Вилла 'Грусть' [Патрик Модиано] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Модиано Патрик Вилла «Грусть» (Посвящается Руди, Доминике, Зине.)
Кто ты, странник во тьме?Томас Дилан
1
Гостиницы «Верден» больше нет. В этом странном здании с деревянной верандой, находившемся напротив вокзала, некогда останавливались коммивояжеры в ожидании поезда. Не гостиница, а так — постоялый двор. Рядом было кафе-ротонда под названием то ли «Циферблат», то ли «Грядущее». Его тоже нет. Между вокзалом и сквером на площади Альберта Первого теперь зияет дыра. Улица Руаяль не изменилась, но в этот поздний зимний час она словно вымерла. Роскошные магазины: книжный «У Клемана Маро», ювелирных изделий Горовица, «Довиль», «Женева», «Туке», английская кондитерская Фидель-Берже, чуть подальше парикмахерская Рене Пиго, витрины Анри на углу улицы Пансе — в большинстве своем закрыты — не сезон. Дальше начинается парк, и за ним, слева, красным и зеленым неоном сверкает вывеска «Синтра». На другой стороне, на углу улицы Руаяль и площади Пакье, — кафе «Таверна», летом здесь любит собираться молодежь. А что за посетители там сейчас? Исчезло с лица земли большое кафе с люстрами, зеркалами и столиками под тентами прямо на мостовой. Вечерами, часов с восьми, тут царило оживление, слышался смех, звон бокалов, люди знакомились, перекликались. Мелькали соломенные шляпки, светлые локоны, чей-то пестрый купальный халат… Впереди еще целая ночь веселья. Вон справа — большой белый дом, казино, оно открыто с мая по сентябрь. Зимой горожане дважды в неделю играют в бридж, а в гриль-баре собирается местный «Ротари-Клуб». За казино начинается парк д'Альбиньи. Пологий склон спускается к озеру, окруженному плакучими ивами. Вот музыкальные киоски и пристань. Здесь можно сесть на доживающий свой век теплоход, курсирующий между маленькими прибрежными поселками: Верье, Шавуар, Сен-Жорио, Эден-Рок, Пор-Лузац… Слишком много названий. Но бывают названия, которые хочется без конца напевать, на мотив колыбельной. Вот и проспект д'Альбиньи, обсаженный платанами. Идем по нему вдоль озера, сворачиваем направо и видим светлую деревянную дверь — вход в «Стортинг». По обеим сторонам дорожки, посыпанной гравием, — бесчисленное множество теннисных кортов. Теперь закроем глаза и представим себе ряд кабинок и длинный-длинный песчаный пляж. Дальше — английский парк и в глубине его бар и ресторан «Спортинга» в старой оранжерее. Все это вместе похоже на полуостров, принадлежавший в начале века автоконструктору Гордону-Грамму. Выше, рядом со «Спортингом», за проспектом д'Альбиньи, начинается бульвар Карабасель. Он идет зигзагами к отелям «Эрмитаж», «Виндзор» и «Альгамбра». Можно сесть и на фуникулер. Летом он работает до двенадцати ночи, и ждут его на крошечной станции в виде шале. Растительность здесь самая разнообразная, так что нельзя понять, где находишься: в Альпах, на побережье Средиземного моря или в тропиках. Лилии, мимозы, ели, пальмы. Если подниматься на гребень холма пешком, по бульвару, то впереди открывается панорама: гора, озеро, а за ним — призрачная страна, называемая Швейцарией. В «Эрмитаже» и «Виндзоре» теперь меблированные комнаты, тем не менее в «Виндзоре» почему-то по-прежнему вертящаяся дверь, а в «Эрмитаже» застекленный вестибюль. «Виндзор» построен в 1910 году, и его белый фасад напоминает пирожное-безе, так же, как фасады «Рула» или «Негреско» в Ницце. «Эрмитаж», цвета охры, мрачнее и величественнее. Он как брат-близнец похож на отель «Руаяль» в Довиле. Неужели там теперь действительно сдают квартиры внаем? Ни одно окно не освещено. Нужно набраться смелости и, миновав темный вестибюль, обойти весь дом, чтобы наконец убедиться в том, что здесь никто не живет. «Альгамбру» снесли. От окружавших ее садов не осталось и следа. Здесь определенно собирались построить гостиницу в новом вкусе. Мгновенно вспоминаю: летом сады вокруг «Эрмитажа», «Виндзора» и «Альгамбры» были словно Потерянный Рай или Земля Обетованная, какими мы их себе представляем. Но в каком же из них цвело столько георгинов под балюстрадой, облокотившись на которую мы смотрели вниз, на озеро? Неважно. Мы последними застали те времена. Поздний зимний вечер. По ту сторону озера едва различимые огни Швейцарии. От пышной растительности бульвара Карабасель осталось несколько сухих деревьев и чахлый кустарник. «Виндзор» и «Эрмитаж» стоят черные, будто обгорелые. Великолепный курорт с разноязыкой толпой превратился в обычный городишко такого-то департамента отдаленной французской провинции. Нотариус и супрефект играют в бридж в пустом казино. С ними вместе играют мадам Пиго, владелица парикмахерской, сорокалетняя блондинка, благоухающая духами «Шокинг», Фурнье-младший, чье семейство имеет три трикотажные фабрики в Фаверже, и Сервоз, владелец фармацевтических лабораторий в Шамбери, великолепный игрок в гольф. Ходят слухи, что мадам Сервоз, жгучая брюнетка в отличие от мадам Пиго, томной блондинки, все катается на своем BMW в Женеву и обратно. Она охотница до молодых людей, и ее не раз видели вместе с Пемпином Лаворелем. Можно привести еще тысячу таких же пошлых и скучных подробностей из повседневной жизни городка, потому что люди и нравы совершенно не переменились за эти двенадцать лет. Кафе закрыты. Только из дверей «Синатра» льется розоватый свет. Хотите — зайдем, посмотрим, на месте ли панели из красного дерева и лампа под клетчатым абажуром слева от бара? Со стены по-прежнему смотрят Эмиль Алле, победивший на чемпионате мира в Энгельберге, Джеймс Кутте, Даниэль Хендрикс. Они висят рядышком над стройными рядами бутылок. Конечно, фотографии пожелтели. В полумраке последний посетитель в клетчатой рубашке и с багровым лицом лениво заигрывает с барменшей. В начале шестидесятых она была удивительно хороша, но с тех пор сильно раздалась. Идешь по пустынной улице Сомейе и слышишь только звук своих шагов. Слева — кинотеатр «Регент», он не изменился, все так же выкрашен в оранжевый цвет и увенчан светящейся малиновой надписью: «РЕГЕНТ». Но и здесь пришлось подновить зал, заменить деревянные кресла и портреты кинозвезд, украшавших вход. Вокзальная площадь — единственное сколько-нибудь освещенное и оживленное место в городе. Скорый на Париж проходит в начале первого. Шумливые солдаты, получившие увольнение из казарм Бертоле, понемногу собираются на перроне с картонками и металлическими чемоданчиками в руках. Некоторые распевают: «Ты елочка моя», — еще бы, ведь скоро Рождество. Они толпятся на второй платформе, задирают друг друга, толкаются. Можно подумать, что они едут на фронт. Среди военных шинелей — бежевый штатский костюм. Его обладатель, видимо, не чувствует холода и нервно сжимает на горле шелковое зеленое кашне. Он переходит от одной группки к другой и тревожно всматривается в лица, как будто ищет кого-то в этой толпе. Вот он спрашивает о чем-то у солдата, говорящего с двумя другими, но все трое только меряют его насмешливым взглядом. Другие отворачиваются и свистят ему вслед. Он же делает вид, будто ничего не замечает и посасывает мундштук. Вот он отводит в сторону светловолосого молодого альпийского стрелка. Тот, видимо, смущен и время от времени косится на своих товарищей. Бежевый человек ухватил его за плечо и что-то шепчет на ухо. Стрелок пытается высвободиться. Тогда он сует ему конверт в карман кителя, молча смотрит в глаза и отходит, подняв воротник пиджака, так как начинается снег. Человека в костюме зовут Рене Мейнт. Он левой рукой заслоняется от света по привычке, да так и остается стоять. Как же он постарел… Поезд подходит к перрону. Солдаты берут его штурмом, набиваются в тамбур, опускают стекла и передают в вагон вещмешки. Некоторые поют: «Всего лишь до свиданья», но их заглушает общий рев: «Ты елочка моя!» Падает снег. Мейнт стоит неподвижно, по-прежнему отдавая честь. Молодой блондинчик за стеклом смотрит на него со злорадной усмешкой у краешков губ. Мнет в руке свой форменный берет. Мейнт кивает ему. Набитый поезд трогается, солдаты высовываются из окон, поют, машут руками. Мейнт прячет руки в карманы пиджака и направляется к вокзальному буфету. Двое официантов сдвигают столики и подметают пол широкими плавными взмахами метелок. За стойкой бара человек в плаще убирает последние стаканы. Мейнт заказывает коньяку. Человек сухо отвечает, что буфет закрыт. Мейнт снова просит коньяку. — Здесь, — отчетливо выговаривает человек, — голубых не обслуживают. Двое за спиной Мейнта хохочут. Мейнт не двигается, с измученным видом уставившись в одну точку. Один из официантов гасит висящие слева бра. Лишь бар светится еще желтоватым светом. Они ждут, скрестив руки на груди. Еще чуть-чуть — и дадут ему в морду. Или — как знать! — вдруг он, как прежде, хлопнет ладонью по грязной стойке и крикнет: «Я Астрид, бельгийская королева!», кривляясь и нагло хохоча?2
Что же делал я, восемнадцатилетний, на престижном курорте с минеральными источниками на берегу озера? Ничего. Жил в семейном пансионате «Липы» на бульваре Карабасель. Я мог бы снять комнату в городе, но мне нравилось здесь, на горе, в двух шагах от «Виндзора», «Эрмитажа» и «Альгамбры». Рядом с роскошными отелями и тенистыми садами я чувствовал себя в безопасности. Ведь я умирал от страха: страх, не покидающий меня до сих пор, был тогда гораздо более сильным, хотя и менее обоснованным. Я убежал из Парижа, чувствуя, что он становится просто опасным для таких, как я. В нем царила отвратительная атмосфера полицейского сыска. Сажали, на мой взгляд, слишком многих. Рвались бомбы. Но мне бы хотелось внести хронологическую ясность, и поскольку наилучшие точки отсчета — это войны, то уточним, о какой же войне пойдет речь. О той, которую называют алжирской, в самом начале шестидесятых годов, в эпоху, когда все катили во Флориду в открытых машинах, а женщины плохо одевались. Мужчины, впрочем, тоже. Тогда я боялся еще больше, чем теперь, и выбрал себе это убежище, поскольку оно всего в пяти километрах от швейцарской границы. При малейшей угрозе достаточно переплыть озеро — и ты там. По своей наивности я полагал, что чем ближе к Швейцарии, тем дальше от опасности. Тогда я еще не знал, что Швейцарии не существует. Сезон открывался пятнадцатого июня. Праздники и гала сменяли друг друга. «Ужин посланников» в казино. Гастроли певца Джорджа Ульмера. Три спектакля «Послушайте же, господа…». Салют над Шавуарским заливом по случаю 14 июля. Балеты маркиза Куэваса… Я бы вспомнил и многое другое, будь у меня под рукой программка, отпечатанная организационным комитетом… Я сберег ее и уверен, что она когда-нибудь отыщется между страницами одной из книг, которые я читал тем летом. Только вот какой? Погода стояла «мировая», и старожилы предсказывали солнце до октября. Выходил я редко, разве что иногда купался. Почти все дни проводил в холле или в саду «Виндзора», внушая себе, что, по крайней мере, здесь мне нечего бояться. Когда же меня все-таки охватывал ужас — словно в животе, чуть повыше пупка, медленно распускался мрачный цветок, — я смотрел вдаль, на тот берег озера. Отсюда видна была деревня. От одного берега до другого напрямик не больше пяти километров. Это расстояние можно одолеть вплавь. А ночью на моторной лодке его переплывешь за двадцать минут. Ну вот и славно. Я пытался успокоиться. Шептал, медленно выговаривая слова: «Ночью на моторной лодке…» Успокоившись, вновь принимался за чтение романа или безобидного иллюстрированного журнала (я запретил себе читать газеты и слушать новости по радио, в кино старался прийти непременно после выпуска «Новостей»). Главное — ничего не знать о событиях в мире, заглушить свой страх, предчувствие неминуемой катастрофы. Думать только о самых невинных вещах: моде, литературе, кино, мюзик-холле. Откинуться на спинку шезлонга, закрыть глаза и расслабиться, главное — расслабиться. Забыться. Ну же! После обеда я спускался в город. На проспекте д'Альбиньи садился на скамейку под сенью платанов и наблюдал за оживленным берегом озера, по которому сновали маленькие яхты и водные велосипеды. Созерцание успокаивало. Я вставал и шел дальше, ступая осторожно, неторопливо. На площади Пакье я всегда садился за свободный столик в стороне от других на террасе «Таверны» и неизменно заказывал кампари с содовой. Я смотрел на молодежь, моих сверстников. С наступлением темноты их собиралось все больше. До сих пор слышу их смех, вижу пряди волос, сползающие на глаза. Девушек в узких коротких брюках или хлопчатобумажных шортах. Изящных юношей в блейзерах с нашивками. Из-за ворота рубашки виднеется яркий платок. Все коротко острижены, почти «под ноль». Вечером они пойдут на танцы. Девушки наденут приталенные платья с широкими юбками, как у балерин. И на войну в Алжир пошлют этих вот милых, мечтательных молодых людей, а не меня. В восемь часов я ужинал в «Липах», семейном пансионе, почему-то напоминавшем мне охотничий домик. Здесь каждое лето собирался десяток завсегдатаев, пожилых людей, лет за шестьдесят. Вначале мое присутствие их раздражало. Но я держался очень скромно. Ни одного лишнего движения, глаза всегда опущены, лицо бесстрастно, я даже пытался не моргать, чтобы не пошатнуть мое и без того весьма шаткое положение в обществе. Они не могли не заметить моих стараний и, кажется, в конце концов смягчились. Столовая, где нам подавали, была в савойском стиле. Я мог бы познакомиться с соседями по столу, благообразной четой немолодых парижан, но что-то подсказывало мне, что он — бывший полицейский. Все приходили на ужин парами, и только господин с тонкими усиками и взглядом спаниеля казался одиноким и заброшенным. Сквозь гул голосов я иногда различал, как он икает — отрывисто, словно лает. После обеда обитатели пансиона переходили в гостиную и, вздыхая, садились в обитые кретоном кресла. Мадам Бюффа, хозяйка «Лип», обносила их настойкой или еще чем-нибудь, способствующим пищеварению. Женщины разговаривали. Мужчины играли в канасту. Господин с собачьими глазами следил за игрой, сидя в уголке и печально покуривая «гавану». Я бы тоже с удовольствием остался в гостиной при нежном, успокаивающем розоватом свете лампы под шелковым абрикосовым абажуром, но тогда пришлось бы с ними болтать или играть в канасту. А может, их бы не смутило и мое молчаливое присутствие?.. Но я снова отправлялся в город. Ровно в четверть десятого — как раз после окончания «Новостей» — входил в зал кинотеатра «Регент» или кинотеатра при казино, более роскошный и уютный. Я нашел программу «Регента» того лета.Кинотеатр «Регент»: 15-23 июня: «Нежная и жестокая Элизабет» А.Декуан 24-30 июня: «Прошлым летом в Мариенбаде» А.Рене 1-8 июля: «Вызываем Берлин» Р.Хабиб 9-16 июля: «Завещание Орфея» Ж.Кокто 17-24 июля «Капитан Фракасс» П.Гаспар-Юи 25 июля — 2 августа: «Кто вы, доктор Зорге?» Ю.Чампи 3-10 августа: «Ночь» М.Антониони 11-18 августа: «Мир» Сюзи Вонг 19-26 августа: «Порочный круг» М.Пека 27 августа — 3 сентября: «Лес влюбленных» С.Отан-ЛараС удовольствием посмотрел бы снова какой-нибудь из этих старых фильмов… После кино я опять выпивал бокал кампари в «Таверне». Молодежи там уже не было. Полночь — они, наверное, где-нибудь танцуют. Я смотрел на пустующие столики, стулья, на официантов, складывающих зонтики. Взгляд мой останавливался на большом подсвеченном фонтане по ту сторону площади у входа в казино. Он все время менял цвет. Я развлекался тем, что подсчитывал, сколько раз он окрасится в зеленый. Раз, два, три… Не все ли равно, как проводить время, верно? Досчитав до пятидесяти трех, я вставал. Но чаще всего мне было лень играть и в эту игру. Я просто размышлял, рассеянно потягивая вино. Помните Лиссабон во время войны? Сколько людей набивалось в бары и вестибюль отеля «Авис» со своими чемоданами и коробками в ожидании парохода, который никогда не придет? Так вот, через двадцать лет после тех событий я чувствовал себя одним из этих беженцев. Изредка я надевал фланелевый костюм и мой единственный галстук темно-синий, с лилиями и вышивкой на изнанке «Интернэшнл Бар Флай», — мне его подарил один американец, позднее я узнал, что то был условный знак общества Анонимных Алкоголиков. По таким галстукам они узнавали своих собратьев и могли помогать друг другу. Я заходил в казино и некоторое время стоял в дверях бара «Бруммель», глядя на танцующих. Здесь были люди всех возрастов — от тридцати до шестидесяти, а иногда с каким-нибудь стройным господином лет пятидесяти приходила и совсем молодая девушка. Многонациональная, весьма «шикарная» публика плавно раскачивалась под итальянские шлягеры или ямайский танец «калипсо». Затем я поднимался наверх, в игорные залы. Тут частенько составлялись солидные партии. Самыми азартными были приезжие из соседней Швейцарии. Помню и страстного игрока египтянина с рыжими напомаженными волосами и глазами серны; задумавшись, он все теребил свои усики как у английского майора. Ставил он каждый раз не меньше пяти миллионов, и поговаривали, что это двоюродный брат короля Фарука. Выйдя оттуда, я вздыхал с облегчением. Медленно шел по проспекту д'Альбиньи к себе на бульвар Карабасель. Никогда после не видывал я таких чудесных ясных ночей. Освещенные окна прибрежных вилл отражались в озере ослепительными бликами, яркими, словно музыка, словно звуки саксофона или трубы. Сидя на железной скамейке в шале, я дожидался последнего фуникулера. Он был тускло освещен, но в его лиловатом полумраке я чувствовал себя в абсолютной безопасности. Чего мне бояться, если грохоту войн, шуму внешнего мира не пробиться сквозь вату в оазисе вечных каникул! И кто станет искать меня здесь, среди праздных курортников? Я выходил на первой остановке — «Сен-Шарль-Карабасель», а пустой фуникулер поднимался дальше, похожий на громадного светлячка. По коридору пансиона я пробирался на цыпочках, без башмаков, ведь сон стариков очень чуток.
