Русская [СИ] [АlshBetta] (fb2) читать онлайн

- Русская [СИ] 10.17 Мб скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - АlshBetta

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

АlshBetta РУССКАЯ

Prologo

— Повторить! — громко, чтобы перекричать музыку, велит Эммет, как только официант обращает внимание на его столик.

Мальчишка — а ведь мальчишка же, не больше двадцати лет, лицо едва ли не с детской пухлостью — мгновенно забирает пустые стаканы, звякнув ими о деревянный поднос.

Мужчина часто моргает, прогоняя полупрозрачную пелену от выпитого и, сам себе хохотнув, оглядывает весь бар. В облаках сигаретного дыма лучи прожектора, светящего с танцпола, кажутся инопланетными маяками. А непонятные, лишенные и грации, и координации движения посетителей лишь уверяют, что земного здесь слишком мало.

У Эммета есть теория, что от количества спиртного зависит степень присоединения человека к чему-то большему, чем земное бытие. То же опьянение, например, выводит к искажению действительности, да? А если она не искажена, если она такая и есть? Ну, другая, параллельная действительность…

Эммет хмыкает, по-пьяному широко улыбнувшись. И, в ожидании официанта, качает головой в такт ударяющей по ушам молодежной музыке. В баре его не было уже года два. В таком баре — все четыре. Уходить не хочется. Хочется остаться и…

— Повторить, — вовремя произнеся свою фразу, сообщает белобрысый официант, переставляя ему на столик два стакана виски, — пожалуйста, сэр.

Ну вот, жизнь налаживается. Еще немного чудо-зелья, как обрисовывал ему в детстве алкоголь отец, и можно танцевать. Кажется, там где-то была одна симпатичная девочка…

— Здесь свободно? — неожиданно звучит рядом голос. Знакомый, достаточно низкий. Этот голос Эммет услышит и за музыкой, и вместе с ней, и даже при максимальной отметке вспрыснувшегося в кровь алкоголя.

Эдвард.

Пожав плечами, мужчина отрывисто кивает, быстро, не давая возможности себя остановить, осушив один из принесенных стаканов.

— Я думал, ты ужинаешь с Катрин, — интересуется Эдвард, садясь на удобное кожаное кресло и с некоторой хмуростью глядя на пустые стопки и стаканы вип-столика, — планы изменились?

— Ага, — Эммет забирает с бело-синей тарелочки кусочек лимона, с непередаваемым наслаждением закусывая им горечь напитка, — у нее. На меня.

— Ну не с воплями же сбежала?..

Не оценив по достоинству юмор брата, Эммет фыркает:

— Отлучилась «попудрить носик». Третий час пошел.

Они оба замолкают. Музыка играет громче, а официант безмолвной тенью по одному кивку своего гостя меняет пустые стаканы на полные.

— Тебе чего-нибудь заказать?

— Воды.

Эммет закатывает глаза, тяжело вздохнув. И озвучивает заказ мальчишке. Тот переспрашивает — не верит. А потом, постыдившись, кивает, принося необходимое в рекордный срок — литровый кувшин со льдом и лимоном, плавающими в прозрачном содержимом. И большой пузатый бокал.

— Не по возрасту взрослому мужику в баре хлебать воду, — мрачно выдает Эммет, с интересом наблюдая за тем, как плещется по стенкам стакана алкоголь. Как только маленькие волны утихают, он еще раз ведет рукой вправо-влево, чтобы полюбоваться видом. На брата принципиально не смотрит.

— Этому «мужику» еще везти тебя домой, — дружелюбно отвечает тот, — а это добрых двадцать километров.

— А я предлагал жить в гостинице в центре…

— При наличии дома?

— В пригороде.

— И что?

— Такси проблематично найти…

Эдвард улыбается. Не поворачивается, как ко всем остальным, влево, чтобы улыбнуться, а так, без лишних телодвижений. Его морщинки, как и улыбка, вызвавшая их, всегда слева. А огоньки в его глазах чуть-чуть, совсем каплю, но придают Каллену-младшему хорошего настроения.

— Твое такси прибыло, — тем временем парирует Эдвард, допивая оставшуюся на донышке бокала воду, — велите ехать, барин?

— О ради бога, только давай без этих русских штучек, — Эммет зажмуривается, с отвращением помотав головой, — сегодня я хочу быть простым пьяным американцем.

Он достает сигарету. Он щелкает зажигалкой. Он с удовольствием, наплевав на испепеляющий взгляд брата, затягивается. Вип-столики тем и хороши, что за ними разрешено курить.

— А ты..?

Но договорить Эдвард не успевает. Мелькнувшая рядом тень внезапно обретает плоть, представая перед их столиком в вполне живом виде — девушка. Девушка в черном платье, заканчивающемся в пятнадцати сантиметрах от бедер и с довольно открытым вырезом на груди. Ее белая кожа под лучами прожекторов кажется светло-голубой. Длинные шелковистые волосы, кажется, ближе к темному каштану по цвету, убраны в прическу, выпускающую из плена лишь несколько прядей.

— Огоньку не найдется? — с ласковой белозубой улыбкой, скрывающейся под ярко-красными, изобилующими помадой губами, спрашивает она. Густо подведенные глаза смотрят исключительно на Эммета.

Тот так же широко улыбается. Подносит зажигалку к ее тонкой сигаретке, наспех выуженной из белоснежного клатча.

Дымок, тонкой струйкой бегущий вверх, придает ее фигурке нелепости. Эдвард, более наблюдательный, чем брат, обращает внимание на едва ли не детскость ее телосложения. Если бы не каблуки-убийцы, была бы крошкой. Особенно по сравнению с Эмметом.

— Спасибо, медвежонок, — одарив его своей фирменной соблазнительной улыбкой второй раз, девушка отходит от их столика, намеренно двигаясь красиво и грациозно. Идет к бару.

— Бывает же, — сам себе хмыкает Каллен-младший, с медленно разгорающимся во взгляде пламенем глядя на ее стройные бедра и прекрасно очерченную дорогим платьем грудь. То, что белые плечи открыты, даже без бретелей, кажется, заводит его еще больше.

— Одна, как думаешь? — обращается он к брату. Но, поймав тяжелый взгляд в свою сторону, сам себе и отвечает: — Наверняка нет. Слишком красивая.

— Ты же не собираешься знакомиться с женщиной в таком месте, правда? — с надеждой спрашивает Эдвард. Наблюдает за тем, с каким упоением Эммет разглядывает девушку и пытается списать все на алкогольное опьянение, не желая признавать очевидных фактов.

— А почему бы и нет? — сдвинув брови, он-таки одаривает его вниманием, — все твои девочки-припевочки из хороших семей бегут от меня. Так что же нет?

В его словах обида и обвинение. В принципе, справедливость в нем есть. Эдвард принимает его.

— Эммет, насколько она старше Каролины? — заходя с другого фланга, задает свой вопрос он. Пытается вразумить обходными путями, не прорываясь напрямую. Эммет упрямый. До жути. С ним не получится.

Каллен-младший чертыхается. Чертыхается, мгновенно осушив оставшийся стакан с виски. И с громким стуком опускает его на деревянную поверхность. Ненавидит сравнений с дочерью.

— Я хочу ее трахнуть, а не жениться, ясно? — шипит он Эдварду в лицо, рывком поднимаясь со своего места, — и не стану спрашивать у тебя разрешения!

— Эммет! — мужчина окликает его, но напрасно. Разумеется, напрасно. Но попытаться стоило.

Он сидит, сжимая пальцами стенки бокала, и наблюдает, не утаивая своего присутствия, за братом.

Вот он подходит к бару как раз с той стороны, где сидит «крошка». Вот он подзывает бармена, что-то говоря ему. Вот поворачивается влево и, будто бы случайно, натыкается на обладательницу белоснежного клатча… Покупает ей коктейль. Большой, малиновый, «вкус сезона». Там и водка, и кола, и чего только нет. Для нее хватит и половины стакана, чтобы прекратить думать. Слишком маленькая…

Прожектора, дым, громкая музыка — все лишь подбрасывает дров в костер, ничего не скрывая, не пряча и не делая достойным — Эммет смеется. Эммет, наклоняясь к ее уху, что-то шепчет и тем временем осторожно кладет руку на ее колено. Его истинно-медвежья ладонь вполне способна накрыть собой сразу несколько таких коленей. Пальцы движутся чуть выше, пока робко, но потом…

Эдвард вздрагивает, когда телефон брата, оставшийся на столе, оживает милой детской песенкой, не вяжущейся никоим образом с атмосферой внутри бара.

Экран сообщает имя звонящего, не собираясь его скрывать. И мужчине приходится признать, что ответить здесь не выйдет — она не услышит ни слова. Придется выйти на улицу.

Оставляя Эммета с его новообретённым увлечением, оставляя их пальто на спинках кожаных кресел, Каллен-старший покидает вип-зону через специальный выход. Балкон, куда он выходит, прикрыв за собой двери, располагается аккурат над главным входом. Только ветра нет — тонкие полупрозрачные стекла спасают.

— Привет, малыш, — он принимает звонок, с радостью обнаружив, что абонент на том конце еще не нажал «отбой».

На том конце обескураженное молчание. А потом робкое:

— Дядя Эд? — сомневается.

— Ага.

— А папа?..

— Папа отошел, малыш.

На миг воцаряется тишина, после которой Каролина хихикает. Говорит чуть тише:

— В туалет? Вы всегда, когда говорите «отошел», имеете в виду в туалет.

Эдвард улыбается ее непосредственности, усмехнувшись в ответ:

— Не знаю, куда именно, Карли, но скоро вернется. А что-то случилось? Почему ты еще не спишь?

Его тон не нравится девочке. Эдвард может поклясться, что сейчас, именно в эту минуту, она хмурится.

— Еще рано…

— Одиннадцать, Карли.

— Вот видишь, я же говорю: рано.

— Голди тоже так считает? — невозмутимо интересуется мужчина. И попадает в цель.

— Не звони ей! Нет! — тут же причитает она, быстро-быстро произнося слова, путая их и наверняка крепко сжимая пальчиками трубку. — Дядя Эд, пожалуйста, ну пожалуйста, не звони ей! Она все равно не заставит меня спать!

Упрямая, ну конечно. Такая же, как и Эммет. Она действительно его дочь. Триста процентов.

— Ты хоть в кровати? — смягчаясь, спрашивает Каллен. Прислоняется спиной к стене рядом с окном, задумчиво глядя на полыхающий от обилия в нем ночной жизни Лас-Вегас. Стенды с рекламой, то загораясь, то потухая, цепляют взгляд.

— Ага…

— И ты будешь спать к тому моменту, как мы приедем?

— Ага…

Она опять хихикает. Нежно-нежно, по-детски. А на заднем плане слышится шелест бумажных страничек.

— Что ты читаешь, малыш? — в ожидании ответа Эдвард прикидывает варианты. «Маленький принц», «Братья львиное сердце», «Малыш и Карлсон» (откуда и кличка Карли — «малыш») — все прочитано. Она глотает книги как книжный червь, а не маленькая девочка.

— «Старик Хоттабыч».

Не угадал. Неожиданно.

— И что, зубы зрителей цирка уже стали золотыми?

На миг девочка затихает. А потом поспешно бормочет:

— Не рассказывай мне, так нечестно! — и опять хмурится. Даже по голосу слышно.

— Ладно-ладно, — Каллен идет на попятную, мотнув головой, — тогда дочитывай главу и ложись спать. Завтра с утра у нас много дел, помнишь?

— Да, дядя Эд, — вздыхает, окрыленная добрым напоминанием о грядущем дне «покупок-закупок», — спокойной ночи.

— Спокойной ночи, малыш, — с нежностью отвечает племяннице Эдвард. И широко-широко, с искренней любовью к этому черноволосому созданию улыбается.

* * *
— Да, сэр?

— «Цезарь». Без анчоусов.

Официант кивает, принимая заказ. И уносит меню, удаляясь в сторону кухни. Эдвард же, поудобнее расположившись в своем кресле и настроившись на долгое ожидание — полчаса как минимум, — лениво просматривает почту в смартфоне, ожидая, когда салат будет готов.

Ни Эммета, ни Белоснежки (иную кличку не позволит дать цвет кожи), конечно же, возле бара давно нет. Ему понадобилось десять минут на разговор с Каролиной, а их уже и след простыл. Искать не стоит — во-первых, бар большой, а во-вторых, на соседней улице, делая неплохие деньги, сдают номера на час. Поэтому остается только ждать. Эммет в курсе, что без него Эдвард не уедет, а потому в заведение совершенно точно еще зайдет.

Никаких стоящих писем, кроме отчетов по продажам и диаграмм о планах на следующий финансовый год. Деньги, которые бесконечно требуют внимания, совещание, где нужно обсудить, решить, дополнить, утвердить… ничего нового. И еще сто лет ни нового, ни интересного ни в чем этом не будет. Будь его воля, Эдвард бы и вовсе занимался только «делами фонда».

Официант приносит салат и приборы, забирая пустые стаканы Эммета на свой поднос. Мужчина намерен оставить телефон в покое и поужинать в относительном, насколько позволяет музыка, спокойствии, как натыкается взглядом на интересное сообщение.

Его отправитель зашифрован, но для него этот шифр особого труда не составляет. Они вместе его разработали.

Патриция Авикс. Двадцать четыре года. Линдос, Родос (Греция) — две фотографии. На одной очаровательная загорелая блондинка улыбается в камеру во время проведение акции «Спасем детей от зависимостей!», а на второй позирует вместе с черноглазым островитянином Андреасом на фоне бескрайнего Средиземного моря. На девушке традиционное белое платье невесты.

В завершении письма всего одна строчка текста: «Моему Алексайо[1]. Все, что ты сделал, бесценно, Кэйафас[2]».

— Ты ждешь? — Эдвард едва успевает написать ответ, тоже в одну строчку, как голос Эммета звучит рядом. Брат тяжело опускается в кресло, дернув ворот тесно застегнутой белой рубашки — его напутствия.

Каллен-старший удивленно изгибает бровь.

— Естественно…

— Спасибо, — он расстроен. Нет, он подавлен. И еще больше — зол. Только какой-то странной злостью.

— Эммет, что такое? — осторожно интересуется мужчина.

Тот хмуро смотрит на его салат.

— Доешь и поехали. После.

«Цезарь» совершенно безвкусный. И, кажется, анчоусы в нем все-таки есть. Эдвард осиливает с трудом лишь половину, отставляя тарелку.

— Отвратительно? — понимающе спрашивает Эммет.

— Ужасно.

— Как и виски, — кивает он сам себе, — пойдем.

Спустя несколько минут, уже в машине, уже выезжая на главную трассу и следуя по прочерченному навигатором маршруту, Эммет-таки соглашается объяснить случившееся. От выпитого у него заплетается язык, но тот гнев, с каким звучат слова, делает их понятными и четкими. Эдварду ничего не приходится переспрашивать.

— Ты представляешь, под порошком!

— Наркотики? — пальцы Эдварда сдавливают руль.

— И сигареты, и наркотики, и алкоголь. Полный коктейль. Еще до моего появления! — фыркает Эммет, а потом, разом побагровев, еще кое-что тихо добавляет:

— И секс. С мальчишкой. У него и берет «травку».

— Эммет…

— Отказала мне из-за какого-то!.. — у него не хватает слов. Совершенно не собираясь останавливать себя, выпускает на волю поток ругательств, бурно осыпая ими весь салон автомобиля. Его самолюбие здорово пострадало сегодня. Дважды.

— Сучка, — в конце концов подводит итог Каллен-младший, запрокинув голову и отстраненно посмотрев в окно, — Белла Свон. Красавица, черт ее дери, Лебединая.

— Свон? — Эдвард хмурится, припоминая, что уже слышал эту фамилию, — как у того человека, который спроектировал для нас операционную систему? Рональд, кажется.

— Его дочь, — пожимает плечами Эммет, — иначе откуда столько бабок на наркоту?

Отвлекшись, мужчина пропускает поворот налево, к поселку. Вместо этого едет прямо, ошеломленно глядя на серое дорожное полотно.

— Ты проскочил, — недовольно бормочет Эммет, лениво глядя на указатели.

— Дочь Рональда Свона употребляет наркотики? — не обращая внимания на его предыдущие слова, переспрашивает Эдвард.

— Тебе от этого тепло или холодно?

— Он внес в мой фонд сто тысяч! — восклицает Эдвард.

— Он внес только потому, что надо было внести, — безжалостно парирует Каллен-младший, — ты думаешь, ему есть дело до твоих «обколотых»? Престиж фирмы, так сказать.

— Сколько ей? — мужчина притормаживает на обочине, оборачиваясь к брату, — сколько лет девочке, Эммет?

— Восемнадцать, девятнадцать… какая к черту разница? Газеты писали, что меньше двадцати.

И тут до него доходит. До воспаленного, уставшего, залитого алкоголем мозга доходит. Губы сразу изгибаются в оскале, глаза неприятно блестят. Он смотрит на брата с открытым вызовом, предупреждением. С истинным запретом.

— Нет, Эдвард!

А во взгляде того уже решимость и сталь. А там уже формируется план, подчинившийся глупому желанию, глупой цели. Очередной. Так всегда — скулы заостряются, губы поджимаются, глаза чуть-чуть прищуриваются, а пальцы ощутимо напрягаются.

Аут.

— Ты обещал мне, что Патриция была последней, — приводит последний аргумент Эммет, сжав ладонями обивку кресла. С отвращением приходится признать, что Эдвард куда упрямее его самого. Только скрыто. Только без лишних телодвижений, как говорится.

И дернул же его черт обратить внимание именно на эту девку!

— Надо обдумать… — прищурившись, говорит Эдвард.

— Ты не станешь… — шепчет Эммет, хотя знает, какой ответ последует. Без подсказок.

— Я стану, — качает головой Эдвард, активируя зажигание и возвращаясь на дорогу, — даже если она не станет περιστέρι[3], с Рональдом Своном нам все равно стоит встретиться…

Capitolo 1

…Я помню этот момент. Я лучше всей прежней жизни его помню.

Она кричит мое имя, заставляя оторваться от игры в «пятнашки». Она, с ужасом взглянув на небо, бежит ко мне. Хватает за руку — у нее она мягкая, маленькая. Тащит за собой. Я упираюсь, а она тащит. И не останавливается, не поддается мне. От моего упрямства у нее дрожат губы, а глаза делаются страшно круглыми.

Вокруг темнеет. Быстро, резко, словно бы раз! — и потушили свет. Солнышка больше нет. Ветер не мягкий, не легкий. Он не перебирает волосы, он их вздымает вверх. Этот ветер сдует нас и не заметит. Этот ветер — ураган.

Она бежит впереди, утягивая меня за собой. По земле, по твердой, по ровной. Бежит и задыхается, но не останавливается. И почему-то я знаю, что не остановится…

Впереди холм. Большой, покатый. С него как раз виден наш дом.

Она толкает меня в одуванчики, попрятавшие свои желтые головки и смиренно гнущиеся под порывами ветра. На них так много пчел всегда… она знает, что я их боюсь, но толкает. Я вскрикиваю, а в ответ слышу веление подниматься. И к черту страх.

Все вокруг кружится: желтое, зеленое, серое, как в калейдоскопе. Я вижу то небо, то траву. Я режусь травой — она острая и высокая. А еще земля попадает под ногти. Мне очень хочется почистить их, но нет времени. Совсем.

…Вспышка. Яркая, расчерчивающая небо на две неровных части. Как в мультиках, когда взмахивали руками злые волшебницы. Желтая. Она желтая, эта линия. И мелькнув, она пропадает.

…Удар. Нет, не удар, грохот. Оглушающий, больно-пребольно бьющий по ушам. Когда я вчера уронила кастрюли с сиропом на плитку, было что-то похожее. Только в сто раз тише. Грохот заглушает для меня ее голос. Те пару секунд, что он слышен — раскатистый такой, гулкий, — мы обе остаемся один на один с происходящим. Мы не можем друг другу помочь.

А потом все слишком быстро. Потом, до очередной вспышки, я успеваю залезть почти на самый верх. Я не чувствую ее руки сзади, но не пугаюсь. Она часто от меня отстает… она не любит догонять меня.

Одуванчики, одуванчики, одуванчики… вот-вот… через траву… еще чуть-чуть… земля… да! Я наверху! Я стою на этом холме. Я вижу дом. Я вижу, как из маленькой трубы тоненькой струйкой вьется дымок. Я добежала!

…Слышу крик. Оборачиваюсь сразу же, как слышу. И в тот самый момент оборачиваюсь, когда видна новая вспышка, предвещающая новый грохот. Только ближе. Куда, куда ближе… а потом она падает. Прямо на одуванчики, к пчелам. Прямо на острую траву. Видны только темные волосы. Только по ним я могу ее найти.

…А небо, тем временем, почти оранжевое.

Небо горит…

Мне больно. Мне так больно, что темнеет в глазах. Не знаю, изнутри или снаружи. Не знаю, где больше. Просто больно. И ничего нельзя с этой болью сделать.

Я часто дышу, стараясь успокоить дыхание.

Я часто дышу, прочесывая глазами темную комнату, в которой нахожусь.

Я часто дышу и пытаюсь убедить себя, что сон — просто сон. Что не имею права из-за него впадать в истерику.

Только вот все не так просто. Только нельзя, по единому и собственному приказу, заставить сознание работать в ином режиме.

За окном, до одури пугая меня, все тот же грохот. И меньше секунды осталось до появления вспышки.

Гроза…

Я с надеждой, которую не передать словами, тянусь к другому боку кровати. Я сжимаю там простыни, подушки, я ищу Его… я нахожу.

Мой спаситель просыпается от поцелуя. Грубого, резкого, отчаянного. Крепко зажмурив глаза, весь свой страх в ожидании готового осветить комнату света выпускаю наружу. Отдаю ему.

Принимает дар. Принимает и, едва проснувшись, тут же теплыми ладонями находит мои бедра. Как и повелось, усаживает к себе на колени. Сжимает их пальцами.

— Твою мать… — шепчет, когда целую его шею, — твою мать, Белла…

Я опускаюсь ниже. Веду губами к яремной впадинке. Вздрагиваю, когда в комнате снова становится светло.

Он стонет. Требовательно стягивает вниз мою ночнушку, привлекает ближе к себе.

Я не плачу, хотя хочу. Я пытаюсь убрать эти слезы и всхлипы, превратив их в стоны. В стоны для него. Чтобы извинил за эти пробуждения. Чтобы в компенсацию взял все, что захочет. Всю меня.

С каждым днем, с каждой проходящей ночью, кажется, получается лучше. Джаспер не обижается на меня. Он не прогоняет…

Удар грома совпадает с его первым толчком.

Вспышка молнии — со вторым.

Я сама двигаюсь быстрее. Я хочу, чтобы сухость в горле и резь в глазах быстрее прошли. Чтобы кошмар выветрился из головы. Чтобы мне стало плевать на грозу. На то, что она сделала, что случилось.

Как при ускоренной перемотке: стертые, отчаянные движения, не находящие достойного завершения. Глубже, сильнее, больнее… быстрее. Как можно быстрее. Словно бы дверь сейчас откроется и нам помешают. Словно бы нам нельзя…

— Белла… — рычит, закусив нижнюю губу. Всю свою ярость обрушивает на мою грудь. Весь свой пыл, ничуть не заботясь об осторожности.

Я вскрикиваю от едва заметной боли, кольнувшей справа. Слышу скрежет зубов.

При освещении молнией у него страшное, исказившееся от нетерпения и жажды… большего лицо. Ему осталась всего капля — меньше, чем та, что прямо сейчас ударяет по подоконнику. Ему уже плевать на все и на всех. Даже на то, что сейчас половина третьего утра. А я его разбудила.

Мне тоже плевать. И мне тоже осталась всего капля — удар грома. Гром в горящем небе…

В такт ему, в такт отвратительному, пугающему и очень, очень громкому звуку, резким движением провожу ногтями по его поясу. Пониже… и чувствую внизу разлившееся, смешавшееся с моим собственным, тепло.

Буря окончена.

Я лежу на нем, полностью оккупировав грудь, талию и ноги. Я крепко обнимаю бледную шею, то и дело облизывая быстро пересыхающие губы. Мне холодно, но это не имеет значения. У меня кружится голова, но и на это плевать. И даже на жажду плевать. Главное — это то, что мне не страшно. Больше нет. Благодаря ему.

Все случившееся, как и кошмар, кажется нереальным. Со мной часто такое бывает — ложишься в постель, закрываешь глаза и ждешь тихий, понятный сон. Как и день — спокойный, безразмерный, с отсутствием какой-либо дряни. Плывешь по озеру на лодке, смотришь на розовых фламинго вдоль берега или каких-то мелких зверьков, разгрызающих орешки. Может быть, идешь по мокрому морскому песку. Ищешь ракушки. Поднимаешь голову — а небо голубое. Никого и ничего ужасного вокруг нет.

Ну а на деле изнанка фантазии, ее истинная сущность: грозы, крики и одуванчики, спрятавшие головки, — словом, все, доводящее до последней грани.

— Что сегодня? — как-то лениво спрашивает Джаспер, указательным пальцем прочертив линию вдоль моего позвоночника.

Против воли вздрагиваю. Сначала — от неожиданности, а лишь затем — от напоминания.

— То же самое…

— Ты так чудно все помнишь? — его интерес несвоевременен.

— Не забывается… — сжав зубы, бормочу я.

Джаспер молчит несколько секунд. Судя по всему, смотрит в окно, где от давно утихшей грозы осталось лишь полупрозрачное напоминание в виде мороси дождя. Холодного, разумеется. И неслышного.

— А Ронни ведь говорил тебе меньше пить, — хмыкает в конце концов он.

Мне становится обидно. Тем более когда он вспоминает про отца.

— Три бокала…

— И коктейль сверху, — безжалостно уточняет мужчина, — от твоего ухажера.

Я поднимаю голову. Я смотрю на его вспотевшее от недавнего действа и заострившееся от злости лицо. В глаза, где затаилась и ревность, и горечь, умело перемешанные друг с другом. В синие.

Мои глаза.

— У меня нет ухажеров, — снисходительно объясняю я ему, с нежностью прикоснувшись к гладковыбритой щеке. В руках приятная тяжесть, а потому моя улыбка только шире. Порой кажется, что только этому человеку я и готова улыбаться.

Джаспер фыркает.

— Этот людоед в баре…

— Всего-навсего посетитель.

— Он купил тебе выпивку!

Я киваю.

— Ему так захотелось.

Мужчина закатывает глаза, а затем с обвинением смотрит на меня. Хлестким таким взглядом…

— Ему захотелось тебя оприходовать, поэтому и поил.

Грубо, знаю. Но в его стиле, в его духе. Ничего удивительного.

Тяжело вздохнув, я подбираюсь поближе к его лицу. Глажу уже обеими руками, причем не только щеки. Особое внимание уделяю волосам — он знает, как я люблю его волосы.

— Прекрати, пожалуйста, — прошу.

— Так ты была не против? — надменность затапливает низкий голос.

— Джаспер, — грустно усмехаюсь, уткнувшись лицом в его шею, — ты ведь знаешь, что у меня есть любовник, верно?

— Моя мать считала, что их много не бывает, — ворчит он.

— Я так не считаю. Я уже давно все решила и выбрала.

Мужчина молчит. Ищет, что ответить, но сказать ему нечего. В чем в чем, а в том, что изменять я ему не намерена, давно мог убедиться. Еще сегодня, в баре, возле туалета. Еще сегодня, в баре, когда я послала «медведя» с его касаниями куда подальше.

— Журавль или синичка, Изабелла? — слышится над ухом шепотом Джаспера, когда его обладатель в конечном счете усмиряет вспышку ревности. Мне кажется, даже чуточку усмешки на его губах проскальзывает.

Я снова смотрю на него. И снова, как и впервые, когда он задал этот вопрос, вычерчиваю на светлой коже полукруг с тремя отходящими вниз лучами, — половину солнца. Лучше половина, чем ничего. Лучше стремиться к ней, чем к целому. Целое далеко, целое — в небе, как журавль. А меленькая и дорогая сердцу «синичка-половинка» — здесь. В моих объятьях.

Джаспер доволен ответом. Хитро взглянув на меня, он за миллисекунду меняет наше местоположение, переворачиваясь на живот. Теперь я на простынях. Теперь он нависает сверху.

И длинные волнистые волосы бежевого цвета — когда за окном солнышко, их блеск напоминает позолоту, я помню — щекочут мое лицо.

Мужчина наклоняется ко мне, пробравшись руками под спину. Приподнимает, заставляя полностью оказаться в своей власти.

— Пусть тебе чаще снятся кошмары, Белла, — шепчет, прежде чем вернуть мой поцелуй.

…Этой ночью надеть ночнушку обратно мне так и не приходится.

* * *
На шипящей сковородке жарится яичница. С удивленным выражением лица, как в первый раз, я стою, наблюдая за превращением неразборчивой бело-желтой массы в сначала густое, а затем твердое блюдо. Лениво поддеваю края деревянной лопаткой, чтобы не пригорали. С наслаждением посматриваю время от времени в окно, за которым солнечным пейзажем искрится пятачок сада с одной несчастной клумбой, а чуть вдалеке — блестящее маленькое озеро. Джаспер говорит, там водятся рыбки — он продает их местным детишкам в аквариумы. По воскресеньям.

Как сегодня, например…

Вообще, воскресенье — лучший день недели. И не потому, что выходной, и не потому, что последний. А потому, что домашний. По-настоящему, а не по какой-то причине. Не из-за того, что надо сказать, что он «домашний».

У нас с отцом договор: уикенды я провожу вне резиденции. Удобнее ему, потому что можно без боязни наткнуться на меня проводить званые вечера, и удобнее мне, потому что напыщенных старомодных индюков, приходящих, дабы обсудить соглашение с Китаем или Индией на постройку заводов, слушать и видеть не приходится. Мы оба в выигрыше. И мы оба, как можем, боремся с вынужденным сожительством. Спасают разные крылья дома…

А в домике Джаспера все по-другому. Да, здесь две комнаты и очень, очень мало места — едва влезает кровать, — но это не имеет принципиального значения, даже приняв во внимание тот факт, что кладовка Рональда больше его кухни раза в два.

«В тесноте, да не в обиде», как говорится. А лучше «В тесноте, да с ним».

Я искренне люблю этот домик как раз за то, что можно не волноваться, заперта ли дверь, потревожит ли нас кто-нибудь и какого черта внизу собралась армия предпринимателей.

На небольшой кровати с толстым матрасом, на простынях, где без всякого стеснения написана фраза, наиболее точно характеризующая род наших занятий здесь, я чувствую себя счастливой.

Я обнимаю Джаспера, я могу целовать его, я засыпаю с ним, а когда открываю глаза, он всегда рядом. Спит как ребенок: на спине, заложив руки за голову. Спит и хмурится во сне. А волосы на удивление красиво разметаны по подушке.

Он не любит просыпаться рано. Он утверждает, что «сова» с рождения, и никто, ничем и ни за какую оплату это не изменит. Тем более если учесть тот факт, что вчера до часу мы были в клубе.

Яичница начинает подгорать, и я выключаю огонь, ловко перекладывая еду на большую тарелку — их всего две на полке. Достаточный, почти походный минимум. Однако нам хватает.

Меня всегда спасают лекарства: от головной боли, обиды, ярости, слез, горечи — от чего угодно спасают. Один маленький, легонький вдох — ни шприцов, ни таблеток, ни еще какой-то дряни из низкобюджетных фильмов — и все. Ласковыми касаниями успокаивая внутри все, что мешает ровно дышать и наслаждаться жизнью, «пыль Афродиты» (кодовое имя: П.А.) творит чудеса. Помогает почувствовать себя человеком.

У Джаспера она всегда есть. Я не имею представления, откуда, да и, честно, особо не хочу находить ответ. Просто приятно знать, что есть еще на этом свете средство, которое без явных последствий способно успокоить и привести в чувства даже после самой бурной ночи. Или эту ночь, как вчера в клубе, устроить…

Рональд оплачивает мои счета. За будние — как когда, я особенно не трачусь на неделе, а вот за выходные — все до последнего цента. Условия договора. Нашего чудесного, спасающего договора. Что поделать, за удобства надо платить. Особенно если речь идет об очень дорогих и важных гостях, приносящих добрые вести — удобства для них и вовсе бесценны. А гости приносят свой капитал и желание вложить его поскорее, куда скажет отец. Обогатить его. Имеют ли в таком случае значения эти пару тысяч?..

Я оставляю тарелку на столе, достаю вторую, укладывая рядом с ней две вилки. Из холодильника, где в темно-синем пакете стоит сок, наливаю пару полных стаканов. По половине щепотки «пыли» в каждый — и готово. Можно его будить.

Миновав дверь в спальню, забираюсь на кровать. Как раз к его половине. Как раз к самой подушке.

И, усевшись рядом, убираю спрятавшую от меня его лицо длинную прядку подальше.

— Шоколадные локоны мне по плечам, — шепчу, стараясь подражать его исполнению этой песни пару дней назад. Немного ниже наклоняю голову, делая так, чтобы их кончики прошлись по его коже.

В ответ получаю недовольный вздох. Улыбаюсь.

— Губы твои трону нежно руками, — продолжаю, следуя точно за словами песни. К любимой тонкой красной ниточке — их форме, — сегодняшней ночью подарившей мне успокоение, отношусь с особым трепетом. Очерчиваю ее контур, дополняя прикосновение легоньким поцелуем.

Джаспер морщится, но не злится. Теперь не недоволен.

— Вина… налив… потянусь я… к свечам, — через каждое слово, соблюдая равный промежуток, чтобы не выпасть из ритма, прокладываю дорожку поцелуев по его лбу.

Улыбка, ну вот. Просыпается…

— Я ждала этот день едва не веками, — завершаю, оборвав запев песни. Игриво провожу руками сначала по груди ее обладателя, потом по талии, а потом, подразнивая, спускаюсь ниже.

И эффект это имеет куда больший, чем все остальное.

— Опять моя, — удовлетворенно и чуть хрипловато спросонья шепчет Джаспер. Синева его глаз как во втором куплете песни — словно бы из волшебного озера. Я смотрю в эту гладь, где нет пока ни дурмана, ни похоти, и поражаюсь тому, что она моя. Как и все, что могу предложить я, принадлежит Ему.

— Всегда-всегда.

— Звучит утешающе…

— Звучит вкусно, — хмыкаю, обрывая путь его рук на половине дороги, — там стынет завтрак…

— Уже?..

— Я знаю, когда тебя будить, — не без гордости заявляю, расправив плечи и с удовольствием уткнувшись пальцами в его, — пошли.

— Еще только десять… яичница, мать ее… — он предпринимает свою попытку. Надеется на то же, что и ночью. Раз, другой — я знаю, что потом мы не остановимся вовремя. Это физически невозможно. Но никто не отменял другого варианта. Более быстрого, но ничуть, ничуть не худшего. Никогда.

А потому я не позволяю Джасперу начать поцелуи. Вместо этого хитро улыбаюсь, почувствовав нарастающее напряжение, затерявшееся под простынями, и откидываю их к чертям, давая ему все это прекрасно увидеть. И понять.

— У меня перед завтраком есть более интересная идея… если тебе хочется, конечно.

В синих глазах медленно растекается предвкушение. Он понимает, о чем я.

— Если мне понравится, неучтенный мешочек П.А. твой…

О, стимул. Поддержка, так сказать. Награда. Приятно, Джаспер.

Хотя меня и без них уговаривать не нужно…

— Ничуть не сомневаюсь, что получу его, — уверенно заявляю я. И к чертям сдергиваю ставшие тесными боксеры.

* * *
«Colеsseum» — самый большой концертный зал Лас Вегаса, расположенный в шикарном отеле «Cesaras Palace» и выполненный в стиле того самого Колизея, о котором все эти годы так много разговоров. В Лас Вегасе в принципе много мировых достопримечательностей — начиная от Эйфелевой башни и заканчивая Бруклинским мостом, — и пусть они являются не более, чем копиями, все-таки взгляд притягивают и запоминаются. Лас Вегас, без сомнения, тот город, который именно запоминается. Пусть и не всегда достаточно подробно…

«Colеsseum» всегда заполнен фанатами звезд со всего мира (сегодня здесь, насколько мне помнится, поет Madonna). Он выгодно выделяется в рекламных брошюрах и проспектах своей архитектурой и тщательно проработанными, зазывающими текстами, а уж тем более на огромных неоновых табло по всему городу — лучшая музыка, как утверждается, здесь. И лучшие исполнители.

Нам приходится проезжать через улицу, где расположено сие великолепие, каждый раз, когда хотим попасть в «Обитель Солнечного Света» Деметрия Рамса. И каждый раз, когда за окнами виден роскошный вход с вращающимися стеклянными дверями, позади которых поблескивает широкая светлая лестница, Джаспер с удушающей силой сжимает несчастный руль своего автомобиля. Его глаза темнеют, превращаясь из синих в темно-серые, а ноздри гневно раздуваются. Даже ниточка губ кривится. В отвращении, безысходности и зависти. Сколько бы он ни отрицал ее, я вижу. Она очевидна.

И сейчас, пользуясь образовавшейся пробкой, заставившей мужчину прожигать взглядом бетонное сооружение на минуту дольше, притрагиваюсь к его плечу.

— Мистер Хейл, — шепчу, прочертив вдоль всей руки ровную линию, — по-моему, вы задумались…

Мое желание утешить ничуть его не прельщает. Смотрит из-под сдвинутых бровей с такой же неприязнью, как и на курящего служащего возле входа. В такие моменты он законченный пессимист.

— Мистер Хейл, — не сдаюсь, пусть даже не надеется, — посмотрите на меня, пожалуйста.

Он недовольно хмыкает. Откидывается на спинку сиденья, расслабляя пальцы и оставляя руль в покое. Не моргая смотрит на пробку впереди и мигающий светофор — намеренно отводит глаза от меня как можно дальше, отказываясь выполнять просьбу.

Упрямец…

— Мистер Хейл, — я повторяю в третий, последний раз, и пусть с трудом, но дотягиваюсь до его губ. Заменяю эфемерное на действительное. Заменяю слова на поцелуй, напоминающий недавний ночной: не мягкий, не нежный, а настоящий. Такой, который служит весомым аргументом.

Джаспер пытается сделать вид, что его не волную ни я, ни мои прикосновения, но тщетно. Он дышит чаще положенного, а затем отвечает мне. С неохотой — сначала, — а потом, видимо оттаяв, выдает всю реакцию, по которой я уже успела соскучиться.

Отпуская коробку передач, что держал правой рукой, мужчина гладит мои бедра. И плевать на условности. И на то, что водитель из соседнего автомобиля смотрит на моего спутника не только с удивлением, но еще и с прямым обвинением во взгляде. Его черты заострились, на его лице — презрение к нашим шалостям. А может и просто зависть… ему явно не двадцать лет.

Я улыбаюсь, не прерывая поцелуй. И сама пододвигаюсь ближе, сокращая между нами с Хейлом расстояние. Пусть мой Джаспер чувствует меня рядом, а тот, из машины напротив, завидует. Я — его. Я всегда буду его. Я окончательно выбрала.

…К сожалению, загорается зеленый. Пробка медленно начинает двигаться.

Мужчине не нравится. Он не хочет прекращать — я чувствую. Я уже чувствую, что и когда именно он намерен сделать… но не выйдет, придется признать. Здесь — точно, мы на центральной полосе, свернуть некуда. Может, потом, у Деметрия, где-нибудь в укромном уголке… их много в «Обители Света».

— Бесподобный, — бормочу Хейлу на ухо, когда, чтобы проехать дальше, обе его руки возвращаются к управлению автомобилем, оставляя меня. И бедра, покалывающие от недавних касаний к тонким колготкам, тоже.

Мы пили апельсиновый сок утром, все уже должно было пройти — добавок не было. А я все равно ощущаю похожее состояние невесомости и эйфории, похожее состояние истинного наслаждения… уверена, мой Джаспер ничуть не худший наркотик, чем П.А.

Черт, теперь я его хочу!

Мы проезжаем «Colesseum» по велению зажегшегося позволительного света, оставляя за спиной и центральный район, и раздасованного водителя на своем светло-сером «ягуаре».

Мы по улице с темным асфальтом, сквозь пелену светофоров и многочисленных фонарей, движемся к цели. Осталось не больше трех кварталов.

— Ты обязательно будешь выступать там, Джаспер Бесподобный, — без скромности и смущения говорю я, оставляя слова свободно повиснуть в темноте и тишине салона (он даже музыку выключил на подъезде к залу!). И оглядываюсь назад. Живо представляю себе то, о чем говорю.

— Свежо предание…

— Побольше оптимизма! — недовольно отзываюсь я.

— Побольше «зеленых», вот тогда и оптимизм появится… — слышу неоспоримый факт в ответ.

Возразить нечего. Его правда. Картинка слегка меркнет…

— Давай попробуем через связи, для начала? У тебя еще столько времени впереди, Джас! И столько простора для творчества…

— Белла, — Джаспер не просто рассержен, он едва не в бешенстве — рекорд, полминуты, — прекрати! «Связи», «творчество» — все голословно! Как и то, что «молод»… вдруг я завтра сдохну? Что тогда?

Ну вот и опять. А я-то думала, что сегодня обойдется. Сегодня должно было обойтись!

За окнами проплывает знакомый магазин с сиреневой вывеской «У Луиджи», от которого, по моим прежним подсчетам, до Деметрия рукой подать. Но это время — как и «время» в принципе — растяжимое понятие. Потому что за него мы можем поссориться с Хейлом так, как не придется и за несколько дней. И снова причиной стали его концерты!

— Не говори ерунды, — в конце концов возражаю мужчине я.

— Конечно… — он как ребенок. Боже мой, я никогда не думала, что эта черта его характера — истинное ребячество — будет проявляться так часто.

Ладно. Глубокий вдох.

Ладно. Попробуем.

— Джаспер, тебе играть через полчаса… Деметрий собрал полный зал «Обители»… — я пытаюсь ровным, спокойным голосом образумить его. Не хочу снова видеть гнев на лице и наэлектризованные внутренней яростью своего обладателя волосы. То, как они сейчас уложены — большая часть прядей зачесана назад и закреплена гелем, а некоторые выбились наружу, устроившись маленькими волнами возле висков, — нравится мне куда больше.

— Это не зал, это комнатушка! — не выдерживает Хейл, смерив меня таким взглядом, что по коже бегут мурашки, и высказывая свое мнение с абсолютной раскрепощенностью, — гребаная комнатушка на двадцать человек! Если ты считаешь, что для моего творческого потенциала этого достаточно…

Я складываю руки на груди, задетая обвиняющим тоном. С какой стати? По-моему, его дела как раз идут достаточно неплохо. И, по-моему, если бы он чуть меньше времени уделял своему самолюбию…

Я прикусываю язык, чтобы не сболтнуть лишнего, и отворачиваюсь к окну. Бывает, что перетерпеть — единственное, что в поведении с этим человеком правильно и доступно.

— А ведь тебе ничего не стоит одолжить мне сотню-другую, Изабелла, — через какое-то время, окончательно подрывая мой такой хрупкий самоконтроль, заявляет Джаспер. Слишком самонадеянно. Без зазрения совести. Вполне объяснимо, что от удивления у меня округляются глаза.

— Сотню-другую?.. — нет, послышалось. Ну послышалось же, да? Он этого не говорил!

— Инструменты, музыка… продюссер, опять же, — рассуждает мужчина, пожав плечами и легонько кивнув, — нынче время дорогое…

Я смотрю на него и одновременно слушаю. Смотрю и вижу, что никакого проблеска хоть какой-то неуверенности или, что было бы неплохо, смущенности в нем нет. Ни в лице, ни в эмоциях, ни в словах, ни в голосе — сама безмятежность.

Он и вправду так думает.

И давно, судя по всему.

Впереди перекресток. Зеленый свет мигает, отражаясь в лужицах от недавнего дождя ярким всполохом салатового. Люди торопливо перебегают дорогу на другой стороне улицы. Им не хочется опоздать. У них тоже есть дела.

А в салоне жарко. Печка работает чересчур сильно или напряжение, что мы оба излучаем, так действует на меня — не знаю. Просто злюсь — до красного фильтра перед глазами; до встрепенувшихся в голове острых звездочек-напоминаний. И просто себя отпускаю:

— Для начала собери сам хотя бы комнатушку, Джаспер! — в порыве негодования выплевываю ему. На какое-то мгновение все то, что между нами было и есть, все то, что мы говорили друг другу — и этим утром, и этой ночью — улетучивается.

Неприятные ощущения, но заслуженные. Обоими.

Но как же он! Как же!.. Знает ведь, что эти деньги… что эти вещи… что не мое оно! И не надо мне, черт подери! Все, что хочу, все, что прошу — рядом… и вырываю выходные, вырываю последние возможности…

Становится обидно — не ценит. Совсем. Полностью. Абсолютно.

Я задумываюсь на пару мгновений, проследив путь одной маленькой капельки дождя от вершины лобового стекла до безжалостного дворника. Зато Джаспер подобными глупостями заниматься не намерен: на мои слова он реагирует какнадо.

Обернувшись ко мне всем телом, наплевав на дорогу и обратив всю ненависть, полыхающую яркими огнями, всю злость в себе на меня, он больно придавливает взглядом. Ни сесть, ни подняться, ни отвернуться. Пресс… каменный.

Я кусаю губу. Я жду, когда это кончится. Ненавижу подобные разговоры с подобным завершением.

— Ты тварь, Изабелла, — хрипловатым голосом шипит Хейл, сдернув руку с руля и явно намереваясь убедить меня не только словами, но и «прикосновениями» в своей правоте и своем недовольстве, — такая…

Только вот не может, не успевает договорить.

Только вот, заслышав металлический скрежет, вынужден оторваться от меня и оставить в покое свою мимолетную задумку.

А все потому, что красный свет был придуман для регулировки дорожного движения, правила которого мы, сконцентрировавшись на собственных обидах, сейчас безбожно нарушили. И итог всего этого — материальный, явный — оставлен позади, в метре отдаления, в виде автомобиля, в правое крыло которого наш поддержанный «Пежо» и ударил.

Темно-серый. Темно-серый, с серебристым отблеском капота и ровной сеточкой металлических переплетений на бампере… я видела эту машину… я видела, и, кажется, даже сегодня…

И вдруг, как снег на голову, воспоминание: боже, да это тот самый «ягуар» из пробки возле концертного зала!

Его водитель, раззадоренный настолько, насколько вряд ли способен корридский бык, покидает салон своего авто, всем своим видом (воинственно-ненавистным) и движениями (отрывистыми, готовыми к расправе), упираясь в крышу автомобиля своими огромными ладонями.

Мгновенье — и его лицо с короткой, почти армейской стрижкой, серыми глазами и немного неправильными, «неотесанными» чертами лица, возникает картинкой перед лицом памяти.

Суббота. Бар. Сигарета. «Вкус сезона»…

Черт побери, мы врезались в… как там называл его Джас? Людоеда, верно. Мы врезались в Людоеда!.. Причем того самого, с кем знакомство началось удачно, а кончилось не дай бог.

Но хуже всего не это. Хуже еще может быть, приходится признать. Ведь дело в том, что именно коротко стриженный сероглазый Людоед и смотрел на нас в пробке. Это его отвращение я видела!

Я застываю на своем кресле, ошарашенно глядя на Джаспера и его сжавшиеся, побелевшие тонкие губы. Я не знаю, что делать, и он, похоже, тем более — ситуация изменилась чересчур быстро. Нет возможности среагировать как подобает. Это полный аут.

А «медвежонок» тем временем, расправив свои широкие плечи, идет к нам — зеркало заднего вида даже не старается скрыть эту досадную очевидность.

Capitolo 2

В одной песне Джаспера говорилось: «Твой день удался, если строительный кран на тебя не брякнулся». И в этом, наверное, есть своя правда. Потому что если падение все-таки произошло, день вряд ли назовешь удачным… или если проскочить на красный все-таки не удалось.

Но в данный момент самым, наверное, красноречивым доказательством того, что вечер провален, является не полупрозрачный дымок из-под нашего капота и даже не четко очерченная вмятина на крыле «ягуара», а его хозяин. Его хозяин, который с лицом разгневанного гладиатора (да и с телом тоже) идет к нам на встречу. Ждет с нетерпением, когда хоть кто-то выйдет из салона. Готовится к расправе…

— Мать твою! — Джаспер громко чертыхается, ударив рукой по рулю и в очередной раз оглянувшись назад. — Ты видишь? Видишь, что наделала?

Его бледность, его нерешительность — все пропало. Осталось волнение, склеившееся в пеструю массу с уже знакомой мне злостью.

— Там разве сильно?.. — прикусив губу, негромко бормочу. — Мы вроде только задели…

Мужчина быстро и с отвратительной усмешкой мне кивает. И язвительно отвечает:

— Так ему и передам.

Это походит на плохо поставленный, с отвратительным сюжетом, зато чудесно отрепетированный спектакль. Декорации и персонажи продуманы просто чудесно, а их действия — тем более.

И утешающего в такой информации, конечно, мало.

Хейл открывает свою дверь, впуская в салон холодный воздух и морось дождя, который никак не в состоянии сегодня прекратиться. Он готов выйти и начать разговор, которого не миновать, но заметив, что я нервно сжимаю пальцами ремень безопасности, останавливается.

— Не-а, Белла, — четко проговаривает, самостоятельно отстегивая его, — и ты выходи. Не смей заставлять меня разбираться с этим одному.

Я поворачиваюсь к нему, нерешительно кивнув. Вижу потемневшие глаза и не спорю. Боюсь спорить. Не хочу.

Послушно тянусь к дверной ручке, правда, стискиваю ее сильнее нужного. Выхожу.

— Что ты творишь? — это те первые слова, что долетают до слуха, когда каблуки касаются мокрого асфальта, а пальто принимает на себя удар дождя. Их произносит водитель покореженного нами авто, успев уже подойти достаточно близко. Его губы угрожающе растянулись в оскале.

Джаспер ничего не отвечает, пожав плечами и захлопнув свою дверь. Обходит нашу машину.

— «Молчанка», да? — «медвежонок» раззадоривается еще больше, наткнувшись на наплевательски-отсутствующее выражение лица у Хейла. — Ты видишь, что наделал, придурок?

В этот раз без ответа Джас его не оставляет.

Парирует, спрятав руки в карманы:

— Меня отвлекли.

Я машинально поправляю ворот пальто — не знаю зачем, ведь на улице не так уж и холодно. И повыше поднимаю подбородок. Я не опущу головы.

— На красный, черт бы тебя побрал, прешься! — несдержанно ревет «ухажер». Все его лицо вытянулось, заострилось от гнева.

— Меня отвлекли, — снова, будто бы повторяя с детства заученный стишок, с прежним спокойствием говорит Джаспер. Только теперь уже, чтобы наконец его услышали, кивая в мою сторону.

Мужчина поворачивает голову, делая вид, что видит меня в первый раз. Но смотрит так, что по спине бегут мурашки. Не впервые…

— Так вас еще тут и двое!.. — выплевывает он, чертыхнувшись.

— В данный момент — двое, — снисходительно улыбнувшись разгневанному здоровяку, говорит Хейл, — с математической точки зрения.

— МАТЕМАТИК! — «медвежонок» явно намерен что-то сделать. Его глаза наливаются кровью, а дыхание становится поверхностным, слишком громким. Рука дергается. В опасной близости от нас обоих дергается… а в особенности от Хейла.

— Эммет! — только вот его останавливают. Вот этим самым голосом. Вторым, так же мужским. Останавливают, не позволив и лишнего движения сделать. Спасают нас.

Джаспер первый, за ним мужчина, а потом и я — в последнюю очередь, кое-как оторвавшись от разглядывания багажника нашей машины, — обращаем внимание на стоящий чуть поодаль «ягуар». А вернее на человека, который его покинул. Тоже в пальто, как и у «ухажера». Только в сером. Только с перчатками.

— Молчи! — предупреждающе рычит на него «медвежонок», не удосужившись даже обернуться и посмотреть, правильный ли у приказа адресат.

— Эммет, — второй раз, уже тише, повторяет тот, не согласившись, — не стоит.

Не стоит?… Я удивленно изгибаю бровь, наблюдая то же выражение, пусть и более скрытое, на лице Джаспера. Нам обоим кажется, что ослышались.

— Там ущерба на две штуки! И это без компенсаций! — своим низким басом, грубым до невозможности, докладывает Эммет (точно, вот как его зовут — а я не могла вспомнить).

— Зеленый мигал…

— У него в голове мигало! — мужчина с такой ненавистью смотрит на Джаса, что мне хочется встать перед ним, чтобы хоть как-то помешать сквозящей во взгляде смертоносности добраться до Хейла. — Тут преимущество у нас! Ты видел знак?!

Незнакомец спокойно кивает — видел. А потом краем глаза почему-то указывает на меня. Незаметно, казалось бы, даже случайно. Но на ту единую секунду, что встречаюсь с ним взглядом, странный блеск в глазах (какого они цвета?..) каленым железом выжигается в памяти. Пугает, хоть и не должен. Ни капли.

Сам образ мужчины не внушает ужаса, он совершенно обыкновенный — начиная от симпатичных черт лица с недельной щетиной и широкими темными бровями и заканчивая одеждой. Пальто и пальто. Туфли и туфли. Даже перчатки — все объяснимо. К тому же, он ненамного старше своего Эммета, судя по виду. Только волосы у него длиннее. Только они светлее… с рыжеватым оттенком.

Единственное, что заставляет немного нахмуриться, так это что при всей, казалось бы, поверхностности образа на лице мужчины наблюдается некоторая асимметрия.

Возможно, у меня такой угол обзора, а возможно, свет фонаря падает неровно, но мне кажется, что морщинки, тенью проскользнувшие по его коже, только слева. А справа кожа нетронута. Справа она… бледнее, что ли?

— Ну уж нет, Эдвард, — приняв, как и прежде, воинственный вид, резко качает головой на просьбу мужчины «медвежонок», — только потому, что она здесь, я не стану закрывать на это глаза!

Джаспер, заслышав разговор, тут же смиряет незнакомца испепеляющим взглядом. Конечно, вряд ли он что-то ему сделает, но хорошего мало.

Впрочем, не похоже, чтобы человека в сером вообще заботило чье бы то ни было внимание. Кроме своего попутчика, конечно же. Его внимание бесценно.

Они все стоят как на сцене — знают свои реплики, свои движения, знают схему зала, и порядок разговора… а я не понимаю, что здесь происходит. Как пропустившая все репетиции актриска, выпущенная на сцену только из-за нехватки персонажей.

Один «за», другой «против»… и тот, что «против», приводит в аргумент мое присутствие! У него предубеждение — если в машине, устроившей аварию, была женщина, полицию не вызывать?

— Пусть оформляют штраф и выплачивают все компании, — сам с собой рассуждает Эммет, продолжая представление и дернув ворот своего пальто, — мы здесь ни при чем.

— Там ущерба на сорок баксов, — фыркает Джаспер, несогласный с таким поротом дел, — максимум дам пятьдесят.

— Молокосос!..

— Кашесосс, — безжалостно отзывается Хейл, — для молока кому-то уже поздновато…

— Хватит! — человек в серых перчатках обрывает их обоих, никому не давая дойти до конечной точки обвинений. — Эммет, я оплачу ремонт. А вы оба уезжайте.

Ну все, если до этого момента я еще сомневалась, что попутчик у Эммета необычный, то теперь сомнения и вовсе отпали. Необычный, да. Даже больше — странный. И не знаю, в хорошем ли смысле этого слова. У меня двоякое впечатление о нем.

Но слово «уезжайте» мне нравится. Хорошая идея.

— Ты из-за какой-то девки?.. — «ухажер» всплескивает руками, багровея.

— Каролина ждет в машине, — не отвечая на вопрос, докладывает тот, — нам надо ехать.

— Мы не можем ехать! — негодующе рявкает здоровяк. — Твои обколотые чуть нас не убили!

Смелое заявление — аж жуть берет, к тому же насколько правильное. Но откуда?..

— Эммет…

— Я звоню в полицию, пока они еще кого-нибудь не вдарили, — не слушая, отметает тот. И достает телефон.

— Сэр, — на мой голос, как чуть раньше и на появление незнакомца, оборачиваются все. И я бы тоже обернулась, потому что с удивлением встречаю его. Потому что сначала говорю, а потом думаю и понимаю, что именно. Молчать хотелось больше всего. — Я оплачу ремонт, сэр. Давайте мы выпишем чек, и потом…

Краешки губ незнакомца приподнимаются. Едва заметно, но все же — и это вводит меня в ступор.

Он смотрит в мою сторону как-то… несмело, но вместе с тем с интересом. Мамочки, ну ему-то какой до меня интерес? При всем уважении к серым перчаткам, между нами только на первый взгляд пролегла разница лет в двадцать.

Зато Джаспер времени не теряет, ему нет нужды рассматривать людей и обдумывать малейшие их эмоции. Он грубо меня затыкает:

— Замолчи! — велит, ударив по крыше «пежо». — Его вина, пусть и платит. С чего бы ты?

Мать твою!

— Джаспер…

Я оборачиваюсь к нему, умоляя промолчать. Горячность и упрямство вполне могут довести нас до полицейского участка. А если это случится, то Рональд сожрет меня живьем — ему не нужны проблемы и излишнее внимание к дочери. А штрафы предусматривают санкции. И не дай бог на следующем уикенде меня запрут в резиденции… И так повезло, что место немноголюдное — два магазина на всю улицу и отсутствие машин. Непрестижный район в престижном городе. Бог знает, чего забыл здесь этот «ягуар»…

На Джаса моя мольба производит не слишком сильное впечатление, а вот на попутчика Эммета, похоже, достаточное, потому что он-таки разруливает эту ситуацию по-своему. С большим рвением.

— Не порти девочке праздник. Поехали.

Смотрит на него серьезным взглядом. Мне не видно, с чем именно, но, похоже, с достаточными проблесками того, что вынуждает здоровяка спрятать мобильный обратно в карман.

Резко выдохнув, он снова скалится. С губ, вместе с ругательством, срывается и слово, которым меня только что увенчали: «Девочка».

— Я тебя запомнил, — не забывая про Джаспера, шипит ему мужчина, с отвращением пробежавшись глазами по его фигуре, — не дай бог ты где-то еще мне попадешься…

А потом разворачивается и вслед за обладателем серых перчаток идет к машине.

* * *
— Чета Аддамс, — широко улыбаясь, приветствует нас Деметрий, приветливо распахивая дверь, — добро пожаловать!

— Привет, Покоритель Света, — ответно улыбаюсь ему, заходя внутрь и буквально втягивая за собой Джаспера, так и не простившего мне мою выходку с готовностью заплатить за подбитое крыло «ягуара», — мы вовремя?

— Ну, Мортиша ведь пунктуальна, не так ли? — хитро подмигивает парень мне. И отходит назад, давая возможность раздеться.

Рост Деметрия — два с лишним метра, а потому потолки в своей Обители он специально создавал высокими «настолько, чтобы не чувствовать давление бетона». Так что неспроста сие место получило свое название — когда светило солнце, ночью заменяемое специальными светильниками — по хозяйскому дизайну, между прочим, — простор помещения ощущался каждой клеточкой тела. Небесное светило будто бы и вправду здесь жило…

Я снимаю куртку, и Деметрий галантно, чем вызывает прямое неодобрение Джаспера, забирает ее у меня, вешая в шкаф. От мужчины как и всегда пахнет сладковатым одеколоном и сигаретами — они здесь в избытке.

«В клубах дыма рождается прозрение», — как когда-то объяснял мне он. А потому к запаху легко привыкнуть — в Обители необходимо курить, делая перерывы лишь для приобщения ко второй заповеди Деметрия — алкоголю. У него очень красивые узорчатые рюмочки. Рюмки, вернее. Почти стаканы — больше равно лучше.

— Хорошо добрались? — осведомляется мужчина, ожидая, пока мы будем готовы пройти в гостиную. Нужно остаться босиком.

Вообще, негласных правил в Обители, которые нередко нарушают новички, получающие за это санкции в виде отмены угощения, всего два: свободная, но красивая одежда (для женщин брюки недопустимы) и готовность поставить роспись под документом «Ша», в котором прописана, что в случае нашей внезапной кончины от передоза никто и ни за что не отвечает. Страховка здесь необходима. Это не клуб и не дискотека. Никакой самодеятельности.

— Нормально, — пожимаю плечами я, с усмешкой оглянувшись на Джаса.

Он хмыкает:

— Дали в зад одному старикану…

— Вы из полиции? — Деметрий хмурится, недовольно взглянув на меня. Его зеленые глаза блестят не нужным мне, предупреждающим блеском.

— Не дождетесь, — закатывает глаза Хейл, обходя меня и принимая предложение Деметрия запалить сигарету, — хотя кому-то туда явно хотелось…

— Я просто предложила заплатить, — выставляю в свою защиту, поправляя немного свернувшееся платье. Как раз за это — нашу общую с Джаспером любовь к черному цвету — хозяин Обители и дал нам кличку небезызвестной телевизионной семейки.

Сегодня на мне, следуя убеждениям, наряд из тонкой материи с прошивкой из блесток по бокам, а на Джаспере — моем Гомесе (куда симпатичнее, чем оригинал, кстати) — рубашка с закатанными рукавами и потертые джинсы. И атрибут того, что сегодня его песни мы собрались слушать, конечно же, амулет с тремя зубами акулы на шее. Переходной приз.

— Девочка имеет право, — пожав плечами, отвечает Деметрий, подмигнув мне, — наследница Ронни многое может себе позволить… и даже нас с тобой сдать, мистер Бесподобный.

Теперь мой черед закатить глаза. Принимаю протянутую от Дема сигарету, свободной правой рукой переплетая пальцы с Джаспером.

— Еще чего!

Они оба улыбаются. Джас менее заметно, Деметрий более. И оба знают, что я буду последней, кто расскажет как о том, что происходит в Обители, так и о том, что делают в свободное время ее члены.

Мы проходим в зал — зал Песнопений, как он называется, — спрятанный за двойными, не пропускающими запахи дыма и алкоголя дверями. Это для полиции — если она явится, конечно. Кто-то говорил мне, что у Дема все договорено — за N-ую сумму давнего наследства.

Во всей обители, по плану помещения, может уместиться до тридцати человек. Но так как в зале Песнопений всего двадцать, то больше этого количества никогда не приглашается.

У нас равенство, братство и красота. Мы не намерены кого-то обделять…

Впрочем, время от времени число приглашенных меняется — от десяти до семнадцати, — потому что не всем под силу каждый месяц вносить требуемый взнос: на выпивку, освещение, «пыль» и концерты. Зато как только деньги уплачены, в смс-ке приходит сообщение с приглашением и кодом доступа в «Обитель Солнечного Света» — каждый месяц Деметрий неустанно его меняет, извращаясь с цифрами все больше и больше.

Сегодня, однако, как ни странно, набралось все двадцать слушателей. Сосредоточившись у столиков по углам, они развлекаются, ожидая начало выступления. У всех улыбка. У всех — по сигарете. Правила хозяина здесь свято чтятся.

— Мы начнем где-то через час, — докладывает Джасперу Дем, стряхнув пепел в пепельницу возле входа, — я зайду за тобой через полчаса для подготовки. А пока — веселитесь!

Проговорив свое напутствие, он наклоняется, чмокнув меня в щеку, а Джаса хлопает по плечу. Затем уходит — как умеет, неслышно, растворившись в толпе.

— Начнем с мартини? — предлагаю я, приобняв Хейла за талию.

Ничего не отвечая мне, мужчина отстраняется.

— Джаспер, — недовольная его реакцией, я хмурюсь, — эй, так нечестно! Мы ведь чета Адамсов, помнишь?

— Здорово, что ты об этом помнишь…

— Я что-то?..

— Ты опять его к себе привела. Уже двоих, — мрачно докладывает он. Мы стоим возле стены, в месте, где лампы светят не так ярко, а дыма побольше из-за близости дверей, концентрирующих его в комнате, так что опасности привлечь внимание нет. А вот поговорить не помешало бы…

— Кого привела?

— Этих двоих. Старика-ухажера и нового Старца.

— Джаспер, — я приподнимаюсь на цыпочки, крепко обняв его за шею, — что за глупости? Я ведь не искала их машину, чтобы врезаться!

— А что, были такие мысли?

Он меня смешит. Своей недоверчивостью, своей ревностью… в нем почти детское желание обладать полно и безраздельно. И я уважаю его, принимаю и понимаю — потому что однажды Джаспер рассказал мне, откуда оно взялось.

— Давай проведем этот вечер веселее, чем вчерашний? — предлагаю, аккуратно, дабы не быть замеченной прежде времени, проникая пальцами за пояс его джинсов, — нам помешали в пробке, но это не значит…

— Полчаса, помнишь? — хмурится он. Но лицо вместе с тем светлеет. Джаспера всегда можно отвлечь сексом. Можно им расплатиться, извиниться, помириться с его помощью… и к тому же самой получить достаточное удовольствие для того, чтобы до следующего раза по-дурацки продолжать улыбаться.

— Мы дважды успеем за эти полчаса, — шепчу ему, нежно прикусив мочку уха, — если начнем сейчас, конечно…

Мой Гомес тяжело вздыхает. Мой Гомес облизывает губы, с нарастающим желанием оглядев мою талию и бедра. А потом мой Гомес увлекает меня за собой в неизведанный и темный лабиринт Обители, где для нас двоих на полчаса точно найдется укромное место…

Здесь чудесная бетонная стена. Когда-то, кажется, она служила для хранения многочисленных изделий завода — консервного, насколько знаю, — но теперь полки сняли, гвозди выкрутили, а поверхность снова выровняли для «будущих целей». И эти цели — в данном случае наши — как никогда прекрасно соприкасаются с этой стеной.

Мне до жути приятно ощущать этот контраст: холодный бетон спиной в тонком платье, а всем остальным телом — жар, исходящий от Джаса и подпитанный его стараниями, его движениями…

Я стараюсь не задеть прическу, чтобы привести в порядок которую понадобится время, оставляя на его коже поцелуи. Никакой мягкости — здесь она неуместна. Страсть. Побольше страсти. И чувственности тоже — во всех смыслах.

Мое желание, погашенное в пробке и, казалось бы, в конец разбитое небольшим происшествием, которое так умело разрулил незнакомец в серых перчатках, разгорелось куда больше прежнего за время ожидания. Джаспер берет меня так, как ему хочется, с ему подвластным темпом, а я, еще не получив оргазма, уже почти полностью удовлетворена. Процесс важнее результата, хоть результат и приятен. Процесс — то, что я люблю в нашем сексе больше всего иного.

Мужчина дышит сбито, но все же не тяжело — а это не то, что нужно нам обоим. Я обожаю видеть его разозленное, распаленное желанием лицо. Когда он готов умолять меня ускориться или наоборот, приостановиться… когда он по-настоящему мой.

А потому, не дожидаясь приглашения, я опускаю руки с его плеч ниже талии, а губами атакую шею, немного выгнувшись назад. Я знаю, что так ему тяжелее держать меня на весу, но шепотом обещаю, что долго тяжесть не продлится. Не запомнится. Пройдет…

— Бесподобный, — мурлычу ему на ухо каждый раз, когда слышу скрежет зубов.

И каждый раз все с большей и большей силой музыкальные пальцы Хейла сдавливают мои бедра. Хотят взять все. Все, что они могут дать. Всю меня… без остатка.

…Через пять минут им это удается. Услышав его полувсхлип-полустон, с трудом сдержанный дабы не быть обнаруженным, я, вздрогнув, замираю. Мы вместе замираем, остановившись. И эта бесконечная секунда сама собой, без лишних дополнений, искупает весь негатив сегодняшнего вечера.

Джаспер громко втягивает воздух через нос, морщась. Утыкается лицом мне в шею, все еще подрагивая. Но больше не хмурится, больше не плюется обидной ревностью и уж точно не намерен ударить.

Конфликт исчерпан.

Конфликт рассеялся.

Конфликт растворился в оргазме…

* * *
— Подарим ушам удовольствие, дамы и господа, — левой рукой обвив микрофон, а правой удерживая на половину опустошенный бокал с водкой, объявляет со сцены Деметрий, — Бесподобный, как огненный лев, и Смелый, как Акула, наш Солнечный раб Джаспер Хейл…

Публика, подтянувшаяся от столиков со спиртным и «пылью» ближе к сцене, сооруженной из трех широких столов, вытесанных еще дедом хозяина, и высоким желтым занавесом в виде декораций, встречает мужчину аплодисментами. Им нравятся его песни. Им нравится все в Обители.

Джаспер начинает выступление, совершив на своей гитаре первый перебор. В комнате воцаряется полная тишина, окрашенная, словно по чьей-то задумке, синеватым дымом. И через пару секунд из этой тишины, мягкой и мерцающей, появляется постепенно набирающий громкость голос Хейла — звучит красиво.

Первая песня на сегодня — моя любимая — «Восходы Ада». И ее, прикрыв глаза, я с упоением слушаю. Концерт можно считать официально открытым.

Джаспер говорил, что в детстве он не пел. Что эта любовь к музыке, это желание начать ею заниматься пришло позже, когда он стал подростком. Когда послал к черту мать и, скопив денег, купил свою первую гитару — вырвался из повседневности.

А сейчас он не представляет своей жизни без концертов и завороженной публики. А сейчас песни — его отдушина, его главная страсть. И вряд ли найдется тот, кто за столь короткое время сумел освоить все приемы игры на гитаре, так умело объединив их в своих песнях — в чем в чем, а в этом ему равных точно нет.

Я знаю, что мое мнение заинтересованное. Я знаю, что я, возможно, переоцениваю Джаса — Рональд любит так говорить. Но мне искренне кажется верной каждая мысль, каждое слово о его таланте. И как только минет срок, дающий возможность распоряжаться своим наследством — через полтора года, — я по полной использую весь свой капитал, дабы не дать мужчине зачахнуть и утратить смысл существования. Я обещала ему, что Бесподобный станет известным музыкантом.

Я сдержу свое слово. Это чудесно, когда есть ради кого стараться…

«Восходы…» сменяются «Дьявольскими кольцами». Я помню, что вдохновение на эту композицию пришло к нему на осенней ярмарке, что мы посещали в прошлом году. В лотерее мы выиграли два пластиковых колечка, выкрашенных в темно-серый, с печатью Дьявола, такого популярного на тот Хэллоуин. И эти колечки есть у нас до сих пор — на мизинцах… правда, теперь они серебряные. По дизайну тех я заказала настоящие в одном ювелирном салоне. С точностью до мельчайших деталей, потому что эти кольца — наше объединение, наша приверженность друг другу. Они — преддверие золотых, на которые я все еще надеюсь…

— И заберу у тебя все то, за что церковь платье белое надеть разрешает… — неожиданно шепчет мне знакомый голос на ухо, в такт словам Джаспера со сцены. Даже в ритм попадает. А ореол запаха, окружающий словно кокон, дает лишнюю подсказку и без того уверенному сознанию.

— Уже поздно забирать, — таким же шепотом отвечаю я, усмехнувшись. Поднимаю голову на Деметрия, сожалеюще улыбнувшись.

Хозяин хмыкает, недовольно цокнув языком.

— Плохо-плохо, Изабелла…

— А кто сказал, что хорошо? — я играю с ним. Это детские шалости, забавы — мы оба понимаем. Между нами с Деметрием уже все расставлено над «i». Давным-давно.

И все же тем, что я стою чуть в отдалении от всех, возле стены, он пользуется. Становится сзади, незаметным в полумраке жестом приобнимая за талию.

— Знаешь, мне все равно, — как будто брал время на раздумья, отвечает мужчина. Легонькими движениями поглаживает обнаженный треугольник кожи на моей спине.

— Что же так?

— Ты слишком красивая, Белла.

Я вздыхаю, тем же легоньким движением, почти изящным, сбросив с себя его руки. Комплименты излишни, мистер Рамс.

— Это не аргумент.

— М-м-м, — он ведет носом по моим волосам, умудрившись нагнуться достаточно низко, чтобы сделать это, — а как насчет гонорара? Сколько стоит провести с вами время, миссис Адамс?

Да, эта песня романтичная, я знаю. И да, кажется, кто-то сегодня перебрал с водкой.

— Мое время бесценно, Хозяин.

— Любое время должно быть справедливо оценено, — не соглашается он. Пальцы, снова решившие попытать удачу, прикасаются к моей шее как раз там, где слышен пульс.

— Да?.. Ну что же…

— «Да»? — в его голосе энтузиазм и восторженность. — Назови-ка цену. Я тотчас заплачу.

Я прикусываю губу, усмехаясь. Я поворачиваю к нему голову, ангельски-невинно улыбнувшись.

— Миллион долларов, сэр. Для вас — со скидкой.

Зеленые глаза затягиваются пеленой недовольства. Неужели для него это не шутка?

— Это что же, на всю жизнь, миссис Адамс?

— Это на одну ночь, мистер Рамс.

Джаспер начинает новую композицию. Теперь уже о попытке спрыгнуть с «Золотого моста» Сан-Франциско: автобиографическую песню. На меня не смотрит, даже не ищет в толпе. Занят игрой. И Деметрий, который на его глазах подобных откровенных вольностей себе не позволяет, этим в наглую пользуется.

— Слишком-слишком, Белла, — я чувствую прикосновения к бедрам, смешанные с его недовольным голосом. И это раздражает.

— Цена безоговорочная.

Смешок. Только ехидный.

— А тому старику, что отпустил тебя сегодня, ты бы тоже отказала? Или отблагодарила? — неожиданно спрашивает Дем.

Я морщусь. Человек в серых перчатках мне никто, и видела я его явно в последний раз, но почему-то обсуждать его и шутить на эту тему не хочется. Виной, наверное, та странность и неразгаданность, что была в его взгляде. И то, что он за нас с Джаспером заступился.

— Он не предлагал, — пожимаю плечами, выпутываясь из рук хозяина Обители и отстраняясь от его настойчивых губ, — к тому же, Дем, я с Джаспером, помнишь? Это неизменно.

Деметрий щурится, поглядывая на меня с подозрительностью.

— Точно?

— Абсолютно, — делаю шаг вперед, увеличивая между нами расстояние и прекращая игру, зашедшую дальше нужного, — запомни это.

Пожав плечами, тот покорно мне кивает.

— Как пожелаешь, девочка.

А потом все же добавляет:

— Но не забывай, что у тебя есть варианты… мне денег за секс давать не нужно.

И прежде чем я успеваю негодующе залепить ему пощечину, исчезает.

Как чертов вампир.

* * *
Такси останавливается рядом с забором резиденции, и водитель, дважды проговорив мое имя — сначала обычным тоном, а потом более громким, чтобы разбудить, — называет сумму оплаты.

Получает. Снимает с дверей блокировку.

Я выхожу наружу, с трудом удерживая равновесие на каблуках, и, кое-как запахнув пальто, бреду к калитке черного входа. Замаскированная среди бережно выращенных Джозеппе — бессменным садовником Рональда — кипарисов, она не видна на первый взгляд и недоступна к проникновению. Однако если есть ключ и желание, войти можно — как делаю я, например. Главное — не забыть закрыть, а то в прошлый раз огонь пришлось брать на себя охраннику, прикрывшему мою полуобнаженную платьем спину.

Он и сейчас здесь — на своем посту, перед входом, — Гоул. Осматривает территорию, готовый предотвратить грабеж и нападения. У него рация для связи с другими (каждые двадцать пять метров) и охранным центром и заряженный пистолет, я знаю.

А он знает меня.

— Мисс, — опускает голову, обернувшись. К поясу рука даже не дергается.

— Привет, — поежившись, отвечаю ему, взглянув на давно затянувшееся ночными тучами небо.

Сейчас, наверное, часа два. А может и больше.

— Там открыто.

— Я знаю.

Прохожу мимо него, стараясь держаться подальше от каменной дорожки, оповещающей всех и вся, что я наконец-то соизволила явиться домой. Трава хоть и мягкая и идти по ней трудно, зато бесшумно. Зато отец не проснется.

В коридоре, в холле — везде темно. Дом погрузился во тьму, в доме все заняли спальни и заперли замки. По ночам эта огромная резиденция напоминает декорации к старым американским фильмам. Такая же роскошь эпохи гражданской войны. И такое же немое молчание темных стен.

Я разуваюсь, снимаю куртку. Кидаю все это в прихожей — сами потом как-нибудь разберут. Но мобильник забираю — он мне еще понадобится.

И, плохо ориентируясь в пространстве, мечтая лишь добраться до постели, насилу втягиваю тело наверх по широкой лестнице.

Слишком много пространства и слишком много украшений — картин, скульптур, даже фонтанчик посреди холла! Ронни мнит себя поклонником искусства, скупая все это на аукционах, хотя путает Рембрандта с Рубенсом, Моне и Мане, а картину «Дама с горностаем» приписывает Рафаэлю. Он безнадежен, хоть и не признает. И ему плевать.

Моя комната — вторая дверь слева. И на подходе к ней — как и на всем третьем этаже, впрочем, — лежит ковер. Из-за меня. Я создаю много шума.

Вваливаюсь внутрь, наскоро отперев свою толстую дубовую дверь, и, сбрасывая чертовы туфли, делаю глубокий вдох.

Всегда, когда я возвращаюсь сюда после выходных, в груди болит и тянет. Мне хочется обратно, к Джасперу. Не поцеловать его напоследок, накрыв одеялом, когда увижу в окне огни такси, а остаться рядом, лечь под боком и, проигнорировав пьяные бормотания, обнять так крепко, как возможно.

Я готова отдать все наследство отца за возможность быть рядом с этим мужчиной. Утром, днем и вечером. С выпивкой или без. С «травкой» или без нее. Как угодно. Как, черт подери, угодно…

Я чувствую себя с ним настоящей. Я с ним… живая. Это неизменно.

Повернув ключ в замке и оставив его там, шатаясь, я все же достигаю желанной кровати. Укладываюсь на самый ее краешек, сжав пальцами подушку и комочком скрутившись возле остальных двух. Дотягиваюсь до покрывала, наскоро укутываясь в него. Тусклый свет ночника пронзает ночное пространство.

Я лежу, полуприкрыв глаза, глядя на большую репродукцию Дали «Утекающее время» на стене напротив, заменяющее в комнате окно. В моей комнате нет окон. В моей комнате их никогда не будет — поэтому она выходит на заднюю часть дома, на лес, чтобы не портить общий вид фасада. Рональду пришлось сменить двух архитекторов, прежде чем они все додумались до этого. И вопрос окон, наверное, единственный, что он не стал со мной оспаривать. Единственный, который не стал навязывать, к которому не принуждал… он тоже помнит.

Я закрываю глаза, представляя, как пробегает понедельник, вторник, среда… вся неделя. И как в пятницу я, сияя улыбкой, снова сбегу отсюда к Джасперу. И мы снова пойдем в клуб. И он снова возьмет меня в «Обители Солнечного света», зля Деметрия… и я буду слушать, как он поет. Целых два часа песен…

Помогает. Успокаивает, утешает, как капризного ребенка.

Я засыпаю, с удовольствием отмечая все приятные моменты этого дня. Ни выпивка, ни «пыль», выветрившаяся и не дающая должного эффекта за все это время, не мешают. Всплывая одна за одной, картинки усыпляют. Медленно, ласково… как пальцы мамы по волосам.

Блаженство…

А потом вдруг раз — и я просыпаюсь. Просыпаюсь или думаю, что не сплю?..

Но, так или иначе, вздрагиваю, до боли сильно прикусив язык. Вижу перед собой чьи-то глаза. Чьи-то незнакомые, странные глаза… и они смотрят на меня, смотрят, тянут за собой, обещают «убрать подальше», что-то велят делать… я не знаю их цвета и иду только затем, чтобы узнать. Я хочу знать, какого они цвета. Я хочу знать, чьи они.

Мне это нужно. Мне это так нужно!..

— Я оплачу, — и серые перчатки. Вверх-вниз, вверх-вниз — как на горках. Мой сон бредовее некуда, как и то, что снится. Но впечатление производит достаточное — до чертиков пугает.

— Хватит! — и обрывают канитель, пропадая вместе с глазами. Жалятся.

Только отзвук в комнате… только их шорох еще здесь, я слышу…

А за окном гремит. А за окном, мерцая, светит молния. Как в субботу у Джаспера. И от этой молнии мне некуда прятаться, моего спасителя нет рядом…

Я ворочаюсь всю ночь, так и не успокоившись. Я то кричу, то плачу, то смеюсь, поражаясь своему из ниоткуда взявшемуся безумию. Я не понимаю себя, и мне страшно от этого. Впервые «пыль» возымела такой эффект. Впервые мне настолько нехорошо.

…Утром, часов в пять, едва успевшую добежать, меня рвет в туалете.

Потом еще раз, ближе к шести — желчью.

Я глотаю таблетки, но они нисколько не помогают — наверное, беру не те. Аптечка чересчур большая.

…В восемь просыпаюсь и больше не могу заснуть. Голова раскалывается, губы пересохли, а слева, прямо под ребрами, покалывает. Одеяло теплое, а я дрожу. Будто в комнате отключили отопление.

Но притом хочется пить. Очень, очень хочется… а сил сползти с кровати нет.

…К одиннадцати мне начинает казаться, что я умираю. Ничем не могу отвлечь себя от ужасных ощущений по всему телу. Ничем не могу их остановить.

А потому, крупно дрожа и закутавшись в одеяло, я заставляю себя подняться, держась за высокую спинку. Встаю. Иду вниз.

Мне нужна Розмари. Мне нужно, чтобы Розмари вызвала мне доктора… это слишком далеко зашло!

Едва не плачу, когда приходится спускаться с лестницы. Кусаю губы до крови, сжимаю до побелевших пальцев поручень, но иду. Представляю себе Джаспера. Не хочу умирать в понедельник — лучше в воскресенье, вечером. Хочу еще раз его увидеть… хочу еще раз почувствовать его.

— Девочка…

— Сладкая…

— Опять моя!..

Однако когда спускаюсь на первый этаж — к своей цели, — понимаю, что слишком поздно для мечтаний об избавлении. Реальность настигла, а бушующее вокруг пламя спалило — как изнутри.

Те глаза из видения, что обещали куда-то меня увести, что пугали меня и заставляли плакать, снова появляются в пространстве. И снова смотрят на меня своим блестящим взглядом — несмелым и заинтересованным, правда, теперь еще и с ужасом, не давая вздохнуть.

Теперь я знаю их цвет — аметистовый — и окончательно убеждаюсь, что последняя точка поставлена. Такого не бывает.

— Изабелла?..

Capitolo 3

На нем темный костюм с традиционной белой рубашкой, застегнутой на все пуговицы, тесный черные галстук и, как полагается, идеально отутюженный белоснежный воротничок. В тишине палаты его туфли, к сожалению, издают слишком много шума, когда он меряет ее шагами, но Рональда, похоже, ничуть это не цепляет.

За эту неделю вообще многое изменилось: я гораздо внимательнее отношусь к раздражающим звукам, которые мешают нормально спать, есть и даже дышать, а цвета — особенно такие яркие, как сегодняшнее одеяние мистера Свона, — неприятно рябят перед глазами. Не дают расслабиться.

На меня отец не смотрит. Я уже устала следить за его перемещениями, а он так ни разу и не обернулся. С тех пор как вошел, прокладывает дорогу от окна к двери. С излишней нервозностью облизывает губы, будто продумывает, что сказать.

Однажды я уже видела такое — в детстве.

Возле нашего дома стоял дуб. Большой, необъятный, стало быть, как минимум столетний. У него была грубая шершавая кора, я помню — я не раз стирала об нее кожу. Мне было запрещено лазить на дерево. Во-первых, оно было чересчур высоким — никто не поможет, если упасть хотя бы со второго яруса, а во-вторых, стояло над обрывом. Этот обрыв был похож на пропасть из Аладдина — я любила этот мультик. Когда перед тем, чтобы «сезам открылся», нужно было проскакать по узенькой дорожке, умудрившись не рухнуть вниз.

В тот день я ослушалась. Я слышала, что с вершины дуба можно было увидеть всю округу, а это казалось каким-никаким приключением. Я мечтала стать первооткрывателем. Я мечтала представлять, что все это — луга, леса, поля, дома — мое. Только мое. И никто не отберет.

Поэтому я полезла. Поэтому, отделавшись от надзора Розмари фразой «Я поиграю в куклы на веранде», полезла. К чертям содрала колени и локти, но до первой отрывной точки — а их оставалось еще три — добралась. С предвкушением, с непередаваемым ощущением всевластия, подпитывающимся адреналином из крови, нацелилась выше.

И в тот самый момент дуб вздрогнул — Рональд, как позже выяснилось, договорился с местными лесорубами, чтобы сегодня дерево спилили. Он хотел поставить забор…

Конечно, среди густой листвы они меня не заметили — да и не должно было меня там быть.

Конечно, я полетела вниз.

Конечно, не обошлось без повреждений… и за них Рональд был готов стереть меня в порошок сам. Сам окончательно переломать последние кости.

Сегодня он похож на ту картинку из прошлого, что я помню. Разве что волнения на лице нет. Ни отпечатка, ни капли. Он не скрывает его — он больше ничего от меня не скрывает — его просто не существует. Это теперь лишнее чувство. У нас взаимовыгодный договор — ни пунктом больше. И главное во всем этом — беспрекословное исполнение условий обоими сторонами.

В конце концов мне это надоедает. Я прикрываю глаза, тяжело вздохнув, и удобнее устраиваюсь на подушке. Она жесткая, никак не напоминает ту, на которой я спала столько времени, но за неделю можно привыкнуть. У меня получилось и к одеялу. А оно вообще никуда не годится…

Я смутно помню события прошлого понедельника. Отчетливо отпечатались в памяти две вещи: ступени лестницы, внезапно напрыгнувшие со спины и повалившие на пол, и глаза. Невозможного, непонятного цвета глаза, которые, как ни старалась, я не смогла принять за действительность, а не галлюцинацию. Если утверждать, что атаки ступеней не было, никак нельзя — есть физическое недвусмысленное доказательство в виде двух швов на затылке, то про обладателя аметистов можно. За эту неделю он не заходил сюда. За эту неделю он передо мной не появлялся, никто его не упомянул — даже Розмари. Будто бы ничего не существовало.

Мешало только одно: он мне снился — каждую чертову ночь — и волок куда-то. Постоянно куда-то звал, куда-то вел. Не отпускал руку. Не давал мне отпустить.

Это ощутимо напрягало — здесь я не слукавлю.

— Изза, — голос Рональда появляется в тишине так внезапно, что я сама поражаюсь быстроте реакции на него: распахнувшимся глазам и тотчас напрягшимся рукам. За прошедшие дни я отвыкла разговаривать с ним. — Тебе нечего сказать?

Интересный вопрос. Принимая во внимание, конечно, что я сама жду от отца хоть какого-то диалога.

— У меня были вопросы во вторник, — мрачно докладываю, краем глаза коснувшись проводка капельницы, тянущегося к локтевому сгибу — вставлять катетер больно…

Рональд останавливается. Складывает руки на груди.

— Тебе на них ответили?

— Розмари, — киваю, вспоминая взволнованное лицо женщины, приставленной ко мне еще с детства, — она — да.

— Значит, вопрос исчерпан.

У него темные, почти черные волосы — без проседи, даже самой малой, что невероятно. И такие же глаза. Черные-черные. Я маленькая их боялась — сравнивала со сказками про злобных воронов. Или про монстров. У монстров всегда такие глаза… без просвета. Любого. Как сейчас.

— Надеюсь, мне ты расскажешь, что произошло? — надменно спрашивает мистер Свон.

Я насилу пожимаю плечами, хохотнув. Меня забавляет его грозный вид. Меня в последнее время вообще много забавляет — как и то, что каким-то чудом доктору Сенну и его коллегам удалось меня откачать.

— Опять театр? — губы Рональда дергаются в оскале.

— Ни в коем случае, — поспешно, все еще улыбаясь, качаю головой, — как можно…

Он вздергивает голову, напряженным взглядом прожигая окно. Здесь оно, к сожалению, имеется, но спасает прогноз погоды, улучшившийся так кстати. Если бы здесь, где даже жалюзи нет, светила молния… нет, мистер Сенн определенно бы был бессилен что-то сделать.

— Причина, по которой ты здесь, — наконец подает голос отец, — наркотическая интоксикация. Тебе известно, что это не хроническое заболевание?

А в нем тоже есть крупица юмора. Вдохновляет…

Я киваю.

— Ты обкурилась.

Я снова киваю, хоть и не следует — это не вопрос. Он просто констатирует факт.

— Где?

Рональд подходит ближе к моей кровати. Не так, чтобы совсем, но и не стоит далеко. Достаточное расстояние, дабы попытаться испепелить взглядом.

— Не помню, — ангельски улыбнувшись, совершенно искренне заявляю я. Если надеется получить месторасположение Обители, то напрасно. Я не выдам ни Дема, ни Джаспера.

— Дочь Рональда Свона, Изза, обкурилась, — тем временем пытается образумить меня Ронни, — ты представляешь себе этот заголовок? — на его лице ходят желваки. Недвусмысленно и понятно.

— Бестселлер.

Я его злю. Я его чудовищно злю, до последней крохи терпения. Поражаюсь тому, что из ушей еще пар не повалил — этакое испытание для его, казалось бы, легендарного самообладания.

— Я потерял из-за твоей выходки двенадцатьмиллионов.

— Цифры, достойные твоего банковского счета.

— Цифры, — он скалится, — в два раза превышающие твое наследство, Изза.

— Оно еще подкопится, — оптимистично заявляю я, устроив руки по бокам кровати, возле поручней. Каждый раз, когда смотрю на катетер, ощущаю неудобство и странную паническую боязнь, что если вытащу его, кровь будет не остановить. Я ненавижу кровь.

— Очень сомневаюсь, — качает головой Рональд, — если ты рухнешь на пол еще перед одним инвестором, оно и вовсе аннулируется.

А, так все дело в толстосуме-индюке? Он перепугался, когда я разбила голову?

— Кишка тонка у твоих инвесторов…

— Кишка тонка у меня, — стиснув зубы, отвечает отец, — потому что ты еще живешь в моем доме и еще используешь мои деньги. После случившегося у меня были все основания отправить тебя в твой притон.

Пальцы сами собой стискивают одеяло — рефлекс, наверное. Но подобное название для дома Джаспера меня коробит. К тому же, после того, как я звонила — хотела сказать про отмену планов на уикенд — и натыкалась на молчание в трубке. Если бы Розмари сама не съездила туда и не уверила меня, что Хейл жив-здоров, я бы не спала спокойно.

— Ты связан обещанием… — тихонько говорю я. Внезапно одеяло перестает согревать — по спине бегут ледяные мурашки — до боли неприятно. А ведь казалось, что хуже быть уже не может… всю эту неделю я только и делала, что смирялась с неприятными последствиями «пыли»: начиная от извечного озноба и заканчивая дьявольской тошнотой. Постоянной — даже при условии приема таблеток.

— Я на сто процентов уверен, Изза, что если бы твоя мать увидела тебя в понедельник, она бы со мной полностью согласилась, — хмыкает мистер Свон. И чересчур резко поправляет галстук, затянув его, кажется, слишком туго.

Першит в горле. После его слов у меня першит в горле. И это не то, что сейчас нужно. Не то, что он оценит. Я не позволю себе при нем… я обещала. Он не заслуживает — эти слова как раз и рассчитаны на то, чтобы побольнее уколоть.

— Я предупреждаю тебя последний раз, Изабелла, — угрожающе произносит Рональд, кивнув на штатив с капельницей, — если еще хоть однажды ты появишься в моем доме в состоянии наркотического опьянения, пеняй на себя. Я не только вышвырну тебя вон, я еще и уничтожу ваши «клубы интересов», поняла меня? Кто бы в них ни состоял!

Я сглатываю, всеми силами стараясь не пустить на лицо ничего лишнего. Он не напугает меня. Это невозможно.

— Если это все, — малость дрогнувшим голосом произношу в ответ, так и не дав обещания, которого он ждет, — я хочу спать.

— Ты спишь все семь дней, потерпишь, — безжалостно отметает мистер Свон. Ответом явно недоволен, — а сейчас будешь слушать и запоминать.

Он не приходил ко мне ни разу, после вторника. Откуда, черт подери, знает, чем я занимаюсь все это время?!

Тем временем «Ронни» с громким скрипом, сопровождающимся кольнувшей справа болью в моей голове, придвигает посетительский стул ближе к кровати. Садится на него, оказываясь со мной практически на одном уровне — чуть выше. И смотрит, разумеется, в глаза. Обещает долгий разговор, который не оборвать. Даже за деньги.

— Розмари говорила, сколько тебе еще осталось здесь находиться?

Я гляжу на него исподлобья. Я не хочу смотреть, но не получается — взгляд чересчур внимательный.

— Два дня.

— Верно, ровно два. И на третий ты вернешься в резиденцию.

Эта информация должна меня утешить или ободрить? То, что он возвращает меня «домой», котируется как помилование?

— Если бы во вторник с тобой можно было разговаривать, Изза, — лицо Рональда с низким лбом и носом, с едва заметной горбинкой, чересчур близко ко мне, — я бы не стал идти на уступки и сразу вычеркнул тебя из завещания.

Он самодовольно усмехается. Он, как охотник, загнавший зверюшку в ловушку, рассматривает меня горящими глазами. Сейчас, по-моему, с проблесками удовлетворения.

Объясняет свою позицию:

— Инвестор, проделавший такой долгий путь, чтобы вручить нам свои деньги — большие деньги — ушел, оставив меня ни с чем. Забрал свои двенадцать миллионов.

— Ты хочешь, чтобы я отработала эти деньги? — с подрагивающей улыбкой интересуюсь, хотя больше всего хочу, чтобы он ушел. Ушел подальше, ушел подольше. Меня мало устраивает строгая диета без выпивки и спасающего П.А., мне до одури плохо без Джаспера, без которого пришлось провести эти выходные, и меня уже коробит от вида людей в белых халатах, то и дело искалывающих мои пальцы и вены для бесконечных анализов. Но все это лучше Рональда и его разговоров. Все это я готова терпеть еще столько же… и, может, даже дольше.

— Ты их никак не отработаешь, — озвучивает очевидное он, — ближайшие лет десять точно, Изза. И не заработаешь. И не вернешь мне — наследства не хватит.

— Так чего ты хочешь? — я не выдерживаю. Я срываюсь, вздрогнув всем телом на его самодовольный вид, на его слова, которые не ведут ни к чему, кроме как к недоумению и раздражению. На его план. План вывести меня из себя и заставить сорвать катетер, капельницу и заодно липучку на запястье, измеряющую пульс.

— Возмещения убытков, — совершенно спокойно, без горячности, без торопливости, без какой бы то ни было раздраженности, парирует он, — всего-навсего этого.

— Ты говоришь, что их не возместить, и я…

— Нет, — Рональд медленно качает головой, пресекая мою фразу на половине, не дослушав, — я говорю, что ты сама их не возместишь. А это большая разница.

У меня болит голова. Болит слева, справа, внизу, там, где швы… болит везде. Словно бы кто-то внутри маленьким молоточком ударяет по железу. Раз, другой… я готова выть от этой боли. Я не могу больше ее терпеть. Приборчик слева попискивает — жалобно так, молящим голоском. Я тоже скоро начну.

— Если не поторопишься, сдохну прежде, чем услышу, — выплевываю я. Со всей силы зажмуриваюсь. — Господи, если тебе совсем нечего сказать мне, поговори с медсестрами! Они третий день подряд кормят меня творогом…

Отец хмыкает.

— Тебе пойдет на пользу.

И легонько, с псевдо-ласковыми намерениями прикасается к моему лицу, не глядя на то, что отшатываюсь от его руки. Кровать, к сожалению, слишком узкая, а провод капельницы не дает мне пространства для маневров.

— Иззи, — мягко говорит Ронни, с нежностью потрепав меня по щеке, — мистер Каллен был у меня вчера снова — вот что тебе важно знать.

Чудесно. Он специально посещает Рональда по понедельникам, надеясь, что я снова устрою спектакль? Перед ним я, получается, упала? И его глаза?..

Нет. Нет, стоп. Глаза — это вымысел, их просто дорисовало воображение. Я ведь не помню ни лица, ни одежды, ничего. Только глаза — а их не было. Там наверняка стоял обыкновенный ухоженный старик с этими чертовыми блестящими запонками и весело рассмеялся, завидев такую необычную картину. Рональд не встречается с людьми, которые более-менее привлекательны — у таких нет денег. А вот у индюков есть. У них есть все, кроме внешности. Порой даже ум бывает. Ну, и извращенное чувство юмора — куда же без него.

— Мистер Каллен и есть инвестор?

— Ты умная девочка, — его пальцы — мягче, чем были у мамы, — прочерчивают линию вдоль моих скул. Делают вид, что синяка, оставшегося напоминанием о падении, не замечают. — Более того, зарабатывает он там, где денег немерено.

— В Саудовской Аравии? — закатив глаза, бормочу я.

— В России, — Рональд по-доброму улыбается и морщинки, проскользнувшие возле его глаз от этого выражения лица, я вижу впервые, — «Сани, холод и Газпром», помнишь?

Помню. Это была шуточная песенка от Розмари, ездившей туда на прошлое Рождество к сыну. Эти слова — три из пяти, которые она запомнила за поездку. Есть еще «медведь» и «самовар».

— Он замерз там и ходит к тебе греться? — фыркаю я.

Отец тяжело вздыхает моему неумелому юмору. Он, кажется, уже начинает понимать, что тянуть не стоит. С каждой проходящей минутой мне все больше становится плевать, как будто проваливаюсь в апатию. Может, смененная час назад капельница начала действовать? Доктор говорил что-то об успокоительных…

— Изза, мистер Каллен выдвинул мне условие, по которому компания получит не двенадцать, а шестнадцать миллионов. Чистыми.

Удары молоточка в голове становятся громче.

— Продаться в рабство?

Я отворачиваюсь от него к окну. Пытаюсь, вернее. Перевожу туда взгляд, глядя, как ветки с едва заметной зеленью колышет ветер. Они подрагивают, сбрасывая капельки дождя вниз. Они плачут?..

Рональд не дает понять окончательно. Чуть более резким движением возвращает мое внимание к себе. Поворачивает голову обратно, воспользовавшись тем, что удерживает ладонью правую часть лица. Немного задевает волосы, тянет их… это неудобство не дает расслабиться.

— Жениться, — говорит он.

Я изумленно изгибаю бровь.

— Что, на тебе? — охватывает странное состояние полубреда. Я смеюсь, и отец тоже мне улыбается. Еще раз.

— На тебе, — мягко исправляет, убрав с лица ненужную прядку волос.

Я продолжаю смеяться. Продолжаю, наслаждаясь своей недавней шуткой, пока фраза мистера Свона, осмыслившись, не оседает на сознание — судя по всему, острыми шипами.

— Что сделать?..

— Будем, как в мыльных операх, повторять дважды? Ты удивишься еще больше, потом заплачешь, да?

— Рональд, — обрываю его, не слушая. Дыхание сперло, а какое-то тугое предчувствие, не слишком приятное, свернулось в животе. Как раз там, где в понедельник так болело, — что ты?..

— Белла, — он впервые называет меня как мама, более серьезно, сдержанно. Придвигается ближе, убирает руку с лица, — ты знаешь, как выдавали замуж сто лет назад? За того, кто предложит больше. А больше, чем четыре миллиона…

— Ты что, продаешь меня? — апатия уходит. Ей на смену приближается ненависть — опаляет.

Я слышала, что такое бывает. Я слышала, я читала, я смотрела по телевизору — в этих глупых сериалах. Когда какая-нибудь Сюзанна на коленях молит отца сжалиться, а тот, деспот и тиран, приказным жестом велит увезти ее в дом к мужу. И она плачет. И он стоит, смотрит, провожает ее… но это — за экраном. Это самый дешевый сценарий с самым предсказуемым сюжетом. Этого не может быть на самом деле, как и аметистовых глаз. Любой здравомыслящий человек, услышав такое, усмехнется и махнет рукой — вымысел. Она сама захотела. Он захотел — заключили взаимовыгодный брачный договор, живут. Не любят, но спят. Не любят, но каждый день вместе завтракают — а может, и не завтракают, кто как. А потом он умирает, и она получает львиную долю состояния. Или умирает она, и тогда он — что реже, конечно, — становится ее главным наследником. Тут всего две ветви повествования, которые уже стали обыденностью. Которые ничего не значат и никого не удивляют.

Но со мной… нет, невозможно. Совершенно точно невозможно, потому что я не соглашусь и никогда не давала повода подумать, что согласилась бы. Я с Джаспером. Я с Джаспером, мне девятнадцать, и нужды, слава богу, устраивать себе безбедное существование у меня нет.

У меня в руках все козыри — от отца до нашего с ним договора. Я не обязана выходить замуж. Я не обязана делать это за деньги — зачем, если есть наследство?

Нет, ослышалась.

Нет, определенно, показалось.

Так не бывает.

— Это взаимовыгодный контракт, Белла, — Рональд с интересом рассматривает мою капельницу, наблюдая, как маленькими капельками раствор входит в вену, — я сохраню тебе наследство и даже добавлю еще миллион-два, как бонус, а ты позволишь нашей компании заработать больше запланированного.

— Ты с ума сошел…

— Ни в коем случае. У меня были сутки, чтобы как следует все обдумать, Изза.

Я бледнею. Мне кажется, что бледнею, потому что почти физически это чувствую. Кровь отливает от лица. Холодно… мне холодно… мне опять холодно!

— А у меня — целая минута, — не сдерживая негодования, докладываю я, — и я тоже все обдумала.

Рональд щурится.

— Пришла к верному выводу?

Я нагло улыбаюсь, поборов разгорающийся внутри костер. В нем сгорит все, если пламя вырвется на свободу.

— Несомненно. Я не соглашусь.

Конечно, ему такой поворот событий не нравится. Но неужели ждал другого? Неужели думал, что если скажет и приведет в причину деньги… я стану… я буду?..

— Не тот ответ.

— Он окончательный, — пожимаю плечами я, поджав губы, — и неизменный.

— Не говори то, о чем пожалеешь.

— Об этом не пожалею.

Мое упрямство его раззадоривает. На моих глазах лицо отца багровеет, глаза темнеют, а пальцы стискивают край простыни. Моей простыни, конечно же. От моей кровати.

— Не будь так уверена.

А потом он делает глубокий вдох, прогоняя злость. Потом он, расслабляясь, отпускает несчастную материю. Снисходительно смотрит в мою сторону и тоном доброго друга говорит:

— Я настоятельно рекомендую тебе еще раз подумать, Белла. И в четверг дать мне ответ.

— Здесь не о чем думать, — я не отступлюсь. Я ни за что, никогда не отступлюсь, он может не рассчитывать.

«Под гнетом обстоятельств ей пришлось согласиться…», «Она сделала это из-за заботы об отце…», «Он согласился платить за ее обучение..», «Он обещал вылечить ее детей…» — это все варианты. Это все, и никаких больше не существует. Ни одного. И ни один, ни один под меня не подходит. Ни заботы, ни обстоятельств, ни обучения, ни детей. Ничего. А если Рональд отменит мои траты… пусть отменит! За пять тысяч в неделю я не продам ему свою свободу. Никому не продам.

— Изза, на твоем счету шесть миллионов, а своим отказом ты лишишь меня двенадцати. В случае такого неверного решения ты отдашь мне не только свои деньги, но и все остальное. Резиденция больше не будет твоим домом, а твои карточки останутся раз и навсегда пусты.

Я поджимаю дрожащие губы. Я наконец-таки полностью отворачиваюсь от него. И никто не пытается остановить.

— Все равно нет, — едва слышно выдыхаю, сморгнув несвоевременную соленую влагу. Подушка куда жестче, чем казалось. А швы болят… обезболивающее не действует.

— До четверга, — отказываясь внимать тому, что говорю, произносит Рональд. Я слышу, как встает, слышу, как его туфли соприкасаются с полом, слышу, как открывает дверь.

Ее хлопок и заставляет меня впиться в подушку зубами, чтобы никто не услышал воя…

Непозволительно.

* * *
— Белла? — он удивлен. Ну конечно же, конечно удивлен. Во-первых, сейчас пять утра. Во-вторых, на улице еще недостаточно светло, чтобы разглядеть меня. А в-третьих, тот факт, что в среду утром, тем более после неявки на выходные, я стою перед ним в тонком чужом пальто, под которым лишь пижама, добивает. Подсказывает, что все же это — вымысел. Яркий сон, например.

Но я не сон. И мне чертовски, чертовски холодно.

— Можно войти? — не дав полноценного ответа и даже не поздоровавшись, тихонько спрашиваю. Смотрю на его сонное, нахмуренное лицо с отпечатком подушки слева и волосы, собранные в хвост на затылке. Смотрю и понимаю, что они потускнели с момента нашей последней встречи.

— Ты одна? — Джаспер все еще загораживает проход, все еще не верит. Не может проснуться.

Его напряженный взгляд, прочесывая территорию перед крыльцом, а потом и дальше — перед домом, подъездом к нему, полем, за которым виднеется асфальтированная дорога, — явно кого-то высматривает. Неужели Роз так напугала его в прошлый раз?

— Да… Джас, пожалуйста…

Поджав губы, мужчина все же нехотя, но отходит. Кивает мне на дверь.

С неимоверным удовольствием оказываюсь внутри, где тепло, светло и нет ни намека на ветер, за пятнадцать минут ходьбы через поле изрядно потрепавшего мои волосы. Я права, это дом. Это мой дом. И я ни за что, никогда не откажусь добровольно его покинуть.

— Это так срочно, да? — недовольно спрашивает Хейл, складывая руки на груди и опираясь плечом на стену напротив входной двери. — Ты не могла подождать хотя бы до десяти?

После его слов я чувствую себя неуютно. Энтузиазм, всколыхнувшийся вместе с приходом сюда, на долю секунды вздрагивает.

— Извини…

— Что уж, — он закатывает глаза на мою неумелую реплику, обходя меня и поворачивая в замке ключ, — теперь я просто обязан тебя выслушать.

Мы стоим друг напротив друга — я у одной стены, он у другой. Мы стоим и смотрим в глаза каждого. У Джаспера в них льдинки. И льдинки эти не тают…

Впервые за столько времени, впервые за столько лет то, что стою здесь, не кажется правильным. И вообще идея прийти не кажется правильной. Все, что решила, все, что выбрала. Будто бы напрасно. Будто бы зря.

А ведь это нонсенс — после побега из клиники, за которым наверняка последует тяжелый удар по голове от Рональда (не буквально, конечно, всего-навсего аннулированием одной из кредиток) после долгой езды в междугороднем автобусе, где кроме нас с водителем ехали две несчастные женщины, явно возвращавшиеся не с шопинга, после поля с грязным месивом вместо земли из-за ночного дождя — нонсенс. Однозначно.

— Ты разбудила меня в такую рань, чтобы прийти и помолчать? — устало интересуется Джаспер.

— Нет… конечно нет… — я прикусываю губу, раздумывая, что делать дальше. Восемьдесят процентов плана воплощены в жизнь: я здесь, у него дома. И я могу сказать, озвучить то, что придумала. Набраться бы только решимости…

Хейл изгибает бровь — нетерпеливо, недовольно. Ему не по вкусу ждать, я знаю. Никогда.

— Я волновалась за тебя, — в конце концов выдаю, понадеявшись, что такое начало не будет лишним. Тем более оно правдиво, — ты не отвечал мне…

— Я жив, — мужчина хмыкает, — этого достаточно, чтобы унять твое волнение?

В одно мгновенье у меня на глаза наворачиваются слезы. Он стоит передо мной сейчас, тогда, когда больше всего хочу видеть. Он не прогоняет меня. Он говорит со мной.

— Джаспер, — придушенно бормочу, сделав вперед те два шага, которые остаются между нами. Робко, но при этом с неимоверным облегчением обнимаю его. Утыкаюсь носом в теплую гладковыбритую кожу.

И шепотом признаюсь, подобравшись поближе к уху:

— Я соскучилась.

Хейл улыбается — я чувствую, что улыбается. И что ответно, не выжидая больше лишнего времени, обвивает меня за талию. Обнимает одной рукой, потом второй. Прижимает к себе.

Больше мне не холодно. Больше у меня не болит голова, не тянет живот. Больше мне не страшно и не хочется бежать от отчаянья, накрывающего с головой.

В этих объятьях я готова повернуться навстречу цунами — лицом к лицу, чтобы по-честному. Или оказаться в эпицентре землетрясения — не имеет значения. Важно то, что я под защитой. Важно то, что мой Джаспер никому меня не отдаст… он меня любит.

— Соскучилась, значит, — удовлетворенно бормочет он, дважды целуя мою щеку, — интересно…

И та рука, которая прежде согревала, опускается вниз. С радостью встречает тонкий материал пальто. По-хозяйски сильно сжимает его на спине, в самом низу. Недвусмысленно намекает.

— Джаспер, — еще раз повторяю, подавшись немного вперед, чтобы ослабить давление и отстраниться от ладони, — послушай…

— Я уже и так много слышал, — мягко останавливает он, поворачивая нас. Как и в постели в прошлое воскресенье, он сверху, спереди. А за моей спиной — стена. Отступление перекрыто и невозможно.

— Ронни запихнул тебя в лечебницу? — развязно целуя мою шею, интересуется Хейл. — Оттуда этот запах бинтов и спирта?

Я стискиваю зубы. Стискиваю до того сильно, что они едва не трещат. Мне за все время наших отношений в первый и, очень надеюсь, единственный раз не хочется секса. Не хочется чувствовать Джаспера… внутри. Настолько близко.

— Отравилась…

— Отравилась? — он фыркает, смерив меня недоверчивым синим взглядом. — Ты что же, Белла, такой детской дозой? Невозможно.

— Они сказали…

— Они сказали то, что им велели сказать, — спокойно объясняет мужчина, поглаживая мои волосы. Стягивает их в хвост, подобный своему, убирая за спину. Открывает доступ к плечам, к груди. Без разрешения расправляется с двумя пуговицами старого пальто одной из медсестер, едва ли не с тлеющими угольками в глазах встречая короткую майку пижамы.

— Рональд…

— И Рональд был с тобой? — он изумлен, это точно. Но с насмешкой. С улыбкой изумлен. Тонкие музыкальные пальцы уже под бретельками. Уже спускают их вниз. — С чего бы это он так расщедрился?

— Джаспер, не надо… — я жмурюсь, задетая холодком, тут же притронувшимся к обнаженной коже, — сейчас не время…

— А, так ты еще и с упрямством, — он поглубже вздыхает, целуя меня сильнее, — это хороший план.

Одобряет — всем естеством. И почти получает желаемое, не глядя на то, что я всерьез опасаюсь, что колени подогнутся. Не вовремя. Неправильно.

Однако до кульминации дойти мы так и не успеваем — виной всему чересчур любопытные руки мужчины. Они касаются затылка — аккурат там, где швы, — и тем самым вынуждают меня вздрогнуть, подавившись воздухом.

— Больно! — без всякого на то разрешения выдаю я. И отталкиваю его — в грудь, со всей силы. На глазах уже закипают слезы.

Всего мгновенье, а он рядом уже не стоит. Уже на шаг позади.

Джаспер смотрит на меня как на сумасшедшую. Смотрит, полностью выбитый из колеи, с еще не выровнявшимся дыханием. Синие глаза распахнуты. В синих глазах — вопрос. Правда, постепенно вопрос тонет в злобе.

— Что ты вытворяешь? — шипит он, нахмурившись. — Какого черта, Изабелла?

Меня задевает горечь в голосе, перемешанная с обидой. Меня задевает его потерянный вид. И боль, кольнувшая вместе с нежданным прикосновением, уже не кажется такой непереносимой.

— Джаспер, извини меня, пожалуйста, — раскаиваюсь, несмело взглянув на его лицо, — просто сейчас не время… просто я пришла… не за этим.

— А зачем? Зачем ты тогда, твою мать, здесь в пять утра? — выкрикивает он. Испепеляющим взглядом, больше похожим на прицел, пробегается по всей моей фигуре. По-звериному скалится.

— Мне нужно поговорить.

— Так говори! — срывается. Что есть мочи, развернувшись, ударяет кулаком в стену. — Давай же, говори, раз пришла. Только быстро — у меня нет времени.

Мне не нравится, что обсуждение такого важного вопроса начинается с ссоры, но ничего, видимо, не поделаешь. Мне нельзя уйти ни с чем, а остаться надолго вряд ли получится — Рональд совсем скоро узнает о том, что я, безбожно нарушив все мыслимые и немыслимые правила, сбежала. За такое он меня не похвалит, так что не нужно Джасперу быть рядом. Все, что я хочу — всего одно его слово.

— Только не злись на меня…

Он намеренно громко и тяжело вздыхает.

— Изабелла, прекрати тянуть кота за яйца.

Грубость делает свое дело — я решаюсь. Куда быстрее, чем можно было подумать.

Подступаю к мужчине ближе, выуживая из кармана заранее приготовленную бумажку с кодом цифр. В два ряда.

— Держи.

— Что это? — хмурится, подозрительно глядя на меня.

— Номер счета. На нем двести тысяч долларов, Джас.

Синие глаза сначала округляются, а потом вспыхивают. В них еще есть сомнение, но по большей части плохо сдерживаемый восторг. Я угодила.

— Ты наконец-таки решила исполнить обещание, Беллз?

Я несмело улыбаюсь, медленно кивая.

— Я не одалживаю тебе их, а дарю. Это все мои личные деньги, про которые Рональд ничего не знает.

Джаспер широко улыбается.

— Вот это дело, — и забирает бумажку, с удовольствием просматривая спешно выведенные мной каракули. Делает джентельменский поклон, как в старых фильмах. Искренний — с радостью. И многообещающе смотрит на меня.

— Какое количество «пыли» тебя интересует? За такую красоту можно и…

— Мне не нужен П.А., Джаспер, — голос дрожит, а это плохо. Голос всегда подводит тогда, когда нельзя. Но я все равно храбрюсь, принимая неутешительный довод, что это мой последний шанс. Больше его может и не представиться.

— Ты намерена взять водкой, Беллз? Или посвятить тебе песню?

Я робко ему улыбаюсь:

— Мне нужно кольцо.

Он прячет бумажку в карман, застегнув его на две пуговицы. Немного хмурится.

— Кольцо?..

— Два — и для тебя тоже, — отведя одну руку за спину, я соединяю два пальца в традиционном просящем жесте, который обязан помочь выйти из любого неутешительного положения победителем, — а еще «да».

Похоже, Хейл начинает догадываться. Начинает, но не верит — как я тому, что говорил вчера Рональд. Это ведь неправдоподобно звучит — я бы никогда, не будь такой страшной необходимости, на подобное не осмелилась.

— Что за «да»? — мрачно интересуется.

— «Да» перед священником, Джаспер, — эти слова, на удивление, в отличие от всех предыдущих звучат ровно, четко и уверенно. Я ведь действительно в них, как и в своем давнем желании, не сомневаюсь: — Я хочу, чтобы ты женился на мне, Бесподобный… и, если нужно, я удвою цену.

* * *
Все-таки жизнь невероятна и изменчива.

Все-таки в жизни всегда есть место сюрпризам.

Все-таки, кто бы и что ни говорил, мирское существования — отвратительная штука. И ничего, ничего кроме боли в нем нет.

Даже если сперва кажется, что общечеловеческая кара тебя обойдет…

Я не философствую. Я, съежившись настолько, что умещаюсь на одной трети отведенного для пассажиров такси сиденья, физически на это не способна.

А вокруг, за стеклами, постоянно сменяясь, тянутся пейзажи. Серые, зеленые, желтые — какие угодно. У природы столько же красок, сколько цветов на человеческой палитре эмоций. И если при смешивании всех-всех первых получится неразборчивая буро-малиновая масса, то если соединить воедино человеческие цвета, получить можно что угодно. В том числе опустошение.

В том числе, как у меня сейчас, закрашенное черными крестами сердце.

И нет смысла. Ни в чем, ни в ком нет смысла. Не знаю, кто вообще выдумал это слово — я бы рассмеялась ему в лицо. Я бы назвала его идиотом.

Наверное, это закономерно, что за всем хорошим непременно следует плохое. И если хорошее занимает небольшое и совсем короткое время, которым никак не насладиться и никак не схватить достаточно, дабы получить от него полное удовлетворение, то у обратной стороны довольствия все по-другому.

Плохое не надо искать — оно караулит за каждым углом. Плохое не надо подзывать — само подойдет, войдет и займет все внутреннее пространство.

К тому же, что совершенно очевидно, прижиться успеет крепко — оно надолго. И прогнать его нельзя, даже по очень большому желанию.

Такси останавливается возле ворот резиденции — как и в прошлый многострадальный раз. И таксист так же, прежде чем выпустить меня, проверяет, полную ли получил сумму оплаты.

Я так же выхожу наружу — правда, на ногах держусь не столь крепко. Однако входить на территорию резиденции, что является отличием, теперь не пробую.

Послушно жду возле ограды, наскоро набрав короткое сообщение отцу, понадеявшись, что он все же дома. На дворе белый день, Гоула нет на посту, и меня уж точно не пропустят просто так с заднего входа. Тем более в таком виде.

…Рональд, надо отдать ему должное, приходит через пять минут. Является, как и во вторник, в своем черном костюме с синим галстуком и, еще не переступив порога калитки, закидывает меня обвинениями в слабоумии и излишней самоуверенности.

— Что ты опять натворила с собой? — выплевывает, с отвращением взглянув на видавшую лучшие времена после ночных приключений пижаму и распахнутое, забрызганное грязью пальто.

Он в ярости. Он в ярости, и ничто, ничто этого не скрывает. В какой-то момент мне даже кажется, что внутрь не войду — не пустит. Захлопнет калитку прямо так, не давая себе излишних возможностей проявить благородство. Закроет и уйдет — не даст оправдаться и объясниться. Не даст сказать…

Это, наверное, и вынуждает поторопиться, хотя я обещала себе, что больше такого не будет. Поклялась сегодня.

— Я не смогла дождаться четверга, — негромко говорю, устало прислонившись к черной ограде, устремившейся далеко вверх, — поэтому и ушла…

— Из больницы, Изза, — его негодование в высшей точки, глаза налиты кровью, — без моего разрешения!

Эта фраза должна напугать, образумить. Должна внушить опасность… но мне до боли все равно и до боли — абсолютно — не страшно. На его гнев я всего лишь пожимаю плечами:

— Ушла, чтобы сказать, что думаю о предложении твоего инвестора.

Отец останавливает тираду на полуслове, едва услышав меня. Обращается во внимание, щурясь.

— У тебя есть ответ?

— Есть, — мужественно киваю, проглотив последнюю горечь, которая мешает озвучить желаемое, — я согласна на этот брак, Рональд. И не надо ничего добавлять к моему наследству…

Capitolo 4

Спи, мне холодно с тобой. Гудбай.
Прости, но я не понимаю тайн.
А ты, в своем запутанном сне, помни обо мне…
«Позор! Едва ли любят хоть кого-то, кто губит сам себя во цвете лет!» — чудесное высказывание. Чудесное, красивое, безвременное, а главное точное, прицельное — прямо по мишени. И никто, никто не решится поспорить с великом драматургом Уильямом — разделят его мнение, примут его философию, восхитятся четверостишиями и с непередаваемым удовольствием вернутся к своей «праведной» жизни: галлонам спиртного и полупрозрачным шприцам с тоненькими иголочками.

Невероятно просто судить о ком-то, не представляя на его месте себя.

Невероятно просто, закинув за плечи отголоски уважения к кому-то и сомнений «а верно ли?», творить одному себе известное правосудие, заставляя даже камни подниматься в воздух.

Конечно, это неправильная позиция. И, конечно, никто добровольно не подставится под твою руку, если не желает порвать с жизнью, которую так ценит.

Да и не на каждом ли углу в современном мире нам твердят, что человек сам вершит свою судьбу? Он решает, он делает, он думает… от его денег, успеха, связей зависит судьба мира. А от особо выделяющихся персон — и судьба планеты.

Однако я, что к первым, что ко вторым, никогда на свете бы себя не причислила. У меня не было благородной цели спасти землю, защитить униженных, расквитаться с обидчиками невиновных и накормить, напоить всю несчастную, страдающую от засухи Африку…

Я не желала стать вторым Колумбом и открыть Новый Свет. Я не желала усовершенствовать свои знания настолько, чтобы сделать то, что никому не удавалось, превратив плоские цифры в объемный, потрясающий по структуре аппарат: компьютер.

Не было даже более прозаичных, более реальных желаний: новой «BMW» X7, квартиры на Манхэттене, собственной кофейни с замысловатым названием «Раздробленные зерна» и уж тем более чего-то вроде нескончаемых зеленых бумажек, сыплющихся с неба по щелчку пальца.

Нет. Ни в коем случае.

Я хотела всего-навсего не спать в большой и пустой кровати с хрустящими простынями и ворохом никому не нужных подушек, всего-навсего забыть про молнии… про молнии, про гром… и чтобы было кому на завтрак пожарить яичницу, а апельсиновый сок не стоял комом в горле. Не быть в одиночестве хотела. Этого было слишком много, да? Из мелочей порой, как говорят, складываются куда более крупные выигрыши, чем изначально дозволено.

Впрочем, рассуждения и фантазии — это пустое. Философия еще никому в жизни не помогала, тем более праздная. Мне впору (если и дальше пойдет такими темпами) подавать документы в университет сей направленности. Быть может, там мои мозги промоют и сделают с ними то, что так и не удалось Рональду… что он хотел с ними сделать, но пожалел времени. И денег.

Не имею ни малейшего представления о будущем, да и, собственно, не хочу ничего знать. У меня были сутки, чтобы смириться с текущим положением вещей, и те же сутки, слава богу, чтобы выплакаться. К тому моменту, как подушки высохнут, я уже стану другим человеком. У меня получится.

Сейчас на часах половина седьмого вечера — час до того момента, когда нам следует прибыть в ресторан, и двадцать минут с начала сборов. У меня есть еще ровно столько же, чтобы закончить с макияжем и, каким-то образом извратившись, застегнуть молнию платья, как всегда оказавшуюся сзади, между лопатками.

Я стою, опустив руки по швам и глядя в зеркало ванной. Большое-большое, как в сказках, в половину стены — только верхней ее части. С прозрачной, ровной поверхностью. С невероятно правдивым отражением внутри — меня самой как есть: с наполовину накрашенным левым глазом, отпечатком помады выше контура губ и еще не расчесанными, спутанными после долгих ванных процедур волосами. Положение не спасает ни пудра, призванная скрыть бледность лица, ни платье, как бы хорошо оно ни сидело.

Розмари говорила, что сегодня мне лучше выбрать что-то светлое, что-то по-настоящему весеннее, возможно, даже тоньше запланированного… из какой-нибудь воздушной ткани.

Но в ответ получила лишь молчаливо протянутое черное бархатное платье. Без просвета, без глубоких вырезов, с длинными рукавами и маленькими стяжками по всему переду — мой самый неприемлемый фасон.

Зато с туфлями она настояла, и мне пришлось согласиться — без каблуков меня и вовсе никто не увидит. Так что выбор был сделан в пользу полусапожек на шпильках — исключительно изящного вида, даже миловидного — привет женственности.

В этом арсенале мне предстоит провести три часа, втихомолку съесть предложенное меню и, приветливо улыбнувшись, гордо удалиться обратно в резиденцию под руку с отцом. Я ведь дала свое согласие, верно? Я безумно, безумно счастлива…

Медленно, опасаясь того, что пальцы не удержат кисточку, раскручиваю упаковку туши, наблюдая сама за собой в зеркало. Движения выглядят естественно — и то хорошо.

Один мазок, второй… ну вот, уже лучше. По крайней мере, нет той страшной асимметрии, какую я уже двадцать минут наблюдаю по ту сторону стекла. Дело за малым: тени цвета маренго, темно-серый карандаш для контура и, разумеется, помада. Моя чудесная темно-красная помада: Джаспер называл ее «цветом соблазнительницы».

Черт!

Рука некстати вздрагивает, оставляя на коже возле скул некрасивую грубую полосу насыщенного черного цвета. Она, как факт самого собой разумеющегося, наплевательски глядит на меня, буквально принуждая зажмуриться.

Я чувствую, как начинают дрожать губы и, дабы не дай бог не испортить макияж окончательно, поспешно бросаю косметику на тумбочку. Выпрямляюсь, расправив плечи. Вздергиваю голову, запрокидывая ее назад, и часто, часто и спокойно дышу. Компенсирую недостаток кислорода, который обещает в скором времени перерасти всхлипы, если вовремя не принять меры.

А сознание издевается. У сознания нет принципа, что лежачих не бьют. Оно беспощадно.

«Ты предлагаешь мне жениться? — подскочившим на целую октаву голосом спрашивает Джаспер. Его брови изгибаются, глаза округляются, а музыкальные пальцы сжимаются. Сжимаются в два крепких кулака.

Я не знаю, как следует реагировать. Я боюсь сделать что-нибудь не так. Панически боюсь.

— Джаспер, я не доставлю хлопот…

Мужчина усмехается. Изумленно усмехается с лицом в крайней степени ошеломленным.

— Так ты серьезно?

Я прислоняюсь к стене, рядом с которой стою. Я хочу чувствовать, что при необходимости за спиной найдется опора.

— Это всего-навсего бумажка… я не стану ни к чему тебя обязывать.

Хейл улыбается. Широко-широко, так, что даже страшно. И делает шаг навстречу мне.

— Ты, видно, умом тронулась от своих докторов, Беллз, — нагнувшись прямо к уху, сообщает он, — другого объяснения здесь быть не может.

В груди щемит. В груди так больно щемит… я была уверена, я убеждала себя, что никогда больше не испытаю этого чувства. А теперь оно вернулось и снова здесь. Теперь оно в боевой готовности. С ним!

— Если бы у меня был другой выход, я бы не посмела, — тихо отвечаю ему, проглотив комок в горле. — Джаспер, пожалуйста, послушай меня…

— То время, что ты тратишь на просьбу выслушать, уже давно можно было пустить в оборот этих самых разговоров.

Я низко опускаю голову, прикрыв глаза. Всеми силами стараюсь сделать так, чтобы не заметил дрожи тела.

— Мне нужна помощь.

— Моя, разумеется, — он устало закатывает глаза.

— Твоя… мне не к кому больше идти, ты же знаешь, — я киваю. Я киваю, подтверждая его слова. Болит уже просто невыносимо. Болит уже везде.

— Эта фраза должна убедить меня решать твои проблемы?

— Джаспер…

— Изабелла, я не подписывал договоров и соглашений, по которым обязан взять тебя в жены, — фыркает мужчина, особо выделяя последнее слово. Едва ли не затаптывая его в грязь, от которой очисть, отмыть уже не выйдет.

— Я знаю…

— Если знаешь, так зачем говоришь ерунду?

Я стискиваю зубы, тщетно стараясь придумать, с какого еще фланга подойти. Сомнения и ужас от услышанного оставим на потом, сейчас имеются дела поважнее. Тем более, если они не решатся в мою пользу, вряд ли жизнь станет проще.

Представляю себе того невысокого, подтянутого не одной операцией старика с седой щетиной и косматыми бровями. В сером костюме и белой рубашке. В идеально, просто идеально вычищенных туфлях. С само собой разумеющимся платочком в левом кармане пиджака — как дань моде.

И этот образ очень четкий. Этот образ впервые, как никогда, меня пугает. Особенно если учесть, в каком виде и при каких обстоятельствах приходится обсуждать такую щекотливую тему. Пожалуйста, ну пожалуйста, только не замуж…

— Джаспер, — зову я, отчаявшись найти те самые правильные слова, способные хотя бы настроить его на диалог, — я тебя люблю… очень сильно люблю… и мне так…

— Противно, — перебивает он, дополняя, — мне. Сейчас. О господи, Изабелла, неужели у тебя хватило ума только на такую сентиментальность? Если это какая-то извращенная сексуальная прелюдия, мне не нравится игра. Давай лучше как раньше…

— Он хочет меня отдать! — не выдерживаю, вскрикнув и сморгнув слезы, — отдать замуж за старца, Джаспер!»

На этом нить нашего повествования прерывается. Совершенно обыденным, совершенно естественным образом, потому что я, глупо поддавшись эмоциям, начинаю реветь. И просить. И умолять.

А он предупреждал, что слабых не выносит…

В скором конце нашего разговора, подводящий итог всему и с трудом расслышанный из-за моей истерики, прозвучал ответ:

«Не делай меня крайним».

И синие глаза, в которых синева стала черной. В которой не осталось ни капли того, ради чего я бы пошла и в огонь, и в воду, и туда, куда еще ему заблагорассудится.

В ту секунду Джаспер окончательно меня бросил.

Я делаю последний, необычайно глубокий вдох и снова, как обычно поступают дети, упрямо забираю в руки кисточку туши. Поправляю немного испорченную линию, ватным тампоном стираю оставшееся напоминание о слабости. Немного румян, и ситуация стабилизирована. Никто следа и не заметит.

Затем тени — выверенными, точными движениями, без лишних мыслей (чтобы не разгребать последствий) на веки. Ровным слоем — они гелевые. Красиво, стоит признать, блестят.

После — помада. Часы ускоряются, сменяя цифры, и мне приходится пожертвовать еще тремя минутами дополнительного времени, дабы очертить контур губ.

В итоге, когда смотрюсь в зеркало, проверяя, все ли в порядке, как прямое напоминание моей нерасторопности в дверях появляется Розмари.

Ее короткое волнистое каре приглажено и выпрямлено, глаза подкрашены, а щеки так же тронули румяна. Наверное, за всю мою жизнь это самый сложный макияж, какой удавалось увидеть на ее лице. Видимо, Рональд велел. Видимо, для него сегодняшний день и вправду праздник.

— Иззи…

— Хорошо, — я без споров и возражений соглашаюсь, кое-как пригладив волосы — пусть думают, что это легкий эффект неопрятности, для особого шарма. Мне, в конце концов, не особо важно, что вообразит инвестор об этом вечере. Он сам решил жениться, так пусть мирится. От меня требовалось «да», и оно уже прозвучало.

— Ну конечно хорошо, — Розмари улыбается, когда прохожу мимо нее обратно в спальню, и легонько, чтобы ничего не испортить, похлопывает меня по плечу, — только одеваться нужно до конца.

И, тихонько усмехнувшись, застегивает мой многострадальный замок на спине.

* * *
Салон отцовского «Ролс ройса» светло-серый — именно тот оттенок, который я предполагала под пиджак старика-инвестора. Вдохновляющего в таких сравнениях, конечно, мало, но кого вообще волнует, что я думаю? Даже меня не волнует!

В любом случае, если бы я выбирала машину — а Ронни никогда бы не позволил это сделать, — предпочла бы что-нибудь черное. И внутри, и снаружи. Чтобы потемнее.

А у него наоборот, любовь к светлым оттенкам. Он, наивный, не понимает, что на светлом кровь видна куда лучше…

Мы добираемся до пункта назначения — роскошной «Эйфелевой башни», установленной на макете своего одноименного известного подлинника — сорок минут. В конце концов, дом за городом, туристов много, а пробки никто не отменял. И привилегированность машины вовсе не влияет на время, которое приходится провести в окружении «простых смертных». Хотя, я слышала, некоторые предпочитают передвигаться по паркингам, зачастую выходящим в две разные стороны улицы.

Впрочем, все это неважно. Все это так, мелкие неприятности. А когда Рональд в хорошем расположении духа, когда он доволен ситуацией и происходящим, кто станет заострять на них внимание?

Отец дважды за время пути оглядывается на заднее сиденье, отданное в мое полное распоряжение, и даже не хмурится, когда видит туфли, безбожно закинутые на дорогую кожу. Уверена, если шпилькой я порву ее, он даже не заметит.

— Достойно выглядишь, — хвалит, удовлетворенно улыбнувшись, — я рад, что ты так серьезно к этому относишься.

Я ему не отвечаю. Я, глядя в окно на проплывающие мимо небоскребы и горящие табло магазинов, думаю лишь о том, когда этот вечер будет закончен.

Больше всего хочу вернуться в свою постель, накрыться с головой одеялом и не отвечать на стук Роз в дверь, призывающий умыться, одеться, позавтракать — неважно, в сущности, что именно сделать.

Я опять хочу поплакать. Лечь, обвиться вокруг подушки и спокойно, с совершенно законным правом поплакать. И плевать, что только этим весь вчерашний день и занималась.

Я слишком хорошо помню лицо Джаспера — ошарашенно-разозленное, его беспрецедентное отвержение, все, что он сказал в то утро — до последнего слова. И пусть кто-то сетует на недолговечность человеческой памяти, пусть я не отличаюсь парадоксальной склонностью к запоминаниям, не забуду. Никогда не забуду. Вчера, в пять часов и тридцать шесть минут утра, у меня внутри стало пусто. Причем так, что никоим образом дыру уже не залатаешь…

Но «Ролс ройс», упрямый, как Рональд, едет дальше. Едет вперед, поворачивает, снова прямо, снова вверх по улице… у меня уже рябит в глазах от света рекламы.

