Оценил серию на отлично. ГГ - школьник из выпускного класса, вместе с сотнями случайных людей во сне попадает в мир летающих остравов. Остров позволяет летать в облаках, собирать ресурсы и развивать свою базу. Новый мир работает по своим правилам, у него есть свои секреты и за эти секреты приходится сражаться. Плюсы 1. Интересный, динамический сюжет. Интересно описан сам мир и его правила, все довольно гармонично и естественно. 2. ГГ
подробнее ...
неплохо раскрыт как личность. У него своя история семьи - он живет с отцом отдельно, а его сестра - с матерью. Отношения сложные, скорее даже враждебрные. Сам ГГ действует довольно логично - иногда помогает людям, иногда действует в своих интересах(когда например награда одна и все хотят ее получить) 3. Это уся, но скорее уся на минималках. Тут нет километровых размышлений и философий на тему культиваций. Так по минимуму (терпимо) 4. Есть баланс силы между неспящими и соперничество. Минсы Можно придраться конечно к чему-нибудь, но бросающихся в глаза недостатков на удивление мало. Можно отметить рояли, но они есть у всех неспящих и потому не особо заметны. Ну еще отмечу странные отношения между отцом и сыном, матерью и сыном (оба игнорят сына). В целом серия довольно удачна, впечатление положительное - можно почитать
Если судить по сей литературе, то фавелы Рио плачут от зависти к СССР вообще и Москве в частности. Если бы ГГ не был особо отмороженным десантником в прошлом, быть ему зарезану по три раза на дню...
Познания автора потрясают - "Зенит-Е" с выдержкой 1/25, низкочувствительная пленка Свема на 100 единиц...
Областная контрольная по физике, откуда отлично ее написавшие едут сразу на всесоюзную олимпиаду...
Вобщем, биографии автора нет, но
подробнее ...
непохоже, чтоб он СССР застал хотя бы в садиковском возрасте :) Ну, или уже все давно и прочно забыл.
Так уж выходило, что во всякую нашу встречу я обязательно напивалась — без причин, настроение такое было. И когда N вздумал советоваться по поводу нашей с ним дальнейшей жизни, Савельев многозначительно произнес:
— Женский алкоголизм неизлечим.
Обнаружив, что меня, оказывается, считают алкоголичкой, да еще с крайне сомнительными шансами на ренессанс, я не то чтобы невзлюбила Савельева, я начала демонстративно презирать его. Как его описать? Он был высок, но немужественно. Огромная квашня с закисшим тестом, железный заводской чан, равнодушный к внешним впечатлениям. По виду — классический американец, в очках с расшатанными дужками, всклокоченно рыжий, разве только пластинки во рту у него не было. Савельев и дружил всю жизнь с иностранцами, родной язык, кажется, тяжело ему давался: дробное русское «р-р-р» очкарик неизменно переводил в «л-ла», как будто оладьи остывшие перекладывал со сковородки.
Я хорошо запомнила тот день. В белой юбке я бродила над сумкой — дачные сборы. У нас сломался телефон, и N что-то мрачно достукивал на компьютере, косясь на вздрагивающий то и дело мобильник (мы переключили его на вибрацию и не знали, как вернуть звонок). Вспомнив о сыре, я ушла на кухню и с головой погрузилась в холодильник, оттуда услышала звонок в дверь. Савельев гулял по проспекту и пожелал нас навестить. Наверное, ему хотелось выпить. Он распластался по дивану и показывал мне фотографии. Где-то в Ленинграде Савельев сошелся с парочкой, которая навязчиво кичилась неформальным образом мышления, и отщелкал несколько кадров: во впадине стены стояли, обнявшись, парень с девушкой. Они то бешено смотрели друг другу в глаза, то девушка отворачивалась, символизируя, судя по всему, непредсказуемость.
— Очень талантливо, — пошутила я, а N с пошлым вызовом прокомментировал:
— Алешка пришел, и я опять не смогу полизать.
Савельев гоготнул довольно неестественно — он с самого детства привык видеть в N шатуна и гения. Писателя. При этом у Савельева присутствовала своеобразная убежденность, что в чем-то главном и вечном N совершенно нормален и нужно лишь миролюбиво попустительствовать его глупостям, пока он не наберется окончательного, бесповоротного ума. Он считал себя единственным настоящим другом N. А мне, напротив, виделось что-то вынужденное в их бесплодном общении, обусловленном соседством по даче и дружбой мамаш. Ощущение резервации было в этой дружбе, в том, что, по сути, они лишены общих интересов и, слезши с горшка, с задором обсуждают интриги взрослых.
