До Михайловского не дотягивает. Тема интересная, но язык тяжеловат.
2 Potapych
Хрюкнула свинья, из недостраны, с искусственным языком, самым большим достижением которой - самый большой трезубец из сала. А чем ты можешь похвастаться, ну кроме участия в ВОВ на стороне Гитлера, расстрела евреев в Бабьем Яру и Волыньской резни?.
Прочитал первую книгу и часть второй. Скукота, для меня ничего интересно. 90% текста - разбор интриг, написанных по детски. ГГ практически ничему не учится и непонятно, что хочет, так как вовсе не человек, а высший демон, всё что надо достаёт по "щучьему велению". Я лично вообще не понимаю, зачем высшему демону нужны люди и зачем им открывать свои тайны. Живётся ему лучше в нечеловеческом мире. С этой точки зрения весь сюжет - туповат от
подробнее ...
начала до конца, так как ГГ стремится всеми силами, что бы ему прищемили яйца и посадили в клетку. Глупостей в книге тоже выше крыши, так как писать не о чем. Например ГГ продаёт плохенький меч демонов, но который якобы лучше на порядок мечей людей, так как им можно убить демона и тут же не в первый раз покупает меч людей. Спрашивается на хрена ему нужны железки, не могущие убить демонов? Тут же рассказывается, что поисковики собирают демонический метал, так как из него можно изготовить оружие против демонов. Однако почему то самый сильный поисковый отряд вооружён простым железом, который в поединке с полудеманом не может поцарапать противника. В общем автор пишет полную чушь, лишь бы что ли бо писать, не заботясь о смысле написанного. Сплошная лапша и противоречия уже написанному.
Шел лесом, был дождь… Я поднял руки к дождю ладонями вверх и подумал, что руки связаны с небом, далеким и близким, они чувствуют небо. Было приятно гладить лицо. Оглаживал лицо, будто мир ощупывал.
Обычно я хожу по лесу быстро. Такую привычку выработал давно, а тут шел медленно — торопиться было некуда, смотрел на сосны, на травы, на брусничник и думал: как быстро я иду! А ходить бы так по лесу, чтобы у каждого дерева стоять сто, двести лет, и все равно этого мало, чтобы разглядеть каждую веточку, каждую хвоинку, каждую трещину в коре ствола, чтобы проследить жизнь дерева от рождения до смерти. Но ведь и этого будет недостаточно — ты увидишь смерть этого дерева, а захочется посмотреть, как вместо него появится новое дерево, как оно будет расти, какие будет встречать утренние и вечерние зори. Любой самый медленный шаг слишком скор. И не лучше ли идти быстро и попусту не страдать от того, что торопишься и все пробегает мимо: и деревья, и жизнь, и кусты.
Сильный ветер — и хорошо виден дальний берег залива, как будто приблизился он. Это, наверное, оттого, что ветер силой своей быстрее доносит до берега твой взгляд (если говорить о береге, расположенном по ветру).
Пушок одуванчика прилетел и устроился на моей руке. Я ему говорю: «Ну что, дружок, на моей руке не вырастешь, лети дальше!»
И сдунул. А может, не следовало его сдувать. Может, потому и не вырастают на руках людей одуванчики, что их сдувают раньше времени. А подождали бы до следующей весны, не сбрасывали — глядишь и укрепился бы он на ладони, и поднялся вверх, и зацвел бы желтым пятнышкам, и дал бы потомство, и ходил бы ты с цветком одуванчика на руке, единственный в своем роде человек — не потому единственный, что необыкновенный какой-то, наделенный какими-то красотами и добродетелями, недоступными иным смертным, а единственный потому, что не сбросил пушинку одуванчика с руки и терпел ее до весны.
Ей-то, пушинке, лучше знать, куда прицепляться.
Люблю шум сосен. Шума нет — и лес тихий, пустой. Конечно, это только для чужака лес бывает пустой и тихий — стоит прислушаться, и сразу различишь и шум, и чье-то присутствие. Там пробежала к болоту лесная мышь, там комар пропищал над зацветшей лужей, там дождевой червяк зашелестел прошлогодней листвой, там ворона пролетела и оставила нам в воздухе свой незримый след. Если чуть принапрячься, можно услышать, как храпит под кустом можжевельника заяц, как быстро дышит белочка, набегавшись по веткам, как угрюмо ворчит в своей норе барсук, переваливаясь с боку на бок, но для этого, повторяю, нужно поднапрячься слухом; любой звук — писк ли это зверя или шепот травы — можно услышать в лесу и убедиться, что лес не пустой. Но когда приходит ветер а начинает шуметь в соснах, рождается радостное и светлое чувство. Казалось бы, ничего особенного не случилось — обыкновенный ветер, и не к тебе явился, а просто так, по своей воле погулять над лесом, порыскать в сосновых ветках пришел, и нет ему до тебя никакого дела, — а радует тебя его появление, как будто ты друга встречаешь и уже не один. И чем сильнее шум, тем радостнее. Особенно в ясный солнечный день. Тогда сосновый бор, по которому ты идешь, кажется пустым и полным. Но чем полным? Сказать — полный шумом, значит ничего не сказать. Лес со своим непонятным, неведомым — исчезает. Есть ты и шум, вас на свете двое, иного ничего нет. И шум этот — как человек, с которым ты можешь общаться.