Я прикрываю веки, устало откидываясь на подголовник сиденья. Сложив руки на коленях, то и дело переплетаю и обратнорасплетаю пальцы — я выкрасила ногти в черный.

Начинаю жалеть о том, что не догадалась взять с собой таблеток от головной боли…

* * *
Бытует мнение, что чувство крайней ошеломленности может наступить лишь в результате нескольких судьбоносных событий — неважно, плохих или хороших, — но уж точно не составить цепь из череды невероятных случайностей.

Однако я, то, что я чувствую, — прямое опровержение этой неумелой теории. К тому же, как я наивно полагала, удивлять меня уже точно больше нечему…

Рональд выходит и открывает мою дверь. Сам, не дожидаясь ни просьбы, ни каких бы то ни было иных обстоятельств, встает и открывает. Выпускает меня из «Ролс ройса» и следит за тем, чтобы на своих шпильках я не рухнула посреди мокрого после дождя тротуара. Выражение на его лице в тот момент, когда, усмехнувшись, протягиваю руку на встречу, больше всего похоже на улыбку. Только маловато в ней искренности.

— Три часа? — будто бы невзначай интересуюсь, поправив задравшийся воротник пальто, который этим утром так тщательно утюжила Роз.

— У тебя что, планы на вечер? — спрашивает отец с отпечатком усмешки — не покажет мне, конечно же, но уж очень хочет.

— Я хочу знать, сколько часов это будет длиться.

— Максимум — четыре. Вряд ли он захочет растянуть встречу.

— Вряд ли я захочу, — бормочу, исподлобья взглянув на Ронни. На его чертов самодовольный вид, безупречный черный костюм и потрясающей белизны рубашку. По-моему, такое сочетание — мода офисных клерков. Рональду пора бы изучить рынок и просмотреть, во что одеваются нынче толстосумы…

Мы проходим по плитке, эхом отдающейся в закрытый прозрачной крышей потолок, и направляемся к большим янтарным дверям с большой и достаточно симпатичной вывеской. Место милое и дорогое. Из ресторана — шикарный вид на фонтаны Беланджио и половину Лас-Вегаса (ту, что надо видеть) в частности. Проект достойный — уверена, мистер Свон бы одобрил.

— Я слышала, у них лучшая в городе винная карта… — говорю будто бы сама с собой, но на самом деле желаю проверить Рональда, его реакцию. Спиртное, надеюсь, позволено? Иначе мой вечер пройдет зря.

— Я слышал, вип-столики работают сегодня без спиртного, — как бы невзначай отвечает отец. Он выше меня максимум на голову, а кажется — на все три. И это при условии, что на шпильках я равна с ним ростом.

— Откуда поручение?

— Сверху.

— Индюк не пьет? — меня пробирает на смех, и Гоул, идущий рядом с нами, удивленно на меня поглядывает. Похоже, он, как и все вокруг, считает, что я уже безнадежна. В конце концов, «обкуренной» я ввалилась в нашу резиденцию во время его дежурства.

Впрочем, ни ему, ни Ронни не до смеха. Отец со всей силы, не жалея ее, притягивает меня к себе, дернув за рукав пальто. Вынуждает прислушаться к тому, что говорит, и проявить уважение. Держит крепко, а под ребрами у меня все еще побаливает.

— Изабелла, — тихонько-тихонько, как шелест ветерка, говорит на ухо, — если у тебя это же слово проскочит при нем, я за себя не ручаюсь. Прекрати.

Ценный совет и своевременное предупреждение. Спасибо вам, мистер Свон.

— Только ради тебя, — растягиваю губы в притворной улыбке, дернувшись от него в сторону.

Улыбается в ответ. Еще более неестественно и угрожающе:

— Прекрасно, Изза.

И отпускает как раз тогда, когда Гоул открывает двери внутрь.

Просторный холл с уютными диванчиками возле фонтана, какие-то картины по стенам, магазины известных брендов, а впереди — фудкорт с поражающим воображение количеством закусок. Я всерьез начинаю думать, что идем мы туда, и среди красных стульчиков с ярко-зелеными, почти кислотными столами, представляю себе многострадального инвестора, обложившегося коробочками с куриными ножками, как Рональд поворачивает меня к лифту. За талию, как свою женщину. Плеч будто бы не замечает.

Пятый, шестой… одиннадцатый. Одиннадцатый этаж, последний. И по переходу через специальную пристройку, по красивому-красивому багряному паркету. А какой ковер… на загляденье любым восточным странам.

Канитель с переходами, заходами и разглядыванием обстановки уже начинает мне надоедать. Устают глаза, голова болит сильнее, к тому же яркие лампы начинают неприятно рябить, создавая в зоне видимости черные пятна — на мгновенье, но все же…

Поэтому остаток пути, опустив голову и устроив руки в карманах, бреду перед отцом и следом за телохранителем, покусывая собственные и без того искусанные за последние две ночи губы. Удивительно, что они еще не потрескались.

…Не верю, что мы пришли. Очередная дверь, очередной коридор и очередная, богато обставленная, но совершенно холодная, совершенно не вдохновляющая атмосфера. И это притом, что согласно «Путеводителю в мир дизайна», коричневые цвета являются теплыми, а хрустальные люстры придают заведению шик.

Всего в ресторане двадцать два столика, рассредоточенных по всему его небольшому пространству. Наверняка за ними очередь. Наверняка их бронируют на несколько недель вперед — особенно что касается мест прямо возле огромных панорамных окон, за которыми так и пылает ночной Лас-Вегас.

Каково же им, когда сверкает гроза?..

Услужливый администратор в классической форме и с бейджом-именем приветствует нас. У него молочно-шоколадная кожа и красивые глаза в обрамлении черных ресниц. Глаза, насколько могу судить, карие. Но куда темнее моих.

Заслышав имя отца, мужчина с самым серьезным видом кивает и просит нас следовать за ним. Ведет вглубь зала, к своеобразной загородке из блестящих позолоченных нитей, спускающихся с самого потолка густым рядом. Эта завеса и скрывает вип-столики — а их, если подсчитать количество полукруглых конструкций из нитей, трое — от чужих глаз. Достаточно удобно, хотя провести деловую встречу проблематично. Особенно если на ней друг другу передаются деньги — заметят. Но для свидания, для общения, для посиделок с друзьями или родными — в самый раз. Удивительно хорошо.

Правда, заходя внутрь, обнаруживаю, что недостаток-таки есть: то самое окно. Только куда шире, куда больше, чем в основном зале. На всю стену — в прямом смысле этой фразы. Ни одного жалкого кусочка бетона.

— Каролина, зайка, я перезвоню, — неожиданно звучит в, казалось бы, молчаливом и пустом пространстве зала мужской голос. Я не вздрагиваю, но пугаюсь. Больно защемляю маленькой молнией кармашка кожу на ладони. Едва не до крови.

Администратор, терпеливо ждущий возможности выполнить свои обязанности, забирает нашу верхнюю одежду, желает приятного вечера и удаляется. Удаляется, поправляя завесу и отрезая последний путь к отступлению.

Теперь мы остаемся вчетвером. Втроем — Гоул не считается, он не проронит ни слова и в беседе участвовать не будет. Его дело — молчаливо потягивать воду из своего стакана, наблюдая, нет ли рядом опасности и есть ли возможность ее избежать. В первую очередь для Ронни. И только потом — для меня.

Обладатель напугавшего меня голоса и носитель неизвестного, не способного приравняться ни к какому из тех, что я прежде слышала, языка, оборачивается. Оставляет в покое окно, убирает в карман телефон… и больше собственным глазам я не верю.

Я не верю, потому что уже устала удивляться, изумляться и пугаться. Потому что хочу поскорее поесть, выпить и уйти. Уйти подальше, уйти на дольше. А мне мешают. Мне мешают провести этот вечер так, как заблагорассудится, посмеиваясь про себя над самодовольным стариком, потому что этот «старик» — и не старик вовсе — уже знаком мне. Уже, к сожалению, знаком, по событиям недельной давности, когда, будь он проклят, синий «Пежо» Джаса со всей дури ударил по правому крылу серого «Ягуара».

Этот человек, этот мужчина — Серые Перчатки. И глаза у него, черт подери, аметистовые… на самом деле. А еще, дополняя образ, темно-коричневый костюм с подходящей по цвету рубашкой (никакой белизны и обыденности) и довольно приятный горьковатый парфюм. В целом, выглядит он свежо и не так уж плохо. Думаю, будь Роз на лет пять младше, она бы с радостью посваталась к нему.

— Мистер Каллен, — Рональд находится первым. Он всегда первый и всегда точно знает, чего хочет. Ждать в очереди, терпеть, надеяться — все это не для него. Уж слишком медленные явления.

Отец подходит к инвестору — или кто он там, я уже ничего не знаю — и пожимает протянутую руку. Куда крепче, насколько я вижу, чем положено. Но из мужчин никого это не волнует.

— Мистер Свон, — вежливо отвечает Серые Перчатки, кивнув ему, — добро пожаловать.

Его английский выше всяких похвал. Я уже слышала его, знаю, но в сравнении с недавно звучавшим языком поражаешься такой простой истине как чуду. Мне кажется, на том, своем — полунемецком, полунорвежском — у него так же нет ни акцента, ни неправильного произношения.

— Изабелла, — отец оглядывается на меня, глазами веля подойти. Сам не делает ни шагу назад, ждет. Но долго ждать не будет.

Задумчиво взглянув на мужчину, все же делаю то, что просят. Останавливаюсь рядом с Аметистовым, с прискорбием вынужденная заметить, что даже на каблуках не дотягиваю до его роста как минимум на половину головы. Никак. А что же без них?..

— Здравствуйте, — я сегодня сама учтивость. Даже Ронни это замечает, а он не славится внимательностью к чьему бы то ни было состоянию. Все дело, наверное, в деньгах, которые так и витают в воздухе, готовые к обсуждению.

— Здравствуйте, — эхом отзывается мне мистер… как его там? Мистер Серые Перчатки. Его глаза переливаются подобно тому, как недавно в резиденции. А мне так хотелось забыть этот взгляд. — Для вас я Эдвард, Изабелла.

Я пытаюсь неумело и надменно пожать плечами, но не выходит. От его честности или от его непонятного обаяния в лице, выражения которого я до сих пор не могу разгадать, но не выходит. Слишком самонадеянно было приходить сюда и считать, что игра будет идти по моим правилам.

Но съязвить, хоть и в доступной, позволительной форме-таки умудряюсь.

— Для вас я мисс Свон, Эдвард, — и, обходя его, иду к своему месту. Спиной чувствую взгляд, но не оборачиваюсь. С видом полной отстраненности занимаю свободный стул перед тремя тарелками и двумя большими пузатыми бокалами для вина. Для вина же, верно? Только ради всего святого, оставьте мне хоть алкоголь!..

Мужчины, последовав моему примеру, так же садятся. Стол рассчитан на четверых, но он круглый и стульев здесь трое, как по заказу. Поэтому Рональд, абсолютно не тая своих принципов, садится напротив обладателя аметистов, оставляя нас практически на одной стороне.

И это обстоятельство заставляет меня с недюжинной силой стиснуть под столом бежевую скатерть.

Появляется официант — приносит меню. Большое, в кожаном переплете и с желтыми лакированными страницами. Текст какой-то… странный. Каллиграфия на грани с каракулями.

Наскоро оглядев книжку, понимаю, что алкоголя здесь нет — только еда.

— Карта спиртного? — выжидающе взглянув на официанта, правда, на сей раз белокожего, спрашиваю я.

Рональд поджимает губы, а Эдвард — имя простое, хоть это радует — краем глаза следит за мной, выпуская наружу немного интереса. Не злится и не напрягается — этого, наверное, отец и боится — а всего лишь интересуется. И всего лишь незаметно кивает официанту.

— Прошу прощения, мисс, — вежливо отвечает тот, — но это не предусмотрено.

И, забрав свой тоненький блокнотик с красивой черной ручкой, удаляется. Тихонько потрескивают задетые нити.

Не предусмотрено, да? Чудесно. Ну, вот и все, можно идти домой.

— Мисс Свон, — наверняка уловив волну моего праведного негодования, Аметистовый мягко обращается ко мне, стараясь не задеть, — у них здесь чудесные коктейли и фреши, если вас это заинтересует.

— Безалкогольные, — мрачно докладываю я, откинувшись на спинку своего стула.

— Вы не заметите разницы, — он снисходителен к моей игре, как к шалостям ребенка. Интересно, а дети у него есть? Мои ровесники? Или старше?

Я язвительно улыбаюсь, с остервенением перелистнув ни в чем не повинную страничку меню.

— За едой пить вредно, — и закрываю тему напитков. По крайней мере, для себя.

Рональд смотрит в мою сторону с явным неодобрением, но пока это не особо волнует. Я начинаю злиться, и только это имеет значение. Пропускает окружающую атмосферу через фильтр: такой же темно-красный, почти бордовый, как стены в основном зале ресторана.

— Предлагаю обсудить предстоящее торжество, — вмешивается мистер Свон, разряжая атмосферу и переключая мою клокочущую ярость на себя, — в первую очередь Изабеллу интересует это.

Да, да, конечно же. Именно это. Главная тема — залог успеха всего ужина.

Я складываю руки на груди, совершенно некстати чувствуя на спине мурашки. На миг кажется, что лампа потухает, но потом я моргаю, и все возвращается на свои места. Наверное, все это — от раздражительности до неожиданных сбоев организма — долгоиграющий эффект «пыли». Просроченной, я так думаю — никогда прежде не приходилось отлеживаться в больнице.

— У меня нет условий, кроме сроков, — спокойным, размеренным тоном сообщает мужчина. На его лице не вздрагивает ни одна мышца, но я сижу справа и могу в который раз убедиться в том, что заметила еще в первую встречу: эта половина бледнее. И она, судя по всему, к эмоциям своего хозяина вовсе безучастна. Даже морщинок нет…

— Ближайшие? — уточняет Ронни.

— Да, самые ближайшие. В следующую пятницу.

Наверное, это правильно. Наверное, чем быстрее отодрать присохший к ране бинт, тем меньше останется мучений. Если тянуть, размачивать, ждать… будет больно. А так раз — и нет. Раз — и прошло. По крайней мере, есть на это надежда.

— Хорошо, — глухо отвечаю, придвинувшись ближе к столу. Не читая, не вникая в названия и состав блюд, лениво просматриваю меню.

В конце концов, сроки — формальность. Что-то изменится, если буду тянуть? Ну не решу же снова скрестись под дверью Джаса, правда же?.. Это будет уже слишком. Слишком для меня, пожертвовавшей ему безвозмездно за чудесное время двести тысяч долларов.

Так что сбежать не выйдет. Придется смириться.

— Вот один пункт и решен, — отец откровенно наслаждается процессом и тем, что здесь происходит. С интересом рассматривает наименования возможных угощений.

Эдвард кивает ему, но на меня смотрит с некоторым волнением. Озабоченностью, наверное.

Это добавляет очередной пункт к моему сегодняшнему списку невозможного: такой взгляд я вижу впервые в жизни, он пробирается под кожу… надеюсь, больше не придется сидеть с мужчиной так близко.

Возвращается официант, интересуется нашим выбором.

Не глядя, я указываю ему на первое попавшееся блюдо из меню и прошу воды. Со льдом. С лимоном. Побольше.

Отец и Каллен так же озвучивают свои заказы. Никто не ест много, но и салатами не ограничиваются. Этакий званый ужин без конкретной цели… снобы.

— А место проведения? — не унимается отец, — Лас-Вегас? Или подальше?

Каллен оглядывается на меня.

— Я не думаю, что стоит уезжать куда-то. У вас есть особые предпочтения, мисс Свон?

Напрямую, надо же… да он меня уважает!

— Конфеты с коньяком, — озвучиваю единственное пожелание, с отвращением вспоминая ответ на вопрос об алкоголе, — тридцать коробок.

— Съешь одна? — с усмешкой изгибает бровь Свон.

— Не подавлюсь, — так же с усмешкой ему отвечаю, шумно сглотнув, — спасибо за заботу.

А потом обращаюсь к Серым Перчаткам, наблюдающим за мной куда внимательнее, чем хотелось бы.

— Это исполнимое пожелание, мистер Каллен? — вот и фамилия вспомнилась.

Там, на трассе, я думала, что он, этот странный человек, каким-то образом хочет помочь мне, сочувствует, что ли… я не позволила Деметрию обсуждать его в Обители и фантазировать на тему, способен ли он еще кого-то взять по-настоящему… а теперь здесь, в этом тесном пространстве, он практически электризует воздух. Он присваивает меня себе, как приз, за который заплатил. Как собственность, которую не собирается продавать. Как, черт подери, игрушку. Дорогую игрушку… золотую. В черно-кокаиновой окантовке. И мне абсолютно все равно, делает он это вежливо, с уважением или грубо, с бранью сапожника — суть та же.

— Вполне, — а Эдвард все невозмутим, он все издевается. — Значит, все же Лас-Вегас.

Приносят закуски. Я даже не смотрю на них.

Наливаю себе воды, залпом осушаю один бокал, не заботясь о том, смажется ли помада. Затем — второй. И уже на третьем, любуясь колебанием жидкости на стеклянной поверхности, возвращаюсь в теперешнее время.

Рональд обсуждает свадьбу. Мою свадьбу обсуждает, со всеми подробностями. Изъявляет свое благородное желание оплатить ее, предлагает услуги, которые никому не интересны…

И Каллен слушает. Каллен дает согласие.

Я представляю себе это: арку, священника, белое платье — наверняка то, с кружевом, что берегла мыслями для церемонии с… неважно с кем — цветочный навес, медленную музыку и красивый танец жениха с невестой. Первый, свадебный. Самый дорогой.

И эта картинка слишком реальная, слишком, слишком острая для сознания. Она его нещадно режет на части. Она его кромсает.

— Составим брачный договор? — интересуется Рональд как раз в тот момент, когда я снова здраво воспринимаю происходящее.

Эдвард немного тушуется, но затем, выправив и тон, и голос, озвучивает свое решение. На удивление безапелляционное:

— Он уже составлен. Изабелла должна лишь ознакомиться с ним и подписать.

На этой фразе мое терпение лопается. Все раздражения, вся досада, вся обида, все разбитые на мелкие кусочки желания — все выползает наружу. Разрывает на части. Неожиданно, да. Но так же неожиданно больно.

— У рабства есть временной промежуток, мистер Каллен? Или оно вечное? — злобно шиплю я, резко отодвинув стул. Выхожу из-за стола.

Даю ему секунду — на ответ. И, ничего не услышав, быстрым шагом, не тратя лишнего времени и не оглядываясь на вытянувшиеся лица обоих собеседников, решивших переделать мою жизнь по-своему (да с таким рвением, будто я им это позволила!), выхожу из вип-зала.

На ходу спрашиваю у официанта, где уборная. Практически влетаю туда, не жалея туфель и дизайнерского платья. В груди болит. Кипит. Саднит.

Я не думала, что все будет так сложно!

Я запираюсь в кабинке мраморного туалета с черными стенами и темно-синими лампами, нещадно бьющими по уставшим глазам. Сдвигаю щеколду, блокируя кому угодно доступ внутрь.

Сажусь на крышку унитаза, закрываю лицо руками. И плачу.

Долго-долго… беззвучно… безнадежно.

У меня больше ничего — ни внутри, ни снаружи — не осталось.

Мое «да», прозвучавшее под ливнем из чувств, уже не кажется таким правильным, таким верным. Завораживает скорее своей глупостью, необдуманностью. И намекает — мягко, ласково, пинками по живому, — что обратно уже не повернуть. Что встреча состоялась, и я пришла на нее. Что сейчас в том чертовом зале речь идет о моей свадьбе. И обо мне в том числе.

Как бы сумбурно все ни выглядело.

…Правда, предаваться горю выпадает немного времени. Мои размышления о Джаспере, мои мысли о том, что случилось за эту долгую неделю и что я за нее потеряла, чего лишилась, прерывают. Хлопком двери.

Кто-то вошел — беззвучно сообщает она. Несмелые шаги внутрь (с каких это пор женщины в таких местах предпочитаю обувь без каблуков?) — остановка.

Вдох?

Мамочки…

— Изабелла? — как и в тот злополучный понедельник, меня зовет голос. Мужской голос. Обволакивает собой, не дает замолкнуть и не подать виду. Он знает, что я здесь. Откуда-то, но знает — уверена. И то, что вот уже как пятнадцать минут реву, так же не осталось тайной.

— Это женский туалет, — выплевываю нежеланному гостю, посильнее обвив плечи в мягкой ткани руками. Как никогда кажется, что развалюсь, распадусь на кусочки. Никто не соберет.

— Я знаю.

— Тогда догадайтесь, что нужно выйти.

У меня вырывается смешок. Но до такой степени пропитанный горечью, что сама пугаюсь. Насилу контролирую другие эмоции, боясь, что голос снова подведет.

Это незнакомый человек, Белла. Он никто. Он тебе никто. Ты его не знаешь, ты не хочешь его знать и тебе абсолютно все равно, какие у него планы. Твое согласие было Рональду, а не ему. А насолить ты вообще Джасперу хотела… какого же черта посреди дамской уборной ведешь диалог с посторонним?

Как же все это глупо и по-детски выглядит!

— Вас называют «Беллой», мисс Свон? Или предпочтительнее полное имя? — тем временем, будто не слыша меня, продолжает Эдвард. Судя по звукам, опирается плечом о стену как раз возле моей кабинки.

— Изза, — не знаю, зачем говорю это. Вырывается.

Но «Белла» для него — это уже слишком. Я Белла Джаспера и Белла мамы. Никто больше и никогда не станет называть меня так.

— Изза, — он, похоже, обрадован достигнутому успеху, почти улыбается, — я могу занять у вас пять минут?

Я хмыкаю. Хмыкаю или всхлипываю — бог его знает. Но все так же, с горечью.

— Если я скажу «нет», вы что, уйдете?

На какое-то мгновение воцаряется пауза. Он думает?

— Если уйду, — в конце концов, негромко вслух размышляет Серые Перчатки, — вы не узнаете самого главного. И не вернетесь в зал.

— Что, у вас есть предложения по фасону моего платья?

— Нет, ну что вы. Это полностью ваше право, Изза.

— Уже хорошо — у меня есть права, — зажмуриваюсь, проглатывая комок из рыданий. Как никогда хочется зарыдать в голос и прекратить сдерживать себя. Как никогда просятся наружу слезы. Вот чего не могла предположить, так это того, что стану с индюком-толстосумом обсуждать свои мысли и проблемы… возможно, все дело в том, что однажды он меня уже вытащил? Поэтому я могу… я пытаюсь ему верить? И отношусь не так, как предполагала. Не так, как бы общалась с любым другим.

— Изза, я за этим и пришел, — мистер Каллен тяжело вздыхает, и я слышу, что легонько постукивает пальцами по своей стене, наверное, немного волнуясь, — у меня есть, что сказать вам об этой свадьбе. И вовсе не о фасоне платья.

Я запрокидываю голову, поражаясь тому, какая лампа синяя. Это для дезинфекции, верно?

— Вы выбрали ресторан? Священника?

— Мы можем поговорить не через дверь? Всего минуту, — просит он. Игнорирует мою язвительность и прямое обвинение в голосе.

— Не думаю.

Ответа не следует. То ли мой собеседник решил, что я безнадежна, то ли зашли в тупик рассуждения, то ли аргументы кончились. Но он молчит, терпеливо чего-то ожидая, а я жду того, заговорит он снова или нет.

Почему-то сосет под ложечкой, высыхают слезы. От его вежливости? Или от того, что вообще не чтит никаких границ, раз вламывается в женские туалеты? А если кто-то зайдет, тогда что?..

— Изза, — наконец озвучивает свою мысль Эдвард, наверняка догадавшись, что ждать нечего, — самое главное, что вы должны знать: этот брак не для того, чтобы сделать вашу жизнь хуже.

Я стискиваю зубы. Смаргиваю слезы, шмыгнув носом. Но упрямо, упрямо молчу. Не даю ему шанса оставить мысль незаконченной.

— Ни я, ни мистер Свон не желаем отобрать вашу свободу. Это никому не под силу.

Наивный… наивный или до такой степени лживый, что на самом дорогом топчется, зная, что каждый шаг вгоняет иглы все глубже и глубже? Их потом будет не достать!

— А что же ваша цель из себя представляет? — я поражаюсь такому длинному предложению при условии, что не могу сделать и полноценного вдоха, — вы же зачем-то здесь…

Почему-то мне кажется, что он морщится. От моих слов, от упрямства, от глупости происходящего… от чего-то. Но предпочесть беседе молчание все равно не намерен:

— Изза, я обещаю вам, что не собираюсь издеваться. У вас не будет повода меня ненавидеть.

— Хорошо звучит…

— Так и будет.

В туалете становится совсем тихо. Я не слышу даже собственного дыхания, не то что каких-то звуков. Слова пропадают, разговор затихает, и мне кажется, Эдвард уйдет. Первый, понадеявшись, что произвел достаточное впечатление за столь короткое время. Тем более вынудил запомнить все сказанное, потому что дело было в уборной… но он не уходит. Даже не пытается.

Остается со мной, и это, наряду с удивлением и испугом, еще больше цепляет. В хорошем смысле. Я сама не верю, что признаю это, но признать — не значит озвучить. Просто наблюдение. Просто забудется — этой же ночью, когда во сне вспомнится Джаспер и его теплые руки, обвивающие меня со всех сторон.

— Изза, давайте встретимся завтра, — внезапно предлагает мистер Каллен. Так неожиданно, что я, дернувшись назад, ударяюсь локтем об унитаз. Кожа пульсирует, недовольная таким поворотом дел.

— Мы договаривались только на сегодня…

— Без посредников.

Необычно, да? Особенно от него — с брачным договором.

— Ну что вы… кто же меня отпустит, — говорю, одновременно смеясь и плача. Срывающимся, недостойным голосом. Тем, который нельзя слушать посторонним. Тем более — таким.

— Я заеду. Я заберу вас под свою ответственность, и ничего не случится, обещаю.

Он еще мне обещает! Господи, да что же это за человек такой? Неужели ему нечем заняться, некуда пойти? Ну почему, почему они все — эти странные, эти несчастные — стягиваются ко мне? Джаспер прав — я магнит для психов. Я сама ненормальная.

— Спасибо за приглашение, но не стоит, — я поджимаю губы, кое-как, опираясь на стенку, поднимаюсь. Ноги затекли и устали от каблуков. До боли велико желание снять их и вернуться домой босиком. Останавливает лишь холодная плитка и то, что на руки Рональд никогда меня не возьмет — я отморожу пальцы, пока доберусь до «Ролс ройса».

— Мы можем сходить в бар, — не унимается Серые Перчатки, вслушиваясь в то, что я делаю, — или паб.

— За безалкогольными коктейлями?

— При желании. А можно и за алкогольными.

Я не верю своим ушам, усмехнувшись его предложению. Не этот ли самый мужчина полчаса назад говорил мне о прелести жизни без спиртного?

Эти лампы точно для дезинфекции здесь? У них нет галлюциногенного эффекта?

— То есть, вы зовете меня выпить? — делаю вывод из всего нашего содержательного разговора, поправляя подскочившее до бедер платье.

— Я зову вас поговорить, — четко расставляет акценты Каллен, отходя от моей двери и давая раскрыть ее, — но поговорить там, где можно выпить. И где никого нет.

Я покидаю свое укрытие, надеясь, что готова к этому — и морально, и физически. Выхожу достаточно ровной, почти гордой походкой, не собираясь ни падать, ни спотыкаться. Намеренно иду очень осторожно и не слишком быстро. Не хватало еще, чтобы он поднимал меня с пола.

Сам Эдвард стоит возле стены, только на кабинку дальше, чем раньше. Стоит в своем прежнем костюме, но уже под лампами другого цвета, что придает его лицу синеватый оттенок, а глазам — блеск. Он стоит и смотрит на меня почти по-отечески, чуть ли не с заботой. Я едва не давлюсь слюной от такого взгляда и того, что в нем затаилось. Это уже слишком…

— Договорились? — с надеждой спрашивает мужчина, закрывая за мной распахнутую дверь. Намеренно делает вид, что потекшей туши и размазанной по лицу помады не видит. Не замечает попросту — заинтересован другим.

Я очень хочу сказать «нет». Я очень хочу, послав его к чертям, сделать верный шаг и хлопнуть дверью, удалившись к нашему столу. Я невероятно хочу оставить в прошлом и никогда не вспоминать то, что в течение этих десяти минут было в туалете — весь разговор…

Но это невозможно. Ничего из этого невозможно — я просто не посмею, глядя ему в глаза. Они слишком завораживающие, чтобы дать отпор, отбиться… они держат крепко-крепко — никакие руки не сравнятся.

И они заставляют меня насилу кивнуть, согласившись с Аметистовым:

— Я буду ждать вас в восемь, мистер Каллен.

А потом тихонько-тихонько добавить, немного (что нонсенс!) покраснев:

— Только без опозданий, пожалуйста.

Capitolo 5

— Это гранатовый сок? — с удивлением спрашивает Розмари, когда я выхожу из ванной.

Она стоит, вытянув перед собой длинное черно-белое покрывало, и пристально смотрит то на него, то на меня. Призывает обратить внимание на темно-красное пятно, расползшееся возле левого края.

Я киваю:

— Он самый.

Женщина вопросительно, требуя объяснений, изгибает одну бровь.

— Это что, диверсия, Изза?

Я закатываю глаза ее неумелой шутке, покрепче перехватывая клатч, который держу в руке.

— Ни в коем разе. Случайность.

Роз поджимает губы, всем видом демонстрируя недовольство, а затем сминает покрывало в комок, скидывая к куче другого грязного белья, обнаруженного в моей спальне.

— Если бы я знала, что ты выльешь его, никогда бы не принесла.

Я делаю те несколько шагов, что разделяют нас с туалетным столиком, и тянусь к коробочке с духами.

— Ты не могла знать. Даже я не знала.

Вынимаю парфюм из картонной упаковки, медленно раскручивая крышечку на распылителе. Ненавязчивый, легкий фруктовый аромат. Думаю, нотки граната так же здесь найдутся.

— Ты неисправима.

Прикасаюсь к распылителю дважды, освежая кожу слева и справа. Надеюсь, равномерно.

— Извини.

И бросаю последний, контрольный взгляд в зеркало, проверяя, правильно ли сидит костюм.

Сегодня он черный, однотонный. Верхняя часть с длинным рукавом и достаточно закрытым вырезом выполнена из плотной, но на ощупь едва ли не газовой ткани, зато нижняя, призванная закрыть самое главное, почти из джинсовой. Только темной. Насыщенно, насыщенно-темной…

— Ты могла бы выбрать что-то посветлее, — критически замечает смотрительница, появляясь рядом со мной в зеркале, — у нас не траур.

— Если ему хочется на мне жениться, — я пожимаю плечами, возвращая духи на место, — пусть привыкает к моему гардеробу.

Розмари недовольно вздыхает, покрепче перехватив груду белья. Легонько, чтобы не так явно, не так заметно, гладит меня по плечу. Только по закрытой тканью части.

— Иззи, это не наказание.

И она туда же…

Не оборачиваясь, смотрю прямо ей в глаза. В зеркало смотрю, где они — зеленые-зеленые — отражаются без искажения. Правдиво.

— Ты считаешь, награда?

Женщина подступает ко мне на шаг ближе. Теперь отражается целиком.

— Шанс, — негромко произносит, будто бы кто-то может нас услышать.

Я фыркаю. Насмешливо, саркастически, без единой капли веры.

— Шанс удавиться со счастья?

Роз кидает на пол белье. Прямо так, не особо беспокоясь. Чуть подальше от нас, чуть левее. И потом, сразу же, не давая мне себя остановить, вынуждает повернуться к ней лицом. Оставить зеркало в покое.

— Везение это не то, чем следует руководствоваться при выборе, — мудро наставляет она, стоя передо мной с добрыми, наполненными честностью глазами, — а любовь — не то, что обязательно сделает счастливым, Иззи.

Мне не нравится тема разговора. И громкие слова, и праведные мысли, озвученные в них. Мне не нравится, что Розмари так на меня смотрит, а ее руки — теперь обе — держат мои локти, вынуждая слушать.

Сегодня я выбрала среднюю по высоте танкетку, а это добавляет еще один минус к теперешнему положению: Роз не ниже меня, а я не выше ее. Мы на одном уровне, мы одного роста. Глаза в глаза.

— Гораздо важнее, когда есть уважение и забота, Белла, — она специально называет меня этим именем! Делает вид, что не замечает, но мы обе знаем, что это не так. Я исполинскими усилиями сдерживаюсь, чтобы не нахмуриться, а оставить лицо беспристрастным, — это все сказки: страсть, всесильная вера, готовность отдать все на свете и даже умереть — все это пустое до тех пор, пока таится только в одном слове.

Я смотрю на нее, стиснув зубы, и пытаюсь абстрагироваться. Не слышать. Забыть. Господи, мне идти к Каллену сейчас. Если я опять появлюсь перед ним с красными глазами…

— Жизнь не диснеевские мультики, — мягко возвращает мое внимание женщина, погладив по крепко сжавшей клатч ладони, — как бы сильно принц ни любил принцессу, он однажды обязательно ее разлюбит. Любовь кончается.

— Не надо…

— Я не хочу задеть тебя, — Роз хмурится, увидев то, что я держу губы плотно сжатыми, — Белла, все наоборот. Если ты примешь, что это решение во благо, тебе не будет ни страшно, ни больно, понимаешь? Ты перестанешь мучиться.

— Ты вышла замуж за того, кого любила…

— Я вышла замуж за того, кого думала, что любила, — она качает головой, неудовлетворенная моим ответом, — и поверь мне, сейчас я бы никогда так не поступила.

Я смотрю в сторону, не зная, как спрятаться от ее взгляда. Облизываю губы, стремясь хоть как-то отвлечь себя от слез, но понимаю, к огромному сожалению, что на них уже давно помада. Я испортила макияж.

— Белла…

— Изза! — вскрикиваю, не сдержавшись. — Меня зовут Изза, Изабелла! Не Белла, Розмари!

Ну, вот и все, слишком поздно. Чувствую знакомое жжение, ощущаю, как на мгновенье мутнеет взгляд, а потом в который раз убеждаюсь, что тушь должна быть влагостойкой.

Смотрительница же, кажется, к такому повороту дел готова. Она ласково, как делала только в детстве, как делала, когда мамы не стало, а я рыдала ночи напролет, привлекает меня к себе. Гладит по волосам, как маленькую девочку. Держит за талию, согревая руками.

— Он хороший человек, Иззи, — уверяет меня, не превышая громкости шепота, — он сделает тебя счастливой намного больше, чем сумел бы Джаспер. Ты убедишься.

— Н-нет…

— Да уж, — она мягко журит меня, задумчиво качнув пальцем блестящий замочек костюма, — только в том случае, конечно, если выдержит твое упрямство.

Я ничего не отвечаю. Опускаю голову ниже, утыкаюсь лицом в ее плечо. И плевать, что ее кофта белая, а моя косметика давно плывет от воды. И плевать, что мы давным-давно условились о недопустимости такого поведения.

— Тише, — успокаивает женщина, помогая мне взять себя в руки и отстраниться, — все хорошо. Это было всего лишь напутствие.

Я сглатываю несвоевременный всхлип, насилу сдержанно кивнув. Стараюсь дышать как можно ровнее.

— У нас осталось десять минут, чтобы все исправить, — с улыбкой, отвлекая меня, сообщает смотрительница. Сверяется со своими тоненькими серебряными часами, напоминая про время.

— Я красилась полчаса… — шмыгнув носом, тихонько отвечаю.

— Я справлюсь быстрее, — добродушно отзывается она, стерев особенно жирный черный подтек с моей щеки большим пальцем, — пойдем.

Разговора как не бывало. И того, что было в ее образе в тот момент, тоже. Словно бы раз — и сменилась картинка, а прежняя раз и навсегда забылась.

Но я все равно иду, без упрямства.

Хуже уже не будет.

* * *
Лоу — на смену Гоулу, почти его брат-близнец, разве что чуть повыше ростом — подает мне пальто сразу же, как спускаюсь с лестницы. Появляется из-за спины, вежливо здороваясь. Мою одежду держит наготове, ожидая, пока повернусь достаточно, дабы просунуть руки в рукава.

Я неслышно благодарю его, наскоро застегиваю пуговицы. Их слишком много, а они круглые, от чего ногти, сливающиеся с ними по цвету, то и дело ударяются о пластмассу. Этот звук меня раздражает.

— Мистер Свон знает, что я уезжаю? — спрашиваю хоть что-то, дабы дать себе время расправиться с застежкой. То, как Лоу следит за моими движениями, вызывает дискомфорт.

— Конечно, мисс, — мужчина утвердительно кивает, — он пожелал вам приятного вечера.

На миг даже отрываюсь от своей задачи. Тянет усмехнуться — язвительно.

— И ему тоже.

— Я передам.

В холле снова тишина — если не считать плеска декоративного фонтанчика, бог знает зачем притянутого Ронни из Египта, а это дает мне возможность убедиться, что пуговицы не самое главное в жизни. Оставляю их в покое, позволив пальто остаться незастегнутым. Оглядываюсь на мужчину.

— Куда мне идти?

Он с готовностью указывает рукой направление.

— К черному входу, мисс.

Я начинаю двигаться, и он тоже. С разницей в полшага — но такой четкой, такой ощутимой, что мне не по себе. Когда впереди появляется дверь, Лоу раскрывает ее передо мной, позволяя без лишних усилий оказаться на улице. Во время спуска по невысокой лестнице, не глядя на то, что рядом с обеих сторон имеются поручни, идет слева, готовый, если нужно, придержать меня.

Рональд расщедрился мне на сопровождающего потому, что вчера я чуть не упала, взбираясь по этой самой лестнице в дом, или потому, что не доверяет Каллену? В любом случае я не позволю охраннику поехать с нами.

— Мистер Свон передал вам, что я еду одна?

Мужчина чуть щурится:

— Да.

Что же, хоть одной проблемой меньше — мне не придется отсылать его.

На улице куда холоднее, чем мне казалось. Особенно после жара комнаты, в которой со вчерашнего дня не открывалась дверь, и при условии, что пуговицы расстегнуты, а пальто мало греет. Но на небе, на удивление, ни облачка. Темно, да. Темно и холодно. Однако звезды я все равно вижу…

Лоу открывает калитку, когда мы минуем дорожку вдоль сада, и придерживает ее, дабы меня не пришибло. Долго — как минимум пять секунд — держит, пока решаюсь выходить. В голове совершенно некстати крутятся слова Роз, затронувшие все беспокоящие меня темы, и они не дают принять быстрого решения.

Впрочем, здравый смысл и интерес все же побеждают. Кто сказал, что я уезжаю надолго? Каллену придется вернуть меня в резиденцию сразу же, как захочу. Иначе я звоню Рональду.

Ну, все.

Была не была.

— Добрый вечер, Изабелла, — здороваются со мной после первого и единственного шага за пределы территории дома. Фонарь, пристроенный сверху, слева, освещает машину кремового цвета, возле передней двери которой меня уже ждут.

Ну еще бы…

Эдвард стоит в расслабленной, но притом ровной, приветливой позе. На нем, как и в нашу первую встречу, серое пальто. И оно тоже не застегнуто.

— Здравствуйте, — отвечаю ему, встретившись взглядом на единую секунду, только для приличия. Его глаза слишком многое могут со мной сделать, чтобы так бесстрашно и беззастенчиво в них смотреть.

С преувеличенным интересом разглядываю бампер автомобиля — «Ауди».

— Вы готовы ехать?

— Да.

Делаю шаг по направлению к передней двери, которую Каллен освободил, но чтобы открыть ее, в этот раз тянутся сразу две руки. Лоу все это время стоял куда ближе, чем казалось.

В итоге впускает меня внутрь Эдвард. С прямым вызовом, проскочившем на, казалось бы, беспристрастном лице, смиряет взглядом охранника. Даже его поза — та самая, расслабленная — теперь кажется мне угрожающей.

О господи, впору вешать на шею знак «руками не трогать»…

Мой сопровождающий едва заметно морщится, но никаких ответных действий не принимает. Только кивает мне — с предупреждением. И отходит назад, скрываясь от светового пятна фонаря, дабы дать Эдварду вырулить. В зеркале заднего вида — что он, что сам освещенный забор резиденции — пропадают достаточно быстро.

— Пристегнитесь, пожалуйста, — напоминая мне о своем присутствии, просит Каллен. Он снова абсолютно спокоен, снова расслаблен. Руль держит как следует, не сжимая его пальцами, как Джаспер, и не вдавливая в приборную панель. Все свое внимание уделяет дороге, но краем глаза все же поглядывает в мою сторону. С намеком на улыбку.

— Вы так плохо водите? — согласившись, тянусь назад, отыскивая ремень пальцами, но все же спрашиваю.

— Так будет безопаснее, — дружелюбно отвечает он, сбавляя скорость перед съездом на трассу.

Защелкнув карабин, рассеяно киваю.

— А куда мы едем?

— В «Питбуль», — мужчина уходит влево, делая почти полный разворот, дабы попасть в нужную полосу, — это близко и не очень шумно. Или у вас есть особые предпочтения, Изза?

— Нет, «Питбуль» подойдет.

В салоне становится тихо. Я молчаливо смотрю в окно, подмечая, как стремительно сменяются темные пейзажи пригорода, выводящие к сияющему вдали тысячей огней Лас-Вегасу, и думаю, что если свернуть направо после желтой водонапорной башни, будем проселочная дорога к домику Джаспера. Что мы окажемся на его засыпанной гравием черной дорожке, прямо перед тремя горящими окнами. Если он дома, конечно.

Размышления не лучшие, признаю. И совсем не своевременные.

— Кто вы по знаку зодиака? — неожиданно даже для себя самой спрашиваю у Эдварда, когда вижу впереди рекламную растяжку с таким же названием антикварного магазина. Там, кажется, изображен патефон и викторианские трюмо.

Мужчина тоже не ожидал, это видно по промедлению с ответом и брошенному на меня вопросительному взгляду. Но он все же озвучивает:

— Лев.

На мой смешок реагирует с непониманием:

— Это для вас так важно?

Я пожимаю плечами, невесомо погладив пальцами ремень безопасности.

— Это два самых несовместимых знака. Я Дева.

Эдвард хмыкает. Не улыбается, не ухмыляется, не хмурится. Лицо все так же безучастно к происходящему, я могу судить об эмоциях его обладателя только по звукам или по глазам. Но с глазами сложно — я сама в них не смотрю. Мне они потом снятся…

— Надеюсь, на ваше решение это не повлияет?

— На мое решение уже ничто не повлияет, — без смеха отвечаю, повернувшись в сторону окна, — не волнуйтесь.

Поток машин, движущийся к городу, вовлекает в свои дебри и нас. Эдвард терпеливо ждет очереди проехать, в то время как Джас, насколько я помню, в таких случаях всегда маневрировал между автомобилями. Чувствую, ехать такими темпами нам придется еще долго…

— Изза, — Каллен отвлекает меня от нудного ожидания, отпуская руль и почти полностью поворачиваясь в мою сторону. Отблески фар и освещения трассы гуляют на его лице, волей-неволей, но вынуждая меня сконцентрироваться на аметистовом взгляде. Впустить его к себе. — Я не хочу в баре возвращаться к теме свадьбы, поэтому давайте решим все сейчас. Быстро.

Он горазд на неожиданные предложения, я уже знаю. Но, похоже, и времени даром он тоже не теряет: пробка — и та возможность для разговора.

— Ладно.

Эдвард подъезжает вперед, двигаясь вслед за нитью машин впереди, и снова поворачивается ко мне. Возвращается.

— Мы назначили дату на следующую пятницу. К одиннадцати. Потом будет небольшой банкет в вашей резиденции. Может быть, вы хотите утвердить список гостей?

— Нет, не думаю.

Мужчина с уважением кивает.

— А с меню? Вы хотите чего-нибудь особенного?

Господи, он еще и о еде думает…

— Ничего особенного. Я вам доверяю.

Говорю и только потом понимаю, что именно. Понимаю, потому что прежде отстраненное от любого проявления ощущений лицо мужчины чуть вытягивается, слева заметнее.

Он разом серьезнеет. Глаза тоненькими ниточками пронизывает признательность и другое, непонятное, неразборчивое мне чувство. Чем-то напоминает блеск долга…

— Спасибо, — негромко благодарит он.

Я теряюсь.

— Я про блюда…

Однако Эдварда это, кажется, не особенно волнует.

— Я знаю. Но все равно спасибо, Изза.

Мне становится холодно. В теплом салоне холодно, с включенной печкой. В пальто.

— Вы платите Рональду четыре лишнихмиллиона, Эдвард, — бормочу, намеренно отвернувшись как можно дальше от удушающего взгляда, — это ему следует говорить вам «спасибо».

Напоминание о сумме оплаты этого брака наэлектризовывает атмосферу в салоне. Я кожей это чувствую, хоть и не боюсь.

— Деньги всего лишь бумажки, — примирительно замечает Каллен, пытаясь уговорить меня повернуться обратно, — они сами по себе ничего не стоят.

— За них можно купить все что угодно, — не соглашаюсь, сморгнув влагу, проступившую на глазах, — вот в чем их главный недостаток.

Пробка начинает двигаться. Рассасывается благодаря загоревшемуся зеленому свету и двум развязкам, отходящим по две стороны от основного пути.

Эдвард вынужден вернуться к дороге, а потому мне удается привести себя в порядок в относительном спокойствии. Делаю глубокий вдох, рассматривая за стеклом пространство внутри соседней машины, где, мирно посапывая, спит ребенок. На вид не больше восьми лет, с темными волнистыми волосам.

— Вам нужно к пятнице выбрать платье и прислать мне счет, — после почти пяти минут молчания Эдвард обращается к предыдущей теме свадьбы, — и все сопутствующее, конечно, тоже.

— Я надену то, что вы привезете, — лениво пожимаю плечами, кое-как, но отрываясь от умиротворяющей картины справа.

— Это платье, не меню. Вы уверены?

— Вполне.

Исчерпывающе. Он замолкает.

Мы наконец въезжаем в город. Многолюдные улицы, много света, мало пространства, бесконечная череда звуков… у меня начинает болеть голова, чтобы успокоить которую этой ночью я опустошила аптечку. А сейчас, как назло, обезболивающих у меня снова нет…

«Питбуль» небольшой, но известный бар. Здесь ограниченное число мест, плата за вход и лучшие коктейли, как убеждал Деметрий. Мы были здесь с ним однажды — «Кровавая Мэри» тогда и вправду удалась.

Эдвард поворачивает на парковку, выделенную специально для посетителей, и глушит мотор.

Я как по команде отрываю дверь. Не даю ему сделать это — не даю ему себя опередить. Выхожу, на ходу дернув задравшийся край пальто, возвращая его на нужное место. И, подождав пару секунд, пока мужчина нагонит меня, иду к бару.

Не оборачиваясь.

* * *
Крохотный пузырек воздуха, быстро-быстро взбираясь вверх по стеклянной стенке, тщетно ищет выхода. Ему хочется на поверхность и наружу. Туда, где не достанут. Туда, откуда не вернут.

Пузырек круглый, полупрозрачный, с колеблющимися стенками. При его размерах и желании полторы секунды — и мечта осуществится. Он движется с таким упорством с самого дна, у него должно, у него обязано получится…

Но не получается. В четырех миллиметрах от уровня воды пузырек лопается, растворяясь на еще сотню таких же, как он сам, и, смирившись, расползается обратно по водному пространству. Не смог и проиграл. Не глядя на то, что счастье было очень близко.

— Изза? — он окликает меня. С интересом наблюдает за тем, как я слежу за судьбой пузырька, и что-то непонятное накрывает лицо, пробирается в глаза.

Мотнув головой неудачной сказке с плохим концом, обращаю внимание на мужчину. Отворачиваюсь от аквариума на своем крутящемся, удобном стуле с широкой спинкой и смотрю на его лицо. Впервые за весь вечер, наверное, так отрыто.

— Да, мистер Каллен?

Ответу он не радуется, хоть и просил именно его.

Озабоченности — вот что это! — в аметистах все больше и больше. Они уже до краев ими переполнены.

— Что случилось? — мягко спрашивает.

Меня пробирает на смех. Но в нашей ситуации не самый лучший — горький.

— Эти рыбки останутся здесь на всю жизнь, — киваю на большой и встроенный в стену аквариум, подсвечивающийся тремя разными цветами с трех разных сторон. Наш столик, заказанный Калленом заранее, разместился прямо возле него. А еще ближе — к барной стойке, но от нее отгорожен бамбуковой шторой — широкой и темной.

— Рыбки?

— Да. Так что это место — их клетка.

Эдвард едва заметно хмурится. Его пальцы, до сих пор мирно лежащие на столе, в задумчивости потирают друг друга. Он не понимает. Еще нет.

Однако потом, когда опускаю глаза, с преувеличенным вниманием изучая блестящую вилку, ловит мысль.

— Вы этого боитесь?

— Чего боюсь?

— Попасть в клетку? — он слишком внимательно на меня смотрит, чтобы промолчать. И уж тем более, чтобы соврать. Но кто запрещал уклончивые ответы?

— Любой нормальный человек дорожит свободой, — почти вздернув голову, высокомерно сообщаю я.

Аметисты внезапно становятся добрее. Их заливает теплом, которое выгоняет наружу все прочее. А я ведь только-только к нему привыкла…

— Никто и никогда не отберет у вас вашу свободу, Изза, — уверенно говорит Эдвард, придвинувшись ко мне чуть ближе, чуть наклонившись над столом, который пролег между нами, — рабство для вас недоступно.

Я безрадостно усмехаюсь. Глаза уже предательски жжет.

— Я опровергаю вашу теорию, мистер Каллен. Собой.

— Вас не заточают в клетку.

— А что же, размещают со всеми удобствами?

При мне он хмурится второй раз. Опять морщинки лишь слева.

— Изза, я ведь уже говорил…

— Говорить — это не значит сделать, а обещать — не значит сдержать слово.

— Значит, — твердо отвечает Эдвард, стараясь отмести все мои сомнения, — я всегда делаю то, что обещаю.

— В таком случае пообещайте, что не станете убеждать, будто этот выбор был добровольным, — фыркаю я.

И, скрестив руки на груди, отодвигаюсь от стола на пару сантиметров. Благо скользкий пол тому не помеха, хоть он меня не сдерживает.

— Вы же сами дали согласие, — осторожно напоминает мужчина.

— А вы за мое согласие заплатили. Так что у Рональда нашлись бы способы меня уговорить.

Эдвард смотрит на меня с проблесками раскаяния. Я не уверена, что это именно оно, но что-то отдаленно похожее точно. Наверное, в не совсем правильной форме… наверное, слабо выраженное… но оно есть. Это следует воспринимать как добрый знак?

— Вас держит здесь что-то? — задает вопрос он, немного повысив голос. — При условии, что свобода остается за вами, держит?

Я медленно качаю головой, всеми силами стараясь не позволить себе заострить внимание на лице Джаса, тут же просвечивающемся в сознании. Уже поздно. С ним уже все поздно.

— Какой смысл обсуждать это, если вчера я подписала ваш договор, Эдвард?

Упоминание о брачном контракте почему-то его злит. Я первый раз вижу отголосок злобы и на лице, и в глазах, и в ставших резкими движениях пальцев, легонько постукивающих по столу.

— Это всего лишь перестраховка.

— Ваша?

Ему приходится согласиться:

— Моя.

Я пожимаю плечами, принимая его ответ. И снова, на пару секунд, обращаюсь к аквариуму. Его обитатели, мерно переплывая с места на место, умиротворены и спокойны. В их жизни нет места ни лжи, ни фальши, ни тем более деньгам. Они просто коротают время, перемещаясь от водоросли к прозрачной стенке и обратно.

— У рыбок нет страховки, — а теперь смотрю на мистера Каллена. — Им приходится жить с тем, что есть.

Такое сравнением ему не по вкусу. Все дело в том, что правдиво куда больше нужного. Я уверена.

— Ваша страховка — это я, Изабелла, — заявляет он, — и я буду ею все время, независимо от обстоятельств — с того самого момента, как вы поставили подпись.

— Любите игры в ответственность? — я насмешливо изгибаю бровь.

— Я не играю в принципе.

— Так же, как в принципе не пьете? — киваю на его медовый раф, осушенный едва ли наполовину, а потом на свой пустой бокал «Кровавой Мэри». Кофе против водки — хорошее начало.

— Да, — с проскользнувшим наружу, хоть и небольшим, отвращением соглашается он, — это неприемлемо.

Скрещивает руки на груди, двинувшись чуть назад от стола — под пальто оказалась подходящая ему по цвету рубашка, но без галстука и выпущенная из брюк. Расстегнута верхняя пуговица, хотя воротничок выглажен безупречно. Этакое не сочетаемое в сочетаемом, эффект неопрятности под обстоятельства, но без изменений принципам и вкусам.

Для меня все это слишком сложно. Единственное, чем руководствовалась при выборе наряда — закрытый. Как можно больше и как можно лучше. При всей той честности, которую наблюдала в «женихе».

— Но для меня-то приемлемо, — я пожимаю плечами, подбираясь пальцами ко второму бокалу, такому же красивому, холодному, со стеклянным стенками и кроваво-красным содержимым внутри. Покачиваю палочку сельдерея, призванную улучшить вкус. — И сигареты в том числе. А вы ведь и не курите?

— Нет.

Можно было и не спрашивать, впрочем. Я помню прошлую пятницу в баре.

— Вы специально искали полную противоположность себе? Так интереснее? — музыка из бара становится чуточку громче, но ни он, ни я этого не замечаем. Разговор слишком далеко зашел, чтобы отвлекаться.

— Изза, я не занимаюсь глупостями, — сейчас он похож на Рональда. Даже тон, даже блеск в глазах — тот самый. У меня пересыхает во рту, когда вижу в нем отца. Со всеми вытекающими подробностями.

— Так не занимайтесь! — стиснув зубы, шиплю, почаще моргая, дабы скинуть наваждение. Я бежала от Ронни в этот чертов бар! Не хватало, чтобы и здесь он достал меня. — Я дала согласие. Я подписала бумаги. Я приду к алтарю в указанное время и скажу «да»… что еще?! Ну неужели вам этого мало?

— Изабелла… — моя проклюнувшаяся истерика не слишком-то ему нравится. Зато вместе с хмуростью и недоумением, завладевшим всем его видом, пропадает мое видение Свона. Растворяется в аметистовом цвете, который сквозь слезную пелену видно лучше любого другого.

— Я просто не понимаю, — сжав друг с другом руки, соединив их что есть мочи крепко, задаю свой самый главный вопрос, — зачем все это нужно? Вот эта встреча, например, зачем? Вы хотели лишний раз указать мне на мое место?

Ну, вот как раз и то, что чашу переполняет. Его. С треском рухнув наземь, она разлетается на мелкие осколки.

Я не успеваю даже предположить ответа Эдварда, его реакции — всего лишь раз моргаю, — а место напротив уже опустело. Уже остался только один одинокий стул с брошенным на его спинку пальто. И медовый раф на столе рядом.

А сам мужчина здесь, возле моего правого бока. Присаживается перед стулом, уменьшая втрое разницу в росте и становясь ниже меня. Заглядывает в глаза, открывая прямой доступ к своим собственным.

Его запах — того самого горьковатого парфюма — окутывает вокруг меня пространство, мешая сосредоточиться. Само его присутствие странно влияет — под кожей словно электричество. Я больше всего ненавижу мурашек на спине, которые являются несомненным атрибутом кошмара, однако они уже здесь. Больно постукивают крохотными лапками по коже, заставляя замерзнуть в теплом, даже жарком, хорошо отапливаемом помещении.

— Изза, я хочу помочь, — произносит Эдвард, вынуждая все же оторваться от размышлений как поскорее уйти отсюда. И, что самое страшное, в словах нет фальши. Черт подери… нет фальши! Да он издевается!

— Помочь чем? — нетерпеливо спрашиваю, кусая губы. Моменты слабости — самое страшное, что могло сегодня случиться. Это не планировалось вечером откровений или признаний. Это был просто поход в бар за спиртным! Какого черта он все рушит?

— Всем, чем смогу, — не теряя ни уверенности в голосе, ни искренности, серьезно отвечает мужчина, — вам ведь нужда помощь, Изза. Согласитесь со мной.

Шмыгнув носом, я маскирую пробравший наружу полувсхлип за смешком. Язвительным настолько, насколько для человека это возможно.

— Нужна, — резко киваю, растягивая губы в улыбке, — даже больше, чем помощь. Совет.

Каллен мне не верит — ни спектаклю, ни движениям, ни глазам. В его даже просвечивается немного грусти — если так это, конечно, можно назвать.

Но, не теряя вежливости, с какой говорил со мной прежде, немедля отвечает:

— Конечно же.

— Хорошо, — я вздыхаю, неуклюже поправив спавшую на лицо прядку волос, — подскажите, мистер Каллен, как убедить вас оставить меня в покое? Хотя бы на оставшиеся пять дней?

Он мрачнеет. Энтузиазм, всколыхнувший взгляд, потухает, оставляя только парочку угольков. И в лице уже нет прежнего рвения к каким бы то ни было свершениям. Тем более тем, что касаются меня.

— Вас только это интересует — когда вернемся в резиденцию?

Мои слезы, слава богу, пропадают. Тушь не потекла, ни одной слезинки вниз не пробежало, а значит, вечер можно считать удачным. Все последнее время я чувствую внутри себя нескончаемый поток соленой влаги. И если кран открылся, то закрыть его требует недюжинных усилий…

— Меня интересует, зачем вы вообще меня сюда привезли, — по-деловому четко говорю я.

— Я не хотел, чтобы вы выходили замуж за незнакомца, Изза, — Эдвард поднимается, возвращаясь на свое место. В нем что-то неуловимо изменилось. Совсем каплю, но все же…

— А на незнакомке женитесь?

Он чуть поджимает губы. Намеренно старается делать все незаметно? Его лицо почти никогда не меняется — особенно правая сторона.

— Для меня это не станет проблемой. Тем более вы не настроены говорить.

Меня окончательно отпускает недовольство и желание плакать. Наверное, водка начинает как следует действовать, что и вдохновляет.

Я беру в руки второй бокал, помешивая коктейль сельдереем. И улыбаюсь широко, довольно и спокойно:

— Почему же. Давайте поговорим, раз пришли.

Метаморфозы моего настроения ставят Эдварда в тупик. Он, конечно, никак этого не показывает, но мне кажется, я не ошибаюсь в своем вердикте. Благодаря Джасперу я знаю, как можно спрятать эмоции. И какие именно. И насколько глубоко.

Впрочем, мою инициативу Каллен перенимает. Мгновенно.

— Давайте, — с прежней мягкостью и уважением отвечает. Все вернулось на круги своя.

— Ну… — я мечтательно закатываю глаза, подумывая, как развеселить себя достаточно, дабы потом не пришлось снова расплачиваться за несдержанность, — меня зовут Изза — Исаббелле, — с улыбкой картавлю итальянский, хихикнув своему произношению, — мне девятнадцать. Мне нравятся кальмары, и я боюсь пауков.

Эдвард хмыкает моему краткому и экстравагантному резюме, но до губ улыбка не доходит, остается в глазах. Я с интересом слежу за его реакцией, а потому подмечаю каждую мелочь. Но напрасно — ничего более не вижу.

— Это самое главное, что мне надо знать, верно? — дружелюбно спрашивает, расслабляясь на своем стуле. Устраивает руки на подлокотниках, прекращает постукивать пальцами по столу.

— Верно, мистер Каллен. Теперь ваша очередь.

Он чуточку щурится, но кивает.

— Меня зовут Эдвард, Изза. Не «мистер Каллен» и не «Эд». Я ненавижу рыбу во всех ее проявлениях, недолюбливаю лошадей и не мирюсь с вредными привычками. Я могу помочь с любой вашей просьбой и исполнить любое ваше желание при условии, что оно не повредит вам или кому-то еще.

Моя улыбка вздрагивает. Вред, значит…

— Вы не сказали, сколько вам лет, — сухо замечаю, дабы спрятать проснувшееся после его последнего предложения волнение.

— Сорок пять, — без тени смущения или чего-либо подобного отвечает он. Честно.

Небезынтересная беседа получается… подробностей все больше. Правда, не все радуют.

Я знала, что ему не тридцать. И знала, что не тридцать пять. Но даже при большой любви, как говорят, разница в двадцать шесть лет не оправдана… а когда любви нет и не было?

— Вы тоже из «вампиров»? — хмуро спрашиваю, сделав вместо одного, традиционного, два глотка коктейля. Беру с подноса одно канапе, принесенное по наставлению Эдварда официантом и аргументированное тем, что без закуски пить неправильно — не дойду до двери дома, отдавая предпочтение крольчатине. Она куда нежнее прежде любимой мною говядины.

— «Вампиров»? — недоуменно переспрашивает мужчина.

— Тех, кто питается молодой кровью, — разъясняю, лениво откусывая первый кусочек хрустящего хлебца, — сколько раз уже были женаты?

Разговор начинает нравиться мне все меньше. Я уже опасаюсь того, что услышу. Оказывается, что не напрасно:

— Четыре, — все так же, без единого изменения в лице и голосе, признается Эдвард.

Я едва не давлюсь закуской. Сколько?..

— Со всеми развелись? — голос начинает подрагивать. Некстати… совсем некстати…

— Они со мной развелись, — Каллен, напротив, абсолютно спокоен, — это долгая история, Изза. Тем более неинтересная.

— Интересная, — не соглашаюсь я, — раз вы готовы всем помочь, держите обещания, исполняете все желания… зачем с вами разводиться? Здесь что-то не так.

И правда, бред ведь! То ли вторая «Мэри» была лишней, то ли я попросту отвлекаюсь и теряю нить разговора.

— Вы тоже со мной разведетесь, — умиротворенно докладывает Эдвард, допивая свой раф.

— Вы что, домашний тиран?

— Я похож на него?

Я щурюсь. Увиливаю в который раз от однозначного ответа:

— Их, говорят, сложно распознать сразу.

Каллен закатывает глаза, опуская свою кружку на поверхность стола. Громко звякает ей.

— Я никому не причинил вреда, Изза. И вам тоже не причиню.

Утешающее обещание… впервые за весь вечер. Я милостиво киваю, принимая его слова.

— И все же… если предусмотрен развод, зачем сам брак? — меня распирает любопытство. Прямо так, без преувеличений. Потому что проскользнувшая возможность покончить со всем этим без потерь, практически победителем, придает вечеру и смысл, и наполненность. Я разом прекращаю жалеть, что согласилась на эти посиделки в баре.

— Я решаю, когда оформляется развод, — безапелляционно заявляет Эдвард. И обрывает эту тему, не дав мне пробраться дальше.

Похоже, он немного разочарован… ну, это не новость — я многих разочаровываю.

Молчание, в которое погружается наш стол, разбавляется музыкой с танцпола и фокусами бармена, который развлекает публику подбрасыванием бутылок и стаканов и умелыми переливаниям спиртного из одного бокала в другой на лету. На мгновенье там, возле второй барной стойки, не той, что рядом с нами, а для представлений, мелькает огонь. Он поджег коктейль!..

«Питбуль» — то заведение, что, по предложению Эдварда, мы выбрали — вообще, по своей структуре, уникальное место. Это и ресторан, и бар, и ночной клуб — чего только нет. А если его облюбовал хозяин Обители Солнечного Света, познакомивший здесь нас с Джаспером, значит, в определенные дни и в определенные часы здесь еще и «пыль» можно достать…

Во рту появляется жжение, едва я о ней вспоминаю. И горло саднит. При всем том, что после отравления желание снова почувствовать расслабление от «П.А.» поутихло, мне все же недостает его… и его распространителя, со всем прилагающимся, тоже. Очень…

— Ты хочешь поговорить с ними? — неожиданно, отвлекая меня от впечатляющего действа, спрашивает Эдвард.

— Поговорить с кем? — оборачиваюсь к нему, доставая с тарелки еще один канапе.

— С моими женами.

Пусть говорят, что второй раз в одну и ту же реку не войдешь, но я доказываю — можно. Потому что второй раз чуть не давлюсь едой. Он специально говорит о таком, когда я ем?

— Зачем? — прочистив горло и поскорее запив острые крошки остатками коктейля, недоумеваю я.

— Можешь спросить у них про меня.

— О том, куда прятаться во время твоих дебошей? — со смехом фыркаю я.

А вот Эдвард, похоже, шуткой это не считает. И даже того, что мы нарушили правила «вы», не замечает. Черты его лица, прежде ко всему довольно безучастного, его глаза, весь его образ — суровеют. Слишком сильно, дабы списать это на «показалось».

— Домашнее насилие, Изза, одно из главных направлений, с которыми борется мой фонд.

Я немного теряюсь.

— А второе?..

— Наркотики.

Спрятать глаз не успеваю. Я очень хочу, но не успеваю. Аметисты ловят их и притягивают к себе. Держат, как марионетку на веревочках. И по-настоящему жгутся, хоть все уверяют, что камни гореть не могут.

Не знаю, почему мне разом становится не по себе. «Пыль», как и все остальное, мое личное дело. Я имею на него права так же, как на спиртное, сигареты и секс с тем, с кем захочу. Законно или нет, не особо важно. Удовольствие и спокойствие, что они дарят, мне еще никто не подарил…

— Я знаю, по какой причине ты оказалась в больнице, — мужчина снова переступает через условность, считая, видимо, что будет так более убедителен — признать стоит, удается. Он выглядит… не так. Почти по-хищному, хоть и невероятно, что для него такое возможно.

— Я не колюсь, — вздергиваю голову, с остервенением дергая рукав костюма. Поднимаю его, демонстрируя Каллену ровную и чистую кожу. Белее нужного, правда, но это не важно… важно, что на венах нет узлов.

— Это очень хорошо, — серьезно произносит он, — значит, тебе будет легче закончить и с порошком.

Демонстративно отвернувшись, ничего не отвечаю. Беру в руки почти полностью пустой бокал с «Мэри», ненавидя пальцы за то, что подрагивают. Смотрю, стараясь не замечать пристального внимания Каллена, на бармена. Но его трюки больше не цепляют. Я их почти не вижу.

— Все в порядке? — тихо спрашивает Эдвард.

— А почему должно быть не в порядке?

— Ты бледная, — с недовольством замечает он. Еще тише.

Поражаясь масштабу его глупости, решаю сразу же опровергнуть предложенную теорию. Поднимаюсь со своего места, одергивая кофту костюма. Чуть-чуть ведет, но не страшно. Я помню, что бывало и хуже.

— Я хочу потанцевать, — оглядываясь на своего спутника, сообщаю. И строю гримаску, желая подразнить его, — можно?

Впрочем, возражений, которые я хочу услышать и оспорить, не наблюдается. Эдвард согласно кивает, правда, поднимается следом за мной.

— Вы тоже танцуете, Вампир? — с глупой ухмылкой спрашиваю, двигаясь в сторону танцпола.

— Я посмотрю на вас, Изза.

Пожимаю плечами, пробормотав что-то неопределенное. И вливаюсь в гущу людей, двигающихся под хорошую электронную музыку, чувствуя себя, наконец, в своей стихии. Не так давно в этом самом баре — может, недели две назад — мы отдыхали с Джасом, и танцпол тогда был наш. Как и вся вечеринка.

Подняв руки над головой, с блаженством вытянув их, я отпускаю себя. Забываю про Каллена, следующую пятницу, танкетку и даже Бесподобного. Отдаюсь танцу, прижимаюсь к нему, наслаждаюсь теми ощущениями, что он дарит.

Помню лишь про «Кровавую Мэри» и ее незабываемый, чудесный вкус. Про ее сладкие переливы и приятное жжение во рту от водки. Помню вкус палочки сельдерея… и канапе. Крольчих.

Одна песня сменяет другую, одни прожекторы отключаются, уступая место другим, и танцпол загорается фиолетовым цветом вместо розового. Очень красивым…

…Я выдерживаю, наверное, четыре композиции — особо не считаю. Просто в один из припевов, когда вместо слов вступают электронные гитары, легкомысленно кружусь на месте, представляя, как красиво бы разметывалось мое платье, предпочти я его штанам. И, похоже, слишком зацикливаюсь на сравнении…

Пол — цветной, горящий, яркий — до сих пор бывший плоским и неопасным, накидывается как кобра. Разевает пасть, намереваясь проглотить меня — всю, целиком. С трудом удается избежать встречи…

— Ты что? — испуганно зовут рядом, со спины, пока ставят меня обратно на ноги. — Изза, что такое?

Пол пропадает… вернее, остается, но размазанным фиолетовым пятном. И бар, и стулья, и люди — все нечеткое, все, издеваясь надо мной, смазывается, соединяется в единую пеструю массу.

— Кружится… — недовольно выдыхаю, морщась.

— Голова кружится? — Эдвард придерживает меня за талию, заставляя посмотреть на свое лицо. И я смотрю, лишний раз доказывая себе, что ничего толком не вижу.

— Да…

Он глубоко вздыхает, потирая свободной рукой мое плечо.

— Потерпи. Сейчас.

Не понимаю, как оказываюсь на диванчике, которыми уставлено все пространство вдоль стен. Они обычно заняты, на них обычно всегда люди, и эти люди слишком увлечены собой, дабы заметить кого-то и уступить место. Но факт остается фактом — эта кожа именно тех диванчиков. И я на ней сижу.

— Ложись, — наставляет Каллен, почти силой заставляя меня послушаться. Сбрасывает что-то на пол, помогая удобно устроить голову.

Диванчик небольшой — мои ноги свешиваются, не в силах уместиться, — и узкий, так что Эдварду приходится присесть рядом, как совсем недавно возле столика.

— Тошнит? — спрашивает он, убирая волосы с моего лица. Не вижу аметистов, но слышу в голосе озабоченность. Хоть, конечно, сосредоточенности в нем больше.

Я прислушиваюсь к своим ощущениям.

— Чуть-чуть…

— Сейчас пройдет, — уверяет мужчина, потирая мою руку, — постарайся расслабиться и дыши спокойно. Со мной. Дыши со мной.

Подвигается чуть ближе, так, чтобы я слышала дыхание. И показывает то, о чем говорит.

Сначала у меня не получается — слишком часто, слишком быстро делаю свои вдохи, опасаясь, что задохнусь. Но потом, постепенно, темп выравнивается. И мне становится легче.

— Умница, — хвалит меня Эдвард, говоря нежнее, — вот видишь, все получается. Полежи спокойно, я сейчас вернусь.

Прикусываю губу, когда пропадают рядом все звуки, кроме музыки, звучащей где-то вдали, словно через вату и странные постанывания рядом. Их слышно лучше.

Сама не замечаю, как начинаю плакать. От безысходности, от растерянности, от незаконченного танца — черт его знает. Но туши теперь совсем не жалко.

— Тише-тише-тише, — успокаивающе зовет Эдвард, и я снова слышу, что он рядом, — я никуда не делся.

После этих слов нахожу объяснению стонам — они мои. Тихонькие, отчаянные и чересчур тонкие. До сих пор я была уверена, что умею только хрипеть…

— Тебе нужно попить, — мою голову поднимают, помогая воплотить пожелание в жизнь. Держат что-то наготове, дожидаясь, пока я осмыслю, что должна сделать. После пяти глотков (это кофе?) укладывают обратно, удовлетворенно погладив по плечу.

— Вот так.

Мне неизвестно, сколько проходит времени, прежде чем начинаю четко видеть, правильно воспринимать реальность и происходящее в ней. Это с равным успехом могут быть как полторы минуты, так и час. В разных случаях облегчение наступает в разное время.

— Я хочу уйти, — прошу, неуверенная, что кто-то услышит.

Но слышат.

— Конечно. Ты сможешь сама?

Я неопределенно пожимаю плечами, но от рук Эдварда уворачиваюсь. Медленно сажусь, потом медленно встаю. Он делает все это вместе со мной, готовый, если нужно, подстраховать.

«Я — твоя страховка» — неожиданно вспоминается. И сегодня у меня, хорошо это или плохо, есть возможность увидеть наглядное подтверждение этим словам.

Худо-бедно, но до выхода мы добираемся. Каллен даже успевает забрать пальто, одно из которых накидывает мне на плечи.

На улице дышать становится легче. Ветер — тот самый, холодный, пронизывающий — притупляет остатки головокружения. Иду увереннее, хоть предложенной ладони мужчины не отпускаю.

Знаю, завтра с утра пожалею обо всем, что было, и буду корить себя за проявленную слабость — я не имею право трогать его и позволять трогать себя. В любой ситуации.

Но сейчас, когда уже не просто пол, а асфальт сторожит меня, намереваясь напрыгнуть сразу же, как потеряю равновесие, принципы отходят на задний план. Мне нужно дойти до машины и доехать до резиденции. А потом уже подводить неутешительные итоги…

— Не спеши, — останавливает меня Эдвард, не давая ускориться, — осторожно.

Заботливый… как мило, боже мой… заботливый сорокапятилетний Вампир… с аметистовыми, мать их, глазами!

Почти удается пережить этот вечер без особых потерь — мы уже на парковке. До машины — шагов десять, ее кремовый капот виден впереди и больше не сливается для меня с асфальтом. Но, как и пузырьку, который безбожно потопили, нам мешают.

Сигареты, чей запах прежде был приятным, желанным и не вызывал отторжения, доводят меня до ручки. Тоненькой ниточкой подбираются к носу слева — где расположились две женщины, весело щебечущие о чем-то, пока курят, — и завершают то, чего не удалось бару.

…Я дергаюсь вниз так резко, что даже Эдвард, казалось бы сосредоточенный на моем вертикальном положении, едва успевает следом.

Доселе черный асфальт становится пестрым, когда меня вырывает на него. И его теперешний, обновленный вид, и звук, которым сопровождалось обновление, вынуждают зайти на второй круг. Без возможности отдышаться.

— Изза, — Серые Перчатки гладит меня по голове, как маленькую девочку, пока тщетно стараюсь прекратить столь вопиющее безобразие, вырвавшись от него, — все в порядке, все хорошо… ничего страшного.

Конечно, ничего. Для него. Потому что не его рвет. И не при том человеке, от которого все время хочется сбежать. Как от Ронни…

— Извини меня, — просит, позволяя облокотиться на себя и тем самым удержаться. Собирает в пучок мои волосы, откидывая их за плечи, чтобы не мешали. На женщин, глядящих на меня с отвращением, внимания не обращает — в нем самом подобного нет, — такого больше не повторится.

Я ничего не отвечаю. Не хочу, не могу и даже понятия не имею, что именно должна сказать. Начинает трясти так же, как в прошлый раз, в понедельник, когда впервые увидела Аметистового. Только в этот раз темно не становится, свет не гаснет, и я не засыпаю.

Сейчас поправляют мое пальто, застегивая его самостоятельно и очень быстро, без особых усилий, сейчас медленно, выверяя каждый шаг и переступая через рвоту, доводят меня до машины.

И когда, в конце концов, оказываюсь в салоне и вжимаюсь лицом в кожаную обивку заднего сиденья, я готова сгореть от стыда. Но даже этого не достаточно — я не теряю сознания.

Зато слышу кое-что. Причем произнесенное явно не для моих ушей, потому как тот тон, который был прежде у Эдварда — мягкий, беззлобный, — и который сейчас — жесткий, хлесткий, пропитанный, как густым шоколадным сиропом мой любимый десерт, ненавистью — абсолютно разные.

— Больше никакой выпивки!

* * *
Когда я открываю глаза, никак не желающие этого после долгого сна, первое, что понимаю: здесь есть окно. В моей комнате, вместо репродукции Дали, есть вполне нормальное, человеческое, с толстым стеклом и белым подоконником окно. И свет из него, пусть пока сумеречный, едва заметный, но идет. Окрашивает комнату и простыни, в которые я завернулась, в серый цвет.

Второе, на что обращает внимание сознание, — кровать не моя. Она более узкая, ее покрывала тоньше, а подушки не полукруглые, как мои, а прямоугольные, в хрустящих белых наволочках. И пахнут они не порошком Роз, не раз смешанным с отбеливателем из-за моей неосторожности, а чем-то чужим, незнакомым, нещадно бьющим по рецепторам.

И третье, что довершает мою прострацию, это приветствие. В пустой, всегда жаркой комнате, в которую и Розмари-то заходить старается после обеда, не раньше, приветствие… мужским голосом.

— Доброе утро.

Я моргаю, прогоняя дымку перед глазами — делу помогает мало.

— Что?..

Тишина, занимавшая свой трон всего каких-то пять секунд, снова безбожно свергается:

— Доброе утро, Изабелла, — повторяет мне голос чуть четче и чуть громче. Его обладателю наверняка требуется ко мне нагнуться.

И вот тогда, когда появляется возможность из близи рассмотреть лицо говорящего, узнаю Эдварда. После всего, что вчера случилось, его в принципе сложно забыть.

— Т-ты?..

Он медленно кивает. Подтверждая свои слова, чуть приподнимается и дергает за шнурок в полуметре от моей головы. Загорается маленькая лампочка, и свет, разбавивший, благодаря ей, темноту, отметает любые сомнения.

— Но это же… а ты?.. — я теряюсь. Сопоставляя факты, соединяя воедино незнакомые простыни, лампочку над головой, окно… путаюсь. — Подожди…

Эдвард еще раз кивает. С терпением, каким могут похвастаться не все родители, смотрит на меня, готовый при дозволении объяснить.

Он сидит на краю кровати, возле тумбочки, в фланелевых брюках и трикотажной серой кофте, чей ворот очерчен темно-синей лентой и выглядит еще лучше, чем во вчерашнем деловом костюме. К тому же, на его лице ничего не изменилось — та же продуманная щетина, те же волосы, темные, только чуть более взлохмаченные, и те же глаза. Правда, сегодня в них только доброжелательность, ничего другого. Он свеж и бодр, а я с утра обычно выгляжу хуже зомби…

— Это не резиденция, — подвожу итог я, в конце концов распределив события по нужным пазам.

— Нет.

— А что тогда?

— Моя квартира, — невозмутимо разъясняет Эдвард.

Хорошее начало…

— Зачем? — во мне нет интереса, он мигом пропадает. Просто нужно спросить.

— Если бы я вернул тебя в таком состоянии, Изза, Рональд бы больше не доверял мне, — как прописную истину сообщает мужчина. Его взгляд чуть стынет.

— Доплати еще миллион, — бормочу, выгибаясь и устраиваясь на простыни как можно теснее, — и можешь убить меня.

Неудачная шутка, которую в принципе можно счесть и правдой (но за большую сумму, конечно), на Каллена впечатление не производит. Он делает вид, что ничего не слышал.

— Как ты себя чувствуешь?

— Нормально… я долго спала?

— Восемь часов, — с точностью, которая слишком часто мне неподвластна, докладывает Эдвард, — но что значит «нормально»? Мне стоит вызвать тебе доктора?

Его забота начинает меня нервировать.

— Только если с коньяком, — язвительно отвечаю, отворачиваясь от него, — у меня болит голова.

— Это неудивительно после двух коктейлей, — сухо отвечает Серые Перчатки, — но помочь я смогу.

Обращает мое внимание на стакан с водой и две таблетки на тумбочке.

Это, наверное, единственный раз, когда я без колебаний на что-то соглашаюсь. Сажусь на кровати, вынуждая Аметистового отодвинуться, и принимаю свое лекарство в надежде, что станет легче.

Выносить его общество напополам с похмельем для меня слишком сложная задача.

Хотя за вчерашнее, конечно, стоило бы поблагодарить…

— Спасибо, — пусть считает, что за все. Обойдемся без уточнений.

Поворачивает голову влево и — неужели? — краешком губ улыбается.

— Пожалуйста, Изза.

Я медленно допиваю воду в стакане, одновременно знакомясь с пространством, в котором оказалась. Комната без особых изысков, с высоким потолком, голубоватыми стенами и минимальной мебельной обстановкой. Есть кровать, есть кресло, есть торшер рядом с ним и журнальный столик. А еще — комод, но он, похоже, встроенный. И небольшая картина — из пазлов, вероятнее всего Венеция — напротив кровати.

Все подчиняется светлой цветовой гамме — нарушает ее ярким пятном лишь картина. Но смотрится стильно, признаю. Даже слишком для мужчины…

— Ты отвезешь меня домой? — негромко спрашиваю, решая, что сегодня подойдет и неформальное общение. В конце концов, он сам его начал.

К тому же, этот день в принципе не будет нормальным и желанным для воспоминаний. Все вчерашнее воспринимается через своеобразную призму, и мне в какой-то момент кажется, что это не более чем сон. Все, что было. И то, что есть.

— Конечно. Мы позавтракаем — и отвезу, — тем временем дает ответ Эдвард.

Я морщусь, как только всплывает напоминание о еде. Это — последнее, чего мне хочется.

— Я не голодна.

— Я понимаю. Но немного поесть надо, иначе голова снова закружится.

Аргумент достойный. Состояние, когда вокруг лишь цветовые пятна и нет ничего твердого, на что можно опереться, самое отвратительное из возможных. Хуже мне было только в понедельник…

— Рональд спрашивал обо мне?.. — внезапно интересуюсь, возвращая пустой стакан на полку. И только теперь, когда приходится потянуться вперед, дабы не уронить его на пол, замечаю, что все в том же вчерашнем черном костюме. Только без обуви, босиком. Где искать туфли — неизвестно.

— Я позвонил ему, — успокаивает мужчина, — он знает, что ты со мной.

Неопределенно киваю, свешивая ноги с кровати. Минуя Каллена, поднимаюсь, проверяя, достаточно ли твердо стою, и лишь затем делаю первый шаг.

— Я не ем яйца.

Эдвард встает следом, сосредоточенно наблюдая за мной.

— Это решаемая проблема.

— И блины, — дополняю, оглянувшись на него через плечо.

— Хорошо, — да он издевается! — тогда ограничимся кашей.

— Овсяная!..

— Манная, Изза, — предупреждая мой ход, он закатывает глаза на мое ребячество, — пойдем.

И мне приходится сдаться, как бы неутешительно такое ни звучало. Эта игра с треском провалилась — наверное, теряю форму.

Впрочем, идти бы и так пришлось — нужно найти ванную. А потом сделать соответствующие выводы и признать то, чего признавать не хочется: я обязана Эдварду своим относительно-удовлетворительным самочувствием и тем, что не дал мне снова расшибить голову.

И этот долг, как и любой другой, придется вернуть. В свое время.

Capitolo 6

Лея — вот как ее зовут. У нее медовые волосы до плеч, собранные в элегантную прическу, серые холодные глаза в черной подводке и тонкие, угрюмо сложенные губы. Их цвет — темно-бордовый, неброский, но заметный, — прямое отражение выбранного платья. Чуть выше колена, без оборок и рюш, зато с кружевами. Сверху, переплетаясь, они идут вниз по спине. Подчеркивают стройную фигурку своей обладательницы, скрывая даже внешнюю непривлекательность.

С виду бы я никогда не сказала, кто она такая. С виду бы я предположила, что она одна из тех женщин, которые модным журналам и каталогам от магазинов одежды отдают большее предпочтение, нежели тем, ради кого одеваются — мужчинам. И это потолок. Максимум.

Однако профессиональные способности мисс Пирс, не оглядываясь на это, стоит признать, непревзойденные. Она на своем месте и знает, что делает. В том числе: со мной.

Вот уже как час они с Розмари — та вызвалась помочь — кружат надо мной, обещая превратить в самую красивую невесту Америки. И даже больше — мира.

Не имею ни малейшего представления, как они собираются это сделать, но не мешаю. Стоически, как будто от подобного послушания зависит моя жизнь, позволяю им вымыть мне голову и медленно высушить ее, постепенно превращая в презентабельную прическу. А потом, что самое страшное, выкрасить мои ногти в белый. Стереть к чертям черный и сменить его на белый. Яркий. Прямо по глазам.

Лея — «имиджмейкер мистера Каллена — Лея Пирс», как объявила она по приходу сюда, — приносит большой светлый чехол ближе к десяти. Распускает его замки, высвобождает застежки и снимает защитную ткань, демонстрируя мне платье.

Ждет моего восторга, наверное, я не знаю. Сижу перед большим зеркалом, возле туалетного столика, верчу в руках серебряное колечко, оставшееся напоминанием о наших отношениях с Джасом, и не знаю. Восторженно взмахивает руками лишь Роз — эта свадьба ее мечты, не моей.

Деловитости и профессионализма стилисту не занимать. Догадавшись о моем настроении, она оставляет в покое намерения вынудить из меня улыбку. Прежним тоном, серьезным, сосредоточенным, просит подняться. И приглашает Розмари помочь ей надеть на меня сию красоту. А потом расправить края. А потом повернуть к зеркалу.

При всем том, что я знаю о мистере Каллене — а знаю я о нем после субботнего ужина не так уж и мало — не ожидаю от него правильного фасона наряда. И дело не в суженом верхе и расклешенном низе, не в количестве оборок или мелких деталей: бисеринок, бусинок и того подобного — это все на совести Леи, я понимаю. Дело в вырезах. До сих пор я слышала о том, что женихи более всего любят видеть невест с обнаженными плечами или, на крайней случай, с полупрозрачным лифом. К тому же, решающую роль играет декольте — завуалированное или нет — неважно. Важно — чтобы было.

Но в моем платье — моем платье, выбранном Серыми Перчатками и предложенном Леей, — нет ничего подобного. Оно закрыто — полностью, целиком. Никаких разрезов на спине, вдоль по ребрам, на груди, никаких кружев или просвечивающей кожу газовой ткани. И ничего, абсолютно ничего лишнего. Вырез-лодочка, больше стандартный, чем удивляющий, красивая ткань с едва заметным узором из полупрозрачных белых лилий на талии и широкий, ничего не подчеркивающий, не открывающий ног низ. Как у принцесс в мультиках. Как у Золушки, которую не собираются оприходовать сразу же на момент прибытия в Королевский дворец. Которую везут туда Королевой.

Во всей этой простоте есть свой шарм, есть что-то манящее. Я не могу понять почему, но мне нравится. Я гляжу на себя в зеркало, опустив руки по швам — рукав три четверти, — и не чувствую себя не в своей тарелке.

При всем том, что знаю об одежде, вряд ли смогла бы подобрать что-то настолько же красивое. Мне в голову и прийти не могла мысль, что закрытый наряд способен вызывать куда большее восхищение, нежели изящно изрезанный.

В таких случаях Роз в моем детстве любила говорить: «Все бывает впервые». Согласна.

…За оставшимися приготовлениями слежу внимательнее, чем за всем, что было прежде. Мысленно подмечаю, что выбранные бежево-золотые тени и черная подводка к платью подходят, а румяна делают мою бледность данью моде, не более, оживляя лицо легким румянцем. Лея выбирает из несчетного числа помад, привезенных с собой, светло-розовую с легким блеском и вежливо мне улыбается. Похоже, уже видит, что перестаю сомневаться в ее квалификации.

Последним штрихом к моему новому сегодняшнему образу служат туфли: классические полузакрытые, под цвет и оформление платья, на каблуке. На первый взгляд, как и вся моя обувь — на высоком, в виде шпильки, может быть, чуть потолще стандартной. Но как только надеваю и делаю первый шаг, понимаю, что и здесь заблуждалась: невероятно устойчивый. Мой рост маскирует, но упасть не дает — идеальное сочетание. Особенно при условии грядущего торжества.

На этом утро сборов завершается. На часах — без десяти одиннадцать. Лея с удовлетворенным видом поправляет мое платье, укладывая его как полагается. Достает из своего бездонного помощника-чемоданчика средней толщины бежевый обруч, одевая поверх моей прически, созданной из туго переплетенных косичек и местами выпрямленных, уложенных ровным рядом прядей. Ставит точку на приготовлениях. Кивает на время.

— Идем-идем, — уверяет Роз, поднимаясь с кровати, на которой все это время сидела. На ней светло-серое платье с аккуратным, но красивым вырезом и ожерелье, устроенное на оголенной коже. Волнистые волосы тщательно уложены, глаза подкрашены, губы подведены… Лея не только надо мной постаралась сегодня.

Женщина подходит ко мне, заглядывая в глаза. Краешком губ очень нежно улыбается.

— Ты и вправду самая красивая невеста, Иззи, — восхищенно шепчет, пригладив чуть задравшийся рукав моего платья.

От ее слов во мне просыпается, казалось бы, заснувшее, казалось бы, пропавшее волнение. Напоминает о себе, легонькими покалываниями отдавая в груди. На миг хочется расстегнуть платье и вдохнуть поглубже — оно словно бы стягивает меня, сдерживает. Хотя на деле сидит удобно и достаточно свободно.

Шумно сглатываю, нахмурившись. И Розмари этого хватает.

— Вы не могли бы оставить нас на минуточку? — вежливо просит она стилиста. Благодарнокивает, когда та покидает комнату, и эхо ее каблучков разносится по коридору, затихая в направлении лестницы.

Мы ждем секунд десять, наверное.

А потом Розмари обнимает меня — придерживает за талию, если точнее, боясь помять платье и испортить прическу.

— Изабелла моя, — по-доброму посмеивается, глубоко вдохнув, — с волнением стоит завязывать. В таком виде ты всех ослепишь.

Она действительно думает, что я переживаю из-за того, как меня воспримут гости? Из-за платья?

— Роз… — жмурюсь, надеясь, что на туши не сэкономили и мой макияж не потечет, — мне страшно.

Впервые признаюсь ей так откровенно. Впервые, через столько лет, произношу эту фразу. И верю в нее. И верю тому, что правильному человеку ее адресовала.

— Моя храбрая девочка? Ну что ты…

— Пути обратно не будет, — не отпускаю ее. Не поворачиваю голову, не даю посмотреть в глаза и не смотрю сама. Хоть один взгляд — и все будет кончено. Потеряно.

— Тебе не нужен обратный путь, Иззи, — уверяет меня смотрительница, чуть явственнее удерживая в объятьях, — ты будешь настолько счастливой, если пройдешь весь этот путь до конца, что даже не поверишь. Ты будешь с улыбкой вспоминать этот день еще долгие, долгие годы. Поэтому насладись им и сохрани как можно больше воспоминаний — потом скажешь мне спасибо за этот совет.

Я морщусь. Я молюсь о том, чтобы не размазать все старания имиджмейкера по лицу. И шепчу:

— Конечно…

— Иззи, — Розмари прекращает любые игры, говоря уже серьезнее, хоть и так же мягко, — ты наше с отцом самое большое сокровище, запомни. Такое красивое, такое дорогое сокровище… и никто, кто не достоин тебя, никто, кто не сможет дать тебе больше, чем мы, никогда бы не посмел на тебе жениться. Мы бы ему не дали.

Ну конечно!

— За сверхурочные…

— Не надо, — она перебивает меня, не дав закончить предложение, — не говори сегодня о деньгах. Хотя бы сегодня. Это неправильно.

— Это факт… — упрямо бормочу я, прикрыв глаза. Слезы когда-нибудь высохнут? Я больше всего боюсь, что они покатятся по щекам.

Мне ведь вправду страшно. Мандраж это или крайняя форма волнения — не могу понять. Знаю, что покалывает в животе и отдает в голову. Знаю, что в какую-то секунду ноги становятся ватными.

— Знаешь, что настоящий факт? — Роз заговорщицки подмигивает мне, наконец отстранившись. Заставляет на себя посмотреть. И признать то, что собирается сказать: — Я тобой горжусь.

Удивляюсь — не пытаюсь даже скрыть. Глаза сами собой распахиваются, позволяя Розмари хмыкнуть.

— Гордишься?..

— Очень, — она прогоняет с лица усмешку, легонько, едва касаясь, проведя подушечками пальцев по моей щеке, пока второй рукой молчаливо забирает старое кольцо, пригревшееся на ладони. И я не мешаю ей.

— Ты сделала правильный выбор и однажды обязательно это поймешь, — уверяет. И прячет атрибут моей неудавшейся привязанности в карман. Раз и навсегда.

Хорошие слова накануне свадьбы… это можно считать напутствием?

— А теперь тебе пора, — вспоминая о том, что нас ждут, говорит женщина. Забирает с покрывал мой букет — из белых маленьких розочек, только-только распустившихся, — и дает в руки. Помогает продеть ладонь в петельку, крепко удерживающую цветы в руке.

— Дорогу прекрасной невесте! — громко произносит в коридор, раскрыв дверь наружу из спальни. Выпускает меня из нее, раз и навсегда помогая оставить за спиной репродукцию картины Дали, скомканные белые простыни и серебряные кольца.

Им на смену меньше чем через полчаса придут золотые…

* * *
У Рональда с лица не сходит гордое выражение. Он идет, запечатлев на лице полуулыбку, и вежливым вниманием, а иногда и легкими кивками одаривает всех присутствующих.

Его щеки выбриты глаже, чем обычно, его смокинг изыскан и явно подобран не в последний момент, а черные волосы приглажены до ровного, хоть и естественного состояния. Но важнее всего глаза — черные, внимательные, однако с проблесками радости, как я вижу. Искренней.

Он ведет меня к алтарю, позволив взять себя под руку, и, поглядывая то на букет, то на расположившуюся впереди арку из цветов, прямо-таки излучает удовлетворение. На сей раз все вышло так, как он хотел. Без потерь.

Я молча следую рядом, признавая свое поражение и соглашаясь на игру, которая была затеяна Ронни. Мы завтракали с Эдвардом неделю назад, и я говорила с ним. Еще раз повторила, без намеков, прямым текстом, что не хочу свадьбы. Что мне она не нужна, что я вполне могу остаться старой девой, если нужно, или в крайней случае выскочить за первого встречного, когда придется.

Он выслушал меня, ни разу не перебив. Он даже не думал об этом.

А когда я закончила, подобно точному выпаду кобры или умело рассчитанному удару по голове, отрезвляющего до того, что звезды сыплются с неба, задал свой первый и единственный вопрос:

— Я хуже первого встречного, Изза?

Мне хотелось съязвить, я помню. Хотелось уколоть, подшутить, задеть — все что угодно, на любую тему. Но как только открыла рот, ярким всполохом память осветила события ночи в «Питбуле». Вытащила их на поверхность, отряхнула от пыли…

У Эдварда было множество вариантов и возможностей: для начала бросить меня в баре — не его вина, что я напилась до того, что ноги не идут. Потом на парковке, отшатнувшись, дать вдоволь поваляться на асфальте в луже пестрой рвоты и подумать о своем поведении, потому что договора терпеть подобные ужасы у нас не было. И, наконец, после всех злоключений, если он оказался достаточно терпеливым и снес все, что я делала до тех пор, пока попала в машину, дома мог взять заслуженную награду. Я бы не то что не возражала, я бы в тот момент, наверное, даже ему помогла… мы ведь вступаем в брак, верно? Это оправданно. Это бы считалось первой ночью…

Но ничего не было. Он вытерпел меня в баре, довез до квартиры — своей — и… уложил спать! И завтраком кормил!

Я довела себя до помутнения рассудка, пока выстраивала эту схему в своей голове, ковыряя кашу.

И, конечно же, единственное, что можно было ответить на его вопрос после такой мыслительной ревизии, было:

— Нет. Поэтому я здесь.

Так что нечего сейчас жаловаться на мирскую несправедливость и неземные испытания. Я сделала выбор, приняла решение, запила его сладким чаем — не знаю, сколько ложек было в том напитке, что он предложил мне, но явно не меньше пяти, — и проглотила. Признала.

Вот и иду.

— Degne della corona, — едва слышно, так, что бы приметила только я, произносит Рональд. На его лице все еще полуулыбка, но она застыла, как каменная. Он весь застыл, хоть и идет дальше. Заледенел.

Этой фразы я не жду. Чего угодно, только не этой. Только не с таким смыслом.

«Достойная короны» — надпись на моем медальоне, надетом сегодня, рядом с крошечной детской фотографией. Она на итальянском, но благодаря матери я знаю, как расшифровывается. И это единственное слово, что мне по-итальянски, в отличие от Ронни, известно. Кроме перевода своего имени.

Хочу спросить, с каким умыслом это было сказано. Но передумываю — еще расплачусь…

До лучших времен. Еще будет возможность.

Чтобы отвлечься, скольжу взглядом по ровным рядам свадебных украшений, заполонивших нашу веранду. Белые, как снег. Изящные, как лебеди. И дорогие — баснословно. Неужели Рональд расщедрился? Или, как и с платьем, здесь повлиял вкус Каллена?

Веранда закрыта четырьмя прозрачными стенами, за которыми видно на милю вокруг — я больше всего не люблю это место именно по этой причине, — и каждое из окон разукрашено сверху и снизу морозно-акриловым узором. Привлекает внимание, дополняет обстановку. Украшает.

Сам алтарь — очень бы хотелось, чтобы не жертвоприношений, — располагается в дальнем конце огромной комнаты. Он возле дверей, которые летом всегда открыты — это повелось еще со времен мамы. Они сегодня завешаны полупрозрачными шторами, дабы не бросаться в глаза, и засыпаны цветами — такими же, что собраны в арку. Я вижу их впервые, но благодаря Роз знаю, как называются — канны. Розовые, почти тот же оттенок, что и моя помада.

Стулья присутствующих тянутся от входа, в который мы с отцом торжественно вошли полторы минуты назад, до конечной цели пути. Их не меньше сотни, насколько я могу судить.

Стоило, наверное, утвердить список гостей — я бы не звала такое множество незнакомцев. Но, в конце концов, это право Эдварда и Свона. Это их развлечение, какими бы словами ни называли. Музыка, сопровождающая нас, играет чуть громче — арка близко. И только теперь, когда решающего момента не избежать, а убегать поздно, я наконец смотрю на мужчину, стоящего рядом с ней.

Не на цветы, шторы, украшения или металлические переплетения, не на гостей, чьи лица все равно никогда не запомню… на него. Честно. Открыто.

И тут же сталкиваюсь с тем, чего больше всего боюсь: глазами. А в них теплится восторг… мной? Да нет же… платьем. Ну конечно.

Я не склонна к правильным выводам — с самого детства отец твердил это, — но сегодня, думаю, делаю правильный — по поводу Эдварда. Он очень хорошо выглядит в подобранном костюме: иссиня — черный смокинг, чуть отдающий синевой, со светлой рубашкой — почти под тон моему платью, дополняющим образ штрихом в виде темно-бордового заправленного галстука. С крохотным незаметным камешком посередине… мне уже пора завидовать? Или еще нет?

Рональд осторожно, дабы не испортить такой знаменательный момент, помогает мне подняться на ступеньку, подводящую к алтарю. Снова надевает на лицо прежнее, расслабленное выражение, давая понять в первую очередь Каллену, а затем и всем остальным, как доволен и счастлив, с каким упоением будет вспоминать этот день.

У отца большая ладонь, я знаю это с детства. К тому же, она тяжелая… и даже теперь, при условии, что все старается делать как можно аккуратнее, движения не слишком мягкие.

У Эдварда ладонь больше — я обращаю на это внимание только сейчас, хотя неделю назад именно благодаря ей удержалась на ногах возле бара, — но мою она берет настолько нежно и осторожно, что диву даешься. И только после того, как я вкладываю свою окончательно, держит крепче, как нужно.

Мы поднимаемся на еще одну ступеньку, повыше, и оставляем Ронни и всех гостей за спиной. Меня немного потряхивает от всего того же мерцающего тока, скользящего вдоль позвоночника, который уже научилась различать, который подпитывается характерным ароматом Эдварда, буквально сдавливая горло. Скрывая дрожь, стискиваю зубы, а на губы, для лучшей маскировки, натягиваю улыбку, хоть актриса из меня и никакая.

— Изза, — шепотом зовет мужчина. Таким странным тоном… доверительным?

Я смелею настолько, что еще раз смотрю ему в глаза — прямо в глаза, пусть и секунду.

В них не пробегает ни одной нотки сомнений, ни капли напряжения или, что было бы логично, хмурости, недовольства моей скованностью и отсутствием правильного настроения. Все, что занимает место, все, что важно — призыв успокоиться. Не грубый, не страшный. Легкой волной…

Если я не исполню, он меня не накажет. Он расстроится.

Священник начинает свою заранее заготовленную, миллион и один раз произнесенную речь. Он видел разных людей и разные пары. И запретные союзы видел, и желанные — обеими сторонами, что немаловажно, и такие, что заключались исключительно на правах сделки, когда ни жених, ни невеста намерений отдавать свою руку и сердце не имели… Но такую, как мы, думаю, женит в первый раз.

Не новость, что жених намного старше невесты. Не новость, что невеста намного младше жениха. Нет интересного в том, что деньги сплотили двух людей и свели вместе — пусть даже одному из них они и не принадлежат…

Смысл в другом: в том, что вкладывает в этот брак Эдвард, что хочет получить из него. И что меня он не хочет — как женщину. И что планирует развод — причем развестись будет позволено мне. Изначально обговоренные условия, изначальные принципы, какие-то догадки — все мимо. Я опять в этом убеждаюсь.

— Поскольку ни на что не было указано, что могло бы воспрепятствовать этому брачному союзу, я спрашиваю тебя, Эдвард Каллен, согласен ли ты взять в жены Изабеллу Свон? — тем временем священник, закончив с традиционным вопросом и, соответственно, не дождавшись возгласов — даже мне хочется промолчать, что нонсенс, — продолжает начатое представление. — Будешь ли ты любить, уважать и нежно заботиться об Изабелле, Эдвард? — он многозначительно смотрит на мужчину, с вниманием слушающего его. — Обещаешь ли ты хранить брачные узы в святости и нерушимости, пока смерть не разлучит вас? Если это так, подтверди это перед Богом и свидетелями словами «Да, обещаю».

Серые Перчатки на мгновенье поворачивает ко мне голову, в большей степени демонстрируя левую сторону, на которой играет крошечная улыбка — кроме меня никто не увидит. Аметистовые глаза не лгут. В них то самое чувство, что я пыталась понять, что не удавалось обозвать хоть как-то — долг. Самый настоящий. Он переливается…

— Да, обещаю, — уверенно отвечает он. Ладонь, которая держит мою, чуть-чуть сжимается.

Священник уважительно кивает.

Переключается на меня:

— Согласна ли ты, Изабелла Свон, взять в мужья Эдварда Каллена? Будешь ли ты любить, уважать и нежно заботиться о нём в Господе и обещаешь ли ты хранить брачные узы в святости и нерушимости, пока смерть не разлучит вас? Если это так, подтверди это перед Богом и свидетелями словами «Да, обещаю».

Я слушаю его с нетерпением. Я хочу поскорее проронить «да» и закончить с этим.

Однако в тот момент, когда возможность наконец появляется, теряюсь. Запинаюсь и чувствую, что не могу шевельнуть губами… что до чертиков, до чертиков боюсь такое обещать… это честно? По отношению к нему? Зачем, ну зачем такие слова, такие фразы… сложно было спросить, согласна ли я выйти замуж? И все!

Рональд за моей спиной хмыкает — отрезвляюще, по задумке. Но лишь больше пугает. Я пытаюсь убедить себя в глупости и недопустимости такого поведения, в прямом нарушении правил игры и ребячестве — худшей его форме — и начинаю паниковать. Дыхание перехватывает.

Священник с немым вопросом смотрит на Эдварда, но тот, не проявляя никакого беспокойства, неприметно кивает головой.

Через секунду мою ладонь не столько уже держат, сколько гладят. Легонечко, без какого-либо давления. Легонечко, впуская под кожу что-то целительное. Что-то, помогающее с собой совладать.

— Да, обещаю, — выдыхаю, опомнившись. Достаточно громко, чтобы услышали стоящие рядом и тот, кому эти слова адресованы. Проигрывать, так честно.

Эдвард улыбается мне явнее. Так, будто я сама смогла… будто я, а не он, победила.

— Обменяйтесь кольцами, пожалуйста, — звучит повеление служителя алтаря. В его руках маленькая темно-красная подушечка, а на ней те самые брачные атрибуты, о которых и идет речь.

Только даже в них, хоть свадьба идет по всем традициям, сакраментального мало.

Эдвард забирает то, что поменьше, и мне предстоит взять второе, оставшееся.

Он надевает свое на мой безымянный палец левой руки, ненадолго освободив ее от рукопожатия, а я надеваю на его.

И с удивлением смотрю, что вместо стандартного золотого колечка у меня платиновое, с затейливым микроскопическим переплетением по обоим бокам. А в центре — фигурка, искажающая форму украшения. Небольшая, но очень искусно и четко вырезанная… голубка? Крыло ее.

Что за?..

— Эдвард и Изабелла Каллен, по обоюдному согласию и данным обещаниям, объявляются мужем и женой! — торжественно заканчивает дьявольский обряд священник, мешая ходу моих мыслей. Церемонно поднимает ладони вверх — благословляет.

И добавляет Каллену, когда я преступно начинаю думать, что все самое страшное на сегодня кончилось:

— Можете поцеловать невесту.

Мой инстинкт самосохранения повесился под забором, уверяю. Вообще мой страх. Он был здесь секунду назад, он терзал меня и щекотал нервы, он играл, как хотел, на мыслях и чувствах, мешая сосредоточиться и довести роль в спектакле до победного конца.

А теперь — пусто, теперь — чисто. Или я, по крайней мере, склонна думать, что это так. Потому что без опаски, даже с дерзостью, смотрю на Эдварда. Не дрогну — до конца, так до конца.

— Изза, — беззвучно произносит мужчина, подступая ко мне на полшага ближе. Наклоняется… и целует. Достаточно долго. В лоб.

Когда он отрывается, находит меня полностью опешившей. Подготовившись к известному, я многого ожидала, но не такого. Нет.

За спиной раздается гром аплодисментов, и те, что слышны лучше всего, находятся справа от меня, с мест Рональда и Розмари. Они здесь. Они на меня смотрят.

Эдвард разворачивает нас к гостям и спуску с возвышенности арки, по-прежнему не передвигая руку из моей ладони никуда дальше. Талии, плеч — ничего не видит. И уж тем более спины. Держит только там, где я разрешила.

Как только преодолеваю две ступеньки, ведущие к твердой земле, сразу же попадаю в объятья Роз. Теперь смотрительница обнимает меня увереннее, не совсем так, как в комнате. И запах ее духов куда сильнее — перебивает калленовские.

Прижав меня к себе, женщина шепчет на ухо, делая вид, что просто поздравляет:

— Degne della corona, — но не мне. Кивком головы указывает на Аметистового.

* * *
Празднество идет своим чередом. На веранде достаточно места и красивых видов, подкрепленных хорошо продуманными украшениями, к тому же здесь все еще остаемся мы. Незнакомые люди, которых, надеюсь, я вижу первый и последний раз в жизни, подходят со своими поздравлениями. У некоторых в глазах призрачное понимание происходящего — не в том направлении, конечно, но хоть какое-то, — у других наоборот, восхищение и ликование, они поздравляют от души, они нам верят.

Я не предполагала, что будет такой размах. И не предполагала, что настолько терпеливо буду все это сносить. Сначала там, в столовой, во время банкета, а теперь здесь, курсируя из одной комнаты в другую.

Меня передают от гостя к гостю, причем иные позволяют себе даже притронуться ко мне — легко, по-дружески, но все же, — и желают счастливой жизни, долгих лет и прочих, прочих ненужных благ.

Я молчу и не давлю улыбок, за что, наверное, они считают меня невежливой. Зато выручает Эдвард, неотступной тенью, где бы я ни находилась, следуя рядом. Первые минуты я оборачивалась, теперь нет. Знаю, что он за спиной. И каждый раз, когда очередной мужчина или очередная женщина, а может и вовсе пара, заканчивают свой тост, радушно принимает их поздравления, ответно благодаря. Ему настолько легко и непринужденно это удается, что я, даже заготовив бы речь, не справилась.

Поэтому и не мешаю.

Мимо время от времени снуют официанты, предлагая шампанское. У нас обоих с Эдвардом оно в руках. У меня тонкий бокал и у него — мы оба почему-то предпочитаем держать левой рукой, с кольцами, крепко прижимающимися к стеклу. Но глотка никто так и не делает — хоть под тост поднимаем их вверх, а затем чокаемся. С хрустальным звоном.

Он следит за мной, я знаю. Своим бдительным, приметливым взглядом. Но нарушений нет и вряд ли будут — я не в настроении. А он пусть считает это свадебным подарком.

В конце концов, устав от толкотни и череды сменяющихся лиц, я принимаю решение подышать свежим воздухом.

Не считая себя обязанной и не считаясь ни с какими правилами этикета, бросаю гостей на полуслове, оставляя им Каллена. Выхожу с веранды, в прихожей обнаруживая свое черное пальто, оставленное здесь еще несколько дней назад, и без раздумий, подходит к наряду или нет, накидываю на плечи.

Свежий воздух помогает снять напряжение. И усталость. И недовольство.

Я часто и глубоко дышу, отойдя на безопасное расстояние от светящихся окон. Замираю у стены дома, возле черного выхода, почти автоматически пробираясь рукой к карманам. На счастье, полупустая пачка сигарет в них все же имеется.

Я делаю первую затяжку, облокотившись на кирпичи, и чувствую себя более-менее человеком. Легкий дымок, скользящий по безмолвным камням вверх, растворяется в темноте. Я слежу за ним с особым вниманием, но ничего не вижу.

А потому, когда сигарета выкурена, беру следующую. Такое спокойное и одновременно захватывающее представление мне нравится. Вот на что буду смотреть часами…

— Запретное действие, — раздается голос из-за спины. Пугает меня, заставляя вздрогнуть и едва не уронить драгоценную, одну из последних, никотиновую палочку.

Оборачиваюсь, но никого не вижу.

И только когда смотрю вперед, вглядываясь во тьму, из нее прорисовывается лицо. Женское.

Здесь плохо видно, но мои глаза к темноте почти привыкли, потому кое-что разглядеть могу в чертах незнакомки: прямые высокие скулы, ярко подведенные глаза и волосы. Длинные, волнистые, чуть короче моих. Они элегантно расположились на плечах, едва ли не приклеенные в такой позе кувшином лака.

— Не знаю вашего имени, — пожимаю плечами, даже не пытаясь искать совпадений или предлагать варианты.

— Конти, — весело сообщает девушка (насколько я могу судить по голосу), — но то, что ты делаешь, оттого не менее запретно.

Господи, я что, притягиваю ведущих здоровый образ жизни? Или все борцы за него теперь переключились с мировой пропаганды на меня одну?

— Отберешь у меня? — не церемонюсь, помня, что она первая перешла через грани приличия, вторгшись в мое личное табачное пространство.

Конти с усмешкой качает головой.

— Еще чего.

А потом спрашивает:

— Огоньку не найдется?

Необычный поворот.

— Действие же запретное? — я изгибаю бровь.

— Для тебя.

— Почему же?

— Потому что вышла замуж, — незнакомка хмыкает, принимая протянутую мной зажигалку. Во мгле вспыхивает маленький огонек и сразу тухнет, прожигающим снарядом пролетев по сигарете. У нее она тоньше и, кажется, ароматическая. Здесь теперь не так успокаивающе пахнет.

— Я одна из Его курю, — нехотя сообщает мне она, так же, как и я, наблюдая за путешествие взвивающегося к крыше дымка, — без сигарет начинаю вены резать.

Я уже откровенно ничего не понимаю.

— Из «Его»?

— Эдварда.

У меня в голове медленно складывается правильная картинка. Не хватает одного пазла для того, чтобы заявить, будто все готово. Может, сигареты активируют мыслительную деятельность? В самом зале я бы никогда так быстро не расставила все по местам.

— Эдварда?.. — интересуюсь, делая акцент на том, что важно мне лично.

— Каллена, конечно же, — она закатывает глаза, — твоего теперь.

Вот и сошлось. В точку.

— Я говорила, что не хочу никого из вас видеть, — враждебно заявляю, запахнув пальто. Оно вполне может быть измазано и испортит платье, но мне до этого предположения никакого дела.

— Можешь сделать вид, что меня здесь не было, — дружелюбно предлагает Конти. Затягивается, как истинный мастер, очень глубоко, я бы уже закашлялась.

— Он тебя пригласил?

— Нет.

— Не приглашал? — здесь я упускаю порядок событий. Одно, накладываясь на другое, путает все первые.

— Нет, не приглашал, — девушка отвечает мне полным предложением, видимо, лелея надежды, что я пойму так быстрее, — он обычно не зовет меня. Для вас есть Соф и Аура, они справляются лучше.

— Для «нас»?..

— Новеньких, — на меня оглядываются с легкой ноткой пренебрежения, но в большей степени все же с проступающим интересом, — Платиновых Птичек.

Ее тон, как и поведение, мне не нравится. Припоминаю то, как Эдвард неизменно вежливо и терпимо себя ведет, и начинаю сомневаться, что она была-таки его бывшей. Уж слишком разительна разница между ними — Конти скорее напоминает меня. Или здесь имеет место тяга в принципе именно к таким девушкам?

— Зачем ты пришла?

Она морщится, со смешком выпуская изо рта дым — вонь этой ароматической дряни мне уже осточертела.

— Увидеть тебя.

Потрясающий ответ.

— Для чего?

— Для информации. Ты очень занимательна.

Я хмурюсь, стрясая лишний пепел.

— Откуда вывод?

— По поведению. Дерзишь великолепно.

Я кидаю на пол наполовину докуренную сигарету, энергично носком туфли уничтожая горящую часть окурка. Чудом не задеваю платье, когда грязная земля подскакивает вверх, почти касаясь подола.

— Я понимаю, почему он тебя не зовет, — с наглой улыбкой заявляю, высокомерно вздернув голову, — и советую тебе поскорее убраться. Я расскажу.

Конти хихикает моей тираде, снисходительно покачав головой.

— Я сбегать умею, поверь мне. Даже от него. Но у тебя не получится.

Смешок, вырвавшийся у нее, горький:

— Даже туда, — и указывает сигаретой вверх, к небу.

Ну все, на сегодня для меня представлений достаточно.

— Беги куда хочешь. У тебя пять минут, пока я дойду до веранды.

И разворачиваюсь. Не смотрю в глаза, не жду ответа, не показываю, что слушаю. Ухожу. Не оборачиваясь.

А вслед раздается чуть приглушенные ветром слова:

— Синий цвет он ненавидит, так что белье только красное. И слова послаже, Птичка.

Я полна негодования. Полна злости и ярости — во мне их больше, чем когда выходила сюда. Целенаправленно, не обращая внимания ни на что и ни на кого, кто не относится к нужному человеку, иду вперед. Мимо окон прохожу с каменным лицом, без особого желания, но анализируя напутствие девушки напоследок.

И то, что адекватно понять предложение не удается, заводит еще больше — мое платье скоро воспламенится.

— Изза! — делаю только шаг на порог, только прикрываю за собой дверь, а уже слышу, что он здесь. Перемещается в точности как вампир, жуть берет.

— Отпразднуем мой приход? — язвительно спрашиваю, скидывая пальто. Оставляю его на полу, переступая. Возле зеркала поправляю тоненькую прядь, выбившуюся из прически.

— Где ты была? — Эдвард поднимает безбожно брошенную мной верхнюю одежду, кладя на столик перед входом.

Я кидаю на него мимолетный взгляд в зеркало, но этого хватает. Я вижу морщинки — там, где обычно и беспокойство в глазах. И это беспокойство вынуждает немного, но сбавить обороты. Я не могу адекватно мыслить и виртуозно ругаться, когда так смотрят.

— Дышала воздухом.

Мужчина ловким движением вынимает из кармана мою не выкуренную до конца пачку. Там осталось две сигареты из двадцати.

— Свежим воздухом? — сухо осведомляется он. И этот тон меня задевает.

— Им самым, — пожимаю плечами, качнув сама себе головой. Вступает в силу решение выполнить обещание, данное незнакомке и не позволить скрыться без последствий. — Только я не одна им дышала.

Он скуп на эмоции, я знаю. А уж тем более на их доступное зрению выражение. Но, как правило, по глазам и губам все предельно ясно — как сейчас.

Удивлен.

— С кем же? — напрягается, или мне кажется? У него что, даже есть теории?..

— Она назвалась «Конти». Другого имени я не знаю.

Его глаза становятся больше, зрачки чуть-чуть, самую малость, сужаются — дань хмурости.

— Ты видела Константу?

— Да.

— Здесь? На территории?

— Да, — заверяю, второй раз соглашаясь без единого дополнения. Факты оставим на десерт.

Не успеваю окунуться обратно в действительность, как из зеркала на меня смотрят не только собственные глаза, но и аметистовые. Чуткие.

— Что она тебе сказала? — тише прежнего спрашивает Эдвард.

Больше сил, чтобы так открыто выражать свои намерения и смотреть в самое нутро глаз, у меня нет. Потому судьбу не испытываю, делая вид, будто заинтересована серебряной окантовкой зеркала.

— Что ты ее не приглашал. Или все же приглашал?

— Ты не захотела, — напоминает Каллен.

Значит, правду сказала. Возможный вариант.

— Так или иначе, она здесь. Была…

— Насколько я ее знаю, уже нет.

— Вполне может быть. Она об этом говорила.

Мы оба замолкаем, почти синхронно. Я по-прежнему не поднимаю глаз, а потому не вижу, что происходит. Но, судя по звукам, особо важных действий нет.

— Изабелла, — впервые за все время после того, как я дала разрешение сокращать мое имя, мужчина предпочитает ему полное. Бережно, стараясь не прикасаться слишком явно, вынуждает меня повернуться к себе лицом. И длинными пальцами, осторожно, приподнимает его за подбородок вверх. Просит на себя посмотреть.

Я становлюсь смелее, раз решаюсь. Прямо на глазах.

— Верь мне, — уговаривает, озвучивая просьбу, — тому, что делаю для тебя, и тому, что говорю. Если ты не будешь верить, не будет смысла.

Вечер неоднозначных высказываний, верно? Эта свадьба не могла быть хуже.

— Чему верить? — заторможено вопрошаю, хотя ответ особо знать и не хочу. Смотрю на него скорее с усталостью, нежели с любопытством. И вряд ли он не замечает этого…

— Кольцу, — озвучивает он, чем запутывает меня еще больше. Но затем сразу же объясняет, — пока оно твое, я тоже твой, Изза. В любое время суток, при любых обстоятельствах, как бы все плохо ни было. И я всегда смогу тебе помочь, если ты попросишь.

Он говорит с чувством, переходя с шепота на нормальный голос. Он держит меня, не отпуская, и заставляет увериться в правдивости сказанного, подкрепляя каждое слово огоньком, что горит в аметистах. Завлекая им.

Сам себе верит — а значит, и я, по идее, должна.

А нас с табачным дымом такое лишь пугает…

— Ты мне не поможешь, — со всей серьезностью говорю, признавая недостижимость подобной просьбы, потребованной Эдвардом.

— Проблемы решаемы. Все.

— Есть те, что нет.

— Есть, случается. Но в основном — да, — Каллен упрямо гнет свою линию. Он еще во мне не разочарован. Он еще строит какие-то надежды.

Уверена, потом скажет мне спасибо за прерывания этой беседы и отрез себя самой от возможности к новым глупостям. По крайней мере, это честно. А честность входит в брачный кодекс, верно?

— Моя проблема здесь, мистер Каллен, — без улыбки демонстрирую ему обручальное кольцо, поворачивая той стороной, где голубка, — и теперь уже поздно что-либо решать.

Отстраняюсь от него, сделав шаг назад.

И, раскаянно хмыкнув, возвращаюсь обратно в гущу праздника — он вроде как в мою честь.

* * *
Телефон, лежащий на краю стола, возле бокала с апельсиновым соком, загорается ярким светом. Вибрируя, он сдвигается чуть-чуть влево. И, задевая стеклянную поверхность стакана, привлекает внимание своего обладателя.

Эдвард извиняется перед Розмари, с которой до сих пор говорил, и отвечает на звонок. Польщенная такой вежливостью, женщина, выходя из-за нашего столика, загадочно улыбается мне. И, не мешая вернуться на свое место, направляется к Рональду — судя по виду, ей есть что ему сказать.

Не создавая лишнего шума, но притом не особо заботясь о его существовании, подхожу к элегантному белому креслу — точной копии того, что занимает и мистер Каллен, — и сажусь на него. На нашем столике, отодвинутом туда, где прежде была венчальная арка, нет спиртного. Зато соков — все разновидности. И впервые в жизни такое положение дел меня утешает.

— Малыш, это все ерунда. Я могу привезти тебе новую, точно такую же, если захочешь. Отсюда, — пока тянусь за манговым соком, пристроившимся под боком у абрикосового, краем уха слышу разговор Эдварда. Не понимаю ни слова из произнесенных, однако язык узнаю — вот он, норвежско-немецкий. Вот он, истинный русский — такой, как и уверяла меня Роз после своей кратковременной поездки.

Наливаю оранжевую жидкость в бокал, очень стараясь не пролить лишних капель на платье, оно чудом уцелело после грязных кирпичей и заношенного пальто. Негоже будет испортить такое везение каким-то соком.

— Мы еще поговорим, хорошо? Я тебе перезвоню, Каролина.

Звонок сбрасывается, дисплей гаснет. Возвращая мобильный на прежнее место, Каллен хмыкает — смешливо.

Я делаю первый глоток, задумчиво глядя на него.

— «Каролина» — что это значит?

Мужчина оглядывается на меня, словно бы только что заметив. Но в отличие от человека, который совсем недавно был задет подколками и выведен из равновесия поведением, что осуждает, не злится. В нем нет ничего, что должно насторожить меня или указать на свое место.

Вся та же мягкость, истинно бархатная, все та же терпимость. Бесконечная. Может сложиться впечатление, что ни о чем получасом ранее мы не говорили. Что я придумала все это.

— Это имя, — тепло произносит он. Уголки губ подрагивают.

— Как «Кэролайн»?

— В американском варианте. Но по-русски она Каролина.

Я принимаю такое объяснение. Делаю еще один глоток, расслабленно устраиваясь на спинке кресла.

— Она — следующая в списке?

Эдвард складывает руки на груди, практически зеркально повторяя мою позу.

— В каком списке?

— «Платиновых птичек», — я копирую тон и то выражение лица, с каким произносила эти слова бунтарка-Конти. Ничуть не изменяю их, ничуть не подстраиваю под нужный лад. Если честность играет для него важную роль, если он предпочитает откровения и просит меня говорить то, что думаю на самом деле, веду себя правильно.

— У меня нет никаких списков, — брезгливо замечает Эдвард, дослушав до конца. От прозвища, что озвучиваю, явно далеко не в восторге, — тем более «птичек».

— Не верю, — ехидно заверяю, вздергивая вверх руку с новообретенным кольцом, — здесь птица. Из платины.

Мужчина медленно кивает мне, как неразумному ребенку. Без сокрытия демонстрирует и свою ладонь.

— Мое так же платиновое, Изза.

— На нем нет фигур, — критически замечаю, оглядев один из связавших нас атрибутов брака, принадлежащий Каллену. Его кольцо чуть толще, чуть шире. И переплетений намного меньше, чем у меня. Стиль более сдержанный, более серьезный. Но оттого не менее красивый, потому как дополняет ювелирное изделие замысловатый узор.

— Мне они не нужны, — разъясняет Эдвард.

— А мне нужны?

— Да. Они часть твоей страховки.

Я закатываю глаза. Почти залпом осушаю оставшийся в стакане сок, не желая отвлекаться на него во время зарождающейся беседы — самой долгой на протяжении всех дней, что я знаю о существовании этого человека.

— И что они значат? Эта птица, например?

- περιστέρι.

Я удивленно изгибаю бровь.

— Что?..

— «Голубка». Эта птица — голубка.

Перестаю понимать, что здесь происходит. Прежде уверенно удерживая первенство, теперь теряюсь. Загадки уже осточертели, но оттого желание отгадать их лишь растет.

— Это по-русски?

Эдвард мягко усмехается — ни одна мышца на лице не вздрагивает, только глаза выдают. В отличие от меня он не боится и не стесняется прямых взглядов.

— По-гречески.

Вот как. Значит, одним языком дело не кончилось.

— Это код?

— Не более чем обозначение.

— Вроде «Мое, не трогать»?

Каллен поглядывает на меня без особого одобрения. Но запястья касается, будто бы случайно.

— Вроде «Не для шалостей, знает себе цену».

Я горько усмехаюсь ему, найдя искомую неизвестную в этой фразе. Под свою ситуацию.

Да, цену я знаю. Себе знаю. Не знаю лишь, высоко это или низко, может мизерно, а может по-царски — прежде с подобным не сталкивалась, но звучит мерзко. Правда в принципе всегда мерзко звучит.

Я возвращаю стакан на стол, с радостью замечая, что ничего не пролила. С рассеянным вниманием, думая о словах Эдварда больше, чем о том, что вижу перед глазами, наблюдаю за перемещениями гостей.

Какие все же красивые у женщин наряды — я редко такие вижу (возможно, потому что не бываю на мероприятиях Ронни). Да и сами они привлекательны, хоть в большинстве своем старше сорока — изящные, стройные, с безупречным вкусом и макияжем… и ведут себя абсолютно естественно, уважая мужей — тех самых старцев, про которых так любили шутить мы с Джаспером, — но не подстраиваясь под них. Позволяют брать себя под руку, с улыбкой разговаривают… и никого, что глаза холодные, не волнует. Видимость равных отношений, где каждый знает, чего хочет, сделана прекрасно: счастливая пара, сказали бы…

На мгновенье, на одну единую секунду, особо не желая этого, я представляю на их месте себя. В таком же темно-фиолетовом футляре, с такой же королевской диадемой, с клатчем, отделанным дорогими камушками… и то, как вместе с мужем посещаю такие приемы. Как веду себя, как говорю. И как выгляжу.

— Зачем было это устраивать?

Я не поворачиваю к нему голову, но слежу боковым зрением. И вижу, что слушает.

— Что именно, Изза?

Как никогда разговорчив. Даже тогда, у себя в квартире, больше молчал. Неужели искренне наслаждается этим вечером?

— Свадьбу с таким размахом.

Эдвард наливает себе еще сока. На этот раз — гранатового.

— Это твой день, и он должен быть запоминающимся.

— Хватило бы нескольких фотография для воспоминаний.

Мужчина смотрит на меня нестрого, со снисхождением. Но аметисты грустнеют.

— Тебе совсем не понравилось?

Ну вот, обсудим еще и это. Добавим дров в костер.

— Понравилось, — отрицаю, покрепче прижавшись к спинке стула, — мелодичная музыка, розовые канны, платье — очень красивое…

Мои рассуждения его лица не освещают. Мрачнеет больше, хоть и старается не показать этого.

— Изза, ты отказалась утвердить список гостей и меню. Ты отказалась участвовать в организации. Поэтому я и дал управление в руки мистеру Свону.

Он думает, я обвиняю? О господи, да совсем же другое хочу сказать!

— Мне не нужно было всего этого. Хватило бы росписи на крыше небоскреба — здесь Лас-Вегас.

— То есть сорокаминутное торжество подошло бы больше?

— Конечно. Я ненавижу приемы.

Эдвард отворачивается от меня влево, усаживаясь прямо. С моего ракурса видно, как заостряются скулы и суровеет лицо.

— Это несвоевременная информация. Если ты хочешь, чтобы было по-твоему или желаешь что-то в запланированном формате, нужно говорить мне. Это стоит запомнить.

Его тон, изменившийся не в лучшую сторону, хоть все еще остающийся уважительным, не нравится мне больше всего. Наверное, поэтому и не удерживаюсь:

— Я постоянно говорю, но толку мало.

Я злюсь. Я злюсь так же, как и всегда, краснея. И меня берет обида — на сей раз на Эдварда. Тысячей иголок втыкаясь в мысли, не дает их обдумывать. Мешает.

Я жду ответного слова мужчины, его хода. Я жду и одновременно обдумываю ту колкость, которой отвечу, наиболее ядовитой. Как запущу ее и буду наблюдать. Как попытаюсь пробить выстроенную оборону крепости, где уже видны трещины проблеском недовольства и суровости.

Однако мои планы безбожно срываются Калленом, искореняясь на стадии зародыша. Срываются, когда вместо гневного восклицания он своей ладонью накрывает мою, ту, что с кольцом, предварительно погладив побелевшие костяшки пальцев.

На мой недоуменный взгляд не обращает никакого внимания — руки не убирает. Заглядывает в самую глубину, в самое нутро — слишком нескромно, чтобы выдержать.

Я отворачиваюсь быстрее, чем успеваю подумать об этом. И через секунду, не больше, вырываю из некрепкой хватки ладонь, скинув ее с подлокотника. Поскорее прячу в платье, убирая как можно дальше от прежнего места.

— Я хочу уйти, — заявляю, кое-как сдержав голос. Ощущение, поселившееся внутри, мне не нравится. Мурашки — предвестники дрожи — те же, они словно бы тенью за ним следуют. К тому же, как никогда велико ощущение, что теперь уже не сдержусь — вышло при Роз, вышло у арки, получилось, когда поздравлял с замужеством Рональд (первым, стоило только спуститься с алтаря)… а теперь нет. Теперь уже чересчур сложно.

— Тебе лучше подождать торт, — советует Эдвард. Видит меня как открытую книгу, будто мысли читает — так кажется. Но про слезы, видимо, еще не понимает.

— Долго… — возражаю, безнадежно взглянув на часы, демонстрирующие, что терпеть нужно еще как минимум минут двадцать, — я не люблю сладкое, и я все равно никуда не денусь. Я уже «голубка».

Он присматривается к тому, как я кусаю губы, не жалея уже даже пресловутой помады. Ни слова не произносит, не допускает самостоятельных прикосновений — понимает уже, что я их не люблю.

Поднимается. Заслоняет от меня свет лампы, отбрасывая тень, и выходит из-за стола.

А потом протягивает мне руку:

— Тогда пойдем. Но вместе, миссис Каллен.

Я испытующе смотрю на него, стараясь понять, блефует или нет. Щурюсь даже, для большей правдоподобности…

Но вынуждена смириться с очевидным — нет.

И потому все же подаю ему руку, хотя ни малейшего понятия, что будет дальше, не имею. Сумбурный, сумбурный, будто бы доверху пропитанный алкоголем, день. Я не вижу ни конца, ни начала. Я уже до жути хочу напиться!..

Но не стану — не смогу. Не дадут больше, обещали.

— Degne della corona… — устало шепчу, прикрыв глаза, когда Эдвард по-джентельменски подает мне пальто в прихожей, — degne della corona, мистер Каллен…

Capitolo 7

— Включи печку.

Эдвард удивленно вскидывает бровь. Я впервые вижу это так явно, без какой-либо возможности списать на «показалось». Меньше чем полчаса назад с таким же выражением на меня смотрел Рональд, но с ним все давно ясно. К тому же, когда он вскидывает бровь слева, правая часть его лица безучастной не остается.

— Тебе холодно?

— Если прошу, значит, наверное, да, — язвлю, посильнее укутавшись в пальто, захваченное из дома. Оно такое же тонкое, как и платье. И то, что совсем не изменилось с прошлой недели, когда я в пижаме под ним сбегала к Джасперу, не трогает. Сейчас холодно. Сейчас оно слишком тонкое.

— Как скажешь, — Эдвард-таки включает печку. На максимум. И направляет вентилятор с ней в мою сторону.

Почти сразу же становится легче. Я уже не сжимаю пальцы так сильно и в окно смотрю, не мечтая о том, как бы увидеть дом и представить себя там, под стеганным теплым одеялом.

Эти мечты… они простые, бесполезные. В них нельзя уловить что-то непозволительное или обвинить в несбыточности… такие мечты хорошие. Но даже им нет места в планировании побега, как бы сильно ни хотелось их выделить.

Первое и самое главное правило: знать, куда бежишь. Потому как если не знаешь, то остальные — «от кого», «как», «зачем» — уже не имеют никакого смысла.

Четкое представление, четкий план. Иначе, как и я, выйдя на улицу с намерением сбежать из ненавистной резиденции как можно дальше, окажетесь в другом месте. С таким же замком.

Я знаю, что Эдвард неизменно вежлив — со всеми, включая меня. Я знаю, что он всегда подает руку, пальто, придерживает дверь — как викторианский англичанин, ей богу. Но это все, что я о нем знаю. К тому же, все перечисленное было в силе до свадьбы. А после?..

Я сегодня уже успела убедиться, что его вежливость на руку не играет. Мне.

— Как ты там говорил?.. — не сдержавшись, бормочу, замечая, что на улице начинается дождь. — Про страховку?

Каллен чуть притормаживает, чтобы оглянуться на меня. Всего мгновенье, но хватает. Я затылком чувствую, что он на меня смотрит. Однако от окна не отворачиваюсь.

— Я — твоя страховка, Изза, — повторяет он, как в тот вечер в баре. С твердостью.

— Неправда, — мотаю головой, озвучивая свой вердикт, — в прихожей ты лишил меня страховки. Ты не сдержалслово.

Не знаю, зачем мне его обвинять. Я вообще не хочу иметь с ним ничего общего, хоть и сижу здесь с таким же платиновым кольцом и в белом платье. В конце концов, хоть на мысленное разделение нас я должна иметь право.

— Что-то случилось между тобой и мистером Своном? — аккуратно интересуется Эдвард.

