[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Харри Мулиш
Зигфрид
Почему меня черт не приберет? У него наверняка лучше, чем здесь.Ева Браун. Дневник. 1111.35
1
Когда шасси самолета гулко ударились о бетон посадочной полосы, Рудольф Гертер очнулся от глубокого сна без сновидений. Крылатая машина с ревущими моторами сбросила скорость и, описав плавный круг, выехала с посадочной полосы. Венский аэропорт. Гертер, слегка покряхтывая, выпрямился в кресле; он снял туфли и с гримасой боли на лице стал массировать пальцы на левой ноге. — Что с тобой? — спросила сидевшая рядом высокая женщина, на вид намного его моложе. У нее были рыжие заколотые наверх волосы. — У меня свело указательный палец на ноге. — Что-что у тебя свело? — Указательный палец. — Он улыбнулся и заглянул в ее большие зеленовато-карие глаза. — Разве не странно, что все части тела имеют названия, скажем, ноздря, ушная раковина, локоть, ладонь, только два пальца на ноге по обе стороны от среднего пальца их не имеют? Про них почему-то забыли. — Он снова улыбнулся. — Поэтому я окрестил их указательным и безымянным. К вашим услугам последователь дела Адама, давшего всему имена, — прошу любить и жаловать. — Он внимательно посмотрел на нее и добавил: — Впрочем, и Мария не так уж далеко ушла от Евы. — С тобой не соскучишься! — улыбнулась она. — Такая уж у меня профессия. — Приятный был полет, господин Гертер? _ поинтересовался старший стюард, который принес им пальто. — Да, только вот зря выпил лишние четверть бутылки эльзасского, когда пролетали над Франкфуртом. За каждый выпитый бокал вина мне теперь приходится расплачиваться лишними десятью минутами сна. Они летели бизнес-классом и поэтому из салона выходили первыми. Гертер посмотрел в радостные, широко раскрытые глаза выстроившихся в ряд членов экипажа; на пороге кабины пилотов появился командир авиалайнера. — До свиданья, господин Гертер, желаю вам хорошо провести время в Вене, — сказал он с широкой улыбкой на лице, — и спасибо за вашу замечательную книгу. — Я лишь выполнил свой долг, — усмехнулся в ответ Гертер. На месте получения багажа Мария отцепила одну из тележек в ряду, пока Гертер с перекинутым через руку пальто стоял, прислонившись к колонне. Пышная шевелюра, обрамлявшая его лицо с острыми чертами, формой напоминала языки пламени костра, а белизной — пену морского прибоя. На нем был зеленоватый твидовый костюм и жилет, который, казалось, служил для придания формы его длинному, узкому, почти прозрачному телу. После двух онкологических операций и инсульта физически он чувствовал себя собственной тенью — но это лишь только физически. Его холодные серо-голубые глаза были устремлены на Марию, которая, словно охотничья собака на лисьей охоте, сосредоточила все свое внимание на резиновых шторках, пропускавших то сумку из телячьей кожи фирмы «Гермес», то медленно выползающий следом за ней бедный, перевязанный веревкой сверток. Мария, такая же, как и он сам, длинная и худая, была на тридцать лет его моложе и в тридцать раз сильнее. Мошным рывком она подхватила с ленты транспортера их чемоданы и одним махом погрузила их в багажную тележку. Когда сквозь автоматические двери они прошли в зал прибытия, взгляд их заскользил по длинному ряду табличек и транспарантов: «Хилтон Шатл», «Д-р Оберкофлер», «IВМ», «Г-жа Марианна Грубер», «ФИЛАТЕЛИЯ 1999»… — Никто нас не встречает, — промолвил Гертер. — Все так и норовят загнать меня в угол и посмеяться надо мной. Он чувствовал себя скверно. — Господин Гертер! — Маленького роста особа, с первого взгляда видно, что беременная, подошла к нему и, улыбаясь, протянула руку. — Я вас, разумеется, узнала. Вас все узнают. Я Тереза Рёэль из нидерландского посольства. Второе лицо после посла. Улыбнувшись, Гертер наклонился и поцеловал ей руку. Здорово — второе лицо, и на последних сроках беременности! Это было продолжением того, что ему так нравилось в Голландии: неизменно жизнерадостное настроение. На всех бесчисленных литературных и литературно-политических конгрессах и конференциях, на которых ему довелось присутствовать, нидерландские делегации отличались приподнятым духом. Если немцы и французы по вечерам собирались вместе и с кошмарной серьезностью обсуждали, какой стратегии им следует придерживаться на следующий день, то голландцы были беспечны как дети. Даже в Совете министров в Нидерландах, как поведал ему один знакомый министр, то и дело раздаются взрывы хохота. Посольская машина ожидала их прямо напротив выхода; шофер, физиономию которого украшали огромные, подкрученные кверху седые усы, предусмотрительно держал дверцы машины открытыми. По сравнению с Амстердамом было холодно. Сидя на заднем сиденье, Гертер обсуждал со вторым лицом программу своего пребывания. Мария, которую он представил как свою подругу и спутницу, сидела вполоборота к ним рядом с шофером и, таким образом, могла принимать участие в разговоре — она делала это не только из интереса, но еще из понимания, что слушать ему сейчас, когда слуховой аппарат усиливает гул мотора, труднее, чем обычно. Время от времени он поглядывал на Марию, и она как можно более незаметно повторяла слова госпожи Рёэль. Стремясь облегчить его участь, она проводила основательную селекцию сказанного. На сегодня было запланировано одно лишь короткое телеинтервью для программы «Новости искусства», которую должны были показать вечером, но у него еще было вполне достаточно времени, чтобы распаковать вещи и немного освежиться. На утро следующего дня были намечены интервью с представителями трех ведущих газет и еженедельников, затем обед у посла и вечером лекция. В четверг он мог полностью располагать своим временем. Представительница посольства передала ему бумаги и несколько газет с обзорами его творчества — все это он сразу же вручил Марии. Он лишь чуть-чуть повел бровью, и она поняла, что дальнейший разговор в основном прилете поддерживать ей. Центр города встретил его грандиозным, монументальным объятием Рингштрассе. Он не часто бывал в Вене, но всякий раз, приезжая, чувствовал себя здесь своим. Его семья была родом из Австрии, очевидно, человек хранит в своих генах даже память о тех краях и городах, в которых никогда не был. Повсюду он видел множество людей и машин. Низкое ноябрьское солнце придавало предметам четкие контуры; последние осенние листочки на ветвях деревьев можно было пересчитать каждый в отдельности — стоит лишь подняться мощному порыву ветра, как все они исчезнут. Когда проезжали скверик с ярко-зелым газоном, укрытым опавшими золотыми листьями, он показал на них и промолвил: — Вот и я теперь очень часто чувствую себя похожим на них. Возле величественного здания Оперы машина свернула направо на Кернтнерштрассе и остановилась возле отеля «Захер». Госпожа Рёэль извинилась, что не сможет присутствовать завтра на обеде и на лекции, но пообещала, что в четверг вечером сама заедет за ними и отвезет в аэропорт. У стойки администрации в многолюдном холле его встречали с радостным изумлением, как человека, которого в этом дорогом отеле ждали уже очень давно. Гертер принял все высказанные комплименты добродушно, но из-за того, что для самого себя он так и не стал тем, за кого уже десятки лет его принимали другие, подумал: «Вся эта помпа была бы хороша для восемнадцатилетнего юноши, никому не известного и без гроша в кармане, который сразу после окончания войны пытается написать свой первый рассказ. Но возможно, — неспешно размышлял он, двигаясь за носильщиком по устланным темно-красными ковровыми дорожками длинным коридорам, украшенным портретами в тяжелых позолоченных рамах кисти художников девятнадцатого века, — может быть, в действительности не такой уж я скромник, а совсем даже наоборот, может быть, я и в самом деле не изменился: в том смысле, что был всегда именно тем, кого во мне теперь видят другие, даже тогда, когда жил в комнатушке на чердаке с морозными узорами на стеклах». На столе в угловой гостиной апартаментов, напоминающей будуар императрицы Сисси хрустальными люстрами и романтическими картинами на стенах, стояли ваза с цветами и большое блюдо с фруктами, перед ним две десертные тарелки, разложенный прибор и салфетки, а в серебряном ведерке со льдом — бутылка сухого шампанского; рядом с двумя маленькими коричневыми фирменными пирожными «Захер» красовалась открытка с приветствием, написанная рукой директора. После того как им объяснили назначение всех кнопок, Гертер сразу начал распаковывать вещи, стремясь стереть с себя следы путешествия и перейти к следующему этапу. Тем временем Мария, сидя на краю кровати, звонила его жене Ольге, спеша сообщить об их благополучном прибытии. Ольга была матерью двух его взрослых дочерей и сейчас в Амстердаме присматривала за Марниксом, его с Марией семилетним сынишкой. Когда она наполнила ванну и разделась, Гертер подошел к угловым окнам и стал смотреть на улицу. Всю противоположную сторону занимало боковое крыло Национальной Оперы, помпезного здания в ренессансном стиле; на площади неподалеку от отеля, возле конного памятника на постаменте, выстроился ряд прогулочных фиакров — лошади, укрытые попонами, кучера в длинных плащах с пелеринами и в котелках, среди них встречались и женщины. Чуть подальше — музей Альбертина, за ним в неярком осеннем освещении обозначились башни и купола Хофбурга. Мысли перенесли его в те времена, когда он впервые приехал в Вену, это было сорок шесть лет тому назад. Ему тогда стукнуло двадцать шесть, он был полон сил и здоровья и годом раньше выпустил первый свой роман «Пугало», премию за него присудили еще до публикации, на стадии рукописи; когда же в год пятидесятилетия ему присудили Государственную премию, министр назвал его «прирожденным лауреатом», впрочем, он и сам был такого мнения. События подобного рода, по всей видимости, ему на роду написаны, но, кроме него самого, об этом в 1952 году не знал еще никто. В ту пору один из его друзей, журналист, должен был подготовить международный репортаж для иллюстрированного еженедельника и предложил составить ему компанию в поездке. Автомагистралей тогда еще практически не существовало, и на «фольксвагене» они тащились в Вену по провинциальным дорогам через Кельн, Штутгарт и Ульм. Это было самое начало второй половины двадцатого века, только что отгремела мировая война, города лежали в руинах, они ночевали в подземных бомбоубежищах, временно переоборудованных под гостиницы. В самой Вене сохранялось еще немало развалин. Два эпизода запомнились ему ярче всего. Первый, это как он проснулся на следующее после приезда утро в бедной гостинице на Виднер-Хауптштрассе — совсем неподалеку отсюда. Окно комнаты выходило во двор, и, когда он распахнул створки, в нос ему ударил неопределенно-сладкий запах, знакомый и в то же время абсолютно новый. Можно ли верить тому, что есть генетическая память на запахи? Мало того, температура словно перестала существовать. Неподвижный воздух был ни на градус теплее или холоднее его кожи; ему показалось, что он слился с миром воедино, но в то же время, непонятно каким образом, вернулся домой, к своему отцу, с которым к тому моменту уже нельзя было перемолвиться ни словом. Вторым эпизодом его воспоминаний была встреча, произошедшая еще через пару суток. В Вене по-прежнему стояли войска четырех союзников; на фасаде дворца Хофбург — с его балкона когда-то выступал под овации толпы Гитлер — была укреплена гигантская советская красная звезда с серпом и молотом. Как все это началось, он уже не помнил, но в русской части города он разговорился с солдатом Красной Армии — тот был на пару лет его моложе и на целую голову ниже ростом, в форменной пилотке на русых волосах, в сапогах гармошкой и в широкой, словно крестьянская рубаха, гимнастерке с погонами, подпоясанной ремнем. «Разговорился» — это громко сказано, ни один из них ни слова не понимал в речи другого, он разобрал только, что солдата звали Юрий и что он пришел сюда из неизмеримых далей Советского Союза, присмотреть за тем, чтобы брошенные Гитлером семена снова не взошли. Часами они бродили вдвоем по Вене и, глядя на австрийцев, повторяли все время одно и то же: «Germanski niks Kultur». Где сейчас этот Юрий? Если он жив, ему уже под семьдесят. Гертер тяжело вздохнул. Может быть, стоит все это однажды записать? Потихоньку подходит время для мемуаров, если, конечно, не считать, что все его книги — это сплошные мемуары, то есть воспоминания о событиях из реальной жизни, нераздельно связанных с созданными его воображением. В дверь постучали — служащий гостиницы доставил большой букет цветов от посла. Он снова бросил взгляд вниз на площадь. Извозчики поглаживали своих лошадей, а из-за балюстрады озирал город бронзовый эрцгерцог на бронзовом коне. На незастроенной части площади был установлен массивный современный памятник, на том самом месте, где во время бомбардировки погибли сотни венцев. Смертью они тоже обязаны своему заблудшему сыну, в объятия которого всего за несколько лет до этого восторженно бросались на Площади Героев.2
Репортер Сабина по телефону сообщила, что ждет его внизу. Вместе с Марией он сел в лифт и прибыл в роскошный, отделанный красным деревом гостиничный холл; все кресла и диваны между массивными зеркалами и вазами с огромными букетами цветов оказались занятыми. Он узнал Сабину по немецкому изданию своего последнего романа, который она держала под мышкой, вроде опознавательного знака на свидании после объявления о знакомстве, помещенном в газете. Она отличалась от буржуазной публики, в том числе и костюмом: на ней были джинсы и белая мужская рубашка (застегнутая на правую сторону, а не наоборот). Прежде чем к ней подойти, он поцеловал в лоб Марию — она впервые была в Вене и сейчас шла осматривать город. — До скорого. Давай поужинаем вечером здесь, в гостинице. — Тебе что-нибудь купить? — Нет, у меня уже все есть. Затем он отрекомендовался молодой светловолосой репортерше и спросил, сколько времени займет интервью. «Не больше пяти минут», — ответила она. В ее голубых глазах сияло то самое знакомое восхищение, которое до сих пор всякий раз его смущало. Она смотрела на него каким-то странным двойственным взглядом: так можно смотреть на человека и в то же время на экспонат, предмет искусства. Как относиться к этому восхищению, одновременно создающему барьер? Всю жизнь он занимался лишь тем, к чему у него лежала душа — иначе он бы умер от скуки, — и, несмотря на это, все больше и больше превращался в экспонат. В чем, собственно, заключалась его заслуга? Разумеется, большинство людей не знает, как писать хорошие книжки, но подобное бессилие столь же мало понятно ему, как им — его талант. Писать хорошие книжки было для него чем-то естественным. Чтобы понять непонимание окружающих, он должен был представить себе знаменитого композитора или художника и задать себе вопрос: и как это им, в самом деле, удается создать симфонию или картину? Но и Баху с Рембрандтом в свою очередь непонятно было бы его непонимание. Чего проще — надо просто взять и сделать. То, что в будущем это приведет к открытию грандиозных храмов музыки и оперных театров, породит такие вторичные величины, как дирижеры и музыканты, способствует открытию музеев, театров, библиотек, памятников, написанию ученых монографий, введению новых названий улиц и вызовет такой взгляд, как в глазах у Сабины, было все-таки каким-то необъяснимым чудом. В боковой комнате, стены которой снизу доверху занимали фотографии с автографами некогда знаменитых гостей, ни одного из которых, по всей вероятности, уже не осталось в живых, все было готово к съемке. Он обменялся рукопожатиями с оператором, режиссером и осветителем, каждый при этом сделал легкий поклон — чего никому не пришло бы в голову в Голландии. Усевшись в красное плюшевое кресло, он закинул ногу на ногу, прямо на него были наведены юпитеры и объектив, над головой нависло удилище с микрофоном, похожим на пушистый кокон гигантского насекомого, возле камеры на жестком стуле сидела Сабина. — Раз-два-три-четыре, — произнесла она. Звукооператор стал, глядя на него, крутить колесико. Гертер продекламировал:3
— Какой-то ты сегодня вечером неразговорчивый, — сказала Мария, когда они после ужина, завершившегося кофе с фирменным тортом, поднимались в лифте к себе в номер. — Что-то случилось? — Да, случилось. Он посмотрел на нее угрюмо и заметил: ей понятно, что его настроение каким-то образом связано с работой, и она не станет больше расспрашивать. Только что они выпили каждый по бутылке вина, конечно же, это чересчур много, но излишек вина в Вене — это совсем не то же самое, что в Амстердаме. В своей творческой лаборатории он непрерывно вел поиск вымышленного испытания которому подвергнет Гитлера, чтобы разобраться в его сущности, и его беспокоило, что ему все никак не удавалось ухватить верную мысль. Он достал из кармана ручку и положил на колени открытку, написанную директором. На карточке из картона под тисненым логотипом отеля в виде лаврового венца с буквой «3» внутри и небольшой короны над ним печатными буквами он написал:ГИТЛЕРЗадумчиво смотрел он на слово, не читая его, — на шесть букв словно на рисунок, иконку: они представляли собой строгую композицию из горизонтальных и вертикальных линий, завершаемую красивым завитком. Через минуту он вывел под ним:
