Кати в Италии [Астрид Линдгрен] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Астрид Линдгрен Кати в Италии
I
— Великолепно! — воскликнул Ян. — Раз так, мы сейчас же поженимся! — Правда? — удивилась я, задумчиво склонив голову. Я буквально сию минуту рассказала ему, что Тетушка уехала и вышла замуж за своего старого поклонника из Чикаго. Да, именно Тетушка, заменившая мне мать! Тетушка, с которой я делила двухкомнатную квартиру на улице Каптенсгатан[1]. И теперь я стала обладательницей этой маленькой квартирки на четвертом этаже! Более того, я внезапно стала богатой невестой! Лучше две комнаты с кухней и с Кати на улице Каптенсгатан, чем маленькая отвратительная меблированная комната у грубиянки вдовы на Кунгсхольмене[2]. Ею Ян вынужден был Довольствоваться, а для молодого многообещающего архитектора это не так уж и много. Неудивительно, что он счел просто великолепным переехать ко мне домой. Он долго и без перерыва говорил, как это чудесно будет. Но мне все время казалось, что чудесна моя двухкомнатная квартирка, а вовсе не я. В конце концов я спросила Яна, слышал ли он известную историю об агрономе, поместившем брачное объявление в газете: «Молодой агроном, рассчитывая на возможную женитьбу, ищет знакомства с дамой — владелицей трактора. Пришлите в ответ фотографию трактора!» — Что ты имеешь в виду? — раздраженно спросил Ян. — Мне кажется, ты похож на этого агронома. Но Ян не понял. — Не мели чепуху, надевай плащ и пойдем дадим объявление о помолвке! — воскликнул он. — О нет, дорогой Ян, мне страшно идти за тебя. В один прекрасный день ты, возможно, встретишь другую с тремя комнатами и кухней, и тогда я останусь с носом. Ух как Ян рассердился. Он сказал, что если я так глупа, отвергая любовь благородного человека, то сама буду виновата, если останусь старой девой, а он не станет мне больше докучать. Он и не стал мне докучать. Целых два дня. Все эти два дня я судорожно размышляла. Он сказал «старая дева»! Я начала осторожно привыкать к этой мысли. Можно завести себе маленького мопса и несколько канареек, совершенно не обязательно иметь при себе Яна. Да, чем больше я думала о Яне, тем сильнее склонялась к мопсу. Мне было двадцать два года, и с девятнадцати лет я постоянно встречалась с Яном. Да, так легко влипнуть в беду со скороспелым замужеством! А я не желала влипнуть в беду с замужеством, которое не считала надежным. Ах, откуда знать, какое замужество надежно? Не завести ли какую-нибудь «волшебную лозу»[3], чтобы испытывать всех своих поклонников? (У меня, разумеется, был всего один, но все-таки…) Если бы такая «волшебная лоза» опустилась внезапно на чью-то голову, то можно было бы сразу уверенно сказать: «Это он!» Кто знает, быть может, где-то в мире есть кто-то совсем другой, не такой, как Ян, который только и делает, что ждет, когда моя «волшебная лоза» укажет на него, Единственного и Настоящего. Я иногда сомневаюсь, что Ян и есть тот самый Единственный и Настоящий! Правда, Ева утверждала, что мужчины существуют лишь для того, чтобы закалять нас, и с этой точки зрения Ян, возможно, настоящая находка. Ян действительно был чрезвычайно склонен к тому, чтобы меня закалять или, скажем, изменить. Он постоянно пытался сделать меня другой, не такой, какая я на самом деле. Мне не следовало быть слишком веселой, потому что тогда Ян считал меня примитивной, мне не следовало быть слишком серьезной, потому что за маленькими выпуклыми девичьими лобиками не должно скрываться слишком много «мыслей и обрывков мыслей». Но мне следовало интересоваться всем на свете, чтобы он мог обсуждать со мной ту или иную проблему. Он должен говорить со мной о работе. Разумеется, о своей работе. Не о моей же! Стоило мне хоть когда-нибудь случайно попытаться рассказать ему о моей увлекательной жизни стенографистки в адвокатской конторе, как он сразу впадал в рассеянность, и разговор кончался тем, что я, вздохнув, говорила: — All right! Поговорим лучше о твоих эскизах. Как ты представлял себе северный фасад народной школы в Пюттокре? Об этом я размышляла все два дня, пока Ян не давал о себе знать. Но было еще одно: мне, как я уже говорила, исполнилось двадцать два года, и все-таки до сих пор я ходила, держась за Тетушкину юбку. Я никогда и не пыталась стать самостоятельной. Жизнь была полна практических мелочей, о которых я и понятия не имела. Нужно было подавать декларацию о доходах, и вешать платья в специальных мешках, предохраняющих от моли, и смотреть в оба, не жилистый ли кусок мяса покупаешь, и внимательно следить, не истекает ли срок страховки, и знать, как вести себя, чтобы денег на еду хватило на целый месяц. Все это делала для меня Тетушка. Я была не в состоянии выполнить все сама. Мне надо было этому научиться. Я не могла прямо из Тетушкиных объятий перекочевать в объятия Яна теперь, когда я наконец получила возможность стоять на собственных ногах. В самом мягком тоне я попыталась объяснить это Яну, когда мы встретились вновь. — Похоже, ты не хочешь меня больше знать! — бесконечно оскорбленный, сказал он. Нет, это было не так. Частенько внушала я себе, что влюблена в Яна. Во всяком случае частенько думала, что он и есть тот самый Единственный и Настоящий. Но мне хотелось удостовериться в этом. Мне нужно было немного времени. — Дай мне год! — попросила я Яна. — Делай как хочешь, — мрачно ответил он. — Но за год многое может случиться! Я допускаю, что в этих словах таилась угроза, но для моих ушей они прозвучали как обещание чего-то светлого в будущем. После того как Ян ушел, я долго стояла у открытого окна, задумчиво глядя на пунктир редких звезд в ночном летнем небе за рядами домов на улице Каптенсгатан. — Многое может случиться за год, — в ожидании чего-то светлого в будущем сказала я себе. А потом пошла и позвонила Еве. — Хочешь один год делить со мной холостяцкое хозяйство? — спросила я. — Что делить? — переспросила Ева. Я повторила свое предложение. В трубке наступила полная тишина. — Ты слышишь меня? — нетерпеливо спросила я. — Почему ты не отвечаешь? — Я упаковываю вещи, — сказала Ева.II
Да, Ева, что можно сказать о Еве? Она блондинка, и очень любит поговорить, и довольно остроумна. И все это плюс известная склонность к капризам и переменчивость ее настроений сливаются в своего рода весенний апрельский шарм, перед которым не в силах устоять многие несчастные юнцы. — С любовью я определенно покончила… временно, — часто говорила она. Ева то и дело влюблялась, но любовь эта быстро кончалась. А объекты ее любви так быстро менялись, что от одного вида этого кружилась голова. Пока я встречалась со своим старым Яном, храня ему верность, Ева уже назавтра после новой встречи не знала, к кому питает вечную любовь.Уже на следующий вечер, преисполненная ожиданий и, по ее собственным уверениям, абсолютно продезинфицированная, Ева поднялась ко мне на четвертый этаж в сопровождении носильщика, который тащил все ее земное имущество. Я живу в старом, слегка модернизированном доме, где нет и намека на лифт. С тех пор как я в шестилетнем возрасте причалила у Тетушки, я бегала вниз-вверх по этим лестницам. Вот была бы работа статистикам — сосчитать, сколько раз обежала я вокруг Земли лишь по этим ступенькам! — Только поэтому ты такая стройная и злющая, — говорила Ева. Как мы веселились в тот вечер, когда она переехала ко мне! Сначала мы произвели осмотр всех покоев. Много времени на это не потребовалось, потому что Двухкомнатная квартира совсем невелика. Да, более того, она мала, расположена на самом верху дома и по-старомодному уютна со своим скошенным потолком и оконными нишами. В одной комнате — маленький альков. А кухонька, должно быть, самая маленькая во всем Эстермальме. В квартире, естественно, бросается в глаза след, оставленный Тетушкой, чрезвычайно мрачный след — табачно-коричневый, но мы решили как можно скорее покончить с этим. Усевшись в оконной нише, мы начали строить планы. Ели и строили планы. В Омоле родители Евы были абсолютно уверены, что их крошка дочурка умрет с голоду в столице, если время от времени не присылать ей посылку с домашними припасами. Такую посылку с домашней колбасой, жареным цыпленком и печеньем она получила как раз сегодня. Мы ели, сидя в оконной нише, и, держа в руке цыплячью ножку, я расписывала те изменения, которые собиралась сделать в квартире. — Взорвем все ради воздуха и света! — сказала я, а Ева согласно кивнула. Через открытое окно мы слышали звуки шагов внизу на уличной мостовой. Ах, только шаги звучат так по-летнему! Только летом так весело звучат шаги на улицах Стокгольма! Теплый вечерний воздух овевал наши лбы, а ландыши в вазе на подоконнике обдавали нас порой самыми опьяняющими волнами аромата. Все вместе было очень приятно! — Как чудесно будет сегодня спать! — сказала Ева. — Без шелеста пальм и клоповни.
III
Каждой женщине необходимо когда-нибудь устроить собственный дом — не важно при этом, замужем она или нет. Живущее в ее душе стремление подрубать полотенца, скупать маленькие грубые огнеупорные формы для печенья, украшать настенные полки кружевными оборками должно быть, вне всякого сомнения, удовлетворено независимо от ее гражданского состояния. Как это часто бывает, девушка, стремясь окутать себя всей этой мишурой, легко может внушить себе, что влюблена в какого-нибудь парня, который может принести ей только несчастье. В любого парня, который даст ей возможность удовлетворить свою жажду обустройства и покупки мебели и одновременно назовет ее женой, что, разумеется, не менее важно. По вечерам, подшивая с Евой занавески, я излагала свои взгляды. — Желание обустроить дом и удостоиться звания жены погубило многих девушек! — уверенно заявила я. — Да, да, и это, возможно, не так уж странно. — Да, — согласилась Ева, — не так уж странно сделаться вдруг, к примеру, фру[8] Юханссон! А бедняге Юханссону, должно быть, станет не очень весело, когда до него дойдет, что в каком порядке приобретала его жена. Сначала полотенца, потом кофейный сервиз, потом довольно долго совсем ничего и только потом уж Юханссон! Нам было несказанно жалко этого незнакомого господина Юханссона, и мы были очень довольны своими великолепными взглядами и тем, что нам нет необходимости принуждать мужчин к браку, на самом деле стремясь воплотить потаенную мечту о тюлевых занавесках в крапинку. Кроме того, мы сохранили чудесную, никем не нарушаемую свободу пришивать воланы к занавескам. Мы делали это чрезвычайно основательно, и выходило нарядно. Шили метр за метром. Да, и не только это! Мы переоборудовали всю двухкомнатную квартиру, да так, что у Тетушки, увидь она это, обозначилась бы строгая морщинка у рта. Ян, мой милый, правда немного ожесточившийся, Ян помогал мне. Ему, наверное, было не слишком весело вечер за вечером клеить обои или, сидя на четвереньках, покрывать лаком пол, постоянно думая о том, что, не будь я так упряма, сюда переехал бы он, а не Ева. Он считал меня ужасной дурочкой и постоянно говорил мне об этом, энергично обрабатывая малярной кистью мрачные Тетушкины стены. И хотя он вообще-то хорошо относился к Еве, он, конечно, не мог слишком радужно воспринимать ее переезд в мою двухкомнатную квартиру. — Через год ты съедешь отсюда, заруби себе это на носу! — уверял он ее. — За год многое может случиться! — отвечала ему Ева. Когда я вновь услышала эту фразу, во мне что-то дрогнуло в тайном ожидании, хотя я никоим образом не могла тогда предвидеть свое будущее. Но я быстро отбросила все мысли о том, что может случиться, и сосредоточилась на том, чтобы как можно уютнее разместить старый Тетушкин диван времен Карла XIV Юхана[9] и расставить книги на новой полке, сделанной Яном. Мои дорогие старые книги! — Не читай так много, Кати! — частенько говаривала мне Ева. — Лучше живи! Но ее призывы были тщетны. Я как была книжным червем, так им и останусь. Жизнь, описываемая в книгах, была для меня более реальной, чем сама реальная жизнь. Сколько себя помню, я собирала книги и теперь с чувством тихой внутренней радости перенесла их в новое хранилище. Июньские вечера были долгими и светлыми, и мы работали допоздна. Но все-таки не уставали, — должно быть, потому, что нам было так весело! Нам так долго было весело! Каждый день, когда часы били пять, мы с Евой поднимали усталые головы над пишущими машинками, бросали блокноты со стенограммами в ящик, накидывали курточки, бросались в сутолоку движения на улице Кунгсгатан[10] и как можно быстрее мчались домой, в наше гнездышко. У нас едва оставалось время для еды. Мы запустили все остальные дела. Стояла пора белых ночей, благословенных белых ночей! Расчет доброго Господа Бога, когда Он создавал стокгольмские белые ночи, состоял, конечно, в том, чтобы молодые мужчины и женщины, крепко обнявшись, медленно прогуливались летней ночной порой под сенью дубов Юргордена[11], мечтательно странствовали вдоль тихих синих вод. А мы? Что делали мы? Мы шили занавески! По вечерам к восьми часам приходил Ян, поначалу немного угрюмый, чуть ершистый, но потом мало-помалу его захватывал архитекторский энтузиазм — переделать две маленькие мрачные каморки в мансарде во что-то светлое и просторное, в квартиру, где можно дышать. Часов в двенадцать ночи мы пили чай и обсуждали итоги дня, а потом Ян шел домой, к своей вдове на Кунгсхольмен. И, слыша, как звуки его шагов постепенно затихают на лестнице, я всякий раз испытывала угрызения совести, но недолго. В конце концов все было готово, и в один прекрасный вечер мы пригласили Яна отметить окончание ремонта. Я обнаружила, что готовить еду вообще-то не так уж трудно, если только пунктуально следовать указаниям поваренной книги. А у Евы были врожденные кулинарные способности. — Самое лучшее у Евы — ее котлетки! — заявил Ян, положив себе на тарелку целую гору котлеток. Он не сказал, что самое лучшее — мои тушеные сморчки, но я-то сама считала, что они фантастически хороши. И настроение у нас тоже было хорошее. Даже Ян расслабился и хохотал так, что стекла звенели. В самый разгар веселья в дверь позвонили. Я открыла. Предо мной стоял абсолютно незнакомый молодой человек с веселыми голубыми глазами, держа в руках лютню. Он быстренько вторгся в наше общество и сказал: — Какой тут шум, смех и болтовня, дорогие друзья! И почему меня никогда не бывает там, где царит веселье?! И почему меня не приглашают к столу? — Мы думали, вы уже поели, — сказала я. — А кроме того, мы думали, что от тушеных сморчков у вас начнутся колики, — сказала Ева. — А между прочим, кто вы такой, собственно говоря? — Альберт конечно, — весело сообщил голубоглазый. — Уже несколько недель я ваш ближайший сосед! — Приятно! — сказала Ева. — Я довольно долго сидел и слушал, как вы веселитесь, — продолжал Альберт. — Могу вас уверить, вас замечательно слышно со всех сторон! Но потом какой-то коварный негодник так понизил голос, что я не все мог разобрать, а в таком случае теряется смысл происходящего. И я подумал, что лучше мне прийти сюда. — Совершенно правильно, — подтвердила Ева. Но тут пробудился к жизни Ян. Смерив пришельца с ног до головы бодрящим, как открытая могила, взглядом, он было начал: — По какому праву… — Минутку, Ян, — предупреждающе сказала я. — Это мой дом, и я охотно приглашаю Альберта отведать тушеных сморчков. — Во имя святого соседства, — подтвердила Ева и поставила на стол чистую тарелку. — Да, спасибо, раз вы так настаиваете… — поблагодарил Альберт. Отставив лютню в сторону, он без всяких церемоний сел за стол. Веселый, ничуть не смущающийся, шумный, он совершенно не обращал внимания на то, что Ян был поначалу немного мрачен. Альберт рассказал, что снял комнату у пожилой супружеской пары, жившей рядом с нами. Он артист и недавно вернулся из длительных гастролей по провинции. Мы вспомнили, что видели в газетах его фотографии. Он сказал, что играл Отца[12]. Ян заметил, что если несчастная провинциальная публика узрела Альберта в роли Отца, то скука в провинции стала от этого еще более удручающей. Но Альберт только расхохотался и взял еще одну котлетку. Все это время лютня стояла в углу, словно мрачная Угроза нашему веселью. — Думаешь, он будет петь? — боязливо прошептала я Яну. — Не представляю, как тебе удастся ему помешать, — прошептал мне в ответ Ян. Вообще-то звуки лютни — чудесны… только потому, что, когда она замолкнет, наступает благословенно прекрасная тишина. Но большая часть поющих под лютню обычно как можно дальше отодвигает этот сладостный момент. И у меня всегда становится тоскливо на душе, когда огромные сильные парни, по виду профессиональные боксеры, встают в позу и возвещают: «Я девушка, что бродит в лохмотьях вокруг…» — а затем до бесконечности: «Сходим-ка мы за пивом, за пивом, за пивом, хопп-сан-са…» Но Ева, видимо почувствовав к Альберту известный интерес и зная, как лучше польстить мужчине, пока мы с Яном ставили на стол кофейные чашки, явно улучила момент, чтобы подстрекнуть его спеть что-нибудь. Потому что Альберт, внезапно поднявшись, с наигранным смущением сказал: — Кое-кто просил меня спеть! — Кто этот идиот?.. — спросил Ян. Но Альберт не позволил сбить себя с толку! А Ева сидела рядом с ним с горящими глазами, и в конце концов он и в самом деле перешел к песне: «Сходим-ка мы за пивом, за пивом, за пивом, ХОПП-сан-са…» — но тут мы с Яном вышли на кухню и поставили кипятить воду для кофе. А Ян поцеловал меня и сказал, что если бы я не была такая глупенькая и непонятливая маленькая дурочка, то мы могли бы быть уже женаты и иметь свой дом без всяких там певцов с лютней и все было бы хорошо. И как раз в этот момент я почувствовала, что по-настоящему влюблена в Яна. И он держал меня в своих объятиях, пока кофе не сбежал, а я подумала, что, возможно, поступила неправильно. В комнате Альберт по-прежнему «ходил за пивом», а я сказала Яну, что об этом усердном хождении следовало бы, вероятно, доложить в Общество трезвости. Но если не считать пения под лютню, Альберт был совершенно нормален и по-настоящему мил и приятен. И даже Ян стал в конце концов привыкать к нему. Мы завели граммофон и танцевали, пока не стало совсем светло. Потом сели в машину и покатили в Юргорден и мерзли, сидя там на скамейке на террасе Русендальского дворца[13], пока солнце не выползло из тумана за Йердетом[14], а маленькая певица малиновка совсем рядом не рассыпала первую трель наступающего дня.IV
