Сэвилл [отрывок] [Дэвид Стори] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
Дэйвид Стори Сэвилл (отрывок)
Это от мистера Ригана пошла идея, что Колину нужно отправиться на экзамены. Тогда на будущий год ему представлялась возможность поступить в городскую гимназию, а если он провалится, вторично такая возможность представлялась через год. А если он опять провалится, тогда уж пойдет в среднюю школу практического профиля, что на другом конце деревни, откуда шахта набирала большинство работавших там шахтеров. — Так и есть, как Риган говорит, — твердил им отец. — Хочешь, чтоб он стал, как я или как Риган — сидишь-посиживаешь себе целый день, а тебе за это денежки идут? Я-то знаю, что бы я сделал. Мистер Риган работает, — отвечала мать. — Сидячая работа — тоже работа, только другая, вот и все. — А, ладно, — отвечал отец. — Это ты у нас специалист по образованию. В отличие от отца, мать ходила в школу до пятнадцати лет. Наверху в шкафу хранился аттестат, аккуратно заполненный каллиграфическим почерком, свидетельствоваший о ее успехах в английском, естествознании и домоводстве. Однако именно отец давал ему задания; стоило матери предложить ему какую-то тему, отец обходил вокруг стола, говоря: «На этом он ничему не научится», — брал карандаш и уверенно поместив свою маленькую, квадратную руку в синяках, с черными от угля ногтями, посредине листа, сопя и кряхтя, квадратными буквами выводил тему сочинения: «ФУТБОЛЬНЫЙ МАТЧ», «ВОСКРЕСНАЯ ШКОЛА», «ПОЕЗДКА В АВТОБУСЕ». Иногда он так и стоял за его стулом, дожидаясь, пока он начнет, слегка наклоняясь вперед, чтобы следить за словами, когда он начинал писать, а иногда отступал назад и стоял, посвистывая сквозь зубы, пока, наконец, не произносил: — Если ты так долго будешь раскачиваться, так, клянусь богом, экзамен кончится, покуда ты начнешь. — Ему нужно это продумать, — говорила ему мать. — Во всяком случае, от того, что ты стоишь над ним, пользы не будет. — А что будет, если я не буду стоять над ним? Он и вовсе ничего не сделает. — Однако в таких случаях он отступал, быть может, подхватывал Стивена, который уже начал ходить, и подбрасывал его над головой, приговаривая: — Вот когда придет твой черед, ты задашь жару. Погодите, мы им покажем. Клянусь богом, я в этом не сомневаюсь. У Стивена были голубые глаза, как у отца, но лицом — оно было круглое, гладкое, со вздернутым носиком — он походил на мать. И выражение лица у него было такое же, как у матери, словно внутри у него сидел выглядывавший оттуда застенчивый, почти совсем молчаливый человек. Он начал говорить, и когда мать протягивала ему какой-нибудь предмет, то несколько раз повторяла название и каждый раз кивала головой. Временами, играя во дворе с малышами, собравшимися со всей улицы, Стивен говорил совсем свободно и, носясь на своих коротких, кривоватых ножках, кричал: — Это мое. Это мое. — Или говорил какому-нибудь мальчишке гораздо старше него, — Перестань. Перестань. — Ты можешь сказать «Колин»? — спрашивала его мать. — Колин, — говорил он, хмуро поглядывая вверх. Обычно, когда Колин заканчивал свои сочинения, отцу нужно было собираться на работу и, натягивая рубашку и брюки, он заглядывал ему через плечо, чтоб узнать, какую часть страницы тот исписал своими каракулями, которые он выводил неторопливо и старательно, и не перевернул ли ее на другую сторону. — На двух сторонах, — говорил он. — За полдюжину строк тебе и ставить-то отметок не подумают. — Оставь его в покое, — говорила ему мать. — Не беспокойся, — отвечал отец. — Коли оставишь их в покое, так никакого образования дать нельзя. Для проверки его работ он принес из конторы красный карандаш и, дожидаясь, с