Со странной мыслью смотрел на деревья. Каждое дерево желает твоего присутствия, общения с тобой. И эта береза, и эта, и эта. И ты бы весь день только и занимался тем, что ходил и общался с ними. Но со всеми березами пообщаться невозможно — раз. И потом — они спокойно обходятся без тебя, во всяком случае не умирают. Наукой не зарегистрировано пока еще ни одного случая, чтобы дерево погибло от разлуки с человеком. Собаки умирают, люди умирают. Почему же тогда кажется, что деревья жаждут твоего присутствия? Но посмотри на небо. И оно хочет быть с тобой. И день, и ночь. И травы, и все что ни есть на свете. И обходятся без тебя потому, что ты везде, ты с ними или они с тобой.
Иду по тропе в двадцать втором квартале. Во время войны тут был передний край, шла бои. Окопов нарыли, блиндажей — они по сей день остались и еще долго, наверное, будут заметны. Тут можно найти простреленную ржавую каску, осколок мины или снаряда, старую винтовочную гильзу, кусок колючей проволоки. Это то, что на земле, наверху, а что лежит под землей — какие мины, чьи кости — никто не знает. Когда мне пришлось рубить здесь просеку и я разжег костер, чтобы сжечь сучья, мины начали рваться с такой силой, что я едва унес ноги. Несколько раз в году появляются в старых траншеях мальчишки — ищут гильзы, роются в земле, в опавшей хвое. Есть у меня свободное время ими заняться — я гоню их и стращаю смертными карами, чтобы они не рылись в земле, а нет времени — я пробегаю мимо них, и на сердце у меня неспокойно — я думаю, не случилось бы с ними беды. Встретил однажды старика — приехал он из-под Харькова навестить места прошлых боев, как он сказал — «встретиться со своей боевой юностью». Лес с тех пор сильно изменился, и я повел его по лесу, а он узнавал места боев — и не узнавал.
Сейчас я иду и вижу: стоит прислоненная к сосне боевая винтовка. Я взял винтовку: ремень истлел, дерево — цевье и приклад — источилось от дождя и времени, затвор слегка поржавел, но работает исправно. Я подержал винтовку в руках, а потом положил обратно и двинулся дальше. Чужого я никогда не возьму. Отошел метров сто и думаю: зачем винтовку оставил? Кто ей хозяин? Где теперь он? Не в сырой ли земле лежит? Винтовка теперь никому не нужна. А наткнутся на нее мальчишки — беды не миновать. Вернулся, забрал винтовку, вскинул на плечо и зашагал, как солдат, по дороге.
Повстречалась компания, парень и две девушки, я им говорю: вот, винтовку в лесу нашел. Они: ах! ах! Повстречался шофер у машины, я ему о винтовке. Он: ну, ну! Повстречалась ворона на сосне. Я ей о винтовке. Она: кар-кар! И подальше от меня. Повстречал цветок ромашки у дороги. Я ему о винтовке говорю. Он чуть клонится на ветру, молчит и смотрит на меня своим желтым глазом. Ничего он мне не сказал.
Я довольно легко предсказываю погоду, хотя места наши капризны и неустойчивы до чрезвычайности. Я гляжу на закат, на ранние звезды, на темнеющее небо, и этого мне достаточно, чтобы знать, что завтра будет дождь или вёдро. Но вот какую странную, деликатную штуку я обнаружил. Знать-то знаешь, а говоришь невпопад. Глядя на закат, знаешь, что будет дождь, а говоришь — вёдро. В чем дело? Мне кажется, в том, что в природе есть мысля, которые не боятся высказываний вслух, а есть — которые боятся. Оставил ты свою мысль про себя, и она проявилась верно: будет дождь. Высказал, и она уже ложна: будет вёдро. Иную мысль не только другому высказать нельзя, чтобы не спугнуть, но и себе показывать небезопасно. Как молодой гриб, боится она взгляда. Глянул и умертвил. И вот как получается: глянул на закат, и вроде знаешь, что будет дождь, но и не знаешь, ибо не сознаешься даже себе, что знаешь. Сознаешься — уже пропала точность. Но но сознаешься — ничего не узнаешь.
Как быть землей, как научиться отдавать себя солнцу подобно траве, принимать в себя семя и рождать плоды? Это умеет каждый, но тяжело, трудно, а отдаваться с легкостью не умеют. Легкость получается не от легкости, а от труда. Как быть собой и как жить собой? Жить собой — это собирать с себя урожай, как собирают его крестьяне с земли.
Я хотел бы не потерять ни одного колоска. Дать земле праздник, отдых полноценной работой, ибо от безделья земля тощает и скудеет больше, чем от труда. Породить лесные угодья, не превратиться в болото я прочее. Ты лес, поле, и ты же собираешь с себя урожай. Это только на первый взгляд кажется, что ты собираешь урожай с леса, с поля. Ты его с себя собираешь, а лес и поле тут ни при чем. Собрал с себя много — собрал вообще много. Собрал мало — собрал вообще мало. А бывает и так, что собираешь, а ничего не собрал. Но что это за поучения? Или я учитель, а сидят передо мной ученики и внимают моим разглагольствованиям? Никакой я не учитель, и нет у меня учеников. Пусто вокруг, и знания мои не интересны. Да и не хочу я быть учителем и иметь перед собой учеников. Я сам себе ученик и учитель, как говорил один человек: «Вошел в лес, я — ученик, вышел — учитель».