Кто сказал, что в конторе должно быть скучно? В нашей конторе настолько весело, что это почти опасно для жизни! Во всяком случае, Барбру, сидя за пишущей машинкой, однажды хохотала так, что свалилась со стула и сломала ребро. Когда мы — Ева и Барбру, Агнета и я — хохочем как сумасшедшие, выходит из своей комнаты Сова-Халва и смотрит на нас. Сова-Халва — это фрёкен Фредрикссон, кассирша. Ей абсолютно не трудно быть серьезной. Думаю, она и на свет родилась с серьезным жизненным мировоззрением и с двумя глубокими морщинами на лбу. А у Агнеты с Барбру и у нас с Евой взгляд на жизнь более радостный и светлый. По-видимому, так считает и Сова-Халва, когда говорит, что никогда в жизни не встречала четырех таких хохотушек. Морщины на ее лбу всякий раз обозначаются резче, когда ей надо пройти мимо «Моря рабов», где сидим мы — каждая за своей машинкой. «Море рабов», — возможно, слова эти звучат как что-то невероятно огромное и пустынное, но это абсолютная ошибка. Это — совершенно обычная комната, где наши четыре письменных стола стоят, плотно прижавшись друг к другу посреди комнаты. Кроме них остается место только для четырех пишущих машинок и для нас. «Квартет, Которому Тесно»[15] — это мы и есть! Каждая из нас — секретарша своего адвоката. — Работать в адвокатской конторе по-настоящему приятно, только если откажешься от старозаветного представления о том, что адвокаты тоже люди, — говорит Ева. Они вовсе не люди. Они рабочие механизмы и требуют, чтобы их секретарши тоже превратились точно в такие же механизмы. Как сказала Ева, когда ей пришлось однажды работать после двух часов ночи: — Если в России крепостное право было отменено уже в тысяча восемьсот шестьдесят первом году, то весьма странно, что в Швеции его отмена двигается так чертовски медленно. Но в целом мы любим и нашу работу, и наших адвокатов. Хотя больше всего мы любим их, когда они находятся в суде, или на встречах, или уходят на долгие ленчи. Потому что у них, в отличие от нас, совершенно не развито чувство юмора. Я имею в виду — они не считают, будто смеяться надо весь рабочий день напролет. Вообще-то иногда мы думаем точно так же. Когда, например, перед тобой целый стенографический блокнот, полный писем и прошений, которые надо расшифровать до семнадцати часов, сделав девяносто девять заверенных копий, то смеешься гораздо меньше. И когда при этом еще непрерывно, как пожарная сирена, гудят телефоны. Пишешь, пишешь и пишешь так, что раскаляются клавиши машинки, и всякий раз, когда звонит телефон, потихоньку проклинаешь Александера Грейама Белла[16] и жестоко отвечаешь, что, мол, нет, у адвоката раньше следующей недели времени не будет. Но вообще-то, как правило, с клиентами мы чрезвычайно любезны. Ведь среди них часто встречаются люди, придавленные горем. Горем, которое они с благодарностью переваливают на наши плечи, если адвокатов нет на месте. Агнета специализируется на утешении несчастных плачущих женщин с серыми лицами, которые приходят к нам рассказать о своем разводе. Но есть и веселые клиенты, крупные бизнесмены, вид у них приветливый, и они говорят тебе, что фрёкен прекрасна как роза, и удивляются, почему мы раньше не встречались, и спрашивают, не могли бы мы вместе перекусить в каком-нибудь уютном местечке. Но мы отвечаем в таком случае, что нет — не могли бы. И правильно делаем. Случалось, что и сами адвокаты делали такие предложения, то есть однажды его сделал адвокат Евы, а больше никто из тех милых и корректных типов личностей, на которых работаем мы — остальные. Адвокат Евы в один прекрасный день вдруг превратился из рабочей машины в человека и пустился во все тяжкие по образцу: «Шеф заводит флирт с очаровательной секретаршей». Это был, по всей вероятности, как считает Ева, случайный гормональный всплеск. Знал бы он, как мы веселились назавтра в комнате для ленча! Мы сидели там со своим радостным мировоззрением и бутербродами с ветчиной, а Ева передразнивала своего адвоката, рассказывая, что он говорил и делал. — Он начал — довольно осторожно — уже с самого утра, — сказала Ева. — Он заметил, что у фрёкен миленькие ножки. И тут же после ленча зажег сигарету и, меланхолично выпустив несколько облачков дыма, сказал: «Как, должно быть, чудесно, когда рядом с тобой женщина, которая действительно тебя понимает…» И намекнул, что в этом плане с его женой не так-то легко… Вечером для Евы нашлась сверхурочная работа, а через некоторое время он спросил, не пойти ли им в какое-нибудь уютное местечко поужинать? — На свете нет никого наивнее мужчин, — изрекла Ева, закончив свой рассказ. — Подумать только, выложить все это в один день! Вместо того чтобы растянуть на некоторое время! Как они не понимают! — Не понимают… чего? — спросила я. — А того, что man merkt die Absicht und wird verstimmt[17] в высшей степени, — объяснила Ева.* * *
В высшей степени verstimmt пришла однажды в контору и Агнета, хотя было это совсем по другим причинам. — Разве это жизнь? — спросила она и со вздохом уселась за машинку. — Неужели ради этого моя мама поила меня касторкой, кормила препаратами железа, когда я была маленькой, и следила за тем, чтобы я не промочила ноги? И все это ради того, чтобы я была здорова и выросла для такой жизни! Она выразительно показала рукой на нас, и на контору, и на копии, и на серенький дневной свет за окнами — словом, на все. Ясно: она была не в настроении. Был понедельник, шел дождь, с утренней почтой ей пришел счет от портнихи, а на подбородке у нее вскочил прыщ, и за все воскресенье ее молодой человек ни разу не позвонил. Она ужасно жаловалась и в конце концов жутко нам надоела. — Давай сюда старца Иова![18] — сказала Ева. — Он ведь был просто весельчак и забавник по сравнению с тобой! Но я считаю, что когда твои друзья удручены, надо попытаться их приободрить. Я сочла, что Агнете полезно узнать, что кому-то еще хуже, чем ей. Наши с Агнетой столы стоят друг против друга, и на каждом по телефону. Ближе к полудню, когда началась жуткая горячка и телефоны звонили непрерывно, я подняла телефонную трубку и набрала номер Агнеты. Она ничего не заметила и отвечала как обычно. — Алло! — сказала я на певучем финско-шведском наречии, чтобы мой голос стал неузнаваем. — Меня зовут фру Блумквист. Я хотела бы прийти и посоветоваться по поводу развода. — Минутку, я посмотрю, когда господин адвокат сможет вас принять, — учтиво сказала Агнета. Тут я начала всхлипывать, и Агнета с виду тут же сильно приободрилась. Ведь, как уже говорилось, ее специальность — утешать плачущих женщин. — Ну-ну! — успокаивающе сказала она. — В чем дело? — Мой муж бьет меня, — сказала я. — Получит жалованье и сразу же покупает дешевые украшения, чтобы не оказаться с пустыми руками, когда захочет швырнуть что-нибудь мне в голову. Есть ли в брачном кодексе статья, подтверждающая, что он вправе так поступать? Агнета, похоже, была потрясена. — При таких обстоятельствах развод — единственно правильное решение! — энергично заявила она. — Да, но дети… — попыталась было я. — У вас много детей? — поинтересовалась Агнета. — He-а, не так уж и много, — ответила я. — Но, верно, двенадцать-тринадцать найдется, если сосчитать всех. Агнета ловила ртом воздух. — Упаси бог! — воскликнула она. — Тогда вы, видимо, живете в ужасной тесноте. Быть может, в этом причина дурного настроения вашего мужа? — He-а, не в такой уж тесноте мы живем, — сказала я. — У нас большая прекрасная однокомнатная квартира! — Однокомнатная квартира! — вне себя от ужаса заорала Агнета. — Четырнадцать человек в однокомнатной квартире! — Восемнадцать! — поправила я. — Восемнадцать, с возлюбленными моего мужа и его побочными женами. Но свекровь живет на кухне, так что она не в счет. Агнета яростно ковыряла в носу. Она поняла, что кто-то ее разыгрывает, но совершенно не заподозрила меня, сидевшую всего в метре от нее. — Вы что — разыгрываете меня? — возмущенно спросила она. — Нечего ковырять в носу, когда разговариваете с клиенткой, — сказала я. — Это выглядит совершенно по-торпарски и глупо. — Извините, — сказала Агнета и прелестно покраснела. Затем смущенно посмотрела на свою телефонную трубку. А потом наконец взглянула на меня. Услышав воинственный клич Агнеты, из своей комнаты появилась Сова-Халва. Пожалуй, это исключительно ее заслуга, что утренние газеты не вышли с заголовком на трех полосах: «Ужасное кровавое злодеяние в адвокатской конторе!»* * *
Но на следующий день я пришла с повинной. Положив пакетик жареного миндаля на пишущую машинку Агнеты, я написала маленькую дружескую записку: «Милая фрёкен! Ваше теплое участие ко мне во время нашего вчерашнего разговора по телефону мне чрезвычайно помогло. А кроме того, вчера вечером у нас появилась новая побочная жена, очень добрая, она помогает мне сортировать детей и колотить их. Так как мои домашние обязанности благодаря этому значительно упростились, я полагаю, что тоже смогу потихоньку начать швыряться украшениями. Похоже, как раз тогда, когда все видится в исключительно мрачном свете, все может еще наладиться. О, я так счастлива! Жизнь улыбается мне! В надежде, что с Вами происходит то же самое, остаюсь Ваша Мария Блумквист».V
Между тем лето и впрямь вступило в свои права. Совершенно холодный июнь сменился необычайно теплым июлем, и все разъехались в отпуска. Все, кроме Евы и меня. Оба наши адвоката собирались в сентябре на Мальорку[19], и мы, как волы в одной общей упряжке, должны были корпеть над бумагами. Только в сентябре нам светит долгожданный отпуск нашей мечты. Да, мы решили, что это будет отпуск нашей мечты. Единственное, что мы еще не решили: как проведем свободные золотые деньки? О, эти жалкие три недели с золотой каемочкой! Собственно говоря, в кошмарном ожидании отпуска есть что-то завораживающее! Взволнованные этим ожиданием, мы все — «маленькие человеки»[20], которые сидят в конторе, и мечтают, и жаждут, и строят планы, и экономят, и фантазируют, веря, что все их мечты осуществятся, стоит лишь пойти в отпуск. Мы храбро пробираемся сквозь глубокие снежные заносы, преодолеваем простуды и эпидемии гриппа и вообще страдаем, не жалуясь. Ха, только бы нам дождаться отпуска! Это ужасно! И вероятно, следовало бы специально учредить должность психиатра, который занимался бы теми, кто возвращается после неудавшегося отпуска. Ведь если отпуск оказывается неудачным, как сможет бедное дитя человеческое осмелиться пойти навстречу новой зиме?[21] Поверьте мне, тут необходимы успокоительные пилюли! Мы с Евой что ни день строили новые планы. То мы собирались выбраться на западное побережье — на западном побережье, утверждал Ян, в сентябре бывает чудесно… то поехать на велосипедах на Эланд[22]. А порой, охваченные манией величия, решали отправиться в какую-нибудь туристическую поездку в Италию. Но это была совсем не сложная математическая задача высчитать, что эта страна — за пределами наших возможностей. Хотя строить планы было весело, да, очень весело! У Яна отпуск был в июле, и он отправился в Стрёмстад[23], откуда присылал мне открытки с видами местных красот и со множеством восторженных восклицаний о солнце, и о соленых волнах, и о прекрасных наядах. Полагаю, что строки о прекрасных наядах были задуманы как легкое напоминание о том, что я не должна быть слишком уверена в своей неотразимости. Но я относилась и к наядам, и к отъезду Яна так спокойно, что Ева, огорченно качая головой, говорила: — Если это любовь, то я питаю истинную страсть к моему старому велосипеду! Но что делать, если Стокгольм прекрасен даже без Яна?! Стокгольм летом, о, как я люблю все это! Сидеть на ступеньках лестницы Концертного зала[24] во время перерывов на ленч и загорать! Пить кофе по вечерам в парке Берцелиуса[25] и слушать музыку, доносящуюся из ресторана Берна![26] Отправиться в какой-нибудь кинотеатр, где идет хороший старый фильм, который мечтаешь посмотреть снова, и выйти после сеанса в сладостный мрак! И не мерзнуть в легком платьице!.. Разве все это не удивительно прекрасно? Повсюду на открытых площадях стоят большие горшки с цветами, да весь город цветет, и люди тоже, духовный климат становится словно бы чуть мягче и нежнее, чем обычно. Повсюду на улицах слышится иностранная речь, вызывающая любопытство, и ты видишь своеобразнейших людей со всех уголков земного шара… И внезапно тебя охватывает приятное чувство, что ты живешь в столице мира, в столице, к счастью, не большой, а маленькой-премаленькой, цветущей и очаровательной; озаренная солнечным светом, она плывет по голубым водам. А кроме того, это было первое лето, когда мы вели хозяйство самостоятельно. И хотя в обычных случаях приготовление пищи не слишком популярный вид летнего спорта, для нас оно все еще имело огромное очарование новизны. В особенности для Евы, которой до того приходилось питаться в маленьких дешевых кафе, и она с большим рвением принялась устраивать кулинарные оргии. Она смешивала салаты, и мариновала сельдь, и жарила рыбу так, что приятно было садиться за стол. Однажды она приготовила гуляш, и благодаря этому гуляшу мне довелось совершить один из самых замечательных акробатических номеров современности. Была суббота, августовская суббота. Я пошла в торговый центр Эстермальма сделать кое-какие покупки к воскресенью[27]. Проходя мимо рынка, я купила букетик желтых ноготков и, нагруженная бумажными пакетами и цветами, счастливая шла домой, купаясь в солнечных лучах. Я знала, что Ева придет раньше меня. Она накроет на стол и подогреет гуляш, приготовленный накануне. Как чудесно возвращаться домой, вдруг поняла я, поднимаясь, запыхавшись, по лестнице. На верхней ступеньке четвертого этажа сидела Ева. — Ты что, скупила весь торговый центр? — спросила она. — За то время, что ты пропадала, можно было совершить туристическую поездку. — У тебя потрясающий esprit d’escalier[28], — сказала я. — Но почему ты так мрачно сидишь здесь, вместо того чтобы заниматься домашними делами? — Я сбежала вниз — опустить письмо — и забыла взять с собой ключ! — Как можно быть такой небрежной? — строго спросила я. — Гуляш стоит в кухне на плите? — Да, на плите, — ответила Ева. — Повезло нам, что в доме есть все-таки один аккуратный человек, — сказала я. Только тот, кто уже когда-то сжег гуляш так, что ужасный чад вызвал возмущение среди домашних хозяек в дальнем Васастане, только тот знает, что гуляш терпеть не может, когда его одного надолго оставляют на плите. Поставив все пакеты на площадку, я начала рыться в сумке в поисках своего ключа. Но, как ни странно, его там не было. Там лежали только ключ от ящика письменного стола в конторе, ключ от дверей дома, ключ от моего велосипеда, ключ от чердака и еще совершенно неизвестно откуда взявшийся отвратительный маленький ключик, которого я никогда прежде не видела, и зеркальце, и расческа, и пудреница, и губная помада, и карманный дневник, и книжка почтового сберегательного банка[29]. А также два носовых платка, кошелек, авторучка, несколько фотографий и старых писем, а еще ключ от туалета, который долго искали, когда он необъяснимым образом исчез из милейшей семьи на острове Юстеро[30], где я гостила однажды июльским воскресным днем. — Как уже сказано, — заметила Ева, — повезло нам, что в доме все-таки есть один аккуратный человек! Она задумчиво осмотрела ключи, которые я разложила рядком на лестничной площадке. — Думаю, умнее всего предупредить криминальную полицию, — сказала она. — Скажи мне только одно, где ты в квартире держишь лом? Мы перепробовали по очереди все ключи подряд в тайной надежде, что один из них подойдет. Но после последней отчаянной попытки с ключом от туалета нам пришлось признать тот горький факт, что мы заперты снаружи. И что гуляш заперт наедине с самим собой, в обществе неумолимого газового пламени. Ева выглянула в лестничное окно. — Окно в твою комнату открыто, — сказала она. — Все, что от тебя требуется, — это пробалансировать вдоль водосточного желоба и влезть в квартиру. Она произнесла эти слова так легко, словно предлагала совершить прогулку по Страндвеген[31]. Я тоже выглянула из окошка, и меня всю затрясло. Ева была, несомненно, права. Очевидно, следовало, если не закружится голова и не грохнешься вниз, пробалансировать по водосточному желобу прямо к моему окну. Но наши окна открываются наружу, и я не могла представить себе, как можно пройти мимо открытой створки и влезть в комнату. Я спросила Еву, как это сделать. — Очень просто, — сказала она, — ты только чуточку подогнешь ногу и протиснешься мимо створки. — Замечательно, — согласилась я. — Я только чуточку подогну ногу и очнусь уже на погребальных носилках в морге Саббатсберга[32]. Спасибо тебе, но никакие ноги здесь не согнутся, по крайней мере мои. Мы немного постояли молча, тоскливо глядя на окно. — Этим путем гуляш выйдет в свет, — сказала в конце концов Ева. Мы были голодны, и можно было бы найти более веселое развлечение в субботу после полудня, чем сидеть на старой лестнице. Кто-то должен был пожертвовать собой, это было очевидно. — Бросим жребий, — решила Ева, — орел или решка! И мы бросили монетку. Во избежание недоразумений… Мы бросили жребий не для того, чтобы узнать, кто должен пожертвовать собой, а только для того, чтобы узнать, должна ли я это сделать или нет. Потому что у Евы начинает кружиться голова, стоит ей только забраться на кухонный стол. Через минуту я уже вылезла на крышу и начала послеобеденную прогулку на высоте четырех этажей над уровнем улицы. Меня сопровождал тревожный взгляд Евы. Я шла, обратившись лицом к крыше, а спиной — к ужасающему Ничто. Ничто, кроме узкой хрупкой кромки жести, не отделяло меня от лучшего мира. Сначала ноги казались мне удивительно вялыми, но постепенно я чуточку расхрабрилась. «Ведь все идет хорошо», — подумала я и бросила взгляд вниз. Ой, этого мне ни в коем случае не следовало делать! В дикой панике прижалась я к крыше и тихонько постояла, пока Каптенсгатан немного не успокоилась. Но в конце концов мне все равно пришлось продолжить путь. Когда я прошла почти полдороги, Альберт высунул голову из своего окна. Думаю, ему хотелось посмотреть на открывавшийся оттуда вид. Да, вид, который открылся, разумеется, ужаснул его! Он побледнел так, словно увидел, как по крыше пронеслась дикая охота, и в горле его как-то странно забулькало. — Куда… куда ты? — закричал он, беспомощно размахивая руками. — Мне надо домой, посмотреть, не кончилась ли моя страховка! — закричала я в ответ. Он только застонал, но я утешила его: — Тебе вовсе незачем бояться. Потому что я сама боюсь! Правда, как я боялась! И когда мне в конце пути пришлось согнуть ногу, чтобы обогнуть открытую наружу створку, я услышала жалобные стоны Евы. Она, конечно, боялась — да, она тоже! Как раз когда я проходила мимо, пуговица от платья зацепилась за створку окна, и я стала отрывать ее, смертельно боясь, что мне не высвободиться! Но мне все-таки удалось вырваться. Да, сверх всяких ожиданий удалось! И только потому, что в последнюю минуту я сумела крепко уцепиться за крючок окна и благодаря этому избежала возможности, с шумом и грохотом свалившись вниз, стать маленьким ангелом. Минутой позже я уже была в квартире, возле гуляша. Самое время! Я с любовью слегка полила его водой, а потом пошла и открыла Альберту и Еве, стучавшим в дверь. — Цирк Шумана[33] никогда не слышал о тебе? — спросил Альберт. Должна признаться, нет, не слышал! Цирк Шумана не имел ни малейшего представления о том, что одна из лучших воздушных акробаток прозябает в безвестности на улице Каптенсгатан. Альберт, вытянув руку, показал, что обкусал два ногтя исключительно на нервной почве. Я восприняла это как знак истинной дружбы. Ева накрывала на стол, все время непрерывно горько плача. Ее нервы обычно сдают потом, когда уже все в порядке. Успокоившись, она позвонила Яну. — Приходи сейчас же и съешь гуляш! — сказала она. — Мне так жаль тебя! Ты чуть не стал вдовцом, еще даже не женившись! Ян тут же явился, и мы все вчетвером сели за стол, где на фоне голубой скатерти весело светились желтые ноготки. — Как это так? — спросила я Яна. — Неужели нельзя получить медаль Карнеги, если с опасностью для жизни спасаешь гуляш? Ну хотя бы маленькую-премаленькую? Но Ян так не думал. Когда мы перешли к кофе и сигаретам, я сунула руку в карман платья проверить, нет ли там спичек. Спичек не было. Но было кое-чтодругое. Моя рука наткнулась на плоский маленький ключик! Так хорошо знакомый ключик от квартиры! Я так рада, что не наткнулась на него, пока ползла по водосточному желобу. Думаю, тогда я непременно свалилась бы вниз.VI