Своевременно…

Я горько усмехаюсь:

— Я у него родилась девятнадцать лет назад. Вот что случилось.

Смотрю в окно с большим вниманием, чуть ли не с рвением. На глазах закипают слезы, а лить их мне уже надоело. Никогда не думала, что смогу из Беллы, которую Джаспер называл «беззаботной улыбкой», превратиться в «Несмеяну». Розмари говорила, что дело в переменах за эту неделю, в моей общей слабости после передозировки, в моем отвратительном питании — есть вправду не хотелось, совсем. В чем угодно. В чем угодно, кроме принятия того факта, что и сердце разбилось. А клеить некому…

— О чем вы говорили? — Эдвард продолжает начатую мной тему. Неужели его она волнует? Если ушел, не должна волновать. Не имеет право.

— Обо мне, — отвечаю машинально, даже не думая. Стискиваю пальцами легкую материю платья, готовая разорвать ее сразу же, как машина резко дернется или встанет. Вот оно, то самое неконтролируемое желание что-нибудь сломать, испортить, выместить на чем-нибудь безнадежное отчаянье.

Эта картинка слишком свежа в памяти. Я помню каждую секунду того разговора, каждую эмоцию. И то, как раз за разом внутри все разбивалось на части, тоже. Даже с запечатленным услужливой памятью стуком осколков.

Дергаю дверь быстрее, чем понимаю, что автомобиль и так уже остановился. Блокировки нет, и мне без лишних трудностей удается покинуть салон бежевой «Ауди». Поворачиваюсь лицом к безжизненной темной равнине, сделав перед этим пару шагов к густой траве. Сзади — трасса. Сзади — свист проезжающих мимо машин. Одно мгновенье — и все кончится. Все будет хорошо.

Повернуться, ступить вперед четыре шага, обогнув капот калленовской машины и вместе с чертовой голубкой и пытками сознания оказаться под колесами какого-нибудь грузовика. Хочу синий. Эдвард, если верить Константе, не любит синий так же, как ненавидит его и Рональд.

— Изза, — уже всерьез начинаю думать о том, как хорош проскользнувший план истинного побега — безвозвратного, — когда кто-то трогает плечи. Легонько, но заметно. Привлекая внимание.

Что есть мочи сжимаю зубы. Да оставьте же вы все меня в покое! С вашей свадьбой, с вашими признаниями, с переездами из одной клетки в другую! Ничего мне этого не нужно! Заприте меня с моей репродукцией утекающего времени. Я хочу видеть перед собой только ее.

— Изза, — повторяет Серые Перчатки, становясь прямо за мной. Руками, перемещаясь с плеч чуть ниже, обвивает локти. Привлекает к себе. — Тише. Это всего лишь разговор, и он кончился. Мы уже уехали.

Я устало запрокидываю голову. Зажмурившись, с тихоньким всхлипом, без стеснения. И плевать, что утыкаюсь лбом в плечо Аметистового. Что он уже слишком близко.

— Он меня не любил…

Эдвард открывает рот, чтобы возразить, но я не позволяю. Резко поворачиваюсь к нему лицом, изменив позу, и теперь смотрю прямо в глаза, как человек, перешагнувший последнюю грань.

— Он меня никогда не любил, — с большой уверенностью, чем прежде, повторяю я, — за все детство, за все… годы, он ничего… он никогда не говорил… он никогда не давал мне то, чего больше всего хотела, чего просила… эти платья и куклы, они… они никому не были нужны! Я готова была отдать все, чтобы только услышать… а он даже ночами… он даже ночами не приходил, понимаешь?.. Он говорил, что не высыпается…

Это слишком самонадеянно, я понимаю, устроить исповедь посреди трассы и иметь какое-то желание быть услышанной, досказать до конца. Нормальным людям не нужны чужие проблемы, у них хватает своих. И то, что люди только-только обвенчались, отнюдь не делает их близкими, если за клятвами ничего не стояло. Если клятвы сказали потому, что надо было сказать, не меньше, не больше.

Я уже после второго слова перестаю верить, что Эдвард слушает. Не могу остановить этот поток сознания, льющийся, как и слезы, слишком бурно, но все же жду, когда Каллен меня отпустит. Может, ему наскучит быстрее, если я буду причитать громче? И тогда сам, исполняя заветное желание, лицом повернет меня к трассе.

— А сегодня он сказал мне, что любит меня, — вздыхаю, с горем пополам добравшись до конца тирады, — сегодня, в прихожей. Он сказал мне, что любит меня и всегда любил. Что я его дочь, и он мной гордится.

Смаргиваю слезы, все так же, без попыток опустить глаза, глядя в аметисты. Но ожидаемого — даже самого логичного — в них не найти.

Без видимых усилий подтянув меня чуть ближе, Эдвард обнимает уже по-настоящему, устроив руки на спине. Осторожно гладит по черному пальто, не выражает недовольства, когда вытираю слезы об его рубашку.

— Ну конечно же он тобой гордится, — негромко сообщает мужчина, делая вид, что все и должно быть так, как есть. Что я не занимаюсь чем-то постыдным и не падаю в его глазах, когда так по-детски жмусь к нему и плачу, — ты его единственная дочь, Изза. Ты его самая большая драгоценность. Ну конечно гордится, а как иначе? И любит.

— Нельзя полюбить за один вечер… — упрямо хнычу я.

— Нельзя, — Эдвард кивает и на долю секунды его подбородок касается моей макушки, — но детей любят не за вечер и не за два. Их любят с самого рождения и до самой смерти. Даже при условии страшных преступлений.

Я утыкаюсь лбом в его плечо. По-прежнему не делая никаких движений навстречу, даже рук не поднимая, сейчас не хочу отстраняться. Наоборот, предательское желание требует объятий посильнее. До того, чтобы кости затрещали.

Его слова правильные, в них есть смысл, в них истина… но для других. Не всем она подходит, не каждый в такое уравнение подставит себя. Хоть и хочется. Черт, как же хочется!

— Пообещай мне, — отрезая себе путь к еще каким-нибудь откровениям, шепчу, надеясь закончить этот разговор, — что больше ты так не сделаешь…

— Как? — Эдвард чуть наклоняется ко мне. От теплого дыхания покачивается волнистая прядка, весь день не дающая мне покоя из-за задумки Леи поместить ее вне прически.

— Не оставишь меня с ним наедине.

— С Рональдом?

— Да. Не смей.

Чуть-чуть замешкавшись, он все же соглашается.

— Хорошо. Если ты сама меня не попросишь, не стану.

— Не попрошу, — уверенно отрицаю, качнув головой, — нет.

…Эдвард дает мне еще полминуты на то, чтобы взять себя в руки. Не отстраняет, не произносит ничего лишнего, все так же стоит и все так же, не убирая рук, осторожно гладит.

За терпение ему надо ставить памятник, это точно. И за то, что выслушал эту ерунду, тоже.

Напоследок, дабы больше не застало в неправильный момент, я еще раз, все еще стоя в объятьях Каллена и чувствуя его запах, проигрываю в голове всю сцену с отцом. Начиная от просьбы разговора наедине, потом упоминания, как прелестна я была в этом платье и как по-королевски, изящно и достойно держала себя весь вечер… и, наконец, признание.

Он подошел ко мне слишком близко и слишком быстро. Он не обнимал меня, не целовал в лоб, не делал ничего, что могло бы намекнуть…

Он только сказал. Сказал, как отрезал.

А возможности ответить не дал. Потрепал по плечу и удалился. Так же, как и пришел — в смокинге, с черными глазами и пятым, по моему личному счету, бокалом виски.

— Поехали, — наконец говорю, самостоятельно отступая. Хватит.

Эдвард никогда не услышит, как я благодарна ему за эти объятья, но не думаю, что это можно осознать лишь со словесным дополнением. Мне кажется, он понимает. По крайней мере, смотрит на меня мягко и с невесомым «пожалуйста», затаившимся в глубине глаз.

— Поехали, — соглашается и раскрывает передо мной переднюю дверь.

Мы оба, мокрые, оказываемся в салоне. И теперь печка как нельзя кстати, тем более на максимальном уровне. Даже Каллен не спорит.

Выезжая с обочины, «Ауди» без видимых усилий вливается в ряд других машин, которых на этой части дороги будет побольше. Двигаясь согласно правилам, не обгоняя и не замедляя движение, Эдвард направляется в сторону своей квартиры, я знаю.

В прошлый раз не получилось проследить весь путь целиком, только отсюда, когда села-таки на сидение и удосужилась взглянуть в приоткрытое окно, чтобы меньше мутило. Тогда я его и увидела. Тогда мне не захотелось, но указатель запомнила… и цифру.

Загадочно улыбаюсь, наскоро вытерев остатки слез. Хихикаю сама себе, прикусив губу.

Мужчина поглядывает на меня краем глаза с легким удивлением.

— Все в порядке?

— Ага, — киваю, раздумывая, насколько реально воплотить новую задумку в жизнь, — а можно?..

Выжидаю паузу. Выжидаю, пока он сам спросит — так интереснее. После незапланированной истерики во мне всегда слишком много смешливости, знаю. И глупости. Но с Эдвардом интересно играть. В случае проигрыша он меня не накажет…

— Что, Изза?

— Налево через триста пятьдесят метров.

Черед хмыкнуть Каллена.

— И куда же?..

— Это сюрприз. Замена свадебному торту.

* * *
Перед глазами появляется желтая вывеска, подсвеченная таким образом, что сразу бросается в глаза. Две дуги, сходящиеся посередине, покатая крыша из темной черепицы и стеклянные окна, внутри которых даже в такой поздний час видна жизнь.

Эдвард останавливает машину, не доезжая до съезда на парковку, и, повернувшись ко мне, с явным недоумением смотрит в глаза.

— Я пропустил поворот или?..

— Или, — сразу же отвечаю, с упоением глядя на большую букву «М» впереди, — приехали.

— Замена свадебному торту?.. — не верит. Ну конечно.

— Идеальная.

От слез не осталось и следа. Мне так приятно это новое обстоятельство, что хочется танцевать. И смеяться. И вообще… есть. Еда, говорят, поднимает настроение.

— Это Макдональдс? — Каллен медленно движется в сторону аккуратно подстриженных кустиков, обещающих показать верное направление, попутно стараясь выяснить, шучу я или нет.

— Не будь ханжой. Не только трюфели вкусные.

«Ауди» замирает перед развилкой, ведущей в двух разных направлениях. Налево — на парковку, направо — к макдрайву. Мужчина пробует повернуть влево, но я останавливаю. Киваю на противоположную сторону.

— Ты собираешься есть в машине?..

— У меня не слишком удобный наряд для того, чтобы заходить внутрь.

С этим ему приходится согласиться. Волей-неволей, но приходится. Потому что войти в полуночное заведение с бог знает каким контингентом в таком виде, мягко говоря… не слишком здорово. К тому же, тогда спокойно поужинать не удастся от бесконечных взглядов и перешептываний.

— Изза, это не самый лучший вариант, чтобы подкрепиться, — без настойчивости, видимо, уповая на мой здравый разум, пытается объяснить Эдвард, — в моем районе есть ресторан, я покормлю тебя…

А вы заботливы, сэр.

Я смеюсь. Не нагло, не дерзко, а весело. Мне приятно, что он так говорит, и приятно, что, не глядя на свои убеждения, все-таки исполняет прихоть.

— Спасибо большое, но лучше здесь. Я хочу человеческой еды.

Наверное, он бы не согласился. При всей терпимости, при всей готовности к компромиссам, фастфуд после великолепного приема, тем более ночью, явно не одобряется. Он не курит, не пьет, спонсирует фонд борьбы с наркотиками… было бы странно, если бы считал гамбургеры и жареную картошку хорошими блюдами. Но заметив то, как я улыбаюсь, переступает через себя. Вроде бы незаметно, вроде бы и так намеревался… но я тоже не слепая. Особенно после того, как мы десять минут стояли под проливным дождем, а он не сделал ни шага, дабы вернуть меня в салон, заткнуть и велеть больше не разводить сырость.

Я не люблю скоропостижных выводов и уж точно не намерена озвучить их вслух, но… может быть, Розмари права?

— Это — их меню? — Эдвард не часто здесь бывает, это видно. С хмуростью и без проблесков удовольствия он глядит на табло с наименованиями жирных котлет, пережаренных пирожков и разведенных из молока со льдом коктейлей.

— Да, — киваю, делая вид, что не замечаю его настроя. В конце концов, он здесь. А у него были — и есть! — все права развернуться и уехать. — Я могу заказать на двоих, если хочешь.

Он делал то же самое в том ресторане в пятницу. И в баре — из еды. По-моему, предложение не блещет особой расположенностью. Просто дань вежливости, что очень хорошо.

— Не думаю, что это нужно, — совсем каплю мужчина поджимает губы, наскоро пробежавшись по полному списку, — я не голоден.

Согласно пожимаю плечами — выбор его, есть или не есть. Я тоже копалась в тарелке с равиолями возле фонтанов Белладжио и взяла только три канапе из всего бесконечного множества, которое услужливый официант в «Питбуле» поставил на наш столик.

— Ты выбрала?

— Давно. Подъезжай, я сама скажу.

Мое вернувшееся в доброе русло и поднявшееся настроение цепляет Серые Перчатки. Я касаюсь аметистов взглядом лишь раз, случайно, но вижу, насколько они теплее. Доволен.

Ну и хорошо. Будем довольны оба.

Машина останавливается на обозначенном месте, и из электронного стенда, пристроенного здесь же, добродушный голос интересуется нашим заказом.

Эдвард наблюдает за мной с интересом. За тем, как, отстегнув ремень безопасности, тянусь в его сторону, к открытому окну, и даже чуть опираюсь рукой о плечо, чтобы быть услышанной человеком по ту сторону металлического аппарата.

Чуть отодвигаясь, дабы мне было удобнее, и придерживая за локоть левой рукой, чтобы не упала из такой неудобной позы, он после того, как на экране появляется сумма оплаты, помогает мне вернуться на свое место.

— Значит, человеческая еда стоит пятнадцать долларов? — с незаметной ухмылкой спрашивает, доставая бумажник.

— Кому как. Можно и на триста, но вкуснее все равно не будет.

Я знаю этот взгляд… на меня Роз так смотрела, а теперь смотрит Каллен. Как на ребенка. Но не оскорбительно, не с попыткой принизить, указать на место. А по-доброму, смиряясь с тем, что образ мыслей другой, что другие радости. И что порадовать можно мелочью. Даже в виде гамбургера.

На третьем окошке, получая свои заветные темно-коричневые пакеты с красно-желтой эмблемой, улыбаюсь шире.

— Теперь можно и на парковку.

Дожидаюсь, хоть и не скрывая нетерпения, того момента, когда «Ауди» остановится. Эдвард выбирает место быстро, словно бы догадывается об этом. Но паркуется передом, исключая возможность разглядывать нас как из окон, так и со стороны входа. Лобовым стеклом к живой изгороди, скрывающей и трассу, и равнинную мертвую землю. Зато фонарь прямо над нами, и включать лампочку в машине нужды нет.

Я была здесь два месяца назад с Джаспером. Мне было настолько хорошо в его компании, что вынимала наши заказы как сокровища, должные сделать обстановку еще более приятной.

Сейчас все по-другому. Во-первых, я в свадебном платье, во-вторых, Джаса рядом нет — и за сто миль отсюда нет, а в-третьих, слева от меня сидит ярый борец за здоровый образ жизни. И без злости смотрит, как на ровной полупрозрачной салфеточке, разместившейся, для большей вероятности не замазать платье, на пальто, раскладываю свои картонные коробочки.

— Чизбургер, наггетсы и картошка, — указав пальцем поочередно на все свое богатство, сообщаю Эдварду, заметив его взгляд. — И клубничный коктейль.

— Так говядина или курица?

— Вместе вкуснее, — с умным видом произношу, стягивая бумажную упаковку с бургера, — и никакое карпаччо не сравнится.

Беседа прерывается на пару минут. Я спокойно, с наслаждением и даже нескрываемым восторгом ем свою запретную пищу, выдворяя из головы Рональда с его глупыми и никому не нужными признаниями, Джаспера с выражением его лица, когда отказал мне на самую главную просьбу, и даже священника, вещающего сегодня у алтаря слишком пафосные слова.

Сейчас, впервые за весь день, начиная с пробуждения в восемь и заканчивая встречей с Конти, которую постараюсь забыть как можно скорее, я абсолютно спокойна. У меня не трепещет в груди сердце, не пересыхает во рту, не покалывает между ребрами и уж точно не отдает в голову.

Сейчас я чувствую себя человеком. Живым. Нормальным.

Похоже, мы многого не знаем о вредной еде и ее влиянии на общее состояние потребителей…

— Попробуй, — удивляя и себя, и Каллена, молчаливо наблюдающего за дождем, мной и редкими посетителями, приезжающими сюда, предлагаю я. Протягиваю ему один золотисто-оранжевый наггетс.

— Изза, — Аметистовый с едва заметным смешком закатывает глаза, — пощади мой желудок.

— У него и так есть, кому его щадить, — заявляю, не отметая своей затеи, — по сравнению со всеми вредными привычками, пару кусочков жирной курицы — мелочь.

Он смотрит на меня чересчур внимательно, будто бы проверяя. Немного теряюсь от того взгляда и, хоть рука с курицей затекает, все же не убираю ее. Жду.

И терпение вознаграждается.

Эдвард осторожно, будто это вовсе не обжаренный в тесте горячий наггетс, чей аромат будит все мои вкусовые рецепторы, а что-то из соседней помойки, принимает мое предложение. Без отвращения — видимого, по крайней мере, без особых возражений.

Хочет приобщиться к тому, что нравится мне? Правда?

— Ну как? — когда пробует, спрашиваю я. Оставляю в покое бумажку от съеденного чизбургера, сминая ее в комочек и возвращая в пакет. Коробку с наггетсами и картошкой ставлю на подушку безопасности.

Каллен неглубоко вздыхает и, хоть видно, что очень не хочет признаваться, все же делает это:

— Неплохо.

Моя маленькая победа… чувство триумфа окрыляет, это правда.

— И вредно.

— И вредно, — соглашается он, — так что больше мы сюда не поедем.

Какое смелое заявление, сэр… вы очень самонадеяны.

— Что-то мне подсказывает, что ты передумаешь, — выуживаю из коробки еще один кусочек неправильной формы, вкладывая в его пальцы, — у меня где-то был сырный соус…

Почти заставляю его, самостоятельно взяв за ладонь, обмакнуть наггетс в густое содержимое пластикового коробка. И съесть.

— Ты ничего не видела, — с лже-предупреждением замечает Эдвард, вытирая рот салфеткой, — я только что грубо попрал свои принципы.

— Я заставила, — широко улыбаюсь, почти с детской радостью наблюдая за его проскользнувшим смущением и принимая во внимание тот факт, что ведет себя раскрепощенно, без притворства. Ему тоже весело, не глядя на то, в каком месте мы находимся. И что делаем. И что едим. — Картошинку?

Мужчина никогда не улыбался мне так явно — крохотные улыбки, прозрачные, незаметные… а теперь вполне нормальная, почти настоящая, как и у меня, хоть и намеренно поворачивается влево. А в глазах глобальное потепление, блеск и капелька того восторга, с каким смотрел на мое платье возле алтаря.

Я тушуюсь от такого взгляда и выражения лица Серых Перчаток. Кажется, даже забываю про нашу игру, но он умело возвращает все в правильное русло.

— Спасибо, Изза, — и берет несколько картошин.

Чуть позже я предлагаю ему коктейль. Доедая оставшиеся наггетсы, обильно смазанные любимым сырным соусом, протягиваю большой стакан с белой трубочкой мужчине. Пока язык назвать его «мужем», как и полагается, не поворачивается, но если так пойдет и дальше… мне все больше кажется, что на его счет я заблуждалась — это доказывает хотя бы поздний, в крайней степени нездоровый ужин. Кому-то и в страшном сне не могла присниться такая брачная ночь…

Эдвард больше не упирается. Благодарно кивнув, пробует переслащенное молоко, охлажденное до температуры мороженого. И даже не морщится.

…Это не поддается объяснению. Это в принципе нельзя объяснить. Я не чувствую в себе перемен. Я все так же сижу, все так же передо мной фастфуд в цветастых упаковках, все так же за окном дождь, свет фонаря все так же просачивается сквозь окна в салон…

Но меняется другое. То, как я теперь вижу… и не приборную панель, не платье, не салфетки, не пейзаж снаружи… как вижу Эдварда.

У него красиво очерченные скулы, ровная белая кожа, тщательно выверенная щетина и ровно постриженные волосы, почти черные от нехватки света. Он не смотрит на меня, что придает смелости, а глядит в зеркало заднего вида на то, как бегущей строкой светится красный текст, зазывающий посетителей заехать сюда и «понять, где живет Король Вкуса». И то, как немного вытягивает губы, делая еще один глоток коктейля через соломинку… добивает.

Помешать мне никто не успевает.

Удивляя саму себя, пугаю такой внезапность Эдварда, заставляя его, только проглотившего розовую жижу из пластикового стакана, убрать его ото рта. И с удовольствием встречаю на губах клубничный привкус…

У него они мягкие, пухлые. Не как у Джаспера — тоненькой ниточкой, не как у Деметрия — обветренные. Такие целовать одно удовольствие. Хоть и недолгое.

— Изабелла! — меня отстраняют как помешавшуюся. Без должной увертливости и нежности, с истинным неодобрением.

Отстраняют и буквально садят на свое прежнее место, делая все, дабы дистанцию не удалось сократить.

Часто дышу, больше испуганная сама, чем испугала Каллена. Но в отличие от всех предыдущих случаев, разговоров и истерик, смотрю на него без сокрытия, явно. Широко распахнутыми глазами.

Улыбка пропадает, вижу. В глазах гаснет тепло. И пальцы стискивают бумажный стакан слишком сильно.

— Не смей так делать, — говорит он и, дабы вразумить меня окончательно, впускает во взгляд льдинки, — это недопустимо.

Открываю рот, чтобы сказать что-то, но тут же закрываю. Недопустимо?..

— Никаких поцелуев, — продолжает Эдвард и говорит уже не мягко, не нежно, а твердо, решительно и безапелляционно, — и никакой физической близости. Это ясно?

У меня по спине пробегают мурашки — те самые, из кошмара, ледяные. А пальцы подрагивают, и я поскорее прячу их в ткань платья. Он не увидит.

— Ясно, — шепотом отвечаю, отодвигаясь вправо на своем кресле, ближе к окну. Почти вжимаюсь в дверь, вынуждая сжаться ремень безопасности. На коже горит румянец, и близость чего-то холодного лучший вариант, дабы пережить это состояние.

Я же не думала что так… если бы знала… черт!

— Хорошо, — чуть рассеянно кивает Эдвард, касаясь взглядом оставшегося фастуфуда, — ты доела?

Нет. Но есть больше не хочется.

И потому сама, не дожидаясь приглашения, скидываю остатки в бумажный пакет. Туда же Каллен отправляет и стакан с коктейлем, даже не предложив мне попробовать.

Выезжая с парковки, мы останавливаемся на секунду — возле мусорки, которая, благо, со стороны мужчины. И, разделавшись с ненужным балластом, возвращаемся на трассу.

Но больше до самой квартиры никто не произносит ни слова…

* * *
С прошлого своего визита о жилище мистера Каллена я узнала достаточно, чтобы решить, что со вкусом (или с подбором персонала) проблем у него нет. Неконфликтные цвета стен — светло-голубой, светло-зеленый, бежевый. Светлый деревянный пол, в гостиной застеленный толстым серебристым ковром. Потолок — везде натяжной, без плинтусов, как правило, под цвет стен комнаты — их всего четыре, считая кухню. Есть зал, две спальни по обоим бокам от большого книжного шкафа и два совмещенных санузла, подведенных к каждой из них. Все для удобства и комфорта. Все, чтобы не показалось, будто жилище холостяцкое…

Все как надо, все правильно.

Но спокойствие здесь сегодня — последнее, что я чувствую.

Эдвард отдал мне ту же спальню, в которой ночевала в прошлый раз. Теперь я знаю, что ванная в ней слева, за тем самым торшером. Дверь выкрашена как и стена, а потому неприметна. Якобы экономия пространства…

Мои вещи в черном чемодане, заботливо упакованном Роз — самые важные и самые любимые из нарядов, — возле северной стены, под окном. На нем, слава Богу, обнаружились жалюзи, иначе бы я не согласилась здесь остаться.

Я сижу на краешке кровати, зачем-то вслушиваясь в тишину. Ну, почти тишину — здесь не так уж и хороша звукоизоляция.

Я слышу, как Эдвард передвигается по квартире, как открывает шкаф, как включает телевизор… он большой — истинный домашний кинотеатр. И диван, обогнувший его подковой, несмотря на то, что кожаный, по своему виду обещает быть очень удобным.

Потом хлопает холодильник, что-то ставится на тумбочки — кухня совмещена с гостиной, между ними одна лишь перегородка в виде длинной кухонной стойки. Затем что-то вроде звона…

Я напрягаюсь, когда слышу, что мужчина идет в направлении моей комнаты. Однако сохраняю видимое спокойствие, напуская на лицо выражение, что мне чертовски все наскучило.

Дверь оживает и открывается. Эдвард, уже без смокинга, уже только в белой рубашке и то выправленной, с воротником, расстегнутым на две пуговицы, указывает мне свободной рукой на пространство за своей спиной. В другой у него телефон, и Каллен, похоже, ждет ответа с нетерпением. Но оставлять меня в запертом пространстве, впрочем, так же не намерен.

— Там есть сок, вода, фрукты… я не знаю… Изза, возьми что-нибудь и поешь, — говорит он прежде, чем невидимый мне собеседник на том конце отвечает. И уже тогда внимание Серых Перчаток переключается на него.

— Я хочу спать, — не заботясь о том, услышит или нет, отвечаю ему. И отворачиваюсь от двери, не двигаясь до тех пор, пока она покорно не закрывается.

Теперь у меня свобода действий. Только куда, черт подери, эту свободу девать…

У меня так и не получилось отойти от фиаско с поцелуем. Эдвард выглядел настолько разозленным, настолько недовольным… мне казалось, я не хочу этого брака. Мне казалось, я не понимаю, что делаю… он ведь женился не ради статуса, денег (сам заплатил за меня!) или какого-то повышения по службе! Женился, чтобы помочь. Но разве это отменяет нормальные семейные отношения? Супружеский долг?

О господи…

Бездумно брожу по комнате, заглядывая в пустые полки, зажигая и гася торшер, интересуясь, достаточно ли ровно окрашены стены — занимаю время. Изредка, хоть и не хочу вслушиваться, подмечаю фразы телефонного разговора Эдварда:

— Да, завтра.

— Шестьсот пятьдесят три.

— Без пересадок.

Не имею ни малейшего представления, что они значат, да и знать не хочу.

Устав от бесконечного хождения и оставив где-то между этими стенами все свое до недавних пор хорошее настроение, гашу свет. Не раздеваясь, ложусь на кровать.

Закрываю глаза, обнимаю подушку и пробую уснуть.

…Где-то шумит вода. Сначала оглядываюсь на свою ванну, но понимаю, что не оттуда. С другого конца, от стены… Эдвард. Разговор окончен?

Сажусь на простынях, ощущая себя как в каком-то клейком, непонятном пространстве. Медленно, стараясь не порвать замок, веду его вниз, расстегивая платье. Начинаю снимать его с рукав и лифа, а заканчиваю нижней частью…

И только когда белоснежное облако оказывается под ногами, понимаю, что делаю.

«Доверься мне, — убеждала Роз, когда принесла красную коробочку из магазина, на эмблеме которого красовалась корона, плавно переходящая в женские очертания, — сколько уже раз… у них самое лучше белье».

Теперь я вижу, что это правда. Тогда, утром, влезая в корсет и чувствуя, как неприятно он затягивается, попыталась оспорить. Но смотрительница не дала, уговорила. И я наконец понимаю причину.

Белье действительно лучшее — белое, кружевное, с симпатичными тоненькими бретелями, с полупрозрачными трусиками и дивной шнуровкой. Загляденье. Джаспер бы… да что Джаспер, оно любому понравится. Оно даже мне нравится…

В голове медленно зреет план — кусочек за кусочком, крючок за крючком. Не глядя на липкий страх, тревожащий где-то в глубине, мне хочется рискнуть. Проверить хочется, раз и навсегда уяснить.

Поцелуй в машине был поспешным решением, это признано. К тому же, там неудобно, к тому же, мы ели, и это платье… платье, пальто, ни одного голого участка кожи — целомудренно. Никаких греховных мыслей.

А вот если в таком белье и в темноте, дома, рядом с кроватью…

К тому же, все законно. У меня не будет мук совести, я не буду обвинять себя, жалеть о чем-то… я вышла замуж, закрепила эту возможность клятвами и вообще — Джаспер должен остаться в прошлом. А это лучший вариант для того, чтобы раз и навсегда порвать с той привязанностью и серебряными кольцами.

С принятым решением дышать легче. Я распускаю свою прическу, собранную благодаря стараниям Леи так, дабы не пришлось смывать все это получасовым душем, и волосы, освобожденные от заколок и шпилек, волнами спускаются по плечам. Дополняют белье, приятно подчеркивая самые важные его части.

Я вслушиваюсь в плеск воды — есть или нет? Есть. Чудесно.

И аккуратно, напоследок взглянув в зеркало и набравшись решимости от своего вида, направляюсь к спальне новоиспеченного супруга (так называть его куда проще, нежели кратко, «мужем»). Притворяю за собой дверь, не издавая лишних шорохов — не хочу испортить сюрприз.

У него так же темно, как и у меня. Тоненькая полоска света видна из ванной, не больше. Даже светильник не горит. А это дает мне преимущества…

Не занимаясь изучением обстановки или разглядыванием картин на стенах — могу поклясться, что, как и по всей квартире, из пазлов, — беззвучно сажусь на кровать, закидывая ногу на ногу. Опираюсь руками о простыни, с удовольствием ощущая их свежесть — сложно придумать лучшей обстановки.

К тому же, пахнет здесь божественно — стоит посоветовать Роз купить такой порошок для белья.

Я, немного нервно покусывая губы, жду, когда же банные процедуры будут окончены. Дважды меняю позу, но возвращаюсь все же к первой, сочтя ее наилучшей. Книга «Библия Любви» говорила, что чрезмерный разврат не помогает делу. Куда интереснее эротичные, но сокрытые движения и действия… красивое белье, удобство и правильное освещение — вот что делает секс фееричным. Это заложено природой.

В какой-то момент начинаю думать, что затеяла все это зря — время идет, просыпается огонек паники. Но в ту же секунду шум воды затихает, и я, наскоро погасив его, натягиваю на губы полуулыбку.

Глупости, Белла. Все глупости. В конце концов, ханжа Эдвард или нет, он мужчина. А мужчины любят женщин…

Дверь открывается — момент истины. Я вся обращаюсь во внимание, отпуская тело и сознание. Даю себе свободу как в движениях, так и в выражении лица. Изящно поднимаюсь с простыней, намеренная встретить Эдварда наилучшим образом.

Он еще не видит меня. Он стоит в дверном проеме, чуть загораживая свет, с мокрыми волосами, не до конца вытертой кожей и… белым полотенцем на бедрах.

Я перестаю сомневаться в своем плане. Он мне… нравится!

— Добро пожаловать, — произношу за секунду до того, как он замечает меня, сделав шаг внутрь спальни. И с удовольствием наблюдаю за тем, как вздергивает голову, стараясь понять, не ослышался ли.

На его непроницаемом лице чудесное выражение недоумения, смешанное с налетом удивления. То, что там нет льда и злости, воодушевляет. Я не чувствую робости.

— Ты же не думал, что я забуду про свой долг? — интересуюсь, медленно отводя руку за спину. Тяну за края шнуровки, без спешки распуская ее.

— Изабелла…

— Изза, — исправляю, дергая вторую веревочку, — Изабелла слишком официально.

Каллен не сводит с меня глаз. Не с тем пламенем, конечно, с каким Джаспер или Деметрий, не с тем желанием… но мы ведь впервые вместе, так? К тому же, он куда их старше…

— Изза, я же объяснил, — напоминает он. Оглядывается обратно, на ванную, и хмурится. Оттого, что выбрал полотенце?

Я не понимаю. Но продолжаю.

— Я все слышала, — сладко шепчу, заканчивая со шнуровкой, — и обещаю, что назвать это «физической близостью» у тебя язык не повернется.

Дергаю корсет вниз. Улыбаюсь и дергаю, без лишних мыслей.

— Ой…

Однако моей груди глазами Эдвард так и не касается. Мотнув головой, проходит в спальню.

— Закончи спектакль.

Ага, значит так…

— Конечно. Мне тоже больше нравится без прелюдий, — согласно отвечаю, перехватывая его на полпути к кровати. Касаюсь пальцами голого плеча, и под ними, кажется, пробегает незримый ток. Тот самый, что и всегда от его прикосновений. Только сильнее. В разы.

Эдвард же, не заботясь о вежливости, отдергивает плечо. Обходит меня, двигаясь куда-то назад.

— Без прикосновений неинтересно… — недовольно бормочу я, — хоть немного, но…

Я чувствую его сзади — подходит ближе. И такое положение дел мне не нравится, потому как есть в природе все же один вид секса, на который не под каким предлогом не пойду.

— Эдвард, я не хочу… так, — заявляю, оборачиваясь, — у тебя достаточно возможностей, и эта будет лишней.

Он тяжело вздыхает, мрачно глянув на меня. Сперва принимаю это за разочарование, намереваясь, чтобы загладить свою вину и не испортить все действо, поцеловать его еще раз, без возможности провала, но потом, в последний момент, вижу отвращение.

Оно отрезвляет.

— Ты?..

— Ты, — эхом отвечает мужчина и накидывает мне на плечи покрывало, призывая скрыть наготу, — ты идешь не по той дорожке, Изза. Еще раз повторяю, слушай внимательно: никакого секса.

Раздражен, почти зол… не нравится. Ни я, ни мое белье, ни атмосфера, ни сама возможность…

Озарение приходит ко мне из ниоткуда, внезапно. Но является таким верным и, казалось бы, очевидным, что пугаюсь.

— Вы что, — зубы стучат, а по телу волной пробегает дрожь, — вы мальчиков, мистер Каллен… то есть женщины и я… нет?

О боже мой, ну пожалуйста, пожалуйста, пощади! Я же не надела на палец кольцо гею, правда? А если нет, то как тогда объяснить такое отрицание по отношению к сексу со мной? Такое трепетное отношение, отсутствие каких-либо прикосновений ниже талии, ненависть к поцелуям и полное игнорирование… груди?

На миг охватывает такой ужас, что в горле пересыхает. Теперь мне тоже хочется прикрыться. И поскорее уйти.

— Изза, не говори ерунды, — он морщится. Морщинки слева, их множество. А справа чисто… черт, что у него с лицом? Здесь, в полумраке, это пугает больше прежнего.

— Так я права? А зачем тогда свадьба?! — во мне закипает ярость. Ярость вперемешку со злостью и чувством, охватывающим, когда раскрывается обман. Когда понимаешь, что тебя водили за нос.

— Изабелла! — он повышает голос. Эдвард на меня повышает голос. И дергает края покрывала, заставляя его сойтись на мне явнее, скрыть все, до последнего проблеска голой кожи ниже шеи. — Прекрати же ты так себя вести! Раз и навсегда, Изза, запомни: если я говорю «нет», если запрещаю, оно запрещено! Что бы ни было и чего бы тебе ни хотелось!

До боли неприятное ощущение, что он выше меня, что сильнее и куда, куда злее, ужасает. Я впервые вижу Эдварда таким. И очень надеюсь, что в последний раз…

— Мужчины…

— Я не сплю с мужчинами! — рявкает, не сдерживаясь, он. — Но с тобой спать не стану тоже. Никогда больше не смей говорить об этом.

Мне начинает казаться, что он меня ударит. Часто дыша, до крови прикусив губу, слежу за его рукой, устроенной возле моей талии. От Джаспера не было страшно получить такой удар… от Деметрия, от Рональда… но от Эдварда… с его ладонью… страшно.

Мамочки!

— Иди в спальню, — впрочем, видимо не намеренный сегодня силой указывать, кто здесь хозяин, ограничиваясь словами, Каллен дает мне возможность скрыться. Тяжело вздыхает, кивая на дверь.

И не двигается с места, пока я позорно сбегаю. Не удосуживается даже за мной закрыть.

Здесь, в своей новой комнате, с этими картинами, стенами и чемоданом, путаясь в покрывале, выделенном, чтобы прикрыться, кидаюсь к кровати. Захлопываю дверь, поворачивая замочек возле ручки, и, только убедившись, что закрыта, кое-как выдыхаю.

Чувствую, что плачу и что болит палец. Сильно болит, безымянный, на левой ладони. И только потом, когда слез становится чуть меньше, замечаю почему — сдираю с него кольцо. Без каких-либо расчетов, без особой подготовки… сдираю, безбожно расцарапывая крылом голубки кожу. Вспарывая ее.

И то, что из порезов сочится кровь, заставляет-таки зарыдать в голос.

* * *
Утро не приносит с собой ни облегчения, ни хоть малейшего намека на какие-то позитивные эмоции. Почему-то говорят, что вечера оно мудренее… а ночи? Если событие, которое назвать «мудрым», язык не повернется, случилось после заката солнца, в три часа пополуночи, можно рассчитывать на утреннее снисхождение от собственного сознания? И если да, то в каком объеме?

Я мало сплю этой ночью. Больше сижу, уставившись на стену с картиной перед собой, глядя, как переливается купол собора Святого Марка во время мелькания фар за окном в редких проблесках, долетающих из-под опущенных жалюзи.

Наверное, в какой-то момент я засыпаю, потому что точность времени упускается, и, больше не глядя на часы в своем мобильном, то и дело загорающемся в темноте комнаты, я не могу точно сказать, когда уже утро.

Но просыпаюсь и снова, как в кошмаре, как в худшем из нескончаемых снов, вижу, что еще темно. И дисплей с удушающе-безмятежным спокойствием сообщает, что темно будет еще долго…

Я проигрываю то, что сделала десяток раз. Опираясь плечами на спинку кровати, не удосужившись даже подушки подложить, легонько посасываю губами кровь из многочисленных порезов, нанесенных чертовым кольцом, и даю мыслям волю. Даю разбежаться и взлететь. Хоть чуть-чуть попарить…

Ясное дело, что я нежеланна. Я ему не нравлюсь как женщина — стоило принять во внимание, потому что он сразу начал с обсуждения всякого рода правил и договоров, а не постели. Он изначально не планировал — я не подхожу. Скорее всего, по внешнему виду, вряд ли молодым женщинам он предпочитает «чуть за тридцать». Хотя вкусы, как уже не раз убеждаюсь, бывают разные.

Ясное дело, что секса никогда не будет. Уже не потому, что я не предложу, а потому, что не соглашусь. За подарки, за награды, даже за обещания самых лучших эмоций — нет. Точка. И никакого больше белья, никаких кружев, ничего, хоть мало-мальски открытого. Вырез-лодочка — предел мечтаний. Я как никогда верю, что готова облачиться в паранджу.

Ясное дело, прежними наши отношения не будут. Я была права, когда говорила, что все, что было раньше — было до свадьбы. Вся эта вежливость, услужливость, внимание… пропало. Быстрее, чем представлялось, в первую же ночь. Стоило попробовать придать тому союзу, что мы зачем-то создали, хоть какой-то смысл, и вот результат… окончательно ясно: смысла в нем нет. И искать никто не будет.

Постепенно к той неприязни, что поселяется во мне к Каллену, подкрепляясь уже не только саднящим пальцем и общей горечью где-то внутри, добавляется воспоминание обо всем дне свадьбы. И особенно о двух ее ярких персонажах: Константе и Рональде.

Вместе с Серыми Перчатками я начинаю ненавидеть и их обоих.

…Засыпаю еще раз. Приткнув подушку к левому боку, свернувшись, насколько позволяет одеяло, комочком — уже не в комплекте Роз, уже в своей любимой темно-серой пижаме, пошитой как раз под сегодняшние запросы, без открытых участков кожи, закрываю глаза, погасив лампу перед кроватью.

А когда открываю их — не знаю, через сколько, время то бежит, то останавливается, — натыкаюсь на Эдварда, который своими длинными большими пальцами ощутимо прикасается к моим волосам.

— Ты так шею сломаешь, — недовольно бормочет, поправляя подушку. Практически заставляет занять более-менее человеческую позу. Без элементов акробатики.

Инстинктивно, услышав тот голос, который вовсе нежелателен здесь, дергаюсь назад, в направлении двери.

Однако волосы, подводя, цепляются за один из декоративных вырезов на кроватной спинке, останавливая. Наскоро правой рукой пробую выпутаться, но, похоже, делаю ситуацию лишь хуже.

— Подожди, — останавливая мои резкие движения, Эдвард мягко касается пальцев. Те со своего места тут же исчезают — прикосновения неприемлемы, запрещены. Не вы одни можете играть этим оружием, мистер Каллен.

— Вот так, осторожно, — он ловко (даже слишком для мужчины, неужели он имеет дело с женскими волосами постоянно?) расправляется с запутавшимися прядями, освобождая каждую из них по отдельности. Не причиняет ощутимой боли — старается, — но дважды все же дергает слишком сильно. И я морщусь.

— Изза, — дожидаясь, пока отодвинусь куда хочу, он медленно, выверяя каждое движение, садится на край постели. Смотрит на меня внимательно, практически не моргая.

Сегодня серую кофту сменила темно-зеленая, хоть полоса на груди и шее все та же, темно-синяя. Но выглядит Эдвард далеко не таким бодрым, как в первое наше совместное утро — волосы чуть примяты, глаза не такие яркие, кожа, что вчера заставила меня перестать думать, будет побледнее… Однако и особой подавленности в нем нет, потому как остальные части облика не меняются.

Так, отголосок…

— Я хочу извиниться, Изза, — второй раз произнося мое имя, Аметистовый озвучивает причину своего прихода. Я все еще ломаю голову, каким образом он попал в запертую комнату, но потом делаю заметку, что у хозяина наверняка найдется ключик… в том числе, от этой спальни. Даже если она моя.

Впрочем, услышанному все равно удивляюсь. Безумно хочу не показать этого, проигнорировать, но удивляюсь. Сложно не удивиться.

— Извиниться?..

— Да, — довольный хоть каким-то контактом с моей стороны, Эдвард говорит с большим энтузиазмом, — вчера вечером я вел себя недопустимо, я понимаю. Это было большой ошибкой и больше никогда не повторится.

Как на исповеди выговаривает, без лишних пауз на размышления. Искренне и быстро. Искренне и честно. Искренне и сразу, без утаиваний и хождений вокруг да около. Но все-таки к такому откровению кое-что добавляет. Так же без пауз.

— Однако, Изза, есть несколько определенных правил, и нарушать мы их с тобой не будем. То, что нельзя, останется в графе «нельзя». Иначе мы все испортим.

Что «все»? У нас ничего нет еще!

— С каких пор стало аморальным для женатых людей заниматься любовью? — с легким укором спрашиваю я, задетая его излишней серьезность в последней фразе. Сижу, подтянув колени к груди и по шею укрывшись одеялом. Не прячусь, но отгораживаюсь. Пытаюсь, по крайней мере.

Понимаю, что размякаю слишком быстро — мне не стоило с ним разговаривать. Но сейчас вижу прежнего Эдварда, вроде того, который вчера ужинал со мной в Макдональдсе, а не того, что ночью, с белым полотенцем. Это, наверное, с верного пути и сбивает.

— Конечно не аморально, — соглашается со мной мужчина, — но не нужно. Поверь, я найду, чем тебе — и чем нам с тобой вместе — заняться вне постели. Секс — вовсе не обязательное условие брака.

Он точно из прошлого века — даже больше, из прошлого тысячелетия. Англия. Устав истинного джентльмена.

Поворачиваюсь в его сторону, хоть посмотреть прямо в глаза и не решаюсь. Но спросить уж очень хочется:

— Это потому что я?.. Если бы на моем месте Конти или… как их там, Соф, было бы по-другому? Конкретно я тебя не устраиваю?

На щеках румянец, и он жжется. Я недолжна смущаться, что противозаконного спрашиваю? Но обстоятельство, стоит признать, неприятное.

— Изза, — попыток прикоснуться ко мне Эдвард больше не предпринимает, но говорит таким тоном, будто гладит. Шелково-медовым, доверительным. И с очевидными проблесками снисхождения, — ты очень красивая девушка, ты прекрасно это знаешь и без меня. Ты в принципе не можешь не понравится.

Неожиданно.

— Могу, как видишь.

Он чуточку хмурится.

— Дело не в том, нравится мне или не нравится. Это один из тех принципов, про которые я говорил, Изабелла. А через принципы я не переступаю.

— Наггетсы…

— Это курица, — он качает головой моей неумелой попытке вывести все в нужное русло и повторяет вчерашние слова, которые я сама ему и сказала, — это мелочь.

Я все же решаюсь на него посмотреть. Робко, но уже не стесняясь этой робости, поднимаю глаза. И почти сразу же ощущаю, с какой ревностной, но при том очень нежной силой аметисты затягивают внутрь себя. Окружают, не давая увидеть вокруг ничего, кроме затаенного в себе. Кроме просьбы принять сказанное и согласиться с ним. Кроме желания помочь.

Мне не нравится думать о нем плохо. Думать плохо о том, что делает. Я смотрю на него и хочу пропустить то, что было прошлой ночью, отвлечься от этого… я не прощаю, не загребаю в дальний угол сознания, не забываю… но мне определенно легче.

Я не ненавижу Эдварда, нет. Он за эти дни сделал для меня куда больше хорошего, чем плохого. Но перестраховаться, конечно, никому не помешало:

— Какие именно правила? Я не хочу, чтобы на меня… кричали.

Признаюсь. Наверное, дело в том, что Ронни никогда не кричал, Розмари… кроме Джаса — никто. И слышать такое явное подтверждение неудовлетворения моим поведением слишком сложно. Я не привыкну.

— Изза, я никогда больше не стану на тебя кричать и никогда не причиню тебе вреда, — Эдвард осторожно поправляет покрывало возле моих ног, чуть вздернутое и приоткрывшее их, — тебе нечего бояться.

— Я не боюсь, — смело заявляю, хотя уверена, что особой смелости во мне Каллен не видит.

— Это хорошо, — ободряюще вторит он, подыгрывая мне, — так будет правильно.

— Но я все равно хочу знать.

Мужчина капельку щурится. Так незаметно, что мне могло и показаться. Но отвечает почти сразу же, не играя:

— Из основных их всего три: никаких вредных привычек — это губит твое здоровье, никакой лжи — иначе я не смогу помочь тебе, и никаких постельных отношений — причину мы уже обсуждали. С дополнительными чуть больше — девять.

— И это устав, как в армии? По нему надо жить? — тревоги скрыть не удается.

— Мой дом — не армия, Изза, — с намеком на улыбку, но при том все же серьезно, отрицает Эдвард, — и не устав это, не свод законов. Это просто предложения, как сделать твою жизнь лучше. У тебя с легкостью получится воплотить их на практике, даже не сомневайся.

— За неисполнение предусмотрено наказание?..

Эдвард кивает.

— Да. Но оно абсолютно безвредное.

Единственная его забота о том, чтобы не причинить вреда, так? Физического, морального? Какого? Я начинаю путаться. А вчерашняя ночь все равно не дает покоя…

— Если безвредное, то в чем смысл?

— Как и в любом наказании, в мотиве на исправление. Иначе ты не станешь даже думать о них.

В принципе, разумно. Соглашусь.

— Понятно.

Мужчина успокоенно выдыхает.

— Это хорошо, что понятно. Потому что все, что не понятно, ты в любой момент можешь у меня спросить.

Я ухмыляюсь, отгораживаясь от своей недавней обиды так же, как минут десять назад пыталась от Эдварда.

— У меня всего один вопрос.

Он понимающе кивает. Слушает.

— А что на завтрак?

Однако ответить Эдвард не успевает — звонят в дверь. Пронзительным таким звонком, до костей пробирающим… и мой единственный вопрос меняется, отодвигая еду на задний план.

— Кто это? — с непониманием оглядываюсь на приоткрытую дверь, ведущую в коридор, а оттуда — к прихожей. Не такая уж квартира и большая, при должном усердии из спальни можно увидеть, что происходит в главной ее части.

— Доставка, — мужчина поднимается, на ходу давая мне ответ. Мешкает всего секунду, прежде чем пойти и открыть. Я вижу, что выглядит… готовым. Готовым к бурной реакции, к новым увещеваниям… странно выглядит. Я не понимаю.

— Доставка чего, Эдвард?..

— Билетов. Вечером мы летим домой, Изабелла.

Capitolo 8

Когда я подошла, он сверял номера билетов. Он, стоя рядом с курьером в желтой безразмерной курткой и с отсутствующим выражением лица, беззвучно одними губами бормотал трехзначные цифры. Дабы не сбиться, по номеру следовал указательным пальцем.

Мужчина, принесший все это добро, первый меня заметил. И глаза его, игнорируя все правила приличия, распахнулись.

Я смотрела в зеркало полминуты назад. Я видела и помятую пижаму, и взлохмаченные, пожирневшие от усилий стилиста волосы, и, конечно же, левую руку. На ней словно бы рисовали дети — как умеют, неразборчивыми линиями, каракулями. Однако вместо карандашей или фломастеров в моем случае выступала кровь, за ночь растекшаяся по одному ей известному направлению и скрытая (благодаря толстому одеялу) от Эдварда.

В таком виде вряд ли можно было претендовать на Мисс Америку, я понимаю. Поэтому не особо удивляюсь его взгляду — тем более, норм вежливости я и сама не соблюдаю, отказавшись здороваться с ним и почти полностью проигнорировав присутствие.

— Куда мы летим? — обращаюсь напрямую к Каллену, становясь сбоку от него. Но из-за его роста и длинных пальцев слишком проблематично разглядеть одну-единственную колонку справа.

— Изза, чуть позже, — спокойно, не слишком отвлекаясь от своего занятия, как взрослый при общении с ребенком, отзывается он. Но билеты приподнимает чуть выше, лишая меня последнего шанса.

— А если я не хочу никуда ехать? — не унимаюсь, неудовлетворенная тем, что не привлекла должного внимания к своему вопросу.

Молчание. Он произносит еще две цифры — последние.

— Эдвард! — демонстративно складываю руки на груди, поджимая губы. Не скрываю враждебности и по отношению к Аметистовому, и по отношению к Желтому, что притащил сюда эту ерунду.

Однако когда Эдвард оборачивается в мою сторону, по всему видно, что ситуация его забавляет — меня как угрозу явно не воспринимает.

— Сейчас мы все обсудим, — невинным тоном заявляет он, складывая билеты вдвое и пряча в карман. В то же время, другой рукой, правой, протягивает курьеру деньги. Тот пишет сумму в чеке и дает пятьдесят долларов сдачи.

— Спасибо за покупку, сэр, — вспомнив о своих обязанностях, отвечает Желтый и пятится к двери — все еще смотрит на меня. Но развернуться и уйти вынужден сразу же, как Эдвард делает шаг вперед и лишает его подобного «удовольствия». Закрывает дверь, дважды повернув блестящий замок.

— Мы не договаривались о поездках и перелетах, — недовольно выдыхаю, не двинувшись со своего прежнего места, — это не было нигде прописано.

— Там было сказано, — напоминает он, — что ты будешь жить со мной и в моем доме, правильно? Не в резиденции.

Это видела. Под этим подписалась.

— Но твой дом — здесь.

— Здесь квартира, Изза. И я ее снимаю.

— А в чем разница? Ты же здесь живешь.

Каллен медленно качает головой, тихонько хмыкнув.

— Я сейчас объясню. Пойдем за стол.

— Я никуда не пойду, пока не пойму, что к чему! — заявляю. И, совершенно позабыв об осторожности, поддавшись порыву, вскидываю руки, прежде спрятанные под надежными рукавами пижамы.

…Глупо было полагать, что со своей внимательностью Эдвард не заметит кровавых подтеков.

— Что такое? — встревоженно зовет, оставляя бессмысленный спор. — А ну-ка покажи мне.

Да, конечно. Сразу же.

— Услуга за услугу, — высокомерно говорю я, убирая ладони за спину.

Но не успеваю спрятать их, потому что ко всему прочему Каллен еще и проворен. Особенно, как выяснилось, если дело идет о каких-то повреждениях.

Перехватывая мою руку, он аккуратно, но твердо держит запястье, не давая ее отдернуть. Шансов на отступление не оставляет.

— Откуда кровь?

Принимая факт своего очередного поражения, хотя бы проиграть хочу красиво. Безразлично пожимаю плечами, закатывая глаза.

— Голубка.

— Кольцо? Оно так режет? — он выглядит раздосадованным. Самим фактом порезов или тем, что я озвучила причину повреждений?

— При должных стараниях, — поясняю я. В памяти тут же оживает воспоминание, с каким усердием и неприязнью сдергивала ювелирное украшение. Или по его плану я должна была, получив такой чудесный ответ, приправленный повышенным тоном, спокойно проспать всю ночь? Он на это рассчитывал?

— Ты их не промывала?

Вопрос скорее риторический. Я даже не думаю о том, чтобы отвечать.

— Идем, — Эдвард в который раз сам принимает решение, игнорируя мой следующий далее отказ, — ну же, Изза, не упрямься. Палец надо обработать.

И ведет за собой, хоть и пытаюсь упираться. Теперь держит не только за запястье, но и под локоть. А в такой позе вырваться даже при самом большом желании невозможно.

От прихожей его комната ближе моей на восемь шагов. Поэтому, не тратя время на обход книжного шкафа, по своим размерам способный сравниться с мебелью американских господ середины девятнадцатого века, направляется к себе. Экономит время.

Прекращаю свои беспочвенные попытки сбежать только тогда, когда светлая дверь захлопывается за спиной, включается вода. Кран причудливо изогнут, но напор такой, какой и должен быть.

Пока Эдвард, воспользовавшись моим относительным спокойствием, подносит поврежденную руку под прозрачную струю, понимаю, что его ванной комнаты я не видела и ни разу в ней не была. По виду она ничем не отличается от моей, да и по размеру такая же, но есть все же два исключения, неприметные на первый взгляд: перламутровая ракушка, собранная из плитки внутри душевой кабины, и белые полотенца, ровным рядом висящие рядом.

В одном из них — точно таком же и по длине, и по ширине — я видела Каллена вчера. Практическим обнаженным.

— Ай, — негромко вскрикиваю, когда подушечками пальцем мужчина начинает стирать с моих ранок запекшуюся кровь, — больно.

— Извини, — действует осторожнее, ослабляет напор воды.

Проясняющая картина явно глаз не радует — линии, как шрамы, хоть и маленькие, испещрили собой кожу до начальной фаланги.

— Как у тебя получилось? — озадаченно спрашивает мужчина, глядя на них так же, как и я, — кольцо легко снимается и одевается, я проверял.

— Зависит от настроения…

Эдвард тяжело вздыхает, оборачиваясь к полочке справа, где находится и перекись, и бинт и пластырь — а ведь нормальные люди хранят это в аптечке. Он стоит за моей спиной, несильно, но ощутимо прижав к умывальнику. И каждое движение я чувствую на себе… а вкупе с напоминанием о белых полотенцах это не самая лучшая новость.

Чуть стискиваю зубы, напрягаясь. Каллен это ощущает.

Аметисты в зеркале вопросительно на меня смотрят.

— Все хорошо?

Киваю им, осмелившись на прямой взгляд.

— Да.

Но все же делаю шаг влево, создавая между нами хоть какую-то дистанцию. Поворачиваюсь к нему лицом.

Эдвард делает вид, что так и нужно, что электричества, которое я излучаю ваттами, не замечает. И то, как на моей руке подрагивают пальцы, прямо-таки требуя его коснуться, тоже. С прежней неспешностью завершает свои манипуляции, опрокидывая баночку с перекисью на мои порезы, и затем, дождавшись, пока пена уляжется, с помощью пластыря и бинта скрывает их от нас обоих.

— Пару дней поносишь кольцо на другой руке. Пока не заживет.

На первый взгляд интонация та же, тот же тон, все по-прежнему… но то ли я выдумываю себе, то ли, наоборот, слишком сильно вслушиваюсь и подмечаю правду, но что-то явно новое появилось в его голосе. Что-то вроде того, что вчера так рьяно пытался предотвратить…

* * *
Передо мной на белой большой тарелке во всем своем шоколадном великолепии разместился «Брауни Обсешн». Его толстый пористый бисквит совсем мягкий, словно только что выпеченный, грецкие орехи, выложенные сверху, образуют что-то наподобие башенки, а густой карамельный сироп, проникая в самую глубь десерта, подпитывает его аромат своими нотками.

Я сижу перед этой мечтой сладкоежки и не могу взять в толк, во-первых, откуда Эдвард узнал, какой десерт мой любимый, а во-вторых, откуда сие высококалорийное чудо, прямая угроза здоровью зубов, взялась в обители здорового питания?

Неужели вчерашний Макдональдс положил начало нездоровой диете? Если так, то я согласна. Хоть какой-то лучик света в темном царстве.

Однако притрагиваться к сладости, хоть и очень хочется, не спешу.

Прищурившись, всматриваюсь в лицо Эдварда, пытаясь понять, что за разгул в нарушении правил.

— Как мне расценивать такое пренебрежительное отношение к моему здоровью, мистер Каллен?

От смешка, выскользнувшего ответом на мой вопрос, мужчина едва не давится чаем, который пьет.

— Что-что, Изза?

— Принципы, — задумчиво бормочу я, нечеловеческими усилиями сдерживая свой порыв схватить вилку и поскорее ощутить, как тает во рту шоколадное тесто, — ты же их не нарушаешь.

Незримое происшествие в ванной забыто. И я, и Эдвард отвлеклись от него, едва выйдя наружу и вернувшись затем в гостиную. А уж теперь, когда обнаружился новый сюрприз, а мое внимание переключилось на него… с легкостью можно списать случившееся на «неумышленное стечение обстоятельств». Не придать ему значения.

Эдвард отрезает вилкой небольшой кусочек своего омлета.

— Я и не нарушаю. Черный шоколад полезен для здоровья.

Я изгибаю бровь.

— Переслащенный и с карамелью?

Мужчина чуть-чуть прикусывает губу. Я умею делать это по-разному, но чтобы так незаметно — нет. Он и в этом меня опередил.

— На самом деле, это дополнение к моему извинению. Мне показалось, тебе понравится, — признается он. Мне даже кажется, что с проскользнувшей робостью.

— За такие дополнения я буду часто провоцировать тебя на извинения… — самодовольно хмыкаю я. Правда, без пренебрежения.

Несмотря на слова, прозвучавшие не слишком лестно, взгляд Эдварда теплеет.

— Если тебе так нравится, почему же до сих пор не попробовала?

Провокация? О нет, вы не с той играете, мистер Каллен.

Я демонстративно отрезаю от своего бисквита большой горячий кусок, с неимоверным наслаждением накалывая его на вилку. Пробую и при всем усердии не могу стереть с лица в высшей степени удовлетворенного выражения.

— Извиняйся так чаще…

Эдвард, успокоенный моей реакцией, возвращается к своему завтраку. До сих пор я не видела здесь ни повара, ни экономки. Он сам готовит? А десерт?

— Какой кулинарной книгой ты пользуешься? — выждав пару минут, которые трачу на молчаливое удовольствие от своего «Брауни», интересуюсь я.

Каллен делает еще один глоток чая, пока мой кофе остается нетронутым.

— На углу есть кондитерская.

Так…

— А каши, яичницы и омлеты? Под твоей квартирой кафе?

— Это десять минут работы. Я закончу прежде, чем дойду до ближайшего заведения.

Я наблюдаю за ним, гадая, врет или нет. По глазам вроде бы нет, но… еда? Боже мой, даже при условии, что Роз приготовит мне тесто, я все равно спалю даже самые банальные оладушки (проверено на практике), не говоря уже о каше, тем более манной, где недопустимы комочки…

Вот они, гендерные различия нашего времени. Я уже начинаю завидовать Каллену.

— Так, значит, вы Мистер Идеальный? — спрашиваю, прочертив три ровные полосы из карамельного сиропа, стекшего с десерта, своей вилкой. Толкаю орешек прямо в центр своей плантации, наблюдая за тем, как он медленно и верно прилипает к тарелке.

— Ты мне льстишь, Изза, — хохотнув, заявляет Эдвард. Слово за слово, и его порции омлета как не бывало, в то время как половина моей запретной сладости все еще здесь.

— Ну почему же, — исправляю положение, отрезав еще кусочек бисквита, — ты умеешь варить кашу, бинтовать пальцы, сбегаешь в кондитерскую за прямым средством к сахарному диабету… и красиво извиняешься. Чего недостаточно в этом списке для такого звания?

Он с трудом сдерживает улыбку, демонстрируя веселье от моих слов. Но даже мне видно, что ему приятно было это слышать. Что я заметила.

— Я научу тебя варить кашу, если это так важно.

Теперь уже мой черед хохотнуть, наконец-таки хлебнув своего кофе. Крепкого, со сливками — день определенно налаживается.

— Ты переоцениваешь мои способности. У Розмари и у той не получилось.

Вспоминаю с некоторым смущением, молча, как дважды не оправдала ее надежд, превратив кухню в адское пекло и испортив две кастрюли, килограмм муки и десяток яиц, в итоге оказавшихся на полу. Она бросила свои попытки, когда убедилась, что рожденный ползать и вправду летать не может. Сказала, что в будущем мне обязательно нужно завести экономку. Или есть в ресторане, что тоже неплохо.

— По-моему, Изза, ты себя недооцениваешь, — убежденно высказывает Эдвард. В голосе ни нотки сомнения.

Его слова сбивают меня с толку, это было бы глупо отрицать. Поэтому разговор и прерывается — я не знаю, что можно на такое ответить. Мне в принципе становится как-то не очень, да и румянец возвращается…

По этой причине, не желая давать лишнего повода Каллену заприметить мои ненужные эмоции, меняю тему. Для смелости забираю предпоследний кусочек «Брауни» в рот и запиваю его кофе. Не могу решить, что из этого сегодня нравится мне больше.

— Ты обещал поговорить про билеты, — напоминаю, оправдывая себя тем, что это так же важно и так же основополагающая тема. Если не обсудить, могу снова попасть впросак.

К этому вопросу он готов, но не полностью — доля какого-то опасения, пусть и скрытая, имеется. Правда, как мелькает она, так и пропадает, оставляя передо мной снова прежнего, уверенного в себе и своих решениях человека. А особенно уверенного в принципах, которые, впрочем, уже дважды смог нарушить.

— Конечно. Эти билеты — на сегодняшний самолет, в девять двадцать. Рейс без пересадок, поэтому вставать среди ночи не придется. Мы сядем утром.

Хорошее резюме для начала. Но место приземления так и не было названо.

— Ты говорил домой… что значит «домой»? Где дом? — преддверии ответа я сжимаю пальцами ручку своей кружки. Я опасаюсь услышать его, потому что знаю, что так или иначе попаду в тот самолет. Эдвард ведь меня здесь не оставит…

— Дом в Москве, Изза. А если точнее — в Подмосковье.

Я хмурюсь. Что еще за Под… «Подмосковье?»

— Москва?..

— Россия, — приходит на помощь Каллен. Медленно кивает.

— Р?.. — теряю мысль, а потому не успеваю произнести ее. Возможность говорить полноценными предложениями словно бы отрезают. Ножницами. Быстро.

Теряюсь. Теряюсь и переосмысливаю услышанное, сопоставляя его со здравым смыслом. Пока плохо получается.

— Это как медовый месяц?.. Но там же холодно!

Стоп. Стоп, спокойно. Медовый месяц нам не нужен — он кончился вчера, в два сорок пять ночи. Я попыталась, но напрасно. Ошибку поняла и больше не стану… но неужели, установив такие правила, Эдвард намеревается пару недель провести со мной в каком-нибудь доме для новобрачных, с шелковыми простынями и покрывалами? А когда мы придем, на кровати будут лебеди из полотенец, так? Что за глупость!

— Это как постоянное место жительства, — как ни в чем не бывало дает объяснение Эдвард, — я там живу девять месяцев в году.

У меня голова идет кругом. Ронни говорил про работу. Про работу, а не про жизнь!

— Только не говори, что и я буду девять месяцев в году! — громче прежнего требую, наблюдаю за тем, как белеют костяшки пальцев на ручке ни в чем неповинной кружки.

— Нет, — сдержанно заверяет Эдвард, — ты будешь двенадцать. И в этом году я точно, может быть без двух-трех недель, тоже. С тобой.

Много времени для ответа мне не требуется. Он находится сам и выдается быстрее, чем я осмысливаю его:

— Я никуда не поеду.

Он ведет себя так, будто лишь этой фразы и ждал. Все естество Серых Перчаток наполняется терпением и спокойствием. Ничто его не тревожит, ни одна моя фраза не пробивает бреши и не заставляет отказаться от задумки. Он сама Убежденность.

— Изза, не надо принимать скорых решений. Если ты немного подумаешь, я уверен, что поймешь, что это просто большое путешествие. И оно тебе очень понравится.

Меня умасливают. Как в дурдоме, где не понимают нормальных слов, где изменение тона вызывает приступ. Или как в детском саду, когда рассчитывать на адекватность не приходится и вовсе — Эдвард ставит меня на одну ступень с безумцами и детьми. Он не ведет себя со мной серьезно.

Внутри закипает злость. Я чувствую ее горечь и то, как медленно она разъедает горло.

Немного потряхивает от отчаянья — его снисхождение сводит меня с ума. Цепляется когтями за глотку, трясет, дерет спину своими ледяными мурашками…

— Не надо принимать скорых решений, Эдвард, — произношу я, всеми силами держа планку с желчью и ядом на должном уровне, буквально выплевываю слова ему в лицо, — если ты немного подумаешь, я уверена, поймешь, что алкоголь — средство для снятия стресса, причем очень действенное. А наркота спасает от самоубийств… и тебе очень, очень понравится, если попробуешь…

Стискиваю зубы, нагибаясь вперед. Говорю ему, четко обозначая каждую букву и не теряя всей своей спеси:

— Обещаю.

Мужчина отставляет на край круглого стола свою чашку с недопитым чаем и пустую тарелку. Кладет руки на деревянную поверхность в совершенно расслабленном, искреннем жесте. В глазах ни стали, ни решимости. В глазах тепло и мягкость, как в пуховых подушках.

— Давай я расскажу тебе про это место, м? — доверительным тоном предлагает он, краешком губ улыбнувшись, хотя в этой улыбке, в отличие от вчерашней, ничего не осталось. Она как дань, как нужная эмоция, не больше. Я на нее не ведусь. — Вдруг тебе станет любопытно?

— В следующей жизни.

Моя категоричность Серые Перчатки не смущает. Я так стараюсь, а он… не срывается! Ну почему не как вчера, не как ночью? Пусть накричит, черт с ним. Пусть хоть что-то сделает… я не могу смотреть на такую флегматичность!

— Изз, — он сокращает мое имя еще больше, впервые нарушая установленный порядок, — послушай…

— Нет, ты послушай, — заявляю, делая все, дабы голос не дрожал, — Америка — мой дом. Я поеду с тобой на край Невады, за пределы штата, в тот же Мэн[4]! Черт подери, даже на Аляску, если хочешь! Там тоже не тепло, поверь… но никуда из страны… никуда за океан… ты меня не заставишь!

Заканчиваю тираду, шумно сглотнув. Гляжу на него с решительностью, с гневом. Пусть не думает, что своим равнодушием к истерикам сможет что-то сделать.

— Я не стану тебя заставлять, — бархатисто обещает Эдвард. Придвигается на своем стуле ближе к столу, смотрит на меня нежнее, с заботой. Опять с той же отеческой заботой из ресторана! Я тогда была готова проваливаться сквозь землю…

— Силком не потащишь…

— Нет, что ты, — он успокаивающе качает мне головой, — ты согласишься, потому что сама примешь это решение. Не потому что я скажу.

Большей самоуверенности я не видела. Это же надо быть таким гордецом!..

— Тебе приснилось, — с лживой улыбкой высказываю, не стесняясь выражений, — гребаный сон, не больше. Вот и засунь его себе в задницу!

И, с подчеркнутым презрением, отворачиваюсь. Не дрогнув.

…Наверное, мои слова его цепляют, потому что больше не увещеваний, ни каких-либо других звуков не слышу — почти минуту, наверное. Вслушивание помогает отвлечься от предательских слез, а это очень большой плюс. Я готова просидеть так сколько нужно. Я не имею права ударить в грязь лицом.

…Отодвигает стул — уходит? Мне хочется засмеяться, но сдерживаюсь. Хочу окончательно убедиться.

…Идет. Два шага, еще два… но спальня же в другом направлении?..

— Изабелла, — уже возле моего стула. Опять, как и в баре в тот день, присаживается рядом. И как сегодня утром, прежде чем успеваю выдернуть руку, бережно забирает ее себе в ладонь, — знаешь, есть такой цветок — энотера. Он цветет лишь ночью, но пахнет так изумительно и такой красивый, что все ему это прощают…

Я с усмешкой поворачиваю голову в сторону мужчины.

— Введение в цветоведение? — колко спрашиваю. Но наталкиваюсь, практически напарываюсь на аметисты, которые впервые смотрят на меня с таким пониманием и такой кротостью, в которых ничего, кроме вдохновенности… кроме воодушевления мной!

Теряю свою маску слишком быстро… она с грохотом разбивается об этот взгляд, и даже то, что опускаю глаза, делу не помогает.

— Энотера самый нежный из цветов, — продолжает Эдвард, говоря чуть тише, более проникновенно, — но он приживается в любом климате и в любой почве, каким бы невероятным это ни казалось.

Выдерживает паузу. Гладит меня ощутимее, прежде чем кое-что пообещать:

— Тебе не будет в России плохо, Изза. Тебе не причинят вреда, с тобой ничего не случится, я даю слово. Я всегда буду рядом. В любое время все, что тебя тревожит, все, что беспокоит, ты сможешь мне рассказать. Мы решим любые проблемы, поверь мне. Нет проблем, которые я не смогу решить, если ты попросишь.

Я прерывисто выдыхаю. Из последних сил, закусив губу, удерживаю остатки упрямства на лице.

— На каком этаже твоя квартира?

Каллен хмурится — он ждал от меня других слов, — но отвечает:

— На десятом.

— На десятом… — удовлетворенно повторяю, собираясь встать. Отпускаю кружку, отпускаю стол и пробую подняться. Очень хочу уйти, — отлично, я видела балкон. У тебя есть синий плащ или куртка?

— Изабелла, что ты?..

— Когда я прыгну, — объясняю, проглотив слезы, — пятно будет синим, не красным… не очень долго, но синим… ты посмотришь…

Встать мне не дают. И договорить не дают. И промолчать.

Эдвард прямо со стула забирает меня в свои объятья, без какой-либо брезгливости устроившись прямо на полу возле стола. Держит крепко, чтобы я почувствовала, но не грубо — кости не трещат. А еще без устали гладит, как ребенка. По волосам, по плечам, по спине. Он меня опять утешает…

— Изза, жизнь — самая большая человеческая ценность, — шепчет мне на ухо, привлекая к своей груди, — ничто и никогда не будет ее дороже. Человек не может отнимать у себя то, что ему не принадлежит и что не он себе заработал.

Проповеди… да горели бы они все в Аду! Мне только яростных верующих здесь не хватало…

— Мне нужна свобода! — наплевав на слезы, выдаю я, даже не пытаясь их стирать. — Человеку больше всего нужна свобода! Никто не вправе отбирать ее… только она имеет смысл, только в ней все…

— Свободу никто не отберет, — Эдвард легонько прикасается щекой к моему лбу, щетина царапает кожу, — у тебя — никто. И ты всегда свободна, Изза. Со мной, без меня — это не имеет смысла.

— Мне сулили жизнь без клеток… что я не попаду в нее снова.

— Конечно не попадешь. Я обещаю.

— А твоя Москва? Это хуже клетки… это западня! Я не переплыву океан, я не перелечу его. Мне некуда будет деться.

Это очень опрометчиво, такие откровения. Я просто не имею права — хотя бы перед собой. Этот мужчина вовсе не мой последний шанс выговориться, он не мое спасение и уж тем более не мой палач. Ему не нужна эта исповедь. Ему и я не нужна — разведется, как со всеми. И потом я приду на свадьбу к очередной Птичке и, закурив, насмешливо сообщу, что он не любит синий… что он не спит с такими, как мы. Что мы его недостойны, потому как, едва заключив брак, он сразу говорит, какие правила. И сразу нас увозит — на край земли. Дабы никогда и мысли не допустили снять кандалы — только Хозяин позволит. Своей царской рукой.

…Меня добивают такие мысли. Их правдивость, их правильность добивает. И безнадежность. Потому как нет и не будет у меня шанса избежать того, что Эдвард предначертал.

— Бежать не нужно, — уговаривает Серые Перчатки, ненароком коснувшись моего перебинтованного пальца, — все будет хорошо, тише… все будет в порядке.

И легонько укачивает меня из стороны в сторону, в надежде побыстрее успокоить.

А я все больше убеждаюсь, что все это — вся эта нежность, все эти обещания — напускное. Я для него пустое. Я — игра, а Россия, Америка — просто арены, игровые поля. Какая разница между игрой с деньгами, недвижимостью или людьми? У каждого свои запросы. Нет ведь ничего настоящего — кольца платиновые, секс под запретом, отказ от прежней жизни — обязателен и не подлежит обсуждению… он не слушает меня и даже не собирается понимать. Он забавляется.

Я сижу в объятьях Эдварда, я слышу его запах, чувствую то, как он гладит меня, как продолжает говорить что-то утешающее, что-то приятное… и не понимаю, как прежде могла вестись на все это.

Как могла так громко утверждать, что не ненавижу его. Что он — о боже! — хороший человек!

И ведь с такой уверенностью считала добрые дела, что делал…

Идиотка. Сумасшедшая. Правду Джаспер говорил — податливая тварь.

Я прерываю Эдварда на полуслове, сморгнув последние, почти высохшие слезы — при нем я их больше не допущу. Он никогда не получит ничего подобного. Со своими развлечениями, со своей лжечестностью, с чертовой гордыней… мне не нужна ни терпимость, ни вера, ничего. Мне от него ничего не нужно.

Россия стала последней каплей.

— Вы не откажетесь от намерения уезжать, верно, мистер Каллен? — глухо спрашиваю я.

Он пробует приобнять меня посильнее, прижать к себе покрепче, но не двигаюсь с места. Обрубаю на корню все попытки.

— Изза, почему ты пытаешься?..

— Да или нет, мистер Каллен, — более твердо повторяю, отстранившись и без какой-либо дрожи, смущения, прочей требухи — как лишь допустила такое? — прожигая его взглядом.

Видимо, настрой понимает. Оставляет увещевания.

— Нет, не откажусь.

Это мне и нужно было услышать. Все правильно.

Я встаю, дернувшись из его рук. Они сразу разжимаются, отпускают меня. Придают решимости, хоть их обладатель и поднимается следом.

— Изз, все хорошо? — тревожно зовет он. Но я теперь не дамся. Я вижу, что нет никакой тревоги.

— Меня зовут Изабелла, мистер Каллен, — брезгливо сообщаю, взглянув на него сверху вниз, полностью проигнорировав ощутимую разницу в росте, — не Изза и не Изз, тем более для вас. И очень прошу не говорить со мной в пренебрежительном «ты»-тоне. Мы друг другу никто, чтобы общаться подобным образом.

Аметистовый не верит тому, что слышит. Он чудесно маскирует то, что на самом деле думает и чувствует, но я нутром это ощущаю. Хорошо, что еще его челюсть не здоровается с полом — я ведь тоже умею удивлять. Причем, раз игра такая масштабная, такая интересная, ходы игроков должны быть под стать. Никакой шаблонности.

— В девять двадцать, верно? — вспоминаю, задумчиво изучая потолок. — Значит, в гостиной мне нужно быть в семь, мистер Каллен?

Еду я — не он решил так. Еду я — я решила. И нет здесь ни отчаянья, ни боли.

Эдвард хмуро кивает. Все еще пытается понять, что могло за такое короткое время со мной случиться — а ведь напрасно, потому что переезд предложил сам, — но мрачности уже больше, чем света, на который хотел меня поймать, как рыбку на крючок. Он наконец выпускает свое истинное лицо.

Я слышала, Роз говорила, что его зовут «Суровый». Таким пусть и остается. Я не помню ничего, что было до этого момента — я вымела это из памяти. С чистого листа.

Повернувшись на пятках, иду к себе в комнату. Хочу закрыть дверь, принять душ и вернуться в постель, придав себе сил незапланированным сном, который ознаменует начало моего нового стиля поведения, но деревянную заставу придерживают. Эдвард.

— Изабелла, — не нарушает только что озвученной просьбы, но смотрит уже тверже, уже с прямым призывом послушания, — вы ведь не сделаете ничего глупого, верно?

Я нахально ему улыбаюсь, почти оскалившись:

— Чтобы доставить вам такое удовольствие? Ну уж нет, спасибо.

И захлопываю дверь перед его носом. Громко, чтобы хорошо слышал. Чтобы окончательно меня понял.

Россия так Россия, Эдвард.

Москва так Москва — мне плевать.

Это твое увеселение, твои правила и твои деньги, что ты на нее потратил — все твое. Но я пешкой не буду. Я — не твоя. И никогда в жизни шагов, что будешь выбирать ты, не сделаю. Не поддамся.

* * *
Самое отвратительное ощущение — обманутости. Когда искореняются прежние взгляды, прежние мысли, когда то, что было раньше, кажется глупостью, то, во что так верил, становится поводом укорить себя.

Я не могу представить, что еще вчера пыталась верить человеку, единственной целью которого было затащить в такую ловушку, чтобы в жизни не выбраться без помощи — его, естественно.

Это невероятно. Это настолько, настолько невероятно, что хочется все списать на сон, цветной такой, вроде кошмара…

Очень страшно, когда начинаешь демонстрировать свои слабости чьей-то умелой маске. У нее-то ни сострадания, ни тепла, в ней пепел… единственная ее цель — завлечь тебя, опутать и никогда не отпускать. Привязать к себе.

И хорошо, что кому-то все же везет осознать это прежде, чем оковы заледенеют и станут крепче. Пока еще это веревки, пока они еще режут, но дают выпутаться. Пока они еще рвутся…

Я не веду себя непозволительно, это было бы слишком просто, но и не делаю вид, что наслаждаюсь происходящим.

Лениво гляжу в иллюминатор, за которым темная ночь, без проблесков огней, без каких-либо силуэтов — на такой высоте не новость, — сплошная мгла. Рассматривая чернильную бездну по ту сторону толстого стекла, могу с уверенностью сказать, что никто добровольно не захочет в нее окунуться. И исключением я не буду.

В бизнес-классе помимо нас летит еще трое человек — самые отважные желающие, которые покидают свое государство в поисках непонятно чего там, где жизнь совсем другая. Где нас никто не ждет.

Стоит признать, что самолет достаточно удобен, хоть и не частный. В нашем отсеке всего шесть кресел, причем хоть и стоят они по двое, но расстояние друг от друга приличное. Никто никому мешает, атмосфера теплая, достаточно уютная, лампы чуть приглушены, помня, что сейчас половина первого ночи.

Кто-то спит, и с его стороны свет не горит. Кто-то бодрствует и еще читает какие-то газеты и журналы, принесенные услужливой стюардессой. Но проходит меньше часа, и лампы остаются гореть только над нашими с Эдвардом креслами.

До сих пор изучавший что-то в своем мобильном, мужчина, видимо, решает этим воспользоваться.

— Изза, — негромко зовет он, привлекая мое внимание. Убирает телефон в карман.

— Изабелла… — сжав зубы, поправляю я. Все еще смотрю в иллюминатор.

— Изза, чем я тебя обидел? — игнорирует исправление. Да и мое недовольство, в принципе, тоже.

— А вы обидели, мистер Каллен? — подчеркнуто общаюсь по новому образцу. Не называю его по имени, не скатываюсь до доверительного «ты» и как можно явнее стараюсь держать дистанцию.

— Поверь мне, Изза, у меня не было намерений задеть тебя или расстроить. Я говорил, что не повторю ошибок, если ты будешь рассказывать о них, помнишь?

Черта с два. Я ничего тебе больше не расскажу.

— Успокойтесь, — фыркаю, закатив глаза, — унижения это лишнее.

— Изза…

— Эд, — кривляю его, изобразив эмоцию крайнего отвращения, когда поворачиваюсь в сторону мужчины, — Эд, который Каллен, ну неужели сложно запомнить мое имя?!

В его глазах после моих слов пробегает искра. Не та, которая поджигает, и не та, которая жжет. Это искра, показывающая, что горит внутри человека… и там не раздражение.

— Изабелла, — в конце концов, он смиряется, принимая во внимание мою просьбу, — я не понимаю, чему обязано такое твое поведение. А пока не понимаю, буду расценивать по-своему.

— Как вам угодно, — добродушно заявляю, пожав плечами. А потом беру с подставки свой недопитый гранатовый сок, почти вдвое уменьшая его количество в пластиковом стакане. — У меня есть другой вопрос…

Стараюсь не повышать голоса, помня, что в салоне мы не одни. Эдвард же без лишних усилий, кажется, говорит куда тише.

— Я слушаю, — зря стараетесь, сэр. Я больше не куплюсь на вашу вежливость.

— Хочу узнать остальные правила. Я ведь лечу туда, куда вам заблагорассудилось, мистер Каллен. Я имею право.

— Это не лучшее время и место…

— Лучшего может и не быть. До вашей Москвы еще пару тысяч километров, и кто знает, долетим ли мы… — многозначительно обведя глазами тусклый салон, настаиваю я.

— На борту такого не говорят, Изабелла, — с проблеском твердости осаждает меня мужчина.

Но на твердость и осаждение плюю. Размечтался…

— Говорите не говорите, а все равно не сбежим, если что-то пойдет не так. Придется вам умереть со мной.

Эдвард смотрит на меня неодобрительно, не так, как прежде. И такой взгляд мне нравится, он подтверждает новую истину, что я так хочу закрепить в сознании. Чем больше в вас злобы, чем больше недовольства, антипатии, чем больше вы раздражены и чем больше хотите выместить на мне ярость, тем лучше, Серые Перчатки. Я как раз этого и добиваюсь. Я не хочу вам верить.

— Какие именно правила? Я рассказал о трех.

— Не пить, не курить, не колоться — раз, не лгать — два, не трахаться — три. Да, три. А их всего девять. Я хочу узнать остальные.

За моим перечислением Эдвард следит с непонятным выражением лица, беспристрастным. И как я не силюсь, но что-то определенное увидеть не удается.

— Четвертое, как и второе, Изабелла, подразумевает честность. Вы не утаиваете от меня своих проблем, — ему не слишком хочется обсуждать все это, но обсуждает. И уж точно не хочется со мной, однако со мной говорит. И теперь соблюдая все нарисованные мной рамки.

— У вас пунктик на проблемах, да? — припоминая, сколько раз звучало это слово за последние два дня, ехидствую я.

— Из-за проблем люди делают глупости, которые потом сложно или невозможно исправить, — спокойно, но ясно видно, что из последних сил, объясняет Эдвард, — прыгают с крыш, например. Или с балконов, как вы хотели.

— Но не прыгнула, — и дура.

— Потому что рассказали. И я вас не пустил.

— В следующий раз приму это ошибку к сведению, — мрачно заявляю я, вздернув голову, — с четвертым понятно. Пятое.

Моим темпом, моим восприятием, тем, как извращаюсь с формулировками, Эдвард недоволен. Но вслух не признается, еще надеется отыскать во мне что-то, что было утром, что было вчерашним вечером … не понимает, что поздно. Что сам виноват, что все испарилось. Если бы не его упрямство, наши отношения, надеюсь, лишь крепли бы.

Хотя… какой толк, если впереди развод? И если секса нет? Ради чего крепнуть?..

Наверное, правильно. Наверное, все идет так, как надо.

— Пятое правило, Изабелла, это осторожность, — продолжает Эдвард, — первые недели вы сами не должны никуда выходить. Не зная языка, дороги и того, что может случиться, вы можете попасть в беду.

— Благодарю за заботливость… а ваши сограждане не владеют мировым языком?

— Английский на улице знают немногие, поэтому лучше не рассчитывайте на него. У вас будет хорошее сопровождение, если захотите экскурсию или прогуляться.

— Боюсь даже предположить, кто… — бормочу, допивая оставшийся сок.

— Я. Можете предлагать маршрут, и я помогу вам туда добраться и увидеть то, что захотите, — предлагает Эдвард.

— Как навигатор? А лучшие бары в вашу базу данных занесены, мистер Каллен?

Черты его лица суровеют. Слева.

— Правило первое, помните?

Хмыкаю. Облизываю губы от сладкой жидкости, оставшейся на них. Уже обдумываю, как обойти ту самую первую преграду…

— Шестое.

— Люди, — Каллен чуть удобнее устраивается в кресле, закинув ногу на ногу и расположив руки на подлокотниках, — не водитесь с теми, кто может вас обидеть.

— Вы ограничите еще и круг моего общения? — агрессивно вопрошаю я.

— Он и так ограничен, Изабелла, — примирительно замечает мужчина, — английский доступен не всем.

— Может быть, кто-то из них научит меня русскому, если вам такое в голову не пришло.

Каллен поджимает губы. Кивает.

— Если вежливо попросите, вполне возможно, — это этакий намек на мою бестактность? Извините, сэр, вам придется к ней привыкнуть. Отныне и навсегда.

— Правило седьмое. Я заинтригована.

Мой спектакль его не впечатляет. Реакция все та же, а глаза все темнее. Отлично.

— Вы выберете себе хобби.

Вот уже где неожиданно…

— Хобби? — спрашиваю без желчи. Просто чтобы убедиться.

— Да, — отсутствие саркастичности, кажется, мужчину подбадривает, — например папье-маше или какой-нибудь спорт… в нашем поселке есть гольф и конное поло, может быть, вас это заинтересует.

— Рисование… — скорее сама для себя, чем с желанием сказать вслух, произношу я. Оборачиваюсь к окну снова, подмечая оттенок черного, затаившийся в ночном небе. Аспидный. Может быть, чуть темнее…

— Рисуете? — увлеченно зовет Эдвард с посветлевшим лицом. Разворачивается в мою сторону как следует.

Дважды моргаю, прогоняя наваждение:

— Это важно? — не стану обсуждать. Пусть катится.

Он краешком губ улыбается.

— Нет, Изабелла. Просто мне интересно.

Что же, ладно. Любопытство — не порок, Эдвард. Хоть и не обязательно на него следует ответ.

— И все же, я хочу продолжения… осталось два пункта, так? — запрокидываю голову на кресле, тяжело вздохнув. Усталость начинает наваливаться, не глядя на мерцающий гнев и желание поязвить. Глаза просто слипаются… отвратительно.

И наблюдательный Каллен (а может, он просто устал так же, как и я) это замечает:

— Продолжение завтра. Сегодня, Изабелла, пора спать.

Я пытаюсь возразить, но напрасно… замолкает, не говорит больше ничего. И приходится, хоть очень не хочется это признавать, послушаться.

Потянувшись, я шепотом прошу подошедшую стюардессу принести подушку и одеяло. А потом оглядываюсь на спинку своего кресла, намереваясь его разложить, и цепляю взглядом аметисты.

…Не успеваю себя остановить. Просто вырывается:

— Два комплекта.

* * *
Розовато-лиловый… баклажанный… пурпурный… гелиотропный… индиго… аметистовый… да, именно аметистовый. Я его знаю лучше собственного карего, лучше любого другого. В нем есть блеск и совсем чуть-чуть льда. Он что-то на грани холодного и теплого, что-то между ними.

Такого цвета мало, он уникален. Такой цвет — награда, отличие. Метка. Метка лучшему… или худшему? А не наказание ли?

У меня ведь тоже рядом есть аметистовый… а он холодный. Он такой холодный… он и есть мое наказание? А за что? Что я такого сделала?..

— Не надо, не надо… — шепчет. Кто шепчет? Не я, не мой голос. Чужой. Мужской.

— Держись, — и сам держит. За руку? Нет, за запястье. А большим пальцем — за кольцо. Мое, с голубкой.

— Лучше… лучше… — обещает. Невнятное что-то, потому что я не слышу, что именно будет лучше. Или он недоговаривает.

Зато я чувствую. Чувствую, как мне холодно и как страшно. Я стою в самом центре аспидной мглы, безрезультатно размахивая руками в попытке хоть за что-нибудь ухватиться. Разговоры будто снятся — пролетают мимо. Никто меня не держит и никто держать не собирается. Они меня все бросают.

«Не делай меня крайним». Джаспер.

«Моя Мортиша Адамс». С улыбкой, весело. Деметрий.

«Горжусь, Изза. Горжусь…» Рональд. Рональд в тот вечер, вечер свадьбы, напоследок… за деньги. За шестнадцать миллионов.

Вот она, истинная стоимость любви и признаний. Я нашла эквивалент.

Вижу перед собой, как на полотняном экране, Обитель Солнечного Света и ее гостей, Джаспера на сцене с акульим украшением, Деметрия рядом, с пронизывающим взглядом… а потом, когда кадр меняется, свадьбу. Как Конти зажигает сигаретку, как выпускает дымок… затем как отказываюсь от торта и поднимаюсь. Как ухожу в эту самую ночь, ни разу не оглянувшись.

И в тот же момент перестаю сопротивляться. Опускаю голову, опускаю руки. Выдыхаю и признаю, что сама виновата. Знаю, что под ногами ничего нет, в любой момент, сорвавшись, полечу вниз. Знаю, что из черной дыры уже не выберусь. Знаю, что обречена. А все равно, как сумасшедшая, во что-то верю. Слишком сильно, наверное… слишком сильно, чтобы проигнорировали.

…Меня обнимают. За плечи, крепко. И притягивают к себе, куда-то в сторону, вправо, кажется. Дают опору и то, за что можно удержаться. Не брезгуя, тут же за нее хватаюсь. И плачу, наблюдая за тем, как вокруг, разгоняя темноту, медленно начинают зажигаться звезды известного, хоть и холодного, цвета. Аметистовые.

— Не уходи!.. Не надо!..

— Тише-тише, — зовут уже не там, а здесь. Я распахиваю глаза, вздрогнув, и понимаю, что уже не во мгле, не в непонятной бездне. Что здесь салон самолета, что здесь два кресла, низкий потолок, есть пол и подставки для стаканов… что здесь есть люди, чьи разговоры слышны на заднем плане.

Но люди-людьми, а меня волнует другое. Другой.

Я сразу понимаю, что это Эдвард. Он пахнет собой, он ведет себя так же, как и всегда, не глядя на мои обвинения, и он, что сейчас играет на руку, очень терпелив. Он меня не отталкивает.

— Тише, Изз, — повторяет, пригладив волосы, — я никуда не денусь.

Теперь вижу еще одну очевидную вещь: держусь за его руку. Так держусь, что синяки оставлю — как за последнее, что осталось. Так вот она какая, опора. Вот за что я схватилась во сне.

— Х-хол…

— Сейчас, — сразу же обещают, догадавшись по первому слогу. Накидывают что-то теплое на плечи.

Я жмусь к Каллену сильнее. Наплевав на гордость и принципы, на то, что пообещала себе вести как заслужил, как надо. Что не буду играть, что не стану… сейчас я не могу дышать, а о скандале не может быть и речи. Сейчас у меня дрожат губы, стучат зубы, и все, чего хочется, крепче прижаться — чтобы он согрел.

— Изза, — в голосе нежность, в нем участливость, — девочка, тише… это просто сон. Ничего не случилось.

Он слышал больше, чем я? А видел? Про что из сна я рассказала?

— У тебя руки… мягкие, — замечаю я, придушенно всхлипнув.

— Правда? — я слышу, что Эдвард улыбается. — Спасибо, Изабелла.

И через секунду в моем распоряжении уже две ладони, а не одна. Выбирай любую или бери обе — как захочется. Выбора меня никто не лишает.

Впрочем, руки не самое большое, чего мне хочется. Есть желание понесбыточнее, посерьезнее. И его, оставив за спиной все напускное, я сейчас намерена исполнить.

Как хотел сам Эдвард утром, а я отказалась, приникаю щекой к его груди. Сначала щекой, а потом, поняв, что он не против, и плечами. Оставляя ноги на своем кресле и выгибаясь так, что болят мышцы спины, сворачиваюсь в комочек, прижимаясь к нему. Сегодня не отпущу, какими бы рамками себя ни ограничила.

— Я не хочу в темноту… — срывающимся голосом, почти шепотом, умоляю я. С содроганием вспоминаю сон. — Я хочу домой, Эдвард… пожалуйста, я хочу домой.

Не стесняюсь слез. У меня нет сил их стесняться.

— Здесь нет темноты, — ласково убеждает Каллен, подняв голову чуть выше и накрыв подбородком мою макушку, — посмотри в окно. Все белое.

Я машинально слушаюсь. Просто перевожу взгляд на иллюминатор и смотрю, зацепив глазами бесконечную дымку… только вот не дымка это и не мираж, а снег. Все под снегом, а кое-где даже вьется дымок… бесконечные, бесконечные белые просторы, изредка сменяющиеся зеленым лесом. Темно-зеленым, успокаивающим…

Он прав, нет здесь черного. Здесь белоснежное, как мое платье, покрывало.

— Россия?

— Да, — Эдвард второй раз проводит пальцами по моим волосам, распутывая непослушные пряди, — через двадцать минут мы приземлимся.

Он умиротворен и, мне кажется, в своей тарелке. По крайней мере, выглядит явно лучше, чем ночью, и говорит мило, обходительно. С большим желанием.

Я поднимаю голову и встречаюсь с ним глазами. Тот самый оттенок, да. Холодный, но теплый — на грани. Такой же, как и мои звезды, зажегшиеся во тьме.

— Прости меня… — скулю, поджав губы.

И опускаю глаза обратно к полу. Как можно, как можно ниже. Прячу.

Реакция Эдварда не заставляет себя ждать, когда он, утешая, обнимает меня обеими руками, приминая одеяло и лишая холод последней возможности забраться под него. Так, как хочу. Сильно.

— Первая ночь всегда самая сложная, Изза, — успокаивающе говорит он, — потом будет легче. Потом обязательно будет легче.

Хорошие слова, а главное — в моем положении, подходящие. Но при всем том, что несут в себе, выбивают из-под ног последнюю, только-только сформировавшуюся почву.

Я больше не знаю, как себя вести. Я не хочу, чтобы мной играли и распоряжались, я хочу принадлежать себе и быть собой, не становиться пешкой, но как же, черт подери, я нуждаюсь в этом аметистовом цвете!..

Страшнее всего для меня будет, если он исчезнет, я знаю, уже глупо отрицать. Если пропадет и больше не будет разгонять темноту, держать на поверхности. Если даст провалиться под лед и не выдернет из-под него. Бросит…

Но вопрос в другом, потому что самое нужное всегда самое дорогое: чем я готова за этот цвет заплатить?

Неужели все-таки собственной свободой?..

Capitolo 9

Если бы к моменту прибытия в Россию я вела дневник, то первая запись (еще из самолета, кстати), что украсила его страницы, была бы краткой, зато обрисовывающей ситуацию как нельзя лучше: «Холодно».

Холодно за стеклом иллюминатора, там, среди этих снегов, расползшихся, как клубы дыма, по каждому закутку доступного пространства.

Холодно здесь, внутри самолета, потому что уже открыта дверь на выход — преимущество бизнес-класса, — а я все еще не могу разобраться с пуговицей на своем пальто, уже четырежды за это проклятом.

Холодно внутри. У меня внутри, глубоко-глубоко, где-то рядом с сердцем. И вызван этот холод тем, что после ночного происшествия и десятиминутного плача в объятьях Каллена я уже не знаю, что делать дальше. Как говорить с ним, как себя вести… безумно боюсь ошибиться и поставить не на то. Неправильный выбор меня попросту раздавит…

Однако все это, по мнению Эдварда, намеренного покинуть-таки салон авиалайнера, второстепенно. Сообщение пилота он не слушал, приветливый голос стюардессы, так и вьющейся вокруг него весь полет, тоже. Все внимание было обращено к багажной полке.

— Это самое теплое? — негромко и с недоверием зовет он, доставая из ее недр мое пальто. Даже на весу слишком легкое.

Делая вид, что с упоением разглядываю картинку по ту сторону окна, пожимаю плечами:

— Вроде как.

Но пальто забираю. И надеваю, конечно же, уже мысленно поежившись от грядущей «прогулки».

Следом за моей одеждой на кресле Эдварда появляется его собственная, включая знакомые мне серые перчатки, а за ней и наша скудная ручная кладь: две сумки с ноутбуками и белый плотный пакет из Duty Free.

В сумках ничего интересного — компьютеры, в моей немного припорошенные листами с акварелью, — а вот в пакете уже занимательнее: плюшевый олень с ветвистыми рогами и черными глазами-бусинками, а также разноцветные мармеладные медведи в по-настоящему гигантской упаковке. Почти запас на зиму.

И, хоть любопытство и разбирало меня весь полет, но спросить назначение таких покупок я не решилась. Вдруг он не представляет своей жизни без мармелада? А олень?.. Олень — сувенир?

Запутавшись в рассуждениях о содержимом пакета, предстоящем выходе из самолета и в принципе начале новой жизни там, где следует, судя по температуре, ее закончить, я не слежу за временем.

К тому моменту, как все пассажиры нашего отсека уже покинули самолет и гордо теперь шагают по направлению к терминалу, я все еще вожусь с воротом пальто, тщетно пытаясь свести его края вместе и закрепить в таком положении. Эдвард, давно собранный, с сумками на плече, без смеха наблюдает за мной. Более того — ему даже не хочется усмехнуться, чего не скажешь о стюардессе, прячущей свою ухмылку за профессиональной улыбкой.

В конце концов, все это мне надоедает. Бросив пуговицу и с отвращением чувствуя, как горят от злости и смущения щеки, киваю мужчине на выход:

— Я готова, можем идти.

Он мягко смотрит на меня, притягивая глазами к собственным и успокаивая меня их безмолвным блеском. Сколько времени я уже гляжу на аметисты, а неизменно, каждый раз, по спине пробегает теплая дрожь, в горле пересыхает, а пальцы подрагивают. Даже если бы Эдвард трижды не был привлекательным мужчиной, после такого взгляда мне бы все равно его… хотелось (вот уж что действительно не поддается объяснению!). Так что, поскорее спрятав глаза на многострадальном иллюминаторе, сама себе качаю головой.

Эдвард же на удивление грациозно со своим грузом обходит разделившее нас кресло, становясь прямо передо мной. Ни на кого, кроме меня, внимание и вовсе не обращает.

Не успеваю даже подумать, что намерен делать, а несчастная пуговица, благодаря длинным пальцам, уже застегнута. С легкостью и накрепко.

— С-спасибо…

— Не за что, — тихонько хмыкнув, он поправляет мой не слишком ровно лежащий воротник. А потом, наклонившись чуть ближе, добавляет: — Ничего не бойся.

И протягивает мне руку, предлагая выйти отсюда вместе. Доволен тем, что предложение я принимаю.

Что самое интересное, то особо не задумываюсь, что делаю, когда крепче сжимаю его пальцы, проходя мимо вежливой стюардессы. Не могу сдержать победной ухмылки, зная, что наши руки она видит.

«Пока кольцо твое — и я твой, Изза», — сказал Эдвард в день свадьбы. Ну и прекрасно. Тогда пусть все знают.

На выходе из самолета, где уже подготовлен трап, я окончательно открываю для себя три русских истины, которые потом, если им вдруг зачем-то это понадобится, расскажу потомкам.

Первая и самая главная — теплая одежда. По-настоящему теплая, по-зимнему. Можно даже с меткой «для арктических экспедиций». Мне хватает одного вдоха, дабы понять, как все плохо… а первый же шаг сопровождается порывом такого ледяного ветра, что я всерьез готова вернуться в самолет и умолять пилота отвезти меня обратно, в мою милую и горячую пустыню. Больше слова Эдварда про одежду не кажутся пустым звуком или шуткой. Я даже понимаю американок, которые покупали русские шубы в бутике молла Белладжио. Им теперь все ни по чем, а я мерзну…

Вторая истина, причем не менее важная, потому как помогает сберечь целостность черепно-мозговой коробки и серую жижу внутри нее, заключается в следующем: никаких каблуков. Никаких. Вообще. Даже самых устойчивых, не говоря уже о шпильках. Если я увижу в них русскую женщину, это значит, что либо она живет здесь с рождения и занимается акробатикой, либо она такая же несчастная туристка, уже миллион раз пожалевшая, что сделала выбор в пользу таких туфель. Иного варианта, как мне кажется, не дано.

Стоя в своих полусапожках на трапе, где толщина каблука равна двум иголкам, я изначально неправильно оцениваю свои возможности. И только благодаря реакции Эдварда и его проворству, которое не так давно кляла и осуждала, удерживаюсь на ногах, не полетев вниз.

Поскользнувшись практически на ровном месте, на лестнице, где, по идее, сделано все, дабы такого не случилось, я всерьез готова нестись по высоким ступеням к бетонным плитам с хорошим разгоном. Не знаю, как он умудряется дернуть меня за руку и предотвратить это. Колдует, наверное.

— Осторожно! — зовет, крепко держа под локоть, пока не становлюсь на ноги как следует. Неодобрительно смотрит на мою обувь. — Держись за поручень, хорошо?

Дельный совет. Я даже не язвлю, слишком напуганная для такого. Отпуская Каллена, за твердую и толстую белую полосу, огибающую лестницу, хватаюсь с невиданной силой.

С горем пополам спускаюсь и, хоть все равно страшно поскользнуться, зная, что Эдвард идет следом, чуточку спокойнее. Он меня подстрахует.

Так что третья истина вытекает из второй и базируется исключительно на людях. Надо держаться спутника, что привез вас сюда и все знает. Надо не отставать от него, не опережать его, слушать и, что звучит неправильно, зато на деле помогает сберечь и здоровье, и нервы, ему подчиняться. Тогда ничего страшного не случится.

Я как никогда понимаю всю глупость своего упрямства. По крайней мере, до тех пор, пока не доберусь до своей комнаты в новом доме, мне следует вести себя правильно и аккуратно… иначе могу и не добраться. А это, после всех лишений полета, бессонной ночи и кошмара как ее завершения, было бы совершенно несправедливо.

* * *
Мы приземлились в десять двадцать два по местному времени.

А в десять пятьдесят два, благодаря какому-то красному удостоверению, продемонстрированному Эдвардом таможенникам, уже стояли возле раздвижных дверей из зала прилета. И чемоданы, конечно же, давно были с нами.

— Ты что, почетный пассажир? — интересуюсь я, поглядывая на его паспорт и ту самую красную книжечку.

— Не совсем, — он хмыкает моему предположению. Заметка еще из самолета: выглядит куда лучше, чем в Штатах. С огоньком в глазах, с бодростью в голосе, с уверенностью в каждом своем шаге… я поражаюсь. Неужели он считает эту страну своей Родиной? Нужно поговорить с ним. В конце концов, я практически ничего не знаю о нем, кроме нелюбви к синему, рыбе, лошадям и сокращению «Эд», каким, дабы уколоть, уже величала мужчину.

— Значит, абонемент на многоразовое посещение? — не унимаюсь я. Двери все еще закрыты, и мне это на руку.

— Изза, — в обращенном на меня взгляде одни смешинки. Яркие, броские… но совсем не режущие. Он не надо мной смеется, а со мной. И больше всего занимает, что лицо при этом абсолютно неподвижно. — У меня уже десять лет как есть гражданство.

Вот как… значит, работа работой не кончилась.

— Но не все же прилетевшие коренные американцы, верно?

— Верно. Это, — он дважды похлопывает большим пальцем по книжечке, — в своем роде гарантия, что вреда государству я не нанесу. И ты, соответственно, тоже, — а теперь указывает на кольца.

…На заднем плане звучит голос, сообщающий, что выход открыт. Двери раскрываются, и нам приходится выйти.

— Я не понимаю… — жалуюсь, так и не получив удовлетворяющего ответа на все свои вопросы.

— Я все тебе расскажу, когда приедем, — утешающе сообщает Эдвард, оставляя мне только мой чемодан, который из-за размеров не может везти вместе с собственным. Компьютерные сумки снова у него, так же, как и пакет из магазина. Но не похоже, что ему тяжело.

У входа толпа встречающих. Здесь и жены, и дети, и бизнес-партнеры — кого только нет. Каждый ждет своих, а потому появление незнакомцев знаменуется тяжелым вздохом и попыткой высмотреть за нашими спинами тех, кто нужен.

Я бы никогда в жизни, даже при условии, что встречающий нас человек написал на табличке размером метр на метр черным по белому мое имя, не смогла отыскать его в этом сумасшедшем доме. Прежде я никогда не терялась в толпе, но тут совсем другая ситуация… здесь потеряться — означает пропасть без вести. В аэропорту, конечно, еще есть шанс найтись, но за его пределами… Отовсюду раздаются фразы на непонятном мне языке, повсюду указатели на их русском, мелькание которого мешает рассмотреть полоску для таких, как я, на английском, к тому же везде холод. Прямо-таки везде!

Я пугаюсь этой канители: до одури яркой, до боли звонкой. И, крепко сжав губы, иду как можно ближе к Эдварду, в какой-то момент осмелившись даже обвить его запястье. Мечта благополучно добраться домой кажется все более несбыточной.

Впрочем, хотя бы Каллен здесь в своей тарелке. Он постоянно проверяет, здесь ли я (как будто решусь отстать!) и уверенно движется в противоположную от всех ожидающих сторону, к небольшому стенду, где расположились туроператоры, если судить по вывеске. Две скучающие симпатичные девушки тут же включают все свое обаяние, замечая нас. Вернее, Эдварда.

Но тот на них даже не смотрит. На вежливый вопрос, чем могут помочь, качает головой. А потом поворачивается влево и дружелюбно улыбается мужчине, которого прежде я не заметила. Он в куртке, в темной шапке, в перчатках — весь комплект. И он так же рад нас видеть.

Чуть отойдя от ненужного стенда, мужчины приветствуют друг друга крепким рукопожатием. А затем переключаются на меня.

— Изабелла, это Сергей, — представляет нас друг другу Эдвард, — Сергей — Изабелла.

У него черные, как у Ронни, глаза. Темные брови и такая же, под цвет воронова крыла, борода. Аккуратная, ровной формы, просто загляденье. Смотрится куда лучше гладко выбритых щек и подбородка, которые нравились мне прежде.

На типичного русского, каких рисовала мне Роз — с голубыми глазами, светлыми волосами, бледной кожей (у него скорее молочно-шоколадная), — он не похож. Впрочем, как и я, наверное, на типичную американку из Лас-Вегаса.

Но не внешность вызывает мое удивление минутой позже, а то, что вопреки уверениям Эдварда, мужчина чудесно говорит по-английски. Если какой-то акцент и можно уловить, то только краем уха, на определенных словах:

— Добро пожаловать в Россию, Изабелла, — добродушно произносит он, — надеюсь, вам здесь понравится.

Только речи по прилету не хватало… все, он мне больше не нравится.

— И да, мистер Каллен явно перегибает палку — я Серж, а не «Сергей». Звучит и запоминается легче, — Серж широко мне улыбается, подтверждая свои слова, и забирает наши вещи. Ростом чуть выше меня, до Эдварда, конечно, не дотягивает, но это мужчину абсолютно не смущает. Расположив чемоданы по обоим бокам от себя, он направляется с ними к выходу. Оставляет сумки нам по просьбе босса.

— Машина где обычно, мистер Каллен, — общаясь ровно на американский манер, говорит он. И идет быстрее, минуя раздвижные двери на улицу.

Освобожденные от тяжелого груза, мы с Эдвардом направляемся за ним. Я теперь несу его пакет, он же — мой компьютер.

Однако последняя фраза Сержа не дает завершить этот путь в молчании, словно бы я ничего не услышала.

— Как часто это происходит? — тихо спрашиваю, стараясь не смотреть ему в глаза. С усиленным интересом изучаю блестящую плитку пола.

— Что именно, Изза? — обеспокоенный моим тоном, Каллен напрягается. Идет чуть медленнее, ступая шаг в шаг со мной.

— Как часто ты женишься? — меняю формулировку, черт знает зачем дернув рукава своего пальто. — Если машина всегда в «обычном месте»?..

Эта фраза его задевает. Я чувствую это прежде, чем успеваю осмыслить. Но уже через мгновенье нет ни плитки, ни потолка, ни ровных стендов с рекламками, огибающих помещение терминала. Я стою возле стены рядом с каким-то конфетным автоматом и смотрю прямо в аметисты. Без права отвернуться.

Приседая передо мной и окончательно пряча от любых посторонних глаз получше широкого автомата, Эдвард призывает обратить все внимание на него. И послушать. И запомнить.

— Изабелла, поверь мне, это не имеет никакого значения, — заверяет он, не давая мне отвернуться. До сих пор не могу понять, как оказалась возле стены. Он протащил меня? Толкнул? Или просто отвел, а я даже не заметила? Люди ведь не телепортируются в пространстве, верно?..

— Что не имеет? — я устала и начинаю теряться. Такие перемещения дурно влияют на мою мыслительную деятельность.

— Как количество моих браков, так и их регулярность. Сегодня, завтра, все время, пока ты «голубка», я твой, помнишь? И ни в моей верности, ни в моей помощи ты можешь не сомневаться.

Столь серьезные слова меня угнетают. Порой мне кажется, что я в принципе не способна понять этого мужчину.

— И сколько они здесь живут, твои… жены? Сколько мы здесь живем?..

— Тебя интересует время?

— Да. Хотя бы в количестве лет…

Эдвард немного хмурится, погладив меня по плечу.

— Это зависит не только от меня, Изза. Все индивидуально.

Неужели это должно меня утешить? Я зажмуриваюсь, стараясь дышать как можно ровнее. Наверное, переходы туда-сюда и новые, ненужные знакомства просто вымотали меня. Я зря пытаюсь устроить очередную ссору. Но знать правду, впрочем, все равно хочется не меньше.

— Я хочу с тобой поговорить, — выбрав, наконец, путь, которому буду следовать, говорю Эдварду, — о «голубках», свадьбах, России и… сроках. Выдели мне, пожалуйста, завтра время. Хотя бы на час.

Он выглядит немного озадаченным. Не пытается даже скрыть.

— Хорошо, мы поговорим. Завтра.

Удовлетворенно кивнув, беру себя в руки. Два глубоких вдоха помогают справиться со временным помутнением сознания, а холодок, которым веет от дверей, расположившихся от нас в непосредственной близости, приводит в норму все остальное.

Крепче сжав ручку пакета, я поворачиваюсь к выходу, безмолвно сообщая Эдварду, что готова идти.

Сейчас пределом моих мечтаний является кровать…

* * *
За окном проплывают деревья. Следующие за нами то неотступной, необозримой стеной, то наоборот, редколесьем, они уверенно сопровождают нас на протяжении всей дороги. Серж выезжает со стоянки аэропорта на почти точной копии американской «Ауди» Эдварда, только не кремовой, а темно-серой, и везет нас куда следует.

Как ни странно, Каллен предпочитает сидеть со мной, а не на пассажирском сиденье спереди, и это, стоит признать, успокаивает.

Его присутствие в принципе странно на меня влияет, но отрицать, что когда мужчина рядом, мне спокойно, слишком глупо и самонадеянно. Еще с самолета.

Наблюдая за постоянно меняющимся пейзажем, я даю себе следующее указание: до завтрашнего разговора ничего не предпринимать. За ночь я составлю список вопросов (не забыть бы об оставшихся двух правилах), обдумаю их и уже тогда, выслушав Эдварда и все его планы относительно меня, сделаю окончательный вывод и выберу верную стратегию поведения.

Сегодняшний день спишем на акклиматизацию и привыкание. У меня просто нет сил для скандалов и выяснения отношений. Никаких больше ночных перелетов.

Каллен, наверное, читает мои мысли, дать иное объяснение его предложению сразу же после них я не могу:

— Ты можешь поспать, если хочешь, — и указывает на свое плечо.

— Я выспалась, спасибо, — нагло вру, поудобнее закутавшись в плед, выданный Сержем.

Эдвард смиряется, не настаивает.

Но то, как зябко ежусь в пальто, без внимания не оставляет:

— Вся необходимая одежда уже куплена, — сообщает, с недовольством взглянув на тонкую ткань моей собственной, — если тебе захочется чего-то еще, скажи мне, и мы докупим.

Шоппинг без меня это, конечно, смело. А он осведомлен, что отличаюсь ото всех не слишком пропорциональной фигурой, на которой большинство вещей просто висят мешком, а подъем для обуви и вовсе гиблое дело?

Хочу сказать — на это язвительности хватит. Но тут же затыкаюсь, вспомнив свадьбу. Тогда ведь получилось, все сидело просто отлично… а может, просто угадал?

В любом случае, запал проходит. Я всего лишь сдержанно киваю.

Думаю, чем себя занять. Лес уже осточертел, серое полотно дороги — тоже, а мы ведь выехали пять минут назад; про салон «Ауди» и думать не хочу — чем он, кроме простора, отличается от любой другой машины? Разве что в американской версии салон был бежевым, со вставками темно-коричневого, а здесь скорее персиковый, с отделкой цвета желтого мрамора.

— Нам долго ехать? — прихожу к выводу, что этот вопрос можно и нужно задать. По крайней мере, хоть какие-то сроки будут очерчены.

— Около часа, — сразу же отвечает Эдвард, — обычно меньше, но это если нет пробок.

Ах да, пресловутые русские пробки… я уже наслышана про них. Розмари назвала их главной достопримечательностью Москвы наравне с Красной Площадью.

— А где именно твоя квартира? Рядом с… как его? — я хмурюсь, пытаясь вспомнить. Роз говорила. Говорила, и я дважды повторяла…

— Кремль? — находится мужчина.

Облегченно киваю, даже усмехнувшись. Слишком сложное название.

— «Кремильи»? — знаю, что коверкаю слово, но ничего не могу сделать. Язык не заточен под их нормандский.

— Кремль, — еще раз повторяет Эдвард, а потом переходит на английский, — или «Kremlin», так проще.

Да, проще… спасибо.

— Значит, твоя квартира рядом с ним? — возвращаюсь к теме, от которой мы отвлеклись, ожидая ответа.

— У меня нет квартир в Москве, — качает головой мужчина, — к тому же, в самом городе мы не живем. Подмосковье, помнишь?

Так, по-моему, многовато длинных слов на один день.

— И что там?

— Там дом, — Эдвард мягко улыбается мне, только сейчас снимая свои серые перчатки, — это закрытый поселок, поэтому там удобнее.

— Намного?

— Ты даже не представляешь, насколько.

На этом разговор на тему дома заканчивается. Я не спрашиваю, зная, что увижу все в ближайшее время, а Каллен не навязывает преждевременных экскурсий, видимо, считая так же. Серж все еще везет нас, следуя указателям в нужном направлении, за окном все те же деревья, припорошенные снегом и блестящие от неяркого солнышка, все то же белое покрывало на земле — достаточно толстое, как мне удалось убедиться, сверкающее…

Мысленно открываю свой несчастный бесплотный дневник впечатлений, который завела еще в самолете и делаю пометку: «Красиво».

Но в ней уж точно никому не признаюсь.

…Наверное, я все-таки заснула. Это можно проследить по тому, что когда открываю глаза, чуть поворачивая голову влево, пейзаж за окном неподвижен. Только он теперь серьезнее — вместо хиленьких деревцев большие ели и сосны, заполнившие собой все вокруг, а сугробы по бокам трассы явно просто насмешка над теми, что лежат у подножья этого леса.

Судя по всему, приехали. Картинка как на детских открытках, что у нас продавали в канун Рождества — а я думала, это все компьютерная графика…

Но самое интересное другое — я не сижу. Точнее, сижу, но не полностью. Скорее полулежа, потому что плечом опираюсь на что-то живое и теплое, а замершие руки кто-то мягко держит. И явно не плед их согревает…

— Изз, — подкрепляя мои самые недоверчивые предположения, зовут прямо над ухом. Горячим дыханием щекочут кожу на голове, а характерным запахом своего обладателя выводят на нужный след.

Черт!

— Изз, пора идти, — второй раз, будя меня осторожно, не желая напугать или расстроить, повторяет голос. Теперь потирает рукой мою, призывая проснуться поскорее.

Хочу отшатнуться от Эдварда, но не могу. Тело будто каменное, оно, видимо, разнежилось в тепле куда больше, чем было позволено.

Поэтому все, что могу, лишь хмуро посмотреть на него. Как всегда, в слишком яркие, притягивающие внимание глаза.

— Приехали? — делаю вид, что все идет по моему плану. Будто я сама решила воспользоваться его предложением поспать на плече.

— Приехали, — заверяет мужчина, осторожно пригладив мои волосы, — теперь можно идти в дом и греться по-настоящему.

Я рассеянно киваю. Не говорю, что мне и так уже очень тепло, не благодарю за это тепло, которое не просила, но получила, и уж точно не собираюсь переключаться на его староанглийскую вежливость. Просто, приложив некоторые усилия, отстраняюсь, на ходу застегивая пару разошедшихся пуговиц пальто.

С нового ракурса салон выглядит иначе, чем я запомнила: во-первых, Сержа, как и наших чемоданов, нигде не видно, а во-вторых, Эдвард сидит уже не как на приеме, с обычной своей грацией и собранностью, а как Джаспер дома на диване. Ему удобно, комфортно, и, что самое главное, поза явно подстроена под меня. Левое плечо расположено ниже правого, плед подтянут к левому краю, а на нем, как и на пальто, виднеется небольшая вмятина от моей головы. А еще есть улика: преступно-длинный тонкий волос. В пять раз длиннее, чем у Каллена, и настолько же темнее. Мой, без сомнений.

В отличие от меня, на лице Эдварда нет ни смущения, ни растерянности, ни какой-либо сонливости. Свеж, бодр и добр. Очень добр, прямо великодушен — не столкнул меня со своего царского плеча.

Я все изнемогаю от благодарности…

Фыркнув сама себе, дергаю ручку, выходя из машины. Благо нет рядом льда, иначе то, что не удалось у трапа, я бы добила здесь, об автомобиль. Снег утоптан, изъезжен и тверд. Я убеждаюсь, что стою на нем достаточно удобно, дабы идти дальше.

Но прежде чем сделать первый шаг, не могу перебороть любопытство и смотрю на деревья. Настолько высокие, насколько даже представить нельзя. Начавшийся маленький снегопад добавляет к их и без того заснеженным лапам нового блеска. А какие же толстые стволы… неужели где-то до сих пор растут такие деревья? Единственные из более впечатляющего, что я видела, были секвойи в Орегоне.

Засмотревшись на деревья, не замечаю приближения Эдварда со спины. Просто поворачиваюсь в один момент, а он стоит рядом. И так же, как и я, с интересом смотрит. Но не на деревья. На меня.

— Красивые?

Соврать не получится:

— Да.

— И легко рисуются, — мне чудится, или он мне подмигивает? Но прежде чем успеваю разобраться в причине, мужчина уже продолжает в прежнем тоне прежнюю тему:

— Уникальный ботанический вид, — произносит он, указав на деревья, — пихты Нордмана.

Я слишком поражена их размером, чтобы придумать что-то стоящее и колкое в ответ. По мне, он слишком много знает. Это начинает нервировать.

— Надеюсь, дом не на одной из них, — закатываю глаза, складывая руки на груди и ежась, — потому что я не залезу.

Эдвард хмыкает, закрывая за мной дверь «Ауди». Поворачивается в противоположную от пихт сторону, кивая вперед:

— Дом на земле, не беспокойся.

Да, дом на земле, вижу… поворачиваюсь, стиснув края пледа, что не решилась оставить в машине, и вижу.

Но и дом, как и деревья, как и Сергей, не похож на исконно русский. Я ждала чего-то вроде расписных ставень и стен из срубов, а получаю вполне американскую постройку прошлого столетия. Разве что чуть побольше стандартного американского дома. Раза в два как минимум.

Похоже, Россия не так далека от западной цивилизации, как мне хотелось верить…

— Ничего себе… — не удерживаюсь, шепчу. Кусаю губу, глядя на двухэтажное строение с крепким серым фундаментом, парадной лестницей и невероятно симпатичными черными завитками для фонарей над верандой. Кораллово-розовая отделка стен очень хорошо смотрится.

Эдвард снисходительно, впрочем, не без приятности моим одобрением, едва заметно улыбается и удобнее перехватывает сумку с ноутбуком. Моим.

— Можем и изнутри посмотреть, — дружелюбно говорит, приглашая следовать за собой ко входу, — там не хуже.

Да… мои ожидания медленно расползаются по стенкам… но, быть может, оно и к лучшему? Я точно не предвидела чего-то подобного. Впервые сюрпризы вдохновляют.

Слева от крыльца оказывается тропинка к гаражу, насколько я понимаю, а с его первой ступени видно, что помимо леса дом окружает и белый забор, как в лучших заставках Microsoft. А за пределами участка, дальше, вглубь снежных просторов, есть еще домики. Из некоторых даже дымок идет… действительно, поселок. И я не удивлена, что закрытый.

Прихожая, в которую, кое-как забравшись на ступеньки крыльца (не без помощи Каллена), мы попадаем, встречает нас достаточно аппетитным запахом какой-то выпечки. Я улавливаю аромат корицы и немного какой-то другой пряности, которую обычно кладут в десерты.

Комната не маленькая, если не сказать, что большая. Благодаря широким окнам много света, благодаря правильно выбранному цвету отделки — темно-грушевому — стены не давят, не портят общую картинку. А дополняет все изящная и небольшая лестница, по которой, в отличие от той, что была в резиденции, одновременно могут подниматься не больше двух человек.

Справа от нее, в специальной нише, тонированный шкаф-купе для одежды и обуви. Слева, под боком, притулившись возле самого начала перил, два больших и круглых белых пуфика. Кожаные, как могу судить.

— Приехали! — раздается откуда-то возглас, наполненный восторгом. Я не могу разобрать его смысла, но ощутить желание увидеть кого-то — или что-то — в состоянии. Голос женский.

— Это экономки, — сообщает мне Эдвард, оставив пресловутую сумку на специальном столике перед входом и становясь за спиной. Предлагает мне снять плед и пальто, которое намерен повесить.

Ах да, джентельменские замашки…

Я соглашаюсь и, подернув плечами, даю ему совершить задуманное.

— И сколько их? — наблюдая за тем, как появляется в широкой арке впереди женский силуэт, спрашиваю я.

— Двое, — мужчина снова рядом, а я даже не слышала, как скрипнула дверца шкафа. Ко мне не прикасается, но стоит достаточно близко, чтобы я могла это сделать, если захочется.

— Двое… — бормочу, подмечая, что так оно и есть — за первым силуэтом следует второй, а потом они вместе появляются в зоне достаточного освещения, дабы можно было их разглядеть.

— Изабелла, это Рада, — Эдвард снова берет на себя обязанность представить нас друг другу, и рукой указывает на женщину, стоящую ко мне ближе. У нее коротко подстриженные волосы бордово-красного цвета, приветливые серые глаза и чуть вздернутый нос. Губы подведены светлой помадой, на ресницах немного туши. По виду она немногим старше Роз.

Рада широко улыбается мне, почти как Серж, и легонько похлопывает по плечу:

— Очень приятно познакомится, Изабелла, — они все здесь неизменно вежливы? И все говорят по-английски… зачем Эдвард пугал меня?

— Здравствуйте, — выдавливаю намек на улыбку, чуть нахмурившись. Не люблю знакомств, тем более тех, на которые сама не напрашивалась.

— А это Анта, Изза, — Каллен тем временем представляет мне вторую экономку, в противовес первой. Она как раз и похожа на тот портрет русской, что пыталась описать мне смотрительница. У нее светлые волосы, отпущенные практически до плеч, но начесанные с помощью лака в достаточно высокую прическу, ярко-голубые, выразительные глаза и ниточка, как у Джаса, розовых губ. Из макияжа та же тушь и та же помада, но еще немного румян. Кожа у Анты под стать моей — бледная.

Почему-то она нравится мне больше, чем Рада. Может, все дело в том, что хоть кого-то под стать ожиданиям удалось увидеть?

— Мне так же приятно, Изабелла, — улыбчиво отвечает она, впустив в глаза настоящую теплоту, — я очень надеюсь, что вам будет удобно в этом доме.

Я хмыкаю, взглянув на Эдварда, следящего за мной своим приметливым взглядом:

— Спасибо.

Женщины незаметно переглядываются друг с другом, а потом улыбаются еще милее. Это меня настораживает.

— У нас уже готов обед, Изабелла, — обращается ко мне Рада, на которой поверх синих брюк и зеленой шерстяной кофты надет оранжевый фартук, — вы проголодались?

— Разумеется, — это первый случай, когда Эдвард не дает ответить мне самостоятельно. Предупреждает любые выпады против.

— Немного, — недобро взглянув на него, отвечаю экономкам.

Обладательница фартука энергично кивает, возвращаясь в ту самую широкую арку, из которой вышла. Анта, напоследок еще раз сказав, как рада познакомиться, идет следом.

— Я хочу спать, — жалуюсь мужчине, когда он терпеливо ждет, пока я разуюсь.

— Конечно, — убирает мою обувь в шкаф, — я покажу тебе твою комнату сразу же после обеда. И поспишь.

Утешающее обещание…

— И куда мне идти? — застываю на развилке, заметив, что кроме арки имеется еще две таких же слева и справа, а еще одна дверь впереди, неприметная с первого взгляда.

— В ванную, — к ней Эдвард меня и направляет, открывая дверь, — для начала следует помыть руки.

Меня пробирает на смех. Искренний, но с проблеском подколки.

— Как скажете, Папочка, — кривляюсь, заходя внутрь небольшой комнатки и не особо уделяя внимание ее дизайну. Единственная ванная, что интересовала меня, была в Лас-Вегасе, в съемной квартире мистера Каллена. Все остальное по сравнению с ней как-то… теряется.

Эдварду по душе мой юмор, он не злится. Включает воду, подает мыло и с действительно родительской усидчивостью смотрит, как я мою руки. Потом подключается сам.

В столовой пахнет лучше, чем в прихожей. Комната, к тому же, в два раза ее больше, с таким же высоким потолком и чистыми, явно недавно вымытыми окнами. Они, благо, со шторами — можно завесить. Пол темный, без ковра. Стены тоже темные, но на грани со светлым. Что-то вроде разных оттенков дерева. В центре большой стол на восемь человек. Он, мне на удивление, круглый, а не вытянутый, как в резиденции. И посередине стоит ваза с живыми цветами.

Экономки выставляют на стол приготовленные блюда, среди которых более-менее привычное мне — суп. Судя по запаху, грибной.

Заметив мою растерянность, Эдвард придвигает свой стул ближе, рассказывая о меню. Подкрепляет каждое слово указанием пальца на конкретное блюдо.

— Куриное филе с помидорами, — слева от меня, на большой черной тарелке.

— Бифштекс из говядины, — справа, в такой же черной, но поменьше.

— Греческий салат, — уголки губ вздрагивают, и меня это цепляет. Подмечаю для себя расположение салата, вспомнив, что с Грецией он чем-то связан: знает язык.

— Грибной суп, — о да, грибной, я победила. В чем-то наподобие кастрюли, но слишком красивой, дабы называться таким словом.

— Картофель-пюре, — вот и добрались до тарелки в самом центре. Конец.

Эдвард с готовностью поворачивается ко мне, пока женщины так и не заняли своих мест на стульях.

— Чего ты хочешь?

Я намерена чуть-чуть проиграть, прежде чем озвучить. Смотрю на него из-под опущенных ресниц, с незаметно играющей на губах улыбкой. Этот взгляд не смущение выражает и не благодарность… в нем, как было практически доказано на Джасе и Деме, соблазнение. В то же время правой рукой, убедившись, что для всех, кроме Каллена, этого не видно, легонько царапаю рубашку на его груди.

Игра удается. Бровь Серых Перчаток слева подозрительно выгибается, а аметисты наполняются недоумением. Он даже открывает рот, чтобы что-то сказать мне — напомнить правила или остановить, не знаю, — но не успевает. Я опережаю:

— Я хочу греческий салат, Эдвард.

* * *
Получасом позже, после обеда, Эдвард исполняет свое обещание и ведет меня наверх, по той самой изящной лестнице, к моей спальне.

Коридор светлый, по всему его периметру есть картины, и они, как могу судить по пейзажу, исконно русские — одну я, кажется, видела в каталоге музея, что-то с грачами, если не ошибаюсь.

Настроение у меня хорошее; от обеда, от заманчивой игры — не могу понять. Но комнату хочется увидеть теперь не только для того, чтобы сразу же уснуть. Меня разбирает любопытство, какая она. И насколько далеко от спальни хозяина…

Кончается лестница, картины остаются за спиной, а мы оказываемся перед одинокой светло-бежевой дверью.

Я, по настоянию Эдварда, даже самостоятельно открываю ее…

И ожидаю многого, но не того, что в итоге вижу за ней. Такого даже в страшном сне не могло присниться.

Окна. Окна, пробившие собой все стены, кроме той, где кровать. Широкие, практически от пола до потолка, начисто вымытые… прозрачные! Такие же, как и газовые шторы, делающие вид, что прикрывают их.

Я даже не смотрю на остальной интерьер — не хватает решимости. Испуганно, как от огня, пячусь назад, едва завидев самый главный недостаток помещения.

— Н-нет! — вздрогнувшим голосом, позабыв про все желание не ударить в грязь лицом и быть смелой, бормочу я. Хорошее настроение тонет в ужасе.

— Эй-эй, — к такому моему отторжению даже Эдвард не оказывается готовым. Изумленно смотрит, как отхожу все дальше от дверного проема, пытаясь найти хоть какой-то путь к отступлению. — Изза, что такое?

— Я не буду здесь спать, — стиснув зубы, шепчу, насилу сдерживая слезы. Почти вижу, словно на экране телевизора, как в этих окнах мелькает молния. Ярко-ярко… близко-близко… их столько, что ни одно, даже самое плотное одеяло, от отблесков меня не спрячет. А уж в дополнении с громом… на этой кровати меня и найдут.

— Ш-ш-ш, — Эдвард выглядит очень взволнованным. В его голосе тревога за меня. Подступает на шаг ближе, выверяя все движения и стараясь не напугать меня еще больше. Потом новый шаг. Потом еще один. И вот стоит рядом. Осторожно, будто рассыплюсь, если как-то не так тронет, гладит по плечам.

Однако нежность здесь не поможет. Что-что, а грозу с таким обзором наружу я пережить не смогу. При всем желании.

— Я не буду здесь спать! — выкрикиваю, будто он намерен силой затащить меня внутрь спальни. Крик эхом отдается от стен, отскакивая вниз, к холлу. Не забочусь, что кто-то из женщин или Серж, которого я так и не видела больше, могут услышать. — Ты не заставишь меня! Не буду!

— Изз, — Аметистовый привлекает меня к себе, успокаивающе гладя по волосам. Так нежно, так мягко… черт… я начинаю плакать.

Мои всхлипы расстраивают его больше прежнего. Понимаю — наравне с недавним смехом и игрой это не слишком правильный контраст.

— Давай мы сядем на кровать и поговорим, а? — мужчина говорит еще мягче, как с упрямым и капризным ребенком. — Тише, Изабелла, ну что ты…

На кровать, да? В этой комнате? С этими окнами?! Предлагаю еще и ночью. Когда там ближайшая гроза?

Мне становится жарко настолько, что внутри все закипает. Пальцы сами собой распрямляются, отпуская стиснутый в них пиджак Эдварда, а истерика переходит на тот уровень, который ничуть не нуждается ни в объятьях, ни в словах. Ему необходимы лишь действия.

— Отпусти меня, — приказываю, дернувшись назад из его рук.

Желаемое получаю, как можно теснее прижавшись к стене.

— Мне нужна другая комната, — заявляю, утерев слезы. Проглатываю свои рыдания, вызванные несвоевременными воспоминаниями.

— Изза, это лучшая комната в доме, — ничего не понимая, пытается вразумить меня Эдвард.

— Эта комната мне не подходит, — прикрыв глаза и держа прежним тон, ровно произношу я, — нужна другая.

— Ты объяснишь мне причину?

— Нет, — уверенно качаю головой, даже не считаясь с таким вариантом, — ты должен просто отвести меня в другую спальню. Любую.

— Чего ты боишься? — Каллен оглядывается назад, на дверь за нами, а потом на меня. Смотрит пронзительно, уверяет глазами, что ему можнодовериться. Да что там глазами — только что обнимал меня, успокаивая! Но это ничего не значит. Для таких откровений уж точно.

— Я ничего не боюсь, — вздернув голову, смело отвечаю ему, — мне здесь попросту не нравится.

