Великая гендерная эволюция: мужчина и женщина в европейской культуре [Евгений Дмитриевич Елизаров] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Евгений Елизаров Великая гендерная эволюция: мужчина и женщина в европейской культуре
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения правообладателя. © Е. Елизаров, 2015 © ООО «Написано пером», 2015
I. Происхождение союза
1.1. Основная функция
Необходимость пролить свет на рождение института семьи порождает не только тот вызов, который бросает ему и социуму в целом происходящий сейчас переворот во взглядах на брак и распределение социальных ролей брачных партнеров. Видеть в этом перевороте что-то внезапное нельзя. В действительности он лишь делает явным то, что набирало ход в течение гораздо более длительного времени – едва ли не всей истории человечества. По меньшей мере – письменной. Начало процесса теряется в тысячелетиях, но первый диагноз совершающихся перемен был поставлен еще в XIX столетии. Это только современный взгляд на семью видит в ней устойчивое социальное объединение, которое возникает в эпоху позднего неолита с разложением родового строя. И уже одно это отражает радикальную перемену теоретических преставлений о происхождении и эволюции семьи и рода, которые бытовали ранее. Ведь еще в XIX веке соотношение между ними виделось прямо противоположным: именно в семье виделось первоначало социума, именно семье предстояло сформировать род, тому – развиться в племя, последнему – через союзы племен прийти к государству. Вторая половина позапрошлого столетия радикально меняет сложившиеся убеждения. «Современная наука совершенно оставила прежде распространенное представление о том, что семья, и притом именно семья индивидуальная, состоящая из отца, матери и несовершеннолетних детей, была первоначальной формой человеческого общения и, разрастаясь, но сохраняя свое единство, превратилась в то, что называется родом. В настоящее время признано, что индивидуальная моногамическая семья является не изначальной формой брачных отношений, а наоборот, результатом длинной их эволюции и что не род происходит из семьи, а семья обязана своим происхождением разложению рода» – говорилось еще в энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона[1], фундаментальном издании, задачей которого, как и всякой энциклопедии вообще, было подвести своеобразный итог развитию научной мысли того времени. Без понимания механизмов появления этой первичной ячейки общества невозможно разобраться ни в чем и прежде всего в иерархии ее основных функций. Так, например, традиционно к ним относится продолжение рода. Казалось бы, это обусловлено тем, что именно оно обеспечивает воспроизводство и его самого, и социума в целом. Меж тем физическое продолжение ни того, ни другого не сводится к деторождению, воспитанию и социализации потомства. К слову, только к XX столетию эти функции обретают определения самостоятельной цели. Но и сегодня они не исчерпывают содержание воспроизводственных процессов. Даже если видеть в семье продукт разложения рода, долгое время в ключевых отправлениях своей жизни она должна была сохранять инерцию, которая сообщалась ей его базовыми ценностями и, разумеется, главной из них – родовым статусом. Структурная единица социума, она и сегодня наследует и передает в первую очередь именно его. Многое в ее быте было производно от того, какую роль в жизни целостного социального организма исполнял род, от его места в единой иерархии управления жизнедеятельностью социума, который формируется и эволюционирует вместе с ним, в распределения ролевых функций других родов. Обретаемая позиция становилась своеобразной «специализацией» рода, и на протяжении долгого времени детопроизводство и социализация потомства были не более чем средством сохранения родового статуса. Отбору и передаче новым поколениям подлежали прежде всего те ценности, которые были значимы для него. Уже беглый поверхностный взгляд на истекшие тысячелетия показывает это со всей отчетливостью. С развитием общества, диверсификацией его деятельности и разделением труда воспроизводство родового статуса принимает форму преемственности занятий. История хранит память о династиях, на протяжении столетий специализировавшихся на одном и том же ремесле. Его рецепты передавались от отца к сыну (историческое предание утверждает, что Гиппократ был семнадцатым врачом в роду, в одном из египетских папирусов перечислены 25 поколений строителей, принадлежавших одному роду) и охранялись едва ли не более строго, чем имущественная составляющая наследства. Долгое время в городах не только Европейского континента существовали кварталы и улицы мастеров, которые поколениями занимались одним делом. Да и в России вплоть до XX века существовали целые регионы, население которых сохраняло верность своему занятию и охраняло нерушимость унаследованного статуса. Таковы казачьи станицы, таковы поселения, специализировавшиеся на художественных промыслах (Палех, Жостово, Гжель, Касли и др.). Социум объективно заинтересован в подобной специализации: ведь опыт передачи того или иного занятия от поколения к поколению способствует выработке особых коммуникационных механизмов, обеспечивающих более эффективное усвоение именно тех умений и навыков, которые требуются для его развития. Вероятно, допустимо говорить даже о формировании врожденной способности к усвоению наследуемого ремесла. Отсюда становится понятным появление законов, которые некогда запрещали перемену родовых профессий. В Европе один из первых был издан императором Диоклетианом. Впрочем, подобная специализация играет не только положительную роль, в известных обстоятельствах она становится тормозом общественного развития. Ведь замкнутое на себя, автаркичное патриархальное хозяйство исключает обмен технологическими открытиями и ремесленными приемами. Однако и с его разложением мало что меняется, поскольку все то в передовом опыте, что обеспечивает чью-то монополию, остается оберегаемым от всех секретом; и чем дальше развивается производство, тем бдительней и строже становится охрана ремесленных тайн, гарантирующих обладателю сохранение статуса. Законы разделения труда и диверсификации производства взламывают устои патриархального общества, история меняет условия развития рода и семьи. Но даже в XXI веке она стремится сохранить уклад своей жизни, который нередко восходит к далекому прошлому. Меж тем сохранение уклада – это и есть сохранение статуса, отсюда вполне закономерно, что и сегодня «династии» военных, ученых, артистов стремятся привить своим детям уважение к наследуемой профессии, к статусной функции своего рода, к кругу его статусных прав, статусных привилегий, наконец, положенных ему почестей. Динамичность современного общества меняет многое, но и сегодня преемственностью профессий удивить нельзя; и в XXI веке продолжается культивирование прежде всего родовых предпочтений. А значит, в определенной мере и сегодня в роду, в семье (пусть неосознанно, рефлекторно) продолжается воспроизводство специфически ориентированного коммуникатора, которому предстоит воспитывать в своем потомстве приверженность делу отцов. Родитель, часто даже не желая того, чтобы ребенок шел по его стопам, непроизвольно замыкает на него свои социальные связи и уже одним этим включает наследника в систему по-своему ориентированной социальной коммуникации, по каналам которой передаются прежде всего специфически отфильтрованные ценности. Не в последнюю очередь именно эти контакты служат молодому человеку и личным ориентиром дальнейшей социализации, и серьезным подспорьем, когда он начинает делать первые шаги в своей самостоятельной жизни. Но и эстафета родовых занятий и статусов не образует то главное, что создает семью и наполняет ее жизнь. За нею встают контуры куда более фундаментальных начал. Сознание отказывается принять мысль о том, что не кровнородственная близость образует семью, в своих истоках она формируется совсем не теми отношениями, которые связывают близких другу людей. И все же это именно так: семья в начале своей истории объединяет не одних тех, кто связан друг с другом кровнородственными отношениями, но и чужих друг другу людей. Более того, не только людей, но и все вещественное окружение человека, его «материальную оболочку». Этимологические справочники говорят, что в русском языке слово «семья» представляет собой форму существительного, образованного от праславянского «сЪмь» («работник», «слуга», «домочадец», даже «раб»). Суффикс uj-а > ьj-а сообщает корню собирательный смысл, благодаря чему в исходном значении она объединяет в себе два признака: «живущих вместе» и автономную «административно-хозяйственную единицу». Оба признака нейтральны по отношению к родству, к крови, объединяемые ими лица могут быть совершенно чужими друг другу. Далекий отголосок такого положения вещей звучит и сейчас, когда мы слышим, что домашние питомцы, собаки, кошки, другая живность, рассматриваются их хозяевами как члены семей, ради них человек способен на жертвы. Это можно было бы рассматривать как некоторое преувеличение, как проявление избыточной сентиментальности, когда бы не многомиллиардные обороты фирм, специализирующихся на производстве кормов и лекарств для животных. Приведенное наблюдение справедливо не только для русского языка, по-видимому, здесь общая лингвистическая закономерность, за которой стоит единая реалия человеческой жизни. Еще в XIX веке в «Происхождении семьи, частной собственности и государства» отмечалось: «Существенными признаками такой семьи являются включение в ее состав несвободных и отцовская власть; поэтому законченным типом этой формы семьи является римская семья. Слово familia первоначально означает не идеал современного филистера, представляющий собой сочетание сентиментальности и домашней грызни; у римлян оно первоначально даже не относится к супругам и их детям, а только к рабам. Famulus значит домашний раб, a familia – это совокупность принадлежащих одному человеку рабов»[2]. Впрочем, строгие юридические термины и обиходные представления обывателя не всегда совпадают, и, как уже сказано, содержание понятия оказывается намного шире даже этого определения. В реальном лексическом обороте Рим включает в нее практически все, что подчинено власти одного и того же домовладыки: жену, детей, внуков, а еще рабов, скот и даже неодушевленные вещи. То же в других языках других народов. Так, исследователь хеттского общества пишет: «Понятие «семья» в хеттских текстах выражено идеограммой É («дом», хетт. pir/parn-), что соответствует римскому familia. Последний термин обозначал прежде всего семейную общину, включая не только супругов и их детей, но и всех побочных родственников и даже рабов, живших в данной семье. Кроме того, он охватывал все семейное имущество»[3]. То же в Египте. Пьер Монтэ, характеризуя древнеегипетскую семью, пишет: «Надпись в одной из гробниц перечисляет всю родню. Из нее видно, что семья состояла из отца, матери, друзей, приближенных, детей, женщин, кого-то еще под необъясненным названием «инет-хенет», любимцев и слуг»[4]. Забегая вперед, скажем, что эти факты заставляют оговорить одно терминологическое обстоятельство. В объединении кровнородственных и имущественных начал обнаруживается близость понятия семьи понятию «дома», объединяющего в себе жилище, людей и их хозяйство, и впоследствии, с развитием государственности, в особенности в Средние века, оба они будут стоять рядом. Только группа синонимов позволяет до конца понять содержание определяемого ими предмета. Каждый из них с наибольшей рельефностью оттеняет что-то особенное в нем, но в то же время оставляет в тени что-то другое. Так обстоит дело и с этими словами: семья фокусирует взгляд на кровных связях, «дом» – на результатах совместного созидания. Другими словами, единство генезиса присутствует и там и здесь, но в одном случае это родство по «крови», в другом – по общей цели. С развитием культуры первостепенную роль обретает именно генезис. При этом биолого-генетическая его составляющая уступает все больше и больше места социальной, творческой, и там, где речь зайдет о вторжении социума в жизнь анализируемого нами предмета, мы станем пользоваться обоими понятиями, акцентируя то, что помещается в фокус, – социально-культурное или кровнородственное единство. Таким образом, допустимо говорить о существовании общей закономерности не одного лексического свойства. По-видимому, за всем этим кроется нечто более фундаментальное, нежели правовые нормы и даже общеречевая практика. Может быть, это объясняется тем, что даже простое детопроизводство и социализация потомства совершенно немыслимы вне вещного мира, вне коммуникации, понятой куда более широко и основательно, нежели поверхностное представление о людском общении? Выражение о том, что семья является «первичной ячейкой» социума, давно уже стало идиоматическим оборотом. Но, как и во всякой идиоме, здесь понятны только взятые по отдельности слова, целостный же смысл выражения ускользает. Между тем уже простая аналогия с «первичной ячейкой» биологического тела, клеткой, показывает, что этот смысл заслуживает самого пристального анализа. Мы знаем, что клетка несет в себе информацию обо всем организме, одна-единственная клетка может клонировать его. Не означает ли эта аналогия, что и семья (пусть не та, в которой рождаются наши современники, но та, что объединяла в себе и людской, и животный, и вещный «микрокосм») обладает тем же свойством, то есть способностью воссоздать из себя весь социум? Ведь уже в позапрошлом веке было установлено, что «…семья содержит в зародыше не только рабство (servitus), но и крепостничество <…>. Она содержит в миниатюре все те противоречия, которые позднее широко развиваются в обществе и в его государстве»[5]. И, как показывает анализ, это вовсе не было литературным тропом, родом гиперболы. Все мы «родом из детства», а значит – из семьи. Но (и это, может быть, самое глубокое противоречие и самая неожиданная загадка, с которыми нам приходится столкнуться уже в исходном пункте анализа) далеко не каждый человек «родом» из той семьи, глава которой его собственный отец. Как показывает уже этимологический анализ, для древнего общества это общая норма. Но и там, где внутри патриархальных объединений складывается так называемая малая семья (прообраз современной нуклеарной), парадокс сохраняет силу. Нам предстоит увидеть, что даже само словоупотребление «моя семья» было допустимо только для главы «дома», практически единственного субъекта семейного права, для прочих, кто был лишь его объектом, оно составляло предмет своеобразной табуации. Практически вся история, вплоть до XX столетия, вершилась людьми, не знавшими семьи в привычном нам понимании этого слова. Вся культура нашего социума – и в особенности культура Средних веков и Нового времени – создавалась именно ими, ибо право построения собственного «дома» никогда не было тем, что давалось человеку от природы, но становилось родом награды за явленную доблесть или усердие в службе. Впрочем, и социум состоит не из одних людей, да и содержание самого человека никоим образом не сводится к тому, что ограничивается его кожным покровом.1.2. Амальгама человека
На первый взгляд может показаться странным включение совсем чужих людей и уж тем более неодушевленных предметов в состав группы, которая, на первый взгляд, должна объединяться исключительно кровнородственными связями. Однако рациональное объяснение этому есть. Ведь, строго говоря, и сегодня вещное окружение человека во многом продолжает восприниматься как своеобразное «продолжение», как «аура» его личности в материальном мире, и посягательство хотя бы на часть ее оказывается (пусть и в неявной форме) равнозначным посягательству на самого носителя. Так, преступление против собственности традиционно рассматривается как одно из тягчайших. И не случайно, ведь в нее вложен труд человека, а следовательно, его жизнь, он сам. Любое посягательство на нее – это косвенное посягательство на «часть» его собственной сущности, и надо ли удивляться тому, что древнее сознание вообще не отделяло человека от, казалось бы, посторонних по отношению к нему начал, что человек представлялся родом некоего сложносоставного существа, вбирающего в себя многое от внешнего мира? Обратим внимание на одну особенность древнего сознания, которое рождает мифологему о том, что многие качества, формирующие личность человека, имеют род самостоятельного существования. Это некие особые, не поддающиеся непосредственному восприятию образования, которые живут своей жизнью и обладают способностью переходить от тела к телу, сообщая этим какие-то новые качества новому обладателю. Например, съев чужое сердце, выпив чужую кровь, можно стать обладателем чужих достоинств – чужого ума, храбрости, воли, в общем, всего того, что способно выделить человека из некоего общего ряда. Ритуальный каннибализм, известный древней истории всех народов, преследует именно эту цель. К слову, родившись в незапамятные времена, такой взгляд на вещи не исчезает с развитием цивилизации. Пережиток ритуала сохраняется во вполне цивилизованной Греции, о чем говорит в своей «Истории» Геродот: «…в гневе на Фанеса за то, что тот привел вражеское войско в Египет, придумали отомстить ему вот как. Были у Фанеса сыновья, оставленные отцом в Египте. Этих-то сыновей наемники привели в стан, поставили между двумя войсками чашу для смешения вина и затем на виду у отца закололи их над чашей одного за другим. Покончив с ними, наемники влили в чашу вина с водой, а затем жадно выпили кровь и ринулись в бой»[6]. Это не простое запугивание: дескать, и с тобой, Фанес, будет то же, что с твоими детьми. Здесь совершенно другое – отголосок древней магии: «Теперь против тебя будут воевать твои собственные дети!» Пережиток подобных представлений сохраняется даже в наши дни. В июне 2013 телевизионный эфир потрясли кадры, на которых боец сирийской оппозиции поедает внутренности своего врага, правительственного солдата. Сегодняшние компьютерные игры переполнены сюжетами, в которых герой, убивая своих врагов, с каждой победой получает в награду «дополнительные жизни». Но если результат трудов воплощает в себе биение человеческого сердца, кипение человеческой крови, то вдумаемся: чем, по большому счету, отличаются выпитая кем-то другим кровь и съеденное сердце от неправедным путем присвоенной вещи? Словом, рожденное Великой французской революцией, представление о собственности как о чем-то «священном и неприкосновенном»[7] возникает совсем не на пустом месте. Так что вещь и в самом деле срощена с человеком; в сущности ничто из обставляющего наш быт предметного мира не является внешним и совсем не бездушно. Все это наше собственное продолжение, и оторвать наши вещи от нас – все равно что оторвать какую-то часть нашего тела. Мы и сами во многом, если не во всем, некая амальгама «человеко-вещи». Исключить их из нашей жизни часто означает пресечь самую жизнь. А значит, исключить их из состава современной семьи не представляется возможным даже сегодня. Стоит ли в таком случае удивляться прошлому, когда верилось в то, что вещи вполне одушевлены, и все, что содержится в них (все то, что способствовало появлению их на свет), не может не влиять на нашу природу? Однако в контексте истории семьи важно понять и другое: в древнем мире представление о том, что личность человека включает в себя нечто выходящее за пределы его кожной оболочки, справедливо только в отношении хозяина дома, главы семейства, домовладыки (нам еще придется говорить о причинах этого обстоятельства). Именно ему бессмертные ли боги, таинственные ли силы макрокосма сообщают нечто такое, что выделяет его из общего людского ряда. А значит, не только собственные определения: его ум, его опыт, его труд воплощаются в порождаемых им вещах, но и некая харизма, таинственная материя, извне соединяющаяся с его природой. Правда, и существо всех прочих обитателей его дома не замыкается в контурах их тел, в состав их природы так же входит нечто иное, внешнее. Вот только единственным источником этого внешнего может быть только то, что сообщается им отцом семейства. Он – единственный посредник между ними и теми стихиями, которые сообщают человеку умения и таланты. Именно поэтому все члены семьи находятся в его исключительной власти. Божество своего дома, он наделяет частью собственной личности все то, что его наполняет, – в том числе и порождаемые вещи. Словом, каждый представляет собой некую амальгаму его самого и каких-то внешних достоинств, но не всякому они сообщаются непосредственно и уж тем более во всей полноте, которая может быть сообщена человеку. Между тем лишь полная сумма определений способна представить его. Даже сегодня слово «человек» служит обозначению индивида и некоего собирательного начала, равновеликого человеческому роду. Стоит ли удивляться тому, что в далеком прошлом, кстати, не только европейской культуры, человеком в полном смысле слова понимается лишь патриарх, глава семейства, домовладыка? В представлении древних, материи, слагавшие плоть домочадца, были недостаточны для того, чтобы сделать его личностью. Все это отражается в зеркале мифа. Известно, что древние герои отличаются от простых смертных прежде всего своей природой; что-то иное, особое в ней выделяет их из людского массива. Этим иным является божественное начало: только соитие с божеством способно породить героя.1.3. Начальные условия генезиса
1.3.1. Содержание жизнедеятельности
Тот факт, что изначально состав семьи включает в себя не только кровных родственников, но и чужих людей, и животных, и даже вещественное окружение человека, говорит о том, что ее воспроизводство представляет собой непрерывное воссоздание всего этого маленького мирка в целом. В том числе и его вещественной составляющей, и внезапная утрата, а то и просто деформация этой оболочки – не только экономическая катастрофа, но и тяжелейшая травма, подобная утрате какой-то части собственного тела. Здесь нет преувеличений. Сказанное не вносит ничего нового в известные определения человека, но лишь фиксирует качественные отличия его от животного, а значит, и принципиальные отличия коммуникационных систем, объединяющих живое тело и окружающую среду. Животное самым непосредственным образом связано с последней, это означает, что все двадцать четыре часов в сутки среда входит в содержание его жизнедеятельности как ее ключевое определение, как единственный ее предмет и единственное же средство. Психика животного – это монолитный информационный поток, в котором нет места ничему постороннему, не связанному с сиюминутно развертывающейся деятельностью. Между человеком же и природой встает барьер искусственно созданных вещей, в силу чего его психика соединяет в себе как минимум два параллельных течения. Одно из них вовлекает в себя весь массив сигналов, непрерывно исходящих от окружающей действительности, другой представлен внечувственной связью с совершенно иным кругом явлений. В него входят виртуальные реалии предметов, отстоящих от всего сиюминутно данного во времени и пространстве, не присутствующих здесь и сейчас, нередко вообще не существующих в природе (но которые могут и должны появиться на свет при выполнении определенных действий). При этом именно надсенсорное имерение коммуникационного потока является определяющим поведенческую стратегию. В целом производство и воспроизводство человека это производство и воспроизводство не одних анатомических и психофизиологических структур организма, но еще и вещественной и социальной его «оболочек», а сверх того – и той информационной «ауры», в которой растворяется его жизнь. Это непрерывный процесс формирования и воспроизводства вещественного, социального и информационного измерений его собственного «тела». В дополнительных измерениях последнего нет ничего мистического, вещественная и информационная составляющая нашей природы – это синоним того, чему предстоит стать культурой, то есть надбилогическим и вообще надматериальным измерением человека и его социума. Они становятся точно такими же константами, как и наша собственная органика, а следовательно, и второй поток психики протекает столь же непрерывно в течение тех же двадцати четырех часов в сутки. Отделить реалии одного потока от реалий другого чаще всего оказывается невозможным: все сиюминутно данное растворено в контексте целой иерархии еще не реализованных ценностей и целей, все же они непрерывно корректируются содержанием непосредственного окружения. Добавим к этому, что человек не только разумное, но и социальное существо. А значит, производство чисто биологической ткани в известной мере лишь средство, но никак не цель. Человек не существует сам по себе; благодаря своим вещественным и социальным связям, он всегда инкрустирован в социум. Оборвать контакты с последним значит не просто поставить его вне общества и созидаемого им мира материальной культуры, но разрушить все его сложносоставное «тело». В свою очередь, информационная составляющая – это специфический способ той связи с социальным и с вещественным его «продолжением» за пределы кожного покрова, которая осуществляется в практической деятельности каждого индивида. Видеть в человеке только физическое образование, ограниченное контурами его анатомических структур, пусть даже и способное к овладению сложными стереотипами поведенческих реакций, значит не увидеть практически ничего. Человек – это прежде всего деятельность. Устранение всего того, что при внешнем взгляде предстает в виде его «оболочек», равнозначно низведению его к бесплодной и даже инертной в аспекте культурного строительства биологической массе. Есть две группы доказательств. Первая – феномен Маугли, вторая – следствия строгой изоляции (одиночного заключения). Так, история знает многочисленные примеры того, как не прошедший социализацию ребенок стечением обстоятельств оказывался выброшенным из общества и находил приют у животных. По возвращении в человеческий мир с огромным трудом ему удавалось привить лишь элементарные поведенческие навыки, полная же адаптация оказывалась недостижимой. При длительной же изоляции уже вполне социализированного человека развиваются не только эмоциональные, познавательные, социальные, но и соматические расстройства, другими словами, происходит деформация самой ткани его тела[9]. Таким образом, действительное содержание воспроизводства человеческого рода предстает прежде всего как наследование способа формирования и непрерывного жизнеобеспечения всего вещественного и социального микрокосма, в котором растворено его бытие. И уже только затем – как простое деторождение. Отсюда и предмет нашего рассмотрения, семья, – это в первую очередь информационная активность и уже только потом все, что связано с половой сферой. На первый взгляд, это совершенно необычная формулировка темы, но если мы погрузимся в далекое прошлое человека, то увидим, что детопроизводство вообще не входит в круг его целевых установок. Более того, само появление ребенка в первобытном обществе вообще не связывается ни с половой, ни с поведенческой активностью в целом. Этому препятствует уровень сознания, не позволяющего увидеть причинно-следственную связь событий, разделенных девятимесячной дистанцией от соития до родов. Б. Рассел, ссылаясь на Б. Малиновского, английского этнографа и социолога польского происхождения, пишет: «…у одного из островитян было большое стадо свиней; когда владелец стада кастрировал самцов, он никак не мог понять, почему в стаде не растет поголовье. Островитяне думают, что детей приносят духи, что дети имплантированы духами в матерей»[10]. То же, со ссылкой на Кенкеля, пишет Н. Смелзер: «Жители Тробриандских островов вступали в контакт с иностранцами, и им известна “болтовня миссионеров”, утверждавших, что зачатие происходит в результате полового сношения и мужчина играет важную роль в продолжении рода. Они считают эту “теорию” совершенно бессмысленной и приводят вполне убедительные, но не всегда логически обоснованные доводы, доказывающие ее полную нелепость»[11]. Таким образом, регулируемая преемственность поколений самым непосредственным образом связана с информационными процессами (которые, кстати, не сводятся к деятельности сознания, нам еще предстоит увидеть это) уже по той причине, что нуждается в специфической способности преодолевать пространственно-временную дистанцию хотя бы между зачатием и рождением. Но и информационный аспект межполовой и межпоколенной коммуникации (а именно она составляет самую сердцевину воспроизводства) не сводится к традиционному пониманию как обмену «словами». У человека самое существо семейного строительства раскрывается в воспроизводстве духа и образа жизни рода. Лишь на поверхности явлений оно обнаруживает себя как наследование занятия, ремесла, на котором специализируются сменяющие друг друга поколения. Но уместно напомнить, что поверхностный взгляд не раскрывает всей истины, ибо в конечном счете речь идет о более фундаментальном начале – едином кругообороте живой и неодушевленной материи. Словом, сквозящая во времени семья (род) держится вовсе не передачей того, что в древних текстах именовалось емким понятием «семени». Нерасторжимая связь ее духа, ее дела, ее социального окружения, наконец, того вещного мира, в котором все это принимает осязаемые формы, прослеживается на всей истории и ее собственного воссоздания, и развития социума, и всеобщей эволюции природы. Непрерывный процесс взаимопревращения друг в друга таких, казалось бы, отвлеченных, но в действительности на протяжении всей истории формирующих самую суть нашего бытия материй, как слово, дело и вещь, составляет куда более фундаментальное измерение ее жизни, нежели магия «крови». Именно этот кругооборот слова, дела и вещи на уровне отдельно взятого человека создает его социальное, вещественное и информационное тело, на уровне социума – его интегральную культуру. И как социум мы определяем не людскими массами, но измерениями последней, так и каждая отдельная личность – это прежде всего то из единой культуры, что индивидуализировано ею в процессе вхождении в социум. Но если так, то и постижение существа первичной социальной группы не может быть ограничено рамками истории, социологии и, уж конечно, одной этнографии. Необходим более широкий междисциплинарный подход, который бы рассматривал институт семьи в контексте всего того, что созидается творческой деятельность человека. А значит, взгляд философа здесь более чем уместен.1.3.2. Проблема сознания
Для того чтобы понять скрытые измерения нового уровня жизни, который возникает задолго до появления первых памятников письменности, необходимо прежде всего отрешиться от неявно присутствующей в нашем сознании аксиомы, согласно которой человек современного типа появляется как уже вполне сформировавшийся носитель всех присущих ему сегодня качеств. (Примерно так, как Афина выходит из головы Зевса со всеми атрибутами воительницы, в броне и при оружии.) В действительности биологическое существо, определяемое как Homo sapiens sapiens, – это не более чем полуфабрикат человека; человеком в подлинном смысле этого слова ему еще только предстоит сделаться, и потребуются тысячелетия для того, чтобы наш, все еще полуживотный, предшественник обрел наконец то, что роднит его с современностью. Поскольку решающим в жизни семьи оказывается не оборот «семени», но кругооборот вещественных, социальных и информационных начал, базовыми вещами, вне которых невозможен анализ рассматриваемого здесь института, оказываются специфические измерения сознания, знаковой коммуникации, социальности. Вкратце отметим те их аспекты, которые имеют непосредственное отношение к затронутой теме. Сознание. Контекст антропогенезиса заставляет вернуться к свидетельству Малиновского. Дело в том, что животное не в состоянии увидеть связь между соитием и рождением. «Горизонт» контролируемых им событий не простирается в пространстве дальше того, что поддается фиксации органами чувств, во времени – за пределы тех внешних условий, что обставляют содержание здесь и сейчас выполняемого действия. Требуются совершенно иные механизмы психики, которые способны заместить пространственно-временные и причинно-следственные отношения логическими связями, которые сводят их в своеобразную точку. «Самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове»[12]. Именно такой точкой и предстает «голова». Поэтому связь между соитием и рождением потомства, другими словами, между событиями, отделенными друг от друга глубокой пространственно-временной пропастью, абсолютно трансцендентна для животной психики. Надо думать, что такое положение вещей наследуется и психикой переходного к человеку существа и преодолевается не только формированием каких-то дополнительных опций его тела, но и радикальным изменением всего уклада его жизни. Впрочем, правильней было бы сказать, что в первую очередь последним. Впрочем, это касается не только детопроизводства, но и любого производства вообще. Только сознание способно соединить отстоящие в пространстве и времени события качественно новым видом отношений. Но лишь потому, что действительным его предметом с самого начала становятся еще не существующие в природе вещи и, может быть, самое главное, – связи, объединяющие их с человеком, с другими вещами и с реальной действительностью в целом. Ведь построенный «в голове» дом еще не является элементом объективной реальности, но, несмотря на это, все его составляющие уже объединены действием физических законов и весь он в целом уже инкрустирован в существующую культуру. Следовательно, появление семьи, столь же надбиологического, сколь и сам человек, феномена, должно рассматриваться в этом же контексте. То есть в контексте порождения целого мира людей, вещей и «слов». А все это не может быть понято вне логики формирования сознания. Мы еще вернемся к тому, что сознание ни в коем случае не может быть сведено к специфической форме отражения уже наличествующей «здесь и сейчас» действительности. Вообще говоря, с производством никогда не существовавших в природе вещей оно продолжает связываться и по сию пору, и мы уже видели, что «вещная» составляющая анализируемого нами предмета, образует собой одно из фундаментальных его измерений. Поэтому формирования вещной ли оболочки, вещной ли составляющей той амальгамы, которая образует существо человеческой личности, не может быть игнорировано ни в контексте первоначального генезиса, ни на протяжении всей истории строительства семьи. Но сейчас мы говорим только о происхождении. Межпоколенная коммуникация лишь в первом определении ограничивается рамками кодирования и передачи родовой информации от родоначальника к его наследнику. Недостаточным является даже более широкое понимание ее как разновидности совместной деятельности людей, объединяемых семейными узами, в которой вырабатывается общий взгляд на вещи и операции с ними. Она вообще не ограничивается формами речевого общения, обмена «словами». Если все свести только к речи, коммуникация исчезнет, оставив после себя лишь не поддающееся анализу подобие улыбки чеширского кота, ибо функции знака здесь выполняет и созданная человеком вещь, и собственно деятельность, и слово. Более того, сама речь существует исключительно в контексте взаимопревращений «дела» в «вещь» и «вещи» в «дело». Именно эти превращения и образуют содержание «слова», предстают как первая форма собственно человеческого (ибо коммуникация животных существует в природе задолго до нашего появления в ней) общения. Знаковый обмен – это обмен не словами, но формами подобных превращений. Центральным звеном здесь выступает не «говорение», но преобразующая исходный материал деятельность. Впрочем, это видно уже из того, что даже в животном мире освоение чего-то нового совершается благодаря ей же (то есть в процессе подражания чужим действиям). Да и ребенок, не знающий смысла ни одного слова, уже в первые месяцы своей жизни узнает многое об окружающих его вещах в процессе деятельного их освоения. Словом, «…для коммуникации существенен переход от говорения Одного к действиям Другого. Именно ради этого реализуется передача значений между двумя разными автономными системами, которыми являются два человека»[13]. Но добавим от себя: только в том случае, если этот переход понимается гораздо глубже, чем простое понуждение «Одним Другого» к тому или иному действию. Действительным результатом воспроизводства рода является не материальное тело, способное к отправлению каких-то физических процессов, но субъект осмысленной деятельности в надфизической сфере, в сфере культуры. Он появляется на свет вовсе не с рождением, но с завершением известного этапа социализации, которая занимает долгие годы. Главная задача социализации человека не ограничивается усвоением «техники» существования среди людей, но с обязательностью всеобщего закона предполагает обретение известной степени свободы в вещественном окружении и в принципиально вневещественном мире. Отсюда овладение тайной взаимопревращения физического в метафизическое и обратно не может остаться вне анализа. А значит, ключевыми элементами внутрисемейной коммуникации, как и на общесоциальном уровне, выступают «материальное» и «идеальное», «слово» и «дело», «ценность» и «вещь». Только непрерывный поток их переходов друг в друга предстает как действительное существо родовой преемственности. Таким образом, первоеобобщение, которое напрашивается здесь, состоит в том, что семья – это еще и свой, наследуемый поколениями мир; семейное же строительство – прежде всего способ его целостного устройства, и только потом устройство частных судеб индивидов. К тому же дело не сводится к простой передаче и восприятию некоего (вещественного, социального, информационного) наследия, но непрерывное его умножение и творческое преобразование.1.3.3. Фактор социальности
Ограничим и это измерение немногим – отчуждением, распределением, обменом. Необходимость появления на свет этих форм регулирования совместной жизни обусловлена уже тем, что производство сложных орудий требует значительных затрат времени. Подчеркнем, существенно бóльших, чем те, которые требуются для удовлетворения любой частной потребности. Так, в реконструкции древних процессов, на изготовление неолитического шлифованного топора из твердых пород сланца затрачивалось 2,5–3 часа, на изготовление его же из нефрита при шлифовке рабочего края 10–15 часов и на шлифовку всего топора 20–25 часов[14]. Надежных данных, свидетельствующих о трудозатратах на производство палеолитических орудий, нет, но можно предположить, что изготовление сложнейших из них требовало не меньшего времени, чем в неолите. С учетом потерь на брак, который, по вполне понятным причинам, должен быть более высоким, можно принять, что сложнейшие орудия требовали около 40 часов. Эти цифры уже сами по себе говорят о многом. Ведь, отвлекаясь на столь трудоемкое производство, человек лишается возможности удовлетворять собственные потребности, а это противоречит всем биологическим инстинктам. Словом, появление сложных орудий немыслимо без формирования начал социальности. Уже простая неспособность заглянуть за контролируемый животной психикой «горизонт событий» делает орудие, в особенности сложносоставное, биологически ненужной (если не сказать вредной) вещью. Словом, ни производство орудий, ни тем более их усложнение невозможны без распределения и обмена предметов непосредственного потребления. В свою очередь, ни распределение, ни обмен невозможны без отчуждения любого продукта от своего непосредственного производителя. Вероятно, сохранившийся у примитивных сообществ до нашего времени обычай взаимного отдаривания, о котором говорят этнографы, и есть первая форма обмена результатами своего труда. При этом даже простой обмен дарами обнаруживает нерасторжимую связь не столько с реалиями физиологии (возможностью удовлетворить какую-то потребность), сколько с феноменами психики. Так, рисуя черты этнографического портрета племен маори, М. Мосс в своем «Очерке о даре» пишет, что связь посредством обмениваемых вещей устанавливает особую форму отношений между людьми. Она становится «связью душ», так как произведенная человеком вещь сама обладает ею, происходит от души. Подарить нечто кому-нибудь – значит подарить нечто от своего «Я». Более того, психическое доминирует над физиологическим, ибо часто подаренную вещь необходимо передать кому-то другому, поскольку принять ее от одного – значит принять нечто от его духовной сущности, от его души. Задерживать дар у себя было бы опасно, и не просто потому, что это не дозволено обычаем, но также и потому, дар обладает религиозно-магической властью[15]. Система взаимного обмена дарами способна развиться в систему всеобщего отчуждения любого продукта. Об этом пишет Б. Малиновский: батат, который выращивается, и батат, который поедается, не один и тот же; во время сбора урожая продукт, выращенный в своем хозяйстве, отсылается человеком в дом своей сестры, а его дом снабжает бататом брат его жены. Отсюда субъектом законченного производственного цикла (производство – потребление) становится не какая-то одна семья, но целая группа, рождается новый уровень социального объединения. Этот же обмен дарами способен породить и институт распределения. Так, в «Сексуальной жизни дикарей Северо-Западной Меланезии», характеризуя погребальные и поминальные обычаи, он констатирует, что череда заупокойных даров-раздач растягивается на годы и тянет за собой настоящий клубок обязательств: члены субклана покойного должны обеспечить еду и отдать ее главному организатору, главе субклана, тот накапливает ее и затем раздает, кому положено. Последние, в свою очередь, перераспределяют ее (по крайней мере, частично). И каждый дар в этом огромном комплексе формируемых связей влечет за собой собственную цепочку ответных подарков и обязательств, которые будут осуществлены в будущем[16]. Словом, зависимость человеческой жизни от несуществующих в природе вещей и от неконтролируемой животной психикой связи, которая формируется с появлением сложных форм орудийной деятельности, с самого начала приводит к тому, что индивид утрачивает возможность самостоятельного существования вне социума и формируемых им отношений. Иначе говоря, вне над-природных механизмов регулирования совместной жизни. Не только сознанием, способностью к знаковым формам общения и производством орудий человек отличается от животного, но еще и сложным переплетением каких-то невидимых приводных ремней, благодаря которым он перестает быть чем-то самостоятельным и замкнутым в самом себе. Его жизнь становится структурным элементом некоего огромного целого и наоборот: единый поток жизни последнего – частью полного микрокосма его индивидуального существования. А еще человек отличается тем, что овладение техникой жизни в условиях этих переплетающихся связей требует долгих лет социализации, выпадая же из нее, он так и остается животным.1.3.4. Феномен отчуждения
Впрочем, и завершая социализацию, индивид не становится до конца самостоятельным «робинзоном» способным обеспечить собственное существование, скорее наоборот: в той же мере, в какой он овладевает социальными формами бытия, человек утрачивает способность к выживанию вне своего социума. Уместно упомянуть еще об одном фундаментальном явлении социальной жизни. Известно, что диверсификация интегральной деятельности социума и разделение общественного труда имеют своим результатом уже упомянутую нами специализацию, в результате которой человек не только отсекается от конечного продукта, но и превращается в дробную часть некоего целого. В литературе этот аспект тоже определяется как отчуждение, но здесь это понятие обнаруживает новый смысловой пласт. Обстоятельный анализ феномена отчуждения дан Марксом в его «Экономическо-философских рукописях 1844 года»[17]. Здесь же, чтобы не усложнять изложение общей темы, ограничимся кратким замечанием. Как уже сказано, в речевом обиходе понятие «человек» означает не только отдельно взятого индивида, но и нечто собирательное, человеческий род, человечество в целом. Так, например, говоря «человек изобрел колесо», мы имеем в виду именно последнее, и никому из нас не приходит в голову отождествлять самого себя с человеком «вообще». Чем большего достигает цивилизация в целом, тем меньше может каждый из нас в отдельности; сегодня все богатства накопленной человечеством культуры воспринимаются как что-то внешнее, существующее независимо от нас. Индивид ощущает себя на их фоне бесконечно малой величиной. Проще сказать, дробью, в знаменателе которой стоит все человечество в целом, начиная с тех, кто предшествовал строителям первых культур Месопотамии и Египта, а в числителе – единица, ограниченная его собственным кожным покровом. Представление о «частичном человеке», о дроби было введено в оборот в 1875 г. русским социологом Н. К. Михайловским в очерке «Борьба за индивидуальность». Там он писал: «…нормальное развитие общества и нормальное развитие личности сталкиваются враждебно. <…> Общество самым процессом своего развития стремится подчинить и раздробить личность, оставить ей какое-нибудь одно специальное отправление, а остальные раздать другим, превратить ее из индивида в орган»[18]. Отсюда появление неординарных личностей креативного типа, способных охватить и своим сознанием и своей деятельностью более широкий круг вещей, становится одним из условий существования и развития социума. Во все времена существовала необходимость в пассионариях, способных замкнуть на себя зарождающиеся социальные связи, осуществлять управление распределением и координацией деятельности, обменом ее результатами и распределением конечного продукта. Не исключение и древнейшие. Нетрудно понять, что этим пассионарием оказывается тот, чей опыт смог вобрать в себя более широкие пласты интегральной культуры первобытной общины. Сегодня такой человек определяется как культурный герой, в котором общественное мнение готово видеть превосходящего развитием и способностями обладателя какой-то «харизмы», «божественной искры», «особой природы». Надо думать, что и на заре истории подобный ему выделялся из общего людского ряда. Не случайно содержание чего-то таинственного и сакрального в его «крови», и в те времена не вызывало сомнений ни у него самого, ни у других. Именно он, будучи, с одной стороны, точкой концентрации интегрального социального опыта, с другой – центром кристаллизации социальных связей, и становился патриархом, «более человеком», чем все его домочадцы. Отсюда и уравнивание последних со скотом и имуществом – это вовсе не аберрация общественного сознания, но его норма, отражение пусть необычных для современного взгляда, но типичных для того далекого времени реалий. Ошибочно думать, что вкратце очерченное положение вещей складывается лишь на сравнительно развитых стадиях цивилизации. Человек уже рождается существом, которому предстоит подчиниться социуму; с самого начала он не обладает никакой возможностью автономного существования. Вот только важно понять, что речь идет именно о человеке, а не о том «полуфабрикате», который появляется около 40–50 тыс. лет до н. э. Мы становимся действительным субъектом сознания, знаковой коммуникации, общественного производства, наконец творчества вовсе не с появлением кроманьонца. Последний маркирует собой лишь окончательное формирование нового (во многом остающегося биологическим) вида. Между тем завершивший свой генезис человек – это принципиально над-природное существо, субъект над-биологической формы жизни, а значит, требуются тысячелетия переходной стадии. Поэтому окончательное его становление и начало собственно человеческой истории должно быть отнесено к значительно более позднему времени. Словом, требуется многое, чтобы окончательно сформировались все атрибуты социальности, а вместе с ними и все определения семьи, чтобы к завершению переходного периода человек и его социум стали тем, что фиксируют уже первые памятники письменности.1.4. Переходный период
1.4.1. «Третья» сигнальная система
Обратимся к фактам хронологии. Становление человека современного типа (Homo sapiens sapiens) датируется, как сказано, 50–40 тысячелетиями до н. э. Так, палеомагнитный и радиоуглеродный анализ артефактов из Костенок, предположительно наиболее древнего обиталища человека современного типа в Европе, выполненный в петербургском Институте истории материальной культуры РАН, определяет их возраст примерно в 42 тысячи лет. Более совершенный термолюминесцентный метод, примененный американскими исследователями, отодвигает его еще на 3 тысячелетия. Но человек, появляющийся в это время, еще не может рассматриваться как человек в собственном смысле этого слова. Он не обладает многим из того, что делает невозможным его существование как субъекта новой формы жизни – культуры. И в первую очередь речью. Ошибочно думать, что завершение биологической эволюции (а мы вправе утверждать, что ее действие прекращается к тому времени, о котором говорится здесь) означает становление способности ко всему тому, что отличает человека от животного. Формирование анатомического аппарата управления речью еще не означает ни появления самой речи, ни даже способности ней. Это не более чем материальная предпосылка развития способности к знаковой коммуникации. Сам аппарат складывается около 45 тыс. до н. э., появление же основных языковых семей, которое идет параллельно с процессом расообразования, датируется, по данным лингвистики, начиная с 12–10 тыс. до н. э.[19]. Разумеется, первые формы собственно речевого обмена должны появляться значительно раньше возникновения крупных языковых семей, но все же не одновременно с появлением нового биологического вида. Другими словами, собственно речь возникает значительно позднее появления анатомически «законченного» человека. О становлении речи как о решающем факторе социогенеза можно говорить только там, где численность и плотность населения переходит какие-то критические границы. В подкритическом же диапазоне допустимо говорить лишь о переходных формах, которые наследуют многое от общения животных. Коротко говоря, знаковая система возникает лишь там, где появляется способность, не прибегая ни к какому действию, ни к какому показу, научить социальной функции любого члена сообщества. Правда, такое определение является слишком жестким, но мы сознательно идем на известные преувеличения, чтобы увидеть отличия форм социализации от простого пробуждения врожденных инстинктов. Чисто биологические механизмы не способны к обучению даже там, где доля абстрактного содержания воспринимаемой информации микроскопична. Подчеркнем это обстоятельство. Примитивная система общения, способная координировать сравнительно сложные виды деятельности, существует даже у насекомых. Речь же должна идти о коммуникации, способной порождать абстрактные понятия. Но для этого должно появиться на свет их объективное содержание. Последнее же появляется только вместе с человеком и его деятельностью. Как самостоятельный феномен оно вообще не существует в природе и впервые возникает лишь там, где появляется технологическая связь функционально различных орудий. Подчеркнем: не та связь орудия с предметом, которая доступна многим представителям животного мира, но куда менее уловимое начало – связь одного орудия с другим, технологически зависящим от первого, но отделенного от него пространственно-временным барьером. «Формула» именно их зависимости является первым абстрактным понятием и первым же предметом сознания. Между тем, говоря о знаковом общении, мы упускаем это обстоятельство из вида и продолжаем пользоваться представлениями, сложившимися еще в начале прошлого столетия. В 1932 г. И. П. Павлов вводит в научный оборот понятия первой и второй сигнальных систем. Первая – это система условнорефлекторных связей, которые формируются в коре больших полушарий головного мозга животных и человека при воздействии конкретных раздражителей (таких, как свет, звук, боль и др.). Другими словами, форма непосредственного отражения внешней действительности в виде ощущений и восприятий. «Это то, что и мы имеем в себе как впечатления, ощущения и представления от окружающей внешней среды, как общеприродной, так и от нашей социальной, исключая слово, слышимое и видимое. Это первая сигнальная система действительности, общая у нас с животными»[20]. Вторая – система условно-рефлекторных связей, формирующихся при воздействии речевых сигналов, то есть не непосредственного раздражителя, а его словесного обозначения: «…слово составило вторую, специально нашу, сигнальную систему действительности, будучи сигналом первых сигналов»[21]. Павлов считал вторую сигнальную систему «высшим регулятором человеческого поведения», который преобладает над первой (правда, в какой-то степени и первая контролирует деятельность второй, но ведь и физиология способна вызывать высокие чувства, однако последние никоим образом не сводятся к ней). Такое доминирование позволяет человеку управлять своими рефлексами, сдерживать значительную часть инстинктивных проявлений организма и эмоций. Это существенным образом отличает первую сигнальную систему человека от первой сигнальной системы животных. Между тем деятельность человека распадается на творческую и репродуктивную. Первая порождает новые ценности, вторая способна лишь к тому, чтобы воспроизводить открытое кем-то другим. Отсюда и формы знаковой коммуникации, призванной опосредовать ту и другую, должны содержать в себе существенные отличия. Принципиальное отличие первой сигнальной системы от второй очевидно. Впрочем, обеим присуще и общее, объединяющее их начало. Этим общим является возможность указать на что-то реально существующее, пусть не «здесь и сейчас», но хотя бы в природе «вообще». Так, мы можем указать на отсутствующий под рукой «компьютер», «автомобиль» и др. В то же время знаковые системы способны указать и на то, чему в принципе нет места в привычных измерениях пространства и времени, чему еще только предстоит появиться на свет в результате нашего творчества. Например, «теорию всего», аналог философского камня, поисками которого занята современная физика. В связи с этим вторая сигнальная система распадается на две части, каждая из которых качественно отличается от другой, и там, где содержание знака выходит за пределы реально существующего, допустимо говорить о дополнительном, «надстроечном» измерении второй сигнальной системы. А то и вообще о третьей. Сегодня отличия между творческой и репродуктивной деятельностью могут быть иллюстрированы возможностью перепоручить действий работника искусственно созданному устройству, машине (включая электронно-вычислительную). Та деятельность, результат которой может быть получен с его помощью, строго репродуктивна даже в том случае, если в ее результате создается нечто, не существовавшее ранее. Алгоритм, которым руководствуется машина или копировальное устройство, берет свое начало в первой и во второй сигнальных системах, которые способны обеспечить в лучшем случае чисто количественные преобразования реально существующих физических явлений. Благодаря машине «дело» обращается в «вещь», но это возможно только там, где предварительно алгоритмизируется движение исполнительных органов самого человека. Вместе с тем алгоритмизация «дела» при всех достоинствах, главным их которых является возможность многократного повторения, имеет свои недостатки. Получаемый каждый раз результат («вещь») не содержит в себе ничего нового, и если бы все содержание человеческого общения сводилось ко второй сигнальной системе, возможность развития была бы исключена. В свою очередь, и творчество невозможно вне коммуникации. А значит, та, которая формируется и над биологической, и над второй сигнальной системой, кроме простого указания на отсутствующие «здесь и сейчас» вещи, обязана порождать нечто такое, что способно выводить человека в сферу принципиально новых ценностей. Или (по меньшей мере) придавать новый смысл старым понятиям. Сегодня механизмы творчества, несмотря на то что именно оно лежит в основе всего создаваемого человеком, неизвестны. Но в любом случае речь должна идти либо о «недокументированных опциях» второй сигнальной системы, либо о третьей. Материализованный продукт второй сигнальной системы (чертеж, технологический рецепт) может быть переведен на язык машинных команд, то есть представлен последовательностью вполне материальных явлений. Продукт третьей (во всяком случае, на стадии «слова») – уникален, и ни он сам, ни способ его создания не могут быть зафиксированы ни в чем материальном вообще. Равно как и ни в чем конечном, однозначно понимаемом всеми. Алгоритмизировать рождение новой культурной ценности невозможно. В противном случае мы бы уже давно «вычислили» все наше будущее. Но там, где она появляется на свет, открывается возможность ее воспроизведения, а со временем и алгоритмизации ее воплощения в материале. Другими словами, порождение третьей сигнальной системы со временем становится достоянием второй. С третьей сигнальной системой мы сталкиваемся повсюду, где воплощается результат человеческого творчества, только она выводит человека в действительно новые измерения созидаемого им мира. Обыденный пример иллюстрирует отличия между всеми. Так, воспринимаемая взглядом россыпь типографских знаков активизирует первую сигнальную систему, сюжетная линия повествования – большей частью лишь вторую. Но собственно художественный образ не сводится ни к каким сюжетным построениям, а значит, в этой терминологии может быть создан (и прочитан) лишь с помощью третьей, ключевым инструментарием которой является не активность наших рецептеров, но некое новое, принципиально неизвестное «биологии», начало. Впрочем, с третьей сигнальной системой мы встречаемся не только на выставках и в музеях, она включается в действие всякий раз, когда мы сталкиваемся с любой формой нового для нас, в том числе и с усвоением любого учебника, любой новой идеи, к какому бы виду творчества она ни относилась. Способность формировать, передавать и переводить на язык действий ее знаки становится высшим достижением природы, порождающей социум, в свою очередь, умение оперировать ими – высшим даром, которым обладает сам человек.1.4.2. Плотность социальных контактов
Ясно, что уже появление второй сигнальной системы влечет за собой качественное изменение всего образа жизни животного. Появление третьей – еще более глубокие преобразования и органической ткани и фундаментальных принципов ее существования. К ним можно отнести: – смену ключевой парадигмы организации биологической деятельности, которая состоит в разрушении ее целевой структуры, – отчуждение производимого продукта, – распределение деятельности и ее результата.И первое, и второе, и третье противоречат самым глубоким основам биологической формы движения, но вместе с тем составляют круг строго необходимых условий формирования нового уровня бытия, где завершается эволюционный процесс и начинается собственно история социума. Численные границы группы, где может зародиться такая сигнальная система, неизвестны, но ясно, что искомая величина должна быть ощутимо большей, чем минимальная численность жизнеспособной популяции, которая у человека составляет около ста особей[22]. При этом в расчете параметров так называемой эффективной численности учитываются не все, но лишь те, кто принимает участие в размножении. Таким образом, реальная численность жизнеспособного минимума оказывается значительно более двухсот. Вместе с тем существуют и верхние пределы, которые обусловлены способностью ареала обеспечить прокормление группы. Теоретическая реконструкция, приводимая В. С. Титовым, дает следующие значения. Максимальная группа охотников верхнего палеолита, вероятно, включала от 200 до 500 человек, в него входило от 7 до 19 минимальных общин. При плотности населения один человек на 50—100 кв. км территория этой максимальной группы составляла бы 17,5—47,5 тыс. кв. км. При плотности один человек на 200 кв. км территория этой максимальной группы равнялась бы 95 тыс. кв. км. Другими словами, включала бы всю Юго-Западную Францию от Атлантики до Средиземного моря. При более высокой плотности (один человек на 20 кв. км) территория максимальной группы могла включать, например, весь район Перигора во Франции. Венгрия с ее территорией 93 тыс. кв. км была бы занята 74 минимальными общинами с общим количеством населения 1850 человек[23]. Едва ли группы от 200 до 500 человек достаточно для появления развитой системы знаковой коммуникации. К тому же изолированное существование, вызывая необходимость кровнородственных связей, чревато угрозой ее вырождения. Поэтому и формирование речи и устранение угрозы, порождаемой инцестом, диктуют необходимость появления значительно более широких общностей. Их существование становится возможным лишь при более плотной заселенности региона, пространственные границы которого, с одной стороны, не препятствуют систематическим контактам, с другой – достаточны для прокормления его коллективных субъектов. Хронологические рамки формирования такой возможности очерчиваются динамикой численности населения планеты, которая может быть определена из регрессного расчета[24], базирующегося на данных, приведенных С. И. Бруком[25]. Согласно этому расчету «обратная» динамика численности выглядит следующим образом: 15 тыс. до н. э. – 3 000 000 человек, 20 тыс. до н. э. – 1 500 000 человек, 25 тыс. до н. э. – 740 000 человек, 30 тыс. до н. э. – 369 000 человек, 35 тыс. до н. э. – 183 000 человек, 40 тыс. до н. э. – 91 000 человек.
Анализ языковых соотношений показывает, что индоевропейская группа должна составлять половину от последней величины. Следовательно, равномерно рассеянная на территориях континента, ко времени появления человека кроманьонского типа она ни при каких обстоятельствах не смогла бы создать ту насыщенность информационного поля, при которой возникает необходимость в речевом общении людей и уж тем более – в появлении у них абстракций высокого уровня. Таким образом, способность к речи должна формироваться значительно позднее нижней границы приведенных значений (то есть 40 тыс. лет до н. э.). По словам одного из виднейших лингвистов современности С. А. Старостина, 40–50 тысяч лет – это теоретический максимум, в реальности же «макросемьи, которые нам известны, имеют датировку порядка 15–17 тысяч».[26]
1.4.3. Феномен творчества
Начнем с орудий. Появление сознания требует формирования не только развитого аппарата психики, но и его предмета. Между тем последний – это не структурный элемент окружающей человека действительности, но принципиально отсутствующее в ней начало. Обратим внимание на одно характерное обстоятельство. Ничто в создаваемых нами памятниках технической культуры не может противоречить объективным законам природы. Но если так, то что отличает продукт деятельности человека от случайного стечения естественных процессов, случайных предмет-предметных взаимодействий? (Ведь существует же – пусть и ничтожная – вероятность того, что атомы элементов самопроизвольно сложатся, скажем, в персональный компьютер.) В действительности есть только одно отличие: в практике человека действие этих законов специфическим образом структурировано. Технология – это большей частью и есть способ организации, то есть распределения их действия в пространстве и времени целевого процесса, и чем выше уровень организации, тем сложней конечный продукт. Справедливо и обратное, чем сложнее продукт, тем более сложной и точной должна быть искусственная организация взаимодействия объективных законов природы, а следовательно – ниже вероятность самопроизвольного его появления в результате случайного стечения предмет-предметных взаимодействий. Уже вероятность самопроизвольного появления каменного топора ничтожно мала. Тем более невероятным является появление более сложных предметов: никакая стихия не в состоянии сшить даже самую примитивную одежду из шкур животных или соединить их жилами простой сук с примитивным рубилом. Уже на этих примерах можно видеть, что продукт даже не особенно развитых технологий, ни в чем не противореча объективным законам, является результатом специфического «сложения» практически никогда не сталкивающихся в естественной природе объектов, процессов, явлений. Именно в этом структурировании действия законов природы впервые возникает феномен значения. По существу, он скрывает в себе ничто иное, как «формулу» их сопряжения, согласования. Именно эта «формула» и становится первичным предметом сознания; без него существование даже самой совершенной психики не делает человека его субъектом. Словом, видеть в первичном предмете сознания материальный предмет окружающей среды в корне неправильно. С самого начала предмет сознания не выражается ничем вещественным. Он существует не в материальной действительности, но «в голове», только в едином потоке формирования цели и перевода ее на язык практического действия. Вся дальнейшая история (во всяком случае, материальной) культуры – это история организации специфических объект-объектных взаимодействий, которые подчиняются человеческим ценностям и целям. Словом, поступательное развертывание спирали «вещь – дело – слово – дело – вещь», о которой уже было сказано. Впрочем, впервые об этом было сказано В. Э. Ильенковым в «Философской энциклопедии» в 1962 году[27]. Правда, производство орудий не является прерогативой человека. Но существует предел сложности тех предметных взаимодействий, результатом которых является искусственно создаваемое средство. Только за ним могут включаться в действие механизмы уже иной, более высокой психики. Предмет сознания и есть «формула» взаимодействий надкритического уровня. Поэтому сознание не может вспыхнуть раньше появления сложносоставных орудий, оно появляется только вместе со своим предметом, а значит, много позднее даты появления кроманьонца. Артефакты искусства. О времени становления сознания свидетельствуют и первые артефакты искусства. Так, например, известные находки «палеолитических венер» (обобщающее понятие для множества доисторических статуэток, которые датируются верхним палеолитом) подтверждают предположение о том, что оно происходит значительно позднее «происхождения» самого человека. Их «эволюция» от самой примитивной (Холе-Фельс) иллюстрирует развитие абстрагирующей способности человеческого сознания. Собственно, встречаются они не только в Европе, ареал находок простирается на большую часть Евразии: от Пиренеев до озера Байкала. Но временные рамки появления практически всех этих атефактов определяются между 35–40 и 20 тысячелетиями до н. э. Пещерная живопись так же датируется более поздним временем: Ласко 18–15 тыс. лет до н. э. Фон де Гом 15–11 тыс. лет до н. э. Альтамира 15–10 тыс. лет до н. э. Таким образом, и появление первых артефактов искусства, свидетельствующих о способности психики к созданию образа отсутствующего предмета, говорит о том, что сознание вспыхивает лишь через двадцать тысяч лет после появления биологически «законченного» человека.1.5. Первая гендерная революция
1.5.1. Неолитическая революция
«История России с древнейших времен до конца XVII века» под редакцией А. Н. Сахарова объясняет причины перехода от матриархата к патриархату следующим образом: «Переход к производящему хозяйству составляет суть неолитической революции. Думается, что основоположником производящего хозяйства явилась женщина. Именно она, собирая злаки, обратила внимание на то, что, оброненные в землю, они дают всходы. Именно она первая приручила детенышей убитых животных, а потом стала использовать этот опыт для создания постоянного стада, которое давало мясо, молоко, кожу. Женщина полностью оправдала отведенную ей роль в период матриархата, создав основу для будущего взлета человеческой цивилизации. Но тем самым она подготовила почву, чтобы уступить ведущую роль в обществе мужчине – земледельцу, вспахивавшему обширные поля и вырубавшему и выжигавшему лес для новых посевов; скотоводу, пасшему тысячи голов скота и находившемуся долгое время в седле. В новых хозяйственных условиях требовалась мужская сила, ловкость и доблесть. Наступало время патриархата, когда ведущее место в семье, роде, племени заняли мужчины»[28]. Однако представляется, что ссылки на мужскую силу, ловкость и доблесть недостаточно даже для школьного учебника. Строго говоря, начальные фазы развития семьи поддаются реконструкции лишь средствами логического анализа. Но можно утверждать, что рубежным этапом ее истории является так называемая неолитическая революция (термин, введенный в оборот в 1949 г. английским археологом Г. Чайлдом). Сводным критерием качественных перемен является переход от собирающей к производящей экономике, развитие оседлости, демографический взрыв. Археологические раскопки показывают резкое расширение спектра качественно новых, прежде всего сложносоставных, орудий. А вместе с ними диагностируют такую же взрывную диверсификацию деятельности, ибо производство каждого из них выделяется в самостоятельный ее вид, требующий обучения и специализации исполнителя. Между тем обучение производству никогда не существовавших вещей немыслимо без собственно знаковой системы общения. Никакие механизмы животной психики не способны ни к передаче, ни к восприятию, ни тем более к порождению знаков, кодирующих пространственно-временную структуру сложноорганизованных технологических процессов. То есть начал, принципиально чуждых биологическим формам движения. Попутно заметим, что специализация деятельности – это и есть основная форма разрушения стереотипов инстинктивной поведенческой активности. Дело в том, что никакое животное не способно к биологически бессмысленным ее формам. Между тем производство орудия носит именно такой, «бессмысленный», характер, поскольку дальнейшее его использование отделено от изготовления целой цепью событий, отстоящих в пространстве и времени и уходящих далеко за горизонт событий, предвидимых живым телом. Психика, оторванная от ритмов собственной физиологии и от сиюминутно развертывающегося потока восприятий опорных ориентиров окружающей среды, немыслима не только у низкоорганизованных. Ни одно животное вообще не могло бы просуществовать и дня, если бы его деятельность вдруг утратила связь с тем и другим[29]. Биологически необходимым является лишь заключительное звено сложной цепи – добывание конечного предмета. Отсюда изготовление орудия оказывается возможным только там, где оно – здесь и сейчас – переходит в процесс добывания пищи. Орудие не может изготавливаться «на всякий случай», в запас, и там, где это все-таки происходит, мы обязаны констатировать нарушение фундаментальных законов биологии. Или появление новых законов движения. Выполнение предшествующих операций (производство первичного орудия… – производство конечного…) регулируется уже не врожденными инстинктами животного, но информацией, иными словами, принципиально новой реальностью, которая, как уже сказано, образует предмет зарождающегося сознания. Овладение ею требует формирования более совершенной психики, способной ориентироваться одновременно в налично данной физической и в параллельно развертывающейся виртуальной действительности. При этом во второй, «параллельной», реальности уже нет непосредственно воспринимаемых пространственно-временных связей, они заменяются причинно-следственными и логическими отношениями. Способность же к такой замене, как и любая другая, возникает прежде всего на уровне вида. На уровне же индивида она развивается не в одинаковой мере у всех, и те особи, психика которых обладает большей свободой в обращении с нею, оказываются в выигрышном и оттого – в особом положении. Именно вокруг них начинают выстраиваться новые, внебиологические, связи, именно на них замыкаются первые, собственно социальные, контакты. А следовательно, мы вправе ожидать, что с возрастанием роли информации в обеспечении совместной жизни сообщества более высокие позиции в его внутренней иерархии начинают обеспечиваться не только такими «традиционными» факторами, как объем мышечной массы и способность развить бóльшие физические усилия и ускорения, но прежде всего – степенью овладения ею. Другими словами, функция лидерства, без которой невозможна жизнь никакого сообщества, обретает качественно новые черты, начинает опираться на новые механизмы управления жизнедеятельностью. Впрочем, это не означает того, что способность развить известные физические усилия отходит на второй план. Просто она перестает играть исключительную роль, но ведь и технология, этот главенствующий элемент первобытной культуры, существует только как способ организации действия физических сил и ускорений в пространственно-временном поле деятельности. Поэтому диапазон и способность к тонкой градации массово-энергетических процессов продолжает сохранять свое значение. Об этом нам еще придется говорить. Связи, которые возникают между искусственно создаваемыми вещами, и способность к их освоению – вот что выдвигается на первый план. Именно эти новые связи и более совершенные механизмы управления совместным жизнеобеспечением делают возможным практическое использование изготовленных кем-то другим орудий. В условиях разрушения структуры целевой деятельности это становится критически важным обстоятельством. Наконец, никакая специализация (прежде всего на изготовлении ключевых орудий) невозможна без отчуждения результатов индивидуального труда и появления механизмов распределения совокупного продукта, то есть без появления базисного элемента социальности. Словом, перед нами не просто переход от одной формы экономики к другой, но качественная смена самой парадигмы жизни[30].1.5.2. Смена ключевого фигуранта развития
По-видимому, с этими преобразованиями связана и первая гендерная революция, в результате которой матриархальное устройство сменяется патриархатом. «Ниспровержение материнского права было всемирно-историческим поражением женского пола. Муж захватил бразды правления и в доме, а жена была лишена своего почетного положения, закабалена, превращена в рабу его желаний, в простое орудие деторождения. <…> Первый результат установившегося таким образом единовластия мужчин обнаруживается в <…> патриархальной семье»[31]. Не будем ставить в вину Энгельсу ни военные параллели, ни тезис о «всемирно-историческим поражении женского пола», поскольку становление любого нового учения нередко сопровождается преувеличениями. Но сохранение их сегодня (а эти идеи охотно развиваются в феминистском движении) – уже атавизм. Любая мысль имеет оборотную сторону, и если в результате «поражения» женщина становится рабой, то следует думать, что прежде рабом был мужчина. И если сбросить его иго – значит восстановить справедливость, то не во имя ли той же ценности совершалось свержение матриархата? Считается, что матриархат мог править там, где не было возможности определить отца ребенка, но все же не формирование патрилинейности определяет характер социальных отношений в брачном союзе, меняет дело перемена способа производства, появление нового слоя реальности, где главную роль начинает играть мужчина. Именно это ставит его во главе семьи, а с ней и социума. Матриархат сохраняется там, где правит возможность чисто стихийной, не требующей специальных процедур, передачи опыта, которая основана на действии биологических инстинктов и элементарных форм обучения «технике жизни» простым подражанием. Патриархат приходит на смену, вовсе не потому, что возникает необходимость наследования собственности. Строго говоря, во время этой первой революции ее вообще не существует, принципы публичного права еще даже не начинали складываться. Собственность как особый социальный институт является не столько причиной, сколько (весьма отдаленным) следствием этих перемен и потому появляется значительно позднее. Здесь действуют совсем другие факторы, связанные с резким усложнением и диверсификацией первобытного производства. Одним из основных является изменение состава и взрывное увеличение объема того информационного массива, освоение которого требуется для овладения способом интегрального жизнеобеспечения первичной общины. Это связано с расширением инструментального фонда, усложнением техники его производства, наконец, с одновременным возникновением особых технологических связей, в которых способ использования одного орудия определяет порядок применения другого, технологически зависящего от предыдущих операций. Не менее важным условием выживания становится необходимость точного регулирования воспроизводства всей номенклатуры вошедших в арсенал сообщества орудий. Другими словами, в организации совместной жизни, кроме состояния среды, в расчет должны приниматься количественные пропорции ранее никогда не существовавших в природе вещей, производство которых к тому же не связано с непосредственным жизнеобеспечением. Это обстоятельство критично: ведь и перепроизводство каких-то одних орудий и дефицит других ставят под угрозу существование всей группы. Создание их запасов не способно решить проблему, ибо необоснованное отвлечение трудозатрат на производство излишков чего-то одного столь же гибельно, сколь и нехватка другого. В результате радикально меняется состав информационного массива, который подлежит хранению и передаче в ходе межпоколенной коммуникации. Между тем биологические ее каналы уже не в состоянии обеспечить такую эстафету. К тому же объем информации переходит критические для перестраивающейся психики вида пределы. Таким образом, ее освоение оказывается доступным далеко не каждому индивиду. Остается напомнить, что информационный массив, о котором идет речь, не является предметом ни первой, ни даже второй сигнальных систем. Ведь практически все его содержание – это отсутствующие здесь и сейчас реалии, нередко вообще не существующие в природе вещи, но только он обеспечивает превращение абстрактной возможности их появлении на свет в реальную действительность. Разрыв прямой связи впервые изготавливаемых предметов с физиологией организма требует и радикальной перестройки менталитета завершающего свою предысторию субъекта. Переходящая критический для психики животного порог сложности, интегральная деятельность нуждается уже не в реактивном, но в упреждающем управлении, что не в состоянии обеспечить стихийное, рефлекторное управление ею. В результате сознание развивающейся общины перестает руководствоваться голосом чисто биологической потребности, в его центре оказываются реалии совсем иного мира, и это не может не сказаться на ее внутреннем устройстве. Для того чтобы понять глубину происходящих перемен, на время отвлечемся и вкратце очертим условия овладения новыми формами деятельности и те способности, которыми должен обладать их исполнитель.Вдумаемся. Еще нет письменности, более того, нет даже развитой системы знаков, с помощью которых можно было бы передать и воспринять необходимое знание. Строго говоря, нет и самого знания, как чего-то такого, что существует вне индивидуальной психики. Каждый раз сложнейшие (кстати, не только для того времени, ибо и сегодня попытка воссоздать древние технологии требует немалого напряжения интеллекта) инженерные решения, находятся случайно. (Во всяком случае, в результате действия механизмов, существо которых неизвестно.) Поэтому решение, найденное кем-то одним, обречено на умирание, оно не может быть воспринято и воспроизведено никем другим. Вся информация является достоянием только одного, и нет никакого (из привычных современности) способа поделиться ею. К тому же и сама информация существует в весьма специфическом виде – в виде умения, которое сначала возникает только у кого-то одного. Известный историк архитектуры В. Л. Глазычев выделяет именно его как первую форму овладения любым ремеслом. «Это такая совокупность средств деятельности, по поводу которой нет ответа на вопрос: почему, если делать так, получится нужный результат, а если делать иначе – не получится? Пока мы имеем дело с умением, вопрос «почему?» незаконен, и его место занимают вопросы «как?» и «в какой последовательности?»[32] Человек должен каждый раз самостоятельно порождать огромные массивы информации. Удивительно, но «На уровне умения архитектор был в состоянии построить сооружения, объем которых оказался непревзойденным до конца XIX столетия, будь то великие пирамиды, зиккурат Этеменанки в Вавилоне, храмовые комплексы Боробудур на Яве, Аджанта и Карли в Индии или Ангкор-Ват в Кампучии. На этом уровне воплощения творческого потенциала архитектор был в состоянии организовать труд множества людей <…>. Он владел почти всеми способами обработки строительных материалов…»[33] Словом, подлежащий передаче новым поколениям опыт огромен, в то же время следы специального понятийного аппарата, которым можно было бы воспользоваться в ходе межпоколенной коммуникации, невозможно найти не только в дописьменную эпоху (что вполне понятно), но даже в первых памятниках письменности, многочисленных египетских или шумеро-вавилонских текстах. Правда, до сих пор не существует удобоприемлемой шкалы измерения информационных массивов, но можно использовать косвенные оценки. Так, например. Проектно-конструкторская документация (чертежи, расчеты, спецификации, сметы, пояснительные записки), обеспечивающая строительство и функционирование средней фермы, в перерасчете на стандартные листы формата А4, занимает десятки тысяч страниц. Добавим к ним гораздо бóльшие объемы информации, которая хранится в различного рода справочниках, словарях, и другой вспомогательной литературе, без которой непосвященный человек в проектных документах не сумеет понять ровным счетом ничего. Если мы вспомним, что сегодня интенсивно читающий человек за всю свою жизнь прочитывает порядка полутора-двух тысяч книг (лишь доступные профессионалам специальные приемы работы с литературой обеспечивают возможность большего), то овладеть всем необходимым для того, чтобы эта ферма была построена и заработала, не достанет жизни среднего современного интеллигента. А ведь именно такими (или, во всяком случае, вполне сопоставимыми) информационными объемами должны были владеть первобытные менеджеры. И это притом что в их распоряжении не было ни единого клочка бумаги, с которой можно было бы справиться в затруднительной ситуации. Все сведения нужно было держать в собственной голове, и выпадение из памяти патриарха хотя бы одного ключевого обстоятельства могло стать критическим не для него одного. Можно привести и другой аргумент. В «Георгиках», описывающих труд земледельца, 2188 стихов. Между тем известно, что Вергилий писал их семь лет. Получается, меньше строчки в день, и это притом что работал он весьма напряженно. Многое объясняется тем, что львиная доля времени уходила на изучение источников. Вчитаемся в его стихи, и мы поймем, каким огромным объемом информации необходимо было владеть, чтобы труд земледельца стал успешным. Но ведь поэт просто пересказывает уже добытые кем-то сведения – у самого родоначальника единственным источником был собственный опыт. К тому же, в отличие от автора «Георгик», патриарху недостаточно (пусть и даруемых богами) абстрактных знаний, все необходимое должно быть освоено на уровне практических умений и навыков, и передаче новым поколениям подлежат именно они. Освоение же этих форм опыта требует дополнительных усилий. Там, где не существует ни развитого понятийного аппарата, ни способности к восприятию тонких отвлеченных представлений, даже самое прилежное подражание не помощник, если нет напряженной работы еще неразвитого сознания. Для сравнения можно сказать, что даже сегодня, в условиях изобилия справочной литературы и наглядных примеров, художник годами учится искусству композиции. На этой фазе любая передача опыта осуществляется только показом и многократным повторением; даже простое воссоздание необходимого информационного массива, репродукция уже имеющегося знания – это всегда самостоятельное «переоткрытие» найденного кем-то другим. Иными словами, самостоятельное творчество, к которому (как и к любому другому) и в наши дни способен далеко не каждый. Так что у современного человека нет никаких оснований для того, чтобы кичиться перед своими пращурами. Напротив, мы должны склонить перед ними голову и признать, что по крайней мере некоторые из них в способности овладевать огромными базами данных и эффективно работать с ними намного превосходили нас. Заметим к тому же, что с самого начала речь идет не об индивидуальном ремесле, но об умении организовать совместные действия большого коллектива, всей семейной общины. Пусть поначалу под командой первобытного управленца объединяются совсем не те огромные массы людей, что требовались для возведения памятников архитектуры, упомянутых ее историком, но и уровень развития сознания на рубеже неолитической революции был значительно ниже. Так что одно (сознание) вполне соответствовало другому (сложности инженерных и управленческих задач). Психика человека того времени и уровень достигаемой им цели – это самая вершина эволюционного и технического развития. А значит, и сравнивать прошлое нужно с вершинными достижениями современной цивилизации. Как сегодня нет ничего более сложного, чем, к примеру, Большой адронный коллайдер и организация решающих экспериментов, связанных с поиском первоначал материи, ничего более совершенного, чем орудия новокаменного века, природа того времени тоже не знала. А значит, и роль лидера, способного замкнуть на себя информационные, социальные и технологические связи, в те времена была ничуть не менее значимой, чем в более позднюю эпоху, не исключая и наши дни. Смена ключевых ценностей жизнеобеспечения, выход человеческой деятельности в более широкое и отвлеченное от диктата физиологии измерение бытия диктуют необходимость переформатирования всей системы социальных связей, качественной перестройки практического взаимодействия всех членов общины. Подобная перестройка (в точно такой же степени, как управление разделением труда, принуждение к кооперации, внутриобщинному распределению и обмену) нуждается в особых качествах того, на ком замыкаются претерпевающие качественные изменения социальные контакты. Словом, все в новой действительности, порождаемой вторжением технологии, требует смены лидеров, выдвижения тех, кто обладает принципиально другими качествами, – особой психикой и более высоким уровнем интеллектуального развития, ориентированного уже не на ближнее окружение, но на тот сегмент совместной жизни, где теряют значение кровнородственные связи. Остается добавить, что и переключение на кого-то из наследников тех отношений, которые складываются с радикальной перестройкой первобытного производства, также нуждается в элементах принуждения, что, в свою очередь, способствует радикальному изменению роли организатора совместного быта. Таким образом, смена ключевого фигуранта социального строительства, оказывается неизбежной, и, по вполне понятным причинам, им становится мужчина. Надо полагать, что временем этой смены лидера является тот же переходный период между завершением эволюции и собственно человеческой историей.1.6. Замещение кровнородственных связей
1.6.1. Внутриобщинная интеграция
Из сказанного следует, что социальность возникает в результате качественного преобразования всей человеческой деятельности и одновременно всей человеческой психики. Но было бы ошибкой утверждать, что все новообразования возникают спонтанно из ниоткуда. Ведь и сознание строится на фундаменте сложноорганизованной психики высокоразвитых приматов, и знаковый обмен – из «материала» биологических форм общения, и социальные связи – из тех, что скрепляют совместную жизнь в стаде, стае. Возникновение и развитие человека – это продолжение единой линии развития природы, и, как всякое продолжение, оно возникает на фундаменте уже существующего в ней. Многое из того, что присуще этому субъекту всеобщей истории, в эмбриональной форме наличествовало задолго до появления нового биологического вида. В принципе, живой природе известны и базисные формы социальности. Однако организация «биологического» общежития с его разделением исполнительских функций и стратификацией статусных ролей долгое время регулируются действием биологических же механизмов. И все же отличия существуют. Они проявляются уже в том, что животное не требует специального обучения, для того чтобы овладеть ими. У человека же никакие врожденные инстинкты не делают его заранее приспособленным к жизни в социуме, только регулируемый специальными институтами процесс введения в нее делает индивида полноправным членом сообщества и гарантирует выживание. Если по каким-либо причинам механизмы социализации не включатся, он так и останется животным. Биологически, то есть особенностями своей анатомии, физиологии, психики, новый вид оказывается способным к чисто социальным формам жизнедеятельности еще 40–50 тыс. лет тому назад, но в действительности овладевает ими лишь через двадцать, если не больше, тысячелетий. Это объясняется тем, что сами формы собственно человеческой жизнедеятельности появляются не одновременно с появлением биологически «законченного» субъекта, но много позднее. Только усложнение применяемых средств и экспоненциальное расширение их спектра порождает особые связи между технологически зависящими орудиями; только эти связи становятся первым предметом сознания и содержанием знаковой системы коммуникации; только овладение им делает возможным выход за пределы чисто биологических потребностей, в новый мир никогда не существовавших в природе реалий. Диверсификация деятельности и разделение труда приводят к появлению новых форм кооперации, которые скрепляют сообщество. Вхождение искусственно создаваемых вещей, рождение не контролируемых психикой животного отношений не может не сказаться на принципах общежития. Ведь новые отношения встраиваются не куда-нибудь, а в общую систему интеграционных связей, которая до этого действием врожденных инстинктов регулировала жизнь биологических сообществ. Новые же формы интеграции принципиально чужды биологическим механизмам управления. Поэтому можно заключить, что, встраиваясь в их систему, технологические, предмет-предметные, причинно-следственные, пространственно-временные связи становятся подобием некоего инородного тела, чем-то вроде вируса, который, преодолев критический предел накоплений, начинает взламывать «иммунитет» сообщества. Словом, с течением времени уже не врожденные инстинкты и не кровнородственные связи – именно они становятся цементирующим единство началом. Таким образом, на месте еще недавно биологической группы рождается объединение, связанное не общностью происхождения, но принципиально иным типом отношений. Не генетически предопределенная, принципиально иная информация начинает определять основные отправления совместной жизнедеятельности. Долгое время, до появления письменности, для нее не будет никакого места ни на каких скрижалях. А значит, все то, что связано с генетической преемственностью, должно отходить куда-то на второй план, уступая место виртуальной реальности. Не трудно понять, что на определенном этапе развития действие близкородственных связей вступает в противоречие с нею и начинает препятствовать развитию качественно новых форм кооперации. Это порождает необходимость появления дополнительного механизма их вытеснения. Таким механизмом (подчеркиваем, дополнительным, стимулирующим действие новых законов, но никак не основным и уж тем более не единственным) становится обмен брачными партнерами. Так что потребность в нем порождается не только неблагоприятными следствиями инцеста, но и объективной логикой развития предметно-практической деятельности и рождения новой психики. Словом, мы вправе сделать вывод о том, что семья, складывающаяся из чужих по крови людей (а вместе с ними и чуждых их природе вещей) если и не является таким же продуктом неолитической революции, как и прочие начала цивилизации, то во всяком случае появляется незадолго до нее. Ведь ее рождение немыслимо без выхода за узкие пределы полуживотного существования ограниченных в своей численности и изолированных друг от друга сообществ. И здесь имеет смысл вернуться к самому началу, к заключению о том, что не род происходит из семьи, а семья является продуктом его распада. До появления человека род как форма общежития вообще неизвестен живой природе. Его становление – это стихийная форма разрешения тех проблем, которые порождает, с одной стороны, инцест, с другой – новые, ранее не существовавшие формы объективной реальности, управление которой требует вытеснения биологических механизмов интеграции. Для новых форм (технологической) деятельности становятся тесными рамки биологической интеграции. Их освоение требует распределения труда и специализации индивидов, в результате чего каждый из них утрачивает способность к собственному жизнеобеспечению. Как мы уже могли заключить, только отчуждение результатов специализированной орудийной деятельности, распределение и обмен ее продуктами становится залогом совместного выживания. Точно таким же залогом оказывается и обеспечение всего ассортимента производимых человеком вещей, от предметов непосредственного потребления до промежуточных средств их получения. Иначе говоря, соблюдение жестких количественных пропорций в распределении общих усилий по обеспечению совместного существования. Вместе с тем неразвитое, по существу, еще только начинающее формироваться сознание не в состоянии ни удержать «в головах» индивидов весь объем необходимой информации, ни регулировать количественные соотношения производимых продуктов. Это обстоятельство диктует необходимость распространения обмена на более широкую сферу. Выпадение промежуточного продукта даже одной цепи ключевых технологических процессов (что может быть вызвано гибелью одного специализирующегося на его производстве индивида) способно поставить на грань выживания всю общину. Отсюда ясно, что только стихийное расширение сферы обмена (и формами деятельности, и ее результатами, и информацией, которая кодирует те и другие) способно обеспечить сохранность требуемых товарных пропорций. Неограниченное же расширение возможно только на межобщинном уровне.1.6.2. Межобщинная интеграция