«За год многое может случиться!» — сказал Ян, и я все усердней ждала, когда же наконец все начнется. Идти по водосточному желобу, спасая запертый в квартире гуляш, я вовсе не считала «событием», так же как и то, что Ева выскочила на ходу из автобуса, упала, оцарапав лицо о землю, и потом долго не осмеливалась показываться на людях. — Разве это не событие? — горько вопрошала Ева. — Чего тебе, собственно говоря, надо? Может, ты признала бы «событием» ужасное кораблекрушение? Она недовольно смотрелась в зеркало. Вся ее левая щека представляла собой один сплошной большой синяк. Ева считала, что в ближайшее время внешние контакты ей совершенно противопоказаны. Естественно, ей необходимо было ходить в контору, но все остальное время она большей частью сидела дома, к великому горю и досаде толпы энергичных молодых воздыхателей, которые звонили ей, приглашая провести с ними вечер. Она вообще отказывалась встречаться с людьми. Единственный, кого она, несмотря на все попытки, не смогла удержать на расстоянии, был Альберт. У него появилась привычка бродить по нашей квартире, словно он огромный добрый сенбернар. Как только Альберт освобождался от своих фильмов, он располагался у нас, явно собираясь делать это и в дальнейшем, даже если бы Ева вся превратилась в один сплошной синяк. Он принес с собой несколько алых роз и спел своим красивым баритоном: «Red roses for a blue lady»[34]. Ева, ворча, поставила цветы в вазу и прекратила борьбу. Яну тоже нельзя было отказать от дома, и поэтому мы все четверо вели некоторое время тихую домашнюю жизнь, пока синяк Евы не прошел. Оба они — и Ян, и Альберт — были страстными футбольными болельщиками. Они болтали об «Общешведской футбольной команде», делали на нее ставки и были увлечены так, что нам с Евой это жутко надоело. Однажды они получили восемь крон пятьдесят эре за одну ставку, сочли это выдающимся, единственным в своем роде подвигом и не переставали им хвастаться. — Восемь крон пятьдесят эре, — высокомерно заявила Ева, — есть из-за чего поднимать такой шум! Думаю, это вам, мальчики, не по зубам. Поставим и мы с Кати, тогда вы увидите, что из этого получится! И мы поставили, едва отзвучали залпы надменного хохота. Мы ничегошеньки не знали ни об одной из команд. Но полагались на женскую интуицию. — Команда «Мальмё Ф. Ф.»[35], — сказала я. — Звучит честно и приятно. Эти мальчуганы из Сконе[36], ясное дело, выиграют. Поставь им крестик, Ева! — Глупышка! — сказал Ян. — Если ты думаешь, что они выиграют, поставь им в этом случае два крестика. И тогда мы с Евой поставили по два крестика всем, про кого мы думали, что они выиграют. И нам посчастливилось. Мы угадали двенадцать раз. Понадобилась целая неделя, прежде чем Ян и Альберт нас простили. — В ставках должны быть своего рода порядок и система, — поучительно сказала Ева. Это было уже потом, когда мы немного успокоились. Вначале в угаре успеха мы только бегали кругами и кричали. Мы получили примерно три тысячи крон за наши двенадцать правильных ставок. Явно кроме нас было еще много тех, кто делал ставки по разумной системе. — О! — сказала Ева. — С тремя тысячами крон можно многое сделать! Их можно положить в банк. Или начать грандиозную светскую жизнь, часто посещать рестораны. Или поехать в Италию! — Да, — сказала я. — С тремя тысячами крон можно поехать в Италию. — Да, но… ты в самом деле думаешь, что?.. — заколебавшись, спросила Ева. — Ева, — ответила я, — согласно статистике, в этом году в Италию ездили шестьдесят семь тысяч шведов. И то, что достаточно хорошо для шестидесяти семи тысяч шведов, пожалуй, хорошо и для меня. — Ну ладно, — согласилась Ева, — позвони в Центральное статистическое бюро или тому, кто там теперь этим занимается, и скажи, чтобы изменили цифру на шестьдесят семь тысяч ноль-ноль два. Затем, обхватив друг друга за талию, мы, обезумев от радости, исполнили воинственный танец. Отпуск мечты — теперь он станет реальностью! Италия — небесная, солнечная Италия! Многое может случиться за год! А путешествие в Италию было «событием», да, несомненно! — Надо начинать учить итальянский, — сказала Ева. — Самые необходимые фразы, например: «Удивительно, какой у вас пламенный взгляд, синьор!» Или что-нибудь в этом роде!VII
Ева упрямо настаивала на том, чтобы мы учили итальянский. — Дорогая Кати! — со строгим видом говорила она. — Если собираешься ехать в чужую страну, необходимо хотя бы немного знать язык. — Начнем зубрить грамматику? — спросила я. — Что-нибудь вроде: «Я любила бы…» — и в этом же роде? — Не будь дурочкой, — сказала Ева. — Я имею в виду только то, что нам надо выучить самые употребительные фразы. Так мы получим гораздо большую пользу от поездки. Коренное население просто теряет голову от восторга, когда говорят на его собственном прекрасном родном языке. Хотя бы немного! — Охотно! — согласилась я. Ева немного торопилась, так что покупку необходимых учебников я взяла на себя. По дороге домой я завернула в магазин старой книги и приобрела несколько итальянских разговорников и словарей. Прошло несколько дней, прежде чем у нас появилось время для занятий, но однажды в воскресенье, еще до полудня, когда шел дождь, Ева сочла, что торжественный миг настал. Мы как раз только что выпили утренний кофе и сидели в одних пижамах на диване в комнате Евы. — А теперь посмотрим, — сказала Ева, жадно хватая верхнюю книгу из купленной стопки. Это была старая честная книга Кунце «Полиглот». — «Новый легко усваиваемый метод — сразу же начать говорить по-итальянски без учителя. Содержит все необходимые для повседневных нужд слова и обороты речи», — прочитала она. — Но это же великолепно, как раз то, что нам нужно! Довольная, она откусила кусочек венской булочки и стала листать книгу. — Посмотрим! — снова сказала она. Некоторое время Ева молчала, но глаза ее медленно расширялись. — Mi arrichi i baffi — дерни меня за усы, — прочитала она. — Превосходно! — сказала я. — Мы не можем ехать в Италию, не овладев этим оборотом речи — таким емким искренним выражением чувств. — Может, это выражение в стиле нашего «Поцелуй Карлссона»?[37] — спросила Ева. — В таком случае его, вероятно, можно употреблять. — Читай дальше, — потребовала я. И она так и сделала: — «К вашим услугам, синьор, будьте так любезны подняться со мной наверх!» — Думаю, это выражение нам лучше не учить, — сказала я. — Если мы начнем приглашать итальянских синьоров подняться с нами наверх, это повлечет сплошные недоразумения. — Ты думаешь? — протянула Ева. — Во всяком случае, мне кажется, это лучше, чем предложить им спуститься с нами вниз, что могло бы означать «покатиться по наклонной плоскости» и так далее. Ну ты знаешь! — Пусть господин Кунце нас извинит, но думаю, мы совершенно проигнорируем это крайне необходимое выражение, — ответила я, — тогда ты наверняка найдешь что-нибудь получше. Ева перевернула страницу. — Что скажешь об этом? — спросила она. — «Мне хочется приобрести пару сапог — это очень хорошие сапоги!» — Звучит неплохо, — ответила я. — Мы поедем в Италию и купим там по паре сапог, которые нам, видимо, необходимы! — Но они стоят денег! — воскликнула Ева. — Сколько? — спросила я. — Не знаю. Но скажи только: «Пожалуйста, счет!» — и сразу узнаешь, — уверила меня Ева. — Ни одного дурного слова о господине Кунце, — заявила я, — он наверняка человек чести, но не кажется ли тебе, что его слова и обороты речи, пожалуй, чуточку опередили свое время? Перейдем лучше к этой книге! Я схватила следующую книгу из стопки — это был разговорник, напечатанный в 1934 году. — Что ни говори, — заметила Ева, — а разговорники интересны. Более или менее намеренно они многое разоблачают в той стране, о которой идет речь. — В самом деле? — спросила я, испуганно глядя в разговорник. — Тогда нам лучше остерегаться Италии. Послушай-ка: «Этот человек украл у меня часы». «Я не могу найти свой железнодорожный вагон». «Здесь нет ночного горшка». «Ночью меня жутко мучили блохи…» В самом деле, какая опасная страна! — Да уж! Взять хотя бы «Нет ночного горшка»! — возмущенно произнесла Ева. — И туда едут добровольно! — Да, Ева, — продолжала я. — А население Италии производит впечатление людей грубых и навязчивых. Послушай-ка, что значится в рубрике «Чаевые»: «Если вы такой бессовестный, вы вообще ничего не получите… Если вы не оставите меня в покое, я вызову полицию!» — Становится страшно, — резюмировала Ева. — Все эти итальянские мужчины и назойливы, и плутоваты, уж поверь мне, — сказала я и продолжила чтение: — «Этот человек без всякого повода оскорбил меня — он только притворяется глухим». — Почему он притворяется глухим? — со свойственной ей любознательностью спросила Ева. — Почему, во имя неба? — Этого в разговорнике нет, — ответила я. — Очевидно, это часть какого-то коварного и ужасного плана. В решающий момент наверняка выяснится, что он, этот остолоп, слышит как нельзя лучше. — Все это настораживает, — сказала Ева, наливая по рюмочке ликера. — Предлагаю прекратить занятия итальянским, а не то мы наберемся такого страху, что побоимся ехать. — О нет! — сказала я. — Ты послала меня купить книги, и теперь уж я позабочусь о том, чтобы ты все-таки выучила итальянский и смогла обходиться без посторонней помощи в чужой стране. Как ты сама сказала: только самые необходимые фразы! — Например? — спросила Ева. — Например, вот эта, — ответила я, предварительно заглянув в книгу. — «Могу я попросить у вас понюшку табака?» — Да, да, — глухо сказала Ева. — Ужасно, если бы мне пришлось блуждать по Венеции обезумевшей из-за отсутствия нюхательного табака. И все только из-за того, что я не знаю, как он называется по-итальянски. — Такого случиться не должно, — решила я. — Ты совершенно спокойно подойдешь к пожилому синьору на пьяцце[38], трогательно посмотришь на него и совершенно непринужденно скажешь: «Mi favorirebbe ипа presa?» — «Могу я попросить понюшку табака?» Ева кивнула: — Это разумная просьба, на которую нельзя не откликнуться. — Да, а туземцы совершенно обалдеют от восторга, если с ними станут разговаривать на их собственном прекрасном родном языке, ведь ты так сказала, верно? Старикашка сбагрит тебе целую табакерку нюхательного табака, уж поверь мне! Глаза Евы засверкали от восторга. — Я начинаю думать, — сказала она, — что мы здорово повеселимся в Италии. Но одно меня удивляет: что за люди составляют эти разговорники? Я не ответила. Потому что нашла в книжке кое-что очень интересное: список «наиболее распространенных болезней». Начинался он очень многообещающе — алкогольным отравлением и кончался совершенно логично почечной коликой. Опасная страна эта Италия! Сразу видишь, до чего в Италии доводит неудержимая страсть к пьянству. Я углубилась в названия болезней. Болезнь может быть либо «ereditaria», то есть наследственная, либо «di corso lento» — вялотекущая, либо «uncurabile» — неизлечимая, объяснял словарь-разговорник. Я тотчас же принялась зубрить все эти слова и выражения. Но Ева сочла такое усердие преувеличенным. — К чему это? — спросила она. — К чему? — переспросила я. — Ты ведь сама сказала, что мы должны учить итальянский. А если в Италии я заболею, то, думаю, смогу сказать врачу на звучном итальянском: я подозреваю, что у меня вялотекущая почечная колика. — Дерни меня за усы и поцелуй Карлссона, — сказала Ева, швырнув разговорник на пол.VIII
Два Рыцаря Печального Образа[39] стояли на перроне. Это были Ян и Альберт. При скудном освещении оба казались бледно-серыми и немного обиженными судьбой. — Они производят такое же бодрое и смешное впечатление, как главные герои современного романа, — сочувственно сказала я. — В то время как мы, напротив, кипим и прыгаем от радости, словно герои эпохи Ренессанса[40], — сказала Ева. Ян с упреком смотрел на окно нашего купе. — Послушай-ка, Кати! — сказал он. — Надеюсь, ты не слишком будешь прыгать от радости. Шведских девушек, которые, стоит им выехать за границу, срываются с тормозов, и без тебя хватает! — И я, конечно, тоже сорвусь, — сказала я. — Все мои тормоза отпадут, как остатки кожи, которая шелушится после скарлатины. Но в этот миг поезд тронулся, и если Ян и высказывал еще какие-то предостережения, то я, во всяком случае, не расслышала. Он исчез из поля зрения, и я его больше не видела. Некоторое время я по-прежнему стояла у окна, погрузившись в размышления. Почему-то я почувствовала, что Ян исчез не только из поля моего зрения, но и из моей жизни вообще. Я не хотела этого, но тут уж ничего не поделаешь! Я не могла избавиться от ощущения, будто оставляю нечто безвозвратно прошедшее. Это немного испугало и опечалило меня. — Прости меня, Ян, — прошептала я, прижавшись лицом к стеклу. Ведь если даже иногда его предупреждения надоедали мне и я чувствовала себя чуточку оскорбленной его недостаточным вниманием к моему внутреннему «я», все же он был всегда так добр ко мне! И я дружила с ним целых три года. Мне вовсе не нравилось это новое ощущение, словно он ускользает от меня. Но Ева не оставила мне ни минуты для подобных размышлений. Ведь мы были на пути к солнечной Италии, и радость Евы, ее восхищение были слышны всему поезду. Еще долго после того, как мы влезли на полки в спальном вагоне, она хихикала, и болтала, и журчала, и ворковала, так что пассажиры соседнего купе, которые явно не были людьми эпохи Ренессанса, в конце концов стали стучать в стенку, чтобы заставить ее замолчать.В Копенгагене светило солнце и уличные торговки предлагали нам фиалки, а Ева сказала, что всем телом ощущает, как мы приблизились к континенту и как тормоза уже начинают отказывать, так что… бедный Ян, если бы он только знал! Мы пообедали у «Лорри», в ресторане Драхмана[41], где два милых маленьких старичка с серебряными волосами пели нам песни Бельмана[42], так что глаза наши увлажнились слезами, и, почувствовав себя патриотами, мы задались вопросом, не слишком ли мы поторопились, оставив наше любезное отечество, где жили такие поэты?! В ресторане было очень людно. Неподалеку от нас сидел веселый господин в сером полосатом костюме. Он пил водку «Ольборг» и пиво «Карлсберг» и становился все веселее. Он действительно соответствовал цитате из Драхмана, вырезанной на одной из живописных потолочных балок: «Здесь мое чело разгладилось так, что уже никакие морщины не в силах были избороздить его». Нет, у этого господина в самом деле никаких морщин на лбу не было. Он с головы до пят был одно сплошное солнечное сияние. В тот момент, когда мы в Евой накинулись на жаркое из свинины с красной капустой, он поднялся и подошел к нашему столику. — Густафссон, — представился он и поклонился. — Вижу, дамы обедают здесь в полном одиночестве? — Нет, мы здесь играем в карты с братом, — холодно ответила я, потому что, если даже Бельман и настроил нас на патриотический лад, все же наш патриотизм не распространялся на первого попавшегося шведа, заблудившегося в чужой стране. Господин Густафссон совершенно не обратил внимания на мою убийственную иронию. Он по-прежнему весь сиял. — Как приятно слышать за границей шведскую речь, — продолжал он. — Мне кажется, о ней можно по-настоящему тосковать. Снедающую его тоску только долгое изгнание могло объяснить, и Ева сочувственно спросила господина Густафссона: — Давно вы из Швеции? — С сегодняшнего утра, — ответил господин Густафссон. Мы онемели. — Я еду в туристическую поездку в Италию, — продолжал он, хотя никто его об этом не спрашивал. Ева поперхнулась. Наша туристическая группа должна была отправиться из Копенгагена на другой день, и мы еще не видели будущих спутников. Но мы немало размышляли о том, какими они будут. Ева оптимистка и все время была непоколебимо уверена в том, что большинство из них окажутся молодыми, статными, широкоплечими мужчинами, которые смогут защитить нас во мраке катакомб[43] и вместе с нами будут мечтать под венецианской луной. Я отчетливо увидела, как при словах господина Густафссона жгучее сомнение начало закрадываться в ее душу. Подумать только! Что если он едет с пашей туристической группой! Подумать только! Что если с нами не будет нескольких молодых, статных, широкоплечих мужчин, а только такие, как господин Густафссон! Да, разумеется, Форум Романум[44] — он всегда Форум Романум, но видеть некоего господина Густафссона, четко вырисовывающегося на фоне разрушенных колонн и выветрившихся руин, она явно не хотела. Это было заметно. Она так поникла, что бедный господин Густафссон в конце концов недовольно вернулся к своему столику. У нас было впечатление, что мы сильно испортили ему вечер. — Ах, на свете столько туристических поездок, не надо думать, что все толстяки мира поедут вместе с нами, — все-таки молвила мне в утешение Ева, когда он уже не мог нас слышать. Мы закончили трапезу, а затем вышли в сладостную осеннюю тьму. То был один из последних вечеров, когда Тиволи[45] был еще открыт, и мы решили пойти туда. Ева хотела сначала пойти в Нюхавн[46]. Но я отказалась, заявив, что если уж меня где-нибудь похитят, то пусть это будет в Неаполе, и, подумав хорошенько, Ева признала мою правоту. Жаль, если бы наше путешествие в Италию закончилось, еще даже не начавшись, в Нюхавне. Ева никогда раньше не была в Копенгагене, так что мне пришлось показывать дорогу в Тиволи. Способность ориентироваться была у меня не на высоте, но это меня ничуть не беспокоило. Я взяла Еву под руку, и мы двинулись туда, где, как я полагала, находится Тиволи. Несколько раз я спрашивала, как туда пройти, но поскольку я обладаю сказочной способностью, задавая подобные вопросы, натыкаться на городских идиотов, то случилось то, что случилось. Мы причалили на узенькой, сумрачной и безлюдной улице, где еще никогда не ступала моя нога. — Это и есть знаменитый копенгагенский Тиволи, о котором я столько слышала? — спросила Ева. — Развлечения, песни и танцы… — добавила она. И в самом деле! Из ближайшего дома вырывались развеселые звуки. Открытая дверь вела в какой-то кабачок. Мы осторожно заглянули туда. Там было полным-полно людей, которые, казалось, необычайно веселились. В основном это были дородные матроны и квадратные веселые дяденьки, вертевшиеся на крохотном тесном пятачке. Но там мелькали и молодые люди, и все казалось так весело и уютно! — Публика здесь не особо элегантная, — сказала я Еве. — Но зато весело! Давай зайдем! Когда приезжаешь за границу, нужно смешиваться с толпой, это-то и создает атмосферу! И мы нырнули в толпу, чтобы создать себе атмосферу. Деньги за вход в этот примитивный ночной клуб платить явно было не надо. Мы просто вошли туда и расположились за маленьким столиком. В кабачке стало заметно тише. Все смотрели на нас, широко раскрыв глаза. — Мы, наверное, чуточку слишком элегантны и сенсационно-вызывающе одеты для этого кабака, — сказала Ева, удовлетворенно поглаживая свое платье из фая[47]. — Но они быстро к нам привыкнут. За всеми остальными столиками пили кофе, а мы всегда, куда бы ни пришли, придерживаемся местных обычаев. — Официант! — громко окликнула я. — Две чашечки кофе! Будьте любезны! Да, он хотел оказать нам любезность. Хотя видно было, что вначале жутко колебался. Танцы продолжались. Мы с Евой уселись поудобней, чтобы сразу же вскочить, как только нас пригласят. Но нас не пригласили. Никто к нам не подошел. — Они не осмеливаются, — сказала Ева. — Надо им показать, что мы