3
Она сидела на одном из больших диванов в глубине холла «Эрмитажа» и не отрываясь смотрела на вертящуюся дверь, словно кого-то ждала. Я расположился невдалеке от нее и видел ее в профиль. Рыжая. В зеленом шелковом платье. И белых туфельках на шпильках, модных в то время. У ее ног, зевая и потягиваясь, растянулась собака. Огромный флегматичный немецкий дог, белый в черных пятнах. Зеленое, рыжее, черное, белое. От этого сочетания я как бы впал в прострацию. Вот я уже сижу рядом с ней на диване. Как же это случилось? Может, немецкий дог послужил предлогом знакомства, лениво подойдя и обнюхав меня? Я заметил, что глаза у нее зеленые, все лицо в чуть заметных веснушках и что она немного старше меня. В то утро мы гуляли по саду около гостиницы. Пес шел впереди. Мы следом, по аллее под сенью ломоноса с большими лиловыми и голубыми цветками. Я раздвигал зеленые кисти. Мимо газонов и зарослей бирючины. Смутно припоминаю на сложенных камнях странные, словно покрытые инеем, растения, розовый боярышник, лестницу с пустыми вазонами. Огромный партер, весь покрытый желтыми, красными и белыми георгинами. Опершись о балюстраду, мы смотрели вниз, на озеро. Я так никогда доподлинно не узнаю, за кого же она приняла меня в первый день нашего знакомства. Быть может, за скучающего сынка миллиардеров? Но как бы там ни было, ее очень забавляло, что я ношу в правом глазу монокль — правда, не из пижонства, не для того, чтобы произвести впечатление, а просто потому, что правый глаз у меня хуже видит. Мы умолкли. Я слышу плеск фонтанчика на лужайке неподалеку от нас. Какой-то человек в красивом костюме спускается по лестнице нам навстречу, я издалека различаю его фигуру. Он машет нам. Поправляет темные очки, утирает пот со лба. Она знакомит нас: «Рене Мейнт». «Доктор Мейнт», сейчас же поправляет он с ударением на «доктор». Улыбается натянуто. Теперь и мне следует представиться. «Виктор Хмара», — говорю я. Это имя я выдумал, заполняя анкету в пансионе. — Вы друг Ивонны? Она объясняет, что только что познакомилась со мной в холле «Эрмитажа» и что я читаю с моноклем. «Не правда ли, забавно? Вставьте монокль, пусть доктор полюбуется!» Я повинуюсь. «Прелестно!» — кивает Мейнт в задумчивости. Так вот, звали ее Ивонной. А по фамилии? Фамилию я позабыл. Всего двенадцать лет пройдет, и вот уже не помнишь, как официально именовался человек, кем бы он ни был в твоей жизни. Какая-то благозвучная французская фамилия вроде Кудрез, Жаке, Лебон, Мурай, Венсен, Жербо… На первый взгляд Рене Мейнт был старше нас. Лет этак тридцати. Невысокий, с округлым энергичным лицом и светлыми зачесанными назад волосами. Обратно мы шли по той части парка, которую я не знал. Прямые посыпанные гравием дорожки, симметричные английские газоны с бордюром из огненно-красных бегоний и герани. И тот же нежный, успокоительный плеск фонтанчиков. Я сразу вспомнил детство, Тюильри. Мейнт предложил пропустить по рюмочке, а затем пообедать в «Спортинге». Мое присутствие ничуть их не смущало, словно мы были знакомы уже целую вечность. Она мне улыбалась. Мы говорили о каких-то пустяках. Они ни о чем меня не расспрашивали, только пес приглядывался, положив голову мне на колени. Она поднялась и сказала, что сходит к себе в номер за шарфом. Так значит, она живет здесь, в «Эрмитаже»? Почему? Кто она такая? Мейнт достал из кармана мундштук и теперь посасывал сигарету. Я вдруг заметил, что у него нервный тик. Изредка его левая щека судорожно вздрагивала, словно он пытался поймать несуществующий монокль, черные очки отчасти маскировали этот изъян. Изредка он вскидывал подбородок, будто бросал кому-то вызов. И наконец, время от времени по его правой руке к кисти пробегал электрический разряд, и она принималась что-то вычерчивать в воздухе. Все эти судороги, подчиненные единому ритму, даже придавали Мейнту какой-то изысканный шарм. — Вы приехали отдыхать? Я ответил: да. Сказал, что мне повезло, ведь погода «лучезарнейшая». И что, по-моему, «места тут дивные». — А вы здесь впервые? Вы и не знали? В его словах я почувствовал некоторую иронию и осмелился спросить в свою очередь: — А вы сами тут на отдыхе? Он замялся. — Ну, не совсем… Но места здешние знаю издавна. Небрежно махнув рукой куда-то вдаль, он проговорил: — Горы… И озеро… Озеро… — Сняв черные очки, поглядел на меня с улыбкой, печально и ласково. — Ивонна — удивительная девушка, — сказал он. — Уди-ви-тель-на-я. С легким зеленым шарфом из муслина вокруг шеи, она пробиралась к нашему столику. Она мне улыбалась, не спускала глаз с моего лица. Что-то ширилось в моей груди слева, и я понял, что это самый счастливый день в моей жизни. Сели в кремовый автомобиль Мейнта, старый открытый «додж». Мы трое устроились на переднем сиденье: Мейнт сел за руль, Ивонна — между нами, а пес разлегся на заднем. Машина так резко стронулась, что задела ворота гостиницы, ее занесло на гравии дорожки. Потом не спеша покатила по бульвару Карабасель. Я не слышал шума мотора. Может быть, Мейнт заглушил его, чтобы спуститься с горы? Солнце освещало сосны по краям дороги, и они отбрасывали причудливые тени. Мейнт насвистывал себе под нос, а я дремал, езда меня укачала. При каждом повороте голова Ивонны опускалась мне на плечо. Мы сидели одни в ресторане «Спортинга», старинной оранжерее, укрытой от солнца ветвями плакучей ивы и зарослями рододендрона. Мейнт говорил Ивонне, что сейчас ему нужно съездить в Женеву, а к вечеру он вернется. Может, они брат и сестра? Да нет. Они совсем друг на друга не похожи. Вошло еще человек десять. Вся компания расселась за соседним столиком. Они пришли с пляжа. Женщины в разноцветных полосатых махровых блузах, мужчины в пляжных халатах. Самый крепкий из них, высокий кудрявый блондин, во всеуслышание что-то рассказывал. Мейнт снял темные очки. Внезапно он побледнел и, показывая пальцем на высокого блондина, пронзительно выкрикнул, почти взвизгнул: — Эй, глядите, вот она — Карлтон! Известнейшая во всей округе шлюха! Тот сделал вид, что не слышит, но его приятели оглянулись и глазели на нас, разинув рты. — Слыхала, чего тебе говорят, Карлтон? На мгновение в ресторане воцарилась абсолютная тишина. Крепкий блондин понурился. Его приятели словно окаменели. Ивонна же и бровью не повела, словно давно привыкла к подобным выходкам. — Не пугайтесь, — шепнул Мейнт, склоняясь ко мне, — все в порядке, в полном порядке… Лицо его перестало дергаться, разгладилось, в нем проглянуло что-то детское. Наша беседа возобновилась, он спросил у Ивонны, не привезти ли ей из Женевы шоколада? Или турецких папирос? Мы расстались с Мейнтом у дверей «Стортинга», договорившись, что встретимся в гостинице часов в девять. Они с Ивонной все говорили о каком-то Мадее (или Мадейе), который пригласил их на праздник в свою виллу на берегу озера. — Вы ведь поедете с нами, не так ли? — спросил меня Мейнт. Я видел, как он подошел к машине, то и дело вздрагивая от ударов тока. Опять «додж» резко рванул вперед, подпрыгнул, задел ворота и скрылся из глаз. Мейнт, не оборачиваясь, махнул нам рукой. Мы с Ивонной остались одни. Она предложила мне пройтись по парку около казино. Пес шел позади, но все медленней, медленней… Наконец он усаживался посреди аллеи, и приходилось окликать его: «Освальд!», — чтобы он соблаговолил идти дальше. Она объяснила, что медлителен он не от лени, а из-за врожденной меланхолии. Он принадлежал к редчайшей породе немецких догов, у которых печаль и усталость от жизни в крови. Некоторые из них даже кончали с собой. Я спросил, зачем же ей понадобилась такая мрачная собака. — Зато они такие изысканные, — мгновенно нашлась она. Я сейчас же вспомнил королевский дом Габсбургов, порождавший иногда таких вот изнеженных ипохондриков. Говорят, что это следствие инцеста: их депрессию еще называют «португальской меланхолией». — Ваш пес, — сказал я, — страдает португальской меланхолией. Но она меня не слушала. Мы вышли к пристани. С десяток человек поднялось на борт «Адмирала Гизана». Убрали трап. Дети, опершись о борт, что-то кричали, махали нам, прощаясь. Корабль отплывал торжественно, словно в те далекие времена, когда мы еще владели колониями. — Как-нибудь вечерком, — сказала Ивонна, — мы тоже на нем покатаемся. Вот будет славно, ты согласен? Она впервые сказала мне «ты», и сказала с таким удивительным воодушевлением… Кто же она, в самом деле? Я не решался спросить. Мы шли по проспекту д'Альбиньи в тени платанов. Совсем одни. Пес основательно обогнал нас. Свойственного ему уныния как не бывало, он шел, надменно вскинув голову, то вдруг шарахался в сторону, то словно танцевал кадриль, как конь на манеже. Мы присели в ожидании фуникулера. Она положила мне голову на плечо, и я опять ощутил головокружение, как тогда, в машине, на бульваре Карабасель. В ушах все еще звучали слова: «Как-нибудь вечерком… мы покатаемся… славно, ты согласен?», произнесенные с едва заметным акцентом. «То ли венгерским, то ли английским, то ли савойским?» — раздумывал я. Фуникулер медленно поднимался, густая растительность обступила нас со всех сторон. Вот-вот она нас поглотит. Фуникулер врезался в гущу, обрывал розы и ветки бирючины. Окно в ее гостиничном номере было приоткрыто, и я слышал, как вдалеке скачет теннисный мяч и перекликаются игроки. Если на свете еще существуют холеные, уверенные в себе балбесы в белом с ракетками в руках, значит, жизнь продолжается и у нас есть время, чтоб отдышаться. Ее кожа была вся в едва заметных веснушках. Кажется, в Алжире идут бои. Стемнело. В холле нас ожидал Мейнт в белом костюме с безупречно повязанным бирюзовым шейным платком. Он привез из Женевы сигареты и настойчиво предлагал их нам. «Правда, нельзя терять ни минуты, — говорил он, — иначе мы опоздаем к Мадее (или Мадейе)». На этот раз мы скатились по бульвару Карабасель на полной скорости. Мейнт, закусив мундштук, на поворотах жал на газ, только чудом мы выехали целы и невредимы на проспект д'Альбиньи. Я поглядел на Ивонну и удивился: ее лицо не выражало ни малейшего испуга. Я даже слышал, как она засмеялась, когда машину занесло. Кто этот Мадея (или Мадейя), к которому мы едем? Мейнт объяснил, что он австрийский кинорежиссер. Он сейчас снимал фильм неподалеку, а именно в Клюза, на лыжной станции в двадцати километрах отсюда, а Ивонна играла у него. Мое сердце учащенно забилось. — Вы снимаетесь в кино? — спросил я. Она засмеялась. — Ивонна станет великой актрисой, — провозгласил Мейнт, со всех сил нажимая на газ. А может, он шутит? Киноактриса! Возможно, я уже видел ее фотографию в «Мире кино» или в том же «Киноежегоднике», который обнаружил в ветхом книжном магазинчике в Женеве и листал во время бессонницы, пока не выучил наизусть имена и адреса артистов и постановщиков? Даже сейчас в памяти всплывают какие-то отрывки:«Юни Астор (Фото Бернара и Воклер. Париж VIII, ул. Буэнос-Айрес, 1). Сабин Ги (Фото Тедди Пиаз). Комедийная актриса, певица, танцовщица. Фильмы с ее участием: «Папаши задают тон», «Мисс Катастрофа», «Полька в наручниках», «Заговорщики», «Привет, лекарь». Гордин («Сашафильм»), Париж XXI, ул. Спонтини, 19, тел. Клебер 77–94.»Может быть, у Ивонны есть псевдоним и я его знаю? На мой вопрос она ответила шепотом: «Это секрет», — и приложила пальчик к губам. Мейнт прибавил с еле слышным, тревожным смешком: — Видите ли, она здесь инкогнито. Мы ехали по берегу озера. Мейнт сбавил скорость и включил радио. Мы плыли в теплом воздухе такой ясной, ласковой ночи, какой я никогда больше не видел, разве только в мечтах о Флориде. Пес положил голову мне на плечо, и я чувствовал его горячее дыхание. По правой стороне до самого озера тянулись сады. После Шавуара их сменили пинии и пальмы. Мы проехали деревню Верье-дю-Лак и свернули под уклон. Внизу были ворота. На них деревянная табличка: «Вилла «Липы» (название, как у моего пансиона). Довольно широкая дорожка, усыпанная гравием, обсаженная деревьями и какой-то буйной растительностью, вела к крыльцу большого белого дома с розовыми ставнями — здания эпохи Наполеона Третьего. Перед ним стояло в ряд несколько машин. Миновав вестибюль, мы оказались в зале, по-видимому, гостиной. Тут, в мягком свете двух-трех ламп, я увидел приглашенных: одни стояли у окна, другие сидели на белом диване, кажется, больше мебели в гостиной не было. Гости наливали себе вина и оживленно беседовали по-французски и по-немецки. Прямо на полу стоял проигрыватель, и лилась тягучая музыка, под которую густой бас выводил все одно и то же:
4
Мейнт пристально вглядывался в человека в плаще, убиравшего стаканы. Пока тот, понурившись, снова не углубился в работу. Мейнт еще постоял перед ним, нелепо вытянувшись как по команде «смирно». Затем обернулся к тем двум, что рассматривали его с недоброй усмешкой, опершись подбородком о ручку щетки. Их внешнее сходство было просто пугающим: одинаковые светлые волосы ежиком, одинаковые усики и голубые глаза навыкате. Один отклонился вправо, другой — влево, так симметрично, что можно было подумать, будто один из них отражение другого. Наверняка Мейнту так и показалось, когда он медленно приблизился к ним, хмуря бровь. Подойдя совсем близко, он обошел их кругом, оглядев обоих спереди, сзади и с боков. Они не шевелились, но чувствовалось, что вот-вот набросятся на него, сомнут и будут месить кулаками. Мейнт отпрянул и попятился к дверям, не сводя с них глаз. Они застыли в тех же позах при тусклом желтоватом свете бра. Вот он минует привокзальную площадь, подняв воротник, стягивая левой рукой на шее шарф, будто повязку на ране. Тихо падают снежные хлопья. Даже не падают, а парят в воздухе, настолько они невесомы. Он сворачивает на улицу Сомейе и останавливается у входа в «Регент». Здесь идет очень старый фильм под названием «Сладкая жизнь». Мейнт прячется под навесом кинотеатра и не спеша рассматривает рекламу. Вытаскивает из кармана мундштук, закусывает его, шарит дальше, само собой в поисках «Кэмела». Но «Кэмела» нет. Тогда по его лицу пробегает все та же судорога, сводит левую скулу, вздергивает подбородок, но происходит это дольше и болезненнее, чем двенадцать лет назад. Он, похоже, не знает, куда теперь идти: либо опять через площадь, а потом по улице Вожла, к Руаяль, либо дальше по улице Сомейе. Поодаль справа красно-зеленая вывеска «Синтра». Мейнт уставился на нее, мигая: надо же — «СИНТРА!» Снежинки кружатся около этих букв и тоже становятся красными и зелеными. Зелеными, как абсент. Красными, как кампари… Он устремляется к этому оазису, сгорбившись, на негнущихся ногах, и, если б не напряженное усилие, он бы, наверное, упал на тротуар, как отцепленная марионетка. Посетитель в клетчатом пиджаке все еще там, но к барменше он больше не пристает, а сидит в углу за столиком и тихонько напевает старушечьим голоском: «И зим… бум-бум… и зим… бум-бум…» Барменша читает журнал. Мейнт взбирается на табурет, берет ее за локоть и шепчет: — Стакан белого портвейна, малыш…5