нетерпением затачивал его над огнем, потом оборачивался, говоря: — Готов? А то мне через полчаса на работу идти, — и, посматривая через плечо Колина на часы, говорил: — Тогда уж кончай. Дописывай предложение и хватит, — и едва Колин вставал, тут же садился на его стул, прибавляя, — Не уходи. Я хочу, чтоб ты заметил свои ошибки. — Читая, он слегка щурил глаза и кривил губы на бок, ломая голову над правописанием, временами поднимая взгляд от листка и спрашивая, — Как пишется «хорошо», Эллен? — и когда мать, почти не отрываясь от того, чем она занималась, от глажения или мытья, отвечала ему, он спрашивал: — А там нигде «а» нету? — с нетерпением прерывая ее объяснения. — Ну, ладно, хватит. Ладно. Я же только спросил. Я не нуждаюсь в лекциях. — Ты хочешь знать, как это пишется? — Ну, ладно, хватит, — говорил он, еще сильнее прижимая к листку кончик красного карандаша, тщательно проверяя каждое из написанных им слов, и после каждого предложения, если оно ему нравилось, ставил крошечную галочку. — Вот это хорошо. И это хорошо, — говорил он сам себе. Ему доставляло огромное удовольствие проверять работы с красным карандашом и, закончив проверку, он писал внизу какие-нибудь замечания, по его мнению, соответствующие случаю: «Великолепно», «Можно и получше», «Нет внимания к работе» или «Придется к экзаменам поработать». Кроме того, он выставлял какую-нибудь оценку, исходя из десяти баллов. Из принципа он никогда не ставил ему ниже трех и редко больше семи. Наконец, покончив с этим, он ставил громадную галку, начинавшуюся в левом нижнем углу и кончавшуюся чуть ли не в самом верхнем правом углу, рядом с которой торжественно выводил печатными буквами свои полные инициалы: «Г.Р.С.» — Гарри Ричард Сэвилл. Потом, когда ему надоело читать рассказы и сочинения Колина, он принес домой несколько книг по математике, которые он взял у кого-то на работе. На внутренней стороне обложки каждой из них было написано карандашом: «Сэм Тернер ЕГО книга», а против надписи, в одной или двух, была нарисована женская фигура, которую отец пытался безуспешно стереть. Книга касалась разделов, которых он почти не проходил в школе, простых и десятичных дробей, на страницах изображались разбитые на дробные части цифры, и поскольку отец не разбирался ни в том, ни в другом, он сначала сам прочитывал книгу, сидя в кресле рядом с камином, положив на колено листок, на который он, кашляя и роняя пепел от сигареты, выписывал из книги цифры, стирая резинкой, довольно часто топая ногой, стуча ею об пол и в раздражении потирая голову. — Послушай, дай я взгляну, — говорила бывало мать. — Черт побери, женщина, — говорил он, прикрывая или отдергивая книгу. — Я или не я должен этим заниматься, как по-твоему? — Ну, по-моему, ты, — отвечала она. — Ну, тогда дай мне этим заняться и перестань соваться. Она возвращалась к тому, что делала, а он принимался вновь стенать и топать ногой, потом, наконец, вставал и подходил к столу, где переносил цифры на разграфленую бумагу, которую он приносил с шахты и на которой раньше рисовал свои изобретения, почесывая голову над каждой задачей так, словно, даже в то время, когда он их писал, он сомневался, имеют ли они решение. Потом он сам переписывал снова ту же задачу и забирал обратно к себе, пытаясь решить ее как можно быстрее, шепча себе под нос, стирая резинкой, кряхтя, и, поглядывая на Колина, спрашивал — кончил ли он? — и с облегчением возвращался к своей, услышав, что не кончил. Подходя для проверки задач, он всегда вставал рядом с ним, никогда не прося сесть, словно в любой момент ждал, что его самого поправят, перегибался через его плечо или же временами возвращался к своей