По-видимому, он и становится тем объективным основанием, где возникает единая система ценностей (собственно предмет обмена) и единый язык. Он же вовлекает в себя и рокировку брачных партнеров. Отсюда границы впервые возникающего рода могут быть очерчены пределами именно этой, межобщинной коммуникации. Леви-Стросс значительно расширяет представление о формирующейся на самых ранних этапах становления социума системе всеобщего обмена; по его мнению, именно она полагает начало замещению кровных связей социальными. В его теории родства и анализе мифологии обмен занимает центральное место и понимается более широко, чем упомянутыми выше авторами, его предмет – это женщины, информация и товары[34]. Если видеть в обмене, о котором говорит Леви-Стросс, лишь один из механизмов рождения социальных связей и замещения ими биологических, он едва ли вызовет возражения. Однако сводить к нему все связанное с формированием социума и социальной жизни – значит совершать ошибку. Ее существо состоит в том, что здесь в неявной форме предполагается существование уже не просто сформировавшихся, но и завершивших переход к патриахату крупных социальных объединений, которые интегрировали и растворили в себе первичные полуживотные группы. Ведь если одним из предметов обмена становится женщина, значит, ее подчиненное положение по отношению к мужчине – уже свершившийся факт. Причем свершившийся не только на внутриобщинном уровне, ибо подобный обмен может стать реальностью только там, где «смена лидеров» произошла у обеих его сторон. Кроме того, здесь (столь же неявно) предполагается существование централизованного управления жизнью сообщества, наличие сложившегося производства и вполне развитой культуры. Только стечение этих условий может обеспечить обмен ценностями, одной из которых становится женщина. Словом, такой взгляд предполагает существование вполне сформировавшегося социума, где кровнородственные связи уже практически полностью вытеснены социальными. Но тогда непонятно, откуда все это берется. Тем более непонятно происхождение общей системы знаковой коммуникации, единого языка, без чего невозможен никакой обмен никакими «словами». Всему этому должны предшествовать какие-то промежуточные механизмы, ведь чисто биологические не могут скачкообразно трансмутировать в социальные. Наконец, зачем вытеснять биологические связи социальными, если первые давно уже замещены вторыми? Централизованное управление обменом брачных партнеров невозможно на больших территориях, заселенных изолированными друг от друга общинами, еще не имеющими ни общего языка, ни общей системы ценностей. И вместе с тем трудно возразить тому, что социальность начинается лишь с вытеснением кровнородственных связей. Но если разглядеть в обмене, о котором говорит Леви-Стросс не начало, но результат каких-то предшествующих (куда более фундаментальных) эволюционных сдвигов, всё – и товары, и «слова», и женщины – встает на свои места. Как бы то ни было, поиск брачных партнеров на стороне первоначально должны брать на себя формирующиеся в каждой из первобытных общин столь же стихийно, как и сам род, центры его будущей кристаллизации. Другими словами, те новые лидеры, «культурные герои», которые, благодаря особенностям своей психики, способны освоить значительно большие информационные массивы, замкнуть на себя впервые возникающие социальные связи и, что не менее важно, обеспечить право представительства. Именно они, поначалу на внутриобщинном уровне, начинают управлять распределением и координацией труда, отчуждением и распределением его продуктов. Именно этим центрам предстоит стать зародышами будущих патриархальных семей. Разумно предположить, что эти новые лидеры становятся первыми регуляторами социальных контактов и в межобщинной сфере. В свою очередь, расширение подобных контактов в ней способно сообщить импульс формированию общего языка, общих идеологем («слов» о которых говорит Леви-Стросс), наконец, общей системы ценностей, не последнее место в которой находится и женщинам. Словом, с одной стороны, следствия не могут рождаться прежде своих причин, с другой, как ни парадоксально, – после. Таким образом, переход к оседлости, взрывная диверсификация материальной деятельности, появление широкого спектра сложносоставных орудий, формирование знаковой коммуникации и сознания, становление рода и патриархальной семьи происходит одновременно, в одном потоке перемен. А значит, можно предположить, что становление семьи и формирование рода это не сменяющие друг друга фазы, но разные стороны одного и того же процесса. Все перечисленное – это единый сложный перепутанный клубок проблем, разрешаемых только комплексно, но зато в результате их комплексного разрешения перед нами встает совершенно новая реальность – человек и общество. Все, что предшествовало ей, было лишь переходным периодом от биологической эволюции к собственно человеческой истории. Там же, где весь перечисленный комплекс не находит своего разрешения, даже сложившаяся практика брачного обмена не способна привести ни к формированию рода, ни к образованию семьи; в пределах общины продолжает господствовать общность жен и детей, сама же община остается первобытной. Словом, есть основание заключить, что появление древней формы семьи является таким же критерием окончательного расставания человека со своим животным (и даже полуживотным) прошлым, как и те, о которых вкратце было упомянуто здесь.Выводы
1. Понятие семьи не сводится к группе лиц, объединенных кровнородственными отношениями. С самого начала своего формирования она образует собой своеобразную капсулу, лишь ядром которой является человек. Все остальное – люди и вещи – с самого начала связано с ним не узами крови, но совместным воспроизводством того маленького мирка, в котором замыкается их, людей и вещей, совместное существование. 2. Каждый из тех, кто входит в это объединение, представляет собой сложную амальгаму собственно человека и вещи, при этом каждая «человеко-вещь» образует собой структурный элемент сложной самовоспроизводящейся системы, в которой складывается свое распределение функций и (производный от исполняемой роли) способ связи каждого с каждым элементом общесемейного достояния. 3. Главным в жизни семьи оказывается не детопроизводство и социализация ее новых членов, но обеспечение преемственности всей системы информационных, технологических и социальных связей. Отсюда и укрепление семьи, умножение рода обеспечивается не одним деторождением, но и включением в свой состав любого, кто способен служить прежде всего их цементированию, а также сохранению ее позиций в общей системе жизнеобеспечения на уже межобщинном уровне. То есть на уровне параллельно формирующегося социума. 4. Семья не предшествует роду и не является результатом его разложения. Она возникает и развивается одновременно с ним и является таким же продуктом переходного периода, который завершается неолитической революцией, как и другие феномены зарождающейся цивилизации. 5. Окончательное ее становление сопровождается разложением матриархата, рождением новых центров кристаллизации социума – «культурных героев». Только они способны ориентироваться в качественно новой, к тому же более широкой сфере условий совместного существования, где теряют прежнее значение многие биологические инстинкты и вместе с ними кровнородственные связи. Именно на них начинают замыкаться все собственно социальные контакты. Только благодаря им эти контакты выходят на межобщинный уровень.II. Патриархальная семья
2.1. Патриархальная семья как «центр кристаллизации» социума
Патриархальная семья с самого начала формируется как некая суверенная держава, во внутреннюю жизнь которой не вправе вмешаться никто. В точке своего возникновения эта семейная община, объединив в себе несколько поколений родственников, а вмести с ними и многих, кто не связан кровными узами, возникает как абсолютно самостоятельное, независимое начало, которое вынуждено исключительно собственными силами обеспечивать свое существование. Собственно, это и есть социум в миниатюре, самостоятельный социальный организм, над которым (первоначально) нет никакой другой формы организации. Так жизнь на нашей планете начиналась не с многоклеточных организмов, но с отдельных клеток, и именно им предстояло объединиться в многоклеточные структуры, которые начинали жить своей, отличной от органических «атомов», жизнью. Разумеется, она существует не в вакууме: рядом с ней в едином регионе обитания формируются другие – поначалу столь же независимые друг от друга объединения, которые нередко определяются как «первобытное человеческое стадо». Но по мере заполнения региона именно в этих «стадах» возникают своеобразные центры кристаллизации единого «социального раствора». По существу здесь мы имеем дело с родом некоего фазового перехода; в нашем случае – это переход живого вещества в качественно иное состояние, в котором вся его масса, заполняющая ограниченную емкость региона, начинает подчиняться новым, социальным, законам. Аналогия с физическим процессом позволяет понять существо происходящих изменений. Мы знаем, что кристаллизация происходит при достижении некоторого предельного условия, например, переохлаждения жидкости, когда практически мгновенно возникает множество зародышей кристаллов, так называемых центров кристаллизации. При этом структура вещества вблизи точки кристаллизации мало чем отличается от состояния в самой точке. Высокая интенсивность теплового движения приводит к тому, что у ее границ происходит постоянное образование и распад областей с упорядоченным расположением частиц. При температуре кристаллизации свободные энергии жидкого и твердого состояний равны и вещество в обеих фазах находится в неустойчивом равновесии. Но стоит ей снизиться хотя бы на долю градуса, как начинается затвердение. Последнее происходит за счет присоединения молекул, которые осаждаются на гранях образующихся кристаллов. Примерно такие же если не по форме, то по существу явления происходят и в процессе социогенеза. При перенасыщении «социального раствора» образование и рост центров его кристаллизации, интенсификация обменных связей между ними в историческом плане мгновенно порождают монолит социума. Словом, практически одновременно появляются не только «собственно» человек, род и семья, но и само общество. В связи с этим можно согласиться с утверждением Ю. И. Семёнова, который пишет: «Завершение становления человека (антропогенеза) было невозможно без завершения становления общества (социогенеза)»[35]. Однако точка зрения, согласно которой последнее возникает вместе с появлением биологически «законченного» человека («Примерно 40–35 тыс. лет назад, на грани раннего и позднего палеолита, завершилось превращение людей типа палеоантропов в людей современного типа – неоантропов. <…> Это дает основание полагать, что именно на грани раннего и позднего палеолита «первобытное человеческое стадо» трансформировалось в подлинное сформировавшееся человеческое общество»[36].) требует корректировки. Повторим, в точке своего зарождения социум не имеет никаких механизмов вмешательства в жизнедеятельность семьи. Только завершение кристаллизации первичной социальной массы приводит к их образованию. Краеугольным камнем такого «суверенитета» является полная хозяйственная самостоятельность патриархальной семьи. Зарождающаяся точка кристаллизации еще не появившегося социума, в обеспечении собственного существования она поначалу вынуждена опираться только на себя. Впрочем, формирование социума, как уже было сказано, есть в то же время и становление обмена деятельностью и ее результатами. Однако первичный обмен лишь способствует выживанию, но не порождает никаких централизованных механизмов управления им (а значит, в какой-то степени и интегральной жизнедеятельностью его субъектов). Время этих инструментов еще не наступило, и до поры все держится только частной инициативой взаимодействующих патриархальных семейных объединений. Вернее, впрочем, не объединений, но стихийно складывающихся центров их управления в лице своих патриархов. Неудивительно, что рудиментарные формы прежней независимости, которая не может быть нарушена даже действием государственной власти, сохраняются еще в республиканском Риме. Так, по духу римского закона привлечение к суду было частным делом истца. «Если вызывают [кого-нибудь] на судоговорение, пусть [вызванный] идет. Если [он] не идет, пусть [тот, кто вызвал], подтвердит [свой вызов] при свидетелях, а потом ведет его насильно. Если [вызванный] измышляет отговорки [для неявки] или пытается скрыться, пусть [тот, кто его вызвал] наложит на него руку».[37] Но попробуем вообразить себе попытку привести насильно того, кто окружен толпами (нередко вооруженных) клиентов, и мы должны будем согласиться, что в этом случае истцу остается совсем другое: «Пусть [тяжущийся], которому недостает свидетельских показаний, идет к воротам дома [не явившегося на разбирательство свидетеля] и в течение трех дней во всеуслышание взывает [к нему]».[38] (Между тем исторические анналы сохранили память о том, как еще в I веке до н. э. от бесчинствующих толпищ вооруженных клиентов Клодия был вынужден прятаться даже всемогущий Помпей; боясь его дерзости, триумвир не рисковал показываться на площади и в сенате. Усмирить Клодия не могли ни просьбы предстать перед законом, ни сам закон; конец положили только такие же банды его противника Милона.) Забегая вперед, скажем, что все эти клиентские банды являются составной частью патриархальной семьи, амальгамы их вождей. Таким образом, на межобщинном уровне до времени нет никаких институтов, обладающих правом и (что куда более важно) способных на практике вмешаться в жизнедеятельность семейных объединений. Второй фактор, с которым необходимо считаться, – это та, немалая, информационная база, что делает возможным существование автаркического хозяйства патриархальной общины. Мы говорили, что усложнение и диверсификация первобытного производства, развитие орудийного фонда требуют увеличения ее численности. Не случайно первые семейные объединения, по данным палеонаходок, насчитывают до 200 и более человек. Но координатором совместной деятельности (часто единственным) и (единственным же) хранителем всей информационной базы совместного хозяйства остается выделившийся в качестве «центра кристаллизации» патриарх. Только это обстоятельство, то есть прежде всего интеллектуальное, а не физическое превосходство, делает его неограниченным распорядителем судеб своих домочадцев, каковыми становятся все, даже не связанные родством, члены первичной общины. О праве собственности как регуляторе общественных отношений пока не может быть и речи, есть только одно – ничем не ограниченная власть авторитета. Как социальный институт и регулятор общественных отношений, собственность сложится значительно позднее. Впрочем, даже Рим не даст ей строгого определения[39], общее представление о собственности только во времена республики войдет в аксиоматическое ядро его юридической мысли. Долгое время смысловой акцент в содержании этого понятия делался на вещном содержании, собственность представала в виде предметов, принадлежащих тем или иным лицам. Лишь в XX веке новыми экономическими школами он был смещен на возможность извлечения из имущества различного рода полезностей путем распоряжения или пользования им. Сегодня это уже не вещь, но прежде всего пакет прав по ее использованию. Иными словами, первичным становится юридическое измерение. Однако и оно не исчерпывает все содержание этого феномена, ибо прежде всего он характеризует определенную социальную функцию. В своем вещественном измерении собственность предстает лишь мертвым инструментарием интегрального жизнеобеспечения социума. В юридическом – как режим его функционирования, позволяющий получить тот или иной результат. Но есть и ценностное, целевое измерение, вне которого теряют смысл и само существование вещественной составляющей и право владения, пользования, распоряжения ею. А следовательно, собственность – это еще и особый род деятельности, который, кроме прочего, требует от своего обладателя известных способностей[40]. Образно говоря, все домашнее «имущество», включая «орудия немые, издающие нечленораздельные звуки и говорящие», можно уподобить компьютеру, который, помимо «железа», должен иметь еще и свой «софт», определенную программу. Но даже вооруженный ею он – ничто без опытного пользователя. Именно таким «пользователем», который одновременно выступает живой «флеш-картой» с программным обеспечением, и становится патриарх. Его роль семейного вождя, если не сказать семейного божества, обусловлена тем обстоятельством, что только он способен сообщить жизнь всему, из чего складывается единый корпус семьи. Этим же обстоятельством объясняется и подчиненная роль всех прочих: само их существование зависит только от него. Случись что с ним – рассыплется все; никто не может встать на его место, ему нет замены. Он единственное вместилище всей информационной базы. Наверное, ужас и благоговение, которые внушались им и окружающей его магией, рождают миф о том, что некие высшие, неотмирные существа даруют все ремесла человеку именно в его лице, и уже он делает их общим достоянием. А может, и более того: сам культурный герой – «Мифический персонаж, который добывает или впервые создает для людей различные предметы культуры (огонь, культурные растения, орудия труда). Учит их охотничьим приемам, ремеслам искусствам, вводит определенную социальную организацию, брачные правила, магические предписания, ритуалы и праздники»[41]– воплощается именно в патриархе. Таков Агамед, знаменитый строитель, соорудивший вместе с братом Трофонием Дельфийский храм, святилище Посейдона в Мантинее, сокровищницы царей Авгия (в Элиде) и Гириея (в Беотии); Аристей, передавший людям свои знания охотника, врачевателя, прорицателя, пастуха и пчеловода; Дедал, изобретатель столярных инструментов и мастерства, искуснейший архитектор и скульптор; превзошедший его мастерством Талос, изобретатель гончарного круга и других орудий; Триптолем, который засеял землю пшеницей и обучил земледелию людей. И, конечно же, Прометей, «…благороднейший сын Иапета»… передавший человеку не один только огонь:2.2. Вещи
О патриархе в основном уже сказано достаточно. Остается рассмотреть ролевые функции тех, кто оказывается в его юрисдикции, вещей и женщин, детей и домашних рабов. Мы начинаем с первых вовсе не потому, что они играют более существенную роль, чем женщины, дети и рабы. Просто постижение их сущности, как это ни покажется странным, позволяет легче понять место и роль одушевленных членов единой патриархальной коммуны. Вещь становится своеобразным продолжением человека, нередко ее отъятие оказывается равнозначным ампутации какого-то органа тела. Для того чтобы понять это, не нужно напрягать фантазию: попробуем лишить слабовидящего человека его очков, лишенного возможности передвигаться – инвалидной коляски, и мы увидим, что меняется не только «техника» его жизни, но нередко и все ее содержание. Однако это – только поверхность вещей. Глубинное их существо состоит в том, что они воплощают многое от самого человека. Прежде всего – его труд и, следовательно, его энергию, ум, знания, таланты. Не только свойства вещества, из которого изготовлен тот или иной предмет, не только формы и физические характеристики, но и это, передаваемое самим человеком, содержание определяют его полезность. В какой-то степени правильно было бы сказать, что он хранит в себе образ своего создателя. Собственно, все обстоит точно так же, как с артефактами искусства: сравнивая их, опытный эксперт всегда может сказать, что их делали разные люди. Правда, ни энергия, ни ум, ни способности, ни знания не поддаются непосредственному наблюдению и тем более количественному измерению, поэтому рассказать о том, кто их придумал и изготовил, никакие вещи не могут. Во всяком случае, образ, создаваемый ими, будет подобен образу какого-нибудь мифического существа, иначе говоря, совершенно неопределенным и многозначным. Но все же есть нечто такое, что поддается анализу, – это информация. Каждая вещь несет в себе указание на способ ее создания, и взгляд профессионала способен разглядеть очень многое в ней. Конечно, какие-то секреты остаются всегда, и даже через века вооруженный развитым инструментарием исследователь не может разгадать их. Так, по сию пору мы не знаем секретов Страдивари, технологий изготовления дамасской стали, романского цемента… Общий список можно продолжать и продолжать до бесконечности. Но теоретически и эти тайны поддаются разгадке, требуется лишь время. По большей же части вещи открыты нам и достаточно красноречивы. Между тем известно, что информационная составляющая не выражается ничем материальным. Это совершенно особый феномен, который (мы уже говорили об этом) рождается вместе с появлением орудийной деятельности и человеческого сознания. Собственно, это и есть первый предмет той третьей сигнальной системы, о которой говорилось выше. Но так как он не поддается непосредственному наблюдению, его незримое присутствие создает своеобразную магию вещи, и культура сохранила для нас стойкое ощущение того, что изготовленное человеком обладает какой-то своей «душой». Как и душа самого человека, потаенное существо вещи не сливается с ее материалом, ее «телом», но от того не перестает обладать силой, способной воздействовать на своих обладателей. Это ощущение проявляется уже в обычае давать имена, и эти имена – не просто бирка, служащая простому отличению. Комментируя библейский текст («Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел [их] к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей».) А. Б. Соломоник пишет: «Имя» (шем) имело в древнееврейском (да и сегодня имеет) еще одно дополнительное значение – это одно из наименований Бога. Так что к процессу наделения вещей именами евреи относились и относятся с особым почтением, ибо в процессе присвоения имени, по их мнению, в названную вещь как бы вкладываются Божественное содержание и смысл. С момента наделения вещи именем оно становится неотъемлемой частью обозначаемого»[44]. Вещи же уникальные или создаваемые сами человеком получают имена собственные. Таков, например, Эскалибур, легендарный меч короля Артура, которому часто приписываются мистические и волшебные свойства. Таков Дюрандаль Роланда, «Мой добрый меч, висящий у бедра[45]», таков Олифан, его рог. К слову, этот обычай нечужд и нашему времени: «Смит и Вессон», «Наган», «Калашников» – вот имена собственные, продолжающие древнюю традицию именования оружия. Впрочем, не его одного: «Маркони», «Зингер», «Туполев»… Перечень поименованных памятников материальной культуры, относящихся ко всем сферам человеческой деятельности, бесконечен. Так что серьезное отношение к имени существовало не только у евреев, поскольку сохранившийся и в наши дни обычай его присвоения говорит о том, что магия связи между вещью и чем-то надвещным продолжает действовать, и присвоение ни одного из имен не может быть объяснено неразвитостью сознания. Не будет преувеличением сказать, что вещь в известной мере формирует человека. Так, «…дом, несомненно, налагает отпечаток на своих обитателей. Мы почитаем себя индивидуумами, стоящими вне и даже выше влияния наших жилищ и вещей; но между ними и нами существует едва уловимая связь, в силу которой вещи в такой же степени отражают нас, в какой мы отражаем их. Люди и вещи взаимно сообщают друг другу свое достоинство, свою утонченность и силу: красота или ее противоположность, словно челнок на ткацком станке, снуют от одних к другим. Попробуйте перерезать нить, отделить человека от того, что по праву принадлежит ему, что уже стало для него характерным, и перед вами возникнет нелепая фигура то ли счастливца, то ли неудачника – паук без паутины, который уже не станет самим собою до тех пор, покуда ему не будут возвращены его права и привилегии»[46]. Едва ли возможно что-либо возразить Драйзеру. Таким образом, вместившая в себя что-то от своего создателя, магия вещи, попадающей в чужие руки, приводит к тому, что принимающий начинает подчиняться не только ее силе, но и власти кого-то другого. Сегодня мы не придаем этому большого значения, но и сегодня новый для нас предмет требует выработки особой техники обращения с ним. Не столь насыщенный артефактами, древний быт отличается совершенно иным взглядом на них. Вновь обратимся к приведенному выше выводу М. Мосса: «Подарить нечто кому-нибудь – значит подарить нечто от своего «Я» <…> дар обладает религиозно-магической властью»[47]. Воздействие вещи и ее прежнего обладателя может губить человека (мы обнаруживаем это в древних магических обрядах), эта же власть может хранить. Подробно идея разработана у А. Я.Гуревича. Он обратил внимание на то, что норманны (то же относится и к древним германцам), весьма дорожа драгоценными металлами и стремясь их приобретать любыми способами (прежде всего грабежом), не пускали их в оборот, не использовали для покупки жизненно важного, а прятали монеты в землю, болото, топили в море. Выглядело так, будто они вообще не понимали коммерческой роли своих трофеев. Такое использование монет кажется загадочным, если не учитывать, что, согласно представлениям, бытовавшим у этих народов, «в сокровищах, которыми обладал человек, воплощались его личные качества и сосредоточивались его счастье и успех». Лишиться их означало потерять надежду на счастье и успех, а может быть, и вообще погибнуть. Спрятать золото в землю не означало заложить клад в современном смысле слова, то есть спрятать деньги с целью их сохранения и сбережения. Клад, пока он лежал в земле или на дне болота, сохранял в себе удачу хозяина и был неотчуждаем. «Отношение древних германцев и скандинавов к драгоценным металлам можно понять лишь при условии, что мы откажемся подходить к этому вопросу с узко экономической точки зрения и рассмотрим его в плане духовной жизни народов, переходивших от варварства к цивилизации. Согласно представлениям, бытовавшим у этих народов, в сокровищах, которыми обладал человек, воплощались его личные качества и сосредоточивались его счастье и успех. Лишиться их значило погибнуть, потерять свои важнейшие свойства и боевую удачу. <…> в золоте, по верованиям скандинавов и германцев, материализовалось счастье его обладателей. Руководствуясь этими представлениями, норманны старались спрятать накопленные ими монеты, не рассчитывая на то, что впоследствии они их выкопают: клад, пока он лежал нетронутым в земле или на дне болота, хранил в себе удачу своего хозяина и поэтому был неотчуждаем. Серебро и золото обладали сакраментальной силой в глазах варваров»[48]. Так, в сказке про Кощея Бессмертного далеко-далеко, на море-океане, на острове Буяне, стоит зеленый дуб, под тем дубом зарыт железный сундук. В том сундуке спрятан заяц, в зайце – утка, в утке – яйцо, в яйце – иголка. В ней-то и хранится Кощеева смерть. До тех пор, пока к ней (лучше к яйцу, еще лучше – к сундуку…) нет доступа, Кощей может ни о чем не беспокоиться, но уже преодоление первого защитного барьера способно служить причиной первого инфаркта. Нужно заметить, что сказанное справедливо не только в отношении древнего человека, вещное окружение продолжает формировать нас и сегодня. Забудем на время о способности вещи удовлетворять ту или иную потребность, оставим в стороне то обстоятельство, что она выполняет социально-знаковую функцию («по одежке встречают…»). Обратимся к тому, что не в последнюю очередь именно она вводит человека в мир общетехнической культуры, эстетических идеалов, всей иерархии этнокультурных и социальных ценностей. Техническое совершенство, художественные достоинства, эргономика и многие другие не всегда поддающиеся формализации параметры – это такие же потребительские качества, без которых немыслимо производство и воспроизводство самого человека. В особенной мере это проявляется в произведениях искусства. Мы знаем, что они, юридически принадлежа кому-то одному, формируют духовный облик в конечном счете всего социума. Их роль не может быть ограничена тем, чтобы обставлять закрытый для всех быт формальных владельцев. Между тем произведение искусства, как в оптический фокус, в единичную вещь сводит творческий гений всей своей эпохи. Но ведь то же самое (пусть и в не столь заметной, даже микроскопичной дозе) обнаруживает в себе каждый искусственно изготовленный предмет. Просто здесь проявляется еще один из аспектов всеобщего разделения труда: даже одноименный труд может проявлять (и проявляет) себя в разных формах, которые материализуются в разных группах потребительных стоимостей, начиная с эксклюзивных и кончая тем, что принято относить к экономклассу. При этом каждая из них отличается степенью воплощения материальных, культурных и нравственных ценностей своего времени. Другими словами, в производство каждой вещи вкладывается отнюдь не обезличенный, но вполне определенный в техническом, технологическом, социальном, эстетическом, наконец (но не в последнюю очередь) духовно-нравственном измерениях труд. Таким образом, если все это справедливо для нашего времени, следует думать, что и в архаическую эпоху чужая душа, вложенная в производство, не могла не влиять на того, кому эта достается его продукт. Более того, на не столь искушенного культурой, как наш современник, магия вещи должна была действовать гораздо сильнее.2.3. Женщины
2.3.1. Правосостояние
Не следует думать, что переход к матриархату ведет к действительному закабалению женщины, ее «превращению в рабу мужских желаний, в простое орудие деторождения». Уступая первенство мужчине, она сохраняет весьма значимое место как в семейной иерархии, так и в семейной жизни. Дело не только в том, что уже с самого начала, достающаяся мужчине «по обмену», женщина приносит с собою в его дом и известную долю имущества. Правда, считается, что последнее поначалу полностью переходит во власть мужа (точнее, нового домовладыки), и тот вправе распоряжаться им по своему усмотрению даже в случае расторжения брака. Так, «Если человек отвергает свою жену, то, если он пожелает, он может дать ей что-нибудь; если не пожелает, может не давать ей ничего, она уйдет ни с чем»[49], говорится в Среднеассирийских законах. Но это связывалось главным образом с тем, что в глубокой древности развод – большая редкость. Однако даже в архаический период это право не может быть абсолютным: «Те родственники, которые по глупости живут, [используя] собственность женщины, средства передвижения, предназначенные для женщин, или одежды, те грешники идут в ад»[50]. Свидетельствуют об этом и другие нормы права. «Если мужчина возьмет себе жену и приведет ее в свой дом, то он берет ее приданое вместе с ней. Если женщина в его доме умрет, а ее имущество сжигают во время похорон, то мужчина должен получить ее приданое. Но если она умрет в доме отца своего и если остаются дети, то мужчина не должен получить ее приданое»[51]. В классическом семейном праве Рима это обстоятельство эволюционирует в норму, согласно которой приданое уже не переходит в собственность мужа, он получает только право управления им. Правовые нормы отражают стереотипы сознания, а над сознанием человека долгое время господствует прошлое социума. Между тем в прошлом магия вещи отнюдь не теряла свою силу с появлением нового владельца, и нейтрализация ее воздействия, как мы помним, требовала особых процедур (одной из которых является ответное дарение). Но все же главным рудиментом сохранявшейся власти является тот факт, что даже после смерти домовладыки женщине предоставлялось известное обеспечение[52]. Никогда выполнившая свой долг (родившая наследников) женщина не «выбрасывалась на улицу»; лишь экстремальные обстоятельства (нам еще придется говорить о них) вынуждали поступаться обязательствами мужчины по отношению к ней. Но если властью над новым хозяином обладает даже неодушевленный предмет, то, несомненно, хотя бы ее долей должна обладать и «вещь», способная к «членораздельной речи». Как любой член семьи, женщина становится (и остается) «продолжением» прежнего патриарха, поэтому даже переход в чужой дом не может окончательно разорвать сакральную связь между ней и главой ее собственного рода. Не случайно в Риме первая форма семьи знает только агнатическое родство. В ней оно признается исключительно по отцовской линии. В агнатическую семью, помимо ее основателя, входят: жена, подчиненная власти paterfamilias, его дети, жены сыновей, состоявшие в браке и подчиненные не власти своих мужей, а власти хозяина дома, и, наконец, все потомство сыновей – внуки, правнуки и т. д. В этой семье только paterfamilias обладает всей полнотой прав. Кровная же связь по линии женщины – совершенно закрытая и для него сфера. Так что сакральное единство женщины с ее прежним домом и его (во всяком случае, здравствующим) владыкой продолжает сохраняться даже после замужества. Это же сохраняющееся единство делает невозможным и любой «беспредел» по отношению к ней (разумеется, если она сама не переходит известной черты). Не нравственное чувство мужчины (неведомое еще гомеровским героям) заставляет соблюдать ее права – покрова власти кого-то другого простираются над нею и принуждают к осторожности. Повторим сказанное в самом начале. Подчиненная роль не означает низведения женщины до положения неодушевленного предмета. Права мужа, главы дома по отношению к ней существуют, но, разумеется, даже простираясь на ее жизнь, они существенно отличаются от права на вещь. «Не лишено интереса сопоставление §§ 197–198 ХЗ [Хеттские законы. – Е. Е.] с § 15 САЗ [Среднеассирийские законы. – Е. Е.]. Мы видим, что и в том и в другом случае муж, застигший жену и ее любовника на месте преступления, может их убить. При этом у ассирийцев требуется представление клятвенных показаний, чего нет у хеттов. Однако удивительная текстуальная близость сопоставляемых статей, а также категорический смысл самого § 197 ХЗ не должны оставлять никакого сомнения в том, что наказание (убийство жены и ее любовника) у хеттов также следовало за доказанным составом преступления. Здесь исключался всякий произвол со стороны супруга, и его право казнить жену и ее любовника основывалось на строго законном основании. Муж в данном случае выступал как представитель закона, как законный обвинитель, судья и исполнитель судебного решения»[53]. Правда, на первый взгляд может показаться, что правоприменительная практика все-таки свидетельствует об уравнении ее с бездушным предметом. Так в римском праве рядом стоят две нормы закона: «Давность владения в отношении земельного участка [устанавливалась] в два года, в отношении всех других вещей – в один год, – гласит одна из них; …женщина, не желавшая установления над собой власти мужа [фактом давностного с нею сожительства], должна была ежегодно отлучаться из своего дома на три ночи и таким образом прерывать годичное давностное владение [ею]»,[54] – устанавливает другая. Однако мы знаем, что в действительности женщина далеко не бесправна: она обладает известной властью над своими детьми; ей подчиняются домашние рабы; она распоряжается вещами, многие из них доступны только ей; в полигамной семье (а именно такова архаическая ее форма) выстраивается своя иерархия женщин, где старшая из жен имеет ряд преимуществ по отношению к остальным; наконец, мы помним, что слово царских жен и матерей нередко влияло на судьбы могущественных империй, и все это вовсе не потому, что за нею стоит непререкаемая власть ее господина. Она и сама имеет известную власть над хозяином дома. О действительном положении женщины и ее фактических правах по отношению к мужу достаточно красноречиво говорят все те же древние тексты. Но мы обратимся не к тем примерам, в которых женщина становится во главе «дома». Их, кстати, немало. Так, история Древнего Египта помнит царицу I династии Мериетнит (около 3000 года до н. э.); Хетепхерес I, супругу фараона Снофру и мать Хуфу; мать двух царей V династии – Хенткаус; первую женщину-фараона – Нейтикерт; царицу Среднего царства Нефрусебек; Хатшепсут; мать Эхнатона царицу Тийа; Нефертити; наконец Клеопатру… Взглянем на другой, может быть, несколько неожиданный род свидетельств, которые жирным курсивом прочерчивают всю историю письменности. «Египетская литература не слишком жаловала женщин. Рассказчики и моралисты называли их сонмом всех пороков, мешком всевозможных хитростей и описывали как легкомысленных, капризных, неспособных хранить тайну, лживых, мстительных и, разумеется, неверных»[55]. «Глупый сын – сокрушение для отца своего, и сварливая жена – сточная труба»[56]. «Лучше жить в земле пустынной, нежели с женою сварливою и сердитою»[57]. «Лучше жить в углу на кровле, нежели со сварливою женою в пространном доме»[58]. «Непрестанная капель в дождливый день и сварливая жена – равны»[59]. «Если жена не рождает детей, может быть взята другая на восьмом году, если рождает детей мертвыми – на десятом, если рождает [только] девочек – на одиннадцатом, но если говорит грубо (apriyavādinī) – немедленно». В другом переводе: «Жена, не рождающая детей, может быть переменена на восьмом году, рождающая детей мертвыми – на десятом, рождающая только девочек – на одиннадцатом, но сварливая – немедленно»[60]. «Если жена человека, которая проживает в доме человека, захочет уйти и начнет вздорничать, разорять свой дом и унижать своего мужа, то <…> он может ее оставить и ничего ей не дать с собой за оставление ее…»[61] Вошедшая в юридические кодексы сварливость, капризность, коварство женщины (а в эти документы, заметим, входит только то, что становится обычным), как кажется, самое наглядное свидетельство того, что она отнюдь не бесправна в новом для нее доме. Возможно, объяснение источника ее власти над ним лежит в более древних культурных пластах. В Алфавите Бен-Сиры, анонимном средневековом трактате, созданном примерно в 700—1000 гг., говорится о создании первой женщины, предшественницы Евы: «После создание Пресвятым первого человеческого существа, Адама, Он создал женщину, тоже из праха, и назвал ее Лилит. Они немедленно побранились [курсив мой. – Е. Е.]»[62]. Правда, согласно мнению некоторых исследователей, это произведение носит сатирический, отчасти антисемитский характер. Однако никакая пародия не появляется на пустом месте. Вот и происхождение Лилит восходит еще к древним шумерским верованиям, и в этих верованиях она отнюдь не дружественна по отношению к человеку. В месопотамской молитве против колдовства ламашту (Проф. Дэвид Бернат, Религия департамента Wellesley College) говорится:2.3.2. Культурологический аспект
Все учения Востока в объяснении природы отношений мужчины и женщины приходят к первоначалу – всеобщему творению и их роли в нем. Именно творчество предстает ключевой категорией, способной пролить свет и на тайну женского характера и на сквозящую в истории реакцию мужчины, который при всем неприятии ее своеволия вынужден склоняться перед ним. Сокровенная роль мужского и женского не вполне ясна и сегодня, и прежде всего в творчестве. Современным эквивалентом женского «легкомыслия», о котором упоминают еще римские децимвиры, служит так называемая женская логика, о которой сложено бесчисленное множество анекдотов. В отечественной культуре, может быть, самым точным выражением этого феномена является знаменитая максима о «стеариновой свечке»: «Мужчина может, например, сказать, что дважды два не четыре, а пять или три с половиною; а женщина скажет, что дважды два – стеариновая свечка»[75]. Между тем «женская логика» и женская сварливость – это две стороны одной и той же медали; и то, и другое есть форма отстояния какой-то своей правды (казалось бы) вопреки всему – и самой действительности, и самым разумным суждениям мужчины о ней. И уже то, что этот феномен отчетливо регистрируется на протяжении всей письменной истории человечества, тайна законов ее мышления заслуживает самого пристального, во всяком случае, не подменяемого анекдотом, анализа. А впрочем, может быть, именно анекдот – достойная цена тому анекдоту: «Логика женщины вошла в поговорку. Когда какой-нибудь надворный советник, анафемский или департаментский сторож Дорофей заводят речь о Бисмарке или о пользе наук, то любо послушать их: приятно и умилительно; когда же чья-нибудь супруга, за неимением других тем, начинает говорить о детях или пьянстве мужа, то какой супруг воздержится, чтобы не воскликнуть: «Затарантила таранта! Ну, да и логика же, Господи, прости ты меня грешного!»[76] Сварливость ксантипп берет свое начало вовсе не во вздорности женских характеров, но и терпимость сократов – не в великодушии и благородстве мужчин. Основания здесь гораздо более весомы. Дело в том, что даже безупречная логика не в состоянии породить ни одну новую мысль. Впрочем, правильней сказать – именно безупречная, потому что только нарушение ее правил открывает возможность развития. Мы уже говорили о второй сигнальной системе, которая в принципе не способна создать представление о предмете, (еще) не существующем ни в природе вещей, ни в микрокосме человеческой мысли. А следовательно, с ее помощью решительно невозможно и практическое преобразование окружающей нас действительности. Но так как качественные изменения, несмотря ни на что, происходят, и вся история нашего социума – это именно их история, порождение всего нового нуждается в чем-то надстроечном над нею. Между тем если говорить о второй из упомянутых Павловым форме коммуникации именно как о системе, то ее основа – это строгая определенность и однозначность понятий и жесткий, ассоциирующийся в первую очередь с «мужским» мышлением, схематизм правил обращения с ними. Однако доведенная даже до абсолюта своей строгости, такая логика не способна ни к каким инновациям: ничем не нарушаемое следование формальным правилам мышления обрекает сознание на бесконечное вращение лишь в кругу давно известных истин, на так называемую тавтологию. Так, «…чистая математика состоит из тавтологий, аналогичных предложению «люди суть люди», но обычно более сложных. Для того чтобы узнать, что математическое предложение правильно, мы не должны изучать мир, но лишь значения символов; и эти символы, когда мы обходимся без определений (цель которых состоит лишь в сокращении), окажутся такими словами, как «или», «нет», «все», «несколько», которые, подобно «Сократу», в действительном мире ничего не обозначают. Математическое уравнение утверждает, что две группы символов имеют то же самое значение; и до тех пор, пока мы ограничиваемся чистой математикой, это значение должно быть таким, которое можно понять, не зная ничего о том, что может быть воспринято»[77]. Словом, там, где отсутствует способность выйти в принципиально внелогическую сферу, нет и не может быть никакого творчества. Только абсурдная идея способна разорвать замкнутый круг. Резерфорду приписывается мысль о том, что всякая истина проходит в своем развитии три стадии, на первой из которых она воспринимается как абсолютное невероятие, на второй обнаруживает в себе некое позитивное содержание и на третьей обращается в обыкновенную банальность. Но еще задолго до него было сказано, что знание логики столь же мало помогает познанию, сколь знание законов физиологии – пищеварению, «Поэтому хотя презрительное отношение вообще к познанию форм разума и следует рассматривать только как варварство, должно все же признать, что обычное описание умозаключения и его отдельных образований не есть разумное познание или изображение их как форм разума и что силлогистическая премудрость своей малоценностью заслуживает то пренебрежение, с которым к ней стали относиться»[78]. Впрочем, думается, что в той или иной форме это представление существовало всегда. Во всяком случае, развитие всех наук оказывалось возможным только благодаря периодическому пересмотру их аксиоматического ядра. Но ведь любая альтернатива самоочевидной истине (а именно ею предстает всякая аксиома) и есть абсурд, «стеариновая свечка». Умение увидеть проблеск истины в безумии, то есть там, где ее не может быть, потому что, говоря словами чеховского «Письма к ученому соседу», «этого не может быть никогда», как кажется самое ценное, что есть в творческой мысли человека. Но ведь прежде всего должно явиться невозможное. И оно является, примерами того, что поначалу кажется абсурдом, как вехами, размечена вся история науки: мы можем видеть их в рождении гелиоцентрической системы, в замене пятого постулата Евклида, в основаниях теории относительности… Словом, сначала нужно увидеть невероятное в безусловном. В полушутливой форме это было сказано Эйнштейном. Со ссылкой на Л. Инфельда, польского физика-теоретика, его биограф пишет: «В 1919 г. девятилетний сын Эйнштейна Эдуард спросил отца: «Папа, почему, собственно, ты так знаменит?» Эйнштейн рассмеялся, потом серьезно объяснил: «Видишь ли, когда слепой жук ползет по поверхности шара, он не замечает, что пройденный им путь изогнут, мне же посчастливилось заметить это»[79]. Так что и в сократах способность разорвать круг жестких аксиоматических ограничений воспитывается, с одной стороны, способностью ксантипп увидеть «стеариновую свечку» там, где ее, казалось бы, не может быть (а значит, и впрямь даже совершеннейший «дельфийский нож» жалок в сравнении с нею), с другой – в извечном стремлении женщины стоять на своем. Может быть, и по этой причине проповедь Петра: «…вы, мужья, обращайтесь благоразумно с женами, как с немощнейшим сосудом, оказывая им честь, как сонаследницам благодатной жизни…»[80] сохранила свою значимость и в наши дни. К слову, и «благодатная жизнь», о которой говорит апостол, – это тоже род иносказания. Ведь в этнографическом плане за нею стоит не что иное, как бесконфликтная («слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение!»[81]) передача новым поколениям устоев нашего бытия, его фундаментального информационного кода. А это не может быть обеспечено ни механическим повиновением женщины произволу мужчины, ни слепой верой самого мужчины в безусловность академических истин и его же пренебрежением ко всем порождениям женских «легкомыслий». Формирующая и хранящая интегральную культуру социума способность творчества возникает только в переплаве двух, во многом противоположных, мироощущений, и первый взгляд, который обнаруживает в ней исключительно мужское происхождение (а именно он является господствующим), видит лишь кажущуюся поверхность вещей. Словом, абсолютизировать «всемирно-историческое поражение женского пола», в результате которого она становится «рабой мужских желаний», никоим образом нельзя. В действительности и власть, и повиновение сложносочетаемым образом распределены между обеими сторонами брачного союза, и видеть математический ноль на одном его полюсе – значит не видеть ничего.2.4. Дети
При всем том, что дети находятся в полной власти родителя, они также не уравниваются ни со скотом, ни с рабами. Да, власть хозяина дома граничит с абсолютной. Библейская легенда («И взял Авраам дрова для всесожжения, и возложил на Исаака, сына своего; взял в руки огонь и нож, и пошли оба вместе. <…> И пришли на место, о котором сказал ему Бог; и устроил там Авраам жертвенник, разложил дрова и, связав сына своего Исаака, положил его на жертвенник поверх дров. И простер Авраам руку свою и взял нож, чтобы заколоть сына своего…»)[82] ни в чем не противоречит обычаям и законам того времени. Однако счастливая развязка препятствует тому, чтобы видеть здесь что-то непререкаемое. Абсолютного права нет и в жизни; сыноубийство всегда требует оправдания. Как правило, основанием предстает совершенное преступление, вследствие чего страшное отцовское право предстает как необходимость: «Стой и не шевелись! Я тебя породил, я тебя и убью! – сказал Тарас и, отступивши шаг назад, снял с плеча ружье. Бледен как полотно был Андрий; видно было, как тихо шевелились уста его и как он произносил чье-то имя; но это не было имя отчизны, или матери, или братьев – это было имя прекрасной полячки. Тарас выстрелил. Как хлебный колос, подрезанный серпом, как молодой барашек, почуявший под сердцем смертельное железо, повис он головой и повалился на траву, не сказавши ни одного слова». Впрочем, и здесь гибель сына – это не потеря вещи: «Остановился сыноубийца и глядел долго на бездыханный труп…»[83] В комментариях к упомянутому Алфавиту Бен-Сиры говорится: «Всегда наказывай сына своего чрезмерно, и бей его, а если увидишь, что не помогает ему битье, уйди от него, а если он преследует тебя, выведи его, чтобы побили его камнями. Если ты можешь сделать его лишь сыном буйным и непокорным, брось его в реку на корм рыбам», – слова Узиэля, сына бен Сиры. А Йосеф бен Узиэль говорит: «Разве возможно, чтобы человек убил своего сына? Но пусть поступит следующим образом. Тот, у кого есть сын недостойный, пусть уйдет от него. А если увидит, что сын упал в колодец, пусть не поднимает его, а утопит, а затем пусть оплакивает его, как сделал Давид, который все время, что преследовал его Авсалом, уходил от него, пока не наказал Всевышний <…>, Авсалома, и не запутались его волосы в ветвях теребинта. Тогда тоже Давид не спас его, а послал человека, чтобы его убить, а затем плакал о нем и скорбел, чтобы не поняли люди, что это он его убил». <…> Мы видим здесь четкую, <…> структуру: афористическое высказывание, спор о его толковании (Узиэль считает – убить его, Йосеф бен Узиэль считает – вести себя лицемерно и быть причиной его смерти, но не в открытую, а потом оплакивать его) и принятие окончательного решения, в поддержку которого приводится библейский пример: <…> избирается лицемерие»[84]. Таким образом, даже признанное древним законом, право отца на жизнь своего сына вовсе не является безоговорочным. Коллизия между абстрактной нормой закона и нравственным правом ее применения существует уже тогда. Не в последнюю очередь она вызвана тем, что именно детям предстоит хранить и передавать информационный код воспроизводства рода. А значит, и они, как «каждый предмет имеет свое назначение», имеют свою власть над родоначальником. Словом, ни в нормах права, ни в обрядах древности не следует видеть проявление какого-то «беспредела» домовладыки в отношении всех, кто находится в его юрисдикции. В действительности границы его полномочий всегда существуют и определяются они не самим родителем, но куда более могущественными стоящими над ним силами. Впрочем, и в установленных ими границах многое подчиняется их же диктату. Это видно уже в древнем обряде признания права новорожденного на жизнь. Так, в Спарте уже сразу после рождения каждый ребенок подлежал специальному освидетельствованию и при наличии явных дефектов он сбрасывался в пропасть. Плутарх пишет: «Родитель не мог сам решить вопроса о воспитании своего ребенка, он приносил его в место, называемое «лесха», где сидели старшие члены филы, которые осматривали ребенка. Если он оказывался крепким и здоровым, они разрешали отцу кормить его, выделив ему при этом один из девяти тысяч земельных участков, если же ребенок был слаб или уродлив, его кидали в так называемые апофеты, пропасть возле Тайгета. По их мнению, для самого того, кто при своем рождении был слаб и хил телом, так же как и для государства, было лучше, чтобы он не жил…»[85] Об этом же говорится в Законах XII таблиц[86]. Об этом же пишет Аристотель, набрасывая очерк идеально устроенного государства: «пусть будет закон: ни одного калеку выращивать не следует»[87]. Долгое время там, где предвидится рождение ребенка сверх установленного государственным нормативом числа детей, обязательным требованием является аборт[88]. Упомянем и о сюжетных мотивах, повествующих, как избавляются от новорожденных младенцев. Ребенка кладут в корзину и оставляют в уединенном месте в горах, у берега реки и т. п. Так, Асстиаг, последний властитель мидийской державы, опасаясь, что его внук станет царем вместо него, решает погубить его, бросив в горах, где было полно диких зверей[89]; близнецов Ромула и Рема бросают в Тибр[90], Моисея – в Нил[91]. Пусть нас не смущает, что последние примеры касаются отнюдь не рядовых семейств: само существование приведенных выше норм свидетельствует, что и эта форма избавления от детей широко распространена во всех слоях, в особенности в «низах» социума. Что касается последних, то, как правило, все объясняется экономическими причинами, бедностью. Однако представляется, что это объяснение носит поверхностный характер. Ведь ни священнописатель, ни древние законодатели, ни Геродот, ни Ливий никогда не ссылаются на материальные обстоятельства. Не упоминает их и Аристотель. Более того, именно он, цитируя стих Гесиода2.5. Сироты
2.5.1. Определение сиротства
Характеристика детей требует дополнить ее определением сиротства. В настоящее время в европейской культуре господствует представление о том, что сирота – это ребенок, потерявший мать; бытовым сознанием принимается, что современная женщина в состоянии самостоятельно вскормить, воспитать и социализировать ребенка. Залогом тому – ее юридическая независимость и экономическая самостоятельность. Впрочем, не последнюю роль в формировании этих взглядов играл и опыт мировых войн, на которых гибли миллионы мужчин, и, разумеется, наступательная феминистская пропаганда. Словом, если сегодня в глазах общества смерть матери – это безусловная трагедия для ребенка, то смерть отца воспринимается как значительно меньшая утрата. Между тем, если обратиться к прошлому, мы увидим совершенно иную картину: на протяжении тысячелетий сиротство считалось исключительно по отцу, и самым страшным для ребенка был именно его уход из жизни. Об этом со всей категоричностью свидетельствуют памятники письменности. Так, в книгах Ветхого завета понятие «сирота» употребляется рядом с понятием «вдова»: «…будут жены ваши вдовами и дети ваши сиротами»[114]; «отторгают от сосцов сироту»[115]; «…дети его да будут сиротами, и жена его – вдовою»[116]; «…мы сделались сиротами, без отца; матери наши – как вдовы»[117]… Примеры можно множить до бесконечности, главным остается одно: «вдовы и сироты» – это устойчивая идиома, и само ее существование в книгах, составленных разными авторами в разное время, яркое свидетельство тому, что в глазах социума ребенок становится сиротой при живой матери. Не менее красноречивые свидетельства мы находим и в светском бытописании:2.5.2. Особенности социализации
Отсутствие зрения и слуха и связанная с этим немота лишают ребенка возможности самой возможности освоения речи, общения с окружающими людьми. По существу, он оказывается в условиях едва ли не абсолютной изоляции от внешнего мира, и в результате полного одиночества лишается всякой возможности психического развития. Долгое время он навсегда оставался животным. Поэтому понимание всего того, что связано с подобным состоянием, помогает постичь и глубину проблемы стоящей перед человеком, окончательно преодолевающим черту, отделяющую его от животного. Между тем вся дописьменная эпоха решает и эту проблему как одну из главнейших. Ведь даже рождение письма, которое, кроме прочего, свидетельствует о появлении способности понять абстрактный смысл предмета, не прибегая ни к его демонстрации, ни к (непосредственному) контакту с другим человеком, далеко не полностью снимает все трудности освоения человеком культурного наследия его предков. Что касается обучения слепоглухих детей, то в России начало ему было положено в С.-Петербурге в 1909 году. В 1923–1937 гг. проблемы тифлосурдопедагогики изучались в школе-клинике, организованной И. А. Соколянским в Харькове. Впоследствии Соколянский, а затем и А. И. Мещеряков продолжили опыт обучения слепоглухих в Москве в НИИ дефектологии (ныне Институт коррекционной педагогики РАО). В 1963 в Московской области был создан Детский дом для слепоглухих. Опыт работы этих учреждений помог вскрыть всю глубину вопроса, понять то обстоятельство, что между лишенным зрения и слуха ребенком и той системой знаков, с помощью которых общаемся мы, лежит настоящая пропасть. И вместе с тем обнаружить, что введение его в человеческий мир даже в этих условиях вполне осуществимо. Особенности коммуникации со слепоглухонемым состоят в то, что он практически не обладает психикой в привычном нам понимании. Весь мир для него пуст, ибо функции и назначения наполняющих вещей представляют собой совершенно закрытую, трансцендентную область, и до специального воспитания и обучения такой ребенок вообще не стремится к его познанию. Даже если ему дают предметы для знакомства, он тут же выпускает их из рук, не проявляя к ним никакого интереса. Единственный путь к освоению мира лежит только через тактильно-двигательную активность[132], через постижение законов и правил практического взаимодействия с созданным человеческим трудом вещами. Вот только если вооруженная развитой методикой современность вводит человека в вещный мир еще в младенческом возрасте, то в начале истории на это уходили годы и годы. Однако и освоение базовых поведенческих форм, и овладение речевой коммуникацией, и даже формирование развитых представлений о мире – это всего лишь вступление в действительную социализацию. Ее конечная цель состоит в том, чтобы человек уже не нуждался в помощи взрослых, чтобы он обрел способность самостоятельно обеспечить свое собственное существование в социуме. И здесь между ним и этой самостоятельностью встает мир искусственно изготовленных предметов, Вот только с совершенствованием практики становятся совсем другими, куда более сложными, и они. Отсюда ясно, что освоение параллельно с человеком развивающегося вещного мира требует огромного труда и от начинающего жизнь и от того, кто руководит им. К слову, не в последнюю очередь с этим новым слоем вещного окружения связано и перераспределение ролей между мужчиной и женщиной. Мы видели, что функция лидерства в маленькой семейной общине начинает опираться на новые механизмы, в основе которых лежит степень овладения информационной базой новых реалий технологии. Но уместно вернуться к еще одному вскользь упомянутому выше измерению последней. Мужчина и женщина оказываются в разном вещественном окружении. Мир технологических предмет-предметных процессов – это не просто особая логика ранее неведомых человеку пространственно-временных и причинно-следственных зависимостей. Порождаемые вещи, по вполне понятным причинам, создаются мужчиной и создаются главным образом для мужчины. Это значит, что и физико-технические характеристики и физико-технические характеристики того материала, из которого они изготавливаются, адаптированы к особенностям мужской анатомии и мужской пластики, и часто недоступны женщине. Но именно они (прежде всего орудия) начинают играть ведущую роль в новой системе жизнеобеспечения. Между тем, помимо пространственно-временной и причинно-следственной организации сложноструктурированных предмет-предметных взаимодействий, технология – это еще и особый мир физических явлений, которые описываются в категориях сил и ускорений. А для последних требуется известный энергетический потенциал субъекта, и там, где он недостаточен, чтобы преодолеть сопротивление материала, технологическая деятельность невозможна. Отсюда следует, что информационная ее составляющая обязана сочетаться с массово-энергетическими параметрами производственных операций. Здесь снова мы сталкиваемся с трудностями коммуникации. Это сегодня, располагая широкими познаниями, мастер может объяснить ученику как именно нужно выполнять ту или иную операцию, – но только потому, что он знает, почему нужно действовать так, а не иначе. В древности чаще всего сам мастер не имеет ни малейшего представления об этом «почему», он просто перенимал у своего отца умение, но вовсе не знание того, что, в скрытой от взгляда форме, происходит в результате его действий. Вот так и его сын должен перенять от него технику выполнения тонких операций, впечатать ее в свою мышечную память, чтобы потом передать его внукам. Время знания придет гораздо позднее, на первых этапах истории безраздельно властвует только умение. Последнее же формируется только в процессе непосредственного погружения ученика в технологический поток. Понятно, что погружение в него ребенка с самого начала становится обязанностью мужчины, отца. Женщина оказывается в стороне от вещного сегмента межпоколенной коммуникации. Но если именно он долгое время остается решающим и для выживания семьи и для существования всего социума, утрата отца становится трагедией, несопоставимой с потерей матери. По-видимому, особое положение первенца, которое тот начинает занимать в общем ряду сыновей, связано с этим же введением в вещественный мир. Просто первому ребенку достается и большее внимание, и нерастраченная энергия, и собственный интерес родителя. Любое же повторение однажды проделанного всегда происходит по сокращенной программе, ибо приобретенный родителем опыт, мешает тому, чтобы останавливаться на его мелких деталях. Однако то, что становится очевидным для отца, часто остается непреодолимым препятствием для сына, и это может служить свидетельством кажущейся неполноценности обучаемого. Иначе говоря, свидетельством того, что первенцу боги даруют бóльшую часть того, что они собираются отпустить всему потомству. Но мы говорили о том, что, кроме информационных и вещественных составляющих первобытной культуры, существует еще и такое начало патриархальной семьи, как социальные связи, которые замыкаются главным образом на домовладыке. Добавим: чем больше диверсифицируется деятельность, усложняется обмен и распределение ее результатов, тем более значимым становится действие социокоммуникативного фактора. Так что задача родителя не ограничивается передачей наследнику той информационной базы, которую он формирует, но вбирает в себя и переключение на него всех своих социальных контактов. Только они определяют его место в развивающемся социуме. Статус родителя способен вознести наследника на высоты, недосягаемые ни для кого из материнского рода; даже сын невольницы способен встать над всеми. Так, мать будущего крестителя Руси – простая ключница, по понятиям того времени рабыня. Не случайно Рогнеда, дочь полоцкого князя Рогволда, отвечает Владимиру оскорбительным отказом, когда тот дерзает свататься к ней. Однако статус Великого князя Святослава способен сообщить сыну достоинство, вполне достаточное, для того чтобы штурм Полоцка и насильственное овладение гордой княжной в глазах современников (как, впрочем, и потомков) не выглядели бы нелегитимными. Поэтому сын, еще не введенный своим отцом в систему скрепляющих социум отношений, по смерти родителя нередко обращается в ничто. Все это тоже делает сиротой ребенка, который лишается отца. Таким образом, древнее понятие сиротства связано вовсе не с лишением материнской ласки, но с утратой возможности инкрустировать человека в этот мир. Что же касается материнской ласки, то не следует обманываться и ею. Впрочем, разговор об этом впереди.2.6. Рабы
Постижение существа этой составляющей патриархальной семьи требует отказаться от сложившихся стереотипов, в соответствии с которыми раб предстает абсолютно бесправным объектом самой нещадной эксплуатации, а обращение в рабство – самым страшным, что только случается с человеком. В действительности невольничьи контингенты, исключенные из сферы действия каких бы то ни было механизмов социальной защиты, появляются сравнительно поздно, в результате военных завоеваний Греции и Рима. Но ведь для таких завоеваний необходимо появление могущественных государств, для которых порабощение военнопленных становится основной, если вообще не единственной формой обеспечения собственного развития. Здесь же мы говорим о времени, предшествующем развитой государственности, она еще только начинает складываться, и это время живет по другим стандартам. Рабовладение в классическом понимании этого слова требует соблюдения как минимум двух обязательных условий: накопления критической массы собственного населения и расширения радиуса контролируемой им территории. Оба они связаны с организацией охраны и принуждения к труду захваченных в плен. Ведь там, где расстояние до своих соплеменников или до враждующих с захватчиком соседей, не превышает хотя бы нескольких дневных переходов, требуется значительное отвлечение сил, которые уже не могут быть использованы ни в собственном хозяйстве, ни в военных походах. С особой отчетливостью это видно из истории, может быть, самого безжалостного рабовладельца – Рима. Если взглянуть на карты, восстанавливающие картину той эпохи, то можно увидеть, что в круг радиусом 20–25 километров попадают практически все города, с которыми Риму придется сражаться без малого четыре столетия. Так, например, Фидены, окончательное падение которых происходит только в 428 г. до н. э., располагались примерно в 6–7 километрах. А это значит, что принадлежавшие им земли находились всего в 3–4 километрах (немногим более получаса хорошей ходьбы) от самого сердца Рима, его форума. Границы другого города (Вейи) кончались у Тибра, на берегу которого стоял будущий повелитель мира; он бы захвачен только в начале третьего века до н. э. Таким образом, территория, необходимая для заточения больших масс рабов, как минимум, в сотни раз больше той, которая была подконтрольна Риму в самом начале его истории. Ведь хотя бы два дневных перехода – это уже 50–60 километров, площадь же пропорциональна квадрату радиуса. Что же касается численности собственных граждан, то отвлечение даже незначительной их доли на охрану и принуждение к труду чужих делает карликовые государства, каким был Рим в первые века, беззащитными перед другими, не менее воинственными и хищными соседями. Словом, до IV века до н. э. даже теоретически концентрация военнопленных в каком-то пункте подконтрольной территории не имеет перспективы в их реальном использовании. Но если не использовать чужой труд, то зачем вообще они нужны? Не случайно Рим долгое время не знает, что делать со своими пленниками, отчего нередко после выигранной битвы они поголовно избиваются победителями. Об этом мы то и дело читаем у Ливия[133]. Наконец самое главное условие – это становление массового сознания господина, которое видит в побежденном (или еще только подлежащем покорению) иноплеменнике род недочеловека. Мы помним, что именно такое, расистское, воззрение на окружающие племена как варваров-недочеловеков впервые складывается в Греции. «Неизбежно приходится согласиться, – утверждал в своей Политике Аристотель, – что одни люди повсюду рабы, другие нигде такими не бывают»[134]. Именно поэтому с самого часа рождения одни предназначаются для подчинения, другие – для господства[135]. К слову, такое же отношение сохранит и средневековая Европа, такой взгляд на мир унаследует и современная Западная цивилизация. Об этом хорошо скажет Тойнби, «…мы не осознаем присутствия в мире других равноценных нам обществ и рассматриваем свое общество тождественным «цивилизованному» человечеству. Народы, живущие вне нашего общества, для нас просто «туземцы». Мы относимся к ним терпимо, самонадеянно присваивая себе монопольное право представлять цивилизованный мир, где бы мы ни оказались».[136] «Жители Запада воспринимают туземцев как часть местной флоры и фауны, а не как подобных себе людей, наделенных страстями и имеющих равные с ними права. Им отказывают даже в праве на суверенность земли, которую они занимают»[137]. Вся истекшая история подтверждает его слова. Что же касается догосударственных форм общежития, то им еще неизвестен расизм, а значит, рабство, с которым имеет дело патриархальная семья, – это совсем другая материя, здесь мы впервые сталкиваемся с обычной долговой кабалой, с которой не рассталась даже наша современность. Сегодняшним ее примером служит та, в какую попадает человек, не сумевший погасить банковский кредит. Долговую кабалу знает весь древний мир, но положение должника в нем определяется только по суду и регулируется законом. Пусть этот суд и этот закон существенно отличны от тех, которые действуют сегодня, но все же это – суд и закон. А значит, человек не лишается известной защиты. Так, римское право V века до н. э. предписывает: «Пусть будут [даны должнику] 30 льготных дней после признания [им] долга или после постановления [против него] судебного решения. [По истечении указанного срока] пусть [истец] наложит руку [на должника]. Пусть ведет его на судоговорение [для исполнения решения]. Если [должник] не выполнил [добровольно] судебного решения и никто не освободил его от ответственности при судоговорении, пусть [истец] ведет его к себе и наложит на него колодки или оковы весом не менее, а, если пожелает, то и более 15 фунтов. [Во время пребывания в заточении должник], если хочет, пусть кормится за свой собственный счет. Если же он не находится на своем содержании, то пусть [тот, кто держит его в заточении] выдает ему по фунту муки в день, а при желании может давать и больше»[138]. Наличие защиты подтверждается и более древними правовыми установлениями. «Если долг одолел человека и он продал за серебро свою жену, своего сына и свою дочь или отдал их в кабалу, то три года они должны обслуживать дом их покупателя или их закабалителя, в четвертом году им должна быть предоставлена свобода»[139], – читаем мы в законах Хаммурапи. Сходные нормы содержатся у евреев времени Исхода: Если купишь раба Еврея, пусть он работает шесть лет; а в седьмой пусть выйдет на волю даром»[140]; «Если продастся тебе брат твой, Еврей или Евреянка, то шесть лет должен он быть рабом тебе, а в седьмый год отпусти его от себя на свободу»[141]. Эти же нормы показывают нам, кто именно становится рабом в древней патриархальной семье. Нередко человек отдается в кабалу вполне добровольно. Примером может служить библейская история Иакова и Рахили[142]. «Иаков полюбил Рахиль и сказал: я буду служить тебе семь лет за Рахиль, младшую дочь твою. Лаван сказал [ему]: лучше отдать мне ее за тебя, нежели отдать ее за другого кого; живи у меня. И служил Иаков за Рахиль семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее. <…> Утром же оказалось, что это Лия. И [Иаков] сказал Лавану: что это сделал ты со мною? не за Рахиль ли я служил у тебя? зачем ты обманул меня? Лаван сказал: в нашем месте так не делают, чтобы младшую выдать прежде старшей; окончи неделю этой, потом дадим тебе и ту за службу, которую ты будешь служить у меня еще семь лет других»[143]. Тот факт, что в долговой кабале, как правило, оказываются свои же соседи, препятствует ничем не сдерживаемому произволу господина. Недаром историческое предание гласит, что законодательством Солона, одного из «семи мудрецов», в Греции запрещается порабощение соотечественников. Правда, это законодательство возникает в ходе широкой военно-политической экспансии. Уже к его времени, по образному выражению Платона, греки, подобно лягушкам, сидящим вокруг болота, обсядут все Средиземное море[144], и отовсюду пойдет поток иноплеменных рабов, с которыми уже можно будет не церемониться. Этот поток станет подобен половодью, и у социолога того времени будет создаваться впечатление, что численность рабов чуть ли не в десятки раз превосходит численность свободных. Так, греческий автор Афиней (II век), ссылаясь на писателя III века. до н. э. Ктесикла, сообщает, что, согласно переписи 309 до н. э., в Афинах было 400 тысяч рабов на 21 тысячу граждан. Еще большие значения приводятся для Эгины (470 тыс.) и Коринфа 460). Современные же оценки снижают эти показатели до 25–43 % от общей массы населения[145]. (Правда, и данные Афинея о свободных гражданах необходимо умножать как минимум на пять, ибо сюда, по нормам того времени, не входят ни женщины, ни дети, ни иностранцы.) Долговое рабство имеет жесткие ограничения. Оно регулируется общинным правом, общинной моралью, наконец, физической защитой собственной семьи невольника. Ведь, в конце концов, только ее глава имеет всю полноту прав по отношению к своему домочадцу. Включая самое фундаментальное – право на его жизнь. Меж тем неограниченная эксплуатация – это форма посягательства на нее, а следовательно, и на личный суверенитет главы чужого рода. Последнее же всегда чревато (не только репутационными) потерями, и уже поэтому не имеет ни экономического, ни какого другого смысла. Словом, долговое и экзогенное классическое рабство, которое появляется в Греции и Риме, имеют между собой глубокие качественные отличия. Одним из них является то, что рабы-военнопленные практически никогда не были домашними, то есть принадлежащими главе той или иной семьи, – это всегда государственная собственность. Рабовладение в условиях полиса было только коллективным. Впрочем, в античности практически любая собственность была общинной, и частное владение чем-либо каждый раз требовало особого подтверждения со стороны государства. «Архонт сейчас же по вступлении в должность, – пишет Аристотель, характеризуя государственное устройство Афин, – первым делом объявляет через глашатая, что всем предоставляется владеть имуществом, какое каждый имел до вступления его в должность, и сохранять его до конца его управления»[146]. Правда, государственный контроль, как правило, формален, в силу чего распоряжение имуществом принадлежало все же частному лицу, но надзор за способными к бунту рабами эпохи классического рабовладения всегда оставался общим делом полиса. Патриархальный же раб (как дети, женщины и вещи), растворяясь в едином понятии семьи, пусть и по своему, но все же (как женщины и дети) никогда не уравнивался с вещью. Он оставался личностью, подвластной многим нравственным обязательствам, и сохранял за собой пусть и урезанные, но все же какие-то права. Впрочем, и в древнейшие времена существовали рабы-иноплеменники. Однако растворение их в общей массе тех, кем становились несостоятельные соседи, уравнивало правовое положение апатридов с ними. В целом же положение домашних рабов мало чем отличается от положения собственных детей хозяина дома. Они выполняют ту же работу, носят такую же одежду, за одним столом едят одну и ту же пищу. Нередко над ними совершаются те же обряды: «И взял Авраам Измаила, сына своего, и всех рожденных в доме своем и всех купленных за серебро свое, весь мужеский пол людей дома Авраамова; и обрезал крайнюю плоть их в тот самый день, как сказал ему Бог»[147]. Рабов даже лечат: «Если лекарь сделал человеку тяжелуюоперацию бронзовым ножом и спас человека или же он вскрыл бельмо (?) у человека бронзовым ножом и спас глаз человеку, то он может получить 10 сиклей серебра. Если это сын мушкенума, то лекарь может получить 5 сиклей серебра. Если это раб человека, то хозяин раба должен дать лекарю 2 сикля серебра»[148]. «Если лекарь срастил сломанную кость у человека или же вылечил больной сустав, то больной должен заплатить лекарю 5 сиклей серебра. Если это сын мушкенума, то он должен заплатить 3 сикля серебра. Если это раб человека, то хозяин раба должен заплатить лекарю 2 сикля серебра»[149]. Между тем никакие законы не пишутся «про запас», и само существование подобных норм права свидетельствует о том, что за ними стоит вполне обычная практика социума. Таким образом, говоря о рабах как о членах патриархального «дома», нужно соблюдать известную осторожность. Далеко не все они, как контингент греческих серебряных рудников и римских латифундий, подвергаются нещадной эксплуатации, многие, пусть и лишаясь личной свободы, живут практически одной жизнью с домочадцами. Это и те, кто работает наравне с самим хозяином и его сыновьями, это и управители хозяйств, и домашние учителя, и, разумеется, домашняя прислуга. Кстати в Риме численность домашнего персонала нередко составляла несколько сот человек. Так, Тацит говорит о четырехстах осужденных на смерть за то, что ни один из них не предотвратил убийство главы дома, римского городского префекта Луция Педания[150]. Между тем единственным их занятием в этом доме было обустройство быта своего хозяина (и, может быть, в большей степени – своего собственного, ибо накормить, одеть, обстирать и т. д. такое количество требует немалых трудов). Едва ли они рассматриваются как разновидность имущества; тесное соприкосновение с хозяевами не может не очеловечивать отношения. Поэтому не случайна широкая практика их освобождения. И только на тех, кто работает за пределами господского жилища, смотрят как на вещь.2.7. Внутрисемейные отношения
Таким образом, мы видим: семья, несмотря ни на что, образует собой собрание вполне терпимых по отношению друг к другу людей. Не будем излишне демонизировать отношения домашних рабов и рабовладельцев, ибо при такой численности, какая встречается в домах римских патрициев, их обязанности не могли быть слишком обременительными. Умолчим о рудниках и латифундиях, с жизнью которых практически не сталкиваются жители полиса, но под одной крышей гнет в основном носит моральный характер. Во всяком случае, наивное представление об абсолютной власти одного и полном бесправии остальных не выдерживает критики. Разумеется, (как, собственно, и в любом людском собрании) в едином корпусе древней семьи существует свое противостояние, своя вражда, свои интересы, интриги и прочее, но все это проявляется не в противостоянии социальных полюсов. Их порождает не властная вертикаль патриархального «дома», которая, конечно же, складывается в этой ячейке социума, как она существует и сегодня, ибо и сегодня мы отделяем главу семьи от всех остальных, понимая, что у них разные не только обязанности, но и права, и инструментарий их реализации. Исторические памятники свидетельствуют о том, что все конфликты развиваются лишь «по горизонтали»; по преимуществу в них вовлекаются те, кто занимает близкие иерархические позиции. Другими словами, враждуют не рабы с домовладыкой, не дети с родителями и не жены с мужьями (хотя, конечно, присутствует и все это), но рабы, дети и жены в своих группах. Мы можем судить об этом уже по самому знаменитому эпосу. В «Илиаде» только один раз упоминается протест маленького человека против царей и героев, но и тот не получает никакого развития по причине своей незначительности для судеб противоборствующих сил[151]. Примечателен даже смех, который вызывает и этот протест, и его пресечение у собравшихся:Выводы
1. Завершение переходного периода от полуживотного существования к социальности может быть уподоблено появлению перенасыщенного «социального раствора», для которого достаточно микроскопических флуктуаций, в результате которых возникают центры его кристаллизации. Патриархальная семья в массиве «первобытных стад», заполняющих регион обитания, возникает вокруг именно таких центров. 2. Ее основой становится не что иное, как новый феномен природы, порождаемый технологическими реалиями орудийной деятельности, – предмет-предметные связи, которые преобразуют всю систему существовавших в ней пространственно-временных и причинно-следственных отношений. Именно эти связи становятся первичным содержанием над-биологической информации. В свою очередь, именно над-биологическая информация становится для пассионарного биологического вида Homo sapiens sapiens тем, чем для всей органики в целом был генетический код. 3. Информационный массив, вбирающий в себя реалии технологии, вправе рассматриваться и как принципиально новое и как надстроечное над действующими механизмами наследственности образование. Последнее требует формирования своей сигнальной системы, которая, в свою очередь, предстает принципиально новой же («третьей») или как надстроечная над «второй». 4. Задача продолжения рода на социальном уровне жизни состоит прежде всего в передаче нового кода жизнеобеспечения. 5. Всеобщее разделение и диверсификация труда влекут за собой лавинообразное увеличение объема информации, что влечет за собой ее отчуждение. В результате недавний обладатель, патриархальная семья, как и любой отдельный индивид, начинает превращаться в подобие «дробной части» действительного субъекта культуры. 6. В свою очередь, это влечет за собой постепенную утрату статуса патриарха и разложение патриархальной семьи.III. Проблема гендера
3.1. Пол и гендер
Сегодня на поверхности вещей главными фигурантами семейного строительства оказываются мужчина, женщина и порождаемая ими жизнь, все прочее уходит из вида, часто – и из научного анализа. Главными же пружинами, приводящими в движение эту триаду, предстают половой инстинкт, половое чувство, другими словами, факторы биологического порядка. Между тем в действительности биология как была, так и остается лишь периферией той новой природной реалии, которая образуется их союзом, самый же центр тысячелетиями складывавшихся семейных ценностей продолжает ткаться из социокультурных материй. Социализация человека – это прежде всего межпоколенная коммуникация, именно она предстает главным условием выживания и развития единого общественного организма. По ее каналам передается основное – его опыт, который вбирает в себя принципы и алгоритмы социокультурного строительства. Жизненный код обретшего социальность существа не вмещается в генетические программы, детопроизводство, оказывается лишь частью передаваемой эстафеты, отсюда и регулируемое инстинктом половое поведение становится далеко не главным в обеспечении преемственности. Даже гигиена передачи генетического кода в социуме обеспечивается не только биологическими механизмами, но и всем строем его культуры. Предопределенная генетикой вида модель полового поведения начинает взаимодействовать с социокультурными нормами и подвергаться их влиянию, вследствие чего выраженность пола становится более объемной и диверсифицированной. Поведенческая модель перестает быть одной и той же в африканской деревне и в европейской столице, а значит, и собственно межполовая коммуникация перестает ограничиваться тем, что способствует бесконфликтному схождению и соитию полов. Помимо эстафеты жизненного кода, социокультурное начало в поведенческих моделях приводит к тому, что их задачей становится еще и обеспечение режима наибольшего благоприятствования развитию каждого из них. Впрочем, и собственно половое поведение в человеческом обществе претерпевает изменения. Еще Платон в одном из своих диалогов оставил нам красивую легенду о происхождении мужчины и женщины и отклонений от половой идентичности. Первопредки человека, – говорит он, – изначально были вылеплены в форме шара, и у каждого было два комплекта всех свойственных человеку органов. При этом половые сочетались во всех логически возможных вариантах: мужчина-мужчина, мужчина-женщина и женщина-женщина. «Когда-то наша природа была не такой, как теперь, а совсем другой. Прежде всего, люди были трех полов, а не двух, как ныне, – мужского и женского, ибо существовал еще третий пол, который соединял в себе признаки этих обоих; сам он исчез, и от него сохранилось только имя, ставшее бранным, – андрогины, и из него видно, что они сочетали в себе вид и наименование обоих полов – мужского и женского». <…> тело у всех было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у двух этих лиц, глядевшие в противоположные стороны, была общая, ушей имелось две пары, срамных частей две <…> Страшные своей силой и мощью, они питали великие замыслы и посягали даже на власть богов…» <…>Теперь же «…каждый из нас половинка человека, рассеченного на две камбалоподобные части, и поэтому каждый ищет всегда соответствующую ему половину. Мужчины, представляющие собой одну из частей того двуполого прежде существа, которое называлось андрогином, охочи до женщин. <….> Женщины же, представляющие собой половинку прежней женщины, к мужчинам не очень расположены, их больше привлекают женщины <…> Зато мужчин, представляющих собой половинку прежнего мужчины, влечет ко всему мужскому <…> Возмужав, они любят мальчиков, и у них нет природной склонности к деторождению и браку; к тому и другому их принуждает обычай, а сами они вполне довольствовались бы сожительством друг с другом без жен. Питая всегда пристрастие к родственному, такой человек непременно становится любителем юношей и другом влюбленных в него»[181]. Уже по Платону, мужчина (и тот, который составляет лишь половину прежнего, и тот, что является частью прошлого андрогина) отличается от женщины (половинки прежней или части того же обоеполого существа) не одной анатомией, но и всем поведением, равно как и всей системой мотивацией своей деятельности. Разделенное единство двух человеческих природ в какой-то мере находит свое подтверждение и в современных представлениях. Как пишет И. С. Кон, во-первых, мужчины и женщины одновременно «обладают разными степенями маскулинности и фемининности»; во-вторых «мужские и женские свойства многогранны и многомерны. «Мужское» телосложение может сочетаться с «женскими» интересами и чувствами, и наоборот, причем многое зависит от ситуации и сферы деятельности»; наконец, в-третьих «это может зависеть не от биологии, а от среды и воспитания»[182]. Не случайно «Происходящие на наших глазах изменения в социальном положении женщин и мужчин подорвали многие привычные стереотипы, побуждая рассматривать эти различия и вариации не как патологические извращения (перверсии) или нежелательные отклонения (девиации) от подразумеваемой нормы, а как нормальные, естественные и даже необходимые»[183]. Таким образом, сегодняшние представления о диморфизме человека уже не исчерпываются бинарными категориями биологического пола, рядом с ними встает понятие гендера. Пол и гендер. Что единит их, что отличает? Самые поверхностные из возможных определений сводят одно к различиям детородных органов, другое – к социально детерминированным ролям, зависящим не от биологических отличий, а от организации социума. «Однако если определять половую принадлежность по строению гениталий <…>, то можно говорить о пяти полах: 1) обладатели женских гениталий – женщины, 2) обладатели мужских гениталий – мужчины, 3) обладатели смешанных гениталий – гермафродиты (гермы), 4) обладатели преимущественно женских, но с мужскими элементами, гениталий – фемининные псевдогермафродиты (фермы) и 5) обладатели преимущественно мужских, но с женскими элементами, гениталий – маскулинные псевдогермафродиты (мермы)»[184]. Точно так же если описывать гендерную определенность в терминах социальных ролей и ролевых ожиданий, производных от сложившейся системы разделения труда между носителями половых отличий, то и здесь мы получим лишь первое приближение к истине. Она, в свою очередь, не сможет быть описана в рамках жесткой бинарной схемы. Впрочем, вопрос осложняется еще и тем, что не первичные половые признаки определяют гендерное поведение человека и не вторичные позволяют относить его к тому или иному гендеру. В сущности, только в XX веке было установлено, что внешние признаки пола далеко не исчерпывают все различия между мужчиной и женщиной, более того, не они одни определяют их. Обнаружилось, что, помимо них, огромную роль играют социопсихические и социокультурные факторы, что формируемый ими реальный тип полового поведения может расходиться с чисто биологической данностью и с социальными ожиданиями. В результате даже биологический пол человека предстал в виде сложной многоуровневой системы, основные элементы и характеристики которой формируются разновременно, на разных стадиях онтогенетического развития под влиянием разных же факторов. И если долгое время его описание довольствовалось двумя уровнями, связанными с первичными и вторичными отличиями, то сейчас перед нами встали контуры совершенно новой реальности, проявления которой иногда определяются как третичные признаки пола. Начнем с того, что первоначально зародыш бипотенциален, другими словами, его развитие может пойти как по мужскому, так и по женскому типу. При этом на всех стадиях формирования будущего организма, если нет каких-то дополнительных сигналов, половая дифференциация автоматически идет по женскому типу, становление же мужского требует включения неких дополнительных механизмов, подавляющих активность противоположного начала. Так, свойственный только мужским клеткам Н-Y антиген делает их несовместимыми с «женской» иммунной системой и программирует превращение зачаточных гонад мужского плода в семенники; если этого не происходит, зачаточные гонады женского плода превращаются в яичники. Формируемое отличие определяет так называемый гаметный пол, оно появляется на седьмой неделе жизни зародыша, в это время его клетки (клетки Лейдига) начинают производить мужские половые гормоны (андрогены). В свою очередь, под их влиянием происходит формирование соответствующих, мужских или женских, внутренних репродуктивных органов (внутренний морфологический пол) и наружных гениталий (внешний морфологический пол). Однако этим дело не заканчивается, необходимо еще и формирование половых различий в определенных отделах головного мозга, ведь именно им придется регулировать поведенческий тип. После рождения ребенка включаются в действие новые, теперь уже не биологические, а социальные и культурные факторы. Социум на основании генитальной внешности присваивает новорожденному так называемый гражданский (по-другому паспортный или акушерский) пол, и в соответствии с ним начинает воспитывать в том или ином духе. Другими словами, прививать предписанные его полу поведенческие нормы. При этом необходимо подчеркнуть: последние проявляются не только в межполовой коммуникации, поскольку выходят далеко за пределы всего того, что связано даже с самым широким представлением о взаимоотношениях полов. Они проявляются решительно повсюду, то есть не только в тех особых формах деятельности, которые требуют сопряженных с полом анатомической и психической специфики организма. Гендерными отличиями пронизаны едва ли не все, даже «нейтральные» микроповеденческие структуры, свойственные как одному, так и другому полу. Вот, широко известный пример из «Приключений Гекльберри Финна», мимо которых не прошло, наверное, ни одно детство: «…не показывайся женщинам в этом ситцевом старье. Девочка у тебя получается плохо, но мужчин ты, пожалуй сумеешь провести. Господь с тобой, сынок, разве так вдевают нитку в иголку? Ты держишь нитку неподвижно и насаживаешь на нее иголку, а надо иголку держать неподвижно и совать в нее нитку. Женщины всегда так и делают, а мужчины – всегда наоборот. А когда швыряешь палкой в крысу или еще в кого-нибудь, встань на цыпочки и занеси руку над головой, да постарайся, чтобы это вышло как можно нескладней, и промахнись этак шагов на пять, на шесть. Бросай, вытянув руку во всю длину, будто она у тебя на шарнире, как бросают все девочки, а не кистью и локтем, выставив левое плечо вперед, как мальчишки; и запомни: когда девочке бросают что-нибудь на колени, она их расставляет, а не сдвигает вместе…»[185] Не случайно даже для привыкших к перевоплощению профессионалов умение остаться неузнанным в обличье противоположного пола служит критерием едва ли не высочайшего мастерства. К тому же за различиями в «физическом» движении не забудем и о поведении эмоциональном, нравственном, наконец, интеллектуальном. Ведь в действительности отличие женщины от мужчины с наибольшей отчетливостью проявляется именно здесь, и даже ставшая анекдотом максима о «мужской» и «женской» логике, обнаруживающей «стеариновые свечки» там, где их не может быть, рождается отнюдь не на пустом месте. Таким образом, поляризуется не только пластика тела, но и пластика «духа». Не случайно мы говорим и о «женской» поэзии, и о «женском» романе, и о «женской» живописи, словом, о многом, что оставило яркий след в истории нашей культуры. Ни одно из отличий гендерной психики, гендерной этики, гендерного мышления не остаются незамеченными ни мужчиной, ни женщиной, и все они становятся частью того социокультурного «зеркала», смотрясь в которое, мы формируем самих себя. Словом, человек вовсе не рождается, но становится мужчиной или женщиной… однако, как показывает современная действительность, даже став кем-то из них, он вдруг может обнаружить несовместимость своих самоощущений ни с собственно половой, ни с гендерной определенностью. А значит, вполне допустимо говорить не только о гендерном поведении, но и о более содержательном и фундаментальном феномене.3.2. Соотношение ценностей