Мальчики выросли в сплошных восторгах женской религиозности. Софья, мамаша N, и Мила, савельевская мать, были обе женщинами поздними, психозными. Им довелось родить почти в сорок, когда с мужьями говорить было особенно не о чем, и они сосредоточились на чадолюбии. На сыновей обрушились потоки откровений: каждый из них не понаслышке знал, что за подлость совершила Милка, как мерзко себя повела Сонька, их вместе водили причащаться. Софья всегда отличалась неким изяществом, сохраняемым и в скандале: с усмешкой она поведала N, что Мила фригидна и она ее просто жалеет.
Мы вышли в начало июльского вечера. В магазине Савельев купил вино и пил его на ходу. Длинная аллея выгнулась, как шея спящего на спине, ворчали липы — на другой стороне дороги мелькали красные майки велосипедистов. Вдруг выросли здания посольств, и N уныло выяснял про покупку дури.
— Я против этого, — сказал Савельев.
— Почему? — спросила я.
— Потому что все, кто курят, рано или поздно пробуют героин…
Он всегда высказывал концентрированные банальности. Самым умным человеком на земле почитал свою маму, которая презирала литературу и судила о ней с позиции «обычного читателя». Савельеву, по его признанию, было свойственно принять все и вступить с бытием в романтические отношения. Может быть, дело было даже не в отсутствии мнения — не такое уж это достоинство — иметь мнение, а в том, что сам по себе мир не вызывал у Савельева интереса, а его мерзкое устройство — вопросов. Он жил в мерном стакане скуки, и если ее становилось слишком много, напивался. Их разговор соскочил на Настю, дочь крестного N.
— Она будет сегодня ночью в ОГИ, мы с ней забились, — похвастался Савельев.
— И что она будет делать? — спросил N.
— Пить, танцевать, общаться…
— Настя все работает в ОГИ?
— Она там еще и работает? — даже удивилась я.
Да, Настя работает в книжном отделе продавцом, Литинститут она бросила, а раньше писала стихи. Все думают, на нее повлияла семейная трагедия — в свое время Настину мать посетила неожиданная ненависть к православию. К моменту катарсиса у нее было еще семеро Настиных братьев и сестер, но мама решительно ушла от мужа-священника в загул. Мне эта женщина показалась симпатичной. Перед непосредственным уходом из дома Настина мать забежала к Софье, чтобы навсегда забрать одолженную муфту. «Ты что же делаешь? — от предчувствия бесчинства Софья сладостно взмокла. — Одумайся! У тебя дети, муж…» В ответ посыпались матюги, какие трудно было предположить в устах добродетельной матушки.
Мы приблизились к пруду. Он был похож на темный лик, заросший клоками трав. У деревянных мостков бултыхались пьяные любовники, и, глядя на них, женщина разоблачалась под недовольным наблюдением сына и мужа.
— …Не знаю, — говорил Савельев, — я бы хотел иметь сестру или брата. Взять ту же Настину семью — они относятся друг к другу с нежностью, любят друг друга…
— Они любят друг друга, как дохлые рыбы, плывущие в мути, как два евнуха, как монашки любят, как одна женщина, не имеющая мужа, любит другую — разведенную. — N довольно захихикал. — Они любят поддерживать себя в никчемности и полном бездействии.
— Это сложный вопрос, — восстал Савельев. — Каков критерий «кчемности» — «никчемности»? Можно никем не быть и прожить прекрасную жизнь…
— Есть внятный критерий, — возразила я, — критерий социальной успешности. Я же не говорю, что эта Настя чем-то плоха, я просто склоняюсь к тому, что она не состоялась.
— Ну да, да, это все понятно…
Самому Алешке — двадцать пять. С детства у него больное сердце, и родители продали московскую квартиру, чтобы купить свой дом в Подмосковье — для здоровья ребенка. Отец, Иван Андреич, сильно пил. Каждый день нажирался в сараюшке, а потом сидел на солнцепеке, одобрительно поглядывая на резвящегося сына. «Алеша — парень хороший», — любил он повторять. Иван Андреич — это такой колобродящий самоучка без системного образования. Всю жизнь он изобретал не применимые к науке астрономические приборы и с крыши наблюдал луну. Жене смотрел в рот, но, к чести своей, не разделил ее увлечения религией — у него был свой оригинальный подход. Вот, говорил Иван Андреич, откройте Библию и увидите, что там перечисляются предки Марии с двенадцатого колена. А Иисус — сын Божий, и, значит, Библия начинается со лжи!