работе на другом конце стола и пробегал цифры прежде, чем возвращался назад и ставил галочку или крест. По мере того, как сложность задач возрастала, а терпенье отца понемногу истощалось и усталость Колина после проведенного в школе дня становилась все заметнее и заметнее, мать принималась причитать. Часто, когда он укладывался в постель, и нерешенные задачи проносились у него в голове, он слышал в кухне их голоса, на повышенных тонах, и отец говорил: — Нет, тогда мне нечего беспокоиться. Отправим его в шахту, пусть идет, как все. Да и почему это он должен быть другим? А когда он по утрам спускался вниз, мать — стоило отцу вернуться с работы — говорила: — Незачем ему идти в шахту. — А куда ему еще здесь тогда идти? — Не знаю, — отвечала она, под его грохот, пока он снимал в кухне башмаки, брал свой красный карандаш и вновь принимался за брошенные накануне ночью задачи, а иногда даже доставал решение из жилетного кармана, которое ему написал кто-нибудь на работе. — Никакого толку навязывать ему то, — добавляла она, — чего он не может сделать. — Он может их сделать, — твердил он. — А не делает по той причине, что ты вечно его покрываешь. — Он не может, — говорила она, — потому что устает, — и подхватывала Стивена, который неизменно подымал рев, когда они ссорились, и тянул мать за подол, требуя, чтоб его взяли на руки. — Пусть лучше сейчас устает, чем ему потом попасть на мою работу, и тогда он будет уставать, как я. — Что ж, — говорила она, — дай ему время, не дави. — Не дави, — повторял он, топая ногой в одном носке, и, не получив должного эффекта, ударял кулаком по столу, так что звенели чашки и блюдца. — Да будь я проклят, — добавлял он, — если я позволю сломить себя десятичной дробью или какой-нибудь парой простых. И еше, когда Колин спускался по утрам, отец, оторвав взгляд от завтрака — у него на ресницах все еще чернела угольная пыль — спрашивал: — Сколько будет два и пять десятых помножить на семь? Ну, быстро, в уме, — глядя на него своими светло-голубыми глазами с черным ободом вокруг, потом быстро опускал глаза и, когда он отвечал, говорил, — Правильно, — добавляя, — А как пишется «география»? Ну, быстро. Разве не через «и»? — раздраженно качая головой, когда мать поправляла его, говоря, — Да я только чтоб проверить его, — и в ярости стучал по столу. В конце концов отходил отец быстро. По дороге, ведущей на юг от деревни, за Институтом и лощиной, разбили на личные участки одно поле. Каждый такой участок занимал четыреста-девятьсот квадратных метров, и по вечерам, а в воскресенье и по утрам, мужчины отправлялись туда, где прежде паслись коровы, прихватив с собой лопаты и вилы, чтобы отваливать твердый, с плотным травяным покровом дерн. Отцу достался участок у самой дороги, так что когда кто-то приходил или уходил, он всегда мог их позвать и нередко оставлял Колина, который всю дорогу тащил его лопату, копать в одиночестве, пока сам отец сидел под сенью живой изгороди, покуривая и беседуя с мистером Стрингером, мистером Бэтти или мистером Шоу. — Эй, копай, чтоб по прямой, — кричал он и, обращаясь к мужчинам, добавлял, — Эта война быстрее кончится, чем у нас тут чего вырастет. Возвращаясь с работы домой, он купил рассады и посадил ее аккуратными рядами: капусту со светло-зелеными листьями на желтых стебельках, цветную капусту, брюссельскую. Пока Колин в одном конце снимал дерн, переворачивая его и разбивая комья, отец, орудуя граблями, очищал грядки, просеивал землю, выбирая мелкие и крупные камни. В конце каждого ряда он садился на корточки и доставал из жилетного кармана красочные пакетики с семенами, обрывал уголок и, постукивая по пакетику, высыпал немного семян