Здесь уже говорилось о том, что на заре цивилизации женщина превращается в род «имущественного продолжения» личности домовладыки, в разновидность семейного «инвентаря», наряду с рабами, скотом и утварью. Одним из механизмов такого превращения является обмен, о котором уже шла речь выше. У Леви-Стросса брачный обмен в общей его системе занимает центральное место: «…брачные обычаи, наблюдаемые в человеческих обществах, не должны классифицироваться, как это обычно делают, по разнородным иразличным категориям: запрещение инцеста, предпочтительные типы браков и т. д. Каждая из них представляет собой один из способов обеспечения обмена женщинами внутри социальной группы, то есть замены системы кровного родства биологического происхождения социальной системой отношений свойства»[186]. При этом женщина с самого начала становится наиболее ценным предметом. По его мнению, браки являются самой фундаментальной формой обмена дарами и именно женщины представляют собой наиболее ценные из них. Это делает ее разновидностью вещи, ведь превращение женщины даже в самый ценный предмет обмена решительно исключает всякую возможность равенства с мужчиной: «…в человеческом обществе мужчины производят обмен женщинами, а не наоборот»[187]. Как правило, ко всему этому самое непосредственное отношение имеет сексуальность женщины, половые вожделения и физическое превосходство мужчины, то есть чисто биологические факторы. Но если в результате их действия именно он становится субъектом обмена, только мужчина остается и основным фигурантом культурного строительства. Это обстоятельство не может не вызвать вполне естественный протест в феминистском движении, одной из наиболее вменяемых форм которого является работа Гейл Рубин[188]. Ее эссе позиционируется как «сакральный текст феминизма». Развивая построения Леви-Стросса, она пишет, что обмен женщинами становится предпосылкой возникновения культуры, в свою очередь, доминирование мужчин и угнетение женщин – непременными условиями ее существования. Невозможно сказать, могла ли культура «начаться» по-другому и какой бы она была в том случае, если бы субъектом обмена стала женщина, в свою очередь, объектом – мужчина. Но в любом случае изменение существующего сегодня порядка, в котором женщине отводится не подобающая ей роль, потребует глобальной перестройки всего общества, при этом более глубинной, чем даже уничтожение классов. Однако, соглашаясь в главном, все же следует заметить, что логика, исходящая из сексуальности одной и физического превосходства другой из сторон, то есть оперирующая, по существу, внесоциальными и сторонними по отношению к культуре факторами, не объясняет происхождение фундаментальных социокультурных реалий, включая шкалу складывающихся ценностей. Уже хотя бы потому, что подобная логика не способна дать ответ на то, почему точно такой же, пусть и «менее ценной», разновидностью все того же «домашнего инвентаря» нередко оказывается и сам мужчина. Впрочем, не только «нередко», но и практически всегда. Ведь мы уже видели, что в исходном пункте развития семьи лишь один патриарх обладает всей полнотой прав. Только он является «культурным героем», только он воплощает в себе все богатство тогдашнего человеческого бытия. В свою очередь, все его чада и домочадцы – лишь ущербные существа, разновидность «недочеловека» (разумеется, не в том унизительном смысле этого понятия, какой позднее придадут ему расистские теории). К тому же в высшей степени сомнительно отнесение женщин к «наиболее ценным» дарам. Мы уже видели, что с принципиальным изменением характера связи со своей средой воспроизводство рода как новой реалии живой природы обеспечивается уже не деторождением. Ведь, строго говоря, даже в природе воспроизводству подлежит вовсе не инертная биологическая масса, но специфический образ ее жизни, интегральной жизнедеятельности. Речь должна идти в первую очередь о воспроизводстве, умножении и сохранении информации. Вот только важно понять, что даже генетический код организма содержит в себе не только информацию о собственной структуре, но и многое другое, что выходит за пределы его кожного покрова. В том числе базовую информацию об окружающей среде, обо всех ключевых факторах, которые влияют на выживаемость вида, а также информацию о (морфологической, психофизиологической, поведенческой) норме реакции организма на стереотипные изменения, которые происходят или могут происходить в его внешнем окружении. Поэтому в действительности здесь мы имеем дело не с устройством «организма», но со сложной самоорганизующейся системой «организм – среда», и генетическая информация является достоянием всей этой системы, а вовсе не отдельно взятой клетки или даже живого тела в целом. До некоторой степени справедливо утверждать, что в генетическом коде сама природа записывает основные сведения прежде всего о себе самой и только во вторую очередь – о живом теле. Двойная спираль ДНК – это род самовоспроизводящейся памяти планеты, в свою очередь, понятой как единый организм, для которого биологическая форма жизни предстает как одна из форм существования. Это можно представить так, будто наша планета создает и хранит в порождаемых ею органических структурах все необходимое этому огромному саморегулирующемуся телу для своего же собственного воспроизводства в случае какой-то космической катастрофы. Поэтому ограничивать содержание информации, кодируемой молекулой ДНК, исключительно собственными потребностями биологического вида (тем более индивида), глубоко ошибочно. Информационный же код социума – это еще и код его культуры; преемственность же последнего, в силу смертности отдельных носителей, на биологическом уровне может быть обеспечена только межполовой и межпоколенной коммуникацией. Но если в природе и та и другая осуществляются исключительно по биологическим каналам, то революционная смена образа жизни, которая связана с появлением технологических форм деятельности, качественно преобразует всю систему отношений наследования информационного кода. Она сменяется социальной, но и в новых условиях воссоздается и умножается прежде всего родовая информация, основной код жизни, а не определенность устройства органических тел. Вот только здесь мы имеем дело и с качественно иной информацией, и с принципиально иными каналами коммуникации, и новыми механизмами ее переноса. Ни первые, ни вторые, ни третьи не сводятся ни к каким биологическим процессам или структурам (хотя, конечно, значимость биологического фактора ни в коем случае не сводится к нулю и здесь). В связи с этим деторождение перестает быть основным, если не сказать единственным средством преемственности и становится лишь вспомогательным служебным началом. Именно это непреложное обстоятельство, а вовсе не физическое превосходство мужчины, качественно меняет роль женщины. Ведь теперь речь идет не о передаче органической формы жизни, но о гораздо более емком понятии – социокультурном строительстве (что, конечно же, не сводит к нулю действие чисто биологических механизмов). Забегая вперед, заметим, что резкое увеличение продолжительности жизни (а именно это является одной из главных целей развития человеческой культуры) способно повлечь за собой еще более глубокие и содержательные изменения социальных ролей. Ведь в случае ее достижения значимость детопроизводства существенно снижается, и пассионарии от феминизма могли бы разглядеть здесь предвозвестие еще более глубокого унижения женщины. Парадокс в том, что проверочным тестом для феминистской логики могло бы служить гипотетическое достижение бессмертия: в системе ее аксиом это стало бы самым страшным преступлением перед человечеством: ведь только женщина дарит жизнь, между тем бессмертие – это исключение не только смерти, но и рождения. А следовательно, во имя борющейся за свои права женщины оно обязано быть предотвращено любой ценой. Однако в действительности даже бессмертие ничуть не способно уменьшить значимость ни одного из фигурантов нашей общей истории. В сущности, так же, как изобретение контрацепции, ведь в европейской истории оно сопровождалось поступательным развитием культа женщины, неуклонным ростом ее влияния, ее власти. Впрочем, и увеличение продолжительности жизни, и тем более бессмертие человека – это далекая перспектива, о которой нам еще придется говорить. Однако упоминание о ней должно служить своеобразным камертоном, помогающим сохранить терпимость друг к другу даже в условиях так называемой войны полов. К слову, перераспределение ролей и снижение «ценности» женщины прослеживается не только там, где и новая родовая информация, и сознание, и связанная с ними система ценностей еще только начинают формироваться. Еще долгое время могущество древнего рода будет определяться в первую очередь количеством способных к труду и войне мужчин, а не числом женщин. Это обстоятельство породит не просто идеологему многочисленного потомства, но базисную парадигму зарождающейся вместе с ней государственной мысли. Между тем и здесь (если не сказать тем более здесь) женщина остается лишь одним из средств его обретения. К тому же не самым главным, ибо долгое время основным будет оставаться увод пленных. «Естественное» производство трудо– и боеспособных мужчин требует длительного времени и (самое главное!) больших затрат на прокормление потомства и его матерей. Конечно, все это способно окупиться в будущем, но, во-первых, горизонт событий если и начинает просматриваться на столь далекую перспективу, то все же не с той отчетливостью, которая требуется для управления родовым и семейным строительством, во-вторых, прежде чем оно настанет, несущий потери род оказывается уязвимым. Все сказанное подтверждается не только умозрительными заключениями. Анализ неолитических захоронений со всей убедительностью демонстрирует совсем другую шкалу ценностей, нежели та, которая рисуется феминистскому воображению. Археологические раскопки, ведущиеся, кстати, не только по всей Европе, показывают повсеместное смещение значимости полов в пользу мужчины. «Те предметы, которые могут рассматриваться как ценные или престижные, например изделия из неместного сырья и раковины Spondylus, постоянно встречаются лишь в погребениях старых мужчин. Видимо, именно старые и пожилые мужчины занимали более высокое положение в общине и участвовали в межрегиональном обмене. Полированные каменные топоры и ретушированные изделия связаны с погребениями взрослых (31–45 лет) и пожилых (более 46 лет) мужчин. Все это свидетельствует о высокой роли взрослых мужчин в обществе культуры линейно-ленточной керамики и даже о тенденции к геронтократии. Из 22 детских погребений (моложе 15 лет) 45 % совсем не имели погребальных даров. Аналогичное положение с женскими погребениями. Из 23 погребений около половины не имели погребального инвентаря. Иное положение с мужскими погребениями: из 27 только шесть не имели погребального инвентаря, что еще раз свидетельствует о более высоком положении мужчин. Женщины имели к тому же меньше шансов дожить до преклонного возраста: из 21 женщины 81 % умерли между 16 и 40 годами, а из 26 мужчин только 42 % умерли в этом возрасте»[189]. Нелишне напомнить о действительных нравах и ценностях и более поздних времен. Одно из них принадлежит Чарльзу Дарвину. «Различные племена, воюя между собой, становятся людоедами. <…> можно считать совершенно несомненным, что зимой, побуждаемые голодом, огнеземельцы убивают и поедают своих старых женщин раньше, чем собак; когда м-р Лоу спросил мальчика, почему они так поступают, тот отвечал: «Собачки ловят выдр, а старухи нет». Мальчик описывал, как умерщвляют старух, держа их над дымом до тех пор, пока они не задохнутся; он в шутку передразнивал их вопли и показывал, какие части их тела считаются особенно вкусными. Как ни ужасна должна быть подобная смерть от рук своих друзей и родственников, еще ужаснее подумать о том страхе, который должны испытывать старухи, когда начинает подступать голод; нам рассказывали, что они тогда часто убегают в горы, но мужчины гонятся за ними и приводят обратно на бойню у их собственных очагов!»[190] Не менее «исключительной и бесчеловечной жестокости» факты приводит Цезарь в своих «Записках о Галльской войне». Один из командиров голодающего в осажденной Алезии войска советует: «Делать то, что делали наши предки…», то есть питаться мясом «лишних ртов» – женщин и детей. «Голосованием было решено удалить из города всех негодных для войны по нездоровью или по годам и испытать все средства, прежде чем прибегнуть к мере, рекомендованной Критогнатом; однако если к тому вынудят обстоятельства и запоздает помощь, то лучше уже воспользоваться его советом, чем согласиться на условия сдачи или мира. Мандубии же, принявшие тех в свой город, были изгнаны из него с женами и детьми. Когда они дошли до римских укреплений, то они со слезами стали всячески умолять принять их в качестве рабов, только бы накормить. Но Цезарь расставил на валу караулы и запретил пускать их»[191]. На протяжении всего времени осады изгнанные медленно умирают от голода между крепостными стенами Алезии и укреплениями Цезаря. Остановимся на двух обстоятельствах. Первое: обращение к обычаям предков говорит о том, что эта мера вовсе не является чем-то неслыханным; пусть жестокая, но это – рутина войны. Второе: отказ Цезаря принять несчастных свидетельствует, что и для него в древнем обычае нет ничего святотатственного. Правда, мы помним, что под Алезией он сам находился в не менее тяжелом положении, чем осажденный Верцингеториг, поскольку в то же самое время пришедшие на помощь галлы вели подготовку к штурму внешней циркумвалационной линии римлян. Но ведь именно в критических обстоятельствах и проверяется истинная ценность вещей, и, как оказывается, для носителя высокой культуры Рима столь же аксиоматично жертвовать менее ценным и легко восстановимым ради спасения чего-то большего, сколь и для варвара. Так что безусловная ценность женщины, способной воспламенить своей сексуальностью мужчину и породить бесчисленное «как звезды небесные» потомство и множество «народов и царей из чресел» родоначальника – это скорее поэтический эвфемизм, далекое от суровых реалий тогдашней жизни иносказание, нежели надежное основание для теоретических построений. Тем более сомнительно, что обмен женщинами, как особая форма дарения, мог предшествовать строительству социальных отношений, рождению родовых союзов, а с ними – и самого социума. Ведь, как уже сказано, само представление о даре, да еще и «особо ценном», предполагает существование общей для обменивающихся сторон системы и шкалы ценностей. Другими словами, единой – при этом довольно дифференцированной и развитой – системы знаковой коммуникации, ибо представление о первой не существует вне второй. Предлагаемый взгляд на вещи в неявном виде исходит из того, что к строительству родовых союзов обменивающиеся стороны подходят во всеоружии уже наличествующего сознания, языка, уже сформировавшейся шкалы ценностей и развитого товарного рынка. А это значит, что в предпосылки теоретических построений заранее вносится то, что требует своих обоснований. Здесь имплицитно принимается, что социум как целое со всеми зачатками своей будущей цивилизованности существует задолго до возникновения подобного обмена. При этом субъекты последнего – это не суверенные автаркические единицы, которые еще только начинают нащупывать пути подхода друг к другу и совместного друг с другом существования на одной территории, а составные части вполне сложившегося развитого социального организма. Но в этом случае отношения обмена не имеют никакого отношения к формированию социума. Словом, объяснить ставшее реальностью еще в древнейшей истории распределение гендерных ролей и иерархию статусов мужчины и женщины постоянным вожделением одного и сексуальностью другой, то есть действием внесоциальных факторов не представляется возможным.3.3. Групповой отбор
Правда, справедливость требует сказать, что и там, где нет никаких социальных контактов, становление знаковой коммуникации, общих ценностей, форм обмена ими, а значит, и самого социума тоже немыслимо. Правильней было бы говорить об одновременности рождения и развития всех этих новых надприродных реалий. Сам же процесс их формирования, повторим, должен проходить на уровне региона, где обитает достаточно большое количество участников будущего обмена формами деятельности, ее результатами («товарами») и знаками («словами»). Проще говоря, речь должна идти о межобщинной кооперации. И даже если видеть в ее становлении действие чисто биологических механизмов, отбор, в результате которого появляются более высокие, надбиологические, формы жизни, должен происходить не в ходе отбраковки малоприспособленных особей, другими словами, на уровне индивидов, а на групповом – и даже межгрупповом уровне. Теория группового отбора не нова, она появляется еще в прошлом веке. Ее автором принято считать Уильяма Д. Гамильтона, новозеландского биолога, развивавшего теорию, способную объяснить эволюцию альтруизма у животных с позиций естественного отбора. Впрочем, история гипотезы начинается гораздо раньше появления его математических моделей. Еще Дарвин пришел к мысли о том, что отбор действует не только на уровне отдельных индивидов, но и на уровне родственных групп. К этому его подтолкнули наблюдения за социальными насекомыми. Известно, например, что у муравьев, пчел и термитов есть касты работников, не оставляющих потомства. Отбор на уровне индивидов не мог привести к возникновению таких каст. В «Происхождении человека» основоположник эволюционной теории писал: «Не следует забывать, что хотя высокий уровень нравственности дает каждому человеку в отдельности и его детям лишь весьма небольшие преимущества над другими членами того же племени или вовсе не приносит им никаких выгод, тем не менее общее повышение этого уровня и увеличение числа даровитых людей, несомненно, дают огромный перевес одному племени над другим»[192]. Удивительный факт распространения в популяции альтруистических признаков, невыгодных отдельно взятой особи, он объяснял действием группового отбора: альтруистические группы получали преимущества над группами, состоящими из эгоистов, и становились более многочисленными, распространяя тем самым и, как сказали бы сегодня, «ген альтруизма». В середине прошлого столетия прошла дискуссия между сторонниками и противниками группового отбора. Победа была одержана вторыми, но главным образом потому что отсутствовали прямые доказательства. Сегодня они появились (правда, пока только для микроорганических сообществ), и к вопросу о групповом отборе возвращаются. Однозначного ответа еще нет, однако данные, свидетельствующие о том, что дело не ограничивается селекцией отдельно взятых особей, множатся. Возможно, имеет смысл говорить о многоуровневом отборе (термин Д. С. Уилсона): какие-то гены распространяются в популяции за счет отбора на уровне индивидов, другие – за счет отбора на уровне групп. Второе из обстоятельств, заслуживающих внимания, состоит в том, что связь между генотипом и фенотипом отнюдь не одностороння. Формирующийся под влиянием конкретных условий среды поведенческий стандарт (а фенотип – это не только особенности строения организма, но и особенности жизнедеятельности, поведения) способен оказывать обратное воздействие на гены. Его влияние прослеживается как в эволюции вида, так и на протяжении жизни отдельного организма. Поэтому меняющееся поведение может вести к изменению факторов отбора и, соответственно, к новому направлению эволюционного развития. Это явление получило название «эффекта Болдуина» (Baldwin effect) – по имени американского психолога, который впервые выдвинул гипотезу в 1896 году. Между тем история выделения человека из животного царства определяется не одними факторами внешней среды, но и появлением принципиально нового начала, к которому вынужден приспосабливаться организм нашего биологического предшественника. Известно, что характеристики любой функции и особенности обеспечивающего ее выполнение органа связаны между собой, взаимно обусловливают и определяют друг друга. Но если так, то любое изменение старой или становление новой функции немыслимо без структурных изменений. Появление орудий и формирование развитого орудийного фонда означает, что биологическое тело обретает способность к образованию принципиально нового способа связи со своей средой – технологии. Можно предположить, что происходящие изменения порождают, кроме прочего, предрасположенность генотипа к накоплению именно тех мутационных изменений, которые обеспечивают максимальное приспособление анатомических и психофизиологических структур к «технологическому» способу жизнеобеспечения. Иначе говоря, уже с момента своего появления сама технология начинает выступать как сильнодействующее мутагенное начало. Собственные параметры технологии становятся в один ряд с такими формообразующими факторами среды, как ее физические, химические и тому подобные свойства. Зависимая от географического ландшафта, климата, состава биоценоза и других факторов, технология порождает потребность в качественном преобразовании и диверсификации поведенческого стандарта (назовем его этотипом). При этом наиболее вероятным в развитии как фенотипической, так и генотипической определенности вида будет то направление, в котором обеспечивается максимальное приспособление к особенностям технологической формы движения. А это значит, что со временем развитие самого генотипа становится производным не только от ненаправленного давления мутагенных факторов среды, но и от вполне ориентированного изменения этотипических особенностей одновременно формирующегося социума. Кстати, действие группового отбора и диверсификации поведенческих стандартов прослеживается и в современном обществе. Оно подтверждается брачной статистикой. Так, процент смешанных браков между ирландцами и англичанами в Ольстере еще недавно был практически нулевой, несмотря на то, что это два народа, соседствующих друг с другом. До 60-х годов в Америке практически не было смешанных браков между черными и белыми, и это несмотря на то, что и черные и белые американцы представляют собой смесь многих разных народов и живут бок о бок не менее двух веков. Более близкие для нас примеры говорят о том же. Так, русские в Риге составляют до половины населения, город говорит по-русски, однако смешанных браков гораздо меньше половины, как должно бы было быть, если бы разные народы на деле представляли собой один и тот же вид в строгих научных терминах. То же во всех других бывших республиках СССР: ни с казахами, ни с грузинами, ни с кем-либо другим не было и близко такого процента смешанных браков, какой следовало бы ожидать при столь тесном контакте и свободном скрещивании в пределах одного вида. Очевидно, что культурные, религиозные, языковые, экономические, политические и прочие различия между этносами целиком или отчасти делают смешанные браки нежелательными. При этом далеко неочевидны биологические последствия запрета на них[193]. Но даже соглашаясь с многоуровневым отбором, следует понимать, что действием одних только биологических механизмов объяснить явления социальной жизни невозможно. Лишь новая система коммуникации в единстве с новой информацией, которая циркулирует по ее каналам, способны обеспечить требуемые перемены. Вкратце подытоживая, допустимо утверждать следующее. Положение вещей, когда «мужские» и «женские» функции остаются подчиненными особенностям органики (отличиям психики, ритмике физиологии, объему мышечной массы и т. п.), позволяет объяснить поведенческие отличия полов, сопутствующие лишь первым этапам становления социума. Дальнейшее же развитие последнего приводит к тому, что гендер оказывается все менее и менее зависимым от биологического строения организма. С преодолением же какого-то качественного антропогенетического рубежа он начинает все больше и больше подчиняться действию культурных факторов, пока, наконец, их диктат не становится определяющим. В эпоху зарождения первых межродовых связей женщина и в самом деле становится одним из главных предметов обмена. Но это не может рассматриваться как обмен дарами, иными словами, материями, обладающими ценностью для обеих сторон. Ценность – это начало, имеющее не утилитарное, прикладное, но прежде всего социальное и культурное значение, она присуща предмету вовсе не от его собственной природы, но сообщается природой человеческой субъективности. Ни один предмет не может стать ценностью, не воплотив в себе ту или иную общественную идеологему; без этого он остается безразличным для человека, если вообще замечаемым им, как, например, остается незамечаемым нами земное тяготение, без которого невозможно ни одно отправление жизни. Отсюда и женщина может стать ценностью лишь там, где вокруг нее складывается единая культура. Но это случается не сразу; в европейской культуре культ женщины рождается только в средневековье. Первопружина того обмена, который складывается в переходный период, – это стихийная, полу– (если не полностью) инстинктивная реакция во многом биологического сообщества на угрозу инцеста. Вместе с тем можно согласиться с Леви-Строссом в том, что именно в его результате (с той поправкой, что одновременно с ним действуют и другие механизмы) отношения кровной биологической связи вытесняются системой социальных отношений. Но если так, то никакая идеологема женщины, и уж тем более ее культ, не может предшествовать их становлению. И вместе с тем без обращения пола в известную ценность невозможно появление обмена брачными партнерами. Таким образом, и здесь мы видим необходимость одновременного развития сплетающихся в единый поток процессов. Возникающие социальные связи дают толчок вытеснению близкородственных уз, появлению первых форм координации совместной деятельности на межобщинном уровне. Более того, делают ее необходимой, ибо все заменяющие кровную связь отношения могут реализоваться только в ней. Само существование сообществ, утрачивающих биологические механизмы регулирования своей жизнедеятельности, теперь зависит от нее и от становления сопровождающих ее развитие институтов отчуждения, обмена и распределения. Между тем совместная деятельность, которая строится на основе принципиально новой (технологической) формы движения, требует такой же (над-природной) координации совместных усилий, направленных на достижение общей цели. А значит, и новых механизмов управления ею – сознания и знаковой коммуникации, речи. И, точно так же, как ценность предметов, вовлекаемых в совместную деятельность, кроется не в их собственной природе, но в природе социума, механизмы знаковой коммуникации свойственны не биологическим особенностям индивидов (хотя, конечно, и им тоже), но социальности интегрального субъекта. Только знаковая коммуникация сообщает свои значения всем предметам, обставляющим его жизнь, и эти значения, в свою очередь, становятся структурным элементом тех надприродных связей, которые цементируют социум. В системе этих связей все меньше и меньше места остается «биологии», и вполне закономерно, что на смену распадающемуся полу-животному сообществу приходит патриархальная семья и вместе с нею – род как новая, социальная, форма единения. Меж тем «биология» не знает неравенства полов, здесь все определяется особенностями организма; в реалиях же социума значимо только то, что регулирует его жизнь, а не жизнь отдельно взятого индивида. Поэтому в патриархальной семье, как одной из ключевых реалий этого круга, положение обязано измениться. Таким образом, мы можем заключить, что групповой отбор (который, к слову, может протекать не только на уровне вида или популяции, но и на уровне пола) способствует накоплению и сохранению именно тех генетических модификаций, что облегчают усвоение каких-то определенных поведенческих стереотипов. Но все же сами стереотипы могут возникать лишь в ходе вытеснения биологических связей социальными. А значит, и замещения биологической мотивации деятельности социальными же стимулами. Другими словами, только в процессе поступательного подчинения гендера не полу, но социальным устоям. Словом, зависимость здесь та же, что и выявленная нами выше: сначала должен появиться сам предмет, и уже только затем – способность к его освоению и поведенческая реакция. Правда, мы могли заметить и другое: в течение переходного периода следствия рождаются практически одновременно со своими причинами, ибо и первые и вторые взаимно стимулируют друг друга, только эта взаимостимуляция обеспечивает их развитие. Так что и здесь мы можем говорить о том, что вытеснение биологической мотивации поведения социальной, откуда, собственно, и рождается гендер, совершается в одном потоке всех тех преобразований, о которых говорилось выше. Разумеется, гендер не может полностью утратить всякую связь с биологическим полом. Но ведь и человек не может вытеснить из себя животное. Поэтому в соотношении гендера и пола можно видеть прямую аналогию с взаимодействием тех начал, что издревле обозначались как «душа» и «тело». Повторим: подчиненная роль женщины в жизни уже вполне сложившегося социума определяется в первую очередь тем, что в новой системе отношений главным объектом воспроизводства становится не численный состав его первичной ячейки, но передаваемый от поколения к поколению способ ее жизнеобеспечения. И, разумеется, производный от него статус, положение самой семьи в структуре единого социального организма. Здесь уже говорилось о том, что это новообразование не сводится к совокупности биологических масс, но представляет собой сложноорганизованную систему взаимосвязанных статусов, и его целостность определяется в первую очередь нерушимостью связующих отношений. Воспроизводство статусов в известной мере и есть воспроизводство социума, и наоборот: жизнеобеспечение социума – это прежде всего преемственность статусов. Другое дело, что реализоваться такая преемственность может лишь в практическом взаимодействии их обладателей; для каждого из них сохранение своих позиций в обществе становится ведущим мотивом. Живым же воплощением статуса является только глава семьи. Это объясняется тем, что первичный статус еще не поддается разложению ни на какие элементы. Время для такого разложения и вместе с ним формализации прав, обязанностей, круга ответственности, приходит значительно позднее, с развитием цивилизации. На первых же порах никому иному (а значит, и женщине) не может быть делегировано ничто от его содержания. Не в последнюю очередь и это обстоятельство делает ее и ее детей подобием вещи, частью выходящего за пределы телесной оболочки мужчины знаковой оболочки его статуса. Но, разумеется, не низводит ни ее, ни детей до положения бездушного предмета.3.4. Смещение полового влечения
Итак, производность зарождающегося гендера от биологического пола сохраняется только на первых этапах его формирования, с развитием социальности зависимость их друг от друга все больше и больше ослабляется. Разумеется, не до такой степени, чтобы исчезнуть полностью, но все же настолько, чтобы вносить достаточно серьезные коррективы в межполовую коммуникацию. Ведь в действительности не только физические признаки одного пола, но и формируемые культурной традицией поведенческие стереотипы вызывают ответную реакцию другого. Вероятно, справедливо и более категоричное заключение: не столько первые, сколько вторые со временем начинают играть решающую роль во взаимном тяготении полов. Как бы то ни было, пусть и слабеющая, связь гендера с органическим строением его носителя все же не может прерваться полностью, и это обстоятельство должно иметь свои следствия в семейном строительстве. Вернемся к тому, что жесткая бинарная схема половой дифференциации недостаточна для описания действительного положения дел, необходим учет и всего множества промежуточных форм. Ясно, что известный всем феномен гермафродитизма предстает лишь ярко выраженным центром их общего массива, и уже само существование этого третьего полюса заставляет говорить о существовании менее контрастных отклонений от половой нормы. Существование промежуточных разновидностей (фемининные и маскулинные псевдогермафродиты) находит свое отражение и в промежуточных формах гендера. Не бросаясь в глаза каждому, наличие этих модификаций органического и социо-полового стандарта все же регистрируется культурной традицией, причем довольно отчетливо. Это показывает лексический оборот, в котором, например, давно уже стали идиоматическими штампами обозначения мужественных женщин и женоподобных мужчин. Правда, в речевой практике не вполне понятно реальное соотношение ценностных характеристик промежуточных между «собственно мужчиной» и «собственно женщиной» проявлений гендера. Однако несомненно одно – вершина иерархии безоговорочно принадлежит первому; все то в нем, что обнаруживает прикосновенность к женскому началу, представляется чем-то ущербным, напротив, наличие мужского способно возвысить женщину. Подтверждением служит тот факт, что в той же речевой практике придание мужских достоинств женщине служит комплиментом («мужественная женщина»), напротив, женских мужчине («тряпка», «баба», подкаблучник») – унижением, оскорблением, и в этом тоже проявление того, что наша цивилизация все еще продолжает оставаться «мужской». Строго говоря, недостаточно и пяти ступеней половой градации, о которых говорилось выше. «Собственно мужчина» и «собственно женщина» – это скорее противоположные полюса некоего единого массива, разделяющее же их пространство заполнено бесконечным числом промежуточных состояний, незаметно переходящих друг в друга. И, разумеется, вся палитра полового строения единой органической ткани, в виде которой может быть представлен весь человеческий род, должна, как в зеркале, отражаться в многообразии гендерных форм. Но если не только физические признаки пола, но и особенности гендера рождают ответную реакцию на себя, то и во взаимном притяжении мужчины и женщины возможно столь же бесконечное разнообразие оттенков. Тонкая игра взаимодействий этих комплементарных, взаимодополняющих друг друга начал может рождать самые причудливые сочетания. Словом, далеко не последнюю роль в межполовой коммуникации должны играть гендерные, а значит, в конечном счете социокультурные нюансы. Отсюда и вторжение в гендер не может пройти без последствий. Как всегда хорошо знающий свой предмет, Артур Хейли в своих «Менялах» пишет о переменах, что происходят с человеком, подвергшимся групповому изнасилованию и, во избежание рецидива, вынужденному согласиться на постоянную связь с тем, кто мог защитить его. «Поначалу Майлз пытался успокоить свой разум, уговаривая себя, что это лучше, чем групповое изнасилование, да так, в сущности, и было. И тем не менее отвращение и осознание своего унижения не исчезали. Но куда хуже были последствия. Как ни трудно было Майлзу с этим смириться, но факт оставался фактом: ему начинало нравиться то, что происходило между ним и Карлом. Более того, Майлз смотрел теперь на своего защитника с новым чувством… С привязанностью? Да… С любовью? Нет! Он не смел – пока что – заходить так далеко. Осознание этого обстоятельства потрясло его. И тем не менее он принимал все предложения Карла. После каждого совокупления он задавался вопросами. Продолжает ли он оставаться мужчиной? Он знал, что раньше это было так, но теперь уже не был уверен. Превратился ли он в полного извращенца? Сможет ли он когда-нибудь перемениться, вернуться к нормальному состоянию и прекратить смаковать удовольствия, которые стал получать здесь? А если нет, то стоит ли жить? Он мучился сомнениями[194]. <…> …я знаю, что есть и мужские и женские любовные союзы, и в конце концов любая любовь лучше, чем пустота, чем ненависть. <…> Ведь ты любил его, правда? Да, – ответил он чуть слышно. Любил»[195]. Таким образом, то, что в обыденном сознании предстает как род отклонений от поведенческой нормы, порождается отнюдь не патологией органики или психики (хотя, конечно, и ею тоже), но объективными законами природы социума и человеческой природы. И, разумеется, законами нашей общей культуры, которая, принимая, как минимум, равной значимость обоих полов, во многом отдает безусловное первенство мужскому гендеру. Разумеется, многообразие полутонов органического строения человека, и их социокультурного отражения во всей палитре гендерных отличий вовсе не значит, что среднестатистической реальностью становится отклонение от некоего эталона, а не сам эталон. Давление культуры проявляется скорее в принуждении к тому, что соответствует ожиданиям социума, нежели в отклонении от предписанного полу. Положение, которое складывается здесь, можно сравнить с поведением физического тела в точке либрации. Напомним: в системе из двух массивных тел существует точка, в которой гравитационные силы уравновешивают друг друга, и помещенное в ней третье тело может оставаться неподвижным относительно каждого из них. Правда, исключительно в том случае, если его масса пренебрежимо мала в сравнении с ними. Любые другие тела силами тяготения будут притянуты к первым. Так и формообразующее действие каждого из полюсов полового диморфизма могло бы быть уподоблено этому математическому образу. Лишь сравнительно ничтожная численность тех, чья органика в ту или иную сторону отклоняется от стандарта, могла бы остаться вне подчинения центрам концентрации масс, вся остальная – должна сливаться с социальными ожиданиями. Впрочем, необходимо считаться с тем, что человек – это не «физическое тело» и не все в нем подчиняется законам чистой математики. К тому же наличие «промежуточных» полов делает общую систему многополярной, а значит, и общую картину много запутанней. И все же, не обращаясь в бесконечно малую, суммарная масса гендерных отклонений долгое время остается сравнительно небольшой, и только современное положение вещей обнаруживает какие-то сдвиги. Таким образом, действительная причина того, что обыденному сознанию представляется болезненным отклонением от поведенческой нормы, кроется вовсе не в органике того или иного индивида, но исключительно в психике социума, понятого как некий единый организм. Практикой его жизни на протяжении всей истории воспроизводится именно тот образ совместного существования составляющих его атомов-людей, центральную роль в котором играет мужчина. Именно он становится ключевой фигурой социального творчества. Демиург, культурный герой, герой обладают отчетливыми признаками (по преимуществу) только его пола. Отсюда неудивительно, что любые отклонения от нами же формируемого идеала мужчины воспринимаются как «человеческая слабость», а там, где переступается какой-то незримый предел, – как патология. Формирование новой природной реалии и поступательное ослабление объективной зависимости гендера от биологического пола вызвано тем непреложным обстоятельством, что в воспроизводстве социума ключевую роль играет наследование не генетической, но принципиально иной информации. Информации, которая, отрываясь от биологического уровня, восходит на новую ступень своей организации. Ее отличие от биологической вкратце можно охарактеризовать тем, что в одном случае система наследования передает уже сложившийся тип связи организма со своей средой; в другом – связи с никогда не существовавшими в природе реалиями культуры. Выше было замечено, что и в жизни вида ключевым является именно перенос информации, а не воспроизводство инертной биологической массы. Поэтому и в биологии детопроизводство, по большому счету, выступает как вспомогательное начало, как средство решения какой-то генеральной задачи. В социуме – тем более. Межпоколенная коммуникация, передача и восприятие качественно нового типа информации, может быть обеспечена принципиально внебиологическим механизмом. Им становится совместная практическая деятельность. Социализация потомства преследует своей целью освоение принципов ее организации, научение правилам искусственного сочетания законов природы и социума, в результате чего и появляются на свет не могущие родиться «сами собой», другими словами, стихийным действием природных законов артефакты. Разумеется, и для этого необходима смена поколений, а значит, и в социокультурной системе наследования их производство продолжает сохранять известную значимость. Но сводить, как это нередко делается, родовую преемственность исключительно к детопроизводству – значит не просто совершать непростительную ошибку, но и ограничивать развитие мысли уровнем представлений, свойственных началу девятнадцатого века. Таким образом, в социуме межпоколенная коммуникация и коммуникация межполовая с самого начала выделяются как относительно автономные процессы, которые развиваются по несовпадающим траекториям. В жизни биологического вида отношения полов не имеют самостоятельного значения, все подчинено преемственности поколений. У человека же межполовой аспект оказывается независимым от межпоколенного, чему немало способствует то, уже известное нам, обстоятельство, что на самой заре истории доступный психике нашего предка горизонт событий оказывается значительно меньше срока, который требуется для вынашивания потомства. Отсюда в его представлении ребенок появляется вне всякой связи с соитием, и со временем фольклор находит красивые образы именно для этого, все еще дремлющего где-то в подкорке, атавистического состояния сознания: детей приносит аист, детей находят в капусте и т. п. Но если так, то половое влечение завершившего свою предысторию человека перестает ориентироваться исключительно на зримые признаки фертильности. Лишь на самой заре истории они запечатлеваются в фигурах палеолитических «венер», где отсутствует все, что более поздняя культура ассоциирует с женщиной. Со временем же влечение начинает подчиняться другим, не всегда доступным сенсорике началам, которые вступают в таинственный резонанс с индивидуальными особенностями органики и формируемого гендера. Этим обстоятельством и объясняется факт его смещения в сторону от противоположного полюса. Словом, в сфере гендерного многообразия находится много такого, что создает новые оси притяжения. Последнее обстоятельство создает новую реалию социальной жизни – половую активность, не связанную с детопроизводством. Обо всем этом нам еще придется говорить.3.5.Свидетельства культуры
Формы половых предпочтений (далеко не последних в ряду ключевых определений гендера), которые характерны дописьменной эпохе, нам достоверно не известны. Мы можем судить о них лишь по следам, запечатленным в позднейших памятниках культуры. Упоминаниями пестрят древние своды законов. Обратим внимание на тот факт, что качественные перемены образа жизни человека и общества, в результате которых межпоколенная и межполовая коммуникация расходятся и начинают жить по разным законам, не может не беспокоить единый социальный организм. Оба измерения перестают быть составляющими единого коммуникационного потока, в результате которого обеспечивается преемственность жизни. Резкое доминирование межпоколенной информации означает возможность необратимой утраты какой-то части межполовой. Между тем едва ли в составе последней может быть второстепенной хотя бы одна деталь. Мы до сих пор знаем немногое и часто склонны пренебрегать всем тем, что остается на периферии познанного. Родом такого пренебрежения служат и анекдоты о «женской» логике, действительное значение которой не только в межполовой, но и в межпоколенной коммуникации не может быть переоценено. Надо думать, что существуют и другие аспекты, которые пока не замечаются нами, но способны стать критическими. Кроме того, чрезвычайно важно и отмеченное выше обстоятельство, касающееся новых осей полового притяжения. Правда, и живой природе известно широкое распространение гомосексуального и транссексуального поведения. Канадский ученый Брюс Бэйджмил (1999 г.) показал, что гомосексуальные склонности присутствуют у многих видов животных от морских свинок до слонов. Причины его возникновения и вытекающие отсюда следствия неизвестны, некоторыми исследователями принимается, что это является частью адаптивных эволюционных процессов. Но все же вмешательство в их ход нового, ранее неизвестного природе фактора социальности и качественное преобразование состава той информации, которая начинает передаваться по каналам коммуникации, способно вселить тревогу. Ведь в результате этого в единую программу развития вида может быть внесен некий вирус, поведение которого социум не в состоянии прогнозировать. Приведенная выше цитата из Хейли говорит в частности и об этом. Не случайно уже древнейшие законодательства включают нормы, которые преследуют однополую связь. Так, в Среднеассирийских законах (третья четверть II тыс. до н. э.) говорится: «Если человек тайно оклеветал равного себе, сказав: «Его имеют», или во время ссоры публично сказал ему: «Тебя имеют», и еще так: «Я сам клятвенно обвиню тебя», но не обвинил и не уличил, должно дать этому человеку 50 палочных ударов, он будет в течение месяца выполнять царскую работу, должно его заклеймить, и он должен уплатить 1 талант олова. Если человек познал равного себе, и его клятвенно обвинили и уличили, должно познать его самого и оскопить его»[196]. Правда, Хеттские законы (XVI – начало XV вв. до н. э.), более снисходительны к ней, осуждая только те формы, которые грозят кровосмесительством: «Если мужчина совершит грех со своей матерью, это – тягостное преступление. Если мужчина совершит грех со своей дочерью, это – тягостное преступление. Если мужчина совершит грех со своим сыном, это – тягостное преступление»[197]. Уже это может говорить о том, что в других случаях ничего «тягостного» в однополом влечении нет. Законы Хаммурапи (конец XX – начало XVI вв. до н. э.) вообще не упоминают гомосексуальную связь, что так же может свидетельствовать о достаточно широком ее распространении, ибо бороться с тем, что становится обычаем, невозможно. Однако большей частью, как и инстинкт любого живого существа, базовые инстинкты социума, стихийные механизмы его иммунитета реагируют на отклонение от нормы стремлением защититься от возможных последствий не одними юридическими запретами. Сегодня к числу гораздо более известных относится легенда о Содоме. «И пришли те два Ангела в Содом вечером, когда Лот сидел у ворот Содома. Лот увидел, и встал, чтобы встретить их, и поклонился лицем до земли и сказал: государи мои! зайдите в дом раба вашего и ночуйте, и умойте ноги ваши, и встаньте поутру и пойдете в путь свой. Но они сказали: нет, мы ночуем на улице. Он же сильно упрашивал их; и они пошли к нему и пришли в дом его. Он сделал им угощение и испек пресные хлебы, и они ели. Еще не легли они спать, как городские жители, Содомляне, от молодого до старого, весь народ со всех концов города, окружили дом и вызвали Лота и говорили ему: где люди, пришедшие к тебе на ночь? выведи их к нам; мы познаем их. Лот вышел к ним ко входу, и запер за собою дверь, и сказал [им]: братья мои, не делайте зла; вот у меня две дочери, которые не познали мужа; лучше я выведу их к вам, делайте с ними, что вам угодно, только людям сим не делайте ничего, так как они пришли под кров дома моего. Но они сказали [ему]: пойди сюда. И сказали: вот пришлец, и хочет судить? теперь мы хуже поступим с тобою, нежели с ними. И очень приступали к человеку сему, к Лоту, и подошли, чтобы выломать дверь»[198]. Заметим, что библейское «познать» имеет чрезвычайно широкий смысл – от умопостижения «добра и зла» до физиологического контакта, и здесь оно понимается именно в последнем значении. Одновременно добавим, что в предложении дочерей, «которые не познали мужа» нет ничего необычного: здесь уже говорилось о том, что древнее сознание только в патриархе видит «собственно человека», все остальное – род его имущества (что, конечно же, не исключает особого отношения к некоторым позициям его общей номенклатуры: «любимое кресло», «любимая собака», «любимая дочь»). Мы вправе относиться к Библии как к документу. Она и в самом деле оставила многое от этнографии своей эпохи, что находит подтверждение в других надежных свидетельствах. Между тем упоминания о Содоме и Гоморре рассыпаны по всем ее книгам. Чаще даже без указания на причину их разрушения. И уже одно это заставляет думать, что последняя была хорошо известна тогдашнему миру. Однако напомним, что, гнев Господень обрушился не только на эти города: «…как по истреблении Содома, Гоморры, Адмы и Севоима, которые ниспроверг Господь во гневе Своем и в ярости Своей»[199]; «Как ниспровержены Богом Содом и Гоморра и соседние города их»[200]; «Как Содом и Гоморра и окрестные города»[201]. Единая форма наказания должна говорить о некой общей причине, и нетрудно предположить, что сходный обычай свойствен этим селениям, и единое же преступление возмущает разум священнописателя. Мы должны согласиться: один народ – это и в самом деле один уклад жизни. А значит, здесь мы имеем косвенное свидетельство того, что обличаемые библейскими пророками нравы вовсе не были редкостью. Пусть эти нравы не столь обычны для других городов Ханаана, они все же известны и им, не случайно именно о судьбе Содома и Гоморры грозят кары, обещанные за какие-то прегрешения Моаву и Аммону: «Моав будет, как Содом, и сыны Аммона будут, как Гоморра»[202]; Вавилону[203], Иерусалиму[204] и т. д. Словом, признаки смещения оси полового влечения регистрируются с достаточной надежностью. В легенде о Содоме отчетливо прослеживаются два временных пласта. Один из них относится к временам, лишь застигнутым Авраамом, но в действительности сохраняющим память о куда более древних, отодвинутых от нас значительно дальше четырех тысячелетий к завершению переходного периода, о котором говорилось выше. Другой – более поздних, когда писались ставшие священными тексты. Восприятие содомии как греха относится именно к последним. Сами же сограждане Авраама (и уж тем более их прадеды) едва ли могли видеть в ней что-то противоестественное и недопустимое по отношению к гостю. Культура не одного Востока делала его фигуру неприкосновенной, поэтому желание «познать» ангелов, в глазах того общества, возможно, не содержало в себе ничего плохого, во всяком случае острокритического. Суровая этическая оценка – это голос более поздних времен. О связи гомосексуальных отношений с более древними обычаями, где смещение полового влечения еще не перестало быть нормой, говорят и запреты «Левита»: «Не ложись с мужчиною, как с женщиною: это мерзость»[205]; «Если кто ляжет с мужчиною, как с женщиною, то оба они сделали мерзость: да будут преданы смерти, кровь их на них»[206]. Но обратимся к эпохе, которая пришла на смену временам библейских родоначальников, да и самих священнописателей, чтобы увидеть бесполезность любых – моральных, религиозных, юридических – запретов. Вслушаемся в стихи Сафо, древнегреческой поэтессы, родившейся в Метиленах, что на острове Лесбос, около 630 г. до н. э.Выводы
1. С развитием деятельности и диверсификацией вещного мира межполовая коммуникация начинает вытесняться межгендерной. Носителем же знаковых для гендера поведенческих форм может быть обладатель органических особенностей, смещенных в сторону противоположного полюса полового диморфизма. Это означает рождение специфического предмета чувственного познания. При этом предмет последнего перестает определяться исключительно биологическими признаками пола, а само познание – руководствоваться ими. 2. Не в последнюю очередь гендерные роли мужчины и женщины определяются их существованием в иных вещных мирах, а следовательно, и в иных сферах социальной практики. Как следствие, межгендерная коммуникация начинает ограничиваться лишь узким сегментом немногих взаимно перекрещивающихся областей. Отсюда коммуникация теряет непосредственную связь не только с деторождением. Под давлением гендерных стереотипов социализация новых поколений начинает воспроизводить носителя гендерных же моделей поведения. В силу этого смещение гендера относительно биологического пола закрепляется и усиливается. 3. Половое чувство и половая активность выделяются в относительно самостоятельную сферу человеческой активности, род «игры в бисер», которая теряет связь с детопроизводством и с семейным строительством. Мотивация межгендерной коммуникации и ценности, транслируемые по ее каналам, выделяются в самостоятельные объекты культуры.IV. Вторжение социума
4.1. Роль патриархальной семьи в жизни социума
Патриархальная семья, очерк которой был дан во второй главе, – это огромный монстр, который насчитывает в своем составе десятки, часто сотни (иногда больше) людей. Пример одной из них живописует книга Иова: «Имения у него было: семь тысяч мелкого скота, три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов и пятьсот ослиц и весьма много прислуги; и был человек этот знаменитее всех сынов Востока»[224]. Эта семья является прямой наследницей той, что в «нуль-пункте» собственно человеческой истории становится центром кристаллизации «первобытного человеческого стада». В истории же Европы именно такая семья становится опорой первых государств. Это проявляется в экономической, военной, политической, культурной сферах.4.1.1. Экономическая сфера
Именно в патриархальной семье находится центр развития производительных сил общества. Однако история Европы в этом пункте отличается от истории других континентов. Основа производства оседлого социума, обретшего начала государственности, – это сельское хозяйство. Состав патриархальной семьи одновременно образует собой и основной корпус производителей. В этом смысле европейская семья ничем не выделяется из общего ряда, она такая же, как и на Востоке. Но эпоха возвышения Греции – это еще и эпоха становления принципиальных отличий цивилизаций Запада и Востока. Дело в том, что географические особенности Греции, в отличие от безбрежья Азии, не дают ее городам возможности экстенсивного аграрного развития. Ограниченность территории, природных ресурсов порождает серьезные демографические проблемы, в результате которых избыточное население, не находя средств к прокормлению, оказывается вынужденным искать удачи за морем, создавать свои колонии на чужих берегах. При этом колониальная активность греков решает не одни демографические проблемы, она рождает новый тип социума и открывает новую главу всемирной истории[225]. Очень быстро обнаруживается, что вывод колоний дает возможность не только наделить землей нуждающихся. Главным призом колонизации становятся не сами земли, но их жители. Именно этот приз и открыл новые, невиданные ранее возможности развития, может быть, самый яркий его этап. Больше того, на два с лишним тысячелетия определил основной вектор военно-политического, экономического, культурного развития Европы. Два ключевых фактора определили судьбы греческих государств в VII–V вв. до н. э. Это снижение удельного веса долгового рабства и экспоненциальный рост общего количества невольников. Между тем долговая зависимость и собственно рабство – это две разные вещи. Долговое рабство не может стать движителем экономического роста. Мы говорили о том, что оно имеет жесткие ограничения. От «перемены мест слагаемых» сумма не меняется; кто-то начинает работать на чужого домовладыку, но суммарное богатство общины остается прежним. Лишь еще беднее становится собственное хозяйство, еще богаче – чужое. Основой новой экономики, обеспечивающей прирост прибавочного продукта, может стать только экзогенное рабство, так называемое классическое рабовладение. Впервые оно формируется именно в Греции и именно в это время. Известно, что в VI–V вв. до н. э. в Афинах владение рабами уже не было признаком какого-то особого достатка. Состоятельность начинается там, где счет рабов идет на десятки, и в это время уже не редкость мастерские, где работало по 20–30, иногда 50 рабов (огромные по тем временам цифры); известны случаи владения ста и более рабами. При этом практически все они – чужеземцы. «Таким образом, можно полагать, что V век был в некоторых отношениях поворотным в истории социально-экономического развития; рабство классического типа распространяется в Греции, внедрившись в первую очередь в наиболее развитых в экономическом отношении полисах, а в некоторых полисах вытесняя более архаические формы зависимости. Именно в это время происходил социально-экономический «эксперимент» всемирно-исторического значения: рабство приобретает наиболее законченную форму, становится основным способом эксплуатации чужого труда в обширном регионе, осваиваются новые методы эксплуатации рабов в сельском хозяйстве и ремесле, вырабатывается рабовладельческая идеология»[226]. В Риме времен поздней республики число рабов нередко идет на тысячи. Так, по сообщению Плиния Старшего, некий Цецилий Исидор во время правления Августа оставил после себя по завещанию 4116 рабов: «Упомянем, что… Гай Цецилий Исидор объявил в своем завещании, что <…> оставляет 4116 рабов, 3600 упряжек быков, 257 тысяч прочего скота, наличными 60 миллионов…»[227] Откуда они берутся? В исторических справочниках упоминаются 30 тыс. жителей Таранто (современная Апулия), которые были проданы в рабство в 209 г. до н. э.; 150 тыс. невольников, которых Луций Эмилий Павел, разгромив Эпир, продал в 168 г. до н. э.; более 50 тыс. карфагенцев и столько же жителей Коринфа в 146 г. до н. э.; около миллиона галлов выведенных Юлием Цезарем в 58–50 гг. до н. э. из Галлии и т. д. Все это – из официальных отчетов римских полководцев, добивающихся высшей государственной награды, триумфа. Казалось бы, огромные цифры. Но в действительности – капля в море: статистика триумфаторов не дает даже приблизительного представления о реальных масштабах, ибо не учитывает в десятки раз большие массы тех, кто захватывается и продается их подчиненными. Вспомним хотя бы упомянутых «Анабасисе» рабов, которые в критический час бросаются на дороге, – и это при отступлении. Что же говорить о победоносных походах? Для каждого рядового их участника и, конечно же, для их командиров такие рабы – источник дохода. Пусть все они за продаются на местных рынках за бесценок («бык стоил в лагере драхму, раб – четыре драхмы, а прочую добычу вообще ни во что не ставили и либо бросали, либо уничтожали. В самом деле, сбыть ее товарищу воин не мог – у того ведь тоже было всего вдоволь»[228]), но их много, а значит, солдаты не остаются в убытке. Местные же торговцы рабами в конечном итоге перепродают их добычу в столицах. Кстати, не следует думать, что брошенные Ксенофонтом рабы тут же обретали свободу, скорее всего значительная их часть становилась нежданным призом для местных хозяев, а значит, и ее постигала та же участь. О количественных показателях свидетельствуют косвенные данные. Так, только на одном рынке острова Делос за сутки продавалось до 10 тысяч рабов[229]. Разумеется, нельзя видеть в этих цифрах основу для расчета среднесуточных объемов продаж. Но столь же ошибочно было бы игнорировать свидетельства такого рода. Ведь для того, чтобы пиковый оборот мог достигнуть подобной величины, необходима известная инфраструктура: бараки для невольников, казармы для охраны, кухни для тех и других, лазареты, обеспечивающие «предпродажную подготовку» товара, отхожие места, места захоронений, амбары, хлева, конюшни, склады, постоялые дворы для покупателей и продавцов, развитая логистика, обеспечивающая своевременную поставку продуктов питания, фуража и т. п. Вкладывать же в ее создание не менее огромные средства никто не станет, если средний уровень продаж будет много ниже рекордных величин, так что, скорее всего, размеры работорговли были и в самом деле впечатляющими. (Кстати, в рабство обращают не одни греческие и римские захватчики – «варварские» народы тоже воюют друг с другом, и, поскольку военнопленные становятся товаром, более того – родом «всеобщего товарного эквивалента» и начинают приносить немалый доход, в свою очередь, начинают пользоваться услугами этих рынков.) Но и Делос – это всего лишь один из промежуточных этапов на пути во все тот же Рим и другие центры империи. Именно эти рабы-иностранцы становятся основной производительной силой античного полиса. Они же вносят что-то свое в жизнь патриархальной семьи, – ведь многие из них будут пополнять состав не только государственных, но и домашних рабов. Другими словами, входить в состав семей в качестве домашнего имущества, «говорящих орудий». Заметим попутно, что рабы – это, как правило, мужчины. Разумеется, и противоположный пол не минует доля невольниц, но, в отличие от него, мужчину не надо кормить. Напротив, это он кормит своего господина, доставляя при этом достаточные средства и для покупки женщин. Вся экономика этого времени строится на рабском труде, и если раб – это прежде всего мужчина, она стоит на его плечах. Это важное обстоятельство служит дополнительным подкреплением монопольного права мужчины на строительство не одной экономики, но и культуры в целом.4.1.2. Место в военной структуре государства
Патриархальная семья образует костяк военной организации социума. Флавий Вегеций Ренат, военный теоретик Рима, пишет: «Затем посмотрим, какой новобранец полезнее: из деревни или из города? В этом отношении, думаю, никогда не приходится сомневаться, что для военного дела больше подходит народ из деревни – все, кто воспитан под открытым небом, в труде, вынослив к солнечному жару, не обращает внимания на ночную сырость, не знает бань, чужд роскоши, простодушен, довольствуется малым, чье тело закалено для перенесения всяких трудов, у кого еще из деревенской жизни сохранилась привычка носить железные орудия, копать рвы, таскать тяжести. <…> Таким образом, можно видеть, что главную силу войска надо пополнять <набором> из деревенских местностей; не знаю почему, но меньше боится смерти тот, кто меньше знает радостей в жизни»[230]. Между тем деревня – это та сфера, где патриархальные принципы общежития разлагаются с наименьшей скоростью. Правда, необходимо принять во внимание, что деревенское ополчение составляет «пушечное мясо» войны. Главное в военной структуре Греции и Рима – это корпус тяжеловооруженных воинов, и обратим внимание: все они – весьма состоятельные земельные собственники. Ударный контингент формировался из числа весьма зажиточных граждан, которые «знали бани» и совсем не довольствовались «малым». В Греции и в Риме это выходцы из весьма состоятельных семейств, конечно, не самых богатых (те поставляют в войско всадников), и знаменитая тяжелая пехота набирается именно здесь. Беднота формирует вспомогательные подразделения легковооруженных воинов. Все объясняется тем, что вооружение и доспех приобретается за свой счет. Собственным трудом дорогостоящее вооружение не обеспечить. Наличие же рабов, с одной стороны, обеспечивало требуемый достаток, с другой – избавляло от повседневного изнурения тяжелым трудом в поле, и мужчины из этих семейств могли посвятить себя исключительно военному делу. Ударные формирования Греции и Рима – это не ополчения, но профессиональные военные, которые никогда не занимались ничем, кроме боевой подготовки. О превосходстве же профессионала над «любителями» можно не говорить. Вот только важно понять, что тяжеловооруженная пехота решительно немыслима без тех, кто несет ее оружие и обустраивает военный лагерь. Да и античный рыцарь, гоплит, небоеспособен без поддержки легковооруженных воинов. Кстати, история сохранила нам память о трехстах спартанцах, погибших в Фермопильском ущелье, но кто помнит о тех рабах, которые «…шли с ними в сражение как легковооруженные <…>, неотступно следуя за ними, подобно тем, кто в средние века составлял свиту рыцаря»[231], и без которых они были бы совершенно беспомощны. О них не упоминает и Геродот, а меж тем это тоже домашняя челядь гоплита. Но ведь и сам гоплит – выходец из все той же патриархальной семьи, нередко ее глава. В сущности, то же и в Риме: право формирования ударных военных контингентов предоставлено лишь патрициям, мужчинам патриархальных патрицианских фамилий. Вспомогательные подразделения набираются из клиентов, то есть людей, принадлежащих им же. Так что и в этом смысле патриархальный «дом» занимает ведущие, если не сказать исключительные, позиции в военном строю полиса.4.1.3. Роль в формировании вектора государственной политики
Патриархальная семья образует вершину политической организации социума. В европейской традиции место в ней определяется местом в боевом строю полиса, поэтому дома, поставляющие в войско кавалерию и тяжелую пехоту, это политическое ядро, имеющее право голоса при обсуждении, часто принятии, всех ключевых государственных решений. Советы же старейшин, по примеру первого римского сената, формируются из отцов наиболее могущественных фамилий. Такое положение вещей связано с тем, что именно объединение патриархальных родов образует высшее единство – социум. Управление разделением и кооперацией труда, распределением и обменом его результатами требуется не только на внутрисемейном уровне, но и здесь. Однако все это может быть выстроено только в том случае, если будут упорядочены и приведены в определенную систему отношения между структурными подразделениями рождающегося общества. Изначально замкнутые автаркические образования, они обладают аналогом того, что позднее на государственном уровне будет осознано как суверенитет, любое же взаимодействие предполагает, хотя бы частичное, его ограничение, без этого взаимодействие может превратиться в вечную войну всех против всех. Словом, интеграция родов – это еще и строительство системы известных «сдержек и противовесов», которая со временем закрепляется в единой морали и в едином же «прото-праве». Мы берем последнее понятие в кавычки, потому что даже древнейшее из известных, другими словами, обычное право, тоже рождается не сразу. Памятники письменности доносят до нас лишь промежуточный результат длительной эволюции принципов общежития. Совокупность всех интеграционных отношений,становящихся прототипом политической экономии, политической структуры, права, морали, формирует силовой каркас будущих государств. Узловыми же его точками оказываются возглавители патриархальных семейств. Таким образом, уже «по определению», именно патриархальная семья в лице домовладыки имеет право формировать основной вектор политического развития. Организационные формы социума, близкие к тем, что встают перед нами благодаря изучению исторических свидетельств, возникают не сразу. Поначалу терминалами всех интеграционных связей могут быть только главы семейств, только они являются их действительными субъектами. Все остальные вписываются в социум лишь через систему внутрисемейных отношений, другими словами, между ними и социумом всегда стоит патриарх. Однако со временем и здесь складывается свое разделение функций. Так, в Риме сенаторское сословие контролирует политический вектор государственного развития, всадничество – финансово-экономический его сегмент. Всем остальным достаются лишь исполнительские функции. Кстати, Рим в этом отношении не создает ничего нового, он подчиняется действию общих законов; собственное творчество в сфере государственного строительства начнется лишь с ростом завоеваний. Такое распределение вовсе не означает полновластия одних и абсолютного бесправия других. Действительность много сложнее любых школьных истин. Как ни парадоксально, плебеям достается главное – обеспечение внутренней безопасности полиса, функция охранного контингента того огромного расконвоированного концентрационного лагеря, в который превращается город с расширением военных захватов и строительством новой, основанной на эксплуатации рабов, экономики. Именно эта функция заставляет власти заигрывать с городскими низами, обеспечивать бесплатные государственные раздачи. Кстати, они существуют не только в Риме, но и в греческих государствах; их масштабы в Афинах вполне сопоставимы с римскими[232]. Только на этой функции (и на этих раздачах) держится политическая и экономическая устойчивость рабовладельческого социума, господство первых сословий. Между тем требование бесплатных раздач – это не что иное, как требование новых военных захватов, ограбления новых провинций, ведь средства на содержание не занятых трудом плебейских масс могут найтись только за периметром государственных границ. Все это говорит о том, что главный вектор военно-политической экспансии полиса формирует не его сенат, не гордые патриции и не жадные до наживы всадники, а презираемая (так, Саллюстий и Цицерон применяли для обозначения социального дна одно и то же слово – «sentina», то есть подонки, клоака, нечистоты[233]) ими городская «чернь». А значит, сбрасывать ее роль со счетов было бы непростительной ошибкой. В интересующем же нас аспекте европейской истории это обстоятельство обнаруживает вещи, как правило, не замечаемые исследователями. Дело в том, что большая часть плебеев, как уже говорилось, является клиентами своих богатых сограждан. Клиента же связывали с патроном вовсе не долговые, но сакральные обязательства. Он находился не просто под покровительством сильного, но принимал его родовое имя, что (не только формально) делало его членом патрицианской семьи; более того, ими становились и дети и дети его детей. А это значит, что даже «отцы» плебейских семейств, казалось бы, будучи самостоятельными распорядителями жизнью собственных домочадцев, одновременно являются младшими членами семьи своего патрона, и вынуждены во многом подчиняться законам его «дома». Это делает характеристику плебейской семьи противоречивой и двойственной. С одной стороны, она предстает как совершенно самостоятельное образование, формально равное семье любого римского патриция, с другой – как структурная часть патрицианской фамилии. Это сложное переплетение отношений накладывает свои обязательства на всех. Дело в том, что, как и во всякой другой, существуют обязанности paterfamilias по отношению к младшему члену семьи и встречные долженствования домочадца. Клиенты обязаны поддерживать своего патрона на выборах, служить под его началом на войне, выкупать из плена, выполнять его поручения, делать ему маленькие подарки. В свою очередь, патрон должен предоставлять своим клиентам средства для жизни, защищать в случае судебных разбирательств, выкупать членов их семей, попадающих в зависимость. Все это обеспечивается древним сакральным правом: вероломный патрон подлежал наказанию: «Пусть будет предан богам подземным, [то есть проклятию], тот патрон, который причиняет вред [своему] клиенту»[234], – гласит один из законов XII таблиц. Кстати, по верованиям римлян, даже после смерти его ждала весьма незавидная участь: в царстве мертвых стезя клятвоотступника расходилась с той, по которой шли праведники; Сивилла, сопровождающая Энея, указывает герою на распутье:4.1.4. Вклад в культуру
Именно патриархальная семья становится лоном великой гуманитарной культуры Греции и Рима. На первый взгляд это утверждение может показаться необоснованным. Ведь известно, что и в Греции и в Риме художники (объединим этим собирательным словом и собственно художников, и философов, и политических мыслителей, словом всех творцов) очень часто происходят из совершенно иной среды – среды иностранцев и вольноотпущенников, которые дышали воздухом отнюдь не патриархального дома. Но дело вовсе не в художнике, его происхождение – это слишком тонкая материя, чтобы о ней можно было составить сколько-нибудь отчетливое представление. Патриархальная семья создает главное – публику, без которой невозможно никакое искусство, никакое творчество. Она, вспомним уже приводившуюся здесь мысль Аристотеля, предоставляет свободнорожденному (и, что в Греции и Риме то же самое, рожденному для свободы) не обремененный заботой о насущном досуг. Пусть не каждый из тех, кому выпадает счастье «наслаждаться миром и пользоваться досугом», способен самостоятельно «создавать прекрасное», значительная их часть все же воспитывается вполне профессиональными ценителями чужих творений. Никакой художник невозможен без тонко чувствующей публики, любое художественное откровение обречено на умирание в глубинах индивидуального духа, если нет диалога мастера со всеми теми, к кому, собственно, он и обращается. Знаковая природа художественного произведения предполагает его прочтение; без этого оно не существует, как не существует гипотетический объект, который в принципе недоступен наблюдению. Вошедший в физику двадцатого столетия как критерий существования, закон принципиальной наблюдаемости, согласно которому существовать – значит находиться во взаимодействии с чем-то, вполне применим к любому знаку, а следовательно, и к произведению искусства. Прочтение же последнего опирается на собственное видение мира тем, кому адресован посыл мастера. При этом личный мир адресата отнюдь не тождествен тому, в котором живет художник, в любом знаке отражается не только личность того, кто его порождает, но и индивидуальность зрителя. «Нет ничего пагубнее для эстетики, как игнорирование самостоятельной роли слушателя. Существует мнение, очень распространенное, что слушателя должно рассматривать как равного автору за вычетом техники, что позиция компетентного слушателя должна быть простым воспроизведением позиции автора. На самом деле это не так. Скорее можно выставить обратное положение: слушатель никогда не равен автору. У него свое, незаместимое место в событии художественного творчества; он должен занимать особую, притом двустороннюю позицию в нем: по отношению к автору и по отношению к герою»[237]. Да, эта публика немногочисленна, но ведь во все времена культура была достоянием немногих, и во все времена этих немногих было достаточно для формирования духовного облика народов. Впрочем, дело не только в публике. Художник нередко находится в те же клиентских отношениях со своим патроном. Имя одного из таких клиентов, Марциала, уже упоминалось нами, имя другого, покровителя искусств Мецената, давно уже стало нарицательным. Да и через полторы тысячи лет уже упомянутая здесь «История Флоренции» подобным же клиентом, «покорнейшим слугой Никколо Макьявелли», будет посвящаться такому же патрону, «Святейшему и блаженнейшему отцу, господину нашему Клименту VII», а его «Государь» – Лоренцо Медичи. Таким образом, экономический, политический, военный, культурный облик социума того времени формирует прежде всего большая патриархальная семья, единый организм, контуры которого не всегда поддаются точному определению. Все его фрагменты, выступающие как зародыш современной нуклеарной ячейки, играют роль театральных статистов, без которых нет искусства, но которым не остается никакого места в его истории. Конечно, пример патриархальной империи Иова применим далеко не к каждой фамилии античной Европы, но в любом случае перед нами куда более масштабное и фундаментальное образование, чем это обнаруживает анализ его юридических форм.4.2. Начало перемен
4.2.1. Смена юридических форм брака
Вместе с тем следует иметь в виду, что на стадии развитой государственности этот могущественный и влиятельный организм существует только благодаря земле, которой он владеет. Земля же достается далеко не всем. Поэтому общее число фамилий, сохранивших свою патриархальную структуру, невелико. В начале имперского периода это не более нескольких тысяч римского нобилитета. Знать великого города составляет собой весьма замкнутый круг патрицианских и виднейших плебейских семейств, сюда входят только те, кто имел в своем роду консула. Это сословие сформировалось к началу III века до н. э. Только они имели доступ к высшим ступеням государственной иерархии; практически никому, кто не входил бы в этот узкий круг фамилий, пробиться к консульской должности было невозможно. Об удельном весе семей, сохранявших свою патриархальную структуру (а значит, и самих себя), в общей численности свидетельствуют статистические данные. Во время Константина Великого в четырнадцати районах Рима насчитывалось 1790 роскошных особняков, в то же время инсул (многоэтажный дом, в котором находятся жилища, сдающиеся в наем) было 46 602[238]. При этом ясно, что особняки занимаются всего лишь одним семейством, инсулы – множеством нуклеарных союзов. Об этом же говорят и так называемые «Деяния Августа», которые так же способны служить основой статистических выкладок: «Обладая [т]рибу[нск]ой властью в восемнадцатый раз, будучи консулом в 12-й раз, тремстам двадца[ти] тысячам городских плебеев по шестидесяти денариев каждому я дал. <…> Будучи консулом в тринадцатый раз, по шестидесяти денариев плебеям, которые тогда государственное продовольствие получа[ли], я дал; это было немногим больше двухсот тысяч человек»[239]. Правда, цифры, как видим, варьируют – в одном случае говорится о двухстах, в другом – о трехстах тысячах. Но это во многом оттого что «…он не обходил и малолетних, хотя обычно мальчики допускались к раздачам лишь с одиннадцати лет»[240]. Здесь необходимо напомнить, что совершеннолетие для мужчины во времена Империи наступало в 14 лет, в республиканский же период – еще раньше, с наступлением половой зрелости, что в древности могло почитаться также свидетельством в пользу годности юноши к военной службе[241]. Так что в любом случае действительное соотношение между числом патрицианских патриархальных семей и разложившихся форм брачного союза разительно. Словом, и в Греции, и в Риме в составе древнего патриархального монстра, так называемой большой семьи, очень скоро возникает великое множество парцелл совсем другого типа. Таким образом, на первый взгляд, уже в эпоху республики старая семья – это род исключения из правила, само же правило складывается из тех, кто не имеет возможности образовать свою по образцу патриархальной. Между тем, как уже сказано, вся культура, вся экономическая и политическая власть, наконец, вся политическая мысль принадлежит именно той, которая становится исключением. А значит, долгое время она остается и знаком статуса, и высшим образцом, культурным эталоном семейного строительства. Плиний писал, что «Ничего не было священнее уз брака, заключенного таким образом». Все остальное – нечто вроде «второго сорта». Вместе с тем мы уже видели, что значительная часть сожительствующих парцелл входит в состав патрицианских семейств, в структуру единого патриархального «дома». Поэтому одни количественные соотношения не способны сказать ничего. Действительность куда сложней и запутанней, чем простые арифметические пропорции. Ко «второму сорту» относится и появившийся к середине V века до н. э. брак нового свойства. Ими устанавливается, что жена может воспрепятствовать окончательному установлению над нею юридической власти, manus («рука, власть, сила»), домовладыки: покинув его дом на три ночи, она возвращает себе прежний статус. При этом имеется в виду, конечно же, не полный разрыв с мужем, а только устранение его manus; она может вернуться и продолжить сожительство ним, затем снова уйти на три ночи и так далее. Такое брачное сожительство может продолжаться всю жизнь, но жена будет оставаться юридически неподвластной мужу и сохранять прежнее положение в своем родительском доме. Римское право в полной мере признает эту форму союза: его дети считаются вполне законными, их мать рассматривается не как наложница, но как существо свободное и самостоятельное. Вместе с тем различия принципиальны, что видно уже из порядка развода: брак с образованием мужней власти мог быть расторгнут только по инициативе мужа, во втором – по свободному волеизъявлению любой из сторон. Один из виднейших специалистов по римскому праву И. А. Покровский видит в здесь настоящую революцию: «…появление этого нового брака знаменует собою в римской истории крупнейший поворотный пункт. В непроницаемом единстве староримской патриархальной семьи была пробита первая брешь: если прежде paterfamilias закрывал собою всех членов своей семьи, над которыми он властвовал со всею юридической неограниченностью, то теперь в браке sine manu жена вышла из этой патриархальной оболочки и стала рядом с мужем, как личность самостоятельная»[242]. Однако представляется, что дело не только в юридических следствиях. Другими словами, не только в том, что женщина, входя в менее статусную семью, несла известные потери, и рождение новой формы брака позволяло избежать их, давало ей известные гарантии. Этот «переворот» открывает возможность строительства брачных союзов, не только между равноправными, но и между домами, стоящими на разных ступенях социальной пирамиды. Взаимные компромиссы повышают влияние обеих сторон на социум в целом. Этот же «переворот» все с той же целью укрепления собственного статуса позволяет более эффективно использовать древний институт клиентелы. То есть там, где это не разрешается гражданским законодательством, распространить нормы внутрисемейного права на социальные группы, не связанные родством и не присоединяемые к патриархальному дому ни военными захватами, ни экономическими приобретениями, ни брачными союзами. Последнее с особой рельефностью проявится в Средние века. Но даже юридический аспект рисует нам черты новой социальной действительности. Вторжение норм внесемейного права в жизнь патриархальной фамилии – это вторжение социума. Патриархальный «дом» утрачивает былой иммунитет и становится элементом не только общей системы разделения труда, но и социальной структуры.4.2.2. Десакрализация брака
Есть основание полагать, что стихийный поиск юридических гарантий сохранения статуса связан и с участившимся мезальянсом. Особенную тревогу в обществе вызывают браки между патрицианскими и плебейскими родами. Не случайно законами XII таблиц они долгое время запрещаются. Об этом упоминает Цицерон в своем сочинении «О государстве»: «И вот, вследствие несправедливости децемвиров, внезапно начались сильные потрясения, и произошел полный государственный переворот. Ибо децемвиры, прибавив две таблицы несправедливых законов, бесчеловечным законом воспретили браки между плебеями и «отцами», хотя обыкновенно разрешаются даже браки с иноземцами»[243]. Причина, конечно же, не в стремлении сторон к юридическому полноправию, ибо обе стороны семейного союза вполне мирились с властью мужа вплоть до XX века. Дело в том, что сам брак перестает быть эстафетой образа (программного кода) жизни и превращается в эстафету социального статуса. Ключевым становится так называемое положение в обществе, а не место в системе общественного разделения труда Еще до появления XII таблиц представители разоряющихся патрицианских родов вступали в брачный союз с плебеями не столько по любви (о ней речь впереди), сколько по материальным соображениям, плебеи с патрицианскими родами – по соображениям престижа, открывавшего новые возможности в экономической сфере. Но все же в случае слишком большой разницы положений, мезальянс оказывался под запретом; социум стремился обеспечить своеобразную «гигиену» брака, (точнее, межпоколенной коммуникации). В особенности это касалось самых знаменитых фамилий. За смещением брачных ориентиров стоят радикальные для самой семьи и для всего социума перемены, существо которых в лапидарной форме может быть выражено тем, что власть авторитета сменяется авторитетом власти. В результате разделения труда и диверсификации деятельности сама власть выделяется в особый род занятий. Это происходит постепенно: шаг за шагом субъект любой другой формы деятельности постепенно лишается властных полномочий, простирающихся за пределы хозяйственной сферы в область гражданских состояний и политических прав. Изначально принадлежавшие исключительно ему, они в конце концов переходят к социуму (в лице немногих фамилий), концентрируются на одном из общественных полюсов. Таким образом, к концу республики древняя форма семьи изживает себя. Она сохраняется лишь в древних патрицианских родах, но и там доходит до того, что, по словам Тацита уже не найти кандидатов на значимую для Рима должность жреца Юпитера: «Ведь древний обычай предписывает выдвинуть кандидатами трех патрициев, чьи родители сочетались браком по обряду конфарреации, и на одном из них остановить выбор; теперь, однако, в отличие от старины нет прежнего обилия соискателей, потому что обряд конфарреации вышел из обихода или удержался среди очень немногих»[244]. Заметим, что эта должность значима не только для города, но и для честолюбивого гражданина, мечтающего о политической карьере. С нее начинали Юлий Цезарь и Нерон. Обряд, о котором упоминает историк, – это наиболее торжественный и священный способ заключения римского брака, доступный только высокородным патрициям. Он совершался в присутствии жреца культа Юпитера, главы коллегии понтификов (высшего жреческого института царского и республиканского периода) и 10 свидетелей. В их присутствии брачующиеся садились на шкуру животного, служившего жертвой богам при отправлении в путь и испрашивании ауспиций (гадание по полету птиц, в данном случае род благословения) на заключение брака, соединяли правые руки и произносили торжественные слова клятвы, от которой сохранилась лишь одна фраза: «Где ты, Гай, там и я, Гайя» (Ubi tu Gaius, ibi ego Gaia). Завершалась церемония принесением жертвы Юпитеру. Так что пришлось прибегать к юридическим уловкам, и вот: «По рассмотрении сакральных установлений сенат определил не менять порядка назначения на должность фламина, но издал закон, согласно которому супруга фламина подвластна мужу лишь в том, что имеет касательство к священнодействиям, а в остальном пользуется одинаковыми с прочими женщинами правами»[245]. Менее торжественным и менее священным был обряд «купли» (coemptio), который существовал в среде простолюдинов. Здесь девушка в присутствии пяти свидетелей спрашивалась, хочет ли она стать матерью семейства. Такой же вопрос задавался и мужчине. При обоюдном согласии невеста символически «выкупалась» женихом у ее отца за один асс. Тем самым она становилась как бы собственностью мужа и тем самым на нее распространялась его власть, manus. Эта форма брака также исчезла к середине I века до н. э. Наконец низшим разрядом брака, передававшего женщину во власть мужа, был союз, образуемый по «привычке», «давности» (usus): прожив безотлучно в доме мужа один год, женщина становилась его законной женой со всеми вытекающими отсюда правовыми последствиями. При этом также учитывалось согласие обеих сторон. Но и этот брак законами Августа был упразднен. Семья теряет ауру священного союза, древний торжественный брачный ритуал исчезает. Исчезает не только обряд конфарреации, но и остальные формы сакрализации брака; на месте того, чем заведовали боги, остается простое согласие людей. Между тем всякая церемониальная форма скрывает под собой какое-то свое содержание, ее изменение отражает не одни формальные, но и сущностные перемены. Поэтому за словами Тацита мы видим, что дело не кончается исправлением XII таблиц, снятием налагаемых ими ограничений. К концу республики господствующим становится брак, в котором женщина сохраняет за собой правовую самостоятельность (sine manus). Она пользуется в частной жизни такой же свободой, как и ее муж, то есть сама распоряжается своим имуществом, обладает правом подать на развод. Параллельно отметим еще одно обстоятельство, которому предстоит играть важную роль в истории не только семьи, но и социума. Уже одно обретение экономической независимости существенно меняет положение женщины в обществе – из той, которая долгое время терялась в тени своего мужа, она превращается в самостоятельную силу. Как было сказано, вторжение правовых норм в жизнь патриархальной семьи – это вторжение социума, но, с обретением такой самостоятельности, в развитии последнего начинает сказываться и ее влияние. В результате положение женщины начинает меняться не только в социуме, но и в жизни тех фамилий, где у нее нет имущественной независимости. Словом, мы можем заключить о постепенном возрастании ее роли. В I веке до н. э. рядом с семьей, в которой женщина сохраняет свободу от власти мужа, появляется еще одна форма брака – конкубинат. Другими словами просто постоянное сожительство мужчины и женщины (которое существует и сегодня). Оно не запрещается законом, но, не отвечая его духу, не сообщает сторонам никаких брачных прав; социальный статус конкубины остается прежним, ее дети не подпадают под отцовскую власть, а вместе с этим ограничиваются и в наследственных правах. Конкубинат практикуется во всех сословиях. Женщины, принадлежащие сенаторскому, живут с вольноотпущенниками; сенаторы – с вольноотпущенницами. Официальный брак с ними считался позором для всей семьи, к тому же сопровождался известными правовыми последствиями; к сожительству же в конкубинате закон относился нейтрально (что не мешало смотреть на него как на отступление от общественной морали). Ни о каком благословляемом богами священном союзе здесь уже нет и речи. Не случайно одним из синонимов конкубины во всех языках станет понятие наложницы, само же сожительство в христианской традиции будет граничить с блудом. К слову, и сегодня понятия «сожитель», «сожительница» несут в себе негативный осуждающий оттенок.4.2.3. Вторжение социума во внутреннюю жизнь семьи
Демократизация брака, десакрализация брачного ритуала – это внешние симптомы какого-то фундаментального процесса, течение которого, как течение Гольфстрима, скрыто от поверхностного взгляда. Точно таким же симптомом становится и признание юридических норм, а не обычая в качестве основной формы регулирования брачных отношений. Древнейшая, согласно греческой традиции, кодификация норм, приходящая на смену обычному праву, осуществляется Залевком в Локрах (Италия), Харондом в Катане (Сицилия). Подобные сборники составлялись и в других греческих городах-государствах, в том числе и в Афинах в конце VII века до н. э. (законы Драконта). То же мы видим и в Риме (Законы XII таблиц). Заметим, что кодификация права тесно связана с десакрализацией обычая. Ведь до появления законов, принимаемых в ходе установленных процедур, правом хранить и толковать традицию обладали только жрецы. Во всем этом отражается объективное изменение (вернее сказать утрата) той роли, которую древняя семья играла в становлении и в истории нашей цивилизации. Уже во времена Рима она перестает быть тем, чем становится к концу переходного периода от «первобытного человеческого стада» к социуму. С кристаллизацией последнего никому, кроме целостного социального организма, уже недоступен код интегрального жизнеобеспечения. Поэтому роль патриархальной семьи оказывается завершенной во всяком случае к обретению государственности, и она продолжает существовать в своем архаическом виде до расцвета античных государств исключительно «по инерции». Никакой потребности в существовании замкнутого на себя независимого ни от кого ни в экономическом, ни в политическом, ни в культурном аспекте уже нет. Более того, подобная замкнутость и независимость становится объективным препятствием развитию социума и централизации управления им. Другими словами, к первым векам нашей эры иссякает начальная энергия когда-то полученного ею импульса, и дело, конечно же, не ограничивается лишь юридической стороной. Если на протяжении тысячелетий, истекших от начала неолитической революции, патриархальная семья служила источником и опорой формировавшейся и развивавшейся государственности, то ее распад не может не сказаться на политической форме организации общежития. Словом, все гораздо серьезней: по существу исчезает древнейший институт, ключевой контрфорс социума, и на его обломках начинает появляться нечто такое, что и по истечении двадцати последних веков еще не до конца осознано нами, но чему (как кажется, уже в относительно скором времени) предстоит переменить всю современную цивилизацию. Таким образом, и появление разных юридических форм брака, и разных форм семейных объединений, и изменение доли каждого из них в общем массиве брачных союзов – это не более чем видимая сторона какого-то объективного процесса, происходящего в социуме. Десакрализация брака – это еще и десакрализация патриарха. Домовладыка перестает быть семейным божеством, демиургом семейного мира и превращается в его простого господина. Рядом с ним такой же госпожой, которая переносит с собой точно такие же права господина своего прежнего дома, становится женщина, что существенно меняет ее статус. Признание равенства сторон не может быть ограничено исключительной сферой имущественных прав уже хотя бы потому, что человек остается неразделимым единством собственно человека и вещи. Отсюда свобода одной составляющей кентавра «человеко-вещи» не может сочетаться с абсолютной несвободой другой. Свободней становится личность, а не одна из ее граней или ролевых функций. Все это меняет развивавшиеся тысячелетиями представления о внутрисемейном праве и о его действительной природе. Как уже говорилось, в своих истоках патриархальная семья обладала едва ли не абсолютным правовым иммунитетом. Считается, что понятие последнего возникает только в Средние века: «…Характерная черта феодального строя в той форме, в какой он возник во Франкском государстве и затем распространился по всей Европе (за исключением Швеции, Норвегии и Финляндии) заключалась в правовом иммунитете как самого феодала, так и его чиновников. <…> Королевские чиновники даже не имели права и ногой ступить на землю феодала ил и его вассала. Не имели они и права вершить какой бы то ни было суд или чинить расправу и устраивать экзекуции на их земле, то есть исполнять свои прямые обязанности по долгу и службе на этих землях. Земли феодалов и их вассалов не подлежали официальному обложению налогами»[246]. Однако есть основание полагать, что он возникает значительно раньше, и Средние века лишь возрождают то, что теряется патриархальной семьей в античности. Для того чтобы возродить что-то, необходимо его утратить, – именно с утратой такого иммунитета мы и сталкиваемся при попытке анализировать эволюцию юридических норм. Распад же античных государств приводит к тому, что он начинает воссоздаваться, но уже на новой основе. Что же касается источника внутрисемейного права, то перемены происходят и здесь. Им становится уже не зарождающаяся в каком-то внесоциальном пространстве суверенная воля патриарха, но вполне земной договор, который заключается между вступающими в союз родами. Всякий же договор, даже если он заключается между обладающими правовым иммунитетом домовладыками, – это то же вторжение социума в их отношения. Смена юридических форм брака показывает, что теперь контроль социума проникает и в отношения мужчины и женщины. А значит, его влияние на внутрисемейную жизнь увеличивается. Лишение иммунитета приводит к согласию (пусть не до конца осознаваемому сторонами, но все же утверждающемуся в практике их взаимоотношений) в том, что существует взаимная зависимость патриарха и членов его семьи друг от друга. Вторжение социума проявляется и в другом. С расширением мира вещей лишь немногие из них сохраняют свою сакральность и продолжают формировать «амальгаму» их владельца. Как правило, это вещи, передаваемые из поколения в поколение. Но одновременно рождается и новое представление о них. Оно сводится к тому, что источником всего, а следовательно, и их сакралитета, является земля. Вероятно, здесь рудименты древнейших верований, согласно которым каждому месту покровительствуют какие-то свои божества, именно они даруют покорному им человеку успех в его начинаниях. В XVIII веке эти взгляды будут окончательно переосмыслены представителями политико-экономической школы физиократов Ф. Кенэ и А. Тюрго. Но обращаясь к ретроспективе, мы увидим, что радикальные сдвиги явственно проступают уже в мироощущении крупного землевладельца Средних веков, само же рождение идеологемы, согласно которой земля сообщает благородство человеку, происходит одновременно с описываемыми здесь процессами. Мы помним, что лучшая часть античного общества состоит из тех, кто в военном строю готов защищать его идеалы. Центральное же место в нем занимают люди, связанные с землей, и ни Греция, ни Рим не доверяют его тем, кто оторван от нее. Обладание ею – мечта каждого гражданина, и в этой мечте не только материальное содержание. Земля становится символом, и сама прикосновенность к ней возвышает, идеализирует фигуру ее владельца. «Последняя надежда римского государства», как называет его Ливий, Цинциннат удаляется от государственных дел именно к ней, но и в минуту опасности, когда отечество вновь обращается к нему, послы находят его пашущим землю. Так гласит одна из легенд, составивших корпус государственной мифологии Рима. О земле пишут научные трактаты, а это значит, что суждения о ней встают в один ряд с вершиной человеческой мысли, философией. Даже Вергилий удостаивается почти божественных почестей не в последнюю очередь именно за ее восславление «Георгиками». Таким образом, патриарх остается «более благородным», чем другие, но уже не по основанию достоинств, напрямую сообщенных богами, а благодаря владению землей, какой-то особой таинственной связи с нею. Однако и эта связь постепенно теряет свою сакральность. Ведь если право собственности на вещь имеет в своей основе личный труд производителя (считая таковым и отца семейства, который долгое время продолжает сохранять прикосновенность к ее производству), то гарантия права на землю переходит исключительно к социальным отношениям. И это тоже прямое вторжение социума в устройство и жизнь патриархальной семьи. Таким образом, все идет к тому, что брак оказывается не делом каких-то таинственных сил, но формой чисто светских установлений. А следовательно, определяемым ими же становится и статус каждой из сторон брачного союза. Впрочем, со временем не только их, но и любого человека вообще. Изменение природы статуса имеет огромное значение. В результате диверсификации социальной жизни личность перестает быть связанной своим рождением, перед ней открываются широкие возможности социального творчества. Разумеется, этой истиной проникается далеко не каждое сознание, но и в него она может быть внесена только социумом. И это тоже форма его вторжения – но теперь уже в процесс воспитания личности, а значит, в самые интимные измерения до того неприкасаемой внутренней жизни семьи. Впрочем, разговор о воспитании впереди.4.3. Механизмы распада
