et nous y trouvons tous de quoi nous?difier — vraiment c'est un charme!»[37] Прочитав это, я несколько устыдилась: ведь, в сущности, я делала то же самое — подсматривала чужую переписку, что запрещено и некрасиво, но побороть себя не смогла и продолжала с упоением рассматривать старые письма. Письма были написаны разными почерками, мужскими и женскими, с рисунками и без, с адресом на обратной стороне и анонимные. Некоторые обрывались в конце листа, а продолжения я не находила. На многих письмах виднелись следы клякс, бумага выглядела так, словно ее смяли в комок и выбросили, а потом достали из корзины и тщательно расправили. Кроме писем в папке я нашла короткие записки, обрывки стихотворений, написанных стремительным почерком, счета, деловые бумаги, долговые расписки и визитные карточки. Имена на документах повторялись: Пушкин, Керн, Осипова, Вульф, Вьельгорский, Вяземский — фамилии известные. Одно письмо было поздним списком и выделялось белизной бумаги: «Благодарствую, душа моя, и целую тебя в твою поэтическую жопку — с тех пор как я в Михайловском, я только два раза хохотал; при разборе новой пиитики басен и при посвящении говну говна твоего. — Как же мне не любить тебя? как мне пред тобой не подличать — но подличать готов, а переписывать, воля твоя, не стану — смерть моя и только. Поздравляю тебя, моя радость, с романтической трагедиею, в ней же первая персона Борис Годунов! Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай да Пушкин, ай да сукин сын! Юродивый мой малый презабавный; на Марину у тебя встанет — ибо она полька, и собою преизрядна (вроде Катерины Орловой, сказывал это я тебе?)…»[38] Мне стало вдруг ясно, что передо мной архив, о котором говорил Иловайский. В нем были письма Пушкина, которые Сергей Васильевич достал правдами и неправдами, а также другие документы, имеющие к Пушкину некоторое отношение. Копия письма с упоминанием непристойностей и скабрезностей красноречиво показывала, как именно Иловайский хотел изобразить гения русской словесности в своем издании: не приглаженный образ, а реального человека со всеми его пороками и страстями. Теперь мне стало понятно, почему наследники поэта в течение пятидесяти лет не дозволяли дотронуться издателям до произведений и частной переписки Александра Сергеевича — им было бы невыносимо видеть, как сплетничают о Пушкине после его смерти точно так же, как и в дни его недолгой жизни. И не только высший свет, а любой мещанин или разночинец, в руки которого может попасть книга с напечатанным частным пушкинским письмом. Теперь замысел Сергея Васильевича представлялся мне совсем не в том свете, как ранее: вначале я думала, что он делает благородное дело, разыскивает неизвестные стихи поэта, дабы ознакомить с ними читающую публику, но в связке с синей лентой стихов почти что не было, а было то, что мой отец, адвокат и присяжный поверенный, называл уличающими документами. Все эти частные письма, рассказывающие о грубых соитиях, физиологических отправлениях и просьбах об отсрочке долговых обязательств ничего бы не добавили к образу Пушкина, лишь еще больше бы дали черни порадоваться: мол, не только я грязен и похотлив — вот и гений точно такой же и ничем от меня, смерда, не отличается! Хотя какое я имею право осуждать, если сама только что сидела, упиваясь сценами из чужой тайной жизни? И не заплатят ли люди за подобные откровения большие деньги, чтобы Сергей Васильевич мог поправить свое финансовое состояние? В том-то и состояла его идея, а совсем не подвижничество и любовь к поэту. И может его смерть обусловлена именно этим: Иловайский проник в некие тайны и попытался их обнародовать, за что и поплатился… Не помню, сколько я просидела в раздумьях, осмысливая новые сведения, пока свист ветра за окном не вернул меня к действительности. Надо было что-то предпринять: нельзя оставлять такую ценность в незапертом шкафу. Но и нести ее открыто не представлялось никакой возможности. Тут мой взгляд упал на посылку с книгами у двери. Я сунула документы между Киплингом и Уальдом, прикрыла обрывками оберточной бумаги и направилась к себе, крепко прижимая книги к груди. По дороге встретила Елену Глебовну. — Что это вы несете, Полина? — спросила она, с любопытством уставясь на мою ношу. — Сергею Васильевичу намедни посылка с книгами из Англии пришла — я на нее уже три дня зубы точу. Вот и решила взять почитать, г-н Кулагин разрешил. — Да-да, — кивнула она. — Видела, как Тимофей ее в библиотечную комнату нес. — Вот я и взяла новинки почитать. А то все старое уже, неинтересное. — Ах! — всплеснула она руками, — вы такая умница, Полинушка. Все читаете. Глаза не испортите? Говорят, вредно много читать и голова от этого болит. Она шла за мной к моей комнате, а я по дороге чертыхалась про себя, негодуя на то, что она увязалась вослед. Зайдя к себе в комнату, я положила книги на комод и выразительно посмотрела на Косареву. — Вы знаете, Полина, — заторопилась она, правильно поняв мое недовольство ее вторжением, — убийцу арестовали. Кто бы мог подумать! — И кого же? — спросила я, скрывая, что мне кое-что известно. — Тимофея! — торжественно сказала она. — Почему именно его? — деланно удивилась я. — Разве есть доказательства? — Конечно, есть! Неужто я напраслину буду возводить? Полицейские обнаружили в снегу сверток, а в нем склянка с отравой да манишка лакейская, кровью забрызганная. Конечно, Тимофей отпирается, мол, ничего не ведает, но его тут же повязали. Он злодей, давеча посмотрел на меня так за обедом, у меня аж сердце захолонуло. — Полно вам,Елена Глебовна! — не смогла скрыть я раздражения. — Не верю, что Тимофей убийца. Зачем ему надо было под корень всю семью Иловайских изводить, ведь Сергей Васильевич его на службу к себе принял, в дом взял. Нет, не верю я, не такой он человек. — Не верите, — поджала губы Косарева. — Вы третьего дня приехали, а я, почитай, который год здесь живу. Нрав у него несговорчивый, да взгляд всегда хмурый. А еще он Анфису поколачивал. Ему Сергей Васильевич не раз высказывал. Известно же, какое в простом классе отношение к женам. — Простите, Елена Глебовна, я утомлена и хочу прилечь. Вы позволите? — Ну, конечно же… Отдыхайте, деточка, не буду вам мешать. И она с видимой досадой удалилась. Поразмыслив над тем, стоит ли в очередной раз возводить баррикаду, я вспомнила слова сыскного агента о необходимости защиты с двух сторон. Решив, что мебели на две двери, входную и балконную, не хватит, бросила это пустячное занятие и просто заперлась на ключ. Потом откинула одеяло с постели, намереваясь, в случае прихода нежелательных лиц, улечься прямо на бумаги, и разложила найденные письма на простыне. Одно из них привлекло мое внимание: «Его командорству, приору Ордена ложи светозарных. Спешу известить Вас о новых денежных поступлениях в казну ложи, а также о расходах и предоставляю предварительный отчет: денежные взносы при вступлении в ложу от нижеследующих апрантивов: Волочков, Семенов, фон Дрок, Плешнев, Суманирский (от каждого по тысяче рублей серебром). Пожертвования от мастеров и заводчиков: Вельяминов — 500 рублей, Сухарев — 2300, Прахов — 7500, кн. Апраксин — 970 (обещал больше через месяц, жаловался на плохие обстоятельства). Выдано: на поправку расстроенного имения Луковищеву 2200 руб, На покрытие карточного долга Конину 1800 руб На невестино платье Аннушкину (свадьба оного восемнадцатого сего месяца, нижайше просил почтить присутствием) 1500, Нищим, смотрителю могил и на покупку свечей 200 руб. Что же касаемо дела, которое вашим командорством мне препоручено, то спешу уведомить: многие сочли бы за честь препроводить сию высочайшую реликвию в удоборасположенное для нее место. Вызвались фреры Градов, Пушкин, Дробовицкий и Вьельгорский. Ежели на ком остановится выбор вашего командорства, тот сейчас же получит предписание и дорожные. Всемерно прошу Вас ускорить выполнение