на ладонь. Сжав кулак, он разбрасывал семема, словно человек, бросавший игральные кости; низко нагнувшись или склонившись над грядкой, он краем башмака тут же присыпал землей брошенные в землю семена. Дойдя до конца ряда, он отыскивал палку, надевал на нее пустой пакет и втыкал в землю. Так ом посеял морковь и свеклу; в кармане пиджака у него лежали пакеты побольше: горох и бобы — и он тыкал палец в землю, проверяя, мягкая она или нет, и на дно каждой лунки опускал боб или горошину. Наконец, покончив с семенами, он нарезал от живой изгороди в конце участка прутьев и натыкал их над грядкой наподобие решетки; время от времени он останавливался и подходил к тому месту, где работал Колин, говоря, — А ну, давай поднажми — а то мы тут полночи проторчим, — вонзал лопату в землю и перевертывал тяжелую дернину. — Я бы сказал, что для начала они бы должны были вспахать это для нас. А так все равно, что гору копать. Поскольку Институт был рядом, многие проводили все время там и, как только он открывался, с раннего утра клали свои орудия и исчезали, возвращаясь за вилами или лопатами лишь к лэнчу, а что до отца Бэтти, так он растягивался на травяной горке на границе между участками и спал, храпя широко открытым ртом и вытянув руки по швам. — Я не против, когда пьют, говорил отец. — Но не люблю, когда человек не знает, что набрался. — Однако ж, разговаривая с мистером Бэтти, он, стоя подле него, почти застенчиво глядел в его красное лицо, приговаривая, — Верно, брат Тревор, — и смеялся, прижимая руки к бокам. Отец много возился с этим участком, уделяя ему то же внимание, с каким он шил или готовил во время болезни матери. Когда по улице проезжала телега молочника и за ней оставался навоз, он говорил, — Встань-ка, собери, — и вечером Колин в ведре относил его на участок и рассыпал по грядкам. Отец же отправлялся на какой-нибудь соседний участок побеседовать с мистером Бэтти или мистером Шоу, добавляя, — Покуда будешь этим заниматься, можешь еще немного повыдергать сорную траву. Не успеешь повернуться, как она уже выросла. Часто в воскресенье или по вечерам, продолжив свою прогулку и забредя за Институт, тут появлялся, хотя сам он и не взял участка, мистер Риган со своей палкой, которую он неизменно прихватывал, когда намеревался выйти за пределы деревенской улицы или двора шахты, и, стоя у живой изгороди в своем котелке и опираясь на палку, говорил, — Нет, нет, входить я не буду, — и указывая на ботинки, которые у него неизменно блестели, добавлял, — Не хочу прибавлять старухе хлопот с чисткой. Если его появление оставалось незамеченным, он звал отца через живую изгородь, раздвигая палкой листву, — Да, Гарри, прекрасно у тебя тут выходит, — а когда прошло время и из-под земли показывались букетики темных ростков свеклы и под кружевной листвой ярко оранжевым засверкала морковь, — Ах, Гарри, да у тебя тут прекрасные всходы, — кричал он. И если отец вырывал одну из них, чтоб показать ему, прибавлял, — Ах, Гарри, я бы не возражал, чтобы завтра за лэнчем у нас на столе были такие, — удивленно качая головой, когда отец выдергивал несколько штук. — Ах, Гарри, это очень любезно с твоей стороны. Право, очень любезно, — и наклонялся через живую изгородь, чтобы их взять, или подходил к проходу и, удаляясь, держал за кончики ботвы, отставив подальше, чтоб не запачкать костюм. — А, ладно, все равно нам их все не съесть, правда? — говорил отец и неизменно выдергивал из земли еще несколько для своей соседки миссис Блетчли.Подошел 1951 год. Колин, которому исполнилось 18, только что закончил школу. Он недавно познакомился с Маргарет, и однажды они с девушкой отправились на загородную прогулку.