— Не слушайте его, — обычно говорила Мила, улыбаясь, — он такой богохульник.
Сама Мила похожа на крысу, размечтавшуюся выдать Дюймовочку за своего сына. У нее узкие, как прорези, глазки и очки в толстой пластмассовой оправе. Когда она поворачивается задом, кажется, вот-вот из-под юбки покажется хвост. Впервые я увидела Милу в воскресенье после свадьбы. N привез меня как странный трофей в родные угодья. С тяжелой беспрерывностью я улыбалась старушке Кате, выполнявшей обязанности сторожа в загородном доме его родителей. Было видно, что я не нравлюсь — белоручка, одним словом, и барыня. Русским присуща странная черта считать вас презрительной, даже барственной, если держитесь с достоинством. Вот когда вы позволяете себе хамить и от бессилия часами выслушиваете безграмотную ахинею, тогда — свой человек, добрый.
— Зайдем к Савельевым? — предложил мой свеженький муж.
Зашли как нельзя не вовремя. У Савельевых происходила абсурдная возня с котами, которых привезла на лето Милина подруга Амалия, и ее коты сразу подрались с какими-то дворовыми, и никто не знал, что теперь делать. Амалию отличал особый западный лоск, все же несколько лет прожила в Америке. В мини-юбке и кроссовках, она распущенно острила, сидя на стуле с мятой желтой обивкой. Ее болезненная тридцатилетняя дочь сидела спиной к окну и с обидой неотрывно смотрела на N.
— Ой, ты господи! — заколотилась Мила. — Пришли-таки! Ну, показывай нам свою жену!
— А, он с женой? — из-за стола Амалию не было видно.
Нарочито шаркая, N прошел в центр комнаты и остановился. Он бессознательно выбирал точку, откуда будет лучше всего смотреться. На людях, даже самых близких, он всегда как будто выступал с речью. N красовался перед этими тетками, помнившими его, сиську сосавшим: они должны были знать, чего он достиг, даже будучи частью их мира. Я обреченно встала позади.
— Вот! — сказал он с интонациями конферансье. — Познакомьтесь, моя жена Люба.
— Здравствуйте, — кашлянула я.
— Садитесь, ребятки, садитесь, Любонька. — Мила осматривала меня, как дорогую шубу; если бы я досталась ей, она бы всем хвасталась, но поскольку меня уже купили, ей нужно срочно нащупать изъяны.
Я развязно села. Дочь Амалии стащила с подоконника жирного белого кота и стала целовать.
— Лиз, прекрати! — одернула мать.
— Ну, как вы считаете, — обратился N к обществу, — Люба красивая?
— Очень красивая, — кивнула Амалия, — прямо египтянка. У вас, наверное, восточные крови?
— Да, есть одна, — призналась я.
— А я бы так хотела, чтобы мой сыночек женился, — затарахтела Мила, — ему пора уже, двадцать пять, для мужчины самое время…
— N, а тебе-то сколько? — спросила Амалия, зачем-то расставив ноги.
— Двадцать четыре.
— А может, и рано пока?.. — советовалась сама с собой Мила.
— Как это рано? — Амалия возмутилась. — Мы со Славкой оформились, — это слово вошло, как гвоздь, в мои уши, — мне двадцать было, а ему вообще — девятнадцать.
Хозяйка предложила квасу. Мы выпили по большой кружке — на дне остались вспухшие бурые изюмины. Несмотря на распахнутые окна, в комнате стояла полуденная духота.
— Лешка сегодня вечером приедет, — сообщила Мила, провожая, — ну, привет своим, давайте, дорогие, счастья вам!.. Скажу, чтоб зашел он к вам, ага…
Мы спустились с крыльца, через палисадник прошли к калитке. У забора — колтуны малиновых кустов, мы сосредоточенно ели ягоды.
— Ах, черт! — N вдыхал искаженным ртом. — Мне вонючий клоп попался. Пошли отсюда, такую вонь поднял, не могу уже здесь есть.