ГЕЛРИТ РЕЛГИТВзглянув на часы, включил в гостиной телевизор и нашел нужный канал. — Через пять минут я с экрана расскажу обо всем. Они уселись рядом на диване и стали смотреть конец передачи об экспозиции работ Дюрера — речь шла о выставке акварелей восхитительных тонов с изображением птичьих крыльев. Он слушал внимательно, вбирая в себя информацию; чем бы он ни занимался, все, что ему приходилось видеть и наблюдать, всегда оценивалось им с точки зрения того, насколько это можно использовать и где вставить. Ему вспомнилось серое крыло голубя, которым он когда-то на уроках рисования смахивал остатки ластика с бумаги для набросков, — интересно, Дюреру крылья нужны были тоже для этого? Летать, улететь, свобода, Дедал, Икар, крылья… но только отрезанные, вырванные… Нет, это все не то, параллель между Дюрером и Гитлером провел Томас Манн в «Докторе Фаустусе», этого трогать нельзя. Наконец пошли титры, зазвучала музыка — что-то из фортепьянных сонат Шуберта. Через несколько секунд он смотрел уже на себя самого; но его «я» на экране смотрело не на него, а на кого — то рядом с ним, на то место, где сейчас сидела Мария. «— Добро пожаловать в Вену, Рудольф Гертер из Амстердама…» Он вытянул ноги вперед, закинул за затылок руки со сплетенными пальцами и стал слушать собственное рассуждение про «что» и «как» в искусстве. Разумеется, стоило бы еще добавить, что в музыке, в этом высшем из всех искусств, есть только форма, «как», в то время как содержание, «что», вообще отсутствует. Когда он сказал, что у фантазии характер не как у спортсмена на водных лыжах, а как у того, кто увлекается серфингом, ему вспомнилось одно его давнее наблюдение, о котором ему давно хотелось при случае рассказать, но все как-то не удавалось, — после войны технический прогресс изменил характер пляжей, все заполнил несмолкаемый рев моторных лодок и переносных радиоприемников, но дальнейшее развитие техники вернуло довоенную тишину: новые материалы помогли рождению виндсерфинга, что означало закат водных лыж, а плейеры с наушниками вытеснили радиоприемники. Его видели сейчас в тысячах австрийских домов в тысячах комнат звучал его голос, тогда как он в то же самое время молча сидел у себя номере на диване. Это стало обычным явлением, никто больше не удивляется, но значение чуда от этого не меньше. Он сохранил в себе детское умение удивляться; и себя он воспринимал не как старика за семьдесят, а как ребенка. «— Представьте себе, я знаю одну женщину, и она для меня остается загадкой… — Вы знаете такую женщину? — Да». — Я имел в виду Ольгу, — пояснил Гертер. — В самом деле? — с иронической усмешкой спросила Мария. Фантазия как инструмент разума. Если б не Сабина, эта идея никогда не пришла бы ему в голову. «— Гитлер. Конечно, Гитлер». После окончания интервью он выключил звук и спросил: — А ты поняла? — Да. Но только потому, что я тебя знаю. — Выпьем же тогда по бокалу за наше знакомство! Бутылка сухого без толку плавала в воде, он позвонил в гостиничный сервис и попросил, чтобы принесли лед. — Но я тоже кое-чего не понимаю, — сказала Мария. — Почему именно Гитлер? Ты хочешь поместить его в воображаемую экстремальную ситуацию, но сможешь ли ты выдумать ситуацию экстремальнее той, которую выдумал и воплотил он сам? Найди лучше среди тех, кого ты не понимаешь, кого-нибудь попроще. Наверное, такой человек есть? — Ему бы очень хотелось, чтобы я так и сделал. Тогда бы ему снова удалось ускользнуть. Нет, это будет именно Гитлер, самый страшный экстремист во всей мировой истории. — Гертер раскурил трубку и указательным пальцем немного притушил огонь. — Но ты, разумеется, права, проблема как раз в этом и состоит. На эту тему я думаю постоянно, но до сих пор не продвинулся дальше одной — единственной сцены. Мы знаем, что он ни разу не посетил ни одного концентрационного лагеря, не говоря уже о лагере смерти. Он предоставил это Гиммлеру, стоявшему во главе СС и полиции. Предположим, однажды он решил поехать в Освенцим и увидеть собственными глазами, как по его приказу происходит ежедневное умерщвление в газовых камерах тысяч мужчин, женщин и детей. Как бы он отреагировал на такое зрелище? Но для этого я должен изменить его характер, ибо это именно то, чего он никогда не делал, и выходит, я опять-таки его не понимаю. — Он был для этого слишком труслив? — Труслив… труслив… разумеется, все не так просто. Во время Первой мировой войны за храбрость, проявленную при исполнении обязанностей связного, он был награжден Железным Крестом первой степени, что большая редкость для капрала, этот орден он с тех пор больше никогда не снимал. Кстати сказать, ему на грудь его приколол офицер еврейского происхождения. Выходит, он обладал необыкновенной храбростью, но, насколько мне известно, искусно ее камуфлировал. Мне представляется, его целью была массовая гибель людей не только в его концентрационных лагерях, но и на фронтах, на занятых немцами территориях и в самой Германии, десятки тысяч людей умирали каждый день с его подачи, повсюду кровь, она должна была литься рекой, но чур, только когда его не было поблизости! Он никогда не приезжал ни в один из разбомбленных немецких городов, как это делал время от времени его мрачный паладин Геббельс. Если поезд, в котором ехал Гитлер, шел через один из таких лежащих в руинах городов, занавески на окнах должны были оставаться плотно задернутыми. Я думаю, он желал быть эпицентром циклона. Все вокруг разрушено ураганами, но в эпицентре изумительная погода и синее небо. Бергхоф, его вилла в Альпах, была символом этого. На ней он вынашивал все свои ужасные преступления, но на идиллический мирок не падало даже тени от них. — Зачем это было ему нужно — сеять вокруг себя смерть? — Возможно, таким образом он надеялся найти противоядие от собственной смерти. Он был жив, покуда мог убивать. Возможно, и вправду, кроме собственной смерти, он ничего не боялся. Возможно, ему казалось, что все эти колоссальные жертвы сделают его самого бессмертным. И в каком-то смысле так и произошло. — Так, может быть, ты уже нашел то, что искал? Ты ведь понял это благодаря своей фантазии? Гертер положил в пепельницу трубку и кивнул: — В этом что-то есть. Доказательство от противного. Ладно, дай мне еще подумать. Один шаг уже сделан. Идея плодотворна. Но теперь я бы хотел отыскать нечто такое, что не противоречило бы его натуре, то, что действительно могло произойти, но чего, насколько мы можем судить, не было. — У тебя это получится. — Если кому-то в мире это по плечу, то наверняка мне, — кивнул Гертер. На лице его расцвела улыбка, он посмотрел на нее и сказал: — Может быть, только для этого я и живу на земле. — Не хочешь ли ты сказать, что и ты у него на службе? Гертер помрачнел. Он сложил руки крест-накрест на груди и невидящим взором стал смотреть на беззвучные тени на телеэкране. Такого рода замечание он меньше всего хотел услышать. Даже Сабина поняла, что эксперимент может оказаться для него роковым; но он чувствовал, что слишком сильно вошел в тему и уже не сможет ее оставить. Если он сломает себе на ней зубы, так, значит, тому и быть — ведь в конце концов всегда можно вставить искусственную челюсть. Девушка в фартуке, кипенная белизна которого призвана была символизировать незапятнанную совесть австрийской нации, принесла лед. Кубики льда, позвякивая, соскользнули в ведерко, а девушка тем временем откупорила бутылку и прошла в спальню разослать на ночь постель. Пока она находилась в их номере, они ни о чем не говорили, словно речь до этого шла о деле величайшей секретности, слышать о котором не полагалось даже тем, кто не понимал их языка. — Собственно, — произнесла Мария после того, как медная дверная задвижка мягко закрылась за горничной, — абсолютно все, что ты имеешь есть у тебя благодаря твоей фантазии, этой эфемерной субстанции, чуждой реальному миру. — Все, кроме тебя и Ольги. Впрочем… возможно, и вы тоже. Только вот мои дети… — Брось, — сказала Мария. — И они тоже. — Правильно, — засмеялся Гертер, несколько раз проворачивая бутылку в ведерке со льдом, — отставить нытье! Я и сам плод собственной фантазии. — И откуда только она берется? Тебе кажется, что в этом нет ничего особенного, но ведь у большинства людей ее нет и крупицы. Гертер пожал плечами: — Это мой наследственный груз. Я, как и все, в первую очередь всего лишь явление природы. Может быть, в моем случае это каким-то образом связано еще и с тем, что я рос без братьев и сестер. Я часто оставался один, мои родители были иммигранты, они мало с кем общались, среди голландцев — и вовсе ни с кем. У нас дома было совсем не так, как у них. В семьях моих товарищей всегда повторяли: «Доедай до конца то, что на тарелке», а моя мама учила меня что-нибудь обязательно оставить, картофелину, например, «а то люди могут подумать, что ты не наелся, а в этом мало шику». Я никогда не был среди сверстников до конца своим и создал свой собственный мир. Сыграло, видимо, роль и то, что родители развелись. Одним словом комбинация всех этих причин. Как бы то ни было, я по этому поводу никогда не переживал. Я сам не хотел ни к кому примыкать. Другие стремились примкнуть ко мне, и тогда, и потом. В его голосе зазвучали раздраженные нотки, которые не прошли мимо ушей Марии. Она слушала его и одновременно смотрела телевизор; в эту минуту она взяла со стола пульт и включила звук. Гертер, немного раздосадованый тем, что Мария как бы подвела черту разговору, стал смотреть вместе с ней документальный фильм про природу. Под угрожающим небом Африки на стадо буйволов напали шакалы; голос за кадром сообщал, что нацелившиеся на буйволенка шакалы для начала отделили его от матери. Когда шакалы набросились на буйволенка и стали рвать его на части, Гертер, не скрывая враждебности, спросил: — Не довольно ли, Мария? Когда никакой реакции с ее стороны не последовало, он сам взял пульт, лежавший у нее на коленях, и выключил телевизор. Она взглянула на него с недоумением: — Как это понимать? — Я не хочу этого видеть. — Но я хочу. Не валяй дурака, это всего лишь природа. Дай сюда эту штуку. Гертер засунул пульт во внутренний карман. — Мне не надо видеть это, чтобы еще раз убедиться, что вся природа — страшное фиаско. — Он махнул рукой в сторону погасшего экрана. — Оператору нужно было очень просто поступить — всего-навсего отложить на время камеру и спасти буйволенка. Так нет же, он снимал и, потирая руки, приговаривал: «Здорово, здорово, классно!» — Я иду спать, — сказала Мария, поднимаясь с места. — Мне здесь не нравится. Гертер закрыл глаза и вздохнул. По большом счету даже она его не понимала, но это не мучило его, а, скорее, лишь подтверждало давно известную истину. Однако он удовлетворенно заметил, что Мария не включила телевизор в спальне. Дверь она оставила открытой, и он мог видеть, как она раздевается, избегая его взгляда и в то же время сознавая что он на нее смотрит. Возвратившись из ванной комнаты, она сразу забралась под огромное пуховое одеяло, став для него невидимкой, и принялась читать книгу о проблемах высокоодаренных детей, которую захватила с собой из Амстердама. Гертер положил пульт на стол, налил вина в два бокала, подошел и присел на край кровати. Чокнувшись, они несколько секунд молча смотрели друг на друга, свободная рука Гертера покоилась на ее бедре. Мария поставила свой бокал на ночной столик и, прикрыв его руку сверху своей, сказала: — Я забыла тебе рассказать. Вчера Марникс вдруг спросил меня, кто такой Гитлер. Он услышал что-то на эту тему. Я ему немного рассказала, и тогда он сказал: «Гитлер сейчас в аду. Но раз он любит все нехорошее, то это для него рай. В раю все евреи, и, значит, для него это ад. Получается, в наказание надо было отправить его в рай». Как ты это находишь? И это в семь-то лет! Есть уже чему поучиться.
4
Стеная и жалуясь, что он стал писателем не для того, чтобы создавать бессмертные шедевры, а только чтобы иметь возможность утром подольше поспав, Гертер на следующий день поднялся с постели в восемь часов. Через час было назначено первое интервью, перевернутая бутылка шампанского торчала из ведерка со льдом, и рядом с ней еще одна бутылка из мини-бара, наполовину опустошенная, — вчерашняя вечеринка затянулась глубоко за полночь, свет погасили только после пяти. Он чертыхался по адресу беременного второго лица — и зачем было составлять такую программу? — но после душа и завтрака, заказанного в номер, состояние его несколько улучшилось. Когда в дверь постучал первый журналист, Марии уже не было: она отправилась в Музей истории искусств. Девятичасовой журналист, десятичасовой и одиннадцатичасовой, все они явились в сопровождении своих фотографов и все смотрели его вчера вечером по телевизору. Первая серия вопросов неизменно касалась «Открытия любви», книги, которую, как выяснилось, каждый из них действительно прочел. Как мог, он старался не повторять всякий раз одно и то же. Повторы, впрочем, были неизбежны, но желательно не в одном и том же месте и не в одно и то же время. Не существует людей, которые читают все, и если два аналогичных высказывания разделяет достаточно большое расстояние и время, то ничего страшного в этом нет. Только он один знает, что такую-то мысль он уже излагал однажды в Амстердаме, Париже или в Лондоне. Все три журналиста перешли затем к идее, которая внезапно родилась у него вчера вечером: поместить Гитлера в выдуманную ситуацию, чтобы лучше его понять. Это было ему не слишком приятно, ведь на многих своих коллег-литераторов он смотрел как на воров-карманников, готовых в любую минуту его обокрасть. Не желая давать им козырь в руки он решил сбавить цену своей мысли с помощью аргумента, приведенного Марией: дескать, вряд ли можно придумать ситуацию экстремальнее той, которую воплотил сам Гитлер. В половине двенадцатого он поставил точку в последнем интервью — ему все надоело и захотелось выйти на улицу подышать. Сойдя со ступенек отеля, он глубоко втянул в легкие холодный воздух. Был ветреный день, с поднятым воротником и развевающимися волосами он шел по шикарной торговой улице в сторону собора святого Стефания. И сейчас Гитлер не давал ему покоя. Почти сто лет тому назад по этой улице, возможно, шагал и он, бедняк в поношенной одежонке, с дикими мыслями в голове, он направлялся в сторону театра оперы, чтобы, отстояв очередь,попасть по входному билету в партер на «Сумерки богов»; кто знает, может быть, его фанатичный взгляд на секунду встретился со взглядом прохожего, элегантного офицера приблизительно одних с ним лет — на боку сабля в дорогих ножнах, в глазу монокль, во внутреннем кармане «Афоризмы жизненной мудрости» Шопенгауэра — это будущий отец Гертера торопился в «Захер» на любовное свидание. Не дойдя до собора, Гертер свернул налево и вышел на Грабен. Центральной осью пространства, которое представляло собой нечто среднее между площадью и улицей, служила многометровая колонна, возведенная в семнадцатом веке в благодарность Богу за избавление от чумы, — ее, конечно, наслал не кто иной, как сам Дьявол. Гертер остановился и стал рассеянно рассматривать барочный памятник, вздымавшийся в небо подобно бронзовому кипарису. На самом деле конец чуме положил вовсе не Господь Бог, а Александр Флеминг, открыватель пенициллина, за что заслужил памятник высотой с собор святого Петра в Риме. Гертер шел дальше, вспоминая роман Альбера Камю «Чума»; Черная Смерть в нем символизировала национал-социализм. Эпидемия чумы семнадцатого века стоила жизни тридцати тысячам венцев, а за период шестилетней гитлеровской чумы и от ее последствий в Вене умерло двести тысяч человек. Почему не нашлось современного Флеминга, который изобрел бы антибиотик против этой заразной болезни? И почему венцы в знак благодарности не поставили памятник тем эскулапам, которые совместными усилиями освободили их город в 1945 году? — Germanski niks Kultur, — пробормотал он. По лабиринту узких улочек он шел обратно в гостиницу, после вчерашнего показа периодически узнаваемый прохожими на улице, — ожидалось, что машина посольства, на которой они должны были отправиться на ленч, подойдет через десять минут. Со стойки администрации он позвонил Марии, сказать, что уже ждет ее внизу. В эту минуту он увидел выходившего из лифта знаменитого дирижера, Константа Эрнста. Он редко выступал в Голландии, и Гертер знал его лишь в лицо. Музыкант сел в кресло, положил на колени газету и начал чисто по-голландски, вслепую, не глядя на руки, скручивать папиросу. Через некоторое время они приветствовали друг друга вежливыми кивками. Усатый шофер появился в гостиничном холле одновременно с Марией и стал искать глазами тех за кем приехал. Когда Эрнст одновременно с Гертером встал с места и помахал ему рукой, ситуация прояснилась. С улыбками они подошли друг к другу и пожали руки. — Представляться, я думаю, излишне, — сказал Эрнст. — Мы последние двое голландцев, пока еще лично друг с другом не знакомых. У Эрнста была открытая улыбка, из-за стальной оправы очков смотрели пытливые глаза. Он был на десять лет моложе Гертера, худее, чем он, одет с аристократической небрежностью. Несмотря на седые усы и спутанные волосы, спадавшие на лоб, у него был моложавый вид. Сидя на переднем сиденье рядом с шофером, он рассказывал, что репетирует сейчас с Венским филармоническим оркестром «Тристана и Изольду». — Это замечательно, — отозвался Гертер, бросив красноречивый взгляд на Марию и при этом слегка покачав головой. — А у меня сегодня вечером лекция. Эрнст ничего не сказал про «Открытие любви», но Гертеру казалось немыслимым самому вдруг спросить у собеседника, читал ли тот его книгу. Этого не должна была делать и Мария. Резиденция посла располагалась в величественном районе Бельведер, по соседству с Ботаническим садом. В пышно обставленной гостиной чета Схиммелпеннинк, посол и его супруга, принимала приглашенных стоя. Они напоминали оживший официальный портрет: он — плотный господин в темно-синем костюме в узкую белую полоску, она — скромно одетая дама, но с такой улыбкой на лице, отточенность которой целые поколения мам и дочек репетируют перед зеркалом. Под ногами у четы лежала собака, своим бесформенным видом опровергавшая все законы генетики. Когда супруга посла сказала, что «Открытие любви» — одна из интереснейших книг, которые ей когда-либо приходилось читать, Гертеру показалось, что она говорит искренне. — Но мы должны сделать вам одно ужасное признание, господин Гертер, — сказала она, показывая на собаку. — Кейс зарыл вашу книгу в землю. Здесь в саду. Гертер наклонился и погладил собаку по голове со словами: — Я сразу понял, что ты ортодоксальный еврей. — Как вы сказали? — Набожные евреи никогда не выбрасывают духовную литературу и никогда ее не продают. Они, почитая обычай, закапывают священные книги в землю. Эрнст, извинившись, признался, что так загружен работой, что еще не собрался прочесть «Открытие любви». Схиммелпеннинк поспешил ему на помощь: он сообщил, что у них уже есть билеты на премьеру, которая состоится на будущей неделе. На Вагнера! — Ваша дирижерская карьера, — в глазах его сверкнула ирония, — началась, если я не ошибаюсь, с современной венской школы, с Шенберга, Веберна и Альбана Берга? Эрнст улыбнулся и ответил, что до сих пор оркестры под его руководством исполняют произведения этих композиторов, но истоки модернизма пожалуй, следует искать именно у Вагнера. — Не пей слишком много, — прошептала Мария в ту минуту, когда Гертер брал с подноса, который держала перед ним раскосая официантка, бокал белого вина. — Кто до старости пьет, долго проживет. Схиммелпеннинк видел выступление Гертера вчера вечером по телевизору, и его тоже заинтриговали слова, сказанные по поводу Гитлера. — Какие слова? — поинтересовался Эрнст. — Господин Гертер решил взяться за Адольфа Гитлера, — ответил Схиммелпеннинк с непроницаемой миной. — Скоро фюреру не поздоровится. Пока он говорил, его жена и Мария воспользовались случаем отойти посмотреть картины художников семнадцатого века — они были взяты на время из коллекции Рейксмузеума. «Женщин Гитлер больше не интересует, — подумал про себя Гертер, — а когда-то все было совсем иначе». Когда посол умолк, Гертер высказал мысль, что Гитлер, именно в силу своей загадочности, может считаться самой выдающейся фигурой двадцатого столетия. Сталин и Мао также повинны в массовых убийствах, но в них нет загадки, и поэтому о них гораздо меньше написано. В истории человечества можно встретить немало личностей, подобных им, такие, как они, всегда есть и будут, но подобным Гитлеру был разве что сам Гитлер. Не исключено даже, что он самая загадочная личность в истории, потому и национал-социализм по сути своей имеет мало общего с мелкотравчатым фашизмом Муссолини или Франко. Хорошо бы под занавес двадцатого века сказать о нем последнее слово, своего рода Endlosung der Hitlerfrage.