Они шли лесом, продвигаясь на юг. По крошечной долине бежал ручей, образуя в конце озеро. С одной стороны озеро замыкали кусты рододендрона, с другой — свисали ивы, за которыми взбегали на взгорок гигантские буки. Вверх по долине ручей пробивался по маленьким лесным полянам. Направлялись они к открытому месту, лежавшему по ту сторону долины. Под ними простиралась широкая равнина, слева вздымался отвесный кряж, от которого начинался лес. Вершина его была закрыта деревьями, а склоны — кустарником. Они сели и открыли свои походные сумки. Какое-то время ели молча. Потом, почти лениво, она заговорила о школе. На будущей неделе ей снова начинать. — Большинству девочек все равно, что они будут делать, — сказала она. — Я хочу сказать, когда они кончат. Пойдут они куда-нибудь еще или нет. Не одно, так другое: или учителями или в медсестры. А кроме этого, вроде и нет ничего. — Она провела рукой по траве и откинулась назад в тени куста. — Все, что их действительно беспокоит, это выйти замуж. — Полагаю, в этом есть свои преимущества, — сказал он. — Вот как? — Ее серые глаза потемнели. — Не думаю. — Почему? — Жизнь женщины не должна ограничиваться замужеством. — Знаю, — отвечал он. — Но что же еще? — Да что угодно. Она должна быть женщиной сама по себе, еще до того, как станет об этом думать. — Но что может женщина? — сказал он, растянувшись на животе и глядя на нее снизу вверх. — Отчего бы ей не стать доктором? — Ты хочешь стать доктором? — Могла бы. Могла бы заняться языками. Я еще не решила. — Но, разумеется, тебе придется решить до конца недели, — сказал он, и рассмеялся. — Ты не принимаешь меня всерьез? — спросила она. — Да, — сказал он. — Конечно всерьез. — Но на самом деле снисходительно, не так ли? — Не думаю. Она подождала. — Но что может делать женщина? — сказал он. — Столько областей жизни не дало ни одной великой женщины, что это не объяснишь просто отсутствием возможностей. Подумай, сколько женщин вело праздную жизнь — у них было время заниматься живописью и музыкой, писать, думать, размышлять о любых предметах. Но из этого не вышло ничего выдающегося. — Потому что от этого никогда и не ждали ничего выдающегося, — сказала она. — Ты говоришь совсем как Марион и Одри. Все, о чем они думают, это роль женщины. Мужчины, мужчины и опять мужчины. — Так ты поэтому пошла со мной? — спросил он. — Нет, — ответила она. — Если я настаиваю на одном, это не значит, что я должна отказываться от другого. Он снова засмеялся. С соседнего дерева слетела вниз птица и после некоторых колебаний опустилась на траву и принялась клевать крошки. — По-моему, ты просто самодовольный человек, — сказала она. — А мне показалось, что, быть может, ты не такой. — Да нет, — сказал он серьезно. — Я хочу понять. — Ну что ж, ты хотел бы быть женщиной? — спросила она. — Нет, — сказал он. — Но это не честный вопрос. Я знаю, что никогда не буду женщиной. — А вот многие женщины, которых я знаю, хотели бы быть мужчинами. И это от простой неудовлетворенности. Не потому, что они хотят зачеркнуть себя как женщин, а потому, что с ними всегда обращаются, как с женщинами. — А как же с ними еще обращаться? — спросил он. — Как с людьми. — Она выкрикнула эти слова, и птица, испугавшись, с тревожным криком упорхнула на соседнее дерево. — Ты рассуждаешь, совсем как эти в кепках. [*Имеются в виду взгляды, традиционно приписываемые рабочим на севере Англии.] — Не знаю, — сказал он. — Не думаю. — По-моему, ты привык, что твоя мать всегда дома и обслуживает тебя. И твоего отца. — Ну, я не уверен, что она обслуживает. Но у нее нет другой работы, кроме домашней, — сказал он. Она легла на траву, положив руку под голову. — Может, я слишком погорячилась, — сказала она. — Неужели все дело в условиях, что среди женщин не было ни великих поэтов, ни композиторов, ни религиозных вождей, ни художников, ни