Направились в продуктовый, около которого спали дворняги и девочки играли в странную игру: становясь раком, пятились друг на друга. N с комичной напряженностью вглядывался в лица придорожных женщин: в каждой мнилась подруга детства, первая любовь, недоразвитая грудь — птичка в потной ладошке. Денег было много, мы купили две бутылки коньяка, ветчину и плавленый сыр «Янтарь».
Плелись под палящим солнцем домой, и N все время указывал на запущенные дома, в которых когда-то жили симпатичные ему девочки. Мне было нехорошо. Это место мне не нравилось, в нем ощущалось что-то тягостное, отжившее. Многие дома сгорели, из-за заборов с вызовом протягивались пальцы печных труб, уцелевшие в пожаре, — щербатые, облепленные мхом и серыми мешками осиных гнезд.
— Вот на эту тропинку я свернул на велосипеде, а там поперек лежала собака и никого не пускала… Здесь, видишь, — N дребезжал продуктовым пакетом, — я подрался с Кукушкиным, и он свалил меня в канаву, прямо в жижу… после дождя.
Я никогда не вспоминаю детство. Не потому, что память о нем разочаровывает, скорее, оно мне неприятно. Ребенком я всегда была напугана, осталась горечь неполноценности, чего-то долгого и неинтересного. Окруженная пустыми и мстительными людьми, я понимала, что им нечего мне сказать. Неужели, думала я, родить меня и воспитывать — такое важное дело? Мне не хотелось быть на них похожей, я только покорно принимала глупые книжки и рисовала лошадей.
Раздражает не само по себе воспоминание, а упоенность им. N рассказывал о козе Асе, которая жила у Савельевых, а потом они ее съели. В этом проявлялась его претензия на творческую впечатлительность. Он любил повторять, что каждую минуту вбирает в себя бытие, что каждый образ мгновенно переводит в слово. N был слишком погружен в себя, чтобы хоть что-то заметить. Мы зашли в дом. Сквозь ненужное, выматывающее бормотание Кати я поднялась на второй этаж и начала курить на балконе. На мне были синие широкие штаны и маечка-матроска, а в ушах — крупные банановые серьги. Я приобрела их в подземном переходе на «Фрунзенской», куда мы с N ездили выступать на радио.
— Зачем ты опять покупаешь всякое говно? — беззлобно спросил он, засекая покупку.
— Почему это говно? — спросила я. — Они как мармеладки.
Я плеснула коньяку в белую чашку. Через несколько минут поднялся N и повалил меня на кровать. Я заплакала. Перекатившись на живот, я припадочно изгибалась и шумела забитым носом. Плакать лучше на животе, тогда слезы не попадают в уши.
— Ну что ты плачешь? — спрашивал N. — Думаешь, я тебя не люблю? Дурочка какая!.. Хватит уже. Конечно, рано или поздно мы расстанемся, но я всегда тебе буду помогать, я ведь твой друг, да? Ты не веришь? Детка, не пей больше.
Отвечать не хотелось. Солнце сделало пол в комнате пышно-желтым, монотонно тряслась занавеска. Я вспомнила давний сон, как будто всех ненужных людей стали усыплять, как состарившихся собак, и меня ведут в обложенный кафелем кабинет, и все родные и N успокаивают. Они говорят, что для меня не нашлось хорошего места и скоро у них появится новый ребенок, которого назовут так же, как меня. Появляется палач и говорит, что жизнь полна страданий. У него простое лицо учителя. Он пытается объяснить, что очень часто так бывает: ты думаешь, что существует нечто, без которого все бессмысленно, ты выслеживаешь его, как на охоте, преследуешь, стремишься к нему, не замечая, что его уже нет.
Вечером пришел Савельев с седым датчанином. Мы пили коньяк и обсуждали принципы изучения русского языка.
— Ты не понравилась маме, — разочаровал Савельев.
Я пьяно рассказывала школьную историю:
— …и у этой девочки был отец, простой рабочий. Он пришел домой и решил посмотреть, сделала ли она уроки, а в тетрадке было написано: «Уж замуж невтерпеж». Он устроил жуткий скандал.
Последние комментарии
51 минут 20 секунд назад
52 минут 54 секунд назад
1 час 18 минут назад
5 часов 8 минут назад
5 часов 14 минут назад
5 дней 9 часов назад