— Ты даже не была внутри, — пригласительным жестом Эдвард указывает на дверь, открывая ее шире. Демонстрирует мне преимущества комнаты — тут удобная кровать, большой шкаф, телевизор с DVD-плеером… — Изза, хотя бы взгляни.

Однако мне опять хватает того, что видны окна — их отовсюду видно, как убеждаюсь. Даже через узкую дверь.

— И не подумаю.

Моя категоричность в этот раз не сталкивается с его неуемной флегматичностью. Скорее напарывается на капельку раздражения.

Не видит здесь объективной причины? Ну и к черту!

— Изабелла, я не стану искать другую комнату, пока не посмотришь на эту. Или не объяснишь мне, почему не станешь этого делать, — в конец концов безапелляционно заявляет он. Серьезным и уверенным тоном. Едва ли не принципиальным.

Я едва не давлюсь слюной от этого тона, стиснув зубы. Зажмуриваюсь.

— Можешь ждать до бесконечности, — нарочито равнодушно пожимаю плечами, — буду ночевать на полу.

Набирая сил отовсюду, откуда только можно их найти, решительно смотрю на него. Не моргаю, не плачу, не хнычу… смотрю. Как он смотрит — с той же непоколебимостью. Разве что позы его не повторяю, хоть на стенку опираюсь так же. Но руки на груди не складываю. У меня не получится.

…Соревноваться с Калленом в гляделки гиблое дело. А еще более гиблое оставлять безучастным ко всему лицо, контролируя эмоции, потому что лучше, чем у него, все равно никогда не будет. Порой мне кажется, что на нем маска, а не кожа… и этой маской он шикарно владеет.

Когда понимаю, что начинаю проигрывать, чувствуя, как закипают на глазах слезы, болью отзывающиеся где-то в груди, проходящие по телу взрывной волной, достающей даже кончики пальцев, перевожу глаза куда угодно — вправо, влево… а цепляю снова окна, потому как гребаную дверь никто не потрудился закрыть.

Сдаюсь. Окончательно, без права на реванш. Быстро и сразу.

— Я тебя ненавижу, — шиплю, когда соленая влага снова течет по щекам, а всхлипы получаются частыми и громкими. Тяжелыми.

Поднимаю глаза еще раз, последний, и выплевываю ему в лицо, убедившись, что видит:

— Я тебя ненавижу, Каллен…

Не проходит и минуты, как получаю ответ. Опять безмолвный, опять — в виде объятий. Только в этот раз они куда сильнее.

— Все, все, — шепчет мне Эдвард, явно раздосадованный тем, что затеял это игру, — извини, Изза, пожалуйста, извини меня.

Не знаю, есть ли прок от извинений. Зато знаю, что не должна, не могу, не стану принимать их от него, как и продолжать терпеть длинные пальцы на своей коже. Но тело куда упрямее сознания, оно, черт его дери, точно знает, чего хочет.

Я понимаю, как сильно стиснула руки Эдварда только тогда, когда собственные костяшки пальцев белеют, а кожа опасно натягивается на них.

— Это неправильно, — срывающимся голосом, едва ли громче шепота, упрекаю его, отчаянно цепляясь за его одежду, — ты же знаешь что я ничего не могу сделать, если ты скажешь… что мне некуда… и я не сбегу… ну неужели, неужели у тебя нет другой комнаты? Мне плевать, какая она… но чтобы меньше… меньше окон!

Мои обвинения вызывают новый каскад извинений. И среди них есть та фраза, которую встречаю с облегченным выдохом:

— Конечно есть, Изза, конечно. Я прямо сейчас тебе покажу, и мы перенесем вещи. Только не надо плакать, ладно? Тише…

Насилу кивнув, я соглашаюсь. С радостью встречаю, что какое-то время для успокоения он мне дает. Все так же держит, все так же гладит и ничуть, ничуть не морщится, не протестует, когда что есть мочи сжимаю его кожу. Наверняка же больно…

Но с горем пополам унять истерику удается. Намеренно не смотря на комнату, что вызвала очередное покалывание под ребрами и дрожь по всему телу, иду, крепко взяв Эдварда за руку, куда он скажет. Второй рукой утираю последние слезы, чудом избежавшие своей участи.

— Я не из упрямства… — раскаянно шепчу, когда мы поворачиваем за угол, — просто это… не надо. Не спрашивай меня.

Мужчина поворачивается, согласно кивая. Ободряюще пожимает мои пальцы, краешком губ улыбаясь — как в Макдональдсе, искренне. Потому что сам хочет, а не потому что надо.

На его лице морщинки — опять лишь слева, — губы поджаты, в глазах хмурость и недоумение, но… ничего из этого я не получаю. Он не из желания потешиться или уколоть говорил так… он действительно думал, что я капризничаю!

— Я не могу тебя ненавидеть, — подавив очередной всхлип, шепчу ему, идя на шаг ближе, — не слушай этого…

— Я понимаю, Изза, ну разумеется, — Эдвард покрепче сжимает мою ладонь, — не беспокойся об этом, я не обижаюсь.

Хорошо звучит. Мне легче.

— С-спасибо…

Новая комната меньше старой, это правда. И дверь поменьше, и размер спальни… но кровать есть, стол есть, комод и даже ковер. А еще выход на балкон, но он как раз завешан нужными мне темными шторами. Кроме него окон нет.

С наслаждением оглядываюсь вокруг, подмечая, как медленно, но верно расслабляется все внутри.

Эдвард с тревогой следит за мной, подмечая малейшую эмоцию. Но ничего не находит. Я больше не плачу.

— Чудесная спальня, — одобряюще, хоть и тише нужного, заявляю, сморгнув слезы.

— Тебе нравится? — с надеждой зовет Эдвард.

— Очень.

— Хорошо, — он выглядит успокоенным, — хочешь отдохнуть?

— Да, — я с благодарностью киваю, принимая предложение, — будет очень хорошо…

— Поспи, — советует Аметистовый, — я буду внизу, можешь спуститься, если чего-то будет не хватать.

И, дождавшись моего согласия, прикрывает дверь.

Я же ложусь на кровать. Обнимаю подушку — крепко-крепко. Закрываю глаза.

И снова делаю пометку в псевдо-дневнике, понадеявшись хоть чуть-чуть напитать его пережитым эмоциями. Отпустить их от себя.

«Страшно».

* * *
Она звонит неожиданно, а потому будит меня. В темноте, повисшей в комнате, где задернула шторы, с трудом нахожу мигающий под покрывалом — я не переодевалась — экран мобильника. Выуживаю его из кармана своих джинсов, наощупь принимая вызов. Прижимаю приборчик к уху.

— Цветочек! — раздается радостный голос на том конце. Во мне что-то вздрагивает от него, но сразу же отпускает, приятным теплом расползаясь по всему телу.

— Розмари, — широко улыбаюсь, садясь на кровати и подтягивая покрывало к груди. Слышать ее сейчас для меня самый большой подарок.

— У вас там не поздно? Я позвонила среди ночи? — просыпается озабоченность, спешка. Она пытается понять, правильно ли поступила.

Глупая…

— Роз, мне все равно, — качаю головой, успокаивая ее и действительно не принимая во внимание, какое сейчас время суток. Этот день до того спутанный и сумбурный, что нет смысла в часах.

— Ты спала…

— Я с утра сплю — с утра здесь, — поправляюсь, потеснее прижавшись к подушке. Вслед за улыбкой в опасной близости появляются слезы.

Моя Розмари… я никогда не думала, что смогу так по ней скучать. Как и по Лас-Вегасу. Как и по резиденции, будь она неладна, с репродукцией моего любимого Дали.

— Много спать вредно, ты помнишь? — ласково журит она.

— После смены этих часовых поясов нет, — фыркаю, усмехнувшись, — постепенно настроюсь на режим, не переживай.

— Так-то.

Между нами повисает коротенькая пауза, которой мне хочется меньше всего. Я начинаю панически бояться, что она положит трубку, заразившись моим весельем и посчитав, что в таком настроении я здесь и пребываю.

Однако Розмари начинает говорить первой. Опровергает мои неправильные мысли о себе:

— Цветочек, ну как ты? — с материнской заботой спрашивает, чуть понижая голос. — Тебе нравится эта страна Газпрома и Снега?

Я приглушенно хихикаю, закатив глаза.

— Здесь красивые елки.

— Ты что же, живешь теперь в лесу?

— Вроде того. Лес называется «Закрытый поселок Подмосковья».

В голосе смотрительницы появляется хлещущий во все стороны интерес. Слишком явный, дабы скрыла:

— Закрытый поселок? То есть дом?

— Да, дом в поселке… — кутаюсь в одеяло посильнее, с тревогой взглянув на зашторенное окно. Мне постоянно кажется, что вот-вот начнется гроза.

— А комната? У тебя она своя?

— Своя, — оглядываю спаленку, со странной любовью подметив каждый ее уголок, — но здесь есть окна…

На том конце негромко вздыхают.

— Иззи…

— Нормально, — мотаю головой, отгоняя ее страхи, — тут хорошие шторы, ничего не светит… он изначально дал мне другую комнату, но я… не захотела.

— Ты объяснила Эдварду?..

Тихонький шорох, в такт ее словам, слышится возле двери. Напрягаюсь, было испугавшись, но потом смотрю, как легонько подрагивают шторы, и понимаю, что сквозняк. Видимо, метель на улице усилилась. Немудрено.

— Нет, ты что, — поражаюсь озвученной глупости, сразу же отметая подобную версию, — Роз, я не хочу. Это мое дело.

Женщина, насколько я ее знаю, в этот момент качает головой из стороны в сторону, давая понять, что принимает мое решение, но правильным не считает. В трубку же говорит:

— Попробуй хоть кому-то поверить, Изза. Тебе станет настолько проще жить, Цветочек, ты даже не представляешь!

Я улыбаюсь подрагивающими губами. Удобнее устраиваюсь в своей постели.

— Я тебе верю, Розмари.

— Я далеко, солнышко, — грустно говорит она, впуская в голос побольше нежности, — и я не всегда могу поговорить с тобой… видишь, за эти дни впервые удалось отыскать минутку.

Я поджимаю губы, нервно облизав их. На мгновенье задерживаю дыхание.

— Роз, я по тебе скучаю, — скулю, делая все, дабы не скатиться в слезы, — ты даже не представляешь, насколько…

Она явно пытается подобрать слова. Всегда, когда волнуется, делает это медленно:

— Изза…

— Для тебя Белла, — перебиваю, окончательно приняв решение. Показываю, что на самом деле скучаю. И что на самом деле очень, очень ею дорожу. Как жаль, что понять это удалось только перелетев океан и забравшись в гущу темного леса. Мы столько лет прожили под одной крышей, а до меня лишь теперь дошло позволить ей называть меня сокровенным именем. После всего, что сделала. После всех истерик.

— Белла, — женщина затаивает дыхание, наверняка, как и я, сморгнув слезы, — солнышко, я тоже скучаю. Очень-очень. Но рядом с тобой сейчас хорошие люди, они не дадут тебя в обиду, они тебе помогут. Просто дай им тебе помочь, Цветочек. Ради меня.

Ее проникновенная речь трогает, заставляя меня вконец вернуться к соленой влаге. Опять попытаться в ней утонуть.

— Розмари, а если это игра? — выдаю ей самое сокровенное, припоминая размышления в самолете и до него, — если он мной играет? А потом… потом ведь все равно разведется. И что я буду делать? У меня же через этих пару лет уже ничего не останется… даже дома!

Наглядно представляю то, о чем говорю. Как вернусь в Штаты и не узнаю — ни себя, ни Роз, ни Ронни — ничего. Пару лет отсутствия сделают из меня другого человека. А на том конце света могут многое, очень многое изменить.

— Послушай, — призывает своим фирменным серьезным голосом смотрительница, прерывая меня, — послушай и запомни, Белла, что я скажу, хорошо? Я говорила с Эдвардом, и я знаю истинную причину вашего брака. Зачем он это сделал, почему выбрал тебя — все знаю. Поверь, ни боли, ни вреда, ни чего-то подобного тебе никто не причинит. Развод состоится по твоему личному желанию и сделает, как и этот брак, тебя счастливой. Тебе останется все твое наследство, все, что пожелаешь, и все те, кто был прежде — и я, и твой отец, все. А еще у тебя будет лучший друг, какого только можно пожелать, солнышко. Этим другом будет твой муж.

— Розмари… — умоляюще стону я, не желая все это слышать.

— Ты зря не поговорила с его «перистэри», — укоряет она, — любая из них убедила бы тебя, что все идет к лучшему. И что ты напрасно боишься.

— Я видела одну… — морщусь, вспоминая эту «чудесную встречу». — Константа, кажется. Она меня не убедила.

— Константа… — Розмари прерывается, пытаясь подобрать правильные слова. — Цветочек, это чуть-чуть не тот случай… не для примера.

— Я потом тоже буду «не для примера»?

— Белла! — женщина недовольна, очень, очень недовольна. — Не говори ерунды. Сейчас у вас поздно, ты устала… отдохни и завтра с утра постарайся проснуться с мыслью, что все хорошо. Просто с мыслью. И все действительно так и будет.

— Роз, — я стискиваю пальцами одеяло, поморщившись от характерного скрипа, что оно издает, когда проводишь ногтями по пододеяльнику, — Роз, пожалуйста, расскажи мне. Расскажи, зачем он это делает? Зачем на мне женился?

Смотрительница, естественно, не соглашается:

— Ты сама это скоро поймешь. Просто немного позже. А сейчас ложись спать. Мне очень жаль, что я тебя разбудила.

Ну, вот и все. Отключится…

— Розмари, не бросай меня! — выпаливаю, намереваясь успеть, пока не нажала на отбой, — пожалуйста! Мне здесь плохо. Я не хочу всего этого холода, этих людей, нового дома… я не хочу ни с кем знакомиться и никого знать, слышишь?! Почему Эдвард не мог остаться со мной в Штатах? Господи, Роз, почему?..

— Белла, я тобой горжусь, — вместо ответа, который хочу, вместо утешений, которые жду на свои заново прорезавшиеся слезы, говорит она. Уверенно и твердо. А потом желает доброй ночи: — Я еще позвоню, Цветочек. Скорее всего завтра.

И отключается. Не дает мне воспрепятствовать. Таки бросает…

Чувствую себя отвратительно слабой, когда снова сижу и плачу. Отбросив телефон, закутавшись в простынь, сижу и, еще только не подвывая, пытаюсь хоть немного облегчить здесь свое пребывание.

С утра все казалось не таким страшным. Даже при условии снега, даже когда поскользнулась в аэропорту, при встрече с Сержем, наблюдая за деревьями… елки даже внушили мне, что все не так плохо… но потом, с этим окном, с этими экономками… нет. Нет, нет и нет! Я не хочу здесь оставаться. Я не хочу никого видеть. И эта комната… эта комната моя очередная клетка. Только не потому, что не выпускают за ее пределы, а потому, что я сама из нее больше не выйду. Здесь хотя бы можно дышать (хотя и то под вопросом, до первой грозы, что называется). Там же постоянно будет что-то происходить. И кто-то постоянно будет хотеть со мной общаться.

Мне не хватает П.А. Вот именно сейчас, вот просто до жути — так, что сознание выворачивается наизнанку.

Или хотя бы сигарету. Хоть одну — главный трофей. Я за нее что угодно сделаю.

А спиртное… спиртное и вовсе глупо. На него мне точно нечего рассчитывать. Никто не даст.

Я сижу здесь, в темной спальне, обхватив себя руками, и плачу, неразборчивыми всхлипами жалуясь на собственную судьбу. С ненавистью вспоминаю всех, кто причастен к моему переезду. И в первую очередь Джаса, который мог одним-единственным словом спасти меня и сделать счастливой. Но и он не захотел.

Именно в таком виде — с опухшими глазами, покрасневшей кожей, судорожными вздохами и хлюпающим носом, что мешает дышать, — меня находит Эдвард. Как привидение, прошедшее сквозь стену, направляется к моей кровати, прикрыв за собой дверь.

И тот шорох, который издает его обувь, подозрительно напоминает мне прежний, услышанный во время разговора с Роз, что приняла за сквозняк…

А если?..

— Ты подслушивал… — севшим голосом обвиняю его, подняв голову. Проглатываю горечь, тут же заползшую в глотку.

С обеспокоенным выражением лица, Каллен присаживается перед моей постелью. На край садиться не рискует.

— После того, что услышал, я об этом не жалею, — тихо говорит он. Всматривается в мое лицо так, будто хочет найти там что-то, что убедит его в несомненной истине. Даст верный ответ.

— Ну еще бы… — мне неприятно его видеть сейчас. И слышать тоже.

Тем более после озвученного замечания:

— Ты не переоделась.

— Это не правило, — отводя взгляд, докладываю я.

Эдвард сочувствующе выдыхает.

— Изза, — опасливо протягивая руку в мою сторону, медленно, давая время для маневра, накрывает мою ладонь своей. Большой и теплой, — неужели тебе станет легче только тогда, когда я скажу, зачем женился?

— А ты скажешь?

Эдвард едва заметно морщится:

— Я хочу тебе помочь.

— Я это слышала. Это не повод…

— Изабелла, — вторая его рука, присоединяясь к первой, легонько гладит мои волосы, — это и есть причина. Я хочу помочь тебе начать другую жизнь, которая сделает тебя счастливой. Поэтому мы и здесь.

Что они все заладили о моем счастье! Неужели я самостоятельно не могу его построить?..

— Ты помнишь, что я не просила о ней? — устало вопрошаю, сквозь слезную пелену взглянув на него.

— Помню. И знаю, что ты не попросишь, — чуть наклоняет голову, говорит чуть тише. Я смотрю в аметисты и пугаюсь той теплоте, что в них. На меня никто так не смотрел и никто никогда не посмотрит.

— Я не обвиняю тебя ни в женитьбе, ни в переезде, — шепчу, подавшись порыву, — я не обвиняю тебя ни в чем, что со мной происходит, Эдвард. Но пожалуйста, если ты все же выбрал меня… сделай этот брак хоть чуть-чуть настоящим.

— Что, по-твоему, сделает его настоящим? — с интересом спрашивает он. Не для праздности, действительно с желанием помочь.

На нем полотняные штаны и мягкая рубашка. К ним приятно прижиматься, я чувствую это…

— Постель, — не задумавшись, отвечаю. Самостоятельно, не глядя на дрожащие пальцы, притрагиваюсь к его лицу рядом со своим. Слева. — Супруги спят вместе, а не в разных спальнях…

Краешком губ он улыбается, но мои пальцы со своего лица все же убирает — так невесомо и незаметно, словно бы я сама захотела.

— Только это тебя тревожит?

Поразмыслив секунду, я несмело киваю. Неужели он… поступится? Ради меня? Прямо сейчас?

И действительно — Эдвард, вопросительно взглянув на простынь и получив мое разрешение, ложится на кровать. Поверх одеяла, что я стянула, но близко ко мне. Возле подушек.

Я, все еще не веря в то, что вижу, осторожно, боясь спугнуть, подбираюсь к нему ближе. Ложусь здесь же, чуть высвободившись из своего кокона.

Однако как только выгибаюсь в попытке поцеловать его мужчина ловко уворачивается. Не успеваю и пикнуть, как лежу на его плече, укрытая все тем же одеялом. И длинные пальцы опять гладят мои волосы.

— Я имела в виду…

— Супруги спят вместе, — повторяет за мной Эдвард, не давая пространства для маневра, — я помню. Добрых снов, Изза.

И спорить с ним глупо, я теперь знаю. Но так же глупо и оставлять ситуацию в прежнем русле…

Я всерьез подумываю о том, чтобы прогнать его, но не решаюсь. Эдвард теплый и мягкий, от него приятно пахнет; свежесть простыней, смешиваясь с его парфюмом, делает свое дело — расслабляет.

К тому же, как и там, в аэропорту, рядом с этим человеком меня накрывает ощущение безопасности и спокойствия. При всем том, что говорю и что думаю. При всех условностях.

А глупца, способного по собственной воле отказаться от такого, я еще не видела. И им не стану — это будет невероятной ошибкой.

Поэтому я принимаю правила его игры, понадеявшись, что однажды все же переведу стрелки в свою сторону. Может быть, даже завтра, во время обещанного разговора о сроках.

— Спокойной ночи, Эдвард, — говорю. И, подумав, что терять уже нечего, робко приникаю лбом к его шее, немногим ниже подбородка.

Акклиматизация, как говорится. Верно, дневник?

Вот и настал момент истины… буду очень рада вашим отзывам и первым впечатлениям от русских пейзажей:)

Capitolo 10

К тому моменту, как он подъезжает к дому, они играют в снежки.

Эммет, которого по черному пальто слишком легко заметить среди белоснежного марева, делает выпад вперед, выглядывая из-за крепких стен, и, размахнувшись, кидает мягкий комочек вперед, точно в цель.

Напротив его снежной крепости, за которой при всем желании не сможет спрятаться из-за роста и размера, стоит построенная Каролиной. Как всегда полукруглая и как всегда выверенная до последнего кирпичика. В ограждение из белоснежного покрывала воткнуты еловые ветки, мешающие обзору. Эммет попадает редко, а потому в большинстве случаев выигрывает она.

Как и сейчас, когда, судя по громкому победному кличу, Карли выскакивает из своей засады, замахиваясь сразу двумя снежками в зеленых рукавичках, и бежит к отцу. Он удивлен такой контратакой, а потому медлит… и промедление оказывается для него фатальным. Меткий снежок попадает в цель, и по сюжету мужчине приходится сдаться.

С псевдо-стонами повалившись на снег, Каллен-младший дурачится, разбрасывая руками податливое месиво и одновременно увлекая за собой дочь.

Девочка громко и заразительно смеется, отбиваясь от отца своими заснеженными руками, но для нее это обречено на провал — папа всегда держит крепко.

За своей игрой даже не замечают подъезжающей машины, что дает Эдварду еще несколько мгновений, дабы понаблюдать.

Он видит, устроив руки на руле и усмехнувшись, что на малышке любимый зеленый комбинезон с оленями — животными, которых затмевают для нее только отец и дядя, — пушистая шапка с помпонами, трепещущими от каждого резкого движения, что девочка делает, все еще не смиряясь со своей участью. На ногах те самые американские ботинки, что они покупали вместе чуть больше двух недель назад — антискользящие, непромокаемые и, как гласила реклама, «способные согреть в самую лютую из зим — экстра-утепление». Как раз то, что им было нужно. И даже цвет — темно-розовый — девочку не смутил.

В конце концов, противостояние между отцом и дочерью заканчивается ничьей. Устроившись на его широкой груди и выпутавшись из своих рукавичек, девочка щекочет его, сама заходясь от смеха. Беззаботнее ее — да и Эммета, обычно хмурого, погруженного в дела компании и старающегося одновременно построить хоть какие-то постоянные отношения, — еще стоит поискать.

Эдвард смотрит на них через лобовое стекло, в какой-то момент думая, в правильное ли время приехал. Судя по радостному смеху и крепким объятьям, эти двое вполне наслаждаются обществом друг друга, и третий может оказаться лишним.

В его мечтах о играх с детьми ведь тоже не было посторонних. Они мешают наслаждаться процессом. И портят веселье.

Хмыкнув самому себе, мужчина всерьез собирается развернуть машину и уехать. Оленя может передать и позже, не сошелся же на нем свет клином. Да и желатинки не испортятся…

Но, пока суть да дело, становится поздно. Его замечают.

Эммет, усевшись на снег, показывает Карли пальцем на его машину. Поправляет сползшую шапку — тоже зеленую — и показывает. На губах хитрая улыбка.

И если до того, как взгляд малышки разгорается сотней огней, а лицо освещает широкая-широкая, едва умещающаяся на нем улыбка, Эдвард мог уехать, то теперь не сможет даже под дулом пистолета. При одном взгляде на девочку ему становится так тепло, спокойно и хорошо, что отказаться от этого кажется не просто непомерной глупостью, а настоящим безумием. Сил не хватит.

Паркуя машину на подъездной дорожке, он с предвкушением еще большей радости на лице племянницы достает из салона заветный белый пакет. Выходит, не потрудившись даже надеть перчатки и застегнуть пальто.

Каролина, с завидной скоростью минуя обе крепости, склад снежков и небольшой заборчик, ограждающий внутренний двор от парковки у гаража, летит ему навстречу. Ее черные косы, с такой трепетностью заплетенные утром Голди, безбожно растрепываются на ветру. Прическу уже не спасти…

Каллен делает два шага вперед и приседает, с обожанием взглянув на девочку. Она знает, что может разогнаться, не рассчитывая вовремя затормозить, и все равно никогда не упадет. За восемь лет ее жизни дядя так приноровился, что даже в тех случаях, когда поймать малышку слишком сложно, практически невозможно, тем более при такой скорости, умудряется делать это.

Каролина ему безоговорочно верит — и в этом тоже.

— Дядя Эд! — восклицает, метко пущенной стрелой врезаясь в тело, и тут же, не давая возможности к отступлению, как и папе, крепко-крепко обвивает ладошками за шею. Приглушенно хихикает, стараясь отдышаться. — Ты приехал! Ты приехал, дядя Эд! — счастливо бормочет она, уткнувшись носом в его шею, а пальчиками стискивая ворот пальто.

Она любит это пальто — как и любое другое, впрочем, которое носит дядя, — оно всегда мягкое, всегда теплое, забавно шуршит, если проводить по нему пальцами, и пахнет медом с клубникой. Всегда медом с клубникой, хотя дядя ничего из этого не ест. Это пальто — как и тактильные ощущения от него — привет Карли из детства. Прежде в аэропорту и самолете она всегда засыпала, зарывшись носом в нутро этой одежды (папино неприятно пахло сигаретами), и знала, что когда проснется, все, кто нужен, будут рядом. Ту же уверенность пальто давало ей и в любой другой обстановке: когда сильно-сильно болел живот, папа был в отъезде, и дядя Эд среди ночи приезжал к ней, чтобы отвезти в больницу, оно было на нем — давало ей спокойствие и надежду. Давало понимание, что в обиду ее не дадут.

— Ага, — с нежностью прижав к себе девочку, шепчет Эдвард, — я же обещал тебе.

Она быстро-быстро кивает, все еще делая слишком много вдохов-выдохов, отчего немного подрагивает. Мужчина удобнее перехватывает племянницу, поднимая на руки и вставая с земли вместе с ней.

— Я соскучилась, — набрав достаточно воздуха, выдает Каролина. Немного отстранившись, двумя ладошками, все еще слишком холодными от недавних зимних забав, гладит его щеки. И справа, и слева. А потом выгибается и со свойственной детской непосредственностью чмокает в нос.

— Я тоже, малыш, — не забывая ее клички, отзывается Эдвард. Возвращает ей поцелуй в тот хорошенький, маленький, слегка вздернутый носик.

Не убирает рук девочки от себя, не отворачивается. Пальчики Карли на лице, пусть даже и ощущаются только слева, не смущают. Ей позволено делать с ним все. И где угодно прикасаться.

— Мы играли в снежки, — расслабленно выдохнув, сообщает Каролина. Оглядывается назад, указывая на поле недавнего боя и притоптанный снег, — я победила папу дважды!

Каллен убирает спутавшуюся прядку с ее личика, с одобрением улыбнувшись. Опять же, не ворочает головой, не прячет от нее кривоватой улыбки. Карли даже на своих рисунках не чурается ее изображать, считает скорее достоинством и интересным дополнением, чем внешним недостатком. Однажды даже призналась ему, что ей бы тоже хотелось улыбаться так же — чтобы слева широко, а справа неподвижно — так куда красивее и загадочнее. Как в сказках.

И, по крайней мере, еще лет пять у Эдварда была надежда, что это мнение не изменится. Иначе ему и в ее обществе будет необходимо тщательно следить за всеми своими эмоциями.

— Ну конечно! Ты же чемпион в снежках, малыш! — заверяет он. По-настоящему наслаждается теплотой ее тельца, ее ручонками на плечах и такой очаровательной улыбкой. Если для того, чтобы Каролина его любила, ему бы следовало отказаться от собственных детей, он бы отказался. Уже в который раз убеждается: ради нее пошел бы на что угодно.

— А ты со мной сыграешь, дядя Эд? Ну пожалуйста! — свои серо-голубые глаза, точь-точь Эммета, просительно округляет. От нетерпения выгибается в его объятьях, стараясь смотреть сверху вниз. Стараясь уговорить.

— Дядю Эда с порога и в снег, да, Каролина? — недовольно хмыкает Эммет, дав время на достойное приветствие, а теперь подходя к ним. Он весь перемазан, как в детстве чернилами, так сейчас снегом. Одежду сразу следует отправлять сушиться.

Брату Каллен-младший дружелюбно улыбается, похлопав по плечу. Он рад его видеть.

Эдвард встречает такой жест с теплотой внутри. Больше всего боялся помешать и прийти не вовремя, а на деле получается… это лучшая новость за весь день.

— Я ненадолго, — считает он нужным произнести вместо благодарности, показывая, что не отнимет у Эммета дочку в единственный в неделе выходной, — как насчет какао с печеньем, Карли? Ты же знаешь, какие Анта печет вкусные…

Глаза малышки загораются. Снежки забыты.

— Да, да, да! — весело щебечет она, еще раз чмокнув дядю — на сей раз в щеку, правую. Все еще продолжает делать вид, что не знает, что он этого не чувствует. По-разному пытается опровергнуть услышанное.

А потом малышка соскакивает с рук, становясь рядом с дядей и крепко сжимая его протянутую руку. Для своего возраста она достаточно маленькая, тем более если учесть рост Эммета, но совершенно не смущается такого положения дел. Наоборот, прозвище, наравне с самым главным — «дюймовочка», — воспринимает как комплимент.

— Почему ты вчера не приехал? — с легком укором спрашивает Каролина у Эдварда, пока они идут по тоненькой стежке в направлении крыльца. Дом Эммета находится через десять коттеджей и одно гольф-поле от его, так что какое-никакое расстояние имеется. Но в случае необходимости всегда можно быстро приехать — это был главный критерий покупки.

— Машина испугалась метели, Карли, — мягко объясняет он, не замечая недоброго взгляда брата, сказавшего ей время прилета, — отказалась работать.

— Метель красивая, — не соглашается девочка, оглянувшись вокруг, — если тепло, конечно, одеться.

Эдвард ерошит ее волосы, чуточку прищурившись.

— И согреться в доме, — произносит он, — пойдем-ка внутрь, малыш. Нас ждут печеньки.

Двадцатью минутами позже, когда Каролина ищет по дому Голди, желая показать ей свой подарок от дяди — чудесную плюшевую игрушку, — Эдвард и Эммет сидят на диване в гостиной, держа в руках по два шоколадных печенья, выпеченные заботливой Антой. В каждом имеется изюм и кусочки чернослива, придающие сладости особый вкус.

Эдвард, хоть и не считает себя любителем выпечки, не упускает момента полакомиться таким десертом.

Эммет же, допивая оставшееся на дне стакана горячее молоко — дань старой семейной традиции, когда маленькие Каллены сидели возле камина в объятьях Карлайла и Эсми и, глядя на отблеск огонька в молочной пене, рассказывали о самых сокровенных желаниях, — был твердо намерен использовать предоставленное случаем время.

Каролины не было, а значит, затронуть можно было и запретные при ней темы. По крайней мере, на минут десять так точно.

— Ты выглядишь уставшим, — замечает он. Как бы между прочим. Для начала.

Эдвард раскусывает мужчину за минуту. Может, даже меньше.

— Я плохо сплю в чужих кроватях, — но особо ничего не утаивает.

— Чужих кроватях? Ты разве не привез «девочку»?..

— Привез.

Картинку Каллен-младший составляет за полсекунды. Хмурится.

— Они дошли уже до твоей постели… — стиснув зубы, шипит он. Под кожей ходят желваки — вполне заметно.

— Они тебе совершенно неинтересны, — говорит Эдвард и тяжело вздыхает, — почему ты все время хочешь разговаривать о них?

Мужчина отставляет стакан на журнальный столик. Хмурится, словно оскорбленный.

— Они забирают твою жизнь и твое время, — мрачно выдает он, — причем львиную долю. Я беспокоюсь.

— Я всегда найду время для вас с Карли.

— А для себя? Для себя ты его искать собираешься?

— Эммет, пожалуйста, — Эдвард чует приближение той страшной тяжести в груди, которая всякий раз наваливается при подобных обсуждениях. От нее потом не избавиться, — я пришел побыть с вами. Давай не будем превращать эту встречу в допрос. Я правда соскучился.

Каллен-младший замолкает, поджав губы. Его суровый, серьезный взгляд смягчается. Качнув сам себе головой, он кладет ладонь на плечо брата:

— У меня нет намерений расстраивать тебя.

— Я знаю, — краешком губ тот улыбается, — спасибо.

Эммет немного медлит, прежде чем спросить кое-что еще. Взвешивает «за» и «против», присматриваясь к брату.

В Америке, особенно вдалеке от дома с Каролиной, Эммет чувствует в себе раскрепощение и ведет куда более вызывающе, куда более грубо, Эдвард знает. Этакий стальной медведь, пуленепробиваемый даже миллионом неудач.

А здесь, в России, рядом со своей маленькой девочкой, которая день ото дня вызывает все более умиляющие эмоции, самый настоящий «медвежонок», Изза была права. И это поразительно, что женщины бегут от Эммета. Если бы хоть на миг они увидели его такого, настоящего, никогда бы не посмели. Выстроились бы в очередь.

К тому же, у него есть то, чего у Эдварда никогда не будет. То, что каждая женщина по праву считает величайшим подарком, который ей только может сделать мужчина: возможность иметь детей. Поэтому, если брат-таки женится снова, его брак обязательно будет счастливым, а Карли с радостью понянчит братиков и сестричек.

— Как она? — в конце концов решается Каллен-младший. Рискует.

Эдварду не нужно переспрашивать, чтобы уловить суть вопроса. Эммет задает его не так редко.

— Боится, — говорит он, откинувшись на спинку дивана. И свое печенье, и свое молоко ставит рядом со стаканом брата. Желание есть пропадает.

— Тебя?

— Всего и всех, — он сочувственно качает головой, припоминая, с какой панической атакой Изза встретила подготовленную им комнату, а потом, ночью, плакала в новой спальне, подстроенной уже под ее вкус.

Больше всего на свете Эдвард не любил вида плачущих женщин. Каждый раз при взгляде — одном-единственном — на такую у него вдребезги разбивалось сердце. Эсми называла его очень сострадательным мальчиком, а Карлайлу объясняла его излишнюю эмпатию случившимся в Греции. Порой она тоже плакалась мужу, что не может заменить детям мать. Что не справляется. И тогда доктор Каллен утешал ее так же, как и обоих сыновей в минуты кошмаров. Он озвучивал все достоинства и правильные шаги в ее поведении и воспитании мальчиков и не забывал упомянуть, что и сам им не родной отец. Самое главное, что они вместе, они любят друг друга — всю свою маленькую семью, чьи бы ни были эти мальчуганы прежде — и потому справятся. Не сдадутся. Это утешало — близость утешала…

И Эдвард, не понаслышке зная о ее чудодейственной силе, не брезговал помочь этим своей новой «голубке». И чудо это или нет, но после того, как прижалась к нему, как спряталась в своем коконе из одеяла, уткнувшись лицом в его шею, заснула достаточно быстро. До самого утра ни разу даже не дернулась, не встрепенулась. Совершенно спокойно проспала ночь.

— Трусихой она мне не показалась, — недоверчиво бормочет Эммет, вспоминая свое фиаско в Лас-Вегасе.

— Там была ее территория, и она понятия не имела, что мы намерены сделать.

— А я предлагал тебя оставить все как есть. Видишь, ты только зря бередишь ее раны.

После этой фразы брат так пронизывающе смотрит на него, что Эммет немного теряется. Хмурится, недоумевая.

И Эдвард объясняет:

— Я видел ее после передозировки… ты представить себе не можешь, что с ней стало, — надломлено шепчет он, — я не мог позволить ей просто так умереть.

— Она жива.

— Она жива сегодня. Но следующий раз стал бы последним, — убежденно произносит Эдвард, — их невозможно оставить по одному лишь собственному желанию, без помощи. Я тоже был убежден, что смогу бросить, когда захочу.

Эммет раздражен. Он ненавидит эту тему, потому что она неизменно пересекается с другой. И доводит до той грани отчаянья, от которой не всегда удается оттащить.

— Хватит. Прошло уже столько лет — десятки! — а ты все вспоминаешь…

— Потому что не забывается, — сдавленно сообщает тот. И морщится.

Каллен-младший придвигается к мужчине ближе. Садится рядом с ним, повеяв своим любимым апельсиновым парфюмом и буквально обдав беспокойством. За него. Порой Эдварду кажется, что после смерти Карлайла его функцию в семье взял на себя вовсе не он, как старший, а Эммет. Он был более земной и более прагматичный. Он мог остановиться на краю пропасти, когда бы Эдвард уже решил сорваться. Потому что знал, как будет правильно.

И его забота вдохновляла. Любому человеку нравится, когда его по-настоящему любят и пекутся о нем. Когда есть кому позвонить даже поздней ночью и с кем поговорить, к кому вот так вот, без приглашения, можно приехать. И не прогонят.

— Эдвард, послушай, — тем временем Эммет, глядя прямо ему в глаза, басовито шепчет, — самолично ты спас четырех женщин от их полного краха, с помощью фонда — еще сотни и не смей опровергать это. Словом или делом, но ты помог стольким, скольким мне за всю жизнь не удастся. У тебя огромное доброе сердце, я понимаю, почему мама так говорила. И ты попросту не можешь жить, глядя, как кому-то плохо, — он говорит с ним как с Карли, когда та жалуется на суровую действительность. Мягким голосом убежденного в своей правоте спутника и друга, — поэтому, если где-то там, за этими бесконечными облаками, Рай все же есть, место тебе там давно обеспечено.

Ободряюще улыбается, наблюдая за тем, каким доверчивым и мерцающим взглядом Эдвард его слушает. Не перебивает, дает досказать.

— Карлайл и Эсми усыновили двоих детей, которым бы никто, кроме них, не помог, — с большим рвением продолжает Эммет, — нас с тобой. И они были счастливы вместе — как мужчина и женщина. Почему ты даже рассмотреть не хочешь такой вариант?

Дважды моргнув и сделав глубокий, успокаивающий вдох, Эдвард похлопывает брата по плечу:

— Я уже им живу. Эмм, если бы можно было удочерить совершеннолетних девушек, я бы так и сделал. Ты же знаешь, какой на самом деле этот «брак».

— Знаю. И знаю, что нормальный тебе бы не помешал. Без меценатских замашек. Ты вполне можешь и дальше направлять их, но при этом знать, что дома есть женщина, которая ждет тебя — и не за тем, чтобы закатить истерику, побить посуду или потребовать развода.

Эдвард весело усмехается.

— У меня такая есть, — заговорщицки сообщает он, кивнув брату за спину, — наша с тобой очаровательная маленькая принцесса.

Разговор прерывается сам собой. Эммет оборачивается, глядя на то, как дочь бежит в их сторону, крепко прижимая к груди оленя. Куртку и комбинезон сменило домашнее синее платьице, привезенное Мадлен из Парижа, а косы, к ужасу Голди, расплетены. Теперь густые черные волосы девочки свободно рассыпаны по плечам.

С ногами забираясь на диван, малышка сразу же выражает свою благодарность за подарки дяде. Буквально зацеловывает его, не давая вырваться, даже если бы вдруг захотел.

— Спасибо, спасибо, спасибо! — счастливо бормочет. От нее уже пахнет коктейлем фруктов, обещанным на упаковке желатинок, а губы чуть-чуть липкие от их сладости.

Беспечно засмеявшись, Эдвард прижимает ее к себе. С нежностью гладит шелковистые волосы, с искренним, ничем не заменимым счастьем наслаждается объятьями.

Наглядно показывает Эммету то, о чем только что говорил. Подтверждает.

— Не за что, мой малыш.

* * *
POV Bella.


В мою дверь стучат. Негромко, но слышно. Негромко, но больно — как молоточком по самым мягким тканям, как ржавым ножом вглубь нежной плоти: я почти чувствую металлический привкус крови во рту.

Стону, дернувшись, когда стук повторяется. Ровно рассчитанной дробью, три через три, он нещадно меня пытает.

Как там говорила Роз — проснуться с мыслью, что все хорошо? Что солнце светит, поют птицы и вообще — вокруг одно только благоденствие? Как бы не так!

Я всерьез начинаю думать, что в этом доме меня хотят убить. Пытают, так сказать. Ну сколько, сколько можно стучать?!

— Открой им… — морщусь, покрепче приникая лицом к чему-то мягкому и подозрительно пахнущему Калленом, — твой дом…

Но в ответ ни звука. Он словно бы игнорирует меня.

Нехотя, даже не скрывая этого, открываю глаза. Всерьез думаю о том, чтобы обругать Эдварда, вынуждающего меня просыпаться в такую рань, но не нахожу его рядом. То, к чему по-прежнему, помня о ночи, прижимаюсь — всего-навсего большая белая подушка, хоть и пахнет тем, кто на ней спал. Но кроме нас с ней в комнате пусто. Словно бы ничего и не было.

ТУК-ТУК-ТУК!

…Плохо контролирую себя, когда соскакиваю с кровати. Прямо так: соскакиваю, спрыгиваю, одним точным движением послав сбившееся одеяло в дальний угол комнаты и смяв босыми ногами простыни.

Вижу все через фильтр ярости и боли, от горечи (опять одна и опять в западне замкнутой комнаты) смешавшихся в единый коктейль и отравляющих так, как никакому яду не под силу. От каждого движения, тем более такого размашистого, легче явно не становится, но меня греет мысль, что сейчас выскажусь стучащим и понаблюдаю за их лицами.

Если Эдвард решил пустить в ход свои джентльменские замашки снова, я его больше не пощажу. Вчера ночью стучать было излишним, так? Можно было бесплотным призраком пробраться внутрь, перед этим еще и подслушав. Так какого черта сегодня?

Хватаю блестящую от капельки света из-под темных штор дверную ручку, резко дергая ее на себя. Распахиваю деревянную заставу, выпустив всю ненависть и отчаянье, что затаились внутри от такого пробуждения.

И выдаю, толком не разобравшись, кто по ту сторону порога:

— Идите отсюда вон!

Ответом мне служит пара удивленных голубых глаз и взлетевшие вверх брови. Вторая экономка Каллена, та, что типичная русская, Анта, если не ошибаюсь. В руках у нее маленький металлический поднос, на нем большая кружка с чем-то дымящимся и блюдечко печений. Шоколадных. Причудливой формы.

— Доброе утро, Изабелла, — чуть приглушенно говорит она, совладав с лицом. Делает незаметный мне глубокий вдох, — извините за беспокойство. Я подумала, может, вы не захотите спускаться? И принесла завтрак.

На такое ответить мне нечего. Тем более после уже произнесенного.

— Извините… — теряюсь, оглядываясь назад так, словно бы нечто в обстановке комнаты может подсказать, как вести себя теперь, — я думала…

Она понимающе кивает.

— Ничего страшного, — ободряет меня. У нее довольно мягкий, по-настоящему женский голос. Но акцента в нем, в отличие от Рады и Сержа, конечно, побольше, — я могу оставить печенья? Мы испекли их специально для вас.

Ее добродушие в ответ на мою грубость настораживает. Не могу сделать ничего, кроме как кивнуть. Не знаю, есть ли здесь в принципе другой ответ.

Вопросительно взглянув на меня, Анта получает разрешение войти в комнату, когда отодвигаюсь от порога. Делает вид, что плотно зашторенных окон, крайнего беспорядка на постели и моего общего вида, который явно не назвать сносным, не замечает. Осторожно опускает поднос на прикроватную тумбочку, стараясь не расплескать содержимое кружки.

— Чай с мятой, — приметив мой интерес к плещущейся по стенкам жидкости, говорит она, — придает бодрости.

Что странно, меня даже не тянет озвучить ей, что любому чаю предпочитаю кофе. Сейчас это кажется неправильным.

— Спасибо.

Моя благодарность явно радует женщину — она улыбается шире.

— Можете составить список блюд, которые любите, — сообщает, — и мы с Радой с удовольствием их приготовим. Например, на сегодняшний обед. Вам хочется чего-то определенного?

Несмотря на то, что голова по-прежнему болит, во рту сухо, аеда — последнее чего бы попросила, я все же слушаю Анту. И с таким вниманием, за которое Рональд заплатил бы кругленькую сумму. Сама себе удивляюсь.

— Нет, не надо, — кое-как выдаю, догадавшись, что она ждет ответа. Отвожу взгляд, тщетно ища, чем себя — и его — занять.

Безмолвный намек, впрочем, экономка понимает. Ни смущать, ни лишать меня комфорта не собирается.

— Как скажете. Если что-то понадобится, мы внизу, — и напоследок одаривает еще одной улыбкой. Теплой.

Я закрываю за ней дверь и понимаю, что не спросила об Эдварде… он дома? Черт.

Приникнув к холодному дереву, стараюсь унять дыхание. С ним явно что-то не то еще с ночи, когда опять, нарушая все возможные правила, установленные для своей же безопасности своим же сознанием, жалась к Каллену. Я осуждаю себя этим утром и свою слабость, конечно же, но… понимаю. Понимаю, почему позволила ему: ради своего удобства и тягучего, ароматного, практически шелкового спокойствия. Мне редко когда удается ощутить его в полной мере: настолько.

Поэтому, как бы там ни было, если переиграть вчерашний день заново, я бы все равно согласилась. Хотя бы списав сию слабость на первую ночь на краю света.

У меня была целая тихая ночь, дабы выспаться и все обдумать на трезвую голову. Даже если достигнуть полной цели — доспать свое утреннее время — не удалось, по крайней мере мне было тепло и спокойно, а мысли сейчас не путаются и не цепляются друг за друга, превращаясь в кашу. Дают разобрать себя по волокнам, по микроскопическим частичкам — все, дабы вынести правильное решение.

Я еще помню, что у меня сегодня обещанный разговор с мистером Калленом, от которого оно в большей степени зависит, и то, что он до сих пор не явился, никак не отменяет моей заинтересованности: нужен список вопросов.

Да и день неплохо бы все же начать. На часах почти полдень.

Моя новая жизнь здесь будет долгой и нудной, а значит, сперва-наперво неплохо бы изучить комнату. В конце концов, мне здесь жить.

Отрываюсь от двери, с решимостью поворачиваясь лицом к спальне.

Что она меньше подготовленной уже заметила — раза в полтора, — будет лишним снова об этом говорить. Да и балкон никуда не делся, как и прикрывшие его шторы. Я трогала их вчера — толстые, тяжелые, из грубой ткани, — и полная противоположность газовой ерунде, предложенной мне раньше.

Меблировка минималистическая, чтобы и без того небольшое пространство не сделать вовсе крохотным. Но все необходимое есть: кровать, которая больше всего в комнате, с высоким матрасом, ворохом подушек и темным с золотыми лилиями в виде узора покрывалом; две стандартные прикроватные тумбочки с круглыми ручками; встроенный шкаф для одежды, где уже висят кое-какие вещи для меня, вертящийся офисный стул с твердой спинкой, письменный стол с широкой поверхностью и полный канцелярский набор к нему, устроенный на специальной подставке.

Я принимаю мысль полюбопытствовать. Покидаю свое прежнее место, направляясь к полкам стола. Приседаю перед ним, осторожно прикасаясь к ручкам выдвижных ящиков. Боже, будто бы там что-то запретное, честное слово.

Выдвигаю первый: несколько пачек с цветными карандашами, акварельный набор с палитрой всевозможных цветов и даже акриловые краски, к которым с детства не прикасаюсь. А еще кисти и стаканчик под воду. Мечта художника.

Выдвигаю второй ящик: настоящий ворох, не меньше сотни листов бумаги для рисования: разной плотности, разного оттенка белого и разного размера. Боже, а я ведь только раз сболтнула про это хобби.

Выдвигаю третий, последний, уже не зная, что и думать. А нахожу пустоту. И подпись — «для твоих личных вещей».

Чудесно.

Ладно, хорошо. Со столом понятно. Вопрос лишь, когда он успел все это собрать? Если планировал, что я буду жить в той комнате, то по идее… неужели пока я спала? Сколько раз он заходил сюда без разрешения?

Недовольно скрестив руки на груди, направляюсь к шкафу. Уж очень интересно, насколько мистер Каллен ошибся с размером — тут у меня точно есть причина и веское доказательство продемонстрировать ему, что не все держит под контролем и не все знает. Осадить гордыню.

Высокая дверь, уходящая в самый потолок, сдвигается влево, являя на мое обозрение боковой отдел, полностью отданный под вешалки. Это верхняя одежда. Три пальто, одна пуховая, судя по ощупи, куртка и шубы. Я такие уже видела — там, в молле Беладжио, рядом с магазином нижнего белья. «Русские зимы» назывался, а слоган был «Мы спасем вас от арктического мороза». Теперь и я словно там побывала: у меня три подобных изделия. Черное, темно-каштановое и… белое? Останавливаюсь, распахнув глаза. Удивленно, поморгав, смотрю внутрь шкафа. Действительно, белая. Белая шуба. Он купил мне белую шубу.

Молодец.

Не собираясь даже мерить, перевешиваю ее в самый конец — никогда в жизни ничего подобного не надену. Начинаю примерку с черной, наиболее подходящей под предпочтения. Просовываю руки в рукава, поправляю воротник… сидит как влитая. Никаких нарушений с размером, с длиной… даже застегивается на все пуговицы.

Если раньше я сомневалась, что Эдвард колдует, теперь нет. По-иному объяснить такое попадание невозможно.

Для чистоты эксперимента перепроверяю: снимаю пальто, темно-серое, слава богу, не светлое, накидывая его на плечи.

Так…

А куртка? Ну куртка-то точно не подойдет! Я потому и не ношу их, потому что, чтобы подобрать более-менее приемлемую по внешнему виду, надо потратить целый день на шоппинг.

Длинный замок, пуговицы, прорези для пальцев в подкладке под рукавами и… момент истины.

Снова разочарование — в себе. Потому что сидит новая одежда вполне сносно. А судя по жару, что почти сразу же ощущаю, греет не хуже.

В остальных отделах шкафа обнаруживаются майки, пуловеры, свитера, блузки, брюки, пара юбок и хорошие платья. Все выдержано в единой цветовой гамме, не отклоняющейся в сторону светлого, но и не сбегающей к черному. Нечто среднее, нечто общее: цвета теплые, но не яркие и не пугающие своей белизной. Сносные, в целом, — вся палитра с приставкой «темно» — темно-бежевый, темно-синий, темно-зеленый…

Большинство вещей сделано под суровые условия этой ледяной страны, а именно: отсутствие выреза, толстая ткань и достаточная длина. Пару летне-весенних вариантов присутствуют, но они минимальны. Видимо, дождаться другой поры года, кроме как зимы, очень сложно. Или же они настолько холодные, что предложенные наряды так же подойдут. Разве что без пальто.

Обувь меряю с заранее признанной обреченностью, которая оказывается справедливой: удобно, тепло и комфортно. А самое главное, что без каблуков. Он будто мысли мои читает. Есть и длинные сапоги, и полусапожки, и почти ботинки… и даже что-то темное, судя по виду, шерстяное, с крайне твердой подошвой. Это на случай схода ледника? Мне кажется, даже на Аляске такого не найти.

Отворачиваюсь от шкафа, закрывая его. Краем глаза зацепив металлический поднос, вспоминаю о завтраке.

О своих дальнейших действиях я раздумываю недолго.

Перво-наперво включаю свет, с радостью замечая, что освещение и без окон здесь достаточное. Затем забираю принесенный Антой поднос, переставляя его на письменный стол. Выуживаю из полки чистый лист, забираю с вертушки для канцелярии хорошо заточенный черный карандаш.

Пробую печенье — ничего. Чуть отпиваю из кружки чай — вкус не самый лучший, но пить можно.

И затем, полностью сосредоточившись на том, что делаю, обдумываю необходимые вопросы, помечая их на листе.

Больше шанса на подобный разговор может и не представиться.

* * *
Если верить часам, которые мне удалось обнаружить над кроватью, вниз по приглашению Анты я спускаюсь в два тридцать два.

Благо, в отличие от резиденции Ронни, здесь нет десятка коридоров и пустых комнат, в которых можно заблудиться. Мне стоило лишь раз повернуть, ориентируясь на зрительную память, и лестница на нижний этаж дома уже появилась перед глазами.

Шаг, еще шаг — теперь я не издаю шума. Не знаю, как принято в доме Каллена, но в своем я привыкла ходить босиком. И не думаю, что это уж сильно разозлит кого-то: есть более серьезные вещи. К тому же, это мое предпочтение. Я ведь имею право сохранить хоть какие-то собственные традиции?

Перила очень удобно сделаны — даже если не хочешь держаться при спуске, в любом момент можно схватиться и предотвратить падение. Если бы в тот понедельник, три недели назад, я шла по такой лестнице, головы бы не расшибла. И швами на затылке не блистала, это точно.

Преодолеваю почти всю лестницу, останавливаясь лишь на двенадцатой — за две до конца — ее ступеньке. Но не столько по собственному желанию, сколько из-за примеченной картинки в столовой.

Через широкую арку, выводящую в нее из холла, видно следующее: Эдвард, опираясь на подоконник в комнате, разговаривает с экономками. Негромко, но с улыбкой, что отметает версию о каких-то секретах. Женщины сидят на стульях, спиной ко мне, внимательно слушая Каллена и иногда выдавая отдельные фразы. Сегодня они одеты как близнецы, разница лишь в цвете кофт и фартуков.

— С новыми благородными начинаниями!

— Спасибо, Рада. Обогрейте ее. Я хочу, чтобы ей как можно быстрее здесь понравилось.

— Девочка совсем молоденькая… неужели и она тоже?

— …Как ребенок, Эдвард, совсем как ребенок. Ей, похоже, не нравится, когда много света — окна задернуты.

— Я знаю. И поэтому она не будет жить в желтой спальне. Если попросит что-то, помогите ей.

— Можешь на нас рассчитывать.

К сожалению, разговор не на английском, а потому, последовав вчерашнему примеру мужчины, подслушать мне ничего не удается — не понимаю. Остается только наблюдать.

Но и это того стоит, потому что в течение беседы Рада вдруг поднимается со своего места и, словно бы ободряя, утешающе похлопывает Эдварда по плечу. А затем, не глядя на свой рост, выше моего, но все же ненамного, ерошит его волосы. Невероятно по-свойски и по-домашнему. Если не как мать, то точно как близкая родственница.

— С возвращением домой, дорогой.

Эдвард благодарит ее, ответно пожав руку. Разумеется, не как бизнес-партнеру. Куда мягче и куда смелее.

Выразить что-то намеревается и Анта, потому как тоже встает, подходя к мужчине. Но ровно в тот момент, зачем-то посмотрев вперед, на лестницу, он замечает меня. Аметисты застывают ровно на моем лице.

Игра провалена.

Экономки, обе отстраняясь от Эдварда, тоже оборачиваются. Но мой взгляд, в отличие от него, не ловят. Сразу же возвращаются к своим делам, убирая со стола три осушенных чашки из-под чая и грязные тарелки с крошками печенья.

А вот Каллен явно знает, что делает, направляясь в мою сторону.

Сосредоточившись на собственном лице, никак не демонстрируя удивление увиденным, завершаю свой путь с лестницы. Ступаю на линолеум коридора.

— Добрый день, Изза, — приветствует меня Серые Перчатки, подходя ближе. На нем темные брюки, по структуре напоминающие джинсы, и свободный светло-фиолетовый пуловер, преступно напоминающий цвет глаз. На ногах, в отличие от меня, обувь — если это подобие тапок можно так назвать. Выглядит… невероятно хорошо.

— Добрый, — отвечаю. Но получается не так удачно, как хотелось бы. Звучит так, словно я растерянна.

— Я рад, что ты спустилась, — ничуть не меняя тона, даже, наверное, мягче подбадривает он, — минут через двадцать будет обед.

— Я не хочу есть.

— Ты же не объявляешь мне голодовку, правда? — с маленькой-маленькой смешинкой во взгляде интересуется мужчина. Однако доля опасения тоже присутствует.

— Нет, — с горечью замечаю, что идея хороша. Если бы не разговор… стоит запомнить на будущее, это точно.

Односложные ответы немного его настораживают, это заметно. Но не так сильно, как прежде.

— Тебе нравится одежда? — переводя тему и хоть как-то пытаясь разговорить меня, зовет он. Смотрит на чудесно сидящую синюю кофту и комфортные джинсы. — Она подходит?

Напоминание об этом не лучшем обстоятельстве раздражает:

— Да. И я до сих пор не знаю, к какому дьяволу ты обращался, чтобы угадать размер.

Эдварда пробивает на смех. Он поджимает губы, чтобы не выдать его, но грудь преступно подрагивает, а я все же замечаю.

— Ты не знаешь, с чего смеешься.

— Я не смеюсь, — поспешно заверяет мужчина, обеспокоенно поглядев на меня, — я лишь доволен, что тебе удобно. И тебе очень идет.

— Мое удобство зависит не только от одежды, — смущенная его неожиданным комплиментом, бормочу я. Говорили ведь, не любит синий цвет?

Он вежливо кивает.

— Хочешь все же посмотреть прежнюю комнату?

Мать. Твою.

— Нет! — выдаю громче и злобнее, чем следует. За отвращением и гневом прячу всколыхнувшийся ужас.

— А еще какую-нибудь?

— Ни за что. Спальня меня вполне устраивает.

— Как скажешь, — милостиво произносит Каллен, — если устраивает, тогда все в порядке.

Между нами на мгновенье повисает пауза. Она заботит меня, потому что боюсь оказаться подслушанной еще и экономками. Они, конечно, старательно гремят посудой на кухне, но это еще никому не мешало… к тому же, я ведь пришла с конкретной целью. Зачем оттягивать?

— Я хочу поговорить, — выдаю Эдварду, осмелившись посмотреть прямо в глаза, — ты вчера обещал мне.

Кивает. Помнит.

— Прямо сейчас?

Нетерпения, которым сквозит голос, скрыть не удается:

— Да. Только… наедине, — я нервозно оглядываюсь на столовую, не скрывая от него силы своего желания. В общих чертах даже обрисовываю причину: якобы неловкость.

— Ладно, — Эдвард на удивление быстро соглашается, пригласительным жестом указав мне на арку напротив лестницы, чуть слева. Он принципиально использует двери только на втором этаже?

— Здесь не будет слышно?..

Каллен аккуратно поглаживает меня по плечу. Со снисхождением.

— Изза, никому здесь нет нужды встревать в чужие дела, — заверяет, наклонившись к моему уху, — Анта и Рада заняты обедом, они нам не помешают.

Приходится смириться. Можно было, конечно, настоять на более отдаленной комнате, но мне слишком хочется получить ответы на свои вопросы. Не откладывая. Не медля.

За очередной аркой первого этажа оказывается гостиная. Диван, который занимает львиную долю ее пространства, просто огромен. Только в отличие от квартиры Эдварда в Лас-Вегасе здесь не кожаный — какой-то другой материал. Уже даже по виду очень мягкий, просто невероятно.

Стены темно-бордовые, но с бежевой полосой посередине. Слева и справа от дивана, в специальных нишах, стоят вазы. Я видела такие в комиксах о Греции и мультфильме «Геркулес». Они точная копия тех: не белые, а темно-золотые. С характерным рисунком.

На полу лежит ковер, он — под стать дивану — цвета бургундского вина. Края очень красиво отделаны бахромой.

Помимо дивана и столика возле него — неотъемлемой части интерьера Эдварда, как мне удалось узнать, — в гостиной есть книжный шкаф. Высокий, под самый потолок. И широкий — почти во всю стену. Целая библиотека.

— Я думала, мы в кабинете… — в смятении оглядывая уютную комнату, бормочу я.

— Это не деловая встреча, — пожимает плечами мужчина, — мы же просто разговариваем. Садись на диван. Можно включить телевизор, если хочешь.

И подает мне пульт.

— Думаю, телевизор будет лишним, — откладываю его подальше. Более-менее комфортно устраиваюсь на своем месте, собственным телом убеждаясь в мягкости дивана, не менее приятного на ощупь — здесь достаточно подушек. Злюсь на себя где-то в уголке сознания, что не могу играть как следует, по-деловому, неприкосновенно, имитируя скорее дуэль равных, а не подачки к слабости. Однако надеюсь исправить положение в течение разговора.

Я достаю из заднего кармана своих джинсов сложенный вчетверо бумажный листок, разворачивая его с непозволительно громким шорохом.

Эдвард, устроившийся напротив меня, но куда свободнее, без каких-либо условностей, сосредоточенно наблюдает за этим процессом.

— Ты подготовилась, — аккуратно замечает, — все так серьезно?

— Я не хочу ни о чем забыть, — храбрясь и напуская на лицо безмятежное, слегка нагловатое выражение, отзываюсь я.

Конечно, не так я себе представляла этот разговор и подобную встречу. Он слишком серьезен для дивана, подушек и телевизора на большой тумбе рядом. Это не домашние посиделки… я подумывала, что мы сядем друг напротив друга за каким-нибудь столом, достанем ручки, глотнем… сока или воды, раз уже запрещен алкоголь, и хотя бы попытаемся изобразить отстраненность брака по расчету. Но нет. Напрасно.

— Итак, сроки, — я начинаю почти солидно, стремлюсь как-то придать атмосфере нужной серьезности, ей этого очень не хватает. — Я хочу знать хоть примерный срок своего пребывания здесь.

Правая рука Эдварда устроена на спинке дивана, остальное тело вполоборота обращено ко мне. Волосы чуть взъерошены и, если не ошибаюсь, не полностью сухи. Он был на улице?

— Я не могу сказать тебе даже примерно, Изза, — сожалеюще говорит он. Часть расслабленности, которую пытался вселить и мне, теряется.

— Все так плохо?

— Я вчера объяснил, что это индивидуально.

— Даже в индивидуальном подходе есть какое-то среднее значение, — не соглашаюсь я, нахмурившись, — или хотя бы наибольшее число. Какой был самый долгий срок?

Аметисты немного прищуриваются, будто раздумывая, говорить мне или нет. Но все же приходят к верному решению:

— Четыре года.

Сколько?..

У меня перехватывает дыхание, и от Эдварда это не укрывается. Он напрягается, глаза темнеют.

Тщетно пытаюсь не угробить ситуации на корню. Хоть какую-то часть страха удержать в себе.

— У кого?..

Но ответ, как мне кажется, уже знаю. Ничего другого на ум не приходит, хотя с иными «голубками» я не знакома и ничего кроме имен о них не знаю.

— Константа, — в такт моим мыслям озвучивает Каллен. С трудом, что даже мне заметно, удерживает на лице умиротворение, потому что на одну-единую секунду безбрежные реки спокойствия в глазах вспыхивают. Очень ярко, синим пламенем.

— Она… — я кусаю губы, не зная, правильно ли такое спрашивать, — кто она? Розмари сказала, она не для примера… а на свадьбе она призналась, что ты никогда не зовешь ее к другим… почему?

Эдвард тяжело вздыхает. Я впервые не вижу на его лице ни умиротворения, ни терпения, ни всеобъемлющей теплоты. Только горечь и пепел. Пепел, пропитанный грустью. Но не той, о которой подразумевают, произнося это слово. Болезненной, жгучей грустью… не из-за тоски.

— Она наделала много ошибок, — в конце концов, отвечает мужчина, устало посмотрев на меня, — и потом сдалась. А если вы сами сдаетесь, Изза, я ничего не могу сделать.

Поворот крайне неожиданный.

— Что значит «сдалась»?

— Нарушила главное правило, — его взгляд черствеет, губы брезгливо, недовольно поджимаются; слева, — захотела меня.

Вот как…

— Это второе? О сексе.

— Нет, не совсем, — он моргает, скидывая наваждение, и смотрит на меня уже более знакомым, более привычным взглядом. Но оттого не менее решительным, призывающим слушать, — это восьмое. Я в самолете не до конца рассказал тебе.

— Восьмое и девятое… — неслышно повторяю я, вспомнив.

— Восьмое и девятое, — кивает, — восьмое подразумевает, Изабелла, что ты не станешь копаться во мне и в моих вещах. Я всегда приду тебе на помощь, если это будет нужно, и всегда смогу поговорить о том, что тебя волнует, обсудить решение проблемы. Для этого тебе нужно просто позвать меня или, если что-то очень срочное, найти.

Его черты опять суровеют. И куда больше, чем прежде:

— В этом доме в твоем распоряжении любая комната, кроме моего кабинета. Туда ходить запрещено.

А краски-то сгущаются. Я начинаю терять нить повествования. Он действительно запрещает мне посещать определенную комнату? Или шутит?..

— Ты что, Черная Борода? — я пробую добавить во всю ситуацию хоть немного юмора, но напрасно. Эдвард не ведется.

— Это правило, и мы не станем его обсуждать, договорились? Если ты думаешь, что я там, просто постучи. И пожалуйста, не переворачивай в моей спальне все вверх дном. Спроси, если хочешь что-то узнать.

— Ты не пробовал запирать двери?..

— Я надеюсь на твою честность, Изза, — откровенно сообщает Каллен. Без единого намека на шутку или несерьезность сказанного, — я в любом случае узнаю, если ты побываешь там.

— Допустим. И как я отличу кабинет от других комнат?

— На двери красный ромб.

Опускаю глаза, забыв даже про свой лист, что еще держу в руках. Не могу ничего понять, а это пугает.

— Зачем это?..

— Затем, что так для тебя будет лучше, — своей заготовленной, коронной фразой отвечает он, — это восьмое правило. Девятое сложнее, но оттого не менее важно: верность.

Я удивленно вскидываю бровь. Не ожидала услышать этого слова. Я вообще, как выяснилось, многого сегодня не ожидала. Этот разговор запланировала и выпросила я… а лидерство как всегда в руках Эдварда.

— Верность?

— Верность касательно постели. Изабелла, я понимаю, что наш брак не тот, каким принято считать замужество, — спокойно объясняет Аметистовый, возвращаясь в привычную для себя среду. Он немного взволнован, но скорее моей реакцией, чем предыдущим разговором. Тема Конти забыта, оставлена, — но это не меняет истины. Кольцо подразумевает верность. Никак иначе.

— Ты о… любовниках? — недоуменно переспрашиваю я.

— Да, — даже не смущается. Кивает.

— Но с тобой спать мы не будем?.. Или это тоже вопрос времени, вроде как мой испытательный срок?

— Нет, Изза, это правило. Ты ведь сама знаешь, — напоминает мне Эдвард. Выдыхает, стряхнув со своего пуловера невидимые пылинки.

Чудесно. А я ведь уже почти разочаровалась в этой беседе…

— Это неправильно. Одно подразумевает другое. Либо так, либо так.

Мои рассуждения злят Аметистового. По-настоящему, хоть пока и не до последней грани: его обычно бледное лицо чуть краснеет, а в глазах проскакивает пару искорок. Горячих-горячих.

— Эту тему обсуждать бесполезно. Нарушение правил наказывается.

— И чем же? Поркой с особой жесткостью? — не удерживаюсь. Вырывается, повиснув в пространстве, и пугает меня до чертиков. Не могу поверить, что сказала такое.

Все, конец расслаблению. Эдвард уже явно не выглядит довольным своим согласием на эту беседу и, могу поспорить, что выбором меня как очередной «пэристери». Разочаровываю…

Ну и к черту. Так будет даже лучше.

— Запретом на просьбы и желания, Изабелла, — из последних сил удерживая в голосе уравновешенность, сообщает он, — и давай оставим эту тему. Ты принесла список вопросов, и я намерен на них ответить.

Делаю глубокий вдох, сдерживая свое негодование. Этот тон больно жжет меня, а взгляд пробивает насквозь. Добавляет неприязни и ярости. Накрывает ею. Запрет на просьбы и желания? Если не дано главного, что еще я могу пожелать?..

Мне становится невмоготу терпеть такое собственничество, ничем не подкрепленное и не оправданное, и я, согласившись на риск, прибегаю к последнему средству. Контратака, если можно это так назвать.

— Ты не можешь, да? — с подрагивающей, но оттого не менее злорадной улыбкой спрашиваю я, — и поэтому не с тобой, не без тебя, верно? Завидуешь!

Сижу, затаив дыхание, наблюдаю за Эдвардом. Жду реакции. Хоть какой-нибудь. Понимаю, что, возможно, это было нечестным ударом, но такое понимание лишь добавляет адреналина. Будем считать местью за все последующие обвинения, решения и запреты. Я в любом случае не забуду того хорошего, что он мне сделал. Просто отодвину… задвину назад. Как он тему с Константой.

Но жду я всего напрасно: на лице Каллена ничего не меняется. Оно не пунцовеет, глаза не наливаются кровью, губы не дрожат и не изгибаются в оскале, ненависти во взгляде не появляется. Он не позволяет себе никакого грубого слова в мою сторону, никакого обвинения. И абсолютно, создается впечатление, не задет. Будто ждал сей фразы…

— Вопросы, — напоминает мне, выдержав минуту напряженного молчания. Опять выглядит безмятежным и уравновешенным. Напускное или нет? Если я довожу до точки кипения, он автоматически остывает? Переключается на другие эмоции?

Боже мой…

— Эдвард…

— Вопросы, — повторяет. Нарочито медленно, четко. Без каких-либо дополнений. Догадываюсь, что ничего, кроме выписанного на листике, не прозвучит. Он не ответит. Окончательно решил.

— Вопросы, — эхом отзываюсь, сосредоточившись. Чувствую себя не лучшим образом, особенно все еще сидя здесь. Спесь проходит, адреналин утихает, и я… теряюсь. Уже ни в чем не могу быть уверена.

Но при всем том разговор надо закончить. После всего, что было, просто необходимо. Теперь я точно знаю, что больше ничего подобного мне не светит.

— Что такое «пэристери»? Что ты понимаешь под этим словом?

— Это мои жены, — следует незамедлительный сухой ответ, — «голубки» по-другому.

— Они все настолько младше тебя?

— Практически.

— И все жили в этом доме?

— Все.

Мне начинает казаться, что это не разговор, а перестрелка. Очень странное ощущение, потому как Эдвард вежлив, по его внешности не скажешь о гневе или обиде, а поза снова приобретает вид расслабленной. Этакий спектакль для меня… или что-то вроде.

Ответы, конечно, особенно не радуют. Но я слежу за ними уже без того интереса, на который рассчитывала. Как данность.

— И для всех были одни правила? Ну… — чуточку тушуюсь, припомнив недавнюю цепкую фразу, перечеркнувшую, наверное, все его снисходительное отношение ко мне. Сказала бы вчера, этой ночью со мной бы не остался.

— Для всех, — не дослушивая до конца, подтверждает. Меняет местоположение руки на диване, спуская ее вниз подушек. Толстый ободок платинового кольца от меня скрывается.

— И никто, кроме Конти…

— Никто не нарушил, нет, — почти отрезает он. У меня опять пересыхает в горле.

— Нет, я про то, что… — пытаюсь сформулировать правильно, дабы получить наиболее понятный и исчерпывающий ответ, — никто больше не сдался?..

Эдвард взирает на меня чуть свысока.

— Нет. Они оказались достаточно сильными и умными женщинами, дабы начать новую жизнь, способную приносить счастье. Для начала хотя бы им самим, — вот где исчерпывающе, это точно. У меня пропадает дар речи. Такое краткое введение в курс дела, похвала бывшим «птичкам» отрезвляет. По крайней мере, мое чувство вины изымает полностью. Растворяет его.

— Начинать новую жизнь или нет — выбор исключительно мой, — высокомерно заявляю я.

— Ты уже ее начала, — сообщают мне неутешительную правду, — ты вышла замуж и приехала сюда. Это достойно уважения.

Приплюсовал сюда уважение?.. А в нем самом оно по отношению ко мне есть?

— Пустое…

— Ни в коем случае. Изза, послушай, у тебя есть все права и возможности, которые так боишься потерять. Я уже говорил и повторю еще раз: не клетка этот дом, а твоя комната не западня.

— Здесь слишком много правил, мистер Каллен, — прикусываю губу, припоминая весь длинный список, — этого не ешь, этого не пей, сюда не ходи, с тем не говори… и вас не тронь.

Отворачиваюсь, делая вид, что демонстративно. Вроде бы смотрю в окно, ожидая, пока Эдвард осознает свою ошибку и начнет извиняться. Или же уверять меня в чем-то неестественном, несбыточном. Но на самом деле у такого движения одна цель: спрятать соленую влагу. Она в который раз затягивает мои глаза. Не ему обидно, мне. И мне всегда будет… от него.

…Тихонький вздох — сзади. И сзади же шевеление. Я уже знаю, чем оно обычно кончается, могу делать ставки, не прогадаю.

И в этот раз все происходит так же: от подушек, что на расстоянии в полтора метра, Эдвард придвигается ко мне. Оказывается рядом настолько, что меня обдает ароматом его туалетной воды.

Я не скрою, что ошарашена таким обстоятельством, но старательно делаю вид, что ничего не замечаю. Неужели он обладает таким контролем над настроением?

Не хочу поворачиваться, но уговаривает. Без единого слова, только прикосновением. Тем же, что на свадьбе, легоньким. Тем же, что я, как думала, потеряла десять минут назад, обвинив его в неполноценности.

— Ты можешь меня трогать, — глядя прямо в глаза, шепотом уверяет он. Дожидается, пока я посмотрю в нужную сторону, пока зацеплюсь собственным взглядом за его, и уже тогда, краешком губ, улыбается знакомой кривоватой улыбкой, — Изза, я весь в твоем распоряжении. Когда холодно или страшно, когда боишься поскользнуться… не все заканчивается постелью. И не обязательно прикасаться к кому-то только ночью, на простынях.

— По-другому неправильно…

— Все правильно, — убеждает он, мотнув головой, — посмотри.

И, наглядно подтверждая сказанное, покрепче обвивает мою ладонь. Ту самую, благодаря которой я к нему повернулась. Не замечаю когда, но наши пальцы переплетаются — те, что с кольцами (мое теперь на прежнем месте, порезы не тревожат). И, мне на удивление, клюв голубки, отведенный в правую сторону, как раз попадает в углублении внутри его кольца. Совпадает с ним, соединяется. А я думала, это декоративная прорезь, нечто вроде узора… но каждая из крохотных дырочек на атрибуте брака точно такая же для клюва птицы. Как бы его ни повернул, все равно попадет. И удержится.

— Это слишком просто…

— Можно и посложнее, — легко разъединив нестандартную конструкцию, Эдвард понимающе кивает. Поднимает руку выше, притрагиваясь к моему плечу. Привлекает к себе, как ночью. В объятья.

Несмело соглашаюсь. Несмело, потому что не понимаю, с какой большой радости после всего услышанного он еще ведет себя со мной подобным образом. Это несправедливо и нечестно — приласкать вот так, а потом, через минуту, как наверняка сделает, отстранить и позлорадствовать. Уж лучше один стиль поведения, общий. Он хотя бы понятен.

Однако Эдвард, похоже, не собирается соответствовать моим ожиданиям — как всегда. Назад не рвется, да и меня скорее держит рядом, нежели старается эту близость устранить. Терпит?..

Ну и к черту. Прерывисто, за что себя ругаю, выдохнув, подбородком утыкаюсь в его плечо. Своевольные руки, действуя по собственному плану, полукругом соединяются за спиной Эдварда.

Его приятно держать в руках. Из-за теплоты, из-за мягкости… и пуловер на удивление не щиплется, не трет кожу. Даже катышек на нем нет.

— А если я сдамся? — выдаю, что есть силы прикусив губы. Кажется, я начинаю понимать Конти…

— Ну что ты, — Каллен утешающе гладит мою спину, не убирая с нее волос, — у тебя все получится. Все, как надо.

— Это сумасшествие, да, хотеть своего мужа?.. — краснею. Знаю, что краснею. И уверена, что для мужчины это не остается тайной.

— Муж — это в первую очередь друг и защитник, Изза. Спутник, помощник, человек, которому можно верить… и только потом любовник.

Праведные и верные слова, как в старых фильмах. Жаль только, что в столкновении с реальностью проигрывают.

— Если не любовник, то не защитник и не друг…

— Какая глупость, — Эдвард хмурится, — я докажу тебе, что это не так.

— Вряд ли у тебя получится, — сожалеюще бормочу я.

— Посмотрим, — хмыкает Серые Перчатки. И через мгновенье я уже не сижу, обнимая его, а как в машине, полулежа, держу в объятьях. Моя голова теперь у его груди, лбом чувствую его покалывающий подбородок слева и то, как, двигаясь с завидной неторопливостью, длинные пальцы гладят мои руки. Исключительно по ткани кофты с длинным рукавом. Недостаточно тонкой, чтобы как следует их почувствовать, к сожалению.

Я лежу, часто моргая, и понимаю, что разговор, призванный расставить все точки над «i», только запутал еще больше. Относительно Константы — особенно. И относительно постели, в которую упираются два последних озвученных правила.

У меня остался последний шанс вынести из этого разговора хоть что-то полезное. Вспоминать его потом не ударом ниже пояса для Эдварда и не признанием его всепрощения, переходящего все допустимые границы, а каким-то фактом.

Было бы очень хорошо, если самым главным.

— Я хочу знать, почему ты на мне женился, — четко, не обделяя вниманием ни одну букву, произношу я. Трушу, но не выставляю это на показ. Пусть думает, что мой голос подрагивает от нетерпения, — если я буду знать, мне будет проще принять и исполнять… правила. Только ради Бога, не говори, что для того, чтобы сделать меня счастливее. Я слышу это ото всех вокруг, а настоящей причины мне никто не называет.

Вздыхаю — сказала. Не запнулась, не прервалась… сказала. Вынудила на ответ.

Перебираясь с рук на спину, Эдвард теперь поглаживает и волосы на моем затылке. Аккурат там, где швы — будто бы знает о них.

— Она действительно так нужна тебе, эта причина? — в его голосе еще есть сомнения. В чем?..

— Да, — не дав себе права промолчать, шепчу. В теплом и темном пространстве, в котором я оказалась, прижавшись к нему, страха меньше. Смелею.

— Тогда слушай, — призывает он. Незаметным касанием к подбородку вынуждает меня поднять голову и посмотреть на него. Хотя бы на время озвучивания этой самой причины. Глаза мерцают. Успокаивают меня, подсказывая, что нет у их обладателя за душой ничего плохого, ничего уничижающего. Что он искренен. — Ты запуталась в том мире, который тебе не подходит, — мягко произносит Эдвард, — и ты не хочешь никого просить о помощи, потому что не веришь, что тебе смогут помочь. Это уже два повода. А третий, Изза, в том, что у тебя слишком большой потенциал и слишком чистое сердце, дабы вручать его в руки недостойных этого людей.

Ничего не говорю ему в ответ, и мужчина, не потревоженный восклицаниями, продолжает. У его глаз морщинки, на его лбу отпечаток морщин и на щеке, у рта, слева, тоже пробежала по глади кожи рябь. У него далеко не идеальное лицо с моего ракурса… привлекательное, да, но не идеальное. Не такое молодое, живое и подвижное, как у других. Как у Джаспера…

Но оно доброе. Оно невероятно, невероятно доброе, с невероятной дружелюбностью. Оно честное. Настолько, что он дает мне увидеть и недостатки в себе, и внешние изъяны… не выстраивает вокруг неприступные стены, пряча это.

Он такой, какой есть. И призывает меня вести себя так же.

— Я не хочу, чтобы случившееся в Лас-Вегасе повторилось, Изз, — объясняет, второй раз коснувшись шрамов. Подтверждает — знает. — И чтобы в самый тяжелый момент ты оказалась без помощи, чтобы тебе отказали ее оказать. Поэтому я на тебе женился. И поэтому я не допущу ничего плохого, что может с тобой случиться.

— От всего все равно не сбережешь…

— Очень постараюсь, — в голосе мужчины улыбка, но больше смотреть на себя меня не вынуждает. Позволяет вернуться в прежнее положение, удобно устроившись на плече, — главное, постарайся не усложнять мою задачу. Не делай глупостей.

Успокоенно, почти облегченно выдыхает.

И, мне на удивление, невесомо, будто бы случайно, ненароком, легонько целует в макушку:

— Тогда у нас с тобой все получится.

Я слушаю, не перебивая. Слушаю, параллельно стараясь придать собственным мыслям хоть какую-то форму, хоть как-то скомпоновать их. Разрозненные куски-отрывки уже не помогают делу. От них лишь хуже.

— Мне не нравится идея о разводе… — тихонько признаюсь ему, с трудом удержавшись, дабы не зажмуриться. В этой фразе, мне кажется, таится нечто запретное и очень тяжелое. Не для сегодняшних откровений.

— Тебя пугает, что нужно будет вернуться в Америку? — участливо зовет Эдвард.

— Нет. Пугает роль переходного приза.

Объятья крепчают.

— От кого и к кому он переходит, Изза? Почему ты вообще так себя называешь?

Сейчас повернет так, что я окажусь виноватой. Умелый шаг.

Ощутимо, дабы почувствовал, качаю головой, призывая замолчать. Хочу, чтобы хоть иногда и меня слушал:

— Если мы проживем вместе год, два… или даже четыре… неужели потом можно сделать вид, что ничего не было? — недоумеваю я.

— Изз, ничего, что нельзя увезти с собой, не будет, не беспокойся. Если я буду в Лас-Вегасе, то непременно навещу тебя, если тебе нужна будет какая-то помощь, ты сможешь мне позвонить, — он рассуждает об этом словно о занимательном шоу, почти эксперименте. Не знаю, понимает ли, какую на самом деле глупость морозит и считает притом адекватной.

Бывают моменты, когда я полностью в нем уверена, а бывают, как сейчас, когда ни черта не понимаю. И это ужасно злит.

— А на Рождество пришлешь открытку? — язвлю, отстранившись. Сажусь обратно на подушки дивана, напуская на лицо раздражение. Только-только выведенный в правильное русло разговор снова уходит в бок. Теперь уже нервирует настолько, что никакого желания исправлять ситуацию во мне нет.

— Я пришлю подарок, — мягко поправляет Эдвард, — Изабелла, почему ты злишься? Что случилось?

— Это все какое-то извращение… — бормочу, подтянув колени к груди и насупившись. Больше всего мечтаю выкинуть из головы подобные размышления и хотя бы браком, пусть и вынужденным, насладиться. Физической его частью — но и тут промах. Не дано. — Все твои союзы и эта непонятная помощь… Эдвард, если люди спят в одной кровати на протяжении длительного периода времени, они начинают относиться друг к другу по-другому… явно не как друзья, ты понимаешь? А это значит, что после развода я в любом случае не смогу принять твоей «дружбы».

Каллен мрачнеет, похоже жалея, что собственноручно испортил выровнявшуюся атмосферу, повеявшую неким доверием. Сейчас в гостиной пахнет жареным, и светлые окна, достаточное количество воздуха и даже высокий потолок не спасают. Заставляют это почувствовать.

— Я понимаю, что дружба подразумевает определенные границы, — уверяет он, пытаясь меня успокоить, — и мы все их соблюдем, чтобы тебе не пришлось потом тяжело. В том числе с кроватями.

Это замечание осаждает меня на полуслове. Если были какие-то мысли, то пропали. Если было какое-то желание продолжить дискуссию — то угасло. Удар под дых, неожиданный и болезненный — как и мой в его сторону не так давно — повисает в немом пространстве комнаты.

— Кроватями?..

— Кроватями, — повторяет, убеждая меня окончательно, что не ослышалась, — у тебя своя спальня, моя у меня. Нам нет нужды уплотняться.

Сосет под ложечкой, щемит слева. Очень, очень больно — до ледяных мурашек по спине. Эти твари с преступной легкостью вытягивают на поверхность воспоминание о вчерашней ночи и окутавшей меня безмятежности напополам с теплотой, из-за которой даже показалось, что нечто из всего случившегося переживаемо.

По крайней мере, мне захотелось хоть немного, но, последовав словам Розмари, поверить этому мужчине. И здесь, как всегда бывает, оказывается, что напрасно.

Все решено.

— Ты не будешь со мной спать?.. — севшим голосом спрашиваю я. Держу губы сжатыми, дабы не дрожали.

Вот черт. Черт, черт, черт!

— Нет, Изза. В этом нет нужды, — Эдвард еще пытается вывести ситуацию из тупика за счет мягкости и миролюбия голоса. Будто бы не видит, что со мной происходит. Будто бы не понимает, что делает. Что сделал вчера, позволив теперь понять всю разницу: как с ним, а как без него. Преступную и недопустимую для меня, но признанную. И снова напрасно.

Я была права. Он забавляется. Забавляется, с той маленькой поправкой на кое-какие мелькания человечности.

Разговор оказался и вправду нужным и действенным. Вывел-таки на чистую воду. Показал верное направление.

А раз так, раз мне известны теперь все запреты, раз услышаны все откровения, включая постель — в обоих смыслах, — имею полное право принять то решение, что посчитаю нужным. И поставить Эдварда в известность.

— Не смей заходить в мою комнату, — поднимаюсь с дивана так резко, что с трудом контролирую размазавшуюся перед глазами картинку, наскоро фокусируя взгляд. — Раз она моя.

— Изабелла…

Глупая попытка. Не стоит того.

— Спасибо за беседу, — отвечаю ему, натянуто, без проблесков хоть чего-то подобного на лице, улыбнувшись. Оставляю листик с вопросами на диване, сделав вид, что не замечаю, что Эдвард встает за мной следом. И то, как смотрит… пронизывающе, проникновенно. Предлагает начать сначала? Выслушать что-то еще? А разве мне недостаточно?!

— Я не буду обедать, — обхожу его, на всякий случай держась подальше от цепких пальцев, которые, впрочем, в мою сторону даже не дергаются, — и ужинать тоже. Оставь меня в покое.

Голодовка, верно? Так говорил? Не знаю, на что она в итоге будет похожа, но у меня есть повод попробовать.

Выхожу из гостиной, не сказав больше ни слова и не слушая того, что хочет добавить Каллен. Выхожу, по-прежнему босая, но пылающая такой злостью, что холодного пола не замечаю. И Рады, на которую натыкаюсь, тоже.

— Изабелла, — с мигом проявившейся, как на старой пленке, на лице улыбкой приветствует она, — обед почти готов, через пару минут…

Безмолвно мотнув головой, но достаточно резко, дабы быть красноречивой, обхожу ее. Не оборачиваясь, не здороваясь, не благодаря.

Практически взбегаю на лестницу, лелея сейчас единственную мечту: добраться до комнаты. Ничего больше так не хочу.

…Однако и там ждет подогревающая ярость картина: в первую очередь, отдернутые шторы и приоткрытый балкон, из-за которого в спальне ледяная и до боли светлая пустыня. Я с такой ненавистью задергиваю все обратно, крупно дрожа от холода, что едва не срываю тяжелую ткань вместе с карнизом.

Далее на глаза попадается заправленная кровать и убранные со стола крошки печенья — моя территория, оказывается, не моя. Не имею права даже на беспорядок.

Намеренно сгребаю простыни в кучу и скидываю на пол подушки — к черту ваши правила!

Третьим неутешительным фактом является то, что нет на двери замка, способного хоть ненадолго обеспечить мне одиночество. И потому хлопаю так громко, как только могу. Пусть убедятся: проход запрещен — как в чертов кабинет. Могу тоже нарисовать на двери красный ромб.

…Впрочем, при всем неудобстве теперешнего положения в нем, если захотеть, можно укрыться и без всякой соленой влаги, так досаждающей, пережить этот момент. Хоть часть истерики, не дав ей вырваться, припрятать на потом.

Если бы, конечно, не одно окончательное, осиновым колом добивающее обстоятельство. Четвертое обстоятельство, демонстрирующее, что мой мобильник светится уведомлением о новом сообщении.

А от текста внутри него мои слезы сразу же, практически автоматически начинают течь бурным потоком…

«Летела птица, то поднимаясь,

То опускаясь почти до земли,

Но все летела, чрез все преграды,

Что небо ставило ей на пути.

Ведь смысл ходить по земле отобрали:

У птицы последнюю ценность забрали…

И ценность о птице забыла давно.

Я скучаю, Белла.

Бесподобный»
Теперь я наконец понимаю. Все.

И делаю то, что пора было давно: от разговоров перехожу к действиям.

Они все этого заслужили.

Capitolo 11

На ковре кусочкифольги. На полу, в полутора сантиметрах от них, кружка с горячей водой из-под крана — пар еще идет. Декоративная синяя вазочка, теперь расколотая надвое, пристроилась рядом с кружкой. Ее фарфоровую белую пустоту, опираясь на острый край осколка, заполонил серо-белый пессимистичный пепел. От каждого моего движения он взлетает в воздух, но послушно опускается обратно, не умудрившись сменить направления.

Я периодически добавляю к уже образовавшейся горочке новый, стряхивая его с сигареты. Ее дымок, точно как и от чашки, вьется вверх, переплетаясь с запахом шоколада, чуть подтаявшего от соседства с горячей водой.

«Зачем ты пишешь мне?»

Каждый раз, когда беру в руки расплавленный треугольник таблерона, на светлой кружке остаются некрасивые коричневые отпечатки. Но даже это не останавливает от поедания любимой сладости — с самого утра у меня во рту, помимо печенья Анты, не было ни крошки.

Вибрирует телефон. Здесь же, на ковре, возле оставшейся фольги, прячущей от меня шоколад. На дисплее высвечивается голубым огнем яркое уведомление о новом сообщении, и я, проведя пальцами по ковру, возвращаю к мобильнику свое внимание.

«У меня есть причина, и она оправдана»

— гласит черным по белому набранный текст. В поле «от кого» номер телефона, не имя, которое я стерла, набравшись решимости. Но набор цифр настолько знаком, настолько режет, что особой разницы не чувствую. Просто стараюсь не смотреть на них.

Я делаю глоток из своей кружки, посильнее закутавшись в простыню. Она белая, мягкая и не издает неприятных звуков, если случайно провести ногтем по поверхности. Однако холодная. Вряд ли в ней можно согреться.

Я стянула ее с матраса, безбожно разворотив всю постель, ближе к четырем, когда достаточно наплакалась. Сейчас уже больше одиннадцати, за окном завывает ветер, а я только-только набралась смелости начать разговор с Бесподобным. Прежде при одной лишь мысли подобного хотелось зажмуриться и никогда, никогда больше не открывать глаз.

«Причины имеют следствия. Птица не обращала внимание на свою ценность, пока та не пропала».

Удивляюсь тому, с каким абсолютным спокойствием, с каким красноречием (в лучшем смысле этого слова!) и ничуть, ничуть не преуменьшенным наплевательством, набираю свой ответ. Глажу клавиши, а не вдавливаю внутрь корпуса. Сижу, молчаливо глядя в экран, а не орудую полупрозрачным платком, тщетно стараясь вытереть все слезы.

Наверное, отчасти такое поведение просто следствие закончившихся эмоций. Мне уже не страшно, не боязно, я не злюсь и не пылаю ненавистью, не хочу проклясть тех, кто вынудил реветь два часа подряд… я вполне довольна происходящим и принимаю его таким, какое есть. Со всей дрянью, что найдется.

Всегда бы так держаться.

Моя сигарета почти вдвое становится короче, перегорая затаенными в глубине под белой пленкой алыми узорами, и только к этому времени Джаспер дает ответ.

«Птицам свойственно ошибаться. И не менее, чем ценностям, свойственно любить».

Я громко усмехаюсь, прочитав один раз, потом второй, а затем и третий. Но при всем этом пальцы предательски сдавливают телефон, а внутри, в груди, что-то больно екает, ударяя о ключицу.

Прогоняя все ненужные реакции организма, обычно сопровождающие такое состояние: слезы, всхлипы, постанывания или вой — глубоко-глубоко затягиваюсь, как Константа на свадьбе. И уже тогда, закашлявшись, могу списать все на губительный едкий дым.

Еще кусочек шоколада. Еще глоток горячей, обжигающей все во рту воды. Две новых коричневых отметины.

«Любить тело?»

Серая дымка, заполнившая комнату, проскользнувшая в каждый ее уголок, очень комфортна. Мне здесь легко дышать, мне здесь знакомо и приятно, как у себя в комнате в резиденции, и в этой же дымке растворяются все неправильные с моей стороны чувства. Например, защищенности рядом с Калленом. Например, абсолютной веры ему.

Все это с недавнего времени напрасно. Если не нужно даже главному благодетелю, на что тогда мне? В конце концов, справедливый и честный выбор с его стороны — моя кровать исключительно для меня. Не будет необходимости пребывать в моем обществе. А у меня не будет лишнего искушения жаться к нему так же крепко и так же доверчиво.

Теперь нет повода ничего играть, придумывать и изображать. Каждый сам за себя.

…Он заходил сюда. Сегодня, в шесть. Через три часа после начала нашего разговора. Он тихо постучал, он поинтересовался, может ли войти, он приоткрыл дверь сначала нешироко, дабы убедиться, что я не против… и даже пытался как-то утешить меня, произнести нечто вроде извинений.

Но повторной беседы не получилось — я выгнала Эдварда. Я сжала руки в кулаки, придала взгляду решимости, одернула задравшийся край синей кофты — в жизни больше не надену синего — и четко, ровно произнесла, дрогнув лишь на последнем слове всей фразы:

— Это моя комната, вход воспрещен, и тебе следует это запомнить. Уходи немедленно.

Каллен не был настойчив, когда это не требовалось, и послушал меня. Не знаю, с какой целью и по какому убеждению, но, настоятельно попросив как следует отдохнуть и не принимать скоропостижных ненужных решений, все же вышел.

У меня закрались подозрения, что вернется — уже через час-два. А потому, использовав свои акриловые краски по назначению, я воплотила недавнюю задумку в жизнь: толстой кистью и четырьмя размашистыми движениями вывела на внешней части своей двери ромб. Красный. С четкими границами.

Объяснила наиболее просто и доходчиво.

И больше меня не беспокоили за сегодня…

Телефон опять вибрирует. Новое сообщение: разговор не окончен.

«Тело можно хотеть, Белла. А любить исключительно душу».

Ох Джас… на пару недель раньше, и я бы поверила всему этому. Я бы закрыла глаза, уши, прикинулась слабоумной и поверила. Даже если бы не следовало, если бы все говорило против тебя.

Но после того утра в твоем доме, после того, как проехала в грязном автобусе и прошла по изрытому полю без малого сорок километров, вера кончилась. Я уже себе не верю, не говоря о тебе. Я оборвала все нити, все мысли, когда отдала Розмари свое серебряное колечко с твоими инициалами на внутренней стороне.

Ты ведь меня бросил…

«Любовь кончается, это можно пережить. Не делай меня крайней, Джаспер».

Нажимаю «отправить» и быстро, резко выдыхаю. Опять затягиваюсь что есть мочи, до того, что щиплют глаза, уничтожив за раз почти половину второй сигареты, но даже кашель не помогает.

Я плачу. Я плачу, вспомнив эту фразу. И то, с каким лицом мне ее озвучили.

Соленая влага до жути прозаично падает на черепок с пеплом, разбавляя его количество и сгущая краски. От нее горчит шоколад и, хоть звучит невероятно, мутнеет вода в кружке.

Я слишком много думала о себе, затерявшись в фантазиях. На деле ни силы, ни решимости, ни даже простой сдержанности. Я уже сообщение не могу набрать, чтобы не разреветься.

…Хейл долго не отвечает, что не является особым сюрпризом. Я уже начинаю думать, что больше ни одно уведомление меня не потревожит.

Тру и без того вспухшие красные глаза, прижимаю простынь к носу, блокируя всхлипы, обнимаю рукой, свободной от никотиновой палочки, колени.

До сих пор до конца не верю, что и шоколад, и сигареты, и даже две маленькие бутылочки золотистой жидкости, серебристой меткой охваченные возле горлышка, припрятала как раз в этом чемодане: в одном из трех черных, с потайным кармашком снизу. И выбрала Роз именно его! Не знала, не могла знать, что внутри — я достойно конспирирую свои вещи. Но хотела того смотрительница или нет, она спасла меня. Придала сил в такой вот непростой во всех отношениях день.

Начинаю думать о том, что не плохо бы поспать, дав отдых чугунной голове, больно пронзающейся чем-то острым при каждом лишнем движении, как все-таки получаю ответ от Бесподобного. Краткий и по сути — как хотел бы быть он сам.

«Ты меня забыла?»

Господи, да за что же мне…

Зубы стучат друг об друга, когда пишу:

«Да».

«И ночи забыла? Я ведь единственный, кто готов слушать твои вопли под грозу».

И без того поганое дыхание пропадает. Я уже насилу, с хрипами, втягиваю в себя воздух. Чую приближение волны из слез и рыданий, она уже на подходе. Цунами, не меньше. Но все еще отчаянно терплю, отсрочивая приговор. Страшно становится лицом к лицу со страхом.

«Мои ночи здесь проходят не хуже»,

— высокомерно заявляю.

Ответ прилетает за полсекунды, словно набранный им заранее:

«Вылизываешь седые яйца?»

Всхлипнув, злорадно сквозь слезы улыбаюсь. Он толкает меня на шаг, на который, как наивно считала, никогда бы не согласилась. Безымянный палец левой руки все это время желала отдать только одному человеку. Кольцо, что наденет он, не снимать. И представить не могла чужого…

А теперь переступаю и эту грань. Активирую камеру, протираю, для лучшей видимости, объектив.

И, сделав заветный снимок, отправляю его Хейлу. С подписью, конечно. Куда нам без нее.

«Порой седые яйца, Джас, дают куда больше, чем любые другие. Поверь моему опыту».

Знаю, что он увидит на фото: кольцо. Мою голубку с изящным крылом, ее платиновый клюв, который идеально подходит под углубления в кольце Эдварда, а еще ободок, на котором она держится, который выполнен очень искусно, с затейливым переплетением маленьких драгоценных нитей.

Достойное Королевы украшение. Куда более достойное, чем серебряная безделушка.

«Минет за бриллианты это прозаично, Беллз».

«Минет за порошок еще прозаичнее».

И здесь же, через секунду, приписка:

«Не беспокойте меня, мистер Хейл. Я уже давно не про вашу честь».

И точка. Жирная, большая, черная. Достойный конец.

Даже если больно, даже если тянет и даже если при одном-единственном упоминании о том, как скользят медовые волосы по коже, как ласкают губы самые чувствительные места тела, как приятны на коже длинные музыкальные пальцы и как необходимы, до ужаса, до боли, в ночи объятья, все внутри заходится синим пламенем, испепеляющим душу.

При всех отрицательных чертах Эдварда к Джасперу я не вернусь… после последних слов понимаю, что Роз всегда говорила правду: не его я поля ягода, не для него живу.

И давно пора это было понять.

Потому я, кое-как успокоенная неожиданной истиной, поправляю волосы, соединяю вместе края простыни, допиваю остатки воды на дне кружки. Сигарета потушена, черепок полон пепла — сгоревшего пепла моей лживой привязанности, вынудившей напрасно потратить столько слез, — а упаковка шоколада кончена: восемьдесят пять грамм.

Хорошее начало новой жизни и нового стиля поведения.

Когда кончено с одним, можно браться и за второго.

Я больше никому не позволю доводить меня до слез, запугивать и делать больно — даже самыми мелкими, незначительными фразами.

Решение окончательное и обжалованию не подлежит.

* * *
Три часа, тридцать пять минут и, если быть точной, сорок семь секунд после полуночи. Солнце давно село, небо давно потемнело, метель навалилась на домишко среди леса с новой силой, а мои слезы высохли, растворившись в забытье.

Ни телефонов, ни экскизов, ни электронной почты. Час назад я удалила свои аккаунты везде, где только было можно. И особенно постаралась в нашей личной с Джаспером интернет-галерее. Ни одного общего снимка, любимый. Ни одного комментария с сердечками смайлов, Бесподобный.

Сейчас я там, где должна быть — а тебя здесь не будет. И делаю я то, что хочу. Без правил.

Например, теперь место моего нахождения: кухня, настоящее Эльдорадо. Ровный ряд бордовых тумб, современное техническое оснащение, мощная вытяжка и прекрасная плита на восемь электрических конфорок. А еще яркие лампы, многослойные римские шторы и достойный набор всей необходимой в доме посуды.

…Я замечаю Его, когда с любопытством поднимаю с длинной полки большую суповую тарелку. На ней причудливые витиеватые узоры, с искусностью мастера выведенные синими красками — акриловыми, насколько могу судить, — и одно крупное, вполне понятное изображение, разборчивое на глаз: Жар-Птица, хоть, судя по цвету, и затерявшаяся во льдах.

От ее хвоста волнообразными прикосновениями тончайшей кисточки отходят голубоватые блики… они идут к центру тарелки, сужаются и, в конце концов слившись в пестрый хоровод, обрисовывают кружочек, который первым заполнит ароматный бульон.

Я держу ее на весу, подмечая, что тяжеловата для стандартной посуды, и делаю вид, что абсолютно не слежу за выражением лица обладателя аметистов.

Игриво веду по тарелке двумя пальцами, подбираясь к краешку — трогаю краски, давно застывшие, будто пытаясь убедиться, настоящие они или нет. Теперь пробираюсь обратно — так же неспешно, с той же шаловливой улыбкой.

И как только ноготь указательного пальца проходится по клюву птицы, запертой в стеклянном изваянии так же, как и я в этом доме, широко улыбаюсь.

Раз — и тарелка на полу, с громким звоном и треском.

Раз — и на тысячи кусков, как уже миллион раз мое самообладание по вине этого мужчины.

Раз — и освободили птичку. Никто больше ее не заточит.

Серые Перчатки не хмурится, не морщится и даже не дергается от чересчур громкого в ночной тишине звука. Только глаза чуточку темнеют… но принимая во внимание тот полумрак возле арки, из-за которого он за мной наблюдает, мне вполне могло показаться.

С грацией, на которую, как всегда думала, не способна, переступаю через острое стекло. Стою теперь ближе к заветной полке, с презрением охотника к недостойным его трофея выбираю следующую жертву. Судя по всему, надо покрепче и потяжелее. Ударило об плитку не так громко, как мне бы хотелось.

Слева, надеясь спрятаться от меня, притулилась ваза. Не греческая подавно, скорее исконно-русская, все с тем же знакомым узором. Правда, здесь не Жар-Птица, а скорее парочка лебедей. Они выгнули свои длинные шеи в попытке уследить за медленно летящими вниз подобиями снежинок… чересчур больших и уж точно далеко не правильной, не шестиугольной формы.

Ну и чудно. Не должна несоответствующая хоть каким-то законам живописи вещь стоять на такой красивой и высокой полке. Гости не поймут, если зайдут на экскурсию.

Я бережно поднимаю вазу, обхватывая ее за удобно пристроенные ручки, и, взвесив, прикидываю, что как минимум килограмма два здесь будет. Жаль, конечно, стекло, но ведь переводят его на такую ерунду.

…БА-БАХ!

Синее море с пенистыми волнами — истинными барашками — расплескалось по серой плитке, укрыв всю ее собой, залив полностью. Кажется, какой-то из осколков даже полоснул меня по ноге, но не так сильно, дабы бросить свое развлечение и обратить на него внимание.

Рано.

Рано, потому что только сейчас возле арки заметно хоть какое-то шевеление. Прислонившись к ее косяку, Эдвард складывает руки на груди. Жест, подтверждающий мои догадки: недоволен. И плевать, что не показывает в открытую.

На мужчине пижамного вида темно-серые брюки и прекрасно запомненная мной еще со времен Лас-Вегаса подходящая к ним по оттенку трикотажная кофта. Синяя полоса на шее, переходящая на грудь, и крохотный кармашек слева, немногим выше сердца. Прямо-таки икона стиля. Даже в сонном виде.

Я вспоминаю про джасперовскую фразу о «седых яйцах» и фыркаю, задавив в себе даже мысль о чем-то подобном. Первый или последний мужчина Эдвард старше тридцати, которого я хочу, но в постели он окажется. Моей постели. И мне доставит удовольствие, уколов точно пущенным дротиком самолюбие Хейла.

Устало разминаюсь на кухне, лениво продолжая своеобразный осмотр особых ценностей в этой комнате. Старательно делаю вид, что занята исключительно своим делом.

Тянусь к вышестоящим изделиям, статуэткам вроде как, безмолвно раздумывая, какую лучше взять: здесь ящерица, турецкий дервиш и небольшой корабль, больше напоминающий галеру. Все в единой цветовой гамме, будто у них есть ведро с такой краской, куда окунаешь, вынимаешь и сразу имеешь готовый узор. Всегда одного цвета, но всегда разный. Символично русский.

— Ты порежешься, — тихо замечает Эдвард, когда я привстаю на цыпочки, выверяя расстояние до галеры. С тревогой, пусть и глубоко затаенной, смотрит на осколки внизу.

— Это навряд ли.

Благополучно миную опасную зону, сняв свою новую игрушку. Верчу ее в руках, не обращая внимания на то, что, как и на предыдущих предметах, по стенкам остаются желто-красные следы гуаши с моих ладоней. Специально искала ее битый час, дабы дополнить свой совершенный образ.

— Ногу можно здорово порезать, Изза. Я серьезно.

— Продемонстрируешь мне? — вызывающе интересуюсь.

Ответа не получаю, а потому со спокойной душой и совестью возвращаюсь к прежнему занятию. Советовать и предостерегать может тот, кто либо испытал нечто подобное, либо готов взять удар на себя. Но никогда в жизни не поверю, что в таком виде, в такое время и с таким выражением лица Эдвард крушил посуду в собственной кухне, выражая кому-нибудь протест.

Чтобы хоть как-то выделить сей раз из череды предыдущих, поднимаю корабль над головой. Замахиваюсь, так сказать. И потом со всей дури пускаю вниз, на волны, к уже трепещущим озерам стекла из вазы.

Такой грохот, конечно же, не остается без внимания. Только не со стороны Эдварда, что молча продолжает наблюдать за мной, глазами словно высчитывая расстояние до месива осколков, а со стороны экономок.

Я только-только снимаю с полки забавную ящерицу, поглаживая ее особо вымазанным в гуаши мизинцем, более-менее возвращая к здоровому цвету, и поворачиваюсь, чтобы продемонстрировать Каллену свои умения.

А натыкаюсь на две пары глаз вместо одной. Аметистовые и голубые. Достаточно неплохо смотрятся.

У Анты, облаченной в бледно-розовый махровый халат, с волосами, собранными в маленький пучок на затылке, вырывается ошеломленный вздох.

И мое самолюбие он тешит, вознося до небес. Потому что я знаю, что она видит. И знаю, насколько это удивляет.

Из одежды на мне только узкая черная комбинация, затейливо переплетенная на спине полупрозрачными кожаными нитками. Трусики и лифчик соединены лишь сзади, спереди абсолютно ничем не омраченные. К тому же они, как и все остальное мое тело, исключая лишь рассыпавшиеся по плечам волосы, что держала в заколке, пока наносила свой «макияж», густо перемазаны красками. Синей, желтой, красной… я впервые сделала холстом собственное тело, а потому постаралась на славу. И пусть ушло полтора часа, пусть краски щипались и от постоянного контакта с водой (дабы не высохли) кожа покраснела, результат того явно стоил. Одного лица Анты хватило. Оно для меня отражение того, что так невежливо спрятал внутри мистер Всемогущий.

— Изабелла…

Я очаровательно ей улыбаюсь — как улыбалась Рональду, тайком переводя по маленькой сумме с его кредитки на свой личный свет, — и, словно бы случайно, разжимаю пальцы.

Ящерица расползается острой пестрой лужицей по плитке.

— У тебя есть что-нибудь подороже? — как бы между прочим интересуюсь, оглядываясь вокруг.

— Изабелла, пожалуйста, — экономка явно намерена высказаться. На ее удивленно-расстроенном лице вполне четко изображено это желание, а в глазах поблескивают огоньки недоумения. Кажется, не выгляди я так реально, заморгала бы, чтобы прогнать сумасшедшее видение. — Прошу вас, не стоит…

Но ее останавливают. Эдвард, приподняв правую руку и едва заметно качнув головой. Даже не поворачивается, даже не смотрит на нее. Исключительно на меня.

Очень надеюсь, что туда, куда следует. Я устрою ему бессонную ночь и зарядку для пальцев. Если, конечно, не прибежит в мою комнату к рассвету самолично.

Ну а раз так, раз грехи нам неведомы и плотские утехи далеко не безразличны, какой смысл в монахах? Что есть силы замахнувшись, обрушиваю все обвинение в своих прежних неудачах на несчастного дервиша. Буквально размазываю по полу — второй осколок царапает ногу. Поглубже.

— Что случилось? Все живы? — встревоженный голос второй экономки, слава богу, не проспавшей все на свете, уже в коридоре. Мгновенье, и она передо мной. Она, проглотив свой язык вместе с истрепавшим его русским говором, во все глаза наблюдает за картиной в кухне. Явно не верит тому, что видит.

— Рада, тише… — прикусив губу, осаждает ее Анта. Краем глаза указывает на меня, а потом на Аметистового. Передает его повеление.

Растрепанная после сна женщина, поджав свои тонкие губы и чуть вздернув подбородок, с исполинским терпением наблюдает за тем, как я перемещаюсь по ее личной территории. И как безжалостно громлю посуду.

— Во втором шкафу много хороших тарелок, Изза, — тем временем дает мне ответ Эдвард, — посмотри там.

Этим советом, в отличие от всех предыдущих, не брезгую. Огибаю осколки, намеренно двигая бедрами больше нужного, и открываю деревянную бордовую дверцу.

Верно, тарелки достойные. Наверное, что-то типа подарочного набора, вроде сервиза. Здесь и супница, и соусница… раздолье. Только теперь не сине-белое, теперь прямо-таки белоснежное, выкалывающее глаза. Без узоров.

Он дает мне возможность порисовать пальцами?..

Весело хохотнув, принимаю дар. Забираю в руки целую россыпь блюдечек, предвкушая, с каким милым тонким звоном они украсят собой пол.

— Умом тронулась?.. — вполголоса спрашивает у Анты Рада. Нервно поправляет свою короткую прядку, пряча за ухо.

— Бедная девочка… — сожалеюще (наверняка о посуде, у меня нет других мыслей о переводе) бормочет та, — Эдвард, надо что-то сделать…

Ого, Каллен! Призывает его остановить меня? Как бы не так.

Осклабившись, вскидываю руку с блюдцами выше. Россыпью капель дождя, подаваясь порыву, выпускаю их вниз. К собратьям.

— Не троньте ее.

С места не двигается, что хорошо. Я ведь не боюсь порезаться… и порезать. Хотя на вас, Серые Перчатки, у меня сегодня совершенно другие планы.

По причине того, что с блюдцами покончено, беру с полки чашки. Три, шесть… восемь чашек. Кофейных, красивых, с приятными и удобными для пальцев золотистыми ручками. Прямо произведение искусства.

Раз — на пол.

Два — на пол.

Три, четыре, пять…

Шестую кидаю с особой улыбкой, адресованной исключительно Аметистовому. Предвкушая, как из маленького огонечка в его глазах вспыхнет пламя — и неважно, ненависти, интереса или похоти — я все равно выужу из него то, что требуется исключительно мне.

Чужие желания, как и чужие чувства, мысли сегодня в ауте. Я. Только я. Остальные пусть катятся.

— Вы всю посуду перебьете? — не удерживается одна из женщин. Мне даже не надо смотреть, какая, потому что голос и тон говорят сами за себя. Внутри них пламя — такое же рыжее, как волосы. И такое же темное.

Анта смотрит на подругу с хмуростью, негласно стоя за Эдвардом, возле косяка, и выпуская ее вперед своей неподвижностью.

Однако Рада, похоже, даже предостережения в глазах хозяина не видит. Она так самонадеянна? Или не считает намек сдерживаться подходящим? Я ведь ей никто. Я ведь уйду — через год, через два, максимум через четыре. Хотя не думаю, что до такого срока дотерплю.

— Ночь длинная, — хитро подмигнув, отзываюсь я, — можно и всю.

Заканчиваю с чашками — купят новых, не обеднеют. Скидываю с полки, даже не беря в руки, три креманки.

Потом тарелки — суповые. Бью как ребенок, с радостью, с восторгом. Начинаю смеяться, и мой смех смешивается со звоном в чудесную какофонию. Расчленяет органы слуха…

Ответом на мое поведение служит негромкое обращение Эдварда к своим помощницам. Просьба уйти.

Я недовольно морщусь, нервно облизав губы, и оставляю посуду в покое. Не интересно играть спектакль, когда совсем нет зрителей. Это уже извращение.

Так что выхожу из кухни, с радостью встретив наличие арки в гостиную, и уже там, обогнув дверной косяк и вызывающе взглянув на мужчину, бреду к гостиной. Краска еще не до конца высохла, я босиком и потому оставляю четкие цветные следы, подсказывающие, куда за мной следовать. Они не меняются ни на ковре, ни на плитке, ни на дорогом паркете. Наймет кого-нибудь из «Чистого Света», вытрут.

Краем глаза вижу, что, отправив экономок, Каллен тенью следует за мной. На расстоянии, конечно, но достаточно близко, дабы схватить за руку, если понадобится. Я даю ему такую возможность — расслабляюсь, грациозными движениями предлагая коснуться всего: и тела, и груди, и комбинации…

Но прежде чем додумывается это сделать, укладываюсь на диван. Не боюсь перепачкать его и потому свободно вожу руками, двигаю ногами и втираюсь спиной, постепенно принимая ту позу, которая кажется мне наиболее сексуальной.

— Иди сюда, — томно зову Эдварда, развратно выгнувшись, чтобы протянуть ему руку, — давай же, я же знаю, что ты в силе. Попробуй меня хоть раз — и не откажешься.

Столько хмурости на лице Каллена я еще не видела. Неужели абсолютно, совершенно не привлекаю? У меня ведь неплохая грудь, достаточно широкие бедра, талия имеется, какая-никакая, в конце концов. Неужели он приверженец крови с молоком, еще и старшего возраста? Поэтому смотрительницы две, и они ерошат его волосы с развратностью любовниц?

Интересный сюжет…

— Изза, ты понимаешь, насколько неправильно себя ведешь?

— Оставь ты эти правила! Тебе же не сто лет!

— Ради чего ты это делаешь? — он подступает на шаг ближе ко мне. Всего на шаг, но заметный. И это служит спусковым крючком к продолжению игры, потому что я на удивление быстро расправляюсь с хлипкой застежкой лифчика.

— Ради тебя.

— Вспомни о наших договоренностях, пожалуйста.

— Забудь о них, — переиначиваю я. Медленно следую пальцем, специально окунутым исключительно в синюю краску, к нижней части своего комплекта. Последней из оставшихся, — и насладишься.

Очаровательно улыбаюсь ему, терпеливо выждав момент, когда присаживается возле дивана, не спуская с меня встревоженных и недоуменных глаз. Всматривается в мои собственные так, будто ответ там прописан. Будто бы там причина моего поведения.

— Изз, поговори со мной, — трепетно просит он. С надеждой, что соглашусь. — Что случилось? Что с тобой произошло?

— Разговаривать будем позже, — деловито отвечаю. Не упускаю своего шанса и неожиданной близости Эдварда, отдающей сразу двумя ароматами: его одеколона и своего собственного запаха. Нечто вроде… бананово-клубничного? Я сейчас плохо различаю фруктовые оттенки.

Не дав ему одуматься, мгновенно обвиваюсь руками вокруг шеи, с нежностью проводя по синей полоске на вороте, сбегающей вниз и на спине. Глубоко вздыхаю, атакуя пухлые губы подобно тому, как в ту ночь, возле Макдональдса. Вкус почти тот же…

Плевать, что оставляю на нем мазки из красок. Плевать, что держу некрепко, а потому вынуждена отпустить, когда надоест.

Единственное, что важно, я беру себе причитающееся. И не дам даже ему самому мне помешать.

— Тебе понравится, — уверяю, встретив сопротивление, — ну же, Эдвард, отпусти себя.

Выгибаюсь, обнаженной грудью касаясь его груди, уговариваю. Стараюсь убедить.

— Изза! — гневается. О боже мой, гневается. Ну и хорошо. Можем сыграть в нежелание.

— Эдвард, — мило отзываюсь, цепляясь за его руки, когда отстраняется, — ну-ну…

— Ты что, выпила? — похоже, только теперь открыв истину, Серые Перчатки находит объяснение происходящему. В его глазах мелькает ужас, перемешанный в густой сироп с самой настоящей злостью, прогнавшей даже сонливость.

Может, в моем воспаленном мозгу так переиначивается картинка, но по всему видно, что близка к полному краху… пределов. Его.

А это веселит и добавляет жизни красок.

— Я много чего пью, — оптимистично отзываюсь, повалившись на подушки и с интересом наблюдая, что на его щеке — правой — остался синий отпечаток. Моих пальцев, разумеется. Я отметила свою территорию.

— Алкоголь? Откуда? — широкие брови взлетают вверх, зрачки суживаются, а челюсть напрягается. Он оглядывается в поисках экономок, видимо желая допросить их на эту тему. Но бессмысленно такое делать.

— Из неприкосновенных запасов.

Взгляд Эдварда становится таким ледяным, что у меня внутри волей-неволей все холодеет. В том числе стынет и желание сейчас же его… взять себе.

Вспоминаю, с каким восторгом откопала внутри своего чемодана бутылочки эксклюзивного виски Деметрия, что он вручил мне за особые заслуги перед Обителью (читай: за вложение чуть меньше миллиона за полтора года в ее развитие), а я не поленилась сохранить. На будущее тоже стоит делать запасы: как видно по моему опыту, бывает оно довольно туманным.

— Ну так что? — закатив глаза, зову, нетерпеливо поерзав на своем месте. Он не полон особого настроя, но и не таких уговаривали… одно прикосновение — и все будет чудесно.

— Ты курила. Курила и пила спиртное.

Ах да, запах… ну не отрицать же.

— Я снимала стресс. Но если станешь спать со мной, мне не придется прибегать к заменителям удовольствий.

Каллен смеряет меня взглядом, в котором можно отыскать все, что заблагорассудится. Каждый выберет что-то для себя, и я, наверное краем сознания отдавая себе отчет в неправильности своего поведения, нахожу раздражение. И усталость. И обиду. Обиду?..

— Иди в постель, Изза, — велит Эдвард. Впервые непререкаемым твердым тоном. Крайне недоволен всем увиденным, услышанным и почувствованным. Немудрено.

Стирает полоску синей краски со своего лица резким движением пальцев. На удивление, остается лишь крохотная отметина в виде голубой растушеванной линии. Под воду — и как не бывало. Он так вычеркнет и меня потом. Сотрет.

— В постель к тебе?

— К себе, — мужчина медленно качает головой, вставая передо мной и явственно демонстрируя, что с дивана надо подняться, — мы будем разговаривать завтра. Сейчас это бесполезно.

Индюк. Еще чего вздумал!

— Я готова сегодня.

— Изза, в постель. Немедленно.

Взгляд Ронни, опять. Оттуда, из детства, когда прогонял меня из гостиной, выкидывая кукол в коридор, или из своего кабинета, где искала мамины фотографии. Такой колючий, такой холодный… у меня больно щемит сердце от воспоминаний. Прошло столько лет, а они живы. Куда больше, чем позволено.

— Иди ты… — фыркаю, дернув свой лифчик из-под диванной подушки и прижав к груди. Злобно оглядываясь на горе-любовника, лишившего меня последнего шанса. Гребаного шанса.

От него даже в глазах щиплет — я ничего, черт подери, не могу сделать!

Во мне, похоже, начинает играть охотничий азарт. Кто он там, лев? Так вот я этого льва в капкан поймаю. Чего бы это мне ни стоило — теперь дело принципа. За всю сухость во рту и резь в глазах.

Так же, как и спустилась — бесшумно, — демонстративным гордым шагом покидаю гостиную. От выпитого ведет больше, чем в клубе, но на сей раз Эдвард не рвется меня держать, что вдохновляет. Он идет следом, но лишь для того, чтобы убедиться, что забреду в свою комнату.

На лестнице отталкиваю его, самостоятельно взбираясь наверх. За экономками даже не слежу, хотя о них того же и не скажешь: два взгляда впиваются в затылок.

— Идите вы… — второй раз повторяю, но теперь уже всем сразу, стиснув зубы. И, наконец, хватаюсь за ручку своей двери. Теперь второй в этом доме с красным ромбом.

И хозяин сей ромб наверняка видел, его сложно не заметить… но входит следом за мной. Очень по-свойски.

— Ты нарушаешь суверенитет Штатов…

Не слушая, с пола Каллен забирает осушенную на три четвертых бутылочку, брезгливо держа ее за горлышко. Морщится от аромата сигарет, повисшего здесь, и оттого его лицо впервые для меня становится совершенно ассиметричным. Как в фильме ужасов.

— Это все? — нетерпеливо зовет он.

Скрещиваю руки на груди, не скрывая враждебности.

— Обыщи.

Эдвард делает глубокий вдох, отчего хмурится больше. Похоже, мы близки к краю терпения.

— Если завтра с утра я найду что-то, тебе не поздоровится.

Нагло улыбаюсь, волевым жестом указав ему на дверь:

— Вон, мистер Каллен. Запретная зона, ромб на двери.

Перехватив бутылку, Аметистовый, мотнув головой, направляется к выходу. Но ясно дает понять мне, что делает это исключительно потому, что не считает целесообразным говорить со мной сейчас. Опьянение, по его меркам, превысило лимит. Я просто овощ сегодня.

— Ты меня очень разочаровала, Изза, — напоследок произносит, ступая в коридор.

И, не дожидаясь моей колкости в ответ, уходит.

Красиво, элегантно уходит. Ни чета нам, убогим — император, мать его.

Не постеснявшись послать Каллена куда следует, раз уже не удалось в лицо высказать то, что о нем думаю, захлопываю дверь. Да так, что стены вздрагивают.

* * *
Как и предыдущую ночь, утро встречаю с виски. Вторую бутылочку удалось скрыть от приметливых глаз Эдварда за ножкой кровати, идеально подходящей и по размеру, и по расположению для этого, а потому мою прелесть никто не отобрал. Последняя возможность расслабиться и пережить с более-менее успокоенной душой еще один длинный серый пустой день. Я сегодня не ложилась.

На часах семь пятнадцать, за дверью та же тишина, что была и несколько часов назад, после ухода Эдварда, а моя голова, кажется, прямо сейчас распадется, как вчера тарелки, на миллион осколков.

Клин надо вышибать клином, я помню. А потому с уверенностью и спокойствием, в надежде на скорое избавление, раз за разом прикладываюсь к бутылке.

Удивительно все же, как легко изменяется мир. В нем постоянно хочется отыскать что-то понятное, что-то светлое, цепляющее, вдохновляющее… а попадается, как назло, одна темнота. Я перебираю руками эту дрянь, треплю ее, выдавливая хоть что-то стоящее и собирая его по каплям, а лучше не становится. Ни внутри, ни снаружи.

Моя жизнь это вообще нечто удивительное. Все, что только было можно с ней сделать, что только можно вообразить, включить в сюжет биографии или отвлеченного повествования: включили.

Мне девятнадцать лет, а я уже не имею никакого желания узнавать, что будет даже завтра, не говоря уже об этих высоких «через год», «черед десять лет», «в старости».

Может и не быть этой старости, ровно как и следующего года. Может не быть ничего и никого из того, что мы без устали выдумываем.

Фантазии — пустое дело. Я уже сотый раз убеждаюсь.

Мыслить позитивно — для фанатиков. Мыслить с толком — для извращенцев. Мысли в принципе ненужная вещь, от них постоянно хочется без разгона влезть на стенку.

Вот. Вот даже философствование мне не дается — конченой алкоголичке с наркоманскими замашками и табачным ореолом вокруг сознания, мешающем соображать, — единственное, что подходит под ситуацию, и то недоступно.

Как, похоже, и право на собственную жизнь. Я тихонько катаюсь из клетки в клетку, из западни в западню и с благородством и терпимостью загнанного зверя, забывшего, как пахнет свобода, примиряюсь со всеми своими положениями.

Слушаю Рональда, чтобы получить деньги.

Целую Джаспера и отдаю ему себя, потому что без него не переживу ночи.

Поддеваю Каллена — откуда угодно, с любых доступных точек, чтобы с ума не сойти в этом царстве льда и ужаса, — а напрасно.

Никому, никому без исключения не интересна ни я, ни мои идеи, ни мое самочувствие, ни (уж куда там!) мои чувства.

Безвыходное положение, я вижу достаточно отчетливо. Пить — все, что остается. Можно перепить и уже тогда успокоиться, уняться окончательно. Никого из мучителей больше не наблюдать.

Я все еще в своей боевой раскраске, потому что вчера не смогла доползти до душа, коснувшись головой подушки. Но то, что простыни грязные, покрывало смято, а ковер и вовсе, похоже, придется менять, абсолютно не волнует.

Уже на все плевать — вчерашнего боевого духа как не бывало. Спиртное в таких количествах, дымка из сигарет или разговор с Джасом его погубили — неизвестно.

Мне просто до жути все равно. На все, на всех и далеко за пределами этих значений.

…В конце концов, начинает действовать мое «обезболивающее» золотистого цвета. Убивает огонечек мигрени внутри, притупляет резь в глазах и легонько подергивает пальцев. Возвращает почти к человеческому состоянию, в котором хотя бы дышать — и то ценность — можно достаточно свободно.

Однако, помимо неожиданного наплевательства ко всему, есть еще и раздражение. Тягучее, болезненное, твердым комком сдавливающее внутренности. Мне не жарко и не холодно, но вряд ли состояние, в котором нахожусь, можно считать комфортным. Хочется одновременно свернуть горы и не делать ничего. Отдаться на усмотрение другим людям и грядущим событиям или же бороться, вгрызаясь зубами за то, что дорого и нужно: не так уж много ценностей у меня осталось.

Я не нахожу правильного решения в одночасье — более того, даже не пытаюсь его найти.

Но совершенно неожиданно с течением времени — а проходит минут двадцать с моего пробуждения — понимаю, что застарелый запах закуренной комнаты действует на тело неподобающим, уничтожающим образом. Мне срочно нужен свежий воздух.

Я встаю, удержавшись за кроватную спинку. Я медленно, выверяя каждый шаг, чтобы не дать Каллену удовольствие полюбоваться новыми шрамами, бреду к балкону.

Я распахиваю его, раздвинув шторы, и ступаю внутрь, как есть, босиком. Плитка, занесенная тонким слоем снега, холодная. Да и вокруг теплой погоду не назовешь, хоть снегопад и прекратился.

Я глубоко вдыхаю морозный воздух, приняв почти с радостью колючее ощущение внутри, следующее за этим. Похоже, даже в ледяной пустыне можно отыскать преимущества.

Не имею представления, почему Эдвард сразу не предложил мне эту спаленку. Отсюда открывается хороший вид на задний двор дома, где я за все эти дни побывать не удосужилась, и высокие деревья позади. Пихты, как было сказано. Да, пихты. Зеленые, большие и с шершавыми могучими стволами…

Им нет дела ни до людских крайностей, ни до людского счастья. Мир для них однообразен, низок и недостоин внимания. Они проводят всю свою жизнь, взирая на него с высоты своего роста, и, не глядя на то, что ничего не могут с этим поделать, довольно счастливы. По крайней мере, по их виду обратного не заметно…

…Внезапно мне хочется их коснуться. До безумия хочется, очень сильно. Притронуться к стволу, ощутить покореженную кору под пальцами, прикоснуться к чему-то больше, чем просто дереву. К его нутру, к душе. Как к своей собственной.

Спонтанные желания для мозга, пропитанного второй день подряд алкоголем, — главный стимул к действиям. Я толком и понять не успеваю, как разворачиваюсь, вернувшись в комнату, и, подойдя к шкафу, выуживаю из него первую попавшуюся на глаза одежду.

Краска высохла и не оставляет больше следов, но даже если бы это было не так, я бы все равно решилась и пошла. Уж больно притягательна мысль.

Черная шуба, черные джинсы, зеленая кофта-гольф. Я в полной амуниции — осталось лишь надеть сапоги, на удивление точно сошедшиеся на моей ноге. Тут явно не обошлось без личного и очень талантливого обувного мастера. До сих пор не могу взять в толк, как удалось Эдварду провернуть сию аферу без потерь.

Я открываю дверь, неспешно выходя в коридор. Так же закрываю ее, не издав лишних звуков, кроме тихонького скрипа.

Уже позже, потом, когда вернусь в этот дом и начну анализировать случившееся на больную трезвую голову, удивлюсь, почему на пути к выходу никого не встретила. Где были извечные экономки? Отсыпались после ночного погрома?

А Эдвард? Он опять уехал или так же посвятил утро сну? Насколько можно верить календарю, день сегодня будний… он не работает?

Но, так или иначе, я оказалась на крыльце дома, припорошенном снежинками, нерастаявшими с ночи. А потом на подъездной дорожке, где теперь не было и намека на машину, привезшую меня сюда. А потом каким-то чудом на лесной тропинке появляющейся прямо из-за невысокого белого заборчика.

И, в конце концов, свою мечту коснуться пихт я исполнила. Ствол действительно невероятен по ощущениям… в нем и сила, и слабость, и крайняя хрупкость, граничащая с невиданной мощью… все, что только можно вообразить. Все несоединимое в одном. Комплект.

Но деревьями все не кончилось, потому что через двадцать минут я обнаружила себя идущей вдоль асфальтированной дороги, огибающей лес и с ленивым вниманием наблюдающей за парочкой птиц, переговаривающихся на вершинах деревьев.

Такая прогулка была в высшей степени странным мероприятиям, которое при любых других условиях и в любом другом состоянии, даже меньшем опьянении, я бы себе не позволила. Холодно и тяжело дышать, отсутствие шапки дает право тысячам иголочек кусать кожу головы, а руки без перчаток, что взять даже не подумала, леденеют.

Но мне хорошо. В этом лесу, вне дома, в одиночестве мне правда хорошо. Лучше, чем было за многие месяцы и уж точно за последние пару недель. Здесь хоть намек на свободу, хоть ее отголосок… никто не приказывает, не ограничивает и не терзает лес. Лес сам себе хозяин.

Дважды мимо проезжают машины. Никто особо на меня не смотрит, да и я ни на кого не смотрю. Иду себе размеренно, смотрю по сторонам, наслаждаюсь погодой. И параллельно думаю, выстраивая оказавшиеся всего десятью часами позже бредовые теории о том, как свыкнуться с жизнью на краю земли и не начать резать вены, подобно Конти, вставлявшей упоминание об этой своей привычке в нашем разговоре дважды.

Постепенно с одной темы я перебрасываюсь на другую — мороз наверняка придает бодрости — и с прежним рвением начинаю раздумывать о том, что делать с Калленом. Самое страшное, что мне непонятно, кем на самом деле для меня он надеется стать. И все его ответы на самом деле куда хуже вопросов, возникающих у меня. Он отвечает по несколько раз, а для меня только путается все больше. Превращается в пестрый клубок.

Впрочем, сейчас явно не время и не место рассуждать обо всем этом. К тому же, как удалось заметить…

Из череды мыслей меня вырывает громкий сигнал клаксона автомобиля, проехавшего в опасной близости от левой руки. Водитель, совершенно не скрывающий оценки моего поведения — вышла на дорогу больше, чем положено, — прекрасными словами, но, благо, непонятными мне дословно, но содержащими достаточно экспрессии, чтобы намекнуть на определение «мат», благодарит меня, что не попала под колеса.

Я не пугаюсь и не вздрагиваю, хотя возвращаюсь на обочину, тремя следами по мягкому снегу продемонстрировав ему свой путь.

Оглядываюсь на мужчину с интересом и едва-едва скользящим во взгляде смешком. Издеваюсь?..

Не знаю. Его не знаю.

А он меня узнает.

— Изабелла, что ли? — вдруг перестроившись на английский, произносит, распахнув глаза. Они у негосеро-голубые, глубокие. Волосы темные-темные, почти черные, черты лица слегка грубоватые, будто неотесанные до конца — бросили, не добившись нужного результата, — но ошеломление, заставляющее выгнуться обе брови сразу (я уже и забыла, как должно выглядеть нормальное человеческое лицо), напоминает мне что-то из прошлого… выражение… изгиб уголков рта, да… и нос, нос с горбинкой, похожий на… греческий?

— Мать мою, действительно, — хозяин необъятного моему взгляду белого хаммера останавливается прямо посередине дороги, не заботясь о том, что делает. Его спасает, что трасса пуста — здесь, видимо, не много проживающих.

Я смотрю на него внимательнее, но все равно не могу припомнить. Видела, да. И даже говорила, наверное… круг и так сужается до немыслимых пределов, потому что по-английски здесь со мной общалось всего четыре человека…

А в Америке из окружения этих четырех? В клубе. Еще малиновый коктейль был, с длинной желтой трубочкой и пляжным зонтиком-ананасом в виде оформления!

— Мистер?..

— Мистер, мистер, — тот далеко не с одобрением качает головой, резко сворачивая вправо, прямо из стоящего положения. Паркует машину на обочине, за мгновенье покидая салон.

Высокий и необхватный. На нем тогда был серый костюм с галстуком и темно-синяя рубашка.