философов? — спросил он. — А как могло быть иначе? — сказала она. — В человеке можно изменить все, если изменить условия, изменить отношения, согласно которым они живут. Сначала это — сознательный волевой акт. Я рада, что я женщина. Перед женщиной раскрыто все ее сознание. Он отвел глаза в сторону. На вершине кряжа показалась фигура мужчины с ружьем: он с минуту постоял там, глядя через равнину в ту сторону, откуда издали еле слышно доносилось пыхтенье паровоза. Потом он медленно потянул за козырек шапки и отвернулся. — И все же можно сказать, что, например, какому-нибудь Ван Гогу или Джону Клеру [*Джон Клер (1793–1864) — английский поэт] пришлось преодолеть более серьезные преграды, чтоб стать тем, кто они есть или кем стали, нежели, скажем, множеству женщин, которых не просто содержали их мужья, но которые располагали также и временем и возможностями, чтобы стать мыслителями, художниками, поэтами? — Боюсь, что ты чересчур закоснел в своих взглядах, чтобы понять, о чем я говорю, — сказала она. — Это подсознательное не дает или мешает женщине сделать все это, органически ограничивает ее. — Да, — сказал он и со вздохом, в котором слышалась досада, откатился прочь. — Ты куда? — спросила она. — Давай поднимемся на вершину, — сказал он, — и посмотрим, какой оттуда вид. — И, обернувшись назад, крикнул: — С минуту назад там был человек. С ружьем, — мгновение спустя из-за кряжа донесся звук выстрела. Добравшись до вершины кряжа, он подождал ее и, протянув ей руку, подтащил наверх последние несколько футов. По ту сторону кряжа тянулось узкое поле, а дальше, за ним, — полоска деревьев, спускавшаяся к озеру. Однако единственное, что было видно, это макушки деревьев, да глубокая, остроконечная лощина, по которой шла долина. Вдалеке, подобно синему пятну на бледном небе, выделялись очертания города. — Похоже на один из итальянских пейзажей, — сказал он, имея в виду удивительную прозрачность воздуха. Даже леса исчезали вдали, растворяясь во все более бледных оттенках голубого цвета. — До города по меньшей мере восемь километров. Они немного постояли на вершине кряжа, глядя назад, на тот путь, которым пришли. Внизу они увидели человека с ружьем — он шел по краю поля, посматривая на деревья. — Лесные голуби. Вероятно, на них он охотится. Из взведенного ружья показалось облачко дыма, а через несколько секунд прогремел выстрел. — Вот еще одно из мужских занятий, я полагаю, — добавил он. — Какое это? — Она издали посмотрела на него. — Стрелять. Да ходить на войну — ответил он. — Это тоже входит в условия? — Да, — сказала она. — Конечно. Снизу, из леса долетел слабый звук топора. За спиной у них, от подножья кряжа простиралась холмистая равнина, кое-где нарушаемая шахтами и лесами. — Она тоже подернулась голубоватой дымкой, точно они смотрели в котлован озера. — В этом смысле тебе должно быть трудно, — сказал он. — Я имею в виду такое деление мира, — добавил он. — В каком смысле трудно? — спросила она, и глаза у нее повеселели. — Даже если поглядеть на это, — сказал он, показывая на расстилавшуюся внизу картину. — Поля, форму которых определили мужчины и экономика, придуманная мужчинами. Работа, которую в основном выполняют мужчины. Изгороди, которые подстригают мужчины, железные дороги которые были спроектированы и построены мужчинами, для машин, которые изобрели мужчины. Шахты, где работают мужчины, давая топливо промышленности, которой управляют мужчины. Если разделить все надвое, этому, видно, конца не будет. — А как еще на это смотреть? — спросила она. — Что женщине, просто стоять рядом со всем этим и ждать? — Она не стоит и не ждет, — ответил он. — Она помогает это создавать. Маргарет рассмеялась. — Поразительно, как глубоко укоренились предрассудки. — Она направилась по тропинке, которая вела назад, к поросшей травой полянке. Следом за