[2] — Впрочем, — он перевел глаза на Эрнста, — только, ради Бога, не принимайте этого на свой счет, — дирижер представляется мне самым ярким примером диктатора. — Скажите уж лучше — тирана, — добродушно реагировал Эрнст, скручивая папиросу. — Но без него наступит хаос. — А ведь «дирижер», — продолжал Гертер, — почти синоним к слову «фюрер». Он муштрует оркестр, требует от него полного подчинения, его отличительная черта — он стоит спиной к публике. На сцену он всегда выходит последним, под шум аплодисментов едва смотрит в сторону зала, затем становится к слушателям спиной и начинает отдавать свою бесконечную серию приказов. Под конец он едва-едва поворачивает голову в сторону публики, снисходительно принимает восторги и первым исчезает. — Что-то подобное я где-то слышал, — промолвил Эрнст, слюнявя самокрутку. — Но Гитлер никогда не показывал своего лица. Этот дирижер взошел на сцену, пятясь задом наперед, и после окончания концерта таким же способом удалился. Я собираюсь установить воображаемое зеркало, в котором мы сможем увидеть его лицо. Только вот я еще не придумал, как это сделать. — Вам никогда не закрадывалось опасение, что из вашей затеи ничего не выйдет? — осторожно поинтересовался Схиммелпеннинк, подергивая себя за ухо. — Затеи часто не реализуются, но страха я никогда не испытываю. Не получится одно, выйдет другое. — Вашей вере в себя можно позавидовать. — Без этого нечего делать в искусстве. Разговор про воображаемое зеркало, сказал Эрнст, напомнил ему один странный случай, который произошел с ним лет пятнадцать тому назад, когда он репетировал симфонию Моцарта в Зальцбурге. Оркестранты были не в духе, ему то и дело приходилось их останавливать и заставлять заново проигрывать целые пассажи. Но вдруг их словно подменили, у них словно открылось второе дыхание, они стали так великолепно играть, что он просто не верил своим ушам, теперь казалось, что это не он, а они ведут его за собой. И тогда по направлению взглядов он догадался, что кто-то находится за его спиной. Он оборачивается — и что же он видит: на пороге пустого зала стоит, вслушиваясь в игру оркестра, Герберт фон Караян. — Послушаешь один такой рассказ, — кивнул Гертер, — и считай, что день прожит не зря. — А кто у вас стоит на пороге, господин Гертер? — прищурился Схиммелпеннинк, чуть склонив голову набок. Гертер посмотрел на него изумленно. — До чего хороший вопрос! Он стал думать, кого бы назвать: Гете? Достоевского? Закрадывалось смутное подозрение, что должен быть еще кто-то третий. — Трудно так вот сразу ответить. Будь я эпигоном, назвать имя было бы несложно. — А я думаю, — сказал Эрнст, — что вы сами стоите на пороге у многих писателей. — И значит, отнимаю у них хлеб. До этого момента они стояли, затем неспешно двинулись в столовую. Гертера усадили по правую руку от госпожи Схиммелпеннинк, Марию — справа от посла. На посуде и на всех серебряных приборах красовался герб Нидерландов. — Какое удивительное совпадение, — произнесла госпожа Схиммелпеннинк, которой в этот момент накладывали кушанья на тарелку, — господин Гертер пишет роман о Тристане и Изольде, а господин Эрнст дирижирует «Тристана и Изольду», и оба сегодня сидят у нас за столом. — Это отнюдь не совпадение, дорогая. Господин Гертер опять подчинил себе реальность. — Je maintiendrai,[3] — подытожил Гертер, показывая на девиз дома Оранских на своей тарелке. Посол поднял бокал: — Выпьем же за это. В ответ на лестное замечание Эрнста по поводу красоты здания и интерьера Схиммелпеннинк рассказал о том, что здесь когда-то жил Рихард Штраус, что тоже, разумеется, не было случайностью. Гертер посмотрел вокруг с таким видом, словно призрак Штрауса бродит здесь где-то неподалеку. Тут он сидел с Гуго фон Гофманшталем, обсуждая детали либретто «Женщины без тени»; ему и самому случалось писать оперные либретто, и подобные разговоры были ему знакомы: они похожи на беседы супружеской пары, с композитором в роли жены. — Не будь Вагнера, не было бы и Штрауса, — вставил Эрнст. Гертер посмотрел на него взглядом следователя и задал вопрос: — А в чем секрет Вагнера? — В его хроматизме, — без запинки ответил дирижер. Он вдруг почувствовал себя в родной стихии. — В известном смысле Вагнер наметил тенденцию, которая привела к додекафонии Шенберга. Его бесконечные мелодии никогда не разрешаются на тонике, как это было у всех предшествующих композиторов, у Вагнера они всегда скользят мимо тоники, и в этом очарование его музыки, это своего рода страстное неутолимое желание, растягиваемое удовольствие. — Своего рода музыкальный coitus interruptus, — кивнул головой Схиммелпеннинк. — Будь сдержан на язык, Рутгер, — одернула его жена. — Вот уж не собираюсь. — Ваш муж абсолютно прав, госпожа. Мелодическое разрешение происходит в «Тристане» лишь в самом конце, в примиряющей стороны смерти под развевающимся на сцене черным стягом. За всю историю музыки, строго говоря, были созданы всего лишь три настоящие оперы: «Орфей» Монтеверди, «Дон-Жуан» Моцарта; Вагнер, пренеприятнейший тип, антисемит высшей марки, тем не менее написал третью из них, «Тристана». — Мелодическое разрешение… — медленно повторил Гертер, созерцая красный кусок мяса на своей тарелке. Когда-то ему сделали операцию, полностью удалили желудок, и он понимал, что не справится даже с четвертью этого огромного куска. Он поднял глаза. «Может быть, это уместно было бы также назвать Harmonische Endlosung — гармоническое разрешение. Из работы Ницше «Рождение трагедии из духа музыки».5
— Эту книгу молодой Ницше посвятил Вагнеру, — снимая куртку, рассказывал Гертер Марии, когда они снова очутились в своих апартаментах. — Правда, в это название он вкладывал несколько иной смысл. — Он ослабил галстук и несколько запнулся: — Боюсь, я сам не знаю, за что взялся. Это может плохо кончиться. — Ты немного бледен. — Я чувствую себя как весь двадцатый век. Пожалуй, лягу сейчас вздремну. Может быть, во сне что-нибудь придет в голову. — Позвони сначала Марниксу, — сказала Мария, вешая на плечики его пиджак, — сегодня среда, он сейчас дома. Он еще вчера хотел с тобой поговорить. Устроившись на краю кровати, он набрал номер Ольги. По тембру ее голоса он сразу понял, что у нее сегодня удачный день: в голосе звучало ясное весеннее утро, при том, что с большой вероятностью он мог попасть в туманные ноябрьские сумерки. Ее друг кардиолог, вместе с которым она жила, тоже никак не мог разобраться в ее характере и уже не раз высказывал мысль, что университету Амстердама не мешало бы открыть кафедру Ольговедения. Гертер рассказал Ольге новости, одновременно снимая ботинки. Она слушала его участливо, но без особого интереса. Потом трубку взял его сынишка и без обиняков заявил: — Папа, я хочу, чтобы меня после смерти сожгли. — Правда? А почему не похоронили? — Потому что, если меня сожгут, мой пепел можно будет засыпать в песочные часы, те, что стоят у тебя в кабинете. Тогда еще целую вечность я буду приносить хоть какую-нибудь пользу… Гертер ошарашенно замолчал. — Папа? — Да, я здесь. Значит, ты превратишься в песочные часы. — Да! — засмеялся Марникс. — Но ты еще долго не умрешь. Ты проживешь еще сто десять лет и будешь жить в двадцать втором веке. К тому времени врачи научатся продлевать жизнь. — Эти врачи пока что даже не родились! — Правда. Но они еще успеют. Разговор продолжался, но Гертер слушал уже вполуха. Закончив говорить, он пересказал Марии то, что Марникс говорил ему про пепел. — К вопросу о наследственном грузе… — осторожно начала она и искоса посмотрела на него. — Китайская мудрость гласит: значительные люди высказывают идеи, средние — рассказывают о событиях, мелкие — судачат про людей. Теперь понятно, к какой категории он относится. — Только бы он не нажил себе проблем. В задумчивости Гертер посмотрел на ковер под ногами. — В книгах можно встретить и то, и другое, и третье, но идей обычно не хватает. Он вытянулся во весь рост на кровати, выключил слуховой аппарат и стал смотреть в потолок. Медленно повторил он вслух слова Марникса: «Тогда я еще целую вечность буду приносить хоть какую-нибудь пользу». — Что-что ты сказал? Это Марникс сказал: «Тогда я еще целую вечность буду приносить хоть какую-нибудь пользу…» Запиши эту фразу где-нибудь. Она мне, возможно, пригодится. Пока Мария делала то, что он сказал, сам он закрыл глаза. Возможно, Марникс и правда доживет до двадцать второго века, но настанет день, когда и он умрет, однако поколения, которые будут жить после него, смогут еще долго измерять время его прахом. Праховые часы — воплощенный символ физической бесконечности. Вечный, бесконечный… все это представляется чем-то уж слишком растянутым, но ведь и мир, в его пространственно — временной ипостаси столь же протяжен… Через сотню лет он изменится до неузнаваемости, наступят перемены, возможно, даже разительнее тех, что произошли за последнюю сотню лет. А каким будет мир через тысячу лет? А через десять тысяч? Сто тысяч? Почти невозможно представить себе, что это время когда-либо наступит, и тем не менее будет так. Знай себе переворачивай праховые часы. Пройдет миллион лет, сто миллионов. Считай себе и считай. На свете нет ничего терпеливее чисел Однажды, через четыре или пять миллиардов лет солнце раздуется и превратится в красного великана, который проглотит Землю, чтобы затем неспешно превратиться в прах. После этого времени больше не будет, но это уже не имеет значения ведь на тот момент человек найдет себе пристанище в глубинах Вселенной, пусть даже не человек, а тот, кто придет ему на смену в результате эволюции. Сегодня, когда возраст Солнечной системы достиг своего среднего рубежа, вероятно, можно найти точку, с которой видны глубины прошлого и дали будущего, но только как ее вычислить? На секунду он открыл глаза, как бы желая убедиться, что находится по-прежнему здесь, в Вене, в «Захере». Сидя в маленьком кресле у окна, Мария полировала ногти. Словно фотография, ее образ запечатлелся на сетчатке его глаз: «Мария, полирующая ногти; выдержка — одна секунда». Мысли привели его к Константу Эрнсту, посвятившему жизнь музыке. Когда-то и для него самого музыка значила больше, чем литература (разумеется, он имел в виду только книги, созданные другими авторами), но все изменилось после того, как он пожертвовал почти весь свой слух на алтарь революции. В 1967 году он вместе с другими европейскими писателями, художниками и прочими интеллектуалами побывал на Кубе — об этой стране он собирался написать книгу. По случаю официального празднования несостоявшейся революции 26 июля 1953 года двадцать пятого июля группу доставили самолетом в жаркую провинцию Ориенте на востоке острова и высадили в Сантьяго-де-Куба. На следующее утро он проснулся на рассвете от оглушительной канонады. На минуту ему почудилось, что началось военное вторжение американцев, но оказалось, что это были просто залпы салюта, ровно двадцать шесть, их пускали из орудий батареи противовоздушной обороны, располагавшейся как раз рядом со зданием, в котором их разместили. После этого у него еще много часов гудело в ушах, а через три дня, в ночь накануне своего сорокалетия, он вдруг обнаружил, что приобрел магическую власть над природой. Лежа на правом боку, он слушал неумолчный концерт мириадов сверчков в тропической ночи, а когда переворачивался на другой бок, все разом смолкало. Двадцать лет спустя, во время оглушительного салюта, прогремевшего в морозную новогоднюю ночь, пострадало уже его левое ухо, и некогда тонкий слух оставил его навсегда. С тех пор музыка доставляла ему столь же мало удовольствия, что и еда. — И тогда еще целую вечность можно будет приносить хоть какую-нибудь пользу… — тихо повторил он, не открывая глаз. На Кубу он полетел, чтобы оправиться от Эйхмана. За пять лет до этого он присутствовал на судебном процессе в Иерусалиме, о чем позже написал книгу. День за днем, неделю за неделей он слушал душераздирающие рассказы еврейских узников лагерей смерти. Режиссер всей этой трагедии, казалось, постепенно сходил с ума в стеклянной клетке. Его шеф, режиссер операций СС Гиммлер, совершил самоубийство за много лет до начала этого процесса, точно так же, как сделал это намного раньше автор хроматического геноцида, маэстро массовых убийств, тот, с кем он столкнулся в очередной, но, как он надеялся, уже в последний раз Для самого Гертера это был несуразный финал германского гимна, которым он больше не в состоянии был наслаждаться, будь то «Тристан и Изольда» «Сумерки богов» или даже «Искусство фуги»… Гитлер… Радость, которую он нес с собой, от рождения до могилы все возрастала. Вначале, когда он еще младенцем лежал в колыбели, рады были одни лишь его родители, затем обрадовался весь немецкий народ, затем австрийский, а когда он умер, возликовало все человечество… Гертер подумал, что должен это записать или попросить записать, не то мысль забудется, но дремота и слабость уже захватили его в плен. Он стал прикидывать и вычислил, что Гитлера нет на свете примерно столько же лет, сколько он сам прожил… После ликвидации нацистского режима Германия и Австрия превратились в цивилизованные страны, а в России после ликвидации советского строя наступила сюрреалистическая анархия. Неподалеку от России, на Балканах, недавно опять прокатилась волна массовых убийств, их совершили старомодным, доиндустриальным способом, на что пожал бы плечами даже сам Гитлер, — но пройдет всего несколько лет, и об этой бойне с применением конвенционного оружия все забудут. Что ближе к сегодняшнему дню и что от него дальше: кровавая рукопашная бойня в Югославии или массовое уничтожение жизней в Освенциме? На Балканы можно добраться из Вены за три четверти часа, а через пятьдесят пять лет, минувших после конца Второй мировой войны, так запросто не перешагнешь. И тем не менее эта война была ему ближе, она скрывалась где-то совсем рядом… Мало — помалу он сделался одним из немногих, сохранивших о ней ясные воспоминания, — и хотя его образ войны не шел в сравнение с теми ужасами, которые выпали на долю многих других, он также был отравлен невидимыми ядовитыми газами, которые после извержения национал-социалистского вулкана заполнили Европу до самых отдаленных ее уголков. Однажды вечером, через несколько минут после комендантского часа, он шел по темной улице домой, ступая осторожно, на цыпочках, вдоль стены, стараясь никому не попадаться на глаза. И вот вдали на перекрестке, в свете звезд, он увидел двух полицаев-голландцев, в касках и с карабинами в руках — они, переговариваясь между собой, медленно прохаживались взад-вперед. Чтобы переждать, он нырнул в подъезд, стал дышать ртом, стараясь делать это бесшумно, сердце его колотилось от страха… Ведь была война. Так порой приходилось возвращаться вечером домой во время войны. Это был всего лишь крошечный фрагмент того, что в тот же вечер происходило повсюду: в концентрационных лагерях, в застенках гестапо, в разбомбленных городах, на всех фронтах, на море, в воздухе, — но и этот маленький страх, темнота и тишина мгновенья были частью необозримого потока лавы уничтожения, вырывавшейся из кратера по имени Гитлер и заливавшей весь континент. Тем, кто родился на свет в другое, более позднее время, представить это невозможно… Нелюдь Гитлер не преуспел ни в чем, ни как художник в Вене, ни как политик в Берлине, он пытался искоренить большевизм, но вместо этого заставил его проникнуть в самое сердце Германии, хотел уничтожить евреев но на деле способствовал созданию государства Израиль. Лишь одно ему удалось: он увел за собой в могилу пятьдесят пять миллионов человек — но может быть, именно это и было его целью. Если бы он знал способ взорвать всю планету, он бы непременно это сделал. Смерть была камертоном его натуры. Как разобраться, не скрывалось ли в этом смертном хотя бы малой крупицы любви к жизни? Может быть, в виде привязанности к любимой собаке? Или к Еве Браун, на которой в последний момент он все-таки женился? Для чего Гертеру понадобилось все это выяснять? Он хотел соорудить лабораторную установку, в которой субъект под действием высокого давления наконец покажет свое лицо анфас. «Зеркало», — говорил он Эрнсту. Зеркальная установка… Его дыхание стало замедляться. Вдруг он увидел себя сидящим на краю пруда рядом с Ольгой: она показывает ему какие-то фотографии, но резкие солнечные блики на поверхности воды ослепляют его… неожиданно его похищают какой-то мужчина и мальчик… но, осмотрев комнату, в которой они его заперли, он кричит: «Да, здесь я хочу жить!»… что приводит их в смущение, но отступать им уже некуда, и они сами становятся его пленниками…6