Эмметом звали, если не ошибаюсь. Или Эмбет. Или просто «медвежонок». Теперь узнаю.

— Ты чего здесь делаешь? — не удосуживаясь ни на нормальное приветствие, ни на простую дань вежливости — вопрос помягче, — с места в карьер вопрошает мужчина. — И с лицом что?

Сегодня костюм черный, почти выкалывающий глаза своим ярким цветом, а пальто, хоть и посветлее, прекрасно сочетается с ним по гамме. Еще бы воротник с меховой опушкой — и истинный русский барин из моих книг по истории.

— Гуляю, — сначала сказав, а потом подумав, выдаю. Складываю руки в карман, переставая понимать, что с ними делать. Выпитое действительно сильно притупляет мыслительную деятельность, это точно.

— Гуляешь? — знакомый незнакомец, Бог знает каким чертом перенесшийся вслед за мной с одного континента на другой (это вообще возможно?), повышает голос, — какого, твою мать, черта? Где ты должна быть, ты знаешь?!

Грубость — его главная черта. Джаспер нервно курит в сторонке.

Мне надоедает слушать брань через слово. Наплевательски пожав плечами, с изяществом недобитой хромой лани разворачиваюсь, намереваясь продолжить свой путь. По щиколотку проваливаюсь в снег у дороги, но даже это мало волнует.

Все, что вынуждает остановиться: выросшая перед глазами стена. Выше меня абсолютно точно на две головы.

— Ты никуда не пойдешь! — безапелляционно заявляют мне в лицо, не потрудившись даже нагнуться или изобразить хоть что-то вроде просьбы включить голову, — разворачивай лыжи и домой! Тебя же хватятся!

Меня пробивает на смех. Едкий.

— Ты тоже хочешь схватиться? А за что?..

В темном океане, тем более внешне спокойном, может гореть пламя? О да, может, поверьте. Мне хватает одного взгляда на радужку Эммета, чтобы убедиться в этой бредовой истине.

— Твое счастье, «девочка», — он кривится, скалясь, — что не я держу эту голубятню! За самовольные уходы тебе голову мало снести!

Ага, тон такой, верно? А кто он мне?!

— Лучше следи за своей головой…

Мужчина с шипением, ничуть от меня не спрятанным, втягивает воздух через нос. Его ноздри опасно раздуваются, лицо приобретает очень воинственный, опасный вид. Угроза в каждой клеточке, в каждом незаметном движении — губ, щек, носа… в отличие от Эдварда, у которого все приходится искать в глазах, Эммет выпускает свои ощущения наружу. Демонстрирует без стеснения.

— Садись в машину, пока я не передумал тебя закопать где-нибудь здесь, — выдает он, раздраженно дернув ворот и без того хорошо сидящего пальто, — и поторапливайся.

— Сейчас-сейчас, — усмехаюсь, отступив на шаг назад. Голова уже немного кружится, но это не значит, что позволю увезти себя туда, куда этому ненормальному заблагорассудится.

Откуда я пришла? Я помню, дважды поворачивала на развилке… куда? И что именно он собирается со мной делать?

В притупленное туманом сознание закрадывается опасение, которое потихоньку переходит в страх. Мне неясны мотивы и намерения этого человека, встреченного за всю жизнь всего дважды, а это проблема.

И рассчитывать не на кого, кроме себя — дорога безлюдная, пустая… захочет — ничего ведь не сделаю. Мать мою, и где теперь этот Человек-страховка? Мне как никогда нужна его помощь…

— Я не знаю адреса… — увиливаю, высоко держа голову, но не упуская возможности отступить, если она появится. В глаза не смотрю — смотрю на точку между глазами, как учила Роз — дабы не выдать своего страха. Но ровно и спокойно дышать с каждой секундой все сложнее.

— Зато я знаю, — похоже, картина для него, не глядя на мои старания, все же очевидна. Глумится, оскалившись моим опасениям. — Так что садись, Лебединая. Все равно не убежишь.

Не убегу?.. Либо пан, либо пропал. Надо пробовать.

Мне кажется, я мгновенно трезвею, обдумывая то, как лучше рвануть с места и пуститься подальше в лес, чтобы не догнал на своем гребаном автомобиле. Но бесполезно все, что и следовало доказать. Мой первый шаг — и крепкая железная ладонь хватает за локоть. Чуть не выворачивает его.

— Напрасно, — констатация факта.

Силком притягивает к себе, будто не замечая, что со всей силы упираюсь. Однако я, даже не желая того, снова удивляю его, потому что брови опять взлетают вверх.

— Ты что, Изабелла, еще и пьяная? — наклонившись к волосам, пытается разобрать он.

Момент истины — отвлечение. Я не медлю.

Что есть силы, с удивительной точностью рассчитав удар, вскидываю вверх колено, впервые радуясь своему росту и воспринимая его как преимущество.

Попадаю в цель, в самый пах, потому что почти сразу же каменный и необъятный людоед складывается пополам, задохнувшись на полуслове.

А я бегу, оправдав себя тем, что он вполне может оказаться маньяком: какого угодно плана. Бегу, раскидывая снег, прямо в лес, как и хотела. Перепрыгиваю маленькие сугробы, направляясь к не прореженной части с особо густыми деревьями.

И успеваю, наверное, тридцать пробежать, пока снова не вынуждена остановиться. На сей раз по причине падения. Мгновенье — стою, а еще мгновенье — и в снегу. Полностью, прямо лицом.

Прерывисто выдохнув, сжав зубы, пробую подняться — тут всего ничего осталось, еще несколько шагов и внутри гряды деревьев, а там можно далеко-далеко, не догонит ведь — но не тут-то было.

При первом же движении ногу пронзает такая боль, что я послушно, как марионетка, которой внезапно обрезали ниточку, замираю. Слезы даже заметить не успеваю — они уже густо текут по лицу, мочат краску, размазывая ее мазки.

А сзади тем временем шаги. Так быстро пришел в себя?..

Я предпринимаю еще одну попытку, крайнюю. Дергаюсь, отказавшись смириться с вынужденными обстоятельствами, но терплю фиаско. Вслух стону, до крови закусив нижнюю губу.

Эммет идет. Уже близко — снег скрипит.

Мамочки…

Я шумно сглатываю, покрепче прижав ладони к груди. Лицо, замазанное снегом, не трогаю — пальцы не слушаются.

Но тело себе подчиняю, принимая тот факт, что смерть лучше встретить с широко открытыми глазами, чем ждать, пока набросится со спины. Поворачиваюсь с бока на спину, горько всхлипнув, когда опять тупой болью отзывается поврежденная нога.

И почти сразу же, не успев даже толком подумать, цепляю взгляд Медвежонка собственным.

Впервые в жизни и очень надеюсь, что в последний раз, смотрю на своего потенциального мучителя испуганно, просительно и отчаянно. Еще только головой не мотаю и не стучу зубами, хотя до этого уже близко.

Он здесь. Он может, хочет и имеет право сделать все, что угодно. Молить или не молить — неважно. Почему-то мне кажется, что он человек-слово. И не упустит такой шикарной возможности…

Эммет останавливается надо мной, глядя сверху вниз, заслоняя собой полнеба и бросая тень на снег, на котором лежу, который больно холодит кожу, внезапно продемонстрировавшую крайнюю чувствительность к нему. Подтверждает всем своим видом предположения, озвученные прежде.

Он разозлен, раззадорен настолько, что у меня перехватывает дыхание. Людоед, да. Сожрет меня — с потрохами. И костями не побрезгует…

— Ну, Изабелла!..

Но нечто странное происходит, что я никак не могу понять: как и я, подцепив взгляд глаза в глаза, мужчина неожиданно меняется в лице. Сначала неощутимо, потом заметнее. Ярость покрывается налетом хмурости, желание задушить за причиненную боль тонет в подобии сочувствия, а все заготовленные слова пропадают сами собой. Приоткрыв губы и часто, но глубоко дыша, он словно бы перестраивает свои планы. И мысли. И тон.

— Тихо, — негромко просит, медленно, дабы не напугать меня больше прежнего, приседая рядом. У него другой голос — мягче, хоть еще и не до конца утерявший весь гнев, прочувствованный раньше, — так больно ударилась?

Меня начинает трясти — по-настоящему, как в описании симптомов лихорадки. Зубы отбивают марши, губы белеют, а пальцы отчаянно сжимаются, приобретая неестественный скрюченный вид.

— Пожалуйста… — не брезгую попыткой отговорить, понимая, что слова — все, что у меня осталось. Остальное давно недоступно — ползком я точно не спасусь.

— Да ладно тебе, — он приглушенно фыркает, хмурясь больше. В серо-голубых глазах появляется странный блеск, который, судя по виду его обладателя, и самому ему непонятен, — я же ничего дурного не сделаю, Изабелла. Мы же уже встречались.

— Куда ты меня повезешь? — с трудом спрашиваю. С трудом, потому что преодолеть преграду из бесконечной дрожи сложная задача.

— Домой, — сразу же, не терзая, обещает мужчина, — в дом Эдварда, откуда ты и ушла. Не бойся.

— Откуда ты?.. — осекаюсь на полуслове, когда в добитой, несчастной за эти дни памяти всплывает картинка того дня, когда мы с Джаспером подбили серый «Ягуар». За рулем был он, Медвежонок, а на пассажирском сидении — мой Аметистовый. Они знакомы. Они вместе ехали в той машине. Он еще отговаривал Эммета вызывать полицию…

— Будешь лежать на снегу, уже никто не поможет, — сдержанно, но уже ближе к прежнему стилю поведения, докладывает мне. — Вставай и пойдем.

— Больно…

— Очень? Не можешь подняться?

— Да…

Эммет вздыхает. Но уже не так тяжело и не злобно. Безнадежно.

— И что с тобой делать?

Я опускаю голову, поджав заледеневшие губы. На них кровь, это очевидно. И снег беспощадно щипает ранки.

— Придется тебя поднимать, — приходит к решению Эммет, пока я пытаюсь оценить масштабы бедствия. Придвигается поближе, подставив правое плечо. От него пахнет апельсиновым одеколоном, чуть-чуть сигаретами и свежестью мороза, выбивающей другие запахи и завладевающей их простором.

Он правда хочет взять меня на руки?..

— Ну, смелее, — поторапливает, наблюдая за нерешительностью в моих глазах, — я опаздываю, и подбирать тебя в планы не входило.

Эта фраза перевешивает нужную чашу на моих весах, и я соглашаюсь. Домой ведь не вернусь сама… и никуда не вернусь, если останусь здесь. А умирать от воспаления легких лучше в тепле.

Потому я послушно отвожу руку за его шею, хватаясь за нее для опоры. Вторую устраиваю на противоположном плече.

С легкостью, будто несет не пятьдесят килограмм, а нечто вроде пушинки, Эммет встает на ноги, пробравшись рукой под мои колени. Держит крепко, уверенно и достаточно удобно. Мне не больно.

К его машине мы возвращаемся быстрее, чем я сбегала от нее. Не рискую прижиматься к нему, как сделала бы к Эдварду в этой ситуации, но тепло неотвратимо тянет к себе… чуть-чуть, самую малость, ближе пристраиваю руку. Грею хоть ее.

Салон внутри черный, как мне нравится, в лучших тонах. Кожаный, но не холодный. Эммет включает печку, настроив вентиляторы на меня, и трогается с места, не проронив ни звука.

Я впервые еду на таком большом, высоком и вездеходном автомобиле, потому даже ситуация с ногой, все еще напоминающей о себе, чуть притупляется. Мне странно и непонятно все, что происходит, а потому хочется лишь добраться до комнаты. Закрыться в ней. И спрятаться под одеяло — с головой, как от грозы.

День новых ощущений, ей богу. Я даже не чувствую себя пьяной, хотя второй день подряд в одиночестве осушаю пол-литра алкоголя.

Если бывают невероятные совпадения и встречи, то вот, как они выглядят. Запутаннее и неожиданней нельзя и представить. Да и войны Каллену провальнее моей еще надо поискать…

Ничего не получается, за что ни возьмусь!

Хаммер поворачивает влево. Вот, значит, как — от развилки направо. Я достаточно много прошла.

— Извини меня за… — поджимаю губы, нерешительно взглянув чуть ниже руля, на пряжку ремня, красующуюся на талии мужчины.

Эммет фыркает, не отрываясь от дороги.

— Забудь об этом.

Послушно киваю, не желая с ним спорить и заигрывать. Смотрю в окно, прижавшись щекой к меху шубы. Он несильно пострадал от снега, а потому теплый. Он греет меня.

— Спасибо…

Боковым зрением Людоед посматривает на меня, чувствую это, но не вытягивает подробностей и развернутых ответов. Просто принимает благодарность.

— Не за что. Это все равно не ради тебя.

За окном сменяются сосны на сосны, а ели на ели. Пробегают пихты перед глазами, сугробы, небо… я смотрю на это, как впервые, и не могу поверить, что настолько удачлива. Что даже вместо маньяка попался мне знакомый мистера Каллена, довезший обратно к дому. Что помог мне, хотя имел полное право ничего подобного не делать. Я ведь отказала ему в клубе…

И даже вежливость здесь не имеет никакого значения.

— Ты знаешь Эдварда? — робко интересуюсь, подставив побелевшие пальцы под вентилятор, теперь выдающий вместо ледяного воздуха теплый.

— Достаточно, — кратко, как в армии.

— А почему решил, что я от него?..

— Интуиция.

Односложные ответы меня не тревожат. Я задаю вопрос и получаю объяснение. Краткое, но полное. Исчерпывающее. И это не худший стиль общения, который стоило бы взять на заметку и Серым Перчаткам. А то многовато в его лексиконе слова «правило».

— У вас вчера была вечеринка? — кивает на мое лицо. Супится, отчего его не слишком красиво искажается гримасой недовольства. А еще враждебности. Предупреждает: не трогать. И отвечать.

— Нечто вроде… — смущенно опускаю голову, припоминая все ненужные подробности. Почему-то теперь они вынуждают краснеть.

Эммет оценивает мою реакцию по-своему, но уважительно принимает ответ. Не расспрашивает.

Да и некогда: мы подъезжаем к нужному дому. На таком расстоянии он один? А другие что, еще дальше?..

Мой неожиданный спаситель паркует хаммер на подъездной дорожке, выходя наружу. Я не решаюсь открыть дверь — выходить особо не хочется. Не представляю, что ждет по ту сторону пассажирского стекла, а потому пугаюсь. Кто знает, что взбредет в голову Эдварду… и что он придумает для меня за такое явное непослушание. Наверняка ведь уже был в комнате и видел: и бутылку, и мое отсутствие.

Эммет открывает дверь.

— Подожди… — дрожащим голосом прошу, силясь набраться решимости для того, чтобы ответить за все содеянное. Почему-то до одури страшно сейчас. И слишком тесно, слишком больно в груди. Не вздохнуть.

— Я не буду сидеть здесь до утра, — рявкает мужчина, — пойдешь пешком?

Проблеск его человечности и уважения ко мне пропал так же быстро, как и появился. А возражения неприемлемы.

— Нет… — виновато шепчу, возвращая руку на исходную позицию на его плече, — извини…

— Так-то лучше, — удовлетворенно хмыкает тот. Завершает начатое, вынося меня из машины.

С крыльца одновременно с этим действием раздается женский возглас. И кто-то спешит по ступеням вниз, не удосужившись даже придержаться на скользкой поверхности за перила.

Я всего на секунду закрываю глаза, чтобы унять ярко-пылающий на лице румянец, а когда открываю, уже поздно свое поведение отрицать.

Эдвард в пальто, наброшенном наспех, не застегнутом, с взъерошенными волосами, взволнованным бледным лицом и большими, потемневшими аметистовыми глазами, десятком морщин, отразившимися на половине лица, быстрым шагом направляется к Медвежонку.

— Что с ней? — пытаясь хотя бы мой взгляд словить, испуганно зовет он.

— Подвернула ногу, — докладывает Эммет, — решила прогуляться, да, Изабелла?

Чувствую, что не могу говорить. Не хочу этого делать, всего один раз посмотрев на Эдварда. У него на лице ни злости, ни недовольства, ни даже оправданного разочарования моим очередным проступком. Только тревога, только забота… острая. Она меня режет, эта забота. Наравне с блеском долга, уже знакомым. Он переживал за меня?..

— Ты ее в лесу нашел?

— На дороге. Шлялась по проезжей части.

Я их не слушаю. Ни разговоров, ни жаргона Эммета. Очень странное чувство внутри и очень опустошающее. Это далеко не стыд и уж точно не беспокойство. Другое слово.

— Спасибо тебе, — в конце концов благодарит Аметистовый своего близкого знакомого, сделав шаг вперед.

Тот отвечает ему на удивление ободряющим, пусть и хмурым, взглядом и кивком головы. А потом передает меня мужчине. Даже не спрашивает, согласна ли.

Впрочем, протестовать кому-кому, но не мне. Свое время использовала, сражение проиграла. Очередное поражение и очередное испытание для гордости. Кроме нее уже ничего не осталось.

Я слышу знакомый бананово-клубничный аромат, я ощущаю запах свежих простыней, с которых, видимо, не так давно Каллен встал, я волей-неволей касаюсь его теплого тела… и слезы возвращаются. Помня о ночи, помня обо всем, что случилось, возвращаются. Но не топят — скорее медленно опускают под воду, не обещая легкой смерти. Истязая.

Мне снится, или он правда взял меня на руки? А как же все эти правила?..

Эдвард держит меня не менее уверенно, чем Эммет, но более трепетно. И он, похоже, не возражает, когда, обессилив, как маленькая девочка, прячу лицо в темноте пальто возле его плеча. Сдаюсь, признавая поражение и размахивая белым флагом. Пусть делает что хочет… победитель волен сам выбирать приговор проигравшим.

Слышу вдох. Потом выдох.

Негромкую мрачную просьбу Эммета, которой, к сожалению, не понимаю: «Держи ближе к себе, а то сдохнет».

А потом, почувствовав то, как опускается подбородок Эдварда на мою макушку, не давая сдвинуться даже на миллиметр и согревая порядком мокрые волосы, закрываю глаза.

Не слышу ни причитаний Анты, ни восклицаний Рады, ни скрипа ступенек… слышу дыхание Каллена. Когда он вносит меня в дом, когда идет по лестнице — всегда воздух колышет волосы. Чуть-чуть, но заметно. Тепло.

И на этом сумбурные двое суток веселья заканчиваются.

Жирной, как и полагается, точкой.

Capitolo 12

Первое, что я вижу, когда открываю глаза, это снег. Белый-белый, ровный-ровный, блестящим покрывалом накрывший землю. В нем утонули кусты, клумбы и стволы деревьев (на четверть). Под ним спрятались тяжелые еловые ветви, грубые сосновые суки и тоненькие веточки маленьких деревьев, высаженных возле дома совсем недавно, судя по виду.

Все это, включая холод, который пробирает до костей, я вижу через окно. Через толстое, через стеклянное, но до жути прозрачное окно. Не спасают даже тонкие пластиковые прямоугольники, разделившие его на равные части. Целостность картинки ничто не нарушит.

И такая радушная встреча после всего, что за этот замечательный день уже случилось, дает сил на последний рывок-сопротивление. Я не хочу здесь оставаться. Что это за комната?!

Уверена, не обладай Эдвард столь хорошей реакцией и не держи меня так, что в принципе даже при огромном желании не смогла бы выскользнуть из рук (чуть выше коленей и чуть ниже плеч, пробравшись под мышки), одной ногой мои повреждения не кончились бы. Рост у Каллена был достаточный, чтобы хрустнуло еще что-нибудь.

Но он успел. Как всегда вовремя и как всегда с необъяснимой легкостью. Предупредил мои действия, крепче прижав к себе.

— Не надо, — предостерег, наклонившись к моему уху и стараясь вразумить, — нечего бояться, Изза.

Голос у него и уставший, и одновременно умиротворенный, почти радостный. Серьезности ему как всегда не занимать, но нет той стали, на которую я так опасалась напороться. Заживо, по крайней мере, он меня не сожрет, чего бы не сказала об Эммете.

— Окна… — на выдохе шепчу, кусая и без того кровоточащие, исколотые губы, — не буду…

— Не будешь, — мне кивают с тем же терпением, с каким общаются с душевнобольными людьми. Доверительным, осторожным голосом. Но в тоже время Эдвард не оставляет ситуацию в прежнем виде, как делают там. Он одними губами велит кому-то исправить проблему, и меньше чем через пару секунд со скрипом деревянных колечек по карнизу свет затухает.

Темные грубые шторы, как у меня в спальне, прячут окно. Нет больше снега. Нет больше прозрачного стекла.

Свет загорается — полукругом возле кровати. Маленькие лампочки прикрыты едва заметными чехлами, которые не позволяют свету выкалывать глаза, если смотреть прямо на него, лежа на простынях. Я так уверенно рассуждаю об этом, потому что в скором времени, минуты через две, самолично ощущаю всю практичность такой задумки. Глаза болят, глаза устали, но свет не причиняет им больших страданий. Он лишь для того, чтобы видеть, что происходит вокруг.

Эдвард укладывает меня на сливовое мягкое покрывало, чьи ворсинки дарят тепло уже после первого касания, и поправляет подушку, устроенную не слишком удобно.

Я не знаю, куда себя деть. Куда деть руки, куда глаза, куда спрятаться от него — румянец нещадно жжет кожу, а это после холодной улицы вызывает подобие легкого головокружения. Еще только черные круги перед взглядом не пляшут. Алкогольное опьянение, включающее в себя замерзшую от снега кожу и саднящее от бесконечных слез горло — худшее из состояний. И то, что при всем этом подвернута нога, ничуть не помогает делу.

— Еще одно одеяло? — тревожный голос, явно не Эдварда, прорезается справа. Я невольно смотрю туда — я не хочу смотреть. Но это скорее инстинкт, чем желание. Я должна знать, кто вокруг.

Анта. Ее светлые волосы и ее домашнее сиреневое платье, прикрытое коротким фартуком. Пуговица не застегнута, отчего вид немного неряшливый, но не похоже, чтобы женщину это занимало. Она даже прическу не поправляет, что прежде лежала волосок к волоску. Только лишь мной заинтересована. И мне хочет быть полезной.

— Да. И вторую подушку, — соглашается мужчина. Снимает пальто, небрежно оставляя его — смятое, без шансов остаться в полагающемся презентабельном виде — на спинке кресла. Оно под цвет простыни — темно-сливовое. На свету, как думаю, немного отливает еще и медью.

— А вода? Чай, может быть? — в такт тому, как уходит первая экономка, подает голос вторая. Я с удивлением, которое не скрыть, смотрю, как брезгливая по отношению ко мне после вчерашнего и не слишком радушная Рада, на лице которой сегодня не намека на макияж, с внимательностью растерянного родителя окидывает меня взглядом. Подмечает все, начиная от шубы и заканчивая вымокшими джинсами. Ей плевать, что на подушке я лежу с мокрыми грязными волосами, а ботинки нещадно портят покрывало.

Неужели и ее я интересую?..

— Чай. Чай с сахаром и лимоном, — отдает указания Эдвард, возвращаясь к кровати и осторожно, чтобы не напугать меня, присаживаясь на ее край, возле тумбочки. Заслоняет собой Раду, лишая меня необходимости смотреть на нее и чувствовать себя не в своей тарелке еще больше прежнего.

— Конечно. Через пару минут, — и уходит. Рыжеволосая бестия, аккуратно прикрыв дверь, уходит. Они обе оставляют нас наедине. И обе вынуждают меня переступить через себя, чтобы заговорить с Аметистовым.

Я слышу запах — его запах, тот, который совсем недавно обещал безопасность, а теперь не сулит ничего, кроме наказаний. Я слышу аромат парфюма — легкий-легкий, едва заметный, простой, от долгого нахождения здесь ставший частью комнаты. И я ощущаю мятный освежитель воздуха, нечто вроде нежных-нежных переливов… одно удовольствие.

Но мне удовольствия это приносит мало. Слепому под силу заметить, что комната, что спальня — не моя. Не моя постель с высокой деревянной спинкой и чем-то наподобие тонких диванных подушек немногим выше изголовья, не моя квадратная, единственная, лишь наполовину набитая подушка, не мое покрывало. Оно не такое теплое, как мое. Оно тоньше и уже.

А самое главное, что все вокруг — все, без исключения, даже лампочки и кресло возле завешанного окна — отсылают к Эдварду. Не запахом, нет. Цветовой гаммой и массивностью на грани с элегантностью. Здесь широкая мебель, но она теплых тонов — кофейно-коричневых, тепло-молочных, со вставками из нежно-красного успокаивающего цвета…

Эта спальня — отражение Эдварда. Всего, что он из себя представляет.

У меня нет сомнений, что она его.

— Изз, — предоставив мне время на маленькую экскурсию-осмотр (много ли чего можно разглядеть с такого ракурса?) Серые Перчатки напоминает, что и сам он по-прежнему здесь. И мое внимание для него так же важно, как для всего прочего. — Давай я помогу тебе раздеться.

Эту бы фразу да на прошлую ночь… у меня вырывается смешок, но такой горький, что саднит в горле. В глазах больше нет слез, они сухие и щиплются, но мне кажется, скоро соленая влага исправит такое положение дел. Мне безумно трудно сдерживать себя рядом с этим человеком. Особенно сейчас.

— Холодно, — шепотом объясняю, надеясь, что хотя бы это отговорит его. Я больше всего на свете хочу, чтобы он сделал вид, что ничего не было. Чтобы я отмотала время назад и вернулась во вчерашнее утро… но только не постоянное напоминание о моих проступках. Это сейчас режет — не меньше, чем грубость Эммета.

— Мы согреем тебя, — ласково обещает Эдвард. Чуть ближе наклоняется ко мне, убирая с лица длинную и тонкую прядь. Темную, почти иссиня-черную от воды. И его дыхание щекочет заледенелую кожу.

Я заставляю себя согласиться. Я напоминаю себе, что должна принять поражение так, как следует, без жалоб. Хотя бы в этом плане прослыть победителем… но задача невыполнимая. Она просто нереальна.

— Хорошо, — с теплотой встречая то, что не противлюсь, Эдвард помогает мне приподняться, со своей фирменной быстротой и аккуратностью расправляясь с пуговицами шубы и ей самой. Левая рука, потом правая — и я свободна.

— Молодец, — хвалит меня, как ребенка. Но насколько же греет сейчас эта похвала… я никогда не думала, что мне настолько приятно будет ее от него услышать.

Не убирая шубу далеко, накрывая меня ей словно бы одеялом, которого еще здесь нет, Эдвард обращается к обуви. Предвидит, что с ней задача предстоит посложнее.

— Какой ногой ты ударилась? — спрашивает, оглянувшись на меня. В аметистовых глазах пляшут маленькие искорки-огонечки, затаившие в себе явно не дружелюбие и удовлетворенность. Там чертята, готовые рвать и метать, хоть и заточенные под семью замками, прикрытые исключительно тревогой. Но он злится на меня за это — за ногу, за побег, за посуду, наверное… он злится — не скроет, даже если очень захочет. Мне очевидно. И очевидность эта не дает ровно дышать.

— Правой…

— Сильно?

— Да…

Заметив мою разбитость и нерешительность, Эдвард смягчается.

— Все пройдет, — и с намеком на улыбку, с незаметным движением уголков губ гладит мою руку. Ту, что ближе к нему, и ту, что до боли хочет сжать в кулак. От безысходности. — Снимем обувь, Изза?

Такое ощущение, что я могу отказаться…

— Да.

— Да, — эхом отзывается он, довольный таким ответом. И доводит запланированное до конца: сначала левую ногу, осторожно, но более решительно — и сапог, и носок, — а затем правую. Трепетно и нежно, со всей возможной аккуратностью, чтобы не сделать больно. Но даже при таком раскладе все равно удается. Я тихонько стону, и он, сожалеюще взглянув в мою сторону, сразу же после того, как второй сапог становится на пол рядом с первым, гладит мои волосы. Как мама когда-то… я пугаюсь такого напоминания. У него до безумия нежные пальцы.

— Извини.

Я усмехаюсь. Я сама себе, тихо и с болью усмехаюсь. И не замечаю того, как усмешка превращается во всхлип, а руки, казалось бы замерзшие до того, что неспособны на самостоятельные действия, перемещаются туда, где им больше всего хочется быть.

Я не контролирую себя — все получатся спонтанно. Очередной инстинкт…

Даже если бы Эдвард захотел что-то сделать, даже с его быстротой и реакцией, даже с его принципами и их безгласным выполнением ничего бы не успел предпринять.

Подавшись вперед, я в поисках чего-то теплого и живого в непосредственной близости так, что можно удержать пальцами, прижимаюсь к его талии, что ближе всего к доступной мне зоне. Утыкаюсь носом в рубашку, пальцами скребу ремень, ища то, за что можно зацепиться, а глаза крепко зажмуриваю. Плачу и дрожу, да. Плачу и хочу, чтобы он меня погладил. Так же, как пару мгновений назад. Только чтобы при этом не было возможности ни у кого заставить меня оторваться от Аметистового.

Это противоречит моим взглядам, я знаю. Это противоречит мне самой, в том числе цели достойно завершить проигранный раунд. Но в груди так болит и так жжет, уже не только от туманного неясного будущего и испуга, пережитого при встрече с Эмметом, но и от признания того факта, что ни к кому я больше не пойду так плакаться. Ни здесь, ни в Штатах.

— Изабелла?.. — Эдвард удивляется и, похоже, немного теряется. Но на мое счастье, не пытается ни отстраниться, ни встать. Касается все-таки пальцами волос, как прежде. Накрывает затылок своей большой теплой ладонью, ощутимо поглаживая. Принимает немую просьбу.

Я ничего не говорю — не благодарю, не извиняюсь, не бормочу какие-то неразборчивые фразы, обвиняя его в том, что натворила все это. Просто принимаю то, что дает. И наслаждаюсь, пока есть такая возможность.

Слышу, что открывается дверь. Прячусь глубже, сильнее приникая к нему. Ни видеть, ни слышать никого не хочу. Мне никто больше не нужен.

— Чай?.. — Рада начинает довольно бодрым, хоть и не лишенным беспокойства голосом, но, завидев меня, очень быстро затихает. Опускается до шепота.

— На тумбочку, пожалуйста, — мужчина явно смотрит на нее да и разговаривает с ней, но пальцев от меня не убирает. Все так же размеренно, ласково гладит.

— А одеяло? — Анта, скорее всего стоящая за спиной подруги, наверняка выглядывает, что происходит в спальне, входя внутрь со своим грузом.

— Туда же, — Эдвард ничем не выдает происходящего. Для него это словно бы в порядке вещей. — И позвоните Леонарду. Я хочу видеть его здесь через двадцать минут.

Я чувствую шевеление и тихонький скрип рядом — Рада забирает с пола мою обувь, пробормотав: «Конечно».

Я чувствую шорох с другой стороны от нас, за моей спиной — Анта укладывает подушку на кровать, а одеяло, свернутое прямоугольником, возле чая.

Они обе оставляют комнату, бесплотными тенями проскользнув к выходу. Но тихонькие высказывания все же присутствуют, пусть и на непонятном мне, зато по тому, как вздрагивают длинные пальцы, понятном Эдварду языке. Русском.

— Бедняжка…

— Могла же насмерть замерзнуть…

— Неужели убежала?..

Дверь закрывается, а в спальне снова, если не считать моих полувсхлипов-полувздохов, тишина. Видимо, даже у Каллена нет слов.

Зато вместе с его молчанием, пусть и подкрепленным прикосновениями, что означает, что ситуация еще не до конца потеряна, способность говорить возвращается ко мне. Напоминает о необходимости открыть рот.

— Что со мной будет? — намереваясь спросить как можно более уверенным, более спокойным тоном, интересуюсь я. Горжусь собой, потому что поставленная задача почти полностью выполняется. Отголосок дрожи можно списать на холод.

— Тебя осмотрит доктор, — отвечает Эдвард, потянувшись немного вперед и достав одеяло. Одной рукой проблематично расправить его, но ему удается. Скинув на пол шубу — как тряпку, не больше, — укрывает меня теплой шерстью, запрятанной в пододеяльник. Бежевый, не белый. А это уже плюс. — Ты попьешь чая, согреешься и поспишь…

— А потом?..

— Что «потом»? — с вниманием к моей озабоченности спрашивает он, подтянув одеяло к подбородку. Не дает холоду даже самого маленького шанса.

— Ты меня накажешь? — резко, будто это облегчит ситуацию, выдаю я. Поднимаю на него глаза, смотрю в его собственные. Пытаюсь даже построить иллюзию, будто глядим друг на друга на равных, а не как я на Эммета снизу-вверх.

Эдвард немного хмурится, аметисты наполняются грустью. Я не ошиблась, он переживал за меня. Он, как бы невероятно такое ни звучало, не хотел, чтобы со мной случилось что-то плохое. Пусть даже и из туманных, неясных собственных убеждений.

— Нет, — обещает. Крепче держит за руку и делает вид, что запаха алкоголя, окутавшего меня с ног до головы, не замечает.

— А правила? Я же нарушила все…

— Это не имеет значения, — предупреждающе погладив по ладони, мужчина медленно и осторожно наклоняется ко мне. Показывает, что намерен сделать. И хоть я понимаю намек, хоть ожидаю… но все равно вздрагиваю, когда легонько целует меня в лоб. Невесомо, незаметно, не больше и не страшно… но тысячей иголочек этот поцелуй устремляется вниз, к сердцу. Оно бьется быстрее.

— Ты покрываешь меня?.. — нерешительно зову, пытаясь выровнять дыхание. Приятно до жути. И так же до жути пугающе.

— Изза, — Каллен вздыхает, утомленным взглядом оглядев мое лицо, — для меня важнее всего, чтобы с тобой все было в порядке. И только это.

О господи… он же неправду говорит, да? Ну зачем, зачем ему это сдалось?

— Ты злишься на меня? — робко спрашиваю я.

Эдвард, убежденный в своей правоте, отрицательно качает головой.

— Нет, Изза.

Нет?! Но мне же не показалось!

— Но я же… я… — стараюсь подобрать хоть какие-то слова, способные выразить хотя бы толику мыслей, роящихся в голове, но это изначально обречено на провал. Я устала, я замерзла, я хочу… его. И все. Без условностей. Без лишних оговорок. Просто рядом. Просто чтобы он меня согрел, а не это одеяло.

— Все хорошо, — успокаивает Эдвард, догадавшись, что аргументов от меня не дождаться, — сейчас это все неважно. Просто постарайся расслабиться и отдохнуть. У нас найдется время, чтобы поговорить.

Опять разговоры…

Я жмурюсь. Я, недовольно качнув головой, бормочу:

— Нет.

И самостоятельно, не зная, хватит ли смелости попросить о таком, пробую обнять его по-настоящему. Как надо.

Эдвард не противится. Догадавшись, чего хочу, помогает с легким отпечатком улыбки на губах. Привлекает к себе, подоткнув края одеяла и погладив по голове. С нежностью.

— Я здесь, — уверяет.

Мне не удается сдержать себя. Просто вырывается:

— Здесь и оставайся, — шепчу. Отказываюсь — всем своим видом — от него отстраняться.

И правда согреваюсь — быстрее, чем под одеялом.

* * *
На вид ему чуть побольше, чем Эдварду. Может, под пятьдесят — в темных волосах видна проседь, чего у Серых Перчаток не дождаться. Глаза у пришедшего темно-зеленые, похожие на те, что у Рады. Нос прямой, скулы правильные, губы средней пухлости. Не красавец, но есть на что посмотреть… Роз, например.

Леонард его зовут. Мистер Норский. А если на их манер, то просто Леонард Норский. Еще и с двойным именем, насколько понимаю: Рада обращается к нему «Леонард Михайлович».

Ну да не суть. Меня совершенно не интересует этот человек, ровно как и все, что он собирается делать. Если он по душе Эдварду, пусть осмотрит мою ногу — хуже не будет.

А у меня в это время появляется возможность самой как следует осмотреться.

Спальня Эдварда просторная — естественно, просторнее моей, но, кажется, равна по размеру той, с миллионом окон по стенам. Здесь окна три — все в нише, образующей полукруг. И все завешаны, чтобы не пугать меня — шторы на удивление хороши. Практически ни одного просвета.

Кровать удобна. Она — шире всего в комнате. На ней запросто могут спать трое, хотя в отличие от моего вороха подушек сюда с трудом перенесли две, пусть и большие.

Напротив кровати, аккурат за спиной доктора, уместился длинный комод. Он невысокий, из темного полированного дерева, с кучей ящичков. Может, это просто такой эффект, но я не представляю, где найти столько вещей, чтобы заполнили собой все внутри. Разве что упаковать туда мою гардеробную?.. У Эдварда нет встроенного шкафа с зеркалом.

Над комодом, в лучших традициях американской квартиры, картина из пазлов. В три раза больше любой, что я прежде видела. Тысяч на пять-шесть, если не ошибаюсь. Роз пробовала собирать нечто подобное, но сдалась уже на первой сотне. Это невозможно… это просто самоубийство, особенно с моей терпеливостью.

Но у Каллена, как знаю, терпения хватает. И сие великолепие наглядное тому подтверждение, причем с отсылкой к уже десятый раз всплывающей теме: Греция. В качестве рисунка, что образуют сантиметровые кусочки, предложена рафаэлевская «Афинская школа». Я всегда поражалась, с какой точностью там прорисованы мельчайшие детали…

За картиной, слева, к окнам — знакомое мне кресло, теперь удерживающее не только пальто Эдварда, но и мою шубу. Оно пурпурно-коричневое, радующего глаз теплого оттенка. И, судя по виду, очень мягкое. Широкое и мягкое — лучшее сочетание. Как и кровать, на которой лежу.

…Глаза начинают слипаться — привет от виски. Голова гудит, и от каждого шороха, что издает доктор, колдуя с моей ногой, становится лишь хуже. С нетерпением жду, когда он закончит. Мечтаю дожить до этого момента.

Леонард достаточно приятный мужчина. По крайней мере, он явно профессионал своего дела и точно знает, зачем и что делает. Неприятных ощущений без надобности он мне не доставляет, что уже плюс.

И даже из соображений тактичности делает вид, что разрисованной гуашью кожи не замечает. Даже на лице. И уж тем более запах спиртного… они все сегодня сговорились не называть меня алкоголичкой.

В итоге, все кончается тем, что доктор констатирует факт:

— Легкое растяжение.

Накладывает мне фиксирующую повязку на ногу, показывая Эдварду, как именно это следует делать:

— Носить три дня.

И вручает ему мазь. На те же три дня: утром и вечером.

Каллен жмет ему руку и благодарит. Тот учтиво кивает, уверяя, что готов приехать в любое время, если будет нужно. Правда, смотрит на меня подозрительно, когда выходит. С заметным неодобрением.

Норского провожает Анта, сменившая на своем посту Раду. Теперь выглядит как положено, нашлось время привести себя в порядок. Но беспокойство в глазах — за меня — никуда не делось. Ей по-настоящему не все равно.

Как, впрочем, далеко не все равно и Эдварду. Он не садится на мою кровать, стоит рядом, но по глазам все ясно, как день. И мне опять становится стыдно.

— Я хотела извиниться… — робко произношу, немного опустив голову. Царство Морфея манит со страшной силой, но я еще пытаюсь бороться с этой тягой.

Аметисты теплеют. Мужчина приседает перед собственной постелью, ставшей теперь моей, и легонько кивает. Принимает извинения, одарив по-настоящему дружелюбной улыбкой. Той, что обещает всю прежнюю безопасность и защиту, которую я, как думала, уже потеряла своими выходками.

— Спасибо, Изза, — искренне благодарит он.

Я выдавливаю в ответ смущенную полуулыбку, глядя на него из-под опущенных ресниц.

— Я остаюсь здесь?

Удивляю вопросом. Мужчина сразу же серьезнеет.

— Я не открою шторы, обещаю.

Где-то в груди, где-то слева — покалывает. Приятно-приятно.

— Я знаю… я про то, что… теперь я сплю здесь?

Эдвард неглубоко вздыхает, стараясь не показать, как удручен видом моей комнаты:

— У тебя следует убрать и проветрить, так что ночи на две — точно.

Я вижу. Я все вижу. И румянец опять жжет щеки, не спрашивая разрешения. Отрезвляет.

— А ты?..

— А я? — переиначивает он вопрос.

— Ты остаешься… со мной?

Догадавшись, о чем именно беспокоюсь, Эдвард чуточку щурится. Едва заметно.

— Если не прогонишь, то да, Изза.

По мне прокатывают волны облегчения. Страшного, удушающего облегчения. Невероятно желаемого.

— Не прогоню, — уверено шепчу ему, вложив в голос, наверное, больше жара, чем нужно. Возле его лба собираются пару морщинок. — Спасибо…

— Не за что, — Серые Перчатки поднимается на ноги, поправив смявшийся край рубашки. По всему заметно, что ему непривычно ходить в таком небрежном виде. — Отдохни как следует.

Мне не нравится эта фраза…

— Я не хочу одна, — заявляю, хотя на самом деле уже просто хочу. Просто хочу спать. Надеюсь хотя бы сном спастись от мигрени.

— Я вернусь через пятнадцать минут, — успокаивая меня, обещает Эдвард, — и когда проснешься, буду здесь. Как тебе?

Я прикрываю глаза, раздумывая, можно ли ему верить.

— Я подожду тебя, — нахожу компромиссный вариант, — пятнадцать минут.

Каллен хмыкает, поразившись моему недоверию. Но все же соглашается.

— Хорошо, Изза, — и гладит. Опять гладит по волосам, чуть наклонившись для этого. Уверяет в собственной честности.

А потом уходит. Мне не нравится смотреть, как уходит, но я сдерживаю себя. Успокаиваю мыслью, что через несколько минут опять будет здесь.

…Не дожидаюсь, засыпая раньше возвращения Аметистового. Но как только слышу скрипнувшую дверь и негромкие шаги в своем направлении, успокаиваюсь окончательно, задышав ровнее.

Он не бросил меня.

Я не одна.

* * *
На лугу затихают голоса птичек. Они смолкают, наверное, думая ложиться спать — уже близко закат.

На лугу, начиная покачиваться от легкого ветерка, шуршит трава. Несильно шуршит, не пугает. Просто так, потому что ей хочется.

На лугу, медленно вытесняя с небосвода солнышко, собираются тучи. Мягкие-мягкие, пушистые. Серые и пушистые — как мои плюшевые зайчики в яркой коробочке, подаренные папой.

На лугу все хорошо, все спокойно.

И еще лучше у меня.

Я, оторвавшись от раскидистого дуба с шершавой корой и обрезанными на две головы выше моего роста ветками, с улыбкой оборачиваюсь назад.

Громко кричу, чтобы она услышала:

— Десять!

И кидаюсь на поиски.

Мамы нигде не видно — она хорошо прячется, — и это добавляет игре азарта. Я счастливо улыбаюсь, захлопав в ладоши, и кидаюсь в густую траву. Моя цель: кукуруза в конце поля (ее еще зовут «дикой», хотя я не понимаю почему, если растет возле нашего дома). Она высокая, и в ее заросли легко пролезть. Мы дважды играли там с Розмари, когда она приводила меня сюда, пока мамочка запиралась в комнате папы. Они так громко говорили, что мне не нравилось слушать их. И Роз понимала это, спасая меня.

Ну, вот и кукуруза… она такая вкусная, когда созреет — зачем мы покупаем ее, если можно сорвать здесь?

Я пробегаю траву, чуть-чуть оцарапав осокой ноги, но не обращаю наэто внимание. Знаю, потом мама будет ругать меня, что платье грязное, но насколько весело искать ее, перепрыгивая через грязь и пачкаясь в ней! Никакие резиновые сапоги, никакие плащи-дождевики не дают такого эффекта!

Я врезаюсь в самое нутро посадки, расшвыривая длинные листья руками. Бегу по неровной земле, по которой то и дело пробегают маленькие жучки, наполняясь азартом охотника.

Нутром чувствую, что мама где-то здесь. Мне даже кажется — вон там, за самым длинным стеблем. Она дразнит меня.

…Я слишком глубоко забираюсь в заросли. Я не вижу, как неустанно темнеет небо, я не вижу, что травка гнется к земле ниже, будто бы ища от нее помощи, и я уж точно не обращаю внимания на неяркий и быстрый всполох света, пронзивший окружающее пространство.

Останавливаюсь, часто дыша от нехватки воздуха, лишь тогда, когда слышу звук. Громкий звук, пугающий — железом по стеклу. И, вздрогнув от страха, зову мамочку…

— Я не хочу больше играть… я не хочу… — хнычу, так и не находя рядом ее знакомого желтого платья, — мама, пойдем домой… мама!

Уже плачу. Плачу, потому что звук повторяется. Опять громкий-громкий — у меня болят уши.

Сажусь на землю, не заботясь о платье и не переставая хныкать. Смотрю на то, как маленький жучок ползет возле большого, и завидую ему: он нашел мамочку… мамочка с ним рядом, ему не страшно!

Протяжно зову ее еще раз — теряю последнюю надежду. Прятки уже не веселят. Прятки — плохая игра. Я больше никогда не буду играть в прятки. Я больше не полезу в кукурузу…

— Ма-а-а-мочка!

…И она находит меня. Она, взявшись из ниоткуда, выбежав из-за моей спины, крепко хватает под мышки, унося куда-то. Я широко распахиваю глаза, когда чувствую ее руки на своей спине, и облегченно, сглатывая слезы, выдыхаю.

— Мамочка…

Но мама молчит. Она не утешает меня, она не гладит меня, она даже не смеется. Просто бежит — быстро-быстро. И через пару минут мы оказываемся за пределами поля с кукурузой.

Я крепко держусь за ее плечи, наверное до боли сжимая длинные волосы — такие же, как у меня, цвета седьмой краски в палитре: коричневой, — но больше не плачу. Мама пугает меня. Она бледная, задыхающаяся, со слишком широко раскрытыми глазами, явно боится… моя мама боится?!

Я хмурюсь, проводя пальцами по ее щекам. Я прошу ее посмотреть на меня.

И она почти делает это… замедляется…

Но звук, пытающий мои уши, слышится снова. Громче, ближе прежнего — и мама опять ускоряется. Не оглядывается, не тормозит.

В тот самый момент, когда начинает дуть сильный ветер и накрапывать мелкий дождик, она опускает меня на ноги. Толкает в траву, к цветочкам… к цветочкам с пчелами, которые больно жалятся… не слушает, велит подниматься, велит бежать.

И я бегу.

А небо, тем временем, взрывается огненной яркой вспышкой. Загорается пламенем…

ГРОЗА!

Я просыпаюсь от того, что больно ударяюсь обо что-то ногой. Так больно, что в глазах темнеет. И сразу же распахиваю их, борясь с источником этой боли. Готовясь одолеть его, прогнать… только бы унять ее!

Вокруг темно. Темно, жарко и пусто. Я стискиваю пальцами простыни, сжимаю зубами наволочку подушки. И плачу — громко, протяжно, как тогда, в детстве. Как когда увидела, что она… не двигается. Когда поняла, что ее кожа белая не потому, что устала… и что ее — замерзшую, молчаливую — уже не согреть.

Выгибаюсь на простынях, вскрикивая от того огня, что заживо испепеляет все содержимое грудной клетки. Сердце — на выход. Легкие — на выход. Я начинаю задыхаться, но ничего не могу с этим сделать.

Боль, исходящую от ноги, притупляет другая. Более жестокая — не физическая.

Гроза… гроза!

По губам течет кровь — теплая, но не согревающая. Эта кровь оставляет темные пятнышки на подушке, которые я могу разглядеть из-за привыкшего к темноте взгляда и тоненькой полоски света из-под штор.

Я ловлю их, я смотрю на них, и, мне кажется, вот-вот за толстыми стеклами заблестит молния. И на сей раз жертвой этой молнии стану я.

Отшатываюсь от окон, дернувшись, наверное, слишком резко, не рассчитав силы. Что-то с грохотом валится на пол с тумбочки, и этот шум до ужаса напоминает мне гром. Прямо-таки возрождает в памяти яркое детское воспоминание.

…Кричу как вне себя. Кричу, кляну все вокруг и плачу. Плачу навзрыд, так, что горло саднит и хрипит что-то в груди. До изнеможения довожу себя этим криком.

И только потом вспоминаю, что не одна. Что засыпала не одна. Что ко мне пришли.

С быстротой, на которую, как думала, никогда не способна, кидаюсь к противоположной части кровати. Ногтями деру простыни, выправляю их из матраса, скидываю в пестрый клубок вместе с одеялом… но место пустое. Все место, кроме моего, пустое.

Кричу снова. Но теперь — с полной безнадежностью. Теперь с проклятием, с ненавистью и горьким отчаяньем. Последним, на что способна.

— Эдвард!..

* * *
Каролина поит Эдди чаем из маленькой фарфоровой кружечки. Она заботливо придерживает чашечку, помогая своему другу напиться вдоволь, и попеременно предлагает ему то пластиковый круассан с клубничным джемом, то силиконовые оладьи под медом. Интересуется, ведя светскую беседу, каково это: жить на луне?

И пусть и чай, и все прочие угощения ненастоящие, Каролина ничуть не смущается этого факта.

Она играет, наслаждаясь моментом. А Эммет наслаждается, наблюдая за ней.

В гостиной никого, кроме них, нет, в камине теплится маленький огонек, надежно спрятанный за тончайшей стеклянной решеткой, и тишина со спокойствием, окутавшие комнату, помогают увериться на собственном примере, что не так уж бренная жизнь и плоха.

Что для счастья человеку нужно очень мало — хотя бы один такой вечер в неделю.

— Говоришь, планолеты вы больше не строите? — с серьезным видом спрашивает Карли, посадив мохнатую игрушку к себе на колени и внимательно глядя в ее большие черно-сиреневые глаза. — А почему?

Эммет, все это время делающий вид, что читает газету, неслышно усмехается. Уголки губ вздрагивают, бумага чуть-чуть опускается, и малышка, обернувшись не в самый подходящий момент, замечает папину реакцию. Хмурится, супясь.

— Ты смеешься надо мной! — заявляет, крепко, будто кто-то хочет отобрать, прижав Эдди к груди.

Эммет откладывает газету. Сожалеюще качает головой, впуская во взгляд раскаяние:

— Ну что ты, солнышко.

Однако Карли так просто не возьмешь. Она стоит на своем.

— Ты считаешь, что Эдди нас не понимает! — обвиняющим тоном заявляет она, прищурившись с опасной искоркой в глазах, — думаешь, он просто игрушка?!

Мужчина наклонятся вперед на своем кресле, протягивая дочери руки. Зовет к себе, мягко улыбаясь.

— Ни в коем случае, родная, — уверяет. И больше не смеется.

Девочка думает, принимать предложение или нет. Ей хочется доказать свою точку зрения и не дать в ней усомниться — характерная черта отца, они оба это знают, — но в то же время объятья папы безумно притягательны. В них так тепло и уютно… в них совсем не страшно!

В конце концов, Каролина сдается, сделав и так уже известный выбор. Поднимается с пола, стряхнув со своего джинсового комбинезона невидимые пылинки, и медленно, не отпуская лапку Эдди, идет к отцу. Дразнится, если судить по блуждающей на хорошеньких губках усмешке.

Но как только дочь оказывается в достаточной близости, Эммет, удивляя ее, быстро хватает себе причитающееся, усаживая свое сокровище на колени. Прижимает к себе вместе с единорогом, не заставляя отпустить его.

Показывает, что верит во все, во что она захочет. И не будет ее обижать.

— Эдди не любит сигареты, — выгибаясь, заявляет Каролина. Но отстраниться не решается — даже запах не вынуждает.

— Прошу прощения у Эдди, — нежно шепчет Эммет, — передай ему, что папа больше не будет так делать.

Девочка смягчается. Устроив единорожку между ними, уже обеими руками обвивает шею мужчины. Сама прижимается к нему.

— Мы верим папе, — бормочет. И целует его в щеку.

Эммет тает в руках этой девочки, хотя всего девять лет назад он бы с легкостью посмеялся над тем, кто сообщил бы ему это. Он никогда не представлял, что нечто маленькое, кричащее и постоянно требующее неусыпного внимания, может быть настолько ценным.

В отличие от Эдварда для него дети были не больше, чем данностью. Нечто вроде «галочки», чтобы считаться состоявшимся в жизни человеком. Просто чтобы род не затух.

И какая же гребаная насмешка, что именно у него, у Эммета, никак не заслужившего, никак не вымаливающего такое большое сероглазое счастье, родилась дочь!

А Эдвард за день до этого получил ответ на извечный вопрос «почему» за свои тщетные трехлетние попытки. Диагноз был неоспоримым: бесплоден. Диагноз разбил последние надежды.

…В дверях появляется Голди. Ее темные волосы заколоты гребешком, на ногах любимые зеленые тапки, а домашний костюм идеально, как и полагается, выглажен. Голди кивает Эммету, привлекая его внимание. И, проследив за ее взглядом, он находит в руках гувернантки дочери телефон. Дисплей горит зеленым — звонок идет.

— Мама звонит, — шепчет он на ухо девочки, пригладив ее густую черную шевелюру, — какой зайчик побежит говорить с ней?

Глаза малышки загораются. Ярко-ярко.

Еще раз чмокнув папу в щеку, она с готовностью подскакивает на своем месте.

— Я буду этим зайчиком! — и очаровательно улыбается, тряхнув своими тяжелыми косами. Получив разрешение, слазит с его колен. Оставляет единорога на хранение — вверяет ему свою самую дорогую игрушку. И бежит к Голди, буквально выхватывая телефон из ее рук. Взлетает наверх по ступеням лестницы — в комнате хлопает дверь.

Каролина не любит говорить с Мадлен при ком-то. Это, как признавалась, не дает ей разговаривать и спрашивать то, что хочет узнать.

Эммет не доверяет женщине настолько, чтобы давать девочке выслушивать все, что та решит высказать — и о нем, и о Эдварде, и в целом о самой малышке, — но, принимая во внимание тот факт, что звонит Мадлен раз в месяц, не препятствует. Самые волнующие ее темы дочка все равно потом рассказывает ему при случае. Особенно что касается их с дядей…

Голди уходит на кухню, молча извинившись перед Эмметом, что прервала идиллию. Но тот не злится. Показывает ей, что не злится. И предлагает на ужин приготовить мусаку — Карли понравится.

Заново раскрывая газету, мужчина пробует прочитать хоть строчку. Заголовки видит, буквы — черном по белому — видит, но на самом деле не видит ничего. Не может вникнуть.

Вслушивается то в шум воды на кухне, то, хоть и бесполезно, в какие-нибудь звуки наверху, а потом выкидывает бумажное издание, предварительно смяв его, прямо в огонь, отодвинув прозрачную заслонку. Внимательно наблюдает за тем, с какой быстротой горе-шарик охватывает пламя.

Он сгорает в конце концов — превращается в пепел. Исчезает, рассыпаясь золой по дровам.

И Эммет, хмуро проведя параллель, казавшуюся неожиданной, почему-то вспоминает Эдварда. Всех его «голубок», всех этих недостойных девок… и то, с каким усердием, с каким рвением брат вкладывает в них душу.

А ведь ничего не останется — все сгорит. Эти малолетние преступницы, отправившись на свои хлеба, будут счастливы. Будут счастливы за счет него — его вложенных сил, его потраченных денег, ущерба, нанесенного ему… а он счастливым останется? Если все раз за разом от него уходят? И никто, никто не додумается до того, чтобы банально поговорить: о себе, о нем. О его жизни.

Эммет чувствует, что злится. Что все внутри закипает.

Перед глазами встает лицо той девушки, последней, Беллы. Той Лебединой Красавицы, которая ни на грамм, ни на йоту не достойна так называться ни за что, кроме внешности. Она та еще тварь…

Но признать Каллену-младшему приходится, что что-то вздрогнуло внутри, когда там, на снегу, она завыла раненым зверьком, растянувшись возле сугроба. Что в ее глазах, в ее лице изменилось что-то, упала маска… и девочка оказалась под ней. Такая же, как Карли. Только несчастливая. Только плачущая. Только безумно, безумно одинокая… без надежды на лучшее будущее.

Он бы никогда не признал, что отвез Иззу домой не только ради спокойствия брата.

Но то, что не признано, не значит, что ему нет места для существования. Даже Эммет это понимал.

И потому не стал откладывать в долгий ящик: достал из кармана мобильный, найдя в списке быстрых вызов брата. Краем глаза взглянул на часы — не поздно.

Прошло два гудка… три… четыре… непривычно много. Он уже хотел скинуть, чтобы лишний раз не тревожить Эдварда, но дотерпел до пятого. А на пятом ему ответили.

— Да? — усталый, залитый горечью голос. Без искорок. Без вдохновения. Полуживой.

У Эммета в груди больно екнуло.

— Привет, — кое-как проговорил в ответ.

Эдвард попытался усмехнуться, узнав брата. Списать прежний тон на случайность.

— Привет поклонникам хаммеров! — с напускной веселостью поприветствовал он. — И опаздывающим на работу спасителям, конечно же…

Натужный оптимизм брата Эммета не убедил. Наоборот, четко доказал: дело плохо.

— Ты как? — с места в карьер поинтересовался он. Тянуть не было необходимости.

На том конце помолчали на секунду дольше нужного:

— В полном порядке.

— Не ври мне, — мужчина поджал губы, тяжело вздохнув, — что, совсем все плохо? Она же вроде не сломала ничего…

— Верно. Это просто растяжение.

Повисает тишина. В ней приятного, как и искреннего, мало. Эдвард не любит молчать, Эммет знает. И если молчит, хорошего тут ничего нет.

— Что она еще натворила? — хмуро спрашивает он. Прямо-таки требует ответа, сжав свободную от телефона ладонь в кулак. — Хотела выйти в окно?

— Нет… она умная девочка, она не станет, — уверенно сказали в ответ. Скорее себя убедили, чем Каллена-младшего.

— Умная девочка свистнула в лес при первой возможности. От нее чего угодно можно ждать.

— Эммет…

— Ты только подумай, зимой! — мужчина распаляется, теряя способность слушать. — Ну почему именно под мою машину? Если бы я задавил ее, ты бы шкуру с меня снял!

— Эммет, пожалуйста…

— И ты ее прикрываешь. Эдвард, за такое ее следует хорошенько выпороть! Чтобы не повадно было!

На том конце тяжело выдыхают. Так тяжело, что мужчина мгновенно хмурит брови. Тирада сама собой обрывается, и он отчаянно вслушивается в трубку.

— Эммет, что я делаю?.. — вопрошающе зовет Эдвард. Звонок своевременный.

Он растерян, Каллен-младший слышит. И понимает, что не от праздности эти слова… не для того, чтобы выровнять направление их разговора.

— Что ты делаешь? — смягчаясь, опускаясь на полтона ниже, переспрашивает он.

— Не знаю… — Эдвард придушенно хмыкает, наверняка запрокинув голову, как всегда, когда расстроен, — я же сам ее… загоняю в угол. Она из-за меня не может свыкнуться…

Ему больно. Ему, черт подери, больно за эту девку! Мать честная…

— Ты ей жизнь спас, сам говорил, помнишь? Так какой уже угол?

— Правила…

— Правила? — Эммет щурится. — А с ними что?

— Они ей не подходят, — с горечью замечает Каллен-старший. Дышит чуть чаще нужного, — это главная проблема… и я не знаю, как ее решить.

Ну, вот и откровение. Сказал.

Эммет задумывается. Ненадолго, на пару мгновений — что правильнее ответить на такое. По части девушек брат нечасто доверяет ему свои опасения и мысли.

— Почему ты так решил?

— Она их все нарушила. Все и сразу… — голос Эдварда опускается практически до шепота, едва ли не надломленного, и мужчину это доводит. Подводит к краю.

Встрепенувшись, он рявкает прямо в трубку, ненавидя себя за бездействие:

— Хочешь, я приеду, и покажу ей, кто кого должен слушать? Она не то, что не нарушит правил в дальнейшем, она тебе возразить не посмеет! Своим гребаным поганым ртом не решится! Слышишь меня? Вытащи ее в гостиную через десять минут, и мы поговорим по душам…

В его словах столько угрозы, столько яда, столько спеси… и грубость. Одна сплошная грубость, удушающей волной. Но Эммету плевать. Все люди, угрожающие его семье, все, расстраивающие ее членов, заставляя их пребывать в таком состоянии, будут иметь дело лично с ним. А медведи-гризли, слава богу, еще в силе.

— Спасибо тебе, — Эдвард говорит громче с чуть-чуть вздрогнувшим голосом и совершенно не напускными, настоящими эмоциями. С благодарностью, которую можно потрогать руками, — я так рад тебя слышать…

— Я серьезно, Эд, — мрачно докладывает Эммет, — пусть только…

— Я тоже, — он улыбается. Улыбается, пусть пока и не слишком очевидно, но заметно. Настроение выправляется, — ты не представляешь, насколько мне приятна твоя забота.

Искренен. Искренен и честен, как всегда.

Эммет морщится, прогоняя свою сентиментальность.

— Ты всегда можешь на нее — и на меня — рассчитывать.

Теперь улыбка Каллена-старшего уже широкая. Уже как надо.

— Я знаю. И я очень тебе благодарен.

Эммет делает глубокий вдох, и Эдвард вслед за ним. Они оба молчат, но теперь тишина не давит. Совсем.

— Как Каролина? — интересуется брат. И взгляд Эммета автоматически переводится на фиолетового единорога.

— Пять минут назад поила Эдди чаем.

Мужчина мягко, нежно смеется. Обожание к племяннице льется из него бурным потоком.

— Она его еще не выкинула?

— Ты шутишь?! — Эммет в ужасе охает, помотав за лапку плюшевое создание. — Она заснуть без него не может! Днем и ночью носит с собой.

Настроение Эдварда окончательно поднимается. Тема о Каролине — какая бы ни была — излечивает его лучше любых, самых смешных, самых заводных шуток. И обещаний тоже.

— Может, ей подарить что-то новое? Какую-нибудь куклу?

Эммет прищуривается, взглянув на потолок. Комната девочки прямо над гостиной.

— Только не «Барби». А то эта Кукла мне уже в печенках сидит.

Голос Эдварда настораживается:

— Мадлен звонила?

— Звонит, — исправляет окончание Эммет, поморщившись, — звонит раз в месяц, шлет подарок на Рождество и смеет называть себя матерью. Могу поспорить, что даже дату ее дня рождения не помнит!

От жалости к дочери, вынужденной испытывать все это, от ненависти к бывшей, заставляющей ее раз за разом все испытывать снова, «медвежонок» багровеет. Телефон опасно зажимается в каменной ладони.

— Но Каролине она нужна, — тихо замечает Каллен-старший, озвучивая истину, — она неотъемлемая часть ее жизни, и мы ничего не сможем сделать. Если по нашей вине она исчезнет, Карли возненавидит нас.

— Я думаю, долго это не продлится… пропадет при первом же случае.

— Если будет так, то это пойдет ей на пользу, — Эдвард выдыхает, сочувствуя брату. Шепчет ободрение: — В любом случае, у нее есть ты. И ее папа затмит кого угодно.

— Ровно как и дядя…

— Дядя — это потом, — Эдвард закатывает глаза, смущенно хмыкнув, — сначала самые близкие родственники.

— То-то ее игрушка названа твоим именем…

— Я ее подарил, — примирительно замечает тот, — в любом случае, ты… Эммет, подожди.

В трубке затихает его голос, и появляется другой звук. Негромкий, на заднем плане, но раз слышен даже здесь, значит, в самом доме по-настоящему оглушающий. Нечто вроде крика?.. Или хрипа?

А следом… БА-БАХ!

— Я перезвоню, — взволнованно и быстро сообщает Эдвард, скидывая звонок. Каллен-младший и слова произнести не успевает.

В его руках — потухший мобильник. В его голове — спутанные разносортные мысли.

Что происходит в этом гребаном доме?!

В движениях Эммета, пусть пока и скованных, — желание действовать. Причем немедленно. Он не сомневается, что готов ехать… прямо сейчас.

И только то, что Каролина, бывшая прежде наверху, медленно и с понурой головой спускается обратно по лестнице, удерживает от желания немедленно наведаться в дом брата и во всем разобраться.

Эммет встает, быстрым шагом направляясь к дочери. Минует арку, минует Голди, выглянувшую, чтобы узнать, в чем дело. С последней ступени забирает девочку на руки.

Карли, приглушенно всхлипнув, ладошками обхватывает его шею. Зарывается носом в воротник рубашки. Не улыбается больше, не смеется. Плачет…

Эммет возвращается на кресло в гостиной. Эммет утешающе гладит ее спину и шепчет:

— Это все глупости… это все неважно, что бы она ни сказала… Я тебя люблю. Я здесь, родная.

И понимает, насколько на самом деле ненавидит Мадлен. За все.

* * *
Белла, задохнувшись, пальцами впивается в спинку кровати. Ногтями, нещадно терзая декоративную обивку, старается хоть за что-то зацепиться.

Она плачет — ее щеки красные, лицо мокрое, припухшее, волосы разметаны и взлохмачены… а нога, правая, неестественно подвернута. Немудрено, что больно.

Эдвард, только что услышавший ее душераздирающий крик из коридора, перво-наперво включает свет.

Его яркая вспышка, больно бьющая по глазам, заставляет Беллу выгнуться дугой, беспомощно схватив ртом воздух. Она словно бы пытается всползти вверх по вертикальной стене. Убраться с кровати, спрятаться от ее подушек… и выглядит эта картина не просто ужасающе, а по-настоящему безумно. Как в дурном сне.

— Ш-ш-ш, — мужчина оказывается рядом с постелью быстрее, чем успевает об этом подумать. С нежностью, но достаточной уверенностью притягивает девушку к себе. Одной рукой держит талию, другой плечи. Прижимает настолько сильно, насколько можно. Дает почувствовать себя каждой клеточкой, как Карли во время кошмаров.

Изза задыхается. Изза плачет громче.

— Ты ушел! — обвиняет, выплюнув в лицо. Жмурится, сильно дрожа. Выглядит невероятно беспомощной, хотя отчаянно пытается это опровергнуть.

— Ну что ты, — Эдвард качает головой, ласково уверяя ее в своей близости. Чуть меняет угол объятий, укладывая как прежде, полусидя. Приглаживает взъерошенные волосы, легкими движениями пальцев прикасается по шее. Согревает. — Я здесь, Изза. Посмотри, ну что ты. Я же здесь.

Не верит. Не верит, кусает губы и продолжает плакать. Все еще слишком громко, чтобы подойти поближе к грани успокоения.

В коридоре слышны шаги — дверной проход заслоняют две тени. Анта и Рада. Опять в халатах.

И их присутствие, их неслышный вопрос «что случилось?» лишают Иззу последнего шанса.

Рыкнув раненым зверем, она до боли сильно цепляется за Эдварда, вжимаясь в него так, что едва может дышать. Заходится слезами.

Эдвард кивком головы велит женщинам уйти. И закрыть дверь — немедленно.

И только когда в комнате они одни, только когда теней больше нет, возвращается к своей первостепенной задаче.

Со всей нежностью, какую может в себе отыскать, гладит Беллу. По волосам, по плечам, по рукам… по ладоням, сжавшим собственные.

— Это просто сон, — уверяет, — просто сон, Изз. Не больше, не меньше.

Она хныкает. Она, уткнувшись лицом в его так и не снятую мятую рубашку, хныкает.

— Ты мне обещал…

— Я помню.

— Ты меня бросил… — звучит как приговор, обжалование невозможно. Белла вкладывает достаточно чувств в эту фразу.

— Изза, я с тобой, — в последний раз, более четко, более серьезно говорит мужчина. Покрепче обвивает ее ладонь, переплетая пальцы, — ты согласилась со мной остаться, ты вышла замуж… ты моя «пэристери». Я всегда с тобой. Я всегда рядом. И я тебя ни за что не брошу.

Она поднимает глаза — мокрые, потухшие, наполненные отчаяньем — и всматривается в его. Что-то ищет. Уделила словам достаточно внимания. Услышала. И хочет… хочет поверить.

Эдварду становится до боли жалко эту девочку. Действительно девочку, маленькую, как Каролина. Потерянную и до жути напуганную.

Он вспоминает все, начиная от того момента, как Эммет привез ее этим утром, дав свой дельный совет, и заканчивая сегодняшним разговором после полудня, когда пообещал остаться в комнате. И выйти из которой заставил все тот же звонок от брата — круг замкнулся.

— Всегда-всегда, — добрым голосом из сказок обещает он. Не дает Иззе усомниться в своей честности, подводя к правильному решению. Верить. Верить и доверять. Он оправдает эту честь.

Она всхлипывает, нерешительно кивнув. Она стискивает пальцами пуговицы его одежды, приникая к ним так же близко, как и прежде. Она, не жалуясь ни на боль в ноге, ни на перевернутые простыни, на которых неудобно лежать, ни на общее свое состояние, причиной которого стал он, приходит к какому-то выводу. Окончательному.

Тихо лежит минуту, может две. Относительно тихо, конечно: плачет, да и спина дрожит, но уже хотя бы не кричит, что достижение. Уже поняла, что не так здесь страшно. Осознала, где находится.

— Я не нарушу больше ни одно правило, — выправившимся, более-менее сносным, пусть и подрагивающим голосом обещает Белла. Для большей веры в собственные слова поднимает голову, напуская на лицо выражение честности, — я не прикоснусь к спиртному, я не трону сигарет, я не стану… приставать к тебе… и ничего другого. Я выучу то, что ты от меня требуешь.

Дыхание кончается. Ей нужен маленький перерыв на прерывистый вдох — Эдвард не мешает. Решает дослушать, прежде чем говорить что-то. Тем более такие слова Иззы удивительны. Он боится пропустить нечто важное, что их объяснит…

— Я сделаю все это при одном условии, Эдвард, — продолжает девушка, сглотнув очередной всхлип. На секундочку прикрывает глаза, но все равно не успевает искоренить из него выражения безумной просьбы. Последней, самой отчаянной, самой желанной. Такой, от которой сердце пропускает удары: — Ты будешь спать со мной в одной постели… — к концу фразы опускаясь до хорошо заметного стона, просит, — и не будешь ночью уходить. Ты не оставишь меня одну… ночью ты меня не оставишь…

Опять хныкает. Хочет замолчать, но не получается. Это ее сильнее.

Эдвард слушает. Смотрит, слушает и не верит тому, что слышит.

Это звучит… словно бы не от Беллы. Словно бы от кого-то другого. Словно бы заставили…

— Тогда я стану достойной тебя «голубкой», — проговаривает, супясь, дабы не пустить слезы по лицу раньше времени, — и ты получишь то, что хочешь…

Делает глубокий вдох — как затяжку. Закрывает глаза, набираясь смелости, чтобы воплотить в жизнь свое обещание. И хочет спросить: принимает ли он такие условия?

Но не успевает.

Мгновенно зеленея — в самом прямом смысле этого слова, вздрогнув и закусив губу, — хрипло шепчет другую фразу, вместо заготовленной, саму себя пугая:

— Меня тошнит.

Эдвард чудом успевает среагировать — на счастье Анта, собирающаяся мыть пол здесь как раз перед тем, как Эммет привез Беллу, не занесла ведро обратно. Оставила у двери, слишком забегавшись и переволновавшись, чтобы о нем после вспомнить… и сейчас оно служит самую добрую из возможных служб, попавшись на глаза. Спасает греческий ковер.

…Иззу рвет желчью. Желчью с примесью виски, судя по запаху. Долго, неутихающими, бурными позывами. И даже когда выпускать из организма уже нечего, характерные движения все еще не дают ей прийти в себя. Вдохнуть полной грудью.

Удерживая ее в требуемой позе, Эдвард гладит девушку по спине и затылку.

— Правильно, Изз, молодец… выпусти всю эту дрянь. Выплюни. — И помогает делу, и облегчает его одновременно.

Изза плачет — опять, как и повелось, горько. Но уже не столько от страха, сколько от смущения и выворачивающей наизнанку рвоты. Плачет даже тогда, когда снова — дрожащая, разбитая до того, что ни ногой, ни рукой не пошевелить, — оказывается на кровати, на подушке.

Практически не моргая смотрит на Эдварда, когда он вытирает ей рот тем полотенцем, что предназначено как валик под пострадавшую ногу. И так же, не моргая, просит остаться… вспомнить недавно прозвучавшую фразу. Откликнуться на нее.

Иного ответа Эдвард просто не может дать. Глядя на нее, видя ее, чувствуя то, что происходит… не в состоянии.

И потому, даже если и пожалеет позже, произносит:

— Обещаю, Изза. Я обещаю, что ночью ты не будешь в одиночестве.

* * *
Когда я открываю глаза, вокруг темно. Так же, как ночью, один в один. Только теперь не жарко, скорее прохладно, будто открыто окно. Воздух втекает внутрь тоненькой струйкой, прогоняя когда-то обосновавшийся здесь резкий кислотный запах. От этого воздуха легче дышать, хотя я не знаю, откуда он.

Дважды моргаю, пытаясь проснуться. Веки тяжелые, во рту сухо и царит до жути неприятный привкус — я помню, чему он обязан, — а нога как всегда болит. Не режет, не отнимается… просто тянет. Заставляет воспринимать боль как данность.

Я тихо вздыхаю. Тихо, потому что любой громкий звук пугает. Я не чувствую в себе ни капли силы — не для чего. У меня ее просто не осталось.

Утыкаюсь носом в одеяло. Одеяло ведь, да? Покрывало, может быть. Сливовое. С мягкими ворсинками. Под ним тепло…

Но, на удивление, понимаю, что не моя рука притаилась под этим покрывалом. И что не я сама, как бывало миллион ночей прежде, держу себя в объятьях. Цепляюсь за кожу, создаю эффект присутствия, чтобы не тронуться умом от страха.

Нет, не я, точно. Рука гораздо больше моей, ладонь гораздо шире. И пальцы — длинные, музыкальные. Вчера утром от них мне расхотелось плакать.

С удовольствием, какое сложно выразить словами, с облегчением, с приятным теплом внутри, крепче прижимаюсь к Каллену. Его рука полностью в моей власти. Не отдам.

— Ты остался… — с маленькой-маленькой улыбкой шепчу, устремив всю надежду, какая во мне найдется, на то, что это по-настоящему, что мне не кажется.

Пальцы оживают. Пальцы, медленно обвивая мое запястье, прикасаются к коже.

— Конечно, — уверяет Эдвард. Так же тихо, как я, чуть-чуть сонным, но в принципе нормальным голосом. Добрым.

Улыбаюсь немного шире. Мягкими лучами расходясь по всему телу из груди, признательность затапливает меня. Я не знаю, как лучше отблагодарить Каллена за то, что сделал сегодняшней ночью, и как выразить эту благодарность. Впервые в нерешительности, что делать. С Джасом было просто… с Джасом у меня были гарантии, что он в любом случае эту благодарность примет.

— Мне… — начинаю, понадеявшись, что нужные слова придут в процессе, — Эдвард, спасибо… мне очень жаль… и мне стыдно за вчерашнее… я понимаю, что сделала большую глупость…

Судя по тому, как Каллен затихает, он слушает. И я слушаю себя вместе с ним.

Это удивительно, но в его руках мне совсем не страшно. Без преувеличений, без пустых слов. Я ничего не боюсь — это окрыляющее чувство. Я знаю, что даже если за окном будет греметь, даже если молнии станут освещать комнату лучше любых фонарей, у меня будет место, куда от всего этого спрятаться. Мне не придется никуда убегать.

— Я помню свое обещание, — уверяю его, нерешительно переплетая трое наших пальцев, включая безымянный, — и если ты… то я тоже… я не нарушу…

Моя речь, похоже, производит на мужчину впечатление — не худшее, будем надеяться. Мне хотелось остаться в том состоянии, в каком была — слабости — еще до кошмара, но сопротивлялась. Но считала это не лучшим выходом, явно опускающим меня в его глазах, — поправлюсь ведь, и что тогда? Примерная роль птички в клетке?..

Но сегодня, после этого сна, после… рвоты не могу. Не хочу больше. Пусть делает что угодно, если ему захочется. Я верю, что не сделает дурного, но если надо, если возникнет желание… ничем не стану мешать. Этим днем моя слабость уже не порок и не возможный вариант поведения… она — констатированный факт. Самый настоящий.

— Изз… — Эдвард, утешающе гладит мое предплечье той рукой, что прежде оставил у себя, и на глазах преображается. Его голос теплеет, его пальцы становятся нежнее, его слова… мягче. Куда мягче, чем я думала, чем могу себе позволить. Со мной в детстве мало кто так разговаривал.

А потом, доводя мою признательность до высшей отметки, притягивает к себе. Осторожно, по скользким простыням. Бережно, как ребенка. И изворачивается так, что спиной чувствую его грудь, а руки — обе ладони — держат мои. Уверенно, с намеком на безопасность. С подтверждением близости.

Зажмуриваюсь, тихонько хныкнув. Нерешительно откидываю голову чуть-чуть назад, ища его шею. Нахожу и затихаю. На полувздохе.

— Как ты себя чувствуешь? — зовет Эдвард. С беспокойством.

Я тут же вспоминаю, каким чудесным видом он любовался, пока меня наизнанку выворачивало чертовым виски, и рдеюсь. В сотый, за последние два дня, раз.

— Нормально…

— Может, воды? — участливо интересуется. Чуть хмурится, судя по голосу. Он так и не поворачивает меня к себе лицом, что, впрочем, и не нужно. Без взгляда ничуть не хуже. Мне и так неплохо…

— До воды далеко.

Эдвард приглушенно хмыкает.

— Не так далеко, как тебе кажется. Давай я принесу, — и пробует встать. Намеревается, по крайней мере. И даже если до этого момента во мне и была какая-то жажда, какое-то желание перебить горький привкус во рту, то теперь оно испаряется. Испаряется, как только он убирает одну руку.

— Не нужно, — поспешно отказываюсь, возвращая ее обратно. Едва успеваю схватить, прежде чем выходит из зоны досягаемости. Как свое сокровище, укладываю рядом, придерживая пальцами. — Я не хочу пить… не надо.

Мужчина не упрямится, не настаивает. Понимает меня, похоже, куда больше, чем я думала.

— А поспать не хочешь? — прежним тоном спрашивает. Сам теперь так же держит мои пальцы. Некрепко, осторожно. Но с теплом. Но согревая их. — Еще достаточно рано.

Не имею ни малейшего понятия о времени. Окно приоткрыто, это выдают покачивающиеся шторы, но они не отодвинуты. Но они свет внутрь не пускают.

— Можно, — нерешительно бормочу, не зная точно, грядет еще кошмар или нет, — только если ты… хочешь.

Эдвард поправляет мое одеяло. Эдвард кивает, устраивая свой подбородок на моей макушке. Окончательно от всего плохого прячет.

— Тогда спокойной ночи, Изза, — ласково желает он.

…Я не помню тех ночей, в которые спала рядом с мамой, обняв ее. Я мало что помню с ее участием в принципе, кроме того вечера… но мне кажется, тогда, много лет назад, прижавшись к ней, я спала так же спокойно, как сейчас. И даже не думала чего-то бояться.

— Спокойной ночи, Эдвард, — улыбаюсь краешком губ, послушно закрываю глаза.

Почему-то в голове теплится мысль — странная, но не сказать, что неприятная, — что с этого дня моя жизнь пойдет иначе.

Совершенно.

Capitolo 13

Эдвард сидит на кровати рядом со мной. На нем полотняные брюки и темно-синяя кофта, ноги, под стать моим, босые. Волосы немного взлохмачены после сна.

Эдвард принес сюда тот поднос, что я держу на коленях. Поднос с небольшой тарелочкой нежирного бульона и парочкой сухариков рядом. Он сказал, Анта сварила это специально для меня — поможет от тошноты.

Мне совершенно не хочется есть. Мне даже пить не хочется, хотя голова болит, а вода, наверное, помогла бы справиться с болью.

Но глядя на то, как он печется обо мне, как наблюдает за мной, я не могу отодвинуть поднос и воспротивиться. Уговариваю себя, что от пары ложек не умру. Что смогу проглотить их.

В комнате царит любимый для меня полумрак, вызванный лампочками в чехлах и зашторенными окнами. Я все еще не знаю, сколько времени, и меня все еще это абсолютно не трогает. Потеряться во временном пространстве мне всю жизнь хотелось больше всего — не думала, что желание исполнится так быстро.

Впрочем, в спальне все еще приоткрыто окно, и ветерок, выгнавший запах рвоты, приятно освежает кожу. Мне не жарко, но далеко не холодно. Я как в коконе — комфортном, теплом, затемненном и удобном. К тому же, я здесь не одна.

— Изз… — просительно глядя на тарелку, зовет Эдвард. Мое промедление наводит его на мысль про отказ. Не удивлюсь, если уже готовит аргументы, чтобы убедить меня.

Но это лишнее. Я помню все, что было вчера. И если этой ночью он так же, не прогнав меня, позволит заснуть рядом, съем не одну тарелку — даже при условии рвоты позже.

— Хорошо, — тихо соглашаюсь. Зачерпываю полную ложку, наклоняясь к подносу. Сижу по-турецки, накинув покрывало на плечи, а потому есть не слишком удобно. Но терпимо.

Бульон действительно нежирный. Подсоленная теплая вода с легоньким отблеском каких-то специй. Панацея от всех болезней, как говорят. Лечит все.

— Нравится? — осторожно интересуется Каллен. Он теперь чуть-чуть иначе сидит, ближе ко мне. А следовательно, и аметисты ближе. Считывают меня словно сканером. Ни одной мысли, ни одной эмоции не пропускают. Он словно бы хочет влезть в мою голову и узнать все — об этом говорит такой взгляд. Только не из праздности, не от нечего делать… он хочет узнать все, чтобы быть мне полезным. На самом деле, искренне… и это пугает больше всего.

Однако нет смысла желать подобного и надеяться в скором времени его получить, мистер Каллен.

Вы уже в моей голове.

И уже достаточно крепко там обосновались — особенно после кошмарной ночи.

— Неплохо, — уклончиво отвечаю, проглатывая вторую ложку. Медленным, тщательно высчитанным движением поднимаю с маленькой тарелочки пару сухариков. Кидаю внутрь, надеясь хотя бы так придать блюду нечто наподобие вкуса.

— Завтра мы приготовим то, что ты захочешь, — будто бы извиняясь, обещает Эдвард, — но сегодня еще нужно поесть бульон. Потерпи.

Господи, видит меня насквозь. Откуда это в нем?

Я согласно киваю. Я не знаю, могу ли вообще сейчас противиться.

Я в жизни не думала, что можно настолько оторваться от земли, так далеко улететь… и когда придет время возвращаться, когда спустят вниз, испытывать такое опустошение.

Рональд называл это депрессией и таскал меня к психотерапевтам. Но это не депрессия, это что-то другое… потому что главным лекарством при таком состоянии являются не разговоры и развлечения, а присутствие. Можно даже немое. Можно даже без касаний.

Я до щемящего, немного пугающего чувства в груди хочу видеть кого-нибудь рядом. И кандидатуры лучше той, что имею, не найти.

С сухариками лучше. По крайней мере, уже не похоже на воду.

— В Греции тоже такое едят? — чтобы отвлечь себя, спрашиваю я. Взгляд как-то сам собой цепляет «Афинскую школу» прямо на стене напротив. До сих пор не верю, что из сантиметровых кусочков можно сложить целую картину. Руками.

— В Греции он, как правило, рыбный, — добродушно отвечает мужчина. Но капельку отвращения на лице проскальзывает.

— Ты там родился?

Эдвард щурится, хмыкнув.

— Да. Не похож?

Я смотрю на него. На глаза невероятного цвета, на медные волосы, на скулы… средиземноморского здесь мало, это правда — даже тот здоровяк, что привез меня сюда, его друг, больше похож на грека. Но что-то едва заметное присутствует из той культуры. Что веками блистало в глазах людей, что делало их единой нацией и отличало от любого другого народа… это внутри. Внутри, а не снаружи, как и весь Эдвард. И тем интереснее.

— Как будто я похожа на американку из Вегаса… — фыркаю, закатив глаза. Глотаю четвертую по счету ложку и понимаю, что близка к той грани, когда уже ничего не смогу в себя впихнуть.

— Американская нация тем и чудесна, что американцем может считать себя каждый, — примирительно замечает Эдвард. — США — многонациональная страна, и стандарта внешности там не найти. Разве что в сериалах.

— Я не смотрю телевизор.

— Тогда тем более, — мужчина кивает на мою тарелку. — Еще немного, Изза, пожалуйста.

Вздохнув, зачерпываю очередную ложку. С беседой не так сложно заставлять себя есть.

— А греки могут не любить рыбу? — стараясь сопоставить факты, вопросительно гляжу на него я. Вспоминаю про тот маленький кусочек информации, что сам выдал мне еще в «Питбуле».

— Точно так же, как итальянцы могут не любить пасту, — Эдвард кивает с легкой улыбкой, — все бывает.

— Ничего нет вкуснее пасты с лососем, — замечаю я, гоняя по полупрозрачной поверхности бульона одинокий сухарик. Случайно говорю, не подумав. Просто то, что приходит на ум.

Но для Каллена эта фраза пустым звуком не остается.

— Я передам Анте, — почти подмигнув мне (может, показалось?) обещает он. С удовлетворением смотрит на то, как неумолимо пустеет тарелка с бульоном.

Почему-то смущаюсь — снова. И опускаю глаза, оставляя и «Афинскую школу», и ее обладателя в покое.

— Я больше не хочу, — чуть отодвигаю от себя поднос. Намерено громко опускаю ложку на его поверхность.

Мне на удивление, Эдвард не уговаривает продолжать. Согласившись, отставляет поднос на прикроватную тумбочку. Даже покрывала не мнет своими движениями.

Неловко облизываю губы, опять почувствовав не самый приятный солоноватый привкус — я здорово искусала их вчера.

Но губы как-то отходят на второй план вкупе и с кровью, и с послевкусием нежирного бульона, когда маленький рой мурашек, пробежав по спине, собирается в одной ее точке. Колет, заставляя прогнуться. И эхом отдает в больную голову.

Сегодня ночью со мной так было трижды, что вынуждало просыпаться. Раздражение от краски. Стянутая кожа, покрасневшая, с которой гуашь следовало бы стереть уже в первый день, зудит. Только не обычным зудом, не так, чтобы притронуться — и прошло. Каким-то избранным, каким-то болезненным. Почесать здесь не поможет.

— Ты не хочешь принять душ? — буквально в такт моим мыслям, тщательно проследив за тем, как пытаюсь пальцами унять покалывающую кожу, спрашивает Эдвард. Негромко. Не пугает меня.

— Мне не совсем… — хмурюсь, не желая признавать очевидного, — не совсем удобно.

Каллен понимающе кивает.

— Я могу попросить Раду или Анту помочь тебе, — предлагает он, — они с радостью…

— Не надо, — только лишь представив себе, не глядя на всю ту заботливость, что проявляли ко мне женщины, как они будут меня… мыть, становится не по себе, а комок подступает к горлу. Лучше уж зуд. Я не стану перед ними раздеваться.

— Изза, но это же раздражение, — Каллен тревожно смотрит на мою давно высохшую боевую раскраску, и в глазах даже толики разочарования, что была той ночью, не проскакивает. Все словно бы забылось. — Гуашь не для рисований на теле, ее давно пора смыть.

Мурашки с ним согласны. Мне снова щиплет — только теперь под лопаткой, в крайне неудобном для прикосновений месте.

— Я могу сама… — нерешительно говорю, подумав, что и вправду не готова все три дня, пока нога не поправится, терпеть зуд, — только если ты поможешь мне… дойти.

Черт, ну откуда вся эта беспомощность? Всегда, всегда ненавидела то состояние, в котором приходится просить чьего бы то ни было одолжения. И уж тем более в таких вопросах.

— У меня душевая, — сообщает Эдвард, — не ванна…

— Но там же есть, где присесть? — пытаюсь найти решение я. — Хоть что-то узенькое, неважно.

— Ты можешь упасть.

— Не упаду. Я буду осторожна.

Господи, унижение… ну опять! Мне становится жарко и неудобно сидеть в прежней позе. Нога, вернувшаяся на свое законное место на валике, едва ощутимо тянет. Какая насмешка в том, что эффект мази доктора был уничтожен моим кошмаром. С такими резкими движениями, с прямой опорой на поврежденную лодыжку я могла разворотить ее к чертям. Однако, благо, намного хужене стало. Просто вернулись к прежнему состоянию — как возле леса.

— Изз, я знаю, они могут немного оттолкнуть, — настаивает на своем Серые Перчатки, пытаясь вразумить меня, — но они хорошие женщины. И они не заставят тебя смущаться, я обещаю. Они хотят помочь.

С подрагивающими губами, что до боли хочу скрыть, отрывисто ему киваю.

— Не нужно, спасибо. Я справлюсь.

Наверное, с недостаточной экспрессией говорю. Наверное, моя актерская карьера канула в лету. Наверное, я даже убедить теперь не способна — тем более раскрашенная, в простыни и на кровати. Эдвард мне не верит. Ну совсем…

И отсюда выливается его следующее предложение:

— А я могу тебе помочь?

Не доверяю ушам точно так же, как Ронни не доверял мне самой. Проигрываю фразу еще раз, с удивлением оглянувшись на Эдварда. Но ни по его лицу, ни по глазам не сказала бы, что шутит. Хотя ведь из него-то актер что надо.

— Ты правда?.. — не могу понять. Не могу раскусить его. Если это нечто вроде насмешки или сказано просто так, для красного словца… я не знаю. Режущее чувство.

— Если ты мне разрешишь, я могу тебе помочь, — с самым серьезным видом заверяет Серые Перчатки, — я ничего дурного не сделаю.

— Я не сомневаюсь… — удается без горечи. Ровно удается.

Как бы странно подобное ни звучало, но события последних трех дней угробили мое либидо. Я не воспротивилась бы, если бы Эдвард вдруг захотел изменить угол наших отношений, придя в мою комнату в знакомом белом полотенце на бедрах, но чтобы самой врываться к нему… нет. Это поразительно, я знаю. И в это легко не поверить — сама не верю, — но впервые присутствие рядом мужчины нужно мне совершенно не для физического удовлетворения. Я хочу обнимать его, я хочу к нему прижаться, я хочу спать в его постели… но просто спать. Ни действием больше.

Джаспер бы сказал, что я окончательно двинулась.

И я бы с ним согласилась.

— Так моя помощь приемлема? — не закрывая тему, вопрошает Каллен. Больше не сомневаюсь, что не шутит.

— Мне придется раздеться…

— Это не станет проблемой, — Эдвард заботливо поправляет мою выбившуюся прядку, краешком губ улыбнувшись, — я не заставлю тебя чувствовать себя неудобно.

А я себя?..

Но зуд убедителен. Убедительна краска. И то, как он на меня смотрит, то, что переливается в аметистах… я хочу понять, каково это. Я хочу еще, даже если в последний раз, почувствовать его заботу. Даже на таком интимном уровне. Даже голой кожей.

— Хорошо, — медленно соглашаюсь, с проскочившей благодарностью взглянув на Эдварда, — спасибо.

Он по-доброму улыбается мне, пусть не широко, но заметно. И встает с кровати, обходя ее к моей стороне.

Сколько ему? Сорок пять? Я бы не поверила. Во всем виде, в каждом движении явно далекие от старости проблески. Мне все больше кажется, что ошибкой было всю жизнь не обращать внимание на таких мужчин. Возраст — метка. Возраст — данность. На своем примере могу доказать, насколько может нравиться «старец», как назвал его Джас.

Эдвард наклоняется, ожидая, пока я переброшу руку ему через плечо. Осторожно, стараясь не делать больно, опять берет на руки. Я ожидала, что доведет, дав опереться на плечо, но он опять идет против установленного порядка. Что радует, несомненно.

Мы идем в ванную. Она за большой дверью слева, как в американской квартире. В ее обстановке мало нового, она почти стандартна, хоть стандартной гораздо больше.

Совмещенный санузел. Большое зеркало. Умывальник — белый-белый, вычищенный до блеска. И душ, конечно же. Просторная душевая кабина, возле которой полотенца. Только не белоснежные, как в Штатах. Здесь — светло-синие. Под стать плитке, узором пробежавшей по полу.

Эдвард садит меня на пуфик, пристроенный возле зеркала, и теперь я теряюсь. Теперь почему-то начинаю волноваться, ладони потеют.

Вспыхивает в памяти картинка, когда там, в Лас-Вегасе, Эдвард принуждал меня поскорее спрятать обнаженное тело. Закрыть его, убрать с глаз — я ему не понравилась…

Стеснение накатывает волной. Я очень некрасиво смущаюсь, знаю: по лицу пятна, по шее пятна, чуть влажные глаза — не лучшая картинка. И уж точно теперь, когда соблазнить вообще никаких шансов. Я ведь никак не компенсирую ему такое одолжение. Бог знает, из каких мотивов предложил, но мне-то что делать дальше?

— Эдвард, не надо, — внезапно дернувшись со своего места, почти попытавшись встать, уверенно качаю головой, — я не хочу, мне не неудобно… это просто краска, она не мешает.

Тараторю — именно так. Не знаю, как убедить его. И не знаю, как убедить себя.

Тело начинает подрагивать, сбивается дыхание, а белизна плитки и умывальником копьями летит в глаза. Они уже почти мокрые.

Каллен предупреждает мою паническую атаку. Присаживается перед пуфиком, смотрит прямо в глаза.

— Изабелла, — мягко произносит мое имя, успокаивая уже тем, как оно звучит, — не переживай, ну что ты. Мы просто смоем с тебя эту ерунду — и все.

— Я сама…

— Конечно сама, — он убеждает, как ребенка. Он нежен, как с ребенком, — я просто подстрахую. Тебе не о чем волноваться.

И напоследок, чтобы не сомневалась, пожимает руки. Аккуратно, ненадолго. Но то, что слышу мед с клубникой, ставший частью его запаха, но то, что чувствую, насколько теплый — достаточно, дабы прекратить упираться. Дабы согласиться. И не мешать.

— Извини…

— Тебе не за что извиняться, — ободряюще произносит мужчина. Расстегивает пуговицы моей пижамной рубашки, надетой вчера вместо водолазки, и, не останавливаясь, продолжает говорить: — После душа перебинтуем ногу, попьем чай… ты любишь зеленый?

Он заговаривает мне зубы. Но умело заговаривает — не хочется перебивать, даже если знаю, что происходит. И я, честно стараясь вслушиваться в то, что обсуждает, прогоняю свой стыд. Уже самостоятельно снимаю кофту, стараясь подавить желание тут же прикрыться. Стягиваю штаны — уверенным движением.

А теплые струи, под которые попадаю меньше, чем через минуту, встречаю и вовсе с удовольствием. Они расслабляют.

Эдвард не раздевается и не становится со мной под душ. Пододвинув ближе коврик с дельфинами, открывает дверцы шире. Рукава его кофты уже закатаны, мочалка с гелем наготове.

Ни одного лишнего, ни одного неоправданного движения.

— Держи, — наблюдая за тем, как тянусь в его сторону, удовлетворяет просьбу.

Я беру ее — желтую, большую и мягкую. Я сжимаю, выдавив чуть-чуть пены. Но первым же движением едва не рушу весь прогресс. Только потому, что хватаюсь за руку Эдварда, умудряюсь удержаться на ногах — скользкий пол.

— Изза, — просительно зовет Каллен, еще лелея надежду уговорить меня, — давай-ка я. Это будет быстрее и безопаснее для тебя.

Не возразив, отдаю свою ношу. Не предпринимаю дальнейших опасных попыток.

Я поражаюсь тому, что могла ему не верить. Понимаю, что должна сгорать от стыда, что должна проваливаться от него сквозь землю — он моет меня! — но ничего подобного не происходит. Это не выглядит… извращением. Эдвард превращает это как в нечто само собой разумеющееся. И сейчас я спорить не стану.

Каллен держит меня одной рукой — за талию, выше бедер, чтобы не упала, — давая возможность и самой опираться на стенку. Прикасается мочалкой к спине, стирая первую линию. Краска въелась, засохла, поэтому требуется больше одного прикосновения.

Если бы все это происходило хотя бы день назад, я бы не выдержала. Я бы, наплевав на ногу, обернулась и набросилась на Эдварда. Он бы не отказал мне — напора хватило уговорить. И я бы получила все то, что хотела, добившись мерцающего ощущения внизу живота.

Но сегодня все это не нужно. Сегодня, когда он касается меня, электрический ток не бьет со всего размаху по самым чувствительным местам. Он чуть-чуть покалывает. Он вдохновляет.

Да, мне приятно. И да, я не хочу, чтобы он останавливался.

Но не чувствую, даже самую малость, что умру, если прекратит. Что взорвусь от накатившего возбуждения. Что не удержусь и заберу его себе, как полагается. Как пристало жене.

Может, поэтому я не осложняю работу; может потому, что Эдвард и здесь не тянет кота за хвост, экономя наше время и сокращая для меня возможность скатиться в очередную истерику смущения, но заканчиваем мы достаточно скоро.

Ощущение чистой кожи непередаваемо, хоть она еще и щиплет, хоть и красная. Я ни за что больше не перемажусь гуашью. Куплю себе лучше аквагрим…

Он заворачивает меня в полотенце — длинное, не хуже любого халата. Прячет все.

А потом несет обратно в спальню. Уже слишком расслабившуюся для того, чтобы сопротивляться.

Приникаю щекой к его плечу. Просто так, просто как к человеку, которому верю.

И тихонько, но с чувством шепчу:

— Спасибо тебе.

* * *
Эдвард перевязывает мою ногу. Раскрутив крышку колпачка той самой мази, выдавив немного на пальцы, сперва натирает поврежденное место. Мягкими, но уверенными движениями — понимает, что делает. А вот уже потом перевязывает знакомым с ночи эластичным бинтом.

Если не вертелся в медицинских кругах, то достойно. Не хуже, чем Норский — точь-в-точь как показывал доктор.

Я сижу, опираясь спиной на одну из двух имеющихся здесь подушек, завернувшись в покрывало поверх новой пижамы, и наблюдаю за ним. С интересом.

— Ты быстро учишься.

Эдвард усмехается, обворачивая мою лодыжку еще раз. Покрепче, чем в предыдущий.

— Леонард просто хороший учитель.

Ловлю себя на мысли, что улыбаюсь. Просто так, просто потому, что хочется. И ничего не мешает этой улыбке, ничего за ней не стоит. Я довольна таким ощущением — почти свобода. Хотя бы эмоциональная, уже хорошо.

Похоже, не ошиблась этим утром (или ночью, кто его знает?), когда подумала, что жизнь меняется. Как оказалось, не в худшую сторону. По меньшей мере, обо мне здесь пекутся, что уже намного больше, чем могла себе позволить.

— Может, и мне у него поучиться? — задумчиво бормочу, глядя на то, как бинт ровным слоем покрывает нужную поверхность.

— А чему ты хочешь научиться? — не отрываясь от своей работы, спрашивает Эдвард.

— Хоть чему-нибудь, — пожимаю плечами, изучая взглядом потолок. Натяжной? Но высокий же… — Я в этом плане безнадежна.

— В каком именно? Первой помощи? — Каллен заканчивает. Делает последний виток, закрепляя специальной маленькой вещицей, похожей на булавку, смотрит на результат своей работы. Убирает баночку с мазью на тумбочку.

— В любом. Я даже готовить не умею… — жалуюсь так, будто он может это исправить. Но со смехом жалуюсь, с той же улыбкой. Мне хорошо. Мне сегодня, этим утром в этой чужой стране, в которой кроме снега и медведей ничего и нет, хорошо. А причиной всему человек, сидящий рядом. За все это время я впервые мысленно соглашаюсь с Роз. Он достойный, это точно.

— Всему можно научиться, — заверяет Эдвард.

Я саркастически ухмыляюсь ему. Щурюсь.

— Моя Розмари тоже так думала. Знаешь, сколько мы потом мыли кухню?

Аметисты переливаются — красиво-красиво. Его не тяготит этот разговор, его не тяготит, что я рядом, и он совершенно точно не ищет повода сбежать из моего общества. Я хочу в это верить.

— Ты просто пробуешь не с тем настроем, — говорит он, укладывая мою ногу на вернувшееся на свое место свернутое полотенце. — Когда поправишься, мы попробуем еще разок.

— Тебе определенно не жалко своего имущества.

— Раз мы обновляем сервизы, можно обновить и плитку на полу.

Тарелки… маленькие, большие, для супа, для второго, десертные, креманки — я помню все. Каждую мелочь, не глядя на алкогольное опьянение. И то, с каким упоением выпускала птичек из клеток.

А это воспоминание улыбку устраняет. Делает из нее не успокоенную, а стыдливую. Робкую.

— Я могу за них заплатить, — тихо предлагаю, не решаясь еще раз на него посмотреть. Еще немного, и вернется румянец. И опять, как в ванной, зардеюсь.

— Ты придаешь посуде слишком большое значение, — утешающе сообщает Каллен. Уверенно качает головой на мое предложение, призывая даже не думать о таком, — это просто тарелки.

— Они были красивыми…

Он затихает, прислушавшись ко мне. С легкой улыбкой, почти с признательностью… ему тоже нравились?

— Спасибо, — благодарит. Не говорит мне, не подсказывает… а глаза выдают. Я ловлю аметисты и понимаю, откуда вся эта признательность.

— Ты их?.. — доходит. Достаточно быстро — и года не прошло. Припоминаю наш разговор в самолете про рисование и то, что у него тогда так же светились глаза. Да он рисует! Он, ко всему прочему, еще и рисует! Разрисовывает посуду!

— Это гжель, — сдается, заприметив вопросительное выражение моего лица, — традиционный русский орнамент, если можно так сказать.

— То есть, ты раскрашиваешь посуду?

— Это хобби, — с капелькой смущения кивает Эдвард, — не больше.

Я улыбаюсь шире. Мне интересно.

— А еще что-нибудь рисуешь? Только посуду?

Лицо мужчины светлеет. Я вижу его по-настоящему сейчас. Я вижу, какой он — без напускного. И это здорово цепляет, пусть даже и кажется чересчур быстрым после всего, что уже было.

Я наслаждаюсь моментом — так назовем. И всем, что в этом моменте присутствует.

— Кое-что еще, — говорит он. Кивает на меня, и я оглядываюсь в поисках заявленного предмета.

За спиной кроватная спинка, теплые стены…

— Дизайн интерьера?

Эдвард усмехается. Качает головой.

— Одежда? — предпринимаю вторую попытку. На мне сейчас лишь пижама.

Но снова мимо. Упускаю нечто важное.

— Сдаюсь, — объявляю, скрестив руки на груди. Колечком-голубкой цепляю рукав пижамной кофты и осторожно, чтобы не порвать его, выпутываю руку.

— Напрасно, — тем временем говорит Эдвард, — ты его уже нашла.

Опускаю глаза вниз, на безымянный палец. Смотрю еще раз сначала на ювелирное украшение, потом на мужчину.

— Кольцо?

Ответа не требуется. Все ясно.

— Ничего себе! — восклицаю, повертев руку, чтобы лучше рассмотреть голубку. Красивая. Красивая и необычная. А самое главное, что удобная. Что дизайн в первую очередь построен под безопасность. Я разглядываю витиеватые переплетения, я внимательно изучаю мелкие камешки в основании кольца, я любуюсь клювиком маленькой птички. Я еще помню, под что он подстроен…

Но добрые мысли, но веселость — что, конечно, хорошо — внезапно накрывает серым туманом. Чем-то вроде туч, которые сгущаются. Я даже сделать ничего не успеваю.

Просто сразу же за фразой восхищения проделанной работой вырывается другая. Режущая:

— Чье оно?

Спрашиваю тихо. И такой же тихий хочу получить ответ, потому что он в сознании уже наклевывается.

Эдвард едва заметно хмурится.

— Твое, Изза.

Неглубоко вздохнув, киваю. Понимаю.

— А прежде?

Серые Перчатки придвигается ко мне ближе. Оставляет свое место на покрывалах, теперь садясь рядом со мной, как и когда принес бульон. Утешающе, но при том с честностью, в которой не усомнится, заверяет:

— Твое, Изабелла. Оно только твое.

Я нерешительно смотрю на него. Голубка внезапно сильнее сжимает кожу.

— Ты для меня рисовал?

Эдвард кивает. Спокойно, уверенно. Твердо.

— Это обручальное кольцо, — полушепотом объясняет, — у него только одна хозяйка.

Опускаю голову, хмыкнув. Приятно звучит «одна хозяйка», не глядя на то, что и всем остальным он тоже рисовал эти кольца. По крайней мере, я хоть чем-то выделяюсь среди них всех — как и они среди меня, впрочем…

— Оно красивое, — благодарю, осторожно проведя пальцем по платиновой поверхности искусной работы, — спасибо.

Веселый настрой теряется — я не могу его спасти. И, что странно, спасать не особо хочется.

Это очевидная истина, которую мне придется признать, никуда не деться от нее. Что, какой бы ни был Эдвард добрый, заботливый, сколько бы ни волновался обо мне, он не мой. Он мне не принадлежит, он не собирается связывать со мной всю свою жизнь, не глядя на этот брак; он гарантирует мне свободу и развод через определенный временной промежуток.

Да и спать со мной он будет лишь потому, что не нарушу правил больше.

Да и мыть в душе из жалости, из чувства вины, что сбежала в лес.

Я для него не женщина, не подруга, я… проект. Проект по спасению. Миссия, как в детской игре.

Режет ли это? Несомненно. Треплет ли нервы? Расшатывает донельзя. А смириться с этим можно?.. Я пытаюсь.

— Ты ведь тоже рисуешь? — пытаясь спасти положение и вывести меня из неправильных несвоевременных мыслей, интересуется Аметистовый. Демонстрирует свой интерес так же, как и я свой.

— Акварели, — скованно отвечаю, пожав плечами, — это далеко не самое привлекательное зрелище.

— Я думаю, они очень красивые.

— Ты их не видел. По сравнению с твоей посудой и кольцами… детский лепет.

Мое уничижение ему не нравится. Это как у родителя, которому ребенок пытается доказать недостаток своего таланта, неспособность к чему-то. Он не верит — а может и верит, но не хочет. Не покажет.

Мгновенье — и его пальцы на моих волосах. Гладят.

— Изза, — вкрадчивым, но оттого не менее серьезным, не менее цепляющим тоном, говорит он, — ты представляешь из себя куда больше, чем хочешь показать. Ты умная, ты красивая, ты достойная девушка. И ты чудесно рисуешь.

— Тебя еще и моя самооценка волнует? — фыркаю я. Но от руки никуда не отстраняюсь. Мне безумно нравится, когда он прикасается ко мне. Особенно когда гладит. Особенно по волосам.

Эдвард вздыхает, напуская на лицо улыбку. Понимающую, теплую. И очевидно, что у него есть, чем мне ответить на такое.

Но как только открывает рот, в дверь тихонько стучат. И ему приходится отвлечься.

На пороге Рада, в ее руках телефон. Домашний, судя по всему.

— Эдвард, здесь мисс… — тушуется, завидев меня. Эта женщина, что нонсенс, тушуется. Почти теряется, плотно сжав губы.

Я настораживаюсь.

Однако Каллену и не нужны дополнительные разъяснения. Ему, похоже, все сразу ясно.

Мужчина мгновенно встает с кровати, сожалеюще на меня посмотрев. Извиняется за прерванный разговор, а глаза наполняются тревогой. Только не той тревогой, не теплой, не моей. Чужой тревогой. За другого. За другую?..

— Изза, я вернусь через пару минут, ладно? — пробует успокоить. Волнуется.

И я делаю вид, что успокаиваюсь. Я соглашаюсь.

Но все вижу — слепой бы увидел. И все понимаю — уже замечала за ним такое. На свадьбе.

Птичка. Платиновая птичка. Сумасшедшая с идеей-фикс «как порезать вены?». У нее еще отвратительные ароматические сигареты и острые скулы. Константа…

Я лежу, сложив руки на груди, и гляжу в потолок. Жду минуту, жду две, нечеловеческими усилиями загасив ярость внутри себя по отношению к этой женщине.

Потом поворачиваюсь на бок. Мазь, благо, начинает действовать и охлаждает ногу, не давая боли разгуляться. Мне чудится, что даже голова перестает гудеть. Видимо, интоксикация — благодаря постельному режиму, промыванию желудка или бульону, неважно — отступает.

По моим личным подсчетам, проходит пять минут. И через пять минут дверь, закрывшаяся за Эдвардом, снова открывается.

Он опять садится рядом со мной, пройдя к постели несколько необходимых шагов. Он опять смотрит на меня, он даже пытается улыбку состроить… но напрасно. Убит тот настрой. Кончился, перегорел. А разговор огонек окончательно погасил. Не было той нашей беседы. Не будет — прервали.

Мне не нравится то, как он выглядит, когда поговорит с Конти — даже когда всего лишь слышит о ней. Он… меняется в лице. У него глаза потухают.

И неважно, ревность причина тому, что я делаю дальше, а может попросту собственнический инстинкт неожиданно вступает в игру, но не отказываюсь от своей затеи. Краешком сознания очень хочу списать ее на обеспокоенность — ту же, какую дарит мне и сам Серые Перчатки.

На простынях, слава богу, что достаточно скользких для этого, не скрипучих, подбираюсь к нему ближе. Корпусом двигаюсь, ноги не трогаю. И тем же корпусом, особенно руками, устраиваюсь на так кстати оказавшихся рядом коленях. Просто прижимаюсь к ним, просто обнимаю — мое. И не хочу никуда больше пускать. Даже при кубометрах понимания.

— Что такое? — ласково зовет Эдвард, пригладив мои почти полностью высохшие, слегка волнистые после душа волосы.

Я не отвечаю. Для него все должно быть очевидным, раз и более сложные мои мысли пробует читать.

— Кто тебе звонил? — вопросом на вопрос интересуюсь я.

Эдвард накрывает ладонью мой затылок — как вчера.

— Это не имеет значения. Вопрос решен.

Прямо так — решен? Сомневаюсь.

— Это Константа, — констатирую, осмелившись и немного повернув к нему лицо, — я права?

— Это важно?

— Она больше не «голубка». Ты сам сказал.

— Я знаю.

— А значит, она больше не должна тебя тревожить. Так?

Эдварда немного забавит мое рассуждение. Но через пелену усталости, заполонившей его лицо и глаза, пробивается мало смеха. Так, чуть-чуть царапает.

— Оставь это, — советует он, — мы найдем тему поинтереснее. И чем заняться тоже найдем.

Но я не унимаюсь. Я еще не сказала самого главного и нужное не выяснила. Мне рано молчать.

— Я теперь «перистэри», — заявляю, выгнувшись и обняв его крепче.

— Несомненно, Изз, — уверяет мужчина. С нежностью проводит пальцами по всей длине моих волос.

— А значит, ты со мной, — прихожу к логичному выводу, наглядно демонстрируя ему то, о чем говорю, овившись вокруг. Прижав к себе.

— Конечно с тобой. Ты же видишь.

Я поджимаю губы. Я прячу пальцы, чтобы не было видно, что от нетерпения узнать правду и в то же время от опасения ту же самую правду услышать они подрагивают.

— Ты этой ночью спишь со мной? — хочу произнести как данность, так, будто не сомневаюсь. Не опасаюсь — ни капли. Но выходит вопрос. Причем не безразличный. Причем с ненужными, неправильными нотками.

— До ночи еще далеко.

— И все же?..

Эдвард наклоняется ко мне ближе. Нагибается, не дернувшись, не заставив поднять голову. Я отчаянно вслушиваюсь в ответ, я жду слов, а потому того, что он уже рядом, что дыхание отражается на моих волосах, не замечаю. Едва не вздрагиваю, когда он говорит.

— Почему тебя это так волнует, раз мы договорились?

Я строю на лице надменный отрешенный вид. Нечто вроде королевского спокойствия.

— Да или нет?

— Да, — успокаивая меня, обещает Каллен. Прекращает игру в кошки-мышки, — я же пообещал.

— Ты мог передумать… — неслышно бормочу, не утаивая облегчения от услышанного. Оно пронзает тело не хуже электрического заряда; оно очень приятно.

— Ни в коем случае. Обещания не меняют, когда вздумается, — заверяет Эдвард. Снова садится как прежде, оставляя мои волосы в покое. Только лишь гладить продолжает.

Но мне чудится, уже мягче. Уже, постепенно растворяясь, пропадает то переживание, с которым он вернулся ко мне после телефонного разговора.

Затягивается теплотой и безмятежностью комнаты. Его комнаты, а теперь и моей.

Даже я все это чувствую. И со спокойным сердцем, после прозвучавшего подтверждения самых смелых надежд, расслабляюсь.

Пока он здесь, ничего не имеет значения.

* * *
Белла уснула в половину одиннадцатого. В своей светло-зеленой пижаме, застегнутой на все пуговицы, свернулась, насколько позволяла поврежденная нога, маленьким клубочком у него под боком. Руками — на удивление холодными — прижалась к бедрам. Вздохнула дважды и уткнулась носом под ребра. Затихла.

За весь этот день у Эдварда не было возможности, пока Белла бодрствовала, изучить присланное на электронную почту письмо от Розмари Робинс. Утренним бульоном дело не кончилось, Иззу нужно было уговорить пообедать и хотя бы отдаленно, хотя бы как-то, но поужинать (пусть ужин и ограничился мятным чаем).

Зато ей определенно стало лучше. Бульон Анты действительно хорош при недомоганиях — он мгновенно ставит на ноги. К тому же, как выяснилось, несколько ласковых слов и совсем каплю прикосновений, и Изза не протестовала, не кричала, не плакала… она успокаивалась, ей становилось легче.

И чем больше сегодня наблюдал за ней в течение дня, проведенного в одной лишь спальне, тем больше Эдвард убеждался, что его план требует корректировки. Она другая, эта девочка. И кое-что другое ей нужно.

Из-за этого он и написал Розмари, понадеявшись, что она, как лицо заинтересованное, сможет ему помочь. Еще вчера. За те самые пятнадцать минут, которые она так не хотела уступать.

Короткое послание — восемь строчек. Но принести обещало столько пользы, облегчить обещало столько вещей, что несомненно того стоило. И ответа, который, благо, теперь пришел, Эдвард ждал с нетерпением. Ему нужно было все хорошенько обдумать к утру и встретить новый день с четким планом действий. Только при таком условии Изабелле можно было по-настоящему помочь.

Планшет, неярким сиянием озаряя комнату и благодаря правильному положению Каллена не светящего в глаза девушке, не будящему ее, загружает новый е-mail. Не торопится, не спешит. Черным по белому выводит текст, который с такой трепетностью этой ночью набирала Роз.

Наконец загрузка заканчивается. Открывает письмо целиком, давая Эдварду возможность прочесть его.

…И чем больше он читает, чем больше вчитывается, тем больше, кажется, становятся его глаза. Эдварду сложно верить в то, что здесь написано, и сложно признавать право на существование такого. Краем глаза он смотрит на мирно спящую Иззу и пытается хоть как-то скомпоновать узнанное в голове. Хоть как-то систематизировать его, рассортировать, чтобы ничего не забыть, не упустить.

Ситуация не просто сложная. Ситуация, как оказалось, критическая.

И страшно запущенная…

Роз пишет:

Здравствуйте, мистер Каллен.

Я много о вас слышала и прежде всего то, что вы человек с большой буквы. Но только теперь я, кажется, понимаю, насколько большой. Ваша вера и забота по отношению к Изабелле лучшее, что могли мы с мистером Своном для нашей девочки пожелать. И не сомневайтесь, что однажды она будет не менее благодарна вам, чем мы все, за то, что вы в такой непростой момент оказались рядом.

Я непременно отвечу на все ваши вопросы и расскажу об Изабелле все, что сама знаю, если это как-то сможет ей помочь.

Единственное, о чем прошу, мистер Каллен: пусть это переписка останется между нами. Сейчас Изза, как вы знаете, не в состоянии понять то, что мы делаем, а потому, если она узнает, о чем я вам рассказала, оборвет со мной все отношения. Мне бы очень этого не хотелось, я люблю ее не меньше, чем любила бы собственную дочь, мы вместе с самого ее детства, и поэтому я очень надеюсь, что ни этого письма, ни последующих она не увидит. Хотя бы в течение этого года, пока пытается обжиться в России. Спасибо.

Вы в первую очередь спрашиваете о «проблеме окон», которая настолько беспокоит Иззу. Интересуетесь причинами, я понимаю, и тем, почему эта фобия до сих пор не проходит.

Видите ли, мистер Каллен, «проблема окон» неотрывно связана с другой проблемой: страхом грозы.

Мать Изабеллы, да будет земля ей пухом, убила молния. Они оказались в грозу посреди долины, рядом с деревьями, и потому не смогли спастись. Это чудо, что осталась жива Изабелла — благо, ей удалось отбежать на достаточное расстояние как от матери, так и от деревьев.

Мы пытались всеми силами ей помочь, но ничего не получалось. Она вживую, она единственная видела тот удар, как часто говорила, «как загорелось небо», и не может это забыть. В детстве у нее очень часто были кошмары, практически каждую ночь. А из-за специфической погоды, как вы знаете, молнии для нас дело обычное… и совсем не редкое.

В десять она настолько испугалась, что очень долго не могла прийти в себя — нам даже пришлось обратиться в больницу. И тогда мистер Свон принял решение переселить ее в комнату, в которой ни молния, ни гром, ни что-либо напоминающее грозу побеспокоить не могли. Она согласилась с радостью. Она сама ее обставила.

…Я не знаю, как описать эту комнату. Я прикреплю фотографию, если вы не против. Думаю, с первого взгляда все поймете.

Эдвард отвлекается от текста сообщения лишь потому, что затерявшееся в голове желание увидеть прикрепленный файл с фотографией бывшей спальни Иззы крепнет настолько, что вытесняет все прочие. Им просто нет места.

Это комната. Это достаточно большая, очень просторная комната на третьем этаже. В этой комнате роскошная широкая кровать, бесконечное количество подушек — и маленьких, и больших, — два толстых одеяла, накрахмаленные темно-бежевые простыни… есть старинный полотняный шкаф — явно из антикварной лавки, — есть компьютерный стол с когда-то стоящим там ноутбуком, есть даже мольберт, хотя не похоже, чтобы им пользовались. Ванная справа, в углу — дверь приоткрыта. И зеркало. Маленькое такое, едва заметное… просто для антуража.

Но важнее не то, что есть в этой спальне, а то, чего в этой спальне нет.

Эдвард дважды оглядывает комнату на двух фотографиях, но оттого картинка не меняется.

Вместо окна — панорамного, как планировалось, если судить по фасаду резиденции, на стене Иззы репродукция картины Сальвадора Дали. Та, с часами. «Утекающее время».

Она огромна, она невозможных масштабов. И точь-в-точь под размер окна. Лучшая из штор. Самый действенный способ не смотреть, что по ту сторону стекла. Ведь стекла-то и нет. Комната без окон. Комната как в обитой войлоком палате. Комната, войдя в которую сразу хочется выйти. Не оглядываясь.

И в этой комнате она жила. Она с десяти лет, как уверят Розмари, жила в этой комнате!

Рука с планшетом безвольно опускается вниз, когда Эдвард опять смотрит на Иззу. На то, как она, по-детски подложив освободившуюся ладонь под щеку, спит. Безмятежно и спокойно. Впервые так спокойно — даже в его квартире в Вегасе так не спала.

Каллен глубоко вздыхает. Каллен, подавляя волну эмоций, взметнувшуюся вверх в груди, прикрывает глаза. Пытается отвлечься. Успокоиться.

Горячность здесь не нужна. Злость здесь не поможет. Только разум спасет. Разум и присутствие.

Изабелла не лжет; единственное, что ей нужно, это не быть в одиночестве. После такой комнаты в этом нет сомнений.

Стиснув зубы, мужчина прокручивает страницу вверх, к письму. Все же намерен дочитать его — вся ночь для обдумываний впереди. Ему все равно не уснуть в чужой постели (какой становится даже собственная, если кто-то оказывается на ее покрывалах), так хоть время напрасно не будет потрачено. С утра, разведав все подробности, он будет знать, что делать. Точно знать.

Роз продолжает:

Следующей темой в вашем письме были цвета. Вы интересовались, какие Изабелле нравятся, какие нет и, если возможно, почему так, а не иначе.

Я уже говорила вам в Штатах, что светлые оттенки, а особенно белый, неприемлемы. И, насколько я могу судить из нашего с ней недавнего разговора, вы прислушались к моему совету. Знайте, шубами и платьями неброских теплых тонов Изза очень довольна.

Она не говорила мне, почему не любит белый. Однако у меня есть собственная теория на этот счет, основанная на личных наблюдениях: мать Изабеллы хоронили в белом платье.

Что касается черного, то этот цвет просто приносит ей спокойствие, как объясняла. Любой темный цвет ее успокаивает, мистер Каллен. В последнее время она делает исключение для синего, не желая признавать его, но об этом я знаю всего несколько недель. Не могу назвать вам причины.

Третьей темой вы выбрали круг общения. И я полностью согласна, что он требует особого внимания, потому что некоторые из этого круга явно не собираются так просто отпускать Иззу от себя.

Белла говорила мне, что в тот вечер, когда случилась авария, вы видели Джаспера. Он — первый из немногочисленного списка, о котором я хочу рассказать. Ему двадцать один год на данный момент, и проживает он за чертой Лас-Вегаса, в пригороде. От города километров пятнадцать, не больше. У него синий «Пежо», если вы помните.

Благодаря Джасперу (мне неизвестно, к сожалению, где они познакомились) Изабелла попробовала наркотики. Они зовут это «П.А.», как мне удалось выяснить. «Пыль Афродиты». Джаспер, видимо, был знаком с поставщиками, и у них была своя отработанная схема, потому что кокаина всегда хватало. Изабелла каждые выходные проводила с Джаспером, в его доме — с согласия мистера Свона, разумеется, — и каждый раз, в понедельник, возвращалась в состоянии опьянения.

Меня она не слушала, сколько я ни пыталась убеждать в глупости и опасности подобного. Мистер Свон не знал всей правды, а потому не копал глубже, но мне кажется, он догадывался… просто до последнего момента, того понедельника с передозировкой, на ней это особенно не сказывалось. Неделю она проводила как обычно, в доме. Ни на что не жаловалась, сидела в комнате. У мистера Свона не было оснований для беспокойств.

Джаспер музыкант. У него свой круг зрителей, и все они каким-то образом состоят в этой кокаиновой сфере, потому что пару раз Изза называла место, где они встречаются, Обителью Солнечного Света. Наутро ей не помнилось это, а я не расспрашивала, но название именно такое. И если там был Джаспер, значит, что наркотики там также были.

Он отчаян в своих намерениях, мистер Каллен. Изабелла для него дорогой приз, к тому же на него денег она никогда не жалела. Он просто так не отпустит ее от себя. Проследите за тем, чтобы у них не было возможности связаться. Я боюсь, как бы Изза не подалась ему… у них определенно было нечто вроде влюбленности. С ее стороны, возможно, даже любви к этому молодому человеку. Естественно, неправильной. Я уверена, что вся любовь кончалась кроватью.

Еще есть Деметрий. Деметрий Рамс, как его зовут, но это не фамилия, прозвище. Я дважды слышала о нем. Он близок к Джасперу, он его второй покровитель. И он так же очень заинтересован в Изабелле — на какие-то цели она исправно отдавала ему свои деньги. Ежемесячно.

Я не удивлюсь, если он уже предпринимал попытку найти ее. Они оба.

Пожалуй, это главное из тех пунктов, что вы выделили, что вам нужно знать. По крайней мере, это все, что знаю я.

Я слышала о действенности «плана метакиниси»[5], но рада, что вы все же хотите узнать о ней получше. Изабелла очень благодарна тем, кто замечает важные для нее мелочи.

— Одеяло, — внезапно раздается справа. Тихо, но требовательно.

Эдвард отрывается от голубого экрана, оглянувшись на Иззу. Карие глаза — сонные, что не удивительно — встречаются с его. Сразу же.

— Одеяло, — тихонько повторяет она, поежившись.

И теперь Эдвард понимает, о чем девушка просит.

Ни слова не говоря, он подтягивает сбившиеся края пододеяльника к ее плечам — чуть выше собственной талии, судя по сегодняшней позе «голубки», — и улыбается. Ободряюще.

— Спокойной ночи, — второй раз за последние полтора часа произносит в ответ. Блокирует экран планшета.

Удобно скрутившись под одеялом, Изабелла внимательно оглядывает его снизу вверх.

— Ты читаешь?

— Это неинтересные русские книжки.

— Так уж и неинтересные…

— Это работа, — выдает мужчина, — я мешаю тебе?

Испуганно вздрогнув, девушка уверенно качает головой. Даже больше того — всем своим видом демонстрирует отрицание. Послушно возвращается на прежнее место, но держит Эдвард теперь сильнее. Как будто присваивает себе.

— Значит, я еще немного почитаю и лягу спать, — примирительно сообщает Каллен. Злится на себя, что в который раз напугал ее.

Это письмо обойдется не одной бессонной ночью. У него внутри уже все закипает, в первую же секунду после прочтения.

— Здесь ляжешь? — с надеждой спрашивает Изза. Еще тише прежнего.

— Здесь, — родительским тоном подтверждает Эдвард, — не беспокойся.

С обнадеживающим спокойствием Изабелла вздыхает и легонечко, готовая при надобности отдернуть руку, накрывает пальцами кармашек на его кофте. Тот, что слева. Сама для себя создает гарантии.

Эдвард не противится. Хочет дочитать письмо и не хочет расстроить Беллу. Этой ночью ей точно простительно многое, если не все. После таких-то прогулок…

Он даже дает шанс собственной взыгравшей нежности, пробудившейся после объяснений Розмари, и бережно перебирает ее волосы. Особое внимание уделяет им на затылке. Они гладкие, густые и воздушные, эти волосы. Ровно как и сама их обладательница.

Изза явно разомлевает от тепла, подаренного одеялом, приглушенного света, оставленного, чтобы у кошмаров и шанса не осталось, а также близости своего утешителя. Она негромко бормочет нечто вроде благодарности, но это больше походит на мурлыканье. Ей спокойно и хорошо. И больше Эдварду ничего не надо.

— Тебе правда не все равно? — чуть погодя, когда, как Каллен уже думал, засыпает снова, задает вопрос Белла. Почти беззвучно, чтобы — если что — сделал вид, что не услышал.

— На твой сон? — мужчина кладет планшет на покрывала со своей стороны, отдавая на ближайшие несколько минут все внимание «голубке».

— На меня…

Она так это спрашивает… подозрительно, едва ли не исподлобья, готовая к самому неожиданному ответу. Готовая, если нужно, к отрицанию. Настоящий ребенок. Чистой воды. У него тем же тоном в пять лет интересовалась Каролина.

Ту из ладоней, что прежде была занята, Эдвард укладывает на узкую спину под пижамой. Ласково гладит ее под толстым одеялом.

— Не только мне не все равно, Изза. Все те, кто дорожит тобой, к твоей судьбе далеко не безразличны.

— Только Роз…

— Не только Роз, — Каллен качает головой, не принимая такого ответа.

— И ты…

— И я. И Анта, и Рада, и мистер Свон. Нам всем не все равно.

— Меня вы с Роз устраиваете. Не нужно больше никого, — высказывает Белла. Выдыхает, заморгав чуть чаще.

— Если этого хватает для твоего спокойствия, хорошо, — примирительно замечает Эдвард, — но суть все равно не меняется. Просто знай, что не только мы одни такие.

Закатив глаза, Изабелла нехотя кивает. Затихает, но не так, будто бы готовится заснуть. О чем-то думает.

— Я сегодня не нарушила ни одного правила… — негромко докладывает она. С жаждой подтверждения.

— Я помню, — бархатистым тоном отвечает Каллен.

— И ты… ты мной доволен?

У нее, похоже, достаточно таких вопросов. Она ни в чем не уверена, даже в очевидном, Эдвард видит. И бесследным такое знание не проходит — щемит в груди.

— Изза, я всегда тобой доволен, — твердо произносит он, глядя прямо в блестящие, безропотные, настороженные карие глаза, — это неизменно. И ты ничем не должна такое заслуживать. Не бери в голову ерунды.

Белла медленно кивает. Делает вид, что растерянно и с налетом недоумения, но как только опускает голову ниже, Каллен приметливым взглядом замечает улыбку на ее губах. Нежную, теплую и широкую. Полностью удовлетворенную.

Она им довольна.

— Засыпай, — снисходительно к ее ребячеству советует Эдвард, размеренными движениями приглаживая каштановые кудри, — уже поздно.

И когда уверяется, что Изабелла послушала совета, что действительно заснула, усмехнувшись, возвращается к своему планшету. В письме осталось не больше листа.

Вы спрашивали по поводу предпочтений, мистер Каллен. Я постараюсь обрисовать самые главные, которые она определенно оценит.

Но как только Эдвард, выбрав свою текущую цель, прочитывает короткую строчку о любви Изабеллы к кальмарам, жужжащей вибрацией по дереву тумбочки оживает его мобильный. Громкой вибрацией, достаточной даже чтобы разбудить. И уж точно привлечь внимание неспящих.

Поторопившись, чтобы снова не потревожить Беллу, он как можно скорее берет мобильник в руки. Настораживается, увидев на дисплее узор из маленьких цветочков-смайликов, набранный, согласно гавайской традиции цветов, Каролиной. Она звонит.

Она звонит в полночь?..

— Да?

Каролина, заслышав знакомый голос, сразу же обрушивает все свои эмоции в трубку. Не чурается их:

— Дядя Эд, дядя Эд!.. — задыхаясь, глотая слезы, зовет. Отчаянно, громко. То и дело всхлипывает, крепче цепляясь за корпус телефона руками.

— Да, малыш, я. Я, — уверяет Каллен, аккуратно выпутавшись из рук Иззы. — Подожди секундочку, солнышко. Секундочку.

Сначала садится на постели, слушая ее тотчас прорезавшиеся всхлипы, которые поглотили слова, а потом встает. Пару шагов до двери — и снаружи. Белла даже не морщится.

— Все, я могу говорить, Карли, — мягко сообщает он, — что случилось?

Захлебнувшись в слезах, девочка выдает на одном дыхании:

— Приедь ко мне!

Эдвард теряется. Это совсем не то, что он ожидал услышать. Тем более в таком контексте — со слезами. Малышка может позвонить, чтобы рассказать о своих впечатлениях о прошедшем дне, похвастаться новыми знаниями во французском или просто чтобы поболтать, когда не спится. Дядя не одобряет ее поздних укладываний, знает. Но так же знает, что и он всегда ложится крайне поздно.

— Зайка, в чем дело? Почему ты плачешь? — комок беспокойства, слившись с комком сострадания к малышке, терзает Каллена. Женские слезы — это отвратительно и недопустимо, они не должны плакать. Но слезы Каролины… хуже и придумать нельзя! Тем более у нее нет на то причин. Не должно быть.

— Папа… Голди… — Карли едва ли не воет. — Дядя Эд, приедь ко мне! Ну пожалуйста, пожалуйста, приедь ко мне!

Наверняка жмурится. Жмурится и, как всегда бывает, прикусывает свои распущенные черные волосы, стараясь задушить ими рыдания. Мать ругала ее за громкий плач. Мать ненавидела детские слезы.

— Где они? Папа, Голди?

— Я н-н-не знаю!..

Мать твою.

Эдвард чертыхается — про себя.

— Ты уверена, что их нет дома? — пытается смягчить ситуацию он. Может, ей приснился кошмар? Обычно Эммету требуется пара минут (или же гувернантке, если его нет), чтобы добраться до спальни, а это время девочка считает себя брошенной. И бывает, что она звонит ему, проснувшись. Бывает, что первое, что видит, открыв глаза — телефон. С главным номером в списке контактов.

— Да! Я была внизу и наверху… дядя Эд! — заходится она. Заходится так, что трещит в трубке. И зовет его, постоянно повторяя имя. В ужасе — без сомнений. И тому наверняка есть причины.

Мгновенно забыв и об усталости, и о необходимости поразмыслить о будущем Иззы, Эдвард выстраивает план, как побыстрее добраться до племянницы. Уходит и расслабление, и комфорт.

Что-то случилось, раз он так срочно нужен ей. Иначе не было бы такой истерики.

— Малыш, я приеду. Я через десять минут буду у тебя, хорошо? Не плачь. Ничего не бойся.

Он торопится, немного сбивается. Приглушает голос, заходя в спальню, и забирает со стула возле двери, пристроенного тут так кстати, утреннюю одежду. Джинсы, свитер — не суть. Может, Каролине больно; может, ей опять нужно в больницу? Но где тогда Эммет?! Он не в Нью-Йорке сейчас, это очевидно!

— Дядя Эд… — у Карли садится голос. Она продолжает хрипло звать его, но уже куда тише. Всегда, когда боится, всегда, когда много плачет, садится голос. И долгоприходит в норму — даже не через час.