сего поручения, ибо ответственность, возложенная на меня за хранение, превелика есть. Остаюсь с совершенной преданностью и глубоким расположением покорнейшим слугой ордена светозарных, честь имею быть, венерабль Шпицберг. Семнадцатого ноября 1825 г». Шпицберг… Знакомая фамилия. Я же слышала ее совсем недавно. Это же барон, что выстроил особняк! И пишет о венераблях, как в том документе, который я нашла в бюваре на крыше. Надо проверить. Соскочив с кровати, я залезла под перину, достала шкатулку и осторожно вытащила на свет карту. Расправив ее на постели, я стала сравнивать почерки. Они оказались одинаковые. Завитушка в строчной «б» в слове «венерабль» была загнута вверх и оканчивалась завитком, похожим на поросячий хвостик. Здесь было на чем поразмыслить. Барон Шпицберг имел также имя Касьян, каквое имя и стояло на записке из шкатулки-бювара. Назвали его таким образом потому, что он родился двадцать девятого февраля, на Касьяна-шлемоносца. Барон занимал некую высокую должность в масонской ложе, думаю, что казначея: принимал и расходовал пожертвования, полученные организацией «светозарных» от разных благодетелей. И ему на хранение попала некая реликвия. И не просто ценная, а от очень высокопоставленной особы. Эту реликвию надо было перевести в хранилище, и для выполнения поручения потребовались добровольцы. Что-то произошло, и барон не смог передать ее в надежное место. Тогда он решает построить особняк, спрятать в нем реликвию и стать ее пожизненным хранителем. Все эти разговоры о гадалке Круденер — не более чем завеса, покрывающая тайну. Барон прячет шкатулку в башне на крыше, а с помощью сложной системы зеркал в своей спальне дает ключ к разгадке тайны, которую сможет узнать только посвященный. Проделав все вышеизложенное, Шпицберг навсегда закрывает двери своего дома перед людьми, чтобы стать единственным хранителем священной реликвии. Он решает встречаться с членами ложи лишь раз в четыре года — в день своего рождения, двадцать девятого февраля. Для каких целей — неизвестно. Полагаю, доказать присутствующим, что с реликвией все в порядке. Но он не доживает до этого дня и умирает. Дом пустеет и становится заброшенным. Спустя несколько лет Иловайский покупает дом. Тут две загадки сразу. Почему он покупает особняк: ему просто понравился дом, он хочет жить поближе к пушкинским местам, чтобы найти и заработать на неизвестных рукописях поэта, или же он масон, знающий историю барона, и рукописи Пушкина просто прикрытие? Если последнее верно, то Иловайский покупает особняк в надежде найти реликвию. Не удивлюсь, если все три причины совпадут, тем более что фамилия Пушкина стоит в масонских документах. Из этого однозначно следует: поэт был не чужд этой организации. Другое дело, что он там находился не на главных ролях, судя по иерархической пирамиде в документе из шкатулки, и мог не знать о реликвии, но это всего лишь мои домыслы и предположения. Вторая загадка заключается в столь поспешной женитьбе Иловайского на Марине. Она не красавица, а Сергей Васильевич был видным господином, несмотря на возраст и невысокое происхождение. Его всегда окружали дамы: вспомнить хотя бы слова Анфисы о трех каретах барышень. Да и Пурикордов рассказывал о какой-то графине, поддавшейся чарам русского кавалера. Иловайский знал толк в женщинах и вдруг женится на провинциальной актрисе, бесприданнице, сбежавшей из дома, у которой только два преимущества перед ним: она моложе его на тридцать лет и дворянка, окончившая женский институт. Он выполняет все ее прихоти, даже забывает ради нее дочь. Неужели любовь? И это странное совпадение: у Марины день рождения двадцать девятого февраля, точь-в-точь как у барона Шпицберга. Если бы я совершенно обезумела, то я бы сказала, что именно эта причина послужила толчком к намерению Сергея Васильевича жениться на субретке. Интересно, правда ли это? Надо будет написать письмо институтским подругам, бывших в дружбе с Мариной Верижницыной, и спросить, когда у нее день рождения. Думаю, что Неточка Арбенева, моя приятельница, мне ответит — она была близка с Верижницыной и не раз хаживала к той в гости. Если это действительно так и Марина родилась в високосный год, то можно женитьбу Сергея Васильевича отнести как к прихоти, основанной на случайном совпадении. Но если она обманула, то выходит очень заманчивая ситуация: кто-то знал, что Иловайский интересуется этой датой и подсовывает ему подсадную утку, надеясь тем самым вывести его на чистую воду и узнать, найдена реликвия или нет. Дочь Сергея Васильевича для этой цели не подходила, ведь Ольга любила отца, хотя и говорила мне о нем дурно. Она не пошла бы на предательство. А почему Косарева, находящаяся в доме не то в роли компаньонки, не то приживалки, не могла бы следить за Иловайским? Почему не могла? Вполне могла, что и делала. Но «ночная кукушка дневную перекукует», и поэтому то, что могла бы узнать Марина, Косаревой не открыть никогда, Иловайский не стал бы с ней откровенничать. А вот с Мариной почему бы и нет? Все-таки любимая жена. И вот тут на авансцене моих рассуждений появляется Александр Григорьевич Пурикордов, человек чистого сердца и ловких рук. Маэстро, виртуозно повелевающий как смычком, так и людскими страстями. То, что он причастен к масонам, так же как и Косарева, у меня не вызывает никаких сомнений — своими ушами слышала, спрятавшись за занавеской, о приорах и прецепторах. И поэтому есть резон заподозрить скрипача в том, что именно он является убийцей. Но каков резон? Неужели он настолько предан своей жестокой организации, что ради нее пойдет на преступление? Или его запугали? Иловайский с Пурикордовым были в прекрасных отношениях, о чем говорит подаренный меценатом инструмент от Амати. Кстати, вот причина для Пурикордова убить Марину. Она пригрозила отобрать скрипку. Всем известно, как бережно относятся музыканты к своим инструментам, и поэтому мысль о расставании с любимой скрипкой для Пурикордова оказалась столь невыносима, что он поспешил убить Иловайскую. Но если причина в скрипке, то Александру Григорьевичу нет смысла убивать Иловайского, так как тот не отбирал инструмент, а наоборот, отдал его Пурикордову во владение до самой его смерти. Выходит следующее: или Пурикордов не убивал, или причина не в скрипке, или… он не единственный убийца, так как Марину убил «за компанию». Звучит премерзко, но чего не сделаешь под шумок, ради спасения собственной жизни, если подвернется удачный момент? Остается Мамонов. Здесь вообще ничего непонятно. Хотели убить Мамонова или все-таки Ольгу? В темноте вполне можно было ошибиться, ведь молодой человек был худощавым блондином и одет в белую ночную сорочку. У Ольги тоже волосы светлые, и одета она была в такую же сорочку. Не в точно такую же, но разве заметишь разницу в темноте? Главное: белая сорочка и светлые волосы — прекрасная мишень для убийцы. Если намеревались убить именно ее, то цепочка «Иловайский, его дочь, его жена» просматривается весьма четко и Ольга тут же попадает в число намеченных жертв. Преступник не остановится, если уже совершил три убийства, одно из которых было ошибочным. Об этом надо сказать следователю и срочно! Ольга может оказаться в опасности, несмотря на обилие полицейских в доме. Нет, не стоит торопиться. А вдруг Мамонова убили именно как Мамонова, а не вместо Ольги? Кто знал, что он окажется в ее постели? Первый подозреваемый — сама Ольга. Может, все было так: придя ко мне и убедившись в том, что я уснула, она тихонько выходит из комнаты, идет к себе и убивает Мамонова, дожидаясь раскатов грома, чтобы не было слышно звука выстрела. Потом возвращается, а утром устраивает спектакль с криками и обмороками. Интересно, а зачем она его убивает? За что? Судя по тому, что Мамонов обнял меня в коридоре и принялся целовать, он не чужд раскованному поведению. А может быть, он принял меня за Ольгу? Нет, не может