— Ты чуть-чуть подготовился? — спросила Мария, когда они стали спускаться в лифте. — Конечно. Ты ведь видела, что я спал? — У тебя с собой твоя книга? — Там у них она есть. В шесть часов он встретился в кафетерии «Захера» для предварительного обсуждения деталей вечера с госпожой Клингер, председателем Австрийского литературного общества, занимавшегося организацией литературных встреч, а также с критиком, очень серьезного вида молодым человеком, который представился как Март. У него были коротко подстриженные волосы, серебряное колечко в левом ухе, все его бумаги находились в спортивной матерчатой сумке, которую он носил на ремне через плечо. Увидев экземпляр «Открытия любви», Гертер спросил, можно ли будет воспользоваться им во время выступления. Обсуждать особенно было нечего, предполагалось, что вечер пройдет по обычному сценарию: после всех докладов он немного расскажет о своем романе, затем в течение сорока пяти минут будет читать из него отрывки, затем публика, под руководством Марта, будет задавать вопросы. Гертер попросил негромко повторять каждый вопрос, так как в результате контузии, как это называется на языке военных, он потерял слух. Организаторы поинтересовались, будет ли он стоять или сидеть, на что он ответил, что предпочитает разговаривать сидя. «Что выставить на стол из напитков?» Он попросил минеральной воды без газа. «А если будет книжный стенд, готовы ли вы подписывать свои книги читателям?» Он сказал, что, разумеется, согласен давать автографы, ведь литература — его страсть и сама жизнь. По окончании встречи всех должны были пригласить на Vin d'Honneur[4] и праздничный буфет. Полчаса спустя появился моложавый мужчина в возрасте чуть старше сорока, из-за рыжих волос и бледной кожи его легко можно было принять за ирландца. Однако он заговорил по-немецки с тягучим венским акцентом и отрекомендовался как директор «Захера»: «Мне выпала честь пожать руку господину доктору Гертеру, и я надеюсь, вы позволите мне отвезти вас всех в Национальную библиотеку. Она расположена всего в десяти минутах ходьбы отсюда, на Йозефплатц, но погода скверная, и к тому же мне самому хотелось бы присутствовать на лекции». Перед выходом их уже ждал глянцевый коричневый «роллс-ройс» отеля, того же оттенка, что и знаменитый фирменный торт. Гертер уселся на переднее сиденье, потому что устал разговаривать. Шли годы, он старел, и люди, не считая горстки его закоренелых врагов из собственной страны, относились к нему все теплее; однако, понимая, что никто на самом деле не знает, кто он в действительности, он больше всего любил проводить время дома в тишине рабочего кабинета, без гостей и телефона, так, чтобы весь день, в его девственной неприкосновенности, был в полном его распоряжении с самого утра. В детстве, когда он каждое утро должен был отправляться в школу, он чувствовал, что это отрывает его от подлинных занятий, в то время как учителя, судя по его плохим оценкам, считали, что перед ними тупица и лентяй, из которого ничего не выйдет. Хорошо еще, что в последующие годы они могли убедиться, что он вовсе не ленив, и мало того, не известно еще, кто на самом деле был тупица, он или они. Никто из отличников, которых учителя, укоризненно качая головами, ставили ему в пример, в будущем не прославился. Национальная библиотека была частью Хофбурга, грандиозного комплекса императорских и королевских дворцов и правительственных зданий, откуда веками осуществлялось управление мировой империей, этим великаном, превратившимся в карлика, страдающего водянкой головы. Возле входа в библиотеку его приветствовал директор, доктор Лиштвиц — над его головой держал зонтик шофер. Лиштвиц проводил его по мраморным ступеням в парадный актовый зал, сердце официальной Австрии. Там прохаживался Схиммелпеннинк в темно-синем костюме, с которого непостижимым образом исчезли белые полоски. Под куполом, богато украшенном фресками, сидело несколько сот человек, но через боковые двери продолжали подносить стулья, рядом с трибуной должны были еще установить стол, и поэтому решено было подождать до тех пор, пока все не займут места. Его появление встретили аплодисментами, но ему тяжело было снова видеть все эти обращенные в его сторону сотни лиц: он не мог вобрать в себя ни одно из них в отдельности, хотя и сознавал, что каждый из присутствующих здесь посвятил его книгам не один час жизни. Это его смущало. «Наверное, — рассуждал он про себя, продвигаясь к отведенному для него месту в середине первого ряда, — это как раз то, что отличает меня от Гитлера, — тот чувствовал себя в своей стихии, когда встречался лицом к лицу с огромной анонимной массой. Его стихией была собственная индивидуальность, которая одна имела значение — а не все эти сотни, тысячи и миллионы людей, которых он в любую минуту готов был послать на смерть». Гертер размышлял совсем не над тем, ради чего его сюда пригласили. Была б его воля, он бы сейчас же покинул зал и отправился назад в гостиницу работать над своими заметками. После приветственного слова Схиммелпеннинка, назвавшего его послом культуры Нидерландов, стал выступать Лиштвиц — он сравнил Гертера с Гуго де Гроотом, которого почему-то именовал Гроцием. Гертер с удивлением поднял глаза. Его уже сравнивали с Гомером, Данте, Мильтоном и Гете, но никогда еще с Гуго де Гроотом. Желая ослабить впечатление, он сделал жест в сторону публики, как это принято у высших военных чинов, помахал, слегка согнув кисть, точь-в-точь как его отец на фотографиях времен Первой мировой войны. Он сознавал, что жест этот рискованный, он отнимал у присутствующих благоговейное чувство преклонения перед ним, в котором они нуждались. Но важнее было понимание, что он погиб, если сам всерьез станет смотреть на себя как на второго Гомера, Данте, Мильтона, Гете или Гуго де Гроота. Лишь с одним человеком он имел право себя сравнивать, если хотел остаться цел, — с тем мальчиком в комнате с морозными узорами на стеклах, которым был когда-то. Абсолютист Гитлер, напротив, сравнивал себя с Александром Македонским, Юлием Цезарем, Карлом Великим, Фридрихом Великим и Наполеоном, в то время как его юность была ничем не примечательна. Госпожа Клингер была полна гордости за Гертера. Она перечислила ряд его наград и премий, сообщила, что он почетный гражданин своего родного города, упомянула его членство в Европейской академии наук и искусств — ее президиум также находился здесь, в Австрии, и рассказала также о том, что его книги переводились в тридцати различных странах, включая даже Китай. Коротко остановившись на нескольких наиболее известных его произведениях, она напомнила слушателям о его венских корнях. — Известный нидерландский писатель Рудольф Гертер отчасти и наш соотечественник, — сказала она в заключение. — Позвольте передать ему слово. Трудно было бы больше усложнить его положение. Гертер встал, его качнуло на месте, но он справился со своим состоянием, конечно, все заметили это или хотя бы мелькнувшую на мгновенье протянутую руку Марии. Критик передал ему книгу, и Гертер на фоне колонн и мраморных скульптур высотой в человеческий рост уселся за стол и несколько секунд вбирал в себя картину, которая предстала его глазам. Горизонтальная плоскость состояла из множества сотен лиц; за ней вертикаль на двадцать метров в высоту, пересекаемая галереей, — тысячи драгоценных томов библиотеки Габсбургов. В его жизни было множество незабываемых моментов, но этот казался ему одним из самых запоминающихся — жаль, что сейчас его не видел отец. Когда он начал говорить, усталость и рассеянность сразу как рукой сняло. Он рассказал о долгой истории создания романа, о роли, которую в этом сыграла легенда о Тристане — он сплел ее воедино с некоторыми событиями собственной биографии. С какими именно, он не хотел рассказывать, ведь если бы вся история сводилась лишь к ним, ему незачем было бы писать книгу. Два этих мира всегда были для него в равной степени значимыми: мир его индивидуального опыта и мир вымышленных историй, словно вещества при химической реакции, они должны были органическим образом слиться, дав совершенно новое соединение, — так рождалась книга, такой, как он ее задумал. Свой кабинет он рассматривал как переходную зону между этими двумя реальностями. Когда он увидел, что отдельные слушатели что-то записывают, он хотел просить их этого не делать, ведь если они забудут то, что он сказал, то вовсе не стоило всего этого и говорить; но он промолчал, потому что иначе могло бы показаться, что за счет этих простодушных людей он хочет привлечь на свою сторону симпатии любителей повеселиться. Так или иначе, это ему удалось: открыв том «Открытия любви», он объявил, что собирается читать главу из книги, «в которой ни слова не написано им самим — ведь речь идет о переводе» — в эту минуту в зале раздался смех. Роман вот уже несколько лет перестал его волновать, как болезнь, которая прошла; после него он опубликовал ряд других книг, и тем не менее, читая, он через каждые несколько строк наталкивался на слово или предложение, которые неточно выражали написанное в оригинале. Его память на события собственной жизни была, скорее, слабой, то и дело ему приходилось справляться у Марии или Ольги, как все происходило на самом деле, — но если бы понадобилось процитировать эпизод, написанный им пятьдесят лет тому назад, и оказалось бы, что на месте точки с запятой стоит точка, он сразу бы это заметил. Не мог он в этом месте поставить точку! Или не поставить восклицательный знак! При проверке всегда подтверждалось, что он прав. Если бы в результате какого-либо чудовищного природного катаклизма с лица земли исчезли все до единого экземпляры всех его книг, он за ограниченный отрезок времени мог бы все их полностью восстановить. За неограниченное время их, разумеется, мог бы написать кто угодно, как и все остальные книги, включая даже и те, что никогда не были написаны. Для зрительного контакта с публикой он время от времени отрывал взгляд от текста. Он принуждал себя к этому и всегда испытывал легкий шок, когда видел себя в фокусе глаз своих слушателей, преданно сияющих на обращенных к нему лицах. Они ловили каждое его слово и полностью вживались в сцену, которую он читал, — каждый из присутствующих здесь владел искусством, ему неподвластным, — искусством слушать. Еще давным-давно, в школе, во время войны до него не доходили слова учителей, потому что он постоянно внимательно рассматривал людей, наблюдал, как меняются выражения их лиц, какова кожа у них на руках, как причесаны волосы и как завязан у учителя галстук, его интересовало, что еще происходит в классе: другие ученики, муха за стеклом оконной рамы, колыхание листьев на деревьях проплывающие мимо облака… «Будь внимателен Руди!» — раздавался окрик, но он не был невнимателен, а, скорее, даже наоборот. В результате ему приходилось еще раз проходить дома то, что его одноклассники знали уже после урока. Само по себе это не было трудно, дислексией он вовсе не страдал, проблема была в том, что и дома он с удовольствием читал только те книги, которые его по — настоящему интересовали. Это опять приводило к пропуску нескольких недель в школе, и в конце концов его выгнали, совершенно, впрочем, справедливо, ведь он просто-напросто тянул время. Свое отклонение он окрестил «глухотой к чужому слову». Этот синдром лежал в основе его хронической неспособности следить за докладом, за нитью сюжета пьесы или даже обыкновенного телевизионного триллера. Когда полицейская машина с воем и ревом летела вверх-вниз по улицам Сан — Франциско, его внимание приковывал не сюжет, всегда для него непонятный, а, к примеру, женщина, идущая вдоль тротуара и даже не подозревающая о том, что на другом конце света ее однажды покажут на экране в качестве участницы захватывающей сцены. Кто она? Куда направляется? Жива ли она до сих пор? Слушать он умел только тогда, когда человек говорил не вообще, а обращался к нему лично. Когда смолкли приветственные аплодисменты, к нему подсел Март и задал свой первый вопрос: «Почему в только что прочитанном отрывке содержание сна передано в настоящем времени, при том что весь роман написан в прошедшем?» Это был хороший вопрос — он проникся уважением к этому молодому человеку с колечком в ухе. Гертер ответил, что сколько себя помнит, он всегда так поступает со снами, ведь сны, подобно мифам, по своей природе хронологически не обусловлены. Ведь не говорим же мы «Тристан любил Изольду», а просто: «Тристан любит Изольду». — Впрочем, — сказал он, приглаживая обеими руками волосы, — я не скажу со всей уверенностью, другим виднее, но у меня, пожалуй, нет ни одного романа, в котором отсутствуют сны. Роман или повесть — это не что иное, как сознательно сконструированный сон. Роман без сновидений противоречит природе человека — ведь мы не только бодрствуем, но и спим — и даже самой природе романа. Вопросы, которые задавала публика и которые повторял для него Март, были почти без исключения все те же самые, на которые он уже не раз отвечал в бесчисленных городах Европы и Америки. В тех редких случаях, когда он не знал ответа, он рассказывал о чем-то еще, о чем его не спрашивали, и неизменно автор вопроса оставался доволен. Аристократического вида господин поднялся с места и спросил, кого он считает своим отцом в литературе. Гертер ответил: — Томаса Манна. — А своими литературными дедушками? — Гете и Достоевского, — не задумываясь, сказал он, прикидывая про себя, кого назвать в качестве четырех своих литературных прадедушек, о чем несомненно будет следующий вопрос. — Кто ваш сын в литературе? От неожиданности Гертер расхохотался: — Тут вы меня поймали. Я не знаю. Директор воспользовался случаем, чтобы его сердечно поблагодарить, затем они с Марией перешли к столику, на котором лежали экземпляры его книги в переводе. — Все было хорошо? — спросил он у нее. — А разве когда-нибудь бывало плохо? — Тебе не стоит здесь оставаться, — сказал он, усаживаясь и отвинчивая колпачок своей авторучки, — иди составь компанию госпоже Схиммелпеннинк. К нему уже выстроилась очередь, и он видел, как многие с любопытством поглядывали на Марию, особенно женщины. «Почему именно она? — читалось в их взглядах. — Что она за человек? Разве она не на тридцать лет моложе его? Каким она его знает? Каков он в постели?» Собственно, только теперь у него появилась возможность посмотреть слушателям в глаза, хотя встречались и такие, которые избегали его взгляда. При каждом следующем взгляде он забывал предыдущий, но знал, что читатели его глаз не забудут — Почти каждый протягивал ему книгу открытой на авантитуле, на котором хорошо смотрелось бы собственное имя читателя, — но он переворачивал страницу и расписывался на титульном листе. Если его просили написать другое имя, того, кому книга предназначалась в подарок, он это делал без особых возражений, но изредка ему подсовывали записочку со словами: «Ильзе, которую я буду любить всегда». В таких случаях ему стоило некоторого труда объяснить, что он наверняка искренне любил бы Ильзу, если бы имел удовольствие быть с ней знакомым. Порой в ответ на лицах появлялась сердитая гримаса. И еще, конечно же, встречались и такие субъекты, которые водружали на стол сумку и доставали из нее десяток книг с вопросом, не затруднит ли его все их подписать, с дарственным посвящением, датой и указанием места, в котором эта подпись ставилась. Тогда он показывал в сторону длинной очереди и говорил, что не может причинять всем этим людям такие неудобства. Через полчаса неизбежно наступал момент, когда он больше не в состоянии был воспроизводить собственное имя на бумаге, в лучшем случае — дрожащим почерком карикатуру на него, словно неумелый фальсификатор. Когда Мария поставила перед ним второй бокал белого вина, конец цепочки желающих получить автограф был уже виден. И вот он закрутил свою авторучку и только хотел было встать, как к нему подошли двое маленьких старичков, муж и жена, он заметил и раньше, как они топтались поодаль. Очевидно, ждали, пока все пройдут, чтобы подойти последними. Старик склонился в почтительной позе и спросил с сильным немецким акцентом, с трудом подбирая голландские слова: — Господин Гертер, могли бы вы немного с нами поговорить?7
— Конечно, — ответил Гертер тоже по-голландски. Мероприятие стало уже ему потихоньку надоедать, но он не хотел их расстраивать. — Не утруждайтесь и говорите, пожалуйста, спокойно по-немецки, — добавил он, переходя на немецкий язык. — Благодарю вас, господин Гертер. С каким-то беззащитным выражением на лицах они озирались по сторонам. — Возьмите стулья и садитесь. Они обменялись взглядом с книготорговцем, который вместе со своими помощниками уже начал все запаковывать. Возраст старичков был ближе к девяноста, чем к восьмидесяти, вид у них был скромный, но ухоженный — свои пальто они в гардероб не сдавали. Вся одежда на старом джентльмене была бежевого цвета: рубашка, галстук и костюм, который он носил в сочетании со светло-серого цвета туфлями — похоже, кто-то подшутил над ним, сказав, что этот цвет в его возрасте ему к лицу. Отстающий ворот рубашки свидетельствовал о том, что с момента ее приобретения он усох на несколько размеров; он был лысоват, его белые волосы, словно прозрачный пух, покрывали бледную и розовую в отдельных местах кожу головы. Насколько худым казался супруг, настолько полной была его половина — создавалось впечатление, что она чуть ли не целиком вобрала его в себя. Ее лицо, напоминавшее славянский тип, обрамленное мелкими седыми буклями, было широким, что еще подчеркивалось очками в золотистой оправе с очень большими стеклами; ее щеки до сих пор сохраняли румянец, производивший впечатление естественного. Усевшись на стульях рядом с ним, они представились как Ульрих и Юлия Фальк. При рукопожатии ее рука оказалась теплой, его — холодной и сухой, как пергамент. — Для нас это очень трудный момент, Господин Гертер, — сказал Фальк. — Мы долго не могли решить, имеем ли мы право. К тому же на таких лекциях мы никогда не бываем… Не зная, как реагировать, Гертер, желая поддержать старика, сказал: — Как бы то ни было, но я рад, что вы пришли. Фальк взглянул на жену, она ему ободряюще кивнула. — Вчера вечером мы видели вас по телевизору, господин Гертер. Это произошло случайно, ведь мы никогда не смотрим подобные передачи. Они не для таких людей, как мы. Но вы вдруг сказали что-то про Гитлера. Очень коротко, и мы вот не знаем, правильно ли мы вас поняли. — Наверняка правильно. — Вы сказали, что Гитлер со временем все больше становится непонятным. И еще вы сказали что — то про фантазию. Что вы хотите поймать его с помощью фантазии. — В сети, — кивнув головой, уточнила Юлия. — Именно так. Фальк посмотрел на Гертера, и в его голубых глазах мелькнула решимость. — Не исключено, что мы можем вам помочь. Гертер встретил его взгляд с изумлением. От неожиданности он не знал, что ответить. — Помочь мне с фантазией? — Нет, тут вам помогать не надо. Помочь реальными сведениями. Чтобы вы увидели, кем он был на самом деле. Они поменялись ролями. Гертер вдруг сам почувствовал себя неуверенно. — Господин Фальк, ваши слова вызывают во мне любопытство. — Он огляделся. Из опустевшего зала выносили стулья, на лотке стояли картонные коробки с запакованными книгами, чуть поодаль его ждали Мария, Лиштвиц и чета Схиммелпеннинк. — Я здесь в гостях, у меня есть некоторые обязательства. Не могли бы мы встретиться где-нибудь завтра? — Где вы остановились? — неуверенно спросил Фальк. — Мы могли бы прийти к вам в гостиницу. — Что вы, вы уже и так потрудились прийти сюда. Я лучше сам к вам зайду. Фальк с сомнением посмотрел на жену. Когда та кивнула и при этом слегка пожала плечами, он согласился. Они жили в доме для престарелых «Эбен Хаэзер». Он записал адрес и номер их квартиры, встал и пожал им руки. Решено было, что завтра утром в половине одиннадцатого он зайдет к ним на чашку кофе. — Чего этим двоим старичкам от тебя понадобилось? — спросила Мария, когда он вновь присоединился к ним. — Они что-то знают, — пересказав ей разговор, промолвил Гертер. — Что-то, чего не знает никто. Vin d'Honneur проходил в соседнем зале. Присутствовало тридцать или сорок приглашенных: представителей венских литературных кругов — по этим людям никак нельзя было предположить, что им недоставало его общества. Он сам желал бы забиться куда-нибудь в уголок с бокалом вина и чего — нибудь поесть, но обязательной церемонии представления всем этим писателям, поэтам, критикам, редакторам и литературным чиновникам было никак не избежать. В действительности он ни с кем больше не хотел знакомиться, считая, что он и так уже знает достаточный круг людей, более того, он не запоминал имена и должности, которые ему называли, потому что в момент знакомства внимательно разглядывал лица и пытался понять людей изнутри. Бывало, что он по три или четыре раза подходил знакомиться к одному и тому же человеку, из чего тот, разумеется, делал