Я оставил «Липы» и перебрался к ней в «Эрмитаж». Как-то вечером они с Мейнтом заехали за мной. Я только что отужинал и ждал их в гостиной, подсев к тому господину с собачьими глазами. Мужчины увлеклись игрой в канасту. Женщины — болтовней с мадам Бюффа. Мейнт остановился на пороге. Из кармашка его бледно-розового костюма выглядывал темно-зеленый платок. Все обернулись к нему. — Милые дамы… господа… — бормотал Мейнт, раскланиваясь. Затем направился ко мне и отчеканил. — Мы ждем вас. Прикажите вынести ваши вещи. Мадам Бюффа резко спросила: — Вы что, уезжаете? Я потупился. — Мадам, — безапелляционно заявил Мейнт, — это должно было когда-нибудь случиться. — Но он хотя бы мог предупредить заранее. Я понял, что эта женщина внезапно возненавидела меня, готова из-за такой малости тащить меня в полицию. Это меня огорчило. — Мадам, — услышал я голос Мейнта, — но молодой человек здесь ни при чем. Он отбывает по высочайшему повелению бельгийской королевы. Они уставились на нас в оцепенении, не выпуская карт из рук. Мои всегдашние соседи по столу смотрели на меня с крайним удивлением и отвращением, будто внезапно узнали, что я не принадлежу к человеческому роду. Упоминание о «бельгийской королеве» вызвало всеобщий ропот и возмущение, и когда Мейнт, решивший не уступать грозно наступавшей на него мадам Бюффа, отчетливо выговорил: — Вы слышите, мадам? Бельгийской королевы! — возмущение возросло до такой степени, что мне стало не по себе. Тогда Мейнт, топнув ногой и вздернув подбородок, прибавил неразборчиво, скороговоркой: — Мадам, я не успел вам объяснить… Бельгийская королева — это я. В негодовании все закричали, замахали руками, большинство повскакало с мест и угрожающе двинулось на нас. Мадам Бюффа шагнула вперед, и я испугался, как бы она не дала пощечину Мейнту или мне. Последнее показалось мне вполне возможным и естественным, я чувствовал, что один виноват во всем. Мне бы так хотелось попросить у них всех прощения или взмахом волшебной палочки вычеркнуть случившееся из их памяти. Все мои усилия казаться незаметным, освоиться с их основательным укладом в одно мгновение рассыпались прахом. Я даже не решился в последний раз окинуть взглядом гостиную, где провел столько вечерних часов, где так успокаивался мой смятенный дух. Некоторое время я даже злился на Мейнта. Зачем вносить переполох в собрание мелких рантье, игроков в канасту? От них на меня веяло таким покоем. С ними я ничего не боялся. Мадам Бюффа с удовольствием обрушила бы на нас весь поток своей злобы. Она все сильней поджимала губы. Я ее понимал. Ведь я в каком-то смысле совершил предательство. Нарушил издавна заведенный в «Липах» порядок. Если она сейчас читает эти строки (в чем я, правда, сомневаюсь; ведь и пансиона давно не существует), то я очень прошу ее поверить, что я не был таким уж негодяем. Предстояло «вынести мои вещи», которые я собрал еще днем. Три большущих чемодана и огромный сундук, вмещавший кое-что из одежды, старые телефонные справочники, кучу книг и подшивки газет и журналов: «Матч», «Мир кино», «Мюзик-холл», «Детектив», «Черное и белое» — за последние несколько лет. Они были просто неподъемными. Мейнт, взваливший было на себя сундук, едва не умер. Ценой нечеловеческих усилий нам в конце концов удалось его перевернуть. Потом мы с полчаса, задыхаясь, волокли его по коридору к лестнице. Мейнт тянул спереди, я подталкивал сзади. После этого Мейнт растянулся на полу, сложил руки на груди и закрыл глаза. Я же вернулся к себе в номер и с грехом пополам, пошатываясь, дотащил до лестничной площадки еще три чемодана. Вдруг отключилось электричество. Я нашарил в темноте выключатель, но сколько ни щелкал, это ничуть не помогало. Сквозь приоткрытую дверь гостиной лился слабый полусвет. Кто-то выглянул оттуда, мне показалось, что я различил лицо мадам Бюффа. Тут я догадался, что это она вывернула пробки, чтобы мы выносили вещи в темноте. Я рассмеялся как сумасшедший со мной случилась истерика. Мы сдвигали сундук до тех пор, пока он не завис над лестницей, раскачиваясь на верхней ступеньке. Мейнт вцепился в перила и злобно пихнул его ногой: сундук поехал вниз, подпрыгивая на каждой ступеньке с оглушительным грохотом. Из-за двери гостиной снова высунулась мадам Бюффа, а с ней еще два или три жильца. Женский взвизг: «Ах вы мерзавцы!» Зловещее шипение: «Полиция!» Я взял два чемодана и стал спускаться, не видя ничего вокруг. Даже закрыв глаза и считая про себя для храбрости: «Раз-два-три. Раз-два-три…» Стоит мне споткнуться, чемоданы утащат меня вниз, и я разобьюсь. Главное — не останавливаться. Боюсь, что вывихну ключицы. Меня опять одолевал истерический смех. Вспыхнувший свет ослепил меня. Я стоял на первом этаже, тупо уставившись на сундук и два чемодана. Мейнт спускался по лестнице с третьим, самым легким, куда я сложил необходимые мелочи. Хотел бы я знать, какой ангел-хранитель помог мне выжить после такого спуска. Мадам Бюффа подала мне счет, и я расплатился, не решаясь посмотреть ей в глаза. Она удалилась в гостиную, хлопнув дверью. Мейнт, облокотившись на сундук, быстро промокал лицо комочком платка — словно пудрился. — Несем дальше, старина, — сказал он, кивнув на чемоданы. — Несем дальше… Мы выволокли сундук на крыльцо. Машина ждала нас у ворот пансиона, на переднем сиденье я различал силуэт Ивонны. Покуривая сигарету, она махнула нам рукой. Невероятно, но нам как-то удалось взгромоздить сундук на заднее сиденье. Мейнт уселся за руль, а я побрел обратно за чемоданами. Какой-то человек неподвижно стоял в холле напротив портье — человек с собачьими глазами. Он было направился ко мне, но вдруг остановился. Я понимал, что он хочет мне что-то сказать, но не может. Я думал, что он опять сейчас вздохнет, едва слышно, жалобно, по-собачьи; без сомнения, я один слышал его вздохи и отрывистое тявканье — прочие обитатели «Лип» были слишком увлечены игрой в канасту и болтовней. Он все стоял, сдвинув брови, приоткрыв рот, делая над собой невероятное усилие, чтобы заговорить. А может, просто его тошнило и должно было вырвать? Он наклонил голову, он почти задыхался. Через некоторое время он все-таки овладел собой, успокоился и глухо проговорил: — Вы уезжаете как раз вовремя. До свидания. И протянул мне руку. На нем был плотный твидовый пиджак и бежевые брюки с отворотами. Мне очень нравились его сероватые замшевые ботинки на толстых темных подошвах. Я был уверен, что когда-то, лет десять назад, уже встречал его, еще задолго до моего пребывания в «Липах». И внезапно… Ну да, конечно, это же те самые ботинки, и я жму руку тому самому человеку, который так волновал мое воображение в детстве. Он всегда приходил в Тюильри по четвергам и воскресеньям с игрушечным плотиком (точной копией «Кон-Тики») и спускал его на воду, а потом смотрел, как он плывет, переходя с места на место, отталкивая его тросточкой от береговых камней, поправляя парус или мачту. Иногда его обступали дети и даже взрослые, а он недоверчиво косился на них, боясь насмешек. И на все вопросы бормотал себе под нос, ласково поглаживая игрушку: «Да-да, сделать «Кон-Тики» из бальсовых бревен нелегко, на это нужно много времени…» Ровно в семь часов вечера он вылавливал плот и, сидя на скамейке, вытирал махровым полотенцем. Я видел, как он направляется к улице Риволи с плотиком под мышкой. Позднее я часто вспоминал его растворяющийся в сумерках силуэт. Может, напомнить ему об этом? А вдруг «Кон-Тики» сломался? И я ответил просто: «До свидания!» Взял два чемодана и медленно пошел по саду. Он молча следовал за мной. Ивонна сидела на крыле автомобиля, Мейнт у руля, закрыв глаза, откинулся на спинку сиденья. Я поставил чемоданы в багажник. Человек с собачьими глазами жадно следил за каждым моим движением. На обратном пути он обогнал меня и все время оглядывался, проверяя, здесь ли я. Сказав: «Позвольте-ка!», он резко поднял мой последний чемодан. Самый тяжелый. С телефонными справочниками. Он то и дело опускал чемодан на землю и отдыхал. Но стоило мне самому взяться за ручку, он говорил: «Умоляю, позвольте мне…» И уложить чемодан на заднее сиденье ему хотелось самому. Ему это удалось с трудом. Он стоял с дрожащими руками и побагровевшим лицом, в эту минуту очень похожий на спаниеля, совсем не обращая внимания на Ивонну с Мейнтом. — Я вот что хотел сказать, — пробормотал он. — Удачи вам! Машина тихонько тронулась. Вот-вот мы исчезнем за поворотом. Я оглянулся. Он стоял посреди дороги, под фонарем, освещавшим его плотный твидовый пиджак, замшевые ботинки и бежевые брюки с отворотами. Не было только плотика под мышкой. У каждого в жизни есть такой неизменный таинственный часовой, отмечающий поворотные моменты судьбы.6
В «Эрмитаже» у нее, кроме спальни, была еще и гостиная. Там стояло три кресла с набивными узорами, круглый стол красного дерева и диван. Стены обеих комнат были оклеены обоями с репродукциями картин Жуй. Я попросил поставить сундук в угол на попа, чтобы иметь возможность доставать из его ящиков свитера и старые журналы. А чемоданы сам задвинул в глубину ванной и не стал распаковывать, потому что надо быть готовым в любую минуту сняться с места и, где бы ты ни очутился, знать, что здесь лишь твое временное пристанище. Да и куда мне было девать свою одежду, журналы и справочники, когда ее собственные туфельки и платьица были расставлены и развешены во всех шкафах, разложены на всех полках, а некоторые даже разложены в гостиной на креслах и на диване. Стол красного дерева был заставлен косметикой. «Гостиничный номер киноактрисы», — подумал я. Такой беспорядок всегда описывают журналисты в «Мире кино» или «Кинозвездах», и эти описания меня всегда завораживали. Я был как во сне. И старался не делать резких движений и не задавать нескромных вопросов, чтобы не проснуться. Кажется, в первый же вечер она дала мне прочесть сценарий фильма Рольфа Мадейи, в котором снималась. Я был очень тронут. Фильм назывался «Liebesbriefe auf dem Berg» [4]. Главный герой — тренер по лыжному спорту Курт Вайс. Зимой он занимается с богатыми иностранками, приехавшими отдыхать на престижный высокогорный курорт Форарльберг. Он очень красивый, загорелый, стройный, и все женщины влюблены в него. В конце концов и сам он безумно влюбляется в одну из них, жену венгра-фабриканта. Та отвечает ему взаимностью. Курт с Леной танцуют до двух часов ночи в курортном баре, остальные женщины с ревностью наблюдают за ними. Потом влюбленные проводят ночь в отеле «Баухауз». Клянутся друг другу в любви до гроба, мечтают, как будут жить вместе в уединенном шале. Она должна съездить в Будапешт, но обещает вернуться как можно скорее. На экране падает снег, затем журчат ручьи, деревья одеваются молодой листвой. Наступает весна, а за ней и лето. На самом деле Курт Вайс — каменщик, и летом он совсем не похож на загорелого красавца тренера по лыжному спорту. Каждый день он пишет Лене письма и напрасно ожидает ответа. Иногда к нему заходит соседская девушка, и они подолгу гуляют вдвоем. Она его любит, но он думает только о Лене. Я не помню всех перипетий, но мало-помалу образ Лены бледнеет, девушка (Ивонна) затмевает ее, и добрейший Курт понимает, что не стоит пренебрегать таким трогательным участием. В конце фильма они целуются на фоне гор, освещенных заходящим солнцем. Мне показалось, что зимний курорт и нравы его завсегдатаев «отлично схвачены». А Ивоннина девушка — «неплохая роль для дебютантки». Так я ей и сказал. Она выслушала меня очень внимательно. Я был этим польщен. И спросил, когда мы сможем посмотреть фильм. Не раньше сентября, но Мадейя скорей всего устроит недели через две в Риме так называемый «прогон», и тогда она обязательно возьмет меня с собой, потому что ей очень важно знать, как я оценю «ее исполнение»… Да, когда я пытаюсь вспомнить первые дни нашей «совместной жизни», то слышу, как на заезженной магнитной пленке, наши бесконечные разговоры о ее «будущности». Я стараюсь произвести впечатление. Я ей льщу… «Конечно, фильм Мадейи — важный этап для вас, но теперь должен найтись человек, который поможет в полной мере раскрыться вашему таланту… К примеру, какой-нибудь гениальный еврейский мальчик…» Она слушает все внимательнее. «Вы так думаете?» — «Да-да, я просто уверен!» Наивность ее лица казалась удивительной даже мне, восемнадцатилетнему. «Ты на самом деле так считаешь?» — спрашивала она. Беспорядок в нашей комнате становился немыслимым. Кажется, мы дня два из нее не выходили. Откуда Ивонна родом? Я сразу понял, что она не парижанка. Она совсем не знала Парижа. Раза два приезжала ненадолго, останавливалась в отеле «Виндзор-Рейнольд» на улице Божон, я хорошо ее помню: отец перед своим таинственным исчезновением встречался там со мной (только вот начисто забыл: там ли мы с ним в последний раз виделись или в вестибюле «Лютеции»?). Кроме «Виндзор-Рейнольда», ей в Париже запомнились только улица Колонель-Моль и бульвар Босежур, где жили какие-то ее друзья, я не решился спросить какие. Женеву и Милан она упоминала гораздо чаще. И в Женеве, и в Милане она работала. Но кем? Я украдкой заглянул в ее паспорт. По национальности француженка. Проживает в Женеве, на площади Дорсьер в доме 6-бис. Почему именно там? К моему величайшему изумлению, родилась в Верхней Савойе в этом самом городке. Совпадение? Или она в самом деле местная? Может быть, у нее есть тут родственники? Я задал ей наводящий вопрос, но она явно что-то от меня скрывала. И очень уклончиво ответила, что воспитывалась за границей. Я не настаивал. Со временем, думал я, все равно обо всем узнаю. Она тоже меня расспрашивала. «Ты приехал сюда отдыхать? Надолго?», «А я сразу догадалась, что ты из Парижа». Я сообщил, что «моя семья» — слово «семья» я произнес с особенным удовольствием — решила, что мне, при «моем слабом здоровье», необходим длительный отдых. Придумывая все это, я представлял себе гостиную с деревянными панелями: за столом важно восседают человек десять — «семейный совет» — и решают мою судьбу. Окна гостиной выходят, скажем, на площадь Малерб, а сам я из добропорядочной еврейской семьи, поселившейся в Монсо в конце прошлого века. Ни с того ни с сего она вдруг спросила: «Хмара — это ведь русская фамилия? Вы русский?» Тогда я изобретаю новую версию: мы с бабушкой живем на первом этаже неподалеку от площади Этуаль, а точнее, на улице Лорда Байрона, нет, лучше — на улице Бассано (важно назвать как можно больше деталей). Мы продаем «фамильные драгоценности» или закладываем их в ломбард на улице Пьера Шаррона. На это и живем. Да, я русский, граф Хмара. Кажется, мой рассказ произвел впечатление. Несколько дней я никого и ничего не боялся. Но потом опять началось. Застарелая мучительная болезнь. Впервые мы вышли из гостиницы после обеда и сейчас же сели на плававший по озеру пароходик «Адмирал Гизан». Она нацепила солнечные очки в массивной оправе с дымчатыми зеркальными стеклами. Все в них и отражалось, как в зеркале. Пароходик двигался не спеша и доплыл до Сен-Жорно на той стороне озера минут за двадцать, не меньше. Зажмурившись от солнца, я вслушивался в отдаленное жужжание моторных лодок, выкрики и смех купальщиков. Высоко в небе пролетел спортивный самолет с огромным плакатом. «Кубок «Дендиот» прочел я странную надпись… «Адмирал Гизан» долго примеривался и наконец причалил, вернее, ткнулся носом в берег. На борт поднялось несколько человек, в том числе священник в ярко-красной сутане, и пароход с трудом потащился дальше. Следующая после Сен-Жорио остановка — поселок Вуарен. Затем Пор-Лузац, а чуть дальше — Швейцария. Но пароходик вовремя повернет и поплывет обратно. Ветер теребил прядь волос у нее на лбу. Она спросила, станет ли она графиней, если мы поженимся. Спросила как бы в шутку, но я почувствовал, что это в самом деле ее волнует. И ответил, что после свадьбы ее будут звать: «Ваша светлость Ивонна Хмара». — Хмара в самом деле русская фамилия? — Грузинская, — отвечал я, — грузинская. Когда мы останавливались в Верье-дю-Лак, я различил вдалеке бело-розовую виллу Мадейи. Ивонна тоже посмотрела в ту сторону. Компания молодежи расположилась на палубе рядом с нами. Почти все они были в теннисных костюмах, из-под плиссированных юбок девушек выглядывали толстые икры. Все они как-то по-особенному выговаривали слова, так говорят на проспекте Божо. Я все думал, почему у нашей золотой молодежи угри на лицах и излишний вес? Видимо, все дело в питании. Двое из них рассуждали о сравнительных достоинствах ракеток «Панчо Гонзалес» и «Спалдинг». У наиболее говорливого молодого человека с окладистой бородкой, на рубашке красовался крошечный зеленый крокодильчик. Разговор специалистов. Всякие непонятные слова. Негромкое, усыпляющее бормотание на солнцепеке. Одна из блондинок вполне благосклонно слушала брюнета в блейзере с нашивкой и мокасинах, а тот из кожи вон лез, чтобы ей понравиться. Другая сообщила всем, что «танцы» будут