быть. Я выше ростом, да и волосы у меня темные. Вернее всего, принял за Марину. Мамонова вполне мог убить Карпухин как соперника. Марина осталась богатой вдовой, а у милейшего Иннокентия Мефодьевича ветер в кармане свищет. Вот он и убил. Не на дуэли, так в постели… И чего им не хватало? Поделили бы наследниц: одному Ольга, другому — Марина, и убивать не надо было бы. Нет, что-то я не о том думаю. Кто у нас еще остался? Вороновы. Ну, это просто гости, которых позвал к себе Иловайский. Марина, известная своим снобизмом и чванством, и не подумала бы пригласить на праздник подрядчика, строящего дом ее мужа. Жена его курица совершеннейшая, хоть и безвредная, на мой взгляд. Да еще старая — куда ей по коридорам с пистолетом бегать? Гиперборейский — шут гороховый, Перлова — заезжая певица, радующаяся гонорару. Слуги в доме живут давно, и я не представляю себе Тимофея в роли вольного каменщика. Уж скорей Воронов, хотя он со своими подрядами и наяву есть вольный каменщик, чего ему еще рядиться? Вернемся к нашим баранам, то бишь к реликвиям. Думаю, что странной формы крест с эмалью и непонятными буквами и есть эта реликвия. Но мне совершенно не хочется рассказывать о том, как я его добыла. Да и бумаги я еще не все прочитала. За этими рассуждениями я проголодалась и решила посмотреть, что творится внизу. Аккуратно собрав бумаги, я спрятала их под матрас, надеясь, что и на этот раз с ними ничего не случится, а крест сунула в декольте, благо он небольшой, и вышла из комнаты, сожалея, что дверь запирается только на обычный замок, а не на амбарный. Обед внизу был в самом разгаре, странно, что меня никто не позвал. Подивившись этому, я села на свое место и развернула салфетку. — А мы думали, что вы в библиотеке, — улыбаясь, произнес Пурикордов. — Иннокентий Мефодьевич сказал, что вы интересовались новинками. Нашли что-нибудь? — Да так, несколько английских романов, — неопределенно ответила я. — Еще не знаю, стоящие ли или опять зря потраченное время? — Нельзя пренебрегать едой ради чтения, — заметил Воронов, увлеченно расправляясь с куском телятины. — Это вредно для цвета лица, что совершенно не подходит молодым дамам. Гиперборейский перешептывался с Перловой, а она болезненно морщилась, держась за голову. Воронова ковыряла вилкой кусочек рыбы и одобрительно посматривала на мужа. Ольги не было. — Вы ешьте, ешьте на здоровье, — пододвинула мне блюдо с печеной картошкой Косарева. — Убивца поймали, все налаживается, я же говорила. Вот и общество со мной согласное. И слава Богу. — Спасибо за заботу, Елена Глебовна, — ответила я резко, — но я уже говорила вам, что вы зря нападаете на Тимофея. Он не убивал никого. — Полиции лучше знать, кто убивал, а кто нет. Это их прямая обязанность, — поджала она губы. — А вы, вероятно, считаете себя умнее их. — Очень интересно вы рассуждаете, Аполлинария Лазаревна, — отложил салфетку Пурикордов. — Откуда вам так доподлинно известно, что Тимофей не убийца? Вы видели настоящего убийцу? Или… — Оставьте ваши намеки, любезный Александр Григорьевич, — резко остановила я скрипача. — Никакого убийцы я не видела и кто он — не знаю, но предполагаю лишь одно: не будет простой человек в господские отношения влезать. Незачем ему, да и резона никакого не имеется. — Слушайте, Полина, да вы совсем не разночинка! — засмеялся Карпухин. — Голубая кровь, белая косточка. Одним словом, институтка, благородная девица, бланманже. — Для нас всех лучше было бы знать, что полиция уже нашла убийцу, — сказал Воронов, отпив из бокала глоток мадеры. — Иначе ведь получается, что преступник один из нас. А это неприятно и опасно. — Боязно, — поддакнула его жена. — Не знаешь, право, как себя вести и что говорить. — Нет, я не понимаю, — вступил Гиперборейский. — Если вы считаете, что убийца один из нас, сидящих за столом, что ж вы тут сидите? Или вы сама убийца? И тогда нам всем следует опасаться! Кто знает, кому предначертано быть следующим? И он запел противным фальцетом: «Сегодня ты, а завтра я!..» — Фердинант, уймись, — одернула его Перлова и добавила: — не забывайте, за столом отсутствует Ольга. Да и Анфиса на кухне, если уж брать всех скопом. — Анфиса ни причем, — возразил Карпухин, — она плебейка. А убийца — один из нас, из благородных, по суждению Аполлинарии Лазаревны. — Тогда для душевного спокойствия, определим на время, что Ольга Иловайская убила отца, любовника и мачеху, и будем продолжать наслаждаться едой, — Пурикордов засунул салфетку за ворот и приступил к супу. Я молчала. Меня терзало раскаяние, что я не сдержалась. Нельзя намекать убийце на то, что не верю в вину Тимофея. В том, что убийца сидит за этим столом, я не сомневалась ни на минуту, но заступаться и за Ольгу тоже было, по меньшей мере, опрометчиво и безрассудно. — Нет, пусть г-жа Авилова скажет, — упорствовал Гиперборейский, — кого она считает убийцей. Меня? Нет, вы скажите! Меня? — Кстати, мне бы тоже было интересно, — добавила Перлова. Она не стала одергивать спирита, а вместо этого посмотрела на меня иронически и пожала плечами. — Ничего я вам не скажу, — уперлась я. — Кулагина спрашивайте, он обязан знать. Кстати, где он? — Поехал с докладом к начальнику сыскной полиции. Обещал к вечеру вернуться. — Вот ему я и выскажу свои соображения. А не вам! — Это нехорошо, Аполлинария Лазаревна, — заволновался вдруг Карпухин, перейдя от насмешки к нервозности. — А вдруг вы напраслину наведете из-за своего богатого воображения? И что же — нас всех повяжут? Я не желаю вместо Тимофея на нарах париться. — Этот лакей чуть ее до смерти не довел, а она его защищает. Демократка, видать. Из-за него же вы с крыши упали, — добавил Гиперборейский. — Лучше расскажите нам, а мы обсудим, — степенно проговорил Воронов. Иннокентий Мефодьевич прав. А вдруг вы ошибетесь? Это же грех — на невинного человека наговаривать. — Audacter calumniare, semper aliquid haeret,[39] - пробормотал себе под нос Пурикордов. — Ну почему же сразу «клевещи»? — парировала я, обученная старым добрым Урсусом, моим институтским учителем латыни. — Или вам есть что скрывать? — Удивительно, — спокойно сказала Перлова. — Вы ведете себя так, словно вы одна без греха, а мы все замараны. Разве это не смешно? — У вас есть доказательства моей вины? — язвительно спросила я. — Нет, — пожала она плечами. — Но я вас не обвиняю, г-жа Авилова. Я просто жду решения полиции. И если оно затронет меня, то буду протестовать, так как не вижу за собой вины. А если другого, пусть тот и оправдывается. Вам-то чего лезть не в свое дело? Натура деятельная? — Мне не хочется быть жертвенной овечкой, — резко ответила я. — Вместо того, чтобы сидеть, бояться и не знать, откуда появится смерть, я предпочитаю выявить источник опасности и защитить саму себя. — Просто ей сидеть с нами за одним столом обидно, — укоризненно молвила Косарева. — А вдруг нам потом тоже станет обидно, если этот источник вы, г-жа Авилова? — Ну, знаете… — поднялась я с места, отодвинув недоеденное суфле. — Лучше я схожу на кухню и попрошу приносить мне еду в комнату: нет у меня сил терпеть ваши оскорбления. Я всего лишь заступилась за Тимофея, а вы все словно спелись и стали меня обвинять. Не понимаю, откуда такое единомыслие во взглядах? — Так вы, душенька Аполлинария Лазаревна, — усмехнулся Воронов, — первая начали. Что вам мешало спокойно поесть? Аппетит бы не портили ни себе, ни другим. Говорите, о чем не ведаете, да еще удивляетесь полученному отпору. Я поспешила выйти из столовой, чтобы не наговорить лишнего. Хотя я и так уже поставила себя в глупое положение. Возбудить интерес убийцы к своей персоне не входило в мои планы, и только взбалмошность характера не позволила мне промолчать. Так, рассуждая, я поднялась на второй этаж, и ноги сами принесли меня в библиотеку. Оказалось, что я поднялась не по той лестнице, что вела к моей комнате. В библиотеке я села в то самое кресло, с