Чему я научился, живя в лесу, и что, как мне кажется, пошло мне на пользу, так это ждать. Поскольку я был связан с лесом, не мог его бросить в нужную минуту, хоть иногда и бросал, мне приходилось ждать терпеливо и безнадежно, как ждут иные вдовы погибших мужей. Все мои отношения с миром строились на ожидании. Я ждал приезда на кордон любимой девушки, она ехала и не приезжала. Сидя на кордоне, я ждал гостей, они могли приехать, а могли не приехать — мало ли какие причины и капризы удерживают иногда гостей, даже самых долгожданных, от приезда! Я ждал визита директора лесхоза, который должен был засвидетельствовать мне свое почтение, слегка поругать за небрежение я нерадивость к работе и дать очередные ценные указания, без которых, по его мнению, я не мог существовать. Я ждал случайных прохожих, грибников, ягодниц, я ждал в ночи браконьеров. А еще надо учесть и принять к сведению, что, кроме всего прочего, я ждал утра, ясных дней, весны, первых ягод, прилета птиц и так далее, я вообще был великая ожидалка, и уж что-то, а ожидать я научился на совесть. Иной раз сейчас мне кажется, что будь содом и гоморра, смерть, ужас — и все дрогнет перед великим злом, я один не дрогну, не потому, что храбр и смел, а от привычки ждать: мол, не такое терпели, перебьемся.
Ожидание сослужило мне хорошую службу, и если что обогатило, так это оно. Порой мы так нетерпеливы! Ссылаясь на быстрый век, мы сами бежим, торопимся и попадаем в лучшем случае в никуда. Одно время мне казалось, я стал женщиной — я только и делал, что ждал. Я был как баба. Во мне была пустота, которая могла вобрать все живое. Все это хорошо, но я удивляюсь, как я не умер. Я даже есть не стал, ожидая, что наемся без того, чтобы заботиться о еде самому и пихать ложку в рот. А кто бы в лесу сделал это вместо меня? Пень? Я заботился обо всех, обо мне — никто. Но так ли уж никто? Отчего же я тогда до сих пор еще жив и не умер? Может быть, святым духом питался? Как бы не так! Если я и остался жив, так потому, что заботился обо мне лес, пень тот же, травы, деревья, и кормили меня они и поили — невидимо, конечно, даже для меня, потому мне и кажется иногда, что не заботились они обо мне и не кормили. А иначе не жить мне на свете.
Удивляет меня человек. Только видимое славит и благодарит. А невидимое поносит и ругает. Так и я поносил травы и ругал их, что я забочусь о них, а они обо мне нет. А все это было неверно. От своего неведения, невежества я не замечал их заботу. Как же я должен был восславить их, когда понял, что ошибся!
Господи, как прекрасен этот мир, как он прекрасен, как сладок он, и все у него есть! Как великолепен он, этот славный мир, как он великолепен!
Распластаться бы перед ним в раболепном преклонении — разве не такое желание бывает у человека, одолевшего в душе сомнения, нашедшего мир и гармонию, видевшего этот мир не прекрасным и не великолепным, в чем-то недостаточным! Все есть, все. Есть смертельное желание пойти в лес и есть такое же желание не ходить. Есть способность видеть и есть способность к слепоте. Есть уши и есть глухота. Есть ум я безумие. Есть сила и слабость, и слабость и сила. Есть уродство, есть красота. Поистине все есть все и все есть во всем. В маленькой девочке есть старуха, а в старухе девочка. В свежей женщине есть затасканный мужчина, а в мужике баба. Иду, сидит молодой мужик, а из мужика старая баба выглядывает. Как ты сюда залезла? А никак. Я тут всегда была. А из старой бабы выглядывает дитя, а из дитяти куст шиповника, а из куста выпорхнула синичка и улетела…
Вчера шел по лесу и вспоминал об устойчивом своем чувстве торопиться жить, когда на кордон приходит лето. Объяснить его я не мог, я только знал его: едва начиналось лето, первые пригожие деньки, зеленела трава и начинали благоухать цветы, я садился на солнце на завалинку, и оживала у меня мысль, что все быстро промчится и потому надо торопиться взять лета побольше: и тепла, и летнего неба, и румяного солнца, и туманов, и прочего. Вчера я понял, почему ко мне, в общем-то неторопливому человеку, приходило чувство торопливости. Я думал, что оно приходит оттого, что я за зиму намерзался, а летом отогревался, а это было не так. Не совсем так. Миг может быть и вечен, а жизнь любая скоротечна. И нет ничего скоротечнее жизни цветов. Едва расцвели — и уже завяли. Невольно я глядел на цветы, на их торопливую жизнь, и, уподобляясь им от долгого глядения, сам торопился. Мы всегда чему-то уподобляемся, подражаем, хотим ли этого или не хотим: отцу, матери, другу, гению, траве, речке, барану. Я уподоблялся цветку — чему я мог еще уподобиться, если цветов в лесу тьма, куда ни пойдешь, всюду они бросались в глаза? Я видел их быстрый рост, и их нетерпение передавалось мне. Вот и вся причина торопливости. Не солнце я ловил, сидя на завалинке, и не отогревался от зимы, как тогда думал: я жил жизнью цвета. Угасали цветы, уходило лето, торопливость моя исчезала до следующего лета, я опять никуда не спешил. И вот что иногда получалось. Поскольку я живо уподоблялся цветку, я и сам становился в чем-то похожим на цветок, в моем лице появлялось нечто от цветка, глядел ли Я на одуванчик или на незабудку. С первого взгляда, конечно, ничего нельзя было обнаружить, лицо как лицо, нос, глаза, губы, рот, как у всех людей. Но, приглядевшись внимательно, можно было увидеть, что это и не совсем обычное лицо, что нос, губы, конечно, есть, но, кроме них, есть и еще что-то, что явственно создает образ цветка. Я даже начинал издавать запах, как цветок. Вообще, живя в лесу, я жил жизнью леса, был как лес. Зимой лес спал, и я был какой-то сонный; весной пробуждался, кровь во мне загоралась, соки молодые бродили, как у земли, у леса, у березы. Летом я был деятелен, я зрел, шел в рост, как росли деревья, а осенью грустил, мне казалось, что я умирал. Я быстро подчинился временам года и сейчас так живу — и думаю, этот цикл для меня уже не изменится, я так и проживу до глубокой старости.