Распаду патриархальной европейской семьи способствуют многие обстоятельства. Они обнаруживают, в частности, тот факт, что единого механизма нет, и он может быть следствием действия совершенно различных пружин.4.3.1. Обезземеливание
Одним из главных является утрата экономической основы существования, земли. Существуют письменные свидетельства, позволяющие ориентироваться в социальной статистике. Благодаря им известно, что в Спарте времен Ликурга число обладателей земельного надела, способного поставить в строй тяжеловооруженного гоплита, который только и обладал всей полнотой гражданских прав, составляло девять тысяч[247]. Ко времени персидских войн оно сокращается: Геродот говорит уже о восьми тысячах «мужей», подобных тем, что сражались и пали в Фермопильском ущелье[248]. К концу IV века до н. э. способных носить оружие было менее 5000 человек. В судьбоносном сражении при Левктрах (371 г. до н. э.), после которого звезда Спарты окончательно закатилась, участвовало семьсот спартиатов (разумеется, это не общее их число), из них около четырехсот пали на поле боя[249]. Во времена Аристотеля их осталось лишь около тысячи: «Вышло то, что, хотя государство в состоянии прокормить тысячу пятьсот всадников и тридцать тысяч тяжеловооруженных воинов, их не набралось и тысячи»[250]. По свидетельству же Плутарха, к середине III века до н. э. выжило не более 700 спартиатов, из коих только 100 имели свои земельные наделы. Остальные превратились в неимущую и бесправную толпу[251]. Словом, тенденция к сокращению числа земельных собственников прослеживается со всей очевидностью. Аналогичная картина складывается и в других городах-государствах Греции, и надо думать, что эта эволюция не проходит бесследно для греческой семьи. В Риме с самого начала формируется слой безземельных плебеев. Их численность с расширением завоеваний растет, борьба между ними и патрициями достигает высшей степени накала. В ходе гражданского противостояния плебеи добиваются равенства прав, включая право сочетаться браком с патрициями, но так и остаются безземельными. Однако примечательно, что к концу Республики последнее обстоятельство перестает их беспокоить. Это можно видеть из следующего. В 63 г. до н. э. Сервилий Рулл разработал законопроект, назначение которого состояло в том, чтобы вернуть разорившимся земледельцам былое достоинство, наделить их землей (а вместе с тем упрочить политическую и военно-экономическую устойчивость полиса). Трибун предложил основать несколько колоний, использовав под них государственные земли в Кампании; предполагалось также купить по рыночной стоимости землю в Италии и в провинциях у частных владельцев за счет государственной казны, направив на эту цель военную добычу, захваченную Помпеем на Востоке. Однако против законопроекта выступил Сенат Рима. Консул 63 г. до н. э. Цицерон в своих речах убедительно доказывал неправомочность законодательной инициативы трибуна. Цицерон был поддержан и влиятельным всадническим сословием, который терял на этом какую-то часть своих доходов. Но самое главное заключалось в том, что законопроект не был поддержан теми, ради кого он, собственно, и выносился, – потерявшими все источники независимого существования гражданами Рима. Городской плебс уже навсегда порвал все связи с землей, привык к дармовым государственным раздачам, праздной жизни, городским развлечениям, и уже не хотел возвращаться к тяжелому труду земледельца. Да и само существование в качестве младших членов единой фамилии не могло не формировать в этом слое совершенно особую психологию, для которой самостоятельность – это обуза. Отсутствие экономической базы, соединенное с психологической потребностью в чужом покровительстве, не может не сказаться на форме внутренних отношений в плебейской парцелле, которая, как уже сказано, большей частью входит в состав патриархальной семьи патрона на клиентских началах. Эталонный образец брачного союза, когда мужчина занимает положение семейного божества, здесь недостижим, что только подчеркивает ее неполноценность. Для безземельного «отца семейства» (а каждый, по закону, с достижением совершеннолетия является именно таковым) его маленькая семья уже не собственное «государство» со своими подданными, способными обеспечить полную автаркию, но форма простого сожительства, обеспечивающего удовлетворение известных потребностей человеческой природы. Выше было замечено об изменении статуса женщины. Обезземеливание и связанная с ним десакрализация отца семейства вносят свой вклад в перераспределение ролей и в браке и в обществе в целом. Власть домовладыки (а вместе с нею и «собирательного» мужчины) перестает быть абсолютной. Другими словами, положение родоначальника начинает подтачиваться и в сохраняющих древние формы патриархальных «домах». Это касается не только правосостояния мужчины, но и его гендера. А значит, и гендера женщины. Меняются, пусть незаметно для них самих (с достаточной очевидностью это начнет проступать лишь в Средние века), поведенческие модели субъектов семейного и общегосударственного строительства.4.3.2. Внутрисемейные конфликты
Конечно же, сказываются на устойчивости семьи и те внутрисемейные конфликты, о которых говорилось выше. Противоречия, часто открытая вражда, делают невозможным сохранение ее единства, а вместе с ним и ее жизнеспособности, и доказательства тому мы видим уже в библейских сказаниях и исторических легендах. В одном случае это поражение какой-то одной из внутрисемейных группировок и изгнание ее из этого маленького государства. Таков пример несчастной Рахили и ее первенца Измаила. Другой пример демонстрирует Рим, в начале своей истории маленькое разбойное селение, которое собирает у себя как изгнанных из родного дома, так и бегущих из него. И в том и в другом случае не в последнюю очередь по причине совершенных там преступлений. Легенды о младенчестве Рима (в частности, легенда о похищении сабинянок) говорят, что будущий повелитель мира собирает у себя молодых людей, не привыкших сдерживать себя какими-то моральными ограничениями. Необычная же демографическая структура поселения, в котором недостает женщин, косвенно свидетельствует о действии центробежных сил в патриархальном «доме». Развиваются и вполне цивилизованные формы разрешения внутренних конфликтов. К таковым можно отнести раздел имущества по смерти родителя с образованием взрослыми сыновьями, своих собственных домовладений. К ним же – упомянутый выше троекратный выкуп отданного за долги сына. Среди них же – выделение взрослых сыновей при жизни отца; в их числе (пусть неудачный) пример блудного сына: «сказал младший из них отцу: отче! дай мне следующую мне часть имения. И отец разделил им имение»[252]. Отметим здесь слова «следующую мне часть», которые говорят не о частном случае, но о сложившейся практике, и эта практика показывает нам все то же – умаление ранее неограниченное власти отца семейства и вместе с нею власти «собирательного» мужчины.4.3.3. Вольноотпущенничество
Позднее одной из форм выделения из семьи (вернее сказать, формирования внутри ее структуры особой группы, которая получает свои матримониальные права)становится вольноотпущенничество. Часть из вольноотпущенников остается в зависимости от прежних господ и (в Риме) становится их клиентами, часть – превращается во вполне свободных и состоятельных хозяев (упоминавшийся здесь Цецилий Исидор, оставивший после себя более четырех тысяч рабов, – из их числа). Правда, всей полноты прав они не получают, но любой закон знает свои исключения, и в период империи особым постановлением императора некоторым сообщается полная правоспособность (кто-то становится всадниками и даже сенаторами). Не последней из причин, влекущих за собой распад древнего патриархального монстра, становится изменение общей численности и этнического лица младших членов фамилии, «говорящих орудий».4.3.4. Этнический фактор
Мы уже сказали, что военно-политическая экспансия, пример которой подает Греция, ведет к повсеместной замене эндогенного долгового рабства «классическим», экзогенным. Если рабы в древней семье были соплеменниками своего господина, и на них распространялось действие известных механизмов социальной защиты, то теперь фамилия переполняется этнически чуждым элементом, за которого просто некому заступиться. Не станем говорить о судьбе тех, кто работает в латифундиях и рудниках, их участь – это участь расходного материала, простой вещи, но домашняя челядь, набираемая из числа трофеев колониальных захватов, по существу наследует место, которое прежде занимали должники из соседской общины. Постоянный контакт с хозяевами дома, во всяком случае из числа тех, кто не чужд культуре (а значит, и более высоким представлениям о морали), способствует установлению сравнительно гуманных отношений[253]. В материальном плане положение этих людей мало чем отличается от того, каким оно было на их родине; у многих оно становится даже лучше, ибо необременительность домашних обязанностей сочетается на новом месте с обеспеченностью всем необходимым. Во времена же поздней Республики положению домашних рабов патрицианских семей Рима могли позавидовать многие свободнорожденные его граждане. У этих рабов достаточно времени для досуга: истории памятен протест одного из римских сенаторов против того обстоятельства, что рабы постоянно толкутся в общественных банях, форумах, амфитеатрах, цирках – и все это несмотря на существующие запреты. Некоторые из них за спиной патриарха могут вполне комфортабельно устроить свой личный быт. Известны случаи, когда домашние рабы обзаводились собственными невольниками. Так, Плутарх, говоря о Катоне Старшем, пишет: «В походе с ним было пятеро рабов. Один из них, по имени Паккий, купил трех пленных мальчиков. Катон об этом узнал, и Паккий, боясь показаться ему на глаза, повесился, а Катон продал мальчиков и внес деньги в казну»[254]. Таким образом, у многих недостает только юридически оформленного права на строительство собственной семейной ячейки внутри большого патриархального «дома». Но, впрочем, скоро появится и оно – брачные союзы рабов будут признаны римским законом. Между тем, как и сегодня, лишь немногие из этих вынужденных переселенцев интегрируются в культуру метрополии. К тому же все они представители разных этносов, а значит, даже внутри невольничьего контингента нет единства. Это обстоятельство также не способствует укреплению единства патриархальной семьи: ведь нет ничего более разъединяющего людей, чем различия обычаев, верований, обрядов. Уместно напомнить, что по современным оценкам численность рабов составляла от 25 до 40 процентов, а это (с учетом свободных выходцев из других земель) значит, что более чем каждый второй взрослый – иностранец. Об изменении этнического состава населения говорят захоронения. Так, например, на могильных надписях Рима времен ранней империи 75 процентов имен явно неиталийского происхождения. Меняется этническое лицо и других городов Италии: в Медиолане, Патавиии, Беневенте их больше 50 процентов, даже в маленьких городках – около 40. Из 1854 римских ремесленников, известных по прямым данным надписей, лишь 65 – определенные италийцы, из 300 владельцев кораблей в Остии – 4. Из 14 районов Рима один почти сплошь еврейский, очень значительны поселения сирийцев, финикийцев, каппадокийцев[255]. Заметим, что и упоминание о ремесленниках имеет самое непосредственное отношение к рассматриваемому предмету. Дело в том, что подавляющее большинство из них – это те же переселенцы (метеки, периэки в Греции, перегрины в Риме). Не все они рабы, но все – ограничены в правах: физический труд (мы еще скажем об этом) недостоин гражданина, а следовательно, человек, занимающийся ручным трудом, не мог быть уравнен в правах с ним. Ремесленничеством занимаются и многие вольноотпущенники. Неравенство в правах делает и их зависимыми от полноправных граждан античных государств. В Риме это принимает форму все той же клиентелы, о которой уже говорилось выше. Словом, и ремесленники, во всяком случае из вольноотпущенников, тоже члены семьи, правда, более высокого «сорта» по сравнению с рабами. Что же касается этнически чуждых хозяину домашних рабов, то их численность часто измеряется сотнями. Так, тот же Тацит пишет в своих «Анналах» об обстоятельствах смерти в 61 г. римского городского префекта. Убийцей упомянутого выше Луция Педания Секунда стал один их четырехсот рабов, служивших в его доме и в момент убийства находившихся в нем[256]. Здесь уместно упомянуть и реакцию населения Рима на их осуждение: дело дошло до уличных беспорядков и демонстраций перед Сенатом (да и в самом Сенате нашлись его противники). Она свидетельствует о том, что даже в эпоху «классического» рабовладения домашние рабы продолжали восприниматься чем-то вроде младших членов фамилии, а вовсе не чужеродным враждебным ей началом. Так, сегодня наше нравственное чувство возмущает жестокое обращение хозяина с собакой, но нисколько не беспокоит массовая травля насекомых, проживающих в его же доме. Перемена этнического лица не может не повлечь за собой изменение и образа жизни и характера отношений, соединяющих людей. Ясно, что в пределах этого множества неизбежно формирование известных парцелл, связанных либо кровными узами, либо особыми чувствами. Кстати, «пленные мальчики», о которых пишет Плутарх, покупаются, скорее всего, не для бытовых услуг. Как уже было сказано, самый почетный брачный союз, который сообщал и главе фамилии, и матери его семейства наивысший статус, был доступен исключительно патрицианским родам. Все остальные могли воплощать свои матримониальные планы в гораздо менее престижной форме. Но если римские плебеи могли заключать браки с римлянками, то лично свободные выходцы из других областей и вольноотпущенники, по вполне понятным причинам, тяготели к этнически близким культурам. Поэтому дезинтеграция могла только нарастать. Думается, что и рабы, имевшие возможность втайне от хозяев строить свои союзы, находили предмет своих влечений не в кругу римлян, но среди своих же соплеменников. И это тоже не могло не сказаться на разложении культурного единства. Ведь как уже говорилось, одним из ключевых ориентиров полового влечения становится гендерный фактор, а это тоже умножение многовекторности культуры.4.3.5. Рост благосостояния
Немаловажную роль играет радикальное изменение образа жизни старших членов семьи, собственных детей paterfamilias. Мы помним, что во времена библейских патриархов положение сыновей мало чем отличалось от положения домашних рабов. Достаточно вспомнить жалобу старшего брата из притчи о блудном сыне: «вот, я столько лет служу тебе и никогда не преступал приказания твоего, но ты никогда не дал мне и козленка, чтобы мне повеселиться с друзьями моими…»[257] Рост благосостояния постепенно меняет положение дел. В аристократических семьях Рима кровные родственники отца семейства живут совсем по другим законам. Впрочем, не только в аристократических и не только в Риме. Геродот пишет: «Научились ли эллины от египтян также и этому, я не могу определенно решить. Я вижу только, что и у фракийцев, скифов, персов, лидийцев и почти всех других варварских народов меньше всего почитают ремесленников, чем остальных граждан. Люди же, не занимающиеся физическим трудом, считаются благородными, особенно же посвятившие себя военному делу. Так вот, этот обычай переняли все эллины, и прежде всего лакедемоняне».[258] В Греции вообще ни одно ремесло недостойно свободнорожденного человека; любой ручной труд – унижение: «Физический труд – мука и боль, удел несвободных и низших, тяжкое и нечистое занятие, унижающее человека и приближающее его к скотине»[259]. Более того: эллин готов восхищаться творениями Фидия и Поликлета, но если бы ему самому предложили стать Фидием или Поликлетом, он с отвращением отказался бы, – и все только потому, что, подобно рабу, скульптор работает руками. Плутарх пишет: «…часто, наслаждаясь произведением, мы презираем исполнителя его…»[260] «Ни один юноша, благородный и одаренный, посмотрев на Зевса в Писе, не пожелает сделаться Фидием, или, посмотрев на Геру в Аргосе – Поликлетом, а равно Анакреонтом, или Филемоном, или Архилохом, прельстившись их сочинениями: если произведение доставляет удовольствие, из этого еще не следует, чтобы автор его заслуживал подражания»[261]. (В скобках заметим, что рудименты такого представления будут жить еще долго. Вот что пишет Стендаль об отце Микеланджело: «Стоило невероятных усилий уговорить старого дворянина: он клялся, что не переживет, если его сын станет каменотесом. Тщетно друзья семьи пытались донести до него разницу между скульптором и каменщиком».[262]) В сущности то же презрение к физическому труду культивируется и в Риме. Ясно, что первыми, кто перенимает это презрение к физическому труду, являются собственные дети патриарха. Таким образом, положение сыновей уже не идет в сравнение с положением старшего сына из библейской притчи. А это значит, что в патриархальной семье выделяется своеобразное ядро, которое отличается не только гражданскими правами (отличие правовых состояний существовало и прежде), но и самим образом жизни. Еще раз вспомним слова Аристотеля: «…нужно, чтобы граждане имели возможность <..> пользоваться досугом, совершать все необходимое и полезное, а еще более того – прекрасное». Все это говорит о том, что и собственные дети патриарха (и, конечно же, отличаемые им и его детьми женщины и «мальчики») со временем образуют особый разряд. Но и чисто юридическое состояние законнорожденных детей домовладыки определяется не только перспективой наследства и возможностью, по смерти родителя, стать суверенным властителем собственного «дома». Упомянутые Тацитом домашние рабы, среди них женщины, и дети, были казнены Нероном по той причине, что к этому обязывал закон Рима (кстати, совсем недавно, в 10 г., подтвержденный Августом), – собственные же наследники исключались из числа обреченных.4.3.6. Статус домовладыки
Наконец, не последнее место в ряду обстоятельств, порождающих распад патриархальной семьи, играет изменение статуса самого патриарха. Причины этого изменения понятны: диверсификация деятельности, разделение труда означает экспоненциальный рост информационной составляющей человеческой жизни, а следовательно, такую же диверсификацию и разделение ее информационной базы, и в этих условиях отец семейства перестает быть носителем исключительной тайны бытия, посредником между богами и миром людей. Известное отличие от домочадцев продолжает оставаться (как оно остается и сегодня), но уже теряет сакральный характер. Отец еще не вполне распавшегося семейства продолжает оставаться крупным собственником, но при этом давно не работает сам. Уже не будучи носителем той базы данных, которая обеспечивает функционирование хозяйства, из обладателя тайны мастерства он превращается в простого управленца. Но и само управление, превращаясь в особый вид деятельности, начинает требовать многих умений и знаний. Единство планирования, организации исполнения, контроля и анализа результатов, словом, все того, что в совокупности образует замкнутый цикл, впервые описанный Шухартом[263] и в 1982 г. развитый Э. Демингом в работе «Выход из кризиса», часто осуществляется не им, но находящимся в его власти специалистом. Разумеется, это не значит, что полумифические мастера, способные объять своим сознанием гигантские объемы предельно детализированной информации, исчезают. Они сохраняются и в эпоху строительства египетских пирамид, требовавших тщательного согласования усилий тысяч и тысяч работников (Геродот говорит о ста тысячах), каждый из которых знал только свое дело. Кстати, уже в это время даже в пределах еще недавно одного ремесла появляются более узкие специализации рабочих. Так в обработке камня рождаются самостоятельные профессии: камнесечцев, камнетесов и камнерезов.[264] Что же говорить об остальных ремеслах? Между тем работу каждого специалиста (и его подручных) нужно было вписать в общий замысел, доступный лишь одному, и ясно, что этот один должен был обладать незаурядными способностями. В истории Египта таков Имхотеп, выдающийся архитектор периода Древнего царства, верховный сановник Джосера – второго фараона III династии (2630–2611 до н. э). Такие же гиганты, руководящие огромными коллективами людей продолжают существовать во времена воссоздания разрушенных персидским нашествием Афин (см., например, описание, которое дает Плутарх[265]). Они творили историю Европы еще в XIX столетии (см., например, очерк императорского штаба Наполеона, в котором были заняты тысячи офицеров и гражданских чиновников, каждый из которых в конечном счете выполнял его начертания[266]). Последние из этих же «могикан» встречаются в конце XIX и даже в XX веках. Об одном из них, «корабельном инженере-самоучке» П. А. Титове, который, не зная элементарной алгебры, руководил строительством самого современного по тем временам броненосца, напишет в своих воспоминаниях академик А. Н. Крылов[267]. Между тем эскадренный броненосец того времени – это примерно то же, что авианосец в наше. Словом, гиганты существовали всегда. На заре человеческой истории именно они становились «центрами кристаллизации» сначала патриархальных семейств, затем обретающих государственность развитых социальных организмов. Но уже тогда они были большой редкостью. Поэтому в Древнем Шумере, Египте и уж тем более в Греции и Риме далеко не каждая, даже из самых знаменитых, семья возглавляется подобной личностью. Слишком велико число осколков, на которые рассыпаются первые, сами по себе равновеликие социуму, патриархальные «дома». Но со временем даже они (за исключением наполеонов) – становятся лишь служащими, которые подчиняются чужой руководящей мысли. Власть уже отделилась от мастерства, управление – от творчества. А это, в свою очередь, меняет и роль патриарха, который перестает быть Демиургом своего дома и превращается в его господина. Выделяющиеся хозяйства сыновей – это осколки былых патриархальных империй. Отсутствие сложного развитого производства, снижает фактор квалификации. Новые отцы семейств уже не выделяются среди прочих как живые энциклопедии, и это стирает границу между ними и прочими. Но сохраняется правовая традиция, поэтому и здесь их статус из информационной сферы переходит в правовую. Напомним, отец семейства – это не просто глава фамилии, но и юридически оформленный терминал всех ее социальных связей. Другими словами, единственный легальный их субъект, все остальные во внеличностном аспекте сносятся с миром только его именем. Что касается не сумевших наладить свой быт «блудных» ли сыновей, римских ли плебеев, то им, кроме формальной свободы и гражданского полноправия не достается даже роли господина.4.3.7. Конкубинат и проституция
Примечательно, что не только в крупных, но часто и в самых мелких осколках былых патриархальных владений складывается свой, еще более узкий брачный союз. Рядом с матерью семейства, законной супругой (не только римского) отца семейства, с которой его соединяет священный обряд, появляется другая, которая, собственно, и становится его фактической женой. Кстати, женщины в древней семье не обязательно жены, наложницы и дочери. Вспомним покупных женщин, о которых говорил еще Гесиод. Само по себе определение «покупная» способно рассказать о многом. Но еще более красноречиво уже цитированное нами примечание, которое дает к его стихам Аристотель. Трудно в точности понять, что имел в виду песнопевец, но с точки зрения афинского философа речь идет отнюдь не о зажиточном человеке. И тем не менее даже бедняк может думать о «покупных» женщинах. При этом понятно, что они способны служить не только для того, чтобы подгонять волов (мы помним, что недопустимое по отношению к свободному является необходимостью для подвластного господину). Таким образом, даже в не слишком состоятельной семье возможна дифференциация брачных прав и привилегий, когда законной жене остаются почести, положенные матери семейства, кому-то другому – то, на что вправе рассчитывать близкий человек. Словом, даже в освобождающейся от всех тех, кто не связан кровным родством, парцелле формируется еще один, еще более узкий круг; там, где потребности пола сплетаются с влечением чувств, конкубинат вносит свою долю в разложение старой семьи. Ему способствует сложившийся обычай. Мать семейства по существу запирается в стенах дома и отстраняется от всех общественных и государственных дел. Ее забота – дети и домашнее хозяйство: «…добродетель мужчины <…> в том, чтобы справляться с государственными делами, благодетельствуя при этом друзьям, а врагам вредя и остерегаясь, чтобы самому от кого не испытать ущерба. А <…> добродетель женщины – в том, чтобы хорошо распоряжаться домом, блюдя все, что в нем есть, и оставаясь послушной мужу»[268], пишет Платон. «Гетер мы заводим ради наслаждения, наложниц – ради ежедневных телесных потребностей, тогда как жен мы берем ради того, чтобы иметь от них законных детей, а также для того, чтобы иметь в доме верного стража своего», – говорит в одной из своих речей Демосфен[269]. В Греции женщина не может посещать атлетические игры, театр. Между тем последний играет выдающуюся роль в общественной жизни и образовании эллина, без преувеличения, это не только один из социальных институтов того времени, но и своеобразный университет. Поэтому лишение права посещать его значит, что ее культурное развитие останавливается. Часто утверждается, что греческая женщина необразованна и неразвита, однако это не совсем верно. Образование она получает, но всякое образование требует поддержки и развития, без этого оно куда-то исчезает… Понятно, что и такое ичезновение не может не способствовать отчуждению супругов, ведь там, где нет совместного досуга, нет и духовной близости, совместный же досуг плохо сопрягается с культурной пропастью. Правда, в Риме женщина пользуется большей свободой, но и там она не имела гражданских прав и была формально отстранена от участия в государственных делах; вся же свобода, по преимуществу, ограничивалась возможностью демонстрации своего статуса и общения с себе подобными. Не связанная же формальными узами женщина не стеснена ограничениями, и, понимающая значение того, что составляет ценность для мужчины, она часто оказывается на одной ступени с ним в культурном развитии. Кстати, круг таких женщин довольно широк и многообразен. В Греции в него входят гетеры, которые предназначены для приятного отдыха, многие из них играют значительную роль в общественной жизни. Они имели даже свой культурный центр, храм Афродиты в Коринфе. Там молодых девушек обучали искусству обхождения, музыке; большинство обучалось обязательным для любого эллина грамматике, риторике и диалектике. Гетеры (дословный перевод этого слова – «спутница») были рядом практически со всеми всех выдающимися людьми, их отношения к знаменитым современникам были достоянием всего общества. Ниже стояли авлетриды, как правило, чужестранки танцовщицы, актрисы, музыкантши. Они зарабатывали на жизнь своими талантами и также весьма ценились греками; их выступления хорошо оплачивались, особенно когда они приглашались на пиры, после удачного выступления такая женщина могла составить себе приличное состояние. В этот же круг входили простые сожительницы, паллаке, наконец, просто дектериады – публичные женщины, продающие себя за деньги[270]. Отношение к ним можно выразить словами того же Демосфена: «…каждый из вас, подавая свой голос, должен помнить, что подает его на благо своей жены, своей дочери, своей матери, на благо государства, законов и верований, честь которых должна быть защищена, которые не могут быть поставлены рядом с этой блудницей! Афинские девушки, воспитанные своими близкими в величайшей скромности, достойно и целомудренно, окруженные заботами и выданные замуж согласно нашим законам, не должны приравниваться к этой женщине, которая ежедневно по многу раз сходилась со многими мужчинами, самыми разнообразными и бесстыдными способами, соответственно желаниям каждого!»[271] К слову, и сегодня весь этот круг продолжает делать свое дело. И с ним вынуждено мириться «извечное, правящее всем миром благодаря мудрости своих повелений и запретов»[272], начало – закон, «…это разумное положение, соответствующее природе, распространяющееся на всех людей, постоянное, вечное…»[273]. Не слишком строго, во всяком случае к любовнице (а это все та же многоликая конкубина), относится и современная мораль. Добавим, что, кроме форм брака, узами которого сочетались свободные граждане, в позднеримской правовой традиции признавался и половой союз рабов – contubernium. В нем рабыня именовалась uxor (жена). Подводя итог этому краткому обзору, можно заключить, что единого механизма разложения древнего патриархального организма на составляющие его фракции не существует. Впрочем, может быть, именно это обстоятельство и подчеркивает предопределенность распада, его закономерность, которая может реализоваться во множестве совершенно различных (и месте с тем совсем не случайных) форм. Но все же следует повторить уже высказанную во второй главе мысль о том, что главным является утрата патриархальной семьей функции суверенного обладателя и хранителя всей полноты информационного кода жизнеобеспечения. Вследствие развития и диверсификации человеческой деятельности она перестает быть подобием клетки, из которой может быть выращен целостный организм социума. Клетка-семья начинает специализироваться на выполнении каких-то частных функций интегральной жизнедеятельности, и это меняет ее статус. Носителем всей полноты информации, единого сложносоставного кода социальной жизни, становится только целостный организм социума, и лишь обладателями отдельных его фрагментов – прошлые «центры кристаллизации». С этими переменами качественно меняется не только сама патриархальная семья, но также статус и роль родоначальника-патриарха; он перестает быть монопольным обладателем того, что принципиально недоступно остальным, носителем какой-то иной природы, посредником между миром людей и миром высших сил, господствующих над всем посюсторонним. Родоначальник становится такой же «дробной частью» собирательного понятия человека, как и все остальные домочадцы. По существу никто из них уже не может претендовать на роль «культурного героя», которому сами боги передают свои знания и сообщают харизму. Конечно, различия индивидуальных способностей остаются и в античности, и кто-то по-прежнему может претендовать на большее равенство, чем остальные, но тот факт, что все оказываются сотканными из тех же материй, не может не уравнивать их претензии на самостоятельность, и патриархальная семья оказывается обреченной. И все же говорить о том, что этот патриархальный монстр полностью исчезает, нельзя. Если видеть в нем не физическое тело, но социокультурную реальность, в центре нашего внимания окажутся семейные ценности, включающие нормы внутрисемейного права и внутрисемейной морали. Обращение же к этим реалиям показывает, что даже «тело» семьи ни в коей мере не может быть ограничено совокупной массой связанных близким родством людей. К ней в конечном счете будут отнесены все, кто в той или иной мере разделяет их и подчиняется им. Точные контуры этого «тела», во всяком случае на его периферии, становятся неуловимыми, ибо там собираются те, для кого эти ценности действенны лишь отчасти. И тем не менее мы не вправе исключать их, как библейский отец не отторг от себя своего блудного сына. Дух патриархальной семьи будет жить еще долго.4.4. Рождение института
4.4.1. Моральные обязательства
В результате вкратце очерченных перемен к закату античных государств союз мужчины и женщины перестает быть единственным средством полноценного воспроизводства первичного социального организма, подобием клетки, несущей в себе всю полноту информации о целом. Со всеми преобразованиями общества межполовая коммуникация практически отрывается от межпоколенной и этот союз становится просто данью традиции и способом реализации полового влечения. Правда, какое-то время долгом гражданина остается продолжение своего рода, поэтому вступление в брак считается обязательным, уклонение от него расценивалось как небрежение обычаем, заветами. К холостякам относились как к каким-то отщепенцам, не считающим нужным склоняться перед тем, что дорого их согражданам, и это, по нормам того времени, не сулило им ничего хорошего. Впрочем, дело не в одних заветах предков и не в поклонении им: государство нуждается в защитниках, а значит, отец обязан оставить после себя сыновей. В Спарте мужчина наказывался не только за безбрачие, но и за позднее вступление в брак; по этим же основаниям не одобрялся и бездетный союз. Дело доходило до того, что взрослые спартанцы, не состоящие в браке, должны были в зимнюю пору нагими обходить рынок, распевая песню, в которой говорилось о том, что они не повиновались законам своего государства. Впрочем, могли быть применены и судебные санкции в виде крупного штрафа. В Афинах формального принуждения к браку нормами закона нет, но есть весьма ощутимое давление общественного мнения: В своих Законах Платон пишет: «…человеческий род бессмертен, ибо, оставляя по себе детей и внуков, род человеческий благодаря таким порождениям остается вечно тождественным и причастным бессмертию. В высшей степени неблагочестиво добровольно лишать себя этого, а между тем кто не заботится о том, чтобы иметь жену и детей, тот лишает себя этого умышленно»[274]. Пусть это слишком возвышенно и абстрактно, но и на приземленном бытовом уровне долг человека перед своими предками существует. И, конечно же, существует долг перед государством. Не в последнюю очередь именно это обстоятельство лежит в основе осуждения брака по расчету. В той же Спарте законами Ликурга спартиату предписывается жениться на бедной девушке (кроме прочего, это способствовало уравнению состояний). Осуждается брак по расчету и в Афинах. Что же касается продолжения рода, то мужчина, по нормам Греции, обязан оставить после себя двух сыновей (на случай смерти одного из них). Однако и чувству долга свойственно угасать. Мы можем видеть это на примере древнегреческого театра. Здесь уже было сказано, что он служил своеобразным университетом; этому способствовала его способность тонко чувствовать изменение духовного климата полиса. Обратимся к двум выдающимся творениям, которые ярко характеризуют отношение гражданина к этой материи, «Ифигении в Авлиде» Еврипида и «Лягушкам» Аристофана. У Еврипида дочь Агамемнона должна была быть принесена в жертву богине Артемиде, чтобы обеспечить успех общеэллинскому делу – взятию Трои (разумеется, Троя – это не только обращение к далекому прошлому, но и иносказание каких-то будущих угроз).ЭСХИЛ: Из богатых и знатных не хочет теперь ни один выходить в триерархи] Они рубища носят, как ты им велел, сиротами безродными плачут. ДИОНИС: Да, Деметрой клянусь, а внизу, под тряпьем – из отменнейшей шерсти рубашку[276].«Ифигения в Авлиде» была написана в 408 году до н. э. и поставлена после смерти автора; «Лягушки» были поставлены в 405 г. до н. э., то есть практически одновременно. Обе и трагедия и комедия были встречены греческой публикой восторженно, и это говорит о многом. Патриотическое чувство начинает угасать, и в реакции города не трудно увидеть и ностальгию по великому времени общенационального единения и форму осуждения подобных «триерархов» (триерарх – это человек, который на свои деньги снаряжает военное судно). К тому же и подтекст трагедии говорит о том, что Ифигения приносится в жертву не одному отечеству, но и своекорыстным расчетам Агамемнона, который хочет укрепить свое положение главнокомандующего, и видам Менелая, у которого на уме только жажда мести за нанесенное ему оскорбление. Таким образом, в реакции публики уже видится мечущаяся от одного к другому своеобразная стрелка барометра, указывающего на опасные перемены в нравственном климате полиса.
4.4.2. Тенденция к бездетности и безбрачию
Изменения, происходящие в обществе, не могут не сказаться не только на патриархальных «домах», но и на узко понятом союзе мужчины и женщины: в Греции он уже не хочет обременять себя лишними детьми: «…в IV в. до н. э. в 61 афинской семье было 87 сыновей и 44 дочери. В 228–220 гг. до н. э. в 79 греческих семьях, переселившихся в Милет в Малой Азии и получивших там права гражданства, было 118 сыновей и 28 дочерей, а среди семей в самом Милете в 32 было по одному ребенку, в 31 семье – по два»[277]. Другими словами, демографическая ситуация балансирует на грани простого воспроизводства численности населения. Без сомнения, экономика играет известную роль, однако объяснить это одними экономическими обстоятельствами невозможно. Ведь и сегодня более высокие показатели рождаемости наблюдаются у менее обеспеченных народов. Материальное благополучие рождает желание попользоваться им, – думается, именно такое желание руководит и эллином. Разумеется, не каждая, но далеко не редкая греческая семья имеет служанок на женской половине дома (о рабах-мужчинах уже говорилось выше). Между тем прежде всего именно эти семьи и формируют так называемый демос, слой полноправных граждан греческого. Правда, собственно демос – это «подавляющее меньшинство» населения, кроме них существуют метеки (иностранцы, проживающие в городе, но не имеющие гражданства), вольноотпущенники, рабы. По расчетам современных исследователей в Афинах перед началом Пелопоннесской войны проживало около 400 тысяч человек, в том числе 60 тысяч взрослых граждан мужского пола, 180 тысяч – женщин и детей, 50 тысяч – метеков, остальная часть приходится на рабов[278]. Но именно образом жизни демоса и создается юридическая форма и культурный эталон греческого брачного союза. О нем скорбит Полибий в своей «Всеобщей истории»: «…люди испортились, стали тщеславны, любостяжательны и изнежены, не хотят заключать браки, а если и женятся, то не хотят вскармливать прижитых детей, разве одного-двух из числа очень многих, чтобы этим способом оставить их богатыми и воспитать в роскоши…»[279] Но если именно демос создает общий образец для остальных, ему стремятся подражать и в брачной жизни. Словом, деторождение становится скорее внешней обязанностью, чем внутренней потребностью. В связи с этим обратим внимание и на диспропорцию полов, которая никак не может быть объяснена действием чисто природных факторов. Дело совсем в другом: только наличие сыновей поднимает статус отца (как, впрочем, и матери). Поэтому рождение мальчика становилось праздником, девочки же не несли с собой ничего, кроме хлопот и обременений. Вследствие этого нередки случаи, когда младенцев (в особенности девочек) убивают, подкидывают. «Каким бы бесчеловечным ни казался этот обычай, мы вынуждены принять факт детоубийства в Древней Греции как достоверный и вполне доказанный»[280]. Вот одно из свидетельств. Некий Илларион из Александрии наказывает жене, ожидающей ребенка: «Если счастливо родишь и это будет мальчик – оставь его в живых, а если девочка – брось ее»[281]. Это только подтверждает тот факт, что исполнить гражданскую обязанность и одновременно поднять свой статус семья стремится как можно меньшими издержками. Такое же, только еще более отчетливо выраженное отношение к деторождению, наблюдается в Риме. Но здесь к обычной оглядке на образ жизни привилегированных сословий добавляются другие обстоятельства. Если патриции не желают обременять себя потомством, то с какой стати требовать это от простых римских плебеев? Ведь регулярные государственные раздачи получают только «отцы семейств», и каждый новый ребенок – это неизбежное снижение нормы потребления. Публицистам же Рима, обличителям его нравов вообще нет дела до городских низов, их главным образом волнует упадок семейного строя нобилитета. Между тем в этом городе все проявляется гораздо рельефней, чем в Греции, и здесь брак становится практически бездетным. Другими словами, обе стороны брачного союза вообще перестают заботиться долгом перед согражданами. Да и сам союз перестает обязывать обе стороны к чему бы то ни было; это свободное сожительство, которое в любое время может быть прекращено. К слову, к концу республики долгие браки в Риме становятся своеобразной примечательностью. Сенека в своем трактате «О благодеяниях» язвит по поводу того, что женщины из благородных и знатных семейств считают годы не по числу консулов, а по числу мужей. Они разводятся, чтобы выйти замуж, и выходят замуж, чтобы развестись. Многие граждане Рима вообще перестают вступать в брак. Увеличивается число бездетных союзов, причем не только в среде знати, но и в среднем сословии. Дело доходит до того, что вопросы о распущенности женщин (как одной из причин) и даже о моральном облике некоторых статусных лиц государства обсуждаются в сенате. Не случайно, на закате республики появляются законы, обязывающие граждан к продолжению рода. Борясь с бездетностью и безбрачием, Август вводит норму закона, обязывающую всех мужчин в возрасте от 25 до 60 лет и женщин в возрасте от 20 до 50 состоять в браке и иметь детей. Лица, не выполняющие это постановление, подвергаются санкциям: граждане, не состоящие в браке, не могут получать по завещаниям ничего, а состоящие в браке, но не имеющие детей, могут получать только половину. Все то, на что они теряют право, поступает в казну (если в завещании не упомянуты другие лица). При этом Август определяет даже количество детей, которое необходимо иметь, чтобы не считаться за бездетных: для мужчин достаточно одного ребенка, а для женщин нужно три (для вольноотпущенниц даже четыре).4.4.3. Исчерпание ресурсов межполовой и межпоколенной коммуникации
Таким образом, перед нами явно выраженная тенденция в развитии брачного союза. Но видеть в перемене форм только внутрисемейные проблемы, только стремление к бездетному браку (а бездетный брак – это что-то вроде нелетающего самолета или нестреляющего ружья, и потому – вообще к безбрачию) нельзя. Перед нами куда более фундаментальное явление, масштабы которого вполне сопоставимы с масштабами когда-то свершившейся неолитической революции. Забегая вперед, можно сказать, что именно этот переворот создает предпосылки гегемонии европейской культуры (во всяком случае – европейской цивилизации). В Греции и Риме происходит окончательное разложение патриархальной семьи. Патриархальная семья уже не может выполнять функцию хранения и передачи информационного кода жизнеобеспечения социума. А следовательно, не в состоянии обеспечить ни его дальнейшее развитие, ни даже простое воспроизводство. Единственным субъектом социальной формы жизни, взятой во всей ее полноте и многообразии, становится сам социум. Отсюда и задача собственного воспроизводства может решаться лишь им же. Другое дело, что все, что он ставит перед собой, выполняется отдельно взятыми клетками-индивидами, но, разумеется, не все, проводимое в жизнь ими, в точности совпадает с его интересами. Между тем залогом самого существования становится надежность коммуникации между ними. Поэтому здесь перед нами фундаментальный переворот, который претерпевает прежде всего она. Биологическое воспроизводство обеспечивается межполовой, но уже на ранних ступенях развития социума к ней добавляется межпоколенная. На стадии развитой государственности возможности биологической ткани и в той и в другой оказываются исчерпанными. «Вторая» (социальная) природа человека начинает доминировать над «первой» (естественной) и подчиняет ее своим ценностям и ориентирам. В результате общение полов сменяется коммуникацией гендеров. Что же касается эстафеты поколений, то и ее предмет перерастает любые возможности межиндивидуальных контактов. Единственным механизмом преемственности становится коммуникация между индивидом и социумом. Но, не собранная во времени и пространстве, «сумма» последнего не обладает способностью вступать в непосредственный контакт со своей единицей, и это диктует необходимость появления особых механизмов, способных обеспечить его. Другими словами, сводить в «точку» индивидуального бытия все, что рождается в истории и пространстве существования народов. Нельзя сказать, что аналогичные задачи не возникают в других регионах планеты, но дело еще и в интенсивности и темпах протекания коммуникационных процессов. Опережение в их организации обеспечивает решающее преимущество, и европейская культура, рождаемая вместе с государственностью европейского типа, – это прежде всего культура коммуникации между социумом и индивидом. Ничто здесь не может быть перепоручено никаким – во всяком случае сохраняющим свободу от общества – субструктурам, напротив, она должна быть подчинена целому и осуществляться под его контролем. А значит, монополия семьи должна быть разрушена – и она разрушается. Вместе с этой монополией разрушается и сама семья, во всяком случае в той (патриархальной) форме, в какой она существовала на протяжении нескольких тысячелетий.4.4.4. Вторжение социума в межполовую и межпоколенную коммуникацию
Как следует из полученных выводов, социум начинает властно вмешиваться во все, что касается частной жизни. С постепенным же исчерпанием ее возможностей в сфере межпоколенной коммуникации он уже не просто вмешивается, но берет под практически полный контроль весь цикл воспроизводства, начиная с организации зачатия новых поколений и кончая обрядовой стороной культа ушедших из жизни предков. В конечном счете в его ведении оказывается все, что касается брака и семьи. Рассмотрим основное.Контроль за нею проявляется прежде всего в системе запретов на браки представителей разных сословий. Так, с давних пор в Риме невозможны браки плебеев с патрициями (мы уже приводили здесь высказывание Цицерона о законах XII таблиц), и это при том, что формально те и другие – полноправные граждане своего государства. Лишь в 445 до н. э. законом трибуна Канулея была декларирована равноправность плебеев с патрициями в области гражданских отношений, и дети плебейских матерей получили доступ в патрицианские роды[282]. Но практически только с IV века до н. э. такие браки становятся доступными, да и то лишь самым влиятельным плебейским фамилиям, получившим право занимать высшие государственные должности. Повсеместно рабам запрещается бракосочетание со свободными; в том же Риме только с середины I века рабам разрешается вступать в официальный брак друг с другом, до этого их фактическое сожительство не признается законом. Официально не запрещаются, но ограничиваются браки граждан полиса с иностранцами; лишь во II веке император Траян разрешает ветеранам жениться на дочерях варваров, в результате чего дети от таких браков становятся законнорожденными. Законами Августа лицам, принадлежащим сенаторскому сословию (и трем поколениям их потомков) запрещается вступать в брак с вольноотпущенниками, актерами или актрисами, проститутками, сутенерами, сводницами, осужденными преступниками.Чистота брака, социальная «гигиена».
Еще во II тысячелетии до н. э. оформление брака ставится под контроль социума, об этом свидетельствуют государственные законы. Так, в кодексе Хаммурапи сказано: «Если человек взял жену и не заключил с ней договора, то эта женщина – не жена»[283]. В Древней Греции заключение брака так же оформлялось договором, который составлялся в двух экземплярах, чтобы супруги могли хранить его отдельно и в случае чего обратиться в суд. Впрочем, еще раньше, когда не существовало письменной фиксации, роль документа играл ритуал: точность произносимых клятвенных формул приравнивалась к точности магических заклинаний, где важен каждый звук; любая, даже непроизвольная, ошибка влекла за собой возможность непризнания брака. Тщательность выполнения требованийбрачной церемонии регистрировалась официальными свидетелями. Во многих культурах свидетели же отводят молодых к брачному ложу, – и тоже не простые условности. Ритуал обязан засвидетельствовать приверженность обеих сторон ценностям даже не брака – социума, и любое сомнение в ней, которое может быть порождено нарушением процедуры, способно повлечь за собой серьезные правовые последствия.Брачный обряд.
Долгое время там, где предвидится рождение ребенка сверх установленного государственным нормативом числа детей, обязательным требованием является аборт, о чем говорит Аристотель[284]. Аристотель же будет закладывать в философские и правовые основания идеально устроенного государства требование: «пусть будет закон: ни одного калеку выращивать не следует»[285] (о практическом исполнении этой нормы в Спарте уже говорилось). Государство же, как уже говорилось, вмешивается в частную жизнь бездетных семей.Управление деторождением.
Кроме прочего, социум внимательно следит даже за соблюдением супружеской верности. Впрочем, это, как правило, касается женщин. В фокусе его внимания аккуратное ведение хозяйства, и, к примеру, за разбазаривание имущества даже отец семейства может быть привлечен к ответственности.Частная жизнь супругов.
Специальных законов, обязывающих родителя к воспитанию, в древнем мире, как правило, не издается, но это не мешает социуму вмешиваться там, где, по его мнению, нарушается правильный его ход. Кстати, Сократ был осужден на смерть именно за развращение юношества и отрицание богов, покровительствующих Афинам.Воспитание потомства.
Неправильное воспитание проявляется в неисполнении долга перед согражданами; ответственность за него несут и сами дети. О той атмосфере, которая создавалась вокруг опорочившего себя каким-то проступком, свидетельствует Ксенофонт, когда пишет, что в Спарте считалось позорным сидеть за обедом рядом с трусом или бороться с ним в палестре[286]. Дело доходит до того, что преследованию подвергаются даже случайно выжившие воины, ушедшие умирать в Фермопильском ущелье. Об одном из них читаем у Геродота: «По возвращении в Лакедемон Аристодема ожидало бесчестие и позор. Бесчестие состояло в том, что никто не зажигал ему огня и не разговаривал с ним, а позор в том, что ему дали прозвище Аристодем Трус»[287] Другого ожидала еще более страшная участь: «Рассказывают, впрочем, что в живых остался еще один из этих трехсот, по имени Пантит, отправленный гонцом в Фессалию. По возвращении в Спарту его также ожидало бесчестие, и он повесился»[288]. Впрочем, расплачиваются и родители:Поведение детей.
Сюда входит почитание родителей в обычном для современности понимании этого выражения, сюда же включается обеспечение достойной старости, почетного ухода из жизни, наконец тщательное исполнение ритуалов, сопровождающих культ предков. Поначалу все эти формы регулирования собственного воспроизводства социального организма касаются лишь практического исполнения необходимых функций его «клетками». Подчинение же государственному контролю воспитательного процесса – это начало централизованного формирования самого духа новых поколений. По существу, государство, централизующее всю систему межпоколенной коммуникации, обретает черты тоталитарного. Заключая этот краткий обзор, можно утверждать, что с развитием и диверсификацией социальной сферы семья постепенно теряет способность осуществлять полноценную межпоколенную коммуникацию, и эту функцию вынужден брать на себя сам социум. Это обстоятельство, в свою очередь, способствует окончательной утрате ее автономности; из совершенно независимого и замкнутого в самом себе образования семья становится полностью подконтрольной социальному организму. А следовательно, на месте выходящего из неолита патриархального органа должно появиться качественно новое начало. Говоря современным языком, социальный институт, задача которого будет состоять в том, чтобы на более высоком уровне управлять оптимизацией всех процессов, из которых складывается межпоколенная коммуникация. То есть организацией всего цикла, начиная с зачатия и кончая организацией уже упомянутого заупокойного культа. Содержание именно этой коммуникации становится ключевым содержанием всей гуманитарной культуры европейского полиса. Собственно же союз мужчины, женщины и ребенка превращается в ее составную структурную часть. Если угодно, в техническую принадлежность, функция которой сводится к простому исполнению не ими организованного зачатия, вынашивания, родов, – словом, всего, что составляет заботу теперь уже общества в целом. В качестве самостоятельно исполняемой роли этому союзу остается только одно – обеспечения крова и корма производимому на свет потомству (впрочем, и это, как уже говорилось, когда речь шла о сиротах, часто берут на себя внешние силы). Введение же нового человека в жизнь, даже там, где оно происходит под родительским кровом, практически во всем осуществляется чужими людьми. Строго говоря, ничто не является новым, все возникает и накапливается на протяжении целой череды столетий. И все же с постепенным ростом вмешательства развитие семьи переходит в новую фазу: с появлением института перед нами совершенное новое, качественно иное образование, которое рождается уже не собственной инициативой, руководствуется не собственными ценностями и развивается не собственной энергией. Впрочем, дело касается не только института семьи, развитие социума формирует и преобразует все его институты, ибо по-новому должен структурироваться весь социальный организм.Почитание родителей.
4.4.5. Определения института
Первым, кто ввел в оборот термин социальный институт, был Герберт Спенсер. Он же включил институт семьи в число базовых[290]. Сегодня в самом общем виде социальный институт определяется как «…нечто подобное органу в живом организме: это узел деятельности людей, сохраняющийся стабильным на протяжении определенного периода времени и обеспечивающий стабильность всей социальной системы»[291]. Это формирование включает в себя две составляющие. Во-первых, совокупность лиц, организаций, учреждений, материальных средств, которые обеспечивают удовлетворение той или иной общественной потребности; во-вторых, устойчивую систему норм, правил, образцов поведения, регулирующую какую-либо из сторон человеческой жизни и организующую их в систему ролей и статусов. Однако биологическая аналогия требует уточнения. Орган тела – это нечто фиксированное, определенное, между тем институт, как правило, не имеет четких границ. К тому же многие органы можно отсечь, при этом организм сохранит свою жизнеспособность, в то время как «ампутация» института (допустим, она осуществима) равнозначна гибели социального тела. Поэтому, если и пользоваться биологическими примерами, правильней было бы говорить не об отдельно взятом органе, но о функциональной системе организма, как, например, скелет, мышечная, сердечно-сосудистая, дыхательная, пищеварительная, половая и т. п. Ни одна из них не может быть отсечена, уже хотя бы потому что она «заполняет» собой весь организм. Социальный институт – это структурное образование, которое использует ресурсы одновременно всех систем единого общественного тела и в то же время составной частью входит в обеспечение эффективности действия любого другого. При этом даже временный перерыв его деятельности означает прекращение жизнедеятельности в целом. Так и с предметом нашего исследования: нет ничего в современном социуме, что в той или иной мере не обеспечивало бы его существование и развитие; равным образом, нет ничего в социуме, на что сам институт семьи не оказывал бы своего влияния. Но вместе с тем не следует забывать, что главное в системе норм, правил, образцов поведения – это ценности. Именно они структурируют поведение человека, его семьи, его социума. Преобразование каждого элемента этой триады в первую очередь касается именно их; какие возобладают над всеми, ценности индивида или внеличностные, брачного союза или внесемейные – вот что определяет эволюцию всей триады в рассматриваемой здесь сфере. Другими словами, формирование института есть (прежде всего и главным образом) подчинение человека и семьи ценностям единого социального организма. Становление технологии подчиняло ее законам информационную составляющую, лишь физических предмет-предметных процессов, которые составили ядро формирующегося производства. Это была первая форма подчинения биологической ткани новым реалиям природы. Кристаллизация социума и дальнейшее развитие его интегральной деятельности порождают гуманитарный аспект впервые возникающих социальных отношений. Таким образом, «душа» и «тело» в человеческой природе находят свои специфические проявления. Чему подчинится и эта природа и эта деятельность, интенциям индивида, интересам его семьи или ценностям социума, – вот в чем вопрос. Решается он прежде всего в сфере воспитания, и решает его развивающаяся государственность.4.5. Начало воспитания
4.5.1. Образ жизни и социализация
Вспомним хрестоматийное: «Наташа не следовала тому золотому правилу, проповедоваемому умными людьми, в особенности французами, и состоящему в том, что девушка, выходя замуж, не должна опускаться, не должна бросать свои таланты, должна еще более, чем в девушках, заниматься своей внешностью, должна прельщать мужа так же, как она прежде прельщала не мужа. Наташа, напротив, бросила сразу все свои очарованья, из которых у ней было одно необычайно сильное – пение. Она оттого и бросила его, что это было сильное очарованье. Она, то что называют, опустилась. Наташа не заботилась ни о своих манерах, ни о деликатности речей, ни о том, чтобы показываться мужу в самых выгодных позах, ни о своем туалете… <…> Взбивать локоны, надевать роброны и петь романсы, для того чтобы привлечь к себе своего мужа, показалось бы ей так же странным, как украшать себя для того, чтобы быть самой собою довольной. Украшать же себя для того, чтобы нравиться другим, – может быть, теперь это и было бы приятно ей, – она не знала, – но было совершенно некогда <…> Предмет, в который погрузилась вполне Наташа, – была семья, то есть муж, которого надо было держать так, чтобы он нераздельно принадлежал ей, дому, – и дети, которых надо было носить, рожать, кормить, воспитывать»[292]. Не такова римская матрона:Правда, все это наличествует только у состоятельных классов, но ведь именно их образ жизни является примером для общего подражания, и, если нет средств для гувернеров и учителей (пусть даже из «убогих французов»), остается переложить заботу о детях на «улицу». Именно последнее происходит в низших сословиях. Но ведь и улица – это специфический агент того же социума.
4.5.2. Организация воспитания
До известного возраста воспитание детей обоего пола мало чем отличается от хрестоматийного:4.5.3. Роль гуманитарной культуры
Примерно до 16 лет дети занимались в палестрах, где проходили физическую подготовку с явно выраженным военным уклоном. Они обучались пятиборью: бегу, прыжкам, метанию диска и копья, борьбе и плаванию – и все это для того, чтобы, по завершении социализации, быть готовыми выступить на защиту своего города (вернее, впрочем, на борьбу за достижение стратегических его целей). Ради своей семьи-государства (понятие отечества означает именно это слияние) они должны быть готовыми к любым испытаниям. Характерен один из экзаменов, на котором будущие защитники Спарты должны были демонстрировать свою готовность к жертвенности – сечение у алтаря богини Артемиды. Павсаний, упоминая о нем, пишет: «…было сообщено божье слово – орошать жертвенник человеческой кровью. Прежде приносили в жертву того, на которого указывал жребий, но Ликург заменил это бичеванием эфебов, и алтарь стал таким образом орошаться человеческой кровью».[305] Каждый испытуемый обязан был выдержать его без единого стона; обнаружить слабость означало навлечь не только на себя, но и на всю семью общественное презрение. Лукиан так говорит об этом испытании: «Не смейся, если увидишь, как спартанских юношей бичуют перед алтарями и они обливаются кровью, а их матери и отцы стоят здесь же и не жалеют их, а угрожают им, если они не выдерживают ударов, и умоляют их дольше терпеть боль и сохранять самообладание. Многие умерли в этом состязании, не желая при жизни сдаться на глазах у своих домашних или показать, что они ослабели».[306] Его словам вторит Плутарх: «…я сам видел, как не один из них умирал под ударами у алтаря Ортии»[307]. Все это имело свой результат – античный полис действительно сумел обеспечить единство интересов личности и государства, более того растворить личный интерес в государственном. Доказательства содержатся не только в образцах коллективного героизма, явленного, например, в Фермопильском ущелье, но и там, где человек оставался один. Государственная мифология Рима оставила легенду о Сцеволе, который на угрозу пытки сам протянул правую руку к огню и держал ее там, пока она не обуглилась; отвага римлянина настолько поразила врага, что он заключил с Римом мир. На все времена осталась и память о юном спартанце, который прятал под плащом лисенка. По дороге домой он встретил воинов, которые завязали с ним разговор, а в это время обезумевший зверек зубами вспарывал ему живот. Не желая ни словом, ни жестом выдать страшную боль, мальчик продолжал беседу, пока не упал замертво[308]. Но оставим в стороне то главное, что занимало греческих воспитателей, – чисто военную подготовку, которая, конечно же, не ограничивалась «воспитанием тела». В действительности она демонстрирует лишь видимую поверхность вещей, подлинное же существо скрывается в другом – в особой направленности культуры. Всякая культура начинается с образования, и мы помним, что в курсе античного ключевые позиции занимали гуманитарные дисциплины, в первую очередь то, что в современных школах относится к родному языку и литературе. Углубленное изучение этих предметов сыграло совершенно исключительную роль не только в истории Греции и Рима, но и в истории всей Европы, а значит, и в мировой истории вообще. Если проникнуть в самое существо вопроса, мы обнаружим, что поступательное освоение родной речи воспитывало особую дисциплину коммуникации. Дисциплина же последней предполагает в первую очередь формирование единой нормы реакции на знак. То есть ставит своей целью выработать единое понимание знака, единое время ответа, наконец единую форму последнего. Все это способствует более тесному сплочению полиса, высокая же степень сплоченности обеспечивает преимущество в соревновании с другими народами. Кроме прочего, и на поле боя. Так что не только военно-техническое превосходство Запада предопределило его господство в мире – огромную роль сыграла именно способность к сплочению и самомобилизации. Не исключено, что правильней было бы сказать по-другому: не столько первое, сколько вторая. А следовательно, формирование жесткой дисциплины коммуникации у новых граждан давало огромное преимущество Греции и Риму, перед своими противниками, поскольку с раннего детства приучало к синхронным согласованным действиям в составе единой команды. Кроме того (но не в последнюю очередь), приучало их к единомыслию, что является обязательным для тесного национального сплочения. Уже Греция формирует обязательный образовательный стандарт, который в средние века примет форму тривиума: грамматика, риторика, диалектика. Именно этот стандарт ляжет в основу всей системы европейского образования (само понятие «тривиальное знание» относится к этому циклу). Он будет сохраняться вплоть до недавнего времени, и в России эту традицию прервет только введение ЕГЭ. Освоение стандарта будет способствовать развитию самостоятельной мысли, ориентированной прежде всего на значимый для всех результат. Кстати, не следует видеть в дисциплинах тривиума подобие тех, которые сегодня изучаются в высшей школе и на специальных курсах повышения квалификации (ведь если о грамматике ребенок узнает за школьной партой, то о риторике и диалектике – лишь на вузовских лекциях). Простая аналогия с современностью позволяет понять существо старого образования. Сегодня в начальных классах школьники учатся правописанию. Освоение этого искусства демонстрируется способностью безошибочно написать диктант. Этот уровень культуры может быть отнесен к основам грамматики. Следующая ступень – это умение самостоятельно изложить мысль (пусть поначалу чужую). Усвоение подтверждает способность к написанию изложения. Этот уровень может быть отнесен к началам риторики. Наконец, основы логики и диалектики вырабатывают способность порождать, формулировать и отстаивать свою собственную мысль и, разумеется, опровергать чужую. Демонстрацией этой способности предстает сочинение. Разумеется, прямая параллель невозможна, время изменило многое, но общее направление воспитания вырисовывается с достаточной отчетливостью. Сегодня, как и в античности, во «взрослой» жизни, человеку предстоит демонстрировать свое умение мыслить куда более сложными вещами, нежели школьные изложения и сочинения. Но и во взрослой жизни не все овладевают доступными школьнику ступенями: «Знаю, но не могу сказать» остается распространенной формой ответа даже на вузовских экзаменах. Таким образом, обнаруживается, что освоение тривиума и сегодня представляет собой тяжелый труд. Высокая дисциплина коммуникации и культура рационального мышления – вот что составило основу античной системы воспитания и социализации. Поэтому можно сколько угодно иронизировать над monsieur l’Abbé, но все же не следует забывать о том, что школьный учитель Тиртей стал одним из создателей непобедимого спартанского воинства, и что «железный канцлер» Бисмарк отдавал честь победы в той решающей битве с Австрией, которая позволила воссоздать германскую государственность, школьному же учителю Пруссии. (Правда, мысль о том, что генеральное сражение выиграл прусский школьный учитель приписывается Бисмарку ошибочно. В действительности автор выражения – профессор географии из Лейпцига Оскар Пешель (1826–1875), и в оригинале его фраза звучит несколько иначе: «Народное образование играет решающую роль в войне <…> когда пруссаки побили австрийцев, то это была победа прусского учителя над австрийским школьным учителем»[309]. Однако ошибка в указании автора нисколько не умаляет значимости самой мысли.) В силу этого и контекст настоящего исследования не может обойти те ценности, которые государство, вторгаясь в самые интимные измерения социализации, начинает прививать своему гражданину в первую очередь. Их сердцевина в философской форме выражена уже приводившимся суждением Аристотеля о том, что с самого часа рождения одним (эллинам) назначено быть господами, другим (варварам) – рабами. В возвышенной поэтической – стихами Вергилия:Выводы
1. Патриархальная семья формирует основу социума. Это род еще не специализировавшейся клетки в структуре не вполне развитого организма. Она порождает его экономику, становится краеугольным камнем его политической, военной структуры, создает ключевого потребителя культуры, вынашивает в своем же лоне ее творца, и тем сообщает импульс ее развитию. Она несет в себе всю полноту информации о социуме, весь код его жизнедеятельности, и, как стволовая клетка, в случае необходимости способна воссоздать любой его орган. 2. Но и социум, вторгаясь в жизнь патриархальной семьи, по-своему изменяет семью и ее быт. Диверсификация деятельности и сопровождающая ее диверсификация культуры не могут не повлечь за собой разложение патриархальной семьи, ее специализацию. Это приводит к тому, что содержание информационного кода жизнеобеспечения социума дробится на части и перерастает ее возможности. Единственным носителем, суверенным субъектом культуры становится сам социум. 3. Между тем по-прежнему исполнителем всех инициаций социума остается индивид. Это обстоятельство порождает проблему эффективной коммуникации между ним и интегральным субъектом культуры. 4. В условиях специализации семьи механизмы межпоколенной коммуникации исчерпывают свои возможности и оказываются не в состоянии обеспечить преемственность культурного наследия, на их месте должны встать принципиально иные. Именно ими становятся те учреждения, которым предстоит сформироваться в составе социального института и о которых речь впереди. 5. Вместе с тем вторжение во внутрисемейную жизнь, появление системы надсемейных ценностей, централизованного контроля и специализированного механизма межпоколенной коммуникации означает не столько исчезновение патриархальной семьи (как социо-культурная реальность она продолжает существовать еще долгое время), сколько перестройку самого социума по образцу единого сверхбольшого «дома-отечества».V. Личность, семья, социум в условиях распада античной государственности
5. 1. Эволюция гражданина
Становление сверхбольших патриархальных империй-семей ведет к тому, что в них все, даже не подозревающие о существовании друг друга, оказываются связанными не только надличными – экономическими, политическими. культурными, формально-правовыми, но и отношениями, которые носят глубоко личностный характер. Ощущение единого отечества – это ощущение общего дома, и самоидентификация его обитателей – это ощущение какого-то высшего, нередко более значимого, чем кровное, родства. Личность, семья и государство в условиях античного полиса не вправе рассматриваться в системе связей, соединяющих автономные кирпичики «Lego» в единую конструкцию, ибо, в отличие от них, каждый элемент нашей триады находит в себе все определения других. Отсюда распад античных государств не может не затронуть и собственно семейные устои, и эволюцию личности. Разложение единого организма есть в то же время и разложение всех его тканей, поэтому неудивительно, что упадок Греции влечет за собой упадок греческих родов (мы приводили здесь статистику обнищания спартанских). Распад Римской империи, в свою очередь, не может не обернуться тяжелой драмой для римской фамилии. Но Римская империя – это уже не клочок суши, в границах которого замыкается быт этнически близких групп, а значит, и ее распад сказывается на жизни не одного только италийского полуострова. Эволюция семьи завершает виток, чтобы двинуться по какой-то новой траектории, в сущности, во всей Европе. По какой именно, долгое время остается неясным, ибо вплоть до позднего средневековья исчезают все ключевые ориентиры. Распадается не только государственность. Вместе с ней рушится вся государственная мифология, а значит, сотрясаются и контрфорсы всей европейской культуры того времени. Обваливается система надродовых ценностей, и это ведет к тому, что семья оказывается вынужденной возвращаться к самой себе, отгораживаться от вторгающегося в ее жизнь социума и замыкаться в круге собственных интересов и забот. Но теперь это уже не та большая патриархальная структура, которая когда-то была способна обеспечить экономическую и культурную автаркию, первичное объединение, которое само формировало социум. Семья утратила способность существовать вне его и его институтов – слишком многое стало зависеть от единого (пусть и распадающегося, но все же сохраняющего влияние) социального организма и тех отношений, которые связывают ее с ним. Обмен и распределение производимого продукта продолжают играть свою роль, привязывая всех друг к другу. Но диверсификация деятельности и развивающаяся специализация человека и его рода означает, что их предмет уже не сводится к материальным осязаемым результатам – это прежде всего распределение и обмен тех ценностей культуры, которые вложены в их производство. Мы говорили об информационной составляющей вещного мира, который становится естественным продолжением человека и входит в состав фамилии как некий особый, обладающий своими правами и функциями элемент. Мы видели, что не в последнюю очередь характеристики именно этой составляющей воспитывают потребность в творчестве. Эта же информационная составляющая создает и ту собирательную «публику», без которой немыслимо появление никакого художника – ни инженера, ни архитектора, ни поэта, ни политического вождя, ни собственно художника. Она выражает собой и единую организацию культуры и единую систему культурных ценностей социума. А значит, распад государственности радикально меняет их состав, поскольку высшие позиции в нем занимают ценности государственного ряда, именно они определяют содержание всех нисходящих ступеней, которые призваны формировать единый менталитет. Так что следствия общего разложения проявляются не «где-то там», за пределом восприятия, но в конечном счете в частной жизни любого гражданина. Пусть прямое влияние на частную жизнь человека проследить затруднительно, опосредованное проявляется довольно отчетливо. Поэтому распад единой системы ценностей не может не сказаться даже на бытовом уровне мировосприятия. Таким образом, положение меняется. Еще недавно общественные идеалы сливались с ценностями индивида, и он воспитывался как гражданин единого для всех отечества. Но с их утратой человек перестает быть и гражданином и (тем более) «венцом творения», который когда-то, по уже приводившемуся здесь суждению Аристотеля, с самого часа рождения предназначался для господства над всеми теми, кто наполняет ойкумену. В «неимущую и бесправную толпу» (Плутарх) превращаются даже былые герои, непобедимые спартанские гоплиты. Об афинянах, когда-то возглавивших единство греческих городов в отпоре персидскому нашествию, которые сами стали подданными Рима, хорошо скажет Ювенал в одной из своих Сатир:5.2. Структура семьи и этнический фактор
Вновь обратимся к структурным элементам, которые объединяются понятием семьи. Еще в III веке оно подразумевает «тех, которые природой или правом подчинены власти одного, как-то: отец семейства, мать семейства, сын семейства, дочь семейства, и затем тех, кто заступает их место», и совокупность рабов, включая собственно рабов и «сыновей» (то есть свободных лиц, находящихся в юрисдикции отца семейства). Другими словами, и в это время сохраняется пережиток древнего сознания, видевшего в ней нерасчлененное единство лиц и «вещей»[314]. И тем не менее это уже совсем не тот патриархальный мезокосм, о котором говорят библейские сказания. В нем меняется многое – и прежде всего природа власти самого патриарха. Как было сказано, ее основа уже не в том, что родоначальник представляет собой подобие живой энциклопедии самовоспроизводства новой формы органики. Диверсификация материальной деятельности и ее орудийного фонда ведет к тому, что никакая психика оказывается не в состоянии вместить в себя все богатство порождаемой человеком культуры. В отличие от биологической особи, которая умеет все, что умеет вид, индивид, сколь бы талантлив он ни был, становится дробной частью собирательного понятия человека. Но остается еще одно начало, лежавшее в основе выделения патриарха в качестве ключевого субъекта дальнейшей эволюции жизни, превращения его в один из «центров кристаллизации» социума. Это социальные связи, которые продолжают замыкаться только на нем. Управление разделением и кооперацией труда, распределением и обменом его результатами формирует особый вид отношений, в центре которых стоит домовладыка. Именно их сопряжение с аналогичными отношениями, регулирующими жизнь смежных «домов», формирует силовой каркас социума. Вот только в надсемейной сфере они уже не ограничиваются рамками экономики, но простираются на всю культурную и политическую жизнь. На уровне целостного социального организма именно контакты «отцов семейств», разграничение и объединение их юрисдикций становятся основой его политической организации, иначе говоря, то, что принято называть государством в его широком смысле (которое часто отождествляется с понятием «страна»). Они играют не только интегрирующую роль, но и образуют собой систему своеобразных «сдержек и противовесов», регулирующих иерархию патриархальных родов. Они же создают всю систему права и корпус общественной морали. Впрочем, и в пределах семейной капсулы складывается свое, внутрисемейное, право и своя, внутрисемейная, мораль, которые не всегда и не во всем сливаются с общими для всех нормами, но в центре которых всегда стоит ее глава. Не только состав практических умений, но еще и эта роль пассионария, способного замкнуть на себя социальные контакты (и, добавим, принудить остальных к исполнению порождаемых ими норм), делала его демиургом зарождающегося социального «мезокосма». Назовем это так, в отличие от микрокосма индивида и макрокосма целостного социума. А вместе с тем сакрализировала личность, возносила ее над общим рядом. Эта складывающаяся вокруг него аура служила основой прав по отношению ко всем, кого сплачивала ролевая функция патриарха. Словом, в известной мере правы древние философы, видевшие в основаниях права не субъективные людские установления, но либо естественный порядок вещей, либо высшую волю. Ведь, строго говоря, и сегодня неизвестно, откуда берутся те, кто способен окрасить в цвета своей личности заметную часть общего спектра человеческой культуры. Однако с развитием социума (и поступательным сокращением доли таких титанов в общем массиве «отцов семейств») власть патриарха меняет свою основу. С вторжением социума в частную жизнь «дома» складывается новый порядок вещей, в котором его права опираются не на вечные начала мира, и даже не на людской обычай, но на нормы писаного права. Правда, как было замечено, что-то неотмирное к власти отца семейства сообщается его главным достоянием – землей. Но и обладание ею определяется в конечном счете нормами того же права. Пусть и они, по представлению античных юристов (мы приводили здесь высказывание Цицерона) зиждутся на каких-то вечных истинах, но в конечном счете пишут их вполне смертные люди. А это значит, что власть патриарха теряет абсолютный характер и становится зависимой от всей системы общественных отношений. Уже не он – единственный залог выживания возглавляемой им группы, а значит, не он и монопольный распорядитель чужими жизнями. Да и возглавляемое им объединение становится структурной частью огромного макрокосма государства, теряет былой иммунитет. Это влечет за собой то непреложное обстоятельство, что источником внутрисемейного права становятся не полумистические особенности «природы» родоначальника, которые делали его семейным божеством, но вполне земная активность развивающихся социальных институтов. С особой наглядностью это проявляется в сфере публичного права. В Риме (как, впрочем, не только в нем) публичное право отделяется от частного, и в сфере первого сын нередко обретает значительно более широкую свободу, чем даже отец. Со временем не только жена, которая освобождается от имущественных и прочих ограничений брака «cum manu», но и сыновья получают известную свободу также и в сфере частного. В результате природа отца семейства меняется качественным образом. С вторжением социума все относящееся к роду отходит на второй план, и сам он становится скорее администратором «дома», нежели распорядителем в сфере кровнородственных связей. Первое лицо практически перестает быть родоначальником. В жизни «дома» как целого все биологическое давно уже уступило место социо-культурному генезису. Определяющим содержанием по-прежнему остается единый коммуникационый поток «слово – дело – вещь – слово…», «кровная» же составляющая этого процесса взаимопревращений занимает все меньшее и меньшее место. Вместе с тем при всех переменах остается неприкосновенной монопольная функция распоряжения внутрисемейным статусом каждого члена семьи, и (главное) – его социальным статусом, который поначалу обретается только по выходе в самостоятельную жизнь, с развитием же государственности – раньше. В конечном счете статус, сообщаемый любому члену фамилии, регулируется объемом тех социальных контактов, которые отец семейства соглашается замкнуть на своего наследника. Он закрепляется только собственной властью главы «дома»: во внутрисемейной юрисдикции – режимом пользования и плотностью того вещного окружения, которое предоставляется отдельному члену или внутрисемейной группы; во внешней сфере (по образовании собственной фамилии) – размером выделяемой доли имущества. Таким образом, главенствующим рычагом отцовской власти остается его право вводить наследника в доступный ему самому социальный круг и право определять долю наследства. Разумеется, кроме этого рычага, продолжает оставаться и какая-то часть былой «власти авторитета» родителя, поэтому отцовская власть над всеми по-прежнему остается, но уже не достигает таких пределов, как раньше.Глава семейства.
Уже появление юридической формы брака «sine manu» фиксирует качественное изменение природы вещей: они (во всяком случае, многие из тех, что передаются от поколения к поколению) перестают быть «продолжением» родоначальника, его материальной «оболочкой» и превращаются если не полностью, то во всяком случае отчасти в утилитарные начала, обставляющие жизнь семейной коммуны. Только земля остается неким абсолютом, практически все остальное освобождается от бросаемой на каждую вещь тени патриарха. С расширением вещного многообразия часть поступает в личное пользование членов семьи (правда, как сказано, ее состав и режим пользования продолжает определять отец семейства). Разумеется, причина не в смене юридических формул, фиксирующих брак, но в экспоненциальном развитии всей материальной культуры, которая уже не может быть поглощена никаким, даже самым «продвинутым» частным бытом. Это же справедливо и по отношению к рабам: признание их брака и их детей, в свою очередь, способствует тому, что «собственно» семьей в конечном счете остается лишь ее ядро – родственники по крови и по закону. Власть над рабами, конечно же, сохраняется, но и эта власть из абсолютной, простирающейся на самую жизнь невольника, меняет свои пределы. Правда, здесь эволюция юридических норм не поспевает за изменениями культуры и нравственности, но в передовом общественном мнении перемены уже чувствуются. «Я с радостью узнаю, – пишет Сенека, – от приезжающих из твоих мест, что ты обходишься со своими рабами, как с близкими. Так и подобает при твоем уме и образованности. Они рабы? Нет, люди. Они рабы? Нет, твои соседи по дому. Они рабы? Нет, твои смиренные друзья. Они рабы? Нет, твои товарищи по рабству, если ты вспомнишь, что и над тобой, и над ними одинакова власть фортуны»[315]. В сущности то же мы читаем у Плиния Младшего: «Я вижу, как мягок ты со своими рабами; тем откровеннее признаюсь тебе, как я снисходителен к своим»[316].Природа вещей.
Пусть на выбор жен взрослых членов семьи по-прежнему большое влияние оказывает отец, внутри своей семейной ячейки практически полновластным хозяином становится сын. Власть paterfamilias в ней чисто номинальна. Сыновья получают и право развода, в свою очередь, родитель теряет возможность помимо их воли расторгнуть брак. Женатые сыновья также обретают право распоряжаться создаваемой ими частью общесемейного имущества. Нередко возможность требовать выделения своей доли, необходимой для создания собственной семьи, обретают и холостые, мы видели это уже в притче о блудном сыне. В эпоху распада античной государственности это становится нормой. Главное же заключается в том, что патриархальная семья перестает служить мезокосмом, обеспечивающим суверенитет патриарха и защиту всех его домочадцев. Поэтому с утратой правовой иммунности сохранение статуса достигается только брачными союзами, строительством внутри единого социума некой маленькой империи родов, способной укрепить устойчивость каждого из них. Благодаря этим союзам, социальные связи, которые замыкают на себя их участники, образуют своего рода защитную оболочку. В то же время они дают возможность влиять на весь социум. Вот только не властью собственных авторитетов патриархов, но аккумулируемой ими частью авторитета совокупной власти межсемейного союза. А следовательно, любое социальное потрясение может разрушить и эти маленькие «империи», и обретаемый каждой из них статус, в силу чего основной вектор активности главы семейства смещается из внутренней сферы в социальную, ее объектом перестает быть собственный «дом» и становится социум. Но мы видели, что и внутри патриархальных семей выделяются замкнутые ячейки, образуемые людьми, которые формируют свой взгляд на общественное устройство и собственное место в нем. Центры одних (клиенты) издревле обладали известной правоспособностью в области публичного права, главы других (вошедшие в возраст сыновья) обретают его лишь по выделении или по смерти родителя. Постепенно на социум начинают оказывать свое влияние и те и другие. О давлении первых на государственную власть уже говорилось, у вторых уже смолоду рождается «соревнование из-за должностей, споры о первенстве», честолюбие цезарей: «Рассказывают, что, когда Цезарь перевалил через Альпы и проезжал мимо бедного городка с крайне немногочисленным варварским населением, его приятели спросили со смехом: «Неужели и здесь есть соревнование из-за должностей, споры о первенстве, раздоры среди знати?» «Что касается меня, – ответил им Цезарь с полной серьезностью, – то я предпочел бы быть первым здесь, чем вторым в Риме»[317]. Не забудем и о конкубинате. Не регулируемый законом, он (во всяком случае в низшем сословии) порождает великое множество не признаваемых им детей. Их положение ущербно, но есть и свои плюсы: у отца нет защищаемых социумом юридических прав над частной жизнью сына. Тот волен уйти из дома и строить свою судьбу по собственному усмотрению. Так что в жизнь низшего сословия социум вторгается, может быть, с еще большей силой, а следовательно, и патриархальные устои семьи как общекультурной нормы расшатываются там с гораздо большей скоростью. Таким образом, в лице обретающих самостоятельность осколков былого «дома» перед нами предстает качественно новое формирование. Оно все еще связано с патриархальной семьей, в лоне которой и зарождается, но эта связь постепенно слабеет. Собственные ценности и цели начинают определять их жизнь. Правда, все рассмотренное выше, на первый взгляд, применимо лишь к греческому и римскому обществу. Между тем ни Греция, ни Рим не могут представлять даже Западную Европу во всем ее этническом многообразии. К тому же сама Греция становится провинцией Рима, в свою очередь, Рим, прочно утвердившийся на Апеннинах, – капля в море даже в сравнении с европейскими провинциями. Впрочем, правда и то, что под Европой традиционно понимается вовсе не географический регион, но конгломерат народов, объединенных его легионами, а значит, решающее слово в ее развитии принадлежит не мечу, а единой культуре. Однако интегрироваться в культуру Рима, как и сегодня в культуру европейских государств, желает далеко не каждый из покоренных. И все же не следует забывать о том, что сам меч куда более могуществен, чем это может показаться на первый взгляд. Представление о том, что даже самые тяжелые военные катастрофы, подобные тому, которое терпел Рим от Ганнибала, не могут сказаться на тысячелетних культурах, не во всем верно; военные нашествия даже в те времена, когда не было слуху об оружии массового поражения, были способны на многое. На войне гибнут не одни воины. Кстати, даже среди них боевые потери составляли лишь считанные проценты от общих утрат, остальных выкашивали болезни и условия солдатского быта. Гораздо большие бедствия выпадали на долю гражданского населения, – вспомним о городах, которые сжигает пламя войны. Но и судьба их жителей не способна завершить картину. Трагедия женщин, детей, стариков, запертых ли в Алезии, покончивших ли с собой в осажденном Масаде, сгинувших ли где-то еще, – это тоже капля в море. Общий масштаб потрясений, может быть понят в фокусе всего одного похода против восставшей Иудеи, когда (в который раз!) был разрушен Иерусалим, а вместе с ним, по подсчетам одного римского историка, уничтожено 985 деревень и 50 крепостей, и во многих из них повторялось одно и то же: «Тогда они устремились с обнаженными мечами по улицам, убивая беспощадно все попадавшееся им на пути и сжигая дома вместе с бежавшими туда. Они грабили много, но часто, вторгаясь в дома за добычей, они находили там целые семейства мертвецов и крыши, полные умерших от голода, и так были устрашены этим видом, что выходили оттуда с пустыми руками. Однако искреннее сожаление, которое они питали к погибшим, не простиралось на живых: всех, попадавшихся им в руки, они умерщвляли, запруживая трупами узкие улицы и так наводняя город кровью, что иные загоревшиеся дома были потушены этой кровью»[318]. Из тех же городов, которым посчастливиться уцелеть в ходе нашествия, уводилась живая добыча, которая в конечном счете поступала на рынки рабов, лишь одним из бесчисленного множества которых был тот, упомянутый выше, что находился на острове Делос, где за одни сутки продавались тысячи и тысячи невольников. Между тем и таких галлий, и таких иудей было немало. Впрочем, и сегодня редкое нашествие ограничивается гибелью отдельных селений, куда чаще дело оборачивается если и не направленными этническими чистками, то по меньшей мере непроизвольными этническими катастрофами. Этнические же катастрофы, которые переживают сопредельные Риму народы, существенно облегчают романизацию. Однако, говоря о воздействии греческой и римской культуры на присоединяемые провинции, прежде всего нужно видеть вовсе не ту, что сегодня связывается с именами знаменитых философов, поэтов, юристов. Высочайшая культура всеобщей мобилизации, которая ставила в строй не только тело, но и душу своего гражданина[319], – вот что потрясало, действовало одновременно и на сознание, и на самые глубокие социальные инстинкты. Культура организации победы над своим окружением, культура мировой гегемонии, на службе которой, были аристотели и ливии, вергилии и цицероны, – вот что служило одновременно и образцом и подобием некой черной дыры, которая действием чудовищных сил перемалывала все, что втягивалось в ее орбиту. Поэтому и те, чьи близкие погибали в столкновениях с Римом, и те, кто очень скоро станет диктовать свою волю самому Риму, будут ассимилироваться ею, перенимать его формы государственного устройства. В том числе и семейного строительства. А значит, и эталон, формируемый им, окажет воздействие на чужие народы.Положение сыновей.