простые и веселые и ничего не имеем против их примитивных танцев. Потому что было абсолютно ясно, в какой культурный центр с полькой и старомодным вальсом мы попали: никаких более современных ритмов, которые куда лучше подошли бы нам с Евой. Но мы, как уже говорилось, придерживаемся обычаев тех мест, где появляемся. Заиграли умопомрачительную польку, и я пригласила Еву на танец. Мы пустились в пляс прямо поперек комнаты, стремясь слиться с народным весельем, и все другие пары испуганно шарахнулись в сторону. Приободренные успехом, мы еще больше ускорили темп, — пусть датчане увидят, как танцуют польку в Швеции! Мы пели и подпевали «тра-ля-ля», а иногда Ева выкрикивала душераздирающее «эгей!». — Не надо больше орать «эгей!», — задыхаясь после восьми кругов по залу, сказала я Еве. — Если они еще и теперь не поняли, насколько мы близки к народу, пусть пеняют на себя! Совершенно обессиленные, опустились мы возле нашего столика и стали ждать, что будет дальше. Но подумать только, какие тугодумы эти датчане! Они совершенно не оценили наш демократический настрой. Нас так никто и не пригласил! Глубоко возмущенные, мы уже подумывали было удалиться, но тут как раз должно было начаться всеобщее пение. — Все будут петь — прекрасно! — сказала Ева. — Пение объединяет людей, было бы странно в конце концов не познакомиться поближе с нашим любимым братским народом. У всех присутствующих были в руках маленькие тетрадки с напечатанным на машинке текстом. И они все вдруг поднялись и запели. Все, кроме одной пожилой дамы, спокойно сидевшей у столика, она, верно, устала, бедняжка! Мы с Евой тоже встали. Никакой тетрадки у нас не было, так что мы заглядывали в текст через плечо милого пожилого дяденьки, стоявшего к нам ближе всех. А он стал вертеться, словно мы причиняли ему беспокойство, и все время, пока пел, бросал на нас косые взгляды, стараясь отодвинуться как можно дальше. Но не тут-то было! Мы с Евой неотступно следовали за ним, упорно заглядывая в его тетрадку… Да, потому что нам необходимо было сблизиться с братским народом. Мелодия, которую они пели, была такая знакомая: «Тра-лле-ри, тра-лле-ра». Но датский текст, разумеется, был совершенно не похож на тот, к которому мы привыкли. «Нашей бабушке сегодня исполняется семьдесят… — пели мы с Евой, да так, что только звон стоял: — Тра-лле-ри, тра-лле-ра!» У Евы было чистое, высокое сопрано, и мой скромный альт был тоже преступно красив. Мы часто изображали «сестер Эндрю»[48], и здесь у нас появилась великолепная возможность проявить наши таланты. Мы так тралялякали, что это привлекло всеобщее внимание. Песня была длинная, в четырнадцать куплетов, так что мы могли развернуться как следует. Каждая строфа начиналась совершенно одинаково: «Нашей бабушке сегодня исполняется семьдесят…» О, песня была в целом такая юмористическая, что я подумывала, уж не ввести ли нам этот текст в Швеции. Но когда все приступили к четырнадцатой строфе и мы приготовились в последний раз грянуть изо всех сил: «Нашей бабушке сегодня исполняется семьдесят!» — я случайно бросила взгляд на пожилую даму, которая осталась сидеть за столиком. Она мило улыбалась и кивала в такт песне. Рядом с ней на столике лежало множество тортов, украшенных взбитыми сливками. И на одном из них я с ужасом прочитала белоснежную, выведенную сливками надпись: «70 лет». Тут внезапно и беспощадно мне открылась ужасающая правда: пожилая дама и была та бабушка, которой исполнилось семьдесят лет, и мы попали на совершенно частную вечеринку в честь дня рождения. Я смолкла, и самое последнее «тра-лле-ра», булькнув, замерло у меня в горле. Но Ева, совершенно счастливая, пела так, что стены дрожали. — Пой же! — прошипела она мне. Но я дернула ее за платье. — Ева, осталось несколько секунд! — шепнула я ей. — Бежим изо всех сил! Речь идет о нашей жизни! И мы так и сделали. Мы рванули в дверь и оказались в безопасности, прежде чем отзвучали последние слова песни, посвященной бабушке. Ева хотела услышать от меня, почему мы бежали так поспешно. И, узнав, в чем дело, прислонилась к стене и захохотала так, что смех перешел в крик. Я втолкнула ее в такси, и мы спаслись в нашем отеле. — Будьте любезны, разбудите нас завтра утром в половине восьмого! — серьезно сказала Ева портье. Но секунду спустя она расхохоталась так, что напугала этого несчастного до полусмерти. — Что случилось? — взволнованно спросил он. — Я смеюсь потому, что нашей бабушке исполнилось семьдесят лет, — сказала Ева и, икая от хохота, вошла в лифт.
IX
Туристические поездки имеют свои прелести, и нас действительно предупреждали об этом осмотрительные люди (то есть Ян и Альберт), прежде чем мы уехали из дома. — Туристические поездки… — презрительно фыркнув, сказал Альберт. — Да, если жутко хочется тащиться через сотни церквей с толпой жирных теток в цветастых летних платьях, то лучше туристических поездок ничего не найти. — А что плохого в цветастых летних платьях? — спросила Ева. — И вообще, с таким маленьким опытом путешествий, как у меня, гид необходим. Я совершенно растеряюсь, если придется пересаживаться из одного поезда в другой. — Как, ты ведь не раз ездила в Омоль и обратно. И сама техника этого тебе известна, — напомнила я. Альберт рассказал, что однажды в ранней юности ездил с туристической группой во Францию. Когда он вернулся домой, его товарищи, хитро подмигивая, спросили: — Ну, что за девочки в Париже? — Не имею ни малейшего представления, — ответил Альберт. — Но преподавательницы подготовительных классов народной школы в Маркарюде очаровательны. Альберт уверял, что этим о туристических поездках все сказано. — У вас не будет никакого контакта с итальянским народом, — предупредил он. — Ха! — воскликнула я. — Ты не знаешь нас с Евой! Итальянский народ не успеет опомниться, как мы с ним подружимся. Нет, у нас с Евой не было предвзятого мнения о туристических поездках, и мы с самыми радужными надеждами явились на Центральный вокзал, где у турникета при входе на перрон римского экспресса был назначен сбор группы. Первый, кого мы увидели, был господин Густафссон. Он тоже увидел нас. Солнечное сияние, озарявшее его в кабачке Драхмана, совершенно исчезло с чела этого туриста. Остались лишь красные следы от укусов комаров, которые при нашем приближении стали еще краснее. Господин Густафссон упорно смотрел в сторону. Рядом с ним стояла дама приятной, но весьма решительной внешности. — Его жена, если не ошибаюсь, — сказала Ева. — Ты так думаешь? — спросила я. — Мой дорогой Ватсон![49] Только жена может показать, что она управляет мужем, подняв брови всего на полсантиметра. Но где же молодые широкоплечие мужчины, с которыми мы собирались мечтать под озаренным лунной венецианским небом? Здесь, во всяком случае, их не было! Здесь был, насколько нам удалось разглядеть, всего лишь один мужчина, да и тот гид. О нем в самом деле можно было сказать: «Он был силен, за его спиной стояли женщины!» И не только за его спиной, но и вокруг него, со всех четырех сторон, стояли женщины! Как изюмины в скудном пудинге, торчала то тут, то там одинокая мужская голова, но ни одна из них не была такой, чтобы непосредственно навести на мысль о ночных прогулках под луной в небе Венеции. — Всегда переизбыток женщин! — вздохнула Ева. — Ты что, не одобряешь свой пол? — спросила я. — Да нет, конечно одобряю, — сказала Ева. — Но эти мужчины стали такие капризными и избалованными, что просто непереносимо! Я-то уж знаю, знаю. У самого никудышного парня, если его окружает дюжина женщин, которые непрерывно перед ним рисуются, рано или поздно случается приступ мании королевского величия. С нашей стороны, во всяком случае, никакой готовности не будет. В этом мы с Евой были едины. С этим твердым намерением мы и вошли в зарезервированный для нас вагон вместе с будущими спутниками. Все втихомолку разглядывали друг друга. На пароме между Корсёром и Нюборгом[50] мы ели ленч, и была всеобщая презентация. Все ходили и пожимали друг другу руки. Разумеется, и господин Густафссон подошел к нам вместе со своей женой и протянул нам свою маленькую, пухлую, как булочка, руку. — Густафссон! — натянуто сказал он. — Мы начинаем вам верить! — ответила Ева. По вопросу о туристических поездках можно сказать то же самое, что Сторм Петерсен[51] сказал об искусстве играть на контрабасе: «Самое трудное — транспортировка». Длинные железнодорожные перегоны, прежде чем прибудешь на место, могут несколько изнурить, когда сидишь взаперти несколько суток в одном и том же вагоне и все время видишь вокруг себя одни и те же лица. Вначале туристы как бы застегнуты на все пуговицы и настороженны. Вежливы друг с другом, но не более того. Прежде чем начать выдавать какие-то сердечные тайны, все хотят удостовериться в том, что имеют дело с порядочными людьми. Но когда позади остается изрядная часть Германии, лед начинает трогаться. Все входят и выходят из купе, и болтают, и рассказывают, потому что уже знают: спутники у них — великолепнейшие люди. Все едят завтрак, ленч и обед вместе в вагоне-ресторане, и делятся бутылкой вина, и неожиданно узнают, что у них множество общих знакомых. Вытаскивают фотографии детей и фотографии виллы и летнего домика, чтобы каждый мог видеть: ты не первый встречный и имеешь солидный доход. И образуются мелкие кружки, компании, Которые сохраняются на протяжении всего маршрута. Мы с Евой решили не примыкать слишком тесно к какой-нибудь компании. Мы хотели по приезде в Италию передвигаться совершенно самостоятельно. Мы были сами юными в этом обществе, состоявшем, вообще-то, либо из супружеских пар средних лет, либо средних же лет одиноких женщин. Во всей этой толпе, кроме гида, был еще один холостяк, это адъюнкт[52] Мальмин, очень нарядный и совершенно сухой по натуре господин лет сорока. Он называл нас с Евой «девчушки», но все же был очень любезен и обещал дать нам небольшое представление о культуре Италии, если у него, конечно, найдется для этого время. Нельзя судить о людях по первому впечатлению. Когда мы с Евой обходили наших спутников, знакомясь с ними, тo, конечно, сначала решили, что это скопище старых болванов, в обществе которых нам нечего ждать удовольствия. И мы было подумали, уж не прав ли Альберт в вопросе о туристических поездках?! Но мало-помалу мы пришли к выводу, что большинство из наших «болванов» были по-настоящему человечны, приятны и просто занимательны. Даже господин Густафссон оказался милашкой. Он часто заходил в наше купе и рассказывал о своем «шефе». Господин Густафссон был главным бухгалтером в большой фирме, торговавшей луковицами цветов и семенами, а шеф этой фирмы отравлял жизнь господина Густафссона. — И человек, который едва знает, как выглядит луковица тюльпана, является и вмешивается во все дела! — восклицал господин Густафссон, с тоской глядя нам в глаза и взывая к сочувствию. И мы с Евой, содрогаясь от ужаса, говорили, что это просто безобразие, когда люди вмешиваются в чужие дела, не имея ни малейшего представления о луковицах тюльпанов. Господин Густафссон счел нас необычайно понятливыми для своего возраста и объявил свое мнение всему остальному обществу. Вообще многим казалось, что мы понятливы. Так думала и фру Берг. Она тоже приходила в наше купе и изливала душу. Фру Берг была весьма состоятельная дама, она владела большими домами в Стокгольме и ехала в Италию, только чтобы хоть чем-то заняться. У нее были черные, как вороново крыло, крашеные волосы, и когда-то она, должно быть, была красива. Но это было давным-давно. Теперь это была раздражительная старуха, которая жаловалась на высокие налоги и вероломных мужчин. Мужчины в ее жизни — это была постоянная тема разговора, и она перечисляла их Еве и мне так, словно речь шла о кабинете министров страны, годах правления и прочем. — Какая поразительная откровенность! — сказала я, когда однажды фру Берг покинула наше купе. — Какая поразительная память! — воскликнула Ева. Но одна из наших спутниц была милее всех остальных, вместе взятых. Это была фрёкен Стрёмберг, Фрида Стрёмберг, ехавшая в свое первое заграничное путешествие. Она явилась прямо от кухонной плиты в пансионате, где была поварихой, и с бьющимся от волнения сердцем села в поезд, который должен был увезти ее в чудесный мир. Фрёкен Стрёмберг и в самом деле думала, что мир чудесен! В первый день она сидела, как маленький испуганный воробушек, не смея вымолвить ни слова. Но все достопримечательности, которые она видела из окна купе, приводили ее в такой безумный восторг, что она больше не могла молчать. — Милые вы мои люди, как это чудесно! — закричала фрёкен Стрёмберг, когда мы миновали мост над Кильским каналом[53]. Она разражалась столь же ликующими восклицаниями даже тогда, когда никто другой не видел ничего поразительного или бросающегося в глаза. Фрёкен Стрёмберг была чрезвычайно начитанна. Она действительно кое-что знала об Италии, в отличие от большинства из нас. И у нее была детская способность радоваться увиденному. — Подумать только, мы увидим Уффици![54] Милые вы мои люди! Как это будет чудесно, — сказала Фрида, и ее светло-голубые глаза засияли так, что большое лицо поварихи стало по-настоящему прекрасным! Мы оставили Германию позади и выехали в зеленую нарядную Швейцарию. В Сен-Готардеком туннеле[55] у меня начало так стучать в ушах, что я, к сожалению, не смогла расслышать, что господин Густафссон собирался сказать своему шефу, как только представится подходящий случай. Но то, что он разберется с ним всерьез, мне, во всяком случае, стало ясно. Но вот поезд подошел к Кьяссо, итальянской пограничной станции, и мы с Евой принялись изучать народную жизнь через окно купе. На перроне стояли двое парней и разговаривали между собой на языке знаков. Они делали удивительные жесты, тыкали пальцами и были необычайно подвижны. — Посмотри, вот бедняги — глухонемые! — сказала я. Честное слово, я думала, что они глухонемые. Но тут Ева расхохоталась и открыла окно, и я услышала их журчащие голоса. Не были они глухонемыми! — Ты уже в Италии, моя девочка! — сообщила Ева.X
О! Какое удивительное чувство — проснуться в чужом городе, в чужой стране! Проснуться в Италии! Конечно, всего лишь в Милане, но… тем не менее! Ну конечно, сам по себе Милан, вероятно, не «всего лишь»[56], но город этот не вопиет тающим от восторга голосом на каждой улице и в каждом переулке: «Италия!» Он почти такой же, как любой большой город. — Но по сравнению с Омолем Милан, безусловно, имеет свои преимущества и свое очарование, — сказала Ева, когда мы вышли утром из отеля и увидели, как мельтешат перед глазами машины, и ощутили всеми фибрами души чужую атмосферу. После Копенгагена мы практически нигде не побывали, только ехали на поезде, и, когда поздним вечером прибыли на гигантский Центральный вокзал Милана, тотчас направились прямо в отель и стремглав бросились в постель. Поэтому наш первый трепетный контакт с новой и незнакомой нам страной состоялся утром. На свете, вероятно, немного впечатлений, сравнимых с чувством, испытываемым ранним утром на залитой солнцем улице, о которой ничего не знаешь, в городе, о котором ничего не знаешь, в толпе людей, о которых ничего не знаешь. В тебе бурлит радость открытия, ведь за ближайшим углом может случиться все, что угодно. С замиранием сердца ожидаешь чего-то, как в детстве, когда ты читала о сказочном принце: «И отправился он бродить по белу свету». Ах, мне всегда так нравилось, когда принц отправлялся бродить по белу свету, потому что тогда-то и начинались приключения, там можно было найти в траве золотое яблоко, а галоши счастья только и ждали, чтобы их надели на ноги[57]. Мы с Евой быстро пустились в путь по солнечной улице, уверенные, что найдем на дороге много золотых яблок. Нашли мы не совсем золотые яблоки, но персики уж точно!.. Огромные сочные персики, которые продавались почти даром. Маленький старичок во фруктовой лавке был первым итальянцем, с которым мы заговорили, и он чуть не сбился с ног, показывая нам дорогу к Пьяцца-дель-Дуомо[58]. Мы поблагодарили его и пошли в ту сторону, куда он показал. Персиковый сок стекал у нас по подбородкам и пальцам. Не успели мы сделать и нескольких шагов, как я схватила Еву за руку. Мы как вкопанные остановились в восторге перед потрясающим зрелищем. Нет, это был не Миланский собор! Это был полицейский — весь в белом! Он стоял посреди необычайно оживленного движения на большущей шляпной коробке с черно-белыми полосами и гигантским красным сердцем! Постамент этот был точно как коробка для шляп! Ах, как это было прелестно! Вскоре мы обнаружили, что в городе все полицейские — регулировщики движения стоят точно так же и что коробки для шляп — это реклама известного сорта кофе. Мы с Евой обещали самим себе, что глаза наши будут открыты для хороших идей, которые мы привезем потом домой в Швецию. И вот она — первая! Немедленно поставить всю шведскую полицию на коробки для шляп! Немедленно, говорю я! Но на коробке обязательно должно быть и гигантское красное сердце! А затем начнем обсуждать вопрос и о более безопасном движении у Тегельбаккена[59] и на площади Стуреплан[60]. — Красное сердце и любезные люди — это как предварительная реклама, — довольно сказала Ева. Мы еще не пили кофе и поэтому завернули в небольшую мясную лавку и сели за столик. Это была в самом деле мясная лавка, потому что на прилавке лежали зернистая колбаса салями, красная говядина для жаркого и розовая телятина. Был там и хлеб. А в углу находился бар, где несколько мужчин как раз осушали первые дневные бокалы Campari Bitter[61]. И совсем рядом стояла пара столиков, там мы с Евой выпили кофе с чудесной выпечкой. — Вот новая идея, — сказала Ева. — Так же уютно должно быть и в мясной лавке на улице Каптенсгатан! — Удивительно, когда все так перемешано и все вверх дном, — сказала я. — Тогда чувствуешь себя хорошо! Чувствуешь себя хорошо — вот именно! Я уже начинаю бояться: со мной что-то неладно. Куда бы я ни поехала, я чувствую себя как рыба в воде! Нахожу все восхитительным и не могу делать критические и колкие замечания. Думаю, как хорошо, как чудесно! И хотя теперь я заранее решила не терять голову от Италии и итальянцев — и все же через час была побеждена. С Евой, кажется, случилось то же самое. — Думаешь, мы слишком добры и глупы? — тревожно спросила я ее, когда мы вышли из мясной. Как раз когда мы опасались своей предполагаемой глупости, кое-что произошло. Появился юноша, который нес клетку из реек, битком набитую домашней птицей. У некоторых головки свисали между рейками. Сначала я не очень обратила на это внимание, считая, что куры, конечно, дохлые. Но одна из них вдруг слабо закудахтала и пошевелила гребешком. Выяснилось совершенно точно, что мы с Евой вовсе не добры и не глупы. Мы злые, как шершни, вот мы какие! Если нас, конечно, рассердить! Мы кинулись на юношу с клеткой (невысокого хилого беднягу с кротких лицом) и, дико жестикулируя, попытались заставить его понять, что мучить птиц нельзя, так набивая клету живыми курами. — Давай сюда «Полиглота» Кунце! — закричала мне Ева. — И посмотри, нет ли у него примерно такой фразы: «Немедленно выпусти кур из клетки, хулиган, а не то я вызову полицию!». Я усердно рылась в разговорнике, но смогла найти в спешке лишь такую: «Если хочешь хорошенько выучить язык, нужно использовать любую возможность говорить на нем». Но ведь это мы и делали. Показав на кур, мы закричали: «Troppo, troppo!»