Я думаю, хотя и не утверждаю — я далек от утверждения подобных вещей: человек, в сущности, имеет то, что он имеет. Ничто не приходит извне. Природу нельзя обмануть, заплатить ей один рубль, а сказать — десять. Был у меня период, когда я так глубоко верил, что у меня не может быть ни одной порубки, ни одного сломанного или порубленного дерева, что их и вправду не было (даже если б они и были). Что действовало тогда на моих браконьеров — не знаю, но они избегали появляться в моих кварталах, они обегали их за десятки километров, и на протяжении долгого времени не было случая, чтобы кто-то даже по ошибке срубил дерево. Почему? Во-первых, потому, что я был твердо уверен, что этого не случится, а во-вторых, если и случится, все равно этого не может быть. Применяй нарушитель любые хитрости, вводи хоть весь свет в обман, ничего у него не получится. Так записано в книге судеб, и иному не бывать, потому что ему не бывать. Как жалко, что в ту пору я охранял только свой участок леса, а думай я шире, возьми ответственность побольше — и моя вера могла бы сохранить весь мир, всю вселенную.
Когда же я со временем (был у меня и такой период) порастерял свою веру, со страхом и ужасом стал думать, что мне не миновать порубок, придут браконьеры, я не уберегу лес, браконьеры, как можно было догадаться, были тут как тут. Они словно прочитали мои мысли па расстоянии, да, наверное, так оно и было. И такая в ту пору у нас пошла с ними рубка, страшно до сих пор вспомнить. Куда девались мой сон, благодушие, мир и спокойствие? Я был весь в войне, в ловле, в погоне, я носился по лесу в поисках браконьеров, ловил их, караулил, зевал, опять находил, опять зевал, я умудрялся прозевать порубку у самого своего порога, у меня увезли собственные дрова, и я в ту зиму остался без тепла. Надежные мои границы расползлись и затрещали. Я возопил: погибнет весь лес! Тут натерпелся я страхов. Я стал труслив, ночью запирал дверь на щеколду, клал у изголовья топор — мне казалось, что меня убьют, а кордон подожгут. За каждым кустом мне мерещился враг, ствол ружья, капкан, ловушка. К счастью, эта пора миновала. А будь она дольше, н я бы не выдержал, повесился, сошел с ума — столько бед тогда на меня обрушилось.
Лес меняется: одно умирает, на смену ему приходит другое. Вчера тут стояли высокие сосны, сегодня голо, завтра зазеленеют саженцы. Придешь в такой лес и не узнаешь, сердце оборзется, как будто не в свой лес вступил, а в чужой. Но лес ведь не только в том, что растет и видимо, а и в том, что в земле, что невидимо. Идея его в этом. Земля держит и то, и другое, и третье. Видеть лес невидимый — вот привилегия лесника.
Я смотрю на лес, на землю, на солнце, на травы и прочее не как на противоположное мне: я, мол, я, а это не я, что-то другое, а как на продолжение мое, как я смотрю на свою руку, ногу. Просто есть я внутренний и есть я внешний. Руки, ноги — это продолжение моего внутреннего, а лес, небо, солнце чего продолжение: пальцев, глаз, мыслей, чувств? Все, что вне меня, все продолжение мое. Солнце есть продолжение моей мысли, небо — чувства к девушке…
Жить, как трава. Но разве трава живет, как мы? Мы не спешим, а трава спешит, трава так торопится, что по всему лесу треск раздается. Весной она торопится выйти к свету, летом расцвесть, осенью дать семя. По-моему, самое торопливое на свете создание — это трава. Поразительно, как при такой спешке она успевает жизнь прожить. Я знал человека, который так торопился прожить юность, что и на детство его уже не хватило. Траве срока, отпущенного судьбой на старость, на юность, хватает. В короткий срок от весны до осени она успевает родиться и умереть. Иногда мне кажется: она потому так спешит, что знает — в следующем году родится опять и будет возникать вечно, пока держится в небе солнце и земля и мир находятся в равновесии, и именно оттого, что она так торопится, она вечна. А если посмотреть с другой стороны, по отношению к чему она торопится? По отношению к себе, ко мне — человеку, к дятлу? По отношению к миру, к звездам, к земле она совершает свой путь, ни на йоту не отклоняясь ни вперед ни назад, а следует строго по графику.