— Я к тебе еду, — спокойно, утешающе повторяет Эдвард, наскоро, прямо в коридоре, переодеваясь. Не удосуживается даже поправить свитер, повернув его ворот как следует. Это выглядит — все его размашистые, резкие движения — довольно комично при таком тоне. В голосе теперь ни спешки, ни волнения. Голос, будто бы он лежит в постели и лениво перебирает ее волосы пальцами. Каролину такое успокаивает.

Эдвард прикрывает трубку, спускаясь по лестнице. Громко зовет:

— Анта!

Женщина, всегда в такое время заканчивающая с уборкой кухни, выглядывает из-за арки. У нее большие удивленные глаза. Она не понимает, в чем дело.

Эдвард кивает на второй этаж, подойдя к ней поближе. Прижимает телефон к груди.

— Побудь с Изабеллой, пока я не вернусь. Прямо сейчас. Если она проснется, успокой ее.

И потом снова возвращается к скулящей по ту сторону трубки Карли:

— Все, солнышко. Все хорошо. Я уже через пару минут буду у тебя.

Анта приглушенно шепчет свое «хорошо», явно за пару секунд напуганная не меньше. Стянув фартук, пальцем указывает Раде, появившейся из столовой, на дверь спальни, а потом спешит по ступеням. Эдвард глазами провожает ее до последней, конечной.

— Скажи Эммету, что я у него. Пусть едет, — отдает напоследок указание второй экономке, не оставляя ее без дела. Предвидит — и не напрасно, — что связаться с братом до приезда в дом не выйдет. Каролина не даст.

И только тогда, когда получает кивок в ответ, быстрым шагом, почти бегом, схватив с вешалки пальто, направляется в гараж.

В салоне, где имеется громкая связь, он переключает мобильник на нее. Выезжает через раздвижные двери, на ходу успокаивая малышку утешительными, ободряющими словами. Пробует рассказать нечто наподобие сказки, и она честно пытается слушать.

Каллен не может взять в толк, что случилось, и не имеет даже минимальных версий. Поэтому он, впервые за долгое время — с того самого аппендицита девочки, — нарушает правила дорожного движения, превышая допустимую скорость. По спящему поселку едет слишком быстро — штраф не малый.

Десять минут кажутся практически вечностью. Каролина плачет в трубку, отказываясь сбрасывать, Эдвард не смеет отключить ее, оставляя за собой право лишь попытаться успокоить, а дорога петляет между полями для гольфа и домами. Издевается.

…В доме Эммета не горит свет. Он темный до того, что запросто теряется на фоне леса.

Подъездная дорожка пуста, машина брата действительно отсутствует. И только плач племянницы теперь менее разборчив, словно бы с помехами. Но ближе.

Эдвард забирает мобильник, нахмурившись. Повторяет имя девочки, проверяя, здесь ли она.

Выходит наружу, на снег, хлопнув дверью. И тут же что-то маленькое, что-то теплое с разбегу прижимается к нему. Врезается в тело. Сдавливает ручонками.

— Дядя Эд…

Каллен нагибается, поспешно забирая малышку на руки. Она в тоненькой ночнушке с черно-белым Снуппи, продумываемой всеми ветрами и любым сквозняком. Она босиком. И она, в таком виде, совершенно не пугаясь сего факта, выбежала на снег. На улицу.

Плачет…

— Ты же замерзнешь, — перехватывая ребенка крепче, Эдвард спешит к дому. Как может кутает девочку в расстегнутое пальто, недовольный тем, что Эммету вздумалось так далеко отодвинуть парковочное место от входа. Карли выросла, и ответ «из-за необходимости обезопасить ее от машин» отпала. Сейчас благодаря такой длине пути она запросто может подхватить воспаление легких. Тем более если учесть, что зима в этом году настоящая — даже снег идет!

— Ты приехал… ты приехал… — хныкает Каролина, уткнувшись носом в ворот его пальто. Крепко цепляется за него пальцами, боится и на сантиметр отпустить от себя.

— Ну конечно же, мое солнышко. Тише. Я здесь.

Входит в дом, распахнув дверь. В темный холодный дом. Страшный, как уверяет Карли. Страшный и безлюдный, с призраками…

Эдвард пробует включить свет, что сразу обещает прогнать большинство страшилок, затаившихся для девочки по углам, но выключатель отзывается лишь пустым щелчком.

Лампы не загораются.

— Не работает, — полушепотом сообщает Каролина, крепче прижавшись к нему. Дрожит — и от холода, и от страха. На ее босых ногах все еще белый снег…

Эдвард замечает это вовремя. И, наплевав на свет, перво-наперво счищает с кожи снежинки. Карли вздрагивает, зажмурившись. Тихонько плачет, без вскриков. Больше на них нет ни сил, ни голоса.

— Что у вас с электричеством? — спрашивает мужчина, спуская ребенка с рук. Хочет укутать в пальто по-настоящему, согреть — никаких иных намерений. Но Каролина, взметнув своими пышными волосами, уверенно тряхнув ими, отказывается слезать. Цепляется за ткань, дерет ее пальчиками… боится оказаться на полу. Одна. Снова.

— Золото, на секундочку, — нежно обещает мужчина, проложив дорожку поцелуев по ее лобику, — тише, любимая.

«Золото» ее подбадривает. Нерешительно кивнув, девочка все же соглашается. Несколько мгновений стоит на полу, послушно ожидая того, что будет дальше. Но перестраховывается, обхватывает дядю за пояс. Так же крепко, как прежде и за плечи.

— Я не знаю, — отвечает на заданный вопрос. Отвлекает себя.

Эдвард скидывает пальто, накрывая им плечи племянницы. Подбадривает ее, легонько похлопав по плечам. Меньше чем через полминуты возвращает к себе на руки, на прежнее место. Дает прижаться к груди.

Она теплая, здесь, рядом. Она, дрожащая, плачем — по-настоящему детским, горестным — просит у него помощи. Она, эта маленькая, самая драгоценная на свете девочка. Золото. Кто же опять ее расстроил?

— Давай поищем Голди вместе? — нежно зовет он, крепко, как любит, обняв обеими руками. — Может, она спит и ничего не слышит?

— Ее сумочки нет… — насупившись, отвечает Каролина. В уставших серых глазах разливается успокоение. С дядей ей не страшно. Под его защитой, на его руках, рядом с ним… ну кто же посмеет ее тронуть? Он никому не даст.

— Сумочки нет, говоришь? — Эдвард хмурится. Останавливается на полпути к лестнице, взглянув на малышку. В темноте ее глаза блестят не меньше, чем слезы, все еще виднеющиеся на коже. Он осторожно стирает их, не давая соленой влаге ни единого шанса.

— Угу.

— Тогда нам стоит согреться, — мужчина поворачивается к камину в гостиной, к двум креслам возле него. Комната особенно темная из-за своей закрытости и обособленности, отчего Карли жмется к нему сильнее. Ее губки опять опасно дрожат.

— Не бойся, — ободряет Эдвард. Еще раз целует ее, на сей раз в щеку.

На каменной полочке камина неизменно свечки. Полочка слишком высока для Карли, но очень удобна для взрослого человека. И на ней, в самом углу, всегда лежит зажигалка. Она и сейчас там — Эдвард нащупывает знакомый пластик пальцами.

Щелчок — и горит огонек. Карли зачарованно смотрит на него, со светлеющим облегченным взглядом встречая, как загораются одна за одной свечки. Их фитильки закручиваются, а потом распрямляются. Горят.

Теперь, когда здесь не так темно, мужчина рискует усадить девочку на кресло. Хотя бы попробовать.

— Я здесь, — наглядно демонстрирует сопротивляющейся племяннице свое присутствие, — видишь? Я зажгу камин и все.

Впервые идея брата вмонтировать сие сооружение в современный дом кажется не лишним. Он не смотрелся здесь, пришлось переделывать весь план. Дизайнер ломал голову три дня и три ночи, прежде чем предоставить проект… это было нервно, затратно и неудобно. Но сейчас Эдвард видит, что оно того стоило. Во всех смыслах.

Тем более это не то древнее извращение, что стояло в их доме в Америке, где любили сидеть с родителями. Не нужно мучиться с розжигом, дровами и бумагой. Эдвард нажимает на кнопку, установленную чуть сбоку и замаскированную под кусочек камня от маленькой Карли, и камин готов к работе. Зажигалку стоит поднести к специальному отверстию внизу и… готово.

Огонек, пробираясь на поленья, разгорается. Завлекает своим танцем, и почти сразу веет теплом.

Каллен возвращается к нетерпеливо ждущей его Каролине, придвигая кресло поближе к огню. Прижимает малышку к себе, усадив на колени. Поправляет пальто, чтобы не замерзла. Гладит по голове. Она такая маленькая в этом пальто, такая хрупкая… черноволосое сероглазое ангельское создание — Рафаэль с таких рисовал свою мадонну…

Эдвард, не отпуская Каролину, пробует дозвониться Эммету. Или Голди. Или Эммету. Уже видел сообщение от Рады, что ей не удалось. Поочередно набирает все номера, но напрасно. И там, и там встречает чудесная фраза мобильного оператора: «Абонент временно недоступен». Как сквозь землю провалились.

— Когда ты проснулась, уже никого не было? — спрашивает Эдвард, всмотревшись в глаза девочки. Медленно согреваясь, она расслабляется. Уже свободнее держит его, уже удобнее сидит в объятьях.

— Да. Я открыла глаза — а здесь темно. И никто не приходит…

— И перед сном тебе никто ничего не сказал? Может, они собирались куда-то.

— Не сказали… папа меня поцеловал на ночь и ушел, а Голди погасила свет, — она тушуется. Она, зажмурившись, жмется к его шее, оставляя там маленький горячий поцелуйчик, — как хорошо, что ты приехал…

— Тебе не грозит ничего страшного здесь, — уверяет Эдвард, — это твой дом, малыш. Разве я не говорил тебе, что Эдди отгоняет монстров?

Она всхлипывает.

— Я помню.

— Ну вот, — мужчина бережно убирает ее сбившиеся мокрые от снега прядки за ухо, — ты же все знаешь.

Малышка неожиданно выгибается, дважды моргнув. Сглатывает остатки своих слез.

— Монстров не только Эдди прогоняет…

— Конечно нет, — Эдвард ласково ей улыбается, — и я прогоню, и папа. Никто не даст тебя в обиду.

Она кивает — быстро-быстро. И так же быстро, все тем же хриплым, тихоньким голосом на одном дыхании спрашивает:

— Дядя Эд, ты меня любишь?

Серо-голубые глазки переливаются, ресницы подрагивают, а губы поджаты. Она знает, какой ответ хочет, но будто бы не верит в него… будто бы сомневается. У вопроса неожиданно сокровенный подтекст.

Эдвард не дает повода в себе усомниться. На лицо не пускает ничего, кроме тепла — как в камине.

— Очень сильно, Каролина, — отвечает он. — Ты же знаешь. Ты же мое золото.

Карли виновато кивает. Опускает голову, носом проведя по его щетине. Потом к ней прижимается.

Решается объяснить мотивы вопроса, на который с самого детства твердо знала ответ.

— Мама говорит, что нет. Что ты меня обманываешь.

Эдвард сочувствующе потирает плечи племянницы. Осторожно гладит указательным пальцем пухлую розовую щечку. Не зацикливается на теме Мадлен, обходя ее стороной. Сейчас это только расстроит Карли.

— Она просто не до конца все знает, — находится он. С терпеливостью, без злости говорит. Все так же мягко, — поэтому, что бы ни говорила она, малыш, и что бы ни говорил кто-то еще… кто угодно, ты должна помнить, что мы с папой любим тебя больше всех на свете.

Каролина теряется, даже краснеет. Пальчиками обвивает дядю за шею.

— Я так и думаю.

— Я даже не сомневаюсь, — отзывается Эдвард. Эхом, едва слышно, — и это правильно.

А потом улыбается ей. Широко, так, как любит. Без стеснения, без ограничений. Своей кривой и ненужной никому, кроме этой малышки, улыбкой.

Слезы Карли высыхают. Здесь, возле камина, здесь, в полутемной гостиной, после кошмара и одинокого пробуждения она, наконец, окончательно успокаивается. Отвечает той же улыбкой. Самой искренней и настоящей.

— Я тебя люблю, дядя Эд, — шепчет, выгнувшись и чмокнув со своей чудесной вернувшейся непосредственностью его в нос, — сильно-сильно-сильно!

А потом зарывается, как в детстве, лицом в его пальто, устраивая голову аккурат под подбородком, и дожидается, пока Эдвард опустит его. Прикрывает глаза — устала, а дядины поглаживания расслабляют лучше всего иного. Как и его присутствие.

…Каролина быстро засыпает. Тихо посапывает, окончательно отпустив себя. Лежит удобно, лежит клубочком и, что самое главное, максимально близко к нему. Чувствует, как и полагается, каждой клеточкой.

Эдвард продолжает свободной от племянницы рукой названивать брату и гувернантке, однако через десять минут признает непродуктивность и бессмысленность таких действий.

Помнит, что дома ждет Изза, что она испугается, если он не вернется. Что разорчаруется, если не исполнит данное обещание — тем более в разрезе письма Роз и их разговора во время его прочтения оно приобретает особую ценность. Чего стоила ее неуверенность и влага в уголках глаз…

Но потом он смотрит на Каролину, на ее спящее, беспечное, уже давно, слава богу, без слез личико и понимает, что оставить малышку здесь не может. Одну — ни в коем случае. Она нуждается в нем ничуть не меньше.

Он думает, глядя на камин, на играющий огонек на поленьях.

Он пробует еще раз позвонить Эммету — контрольный.

А потом находит компромисс. Мерным, спокойным голосом оставляет сообщение брату на автоответчик.

И, осторожно поднимаясь с кресла вместе с Карли, чуть-чуть насупившейся от передвижений, тушит камин со свечами.

Она на грани полусна-полуяви спрашивает, когда он закрывает дверь, в чем дело. И куда они?.. И почему снег?..

А Эдвард так же тихо отвечает, подняв ворот пальто выше и спрятав волосы девочки от ледяных снежинок:

— Все в порядке, малыш. Мы просто едем домой.

Capitolo 14

Тоненький дымок от сигаретки, поднимаясь вверх, растворяется в балдахине кровати. Его газовая светло-синяя ткань, спущенная вниз, переплетаясь с дымком, создает эффект тумана. Приятного и теплого тумана из неги и комфорта. Лучшее, что можно пожелать после напряженного рабочего дня.

Лея сидит на постели, по-хозяйски закинув ноги ему на пояс. Свободной от сигаретки рукой поглаживает торс и дорожку волос, спускающуюся к паху. Смотрит на своего любовника чуть прищурившись, с удовлетворением. Как призналась, ей всегда нравились именно такие мужчины — греческие боги по телосложению.

— Не смей одеваться, — шутливо велит она, делая очередную затяжку.

Эммет расслаблено хмыкает, потянувшись к тумбочке за своими сигаретами. Подобие на никотиновые палочки от Леи не приносит никакого удовольствия: можно выкурить пачку и ничего не почувствовать. Чего не скажешь о его сорте.

В тишине ночи, разбавленной неярким светом напольного бра, вспыхивает и тут же гаснет огонек зажигалки. Она ее и подарила ему, «Зиппер». Лучшая в своем роде, к тому же с гравировкой. У Леи всегда были неправильные мысли на его счет, но лучшей любовницы еще стоило поискать. Поэтому они до сих пор проводили пару ночей в неделю вместе. Стабильно.

— Ну что ты такой непоседливый, — тяжело вздохнув, женщина пробует удержать Эммета в прежней позе, — полежи спокойно хоть несколько минут.

— Неудобно курить лежа, — недовольно заявляет тот. Сбрасывает с плеча ножку Леи, попытавшуюся приструнить его, полусидя замерев на постели. Опирается спиной на стену рядом с кроватью, совершенно не чувствуя холода бетона — не под силу это разгоряченной коже.

— А сексом лежа заниматься удобно? — мисс Пирс, хохотнув, пальцами забирается глубже под одеяло. Ее губы растягиваются в хитрой улыбке, когда находит то, что искала.

— Сексом по-всякому удобно, Ли, — Эммет глубоко затягивается, выпуская изо рта настоящий, как и должен быть от сигарет, дым, — и стоя, и лежа, и сидя… тем более с тобой.

Польщенная комплиментом своим умениям, женщина расцветает. Выгибается в изящной позе на покрывалах, тушит сигарету. Красными ноготками прокрадывается по его широкой груди, опускаясь ниже. Целует жесткие волосы.

— Ты льстец…

— Я тебя умоляю, — мужчина закатывает глаза, стряхивая пепел, прежде чем отложить сигарету. Все-таки это было верным решением — приехать к Лее. Каролина спит в своей постельке в обнимку с подушкой, ее охраняет черноглазый Эдди, за ней своим бдительным взором следит Голди… в доме идиллия. Дом вполне в состоянии одну ночь за последние две недели обойтись без его присутствия.

— Клянусь тебе, Эммет, сам Зевс не был таким со своими женщинами, — вкрадчиво продолжает Лея, возвращая внимание любовника к себе и своим действиям, подбираясь к конечной цели. Знает, в чем истинная мастерица.

— У Зевса было три жены, — мрачно выдает тот. Запутывает пальцы в медовых волосах, готовясь направлять ее, если придется.

— Хочешь трех сразу, как султан? — она ухмыляется. — Если бы ты снова позвал хоть одну замуж, любая бы с радостью согласилась.

— Они бегут от меня как от чумы, какое «замуж»?

— Значит, не тех выбираешь…

Она поднимает глаза. Поднимает свои синие глаза и вкрадчиво смотрит в его. Безропотно, безмятежно, с лаской. Но за радужкой переливаются совсем иные эмоции.

— Ты бы согласилась? — с интересом зовет Эммет, забывая про обещанное удовольствие. Теперь положение руки помогает не дать Лее спрятать взгляд, опустить голову. Раз начала такую игру, отвечать придется честно. И проигрывать, если надо, с достоинством.

— А ты бы меня позвал? — вопросом на вопрос отзывается она. — Эммет, я до жути не люблю праздных рассуждений.

— Ты начала эту тему.

— Посчитал бы намеком и промолчал. А назавтра мы обменялись бы кольцами, — она пожимает плечами, мягко улыбнувшись. Медовые локоны подрагивают от каждого движения.

Каллен-младший задумчиво смотрит на женщину, подмечая малейшие изменения в ее лице. Будто бы проверяет на прочность, изучает.

— Ты жена для меня, Лея, — в конце концов выводит неутешительный итог, очертя линию от ее шеи к талии, — и только.

— Ты тоже ищешь жен для кого-то другого? У вас это семейная традиция?

Эммет фыркает. Хмурится, недовольно посмотрев на мисс Пирс. Четко, не упустив смысла ни одной буквы, предупреждает:

— Молчи о том, чего не знаешь. Эдварду сватовство чуждо.

— То-то его девушки сразу же выходят замуж после развода.

— Метишь в «голубки»? — мужчина удивленно изгибает бровь. — К сожалению, ты старовата для них и слишком развратна, моя дорогая.

Колкость в свой адрес, практически фраза на грани оскорбления, задевает Лею. Недружелюбию она отвечает как положено. С силой впивается ноготками в то, что до сих пор держит в ладони, ангельски-невинно улыбаясь.

— Зато я могу того, чего ни одна из них никогда не сможет, — и наглядно демонстрирует свои умения, двигая сжавшимися в кулак пальцами вверх-вниз. Хватает двух заходов, чтобы Эммет сжал зубы.

— Я не спорю… — тяжело дыша, выдает он.

— И все равно не хочешь? — Лея останавливается, злорадно блеснув глаза. — Женись ты на мне, испытывал бы удовольствие каждую ночь.

— В рутине нет удовольствия.

— Наш секс — рутина? — обиженно выдохнув, мисс Пирс мгновенно разжимает руку. Ровно садится на покрывалах, глядя на любовника с изумлением.

— Нет, — Эммет уверенно качает головой, всеми силами стараясь скрыть, как хочет, чтобы ее пальчики вернулись на прежнее место, — пока — нет. И поэтому я люблю его. Поэтому я им — и тобой, и нами — доволен.

— В браке ничего не изменится, — настаивает на своем женщина. Правда, немного оттаивает. Уже подумывает о том, чтобы вернуться к первостепенной задаче, перестав дразнить своего греческого бога. — Мы просто сможем отдаваться удовольствию по полной.

— Вот именно, — Каллен-младший опускает голову на подушки, зажмуривая глаза, — для удовольствия ночи напролет у меня и есть потрясающая любовница. Жена, Лея, мне нужна не для себя. Моя жена — это вторая мать Каролины. Достойная ее.

Женщина упрямо складывает руки на груди. Хмурится.

— Хочешь сказать, что я недостойна твоей дочери?

Эммет принимает провокационной вопрос. Усмирив желание сейчас же выбить из ее головы неправильные мысли своим коронным оральным способом, как и она, садится на кровати. Смотрит прямо в глаза. Не дает отвернуться.

— Ты готова отказаться от всего? От карьеры, от гулянок, от прежнего образа жизни? Каролине нужна мать, которая всегда будет с ней рядом. Которая научит ее и как быть девочкой, и как вести себя по-женски, и как общаться с мальчиками. Ей мама нужна, Лея. Не подруга и не няня. Мама. Ты способна стать этой мамой, как считаешь?

Мисс Пирс закусывает губу, всеми силами пытаясь оставить лицо безмятежным.

— Я — имиджмейкер. Уж как быть женщиной я точно смогу ее научить — мужики будут ползать под ногами. И нянькой я ей не стану, это точно. У нее есть нянька.

— Ты любишь детей? — придирчиво зовет Эммет.

Лея закатывает глаза.

— Можно полюбить детей своего мужчины, мистер Каллен, не обязательно тратить себя на весь мир. Я могу с уверенностью сказать, что ненавидеть ее не буду. И смогу подружиться, в чем не сомневаюсь.

— А работа? Бросишь?

— Что у тебя за патриархальные замашки! — она всплескивает руками, недовольно выкрикнув эту фразу. — Господи, ты же родился на родине демократии! Почему же считаешь, что женщина должна сидеть дома и драить пол? Я вполне справлюсь и с работой, и с ролью матери!

— У Карли уже была та, кто и с домом, и с работой справлялся. Она в Париже сейчас, если ты не помнишь, — разъяренный проведенной параллелью, Каллен стискивает пальцами наволочку подушки, готовый при случае ее порвать. Ярость так и бурлит внутри, — у нее в голове Chanel, Gucci и Karl Lagerfeld, в чьих показах вышагивает по подиуму. Ребенку там не место.

— А у тебя в голове только пеленки-распашонки, Эммет! — не собираясь сводить скандал на нет, выдает Лея, — господи, тебе почти сорок лет, а ты все не можешь выкинуть из головы эти отцовские замашки. Каролине скоро девять, она уже не младенец. Оставь ее своей Голди, или как там ее, и займись устройством собственной жизни. Иначе будешь до глубокой старости рыскать по борделям.

Мужчина напускает на лицо удивление. Подавляет волну злости, способной смести эту женщину с постели прямо на пол. Не оставляет ничего внутри, кроме грубой расчетливости. Кроме колкостей, что режут не хуже ножей.

— То есть, ты из борделя, Лея? — задает свой риторический вопрос он. И, откинув одеяло, поднимается с постели, — вот уж открытие.

— Сейчас еще уйди, — мисс Пирс надувает губы, вскакивая следом. Наполнена обидой до краев, залита ей. Но извиниться не хочет.

— Да уж, я припозднился, — он недовольно глядит на часы, демонстрирующие половину шестого утра, и забирает с кресла одежду. Еще и ехать минут сорок до дома…

— Она уже давным-давно спит, о господи! Да дай же ты себе хоть день без этих медведей-единорогов, Эммет!

— В обществе игрушек мне лучше, чем в твоем, — пожав плечами, заявляет Каллен, застегивая рубашку, — ложись спать и смотри свои пошлые сны, Лея. Если я захочу увидеться, перезвоню.

— Ты наивно полагаешь, что после такого я отвечу? — ошарашенно выдыхает она, демонстрируя всю свою уязвленную гордость.

— Как знаешь, — мужчина подбирает пальто, скидывая в карман сигареты и мобильник. Направляется к двери.

— Если ты уйдешь, Эммет, мы больше не увидимся, — подрагивающим голосом обещает Лея, предпринимая попытку удержать его за руку. Но терпит фиаско, когда Каллен уверенно выворачивается из-под пальчиков, что так недавно с упоением желал. Сейчас любое влечение пропало. Два слова о дочери — и ему конец.

Он ничего не отвечает, просто закрывает дверь. Даже без хлопка.

На улице мороз, метет снег. Как всегда прохладно и как всегда громко. Передвигаться беззвучно по скрипучему зимнему покрывалу невозможно, что раздражает. Особенно тогда, когда побаливает голова и наваливается горьким комком усталость.

Каллен направляется к выходу с огороженной территории многоквартирного дома, на ходу пиная калитку. Еще злится. Еще есть металлический привкус во рту.

Пятью минутами позже, уже на стоянке, уже в машине, Эммет обнаруживает, что телефон сел. Запрокидывает голову к сиденьям, поразившись своей невезучести, и подключает мобильный к портативной зарядке. Становится на удивление тяжело, прямо-таки невозможно дышать. Огонь, так долго горевший внутри, кажется, все там испепелил. Ничего не осталось.

Эммет вспоминает Мадлен. Ее походку, фигуру, ее стоны в ночи, ее красивые подрагивающие ресницы…

Эммет анализирует случившееся с Леей, настолько похожей на бывшую, но, конечно же, несравнимую с ней красотой.

Эммет приходит к выводу, к ясному, как день, итогу. Видит перед глазами свою маленькую девочку, будто бы чувствует на коже ее пальчики, на щеках — поцелуи, и подводит жирную черту под всем, что было прежде.

Не нужна ему женщина. Не нужна Каролине чужая мама. Им — ей, Эдварду и ему самому — хорошо вместе. И неважно, что происходит вокруг, кто и что намерен обсуждать. Может быть, Карли не будет знать всех тонкостей макияжа, каким может научить Лея, может быть, она не станет общепризнанной моделью, как мать, и ее походку не будут копировать главные модницы мира, но она будет счастливой. Никто не заставит ее лишний раз расстроиться, никто не вынудит плакать. Она вырастет в спокойной, теплой, уютной домашней атмосфере. Без удушающих духов, тонких сигареток и обнажающих бедра платьиц.

Нежной, милой девочкой вырастет. Настоящей принцессой для настоящего принца.

Тепло улыбнувшись самому себе от приятных, а главное правильных, рассуждений, Эммет поворачивает ключ в зажигании. Выезжает с парковки, в последний раз взглянув на дом бывшей любовницы.

Этой ночью решает спать с Каролиной. Она обрадуется утром, и ничего ее не потревожит ночью. К тому же, ему как никогда хочется крепко обнять свою малышку и насладиться тем словом, какое она бормочет в полудреме — «папочка».

Похоже, ее рождение все же лучшее, что случалось с ним за всю жизнь. Ни одной роли за свое существование он не любил больше, чем эту. Папину.

…Однако по возвращении его ждет самый отвратительный сюрприз, какой только можно придумать. Когда Каллен-младший останавливает машину на подъездной дорожке, дом погружен в полную темноту. Даже на крыльце, где всегда горит свет, даже в прихожей, где неизменно оставляют зажжённый светильник, царит тьма. Она опутывает своими щупальцами и декоративные фонарики, призванные осветить дорожку к дому.

Не веря тому, что видит, мужчина практически выскакивает из салона, с трудом сориентировавшись схватить телефон.

На пороге его встречает заплаканная в зеленой куртке Голди, бормочущая что-то невнятное. Он спрашивает у нее только одно, только одно его интересует:

— Где Каролина?

Встряхивает экономку, требует ответа немедленно. Происходящее — глупый сон. Детская выдумка. И то, что она слишком реальна, подкашивает колени.

Ответ получает — усилившимся потоком слез и громкими рыданиями, что, конечно же, и не успокаивает, и не усмиряет дрожь во всем теле. Женщина прижимает руки к груди, отчаянно мотая головой.

— Пропала…

— Что значит «пропала»? — у Эммета внутри все холодеет. Страшной силы ток пробегает по венам, сгоняя сонливость и размеренность. До краев наполняет колющей тяжестью в груди, отдающей в сердце.

— Я отошла на час, мистер Каллен… свет вырубили, а она… я не знаю… тут была машина, следы свежие… девочка… моя девочка… — причитает Голди. Ничего внятного, ничего понятного. Одни отрывочные фразы.

Своими мгновенно превратившимися в железные пальцами Каллен-младший впивается в ее плечи. По-настоящему трясет теперь. Не жалеет силы.

— Где ребенок, Голди?! Я тебя спрашиваю, где моя дочь?! Отвечай сейчас же!

Но на достойные фразы женщины просто не хватает. Она захлебывается рыданиями, продолжая мотать головой.

От расправы ее спасает уведомление телефона, после зарядки наконец включившегося. Эммет хочет вырубить назойливый аппарат, собирающийся прочесть ему какие-то сообщения с автоответчика, но в последний момент передумывает. И когда видит на дисплее имя брата, хватает мобильный как последнее, что у него осталось. Прижимает к уху.

«Эммет, доброй ночи, это Эдвард. Пожалуйста, не беспокойся, Каролина у меня. Это долгая история, и, как только ты приедешь за Карли, я расскажу. С ней все в полном порядке».

Каллен-младший, прослушав сообщение до конца, с силой, с хрипом выдыхает, сжав зубы. Что есть мочи зажмурившись, выпускает несчастную экономку, которой наверняка придется сводить синяки от его пальцев, и с удовольствием замечает, как облегчение бархатной волной расползается по телу.

— У тебя… — тихо повторяет он, сморгнув соленую влагу, — ну конечно же…

Его не волнует почему. Не волнует, какого, собственно, черта.

— Спасибо… — шепотом выдыхает. Умиротворенно. С наслаждением. Не выпускает безмолвный мобильник из рук.

Кивает Голди на машину, вместе с ней возвращаясь в салон. Не уверен, что может вести сейчас, но не дает себе и мгновения на сомнения — перед глазами только лицо дочери.

Захлопывает дверь. Заводит двигатель. И говорит в тишину морозной зимней ночи, не повысив голоса и на полтона:

— Я сейчас приеду, Эдвард.

…Правда, к дому брата добирается с совершенно другим настроем. Вспоминает, кто в нем, помимо Каролины, присутствует.

* * *
Стук-стук — идет дождь.

«Стук-стук» — отзываются лужи, впуская в себя косые тяжелые струйки.

Кап-кап — Розмари поливает цветы.

«Кап-кап» — отзываются шаловливые капельки, скатываясь по внешней стороне маленького горшка. Убегают от цветка.

Я сижу на подоконнике, поджав под себя ноги, и завороженно наблюдаю за их движениями. Такими выверенно-гладкими, такими быстрыми. И очень, очень красивыми. В одной маленькой капельке, убегающей от и без того влажной черной земли, отражается вселенная. И я в этой вселенной точно такая же капелька.

— Интересно? — с улыбкой зовет Роз, проследив за моим взглядом. — Кап-кап, Иззи.

— Кап-кап, — отвечаю ей, так же широко улыбнувшись. Чуть наклоняю голову, прослеживая путь последней из трех капелек вниз. Убегая, в конце концов она превращается в прозрачную крохотную лужицу на подоконнике, прямо рядом со мной. Осторожно притронувшись к ней, чувствую мокроту на пальцах.

— Как думаешь, они только вниз бегут? — Роз отставляет свой кувшин, доверительно глядя мне прямо в глаза. У нее такие теплые глаза… когда я просыпаюсь и мне страшно, я представляю их. Я представляю, что они со мной, на меня смотрят. Как мамины. И с ними спокойно. С ними я в безопасности.

Я задумываюсь, чуть нахмурившись.

— Да, — произношу, но в ответе уверена не на сто процентов.

И, как видно уже через полминуты, не напрасно. Хмыкнув, Роз берет меня подмышки, снимая с подоконника и ставит на пол.

— Пойдем, Иззи, — и подводит к кухонной вытяжке. Я знаю, что она так называется — Роз мне сказала. Когда она готовит папе свой фирменный луково-сырный суп, выветрить запах очень сложно. И если бы не вытяжка, я бы не заходила на кухню весь день. И не имела бы возможности таскать печенюшки со смородиной из стеклянной банки слева от холодильника.

Розмари берет только что вымытую разделочную доску, где еще не высохла вода, и, заговорщицки усмехнувшись, подносит ее под работающий кухонный прибор. Я стою на заранее приготовленном стульчике, готовясь наблюдать что-то интересное.

Но даже представить не могу, насколько интересное. И волшебное, к тому же.

Капельки подозрительно относятся к колышущему их воздуху, иные даже не двигаются с места, выражая прямой протест, но остальные внезапно поддаются ему. Сменяя направление, отвергая все законы своего существования, бегут вверх. Устремляются прямо к ветру, в его обитель. Хотят, видимо, остаться с ним. Не хотят быть лужицей.

— Как тебе? — интересуется смотрительница, погладив меня по голове. — Магия, да?

— Ага… — я зачарованно наблюдаю за передвижением воды. Это очень красиво.

— Когда-нибудь я расскажу тебе, почему так происходит, — Роз чмокает меня в макушку, прижимая к себе. От нее пахнет моей овсяной кашей, сваренной полчаса назад, и яблочным пирогом, что прямо сейчас ожидает своего череда в духовке. Такой домашний и спокойный запах… не чета папиным. От папы никогда не пахнет так, как дома. Остро пахнет. Резко. Больно-больно.

— Розмари! — я вздрагиваю, опасливо оглянувшись. Где-то слышала, что когда о ком-то говорят, он обязательно появляется рядом. Будто бы чувствует. Вот и папа уже здесь.

— Мистер Свон, — моя Роз вежливо кивает отцу, но из объятий меня не отпускает. Только лишь убирает доску и выключает вытяжку. Волшебство кончается, капли становятся совершенно обычными, скапливаясь прозрачной загородкой возле деревянных краев доски.

— Тебе нечем заняться? — папа не в духе. Это видно по его сведенному от напряжения и плохо сдерживаемой злобы лицу.

— Мы готовим яблочный пирог, мистер Свон.

— Из воды?

— Он в духовке, — Розмари кивает вниз, на характерный оранжевый свет за тонированным стеклом.

— Ребенку не стоит ошиваться на кухне. Уведи ее немедленно.

Я суплюсь. Очень не люблю, когда папа называет меня «ребенок». Он ведь знает мое имя, правда?..

— Она будет осторожна. Может быть, мы допечем пирог? Осталось минут пятнадцать. А потом я уложу Иззу спать, — предлагает смотрительница. С робкой надеждой, этого не отнять, но с очень нежным взглядом. Ей жаль меня.

— Она была осторожна и на том дубе. Когда вы просто играли в куклы, — папа непреклонен. — Я сам отведу. Иди сюда, Изабелла-Мария.

Я не хочу оставлять Розмари, без которой неотступно следуют за мной грусть и слезы, но я так же не хочу расстраивать папу. Папа тоже плачет — я видела пару ночей назад. Он тихо-тихо плачет, не так, как я. Он у себя в комнате, в подушку… мне его жалко.

Безропотно подхожу к нему и, мне кажется, встречаю в глазах проблеск одобрения. По крайней мере, папа не хватает меня сегодня за руку и не волочет за собой, а с осторожностью обвивает ее. Его ладонь в десять раз больше моей. Я знаю, что если бы он захотел, в порошок стер ее, как молотый перец в перечнице у Роз. Но он не сделает этого, я верю. Он меня любит.

Отец ведет меня по коридору к моей спальне. Уверенной твердой походкой ведет. И когда открывает дверь, пропуская к кровати со светло-желтыми простынями и розовыми бабочками на стенах, неожиданно заходит следом. Не оставляет одну.

В его глазах усталость, перемешанная с недовольством. А в недовольстве вопрос в мой адрес.

— Изабелла, — опираясь спиной на косяк, зовет он, — ты любишь свою мать?

Я маленькая по сравнению с ним. Такая маленькая, что даже не пробую задирать голову, чтобы увидеть как следует. Тихонько стою и смотрю на его ботинки.

— Да, папа.

Отец кивает. Удовлетворен ответом.

— Но в таком случае, Изза, знай, — предупреждает он, — что ей бы явно не понравилось то, сколько времени ты проводишь с Розмари. Ты ведь любишь свою мать больше няньки?

— Да, папа…

— Вот и отлично. Научись занимать себя сама. Тебе это очень пригодится в жизни.

Треплет меня по волосам. Я сжимаюсь, когда подходит, и прикрываю глаза, когда прикасается. Он очень сильный, и ему можно все, что захочет. Я тоже хочу быть такой…

— В конце концов, подойди ко мне, если что-то нужно. Я могу больше, чем Розмари.

И уходит, не сказав ни слова. Закрывает дверь, оставляет меня. Его тяжелые шаги удаляются обратно по коридору — к кабинету, наверное.

Я слушаюсь его. Я сегодня больше не иду к Роз.

…Но ночью, когда что-то рвется в груди, а мамочка падает на холодную землю, но ночью, когда в мое окно бьет молния, а косой дождь слишком громко стучит по подоконнику, ко мне приходит Розмари, а не отец. Розмари откликается на мой зов, кидает все свои дела и бежит в спальню. Я вижу ее очертания через потоки слез. Я цепляюсь за нее и не хочу отпускать. Папа не пришел ко мне, а я звала папу. Папа спит…

— Все, радость моя, все, — шепчет на ухо, укачивая, Розмари, и ее мягкий голос бальзамом расползается по чудовищных размеров дыре в моем сердце, — тише, солнышко, я здесь.

Ей одной не все равно на меня.

В темноте ночи и под покрывалом страха от грозы я мечтаю лишь об одном: чтобы всегда со мной был кто-то, как Розмари. Чтобы не оставлял меня с грозой один на один…

— Здесь! — вскрикиваю, вздрогнув всем телом. Зажмуриваюсь, прогоняя слезы, и хочу, очень хочу почувствовать смотрительницу ближе. Уткнуться в ее плечо и побыть снова маленькой девочкой. Чтобы у нее хватило сил меня утешить.

Но вместо рук Роз, вместо ее успокаивающего запаха, ощущаю только лишь прикосновения к разгоряченной коже простыней. Я в постели и одна. Как всегда.

Выдыхаю, тщетно стараясь разжать пальцы, которыми стиснула покрывало. Мне нужно обернуться назад. Я уверена, что засыпала не одна. Я уверена, что получила обещание — дважды. И я как никогда надеюсь увидеть, что его сдержали. Хотя бы раз. Хотя бы сегодня.

Тихонько всхлипнув, накрыв — для большей вероятности удержать вскрики внутри — рот ладонью, медленно оборачиваюсь. Оттягиваю решающий момент, который одинаково далек и от воплощения мечты в реальность, и от разочарований от ее выдумки. С величайшей осторожностью, будто могу порезаться, отрываю глаза от своего одеяла. Ищу подушку. Ищу вторую квадратную подушку в бежевой наволочке и ее обладателя. С ним мне не страшно.

Момент истины — я затаиваю дыхание.

И тут же, подобно груде камней, на измученное сознание обрушивается заслуживающий признания факт: пусто. Подушка есть, одеяло есть, светильник на тумбочке горит, покрывало, каким он накрывал меня, сохранило чуть-чуть медово-клубничного аромата. С оттенками банана, может быть, но куда более слабыми, чем следует.

Я тешу себя напрасными мыслями. Я, глубоко вздохнув и не отнимая руки ото рта, с видимым спокойствием скольжу взглядом по комнате. Сначала к блестящему серому планшету на тумбе, потом к ровно выкрашенным стенам, затем к двери, ручка которой поблескивает, после по деревянному полу дальше и дальше, к комоду. Хватаюсь глазами за дверь ванной, но она приоткрыта, а внутри так же темно, как и в моем сне. Напрасные ожидания.

Я ничего не жду, когда смотрю на зашторенные окна. Я уже готова к окончательному признанию очевидного.

Однако как только замечаю силуэт возле них, как только вижу, что силуэт движется ко мне, в душе проносится такой каскад эмоций, что даже самым эмоциональным людям не под силу вообразить их. Здесь и облегчение, и успокоение, и страшной силы радость, бьющая по всем уголкам души…

Я едва не подскакиваю на своем месте, я впускаю во взгляд отчаянье. Господи, но хотя бы он меня пожалеет? Он же не станет смеяться надо мной, верно? Эдвард обещал мне свою помощь и безопасность. Сейчас мне нужно и то, и другое. Я хочу обнять его так сильно, что от нетерпения немеют пальцы, а в груди покалывает. Ну вот, еще шаг… еще…

— Изабелла?

Силуэт выступает из тени. Силуэт, приблизившись к моей кровати, застывает в поле действия тусклого светильника — все это время опасался резких движений, способных напугать меня больше прежнего.

И оттого, что я узнаю его обладателя — обладательницу, если быть точнее, — хруст льда слышится где-то в сердце. У меня даже в глазах щиплет. У меня нет слов.

Анта, встревоженно стоя в своем домашнем платье, со своими собранными, так и не распущенными из прически волосами, глядит на меня с самым настоящим волнением.

Но зачем оно мне? Зачем мне и сочувствие, что затаилось в уголках ее глаз?

Аметистовый мне нужен, а не она. Она только что окончательно разбила вдребезги все мои надежды.

— Изабелла, все в порядке, — повторяет она мое имя, нерешительно сделав еще шаг вперед. Но когда видит, что это вызывает слезы, останавливается. Хмурится больше прежнего, отчаянно оглядываясь на дверь.

— Где он? — совершенно не смущаясь и не стыдясь, задаю единственно-важный вопрос. Потерянно смотрю на пустые покрывала, на чуть смятую подушку. С силой кусаю губы.

— Мистер Каллен? — с радостью вздохнув хоть какому-то контакту, женщина поспешно дает ответ. — Он отъехал ненадолго, Изабелла. Ему срочно нужно было отлучиться.

Достаточно информации, чтобы пасть духом окончательно. Чудесно.

— Он вернется? — без энтузиазма спрашиваю, будто бы зная ответ. Предчувствую его.

— Конечно же, — Анта активно кивает головой, стараясь уверить меня сильнее, — ну конечно же вернется. Я не удивлюсь, если уже едет обратно. Он не больше, чем в пяти километрах отсюда.

Это должно унять боль. Это должно утешить. Но задача слишком сложна для такой низменной фразы-лекарства.

— Ясно, — тихо отвечаю, прикрыв глаза. Возвращаюсь на простыни, на свою подушку, очень кстати вспоминая о ноге. Благо, не сдвинула ее, не повредила снова. Она только-только стала заживать благодаря мази, только-только перестала постоянно тянуть тупым огонечком боли. Будет очень глупо и несправедливо, если я опять разворочу ее.

Мое спокойствие настораживает белокурую экономку. Она не решается присесть на край кровати, коснуться меня или сделать еще что-то, походящее на телесный контакт. Ограничивает себя словами.

— Изабелла, я обещаю вам, что Эдвард совсем скоро приедет. Не расстраивайтесь так сильно.

Я устало киваю ей. Я не хочу ничего говорить.

Лежу на боку, лежу, крепко сжав пальцами комок одеяла, и молчу. В моем положении лучшего выхода не найти: буду плакать, говорить или пытаться откровенничать — неизменно закричу. А уж крика во мне достаточно. Я прекрасно умею кричать.

Испуганная моей молчаливостью, Анта почти бегом спешит к двери, приоткрывая ее. На русском в коридор выдает какую-то фразу, должную, судя по ее срывающемуся голосу, помочь нашему во всех смыслах незавидному положению.

Я не понимаю этих людей. Они унимают меня, когда кричу, и пытаются разговорить, когда молчу. Они, похоже, искренне полагают, что если я лежу и вот так неровно дышу, через секунду вскочу и что-нибудь сделаю. Может быть, перережу вены? Или шагну в окно?.. Не знаю. В любом случае их опасения еще большие фантазии, чем мои ожидания. Нас объединяет вера в сказку. А взрослые, особенно такие, как Эдвард, в сказки не верят, не должны. Не по статусу им. И естественно убивают эту веру во всех, кто рядом.

…Через минуту в спальне хозяина нас уже трое. Укутавшаяся в шерстяной платок, в комнате появляется Рада, чей взъерошенный вид и обеспокоенный взгляд отнюдь не добавляют успокоения.

— Изабелла, — несмело начинает она, прикрыв за собой дверь, — Эдвард поехал к брату, насколько мне известно. Там что-то случилось и понадобилась его помощь.

А, так вот зачем Анта звала ее. Они будут утешать меня в два голоса? Убеждать дуэтом?

Впрочем, новая информация, какая-никакая, тоже проскакивает. И только это не дает мне достаточно решимости, чтобы громко и четко, как полагается хозяйке, послать этих женщин на самый далекий хутор.

— Брату?..

— Да, — они обе быстро кивают, — он живет здесь, по соседству. Очень близко.

Ну, хоть что-то полезное. Это заявление, стоит признать, немного унимает дрожь внутри, хотя я все так же крепко держусь за своеодеяло.

У Эдварда есть родственники — есть семья. И почему меня это удивляет? Может быть, у него и дети есть? И бывшие жены — не все «голубки»? Среди четырех вполне могла найтись настоящая. И почему-то мне кажется, что связи с ней он не обрывает, как и с Конти. От них обеих ему, похоже, перепадает нечто сладенькое… а «перистэри» — хобби.

Очень продуманная и необычная схема. От скуки точно не умрет. Молодец.

— Когда мистер Каллен приедет, скажите ему, что я его жду, — ровным голосом озвучиваю свою просьбу, второй раз поворачиваясь. Теперь к зашторенному окну лицом — впервые за всю жизнь, сознательно, сама. Попросту не хочу встречаться с голубым и зеленым взглядами, цепко хватающими мой. Одеяло подтягиваю выше — я не люблю, когда холодно. Впрочем, как только вспоминаю, что меньше чем пару часов назад просила Эдварда подать мне его, скидываю вниз, к ногам. Оставляю только покрывало. Мне хватит.

Женщины в нерешительности стоят у меня за спиной, озадаченно глядя друг на друга.

— Обязательно, Изабелла, — в конце концов, уверяет меня Анта, — вы хотите поспать?

— Я хочу подождать, — зарываюсь носом в нутро подушки — разумеется, его. Мне своя не нужна, она не так пахнет, нет в ней смысла, — и очень бы хотелось в одиночестве.

— Мы не побеспокоим, — обещает Рада. Они отходят от проема немного влево, становясь возле стены. Одна присаживается на скрипнувший стул, вторая — на низкий пуфик. И затихают, подтверждая сказанное.

Я неопределенно пожимаю плечами, даже не оборачиваясь. Морщусь, сгоняя глупые порывы начать реветь, и чудесно поставленным голосом, волевым тоном, отвечаю им:

— Как угодно.

В своем самолично выбранном заточении мы — мы все — проводим неизвестное мне количество времени. Идет оно медленно или быстро — я не замечаю. Все так же неподвижно лежу, все так же предпринимаю чудовищные усилия, чтобы дышать ровно, не скатываясь к то затихающим, то набирающим силу всхлипам, и думаю о ценности обещаний. Пытаюсь понять, в чем моя проблема. Почему никто из тех, кто дает мне их, не держит слово? Это, похоже, зависит от меня. Я не знаю, уверяют, будто обещанное исполняют. По крайней мере, Роз пыталась говорить только то, что сможет сделать. Не вынуждала усомниться в себе.

Эдвард странный. Он очень странный и очень пугающий. Я еще в тот день, в туалетной кабинке ресторана «Белладжио» поняла эту простую истину. К нему хочется тянуться, ему хочется поверить, тем более учитывая все, что произошло со мной за последние три дня, — но это очень страшно. Непомерным риском выглядит прикосновение рукой к огню, проверяя, обожжет или нет. В случае победы ждет потрясающее чувство триумфа, спокойные ночи и просто улыбка на лице даже в самые серые будни, а в случае поражения — волна из камней. А камни больно-больно бьют по самым чувствительным местам — у них ни капли жалости.

Порой, когда я вспоминаю, как искренне желала помочь Рональду и сделать его хоть на грамм, хоть на йоту счастливее, удивляюсь себе. Удивляюсь наивности детей в принципе.

Бывают люди, которым не нужно то, что другие почитают за величайшую ценность. Ну а мы ведь родителей не выбираем, верно? Поэтому все закономерно.

Не знаю, что бы было, если бы мама осталась жива… но сейчас я не хочу иметь со Своном ничего общего. Сейчас, когда всплывают в сознании его слова в день свадьбы о том, что любил, любит и будет любить меня, не верю. Тогда поверила, даже расплакалась в машине Каллена… а сейчас не верю. Этот сон яркий тому пример. Все мои сны с его участием — примеры.

Я спасаюсь лишь тем, что сны вижу редко. Кошмары, благо, далеко не каждую ночь, а воспоминания если и накатывают, то так, как прилив — в определенное время. Без лишних движений и потрошащего послевкусия.

Один плюс в моем переезде сюда, да и в этом браке, все же есть — свобода от Рональда. Возможность не видеть и не слышать его каждый день, не узнавать по запаху парфюма, не сидеть внутри светлого «Ролс-ройса» и не ощущать дыхания на волосах, а пальцев — на щеках. Быть на дистанции. Быть далеко. И что самое главное, что самое великолепное — жить вне резиденции. Если загробная жизнь существует, за грехи я, наверное, попаду туда. И вот там будет настоящий Ад. Никого не минует кара.

…Я так глубоко погружаюсь в свои мысли — чему способствует и тишина комнаты, слава богу, — что не сразу понимаю, почему Рада вскакивает со своего пуфика. И только услышав шум подъезжающей машины, чьи шины безбожно коробят гравий на дорожке к гаражу, нахожу причину ее всколыхнувшемуся энтузиазму.

Анта остается здесь и так же, как и я, вслушивается в происходящее. Но помимо хлопка двери ничего больше услышать не удается. Либо звукоизоляция неплохая, либо Эдвард намеренно ведет себя очень тихо. Боится разбудить меня?..

К тому моменту, как хозяин дома добирается до собственной спальни, мне начинает казаться, что мы просто перепутали машины — мало ли кому взбредет в голову здесь проехать? Уж очень долго.

Однако дверь все же открывается — и на пороге не Рада. В тени, что упирается в мое одеяло, далеко не женский силуэт. К тому же, медленно протекая в комнату за своим обладателем, клубничный аромат заполняет рецепторы.

Окончательно меня убеждает голос. Его голос, ничей другой. Тихий и встревоженный, когда задает первый и единственный вопрос — на русском, конечно же.

— Как у вас дела? Она спит?

Анта отвечает бодрее, чем мне, но все же с горечью. В ее тоне сожаление и невыдуманное беспокойство.

— Проснулась, Эдвард. И очень напугана.

— Ясно. Оставишь нас?

А потом, как могу видеть по теням на полу, оба поворачиваются ко мне.

— Эдвард вернулся, Изабелла, — мягко сообщает Анта, припоминая мою просьбу. И неслышно, словно бы никогда не входила сюда, покидает комнату.

Теперь тишина мне не нравится. Тишина выдает сбитое дыхание, какое возвращается ко мне вместе с мужчиной.

— Изза? — он оказывается мудрее. Он первый окликает меня, не забывая об осторожности, не преминув настроить на лад своего присутствия.

От меня требуется хоть какая-то реакция, я понимаю. И только для того, чтобы не вынудить себя по-детски прятаться под одеялом и играть в обиду с надутыми губами, поворачиваюсь. Не медленно, как нужно. Ногу не задеваю, но не стараюсь этого не сделать, как обычно бывает. Плюю на эти условности.

— Изза, — тепло, бархатно повторяет Эдвард, довольный моим немым ответом. Слева на его лице отпечаток улыбки.

И именно это — улыбка, аметисты, в которых искреннее участие, сам образ мужчины, к которому третью ночь подряд хочу прижаться посильнее, — дает все основания проиграть сражение с самой собой. Я просто не могу ничего сделать. Я даже пытаться не хочу, итог очевиден.

Эти пальцы меня гладили, эти руки меня обнимали, он сам, он весь — согревал меня. И он третий из людей за всю мою жизнь и первый из мужчин, кто пытался меня успокоить. У него получалось меня успокоить.

Я теряю себя. Я отвратительно, окончательно, определенно теряю себя. Рассуждения и размышления, предшествующие его приходу, покрываются, как Помпеи после извержения Везувия, многометровым слоем пепла. У них нет шанса, они обречены.

И потому мне так себя жаль — слабости оказывается в миллион раз больше, чем смелости. Беззащитность моя налицо.

Эдвард хмурится, его глаза серьезнеют, когда ловит мой взгляд.

Эдвард, предупредив меня о своих намерениях легким кивком, делает шаг вперед. А потом еще один и еще.

Эдвард привлекает меня к себе. Садится на постель, откидывает вставшие между нами смятые простыни и делает то, чего совсем недавно хотела больше всего в жизни. И чего хочу сейчас.

Он мягкий — его свитер мягкий. Не колется, не пахнет отбеливателем, как половина моих прежних вещей и все Джаспера, не раздражает кожу катышками. Греет ее.

— Привет, — нежно произносит мужчина, одну руку устроив у меня на талии, а вторую на спине. Держит как нужно. Держит как хочется — близко к себе.

Я зажмуриваюсь, бормоча свое едва слышное «привет», а потом плачу. Тихо-тихо, без всхлипов, рыданий и дрожи. Слезам просто открывается путь — как и капелькам из моего сна — наружу. Они оседают на свитере Эдварда и, как мне кажется, считают это величайшим счастьем — лучшим из того, что с ними могло случиться.

Я не упрекаю его, не пробую затеять ссору и уж точно не готова к разъясняющему разговору. По сути, сейчас — вот именно сейчас, вот именно в эти несколько драгоценных секунд — мне плевать, куда он уехал и почему в который раз среди ночи ушел от меня.

Мне так тепло сейчас, мне так спокойно… его возвращение дает мне возможность заново начать дышать. Я никогда не посмею хоть как-то задеть его в такие моменты, чтобы лишить себя этого бесценного шанса. Я еще в состоянии трезво мыслить. Я его никуда не отпущу.

Эдвард, кажется, понимает мой настрой. Слов дает по минимуму, а объятий — по максимуму. Знает меня гораздо лучше, чем казалось.

— Ничего не бойся, — утешительно шепчет он, наклонившись к моему уху. Убеждает в правдивости своих слов лучше Анты и Рады, вместе взятых. У меня не возникает сомнений, что способен подарить мне веру в это «не бойся» самым настоящим образом.

— Не бросай меня, — выдаю свою единственную просьбу, не стремясь поднять голос выше шепота. Она настолько желанна, что страшно доверить ее кому-то. Очень легко растоптать.

Эдвард вздыхает, покачав головой. Пальцами поглаживает мою спину.

— Я тебя никогда не брошу, — уверяет. И опять же: не дает усомниться. Чуть приподнимает голову, позволяя мне уложить свою под его подбородок, прижавшись к шее, и краешком губ улыбается, возвращая ее на прежнее место.

Мне не нужно одеяло теперь, но и его Эдвард каким-то образом отыскивает и кладет обратно, куда нужно. Расправляет.

— Ничего дороже обещаний нет… — вздрогнувшим голосом бормочу я. До того хорошо чувствовать его близость кожей, что моих слез становится больше. Только они горячие. Только в них уже не только отчаянье и догорающая боль.

— Абсолютно согласен, — не заставив меня ждать, произносит мужчина, — и пойми, Изза, тому, что сегодня так все получилось, есть веская причина. Поверь мне.

Я закрываю глаза, затихаю и несмело соглашаюсь. Не знаю, во что мне обойдется это согласие и что за ним грядет, но не могу промолчать. Это было бы лживо и нечестно, а Каллен такого не заслуживает.

— Я тебе верю…

* * *
Утро нового дня, который вопреки всем прогнозам все же наступает, начинается для меня с чая. Какого-то фруктового, возможно, с оттенком целебных трав. Его аромат и будит меня, потому что сон, которого при пробуждении не помню, наполняется этим запахом и подстраивает фантазию под него. Сон становится фруктовым — возможно, с оттенком целебных трав.

Я не чувствую себя недовольной таким обстоятельством — наоборот, скорее заинтересована, откуда все это берется. Насколько помню, засыпала я в спальне Эдварда, а не в столовой. И уж точно не в чайной лавке.

Дважды моргаю, сама себе усмехнувшись. Страхи ночи, ровно как и повеявшее от нее одиночество, остались далеко позади. Своей здоровой ногой я чувствую ногу Серых Перчаток, которую, создавая себе гарантии, специально оплела, а потому настроение неизменно поднимается. Хотя бы в конце этой слишком долгой, слишком насыщенной ночи он никуда не ушел.

— Доброе утро, — негромко зову, сладко потянувшись. Мышцы чуть-чуть затекли от неудобной позы, в которой я провела остаток сновидений, но она обеспечивала такой близкий контакт с Эдвардом и такое прекрасное ощущение, что он рядом, что отказаться от нее я не решилась. Не посмела бы.

Тихий звон слышится поблизости, следуя точно за моими словами. Будто бы чашку опускают на блюдечко.

— Доброе, Изза, — сразу за ним приветствуют меня. Знакомым убаюкивающим голосом. Теперь я окончательно уверена, что все в порядке. Места страху здесь нет.

Хмыкнув, поднимаю голову, выбираясь из своей самостоятельно созданной загородки, состоящей из плеча Эдварда и его ключицы. Спрятавшись за ними, очень удобно спать — можно даже лицом к окнам, значения не имеет. Ищу в пространстве аметистовые глаза, стремясь разузнать, по какому поводу утреннее чаепитие.

Но, к непомерному удивлению, первое, что цепляет взгляд, выпутавшись из оков сна, вовсе не лицо Серых Перчаток и уж точно не самая завораживающая его часть. Наоборот, я натыкаюсь на серо-голубой цвет — такой насыщенный и настоящий, что поражаюсь: быстрый ручеек, вытекающий из серебряного кувшина; отблеск безоблачного неба на сером голубином крылышке.

Эти глаза я где-то видела и где-то там, давным-давно, умудрилась даже испугаться их. Такого красивого цвета — испугаться. Смешно звучит, конечно же, но почему-то память настораживается. Перебирает воспоминания в поисках объяснений.

А глаза тем временем, на которые я наткнулась, смущенно опускаются, являя на обозрение густые и длинные чернильные ресницы. Никогда в жизни не видела таких. У американцев подобного не дождаться, у русских, если судить по Анте с Радой, тоже. Это ресницы оттуда, с юга. Это островитяне. Это мечтатели, созидатели прекрасного и потомки наследия богов Олимпа. Греки.

— Эй-эй, — Эдвард, похоже, обращается к обладательнице такой красоты. Его пальцы бережно запутываются в ее локонах — черных, как смоль. Пышных и здоровых, будто только что из рекламы дорогих шампуней.

Ему нежданная гостья доверяет. Робко смотрит, все же оторвавшись от увлекательных узоров на простынях. В ее руках большая сувенирная чашка с шутливой надписью «Биг босс», которая немного подрагивает.

— Не смущайся, малыш, — произносит Эдвард на недоступном мне языке, — и, пожалуйста, давай как договорились, хорошо? Английский.

Гостья дает свое согласие, если судить по решительному кивку. Ободряется словами мужчины, уже смелее глядя на меня. Брови широкие, носик чуть вздернутый — да это ребенок! В постели Эдварда, в моей… в нашей комнате — ребенок. В этом доме. В России.

Я не верю своим глазам.

— Изза, — Каллен привлекает мое внимание, готовый объяснить. Читает мысли, уверяю. Поразительно точно, — я хотел бы познакомить тебя кое с кем.

Почувствовав едва заметную уникальность этой фразы, серьезность в ней, сажусь на кровати, повернувшись лицом к девочке. Она снова смотрит на меня. И снова летнее небо с серебряным серпом месяца на нем предстает моему обозрению.

— Изза, это Каролина, — Эдвард дружелюбно и с ободрением улыбается нам обоим. Как любит, как умеет — краешком губ. Но это потрясающе действует. — Я рассказывал тебе о ней в Америке, помнишь? Моя племянница.

Я удивленно изгибаю бровь. Сон пропадает сам собой.

— Каролина, — теперь Аметистовый обращается непосредственно к ребенку, — это Изабелла. Мой очень хороший друг. Мы вместе вернулись из Штатов.

Мое удивление нарастает от той характеристики, какой Эдвард одаривает меня. «Очень хороший друг» не менее хорошо звучит, к тому же, есть нечто в этой фразе знаменательное. Он что, тоже мне верит? Сам?

Тем временем, заканчивая мой мыслительный раунд, девочка негромко прочищает горло, покрепче обхватив пальчиками свою кружку. На вид ей лет семь, может, чуть меньше. Дюймовочка — и такая же красивая, как в сказке.

— Мне приятно познакомиться с вами, — четко произносит она, слегка волнуясь. Голос подрагивает, отчего немного путаются буквы и заметен акцент. Но английским она владеет замечательно, по всему это видно.

Я даже теряюсь, впервые не находя, что сказать. Деметрий называл меня «крайне коммуникабельной барышней», но там речь шла о людях, увлеченных Обителью и творчеством Джаспера. Я никогда в жизни не знакомилась, не общалась и не виделась с детьми.

Отрезвляет взгляд Эдварда, который я все же нахожу. Выжидательный.

— Мне тоже… — все же произношу. Первое, что приходит в голову.

Каллен доволен. Не злится, что уже хорошо.

— Изза, Каролина и была причиной того, что мне вчера пришлось уехать, — говорит он, не отпуская меня глазами, — я не солгу, если скажу, что она была веской.

Я начинаю думать, что не проснулась окончательно. Эдвард пытается оправдаться передо мной? Или уверить, что не лгал и нарушил обещание не просто так? С каких пор он нуждается в том, чтобы я знала всю правду?..

Смотрю на него. Смотрю в глаза и вижу, что в них переливается — радость. Причем не просто такая, какую доставляют мелкие приятности, а настоящая. И еще нежность. И еще — спокойствие. Он сегодня выглядит так же, как и в день возвращения в Россию: свеж, бодр, улыбчив, доволен — всем и всеми. После тех хмурых дней, что выпали нам в последнее время, это дорогого стоит… а причина в чем? В этой девочке?

— Я понимаю.

Аметисты теплеют.

— Это очень хорошо. Сегодня Каролина спала у нас и с нами позавтракает, — сообщает он.

Девочка будто его. Дочь его, боже мой, хотя и назвал племянницей. Когда он смотрит на нее, у него так горят глаза… я впервые такое вижу. И не стану отрицать, что завидую чарам Дюймовочки, способным на такие чудеса. Но, все же припоминая потухшее кострище во взгляде Эдварда после разговора с Конти, уж лучше так, признаю. По крайней мере, это действительно ребенок, чего не скажешь о той девушке. И детские у ребенка замашки.

Каролина все еще робеет и все еще неловко смотрит на меня. В конце концов, пока дядя говорит, по простыням придвигается ближе к нему, к правому боку. Прижимается к свободной руке.

Эдвард успокаивающе приобнимает ее за плечи. Но и меня вниманием не обделяет — он удивительно равномерно распределяет его между нами. И мне это нравится.

Признавая всю невероятность таких скорых событий, всю их спутанность, как в пестром клубке, чувствую странное ощущение уюта и какого-то благоденствия. У Эдварда с этим ребенком «семьи огни пылают между», как было сказано в одном из маминых стихотворных сборников, что я спрятала у себя и никому, даже Роз, не показывала. Они, включая небольшую фотографию 5х5, были единственным, что у меня осталось от нее.

И как же чертовски верно написанное ею столько лет назад подходит под представшую моим глазам сегодняшнюю картину. Почти волшебство.

— Рановато для завтрака… — замечаю я, обнаружив откуда-то появившиеся на тумбочке возле девочки часы в форме динозаврика. Их точно не было вчера, я помню. А время, что они показывают сейчас, далеко не то, в которое я привыкла просыпаться.

Семь часов и две минуты до полудня.

— Завтрак чуть позже, — согласно кивает Эдвард, — а пока чай. Ты присоединишься к нам, Изз?

У них как-то по-домашнему здесь. Каллен ведет себя раскованно, непринужденно. Я не перестаю удивляться с него с самого пробуждения.

И сама, что нонсенс, в его настрой вливаюсь. Попадаю под влияние. Не выпутываюсь и не противлюсь.

— Да, конечно, — с некоторым смущением, как и Каролина — она же «Кэролайн» по-американски — отвечаю, улыбнувшись. С благодарностью принимаю протянутую Эдвардом чашку. Третью и последнюю с подноса. Он с самого начала планировал предложить мне.

Следующие три минуты мы молча пьем чай. Вкусный, крепкий, заваренный истинным профессионалом. Я не удивлюсь, если им окажется и сам Каллен, но уверена, что экономки тоже понимают в этом толк. А это плюс — я люблю чай. Кофе сам по себе горький, с сахаром — приторный. Сделала бы исключение для латте, но так мало мест, в которых его хорошо готовят, что экспериментов не хочется. Если Эдварду нравится чай, мне тоже. Готова пить его каждое утро вместо цитрусовых соков, к которым привыкла.

Самое интересное, что при всей должной напряженности атмосферы в комнате спокойно. Эдвард с такой легкостью разгоняет всю скованность и смятение, что нам с Каролиной попросту не достается ничего из этого. Рядом с ним никто не чувствует себя не в своей тарелке, я уже поняла. И теперь убеждаюсь на живом собственном примере.

— Изабелла родилась и выросла в Америке, Карли, — решает продолжить разговор мужчина, когда доливает нам обеим из небольшого чайничка еще горячего напитка, — ты бы могла попрактиковать с ней свой английский, она в совершенстве им владеет.

Надо же, комплимент. Мне очень приятно — я не скрываю это от Аметистового. Ему хватает взгляда на меня, и уверена, что все ясно. Слова излишни.

Каролина тоже смотрит на меня. Но куда более нерешительно, чем дядя, хотя уже и смелее, чем прежде. Близость к нему ее воодушевляет.

— Вы из Невады, да? — негромко спрашивает она. Вот теперь без акцента. Дрожи нет, а это искореняет его.

Я киваю:

— Лас-Вегас.

— Мы тоже там живем, — признается Каролина. У нее удивительное имя для ребенка греческого происхождения. Ее отец — брат Серых Перчаток — тоже родился в самой древней стране мира? Или они сводные?

— В Вегасе? — я отпиваю немного чая, продолжая разговор под одобрительным надзором Эдварда. Он контролирует его, это заметно, но дает нам свободу действий, что еще заметнее. Как всегда — несочетаемое в сочетаемом. В этом он весь.

— Да. Два месяца каждый год, — девочка уже с меньшим напряжением держит чашку, кажется, расслабляется. Тон более доверительный, — у папы и дяди Эда там дом.

Краем глаза я поглядываю на мужчину. Помню, что в «Питбуле» мне ясно было сказано, что «Эдом» называть его нельзя, не нравится. Что «Эдвард» он. И точка. А здесь — послабление режима? Или в России так принято, а там речь шла о Штатах?

— Тебе больше нравится там?

— Здесь, — не думая ни секунды, отвечает Каролина и широко улыбается, взглянув на дядю. От ее улыбки он тает. Он не демонстрирует этого напрямую, не выставляет напоказ, но по глазам… по глазам все видно. Ничего не нужно выпускать на лицо — я, кажется, научилась справляться и без этого. — Здесь идет снег, высокие деревья и горячий шоколад с зефиринками.

Она по-детски мило хихикает, облизав губы:

— В Америке жарко, а хот-доги соленые.

Я слушаю ее, вежливо кивая. Но за вежливостью есть что-то еще… это странно звучит, я полностью согласна, но мне симпатична эта девочка. И уж точно далеко не внешностью. Она неуловимо похожа на Эдварда, а он всегда был мне симпатичен.

Я наполовину осушаю свою кружку. Чай очень вкусный. Из составляющих мне удалось определить яблоко и персик, а еще незаметное дуновение корицы, но даже незнание полного состава ничуть не портит впечатление.

Боже мой, на краю земли, в чужом доме, в чужой спальне я сижу на чужой постели с не так давно знакомыми людьми, пью чай, что прежде и в рот не брала, и чувствую себя… удовлетворенной. Если не жизнью, то днем точно. Его началом.

Расскажи кто такое неделю назад… да ладно неделю, пару часов назад, ночью — не поверила бы. Самое невероятное всегда оказывается самым реальным, подтверждаю.

— А почему вы приехали сюда? — задает мне ответный вопрос Каролина. Провокационный вопрос, как оказывается, хоть внешне и простой.

Замявшись, я делаю еще глоток чая, в надежде поймать мысль для достойного на такое ответа. Про брак ей не скажу. Эдвард не сказал, а значит, и я не стану. Это все равно не брак. Это его подобие, картинка. А девочки, особенно в таком возрасте, под браком знают свадьбу принца и принцессы, что потом до конца своих дней жили вместе долго и счастливо. Я не Рональд. Я не стану рушить те столпы, на которых пока держится ее мир. Это нечестно.

— Изабелла искала вдохновения для своих новых картин, — приходит мне на выручку Каллен, предлагая свою версию, — и попытала счастье у нас.

Я хмыкаю его находчивости. И в который раз подмечаю, что правда заинтересован моими рисунками. Хочет увидеть акварели?

— Вы рисуете? — глаза девочки загораются, а на губах опять блуждает улыбка. — Тоже самолеты, как дядя Эд?

— Нет, скорее пейзажи, — самостоятельно даю ответ я, — а дядя Эд самолеты? Какие же?

Хитро смотрю на мужчину. В его глазах тоже блеск, как и у племянницы. Но с капелькой… смущения? Чему? Неужто моему интересу?

— Большие-большие, — не медля, выдает всю правду Каролина, — они будут летать в Америку, к нам домой. Дядя Эд их рисует, а папа собирает.

— Дядя Эд любит летать? — зову я, внимательно приглядевшись к аметистам. Между нами воцаряется удивительный контакт под щебетание девочки, сидящей рядом. У меня впервые за все время такое ощущение, что эти глаза открылись мне. Пустили внутрь — отвори дверь и зайди. Осмотрись, увидь, узнай… не понимаю, как такое возможно. Слишком интимно выглядит, слишком… ценно для наших отношений. И все же прекрасно. Прекрасно и поразительно. Без напускного его глаза очень красивые — теплые, насыщенные и честные. До последней грани.

— Дядя Эд очень любит летать, — подтверждает Каролина, похоже, вконец проникшись разговором. Отвечает уже совершенно без робости, будто бы давным-давно знакомы. И, похоже, того, что происходит между нами с ее дядей, не замечает, — а еще, он, Изабелла…

Однако нас прерывают. Нас всех — стуком в дверь.

Эдвард моргает, и протянувшаяся ко мне ниточка безбожно обрезается, становясь практически цветным аметистовым сном.

Каролина замолкает, прекращая создавать фон для такого странного единения, и я теряю последний шанс вернуть все обратно.

Уже недолюбливаю тех, кто пришел. Готова высказать им все, что думаю, от горечи неузнанной правды.

— Войдите, — разрешает Каллен. Отставляет свою чашку на тумбочку.

На пороге Анта. С ночи поменялся только цвет ее платья, не более. И я по-прежнему не очень хочу ее видеть.

— Эдвард, Эммет…

Сзади нее слышится какая-то возня, а потом тяжелые шаги по дереву коридора. И недовольный бас:

— Ты еще мои титулы назови ему, Анта, — посмеивается мужчина, — английский престол еще не свободен, Эдвард обойдется и без моего представления.

А потом пришедший, чье имя мне смутно знакомо, проходит внутрь, пропущенный экономкой. На нем темные джинсы, светлая рубашка, пальто. И пусть одежда другая, пусть запах одеколона притупился, я вспоминаю его. И вспоминаю, откуда знаю черты лица Каролины, прежде всего бросившиеся в глаза. Спросонья было сложно провести параллель, но теперь на удивление просто. И этой простоте я пугаюсь, как худшему проклятью. Он?..

— Папочка! — подтверждая все прежние теории и не давая и шага назад ступить, Каролина вскакивает со своего места и, наскоро вручив дяде чашку, кидается к мужчине. Отец ловит ее на лету, прижимая к себе. Почему-то в его движениях какое-то отчаянье, когда касается ребенка, а в глазах — облегчение. Будто бы он едва не потерял ее совсем недавно.

— Мой сонный котенок, — с нежностью, удивительной для меня от мужчины такого телосложения и вида, бормочет пришедший, — прости меня, пожалуйста. Я понятия не имел, что так получится. Ты сильно испугалась?

Забота в его голосе, беспокойство. Да он настоящий папа. Медвежонок — настоящий папа. Этот день стоит пометить в моем псевдо-дневнике как «день невозможных открытий».

— Сначала да, — рассуждает девочка, обхватив бычью шею отца маленькими ладошками, — но дядя Эд приехал и забрал меня, так что мне недолго было страшно. А потом он познакомил меня со своим хорошим другом, и я…

— Хорошим другом? — здоровяк вскидывает бровь, оглядываясь назад, на нас, на кровать. Только, как и я совсем недавно, когда искала, проснувшись, Эдварда, в первую очередь находит далеко не того, кого ищет. Своим взглядом, мигом превратившийся в стальной, упирается в меня.

— Изабелла, — тем временем делится Каролина, оборачиваясь назад, — дядя Эд сказал, ее зовут Изабелла.

Очень страшное зрелище, на самом деле, как замерзает вода. Потому что серо-голубой водопад, медленно скатывающийся вниз в глазах Медвежонка, как и Ниагарский зимой тысяча девятьсот одиннадцатого, покрывается толстой коркой льда. Затвердевает, трескается и кромсает сосульками все, что попадется под острие. А уж такой ненависти во взгляде еще поискать стоит.

— Каролина! — восклицает незнакомая женщина, отвлекая меня от удушающего взгляда второго Каллена. Ее пропускает Анта, замершая в прежней позе, из того же немого коридора.

На незнакомке зеленая куртка, какое-то платье и капроновые колготы. К девочке на руках мужчины она бросается с настоящим отчаяньем. Дрожащими руками гладит ее по голове, оглядывая на предмет повреждений.

— Привет, Голди, — Каролина хмыкает. Похоже, до конца ситуация в спальне еще не коснулась ее.

— Голди, Анта, оденьте-ка Карли, — твердым, ледяным тоном отдает приказ Эммет, — и подождите меня внизу.

— Папа, — малышка хмурится, недовольная перспективой слезать с рук, — эй-эй…

— Быстро, — не меняя решения, Медвежонок опускает девочку на ноги, отдавая женщинам, — и закройте дверь.

Насупившись, та все же соглашается уйти. Но перед этим с прежней проворностью подбегает к Эдварду, чмокая его в щеку. Правую.

— Пока, дядя Эд.

Тот улыбается ей, пригладив взъерошенные волосы.

— Пока, малыш.

Эммет следит за всем этим нетерпеливо, ожидая, пока дочка все же уйдет. И когда это происходит, окончательно перевоплощается. Сатанеет.

— Эммет, — предупреждающе зовет его Аметистовый, нахмурившись. Поднимается с постели, видимо, имея представление, что будет происходить дальше.

Со своей чертовой ногой сижу в прежней позе, всеми силами стараясь не показать, что боюсь этого необхватного человека. В тот день в лесу он помог мне, но не сказала бы, что доволен этим, судя по сегодняшнему взгляду. Готов стереть в порошок. Одно движение — и сотрет, не сомневаюсь. Медведь-гризли. Страшнейший из всего семейства.

Убедившись, что дверь закрыта, Эммет приближается к брату. Он совсем немного ниже его, на пару сантиметров. Но мышцы компенсируют разницу — смотрится более внушительно. И непобедимо.

— Что она здесь делает? — пренебрежительно, с отвращением указывает в мою сторону.

— Эммет, давай поговорим в кабинете, — интеллигентный уравновешенный тон брата, кажется, заводит второго Каллена еще больше.

Я гляжу на них и не вижу ни капли сходства. Абсолютно разные — чужие! Неужели братья? Ну неужели возможна такая жуткая разница между родными людьми? И не похоже, чтобы дело было исключительно во внешности.

— В кабинете будешь говорить с полицией, когда кто-нибудь из этих девок подожжет дом, — выплевывает тот, — а со мной здесь и сейчас! При этой дряни!

Лестная характеристика. У меня в горле пересыхает.

— Эммет, я прошу тебя, — пытается вразумить его Эдвард. С усталостью и недовольством в голосе.

Но у собеседника недовольства больше. И ярости. И ненависти. И самого настоящего огня…

— Знаешь, я долго терпел, — с чувством и злостью выдает он, сложив руки на груди, — всех этих несчастных сироток с миллионами в кармане, всех этих «девочек-припевочек» с суицидальными наклонностями и прочий сброд. Это твой дом, и ты имеешь право приводить сюда кого угодно, нравится мне это или нет.

— Прекрати, — сжав зубы, шипит Эдвард, — Эммет, ты переходишь все границы…

— Я констатирую факт, — мужчина пожимает плечами, — тебе ведь нравится такое положение дел? Так не чурайся слышать о нем!

Я напрягаюсь, сама того не замечая, сжимаясь в комок. Находиться в эпицентре ссор — тем более чужих и таких серьезных — явно не про мою честь. Но хоть как-нибудь сбежать отсюда так же нет никакой возможности.

— И как итог всей моей лояльности, Эдвард, рядом с одной из твоих девок моя дочь! Каролина называет эту наркоманку, — его губы изгибаются в оскале, а ладони сжимаются в страшных размеров кулаки, — «хороший друг дяди Эда»! Ты привез и уложил Карли спать в постели с этой… тварью… блядью… сучкой — я не знаю, как ее назвать!

Он не переходит на русский. Он, четко выговаривая слова, отравленными стрелами посылает их в мою сторону, совершенно не думая ни о приличиях, ни о сдержанности, ни о том, как тяжелеет направленный на него взгляд брата. И сколько обиды уже накапливается за аметистовой радужкой.

— Твое поведение недопустимо…

— Твое допустимо! — не унимается второй Каллен. — Господи помилуй, мой ребенок сидел рядом с неуравновешенной алкоголичкой! Ты понимаешь, что она в состоянии причинить Каролине вред?

Я смотрю в их сторону, когда Эммет оглядывается на меня. Очень хочу опустить взгляд, но не успеваю. Стальными канатами Медвежонок забирает его себе, удерживая настолько крепко, что опустить голову непозволительно.

— И на какую неблагодарную херь, Эд, ты променял свою жизнь, — со сведенными вместе бровями говорит он. Не успеваю и глазом моргнуть, как уже стоит рядом со мной. И смотрит сверху вниз, как орел на мышь. Раздавит глазами.

Дыхание перехватывает, а предательские слезы жгут глаза. Чертов гризли, господи… ну нельзя же так бояться людей, Белла! Возьми себя в руки!

— Эммет…

— Эммет-Эммет, — кивает Людоед, — я научу тебя уму-разуму, и мое имя ты не забудешь, Лебединая!..

— Оставь ее в покое! — ошарашив меня, громко и грубо рявкает Эдвард. Отталкивает брата от моей постели, фактически защищая от него, — немедленно уходи отсюда!

Эммет выглядит немного опешившим, но скрывает это достаточно хорошо.

— Выгонишь меня?

— Если ты хочешь говорить, — шипит Эдвард, впервые представая передо мной в неизвестном и пугающем, если не сказать больше, образе. У него темнеют глаза, краснеет слева кожа, а мышцы сведены от напряжения и гнева, — говорить будешь там, где я скажу. Это мой дом.

— Твой дом, — изумленно выдохнув, кивает тот, — ну конечно же…

Понижает голос. Опускается до нужного уровня, уже, похоже, не замечая меня вовсе.

— Ты видишь, до чего ты докатился? Голубятня для тебя теперь важнее семьи?

Эдвард хмуро сглатывает, мрачно мотнув головой. Совсем не похож на себя. Совершенно другой человек.

— Вези дочь домой, Эммет, — велит он, тяжело вздохнув, — и научись быть рядом тогда, когда ей больше всего это нужно. Я привез Каролину сюда лишь потому, что в твоем доме девочка осталась в полнейшем одиночестве.

— Я уже наказал Голди! — рявкает в ответ второй Каллен. На его шее вздуваются вены.

— Поищи виноватого в себе. Не говори мне, что визит к Лее был рабочим.

— Визит к Лее — мое дело! Не твое!

— А Изабелла — и все «голубки» — мое. Не лезь в это, — осаждает брата Эдвард. Грубо, стоит признать. Подстать Медвежонку. Вот теперь они похожи. Вот теперь они — и внешне, и по разговору — стоят друг друга. Общаются на равных.

— Еще бы, — Эммет понятливо кивает, — как скажешь. Но до тех пор, Эдвард, пока не разберешься с этой шизофреничкой, не тревожь Каролину. Я не прощу себе, если она пострадает от твоей благотворительности.

На лице Серых Перчаток что-то неуловимо меняется. Чем-то похоже на мой камнепад этой ночью, когда поняла, что его нет рядом. Что одна я. Что осталась совсем одна… очень больно. Это не тоска, это не отчаянье… это что-то, чему нет никакого слова для описания. Выглядит до жути страшно. Даже я тревожно оглядываюсь на него. Я хочу понять…

— Запретишь мне видеться с Каролиной? — без каких либо эмоций, едва ли не замогильным голосом задает свой главный вопрос Аметистовый.

Призывает к честности. И смотрит открыто.

— Уже запретил! — шипит Эммет, довольный, наверное, произведенным эффектом. На лице точно нет никакого сожаления, в глазах, может, и есть от такого вида брата, но не слишком явное. Проходит. Заглушается.

— Спасибо…

— Пожалуйста. Наслаждайся Ее обществом столько, сколько тебе влезет, — бросает ядовитую фразу в мою сторону, пронзив таким раскаленным железным копьем, что во рту только металлический привкус еще не чувствуется. Больно.

А потом уходит. Бабахнув дверью так, что едва не лопаются барабанные перепонки, уходит. Оставляет после себя незаметный аромат какого-то парфюма и в клочья разодранную добрую атмосферу зарождающегося утра.

Нам с Эдвардом, оказавшимся здесь одним, слышен хлопок двери автомобиля. Шины, завизжав, безжалостно расшвыривают снег. Нет здесь больше Каролины. Нет здесь больше ничего…

Прикусив губы, я смотрю на Эдварда, стоящего вот уже как несколько минут в прежней позе, и не знаю, что можно сказать ему сейчас. Понятия не имею…

Но от мучений Каллен меня избавляет — как всегда. С до того с трудом натянутой улыбкой поворачивается в мою сторону, что колит сердце.

— Сильно испугалась?

— Нет, — лгу, и он видит. Но до правды сегодня не докапывается.

Подходит ближе, к самой кровати, наклонившись и поцеловав в макушку. Легонько. Ободряюще:

— Не бойся.

А затем все же поворачивается к двери.

— Я сейчас приду, Изза, — тихо и мягко обещает, — через пару минут.

И внешне спокойным, а на деле потерянным шагом покидает комнату. Неслышно, в противовес Эммету, прикрывает дверь.

Вот теперь оборвались все нити. Это очевидно.

* * *
…Конечно, через «пару минут» минут Эдвард не возвращается. И не через пять, и не через десять его нет… даже через пятнадцать минут он не переступает порог моей спальни, оставаясь восвояси.

Но и часа ждать не заставляет, знает, что хочу его видеть.

И потому, если верить динозаврикам-часам, оставшимся напоминанием о том, что все случившееся в этой комнате было правдой, через семнадцать минут после назначенного срока Аметистовый осторожно приоткрывает дверь, заходя внутрь.

Вместо прежнего наряда на нем любимая мной темно-синяя кофта с серой полосой от ворота и вдоль груди и полотняные штаны. Босиком, конечно же. К черту тапки.

Эдвард направляется прямиком к моей постели, выдавив уже более-менее приемлемую, похожую на правду улыбку. Контролирует себя куда лучше, а значит, хоть немного успокоился. Мне становится чуточку легче.

— Привет, — здоровается, оказываясь в непосредственной близости от покрывал.

— Привет, — негромко отвечаю, специально для него постаравшись улыбнуться как можно нежнее. Это нечестно, что из-за меня случилось вот такое… Эдвард по меньшей мере не заслуживает всего этого.

— Ты не против, если я перебинтую твою ногу? — зовет Каллен, придирчиво осмотрев сползшую повязку. — Почти сутки прошли.

Даже если бы и была против, я бы ни в коем случае не призналась ему. Не сегодня.

— Конечно.

Утешившись найденным занятием, Серые Перчатки достает из тумбы мазь, осторожно раскручивает эластичный бинт на моей лодыжке. Просит подержать крепление, пока не закончит.

Я делаю вид, что наблюдаю за его действиями, хотя на самом деле наблюдаю за ним. Поражаясь своей внимательности, подмечаю чуть красноватые ободки глаз, побледневшую кожу и потухшие почище, чем при разговоре с Конти, глаза. В них летает пепел, бродит перекати-поле. До того непривычное зрелище, что мне и самой хочется плакать. И все равно ведь он ко мне вернулся! В таком состоянии — и то вернулся. Сдержал слово…

На мгновенье я зажмуриваюсь, твердо решив для себя, что такое решение напрасным не посчитает. В конце концов, он утешал меня не раз. Я обязана хотя бы попробовать.

— Больно? — тревожно зовет Эдвард, заметив, что жмурюсь. — Извини, пожалуйста…

— Не больно, — ободряя его, уверенно качаю головой, — все хорошо.

Не став со мной спорить, мужчина возвращается к прежнему занятию. С аккуратностью, какую не передать словами, заканчивает втирать мазь и берет в руки бинт. Оборот за оборотом приближается к концу процедуры.

Мне хочется ударить Эммета, как бы глупо такое ни звучало. Невозможно это или возможно, но мой страх рассеивается сам собой. Почему-то кажется, что, вернись мы на полчаса назад, к апогею этой ссоры, я бы не стала дрожать перед Медвежонком. Роз всегда говорила, что близкие люди — самое дорогое, что есть у нас, и ценить их нужно так, как ни одних других. Я слушала и делала так, поэтому мы и близки с ней, хоть изначально и не являемся родными.

А у Эммета есть брат — и, судя по всему, родной, — которого он умудрился ударить по самому больному. Я прекрасно помню тот свет в глазах своего Каллена, когда мы разговаривали с Каролиной. Он обожает эту девочку: невооруженным глазом видно даже чужому человеку — мне!

Так неужели же можно лишить его возможности проводить время с племянницей? Насколько часто они виделись? Эдвард скучал по ней?

Я теряю ориентиры. В сегодняшнем дне я уже не могу думать ни о себе, ни о Ронни, ни о несдержанных обещаниях. Мои мысли занимает Аметистовый.

Каким бы этот брак ни был, он все же брак. И утешение, и помощь, и заботу он предполагает в принципе, это нерушимые правила. Кто я такая, чтобы их нарушить?

— Эдвард… — тихонько зову я.

Он поднимает голову, перехватив остаток бинта пальцами и зафиксировав то, что уже перевязал.

— Да, Изза?

— Я благодарна тебе.

На его лице проскальзывает удивление. На грустном уставшем лице. Он вообще спал этой ночью?

— За что?

— За все, — смотрю из-под ресниц, борясь с робостью таких признаний, — за все, что ты для меня сделал и делаешь. Я все понимаю.

И все помню, Эдвард. «Неблагодарная херь» все же благодарна тебе. Эммет не прав.

Аметисты светлеют. Затянутое тучами преддождевое небо выпускает пару лучиков солнца из серого заточения.

— Спасибо, — щемяще-искренне благодарит он, погладив пальцами с бинтом мою лодыжку. Краешек губ слева приподнимается.

— Пожалуйста, — дружелюбно отвечаю я. «Мой хороший друг» — я помню. Я запомнила.

Эдварду требуется еще полминуты, чтобы закончить бинтовать меня. Оборачивая бинт в последний раз, он забирает крепления, возвращая их на исходное место.

— Меньше болит? — спрашивает.

— Гораздо, — отвечаю чистую правду, отчего хочется улыбнуться, — и за это тоже спасибо.

— Это мелочи, — убирая мазь обратно в полку, отметает он. Но того, что приятно все это слышать — каждую благодарность, — скрыть не в состоянии. Я прекрасно вижу.

На несколько мгновений спальню забирает в свои сети тишина, и она, как царица цариц и владычица владычиц, насылает хмурость на лицо Каллена. Выкорчевывает из глаз весь свет, забирает себе улыбку. И опять оставляет его ни с чем, расфокусировав взгляд.

— Ты не хочешь еще немного полежать? — зову я, не желая, чтобы все скатывалось обратно в пропасть.

— Проспим целый день?.. — по-доброму усмехнувшись мне, пусть и натянуто, интересуется Эдвард.

— Сегодня ведь пятница, так?

— Суббота.

— Суббота. Тем более! Выходные на то и выходные, чтобы спать.

На какой-то момент мне кажется, что Эдвард скажет «нет». Что откажется под благовидным предлогом и, оставив меня отдыхать, найдет себе дело поинтереснее, лишив шанса оказаться для него полезной. И я почти уверена, что так и будет, когда мужчина облизывает губы, в попытке найти необидную причину отказа мне.

Но в одно мгновенье зацепив глазами свой планшет, так и лежащий возле светильника, он почему-то передумывает. Убирает гаджет в тумбочку, к мази, соглашаясь:

— Хорошо, давай полежим.

Обходит постель, удобно уложив на валик мою ногу, с другой стороны. К своей тумбе и своей подушке.

Укладывается рядом со мной, не заботясь о том, подмялась ли собственная подушка,сбились ли простыни и близко ли до одеяла. Но не похоже, что такое безразличие вызвано желанием поскорее убраться отсюда.

Я не решаюсь устроить его удобнее, опасаясь спугнуть перед тем, что давно собираюсь сделать.

Терпеливо жду, пока ляжет и раскроет объятья, подозвав к себе.

Но вместо того, чтобы, согласно прежним принципам, занять место у него под боком, возле плеча, сегодня оккупирую грудь.

Ложусь на животе чуть ниже основания шеи, макушкой ближе к яремной впадинке. Руками обвиваю широкие плечи, а щекой приникаю к ключице. И отказываюсь — всем своим видом — менять позу.

Эдвард напрягается, явно удивленный тем, что я делаю. Рассеяно гладит волосы, пытаясь образумить. Рассчитывает, наверное, что оробею и вернусь на прежние позиции, но не сегодня. Сегодня я хочу лежать так. Без напоминаний и подсказок знаю, каково чувствовать себя рядом с кем-то. Близко-близко — особенно когда плохо.

— Я хотела бы извиниться, — отвлекая его, концентрирую внимание на своих словах.

Получается.

— Зачем?

— Вы из-за меня поссорились… — виновато сообщаю, нерешительно, осторожно приподняв голову. Гляжу в аметисты впервые с такого близкого расстояния. Пальцы покалывают — я хочу коснуться Эдварда. Щеки его… правой. Правой хочу.

Эдвард негромко вздыхает, укладывая мою голову обратно к себе. Придерживает за затылок.

— Это все равно бы случилось, — тихо говорит, не давая мне больше сосвоевольничать. И, похоже, я знаю причину: голос капельку подрагивает. У него слезы на глазах, могу поспорить. — Не бери в голову, Изза.

— И все равно мне жаль.

Вместо банального «спасибо» он просто принимает мою самолично выбранную позу. Укладывает свободную ладонь на спину, поглаживая ее. Разрешает никуда не двигаться.

— Не думай о том, что он сказал о тебе, — советует Серые Перчатки, и его дыхание щекочет кожу у меня возле уха, — он сгоряча. Ничего подобного.

Становится тепло — он на самом деле так думает. Он мне не лжет. И сожалеет — не меньше, чем я.

Я не понимаю этого мужчину. С его нежностью, с его заботой, с тем, как ведет себя, как защищает, как готов постоянно прийти на помощь — кому угодно, — можно было миллион раз завоевать чье бы то ни было сердце. Запасть в него и не отпускать. Навсегда там остаться. Он потрясающий человек, теперь я понимаю, почему Роз так говорила — она видела его насквозь с самого начала.

Пусть не без правил, пусть не без принципов, порой абсурдных, но я тоже вижу. И теперь тоже понимаю.

— Изза… — Эдвард произносит мое имя так же, как и я его пару минут назад. Осторожно.

— М-м-м? — ласково мычу, носом проведя по его плечу. Делаю вид, что это случайность.

— Ты тоже в обиде на меня за то, что я познакомил тебя с Каролиной? — тихо спрашивает мужчина. Горечи в голосе слишком много.

Вот и все…

— Нет, — отвечаю максимально честно, не желая сейчас, в этой ситуации и обстановке, ничего другого, — я рада.

Каллен не переспрашивает, но ждет продолжения. Не до конца верит.

— Рада потому, — даю то, что просит, расслабленно выдохнув, — что она мне много о тебе рассказала. Я и половины не знала.

Серые Перчатки хмыкает, наверняка закатив глаза.

— Это про что же?

— Про твою семью, например.

— Семья есть у каждого, — он гладит меня по голове, — просто обстоятельства бывают разными.

— У вас хорошая семья…

— По крайней мере, мы стараемся, чтобы она была такой, — не желая, видимо, долго говорить на эту тему, Каллен переводит стрелки дальше, — и все? Только про семью — а уже половина нового?

— Про самолеты еще, — нахожусь я, — большие-большие, которые будут летать через океан.

Цитирую Каролину и усмехаюсь. Она интересная девочка, это правда.

— Если будут… — мрачно выдает Эдвард.

— Еще как будут, — твердо заявляю я. — То есть, ты авиаконструктор?

— На пути к этому званию.

— И поэтому у тебя та книжечка… потому нас не трогали в аэропорту! — припоминая его красное удостоверение, от которого таможенники сразу же пропустили нас без всяких лишних процедур, произношу я. Вижу ответ как на ладони.

— Это бонус специальности, — кажется, я добиваюсь своей цели — ему становится легче. Он успокаивается. И дрожи в голосе больше нет, что дорого стоит.

— Догадываюсь, что не один…

— Может быть, — Эдвард едва ощутимо пожимает плечами, — и на будущее, Изза, если у тебя есть вопросы, ты всегда можешь задать их мне. Я отвечу.

— Обязательно.

Улыбнувшись, я носом утыкаюсь ему в шею, чуть повернув голову. Руками обнимаю крепче, особенно тогда, когда натягивает на нас обоих одеяло. Устраивает возле моей шеи, поправляя со всех сторон.

Ни слова не говоря, тяну края выше. К его плечам.

— Задохнешься…

— Ни в коем случае, — успокаиваю, устроившись так, что мы в комфортном положении и оба теперь укрыты. Как надо.

…Через минут десять я нахожу для себя следующий вопрос, который хотела бы задать. И даже спрашиваю, пусть и тише прежнего.

А не получив ответа, поднимаю голову, с удивлением взглянув на Каллена. Подмечаю, что и его прикосновения к моим волосам прекратились. Теперь ладонь просто лежит на затылке.

— Эдвард, ты?..

Но замолкаю — очень быстро. По расслабленному лицу и плотно закрытым векам очевидное налицо: спит. Безмятежно, крепко и спокойно.

Рядом со мной.

Capitolo 15

Белая. Белая и восковая, будто бы нарисованная. Ненастоящая.

У нее впалые щеки, у нее тонкие почти детские руки, а ее лицо вытянулось, не желая отпускать маску предсмертной агонии.

Она так беззащитно лежит на этом металлическом ледяном столе, что теряется на фоне белоснежной простыни, которой укрыта.

Эдвард не верит в то, что говорит ему спокойный пожилой человек в белом халате, проводя в эту маленькую нордическую комнатку с синей плиткой по стенам, яркой светлой лампой и кафельным полом — с него легче всего стирать кровь.

— Много ввела. Ампул семь, наверное. За раз.

Шумит в ушах. Сознание отказывается принимать новую ненужную информацию. Закрывается от нее как может, отвергает от себя. Эдварду кажется, что у него подгибаются колени — дрожат так точно.

Вслед за доктором он обходит прямоугольный стол, следуя ровно по шву простыни. Свежевыстиранная и тонкая. Слишком тонкая на вид, но достаточно толстая наощупь. Не просвечивает. Обходит и останавливается у изголовья, возле подобия на прожектор, призванного добавить света, если понадобится. Как раз здесь — на одну треть — простыня откинута. Не прячет ее.

— Мне очень жаль, но здесь даже своевременная реанимация оказалась бессильна.

У доктора круглые очки, седые волосы и отутюженный серый пиджак. Почти такой же, как стол. Светло-серый. Он видит такие картины каждый день. Его от них не бросает в холодный пот.

— Когда наступила смерть?

Эдвард пересиливает себя и смотрит прямо на ее лицо, задав жуткий вопрос. Следует от длинных волос, разметавшихся по металлу, вверх. Сначала к тоненькой шее с просвечивающейся сеткой вен, затем к подбородку, заострившемуся как на чертовых детских воспоминаниях, а после, наконец, к глазам. Широко раскрытым, почему-то не сомкнутым. Лесная зеленая река в них смолкла, солнечный луч потух. Лес погрузился во тьму и никогда больше не проснется. В нем, среди листвы, затаился упрек. Ему упрек… и без слов понятное отчаянье. Последнее, что было испытано.

— Шесть часов назад. Мы смогли дозвониться вам только теперь.

Каллен вздергивает подбородок, по возможности ровно вздохнув. Не может оторвать взгляд от ее взгляда. Боковым зрением видит синие губы, очертившиеся темной тенью скулы, рыжеватые локоны, посветлевшие у висков… все видит. И не сомневается, что все запомнит. К сожалению, памятью обладает фотографической.

— Эдвард, мне нужно, чтобы вы заполнили бланки, — вмешиваясь и кое-как вырывая его из плена застывшего взгляда, говорит доктор, — формальности… и можете забрать тело.

— Формальности… — насилу кивнув, соглашается мужчина. Впервые за всю жизнь летом, в августе, чувствует мурашки по телу. Под рубашкой. Под пиджаком, застегнутом на все пуговицы. А галстук со страшной силой жмет — душит.

— Возраст не назовете?

— Девятнадцать лет…

— Полных?

— Полных, — Эдвард прикрывает глаза, дрожащими пальцами пробежавшись по всей длине ее волос. От макушки до талии. И переставшие виться кудряшки болью отзываются где-то в сердце. Такой ощутимой, что оно, кажется, трескается. И расходится по швам.

— Хорошо, — мужчина в халате делает пометку в своем блокноте, — остальное в моем кабинете. Вы узнаете ее, верно?

— Узнаю, — второй раз за последние две минуты Каллен делает глубокий вдох, с ненавистью встретив холодный воздух морга и запах очистительных средств, бьющий по носу. Но задержать дыхание боится. Как никогда велика вероятность рухнуть где-нибудь здесь, на тот самый легко отмываемый кафель.

— Анна Долгая, — чтобы окончательно убедиться, зовет доктор. Не успокаивается.

Мотнув головой, Эдвард делает шаг вперед, останавливаясь в паре сантиметров от тех глаз, которые так и не утеряли обиду на него. Даже после смерти.

— Энн, — тихонько поправляет он. Скорее для себя.

А потом закрывает ей глаза, легоньким движением проведя по синим тоненьким векам. Ресницы сегодня чернее ночи…

«По твоей вине. Только по твоей со мной что-то может случиться».

И огонь у зеленой радужки. И чернильная тьма в расширившихся после «дозы» зрачках.

Вздрогнув, Эдвард открывает глаза. Отгоняет воспоминания, цепляясь за действительность всем, чем только может.

И к своему удивлению, когда пальцы находят темные каштановые волосы, укрывшие его плечо, сжимает их в тисках. Прижимает к себе.

Хотя бы она…

Изабелла.

* * *
Эдвард спит, закинув руку за голову и устроившись на ней лучше, чем на подушке. Одеялом он укрыт ровно наполовину, и возле его солнечного сплетения оно декоративно сбилось, являя на обозрение живописные складки, как на старинных голландских натюрмортах. Синяя кофта выгодно контрастирует с бежевыми простынями, серая полоса на груди оттеняет цвет прикроватных светильников.

Проснувшись, я удивилась, что наблюдаю такую картину. Во-первых, спали мы уже в другой позе, нежели утром — теперь я лежала на спине, а Эдвард, обняв меня, на боку. Во-вторых, его теплое дыхание щекотало кожу у меня на голове, а пальцы в зачищающем жесте прикрывали обе ладони. Он сам, он весь согревал меня. Лучше, чем в любой другой день.

Часы-динозаврики показали половину пятого, когда, отыскав бумагу и простой карандаш в одной из полок, я сделала первый набросок — не смогла удержаться.

Сейчас, если верить им же, половина шестого. И мой портрет практически готов — осталось несколько мелких деталей.

Я сижу, подмяв под себя ноги, возле своей подушки, на своей половине кровати, ближе к изножью. Мой бинт чуть-чуть спутался, но в свете того, что теперь нога практически не болит, это неважно.

Я сижу, немного наклонившись вперед и устроив импровизированный мольберт из толстого русского журнала, на обложке которого самолеты, под белым бумажным листом. Я орудую ластиком, исправляя неточности, и растушевываю грифель, создавая тени. Я хочу добиться максимального сходства. Этот портрет — для меня.

Лицо, потом шея, дальше грудь и сбитые покрывала — как по маслу.

Вот здесь, над бровями, нужно немного подправить. Слева видны пару морщинок, крохотные складочки, но справа их нет. Справа чисто, а у меня прослеживается маленькое движение. Стереть.

Вот здесь, слева, уголки губ обычно приподнимаются, а значит, не должны выглядеть так мрачно. Эдвард не злится на меня сейчас, он спит. И совсем не мрачный он. Ни капли.

А теперь здесь. Вот здесь, вверху, левее, возле глаз. Морщинки возле глаз, по которым я научилась определять, улыбается он или нет до того, как взгляну ниже. Красивые морщинки. Их нельзя упустить.

Улыбаюсь сама себе, тихонько хмыкнув. Подтираю стиркой неровный контур лица, изображая скулы немного объемнее: они у него хорошо очерчены, красиво. Я не стану портить оригинал.

Это удивительно, согласна. Я бы и сама себе не поверила, если бы знала, что, завернувшись в сливовое покрывало и замерев в неподвижной неудобной позе перед зашторенными окнами, буду с такой точностью и ярым желанием вырисовывать для себя портрет фиктивного супруга. Наслаждаться тем, что делаю. Применять все мастерство, какое найду. Ну не бред ли?..

И хотя знаю, что бред, но менять ничего не хочу. Не стану.

Вопросов, как правило, возникает мало, потому что я боюсь разбудить мужчину и испортить свой план, не воплотив его в жизнь, однако кое-что все же очень интересует. Интересует, а не пугает или раздражает, чего хуже. Всего лишь немного тревожит: что с ним случилось? Что является причиной неподвижности одной стороны лица? Это очень необычно — наблюдать такие вещи, когда сталкиваешься с ними впервые. И когда так четко видишь их.

Почему-то мне кажется, что я готова услышать правду, какой бы страшной она ни оказалась. Желание с утра, когда хотела прикоснуться к правой щеке Эдварда, никуда не делось, только окрепло. Сейчас. Вот сейчас особенно.

В нерешительности прикусив губу, я замедляю движения руки с карандашом. Даю ей перерыв, отвлекшись от портрета на своего ни о чем не подозревающего натурщика. Всматриваюсь в его лицо, в его позу… в него самого. Глубже. Куда глубже, чем было позволено.

На миг сознание пронзает мысль: так ведь я могу! Могу притронуться к нему прямо сейчас. Никто мне не помешает, никто не осудит меня, никто не сможет запретить… сейчас Эдвард спит рядом со мной в доверительной, безмятежной позе. Он беззащитен. Он не накричит на меня, он не накажет за своевольство, которое потом могу списать на внезапный порыв… он, надеюсь, меня не накажет.

Раздумываю пару секунд. Оцениваю свои шансы, обстановку и силу желания. Действительно ли готова рискнуть?

Пальцы покалывают. Пальцы побуждают поскорее исполнить задуманное и почувствовать, каково это — его касаться. Там, где только Каролине, судя по моим наблюдениям, позволено.

Уже протягиваю руку вперед, отпустив карандаш. Уже принимаю решение и готова принять последствия от него… но отдергиваю пальцы в последний момент. Резко выдохнув, отдергиваю, потому что приходит осознание: проснется. Проснется от моего касания, заметит его, не пропустит. Все люди чувствуют прикосновения к своему лицу, даже самые легонькие. Я не стану первой, чьи пальцы покажутся нереальными. Я обязательно его потревожу.

Провал.

По-детски нахмурившись, возвращаюсь к своему рисунку. Придирчиво смотрю на него, прогоняя свое недовольство сложившейся ситуацией. И свою беспомощность. Дорисовываю пару волосков щетины на ту самую правую щеку. Хотя бы карандашом ее…

Опять останавливаюсь. Опять с подобием улыбки, когда идея медленно закрадывается в голову.

Повернув лист вправо, устроив горизонтально, как и рисовала, невесомым движением указательного пальца прикасаюсь к тому, что хочу ощутить кожей. На портрете. На девственно-белом, чуть подпорченном серым грифелем листе. И призываю на помощь все свое воображение, включаю фантазию, продумывая все подробности, должные такие касания сопровождать. Рисую, как и прежде. Только теперь у себя в голове. Теперь кистью сознания.

Необычное ощущение. Конечно, его с натяжкой можно назвать потрясающим, но что-то в этом все же есть. Для начала хотя бы так, не правда ли? У меня уже шансов больше, чем у многих. Я умею рисовать.

К сожалению, все мои цветные карандаши в собственной спальне. И, к еще большему сожалению, не глядя на то, что ноге куда лучше, я не могу до них добраться. Мой портрет останется черно-белым на ближайшие двое суток точно. Но один из цветов — пусть и всего их два — все же отражает суть этого рисунка. Белый. Белый, бумажный, как кожа Аметистового. Я не привираю, я изображаю ее по-настоящему, как есть. Может быть, стоит добавить чуть-чуть кремового оттенка, но это скорее придирки. Для грека он необычайно белокож. Возможно, сказалось долгое пребывание среди этих снегов — южная раса превращается в нордическую. Если бы не волосы, если бы не проскальзывающая средиземноморская нотка в чертах, усомнилась бы в правдоподобности полученной информации. Не поверила бы. А так верю. И продолжаю рисовать.

…Заканчиваю с драпировкой покрывал. Подрисовываю последнюю складочку возле безымянного пальца Эдварда, с обручальным кольцом, и, стряхнув остатки стирки, любуюсь на свою работу. Приподнимаю ее, стараясь сильно не шелестеть листом, придирчиво оглядывая бумагу.

Удовлетворяюсь.

Выверенными движениями по специально проложенным заранее линиями складываю свое маленькое оригами, пряча в карман пижамы. Оно плоское, ровное и незаметное. Оно — мое. И моим и останется, укрывшись от любопытных аметистовых глаз в левом кармашке на груди.

Я раздумываю, что делать дальше. Очень не хочу потревожить мужчину, но еще больше не хочу так и сидеть до его пробуждения одна, без покрывала и теплых ладоней на талии.

И лишь поэтому решаюсь, устроив себе рискованное предприятие, вернуть утраченные позиции.

Выверенными, медленными и осторожными движениями пробираюсь на свое место, устраиваясь, как и прежде, между покрывалом и Эдвардом. Подминаю наволочки, отчего они наверняка оставят полосы на коже, а голову кладу на нижний краешек подушки.

Затихаю.

В руках Эдварда мои волосы. Вернее, у него под руками — они остались у его плеча. Рассыпались по нему, но не похоже, чтобы Аметистовый был против. Он так же безмятежен и так же, кажется, умиротворен. Я справилась.

Пару дней назад, как раз за несколько часов до моего решения довести себя до алкогольной интоксикации, мне позвонила Розмари. Она сразу же рассыпалась в извинениях, что не смогла найти времени раньше, но я была так рада слышать ее, что мало что уже имело значение. И хоть сидела на полу, завернувшись в простыню, и рыдала, не выдала ей себя. Не дала забеспокоиться, поднять тревогу и сорвать весь мой план. Он был слишком ценен.

Но не в плане сейчас дело и не в том, когда звонила Роз. Суть в рассказанном. Сначала двумя словами о Рональде и каком-то его новом проекте, потом о том, что на мой счет он перечислил три миллиона к прежним шести, как обещал, а затем, слово за слово, — и об Эдварде.

О его неожиданном прозвище, которое, быть может, и, не желая того, осветила передо мной. Озвучила.

«Суровый», она сказала. В узких кругах Штатов и широких русских, правда, за спиной, но его называют именно так. Давняя история. Что-то там было… но подробности ей известны не были, да и у кого можно было расспросить? Это просто долетевшая до нас сплетня.

Но ее фразу я запомнила дословно и не раз анализировала в своей голове:

«В нем из суровости только взгляд порой, не имею понятия, откуда взялось прозвище, Иззи. Поверь мне, мягче человека еще нужно поискать».

И благодаря этой фразе впервые всерьез задумалась о том, что, помимо порой удушающего понимания и сострадания в душе моего… мужа (и почему я стесняюсь так называть его, это ведь реальное положение вещей), найдется еще и стремление к физической защите, и проблески грубости. Когда Эммет испугал меня этим утром, Эдвард за меня заступился. За меня никто и никогда не заступался, а он сделал это. И не перед кем-то, а перед братом. И вот тогда, в ту секунду, он и правда выглядел сурово. Как и полагается по прозвищу.

Все-таки нераскрытых черт в нем куда больше, чем известных мне. И передать невозможно, какой азарт охватывает, когда открываю даже самую маленькую, самую мизерную, казалось бы, подробность.

Поздно отрицать: этот мужчина меня интересует. Со всех сторон.

— С-с… — внезапно раздается над ухом шипение. Тихое, но довольно пронзительное, проигнорировать никак не возможно. Удивленно изогнув бровь, я не успеваю даже поднять голову, как ладонь Эдварда стискивает мои волосы. Немного тянет вниз, пробуждая ощущения.

— Эй…

В такт моим словам мужчина вздрагивает. Всем телом, достаточно резко. И просыпается. Открывает глаза.

В ту же секунду сжавшие волосы пальцы разжимаются и теплой ладонью накрывают затылок. Они холоднее, чем прежде; я ложилась в теплые объятья.

Успокаиваясь, Каллен аккуратно поглаживает меня, а я не знаю, могу ли двигаться и должна ли сейчас хоть что-нибудь предпринимать. Почему-то кажется, что в его движениях проскальзывает отчаянье.

Поразительно, как быстро все может измениться. И как внезапно. Прежде ровное дыхание Аметистового становится едва ли не прерывистым, а кожа белеет. Я вижу, что белеет. У меня хороший ракурс.

А потому все же решаюсь. В тени побыть еще успею.

— Эй, — второй раз повторяю, но теперь словами не ограничиваюсь. Боязно, однако с проблеском веры в правильность того, что делаю, прикасаюсь к прижавшейся к моей голове ладони, — все в порядке?

Эдвард, похоже, не ожидал, что уже не сплю. Да и разбудить не планировал, это очевидно.

— Извини… — раскаянно бормочет он. Руки не убирает, но волос практически не касается. Едва-едва, чтобы намек на прежнее ощущение себе оставить.

— Дурной сон? — мягко зову, чуть приподняв голову и вернув его пальцы тем самым на прежнюю позицию. Они не причиняют мне боли и не пугают. К тому же, за все, что сделал за эти пару дней, имеет достаточно прав держать меня так, как хочет.

На лице Каллена хмурость, в глазах — сонная темнота. Он выглядит недоуменным, рассеянным и угнетенным. Не то увидел, что хотел. Морфей, видимо, отдал хорошие сновидения мне.

— Сон? Откуда же, Изз?.. — не понимает. Хочет, но не понимает. С лица исчезает вся прежняя благодать, но, благо, обида от утреннего происшествия так же не занимает своего места. Здесь что-то другое. А что — я понять не могу.

— Тише, — в конце концов нахожу наилучшее решение, отвлекаясь от всего ненужного. Прижимаюсь, как и прежде, к груди. Покрепче. — У меня они тоже бывают. Все хорошо.

Эдвард напряжен, но особенно показывать этого не старается. Лишь лежит чересчур неподвижно, что меня и настораживает.

— Конечно, — неслышным эхом отзывается мне.

Краешком губ улыбнувшись, как всегда делает для меня он, смотрю ему в глаза. Пытаюсь расслабить взглядом, придать уверенности. Мне не нравится его растерянность. Мне не нравится такой его вид. Что там приснилось?..

— С тобой все в порядке?

Тех морщинок, что рисовала, становится больше. Только не у глаз, не от улыбки. На лбу, возле бровей. Я еще их подтушевывала. Слева. Слева, которые настоящие. Которые появляются, когда ему грустно.

— Разумеется, — с попыткой успокоить докладывает Эдвард. С некоторой нервозностью облизывает губы, моргает, сгоняя наваждение.

А потом медленно выдыхает, одновременно увереннее держа меня руками. Теперь уже не волосы гладит, теперь спускается к талии, как и утром. Легонько тянет на себя, прикладывая минимальное количество силы.

Старается не напугать меня и не пугает. Только вот как из лежачего положения мы оказываемся в сидячем не замечаю.

— Изза, послушай меня, пожалуйста, — обращается ко мне Эдвард посерьезневшим тоном. Смотрит по-особенному, по-другому. Не знаю, чему обязана такая перемена и как на нее реагировать — хороший она знак или плохой — понятия не имею. Он будто бы видит во мне кого-то… или что-то… другое. Давнее.

Ох, ну пожалуйста, только бы не Константу! Я не хочу и не буду выдерживать сравнения с ней!..

— Я слушаю… — сообщаю очевидное, хотя он и так прекрасно все видит. Взгляда достаточно.

— Хорошо, — благодарно кивает, немного нервничая, — спасибо.

А потом, переведя дух, все же говорит то, что хочет. О чем, похоже, и был сон.

— Изабелла, самые страшные вещи люди делают сознательно. Это та истина, тот столп, который никак не обойти и не сдвинуть. Мы можем сколько угодно убеждать себя в абсурдности такого вывода, но он налицо. И самое ужасное, что порой не хватает сил остановиться даже тогда, когда видишь, что все получается неправильно. Когда идешь не туда.

В темной комнате с зашторенными окнами, с одним лишь тусклым светильником, в обстановке из простыней и подушек, с присутствующим ореолом утренней ссоры братьев Каллен, слова Эдварда звучат… отрезвляюще. И до последней грани доходчиво. Слишком, я бы сказала. Почти пугают.

— Но я же…

— Я знаю, — Серые Перчатки уверенно, утешающе кивает, натянув на сопротивляющиеся губы мимолетную улыбку, — и поверь, Изза, я очень ценю это. Твоя борьба, твое желание — все это замечательно. И все это обязательно поможет тебе добиться того, чего хочешь.

Я полностью отпускаю от себя атмосферу недавней расслабленности. Наверное, это ключевой ход, особенность дома и взаимоотношений людей в нем: переход из одного состояния в другое, от одной грани к иной. И за считанные часы, а может даже и минуты — как сейчас. Я теряюсь.

— Изз, — Эдвард поглаживает мою спину, призывая на себя посмотреть. Так же открыто, как смотрит сам. В аметистах просвечивается самое потаенное, самое глубокое. В такие моменты он не прячется, не закрывается от меня. Впускает внутрь. — Я прошу у тебя одного: не сдавайся. Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы освободить тебя, я помогу тебе в любой момент, когда бы это ни потребовалось. И я прикрою тебя, если будет нужно… только не сдавайся. Тебе нельзя. У тебя все получится.

Слишком откровенно… я даже дыхание затаиваю, проникшись его словами и тем, как смотрит во время их озвучивания. Знакомый человек, но далекий. Будто бы кто-то близкий, но вернувшийся из долгого странствия. Вроде бы и знаешь хорошо, но представления не имеешь — много времени прошло, много воды утекло. Очень странное чувство — и все не назовешь его неприятным. Скорее пронизывающим.

— Тебе приснилось, что я сдамся? — спрашиваю, находя один более-менее понятный себе ответ.

Эдвард уверенно качает головой. Без сомнений.

— Нет. Но я подумал, что тебе это важно будет узнать. Прямо сейчас.

— Что у меня все получится?

— Что тебя нельзя сдаваться, — он еще раз подчеркивает третье слово, — что я тебе не дам этого сделать.

Твердо. На удивление твердо. Сурово.

Немного смутившись, опускаю голову, оторвавшись от его взгляда. Губу не кусаю, но близка к этому.

— Я не думала, что мы будем говорить об этом сейчас…

— Мы не говорим, — легонько похлопав меня по плечу, ободряет Эдвард, — это для общей информации. Чтобы не падать духом и не сомневаться.

— Я в тебе и не сомневаюсь…

Пальцы становятся нежнее. Держат меня нежнее, хотя все так же уверенно.

— И в себе не стоит. Тебе девятнадцать, Изза. У тебя впереди потрясающая жизнь. Ни одна дрянь не стоит того, чтобы загубить все это.

Неужели в этом его восьмичасовом отрыве от реальности проскочило воспоминание о моем дебоше? Или об отравлении в Вегасе? О баре?.. Не знаю. Но явно нечто из этого, раз мы затронули такую тему.

Слышу себя быстрее, чем принимаю решение что-то сказать:

— Я постараюсь.

И почти сразу же ощущаю одобрение Каллена. Оно волнами от него исходит.

— Ну конечно же, Изза. У нас с тобой все выйдет как надо.

Он глубоко вздыхает, прогоняя ненужные мысли, и, мне кажется, расслабляется. Сидит удобнее, дышит спокойнее. Пальцами уже не привлекает внимание, скорее создает комфорт. Успокаивает.

В молчании, призванном разогнать прежнюю атмосферу, мы проводим несколько минут. И они прекрасно справляются с отведенной ролью, смягчая все былое. Раскладывая по полочкам.

Эдвард отходит от своего сновидения и неожиданного для меня ликбеза куда быстрее, чем ожидала.

В его голосе уже капелька шутливости, его голос уже бодрее. И нежнее.

— Значит, я все-таки задремал, да? — зовет он.

Пробежавшись пальцами по поверхности одеяла и разгладив его, я подтверждаю эту информацию:

— Мы вместе задремали. На восемь часов.

С не слишком радостной, скорее смущенной полуулыбкой взглянув на часы, Каллен кивает.

— Спишем на субботу.

— Впереди еще и воскресенье…

Он тихонько усмехается.

— Сон — великая вещь, да?

— Он греет, — даю самый простой, но самый честный ответ я. И наглядно демонстрирую то, о чем говорю, приникнув к устроившейся рядом со мной ладони. Той самой, что гладила волосы.

Мне все легче и легче прикасаться к Эдварду, это факт. И факт этот не может не радовать. Я смелею уже до того, что могу погладить его плечу или усилить объятья, а может, даже и изменить позу, в который мы находимся. Я еще робею перед тем, как обвить его ладонь или притронуться к груди, но не думаю, что это станет большой проблемой.

Самое интересное, что в моих прикосновениях к Эдварду нет иного подтекста, кроме практически детского желания почувствовать, каково его трогать. И в особенные моменты, когда только его и хочется, каково…

Никакого секса. Я не настроена на секс. Я не хочу.

Пока я не хочу… у меня выходные, травма и последствия отравления. И неблагоприятная психологическая обстановка, созданная в семь утра Эмметом. Вон сколько уважительных причин.

— Значит, в особенно холодные ночи стоит побыстрее ложиться спать, — шутливо докладывает Эдвард, пытаясь поднять мне настроение. Чуть-чуть выбил из колеи своим неожиданным диалогом на серьезную тему, видит, а потом исправляет положение. Изо всех сил старается, как обещал.

— Можно и в теплые, — заверяю я, уткнувшись подбородком в его плечо. Не могу дождаться, когда разрисую черно-белую кофту на своем портрете достойным того цветом. Поразительно, как легко и быстро можно полюбить какой-то оттенок. И захотеть видеть его как можно чаще…

Ничего не отвечая мне, Эдвард просто поглаживает мои волосы. Снова.

Только пальцы его, мне чудится, опять подрагивают. Куда меньше, это точно, почти незаметно… но я все же вижу. Чувствую.

Правда, прежде чем успеваю что-то спросить, сказать или сделать, Аметистовый перетягивает одеяло на себя. Переводит стрелки, бережно потрепав мои кудри и оставив их в покое.

— Время ужина, — произносит он, взглянув на часы-динозаврики, — как насчет пасты с лососем?

Мне греет душу, что он запомнил. Хоть и не понимаю, как сумел из кучи информации выловить именно эту, самую нужную. Мне бы в такие тонкости и дебри иметь вход…

— Ты не ешь рыбу, — мягко замечаю я. Теперь мы сидим друг напротив друга, уже без объятий. Но не скажу, что оттого чувствую себя хуже. Я хочу касаться Эдварда — везде и постоянно, — но рядом с ним тоже хорошо. Сам факт его присутствия здорово ободряет и вселяет оптимизм.

Я даже не буду пытаться отрицать свою крепнущую зависимость. Налицо она, очевидна… а противостоять ей и вовсе глупое, ненужное занятие. Не желаю.

— Ты ешь.

— Это не повод кому-то оставаться голодным.

— Ты считаешь, у Анты это возможно? У нее в запасе десяток блюд.

— И все-таки… как насчет чего-то… совместного? — я теряюсь и рдеюсь, пока говорю, но на полпути не останавливаюсь. Дохожу до конца фразы и горжусь собой, хоть щеки и пылают.

Эдвард лукаво хмыкает, однако в аметистах теплится признательность в уголках. Он мной доволен.

— Можем попробовать. Что еще ты любишь, Изза?

Я робко вскидываю бровь:

— А ты?

Перехватывая мой взгляд, Серые Перчатки удивляется. Как позволено, осторожно, не перегибая палку. Но все же с вопросом в глазах.

— Желаешь приобщиться к греческой кухне?

— Почту за честь.

Ну вот, смеется. Мои морщинки у глаз, те, что понравились, те, что нарисовала. И уголки губ слева приподнимаются, и кожа уже не такая белая, и выражение лица другое… все в нем другое, все, поддавшись моменту, беспечное. Аметисты не пустые и не темные. В них смешинки. В них пылинками разбросана приятность момента. Его волшебство.

— Ладно, — Эдвард пожимает плечами, согласно кивнув мне головой, — если уж за честь… что насчет мусаки? Это нечто вроде запеканки.

— Я люблю запеканки.

Мужчина по-доброму, как ребенку, усмехается мне. Принимает сказанное.

— Тогда я обрадую Анту.

Он грациозно поднимается, осторожно миновав мою поврежденную ногу и сбитые простыни. Не делает ненужных движений, не двигается резко. С завистью смотрю на него и жалею, что сама так не могу. Уж очень хочется…

Эдвард идет к двери, и я не противлюсь его уходу, сегодня как никогда уверенная, что одну меня не оставит. Что вернется: доказал свою верность и честность данных обещаний.

Однако, когда прикасается к ручке, намереваясь пройти в коридор, у меня вырывается:

— Ты поговоришь со мной? — тихо, но слышно. Не получится списать на «не заметил».

Аметистовый поворачивается ко мне, с интересом глядя прямо в глаза.

— О чем, Изз? — дружелюбно спрашивает он.

Я робею. Мне не нравится, но робею. Это как защитная реакция, ничего не могу с собой поделать.

— О себе, — и все же произношу, решаюсь.

А ведь не так страшно, как казалось.

Эдвард оставляет в покое дверь, поглядывая на меня с налетом удивления. Он не изгибает бровь, не хмурится, не щурится: следит за лицом, не допускает сильных искажений, что напугали меня в Лас-Вегасе. Отвечает и за жесты, и за эмоции, и за действия. А уж тем более за слова.

— Обо мне? — переспрашивает.

— Ну… — неловко гляжу на простыни, будто бы ища там правильные слова. — Ты знаешь обо мне больше, чем я о тебе… и мне бы хотелось наверстать. Узнать тебя получше.

— Я вызываю у тебя любопытство, Изза?

— Ты сказал, я могу спрашивать… — боже мой, он будто бы не верит. Наглец…

Сам себе мотнув головой, Эдвард все же собирается с мыслями для ответа. Не заставляет меня долго ждать.

— Верно, можешь, — успокаивающе подтверждает, заново притрагиваясь к дверной ручке, — и за ужином я обещаю дать тебе такую возможность. Если не перехочешь, конечно же.

Закатываю глаза, тихо фыркнув. Удобнее сажусь на простынях, потягиваясь.

— Не перехочу, — обещаю, расслабленно вздохнув удачному вопросу и не менее приятному ответу. А потом сама себе, дабы Эдвард не услышал, неслышно добавляю: — Не дождешься…

* * *
Оно на большой белой тарелке с узорчатыми, разрисованными кистью талантливого художника (я даже знаю какого) краями. Узор исконно-русский: можно разглядеть завируху-метель, нечто вроде саней и, кажется, блестящие темно-синие снежинки. Я уже видела такое оформление, я знаю, что его рисует Эдвард. И я даже читала, слышала, произносила слово, которым оно называется, хоть так с ходу и не вспомню.

Но интерес мой все же обращен не столько к посуде — она бывает разной, — сколько к ее содержимому. Дымящемуся, странно пахнущему — никогда прежде не чувствовала такого аромата — с тонкой насыпью мелко потертого сыра и белыми сгустками по краям, напоминающими соус.

Мусака, сказал Эдвард. Национальное греческое блюдо.

Сейчас, сидя непосредственно перед этим слоеным пирогом из, кажется, всего, что нашлось в холодильнике, немного сомневаюсь, готова ли правда его попробовать. На вид, при всех стараниях экономок, получилось не очень.

На моем подносе вилка, нож и две салфетки. На тумбочке есть стакан с гранатовым соком — моим любимым — и соль, если потребуется. Усевшись по-турецки, как и когда пробовала бульон от Анты, подготавливаю себя к мысли о необходимости поесть.

Хотя бы потому, что Эдвард, устроившийся рядом, на кровати, с тем же подносом, смотрит на меня внимательно и с намеком на улыбку. Ему приятно, что я согласилась на это блюдо. Он его любит?

— На вкус лучше, чем на вид, — утешает меня мужчина, наверняка заприметив капельку брезгливости во взгляде.

— Тут баклажаны, картофель и… помидоры?

— Еще фарш, — приподняв краешек своей запеканки вилкой, перечисляет Каллен, — а также сыр, специи и соус бешамель.

— Как в лазанье.

— Итальянцы пародируют нас, — хмыкнув, самодовольно, пытаясь поднять мне настроение и внушить верный настрой, докладывает Эдвард. Подавая пример, отрезает небольшой кусочек от своей порции, с демонстративно-довольным выражением лица кладя его в рот.

Хитро посмотрев на него, я щурюсь.

— Я люблю лазанью, — заявляю и вслед за Аметистовым пробую блюдо, — так что мне есть с чем сравнивать.

Наблюдая за моей первой пробой, Каллен молчит, не желая вставлять свои слова прежде, чем выражу собственное мнение. Сам есть не продолжает, ждет меня.

Я забираю с краешка вилки свой кусочек. Я, тщательно контролируя свои впечатления, пытаюсь его распробовать.

О да, баклажаны. Тушеные баклажаны, очень похожи на те, какие делала Розмари в моем детстве. И картофель — очень кстати, хотя я не особенно люблю его. Про сыр и помидоры говорить нечего, в итальянской кухне они повсюду, а так как она моя любимая, игнорировать и отсылать их подальше я просто не имею права. Специй, правда, маловато… но это дело вкуса.

— Ну как? — все же зовет Эдвард. Настораживается тем, что до сих пор молчу.

— Лучше, чем я думала, — отрезаю второй кусочек, а после него почти сразу же третий, — а если честно, то вкусно. Мне нравятся печеные овощи.

С одобряющим видом согласившись со мной, Аметистовый возвращается к нашему ужину. Ему очень нравится — это видно, нельзя такое скрыть. И бешамель, и растертые помидоры, и подсоленный фарш… после девятнадцати лет жизни с Рональдом, который из еды признавал только стейки средней прожарки, для меня ново такое отношение к запеканкам, овощам и мясу. Фарш ведь куда интереснее отбивной. И его, несомненно, можно приготовить не меньшим количеством способов.

— Анта умеет готовить все, что ты захочешь? — тянусь к своему стакану с соком, ненадолго оставив основное блюдо. С налетом скептицизма делаю первый глоток, ожидая вяжущего осадка от напитка. Но затем за пару секунд определяю в багровой жидкости ту марку, которую всегда предпочитала в Америке. Откуда знание таких подробностей?..

— Порой мне кажется, что да, — без шуток, но с улыбкой отвечает Эдвард, — она мастер в своем деле.

— Но ты тоже умеешь готовить? — ставлю стакан обратно. Поправляю сползшее сырное покрывало, прежде накрывавшее слой из баклажанов, намереваясь продолжить приобщение к греческой культуре.

— Чуть-чуть, — скромно отвечает Серые Перчатки. Спокойно, без торопливости, расправляется со своей порцией.

— Шоколадные брауни и манную кашу?

— Еще яблочный омлет и «Карбонару».

С удивлением поворачиваюсь к Каллену всем телом, не в силах спрятать улыбки.

— «Карбонару»? С панчеттой?

Почти любуясь моим интересом (что будит румянец, возвращая его на щеки, к моему сожалению), Эдвард, не медля, отвечает:

— Скорее с обыкновенной ветчиной. Панчетту достать здесь сложно.

Этот человек издевается надо мной, верно? Ну не может же он уметь все! И любить все, что мне нравится. Уметь даже это готовить…

— Ты тяготеешь к итальянской кухне, Изз? — в стакане Эдварда сок насыщенно-оранжевого, теплого цвета. К сожалению, на вид не могу определить, но он немного мутный, поэтому цитрусовые отпадают сразу. Абрикос, возможно. Или морковь.

— К пастам, — мило отвечаю, обмакивая кусочек картофеля в бешамель, расползшийся по тарелке.

Мне нравится наш разговор, ровно как и сегодняшний вечер. Портрет, который нарисовала для себя, надежно спрятан в кармане пижамы и не попадет на чужие глаза, зато меня греет мысль, что навыки свои хоть раз применила не напрасно. К тому же, живое и не менее привлекательное воплощение этого портрета сидит сейчас со мной на кровати и разговаривает на отвлеченные темы. О еде, боже мой. О простой еде. Об итальянской и греческой. О макаронах! До чего же приятны такие размеренные, ни к чему не обязывающие, расслабляющие моменты. С самого пробуждения Эдварда мне хотелось увидеть его таким: легкомысленным, ребячливым. Без ненужной официальной требухи, какой так любил забрасывать меня Ронни.

…Он и в тот день так себя вел. Он поставил меня на стульчик возле лакированного черного гроба, поправил черный бантик на голове, надетый Розмари, и серьезным, далеким от ободряющего отцовского тона произнес: «Мы всегда отвечаем за свои поступки, Изабелла. И за все их последствия. Твоя мать пострадала из-за ветра в твоей голове и твоей глупости. Это должно стать тебе уроком».

Конечно, его словам я не придала большое значение тогда; я рыдала, хныкала и сжимала пальцами его рубашку, которую позволил мне держать. Конечно, тогда, все похороны сидя у него на руках, я и подумать не могла о том, чтобы послать отца куда подальше и кинуться за гробом, отправившись туда же, куда мама. Я так испугалась за Рональда, когда он увидел Ее… Я была готова сама умереть — там же, тут же, не только ради мамочки, — чтобы он перестал так сжимать губы… я свою дрожь не могла унять.

— Твои родители из Греции? — как-то само собой вырывается у меня. Быстрее, чем хотелось бы спрашивать. Просто в свете темы отца вполне логичным кажется вопрос о семье Эдварда. Я не хочу спрашивать о брате, дабы не расстроить его, поэтому обращаюсь к остальным ее членам.

— Наши, — поправляет Серые Перчатки, ничуть не изменившись в лице, — мы с Эмметом родились на острове Сими. Это рядом с Родосом.

Вежливо киваю, не признав, что такие ориентиры ничего мне дают. Надо будет воспользоваться ноутбуком по назначению и поискать что-то об этих местах.

— То есть, последователи античной культуры научили тебя рисованию?

Эдвард сегодня как никогда улыбчив. То ли я подбираю фразы так удачно, то ли у него хорошее настроение, но больше веселья в нем я еще не наблюдала.

Вот и сейчас он не ограничивается простой ухмылкой. Искренне выражает свою смешливость, не прячет ее глубоко и надолго. А это здорово вдохновляет меня.

— Нет, Изз. Рисовать я учился уже далеко за пределами Греции.

— В России?

— Для начала в Штатах. А потом уже в России.

Практически полностью расставаясь со своей мусакой, доедаю оставшиеся несколько кусочков, задумчиво водя вилкой по тарелке. Гранатовый сок еще ждет своей очереди на тумбочке.

— Ты сам переехал? — все же интересуюсь, не оставив вопрос на потом. Рядом с Эдвардом мне спокойно и хорошо, но не покидает ощущение, что время от времени живу как на пороховой бочке. Не знаю, чего ждать от себя, не то что от других, а потому воздержание и замалчивание может сыграть со мной злую шутку. И могу так и не узнать то, что так интересовало.

