И вохровцы и зэки [Юрий Карабчиевский] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Юрий Карабчиевский И вохровцы и зэки
Заметки о песнях Александра Галича
1
Было время, когда песни Александра Галича публиковались в журнале «Юность». За многое не поручусь, но одну я помню точно, там были еще портрет и несколько добрых слов. Разные бывали времена на пашей памяти, такие, что порой и поверить трудно. Как говорил один старый коммерсант, было время, когда в сахар подмешивали соль, а было, когда в соль подмешивали сахар… Но вот что интересно: факт публикации я запомнил, а что за песня, забыл. И теперь, просматривая мысленно все известные мне песни Галича, не могу найти ни одной, чтобы вставить ее в журнал, даже с учетом того либерального времени, когда в соль уже стеснялись подмешивать сахар. Галич писал запрещенные песни — вот первая неизбежная его характеристика. Когда-нибудь найдется. любитель систематики и напишет историю наших запретов, по годам, а лучше по месяцам. Подсчитав среднее число упоминаний того или иного имени или понятия, он установит примерные даты. Тогда-то запретили, тогда-то разрешили. Или: еще нс разрешено. Или: нс будет разрешено никогда. Но хотелось бы мне, чтобы в этом грядущем исследовании была отражена и одна боковая тема: непредвиденные последствия разрешении. К примеру, разрешили об выпить рюмку — а уж кто-то, глядишь, написал о повальном пьянстве. Разрешили о некоторых трудностях жизни — а уже мы читаем о невозможности жить. Потому что всякие границы и рамки не только ограничивают то, что внутри, — они еще и определяют то, что снаружи. Автор и исполнитель запрещенных песен, как ни унизительно это признать, до появления соответствующей реляции был благополучным советским писателем, автором достаточно плохих пьес и сценариев. Но вот нам спустили сверху дозволение слегка изменить общественный взгляд — и, рванувшись за рамки, возник Александр Галич. Разрешили немного о лагерях — и вот уже полстраны сидит в кабаках, пропивая реабилитантскую пенсию. Позволили чуточку об отдельных нарушениях — и выплыло тяжкое слово палач, густо, по две штуки на строчку, до привычки, до оскомины, до тошноты, до того, чтобы стать таким же обыденным, как тогда обыденным было занятие. Разрешили… Но дальше этот рефрен и не нужен. Не разрешали, не позволяли, не допускали ни слова о нынешних. А уже поздно, уже не имеет значения, выпустили пташку на волю, теперь попробуйте объясните, до какого столба ей летать.2
Наша эпоха надежд и свершений порождает много различных уродств, и косвенные последствия рабской жизни бывают порой нелепей и досадней прямых. В устных и письменных обсуждениях, в обзорах, появляющихся на Западе, часто производится четкое разделение, причем порой для одного и того же автора: высокий балл для всего ненапечатанного и низкий — для опубликованных произведений, даже если по художественным достоинствам они стоят на голову выше. Эта детская прямолинейность суждений могла бы умилять своей непосредственностью, когда бы она не была опасна. Ведь если судить по формальным, негативным признакам (не напечатано), то любой графоман — автор Самиздата. Списки «вольной русской литературы» переполнены именами дилетантов и графоманов, и не думаю, чтобы редкие профессиональные литераторы радовались, видя себя в этих списках. К сожалению, а может быть, к счастью, в искусстве ничто не дает гарантии, ни то, что разрешили, ни то, что запретили. И однако… Так ведь можно дойти и до пользы запретов. Нет, конечно же, дело не в том, что разрешенное в принципе лучше запрещенного, а в том, что запрещенное недостаточно хорошо. И тут, быть может, в первую очередь виновата как раз инерция запретов. Вырвавшись из-под глаза цензуры, внешней и внутренней, дорвавшись, наконец, до свободы, мы просто не знаем, за что ухватиться сначала, глаза разбегаются. И хватаем, что на поверхности: прямые проклятия, физиологию, мат[1]… Мы спешим, нам некогда подняться до образа, свобода стоит у нас за спиной и давит на плечи, как прежде — несвобода. Но то был привычный, домашний гнет, мы знали, как жить, как изворачиваться, и шкалу ценностей тоже знали и уверенно ставили себе оценки. А здесь, за рамками, все чужое, все непонятное, не от чего оттолкнуться: мы-то остались прежними… Удача Александра Галича во многом объясняется тем, что Галич, перейдя границу разрешенности, сменил не только жанр, но и свое обличье: другой автор, другой человек. Это было чудом, и так мы его и восприняли, как чудо, как подарок и неожиданную радость. Радостью была полная свобода, свобода от страхов и от иллюзий, подарком был высокий профессионализм, точность детали, всепроникающий юмор. И здоровая, добротная злость.3
Оказалось, что ему счастливым образом доступен любой вообразимый ракурс. И к чести его надо сказать, что он не злоупотребил этой возможностью и в подавляющем большинстве своих миниатюр широкому взгляду и общему плану предпочел репортаж из житейского пекла, где герой и слушатель — лицом к лицу.4