вывод, что писатель начал впадать в детство, но на самом деле было и того хуже: его и впрямь мало интересовало, как кого зовут и кто чем занимается. Не только в «Открытии любви», но и в других своих романах он создал образы, которые тронули сердца многих читателей, но, за исключением двадцати или тридцати близких, людьми он интересовался лишь тогда, когда они вписывались в мир его фантазии. Возможно, это бесчеловечное, почти что аутистское качество как раз и было условием рождения всех этих образов. Возможно, в основе искусства вообще лежит своего рода безжалостность, что следует скрывать от добродушных поклонников. — Ты опять отвлекся от темы, — сказала Мария, когда его наконец ненадолго оставили в покое. — Верно. Мне правда хотелось бы сейчас отсюда уйти. — Понимаю, но придется остаться. Все это устроено ради тебя всеми этими симпатичными людьми. Так что готовься еще некоторое время продолжать жертвовать собой. Он кивнул: — Хорошо еще, что у меня такой характер, я всегда послушен чужой воле. В эту минуту к ним подошла маленькая кругленькая дамочка. Она схватила обеими руками его руку и начала ее изо всех сил трясти, глядя на него при этом сияющими глазами. — Господин Гертер, спасибо, спасибо вам за вашу прекрасную книгу. «Открытие любви» — это самый замечательный роман из всех, что я когда-либо прочла. Я все тянула, никак не хотела переворачивать последние страницы, чтобы книга подольше не кончалась, по мне, она могла была быть на целых тысячу страниц длиннее. И едва я только закончила, как начала читать опять с самого начала. Поэтому я так обрадовалась, когда вы в своем выступлении высказали мысль о том, что для хорошего начала необходимо знать конец. Не дожидаясь его ответа, она, вспыхнув, отвернулась и быстро отошла от них, словно спасаясь бегством. — Какой же я все-таки, что я делаю с людьми! — промолвил Гертер. Через полчаса пришел директор «Захера» сообщить, что готов в любой момент, как только они скажут, отвезти их обратно в отель. Для Гертера это было сигналом к тому, что теперь можно откланяться; он поблагодарил, но сказал, что предпочитает все же немного пройтись пешком по свежему воздуху. — Вы уверены? Метеослужба обещала грозу. — Совершенно уверен. Тем не менее прощание заняло без малого еще полчаса. Лиштвиц проводил их до выхода, он просил Гертера обязательно сообщить, если ему когда — либо вновь случиться посетить Вену. На площади их закружила странная роза ветров, порывы ветра, казалось, налетали со всех сторон. Небо стало черным, словно обратная сторона зеркала, время от времени Гертер чувствовал, как по его лицу скатывается капля дождя. Он извинялся перед Марией за то, что опять-таки по вине Гитлера завтра утром снова должен будет ее покинуть, а ветер становился все сильнее, и вдруг со стороны Августинерштрассе налетел шквал такой силы, что они едва удержались на ногах. В ту же секунду грянул гром, распахнувшиеся оконные рамы со всей силы ударялись о стены, слышался звон бьющегося стекла, звук падающих на землю цветочных горшков и опрокидывающихся велосипедов, через несколько мгновений их ослепило облако пыли и щебня высотой до неба. Они остановились, повернувшись к ветру спиной и протирая глаза. Засверкали молнии, на город посыпались оглушительные громовые раскаты, и стало поливать так, словно они в одежде стояли под душем. — Не обращаем внимания, договорились?! — прокричал Гертер — наклонив корпус навстречу ветру, он упрямо шел вперед. — Делаем вид, что ничего не замечаем! Покажем ему, кто здесь хозяин!8
Даже на следующее утро за завтраком глаза у них все еще были красные от пыли. Мария собиралась на выставку Дюрера в Альбертину, они договорились встретиться в середине дня. — Смотри сама, если вдруг задержишься, — сказал Гертер, — самолет отправляется лишь в половине девятого. Был спокойный осенний день. По дороге на стоянку такси, с томом «Открытия любви» в немецком переводе под мышкой, он купил возле палатки букет цветов для госпожи Фальк. Он вспоминал свою вчерашнюю лекцию. Все прошло, и до того окончательно и бесповоротно, словно ничего и не было. Он провел сотни и сотни подобных выступлений, вначале перед старшеклассниками в школах, в которые он должен был добираться на поездах и автобусах, позднее — для артистических кругов — когда он ехал уже на собственной машине, и наконец он стал выступать лишь перед сливками общества у себя в стране и за рубежом — отныне ему бронировали места в самолетах, заказывали лимузины и пятизвездочные отели. Но всегда на следующий день возникало одно и то же чувство — то, что все позади и больше никогда не повторится. Время казалось ему пастью, пастью без лица, оно все перемалывало, все пожирало без остатка. Когда он открыл дверцу такси, навстречу зазвучала фортепьянная музыка. Они поехали, и он объявил: — Сати. «Гимнопедия». Туше казалось шероховатым, а темп слишком быстрым. — Это по радио или на кассете? — спросил он. — Кассета. — Кто исполняет? Водитель, полноватый здоровяк немногим больше двадцати лет, бросил на него беглый взгляд в зеркало. — Мой отец. — Вот как? А он неплохо играет. — Он умер три месяца назад, — сказал водитель, больше не глядя в его сторону. Гертер вздохнул. И как можно не любить человечество? Безвестный венский водитель такси слушает фортепьянную игру своего покойного отца, запись, которую он, несомненно, сделал сам. — Теперь это предстоит продолжать мне, — промолвил шофер. Звуки на мгновенье прекратились, но потом зазвучали снова, примерно такие же, что и до этого. Едва деревья сбросили листья, как в городе закипела работа: циркулярные пилы с визгом и свистом превращали их в дрова, не имеющие ничего общего с прежним обликом деревьев. «Как же такое получается?» — задавал себе вопрос Гертер. С одной стороны, такой вот трогательный водитель такси, а с другой — кровожадная чернь — как это, Боже правый, уживается? Все коровы как коровы, все тигры как тигры, почему же, милостивый Боже, люди все такие разные? Слушая исполнение, которое грешило чрезмерной педалью, он ехал сквозь бедные районы, в которых никогда прежде не был. Дом для престарелых «Эбен Хаэзер», большое потемневшее от времени здание в семь этажей постройки начала века, оказался расположенным на сиротливой улице на окраине города, за вокзалом. В холле с полом, выложенным плитками, старики в халатах и тапочках сидели на деревянных скамейках, держа перед собой свои палки. Гертер подошел к стойке администрации и представился. Ему сказали, что в здании идет ремонт и потому вначале он должен будет подняться на лифте на пятый этаж, затем повернуть налево, дойти до конца коридора, там сесть в лифт и спуститься на четвертый этаж и затем уже идти вдоль коридора направо. Когда Гертер проходил по обшарпанной ковровой дорожке на пятом этаже путь в десятки метров и рядом двигалась вдоль стенки, едва переставляя ноги и держась за поручень, древняя старушка, Гертер дивился тому, что жизнь снова занесла его Бог весть куда — в дом для престарелых на окраине Вены, под одну крышу со столетними старцами. «Фальк» Ульрих Фальк, маленький, в мешковатой шерстяной кофте, опять-таки бежевого цвета, собственноручно открыл ему дверь. — Добро пожаловать, господин Гертер. Какая честь для нас. Вся квартира целиком едва ли была равна по площади половине его рабочего кабинета в Амстердаме. Воздух в ней был затхлый и спертый, чувствовалось, что здесь не проветривали месяцами, а может быть, даже годами; только запах свежесваренного кофе приятно щекотал ноздри. В крошечной кухоньке, которая, очевидно, служила и столовой, Юлия из чайника со свистком наливала тоненькой струйкой кипяток в коричневый кофейник с фильтром. Подобную модель ему не приходилось видеть со времен детства. Смущенно она приняла у него из рук букет цветов — видно было, что такого не случалось уже очень давно. Он бросил взгляд в спальню, дверь в которую оставалась полуоткрытой: комната едва ли была шире кровати, которая в ней помещалась. В гостиной места хватало только для дивана, одного кресла и нескольких шкафчиков с безделушками. В углу — доисторический телевизор, по нему они позавчера его смотрели, на телевизоре сверху в рамке — фотография светловолосого мальчика, лет четырех или пяти, рядом с которым стояла улыбающаяся молодая женщина, очевидно его мать. Возможно, это был их внук или правнук. Он сел на диван зеленоватого цвета, его потертые подлокотники были прикрыты лоскутами ткани, место которым уже давно было в помойном ведре; Над диваном, тоже в рамке, висела репродукция картины Брейгеля «Крестьянская свадьба». — Честно говоря, господин Гертер, — начал Фальк, державший на коленях «Открытие любви», — мы не думали, что вы придете. Вы, такой знаменитый писатель… — Чепуха, — перебил его Гертер. — Не знаю никакого знаменитого писателя. Извиняясь за отсутствие в доме вазы, Юлия поставила цветы на низенький столик в красное пластиковое ведерко. Она налила в чашки слабый кофе и в качестве угощенья подала на стол штрудель, потом присела рядом с ним на диван и закурила сигарету, засунув потухшую спичку обратно в коробок. Гертер заметил, что им обоим неловко; стремясь побороть собственное нетерпение, он спросил, всегда ли они жили в Вене. Старики переглянулись. — Почти всегда, — ответил Фальк. Гертер почувствовал, что это скользкая тема и не стоит ее развивать. — Какой у вас возраст, если позволите спросить? — Я десятого года, моя жена четырнадцатого. — Стало быть, перед вашими глазами прошло почти целое столетие. — Не слишком прекрасным было это столетие. — Но довольно интересным. По крайней мере, для тех, кто сумел бы его пересказать. Скажем так, это было незабываемое столетие. Когда Гертер задал Фальку вопрос о его родителях, тот рассказал, что его отец работал помощником кондитера Демеля на Кольмаркт. Он почти не помнил его, отец погиб в Первую мировую войну в боях на Сомме, и матери потом пришлось пойти служанкой в богатые дома на Рингштрассе. Он окончил лишь начальную школу, потом устроился работать разносчиком писем и газет и параллельно учился в школе гостиничного хозяйства, потому что хотел продвинуться дальше, чем его отец. Когда в двадцать лет он получил диплом, матери уже не было в живых. — И тогда вы стали официантом. — И им тоже. — Кем же еще? Фальк покосился на него недоверчиво и сказал. — Нацистом.Гертер расхохотался так, что даже несколько крошек штруделя высыпалось у него изо рта. — Вот, выходит, какая это была школа. Но это было не из-за школы. Он несколько раз менял место работы, и вот в 1933 году — когда Гитлер пришел к власти в Германии — получил работу в кафе, в котором обычно собирались правые радикалы только что запрещенной нацистской партии; с ведома центрального комитета НСДРП в Мюнхене подобное происходило по всей Австрии. Замаскировавшись под клуб любителей ската, разложив перед собой на столе карты, они в самой глубине в маленьком зальчике, тонувшем в клубах дыма, ковали революционные планы. В игре однажды принял участие сам доктор Артур Зейс-Инкварт, в ту пору адвокат, которому предстояло в дальнейшем стать федеральным канцлером и официально просить Гитлера об аннексии Австрии. — И который двумя годами позднее был назначен рейхскомиссаром оккупированных Нидерландов, — добавил Гертер. — Но к тому времени, полагаю, вы уже потеряли его из вида. За те преступления, которые он совершил у нас, главным образом в отношении евреев, он был повешен в Нюрнберге. — Я знаю, — сказал Фальк. — В последние полгода войны мы прислуживали у него дома в Гааге. Гертер посмотрел на него ошарашенно, но поборол в себе желание расспросить об этом подробнее. — Что ж, выходит, вы знаете всех этих господ. Таких, как Раутер, высший начальник СС и полиции в Нидерландах, тоже, кстати, ваш соотечественник. Если приглядеться повнимательнее, мы были оккупированы Австрией. Одна сплошная Wiener Blut,[5] если позволите. Иногда мне кажется что так называемый аншлюс Австрии к Германии скорее был аншлюсом Германии к Австрии. А все эти австрийцы в том же тысяча восемьсот девяносто втором году были очаровательными грудными младенцами, и Зейс и Раутер, не исключая и моего собственного отца, который тоже не лучшим образом показал себя во время войны. Говорю это к слову и ради объективности. Он еще хотел добавить: «…и еще чтобы вы не чувствовали себя виноватым», но от последних слов удержался — надо было еще выяснить, насколько виноватым чувствовал себя его собеседник. Фальк немного помолчал и обменялся взглядом с Юлией, которая в эту минуту тушила в пепельнице свою сигарету. — Политика меня не интересовала, — продолжил свой рассказ Фальк, — вначале я был к ней равнодушен, в мои обязанности входило ставить на стол пиво, вино и колбасу. Но все изменилось, когда я познакомился с Юлией. — Правильно, сваливай все на меня, — пошутила Юлия, которая в первый раз приняла участие в разговоре. Она изобразила возмущение, но выражение ее глаз говорило совсем о другом. Головой она показала в сторону Ульриха: — Поглядите-ка на него, какой красавчик. Вы не поверите, но в ту пору это был натуральный блондин, подлинный ариец, на десять сантиметров выше ростом, сильный, с прямой спиной и большими голубыми глазами. Я сразу в него влюбилась. Сама она была дочерью фашиста, служившего бухгалтером на государственной транспортной фирме; как-то вечером она приехала за ним — «и смотрите, с тех пор мы уже шестьдесят шесть лет вместе». Ульрих регулярно приходил к ним в дом, однажды отец Юлии дал ему почитать «Майн кампф» и очень скоро склонил к национал-социализму. — Сейчас на все это принято смотреть с точки зрения Освенцима, — извиняющимся голосом продолжал Фальк, — но тогда ничего этого еще не было. Я оценивал происходящее с позиций несчастной Австрии Дольфуса, в которой моей матери приходилось работать до изнеможения. Гертер молча кивнул. Фальк умело строил свой рассказ, он начал с описания исторического фона тех событий, о которых собирался поведать. Судя по всему, он подготовился заранее. После того как он женился на Юлии, он уже не только в качестве официанта присутствовал на нелегальных сходках, целью которых было положить конец старой Австрии. Годом позже, в июле тридцать четвертого, он с оружием в руках принял участие в рискованной попытке путча в федеральной канцелярии, в результате которой Дольфус был убит, — этот день запомнился досадными промашками и недоразумениями и с той и с другой стороны. Среди общей суматохи ему удалось бежать и таким образом уйти от наказания. Двумя годами позже, в 1936-м, в его карьере вдруг произошел скачок. Как-то раз весной в подпольное кафе на сеанс карточной игры вдруг явился в мятом костюме один из адъютантов Гитлера. Он поведал, что на загородной вилле шефа, именуемой Бергхоф, есть вакансия официанта с дополнительными обязанностями уборщика для надежного человека, жена которого могла бы тоже работать там в качестве помощницы по хозяйству. Все сразу же повернули головы в его сторону. После того как мюнхенским гестапо, естественно при содействии австрийской полиции, были наведены справки о его предках и через органы регистрации актов гражданского состояния подтверждено, что в жилах у обоих течет арийская кровь, Ульрих и Юлия сели летним днем на поезд и отправились в Берхтесгаден. — Нешуточная затея, — сказал Гертер. — И вы не дрожали от страха? — Страх… страх, — повторил Фальк. — Бояться на тот момент не было особых оснований. Настоящий ужас начался лишь потом. В том числе для нас. В ту минуту я испытывал лишь облегчение из — за того, что могу наконец уехать из Австрии, ведь мое участие в путче по-прежнему в любой момент могло выйти наружу. За это меня ожидало как минимум пятнадцать лет тюрьмы. Дольфуса объявили святым, и я легко мог угодить даже в петлю. — Мы словно окунулись в сказку, — продолжила рассказ Юлия. — Я не знаю, бывали ли вы когда-нибудь там, но для нас… Теперь все по два-три раза в год ездят в отпуск за границу, но мы до этого никогда не покидали Вену и вдруг очутились среди всего этого дивного альпийского великолепия. В хорошую погоду вдали виден был Зальцбург. — Гитлер любил этот уголок Германии, ведь, по сути, это была Австрия, — сказал Фальк. — Уже в начале двадцатых годов он регулярно туда ездил, отдохнуть и подумать на досуге. Если взглянуть на карту, то увидишь, что это место торчит на фоне Австрии, как… как… «Как пенис», — чуть не вырвалось у Гертера, но вместо этого сказал: — Наверное, оно отвечало его представлению об идеале. Среди романтической дикой природы он больше был самим собой, нежели в сутолоке машин и прохожих на улицах Мюнхена или Берлина. Возможно, у каждого есть свое собственное идеальное место. Что это для вас? Юлия растерялась, не понимая, что он имеет в виду, и тогда Фальк пояснил: — Мы мало путешествовали по свету, господин Гертер. Мы очень простые люди. А что это для вас? Гертер перевел на секунду взгляд на потолок, на коричневатый подтек, формой напоминающий ежа. — Для меня это, наверно, то место в пустыне, на котором стоят пирамиды и сфинкс. Фальк продолжил рассказ. Адъютант — его звали Краузе — на этот раз в облегающей черной форме СС встретил их на вокзале и привез на машине, через все оцепления и проверочные посты, в Оберзальцберг. Главную виллу, построенную по проекту самого Гитлера, они еще не видели; за ней, невидимый со стороны проезжей части, располагался гигантский комплекс, состоящий из казарм, бункеров, стрельбищ, канцелярий, гаражей, гостиницы для почетных гостей, бараков рабочих, жилых корпусов обслуживающего персонала и даже детского сада; день и ночь велось строительство и прокладывались дороги. Им показали их маленькое жилище в многоквартирном доме для сотрудников из числа хозяйственного персонала. В кабинете гофмаршала обергруппенфюрера СС Брюкнера, старого вояки и настоящего великана, уже в 1923 году участвовавшего в провалившемся путче Гитлера в Мюнхене они поклялись фюреру в том, что все, что им придется увидеть или услышать в Бергхофе, останется строжайшей тайной; вести дневники тоже было запрещено. В случае нарушения клятвы их ждал, самое меньшее, концентрационный лагерь. И вот теперь, через шестьдесят с лишним лет, он собирался, по-видимому, нарушить клятву, подумал Гертер. Он промолчал, но Фальк прочитал его мысли: — Я не знаю, действительна ли клятва и после смерти. Всех тех людей уже нет в живых, к тому же за время, что прошло с тех пор, многое стало известно. Многое, но не все. — Фальк подыскивал нужные слова. — Я не знаю, возможно ли это, но нам бы хотелось передать эту клятву вам. По крайней мере, на то недолгое время, которое нам еще остается, потом можете делать с ней все, что вам угодно. Мы не хотим унести то, что мы знаем, с собой в могилу. — Согласен, — торжественно произнес Гертер, подняв вверх два сложенных вместе пальца, отлично сознавая, что таким образом вступает в царство дьявола: клятва связала его с Фальком теми же узами, которыми тот был связан с Гитлером.