послезавтра вечером и что «родители оставляют нам виллу». Плеск воды за кормой. Над нами снова пролетел самолет, и я еще раз прочел загадочную надпись: «Кубок «Дендиот». Насколько я понял, все они плыли в теннисный клуб в Ментон-Сен-Бернар. Должно быть, их родители живут в виллах на берегу озера. А куда плыли мы? Где жили наши родители? Была ли Ивонна «девочкой из хорошей семьи», как наши попутчицы? А я? И все-таки графский титул — не то что какой-нибудь крокодильчик, едва заметный на белой рубашке. «Господина графа просят к телефону!» Да-да, неплохо звучит. Мы сошли на берег все вместе в Ментоне. Теннисисты с ракетками нас обогнали. Мы проходили мимо вилл, фасадом напоминающих горные шале, куда приезжают отдыхать из года в год многие поколения мечтательных горожан. Некоторые виллы едва виднелись за разросшимися кустами боярышника и елками. Вилла «Примавера»… Вилла «Эдельвейс»… Вилла «Серна»… Шале «Мари-Роз»… Теннисисты свернули налево к сетке корта. Их болтовня и смех затихли вдали. Мы же пошли направо к табличке с надписью: «Гранд-Отель Ментона». Поднялись по очень крутой тропинке в чьем-то саду и очутились на посыпанной гравием эспланаде. Отсюда открывался вид на всю окрестность, он был мрачнее, чем с балкона «Эрмитажа». Этот берег озера казался диким, пустынным. Отель был старым. В вестибюле стояли вечнозеленые растения в кадках, кожаные кресла и огромные диваны с клетчатыми покрывалами. Целые семьи съезжались сюда в июле и августе. Записывали в книгу одни и те же двойные, типично французские фамилии: Сержан-Вельваль, Атье-Морель, Пакье-Папар… И когда, получив ключ, мы тоже расписались, мне показалось, что «граф Виктор Хмара», как жирное пятно, испортил всю картину. Мимо нас шествовали на пляж дети, их мамы, бабушки и дедушки, все очень чинные, с сумками, махровыми полотенцами и подушками. Несколько молодых людей обступили и принялись расспрашивать высокого человека с короткими темными волосами, в расстегнутой на груди армейской рубашке цвета хаки. Он опирался на костыли. Угловая комнатка. Одно окно выходит на эспланаду и озеро, другое заколочено. Высокое зеркало на ножках и столик, покрытый кружевной салфеткой. Кровать с медными решетчатыми спинками. Мы встали с нее лишь с наступлением темноты. Когда мы спустились в вестибюль, я увидел, как вернувшиеся с пляжа ужинают в столовой. Все они были одеты по-городскому. Даже дети: мальчики в галстучках, девочки в нарядных платьицах. Зато мы оказались единственными пассажирами на палубе «Адмирала Гизана». Обратно он плыл еще медленнее. Останавливался у пустых причалов и опять пускался в путь, старая, измятая посудина. Сквозь листву светились окна вилл. Вдали виднелось казино, освещенное прожекторами. Наверное, там сегодня какой-нибудь праздник. Мне хотелось, чтобы пароход помедлил на середине озера и остановился у полузатонувшего понтона. Ивонна спала. Мы часто ужинали вместе с Мейнтом в «Стортинге». Садились за столик под открытым небом, покрытый белой скатертью. На каждом таком столике лампа с двойным абажуром. Похоже на фотографию торжественного ужина на благотворительном вечере в пользу детей-сирот в Каннах 22 августа 1939 года, или ту, которую я всегда ношу с собой: там заснят мой отец со своими ныне уже умершими знакомыми 11 июля 1948 года в каирском казино в ночь избрания юной англичанки Кэй Оуэн мисс «Bathing Beauty» [5]. Точно так же выглядел «Спортинг» в то лето, когда мы там ужинали. Та же обстановка. Те же «светлые» ночи. Те же лица. Да-да, некоторые из них я узнал. Мейнт появлялся то в одном, то в другом своем ярком смокинге, Ивонна надевала платья из муслина или крепа. Она любила и шарфы болеро. Я же был обречен вечно ходить в одном и том же фланелевом костюме и галстуке «Интернэшнл Бар Флай». Вначале Мейнт часто возил нас в «Святую Розу», кабаре на берегу озера недалеко от Ментон-Сен-Бернара, а точнее, в Вуарене. Он был знаком с его хозяином, неким Пулли. Мейнт сказал, что Пулли не имеет вида на жительство. Толстяк с мягким взглядом был сама деликатность. И со всеми сюсюкал. «Святая Роза» считалась шикарным заведением. Там собиралась та же роскошная публика, что и в «Спортинге». На террасе с перголой танцевали. Помню, я прижал к себе Ивонну и подумал, что просто жить не смогу без запаха ее волос и кожи, а музыканты играли блюз. В общем, нам на роду было написано встретиться и соединиться. Возвращались мы очень поздно, так что пес уже спал в гостиной. С тех пор, как мы с Ивонной стали жить вместе в «Эрмитаже», его меланхолия возросла. Каждые три часа он с обязательностью маятника обходил нашу комнату и опять ложился. Прежде чем удалиться в гостиную, он на какое-то мгновение застывал у окна, садился, навострив уши, и не то следил за перемещениями «Адмирала Гизана», не то обозревал окрестности. Меня потрясла деликатность печального зверя, я был очень тронут, когда понял, что он нас охраняет. Ивонна надевала пляжный халат в широкую зеленую и оранжевую полоску и ложилась поперек кровати с сигаретой. На ее тумбочке между губной помадой и дезодорантом вечно валялись пачки денег. Откуда они взялись? Сколько времени она живет в «Эрмитаже»? Ее «поселили» сюда на время съемок. Но ведь съемки закончены? «Мне так хотелось, — призналась она, — прожить весь «сезон» на курорте! Этот «сезон» будет просто блеск!» «Курорт», «сезон», «просто блеск», «граф Хмара»… Кто кого обманывал, повторяя чужие заученные слова? Может быть, ей нужен был друг? Я же относился к ней со всем вниманием, предупредительностью, деликатностью и влюбленностью восемнадцатилетнего мальчика. Первое время перед сном мы либо говорили о ее «будущности», либо она просила меня прочесть ей несколько страничек из «Истории Англии» Андре Моруа. И каждый раз, как я принимался за чтение, немецкий дог садился в дверях гостиной и с важностью смотрел на меня. Ивонна, в полосатом халате, растянувшись, слушала, слегка сдвинув брови. Я так и не понял, с чего вдруг ей, за всю свою жизнь не прочитавшей ни одной книги, полюбился этот исторический труд. Сама она не могла дать ясного ответа: «Понимаешь, это так здорово написано… Андре Моруа великий писатель». Полагаю, она случайно нашла «Историю Англии» в холле «Эрмитажа», и книга стала для нее чем-то вроде талисмана или доброй приметы. Она часто просила: «Читай помедленней!» — или спрашивала, что значит то или иное выражение. Она хотела выучить «Историю Англии» наизусть. Я сказал, что Андре Моруа еврей, автор изящных новелл и знаток женской психологии. Однажды вечером она с моей помощью написала ему письмо: «Господин Андре Моруа, я восхищаюсь вами. Часто перечитываю вашу «Историю Англии» и хотела бы получить ваш автограф. С уважением. Ивонна Х.» Он почему-то не ответил. Давно ли она знакома с Мейнтом? Целую вечность. У него тоже, кажется, есть квартира в Женеве, и они почти всегда и повсюду вместе. Мейнт «по мере сил» практиковал. Книга Моруа была заложена визитной карточкой с четкой надписью «Доктор Рене Мейнт», а в ванной, на краю одной из раковин, среди флакончиков я обнаружил рецепт снотворного с печатью «Доктор Р.С.Мейнт». Каждое утро, проснувшись, мы находили под дверью записки от Мейнта. У меня сохранилось несколько штук; столько времени прошло, а от них все еще пахнет пачулями. Исходит ли этот запах от конверта, от бумаги или же — как знать? — от чернил, которыми писал Мейнт? Перечитываю первую попавшуюся: «Смогу ли я увидеться с вами сегодня вечером? Во второй половине дня мне нужно будет съездить в Женеву. Позвоню вам часов в девять в гостиницу. Целую. Ваш Рене М.» Или вот еще: «Простите, что я вдруг исчез! Дело в том, что я двое суток не выходил из номера. Меня поразило, что через три недели мне исполнится двадцать семь лет. И я стану очень, очень немолодым человеком. До скорой встречи. Целую. Ваша боевая крестная мать — Рене». Или эта, адресованная Ивонне, написанная странным неровным почерком: «Представляешь, кого я только что встретил в холле? Франсуа Молаза? грязную шлюху! И он подумал, что я пожму ему руку. Нет уж, дудки! Дудки! Да чтоб ей сдохнуть!» (Последняя фраза четырежды подчеркнута.) И множество других, тому подобных. Они часто говорили между собой о незнакомых мне людях. Я запомнил некоторые имена: Клод Брэн, Паоло Эрвье, некая Рози, Жан-Пьер Пессо, Франсуа Молаз, Карлтон и какой-то Дуду Хендрикс, которого Мейнт величал свиньей… Почти сразу я догадался, что это местные жители; ведь если летом здесь курорт, то начиная с октября — обычный провинциальный городок. Мейнт рассказывал, что Брэн и Эрвье «преуспели» в Париже, Рози «получила от отца в наследство гостиницу в Ла-Глюза», а «эта шлюха» Молаз, сын владельца книжного магазина, задирает нос, каждое лето появляясь в «Спортинге» с социетарием театра «Комеди Франсез». Все они, без сомнения, друзья их детства и юности. Стоило мне о чем-нибудь спросить, Ивонна и Мейнт сейчас;е смолкали и отвечали уклончиво. Тогда я вспоминал паспорт Ивонны и представлял себе, как они лет в пятнадцать — шестнадцать выходят вместе зимним вечером из кинотеатра «Регент».7
Хорошо бы отыскать программу «Турсервиса». На ее белой обложке зеленым пятном обозначено казино и намечен легкий силуэт женщины в стиле Жана-Габриэля Домерга. Проглядев перечень увеселений с точными датами, я бы лучше ориентировался во времени. Как-то вечером мы решили воздать должное таланту Жоржа Ульмера, выступавшего в «Стортинге». Это было, кажется, в начале июля, стало быть, я уже прожил с Ивонной дней пять или шесть. Мейнт пошел с нами. На Ульмере был костюм очень насыщенного ярко-голубого цвета, я не мог на него наглядеться. Должно быть, в этой приятной голубизне было что-то магическое, поскольку, глядя на нее, я уснул. Мейнт предложил чего-нибудь выпить. Тогда-то, в полумраке, среди танцующих, они впервые заговорили при мне о кубке «Дендиот». Я сразу вспомнил спортивный самолет с загадочным плакатом. Соревнования за кубок «Дендиот» чрезвычайно заинтересовали Ивонну. Это было что-то вроде конкурса на самый безупречный вкус. По словам Мейнта, для участия в нем необходимо иметь роскошный автомобиль. «Как во-вашему, «додж» годится или лучше взять машину напрокат в Женеве?» (Мейнт именно так поставил вопрос.) Ивонне хотелось попытать счастья. Жюри состояло из различных высокопоставленных лиц: президента Общества игроков в гольф с супругой, президента «Турсервиса», супрефекта Верхней Савойи, Андре де Фукьера (услышав это имя, я буквально подскочил от удивления и попросил Мейнта повторить сказанное, ну да, я не ослышался, самого Андре де Фукьера, издавна признанного «эталоном безупречного вкуса», чьи интереснейшие воспоминания я читал), господина и госпожи Сандоз, владельцев гостиницы «Виндзор», бывшего чемпиона по лыжному спорту Даниэля Хендрикса, ныне владельца самых роскошных спортивных магазинов в Межеве и в Альп д'Юезе (его-то как раз Мейнт и называл свиньей), какого-то кинорежиссера, его фамилию я никак не могу вспомнить (то ли Гамонж, то ли Гамас), и, наконец, танцовщика Хосе Торреса. Мейнта тоже очень волновало его предстоящее участие в конкурсе как верного рыцаря Ивонны. В качестве такового он должен был провезти ее на машине по широкой посыпанной гравием аллее «Спортинга» и остановиться напротив жюри. Затем ему следовало выйти и открыть перед дамой дверцу. Третьим претендентом на кубок, разумеется, будет немецкий дог. Подмигнув с самым таинственным видом, Мейнт протянул мне конверт со списком участников конкурса. Они с Ивонной значились в нем последними, под номером 32. Доктор Р.С.Мейнт и мадемуазель Ивонна Жаке (я все-таки вспомнил ее фамилию). Кубок «Дендиот» присуждался ежегодно такого-то числа «самым красивым и изящным». Организаторам удалось так разрекламировать конкурс, что, по словам Мейнта, о нем иногда даже писали в парижских газетах. Мейнт считал, что Ивонна непременно должна в нем участвовать. Когда мы встали из-за стола и пошли танцевать, она наконец не выдержала и спросила у меня: стоит ей пойти на конкурс или нет? Очень сложный вопрос. Она задумалась. Я отыскал глазами Мейнта, сидевшего в одиночестве со стаканом белого портвейна. Он заслонился от света левой рукой. Может быть, плакал? Иногда они с Ивонной казались такими беззащитными и потерянными (потерянными в полном смысле этого слова). Ну конечно же, она должна участвовать в конкурсе. Обязательно должна. Это так поможет ей в будущем. Счастье ей улыбнется, и вот она уже — «Мисс Дендиот». Конечно. Все актрисы с этого начинают. Мейнт все-таки решил ехать на «додже». Машина, особенно если ее как следует отмыть накануне конкурса, выглядит вполне сносно. А бежевый капот вообще будет как новенький. Время шло, приближалось воскресенье 9 июля, Ивонна становилась все более раздражительной. Не могла усидеть на месте, все опрокидывала, кричала на собаку, дог глядел на нее с нежным состраданием. Мы с Мейнтом старались ее ободрить. Подумаешь, какой-то конкурс. Вот съемки — это да! А тут всех дел на пять минут. Перед жюри пройтись — и все! Даже если не победишь — не огорчайся, все равно из них всех одна ты снималась в кино. Можно сказать, единственная профессиональная актриса. Нам следовало все продумать заранее, и в пятницу после обеда Мейнт предложил устроить генеральную репетицию в тенистой аллее за гостиницей «Альгамбра». Сидя на скамейке, я изображал жюри. Машина медленно подъезжала. Оттуда выглядывала Ивонна с натянутой улыбкой. Мейнт правой рукой крутил руль. Пес повернулся к ним задом, неподвижный, как украшение на корме корабля. Мейнт остановил машину прямо передо мной и, опершись левой рукой о дверцу, напрягся и одним махом перепрыгнул через нее. Он приземлился очень изящно, ноги вместе, руки врозь. Слегка кивнув, Мейнт быстренько обежал «додж» и резко отворил дверцу. Ивонна вышла, ведя собаку за ошейник, и робко прошлась по аллее. Немецкий дог шел понурившись. Они снова сели в машину, и Мейнт, опять перемахнув через дверцу, очутился за рулем. Я был восхищен его гибкостью. Решено! Этот трюк он повторит перед жюри. «Дуду Хендрикс просто обалдеет — вот увидите!» Накануне конкурса Ивонна потребовала шампанского. Она готова была плакать, как маленькая девочка перед выступлением на школьном празднике. Мы должны были встретиться с Мейнтом в холле ровно в десять часов утра. Соревнования начинались в полдень, но он решил выйти заранее, чтоб еще кое-что уладить: в последний раз проверить, в порядке ли машина, дать необходимые наставления Ивонне и на всякий случай слегка размяться. Он непременно желал присутствовать при сборах Ивонны: она не знала, что ей надеть: розовый, цвета фуксии, тюрбан или большую соломенную шляпу. «Тюрбан, дорогая, тюрбан», — раздраженно торопил ее Мейнт. Она была в белом широком платье. Он — в чесучовом костюме песочного цвета. Я всегда запоминаю, кто во что одет. Все мы: Ивонна, Мейнт, я и пес — вышли на улицу. Такого солнечного июльского утра мне потом не случалось видеть. Легкий ветерок раскачивал большой сине-золотой флаг на столбе перед гостиницей. Чей это флаг? Мы отъехали вниз по бульвару Карабасель, не нажимая на тормоза. Машины прочих участников конкурса уже стояли по обе стороны широчайшей аллеи, ведущей к «Спортингу». Когда громкоговоритель объявит ваш номер и фамилию, вы должны немедленно предстать перед жюри, восседавшим на террасе ресторана. Аллея шла под уклон, к круглой площадке, так что судьи видели каждое выступление от начала и до конца. Мейнт велел мне пробраться к ним как можно ближе и запомнить все происходящее, вплоть до мельчайших подробностей. В особенности выражение лица Дуду Хендрикса, когда Мейнт будет выполнять свой смертельный номер. И, если надо, даже записать. Мы ждали своего выхода, сидя в «додже». Ивонна, уткнувшись носом в смотровое зеркальце водителя, подкрашивалась. Мейнт, надев странные темные очки в стальной оправе, промокал платком виски и подбородок. Я гладил пса, а он глядел на каждого из нас с неизбывной