[62] — в надежде, что итальянец поймет: для такой маленькой клетки там слишком много кур! Однако лицо его было угрюмо и выражало полное непонимание. — Fa finta di essere sordo! Он только притворяется глухим! — сердито закричала я. Теперь понятно, почему эта фраза есть в разговорнике! В Италии, разумеется, полным-полно таких глухих тетерь, которые слышат, только когда им это надо! В конце концов мы сдались. Через несколько минут предстояла встреча в соборе с остальной группой, так что на защиту животных времени не было. Мы искали собор, но он не показывался, и пришлось взять такси. Не знаю, что подумал о нас шофер. Возможно, он счел, что нам позарез нужно в собор — застать священника и спешно получить последнее причастие. Во всяком случае, такси прогромыхало за поворот и помчалось со скоростью пожарной машины у нас в Швеции, примерно с такими же отвратительными сигналами и примерно с таким же шумом. Мы с Евой, бледные от страха, судорожно вцепились друг в друга. Ведь нашей жизни грозила опасность. Мы хотели выйти из машины. Я лихорадочно искала в разговорнике подходящую фразу, начинающуюся со слова «остановитесь…». И действительно, я тотчас обнаружила то, что надо: «Fermate! Voglio scendere!» — «Остановитесь, я хочу выйти!» Между тем автомобиль так трясло, что я заблудилась среди напечатанных мелким шрифтом строчек. И когда шофер в следующий момент против своей воли вынужден был остановиться из-за образовавшейся пробки, я нетерпеливо сказала: — Perché si ferma? Почему вы останавливаетесь здесь? Да, шофер, конечно, тоже думал, что это совершенно не нужно, потому что в следующую секунду он снова рванул вперед, пробиваясь сквозь строй телег, велосипедов, автомобилей и пешеходов. Мы закрыли глаза и не осмелились их открыть до тех пор, пока такси, резко затормозив, не остановилось перед кафедральным собором. У шофера был довольный вид, как будто он думал: «Успели!» Мы с Евой, шатаясь, вышли, чувствуя себя вполне созревшими для последнего причастия. Но когда мы вошли всобор, нас осенили мир и покой. Стояла такая тишина! Мне понравилась маленькая набожная старушка, преклонившая колени перед образом Девы Марии. В мягком свете восковых свечей ее морщинистое лицо сияло от восторга. Мне понравились дети, поспешно вбегавшие в церковь и с серьезным лицом крестившиеся пред изображением Мадонны[63], прежде чем броситься к новым играм. Фрёкен Стрёмберг бродила, словно в садах Эдема[64]. Мне она тоже понравилась. Однако адъюнкт Мальмин мне не понравился. Он был из тех, кто хочет знать все: когда заложен фундамент, какова высота башни… все нужно было ему знать и все записать! Я сказала ему, что, если он собирается изучать Италию так детально, ему придется остаться здесь до конца жизни. Однако он проигнорировал мой выпад и продолжал мучить гида: — Вы говорите, ренессансный фасад был завершен в девятнадцатом веке? Не понимаю, как люди могут придавать такое значение фасадам! Может, мне надоело, что Ян столь часто и подолгу говорил о фасадах! Ах, я так устала от этих лекций! Совсем как один тугоухий старик. Когда пастор спросил его, как ему понравилась проповедь, он ответил: «Я плохо слышу, а понимаю еще меньше, но меня это не беспокоит». Но не таков был господин Мальмин. Его это чрезвычайно беспокоило. Он не собирался возвращаться домой в Швецию, не узнав, что высота башни составляет сто восемь метров, и продолжал бомбардировать гида вопросами. Мы с Евой неодобрительно смотрели на него. — Может, он был милым ребенком? — шепнула я Еве, честно пытаясь найти что-нибудь хорошее и в господине Мальмине. — Наверняка, — ответила Ева. — Он был из тех детей, что будят маму в воскресенье в пять утра и спрашивают: «Мама, а Бог женат? И как сделать круглую жестяную банку?» Моя добрая Тетушка прислала мне довольно много долларов, и они жгли мне карман. Поэтому я сочла, что мы с Евой можем позволить себе развлекаться самостоятельно в этот наш первый день в Италии. Мы попрощались со своими спутниками. Но до этого я отвела господина Мальмина в боковой неф[65] и сказала, что, насколько я слышала, высота башни собора благодаря поднятию грунта теперь составляет сто девять метров и я от всей души советую ему влезть наверх и проверить это. Затем мы с Евой вышли к голубям на Пьяцца-дель-Дуомо. Не успели мы покинуть собор, как какой-то господин с фотоаппаратом накинулся на нас, безостановочно болтая и жестикулируя. Мы поняли, что он хочет нас сфотографировать. — Ничего удивительного, ведь мы так прекрасны! — сказала Ева, принимая красивую позу. — Он наверняка из какого-нибудь иллюстрированного журнала! — Девушки с обложки — да, благодарю, — произнесла я, вставая так же, как эти девушки. Я точно представила себе, как фотограф задумал обложку: наша своеобразная, чуть меланхоличная северная красота, вокруг белые трепещущие крылья голубей, на заднем плане собор — каменный гимн вечному стремлению человеческого духа в высшие сферы. О, эта фотография заставит людей останавливаться, испытывая сладостную боль. Боже мой, как нас только не сфотографировали! Этот человек был честолюбив! Он снимал нас вблизи и издалека; и Еву одну, и меня одну; и Еву в профиль, и меня в фас; и Еву с голубями у ног, и Еву с голубем, сидящим на ее вытянутой руке, и меня с голубиным пометом на платье. Да, потому что не все голуби сидели на земле, многие еще и летали… В конце концов все было готово! — Шесть тысяч лир! — сказал человек с фотоаппаратом. Мы в восторге посмотрели друг на друга. Мы знали, что фотомоделям хорошо платят, но такая сумма была во всяком случае лучше, чем мы ожидали. Шесть тысяч лир — неплохая прибавка к нашей кассе, рассчитанной на путешествие! Понадобилось довольно много времени, прежде чем мы поняли: это мы должны заплатить фотографу шесть тысяч лир! Столько, оказывается, стоит снимок своеобразной северной красоты, увековеченной на Пьяцца-дель-Дуомо в Милане! Но это был наш первый день в Италии, так что мы даже не сообразили, что можно поторговаться. Я медленно вытащила шесть больших «кусков обоев» (как Ева упорно называла итальянские банкноты) и с печальным видом протянула их фотографу. — Должно быть, он придворный фотограф! — утешая меня, сказала Ева. — В таком случае это безумно дешево! — ответила я. По-видимому, придворный фотограф никогда в жизни не встречал таких жутких идиоток, как мы! Его охватило чувство сострадания к нашей дурости, и он побежал следом за нами. Он хочет сделать побольше снимков! — Gratis, gratis![66] — повторял он. — Что скажешь? — спросила Ева. — Разрешим мы ему нас фотографировать? — Почему нет? — устало спросила я. — Меня еще не фотографировали с северо-западной стороны. Мы получили фотографии — около пятидесяти — в отеле на следующий день. Наша северная красота на всех фотографиях предстала настолько своеобразной, насколько можно было пожелать! Как я себе и представляла — смотришь на фотографию и испытываешь чувство сладостной боли. — Теперь нам хватит рождественских открыток на всю оставшуюся жизнь! — сказала Ева.XI
От всего этого фотографирования у нас разыгрался жуткий аппетит, и мы решили подыскать уютный ресторанчик, чтобы позавтракать. Тому, кто недавно выложил шесть тысяч лир за фотографии, не стоит мелочиться, решили мы и выбрали самое шикарное место, какое только могли найти, — ресторан «Джаннино». Там у входа в зал стояла женщина в белом халате и пекла небольшие пиццы. У них в Италии все вверх тормашками, и пиццы пекут прямо в зале, на глазах у посетителей. А за стеклом в сверкающей кухне можно видеть весь кухонный персонал в самом разгаре работы. Там не было никакого обмана в приготовлении мяса, поджаренного с луком и картофелем. Все продукты были выставлены на обозрение в сыром виде в различных стеклянных витринах, так что котлету можно было видеть в ее первозданном, естественном состоянии, а в больших аквариумах плавали рыбы, которых подадут на ленч. Естественно, что гигиена здесь абсолютно гарантирована. Я всегда слышала: чтобы уметь обращаться с палочками для еды и поглощать ласточкины гнезда[67], не роняя ни кусочка, надо быть китайцем. И что только итальянец может есть спагетти, не запутываясь в них и не вываливая половину за воротник. Поэтому я радовалась, что наконец-то научусь есть спагетти самым изысканным и элегантным способом. Пустые разговоры! Нет никакого изысканного и элегантного способа есть спагетти! Это просто невозможно! Пусть итальянцы говорят что угодно, правда заключается в том, что макаронины свисают у них, как окладистая борода. Сев за столик, мы с Евой стали удивленно оглядываться вокруг. Публика была элегантная, все, казалось, были изящно и хорошо одеты, но ой-ой-ой сколько пятен от томатного соуса пестрело на верхних рубашках и платьях из натурального шелка, когда спагетти, извиваясь, попадали людям в рот. Мы с Евой испугались и заказали себе вместо спагетти valdostana di vitello[68]. Это блюдо по крайней мере ведет себя спокойно, и ты знаешь, где оно находится в данный момент, чего о спагетти как раз сказать нельзя. За столиком напротив нас сидел какой-то господин. Мы окрестили его Чезаре Борджа[69], потому что он был и красив, и порочен на вид, и мы по-настоящему заинтересовались им, пока не увидели, как у него из уголка рта свисает полметра спагетти. И тогда он частично утратил для нас свою демоническую притягательность. Но после того как мы поглотили valdostana вместе с первой бутылкой кьянти[70], у нас стало так весело и так тепло на душе, что нам очень захотелось заключить пакт дружбы со всем итальянским народом, пусть даже сквозь завесу из макарон. Бросив прощальный взгляд на Чезаре Борджа, мы покинули «Джаннино». Остаток послеполуденного времени мы посвятили window shopping[71] на элегантных торговых улицах города. Ведь мы приехали в землю обетованную натурального шелка; и сердца наши таяли при виде чудесных тканей всех цветов в витринах. Seta pura, «Натуральный шелк», — эту манящую вывеску мы видели повсюду! Мы бормотали эти магические слова так, что это звучало как клятва. «Полиглот» Кунце ни словом не упомянул о seta pura, и все же следует знать, что среди «необходимых слов и оборотов речи» нет ничего более необходимого, чем это. Еще раз пересчитав Тетушкины доллары, я тотчас учредила небольшой «seta pura фонд» во внутреннем кармане жакета. Время от времени я засовывала туда руку и ощупывала банкноты, и это приносило мне такое ощущение счастья, словно я уже ощущала, как сверкающий шелк переливается под моими пальцами. Вечером мы отправились в Галерею, потому что именно туда ходят в Милане. Галерея — вовсе не обычная улица, это аркада[72], соединяющая Пьяцца-дель-Дуомо с Пьяцца делла Скала[73]. Идешь под высоким стеклянным сводом по гладчайшему полу, а в Галерее полным-полно ресторанов и кафе на тротуарах, магазинов и людей, прежде всего людей, и прежде всего вечером, и прежде всего там, где должны идти мы с Евой! — Ну не странно ли это? — говорю я Еве. — Если я нахожусь за границей и шагу не могу ступить без того, чтобы мне не отдавили ноги, я называю это интересной и бурной народной жизнью! Но если я дома, я говорю — и это истинная правда, — что на улице проклятая толкотня! Некоторое время мы раздумывали об этом своеобразном феномене, позволяя толпам народа медленно увлекать нас за собой и прислушиваясь к возбуждающим звукам музыки, доносящимся из разных музыкальных капелл. — Разница в том, — наконец разумно ответила Ева, — что когда мы, несчастные домоседы с Севера, сталкиваемся с такой толпой дома, то это означает: либо играют княжескую свадьбу, либо все стремятся на футбольный матч, либо кого-то тяжело ранили и его увозит «скорая помощь». — Либо в дождливый день в пять утра надо ехать на автобусе, — добавила я. — Именно, — поддержала меня Ева, — надо протиснуться вперед, чтобы попасть на этот автобус или увидеть мельком того несчастного, которого должны увезти. — Того несчастного? — переспросила я. — Ты имеешь в виду того, за кем должна приехать «скорая помощь»? — Да, а ты что думала? — спросила Ева. — Что я имею в виду князя и княжескую свадьбу? Ева, вероятно, была права. В Швеции толкотня — неестественное состояние, которое только создает неприятности. Один человек на один квадратный километр — вот что должно быть у нас дома. И еще человек, который сидит один-одинешенек и размышляет о жизни, а при случае не чаще раза в месяц выходит из дома и выкрикивает в берестяной рожок ругательства в адрес своего ближайшего соседа! Но итальянцы должны толкаться. В их городах, на их улицах и площадях должна быть сутолока. — А мы с тобой иногда являемся сюда и вмешиваемся в их сутолоку и избавляемся от своей лапландской болезни[74], — сказала Ева и потянула меня за собой в кафе Биффи[75] на тротуаре, где мы, сев за столик, заказали caffe espresso. — Если это не поможет против лапландской болезни, то ничто не поможет, — сказала я и подула на чересчур крепкий кофе. — Послушай, как все гудит вокруг нас, и подумай, как мы далеко от нашей меланхолической родины. — Да, иногда в самом деле приятно слышать вокруг себя иностранную речь, — сказала Ева. Тут сквозь шум прорезался женский голос, произнесший на шведском языке: — Ой, как у меня устали ноги! Ева посмотрела на меня. — Иностранную речь, — спокойно повторила она. — Включая благородный сконский диалект[76]. Мы не смогли обнаружить ту, у которой устали ноги, она исчезла в толпе. — Ships that pass in the night![77] — растроганно пробормотала я. Но Ева сказала, что жители Сконе охотней всего сидят в своих домах вокруг горы Ромелеклинт. И так далеко на юг от своей проселочной дороги, как Галерея в Милане, они не забираются. Мы выпили еще caffe espresso, мягко и спокойно вглядываясь в кипение народной жизни. — Предположи, что итальянец в результате несчастного случая лишился обеих рук, — сказала Ева. — Знаешь, к чему бы это привело? — Он оказался бы совершенно беспомощен, если бы речь зашла о том, чтобы помериться силой или о перетягивании каната, — сказала я. Мне не очень хотелось выдвигать такие печальные предположения в этот сладостный вечер. — Дурочка! — сказала Ева. — Это привело бы к заиканию и другим существенным дефектам речи. Как он мог бы говорить, если бы у него не было рук и пальцев, чтобы жестикулировать? Нам, конечно, не раз приходилось слышать, что южане жестикулируют, но я даже не предполагала, что так безумно. Двое молодых людей что-то обсуждали неподалеку от нашего столика. Они размахивали руками самым отчаянным образом — иногда от плеча, иногда от локтя, а иногда кистью, и я надеюсь, что они выражались достаточно утонченно. Пальцы их трепетали в воздухе, как мелкие пичужки. Зрелище было просто чарующим!* * *
Выпив кофе, мы направились в отель и прибыли туда как раз в тот момент, когда господин Густафссон с багрово-красным лицом вылетел из двери, на которой написано «Signore». Вот как опасно, покинув отчий дом, не обращать внимания на окончания множественного числа. Бедный господин Густафссон явно решил, что «signore» означает «синьоры» и является множественным числом от слова «синьор». — Ужасная ошибка, — сказала Ева так назидательно, словно говорила с маленьким неразумным мальчиком. — Там, куда стремился господин Густафссон, на конце должно быть «i», а не «е». «Signori». — Потому что, видишь ли, в этом то и состоит различие между фальшивым и истинным синьором, — сказала я, увлекая за собой Еву в наш номер. Невозможно переоценить пользу знания языков.XII
У меня не было особых иллюзий относительно Венеции. «Банальный город, где играют свадьбы; несколько грязных каналов и кое-где по углам немного золоченой мозаики», — легкомысленно думала я, не желая обмануться. Это я и сказала Еве, войдя в поезд в Милане. — Посмотрим, — заключила Ева.* * *
Вообще-то ужасно думать, как слепо идет человек навстречу судьбе. Счастье или несчастье настигают его одинаково неожиданно. Он просто идет им навстречу, как бездумный маленький агнец, не подозревая, что, к примеру, четверг 29 сентября перевернет всю его жизнь вверх дном. Как бездумный маленький агнец, вошла в вагон и я, известив заносчивым блеянием, что не позволю Венеции обмануть себя! У швейцарца, которого мы встретили в поезде, было такое же презрительное отношение к Венеции, как и у меня. — Венеция! — сказал он. — Венецию осмотришь в два счета. В полдень пропустишь стаканчик на Пьяцце[78], поглядишь на Дворец дожей[79] и на собор Сан Марко[80]. После полудня опять пропустишь стаканчик на Пьяцце и прогуляешься по улице Мерчериа[81] к мосту Риальто, а на обратном пути снова выпьешь стаканчик на Пьяцце. А больше в Венеции делать нечего! — А почему бы не выпить стаканчик на Пьяцце, прежде чем сесть в гондолу? — с любопытством спросила Ева. — Все, что вы сказали, мне кажется, звучит как-то беспорядочно, бессистемно и небрежно. — Да, вспомните, уважаемый, — предупреждающе сказала я, — что упорядоченный образ жизни — путь к здоровью! Швейцарец задумчиво посмотрел на нас. — Вы правы! — сказал он. — Простите мою некомпетентность! Итак, вечером выпиваешь стаканчик на Пьяцце, поплаваешь в гондоле и закончишь день стаканчиком на… да, отгадайте с трех раз! Эта беседа подкрепила мои опасения относительно Венеции. Прибежище для жаждущих удовольствий туристов, и только! И это Венеция, та, что зовется «Королевой Адриатики»! — Королева Адриатики, да, тра-ля-ля! — сердито сказала я, выходя из вагона на скучном вокзале Венеции. Встреча с Canale Grande[82], сразу же у вокзала, меня ни капельки не тронула, и я с величайшим душевным спокойствием проплыла на катере через весь город до самого Лидо[83], где мы должны были жить. He раньше, чем начало смеркаться, справились мы с Евой Со всеми земными заботами в отеле. И тут же, взявшись за руки, помчались, чтобы успеть на катер, идущий в Венецию. Мы точно не знали время отплытия и помчались к пристани что есть духу. И там… О Королева Адриатики, прости меня! Bella Venezia![84]Мечта, сотканная из серебра и перламутра, прости мою глупую болтовню! Serenissima[85], смиренно целую я подол твоего одеяния, хотя край его слегка грязноват! Мы с Евой застыли как вкопанные и только смотрели. Под отливающим перламутром небом в море из струящегося серебра прямо перед нашими глазами плавали острова лагуны[86]. Зрелище было сверхъестественное. И пламя восторга, вспыхнувшее во мне, было, разумеется, тоже не из этого мира. Оно отняло у меня рассудок. Оно лишило меня дара речи и совершенно сбило с толку. Без единого слова поднялись мы с Евой на борт суденышка и поплыли по венецианской лагуне. И перед нами предстал Дворец дожей, такой редкостно прекрасный, такой редкостно, неправдоподобно прекрасный, словно из сказки. Редкостным и неправдоподобным, да, именно таким все предстало перед нами! Что-то было в этом городе — что-то необъяснимое. Я была заколдована, я не узнавала себя. Да, я Кати, но это была не я! Я — незнакомая, девушка вне времени, поднятая рукой богов и оказавшаяся в Венеции именно в этот вечер потому, что так пожелали боги. И все это серебро, весь этот перламутр они рассыпали здесь, потому что желали доставить мне радость. И белый дворец поставили здесь ради моего удовольствия! Да, я была любимицей богов, а Венеция — моей позолоченной шкатулкой, и этой ночью решалась моя судьба! Как во сне, последовала я за Евой через толпу к Пьяцце. Пьяцца-ди-Сан-Марко — самая красивая площадь мира! Краткие сумерки уже