5.3. Императив свободы
О раннем средневековье известно мало. Но допустимо утверждать, что падение Рима не может не сказаться на положении семьи и на ее внутреннем устройстве. К тому же скоро по всей империи будет катиться паровой каток великого переселения народов, который изменит и политический расклад Европы, и ее этническое лицо. Ядро Западной Римской империи (Италия, Галлия, Испания и отчасти Дакия), заселенное самими римлянами и романизированными народами станет заполняться чуждыми их культуре племенами, прежде всего, массами германских переселенцев. Не случайно великое переселение сопровождалось культурными, языковыми, а затем и религиозными конфликтами. Отголоски этих конфликтов будут давать знать о себе вплоть до нашего времени. Разумеется, новые народы приносили и свои, не во всем совпадающие, представления о браке. Так, в традиции германских племен брак был моногамным, а супружеская неверность, как мужа, так и жены строго каралась моралью и законом. Напротив, галльская культура нисколько не возражала против полигамии и допускала куплю-продажу невест. Поэтому античные традиции развиваются, подчиняясь не только собственной логике. К тому же есть и много общего, например, то, что брак – это еще и средство решения статусных проблем. Об этом разговор впереди. Здесь же необходимо остановиться на представлении о свободе. Мы говорим не о семейных обычаях (и уж тем более не о быте), не о брачном праве, но о гораздо более общих и, возможно, более фундаментальных, вещах. Понятие свободы лежит в их ряду. Еще в Греции именно она становится едва ли не главным критерием самоидентификации эллина, мерилом отношения социума к «своим» и «чужим». Весь мир в глазах рабовладельческого полиса делится по этому основанию. Все то, что разделяет народы – особенности культуры, религиозные верования, традиции, отличия в цвете кожи, разрезе глаз, растворится в прикосновенности к ней. Отнюдь не косметические отличия разделяют народы – две разные расы наполняют ойкумену:5.4. Революция воспитания
О перерождении старой семьи свидетельствуют не только вкратце очерченные процессы, но и возможности человеческой психики и объективные закономерности, связанные с сохранением и передачей наследственной информации. Семья давно уже перестает служить основным коммуникатором в том едином потоке взаимопревращений «слова», «дела» и «вещи», который выливается в интегральное строительство культуры. Ни ее глава, несущий всю полноту ответственности за сохранность и передачу родового опыта, ни вся она вместе уже не могут вместить в себя достояние человеческого рода, культурное наследие социума. Но ведь именно к этому, а не к простому детопроизводству, с самого начала его кристаллизации сводилось основное назначение семьи. Следовательно, за неспособностью выполнять свою роль, она должна быть упразднена. Кто-то другой должен взять на себя функцию, которую на практике давно уже выполняет сам социум. Что, собственно, и происходит в реально истекшей истории. Мы видели, что уже в древности рядом с родителем оказывается воспитатель. К сожалению, этому обстоятельству не придается того значения, которое он заслуживает, а между тем оно говорит о радикальном перевороте в отношениях между индивидом, обществом и семьей. Если раньше единственным посредником между полюсами выступала семья (а значит, ей принадлежало едва ли не монопольное право определять вектор их развития), то теперь она превращается едва ли не в простой технический инструмент социума. С развитием государственности и социальных институтов центральное место в межпоколенной коммуникации занимает сертифицированный по нормам того времени агент – жрец, школьный учитель, носитель ремесла. О чрезвычайной роли внесемейного профессионально выстроенного воспитания мы можем судить по документу, дошедшему до нас из Египта времен Среднего царства, где перечисляются все невзгоды, выпадающие на долю необразованного человека. Большой знаток истории Востока Б. А. Тураев видел в нем своеобразный гимн бюрократической ограниченности и самодовольству: «Едва ли в какой литературе найдется более определенное провозглашение практически-утилитарной пользы образования; только крайняя, чисто египетская наивность несколько искупает откровенность, чтобы не сказать цинизм этого единственного в своем роде культурно-исторического трактата»[328]. Но, думается, истекшее столетие позволяет заглянуть глубже: в отцовском наставлении читается еще и осознание (пусть инстинктивное) непререкаемой роли некоего надсемейного Абсолюта, в котором сегодня мы вполне отчетливо различаем контуры социума. Поэтому дело не в одних выгодах, которые сулит юноше образование, но и в категорической же недопустимости любого противостояния ставшим государственными ценностям. Социум стремится подчинить себе вступающего в жизнь человека. Единый поток взаимопревращений «слова», «дела» и «вещи», который составляет глубинное содержание его жизни, уже уходит из-под контроля семьи. Его организация требует беспрекословного подчинения другим институтам, а для этого воспитуемый прежде всего должен быть лишен семейной защиты. Так что в действительности гиппопотамовая плеть родителя – это не что иное, как прямое продолжение его, Левиафана, стандартов воспитания и его, Левиафана, воли. «Сделайся писцом! – так начинается наставление непутевому сыну. «Мне говорят, что ты забрасываешь учение, ты предаешься удовольствиям, ты бродишь из улицы в улицу, где пахнет пивом <…> я свяжу твои ноги <…> ты будешь избит гиппопотамовой плетью <…> Вставай на твое место! <…> Читай прилежно книгу <…> Не проводи дня праздно, [иначе] горе твоему телу!» – так завершает свое наставление родитель[329]. О чрезвычайной роли новых стандартов социализации, а с ними и роли воспитателя в межпоколенном коммуникационном процессе достаточно красноречиво говорит норма закона Хаммурапи: «Если ремесленник взял малолетнего для воспитания и передал ему свое ремесло, то приемыш не может быть потребован обратно по иску»[330]. Позднее Демокрит скажет, что в лице воспитателя действует сама природа, ибо человек является ее частицей – «микрокосмом», и это тоже констатация того, что воспитание выходит за пределы возможностей семьи и перестает быть ее функцией. Другими словами, признание того, что действительным субъектом воспитания становится не семья, а значит, и включаемый в систему межпоколенной коммуникации человек принадлежит уже не ей. Становление государственности и в особенности рождение письменности приводит к появлению специальных образовательных учреждений в Египте. Добавим к нему Месопотамию, Китай, Индию, словом, перед нами общая закономерность (прекрасный обзор можно найти в «Истории педагогики»[331]). Но на заре цивилизации вмешательство сертифицированного воспитателя присутствует исключительно в жизни состоятельных семейств, которые могут позволить себе известные расходы. Только в Греции в период ее расцвета образование свободнорожденных граждан перестает быть частным делом родителя, теперь это одна из главенствующих забот самого полиса. Так, «спартанских детей Ликург запретил отдавать на попечение купленным за деньги или нанятым за плату воспитателям, да и отец не мог воспитывать сына, как ему заблагорассудится. Едва мальчики достигали семилетнего возраста, Ликург отбирал их у родителей <…>»[332]. Образовательный ценз становится обязательным для полноправного гражданина. Более того, лишение возможности получить достойное образование превращается в наказание. Занятия в школах не прерываются даже во время войны, их отмена допускается лишь в исключительных случаях, например, в память о гражданах, внесших неоценимый вклад в развитие культуры. Когда правители города спросили, одного из них, что они могут для него сделать, он ответил: «пусть на тот месяц, когда я умру, школьников каждый год освобождают от занятий»[333]. Речь идет об Анаксагоре, человеке, который «перешел пределы познанья». Правда, полноправные граждане составляют меньшинство населения, но ведь и сегодня адекватное времени образование получают не все. К тому же этого меньшинства оказывается достаточно для того, чтобы потрясать устои окружающего Грецию мира. Таким образом, тот факт, что социум берет на себя функцию управления межпоколенной коммуникацией, обнаруживает перед нами всеобщую закономерность исчерпания начального потенциала, обладателем которого был сам родоначальник. Поэтому нет ничего случайного в том, что уже греческие мыслители начинают говорить об упразднении семьи. Впрочем, об этом речь впереди.5.5. Личность в системе семейных и социальных связей
5.5.1. Проблема детства
В живой природе выживание вида и выживание индивида – это не одно и то же, более того, в известной мере одно противоречит другому. Вид «заинтересован» в том, чтобы отдельная особь, родив и выкормив свое потомство, как можно быстрее уходила из жизни. Потомство от слишком зажившихся, а следовательно, накопивших критическую массу мутационных изменений родителей нежелательно. По всей вероятности, в этом своеобразная гигиена биологической преемственности. Проявления той же гигиены можно видеть и в социуме. Правда, в нем нет заинтересованности в раннем уходе из жизни родителей вырастивших своих детей, напротив, носитель опыта – это наиболее ценный актив, хотя, конечно, и здесь существуют свои пределы, и мы уже могли видеть, что социум стремится избавиться от престарелых (например, старух, не умеющих ловить выдр). Но зато есть прямая заинтересованность в как можно более раннем вхождении нового поколения в самостоятельную жизнь. Обратимся к открытию Филиппа Арьеса, который обнаруживает тот факт, что средневековое общество совершенно не знает детства. К маленькому человеку оно относится как к маленькому взрослому, сегодняшние представления об особенностях детского мира, детской психики неведомы ему. Даже иконография раннего Средневековья изображает ребенка (Христа) как вполне сформировавшегося человека, только меньших размеров. «Собственно, открытие детства начинается именно в XIII веке, и мы можем проследить, как это происходило, по вехам в истории изобразительного искусства, по иконографии XV–XVI веков. Однако свидетельства становятся особенно многочисленны и показательны с конца XVI и в XVII веках»[334]. Несколько раньше он пишет: «Однако язык XVII века все еще довольно сильно заплетается, когда речь идет о детях: ему не хватает слов, которые в достаточной мере отделяют маленьких детей от более взрослых»[335]. Есть основания полагать, что здесь проявляется действие все того же (разумеется, существенно модифицированного особенностями социальной формы движения) закона. Социум стремится вытолкнуть человека в самостоятельную жизнь как можно раньше. Вот только зачем? Нередко это объясняется экономическими причинами, другими словами, тем, что семья не в состоянии прокормить «лишний рот». Разумеется, нельзя не считаться с материальной стесненностью человека прошлого времени, однако тайна ранней социализации не в экономике – во всяком случае, не только в ней. Если бы все объяснялось чисто материальными причинами, дети состоятельных семейств становились бы самостоятельными фигурами гораздо позже. Однако мы видим, что (по современным понятиям) совершенно незрелые люди занимают высокие позиции в социальной иерархии, а это во все времена было сопряжено с большой, часто с чрезвычайной, ответственностью. Так, в 340 до н. э. Филипп II, отправляясь воевать с Перинфом, греческим городом на европейском берегу Пропонтиды, доверяет своему четырнадцатилетнему сыну Александру управление государством, и тот уже в этом возрасте обнаруживает достаточную решительность и полководческую зрелость. (Удивимся, однако, не только его талантам, но и тому факту, что возраст наследника, которому с этой минуты должно повиноваться все государство, не вызывает никакого скепсиса.) В шестнадцать лет Александр играет ключевую роль в победе над греками у Херонеи, в результате чего Македония становится гегемоном в Элладе; еще не став взрослым, он добивается крупного дипломатического успеха в Афинах, одном из главных центров антимакидонского сопротивления… Но вот что интересно: в его биографии поражает только одно – масштаб свершений В то же время на протяжении двух тысячелетий социум воспринимает как совершенно естественную вещь возраст героя – лишь совсем недавно мы научились удивляться этому. Еще интересней другое: точно такое же напряжение физического, интеллектуального, нравственного потенциала социум требует от тысяч и тысяч таких же молодых людей, которые (на своем, конечно, уровне) решают, в сущности, такие же сложные и требующие огромного напряжения психики задачи, и никто не делает им скидок на молодость. Разумеется, Александр – это редкое исключение. Но даже его образ не заставляет забыть общее правило, которое встает перед нами при обращении к документам прошлого. Исторические свидетельства, литература, иконография рисуют образ очень молодого человека, почти мальчика, если не сказать ребенка, который участвует в ключевых событиях прошлых веков отнюдь не рядовым статистом. Уже известный нам Мехмед II Завоеватель восходит на трон в 12 лет. Правда, чрезмерная активность и своенравие сына заставляют пожелавшего удалиться на покой отца Мурада II через два года отстранить его от власти. Но ведь и 19 лет, когда он после смерти родителя становится султаном и начинает грандиозную работу по подготовке штурма Константинополя, увенчавшуюся столь же грандиознымуспехом через два года, – не возраст все познавшего мужа. Пятнадцатилетние офицеры еще в конце XVIII века – совершенно рядовое явление. Так, Наполеон начинает службу именно в этом возрасте, но ведь в одном училище с ним учатся его сверстники, немало и тех, кто младше его. Пусть память о них затмевается славой будущего покорителя Европы, контекст нашего анализа заставляет обратиться именно к его соученикам и сослуживцам. Между тем офицерская должность предъявляет к человеку весьма высокие требования, которые никогда и нигде не послаблялись; отступление от них наказывалось отнюдь не родительской выволочкой, материнским шлепком или отцовской затрещиной, – смертью. Конечно, ранняя психика гибка и приспособляема к любым условиям, но все же готовность этих, по современным понятиям, детей нести груз высочайшей ответственности не может не поражать. Только в XIX столетии «пятнадцатилетние капитаны» станут символом раннего возмужания, но и в начале XX шестнадцатилетние юноши будут официально утверждаться в должности полковых командиров (Гайдар). Впрочем, мы должны помнить о том, что огромная ответственность возлагается не только на тех, кто занимает высокие статусные позиции, и не только на мужчин. Чтобы понять это, достаточно обратиться к такому явлению, как брачный возраст. Двенадцатилетняя(!) девочка, «мать семейства» совсем не редкость в средневековой Европе. Вспомним слова синьоры Капулетти, обращенные к тринадцатилетней Джульетте:5.5.2. Майорат
Мы видели, что из основных функций родоначальника в условиях развившейся государственности и сформировавшегося института семьи остается только переключение на наследника всей совокупности социальных контактов, которые определяют, общественный вес, статус фамилии. Между тем статус – это не просто «положение человека в обществе», как его описывают популярные справочники. Ключевым здесь является представление о некоем интегральном ресурсе, инструментальном арсенале, который обеспечивает жизнедеятельность и развитие всего социального тела. Заметное место в этом совокупном материальном и духовном достоянии занимает то, что предстает в виде частной собственности. Вот только необходимо понять, что никакая собственность не является до конца частной, ибо в конечном счете создается всеми его институтами и обладание ею, как уже говорилось, представляет собой лишь специфическую социальную функцию, которую оно возлагает на человека. Поэтому статус формируется не чем иным, как местом его обладателя в распределении этой функции (но не одних «вещей»!), и регулирует ее в конечном счете лишь верховный собственник – социум[341]. Что же касается духовной составляющей совокупного потенциала, то и здесь все сводится к тому, что из единого корпуса интегральной культуры сумел аккумулировать индивид: никто не способен вобрать в себя все ее богатство, а значит, и здесь речь идет о своеобразном распределении единого ресурса. Впрочем, если для собирания духовных богатств достаточно трудов самого человека, то любая передача материальных ценностей в другие руки немыслима без переключения известных социальных контактов на нового их обладателя. Это вытекает все из того же – функция собственности никогда не сводится к распоряжению «вещами», но всегда включает в себя и юридически обеспеченное право управлять человеческим потенциалом, без которого их функционирование невозможно. В Средние века (как, впрочем, и сегодня) в состав последнего входят и исполнители сопряженных функций, и собственные «вассалы», и род зависимой от ее субъекта «клиентелы» (второе и третье не всегда одно и то же). Это переключение не происходит автоматически с изменением записи в регистрационных книгах; нужно приложить немалый труд, чтобы выстроить со всеми новые отношения; не случайно даже короли и президенты получают полную свободу действий отнюдь не сразу, но лишь после того, что в обиходе называется консолидацией власти. Кроме того, это и вся совокупность социальных связей с (не только формальными) гарантами ее сохранности, то есть лицами (не исключая коррумпированных чиновников и рэкетиров) и учреждениями. Вне таких связей любая собственность быстро теряет свою легитимность, другими словами, перестает быть ею. Понятно, что передать таким образом понятое «положение в обществе» всем своим наследникам невозможно. Подобная передача предполагает одновременно и дробление имуществ, и глубокую перестройку социальных контактов. Дробление же имуществ и вытекающая отсюда перестройка всей системы социальных связей – это всегда умаление собственности и понижение статуса. Именно это обстоятельство рождает майорат, иными словами, систему наследования, при которой имущество переходит «нераздельно, в целом своем составе, к одному лицу по принципу старшинства в роде или семье»[342]. Нам же остается добавить к имуществу, упоминаемому в словарных статьях, всю совокупность подлежащих переключению на новый «терминал» социальных отношений. Таким образом, нельзя видеть в первопричинах майората исключительно экономический фактор, нежелание дробить родовые наделы. Да, такое дробление препятствует развитию производительных сил общества, но ни в древнюю эпоху, ни в античности, ни в Средние века никто всерьез не задумывался над перспективами экономического роста. Над сознанием человека господствовали совсем другие материи. В первую очередь сохранность социальной структуры как целого – а с нею и своего места в ней, ибо только устойчивость и стабильность первой в состоянии обеспечить неприкосновенность второго. Имущественные потери и тогда влекли за собой снижение статуса, но сохранение позиции в социальной структуре оставляло возможность восстановить положение. Примером может служить обычный для средних веков выкуп из плена. Напротив, даже значительное приращение имуществ без «обрастания» социальными связями ничуть не способствовало восхождению их обладателей по ступеням социальной иерархии. Этим обстоятельством объяснялось хорошо известное из литературных памятников положение любого еврея-ростовщика. Таковы Иуда и Рахиль, которых грабит благородный Сид[343], несчастный Исаак, родниться с которым не может даже обязанный ему Айвенго, «жидовская душа, собака, змей!» Соломон, которого Альбер собирается повесить на воротах отцовского замка[344], «et cetera, et cetera». Законодательно майорат закрепляется в Европе в XI–XIII вв., под влиянием феодальных порядков, связанных, по преимуществу, с наследованием ленов и зависимых рыцарских держаний. Мы еще будем говорить об этом. Но за ее пределами существует на протяжении многих столетий (он возникает еще в первобытном обществе), известен он и античной Греции. С одной стороны, – это глубинный инстинкт самосохранения и социума и семьи, с другой, – наследие древних представлений, согласно которым первенец от рождения наделялся какими-то сакральными свойствами. Не случайно одна из десяти кар, которые обрушиваются на Египет за отказ фараона выпустить евреев, – это смерть первенцев. Его утверждение происходит не всюду и не сразу. Сначала возникают промежуточные формы, в соответствии с которыми львиную долю имущества (прежде всего земельные наделы) получал старший сын, но и они выполняются не всегда. Так Второзаконие говорит о праве перворожденного ребенка на двойную часть наследства, даже если это сын от нелюбимой жены[345], но в то же время мы не вправе забыть о судьбе Измаила. Со временем принципы майората обретают строгую правовую форму.5.5.3. Место в социальной структуре
Прямым следствием складывающегося майората является выталкивание из системы передачи родового статуса младших детей. Вообще говоря, младшие дети еще в глубокой древности оказываются вынужденными искать свою судьбу на стороне. Так, Геродот, рассказывая о лидийцах, упоминает, что когда земля, на которой они обитали, была уже не в состоянии прокормить ставшее многолюдным племя, часть его была вынуждена сесть на корабли и искать счастья у чужих берегов[346]. Такая стратегия не была чем-то исключительным, греки, в еще большей степени финикийцы именно таким образом заселили все берега Средиземноморья. Да и впоследствии схожий сюжет повторялся неоднократно: подобным образом поступали викинги, так заселялась Америка, так заселялась наша Сибирь – словом, вынужденное переселение это весьма рациональный и вполне эффективный способ разрешения демографических проблем. В Средние века рождается новый тип вынужденных искателей собственной судьбы, в литературной традиции он получил наименование странствующих рыцарей. О времени происхождения рыцарства нет единого мнения. Но многие сходятся на том, что оно возникает в VII веке. Первоначально это просто некая «общность образа жизни»[347], позже рыцарство превращается в род замкнутой корпорации[348]. Постепенно начинает формироваться культура этого нового сословия, появляются символы рыцарского достоинства – перевязь, рыцарский пояс, золотые шпоры[349]. Определяются нормы поведения, которые становятся обязательными, формулируются правила и ограничения при посвящении. Первоначально рыцарем мог считаться любой (профессиональный) военный, находящийся на королевской службе. Но уже Карл Мартелл, первый военный реформатор из династии Каролингов, придает этому термину дополнительный смысл. В его правление так стали называть лишь военную элиту, тех, кто мог позволить себе приобрести боевого коня и соответствующее вооружение. При этом происхождение воина первое время не имело значения, достаточно было иметь статус свободного человека и два поколения предков, которые носили оружие. Однако постепенно в состав нового сословия начинают принимать только из благородных, и европейские монархи берутся следить за социальным составом своих рыцарей, исключать из их числа лиц низкого происхождения. Так Людовик VI, король Франции, в 1137 г. приказал, чтобы у всех, кто был посвящен в рыцари, не принадлежа рыцарскому роду, были отбиты шпоры, символ принадлежности к военной элите[350]. В 1140 это делает Роже II, король Сицилийский; в 1187 Фридрих Барбаросса издает указ, в котором говорилось: «…так же в отношении сыновей священников и диаконов и поселян постановляем, чтобы они не опоясывались рыцарским поясом, а те, кто уже подпоясан, да будут исключены из рыцарского сословия правителем провинции»[351]; в 1234 аналогичный указ издает король Хайме I Арагонский; в 1294 – граф Карл II Прованский. Все они приказывали принимать в это привилегированное военное сословие только выходцев из рыцарского рода. Именно вокруг этого честолюбивого племени создается целый пласт богатейшей средневековой культуры. Чтобы понять ее происхождение, необходимо уяснить место этого сословия в социальной структуре того времени. Вернее, понять то обстоятельство, что места для него попросту нет, в силу чего положение рыцаря оказывается уникальным. Общество того времени делится по трем критериям на знать и простонародье, свободных и несвободных, мирян и духовных особ. Ни одно из перечисленных оснований не оставляет ему места. Рыцарь стоит вне знати, но в то же время не относится и к простонародью. Его род восходит к привилегированным сословиям, но сам он, в силу приведенных обстоятельств, не обладает ни титулами, ни землями, ни состоянием. Он не может быть причислен к людям, находящимся в личной зависимости, но принесенные клятвы делают его несвободным. Рыцарь подчиняется всем приказам своего суверена, или назначенного им командира и за неисполнение долга даже может лишиться жизни, – но с другой стороны он служит добровольно и связан только собственной клятвой. Наконец он не относится к мирянам, ибо принесенные обеты ставят его вне «мира», – но в то же время ему не находится места и среди духовных лиц, ибо рыцарь немыслим без оружия. К слову, как показывает история рыцарства, церковь долгое время с большой осторожностью относится к нему именно из-за того, что его назначение состоит в пролитии крови[352]. Ничего другого в социальной структуре того времени не существует, и он оказывается «между небом и землей», нигде не находя пристанища ни крова. Словом, перед нами воистину трагическая фигура, обездоленная всем, что существует на свете – собственной родней, церковью, миром, и нет ничего удивительного в том, что в конце концов из этих людей складывается совершенно особая замкнутая корпорация, формируется особый образ ее жизни. Правда, чрезмерная драматизация здесь тоже неуместна. Ведь и современности совсем не чуждо такое положение молодого человека; в сущности, любой абитуриент, уезжающий из родного дома поступать в вуз, оказывается в нем, но, если ни социум, ни сам искатель судьбы не видят здесь ничего страшного, близкими и родными его уход переживается с трудом. В условиях Средневековья кровное родство тоже продолжает играть свою роль. К тому же полный разрыв (который может повлечь за собой социальную деградацию уходящего из дома юноши) недопустим еще и потому, что может повлечь за собой репутационные потери для самого «дома». Впрочем, странствующий рыцарь – это, как правило, человек из захудалого рода, отпрыск владетельной семьи в конечном счете устраивается довольно удобно. Так, например, когда Фома Аквинский, младший из дома Аквинских герцогов, связанных родственными узами с Императором Генрихом VI, королями Арагона, Кастилии и Франции, даже с Папским престолом, изъявил желание вступить в нищенствующий орден, братья силой заперли и целый год (по другим сведениям до двух лет) держали его в замке, ожидая, что он одумается и согласится принять приличествующее его происхождению место. Однако заточение не смогло поколебать твердость духа будущего учителя церкви, и родным пришлось-таки смириться с его выбором.5.3.4. Сословие-сирота
Складывающаяся корпорация образует совершенно особое сословие, и чтобы оценить его место и роль в социуме, необходимо, может быть, в порядке отступления, взглянуть на предмет несколько пристальней и шире. Культура новой Европы – это синтез античного наследия и христианства. Не будь последнего, она, наверное, никогда не смогла бы возродиться к борьбе за мировое первенство. Меж тем христианская община уже ко времени Константина – это не собрание униженных и оскорбленных аутистов, которым остается грезить о наградах за понесенные страдания лишь в загробной жизни. Она претерпела качественное изменение, ибо в значительной мере ассимилировала тех, кто когда-то был ее самым последовательным и жестоким гонителем, тюремщиком и палачом, – римский пролетариат. Пожизненный государственный пенсионер, на протяжении нескольких веков он жил только одним – платой за обеспечение покорности всего порабощенного Римом контингента «инородцев», своеобразным налогом, собираемым с власти за поддержание внутренней стабильности государства. Ясно, что уравнение в правах всего мужского населения Империи (212 г.) делает невозможным его содержание (такое не способна выдержать вообще никакая экономика). В результате римский пролетариат становится едва ли не главной жертвой территориальных завоеваний. Брошенному государством без средств к существованию, но, впрочем, и не питающему ничего, кроме глубокого презрения к труду, ему остается немногое – сгинуть, ибо ни земельный надел, ни желание трудиться не свалятся с неба; заняться разбоем (у Апулея в его «Метаморфозах» слово «разбойник» встречается едва ли не на каждой странице), или иждивенцами группироваться вокруг своих бывших жертв, христианских коммун, последнего прибежища для всех, кто потерял надежду в этом мире. Между тем следует помнить, что численность этого слоя представляет собой величину, с которой никак нельзя не считаться: в одном только Риме она намного превышает 90 % всех свободных граждан и по некоторым оценкам приближается к миллиону. Ассимиляция даже небольшой части этого контингента не может не повлечь за собой качественное перерождение христианских коммун. Ведь растворяясь в массах изгоев, римские низы не забывают о том времени, когда они помыкали своими консулами и принцепсами. Именно такую возможность предоставляли ристалища, где ни один из повелителей мира, никогда не посмел бы выступить против согласного мнения толпы. Зрелища в действительности были не только развлечением – они служили еще и удовлетворению той гордынной спеси, что всегда была свойственна городской черни. Привыкшая требовать от власти, в вопросах собственного содержания она не может оставаться униженной просительницей. Амбициозность и наступательность – вот единственная форма ее общения с миром, и с приходом новых людей христианские общины начинают обретать силу, вскорости могут позволить себе даже не очень хорошо прикрытый рэкет, о чем глухо свидетельствуется уже в Деяниях святых апостолов (имеется в виду эпизод, связанный с именами Анании и Сапфиры, которые пытались утаить от общины часть своего имущества). «Некоторый же муж, именем Анания, с женою своею Сапфирою, продав имение, утаил из цены, с ведома и жены своей, а некоторую часть принес и положил к ногам Апостолов. Но Петр сказал: Анания! Для чего ты допустил сатане вложить в сердце твое мысль солгать Духу Святому и утаить из цены земли? Чем ты владел, не твое ли было, и приобретенное продажею не в твоей ли власти находилось? Для чего ты положил это в сердце твоем? Ты солгал не человекам, а Богу. Услышав сии слова, Анания пал бездыханен; и великий страх объял всех, слышавших это. И встав, юноши приготовили его к погребению и, вынеся, похоронили. Часа через три после сего пришла и жена его, не зная о случившемся. Петр же спросил ее: скажи мне, за столько ли продали вы землю? Она сказала: да, за столько. Но Петр сказал ей: что это согласились вы искусить Духа Господня? вот, входят в двери погребавшие мужа твоего; и тебя вынесут. Вдруг она упала у ног его и испустила дух. И юноши, войдя, нашли ее мертвою и, вынеся, похоронили подле мужа ее. И великий страх объял всю церковь и всех слышавших это»[353]. Средневековая Европа наследует от античности культ героя, от христианства – ожидание Спасителя. Все это объединяется в фигуре Мессии; только Он может до конца понять Богом же избранный народ и по заслугам воздать каждому. Христос не получает по своему рождению ничего, ни в одном из евангелий нет ни единого упоминания об оставленном ему Иосифом; он должен сам преодолеть все искусы, взойти на Голгофу, спуститься в Ад, прежде чем сесть одесную Отца Небес. Таким образом, все достается только собственным служением Сына, и именно это роднит Его с новой цивилизацией, вектор развития которой определяется ее обездоленными пассионариями. Но и сама цивилизации смотрит на новое сословие с надеждой. В одной из средневековых (1275 г.) книг мы читаем о происхождении рыцарства: В мире, в котором не оставалось места милосердию, попранной оказалась справедливость, и тогда она была вынуждена для восстановления своего достоинства прибегнуть к помощи страха; ради этого весь народ был поделен на тысячи, а из каждой тысячи был избран и выделен один, самый обходительный, самый мудрый, самый преданный, самый сильный и превосходивший всех благородством, просвещенностью и учтивостью. Среди животных было выбрано животное самое красивое, самое быстрое и самое выносливое, наиболее приспособленное к тому, чтобы служить человеку; а коль скоро конь – самое благородное из всех животных, способное как нельзя лучше служить человеку, то его и решили предоставить человеку, выбранному среди других людей, и назвали этого человека рыцарем. Едва лишь наиблагороднейший человек был обеспечен наиблагороднейшим животным, возникла необходимость снабдить его достойными доспехами, пригодными для сражений и способными предохранить от ран и от смерти; и такие доспехи были найдены и вручены рыцарю. Следовательно, всякий, кто вознамерился стать рыцарем, должен задуматься и поразмыслить над высоким предназначением рыцарства; желательно, чтобы душевное благородство и надлежащее воспитание были в согласии с предназначением рыцарства»[354]. Земные герои возрождаются в рыцарском сословии, сословии-дездичадо с оборванной линией социального наследия. Это обстоятельство будет очень тонко уловлено автором «Трех мушкетеров»: только однажды в романе всплывает фигура отца одного из персонажей, лишь чуть-чуть приоткрывается дверь в прошлое другого, практически ничего из того, что связывает героическую четверку с родительским домом, не существует. Они появляются ниоткуда, и это слышится даже в именах: «Ваше имя? – спросил комиссар. – Атос, – ответил мушкетер. – Но ведь это не человеческое имя, это название какой-нибудь горы! – воскликнул несчастный комиссар, начинавший терять голову. – Это мое имя, – спокойно сказал Атос»[355]. В средневековых же сказаниях тайна героя-рыцаря простирается и вовсе в область таинственного. Часто его отличает от прочих королевское происхождение, о котором он сам не всегда знает[356], но которое (в торжественном финале-апофеозе) раскрывается окружающим. Потом над этим хорошо посмеется Бомарше. Герой его комедий не знает своих родителей. Но личные таланты дают основания подозревать по меньшей мере дворянское происхождение, и вдруг обнаруживается, что в нем нет даже капли благородной крови. В сущности, этот издевательский поворот сюжета – декларация того, что человек становится личностью лишь благодаря себе. Но еще очень долгое время общественное сознание будет не в состоянии мириться с возможностью низкого происхождения яркой одаренности, более того, тайна рождения многих талантов по-прежнему будет окутываться непроницаемой завесой легенд. Так даже в XX столетии о происхождении И. В. Сталина станет ходить множество слухов, в которых одни начнут возводить его к грузинскому князю, другие – к великому путешественнику Пржевальскому. Вечно пьяный сапожник и его забитая жена – неподходящие родители для исторической личности такого масштаба. Оборванная линия прерывает и духовную преемственность. Поэтому новое сословие-дездичадо вынуждено создавать свою веру, свою обрядность, свою культуру, в которой каждому предстоит преодолеть какие-то свои искусы, взойти на свою голгофу, опуститься в свой ад, прежде чем получить полагающуюся награду. Мифологию новой Европы «на более чем законных основаниях можно рассматривать как литературу, в которой образно представлено смутное предназначение, можно сказать, «мистерия» человека Запада эпохи Средневековья. «Странствующий рыцарь» – не просто надуманный персонаж, это символ. Он символизирует средневековую душу в ее попытке познать себя».[357] Становящийся культовым персонаж должен переродиться в какой-то новой природе, и вот – Зигфрид омывает себя кровью убитого дракона, Артур обнаруживает, что только ему дано вытащить меч из под заколдованной наковальни, Галахаду открывается назначение свершить высший подвиг в его служении Христу, но в действительности и ороговевшие тела, и волшебные мечи, и уж тем более избрание на подвиг во имя святого Грааля – это только иносказания. На самом деле преображению должен подвергнуться не искатель своего места в мире, но весь мир вокруг него, и чудо перевоплощения странствующей монады рыцаря предстает родом оптического фокуса, в котором, тоскующая по полноте наследия, мятущаяся душа героя видит преображение всего макрокосма. Словом, сиротство, одиночество, воплощенное в рыцаре, – это не только социальный, но еще и грандиозный культурный феномен. Однако в действительности идеал, которому долженствует воспитывать совершенную личность, лишь деформирует всякого, кто пытается следовать ему. Вырванный из единого потока социальной и духовной преемственности, он не знает подлинной цены ничему, что делается в среде тех, кто наследует достояние своих отцов так же просто и естественно, как вступающий в мир обретает воздух и свет. Все вершимое первенцами воспринимается подобием естественного хода вещей, не требующего от них никаких усилий. Единственным, кто должен пробивать свой собственный путь в полусонном мире тех, кому все дается даром, является он, сирота-рыцарь, и уже в силу этого собственные достижения получают резко гипертрофированную оценку. Сирота не знает, что все копимое его личным опытом, имеет свои истоки, и любые, даже самые глубокие откровения – это чаще всего давно известные вещи. Рожденный французским мыслителем Бернардом Шартрским в XII веке образ «карлика на плечах гигантов» – решительно не для него; в его сознании карликами предстают окружающие, и только один он – настоящим (пусть и не признаваемым) великаном: «…сердцевиной рыцарского идеала остается высокомерие, хотя и возвысившееся до уровня чего-то прекрасного. <…> Стилизованное, возвышенное высокомерие превращается в честь, она-то и есть основная точка опоры в жизни человека благородного звания»[358]. Выработанные им ценности становятся абсолютами, перед которыми обязаны склоняться все, порожденное же до него чужим ему миром – духовным сором, с которым можно безболезненно расстаться. То, что в мире людей является обыденным, для него – каждый раз подвиг. Обиженный людьми, он обладает болезненно экзальтированным чувством справедливости, и готовностью к ее защите, но, в отличие от других, все делаемое им становится некой миссией. Тот факт, что обычные люди, часто рефлекторно, совершают то же самое и в силу рефлекторности своих поступков не придают им никакого значения, резко контрастирует с его оценкой собственных деяний, и на фоне того мелочного и незаметного, что происходит с другими, он рисуется себе Защитником (именно так: с Самой Большой Буквы) Добра и Света. Обездоленный всеми, герой вынужден сражаться, но, разумеется, не со своим родом, не с миром и уж тем более не с церковью, ибо, конечно же, вина не на них, но на каких-то темных потусторонних силах. Ему бросает перчатку само «Зло», и, принимая вызов, рыцарь закономерно становится его воинствующим антиподом, а значит, уже «по определению» средоточием самых чистых и благородных стихий. Другими словами, Защитником всех слабых и угнетенных вообще, борцом за истинную веру, и справедливость. Впрочем, нельзя не заметить, что экзальтация всего связанного с его «служением», и тот создаваемый вокруг него ореол, который заставляет многих заранее отступать перед ним, в самом деле позволяют время от времени совершать что-то нерядовое, выдающееся. Это, в свою очередь, повышает и градус экзальтации и плотность героической ауры окружающей фигуру рыцаря. Меж тем значимость вершимого им, ведет к тому, что далеко не каждый оказывается достойным его внимания. Среди тех, кого он спасает, нет сопливых чумазых детей, изъявленных жизненными невзгодами женщин, далеких от благообразия мужчин. Тронутые серебром старцы с манерами королей, прекрасные девы, перед которыми смиряются даже белоснежные единороги, чисто вымытые кудрявые херувимы, отпрыски благородных кровей, обессиленные колдовством или спутанные коварством, свои же братья по оружию – вот кто обнаруживается в отворяемых им темницах. Таким образом, его победа всегда неординарна, а потому и само вступление в бой – это всегда театрализованный парадный выход; благоговейный восторг должен охватывать всякого, кто наблюдает его. Аура возвышенной мифологемы окружает рыцаря даже на войне, где, казалось бы, человек должен освобождаться от всего наносного, и в битве при Бувине (1214 г.) граф Бульонский окружает своих рыцарей семьюстами наемниками-брабантцами, в плотном кольце которых герои в самом разгаре боя могли отдыхать и собираться с силами[359]. Герой-рыцарь не знает чувства защищенности, и в результате с особой настороженностью относится к любому несогласию с собой, оно воспринимается им как скрытая агрессия, которой нужно дать немедленный отпор. Но, может быть, самое главное состоит в том, что весь мир – его неотплатный должник. Собственное волеизъявление – это единственное, к чему он относится серьезно. Что же касается виновного перед ним мира, то тот обязан склониться. Таким образом, обрыв линии социальной наследственности часто ведет к тому, что вступающим в жизнь человеком уже вполне сознательно пресекается эмоциональная и этическая зависимость от своих современников. Веления чувства, императивы нравственности, конечно, не умирают для него, но перестают быть тем, чему подчиняются рефлекторно, не задумываясь. Все окружающее становится обезличенным предметом, средством, а то и просто фоном его служения; именно внешнее окружение обязано инкрустироваться в его собственную жизнь, а не наоборот. Да, ему свойственно стремление преодолеть ту черту отчуждения, что пролегает между ним и всеми остальными, но все же первый шаг должен делать не он, а те, чей разум не кипит возмущением от его обездоленности. В нем до последнего часа не умирает надежда, что когда-нибудь весь мир в порыве просветления и благодарности все-таки бросится к нему с отцовским объятьем и отогреет его своей запоздалой любовью. В сущности, все это, становясь не только чертой психотипа, но и культурным феноменом, со временем образует собой один из контрфорсов духовного мироздания Западной Европы. Ее гордое племя героев обнаруживает собственную исключительность и отстраняется от других народов. Живущие на земле начинают делиться на узкий круг избранных и тех носителей Зла, которые в силу своей природы оказываются по другую сторону; только оружию надлежит утвердить последнюю справедливость. Отгораживаясь от всего «нецивилизованного» мира, новая общность разрывает нить исторической и культурной преемственности… и необратимой деформации подвергается психотип уже не только отдельно взятых индивидов, но целых народов. Таким образом, всей европейской цивилизации оказываются свойственными черты, присущие обездоленному герою, сироте-одиночке, у которого пресекаются линии социальной, этической, эмоциональной зависимости от людского макрокосма. В мироощущении европейской общности народов не остается места для ответственности перед теми, кто не входит в нее (мы уже приводили слова Тойнби о туземцах как части местной флоры и фауны). Особая каста, только собственный путь она воспринимает как истинный, пройденное другими, в ее глазах, – это бесконечное блуждание по каким-то историческим обочинам и кюветам, ценности, созданные ею, – это и есть высшие ценности, и весь мир обязан не только принять, но и всеми силами защищать их. Ранжирование всех, кто не входит в круг избранных, проводится по степени готовности к тому, чтобы склониться перед носителями света и правды и заслонить их собою, как наемники-брабантцы в битве при Бувине. Ностальгия по совершенному миропорядку, в котором сироте должно быть возмещено все, что когда-то было недодано, перерождается в стремление к возможности вершить суд над своим окружением. Целой цивилизации оказывается свойственно то же, что и герою-одиночке, и ее геополитика, в результате которой за периметром границ не должно остаться никого, кто имел бы возможность бросить или принять вызов, по большому счету не отличается от комплексов дездичадо.5.5.4. Фактор надела. Феодализм
Нет ничего удивительного и в том, что эта трагическая фигура со временем начинает вызывать сочувствие к себе. Человеку вообще свойственно любить обиженных и сирых. Но здесь дело идет куда как дальше: вокруг нее возникает какой-то особый ореол, начинает формироваться своя мифология, более того, – целая культура, в самом центре которой оказывается новый герой своего времени. Через какое-то время сам рыцарь начинает восприниматься окружением только в свете той ауры, которая создается звонкой фольклорной легендой, и даже он сам начинает отождествлять себя с персонажем создаваемого мифа. Это накладывает особую печать и на его собственное поведение и на реакцию социума. По законам мифа о нем рыцарь должен быть готов в любую минуту отдать свою жизнь за христианскую веру, покровительствовать вдовам и сиротам, защищать невинно угнетенных, во всех делах соблюдать смирение… и не следует думать, что эти требования не оставляли никакого следа в сердце посвящаемого. Об этом хорошо сказано в «Осени Средневековья»: «…мечту о прекрасном, грезу о высшей, благородной жизни история культуры должна принимать в расчет в той же мере, что и цифры народонаселения и налогообложения. Ученый, исследующий современное общество путем изучения роста банковских операций и развития транспорта, распространения политических и военных конфликтов, по завершении таких исследований вполне мог бы сказать: я не заметил почти ничего, что касалось бы музыки; судя по всему, она не так уж много значила в культуре данной эпохи. То же самое происходит и тогда, когда нам предлагают историю Средних веков, основанную только на официальных документах и сведениях экономического характера. Кроме того, может статься, что рыцарский идеал, каким бы наигранным и обветшавшим ни сделался он к этому времени, все еще продолжал оказывать влияние на чисто политическую историю позднего Средневековья – и к тому же более сильное, чем обычно предполагается»[360]. Специфический ореол, окруживший (по преимуществу литературную) фигуру героя, сильно способствовал тому, что идея сочувствия слабым и их благородным защитникам переставала быть чуждойобщественному сознанию. А потому трагический образ вооруженного защитника всех обездоленных и гонимых не мог не рождать мысль о том, что первым, кто в действительности нуждался в помощи, был сам рыцарь. Чье сердце в те времена не было тронуто жалобой графа Гильома, героя «Нимской телеги»?Выводы
1. К распаду Римской империи все связанное с кровным родством в эволюционирующей патриархальной семье, окончательно уступает место социокультурным факторам. Вместе с этим из семейных отношений большей частью уходит и то главное, что составляет содержание межпоколенной коммуникации, – включение человека в интегральный поток взаимопревращений «слова», «дела» и «вещи». Ей остается только то, что связано с передачей родового статуса. 2. Каждый из тех, на кого не переключаются социальные контакты главы дома, вытесняется не только из своей семьи, но, в значительной части, и из единой системы социальной стратификации (или, по меньшей мере, несет ощутимые статусные потери). Отсюда главной целью для них становится обретение места в ней, отвоевание права на «свою», то есть достойную их амбиций, часть совокупного ресурса социума. 3. Вытеснение родителя из единого межпоколенного коммуникационного потока и передача сертифицированным агентам социума функции введения в него нового человека сочетается со стремлением государства как можно раньше вытолкнуть его в самостоятельную жизнь. Цель в том, чтобы индивид стал ответственным исключительно перед социумом и его ценностями, но для этого он должен быть как можно раньше вырван из семьи и остаться вне ее защиты. 4. Продолжающаяся утрата ключевых функций патриархальной семьи как самостоятельного субъекта развития равносильна ее отмиранию. Социум, вторгаясь в ее жизнь и в жизнь индивида, пожирает семью. Отсюда глубинный инстинкт самосохранения рождает встречную реакцию, которая направлена на то, чтобы вернуть утрачиваемое путем подчинения ей самого социума. Формированием института клиентелы (которая в разных культурах может принимать самые разные обличья), и одновременным строительством брачных союзов этот субъект стремится распространить свои ценности и свою юрисдикцию за пределы патриархального «дома». Таким образом, семья, уступая практически все свои функции социуму и его институтам, продолжает перестраивать сам социум по собственной мерке. 5. Встречное взаимопоглощение семьи и социума в огромной степени способствует рождению системы вассалитета и преобразованию общественных отношений в феодальные. 6. В условиях, когда этническая пестрота завоеванного мира начинает подавлять культуру правящего слоя, даже язык которой неизвестен подавляющему большинству населения, встает необходимость смены ценностей. Вектор социального развития должен опереться на более широкую социальную базу. Поэтому руководство строительством единого «дома-социума» берет на себя христианская церковь.VI. Средние века. Гендерный сдвиг
6.1. «Гендер» европейской культуры
Только на первый взгляд постановка вопроса о гендерной определенности культуры может показаться неожиданной. В действительности же она имеет ярко выраженные признаки гендера, и чем глубже мы погружаемся в наше прошлое, тем явственней проявляется ее «мужской» характер. Правда, мы помним, что «предначало» истории освещено матриархальной властью, но помним и то, что свершившаяся революция в образе жизни привела к резкой смене полюсов. Разумеется, гендер культуры это не одно и то же, что гендер ее носителя. И все же он существует. Это проявляется прежде всего в том, что и общее руководство и творческое лидерство в отдельных сферах социальной жизни принадлежат мужчине. Как отметил известный немецкий социолог и философ Г. Зиммель, «культура человечества не является по своему чистому объективному содержанию чем-то как бы бесполым и вследствие своей объективности отнюдь не находится по ту сторону различия между мужчиной и женщиной. Напротив, наша объективная культура является – за исключением очень немногих областей – только мужской»[374]. Более того, сегодня феминистски ориентированная мысль обнаруживает половую ориентацию даже самого языка: «Феминистская лингвистика подвергла критике язык за его андроцентричность, то есть ориентированность не на человека вообще, а на мужчину. Язык был обвинен в сексизме – дискриминации по признаку пола, которой подвергаются женщины. Дискриминация выражается в преобладании мужских форм в языке, вторичности и объектности женщин, совпадении во многих языках понятий «человек» и «мужчина», преобладании в обозначениях женщин негативных оценок и т. п.»[375] Объективные основания для такого вывода уже были приведены нами. Как и в живой природе вообще, интегральная деятельность человека распределяется по половозрастным основаниям. Но, в отличие от животной, она строится на принципиально новой основе. Формируется развитый орудийный арсенал; появляются до того неизвестные природе технологические формы движения, которые требуют точного согласования, тонкой настройки взаимодействия ее законов; рождается такое фундаментальное начало, как информация, овладение которой становится ключевым фактором развития. Кроме того, претерпевает глубокую качественную перестройку целевая структура самой деятельности, поскольку рядом с базовыми потребностями человека, которые продолжают оставаться обязательным условием выживания, появляется необходимость производства вещей, не связанных с органической жизнью. Тот факт, что в новой парадигме жизни центральное место занимает мужчина, по-видимому, связано с объективными обстоятельствами. Первым из них являются массово-энергетические параметры его тела, которые позволяют развить большие усилия и ускорения. (Вот только значение этого фактора проявляется вовсе не в физическом превосходстве мужчины над женщиной, но в его способности подавить сопротивление материала обрабатываемых предметов.) Сюда же можно отнести и более развитую способность к овладению строгими алгоритмами технологической деятельности (то есть деятельности, предъявляющей повышенные требования к точной координации движения взаимодействующих друг с другом сторонних вещей). Другими словами, способностью к практическому овладению самим предметом строго формализованного абстрактного мышления. Вторым – тот факт, что именно в «мужском» сегменте распределенной деятельности рождаются первофеномены и технологии и информации. «Женский» сегмент насыщается развитым орудийным фондом значительно позднее, к тому же и он создается по преимуществу мужчиной, и это тоже имеет значение. Третье – и, может быть, самое главное – обусловлено объективными отличиями мужской и женской психики. Присущая женщине «левополушарность», благодаря которой формируется более тонкая и развитая эмоциональность, способна реализовать свои преимущества лишь там, где существует прямая чувственная опора на вещи, уже ставшие достоянием индивидуального опыта, то есть в конечном счете на то, что может быть явлено «здесь и сейчас». В то же время ее достоинства не могут проявиться в сфере еще не существующего в природе, еще не материализовавшихся абстрактных умопостигаемых сущностей. Ключевые формы освоения всего того, что уже вошло в практический опыт человека, замыкаются, по преимуществу, в пределах первой и второй сигнальных систем. Развитие же культуры – это впервые осуществляющийся переход от абстрактной возможности (которую, как в случае с позитроном, бозоном Хиггса и др., еще надо установить) к наличной действительности принципиально новых, ранее никогда не существовавших форм бытия. Здесь безраздельное царство третьей (или, как минимум, надстройки над тем, что образует вторую). Опора на чувственное восприятие является скорее препятствием для свободной ориентации в этом измерении потока взаимопревращений «слова», «дела» и «вещи», чем помощью. Предмет третьей сигнальной системы уже «по определению» не имеет никакого чувственного референта, поэтому достоинства «правополушарности» мужчины в полной мере способны развиться лишь там, где зависимость психики от непосредственного сенсорного контакта с предметом снижается. Начальный импульс развития глобальной цепи взаимопревращений, то есть рождение «слова», которому еще только предстоит реализоваться в «деле» и воплотиться в «вещи», сообщает инерцию всему собственно историческому движению. Развитие технологии и совершенствование средств материальной деятельности становится определяющим фактором истории культуры, а значит, и роль мужчины, ключевого носителя всей ее базы данных и ключевого же движителя, – главенствующей. Этому способствует и его место координатора в системе распределения интегральной деятельности (и ее продуктов) и роль своеобразного терминала в системе социальных связей, скрепляющих социум. В дальнейшем мы видим, что тот же импульс закрепляет за мужчиной функцию административного, затем политического руководства, а значит, именно ему принадлежит право формирования основных ценностей общества, определения главного вектора его развития. Вместе с тем не следует забывать, что все относящееся к тому, где впервые рождается «слово», в конечном счете опирается на первую и вторую сигнальные системы. А значит, обусловленная более тонкой эмоционально-чувственной природой женщины, свобода владения их потенциалом в конечном счете делает более развитым и инструментарий третьей. Так что первенство «мужского» начала в культурном строительстве вовсе не является абсолютным. Нельзя сказать, что исключительно мужчине принадлежат основные достижения техники, науки, искусства. Не из них одних складывается культура, к тому же и здесь не обходится без его вечной спутницы (выше уже говорилось о роли «женской логики» в истории культуры). Однако на поверхности явлений именно эти достижения предстают как наиболее отчетливо различаемые ее формы. Умению же видеть «стеариновые свечки» в общей системе культурных условностей достойного места не остается. Да и в единой системе межпоколенной коммуникации механизм управления формированием этого таланта (как, впрочем, и умением распорядиться им) не ясен. Логика и методология преобразования нового «слова» в «дело» и «дела» в «вещь» развита достаточно полно, то время как механизм его перворождения до сих пор – тайна за семью печатями. Вместе с ней остается тайной и действительная роль женщины, а значит, и человека вообще. В общем, на поверхности вещей центральным остается то, в чем осуществляется назначение мужчины, а значит, именно он оказывается героем всех главных подвигов, которые совершаются в нашем мире. Он поражает немейских львов, лернейских гидр, держит на своих плечах небо социума, чистит авгиевы конюшни во всех сферах общественной жизни: в политике, экономике, культуре. Именно он же, вплоть до двадцатого века остается монопольным сертифицированным посредником в межпоколенной коммуникации; практически вся сфера воспитания новых поколений принадлежит ему. Кстати, в воспитании женщины главенствует он же. Мужчина же является законодателем в искусстве. Словом, он воспитывает, учит, планирует и руководит, он же контролирует исполнение, раздает награды и назначает наказания. Так что вся видимая сфера жизнеобеспечения социума практически безраздельно принадлежит ему. Но если так, то и гендерная определенность культуры не вызывает никаких сомнений даже у женщины. И все же это только поверхность. Даже если забыть о том, что именно женщина девять месяцев вынашивает мужчину, уже тот факт, что первое время после своего появления на свет он окружен исключительно ею, означает, что все базовые ритмы жизнедеятельности человека, формы и навыки движения формирует именно и только она. Меж тем не что иное, как эти элементы станут теми кирпичиками, из которых будет строиться весь опыт его дальнейшей жизни (в том числе и опыт освоения третьей сигнальной системы). Однако женщина остается главным коммуникатором не считанные дни, но годы, время, в течение которого человек впитывает более девяти десятых всех сведений об окружающем человека мире и вырабатывает форму реакции на действие ключевых (в том числе и не имеющих опоры на чувственность) его элементов. Впрочем, и формирование взрослого человека, кстати, мужчины тоже, не обходится без нее. Роль гетер и фавориток известна всем; можно спорить о ее моральной составляющей (во всяком случае однозначному осуждению этого феномена места в истории нет), но она несомненна. Несколько менее, но все же достаточно широко известна роль женских салонов[376]. Один из известных отечественной культуре, с самого начала вводит нас в круг героев «Войны и мира». Кстати, тот факт, что Пьер Безухов и Андрей Болконский появляются там, говорит о многом и не в последнюю очередь о том, что «Ничто так не нужно молодому человеку, как общество умных женщин»[377]. Но и этот, и многие другие – простое подражание тому, возглавительницей которого была Анна-Луиза Жермена, баронесса де Сталь-Гольштейн. Ее кружок служил причиной головной боли и революционеров Франции и Наполеона. Знакомство с нею считали за честь лучшие умы Германии, Гете, Шиллер, Фихте, Гумбольт, Шлегель. «Дурна как черт и умна, как ангел», – так высказался о ней К. Н. Батюшков в одном из писем своей сестре Александре[378], и этот отзыв знаменателен вдвойне, ибо в нем, пренебрегая достоинствами «женского» ряда, мужчина оценивает ее по главному для него параметру. Не случайно она принималась царствующими домами России и Швеции… Словом, ее влияние имело поистине европейские масштабы. Впрочем, и ее салон – не первый и не единственный в природе социума. В общем, в словах Бальзака о том, что большая часть великих людей была создана женщинами, проступает фундаментальная связь вещей. Не забудем о роли «музы», без которой из всего созданного мужчиной, наверное, осталось бы очень немногое. Наконец не оставим без внимания и тот, может быть, неожиданный характер влияния, о котором говорит автор «Хождения по мукам»: «Красота!.. К чему? Это тревожно… Это недопустимо… Я вас уверяю, – в будущем станут издавать законы против красоты… Вам приходилось слышать о работе на конвейере? Это последняя американская новинка. Философию работы у двигающейся ленты нужно внедрять в массы… Воровство, убийство должно казаться менее преступным, чем секунда рассеянности у конвейера… Теперь представьте: в железные залы мастерских входит красота, то, что волнует… Что же получается? Путаница движений, дрожь мускулов, руки допускают секунды опозданий, неточностей… Из секундных ошибок складываются часы, из часов – катастрофа… Мой завод начинает выбрасывать продукцию низшего качества, чем завод соседний… Гибнет предприятие… Где-то лопается банк… Где-то биржа ответила скачком на понижение… Кто-то пускает пулю в сердце… И все из-за того, что по заводскому цеху прошла, шурша платьем, преступно прекрасная женщина»[379]. Мы знаем женщин, оставивших ярчайший след в политической истории, в истории искусства, науки. И все же, несмотря на вклад, который принадлежит ей, история культуры носит по преимуществу «мужской» характер еще и потому, что сама шкала культурных ценностей строится мужчиной. О взгляде самой женщины на этот предмет можно сказать словами Й. Хойзинга: «Взгляд женщины на любовь остается все еще неясным и скрытым <…> Женская любовь не нуждается в романтическом сублимировании <…> В литературе взгляд женщины на любовь большей частью отсутствует не только потому, что создателями этой литературы были мужчины, но также и потому, что для женщины восприятие любви через литературу гораздо менее необходимо, чем для мужчины»[380]. Правда, историк культуры говорит о любви, но, думается, не будет ошибки взглянуть на его мысль шире. Однако сколь фундаментальным ни было бы влияние женщины, оно скрыто от аналитического взгляда, как скрыто влияние законов физики, химии, биологии на развитие искусств. Решающим в формировании культуры оказывается тот непосредственный импульс, который сообщается собственно человеческим творчеством. Средние же века становятся именно тем временем, когда соотношение ролей начинает меняться и женщина выходит на первый план также и по мужским меркам.6.2. Культ Прекрасной Дамы
Культ Прекрасной Дамы появляется в рыцарской среде. Служение ей делается культурной нормой, которую никто из рыцарского сословия не вправе нарушить. Каждый посвященный в рыцари обязан избрать себе предмет поклонения. Такая любовь, как считалось, становилась источником всяческой добродетели и входила в состав обязательных к исполнению рыцарских заповедей. Редкие достигают высшей добродетели, храбрости и доброй славы, гласило одно из наставлений того времени, если они не влюблены. Часто он связывается с культом Девы Марии. Высказывается мнение о том, что именно поклонение Божьей Матери способствовало возвеличению земной женщины. Однако думается, что здесь мы сталкиваемся с обычной контаминацией. Та экзальтация, тот надрыв, которые присущи мировосприятию сироты-рыцаря, играют свою роль и в этом смешении идеалов любви и веры. Изгнание из мира проводит черту отчуждения между ним и социальной реальностью. Рыцарь стремится найти свое место вовсе не в ней, но в некой иллюзорности, идеализированной его собственным воображением конструкции. Его самого и его мечту о том месте, которого он заслуживает в ней, разделяет подвиг. Рыцарь достоин много большего, нежели то, что ему может быть предоставлено здесь и сейчас, цель, к которой стремится он, есть в то же время и мера его достоинства, его добродетелей и талантов. В ней и форма его самоутверждения в своих собственных глазах и способ обоснования претензий к отвергшему его миру. Подвиг – это способ доказательства своих прав, но в то же время – и мостик к тому величественному и прекрасному, что в конечном счете должно стать его достоянием. Чем чище и возвышенней идеал рыцаря, тем больше прав, которые он может предъявить людям в торжественном финале-апофеозе своего «разоблачения». Меж тем любая реально достижимая цель лежит в области обыденного, а значит, в пространстве низменного, земного. Высоты же, достойные его, принадлежат совершенно иным измерениям. Они, как уже сказано, внечувственны, а значит, и в предмете своего поклонения он видит образ, конструируемый чем-то надсенсорным. Ничто из осязаемого не в состоянии удовлетворить героя, каким он видится себе, действительная мера его достоинства, его идеал должен граничить с чем-то беспредельным. Поэтому слиться с предметом поклонения может только символ небесной чистоты в этом мире. Здесь же и продолжение его личной трагедии. Олицетворение идеала, его «предмет» должен оставаться недостижимым, физическое прикосновение к нему способно поменять все полюса, ибо даже самое возвышенное и святое, спускаясь в дольний мир, перестает быть свободным от присущей тому греховности. На мечту должна падать тень несбыточности – только тогда награда станет достойной соискателя. Может быть, поэтому недосягаемость Пречистой Девы и ставит Ее в самый центр формируемой певцами рыцарства культуры. В одном из первых феминистских текстов говорится: «Госпожа, насколько я вас поняла, женщина является благороднейшим созданием. Но если это так, то почему же Цицерон утверждает, что мужчина не должен служить женщине, ибо для него это унизительно, поскольку нельзя служить низшему?» Она отвечала: «Выше тот, кто более добродетелен, будь то мужчина или женщина. Возвышенность или приниженность человека никогда не определяется телом и полом, но зависит от того, насколько он совершенен в добрых нравах и поведении. И несомненно счастлив тот, кто служит Богоматери, которая выше всех ангелов»[381]. Именно на поклонении Пречистой Деве взрастает и воспитывается культ Прекрасной Дамы. Автор цитированного труда – Кристина Пизанская (1365–1430). Она происходит из семьи хорошо образованных (ее отец и дед учились в университете) людей, которые занимали высокое положение в Венецианской республике. Полученное ею домашнее образование включало изучение философии, математики, истории; она увлекается литературой, и ее собственные работы обнаруживают хорошее знание не только античных, но и современных авторов. Выйдя замуж, она живет при дворе французских королей Карла V и Карла VI. Кристина Пизанская, будучи согласной с общим мнением о том, что сотворение женщины послужило причиной падения человеческой природы, убеждена, что благодаря женщине же (Марии) человек обрел намного больше, чем потерял из-за Евы. Он получил возможность вновь воссоединиться с Богом, и в этом заслуга прежде всего ее пола. Конечно, для верующего человека даже простое сравнение своей возлюбленной с Нею преступно, однако пылкому юношеству (не забудем, что речь идет об очень молодых людях) это не помеха. Первая любовь и должна возноситься к самым вершинам духа, но вместе с этим оставаться платонической. Вознагражденная, она способна уничтожить свой идеал или обречь на смерть самих любовников. Так, Тристан и Изольда принадлежат друг другу, но лишь потому, что оба беспомощны перед колдовством. Их любовь – чиста и возвышенна, оскверненная же приворотным напитком, она обязана погубить обоих: «…пусть вспомнит о любовном зелье, выпитом вместе на море. О, это смерть свою мы там испили! <…> Такова наша любовь, что ни ты без меня, ни я без тебя не можем умереть. Я вижу перед собой твою смерть и в то же время свою»[382] – вот ее рефрен. Однако не станем преувеличивать значение веры: если Божья матерь не помешает доблестным рыцарям-крестоносцам грабить христианские храмы, почему бы ей не прикрыть глаза там, где, в общем-то, речь идет о ее же восславлении? Так что поклонение сливающемуся с Ней идеалу вовсе не исключает желание обладать той, кто его воплощает в миру. И все же образ неодолимых (или, скажем точнее, с трудом преодолеваемых) препятствий навсегда сольется с темой любви не в одном искусстве. В юношестве для олицетворенного идеала губительно не только плотское начало, но и любое сокращение дистанции до тех опасных пределов, за которыми он начинает обнаруживать грубые черты земной обыкновенности. Ульрих фон Лихтенштейн, еще в раннем возрасте избирает дамой своего сердца некую госпожу (кстати, по нормам того времени, годившуюся ему в матери). Он начинает с того, что пьет воду, в которой моет руки его возлюбленная. Он подвергается унижениям, его заставляют сливаться с толпой прокаженных, едва не убивают, когда предмет служения, согласившись дать желанную награду, предательски сбрасывает его в замковый ров – ничто не может заставить его нарушить обет служения. Наконец она совершает нечто настолько жестокое и отвратительное, что, идеальный рыцарь, певец любви не решается доверить случившееся даже пергаменту. Словом, при всем том, что «рыцарь Ульрих был самым абсолютным, а точнее, самым примитивным почитателем женщин, какого только видел свет»[383], прикосновение к действительности заставляет даже этого глупца понять, что все «служение» было чистым безумием[384]. Однако не будем осуждать и женщину, ведь, как и Ульрих, она – такая же бесправная раба гендерной роли. Мучить своего рыцаря ее обязывает культурная норма: предмет мужского обожания, она обречена формировать особый ритуал подхода к ней, обязана быть похожей на образец, который создается пером той же Кристины Пизанской: «И опять в словах этого Катона больше правды, чем он хотел высказать. Ведь всякая честная и добропорядочная женщина должна выглядеть и выглядит как самое приятное для глаза существо на свете. И в то же время в душе такой женщины затаился страх перед грехом и покаянием…»[385] Другое дело, что, как не у всякого мужчины хватает ума и воображения отличить условное от реальности, не у всякой женщины для этой роли достает врожденного таланта и меры. Равно, впрочем, как и «страха перед грехом и покаянием». Как бы то ни было, новая культура, которая создается вокруг фигуры рыцаря, принуждает его служить некоему общественному идеалу, одной из составляющих которого становится женщина. Как пишет Хойзинга: «Томительная мечта о подвиге во имя любви, переполняющая сердце и опьяняющая, растет и распространяется обильною порослью. <…> Подвиг должен состоять в освобождении или спасении дамы от грозящей ей ужасной опасности. Так что к первоначальному мотиву добавляется стимул еще более острый. На первых порах дело ограничивается основным персонажем, героем, который жаждет претерпеть страдание ради своей дамы; но вскоре уже это сочетается с желанием вызволить из беды жертву страдания»[386]. Это служение оставило нам в наследство достойные подражания примеры; рыцарское отношение к женщине – высшая похвала, которой и сегодня может добиться мужчина. Однако часто служение тех дней доходит до таких чудовищных форм экзальтации, в карикатурную действительность которых в наши ни один здравомыслящий человек не способен поверить. До нас дошла история об «испытании сорочкой», рядом с которой выпавшее на долю Ульриха фон Лихтенштейна не кажется ничем исключительным. Три рыцаря искали милость одной дамы.Наконец та решила, что одарит любовью того из трех претендентов, кто на ближайшем турнире будет выступать в ее сорочке. Вот только надеть ее следует не под доспехи и не поверх железа, но на голое тело, без всяких лат. В сущности, это равнозначно смерти, в лучшем случае рыцарь мог рассчитывать на тяжелые увечья. Неудивительно, что двое из трех претендентов приняли мудрое решение и отказались. Однако третий согласился на испытание, до такой степени он потерял рассудок от своей любви и веры в рыцарскую честь. Итогом турнира стало то, что к даме его доставили обливающимся кровью. Рыцарь был едва жив, но глаза его полыхали счастьем. Как это было принято, госпожа устроила большой пир в честь своего героя. Согласно обычаю, ей самой надлежало обслуживать гостей. По этому случаю она надела поверх платья перепачканную кровью героя сорочку. В другое время эта история могла бы служить симптомом умственного помешательства, и здесь уместно вспомнить балладу Шиллера, в которой дама бросает свою перчатку львам…6.3. Диктатура гендера
Рождающаяся культура влечет за собой чрезвычайно важные следствия, которые затрагивают жизнь в первую очередь высших сословий. Но если мы вспомним, что именно они формируют образец для подражания, то, в известной мере, и жизнь прочих слоев населения. В «двух словах» эти следствия сводятся к тому, что собственно жизнь смещается в сферу иллюзорного и вымысел вытесняет собою реальность. Прежде всего это проявляется в самом облике человека, который перестает отражать то, что он есть в действительности. Собственно, уже в глубокой древности начинает придаваться большое значение внешнему виду. Но античная Европа еще сохраняет рациональность мышления, и это спасает даже женщину от опасности ухода за грань между реальной действительностью и иллюзией, которую создают косметика и наряд. Средневековье уничтожает ее – данное человеку природой перестает быть истинным, и когда-то сказанное Плавтом (продолжим приведенную выше цитату)6.4. Смещение гендера
6.4.1. Форма поведения и образ жизни
В жизни двора большое место занимает поэзия. Многие из дворцов, замков становятся центрами поэтического искусства. В Провансе это дворы графов тулузских, виконтов марсельских, дофина овернского, графов родезских; в Испании – королей арагонских и кастильских; в Италии – маркизов монферратских и д’Эсте, императора Фридриха. Среди тех, кто формировал литературную моду, и представители феодальной аристократии и небогатые рыцари. Значительная часть придворных поэтов складывается из профессионалов, для которых творчество – основное средство к существованию; здесь монахи, представители третьего сословия и вообще люди «без роду и племени». Все они обретают большую власть не только над душами и умами. Исполнители абстрактного социального заказа «на культуру», они выступают еще и посредниками в общении знатных дам и добивающихся их благосклонности кавалеров (отголосок этого звучит у Эдмона Ростана). Они же становятся своеобразной инстанцией, к которой те и другие апеллируют при решении спорных вопросов, касающихся ритуала ухаживания и галантного обхождения. Вердикты, выносимые «судами любви», опираются прежде всего на их мнение. Достаточно полное представление о нормах, которыми руководствовались эти суды, дает трактат XII века некоего Андрея, «капеллана французского короля» (доподлинно неизвестно, кто именно был его непосредственным патроном, Людовик VII, 1137–1180 гг.) или молодой Филипп II Август 1180–1223 гг.): «Сие есть грамота, в коей писаны правила любви <…> И правила эти вот: 1. Супружество не есть причина к отказу в любви. 2. Кто не ревнует, тот и не любит. 3. Двойною любовью никто обязан быть не может. 4. Любовь, как то всем ведомо, всегда либо прибывает, либо убывает. 5. Что берет любовник против воли солюбовника, в том вкусу нет. 6. Мужской пол к любви не вхож до полной зрелости. 7. О скончавшемся любовнике пережившему любовнику памятовать двумя годами вдовства. 8. Без довольных оснований никто лишен любви быть не должен. 9. Любить может лишь тот, кем движет любовное влечение. 10. Всегда любовь далека обителей корысти. 11. Не пристало любить тех, с кем зазорно домогаться брака. 12. Истинный любовник ничьих не возжелает объятий, кроме солюбовных ему. 13. Любовь разглашенная редко долговечна. 14. Легким достигновением обесценена бывает любовь, трудным входит в цену. 15. Всякий любовник пред взором, солюбовным ему, бледнеет. 16. При внезапном явлении солюбовника сердце любовниково трепещет. 17. Новая любовь старую гонит. 18. Только доблесть всякого делает достойным любви. 19. Если слабеет любовь, то быстро она гибнет и редко возрождается. 20. Кто любит, того робость губит. 21. Истинная ревность сугубит страсть любовника. 22. Подозрение, павшее на солюбовника, сугубит ревность и страсть любовника. 23. Кто терзается любовным помыслом, тот мало спит и мало ест. 24. Всякое деяние любовника устремлено к мысли о солюбовнике. 25. Истинный любовник во благо только то вменяет, что мнит быть по сердцу солюбовнику. 26. Любовь любви ни в чем не отказывает. 27. Любовник от солюбовника никакими утехами не насыщается. 28. Малая догадка в любовнике о солюбовнике уже дурные вызывает подозрения. 29. Кого безмерное томит сладострастие, тот не умеет любить. 30. Истинные солюбовники воображением никогда друг друга не покидают. 31. Одну женщину любить двоим, а двум женщинам одного отнюдь ничто не препятствует[408]. Легко понять, что в этой кодификации поведенческих норм отражается главным образом взгляд женщины на вещи, сопряженные с чувственностью. Вернее сказать, не столько тот, который вырабатывается ею самой (хотя, конечно, и он тоже), но льстящий ее взгляду на самое себя. Меж тем, как, собственно, и всякий, он требует неопровержимых доказательств. Но что может быть доказательством, например, того, что (§ 16) «сердце любовниково трепещет»? В конечном счете свидетельства со всей отчетливостью должны быть явлены «предмету» поклонения, а это значит – облечены в чувственно воспринимаемую форму. И вот вопрос: где та однозначно читаемая форма, которая позволяет согласовать несогласуемые требования параграфа 13 с императивами 15, 16, 24, 30 пунктов этого кодекса; 26 и 14? Противоречий не счесть, но, каким-то таинственным образом, все они прекрасно согласуются друг с другом, и, может быть, именно это согласие подводит нас к самой сердцевине того, что сообщает первотолчок тем тектоническим сдвигам в гендерном поведении, которым через столетия, в наши дни, суждено стать причиной острых социальных конфликтов. Явное противоречие между правилами куртуазной любви, которые, с одной стороны требуют сохранения тайны, с другой – не оставаться незамеченными тем и тою, к кому обращены подаваемые знаки, с третьей – служить неопровержимым свидетельством очередной одержанной победы для всех остальных, заставляет отвратиться от языка обыденных слов и жестов. И слова, и взгляды, и поведенческие формы – все здесь обволакивается шифрограммами скрытых значений, особой энергетикой, ритмикой, пластическим рисунком, какими-то своими обертонами. При этом выбор доступных прочтению доказательных свидетельств любви предоставляется мужчине, женщина же вправе без объяснения причин отвергнуть любое из них как неприемлемое. Общение на языке чувств требует особого искусства, которое одним, как поэтам, дается от природы, у других вырабатывается годами тренировок. Впрочем, дело облегчается тем, что, не без помощи первых, свои каноны складываются и здесь. В результате, поначалу понятный лишь посвященным, со временем этот богатый находками язык взглядов, вздохов, жестов, телодвижений, поступков формализуется и кодифицируется. Еще греческий театр обнаружил тесную связь между биомеханикой актера и содержанием произносимых им монологов. Эта биомеханика может вступать в явное противоречие с содержанием текста, может, напротив, вступая в консонанс с ним, подчеркивать ауру создаваемого образа. Если не первая, то одна из первых попыток теоретического осмысления этой зависимости принадлежит Мейерхольду. В системе его взглядов реализация задачи, стоящей перед актером, может быть достигнута только максимальной экономией выразительных средств, доведенной до автоматизма техникой, которая обеспечивает предельную точность пластики. При этом, требовавшее автоматического движения в нужной точке сценического действия, учение Мейерхольда тесно переплеталось с научной биомеханикой[409], которую создавал в Центральном институте труда А. К. Гастев, один из основоположников научной организации труда в СССР. «В биомеханике все движения – от самых простых до сложнейших групповых перемещений – определенным образом соотнесены с конкретным пространством, что приучает актера, с одной стороны, быть мобилизованным, с другой, изменять внутреннюю среду в соответствии с данным пространством: меняется пространство, меняешься и ты»[410]. Связь между переживаемым чувством и внешним движением смутно осознается и культурой средневекового двора. «Одним из главных средств выражения в средневековом обществе было само человеческое тело. <…> Средневековая культура была культурой жестов»[411]… Хотим мы того или нет, биомеханика человеческого тела, принимаемые позы, рисунок движений, ритмика речи, ее музыкальность, фильтрация обертонов, аффектация жестов, взглядов, дыханий создают вокруг себя какое-то особое поле, погружаясь в которое, мы оказываемся в самом центре незримых силовых линий, способных воздействовать на наше восприятие действительности. Сочетание тонов, ритмов, пропорций, траекторий движения меняют его, и в границах этого поля подлинной реальностью становятся уже не те физические массы, которые его заполняют, но создаваемый рисунком этих сочетаний виртуальный образ. Виртуальная действительность вытесняет собою все на сцене куртуазного перформанса. Именно этот перформанс, продолжаясь все двадцать четыре часа в сутки, формирует жесткий стандарт публичного поведения мужчины и женщины; и, если верно то, что порождаемое им силовое поле воздействует не только на физику тела, но и на метафизику души, – в конечном счете преобразуется этос целого сословия. А уже это затрагивает не только форму поведения, но и накладывает какую-то свою печать на всю систему его мотивации.6.4.2. Мотивация действий
Сравним два текста, между которыми пролегли столетия. Один принадлежит средневековому певцу рыцарской доблести:6.5. Перераспределение власти
6.5.1. Явление женщины
Смещение гендера проявляется не только в рождении целого регистра ранее неизвестных обертонов межполовой коммуникации. Собственно, «смягчение нравов» и появление нового рисунка поведенческих реакций мужчины, способных нарушить гендерную ориентацию всего его окружения – это только доступная сенсорике поверхность вещей и, как кажется, одно из самых безобидных следствий происходящих перемен. Значительно более серьезные, которые влекут за собой изменение его места не только в текущей жизни социума, но и в его историческом развитии, заключаются в изменении всего мировосприятия да и самого психотипа мужчины – и эти изменения закрепляются межпоколенной. Следует понять, что с преобразованием социума в некую иерархически организованную систему «сверхбольших» семей личность мужчины раздваивается и распадается на не всегда согласующиеся между собой части, которые проявляют себя в разных сферах его жизни. Бóльшая (и самая важная) протекает при дворе сеньора, меньшая – в собственной, «малой», семье. Это означает, что в одном из своих измерений, по существу в главной из своих социальных ролей мужчина становится «младшим» членом большой семьи своего господина. И, конечно же, не всегда дама, которую он избирает, – жена сеньора. В этом случае уже сан ставит женщину выше ее почитателя, а значит, подчинение ей не требует никакого насилия над собой; к тому же не забудем о том, что мужчина впервые отправляется родителем ко двору практически в полудетском возрасте. Как правило, это женщина более низкого, практически равного с ним положения в обществе (в замках крупных владельцев жили не только сыновья рыцарей, но и девицы рыцарского происхождения, поэтому выбор существовал всегда), и именно она становится госпожой его сердца. Впрочем, не одного только сердца молодого мужчины, – условия обета, которые определяются социальной ли модой, культурной ли нормой, таковы, что отделить поле любви от всего другого, что составляет его жизнь, невозможно. Драматургия куртуазии, законы ее контрапункта требуют демонстрировать «трепет своего сердца», «бледность перед солюбовным взором», «терзание любовным помыслом» и т. д. в своем служении повсюду и во всем. В результате молодой человек, мечтающий стать полновластным хозяином в своем собственном доме, прежде становится слугой не только своего сюзерена, но и существа, которое культурная традиция тысячелетиями помещала на более низкую ступень. Время кристин пизанских (конец XIV – начало XV в.) еще впереди, поэтому служение мужчины – это еще и подвиг смирения перед противоположным полом, и этот подвиг с течением времени приносит свои результаты. Уже в XIII веке разгораются жаркие дебаты вокруг «Романа о Розе», вернее второй его части, написанной Жаном де Мёном (1275), где собрано многое из того, что было сказано о женщине в прежние времена, начиная с античности. Собственно, уже сам спор свидетельствовал об изменении взглядов. Набиравшая силу после начавшегося гендерного сдвига новая социальная мода не могла не взламывать генную память мужчины (как, впрочем, и женщины тоже), не влиять на все его (и ее) поведение и даже психику. Кстати, не всегда в лучшую сторону, что мы уже могли видеть в истории об испытании сорочкой. Обратимся к редко рассматриваемой специалистами по теории управления и социологами стороне отношений власти. Как правило, господствующее положение мужчины нисколько не страдает от того, что он всю свою жизнь вынужден подчиняться формальным обладателям более высоких статусов. Но теперь оно начинает подрываться, ибо возникающая культурная норма ставит его в подчиненное положение по отношению к той, кто не имеет на это никаких (защищаемых институтами социума) прав. Правда, давление этой раздвоенности и этой утраты первенства существенно смягчается как добровольностью принимаемого обета, так и глубоко личностным характером служения. К тому же галантное подчинение женщине обязано прекращаться там, где начинаются служебные обязанности, где веления чувств подавляются диктатурой долга. Однако нередко уступки не ограничиваются областью личностного, интимного, и в той или иной мере власть женщины начинает выходить за разрешенные ей пределы. Нет нужды говорить, что способность влиять на обладающих правом приказа мужчин делает прикосновенной к власти и ее. Конечно, и раньше далеко не каждый сеньор был способен провести черту между личным и служебным, точно так же далеко не каждый из его вассалов был способен настоять на собственном понимании долга, где оно расходилось с мнением близкой к сюзерену женщины. Теперь к этому добавлялась необходимость считаться с капризами не только высокопоставленных дам, но и дамы своего собственного сердца. Во все времена существовали такие измерения общественных отношений, куда не всегда отваживалась вторгнуться даже редкостная женщина. Война и государственная политика традиционно относились к ним. Правда, в тех или иных формах женское вмешательство случалось и там, но отдельные примеры никогда не служили основанием для общеутвердительных заключений о перемене ее роли в политическом руководстве. Средние века Европы – это время, когда известные сдвиги начинают происходить и здесь. Так, Алиенора Аквитанская участвует в крестовом походе, управляет королевством на правах регента и опекуна, возглавляет восстание против собственного мужа Генриха II, устраивает браки своих детей – словом, ведет себя как вполне суверенный властитель, и это не вызывает удивление. Графиня Шартрская Адель открыто выступает против своего супруга Стефана Шартрского, который, отказавшись исполнить свой религиозный долг, покидает лагерь крестоносцев первого похода, и этот конфликт также наглядно иллюстрирует возможность влияния знатной женщины не только на вопросы морали, долга, родовой чести[420], но и на вектор политической власти. Изабелла Французская, дочь французского короля Филиппа IV вместе с любовником Мортимером возглавляет мятеж против своего мужа Эдуарда II, которого вскоре убивают в тюрьме, что тоже не может не сказаться на судьбах государства. Есть и другое, не столь явное, измерение женского влияния: «…так случилось со 2-м графом Саутгемптоном. Его отец сделал карьеру на том, что по воле Генриха VIII проводил в жизнь английскую Реформацию: разрушал монастыри, конфисковывал церковные земли. Воспитанием сына занималась мать, убежденная католичка. В ее вере вырос 2-й граф Саутгемптон и упорно ей следовал, пренебрегая предупреждениями, наказанием и прощениям королевы»[421]. Добавим от себя, что речь идет о покровителе Шекспира, и уже поэтому его, графа, (и его матери) кредо не могло не сказаться на творчестве великого драматурга. Правда, и Саутгемптон, и Шекспир живут в другую эпоху, но уже Средним векам знакомо это измерение женской власти. Как бы то ни было, к XV веку появляется довольно цельный взгляд самой женщины на себя, на окружающий ее мир, на необходимость изменения общественных нравов, на политические, и не только, средства их улучшения. Среди всего этого своя роль отводится и ей, и, разумеется, ее надеждам на женскую судьбу, женское счастье. Возможность влиять на принятие мужчиной каких-то важных (в том числе касающихся не только ее, но и посторонних лиц) решений существовала еще от сотворения Лилит. Но в Средние века претерпевает качественное перерождение другая область культуры, которая, в долговременной перспективе, оказывает едва ли не большее влияние на ход мировой истории, чем политика и война. Это – искусство. О косвенном влиянии на его развитие мы, упомянув Шекспира, уже только что заметили, но существует и самое непосредственное. Невозможно пройти мимо того обстоятельства, что в это время именно женщина становится основным «заказчиком» и основным «потребителем» едва ли не большинства его произведений. Долгое время искусство не делило своего потребителя по половому/гендерному признаку, и даже любовная лирика античных поэтов не обращалась исключительно к ней. Теперь же в качестве самостоятельного потребителя выступает именно она, именно ей адресован творческий порыв мужчины. Меж тем положение раздающего награды заказчика – это тоже положение господина, что, в свою очередь, влияет на общее распределение социальных ролей. Тем более что этому сильно способствует социальное положение тех, кому служат формирующие эталон светского поведения трубадуры. Здесь уместно напомнить, что среди их покровителей великие герцоги и короли, которые нередко сами упражняются в куртуазной поэзии, и уже в силу этого обстоятельства вынуждены заискивать перед признанными авторитетами в стихосложении, которые стоят на социальной лестнице гораздо ниже аристократов. А это существенно поднимает престиж средневекового поэта в глазах всего общества. Таким образом, здесь образуется замкнутый круг взаимовлияний, и непрерывное вращение в нем выносит на самый верх всех социокультурных ценностей прежде всего женщину. В связи с этим необходимо повторить, что и сама власть, выделившаяся в самостоятельный род занятий, никогда не сводилась к голому администрированию. Человек – вспомним максиму Аристотеля – это единство души и тела, при этом первая должна господствовать над вторым. Так что подлинная власть существует вовсе не там, где обретается право распоряжаться «телом» человека (его трудом и его результатами), но только там, где она простирается на самую душу. Это не только формальное право принимать управленческие решения, но и возможность силой своего авторитета влиять на их принятие другими лицами. Проще всего видеть в обладателях власти лиц, которым подчинены большие массы людей: королей и герцогов, министров и генералов. Однако ее субъектом может быть и тот, в чьем непосредственном подчинении нет вообще никого. Например, те в окружении власть имущих, кто уровнем познаний, жизненным опытом (а иногда и особой близостью к правящей персоне) способны влиять на принятие судьбоносных законов. Законосовещательные органы веками существовали при всех государях. Так, на Руси с давних пор постоянным представительным органом при царе была боярская дума. «Царь указал и бояре приговорили» – вот формула, предварявшая резолютивную часть всех управленческих решений, принимавшихся высшей государственной властью. Знаменитый переворот, который совершил Людовик XIV («Вы думали, господа, что государство – это вы? Государство – это я»), – это ведь тоже форма отстранения тех, кто имел прямую возможность ограничивать, контролировать и направлять монарха, и замена их какими-то другими лицами. Разумеется, к корпусу власти должны быть причислены и те, кто, не имея права отдавать административные распоряжения никому из своих сограждан, способен воздействовать на их умы, совесть, вкусы. Таковы писатели, ученые, священнослужители, художники; зачастую их слово определяет волю первых лиц государства. Даже самая тираническая диктатура «спит и видит», что ей подчиняются не из страха, но по глубокому убеждению в абсолютной ценности всех ее начертаний. Не случайно во все времена власть окружала себя теми, кто мог способствовать этому – жрецами, философами, поэтами. Словом, власть – это общее имя, которое присваивается и их собранию. Без этого окружения она вообще нежизнеспособна, и мы никогда не сумеем понять существо феномена, если не примем, что номинальный ее обладатель– это не более чем ослепительный снежный пирамидион, венчающий гору, подлинный же ее массив – вся гора. Реальная власть никогда не сосредотачивалась и не сосредотачивается в одном лице, и наша склонность к фетишизации ее формального обладателя есть результат все того же всеобщего отчуждения, в конечном итоге которого над миром встает только Один. Отсюда и в поэте, как и в любом другом творческом человеке, стремление утвердить на некоем условном пьедестале свою собственную ценность проявляется не что иное, как стремление к высшей форме власти – власти над умами и душами людей. Не случайно в средневековом обществе, даже не имеющие громких титулов, как Бертран де Борн, который осмеливался бросать вызов будущим королям, трубадуры становятся ее неотъемлемым элементом. Не забудем и о том, что покровителями поэтов выступают не только властители земель, но и весьма влиятельные женщины. Среди них такие фигуры, как уже упомянутая нами Алиенора Аквитанская, супруга двух королей, французского (1137–1152) и английского (1154–1189), и мать третьего – Ричарда Львиное Сердце. Это обстоятельство тоже способствует превращению воспевающего женщину искусства в структурную составляющую единого корпуса власти. А вместе с ним – пусть не формальному, закрепляемому законом, но от того не менее действенному, вхождению в него и самой женщины. Вхождению, может быть, даже более действенному, чем руководимое правом, потому что там, где она не регулируется ни законом, ни даже обычаем, власть оказывается свободной от многих ограничений, которые накладывает на нее тот и другой. Добавим, что именно искусство создает основные ценности, которые передаются по каналам межгендерной и, что более важно, межпоколенной коммуникации. А следовательно, благодаря этой роли, женщина получает возможность влиять не только на принятие текущих властных решений, но и на процесс формирования новых поколений, которым еще предстоит их принимать, а значит, и на вектор развития всего социума. Пример Шекспира – один из множества, имя которому легион. Впрочем, не следует упускать из виду и то обстоятельство, что влияние искусства и порождаемого им артефакта усиливает ее власть, воздействуя не на одну только душу мужчины. «Где власть? Да везде, во всем. Пройдите в каждом большом городе по магазинам. Миллионы тут, не оценишь положенных туда трудов людей, а посмотрите, в 0,9 этих магазинов есть ли хоть что-нибудь для мужского употребления? Вся роскошь жизни требуется и поддерживается женщинами. Сочтите все фабрики. Огромная доля их работает бесполезные украшения, экипажи, мебели, игрушки на женщин. Миллионы людей, поколения рабов гибнут в этом каторжном труде на фабриках только для прихоти женщин. <…> Женщины устроили из себя такое орудие воздействия на чувственность, что мужчина не может спокойно обращаться с женщиной. Как только мужчина подошел к женщине, так и подпал под ее дурман и ошалел. И прежде мне всегда бывало неловко, жутко, когда я видал разряженную даму в бальном платье, но теперь мне прямо страшно, я прямо вижу нечто опасное для людей и противузаконное, и хочется крикнуть полицейского, звать защиту против опасности, потребовать того, чтобы убрали, устранили опасный предмет. <…> Я уверен, что придет время, и, может быть, очень скоро, что люди поймут это и будут удивляться, как могло существовать общество, в котором допускались такие нарушающие общественное спокойствие поступки, как те прямо вызывающие чувственность украшения своего тела, которые допускаются для женщин в нашем обществе. Ведь это все равно, что расставить по гуляньям, по дорожкам всякие капканы, – хуже! Отчего азартная игра запрещена, а женщины в проституточных, вызывающих чувственность нарядах не запрещены? Они опаснее в тысячу раз!»[422] Следует понять и другое. Культ Прекрасной Дамы меняет (в лучшую сторону) не только мужчину. Пусть не бросающиеся в глаза, но все же разительные, перемены происходят и в ней. Сказать, что, «смягчение нравов» происходит только на одном полюсе, значит сказать откровенную неправду. Вот что пишет уже цитировавшийся здесь Л. Демоз: «Детей били, они вырастали и в свою очередь били собственных детей. Так повторялось век за веком. Редко звучали открытые протесты. Даже те гуманисты и педагоги, которые славились своей добротой и мягкостью, как, например, Петрарка, Ашэм, Коменский, Песталоцци, одобряли битье детей. Жена Мильтона жаловалась, что не выносит криков своих племянников, когда муж их бьет; Бетховен хлестал учеников вязальными спицами, а иногда колол. Даже принадлежность к королевской семье не освобождала от побоев, чему пример – детство Людовика XIII. За обедом рядом с его отцом лежал кнут, а сам дофин уже в 17 месяцев прекрасно знал, что, если ему показали кнут, надо замолкнуть. В 25 месяцев его начали бить регулярно, часто по голому телу <…> даже очень маленьких детей, когда они находились не в пеленках, били сплошь и рядом <…> Руссо рассказывает, как младенцев уже в первые дни били, чтобы успокоить. Одна мать пишет о своем первом сражении с четырехмесячным младенцем. «Я лупила его, пока рука не устала, буквально живого места не оставила, а он хоть бы на йоту уступил». Таких примеров сколько угодно»[423]. Но вспомним одно чрезвычайно важное в этом контексте обстоятельство. Отец не принимал практически никакого участия в жизни ребенка, примерно до семи лет дети находились на женской половине, следовательно, все приведенные психоисториком свидетельства далеко не в последнюю очередь касаются женщины. И тот факт, что сегодня выявленное им отношение к ребенку кажется невозможным прежде всего ей, говорит о благотворном воздействии новой культуры не на одного мужчину. Идеал женщины, который формируется им, оказывает мощное воспитательное воздействие и на нее, поэтому спираль гендерной эволюции продолжает раскручиваться. Так что природа Лилит (а во всякой женщине, как показывают эти свидетельства, есть что-то и от нее), которую не могло смирить ни Божье слово, ни даже угроза гибели собственных детей, преобразуется в конечном счете мужчиной. И вместе с тем, пересоздаваемая им, женщина оказывает встречное воздействие на него. Вот только важно иметь в виду, что это вовсе не та женщина, с которой мужчину связывают узы брака.6.5.2. Брак и любовь