9
— Когда вы увидели его впервые? — спросил он Фалька, снова давая Юлии прикурить. — Лишь неделю спустя. Он в это время находился в Берлине, в рейхсканцелярии. Но на следующий день нас представили фрейлейн Браун. — Хозяйке дома. — Мы этого тогда еще не знали, — сказала Юлия. — Этого не знал практически никто, это было известно лишь в очень узком кругу. Она считалась одной из секретарш, но все называли ее «шефиня». Лишь через несколько дней, когда мне впервые поручили отнести ей завтрак и утреннюю газету, я догадалась, в чем дело. Ведь секретарши жили на территории… — К удовольствию офицеров СС, — вставил Фальк. — И не в последнюю очередь Бормана. — На лице Юлии до сих пор кипело негодование. — Но ее спальня была в самом Бергхофе, на втором этаже, всего лишь общей ванной комнатой отделенная от спальни Гитлера. Фрейлейн Браун, рассказывали Фальки, была одиноким, несчастным существом. По политическим соображениям ее приходилось держать в тени, ведь шеф хотел принадлежать сразу всем немецким женщинам. Крашеная блондинка, красивая, на людях всегда оживленная, спортивная женщина двадцати четырех лет, всего на два года старше Юлии, — они сразу поладили. Фрейлейн Браун подолгу оставалась одна, порой целые недели напролет только и делала, что читала романы, ставила пластинки и вела дневник. Больше ей не с кем было поговорить и она быстро сблизилась с Юлией. Когда шеф уезжал, она потихоньку курила в своей комнате сигареты, плоские, египетские, марки «Стамбул»; если бы Гитлер узнал, что фрейлейн Ева курит, он бы сразу же с ней порвал. Даже зимой окно всегда оставляли открытым, чтобы кто-нибудь из охранников-эсэсовцев не учуял запах и не доложил Брюкнеру, который, возможно, передал бы это Борману, который, в свою очередь, позаботился бы о том, чтобы обо всем узнал шеф. Рейхсляйтер Борман был его могущественным полуанонимным секретарем, заведовавшим его делами и финансами. Фрейлейн Браун его ненавидела. Этот костлявый человек, который провожал ее под руку из большого зала в гостиную, оказывал, по ее мнению, слишком большое влияние на ее Ади, — но и он, в свою очередь, недолюбливал ее за то, что она ускользала из — под его контроля. Впрочем, Борман умел быть незаменимым. Однажды шеф пожаловался, что во время очередного парада его поклонников и поклонниц ему мешало солнце, — на следующий день на этом месте стояло дерево с густой лиственной кроной. В другой раз он заметил, что ферма вдали нарушает красоту пейзажа, — на следующий день постройки как не бывало. Да, подумал Гертер, это и есть абсолютная власть. Стоило ему что-то захотеть, даже не приходилось отдавать приказ Борману; власть, которой он обладал над людьми, другие имеют только по отношению к собственному телу. Если человек хочет взять со стола стакан, ему не нужно вначале приказывать руке сделать это — он просто берет его, и все. По сравнению с Гитлером все остальные люди были безвольными. Фрейлейн Браун была знакома с Гитлером с семнадцати лет, в ту пору, еще до захвата власти, она работала в Мюнхене в магазине его личного фотографа Генриха Гофмана; однажды она рассказала Юлии, что больше всего любила работать в темной комнате. С болезненной педантичностью она вела учет своего обширного гардероба, документация включала в себя детальные описания, рисунки и прикрепленные к ним образцы тканей — истоком этой ее странной привычки был, очевидно, опыт ведения фотоархива. Она переодевалась по четыре или пять раз на день, порой просто так, без всякого повода. Она любила загорать, но шеф и это ей запрещал — он ненавидел загорелую кожу. — Гитлер, — вставил Фальк, — ненавидел солнце. Если летом он выходил на террасу, то обязательно в головном уборе, в форменной фуражке или в шляпе. Бергхоф стоял на северной стороне отрогов монументальных Альп, поэтому зимой в тени гор даже днем бывало ужасно холодно, но случайностью это, разумеется, не было — так было задумано. В новой рейхсканцелярии в Берлине окна его кабинета также выходили на север. Яркого электрического света он не переносил. В рабочем кабинете всегда горел лишь ночник. Он также не переносил, чтобы его фотографировали со вспышкой. «Враг света», — подумал Гертер, может быть, это и есть подходящее название для повести? Или лучше уж сразу дать ей название «Князь тьмы»? Нет, это было, пожалуй, чересчур.В мюнхенский период, рассказала фрейлейн Браун Юлии, у этого народного трибуна-фанатика была связь с кузиной, та совершила самоубийство… Потом еще четверо или пятеро его бывших подружек предпринимали попытки к самоубийству, но только та, первая, довела дело до конца. Он и сам хотел свести счеты с жизнью, Фальк однажды услышал об этом из уст Рудольфа Гесса, в ту пору его заместителя — этот человек вырвал из рук Гитлера пистолет. В Бергхофе ходили слухи, что кузина шефа была беременна; так или иначе, но после этого случая он стал вегетарианцем. (Гертер счел это типичной реакцией некрофила.) В обязанности Юлии входило каждый день класть живые цветы к ее портрету, установленному в большом приемном зале. После того как Гитлер, по причине своей крайней занятости, забыл про фрейлейн Браун на несколько месяцев, она тоже однажды прострелила себе шею, и это окончательно привязало его к ней. За год до своего переезда в Бергхоф фрейлейн Браун совершила в Мюнхене вторую попытку самоубийства, только тогда он разрешил ей перебраться к нему на Оберзальцберг. — Значит, он был способен на любовь, — кивнул головой Гертер, — но в то же время даже в своей личной жизни сеял вокруг себя смерть. — Не знаю, было ли это любовью, — произнес Фальк с натянутым выражением на лице. — Скрывалась ли в нем хотя бы крупица доброты? — Нет. — Но он любил свою собаку. — И в конце концов апробировал на ней яд, прежде чем дать его фрейлейн Браун. — Но фрейлейн Браун была способна на любовь, — сказала Юлия. — Когда он уезжал и ей приходилось обедать одной, я всегда ставила возле ее тарелки его фотографию. Гертер немного помолчал, глядя на нее и представляя себе эту картину: одинокая женщина обедает за столом с портретом своего возлюбленного. От его руки на тот момент уже погибли сотни людей, позднее их число стало измеряться тысячами, затем миллионами. — Но ела она очень мало и нерегулярно, — сказал Фальк. — И после обеда всегда принимала слабительное. Она до смерти боялась поправиться. — Выходит, она страдала анорексией; правда, симптомы этой болезни тогда еще не были известны. А сам Гитлер? Каково было ваше первое впечатление о фюрере? Фалька не смутила ирония, с которой он произнес слово «фюрер». Его взгляд скользнул к окну, выходившему на заброшенный дворик. Там возникло нечто такое, что видел лишь он один. Несколько сонное настроение, характерное для первых дней после их приезда, в течение которых им разъясняли распорядок и устройство жизни в Бергхофе, уступило место взвинченной нервозности. Днем на подъезде к вилле неожиданно появилась колонна открытых «мерседесов» — они остановились возле парадного крыльца. Фальк никак не мог объяснить, почему вдруг стало так холодно, будто все вокруг заледенело. Из окна в кухне он увидел фюрера, выходящего из машины. Гитлер, рассеянно глядя в сторону изумительных Альп, одновременно коротким движением поправил на себе сдвинув несколько вниз, широкий ремень. Козырек его форменной фуражки был больше, чем у остальных, и ниже надвинут на лоб. «Вот он фюрер, — подумал Фальк, — собственной персоной». Он был мельче, чем представлял его Фальк. Своими движениями, гибкими и одновременно застывшими, Гитлер напоминал оживший бронзовый памятник, и из-за этого казалось, что он окутан облаком пустоты. Любой бронзовый памятник полый внутри, но пустота Гитлера засасывала, словно воронка водоворота. Неописуемо неприятное ощущение. — Это был театр, — сказала Юлия, поеживаясь. — На публике он всегда разыгрывал спектакль. Особенно если был в военной форме. — Выходит, есть основания считать, что Гитлер разыгрывал из себя Гитлера, — вслух высказал свою мысль Гертер, — вроде того, как актер разыгрывает роль кровожадного короля в шекспировской пьесе, но сопровождается это подлинными убийствами. Но когда в антракте актер уходит за кулисы и закуривает сигарету, он превращается в обыкновенного, ничем не примечательного человека. Юлия расхохоталась: — Гитлер и сигарета — несовместимые вещи! — Я не знаю, — сказал Фальк. — Может быть, оно так и есть, как вы говорите, но этим дело не исчерпывается. Я всю свою жизнь размышляю о нем, но всегда остается нечто такое, что даже сегодня, больше чем полвека спустя, я никак не могу объяснить. Через два года время, прошедшее после его смерти, сравняется с годами, которые он прожил. Очевидно, Фальк тоже взял на себя труд произвести арифметические расчеты. Старик покачал головой: — Для меня он чем дальше, тем непонятнее. В тот день в свите Гитлера он узнал лишь Бормана. Овчарка Гитлера Блонди восторженно сбежала вниз по ступенькам, скуля от радости, и поставила лапы на его ремень. Он взял ее морду затянутыми в перчатки руками и слегка прикоснулся к ней губами. Наверху при сходе со ступенек в легком летнем платье с короткими рукавами стояла фрейлейн Браун… — Я знала, — вставила Юлия, — что она заранее заложила себе за корсаж несколько носовых платков. На расстоянии в несколько метров за ее спиной теснилась группа офицеров, все в черном, с белыми ремнями и в белых перчатках, с неподвижно выброшенной вверх правой рукой. Он снял фуражку, обнажив бледный лоб, и галантно поцеловал ей руку; остальных приветствовал небрежным жестом руки, которую поднял ладонью вверх, так, словно на нее должен был лечь поднос, затем прошел по галерее внутрь, сопровождаемый Блонди, своей подругой Евой и двумя ее шотландскими терьерами, Штази и Негусом. Юлия знала, что Ева мечтала о таксе, но Гитлер считал эту породу собак слишком своенравной и непослушной. Подобных качеств он не одобрял. — Никто этого никогда не поймет, — сказал Фальк, опустив глаза и медленно покачивая головой, — но это было очень страшно. Каждое его движение было точно и выверено, подобно движениям акробата или гимнаста на трапеции. Конечно, он был такой же человек, как и все, но в то же время не такой, одновременно в нем было нечто нечеловеческое, нечто от художественного экспоната и… — Он покачал головой. — Как бы это сказать, не могу подобрать слов… одним словом, нечто ужасное. — Вы это очень хорошо сказали. Я сам это чувствую, стоит мне лишь увидеть кадр из фильма или взглянуть на его фотографию. Одной лишь психологией тут не обойтись — необходима теология. В теологии есть понятие, которое, пожалуй, можно к нему применить: mysterium tremendum ас fascinans, что означает «страшная и чарующая тайна». Фальк изумленно поднял глаза: — Да, именно так, что-то в этом роде. — Никакого объяснения это, конечно, не дает, тайна остается тайной, но, вероятно, это может что-то раскрыть в природе тайны. А именно: что он, собственно, был ничем. Полый памятник, как вы сказали. И его магнетизм, который он излучает и по сей день, и власть, которая была предоставлена ему немецким народом, — все это не вопреки его бездушности, а благодаря ей. Гертер вздохнул и затем продолжил: — Мы, конечно же, должны все время быть настороже, чтобы не впасть в его обожествление, пусть даже с отрицательным знаком. Иначе мы станем обожествлять то, чего не существует. Некоторое время его мысли наталкивались и спотыкались друг об друга, как стая волков, из — под носа у которой ускользает добыча, ему очень хотелось бы сейчас сделать несколько записей, но было неудобно перед Фальком. Юлия что-то сказала, он не расслышал се слов, но уловил их смысл. Всякое озарение приходит мгновенно, словно молния в грозовом небе, но до того, как под громовые раскаты начнет разверзаться бездна, проходит обычно несколько секунд. Пусть не сейчас, но обязательно сегодня, до конца этого дня он должен найти момент и зафиксировать на бумаге все то, что он так внезапно понял и одновременно не понял. Ведь если это и в самом деле так, то напрашиваются парадоксальные выводы. Если представить, что Гитлер — это почитаемое и проклинаемое воплощение пустоты, в которой нет ничего, что могло бы удержать от страшных вещей, то показ подлинного лица фюрера в зеркале литературы, как он сам выразился вчера во время беседы с Константом Эрнстом, окажется невыполнимой задачей, ведь само лицо отсутствует. Его следовало бы сравнить с графом Дракулой, вампиром, питающимся человеческой кровью, — «бессмертным», не имеющим отражения в зеркале. Тогда получалось, что он не качественно, а по по природе своей отличался от других деспотов, таких, как Нерон, Наполеон или Сталин. Все это были демонические фигуры, но даже в демонах есть что-то хорошее, в то время как сутью Гитлера как раз и было отсутствие сути. Парадокс, но именно в отсутствии «подлинного лица» заключалось его подлинное лицо. Выходит, успехом для него как для автора будет невозможность создать задуманную разоблачительную фантазию? Если это подтвердится, то окажется, что Гитлеру в очередной раз удалось скрыться, но такого шанса ему больше нельзя предоставить. Гертер испугался за самого себя. Что за тему он избрал для исследования? Не слишком ли он хватил? Ему грозила опасность. Но он уже не мог позволить себе отступить, интуиция подсказывала ему что все должно свершиться сейчас или никогда, и будь что будет; если кому-либо такое под силу, то уж ему наверняка. «Вероятно, для этого я и живу на земле», — сказал он вчера вечером Марии, словно ощутив себя посланцем Неведомого Мира. Но благоразумней было бы все же на всякий случай, на манер изолирующей прокладки, поместить между собой и своей взрывоопасной повестью какого-нибудь рассказчика — скажем, молодого человека лет тридцати трех, который, будучи дальше от Второй мировой войны, чем сам он от Первой, не побоится обожествлять Гитлера, даже если есть риск стать потом самому жертвой эксперимента. Такой человек мог бы быть его сыном в литературе, и его имя, конечно же Отто, — результат химической реакции между «Рудольфом Гертером» и «Рудольфом Отто» — теологом, предложившим термин mysterium tremendum ас fascinans. В любом случае с этой минуты его ничто более не останавливало. Если удастся под конец двадцатого столетия навесить на Гитлера ярлык нигилистской божественности, ему никогда больше не придется осквернять уста этим именем.
10
— Вы побледнели, — сказала Юлия. — Вы хорошо себя чувствуете? Гертер поднял на нее глаза: — Честно говоря, не совсем. Такое не редкость в нашем возрасте. — В нашем, говорите? Да вы еще совсем мальчишка. Он взял ее морщинистую руку и, на старомодный австрийский манер, поцеловал. — Итак, — обратился он к Фальку, — он вошел внутрь, и что было потом? Через три четверти часа на кухне раздался телефонный звонок, скорей всего, это была Ева Браун. В сопровождении адъютанта Краузе он с бьющимся сердцем направился наверх, в черных брюках и белом мундире с золотыми эполетами и с рунической вязью СС на фоне черных ромбов на стойке воротника; руками, затянутыми в белые перчатки, он держал поднос с чаем и печеньем. Человек, которого он застал в его рабочем кабинете с низким потолком и стенами, обшитыми деревянными панелями, с выложенной плиткой печкой высотой в человеческий рост, был совершенно другой Гитлер. Вяло-безразличный, аморфный, теперь уже в двубортном штатском костюме, в спущенных носках, с волосами, еще не просохшими после ванны, он сидел, откинувшись на спинку кресла с цветастой обивкой, всего лишь тень того демонического акробата, которым он казался не более часа назад, — и уж совсем ничего общего с впадающим в истерический раж народным трибуном, каким он представал всему миру. Фюрер ковырял в зубах зубочисткой. — Наверное, он представлял собой нечто вроде дьявольской троицы, — предположил Гертер. Фрейлейн Браун сидела с ногами на диване под портретом давно умершей матери Гитлера, на которую он был сильно похож: такой же взгляд Медузы Горгоны, такой же маленький рот. Но безразличным он казался только на вид, он сразу заметил, что Фальк новенький. Пока Краузе, стоя по команде «смирно», сдвинув вместе каблуки сапог коротко представлял Фалька, Гитлер буравил его темно-синими, несколько навыкате глазами, — этот взгляд, сказал Фальк, он никогда не забудет. — Мне кажется, — подумал вслух Гертер, — что он совершенно сознательно этим взглядом приводил вас в подчинение. Ведь вы таили в себе потенциальную опасность — вы могли его легко отравить; но этим взглядом, который вам так памятен, он вас парализовывал, как змея кролика. Это предположение заставило его вспомнить одно выражение Томаса Манна, который сравнил взгляд Гитлера со взглядом василиска. Василиск, мифологическое существо с крыльями, петушиной головой, увенчанной гребешком, и телом змеи с когтем на хвосте, испепеляет все, на что ни посмотрит, даже камни трескаются от этого взгляда. Убить его можно одним-единственным способом — поднести к нему зеркало и обратить этот разрушительный взгляд на него самого. Подобное действие будет иметь характер насильственного самоубийства. Но даже в василиске можно найти что-то положительное, в то время как Гитлер — это сумма всех отрицательных начал. Заглянувший в его глаза, видел horror vacui.