Пародия на действительность… Странная вещь. Не всякая действительность поддается пародии, как и не всякая литература. Отчего-то не удавались пародии на Пушкина, и я уверен, никогда не удадутся на Мандельштама. Есть литература, которая в любой ситуации, на самом высоком патетическом взлете, учитывает всю многосмысленность слова и всю многоплановость действия. Пародия уже как бы содержится внутри произведения, она поглощена и преодолена, и потому самостоятельная ее жизнь невозможна. Это одна сторона вопроса. Но есть и другая, противоположная. Неожиданно в высокий ряд непародируемых попадает, например, и Евгений Евтушенко: он просто не оставляет пародисту никакой возможности. Самим автором уже сделано все, чтобы стих был предельно смешным и двусмысленным.Вот сюда, к Евгению Евтушенко и примыкает по свойствам пародийности вся коллективная наша жизнь[3]. Все попытки дать гротескное, фарсовое изображение нашего общества в целом до сих пор спотыкались и будут спотыкаться впредь о пародийность и фарсовость самого материала. Наша действительность уже есть пародия — на самое себя, на здравый смысл, и поэтому даже талантливое ее передразнивание не откроет никакого нового качества, ничего не добавит к нашим ощущениям. Любой из нас, не социолог, не сатирик, может назвать сколько угодно реальных фактов, выходящих за рамки всякой фантазии. Наше смешное смешней сочиненных шуток, как наше страшное — страшней придуманных ужасов. Нет, снаружи, глобально, оптом — нас не возьмешь. Галич это очень хорошо понимает и идет не сверху и не извне, а снизу и изнутри ситуация. Общие места есть общие места, для них достаточно упоминания. Только случай достоин образа и подробного разговора. Здесь он, конечно, наследник Зощенки, даже формальное сходство бесспорно, если иметь в виду не внешнюю форму, а основную характеристику содержания. Все исходные обстоятельства реальны и легко узнаваемы. Герой окарикатурен и уплощен, но в общем тоже вполне реален и как правило достоин сочувствия, пусть шутливого, пусть снисходительного, но но враждебности. Стилизованный рассказ от имени или рядом с героем, простое, естественное развитие действия и неожиданный непременный скандал, что-то необратимо меняющий в герое: настроение, взгляды, отношение к людям. И главное различие как раз в природе скандала. У Зощенки скандал происходит от столкновения героя с некими обстоятельствами, внутренними по отношению к быту, то есть с обстоятельствами того же плана, что и сам герой. Необходимый ассоциативный объем заключен не столько в самой ситуации, сколько и особом строе языка, в словах, а еще более — в пропусках слов, «в брюссельском кружеве, в пробелах, в прогулах». У Галича скандал прямее, грубей, спровоцированней. И жанр все же иной, и цели иные, и иное страшное знание. И сталкиваются у него н e быт и быт, а быт, пусть примитивный, но живой, — и внешняя по отношению к любой жизни бездушная тупая машина.
5
Артистичен ли Галич? Пожалуй, не очень. Стиль его песен резковат, жестковат. Его исполнение не чуждо игры, иногда более, иногда менее удачной, но вряд ли это назовешь артистизмом. В этом смысле у него есть счастливые соперники. Я уже не говорю об Окуджаве, его имя вообще вне данного контекста, но Высоцкий… Уж он-то, безусловно, артист: маска, голос, темперамент. А быт у него тот же, и та же стилизация, и почти тот же самый герой. И значит, все преимущества на стороне Высоцкого. Все, кроме главного. Тот же быт у Высоцкого, да не тот: он ограничен, замкнут сам на себя, для него не существует внешнего мира, из него нет ни входа, ни выхода. И герой никогда не возвышается над обстоятельствами, ничего не видит дальше них и не способен ни на какие, даже пародийные, выводы. Но и автор тоже не возвышается над героем и ничего кроме не имеет сказать. Мировосприятие героя и автора — это мировосприятие человека толпы, с его злостью, всегда горизонтально направленной, с его отношением к социальным бедам как к неким безличным стихийным бедствиям, с его удивительным словарем, таким, чтобы, все сказав, ничего не сказать. В этом смысле Высоцкий — действительно народный поэт, не изобразитель, а выразитель, и любовь к нему массы заслужена и понятна. Уникальный его талант нелепо оспаривать. Он создатель особого, жуткого мира напряженно-смешных, небывало-красивых блатных, а также авторских, исповедальных, безотчетно-отчаянных песен. И, однако, любое приближение к социальной тематике выдает в нем ограниченность человека толпы — отчасти естественную, отчасти искусственную, а порой даже очень искусную. Высоцкий поет разрешенные песни, и неважно, опубликованы они или нет, это их внутреннее принципиальное качество. Напряженный, надрывный стиль исполнения маскирует его лишь в первый момент, а потом — скорее даже подчеркивает. Вот песня о цветах на нейтральной полосе. Граница! Это же такая тема — волосы заранее шевелятся. И вот, вроде бы… Но вроде и нет. Смысл, скорее, в том, что как это плохо, пока еще границы и у нас, и у них, а также взаимное недоверие, как это пока еще, к сожалению… «Товарищи ученые, Эйнштейны драгоценные!» — долгожданная песня о «научной» картошке, ну, сейчас вдарит, ну, завернет… А сводится все к беззубому припеву: «Небось, картошку все мы уважаем, когда с сольцой ее намять!» — да не беззубому даже, а скорее зубастому, только с той, с другой стороны. Мол, смешно, но справедливо, хочешь жрать — добывай сам, никто тебе нс обязан и никто не виноват. И наконец, спорт — чистое занятие:6
Быть может, это покажется странным, но если бы изо всех возможных примеров, демонстрирующих мастерство Галича, мне предложили привести один, я бы выбрал вот такой куплетик:Эта песня о разрушении «статуя» замечательна во многих отношениях. Здесь не только кинематографическая зримость и далеко идущая многозначность детали, но и совершенно неожиданный поворот темы, приближение к подлинному трагизму. Бывший зэк, которому, конечно же, не занимать впечатлений, переживает крушение истукана, как самое страшное событие в жизни.