Это может показаться удивительным нашему современнику, но все «веселья, балы и турниры» нисколько не мешают брачному сожительству в том его понимании, которое близко к современности. (Назвать брачный союз того времени семьей, а жизнь – семейной едва ли правильно, и нам еще придется вернуться к этому вопросу.) Так, благородный рыцарь Ульрих фон Лихтенштейн женат, более того, вполне счастлив в своем браке, у него четверо детей. Но, по-видимому, дома он появляется только наездами: «И тогда в сопровождении одного слуги я выбрался оттуда и направился к моей милой супруге, которая с радостью приняла меня и была очень рада, что я навестил ее. Там я провел два чудесных дня, утром третьего дня прослушал мессу и попросил Господа, чтобы и в будущем он был милостив к моей чести. Мы нежно распрощались с супругой, и я смело поскакал продолжать мое испытание»[424]. Как кажется, и сама семья считает такой образ жизни вполне естественным. Но если даже какие-то обязательства перед ней и препятствуют светской жизни, их легко обойти. Перекинем мостик в Новое время и обратимся к жизнеописанию одного из крупнейших деятелей Великой французской революции – Мирабо. Отец будущего трибуна, маркиз, достаточно известный в свете, не в ладах с сыном, и родительской власти достаточно, чтобы по-своему разрешить его: «Я все-таки упрятал его под замок, хотя все желали, чтобы я предоставил его собственной судьбе». Впрочем, «Маркизу де Мирабо показалось мало навеки заточить старшего сына в тюрьму и добиться заключения госпожи де Монье в приют для падших женщин; он еще потребовал интернировать свою жену и дочь. Госпожу де Мирабо увезли в Лимож, а Луизу де Кабри – в Систерон. Злоба Друга людей [литературный псевдоним Мирабо старшего. – Е. Е.] была удовлетворена – всего он вытребовал около сорока тайных приказов против своих родных»[425]. Не следует думать, что средневековые нравы были много мягче. Тем более что тогда вообще не было нужды обращаться в королевскую канцелярию для расправы с непокорным домочадцем, вполне достаточно было собственной власти. Словом, мужчина в брачном союзе не слишком стеснен какими-то обязательствами перед близкими, и часто его жизнь протекает отдельно от их. Вращение в свете – это основное в реальной повседневности целого сословия, можно утверждать: собственная семья оказывается практически полностью вытесненной из мира мужчины, во всяком случае она остается где-то на далекой периферии. Супружество не должно быть помехой для того образа жизни, которому следуют при дворах и в рыцарских замках. Но не следует думать, что это касается только сильного пола: женщина, выполнившая свой долг, то есть родившая наследника, получает относительную, пусть и негласную, свободу. Она обязана следить лишь за тем, чтобы ее свобода не приносила незаконнороженных плодов. Впрочем, и незамужняя, не скомпрометировавшая себя ими, нередко вольна распоряжаться собой. А значит, никаких препятствий собственно любви в точном понимании эпохой этого слова не существует. «Супружество, – как гласит уже первый параграф кодекса Андрея Капеллана, – не есть причина к отказу в любви». Все это заставляет обратиться к соотношению понятий брака и любви. Продолжающийся распад патриархального «дома», разумеется, не означает исчезновения всех его организационных форм и социальных функций. Известная преемственность сохраняется, но практически все сохраняемое меняет свое качественное содержание. Кроме того, изменение качества означает и появление новых измерений союза мужчины и женщины. Одним из них является любовь. Мы уже сказали, что это чувство отнюдь не чуждо и человеку глубокой древности, поэтому, конечно же, оно появляется не вдруг. Но вместе с тем важно понимать, что в социуме, где воспроизводство рода принимает форму воспроизводства образа жизни, который закрепляется в социальном статусе ее фигуранта, брак и любовь могут развиваться только по несовпадающим траекториям. По существу, в исходной точке эти материи вообще трансцендентны друг другу; на протяжении тысячелетий они развиваются независимо, и только к XX столетию положение меняется. Взаимное чувство становится культурным императивом лишь в недавнее время, и сегодня даже там, где явный расчет не может не бросаться в глаза, он оказывается вынужденным рядиться любовью (тем более страстной, чем выше выгода). В пользу такого заключения говорят, в частности, те изменения, которые претерпевает порядок выбора брачного партнера. В древние времена для заключения брака было вполне достаточно договоренности, которая достигалась отцами семейств. Согласие детей не требовалось, их чувства вообще не принимались в расчет. Однако развитие цивилизации диктует свои законы, и уже к закату античных городов отец не может принудить сына к женитьбе на той, кто ему не по нраву. Да и от девушки начинает требоваться формальное непротивление. Правда, она могла отказаться (и социум должен был согласиться с ней) только в том случае, если отец выбрал для нее недостойного или «запятнанного позором» жениха. Более взрослые дети часто сами выбирали себе супругов, а с брачным законодательством Августа они могли обратиться к магистрату, если отец не давал разрешения на брак. Дело вовсе не в том, что древняя форма брака уравнивает лица и «вещи». В конце концов и многие из последних имеют известные права. Так, собака, волею судеб переменившая дом, на всю жизнь сохраняет любовь и преданность по отношению к прежнему хозяину, ничто не в состоянии переменить ее природу и заставить видеть в новом свое божество. Отсюда и новый хозяин вправе рассчитывать лишь на ее верность и преданность, но отнюдь не на ее сердце. Так обстоит дело и с сердцем брачующихся: оно сохраняет известный суверенитет, нарушить который человек просто не в силах. Об этом суверенитете говорит уже Песнь песней, часть стихов которой относится к VIII веку до н. э.[426]. Что же касается новозаветных норм, которые входят в жизнь человека в Средние века, то следует иметь в виду, что и они видели в любви вовсе не сердечную склонность, но почитание друг друга и верность супружескому долгу. Строго говоря, несовпадение траекторий следует уже из традиции юридического оформления брака, и наиболее явственно прослеживается в нормах римского права, проводящего строгую разграничительную линию между кровным и агнатическим родством. Брак – это только правовое состояние, и он в принципе не нормирует ни течение крови, ни биение сердца. Да, женщина, входящая в состав римской familia, занимает положение дочери родителей мужа, другими словами, обретает статус, равный статусу его братьев и сестер, но при этом утрачивает права (в том числе и на наследство) и обязанности по отношению к своим кровным родителям. Но, подчеркнем, речь может идти только о них, ибо статус способен регулировать лишь юридические отношения. А следовательно, как перемена правового состояния не означает прерывание кровных уз, а с ними и чувств по отношению к кровным родственникам, так, сама по себе, она не способна породить никакие новые. К тому же человеческие чувства вообще не поддаются строгому определению, формализации и закреплению в статьях закона. Так что в браке многое, если не все из личного, остается за параграфами контракта. Только такой строго патриархальный брак, который оставлял вне своей сферы интимный мир человеческой души, был известен римлянам в древнейшее время. Теоретически в соответствии с личными чувствами и предпочтениями мог вести себя только один – обладатель собственного права (persona sui juris), лицо, над которым не был властен вообще никто, остальные были подвластны чужому (persona alieni juris). Но и для того сердечная склонность – вовсе не повод для того, чтобы связать с ее предметом всю жизнь; в конце концов для этого существует институт конкубината. Такой взгляд на брак наследует и Средневековье. Общее правило состоит в том, что брак (каким бы обрядом он ни оформлялся) – это вовсе не союз мужчины и женщины, но союз родов, и дети нередко посвящаются друг другу уже по рождению. Утверждение нового взгляда на него становится возможным только с появлением семьи, не образующей род (о ней речь впереди). До того: «Женятся не на той, какая была бы по нраву, а на той, какую судьба подсунет. <…> можно себе представить, сколько страданий таится в спальнях, слывущих обителями счастья»[427], – пишет автор Декамерона. Впрочем, абсолютизации в человеческих отношениях не поддается ничто, и брак по любви известен не только Новому времени. Известен он и Средневековью. Так, городское право Фрайбурга XII века оговаривает: «Если сын горожанина тайно полюбит дочь своего соседа и вступит с ней в связь и это будет обнаружено, то, если судом будет найдена возможность заключения брака между ними, они будут принуждены вступить в брак»[428]. Но, во-первых, только в том случае, если «будет найдена возможность заключения брака между ними», во-вторых, таким образом заключенный брак – это не уступка чувствам молодых людей, а спасение «чести». Сами же они, как видно уже из состава статьи («тайно»… «будет обнаружено») не всегда стремятся к подобному принуждению, считая более приемлемым соединение своей жизни с кем-то другим. Отсюда неудивительны вердикты, выносимые «судами любви». Вот один из них, упоминаемый Андреем Капелланом: «Некоторая дама, узами достойнейшей любови связанная, вступив впоследствии в почтенное супружество, стала уклоняться от солюбовника и отказывать ему в обычных утехах. На сие недостойное поведение госпожа Эрменгарда Нарбоннская так возражает: «Не справедливо, будто последующее супружество исключает прежде бывшую любовь, разве что если женщина вовсе от любви отрекается и впредь совсем не намерена любить»[429]. Известна и такая аргументация: любовь дарит человеку все то, что сопрягается с нею, супружество – отдает в силу взаимных долженствований. Словом, в одном случае мы имеем дело со свободным приношением, в другом – с родом налоговых обременений. Таким образом, можно согласиться с Ф. Энгельсом, который заметил, что «…рыцарская любовь средних веков отнюдь не была супружеской любовью. Наоборот. В своем классическом виде, у провансальцев, рыцарская любовь устремляется на всех парусах к нарушению супружеской верности, и ее поэты воспевают это. <…> Яркими красками изображают они, как рыцарь лежит в постели у своей красотки, чужой жены, а снаружи стоит страж, который возвещает ему о первых признаках наступающего рассвета (alba), чтобы он мог ускользнуть незамеченным; затем следует сцена расставания – кульминационный пункт песни»[430]. Даже в философии несовпадение траекторий любви и брака продолжает сохраняться в Новое время. Еще по Канту брак и любовь – это разные вещи; первый не должен быть основан на чувствах, поскольку чувства никак не могут послужить прочным основанием для создания семьи и долгого ее существования. Но в то же время цель брака не ограничивается рождением и воспитанием детей, так как в таком случае брак расторгался бы сам собой, после того, как прекратилось бы деторождение[431]. Но уже по Фихте брак – не просто юридический, но естественный и государственный союз. Если в «естественном» состоянии человек ограничивается простым удовлетворением полового влечения, то в социуме через естественные отношения между полами человеческий род идет к добродетели. Только этим путем осуществляется его нравственное воспитание, что, собственно, и является высшей целью природы. В сущности, лишь XIX столетие окончательно расстается с представлением о браке как о чисто правовом институте, призванном регулировать преемственность имущественных отношений в социуме и межпоколенную коммуникацию. Так, Гегель признает наличие юридической составляющей в семейных отношениях, однако не сводит к ней сложную по своему строению систему семейных отношений; у него эта сторона всецело подчинена моральной. Семья – это «естественная нравственная общественность»[432], а это означает, что собственно правовые и имущественные отношения в известной мере чужды семейному союзу. Они лишь извне регулируют духовно-нравственное единение в семье[433]. Однако до XIX столетия еще далеко, и в Средние века женщина, вдруг обнаруживающая себя в самом средоточии подлинной власти над душами и умами поколений, – это не жена и не мать семейства, но свободный от всех брачных обременений предмет пышной куртуазной охоты. А впрочем, не только предмет, но, ничуть не реже мужчины, и сам охотник, и в этой, встречной, охоте есть своя стратегия и своя тактика. «Она не могла не сознаваться в том, что она очень ему нравилась; <…> каким же образом до сих пор не видала она его у своих ног и еще не слыхала его признания? <…> Это было для нее загадкою. Подумав хорошенько, она <…> положила ободрить его <…>. Она приуготовляла развязку самую неожиданную и с нетерпением ожидала минуты романического объяснения. <…>. Ее военные действия [курсив мой. – Е. Е.] имели желаемый успех: по крайней мере, Бурмин впал в такую задумчивость, и черные глаза его с таким огнем останавливались на Марье Гавриловне, что решительная минута, казалось, уже близка. Соседи говорили о свадьбе, как о деле уже конченном…»[434]. Не следует думать, что в искусстве «военных действий» подобного рода женщина Средневековья хотя бы в чем-то уступала сельским барышням XIX столетия и своему вечному «противнику». Меж тем известно, что куртуазная война полов не ограничивается одними «вздохами на скамейке и прогулками при луне». Со стороны женщины она имеет четыре ступени: в терминологии того времени первая состоит в даровании надежды, вторая – в предложении поцелуя, третья – в наслаждении объятием, четвертая – во всецелом предоставлении себя. «Всецелое же предоставление себя» имеет далеко не всегда счастливые последствия, к которым нам предстоит вернуться.6.6. Культурные нормы семейного строительства
6.6.1. Основания мужской монополии
Разумеется, появление женщины во власти не значит, что мужчина утрачивает свою роль в истории культуры, место в межпоколенной коммуникации, наконец свои права в семейном строительстве. Но все же время абсолютной монополии уходит, рядом с ним становится женщина, с которой он обязан считаться. Обретение женщиной известной экономической независимости меняет, конечно же, многое, но далеко не все. Фундаментальные нормы культуры нередко сильнее экономических отношений уже хотя бы потому, что эти отношения складываются не в последнюю очередь и под их воздействием. Здесь уже говорилось о существе статуса и о том, что сама собственность – это прежде всего особая социальная функция, а следовательно, начало, подчиненное им же, императивам культуры. Таким образом, основные принципы межпоколенной коммуникации и семейного строительства не определяются исключительно имущественными правами главы семейства (о недостаточности физического превосходства уже говорилось выше). Основание, на котором зиждется положение мужчины и в его собственном доме, и в социуме, и в истории, достаточно прочно без них. Не что иное, как фундаментальная культурная традиция, а значит, и сама психология полов и поколений, продолжают охранять исключительную мужскую монополию на принятие всех ключевых решений. Эта монополия закрепляется в нормах формального права, в свою очередь, действие последних обеспечивается всеми институтами социума (включая, разумеется, институт собственности). В конечном же счете, отлаживаемая тысячелетиями, работа социальных механизмов проявляется в том, что именно под контролем мужчины продолжает оставаться весь цикл детопроизводства и социализации новых поколений. Остановимся на ключевых его элементах. Прежде всего, мужчина имеет право принудить женщину к зачатию, и даже там, где та по закону имеет достаточные средства к независимому существованию, она вынуждена подчиняться его диктату. Собственно, здесь одна из главных целей брачного союза, парадигма древнего сознания, которая велит мужчине оставить после себя неугасающий род, продолжает господствовать над ним – и ею. Залогом же процветания рода по-прежнему остается мужское потомство, там, где его нет, нет и самого брака. К слову, отсутствие детей и сегодня вполне достаточное условие для его расторжения. На самом деле здесь (как и во встречном подчинении ей мужчины) нет ничего драматического, и уж тем более трагического. Зачатие ребенка ничем не противоречит голосу собственных инстинктов женщины, скорее напротив. К тому же наличие детей существенно поднимает ее (не только внутрисемейный) статус, с нею начинает считаться сам социум. Но все же господствующая система общественных отношений не оставляет ей даже доли той формальной свободы, которая существует в этом вопросе сегодня, когда (замужняя) женщина, не считаясь с супругом, может откладывать зачатие вплоть до завершения какого-то этапа собственных жизненных планов. Гарантируемая и общественной моралью и законом возможность уклониться от зачатия появляется только в XX столетии. Поэтому в Средние века известная почва для конфликта полов, в котором женщине не суждено быть победителем, существует, и нередко этот конфликт накладывает свою печать на историю династий и могущественных государств. Так, Генрих VIII прославился, в частности, и историей своих браков. Всего у него было шесть жен, но причина брачной чехарды заключалась не только в моральной распущенности монарха. Он был одержим стремлением оставить после себя наследника мужского пола. Сама необходимость консолидации королевства требовала этого, и не в последнюю очередь невезение с женщинами служило причиной двух разводов и двух казней по вымышленному обвинению в измене. Свои предрассудки существовали всегда; одним из предрассудков того времени было представление, согласно которому именно женская слабость определяет неспособность рожать сыновей. Так что политическая мотивация поведения английского короля вполне очевидна, и соображения морали в его оценке должны выстраиваться в единый ряд с нею, но никак не первенствовать над прочими. Не забудем и отечественную историю, яркий след в которой оставили брачные союзы Ивана Грозного… В свою очередь, те же культурные нормы, формируемая ими общественная мораль и, как следствие, все воспитание женщины исключали и продолжают исключать по сию пору возможность какой бы то ни было – во всяком случае явной – инициативы в организации зачатия. (Известные еще из Библии примеры принуждения мужчины к соитию не в счет, как не в счет любые исключения из общих правил.) Разумеется, ничто из приведенного ряда никогда не препятствовало ей скрыто вести какую-то свою политику, но все же законодателем семейного строительства вплоть до недавнего времени был мужчина. Вопрос зачатия неразрывно связан с искусственным прерыванием беременности; отсутствие свободы в планировании семьи означает и отсутствие свободы в решении этого болезненного для многих вопроса. По представлениям античности зародыш в чреве матери не считался человеком, и к прерыванию беременности подходили без какой бы то ни было оглядки на мораль. Но все же и тогда решение принимал отец. Правда, уже Гиппократ говорил, что долг врача несовместим с абортом, но, как мы помним, над соображениями главы семейства господствовали еще и государственные интересы. Не один Аристотель видит государственную необходимость в избавлении от слабого и сверхнормативного потомства, и здесь уже говорилось об этом. В императорском Риме никто не сдерживает себя никакими ограничениями. Христианство меняет взгляды, убийство плода, во всяком случае, после первых шевелений (считалось, что жизнь начинается с них) осуждается именно как убийство. Так, Константинопольский собор (680–681) постановил: «Жен, дающих врачевства, производящих недоношения плода во чреве, и приемлющих отравы, плод умерщвляя, подвергаем епитимии человекоубийцы[435]. Канонический взгляд на вещи и сегодня определяет, что внутриутробный плод обладает душой, а значит, убийство лишает человека и возможности обращения в веру, и правильного погребения, без которого невозможно ее будущее спасение. Погубить же душу – куда больший грех, чем даже убийство, которое в известных обстоятельствах (война, защита собственной жизни и т. п.) вообще не вменяется человеку в вину. В разные времена наказание доходило до десяти лет покаяния и отлучения от церкви, что по тем временам отнюдь не рассматривалось как символическое. Однако средневековое общество мыслит не только категориями веры, его занимает еще и численность тех, кто способен платить подати, и нести военную службу. Словом, искусственное прерывание беременности – это еще и преступление перед государством; наказание за него в разные времена доходит до смертной казни. Оставим в стороне соображения веры и обратимся к светским представлениям. Согласимся, взгляд на еще не родившегося человека как на способного платить подать и нести воинскую повинность – чисто мужской, поэтому не будет преувеличением сказать, что именно мужчина формирует его. Но если господствующая в обществе норма создается им, то и в частной жизни отдельных семей (а несмотря на все ограничения и запреты аборт существует), в конечном счете судьбу плода решает он. Женщина не вправе распорядиться жизнью зачатого ребенка. Правда, существует и другая сторона криминала, когда ей необходимо скрыть свою беременность от собственного супруга, но по вполне понятным причинам все это должно делаться втайне, и это лишний раз подтверждает, что именно его суд имеет решающий характер. Мужчина и только он принимает решение, кого, мать или ребенка, спасать в случае трудных родов. Это право сохраняется за ним вплоть до XX столетия. В особенности если дело касается династических вопросов: «Роды были очень тяжелы, и потребовалась операция, так как ребенок имел ненормальное положение. Так как царица была очень недовольна своим лейб-акушером профессором Оттом, то на консультацию был приглашен также лейб-медик царицы Тимофеев, который не был женским врачом. Он сообщил царю об опасности положения и запросил его указания, кого в случае крайности спасать, мать или дитя. Царь ответил: «Если это мальчик, то спасайте ребенка и жертвуйте матерью»[436]. Обязанность выбора возлагается на мужчину не только в царствующих домах: «Вот каково положение, мистер Форсайт. Я могу вполне поручиться за ее жизнь, если я сделаю операцию, но ребенок в этом случае родится мертвым. Если же я не сделаю операции, ребенок, по всей вероятности, останется жив, но для матери это большой риск, большой риск. И в том и в другом случае вряд ли она когда-нибудь сможет иметь детей. В том состоянии, в каком она находится, она совершенно очевидно не может решить сама за себя, и мы не можем дожидаться ее матери. Так что решать должны вы…»[437] Правда, уже в конце XIX века решение в пользу ребенка может компрометировать даже венценосных особ, и потому не подлежит оглашению; выбор скрывается от роженицы: «Что в крайности при родах пожертвовали бы ею, стало известно царице и произвело на нее удручающее впечатление»[438]. Но в Средние века, да и в Новое время это былообщепринятой нормой. Мужчина принимает решения, касающиеся дальнейшей судьбы новорожденного. Ребенок может быть отдан на сторону кормилице, затем чужим людям на воспитание. Если учесть, что уже в очень раннем возрасте он вступает в самостоятельную жизнь, часто все его детство проходит вне семьи. Так, упоминавшийся здесь Бертран де Борн в девять лет отправляется в монастырь, где пять лет длится его образование. В четырнадцать, практически обладающего всеми правами взрослого, его отправляют в Пуату, в замок товарища по оружию и друга его отца. Что касается совершеннолетия мужчины, то, к примеру, «Саксонское зерцало», сборник германского права, составленный в 1221—25 гг., определял его в 21 год. Но интересно, что уже с 12 лет он был вправе отказаться от опекуна: «Несовершеннолетний [12–21 год] и достигший предельного возраста [60 лет] может иметь опекуна, если он в нем нуждается, но может его и не иметь, если он желает. <…> По достижении 21 года мужчина становится совершеннолетним»[439]. Более того: «По достижении юношеского возраста он может быть опекуном своей жены или чьим он должен быть, если пожелает, и даже выступать за подопечных в поединке»[440]. Юношеский же возраст наступает с 12 лет[441]. В сущности, это положение наследует римскую традицию: в Риме граница совершеннолетия и полной дееспособности для мужчин располагалась между 14 и 25 годами. Ведь ни для кого и тогда не было секретом, что 14-летний юноша недостаточно опытен, и до достижения 25 лет, если он терпел ущерб при заключении какой-либо сделки, за ним сохранялось право на возвращение к исходному состоянию. В виде исключения и по особому разрешению императора мужчины могли достигать дееспособности в 12 лет, а жениться в 18-летнем возрасте. Словом, современные нормы разительно отличаются и от римских и от средневековых. Впрочем, здесь уже было замечено, что даже в XIX веке пятнадцатилетние юноши в офицерском звании, дающем право распоряжаться чужой жизнью, – совсем не редкость. Таким образом, общим знаменателем в определении всей будущей судьбы ребенка является решение отца. Вплоть до XIX века отец сохраняет право отлучить ребенка от матери, если что-то в ее происхождении, воспитании, характере не отвечает его представлениям. Так поступает Андрей Болконский, уезжая на войну с Наполеоном: «Еще я хотел просить вас, – продолжал князь Андрей, – ежели меня убьют и ежели у меня будет сын, не отпускайте его от себя, чтоб он вырос у вас… пожалуйста. – Жене не отдавать? <…> Они молча стояли друг против друга. Быстрые глаза старика прямо были устремлены в глаза сына. Что-то дрогнуло в нижней части лица старого князя»[442]. В случае развода дети, как правило, остаются с отцом. Так, Анна Каренина не подает на развод именно потому, что страшится разлуки с сыном. «Разве невозможен развод? – сказал он слабо. Она, не отвечая, покачала головой. – Разве нельзя взять сына и все-таки оставить его? – Да; но это все от него зависит»[443]; «Чувство гнева на жену, не хотевшую соблюдать приличий и исполнять единственное поставленное ей условие – не принимать у себя своего любовника, не давало ему покоя. Она не исполнила его требования, и он должен наказать ее и привести в исполнение свою угрозу – требовать развода и отнять сына»[444]; «Что будет с сыном в случае развода? Оставить его с матерью было невозможно. Разведенная мать будет иметь свою незаконную семью, в которой положение пасынка и воспитание его будут, по всей вероятности, дурны»[445]. Отец определяет место будущей службы сына, он же заключает брачные союзы своих детей. Наконец и, может быть, в этом самое главное, мужчина остается монопольным посредником в межпоколенной коммуникации: воспитатель (жрец, учитель, мастер-наставник) – это прежде всего он. Женщина-коммуникатор появляется лишь в позапрошлом веке. И разумеется, он продолжает оставаться творцом культуры. Но что касается последней, то здесь ключевой фигурой становится уже не отец, но сын. Выше уже было замечено, что в конечном счете все «родом» из семьи, но (в социальном плане) далеко не каждый из той, глава которой – родной отец. На этих вытесненных из отчего дома людях обрывается традиция рода, и заветная мечта каждого из них состоит в том, чтобы стать начальником своего. Меж тем глава рода – по-прежнему демиург, а значит, свершение подвигов во имя переустройства социального окружения по мерке собственного идеала единственный путь к ее осуществлению. Словом, потребность в творчестве, в переустройстве того мира, в который выбросили его родные, у него развита гораздо острее, чем у тех, кому этот мир достается по закону.6.6.2. Культура бастардов
При всем том, что сказано нами о женщине Средневековья и о служении ей мужчины, их отношения остаются решительно непохожими на те, которые привычны современности: «…Средневековье не ведало того, что называется любовью у нас. <…> Слову любовь (amor) даже придавался уничижительный смысл: оно означало пожирающую дикую страсть. Чаще употребляли понятие caritas, <…> лишенное оттенка сексуальности. <…> Сказанное не означает, что мужчины и женщины Средневековья не ведали порывов сердца и телесных ласк, что им были чужды плотские наслаждения и привязанность к любимому человеку. <…> средневековые песни и фаблио, скульптуры и миниатюры изобилуют непристойными сценами, шокирующими позами и разнузданным сплетением тел»[446]. Впрочем, поэтическая перекличка столетий:Выводы
1. Культ Прекрасной Дамы и стремление к идеализации своей избранницы рождает встречный взгляд на вещи: сама женщина начинает осознавать себя высшим существом и в силу этого диктовать свои законы поведения всему окружению. 2. Женщина выходит на авансцену жизни целого сословия. Она становится целью его свершений, культурной ценностью, «по образу и подобию» которой преобразуется вся социальная действительность. 3. Жизнь феодала в основном протекает при дворе. Это значит, что социальная природа мужчины как бы раздваивается: хозяин в своем собственном, он одновременно является младшим членом большого феодального «дома». Уже вследствие этого, а также в силу сложившегося уклада жизни сеньориального двора, он оказывается в положении подчиненного у женщины, которая в традиционной культурной иерархии стоит ниже его. 4. Женщина оказывается в самом центре власти не только над умами и душами, но и власти административной. Однако это уже не мать патриархального семейства, власть которой распространяется только на домочадцев, поэтому при ее участии складывается вектор развития всего социума. В результате мужчина перестает быть монопольным субъектом истории. 5. Мужчина продолжает сохранять господствующие позиции в межпоколенной коммуникации, но и его воспитание начинает подчиняться ценностям, которые в значительной мере формирует женщина. В то же время и ее собственное развитие устремляется в сторону идеала, формируемого мужчиной. В силу этого другими становятся обе стороны межгендерной связи. 6. Уклад феодальной жизни рождает новое поколение «социальных сирот». Накопление их массы приводит к радикальному сдвигу в развитии культуры, смещению гендера и началу утраты гендерных ориентиров. Но вместе с тем рождает движение гуманизма а с ним – и Новое время.VII. Новое время. Рождение семьи нового типа
7.1. Обособление патриархального ядра
7.1.1. Высший класс
В природе ничто не исчезает бесследно, и природа социума подчиняется этому же фундаментальному закону. Меняя свои организационные формы и формы взаимодействия с обществом, отдельные пережитки прошлого мироустройства продолжают жить еще долгое время. Но как бы то ни было, на месте единой многоядерной патриархальной семьи появляется россыпь обладающих большой автономностью парцелл, состоящих из родителей (либо только одного из них) и детей, либо только из супругов, которые обретают статус относительно самостоятельных субъектов социальной жизни. Фактором, подготавливающим почву для этих перемен, становятся достигающие своего логического предела феодальные отношения. Развитие системы вассалитета приводит к тому, что ею поглощаются не только «благородные» сословия. Еще в IX веке франкский король Людовик Благочестивый предписал, чтобы каждый стал чьим-нибудь «человеком», другими словами, в королевстве не должно было остаться решительно никого, кто не имел бы над собой господина. Позднее то же было предписано и в Англии, реализовано в других странах. Таким образом, постепенно сложилась иерархическая система вассальных связей, при которой каждый был чьим-то вассалом. Феодальное общество выстраивалось таким образом, что каждый имел своего сеньора, а каждый феодал – своих вассалов. В подобной системе отношений человек, как правило, выполняет одновременно две противоположные и вместе с тем взаимодополняющие друг друга роли – слуги и господина. Только вершина феодальной иерархии свободна от подчинения кому бы то ни было; король не имеет никого над собой, поскольку его сеньором может быть только Бог. Правда, нередко европейские властители признавали себя вассалами римских первосвященников, но, как правило, это не влекло за собой никаких практических обременений. Впрочем, чрезвычайная запутанность феодальных связей приводила и к путанице и к парадоксам. История Европы знает примеры вассальной зависимости даже могущественных королей, например, английские монархи, земельные владения которых на континенте нередко превышали своими размерами владения французских, формально считались вассалами последних. Так Генрих II Плантагенет, женившись на Алиеноре Аквитанской, получил известные права на земли герцогства Гиэни, что делало его вассалом французской короны, поскольку их владетель в силу традиции был подвассален именно ей. Точно так же португальские короли, получившие независимость от Кастилии, оставались вассалами кастильских из-за владения городом Асторгой. Прямыми вассалами короля являлись герцоги, герцогов – маркизы, маркизов – графы. Последние были сеньорами баронов, в свою очередь, у тех в качестве вассалов служили обычные рыцари, рыцарей, чаще всего в походе, сопровождали оруженосцы – юноши из рыцарских родов, но сами еще не получившие право на ношение золотых шпор. Сложившаяся социальная структура, обеспечивала стабильность общества. В дополнение ко всему она освящалась авторитетом веры в то, что сам Создатель разделил общество на сословия (и определил духовенство как первое из них). Правда, как уже говорилось, строгую систему подчинения могли запутывать и зависимости, подобные той, что связывала английских королей, и феодальные держания от разных сеньоров, и даже вассальные подчинения обладателей более высоких титулов носителям младших. Не были исключениями и такие отношения, в которых вассал был много богаче, и могущественней своего сеньора. Эволюция социума и его вторжение в жизнь «больших семей» определяет их постепенное разложение, но, во многом, и развитие самого социума подчинено приспособлению к нему меняющихся форм патриархального «дома». История последнего (во всяком случае, как одного из главных фигурантов общественного развития) практически заканчивается с образованием централизованных абсолютистских государств. Их появление доводит до своего логического предела переустройство социума по типу сверхбольшой патриархальной фамилии. Завершение процесса централизации власти, становление абсолютных монархий делает единым патриархальным «домом» все государство, и на этом этапе истории принцип «вассал моего вассала не мой вассал» перестает действовать – все становятся подданными (и детьми) Одного. Кстати, фантомная боль, слабые и вместе с тем вполне различимые следы этого состояния социума проявляются и сегодня. Так в обращении Главы Российского Императорского Дома по случаю 400-летия преодоления Смуты говорится: «…Все соотечественники, даже причиняющие нам грусть и боль, все равно наши братья, сестры и дети – члены великой Семьи»[457]. Но вместе с тем в ходе этого процесса обособляется ядро патриархального «дома», обладающий рангом государственного учреждения узкий круг лиц, встающих над остальными. Это проявляется в законодательном проведении разделительной черты, за которую уже не пускается никто из посторонних. Примером может служить Российский Императорский Дом, члены которого «составили особый класс, преимущества которого обуславливаются или тем, что его члены, при известных условиях, могут быть призваны к наследованию престола, или же тем, что они связаны браком с лицами, имеющими или могущими иметь право на престол»[458]. Известно, что российские династические законы родственны австрийской системе престолонаследия, основанной на праве мужского первородства, то есть допускающей наследование по женской линии лишь по пресечении последней мужской ветви. Не будучи исключением в культурной традиции Западной Европы, первоначально они формируются на основе внутрифамильного права, но со временем образуют один из остовов национального законодательства. При этом особенностью норм, регламентирующих престолонаследие, со временем становится то, что порядок передачи власти не подлежит изменению даже царствующим лицом[459]. Строгое ограничение лиц, обладающих династическими правами, образует в составе единого общегосударственного «дома» особую социальную группу принципиально нового, ранее неведомого феодальному обществу типа. Подобно звезде, завершающей цикл своего развития, сверхбольшая семья сбрасывает «оболочку», оставляя собственное ядро для частной жизни, обособленной от быта былых громоздких патриархальных объединений и всего социума в целом. В сущности, то же происходит и на нисходящих ступенях единой феодальной пирамиды герцогов, графов, баронов, в силу чего, достигая эволюционной вершины, вся система патриархальных мезоструктур начинает рассыпаться. Как наблюдаемые нами планеты в конечном счете состоят из вещества, когда-то образовавшегося в недрах доисторических звезд и выброшенного во взрывах сверхновых, так и вся совокупность существующих ныне фамилий образована осколками ядер старых патриархальных «домов». Формирование абсолютистских государств Нового времени знаменуется возрождением россыпи суверенных союзов. Впрочем, правильней сказать их перворождением, ибо нуклеарная семья нового типа – это качественно иное формирование. Не только внутрифамильное право регулирует размежевание единого феодального «дома», – свою роль играют пространство и время. Только дети вассала живут при дворе сеньора, сам же он, своим собственным двором, где правят те же законы, – вдали от него, и это обстоятельство делает полусемейные отношения между ним и его господином родственными на «одну четвертую», «одну восьмую» и т. д. В свою очередь, и время службы вассала ограничивается лишь сорока днями в году, что тоже влияет на регрессию, сводя эту долю к «одной шестнадцатой» и далее… Не забудем и о магическом действии сакрального фактора крови. Сословные верования и предрассудки – это составная часть единого культурного гольфстрима, и, подчиняясь им, «голубая» окончательно отделяется от той, что течет в жилах простого люда. Упомянутые выше указы, повелевавшие отбивать золотые шпоры у всех, кто не принадлежал к рыцарским родам, являются первыми ручейками этого же потока обособления аристократии. Но ведь и «благородная» имеет свои оттенки, а значит, различия обнаруживаются и в ней. Так что в первых сословиях возникают свои перегородки, что тоже не способствует укреплению и без того не вполне прочного семейного единства. Разумеется, кардинальные исторические перемены не совершаются мгновенно, а значит, многое из того, что остается на развалинах старых фамильных формирований, продолжает и в Новое время нести на себе отчетливый отпечаток патриархальности. Но все же к становлению абсолютистских монархий перед нами встает качественно новое явление, в жизни которого ее законы перестают играть ведущую роль. Таким образом, можно заключить о том, что в высшем сословии контуры семьи в близком к современному пониманию этого слова начинают проступать только в ходе полного подчинения патриархальному укладу всех форм жизни централизованного государства и одновременного обособления частносемейного быта от самого государства.7.1.2. Средний класс
Деревня
Свою эволюцию претерпевает и основание феодального общества. В отличие от вершины, оно не имеет собственных вассалов. Его образуют простые рыцари, прообраз будущего служилого дворянства. Их отличает от социальных низов только принадлежность к благородным родам, «голубая кровь»; часто (вспомним Д´Артаньяна и его товарищей мушкетеров) они не имеют даже достаточных средств к существованию. Но в рассматриваемом аспекте более важно то, что здесь же, у самого основания, стоят и лично свободные крестьяне, которые формально не входят в общую «феодальную лестницу», своеобразную «табель о рангах» Средневековья. Разумеется, они не могут претендовать на рыцарские привилегии и на вознаграждение заслуг, но все же уместно напомнить, что те, кого когда-то на навозных кучах лишали рыцарского достоинства, принадлежали именно этому сословию – сословию состоятельных вилланов. Вилланы (от лат. villa – усадьба, поместье) во Франции, Западной Германии и Италии, держа свои земли от феодала, в отличие от сервов и других групп крепостного крестьянства, имели некоторые из прав лично свободных людей. Другими словами, они были избавлены от повинностей, которые раскладывались бы на персону, а не на земельный надел и наследственно уплачивались одному и тому же сеньору. Они обладали правом отчуждения своих держаний, возможностью переселиться в другую вотчину, в город или на свободные земли, тем самым освобождаясь от любой зависимости, могли даже выступать свидетелями в суде. В свою очередь, сеньор, при условии добросовестного выполнения крестьянами своих обязанностей, был не вправе отобрать у них надел. Вилланы уплачивали ему за пользование землей ренту, первоначально в натуральной, а с XII века в денежной форме, при этом ее размер был существенно меньше, чем у сервов, и фиксировался обычаем, а значит, не мог без достаточных оснований меняться верховным собственником. Во Франции в XII веке начался массовый процесс выкупа вилланами своих повинностей путем внесения единовременной суммы за отказ сеньора от тех или иных привилегий. В результате зависимость французского виллана от сеньора утратила личный характер. Одновременно шло освобождение сервов, превращавшихся за выкуп в свободных вилланов. Позднее на основе категории вилланов сформировалась достаточно широкая прослойка мелких свободных землевладельцев во Франции. Схожие процессы протекали и в других странах. Отношения виллана с владельцем земель во многом строились на тех же принципах, что и отношения с тем, кому подвассален сам сеньор. Принесение оммажа им самим являлось существенным ограничением личной свободы, ибо обязанности вассала часто обязывали к большему, чем мог потребовать формальный статус, и М. Блок имел вполне достаточные основания спрашивать и отвечать: «…ради кого сражается Роланд – ради государя или своего сеньора, которому принес оммаж? Безусловно, он и сам этого не знает. Но он не сражался бы за государя с такой беззаветностью, если бы тот не был бы одновременно и его сеньором»[460]. Вместе с тем и свобода сеньора по отношению к нему оказывалась далеко не полной, обременялась встречными долженствованиями. К тому же обет, который вассал приносил своему господину, не затрагивал формально-правовые отношения, что связывали его с другими лицами и учреждениями, – такое нередко специально оговаривалось условиями формального договора. Тем более он не затрагивал отношений с собственными вассалами (за исключением Англии, где принцип: «вассал моего вассала не мой вассал» не действовал). Эти нормы средневековой феодальной культуры не могли не оказывать свое влияние на отношения сеньора с его вилланами, а значит, и здесь, на низшем уровне сословной пирамиды, обязанности были отнюдь не односторонними. И если общие правила в отношении благородного вассала заставляют сеньора оказывать ему поддержку и покровительство, защищать его имущество и честь, обеспечивать опеку его семье (например, выдать замуж вдову или старшую дочь), то, по меньшей мере, частью этих обязательств, он оказывается связанным и в отношении виллана. А следовательно, обособление и суверенизация крестьянской семейной ячейки, возрастание ее статуса в этой системе отношений неизбежны. Конечно, виллану не дано уравняться в правах даже с нищим рыцарем, но все же он стоит гораздо выше крепостных своего сеньора, которые не имеют права на свой, находящийся вне юрисдикции феодала, «дом». Отношения виллана с сеньором уже не зависят от времени и пространства, как правило, они живут рядом, а значит, строгости соблюдения правил здесь придается большее значение. В особенности когда нормы обычного права начинают вытесняться товарно-денежными отношениями и статьями писаного. Традиционная точка зрения состоит в том, что многоядерная патриархальная семья преобразуется в нуклеарную семью современного типа в процессе перехода от феодального к буржуазному обществу и связана с индустриальной революцией, процессами миграции населения из сельской местности в города. Разумеется, смена экономического уклада играет свою роль. Но все же первый импульс выделения из состава многоуровневого по своему строению патриархального организма сообщается именно системой феодальных отношений. Вот только важно понять, что даже новые экономические связи не делают ее семьей современного типа. Безусловно то, что феодальные отношения подготавливают почву для обособления и суверенизации крестьянских семейных ячеек в качестве самостоятельных субъектов права, безусловно и то, что становление буржуазных ферментирует этот процесс. Товарно-денежный дух радикально меняет природу личных отношений, которые долгое время соединяют отца-сеньора с его детьми-вилланами. Полусемейный, домашний их уклад, когда взаимные обязанности выполняются не столько (или во всяком случае не только) силой внешних долженствований, сколько внутренним позывом к отблагодарению, вытесняется полностью обезличенной системой мотивации, построенной на расчетной основе. Все в ней приводится к единому денежному знаменателю, меж тем сама природа денег такова, что требует строгой формализации обязанностей, порядка их исполнения, размера и сроков оплаты. В свою очередь, любой формализации, в особенности той, что зиждется на денежном основании, свойственно проводить черту отчуждения между сторонами договора. Постепенно освобождаясь, крестьянская семья продолжает оставаться таким же патриархальным образованием, как и та феодальная структура, из которой она начинает выделяться в качестве самостоятельной единицы. Да, уже вассальная зависимость крестьянина поднимает статус виллана по сравнению с сервом, – в частности, и как главы собственного семейства. Пусть в какой-то степени он еще продолжает оставаться младшим членом сеньориального «дома», однако черта отчуждения становится все отчетливей. В то же время, в силу общего принципа (вассал моего вассала не мой вассал), члены его собственного остаются за пределами юрисдикции феодала. Торжествование же товарно-денежных отношений окончательно закрепляет за свободным крестьянином не только независимость от прежнего сеньора, но и исключительную власть над членами своей семьи. Его власть обусловлена прежде всего тем, что только он продолжает оставаться носителем информационной базы натурального домового хозяйства и одновременно единственным субъектом новых (правовых и товарно-денежных) отношений с миром. Именно эти составляющие статуса делают виллана не просто отцом семейства, но таким же патриархальным домовладыкой, как и его сеньор. Так что здесь перед нами просто предельный уровень дробления патриархального феодального «дома». Тем не менее это вносит свой вклад в общую эволюцию. Распад феодального «дома» создает у самого основания сословной пирамиды предпосылки окончательного расшатывания древних устоев. Вот только их реализация требует дополнительных условий, которые возникают на более фундаментальном уровне. О них будет сказано ниже.Город
Свою специфику имеет городская семья. Долгое время и она строится по древнему типу, включая в свой состав, кроме мастера, его жены и детей, престарелых родителей, обедневших или одиноких родственников, а также подмастерьев, учеников, прислугу. И, разумеется, все то, что обставляет их общий быт. Словом, она объединяет не только тех, кто связан родством, но и чужих друг по крови людей, объединяемых ремеслом или общностью домашних работ, и те же «вещи». Все они подчиняются единому хозяйственному ритму, работают на процветание общего «дома», питаются за одним столом. Вознаграждение, которое получают чужие, большей частью ограничивается предоставлением крыши, стола, необходимой одежды и утвари, и практически не отличается от содержания, положенного обычному домочадцу. Это не заработная плата, и оно почти никогда не фиксируется на бумаге. Нередко подмастерье женится на дочери мастера. Или, принимая дело после его смерти, – на его вдове. При этом он принимает на себя покровительство всем остальным членам «дома». К слову, цеховые уставы нередко прямо предписывают вдове, унаследовавшей мастерскую мужа, чтобы она вышла замуж за старшего подмастерья. Но все же процессы выделения связанных родством ядер-парцелл патриархальных домов, происходят и в городе. В своих истоках патриархальный характер отношений мастера с учеником во многом обусловлен особенностями все той же межпоколенной коммуникации», принципиальной неотчуждаемостью знания. «Его знания не были наукой, но навыком и даром свыше. Это лежало поверх конкретных сведений, зафиксированных в рецепте, и могло быть передано только путем личного общения, что опять-таки усиливало неформальные связи, а также приводило к тому, что этот навык, неотделимый от человека, передавался вместе с иными его личными свойствами, и наставник и ученик как бы объединялись личностями, то есть имели, если можно так выразиться, общие личные качества. Но объединялись не только эти двое, но и все предыдущие наставники, так что в каждом человеке как бы концентрировался весь цех, в том числе и мастера прошлого»[461]. Долгое время перенимаемое ремесло в глазах и мастера и ученика существует как некая мифо-магическая система ритуалов, освоение которых возможно только непосредственным погружением в их исполнение, долгим наблюдением и копированием священнодействий мастера. Однако действительная причина такого положения вещей вполне земная, она кроется в неразвитости сознания и несовершенстве форм знаковой коммуникации. Поэтому с развитием и совершенствованием того и другого появляетсявозможность отчуждения знаний и умений от их носителя, перевода их на язык знаков. Вместе с этим происходит и отчуждение одного от другого, степень того сакрального родства, которое связывало наставника и ученика прежде, заметно снижается. Немаловажную роль в формировании новых отношений играет поступательное увеличение спроса на продукцию ремесленного производства. Сравнительно низкая потребность в ней исключает необходимость даже самых начал стандартизации; каждая вещь, которая производится в мастерской, уникальна, а значит, неповторима и структура «дела». Рост потребности в ремесленном производстве порождает копирование его продукта, копирование – типизацию технических приемов, что в свою очередь облегчает их перевод на язык знаков. Таким образом, между мастером и учеником встает «слово», фиксация которого в письменных документах способствует их взаимному отчуждению, а вместе с этим и отделению знания от его былого носителя. Школа, книгопечатание сообщают этому процессу дополнительный импульс. Кроме того, здесь так же складывается фундамент новых экономических и правовых отношений. Так, например. Патриархальный уклад требует от главы семейства принять на себя обеспечение остающихся вдов и сирот, но и тех обычай делает обязанными ему. Эта обязанность не разрывается простым уходом из «дома», требуется соблюдение определенных процедур. Но со временем (XII в.) городское право начинает фиксировать другой стандарт отношений: «Когда умрет горожанин, имевший личного господина (proprium dominum), которого он признал таковым, жена его названному господину ничего не будет давать»[462]. Надо полагать, что и господин в этом случае свободен от обязательств по отношению к ней. Что касается того, кто становится свободным от любой личной зависимости, то его жизнь регулируется только складывающимися расценками и нормами письменного права. К тому же формирование товарно-денежных отношений (а с ними формализация взаимных обязанностей и взаимное же отчуждение) здесь, в городе, проходит быстрее и легче. Однако и обособляющееся ядро семьи состоятельного горожанина, не становится семьей современного типа. Оно, как и семья виллана, по тем же самым основаниям продолжает сохранять патриархальный дух. Нужны более фундаментальные перемены в жизни социума, чтобы освободиться от него. И все же можно заключить, что не только на вершине, но и в самом основании феодальной пирамиды зарождается новый тип социальной ячейки, в которой не связанные кровным родством люди уже не являются родом живого «продолжения» патриарха, элементом его сложносоставной «амальгамы».7.1.3. Обстоятельства быта
Разумеется, очерченный процесс обособления аристократического рода еще не означает появления семьи современного типа в высшем сословии. Семья это не просто общность людей, обеспечивающих «гигиену» юридической преемственности социального статуса, но еще и особый воздух, которым они дышат. Это приватный мир уютных домашних кличек, составляющих предмет строжайшей табуации для всех посторонних, свободных от светской условности поведенческих форм, своей иерархии ценностей и даже своей иерархии лиц, когда личный статус одних может перевешивать социальный статус других. Это мир «внепротокольных» ролей, где божьи помазанники собственными руками расстегивают штанишки своих детей, где по традиции, сохранившейся до 1917 года, даже императорские сыновья, донашивают детские платьица старших сестер[463], а их отцам штопают одежду, с которой те не хотят расставаться, их жены-императрицы. Прежде всего, для обустройства этого мира необходима своя, недоступная публичности, территория. Только совместный досуг рождает надтелесную близость, делает семью единой плотью с единой душой. Где его нет, нет и семьи в современном понимании этого слова. Нет ее и там, где нет замкнутого пространства для проведения времени в своем кругу, для общего уединения. Отсюда важным свидетельством эволюции семьи может служить уже сама планировка занимаемых ею помещений. Начнем с того, что жизнь феодала долгое время лишена оседлости. Дело не только в военных походах, главным образом это обусловлено невозможностью обеспечить хранение продовольственных запасов, поэтому он (а вместе с ним и двор) постоянно переезжает с одного места на другое. Кстати, распределение местожительства его наложниц (вспомним многочисленных наложниц князя Владимира) во многом обусловлено именно кочевым бытом. Но и там, где исчезает необходимость менять резиденцию, он постоянно на виду. Ни в походе, ни на охоте, ни даже у себя дома аристократ не остается один или наедине с родными; жизнь средневекового дворца или замка лишена всякой приватности. Жилье феодала – это, прежде всего центр управления его землями, а следовательно, присутственное место, куда постоянно стекается большой поток посетителей. Но и жилые помещения, так называемый палас, куда не впускаются они, начисто лишены домашней атмосферы. Не только жизнь господина, но и вся жизнь обитателей замка, мужчин и женщин, рыцарей и оруженосцев, прислуживающих пажей (валетов), боевых птиц и собак7.2. Рождение семьи современного типа
7.2.1. Рождение нового сословия
И все же «мораль» сказанного состоит совсем не в том, что юридическое обособление семьи феодала еще не означает ее фактического рождения. Главное – в другом. Ни складывающийся быт, о котором повествуют письменные источники, ни сохранившаяся архитектура средневекового дворца, замка тем более не предусматривают формирование приватных зон для придворных рыцарей и дам. Лишь наиболее знатные из них, да и то лишь в Новое время, получают свои покои. Но и те, как уже было замечено, не отвечают требованиям, предъявляемым к своему жилищу суверенной нуклеарной семьей. Правда, административные центры государств, герцогств, графств, ядром которых становится феодальный двор, это крупные города, и здесь возможно строительство собственного жилища. Но и оно доступно лишь наиболее состоятельным придворным. Что же касается великого множества других (все зависит от статуса двора) молодых мужчин и женщин, то для них возможности устроить частный быт в собственном жилище, а с ним и брачный союз не существует уже хотя бы за отсутствием средств. К тому же никто из них не обладает личной свободой в семейном строительстве – каждый зависит и от воли своего родителя и от благоволения сеньора. В лучшем случае мы имеем дело с подобием семьи рыцаря Ульриха, которая собирается вместе лишь на короткое время, раз в несколько лет. Между тем ясно, что, живущая раздельно, такая семья не более чем номинальная единица социума. Она не образует единый организм, и, как известно издревле («всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит»[467]), не обладает эмоциональной и нравственной устойчивостью. К тому же не следует забывать и о том, что не всякая женщина, как впрочем, и мужчина тоже, готовы пожертвовать своим успехом при дворе и положением в свете, чтобы навсегда «похоронить» себя в семейном быте. Не в последнюю очередь этот круг обстоятельств способствует дальнейшему умножению числа бастардов, превращению их общей массы едва ли не в целое сословие, а с ним и появлению той культуры, о которой уже говорилось выше. Попытка же разорвать его способна обернуться трагедией, подобной той, что губит Пьера Абеляра и Элоизу. История их любви описана самим Абеляром[468]. Пусть она повествует совсем не о празднике куртуазной битвы полов, воздухом которой дышит феодальный двор, – препятствия, которые вынуждено преодолевать их чувство, и трагическая развязка рождаются именно его атмосферой. Впрочем, мы еще вернемся к ней. И все же процесс поступательного накопления мелких количественных изменений приносит свои результаты, развитие переходит в иную фазу, рождая качественно новое явление. В условиях централизованного абсолютистского государства венценосец перестает быть «первым среди равных», вассалы его вассалов становятся прежде всего – его подданными; время леопольдов австрийских и карлов смелых, которые когда-то бросали вызов королевской власти, брали в плен и отдавали под суд божьих помазанников, уходит в прошлое. Но, конечно же, все это складывается не вдруг. Эволюция государственного устройства сопровождается и другими процессами. Центр светской жизни перемещается в столицу, и вместе с этим теряет свой статус двор любого провинциального аристократа, даже если он превосходит богатством самого монарха, а его двор пышностью и богатством – королевский. Рядовое рыцарство перерождается в служилое дворянство, и новое юношество считает достойным себя только место у трона. Происходящие перемены достаточно точно передаются романистом: мушкетеры Александра Дюма считают зазорным служить даже кардиналу, фактическому правителю Франции. Лишь первое лицо государства достойно их подвигов, И это при том, что никто из друзей не имеет даже унтер-офицерского чина, а содержание, выплачиваемое короной, ниже платы обыкновенного поденщика. «Жалованье рядового мушкетера составляло 300 ливров в год. Капрал получал 500 ливров в год, сержант – 700. Для сравнения: ломовой извозчик имел доход 30 ливров в месяц, пастух – 28 ливров, слуга – 12,5 ливра»[469]. Уже размер жалованья красноречиво свидетельствует о том, что достойных мест у подножия трона на всех не остается, и многим приходится довольствоваться гражданской службой. Возможно, это обстоятельство становится решающим в эволюции семейного строительства. Возрастание роли городов приводит к тому, что вытесняемое майоратом и не имеющее перспективы сделать карьеру в столице, «благородное» сословие устремляется туда, чтобы занять важнейшие муниципальные должности. Этому способствует складывающийся обычай, согласно которому дворянство имеет преимущественное право на них. Так, в Испании XVI века не менее половины административных мест принадлежит именно ему[470]. Это становится переломом – новое сословие освобождается от подчинения нормам внутрисемейного права любого частного патриархального дома. Уже не «человек сеньора», но подданный короля, дворянин становится самостоятельной юридической единицей со всеми вытекающими отсюда последствиями. Главным из них является право на устроение охраняемого общим законом собственного «дома», который не нуждается в покровительстве никакого другого и не допускает ничье вмешательство в его жизнь. Разумеется, это не значит, что родитель или носитель (теперь уже государственной) власти не имеют права вмешаться в строительство его собственной семьи. Офицер еще в прошлом веке должен был получать согласие на брак не только родителей невесты, но и полкового командира. Однако в таком вмешательстве уже нет ничего личностного: власть следит лишь за соблюдением норм сословной «гигиены». Их нарушение нередко влечет за собой тяжелые последствия для всего государства. Так, военный министр и главнокомандующий вермахта генерал-фельдмаршал фон Бломберг из-за брака с 24-летей Эрной Грун, бывшей проституткой, оказался вынужденным подать в отставку, что повлекло за собой целую цепь драматических последствий, затронувших не одну Германию[471]. При условии же их соблюдения, молодой человек оказывается свободным в своем выборе. Что же касается родительской власти, то и она уже к Новому времени становится по преимуществу моральной. Правда, мы помним о судьбе младшего Мирабо, то есть о том, что конфликт с родителем еще в XVIII веке мог разрешиться тюрьмой. Но его заключение происходит по тайным приказам, без законного суда, и, к слову, практика таких приказов станет одной из причин революции 1789 года: «В одиночестве своего узилища он шлифовал лучший свой труд, написанный в замке, – «О тайных приказах и королевских тюрьмах». Это сочинение, которое выйдет без указания имени автора в 1782 году, всколыхнет общественное мнение и станет причиной Французской революции»[472]. Добавим следующее обстоятельство. Непокорные, своенравные дворяне мало подходят для исполнения должностей королевских судей и сборщиков налогов. Неудивительно, что во всех странах Европы королевская власть предпочитает набирать высших чиновников из третьего сословия, незнатных, но образованных и послушных богатых горожан (родитель Фигаро принадлежит именно к ним[473]). Но и они, достигнув высоких должностей, начинают покупать себе дворянские титулы и сближаться с природными дворянами. В XVI–XVII вв. эта категория еще отличалась от «дворянства шпаги» своим происхождением. Но постепенно ее связи с третьим сословием утрачиваются, и служилая верхушка превращается в прослойку господствующего класса феодалов – «дворянство мантии». К поледнему относилась судейская знать, члены парламентов, высших финансово-административных органов и др. В XVIII веке эта прослойка в лице своих виднейших семейств объединяется с титулованным дворянством. Между тем уже к XVII столетию этот новый субъект истории сам определяет свою судьбу. Тот факт, что именно ему, в лице его высших представителей, адресуется знаменитый демарш: «Вы думаете, господа, что государство – это вы? Ошибаетесь! Государство – это я!», который историческая легенда приписывает Людовику XIV, подтверждает сказанное. Впрочем, правильней обращаться не к дворянству в целом, но к среднему слою этой новой касты. Благодаря государственной службе, прочно стоящий на земле, ее представитель уже не зависит от милости сеньора, который может вознести своего вассала до небес, но может оставить его служение и без всякой награды. Так, Уильям Марешаль, будущий граф Пемброк, по мнению современников, величайший рыцарь всего христианского мира, четвертый сын в своем роду, не имел никаких шансов. Но однажды, простой оруженосец у своего дяди, он, прикрывая отход спасающейся бегством королевы, совершает подвиг. В арьергардном бою гибнут все, он один, тяжелораненый, остается в живых и попадает в плен. Королева не забывает своего спасителя и выкупает. Это становится началом, может быть, самой блистательной в истории европейского рыцарства карьеры. На склоне лет он – главный советник короля Иоанна Безземельного; его подпись стоит на Великой Хартии Вольностей в качестве гаранта ее соблюдения, в 1216 году он избирается регентом Англии… Другая королева двадцать лет не вспоминает о Д´Артаньяне, лишь однажды в ней просыпается благодарность, чтобы тут же снова забыть о нем… Между тем регулярный доход, сравнительно высокое общественное положение, виды на карьеру делают этот социальный слой независимым и в экономическом и в правовом отношении. Обретение же независимого от каприза высокопоставленных лиц статуса открывает возможность, не оглядываясь ни на кого, планировать собственную жизнь. А с этим – строить собственный «дом». Именно здесь, в этой социальной нише, впервые появляется нуклеарная семья современного типа. По уровню материального достатка, духовного развития она тяготеет к «благородным». Между тем именно образ жизни высших сословий формирует культурную норму. Поскольку же копировать аристократа невозможно ни за отсутствием средств, ни, часто, вследствие юридических ограничений, предметом подражания для многих становится этот слой. Не является исключением и подражание в семейном строительстве. Поэтому в конечном счете именно такая семья освободившегося ли от всех форм личной зависимости дворянина, состоятельного ли представителя третьего сословия становится единым эталоном для всех обладающих личной свободой, необременительными (то есть оставляющим возможность досуга) обязанностями, наконец подобающим доходом. Таким образом, семья современного типа создается людьми, которые вытесняются из потока социальной преемственности, людьми, утратившими право персонифицировать заслуги своего рода и вынужденными начинать строительство собственного «дома» с нуля. Но вместе с тем следует признать, что поиск конкретного социального слоя, в котором зарождается такая семья, обречен на неудачу. Документальных свидетельств ее рождения, разумеется, не существует. Однако можно сформулировать (по меньшей мере, необходимые) условия преобразования обособляющегося круга лиц, связанных кровным родством, в семью нового типа. Как и патриархальная, она остается прежде всего культурным феноменом, и только во вторую очередь правовым, экономическим организмом. Поэтому радикальная смена ее формы с обязательностью закона предполагает рождение новых измерений самой культуры. А одновременно с ними – рождение закрытых от чужих глаз форм удовлетворения культурных запросов. Другими словами, речь идет о способе организации совместного досуга; любые формы публичного его проведения, когда такие, как охота, балы, праздники, показательные «суды любви», бани и пр., должны быть оставлены. Таким образом, речь должна идти как минимум о двух условиях, первым из которых является наличие свободного времени, вторым – существовании постоянной потребности в непубличном досуге. И то и другое сразу же отсекают от искомого и высшие слои социума, и его «низы». Первые по тому основанию, что их жизнь немыслима вне света. Дело в том, что уже само наличие культурных ценностей, требующих постоянного уединения в каком-то своем частном кругу, чревато утратой влияния (а с ним и статуса). Светская жизнь требует непрерывного присутствия на «сцене», а следовательно, если и не исключает личных запросов, то во всяком случае требует подчинения их общим для всех формам удовлетворения. Вторые – просто потому, что не располагают свободным временем. Кроме того, возможность досуга предполагает известную состоятельность, а наличие запросов непубличного свойства – сравнительно высокий и относительно равный уровень ментального, нравственного, эстетического развития обеих сторон брачного союза. Иначе говоря, обретает значение принадлежность к одному культурному слою, ведь в случае культурного мезальянса совместный досуг становится невозможным. Таким образом, если исключить духовенство, которое обязано считаться с нормами целибата, эти условия выполняются главным образом на стыке второго и верхушки третьего сословий. Именно здесь должно возникать то, что сегодня кажется существовавшим едва ли не в каменном веке – отъединенный от всего мира союз мужчины, женщины и ребенка. Союз, на который не распространяется ни власть родоначальника, ни власть сеньора, ни даже власть короля, и где подчинение каждого друг другу определяется не только давлением культурной нормы, но и душевной близостью. К слову, именно здесь начинает стираться грань между браком и любовью. Упомянутый семейный портрет работы Ван Дейка рисует нам именно его. Впрочем, ниже нам предстоит увидеть, что в служилом сословии, в «золотой середине» города, формируется лишь «выставочный» вариант семьи нового типа. Вместе с тем существует и не облагораживаемая культурой форма, где брак, любовь, родительский долг и счастливое детство долгое время не соединяются вместе. И тем не менее это тоже форма семьи современного типа, семьи оставившей в прошлом все признаки патриархальности. Она появляется здесь же, в городе в результате разложения деревни и миграции ее разоряющейся опустившейся части. О ней разговор впереди.7.2.2. Предмет наследия
Итак, рождение нуклеарной семьи современного типа – это продукт более чем десятитысячелетней истории. В какой-то степени ее появление на свет где-то на рубеже XVI–XVII столетий является неожиданностью для европейской культуры. В самом деле, что такое четыре века на фоне одной только письменной истории? Попытка увидеть ее истоки в том фундаментальном факте, что рождение ребенка требует соития одного мужчины и одной женщины, является отражением именно этой неожиданности. В истекшей бесконечности прошлого, теряющий ориентиры взгляд пытается зацепиться за самое простое и очевидное, что, как аксиомы Евклида, не требует никаких доказательств. Но при этом забывается, что и сам человек это надбиологическое существо, порождаемое надбиологической же природой социума. Впрочем, он же и создает последнюю, и семья возникает в самом центре этого взаимного творения человеком культуры и новой культурой – самого человека. Сводить все исключительно к биологии означает примерно то же, как если бы мы стали искать основы семейного строительства в броуновском движении атомов. Семья – это не природное образование, но социокультурное явление. Как мы уже могли видеть, она с самого начала формируется вовсе не физиологическими отправлениями мужчины и женщины, а законами глобального потока взаимопревращений «слова» в «дело» и «дела» в «вещь». Именно он составляет действительное содержание жизни человека и его социума. Семью порождает то, что обеспечивает целостность этого информационно-вещественного круговорота и делает единым организмом новый субъект эволюции природы. Как социокультурное начало семья – это система обеспечения преемственности в первую очередь информационного, культурного наследия (и, разумеется, той его части, которая порождается трудом старшего поколения). На протяжении тысячелетий такая преемственность составляла заботу юристов, однако большей частью то, что передается по каналам межпоколенной коммуникации, вступает в противоречие с содержанием формально-правовых актов. Для юридической конторы все сводится к регламентированной строгими правилами передаче от одного к другому «тела» вещи, семья же наследует ее «душу». Так, художественное полотно – это просто холст и краски, в лучшем случае – рыночная стоимость произведения, культурная же ценность артефакта, для нее попросту не существует и в регистрируемых документах никакого отражения не находит. А значит, остается вне юридических процедур. Как, содержание передаваемой из рук в руки книги остается исключительно в «головах» прочитавших, так и передаваемое наследство большей частью остается неуловимым для посторонних. Так что имущество, взятое в его осязаемой вещественной форме, – это (вспомним приводившуюся выше мысль А.Я. Гуревича) не более чем подобие клада, который лежит где-то в земле или на дне болота и охраняет удачу своего хозяина. Или волшебной иголки, что хранит жизнь Кощея. (Разумеется, это не исключает возможность свести все к стоимостному эквиваленту.)7.2.3. Детопроизводство в системе социальной коммуникации
Но вместе с тем нельзя не считаться с тем, что структурным элементом глобального информационно-вещественного круговорота является еще и продолжение рода. Тем более что именно вокруг этого феномена создается великая культура. Но своя культура создается вокруг всех жизненных отправлений человека, – ему свойственно облекать в совершенные формы все, из чего складывается жизнь. По некоему же «большому счету» собственно детопроизводство – лишь техническое средство, с помощью которого социум обеспечивает свое бессмертие, и та культура, которая создается вокруг него, лишь способствует его одухотворению. Важно понять, что это точно такая же искусственная аура, как и культурное клише любой другой поведенческой формы, в которую облекается любая другая социальная функция. Интуитивно мысль, пытающаяся постичь существо этого древнего института, видит в семье некое отвечное начало, которое родилось вместе с ним и будет продолжать свое существование до тех пор, пока будет существовать человеческий род. Меж тем в обыденном представлении незыблемым абсолютом, способным лишь менять свои формы, сохраняя главное, ее делает только одно – принципиальная неотменимость деторождения. В конечном счете именно оно и рассматривается как самая суть семейного союза. Но проведем своего рода «мысленный эксперимент»: вообразим свершившуюся мечту о бессмертии человека, и – вечность исключает не только конец, но и начало – мы тут же поймем, что оно уничтожит свою собственную противоположность – зачатие новой жизни. Таким образом, вовсе не деторождение является «основой всех основ». В действительности смена поколений является лишь специфической формой решения какой-то другой, более фундаментальной, задачи. Между тем уже сегодня перспектива существенного увеличения продолжительности человеческой жизни (а вместе с этим и способности к деторождению) не кажется фантастикой. Умберто Эко недавно выдвинул прогноз, согласно которому в скором времени человек будет мыслить совсем иными временными категориями. «Вообразим теперь, что человечество в среднем доживает до 150 лет. <…> А хорошее питание (которое позволяет нынешнему подростку быть выше и крепче своих сверстников столетней давности) ничуть не замедлит полового созревания: люди будут и дальше начинать свою сексуальную жизнь рано и не станут ждать до пятидесяти»[474]. Кстати, существуют и более радикальные прогнозы, обещающие гораздо большее уже на первую половину текущего столетия, и если им суждено сбыться хотя бы отчасти, вопрос о резком сокращении деторождения со всей остротой станет в практическую плоскость уже для ныне живущих поколений. (Собственно, он уже стоит на повестке дня, свидетельством чему является новый роман Дэна Брауна[475].) Что последует за этим? Ответ очевиден: разумеется, останется человеческий род; останется глобальный кругооборот «слова», «дела» и «вещи», квинтэссенция самого существа развивающейся культуры; останутся – во всяком случае на первое время – мужчина и женщина… Вместе с тем изменится поэзия (и драма) их союза, уже не будет семьи, во всяком случае в том ее виде, в каком она сегодня предстает обыденному сознанию, ибо исчезнет необходимость в том, самом главном, что обеспечивается ею, – межпоколенной коммуникации. А значит, в конечном счете качественно иной характер должна будет принять и межгендерная. Между тем причина появления современной семьи лежит именно в смене форм межпоколенной связи. Повторим: семья это прежде всего специфический социальный инструмент, орган, призванный обеспечить умножение культурного достояния, а вовсе не сохранность органической материи. Отсюда вытекает, что только действительная полнота деталей и качество «сборки» этого социального «устройства» делают возможным сохранность и передачу культурного наследия. Никакое из звеньев распадающейся патриархальной семьи уже не способно выполнить эту функцию в полном объеме, и она долгое время сохраняет свою громоздкость и многоядерность. Нужно развиться разделению труда, необходима диверсификация совокупной деятельности социума, чтобы патриархальная семья стала дробиться на части. Начало ее дробления обусловлено главным образом тем, что объем родовой информации перерастает возможности древнего социального органа как ее физического «носителя». Как в современных информационных технологиях хранилищем информации становится некое виртуальное «облако», физическим носителем интегрального кода жизнеобеспечения перестает быть осязаемый корпус «дома», она уступает свою функцию «облаку» социума, другими словами более высокому уровню организации совместной жизни. Именно поэтому прежняя патриархальная структура теряет статус абсолюта, способного к автаркическому существованию, начала, равновеликого всему обществу. Патриархальная семья становится фактором, сдерживающим диверсификацию его интегральной деятельности, препятствием развитию социальной формы движения, умножению культуры. Это и заставляет социум всем своим укладом дробить ее на составные части. Правда, (об этом уже говорилось) каждая из частей долгое время остается подобием осколка голограммы, который, теряя детали, способен сохранять в себе всю ключевую информацию о способе воспроизводства целостного организма. Однако даже распадающиеся части продолжают оставаться монопольными хранителями значительных сегментов интегрального опыта, утрата которых гибельна для культуры. К тому же они, в свою очередь, не перестают развиваться, обогащая целое. Совершенствуясь и усложняясь, теперь уже они выходят за пределы информационной емкости атомов отдельных сознаний, становятся невместимыми ими, а следовательно, подлежат дальнейшему разложению… Неспособность обеспечить сохранность и развитие даже этих фрагментов единого культурного наследия, которые аккумулируются осколками патриархальных семей, вызывает необходимость отчуждения всех хранимых ими умений, передачу их целостному социальному организму. А это значит переводу их на язык абстрактного знания и аккумуляции знаний в памятниках письменности. Собственно, такая передача и порождает новый этап в развитии межпоколенной коммуникации, когда опыт социума уже не впечатывается ни в мышечную память индивида ни даже не в сложные поведенческие стереотипы, но кодируется в виде сложноорганизованных групп специфических знаков, которые делают возможным дистанционный контакт между носителем/открывателем нового и его воспреемником. Одновременно это открывает дорогу и широкому тиражированию любых новаций, что, в свою очередь, способствует общему развитию единого социального организма, а вместе с ним – дальнейшему дроблению патриархальных «домов». Эта же сумма обстоятельств требует появления специфического посредника, который начинает вытеснять родителя из потока межпоколенной коммуникации в каждом сегменте культуры. Словом, необходимо становление особого социального механизма, занятого собиранием всего свода знаний и одновременно порождением новых, чтобы взломать процесс их передачи от человека к человеку, путем непосредственного контакта (наблюдения и подражания). Только знаковая коммуникация способна обеспечить действительную сохранность культурного наследия. Обеспечение же преемственности путем непрерывного воспроизводства его органического носителя всегда чревато утратами. Забытые человеком технологии – наглядное подтверждение этому. Прежде всего эта эволюция форм передачи и восприятия культурного достояния социума освобождает человека от родительской власти; не будь такой эволюции, не только младший, но даже старший сын никогда не получили бы права требовать свою долю в будущем наследстве. Формирование же новых механизмов преемственности меняет весь уклад жизни, и пусть поначалу блудный сын растрачивает полученную от отца долю, процесс дробления семьи уже не остановить, и, как мы помним, наступает время, когда сыновья готовы пойти даже на троекратную продажу в рабство ради строительства собственного «дома». Правда, даже распадающиеся звенья продолжают долгое время сохранять патриархальный уклад, что, впрочем, понятно, ибо в тысячелетиями существовавшей культурной среде и системе ценностей других принципов своей организации семья попросту не знает. Для того, чтобы родился новый ее тип, должен появиться человек, свободный от всех форм личной зависимости – экономической, юридической, культурной, наконец аксиологической (а именно ею во многом предстает и родительская власть и вся система вассалитета). Но для этого, в свою очередь, должен окончательно измениться механизм культурного донорства, то есть не патриархальный «дом» быть донором социума, но социум – донором «дома». Там же, где семья продолжает оставаться родом голографического осколка, еще не утратившего до конца информацию о своем целом, она продолжает оставаться патриархальной, ибо патриархальность – это вовсе не власть родителя (хотя, конечно, и она тоже), но диктатура информационного пакета, носителем которого он является. Уместно повторить: обособившаяся семья виллана или городского ремесленника не является семьей современного типа, – это просто предельный уровень дробления патриархальной. Все объясняется тем, что и та, и другая продолжают оставаться монопольным хранителем ядра того информационного кода жизнеобеспечения, благодаря которому осуществляется воспроизводство социума даже в самых неблагоприятных условиях. Другими словами, носителями того минимально необходимого информационного состава, который делает возможным их относительную автаркию, способность замкнуться и выжить в условиях любых потрясений. В особенности это касается крестьянской семьи. Ограниченная информационная емкость программного кода ее воспроизводства делает невозможным развитие этого «носителя» сверх какого-то предела. Поэтому она и консервируется на долгое время – еще XIX столетие сельскохозяйственным производством мало чем отличалось от эпохи строителей пирамид. Этот рудимент патриархального уклада способен обеспечить лишь самый примитивный для своего времени образ жизни (вспомним суждение римского военного теоретика Вегеция о том, кто больше подходит для военной службы). Не случайно во все времена, за исключением, конечно, тех, когда ее экономика была единственной формой хозяйствования, крестьянская семья служила образцом отсталости, предметом насмешек. Но в критической ситуации только она способна через несколько поколений возродить все. Что, собственно, не однажды и происходило в истории многих народов. Словом, уклад этой семьи представляет собой модель предельно допустимого уровня разрушения интегральной культуры социума. Сохраняемый же ею потенциал оставляет возможность возрождения утраченного. Может быть, именно это обстоятельство делает необходимым сохранение крестьянской семьи, деревенского быта и сегодня. А вместе с этим и патриархального уклада, элементы которого продолжают сохраняться не только в отсталых странах. Таким образом, можно утверждать, что семья современного типа появляется там, где социум (в лице сертифицированных им посредников) полностью вытесняет родителя из процесса передачи социального опыта. Разумеется, этот вывод (как, впрочем, и никакой другой) нельзя абсолютизировать. Уже на первых этапах собственно человеческой истории исчезает патриархальная семья, способная хранить целостное достояние социума. Но и сегодня не существует ни одной первичной его ячейки, которая не была бы способной передать новому поколению какие-то общие для всех ценности. И вместе с тем остаются количественные пределы, за которыми одно качественное состояние переходит в другое.7.2.4. Передача статуса
Вместе с тем мы помним, что социализация новых поколений не сводится к освоению «техники» жизни в социуме, усвоению минимально необходимого информационного пакета, обеспечивающего самостоятельность. Кроме этого, существует и такая материя, как социальные связи. Выше говорилось о том, что порождает их. Прежде всего, они формируются там, где возникает необходимость координации работы исполнителей, занятых в технологически смежных или зависимых друг от друга процессах, которые отделены пространственно-временными барьерами. В свою очередь, взрывное умножение и новых видов деятельности и этих барьеров порождает специализацию человека, а вместе с нею – необходимость отчуждения, распределения и обмена ее продуктов. Еще на заре собственно человеческой истории управление координацией распадающегося на отдельные сегменты производства, отчуждением, распределением и обменом его результатов становится одной из ключевых функций, залогом совместного жизнеобеспечения. Дальнейшее же развитие социума и усложнение хозяйственных связей приводит к выделению этой функции в совершенно самостоятельный род деятельности, который со временем порождает свои «технологические секреты», свою культуру, вернее сказать, новый сегмент единой культуры социума. Этот сегмент, в свою очередь, становится предметом специального обучения, и даже там, где патриарх перестает быть живой «флеш-картой», хранящей программный код жизнеобеспечения своего семейства, от него продолжает зависеть все. Это обусловлено тем, что только отец семейства остается единственным носителем тайны управления – специфической технологии объединения совместныхусилий на достижение общей для всех цели. Но, кроме абстрактного содержания секретов такой технологии, именно он замыкает на себя вполне осязаемые социальные контакты, с помощью которых частная повседневность его «дома» встраивается в единый поток интегральной жизни социума. А значит, и передача наследия новому поколению не сводится к абстрактному обучению, но требует практического переключения всей их совокупности на его преемника. Характеризуя это обстоятельство, М. Блок писал: «…решающим при выборе был еще один обычай, к которому прибегала и церковь с тем, чтобы свести на нет игру случая: обычно еще при жизни настоятель приучал своих монахов к тому, кого избирал своим преемником. Так поступали, например, первые аббаты Клюни, крупнейшего из монастырей. Точно так же короли еще при жизни получали от своих подданных согласие на приобщение одного из своих сыновей к королевскому достоинству, что означало – в случае, если речь шла о королях, – немедленную сакрализацию»[476]. Повторим, система социальных контактов, которые замыкаются на него, включает как «внешние», так и «внутренние» интеграционные связи. Именно они определяют положение главы семейства как в его собственном «доме», так и в обществе, другими словами, формируют его внутрисемейный и социальный статус. Обучение технике пользования этими контактами и их переключение на своего наследника и есть передача статуса, форма сохранения своих позиций в структуре социума. А значит, даже там, где основная тяжесть социализации новых поколений перекладывается на сертифицированного социумом посредника, нуклеарная семья продолжает активно участвовать в межпоколенной коммуникации и определять общую стратегию ее развития. С выделением управления в самостоятельный вид деятельности, и его «техника», и вся система обеспечивающих социальную интеграцию контактов становятся самостоятельным предметом культурного достояния. Не случайно искусство управления со временем становится наукой. Значимость этого института практически незаметна на низовом уровне организации социума, но чем выше статус «дома», тем более весомым становится и содержание информационного пакета, и роль того терминала, на который замыкаются социальные связи. С восхождением на верх социальной пирамиды все бóльшие массы и гораздо более могущественные силы вовлекаются в единый процесс интеграции, а значит, резко вырастает социальная ответственность тех, кто призван объединять усилия низовых звеньев и одновременно интегрировать их в единую структуру социума. Отсюда и сама процедура передачи не может не обрастать известными условностями. Только на первых этапах развития феодального общества, в раннефеодальных (V–IX вв.) и вассально-сеньориальных (X–XIII вв.) монархиях статус каждого звена социальной структуры определяется размером той доли интегрального ресурса социума, которая оказывается в его управлении. Другими словами, только размером собственности (и, разумеется, способностью к ее защите оружием). Но уже в Средние века собственность отделяется от пользования, а их субъекты до некоторой степени противопоставляются друг другу. Поэтому только основание социальной пирамиды, где преобладает домовое натуральное хозяйство со слабой потребностью в обмене, не заинтересованное в разделении труда и расширении товарных связей, оказывается в полной зависимости от сохранения всей суммы практических ремесел, целостности наследования их технологических секретов. Каждый следующий уровень озабочен совсем другим – полнотой и эффективностью интеграции низовых звеньев. К тому же с распадом античных государств нормы публичного права вытесняются частно-правовыми, начала межличностного договора становятся на место общего закона, а личная зависимость – на место гражданства. Отсюда каждый сеньор вынужден брать на себя решение главным образом этой задачи. Неслучайно долгое время «в общественном сознании абстрактная идея власти воплощалась в лице конкретного правителя»[477], но для этого каждый правитель должен быть заранее подготовлен к своей будущей роли. Другими словами, он должен в полной мере владеть искусством управления. Ведь там, где собственность отделяется от пользования, это может стать критическим. Несмотря на всю вневещественность, передача ключей управления нередко оказывается гораздо более болезненным вопросом для социума, чем даже сохранность любой технологии. Правда, бытует мнение, согласно которому передача статуса происходит едва ли не автоматически. В пример приводится наследственная монархия, обычаи аристократических родов; только в низшем классе формируется система гильдий и обучения ремеслам. Однако в действительности ни о каком автоматизме не может быть речи и в этом сегменте преемственности культурного достояния. Передача управления представляет собой сложноорганизованный процесс, который не протекает сам по себе. К тому же чем выше статус, тем более строгие требования предъявляет к нему социум. Между тем в семье нового типа механизмы обеспечения преемственности освобождаются и от этой функции. Пусть в Средние века даже низовые уровни городского и государственного управления передаются по наследству, с ростом городов и централизацией государств возрастающая сложность функций, умножение знаний, необходимых для их исполнения, начинают требовать специального обучения, которое уже не может обеспечить отец семейства. Поэтому и здесь в механизм обеспечения преемственности вмешивается социум. Строго говоря, начало этого вытеснения мы видели еще в табличках «шурпу» и древнеегипетских текстах. Но там не только сын находится в родительской власти – учитель (в известной, разумеется, мере) подотчетен ему же, и если не «гиппопотамовая плеть», то что-то другое вполне способно привести в чувство и этого агента социализации. В сфере обеспечения преемственности различие между патриархальной семьей и семьей нового типа проявляется в том, что в одном случае сертифицированный социумом посредник подвластен родителю, а следовательно, является его «продолжением», в другом – становится вполне самостоятельной величиной даже там, где за обучение берутся деньги. В конце XI – начале XIII вв. в Западной Европе появляются первые университеты (1088 – Болонский, уже в 1096 г. ведется обучение в Оксфорде, 1209 – Кембридж, 1215 Сорбонна, 1218 – университет Саламанки и т. д.). Им предшествовали такие образовательные центры, как, подобные Клюнийскому, монастырские ордены, но крупнейшие из светских университетов начинают играть куда более значимую роль в жизни европейских государств. Университеты оказывают влияние на формирование всей западноевропейской цивилизации, их власть нередко оказывается сопоставимой с властью церкви. Вмешательство социума в систему обеспечения культурной преемственности проявляется и в появлении книгопечатания, благодаря чему возможности межпоколенной коммуникации существенно расширяются. Формирование столь мощного и могущественного института делает невозможным подчинение его агентов родительской власти тех, кого они учат. Тем более что статус образовательных центров, их профессоров, да и самих студентов подкрепляется не одним авторитетом знания, но и императорскими указами. Так, указ Императора Священной Римской империи Фридрих Барбароссы ставит под особое покровительство студентов, уезжающих учиться в чужие земли. Тем же указом многие из них освобождаются от круговой поруки по долговым обязательствам и от подсудности городским властям. «Прагматическая санкция» Католических королей, обнародованная в Санта-Фе в 1492 году, подтвердила, что студенты исключаются из сферы действия общего правосудия и подчиняются исключительно своему, назначавшемуся папой, «эколятру», в обязанности которого входило защищать все права и прерогативы студентов, среди которых было освобождение от воинской службы и всех налогов, касавшихся их личности и их имущества»[478]. Студенты переводились под юрисдикцию собственных профессоров или местного епископа. Социальный статус самих профессоров становится сопоставимым со статусом аристократов. Перед многими из них начинают заискивать даже самые могущественные персоны. Разумеется, это не мешает нобилитету контролировать процесс обучения своих сыновей и даже ставить свои условия их наставникам. Но подготовка молодого человека, которому предстоит занять не самую высокую должность, уже неподконтрольна и тем более не подвластна родителю. Следовательно, можно утверждать, что в семье нового типа перестает быть его исключительной прерогативой и передача статуса. Таким образом, в целом в системе государственного и городского управления передача даже «наследственных» должностей от отца к сыну ставится под контроль социума. Глава семьи постепенно утрачивает статус наследственного координатора социальных функций в том или ином сегменте общественной жизни, и к Новому времени родитель практически полностью вытесняется из процесса передачи статуса. Только высшая аристократия сохраняет свои позиции в межпоколенной коммуникации.7.3. Гигиена брака
7.3.1. Стерильность продолжения рода
Приверженность ценностям брака – это в конечном счете приверженность ценностям социума; подтвердить ее можно только одним – неукоснительным выполнением действующих культурных норм. В свою очередь, их отрицание – это род бунта против него, посягательство на его устои. Между тем воспроизводство рода и воспитание новых поколений остается единственным незаменяемым звеном общего механизма социальной преемственности. Поэтому согласие с социумом в этом пункте предполагает подчинение его освященному традицией регламенту. Все это справедливо не только на уровне общественного организма в целом, но и на уровне дискретных его единиц. Передача родового наследия – это не передача материальных имуществ, но информационно-вещественный процесс. Впрочем, если даже ограничиться одним материальным его звеном, а для обыденного сознания собственность, «вещь» – это едва ли не единственное содержание передаваемого наследства, мы обнаружим, что и она является не более чем специфическим состоянием целостного потока взаимопревращений. Вещи воплощают в себе многое от личности производящего их человека, их наследование – есть в то же время и восприятие ее, личности, определений. Правда, в полной мере такой вывод справедлив лишь в условиях неразвитого общества, в условиях замкнутого автаркического патриархального быта. Напротив, в высокоразвитой цивилизации личность прежнего обладателя уже не светится в вещественном составе передаваемого достояния (в особенности там, где, принимая денежную форму, обезличивается и оно). И все же сказать, что в современных условиях физическая смерть человека стирает все следы его личности на оставляемой им собственности, значит совершить ошибку. Уходит он, но остается система его связей с социумом, и никакая преемственность немыслима без инкрустирования в нее наследника. Вхождение в эту систему нового человека всегда связано с приспособлением его к ней, с определенной перестройкой по мерке своего предшественника. Сама собственность, даже там, где она принимает полностью обезличенную форму капитала, не более чем часть совокупного ресурса общественного развития, а следовательно, за нею всегда стоит вполне конкретная социальная функция, содержание которой не может быть сведено ни к абстрактному пользованию, ни к абстрактному владению, ни к столь же абстрактному распоряжению. Все здесь производно от ключевых ценностей социума, а значит, и с его передачей новому режим управления этим ресурсом обязан оставаться производным от генерального вектора. Только в этом случае обеспечивается бесконфликтность межпоколенной преемственности. В управлении собственностью нет места произволу, никакой социум никогда не допустит его. Отсюда переключение родителем тех социальных связей, которые формируют его положение в обществе, на своего наследника и передача ему собственности – это взаимодополняющие друг друга грани одного и того же начала. Одно решительно невозможно без другого; где нет такого взаимодополнения, рвется нить социально-культурной преемственности, встает угроза общему самосохранению. Именно поэтому социум прямо заинтересован в обеспечении известной гигиены воспроизводства как человеческого рода вообще, так и любого конкретного рода в частности. Стерильность этого процесса представляет собой элемент общей гигиены саморазвития, и каждый, кто претендует на то, чтобы стать его непосредственным участником, обязан предъявить свидетельства своей приверженности базовым ценностям. Только эти свидетельства могут говорить о готовности сохранить генеральное направление интегрального процесса превращений «слова – дела – вещи». Регламентация правил формирования родовых союзов, ритуалов вхождения/принятия человека в новый «дом» – это вовсе не формальная дань общественным условностям, но важный шаг в едином потоке социального строительства. Даже сегодня без подчинения им никакая семья не становится семьей, то есть единым телом с единой душой. Там же, где правят патриархальные законы, их нарушение должно быть исключено. В том, чтобы новые союзы функционировали как единый организм, в конечном счете заинтересованы все. Полномочным же представителем «всех» в обеспечении стерильности воспроизводства рода остается родитель. Правда, по мере разложения единого патриархального «дома», над главой фамилии встает его непосредственное социальное окружение (соседская община), цех, церковь и, разумеется, сословие, к которому он принадлежит. Поэтому не только он осуществляет надзор за исполнением того, что на поверхности явлений для одних предстает светскими условностями, для других – общественными предрассудками. Все это весьма и весьма могущественная материя, с которой обязан считаться каждый. Несанкционированное или происходящее с нарушением правил вмешательство в единый процесс продолжения рода должно быть исключено, и там, где это все-таки случается, начинаются человеческие драмы, способные ломать многие судьбы. Упомянутый ранее Абеляр встречает Элоизу и воспламеняется любовью к ней. Уже знаменитый философ-богослов снимает комнату в доме ее дяди, каноника парижского собора Нотр-Дам. Страсть становится взаимной: «Сначала нас соединила совместная жизнь в одном доме, а затем и общее чувство». Между тем один связан обетом безбрачия, другая – условностями света, и все же без колебаний оба без остатка отдаются любви. «Охваченные страстью, мы не упустили ни одной из любовных ласк с добавлением и всего того необычного, что могла придумать любовь»… Чтобы скрыть беременность Элоизы, Абеляр отвозит ее в Бретань к своей сестре. Там она рожает сына… ни отец, ни мать с тех пор никогда не вспоминают о нем. Их связь нарушает все правила приличия, но если ослепленные страстью любовники могут переступить через них, для опекуна Элоизы это бесчестие: «…дядя после ее бегства чуть не сошел с ума; никто, кроме испытавших то же горе, не мог бы понять силу его отчаяния и стыда». Он вынужден настаивать на официальном браке, Абеляр соглашается на венчание, но только при условии сохранения тайны. После венчания супруги живут раздельно, Элоиза возвращается к дяде. Фульберт не держит данное им слово; для сохранения своей чести и репутации племянницы он оглашает брак. Элоиза отрицает случившееся, ее сажают под замок… Абеляр похищает ее из дома и увозит, чтобы скрыть в монастыре… Фульберт с тремя наемниками и врачом-испанцем прокрадываются в спальню зятя: «Придя в сильное негодование, они составили против меня заговор, и однажды ночью, когда я спокойно спал в отдаленном покое моего жилища, они с помощью моего слуги, подкупленного ими, отомстили мне самым жестоким и позорным способом, вызвавшим всеобщее изумление: они изуродовали те части моего тела, которыми я свершил то, на что они жаловались»… Но все же в исповеди Абеляра нет суда над теми, кто сломал его жизнь. Философ хорошо понимает, состояние опекуна, связанного светскими условностями, и сам приходит к этому человеку: «…прося у него прощения и обещая дать какое ему угодно удовлетворение. Я убеждал его, что мое поведение не покажется удивительным никому, кто хоть когда-нибудь испытал власть любви и помнит, какие глубокие падения претерпевали из-за женщин даже величайшие люди с самого начала существования человеческого рода. А чтобы еще больше его успокоить, я сам предложил ему удовлетворение сверх всяких его ожиданий: а именно сказал, что я готов жениться на соблазненной, лишь бы это совершилось втайне и я не потерпел бы ущерба от молвы». Потом, когда к нему сбежится весь город, он будет думать о том, «как справедливо покарал меня суд божий в той части моего тела, коей я согрешил; сколь справедливым предательством отплатил мне тот человек, которого раньше я сам предал <…>»[479]. Мы можем восхищаться мужеством людей, нашедших в себе силы бросить вызов тысячелетним стереотипам культуры, и в этом восхищении будет своя доля правды. Ведь именно такие бунты способствуют развитию ее аксиоматического ядра, а вместе с ним и культурного наследия в целом. Другими словами, их роль вполне сопоставима с ролью все тех же «стеариновых свечек», которые рождаются все тем же неподконтрольным никакому расчету человеческим чувством. Однако не следует лицемерить и в этом восхищении: абсолютизировать ценность подобного вызова, сколь бы романтически он ни выглядел, – тоже недопустимо. К тому же нет ни одной общественной условности, которая не могла бы быть сочтена предрассудком; без исключения любая культурная норма несет в себе потенциал своего отрицания. Впрочем, повторим, не будь его, не было бы и общественного развития.7.3.2. Сословный мезальянс