Эдвард отрывается от еды, испытующе посмотрев на меня. Немного дольше, чем нужно.

— Мой отец был послом. Он перевез нас сюда.

— Интересная биография…

— Ты ведь о ней хотела узнать? О ней и о моей семье? — крохотный кусочек сыра находит себе пристанище в уголке губ Эдварда, слева. Все еще разговаривая со мной, не особенно отвлекаясь, Каллен слизывает его, непреднамеренно затронув и губу. И это такое простое движение, такое банальное, я бы сказала, вызывает преступный отклик у моего тела. Больно кольнув теплым щупальцем внизу живота, распространяет по венам вместе с кровью… желание? Растерянно выдохнув, я пытаюсь понять.Теряю нить повествования, отвлекаясь на себя.

А потому, разумеется, привлекаю и внимание Эдварда. Его сложно оставить в неведении.

— Изз?

Этот вопрос, затаившийся в моем имени, им самим и сокращенным, возвращает мне трезвый ход мыслей.

Одними глазами вкупе с легким кивком сообщаю ему, что все в порядке и нет поводов для волнений. Отставляю тарелку на поднос, а затем на тумбочку, удобнее садясь в своей новой позе. Ноге легче с каждым часом. Не удивлюсь, если завтра начну все-таки, как и прежде, самостоятельно ходить.

— Я имела в виду не совсем семью… — возвращая беседу в прежнее русло, объясняюсь, — но и ее тоже.

— Тогда я жду твоих вопросов, — напрямую, демонстрируя полную свободу, он глядит на меня. Дозволяет беспрепятственно спрашивать.

Начало мне нравится…

— Какая твоя любимая пора года? — почему-то фантазия расщедривается только на это. Первый вопрос, как и первый блин, — комом. Но я надеюсь наверстать в дальнейшем, а пока послушать. Вдруг эта информация окажется полезной?

— Весна, — не задумываясь, отвечает Эдвард. Как и я, доедает мусаку, убирая свой поднос. Теперь наши тумбочки симметрично украшены пустыми тарелками и стаканами с соками. Наблюдая за тем, как мужчина забирает в ладони свой, делаю то же самое. Почти зеркально, чем немного смешу его.

— Весна потому, что природа просыпается?

— Лед тает, — объясняет Каллен. Делает глоток сока, будто бы избегая сейчас, вот именно в этот момент, эту секунду, моего лица.

Принимаю выпад. И делаю свой, догадавшись о следующем ходе по все тому же взгляду.

— Любимый сок? — провокационно спрашиваю я, для храбрости выпивая сразу три глотка своего, гранатового. С терпким кисловатым вкусом и потрясающим цветом. Очень насыщенным.

Шаловливо поглядев на меня, Эдвард с хитринкой в глазах докладывает:

— Персиковый.

Вот и расшифровка содержимого стакана. Не цитрусы, да. Ты права, Белла.

Интересный выбор…

— Любимый фильм? Что?.. — меня смущает прямая насмешка в его глазах. Почти ирония, нечто на грани сарказма. Очень необычное зрелище для аметистов.

— Ты будешь смеяться.

Изумленно изгибаю бровь.

— Даже так? Это какой-нибудь слезливый тв-роман?

— Это мультик, — подкупающе откровенно говорит Эдвард, — я практически не смотрю фильмы.

— Вы с Каролиной?..

— Да, — мужчина кивает, ощутимо расцветая при имени племянницы и моем напоминании о ней, — она частенько просит меня. Последний раз, кажется, было «Холодное сердце». Диснеевское, насколько помню.

— Но он не твой любимый…

— Нет, — качает головой, и, мне кажется, в глазах мелькает огонечек грусти. Маленький такой, неприметный, но все же существующий. И это не то, что мне хотелось бы увидеть. — Ты вряд ли знаешь его, он не был очень популярен. «В гости к Робинсонам».

А я знаю. Я тоже его смотрела.

— Про рыжеволосого мальчишку…

— Да, про Льюиса, — аметисты теплеют, — в этот мультфильме очень хорошая идея заложена, Изза, — не надо пытаться ничего изменить в прошлом. Жить надо будущим и только. По-другому просто не получится.

Он пожимает плечами, хмыкнув. Допивает свой персиковый сок, осушая оставшиеся пару глотков.

Выглядит немного… не так. Чуть более задумчивым и грустным, что я уже замечала. И все же вместе с тем он, как и прежде, в чем-то убежден. И так убежден, что ничто не пошатнет эту веру. Не посмеет.

— Порой хочется изменить прошлое… — добавляю от себя я. Всеми силами не пускаю ненужных мыслей в голову, но они нагло проникают внутрь. И вырисовывают передо мной картинку с похорон, что не так давно вспоминала. Вынуждают вздрогнуть.

— Я согласен, — Эдвард не бросается в отрицания и поругания моего нетрезвого взгляда на жизнь, попросту мягко кивает, — и все же прошлое нам недоступно. Зато хотя бы настоящее и будущее в наших руках.

— Надолго ли?..

— Надолго, — утешающее сообщает, — в любом случае, сама эта возможность чудесна.

Нерешительно согласившись, я отвожу взгляд, делая вид, что ставлю стакан на поднос. Но на самом деле моргаю, прогоняя слезы. Не хочу их сейчас. Не будут ничего мне портить. Вечер пока лучший за все время моего пребывания здесь.

И все же, когда совершаю задуманное, натыкаюсь глазами на те самые голубо-белые узоры, так затейливо украсившие тарелку. Смотрю на метель, на снежинки, на санки… и придумываю кое-что. Не отгоняю внезапно пришедшую мысль.

— Как называется этот стиль? — обернувшись к Эдварду, показываю ему на тарелку.

Каллен начинает подозревать что-то, но пока не выдает себя.

— Гжель, — повторяет он для меня русское слово, которое пора бы уже запомнить, — это узоры.

— Она сложно рисуется?

Его догадки подтверждаются. Больше не сомневаюсь, что читает мысли.

— Проще, чем кажется, — своей коронной фразой отвечает мне.

Мгновенье медлю, прежде чем спросить. Мужчина молчит в это мгновенье, не требует и не ждет. Делает вид, что просто вежливо слушает. И готовится выполнить мою просьбу.

— А можешь… можешь научить меня?

Каллен нежно улыбается.

— Прямо сейчас?

— У нас свободный вечер… — нерешительно объясняюсь я. — И я пока не хочу спать… но если у тебя были планы…

Мотнув головой, Эдвард с трудом удерживается, чтобы не закатить глаза. Медленно, чтобы видела, что он делает, подносит руку к моим волосам, ласково их погладив.

— Сейчас принесу краски, Изз.

Через полчаса, уже в новой позе, с новым занятием и совершенно новыми ощущениями, я делаю то, на что, как считала, не способна.

— Нежнее, — советует Эдвард, следя за тонкой синей линией, что я провожу по белой поверхности небольшой ровной тарелки. У нее широкое плоское донышко, а потому рисовать удобно. К тому же, с таким учителем, чья рука неустанно направляет мои несмелые движения. Кисточка скользит по стеклу, чего никогда не случалось с бумагой или холстом, а потому я нервничаю. Однако Эдвард, стоит отдать ему должное, прекрасно испепеляет любое волнение. Воодушевляет продолжать, даже если сперва не выходит.

— Они разные по твердости?..

— Верно, — длинные пальцы, обвившие мои, чуть надавливают на кисточку, отчего краска ложится увереннее и толще. Мазок уже шире, тверже. Получается лепесток синего зимнего цветка, — но их нужно чередовать.

Теперь пальцы наоборот, удерживают мою руку в достаточном отдалении от тарелки. Касаюсь ее только кончиком кисти, самым-самым… и провожу восхитительные тычинки, выглядывающие из цветка наружу. На конце каждой из них изворотливым движением Эдвард оставляет овальную синюю капельку.

— Эти узоры придумали русские? — завороженно глядя на то, что получается нашими совместными усилиями, спрашиваю я. Немного отвлекаюсь.

Эдвард сидит позади меня, но все равно достаточно близко. Я практически у него на коленях, чуть ниже. И он, приобняв меня со спины, учит росписи тарелок. Гжели. Ну подумать только…

А напряжение не пропадает. То самое, что я, как думала, отослала уже давно, при таком близком контакте почему-то напоминает о себе. Покалывает под ребрами и внизу живота. И на кончиках пальцев, конечно же.

Аромат Эдварда полностью окутал меня, его тепло, его естество — как в постели сегодня в полшестого, когда намеревалась вернуться в эти объятья. Когда хотела погладить по щеке…

— В одной из деревень, — отвечает на заданный вопрос Каллен, — она так и называлась — Гжель. Потом это стало нарицательным именем.

— А краски только синие и белые?

— В теории нет… осторожнее, потечет, — приподняв мою руку, Аметистовый делает так, что кисточка забирает в свои владения небольшой подтек, собирающийся заляпать зимний цветочек, уже законченный на левом конце тарелке, — были и красные, и желтые… но как-то выжило себя. Синий с белым остались как отражение русской зимы.

— Синий иней…

— Ага, — его смешок отзывается теплотой у меня возле шеи, отчего едва не перечеркиваю все старания, отправив их к чертям. Неожиданно проснувшаяся чувствительность на руку мне точно не играет.

— И что обычно рисуют? — отвлекаю себя разговорами. Мне нравится то, что происходит сейчас, но боюсь сделать неверный шаг. Оступиться, как часто бывает. И все разрушить.

— Узоры, — Эдвард кивает на правый край тарелки, где прямо сейчас с его помощью вывожу замысловатые линии, — а также птиц или растения.

— Цветы.

— Почти цветы, — крепче придерживает мои пальцы с кистью, уводя ее вправо, от уже проложенной дорожки подальше. Синяя краска высыхает достаточно быстро, поэтому ошибки не слишком приемлемы. Их крайне сложно исправить.

— И давно ты этим занимаешься? — интересуюсь я.

— Лет десять, — спокойно отвечает он, — может, чуть больше.

— То есть, не с приезда в Россию?

— Нет, ну что ты, — Каллен качает головой, опровергая мою идею, — куда позже.

Тем временем тарелка приобретает узор. Прежде белая и чистая, становится традиционно-русской, как одна из тех, которые я разбила недавней ночью во время своего бунта. Синей становится. С цветком, узорами и, как замечаю позже, хотя своей рукой рисовала, небольшой подписью в уголке. «Изз» — и с последней буквы витиеватой радугой узор вплетается в основную канву. Теряется в ней, оставляя лишь ниточку-напоминание о своем существовании.

— Готово, — заверяет меня Эдвард, когда подвожу черту, оставляя зимний цветок в покое, — твоя первая разукрашенная тарелка, Изабелла.

— И подписанная…

— Ну конечно же. Куда же шедеврам без подписи, — мягко заверяет Эдвард, — так не пойдет.

— На твоих подписи нет…

— В том количестве, в каком их накопилось, это сочтут манией величия.

— А как же шедевры с подписями…

— Это всего лишь хобби, — он аккуратно откладывает готовый экземпляр на покрывала, ненароком коснувшись моего плеча. Оставляет после своих пальцев легкое покалывание.

— Красивое хобби, — восхищенно смотрю на получившийся результат и понять не могу, как у меня поднялась рука громить такую красоту. Тем более с таким трудом созданную. С азартом. С любовью.

— У меня много белых тарелок, — как бы между прочим произносит Каллен, хохотнув, — можешь рисовать сколько захочешь. Практиковаться.

— Я приму к сведению…

Мы по-прежнему сидим вместе, и он по-прежнему не отодвигается от меня. Правда, особенных действий также не предпринимает, не обнимает как следует, не гладит… держит дистанцию.

Мне это не нравится.

Пролетевшие с нашего пробуждения пять часов — в ожидании обеда, за разговором, а потом и за живой раскраской — кажутся достаточными для бодрствования. Даже более чем. Суббота — сонный день. Так и запишем. Где там мой псевдо-дневник?

Самостоятельно, чуть повернувшись и отложив на специальный поднос кисточку и колпачок с краской, левой стороной лица приникаю я к плечу мужчины. Тихонько и осторожно.

— Я же остаюсь, верно? — неслышно спрашиваю у него.

— Уже устала? — с заботой, но в то же время недоверчивостью, спрашивает Эдвард.

— На последнем издыхании творческих сил… — шутливо заявляю. Но с плеча никуда не отодвигаюсь. Жду ответа.

— Тогда сон действительно то, что тебе нужно, — соглашается Каллен. Отвечает мне, расправив застеленное одеяло. Своей постели. Рядом с собой.

— Этой ночью?..

Глядя на то, как нерешительно ложусь на свою половину, внимательно следя за ним, Эдвард краешком губ ободряюще улыбается. Убедительно мне кивает.

— Куда же я от тебя денусь, Изабелла, — шепчет. Убирает краски, оставляет тарелку сушиться и гасит свет, чей выключатель так кстати расположен возле кровати.

Не проходит и пары минут, как лежит рядом со мной. Как утром.

Не спрашиваю сегодня разрешения, просто придвигаюсь ближе. И просто устраиваюсь под боком, затихнув, как только опускает одну из рук мне на спину, прикрыв ее двумя одеялами.

— Спокойной ночи, Изз, — желает мне, не скрыв тихой ласки в голосе. От нее мне становится тепло даже без одеяла, а любые страхи притупляются. Не боюсь я с ним засыпать. Ничего мне не страшно.

— Спокойной ночи, — эхом отзываюсь я, подтягивая одеяло повыше, как и утром, чтобы укрыть его. Даю себе пару секунд, чтобы оценить уходящий день и сделать вывод, что он абсолютно точно был замечательным, не глядя на испорченное Эмметом утро.

Эдвард ближе ко мне. Он куда, куда ближе… он почти полностью со мной. Я его чувствую телом и руками, которые, не смущаясь, устраиваю на груди.

И уже потом, практически заснув, вспоминаю, что хочу чуть-чуть гарантий, и левой ногой оплетаю его правую. Сегодня ему не нужно никуда идти. И ни к кому.

* * *
Это знакомый сон, хоть он и всегда приходит неожиданно.

Это сон, отразивший в себе одно из ярчайших воспоминаний его жизни, истинно автобиографичный.

Это сон, который не покидает с шести лет, лишь затаиваясь на время, а потом всплывая на поверхность снова. И не помеха ему ни время, ни возраст, ни иные мысли в голове своего обладателя. Он неизменно несколько раз в год стучится в его двери. И проникает в сознание, кромсая его так, как хочется. Под линейку.

В детстве, еще в больнице, когда Эсми позволяла Эммету оставаться на ночь с братом, он нередко находил себя крепко прижавшимся к Эдварду, на кровать которого взбирался со своей раскладушки. Они оба тогда плакали, и их обоих миссис Каллен тогда утешала. Не проходило и ночи, чтобы она или Карлайл не дежурили в палате или не присматривали за мальчиками в номере своей гостиницы. Они никогда не оставляли их в одиночестве, за что Эммет был очень благодарен новым родителям. Но даже их присутствие, даже их сострадание и забота не искореняли кошмары, возвращающиеся снова и снова.

Каждый свое день рождения Эммет, сидя перед большим клубничным тортом — своим любимым, испеченным Эсми специально для такого торжества, — загадывал одно-единственное желание, задувая свечи:

«Хочу быть таким сильным, чтобы защитить Δελφινάκι[6]

И так быстро билось горячее сердечко, и так отчаянно сжимались в кулачки ладошки, и так влажнели глаза при упоминании данного мамой прозвища брата… ничего маленькому Каллену не хотелось больше. Он слишком хорошо все помнил.

Их пятеро. А может, семеро. Или восьмеро… Восьмеро человек, просто из-за солнца, жажды и однотипного пейзажа оборонительной стены, окружившей Старый город, все сливается в одну картинку. Растягивается, сужается, кружится… хочется воды и спать. Но спать нельзя, Эдвард так сказал. Он тоже устал и не сможет донести Эммета, даже если очень захочет. Эммету нужно идти самому. Иначе их догонят.

В руках у одного из подошедших рогатка. Кривая, неправильно вытесанная, совсем не такая, какую учил делать папа. Страшная рогатка, но, как потом выяснится, очень действенная и меткая. Подстроена под руку своего хозяина.

Второй крепко зажал в ладони камень — небольшой, но увесистый обломок какой-то скалы, коих полно здесь, у берега. В сражениях камень уже бывал — его левая сторона, чуть вверху, окрашена запекшейся бордовой полоской. А края неровные. Края могут сильно порезать.

У остальных нет ничего, чем можно было бы похвастаться или начать угрожать. Все как один, они темноволосые, кареглазые и смуглые, с каемкой грязи под ногтями и длинными, сто лет немытыми пальцами.

Они смотрят с насмешкой, когда окружают их. Первого пускают, который с камнем, второго — псевдо-лучника, а потом замыкают круг. Правильное место выбирают: у северной стены, в тени, где нет туристических дорожек, где не ходят местные. Здесь две оливы цветет и трава. Высокая такая, в нее можно что угодно спрятать… и не скоро найдут.

Эммет чувствует опасность, обвившую их с братом густым плющом. Он крепко держит его за руку, он изо всех сил старается не плакать и что есть мочи сжимает пальчиками золотое сердечко на недлинной цепочке. Маленькое сердечко, но очень родное. Мамино…

Цыганята приближаются, осознавая свое превосходство. Ведут себя развязно, не боятся и не стесняются. Выкрикивают обидные слова и злорадно смеются.

Эммет с тревогой смотрит на брата, но от утешающего взгляда того чуть расслабляется. Неслышно отодвигается за его спину, прижимаясь к холодным даже в такую жару камням. Голова кружится…

— Побрякушку! — звучит повеление. Без лишних уточнений и вопросов.

Эдвард хмурится, окидывая сверстников испепеляющим решительным взглядом. Уверенно качает головой.

— Побрякушку — и пойдешь живой, — с добродушной улыбкой повторяет тот мальчишка, что с камнем, подкидывая в руке свой трофей. Демонстрирует, какой силой обладает оружие.

— Мамина… — тихонько всхлипнув, бормочет Эммет, показавшись из-за спины брата, — нельзя…

— Да хоть папина, — долговязый псевдо-лучник гортанно смеется. Совсем по-взрослому, — давай сюда!

Круг сужается, пространства для маневра становится все меньше. Цыганята знают толк в том, что делают, и, конечно же, не упустили бы такой приз: двое детей, безлюдный будний полдень, море рядом, камни… никаких свидетелей, улик и доказательств. Им нужны деньги… или развлечение. А лучше и то, и другое.

Эдвард будто бы читает их мысли, понимает отчаянный настрой. Но и сам обладает не меньшим упрямством.

— Нет, — четко проговаривает. Забирает у брата медальон, крепко зажимая пальцами. Перекручивает цепочку на указательном и вздергивает подбородок. Не шутит.

Эммет до скребущих по сердцу когтей пугается, когда Эдвард делает это. Взгляд цыганят сатанеет, кожа краснеет, а руки подрагивают… вместе с камнем… вместе с рогаткой…

— Побрякушку, рыбий потрох! — последний раз повторяет долговязый. Сплевывает на землю, ощерившись. Готов к бою.

Ответа Эдвард не дает. Эммет лишь видит, что брат становится перед ним, крепче вжимая в камни. А руку с последней оставшейся ценностью отводит назад.

И тем самым дает спусковой курок всему, что начинается позже…

Эммет плохо помнит продолжение тех минут. Он очень быстро оказывается вне игры, когда пытается оттащить особенно рьяного в побоях цыганенка от брата. Получает по голове и падает на мостовую, больно ударившись затылком. Плачет, задыхается и мутным взглядом наблюдает за кучей-малой, скопившейся под оливой.

Знает, кем она занята.

Видит со своего ракурса на медленно алеющих камнях тонкую золотую цепочку…

Вздрогнув, Каллен-младший резко распахивает глаза, подскочив на кровати. Больше всего ненавидит то состояние, какое преследует после таких снов, неминуемо собой накрывая. Душит, терзает и режет на кусочки. Мелкие-мелкие, как размытые морем песчинки.

Сжав зубы, Эммет прогоняет давнее видение, пытаясь компенсировать его реальностью, какую помнит куда лучше. Насаждает моменты из настоящего на прошлое, закрывает ими, прячет… не дает пробоваться выше, пытается унять.

Сердце загоняется, ладони потеют, а в горле сухо. Тот сон, да. Обычная реакция организма, к которой он приводит.

И самое отвратительное, что глаза как всегда находят взглядом комод напротив постели, где в специальной маленькой шкатулочке, подаренной когда-то давным-давно Карлайлом, прямое доказательство реальности случившегося. Сам медальон, со знакомой цепочкой. Той самой, разве что чуть потемневшей после событий на набережной.

И внутри золотого украшения нисколько не тронутые, не задетые временем слова, выгравированные старинным способом: «Мое сердце — это вы оба».

У Эммета на глазах закипают слезы. Он морщится, что есть силы ударив о кроватную спинку подушкой, а потом второй, а потом рукой — до того, чтобы завибрировало дерево.

Перед сознанием встает то воспоминание. Полное, какое есть, с кровью и страшнейшим выражением агонии на дорогом лице. Когда за «побрякушку» они оба едва не лишились жизни.

- Δελφινάκι… ох, Эдвард… — и плачет. Строго, режуще и горько.

Capitolo 16

Было так не раз —
Я падал ниц, на грязь.
Вставал и снова мчался,
Как скользящий по лучу,
Но с тобой я понял то, что —
Остаться я хочу…
Я не знаю, почему просыпаюсь. Просто просыпаюсь, и все.

Открыв глаза, автоматически хватаю ртом неожиданно кончившийся воздух и стискиваю пальцами ледяные простыни под собой. Что-то большое, тугое и болезненное сворачивается комком в груди, покалывает.

Я растерянно оглядываюсь по сторонам, пытаясь понять, где нахожусь. Судя по запаху, судя по ощущениям пальцев, — в постели. В теплой, в моей постели. Теперь моей.

Кажется, немного успокаиваюсь. Делаю достаточно ровный вдох, за ним — такой же ровный выдох. Прихожу к мысли, что, возможно, всему виной моя излишняя возбудимость от недавнего тактильного контакта с мистером Калленом, и готовлюсь, повернувшись на бок, поближе к нему, попытаться снова уснуть.

Однако, безбожно руша мои планы, как в триллере-ужастике, где главная героиня испытывает весь допустимый спектр страданий, яркая вспышка ударяет в окно. Через чуть-чуть отодвинутые шторы, через щелочку между стеной и плотной материей все же просвечивается, проскакивает. Бьет по глазам и воскрешает внутри оправданный ужас — быстрее, чем за секунду.

У меня нет ни мыслей, ни предположений. Я наверняка знаю, что это, потому что свет желтый и мелькает зигзагом. У меня такое было. За всю жизнь много раз было — я из-за него переехала в комнату без окон.

Молния!..

Поперхнувшись, вздрагиваю всем телом, механически, не подумав, свернувшись в комок. Дыхание ни к черту, глаза зажмуриваются. Но свету это все не мешает. Мое состояние, я, испуг — ничего его не трогает. Не успеваю оправиться от первой волны страха, как накатывает, погребая под собой целиком и полностью, вторая. Вспышка повторяется…

— Изабелла? — зовут из-за спины. Себе на погибель, а мне на спасение. Знакомым бархатным голосом. Моим голосом…

Вцепившись пальцами в свою подушку, что сменила простыни, я нахожу решение. Я не раздумываю о нем, я не ищу его, просто нахожу. Мгновенно, по инстинкту. Очень сложно отделаться от того, что много времени помогало существовать. Мозг запоминает. Мозг дает отмашку рефлексу, — и тот работает.

С Джаспером я никогда ему не мешала. А с Эдвардом помешать просто не успеваю.

Все спутано и сбито. Все неясно — слезы застилают глаза. Я игнорирую кольнувшую ногу, огненное кольцо оцепенения в груди, шумящую в ушах кровь. Все, что слышу, — стук сердца. Понимаю, что как только услышу удар грома, то утеряю над собой всякую власть.

Поэтому и спешу. Поэтому и не даю себе одуматься.

За рекордный срок обнаружив в темноте Аметистового, слава богу лежащего на второй половине кровати, кидаюсь к нему. Мне не к кому больше кидаться. Мне никто не поможет.

В руках у Каллена, судя по голубому свечению, планшет, а значит, остановить меня он не в состоянии. Тем более, работает эффект внезапности, на который я так рассчитываю. Внезапность — все, что у меня осталось. До грома пару секунд.

— Изза?.. — мужчина теряется и настораживается. Его слова еще звучат в темноте спальни, а я уже перекидываю ногу через его пояс, забираясь сверху.

Дрожу, плачу и кусаю губы. До крови кусаю, как всегда. А пальцами нещадно цепляюсь за ворот его кофты. Едва не рву.

— Эдвард… — стону. И, кое-как проглотив всхлип, целую. Как Джаспера, когда было страшно. С указанием, что отдам долг. Что расплачусь, что сделаю то, что нужно. И не буду будить его без необходимости. Я случайно… я не хотела… мне больно…

От поцелуя Эдвард увернуться не успевает. Я принимаю это за одобрение. Языком глубже проскальзываю в его рот, руками, отпустив кофту, обвиваю шею. Не даю отстраниться. Держу крепко-крепко. У меня только он остался.

— Изз…

Напрасно. Я в отчаянии, я не отвечаю за себя. Все, что мне нужно, — чтобы был со мной. Вот прямо сейчас, вот во время грома — со мной. Во мне. Чтобы я знала, что не одна в этой чертовой темной комнате.

— Сейчас-сейчас, — неслышно стону в его губы, жмурясь от предстоящей грозовой вспышки, — я твоя… я твоя, сейчас… потерпи…

Одной из рук следую, как всегда было с Джаспером, к поясу, к брюкам. Словно бы за спасительный круг, хватаюсь за мягкую хлопковую ткань, ненароком зацепив и пару жестких волосков, дорожкой пробежавших к низу живота. Близка к цели, знаю. А это вдохновляет. У меня уже нет ни секунды. Вот-вот прозвучит, бабахнет… и я умру. Умру, если он в меня не войдет.

— Изабелла! — а вот теперь Эдвард всерьез пробует сбросить меня с себя. Уловил мысль? Но почему же, почему же не хочет? Я отдам все. Я отдам самое дорогое и даже бесценное. Я доставлю удовольствие. Я рассчитаюсь деньгами. Я исполню желание — как золотая рыбка, — любое. Только — пожалуйста, пожалуйста! — пусть не отстраняет меня… как же мне нужно… вот сейчас!..

Я знаю, как это выглядит со стороны. Я уже представляла наутро, после пробуждения в объятьях Джаса, каково это, когда творю подобное. Растрепанная, бледная, со слезами, с хрипами, со стонами и отчаянным, лихорадочным желанием отдаться кому-нибудь — явно не на конкурс красоты.

Но Хейл ободрял меня. Он говорил, что это даже сексуальнее, что это даже возбуждает — страх от моего кошмара. Когда я с горящими глазами, когда мои губы красные и вспухшие, кожа горячая, тело вытянуто в струну и трепещет от каждого движения… я пробуждаю в нем невиданную силу и желание. Я делаю его своим. Я делюсь удовольствием, предлагая ему лучшую часть из доступного блюда. Я вдохновляю.

Мне этого хватало. Ночь за ночью, от грозы к грозе — хватало. И очень, очень надеюсь, что хватит сейчас. Мне нечего предложить Эдварду, кроме тела. От денег он уже отказался…

— Возьми меня, — сорванным голосом молю я, левой рукой поглаживая его грудь, а правой продолжая путь к Эльдорадо, — я твоя, твоя…

Серые Перчатки верит. Наверное, больше, чем нужно, раз прекращает попытки вырваться от меня.

Но как только пальцами я пробираюсь ниже дорожки волос и застываю в паре миллиметров от известного места (клянусь, оно не было ко мне безучастно!), расстановка сил меняется. Сдержанность уходит. Эдвард начинает действовать.

Я и пикнуть не успеваю, как мои руки оказываются не на поясе Каллена и не на лице, а над собственной головой. Выше, чем положено, мне немного больно, немного тянет мышцы. Но неудобство быстро проходит, сменяясь новым потрясением: теперь не сижу на Эдварде, теперь лежу. На спине, на простынях, все тех же моих, гробовых. Вижу не его лицо перед собой, а потолок, затерянный в темноте. Ловким движением мужчина практически перекидывает меня с себя на постель. И крепко держит за руки, вжимая их в матрас, лишая попытки повторить бросок.

А вспышка повторяется. Вспышка, бьющая в окно, мелькает ярче. С моего ракурса обзор идеальный, во всех подробностях.

Теперь знаю, что от грома мне не спастись. Во время грома я буду лежать вот так, одна. Пустая. Даже он не захотел мне помочь…

От своего бессилия плачу. Просто, банально, по-детски плачу. Только не тихо, не так, как полагается, когда в комнате ты не один. Оглушающе, наплевательски. Когда уже понятно, что не будет спасения. Когда итог ясен, а гибель неминуема. Когда все потеряно. Все, целиком и полностью. А пути обратно не будет.

— Изабелла… — Эдвард снова появляется перед глазами, нависает надо мной, чуть прижав к простыням весом тела. Полулежит, одной рукой удерживаясь на весу, а второй подбираясь ко мне. Запрокидываю голову, мотаю ей из стороны в сторону, зажмуриваю глаза — прячусь. Не надо меня трогать. Уже поздно. Я умру сейчас. Я все равно умру. Теперь касания не помогут.

— Н-нет!.. — вскрикиваю в ответ на его действия.

Эдвард выглядит напуганным и растерянным. В глазах — хмурость и реки сочувствия ко мне, волосы взъерошены, а левый уголок губ в болезненном выражении опущен вниз. Меня окутывает аромат клубники. Я под ним таю, но даже он сегодня облегчения не приносит.

— Девочка моя, — Каллен не убирает руки. Пальцами проводит по моей щеке, стирает густую сеть проложенных слезами дорожек. Медленно, чтобы не ужаснуть больше прежнего, но ощутимо. Чтобы я знала, что он прикасается. Что здесь. — Изз, ну что же ты? Тише. Тише, все хорошо…

У меня горит лицо. Лицо горит, а на спине выступает холодный пот, заботливо вызванный привычными мурашками. Я задыхаюсь, но плакать не перестаю. Слезы — одно из немногих, что мне позволено. Слезы я никому не отдам.

— Я с тобой, — догадавшись, что слов, а тем более объяснений дождаться от меня будет трудно, Эдвард продолжает монолог. Очень надеется на его действенность, — посмотри, Изабелла, я здесь. Кошмар? Кошмар разбудил тебя, да? Но он кончился. Все кончилось. Все.

Говорит нежно, вкрадчиво. Говорит с состраданием, с искренним беспокойством. Не убирает руки, все еще гладит меня. Уже вытер прежние слезы, уже гладит. По мокрой, по горящей коже. И прохлада его рук — не самое худшее, что могло со мной случиться. На какую-то секунду я даже верю ему. Верю, что нужна… что поможет…

А потом все снова искореняет вспышка. Шторы под напором ветерка из приоткрытого окна утрачивают прежние позиции, позволяя мне по полной ощутить всю прелесть мерцания молнии.

— НЕТ! НЕТ, НЕТ, НЕТ!.. — как вне себя кричу, едва комнату озаряет светом. Изгибаюсь дугой, забыв про ногу, отсутствие сил и, казалось бы, зажатые Эдвардом руки. Вены на шее вздуваются, глотать тяжело. Я опять задыхаюсь.

Лицо мужчины искажается неправдоподобной гримасой ужаса. Но в руки себя он берет быстро. А мои запястья отпускает, собственными ладонями мгновенно пробираясь под спину. В районе лопаток придерживает за ночнушку, буквально силком притягивая меня к себе. Как с ребенком, укладывает мою голову на свое плечо. Целует в макушку.

— Нечего бояться, нечего, — уверяет, не размениваясь на попытки заставить замолчать, — ты не одна, Изза, помнишь? Я обещал тебе.

Сижу на его коленях — по-настоящему. Могу чувствовать и запах как следует, и тепло кожи. Как раз то, которого жажду больше всего на свете.

Ерзаю на своем месте, пытаясь подобраться к его поясу. Что есть мочи прижимаюсь к мужчине, буквально требуя своего. Да сжалься же ты, господи! Что от тебя убудет?

Направление моих действий Эдвард с удивительной точностью понимает сразу. Оплетает меня руками, прижимая к себе так крепко, как хочу. Но движения блокирует всяческие. Я не могу ничего, даже вздохнуть глубоко. Я вынуждена довольствоваться лишь истерикой.

Понятия не имею, сколько плачу. Сначала просто плачу, потом уже хриплю, потом, задохнувшись, бормочу что-то… но свет время от времени сияет, каждая его вспышка будит во мне новый огонек ужаса.

В конце концов, попытавшись от него спрятаться, я приникаю к Эдварду. Утыкаюсь носом в его плечо, жмурю глаза до того, что начинают блестеть во тьме звездочки, и, прикусив губу, борюсь со всхлипами.

— Вот так, Изз, вот так, — одобряюще призывает Аметистовый, заметив мою покорность и достаточно несущественное сопротивление, — сейчас все пройдет, все отпустит. Не бойся.

Отпустит? Хорошее слово. Но отпустит ли? Гроза кончится ли?

Время идет, если судить по моему меняющемуся состоянию, которое теперь ближе к спокойному, хотя счет минут я и не веду.

Просто в какой-то момент понимаю, что сил на слезы и метания не осталось. Обмякаю в той позе, в какой меня держит Эдвард, уже не всем лицом, а только лбом упираясь в его плечо. Не кричу, не всхлипываю. Время от времени тихонько-тихонько хныкаю, но это можно списать на слабость. Это глупости по сравнению с тем, что было.

Меня не покидает страх. Я боюсь молнии, ненавижу грохот грома и, как бы такое банально ни звучало, опасаюсь темноты. В темноте все видно — все до мелочей, когда молния вспыхивает. Днем не так страшно.

— Моя Изабелла, умница, — в голосе Каллена довольная отеческая улыбка, когда он шепчет эту фразу мне на ухо. Чуть ослабляет объятья, устраивая для меня проверку. Видит, что не рвусь, не мечусь больше. И не набрасываюсь на него, требуя секса. Дает устроиться удобно, как нужно. В безопасности, в тепле, но без хруста костей. С возможностью глубоких вдохов.

— Она в меня попадет, — как факт, констатирую я, прикрыв глаза, едва обнаруживаю, что никуда пугающий меня свет не делся. Все так же в окне, все так же светит. Только с теперешнего ракурса не столь ярко. Чуть ослаб.

— Что попадет? — нежно спрашивает Эдвард. Стирает с моего лба испарину, перекрывает своими пальцами путь слезам, погладив по щеке. При всей его заботливости, такую вижу впервые.

— Молния, — поэтому и сознаюсь. К собственной гордости, даже не вздрагиваю на этом слове.

Мужчина совсем капельку хмурится. Его левая бровь изгибается, у глаза собираются морщинки.

— Изз, грозы нет. Сейчас зима. Ее еще долго не будет.

Ах да, ну конечно же… а в окне тогда что?

— Но она есть… — пожимаю плечами. Обреченно, с нетерпящим возражений лицом. Твердым.

Эдвард не понимает. Сначала не понимает, но потом, проиграв мои слова в голове еще раз, кажется, находит ответ. Оглядывается себе за спину и видит… а я вижу, как свет озаряет его лицо. Правую половину, неподвижную. И зрелище это действительно пугающее.

— Изза, — потирает мои плечи, еще раз легонько поцеловав. Но на сей раз в лоб. Губ не касается — никогда. И не коснется. А мои еще горят и щиплют после соприкосновения с его. Я хочу. Я всегда хочу. Я не знаю, когда ослабнет это дикое желание. Оно и меня вводит в ступор. — Это фонарь. Фонарь, а не молния.

Мне хочется засмеяться. Громко так, издевательски. Как он говорит со мной, когда приводит такую причину. Заменяет молнию на фонарь? Прозаично. Донельзя.

— Ну конечно…

— Он сломан, — Каллен видит мое неверие и спешит убедить в собственной правоте, — посмотри, я покажу тебе. Анта вызвала мастера к утру, он починит. А отключить электричество на ночь не получится — погаснет все в доме.

— Я не хочу смотреть… — вздрогнув, качаю головой я.

— Давай вместе, — многообещающе предлагает Эдвард, — поверь мне. Это фонарь, не молния. В России зимой нет грозы.

Мне тяжело дается согласиться, но все же, с горем пополам, не найдя иного выхода, я киваю. Вдруг действительно? Вдруг он?..

Медленно и несмело, заручившись поддержкой Аметистового и его крепким рукопожатием, поворачиваюсь к окну. Никогда не думала, что сделаю это, но правда налицо. Я делаю. Я сама делаю. Не насильно.

Вспыхивает…

— Он яркий, да, — виновато произносит Эдвард, пригладив мои волосы в ответ на пробежавшую по телу дрожь, — но присмотрись. Вот виден столб, а вот — лампочка. Когда он загорается, бросает тень на штору.

И правда — бросает. Я наблюдаю за этой тенью, стиснув большую и теплую ладонь мужчины. И при ближайшем рассмотрении, при достаточном внимании и ясном взгляде уже не так страшно. Можно поверить, что фонарь. А когда тень накрывает штору, то сомнений не остается.

Не врал мне.

— Страшно…

— Завтра такого уже не будет, — сожалеюще обещает Аметистовый, — извини, Изза, мне стоило предупредить тебя. Но я не думал, что ты проснешься.

Доверчиво киваю. Киваю и, поджав губы, возвращаюсь к нему. По крайней мере, чувствую себя защищенной с ним. Хоть немного.

— Извини меня, — робко шепчу, нерешительно притронувшись к холодному ободку платинового кольца. На его руке.

— За что?

— За попытку… это… это случайность… — я краснею, а глаза на мокром месте. Становится до ужаса стыдно. Нельзя так. Нельзя, это неправильно. С Эдвардом — неправильно. Нарушение его табу не поможет мне загладить свою вину. Удовольствием он тоже не принимает. От меня он, похоже, не берет ничего. Кроме слов.

— Ты была убедительна, — мягко хмыкает Каллен, подтянув сползший край моей майки на прежнее место, — но ничего страшного. Я понимаю.

— Я обещала не нарушать правил. Я не нарушу.

— Я знаю, — утешающе подтверждает. Несильно потирает плечи, — ты умница, поэтому я знаю. Не бери в голову.

Впервые после кошмарного полусна-полуяви, в котором мое сознание, извратившись, простой фонарь превратило во вспышки молнии, становится тепло. И хорошо. И спокойно.

Я делаю ровный вдох: меня не бьет дрожь, а испуг, клешнями впившийся в сердце, отпускает. Эдвард оставляет меня всего на мгновенье, заручившись согласием, и поправляет штору. Лишает вспышки света возможности ужасать меня дальше.

По дороге к кровати он, правда, натыкается на планшет. Поднимает его, аккуратно уложив на тумбочку.

— Я случайно…

Не говорит ничего вслух. Глаза говорят. Принимают мою фразу, вбирают в себя. И отвечают добродушием.

Он садится на простыни, и я, не желая терпеть хоть какое-то расстояние между нами, подбираюсь обратно к нему. Несмело, аккуратно, демонстрируя все свои движения. Не хочу, чтобы опять подумал… чтобы опять отстранил меня. Не сейчас, пожалуйста!

Слава богу, принимает. Не мешает мне, дает к себе прижаться. И опускает подбородок поверх макушки.

— Все хорошо, Изабелла. С тобой все будет хорошо.

Верю. Вот сейчас, вот теперь верю. Пусть и есть все же мизерные шансы обжечься этой верой потом.

Но не те это мысли. Перевожу тему, дабы не расстроить себя, не вернуться обратно к слезам. Голова уже болит, глаза пекут. Мне бы поспать… но вдруг кошмар повторится? Опять? Кто знает, на какие шутки и выверты способна подкорка?

— Неинтересные русские книжки? — как можно более бодро спрашиваю, пальцем указав Эдварду на планшет.

Слышу смешок на своих волосах.

— Какие есть, Изз.

Его голос меня успокаивает. Мне уютно рядом с этим голосом, и, когда он говорит, когда говорит вот так и держит вот так, мне не страшно. Честно.

— А мне почитаешь?..

Я кожей чувствую удивление Эдварда. Но выразить его как-то кроме огонька в глазах он себе не позволяет. Даже в телодвижениях ничего не меняется.

— Про механизацию крыла самолета?

— Хотя бы… мне все равно.

Кажется, он понимает. Я не решусь утверждать на сто процентов, но определенно нечто похожее проскальзывает. Голос. Мне нужен его голос.

— Интересуешься аэродинамикой?

— Буду развиваться всесторонне, — натянуто хмыкаю, — если ты согласен, конечно…

— Разве можно преграждать тягу к знаниям? — Эдвард вздыхает, мотнув головой. Тянется к тумбочке, к планшету. Берет его в руки.

— А если в формате сказки на ночь, Изза?

— Ага, — тихо соглашаюсь. И послушно ложусь обратно на подушки, дожидаясь, пока Аметистовый уляжется рядом. Он зажигает прикроватный светильник, поправляет одеяло, которое я сбила.

Не желая показаться навязчивой, хоть и смешно это звучит после всего, что было прежде, я некрепко, несильно, едва касаясь, устраиваюсь на своем законном за последние дни месте, под боком мужчины. Вздыхаю, прогоняя остатки всхлипов.

Напрасные слезы. Рядом с ним все слезы напрасны.

— Готова? — зовет Эдвард, открывая нужную страничку. Накрывает меня заранее приготовленным одеялом, пододвинувшись чуть ближе. Действительно не злится за выходку с попыткой секса. Он меня понимает…

— Всегда, — оптимистично отзываюсь, уложив одну из рук под щеку и взглянув на него снизу вверх, — значит, самолеты…

— Самолеты, — он кивает. — Механизация крыла, Изза, — это совокупность устройств на крыле летательного аппарата, предназначенных для регулирования его несущих свойств…

Вначале я пытаюсь слушать. И про закрылки, и про какие-то интерцепторы, и даже почти знакомое слово «спойлер» проскакивает… но потом усталость и расслабленность берут свое. Под близкий и ровный голос Эдварда, что бы он там ни читал, я быстро засыпаю.

Мне спокойно — это главное. И фонаря я больше не боюсь.

* * *
Утро приносит с собой радость, теплоту и, мне на удивление, солнечный свет. В холодной мрачной России, где все серое и невзрачное, солнце!

Я бы и не заметила его за плотными шторами, если бы Эдвард, еще думая, что я сплю, не решился в любопытстве чуть отодвинуть их, дабы посмотреть что происходит за окном.

Я открыла глаза как раз в тот момент, когда уже починили чертов фонарь (я сама профинансирую его починку, если на то пошло, дабы не повторилось ночного ужаса), а истинно-весеннее солнышко, не глядя на середину февраля, осветило его лицо. Красиво-красиво, как в рекламных роликах домашних приправ или сочных соков. На солнце волосы у него рыжеватые, а кожа не такая уж и белая. Нормальная, человеческая, не вампирская. На солнце он еще красивее.

За всю жизнь я любовалась только одним мужчиной, имя которого теперь хочу забыть. Однако с переездом сюда, ожидала того или нет, появился еще один человек, достойный пристального внимания.

Я не могу объяснить этого желания познать Эдварда от и до, докопаться до всех мелочей и проникнуть во все мысли, все закрытые темы. И про лицо, и про рисование, и про жизнь здесь, и про работу… мне все интересно. По-настоящему, без вранья. Это не пустые разговоры.

Однако в лоб спрашивать не стоит. Я нетерпелива, всегда хочу большего, но все же действовать намерена аккуратно. Так правильно будет. Так у меня больше шансов.

Поэтому, закрыв глаза и сделав вид, что просыпаюсь только теперь, глубоко вздыхаю. Со сладостью потягиваюсь на простынях, выгибая немного затекшую спину. Но голова не болит, в ноге легкость, а слезы высохли и не напоминают о себе больше. Даже лицо не сведено.

Остаток ночи для меня прошел совершенно по-другому, нежели ее начало. А это не может не быть поводом для радости.

— Доброе утро, — Эдвард отворачивается от окна, поправляя штору. Задвигает ее, лишая солнце последнего шанса пробраться в комнату, а меня — увидеть окно. Он все помнит.

— Доброе, — весело отвечаю, не скрывая своего хорошего настроения. Почему-то мне кажется, что ему приятно его видеть.

— Ты быстро заснула под механизацию сегодня, — таким же тоном, каким начала нашу беседу я, проговаривает Аметистовый. Подходит к краю постели, присаживаясь на нее.

— Я была под впечатлением от «спойлеров».

— И чем же? — он хмыкает, расправляя простынь, немного смятую мной за ночь.

— Связью с закрылками, — выдаю первую вспомнившуюся фразу наугад.

— Если бы они были связаны… — Эдвард щурится, повернув на безымянном пальце кольцо правильным узором переплетений в мою сторону. Ненамеренно, случайно. Но я вижу.

— Я выучу…

— Зачем тебе? — со смехом недоумевает мужчина.

— Чтобы вести с тобой умные разговоры, — нахожусь я, пожав плечами, — и вводить в ступор окружающих. С такими терминами это выйдет запросто.

Мы оба замолкаем, поддавшись желанию посмеяться. Не знаю, хороша шутка или нет, смешна или нет, но Эдварду весело, а значит, весело и мне. С каждым разом его улыбка все шире. На сотую миллиметра, конечно, но уже прогресс. Я начинала с незаметных движений уголков губ.

А вообще, посмеяться можно и чудесному утру. Мало бывает дней, когда при пробуждении чувствуешь себя настолько хорошо. И неважно, что было ночью. Она забывается в таком утре. Ровно как и все плохое, глупое и недостойное.

— Как твоя нога? — зацепив взглядом мой эластичный бинт, порядком сползший, вдруг интересуется Эдвард. С обеспокоенностью.

Я, не пряча улыбки, оборачиваюсь к нему. Немного видоизменяю ее, превращая из смешливой в благодарную.

— Очень хорошо. Как раз собираюсь испробовать ее в действии.

— Ты уверена, что стоит?

— Три дня прошло, твоя мазь помогла мне, — сообщаю. И придвигаюсь к краю кровати, впервые самостоятельно сняв ногу с удобного валика. Пододвигаю к себе, разматывая бинт. В появившуюся рядом ладонь мужчины вкладываю крепления.

— Мазь дал Леонард. И, не глядя на его профессионализм, тебе все же стоит щадяще относиться к лодыжке хотя бы сутки.

— Надеюсь, путь до ванной достаточно щадящий? — интересуюсь. Опираюсь на простыни, готовая встать.

— До ванной и обратно, ладно?

— До ванной, в душ и обратно, — поправляю его, уже оказавшегося рядом. «Твоя страховка» — вижу как никогда ясно. И это обстоятельство греет душу. — Я буду осторожна, не беспокойся.

— Очень надеюсь, — Эдвард предлагает мне руку, убрав крепления в карман. Стоит, глядя сверху вниз, но не уничижительно. Он, наверное, единственный человек на свете мужского пола, от которого я готова сносить такой взгляд. И, пожалуй, попросила бы о нем, нуждайся в человеческом общении.

— Надежды не напрасны, — обещаю. Принимаю предложение Каллена и беру его руку. Медленно поднимаюсь, тщательно рассчитывая свои силы. Не сомневаюсь, что не упаду — Эдвард не позволит, но все же хочу действовать как можно самостоятельнее. Ступаю на бывшую поврежденной ногу и, к своему счастью, боли больше не чувствую. Чуть-чуть тянет, как после долгой тренировки, но не более того. Все в порядке. Растяжение забыто.

Перестраховываясь, Серые Перчатки все-таки доводит меня до ванной. Но его помощь ненавязчива, желание быть полезным искренне, а близость меня вдохновляет. Поэтому не противлюсь. Поэтому иду.

— Если я понадоблюсь, позовешь, хорошо? — просит, оставаясь у двери.

— Хорошо, — мягко киваю ему, постаравшись, чтобы голос звучал как можно честнее. И только потом закрываю дверь, обрадованная новостью, что теперь могу не только самостоятельно перемещаться по дому, но и принимать душ. Мне очень не хватало этого в последние три дня.

* * *
Тихонький шорох.

Скрип двери.

Цоканье пластмассового носа об пол.

Негромкие шаги.

Эммет стоит возле открытой балконной двери — перед ней, но не за, еще внутри комнаты. Выпускает сигаретный дым на улицу, наружу, прислонившись к крепкому косяку темно-серого цвета. Дышит ровно, затягивается глубоко, а пепел стряхивает в узорчатую пепельницу, принесенную в спальню хозяина Голди.

Эммет не знает, как случившееся в Греции повлияло на его восприимчивость, но теперь каждый звук, каждый вздох и каждое шевеление он подмечает. Прошло тридцать три года, а ничего не изменилось. Та же внимательность, та же сосредоточенность, та же реакция.

Он узнает в шагах, приближающихся к своей комнате, дочкины. Мгновенно узнает, быстрее, чем успевает сделать хоть еще одну затяжку. Каролина ходит на пятках, выдавая себя даже когда пытается подкрасться незамеченной. Сегодняшний день не становится исключением. Ночь, вернее. Судя по часам — ночь. Хотя так и не сомкнувший больше глаз Эммет не может ручаться за правильность цифр на будильнике.

Затушив сигарету, Каллен-младший выпускает последние клубы дыма изо рта на воздух и закрывает балкон. Как раз в тот момент, когда Карли, дотянувшись до ручки, входит к нему.

Сегодня на малышке зеленая пижама с любимыми оленями, на которой черные, как смоль, волосы видны лучше прежнего. Они распущены и доходят до талии девочки, запутались и примялись ото сна. А еще они падают на лицо. Падают и остаются на нем, потому что прилипают. Кожа мокрая.

Задернув занавеску, Эммет с готовностью оборачивается к дочери всем телом.

— Котенок, — нежно приветствует, моргнув пару раз для лучшей четкости картинки. В темноте уже давно, привык к ней, но последние пару минут разглядывания фонарей на участке подорвали умение.

— Папа, — Карли тяжело вздыхает, убрав одну из самых мешающихся прядок себя за ухо. Непокорные волнистые волосы сразу, конечно же, возвращаются обратно, на исходную позицию, и это ее злит. Шмыгает носом, насупившись. Тоже, как и отец, усиленно моргает.

— Эдди не спалось у себя в кроватке? — качнув головой в сторону единорога, что неизменно сопровождает девочку, порой волочась по полу, спрашивает Эммет.

— Ему грустно, — Каролина сглатывает, погладив зверушку по мягкой сиреневой шерстке, — мы решили прийти к тебе.

Мужчина отрывается от балкона, направляясь к своей маленькой принцессе. Приседает перед девочкой, не желая, чтобы смотрела на него снизу вверх.

— Передай Эдди, что грустить не надо. Папа здесь, — и поднимает ее на руки, увлекая в свои объятья. Держит крепко, но бережно. Как никогда нуждается в этих пальчиках на шее.

Карли утыкается носом в папино плечо, руку с единорожкой перекидывает за спину, оставив свободно висеть, а другой ладошкой гладит гладковыбритую теплую кожу.

— Ты опять?.. — недовольно сообщает, заслышав сигареты. Морщится и расстраивается.

— Эх, малыш… — Эммет трется носом о щечку дочери, виновато потупив глаза, — прости меня. Так получилось.

— Это вредно.

— Я знаю.

— Ты невкусно пахнешь.

— Я знаю.

— Дядя Эд поругал бы тебя, — в конце концов, растеряв все аргументы, заявляет она. Чуть отстраняется, хмурит свои широкие красивые брови и глазами — серо-голубыми, точной копией его, — смотрит, кажется, прямо в душу.

У Эммета щемит сердце. После этого гребаного сна, после воспоминаний и видения обагренного кровью кулона имя брата режет по живому. На удивление себе, он помнит каждое слово и каждую секунду той ссоры. А особенно выражение лица Эдварда, когда запретил видеться с Карли. Глядя в глаза, сказал такую ужасную вещь, выдал, не подумав. И не оставил сомнений, что воплотит, увезя девочку домой как можно скорее.

Было ли ему стыдно? Непомерно. И если бы не ночь, если бы не темнота, метель и остатки трезвого разума, заявился бы в дом Δελφινάκι прямо сейчас. Не медлил ни секунды, наплевав и на здравый смысл, и на простые правила приличия. А так придется ждать утра. Тем более, теперь он нужен дочери.

— Ну я же уже попросил прощения, малыш, — состроив жалостливое выражение лица, шепчет Эммет, — не буду больше так делать, договорились. А теперь пойдем в постель.

— Не хочу, — Каролина, выпрямившись, и руками, и ногами упирается в его тело. Решительно качает головой, супясь сильнее прежнего. Ее нижняя губа начинает подрагивать.

— Никаких плохих снов рядом с папой, — утешающе обещает Каллен-младший, — вот увидишь.

— Не хочу видеть! Не буду! — девочка низко опускает голову, лбом приникая обратно к отцу. Сжимает свою игрушку так сильно, что пальцы белеют.

Эммет принимает этот протест. Накрывает ладонью волосы малышки, согревая ее, и наклоняется к ушку. Шепчет, добавив в тон всю ласку, какую в состоянии в себе отыскать:

— Я тебя люблю, Каролин.

Девочка откликается. На такое всегда откликается — беспроигрышный вариант. Глубоко и тяжело вздохнув, подтверждает свои слова кивком.

— Я тоже, папочка. Сильно-сильно.

— Ну вот видишь, — довольный результатом, Эммет хмыкает, — значит, мы можем друг другу полностью доверять, верно?

— Верно, — облизав пересохшие губы, малышка не упускает момента согласиться. Незамедлительно отвечает.

— Хорошо, — мужчина прокладывает узенькую дорожку поцелуев по лбу дочери, — значит, ты должна поверить мне. Никаких монстриков. Только цветочки.

Каролина устало кладет голову на плечо отца, задумчиво проводя пальцами по его пижамной кофте. Хочет решиться… и решается.

— Ладно.

Больше не противится, когда папа несет ее в постель. Без упрямств укладывается на простыни, удобно устроившись на большой пуховой подушке. Но всем своим видом выражает явное нетерпение, ожидая сзади теплой и родной опоры.

Эммет не успевает толком и лечь, ненароком коснувшись грудью спины дочери, а она уже клубочком сворачивается у него под боком, перехватывая большие ладони и устраивая себе заграждение из них. Надежное, крепкое и теплое. Такое, что даже одеяло не нужно, хотя папа, конечно, без него не оставляет.

— Ты наругал дядю Эда? — вдруг несмело спрашивает она, натянув практически на лицо уголок одеяла. Любит, как и в раннем детстве, зарываться в него с головой. Голди порой вскрикивала, заметив такое, боясь, что она удушит себя. Но напрасно. Наверное, Каролина всегда будет так спать. Ей так спокойно и уютно, а это самое главное, чего Эммет желает для дочери.

— С чего ты так решила?

— Он обещал мне позвонить вечером, но не позвонил. Он что-то плохое сделал? — крайне проницательная Каролина оборачивается на отца, взглянув своими большими глазками с совершенно не детской грустью. Эту грусть в них поселила Мадлен…

— Нет, ты что, солнышко, — поспешно заверяет Каллен-младший, погладив узкую спинку под своими ладонями, — просто он, наверное, немного занят сегодня…

— Он меня любит? — в последнее время она всем задает этот вопрос. В последнее время, спустя пару дней после разговора с матерью, опять начинается сомневаться. И эта ночь — одна из тех, когда Эммету кажется, что он на грани своего терпения по поводу их с Мадлен общения. Но ее редкие подарки, еще более редкие звонки, сам ее голос — Каролина обожает это. Она будет плакать куда сильнее и горше, если кто-то лишит ее хотя бы подобных моментов с матерью. Тут нужно другое средство…

— Он души в тебе не чает, зайка, — негромко признается Медвежонок. Как всегда делает, обнимает дочку, притянув к себе, и сам, в «позе ложки», как пренебрежительно звала ее бывшая, старается устроиться так, чтобы быть к девочке как можно ближе. Всем телом.

Она такая маленькая. Ей восемь, а она совсем крошка. И особенно просматривается это на контрасте с ним. Или с Эдвардом…

Эммет умиротворенно вздыхает мыслям о брате, окончательно сформировав план действий, следовать которому намерен с самого утра. Солнце встанет — и тогда. Непременно. Без задержек.

Но сейчас еще поздно. Даже для него поздно. К тому же, в объятьях начинает посапывать, засыпая, чудесная маленькая девочка, только-только уверившаяся в любви самых дорогих ей людей… а завтра выходной. Хороший выходной, добрый.

И свою вину он загладит в этот выходной. По-другому просто не случится.

Утро выдается на удивление солнечным. Припарковавшись возле ограждения дома брата, Эммет с интересом наблюдает за переливающимся снегом, украсившим огромные полувековые пихты. Свежо, самую малость морозно и ярко. От снега, от солнца в глазах рябит. Но отводить их не хочется, что важнее всего. И это придает уверенности — во многом, если не во всем.

Эммет позвонил Эдварду в половину одиннадцатого, дождавшись, пока Карли отправится на утренний туалет к Голди, а ее шаги стихнут в коридоре по направлению собственной спальни. И только когда о том, что они с дочерью спали здесь вместе, будет напоминать лишь незастеленная кровать, взял в руки мобильник.

Брат ответил на четвертом гудке, и Эммета это с самого начала подкосило: обычно брал он всегда с первого. Но, благо, голос не был ни измученным, ни злобным. Едкого, отстраняющего и злопамятного в нем не оказалось ничего, даже самую малость.

А потому мужчина решился быстрее, чем если бы разговор начался иначе. Через две или три вежливо-официальных фразы, которыми прежде никогда не начинались их беседы, спросил в лоб, могут ли они встретиться. Сказал, что очень нужно поговорить.

Теперь Эммет здесь. Возле подъездной дорожки, бок о бок с забором, на белом хаммере, который ни за что не пропустить даже самым поверхностным, невнимательным взглядом.

На дверях хаммера нет блокировки, телефон лежит в выемке возле магнитолы (полностью включенный звук, зарядка — сто процентов), а музыка, призванная разбавить тишину салона, скорее нагнетает обстановку.

Эммет волнуется — у него, как в детстве, потеют ладони. Он сидит с самым спокойным выражением лица, какое может выудить из себя. Он не сжимает пальцами руль, не рвет рубашку, не пытает несчастные кресла. Терпеливо ждет, вглядываясь в большую светлую дверь, ведущую внутрь дома.

Эдвард предупредил его, что говорить внутри — не лучшая идея. В подробности мужчина вдаваться не стал, согласился на машину, раз уж холодно на улице. И не жалел теперь — с обогревателем никакой мороз, даже такой красивый, узорчатый, и с солнцем не был страшен.

…Вот он. В своем сером пальто с серыми перчатками, но без шапки, со взлохмаченными волосами, спускается по лестнице с крыльца, без труда определяя местоположение его машины. По подъездной дорожке, расчищенной Сержем, обходит наметенные за ночь сугробы, переступая через ледовые лужицы подтекшего садового шланга, казалось бы, выключенного на зиму. Идет осторожно, но уверенно. Не сомневается в том, что делает.

Эммета это вдохновляет.

Потянув за ручку двери, Каллен-старший поднимается на ступеньку-подставку, ловко оказываясь в салоне. От него веет клубникой и медом, но в большой степени — свежими простынями. Определенно проснулся не так давно. И звонка не ждал уж точно, судя по нотке удивления в голосе.

Эммет с трудом понимает, что должен делать дальше. Испытывающий острое чувство вины и как всегда проклюнувшуюся потребность позаботится о безопасности Эдварда, все еще смотрит на него. Прямо в глаза. Мама была права — их цвет невероятен. Как невероятен и тот, кто ими обладает.

— Привет, — первый, заприметив нерешительность брата, приветствует Серые Перчатки. Удобно садится на кресле, поправляя пуговицу пальто. Дышит немного чаще нужного, припоминая быструю ходьбу по свежему воздуху меньше минуты назад. Но выглядит свежо и бодро. Уже не так безнадежно, как по приезду Изабеллы в этот дом. Спал у себя? Спал?..

— Привет, — эхом отзывается Медвежонок, активируя зажигание. Выезжает с парковочной дорожки достаточно медленно, хотя шипованные шины, конечно же, не дадут никакому льду поживиться.

— Мы уезжаем? — изгибает бровь Эдвард.

— К лесу. Тут не лучшее место.

— Эммет, у меня и вправду только полчаса…

— Мы успеем, — обещает тот. Выруливает, перестраиваясь на нужную полосу, и уже тогда, сменив передачу, едет по четкому маршруту. В отличие от брата, автоматической коробки не признает, считает очередным глупым новаторством. Но сам при этом комплектацию для своего «быка» выбрал максимальную, а автоматизацию и вовсе выше нормы. Под его предпочтения еще дорабатывали программу.

В салоне достаточно тихо, если не считать фоновой музыки, поставленной Эмметом. Что-то классическое? Близкое к нему точно. Но как следует Эдвард разобрать не может.

Уже после первого поворота между гольф-полями понимает, куда направляет Каллен-младший. Полянка в самом начале леса, круглая, уютная и небольшая. Летом там красиво цветут какие-то полевые цветы, осенью лежат ковром на промерзлой земле особенно яркие и хрустящие листья, а зимой запросто можно построить самого большого во всей области снеговика. Но вездеходному джипу, благо, снег препятствием не является. Можно насладиться зимней сказкой.

Первую часть пути, что занимает от силы минуты три-четыре, Эммет молчит. Но то и дело поглядывая на брата, то и дело припоминая не лучшие отрывки их недавнего разговора, который и разговором-то назвать сложно, скорее скандалом, смелеет. И среди ускользающего десятка мыслей в сознании ловит правильную. Начинает разговор.

— Спасибо большое, что согласился прокатиться со мной, — произносит он.

Эдвард добродушно хмыкает, капельку поджав губы.

— Пожалуйста, Эммет. Я тоже считаю, что нам стоит поговорить.

Мужчина кивает, демонстрируя полное согласие с услышанным. По живописной песочной дорожке, уходящей к огромным деревьям, заворачивает в живую арку между ними. Толстыми шинами нещадно приминает снег.

— Я очень сильно погорячился вчера, — не теряя времени, продолжает Медвежонок, — и я понимаю, как выглядел в твоих глазах. Мне очень жаль.

— У всех бывают трудные минуты, Эмм, — ободряюще уверяет его Эдвард, — я ведь понимаю.

— Понимаешь… от этого мне только горше.

— От моего принятия? — на его лице появляется странное, плохо поддающееся осмыслению выражение. На нем и грусть, и полная ясность. Осознание.

— От твоих жертв, — прикусив губу, докладывает брат, — они меня пугают.

Не отрываясь от разговора, заворачивает в просвет между толстыми шершавыми стволами, переезжая желоб ручья, текущего здесь весной из-за речного половодья. Как раз за ним, метрах в двадцати, и есть та самая поляна-красавица.

— Ты уверен, что потом сможешь отсюда выехать? — с осторожностью, отвлекшись, зовет Каллен-старший, глядя на ворох снежной пыли, что оставляет после себя хаммер, — может, сугробы стали глубже…

— Думаю да. Но это сейчас далеко не самое главное, — Эммет подъезжает к центру поляны и, остановившись посреди белого марева всеми четырьмя колесами, вынимает карту-ключ из специального отсека. Как и телефон, кладет в выемку магнитолы. На сохранность.

Здесь слышны несколько птичек. Бог знает, кто из них поет зимой, но вот здесь, именно в утреннее время, они присутствует. Когда Каролина была совсем маленькой девочкой, она успокаивалась от этого звука и засыпала запросто, без лишних укачиваний. Голди привозила ее сюда подышать свежим воздухом. Голди знала, как ее подопечной будет лучше.

И тишина этого места, его умиротворенность, где даже музыка не нужна, где хватает взглядов и слов, порой самых банальных, благодатно действует на Эммета. Добавляют решимости.

— Эдвард, мне так много нужно сказать… я очень постараюсь ясно и четко, по делу, но если что…

Останавливается, переводя дух. Делает глубокий вдох, отгоняя ненужные волнения. После сегодняшней ночи как никогда твердо, как никогда ощутимо понимает, из каких двух половинок состоит его собственное сердце. И чьи бы фотографии он вклеил в медальон, представься такая возможность. Без брата и Карли ему нет и не будет жизни, это факт. И ни в коем случае никто из дорогих людей, будь то ураган, его плохое настроение или конец света, не должен страдать от несдержанности Калленна-младшего и его грубых слов. Эдвард не пожалел отдать жизнь за него на набережной тем летом, а он вчера ударил его по самому больному. Это ни в какие рамки. Это запрещено, недопустимо, отвратительно обращаться с ним так! И это разъедало изнутри. Теперь Эммет знал, как сильно и как долго, безжалостно разъедало. Все больше убеждался, что в этот раз загладит вину и получит прощение, с импульсивностью или без, а подобному произойти больше не позволит.

Однажды на месте Эдварда может оказаться Карли… а ее испуг лечится очень плохо… ее неприятие, ее отстраненность вынудит его пойти на самые крайние меры.

— Я перегнул палку вчера утром, — в конце концов, совладав со своим дыханием и выстроив более-менее четкий план повествования, говорит Эммет, — я прекрасно понимаю, что натворил, и не прошу у тебя мгновенного прощения, Эдвард. Вчера мной были сказаны вещи, недопустимые в принципе. Я не знаю, какая дрянь нашла на меня и как заставила все это сделать… но мне очень, очень жаль, правда. Это глупо звучит и недостойно, но так, как есть. Я не силен в извинениях…

Ему тяжело идти на такие откровения, Эдвард видит. Буквально переступая себя, подыскивая нужные слова, извращаясь с формулировками и отчаянно желая не выбросить волну своего желания быть понятым наружу раньше времени, Эммет похож на ребенка. На себя в детстве, когда точно так же старался оправдаться перед Карлайлом или Эсми за причиненный ущерб или грубые высказывания во время ссоры. У него и тогда, и сейчас влажнеют глаза, тяжелеют ресницы, а крылья носа подрагивают, сужаясь.

— Эммет… — предпринимает попытку старший брат, не желая видеть такого излома.

— Подожди, пожалуйста, — перебивает тот. Несогласно, быстро. — Я скажу, а тогда ответишь мне все, что захочешь, хорошо? Я постараюсь быстрее.

Волнуется, переживает. Опять дышит чаще, опять кривятся губы, бледнеет кожа.

Эммет сам на себя не похож в моменты раскаяния. При всей его доброте и сердечности, при всей заботливости, хоть порой и прямолинейной, злость на лице и его краснота со вздувшимися венами все же кажется логичнее и понятнее такого беспокойства.

По крайней мере, Эдварду так не щиплет в груди, когда брат злится. А теперь виноватым начинает чувствовать себя он. Пусть и против всех правил.

— Знаешь, Эд, у меня была вся сегодняшняя ночь на размышления, — рассуждает Медвежонок с потерянным, но в большей степени обеспокоенным выражением лица, — и, переоценив все еще раз, переиграв весь разговор в голове заново, я понял свою ошибку. Я наглядно ее увидел. Мне крайне стыдно, что пришлось затронуть тему «голубок». Эти девушки… я их не одобряю, ты знаешь. И все мое негативное отношение к ним, все шутки, все глупости — тоже помнишь, я не сомневаюсь. Но, Эдвард, черт подери, я говорю это не просто так. Я ничего не говорю и не делаю просто так, ты научил меня этому. Я всего лишь хочу, чтобы ты был счастлив. С ними или без них, в этом доме или в другом, в России или в Штатах — мне плевать. Единственное условие, что необходимо: твое удовлетворение, радость и блеск в глазах. Мне порой его больше всего не хватает… я очень переживаю, когда он исчезает.

Эммет сглатывает, сам себе мотнув головой, и, взглянув в искрящиеся аметистовые глаза, подобравшись к ним поближе и проникнувшись тем, что вызывают в душе брата его слова, продолжает. Уже увереннее, уже тверже. С подобием на улыбку и искренней любовью.

— Эдвард, я ни в коем случае не пытаюсь оправдаться и умалить своей вины перед тобой. Это не театральное выступление, не шоу, я не пытаюсь выслужиться… я просто… я так… испугался. Я испугался за Каролину, когда не нашел ее в доме, я ужаснулся, увидев ее рядом с твоей «девочкой»… ты же помнишь Конти, Эдвард! Ты же не станешь осуждать меня сильно, правда? Я повел себя резко и грубо, но они так похожи… они все у тебя похожи… я ничего не могу поделать.

Вдох. Глубокий, как затяжка. А потом выдох. И снова вдох. Еще глубже.

Эммет близок к завершению, судя по всему.

— Но, в конце концов, ты все же прав, ты делаешь благое дело, ты помогаешь. Я уже говорил, как это важно. И что у меня так не выйдет даже при огромном желании — сил не хватит. И я ни в коем разе не посмею больше отнимать эти силы у тебя или мешать процессу. Если тебе нравится, если тебе нужно, помогает… я только за. Если твое счастье в «перистери», если твоя жизнь уже так тесно переплетена с ними, что не оторвать, я принимаю этот выбор. Вот прямо сейчас принимаю окончательно. И всегда помогу, чем смогу, когда потребуется. Если ты их любишь, я тоже полюблю.

Ну вот, теперь останавливается. Переведя дух, скорее машинально, резко отводит руку назад, пригладив волосы. Дергает за ворот рубашки, облегчая доступ кислорода в легкие. И с надеждой, с принятием, о каком говорил, с верой и добротой, что излучает так много, но так редко, смотрит брату в глаза. Искренне, открыто, не отводя взгляда.

С виной и готовностью искупить ее.

С осознанием того, что натворил, и желанием все исправить. Все, что сможет.

Эдвард не сразу находится, что сказать, хотя эмоциональных проявлений за жизнь видел немало, особенно с теми же «голубками». Но когда прежде закрытый и хамоватый, хоть и добрейший Эммет здесь, вот теперь, так открыто выражает свои чувства по отношению к нему, когда говорит такие вещи, невольно пропадает дар речи у него самого. Эдвард даже не понимает, как это получается. Просто выходит так, что они с Медвежонком устанавливают связь через зрительный контакт. Через него и перетекает друг от друга все восприятие…

Благодатной ошарашенной тишиной, сохраненной благодаря Каллену-старшему, его брат вдохновляется. Дополняет еще две строчки, какие очень хотел в последнее время произнести:

— Эдвард, вы с Каролиной — мое сердце. Вы оба. Я не готов лишиться ни одной его половины. И чтобы сохранить их вместе, чтобы не потерять, сделаю все, что скажешь.

Впервые за все утро, впервые за последние сутки глаза у Эдварда на мокром месте. Выслушав обвинения Эммета, после их субботней ссоры тоже долго не мог прийти в себя, заставив Иззу ждать хороших двадцать минут, пока соберется с силами, а теперь… теперь и вовсе пиши пропало. Искренность брата делает свое дело. Его глаза влажнеют.

— Эмм, ну конечно же… я тоже, я же… — запинается, сам себе удивляясь. Как и переволновавшийся Людоед, берет паузу.

С ободряющей улыбкой посмотрев на него, Каллен-младший решается помочь. Вынудив точным нажатием на специальную кнопку ремни безопасности, сдерживающие их движения, вернуться на исходные позиции, придвигается на своем кресле ближе к мужчине. Поворачивается к нему, построив, как часто бывало в детстве, «треугольник дружбы». Лбами Каллены касаются друг друга, руки держат на плечах. Давно уже так не было… а ощущения те же… а ощущения великолепны.

— Мы — семья, — шепчет Эммет, широко открыв глаза и демонстрируя брату теплое выражение на лице, — ни одна «голубка», ни одна девушка, ни одна женщина и уж точно ни какое другое происшествие, непонимание или беда не смогут между нами встать. Раз и навсегда, Эдвард. Раз и навсегда. Только так.

— Только так, — согласно отзывается тот, — да, Эммет. Я же уже говорил, что большего, чем вы с Карли, мне не нужно.

У него перехватывает дыхание, скребет в горле и теплится что-то до ужаса приятное в душе. Все ощущения становятся приятными. Все мысли.

Откровенность, забота, которой пронизана каждая пылинка внутри салона, сияющий снег за окном, голубое небо, шумящие сосны и тихонькие птички, которые, будто прислушиваясь к ним, поют уже не так громко… Эдвард смотрит на все это, видит все это, слышит и чувствует себя счастливым. До того, что не передать словами.

Бывают моменты абсолютного, плохого выразимого, плохо перевариваемого позже в голове счастья. Рушатся стены, прячутся трудности, пеплом покрываются разочарования и горести.

«Хорошо» — вот подходящее слово. Другого не нужно искать.

— Ты можешь видеться с ней в любое время. Днем, ночью — когда захочешь. Она уже скучает по тебе. Она не расстается со своим единорогом… Эдвард, ты ей второй отец. Если я когда-нибудь снова скажу такую глупость, как вчера, если посмею… дай мне хорошенько по голове, ладно?

Эммет хмыкает, и в ту же секунду тоненькая слезная дорожка появляется у него на коже. Сначала хочется засмущаться этого факта и побыстрее стереть ее, но в последний момент передумывает. Окончательно открывается самому родному человеку.

— Мне так приятно, что ты не запрещаешь, Эммет… спасибо тебе! — Эдвард, подбадривая брата, смаргивает такую же слезную капельку. Прокатившись по ровной коже, она теряется в выверенной щетине, оставляя после себя мокрую полосочку. Слезы очищения. Слезы радости. И тепла. По-настоящему весеннего тепла, хотя до весны еще полмесяца.

— Ты делаешь для нее больше всех на свете. Благодаря тебе я знаю, что с ней ничего не случится, вне зависимости от того, рядом я или далеко. Ты не представляешь, насколько драгоценной является такая уверенность, — приглушенно всхлипнув, Каллен-младший позволяет слезинке пробежаться и по второй, прежде сухой щеке. Но теперь точно этого не смущается. Теперь все в порядке.

— Ее отец…

— Ее второй отец, ее крестный — вот действительно потрясающий человек, — Эммет похлопывает брата по плечу, все же отстраняясь от него. Но сидит так же близко, просто не касается больше настолько явно. Хочет увидеть глаза. Хочет с этого ракурса.

И видит вдохновляющую, ясную картину. Аметистовые огни безмятежности, огни благодарности, огни восторга и огни… потрясения. Ощутимого, яркого и приятного. Как ответ всему тому, что происходило и происходит в этой машине прежде. Возможно, ссора стоила всего этого? Каллену-младшему уже начинает казаться, что да.

— Ты простишь меня? Я постараюсь держать себя в руках. Я найду и куплю ежовые рукавицы, обещаю. И заткну себе рот.

Уловив все еще существующие, пусть и микроскопические нотки волнения в голосе брата, Эдвард улыбается. Широко, как нужно, криво и откровенно, как умеет. Одним уголком губ, искажая лицо, но так честно, что Эммет мгновенно расцветает. Не сомневается в ответе.

Для него, как и для Карли, эта улыбка самая красивая. Другой не нужно.

— Обойдемся без травм, ладно? Я прощаю. И видеть тебя хочу здоровым и счастливым не меньше, чем ты меня, — шепчет Эдвард.

— Кто бы сомневался…

— «Братство золотых цепей», помнишь? — с ухмылкой напоминает мужчина, воскресив в памяти их игры, в которых сражались с невидимыми врагами спиной к спине и каждую ночь, видя медальон матери, давали клятву на верность.

Милая детская игра. Но серьезности и взрослых отношений в ней было слишком много… чем восхищала Эсми. Она не раз говорила, что помимо того, что маленькие Каллены — их с Карлайлом главное сокровище, они еще и бесценные половинки друг друга. Золото. Настоящее золото. И какое счастье, что уже это понимают. Что с самого начала вместе, не разлей вода.

— Тогда даю торжественную присягу, — со смехом, сквозь только-только начавшие высыхать слезы, докладывает Эммет, — на верность, любовь и взаимопомощь. Где бы, с кем бы и когда бы ни был.

— Ох, Эмм, — Эдвард посмеивается, с плохо измеримым обожанием в глазах взглянув на брата. А потом сам, не дожидаясь позволения, ерошит его волосы. Тот самый традиционный спортивный «ежик», который полюбил еще со времен бодибилдинга.

— Но это еще не все, — кивнув на действия брата и улыбаясь сам — так же широко, так же честно, — сообщает Каллен-младший. Его глаза загадочно поблескивают, щеки чуть розовеют.

— Еще?..

— Да. У меня в багажнике девятнадцать розовых роз.

Сморгнув остатки соленой влаги, Эдвард удивленно хмурится.

— Розы?..

— Только не говори, что она их не любит…

— Кто?

В некотором смятении закусив губу, Эммет все же признается:

— Твоя новая «перистери». Мне казалось, ей нравятся такие цветы.

Эдвард улавливает суть, широко раскрытыми глазами глядя на брата. И рад, и чуть встревожен одновременно. Пока не может понять мотивов поступка.

— Изабелле?..

— Именно, — Эммет чинно кивает, — ты ведь не будешь против, если я и ей принесу свои извинения?

— Ты хочешь? — за ту секунду, когда аметисты наполняются таким ярким светом, Эммет понимает, что готов пойти куда дальше, нежели сказать «прости» какой-то девке, протянув ее изящный веник. Лишь бы наблюдать такое подольше.

— Очень хочу, Эд. — И улыбается шире.

* * *
Солнце, переливаясь, касается лучами тарелки. Гладит ее белую стеклянную поверхность так же робко и нежно, как пыталась вчера проделать с Эдвардом я. Но не решилась. А оно решимости полно. Оно солнце. Ему все можно.

…Когда Эдвард сказал мне, что ему нужно отлучиться на полчаса, я твердо знала две вещи: мне этого не хочется, но отпустить при всем подобном мне его придется. Становиться в позу и проявлять собственнические настроения сейчас, когда позволяет мне спать в своей кровати у себя под боком и в течение дня, пусть даже сам того не подозревает, рисовать его, по меньшей мере некрасиво.

К тому же, я до жути боюсь сделать неправильный шаг, который оттолкнет Эдварда от меня и заставит по-другому воспринимать в свете случившихся событий. Пока я в этой комнате, пока я прижимаюсь к нему и могу погладить по ладони или плечу, я не просто «голубка». Однако, когда выйду из нее, когда стану жить в своей спальне, соответствовать правилам по-настоящему и вести примерный образ жизни пойманной птички, стану как Константа. Стану далека от него, стану никем… не позовет никуда, не позвонит. И будет сильно расстраиваться, когда это все сделаю самостоятельно.

Это зря говорят, что в одну реку дважды не войти… войти и еще как. Могу доказать личным примером.

Впрочем, так или иначе, с размышлениями или без, а я остаюсь одна в комнате Эдварда. На полчаса, и сытая после недавнего завтрака. Тосты с джемом и шоколадный пудинг — он определенно решил побаловать меня такой нездоровой пищей. Но в честь чего?

Размышляю об этом — и обо всем ином сразу одновременно, — усевшись посреди постели и подогнув теперь обе здоровые ноги под себя. В моих руках белоснежная тарелка, на ненужной тряпице рядом со мной синяя краска и три вида кисточек, которые собираюсь использовать. Стакан с водой с другой стороны от этого богатства — чтобы случайно не залить. Там же вторая тряпочка, которой стираю откровенно никуда не годящиеся узоры.

Первый блин комом, говорят. А у меня, судя по грязноте спасительного «ластика», их уже шесть или семь.

Труднее всего даются стебельки и листья. Я вывожу бутон, ловкими мазками прорисовав его на тарелке, возле донышка. Я, как и учил Эдвард, не надавливая, а в конце закругляя, вывожу тычинки, наполняющие зимний цветок жизнью. Но вот остальные его составные части… то слишком тонко, то слишком толсто, то вздрагивает от напряжения рука и линия убегает не туда, куда нужно, а то и вовсе смазывается, растекаясь.

Можно было, конечно, посмотреть, чем живет мистер Каллен, когда имеется такая потрясающая возможность… но я не стану. Выводя стебель, я понимаю, что не стану. Рыться в его полках, в его вещах, сбегать в кабинет за красным ромбом… это те самые действия, что оттолкнут его от меня. Я попробую по-другому. Я буду говорить, я буду спрашивать, я буду подмечать по его ответам и его движениям, по блеску его глаз или их потухшему кострищу. Я узнаю Эдварда, это однозначно. Но узнаю по-своему. Не радикально. Спешка нам ни к чему.

Хмыкнув сама себе, я на какое-то время отрываюсь от горе-стебля, с тоской поглядывая на часы. Хотелось бы нарисовать что-то дельное до его прихода.

Я берусь за узоры. Поворачиваю тарелку на бок, поближе к себе. Удобнее сажусь, удобнее держу ее. И мелкими выверенными мазками, ориентируясь на те, какие вчера показывал мне Аметистовый, вывожу собственное произведение искусства. Убогое и неровное, но практика — залог успеха, знаю. Мне хочется научиться раскрашивать тарелки. И не хуже, пожалуйста, чем он. Может быть, еще раз покрасим на пару… я бы этого очень хотела. Я жду.

Третьей кисточкой — самой тонкой из всех — провожу волнистую линию, которую чуть осветляют капельки воды. Только-только нагибаюсь, чтобы поставить парочку капелек-снежинок, только-только приноравливаюсь в верном направлении…

А тут дверь. Вернее, стук в дверь. Осторожный, тихий, но в безмолвной комнате слышный чудесно. У меня вздрагивают пальцы, кисточка падает, и узор навсегда теряет привлекательность.

Я и не знаю, что делать сначала, — позволить войти или хвататься за тряпочку.

В итоге, оба действия совершаю одновременно. А потом и не вижу, кто на пороге, увлекшись поспешным удалением неправильного рисунка со своего «холста».

— Изза… — мягко зовут меня, явно пораженные тем, что делаю. Узнав бархатный голос, мгновенно отрываюсь от работы. С улыбкой и смущения, и приятности одновременно поднимаю глаза.

Эдвард останавливается недалеко от порога, с приподнятыми уголками губ наблюдая за происходящим в комнате.

Он потрясающе выглядит — еще лучше, чем утром. Я впервые за все время вижу такое умиротворенно-счастливое выражение на его лице, такую гармонию и с собой, и с настоящим.

Не было ничего: ни ссор, ни сегодняшней ночи, ни дурных снов вчера. Он в порядке. Его глаза светятся, его лицо расслабленно, морщинок почти нет — только те, что от улыбки.

И мне самой, глядя на него в таком виде, хочется улыбаться. Не посмею никогда на свете это отрицать.

— С возвращением, — в приветственном жесте помахав кисточкой, отзываюсь я.

— Ты не тратишь время даром.

— Куда уж, — закатываю глаза, с улыбкой возвращаясь к своему прежнему занятию, — не хочешь присоединиться? У нас свободная запись.

Все же, сколько бы ни было Эдварду лет, со вкусом у него проблем нет ни капли. То ли это такая выверенная работа имиджмейкера, которой я любуюсь, то ли его собственные предпочтения являются настолько продуманными, но факт остается фактом: Аметистовый чудесно одевается. Его сегодняшний выбор — темные брюки и светло-кофейная кофта с белым орнаментом из маленьких оленей — тому подтверждение. Подходит к волосам, оттеняет кожу… и настраивает посмотреть в глаза. Глаза — зеркало души. Вот уж точно.

— Обязательно, Изз, но попозже, — впрочем, за внешней безмятежностью все же есть какое-то беспокойство, и оно от меня не укрывается, — сейчас я хотел бы, напротив, отвлечь тебя.

Так…

Насторожившись новым поворотом дел, послушно откладываю тарелку на тряпицу, вернув кисточку в стакан с водой. Не двигаюсь с места, боясь пролить разбавленную красками жидкость, но напрягаюсь. Он заметит.

— Не пугайся, Изабелла, хорошо? Ты же доверяешь мне?

— Да. Да, но я не понимаю…

Заручившись таким моим ответом, Эдвард ведет себя увереннее. Поворачивается к двери, самостоятельно потянув за длинную холодную ручку. Позволяет переступить порог этой комнаты еще одному человеку.

Знакомому мне, к сожалению. Грубые черты лица, нос с горбинкой, короткая стрижка, глаза — блестящие и внимательные… у меня перехватывает дыхание. Начисто позабыв о тарелке, все внимание переключаю на нашего «нового» гостя.

— Изабелла, — Эдвард, кажется, улавливает мой настрой. Пытается его видоизменить, сделав более терпимым, — дай мне минутку, хорошо? Я все объясню.

Я и не собиралась противодействовать… просто решить не могу, чего хочу больше — сказать Эммету то, что о нем думала, когда увидела Эдварда вчерашним утром после разговора с ним, или, воспользовавшись своей привилегией здоровых ног, сбежать куда подальше в спальню. Не переживать этот страх от его вида и выражения лица.

Людоед. Гребаный медведь. Джаспер был прав — редкая скотина. Я не хочу знать таких людей.

— Знаешь, мы оба вчера повели себя неправильно, — начинает Эдвард, стоя перед братом, ближе ко мне, но вполоборота к нему. Оценивает эмоциональную составляющую нас обоих, — а ты, к сожалению, оказалась посередине. Изза, нам очень стыдно, что так получилось. И мы оба хотели бы загладить перед тобой вину.

Он как всегда красноречив, убедителен и четок. Ни одной нотки сомнения, никаких предубеждений. Все по полочкам. Все как нужно, как по маслу. Ему хочется нас помирить?

— Ты ничего не сделал… — злобно стрельнув глазами в сторону Эммета и растерянно посмотрев на Эдварда, бормочу я.

Второй Каллен так же не спускает с меня глаз. Он стоит передо мной, в этой доброй уютной спальне, в которой, не глядя на задвинутые шторы, можно различить парочку солнечных зайчиков на полу под ними, и пронзает взглядом. Не резко, не больно, как тогда, но ощутимо. А основная его мощь прекрасно передается через трещащий по швам на огромных бицепсах свитер и серьезного вида пряжку ремня, чуть ниже которой я целилась, убегая от него в прошлый понедельник.

Но не это удивительно. И вообще, в его виде удивительного мало, как и в нем самом. Не показался достойным и высоких нравов человеком. Не понимаю, как они с Эдвардом могут быть такими близкими родственниками.

Меня цепляет другое — пришел Людоед не с пустыми руками. Он держит пальцами букет из роз, оплетенный тонкими ленточками и завернутый в тканевую упаковку, цветы в которой принято дарить только на серьезные праздники. Для меня?..

— Я сделал, — в такт мыслям, опережая брата и едва-едва не перебивая меня, отвечает. Понимающе кивает Эдварду, сделав шаг мне навстречу. Пока первый. Пока единственный.

Хмурюсь, с тревогой взглянув на Аметистового. При всем доверии к нему, подпускать Эммета так близко к себе, пока он стоит так далеко, не кажется лучшей идеей.

Но в ответ получаю безмолвную просьбу принять эти извинения. Хотя бы попытаться.

Ну что же…

— Изабелла, — Медвежонок подходит к моей постели, завлекающе улыбнувшись. По-доброму, без злости, без подавляющей силы. Похоже, даже его солнце зимой делает человеком. — Я хотел бы попросить у вас прощения за все сказанное вчера. Это было не более, чем приступом гнева.

Чересчур серьезно и официально. Я и так пребываю в смятении, а после его слов и подавно. Все это точно происходит со мной?

— Изабелла, мне крайне жаль, что вчера у нас не получилось взаимопонимания, — продолжает Эммет, присев передо мной. Делает это непринужденно, явно по собственному желанию. На брата не смотрит, только на меня. И мне дает цветы. Картина, достойная премии года в области «нереальное». Протягивает букет. Предлагает взять.

— Моя дочь лестно отзывалась о вас вчера, Изабелла. Я последую ее примеру.

Он не чурается смотреть мне в глаза. Той самой «хери», «девке» и «наркоманке». Недостойной, отвратительной и жалкой. Как и все, впрочем, что были прежде.

Я не удерживаюсь, поморщившись при ответе и все еще не решаясь принять розы:

— Вам бы стоило у нее поучиться…

— Общительности?

— Дружелюбию, — мрачно объясняюсь. И только потому, что вижу, с какой внимательностью и трепетом следит за происходящим Эдвард, все же беру эти цветы. На удивление со срезанными шипами… и красивые.

К тому же, нечто странное происходит, когда Эммет передает мне их. Его огромные ладони напрягаются, коснувшись моих пальцев ненароком, его глаза смотрят на меня пристальнее, и в них, в зрачках, как мне кажется, показывается что-то большее, нежели презрение или, как теперь, надуманный интерес и подобие на уважение. Понимаю всю глупость такого заявления и его невозможность, но почему-то кажется, что не ошибаюсь. Может быть, я спала слишком много сегодня. Или перерисовала.

Что-то из этого определенно может быть причиной. Сгодится.

— Спасибо за совет, — тем временем кивает мне мужчина, тоже, похоже, ощутив, что что-то не так. Торопится уйти. — Я приму к сведению.

— И запомните.

— И запомню.

А затем он встает — большой, с широкой грудью и не менее широкими руками, — поворачивается ко мне спиной. Кивает Эдварду, направляясь к выходу мимо него.

Говорит что-то:

— Я попозже перезвоню тебе.

И выдыхает, ласково улыбнувшись, что прямо-таки зеркально отражается на лице моего мужа. Разве что не так явно, держит себя в руках, как всегда:

— Спасибо, Эммет. Я завтра приеду в офис.

И мы с Калленом, пребывающим в хорошем настроении, что для меня, впрочем, не новость с этого утра, остаемся вдвоем. Снова.

Все еще с некоторым недоумением гляжу на цветы, что держу в руках. Будоражит душу ощущение, что еще здесь Медвежонок. Никуда не делся.

Эдвард оставляет дверь в покое, направляясь ко мне. Аккуратно, чтобы не разлить воду, закоторую беспокоюсь и я, садится на покрывала.

— Все в порядке? — вкрадчиво зовет он.

— Я удивлена.

— Я знаю. Но он специально приехал, чтобы извиниться перед тобой.

— Он проспорил тебе?

— Изз, — осторожно забрав баночку с водой от моих ног и поставив на тумбочку, в самый конец, где даже случайно не сможет задеть рукой, Эдвард придвигается ближе. С пониманием к моим словам кивает, но с восхищением смотрит на тарелку, только-только начавшую покрываться узорами. — Эммет может здорово оттолкнуть, я понимаю. Но он… он правда Медвежонок, ты права. Плюшевый.

Едва удерживаюсь от того, чтобы фыркнуть:

— Для устрашения детей?

Эдвард тяжело вздыхает на мои рассуждения, мотнув головой.

— Вам стоит познакомиться поближе, вот и все. Ты тогда поймешь, о чем я.

Воздерживаюсь от комментариев, вернув глаза к нераскрашенной тарелке. Все кисточки здесь, все наготове, но ничего делать не хочется. Вдохновение упорхнуло, а желание пришло. Другое желание, не рисовать.

Опасаясь перегнуть палку, начинаю не очень уверенно:

— За окном солнце…

Эдвард обращается во внимание, тщательно подмечая все, что происходит у меня на лице. Дай я волю, заглянул бы и в глаза. Но их пока показать не готова.

— Да, день на удивление солнечный. Хоть и холодновато.

— И снег?..

— Много снега. Всю ночь мело.

Все же ловит мой взгляд. Отрываю его от тарелки всего на секунду, но ловит. Крепко, метко. Несильно удерживает, притягивая к себе. И, пронаблюдав все то, что там затаилось, заприметив маленькое, хрупкое желание, с радостью освободившегося и выспавшегося в выходной родителя (хотя не сказала бы, что сегодня он спал), спрашивает меня:

— Не хочешь прогуляться со мной?

Поймал. В самое яблочко, в самую суть.

А раз так, раз сам, без подсказок… почему бы не сделать вид, что и предложил сам. Сам захотел.

— С большим удовольствием, Эдвард.

На улице светло. Именно так — светло. Я не была на ней несколько дней, а кажется, что вечность. Снега стало в разы больше: сугробы выросли, а пихты замело сильнее прежнего. На них теперь висели белоснежные гирлянды, заботливо вырезанные морозом.

Вообще, мне на удивление, территория дома оказалась больше виднеющегося с первого взгляда пространства. Белый заборчик, путаясь со снегом, бежал вдаль и вдаль, все не кончаясь, пока мы неспешно шли по стежке мимо него.

Эдвард проводил мне экскурсию, рассказывая, что в той стороне, а что в этой. А еще показал, как выглядит дом с обратной стороны, сообщил, что летом, когда становится достаточно тепло, они открывают террасу, ведущую к деревянной беседке в глубине сада (той самой, рядом с которой горе-фонарь). Пока деревья голые, пока травы нет, и о цветах не может идти и речи, но здесь все же красиво. Куда красивее, чем в моей родной резиденции. Нет, конечно, Французского, Японского и Английского садов, но есть один совмещенный — Русский, хотя от этого нравится мне не меньше.

Мне кажется, моим восторгом заражается даже Эдвард. Рассказывает с большим энтузиазмом. И показывает. И ведет… ведет под руку, как в старых фильмах, викторианских книжках. Еще бы платье в пол… но тогда у моей ноги не было бы ни единого шанса поправиться — я бы совершенно точно запуталась в длинной ткани.

Все хорошо. Все удивительно спокойно и хорошо. Я впервые чувствую, что такое настоящее воскресенье. Что значат все эти громкие слова о семейных прогулках, тихих вечерах и наполненных радостью общения завтраках. Я сегодня это чувствую. Я сегодня одна из тех избранных, кому повезло все это иметь. Еще и с цветами, к тому же. С розами.

Эммет долго не покинет мою голову после столь иррационального шага. К тому же, его взгляд… не как на «девку». Сегодня я не была для него девкой. Но и «голубкой» не была!

Уверена, что-то здесь не чисто… определенно замешан Эдвард. Но что он пообещал ему за такие извинения?..

Впрочем, не суть важно. Сегодня мне никто больше не нужен. Я по-детски счастлива безраздельно обладать мистером Калленом. Кем бы он мне ни был.

И поэтому, наверное, поддавшись порыву, и приникаю к его плечу, крепче перехватив под руку.

— Замерзла? — мужчина замедляется, не зная, как верно расценивать мои действия. Уже и сама их смущаюсь.

— Не слишком, — отрицаю, чуть ослабив хватку, — здесь красиво…

— Все лавры ландшафтным дизайнерам, — поспешно открещивается Эдвард, подмигнув мне. По-настоящему, без сокрытия. На миг даже теряюсь от такой откровенности на прежде упрятанном за семью замками лице.

— Хочешь сказать, художники не внесли свой вклад?

— Самый минимальный, уверяю тебя, — хмыкает он.

Нам легко. Именно легко, именно хорошо. В этой беседе, в этой прогулке, в неспешных перебрасываниях невесомыми фразами. Я в который раз радуюсь, что моя нога зажила так быстро. Теперь, чувствую, такие прогулки не будут для меня редкостью.

— Кстати, — будто бы внезапно вспомнив о чем-то, интересуется Эдвард, — Анта велела мне спросить, какой сыр стоит класть в пасту. Ты за пармезан или джюгас?

— У нас на обед паста?

— С лососем, — подтверждает мужчина, — но ее не будет, если ты не выберешь сыр.

— А как же греческая кухня? Мы ведь только-только начали знакомиться с ней.

— Будем чередовать, — находит решение Серые Перчатки, — за пробу мусаки я как раз должен тебе пробу макарон.

— Ничего ты мне не должен, — суплюсь, закатив глаза. Щекой, будто бы случайно, провожу по мягкой поверхности его пальто, с радостью встречая повеявший аромат, способный успокоить ночью и вселить уверенность днем. Пальто, кажется, хранит большую его часть.

— Изза, не упрямься, — шутливо взъерошив мои волосы, тем самым перейдя какую-то ему одному известную границу, тепло просит Эдвард, — джюгас или пармезан. Главный повар ждет твоей команды.

Ну, раз так…

Я не особенно думаю над ответом. Я его знаю с самого начала. И мне так приятно, что он хочет и мне дать насладиться обедом. А говорят, не бывает совершенных людей. Ну-ну. Они просто не видели Эдварда.

— Джюгас. Лосось под ним великолепен.

Приняв мой ответ, мужчина усмехается, было потянувшись в карман за телефоном, дабы доложить на кухню. Однако, когда вынимает руку из кармана, с удивлением встречает входящий звонок. По лицу понятно, что не ждал его.

Я даже и подумать не успеваю, кто это, я даже среагировать не могу и перестроиться с темы своих размышлений на реальность, а он уже мрачнеет. Как пультом щелкнули: раз, и все. Мгновенно. То, что мне так понравилось, то, что так лелеяла на его лице… черт!

— Секундочку, Изз, — тревожно просит, отступив на шаг назад. Останавливается, отпустив от себя мою руку. Принимает вызов.

Поворачивается ко мне спиной.

Я стою, скрестив руки на груди, а лицом уткнувшись в шелковистый воротник своей черной шубы. На снегу, в отдалении от Эдварда, уже на примерных семь шагов, дистанцию в которые устанавливает он сам, наблюдаю за разговором. И даже то, что стоит мужчина ко мне не лицом, не мешает. Если бы еще говорили на английском… неужели Константа успела овладеть русским?

Мне становится интересно: а я сумею? Я хочу понимать, о чем идет речь. Я не хочу вечно оставаться не при делах, поверженная неподъемным языковым барьером. Стоит об этом подумать. Вот теперь вижу, что стоит. Но завтра. Воскресенье, как и субботу, портить не станем. Кажется, это лучшие выходные в моей жизни.

…И, конечно же, она пытается их испортить. Она будто бы чувствует, когда нам с Эдвардом особенно хорошо, когда спокойно, безмятежно. Когда проникаемся доверием, как и чудесной сегодняшней погодой (а я-то думала, что снег не смогу полюбить и за пределы комнаты не выйду). Хитроумный план. Но на что Конти рассчитывает? Меня больше всего занимают ее цели. Они пока так же неясны, как и сам образ девушки. Не хватило мне встречи на свадьбе и разговоров от Роз. Хотя… может быть, стоит попытаться выдавить что-то из нее. Смотрительнице определенно известно больше.

Но до разговора с ней далеко. А Эдвард разговаривает с Константой прямо сейчас. Когда со мной. Когда мой. Это не то, чего бы я хотела.

Раздумываю около минуты, правильно ли намереваюсь поступить. Нерешительно гляжу на свои руки в тонких перчатках, подумывая, выдержат ли удар.

А потом плюю на все. Нагибаюсь и, зачерпнув с горем пополам лепящийся снег, сворачиваю его в комочек.

Прицеливаюсь, дав себе еще пару секунд на прекращение ребячества. Однако отвергаю мысль сложить «оружие» и потерпеть до окончания их разговора.

Кидаю свой снежок, выбрав главной целью спину Аметистового. Несильно, но ощутимо. Метко.

Он вздергивает голову, когда я попадаю. Перехватив телефон другой рукой, ошарашенно оглядывается на меня. Но даже удивление хмурости не сгоняет. Его лицо с каждой секундой становится все грустнее, а это вдохновляет меня продолжать. Даже когда поворачивается обратно. Даже когда списывает все на мой неожиданно встрепенувшийся идиотизм.

Сама себе усмехаюсь, увлекшись игрой. Зачерпываю снег еще раз, на сей раз комок побольше. Леплю крепче, чтобы не разлетелся во все стороны. И запускаю — немного выше прежнего места.

Вот теперь ни на что ничего не списывает. Вот теперь, как и полагается, реагирует достойно. Делает глубокий вдох и обрывает вызов какой-то короткой фразой:

— Конти, пощади… потом это обсудим.

Эдвард поворачивается ко мне лицом, призывая остановиться. Подставляется под прицел, совершенно не пугаясь этого факта. Он весь как на ладони — стреляй не хочу.

Но игр не желает. Обеспокоен и расстроен. Опять эта чертова неуемная «перистери» топит его хорошее настроение под грудой своего мусора!

— Да ладно тебе, — широко, завлекающе улыбнувшись, не теряя оптимизма, которым еще надеюсь воскресить его прежний настрой, переминаю в руках уже заготовленный снег, — все любят снежки, Эдвард!

Стою дальше от него, чем прежде, а поэтому не говорю шепотом. Поэтому повышаю тон, и от того голос звучит бодрее, веселее. Точно как в рекламе о прекрасных зимних деньках по телевизору.

— Изза, сегодня мороз, они не лепятся так, как надо.

— У меня лепятся, — заявляю, сильнее сминая свой снежок, — чем говорить, лучше попробуй. Твой ход!

И запускаю свой очередной снаряд, должный коснуться его левого плеча. Однако, изменивший траекторию, он всего-навсего задевает воротник, падая за спину ворохом снежинок. Промах.

Поначалу мне кажется, что Эдвард не поддержит затеянную игру. Попытается вразумить, что ли… по его виду можно такое предположить.

Но с какой же улыбкой и успокоенностью встречаю то, что нагибается за снегом вслед за мной. Возле самой кромки сугроба, там, где белый и чистый. Где блестит.

…Снежок у него в два раза меньше моего, но летит метко. Запутывается в шубе, рассыпаясь между меховыми волосками на сотню маленьких кусочков. Прицел был на печень. Или чуть ниже.

— А ты говоришь, что не лепится!

Эта игра увлекает меня. Я забываю про ногу, холод и пощипывающий щеки мороз. Я не думаю о том, приглажены мои волосы или нет, красив румянец на коже или нет, бегу изящно или хуже подстреленного медведя. Я наслаждаюсь. Я запускаю эти простые маленькие снежки, в которые всегда хотела поиграть, припоминая рассказы Розмари о России, я радуюсь, если они попадают в цель, и думаю, какую выбрать траекторию для нового заброса, если промахиваюсь.

А еще притягательнее всего то, что так же игрой наслаждается и Эдвард, мой лучший партнер. Это нельзя скрыть, это прописано на его, казалось бы, обледеневшем лице. Он быстрее меня, он сильнее меня, он куда более меткий. Уверена, играй бы в полную силу, я бы с ног до головы покрылась снежной коркой.

Но это не чемпионат, не бой и не борьба. Эта игра для хорошего настроения. Для возвращения ему этого настроения после трижды проклятого мной разговора с Константой. И, мне кажется, мы отлично справляемся. Я совершенно точно не зря не отказалась от этой идеи.

— Четыре-три, — докладываю своему партнеру текущее положение счета, наскоро подготавливая боеприпасы.

Капельку прищурившись, он замахивается, совершая свой бросок. Гордо парирует, в который раз охладив мою шубу:

— Четыре-четыре, Изза.

Смеюсь. Так задорно, так весело, что сама себе не до конца верю. Однако самому факту существования такого смеха рада. В высшей возможной степени.

— Сейчас будет четыре-пять, Эдвард, — обещаю. И запускаю, казалось бы, с наибольшей вероятностью высчитав точку соприкосновения снежка с его пальто, свой белый холодный комочек.

Наблюдаю за его полетом и почти полностью уверена, что попаду в цель. Такой прицел — еще бы! Однако в последний момент самовольный снежок, посмеявшись над моими расчетами, подлетает выше на целых два сантиметра. И вместо того, чтобы очередным крохотным белым фейверком доказать мои притязания на победу, пунктом своего назначения избирает лицо Эдварда. Правую щеку.

Я испуганно вскрикиваю, когда со своим ледяным содержимым мой снаряд оказывается на коже Каллена.

— Эдвард!..

Мужчина даже не морщится, стряхивая остатки снежка с лица. Не поморщился и тогда, когда я попала. Неужели так замерз? Как можно не почувствовать этого? Синяк бы не остался…

— Да ладно тебе, Изз, — оптимистично говорит, сняв одну из перчаток и осушив мокрую кожу. Как ни в чем не бывало. Йети, боже мой. Совсем не боится снега.

— Больно? — тревожно зову я, не в силах так быстро успокоиться.

Эдвард делает глубокий вдох, загадочно блеснув глазами моему волнению. Откидывает свой снежок за спину, идет ко мне. Дистанцию сокращает мгновенно. А телефон уже надежно спрятан в кармане.

— Это же не пуля, Изабелла, это снежный шарик, — улыбнувшись краешком губ, заверяет меня, — им даже при желании нельзя навредить.

Разочарованная в своих расчетных и кидательных способностях, нерешительно смотрю на него, подняв голову выше. Не стесняюсь аметистов. Сейчас нет.

— Это неприятно, — протягиваю в ответ.

— Ничего особенного, — Эдвард пожимает плечами. В нем явственно горит желание меня утешить, — всего лишь снег, ты зря беспокоишься.

Вижу прямо перед собой правильные черты его лица. Скулы, так красиво вылепленные, мужественный подбородок, губы — я еще помню, какие мягкие и теплые. Сосет под ложечкой, покалывает внизу живота. К тому же, то, что Эдвард сбито дышит после нашей игры, то, что стоит так близко… я не могу себя перебороть. Я очень пытаюсь, я честно стараюсь, но я не в состоянии.

Страх навредить переплетается в тугой комок с желанием коснуться. Оба режут до боли и вырываются из твердых рук сознания. Убегают на волю.

— Снег… — эхом отзываюсь я мужу, быстрее сделав, чем подумав, легонько пробежавшись пальцами по тающим остаткам снежка на его щеке. Стряхиваю их. Убираю. А пальцы обжигает словно бы взрывной волной. Они подрагивают, но не отрываются. Не хотят отрываться.

Эдвард настолько изумлен моей решительностью, что не успевает ничем помешать или предпринять хоть что-нибудь. Позволяет мне. Позволяет почувствовать, что значит к нему прикасаться. Справа. На правой щеке.

Его кожа белая, его кожа теплая, она ровная и она какая-то… другая. Тверже? Что с ней?

— Снег, — повторяю еще раз, скорее для себя. И ценой нечеловеческих усилий, дабы не перегнуть палку вконец, с робкой улыбкой, убеждающей, что сделала все это намеренно, убираю руку.

В душе все ликует от маленького заветного желания, воплотить которое в жизнь мечтала еще вчера. На лице же скорее робость. Не смущение, не страх. Робость, вполне закономерная.

Судя по ускорившемуся на малость дыханию Эдварда, он так же это чувствует. А еще мне чудится, что слева на коже появляется подобие румянца.

— Изабелла?..

Аметисты растеряны, он недоумевает моему поведению.

А я недоумеваю, как не решилась раньше. И поэтому, ровно выдохнув, приникаю к его плечу. Телом, головой, пальцами. Незаметно глажу пальто.

— Извини меня, пожалуйста, — раскаянно шепчу. На деле за снежки и попадание не туда, куда нужно, но при желании может расценить и как за свое глупое поведение в течение этой недели, и как за все прошлые идиотские обвинения, и даже как за неоговоренное прикосновение.

Но последнее уже неважно. Я уже коснулась.

Это воскресенье — лучшее, что со мной было. Определенно.

Я смотрю, как блестит на снегу солнце, я чувствую тепло от Эдварда, которое не скрывает пальто, я ощущаю его рядом, я прижимаюсь к нему — как ночью… и сегодня, похоже, в этот очередной сумасшедший день, начинаю понимать, что моя Розмари была права.

Джаспера я никогда не любила…

Capitolo 17

Мой второй понедельник на краю света — в России — начинается в семь двенадцать утра.

Повернувшись на бок и поглубже зарывшись в теплое одеяло, я с удовольствием приникаю к своей подушке. Наволочка мягкая, приятна коже, к тому же на ней, как и на всем том, чего касается Эдвард, сохранился отпечаток его аромата. Это еще одна причина, по которой я люблю именно эту кровать именно в этой спальне. Нигде в доме больше так не пахнет.

По задернутым шторам нельзя определить, утро на дворе или глубокая ночь, сегодня, к тому же, вернулась обычная серость, какую я уже привыкла видеть среди пейзажей, и больше нет на полу солнечных зайчиков. Но именно для таких целей у нас и стоят на тумбе часы-динозаврики, и они-то меня уж точно не обманывают, показывая пару больших цифр.

Рано. Я бы сказала, чересчур. Всю жизнь просыпаясь не раньше девяти, я автоматически стала «совой». И вряд ли смогу себя переделать, тем более когда есть возможность вот так вот свернуться клубочком под чьим-то теплым боком.

— Доброе утро, — тихонько бормочу, придвигаясь ближе к другой, изначально не своей половине кровати. В темноте стараясь правильно определить направление, пальцами легонько прощупываю простынь. Поддаваясь чарам сна, убаюкиваясь полумраком и теплом, что стали спутниками моих снов за эти несколько дней, с трудом успеваю остановиться и не упасть с постели. Пальцы, получившие волю, пробегают по кровати крайне быстро. И срываются в пропасть ее края, чудом не увлекая меня за собой.

Вздергиваю голову, хмурясь.

— Эдвард?..

Нежно-бронзовая подушка стоит ровно, прислонившись к спинке. Часть одеяла, которым я укрываюсь и которое сама только что сбила, заправлена. А простынь, чей краешек обычно свисал вниз, к полу, вернулась на исходную позицию.

Я сажусь так резко, что только-только проявившаяся картинка перед глазами размазывается. Пока усиленно моргаю, дабы восстановить ее, еще раз перепроверяю пальцами неутешительный факт. Не ошиблась.

Первая мысль, которая приходит в голову: «Не надо!» Испуганно прикусив губу, я с плохо передаваемой надеждой скольжу глазами по комнате, стараясь узнать хоть что-нибудь, напоминающее спальню Эдварда. Неужели он перенес меня? Я теперь буду спать у себя? Или мне приснилось… все приснилось? Мы никогда не были на этой постели, он никогда не успокаивал меня?.. о нет!

«Афинская школа»?.. «Афинская школа», о да! Она! Я узнаю ее из тысячи. Я ее запомнила лучше, чем любое другое произведение искусства, в том числе созданное Рафаэлем. Я многое готова за нее отдать. Тем более теперь, когда она, блеснув от полоски света, прорезавшейся справа, дает мне гарантии, что я все еще в комнате Каллена. На его кровати.

Успокоенно выдохнув, прикрываю глаза, механически расправляя на себе одеяло. Сижу, поджав ноги, стиснув руками простынь и радуясь тому, что бредовые мысли не воплотились в реальность. Что мне показалось.

Спальня, впрочем, не безжизненна. Откуда-то слева слышен плеск воды, потревожившая меня полоска света тоненьким напоминанием о себе прокралась по полу в сторону комода. Две его ручки, те, что ближе к северной стене, блестят.

Ванная. Ну конечно же — ее светлая дверь.

Он просто в ванной, а я уже напридумывала себе… мое живое воображение стоило бы усыпить. Слишком уж часто рисует не то, что требуется.

Хмыкнув, я расслабляюсь. Удобно устраиваюсь на кровати, кутаюсь в покрывало и с интересом наблюдаю за заветной дверью. Никакого шевеления, никаких дополнительных звуков. Только пища для размышлений и фантазий. Только лишь голая данность.

Может быть, поэтому я и не выдерживаю. Может быть, поэтому, проникнувшись собственным любопытством, встаю с постели и, стараясь не шуметь, подкрадываюсь к ванной. Понимаю, что веду себя неправильно и, скорее всего, просто глупо, но азартное желание увидеть недозволенное лишь крепнет.

В семь утра я не в состоянии себя контролировать. Так и запишем.

Мне на счастье, маленькая щелочка между косяком и дверью все же есть. Выпустившая на волю свет, успокоивший меня, она так никуда и не делась. Хозяин не прикрыл, а сквозняка не было. Идеально.

На цыпочках пристроившись возле стены, приникнув к ее холодному боку, стараясь быть как можно более незаметной, вглядываюсь в щелку. Что именно хочу увидеть — не знаю. Но увидеть хочу.

Стандартная ванная — есть душ, есть туалет, есть умывальник, есть зеркало возле него, где и обнаруживается главный объект моей слежки. Эдвард ведь, да? Кто еще, кроме него, может быть здесь?

Прищурившись, я затаиваю дыхание. Каллен стоит на махровом коврике прямо перед чашей умывальника, и плеск воды, который я слышала, издает именно металлический кран, а не душ.

Он… бреется? Похоже на то. Правая часть лица в белой пене, а в руках, если не ошибаюсь, станок. Он уже заканчивает. Подняв голову вверх и вытянув шею, уверенными касаниями уничтожает остатки щетины под подбородком.

А мне она нравилась…

С трудом заставив себя сделать вдох, продолжаю осмотр. Стою не слишком удобно, зато так, чтобы было все видно. Благо, косяк двери позволяет немного изогнуться.

Волосы Эдварда мокрые и темные после душа. Кожа бледная, глаза задумчивые. Непохоже, что он выспался сегодня (для меня неудивительна эта информация, так как сейчас нет и половины восьмого), но выглядит неплохо. По крайней мере, не хмурится, а это уже большое дело.

На нем только полотенце. То, светло-синее, по форме и размеру как белые в Вегасе, но все же, кажется, толще. Оно на бедрах, как я привыкла видеть. И на спине, ближе к низу, остались капельки воды. Те самые, от которых у меня и перехватило дыхание.

Последний раз таким я видела мужа в Штатах и явно не хотела бы вернуться в тот момент, когда, натянув мне на плечи покрывало, велел убираться в свою комнату. Но признать тот факт, что таким он выглядит не чуть не хуже, чем в одежде, мне не составит труда. А Деметрий все рассказывал об уродстве тел мужчин, которым минуло сорок…

Идиот.

Мне нравится на него смотреть. Я стою в неудобной позе, у меня затекла прежде поврежденная нога, и явно недовольны положением дел руки, но все это того стоит. Редко когда удается такое увидеть.

И пусть проклевывается смятение, пусть мои щеки чуть-чуть краснеют, а ладони немного потеют, я готова потерпеть сколько нужно. Задавив в себе очередную волну фиолетового огонька, разгорающегося внизу живота, облизнув губы, готова. Уже хорошо, что можно смотреть. Возможно, однажды смогу и потрогать…

Эдвард в предпоследний раз, судя по оставшейся полоске волос, проводит бритвой по коже. Смотрит в зеркало, выверяя свое движение, и тем самым вынуждает меня отступить на шаг назад. Знаю, что аметисты внимательны, а разглядеть меня труда не составит. Но лишаю удовольствия. Отхожу в тень и уже отсюда намерена довести наблюдение до конца.

Однако нечто маленькое и довольно острое, так не вовремя оказавшееся на полу под голой ступней, на корню обрывает все мои планы. Как всегда, впрочем, когда чего-то очень хочется. Инстинктивно дернувшись вперед от причиняющего боль предмета, я не рассчитываю расстояние между дверью и стеной. Как всегда, невольно призвав на помощь свою неуклюжесть, пальцами, которыми намерена была удержаться на ногах, лишь легонько провожу по стенке. Шорохом. Ногтями.

А потом грузно падаю в так кстати раскрывшуюся от всех лишних движений дверь, сумев проскочить в достаточную для себя щелку. На пол. На плитку ванной комнаты. С ударом локтями об парочку стыков.

— Черт… — стону сама себе, быстрее проговорив, нежели подумав, что делаю.

И конечно же, к своему «удовольствию» ощущаю, что с бритьем Эдвард закончил. Оставив бритву в покое и не потрудившись стереть остатки пены с лица, мужчина спешит ко мне. Провожая ошарашенным взглядом, поднимает с пола.

— Изза? — встревоженно зовет, поглядывая на немного пострадавшую кожу локтей. — Что случилось?

Расщедриться на правду? Как бы не так. Он меня не поймет.

— Все в порядке, — как скороговорку бормочу, прикусив губы, — ничего страшного…

Сажусь. Больше с его помощью, нежели собственными силами. Каллен не дает мне как следует совладать с собственным телом.

— Тебе стало нехорошо? — усадив меня прямо на плитку, Эдвард озабоченно смотрит в мои глаза. — Ты звала меня?

Он взволнован, он расстроен, и он в недоумении. А лицо так близко ко мне… кожей чувствую мятное дыхание, а аромат пены для бритья добирается до носа.

Я покрываюсь румянцем теперь с головы до пят. Качаю головой.

— Нет.

— Почему же нет, Изз? — делает глубокий вдох, начисто забывая про то, чем все это время занимался. И, похоже, считает, что мое смущение обязано падению и его беспокойству, а не внешнему виду. А мое сердце, тем временем, бьется все чаще. И уже, похоже, где-то в горле.

— Я подумала… — бормочу то, что первое приходит в голову, растерянно глядя перед собой. Даже подглядывать не получается без обнаружений. На что же я вообще тогда гожусь?..

— О чем подумала?

— О том, что… ты поранился? — обрываю фразу на половине, взглянув на Аметистового. И первое, что бросается в глаза среди парочки островков пены, — красная полоска.

Изогнув бровь, он пытается понять, о чем я (не почувствовал ранку?). Потом рукой наскоро проводит по правой щеке. Искореняет объект моих волнений.

— Ты сможешь встать? — отыскав для себя новый план и говоря серьезнее, спрашивает мужчина.

— К-конечно.

Нерешительно приняв его помощь в виде протянутой ладони — второй, без пены, — поднимаюсь на ноги. Стою крепко, как нужно. То, на чем споткнулась, кожу не проткнуло. Максимум, что возможно, — синяк. Да и локти не так уж сильно пострадали.

Тенью следуя за мной, пока иду обратно в спальню, к постели, Эдвард напряженно, но неслышно дышит. А когда все-таки сажусь на сбитые простыни, говорит:

— Я через минуту приду. Подожди, пожалуйста.

Как будто я могу ему воспрепятствовать.

В своем полуобнаженном виде, со своим чертовым, сводящим меня с ума полотенцем, идет обратно в ванную. При мне никогда не переодевается. При мне даже спит в полном пижамном обмундировании — и майки не снимет.

Подсушив локти о собственную пижаму, подтянув колени к груди, я терпеливо жду. Почему-то внутри противно, и хочется отмотать время назад. Вот чего стоят подглядывания. Их обнаружение. Уверена, он уже понял, что я неспроста оказалась возле порога ванной и уж точно не случайно упала на ее плитку. Внутри ведь был он…

Отвратительная ситуация.

— Идиотка… — подвожу неутешительный итог сама для себя. Запрокидываю голову.

Эдвард возвращается. По пути обратно, уже в темных брюках и белой рубашке, если мне не врет привыкшее к темноте зрение, Серые Перчатки поднимает с пола возле ванной комнаты помешавший мне удалиться незамеченной предмет. При ближайшем рассмотрении это оказывается часть запонок.

— Ты споткнулась? — зовет он, остановившись возле меня и глядя сверху вниз.

— Да, он так лежал…

— Я его искал. Спасибо, — капелька юмора глаз не освещает. Ну еще бы. Он насторожен, он в недоумении, и мое поведение порой его цепляет. Только не в лучшем смысле, к сожалению.

Поэтому и отвечаю нетипичной после таких слов фразой:

— Извини меня.

— Извинить? — Эдвард садится на простынь, рядом. От него пахнет приятной туалетной водой. Свежий запах, мятный. Абсолютно различный с тем, какой я привыкла слышать, обнимая его подушку.

— Тебя не было в комнате, вот я и… я знаю, что неправильно поступила. Я больше так не буду.

С одной стороны, он, похоже, любит мое раскаянье, но, с другой, оно ему не нравится. Наверное, даже не столько раскаянье, сколько тон. Ему не нравится такой мой тон. Это видно по глазам, малость погрустневшим.

— Изза, ты не сделала ничего противозаконного, — утешает Эдвард, — так что не бери в голову. Но давай с этого дня так: друг за другом не подглядываем. Договорились?

Смущенно улыбнувшись, я киваю. Похоже, легко отделалась.

— Договорились.

Не знаю, конечно, насколько усиленно я буду выполнять свою часть договора, но хотя бы попытаюсь. Это будет честно.

— Прекрасно, — мужчина улыбается мне краешком губ, — значит, все решили.

Собирается подняться и закончить с приготовлениями к уходу (знать бы куда), однако, заприметив мой взгляд, направленный на ту его щеку, где видна маленькая тоненькая линия, все еще красная, останавливается.

— Это просто царапина, — утешающе докладывает, мотнув головой, — а вот твои локти лучше промыть.

— Я промою, — обещаю. И вздыхаю, небрежно оглядев их. Ссадины — причем не самые страшные. Даже перекись не нужна.

— Ладно, — Эдвард не настаивает. Напоследок погладив мою макушку, встает-таки с кровати.

Красивый, правда. Гладковыбритый, причесанный, с этим парфюмом и в этой рубашке… я понимаю, почему понравился Роз в их первую встречу. Мне бы тоже понравился.

— Изза, сегодня до обеда я буду в офисе, — сообщает мужчина, пока продолжаю втихомолку разглядывать его.

А вот и суть переодеваний…

— В офисе?

— Сегодня понедельник, — мягко напоминает Эдвард, поправляя воротник рубашки, — мне нужно закончить чертеж. В четыре я уже буду дома.

Почему-то мне нравится, как звучит от него слово «дом». И, что важнее всего, я есть в этом доме. Ничуть не формально. Так что не противлюсь.

— Хорошо, — спокойно, без лишних дополнений, соглашаюсь. Забираюсь на кровать, направляясь к подушкам.

За этими моими перемещениями Эдвард, в аметистах которого уже улеглась тревога, наблюдает с улыбкой. Более явной, нежели прежняя.

— Хорошо, — эхом отзывается мне, подав сброшенное к изножью одеяло прямо в руки, — тогда до обеда, Изз.

А когда я тянусь к его подушке, устраиваясь на ее наволочке и послав к черту свою, тихонько дополняет:

— Я никуда от тебя не денусь, Белоснежка. Не бойся.

* * *
По контуру.

По контуру, не отступая ни на один миллиметр.

По контуру, чтобы не испортить очертания рук и груди, что с таким трепетом вырисовывала.

Синей краской. Нежно-синей, не столько насыщенной, сколько разбавленной до приятной глазу небесной голубизны. Такой цвет можно наблюдать в солнечную погоду посреди лета, где-то в июле. Я всегда им любовалась — с того самого момента, как взяла в руки кисть. Но теперь, после своего первого и такого, казалось бы, неудачного замужества, я не только им любуюсь. Он для меня лучший из предоставленной палитры. Даже черный способен одолеть, хоть и не без труда.

А еще с ним соперничает фиолетовый. Не темный и не светлый, не резкий и не мягкий. Его самый потрясающий из существующих оттенок — аметистовый.

Теперь я готова признать в два раза больше цветов, нежели раньше. Благодаря Эдварду.

И какое же интересное совпадение, что о своих предпочтениях я размышляю, раскрашивая калленовский портрет.

Тот самый, особенный для меня, дорогой, первый. Сложенный вчетверо и надежно припрятанный в карман еще в субботу. Вот и дождалась момента обречь серый грифельный карандаш в цвет…

Первая на очереди кофта, которой я, собственно, и занимаюсь прямо сейчас. Незабываемо мягкая, очаровательно шуршащая при прикосновении к ней и совершенно точно самая теплая из тех, какие мне доводилось видеть и щупать. Она тонкая, она привлекательная, она удобная. Я до сих пор поражаюсь тому, как удается Эдварду сочетать в своей одежде красоту и комфорт. Для меня, например, это порой непосильное задание.

Поэтому кофту, с которой связано столько ассоциаций и которая стала моей любимой, раскрашиваю с особым трепетом.

Кисточку держу прямо, следуя по ровной линии от шеи до живота.

Кисточку наклоняю, подстроившись под изгиб руки, которая сжала покрывала.

Кисточку приподнимаю, легонькой линией обозначив контур рукава, соприкасающегося с постелью, — полностью повторяя оригинал, он немного задрался.

И снова кисточку держу ровно, по линии, на сей раз вдоль ворота и по поясу, до самого одеяла. Его раскрашу затем отдельно.

Ну вот, нечто вроде достойного рисунка. Для кофты остались мелкие детали, которые все той же кисточкой, но уже обмытой и окунутой в белую краску самым кончиком, почти завершены: стежки на рукавах и возле воротника, шов покроя на левом боку, выбившаяся из общей канвы ниточка, живописно разлегшаяся на простыни. Я не обделяю вниманием ничего.

Я сижу, уложив рисунок к себе на колени, подстроив подушку Эдварда под голову (для лучшего вдохновения), а босые голые ноги накрыв одеялом. Мне тепло, комфортно и очень приятно делать то, что делаю. А ведь даже месяц назад бы не поверила, что с такой придирчивостью буду прорабатывать детали. Монотонность и скука этого процесса убили бы все мое настроение, разрисовывай даже свой собственный портрет.

Однако с Эдвардом это не работает. С ним вообще ничего не работает. И я просто получаю удовольствие от того, что рисую, не задумываясь о мелочах. По-моему, чувство свободы, даже творческой, окрыляет. Уж сладость жизнь придает точно. Даже если село воскресное солнце и вернулся пронизывающий, судя по приоткрытому окну, которое я наспех захлопнула, будний ветер.

Кофта раскрашена. Выделяясь на белом листе своим выгодным великолепным цветом, заставляет меня улыбнуться, порадовавшись сделанной работе.

Но и на расслабление времени почти нет — приходится вспомнить, что остальная часть портрета не закончена.

Передо мной палитра на семь цветов, раскрытые баночки гуаши, заботливо подаренной Серыми Перчатками, и стаканчик с водой — главным спутником художника. Разбавляя по мере надобности краски в палитре, чтобы добиться полупрозрачного фона, орудуя кисточками так, как лучше всего получается и как учил Эдвард, я медленно, но верно продвигаюсь к своей цели.

Интересует другое. Больше, чем портрет, хотя он, конечно, занимает достаточное количество мыслей.

Что со мной происходит?

Я делаю вещи, на которые никогда бы не пошла раньше. Я просыпаюсь в начале восьмого, я завтракаю не позже десяти, я ем как минимум два блинчика или яичницу, а может даже тарелку овсяной каши, приплюсовывая к этому еще и чай. Я не задумываюсь о своей одежде и том, как она на мне сидит, и мне кажется, что цвет уже перестает иметь значение. Я все еще поклонница темных тонов, ровно как и мистер Каллен, но если он попросит, если вдруг придется… я надену что-нибудь светлое. Вчера, например, на импровизированной, но такой чудесной зимней прогулке мне захотелось, чтобы шуба была белая… или, на крайний случай, хотя бы кремовая. Может, все дело в солнце?..

Как бы не так. Изогнутой волнистой линией провожу одну из прядок Эдварда, которая чуть затеняет его лоб, и догадываюсь, что обмануть саму себя не выйдет.

Знаю ведь причину. Знаю и не ищу решения, беру такой, какая есть. От себя бежать глупо. А себя обманывать — еще глупее.

Эдвард… странный. Да, именно так. Он странный своим всепрощением, своей извечной готовностью помочь, своим терпением и своим пониманием, которое, не скупясь, если нужно, дает мне. Но странность эту, ровно как и остальные черты этого мужчины, я начинаю понимать. Симпатизирую им? Можно так сказать? А по-другому и не объяснить. У меня такого раньше не было. И я не хочу, чтобы было в дальнейшем. Меня устраивает сегодняшнее положение дел.

Темно-коричневый, почти медный оттенок, чтобы придать волосам блеск. По отдельным прядям, сверху вниз. Важно не сойти с контура, как и с кофтой. А то придется переделывать, чего я не хочу, не буду и не стану допускать.

Вот и волосы. Такие же мягкие, чуть-чуть примятые, светящиеся от света и прекрасно заметные на светлой подушке. То, что нужно.

Не знаю, с чего мне вдруг понадобился такой подробный анализ своих ощущений. Окунув кисть в стаканчик и наблюдая за тем, как растворяются в воде сброшенные в ее недра краски, цветными нитями расплываясь к стеклянным бокам, однозначного ответа не вижу.

Единственный вариант, что могу принять за искренний, хоть и не без смущения, это свою собственную реакцию на мужа.

Он входит в комнату, и я, хочу того или не хочу, улыбаюсь. Искренне и широко.

Он ложится со мной в одну постель, позволяя прижаться к себе, и я настолько быстро засыпаю, что странно было бы даже подумать. Особенно когда ночи напролет возилась в постели в резиденции Ронни — это, по меньшей мере, выглядит необычно.

Он спрашивает, понравилось ли мне… еда, отдых, его хобби — и я говорю «да», независимо от того, так оно было на самом деле или нет.

А что касается сегодняшнего утра, когда подглядела за ним в ванной… когда-нибудь я сгорю дотла. Когда-нибудь он доведет меня до ручки, честное слово.

Я ни одного мужчину за всю свою жизнь не хотела так сильно. Я в принципе не знала, что кого-то можно так хотеть… сексуальная озабоченность? Да почти рабство! Я чувствую себя извращенкой.

От его голоса, запаха и прикосновений я ощущаю защиту, мне не холодно, и я уверена, что завтра будет не таким уж и темным; по крайней мере, если что, мне будет у кого попросить помощи и с кем поговорить.

Но от того же голоса, запаха и прикосновений у меня внизу живота что-то вспыхивает, переливаясь всеми огнями радуги. Иногда я этого боюсь.

Простыни постели кофейного цвета, нежнейшего оттенка. Я получаю его из коричневого и белого, добиваясь полного смешивания. А потом покрываю получившимся цветом постельное белье. Попеременно черными и белыми полосами, затемняя их, разбавляя и используя теперь уже две разные кисточки, добиваюсь складок на простыни. Акварель, конечно, все еще на вершине пирамиды моих предпочтений, но ей такого эффекта добиться бы удалось с большим трудом. К тому же, пришлось бы стирать карандаш, а этого бы точно не хотелось. Все-таки есть у гуаши преимущества. Пусть и зовут ее детской краской.

Вот и все. Чуть отодвинув от себя подложенный мольберт из того самого русского журнала (я знаю, что прочту первым, как только освою язык, на котором говорят в Москве), внимательно приглядываюсь к работе, ища недостатки и любуясь достоинствами. Он еще не высох, цвета еще потемнеют, но черты, надеюсь, не сотрутся. Ровно как и драпировка. Ровно как и заботливо выведенные мной пряди волос Аметистового.

Достойно получилось — достойно его. И моей памяти тоже достойно.

Глубоко вздохнув, я откладываю портрет на тумбочку, чтобы просушился. Для защиты от посторонних глаз прячу за часы-динозаврики, способные скрыть лицо и тело Серых Перчаток, оставив нежданным зрителям лишь покрывала.

Время вижу вполне точно — без пяти минут десять. Как раз полчаса после завтрака и уже больше двух часов с того момента, как осталась в комнате одна.

Еще одна вещь на заметку: Эдвард меня оставил. Не велел идти к себе, даже словом не обмолвился. Неужели тоже мне доверяет? Ну хотя бы пытается?..

Такие мысли греют душу. Перехватив края одеяла и устроив его так, чтобы прикрыть и плечи, на которых нет ничего, кроме пижамной майки, я достаю из ящика возле кровати свой телефон.

На самом деле никаких мыслей, кроме того, как разобраться с местоположением пресловутого острова Сими, что рядом с Родосом, у меня нет. Я прошу у Google разъяснений и карту и получаю на выбор миллион картинок от послушного поисковика. Я даже выбираю одну из них и терпеливо жду загрузки, чтобы выяснить степень отдаления двух составляющих одного целого — Эдварда — друг от друга. Но за несколько секунд до того, как серый кружок ожидания становится белым, известив о своей готовности, телефон сообщает о входящем вызове.

Завибрировав, мобильный пугает меня, чудом не выпрыгнув из рук.

Но хватает всего одного взгляда — короткого, быстрого, зато приметливого. К тому же, подпись недлинная и вполне ясная. У меня нет больше контактов, которые начинались бы с буквы «Р».

— Розмари! — выдыхаю, нажав на зеленую трубочку. С упоением вслушиваюсь в происходящее на том конце, затаив дыхание.

— Мой Цветочек, — смотрительница отвечает быстро. Кажется, понимает, как важен мне ее голос, — я тебя не разбудила?

С улыбкой поглядываю на часы, покачав головой.

— Здесь десять утра, Роз. Вот почему ты не спишь посреди ночи — это вопрос…

— У меня появилась возможность позвонить тебе, Белла. Какая разница, который час?

Все тело, канатами отходя от сердца, обдает теплом. Она зовет меня «Беллой». Она помнит.

— Ты чудо.

Кажется, она немного смущается.

— Ты чудо, моя девочка. Ты мое чудо, — решив не оставлять без румянца и меня, шепчет в трубку. А потом, как могу судить по незаметному шороху, перехватывает ее покрепче. Разговор будет долгий, она соскучилась. Разговор будет таким, который я хочу. Который и ждала.

Понедельник определенно не так плох, как слагают про него легенды…

— Твои комплименты бьют в цель, ты знаешь? — с теплой улыбкой зову я.

Поднимаю подушку выше, сажусь удобнее. Настраиваюсь на беседу, порадовавшись такому утру. Тайный портрет закончен, Эдвард скоро вернется, а по телефону мне звонит лучшая женщина на свете. Что дальше?