которого свалилась вверх ногами из-за наглости Карпухина, и задумалась над своим будущим. А будущее, прямо скажу, выходило совсем непривлекательным. Надо мной сгущались тучи, а бежать некуда, до окончания расследования мы все находимся под домашним арестом. Забрали только Тимофея, да тела увезли на вскрытие. Мне казалось, что следует опасаться Ольге, а вот как повернулось: я сама стала загнанной дичью из-за своего болтливого языка. Нужно было что-то предпринять. Но что? И тут мне в голову пришла одна идея. Если в ту трубу, которую мне показывал Карпухин, можно было влезть и поставить там патефон, чтобы звуки разносились по гостиной, то и наоборот могло бы получиться: слышно должно быть прекрасно! Надо немедленно попробовать. У меня тотчас же появились силы. Не мешкая, я отодвинула бюро и открыла дверцу, которая на мое счастье была только прикрыта, а не заперта. Ломиком из шкафа с архивом Пушкина воспользоваться не пришлось. Голова и плечи в отверстие прошли. А вот дальше… Ох, не надо было сегодня утром надевать это платье с турнюром!.. Хотя он совсем небольшой, но очень мешал мне. Поколебавшись, я придвинула кресло к двери библиотеки и сняла платье, оставшись в нижней юбке и корсете. Так даже лучше: труба пыльная, и платье останется в целости. Думать о том, прилично ли это даме из общества, я не стала. Знала, что неприлично, но приходилось выбирать между спасением жизни и хорошими манерами. Загородив вход в трубу шкафчиком-бюро и вторым креслом, чтобы не были видны мои манипуляции в воздухоотводной трубе, я спрятала платье поближе и, перекрестившись, полезла вовнутрь. Нельзя было терять ни минуты, ведь сидящие за столом могли бы разойтись, а мне очень надо было послушать, о чем они стали говорить после моего ухода. Меня не оставляла надежда, что с моим отсутствием языки у обедающих развяжутся сильнее. Лаз оказался необыкновенно узким, и я поняла, что мне придется вылезать из него, пятясь. И еще там было много пыли, и мне с трудом приходилось сдерживать себя, чтобы не чихнуть. Ползти оказалось недалеко. Я продвинулась по трубе на расстояние, длиною примерно в Ворон, и передо мной оказалась решетка, сквозь которую пробивался мерцающий свет. Затаив дыхание, я подползла и увидела на полу отпечатки патефонного ящика. Значит, я у цели. Затаив дыхание, я прижалась щекой к решетке и посмотрела вниз. Вид снизу открылся, как на ладони. Все сидели за столом и продолжали обедать. Разносился тихий гул голосов. Обедающие говорили между собой вполголоса, и я ничего не слышала. Воронов встал, и со словами: «Пойди, дорогая, отдохни», исчез вместе с женой из поля зрения. Гиперборейский пил вино стакан за стаканом. Карпухин шептался с Косаревой. Перлова сидела задумчивая, Пурикордов крутил ложечкой в суфле. В наступившей тишине, когда можно услышать любой звук, я особенно боялась, что кто-либо поднимет голову наверх и увидит меня, жадно вглядывающуюся в их лица. — Вы как хотите, господа, а я тотчас же по возвращении обращаюсь к своему знакомому присяжному поверенному, — внезапно произнес Пурикордов, оглядывая всех. — Приятель — дока в таких делах, а мне моя скрипка дороже всего! Она у меня как корова-кормилица в деревенской семье. — Не понимаю, чего вам бояться? — недоуменно произнес Карпухин. — Кто у вас ее отнимает? Вы бежите впереди лошади, бесценный Александр Григорьевич. Гиперборейский громко рыгнул. — Нализался, свинья, на дармовщину! — отодвинулась от него Перлова. — Ведь каждый день так! Дорвался… — Да, — кивнул тот с пьяной самоуверенностью. — Пил и буду пить, ибо я в своем праве! — Это в каком еще таком праве? — взвилась Косарева. — Бутылки из хозяйского погреба таскать? Думаете, раз хозяев в живых нет, так все можно? — Ах, оставьте, Елена Глебовна, — устало отмахнулась Перлова — До вина ли теперь? Думать нужно, как выйти отсюда. Мне этот домашний арест уже порядком осточертел. У меня гастроли, выступления, я огромные гонорары теряю! В гостиную вошли Воронов и Ольга. Он церемонно подал ей стул и уселся на свое место. Все замерли. — Господа, — сказала Ольга негромко, и я напряглась, чтобы услышать то, что она говорит: — Я не выходила из своей комнаты, потому что молилась все это время за упокой души невинно убиенных. Но Аристарх Егорович зашел ко мне и убедил спуститься вниз. И я решила прийти сюда сделать вам всем одно предложение… Я хочу, чтобы каждый из вас честно и открыто сказал, убивал он или нет. Вы христиане и рабы Господа нашего, Иисуса. Пусть один из вас снимет грех со своей души. Я, в свою очередь, обещаю этому человеку, что на суде буду говорить в его защиту. Теперь в комнате стало так тихо, что если бы зимой летали мухи, то я услышала бы их жужжание. Я лежала не шевелясь, веря и не веря в то, что ужасная загадка, наконец, раскроется. Даже Гиперборейский несколько протрезвел. Он оторвал голову от стола, и гордо выпрямившись, произнес: — Я потомственный столбовой дворянин, у меня тетка в родстве с Рюриковичами. Я не обмараю своих рук чужой кровью! И произвел пустой бутылкой жест, словно стрелял из пистолета. — Спасибо, Фердинант Ампелогович, — серьезно сказала Ольга. — Вы мне очень помогли тем, что начали этот процесс. Она перевела взгляд на Карпухина. Тот не выдержал томления и занервничал. — Ольга Сергеевна, к чему эти вопросы? Apr?s tout,[40] вы не имеете права!.. Вы не сыскной агент, и не мой духовник. Кто знает, как можно повернуть сие признание против говорящего? — Tu l'as voulu, George Dandin,[41] - ответила она хмуро. — Иннокентий Мефодьевич, вы проявляли ко мне дружескую участливость, клялись быть моим защитником и покровителем, просили обращаться в трудную минуту. Вот теперь я захотела узнать правду, кто убил любимого отца, его жену и намеревался застрелить меня. А вы, вместо обещанной поддержки, подвергаете сомнению мое право знать! Я глубоко разочарована в вас, г-н Карпухин… — Ну, что вы… Никоим образом! — запротестовал молодой человек. — Просто мне кажется бессмысленным это занятие. Убийца не сознается, а остальные, отрицая свое причастие, будут выглядеть лгунами. — Истинный христианин не будет лгать! — истово воскликнула девушка. — Пока что я услышала лишь ответ г-на Гиперборейского. — Не виновата я, — сказала Косарева, печально вздохнув. — Не замешана в смертоубийствах. — И я, — добавила Перлова. — Я вообще тут никого не знала раньше. Первый раз приехала и вот так попала. Невезучая такая. Пурикордов и Карпухин переглянулись и вместе, словно сговорившись, ответили: — Непричастен. — Не убивал. — Ладно, — вздохнул Воронов, — тогда и я скажу. — Не было ничего. Не нарушал Божью заповедь. — А ваша супруга? — спросила Ольга. — Не трожьте Елизавету Александровну, — нахмурился купец. — Она святая женщина. Мухи не обидит. Сидящие за столом замолчали. Тишина длилась недолго, и вдруг Карпухин — этот лицедей, Мефистофель провинциальный, так, будто между прочим, промолвил: — Да уж, господа, либо у всех присутствующих здесь чистая совесть, либо у одного из нас короткая память. Хотя… А что вы скажете, господа, об Аполлинарии Лазаревне. Мне покойная Иловайская рассказывала, что Авилова была замешана у себя в родном городе в убийствах высокопоставленных лиц. А дыма без огня не бывает. Я замерла. Как, все-таки, я не разбираюсь в людях! Так обознаться! Принять волка за невинную овечку. Подозревать меня, наверняка с целью выгородить самого себя, приводя в доказательство глупые сплетни покойной Иловайской, впрочем, особым умом никогда не отличавшейся. — Она мне сразу показалась подозрительной, — осуждающим тоном произнесла Косарева. — Ходит везде, вынюхивает. — И что она вынюхала уже, Елена Глебовна? — поинтересовался Пурикордов. — Ничего, — осеклась она. — Мне так показалось. — Бедовая она, — буркнул Воронов. — Разве пристало родовитой дворянке по крышам, словно трубочист, лазать? Не удивлюсь, если окажется, что она и сейчас что-либо замышляет… — Вы