Что мешает мне сейчас быть свободным, счастливым, иметь веселое расположение духа? Я одет, обут, накормлен. У меня есть крыша над головой. Я не мучаю себя мыслями, что будет завтра, я знаю, что со мной будет, и это меня вполне устраивает, а если точней — я не знаю, но меня устроит все, что со мной будет. Я здоров. У меня есть работа, я я ее люблю. Так мне во всяком случае кажется, чтобы не быть голословным. Что же — я счастлив или нет? А если несчастлив, то почему? Почему, если я счастлив, я не имею веселого расположения духа? Почему мне постоянно нужно продираться к нему, воевать с собой и очень часто быть побежденным? И вообще, можно ли быть в этой борьбе только победителем? Почему нельзя жить, как трава? А как живет трава? Ты думаешь, она счастлива? А может, она, так же как ты, страдает? Наверняка страдает. Но она умирает, когда ей приходит срок, и рождается в срок, в ее жизни нет насилия. А разве ты не родился в срок и не умрешь? Трава-то страдает, но человек выше травы и может жить, не страдая. Это, конечно, плохо, что я не живу постоянно в веселом расположении духа, но я живу в нем иногда, оно ко мне приходит изредка, а это уже счастье. Я знаю его, я впускаю его к себе, точней — я нахожу его, тащу к себе, и нет для меня тогда ничего прекраснее этого счастья.
Мне стало на душе весело, когда я подумал, что каков я есть, таков я и прекрасен (я сейчас не говорю о том, прекрасен я или не прекрасен), что во мне все есть и нечего мне стыдиться. Важно только полностью назвать себя, открыться, а назвать себя — значит побороть себя, открыть тайну. Нельзя себя не любить или стесняться. Конечно, можно и нужно себя не любить и стесняться для очищения и прочего, но сначала нужно себя любить. Если ты себя любишь, ты способен любить и другого — это, казалось бы, противоречит общераспространенному мнению, но это так. Полюби ты себя, хотелось бы мне сказать, полюбишь и другого. Я же себя не знаю. Кто я? Как мое имя? Человек. Но я не это имею в виду. Имя от глагола иметь. Что я имею? И что имеет каждый? В наше время понять, что каждый человек прекрасен, становится все труднее. А с другой стороны — легче. Миллионы самодовольных и самоуверенных людей бродят по миру, точно коровы по пастбищу. Но делая человека самодовольным, мы тем самым делаем его и мнительным, делая его как бы сильным, мы делаем его слабым. Если он любит себя, он любит только себя, а нам нужно, чтобы он любил и других. Нам нужна вера, а не суеверие, любовь, а не влюбленность.
Я думаю, трава потому успевает все сделать за одно лето — столь короткий срок, что она не спешит. Если бы она торопилась, она бы ничего не успела. Она, напротив, даже задерживается в росте и успевает. Так бы и мне не торопиться, а знать, что твой срок есть и он придет. Когда? Когда придет. Потому можно сказать: учись торопливости у травы, но не поспешая. Где видано, чтоб она куда бежала?
Что она не успевает? Кого ждет, кого догоняет? Солнце, весну, лето?
Утром проснулся от карканья вороны. «Сейчас, — говорю, — встану». А сам одеяло повыше натягиваю, с головой укрываюсь. Слышу, не успокаивается она, орет. Чтоб тебя! Встал, оделся, вышел на крыльцо — не умолкает. В чем дело? Чего шум подняла, точно пожар? А может, я в самом деле пожар? Поглядел по сторонам — никакого пожара. Ничто не горит, нигде не дымится. И во дворе все лежит на месте, и лес за ночь не изменился, не пропал, стоит, как был вчера. Разве что две белых ромашки на поле появились. Посидела ворона на толстом суку сосны и улетела. Я ей вслед: попусту, мол, орала. Не обращает на меня внимания. Скрылась за лесом. Вернулся в избу, сел у окна, задумался. Чего подняла меня с постели в такую рань? Если из-за двух ромашек на поле, то не такое это великое событие, чтобы кричать о нем на весь белый свет, — сам вижу.
Человек, по-видимому, никогда не удовлетворится лицезрением самой дивной красоты, если она не заключена в его сердце. Ты гляди на самые прекрасные деревья, броди по самым распрекрасным лесам, нюхай самые душистые цветы, лицезрей самые очаровательные зори, восхищайся самыми изумительными пейзажами — рекой, горой, опушкой, — если их нет в твоем сердце, они не тронут тебя. И если, шагая по лесу, ты встретил красавицу сосну, и залюбовался ею, я у тебя нет сил от нее отойти, ты стоишь день-два и готов простоять хоть всю жизнь, как перед самой недоступной красавицей, на коленях, значит, ты ее не просто встретил в лесу, а еще раньше имел в своем сердце. Вот почему, встречая сосну, мы радуемся, мы смотрим на нее и не можем наглядеться — мы не сосну встречаем, нам до сосны нет никакого дела, мы встречаем самих себя. Вот почему и сосна, встречая нас, радуется — она находит себя в чаще нашей души. Сосна леса и сосна души находят друг друга, а мы этому радуемся.