тоской. Мы остановились у самой ограды теннисного корта, там как раз играли четверо: две женщины и двое мужчин, — и, желая немного отвлечь Ивонну, я указал ей на одного из теннисистов, похожего на французского комика Фернанделя. «А что, если это он и есть?» — подзадоривал я ее. Но она не слушала. От волнения у нее дрожали руки. Мейнт покашливал, чтобы не обнаруживать беспокойства. Потом включил радио, и оно заглушило действующий на нервы звук отскакивающих теннисных мячей. Мы все трое сидели не шелохнувшись и с замиранием сердца ждали, когда же сообщат о начале конкурса. Наконец громкоговоритель объявил: «Уважаемых участников соревнований на кубок «Дендиот» просят приготовиться». И через несколько минут: «Участники номер 1, госпожа и господин Жан Атмер!» По лицу Мейнта пробежала судорога. Я поцеловал Ивонну, пожелал ей удачи и в обход направился к ресторану «Спортинга». Я и сам немного нервничал. Члены жюри сидели за светлыми деревянными столами, поставленными в ряд под красно-зелеными зонтиками. Вокруг толпились зрители. Некоторым посчастливилось занять места за соседними столиками и попивать аперитив, но большинство смотрело стоя. Все были в пляжных костюмах. Я подобрался поближе к судьям, следуя указаниям Мейнта, и стал глядеть на них во все глаза. Я сразу же узнал Андре де Фукьера, чьи портреты видел на обложках его произведений (любимых книг моего отца; он мне давал их читать, что я и делал с большим удовольствием). Фукьер был в панаме с лентой цвета морской волны. Он опирался подбородком о ладонь правой руки, и на лице его была написана утонченнейшая усталость. Он скучал. В его возрасте все эти отдыхающие в бикини и пятнистых купальниках казались людьми с другой планеты. Не с кем было поговорить об Эмильенне д'Алансон или Ла Гайдара. Кроме меня, разумеется, если представится случай. А вот этот загорелый пятидесятилетний блондин (вероятно, крашеный), этакий светский лев, скорей всего и есть Дуду Хендрикс. Он без умолку болтал с сидящими рядом и хохотал. Голубоглазый подвижный здоровяк, воплощенная пошлость. Брюнетка с очень провинциальными манерами многозначительно улыбалась чемпиону по лыжному спорту. Кто она? Жена президента игроков в гольф или президента тех, кто обслуживает туристов? Мадам Сандоз? Гамонж или Гаманж, киношник, это должно быть, вон тот тип в роговых очках, одетый по-городскому: в двубортный серый пиджак в тонкую белую полоску. С трудом припоминаю еще одного субъекта с серебристо-голубыми завитушками, тоже лет пятидесяти. Он все время облизывался и держал по ветру не только нос, но даже подбородок, чтобы за всеми уследить и всех опередить. Кто он? Супрефект? Господин Сандоз? А где же танцор, Хосе Торрес? Ах, нет, он не приехал. И вот открытая гранатовая двести третья модель «пежо» подъезжает и останавливается посреди круга; женщина в пышном платье с перетянутой талией выходит из машины с карликовым пуделем на руках. Ее спутник остается за рулем. Она направляется к жюри. В черных туфельках на шпильках. Такие обесцвеченные волосы, кажется, нравились экс-королю Египта Фаруку, о котором так часто рассказывал мой отец (уверявший, что однажды поцеловал ему руку). Мужчина с кудряшками произнес несколько в нос, облизывая каждое слово: «Госпожа Жан Атмер!» Бросив на землю крошку-пуделя, который отряхивается как ни в чем не бывало, она идет, с грехом пополам подражая походке манекенщиц на подиуме, гордо подняв голову, ни на кого не глядя. Потом садится в машину. Вялые аплодисменты. Я заметил, как вытянулось лицо у ее мужа с волосами ежиком. Он дал задний ход, затем ловко развернулся, видимо из кожи вон лез, чтобы показать, как он здорово водит машину. Должно быть, он сам натирал «пежо» — вон как блестит! Я решил, что это молодая супружеская пара, он — инженер, из довольно обеспеченной семьи, она — из семьи попроще, но оба в отличной форме. И, по привычке все обставлять с подробностями, я представил себе их квартирку на углу улицы Доктора Бланша в Отейе. За ними следовали другие пары. К сожалению, я мало кого из них запомнил. В памяти осталась восточная женщина лет тридцати в сопровождении рыжего толстяка. Они подъехали в открытом «нэше» цвета морской волны. Она подошла к жюри, как заводная кукла, и вдруг остановилась. Ее била нервная дрожь. Застыв, она взглядывала по сторонам, как бы ополоумев. Толстяк в «нэше» жалобно звал ее: «Моника… Моника…», — словно произносил заклинание, усмиряющее экзотического дикого зверя. Наконец он сам вылез и увел ее за руку. Заботливо усадил в машину. Она разрыдалась. Машина резко стронулась и на повороте чуть не смела жюри. И еще очаровательная шестидесятилетняя пара, я даже запомнил их имена: Жаки и Тунетта Ролан-Мишель. Они подъехали на сером «студебеккере» и оба предстали перед жюри. Она — крупная, рыжеволосая, с энергичным, несколько лошадиным лицом, в теннисном костюме. Он — невысокого роста, с маленькими усиками и внушительным носом, с насмешливой улыбкой на губах — типичный француз, по представлению калифорнийского кинопродюсера. Несомненно, у этих важных персон были все основания победить, поскольку, когда кудрявый объявил: «Наши уважаемые Жаки и Тунетта Ролан-Мишель», — несколько членов жюри (среди них брюнетка и Даниэль Хендрикс) сразу захлопали. А Фукьер даже не удостоил их взгляда. Они как по команде поклонились. Подтянутые и весьма довольные собой. Но вот наконец: «Номер 32. Мадемуазель Ивонна Жаке и доктор Рене Мейнт». Я думал, что упаду в обморок. Все поплыло перед глазами. Так бывает, когда целый день пролежишь на диване и вдруг резко встанешь. Голос, назвавший их имена, эхом отдавался от стен. Я оперся на плечо сидевшего передо мной и тут спохватился, что это Андре де Фукьер. Он обернулся. Я в страшном смущении пробормотал: «Извините». Но руки с его плеча снять не мог. Только подавшись назад и борясь с одолевавшим меня оцепенением, мне с превеликим трудом удалось поднести ее к сердцу. Я не видел, как они подъехали. Мейнт остановил машину перед жюри. Зажег фары. Состояние слабости у меня сменилось крайним возбуждением, и все чувства обострились. Мейнт трижды просигналил, я заметил, что большинство судей пришло в некоторое замешательство. Даже у Фукьера проснулся интерес. Даниэль улыбался, но, по-моему, притворно. Что это за улыбка? Какая-тозастывшая гримаса. Они сидели в машине. Мейнт помигал фарами. Зачем? Включил дворники. Лицо Ивонны было невозмутимым и непроницаемым. И вдруг Мейнт прыгнул. Среди судей и зрителей послышался гул одобрения. Этот прыжок не шел ни в какое сравнение с его «репетицией» в пятницу. Мейнт не просто перемахнул через дверцу, нет, он взметнулся вверх, резко перебросил ноги и с легкостью приземлился, стремительный как молния. Почувствовав, сколько злости, напряжения и дерзкого вызова в этом движении, я зааплодировал. Он обходил машину, то и дело замирая с опаской, будто по минному полю. Судьи следили за ним, затаив дыхание, поверив в реальность угрожавшей ему опасности, и, когда он наконец открыл дверцу, все вздохнули с облегчением. Вышла Ивонна в белом платье. Пес с ленивой грацией выпрыгнул следом. Но она не стала ходить взад-вперед перед жюри, как делали все предыдущие конкурсантки. Она просто облокотилась о капот, обводя насмешливым взглядом Фукьера, Хендрикса и всех прочих. Внезапно она сорвала с головы тюрбан и легким взмахом руки бросила его за спину. Откинула со лба пряди рассыпавшихся по плечам волос. Пес вскочил на крыло «доджа» и улегся на нем в позе сфинкса. Она небрежно погладила его. Мейнт уже ждал за рулем. Теперь, когда я вспоминаю о ней, то чаще всего встает перед глазами эта картина. Ее улыбка. Рыжие волосы. Рядом белый в черных пятнах пес. И Мейнт, едва различимый за ветровым стеклом автомобиля. И зажженные фары. И яркий солнечный свет. Не спеша подошла она к дверце, открыла ее, по-прежнему глядя на судей. Села в машину. Пес так безмятежно вскочил на заднее сиденье, что теперь, прокручивая в памяти все подробности, я вижу этот момент как бы в замедленной съемке. И «додж» — хотя, может быть, на этот раз память мне изменяет — задом наперед пересекает площадку. Мейнт (тоже как в замедленной съемке) бросает розу. Она попадает прямо в руки Даниэлю Хендриксу. Какое-то время он тупо смотрит на нее, не зная, что с ней делать, не решаясь даже положить ее на стол. Потом с глупым смешком протягивает ее своей соседке, неизвестной мне темноволосой даме, кажется, жене туристического президента или президента шавуарских игроков в гольф. Или же — как знать? — самой мадам Сандоз. Машина вот-вот скроется в глубине аллеи, и тут Ивонна оборачивается и машет рукой судьям. Кажется, даже посылает им воздушный поцелуй. Жюри вполголоса совещалось. Три тренера по плаванию из «Спортинга» вежливо просят нас отойти чуть дальше, чтобы обсуждение проходило в тайне. Перед каждым из судей лежал список участников. И по ходу дела они выставляли каждой паре оценки. Все что-то пишут на бумажках, свертывают их в трубочку и складывают вместе. Широкоплечий и полный Хендрикс тщательно перемешивает бумажки своими на удивление маленькими холеными ручками. Ему доверен также подсчет голосов. Он зачитывает фамилии и количество баллов: Атмер — 14, Тиссо 16, Ролан-Мишель — 17, Азуэлос — 12, - остальное, как бы ни напрягал слух, я так и не расслышал. Мужчина с завитушками и ртом лакомки записывает цифры в блокнот. Обсуждение проходит очень оживленно. Особенно горячатся Хендрикс, брюнетка и человек в завитушках. Последний постоянно улыбается думаю, в основном затем, чтобы выставить напоказ ряд великолепных зубов, и поглядывает по сторонам в полной уверенности, что всех очаровал, часто моргает, видимо, изображая простодушное восхищение. Облизывается плотоядно. Сластолюбец. И, как говорится, «продувная бестия». В общем, достойный противник Хендрикса. Должно быть, они всегда дерутся из-за баб. Но сейчас оба — серьезные и ответственные официальные лица. Фукьер не принимает никакого участия в происходящем. Нахмурившись, с надменной усмешкой что-то чертит на листке. Что ему грезится? О чем он вспоминает? Быть может, о последней встрече с Люси Деларю-Мардрюс? Хендрикс, почтительно склонившись над ним, что-то спрашивает. Фукьер отвечает, даже не взглянув на него. Затем Хендрикс «просит высказаться» господина Гамонжа (или Гаманжа), киношника, сидящего за последним столиком справа. Возвращается к кудрявому. Некоторое время они ожесточенно спорят, до меня долетает много раз повторенное: «Ролан-Мишель». Наконец господин в кудряшках подходит к микрофону и провозглашает холодно: — Дамы и господа, через минуту мы сообщим вам результаты конкурса на самый безупречный вкус. Мне снова становится дурно. В глазах темнеет. Где же Ивонна с Мейнтом? Вдруг они уехали без меня? — С разницей в один голос, — кудрявый говорит все громче, — повторяю: с разницей в один голос у наших уважаемых Ролан-Мишелей (произнеся по слогам «у-ва-жа-е-мых», он переходит буквально на женский визг), всем известных и всеми любимых, чья неиссякаемая бодрость заслуживает всяческих похвал и которым лично я бы присудил награду, кубок за безупречный вкус… — он ударил кулаком по столу и взвизгнул еще оглушительней, — выиграли… (он выдержал паузу) мадемуазель Ивонна Жаке и доктор Рене Мейнт. Честное слово, я прослезился. Итак, они в последний раз предстают перед жюри и им вручают кубок. Все дети прибежали с пляжа и ждут их вместе со взрослыми в чрезвычайном возбуждении. Оркестр «Спортинга» занимает свое место под белым навесом в зеленую полоску посреди террасы. Настраивает инструменты. Подъезжает «додж». Ивонна высовывается и почти лежит на капоте. Мейнт выруливает к террасе. Она выскакивает из машины и в страшном смущении приближается к жюри. Бурные аплодисменты. Хендрикс идет к ней навстречу, потрясая кубком. Вручает его Ивонне и целует ее в обе щеки. Потом подходят остальные и начинают поздравлять ее. Сам Андре де Фукьер жмет ей руку, а ей и невдомек, кто этот старый господин. Мейнт нагоняет ее. Обводит глазами террасу «Спортинга». Сейчас же находит меня. Кричит: «Виктор! Виктор!» — и машет мне рукой. Я бегу к нему. Он так меня выручил. Хочу поцеловать Ивонну и не могу: ее окружили со всех сторон. Несколько официантов, держа каждый по два подноса с бокалами шампанского, пытаются протиснуться в толпе. Все чокаются, пьют, галдят, ярко светит солнце. Мейнт стоит рядом со мной и молчит, выражения его глаз не видно за темными стеклами. В двух шагах от нас очень оживленный Хендрикс знакомит Ивонну с брюнеткой, киношником Гамонжем, или Гаманжем, и еще с кем-то. Но она задумалась о другом. Неужели обо мне? Я не смею и помыслить об этом. Все развеселились. Хохочут, толкаются, перекликаются. Дирижер спрашивает у нас с Мейнтом, какое «музыкальное произведение» следует исполнить в честь «очаровательной победительницы». Мы было пришли в замешательство, я вдруг вспоминаю, что в настоящий момент я русский, господин Хмара, и, почувствовав тоску по цыганщине, заказываю «Очи черные». Банкет в честь пятой годовщины соревнований устроили в «Святой Розе». И, само собой, Ивонна будет королевой бала. Она решила надеть платье из золотистой парчи. Свой приз она поставила на тумбочку рядом с книгой Моруа. На самом деле это был не кубок, а статуэтка танцовщицы, вставшей на пуанты; на подставке — надпись готическими буквами: «Кубок «Дендиот», I премия». И дата. Перед уходом она нежно погладила его и бросилась мне на шею: — Мы как будто попали в сказку, тебе так не кажется? — спросила она. И потребовала, чтобы я вставил монокль. Я не стал возражать ради такого случая. Мейнт надел светло-зеленый костюм очень нежного, приятного оттенка. Всю дорогу до Вуарена он издевался над членами жюри. Кудрявого звали, оказывается, Раулем Фоссорье, он ведал туристическим обслуживанием. Брюнетка была женой президента шавуарских игроков в гольф и действительно неровно дышала к «жирной свинье» Дуду Хендриксу. «Этот тип, — возмущался Мейнт, — уже тридцать лет строит глазки прекрасным лыжницам». (Совсем как герой Ивонниного фильма, подумал я.) Хендрикс в 1943 году был чемпионом сборной и соревнований «Серны» в Межеве, но в пятьдесят лет и он из Аполлона превратился в сатира. Рассказывая, Мейнт то и дело обращался к Ивонне с неприятной насмешливой улыбкой: «Верно я говорю? Ведь верно?» Будто на что-то намекая. На что? И откуда они с Ивонной знают такие подробности об этих людях? Мы поднялись на террасу «Святой Розы». Здесь Ивонну встретили довольно жидкими аплодисментами. Хлопали лишь несколько человек за одним из столиков, во главе которого сидел Хендрикс. Он приветственно махал нам. Фотограф ослепил нас вспышкой. Хозяин, вышеупомянутый Пулли, почтительно усадил нас и через некоторое время преподнес Ивонне орхидею. Она поблагодарила. — В такой знаменательный день я должен благодарить за оказанную мне честь, мадемуазель. Ура! — проговорил он с сильным итальянским акцентом. Затем поклонился Мейнту. — Господин?.. — он улыбнулся одной стороной рта, как бы прося прощения за то, что не может назвать меня по имени. — Виктор Хмара. — Ах… Хмара?.. В самом деле? Он удивленно сдвинул брови. — Господин Хмара? — Да. Он как-то странно взглянул на меня. — Одну минуту, и я буду к вашим услугам, господин Хмара! Он поспешно спустился в бар. Ивонна сидела рядом с Хендриксом, а мы с Мейнтом напротив них. Среди сидящих за столом я узнал брюнетку, Тунетту и Жаки Ролан-Мишель, седого коротко остриженного мужчину с решительным лицом. Он — то ли летчик, то ли военный в отставке, а ныне скорей всего глава игроков в гольф. Рауль Фоссорье на другом конце стола ковырял в зубах спичкой. Всех остальных, в том числе и двух очень загорелых блондинок, я видел впервые. Посетителей в «Святой Розе» было мало. Они соберутся попозже, после полуночи. Оркестр наигрывал мотив очень популярной в то время песни, и один из музыкантов тихонько напевал слова:8