бы поостереглись, Аристарх Егорович, — произнесла своим звучным низким голосом Перлова. — Ваша супруга сейчас одна в своей комнате, а Авилова бродит неизвестно где. Воронов схватился за сердце и растерянно обернулся, колеблясь: бежать ли немедленно спасать любимую жену или погодить? — Она убила! — покачнулся спирит. — Больше некому! Ее в арестантские отделения надо и по этапу в Сибирь без обжалования. Я знаю, что я говорю. Дворянам не пристало так себя вести! — Не сомневаюсь, что вы прекрасно осведомлены о том, что такое арестантские роты, г-н Гиперборейский, — с этими словами в гостиную вошел Кулагин. — Или вас можно уже назвать Илларионом Осиповичем Покуянцевым, мещанином Зангезурского уезда Елизаветпольской губернии, православным, осужденным в 1884 году за мошенничество с лишением всех особенных прав и преимуществ? Его появление вызвало нестройный шум. Кулагину предложили сесть, он пододвинул к себе стул и продолжил: — Что скажете, г-н Покуянцев? Прошу прощения, но назвать вас чужой фамилией не вправе. Каким образом вы в образе мага и медиума Гиперборейского оказались в этом доме? Спирит помотал головой, словно вытряхивая остатки тумана. — Вы ошибаетесь, г-н сыскной агент, — пробормотал он, не глядя на Кулагина. — Тогда, чтобы освежить вашу память, я расскажу, откуда вы получили шрам на левом виске. От вдовы купца Караулова, на которой женились, имея уже семью с четырьмя детьми в Зангезурском уезде. Обобрали почтенную женщину, выманили у нее кредитных билетов на 18 000 рублей, да вот сбежать не удалось — она вас заподозрила и доставила прямиком в участок. Ей даже попеняли легонько за окровавление вашего лица. Несчастный поежился. Воспоминания об обманутой купчихе были не самого приятного толка. — Я не виноват… Мне предложили — я согласился. В стесненных средствах находился, бес попутал, ваше благородие. Но я не убивал, клянусь могилой матери! А ведь подозрение на меня падет — тут все благородные, один я плебей, ни родом, ни чином не вышел! Пить начал с тоски — вот посмотрите, — Покуянцев протянул чиновнику пустую бутылку в знак несомненного доказательства своей невиновности. — Говорила я, не доведут до добра греховные спиритические сеансы! — проговорила Косарева тоном оскорбленной в своих лучших чувствах святоши. — Ишь, что удумали, души почивших тревожить. Не христианское это дело! — Дайте же ему слово сказать, Елена Глебовна! — с досадой остановила ее Ольга. — Может, что-либо для нас всех и прояснится. — Мы ждем, г-н Покуянцев. Незадачливый мошенник, двоеженец и горе-медиум перевернул бутылку, пытаясь выцедить из нее последние капли и, поняв, что его затея не увенчается успехом, со вздохом отложил ее в сторону. — Родиной мне приходится город Елизаветполь в Кавказских горах. Отца своего я не помню, а мать денно и нощно работала прачкой. Я рос смышленым мальчишкой, и меня взялся обучать грамоте местный священник армянской церкви. Вскоре я уже прислуживал при исполнении таинств, мыл окна, чистил утварь, а сей ворчливый поп каждый раз напоминал, как мне повезло, что он обратил на меня свое внимание. Однажды священник поехал по делам в Тифлис и взял меня с собой. Было мне тогда около четырнадцати. И так допек меня отец Мелхицедек своими нравоучениями, что я, улучив момент, ночью сбежал от него. Большой город захватил меня, я не боялся ни одиночества, ни ночевок под открытым небом, ни голода — я хотел быть взрослым и самостоятельным. Кем мне только не пришлось стать за свою жизнь: портновским подмастерьем, барышником, приказчиком в меняльной лавке, агентом страхового общества взаимного кредитования — всего не перечесть. Переезжал из города в город, пока не оказался в столице. Постоянно нуждаясь в деньгах, я искал для себя источники существования, и что поделать, если фортуна часто поворачивалась ко мне спиной? Однажды удача улыбнулась мне: я выиграл на бегах солидную сумму, и в моей душе заговорила совесть. «Как там моя мать? — подумал я. — Не пора ли съездить на родину, навестить ее». — Вы сбежали от закона, г-н Покуянцев, — прервал его сыскной агент. — Как только в страховом обществе обнаружилась недостача, подозрение пало на вас, и вы поспешили скрыться от расследования вместе с казенными деньгами. — Это все происки недоброжелателей из правления. Там такие тузы сидели! Миллионами ворочали, одни и те же пароходы да фабрики по несколько раз страховали, и все под чужими именами. А потом поджигали. Они не меньшие воры: брали десятками да сотнями тысяч и свалили все на меня. А я — мелкая сошка, козел отпущения. Думал, подзаработаю денег, вернусь домой, куплю дом, заживу по-человечески. Не дали даже с молодой женой побыть — нашли и засудили. — Оставим это, г-н Покуянцев, не давите из нас слезу — сочувствия не дождетесь. Воровство есть воровство. Рассказывайте суть дела. — Из тюрьмы я вышел через два года и снова вернулся в свое село. За время отсутствия у меня родился сын, весь в меня, и я решил остаться и жить тихо и мирно, вспахивая свою ниву. — Продавая местным жителям лотерейные билеты несуществующей лотереи. — Сельская патриархальная жизнь утомила меня, и я решил вновь поискать счастья в большом городе, — продолжил Покуянцев, стараясь не обращать внимания на едкие поправки Кулагина. — Санкт-Петербург не манил меня более, и я направил свои стопы в Москву, мать городов русских. Как-то в один прекрасный день, неустанно размышляя над тем, чем можно заняться, я прохаживался по московским улицам и от нечего делать заглянул в книжную лавку, что находится между Биржей и Посольским подворьем. Меня весьма заинтересовала книжка некоего маркиза Ипполита-Леона-Денизара Ривайля, и я приобрел ее. Она стала для меня откровением. Там были описаны случаи общения с духами, предсказания будущего, приведены советы, как достичь бессмертия, и прочие высоконаучные записки. На последние гроши я заказал у портного черный бархатный плащ и берет с пером, смастерил сам блюдо с алфавитом, сунул красненькую околоточному и подал объявление в «Московских ведомостях». Потом мне пришла в голову разумная мысль сменить имя на более звучное. Долго думал, святцы листал, календари и, наконец, нашел. Все же Фердинант Ампелогович Гиперборейский внушает некоторое уважение, нежели Покуянцев. Все артисты меняют, а чем я не служитель муз? И публика к Гиперборейскому пойдет с большей охотой. Моя внешность также немало способствовала успеху, особенно среди замоскворецких купчих и отставных инспектрис женских институтов, млевших от пронзительного взгляда. Я вызывал духов покойных мужей, бригадных генералов, архимандритов. Мне было все равно, лишь бы платили, и побольше. Однажды ко мне на прием пришла заплаканная вдова в траурном платье и кружевной шали. Лет около сорока четырех, налитая, в самом соку, не женщина — персик шемаханский. Она просила вызвать дух ее покойного мужа — купца Караулова, оставившего ей в наследство дом, торговое дело по продаже скобяных товаров и процентные бумаги. Купец знатно выпил по случаю завершения крупной сделки, а ночью, выйдя из трактира, упал в сугроб и замерз. Несчастная вдова осталась без твердой руки, мужской ласки и с полным неумением вести дела. В этот день дух покойного мужа посоветовал ей обратить внимание на человека, сидящего рядом с ней и довериться ему точно так же, как она привыкла доверять своему благоверному. Караулова бросилась мне в ноги, умоляя переехать к ней в дом на полное обеспечение и стать ее наставником и благодетелем. Я для приличия немного погодил, но потом согласился. И неправду говорят, что я украл у ней процентные бумаги! Это полный поклеп! Я взял их, чтобы вложить их в выгодное предприятие. Но не успел, меня отвлекли другие неотложные дела. А вдова Караулова оказалась скорой на расправу, хотя сколько раз мне приходись утолять страсть стареющей купчихи! И что я получил вместо благодарности? Эта бессовестная женщина