Две последние строчки настолько просты и точны, что могли бы служить эпиграфом ко всей той чудесной эпохе… Впрочем, отчего же только к той? И сейчас где-нибудь в Саратове или Саранске, где в безумной очереди за колбасой люди, пока дойдут до прилавка, прочитывают по три романа Петра Пpoскурина — подойдите поближе, послушайте разговоры. Там не только ропота вы не услышите или хоть какого-то сожаления — там звучат проклятия современной сытости, которая всех развратила и разбаловала, там ревмя ревут и вохровцы и зэки (каждый — и то и другое зараз) по тем временам, когда было еще хуже, что, естественно, означает лучше, и когда тиран был настоящим тираном, а не то, что не разбери-поймешь…[4] Нет, то была не ложь и почти не метафора: он и есть подлинный наш отец, а мы — его сукины дети… И еще: об использовании Галичем бранных слов, всяческих там нецензурных выражений. Он и здесь проявляет безусловный вкус и никогда не тратит такие слова впустую, только ради свободы на всю катушку. И поэтому они у него не назойливы, а всегда необходимы и всегда работают. Это или точная характеристика персонажа, как непременное «бля» интеллектуала Володи Лялина; или нарочитое соедиенение несоединимого, соответствующее несоединимости человека и обстоятельств:
7
И единственная, на мой взгляд, теневая сторона… Я предпочел бы о ней умолчать, но уже слишком нарочитым и очевидным будет факт умолчания. Я имею в виду «серьезного» Галича. Я знаю, есть, поклонники и у этих песен и они, конечно, в своем праве, но здесь необходимо четкое разделение. Потому что, как те благополучные сценарии писал другой Александр Галич, так и здесь перед нами иной автор, хотя и с той же гитарой и под тем же именем. Эпиграфы из клаccиков, прямые обличения, горечь и пафос. Модуляции голоса, мхатовские паузы, по слогам растянутые слова и прочие средства давления на слушателя. Все серьезно, сурьезно — и все несерьезно, все на цыпочках и в напряжении. Пропускаешь, перематываешь пленку, чтоб послушать следующую, нормальную песню — и мотаешь, мотаешь без конца, потому что мало что скучно — еще и безумно длинно. Это Галич, не удовлетворившись легким жанром, подтягивает себя к высокой литературе. Какая нелепость, какая досада! Бросьте, так и хочется ему сказать (а уже его, бедного, нет и живых, уже не услышит), бросьте, ну что за самоуничижение! Да ничем она не заслужила, современная литература, этого вашего пиетета, пусть сама еще попробует, дотянется до песен под гитару. Поэзия — до песен Булата Окуджавы, проза и драматургия — до песен Галича. Кто знает, быть может, только здесь, в устном индивидуальном творчестве, осталось еще какое-то место для гармонии между искусством и жизнью. Здесь осталось место для неожиданности. Вот уже выясняется, что и гитара не обязательна, как не единственна стихотворная форма. Набрал силу Михаил Жванецкий, и оказалось, что устная эстрадная проза — явление тоже вполне реальное. Краткость, точность, быстрота реакции, блестящий юмор, не лабораторный, а идущий изнутри жизни и быта, да при этом еще — абсолютный слух, да при том — обостренное чувство трагического, то есть то, о чем современной прозе остается только мечтать. Наша невнятная бумажная фраза с ее невыразительной пунктуацией теряется и выглядит просто жалкой на фоне открывшихся интонационных возможностей. Но видимо, испокон веков в каждом комедианте сидит эта язва, этот, я бы сказал, комплекс Мольера — неудержимое желание сыграть трагедию. Как будто переход в «высокий» жанр — это непременное повышение в чине и ранге. Да ни в коем случае, ничего подобного, не было так ни в какие времена, а сейчас — уж скорее наоборот!.. Но Галич не услышит, его уже нет, а и услышал бы — не послушался.1979
Последние комментарии
4 часов 7 минут назад
8 часов 11 минут назад
8 часов 47 минут назад
1 день 5 часов назад
1 день 5 часов назад
1 день 6 часов назад