миновали. Пьяцца раскинулась, ярко освещенная, в сиянии тысяч электрических лампочек, оркестрик посреди площади заиграл грациозную легкую мелодию, которую я никогда прежде не слышала, а золотистый мозаичный фасад собора Сан Марко так и сверкал. Я попыталась разорвать паутину мечтаний, все больше опутывавшую меня, но тщетно. — Ева, жизнь — это мечта, — сказала я, твердо беря ее за руку. — Или же здесь ставят оперный спектакль. Ты видишь, что вся Пьяцца-ди-Сан-Марко — позолоченная кулиса театра. — Разве? — спросила Ева. — Да, скоро явится сюда пара здоровенных парней, поднимет на плечи собор и унесет его, а вместо него притащит сельскую харчевню. И все, кто фланирует взад-вперед по Пьяцце, — это все актеры, которые в первом акте играют священников, а во втором — разбойников. — «Che gelida manina»[87], — запела Ева, чтобы показать: если речь идет об опере, она охотно примет в ней участие. — А вообще-то, почему у тебя холодные руки? Ты мерзнешь? — Да, я мерзну, — ответила я. — Но от волнения. Этот город почему-то вселяет в меня беспокойство. — Венеция не такой город, чтобы чувствовать себя спокойной, — сказала Ева. — Так никогда не было, так никогда не будет. Почему именно ты должна стать первой? Да, в самом деле, почему я должна стать первой? Есть ли на свете еще хоть один город, где сердечная тревога была бы сильнее, чем здесь? Разве люди когда-нибудь любили жарче, и страдали глубже, и ненавидели яростнее, чем здесь? Здесь любовь и смерть танцевали рука об руку по улицам и площадям, а мрачная тень убийства из-за угла затемняла воду каналов. Здесь текла кровь; безумней и яростней, чем где-либо, здесь пели песни, здесь танцевали. Сердца в этом городе были полны тревоги, так почему бы и моему не биться по вечерам более страстно, чем обычно? — А не поступить ли нам, как наш швейцарец, и не пропустить ли стаканчик на Пьяцце? — спросила Ева. Это предложение показалось мне заманчивым, и мы так и поступили. Но у меня не хватало терпения сидеть спокойно. Я хотела вывернуть Венецию наизнанку и посмотреть, что там внутри! И это должно было произойти тотчас же. Именно сейчас же. Под Torre del Orologio[88] открывался вход на улицу Мерчериа, и мы вошли туда, как раз когда два мавра на башне[89] возвестили нам о неумолимом беге времени, ударив своими молотами по колоссальному бронзовому колоколу, увенчанному крестом. Случайность ли управляет людьми или что-то другое? Потом я спрашивала Еву, не думает ли она, что это именно Судьба привела нас тогда на улицу Мерчериа, на эту восхитительно извивающуюся узкую маленькую улицу, напоминающую улицу Вестерлонггатан[90] в воскресенье в пору адвента[91], только с той разницей, что на улице Мерчериа толпа вдвое гуще. — Ерунда, — отрезала Ева. — Запусти свободных от работы женщин в чужой город, и через пять минут врожденный инстинкт приведет их именно на ту улицу, где можно купить больше всего вещей. Судьба тут ни при чем. Это все равно что найти жемчужину в куче зерна. Мне это показалось довольно грубым объяснением того, почему… да, того, почему все произошло так, как произошло. Но здесь были привлекательные витрины с красивыми вещами — венецианское стекло, венецианское серебро, кожаные изделия, шелковые ткани! Ева тащила меня от одной витрины к другой, а я шла за ней, правда нехотя. Ведь я шла, чтобы найти сокровеннейшую душу Венеции. А Ева бродила в поисках хорошенькой и недорогой сумки, и, как только мы подходили к магазинам, где продавались сумки, она останавливалась. — Это здесь! — в конце концов сказала Ева. Она обнаружила магазин кожаных изделий, и глаза ее так и рыскали по витрине. Кто-то спокойно стоял у витрины. Это был молодой человек. Казалось, он безумно интересуется сумками; он стоял совершенно неподвижно и смотрел. Я взглянула на него украдкой, но он был не из тех молодых людей, на которых посмотришь только один раз. Он выглядел поразительно приятно: совершенно темные волосы и южный загар. — Ты заметила?.. — спросила я Еву, уставившись на витрину, чтобы он не понял, что я говорю о нем… — Что? — Ну, того… с такой коричневой, загорелой кожей? — Нет, я предпочитаю черную, — возразила Ева. Эта ослица решила, что я говорю о сумках. — Ах этого! — сказала она, когда наконец поняла, о чем я говорю. В глазах ее пробудился интерес! — Да, это необыкновенно очаровательный итальянский тип, — призналась она. — Ты обратила внимание, что мужчины в Италии гораздо красивее женщин? — Да, особенно этот, — сказала я. — Это, вероятно, шестое или седьмое колено от Казановы[92], совершавшего молниеносные левые набеги на Венецию. — Тут вы ошибаетесь, — произнес приятный голос совсем рядом со мной. — Мои предки совершали свои левые набеги где-то на Севере, в Даннемурских краях. Они все до одного были кузнецами из Вермланда[93]. — Черт побери! — воскликнула Ева. Но тут же смолкла, и мы обе страшно покраснели. — Здесь, в Италии, всегда столько землетрясений, — жалобно произнесла я. — Почему бы одному из них не произойти прямо сейчас, когда в нем действительно есть нужда? Тогда загорелый, улыбаясь, заглянул мне в глаза и сказал: — Мне кажется, мы только что пережили одно из них! Я немного поразмышляла над тем, что он имел в виду, но тут они с Евой начали болтать и оторвали меня от моих размышлений. Некоторое время мы торчали в толпе, в сутолоке, и рассказывали друг другу, как нас зовут и прочее в этом же роде. Его звали Леннарт Сундман, и он был из Стокгольма. — Вообще-то мне кажется, я встречал вас на разграблении рождественской елки, когда вам было лет восемь! — сказал он мне. — Ах тогда! — испуганно произнесла я. — Но вы должны признать, что с тех пор я немного подросла. А иначе бы оказалось, что я совершенно напрасно до четырнадцати лет расхаживала с железными пластинками на передних зубах! — О да, вы выглядите теперь немного лучше, — учтиво заметил Леннарт Сундман. — И вы, наверное, больше не деретесь? — Нет, теперь я абсолютно безопасна! — заверила я. — Ну да, безопасна — я не стал бы это утверждать! — сказал он. Мы стояли, и все проходившие мимо толкали нас. Леннарт Сундман в конце концов сказал: — Думаю, ничто не помешает двум друзьям детства, которые случайно встретились, вместе пообедать. А эту милую незнакомую девушку мы захватим с собой, — сказал он, бросив взгляд на Еву. Я посмотрела на нее, опасаясь, что она выступит с какими-нибудь возражениями, так как я чувствовала, что нет сейчас на земле для меня ничего более желанного, чем хоть немного побыть вместе с Леннартом Сундманом. Он был как-то связан со странной тревогой в моем сердце. Он так хорошо вписывался в эту окутывавшую меня паутину мечтаний, которыми я жила в последние часы. Я пыталась внушить себе, что во всем виновата Венеция и что глупо думать, будто таинственное волшебство города имеет что-то общее с Леннартом Сундманом. Но это не помогало. Я была с первого мгновения очарована им, и то, что он призвал на помощь Венецию, лишь усилила роковое влечение. К счастью, Ева ничего не имела против того, чтобы отложить покупку сумки и пообедать с Леннартом Сундманом. Мы прошли вдоль всех извилин улицы Мерчериа к Canale Grande. На мосту Rialto мы остановились ненадолго и посмотрели на канал, по которому скользили черные гондолы. Но потом Леннарт повел нас в ближайшую маленькую тратторию[94] с клетчатыми хлопчатобумажными скатертями на грубых деревянных столах, и мы там обедали. Мы сидели в траттории долго-долго. И я чувствовала себя такой счастливой и беззаботной, как никогда прежде. Удивительно — иногда встречаешь людей, о которых через пять минут знакомства думаешь, что знал их всю свою жизнь. Таким человеком был Леннарт Сундман. И я не могу вспомнить более веселой и прекрасной трапезы, чем тот обед в простой маленькой траттории вместе с ним. — Мне побольше каракатицы! — высокомерно приказала Ева, всадив зубы в маленькую каракатицу во фритюре. Для Евы каракатица была настоящим лакомством. Не могу сказать, что особенно ценю каракатиц, но в этот вечер я бы ела скорпионов и кузнечиков, не замечая между ними никакой разницы. Я обезумела, уверяю, я совершенно обезумела! И радовалась, ужасно радовалась в душе оттого, что это — Венеция, это — я, а это — Леннарт Сундман, встреча с которым была для меня волнующим событием. А еще эти необычные возгласы, которые я слышала издалека, — это гондольеры на Canale Grande окликали друг друга, и… О небо, как чудесна Венеция! — В восемнадцатом веке — вот когда надо было здесь побывать! — воскликнула Ева. — В веселые карнавальные дни! — Да, это того стоило, — подтвердил Леннарт. — Впечатление, видимо, необыкновенное, если верить тому, что пишут о тех днях! «Глупость звенит колокольчиками, сердце трепещет и прыгает от радости в груди, а маленькие амуры[95] играют в прятки на углах улиц…» Да, так было во время карнавала. Вот как, значит, было во время карнавала! Я сочла, что слова эти соответствуют моему нынешнему душевному состоянию. «Глупость звенит колокольчиками…» Да, могу поклясться, что это так, и я думаю, звон колокольчиков слышался над всей Венецией. «Сердце трепещет и прыгает от радости…» О да, мое сердце трепетало и прыгало в груди. «…А маленькие амуры играют в прятки на углах улиц…» «Надо посмотреть, когда мы пойдем отсюда… — думала я. — Будь что будет с амурами, я не променяю этот мой первый вечер в Венеции ни на один самый веселый карнавал минувших времен». Но Ева не могла избавиться от мысли о радостях, утраченных ею из-за того, что она родилась на пару столетий позднее. — Казанова и я, — мечтательно произнесла она, — мы бы крались здесь в маленьких проулках, облаченные в белые шелковые одежды, в черных бархатных масках и… — И теперь бы уже умерли, — жестко сказала я. — Нет, я хотела бы жить, когда живу! Время неслось так быстро! Этот вечер скоро подойдет к концу. Нам нужно было вернуться обратно на Лидо. И кто знает, увижу ли я когда-нибудь еще Леннарта Сундмана?! Я ведь не могла предложить, ему встретиться снова. И маловероятно, что это сделает он. Я снова спрашиваю себя: это случайность или Судьба, которая так мудро всем распоряжается? Мы прибежали в самые последние секунды, когда катер на Лидо уже должен был отплыть. То есть я прибежала еще позднее, когда лодка уже отчалила. Потому что, естественно, в эту лодку хотела попасть еще тысяча человек. А я никогда не умела в сутолоке пробиваться сквозь толпу. Не знаю, может быть, Ева в детстве тайком тренировалась и наловчилась продираться сквозь толпу на ярмарках в Омоле, но она, вдруг сильно опередив меня, вскочила на борт, когда катер уже тронулся. А я осталась на берегу. Некоторое время я раздумывала, не прыгнуть ли и мне, но тут же поняла, что если я совершу этот прыжок, то с полным правом смогу выступать на следующих Олимпийских играх. Золотую медаль за прыжки в длину мне преподнесут на блюдечке. Леннарт, стоя за моей спиной, смеялся. — Следующий катер придет нескоро, — сказал он. — Хорошенько присматривай за Кати! — крикнула Ева, прежде чем ускользнуть от наших взглядов, и темнота поглотила и ее, и катер. Леннарт сказал, что весьма охотно присмотрит за мной и что лучшее место, которое он только может придумать, это гондола. — Гондола, гондола! — закричал он, и тут же вынырнувшая гондола скользнула к нам по воде. Когда я стану одинокой старушкой, разбитой подагрой, и народной пенсии[96] не будет хватать, и я буду ждать смерти, я вспомню время, когда была молода и плыла по Венеции в гондоле. Я буду вспоминать, как светила луна, и какой черной была вода в каналах, и как таинственно светились во мраке старинные палаццо[97]. И еще я буду вспоминать Леннарта Сундмана, я буду вспоминать его лицо и еще, как он сидел в гондоле напротив меня и говорил о будничных вещах. Я не буду вспоминать ни о поцелуях, ни о словах любви, потому что их не было. И вообще ничего и никого не было, даже Леннарта, и ничего не случилось в этой гондоле. Ничего, кроме того, что я без памяти влюбилась — впервые в жизни.* * *
Ну не горько ли? Я встретила Леннарта в свой первый вечер в Венеции. И в тот же самый вечер я его потеряла. Ему понадобилось всего лишь пять часов, чтобы привести мою душу в ужасающее смятение. А потом он исчез. Мы потеряли друг друга в толкотне на Пьяццетте[98], когда он хотел проводить меня к лодке. Не знаю, как это произошло. Он вдруг исчез, а у меня уже не оставалось времени искать его. В полном отчаянии побежала я через Пьяццетту вниз к набережной. Там высился на своей колонне крылатый лев Сан Марко[99]. Задержав на мгновение шаги, я в горе своем воззвала к святому покровителю Венеции. — Дорогой Сан Марко, — молила я. — Помоги мне! Подари мне Леннарта, это единственное, чего я себе желаю. Это твой город, и ты немного в ответе за то, что происходит на твоих улицах и каналах. И вот сюда приезжает несчастная иностранка, не сделавшая тебе ничего дурного, а ты пускаешь в ход лунный свет, и гондолы, и песни в ночи только потому, что не можешь видеть в Венеции человека, который не влюблен. Теперь ты доволен? Видишь, как дрожат мои губы? Но почему ты отнял его у меня? Сан Марко, прошу тебя, верни мне Леннарта — о Сан Марко!..XIII
Адриатическое море, разбивавшее свои теплые могучие волны о берег Лидо, окатило мой большой палец, которым я пыталась начертить имя Леннарта на песке. Когда волны отхлынули, имя исчезло, словно его там никогда и не было. Леннарт тоже исчез, точь-в-точь как если бы его никогда не существовало. Осталась лишь ноющая боль в сердце. Ева лежала рядом со мной на песке и пыталась образумить меня. Она отказывалась принимать эту историю с Леннартом всерьез. — Не внушай себе, что влюблена, — сказала она. — Ты просто жертва окружающей среды. Ты оказалась слишком слаба для Венеции. — Я влюблена в Леннарта, — упрямо повторяла я. — И не только из-за Венеции. Я влюбилась бы в него где угодно. — Но только не в Сундбюберге[100] воскресным ноябрьским днем, когда льет дождь, — заявила Ева. — Нет, виновата Венеция, и только! Здесь про каждого можно сказать, что он спятил! Например, Вагнер[101], и Мюссе[102], и лорд Байрон[103]. Ведь они, сидя здесь, только и делали, что стонали от любовных мук! Я печально кивнула. И Вагнер, и Мюссе, и Байрон, и я — мы кое-что знали о любви, да!.. Ева же ничего о ней не знала. До сих пор и я не ведала ничего о ней. — Ева, — в отчаянии сказала я, — я никогда больше не увижу его, он даже не знает, в каком отеле мы живем. Никогда! — Никогда! — словно эхо, повторила Ева. С ума сойти! Есть ли хоть несколько слов в человеческом языке, вмещающих большую тоску и покорность, чем это «Никогда!»? Мои глаза печально скользили по яростным волнам Адриатики и длинному песчаному берегу, где лорд Байрон когда-то мчался на коне. Но это было давно. Единственный, кто мчался сейчас, был господин Густафссон. Правда, не на коне! Он занимался гимнастическими упражнениями после купания. Другие туристы из нашей группы разбрелись по берегу кто куда. И мы могли беспрепятственно обсуждать мое горе. Ева кормила меня виноградом, чтобы утешить, а я меланхолично выплевывала косточки, сея их вокруг себя и горюя. В конце концов Ева разозлилась. — Вагнер, Мюссе, Байрон — и ты! — сказала она. — Когда влюбленный Вагнер сидел в Венеции, он сочинил оперу «Тристан и Изольда»[104]. Мюссе извлек из своих любовных мук дивные элегии, а Байрон написал поэму «Дон Жуан»! А ты, что делаешь ты? Скулишь и выплевываешь виноградные косточки прямо мне в волосы! — Я напишу, да, я тоже, — сказала я и поднялась с песка. — Напишу Яну! Он разгуливает там дома и думает, что все как прежде. Это несправедливо! — А ты не хочешь подождать несколько дней, чтобы одуматься? — предложила Ева. — Тут нечего думать, — ответила я и целеустремленно направилась в отель. Писать было трудно, и я все время испытывала неприятное ощущение, будто и Вагнер, и Мюссе, и Байрон заглядывают в письмо через мое плечо. Но я пыталась, как могла, объяснить Яну: теперь я уверена в том, что давно подозревала, — никогда в жизни мы не смогли бы быть вместе и, если бы попытались, стали бы несчастны. Я написала, что здесь, в Венеции, глупость прозвенела мне колокольчиками и я безвозвратно, без надежды на спасение погибла. «Спрячь память обо мне в ящик бюро и забудь меня!» И, очень расстроенная, лизнув конверт, заклеила его и спустилась с ним к портье. — Да, да, знаю, это жалкое письмо, и вы написали бы его гораздо лучше, — нетерпеливо заявила я Вагнеру, Мюссе и Байрону и отправилась на поиски Евы. Она появилась, подхватив под руку с одной стороны господина Мальмина, а с другой — господина Густафссона. Вся туристическая группа собиралась в Венецию — осмотреть Дворец дожей, и разбитое сердце не было достаточно веской причиной, чтобы освободить меня от обязанности ехать вместе со всеми. Я пробралась поближе к Фриде Стрёмберг; в печали очень хочется держать ее за руку! Она из тех, на кого можно опереться на этой земле. — Фрида, — шепнула я ей, — ты когда-нибудь влюблялась? — Да, один раз, — ответила она с готовностью, как будто я спросила ее: «Который час?» — А он, он любил тебя? — Вовсе нет, — ответила Фрида. — Это был наш школьный учитель, на десять лет моложе меня, к тому же еще и помолвлен. — Ах, Фрида, разве ты не была тогда несчастна? — участливо спросила я. — Несчастна? — переспросила Фрида. — Да я никогда в своей жизни не была так счастлива! Милые вы мои люди, как это было чудесно! Я недоверчиво посмотрела на нее. Что чудесного в безответной любви? — Отгадай, что он мне однажды сказал? — оживленно продолжала Фрида. — «Фрёкен Стрёмберг, у вас воистину красивый голос!» Понимаешь, он руководил у нас церковным хором. А я тоже пела в хоре! Иногда соло. Вот тогда он и сказал это, когда мы репетировали. И все слышали его слова. Это было, как раз когда мы стояли перед школой и прощались. Я потом всю ночь не спала! Мне не довелось услышать других сердечных тайн Фриды, потому что мы уже приплыли и надо было сойти на берег. — Да, да, у каждого свои воспоминания, — сказала Фрида и посмотрела на меня своими лучистыми глазами. — И должна сказать тебе, Кати, одно: чудесно быть влюбленной. И любят тебя или нет, это совершенно не важно!Задумчиво брела я ко Дворцу дожей. Кажется, можно приучить себя довольствоваться такой малостью! Кажется, можно прожить остаток жизни, повторяя себе несколько слов, которые любимый изволил некогда обронить! Только несколько слов восхищения! Я рылась в памяти, желая вспомнить что-нибудь красивое, сказанное мне Леннартом. Что-нибудь, в чем я буду черпать утешение в грядущие одинокие дни и ночи! «И теперь вы, наверное, больше не деретесь?» Да, он действительно так спросил, и это единственные его слова, запавшие мне. Видимо, их можно принять за похвалу. Но в качестве утешения на все оставшиеся годы это невероятно скудно. Возле Дворца дожей я обнаружила господина Густафссона, погрузившегося в транс при виде барки с пивом, вылетевшей стрелой прямо из-под арки моста Вздохов[105]. Что я говорю: барка с пивом? Я имею в виду: гондола с пивом! Гондола с пивом, управляемая статным поющим гондольером, а на заднем плане — печально знаменитый мост, по которому столько несчастных узников прошли тяжелыми шагами в камеры под свинцовой крышей! — Если даже барка с пивом романтична и называется гондола, то дело зашло слишком далеко, сказала я Еве. — В этом городе ты беззащитна! У тебя просто нет шанса убраться отсюда живой и здоровой. И Ева согласилась, что это трудно.