расцарапала мне лицо так, что пришлось даже бородку опустить. — Все это достаточно занимательно, г-н Покуянцев. Но я вновь возвращаюсь к своему вопросу: каким образом вас пригласили сюда, в этот особняк? — перебил его Кулагин. — А что вы у меня спрашиваете? — удивился поцарапанный спирит, до сих пор находящийся под хмельком. — Разве я не рассказывал? Вот он и пригласил, а я ничего больше не знаю. Длинный палец вытянулся в сторону Карпухина. — Ну что ж, спасибо и на этом, — кивнул агент сыскной полиции, видя, что толком больше ничего от Покуянцева не добьешься, и повернулся к молодому человеку. — Что скажете, Иннокентий Мефодьевич? Об этом вы мне давеча не рассказывали. — Не думал, что это так важно, кто именно пригласил г-на Гиперборейского, — возразил Карпухин. — Это было пожелание супруги Иловайского, и Сергей Васильевич попросил меня найти медиума, чтобы устроить на дне рождения Марины Викторовны модный спиритический сеанс. — Иловайский выдал вам деньги для оплаты медиума? — спросил Кулагин. — Да, — Карпухин заерзал на стуле и скосил глаза влево. — Сколько, если не секрет? — Две тысячи рублей. — Как две тысячи?! — встрепенулся Покуянцев. — Я получил только пятьсот! А где остальные деньги? Вы их украли! А еще благородный называется… Молодой человек молчал, понурясь. — Мошенник! Я так не оставлю! Я буду жаловаться! — завопил спирит, оглядываясь и ища поддержку у окружающих. — Сядьте, — приказал ему Кулагин. — Были бы вы настоящим заклинателем духов… А так — вор у вора дубинку украл. Не об том речь сейчас. — Эх!.. — обхватил руками голову Покуянцев. — Моя честность всегда стояла между мной и благосостоянием. У меня затекла спина, а ног я не чувствовала вообще. Немного пошевелившись, я вытянула вперед руку и несколько раз энергично сжала и разжала кулак. Тысячи маленьких жалящих ос зашевелились внутри и еле заставили меня сдержать стон. Перевалившись на другой бок, я немного приподнялась и, о боже, крест, о котором я совершенно забыла, выскользнул у меня из-за пазухи и, легко пройдя сквозь решетку воздуходувного отверстия, упал вниз, прямо на стол. Раздался звонкий стук и до меня донеслись испуганные возгласы сидящих внизу. Ничего не соображая от страха, боясь, что сейчас придут и увидят меня в таком обличье, в дезабилье, я ползком выбралась наружу, вся в пыли и паутине и, схватив платье, бросилась вон из библиотеки. К себе в комнату дороги не было. Для этого надо было спуститься в переднюю, где могла попасться на пути прислуга. Увидев меня в пыли и грязи, раздетую, дом сразу бы наполнился слухами. И я побежала вдоль коридора, нажимая на ручки дверей и моля, чтобы хоть одна из них раскрылась и спрятала меня. На мое счастье, одна из дверей поддалась, и я проникла внутрь. В комнате царил полумрак, тяжелые шторы не давали пройти лучам зимнего солнца. — Кто это? — раздался испуганный старческий голос. — Я не вижу. Когда мои глаза привыкли к сумраку, я увидела, что на широкой двуспальной постели лежит Воронова, в чепце, украшенном по переднему краю рюшами. Из-под чепца выглядывали седые букольки. — Матушка, Елизавета Александровна, — бросилась я к ней, — не выдавайте! Позвольте лишь отряхнуть в уголке пыль да надеть платье. И я вас покину, мешать не буду. Только не говорите никому, что я у вас была. — Хорошо, хорошо, душенька, успокойтесь. Одевайтесь и ничего особенного не думайте. А я подожду, когда вы закончите. Заметив на комоде кувшин с водой, я намочила край полотенца и стала оттирать испачканные от ползания по трубе места. Кое-как приведя белье и волосы в порядок, я натянула платье и принялась застегивать ряд меленьких пуговиц, благо они помещались на груди, а не на спине. — Присаживайтесь, Аполлинария Лазаревна, и рассказывайте, что вас привело ко мне в таком замурзанном виде? Вы стали жертвой мужского насилия? Или опять упали с крыши? Вы уж простите меня, старуху любопытную. Новостей никаких, устаю быстро, вот, лежать приходится. Старость, сами понимаете, не радось. Поэтому не прогневайтесь, что спрашиваю. Скучно… Мне нравилась Воронова. Она всегда была в тени своего мужа, почти никогда не говорила первой. Ее голос напоминал мне голос покойной бабушки, та тоже говорила мягко и певуче. Но, несмотря на приязнь к ней, мне не хотелось перечислять ей те события, свидетельницей которых я стала благодаря своему любопытству. И еще одно обстоятельство мешало мне чувствовать себя свободно в обществе Елизаветы Александровны: я не знаю, в чем замешан ее муж, даже если он прекрасно относится к своей благоверной. — Вы из этих мест? — спросила я, только чтобы начать разговор и отвести ее внимание от своего непрезентабельного вида и растрепанной головы. — Да, я родилась здесь, неподалеку, в имении Вульфов. Моя мать была крепостной, горничной молодой барышни, Евпраксии Николаевны. Ее купили в Михайловском и переслали жить в Тригорское. Она много рассказывала мне о той, прежней жизни. — Неужели ваша матушка могла Пушкина видеть?! — восхитилась я. — Конечно, — улыбнулась Воронова. — И не только она. Я тоже его видела. Хоть и маленькой совсем была, а помню. Кудри шатеновые, глаза прозрачные такие, а на мизинце длинный ноготь. И пахло от него фиалковой водой. Он перед самой своей женитьбой приезжал. Радостный весь был, аж светился. — Счастливая вы, Елизавета Александровна, видели такого человека! Эх, мне бы хоть одним глазком посмотреть. Я бы ему рассказала, как я его стихи люблю!.. — Да, — вздохнула она, — видеть-то я его видела, только недолго. — А что вы еще помните? — Он был очень смешливым человеком. А я — прелестной маленькой девочкой с кудрями до плеч. Мне даже не надо было их завивать — они сами вились тугими локонами. Матушка, не смотрите, что крепостная, она всю свою недолгую жизнь при комнатах на службе состояла. Даже французскому от барышни выучилась. Бывало, придет к Евпраксии Николаевне учитель, а матушка сядет с шитьем в уголке и слушает. Да все повторяет тихонечко про себя. И меня также выучила. Знала она, что хворая, что не проживет долго, и поэтому желала мне жизни полегче. До трех лет меня держали в Михайловском, у бабки. Там строго было, а дворней Матвеева управляла. Строгая старуха, всех в кулаке держала: девок заставляла день и ночь работать, а сама бесконечно чулки вязала да по сторонам приглядывала. — Кто это, Матвеева? — спросила я. — Арина Родионовна, нянька Пушкина, — ответила Елизавета Александровна. — Уж как она своего барина пестовала, ведь первая его увидела, как он родился. На руках вынесла к ожидающему за дверью отцу. Воронова задумалась. Видения старины пролетали перед ее внутренним взором. Она вся была там, далеко в прошлом, где прелестная наивность мешалась с бесчеловечностью крепостного права. — Когда бабка померла, мать кинулась в ноги Прасковье Александровне, и та позволила мне жить в доме. Матушка радовалась несказанно: крахмалила мне юбочки, вплетала ленты в косы, покупала лаковые башмачки и белые чулочки. По ночам часок урывала, чтобы меня с утра приодеть, приукрасить — надрывалась вся. Жаль, не было тогда фотографических аппаратов. А я мала была, не понимала ничего. И по третьему разу на дню могла все изгваздать. Никогда матушка не бранила меня. Только прижмет к себе, поцелует да так горько вздохнет, что мне всегда хотелось поскорей выпростаться из ее объятий и снова побежать во двор играться. Так и росла. Не то барышня, не то горничная. Меня дворня любила, барыня иногда по головке гладила и далее по своим делам спешила, а барышня старшая, Александра Ивановна, тискала и конфетами закармливала. Старушка не на шутку расчувствовалась. Мне пришлось даже подать ей воды. Когда она успокоилась, я спросила: — Что вы еще помните о Пушкине? Слышали ли вы, как он читает стихи? — Помню смутно: к его приезду матушка меня одела в самое нарядное платье. И косы уложила. А он взял и растрепал мне всю прическу. Уж больно я на него