Таким образом, даже обособляющееся, ядро патриархальной семьи не остается вне контроля социума в лице родителя, соседской общины, цеха, сословия, церкви; его жизнь продолжает подчиняться общим ценностям и общим нормам. Одной из таких норм становится социальное равенство брачных партнеров, формой же подчинения – воспрепятствование мезальянсу. Отношение социума к неравноправному браку еще в древности отражается в его законодательстве, и мы помним, что в Афинах свободнорожденному человеку был противопоказан брак с рабами, вольноотпущенниками, метеками и даже с ремесленниками, поскольку и те ограничены в гражданских правах. Законным считался только союз между свободным и дочерью другого – полноправного же гражданина. Если равенство правосостояний нарушалось, дети считались незаконнорожденными. Такое же положение сложилось и в Риме. Впрочем, там существовало еще одно сословие – плебеи. Несмотря на то, все они были свободными гражданами своего государства, их браки с патрициями запрещены и дети объявляются незаконнорожденными[480]. Европейская культура, разумеется, не исключение – в этом пункте она мало чем отличается от других цивилизаций. Это неудивительно: стихийно развиваясь по общим законам, она заимствует и чужой опыт. Известно, что и греки, и римляне специально изучали обычаи других народов для совершенствования собственного законодательства. Между тем и для Востока аксиоматичны истины, согласно которым: «…берущие по глупости в жены низкорожденных женщин, быстро низводят семьи и потомков к положению шудры»[481]. Сословные ограничения никуда не исчезают и в Средние века. Так, Салическая Правда предписывает обращение в рабство за вступление в брак с рабом (рабыней)[482]. Сохраняются они и в Новое время, доживают даже до наших дней. Словом, воспрепятствование мезальянсу прослеживается на протяжении всей истории, и уже один этот факт не позволяет объяснить все одними сословными предрассудками. Может быть, с наибольшей отчетливостью это проступает на самом верху социальной пирамиды. Уже само существование норм династического права свидетельствует о том, что от контроля и подчинения нормам не уходят даже первые семьи доминирующих на континенте государств. Строгая регламентация состава лиц, принадлежащих им, порядка вхождения в правящий «дом», вопросов наследования власти рождалась вовсе не частными интересами венценосных фамилий, не желанием монополизировать их отношение к государственному управлению. Социумом правят законы, независимые от воли и сознания пусть даже очень важных персон. Династическое право – это проявление все той же социальной «гигиены» преемственности, его нормы диктует не воля первых лиц государств, но врожденный инстинкт самого общества. Незыблемость порядка управления составляет залог его устойчивости, если не сказать самой жизни. К тому же наследственные права европейских властителей играют огромную роль и в межгосударственных делах; мы помним, что история европейских войн – это во многом история дележа наследственных территориальных прав. Но если в Средние века династические распри затрагивают лишь отдельные регионы Европы, то в XVII и в первой половине XVIII века они начинают сотрясать весь континент. Война же за австрийское наследство становится прологом к Семилетней, которая фактически становится первой мировой. Примерами того, как государственный интерес вмешивается в судьбы брачующихся, пестрит история Западной Европы. Известны они и отечественной. Именно действие объективных законов развития общества заставляет скрывать нарушение норм династического права российскими венценосцами. Так, государственной тайной становится брак Петровской дочери Елизаветы с Алексеем Разумовским и венчание Екатерины II с Потемкиным. Известны и открытые нарушения социальных приличий и династических норм. Таков союз самого Петра с Мартой Скавронской, которая после его смерти становится императрицей Екатериной I. Но здесь следует помнить о конфликте интересов враждующих политических партий, которые находят компромисс в ее венчании на царство. Там же, где почвы для компромисса нет, «гигиенический» закон неумолим, и именно его диктат руководит государственной инициативой. 5 апреля 1797 Павел I издал Акт о престолонаследии, определявший порядок наследования престола и принадлежность к Российскому Императорскому Дому. Этот Акт 20 марта 1820 г. был дополнен императором Александром I следующей нормой: «…если какое лицо из Императорской Фамилии вступит в брачный союз с лицом, не имеющим соответственного достоинства, то есть не принадлежащим ни к какому царствующему или владетельному Дому, в таком случае лицо Императорской Фамилии не может сообщить другому прав, принадлежащих членам Императорской Фамилии, и рождаемые от такого союза дети не имеют права на наследование престола»[483]. Поэтому княжна Долгорукая не обретает никаких династических прав, в браке с Александром II ей присваивается всего лишь титул «княгини Юрьевской». Брак внучки А. С. Пушкина с внуком Николая II Михаилом Романовым приводит к тому, что последний теряет все права на российский престол. Характерно, что династические «предрассудки» передаются даже сознанию тех, кто, казалось бы, должен быть свободен от них. Так, брак младшего брата Наполеона Джерома с американкой Элизабет Паттерсон был расторгнут, Джером был вынужден жениться на вюртембергской принцессе. Таким образом, наивно видеть в неприятии уступок чувствам молодых людей признак неразвитости общественного сознания. «Гигиена» преемственности структурообразующих социальных связей слишком серьезная вещь, чтобы ее защита не обеспечивалась базовыми инстинктами социума. Проведем, может быть, неожиданную, параллель. «В пятницу вечером я в Б-цах с офицерами пил. <…> Об атеизме говорили и, уж разумеется, бога раскассировали. Рады, визжат. Кстати, Шатов уверяет, что если в России бунт начинать, то чтобы непременно начать с атеизма. Может, и правда. Один седой бурбон капитан сидел, сидел, все молчал, ни слова не говорил, вдруг становится среди комнаты и, знаете, громко так, как бы сам с собой: «Если бога нет, то какой же я после того капитан?» Взял фуражку, развел руки и вышел»[484]. Вдумаемся. Не отягощенный излишней образованностью капитан не может выразить свою мысль, но его протест явно говорит о том, что устойчивость социального порядка в конечном счете держится на незыблемости основополагающих принципов устроения общества. Уже простой мятеж против центральной власти сотрясает всю систему социальных статусов. Свергни ее – и полетят с погон даже генеральские звезды. А тут – Бог! Убери Его и рухнут все мировые законы, не то что присвоенные государством звания. Что перед этим катаклизмом маленькие капитаны? Таким образом, в протесте неотесанного свободомыслием «бурбона» прорывается голос могущественного социального инстинкта, для которого разрушение базовых культурных ценностей равнозначно концу света. Словом, вовсе не предрассудок – незнающий сомнений голос социального инстинкта слышится и в упрямом неприятии «раскассации» Бога, и в осуждении неравного брака. Этот голос не умолк в каком-то далеком прошлом. Еще в 1936 году английский парламент не дает согласия своему королю на брак с дважды разведенной американкой Уоллис Симпсон, и Эдуард VIII отрекается от престола. Для полноты картины упомянем и о событии, не затрагивающем европейскую культуру: в 2005 году японская принцесса выходит замуж за «простолюдина» Йосики Куроду, в результате чего лишается своего титула. И сегодня императорские семьи выполняют не только представительские функции. Не обладая государственной властью, они все же срощены с ней. Не забудем и о том, что значительная часть национальных достояний продолжает оставаться в собственности монархов, поэтому бракоразводный процесс способен сотрясти многое. Династическое право – это еще и форма социального контроля над жизнью правящей фамилии с целью обеспечения собственной жизнестойкости всего общества. Однако строгой регламентации подлежат не только их брачные союзы и, чтобы убедиться в действенности социального надзора над «гигиеной» супружеств за пределами царствующих домов, достаточно вспомнить сюжеты популярных романов и оперетт, где сословные перегородки часто выступают основным элементом интриги. Поэтому останавливаться на этих ступенях сословной иерархии нет нужды. При неравноправном браке и здесь ни законнорожденные дети, ни супруг (супруга) не наследуют богатства и титулов обладателя более высокого социального статуса. В среде же высшей знати строгие формальные ограничения продолжают сохраняться вплоть до недавнего времени. На первый взгляд, жизнь «третьего сословия» не в такой мере подчинена правилам исчисления родословий. Однако свои ограничения существуют и здесь. Вообще говоря, в третьем сословии феномен мезальянса с трудом поддается определению, не до конца ясна и его роль в обеспечении развитии социума. Но вместе с тем и здесь анализ показывает, что подход к нему как к простой условности, преодоление которой является признаком социальной зрелости, несостоятелен. Повсеместная распространенность и стойкость социальной реакции на неравноправный брак достаточно красноречиво говорят об этом. «Купцы и бесприданницы» – вот известные каждому примеры. Памятники культуры оставляют нам мало свидетельств страдательной роли мужчины, а между тем униженной стороной брачного союза способна быть не только женщина. Правда, заботясь о «гигиене» собственного воспроизводства, социум снисходительно относится к нарушениям чистоты брака, в котором жертвой становится бедная инженю, к подчиненной же роли мужчины его культура непримирима. Об этом пишет Марциал:7.3.3. Культурный мезальянс
Впрочем, изменение отношения к сословному мезальянсу сопровождается появлением новых ограничений. Вследствие того, что семью нового типа делает не только утрата мужчиной роли монопольного хранителя некоего программного кода, но и совместный досуг, одним из главных условий ее жизни становится культурная близость. Между тем ценностей, которые были бы общими для всех культурных слоев, не так уж много. Гораздо больше тех, которые разъединяют. Столкновение же ценностей исключает сближение душ, без чего совместный досуг невозможен. Поэтому здесь, на стыке служилой верхушки третьего сословия и далекой от аристократов части второго обретает критическое значение совершенно новый вид мезальянса – культурный. Даже сегодня, в условиях нигилистического отношения ко многим «предрассудкам», культурный мезальянс остается весьма серьезным препятствием для союза. Брак обладателя диплома высшей школы с плохо образованным партнером способен вести к тому, что ценности, защищаемые первым, могут обретать дополнительный вес (между тем, пусть даже очень хороший, специалист в чем-то одном вовсе не обязательно глубокий знаток всего остального). Напротив, значимость тех, что отстаиваются вторым, способна снижаться, даже в том случае, если это вполне безусловные вещи. Так, глупая «рязанская» жалость часто более мудра, чем многие абстрактные педагогические истины, уже «потому что буква убивает, а дух животворит». К тому же история мысли помнит много неприемлемого, что высказывалось даже крупнейшими авторитетами от просвещения – достаточно вспомнить такого властителя дум, как Руссо. Не случайно превосходство простой житейской мудрости над книжными откровениями обнаруживается не только в проповеди Павла, но и в кажущихся парадоксом словах Киплинга: «Никто кроме бабушки не должен воспитывать ребенка. Матери годятся лишь на то, чтобы рожать»[486]. Словом, в случае культурного неравенства страдает не только семейный союз, но и социум. В сословном же обществе только культурная близость могла окончательно разрушить все перегородки. Впрочем, существует не только конфликт образованности с невежеством, но еще и столкновение разных культур. «Ортодоксальный взгляд на общий процесс культурной эволюции, происходящей широким фронтом, считается слишком упрощенным. Согласно альтернативной точке зрения, <…> культурная эволюция <…> представляет собой продукт конкуренции между противостоящими одна другой социальными группами с различными культурами»[487], – говорилось еще в XIX веке. В XX веке его разновидностью становится противостояние «физиков» и «лириков», культуры технократов и культуры гуманитариев. Пусть это противостояние и не переходит в «горячую» фазу, не следует думать, что его значение менее фундаментально, чем различие этнических культур или религиозных убеждений. Принято считать, что в нашей стране начало ей положило стихотворение Бориса Слуцкого, которое было напечатано в «Литературной газете» в октябре 1959 года.7.4. Утрата мужской монополии
Разумеется, отличия, часто глубокие, существовали всегда. Уже хотя бы потому, что только мужчина имел доступ к образованию. О необходимости обеспечить равноправие полов в этом вопросе заговорит Кристина Пизанская, да и то только для того, чтобы помочь женщине обрести твердую опору в «мужском» мире. Однако в патриархальной семье культурный мезальянс не имел практически никакого значения. Во-первых, потому, что общей сферы досуга, где противостояние ценностей одного культурного слоя составу других могло бы проявиться во всей полноте, не существовало. Удовлетворению культурных запросов мужчины (часто его самовоспитанию) служил институт гетер в одни времена, Прекрасной Дамы – в другие. При этом и образ светской женщины и образ ее жизни создавался вовсе не самой женщиной, но мужскими ожиданиями. Запросы же той, кому не было назначено вращаться в свете, не заботили вообще никакую культуру, никого. Так что семья служила совсем иным целям. Во-вторых, потому что сердечная близость и брак традиционно рассматривались как разные, часто враждебные друг другу стихии. Мы видим то и другое не только в родительских решениях брачных судеб своих детей. Сама силлогистика вердиктов, которые выносились «Судами любви», со всей убедительностью подтверждает их противостояние, – и не следует относиться к логике дам, оказавшихся в центре мужского внимания, с пренебрежением. Не в последнюю очередь именно она служит причиной страданий Абеляра и Элоизы:Выводы
1. Становление семьи нового типа обусловлено действием многих факторов, в числе главных можно выделить такие, как дальнейшее развитие разделения труда и диверсификации интегральной деятельности социума; отчуждение культуры, которое порождается недостаточной «емкостью» семьи как информационного носителя; необходимость стерильной передачи статуса, которая заставляет фиксировать состав тех, кто обладает правом замкнуть на себя социальные связи; наконец развитие феодальных отношений. 2. Сбрасывание всех признаков патриархальности связано прежде всего с тем, что семья перестает быть монопольным хранителем части программного кода развития социума а также утрачивает статус наследственного координатора социальных функций в том или ином сегменте общественной жизни. 3. Семья нового типа впервые возникает на стыке служилой верхушки третьего сословия и беднеющей части второго, где сближается род занятий и социальный статус. Ее появление обусловлено становлением абсолютистских государств, формированием единой пирамиды управления, умножением числа и разделением его функций. 4. Одним из ключевых факторов является доступ к образованию, вызванная ростом образованности и культуры потребность в непубличных формах досуга, принятие ценностей единой культуры. 5. Семья нового типа стирает грань между любовью и браком, взаимное чувство становится не только культурной ценность, но и основанием брачного союза. 6. Именно в семье нового типа рождается феномен детства, благодаря ей ребенок впервые получает особый статус. 7. Вместе с тем она лишает мужчину его монопольной роли в семейном строительстве и становится причиной ускорения гендерных сдвигов.VIII. Семья, не образующая род
8.1. Трансформация гендера
8.1.1. Обрыв преемственности
Европейская семья современного типа – это семья с оборванной линией преемственности, семья, не образующая род. Лишь на первый взгляд передаваемое ею от отца к сыну по-прежнему сводится к занятию, имуществу, базовым ценностям социума, наконец, к социальным контактам, и при желании можно увидеть во всем этом те же элементы единого содержания межпоколенной коммуникации, которое выражается генеральным потоком взаимопревращений «слова», «дела» и «вещи». Однако в действительности коммуникационный поток проходит за границами ее жизни, и она уже не может быть сравнена даже с осколком некогда единой голограммы, который был способен хранить в себе информацию о целом. Долгое время и в этой семье ключевым компонентом наследия остается «дело», поэтому и собственность, и социальные связи, и базовые ценности социума структурируются вокруг него. Но в городском быту уже к началу прошлого столетия объективные законы развития технологии, переход от мануфактуры (о ней речь впереди) ко всеобщему машинному производству, доведенное до предела дробления технологических процессов разделение труда приводят к тому, что оно перестает быть предметом наследования. Передаваемое имущество («вещи») теряет всякую связь не только с исчезающими родовыми занятиями, но и с ремеслами вообще. «Слово» как символ информационной базы изучаемых детьми ремесел, как правило, звучит за стенами дома. Значительные изменения претерпевает и сельский быт. Правда, преемственность занятий в значительной мере сохраняется, но роль родителя в освоении современных технологий и современного инструментария перестает быть главенствующей и здесь. Свою роль играет и развивающаяся инфраструктура современной деревни (водопровод, электричество, газ, дороги, средства связи, включая СМИ и Интернет) и техническое вооружение быта. Овладение даже базовыми достижениями современной цивилизации требует посредничества внесемейного коммуникатора. К тому же и доля сельского населения существенно сокращается. Но все же вкратце остановимся на сохраняющихся элементах наследия.Собственность
Мы видели, что, ее содержание не определяется вещным, юридическим и функциональным измерениями. Взятое вне связи с другими, вещное измерение последней представляет собой не более чем мертвый инструментарий интегрального жизнеобеспечения социума. Юридическое – как правовой режим его функционирования, позволяющий получить тот или иной результат. Но, есть и другое измерение, вне которого теряет всякий смысл и материальная составляющая и совокупность всех прав владения, пользования и распоряжения ею. В нем собственность выходит за границы вещи и правового режима ее существования и предстает как особый род деятельности, который требует от своего субъекта специфических знаний, умений, навыков и, может быть, самое главное, известных способностей, без которых управление ею оборачивается быстрой растратой. Блудный сын из библейской притчи получает свою долю материального наследства. Однако обнаруживается, что вещественная составляющая – ничто вне родовой функции. Поэтому главное в обретаемой им самостоятельности заключается в том в том, чтобы создать свое «дело», и несчастье блудного сына не столько в моральной неустойчивости (хотя, конечно, и в ней тоже), сколько в отсутствии способности распорядиться полученным богатством, в неумении найти свою нишу в деловом мире. Ушедший из дома, он оказывается вне родового занятия, и неспособность создать собственное ставит его на грань выживания. Хорошо, что остается отец, к которому еще можно вернуться, и это спасает. Таким образом, там, где состав и размер передаваемой собственности имеют критическое для социума значение, именно он вынужден брать на себя преемственность функций, формировать новые условия их исполнения, и нередко в этих условиях не остается места для наследника, и ее распорядителем оказывается не он. В остальных случаях преемственность «дела» становится редким исключением из общего правила.Социальные связи
Именно они определяют статус человека. Между тем и статус, как мы уже могли видеть, это не просто «положение человека в обществе», но прежде всего система общественных отношений, которые дают право на управление известной долей интегрального ресурса социума. Другим словами, и это право, и эти отношения строятся вокруг социальной функции, то есть вокруг все того же порученного ли социумом или самостоятельно созданного «дела». Без него все социальные контакты теряют ценность, без него нет статуса. Таким образом, и здесь главное это род занятий. Только его преемственность обеспечивает сохранение и статуса и собственности. Но и эта линия преемственности обрывается в семье нового типа. Отец не вправе (да и не в состоянии) замкнуть на сына те социальные контакты, которые обеспечивают его статус: «…богатые высокопоставленные семьи все еще имеют преимущества, когда встает вопрос о передаче богатства и статуса детям. Но это осуществляется скорее не на основе наследования, а в форме подготовки детей к получению такого образования и такой работы, которые обеспечивают высокий статус. Члены высшего класса имеют возможность оплачивать элитарное образование и поддерживать «знакомства», способствующие высокому статусу»[494]. Иначе говоря, родитель лишь способствует вхождению своего наследника в систему специфических социальных связей (в российском просторечии это обозначается понятием «блата»), но не в состоянии практически замкнуть на него все необходимые контакты и заставить их «работать» на него. Такое доступно только социуму. И даже там, где передача наследия сопровождается прямым подчинением преемнику всего аппарата обеспечения его прав и функций, как это происходит при передаче центральной власти, статусные потери неизбежны, если нет необходимого потенциала (физического, морального, интеллектуального), позволяющего формировать ориентиры развития и умения самостоятельно управлять этим сложным инструментарием. Разумеется, это не значит, что современная семья неспособна наследовать родовое занятие, родовой статус. Но большей частью преемственность не носит органический характер; не старшее поколение передает тайну профессии (слишком неподъемен этот груз социализации для отдельно взятого человека), оно оказывает лишь моральное воздействие на выбор своих детей. Точно так же не оно, но специализированные институты обеспечивают переключение необходимых социальных контактов на преемника «дела». Эти же институты гарантируют нормальное функционирование его инструментария (собственности). Другими словами, главное в межпоколенной коммуникации осуществляется вовсе не семьей современного типа, но внешними структурами, и сегодняшние «династии» врачей, военных, моряков и т. п. это не более чем тень старых патриархальных родов, веками передававших новым поколениям секреты родового ремесла. Правда, в истории ничто не исчезает, и, следовательно, какие-то черты патриархальности продолжают существовать по сию пору, но все же определяющими становятся новые принципы семейного строительства.8.1.2. Мужчина и женщина в новой культуре
Новые, не образующие род, принципы с передачей социуму практически всех функций межпоколенной коммуникации радикально меняют природу семьи и роль отца семейства. Причем не только в жизни самой семьи, но и за ее пределами. Мы видели, что долгое время патриарх оставался ключевым строителем интегральной культуры. Эта роль складывалась еще на предысторической стадии, и на протяжении всей истории наследовалась им от своих предков. Однако уже появление преимущественных прав первенца (и тем более формирование системы майората) имело своим результатом появление целого слоя людей, которых в поток межпоколенной коммуникации включает не родитель, но (в лице своих сертифицированных агентов) само общество. Преемственность культурного наследия, разумеется, остается, но для этих людей линия рода обрывается, и родитель, даже продолжая оставаться терминалом известной суммы социальных контактов, в прогрессии, развивающейся от поколения к поколению, теряет статус одного из центров кристаллизации социума. Развитие и диверсификация жизни социума не позволяет главе отдельного семейства оставаться хранителем секретов даже собственного ремесла, и постепенно он превращается в такую же клетку единого социального организма, как и любой из его собственных домочадцев. Поступательная утрата статуса родоначальника влечет за собой и изменение роли мужчины в жизни социума, то есть дальнейшую эволюцию гендера. Объективными законами общественного развития подавляющая часть мужской половины выталкивается из родительского дома и теряет право персонифицировать свой род (а, значит, и его заслуги перед обществом). Одновременно исчезает и ответственность социума перед этой частью, и любые обязательства по отношению к ней, что, конечно же, не может не менять ее общую самооценку и поведенческие стереотипы. Между тем единственной парадигмой семейного строительства остается патриархальный уклад. Однако для подавляющего большинства мужчин такой порядок вещей приводил к тому, что прежде они становились младшими членами чужих фамилий и не каждому было суждено создать свою собственную. В отличие от старших братьев им оставалось мечтать, пусть не о собственной карьере марешалей, но хотя бы о том, чтобы положить начало (пусть скромному, но своему) роду, стать родоначальником. Вместе с тем, образуя огромное множество тех, кому это право не дается вместе с рождением, социальный порядок обретал известные позитивы, ибо заставлял их действовать, побуждал к инициативе. Поэтому рождение новой культуры в Средние века – это еще и рождение совершенно нового типа личности, которая обладает и новой мотивацией, и особой энергетикой, и особым психотипом. Мировосприятие мужчины, теряющего право на заслуги своих предков и обязанного личным служением завоевывать право на основание собственного рода, характерно внезапным осознанием того, что только собственные же подвиги могут обеспечить ему достойное место в обществе. Будущие завоеватели империй, открыватели новых миров, преобразователи науки, впрочем, и более скромные герои, подражать которым стремится подражать честолюбивое юношество, выходят из этого круга. Таким образом, новый тип культурного героя – это, оборвавший связи с родным и вытесненный из приемного, пассионарий, которому приходится с нуля строить свой собственный «дом». Аура, окружающая его, – это аура всеобщего переустройства, миросозидания, аура творчества. Не случайно очень скоро рядом с ним появляется поэт и философ. Собственно, герой, поэт и мыслитель становятся чем-то единым, и в создаваемой этим кентавром культуре происхождение, родословие начинает терять прежнее значение. Уже хотя бы потому, что каждый пересоздает прежде всего самого себя. Отсюда творчество, понятое в самом широком значении этого слова, становится тем, что стирает различия между мечтающим о рыцарских шпорах юноше, безродным поэтом, философствующим искателем общественного идеала – и аристократом. Сирота-рыцарь, худородный конкистадор становятся героями своего времени. Перед взявшимся ниоткуда поэтом начинают склоняться носители всех оттенков голубой крови. В честь прежде безвестных («Не только дети дворян или представителей высших слоев буржуазии <…> Многие семьи с весьма скромным достатком старались, часто ценой тяжких жертв, послать сына учиться ради обретения научной степени, которая позволила бы ему получить церковный бенефиций или войти <…> в состав государственной администрации»[495]) получателей докторского диплома – устраиваться пышные городские праздники[496]. Таким образом, рядом с аристократией крови возникает нобилитет личного достоинства и заслуг, нобилитет культуры. Вместе с тем деяниями этого круга, его ценностями, его культурой формируется и новый тип женщины, которая постепенно выходит из тени, отбрасываемой мужчиной, и становится активным соучастником всеобщего переустройства. Поначалу роль этого нового фигуранта общественной жизни ограничивается тем, что в немалой степени именно ее ожидания формируют мужчину, создают вектор его устремлений. Но со временем она сама начинает вмешиваться в принимаемые им решения. Дальше – больше, женщина сама берется за кисть и перо, специфика ее осмысления книжных премудростей становится острым ферментом развития общественной мысли. Среди блистательных имен упоминания достойны многие. Катарина Сиенская (1347–1380) – одна из наиболее почитаемых католических святых. Сохранилось около четырехсот ее писем, которые заставили сильных мира сего прислушаться к женщине. Она была канонизирована в 1461, в 1939 провозглашена святой покровительницей Италии, в 1970 папа Павел VI приобщил ее к числу учителей церкви. Констанца д’Авалос (1460—?) герцогиня Франкавилья, вдова Федериго дель Бальцо, которую называли в числе возможных моделей Джоконды. Вероника Гамбара, графиня Корреджио (1485–1550), итальянская поэтесса и государственный деятель, владетельница города Корреджио. Виттория Колонна, маркиза де Пескара (1490/1492—1547), знаменитая итальянская поэтесса. Маргарита Наваррская (1492–1549), французская принцесса, сестра короля Франциска I, одна из первых женщин-писательниц во Франции. Туллия д’Арагона (ок. 1510–1556), знаменитая итальянская куртизанка XVI века, прославившаяся также как писатель и философ. Джулия Гонзага Колонна, графиня Фонди и герцогиня Траетто (1513–1566), патронесса художников, поэтов и венецианских издателей. Луиза Шарлен Лабе (1522–1566), французская поэтесса. Лаура Баттиферри дельи Амманнати (1523–1589), жена скульптора Бартоломео Амманатти, итальянская поэтесса эпохи Ренессанса, оставившая важное эпистолярное благодаря масштабной переписке с видными флорентийскими интеллигентами своего времен. Вероника Франко (1546–1591), венецианская куртизанка и поэтесса. Фонтана Лавиния (Fontana Lavinia) (1552–1614), дочь художника Просперо Фонтаны, который работал в Риме и Флоренции. Мать и дочь, Мадлена (род. 1530) и Катрин (род. 1550) Рамбуайе, французские поэтессы, чей салон был литературным центром в Пуатье, где собирались поэты и писатели. Артемизия Гентилечи (1593–1653), всемирно известная художница при жизни, почти забытая после смерти, которая многими считается первой известной женщиной-художницей. Перечень можно длить и длить… Словом, женщина перестает быть чисто страдательным началом, сторонним наблюдателем творимой вокруг нее истории (не только политической – там она не чувствовала себя чужой еще со времен Лилит, но и истории культуры), становится ее субъектом. Разумеется, это накладывает свою печать на распределение гендерных ролей, а вместе с ними на развитие социума и его институтов. Однако сам социум еще не готов к выходу женщины на авансцену, к ее вмешательству в его жизнь. Признание прав женщины, уравнение ее с мужчиной потребует глубоких социальных перемен. Впрочем, они не заставляют себя ждать. Вот только специфика большинства из них состоит в том, что новая роль женщины объясняется не только ее собственным развитием и ростом ее собственной значимости. Уравнение величин может достигаться как возрастанием меньшей, так и уменьшением большей. В истории социума, а значит, и в жизни полов, и в жизни семьи реализуется главным образом вторая – прежде всего умаление роли мужчины сокращает дистанцию между ним и женщиной, и только затем развитие самой женщины.8.1.3. Деревня и город
В разных слоях общества снижение роли мужчины и перераспределение гендерных ролей объясняется действием разных механизмов. Ярче всего оно проявляется в социальных низах. Впрочем, здесь необходимо оговорить: о деревне речи нет. Для нее история застыла; и способ производства и весь уклад ее жизни даже во время первых буржуазных революций мало чем отличаются от того, что застают еще римские легионы. Не случайно именно деревня практически повсюду становится оплотом так называемой реакции. Но ведь никакой другой, кроме патриархального, способ существования ей неизвестен, она просто продолжает подчиняться тому программному коду жизнеобеспечения, который складывался еще на заре цивилизации. Разумеется, это не значит, что в ней не меняется решительно ничего, просто развитие технологии сельскохозяйственного производства и отвечающего ей образа деревенской жизни по меньшей мере на несколько столетий отстает от города. Вместе с ними застывает и история деревенской семьи, она продолжает оставаться составной частью единого патриархального «дома» своего сеньора даже там, где сеньориальное устройство переживает кризис. Правда, мы видели, что к Новому времени феодальные отношения, которые приходят на смену правам paterfamilias, простиравшимся не только на самого крестьянина, но и на его жену и детей, начинают отмирать даже в деревне. Но, как правило, это касается только «деревенской аристократии», ибо еще в конце XV века требуются специальные королевские указы (Фердинанд Католик, 1486 г.), запрещающие господину «пользоваться против воли дочерью или сыном крестьянина, за плату или без платы»[497]. Не трудно понять, что самый факт их издания говорит о весьма широком распространении еще не избытых патриархальных нравов. Культурная традиция долгое время сохраняет даже память о праве сеньора на первую брачную ночь (кстати, в упомянутом указе речь идет и о нем). Во всяком случае, крестьяне графа Альмавивы специально собираются у замка, чтобы благодарить своего великодушного господина за добровольный отказ от древнего обычая[498]. Правда, в 1784 году, всего за пять лет до Великой французской революции, право ритуальной дефлорации кажется диким анахронизмом даже самому графу, однако никому из зрителей не приходит в голову выспрашивать, что это такое. (Историки спорят о том, существовало ли оно на самом деле, но уже тот факт, что стержень драматургической интриги не требует никаких пояснений даже не обремененной излишней образованностью публике, говорит о том, что это право вовсе не было фикцией.) Только семья состоятельного виллана выходит из состава большого феодального «дома» и становится самостоятельной величиной, уклад которой крепится исключительным авторитетом мужчины. Но даже в брачных союзах остающихся зависимыми от сеньора крестьян, в не обладающих собственным суверенитетом маленьких клетках единого патриархального организма, дистанция между мужчиной и женщиной никуда не исчезает. Таким образом, во всех слоях деревни женщина остается на вторых ролях, мужчина же – главным фигурантом ее жизни, и это объясняется прежде всего тем, что именно он остается и монопольным носителем ядра информационной базы жизнеобеспечения, и ключевым агентом межпоколенной коммуникации. Другое дело город. Развитие производительных сил и товарно-денежных отношений ведет, с одной стороны, к экспоненциальному увеличению потребности в изделиях ремесленного производства, с другой – к миграции деревенского населения. В первую очередь той его части, которая, вследствие социального расслоения деревни, оказывается в экономической безысходности. К тому же «воздух города делает человека свободным»: человек, сбежавший от своего господина в город и проживший там более года, освобождался от крепостной зависимости. При этом следует отметить, что бегущий в город человек утрачивает связь не только с родительским домом, но и с родовым занятием. В сущности, он становится таким же «блудным сыном», вот только без отцовского наследства, или подобием сироты-дездичадо, поэтому оказывается вынужденным либо, на правах младшего домочадца входить в чужой «дом» и в чужое «дело», либо создавать собственное. Правда, последнее требует от человека известных талантов, но ведь и бегут из деревни наиболее энергичные и предприимчивые. Словом, город собирает у себя, кроме прочего, еще и наиболее пассионарную часть окрестного населения. Впрочем, «воздух города» менял и деревню: растущие поселения нуждались в появлении на своих рынках все больших объемов ее продукции. Это становится стимулом экономического роста: крестьяне начинают вывозить излишки продукции на городской рынок и становятся заинтересованным в увеличении производительности своего труда, господа переводят крестьянские повинности в денежную форму, развитие же товарно-денежных отношений раскручивает спираль взаимной зависимости сельскохозяйственного и ремесленного производств. Растет численность городского населения, и на первый взгляд это открывает возможность увеличения объемов ремесленной продукции. Однако выходцы из деревни обладают низкой квалификацией, большей частью они вообще не владеют даже базовыми навыками ремесленного труда. В свою очередь, полноценное обучение ремеслу требует значительного времени, организационных и материальных затрат. Поэтому мигрирующий контингент не может быть использован для расширения существующих мастерских города. Таким образом, удовлетворение растущего спроса требует глубокой структурной перестройки прежней, ориентированной на изготовление штучного товара, ремесленной мастерской. Сочетание всех этих факторов: резкое увеличение потребности в сельскохозяйственной продукции, расширение встречного спроса на городские товары, рост неквалифицированной массы городского населения, неспособность системы ученичества обеспечить потребность ремесленных мастерских в кадрах обученных подмастерьев, в отдельных случаях пассионарность мигрантов, наконец, внутренняя логика развития самих ремесел рождает мануфактуру. Появление мануфактуры – это настоящая революция не только в организации производства, но и в распределении гендерных ролей. Ведь облик городского населения со временем начинает формировать именно ее работник, и все перемены его положения в обществе не могут не сказываться на городской культуре. Между тем именно городская культура становится доминирующей в социуме, а значит, ее нормы, с обязательностью всеобщего закона оказывают возвратное воздействие на развитие всех социальных слоев и гендерных групп. Начало перемен затрагивает только социальные верхи, только здесь складывается новая средневековая культура, в которой женщина восходит на пьедестал. Правда, возвышая свою спутницу, создатель этой культуры, мужчина еще продолжал оставаться ее господином. Теперь – куда более фундаментальные – сдвиги начинаются в низшем сословии. Вот только здесь нет места ни пьедесталу для одной, ни сохранению господства для другого. Уравнение полов происходит не благодаря освобождению женщины, но закабалением мужчины.8.1.4. Отделение ремесла от искусства, явление мануфактуры
Прежде чем сказать о том, что мануфактура меняет положение мужчины в социуме, заметим, что появлению новой формы организации производства способствует не только развитие производительных сил. Основная причина в изменении самой технологии жизни единого социального организма. Развитие сознания, совершенствование систем знаковой коммуникации приводит к сбрасыванию покровов тайны с производственных секретов мастера. Они перестают воплощаться в некоем священнодействии, разновидности магического ритуала, скрытое существо которого далеко не всегда доступно даже ему самому. Увеличение спроса на продукты ремесленного производства настоятельно требует его стандартизации. Между тем последняя означает жесткую фиксацию состава и способа выполнения операций, появление производственных алгоритмов, инструкций, которые разбивают единый поток деятельности на отдельные звенья и устанавливают строгий порядок и последовательность выполнения каждого из них. Таким образом, как уже говорилось, между мастером и учеником встает «слово», благодаря которому, перенимаемая учеником тонкая связь орудий и производственных операций, продолжая запечатлеваться в «мышечной памяти» исполнителя работ, начинает пробуждаться еще и в его сознании. А это значит, что необходимое знание получает самостоятельную жизнь в особой системе знаков и отчуждается от своего носителя. В сущности, до тех пор, пока обучение ограничивается полумеханической, полуколдовской передачей впечатываемых в мышечную память стереотипов, оно остается аналогом введения слепоглухонемого в мир создаваемой человеком культуры, о чем уже говорилось. В древности и сам мастер перенимал у своего отца только способ действий и часто не имел ни малейшего представления о том, что именно происходит в их результате и почему результат именно таков, какой он есть. Понимание существа происходящих процессов приходило (кстати, не к каждому) лишь с годами, потому обучение и требовало длительного (в зависимости от видов ремесел – от двух до восьми лет) времени. Так, договор о найме ученика кельнским золотых дел мастером Айльфом Брувером, 1404 год, 24 января гласил: «Я, Иоганн Тойнбург, старый бюргер города Кельна, объявляю всем, что отдаю благопристойному мужу, золотых дел мастеру Айльфу Бруверу моего законного сына Тениса, изъявившего на это свое согласие, для изучения ремесла золотых дел мастера в Кельне. Тенис обязан верою служить вышеуказанному Айльфу Бруверу 8 лет без перерыва, начиная со дня св. апостола Матвея…» В аналогичном договоре читаем: «В 1483 г. мастер Михель, живущий в Дранггассе, взял ученика по имени Дериха Смединга из Реклингаузена, который должен служить ему 8 лет так, как ученик обычно служит мастеру»[499]. Но, даже обретенное, не находя возможности обратиться в «слово», запечатлеться в системе знаков, оно умирало в самом мастере. Поэтому в древних формах передачи секретов ремесла не было формирования способности ученика к самостоятельному целеполаганию. Лишь благодаря знаку ученичество перестает быть восприятием умения и становится эстафетой знания. Собственно, тогда и появляется законченная триада «знание – умение – навык», благодаря чему образ будущего предмета во всех его деталях и соотношениях частей формируется сначала «в голове» и лишь потом – «в руках». Благодаря этому же обстоятельству умственный труд окончательно отделяется от физического, творческий – от репродуктивного. Творчество окончательно выделяется в самостоятельный вид деятельности, который не смешивает себя с механическим воспроизводством. Только отчужденное знание дает возможность стандартизации и широкому тиражированию артефакта. Отделение ремесла от искусства происходит именно на этой почве. Долгое время то и другое даже обозначаются одним понятием. По существу, Средневековье наследует античные представления об искусстве; для него искусство – это свод правил, с помощью которых можно создавать те или иные вещи. Как не отличается оружие от прославляющей его песни, не отличаются друг от друга поэт и кузнец. И тот и другой – artifex (творец, создатель), каждый исправляет природу или в чем-то дополняет, совершенствует ее. Но такой взгляд возможен только там, где остается уникальным результат «дела», где тайна понимания его существа умирает в самом мастере. Отсюда необходимость точного воспроизводства, широкого тиражирования артефакта не может не проводить разграничительную черту между ними. Поддающееся воспроизведению изделие перестает быть предметом искусства, процессы же переустройства города и деревни порождают потребность в неограниченном его тиражировании. Именно благодаря «слову», иначе говоря, отчужденному формализованному знанию, которое встает между замыслом и «делом», непосредственный исполнитель не им рожденного смысла, за редкими исключениями, перестает быть художником. В ремесле уже не видится связь с чем-то возвышенным и потусторонним. Да и в общем массиве производимых человеком вещей произведения подлинного искусства становятся исключением. Таким образом, основной массив материализованных результатов «дела» постепенно становится обыкновенным ширпотребом, а с ним и само «дело» – лишенной искры творчества обыденностью. На волне отделения ремесла от искусства противопоставление извне заданной производственной рецептуры непосредственному изготовлению артефакта, «слова» – «делу» обретает фундаментальный характер, становится элементом общего мировосприятия. Переосмысление Евангелия от Иоанна расставляет новые акценты, которые закрепляют за реальной действительностью производный, вторичный характер: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть»[500]. Уже само по себе это делает противопоставление «слова» «делу» не пустым звуком. К Новому времени такое отношение их друг к другу становится аксиоматичным. А значит, и «слово» человека, созданного по образу и подобию Бога, становится образом и подобием Его Слова. Отсюда и роль демиурга в социальном мире остается только за тем, кто создает значения, смыслы, а вовсе не «вещи». «Дело» и его результат, «вещь», лишь воплощают уже созданное кем-то другим, поэтому любой непосредственный исполнитель становится вторичной фигурой, – никто не помнит строителей, но все знают архитектора, только скульптора ждет слава, формовщик и литейщик остаются в безвестности. К тому же претерпевает качественные изменения и само «дело»; оно низводится до обезличенного механического процесса, который полностью лишен всяких следов творчества. При этом «полностью» – вовсе не гипербола: стандартизация накладывает даже юридическую ответственность за любое несанкционированное вмешательство в установленный алгоритм, его изменение. С наибольшей отчетливостью редукция, то есть низведение того, что некогда было искусством, к процессам, доступным бездушному механическому устройству или животному, прослеживается в тех переменах, которые происходят в организации ремесленного производства. Вообще говоря, разделение труда, появление широкой номенклатуры специализированных орудий еще в древности дает возможность упростить производственные операции, стандартизировать их выполнение. Об этом говорится уже у Плутарха. Описывая восстановление разрушенных персидским нашествием Афин, он перечисляет мастеров, собравшихся там и к своему перечню добавляет: «…словно у полководца, имеющего собственную армию, у каждого ремесла была организованная масса низших рабочих, не знавших никакого мастерства, имевшая значение простого орудия…» [курсив мой. – Е. Е.][501]. Другими словами, «…разделение труда существует не со вчерашнего дня, но только в конце прошлого века общества начали осознавать этот закон, который до того времени управлял ими почти без их ведома»[502]. Но, конечно же, подлинный триумф организации массового производства – это мануфактура. Она же с наибольшей рельефностью показывает отличие настоящего мастера от рядового исполнителя. Она же сообщает дополнительный импульс гендерным сдвигам. Средневековый мастер-ремесленник способен своими собственными руками создать шедевр. Собственно, это основное квалификационное требование, которое предъявляется к нему, и многие из его изделий сегодня хранятся в художественных музеях. Мануфактура же организует дело так, что производство сложных вещей уже не нуждается в квалифицированных мастерах. Здесь каждый работник выполняет лишь отдельную операцию общего процесса, и эта операция доступна человеку, прошедшему самую минимальную подготовку. Такова, например, мануфактура, о которой будет писать Адам Смит. Там «…сложный труд производства булавок разделен приблизительно на восемнадцать самостоятельных операций, которые в некоторых мануфактурах все выполняются различными рабочими, тогда как в других один и тот же рабочий нередко выполняет две или три операции. <…> Хотя они были очень бедны и потому недостаточно снабжены необходимыми приспособлениями, они могли, работая с напряжением, выработать все вместе двенадцать с лишним фунтов булавок в день. А так как в фунте считается несколько больше 4 тыс. булавок средних размеров, то эти десять человек вырабатывали свыше 48 тыс. булавок в день. Следовательно, считая на человека одну десятую часть 48 тыс. булавок, можно считать, что один рабочий вырабатывал более 4 тыс. булавок в день. Но если бы все они работали в одиночку и независимо друг от друга и не были приучены к этой специальной работе, то, несомненно, ни один из них не смог бы сделать двадцати, а, может быть, даже и одной булавки в день. Одним словом, они, несомненно, не выработали бы 1/240, а может быть, и 1/4800 доли того, что в состоянии выработать теперь в результате надлежащего разделения и сочетания их различных операций»[503]. К. Маркс в I томе «Капитала» приводил другой пример – мануфактуру иголок, в которой «проволока проходит через руки 72 и даже 92 специфических частичных рабочих»[504]. Правда, оба примера относятся к более позднему времени, но общие принципы нового типа организации производства формируются именно в ту эпоху, о которой говорится здесь. Правда и то, что Смит и Маркс говорят о предельно простых промышленных изделиях, но в действительности мануфактуре, тем более впервые формирующейся, доступно изготовление и предельно сложных. Американский востоковед Генри Харт в своей книге о Марко Поло пишет: «Нам известно, что французский король Генрих III, приехав летом 1574 года в Венецию, осматривал Арсенал. Ему показали галеру, у которой были установлены только киль да ребра. Затем король сел за двухчасовую торжественную трапезу. За эти два часа галера была полностью достроена, оснащена, вооружена и, в присутствии короля, спущена на воду»[505]. Между тем галера того времени то же, что крейсер – в наше. Ясно, что и на верфях Арсенала поставленное на поток судостроение становится возможным только благодаря революционным изменениям в организации техпроцесса. Дробление же процедур на неделимые далее «атомы» операций происходит позднее. Изменение организации производства приводит к тому, что от человека уже не требуется мастерство, его труд сводится к ограниченной совокупности предельно простых движений, и это позволяет исключить любую зависимость производства от неповторимости творца, поставить на место уникальной личности мастера механического исполнителя, который в любое время может быть заменен любым другим. Благодаря этому, сам человек превращается в разновидность механизма, способного к выполнению лишь строго определенных движений. Не случайно в дальнейшем он может быть заменен даже инвалидом[506]. Первые мануфактуры (шелковые) появились еще в XII веке в Византии. В конце XII века они появляются в Италии. Там же возникают и первые бумажные. Тогда же в XII веке во Франции создаются мануфактуры по изготовлению зеркал, в Англии – столовых ножей. В XIV веке в большинстве стран Западной Европы возникают предприятия, занимающиеся изготовлением холодного оружия, в XV веке – каретные и т. д. С конца XIV – начала XV вв. повсеместно распространяются металлургические и металлообрабатывающие, в том числе проволочные. Разумеется, это не значит, что не остается художников от ремесла. Но в Новое время в своей массе городской простолюдин теряет способность самостоятельно производить сложные вещи. А значит – сохранить и собственную самостоятельность. Он становится рабом сложившейся системы разделения труда и кооперации. Вне ее он уже не способен прокормить себя и свое семейство. Условием существования работника становится существование мануфактуры, исчезни она – и под угрозой окажется его собственная жизнь. Мануфактуру сменяет машинное производство. Оно в еще большей степени лишает человека былой независимости. «В мануфактуре рабочие отличались один от другого по изготовляемым каждым деталям, или по выполняемым каждым из них операциям. Машинное производство заложило новые основы дифференциации рабочих, которые стали теперь отличаться друг от друга по станкам, на которых они работали[507]. Человек становится придатком даже не производства, а машины: «В мануфактуре и ремесле рабочий заставляет орудие служить себе, на фабрике он служит машине. <…> В мануфактуре рабочие являются членами одного живого механизма. На фабрике мертвый механизм существует независимо от них, и они присоединены к нему как живые придатки»[508]. Сравним квалификацию работников ремесленной мастерской и фабрики. Простой подмастерье, как мы уже видели, мог получить доступ к самостоятельной работе лишь через несколько – от двух до восьми – лет ученичества. Форд же, характеризуя подготовку рабочих кадров, в своих воспоминаниях приводит совершенно другие величины: «Для обучения различного рода работам требуется следующая затрата времени: для 43 % общего числа работ достаточно одного дня, для 36 % от одного до восьми, 6 % от одной до двух недель, 14 % от месяца до года, 1 % от одного до шести лет»[509]. Это показывает, что, сохраняя потребность в небольшом количестве мастеров высокого класса, становление массового производства сопровождается деградацией остальных работников. В ремесленной мастерской редкий ученик не превзошел бы своим мастерством 99 % рабочих фордовского конвейера. Вкратце подытоживая, можно сказать: «слово» «слову» – рознь. Есть, как уже говорилось, вторая сигнальная система, есть и третья. Обе оперируют «словами», но творчество начинается только там, где их значение подвергается пересмотру. Любое новое знание является продуктом третьей, но застывая, формализуясь, оно становится элементом второй. Между тем обучение, о котором говорится здесь, организуется таким образом, чтобы исключить любую ревизию «слова», чтобы ограничить его жесткими рамками. А значит, в конечном счете так, чтобы исключить самую возможность творчества. Отсюда сознание человека, назначенного к механическому роботизированному труду в условиях мануфактуры, и уж тем более машинного производства, в свою очередь претерпевает изменения. Средневековый мастер-ремесленник и робот промышленных революций отличаются друг от друга не только уровнем квалификации, но и системой мышления. В городской культуре творческая самостоятельность в сфере материальной деятельности становится доступной лишь немногим, и это не может не сказаться на статусе ее интегрального субъекта. Другими словами, на статусе «среднестатистического» мужчины, который в своей массе становится техническим исполнителем чужого замысла.8.1.5. Перераспределение ценностей
Итак, мы видим, что уже ко времени буржуазных революцийскладываются два полюса семьи нового типа, две разительно отличающиеся друг от друга и вместе с тем схожие в главном ее формы. Одна образуется в среднем классе на стыке второго и третьего сословий, другая – бегущим из деревни крестьянством. Их единство состоит в том, что обе перестают быть ключевым субъектом межпоколенной коммуникации, обеим от единого программного кода жизнеобеспечения социума нечего передать своему потомству. Все монополизируется единым социальным организмом, стоящим над индивидами и над кровнородственными группами, поэтому обе формы превращаются в (теперь уже не зависимое ни от кого) простое сожительство полов и возрастов. Точно так же, как поступающий на службу дворянин перестает быть носителем заслуг своего рода, бегущий в город мужчина перестает быть монопольным носителем тайны родового занятия и окончательно теряет способность вне социума обеспечить себя и свою семью. В стремительно развивающейся городской культуре это обстоятельство лишает его решающего преимущества перед женщиной. Он продолжает оставаться «кормильцем», – но и только. Утрачивая право (а вместе с ним и способность) на творческую самостоятельность, он деградирует как личность. А следовательно, и как носитель иной, более возвышенной природы, мужчина, во всяком случае в основной массе этого контингента, перестает существовать. Именно эта масса очень скоро станет переполнять растущие города. Добавим, что к рассматриваемому времени организуются и женские производства: «Наши предки – бургомистры и совет города Кельна – в год от рождества господня 1437 в мае месяце, в понедельник, следующий за днем св. Люции, учредили женский шелкоткацкий цех, утвердили его на прочных законах и предписаниях и дали означенным ткачихам устав, приложив к нему городскую печать <…>. Устав был дан по предложению и нижайшей просьбе наших дорогих и верных бюргерш и жительниц из числа ткачих шелковых изделий…»[510]. Словом, нередко женщина становится таким же «кормильцем», как и мужчина, и это, в свою очередь, не может не влиять на распределение гендерных ролей. Так что историческое превращение деревенского мигранта из хозяина «дела» в неквалифицированного слугу, более того, раба машины8.2. Связь поколений
Появление семьи нового типа не может не беспокоить социум. Дело не только в том, что ей практически нечего передать новым поколениям (хотя, конечно, и это становится вызовом, ибо там, где обрывается линия преемственности, возникает соблазн нигилизма по отношению ко всем базовым ценностям общества). Именно в ней рождается крамольная для единого социального организма мысль о том, что брак и любовь должны стоять рядом. Разумеется, это не значит, что не образующая род семья появляется лишь там, где возникает взаимное чувство. Физиологические ритмы полов оказываются вполне достаточным основанием их сожительства, но и это основание подрывает фундаментальные устои социума. Крамола любви состоит в том, что с нею долг мужчины и женщины перед городом и миром перестает быть непререкаемым абсолютом. Ведь библейский наказ «плодитесь, размножайтесь» подразумевает не просто умножение солдат и податного люда. Таким он предстает лишь в сознании института государственной власти. В понимании же социума главное заключается не в продолжении рода, но в преемственности родового занятия. В далеком прошлом остается система ценностей, где численность рода определяла его статус, становление государственности приводит к тому, что положение начинает формировать исполняемая функция. Долгом перед государством становится именно она, и гигиена межпоколенной коммуникации не может смириться с возможностью фильтрации его велений быстропроходящими капризами чувств. Словом, в старой аксиоматике любовь и семья «по природе» враждебны друг другу. Между тем мы видели, что межполовая коммуникация постепенно отрывается от коммуникации межпоколенной, и семья нового типа закрепляет этот разрыв. Часть окончательно отрывается от своего целого, и связь поколений оказывается под угрозой. Образуемому взаимным влечением союзу не только нечего передать своим детям – ни мужчина, ни женщина уже не видят в детях свое продолжение. Впрочем, безразличие к ним, которое возникает там, где семья формируется как простое сожительство взаимозависимых людей, тоже опасно. Равнодушие к детям существовало и существует, и это не должно ни удивлять, ни коробить нас, но все же это крайняя форма семейных отношений (которая, к слову, не такая редкость и в наши дни). Родительская любовь, конечно же, существовала и раньше. Вот только важно понять, что мы не вправе переносить современные представления на прошлое. Между тем забота о детях, которая занимает значительное место в сегодняшней жизни, лишь отчасти определяется органикой, куда как большее в нашем отношении к новым поколениям производно от культурной нормы. В условиях социума сама «биология» человека вынуждена адаптироваться не только к материальным факторам окружающей среды, но и к диктату порождаемой им культуры. Но если так, то эволюция нормы обязана влечь за собой эволюцию биологического инстинкта, который связывает родителей с их потомством. Другими словами, порождаемое культурой безразличие к детям не может не вести и к его угасанию. Новый этап развития городской цивилизации, который стимулируется массовой миграцией сельского населения, не порождает иной взгляд на отношения поколений. Общая эволюция патриархальной семьи приучила к той мысли, что молодой человек со временем должен уходить из дома и начинать самостоятельную жизнь, и семья, обрывающая линию родовой преемственности, тем более не видит в этом никакого противоречия человеческой природе. При этом даже в высшем сословии культурная норма требовала расставаться с детьми в совершенно непредставимом сегодня возрасте. Это находило свое оправдание: чтобы родительские чувства не помешали приучать к тем испытаниям, с которыми им придется столкнуться в жизни, ребенок должен уходить на воспитание к чужим людям. «Семи лет ребенок переходил из женских рук в мужские, и за начальными уроками под родительским кровом дворянство, по заведенному обычаю, отсылало своих детей к главнейшим рыцарям, с которыми считалось в дружбе или родстве. Их советы и пример составляли истинное и окончательное воспитание»[515]. Новая жизнь в чужом «доме» – это не что иное, как служба, то есть скучная, рутинная, часто нелегкая и неприглядная работа; дети начинают ее в должности простых домашних слуг. И не следует думать, что дети благородных рыцарей, становясь чужими пажами, оказывались в изысканной атмосфере пышной куртуазии и галантности. Им предстояло делать свою карьеру вовсе не в окружении блестящих кавалеров и прекрасных дам: прежде чем получить статус оруженосца, они, поднимаясь по служебной лестнице, должны были пройти испытания кухнями и конюшнями (что, конечно же, не равняло их с простолюдинами, поскольку прислуживать высокопоставленным персонам было вполне почетным делом). Многое из тех нравов, которые царят там, не могло не коснуться их, не нанести первые травмы, и нет никаких оснований думать, что взросление проходит в оранжерейных условиях всеобщего благородства и рыцарского товарищества. Но если сегодняшних отцов мало заботит то, что уезжающему в большие города или уходящему на армейскую службу юношеству предстоит столкнуться, кроме прочего, еще и с изнанкой жизни студенческих общежитий или солдатских казарм, то почему непарадная сторона чужих дворцов и замков должна была занимать их предков? Тем более не следует ждать, что дети городских «низов» начинают трудовую жизнь позже. В них по-прежнему видят лишь еще не увеличившихся в размерах взрослых, на них глядят как на помощников в прокормлении, и ребенок уже с 4–5 лет начинает привлекаться к труду, идти на заработки. Раннее расставание с детством (в Англии только закон 1842 г. запретил принимать на подземные работы детей младше 10 лет, вообще же не возбранялся и труд пятилетних) – это не только безвыходность для родителей и жадность хозяев-предпринимателей, но и культурная традиция. Разница лишь в том, что в среде, где детям предстоит стать теми, кого мы видим в изображении Диккенса, существует готовность к другим испытаниям, нежели те, что выпадают на долю детей из благородных сословий. Словом, не следует видеть в этой готовности исключительно следы родительского равнодушия. Что же касается собственно безразличия к ним, то оно существует в обеих средах, и в обеих средах одинаково опасно. Прежде всего тем, что родители уклоняются от долга, который накладывают на них значимые для государства ценности межпоколенной коммуникации. Но если в старой патриархальной семье возможности вмешательства власти в процесс социализации потомства были ограничены замкнутостью ее жизни, то городская цивилизация, выставляя напоказ даже собственную изнанку, рождает свои императивы. Семья (и в первую очередь семья нового типа) должна быть отстранена от воспитания потомства, требуют они. В сущности, весь социум это одна большая сверхсемья, пульсирует где-то в его подсознании, и если жизнь какой-то ее части перестает подчиняться общим законам, должны вступать в действие механизмы иммунитета.8.3. Развитие утопических учений
8.3.1. История вопроса
Справедливость требует сказать, что первые утопии, касающиеся семьи, появляются еще в античности. Их рождение является следствием именно того взгляда на вещи, который заставляет государство взять под тотальный контроль все, что есть в человеке, мобилизовать, «поставить в строй» не только его тело, но и душу. Философская мысль Греции, хоть и пытается судить о всекосмическом, в социальной сфере обнаруживает свою неспособность вырваться за пределы полисной организации. В гражданской жизни миром для нее выступает ойкумена, ее центром – свой собственный город. Именно античному полису надлежит взять на себя разумное руководство всем тем, что, по уже приводившимся словам Аристотеля, «способно лишь своими физическими силами исполнять полученные указания». То есть «варварским» окружением, которое должно быть спасено от вырождения цивилизующим вмешательством эллина. Только такой город может стать идеалом общественно-политического устройства. Не случайно Рим будет представать в сознании его интеллигентов именно как руководящий центр мира. Об идеально устроенном полисе и говорит античная мысль, но для того чтобы достичь идеала, нужно прежде расчистить строительную площадку. Одним из элементов именно такой расчистки становится идея упразднения всего, что может нарушить правильное воспитание поколений. Иногда центральная идея межпоколенной коммуникации понимается как упразднение семьи, в действительности же речь идет не о ней, а о том в ней, что нарушает ее фундаментальные принципы. Одним из первых, кто «решил, что дети принадлежат не родителям, а всему государству», был Ликург. «Ликург <…> счел разумным и правильным, чтобы, очистив брак от всякой разнузданности, спартанцы предоставили право каждому достойному гражданину вступать в связь с женщинами ради произведения на свет потомства <…> Теперь муж молодой жены, если был у него на примете порядочный и красивый юноша, внушавший старику уважение и любовь, мог ввести его в свою опочивальню, а родившегося от его семени ребенка признать своим. С другой стороны, если честному человеку приходилась по сердцу чужая жена, плодовитая и целомудренная, он мог попросить ее у мужа, дабы <…> дать жизнь добрым детям <…>. Ликург первый решил, что дети принадлежат не родителям, а всему государству, и потому желал, чтобы граждане рождались не от кого попало, а от лучших отцов и матерей»[516]. О необходимости особой организации межпоколенного коммуникационного процесса говорит Сократ. Вслед за своим великим учителем идею глубокого преобразования системы воспитания развивает такая мега-величина античной культуры, как Платон. Проблема рассматривается им в контексте учения об образцовом государстве. Его идеал государственного устройства, кроме прочего, достигается там, где вводится общность жен и детей, осуществляется централизованное управление всей межполовым и межпоколенным общением, включая регулирование соития, централизованную «отбраковку» новорожденных и управление воспитанием всех тех, кто получает право на жизнь. Вот некоторые из программных положений философа: «Все жены <…> должны быть общими, а отдельно пусть ни одна ни с кем не сожительствует. И дети тоже должны быть общими, и пусть отец не знает, какой ребенок его, а ребенок – кто его отец. «…лучшие мужчины должны большей частью соединяться с лучшими женщинами, а худшие, напротив, с самыми худшими <…> потомство лучших мужчин и женщин следует воспитывать, а потомство худших – нет <…>. Все рождающееся потомство сразу же поступает в распоряжение особо для этого поставленных должностных лиц <…>. Взяв младенцев, родившихся от хороших родителей, эти лица отнесут их в ясли к кормилицам, живущим отдельно в какой-нибудь части города. А младенцев, родившихся от худших родителей или хотя бы от обладающих телесными недостатками, они укроют, как положено в недоступном, тайном месте. Матери допускаются к кормлению, но не знают, какие дети рождены ими, а какие – другими женщинами. Все стражи-мужчины считаются отцами всех детей, а все женщины – общими женами всех стражей»[517]. Добавим, что уже в утопии Платона общность жен и детей связывается с идеей обобществления собственности и означает достижение высшей формы единства граждан в городе-государстве. Иначе говоря, гармония интересов и монолитная сплоченность социума обеспечивается уже не одной «гиппопотамовой плетью» родителя, но всей системой общественных отношений. По Платону, государство состоит из трех классов: правителей (он обладает всей полнотой государственной власти), воинов (ему надлежит защищать государство), третий образует остальное население, которое своими трудами должно содержать два господствующих. Первые два – это и есть демос. Частная жизнь остальных мало заботит мыслителя, жизнь первых двух должна быть подчинена высшим ценностям государства, а значит, строго регламентирована. «Мы предъявим к ним лишь справедливое требование, заставляя их заботиться о других и стоять на страже их интересов. Мы окажем им так: «Во всех других государствах люди, <…> вправе не принимать участия в государственных делах, потому что люди сделались такими сами собой, вопреки государственному строю, а то, что вырастает само собой, никому не обязано своим питанием, и там не может возникнуть желание возместить по нему расходы. А вас родили мы, для вас же самих и для остальных граждан, подобно тому как у пчел среди их роя бывают вожди и цари. Вы воспитаны лучше и совершеннее <…> Поэтому вы должны, каждый в свой черед, спускаться в обитель прочих людей и привыкать созерцать темные стороны жизни. <…> Тогда государство будет у нас с вами устроено уже наяву, а не во сне, как это происходит сейчас в большинстве государств…»[518] В воспитании Платон начинает с требования тщательно фильтровать те мифы, которые обычно рассказывают детям кормилицы, и отбирать из эпической литературы и лирики только то, что будет способствовать формированию у детей должного отношения к государственным ценностям. В ряду последних – способность государства обеспечить свой суверенитет, то есть способность диктовать свою волю всему окружению. Для этого уже «малым детям, пока они еще не идут на войну, надо было бы во время шествий и торжественных процессий в честь всех богов, всегда украшаться оружием, сидеть на коне, плясать»[519]. Государство, пока оно существует, «все время должным образом подготовляется к настоящему бою»[520]. Даже если кто-то и погибнет. Степень регламентации доходит до того, что предписывается из всех музыкальных ладов использовать одни (которые воспитывают в человеке мужество и собранность) и исключать другие (изнеживающие и расслабляющие). То же касается и музыкальных инструментов[521]. Обучение мусическим искусствам, лежащее в основе первоначального воспитания, должно сочетаться с занятиями гимнастикой, которые делятся на упражнения в пляске и борьбе и дают хороший результат только при употреблении скромной и простой пищи. Все это возлагается на государство в лице сертифицированного им посредника в системе межпоколенной коммуникации, ибо семья неспособна обеспечить выполнение требований государственного стандарта воспитания. Согласные с этими взглядами мотивы общности жен и детей звучат в учении Диогена Синопского («Он говорил, что жены должны быть общими, и отрицал законный брак: кто какую склонит, тот с тою и сожительствует; поэтому же и сыновья должны быть общими»[522]), во взглядах на государство Зенона и Хрисиппа («Они полагают, что у мудрецов и жены должны быть общими <…> тогда всех детей мы будем одинаково любить…»[523]). Напомним, что все эти учения возникают на фоне стремительного разложения патриархального рода, парцелляции архаической формы семьи. Разумно полагать, что в условиях параллельно протекающей самоорганизации полиса, мобилизации всех его ресурсов, самосплочения перед лицом (таких же, как он) хищников, борющихся за гегемонию, подобная парцелляция не может не противопоставлять частный интерес государственному. Поэтому появление подобной идеологемы вполне естественно и объяснимо; видеть в ней только аберрацию древнего сознания, случайное помутнение мысли признанных авторитетов античной культуры нельзя. Это рефлекс самозащиты социума, внешнее проявление механизмов его иммунитета. Столь же недопустимо видеть в ней посягательство на семью. Она продолжает оставаться практически монопольным коммуникатором, обеспечивающим преемственность родовых занятий, а значит, ее упразднение равносильно самоубийству полиса. Правда, известная парцелляция интересов является неизбежным следствием разделения труда и общей диверсификации его деятельности, но согласие без особого труда достигается действием государственных институтов. В особенности если это действие обеспечивается специальной настройкой общего менталитета. Словом, эти учения – своеобразный камертон государственной идеологии, и только. В них звучит голос надсознания единого социального организма, и мы обязаны слышать его. Таким образом, мысль о том, что идея разрушения семьи, передачи ее функций другим институтам рождается еще в античное время, должна быть оставлена. Речь идет лишь об отдельном сегменте межпоколенной коммуникации, который ограничен специфическими ценностями социума, обеспечивающими его мобилизационный тонус. Впервые против обособляющейся семьи восстает только христианская проповедь. Но она зазвучит в эпоху разложения былого единства. Римская империя не в состоянии переварить заглоченное ею, привести к гармонии все многоцветье этнических культур, и это губит ее. Слишком велика добыча, и она давится ею. В этом смысле христианская идеология предстает как попытка организации общего спасения в эпоху тотального распада сложившегося социального организма. В сущности, это тот же камертон, вот только теперь он звучит по-другому. Приходящая на смену античным идеалам христианская проповедь утверждает совершенно другой взгляд на вещи, здесь нет места языческим ценностям государственного левиафана, готового довольствоваться плотским господством над миром. Новое учение проповедует прежде всего духовную монолитность. Все конфликты мира объясняются ею не различием материальных запросов, но противостоянием культур, и подлинное спасение и мир может принести лишь духовное всечеловеческое единство. Правда, его достижение, в свою очередь, требует мобилизации. Но, с одной стороны, частные интересы обособляющейся семьи препятствуют ей, с другой, слишком глубоко укоренены в ее менталитет языческие идеалы совместного господства полиса над своим этническим окружением. Ранняя церковь отрицает любую государственность, но с предельной мобилизацией полиса сама семья сливается с государством, само государство становится единой сверхсемьей. Поэтому отнюдь не фигурален императив Нагорной проповеди: «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч, ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человеку – домашние его»[524]. У Луки это звучит еще жестче: «…если кто приходит ко Мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестер, а притом и самой жизни своей, тот не может быть Моим учеником»[525]. Вот только речь идет не о частном быте, разрушение ставшего единой семьей государственного «дома» и одновременное уничтожении всех следов памяти о нем в каждой его парцелле – вот действительная цель проповеди. Уничтожение формального брака – это только часть задачи, но, не решив ее, невозможно добиться главного. Карл Каутский, говоря о духовной эволюции Павла, указывает, что первое время после обращения он не только проповедует отказ от формального брака, но и практикует его. Имеется в виду легенда о Фёкле, некой деве из Иконии, ученице и спутнице апостола. Случайно услышав его проповедь, она дает обет сохранить чистоту девственности. По доносу ее оскорбленного жениха Павел брошен в темницу. Фёкла проникает туда и проводит всю ночь у ног апостола в душеспасительной беседе. Ее мать настаивает на изгнании Павла и сожжении Фёклы в назидание прочим. Фёкла восходит на костёр, но ливень гасит пламя. Догнав Павла, Фёкла направляется с ним вместе в Антиохию. Там ее вожделеет наместник Сирии Александр, девушка противится домогательствам и с позором изгоняет высокопоставленного чиновника из своего дома. За это ее отдают на растерзание диким зверям, но львица кротко лижет ей ноги, а затем ценой собственной жизни защищает ее. Когда ее защитница гибнет, Фёкла бросается в водоем со словами: «Во имя Иисуса Христа в свой последний день я крещу себя». В тот же миг небесный огонь облекает ее и молнии поражают хищников. Несчастную за ноги, привязывают к быкам, но и тем не удается разорвать ее, – «И остановил игры игемон, и весь город устрашен был…»[526]. Мученицу освобождают, и она вновь возвращается к Павлу. Эта легенда получит широкое распространение в христианском мире. В Средние века история Павла и Фёклы станет восприниматься как благочестивый роман о чистой, небесной любви. Существует обширная иконография: сцены мученичества Фёклы, Фёкла в окружении диких зверей, Фёкла «в славе» (Лоренцо Коста, Пинакотека в Болонье; Педро Алемани, кафедральный собор в Барселоне), ее писал Феофан Грек и другие русские живописцы. Ссылаясь на своего соотечественника Пфлейдерера (Pfleiderer), протестантского богослова, исследователя Нового Завета, К. Каутский пишет: «По-видимому, легенда эта в своей первоначальной форме содержала много такого, что церковь впоследствии считала предосудительным <…>. Но сколько бы таких известий ни было потеряно, все же и те, что дошли до нас, достаточно свидетельствуют о своеобразных половых отношениях, которые резко отличались от традиционных и встречали, по-видимому, нарекания, хотя апостолы выступали их защитниками. Позже церковь, вынужденная считаться с условиями того времени, старалась по возможности затушевать их»[527]. Новое время – это время восстановленной государственности, и единство социума снова требует поставить под контроль то, что «принадлежит ему»; люди должны отринуть мысль о собственном доме, семье, частном воспитании. Так, в Городе солнца ведению Любви (одному из департаментов государственного управления) подлежит деторождение и наблюдение за тем, чтобы сочетание мужчин и женщин давало наилучшее потомство. Вместе с жителями вымышленного им города Кампанелла издевается над тем, что человек, заботясь усердно об улучшении пород собак и лошадей, пренебрегает в то же время собственной породой. В ведении того же правителя находится воспитание новорожденных… «На деторождение они смотрят как на религиозное дело, направленное ко благу государства, а не отдельных лиц, при котором необходимо подчиняться властям. И то, что мы считаем для человека естественным иметь собственную жену, дом и детей, дабы знать и воспитывать свое потомство, это они отвергают, говоря, что деторождение служит для сохранения рода <…>, а не отдельной личности. Итак, производство потомства имеет в виду интересы государства, а интересы частных лиц – лишь постольку, поскольку они являются частями государства; и так как частные лица по большей части и дурно производят потомство, и дурно его воспитывают, на гибель государства, то священная обязанность наблюдения за этим, как за первой основой государственного благосостояния, вверяется заботам должностных лиц, и ручаться за надежность этого может только община, а не частные лица». При этом час совокупления определяется астрологом и врачом. «Кроме того, если кто-нибудь страстно влюбится в женщину, то влюбленные могут и разговаривать, и шутить, и дарить друг другу венки из цветов или листьев, и подносить стихи. Однако, если это может быть опасно для потомства, совокупление им ни в коем случае не разрешается, кроме того случая, что женщина беременна (чего и ждет мужчина) или же она неплодна. Но, впрочем, любовь у них выражается скорее в дружбе, а не в пылком любовном вожделении»[528]. При этом вся жизнь соляриев была построена так, чтобы исключить соблазн недозволенных уединений и всячески препятствовать случайным соитиям[529]. «Но я наблюдал, что у Соляриев жены общи и в деле услужения, и в отношении ложа, однако же не всегда и не как у животных, покрывающих первую попавшуюся самку, а лишь ради производства потомства в должном порядке…»[530] Видный немецкий немецкий анархо-социалист, мистик Густав Ландауэр, ставший комиссаром народного просвещения во время Мюнхенской Советской Республики, приводит такую зарисовку нравов, бытовавших в христианских еретических сектах Европы (секте либертинцев в Женеве XVI в.): «Одна либертинка, Бенои Амо, жена городского советника, защищалась перед женевским консисториумом, например, следующим образом: Общность святых является совершенной только тогда, когда они разделяют все вещи – продукты, дома и тела. Это столь же жестокоссердечно, когда женщина отказывает мужчине, жаждущему с ней полового соития, как и отказывать бедняку в еде и питье»[531]. Специфический, но, в принципе, также ведущий к разрушению системы взглядов на межполовую, а с ней и межпоколенную, коммуникацию взгляд высказывает Ш. Фурье: В обществе гармонии на место брака и семьи приходит «прогрессивная семья» – коллектив, который берет на себя бытовые заботы, воспитание детей и уход за пожилыми. При этом половые отношения никак не регламентируются обществом. Те, кто, стремится к постоянным союзам, могут жить вместе сколь угодно долго. Предпочитающие частую смену партнеров, не подвергаются никакому порицанию, ведь: «…вступая в связь с 20 лицами, пылающими к ним страстью, Психея и Нарцисс» только способствуют «прогрессу мудрости и добродетели»[532]. Словом, удовольствие, получаемое всеми «пылающими страстью», должно стать «государственным делом, частью целенаправленной социальной политики»[533]. Наконец те («весталы» и «весталки»), кто желает воздержаться от половых отношений, так же могут жить в по-своему. Что касается бытовых забот и воспитания детей, то все это находится в ведении общества. Не случайно ученики и последователи Фурье препятствовали напечатанию трактата, ибо его содержание могло скомпрометировать все социетарное учение их учителя. Но как бы то ни было и в нем звучит по-своему понятый голос социума.8.3.2. Семья в коммунистическом движении
Здесь необходимо задуматься, ибо идеи, высказывавшиеся и древними философами, и мыслителями Средневековья, и утопистами Нового времени, и атеистами XIX–XX вв., вовсе не так просты и уж во всяком случае не так аморальны и отвратительны, как это может показаться на первый взгляд. Прежде всего, не следует видеть в требовании общности жен ни одностороннее ущемление прав женщины, ни – тем более – поощрение половой распущенности мужчины. Ведь это точно в такой же степени означает и общность мужей. А в подобной симметрии резко возрастает и ответственность мужчины перед каждой женщиной и ответственность женщины перед каждым мужчиной. Сегодня этого нет, и чему бы ни учила нас абстрактная мораль, «своя рубашка» всегда останется «ближе к телу». Не случайно даже законоприменительная практика тоталитарных государств была вынуждена закрывать глаза на лжесвидетельство по отношению к близким. Другими словами, на существование весьма избирательного отношения к, казалось бы, общим ценностям. Поэтому устроенное на иных принципах общество должно было бы порождать и совершенно новый, возможно, более здоровый(?) тип социальных и нравственных отношений. Точно так же общность детей в системе этих взглядов означает одновременную общность родителей; и, теоретически, там, где все старшие получают родительскую власть над детьми, степень ответственности взрослых и послушания детей должна возрастать. К слову, еще в пятидесятых годах прошлого века в детских садах и школах Советского Союза учили, что ребенок, оказавшийся в затруднительной ситуации, должен немедленно обратиться к любому взрослому. Сегодня, увы, его вынуждены учить прямо противоположному. Ни в коем случае не посягая на семейные устои, следует все же напомнить, что они формируются не столько объективными, то есть не зависящими от воли и сознания человека причинами (хотя, конечно, и ими тоже), сколько социокультурной традицией. Говорить о том, что существующая парадигма межполовых и межвозрастных отношений – «единственно правильная», едва ли справедливо. А значит, в другой системе отношений ныне господствующий взгляд на современную семью мог бы показаться не менее уродливым и аморальным. Правда, там, где единой «семьей» становится практически весь социум, встает необходимость упорядочения, регулирования половых связей. Но ведь и в существующей системе гарантированной защиты от промискуитета нет. К тому же на деле общественная мораль не так уж и непримирима к супружеским изменам. Не следует забывать и о том, что половое и, шире, гендерное поведение в значительной мере деформируется сословными различиями. Об этом со всей убедительностью говорит давно уже ставший классикой Манифест Коммунистической партии. Вдумаемся в его аргументацию.Уничтожение семьи
«Даже самые крайние радикалы возмущаются этим гнусным намерением коммунистов. На чем основана современная, буржуазная семья? На капитале, на частной наживе. В совершенно развитом виде она существует только для буржуазии; но она находит свое дополнение в вынужденной бессемейности пролетариев и в публичной проституции. Буржуазная семья естественно отпадает вместе с отпадением этого ее дополнения, и обе вместе исчезнут с исчезновением капитала. Или вы упрекаете нас в том, что мы хотим прекратить эксплуатацию детей их родителями? Мы сознаемся в этом преступлении».Воспитание детей
«Но вы утверждаете, что, заменяя домашнее воспитание общественным, мы хотим уничтожить самые дорогие для человека отношения. А разве ваше воспитание не определяется обществом? Разве оно не определяется общественными отношениями, в которых вы воспитываете, не определяется прямым или косвенным вмешательством общества через школу и т. д.? Коммунисты не выдумывают влияния общества на воспитание; они лишь изменяют характер воспитания, вырывают его из-под влияния господствующего класса. Буржуазные разглагольствования о семье и воспитании, о нежных отношениях между родителями и детьми внушают тем более отвращения, чем более разрушаются все семейные связи в среде пролетариата благодаря развитию крупной промышленности, чем более дети превращаются в простые предметы торговли и рабочие инструменты».Общность жен
«Но вы, коммунисты, хотите ввести общность жен, – кричит нам хором вся буржуазия. Буржуа смотрит на свою жену как на простое орудие производства. Он слышит, что орудия производства предполагается предоставить в общее пользование, и, конечно, не может отрешиться от мысли, что и женщин постигнет та же участь. Он даже и не подозревает, что речь идет как раз об устранении такого положения женщины, когда она является простым орудием производства. Впрочем, нет ничего смешнее высокоморального ужаса наших буржуа по поводу мнимой официальной общности жен у коммунистов. Коммунистам нет надобности вводить общность жен, она существовала почти всегда. Наши буржуа, не довольствуясь тем, что в их распоряжении находятся жены и дочери их рабочих, не говоря уже об официальной проституции, видят особое наслаждение в том, чтобы соблазнять жен друг у друга. Буржуазный брак является в действительности общностью жен. Коммунистам можно было бы сделать упрек разве лишь в том, будто они хотят ввести вместо лицемерно-прикрытой общности жен официальную, открытую. Но ведь само собой разумеется, что с уничтожением нынешних производственных отношений исчезнет и вытекающая из них общность жен, то есть официальная и неофициальная проституция»[534]. Справедливо возмутиться радикальностью взглядов основоположников марксизма. Но все же следует иметь в виду и то, подтверждаемое анализом обстоятельство, что семья, основанная на защищаемых критиками Манифеста идеалах, в действительности никогда не существовала. Ниже нам придется убедиться в том, что ее не существует и сегодня. Поэтому все опровержения утопистов от семейного строительства строятся не на доказательных аргументах, но на исповедании другой веры. Истина же и сегодня не известна никому.8.3.3. Утопические идеи в России
Идея разрушения института семьи получает новую жизнь в послереволюционной России. Ее возрождение объясняется особыми обстоятельствами, одно из них – огромная численность беспризорных детей. Наследие первой мировой и гражданской войн делаетнеобходимым борьбу с детской преступностью, формирование органов государственной опеки и воспитания. Но в эту, вполне оправданную обстоятельствами, политику вмешиваются идеологические мотивы, возрождаются и идеи утопистов. Свою роль играют теоретические постулаты и непреодоленный экстремизм первых коммунистов. К числу постулатов относятся два: женщина – это средство производства детей, и, как любое средство производства, она должна быть «обобществлена»; женщина – это предмет эксплуатации буржуазной семьей, мужем, поэтому, как все закабаленное, она подлежит освобождению. Меж тем известно: все то, что входит в аксиматическое ядро общественного сознания, по-своему форматирует совокупный менталитет социума. Так надо ли удивляться тому, что идеология «первого в мире государства рабочих и крестьян» не в состоянии пройти мимо учения об «обобществлении» жен и «освобождении» женщины, которое, как мы видели, восходит к самым истокам коммунистической идеи? К слову, не следует видеть в коммунистической идеологии признаки какой-то особой испорченности мысли и развращенности нравов, род «цыганства» (Ландауэр). Да и общность жен впервые вводилась вовсе не в нашем отечестве. Истории памятно, как в 1530 году предсказывалась кончина мира и Второе пришествие Христа. Учение набрало особенную силу в Нижней Германии и Нидерландах, где распространялись взгляды Мельхиора Хоффмана. Он был арестован властями и умер в тюрьме; его учение (и его смерть) вызвало сильное социальное движение, которое возглавил некий гарлемский булочник Ян Матис. Это движение и создало так называемую Мюнстерскую коммуну, теократическое государство, в основе которого лежали коммунистические принципы общности имущества и социального равенства. Коммуна существовала около 14 месяцев в 1534–1535 гг., но и за это короткое время она успела сделать многое: конфисковать церковно-монастырские имущества, отменить долги, денежное обращение, ввести уравнительное распределение предметов потребления… общность жен. Всякое социальное движение имеет свои (в том числе и идеологические) издержки, от которых его избавляет время. Однако память, часто недобрую, они оставляют. Оставляют и почву для провокаций, поэтому неудивительны и те, что имели место в ходе нашей революции. Так, в 1918 году появился декрет Саратовского губернского совета народных комиссаров «Об отмене частного владения женщинами». По ряду сведений это была мистификация некоего владельца чайной, Михаила Уварова. Но составленный (заметим, талантливо) документ получил широкое распространение и в дальнейшем использовался антибольшевистской и антисоветской пропагандой. Рассказывают, что при аресте адмирала Колчака в кармане его кителя был обнаружен текст этого декрета. Уместно привести его здесь: «Законный бракъ, имевшiй место до последняго времени, несомненно являлся продуктомъ того соцiального неравенства, которое должно быть с корнемъ вырвано въ Советской Республике. До сихъ поръ законные браки служили серьезнымъ оружiемъ въ рукахъ буржуазiи в борьбе ея с пролетарiатомъ, благодаря только имъ все лучшiя экземпляры прекраснаго пола были собственностью буржуевъ имперiалистов и такою собственностью не могло не быть нарушено правильное продолженiе человеческаго рода. Поэтому Саратовскiй Губернскiй Советь Народныхъ Комиссаровъ съ одобренiя Исполнительного комитета Губернскаго Совета Рабочихъ, Солдатскихъ и Крестьянскихъ Депутатовъ постановилъ: § 1. Съ 1 января 1918 года отменяется право постояннаго владения женщинами, достигшими 17 л. и до 30 л. Примечание: Возрастъ женщинъ определяется метрическими выписями, паспортомъ, а въ случае отсутствiя этихъ документовъ квартальными комитетами или старостами и по наружному виду и свидетельскими показанiями. § 2. Действiе настоящего декрета не распространяется на замужнихъ женщинъ, имеющихъ пятерыхъ или более детей. § 3. За бывшими владельцами (мужьями) сохраняется право въ неочередное пользование своей женой. Примечание: Въ случае противодействiя бывшаго мужа въ проведенiи сего декрета въ жизнь, онъ лишается права предоставляемого ему настоящей статьей. § 4. Все женщины, которыя подходять подъ настоящiй декреть, изъемаются изъ частного постояннаго владенiя и объявляются достоянiемъ всего трудового народа. § 5. Распределенiе заведыванiя отчужденныхь женщинъ предоставляется Сов. Раб. Солд. и Крест. Депутатовъ Губернскому, Уезднымъ и Сельскимъ по принадлежности. § 7. Граждане мущины имеють право пользоваться женщиной не чаще четырехъ разъ за неделю и не более 3-хь часовъ при соблюденiи условiй указанныхъ ниже. § 8. Каждый членъ трудового народа обязан отчислять оть своего заработка 2 % въ фондь народнаго поколения. § 9. Каждый мущина, желающй воспользоваться экземпляромъ народнаго достоянiя, должень представить оть рабоче-заводского комитета или профессiонального союза удостоверенiе о принадлежности своей къ трудовому классу. § 10. He принадлежащiе къ трудовому классу мущины прiобретаютъ право воспользоваться отчужденными женщинами при условiи ежемесячнаго взноса указанного въ § 8 в фондь 1000 руб. § 11. Все женщины, объявленныя настоящимъ декретомъ народнымъ достояниемъ, получають изъ фонда народнаго поколенiя вспомоществованiе въ размере 280 руб. въ месяцъ. § 12. Женщины забеременевшiе освобождаются оть своихь обязанностей прямыхъ и государственныхъ въ теченiе 4-хъ месяцев (3 месяца до и одинъ после родовь). § 13. Рождаемые младенцы по истеченiи месяца отдаются въ приють «Народные Ясли», где воспитываются и получають образованiе до 17-летняго возраста. § 14. При рождении двойни родительницы дается награда въ 200 руб. § 15. Виновные въ распространенiи венерическихъ болезней будутъ привлекаться къ законной ответственности по суду революцiоннаго времени»[535].Процесс распространения этого «Декрета» вышел из-под контроля властей. Начали появляться различные его варианты. Так, «декрет», распространявшийся во Владимире, вводил национализацию женщин с 18-летнего возраста: «Всякая девица, достигшая 18 лет и не вышедшая замуж, обязана под страхом наказания зарегистрироваться в бюро свободной любви. Зарегистрированной предоставляется право выбора мужчины в возрасте от 19 до 50 лет себе в сожители-супруги…»[536] Кое-где на местах, в глухих деревнях чересчур ретивые и невежественные должностные лица принимали фальшивый «декрет» за подлинный и в пылу «революционного» усердия готовы были осуществлять его. Нужно отдать должное: реакция официальных властей была резко отрицательной. В феврале 1919 года В. И. Ленин получил жалобу на комбед деревни Медяны Чимбелевской волости, Курмышевского уезда. В ней говорилось, что комбед распоряжается судьбой молодых женщин, отдавая их своим приятелям, не считаясь ни с согласием родителей, ни с требованием здравого смысла. Ленин сразу же направил телеграмму Симбирскому губисполкому и губернской ЧК: «Немедленно проверьте строжайше, если подтвердится, арестуйте виновных, надо наказать мерзавцев сурово и быстро и оповестить все население. Телеграфируйте исполнение»[537]. Однако и попытки ввести централизованное регулирования межполовой коммуникации все же имели место. Так, одна из «Двенадцати половых заповедей революционного пролетариата» проф. Аарона Залкинда, советского психиатра, фактического лидера педологического движения в СССР, гласила: «XII. Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешиваться в половую жизнь своих членов. Половое должно подчиняться классовому, ничем последнему не мешая, во всем его обслуживая»[538]. Государственное регулирование должно было простираться и на межпоколенную. В своем труде о русской революции Р. Пайпс пишет, что в послереволюционной Советской России 20-х годов прошлого века видные государственные деятели были убеждены, «что детям пойдет только на пользу, если их отнять у родителей: «Не является ли родительская любовь в большей своей части любовью, идущей во вред ребенку?.. Семья индивидуальна и эгоистична, и дитя, воспитываемое ею, по большей части антисоциально, преисполнено эгоистических стремлений… Дело воспитания детей не частное дело родителей, а дело общественное». На советской Украине, пошедшей в этом направлении еще дальше, планировалось детей в возрасте 4 лет отнимать у родителей и помещать в интернаты, где бы им прививалась любовь к социалистическим идеалам»[539]. Практическими шагами в реформировании официального института семьи стали замена церковной регистрации брака гражданской, упрощение развода и уравнивание в правах всех детей, в том числе и рожденных вне брака (1918 г.), введение нового Семейного кодекса (1926), который уравнял в правах официально зарегистрированную и фактическую семью (сожительство) и до предела упростил процедуру развода и определения отцовства. Дополнительным шагом в создании легальной базы развития сексуальной революции стал закон 1920 г., разрешавший медицинский аборт по желанию женщины. Символом освобождения женщины и мужчины от прежних отношений и прежнего быта стали коммуны, которые организовывались в крупных городах. Поначалу на них глядели как на единственную достойную свободного человека форму общежития. Коммуна должна была заменить собой семью, как отжившую форму социальной организации, писал об этом в 1926 г. А. Залкинд. Повторим: всякая эпоха, всякое социальное движение имеют свои издержки. Поэтому не станем судить ни наше, ни чужое прошлое. Тем более что его осмысление еще нуждается во времени. Становление современной семьи, не образующей род, завершает эволюцию патриархальной, существовавшей на протяжении нескольких тысячелетий. Однако логика развития того, что остается от ее окончательного распада, еще далеко не ясна (во всяком случае, автору) – «лицом к лицу лица не увидать». К тому же эта логика нарушается действием мировых войн и разрушительных революций, которые выбивают наиболее активную часть населения, радикально меняют образ его жизни (который часто превращается в поиск адекватного способа элементарного выживания), паровых катков миграционных потоков, что влекут за собой смешение культурных парадигм и т. п… Строго говоря, несмотря на множество дефиниций, сегодня мы даже не знаем, что такое современная семья. Ни передачи статусов, ни преемственности ремесел, ни даже наследования собственности (в полном объеме ее определений) уже нет. Остается некая абстрактная «социальная ячейка», «группа», «союз мужчины и женщины». С уверенностью можно утверждать лишь одно: семья как союз, формируемый представлением о некоем теплом облаке взаимной любви и заботы, которое окутывает человека и укрывает от всех невзгод мира, – это далекая от реальности вещь, не более чем красивая обертка, под которой может скрываться все что угодно. Смелзер пишет, что брак в США основан на любви в большей мере чем в любом другом обществе[540]. Однако следует с большой осторожностью подходить и к фактору любви и к сравнительным оценкам отношения к ней носителей иноплеменной культуры. Нередко, давление культивируемого всеми средствами массовой информации образца не позволяет человеку признаться в том, что в основе его брака лежат менее романтические факторы, не только посторонним, но даже самому себе, и никакие опросы не способны дать объективную картину. То же касается объединения вокруг так называемых семейных ценностей, строгого определения которым так же по сию пору не существует. А следовательно, не существует и строгих методов оценки действительной приверженности тем расплывчатым материям, которые ассоциируются с ними. В обыденном же представлении господствуют, как правило, заимствованные культурные клише, безотчетное следование которым так же не может не деформировать реальную поведенческую практику. Согласно Б. М. Бим-Баду и С. Н. Гаврову, «Модернизационные трансформации часто представляют собой имплантацию на национальную почву чужих культурных наработок. Во многом вследствие этого меняются нормы, ценности, модели поведения, труда и досуга, принятые в данном обществе. Меняется сама семья, ее социокультурные основания. И эти изменения представляют собой не только достижения и победы, связанные с «приобщением» к чему-то более цивилизованному и желанному»[541]. Словом, и чувства нередко носят чисто показной характер, чтобы демонстрировать приверженность принятым нормам. Единственное, что можно сказать о «сухом остатке», который осаждается на дне реторты после анализа всех определений современной семьи, это то, что она, как пишется в словарях-справочниках, «основана на кровном родстве, браке или усыновлении объединение людей, связанных общностью быта и взаимной ответственностью за воспитание детей»[542]. Впрочем, и последнее можно принять лишь в ограничительном смысле. Уже не воспитание, но только участие в воспитании новых поколений или, более полно, межпоколенной коммуникаций – вот, собственно, и все, что остается в пределах видимого после всех метаморфоз этого древнего института. К тому же остается социум, который существует исключительно благодаря ее потоку и, разумеется, ее агенту, семье, которая, несмотря ни на какие деформации своей структуры (нам еще придется говорить о них), продолжает играть важную роль в истории. Таким образом, остается ограничиться связью поколений.