[6] — Ах, если бы я это тогда сделал! — протянул Фальк. — Что бы вы сделали? — Отравил бы его. Но когда у меня для этого появились причины, выполнить это было уже невозможно. Гертер молча кивнул. Ясно было, что Фальк сейчас коснулся чего-то такого, что брало его за живое, но принуждать его к рассказу, задавая вопросы, он не хотел. Фальк шаг за шагом раскрывал перед ним то, что они с Юлией носили в себе больше полувека, на это требовалось время. Гертер старался не выдавать нетерпения, поглядывая на часы, потому что, даже если смотришь украдкой, это никогда не остается незамеченным. Можно, конечно, смотреть на часы на руке соседа, но ни у Фалька, ни у Юлии часов не было. Интуиция подсказывала, что стрелки приближались к двенадцати. Всякий раз, когда шеф покидал Вильгельмштрассе и суматошный Берлин и своим приездом превращал дачу в штаб-квартиру, на гору Оберзальцберг слетались и другие высокие чины с семьями. Первым среди них был, разумеется, Мартин Борман, у которого в непосредственном соседстве с Бергхофом было собственное большое шале. Он никогда не выпускал своего господина из поля зрения. Он и дом построил с таким расчетом, чтобы с балкона всегда можно было видеть в бинокль, кто входит к Гитлеру и выходит от него. Неподалеку располагались также виллы рейхсмаршала Геринга и Альберта Шпеера, личного архитектора фюрера. — Те люди, которые помогали осуществлению мечты его венской юности, — опять-таки кивнул в знак понимания Гертер. — Мечты его юности? — Он хотел стать архитектором. — Архитектором… — насмешливо повторила Юлия. — Вернее было бы сказать, разрушителем. По его вине вся Германия превратилась в руины под слоем пепла, да и не только Германия. — Жизнь на горе, — продолжал Фальк, — была до странности мертвенная, особенно когда на вилле находился шеф. Из-за того что он, как все богемные натуры, всегда поздно ложился, будить его разрешалось не раньше одиннадцати. Позже, во время войны, это стоило жизни тысячам солдат. Если в восемь утра приходило сообщение, что Восточный фронт прорван и надо быстро принять решение, что делать, отступать или переходить в контрнаступление, ни один человек не отваживался его будить, никто, даже фельдмаршал Кейтель. «Фюрер спит!» Генералы в России метались как тигры в клетке, не зная, как поступить, а фюрер спал, и его нельзя было будить. «Так, так, так, — подумал Гертер. — И что же, интересно, он видел во сне?» Дорого бы он отдал, чтобы это узнать. — Пересказывал ли он вам когда-нибудь свои сны, господин Фальк? Фальк хмыкнул: — Вы думаете, он когда-нибудь кого-либо так близко к себе подпускал? Этот человек был заперт на ключ в себе самом… как… как… Но однажды, во время войны, по-моему, зимой сорок второго, ему, как я догадался, приснился кошмар. Я проснулся, услышав его крики, схватил свой пистолет и в пижаме бросился в его спальню. — У вас был пистолет? Фальк взглянул на Гертера снизу вверх: — На горе Оберзальцберг было много оружия, господин Гертер. Он был один, фрейлейн Браун на несколько дней уехала погостить к родственникам в Мюнхен. Возле двери топтались два эсэсовца с автоматами, но войти внутрь они не решались, при том, что его, возможно, убили. На следующий день их перевели на Восточный фронт. Я рывком открыл дверь и застал его в ужасном состоянии — он стоял посреди комнаты в ночной сорочке, весь обливаясь потом, с синими губами, спутанными волосами и лицом, перекошенным от страха, и смотрел на меня во все глаза. Никогда не забыть мне того, что я услышал: «Он… он… он был здесь…» — Он? — Гертер поднял брови. Как такое могло случиться, чтобы тот, кого все боялись, сам кого-то боялся? Кто такой был этот Он? Его отец? Вагнер? Черт? — Но как вы могли услышать? Разве не говорили вы, что жили в многоквартирном доме для персонала? Фальк с Юлией переглянулись. — К тому времени уже нет. Аскетическая спальня Гитлера не имела выхода в коридор, единственная дверь вела в рабочий кабинет. В одиннадцать часов Фальк клал утренние газеты и телеграммы на стул и громким голосом провозглашал: «С добрым утром, мой фюрер! Пора вставать!» После этого выходил шеф в длинной белой рубашке и в тапочках, и однажды он пригласил Фалька зайти. Фальк обнаружил Гитлера сидящим на краю постели, в то время как фрейлейн Браун в пеньюаре из голубого шелка расположилась на полу — она подстригала ему ногти на ноге, которую держала на коленях. Фальк еще подумал, до чего же белая у него нога! — Таким же белым было и все его тело, — сказала Юлия. — Перед войной я видела его один раз обнаженным, году, наверное, в тридцать восьмом… — Нет, — поправил ее Фальк, — в тридцать седьмом. Юлия посмотрела на него пристально и, кажется, сразу поняла, что он имеет в виду. — Да, разумеется. В тридцать седьмом. — Шеф, — продолжала она, — почти всегда до поздней ночи не ложился, порой до шести или семи часов утра, с ним вместе бодрствовала его постоянная свита: Борман, Шпеер, его личный врач, секретарши, личный фотограф, шофер, массажист, повариха, готовившая для него вегетарианские блюда, группа связных и еще несколько человек из обслуживающего персонала; никаких членов партийной элиты, никогда никого из высших чинов армии и государства. — Значит, и в этом он был сродни венской богеме, — кивнул Гертер. — Как нам все-таки понять этого человека? Юлию тоже часто приглашали присоединиться к компании. Пока Ульрих занимался напитками и закусками, все собравшиеся в зале, украшенном огромными гобеленами и гигантским бюстом Вагнера работы Арно Брекерса, с самым большим в мире окном, предметом гордости Гитлера, смотрели какой-нибудь фильм. Нередко это был один из фильмов, запрещенных Геббельсом. Иногда ставили пластинки, конечно же музыку Вагнера, но иногда оперетту, скажем «Веселую вдову» Франца Легара. Потом шеф начинал один из своих бесконечных монологов, в которых совершал экскурс из древнего прошлого в далекое будущее, гости едва не засыпали, ведь им уже по многу раз приходилось слышать это и раньше. Потом еще пару часов он бродил как неприкаянный по своему кабинету, а летом, случалось, просиживал на балконе до самого рассвета, думал в тиши о горах и звездах. — Или просто старался не заснуть, — высказал предположение Гертер, — не то ему опять мог присниться Он. Впрочем, лучше вообще не ломать себе голову, о чем он там размышлял на балконе. — И то правда, — согласился Фальк. — Как хорошо, что американцы после войны взорвали и сровняли с землей этот дом с привидениями, вернее, то, что еще от него оставалось после бомбежки. — Но фрейлейн Браун, — рассказывала Юлия, — нередко уже к часу ночи возвращалась в свою комнату, я приносила ей туда кружку какао с молоком. В ту ночь я к ней постучалась, но Блонди, запертая в кабинете Гитлера, лаем пыталась привлечь внимание своего разглагольствующего хозяина, и поэтому я не услышала, сказала ли фрейлейн Браун свое обычное «Войдите». Юлия чуть приоткрыла дверь и вдруг увидела их: они стояли посреди комнаты, крепко обнявшись, Ева в незапахнутом пеньюаре, на этот раз в черном, в то время как на нем не было ничего. В его упругом белом теле было что-то мертвенное оно никогда не видело солнца; только щеки и шея имели живой оттенок, на шее переход по цвету был настолько резким, словно к туловищу приставили голову от другого тела. Юлии запомнилась дверь, открытая в ванную комнату, оттуда вырывался пар и слышался звук льющейся воды. Чем они там занимались, она не видела, он стоял к ней спиной и был, по-видимому, в сильном возбуждении. Она услышала, как из его груди вырвалось томное «детка»… — Детка? — переспросил Гертер. — У него были для нее еще и другие ласковые прозвища, — сказала Юлия. — Например, малышка. — Пончик, — с непроницаемым выражением на лице добавил Фальк. — Или лайка. Фрейлейн Браун выглянула из-за его плеча, и глаза ее расширились от ужаса — Юлия поскорее тихонько снова закрыла дверь. К счастью, он ничего не заметил. — Это могло иметь очень плохие последствия, — пояснил Фальк. — Если бы они стояли, повернувшись хотя бы на четверть оборота в другую сторону, наша участь уже через десять минут была бы решена. Носовым платком он промокнул глаза, но не из-за наплыва эмоций — это были просто старческие слезы. В дверь постучали, после этого, не дожидаясь ответа, в комнату вошел маленький бородатый человечек в коричневом плаще. Окинув взглядом комнату, он спросил с улыбкой, которая Гертеру почему-то показалась неприятной: — У вас гость? — Как видите, — ответил Фальк, не глядя на него. Мужчина выдержал паузу, очевидно ожидая более подробного комментария, но когда его не последовало, забрал из кухонного шкафчика мешок с мусором и, не проронив больше ни слова, исчез. Наступило молчание, которое Гертер не хотел нарушать. Для большинства людей Гитлер незаметно превратился в героя страшного фильма или в фарсовый персонаж, но вот перед ним сидели Фальк и Юлия, погруженные в воспоминания об этом ушедшем в глубины истории времени — они присутствовали на месте событий, для них все это было как вчера, и похоже, они готовы были говорить часами, лишь бы подольше не рассказывать о главном. Пауза затянулась, но затем произошло именно то, на что он надеялся. Старики обменялись взглядами, Фальк встал, выглянул в коридор — убедиться, что за дверью никто не подслушивает, — затем снова сел и сказал: — Как-то раз в мае тридцать восьмого, вскоре после аншлюса, на вилле к вечеру ожидали гостей; вместе с госпожой Миттельштрассер, женой мажордома, мы накрывали на стол. Надо было проявить максимум старания, ведь шеф имел обыкновение, опустившись на одно колено и прищурив глаз, проверять, стоят ли бокалы строго по линии. — Это в нем проявлялась архитектурная жилка, — догадался Гертер, — точно так же он оценивал макеты Германии[7] Шпеера и выстроившиеся перед ним парадом войска. — Неожиданно в столовую явился Линге и сообщил, что с нами желает побеседовать фюрер. — Линге? — удивился Гертер. — Он сменил на должности Краузе. — Мы до смерти перепугались, — продолжала Юлия. — Если ему что-то было нужно, он всегда звонил сам, мы никогда не получали официального приказа явиться. Наверху в его кабинете — раздававшиеся из него угрозы поставили на колени многие страны — на широком диване и в креслах устроилась маленькая компания: сам шеф с фрейлейн Браун, Борман, объемистый гофмаршал Брюкнер и управляющий хозяйством мажордом, тоже в офицерском звании. От страха Фальк и Юлия словно приросли к полу; в воздухе чувствовалось напряжение, но тут Брюкнер дал распоряжение Линге принести из библиотеки два стула. Это был в какой-то степени добрый знак, однако ситуация становилась еще непонятней. Что делать двум скромным слугам в возрасте едва за двадцать в обществе всех этих важных господ? Когда они уселись на жесткие деревянные стулья, Брюкнер бросил взгляд на Линге, приказав тому немедленно удалиться. И тогда Гитлер (его маленькая рука покоилась на шее у Блонди, примостившейся рядом с его креслом с поднятыми ушами, словно неведомое существо из иного, более праведного мира) сказал, что в их жизни несомненно наступил самый важный день, ибо он принял решение возложить на них задачу всемирно-исторического значения. Он сделал паузу и вскользь посмотрел на свою подругу, сидевшую с бледным лицом между двумя офицерами, Брюкнером и Миттельштрассером. — Господин Фальк, госпожа, — проговорил Гитлер официально, — я собираюсь открыть вам важную государственную тайну: фрейлейн Браун ждет ребенка.11
— Не может быть! — воскликнул Гертер. — Невероятно! Неужели это и в самом деле правда? Он был поражен и пытался осознать только что услышанное. Возможно ли, чтобы эти двое дряхлых людей из дома престарелых шестьдесят лет назад узнали подобное из уст человека с квадратными усами? Могло ли это быть правдой? Ребенок у Гитлера! Это пусть не всемирно-историческая, но уж никак не меньше чем мировая сенсация! Ничего подобного он бы сам не мог придумать, но, по всей вероятности, жизнь именно такова — она всегда на один шаг опережает воображение. Больше всего ему сейчас хотелось узнать всю историю до конца, в десяти предложениях. «Где сейчас ребенок? Жив ли он?» Но интуиция подсказывала ему, что правильнее дать им возможность не торопиться, выбрать приемлемый для них темп; они ведь старые, а старости все дается медленнее, в том числе и рассказ. — Мы были точно так же потрясены, как и сейчас, — сказала Юлия. — Мы ничего не понимали. То, что фрейлейн Браун забеременела от шефа, — в этом, пожалуй, ничего особенного не было. Подобные вещи случаются и в высших кругах тоже и там, наверное, даже чаще. Я ведь и сама заметила, что в последние недели ей постоянно хотелось сельди и огурцов. Но какое к этому могли иметь отношение мы? В чем заключалась задача, которую собирались возложить на наши плечи? Чуть позже Борман все им объяснил. Главная проблема, по его словам, состояла в том, что иметь ребенка от фюрера мечтали все немецкие женщины. Многие называли своих сыновей Адольфами. Если бы он женился на фрейлейн Браун и больше того, стал бы отцом ребенка, родившегося, что называется, на два месяца раньше срока, они почувствовали бы себя обманутыми, а по политическим соображениям это было нежелательно — ведь в конце концов именно женщины привели его к власти. Услышав эту версию, Брюкнер расхохотался — рейхсляйтер-де умеет правильно преподнести любое известие. Фрейлейн Браун была заметно рассержена, но сам шеф не мог удержаться от смеха, при этом его глаза закатились, словно он на миг заглянул в сумрак своей черепной коробки. — Так в чем состояла ваша задача? — спросил Гертер, который еще не оправился от изумления. — В том, чтобы выдать ребенка фюрера за нашего собственного, — ответил Фальк. Гертер вздохнул. Придуманная им история не стоила теперь и ломаного гроша, включая его литературного сына Отто, но это его ничуть не волновало. Теперь он хотел только одного — узнать их историю. В то утро шеф больше к этой теме не возвращался. Апатичный, словно все это его и не касалось, с поникшими плечами, он налегал на печенье, глядя в окно на возвышавшуюся над купой деревьев угрюмую, вызывающую ужас горную гряду Унтерсберг, серую как пепел от сигареты. Если верить южногерманской саге, император Фридрих I Барбаросса будет мирно спать в ее недрах до той самой поры, пока не пробьет его час и он не откроет глаза, чтобы наконец покончить с еврейским Антихристом и установить тысячелетнее царство — весь Зальцбург при этом будет по щиколотку купаться в крови. Наверно, уже тогда Гитлер придумал знаменитое название плана для нападения через три года на Советский Союз: план «Барбаросса». Сценарий событий, составленный им и его приближенными, последующие месяцы и годы выполнялся шаг за шагом. Ульриху с Юлией предстояло перебраться в Бергхоф. Из двух гостевых комнат по той же стороне коридора, куда выходили покои Гитлера и Евы Браун, предназначавшихся исключительно для их личных гостей, к примеру для родственников фрейлейн, вынесли всю мебель. В качестве официального объяснения говорилось о желании фюрера и фрейлейн Браун иметь слуг всегда под рукой. Фальк получил освобождение от военной службы до конца войны. В самый ближайший срок оба должны были известить домашних, что ожидают ребенка, и предъявить письма Борману, который впредь брал на себя контроль над их корреспонденцией. Больше того, он дал понять, что им следует пока забыть о том, чтобы заводить собственных детей — это было бы расценено как нарушение субординации. Было бы логично, если бы наблюдение за здоровьем фрейлейн Браун поручили личному врачу Гитлера доктору Морелю, в прошлом модному в высших слоях общества гинекологу, но это могло вызвать известные подозрения; в то же время доверить ее заботам врача эсэсовского гарнизона было немыслимо. Поэтому решили обратиться к врачу из Берхтесгадена, доктору Крюгеру, изысканному пожилому господину с тщательно ухоженными белыми усами и с галстуком-бабочкой, — ему-то и представили в качестве пациентки некую госпожу Фальк. Борман лично, сначала его припугнув, привел Крюгера к присяге о неразглашении. Фрейлейн Браун была рада такому решению — ей не нравился врач в военной форме, — кроме того, она находила, что от Мореля дурно пахнет. Все остальное было делом времени. Месяца через четыре, в июле, когда наметившийся живот фрейлейн уже несколько выдавался из-под одежды, наступила вторая фаза. Однажды днем (шеф был тогда в Берлине) подъехала машина с неизвестным шофером, в нее погрузили пустые чемоданы, а сама хозяйка вышла прощаться с остальными секретаршами и с Юлией. Она якобы направлялась в Италию, в длительный искусствоведческий круиз. Никто, в том числе и секретарши, в душе, правда, в это не верил, — все подумали, не решаясь произносить этого вслух, что просто между ней и фюрером все кончено. Слезы лились рекой, но сама фрейлейн Браун держалась молодцом. Шоферу, разумеется тоже одному из сотрудников гестапо, обученному не задавать лишних вопросов, ее представили как некую фрейлейн Вольф. Добравшись до Линца, они перекусили наспех в кабачке городской ратуши и поздней ночью вернулись обратно в Бергхоф, ни разу не задержанные ни на одном из многочисленных дежурных постов. Все эти подробности Юлия узнала от самой фрейлейн Браун. Гертер слушал как завороженный, едва ли не раскрыв рот от удивления, — с самого детства ни один рассказ так его не захватывал. Но то-то и оно, что это был не рассказ, то есть не выдуманная история, а, как говорят дети, «взаправдашняя», ведь нельзя же было предположить, чтобы двое сидящих перед ним стариков могли такое придумать. До самых родов, которые случились в ноябре, фрейлейн Браун не имела права покидать той части здания, в которой она жила вместе с фюрером. Ей не положено было появляться возле окон, а по вечерам в ее комнате не горел свет. Доступ к ней имели лишь посвященные, а роль беременной женщины приходилось исполнять Юлии. Каждое утро она вместе с фрейлейн Браун перед зеркалом запихивала под одежду разные тряпки, полотенца, а позже даже подушки, стараясь как можно более похоже изобразить увеличение живота. Это неизменно сопровождалось шутками. Фрейлейн Браун было любопытно, как реагируют внизу на ее живот. Сам Гитлер, в присутствии третьих лиц, бывало, спрашивал Юлию о самочувствии, что, по всей видимости, доставляло ему удовольствие. Он даже завел обычай отправлять Юлию вечером пораньше спать. — Я, — сказал Фальк, — разумеется, опасался как бы моя жена не забеременела, ведь тогда весь план провалился бы и Борман нас уничтожил. Раньше это было труднее, чем теперь, я имею в виду не уничтожить, а избежать беременности. — Мне это прекрасно известно, — тяжело вздохнул Гертер, — я и сам через это прошел. Как же фрейлейн Браун коротала эти долгие месяцы? В ноябре, когда ей предстояло вернуться, она должна была, не попадая впросак, суметь кое-что рассказать о своей поездке, например не ляпнуть, что пила кофе на площади Сан-Марко во Флоренции или что посетила в Риме галерею Уффици. Поэтому будущий отец снабдил ее Бедекерами,[8] книгами по искусству и монографиями Буркхардта «Культура Ренессанса в Италии» и «Цицерон». Она штудировала их каждый день за массивным дубовым письменным столом Гитлера, если его самого не было — Блонди преданно лежала у ее ног. Чтобы поддержать свою подругу, шеф часто в течение этих месяцев оставался рядом с ней, именно по этой причине, незадолго до разгрома Чехословакии, он пригласил Чемберлена не в Берлин, а к себе на виллу Бергхоф. У ее изголовья всегда лежало «Итальянское путешествие» Гёте. Целый день она ходила в пеньюаре, ее белье Юлия стирала в ванне. Никому не казалось удивительным, что в своем состоянии Юлия предпочитает принимать пищу у себя в комнате и что Фальк, учитывая ее повышенный аппетит, часто относит ей наверх тройную порцию. Мажордом Миттельштрассер распорядился также установить в одной из двух отведенных им комнат массивную колыбель в старонемецком вкусе и баварский резной комод, тем самым помещение превратилось в детскую. — В последние недели, — сказала Юлия, закуривая следующую сигарету, — у меня появилось чувство, что я и вправду со дня на день рожу. Ведь в конце концов именно мне, госпоже Фальк, доктор Крюгер советовал поменьше напрягаться, раз «я стала так быстро уставать», и помню, что порой я невольно чувствовала себя даже немного обиженной, когда он приходил для осмотра беременной, а меня, разумеется, не замечал. Когда он приезжал в Бергхоф на своем пыхтящем двухтактовом «ДКВ», машине, вылепленной, казалось, из папье-маше, он вносил в нашу жизнь светский дух. И вот наконец девятого ноября, во второй половине дня, начались схватки. Уже с самого утра в доме было тревожно, чувствовалось, что вершится большая политика. Внизу в большом зале, в котором собралось также несколько высших чинов, все как один в форме, сидел Гитлер и беспрерывно говорил по телефону со всеми подряд, в том числе с Герингом и Гиммлером в Берлине; Фальк понял это, потому что он обращался к ним по фамилии; похоже, единственным человеком, которому Гитлер говорил «ты», был Рём, командир СА, которого за несколько лет до этого в числе прочих казнили по приказу Гитлера. В зале, разумеется, присутствовал