тогда сердита была. В углу сидела и дулась, а он, за конторкой стоя, писал что-то. Были это стихи или письма — мне неизвестно. Много я тогда понимала! Больше ничего не вспоминается. Все остальное расскажу вам со слов матери. Так вот, Полинушка, — позвольте мне, старой, так вас называть — Александр Сергеевич работалнеобычайно много. Он не просто приезжал к Вульфам отдохнуть. Ежедневно запирался в комнате, которую ему отводили, и писал. Много писал. И никого к себе в это время не пускал. Потом выходил и шел читать новое Алексею Николаевичу и Прасковье Александровне. — А кто это, Алексей Николаевич? — спросила я. — Сын Прасковьи Александровны от первого брака. Красивый был мужчина, — вздохнула она и дотронулась пальцем до уголка глаза, словно вынимая некую соринку. — Гусар, штаб-ротмистр, с турецкой кампании вернулся раненым. Умер, поди уж, с десяток лет назад. А завещания не оставил. Разворовали поместье… Хоть и не мое, а жалко глядеть, как оно в запустение приходит. — Что ж вы так тяжко вздыхаете, дорогая Елизавета Александровна? — спросила я. — Вам досталось счастье видеть гения, быть в доме рядом с ним, а вы грустите. — Ах, деточка, уж поверьте мне, старухе, великие не всегда прекрасны, если их видит только камердинер. Для лакеев нет гениев. И чего только моя бедная матушка не насмотрелась… Большим охотником до женского полу был Александр Сергеевич. Страсти немерянной! А вокруг барышни, которым можно лишь ручку целовать да слова приветливые говорить — больше ни-ни, не приведи Господь! И Анна Николаевна, и Александра Ивановна любили пококетничать с Пушкиным. Евпраксия Николаевна совсем девочкой была, ее все Зизи называли, так и в нее Александр Сергеевич успел влюбиться. Ведь всякой девушке льстит, что ей стихи пишут в альбомы. Матушка все примечала, рассказывала мне, когда я подросла — для меня эти истории лучше сказок были: и как барышни ссорились из-за кавалеров — ведь они братьев Пушкиных, Александра и Льва, себе в женихи намечали, и как письма друг у дружки тайком читали, дабы вызнать, кому из них больше комплиментов да мадригалов перепало, и как сплетничали, барыне наушничали. Прасковья Александровна на руку скора была, девки дворовые немало от нее пощечин получали. Да и на дочек и племянниц часто покрикивала. Понятное дело — вдовья доля нелегкая. А тут красавицы подрастают, в затылок дышат… — Простите, Елизавета Александровна, неужели… Вы имеет в виду, Осипова ревновала барышень к Пушкину? — Там не только барышни были. Возьмите Анну Петровну Керн. Она не барышней приехала в Тригорское, а женой генерала. Нет, это позже было… А до нее, как только Александр Сергеевич наведывался из Михайловского к нам, сразу повар гуся режет, барышни романсы на фортепьяно играют, все мечутся, суетятся, просят стихи почитать. Гость в центре, ручки целует, увлекается, играет, танцует с ними. Потом они чинно кланяются, целуют маменьке ручку и на боковую. А Александр Сергеевич остается с Прасковьей Александровной. И тут уже не до мадригалов и прочих любезностей. Вдову утешают совсем по-другому. Когда Тригорское навестила племянница Осиповой-Вульф Анна Петровна, то и барышни, и барыня тут же были забыты. Если дворянские девушки обязаны были блюсти свою честь и ни в коем разе не потворствовать своим желаниям, то замужняя дама в воздержанности не нуждалась. Да и мужа Анна Петровна бросила — жила с полюбовником. Как только ни старалась бедная Прасковья Александровна оторвать Пушкина от генеральши Керн! Она увозила племянницу вместе с барышнями в другое поместье, не оставляла их с Александром Сергеевичем наедине, участвовала в беседах, но ничего не помогло. Было в Анне Петровне нечто привлекательное для мужчин, хотя на вид росту небольшого, в кости широка да волосы блеклые. Может, я ее помню постаревшей? Не знаю… — А ведь обида в ваших словах большая, Елизавета Александровна, — сказала я, сама не понимая чего вдруг мне пришла в голову такая мысль. — Верно, — кивнула она. — Натерпелись мы обе: я уж потом, когда в возраст вошла. Из-за меня матушка со мною под сердцем в опалу брошена была, из чистого дома в скотницы сослана. Я чуть в хлеву не родилась. А потом ее к себе барыня вновь приблизила, когда матушка меня кормила. Нелегко было с дитем расставаться, да что поделать, подневольные мы, крепостные. Счастье наше, что у бабки коза была — так меня и выкормили. Я смотрела на старую женщину, полусидевшую в постели, на ее доброе лицо, седые кудри, выбивавшиеся из-под чепца, и что-то знакомое проглядывалось в ее облике. Меня внезапно озарило: — Елизавета Александровна, голубушка, не сочтите за бестактность, ваша матушка была замужем? Она отрицательно покачала головой. — Кто ж тогда ваш отец? Она печально улыбнулась: — А разве вы не догадались? — Неужели!.. — ахнула я. — Пушкин! — Да, он самый, Полинушка. И видела я его лишь однажды, в тот день, когда он мне волосы растрепал. Матушка к его комнате была приставлена: пыль вытирать, бумаги выкидывать, горшок выносить, постель застилать. Прасковья Александровна очень любила, чтобы везде порядок был, особенно в комнате дорогого гостя. В молодости матушка красавицей была: косы льняные до пояса, щеки тугие, вот она Александру Сергеевичу и приглянулась. Не все же со старой барыней ночи проводить, когда в распаленном воображении барышни мерещатся. А когда матушка понесла, то Пушкин от нее тут же отвернулся и попросил барыню отослать ее, чтобы глаза не мозолила. Прасковья Александровна все так и сделала, в тиши да тайне — никто не знал, кто матушку обрюхатил, на кого только не думали. И ей крепко-накрепко велели язык за зубами держать. Недобрый Александр Сергеевич человек, словно вещью попользовался, свое сладострастие потешил и выбросил, словно сорочку изношенную. Барин, одним словом. Что о крепостной задумываться — разве ж мы люди? Потом, после родин, матушку вернули в дом: все-таки обученная горничная — это вам не простая кухарка. Но одну — меня забрать барыня не позволила. И тогда тоска накатила на нее, подорвала здоровье. Даже то, что спустя три года мы стали жить вместе, не помогло. Матушка таяла на глазах, а когда мне исполнилось четырнадцать, умерла от чахотки. И если бы не сытная еда с барского стола, она бы и раньше скончалась. Я стала прислуживать барышням Осиповым, Марии Ивановне и Катерине Ивановне. От них мне платья перепадали, они постарше меня были. Наряды, конечно, ношеные, но к тому времени я уже могла и чинить, и штопать, поэтому и выглядела чисто барышней. Однажды на меня обратил внимание Алексей Николаевич Вульф. Мне стало не по себе, когда он одной рукой взял меня за подбородок, а другой ощупал грудь. Я вся задрожала от страха и стыда, но покорилась — барин все ж. Нрав у барина был самый растленный. Он в бане парился с крепостными девками, постель они ему согревали, хороводы нагишом водили. А он сидел в кресле и только трубкой с длинным чубуком попыхивал. Алексей Николаевич не брезговал даже правом первой ночи — портил невесту перед тем, как новобрачную молодому мужу отдать. Невинных девушек в деревне совсем не осталось — спешили с любимыми миловаться, а не барину чистоту отдавать, хотя невелика была плата еще раз напоследок барина ублажить, а все ж мужики серчали. Обидно им становилось, но перечить барину не могли — мог приказать непокорных для острастки в солдаты отдать. Через два года, только я превратилась в девушку, и меня не минула сия участь. Барин часто призывал меня к себе в постель, и я ему нравилась. Он называл меня арапкой, так как знал, кто мой отец, и требовал испепеляющей страсти. Приходилось повиноваться и исполнять. Что поделаешь, я была крепостной девкой, меня могли и выпороть за упрямство и своеволие. Нравом Алексей Николаевич весь в матушку, характером вспыльчивый и нетерпеливый. Прасковье Александровне очень не нравилось то, что Алексей Николаевич приблизил меня к себе. Она часто с ним ссорилась и даже произнесла однажды слово «L'inceste».