— Наисветлейшего портвейну, малыш… — повторяет Мейнт. Барменша в недоумении: — Наисветлейшего? — Да, самого-самого светлого. Но звучит это как-то неубедительно. Он отирает ладонью свои небритые щеки. Двенадцать лет тому назад он брился два-три раза в день. В бардачке «доджа» всегда валялась электробритва, по его словам, она ему не годилась, слишком уж у него жесткая щетина. Самые прочные лезвия не берут. Ломаются. Барменша возвращается с бутылкой «Сандемана» и наливает ему рюмку: — У меня нет наисветлейшего… — она произносит «наисветлейшего» шепотом, словно это неприличное слово. — Не беда, малыш, — отвечает Мейнт с улыбкой. И мгновенно молодеет. Он дует в стакан и смотрит на рябь в нем. — Малыш, а у вас соломинки не найдется? Она нехотя, насупившись, приносит ему соломинку. Ей лет двадцать — не больше. Она, должно быть, думает: «До каких пор этот болван собирается здесь торчать? А вон тот, клетчатый, в углу?» Каждый вечер в одиннадцать часов она заступает на место Женевьевы, которая еще в начале шестидесятых стояла весь день за стойкой в «Спортинге». Миниатюрная блондинка. Кажется, у нее были шумы в сердце. Мейнт оглянулся на клетчатого. Самое примечательное в нем — это пиджак в клетку. В остальном — полное ничтожество. Носатый, с черными усиками и темными волосами, зачесанными назад. Только что казалось, что он в дымину пьян, а теперь сидит как ни в чем не бывало, с едва заметной самодовольной ухмылкой. — Прошу соединить меня, — говорит он неуверенно, с трудом ворочая языком, — с номером 233 в Шамбери… Барменша набирает номер. На том конце провода кто-то берет трубку. Но клетчатый сидит не шелохнувшись. — Послушайте, там ведь подошли, — беспокоится барменша. Но он замер, вытаращив глаза и слегка выставив подбородок. — Эй! Застыл как изваяние. Она вешает трубку. Ей, наверное, не по себе. Эти двое какие-то странные… Мейнт смотрит на клетчатого нахмурившись. Через некоторое время тот произносит еще невнятней: — Прошу меня соединить… Барменша только фыркает. Тогда Мейнт сам набирает номер. Ему отвечают, и он протягивает трубку клетчатому, но тот по-прежнему неподвижен. Смотрит на Мейнта, вытаращив глаза. — Берите, берите трубку, — бормочет Мейнт. Наконец кладет трубку на стойку и недоуменно разводит руками. — Вам, должно быть, спать хочется, малыш? — спрашивает он барменшу. — Простите, если задержал вас. — Да нет. Мы все равно раньше двух не закроем… Еще придет куча народу. — Куча народу? — Какой-то конгресс. Все сюда явятся. Она наливает себе кока-колы. — Тут скучновато зимой, да? — замечает Мейнт. — Я-то в Париж уеду! — злобно заявляет она. — И правильно сделаете. Клетчатый позади них щелкает пальцами. — Будьте добры, налейте мне еще стаканчик и наберите, пожалуйста, номер 233 в Шамбери. Мейнт опять набирает номер и, не оборачиваясь, кладет трубку рядом с собой на табурет. Девица истерически хохочет. Мейнт поднимает глаза и видит пожелтевшие фотографии Эмиля Алле и Жана Кутте над бутылками аперитива. К ним прибавился портрет Даниэля Хендрикса, погибшего несколько лет назад в автомобильной катастрофе. Его повесила, конечно, Женевьева, другая барменша. Она была влюблена в Хендрикса в те времена, когда работала в «Стортинге». Во времена соревнований на кубок «Дендиот».9
Где теперь валяется этот кубок? В каком шкафу? Среди какого хлама? В последнее время он служил нам пепельницей. Танцовщица стояла на подставке с небольшим бортиком. Мы туда стряхивали пепел. Должно быть, мы забыли кубок в гостинице, не могу понять, как я, с моей привязчивостью к вещам, умудрился его не взять. Впрочем, поначалу Ивонна им вроде бы дорожила. Поставила его на самое видное место, на стол в гостиной. Все-таки первая ее награда. Потом пойдут «Виктории» и «Оскары». Когда-нибудь она с умилением вспомнит о нем в интервью — я не сомневался, что Ивонна станет кинозвездой. А пока что мы прикололи на стену в ванной большую статью из «Эко-Либерте». Мы целыми днями ничего не делали. Вставали довольно рано. В утреннем тумане, вернее, в голубоватой дымке, нам казалось, что мы преодолели земное притяжение. Мы становились такими легкими… Спускаясь по бульвару Карабасель, едва касались тротуара. Девять часов. Скоро солнце рассеет эту нежную дымку. На пляже «Спортинга» ни души. Только мы и еще молодой человек в белом, выдающий зонтики и шезлонги. Ивонна надевала раздельный отливающий розовым купальник, а я — ее полосатый красно-зеленый халат. Она бросалась вплавь. Я смотрел на нее. Пес тоже не отрывал от нее глаз. Она смеялась, махала мне рукой, кричала: «Плыви ко мне!» А я думал о том, что такое счастье не может длиться вечно и завтра неминуемо случится беда. 12 июля 1939 года, соображал я, парень вроде меня, в таком же купальном полосатом халате, смотрел, как его невеста плавает в бассейне в Эден-Роке. Он тоже боялся слушать радио. Но даже здесь, на Лазурном берегу, ему не спастись от войны. Он знал множество мест, куда можно спрятаться, но уже поздно! На мгновение меня охватывал дикий ужас, но тут Ивонна выходила из воды и ложилась рядом со мной, чтобы позагорать. В одиннадцать часов, когда в «Стортинге» становилось очень людно, мы уходили купаться в бухточку. Спускались с террасы ресторана по шаткой подгнившей лесенке, сохранившейся со времен Гордон-Грамма, на усыпанный галькой и ракушками пляжик. Здесь было маленькое шале со ставнями на окошках. На скрипучей двери вырезаны готическим шрифтом две буквы «Г» Гордон-Грамм — и дата: 1903. Он, наверное, собственноручно построил этот игрушечный домик и приходил сюда поразмыслить в одиночестве. Чуткий, предусмотрительный Гордон-Грамм! Когда начинало слишком припекать, мы уединялись в шале. Сумерки, ярко освещенный порог. Еле слышный запах плесени, к которому мы в конце концов привыкли. Снаружи — шум прибоя, такой же непрерывный и успокаивающий, как звук отскакивающих теннисных мячей. Мы прикрывали дверь. Она плавала и загорала. Я зачастую сидел в тени, как все мои восточные предки. После полудня мы возвращались в гостиницу и часов до семи-восьми не выходили из номера. Ивонна возлежала в шезлонге на лоджии, я пристраивался рядом в белой «колониальной» панаме, я очень дорожил ею, она — одна из немногих вещей — досталась мне от отца, к тому же мы с ним вместе ее покупали в магазине «Спорт и климат» на углу бульвара Сен-Жермен и улицы Сен-Доминик. Мне тогда было восемь лет. Отец собирал вещи перед отъездом в Браззавиль. Зачем он туда ездил, он мне так и не объяснил. Я спускался в вестибюль за журналами. Поскольку в гостинице останавливалось много иностранцев, там продавались почти все издания Европы; я скупал все сразу: «Оджи», «Лайф», «Штерн», «Конфидансиаль», «Мир кино». Бегло просматривал напечатанные жирным шрифтом заголовки свежих газет. Что-то все время происходило в Алжире, в метрополии и во всем мире. Мне не хотелось ничего об этом знать. Я надеялся, что в иллюстрированных журналах нет обзора событий. Не надо мне никаких новостей. Я снова впадал в панику. Чтобы немного успокоиться, я выпивал в баре рюмку чего-нибудь крепкого и поднимался в номер с целой кипой журналов. Мы листали их, развалившись на кровати или прямо на полу перед раскрытой балконной дверью, и заходящее солнце бросало на нас золотистые блики. Дочь Ланы Тернер зарезала любовника матери. Эррол Флинн умер от сердечного приступа. Его юная любовница как раз спрашивала, куда ей стряхнуть пепел, и он успел перед смертью указать ей на разинутую пасть чучела леопарда. Анри Гара умер под забором. Принц Али-Хан погиб в автомобильной катастрофе в Сюренах. Радостные сообщения мне не запомнились. Некоторые фотографии мы вырезали и наклеивали на стены. Администрация гостиницы, кажется, не была на нас в претензии. После обеда время тянется. Заняться нечем. Ивонна слоняется по номеру в дырявом черном шелковом халате в красный горошек. Я забываю даже снять мою старую «колониальную» панаму… Журналы с выдранными страницами валяются на полу. Повсюду разбросаны тюбики крема для загара. Пес спит в кресле. Мы слушаем пластинки на старом проигрывателе. И забываем включить свет. Внизу заиграл оркестр, и в ресторане собираются посетители. Когда музыка смолкает, слышен гул голосов. Изредка из общего шума выделяется женский голос или взрыв смеха. Вот снова заиграл оркестр. Я нарочно не закрывал балконную дверь, чтобы до нас доносились все эти звуки. Так нам было спокойнее. К тому же они раздавались внизу каждый вечер в одно и то же время, и это означало, что жизнь продолжается. Долго ли ей продолжаться? Дверь ванной — желтый прямоугольник на черной стене. Ивонна красится. Я, облокотившись о край балкона, наблюдаю за приходящими — почти все они в вечерних туалетах, — за суетой официантов, за музыкантами, каждое движение которых уже знаю наизусть. Дирижер наклонился, почти прижал подбородок к груди. При каждой паузе он резко вскидывает голову и хватает воздух ртом, будто задыхается. У скрипача симпатичное, немного поросячье лицо, он покачивает головой, закрыв глаза и вздыхая. Наконец Ивонна готова. Я зажигаю лампу. Она улыбается мне с таинственным видом. Из озорства она натянула черные перчатки до локтей. И стоит нарядная среди страшного беспорядка, рядом с незастеленной постелью, разбросанными повсюду платьями и пеньюарами. Мы выходим осторожно, стараясь не наступить на собаку, пепельницы, проигрыватель и пустые стаканы. Поздно ночью, когда Мейнт привозил нас обратно в отель, мы опять слушали музыку. Соседи за стеной постоянно жаловались на «страшный шум». Я узнал от швейцара, что с нами рядом живет лионский промышленник с женой. Ее я видел в день присуждения кубка «Дендиот» — она пожимала руку Фоссорье. Я послал им букет пионов с запиской: «Примите эти цветы и простите нас. С искренним раскаянием, граф Хмара». Когда мы возвращались, пес принимался протяжно и жалобно подвывать. Он скулил не меньше часа. Успокоить его было невозможно. Вот мы и заводили музыку, чтобы его не было слышно. Пока Ивонна раздевалась и мылась, я прочитывал ей несколько страниц из Моруа. Проигрыватель по-прежнему играл. И бравурная музыка заглушала удары кулака в дверь, отделявшую нас от лионского промышленника, и телефонные звонки. Наверное, лионец жалуется ночному портье. В конце концов они нас все-таки вышвырнут из отеля. Ну и пусть. Ивонна надевала купальный халат, и мы готовили еду собаке (для этого у нас была целая куча консервов и даже плитка). Мы надеялись, что, поев, пес перестанет выть. Стараясь перекричать орущего певца, жена лионца вопила: «Ну сделай же что-нибудь, Анри, сделай же что-нибудь! ПОЗВОНИ В ПОЛИЦИЮ!» Их балкон был рядом с нашим, балконную дверь мы не закрывали, и лионец, устав колотить в стену, поносил нас с балкона. Тогда Ивонна скидывала халат, надевала свои черные перчатки и представала перед ним абсолютно голая. Он глазел на нее, побагровев, а жена оттаскивала его за руку, визжа: «Ах вы подонки! Шлюха!..» Мы были так молоды! И богаты. Ящик ее тумбочки был набит банкнотами. Откуда взялись эти деньги? Я не решался спросить. Однажды, стараясь закрыть ящик, она уминала пачки и объясняла мне, что это еегонорар за фильм. Она потребовала выплатить ей наличными, бумажками по пять тысяч франков. «К тому же, прибавила она, — я получила деньги по призовому чеку». И показала мне газетный сверток: восемьсот тысяч франков по тысяче. Ей больше нравились мелкие купюры. Она любезно предложила и мне пользоваться этими деньгами, но я отказался от такой милости. У меня самого на дне чемодана было спрятано восемьсот или девятьсот тысяч франков. Эту сумму я получил, продав одному женевскому букинисту несколько «редких изданий», купленных в Париже за бесценок у старьевщика. Я разменял у администратора пятидесятитысячные ассигнации купюрами по пять тысяч и притащил их в номер в пляжной сумке. Высыпал все на кровать. Она опрокинула сюда же содержимое ящика, и денег получилась целая гора. Она заворожила нас, хотя вскорости от нее ничего не осталось. Оказалось, что мы оба обожаем наличные, то есть наличие даром доставшихся денег, которые распихиваешь по карманам как ни попадя, шальные деньги, утекающие сквозь пальцы как песок. С тех пор как мы прочли статью, я все расспрашивал ее о детстве, проведенном в этом городе. Она не хотела отвечать, видимо, старалась быть как можно таинственней и стыдилась своей незнатности перед «графом Хмара». Не желая ее разочаровывать, я рассказывал ей всякие небылицы о моих родственниках. Будто мой отец уехал из России совсем молодым с матерью и сестрами, спасаясь от революции. Они прожили некоторое время в Константинополе, Берлине, Брюсселе и наконец обосновались в Париже. Мои тетки работали манекенщицами у Скьяпарелли, зарабатывая на хлеб, как множество других красивых благородных русских монархисток. В двадцать пять лет мой отец на парусном судне отплыл в Америку и женился там на дочери владельца торговой фирмы «Вулворт». Вскоре они развелись, но отец получил от жены колоссальную сумму денег. Он вернулся во Францию и познакомился с мамой, ирландкой, артисткой, выступавшей в мюзик-холле. Затем родился я. Оба они погибли в авиакатастрофе недалеко от мыса Ферра в июле 1949 года. Я остался жить у бабушки в Париже, на первом этаже в доме на улице Лорда Байрона. Так-то вот. Верила ли она мне? И да, и нет. Перед сном ей нужно было рассказать сказку о прекрасных принцах и киноактерах. Я без конца повествовал ей о романе моего отца и актрисы Люн Белее, протекавшем на вилле в испанском стиле в Бэверли-Хиллз! Но когда я просил, чтобы и она рассказала мне о своей семье, то слышал в ответ: «О, это совсем неинтересно». Так что единственное, чего мне недоставало для полного счастья, это рассказа о девочке, выросшей в тихом провинциальном городке. Она не понимала, что для меня эмиграция, Голливуд, русские князья и египетский принц Фарук тускнели и меркли по сравнению с необыкновенным, непостижимым существом — маленькой француженкой.10