ней стал спускаться и он. Когда он добрался до крошечной полянки, она уже свертывала клочья бумаги и укладывала сумки. Она прихватила с собой термос с апельсиновым соком и теперь вылила остатки в чашку — пусть он допьет. — Это так чудно, — сказал он, наполовину смеясь. — Что чудно? — В ее голосе, предупреждая его, послышалась угроза. — Да перевернуть мир с ног на голову. Это вроде того, как если б вместо человеческих голов увидеть их ноги. Конечно, если б женщинам были органически присущи какие-то качества, те другие качества, про которые ты твердишь, они бы как-то проявились до этих пор. — Разумеется, они как-то проявились, — сказала она. Только у них никогда не было ни экономической, ни нравственной свободы, чтобы сделать с этим что-нибудь. — Не вижу, почему у них не было. — Он покачал головой. — В известном смысле у тебя и таких людей, как Марион или Одри, больше свободы, чем у меня. — Чтоб делать что? — Быть самими собой. — Я этого не понимаю. — С тех пор, как я что-то узнал, я только и делал, что выполнял приказания других. По обязанности получил образование; по обязанности выполнял физическую работу. Да я никогда, ни разу не сел — не мог сесть и подумать о том, что мне действительно хочется делать. Да я был вечно на взводе, точно заводная мышь, и как только завод кончался, появлялись родители или еще какое-нибудь начальство и заводили меня снова. — Может, тебя и угнетают, — сказала она. — Только по-другому. — Но я не стану из-за этого терзаться, вроде тебя. Я не стану все мазать одним цветом. — Все еще сжимая в руке чашку, которую она ему дала, он сделал неопределенный жест в воздухе. — Это все равно, что смотреть на жизнь одним глазом и проклинать всех, кто смотрит двумя. У тебя и таких девчонок, как ты, больше свободы, чем у меня когда-нибудь было. Она рассмеялась, качая головой, встревоженная тем, что она в нем пробудила. — Свобода быть тем, что уже за нас заранее решили. И ничего другого, разумеется. Призрачная свобода. А что до тебя, так ты можешь быть, кем захочешь. Ты даже можешь работать. — Я не вижу в этом никакой свободы. — Увидел бы, если б тебе было отказано в такой работе. — Во всяком случае, не вижу, кто тут может что-то изменить, — сказал он. — Поэтому-то ты не хочешь видеть, как кто-нибудь это изменит, — ответила она. — Тебе так удобно при теперешнем положении вещей. — Мне удобно? — переспросил он. Она засмеялась. — Людям всегда удобно. Они сопротивляются переменам. Это слишком многим грозит. Даже ты, будь ты действительно честен, признал бы это. — Что признал? — сказал он, хмурясь. — То, что я только что сказала: перемены тебя пугают. — Я не боюсь испугов, — сказал он и храбро встал, чтобы показать, как он настроен. — О, я не имею в виду, бояться трудностей, столкновения с неизвестностью. Бояться того, что ты представляешь собой как человек, когда тебя покажут таким образом, что ты ничего не сможешь понять. Ты видишь себя настоящим мужчиной, который вышел из мужской среды и поступает как мужчина; вот что вдалбливают нам в таких школах и таких домах, как наши. — Я вовсе не чувствую в себе этой мужественности, — произнес он. — По большей части я чувствую в себе сопротивление тому, чем мне велели стать или чем, мне казалось, я должен стать. — Ну ладно, по крайней мере на этом закончим один пикник, — сказала она, внезапно испугавшись того, что она приоткрыла. Она протянула ему сумку, небольшой мешок для провизии, и он повесил его себе на плечо. Свой завтрак он принес в бумажном пакете; она свернула пакет и просунула его в мешок. — Как по-твоему, пойдем дальше? — добавила она, — Или вернемся домой?
Storey David Malcolm, 1976 Журнал «Англия» 1978_03_№ 67
Последние комментарии
16 часов 21 минут назад
16 часов 38 минут назад
16 часов 50 минут назад
16 часов 56 минут назад
19 часов 27 минут назад
19 часов 31 минут назад