[42] Но барин стоял на своем и вскоре совсем забрал меня к себе. Прислуживать молодым барышням я перестала. Долго я прожила в Тригорском барской барыней,[43] при Алексее Николаевиче. И не дворовая девка, и не свободная, не бобылиха и не просватанная. Мне было все равно, что обо мне сплетничают в людской. Задумываясь о том, что о нас говорят другие, мы не живем, а только намереваемся жить. Вот я и жила сегодняшним днем, не зная, что со мной будет завтра. Положения своего особенного не показывала, исполняла должность экономки, барышням кланялась, Прасковье Александровне во всем угождала. Она частенько смотрела на мои непокорные кудри, так непохожие на косы остальных девок, и вздыхала. Старела она… Старушка замолчала, вся ушедшая в воспоминания. Я молчала тоже. Ее рассказ о крепостном праве, который отменили еще до моего рождения, взволновал меня. Мне не хотелось прерывать ее дремоту, но, коря себя за любопытство, спросила: — А как вы замуж вышли, если вам Вульф запрещал? — Это все стараниями Прасковьи Александровны, — улыбнулась она. — Ее благодарить надо, до конца жизни своей за нее Богу молиться буду — такого счастья сподобилась. Мне уже двадцать девятый год пошел, совсем перестарок, уже и не надеялась свое гнездо свить, как случай все изменил. Егор Аристархович, свекор мой будущий, пришел к Прасковье Александровне с нижайшим поклоном — выкупить себе и семье вольную. Хорошие деньги принес, а в деньгах хозяйка ох как нуждалась: дочек замуж выдать, хозяйство поправить, да мало ли чего еще сделать можно? И она ему поставила условие: Воронов получит вольную только при условии, что выкупит также и меня и женит на мне своего сына Аристарха. Очень не понравились эти речи Егору Аристарховичу. Судите сами: лишние деньги надо тратить, старую девку брать из-под хозяина, к деревенской жизни не приученную, да сыну всего семнадцать. Лицом я не пригожа, изнеженна да избалована, слухи обо мне разные ходят. Но делать нечего: воля слаще всего. Вздохнул Воронов, да и согласился. Барыня Прасковья Александровна очень обрадовалась его согласию. Даже приданое мне какое-никакое соорудила: белья надавала, правда, ношеного, но тонкого, господского. Сапожки, шубу добротную — не бесприданницей пошла я к Вороновым. Делалось все это втайне от молодого барина Алексея Николаевича, чтобы не запретил, с матерью не поссорился. Но, на мое счастье, он особенно и не возражал. Может, надоела я ему, а может, не хотел поперек Прасковьи Александровны идти? Аристарх Егорович как узнал о решении барыни, чуть руки на себя не наложил, лицом почернел. Он девушку одну любил, Любашу, из деревенских, хотел на ней жениться. А тут ему меня, старую да нелюбимую, подсовывают. Под венец шел, как в роты арестантские, будто в кандалах и под конвоем. Еле-еле согласие священнику вымолвил. Поначалу мне было очень трудно, ведь ничегошеньки не умела: ни корову подоить, ни коромысло с ведрами в избу принести — ноги подгибались. Ведь то, чему любая крестьянка сызмальства обучена, для меня непосильным трудом казалось. Деревенские бабы шушукались, а при виде меня тут же замолкали и расходились. Да и свекор со свекровью особенной любви не выказывали. Мой муж долго не подходил ко мне. Хоть нас и устроили в отдельной горнице, но каждый раз, ближе к вечеру, Аристарх Егорович находил себе занятие: то скот проверить, то срочно на мельницу надо съездить — избегал меня. И не месяц, и не два так продолжалось, а около года. С отцом он часто разъезжал по губерниям, подрядов было много, и, как мне казалось, даже если он не нужен был отцу, то все равно уезжал, лишь бы не быть со мной рядом. Я уж привыкла, что все одна да одна. Смирилась и молчала. Как-то на вечерней заре я проходила мимо сарая и услышала чьи-то рыдания. Заглянув, я прошла внутрь и увидела своего мужа. Он рыдал, закрыв ладонями лицо. «Что с вами, Аристарх Егорович?» — спросила я. «Любу, Любашу замуж выдали и продали куда-то за Урал», — зайдясь в слезах, ответил он мне. Я поддержала его, подняла и повела в дом. Не обращая внимания на удивленные взгляды свекрови, провела в нашу комнату, раздела и уложила на кровать, на которую он за год так и не сподобился улечься. Вот тогда-то я впервые не пожалела о том, что многие годы была наложницей у барина. Скольким кунштюкам[44] научил — не перечесть. И я постаралась сделать так, чтобы Аристарх Егорович забыл свою Любашу и успокоился в моих объятьях. С этого времени наши отношения пошли на поправку. Хоть и хмур был поначалу мой супруг, но я заметила, что каждую ночь он торопится ко мне: сначала для того, чтобы забыть в моих объятиях свою несчастную любовь, а вскоре он перестал думать о Любаше, а хотел только меня. Аристарх Егорович повеселел, уже не хмурился и стал радоваться жизни, а я угождала ему во всем. Но не только постель да супружеские ласки объединяли нас: я рассказывала ему о жизни в барском доме, о поэте Пушкине, читала стихи и пристрастила мужа к чтению. Часто мы уединялись, зажигали лишнюю свечку и читали вслух «Руслана и Людмилу». Так было хорошо! Вскоре я почувствовала себя в тягости. Супруг мой уж так был рад, оберегал меня от всего: тяжелой работы, холодного ветра, жаркого солнца. Возил мне с разных мест пряники, платки, разные гостинцы, и хотя я у барыни Прасковьи Александровны и не такое видывала, радовалась подаркам, ибо от всей души они преподносились. Кирюша появился на свет крепким здоровым младенцем. И роды были легкими. Одно смутило повивальную бабку: и я, и Аристарх Егорович светловолосы да белокожи, а сын уродился вылитым арапчонком. Потом, правда, побелел слегка, но волосы так и остались темными, жесткими и сильно кучерявыми. И тут я открыла Вороновым тайну своего рождения. Просила не гневаться, так как внук в деда уродился, а Александр Сергеевич, хоть и арапом был, но благородных кровей и таланта преогромнейшего. Родные мои обрадовались: шутка ли сказать, внук такого великого человека, дворянина. Да и ко мне отношение совершенно переменилось, хотя я сама какой была, такой и осталась. А уж когда Кирюша подрос, то мы в Тверь перебрались, чтобы сыну образование достойное дать. Я ему сказки его деда читала, стихи, он все с лету запоминал, очень умный мальчик. Потом Егор Аристархович в гильдию вошел: сначала в третью, потом выше поднялся, а за ним и мой супруг. В достатке стали жить, со слугами — тут мне воспитание в господском доме и пригодилось. Сколько лет с ним живу, все думаю: Господи, за что же мне такое счастье? Не иначе как за страдания моей матушки, царствие ей небесное. Помню, когда она умирала, то сказала мне: «Слушай, Лизонька, нечего мне тебе оставить, ни денег у меня, ни платья богатого. Одна лишь память о твоем отце». И попросила меня достать из-под кровати полотняный мешочек. Развязав его, я увидела внутри бумаги, исписанные пером. Листы эти, прежде скомканные, были тщательно расправлены и сложены в стопочку. «Что это?» — спросила я. «Это бумаги твоего отца, Лизонька, — ответила мне мать. — Когда он останавливался в Тригорском и писал, то ненужные исписанные листки выкидывал в корзинку. А я мусор выносила, но эти бумаги не выкидывала, а разглаживала и собирала. Возьми на память об отце». — Как интересно, Елизавета Александровна! — воскликнула я. — Хоть бы одним глазком взглянуть! — Отчего ж не взглянуть? — улыбнулась она. — Вот они, в желтом конверте на полке. С благоговением я взяла в руки конверт и раскрыла его. Мне в глаза бросились строки:
Глава седьмая
…Вчера видел я Сперанского, Карамзиных, Жуковского, Вьельгорского, Вяземского — все тебе кланяются…
(Из письма А.С. Пушкина Н.Н. Пушкиной. Около (не позднее) 29 мая 1834 г. Из Петербурга в Полотняный завод)
Последние комментарии
6 часов 2 минут назад
6 часов 10 минут назад
6 часов 38 минут назад
6 часов 42 минут назад
6 часов 42 минут назад
6 часов 50 минут назад