Но однажды вечером она сообщила мне как ни в чем не бывало: «Сегодня мы ужинаем у моего дяди». Мы как раз листали журналы на балконе, и на обложке одного из них — как сейчас помню — была изображена английская киноактриса Белинда Ли, погибшая в автомобильной катастрофе. Я снова надел фланелевый костюм и, так как воротник моей единственной белой рубашки был вконец заношен, натянул старую белую тенниску, вполне подходящую к сине-красному галстуку «Интернэшнл Бар Флай». Я с большим трудом повязал его под отложным воротничком тенниски, но мне так хотелось прилично выглядеть! Я несколько оживил наряд, засунув в кармашек пиджака темно-синий платочек — мне когда-то понравился его глубокий оттенок. Что до обуви, то я не знал: то ли надеть рваные мокасины, то ли сандалии, то ли почти новые туфли «Вестон» на толстой резиновой подошве. В конце концов «вестоны» показались мне наиболее пристойными. Ивонна уговаривала меня вставить в глаз монокль: он дядю заинтересует и позабавит. Но мне совсем не хотелось никого забавлять, пусть узнает меня таким, каков я есть: скромным и серьезным молодым человеком. Сама она оделась в белое шелковое платье и розовый тюрбан, как в день розыгрыша кубка. Дольше обычного наводила марафет. Губы накрасила помадой в тон тюрбана. И натянула черные перчатки до локтей. Тут я подумал, что в гости к дяде в таких перчатках не ходят. Пса мы тоже взяли с собой. В вестибюле гостиницы многие глядели на нас, затаив дыхание. Пес бежал впереди, пританцовывая. Он всегда пританцовывал, когда его выводили в необычное время. Мы поднялись на фуникулере. Миновав улицу Руаяль, мы пошли по улице Пармелан. И чем дальше мы продвигались, тем больше изменялся город вокруг. Позади остались все искусственные курортные красоты, все дешевые опереточные декорации, на фоне которых умер с тоски в изгнании старый египетский паша. Роскошные магазины сменились продуктовыми лавками и мастерскими, где чинят мотоциклы, — просто удивительно, сколько здесь этих мастерских! Иногда они шли одна за другой, и перед ними на тротуаре стояли в ряд подержанные «веспасы». Мы прошли мимо автовокзала. Один из автобусов фырчал, готовясь отъехать. На боку у него красовались название фирмы и маршрут: «Севрье Приньи — Альбервиль». Вот и перекресток улицы Пармелан и проспекта Маршала Леклерка, плавно переходившего в обсаженное платанами 201 шоссе, ведущее в Шамбери. Пес испуганно жался поближе к домам. Его изящный силуэт естественно вписывался в обстановку «Эрмитажа», но здесь, на окраине, вызывал любопытство прохожих. Ивонна шла молча, без труда узнавая дорогу. Наверное, она многие годы ходила здесь в школу или на «званые вечера» (нет, на «балы» — на танцы). А я и думать забыл об «Эрмитаже», я не знал этих мест, но заранее был согласен прожить с Ивонной всю жизнь на 201 шоссе. В нашей комнате будут дребезжать стекла от идущего мимо грузового транспорта, как в квартирке на бульваре Сульт, где мы с отцом прожили несколько месяцев. У меня было прекрасное настроение. Только новые башмаки немного натирали пятки. Стемнело, когда мы пришли в квартал, где выстроились двух-трехэтажные белые особнячки, похожие на дома в колониях, в европейских кварталах Туниса или даже Сайгона. Лишь изредка попадалось шале с крохотным палисадником, напоминавшее, что мы все-таки в Верхней Савойе. Я спросил Ивонну, что это за кирпичная церковь там, вдалеке. «Святого Христофора», — сказала она. Я с нежностью представил себе, как она девочкой идет в эту церковь к первому причастию, но не стал ее расспрашивать, чтобы не расстаться с моей фантазией. Чуть дальше был кинотеатр «Блеск». Его серо-коричневый фасад и красные двери с круглыми окошками напомнили мне кинотеатры на окраине Парижа или на проспектах Маршала де Латтра де Тассиньи, Жана Жореса или Маршала Леклерка при самом въезде в город. И сюда она, наверное, ходила в шестнадцать лет. В «Блеске» в тот вечер шел фильм нашего детства — «Узник Зенды». И я представил себе: вот мы с ней покупаем два билета на балкон, вот и зал, знакомый нам с давних пор: кресла с деревянными спинками и доска объявлений рядом с экраном:«Жан Шермоз, владелец цветочного магазина, ул. Сомейе, 23». «Прачечная, ул. президента Фавра, 17». «Магнитофоны, телевизоры и радиоприемники, продаются в магазине на ул. Аллери, 22».После кинотеатра пошли кафе. Сквозь стеклянную стену одного из них было видно, как четверо молодых официантов с напомаженными волосами, играют в настольный футбол. Зеленые столики стояли под открытым небом. Сидящие за ними с интересом разглядывали пса. Ивонна сняла свои черные перчатки. Вообще, она чувствовала себя здесь как дома, и можно было подумать, что она в своем белом платье вышла на вечернюю прогулку в честь праздника 14 июля. Мы довольно долго шли вдоль серого деревянного забора с разнообразными афишами: репертуаром «Блеска», приглашениями на церковный праздник и на гастроли цирка. Наполовину оборванный плакат с изображением Луи Марьяно. Старые, полустертые надписи: «Свободу Анри Мартену!», «Алжир собственность французов!» Сердце, пронзенное стрелой, с инициалами. Бетонные фонарные столбы слегка покосились. Шелестящая листва платанов при свете фонарей отбрасывала тень на забор. Ночь была очень теплая. Я даже снял пиджак. Мы остановились у входа в огромный гараж. Справа на дверце дощечка с надписью готическим шрифтом: «Жаке». И сверху вывеска: «Запасные части к американским автомобилям». Он ждал нас на первом этаже в комнате, бывшей, видимо, и гостиной и столовой одновременно. Два окна и застекленная дверь выходили прямо в огромное помещение гаража. Ивонна представила меня: «Познакомься, граф Хмара». Я смутился, а он и внимания не обратил. Только спросил у нее ворчливо: — А твой граф станет есть эскалопы в сухарях? — Он выговаривал слова отчетливо, как парижанин. — А то ведь я приготовил вам эскалопы. При этом он не вынимал изо рта сигарету, вернее окурок, и щурился. У него был грубый, охрипший голос, как у пьяницы или завзятого курильщика. — Присаживайтесь. Он указал на голубой линялый диван у стены. Потом не спеша, вразвалочку удалился на кухню, смежную с гостиной. Слышно было, как он открывает духовку. Наконец он вернулся и поставил на край дивана поднос с тремя стаканами и целым блюдом печенья под названием «кошачьи язычки». Протянул нам с Ивонной стаканы с бледно-розовой жидкостью. Улыбнулся мне: — Попробуйте. Адская смесь. Огонь. Называется «Дева Роза»… Попробуйте. Я пригубил. Отпил. И сразу же закашлялся. Ивонна расхохоталась. — Дядя Ролан, ему такого нельзя наливать! Меня удивило и тронуло, как просто она назвала его: «дядя Ролан». — Что, обжигает? — спросил он, весело таращась на меня. — Ничего, привыкнете. Он уселся в кресло, тоже некогда голубое и тоже выцветшее, как диван. Потрепал прикорнувшего у его ног пса и отхлебнул глоток адской смеси. — Ну как дела? — спросил он Ивонну. — Ничего. Он покачал головой, не зная, о чем еще спросить. А может, ему не хотелось болтать при незнакомом человеке. Он ждал, что я заговорю первым, но я смутился не меньше его, а Ивонна и не подумала нарушить неловкого молчания. Вместо этого она вытащила из сумочки перчатки и потихоньку стала их натягивать. Дядюшка исподлобья, слегка скривив рот, следил за этой странной длительной процедурой. Долгое время мы сидели молча. Я украдкой рассмотрел его. Густые темные волосы, лицо грубоватое, красное, но зато в больших черных глазах с очень длинными ресницами какое-то очарование и нега. Должно быть, в молодости он был красив, хотя и несколько специфической красотой. Губы же, на удивление, тонкие, насмешливые, очень французские. Видимо, он принарядился к нашему приходу: надел серый твидовый пиджак, широковатый ему в плечах, темную рубашку и надушился лавандовой водой, галстука на нем не было. Я все старался найти между ними родственное сходство. И не нашел. «Ничего, — подумал я, — до конца вечера еще далеко, найду. Вот сяду напротив них и буду смотреть на обоих. И в конце концов, конечно, подмечу сходство в жестах или мимике». — А у тебя, дядя Ролан, теперь много работы? Меня удивило, каким тоном это было сказано. В ее вопросе прозвучала и непосредственность ребенка, и бесшабашность женщины, говорящей со своим любовником. — Ох уж эти мне американские железяки… все эти чертовы «студебеккеры»… — Замучился, дядя Ролан? — Теперь голос стал совсем детским. — Да нет. Просто в моторе у них… Он не докончил фразы, как будто вдруг понял, что нам неинтересно слушать о всяких там технических подробностях. — Ладно… Ты-то как? — спросил он Ивонну. — Ничего? — Да, дядя. Она задумалась о чем-то. О чем? — И отлично. Ничего так ничего. А не пройти ли нам к столу? Он встал и положил мне руку на плечо. — Эй, Ивонна, ты что, не слышишь? Стол стоял под окном у стеклянной двери, ведущей в гараж. И был накрыт скатертью в клетку — белую и цвета морской волны. На нем — рюмки «дюралекс». Дядюшка усадил меня как раз куда мне хотелось — на стул напротив них. На их тарелках лежали круглые деревянные кольца для салфеток с вырезанными по кругу именами: «Ролан» и «Ивонна». Дядюшка вразвалочку пошел на кухню, и Ивонна снова пощекотала мою ладонь. Он вернулся с блюдом «нисского салата». Ивонна разложила салат по тарелкам. — Ну как, вкусно? — Гра-фу пра-ав-да пришлось по вкусу? — обратился он к Ивонне. И, по-моему, безо всякой насмешки, с чисто парижскими юмором и любезностью. Кстати, я никак не мог понять, откуда у этого «савойца» (ведь сказано же в статье об Ивонне: «Она уроженка наших мест») такое отличное произношение, какого и в столице теперь не встретишь. Нет, они совсем друг на друга не похожи. У Ивонны такие правильные черты лица, тонкие руки, изящная шея, что рядом с ней он казался еще более грузным и неуклюжим, чем тогда, когда сидел в кресле. Мне очень хотелось бы знать, в кого она такая зеленоглазая и рыжеволосая, но я слишком уважал французские семьи и их тайны, чтобы спросить об этом. Где теперь отец и мать Ивонны? Живы ли они? Чем занимаются? Я по-прежнему потихоньку наблюдал за Ивонной и ее дядюшкой. Оказывается, у них есть что-то общее в манерах. Например, оба низковато держат нож, когда режут, и медленно несут вилку ко рту, оба одинаково щурятся, отчего вокруг глаз образуются морщинки. — А вы кто по профессии? — Никто, дядя, — отвечает Ивонна, прежде чем я успел открыть рот. — Неправда, — пролепетал я. — Неправда. По профессии я писатель. — Писатель? Вы — писатель? Он посмотрел на меня безо всякого выражения. — Я… я… — Ивонна уставилась на меня с дерзкой усмешечкой. — …я пишу книгу. Вот. Я лгал так уверенно, что сам себе удивился. — Вы пишете книгу? Книгу?.. — Нахмурившись, он слегка пододвинулся ко мне. — Детектив, что ли? Он улыбнулся с облегчением. — Да, детектив, — прошептал я. — Именно детектив. В соседней комнате с шипением зазвонили часы. Они все звонили и звонили. Ивонна слушала их, приоткрыв рот. Дядюшка взглянул на меня: ему было досадно, что они принялись звонить так не вовремя. Они фальшивили, и я никак не мог понять, что же они вызванивают. Лишь когда он гаркнул: «Только проклятого Вестминстера не хватало!», я догадался, что эта какофония — лондонский колокольный звон, правда очень унылый и тоскливый. — Проклятый Вестминстер совсем ополоумел. Он все время бьет по двенадцать раз… Я сам с ума сойду с этим мерзавцем. И как я его до сих пор не выбросил… — Он говорил о часах, словно это был какой-то его личный враг. — Ну что, слыхала, Ивонна? — Я же тебе сказала, это мамины часы. Отдай их мне, и дело с концом. Он внезапно побагровел от ярости, так что я даже испугался. — Они останутся у меня! Поняла? У меня. — Ладно, дядя, ладно… — успокаивала его Ивонна. — Пускай они останутся у тебя. Возьми себе этот паршивый Вестминстер. Она взглянула на меня и подмигнула. Он убеждал меня в своей правоте: — Поймите, если не станет проклятого Вестминстера, мне будет одиноко… — А мне эти часы напоминают детство, — сказала Ивонна. — Они всегда мешали мне уснуть… И я представил, как она лежит в кроватке в обнимку с плюшевым мишкой, широко раскрыв глаза. Последние звуки были отрывистыми, словно икота пьяницы. Наконец Вестминстер затих, словно захлебнулся. Набрав побольше воздуху, я решился спросить: — Она жила здесь, когда была маленькой? Но так торопился, что он ничего не понял. — Он тебя спрашивает, здесь ли я жила, когда была маленькой? Дядя, ты что, оглох? — Конечно. Она жила там. Наверху. Он ткнул пальцем в потолок. — Да. Я прямо сейчас покажу тебе мою комнату. Дядя, она еще цела? — Ну конечно, я в ней ничего не трогал. Он встал, собрал наши тарелки и вилки и унес их на кухню. Потом вернулся с чистыми. — Вы любите мясо поподжаристей? — спросил он. — Я полагаюсь на ваш вкус. — Да нет, я спрашиваю, как на ваш, на ваш вкус, господин граф? Я покраснел. — Ну так как? Поподжаристей? Я не смог выдавить из себя ни звука. Вместо ответа я как-то странно махнул рукой. Он нависал надо мной, скрестив руки на груди. И разглядывал меня в полном недоумении. — Скажи, он всегда такой? — Да, дядя, да. Он всегда такой. Он собственноручно приготовил нам эскалопы с горошком, причем сообщил, что горошек «свежий, а не консервированный». И налил нам вина, «держу специально для особых гостей». — Значит, ты считаешь его «особым» гостем? — спросила Ивонна, кивнув в мою сторону. — Ну конечно. Ведь я впервые ужинаю с графом. Простите, граф, забыл, как вас зовут… — Хмара, — холодно заметила Ивонна, словно сердилась на него за такую забывчивость. — Это какая фамилия? Португальская? — Русская, — пробормотал я. Он стал выяснять дальше: — Вы что же, русский? Я вдруг почувствовал страшную усталость. Снова рассказывать о революции, Берлине, Париже, Америке, фирме «Вулворт», Скьяпарелли, жизни с бабушкой на улице Лорда Байрона. Хватит. Меня чуть не стошнило. — Вам дурно? Он отечески положил мне руку на плечо. — Нет, что вы. Мне хорошо как никогда. Его, кажется, удивило мое заявление, тем более что я впервые за весь вечер говорил членораздельно. — Ну-ну, глотните вина. — А знаешь ли, дядя, а знаешь… — Ивонна замолчала, и я весь съежился, ожидая самого худшего. — Знаешь, он ведь ходит с моноклем. — Да неужели? — Вставь свой монокль, пусть он посмотрит, — просила проказница. И заладила, словно капризный ребенок: «Ну вставь, ну вставь…» Дрожащей рукой я нащупал монокль в кармане и медленно, как во сне, попытался вставить его в левый глаз. Но у меня ничего не вышло. Мышцы лица не слушались. Скулу свело. Монокль все время падал и наконец угодил в горошек. — Черт побери! — выругался я. Я боялся, что со злости выкину что-нибудь такое, что совсем уж не к лицу благовоспитанному юноше. В такие минуты я абсолютно не владею собой. — Может, вы попробуете? — спросил я, протягивая дядюшке монокль. Он вставил монокль с первой же попытки, чем я искренне восхитился. Монокль ему шел. Он стал похож на Конрада Вейдта в фильме «Любовный ноктюрн». Ивонна рассмеялась. За ней рассмеялся я. Потом подхватил дядюшка. Мы все хохотали до упаду. — Приходите почаще, — попросил он. — С вами весело. Вы… вы такой забавный! — Вот-вот, — кивнула Ивонна. — И вы, вы тоже забавный, — сказал я. Я мог бы еще прибавить: «надежный» — так спокойно мне было в его присутствии, так уверенно он двигался и говорил. Здесь, в столовой, вместе с ними, нечего было мне бояться. Я был под защитой. — У вас много работы? — решился спросить я. Он закурил сигарету. — Да уж. Ведь приходится все делать самому. И он указал на гараж за окном. — А давно вы этим занимаетесь? Он протянул мне пачку «Ройялс»: — Мы принялись за это еще с ее отцом. Его явно удивило и растрогало мое участие. Видно, мало кто интересовался им и его работой. Ивонна наклонилась, скармливая псу кусочек мяса. — Этот гараж мы купили у авиакомпании «Фарман»… Мы были единственными представителями фирмы Хоткинса во всем департаменте… Собирали вручную швейцарские автомобили класса люкс. Он выпалил все это очень быстро, почти шепотом, как будто боялся, что его остановят, но Ивонна, казалось, его не слушала. Она что-то говорила псу, поглаживая его. — Да, с ее отцом дело ладилось. Он посасывал сигарету, придерживая ее двумя пальцами. — Вам действительно интересно?.. Это ведь все было давным-давно… — Что ты там ему рассказываешь, дядя? — Да как мы с твоим отцом работали в гараже. — Ему же про это слушать скучно, — с какой-то злобой сказала она. — Напротив, — отозвался я, — напротив. А что потом стало с твоим отцом? Этот вопрос вырвался у меня нечаянно, но было уже поздно. Все смутились. Я увидел, как Ивонна нахмурилась. — Альберу… — задумчиво произнес дядюшка, потом вдруг очнулся. — Альберу просто не повезло… Я понял, что больше из него ничего не вытянешь. Он и так сказал слишком много, я даже удивился его откровенности. — А ты-то как? — Он потрепал Ивонну по плечу. — У тебя все удачно? — Да. Разговор не клеился. — А вы знаете, что она будет кинозвездой? — спросил я напрямик. — Вы в этом уверены? — Уверен. Она премило пускала мне дым в лицо. — Когда она сказала, что будет сниматься в кино, я ей не поверил, хотя это была правда… Съемки окончены? — Да, дядя. — Когда же фильм выйдет в прокат? — Через три-четыре месяца, — сообщил я. — И здесь будет идти? — спросил он недоверчиво. — Конечно. В кинотеатре казино, — очень убежденно сказал я. — Вот увидите. — Что ж, это надо будет отметить… Скажите, как по-вашему, актриса это в самом деле профессия? — Ну конечно. Это только первый этап. Она потом будет еще участвовать в съемках. — Я сам подивился своей горячности. — И станет кинозвездой, поверьте. — Правда? Правда? — Ну конечно! Спросите у нее. — Правда, Ивонна? У нее был слегка насмешливый голос: — Ну конечно, дядя, — ответила она с едва заметной насмешкой, — Виктор всегда говорит правду. — Как видите, мне можно верить, — я сказал это таким сладеньким голоском, что самому стало стыдно. Тоже мне, парламентарий! Но разговор задел