Одни любят потому, что их любят, другие в противоположность, — чем больше их ненавидят, тем крепче их любовь, третьи любят и ненавидят одновременно. Как люблю я? Сейчас я думаю, что я стараюсь любить независимо от другой любви. Любят меня, ненавидят — я все равно люблю. Мне даже безразлично, есть ли кто или нет. Моя любовь ждет любви не от кого-то, а от меня самого. Так я люблю свой лес, а любит он меня пли ненавидит, меня это не касается.
Когда я иду по лесу и встречаю ягодников с бидончиками, полными черники, или грибников с корзинками, я всегда испытываю глухое чувство злобы и раздражения, которое мне не так просто унять. Меня злит, что эти люди приходят в лес, берут и ничего не дают взамен, как будто лес обязан отдавать им свои дары безвозмездно. Берите, говорю я, но платите. Куда там! В лучшем случае какой-нибудь грибник или ягодник не бросит окурок в лесу, не устроит пожара или не изроет поляну, точно свинья, в поисках гриба. Тысячи людей входят в лес, берут, и никто не благодарит. Сама мысль такая, выскажи ее, покажется кощунственной. Ждет ли лес благодарности? Безусловно, ждет. Он только тогда и давать будет, когда его будут благодарить. Иногда думаешь, что злишься не оттого, что лес не благодарят, а тебя не благодарят. Мол, ты охраняешь лес и требуешь за это благодарности. А ее нет. Но принеси мне кто дары, и я их с негодованием отвергну. Да еще по шее дам. С какой стати меня благодарить! Пока еще издает душистый запах сосна, а не я, не под моими ногами растут грибы, а под соснами, не я кормлю зверей и птиц, а лес.
Лес, может быть, и не ждет благодарности, а ты, человек, его поблагодари. Он не ждет не потому, что бесчувствен, или ему все равно, отблагодарят его или нет, или он убегает от благодарности, как какой-нибудь герои, вынесший младенца из огня. Лес не настолько юн, чтобы тщеславиться от гордости, но и не настолько дряхл, чтобы быть равнодушным. Он верит в людей, он не понимает, как это люди могут каждый раз уходить с бидончиком черники, или корзиной грибов, или охапкой цветов и не поблагодарить его. Он еще даст, в нем хватает этих даров я добра, но они не беспредельны.
Живу в лесу, меня окружает лес, и я сам становлюсь лесом. Я, конечно, остаюсь человеком, но что-то ко мне приходит от леса — ритм движения, взгляд на жизнь, сила чувств. Я мыслю, как мыслит лес, я чувствую, как чувствуют травы, я гляжу на мир, на эту природу и умозаключаю, как глядит и умозаключает лес, с той единственной разницей, что делаю я это значительно хуже. Я гляжу на гнущуюся от ветра березу, и мне кажется, что и я так же гнусь, как и она, ели мог бы гнуться, стоило бы мне только захотеть. Почему я не гнусь или не хочу гнуться? Этого я не знаю. Почему некоторые люди не желают испытывать судьбу? Зачем мне гнуться березой? Я пока не береза, а человек. Но я бы мог гнуться — так родственно я ей созвучен, так я ее понимаю, так близко я принимаю и травы, и деревья, и все иное, что я бы мог стать и тем и иным, только захоти. Но зачем мне этого хотеть? Ради любопытства? Глупо. Пожертвовать собой? Но никто не требует моей жертвы.
В своем усердии жить жизнью леса мой организм иной раз доходит до смешного. Листья падают на деревьях, а с моей головы начинают падать волосы. Возьмешь утром расческу, проведешь по кудрям, а в зубьях расчески пук вылезших волос. В первое время, не зная причины подобного явления, я объяснял это отсутствием витаминов в организме, неправильным обменом веществ. И, здорово испугавшись, как бы мне в молодые годы не стать плешивым, не расстаться со своими бесценными кудрями, я брил голову наголо я стригся под ноль (мне казалось, что таким образом я сохраню свою шевелюру). Теперь я не делаю этого пе потому, что боюсь насмешек со стороны (а кто в наше время втайне не смеется над бритым или стриженым молодым человеком, если он не идет в армию), а потому, что знаю: подобная стрижка ничего не даст. Стригись ты, брейся, а пока будут с деревьев падать листья, до той поры с моей головы будут падать волосы, и никакая сила, никакие лосьоны и питательные кремы не помогут. Кончится листопад, прекратятся и выпадение волос. Весной пойдет в рост трава, почка, я такая буйная копна на моей голове вырастет, что никакие ножницы не возьмут. Вот и выходит, что в плане прогнозом, когда начинается веска, а кончается осень, я вполне спокоен. Мне не нужно ходить по лесу и выискивать признаки прихода весны или лета: где расцвел одуванчик, когда занялась зеленью молодая березка, где упал первый лист, хотя, сказать по правде, занятие это не такое уж и неприятное и силой меня гнать посмотреть на то, как распушилась молодая березка, не надо, я на свидание с ней добровольно пойду, — мне достаточно провести расческой по своим волосам, чтобы узнать, началась осень или она уже кончилась.