* * *
Я должна извиниться перед Тицианом, Тинторетто и Веронезе[106]. Они наверняка сделали все, что было в их силах, на стенах Дворца дожей, но их старания, потраченные на меня, именно в тот день были абсолютно напрасны. Только в одном месте я остановилась, выказав интерес к искусству. Ведь именно Тинторетто написал портрет старика, лоб которого напомнил мне лоб Леннарта[107]. Ева же просто блаженствовала. Она говорила, что начала верить в переселение душ, и была абсолютно убеждена в том, что в прежней жизни была в Венеции прекрасной, увешанной драгоценностями венецианской догарессой[108]. — Мои ноги чувствуют себя как дома в этом танцевальном зале, — сказала она и сделала несколько веселых па из самбы. Вот что верно: люди, которые верят в переселение душ, всегда были крайне изысканны в прежней жизни: египетская царица[109], или Генрих VIII[110], или что-нибудь в этом роде. А теперь Ева, — разумеется, догаресса! Она восторженно описывала блистательные праздники, которые задавала венецианцам в гигантских залах дворца. Она считала совершенно в порядке вещей то, что ее супруг дож время от времени поспешал на галерею со стороны Пьяццетты и пред лицом народа зачитывал два-три смертных приговора! Он бывал занят таким приятным делом, а догаресса могла беспрепятственно посвятить себя танцам со смуглыми молодыми людьми из высшей знати. А если кто-нибудь из кавалеров не нравился догарессе, ей нужно было только положить небольшой анонимный донос в этот ужасный львиный зев в стене перед покоем трех инквизиторов, небольшой донос, мол, этот кавалер — угроза безопасности государства! И тогда кавалер мог проститься со своей земной жизнью! — И когда голова его скатывалась с плеч, я говорила «хопп-ля-ля!», — удовлетворенно произнесла догаресса и поправила свои белокурые локоны. На другой день нам предстояло покинуть Венецию, и, когда мы закончили осмотр Дворца дожей, я захотела сделать последнюю отчаянную попытку найти Леннарта. Я просила, я молила Еву помочь мне. — Мы образуем цепь и устроим облаву на улице Мерчериа, — умоляюще сказала я. — Тогда, возможно, нам удастся найти убежавшего маленького пострела спящим под елкой и совершенно невредимым, несмотря на жгучий ночной мороз, — ответила Ева. Три раза заставила я ее пройти со мной по улице Мерчериа, и мы видели множество людей, и у них у всех было одно общее: они не были Леннартом. — Тебе бы повнимательнее следить за своей собственностью, — заявила Ева. — В Милане ты потеряла перчатки, но об этом я много говорить не стану. Но потерять двухметровую персону мужеского полу — это преступная небрежность! — Леннарт не моя собственность! — буркнула я. — К сожалению! Так оно и было. Но почему тогда я бегала и искала Леннарта? Только теперь меня осенило, что даже найди я его — от этого лучше бы не стало. Что, собственно говоря, случилось? Трое земляков, неожиданно встретившись за границей, вместе пообедали, вот и все! Где бы ни находился Леннарт Сундман, он наверняка давным-давно забыл о моем существовании. Я сдалась! — Гондола, гондола! — кричали гондольеры у моста Rialto. Именно здесь, у этого старого моста, бедный Венецианский купец[111] заложил Шейлоку фунт своей собственной плоти. Но к счастью, в последний момент, когда Шейлок уже начал точить нож, чтобы вырезать из груди Венецианского купца его сердце, был спасен благодаря мудрости Порции. О Шейлок, Шейлок, ты бы мог получить взамен мое! Оно для меня всего лишь бремя и мука! — Гондола, гондола! Гондольерам не надо было повторять это слово дважды, чтобы Ева услышала. Она уже бежала вниз, в гондолу.* * *
Ночь над Венецией.XIV
* * *
Мы жили в действительно прекрасном отеле в центре города. В элегантном отеле. — Я рада, что нам досталась тихая комната окнами во двор, — сказала я Еве, когда мы легли спать. — Мы тут будем спать спокойно! Во сне я очутилась в Средневековье. Я бежала, спасая свою жизнь, по узким улицам, где гвельфы и гибеллины сражались в полной готовности уничтожить друг друга! Они кричали и выли и со свежими силами лили с крыш домов расплавленный свинец на головы друг друга, что было для них приятным обычаем. Но как они выли! Они выли так, что я проснулась! Однако вой почему-то не прекратился! Ева сидела в кровати, прямая, как свеча, со смертельным испугом на лице. — Либо «Inferno»[125] открыл во Флоренции свой филиал, либо кого-то убивают, — сказала я. Со двора доносился самый что ни на есть адский вой, и посреди всего этого шума выкрикивал угрозы грубый мужской голос. — Помяни мое слово, он истязает жену, — сказала Ева. — Мы должны сделать что-нибудь, помочь несчастной женщине. Так воют только в смертельном страхе. Босыми ногами мы прошлепали к окну, открыли деревянные, сделанные из реек ставни и выглянули во двор. Гвельфы и гибеллины оказались пятью кошками, которые дрались так, что только клочья шерсти летели. А грубый мужской голос принадлежал постояльцу отеля, которому очень хотелось спать. Мы ведь слышали, что Италия — страна тощих, изголодавшихся кошек, а теперь поверили в это. Совершенно измученные и возбужденные, мы снова легли спать. И спали хорошо. До пяти часов утра, пока два проснувшихся во дворе отеля петуха не закукарекали так, словно хотели разбудить всю Тоскану. Я уже упомянула о том, что мы жили в элегантном отеле в центре Флоренции? Удивительная страна эта Италия!XV
Много испытаний выпало на долю Флоренции с тех пор, как этруски[126] пришли из Фьезоле[127], а теперь к этому добавились еще шведские туристические группы! Самое худшее всегда приходит последним. Будь я истой флорентийкой, думаю, я бы ненавидела всех этих обезумевших женщин, которые врываются в магазины, и вырываются оттуда, и задают вопросы, и торгуются, и считают, и покупают, и теребят шелковые ткани своими мерзкими алчными руками. Будь я истой флорентийкой и обладай я хоть каплей того чувства красоты, которое во все времена отличало жителей этого города, я сочла бы безвкусной всю эту преувеличенную лихорадочную погоню за seta pura и другими мирскими вещами. Будь я истой флорентийкой, я указала бы на чудесный розово-бело-черный фасад собора Santa Maria del Fiores[128] и сказала бы: «Разве вы не видите, что он сияет прекраснее, чем любой натуральный шелк!» И привела бы всех этих женщин к Кампаниле[129] и к «Вратам Рая» Джотто[130]. Я поводила бы их среди сокровищ искусства Галереи Уффици и сказала бы: — Купайте души в море красоты, женщины! Однако я, к счастью, не флорентийка и не несу никакой ответственности за всех этих безумных женщин, что, жужжа, как шершни, то влетают в лавки и магазины, то вылетают оттуда… А мы с Евой — во главе! Естественно, мы были в Галерее Уффици. Мы наслаждались прекрасным. Там был портрет очень юной фрёкен Медичи[131], завоевавший мое сердце, и портрет милой нежной мадонны в темно-зеленом плаще. Мы долго стояли перед Баптистерием[132], поражаясь невиданной роскоши «Врат Рая». Мы впали в восторг, осматривая собор Santa Maria del Fiores. Разумеется, мы купали души в море красоты! Но, но, но… Когда женщины, жужжа, как шершни, влетали в лавки и магазины и вылетали оттуда, мы с Евой были во главе! — «Врата Рая», — сказала Ева, рванув дверь магазина, в котором был самый большой выбор шелковых тканей. Я тоже была в угаре приобретательства. Наконец-то мой «seta pura фонд» выйдет на белый свет из внутреннего кармана жакета и превратится в плотный черный шелк. Ева купила шелк телесного цвета. Когда мы снова вышли на улицу, разгоряченные, с пылающими щеками, нам стало чуточку стыдно нашего безумия. Но там, на улице, ведущей к Ponte Vecchio[133], было так много очаровательных мелких лавочек. Нас тянуло туда словно магнитом. Ева, пожалуй, была права, сказав: это, мол, все равно что пустить свиней в огород, где растут трюфели[134]… Женский инстинкт и в чужом городе обнаружит Нужную Улицу! Вообще-то, пусть никто не подходит ко мне и не произносит ни единого дурного слова о тех, кто заглядывает в витрины. Я благодарю своего Создателя, что во Флоренции я не все время провела в Галерее Уффици. Иногда нужно постоять и перед витринами! Мы с Евой так и сделали. Мы стояли перед ювелирным магазином, а в витрине лежало кольцо, самое прекрасное, какое мне только доводилось видеть. — Ева! — заорала я. — Видала, какое кольцо! Ну то, с бирюзой! Ой, какое кольцо! И тут за спиной я услышала голос: — Кричи громче, Кати! Может, на окраине города еще кто-нибудь тебя не слышит! Я обернулась — это был Леннарт! О боже, Леннарт! Чуть насмешливо улыбающийся и все такой же загорелый. В моей душе что-то оборвалось. Мне хотелось броситься ему на шею и заплакать, бормоча о том, как мне было худо, и как мне его не хватало, и что я не в силах была выдержать разлуку с ним!.. Но ведь такое позволить себе нельзя! Поэтому я сказала: — Ты опять здесь? Все бегаешь за нами! Просто ужас! Ева пронзительно и глупо хихикнула, но я одним взглядом заставила ее замолчать. — Да, я здесь, — признался Леннарт. — Но ты, пожалуй, скоро снова затеряешься в толпе. Я рассказала, как искала его на Пьяццетте в Венеции, и он чуть насмешливо улыбнулся. — Я тоже искал тебя, — сказал Леннарт. — Правда? — с надеждой спросила я. — Ну да, я даже заглядывал в газеты, в рубрику «Потерянные вещи». — Правда? — спросила я с еще большей надеждой. Он подхватил Еву и меня под руки, и мы медленно пошли по улице. Ева поинтересовалась, сколько еще времени он останется во Флоренции и куда собирается ехать потом? Я молча благословила ее, я была так благодарна ей за то, что мне не надо самой задавать Леннарту эти вопросы. Да, он поедет дальше завтра утром! Точно еще не знает куда, а позднее, очевидно, в Рим. Я почувствовала, что меня снова охватывает глубокое отчаяние. Мне дано встретить его на такой краткий миг, а потом он снова исчезнет. Это было выше моих сил! О, пусть небо сжалится над такими, как я! Несчастная любовь в семь раз хуже зубной боли! — Возможно, мы и в Риме увидимся, — как можно равнодушнее сказала я. — Мы тоже едем туда! — Ничего нельзя знать заранее! — ответил Леннарт. Я чуть не вскрикнула. Он сказал: «Ничего нельзя знать заранее!» Разве он не понимает, что я должна встретиться с ним! Я должна убедить его, что он не сможет жить без меня! Конечно, мне это не удастся, но я все же могла бы, по крайней мере, получить пристойный шанс попытаться это сделать. Несправедливо, что различия наших маршрутов помешает мне в этом и сделает меня несчастной на всю оставшуюся жизнь. Нельзя же, в самом деле, требовать от девушки, чтобы ей удалось завоевать сердце мужчины, если ей дается на это время от времени по пять минут. Но Леннарт шел рядом со мной, улыбался, ничего не подозревая ни о моей беде, ни о моем отчаянии. Я еще отчаяннее ломала голову, как сделать, чтобы снова увидеть его. Мимоходом упомянула я название отеля, в котором мы будем жить в Риме. Пять раз упомянула я как бы мимоходом название нашего отеля в Риме. Но не похоже, чтобы Леннарт принял его во внимание и запомнил. Ева — добрая душа, всегда готовая помочь, делала все, что в ее силах. — Ты имеешь представление, где находится этот отель? — поинтересовалась она. — Ни малейшего, — ответил Леннарт, по-видимому чрезвычайно этим довольный. — Какой восхитительный Старый мост! — продолжал он, остановившись посреди Ponte Vecchio. — Действительно, поразительно красивый Старый мост! — повторил он, глядя с огромным интересом в желто-илистые воды Арно[135]. «О, какое же ты чудовище! — молча сетовала я. — „Восхитительный Старый мост“! Вот на таком восхитительном старом мосту во Флоренции Данте впервые встретил Беатриче Портинари[136]. Знаешь ли ты об этом? Думаешь, он шел и улыбался и смотрел на мост?» Нет, для Леннарта я не Беатриче Портинари, это очевидно, и я заставляла себя осознать сей факт. Самое лучшее — сразу же покончить со всеми надеждами и посмотреть правде в глаза! Пусть уезжает! «Я преодолею свою роковую любовь, — решила я. — Надо немного подождать, и мне, вероятно, удастся, если я его больше не увижу!» — Знаете, что мы сделаем? — спросил Леннарт. — Мы втиснемся в мой маленький автомобиль и поедем во Фьезоле посмотреть, как садится солнце. Я первая издала восхищенный вопль в ответ на это предложение. Я сказала себе, что если мне нужно преодолеть свою роковую любовь, то это можно с тем же успехом сделать во Фьезоле и в обществе обожаемого субъекта. Но, пожалуй, это умозаключение было ошибочным. Если речь идет о том, чтобы преодолеть несчастную любовь, то Фьезоле для этого наверняка одно из наименее подходящих мест в мире. Сердце всегда немного щемит, когда видишь нечто более прекрасное, чем все его описания. Но стоять рядом с тем, кого ты любишь, и видеть, как заходит солнце над Флоренцией и долиной реки Арно, — это приводит к помутнению рассудка, и ты готов тут же расплакаться. И видишь, что даже и не стоит пытаться преодолеть там свою любовь! В Италии красивее всего сумерки. И здесь, в Тоскане, тоже. Пожалуй, здесь, в Тоскане, — больше всего! Классический ландшафт с затянутыми серебристой дымкой холмами и нескончаемые аллеи тополей, взывающих к тебе и беседующих с тобой всей своей тишиной, и покоем, и безмерностью. Здесь ничто не изменилось! Так же молчаливо спускались сумерки, когда Фра Анджелико[137] писал своих мадонн, над Флоренцией так же сверкали вечерние звезды. Вероятно, такая же чуть фиалковая синева окрашивала воздух в те далекие времена, когда один из блистательных дней Лоренцо Magnifico завершился однажды в старинном Палаццо Медичи[138] на вершине холма. Быть может, именно в сумерках Лоренцо Медичи почувствовал, что умирает, быть может, он бросил через окно последний взгляд на свой любимый город. О, надеюсь, такой же мягкий сумеречный свет озарил его усталые глаза, а вечерняя звезда горела так же ясно, как и теперь! Быть может, то был отблеск нескольких свечей, зажженных внизу во Флоренции, быть может, он видел их и горевал, потому что вскоре умрет для этого города внизу и для живущих в нем людей. А быть может, он, Magnifico, ужасно устал и жаждал долгого покоя… Даже Ева молчала, когда мы стояли там. Из францисканского монастыря[139] на вершине холма доносился тонкий тихий звон колоколов, чтобы заставить преисполниться все вокруг еще большей грустью, а меня еще сильнее почувствовать собственную потерянность. Мы побрели по крутой тропинке наверх, где нас встретил бедный маленький монах, выглядевший словно маленький бедный человечек Божий. Он пригласил нас войти в цветущий монастырский сад и заверил, что говорит по-шведски. — Пожалуйста… красивые цветы… спускайтесь вниз… — весьма энергично сказал он. Затем мы вернулись на Пьяццу, которая в период античности была форумом Фьезоле. Там мы уселись в небольшом уличном кафе и подкрепились чашкой кофе. По правде говоря, я нуждалась в чем-то подкрепляющем. Я ощущала беспросветную печаль, а жизнь представлялась мне столь прекрасной и столь грустной, что лучше было умереть и избавиться от всего на свете… Как чудесно и покойно было бы умереть и не думать больше ни о Леннарте, ни о вечерних звездах и вообще ни о чем! Ева и Леннарт весело болтали, я же хранила полное молчание. Горло у меня болело, я не могла выдавить ни единого слова, в глазах стояли слезы, готовые вот-вот сорваться с ресниц, если я только не удержу их. Иногда Леннарт спокойно и чуть равнодушно поглядывал на меня, и я улыбалась бледной улыбкой. Но вдруг он сказал куда-то в пространство: — А ведь у Кати по-настоящему прелестные ушки! Он сказал это невзначай, примерно так, как если бы констатировал, что кофе вполне сносный. Только: «А ведь у Кати по-настоящему прелестные ушки!» Но этого было достаточно. Сначала я подумала было, не подбросить ли мне кофейные чашки в воздух, чтобы дать выход забурлившей во мне радости? У меня прелестные ушки… о, если бы я могла снять их и подарить ему на память как маленький сувенир! У меня прелестные ушки — спасибо, спасибо Тебе, дорогой Боже, за это и за то, что жизнь так чудесна! И за то, что Ты сотворил столько вечерних звезд и много другого прекрасного! И хотя Ты так спешил, Ты все-таки нашел время сотворить для меня пару прелестных ушек, спасибо Тебе за это, дорогой, дорогой Боже! Подумать только, как чудесно жить на свете! Я едва усидела на стуле! И если бы умела махать своими прелестными ушками, то сделала бы это! Боль в горле, мешавшая мне разговаривать, совершенно исчезла! Я начала так болтать, что испугалась за себя! Мой порыв заразил Еву и Леннарта, и мы болтали и шумели до тех пор, пока на лицах сидевших вокруг нас людей не появилось задумчивое выражение. — Следует считаться с этими чопорными южанами, — заметил в конце концов Леннарт. — Они не привыкли к нашей буйной северной жизнерадостности.* * *