меня за живое, и мне во что бы то ни стало захотелось убедить его, а красноречия не хватало. — Ивонна необыкновенно талантлива, правда. Она гладила собаку. Он пристально глядел на меня с окурком «ройялса» в углу рта. Снова его лицо омрачило беспокойство, взгляд стал рассеянным. — Но это действительно профессия? — Самая лучшая из всех. — Что ж, надеюсь, тебе повезет, — значительно произнес он, обращаясь к Ивонне. — В конце концов, чем ты хуже других? — Виктор будет направлять меня, правда, Виктор? — Она поглядела на меня с нежной насмешкой. — Ведь кубок-то «Дендиот» она завоевала, — сказал я дяде. — Я своим глазам не верил, когда читал в газете, — он засмеялся. — Скажите, это серьезная победа? Ивонна прыснула. — Прекрасная отправная точка, — заявил я, протирая монокль. Он предложил нам выпить кофе. Я сидел на выцветшем диване, пока они с Ивонной убирали со стола. Ивонна, напевая, унесла грязную посуду на кухню. Он включил воду. Пес спал у моих ног. Я очень хорошо запомнил эту столовую. Стены со слегка выгоревшими пестрыми обоями. На белом или кремовом фоне красные розы, листья плюща и птицы (то ли дрозды, то ли воробьи). Под потолком люстра с деревянным основанием и двенадцатью лампочками под абажуром из пергаментной бумаги. От нее льется теплый янтарный свет. На стене картинка без рамки с изображением лесной опушки. Мне понравилось, как выписаны ветви деревьев на фоне ясного закатного неба и блик последнего луча на траве. С этой картиной комната становилась еще уютней. К людям часто привязывается случайно услышанный знакомый мотив, и дядюшка теперь напевал песенку племянницы. Мне было так хорошо. Мне хотелось, чтобы этот вечер длился вечно, я бы мог часами наблюдать за тем, как они приходят и уходят, с какой ленивой грацией движется Ивонна, как переваливается на ходу ее дядя. У меня в ушах звучит мотив, но я никогда не пропою его вслух, так драгоценно мне воспоминание о лучших минутах моей жизни. Он сел рядом со мной на диван. Чтобы поддержать беседу, я сказал, указывая на картину: — Прелестный пейзаж… — Да, его нарисовал отец Ивонны. — Наверное, картина висела тут многие годы, но его до сих пор умиляла мысль, что она нарисована его братом. — Альбер очень здорово накладывал мазки… Взгляните, вон в правом нижнем углу его подпись: Альбер Жаке. Странным человеком был мой брат… Только я хотел задать один нескромный вопрос, как в комнату вошла Ивонна с кофейником и чашками на подносе. Она улыбалась. Пес потягивался. Дядя, затянувшись своим окурком, закашлялся. Ивонна, сев на диван, облокотилась на валик и положила мне голову на плечо. Дядя разливал кофе и все кашлял, словно рычал. Он дал псу кусочек сахара, тот осторожно взял. Но я знал наверняка, что он его не разгрызет, а будет долго посасывать, задумчиво глядя вдаль… Он никогда не пережевывал пищу. Я вдруг заметил, что за диваном на столике стоит небольшой белый приемничек. Дядюшка включил его, и тотчас же тихонько зазвучала музыка. Мы смаковали кофе. Время от времени дядюшка откидывался на спинку дивана и выпускал колечко дыма. Колечки у него выходили отличные. Ивонна слушала музыку и небрежно пальчиком отбивала такт. Нам не нужны были слова, как близким людям, прожившим вместе всю жизнь. — Покажи ему дом, — шепнул дядюшка. Он прикрыл глаза. Мы с Ивонной встали. Пес неодобрительно взглянул на нас, поднялся и тоже поплелся следом. Мы стали подниматься по лестнице, и тут вдруг опять зазвонили часы. На этот раз так нелепо и громко, что я сразу представил себе сумасшедшего пианиста, бьющего по клавишам кулаками и головой. Пес в ужасе взметнулся по лестнице и остановился на верхней площадке. От голой лампочки лился желтый свет. Розовый тюрбан и яркая губная помада подчеркивали бледность Ивонниного лица. При таком освещении мне казалось, что я покрыт свинцовой пылью. Справа на лестнице стоял зеркальный шкаф. Ивонна открыла дверь. Комната с окном, которое выходило прямо на шоссе — я догадался об этом, услышав глухой гул проезжавших грузовиков. Она зажгла настольную лампу. И я увидел узкую кровать, верней, ее остов, а над ней и боком к ней — полки, полки… Слева в углу маленький умывальник с зеркалом. Рядом светлый деревянный шкаф. Она присела на край кровати и произнесла: — Вот моя комната. Пес было улегся посреди ковра с совершенно вытертым узором, но вдруг вскочил и выбежал из комнаты. Я оглядел все стены и полки, пытаясь отыскать какую-нибудь игрушку или картинку, оставшуюся со времени ее детства. Здесь было теплее, чем в других комнатах, поэтому Ивонна сняла платье и растянулась на сетке кровати в чулках с подвязками и поясом, в лифчике — словом, во всех лишних подробностях дамского туалета тех лет. Я открыл деревянный шкаф. Может быть, внутри есть что-нибудь детское? — Что ты ищешь? — спросила она, приподнявшись на локте. Прищурилась. В глубине я нашел школьный ранец. Вытащил его, сел прямо на пол, прислонившись спиной к кровати. Она положила подбородок мне на плечо и дунула в шею. Я открыл ранец и ощупью извлек из него маленький, наполовину сточенный карандашик с серым ластиком на конце. Внутри ранец отвратительно пах кожей и еще, как мне показалось, воском. В первый вечер своих бесконечных каникул Ивонна забросила его навсегда. Она погасила свет. Какие случайности, какие судьбы свели нас на этой кровати в крошечной нежилой комнатке? Долго ли мы там пробыли? Неизвестно, хотя часы за это время раза три прозвонили полночь, окончательно спятив. Я встал и в полумраке увидел, как Ивонна отворачивается к стене, решив, вероятно, уснуть. Пес лежал в позе сфинкса на лестничной площадке, отражаясь в зеркале шкафа и глядя на себя с высокомерной скукой. Когда я проходил мимо, он и не шелохнулся. Застыл, вытянув шею, подняв голову, насторожив уши. Но, спускаясь по лестнице, я слышал, как он зевнул. Я снова словно окоченел в холодном желтом свете голой лампочки. Из приоткрытой двери столовой доносилась бесстрастная, ясная музыка, такую всегда передают по радио ночью. Слушая ее, я всегда вспоминаю о пустынном аэропорте. Дядя сидел в кресле. Он сейчас же обернулся ко мне. — Ну как вы? — А вы? — Благодарю вас, — ответил он, — а вы? — Благодарю вас. А вы? — Ну что ж, продолжим в том же духе… Благодарю вас, а вы? Он смотрел на меня с застывшей улыбкой, глядя в одну точку, будто сидел перед фотографом. Потом предложил мне закурить. Я сломал четыре спички и только пятую с величайшей осторожностью поднес к сигарете. Затянулся. Мне стало как-то не по себе, словно я курил впервые. Он вдруг нахмурился. — Сразу видно, физическим трудом вы не занимались, — серьезно проговорил он, оглядев меня. — Нет, к сожалению. — Почему же к сожалению, старина? Вы что думаете, приятно всю жизнь копаться в моторах? — Он взглянул на свои руки. — Любую работу можно делать с удовольствием. — Ну? Неужто? — Все-таки автомобиль — прекрасное изобретение! Но он меня уже не слушал. Музыка смолкла, и диктор произнес одновременно с английским и швейцарским акцентами, так что я даже стал гадать, кто же он по национальности, фразу, которую я и теперь, через много лет, во время одиноких прогулок, повторяю вслух: «Дамы и господа, передачи радиостанции «Женева-мюзик» окончены. До свидания. Спокойной ночи». Дядюшка и не подумал выключить приемник, сам я это сделать не посмел, так что послышалось шипение, свист помех, похожий на шорох листвы на ветру. Словно столовая превратилась в сад. — Ивонна — неплохая девушка… — Он выпустил ровное колечко дыма. — Она не просто неплохая, она замечательная девушка, — отозвался я. Он с любопытством посмотрел мне прямо в глаза, будто я сказал что-то очень важное. — Может, пройдемся? — предложил он. — Я уже обе ноги себе отсидел. — Он встал и отворил стеклянную дверь. — Не боитесь? — Он обвел рукой темное пространство гаража, освещенное лишь несколькими тусклыми лампочками. Заодно посмотрите на мое хозяйство… Едва я шагнул в темноту огромного помещения, как сразу почувствовал запах бензина — я всегда, сам не зная почему, любил его, так же как сладкий запах эфира или запах серебряной обертки шоколада. Он взял меня за руку, и мы пошли в сгущавшемся мраке. — Да… Ивонна — странная девушка… Он хотел мне что-то сказать, но не знал, как подступиться к мучительному для него вопросу, который он мог обсуждать не с каждым. И даже, наверное, заводил о нем разговор впервые. — Странная, но необыкновенно очаровательная, — стараясь выговорить это отчетливо, я вдруг пискнул чуть ли не фальцетом, причем фальцетом жеманнейшим. — Дело в том… — он все еще сомневался, можно ли мне довериться, и вдруг начал, схватив меня за руку, — что она пошла в своего отца, а брат был человеком увлекающимся… Мы с ним все шли, и мало-помалу мои глаза стали что-то различать при неверном свете отдаленных лампочек. — Ивонна в свое время задала мне жару… — Он отпустил мою руку и закурил. Почти не различая его в темноте, я теперь ориентировался на огонек сигареты. Он прибавил шагу, и я испугался, что совсем отстану. — Я вам это рассказываю, потому что вы мне показались очень вежливым юношей. Я нарочно закашлялся, не зная, что сказать в ответ. — К тому же из хорошей семьи… — Да нет… — сказал я. Он шел впереди меня, и мои глаза ни на минуту не отрывались от красного огонька. Кругом ни одной лампочки. Я вытянул руки, чтобы не налететь на стену. — Ивонна в первый раз встретила молодого человека из хорошей семьи. Он резко засмеялся и прибавил хрипло: — Так-то вот, братец ты мой. Обернувшись ко мне, он опять схватил меня за руку. Красный огонек оказался у самого моего лица. Мы постояли молча. — Она и так уже наделала много глупостей… — тяжело вздохнул он. — А тут еще эти съемки… Я не видел его лица, но до сих пор ни в одном человеке не замечал такого смирения и усталости. — И ведь ей ничего не втолкуешь… Все равно что ее отцу, Альберу… — Он опять повел меня за руку, все сильнее ее сжимая. — Я вам это рассказываю, потому что вы славный… Вежливый… Наши шаги гулко отдавались в пустоте. Я не мог понять, как он умудряется находить дорогу в таких потемках. Если я отстану, то заблужусь здесь навеки. — Может, вернемся? — сказал я. — Дело в том, что Ивонне всегда хотелось жить не по средствам. А это так опасно… Так опасно. — Он отпустил мою руку, и, чтобы не потеряться, я ухватился за полу его пиджака. Его это не смутило. — В шестнадцать лет она ухитрялась накупать тонны косметики… — Он ускорил шаг, но я крепко держался за его пиджак и не отставал. — С соседями не зналась, а все ходила в «Спортинг». Вся в отца. Свет трех горящих лампочек ослепил меня. Он отошел куда-то влево и нащупал на стене выключатель. Щелчок — и прожекторы под потолком ярко осветили все помещение, оказавшееся при свете еще огромней. — Простите, дружочек, они включаются только здесь. Мы очутились в самом дальнем углу гаража. Несколько американских машин выстроились в ряд. Старый автобус фирмы «Шоссон» на сдутых шинах. Слева от нас была застекленная мастерская, окруженная кадками с деревцами, похожая на оранжерею в саду. Здесь пол был усыпан гравием, а по стене полз плющ, обвивавший беседку со столиком и плетеными стульями. — Ну как вам мой уголок, дружочек? Мы подвинули себе стулья и сели друг напротив друга. Облокотившись о стол, он положил подбородок на ладони. Вид у него был измученный. — Здесь я отдыхаю, когда умаюсь копаться в моторах. Это мой садик… Видите эти неприкаянные железяки? — Он указал на американские машины и автобус «шоссон» у себя за спиной. И отмахнулся, словно от надоедливой мухи. — Жуть, когда твоя работа тебе вдруг осточертеет. Я изобразил на лице недоверчивую улыбку. — Но… — А вам ваша работа не надоела? — Нет вроде, — сказал я, не совсем понимая, о какой работе он говорит. — Конечно, в юности за все берешься со страстью, с энтузиазмом. — Меня поразило, как ласково он на меня поглядел при этих словах. — С энтузиазмом… — повторил он вполголоса. Мы сидели за столиком, такие крошечные по сравнению с гигантским гаражом. Здесь, среди кадок с деревцами плюща, мы оказались в странном оазисе среди общего запустения: ожидающих починки автомобилей (у одного из них не хватало крыла) и ржавеющего автобуса. Свет прожекторов был тоже холодным, но не желтым, как в коридоре и на лестнице, по которой мы поднялись с Ивонной. Нет, скорее серебристо-голубым. Ледяной серебристо-голубой свет. — Хотите мятной настойки с водой? Больше мне вас нечем угостить. Из застекленной мастерской он принес два стакана, бутылку мятной и графин с водой. Мы чокнулись. — Иногда, старина, я думаю: и дался же мне этот гараж. — В тот вечер ему явно хотелось излить кому-нибудь душу. — Великоват он для меня, — и он развел руки в стороны. — Сначала исчез Альбер… Потом моя жена… А теперь вот Ивонна… — Но она же часто навещает вас, — возразил я. — Редко. Она, видите ли, снимается в кино. Тоже мне, Мартина Кэрол. — Но она станет второй Мартиной Кэрол, — убежденно сказал я. — Да ну… Не говорите глупостей. Она слишком ленива. Мятная с водой попала ему не в то горло, он поперхнулся. И закашлялся, да так, что побагровел. Еще, чего доброго, задохнется. Я хлопал его по спине до тех пор, пока кашель не прекратился. Он посмотрел на меня с признательностью. — Довольно скулить, правда, дружок? — прохрипел он сдавленно, так что я не столько расслышал его слова, сколько угадал их. — Вы славный мальчик… И вежливый. Кто-то хлопнул дверью. Далекий звук эхом отразился от стен. На том конце гаража, далеко-далеко от нас, захлопнулась дверь гостиной. Я увидел Ивонну, с рыжими распущенными волосами по пояс. От нас она выглядела совсем крошкой, лилипуткой. Собака доходила ей почти до плеча. Она казалась нам маленькой девочкой с огромным псом, до тех пор пока не подошла поближе, и я навсегда запомнил ее такой. — А вот и она, — заметил дядюшка. — Не пересказывайте ей нашего разговора, ладно? Пусть это останется между нами. — Ну разумеется. Мы не отрываясь смотрели на приближавшуюся девушку. Пес бежал впереди, показывая ей дорогу. — Какая она сейчас маленькая, — заметил я. — Да, совсем маленькая, — отозвался дядя. — Ивонна — ребенок… Трудный ребенок. Увидев нас, она помахала рукой. Закричала: «Виктор, Виктор!» — и мое выдуманное имя гулко отдавалось от стен огромного гаража. Наконец она села за стол между мной и дядей. Она немного запыхалась. — Очень мило с твоей стороны, что ты решила составить нам компанию. Хочешь мятной настойки с водой? С холодной водой или со льдом? Он снова наполнил наши стаканы. Ивонна улыбалась мне, и от ее улыбки у меня, как всегда, немного закружилась голова. — О чем вы тут без меня говорили? — Так, о жизни, — ответил дядюшка. Он закурил сигарету, и я подумал, что он опять будет держать ее во рту до тех пор, пока она не обожжет ему губы. — Твой граф очень мил… и прекрасно воспитан. — Это точно, — сказала Ивонна. — Виктор — отличный парень. — Что-что? — переспросил дядя. — Виктор — отличный парень. — Нет, правда? — поочередно спрашивал я то Ивонну, то дядюшку. Я так глупо вел себя, что Ивонна в конце концов ущипнула меня за щеку и сказала: — Ну конечно, отличный, — словно пыталась меня успокоить. А дядюшка усердствовал и того пуще: — Отличнейший, старина, отличнейший… Просто прекрасный! — Раз так… Я умолк, но до сих пор помню, что хотел сказать: «Раз так, то позвольте мне просить руки вашей племянницы». Я до сих пор считаю, что тогда для этого был самый подходящий момент, но… я так и не договорил… Вконец охрипший дядюшка повторял: — Отличнейший, отличнейший… отличный… Дог, просунув нос между стеблей плюща, смотрел на нас. В ту ночь мы могли бы начать новую жизнь. И не расставаться до самой смерти. Мне было так хорошо сидеть с ними за столом в огромном гараже, которого, скорей всего, теперь уже давно не существует.
Последние комментарии
8 часов 12 минут назад
8 часов 29 минут назад
8 часов 41 минут назад
8 часов 47 минут назад
11 часов 18 минут назад
11 часов 22 минут назад