Пока молод, я спокоен. А что станет со мной, когда я постарею и кудри мои поредеют, а то и вообще облысею? Как я тогда смогу объяснить подобное явление (определять время года я и без волос смогу)? А никак. Скажу, что состарился. Или лес, как человек, не стареет, не умирает? Облысели — проживем без волос. Голова на плечах осталась, чего же плакать!
Я заметил: утром, проснувшись, я редко обращаю внимание на солнце, не здороваюсь, с ним, не приветствую, и если бы я вдруг его поприветствовал, то почувствовал бы себя неловко, застеснялся, как застеснялся бы, здороваясь и похлопывая по плечу незнакомого человека. Я просто не представляю себя таким бесцеремонным. А вот уходящее солнце я приветствую частенько. Я это делаю не потому, что, здороваясь, желаю уравнять себя с ним, — нет, такого панибратского отношения к светилу я бы не допустил. Я приветствую его по другой причине. Мне кажется, что, прощаясь с нами, с землей, с лесом, солнце грустит и переживает разлуку, мне его жалко, и я хочу его подбодрить. Обычно это происходит так: я яду по дороге или по тропинке на запад и вдруг поворачиваю обратно, на восток, и вечернее солнце остается у меня за плечами. Я оглядываюсь назад один раз, другой и прощально машу ему рукой.
Интересно, как чувствуют себя люди перед тем или иным деревом или кустом? Я, например, перед каждым деревом и кустом чувствую себя по-разному. Так, перед сосной, что стоит у дороги к болоту, я всегда улыбаюсь, — как бы мне ни было грустно, я все равно улыбнусь, мне тогда свет в душу вливается. Перед кустом бузины, что растет у крыльца, я останавливаюсь я молчу. Почему? Я и сам толком не знаю. Как будто это не куст бузины, а погибший друг, по которому я грущу. На меня деревья и кусты производят еще не очень сильное впечатление. Я знал людей, на которых они действовали сильнее. Один мой знакомый при встрече с горбатой елкой у реки рыдал. И было бы там на что смотреть. А то стоит уродина, две чахлые веточки, ни вида, ни формы. Уведут его от ели, он успокоится. Оставят, рыдает безутешно, как будто жену похоронил. Другой ругался и плевался на куст можжевельника. Увидят с дороги и аж трясется от злобы, точно это не куст можжевельника, а смертельный враг. Кажется, не будь он лесником, вырвал бы этот куст, чтобы глаза не видели. А что плохого сделал можжевельнике этому человеку? Есть в лесу деревья, перед которыми пляшут, а есть, перед которыми песни поют. Есть — у которых просят совета, а есть — у которых приходят искать защиты. Есть деревья, в которые смотрятся, как в зеркало: посмотрел и себя увидел, а есть, от которых требуют любви.
В день я хожу помногу, по двадцать, а то и по тридцать километров, я ходьба мне никогда не в тягость. Конечно, самая главная причина моей ходьбы — моя служба, моя обязанность: дождь ли, зной, ночь ли, утро, я обязан быть в лесу, в пути, и ноги мои в моем деле — моя опора. Ходьба для меня любимый вид занятия, как для иных кино или танцы. Когда я иду, я словно хорошую книгу читаю. Но легко ли я отношусь к своей ходьбе, всегда ли с удовольствием ее начинаю? Не буду хитрить, не всегда. Иногда и мне не хочется идти, я яду в лес как на казнь, но зее-таки иду. Как я это делаю? А очень просто. Я никогда не говорю себе: я пройду сегодня сто километров. Я говорю: я пройду десять шагов, два, один. И прохожу эти два метра. О пути в сто километров я не только не думаю, но и не хочу думать и твердо уверен, что не буду идти сто километров. Зачем, говорю я себе, мне тащиться в жару в такую даль, чего я там не видел? Кто за мной гонится? Не от смерти же я убегаю. Пусть другие бегают, у кого ноги быстрые. И все в этом духе.
Прошел я два шага я тут чувствую, что следующие два мне сделать гораздо легче, чем остановиться или повернуть обратно. После четырех шагов желание продолжать путь, а не повернуть назад, еще больше усиливается. С каждым шагом и метром желание идти вперед нарастает, тебе ничего не остается делать, как взять ноги в руки и шагать. Самое трудное теперь в середине пути остановиться. Это сделать для меня гораздо сложней, чем идти вперед. Ноги как будто сами идут, стоит только им разогнаться, приказывай не приказывай, а они все равно не слушаются. Бывали случаи, когда я, несмотря на все старания, не мог убедить их остановиться, шел вперед, не сворачивая, разумеется, в стороны, и только чудо спасало меня от голодной смерти и усталости. Тут наступает критический момент, когда необходимо проявить всю силу воли, всю красоту и стройность убеждений. Даже заманчивые мысли о кровати и горбушке хлеба, оставленных на кордоне, тебя не спасают. Как тут поступить? Брать хитростью. Не говорить в лоб: мол, возьму и пойду обратно. Так говорить значит ничего не сделать, ты хоть краном меня поворачивай — не повернешь. А, мол, пройду обратно немного и вернусь. Такое убеждение действует, хоть и не всегда. Иной раз и повернешь назад, а оглянешься — и сердце замрет: что же ты натворил! Должен признаться, что эту методу руководить собой я позаимствовал у одного знакомого. Готовя себя в дорогу и разогревая для дальних странствий, он, как солдат, шагал на месте часа полтора, а то и больше, пока не трогался в путь.