и Борман. Фрейлейн Браун тем временем перевели в квартиру Фальков, там ей предстояло рожать, ведь крики матери и ребенка должны были раздасться с нужной стороны. Возле Бергхофа стояла наготове машина «скорой помощи» СС, на случай, если возникнут осложнения и госпожу Фальк придется срочно доставить в Зальцбург в госпиталь. Юлия освободилась от тряпок и подушек и стала помогать доктору Крюгеру принимать роды, которые завершились к полуночи. — Ну и как? — поинтересовался Гертер. — Родился мальчик, — лаконично ответила Юлия. Она взглянула на фотографию на телевизоре, и на глаза ее вдруг навернулись слезы. Гертер вопросительно посмотрел на Фалька, тот кивнул. — Эта фотография была сделана во время войны. Снимала сама фрейлейн Браун. — Можно мне взглянуть? Гертер встал, подошел поближе и стал рассматривать снимок. На террасе в самоуверенной позе, широко расставив ноги, с бутербродом в руке стоял маленький мальчик в белой блузе, укороченных белых брюках и в белых гольфах. Его взгляд и вправду имел нечто общее со сверлящим взглядом его отца. Действительно ли отца? Правда ли, что ребенок был сыном Гитлера? Эта мысль все еще казалась Гертеру абсурдной, но, собственно, почему бы и нет? — Бутерброд у него был посыпан сахаром, — сказала Юлия. — Я ему сама его намазала. Женщина рядом с ним — это я. Только теперь он узнал на снимке Юлию. Стройная молодая женщина годами ближе к тридцати и до сих пор еще угадывалась в нынешней Юлии, словно контур за матовым стеклом, но в той, что на фотографии, никак нельзя было узнать раздобревшей древней старухи, в которую она теперь превратилась. Гертер повернулся к ней и спросил: — Как его звали? — Зигфрид, — ответил Фальк со вздохом, в котором слышалось облегчение от сознания, что он наконец-таки освободился от стародавней тайны. — Ну, конечно, — сказал Гертер, чуть приподняв руки и снова усаживаясь, — Зигфрид. Я должен был сам догадаться. Великий герой германской расы, не ведавший страха. Вагнер тоже назвал так своего ребенка. А как шеф реагировал на рождение сына? — Он был тогда внизу, — продолжил свой рассказ Фальк, — гофмаршал Брюкнер обо всем ему доложил, но когда он, весь бледный, вошел в комнату, а следом за ним Борман, и увидел свою «мылышку», лежащую с ребенком возле груди, то со стороны показалось, что он с трудом осознает то, что здесь только что произошло. Его мысли были далеко — он думал о своем первом погроме, который по его приказу должен был свершиться этой ночью. На следующий день на вилле узнали, что по всей Германии и Австрии в ту ночь горели синагоги, а в магазинах, владельцами которых были евреи, вылетали стекла. «Хрустальная ночь» — как позднее окрестили этот погром — случилась девятого ноября, в тот же день в 1918 году сместили немецкого кайзера, в 1923 году провалился гитлеровский путч в Мюнхене, а в 1989 году девятого ноября пала Берлинская стена. — Выходит, финал похода и его последствия наступили через шестьдесят шесть лет после его начала, — подытожил Гертер. — Это почти что число зверя. И ровно через сто лет от года его рождения. Во всем, что было связано с Гитлером, мрачная магия чисел действовала с неумолимой последовательностью. Шеф быстро взял себя в руки и, казалось, на миг забыл про погром. Фрейлейн Браун была безмерно счастлива, что не подарила ему дочь. Он церемонно поцеловал ей руку, затем Юлия осторожно передала ему ребенка. Он не знал, как себя вести с младенцем на руках, прижал Зигфрида к Железному кресту, что висел у него на груди, огляделся вокруг себя и в каком-то неловком экстазе торжественно произнес: — Ein Kind ward hier geboren.[9] Мажордом Миттельштрассер почтительно пояснил, что это цитата из Вагнера. Один только Борман, по словам Юлии, был недоволен появлением на свет ребенка; он смотрел на него с таким выражением, что, казалось, готов был проверить у него удостоверение личности. Затем настал еще один щекотливый момент. Ульрих должен был поехать с Миттельштрассером на регистрацию ребенка в Берхтесгаден: он должен был стать Зигфридом Фальком, а не Зигфридом Брауном. Юлия, лежа в постели, принимала секретарш и других сотрудников, пришедших ее навестить, вся комната превратилась в цветочный магазин. В Бергхоф было разрешено приехать также ее родителям и матери Ульриха. Тот момент, когда мать со слезами счастья на глазах брала на руки своего так называемого внука, по словам Юлии, был для нее самым трудным во всем сценарии. Напротив, отец, носивший форму СС, казалось, был больше очарован посещением святая святых, нежели внуком. Через неделю доктор Крюгер разрешил так называемой госпоже Фальк, а на самом деле Юлии, потихоньку опять приниматься за работу. Фрейлейн Браун, которая тайно кормила ребенка грудью, слабая и утомленная, вернулась к тому моменту из своей дальней поездки — «поздней ночью», — рассказывала она, и в известном смысле так оно и было на самом деле. Раздавшуюся грудь Юлия перевязывала ей после кормлений шелковой шалью; она стала носить широкие шерстяные свитера, так как «после жары Сицилии, где она еще совсем недавно взбиралась на Везувий», в Бергхофе ей было все время холодно. Фальк вспомнил, что Шпеер во время обеда в честь ее возвращения удивленно переспросил: «Везувий? В Сицилии? Вы, конечно же, имели в виду Этну». — «Ну, конечно, Этну», — заливаясь краской, подтвердила фрейлейн Браун. — Этна, Везувий — я их всегда путаю». На что шеф, оторвавшись от своего вегетарианского псевдобифштекса, заявил, что два эти вулкана в известном смысле есть разные проявления одного древнего правулкана, точно так же, как он сам и Наполеон.12
В дверь снова постучали, но на этот раз дождались, пока Юлия не крикнет «Войдите». В комнату вошла полная женщина, на вид ей было уже за сорок, икры ее напоминали перевернутые бутылки из-под шампанского. — Господин Гертер, — представил его Фальк. — Госпожа Брандштеттер. Госпожа Брандштеттер это наша директриса. Гертер протянул ей руку, но она застыла, глядя на него так, словно никак не ожидала его здесь увидеть. — Не вас ли позавчера я видела по телевизору? Гертер сообразил, что должен придумать какое-нибудь объяснение своему присутствию. Что могло понадобиться знаменитому зарубежному писателю, которого даже по телевизору недавно показывали, от бедной супружеской четы, стариков, живущих в доме престарелых на окраине Вены? Ей это показалось подозрительным; похоже, она уже знала, что он заглянул к ним на огонек, и считала своей обязанностью защитить стариков, даже не зная всего, что было известно теперь ему. — Вы правы, господин и госпожа Фальк меня тоже видели. Мы сейчас предаемся воспоминаниям. Господин и госпожа Фальк приходили на мой литературный вечер полюбопытствовать, все тот же ли я пишущий молодой человек, с которым они сорок лет назад однажды случайно познакомились. — Ну и как? — спросила директорша, переводя взгляд с одного на другого. — Я никогда не меняюсь, — ответил за них Гертер, изобразив некое подобие улыбки. Она сказала, что больше не станет им мешать, и, не объяснив, зачем, собственно, приходила, удалилась. — Если госпожа Брандштеттер вдруг спросит у вас про обстоятельства нашего знакомства, обратился к ним после ее ухода Гертер, — вы должны сами что-нибудь придумать. Я не знаю, какой была ваша жизнь сорок лет назад. — Сорок лет назад все опять вошло в колею, — ответил Фальк, — но до этого нам пришлось несладко. После войны мы попали к американцами и целых два года провели в лагере. Юлия встала, и, потушив сигарету, спросила его: — Может быть, вы хотите бутерброд? Мне неловко, что мы вас так долго задерживаем. Гертер посмотрел на часы — было без четверти час. Ему действительно стоило сейчас позвонить Марии, но он не хотел нарушать интимности обстановки. — Я с удовольствием съем бутерброд, ведь было бы странно, если б теперь, когда я узнал, что у Гитлера был сын, я вдруг сказал бы, что мне потихоньку пора. А вы сами понимаете, какая это сенсация… ну все то, что вы мне только что рассказали? Если б вы предложили ваш рассказ в «Шпигель» или еще в десяток подобных журналов, вы бы получили миллионы и жили бы сейчас не в этой квартирке в «Эбен Хаэзере», а на вилле наподобие Бергхофа и со своим собственным персоналом. Взгляд Фалька на мгновенье стал жестким. — Какое-то время это в той же степени будет относиться и к вам. Но вы только что поклялись молчать. Гертер смущенно опустил голову, и это не было целиком игрой. Фальк сумел поставить его на место. Ведь действительно, кто бы ему поверил? И даже после смерти Фальков, когда не останется больше свидетелей, его рассказ будет выглядеть еще менее правдоподобно. Его станут хвалить за его фантазию, возможно, даже опять дадут литературную премию, но поверить… нет, в это не поверит никто. — К тому же, — сказал Фальк, — вы не узнали еще и половины. Тем временем Юлия, стоя посреди маленькой кухни и левой рукой прижимая к груди большую круглую буханку темно-коричневого хлеба, нарезала ее ножом на тонкие ломти. Он посмотрел, как она это делает, и у него мурашки побежали по спине. Так больше нигде в мире не нарезают хлеб. Ему налили еще стаканчик пива, и, когда он отведал бутерброд, намазанный гусиным жиром и хреном и щедро посыпанный сверху солью, его вновь охватило чувство приобщения к истокам, какое посещало его лишь в Австрии. Бутерброд показался ему вкуснее самого шикарного обеда в пятизвездочном ресторане. — И что потом? — Он задал главный вопрос, который движет вперед любой рассказ. Потом начался самый счастливый период их жизни. Разумеется, их еще строже, чем прежде, держали под наблюдением, ни о каких поездках к родственникам в Вену больше не было и речи. Раз в полгода пребывающие в неведении бабушки и дедушки могли приехать на денек в Бергхоф, и каждый раз отец Юлии был разочарован, что опять не удалось взглянуть на фюрера. Они жили, по сути, как заключенные, но все компенсировал малыш Зигги, который не был их родным сыном. В первые три года, за которые Гитлером было завоевано десять стран, шеф больше времени проводил в Бергхофе, нежели в Берлине. Именно там он принимал королей и президентов, которых поносил так громко, что слышно было даже в кухне, а потом вдруг превращался в наилюбезнейшего фюрера и приглашал гостей к обеду, по окончании которого они, все еще дрожа от страха, миновав почетный караул, солдат СС в касках и с автоматами через плечо, шли к своим машинам, в полном сознании, что с их странами покончено. К огорчению фрейлейн Браун, ее суженый вначале мало интересовался сыном. Всемогущий фюрер, стремящийся к власти над миром, явно не имел призвания быть хорошим отцом — на это он, сам маменькин сынок, был не способен. Кроме того, ребенок казался ему крошечным и слишком похожим на всех прочих новорожденных и годовалых младенцев. Фальку он даже однажды сказал, что, скорей всего, из мальчишки толку не будет, ведь у великих людей всегда ничтожные дети, взять хотя бы Августа, сына Гёте. Но за ничтожность Зигфрида отдуваться придется Фалькам. Ребенок вообще появился на свет исключительно благодаря молитвам фрейлейн Браун, которую ему довольно часто приходилось оставлять одну по причине его неустанных трудов на благо немецкого народа. Он запретил Фальку передавать фрейлейн Браун это брошенное им вскользь замечание, но Юлия была шокирована фразой не меньше, чем сама фрейлейн Браун, доведись ей ее услышать. Шли годы, и в ней все больше крепло чувство, что этот ребенок — ее сын, ведь именно так все с ним и обращались в присутствии посторонних, включая семерых посвященных. Когда он достиг школьного возраста и поступил в подготовительный класс госпожи Подлех, организованный в Бергхофе Борманом для своих детей, для детей Шпеера и еще нескольких отпрысков старших военачальников, таких, как, например, дочка Геринга, Юлия больше гордилась Зигфридом, чем его собственная мать. Вслух это не произносилось, но не исключено, что фрейлейн Браун мучилась от ревности. Если Зигги ушибался или имел какие-то еще неприятности, он приходил жаловаться не к ней, а к Юлии; если ему снился страшный сон и он просыпался, то забирался под одеяло к Юлии, а не к своей родной матери. Ах, куда ушли эти восхитительные, ослепительные зимние дни сорок первого и сорок второго со снегом высотой в несколько метров, с прозрачными сосульками за стеклом и те чудесные новогодние вечера, когда устраивались «гаданья на свинце»?! — один раз в них принял участие даже сам доктор Геббельс. — А в Голландии есть такая традиция? — В Голландии нет, — ответил Гертер, — но в моем доме есть. На чердаке находили кусочек свинцовой трубки, который расплавляли на старой кухонной сковороде. До сих пор у него перед глазами стоит серая клякса расплавленного свинца и отец, передающий ему в руки оловянную ложку. Он должен зачерпнуть ею немного свинца и вылить его в миску с водой. Со страшным шипением свинец застывает в воде, и получается фигурка, которую достают из миски, и потом каждый должен сказать, что это такое, ведь по фигуркам предсказывают будущее. Фальк отвернулся и стал рыться в ящике. Он извлек на свет Божий какой-то продолговатый блестящий предмет размером с мизинец и протянул его Гертеру. — Это фигурка, сделанная Гитлером. Я ее сохранил. Как она вам нравится? Я помню, он сам был недоволен. Гертер зачарованно рассматривал странного уродца. Он, разумеется, понимал, что фигурки получаются случайно, в зависимости от того, на какой высоте ложку держали над водой и с какой скоростью вливали свинец, он сознавал, что подобная фигурка могла выйти у каждого. И в то же время он знал, что сделал ее не кто иной, как Гитлер. Отдаленно она напоминала василиска, описанного Томасом Манном, но он не был уверен, что сравнение с василиском пришло бы ему в голову, знай он, что фигурку сделал, скажем, Ганди. По необъяснимой причине цвет металла напомнил ему смертельную белизну лба Гитлера. Беззвучно он протянул ее назад Фальку, но тот вдруг сказал: — Я дарю ее вам. Гертер кивнул головой и молча сунул фигурку в нагрудный карман рубашки. Что-то удержало его от того, чтобы сказать «спасибо». Потянулась череда летних дней, их проводили на большой террасе над гаражом или в бассейне на вилле Геринга… Порой фрейлейн Браун ездила навестить родственников в Мюнхен или к подруге в Италию и всегда брала с собой Юлию, которая, в свою очередь, никак не могла оставить маленького сына; впереди в машине садились шофер и кто-нибудь из сотрудников гестапо, на заднем сиденье устраивались они с ребенком и играли в какую-нибудь игру. Зигги рос и превращался в шустрого пострела, он ни на минуту не закрывал рта и ни минуты не мог усидеть на месте. Он щебетал не переставая, в том числе с Блонди и с собачками фрейлейн Браун; если порой ему случалось набедокурить, он всегда сознавался, что это сделал он, заваливался в кресло, молотил ручками и ножками подушки, кувыркался, вставал на голову и, изображая страшное чудище, полз по полу, призывая на место происшествия маму, тетю Эффи или дядю Вольфа: «Они уже видели, что я натворил?» «Дядя Вольф», — повторил про себя Гертер. Что общего у Гитлера с волками? То, что и тот и другие хищники? В двадцатые годы Вольф была его подпольная кличка; затем его штаб-квартиры в Восточной Пруссии, в России и на севере Франции назывались «Wolfschanze»[10] и «Wolfsschlucht».[11] Блонди тоже была похожа на волка; одного из щенков, которых она принесла к концу войны, Гитлер решил воспитывать сам и дал ему кличку Вольфи. Homo homini lupus est — человек человеку волк. Может быть, таким образом раскрывается его представление о себе самом? Летом сорок первого был приведен в исполнение план «Барбаросса», но Фальк признался, что реальные события в ту пору проходили мимо его сознания. Когда-то он активно участвовал в политике, продвигался с самых нижних ступеней с револьвером в руке, но с тех пор, как стал подавать на стол кофе с печеньем господам, вершившим большую политику, он больше не следил за ней, потерял к ней всякий интерес. Лишь когда война закончилась, он понял, сколько бед наделал его шеф за эти годы, к примеру, он догадался, о чем шушукались Гитлер с Гиммлером, когда, надев солнечные очки и взяв в руки горные палки, отправлялись в длинные прогулки в сторону чайного домика и обгоняли всех остальных — чтобы никто не мог услышать их разговор. Даже Фегеляйна они никогда не брали с собой. — Фегеляйна? — переспросил Гертер. — А кто такой был этот Фегеляйн? — Группенфюрер СС Герман Фегеляйн, — сказал Фальк. — Обаятельный молодой высший офицер, личный представитель Гиммлера при Гитлере. Его еще называли «Око Гиммлера». По настоянию Гитлера, он женился на Гретель, сестре фрейлейн Браун. Это понадобилось, чтобы придать фрейлейн Браун, ставшей таким образом невесткой генерала Фегеляйна, больше веса в глазах общества. Гитлер устроил для них пышную свадьбу, но Фегеляйн мало интересовался Гретель. — Он увивался за женщинами, — пояснила Юлия, выражение лица которой красноречиво говорило о том, что порок имеет массу разновидностей. — Между супругами то и дело разыгрывались отвратительные сцены. — За линией Восточного фронта, — продолжал Фальк, — к тому времени уже насчитывались десятки тысяч убитых, а летом сорок второго по Европе пошли первые поезда, увозившие людей в лагеря смерти. Он слегка покачал головой, словно сам не мог поверить в свои слова. — Все шло, как он и задумал с самого начала. С каждым днем он все ближе стоял к своей великой цели — уничтожению еврейского народа, но никто из нас об этом не догадывался. Фрейлейн Браун об этом тоже не подозревала. — Сегодня, спустя столько лет, нам кажется, — подхватила Юлия, — что он тогда весь был в грезах, уверенный, что человечество навсегда запомнит его как своего спасителя и величайшую личность мировой истории. Из-за этого изменилось даже его отношение к сыну. Все заметили, что он стал уделять ему больше внимания, во всяком случае, когда рядом не было никого из посторонних. Фальк однажды видел, как он, стоя в своем кабинете, держал Зигги на руках и что-то ему говорил, показывая в сторону гряды Унтерсберг, возвышавшейся за окном. Или как он, усадив Зигги на колени, делал для него набросок карандашом: рисовал запущенный уголок старой Вены — у него это очень хорошо получалось, он обладал талантом и фотографической памятью. Когда он рисовал, он надевал очки, о существовании которых не должна была знать Германия. В другой раз — вскоре после сокрушительной бомбардировки Гамбурга в июле 1943 года — он ползал по полу на коленях, играя с Зигги в «шуко» — так называлась заводная игрушечная машинка, которую он ему подарил, — ею можно было управлять с помощью проволочки, крепившейся на крыше. Чтобы не вызвать подозрений, он делал ему лишь очень скромные подарки. Юлия как-то раз услышала, как он на террасе в присутствии фрейлейн Браун сказал Борману:— Возможно, я стану основателем династии. Тогда я усыновлю Зигфрида, точно так же, как Юлий Цезарь усыновил будущего императора Августа. Сказано не без иронии, но, возможно, это была не просто шутка. От него всего можно было ожидать.
Последние комментарии
1 день 13 часов назад
2 дней 1 час назад
2 дней 2 часов назад
2 дней 13 часов назад
3 дней 7 часов назад
3 дней 21 часов назад