Но одно — точно! Когда ты влюблена, невозможно радоваться долго. Радуясь своим прелестным ушкам, я совершенно забыла, что мне вот-вот предстоит разлука с Леннартом. Я не понимала этого до тех пор, пока мы не оказались в холле отеля и не протянули друг другу на прощание руки. Леннарт жил в том же отеле, что и мы. Кто бы мог подумать?! Но он хотел пообедать с несколькими итальянскими друзьями, а потом рано лечь спать и назавтра в семь часов утра пуститься в путь. А мы с Евой должны были обедать с супружеской четой Густафссон, и с фру Берг, и с господином Мальмином, и всеми прочими. А какая уж тут радость от прелестных ушек? — Увидимся! — сказал Леннарт, быстро пожав нам руки. «Увидимся», — что он мог знать об этом? Увидимся небось через двадцать лет на какой-нибудь улице в Стокгольме… Нет, вообще-то я тогда уже давным-давно буду мертва, медленно исчахну в от безрадостной жизни. Черное, как ночь, отчаяние вновь охватило меня. Я ринулась наверх в наш номер, бросилась поперек кровати и зарыдала. Но потом — постепенно — я вынуждена была успокоиться и спуститься вниз к обеду. Господин Густафссон сидел рядом со мной, говорил о своем шефе и страшился того дня, когда надо будет снова вернуться к нему. Но в конце концов господин Густафссон заметил, что я отвечаю несколько односложно. Тогда он огорченно посмотрел на меня и спросил, не заболела ли я. Участливо погладив мою руку, он сказал: — Глотайте аспирин, это помогает! — Ах, если бы все было так просто! Наша группа собиралась после обеда в ночной клуб, но я отказалась идти с ними. Я собиралась лежать и плакать в отеле. Ева тотчас вызвалась сидеть на краю моей постели и менять мне носовые платки, но я заставила ее пойти вместе с остальными. — Достаточно того, что я лежу в номере и горюю, — сказала я. — Не нужно портить из-за этого вечер господину Мальмину! — Чихать мне на господина Мальмина! — грубо сказала Ева. Но в результате удалось убедить ее, что мне станет лучше, если я буду плакать в одиночестве. Она ушла, а я подняла настоящий рев. Но через несколько минут Ева прибежала обратно. Она была чрезвычайно возбуждена. — Кое-то сидит внизу, в холле, и читает газету! — выпалила она. Я подняла с подушки свое красное заплаканное лицо. — Не иначе, это рыцарь Синяя Борода[140], если ты вне себя от страха?! — Это не рыцарь Синяя Борода, — ответила Ева. — Это Леннарт Magnifico. И это гораздо лучше! Я опустилась на подушку в очередном приступе плача. — Послушай-ка! — строго сказала Ева. — Кончай реветь! Спускайся вниз к Леннарту, потому что это, разумеется, единственное, чего тебе хочется! Я, совершенно обессилев, покачала головой: — Я не могу вот так откровенно бегать за ним, ты что, не понимаешь? — Тогда пусть он бегает за тобой! — заявила Ева. — Садись в холле и тоже читай! Как будто ты его не видишь! Он тебя заметит через некоторое время, и тогда ты сможешь разыграть огромное удивление! Предложение было заманчивым. Еще раз увидеть его! Места колебаниям не было! Вскочив с постели, я быстро запудрила самые страшные следы слез. — Возьми! — сказала Ева, сунув мне в руки карманную «Divina Commedia». Быть может, это выглядит странно — сидеть в холле отеля и читать «Divina Commedia» в одиннадцать часов вечера, но пусть это будет как угодно странно… В этот момент ничего другого у меня под рукой не было, а я торопилась. Взяв книгу, я помчалась вниз по ступенькам, терзаясь страхом, что Леннарт уже успел исчезнуть. Но он не исчез. Он сидел там, спрятавшись за газетой. Однако волосы, торчавшие из-за нее, не позволяли ошибиться. Во всем мире существовал лишь один-единственный такой вихор. Я уселась на почтительном расстоянии и открыла книгу как раз случайно на том самом месте, где Данте встречает в аду Франческу да Римини[141] и она рассказывает ему о своей запретной, незаконной любви к брату мужа, Паоло Малатеста, с которым навечно соединена в геенне огненной. О, она помнит, как все это было и как печально все кончилось! Оба влюбленных сидели, читая одну и ту же книгу о любви, и чтение так воспламенило их, что, по словам Франчески,XVI
— Bira, uva, panino! Bira, uva, panino![143] Протяжные крики торговцев слились в громогласный хор, когда поезд остановился на какой-то станции. Но продавали они не только пиво, виноград, хлебцы и булочки. Можно было купить еще и вино, большие оплетенные бутылки кьянти, ликеры, cioccolata[144], и cigarette[145], и маленькие подушечки, на которых можно было спать, когда устанешь. Торговать итальянец учится наверняка уже в колыбели. У туриста легко создается впечатление, что все итальянцы стоят, выстроившись в ряд, протягивая дешевые бусы, кораллы, черепаховые шкатулочки, открытки, шелковые шарфы и birra, uve, panini, и хотят бесконечно продавать, продавать и продавать! Мы с Евой охотно купили и birra, и uve, и panini и закончили покупки, как раз когда поезд тронулся в путь. Молча жуя бутерброды с салями, смотрели мы на холмистый ландшафт, где белые волы мирно тянули за собой круг среди серебристо-серых оливковых деревьев и где паслись большие овечьи стада. Все словно на картинках из Библии! Небольшие белые игрушечные селения дремали, озаренные солнцем. Вдали синели Апеннины. Мы ехали в Рим. В Рим, куда ведут все дороги[146]. Собственно говоря, не следовало ли и нам с посохом пилигрима в руке идти к этому городу по одной из этих белых дорог? Нет, это так же точно, как то, что все дороги ведут в Рим! Все мы — пилигримы из Стокгольма, из Аскерсунда, из Вернаму[147], выехавшие оттуда, чтобы увидеть Вечный город[148], ехали, забронировав места в вагоне, и сидели развалившись на мягких подушках! Это было, что ни говори, на редкость удобное паломничество. Но в поезде были и вагоны третьего класса, ой-ой-ой! Пожалуй, никогда по-настоящему не узнаешь, что такое перенаселение, пока не увидишь битком набитое итальянцами купе третьего класса. Когда я говорю «битком набитое», то я и имею в виду битком набитое. Я вовсе не хочу сказать, что там народу — ровно по числу сидячих мест. Вовсе нет! Но если я говорю, что там на каждом месте, предназначенном для одного человека, сидят двое, а проходы так забиты, что выгибаются спины, а те, кому не хватает места, свешиваются из двери вагона, то это дает лишь слабое представление о том, как выглядит битком набитый итальянский вагон третьего класса. В Швеции это ни за что бы добром не кончилось, даже в неделю вежливости[149]. Люди начали бы злобно наступать друг другу на мозоли и осыпать друг друга взаимными угрозами. Но итальянцы, похоже, в самом деле и более гибки, и легче прессуются. Мы ехали в Рим! Держа по бутерброду с салями в каждой руке! В самый разгар трапезы адъюнкт Мальмин сунул голову в наше купе и спросил, нельзя ли ему войти. Ему разрешили. Мы попытались даже заставить его съесть бутерброд, но он, содрогаясь, отклонил его. Это был элегантный, застегнутый на все пуговицы господин, а вовсе не тот тип, что станет чавкать публично, поглощая бутерброд! Однако, казалось, он с некоторым удовольствием смотрел, как смертельно голодная Ева вонзала зубы в ломтики колбасы. Господин Мальмин был холостяк и философ. И одно, пожалуй, вытекало из другого. Он пребывал у ног Шопенгауэра[150] и теоретически почерпнул у своего кумира кое-что и о женщинах. Уже на ранней стадии знакомства Мальмин обратил наше с Евой внимание на то, что практически все крупные философы к женскому полу относились отрицательно и прекрасно могли обойтись без всего, что носит имя «женщина». — Да, а мы очень даже прекрасно можем обойтись без этих старцев философов, так что мы квиты! — сказала Ева. Думаю, господин Мальмин воспринимал Еву как прямой вызов Шопенгауэру. Он производил впечатление человека чем-то обеспокоенного, и это с каждым днем становилось все более и более заметно. А откуда бы ни доносился громкий смех Евы, можно было быть уверенным, что поблизости найдешь и господина Мальмина. Внешне он сохранял свое огромное чувство превосходства, но иногда можно было случайно наткнуться на него, когда он украдкой смотрел на Еву глазами голодного ребенка. Ева ничего не замечала, во всяком случае тут она не притворялась. Она смеялась все так же беззаботно и обращалась с адъюнктом так же неуважительно, как с самого начала. А сейчас она, размахивая своим бутербродом с салями, спрашивала Мальмина, не думал ли он когда-нибудь посвататься к Фриде Стрёмберг? — Нет, избави меня Бог! — испуганно ответил Мальмин. — Глупо! — заявила Ева. — Фрида такая милая! И к тому же прекрасно готовит! Я уверена, что Шопенгауэр ничего не имел бы против. Но возможно, куда труднее было бы уговорить Фриду. Господин Мальмин поднялся и ушел. Он не желал больше слышать о Фриде Стрёмберг. Но Ева, видимо, заронила в его душу семя сомнения, хотя, возможно, не в том направлении, в каком бы этого хотелось ему. Некоторое время спустя, когда я, стоя одна в проходе, смотрела на Апеннины, он подошел ко мне и стал говорить о Еве. Выражался он весьма туманно и неопределенно, но хотел совершенно точно знать, не занята ли уже Ева где-то на стороне. — Не более чем обычно, — правдиво ответила я. — «Не более чем обычно» — что это значит? — удивился господин Мальмин. — Ха! — воскликнула я. — Пожалуй, пять-шесть кандидатов в резерве, а с одним или с двумя она чуточку — слегка — помолвлена. Но занята?.. Нет, этого утверждать нельзя! Господин Мальмин испуганно смотрел на Апеннины. Мне было так жаль его! Мне вовсе не хотелось его огорчать. Я только собиралась деликатно разъяснить ему девиз Евы: «Один мужчина — это не мужчина!» — Только не падайте духом! — сказала я ему в утешение и похлопала его по плечу. — Вы, господин Мальмин, можете, пожалуй, встать в очередь! Но в ответ господин Мальмин заявил, что я совершенно не поняла его. Он задал мне вопрос исключительно из любознательности, а вовсе не по какой-то другой причине. Да, да, ведь господин Мальмин спрашивал так часто, и так много, и так долго из чистой любознательности, и можно было ожидать чего угодно… Но на этот раз им наверняка двигала не только любознательность. Я, сама поверженная несчастной любовью, узнавала ее симптомы. Я решила произнести речь и предупредить Еву, а также попросить ее быть впредь чуточку более осторожной и не улыбаться все время, пуская в ход свои ямочки на щеках. — Господин Мальмин такой милый человек и блестящий знаток, ну да, конечно же, — сказала я ей. — Он не заслуживает того, чтобы стать твоей игрушкой! — Хо-хо! Ничего себе игрушка! — Да! Не будь такой высокомерной! — воскликнула я. — Да, но что я такого сделала? — Ева сердито вытаращила на меня глаза. — Ты что, утверждаешь, будто я поощряла Мальмина? Нет, во имя справедливости, этого я, разумеется утверждать не могла. Она ничего не делала, кроме того, что была самой собой, то есть веселой и привлекательной. Я попыталась объяснить ей, что такой серьезный и сдержанный человек, как Мальмин, при встрече с таким жизнерадостным существом, как Ева, неизбежно становится беспомощной жертвой и… Короче говоря, она могла бы быть хоть немного осторожней, завершила я свой умный пассаж. Правда, я не знала, как эта осторожность должна выглядеть на практике. — Вот как, нельзя даже и повеселиться! — негодующе изрекла Ева. — Ну ладно, пускай! В следующий раз, когда Мальмин заржет и зальется своим мелким смешком в моем присутствии, я скажу: «Э, нет, господин Мальмин, сейчас мы будем думать о смерти!» Результатом моего предупреждения стало то, что когда господин Мальмин в следующий раз зашел в наше купе, Ева, смертельно серьезная, сидела в углу и прятала свои ямочки на щеках, сжимая губы и втягивая щеки так, что это могло кого угодно навсегда лишить радости жизни. Господин Мальмин робко посмотрел на нее и спросил, как она поживает и здорова ли? — Да, я здорова, — ответила Ева. — Я думаю о смерти и очень хорошо поживаю! Господин Мальмин покачал головой и отправился восвояси. — Думаешь, помогло? — с надеждой спросила Ева. — Не притворяйся дурочкой! Нечего делать вид, будто не понимаешь, что я имею в виду! Я напомнила ей, что Мальмин не единственная жертва ее ямочек на щеках. Во Флоренции был еще один бедняга — румяный портье нашего отеля, который, вероятно, сейчас сидит и плачет из-за нее. — Ну, это же совсем другое дело! — воскликнула Ева. — Все портье в отелях любят меня! В этом она права. Таинственная притягательность Евы для портье — тема, которая должна быть исследована в докторских диссертациях каким-нибудь ученым, интересующимся феноменом сверхъестественного. Стоит какому-нибудь портье увидеть Еву, как он роняет все, что держит в руках, отталкивает в сторону магараджу из Майсура[151] или другого незначительного гостя, которого обслуживает, и спешит с глубокими поклонами к Еве, чтобы передать ей ключи от княжеских покоев. Меня он не видит в упор. Я стою с улыбкой, с каждой минутой все более смиренной, и чувствую себя Урией Типом[152]. Я робко бормочу, нет ли для меня писем, и тогда портье окидывает меня неодобрительным взглядом и говорит, что нет, ничего нет. Зато меня любят горничные отелей, а я люблю этих горничных. Особенно в Италии! Мы смеемся и киваем друг другу, а я смущенно болтаю, смешивая слова всех известных мне языков. Но горничные все равно понимают, что я имею в виду: я считаю Италию самой красивой страной на свете, а итальянцев исключительно любезными, талантливыми и приятными… Еще я думаю, что сегодня прекрасная погода, а завтра, вероятно, будет такая же прекрасная и что я хочу получить мое выглаженное платье subito, то есть сию же минуту. — Subito, — повторяют они, и глаза их дружески сияют. — Subito, — говорят они и кивают в знак согласия. Ну да, конечно, платье будет выглажено сию же минуту. Затем они исчезают вместе с платьем, а три часа спустя я, облаченная в розовые шелковые брючки, буквально лезу на венецианскую хрустальную люстру, чтобы утихомирить свои разбушевавшиеся нервы. Через пять минут мне надо идти обедать, но даже если розовые шелковые брючки мне к лицу, они еще не воспринимаются как вечерний туалет, по крайней мере в лучших ресторанах. Но я все равно люблю горничных отелей, это точно! Даже если, говоря subito, мы имеем в виду совершенно разные вещи! Ева по-прежнему желает думать о смерти в своем углу, а я тогда устраиваюсь поудобней в своем и думаю о Леннарте. Этот последний вечер во Флоренции вселил в меня абсолютную уверенность — спасения для меня нет. Я обречена вечно любить Леннарта Сундмана. А кроме того, у меня появилась надежда! Надежда жалкая и маленькая, но она упрямая и не желавшая умирать. Я питала ее мелкими, но значительными деталями, по крайней мере я внушала себе самой, что они значительные. Леннарт так нежно взглянул на меня, обнаружив в холле отеля во Флоренции, — это первое! Он возил меня в своем автомобильчике ночью по городу — это второе. Мы часами ездили по темным дорогам Тосканы, и я болтала столько всяких глупостей о самой себе, а он слушал! О, как удивительно он слушал! Зачем ему было носиться ночью по всей Тоскане, если бы он совершенно мной не интересовался? Он обещал отыскать нас в отеле в Риме — это третье! «Нас», а не «меня»! Ой, в этом-то и была вся загвоздка! Никакой уверенности, что он явится ради меня! На самом деле он не сказал ровно ничего, что прямо свидетельствовало бы об этом. Единственное, что он сказал: Ева, мол, милая и веселая! О милая и веселая Ева, не отбирай у меня моего единственного маленького агнца[153], ведь у тебя целое стадо баранов!
Последние комментарии
2 часов 2 минут назад
8 часов 24 минут назад
8 часов 32 минут назад
9 часов 1 минута назад
9 часов 4 минут назад
9 часов 5 минут назад