Выводы
1. Семья, не образующая род, это социальное формирование, в котором прерывается линия наследования родового занятия. Ее глава перестает быть хранителем главного богатства социума – программного кода его жизни и превращается в такую же клетку единого социального организма, как и его собственные домочадцы. Основная масса последних выталкивается из дома. Все это влечет за собой, с одной стороны, усиление мотивации к творчеству, возрастание пассионарной массы населения, готовой к социальному переустройству, с другой – резкое изменение статуса мужчины. 2. Снижение статуса мужчины сопровождается выходом женщины из отбрасываемой им тени. Женщина перестает быть сторонним наблюдателем творимой вокруг нее истории и становится ее субъектом. 3. Увеличение потребности в сельскохозяйственной продукции, расширение встречного спроса на городские товары, возрастание неквалифицированной массы городского населения, неспособность системы ученичества обеспечить потребность в кадрах обученных подмастерьев, возрастающая пассионарность склонной к творчеству части мигрантов, наконец, внутренняя логика развития самих ремесел рождают мануфактуру. В свою очередь, мануфактура создает человека, который становится простым придатком технологии. Человека, лишенного способности к творчеству и даже права на него. Само творчество выделяется в самостоятельный вид деятельности, доступной немногим. 4. Редукция труда, появление большого числа униженных подчинением мануфактуре неквалифицированных работников, радикальный сдвиг культуры в сторону прикладного знания, придают дополнительное ускорение процессу перераспределения гендерных ценностей. Мужчина окончательно расстается с ролью высшего существа, естественного господина женщины, сама природа которой делает возможным ее выживание только под его опекой. Женщина впервые осознает свое равенство с ним, нередко превосходство. 5. Разрыв родовой преемственности стимулирует развитие утопических учений, которые сводятся к необходимости упразднения семьи.IX. Закат семьи
9.1. Современное сиротство
9.1.1. Неполная семья
Обрыв нуклеарной семьей современного типа родовой преемственности означает разрыв с родом в лице старших поколений и снижение роли отца семейства (а с ним и мужчины вообще). Более того, поступательное вытеснение его из им же создаваемой семьи. Это является неизбежным следствием очерченных выше процессов развития межпоколенной коммуникации и тенденций развития европейской культуры, на протяжении почти тысячелетия возвеличивавшей женщину. Нельзя сказать, что разрыв со старшим поколением (а вместе с ним и со всеми теми, кого объединяла власть патриарха) не имеет никаких позитивов. Во всяком случае, это обстоятельство кладет конец тем отношениям, которые складываются в патриархальной семье с ее часто жестокими и несправедливыми законами, другими словами, той внутрисемейной вражде, о которой говорилось во второй главе. Разумеется, это не прекращает ее полностью, но тем не менее положительные следствия возникают. Представленная осколками распадающегося «дома», семья, не образующая род, перестает быть главным источником угрозы для слабых и становится более уютной для жизни. Представление о семье как о теплом облаке любви и заботы, которое окутывает человека, рождается именно здесь же, в выделяющихся ядрах старых патриархальных объединений. Правда, сентиментальное представление далеко от действительности, но все же культурная норма, возникает. Как и любой другой, ей стремятся следовать, и уже одно это обстоятельство снижает степень внутрисемейных напряжений, градус конфликтов. Вместе с тем разрыв с родом, с его старшим поколением рождает новую проблему. Межпоколенная коммуникация – это прежде всего знаковая система, и, как всякая знаковая система, она подчиняется единым законам своего строения и своего функционирования. Никакая даже самая упорядоченная последовательность даже самых контрастных сигналов (если, конечно, речь не идет о тех, что замыкают безусловнорефлекторную цепь) не может сказать ничего, где они нарушаются. В качестве примера, способного иллюстрировать это положение, можно привести сигнал, посланный на неизвестном нам языке. Знание его алфавита не способно сказать ничего определенного, если нет представления о более высоком уровне лексикона, то есть о словах и их значениях. Правда, уже они дают какие-то фрагменты информации, но, разумеется, их недостаточно для понимания целостного смысла послания. Совокупность даже известных лексических единиц не всегда дает возможность понять (или построить) осмысленную фразу, иллюстрацией чему могут служить идиоматические выражения, значение которых не является суммой значений составляющих их слов. Но и относительно простая фраза остается лишенной содержания, если отсутствует представление об общепринятых (в среде носителей этого языка) вещах, условностях, верованиях, предрассудках, словом, обо всем том, что определяется собирательным понятием культуры (или ее специфического сегмента). Впрочем, и построенная по всем правилам целостная знаковая система – ничто, где еще не сложились известные поведенческие стереотипы. «Слово» обретает значение только там, где имеется возможность обратить его в «дело» («Но хочешь ли знать, неосновательный человек, что вера без дел мертва?»)[543], а последнее – в «вещь», без этого оно остается мертвым звуком или такой же мертвой графической формой. Меж тем первичным агентом и долгое время единственной средой межпоколенной коммуникации являлась семья; только строй ее жизни был способен выработать поведенческие модели, которым надлежало наполнять собою без них пустые вместилища знаковых форм. Отсюда следует, что целостность семьи имеет большое значение. Только целостная семья способна сформировать максимально широкий спектр поведенческих моделей, способствовать бесконфликтной социализации новых поколений. Лишь полная семья способна обеспечить нормальное физическое, психическое, социальное, эмоциональное и нравственное их развитие. Такая семья обязана объединять как минимум три поколения. Здесь уже приводилось суждение Киплинга на этот счет, и нет оснований спорить с ним. Во многом слепая, рождаемая одним чувством, материнская любовь, равно как идущая от абстрактной рассудочности отцовская строгость, нередко способны нанести вред ребенку. Впервые сталкивающиеся с воспитанием маленького человека, и мать и отец неизбежно совершают много ошибок. Никакое абстрактное знание не способно избавить от них, лишь «опыт, сын ошибок трудных» способен исправить, а во многих случаях и предотвратить их следствия. В свою очередь, опыт – это достояние старших поколений, а значит, дед и бабка столь же необходимы для ребенка, сколь отец и мать. Только там, где любовь и строгость соединяются с житейской мудростью и многое испытавшим сердцем, формирование входящего в мир человека может стать гармоничным. Между тем каналы коммуникации, образуемые современной семьей, в которой первое и третье поколения изолируются друг от друга, в принципе неполны, отсюда и формирование человека – ущербно. Изоляция поколений ведет к тому, что воспитание новых становится еще более зависимым от сертифицированных посредников в коммуникации между индивидом и социумом. А это значит, что распадается связь не только между дедами и внуками, но и между отцами и детьми. К тому же в результате такой изоляции значительная часть накопленного опыта умирает, и это также не может не сказаться на общем развитии человека и социума. С одной стороны, оно ускоряется и диверсифицируется, поскольку исчезают какие-то родовые ограничения, предпочтения и фобии, с другой – деформируется, ибо снижается эффективность охранительной роли патриархального «дома». В свою очередь, незавершенность, неполнота психического, эмоционального, нравственного развития ребенка способна резко усугубить следствия. Входящему в самостоятельную жизнь человеку становится труднее найти контакт с другими, возрастает разрыв между собственными и чужими оценками социальных явлений, пониманием единых ценностей. В свою очередь, накопление проблем не может не влиять на сплоченность социума, бесконфликтность его развития. Многие отклонения в развитии отдельно взятой личности регулировались действием внутриродовых механизмов – их утрате достойная замена на более высоком уровне находится не всегда, поэтому, аккумулируясь в едином организме социума, они не могут не лихорадить его время от времени. Европейская семья современного типа обостряет проблемы социализации и воспитания еще и тем, что порождает совершенно новый тип сиротства. Напомним, что на протяжении тысячелетий оно считалось по отцу, в современных же условиях начинает отсчитываться от матери. Причины этого переворота лежат, с одной стороны, в том, что отец уже не передает своему наследнику ни тайну родового занятия, ни собственный статус, с другой – в резком изменении положения женщины в социуме и в семейном строительстве. (Об изменении роли в семейном строительстве мы еще будем говорить.) Как уже было показано, социум всегда брал на себя заботу о вдовах и сиротах. Традиция защиты складывалась не одно тысячелетие, и прочно входила в аксиоматическое ядро общего менталитета любого этноса. Разумеется, утрата отца семейства не могла компенсироваться в полной мере, но все же известные механизмы и обязывающие к призрению культурные нормы существовали. К слову, широко распространенная в средние века практика передачи ребенка на воспитание в чужую семью, кроме прочего, о чем уже говорилось выше, служила элементом подобной защиты. Таким образом, с потерей отца ребенок не оставался брошенным. Вместе с тем, необходимо заметить, что социум был практически равнодушен к утрате матери; источники права, памятники письменности гораздо менее красноречивы к этой стороне вопроса. А значит, нет оснований утверждать, что забота социума была достаточной. Произошедшая перемена меняет не только систему взглядов на феномен сиротства. Так и не найдя достойной замены матери, современное общество утратило механизмы и (что гораздо более опасно) культурные нормы, обязывающие компенсировать потерю отца. Уточним: речь идет не о материальной помощи (оно, пусть и неполное, распространено достаточно широко), но о компенсации его роли в социализации и воспитании. Сегодня в общественном сознании господствует представление о том, что потеря отца не является трагедией, во всяком случае, она не ломает жизнь ребенка, – гораздо страшнее для него потеря матери. В какой-то мере это справедливо, во всяком случае, по отношению к младенцу. Но, во-первых, становление человека не кончается обрядом первой стрижки, во-вторых, пространство его жизни не ограничивается радиусом, оставляющим возможность спрятаться за материнскую юбку. Однако сегодня ни то, ни другое обстоятельство не рассматриваются как критические, согласным мнением большинства признается, что современная женщина способна самостоятельно дать воспитание своему ребенку. К слову (и это также необходимо отметить как радикальное изменение собирательного менталитета), выражение: «своему ребенку», во всяком случае, в применении к замужней женщине, – это тоже «новояз», раньше оно никогда не имело хождения, и даже если встречалось, то только в очень ограничительном значении. То же касается и выражения «моя семья», – практически до XX столетия такие слова мог произнести только мужчина. Причем далеко на каждый, ибо для любого, кто не являлся главой «дома», они составляли предмет пусть и неявной, но от того не менее строгой табуации. Только в самое последнее время право построения «своей семьи» стало восприниматься как нечто естественное, данное нам от природы. Сегодня женщина пользуется теми же правами, что и мужчина, она образованна, экономически независима, нередко более успешна, и это представляется вполне достаточным для полноценного введения ребенка в социум. Не в последнюю очередь, именно такой взгляд на вещи способствует тому, что она гораздо легче, чем раньше, идет на развод с мужем. И все же рассчитывать на полноценную социализацию неполной материнской семьей нельзя. Это объясняется многими факторами. Любовь матери безусловна, ничто не в состоянии отменить эту особенность ее психики, ребенок любим ею уже потому, что он существует. Самый факт его появления на свет – высшая ценность для женщины, и обретение этой ценности пробуждает врожденные инстинкты, рождает материнское чувство. Напротив, чувство отца не приходит с рождением младенца. Его формирование требует времени; в сущности, так же, как только со временем, встречное чувство приходит и к ребенку. В отличие от материнского, его отношение носит условный характер, отцовская любовь рождается там, где ребенок начинает отвечать ожиданиям родителя, всем своим поведением он принимает главное, что есть у отца – его ценности. Именно это сближает, роднит обоих. Особенно важно то обстоятельство, что эти ценности принимаются ребенком некритически, как некие абсолюты, и это тоже крепит их близость: «Мы с тобою одной крови» – вот что значит такое согласие для обоих. Между тем в социуме культурное родство много сильнее кровного. К ребенку любовь матери приходит сама собой и часто не замечается им, как не замечается земное тяготение или воздух, которым он дышит; любовь отца нужно заслужить. При этом даже в самом раннем возрасте ребенок, еще не обретший способности строить логические заключения, понимает значение главы семьи, важность его роли. Он способен оценить тот объем, который заполняется главой семьи в жизни дома, и – заслуженная им – любовь более могущественного и сильного существа, ценится значительно дороже, как, собственно, и все, что обретается нашими трудами, что не дается даром. К тому же не следует забывать, что ребенку предстоит жить именно в мире ценностей культуры, они же и по сию пору продолжают формироваться главным образом мужчиной. Система «мать – дитя», в сущности, полусоциальна, это род переходной формы от биологии к культуре, в свою очередь, связь ребенка с отцом практически полностью внебиологична. Не будет большим преувеличением сказать, что для психики матери наиболее комфортно такое положение вещей, когда ребенок на всю жизнь так и остается ребенком, одновременно сохраняющим и детскую зависимость от нее, и детскую же любовь к ней. Не случайно его отдаление становится для нее тяжелой травмой, и уже потому все в женщине протестует против ухода ребенка в «большой мир». Только отец способен завершить становление нового субъекта надбиологической формы жизни. Незавершенная же социализация, не до конца сформированная способность сознательно и свободно подчинять свое поведение ее ценностям и законам влечет за собой неизбежный конфликт с социумом. Отличие и в том, что система ценностей мужчины радикально отличается от той, которая принимается женщиной. В двух словах его можно свести к следующему. В представлении женщины пусть рушится весь мир, но спасется ее ребенок и ее дом. Для мужчины – пусть гибнет все близкое ему, но спасется мир. Разумеется, это сильно преувеличенное, если не сказать утрированное представление, в действительности все куда менее контрастно, но, чтобы разглядеть что-то, его отличие от растворяющего детали фона необходимо довести до предела. Мужчина вводит ребенка в более широкий круг явлений. Его вхождение в мир начинается уже с известного отдаления от матери. «Переселение» в свою кроватку, знакомство с яслями, детским садом происходит легче там, где между матерью и отцом устанавливаются гармонические отношения и отец берет на себя инициативу и ответственность в таких значимых для развития ребенка вещах. Отец является и основным проводником в мир знаковых систем: мужчина учит ребенка говорить правильней и свободней; в отличие от женщин он не коверкает слова, не «сюсюкает» с ним, благодаря чему тот входит нормативную речь, а не во что-то специально подстраиваемое под него, но вместе с тем отгораживающее от чужих. Как правило, мужчина становится вергилием ребенка и в мире социальных норм; чтобы понять это, достаточно вспомнить хрестоматийное:9.1.2. Проблема статуса
Не менее – а, может быть, и более – важным, чем родительская любовь, является родительское уважение формирующейся личности. Социальное существо, уже ребенок живет общественными отношениями, и обретение своего места в мире – это прежде всего утверждение себя в их системе. Другими словами, в системе статусов, о самом существовании которых поначалу он даже не подозревает. Уже устойчивость его психики во многом зависит именно от того «положения в обществе», которое обретается ребенком. Пусть это «общество» поначалу ограничено очень узким кругом общения, в нем тоже есть своя иерархия ценностей и авторитетов, и он должен почувствовать себя их суверенным обладателем. Правда, набор социальных статусов, доступных ребенку, крайне невелик, и редко какой из них позволяет ему выделиться в среде своих сверстников. Но остается личный, который не поддается измерению ни масштабом формируемых социумом целей, ни объемом предоставляемых им же (материальных, правовых) ресурсов, без которых невозможно их достижение. Мерилом личного статуса является только одно – моральный потенциал человека, который потом, с выходом в большой мир, будет измеряться числом тех, кто станет прислушиваться к нему. Но именно этот потенциал, по мере накопления, и конвертируется в собственно социальные статусы. Явственно различаемым знаком наличия этого потенциала становится уважение к личности авторитетных представителей социума. В первую очередь, – уважение отца, ибо только он является порталом в большой мир, и только оно не дается даром. Для мальчика уважение отца – это первое знакомство с социальной действительностью, первая школа обязанностей и прав мужчины, для девочки – первая школа прав и обязанностей женщины. Там, где нет отцовского уважения, неизбежно появление его субститутов – не только естественная природа не терпит пустоты, она невозможна и в социальной действительности. Поэтому недополучивший свою долю мужского уважения мальчик уходит «в бандиты», девочка – прежде времени начинает добиваться мужского внимания. Это самый легкий способ обретения суррогатов уважения, заместителей личного статуса и соблазн становления на этот путь не в последнюю очередь порождается дефицитом мужского авторитета и мужской оценки. Тоскующий по статусу подросток становится хулиганом не только вследствие особенностей своего темперамента и педагогических ошибок семьи и школы, но еще и потому, что это самый быстрый и самый легкий способ добиться «уважения» сверстников (в раннем возрасте за него охотно принимается страх). К слову, уличное хулиганство, когда старшие подростки обижают младших, и армейская «дедовщина» во многом имеют одни корни, и не следует думать, что уродливое явление последней свойственно только современной и тем более только российской армии. Она махровым цветом расцветала и в императорской, причем не только в армейских, но и в таких привилегированных ее подразделениях, как офицерские училища. О ее проявлениях на флоте, привилегированном роде войск, куда отбирали наиболее культурную часть призывного контингента, пишет Новиков-Прибой в своей «Цусиме»[545]. Воспоминания о быте офицерских училищ оставил один из потомков старинного княжеского рода В.С. Трубецкой в сохранившихся главах «Записок кирасира»[546]. Существовала она и в армиях других стран, в том числе в отличавшемся высоким духом боевого товарищества Вермахте[547]. Явление «дедовщины» куда более фундаментально и многосторонне, чем это кажется на первый взгляд. Она была во все времена; в частности, процветала во всех закрытых учебных заведениях (кстати, и в женских тоже). И все ее разновидности порождались неудовлетворенной потребностью в одном, но главном – уважении социума, статусе. Просто эта потребность в каждом возрасте принимает какие-то свои формы, в глаза же бросаются лишь самые безобразные, о других общество часто не подозревает. Есть основания полагать, что здесь мы имеем дело с фундаментальной потребностью психики не только человека, но стадных животных вообще; именно благодаря такой потребности в статусе «социальная организация» стада упорядочивается и кристаллизуется. Человек же наследует многие инстинкты, свойственные его предшественнику, велика роль такого наследования и здесь. Со временем сама психика входящего в социальный мир подростка начинает требовать общественного признания, он начинает испытывать настоятельную потребность в том, чтобы занять высокую рейтинговую позицию, но достичь ее до поры можно лишь физическим превосходством. Человек, добивающийся признания своих способностей в более широких социальных кругах, как правило, перестает довольствоваться субститутами статуса, но во всех случаях первой его формой должно быть уважение отца. Дэвид Майерс в своей «социальной психологии» пишет: «По сообщению Бюро судебной статистики США, 70 % задержанных полицией подростков воспитывались в неполных семьях <…>. Взаимосвязь между отсутствием одного из родителей (обычно отца) и насилием сохраняется независимо от расы, уровня дохода, образования и местожительства. Эта взаимосвязь не меняется со временем. В Соединенных Штатах в 1960 году не более 10 % детей росли в неполных семьях и только 16 000 подростков были арестованы за совершение преступлений с применением насилия. В 1992 году около трех из десяти детей жили с одним из родителей, но при сохранении численности подростковой популяции было произведено 96 000 арестов несовершеннолетних за преступления, совершенные с применением насилия. Дети, выросшие без отцов, не обязательно становятся делинквентными личностями или преступниками (при наличии заботливой матери и расширенной семьи большинство детей, оставшихся без отцов, не совершают правонарушений). Но риск этого в подобных случаях возрастает»[548]. Таким образом, не случайно матери, растящие детей без участия отцов, гораздо чаще, чем замужние оценивают процесс их воспитания как трудный. Помня о необходимости не только ласки, но и строгости, они начинают дозировать проявления любви и, напротив, педалировать авторитарное начало. Однако авторитарность матери воспринимается совсем не так, как властность отца. В подсознании ребенка материнский нажим равнозначен отчуждению от него, отказу в любви. Стремление ребенка вернуть ее порождает капризы и упрямство, капитуляция матери перед этой потребностью – инфантильность. Это тоже чревато деформацией личности, половой самоидентификации, нарушением эмоциональных, часто разрывом моральных связей с миром людей. Но и противоположная линия воспитания, «рязанская жалость» к сироте, не учит ни мальчика, ни девочку внутренней уверенности в себе. Иначе говоря, не способствует формированию личного статуса и в итоге затрудняет восхождение по ступеням социальных. Таким образом, отсутствие отца делает невозможным гармоническое воспитание. В конечном счете это создает большие проблемы не только семье, но и всему социуму в целом. Радикальная же перемена общественного взгляда на сиротство, определение его по материнской линии препятствует их осознанию и корректировке. Ведь если утративший отца человек не воспринимается социумом как обездоленный, на вытекающие отсюда следствия можно просто закрыть глаза (что, собственно, и делается сегодня). Таким образом, можно заключить: неполная семья оказывает негативное влияние на развитие ребенка. Причем это влияние многосторонне. В социально-экономическом плане он менее защищен экономически и чаще предоставлен самому себе. В медицинском аспекте дети, воспитывающиеся в неполной семье, более подвержены различным заболеваниям, которые к тому же протекают в более тяжелой форме, и чаще страдают различными соматическими заболеваниями во взрослом возрасте. У них чаще возникают нервные и психические расстройства, нарушения поведения, формируется дефектный тип личности и наблюдается множество трудностей психологического характера (от неуверенности и тревожности до нарушения полоролевой самоидентификации и снижения самооценки)[549] Здесь уместно привести данные, собранные Даниэлом Эмнеусом в его книге «Мусорное поколение». Дети, которые растут без отца, по сравнению с детьми из полных семей: – в 8 раз чаще попадают в тюрьму, – в 5 раз чаще совершают самоубийства, – в 20 раз чаще становятся насильниками, – в 32 раза чаще убегают из дома, – в 9 раз чаще бросают школу, – в 33 раза чаще становятся жертвами насилия, – в 73 раза чаще погибают в результате насилия.class='book'>9.1.3. Статистика разводов
Между тем количество неполных, как правило, материнских семей возрастает. Это можно видеть уже по данным российской статистики, отображающей демографические процессы. В 2002 году число зарегистрированных разводов в стране достигло наибольшего значения – 854 тысячи. К 2005 году оно сократилось до 605 тысяч, а затем вновь возрастало, превысив 703 тысячи в 2008 году. После очередного спада – до 639 тысяч в 2010 году – последовал подъем: в 2011 году было зарегистрировано 669 тысяч разводов, что на 4,7 % больше, чем в 2010 году, и на 33 % больше, чем в 1998 году. В 2012 году число зарегистрированных разводов вновь оказалось ниже, чем за предшествующий год (642,0 тысячи против 669,4 тысячи в 2011 году).Статистика браков и разводов в РФ[550] t01
Для сравнения статистика разводов составляет: – на Украине 55 %, – в Белоруссии 62 %, – в Англии 42,6 %, – во Франции 38,3 %, – в США 45,8 %, – в Канаде 48 %, – в Японии 27 %.
Между тем в Индии заканчиваются разводами лишь 11 из 1000 заключенных браков, то есть 1,1 %[551]. Другими словами, достигая одних из самых высоких показателей в мире, российская статистика все же идет в русле общих закономерностей развития института семьи, в своем строительстве наследующей европейские культурные традиции. Если сделать известные поправки на последствия пережитых в прошлом столетии войн, революций, «перестроек», никаких принципиальных отклонений от общего тренда в ней не обнаружится. Что, впрочем, вовсе не является свидетельством благополучия, поскольку болен институт европейской семьи в целом. Нет нужды говорить, что в большинстве случаев после развода дети остаются с матерью. Что касается России, то при формальном равенстве прав мужчины и женщины правоприменительная практика не оставляет мужчине практически никаких шансов. Таким образом, в едином статистическом массиве семей доля тех, в которых сохраняется социализирующая роль отца, неуклонно снижается; сегодня свыше десяти миллионов женщин воспитывают детей без отца. А значит, снижается и совокупное влияние мужчины на формирование новых поколений, что, конечно же, не может не сказаться на развитии самого социума. Однако одностороннее, «женское» воспитание мужчины отнюдь не ограничивается сферой неполной материнской семьи. Умолчим о дошкольном воспитании, обратимся к средней школе.
9.2. Школа
9.2.1. Совместное обучение
Еще в начале ХХ века во многих странах Западной и Центральной Европы девочки, девушки готовились к роли жены, матери и домохозяйки, поэтому в перечне изучаемых ими школьных дисциплин, кроме уроков словесности и изучения иностранных языков, было лишь домоводство, танцы, занятия рукоделием. К тому же господствовало мнение о том, что знания с развитой логической компонентой, требующие свободы обращения с абстракциями пространственно-временных и причинно-следственных взаимодействий, представляют собой область, в которой слабо ориентируется женщина. Поэтому она в принципе не способна к овладению многими науками, в частности, точными и техническими дисциплинами, занятиями философией, политикой. Доступным ей признавались лишь те отрасли культуры, в которых доминировали ассоциативные связи. Не случайно и система обучения строилась по раздельному принципу. Сегодня, напротив, культурной нормой стало совместное обучение полов. В России переход к совместному обучению начинается с первых лет Советской власти. Уже программа РКП(б), принятая VIII съездом в марте 1919 году, ставила задачей: «Полное осуществление принципов единой трудовой школы, с преподаванием на родном языке, с совместным обучением детей обоего пола, безусловно светской, то есть свободной от какого бы то ни было религиозного влияния, проводящей тесную связь обучения с общественно-производительным трудом, подготовляющей всесторонне развитых членов коммунистического общества»[552]. Нет нужды говорить о том, что Программа партии в те годы была руководящим документом для всех органов государственной власти. Впрочем, Программа РКП(б) только закрепляла уже свершившиеся в стране преобразования, поскольку Наркомпрос вводит совместное обучение еще раньше, Постановлением от 31 мая 1918 года[553]. Бытует мнение, что сменившее его летом 1943 года раздельное стало если не всеобщим, то по меньшей мере преобладающим и сумело заложить в советском обществе известные культурные традиции. Это не вполне так, ибо, с одной стороны, оно существовало совсем не долго, с другой – вводилось отнюдь не повсеместно. Постановление СНК СССР о введении раздельного обучения мальчиков и девочек касалось только «областных, краевых городов, столичных центров союзных и автономных республик и крупных промышленных городов»[554]. Реформа затронула лишь 81 город Советского союза. На территории же РСФСР в 1943/1944 учебном году ею охватывался 71 город. В соответствии с Постановлением в этих городах было организовано 1372 средних и 683 семилетних мужских и женских школы. Для сравнения, только в Москве, по данным на конец 2010 года, насчитывалось 1727 общеобразовательных школ (1588 государственных и 139 частных). Численность учащихся в них составляла 782,4 тыс. человек. В 1954 году раздельное обучение было ликвидировано. Таким образом, непродолжительность действия нового порядка обучения и неполнота эксперимента не позволяют провести квалифицированное сравнение образовательных систем, для этого необходима более основательная статистическая база. Анализ может опираться только на общие закономерности развития ребенка. Между тем они показывают, что совместное обучение не способно создать комфортные условия для формирования будущего мужчины. Известно, что девочки в своем развитии значительно опережают мальчиков, до десяти лет они лучше запоминают цифры и решают логические задачи, превосходят в ряде речевых способностей. Правда, у них быстрее завершается развитие памяти. К тому же мальчики уже в шесть лет свободней ориентируются в системе пространственно-временных связей. Другими словами, у мальчиков более развито правое полушарие, у девочек – левое. Но в школе доминируют ценности того ряда, за которые отвечает второе. Пусть с возрастом юноши начинают превосходить девушек даже в тех отраслях культуры, которые требуют «левополушарного» развития, но это будет потом. В первые же годы своего формирования мальчик оказывается среди более успешных представительниц противоположного пола, и это не может не порождать в нем ощущение собственной второсортности. Между тем необходимо заметить, что «лево-» и «правополушарность» имеет принципиальное значение не только в культурной ориентации гендера, но и в культуре в целом. Более тонкая и развитая эмоциональность возможна только там, где превалирует прямая чувственная опора на «здесь и сейчас» представленную реальность. А это значит, что ключевыми формами коммуникации в этой сфере остаются первая и вторая сигнальная системы. Между тем развитие культуры (а вместе с ней и социума и человека) – это прежде всего переход от абстрактной возможности к реальной действительности принципиально новых форм бытия, поток взаимопревращений «слово – дело – вещь». Это безраздельное царство третьей сигнальной системы (или, как минимум, надстройки над тем, что образует вторую), и в нем нет места излишней чувствительности; она чужда самой его природе, потому что в нем, «по определению», нет и не может быть никакой опоры чувству. Таким образом, в ущерб «рацио» развиваемая чувствствительность грозит если и не замкнуть человека в сфере чисто репродуктивной деятельности, то во всяком случае ограничить его творчество очень специфическим и узким сегментом. При этом лишь на первый взгляд подобная смена вектора культурного развития способна обернуться благом. Ведь совершенствование эмоционально-чувственной природы человека, в свою очередь, опирается на достижения материальной культуры. Между тем этот вектор не оставляет места даже для производства «игрушек на женщин», о которых говорит уже упомянутый здесь герой «Крейцеровой сонаты» и без которых невозможно ни торжество женщины, ни формирование мужчины по мерке ее идеала: «Пройдите в каждом большом городе по магазинам. Миллионы тут, не оценишь положенных туда трудов людей, а посмотрите, в 0,9 этих магазинов есть ли хоть что-нибудь для мужского употребления? Вся роскошь жизни требуется и поддерживается женщинами. Сочтите все фабрики. Огромная доля их работает бесполезные украшения, экипажи, мебели, игрушки на женщин». Не забудем и о том обстоятельстве, что до школьника не могут не доноситься отзвуки повсеместного славословия женщины как представительницы «лучшей половины» человечества. Правда, одновременно мальчику, подростку, юноше внушается, что он – сильный, но ежедневно ощущаемое превосходство «слабого» пола над ним, кто при любых обстоятельствах должен быть хозяином положения, не может не порождать комплекс неполноценности, сомнение в том, что он не отвечает обычной для мужчины норме. Это тем более травмирует психику ребенка и, так или иначе, сказывается на развитии. «Педагогически запущенные» мальчики, число которых неуклонно возрастает от класса к классу, во многом результат именно такой организации обучения. Немалую роль играет и тот факт, что под давлением культурных норм еще задолго до первого класса мальчику начинают прививать мысль, что он должен во всем уступать противоположному полу. Здесь же, в школе, на каждом шагу убеждаясь в его превосходстве (нередко даже физическом, поскольку после десяти лет физическое развитие девочки ускоряется и даже по массе тела она какое-то время опережает мальчика), уступка воспринимается им не как свободный дар сильного, но как обязанность слабого, как дань униженного. Добавим, что главным коммуникатором этой нормы становится не мужчина, но женщина-учитель, поэтому мальчик хорошо знает, что в любом конфликте с девочкой виновным всегда будет признан он, и даже собственные родители никогда не встанут на его сторону. Если он будет еще и побит ею, над ним станут смеяться даже мальчики. Все годы учения школа воспитывает честолюбие будущего мужчины на великих завоеваниях александров, цезарей, наполеонов, судьбоносных открытиях эвклидов, ньютонов, эйнштейнов, творениях рафаэлей, моцартов, пушкиных… мужские имена, как вехи, размечают для него историю социума и его культуры. Но вместе с тем все годы учения дают мальчику понять, что лично он – из совершенно иного ряда, ряда ущербных, ибо во всем уступает своим сверстницам. Об этом свидетельствует даже такой приводимый И. С. Коном факт: «В советское время от двух третей до трех четвертей всех секретарей школьных комсомольских организаций составляли девочки. Властные и одновременно послушные взрослым девочки-подростки <…> подавляли спонтанную, неорганизованную мальчишескую энергию, вытесняя мальчиков на периферию официальной школьной жизни в различные неформальные уличные сообщества»[555] (проще говоря, выталкивая их «в бандиты»). Правда, здесь не следует забывать, что на выбор школьников решающее влияние оказывал учитель, поэтому дело, конечно же, не в одних особенностях девичьих и мальчишечьих характеров. Но ведь и учитель – женщина. Вспомним слова Л. Демоза: «Детей били, они вырастали и в свою очередь били собственных детей. Так повторялось век за веком.<…> История детства – это кошмар». Пусть психоисторик добавляет к ним, что от этого кошмара мы «недавно стали пробуждаться», в действительности все продолжается. Просто (во всяком случае по отношению к мальчику) физическое насилие сменяется моральным, и если он растет в неполной материнской семье, негативный эффект давления культурных норм только возрастает. Не в последнюю очередь по этой причине мужчины более склонны к самоубийству. По данным Уоррена Форрелла, одного из самых известных борцов за права мужчин в США (сегодня существует и такая), мужчины совершают самоубийства приблизительно в 4 раза чаще, чем женщины. До девяти лет частота самоубийств у мальчиков и девочек одинаковая. С 10 до 14 мальчики совершают самоубийства в два раза чаще, чем девочки, с 15 до 19 – в четыре, а с 20 до 24 – в шесть. Среди мужчин старше 85 лет на одну женщину приходится более 13 мужчин, совершивших самоубийство[556]. (Впрочем, глубокой ошибкой было бы считать, что это создает более благоприятные условия для развития девочки.) Строго говоря, решающих доводов в пользу совместного или раздельного обучения школьников нет, и можно было бы согласиться с И.С.Коном, который считает, что совместное вовсе не так страшно, «как его малюют». Однако дело совсем не в том, кто сидит в школьном классе. Какие ценности господствуют в нем – вот что определяет развитие и мальчика и девочки. Определенные достоинства есть, разумеется, и в действующей форме обучения, вот только совместность должна предусматривать и равное представительство полов среди учителей, только в этом случае они могли бы реализоваться в полной мере. В реальной же действительности ребенок в школе оказывается под монопольным контролем женщины.9.2.2. Учительский состав
Можно сказать, что юридическое равенство полов достигается с предоставлением женщине избирательных прав. Только участие женщины во власти обеспечивает принятие законов, гарантирующих ей равноправие в отношениях собственности, в браке, в свободном выборе профессий, в получении полноценного образования и т. п. Отсюда вполне понятен вызов, брошенный в 1776 г. Абигейл Смит Адамс, которую считают первой американской феминисткой: «Мы не станем подчиняться законам, в принятии которых мы не участвовали, и власти, которая не представляет наших интересов». Довольствоваться влиянием лишь на того, кто персонифицирует государственную власть, не имея доступа к самой власти, женщина уже не хочет. Первыми избирательное право получили имущие женщины в Новой Зеландии в 1893 году и в Австралии – в 1902. Позже женщины ряда европейских стран (в Финляндии – в 1906, в Норвегии – в 1913, в Дании и Исландии – в 1915, в России – в 1917, в Канаде – в 1918). В 1919 право голосовать добились женщины Австрии, Германии, Нидерландов, Польши, Швеции, Люксембурга, Чехословакии, в 1920 году – США, в 1922 – Ирландии, в 1928 – Великобритании, в 1931 – Испании и Португалии. Сегодня участие женщин во власти считается нормой, они получают министерские портфели (включая портфели министра обороны), возглавляют правительства, становятся главами государств. В целом в органах государственной власти женщина продолжает уступать мужчине, однако ее влияние на общество определяется не только числом министерских должностей и количеством мест в национальных парламентах. Высшая форма власти, как уже говорилось, – это власть над умами и душами. Между тем сегодня именно женщина доминирует там, где и умы и души еще только начинают формироваться. Впрочем, «доминирует» – совсем не то слово, которое характеризует ситуацию. На январь 2010 года в России насчитывалось 1,36 млн учителей и 13,36 млн учеников, которые распределялись по 53 тысячам школ (из них 34 тыс. сельских и 19 тыс. городских). Весьма характерно возрастное распределение учительского контингента. Выступая в Российском педагогическом университете имени Герцена (21 янв. 2010 г.), Президент Медведев отметил, что из общего числа школьных учителей молодые педагоги составляют лишь 7—12 %[557]. При этом подавляющее большинство педагогов – это женщины. По данным Российской газеты, численность учителей-мужчин в 2004 составляла 13,77 %. Более свежих данных нет. Больше всего мужчин в образовании Дагестана (35,69 %), Чечни (21,01 %) и Якутии (20,07 %). Меньше всего в Карелии (7,63 %), Свердловской (8,43 %) и Московской областях (8,69 %)[558]. Учителя-мужчины – в основном преподаватели труда, физкультуры, ОБЖ. По данным на 2008 год количество женщин составило около 87,4 % от общего педагогического состава в средних классах (причем в городах их число еще больше – 92 %[559]). Среди учителей младших классов эта цифра доходит до 98,2 %. Впрочем, поступательная феминизация образования наблюдается не только в России, но и в большинстве других стран. Так, «Привлечение женщин к преподаванию в школах началось еще в первые десятилетия XIX века. Согласно статистическим данным Общества Высшего Женского образования, к 1850 году женщин – школьных учителей было в 2 раза больше, чем мужчин. В школах Филадельфии, например, в 1842 году работали 699 учительниц и 82 учителя. Во время гражданской войны, когда значительная часть мужчин находилось в армии, число женщин-учителей возросло, и впоследствии, в 1870 году, 3/5 учителей составили женщины. В 1898 году в общественных школах обеих ступеней 67,8 % учителей составляли женщины, в частных и общественных средних школах их было 53,8 %»[560]. В американских школах сегодня женщины составляют от 65 до 70 % учителей, в Европе – от 65 до 85 %. В системе образования Германии в 2010 году только 1 из 10 учителей начальной школы был представителем сильного пола, а среди учителей средних классов только каждый четвертый. За последние 20 лет с 40 до 20 % снизилось и число юношей, поступавших в вузы по педагогическим специальностям. Принято считать, что такое положение вещей объясняется низкой зарплатой (на нее, кстати, жалуются не только российские педагоги) и связанной с этим низкой престижностью учительского труда. Поэтому честолюбивый мужчина оказывается вынужденным связывать свои представления о карьерном росте с другим поприщем. Не забудем и о том обстоятельстве, что прежде всего на него возлагается обязанность кормить семью. Однако отсутствие мужчин в школе не может быть объяснено только экономическими факторами. Молодому выпускнику педагогического вуза влиться в женский коллектив трудно еще и по той причине, что свойственное мужчине честолюбие не может не вступить в конфликт с инстинктом женщины, привыкшей видеть в его поколении еще не завершившего свое развитие ребенка. Необходимо обладать особым складом характера и достаточно крепкой психикой, чтобы устоять перед напором женского покровительства, сопряженного с женским же авторитаризмом. В особенной мере это трудно человеку, который сам воспитывался в неполной материнской семье и переполненной женщинами-педагогами школе. Ведь на протяжении всей его жизни ему прививались, как правило, прямо противоположные тем, которые требуются в этой ситуации, качества. Под давлением женского воспитания ему, вместе с такими, несомненно нужными и мужчине, как прилежание, усидчивость, прививались девичья застенчивость, девичье же стремление понравиться, отсутствие протестных установок, смещенный в сторону послушности баланс между нею и самостоятельностью, склонность подчиняться, а не управлять и т. п. Следствия феминизации школьной педагогики отчетливей всего проявляются в отечественной действительности (но при этом вовсе не следует думать, что российские реалии являются экзотикой для зарубежных образовательных систем, унаследовавших европейские культурные традиции.) О специфике оценки, которую дает женщина-педагог опекаемым ею, достаточно красноречиво говорят списки школьных медалистов, среди которых число юношей составляет менее четверти. Так, по данным официального портала органов государственной власти республики Карелия, в 2013 г. из 111 участников торжественной церемонии вручения золотых медалей «За особые успехи в учении» было только 27 юношей. Из 15 человек, которым золотая медаль вручалась в своих районах, – лишь 3[561]. Выборочные данные по московским и петербургским школам показывают примерно такое же соотношение. На официальном сайте школы № 617 Санкт-Петербурга из 9 золотых медалистов, награжденных в 1999–2013 гг. нет ни одного юноши; из 23 серебряных – только 2[562]. На официальном сайте школы № 426 г. Москвы из 58 медалистов 1987/1988—2012/2013 годов мужских имен – 11[563]. В списке выпускников 11-х классов общеобразовательных учреждений Западного учебного округа 2012 года, награжденных серебряной медалью «За особые успехи в учении» (Приложение № 1 Западного окружного управление образования департамента образования города Москвы от 19 июня 2012 г.) из 14 имен – 3 мужских. Из 27 золотых медалистов (Приложение № 2) – 5[564]. Из 20 призеров окружного тура Всероссийской олимпиады школьников 7–8 классов 7 мужских имен. Меж тем не секрет, что к старшим классам превосходство девочек в интеллектуальном развитии начинает сокращаться. Другими словами, статистика свидетельствует о тотальном превосходстве девичьего интеллекта и девичьих талантов. На этом фоне совершенно необъяснимым парадоксом предстает то обстоятельство, что из 79 учителей-победителей региональных конкурсов субъектов Российской Федерации 52 конкурсанта – представительницы прекрасного пола, 27 – мужчины, победу же одерживает один из них. Всего (на 2011 год) за 20 с лишним лет существования конкурса 83 % победителей конкурса – мужчины. Впрочем, не следует думать, что представление к государственным отличиям за успехи в учебе как форма оценки «среднестатистического» развития полов является следствием недостаточной квалификации учительского состава и уж тем более – его недобросовестности. Подсознательные предпочтения педагога-женщины, конечно, могут играть определенную роль, но отнести все только на их счет не представляется правильным. Скорее дело в другом, прямо противоположном, если угодно, – в излишне добросовестном подходе к воспитательному процессу. Просто в системе ценностей женщины мир и спокойствие, стабильность и порядок занимают значительно большее место, чем в системе ценностей мужчины. Мужчина – бунтарь по природе и чрезмерная инициативность мальчишек не вызывает его протест, тем более если она направлена на поиск истины. Природе женщины, напротив, свойственно сохранение сложившегося порядка вещей, это – одна из ее добродетелей. Однако в этом же и недостаток: знание, навсегда усвоенное женщиной, в гораздо большей мере, чем у мужчины, обретает ранг не подлежащего пересмотру абсолюта, и попытка усомниться в его незыблемости, равнозначна посягательству на систему ценностей. Все нарушающее порядок в ее глазах подлежит осуждению, а значит, и такая выходка требует властного вмешательства. Между тем только власть самца опирается на силу, власть мужчины – прежде всего на знание, и, привыкший доминировать именно здесь, в сфере духа, мужчина будет искать способ доказательного опровержения даже откровенного интеллектуального хулиганства. Женщина, напротив, скорее прибегнет к авторитарному его подавлению, которое должно встречать любое хулиганство вообще. Поэтому в окружении учителя-женщины режим наибольшего благоприятствования в развитии (в том числе и в развитии интеллектуальном) создается прежде всего и главным образом для девочки. Что же касается мальчика, то заметная часть педагогической энергии расходуется на его «исправление». Меж тем ограничение его активности рамками, в которых развивается противоположный пол, ориентированный скорее на заучивание материала, нежели на понимание предмета, не может не сказаться и на формировании третьей сигнальной системы, на развитии творческой инициативы. Разумеется, природу не переделать, время так или иначе возьмет свое, и в университетских группах интеллектуальными лидерами (даже при отсутствии перспектив на «красный» диплом) станут юноши. Сама жизнь исправит многое и в их характерах и в режиме формирования их способностей. Но все же лучше, чтобы вузы перенимали эстафету образования, а не занимались переделкой и исправлением того, что формировалось одиннадцатью годами школы.9.3. Следствия воспитания
9.3.1. Насилие как форма коммуникации
Впрочем, и за стенами школы унижение мужчины не прекращается. Одной из его форм является насилие по отношению к нему. Другой, возможно, более опасной, – оценка социума. «Правду скажу: поначалу он было попробовал блажить и словами и делом, но, Господь мне свидетель, я его быстро окоротила и делом, и словами, и, когда ему разок-другой вздумалось руку на меня поднять, он горько в том раскаялся, ибо в ответ получил вдвое, и после сам даже признавался одной моей подруге, что нет ему на меня никакой управы, разве что убить меня до смерти. Слава богу, я до того дело довела, что нынче могу и говорить, и делать, что мне вздумается, – последнее-то слово все равно за мной, будь я хоть права, хоть виновата»[565]. Можно было бы с иронией отнестись к средневековому фольклору, если бы не свидетельства другого рода. В 1993 г. вышла книга Уоррена Фаррелла, в которой, в опровержение стереотипов, убедительно показано, что насилие между мужчиной и женщиной – это «улица с двухсторонним движением». Сегодня в Интернете можно найти библиографию «117 академических исследований, 94 эмпирических исследований и 23 обзора и-или исследований, которые демонстрируют, что женщины также физически агрессивны, или более агрессивны, чем мужчины в их отношениях с супругами или партнерами». Данные более 100 научных исследований сводятся к следующим показателям супружеского насилия в пересчете на 1000 пар: 1. Легкие насильственные акты: 1) швыряние предметов; 2) пихание, захваты, толчки; 3) хлопки, шлепки. Муж по отношению к жене: 1975 – 98; 1985 – 82; 1992 – 92 Жена по отношению к мужу: 1975 – 98; 1985 – 75; 1992 – 94. 2. Тяжкие насильственные акты: 1) удары ногой, рукой, укусы; 2) удары предметами; 3) избиение; 4) угроза оружием или ножом; 5) использование оружия или ножа. Муж по отношению к жене: 1975 – 38; 1985 – 30; 1992 – 19 Жена по отношению к мужу: 1975 – 47; 1985 – 43; 1992 – 44[566]. В России изучение гендерных отличий в агрессивном поведении только начинают развертываться. Но уже сегодня (мы намеренно ссылаемся на исследования женщин-социологов, потому что их заключения в контексте затронутой темы, по понятным причинам, наиболее ценны) отмечается тенденция к росту преступной активности «слабого пола». Мы приближаемся к показателям американской статистики, где соотношение убийц-мужчин и убийц-женщин в семье равно 1,3 к 1, соответственно, то есть на 100 мужей, убивших своих жен, приходится 75 жен, убивших своих мужей[567]. Однако в определении степени агрессивности полов следует принять во внимание и тот факт, что женское насилие проявляется не только в виде прямого физического действия. Со ссылкой на Bjorkqvist К, Lagerspetz M. J., Kauktainen A (1992) Лысова А. В. пишет: «Обладая примерно таким же «насильственным потенциалом», как и мужчины, женщины выражают его несколько другими способами. <…> чаще прибегают к использованию лучше сформированных у них вербальных и эмоциональных способностей в выражении агрессии. К. Бьеквист описывает непрямую агрессию как попытку причинить кому-то боль, при этом избежав мести. Вербальное насилие служит примером так называемых стратегий низкого риска в выражении агрессии. Примером таких стратегий среди девочек чаще всего являются распространение слухов, установление отношений с людьми, которые неприятны партнеру, подговаривание группы к исключению кого-то из ее членов с целью навредить ему и т. д. Взрослые женщины прибегают к тому, что портят любимые вещи партнера, выгоняют его из дома, отказываются вступать в сексуальные отношения, готовить пищу или делать что-то другое <…>. Отличительная черта женской агрессии заключается в том, что чаще всего она совершается в семье и направлена против всех членов семьи, включая детей»[568]. При этом принято считать, что женщина способна проявить агрессию, только будучи загнанной в тупик, только в ответ на мужское насилие. Но вот другое свидетельство: «Вопреки радикально-феминистскому предположению о ведущем мотиве самозащиты у женщин и мотиве доминирования у мужчин в совершении межличностного насилия, нами обнаружена относительная схожесть в мотивации совершения насилия в добрачных отношениях мужчинами и женщинами»[569]. Однако общественного осуждения женского насилия нет. Полицейская и судебная статистика со всей наглядностью показывает, что за одни и те же преступления мужчина и женщина получают абсолютно несоразмерные наказания. Более того, даже в случае достоверно установленного факта его причиной признается поведение мужчины («довел женщину»). Большей же частью насилие по отношению к нему вызывает насмешку и в иске отказывается. Словом, доверять существующим статистическим данным следует с большой осторожностью. Официальная статистика сильно искажена целым рядом факторов: 1) в обществе доминируют культурные стереотипы, принимающие невозможность проявления любых форм агрессии со стороны женщины как представительницы «слабого пола»; 2) информация по инцидентам супружеского насилия собирается на основании данных, полученных, как правило, от женщин, что дает искаженную картину ситуации, произошедшей в семье; 3) последствия мужского супружеского насилия гораздо серьезнее и опаснее, чем женского вследствие большей физической силы мужчин; 4) женское супружеское насилие трактуется исключительно как самооборона, а не «возмездие за прошлые обиды» или целенаправленное нанесение вреда здоровью; 5) в отличие от женщин, мужчины, пострадавшие от злоупотреблений своей жены, реже обращаются за помощью в правоохранительные органы и соответствующие социальные учреждения; 6) на стороне женщин общественное мнение местных сообществ и средств массовой коммуникации, отношение которых к проблеме супружеского насилия гендерно зависимо[570]. Но даже там, где агрессивность «слабого пола» невозможно отрицать, стереотипы общественного мнения находят ей оправдания, которые почти никогда не применяются к мужчине: «Женское супружеское насилие обусловливается следующими причинами: 1) <…> реакция на насилие со стороны мужа <…> 2) <…> реакция на распределение семейных ролей <…>; 3) <…> реакция на общие условия жизни (например, безработица обоих или одного члена семьи, малый семейный доход и, как следствие этого, низкий уровень и качество жизни; девиантное поведение супруга (пьянство, бродяжничество и др.); супружеская измена; наличие больных детей или родственников, требующих постоянного ухода, ослабление культуры семейного общения, пренебрежение правилами уважительного тона, манипулирование во взаимоотношениях и т. п.)»[571]. Другими словами, женщина – это всегда страдательная величина, женское насилие – это во всех случаях ответ на чужую несправедливость, на стороннюю агрессию, тяжесть которой нередко усугубляется действием неблагоприятных обстоятельств, не контролируемых ею. Именно это положение выносится на защиту. То обстоятельство, что агрессия по отношению к ней может быть спровоцированной если не самой женщиной, то действием всей системы воспитания полов, вообще не рассматривается. Поэтому вина во всех обстоятельствах ложится на мужчину или, в крайнем случае, на им же управляемое общество. Заметим, что положения, выносимые на защиту, рассматриваются как собственный вклад диссертанта в науку, вследствие чего выводы (во всяком случае, на взгляд диссертанта) приобретают значение безусловных истин, которые уже не вправе ставиться под сомнение. Тот факт, что мужчина a priori признается виновным во всех проявлениях насилия, а женщина – почти исключительно его жертвой, является не только моральным, но и юридическим, закрепляемым всей системой права, унижением мужчины, ибо предусматривает более тяжелые наказания за одни и те же действия именно для него. Строго говоря, женщина лишь в крайних случаях подвергается юридическому преследованию: в числе одного миллиона заключенных подавляющее большинство мужчин. Выше было замечено, что сложившееся положение вещей не создает более благоприятные условия для развития «лучшей половины». Вот свидетельство – широко растиражированные высказывания видных (мы не приводим имена, чтобы лишний раз не компрометировать женщин, но их легко найти в Интернете) представительниц феминизма: «Если жизнь на этой планете собирается сохраниться, то необходимо провести дезактивацию земли. Я думаю, это будет соответствовать целям эволюции – резкое уменьшение численности мужчин». «Численность мужчин должна быть уменьшена и сохранена на уровне 10 % от общей популяции». «Всякий секс, даже обоюдный между женатыми парами, является актом насилия мужчины над женщиной». «Мужчины, несправедливо обвиненные в изнасиловании, также получают свой урок». «Вероятно, единственное место, где мужчина мог бы чувствовать себя по-настоящему в безопасности – хорошо охраняемая тюрьма». «Назвать мужчину животным – значить льстить ему; он – машина, ходячий вибратор». «Сегодня технически возможно зачатие без помощи самцов… так же, как возможно рожать только самок. Мы должны незамедлительно приступить к делу. Самец – это ошибка природы…». «Я думаю, что демонизация, очернение мужчин в средствах массовой информации – достойный и стимулирующий политический акт, который заключается в том, что угнетенный класс имеет право на классовую ненависть к своим угнетателям». «Вот лозунги, которые я хотела бы видеть написанными на трепещущем фиолете сатина над церковью: «Власть пенису. Да здравствует голубая любовь. Пожалей дьявола. Плоть и фантазия. Бога нет. Ешьте мое тело. Верните Вавилон. Язычники объединяйтесь. Не подчиняйся авторитетам. Освободи свой ум». «В самой своей сути мужчина – это пиявка, эмоциональный паразит и, соответственно, не имеет морального права жить, поскольку никто не должен жить за счет других. Так же как люди имеют преимущественное право на существование перед собаками, в силу того, что они более развиты и обладают высшим сознанием, так и женщины имеют преимущественное право на жизнь перед мужчинами. Уничтожение любого мужчины, таким образом, является хорошим и правильным действием, весьма выгодным для женщин, равно как и актом милосердия». Нет никаких оснований думать, что все эти высказывания – плоды «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Скорее, их авторы – такие же, возможно, и в самом деле куда более несчастные, жертвы складывающихся неблагополучий в межпоколенной и межгендерной коммуникации, как и мужчины.9.3.2. Реакция социума
Неполноценность «женского» воспитания уже начинает вызывать подсознательную тревогу социума. Каган В.Е. пишет: «Жесткость требований к маскулинности мальчиков обрела преимущественно декларативный характер. Мальчик в ходе феминизированного воспитания переходит из одних женских рук в другие (мать-воспитательница – учительница – женщина-начальник), и, какими бы ни были призывы воспитания, сколько бы мальчик ни слышал от женщин, каким должен расти мужчина, он воспитывается прежде всего как «удобный в обращении» для женщин. Жесткость требований к маскулинности растет параллельно с социальными барьерами на путях маскулинизации, создавая мощный эмоционально-когнитивный диссонанс, способствующий либо полоролевой растерянности, либо утрированно маскулинным полоролевым ориентациям. В связи с этим требования к фемининности девочек прогрессирующе уменьшаются, в диапазон их полоролевых ориентаций все больше и больше включаются маскулинизированные стереотипы поведения взрослых женщин»[572]. Нельзя сказать, что реакция общественного мнения отсутствует. Однако можно утверждать, что в социуме, культура которого уже столетия назад отторгла то, что было органичным во времена осады Алезии, иммунитет к поражению системы межпоколенной коммуникации практически утрачен, и сегодня его, запоздалые, рефлекторные реакции лишь способствуют развитию давно запущенной болезни. Одной из таких форм подсознательного «самолечения» является ирония мужчины по отношению к самому себе, часто насмешка над собой, едва прикрытой целью которой является подчеркивание отличий от женщины. Так, например, ему свойственно бравировать неумением справляться с традиционно «женскими» обязанностями. В своих глазах этим он демонстрирует собственную мужественность, однако результат подобной бравады оказывается прямо противоположным достигаемой цели – повышением самооценки женщины и снижением отцовского авторитета, (а с ним и авторитета мужчины вообще). В сущности, об этом свидетельствует наблюдение И.С.Кона, который приводит любопытную статистику анализа карикатур, опубликованных в период 1922–1968 гг. в журнале «Saturday Evening Post». Там мужчины представлены некомпетентными на 78,6 % и компетентными – на 21,4 % карикатур; у женщин соотношение обратное – 33,8 и 66,2 % (Mackey, 1985). Недооценку роли отца показало и исследование 23 наиболее популярных американских книг для детей, изданных после 2000 г. (Fleming, Tobin, 2005). Из общего объема текста этих книг отцы фигурируют лишь в 4,2 % абзацев, а в иллюстрациях количество женских образов втрое превышает количество мужских. При этом отцовские роли чаще всего описываются как вспомогательные по отношению к материнским и нередко выглядят необязательными. В 30,7 % случаев отцовская роль подается в негативном свете[573]. От себя заметим, что зеркальное отражение ситуации – неспособность женщины выполнить «мужскую» операцию, с которой легко справляется подросток-мальчишка, не вызывает никакой насмешки, напротив, порождает сочувствие. Не менее естественным выглядит и стандартное отправление ребенка к отцу в ответ на практически любой вопрос, выходящий за пределы домоводства. Подобное преставление о компетентности мужчины имеет мало общего с действительностью, но, навязываемое социуму чаще всего им же самим (может быть, для того, чтобы подчеркнуть ту жертвенность, с какой он идет на выполнение не свойственных ему обязанностей и все-таки справляется с ними?) способствует его элиминации из процесса семейного строительства. Поэтому не следует удивляться тому факту, что главенствующая роль в нем сегодня принадлежит уже не ему. Мужчина, который на протяжении всей истории социума был не просто главным его фигурантом, но демиургом, постепенно превращается в его подсобное техническое средство и не более того. «Женщина и ее дети» – это не только явление «новояза», но и элемент (не только субъективной) реальности.9.4. Право на семейное строительство
9.4.1. Устранение мужчины
Мы видели, что история социума начинается с формированием патриархальной семьи, не кто иной, как мужчина-патриарх становился центром его кристаллизации. мужчина являлся ключевым фигурантом единого коммуникационого потока «слово – дело – вещь». В отличие от линии биологической преемственности, главным в нашей истории являлся социо-культурный генезис. Разумеется, это не значит, что биологическая связь теряет свое значение в жизни человека и полностью заменяется социальной. Существо биологической привязанности в полной мере не ясно, но наличие (во всяком случае между матерью и ребенком) не вызывает никаких сомнений. Связь с отцом менее ясна, и вместе с тем было бы большой ошибкой утверждать, что ее н существует. Сам факт того, что отношения между ними подвергаются сакрализации («Я и Отец – одно»[574]; «Отец во Мне и Я в Нем»[575]), является убедительным тому подтверждением. Мы помним также, что родство, как и сиротство, традиционно отсчитывалось исключительно по мужской линии, то есть по отцу, и это тоже не пустой звук для любой, не только европейской, культуры. Эта линия начинает превращаться во все более редкий пунктир с появлением между отцом и сыном сертифицированного социумом посредника – жреца, учителя, мастера. Вторжение социума в систему родовой преемственности, формирование специальных институтов, занимающихся образованием и воспитанием новых поколений, подпадение ее под полный контроль государства делает связь между ними еще менее тесной. Но все же вплоть до XIX–XX столетий отец остается основным проводником ребенка в «большой» мир, где правят не чувства родителей, но обезличенные «слова», «дела» и «вещи». Уже «век девятнадцатый железный» (А. Блок) становится временем, когда практически ни один человек вне кооперации с другими, часто неизвестными ему, оказывается не в состоянии самостоятельно произвести ни один продукт. Даже самые отсталые сельские хозяйства, хранители патриархального уклада, начинают зависеть от других отраслей производства. Но если в деревне патриархальный уклад сохраняется дажев начале двадцатого столетия, то в городе положение (и власть) отца как основного, если не сказать единственного, держателя секретов семейного ремесла утрачивается полностью. Теперь они уже не принадлежат отдельным родам, но становятся достоянием социума в целом. Собственно, то же происходит не только в производстве «вещей», но и в производстве «слов». Наука перестает быть полем деятельности талантливых одиночек; выдающиеся прорывы в ней уже в XIX веке становятся результатом творчества больших коллективов. Впрочем, и частные открытия, сколь бы неожиданными они ни были, опираются на работу целой череды предшественников. Время, когда технологические рецепты, нередко научные истины, оставались секретами, обеспечивавшими конкурентные преимущества частным «домам», осталось в прошлом. Теперь любое достижение цивилизации – это общественное достояние. В сущности, единственное, что отец может передать сыну, – это имущественные права. Даже собственность, понятая как особая социальная функция, уже не может быть оставлена в полном объеме, если у наследника отсутствуют специфические способности к управлению ею. Это и есть окончательное завершение длительной эволюции патриархальной семьи. Полное ее разложение наступает тогда, когда возрастание масштабов и темпов социальной динамики делают невозможным сохранение идентичности рода как субъекта той или иной социальной функции. Последняя же точка появляется там, где преемственность его поколений сменяется простым детопроизводством. А в этом процессе роль женщины выступает на первый план, становится поначалу равновеликой роли мужчины, а затем и главной. Изнанкой результата является тот факт, что в 68 % случаев (в Москве – до 80 %) инициатива развода принадлежит именно ей. Особенноактивны молодые женщины, только после 50 лет инициатором развода чаще становятся мужчины. Отсюда вполне допустимо утверждать, что равенство полов лишь косвенным образом является заслугой феминистских движений (конечно же, не распад семьи был их генеральной целью), в действительности это результат окончательного поглощения социумом всей системы преемственности культурного наследия. Впрочем, допустимо утверждать и другое: «техническим средством» воспроизводства социума становится не только мужчина, но, как ни парадоксально, и его вечная спутница. Таким образом, в межпоколенной коммуникации за мужчиной остается только одно – привитие новым поколениям модели гендерных ролей. Однако и гендерные роли подвергаются сильной деформации под давлением «женского» воспитания и результатов стремительного перераспределения прав. Нередко отец утрачивает даже роль «кормильца», содержателя семьи. К слову, там, где создаваемый им «дом» всецело стоял на его плечах, «кормильцем» даже в глазах ребенка был только он, сегодня, как отмечают психологи и педагоги, им становится та, которая ставит тарелку на стол. Причем не только там, где мужчина перестает быть основным «добытчиком». Между тем число таких семей возрастает. Долгое время занятость советской женщины на производстве объяснялась исключительно особенностями «коммунистического режима», не позволявшего мужчине прокормить свою семью. Но исследования показывают, что и женщине Запада «не сидится» дома: В 1938 году лишь один из пяти американцев одобрял «замужнюю женщину, работающую в бизнесе или промышленности, при условии если муж способен содержать ее». В 1993 году такой тип женщины одобряли уже 86 % опрошенных <…>, хотя почти две трети по-прежнему полагали, что для детей «идеальная семейная ситуация» – когда «отец работает, а мать сидит дома и заботится о детях» <…>. В 1967 году 57 % американских первокурсников согласились с тем, что «занятия замужней женщины лучше ограничить домом и семьей». В 1994 году с этим согласились лишь 25 % <…>. Такое изменение установки сопровождается изменениями поведения. С 1960-го по 1995 год доля американских женщин в составе рабочей силы страны возросла с одной трети до почти трех пятых»[576]. Да и за женщиной в межпоколенной коммуникации не остается ничего иного, кроме формирования тех же гендерных ролей. Вот только в новой системе отношений преимущественное право воспитания поколений переходит к ней. Между тем ключевым элементом единой системы воспитания продолжает оставаться то, что остается от семьи, и, следовательно, постепенный сдвиг ее в сторону неполной материнской не может не влиять на деформацию гендера. Словом, маскулинизация женщины и феминизация мужчины – это вовсе не дефекты воспитания и даже не продукт неблагополучия общества (хотя в известной мере и это тоже), а результат длительной эволюции социальных механизмов родовой преемственности. Успехи психологии семьи, детства, внимание социума, забота государства могут замедлить развитие происходщих метаморфоз, но при всем желании не в состоянии предотвратить их. К сожалению, и внимание социума, и забота государства направлены совсем на другое, и справедливо утверждать, что именно их усилиями устранение мужчины из процесса семейного строительства (по историческим меркам стремительно) ускоряется.9.4.2. Право на зачатие
Прежде всего это проявляется в том, что инициатива зачатия переходит к женщине; к ней же переходит и исключительное право на него. Реальное право существует только там, где сохраняется возможность принудить к исполнению его норм либо воспрепятствовать их нарушению. Право обеспечивается и охраняется всеми институтами государства. В идеале, над его установлениями нависает массив развитого аппарата принуждения, который следит за соблюдением возведенной в закон государственной воли и способен настоять на ее неукоснительном исполнении. В этом смысле нормы закона носят общеобязательный, непререкаемый характер, и любой, кто нарушает их, подлежит наказанию. Сегодня женщина может защитить зачатого ею ребенка всей мощью государства. Точно так же, всей мощью государства она может воспрепятствовать любому принуждению к зачатию. А что стоит за правом мужчины на продолжение своего рода? Только культурная норма и ничего другого. Но если ни одна из всего множества дивизий, ни один из всех армад линкор или стратегический бомбардировщик не сдвинется с места для его обеспечения, то существует ли это право на самом деле? Здесь нет и тени иронии. Издревле право мужчины на оставление потомства защищалось и куда более могущественными силами. «И сказал Иуда Онану: войди к жене брата твоего, женись на ней, как деверь, и восстанови семя брату твоему. Онан знал, что семя будет не ему, и потому, когда входил к жене брата своего, изливал [семя] на землю, чтобы не дать семени брату своему. Зло было пред очами Господа то, что он делал; и Он умертвил и его»[577]. Правда, здесь речь идет о принуждении мужчины – однако вовсе не в пользу женщины (ее судьба – жить «вдовою в доме отца твоего»[578]). Просто ветхозаветная этнография запечатлела ситуацию, в которой абсолютное право одного вступает в конфликт со столь же непререкаемым правом другого, и там, где каждое заявляет о себе со всей решимостью, иной исход, кроме вмешательства высших сил, оказывается невозможным. В современной действительности не только юридические, но и культурные нормы запрещают чрезмерную активность мужчины в отношениях с женщиной. Словом, сегодня отвечное право мужчины отнято у него, и зачатие ребенка становится даром женщины. Даже формальный брак не порождает никаких обязательств по отношению к нему – в том числе и обязательств простого совета с ним в планировании семьи. Наглядным свидетельством (если не сказать неопровержимым доказательством) служит рождение в европейской культуре нового обряда, в котором Она объявляет Ему о зачатии… и требует взрывных проявлений счастья и благодарности. Появление этого обряда уже закрепляется в кинематографе, литературе, и, разумеется, в бесчисленном множестве переполненных патокой графоманских подражаний. Как любая норма культуры, он начинает формировать поведение обоих полов. Вот одна из сильно сокращенных нами слащавых публикаций Интернета (по всей видимости, принадлежащая женщине): «– Гарри, – ты обратилась к парню. – Да, котеночек? – он тут же отложил книгу на тумбочку <…> – Помнишь, мы с тобой примерно недели четыре назад ездили к твоей маме в гости, и мы там… – ты остановилась, немного растерявшись <…> – И-и-и, и что же мы там? – он легко поцеловал тебя за ушком <…> – И мы там… с тобой… – промямлила ты <…> – Господи, ты не шутишь? – Гарри взял твое лицо в свои руки и восторженно улыбнулся. – Ты не шутишь, девочка моя? Боже, Боже! – парень как маленький мальчик начал прыгать на софе. Спрыгнув на пол, он закричал, вскинув руки в воздух: – У нас будет маленький! Маленький, маленький! – зеленоглазый обернулся к тебе, на его глазах были слезы радости»[579]. Разумеется, и сегодня сохраняется компонента совета, но даже там, где зачатие ребенка происходит по взаимному согласию полов, момент объявления все чаще и чаще обставляется условностями нового церемониала, в котором мужчине надлежит играть роль не знающего, откуда берутся дети, олигофрена, впервые (!) узнающего о совершенно неожиданно (!!) свалившемся на него счастье (!!!) будущего отцовства. Между тем дар и право – это совершенно разные материи, в известной мере каждая из них исключает свою противоположность. Вспомним вердикты, когда-то выносившиеся трибуналами искушенных в казуистике любви женщин и поэтов: приносимое в дар и отдающееся по обязанности – совсем не одно и то же. Не случайно государство, «как маленький мальчик», со слезами на глазах не прыгает от счастья всякий раз, когда его гражданин платит налог, но строго взыскивает, если тот пытается скрыть свои доходы и уклониться от обложения. Таким образом, формирующаяся на наших глазах традиция является родом декларации того, что право мужчины на отцовство обеспечено исключительно милостью женщины. Проще говоря, декларацией отсутствия этого права. Появление этого обряда, как, собственно, и все, что складывается между искренне любящими друг друга людьми, не вызывало бы никакой тревоги, когда бы не смещение формальных прав на зачатие в сторону одного пола. Известно, что не каждое соитие предполагает его. Более того, за исключением религиозных норм, ничто в европейской культуре не запрещает ни одному из партнеров уклониться от нежелательной беременности. Само существование развитой индустрии контрацепции – прямое тому доказательство. Однако мужчина не имеет никаких прав и там, где зачатие совершается без учета его воли или даже вопреки ей. Но еще ни одному мужчине не удалось вчинить регрессный иск на алименты фирме, изготовившей бракованный контрацептив, и уж тем более – забеременевшей без его согласия женщине. Нормам европейской культуры не противоречит и уклонение холостого мужчины от последствий случайного романа. Фанфана-Тюльпана ведут в церковь под конвоем чуть ли не всей деревни, но и сюжет, и режиссер, и зритель сочувствуют именно ему. Конечно, и в старое время мужчина мог быть призван к ответу, но все же часть вины (как правило, бóльшая) падала и на женщину, ведь и для нее не являлись секретом ни действительные намерения кавалера, ни возможный их результат. Сегодня закон не останется глухим к показаниям мужчины только в том случае, если его партнерша официально зарегистрирована в департаменте полиции как представительница древнейшей профессии. Во всех остальных он обрекается на содержание ребенка. При этом ему не разрешается даже удостовериться в том, что выплачиваемое содержание идет именно на него. Другими словами, право женщины на зачатие оборачивается для мужчины обязанностью, исполнение которой обеспечивается всеми видами оружия и родами войск его государства.9.4.3. Право на прерывание беременности
Женщина может свободно разрушить любые планы мужчины на отцовство и прервать беременность, не спрашивая ни его согласия, ни даже совета. Действующее в России законодательство определяет: «Каждая женщина имеет право самостоятельно решать вопрос о материнстве. Искусственное прерывание беременности проводится по желанию женщины при сроке беременности до 12 недель, по социальным показаниям – при сроке беременности до 22 недель, а при наличии медицинских показаний и согласии женщины – независимо от срока беременности»[580]. Согласие мужчины не требуется ни в какой форме. В принципе отвергается любая обязанность испрашивать его; «мое/ее тело – мое/ее дело» – вот главный аргумент, который приводится в опровержение любых попыток ограничить свободу женщины в принятии решения о судьбе зачатого ребенка. Решение может и должна принимать только она сама, а не мужчины, правительства или политики, ее голос перекрывает все, что звучит на дебатах по этому вопросу. Нет сомнений в том, что сложившийся порядок вещей нарушает права мужчины. Кит Эблоу (Keith Ablow) – один из ведущих психиатров Америки пишет: «Мы игнорируем негласное послание современного положения закона в отношении абортов, в котором, обращаясь к каждому американскому мужчине, сказаны следующие слова: «Ты не можешь заявить о своем праве, и, следовательно, не несешь никакой ответственности за детей, которых ты зачал. Твои потомки выбрасываются как одноразовая посуда, по прихоти женщин, с которыми ты был близок»[581]. Нельзя сказать, что законодатели не видят здесь серьезной проблемы. Так, 1 июня 2011 г. в Комитет Государственной Думы по охране здоровья был внесен законопроект, одним из положений которого было запрещение аборта без письменного согласия супруга (для несовершеннолетних – без письменного согласия родителей). Однако уже ход обсуждения показал, что сегодня учет мнения мужчины не имеет никакой законодательной перспективы. Если простое заявление мужчины о своих правах на еще не рожденного ребенка встречает резкий отпор женщины, то принуждение ее к аборту расценивается едва ли не как преступление. Разумеется, никто не вправе вмешаться в ее решение, когда у нее нет ни мужа, ни даже постоянного партнера. Можно объяснить и нежелание женщины обсуждать деликатные вопросы ее здоровья с мужчиной («не твое тело – не твое дело»). Но, по данным Левада-Центра, количество абортов, причиной которых было и первое обстоятельство, и медицинские показания, по каждой позиции не превышает семи процентов. Приводимая таблица показывает распределение причин[582].Как видим, две трети (64 %) опрошенных женщин объясняют свой поступок социальными и экономическими проблемами. Между тем решать их предстоит главным образом «его телу», однако только 5 % женщин готовы считаться с этим обстоятельством. Другими словами, никакой, даже ломающий всю судьбу мужчины, форс-мажор, никакая, даже показывающая явную инвалидность плода, перинатальная диагностика, ни даже все вместе взятое не дает ему право принудить женщину к искусственному прерыванию беременности против ее воли. На этом фоне какой-то жуткой гримасой действительности выглядит то обстоятельство, что за женщиной оставляется право отказаться от уже рожденного против воли отца ребенка. «Наряду с другими формами родительской жестокости к ребенку, полный отказ матери от забот о его нуждах остается, особенно в нашей стране, чрезвычайно распространенным явлением и рассматривается как одна из форм девиантного материнского поведения»[583]. При этом ни одна статья законов РФ не предусматривает такое право для отца. Уместно добавить, что, в соответствии со статьей 71 СКРФ, несмотря на отказ матери, ребенок не лишается права на ее имущество. Так, например, ребенок сохраняет право собственности на жилье или пользования жилым помещением, если он обладал таковым до отказа матери, а также все имущественные права, в том числе право на наследство. Иначе говоря, в большинстве случаев – на имущество отца, с которым никто считал нужным советоваться при планировании семейного строительства. Даже в случае развода с оставившей ребенка матерью за ним остается обязанность выплачивать алименты, в то время как она освобождается от любых обременений. Впрочем, возможность отказаться от младенца, не спросив согласия отца, остается у матери и том случае, если тот всем сердцем желал ребенка и был готов принять его, несмотря на неблагополучный диагноз. Правда, легально ее не существует, однако на практике, если женщина принимает такое решение сразу после родов, ей не возбраняется написать заявление прямо в роддоме; в этом случае все документы передаются в органы опеки, а ребенок помещается в Дом малютки. Считается, что в этом случае за отцом остается предпочтительное право на опеку, но гарантировать, что ребенок будет передан именно ему никоим образом нельзя. Решать будут посторонние люди – органы опеки, и если им покажется, что отец не сможет справиться с воспитанием, ребенок будет оставлен в интернате или передан третьим лицам. Добавим к сказанному о деторождении ни для кого не являющийся секретом факт, что многие «случайные» связи, результатом которых становится появление на свет нового человека, в действительности вполне организованны. Более того, инициатива женщины, добивающейся мужчины, находит свое отражение и в истории культуры. Одно из классических воплощений этого мотива – «Два веронца» Шекспира. Правда, здесь все ограничивается романтической любовью, культурная традиция разрешает пройти за молодыми лишь до кровати «слоновой кости», чтобы тут же оставить их одних. Поэтому и ее плоды остаются за рамками сюжета. Впрочем, мы и сами знаем, что именно происходит там. Откровенное сексуальное преследование мужчины пятнает женщину, тем не менее не только современные знаменитости подвергаются ему. Все те же мифы, все та же библейская этнография оставили нам память о женских интригах и о формах расправы женщины над тем, кто отказывает ей в ее настояниях. Такова история Беллерофонта, такова легенда о ложном обвинении Иосифа, которого сажают в тюрьму только за то, что он отказался удовлетворить домогательства жены своего господина[584]. Действительные масштабы таких, организованных женщиной, соитий неизвестны, но, возможно, и о них говорит тот факт, что «По статистике даже в интернете запрос «как сделать аборт» ищут до 300 000 человек в день, а «как предохраняться от нежелательной беременности» только 10 000»[585]. Собственно, о том, что именно к женщине переходит инициатива зачатия, говорит и тот новый обряд, о котором было сказано выше; согласно его требованиям, мужчина до последнего момента не должен знать о произошедшем. Действенного механизма защиты от необоснованного юридического преследования, которое влечет за собой вменяемые равнодушным к нему законом обязанности отцовства, сегодня не существует. Впрочем, мы уже приводили и тот взгляд на вещи, согласно которому «мужчины, несправедливо обвиненные в изнасилование, также получают свой урок». Добавим, что обязанность содержать зачатого и рожденного против его воли ребенка существенно ограничивает возможность повторного брака, а значит, и реализовать, уже желанное, право на продолжение рода. Но и травма, понесенная убийством зачатого им ребенка, не может остаться без последствий для его психики. Поэтому даже при заключении повторного брака мужское воздействие на воспитание новых поколений не во всех случаях может быть здоровым и полноценным.Какова основная причина, по которой вы решили сделать аборт?
Беременность была опасна для жизни или здоровья женщины – 5 Аномалия плода – 2 Социальные/экономические проблемы – 64 Не замужем/нет партнера – 7 Партнер хотел аборта – 5 Другое – 16 Не знаю – 1
Последние комментарии
6 часов 26 минут назад
7 часов 2 минут назад
7 часов 55 минут назад
7 часов 59 минут назад
8 часов 11 минут назад
8 часов 24 минут назад