Говорят, себя любить легче, чем других. Ничего подобного. Заявляю вполне категорично, что себя любить гораздо труднее, чем других, а если точнее — почти невозможно. Во всяком случае это так же трудно, как быть добрым. Любить других, делать добрые дела, помогать в трудностях, в беде, выхаживать больных, кормить голодных, поить жаждущих, поделиться в голод коркой хлеба — этому может в конце концов научиться каждый. Наука, не спорю, непростая, иному она и до смерти неясна и остается в тумане, как для меня курс высшей математики или теория относительности, но при желании, при большом желании, она вполне уяснима. Любить своего ребенка, жену, мать, отца, родственников, земляка, друга — это возможно и допустимо. Любить соседей, кота, попугая в клетке, ель, облако, небо, трамвай — это тоже возможно. Такая любовь прекрасна и исполнена высокого смысла и красоты и не требует особых напряжений. Даже если ты не захочешь любить, скажем, кота, а постараешься его ненавидеть, у тебя все равно ничего не получится. Такая способность любви, как говорят ученые, заложена у нас в генах. А вот себя полюбить — это проблема. Иной человек готов крокодила любить, а себя полюбить не может. Редких счастливцев я встречал, которые любили себя. Но что это были за люди? Ни одному смертному за ними не угнаться. Что же они были, грубияны какие, хамы, скупцы, тянущие все в свой рот? Ничего подобного, они так любили себя, что и малой оплошности себе не позволяли. Клали они ноги на стол? Чавкали за общим столом, ковыряли пальцем во рту, встревали без спроса в чужой разговор, писали доносы на ближних, орали на перекрестках: я — гений? Ничего подобного. Они были опрятны, вежливы, добры, они были скромны, предупредительны, так что я до сих вор удивляюсь, были ли они на самом деле или мне это только показалось, а если были, в чем я все-таки не сомневаюсь, то как их держала на себе земля?
Цветет и отцветает шиповник, в такие роскошные лепестки валяются после дождя на земле. Шиповник вот не жалеет, теряет лепестки свои бездумно, а будь такие лепестки у людей, они бы так легко не расстались с ними никогда. Носились бы с ними, жалели, посвящали бы им стихи, писали романсы, даже один упавший лепесток явился бы предметом сомнений в добре, в истине, крушением мира, надежд: вот, мол, прекрасное, ему бы жить я радоваться, а оно умирает, — сурова, жестока и несправедлива жизнь; какой-нибудь неудачник тут же стал бы жаловаться на несчастную судьбу, что его разлучают с красотой, с любовью, со свободой, мол, живет он в темнице, и мир — это юдоль печали и скорби, а посидев в уединения, глядишь, создал бы свою оригинальную концепцию угасания мира, и кто знает, не нашелся бы тогда какой-нибудь смельчак, борец, который бы вздумал решить этот мучительный и трагичный вопрос и силы своего таланта положил бы на него?! А у шиповника после цветения наливаются и зреют плоды и семена.
Живешь в лесу иной раз и не видишь леса. Он есть, а его для тебя нет. И шорох листьев ты слышишь, и цветенье трав замечаешь, и пенью дрозда внимаешь, а все равно не видишь ты ничего и не слышишь. И даже — чем больше хочешь видеть и слышать, тем меньше видишь и слышишь, и уже ничего не видишь и не слышишь. И непонятно, где ты находишься, в лесу или не в лесу? Замечаешь свои душевные терзания, свои недовольства. Но поскольку не на себя смотришь, а лес хочешь видеть, то и себя не видишь и терзаешься какой-то неопределенностью.
А бывает, не видишь леса, а вот он, стоит. И о себе не думаешь, а видишь. И птицы лесные поют то ли на ветках, то ли у тебя в душе. И солнце совершает свой бег на небосклоне грудных ребер, и шум листвы — в рощах души.
Шел по асфальту, а потом по сырой лесной дороге, по хвое, по траве, по сосновым и еловым шишкам и вдруг такую нежность земли почувствовал, через подошвы сапог — аж задрожал. И подумал: люди обувь носят не для того, чтобы уберечь себя от сырости, непогоды, а от нестерпимых любовных токов земли.
Люблю солнечные дни. За долгую зиму, за осень так изголодаешься по солнцу — оно в наших местах не балует, — что выйдет солнышко и жизнь покажется прекрасной. Дрожишь за этот солнечный день, за солнце, как будто его в последний раз видишь, сядет оно и не появится больше, ну как перед кроватью тяжело больного, — и накатывает на тебя особое тяжелое настроение. Когда же пасмурно, происходит все наоборот: не за что болеть, переживать, ничто от тебя не уйдет, а уйдет — не жалко, и потому ты легок, спокоен, весел; сидишь — и сердце у тебя радостное, и ум работает с нагрузкой. Люблю пасмурные дни. Но тогда какие же дни я люблю — солнечные или пасмурные, если я без солнца жить не могу, а с солнцем мне жить тревожно?
Последние комментарии
2 дней 11 часов назад
2 дней 11 часов назад
2 дней 11 часов назад
2 дней 11 часов назад
2 дней 14 часов назад
2 дней 14 часов назад