— Ни капли лести, помнишь? У нас договор.

О да, Роз, договор. С моих десяти лет. Только мало чем он похож на наши условности с Рональдом. За это я его и ценю.

— В таком случае я безумно рада тебя слышать, просто отвечаю.

— Спасибо, Беллз, — ее голос теплеет, это заметно даже через сотню километров. И за эту теплоту я многое готова отдать, хотя Роз никогда ничего не взяла бы.

…Ее сына зовут Фелим. Ему тридцать четыре, и живет он теперь в той самой России, о которой с детства я слышала, как о стране Снежной королевы. У него есть жена, но детей нет. Они с Розмари видятся раз в год, не считая двух видеоконференций по скайпу раз в три месяца. Он отдалился от нее давно. Его подростковый бунт, кончившийся полным разрывом с матерью, потрепал моей Роз нервы почище, чем я со своей выпивкой и сигаретами. Она могла поправить если не все, то многое в тот первый год. Поехать за ним, уговорить вернуться, оживить их отношения — хоть что-нибудь. Однако именно в девяносто девятом мы отправились играть с мамой в прятки на луг…

И ради меня Розмари пришлось остаться. Она не раз потом повторяла, что после такого ни за что бы меня не бросила, тем более учитывая мгновенно помрачневшего во всех смыслах Рональда.

С сыном они, конечно, стали потом общаться. Она даже ездила в его город (в названии — нечто связанное с Сибирью, но мне не вспомнить).Они до сих пор обмениваются подарками на Рождество и звонят друг другу на Пасху. И пусть улыбаются и порой смеются, но это не то, я понимаю. Они далеки, они почти чужие. Так что я чувствую за собой определенную вину, признавая, что явилась причиной подобных семейных распрей. Прав был Ронни, судя по всему, утверждая, что ветер в моей голове ломает чужие жизни. По крайней мере, с Роз получилось так.

И потому я люблю ее еще сильнее. Она за меня пожертвовала самым дорогим. И стерпела все от Рональда, приняв и его условия, и его зарплату, и его жизненный уклад. Ради того, чтобы со мной остаться…

— Белла, я слышу, ты бодрее, чем прежде, — осторожно прощупывая почву, смотрительница подозрительно вслушивается в каждый мой вдох, — тебе уже больше нравится тут? В России?

Ее тревога вдохновляет, ее забота приятно покалывает под ребрами. Эдвард не сказал ей про мою ногу? Тем лучше. Волнения излишни.

— Да, Роз. Я бодрее, и мне лучше. Мне здесь хорошо, — честно признаюсь я. Ей, по крайней мере, в чем угодно могу признаться.

— Видишь, не так плоха холодная страна, верно? Главное, с кем переезжать…

— Полностью согласна, — ни секунды не сомневаясь, шепчу я, — мне попался чудесный спутник.

Женщина подозрительно затихает. Поправляет волосы рукой, как перед собой вижу. И чуть поджимает губы.

— Вы поладили с Эдвардом?

Мне на лицо просится улыбка. Ну вот опять. Я об этом и говорила.

— Мы давно с ним поладили, — закатив глаза, я со смущением смотрю на подсыхающий портрет, — сложно этого не сделать.

— Он убедил тебя в своей честности, так ведь?

— Убедил.

— И в надежности, я думаю.

— Правильно думаешь, — хмыкаю я, — ты была права.

Самодовольно усмехнувшись в трубку, Розмари говорит веселее, ее голос звонче, слова нежнее.

— Я знала, что по-другому и быть не могло. Он уникален.

В смятении мотнув сама себе головой, я опускаю подушку ниже и, выбравшись из кокона своего одеяла, валюсь на мягкие простыни. Лежу на спине, согнув ноги в коленях и задумчиво глядя на потолок. Надеюсь, что прохладная постель остудит мое пылающее лицо.

— Уникален…

Розмари переливами колокольчиков посмеивается на том конце.

— Не смущайся, мой Цветочек. Я просто констатирую факт, что ты достойна лучшего. И лучшее получила.

— Ты специально искала Эдварда? Не мог же он сам наткнуться на меня… — все еще слишком рдеющаяся, чтобы перевести тему и говорить громче, бормочу смотрительнице я. Играя мимикой, прогоняю какую-то часть румянца. Но взгляд ненароком касается двери в ванную — приоткрытой, — и он занимает утраченные позиции вновь.

— Он все сделал сам, — утверждает Розмари, — моим делом было поговорить с мистером Своном, Белла.

— О чем было говорить, если на кону стояли пару миллионов?

— Белла…

— Ты могла сэкономить и его, и свое, и мое время. Все равно было ясно, чем все кончится. А когда пахнуло неясностью, Эдвард удвоил сумму.

Выдаю все это на одном дыхании, а потому, когда заканчиваю, беру паузу, дабы отдышаться.

Наша беседа принимает не лучший поворот, это очевидно, но раз уж зашла такая тема… правда налицо.

Зачем же я так жутко понадобилась Каллену, раз он заплатил такую сумму? Здесь определенно нечисто.

— Цветочек, знаешь, что мне не нравится в тебе? — Розмари тяжело вздыхает на том конце, с умом используя время, которое я случайно предоставила ей. — Твоя скоропалительность. Ты не обдумываешь свои слова до конца. Это может стать большой проблемой…

— От того, буду я думать или нет, истина неизменна, — упрямо поджимаю губы, поворачиваясь на бок. Ловким движением руки притягиваю к себе известную подушку, овившись вокруг нее всем телом. Носом утыкаюсь в мягкое, пропахшее клубникой нутро.

— А какова истина, по-твоему?

— Акт купли-продажи совершен с большим успехом. Все получили то, на что ставили. Проигравших нет, — парирую так уверенно, так твердо, что смотрительница тихонько и грустно усмехается. Я могу поклясться: окажись рядом, взъерошила бы сейчас мои волосы, недовольно потрепав по щеке.

— Белла, тебя никто не продавал. Пожалуйста, не надо так думать.

Запрокинув голову, я глубоко вздыхаю. Жмурюсь, явно пребывая не в восторге от того, куда мы повернули такой долгожданный и желанный мной разговор.

— Роз, пожалуйста, я не хочу… я так соскучилась по тебе… давай обсудим что-нибудь другое? Рональд больше не регулирует мою жизнь и то, что в ней происходит. Я замужем.

С легкой самодовольной улыбкой, которую могу себе, к счастью, позволить, смотрю на платиновое кольцо. Пальцами пробегаюсь по крылу голубки и впервые так открыто радуюсь тому, что оно на мне. И мне принадлежит, как обещал Эдвард.

— Извини, моя девочка, — тем временем, сбавив обороты, раскаивается Розмари. Прикусывает губу, опять перехватывает покрепче трубку, — я веду себя неправильно и неправильные вещи говорю, знаю. Буду исправляться.

Она на миг останавливается, а потом добавляет. Чуть тише, нежели все остальное:

— Я тоже очень-очень соскучилась по тебе, Белла. Ты не представляешь, как в резиденции без тебя стало пусто.

Ее признание берет меня за живое. Как от человека, которому столько лет одному было не все равно, сдохну я от передозировки или нет, переживу ли еще одну грозу и встану ли на собственные ноги после того ужасного падения с дуба. Розмари провозилась со мной полгода, буквально вынудив поправиться. Эта еще одна глава нашей совместной жизни и того, что было за ее время. Я слишком многим обязана этой женщине. Я не забуду.

— Я бы приехала ради тебя… но лучше приезжай ты. Здесь определенно лучше, чем я думала.

Она смеется, отчего трубка в руках немного подрагивает.

— С приездами придется повременить, Беллз. Но у нас ведь есть разговоры! Давай-ка, расскажи мне об этой неделе. Я уверена, она была полна для тебя событиями!

Ее искренний интерес, энтузиазм, задор и дружелюбие, что сочится ваттами наружу, делают свое дело. Наполняют меня до краев, заставляют улыбнуться снова — шире прежнего. А потом и вправду рассказать. О самых ярких вещах, о самых интересных, не упуская таких любимых ею подробностей.

Темы про Эммета и взаимоотношения братьев Каллен я задвигаю на потом. Стороной обхожу и историю с побегом и выпивкой, не желая расстраивать женщину. Ни словом не проговариваюсь о вчерашнем фонаре и попытке сделать Эдварда своим без особого плана.

Зато рассказываю о пейзажах. О соснах, о доме, о комнате… моей новой комнате. Радуюсь тому обстоятельству, что Эдвард позволил мне спать с ним в одной постели, обсуждаю блюда, которые уже успела попробовать. Привожу пару фрагментов из своих снов, которые могут заинтересовать Роз.

Она не верит, что я завтракаю полноценно. Она не верит, что я нормально, по-человечески, сплю всю ночь. Она определенно сомневается, что я дала уговорить себя приобщиться к новой кухне. А что самое главное, сменила свое расположение в доме. Даже Розмари со своими скудными познаниями об Эдварде (по сравнению с моими, конечно) понимает, что его спальня была табу. И что эту крепость мне с успехом удалось взять — умолчим, какой именно ценой.

— А еще у него есть племянница, — продолжаю я, коснувшись темы, какую прежде не решалась заводить. Вырывается, и не успеваю остановить себя. Но слова обратно забирать не собираюсь. — И он ее очень любит.

Смотрительница со знанием дела соглашается:

— Я знаю, Беллз. Чудесная девочка, не правда ли?

Я вспоминаю это создание с черными, как смоль, волосами и пугающе-прекрасного цвета глазами. Широкие брови, длинные ресницы, алые губки — красавица. Я такой в детстве определенно не была. Сколько же сердец ей удастся разбить, когда вырастет?

— Да, Роз. Чудесная.

— А имя мне не напомнишь?

— Каролина. «Кэролайн», как Эдвард переводил, для Штатов.

— А разве не Анна, Белла? — женщина чуть-чуть хмурится. — Ну, «Энн», как ее зовут…

На сей раз мой черед засомневаться. Только не в себе. В том, что слышу.

— Анна?..

Смотрительница молчит, обдумывая, что мне ответить. Ее молчание воспринимается не лучшим образом. Меня тревожит.

— Роз?..

— Все в порядке, Беллз, — все же отвечает мне, — наверное, я перепутала. Это чужое имя.

Так уж и чужое…

— Так звали какую-то из «голубок», да?

Розмари смущена. Она теряется, наверняка жмурясь.

— Цветочек, я не знаю. Оно просто откуда-то всплыло у меня в памяти. Извини, что прервала тебя. Расскажи мне еще что-нибудь.

Неохотно, но отступаю. Порой все же эта женщина как агент разведки — из нее не вытянешь правду клещами. И уж точно так напористо не пройдет. Нужно умело, нужно правильно. Поэтому тайна пока остается тайной. Пусть и до жути меня смущающей. Еще одна неуемная душа?

Я рассказываю Розмари о вчерашней прогулке, о саде Эдварда, о фасаде дома снаружи и машине, на которой он ездит. Я упоминаю самолеты и чертежи, а еще то, что любит гжель и весь дом ею заставлен. Но когда дохожу до снежков, уже почти сболтнув, что впервые вчера коснулась мужа, затыкаю себя и прикусываю язык. Это слишком личное. Это… мое. Совсем мое, ровно как и портрет. Ей не обязательно знать. Никому не обязательно.

— Я хотела спросить… — вместо одной темы ловко выруливаю на другую, постаравшись сделать переход как можно более плавным. — Роз, ты ведь знаешь обо всей это канители больше, чем я… кто такая Константа? Что она хочет?

Женщина не ожидает такого удара в лоб. Видно по ее сбившемуся малость дыханию, по растерянности, по тишине в трубке. Чертовой тишине. Никому сто лет не нужной.

— Белла…

— Он мне не расскажет, — признаю свое поражение, не строя лишних иллюзий насчет решительных действий Каллена с этого фронта, — он посчитает, что мне не надо знать.

— Если он так считает, как я могу что-то рассказывать? — она наверняка изгибает бровь, образумливая меня.

— Розмари, из-за Константы Эдвард… расстраивается. Очень сильно, ты просто не видела… а я не могу понять причину. Почему?

Иду на это откровение ради своей цели, решаюсь им пожертвовать. Получу в любом случае больше, чем потеряю. Очень надеюсь…

Смотрительница мнется. Борется между желанием быть правильной и помочь мне. В ней часто смешиваются эти желания, Рональд так повелел. То ли исполнять обязанности, то ли избавить меня от страха после кошмара, «незаконно» вторгшись в комнату ночью. То ли разобраться с делами по дому, то ли испечь мне яблочный пирог, за который тогда, казалось, могла отдать что угодно.

Сейчас та же картина — за информацию я тоже многое отдам. Особенно про Эдварда.

— Пожалуйста, — добиваю ее, просительно прошептав эту фразу, — я только о ней спрашиваю. Я ни о ком больше не спрошу.

— Белла, ты переоцениваешь мою осведомленность…

— Хоть что-нибудь.

Ну вот, кажется, согласна. Выдает себя, не дает усомниться.

— Мне известно, Цветочек, очень мало. Я скажу то, что знаю, но, ради бога, не бросайся в бой с этими знаниями, хорошо? Оно того не стоит.

— Роз, я ничего не натворю. Я просто волнуюсь… за него, — прикусываю губу, пожалев, что призналась. Неважно, что Розмари, просто призналась вслух. Сама себе. Это правильно?..

Зато такой мой ответ, похоже, придает смотрительнице смелости.

— Константе Пирс двадцать пять лет, Белла, — докладывает она, не запинаясь, но явно торопясь, — мистер Свон говорил, что она танцевала в одном ночном клубе до встречи с мистером Калленом. Когда они встретились, там была какая-то страшная потасовка, и она очень сильно пострадала. В то время, когда мистер Каллен женился на ней, ей необходима была серьезная пластическая операция. Так что в каком-то смысле он вернул ей лицо… А потом они переехали в Россию, и история оборвалась. Все, что я слышала потом, она дважды хотела покончить с собой.

Розмари останавливается, переведя дух. Рассказав запретную историю, чувствует себя, похоже, не лучшим образом. Смущается этого и своей неожиданной решительности. Или моего напора.

— Суицид?.. — вспоминаются ее слова про вены. Это не было шуткой.

— Да, дважды. Дважды, Белла. И это все, что мне известно.

Роз открещивается от этой темы, отстраняет ее от себя. И я понимаю, наконец, причину. Сказала больше, чем положено в принципе. Не считает это правильным решением и наверняка будет корить себя, что поддалась на мои уговоры.

Так не пойдет. Это не то, чего мне хотелось.

— Розмари, спасибо большое, — искренне произношу, не обделив смотрительницу теплом, а размышления о полученной информации отложив на потом, — мне бы никто не помог больше, чем ты. Я очень благодарна. И я обещаю, что это останется между нами. Я ни в коем случае не выдам тебя. К тому же, это я заварила кашу. Я тебя вынудила.

Женщина вымученно усмехается.

— Хорошо, Цветочек. Это меня утешает.

Я улыбаюсь ей в ответ:

— Ты чудо, Роз. Я уже говорила.

— Вот где чудо, — она фыркает, наверняка имея в виду меня, — только я все равно прошу тебя, Белла, без самодеятельности. Ты очень умная и правильная девочка. Пожалуйста, не расстраивай меня. Если сейчас у тебя все хорошо, то дальше будет только лучше. А все эти «голубки», включая мисс Пирс, — выкинь их из головы. Они тебе ни к чему.

Дельный совет. Только был бы возможным. Боюсь, пока они часть Эдварда, они и частью меня останутся, не глядя на все сопротивление. К тому же, я одна из них. Как ни крути, а связь имеется.

— Ладно, — но для смотрительницы соглашаюсь. Она заслуживает этого согласия.

Та вздыхает, поверив мне наполовину. Но в слова это не обращает. Просто оставляет висеть в воздухе.

А на заднем плане тем временем слышны какие-то бормотания. Низким голосом, мужским. И Розмари на них, конечно же, реагирует.

— У вас гости? — хмуро спрашиваю я, переворачиваясь на живот и увлекая за собой подушку.

— Мистер Свон немного приболел, мы наняли женщину для помощи по дому, — спокойно докладывает миссис Робинс, — а я присматриваю за ним. Поэтому у меня и нашлось время позвонить, мой Цветочек.

— С чего бы это ты за ним присматриваешь? — я мрачнею больше прежнего.

— А кто же еще присмотрит? Беллз, ему правда нехорошо. Ангина, кажется.

Черт, эти слова… какой эффект один должны надо мной возыметь? Сочувствие? Сострадание? Желание помочь?.. Но как же это возможно, когда ничего подобного Ронни никогда не испытывал по отношению ко мне? Все сжато, скованно… будто бы нехотя. Я считаю такую заботу наказанием и проклятием. Не думаю, что он хотел бы видеть такую по отношению к себе.

— То есть, ночью ты не спишь из-за взрослого мужчины?

— Обо мне точно нет смысла беспокоиться. Я не пропаду.

— Как раз о тебе и стоит… Роз, поспи, пожалуйста, — мне вдруг становится нестерпимо больно, нестерпимо жаль ее. Я хочу обнять Розмари, я хочу поцеловать ее, я хочу, чтобы она была рядом. Чтобы никто не вынуждал ее в три ночи стоять над своей кроватью. Это некрасиво и нечестно. Это эгоистично. Так было со мной…

— Посплю, моя девочка, посплю, — обещает она, явно занятая чем-то, судя по движениям трубки, — спасибо за заботу.

— Я люблю тебя, — выдыхаю, зажмурив глаза, — побережешь себя ради меня, м-м-м? Пожалуйста…

Свои движения женщина останавливает. Замирает, кажется. Затаивает дыхание.

А затем признательно и очень нежно, как умеет только она, как только ей было под силу, ей позволено, шепчет мне:

— Я тебя еще больше, мой Цветочек. И я всегда на твоей стороне. Ты можешь позвонить мне в любое время. Я найду минутку… я найду и час, Беллз. Мы тебя не бросили. Мы с тобой.

Через секунду обращается уже к кому-то другому, видимо оглянувшись назад:

— Сейчас.

И возвращается ко мне. Гладит свои голосом:

— Договорились, Белла?

У меня на глазах слезы. Признательности, доброты, любви к ней… у меня нет другого ответа, кроме и без того известного. Нам всем.

— Да, Роз. Договорились.

Но прежде чем, попрощавшись, положить трубку, все же говорю кое-что еще, может быть какой-то частью сознания этого и не желая. Просто говорю. И просто отвечаю за свои слова. Какими бы они ни были и как бы ни звучали.

— Позаботься о нем.

* * *
В доме Эдварда пять спален. Три из них небольшие, две остальные — по-настоящему просторные. Хозяйские, как сказал бы предлагающий этот дом риелтор. Все спальни выполнены в мягких, ненавязчивых тонах. Они не темные, не вызывают чувство покинутости и одиночества и уж точно не поглощают солнечный свет, что столь редок здесь зимой. Но никакой яркости. Ничто не бьет по глазам, ничто не вынуждает зажмуриться и захотеть отвернуться. Ни капли белого, ни капли красного, никакого подобия на ярко-желтый или оранжевый. В коридорах, комнатах и ванных смешиваются розовые, фиолетовые, бронзовые и бежевые оттенки, напоминающие по консистенции латте.

Я бреду мимо них, с интересом изучая каждый цвет. Когда долгое время проводишь взаперти, ощущение пространства притупляется, просыпается заинтересованность в новых открытиях. Я люблю спальню Эдварда и при любом раскладе из миллиона других всегда предпочту ее теплую и уютную атмосферу, однако провести все время нашего замужества в заточении не кажется мне верным вариантом. Я хочу осмотреть дом. Я вторую неделю в нем, а видела только пару комнат. И те в основном на первом этаже.

Если мне здесь жить, я должна знать, где именно живу. Тем более, после разговора с Розмари прибавляется храбрости на такое путешествие. И к черту Рональда с его ангиной. Справится.

Отправная точка моего маршрута по выходу из пространства безопасной кофейной двери — это достаточно длинный коридор. Шагов восемь до первого поворота точно. А по стенам изредка встречаются картины-зарисовки в нежно-бордовых рамах. Они выгодно смотрятся на фоне бежевых стен, оттеняя их.

Сюжеты здесь самые разные, но в основном пейзажи и натюрморты. Парочка фруктов и кувшин с молоком, бескрайнее зеленое поле с одиноким деревцем у горизонта, лодка, покачивающаяся на крохотных речных волнах. Все нарисовано гуашью, хотя в дальнем углу, при повороте влево, я все же вижу одну акварель. Ничуть не менее привлекательную, чем остальные зарисовки.

Нет сомнений, что Эдвард рисовал их. Судя по мазкам и углу, при котором они нанесены, это его стиль — я такой же наблюдала при росписи тарелок. Чередуя осторожные тоненькие касания и размашистые твердые, он получает чудесный результат. Почему еще не открыл свою школу? Я бы записалась…

Первая остановка — это спальня за очередной кофейной дверью. На ней нет красного ромба, нет предупреждающих меток и вообще нет ничего, кроме золотистой удобной ручки. Мое любопытство берет вверх, и я приоткрываю ее. Ни скрипов, ни хлопков. Не решаюсь ступить внутрь. Однако и отсюда все чудесно видно: шкаф, кровать и стол, а вместо тумбочки журнальный столик. Как раз он и подсказывает мне назначение этой комнаты двумя металлическими половинками будильника. На них ровными буквами розовой краской выведено «Анта». Так что я спешу ретироваться с чужой территории.

Вторая остановка — эта комната почти сразу же следующая за спальней одной из экономок. Внутри она зеркально повторяет меблировку уже увиденной мной, разве что чуть потемнее, с двумя подушками возле изголовья. Тот же будильник, но краска уже сиреневая: «Рада». И я снова вынуждена закрыть дверь, потянув за ту самую удобную ручку.

А где же кабинет? Эдвард так беспокоился, что я проникну туда и стану копаться в его вещах. А на деле его еще и искать нужно…

Ну уж нет, тут любопытство я заткну. Не стану.

На этой ноте осмотр второго этажа заканчивается. Я обхожу стороной свою спальню, где совсем недавно взяла краски и еще несколько кисточек, стараюсь миновать дверь, ведущую в просторную «оконную» комнату поскорее. Но, мне на удивление, возле нее оказывается небольшое фойе, что я прежде не рассмотрела. Возле ограды по направлению к лестнице, выполненной из резного дерева, устроились два светлых кресла с цветными подушечками и журнальный столик между ними. Он закруглен, и у него нет ножек. А по центру располагается вязаная салфеточка, ставшая подставкой для горшка с орхидеей. Розовой, разумеется.

Я как раз притрагиваюсь к одному из тоненьких лепестков, стремясь убедиться, настоящая она или нет, когда замечаю Раду. Она поднимается по лестнице с подносом с дымящимися тарелками.

— Добрый день, Изабелла, — вежливо приветствует, остановившись на предпоследней ступени.

Оставив цветок в покое, я так же вежливо отвечаю на приветствие. Женщина как всегда в достаточно строгом платье, напоминающем униформу. Воротничок отутюжен, фартук неизменно завязан на поясе. Сегодня зеленый.

— Вы не голодны? У нас как раз время обеда.

Ее поднос недвусмысленно подтверждает эту информацию. Она действительно собиралась отнести его в спальню? Они полагают, я не выйду оттуда без Эдварда? Или я была не должна?..

— Я могу поесть внизу?

Удивившись, экономка медленно кивает.

— Конечно. Если вам будет удобнее внизу, значит внизу, — и поворачивается обратно, спускаясь по тем самым ступенькам, по которым только что поднялась.

Я дожидаюсь, пока спустится окончательно, и тогда уже, помня о своей неуклюжести, встрепенувшейся этим утром, иду вниз следом.

В столовой хлопочет Анта. Ставит тарелки на стол, приносит салфетку, солонку и приборы. Возле моего обеда, состоящего из основного блюда и десерта, устраивает стакан с соком. Уже отсюда мне видно, что гранатовый. Эдвард вынудил женщин запомнить.

Обедать со мной никто не остается. Подготовив все, экономки удаляются на кухню по своим делам. Я слышу шум воды и звон посуды. А еще как свистит закипевший чайник, и как хлопает духовка. Неужели они весь день проводят там?

Впрочем, важно ли это? Я спустилась в столовую, я сижу за столом, а не держу поднос на коленях, и я пробую стряпню, которую предлагают в этом доме. Благо, сегодня без изысков и сюрпризов. Картофельное пюре и ростбиф под горчичным соусом. А чтобы доставить радость вкусом рецепторам, своей очереди дожидается десертный рисовый пудинг с шоколадной посыпкой.

Мне нравится такой обед. Я спокойно ем, стараясь не обращать внимание на редкие взгляды из-за кухонной арки, следящие за мной. Я ем и думаю, нравится ли такая еда Эдварду. Или ее приготовили потому, что он уехал и обедать собирается в другом месте?

В любом случае, это вкусно. Уж точно лучше, нежели те равиоли, которым потчевали меня в «Белладжио».

Я заканчиваю с мясом, когда телефон, пристроенный в кармане надетых вместо пижамы джинсов, вибрирует. Настолько неожиданно и не вовремя, что я удивляюсь. Розмари уже давно должна спать — на часах почти два, а кроме нее звонить некому.

Я достаю мобильный, пристроив рядом с тарелкой на стол.

…От текста сообщения, что вижу, едва не давлюсь своим же обедом.

«Как часто в жизни нашей строгой хотим мы правду точно знать?

Как часто слаженно и много умеем ее ложью покрывать?

Суровость напускная, моя детка. Суровость тут не больше, чем слова.

Ведь не одной девчонки тела коснулась твердая рука.

С твоим кольцом, прошу заметить».

В графе «отправитель» обладатель было стертого мной номера. Ярко выделяясь черным по белому, маленькие буквы не врут. Мне снова пишет Джаспер. И что пишет…

Растерянно глядя на экран, я делаю глоток сока, стремясь вернуть в строй пересохшее горло. Опасливо смотрю в сторону кухонной арки, но там, слава богу, наблюдающих пока нет. Уверена, мое лицо сейчас они запомнили бы надолго.

Я не хочу отвечать. Я не собираюсь отвечать, что важнее всего. Но, взрывной волной подымаясь откуда-то из глубин, негодование притупляет здравый рассудок.

«Перевелись в Америке поэты? Не в силах уж связать двух слов, проникнутых хоть каплей смысла?»

Приветом на привет, Джас. Если ты хотел сыграть на эффекте внезапности, у тебя получилось. Но тогда и мне разрешено брать его в расчет. Что ты и видишь.

В ожидании ответа я поспешно доедаю остатки ростбифа. Два кусочка и полвилки пюре. Нервничаю.

«Кто слов связать не сможет, их споет, принцесса. А стать женою фетишиста уже поинтереснее будет бред».

Что за?.. Я не понимаю, это розыгрыш? Те вещи, что он говорит и пишет, это воспринимать шуткой? Или Бесподобный действительно двинулся головой быстрее меня?

Сделав глубокий вдох, должный расслабить и придать хоть какой-то трезвости мыслям, я все же пробую рисовый пудинг. Для себя самой, а также для экономок, наверняка ненадолго прервавших свои наблюдения, изображаю совершенно безмятежный и спокойный обед.

Но внутри все предательски начинает подрагивать.

«Что там про ложь написано?.. Твои слова — пример?»

«Мои слова простая констатация известного, принцесса».

«Известного чего? Кому?»

«Похоже, каждому. Кроме тебя. Кроме невесты».

Я не чувствую вкуса пудинга. Я продолжаю его есть, но, кажется, скоро подавлюсь. Подобные диалоги явно не стоит вести во время обеда. На это Джас и рассчитывает?

Откладываю ложку подальше, сконцентрировавшись на беседе. Второй раз из двух, что мы общались после моего переезда, Джаспер затрагивает в обсуждениях Эдварда. И опять не с той стороны, с которой было бы правильно.

Может быть, поэтому я и обрываю игру. В псевдо-стихотворной форме не получится выразить ту мысль, какую я хочу довести Хейлу.

«Проспись и проветрись. Дела плохи».

Ответ не заставляет себя ждать. Словно бы заранее набранный.

«Дела будут плохи у тебя, Белла. Маньяк под прикрытием еще хуже, чем простой маньяк. Неужели тебе совсем не интересно, за кого ты вышла замуж?»

Я фыркаю.

«Ты мне расскажешь?»

«И никто больше».

Боже, да в нем самоуверенности ровно столько, сколько миль мы пролетели от Вегаса до Москвы. Храбрость и решительность, а за ними еще и глупость. Дешевый трюк.

«Поменьше читай газет».

Мне кажется, совет дельный. Вот и подтвердились слова Роз, что прозвище Аметистового многим известно. И даже тем, кому известно не должно быть. Кто вообще не заслуживает о нем знать?

«Побольше слушай, принцесса. Будешь умней и расчетливей».

«Кого же слушаешь ты? Мало ли кто что сказал, Джаспер. У меня все прекрасно».

«А станет прекраснее. Ты знаешь, что сестра Деметрия жила с твоим „Суровым“?»

Я случайно чуть не роняю телефон на пол. Очередное сообщение, выбивающее из колеи. И слишком, слишком быстро, чтобы в нем усомниться. У меня где-то в горле застревает вдох. Не идет дальше.

«Дем бы врезал тебе, знай он, какие небылицы сочиняешь…»

«Дем правдив, Белла. Это его положительное качество. Тем более, он восстановил с сестрой связь не так уж давно, чтобы тебе знать об этом».

«Но тебе позволено…»

«Мне позволено все. В том числе дать тебе шанс узнать „мужа“ поближе. Я обещаю, что ты не будешь разочарована».

Я поднимаюсь из-за стола. У меня не хватит больше сил держать лицо, обсуждая такие вещи и получая такие ответы. Мне нужно в какой-нибудь угол, подальше от наблюдателей. Я поспешно благодарю экономок за обед и, оставив за спиной рисовый пудинг, спешу в гостиную. Две арки, разделяющие нас, дают мне фору. Я очень надеюсь, что мне хватит нескольких минут, дабы закончить с Джасом этот глупый диалог.

Сажусь на подушки дивана ровно с той стороны, с какой сидела, когда мы говорили с Эдвардом здесь неделю назад. Прямо напротив телевизора. Секунду думаю, прежде чем его включить. Для конспирации.

«Джаспер, иди ты к черту. Вместе со всеми своими познаниями».

Первый канал. Какой-то музыкальный конкурс. Люди сидят на больших креслах с черно-красными спинами, зрители аплодируют, а дети на сцене поют. Позади них идет цветной фон, сменяющий картины зимних пейзажей.

«Неужели не воспользуешься шансом? За информацию берем недорого. Факт — штука долларов. Это по-честному».

Уловив всю суть завязавшейся беседы, смеюсь. Колюще, резко, но искренне. Последняя фраза разбавляет мои сомнения, уничтожает опасения. Как банально, Бесподобный. Тысячу за факт. За факт от тебя. Ну разумеется. Продешевил…

«Перебьюсь».

По-моему, коротко и емко. Причем четко. До предела.

Джаспер не отвечает почти минуту, что рекорд. Обдумывает? Раздумывает? Мне весело предполагать такое.

Но ответ удивляет. Потому что грубее я еще не видела, а глупее — тем более:

«Ты пожалеешь, что не раскошелилась, когда могла, Белла. Будешь смотреть в глаза собственному портрету, пока он будет иметь тебя. Фирменным способом. Потом не сядешь».

Я больше не могу. Сжав зубы, я что есть мочи давлю на красную кнопку, отключающую телефон. И поспешно отшвыриваю его от себя подальше, тщетно пытаясь восстановить нормальное дыхание.

Беру пульт и делаю звук в телевизоре громче. Песни на русском, песни на английском… мне плевать! Я хочу забыть все сказанное Джаспером. Я хочу его забыть. Я начинаю его… ненавидеть?

Извращение какое-то. Ненавидеть человека, за которого прежде пошла бы босиком по углям.

А все из-за мелочности, из-за навязчивости. А еще из-за всего, что вылил на Эдварда. Уже за это мне достаточно вычеркнуть его не только из телефонной книжки, но и из жизни в принципе.

«Фетишист», «будет иметь»… мы обсуждали двух разных Калленов. Все вышеизложенное настолько не вяжется с реальностью, которую я наблюдаю, что нет сомнений в хорошей фантазии Хейла и плохом воплощении этой фантазии в жизнь.

Я не буду тратить время на мысли и обдумывания им сказанного. Точно так же, как не буду думать о Конти и всем, что она натворила. Клуб, побоище, лицо… тоже лицо. Может быть, поэтому Эдвард и сошелся с ней? Ее лицо…

Зажмурившись, откидываю голову на подушку. Заставляю себя расслабиться.

Громкие песни, сочетаясь с прохладой комнаты и ее приятным запахом, постепенно, но делают свое дело. Приводят меня в форму.

К тому же, помогают собственные уверения. Они порой ценнее всего прочего.

Ты ошибался, Джаспер. Не Эдвард «Суровый», нет. Я Суровая. Я больше не позволю тебе мне написать ни слова и ни строчки.

Обещаю.

* * *
Полупрозрачный дым, плавно поднимаясь в воздух, наполняет окружающее пространство своим ароматом. Нежный, но терпкий, цветочный, но с оттенками фруктов. В большой белой чашке с волнистыми краями и традиционным узором из гжели, этот зеленый чай доставил бы удовольствие даже истинному ценителю. А уж мне и подавно.

Сев на диване так, чтобы ноги оказались под пледом, принесенным заботливой Антой, смотрю телевизор. Удобно обхватив чашку и маленькими глотками пробуя ее содержимое, наблюдаю за перемещениями актеров на экране. Какой-то русский фильм, фразы быстрые, отрывистые, мне непонятно ни слова, даже по наитию. Но они достойно играют, а потому не решаюсь переключить. Мне интересно, чем все кончится.

На кухне по-прежнему слышны признаки жизни, доносится даже аромат чего-то печеного, судя по всему, сладкого. Но несмотря на это, время от времени желающие казаться незамеченными глаза посматривают на меня из-за деревянной арки. В какой-то степени с опасением, в какой-то, наоборот, с приятным удивлением. Не могу понять, чего больше.

Игры для меня излишни, поэтому не демонстрирую, что подмечаю все происходящее. Просто пью чай. Просто слежу за сюжетом фильма.

Наверное, из-за такого отношения к происходящему и теряю счет времени. Заблудившись между мыслями о Джаспере, Константе и Рональде, о которых не хотела бы слышать, увлекшись тяжелой судьбой персонажей по ту сторону голубого экрана, перестаю то и дело глядеть на часы.

За это они делают мне подарок, преподнося сюрприз, — ускоряют время.

Главные герои, встретившиеся посреди улицы во время летнего дождя, страстно и отчаянно целуются, заполняя фон нежной-нежной, переливчатой музыкой. И в то же мгновенье в прихожей хлопает дверь.

Я даже подумать не успеваю, кто бы это мог быть. Но радуюсь от этого ничуть не меньше, отодвинув на задний план и фильм, и взаимоотношения несчастных влюбленных, когда Эдвард выглядывает в гостиную, разыскивая меня.

В том же пальто, в каком миллион раз видела его и к которому миллион раз прижималась, со слегка взъерошенными рукой волосами, гладковыбритый и морозно-свежий, он стоит возле стены. Я вижу только левую половину его тела со своего ракурса. И на этой левой половине — на стороне лица — бродит улыбка. Могу поклясться, что более явная, нежели прежде.

Он рад меня видеть? Правда?

— Привет! — осмелев, первая здороваюсь, улыбнувшись ему в ответ. Широко и искренне. С удовольствием.

Аметисты блестят. Задорно, радостно, умиротворенно. Ни грусти, ни хмурости, ни мрака. Они потрясающи сейчас.

— Привет, Изза, — отзывается мужчина. Разувается, не возвращаясь в прихожую, и эти пару секунд дают мне фору. Молниеносно отставив чай на журнальный столик, буквально спрыгиваю с дивана. Этот день был долгим и насыщенным, не глядя на то, что еще почти половина его впереди. Так что теперь мне хочется сделать одну вещь, от которой вряд ли смогу отказаться.

И, по-моему, Эдвард понимает это, потому что не отталкивает меня. Дает к себе прижаться и обвить за талию.

— С возвращением, — шепчу ему, надежно скрепив руки за широкой спиной.

Хмыкнув, Аметистовый кладет ладонь мне на затылок, привлекая ближе.

— Надеюсь, ничего не случилось, пока меня не было?

— Нет, — не думая и секунды, уверяю его. Ничего не случилось, верно. Все, что было, нельзя прировнять к этому понятию.

Из кухни теперь доносятся не только запахи и голоса. Анта с Радой, одна перебросив через руку полотенце, которым вытирала посуду, а вторая так и не расставшись с грязной чашкой, что мыла, входят в прихожую следом за хозяином.

— Добрый вечер, Эдвард.

Голос у рыжеволосой экономки удивленный, бровь опять изогнута. Она не до конца доверяет тому, что видит, глядя, как держусь за Серые Перчатки. И как он, совершенно не чураясь этого факта, держит меня.

— Добрый вечер, Рада, — вежливо, но не утеряв и доли своего оптимизма, оборачивается к женщине Эдвард. — Анта, здравствуй.

Голубоглазая домоправительница смущенно кивает головой, поспешно возвращаясь к прежнему занятию. Поглядывает на меня с интересом, но не более того. Большего себе не позволяет.

Рада тоже хочет уйти, подстроившись под ситуацию, но Каллен ее останавливает.

— Рад, выложи на тарелку, пожалуйста. А то я его все же раздавлю, — и протягивает ей пакет. Небольшой, бумажный, темно-коричневый, с завернутой в трубочку ручкой. А на боку его эмблема кондитерской. Такая сеть есть и в Лас-Вегасе, она общемировая. Они специализируются на… брауни!

С мгновенно загоревшимися глазами оглядываюсь на мужа. Подняв голову, ловлю прямой, малость смешливый взгляд.

— «Шоколадное Эльдорадо»? — восхищенным шепотом спрашиваю я, дав мыслям воплотить черное-белое воспоминание в цветную надежду. Вижу десерт как перед собой, на той же тарелке, на которой ела его в Вегасе, в квартире Эдварда. С густым шоколадным кремом, с украшением из потертых грецких орехов, с мягким бисквитом, пропитанным медом… великолепно.

— Он самый, — не томя меня ожиданием, мужчина кивает. Ненадолго отпустив меня, сбрасывает пальто, перекидывая через руку. Усмехается энтузиазму в моих глазах и расслабляется куда больше прежнего. Мне начинает казаться, что он правда пришел домой. Только не к себе. К нам домой — как и полагается в случае женатого человека.

— Ты определенно колдуешь…

— Я просто запоминаю нужные адреса, Изза.

— Ты не любишь сладкое.

— Зато ты любишь, — его ответ исчерпывающий. Принимаю без лишних размышлений, не дав себе засомневаться. Но признательность выражаю — так же исчерпывающе. Подбородком утыкаюсь в его плечо, а руками, осмелев подняться выше, неприметно глажу спину.

— Люблю, ты прав.

Эдвард немного смущается от моих слов и прикосновений. Кажется, я снова вижу отголосок знакомого румянца, а глаза чуть-чуть мутнеют. Чтобы не обидеть меня, он отстраняется с небольшим промедлением. Но, так или иначе, шаг назад все же делает. Разрывает объятья.

— Тогда предлагаю попробовать твой брауни, пока он не засох, — бодро, намереваясь не допустить того, чтобы я расстроилась, предлагает Аметистовый. Вешает пальто в шкаф, ботинки относит к специальной секции. Весь в черном, если не считать рубашки, — даже носки цвета воронового крыла. От этого смотрится бледнее, но не критично. Ему идет — я еще утром убедилась.

И хоть щетины больше нет, хоть волосы лежат ровнее прежнего, все же он не изменился, он такой же. Я к такому Эдварду прижималась позавчерашней, вчерашней и сегодняшней ночью. А еще очень надеюсь, что и следующую так же проведу у него под боком.

— Выпьешь со мной чая, Изз? — в конце концов предлагает муж. Румянец виден уже отчетливее, мое разглядывание напрягает его. К тому же такое явное — почти любование.

— Конечно, — с готовностью отвечаю я, скорее машинально, чем осознанно отдернув края майки, — с удовольствием, Эдвард.

…И чай мы действительно пьем. Просто чай, такой же зеленый, как и тот, что я попробовала прежде в одиночестве. У Каллена такая же, как и у меня, большая кружка, такой же рисунок — за исключением правого цветка, который должен оплести толстую ручку. Для меня он создает иллюзию помощи, а у мужчины начисто отсутствует. Не дорисовал.

Брауни оказывается отменным. Мне бы сейчас, наверное, любой десерт показался отменным, но этот в особенности. Все из-за того, кто его принес. Мне до сих пор греет душу мысль, что Эдвард подумал обо мне и постарался сделать приятное. Даже такую мелочь, даже шоколадный бисквит — а уже говорит о многом.

Сидя рядом с Эдвардом, наблюдая за тем, как вместе со мной пьет горячий напиток, второй раз заверенный экономками, я снова убеждаюсь в правильности собственных выводов. У Джаса больная фантазия и извращенное чувство юмора. Его сообщения были направлены исключительно на то, чтобы я заплатила по сто долларов за несуществующие «подробности» жизни Эдварда. Он и Дема не постеснялся приплести сюда, и какую-то сестру его выдумал, и вообще…

Наверное, разрывы излечиваются вот так — недостойным поведением. Если в прошлую среду я, сидя на холодном ковролине и заедая кипяток из-под крана «Таблероном», безутешно рыдала, что моя жизнь кончена с уходом из нее Бесподобного, то сейчас мне легко. Относительно, конечно, еще с осадком и сухостью в горле, но не более того. Пол сменил диван, воду — чай, шоколад — шоколадный десерт. А самое главное, что я не в одиночестве. Что при погашенном телевизоре, шуме воды на кухне и тихоньком постукивании ложки Эдварда о край чашки, когда размешивает сахар, есть странное благоденствие. И оно очень вдохновляет, придавая сил.

Я начинаю верить в себя. В себя рядом с Эдвардом.

Пусть называет это извращением. Пусть льет грязь — недолго осталось. Мое мнение неизменно.

К тому же, вряд ли можно назвать криминальным интерес к собственному мужу, симпатию к нему. Аметистовый заслуживает ее явнее, чем кто-либо, с кем я хоть однажды встречалась. Хорошего мне он сделал определенно больше всех. Потягаться способен только с Розмари, но она знает меня с двух лет, а он меньше месяца. В этом и вся разница.

— Очень вкусно, — хвалю я, доедая предпоследний кусочек своего «Шоколадного Эльдорадо». Вторая порция, судя по всему предназначенная Эдварду по расчетам Рады, но нетронутая им, терпеливо ждет своего часа, — спасибо тебе, что принес это.

Каллен поднимает со столика небольшую тарелочку, в приглашающем жесте повернув ко мне.

— Не за что. Но он весь твой.

Заинтересованно поглядев на мужчину, я капельку щурюсь.

— Опять нарушаем правила? Сладости, шоколад…

Моему напоминанию, прежде незримо шествующему рядом, Серые Перчатки усмехается. Морщинки собираются у его левого глаза, но не те, которые хочется разогнать. Их я как раз и изображала на портрете. Они мне очень нравятся.

— Как рабочую неделю начнешь, так ее и проведешь, — оптимистично заявляет он, забирая у меня пустую тарелку и все еще протягиваю полную. Второй рукой из чайничка наливает еще чая в кружку. И ни на каплю не промахивается.

— Русская пословица?

— Практически. Кушай.

Хохотнув его настрою, его виду, той красоте, что излучает и демонстрирует, открытости, теплоте… я просто не удерживаюсь. Да и удерживаться, в принципе, не хочу.

— Большое спасибо, Эдвард, — и забираю тарелку себе.

Ночью у меня долго не получается заснуть. Возможно, причиной является то, что Анта поменяла наволочки у подушек и незнакомый запах порошка мешает мне, а может, все дело в том, что сегодня окно закрыто и под двумя одеялами мне жарко… они расплывчаты, эти причины, и неточны. Подобрать верной я не могу, то откидывая, то притягивая обратно покрывала и время от времени меняя положение головы на подушке.

Поворачиваться с боку на бок и вертеться в постели мне не дает присутствие рядом Эдварда — как и хотела. Его аромат, слава богу, справляется с порошком, но не до конца. Притупляет.

Мне в голову лезут разные ненужные мысли, в том числе та самая навязчивая идея, которую так и не решилась мужу озвучить за вечер, который у меня был.

После незапланированного чаепития он исполнил обещание, данное еще вчера, немного порисовать со мной тарелки, а потом мы ужинали приготовленной Радой пастой. На сей раз с грибами и ветчиной, под пармезаном. Мне она показалось малость недосоленной — мусака была лучше.

Теперь же, почти в двенадцать ночи, по всем канонам давно пора было отправиться к Морфею. Но то ли он так упрям сегодня, то ли я неумолима, но вместе мы сойтись никак не можем. Слишком сложно.

В конце концов, на очередном моем повороте, когда напряженно гляжу на стену напротив, стараясь хоть как-то уговорить сознание на сон, Эдвард не выдерживает.

Убирая с моих плеч одно одеяло, он кладет на мою спину руку, не касаясь голой кожи ладонью, но поглаживая ее. Пальцы прекрасно ощутимы через пододеяльник.

— Изза, — в тишине его голос звучит строже, чем мне хочется, и далеко не так удовлетворенно, — что произошло?

Зарывшись носом в подушку, я старательно изображаю святую невинность.

— Что произошло?

Эдвард глубоко вздыхает.

— Тебя что-то тревожит, а я, возможно, смогу помочь. Если ты расскажешь.

— Рассказывать особенно нечего…

— Попробуй, — ободряет мужчина. Увереннее устраивает ладонь на моей спине, пододвинувшись чуточку ближе. В темноте его пижама далеко не светлая, но такая же мягкая и сладко пахнущая. Мне кажется, я, лишь коснувшись ее, определю, кто передо мной. Можно даже без аромата.

Стоит попробовать? Я ведь ничего не потеряю, просто исполню обещание и не дам Джасперу шансов — по-моему, неплохая задумка. Осталось только воплотить в жизнь, постаравшись не выдать все подробности, о которых я хочу умолчать.

Сделав для храбрости глубокий вдох, я все же решаюсь. Эдвард молчаливо способствует этому, здорово расслабляя меня.

— Я хочу другой номер телефона.

В спальне повисает молчание. В моей спальне с «Афинской школой» на стене, теплымитолстыми занавесками и мягким ковром оно словно бы эхом отскакивает от стен. Быстро наполняет собой пространство и долго не отпускает его. До того самого момента, как через полминуты Эдвард мне отвечает:

— Новый номер?

— Совсем новый. Русский, — подтверждаю я. Лежу неподвижно, не решаясь даже руки, где чуточку подрагивают пальцы, убрать с пояса мужа.

— Можно спросить, чем вызвано это желание, Изз?

— Я не хочу думать о Штатах, — честно признаюсь, пожав плечами, — мне это не нравится.

— Тебе звонит кто-то из Вегаса?

— Да, — раз уж вскрывать карты, то вскрывать. Это не худшее из возможного, тем более я ведь не вытаскиваю запрятанные в рукаве тузы-секреты, — и я не хочу, чтобы мне звонили. Я хочу оставить только номер Розмари.

Эдвард затихает, переваривая услышанное. Он не говорит ни слова, не двигается, но его мысли, мне кажется, крутятся в голове крайне быстро. И с такой же завидной скоростью создают условия для принятия правильного решения.

— Для тебя это важно?

— Да.

Он приглаживает мои волосы — легонько, ласково, осторожно. Незаметным движением руки заставляет повыше устроиться на подушках, не давая шансов повредить шею. И все это время пока произносит:

— Тогда у тебя он будет. Я завтра этим займусь.

Теплой волной меня накрывает удовлетворение. Улыбнувшись краешком губ, благодарно приникаю к его боку, пальцами чуть-чуть проведя вперед-назад по груди.

— Это будет замечательно. Спасибо.

— Это и есть то, что тебя волновало?

— Да, — односложность не так уж и плоха, если правильно употребляется. На сей раз я улыбаюсь шире, проговорив свое согласие.

— Тогда поводов больше нет, — делает вывод мужчина, не углубляясь в мою историю и то, что хочу оставить себе. С заботой поправляет мое единственное одеяло, устраивая его так, чтобы не сползало.

А потом вдруг дополняет:

— Поворачивайся.

Я сперва не понимаю. Изумленно взглянув на него привыкшими к темноте глазами, пытаюсь выяснить, не ослышалась ли.

— Поворачиваться?

— Да. На бок. Поворачивайся на бок, — а он не сомневается в том, что делает. В голосе проскакивает даже улыбка. И ни капли сна.

Я слушаюсь. Не вижу смысла упрямиться и отказываться, к тому же гложет любопытство, что именно Эдвард придумал. Поэтому за рекордный срок делаю то, что просит, поерзав на своем месте для того, чтобы распрямить сбившуюся в комок пижамную майку.

Аметистовый терпеливо дожидается, пока я улягусь. И только затем, не забыв предупредить о том, что делает, прикосновением к запястью, поворачивается на бок следом за мной.

И о чудо — повторив телом мою позу, подобрав верное положение, чтобы нам обоим было удобно, закрывает мою спину, прижимаясь сзади.

Мы лежим лицом к зашторенным окнам, напоминающим о вчерашнем кошмаре с фонарем. Мы лежим, и, в случае чего, мне не составит труда увидеть полную картину, напитавшись ужасом на еще несколько дней.

Но я здесь не одна. Я теперь как никогда ясно чувствую, что не одна, благодаря Эдварду. Он обнимает меня, он держит меня рядом, и его подбородок традиционно над моей макушкой.

Я чувствую себя ребенком — когда-то так спала со мной Роз. Непередаваемое чувство защищенности, комфорта. Тем более, если учесть, что в мое распоряжение Каллен отдает целую ладонь. И ничуть этого не чурается.

— Эдвард…

— Спокойной ночи, Изза, — уверяя меня, что понимает, что делает и делает это не напрасно, Серые Перчатки все так же поглаживает мое запястье, — так сон придет быстрее. Вот увидишь.

У меня есть основания ему не верить?

А даже если бы были… неужели не поверила бы?

Мне кажется, все равно бы согласилась. Со сном, без него… такие вольности от Эдварда дорогого стоят, причем если приплюсовать к теперешней позе «ложки» еще и шоколадный брауни.

Так что не даю себе никаких шансов — изначально.

Доверчиво прошептав «хорошо», беру на себя ответственность на кое-какие личные движения, спиной поплотнее прижавшись к мужу. Без намеков, без провокаций. Просто потому, что хочу чувствовать его рядом. Каждой клеточкой, каждым миллиметром тела.

И, если будет позволено, подольше…

Я согласна и на остаток жизни.

* * *
Разбитые в кровь колени…
Но ссадины заживут.
Труднее всего поверить,
Что больше нигде не ждут.
Как будто ножом по сердцу,
И слёзы стоят в глазах.
Как лезвием по живому,
Издёвка в моих стихах.
Развейте мой прах над морем,
Отдайте меня волкам.
Рождается правда в споре,
Но только силён капкан.
Раскрошены в пыль запястья,
Не жду от судьбы тепла.
Иду я тропой несчастья
Туда, куда мать звала.
Лишь там я смогу спокойно
Взглянуть на себя в упор.
И будет уже не больно.
Закончен ненужный спор.[7]
Неделя идет своим чередом.

Каждое утро я просыпаюсь, зная, что найду рядом человека, которого больше всего хочу видеть. И даже если он не будет лежать в постели, даже если отправится в ванную или ненадолго выйдет в коридор, от этого ничего не изменится.

Жизнь вместе тем и хороша, что даже самые незначительные мелочи напоминают о недоступности одиночества. Они такие разные, но такие воодушевляющие — все до единой.

Например, отправляясь в душ, я вижу, что полотенца повешены не настолько же ровно, как висели вчера, после уборки Рады. Хоть каплю, но сдвинуты, хоть каплю, но сползли. И на мягких ворсинках еще есть блестящие бисеринки воды — прямое доказательство для меня. Не одна.

Или же обстановка спальни. Штора, отдернутая влево, а не вправо, как вчера; одеяло, постеленное кофейным рисунком покрывала вниз, а не вверх, отчего прямоугольники и квадраты формируют неправильную композицию; шкаф и вещи, которые он не вместил и которые аккуратной стопкой сложены на стуле рядом. Все мягкие, все выглаженные, все знакомые. По аромату. Я от чего угодно его отличу.

Каждое утро я исподволь, незначительно нарушая свое слово не подглядывать, все же наблюдаю за Эдвардом, полуприкрыв глаза. Теперь я, например, знаю, что носки он надевает в последнюю очередь, сразу после того, как побреется. И что вешалки в его шкафу темно-золотые, деревянные, с тяжелыми металлическими крючками, которые выглядят совершенно невесомыми в контрасте с толстым поручнем для их хранения. И что галстуков у Каллена всего два — черный и темно-синий, — но за неделю он их ни разу не надевает, передумывая и кладя обратно в ящик.

В комнате Эдвард никогда не переодевается. У него есть ванная для этих целей, которая скрыта для моих глаз с ракурса кровати. Но зато с этого местоположения у меня потрясающий вид на то, как утром, вставая с простыней постели, он потягивается, прогоняя сон. Спина красиво выгибается, в меру мускулистые руки (не медвежьи, слава богу) поднимаются вверх, а голова запрокидывается немного назад. Именно таких людей снимают в рекламах. Из него вышла бы неплохая модель — тот же «Men's Health» порядочно заплатил бы за такую находку.

Каждое утро я завтракаю — в десять. Просыпаюсь в семь вместе с тихонько вибрирующим будильником Эдварда, но имитирую сон как минимум до половины восьмого, дожидаясь, пока мужчина оденется и вернется в спальню с намерением забрать мобильный и ключи от машины. И только после его ухода позволяю себе еще немного поспать, с удовольствием провалившись в утреннюю темноту комнаты, наполненную немым присутствием Аметистового. А вот уже потом, уже позже, в десять, ко второму пробуждению, спускаюсь в столовую, не забыв заглянуть к себе, чтобы переодеться.

Насколько знаю, готовит мне Анта. Изучая мои вкусы, пытается подстроиться под них и сделать все, чтобы угодить. Знает, что из каш мне нравится только одна, та, что попробовала утром во вторник вместе с Эдвардом — за первым и последним таким ранним совместным завтраком. Она белая, и ее сложно сварить. Я прежде такой не ела. Они зовут ее «манкой», насколько помню. Чем-то похоже на нашу «обезьянку», но причину такого совпадения я до сих пор определить не могу. Зато такой неожиданной шуткой удалось рассмешить Каллена, а его улыбка дорогого для меня стоит.

Каждое утро я начинаю новый день. И не жалею о том, что его начинаю, к своему удивлению. Отпуская Серые Перчатки в офис, или куда он там отправляется дорисовывать чертежи океанских авиалайнеров, прекрасно знаю, что вернется. И вернется вовремя, в четыре, как и обещал. Не так уж и растянуто время отсутствия. Его можно пережить и переждать.

К тому же, у меня есть занятия. Первую буднюю неделю своей жизни в России провожу за рисованием, обвыкаясь обстановкой и пейзажами через бумагу и кисть. В основном я рисую спальню Эдварда с разных углов обзора и парочку зарисовок его самого, по памяти. Тот портрет, надежно спрятанный в моей комнате, не чета этим рисункам, конечно, он куда привлекательнее и куда точнее, но в них тоже есть определенное волшебство. На одной, к примеру, я оставляю черно-белым все, кроме глаз. Для них специально развожу краски, воссоздавая аметистовый оттенок. И зарисовка производит достаточное впечатление — потом эти глаза этого цвета всю ночь мне снятся.

Не пустует и полка с тарелками, прежде заставленная белой посудой, а теперь постепенно наполняющаяся раскрашенной. Мне нравится практиковать роспись гжелью после обеда — приходит нужное настроение. Ну а тренировки развивают умения — мои «зимние цветы» выглядят куда лучше, а узоры, хоть и не сравнятся с Эдвардовскими, но так же, определенно, превращаются в более выверенные, более правильные. И более красивые, разумеется.

Каждое утро я жду вечера. Не буквально, конечно, не отчаянно и без ужаса на лице, не бросаясь на дверь и не изучая минутную стрелку как восьмое чудо света, но жду. Завтрак, рисование, обед, какая-то книжка, найденная в чемодане из подаренных Розмари, гжель… а потом он возвращается домой. Я неизменно спускаюсь, когда слышу хруст гравия на подъездной дорожке. Я неизменно первая его встречаю — и не потому, что сильно спешу. Просто так получается.

Больше таких вольностей как объятья я себе, конечно, не позволяю, но рукопожатием так же довольна. Эдвард настолько мягко и аккуратно пожимает мою ладонь в знак приветствия, что не могу и представить чего-то более приятного. Мне нравится.

Каждое утро сменяет другое утро. А каждую ночь — другая ночь. Я провожу их словно бы в невесомости, словно растворившись в созданной с такой трепетностью атмосфере.

Меня больше не посещают неправильные мысли. У меня в руках мобильный телефон с новой, выписанной всего пару дней назад сим-картой, у меня новый номер, известный избранному количеству людей, и никто не тревожит меня понапрасну. Я благодарна Эдварду за эту услугу.

Розмари звонит мне в четверг — узнать, как дела. Но на самом деле все же желает сказать, что отцу лучше. И что ангина потихоньку отступает, оставляя его в прежнем, готовом к бизнес-свершениям состоянии. Похоже, она все же волнуется за него. За столько лет он стал частью ее жизни — мне ли этого не знать?

Я не беспокоюсь — по крайней мере, убеждаю себя в этом. И я не благодарю ее за эту информацию, хотя, наверное, стоит. Я просто киваю на услышанное и говорю «хорошо». Панически боюсь, никуда не деться, пускаться в размышления о Ронни и наших отношениях. Это может пошатнуть мое более-менее восстановившееся равновесие этой недели, чего бы жутко не хотелось. Так что мысли я отгоняю. И возвращаться к ним не намерена.

Каждое утро я надеюсь, что побыстрее будет суббота, когда можно будет провести с Эдвардом побольше времени, не отрываясь от него надолго. Зависимость это, глупость или очередная идея-фикс — мне все равно. Пугает, конечно, но не настолько, чтобы отказаться. Бывает, что и жжется, и печет, а прикасаться не перестаешь. Как мотылек на свет. Без вариантов. Я ни за что добровольно не откажусь от нашего времяпровождения.

И, мне на счастье, суббота, наконец, все же наступает.

Двадцатого февраля две тысячи пятнадцатого года я просыпаюсь в восемь десять до полудня — сама, случайно. Просто открываю глаза и натыкаюсь на цифры на часах-динозавриках, никогда не отстающих и не перегоняющих истинное время.

Лежу, как и прежде, спиной повернувшись к Эдварду, а лицом — к окнам. Но в такой спасительной загородке из рук не жалею и не боюсь. У меня нет никакого повода бояться. Ничего.

…Не знаю, как эта мысль приходит мне в голову. Наверное, сначала приходит, а потом я понимаю, что именно. Утро не предвещает беды, оно сулит радость и совместное раскрашивание тарелок с неизменным греческим обедом и прогулкой, которой я жду. Привыкание проходит не так тяжело, акклиматизация с успехом завершена, и, похоже, я начинаю привязываться к ледяной стране на краю света.

Но вместе с привязанностью приходит и опасение. А опасение неминуемо вызывает зуд любопытства, которое меня, похоже, однажды погубит.

Лежу, как и прежде, только смотрю теперь не на них, не на подрагивающие от ветерка шторы. Я смотрю на планшет, так непредусмотрительно оставленный мужем с моей стороны постели. А планшет горит зеленой лампочкой, оповещая о только-только присланном сообщении.

Куда-то деваются принципы, где-то корчится в муках совесть, а намерение не рыться в вещах Эдварда покрывает увещеваниями, наподобие «одним глазочком» и «только сегодня, один разок». Правду, похоже, говорят, что чему быть, того не миновать.

Я беру гаджет в руки, тихонечко высвободившись из объятий мужа. Я аккуратно-аккуратно, едва касаясь, подбираю нужный пароль. Начинаю с его даты рождения. Потом пробую свою. А потом вспоминаю о девочке с черными локонами и серебряно-водяными глазами. Отнимаю восемь от сегодняшнего года и ввожу.

Планшет распахивает передо мной свои объятья.

…Правда, письмо, что читаю, щелкнув по иконке-уведомлению, сладостный трепет беспокойства и любопытства искореняет. Оставляет после себя недоумение и угольки. Тлеющие угольки, красные. Наступи на такой — взвоешь от боли.

Некий Александр Хорр пишет, сославшись на предыдущий e-mail: «Сделал разборку телефонных разговоров и СМС. Тебе стоит это увидеть».

А дальше, как в кошмарном сне, несуществующей бредовой выдумке или законодательстве параллельной Вселенной, идет ровный и четкий список распечаток, сделанных с телефона.

Моего телефона. Моей сим-карты — старой, правда, но в этом ли суть?

Здесь поразительной точности данные. Здесь текстом набраны мои разговоры с Роз, включая даже эмоциональную составляющую в виде знаков препинания там, где быть их не может.

За ними, моими личными разговорами, не менее личные сообщения. Полностью наша переписка с Джаспером в день моего побега — с теми же знаками, где не надо. Его первое стихотворение ко мне, то, про птицу, его шутки и слова о «седых яйцах».

Следом идет беседа номер два, состоявшаяся в понедельник. Все отредактировано, выделено, оформлено — загляденье. А главное, совершенно не похоже на шутку.

Стиснув зубы и не дав себе обернуться на все еще спящего Эдварда, веки которого плотно закрыты, лицо расслаблено, а губы чуть вытянуты, добавляя его образу беззащитности и искренности, я отметаю прежние мысли посмотреть «одним глазком».

Сморгнув слезы, перелистываю страницу, возвращаясь во «входящие». Просматриваю список в поисках интересных тем или знакомых имен.

Уже почти верю, что распечатки и слежка за разговорами — простая перестраховка, нечто вроде неправильной, но, наверное, оправданной меры безопасности. Некрасиво, нечестно и грубо, но все же допустимо. По крайней мере, здесь Эдвард больше узнал о себе, нежели обо мне, — Джас постарался.

А вот об остальных письмах такого не скажешь…

У меня перехватывает дыхание, пропускает удар сердце, пересыхает в горле, когда среди полученных сообщений оказывается одно, отправленное со знакомого адреса.

Я не верю. Я отказываюсь верить. Я даже моргаю пару раз, щипаю себя, отгоняя глупые видения.

Но они оказываются не глупыми, а настоящими. Они налицо.

«Розмари Робинс» — гласит безжалостная строка отправителя, доставлено тринадцатого числа второго месяца пятнадцатого года. В субботу, в общем — прошлую. Когда вернулась в дом после встречи с Медвежонком.

…Открывать я не хочу. Пальцы дрожат, губы трясутся, слезы капают. Я очень боюсь увидеть что-то не то внутри, я очень боюсь узнать правду. Хочется ошибиться. Хочется, чтобы Розмари Робинс в мире существовало миллион, и чтобы писали они все Аметистовому.

Впрочем, письмо загружаю. Весь размер, все, что требуется, — терпеливо жду. Один раз тревожно оглядываюсь на пошевелившегося было мужа, но он, подтянув повыше покрывало, все так же спокоен. За эти дни я видела его спящим дважды, но засыпала сама быстрее, чем дожидалась пробуждения. А сегодня, похоже, дождусь. Сколько бы ни нужно было ждать.

…Письмо.

Я не читаю — я пробегаюсь глазами по строчкам, желая понять их смысл и уверить себя, что не обо мне пишут. Я потом читаю — когда взгляд цепляется за собственное имя и роковое слово «гроза».

Не без усилий закрыв рот рукой, не без ужаса просматривая маленькие черные буквочки, сдерживаюсь с огромным трудом.

Тут же… все! Все обо мне, все про меня!

Строчка о грозе. О моем страхе, об окнах (!) и о… о маме. О долине, прятках, луге, кукурузе и «упокой ее душу».

Розмари хладнокровно, будто бы ненавидит меня, предает все, что между нами было.

Ее строчка в начале «Не рассказывайте Иззе хотя бы год» смешит меня, но смех выходит сквозь слезы, к тому же придушенный.

Рассказы о Джаспере, о Деметрии, о том, сколько раз я была с ними и какую наркоту принимала — четко, ясно, точно так же, как и Александр Хорр. Только без распечаток и с малым количеством знаков препинания. Восклицательных точно нет.

А потом… потом о вкусах. О еде, об одежде, о прогулках и стиле жизни, о моих характерных качествах… да это не письмо, а настоящее что ни на есть досье. Это полное досье на меня, со всем грязным бельем, какое смогла отыскать и каким безбожно воспользовалась…

РОЗМАРИ!..

Внутри, в груди, слева щемит. Так больно, так страшно щемит, что я опускаю руку, стараясь поймать ртом достаточно воздуха.

«Я люблю тебя, Цветочек». А я верила…

По телу проходит лихорадочная дрожь, пальцы сжимаются в кулаки и дрожат, а слезы текут, делая и без того испытывающую жар кожу по-настоящему горящей. Мои друзья-мурашки бегут по спине, мое дыхание не желает восстанавливаться и больше похоже на хрипы, нежели на вдохи.

У меня на лбу испарина. Испарина или холодный пот?

Ох, да к черту!

Она меня… они меня… моя Роз меня… предала!

Ну как же?.. Ну что же?..

Берет такая жуткая обида, такая боль, что я с трудом проглатываю первый, самый громкий всхлип. Облизываю губы, уже не стараясь переубедить или отговорить себя, что прочитанное правда, но пытаясь хотя бы смягчить удар.

А напрасно. Напрасно, потому что истина налицо.

Ничего не было. Не было никого.

Эдвард не угадывал, что мне нравится, не наблюдал за мной. Он прочел и сделал, как написано, похоже не особо заморачиваясь на этот счет. И с фонарем… он знал о грозе. Он сразу понял, о чем я, потому что знал. Потому что, черт подери, ему доложили!..

Я в прострации. Я сжимаю планшет пальцами, я верчу головой в разные стороны, я утираю соленую влагу, и я понимаю, что в прострации. Что потерялась, что упустила суть повествования. И не похоже, что найду.

Внезапно прошедшая неделя, включая все ее события и богатый на знаменательные вещи понедельник, а также неделя по приезду, наполовину проведенная в постели, теряются где-то в туманных воспоминаниях.

Я просто отрываюсь от земли. Я лечу. Я вот теперь в невесомости, только сейчас. И кажется, обратно мне уже не вернуться.

Я оглядываюсь на Эдварда. Я вспоминаю все, что делал для меня, обещал и выполнял. Все, что было… и плачу сильнее. Болит внутри до того сильно, что нет мочи терпеть. Я заору в голос сейчас же, если не выйду отсюда.

Даже он меня… я верила, а он меня… не пощадил…

«Суровый» никого не пощадит…

…Стремительно все делаю. Под импульсом, от шока, от боли или от ужаса — не могу определить. Знаю, что надо, и знаю, что буду. Что сделаю.

Дважды натолкнувшись на стену, больно ударившись об дверь и, кажется, оставив хороший кусок кожи среднего пальца на остром дверном язычке, которым даже желающему того ребенку сложно порезаться, я неожиданно оказываюсь у себя в спальне. Маленькой, темной, с кроватью больше окна и такими тяжелыми шторами, что даже свет лампы поглощают.

Меня трясет. Я закрываю дверь, я сажусь на постель и обхватываю себя руками, наплевав на кровь. Как никогда велико ощущение, что сейчас шагну за край. Не удержусь на поверхности…

Однако сознания не теряю. Ничего не теряю, ни кусочка памяти. Заново все переигрываю, заново все переосмысливаю и заново, стараясь со странной навязчивостью, довожу себя до плохо объяснимого состояния.

…До ванной едва добегаю. Скорчившись над унитазом, слышу постоянное «предали, предали» и только под конец позывов понимаю, что сама хриплю эти слова, глотая горькую слюну.

Укладываюсь на ледяную плитку, прижавшись к ней щекой. Закрываю глаза, зажмуриваю их, сворачиваюсь в комочек.

Радость оказалась обманчивой, удовлетворение — ложным, а надежды и вовсе бессмысленными, теперь это ясно видно.

Зато извечной и правдивой оказалась потребность людей во лжи, гадостях и причинении боли. Даже самых лучших сия чаша не минует — человек с аметистовыми глазами тому пример.

«Я никуда от тебя не денусь, Белоснежка».

Это я не денусь, мистер Каллен. Теперь вижу. В ловушке…

Но не это страшнее всего. Даже не то, что все это сегодня случилось, когда я рассчитывала на хороший день, а мир полетел в тартарары за каких-то несколько минут.

Страшнее всего то, что я одна. Я теперь одна по-настоящему, без шуток и высоких слов.

И от этого одиночества спасения уже не будет.

Capitolo 18

Это был цветок. Тот самый, бело-голубой, с потрясающими тоненькими тычинками, закругленными на концах и выверенными овальными лепестками. Чтобы создать их, нужно сначала уверенным мазком провести по поверхности, которую раскрашиваешь, а затем, в конце, резко приподнять кисть. Чередовать, как учили меня, мягкие и твердые касания. И обязательно под небольшим наклоном — иначе будет смотреться по-другому.

Это был цветок, но больше цветком он никогда не будет. Я срезала трое из его лепестков неровной трещиной, а листики безбожно разорвала надвое, отломав вместе с ручкой от вазы. Он словно плющ овивался вокруг нее, защищая, а я все испортила. К сожалению, выбор пал именно на этот разукрашенный предмет. Так уж получилось, что на посудной полке ваза стояла первой — ближе ко мне, — за что и поплатилась.

Это был цветок. Зимний цветок, напитавшийся цветами гжели и подстроенный под ее текстуру, правила, цветовую гамму. Растворившийся в ней. Но совсем скоро он, хочет того или нет, прекратит свое ледяное существование в синем и белом цвете. Остатки его лепестков обагрятся алым цветом, а стебелек утонет в темно-бордовом — к тому моменту, как пропажу обнаружит мистер Каллен. И почему-то мне кажется, что керамика осудить меня не посмеет. Не хватит у нее сил, не достанет жестокости. В конце концов, это ведь бесповоротный шаг. Дальше падать некуда.

Это был цветок. Мрачно поглаживая то, что от него осталось, я сижу посередине своей бывшей постели, к черту скинув на пол покрывало, подушки и одеяло. Ноги не поджимаю — сгибаю в коленях и сажусь на стопы. Руки держу вытянутыми, дабы не дать себе шанса передумать. А маленькие острые кусочки от разбитой вазы, которую со всей ненавистью ударила об изножье кровати, высокомерно стряхиваю вниз. Не хочу резаться о них случайно. У нас сегодня только продуманные действия — поэтому дверь и забаррикадирована. Надеюсь, мебель Эдвард покупал на совесть, и комод его нападки выдержит.

Когда-то Джаспер говорил мне, что нет ничего сложного в этом деле. Сидишь ли себе, стоишь ли, а может, лежишь — и отпускаешь мысли. В первую очередь абстрагируешься, затем расслабляешься, а потом уже просто завершаешь начатое — решимости-то полно. Струсить можно в первые пару минут, потом отпускает. Уже становится плевать. Вниз — так вниз. Внутрь — так внутрь.

Другое дело, что эти пару минут, отпущенные под принятие окончательного решения, тянутся слишком долго. Вроде бы сто двадцать секунд, а на деле — сто двадцать часов. В голове переворачивается столько разнообразных идей, размышлений, рассуждений и — о боже! — попыток остановить себя, что даже страшно. Еще бы не сдаться под их гнетом… ну не может человек бесстрашно и безжалостно к своему нынешнему телу отправляться в другое измерение! Самые храбрые, самые решительные, самые неотвратимо-уверенные в себе — все сомневаются! Так уж заложено природой, против нее не пойдешь.

Может быть, поэтому я и скинула все с постели — дабы не дать себе себя же остановить. Простынь свернуть тугой повязкой, одеяло замотать вокруг порезов, использовать в качестве кровоостанавливающего средства подушку — прижать к ранке.

А, возможно, мне просто не хочется оставлять много следов. Потом на этой постели будут спать другие женщины, и, если у них всплывет в кошмарах видение меня в крови, не думаю, что смогут продолжать лежать здесь. А значит, пойдут к Эдварду… а значит, будут на моем месте, у него под боком, уткнувшись в шею… и клубнично-медовый аромат… и парфюм, который мятный и свежий… и его чуть-чуть колющая мою гладкую кожу щетина… все будет у них, все будет в их услужении. А этого допускать ни в коем случае нельзя.

Мне кажется, Деметрий посмеялся бы надо мной и над тем, что делаю. Он всегда считал меня творческой личностью и говорил, что я не Джас, который может, проблеяв «Я никому не нужен», сигануть с моста в темный залив. Моя смерть должна была быть фееричной, изысканной, запоминающейся. Чтобы и сомнений не возникло, будто бы я была готова. Чтобы удивились, изумились моей находчивости и творческому началу от предоставленной картины. Чтобы вошел следователь, дознаватель или как их там — и изогнул бровь, наблюдая сие произведение искусства.

Но вообще Дем говорил, что смерть — это не мое. Смерть для слабаков, нищих, Джаспера, опять же… не для таких, как я. Я высоко летаю, далеко гляжу, вижу то, что многим невидимо… мои деньги — мой билет в райские кущи. И не суть, что тогда они принадлежали Рональду. Я ведь могу на свои миллионы закупить П.А. до остатка жизни. Я ведь могу, профинансировав кое-какие бизнес-идеи Дема, помочь кокаину расширить ареал обитания и заполнить собой все степи Афганистана. А оттуда, вместе с маковыми цветочками, переправить в наши родные Штаты, где Деметрий ими распорядится верно. Я буду в выигрыше, он в доле, а над Хейлом мы вместе посмеемся.

И пусть тогда за подобные размышления я ему залепила звонкую пощечину, сейчас бы правду рассмеялась. После всего-то, что было.

…Наверное, это извращение — в последние минуты своей жизни сидеть и думать о людях, которые не заслуживают чести быть упомянутыми в такой знаменательный момент. По крайней мере, обо мне бы они точно не думали, кончая с мирским существованием.

У каждого из нас есть те, которых вспоминаем под конец. И чьи лица стоят перед глазами.

Только это больно. Это слишком больно, чтобы растягивать такой момент. Поэтому, похоже, все и не стоят на мосту часами, думая, прыгать или нет. Хватает пары минут воспоминаний о тех, ради которых совсем недавно бы испытал если не все муки Ада, то большую их часть, и жить уже в принципе не хочется. Если они тебя предали. Если забросали камнями твою душу. Если отступили, отвергли тебя. А у тебя никого не было, кроме них…

Вижу Розмари. Я сижу на подоконнике, обняв своего маленького мишку-тедди, а она колдует над яблочным пирогом, посыпая его пудрой и разрезая специальным круглым ножом. Совсем скоро дымящиеся яблоки окажутся на моей тарелке, она постелет мне на колени салфеточку и, сев рядом, предостережет: «Еще горячо. Подожди, пока остынут».

Мы с ней вместе подуем на пылающее тесто — до первой ложечки. Чуть-чуть, краешком языка, я попробую ее содержимое, желая все же ощутить знакомый вкус поскорее. Потом уже уверенно, уже ложками, под молоко, стоящее рядом в запотевшем стакане, поем как нужно.

А Розмари будет сидеть на стуле слева от меня и гладить по волосам: «Не торопись, мой Цветочек, он не убежит».

Да-да, именно Цветочек. Она не назовет меня по-другому, потому что знает, как я люблю это прозвище. В крайнем случае будет «моя девочка» или «зайчик», но уж точно не Изза. «Иззой», а уж тем более «Изабеллой», зовет меня Рональд. Она на него не ровнялась — ни разу. Она была собой. Ради меня.

Поужинав, мы пойдем спать. Розмари отодвинет мое покрывало, дождется, пока босиком прошлепаю из ванной до кровати, и, убедившись, что почистила зубы, поможет мне удобно устроиться на мягком матрасе. Она поцелует меня в лоб… черт бы побрал эти слезы… она поцелует меня в лоб, погладит по волосам и шепнет на ушко, что я лучшая малышка на свете. А еще я ее малышка, а значит, она будет оберегать меня. Кошмары не придут, они боятся. А все монстры в ужасе скукожились под кроватью и уж точно не выползут до тех пор, пока я не стану большой-большой, чтобы победить их…

Как жаль, Розмари, как жаль, что ты ошибалась. Я стала большой — посмотри, мне девятнадцать лет и восемь месяцев!

Посмотри, я замужем за мужчиной, который вдвое старше меня и годится мне в отцы!

Посмотри, я на краю земли! Я в ледяном царстве, откуда нет никакого выхода, я в ловушке!

Я большая, да. А монстров так и не победила. Они одержали верх.

Я плачу. Я опять за последние полтора часа плачу, но на сей раз слезы не вытираю. Они мутят зрение, растаскивают по разным углам четкость картинки и истинное положение предметов в спальне, капают на мои руки. Тихо-тихо, без единого шороха. Просто маленькая капелька влаги — как дождь по стеклу. Как тающая на ладони снежинка…

Я не хочу вспоминать Эдварда, но так нельзя. Он вспоминается в любом случае, при желании или без него.

Мистер Каллен был первым человеком, которому я была готова открыть душу. Он убедил меня, что люди не такие уж и плохие, не прогнившие внутри до основания. И что даже посторонний, даже незнакомый тебе прежде человек, по каким-то божественным причинам вдруг принявший решение жениться, способен стать одним из самых близких (если не самым).

Ну вот, опять всхлипы. А я так боюсь этих всхлипов — дрогнет ведь рука. Промахнется и просто буду сидеть, орошая все гребаной кровью. А экономки потом, проклиная меня втихомолку, будут выводить багровые пятна с простыней — не удивлюсь, если в день похорон.

Но раз уж начала, раз уже поздно, можно подумать. Последние мысли, ведь так? Справедливо будет умереть, потешив в голове образ человека, из-за которого все это случилось. Не повернешь назад, не струсишь. Все-таки сделаешь шаг в свою чудесную темную пропасть.

Эдвард… с его темно-медными волосами, которые чуть вьются от дождя, с его губами, которые целуют, с его… его глазами. Этот цвет я заберу с собой в преисподнюю, его ни за что не отпущу. Столько ночей — большее количество за всю мою жизнь — удавалось благодаря их контролю спокойно спать, не встречаясь с молнией, кукурузой и закрывшимися головками цветочков. Можно ли забыть такое? Я сомневаюсь…

Шмыгнув носом, я облизываю ставшие солеными губы и шумно сглатываю, чуть выпрямившись на постели. Оглядываюсь на окно, на полностью раздернутые шторы, предоставившие мне вид на снег и серое небо, и думаю, почему суждено остаться здесь, в России. Почему не там, в Вегасе, или где-нибудь еще?.. Наверное, Роз была права, когда заверяла, что переезд и замужество круто изменят мою жизнь — круче не придумаешь. А мистер Каллен, когда утверждал, будто теперь мне не захочется возвращаться в Америку, оказался прав куда больше, нежели я предполагала. Даже если бы захотелось, я бы не вернулась. Уже не вернусь.

Во всей это канители тревожит всего один вопрос, ответ на который я, скорее всего, никогда уже не получу. Почему?

Почему люди так поступают? Почему те, кем дорожишь, кого хочешь, за кем наблюдаешь и к кому… привязываешься всем сердцем, делают такие вещи? Это изначально задумано — не бывает много счастья и спокойствия, а если бывают, то неизменно кончаются суицидом? Или что?

Эдвард называл меня «своей девочкой» в одну ночь, а в другую — Белоснежкой. Он гладил меня, целовал в лоб, убаюкивал, как ребенка, и даже кормил любимыми брауни. Мне казалось, я нравлюсь ему, не безразлична, как и уверял. Мне казалось — однажды, в самый преступный момент, — все у нас получится, как он и говорил. Я оставлю позади Джаспера и его мафию, смогу отвязаться от П.А. и спиртного — да я и отвязалась! Ради него я это сделала! Чтобы он был мной доволен, чтобы я выросла в его глазах и не была похожа на других женщин… чтобы он гордился мной. И позволял то, что не позволял другим. Чтобы стал ко мне ближе.

На деле же вышло иначе. Я была «голубкой». Я была как Конти, как София и как еще несколько тех, кто был до меня. Мы гордо именовались «проектом по спасению», он щедро платил за брак миллионы нашим отцам, великодушно, изумляя немногочисленную публику, возился с нами, как с детьми… лучшие комнаты, лучшие блюда, лучшее будущее — Роз говорила, при нем две девушки закончили престижный университет.

Но это со стороны. Это там, возле высоких слов, добрых начинаний и широко распахнутой души, готовой принять всех «обездоленных» и сбившихся с истинного пути. А в реальности это была жизнь птичек в клетке. Кормежка, прогулка, новые наряды и свод правил — нерушимых законов. В качестве бонуса, конечно, платиновое колечко и любование мужем, но тоже издалека. Тронешь — сбежит.

И он знал это! Все свои правила, все свои мотивы, все свои цели! Он знал, но позволил мне привязаться, довериться! Остановил бы, дал по мозгам и спросил без уверток, что я, собственно, делаю? У нас ведь фиктивный брак! Он же оставит меня, он же уйдет! Неважно, год пройдет или два, а может, все четыре — он все равно уйдет! Он не будет рядом и не будет страховать меня. Я позвоню ему раз в месяц, на Рождество он пришлет подарок — и разойдемся. Я его потеряю… а как же потом жить?

Наверное, Эдвард прав, что поступил так — правильно, что предательство случилось раньше. Мне меньше мучиться. Разок черкану по руке — и все. Константа мастер в этом деле, а она говорила, что несложно. И все. Закончен путь, погасли свечи.

Нет нужды больше сидеть на постели, как я полчаса назад, тщетно стараясь обнаружить на месте протлевшей кровавой раны в груди свое сердце. Щупаешь, трогаешь, касаешься — а его нет. Сгорело и рассыпалось. В пепел.

Нет смысла сидеть, ждать, думать. Под воздействием импульса решиться-то куда проще. Да и последствий меньше — для себя. Не успеют остановить, даже если будут стараться. А пока рассусоливаешь, еще застанут и вырвут мой драгоценный черепок из пальцев. Этого ли я добивалась?

Даю себе минуту. Последнюю минуту, конечную, ту, после которой наступает точка невозврата. Поворачиваю голову к окну, наблюдая за медленно сползающей по той стороне стекла водяной капелькой. Она бежит вниз, собирая на своем пути другие, попеременно останавливается, будто бы решая прекратить, но затем все же достигает края подоконника и пропадает. Срывается вниз или растворяется в его пластиковой обивке — есть ли дело? Получила свою свободу, взлетела. На взлет, наверное, пора и мне…

Лицо Розмари. Когда-то моей Розмари, а теперь чужой женщины, совершившей такое предательство — и плевать, из каких побуждений. Я ее не прощу — за грозу так точно.

Лицо Эдварда. Да, с морщинками; да, с болезненным выражением губ; да, с потухшими, замутненными глазами — но он сам виноват, я ни при чем. Он же собрал досье — сам же и разорвал все доверие, которое было между нами. Перерезал ножницами красную ленточку. Ниточку. Тоненькую…

Лицо мамы. Моей несчастной, моей любимой, моей потерянной мамы… как она бежит и заставляет бежать меня, как спасает. А потом падает. Потом умирает, чтобы я жила. Честно ли это? Ну конечно же нет. Поэтому я и сижу здесь. Я исправлю несправедливость.

Лицо отца. Им не хочется заканчивать, поэтому я лелею мысль еще разок вспомнить колышущиеся искорки в аметистах. Рональду не даю много времени для прощаний. Просто-напросто вижу, как он говорит, что любит меня и любил всегда. Принимаю сейчас, не отвергаю. Великодушно киваю и смаргиваю слезы. Не верю, хоть режьте, но соглашаюсь. Он заслужил мое согласие.

Ну, вот и глаза… те самые глаза… с ними я проведу стебельком цветка по руке. Они мне придадут уверенности, я знаю. Они — мое вдохновение.

Приятно было познакомиться, мистер Каллен. Сожалею, что у нас ничего не вышло; может, вам еще повезет?..

И все-таки вы нечестный человек… а я с нечестными дела не имею. И предательство ваше, Серые Перчатки, не смогу простить.

Мне жаль.

* * *
Медленным движением кисти вниз, по линии бедер. Округлые, белокожие, с тоненькой складочкой к паху от не совсем естественной позы. И самое главное, что обнаженные. Для него обнаженные. Как следует.

Она лежит, вытянув вперед правую руку, а левую устроив возле груди. Игриво, но очень многообещающе прикрывает набухший темный сосок, спрятав от своего Мастера. Зато второй отдает в полное его распоряжение — видит, что уже развел необходимый оттенок краски.

Ее нога игриво закинута на другую, смяв покрывала и вынуждая потратить капельку времени на их драпировку. Как бы невзначай обернувшись к стене лицом и выгнув свою тоненькую белоснежную шейку, она краешком губ улыбается. Чуть-чуть, совсем каплю, но заметно. Для него все заметно, она знает.

Сам интерьер вокруг, в отличие от того, чем они заняты сейчас и чем займутся позже, определенно нельзя назвать нестандартным. Ровные серые стены, уходящие в потолок, спущенные вниз легкие шторы из тюля, подвешенные к струнному потолочному карнизу, деревянный темный пол. Почти черный, с легким оттенком синевы, но не больше. Посередине роскошная длинная софа — неизменно черная, без подушек. У нее крепкая спинка, которая выдерживает напор его рук, а еще устойчивые ножки, благодаря чему не скользит по комнате. Ее при желании можно перетянуть, но, как правило, желания не возникает. Софа не единственная мебель здесь — есть еще кровать. Широкая до того, что вместит четверых, но без одеял и простыней. С серым скользким кожаным матрасом — порой прилипают руки, холодеет тело.

Но звуки он все же сохраняет — и дополняет — первоклассно. Она сама возбуждается порой, когда двигается. Еще сильнее, чем прежде, — еще ярче ощущения.

Он проводит кистью по ее груди, обрисовывая округлости, и девушка пошловато, но все же изысканно подмигивает ему. Делает более глубокий вдох, расправляя грудную клетку. И чуть подается вперед. Будто бы этой кистью сейчас ее кожи коснется…

Мастер сглатывает, его глаза темнеют, но он все же остается невозмутимым. Делает кисточкой еще один штрих, приводя грудь любовницы в нужную форму. Не приукрашивая, изображая совершенство таким, какое оно есть. Честен.

Сеанс длится уже почти сорок минут, и она устает ждать окончания. Рискнув, все же надеется, что родилась под счастливой звездой. Медленно поднимает руку с простыней, наблюдая за тем, как приостанавливается в своей работе Мастер. Еще медленнее, чем прежде, распрямляет было сжатые пальцы, вытягивает их. А затем крайне эротично, прекрасно зная, чертовка, что делает, подводит их к паху. Скользит по его гладкой коже и даже спускается чуточку ниже… глубже…

— Замри, — звучит повеление. И она, хитро прикусив губу, замирает. Не убирает руки.

Мастер заканчивает с портретом быстрее запланированного. Было лежавшую на простынях руку закрашивает, проводя ладонь теперь к известному месту. И оставляет там пальцы, как и в оригинале. Может, даже чуточку глубже…

Она часто дышит, наблюдая за его рваными, лихорадочными движениями. Кисть взлетает и опускается, холст приобретает свой рисунок, а краски на палитре кончаются. Их всего четыре, он не изменяет себе, а потому ее длинные рыжие волосы и миндалевидные голубые глаза изобразить в истинном свете не может, но вряд ли это кого-то волнует. Ее так точно нет.

Мастер прекрасен. Он так же обнажен, он стоит прямо перед ней, он колдует над мольбертом, и он неотразим. Сильные руки, широкая грудная клетка, выступившие косточки ключицы, темные волосы на груди и внизу живота… а еще глаза. Его невероятные фиолетовые глаза. Они ей нравятся. Она всегда хотела иметь столь уникального любовника.

— Готово, — сам себе сообщает Мастер, выдохнув. Забирает мольберт, без какого-либо труда поднимая его с пола, и несет к постели-матрасу левее из воображаемой студии. Ставит там, поворачивая картиной в нужном направлении. Не таясь, демонстрирует свою фигуру с узкими бедрами и упругими ягодицами. Ее он не таится.

— Закрой глаза, — шепчет любовнице на ухо, возвращаясь. Помогает подняться с софы, галантно подавая руку. Не улыбается, суров. В этой суровости таится нечто звериное, нечто опасное… и ей нравится ощущать это на себе.

Послушно исполнив приказанное, она устраивается на высоких подушках, встав на колени. Грудь приятно упирается в их кожаное нутро, руки находят опору возле изножья, на специально вытянутых столбиках с закругленными концами. Прикусив от нетерпения губу, она чуть откидывает голову, позволяя своим локонам рассыпаться между ними, по спине. Мастер всегда это ценит.

Вот и сейчас он любовно проводит по одному из них руками, садясь рядом с любовницей. Всегда сзади и всегда теплый. Эта теплота воодушевляет, ровно как и аромат. Мятный. Его мятный аромат, его любимый парфюм. То, что нужно.

— Ты готова, Маргарита? — не изменяя традиции, спрашивает он.

Женщина широко улыбается, с трудом удерживая глаза закрытыми. Веки трепещут от нетерпения и любопытства.

— Да, Мастер.

Смешок теплым дыханием отзывается на ее коже. Сразу вслед за поцелуем.

— Тогда открывай глаза.

Маргарите не требуется повторять дважды. Победно хмыкнув, она распахивает глаза, с упоением встречая расположившийся прямо перед собой шедевр. Видит себя, видит свою фигуру, свою грудь, свои бедра, ноги и руки… там. А еще рассыпавшиеся кудри и неприметные, незаметные черты лица. Мастер никогда их не прорисовывает как надо. Оно ему не требуется.

Почти одновременно с первым впечатлением женщина чувствует первый толчок. Резкий, стремительный, напряженный.

Он всегда сзади и всегда, не изменяя себе, начинает неожиданно. Это его характерная черта и условие его разрядки. Непременное.

Девушка вздрагивает, выгнувшись чуть сильнее, но не спуская глаз с портрета. Выполнен он из четырех красок — серой, черной, белой и синей.Пальцы ее белые, тело — серое, а кудри — черные. Зато те места, которые Мастер любит, синие. Внизу живота — да. Внизу спины — да. На груди — да. И на шее — да. Ровными кружками. Идеальными.

Маргарита улыбается, чувствуя по ритмичным движениям своего любовника, что он получает удовольствие. Не чурается грубости, не боится его силы. Без остатка отдается и всецело доверяется. Знает, что планку допустимого он не перейдет. Не посмеет.

— Сильнее… — ослабело шепчет.

И с упоением встречает то, что Эдвард идет навстречу ее просьбе. Крепче впивается пальцами в бедра. Тяжелой ладонью, что опускается на ее затылок, вынуждает наклониться и прогнуться.

— Ты прекрасна… — признается, стиснув зубы и запрокинув голову. — Мастер доволен Маргаритой…

И ведь действительно доволен. Долгожданная разрядка маячит на горизонте, податливая и готовая на все любовница не оставляет ему право играть в одиночку, а ее всхлипы и ясное без слов желание захлестывает с головой. Она его не боится. Она его хочет. Его, вот такого… сама!

— Не так, — вдруг исправляет девушка, безбожно ворвавшись в мысли мужчины. От неожиданности Каллен даже замирает, пропустив свое поступательное движение.

— Не так?..

А потом, опустив голову и открыв помутневшие глаза, всматривается в затылок любовницы. С ужасом понимает, что волосы теперь не рыжие и не вьются. С оцепенением встречает мгновенно уменьшившийся рост и детское, хрупкое телосложение. А апогеем всего служит то, что девушка поворачивает голову. Почти издеваясь, явно желая потешиться произведенным эффектом.

— Изабелла, — поправляет она, нежно прикусив свою пухлую маленькую губку, — неверный расчет, Эдвард…

— Неверный расчет …

Заслышав печально знакомую фразу, эхом наложившуюся на цветную и незабываемую картинку представшей обнаженной и взятой Иззы, Эдвард одним резким движением, едва ли не зубами впившись в подушку, садится на постели. Задохнувшись, схватив руками одеяло, которое едва не увлек за собой, ошарашенно оглядывается по сторонам. Усиленно смаргивает пришедшее в голову видение, тщетно пытается услышать еще что-нибудь, кроме исступленно бьющегося в груди сердца.

По телу проходит дрожь, а сознание оказывается в услужении у страха, крепко стиснувшего его в своих когтях.

Он слишком хорошо все помнит. И фигурку, и рост, и волосы… это определенно была она. Он определенно, черт его подери, в своей студии тронул Изабеллу! Не Маргариту, ни кого бы то ни было еще… Изабеллу! Он посмел прикоснуться к Изабелле!

Волна праведного гнева, слившись с топящей волной смущения, накрывает его с головой. И без того отсутствующий в легких воздух выбивают своим ударом. Вызывают холодный пот, мигом прорезавшийся на лбу, влекут за собой частое дыхание.

А еще подсказывают неутешительную правду покалыванием внизу. Побледнев, Эдвард поспешно опускает подушку на причинное место. Зажмуривается.

Господи…

— Неверный расчет, мой бегемот, неверный расчет, что мы не вместе… неверный расчет, а солнце взойдет… неверный расчет… пой со мной песню!.. — а сумасшествие тем временем продолжается.

Вытаскивая Эдварда на поверхность из его сновидений, возвращает в день сегодняшний и подсказывает, что такого просто не могло быть. Что ни одну из «голубок», не глядя на то, как сильно хочет, никогда в жизни не посмел бы тронуть. Что ни одну девушку, не согласившуюся стать Маргаритой, не нарисовал бы в таком виде… и что не изменял он себе, что все в порядке. Что кончилось то, что было, прошло, забылось. Это было простым сном, глупым и пугающим, но всего лишь сном. Не больше. И это хоть немного, но утешает — просто слишком давно он не навещал студию… отсюда и такая реакция на женское тело.

Объяснение находится и во все еще играющей песенке: ее дарит телефон. Любимая мелодия Каролины, что она поставила в его смартфоне на свой номер — заводная, детская, оптимистичная. И, как ей казалось, очень смешная.

Чувствуя отголоски все еще не унявшейся дрожи, Эдвард сам себе натянуто усмехается, приняв всю «смешливость» положения. Будет удивительным, если не поседели волосы. Такие сны слишком дорого обходятся…

Зато восстанавливается дыхание, ровняясь вместе с сердечным ритмом. Пальцы отпускают одеяло, подушка совершенно спокойно устраивается на коленях своего обладателя, достаточно опускаясь. По ней бродит маленький отблеск уличного света, проникнувшего через щель штор. Унимает тело.

Пригладив свои взъерошенные волосы, Каллен тянется за телефоном. Берет его в руки и принимает вызов. Поражается указанному на часах времени — половине десятого. Это самое позднее его пробуждение — практически рекорд.

— Дядя Эд! — Каролина восторженно приветствует своего крестного на том конце, задорно посмеявшись. Ей неведомо то, что ему приснилось, и то, что прямо сейчас с ним происходит — к счастью. — Ты стал соней, да? Как я!

Ее нежный голосок, обожаемые им нотки в нем, оптимизм, порой не угасающий до того, что он завидует, ласка… Эдварда окончательно отпускает. Кошмар исчезает в небытье.

— Не все же мне вставать вместе с петухами, — тем же тоном, что и она, разве что потише, отзывается Каллен, мотая головой, — надо бы и выспаться разок.

Оглядываться на Изабеллу боится (спит ли, вдруг все видела?..) Тревожится и своей реакции, и готовым заново вспомниться картинкам страшного сновидения, а в случае, если потребует объяснения, и вовсе не знает, что делать.

Но в процессе разговора с племянницей все же переступает через себя, набравшись смелости. Поворачивает голову к другой стороне своей постели — слава богу, с тканевым ортопедическим матрасом и настоящим одеялом. Ее любимым теплым одеялом — Изза никогда не была без него. Это лучшая новость.

Однако к собственному удивлению Эдвард находит, что простыни пусты. Подушка там же, одеяло там же, даже покрывало — и то никуда не делось. А вот миссис Каллен нет и в помине. Зато планшет лежит — на тумбе, как всегда. Словно бы немой свидетель произошедшего — жаль, что правды о том, где четвертая калленовская «голубка», от него не добиться.

— Да, папа говорит, сон продлевает жизнь, — задумчиво рассуждает Каролина, когда Эдвард встает, уверенными качаниями головы прогоняя нехорошие мысли, — к тому же во сне мы растем… ты хочешь вырасти еще, дядя Эд? Ты и так самый высокий и сильный… ну, после папы!

Не кажется, нет. Не мираж. Изабеллы нет в постели.

— До папы мне далеко… — скорее автоматически, нежели осознанно, говорит мужчина. Поспешно направляется к собственной ванной, желая увериться, что Изза там. В душе, в туалете, чистит зубы — что угодно. Только бы за толстой дверью и в безопасности от самой себя. Пока он видел такие сны, она вполне могла наблюдать не лучшие вещи. И стать даже их свидетелем…

— Да ладно тебе! — не унимается девочка, не в силах понять, почему изменился дядин тон. — Ты же не обижаешься, а? Я шучу…

Ванная оказывается пуста — дверь открыта, свет погашен, вода не течет. Изабеллы и здесь нет.

В разрезе приснившегося сна Эдвард напрягается и теряет весь свой было восстановившийся утренний оптимизм. Все его место занимает неизмеримое волнение и страх. Физически ощутимый — до мурашек. Только бы она не… только бы ничего не натворила!

Извращенец — это ведь мягко сказано… она назовет по-другому. Или же вообще убежит… убежала?!

— Солнышко мое, я перезвоню тебе, — быстро принимает решение Аметистовый, покидая свою комнату. Преступно сбиваясь, дыхание снова подводит. А руки подрагивают — он чуть не роняет телефон.

— Дядя Эд!.. — малышка на том конце едва не плачет. — Я не хотела, пожалуйста… ну не надо!

В любое другое время ее увещевания сыграли бы известную роль. Мужчина бы остановился, крепко прижал трубку к уху и голосом, медовым и трепетным, уверил девочку, что любовь его неизменна, обожание к ней сильнее день ото дня, а обиды и вовсе нанести его золото ему не в состоянии. Он бы потратил минуту, или пять, или десять — сколько нужно. Но унял бы ее, успокоил, уверил.

Только сейчас нельзя. Сейчас Карли у себя, рядом с папой и Голди, в тепле, безопасности и уюте. Ей хорошо и спокойно, она бодрая и веселая — как и полагается ребенку.

А вот что с Иззой ему неизвестно… у него просто нет времени на разговоры.

— Пока, Каролина, — шепчет он.

— ДЯДЯ ЭД!.. — только поздно. Слишком поздно. Он уже не слышит. Выключает телефон.

По коридорам, врезаясь в стены и не трудясь бежать по ковру, Эдвард добирается до оконной спальни. Отчаянно распахивает ее дверь, прогоняя самые страшные свои фантазии.

Иззы здесь быть не может — в принципе не может, не говоря уже о неприятном стечении обстоятельств, как сегодня. Она боится этого места, и он знает причину. Только вот делу знание не помогает — проверить все равно следовало.

Зато теперь нет сомнений, где искать девушку. Мест осталось не так уж много.

Так и не отпущенный идеей спальни, Эдвард перво-наперво приходит к мысли проверить ту небольшую комнатку, что она выбрала себе в обмен на оконную хозяйскую спальню. Туда и направляется. Тем же темпом.

Конечно, это выглядит глупо. Конечно, быть может, Изза посмеется над ним, когда узнает про спешку и испуг, всколыхнувший душу. Она будет сидеть на кухне с Антой и пить чай или, устроившись на диване и поджав под себя ноги, пробовать манку, сваренную заботливой Радой — как часто бывало за эту неделю. И знать не знает она о его отвратительных снах — улыбнется — искренне, широко, с радостью, как Карли, когда увидит его. И хочет он того или нет, а улыбка эта в душе отзовется — покалыванием слева и оттенком красного румянца на щеках.

Вот именно сейчас, именно в этот момент Каллену кажется, что он бы много отдал за это ощущение — увидеть девушку здоровой и невредимой и покраснеть. К черту, что неправильно, к черту, что смущая ее. Но успокоение, но бальзам на душу, что она может пролить своим хорошим самочувствием — единственное, что нужно после такого сновидения. Эдвард не сомневается.

Он подходит к порогу нужной комнаты — та же дверь, тот же нарисованный Иззой красный ромб в противовес его правилам, — прислушиваясь к происходящему внутри нее.

Напрасно — закрыто наглухо, похоже, что и не открывали. Ни вздоха, ни скрипа, ни шороха. Молчание.

Эдвард тихонько стучит, стараясь не переборщить со звуком.

— Изабелла?..

Но ответом служит не «войдите», что так привык и полюбил слышать. Даже не удар чего-то о деревянную поверхность, намекнувший, что девушка не в духе…

Угнетающая гробовая тишина — вот что получает Аметистовый. Без права на обжалование.

— Изза! — предпринимает вторую попытку. Было бы самой большой ошибкой сдаться сейчас.

Но не менее упрямая, чем он сам, бывшая мисс Свон хранит молчание. Ни звука, даже самого неприметного, незначительного. Скрип постели, скрип пола, шорох снимаемой или надеваемой одежды, какая-нибудь книжка или бумажка, упавшая на ковер, — он все заметит. Сейчас Эдвард уверен, что не упустит даже мельчайшей детали.

Но напрасно. Деталей нет.

— Изза, ты здесь? — прислонившись к двери, взволнованно зовет он. В голове ютятся недостойных ситуаций картинки. И хорошо бы, если бы просто картинками воображения они и оставались.

Как разговор с самим собой, честное слово. Либо она действительно в гостиной и завтракает, либо дела совсем плохи.

Он пробует войти. Переступает через себя, забывает про принципы и дергает за ручку. Но она плотно закрыта — скорее всего, на замок.

Набрав полную грудь воздуха, Эдвард отступает от двери на один шаг.

— РАДА! — выкрикивает. Не хочет показывать, что ушел, отошел, скрылся даже на пару секунд. Порой это стоит чьей-то жизни…

Что касается экономок, то их появление не выходит беззвучным. Громко стуча туфлями о лестницу, они обе — и Анта, и Рада — мгновенно поднимаются на второй этаж, срываясь на зов хозяина. Появляются перед ним одна в сером, а другая в синем платье. Точно как краски из той проклятой палитры!..

— Где Изза? — не дождавшись, пока добегут до него, вопрошает Эдвард. Его тревога и не лучший вид словно бы в зеркале отражаются на лицах женщинах. Испуг — вот что в их глазах. Волнение — вот что ими правит.

— Изабелла не спускалась, Эдвард… — прикусив губу, ошарашенно докладывает Анта. — Мы думали…

— Она не с тобой? — вступает Рада, нервно поправив волосы. Непонимающе оборачивается назад, глядит вглубь коридора, на открытую дверь хозяйской спальни. Потом переводит взгляд на самого хозяина — взъерошенного, потерянного, побледневшего и уж точно не умиротворенного. Утро мгновенно становится из доброго и выходного одним из самых страшных за все время.

— Нет ее со мной! — восклицает тот, оглядев себя и стиснув зубы. — Ты не видишь?!

Срывается. Впервые срывается за столько месяцев и даже лет. Становится по-настоящему страшно, а в горле пересыхает. Его крик, его лихорадочность, его скачущие идеи и разорванность мышления сейчас ни в коем случае недопустимы. В таких ситуациях исключительно терпение и самоконтроль должны занимать все место. Их срочно необходимо вернуть на прежние позиции.

Жаль, что сказать проще, чем сделать. Эдвард как никогда чувствует себя обессиленным и растерянным.

— Может быть, она гуляет по дому? Мы видели в понедельник… — предполагает Рада.

— Если бы гуляла, Рада, она бы отозвалась, верно? — тихонько противится версии Анта.

— Ох, черт!.. — перед глазами Аметистового как никогда четко встает картинка из морга, где неподвижная ледяная Энн обвиняла его в случившемся с ней укоряющим зеленым взглядом. Она тогда тоже слышала… она и видела, наверное… но кончина ее полностью была на его совести. На Мастере.

— У кого из вас ключи? — нетерпеливо зовет Эдвард, снова дергая ненавистную ручку. — Принесите сейчас же!

— Мы не закрывали, Эдвард! — оправдывается, опустошая карманы, одна из женщин.

— Может быть, она сама закрылась? — Рада находит связку у себя, поспешно протянув хозяину. — Как-то же взламывают замки…

Каллен их не слушает — ни слова. Вставив ключ в замок, крайне быстро дважды поворачивает его в нужную сторону. Но результат остается прежним — потому что дверь не была закрыта. Холостой скрип, и все. Напрасный.

— Открыто…

— Ну конечно же открыто, — Анта кусает губу, энергично закивав, — но как же тогда?..

На вдохе замерев, мужчина берет короткую паузу. Собирается с мыслями, прогоняет из тона спешку и волнение, запирает за семью замками страх и суровое выражение лица. Перестает теребить ручку, не стучит.

— Изза, прости меня… — раскаянно просит, говоря в тоненькую щель между проемом и дверью, — я не знаю, что ты видела и что слышала… но пожалуйста, прости меня. Я готов все объяснить и, если понадобится, загладить вину, Изз. Я не собираюсь ни от чего отнекиваться… мне очень жаль, если я смутил тебя, заставил чувствовать себя неудобно или причинил боль. Поверь, я не собираюсь замалчивать это. Я хочу поговорить. Я знаю, что ты здесь, и я хочу поговорить с тобой прямо сейчас. Не больше, чем пару минут, моя девочка. Я прошу тебя.

Находящиеся в замешательстве экономки молчаливо и терпеливо наблюдают за происходящим. Не делают ни шага вперед или назад. Ждут распоряжений хозяина. И развития событий.

Обе в недоумении от того, что успело случиться за столь короткий срок начавшегося утра. И обе перебирают в голове тысячу вариантов.

В ответ же Каллену снова скалится тишина, ядовитым газом заполняя все доступное пространство. Она разъедает душу и не по-детски треплет и без того истрепанные нервы.

Эдвард хочет верить, что все это очередной сон, продолжение предыдущего кошмара. Но права такого, к огромному сожалению, у него нет. Все подавляюще реально.

— Изза, дай мне тридцать секунд. Всего тридцать секунд, и я уйду. Пожалуйста, открой дверь. Ты же умная девочка и знаешь, что для тебя так будет лучше и правильнее. Я не трону тебя, обещаю. Я никогда больше тебя не трону. Только впусти меня…

Он скребется в ее спальню, как в детстве делал Эммет, нашкодив, в родительскую. Вся разница в том, что Каллену-младшему открывали через две минуты, а Эдварду не открывают уже больше десяти.

На душе слишком тревожно, стерпеть нет уже никаких сил. Недействующие уговоры он бы вынес, продолжив убеждения и ободрения на тот срок, на который понадобилось бы. Но есть кое-что куда хуже… и быстрее.

Если Изза, как и Конти, решилась… и сделала… то ей срочно нужна помощь. Дорога каждая минута.

Эдвард отступает от двери, облизав губы. Пытается принять верное решение. В конце концов, из двух зол нужно выбирать меньшее. Он сдается.

— Анта, звони Леонарду. Скажи, что он нужен мне здесь в самое ближайшее время — это очень срочно, — плохо контролируемым, но еще сохраняющим толику спокойствия голосом велит мужчина. Тихим-тихим. Едва не шепотом.

Мгновенно побледневшая, экономка торопливо ищет в карманах телефон. А затем, когда находит, набирает нужный номер.

— Рада, ты мне поможешь. Нужно выломать дверь.

— Выломать?..

— Именно, — Эдвард переводит дух, последний раз, перестраховавшись, приникнув к двери. — Изза, пожалуйста, если ты меня слышишь, отойди к кровати. Я обещаю, что все будет хорошо. Не бойся. Не бойся и стой подальше от двери, ладно? Я здесь.

И выждав пару секунд, дающие ей время отойти на нужное расстояние, Серые Перчатки первый плечом ударяет деревянную заставу. Побуждает подключиться Раду.

Вдвоем им, с горем пополам, под восклицания Анты, обращающейся к Норскому, удается достичь желаемой цели. Слышен тонкий треск, потом более громкий, явный, а затем и вовсе шорох покачнувшихся с прежнего места петель.

— Еще один удар! — командует Каллен, желая поскорее закончить со всем. Время тикает слишком быстро. Если он не успеет, он себе не простит. Только не в третий раз… пожалуйста, только не в третий раз!

Дверь поддается. Умоляюще скрипнув, все же распахивается, не выдержав напора своих хозяев. Всем своим тяжелым нутром врезается в комод, которым была приперта, ломая его. Страшных размеров трещина проходит по деревянной спинке, безбожно раздирая ее на две части, а вещи засыпая щепками. Комод уже не спасти.

Не тратя времени на то, чтобы оглядеться, Эдвард практически сразу вбегает в комнату. Становится на ее середине, глядя вокруг и ища хоть что-нибудь, что убедит, что Изза жива. Или что еще может быть жива…

Слава богу, ожидаемых страшных картин в комнате не обнаруживается. Ни крови, ни петель, ни бритв. Попытки суицида… не было?

Громко и часто дыша, Каллен сопоставляет факты с реальностью. Пытается совладать с ними.

И только тогда, когда Рада вскрикивает, понимает, что именно упустил, утеряв над собой контроль.

Окно. Раскрытое окно с выломанной ручкой-ограничителем, должной не допустить такого положения дел. Распахнутое практически. И свисает с подоконника какая-то тряпица… длинная, раскачивающаяся… из простыней?!

— Эдвард… — севшим голосом зовет хозяина рыжая экономка, кивая на постель. В ее руках тонкий-тонкий, едва ли не прозрачный, листик бумаги. И грифельным карандашом что-то на нем нарисовано.

Серые Перчатки поспешно забирает находку в свои руки, широко распахнутыми глазами глядя на рисунок.

Это он — его портрет, несомненно, глаза аметистовые — и стоит он, удерживая пальцами прямоугольный предмет. Кнопочки, эмблема, заголовок письма «для Розмари Робинс»… планшет! А сбоку от гаджета поражающая в самое сердце надпись. Черным по белому. Вполне ясная:

«Ты предатель, Каллен. И тебе с этим жить».

Дело далеко не во снах…

* * *
Вперед.

Дует ветер, и, прогибаясь под ним, шумят кроны деревьев, включая тяжелые лапы многометровых пихт. Страшно качаясь и создавая не лучшую звуковую атмосферу, они сами подгоняют меня. Ничуть не хуже, чем собачий холод.

Вперед.

Снег мягкий и податливый, отчего ноги постоянно заплетаются в его густом болоте. Я бегу не по дороге, то и дело спотыкаюсь, находя зарытые под белым покрывалом корни или камешки, но это не останавливает. В конце концов, снег, даже если и холодный, не самое худшее, что может случиться. Я соглашусь изваляться в нем целиком и полностью, если щемящее чувство в груди отпустит. Я хочу дрожать от холода. Я хочу, чтобы мою проблему можно было решить кружкой дымящегося зеленого чая и теплым вязаным пледом.

Вперед.

Тоненькая стежок тропинки уходит вдаль и увлекает меня следом. Я четко вижу дорогу, по которой ориентируюсь, но не подхожу ни к ней, ни к обочине слишком близко. Держусь на достаточном расстоянии, чтобы, в случае чего, если и быть замеченной, быстро скрыться. Я подготовилась сегодня — на мне белая ненавистная шуба. И выбор на нее пал исключительно из-за цвета, каким бы бредовым такое утверждение ни казалось. Он сливается с окружающим пейзажем.

Вперед.

Мои волосы в снежинках от начавшегося внезапно снегопада, моя кожа покраснела от мороза и пощипывает, а во рту сухо — не идет на пользу организму бег в такую погоду. К тому же ни к черту дыхание. Я не сдавала марафоны и не бегала с препятствиями. Вдохи хриплые, а выдохи тяжелые. Однако не стоило даже затевать всю эту канитель, если бы это обстоятельство меня остановило. Просто неуважение к себе получается.

Вперед.

Я больше не плачу, но глаза пекут. Кожа сухая и стянутая от слез, веки тяжелые, ресницы покрылись инеем. Картинка из снежной королевы, ей-богу. И я думаю, что, вероятнее всего, за ледяное сердце, что подарили Каю, я бы отдала сейчас что угодно. Он просто не оценил. Маленький, глупый мальчик. Он не понял, какой дар отдала ему волшебница. Она защитила его, уберегла, сделала спокойным и счастливым… ледяное сердце не разбить. Сил не хватит.

Вперед.

На какое-то мгновенье я оглядываюсь назад, словно бы проверяя, нет ли погони. Не знаю, увидеть хочу Каллена, бегущего за мной вдогонку, или экономок, на ходу поправляющих свои фартуки, но, благо, таких вещей не наблюдается. Только лишь и без того серое небо сереет, заметно затемняя небосвод. Однако, судя по скорости падения снежинок и ветру, еще не усилившемуся, у меня хватит времени. Должно хватить.

Вперед.

Это не тот план, который можно считать удачным, я согласна. Мои планы в принципе нельзя считать удачными, включая последний, едва-едва не воплотившийся в жизнь. Но эти планы имеют место быть и определяют мое существование, поэтому мириться с ними придется. И считаться, конечно же.

По предварительным расчетам — пока на скомканных простынях, стараясь не сломать спину, сползала вниз, к снежным клумбам, было время прикинуть процентное соотношение вероятности и невероятности, — отсюда до нужного мне дома не так уж и далеко. Они живут в одном поселке, да? Я хочу в это верить. То ли слышала, то ли выдумала, но, кажется, это так. Иначе я насмерть здесь замерзну.

Вперед.

Мой спаситель успел за секунду до решающего движения. Как принц на белом коне, коим никогда не являлся, не глядя на то, что обожает белый порошок и ездит на серебристом «Мерседесе» (чего не обеспечат щедрые пожертвования «нуждающихся»), все же не был в моих глазах героем дня и человеком, на которого можно положиться. Всегда играл второстепенную роль, был другом, был развлечением… но не помощником. В постели — может быть, хотя ни разу не позволила ему. А в других делах…

Но сегодня все изменилось. Все окончательно и бесповоротно изменилось, чему я, наверное, рада.

По воле случая, который так вовремя дал о себе знать, в ящиках откопала свою старую маленькую сим-карту. Выкинула калленовскую, не побоявшись перед этим потопить ее в стаканчике с водой.

Напоследок, еще только-только принимая решение, хотела прочесть слова Джаспера еще раз. Мне они были нужны, дабы решиться — я питала из них силы.

Все стихи, беседы, напоминания и подколки, включая последний диалог, оборванный мною, сыграл свою роль. Добил меня.

Отложив телефон, разгромив маленькую вазочку и скинув все с постели, дабы не мешало, я заняла исходную позицию. Я глубоко вздохнула, распахнула глаза и… поднесла осколок к коже, чувствуя свой пульс всем телом.

И как насмешка судьбы, как предотвращение неотвратимого, телефон взвизгнул. Маленькая-маленькая СМС, прежде не привлекшая бы моего внимания, высветилась на дисплее:

«Принцесса еще ждет спасения от своего Дракона?»

И подпись, что без труда удалось расшифровать, — «Д. из О.С.С.»

Деметрий из Обители Солнечного Света не бросал слов на ветер ни разу. Его предложения всегда были высчитанными и серьезными, вел он себя куда деловитее Джаспера и, как теперь мне показалось, был более собранным. Был сильнее.

Я написала ему ради смеха, просто потянула время:

«Мне уже поздно помогать».

А он, не растерявшись, ответил:

«Не бывает поздно, если есть вера. Я спасу тебя, Изабелла».

Вперед!..

Наша переписка остановила меня. Затаив дыхание, я отвечала ему, а он мне писал. Все десять минут писал, отложив свои дела. О том, какая я молодая, сколько могу, сколько мне позволено, как я на самом деле ошибаюсь, принимая скорые решения. У меня впереди вся жизнь. Я впереди жизни. Особенно той, которую не заслуживаю…

И в конце концов парень убедил в том, что правда на его стороне, уверил. По крайней мере Дем меня еще не предавал… чего не скажешь об остальных.

«Что мне делать?»

Ответное СМС через десять секунд:

«Сядь в первый самолет до Штатов. Я встречу тебя».

«Зачем тебе?..»

«Кодекс чести кокаинового самурая. Изабелла, перерезать вены мы всегда успеем».

Меня поразило это в самое сердце — то, что он догадался. И ударило под дых, отчего пальцы сами собой дали ответ. Нужный ответ, правильный. Я вывела черными маленькими буквочками «Я попробую», а потом более мелким, более робким шрифтом, но пропитанным насквозь всколыхнувшейся надеждой: «Спасибо!..»

Когда уже никто не должен был помочь, когда все оказалось напрасным, прописанные слова сделали свое дело. Я не сумела им воспротивиться.

Вперед!

Теперь я в лесу. Мой план, состоящий из трех частей, воплотился ровно на одну треть. Дом Эдварда я покинула, с глаз скрылась. Его ждет записка от меня и зарисовка — последняя, на память, прежде чем пропаду окончательно. Навсегда.

Дальше значится обиталище другого Каллена, куда более нужного мне сейчас. Я ему не верю ни на йоту — но я уже никому не верю. Как-нибудь переживу пару минут, он не откажет мне, я уверена. Он ждал такого предложения с момента нашей с Аметистовым свадьбы.

Вперед.

Вернусь ли я? Нет. Отступать поздно, шаги назад недопустимы. Либо я воплощу спасительную задумку в жизнь, либо замерзну среди этих деревьев. Стоит мне только переступить порог дома, откуда с таким трудом удалось улизнуть, и я закончу начатое. Уже даже сообщения не помогут… никто и ничто не отвлечет.

Может быть, я трусиха. Может быть, идиотка, кто его знает. А может быть, непостоянная и ветреная женщина, неспособная совладать со своими мыслями и идеями, — пусть будет так. Я не порезала свои запястья и надеюсь, что есть еще шанс избежать принятия этого решения.

Деметрий прав: перерезать вены мы всегда успеем — он не остановит меня, если и по другую сторону океана все пойдет не так. Но есть шанс попробовать начать сначала. Я замужем, а это значит, что Рональд активировал и мои кредитки, и мое наследство. Я отчаянна — а значит, не побоюсь ступить за грань и потягаться с собственной судьбой. Я потеряна — для самой себя в первую очередь, а значит, забыла про инстинкт самосохранения. Чего же еще бояться?.. Больше ничего со мной не случится. Самое страшное уже произошло.

Если бы еще так не тянуло в груди… если бы не лежали там камни… было бы лучше. Надеюсь, однажды я смогу совладать с собой и прекратить проигрывать в голове моменты неутешительного узнавания правды.

Вперед.

Вперед и только вперед. Назад меня уже понесут — такую же холодную, как и этот снег.

Я ускоряюсь, не тратя время и силы понапрасну. Переосмысливаю то, что намерена сделать и как намерена говорить со вторым Калленом, желая не растеряться в самый решающий момент. Убедить его.

И, наверное, слишком глубоко погружаюсь в свои мысли, чересчур собранные и затягивающие, не глядя на общее состояние. Не замечаю очевидных вещей.

Слышу шорох, а потом скрип снега. Что-то проворное и невысокое, перемещаясь между деревьями с поразительной моим уставшим ногам скоростью, бежит… следом.

Я оглядываюсь на мгновенье, дабы понять, способна ли потягаться с преследователем. А вижу черное марево.

Внутри, несмотря на то, что там уже все истлело, холодеет. Липкий страх коготками дерет глотку, а сердце подскакивает к горлу. Слушая шум крови в ушах, я все еще бегу, но уже задыхаясь. И ни в коем случае не оборачиваясь.

Преследование.

Судя по росту и движениям, это явно не Эдвард и не кто-то из его свиты. Уж слишком проворен.

Это пробел в плане… у меня никаких средств для самозащиты. В кармане телефон, а в голове разрозненные, скрепленные воедино адреналином, как и остатки самоконтроля, мысли.

Мамочки!..

Пейзаж перед глазами сливается, небо кружится, деревья шумят, а снежинки падают. И режут, кромсают меня. До краев заполняют болезненными иголочками своего льда.

Меня нагоняют. Меня уверенно, неотвратимо нагоняют, не давая и шанса. По-моему, что-то выкрикивают.

Насильник? Убийца?

Похоже, лучше было бы остаться в доме и перерезать вены в тепле и комфорте. Заснула бы на пуховых подушках, уткнулась носом в мягкое одеяло. А так без вести пропаду в лесу. Как и хотела, конечно… но немного в других условия. И живой.

Остановиться? Повернуться к беде лицом, и будь что будет? Я уже живу дольше позволенного, я сама себе продлила жизнь. Будет ли честным вернуться к отправной точке? Может быть, этого от меня и добиваются?..

Хрипло выдыхаю, стиснув зубы. Не хочу останавливаться. Я боюсь.

Хрипло вдыхаю, разжимая зубы. Бегу быстрее. Использую последний шанс.

— Изабелла!..

И этот очередной выкрик, но, правда, ближе ко мне, чем все остальное, сбивает с толку. Дернувшись влево, неверно сориентировавшись, теряю координацию.

…Это дерево вырастает из ниоткуда. А я с легкостью его нахожу.

Задохнувшись от удара, с размаха падаю на снег. Для опоры ухватившись руками за какие-то ветки, сдираю кожу и, похоже, загоняю под нее парочку заноз. Ранки щиплют на морозе, подсказывая, что ссадинами дело не кончилось. У меня болит вверху, на лбу, прямо над правой бровью. Тоненькая струйка крови течет по лицу.

— Изабелла… — второй раз повторяет голос, от которого теперь даже не дергаюсь. Сглотнув и покорившись, неумело прикладываю пальцы со снегом к кровоточащему порезу. Не помешаю взять то, что хочет. Теперь я и ему принадлежу.

Какой-то странный он, мой маньяк-насильник. Подходит медленно, садится медленно, откидывая с лица капюшон… и поражает меня. В самое-самое сердце.

Что?!..

На тоненьком и нежном девичьем лице, где больше всего выделяются напуганные серо-голубые глаза в обрамлении черных греческих ресниц, мелькает выражение страха и сожаления. А сочувствующий взгляд, напитываясь недоумением, бороздит мою фигуру.

— Здравствуйте… — тихо-тихо здоровается ребенок. Выпускает из плена черной куртки свои кудри цвета воронова крыла. Подтверждает мои самые смелые предположения. Вводит в ступор.

— Каролина? — не подняв голос и на полтона, бормочу в ответ. Пальцами стискиваю тающий снег в крохотный комочек, ненароком задев порез. Вздрагиваю и от холода, и от боли. Вместе они сильнее.

Передо мной та самая девочка, нет сомнений. Ее волосы, ее черты, ее взгляд и ее фигурка. Греческая богиня, прекрасное мраморное изваяние, женщина, заставляющая Эдварда улыбаться днем и ночью. Его племянница. «Кэролайн»-не любительница-хот-догов.

Обладательница прекрасных черт утверждающе кивает на мой неполный вопрос и подходит поближе. Не боится ведь, а ребенок… мне бы ее смелость! До сих пор мне кажется, что это просто от удара. Сейчас какая-нибудь пропитая тварь касается моих волос, а я фантазирую…

Не бывает ведь таких совпадения, да? Мне все чудится!

— Вы сильно ударились? — встревоженно зовет мисс Каллен, приседая рядом со мной. Под ее курткой темные штаны и теплый свитер. Есть даже шарфик, но завязан он небрежно. Перчатки отсутствуют. Тоже торопилась?

Хороший вопрос. Я незаметно морщусь.

— Все хорошо. А ты… откуда ты?

По-идиотски звучит, без сомнений. Общаться с видениями то еще большое дело, они ведь плоды воображения, отвечают то, что хочешь услышать.

Вот и девочка ровным голосом сообщает:

— Мне нужно было к дяде Эду. Я его обидела…

Я теряюсь. Сижу на снегу, держу левую ладонь у лба, стараюсь абстрагироваться от медленно текущей и щекочущей кожу струйки крови и выравниваю дыхание. Моргаю, прогоняя видение Каролины. Просто мне запомнилась эта девочка, просто она отпечаталась у меня в памяти, вот и всплывает в такие моменты. Не вовремя.

— Обидела, ну конечно же…

Секунды идут, становясь минутами, а те пусть и замедленно, но движутся так же. Не оставляют ситуацию прежней, не дают подсказок, сон это, галлюцинация или просто начавшийся бред. Я ведь могла и перерезать руку, почему нет? А это просто привет от навсегда замолкающего сознания.

И все же, шанс есть. Призрачный шанс, вполне возможно, что последний, но явно существующий. Его можно ощутить, потрогать, принять… он близко. И я попытаюсь его использовать. Хотя бы как дань всей той жизни, которую прожила до сегодняшнего субботнего утра.

— Каролина, — нерешительно привстаю, рукой придержавшись за чудом не сломавшуюся при моем падении ветку, — мне нужна помощь…

Гречанка озабоченно глядит на меня, ее глаза заметно округляются.

— Если я смогу, то постараюсь… — робко бормочет, не до конца понимая, что делать.

Для меня это знак. Видения обычно прекрасно исполняют задуманное. В них нет ни сомнений, ни робости.

Это меня подбадривает.

— Отведи меня к своему отцу.

Она заметно хмурится, насупив красивые губки.

— Домой?..

— Вы же здесь живете, да? — с надеждой зову я. — Пожалуйста! Мне очень нужно… только он мне… только он сможет мне помочь!

Сон или не сон, быль или не быль, сказка или нет — теперь все равно. Если рядом со мной единственный и стопроцентный проводник в обиталище Медвежонка, я не отступлюсь и не откажусь от задуманного. Девочка ведь пойдет домой, да? К себе домой? А меня… меня возьмет? Она же не бросит меня здесь?..

— Отсюда недалеко… — подумав, докладывает Каролина. — Но, может, нам позвонить ему? Или дяде Эду? На машине будет быстрее.

Она умная, я вижу. И прагматичная.

Только у меня оба этих качества безвозвратно утеряны. Сил хватит, чтобы поговорить с Эмметом и сесть в самолет. Потом — конец. Полное выгорание.

— Можно пешком? Я дойду, обещаю. Помоги мне!..

Ребенок пугается, что не является удивительным для меня фактом. Но отступает куда-то беспокойство и за девочку, и за ее мысли. Я эгоистка, это будет честно признать. И я веду себя подобающе-никчемно. Кто в этом упрекнет, будет прав. В самую точку.

— Друг дяди Эда и мой друг, — серьезно заявляет Каролина, резанув прежде одним из самых дорогих имен по истерзанному в кровь живому, — я помогу вам.

И протягивает мне руку — в подтверждение своих слов. Встает и протягивает, не боится. Похоже, ее вера в дядю даже больше, нежели была моя. Только вот надеюсь, он никогда не разочарует ее и не сломает эту хрупкое сердечко. Он ее пощадит — любит ведь, да? Если он выкорчует душу ангелу, его не примут даже в Чистилище… только в Ад.

— Спасибо… — ошеломленно, но в то же время восхищенно шепчу я. И тоже встаю, опустив руку от пореза. Он не имеет значения.

…На пороге дома нас встречает женщина, которую я уже видела. Темноволосая, в зеленом платье, с добрыми, но все же чересчур возбужденными глазами. Она вытрясает скатерть на ступеньках крыльца, чуть перегнувшись через ограду. И с трудом удерживается на ногах, схватившись за опорный столб, когда видит нас обеих.

Напрочь забывая про свою скатерть, Голди, как зовет ее мисс Каллен, по скользким ступеням сбегает к нам.

Недоуменно оглядывается на дом, потом на девочку. И в конце концов с неприкрытым страхом глядит на меня.

— Каролина?! — она поспешно присаживается перед ней, поправляя сползший шарфик. Автоматически и ошарашенно. Не способна такого скрыть.

— Это Изабелла, — представляет меня малышка, не отпуская ладонь, за которую храбро держит. Происходящим ни капли не смущена, — ей нужен папа, Голди. Позови его.

— Нужен папа?.. — женщина недоверчиво оборачивается к входной двери. Пытается понять, верно ли расслышала. Она явно, как и я, намеревается списать все происходящее на цветной сон.

Ну и ладно. Моя голова болит, ноги гудят, руки стерты, а на лбу опять порез. Я выбираю уже и снег своей постелью… только бы все оставили в покое…

— Кому нужен папа? — предупреждая и наши объяснения, и дальнейшие действия своей экономки, Медвежонок собственной персоной появляется на крыльце. Видимо услышал шум и сам решил выяснить, в чем дело. Тем более прозвучало жизненно-важное, как могу судить по своим наблюдениям, для него слово. Родным голосом.

— Нам, — Каролина подпрыгивает на своем месте, чтобы отец смог разглядеть ее рядом со мной и Голди, а потом делает шаг вперед, — я увидела Изабеллу в лесу, и она…

За какие-то несколько секунд спустившийся со всех ступеней и замерший рядом со мной, Эммет смотрит и с обеспокоенностью, и с гневом, и свысока. Слишком противоречиво. На нем ни пальто, ни куртки, только темно-оранжевый свитер и джинсы, но не похоже, чтобы мужчину это смущало. Ему вряд ли бывает холодно. И не удивлюсь, если так же редко и больно, — такой лоб явно не расшибить о какое-то лесное деревце.

— В каком лесу? Каролина, о чем ты? — взгляд суровеет, брови сходятся на переносице. Но растерянность не пропадает даже от такого грозного вида. Сработал эффект внезапности — я здесь. Он в замешательстве.

Голди понимает ситуацию. Встает и послушно отходит на шаг назад.

— Мистер Каллен, мне нужно поговорить с вами, — вступаю в игру я, постаравшись сделать голос слышимым и разборчивым, — ваша дочь…

— Моя дочь… — серо-голубые глаза подергиваются опасной пеленой, а медвежья рука, ничуть не предупреждая о своих действиях, с легкостью перетягивает малышку к себе, за спину. От изумления та даже разжимает пальцы.

— Ваша дочь, — продолжаю, не заинтересованная его попытками защитить от меня ребенка — сейчас даже себе вреда не причиню, что уж говорить о других, — помогла мне найти вас. И я очень прошу выслушать меня. У нас мало времени.

Эммет теряется вконец. Мои слова губят в нем последние нотки понимания и хоть какого-то осознания ситуации. Превращают все в белый лист с детскими каракулями — попробуй разберись, что здесь такое.

— Почему ты не с Эдвардом? — мрачно вопрошает он, пресекая попытки дочери вернуться на прежнее место тем, что крепко держит за плечико. — Ты опять сбежала?!

В голосе злоба и обвинение, неприкрытая хмурость. Но даже их я готова сегодня вытерпеть. Всего за один маленький билетик…

— Я отниму у вас только минуту, мистер Каллен… — делаю вид, что ни ветра вокруг, ни снега под ногами, ни усилившегося вихря снежинок, кружащих над нами, не замечаю. А уж особенно внимание не обращаю на свои незначительные, по сравнению с предыдущими, травмы, отодвигая их на второй план. — Пожалуйста…

— Папа, ей холодно! — укоряет Карли, выглянув из-под руки отца. Хмурится. — И ей больно, ты не видишь? Ты должен ей помочь!

Детская непосредственность этой девочки, ее неожиданное и скоропостижное принятие меня, то, как говорит и что думает, судя по этим словам, спасают положение. Хоть немного, но разруливают его.

— Хорошо, мы войдем в дом, — соглашается Медвежонок, крепко-накрепко обвив маленькую ладошку. — Голди, помоги Изабелле.

Домоправительница второго Каллена немного мрачнеет, но скорее от взволнованности. Подстраховывает меня, не решаясь придержать как следует. Не чета ни Анте, ни Раде. Я вижу.

Но на крыльцо все же поднимаюсь. И даже в придержанную Эмметом дверь попадаю, оказываясь в теплой гостиной.

Здесь потрескивают поленья в камине, здесь несколько тяжелых кресел, будто бы из старых фильмов, здесь широкий и красивый ковер, оттеняющий стены. И это, пожалуй, все, на что меня хватает при разглядывании обстановки. Большего просто не в силах заметить.

— Карли, бери Голди и идите наверх, — раздает новые указания хозяин дома, вкладывая ладошку малышки в руку женщины, которая прекращает страховать меня, — побудьте там, пока я не позову. Мы поговорим.

И пусть я хочу этого, пусть этого я и добивалась, устроив весь этот сумасшедший дом, почему-то от его слов мне становится холодно. Мурашки бегут по спине и терзают кожу.

— Папа…

Каролина недовольна — она супится. Но на меня смотрит с обеспокоенностью. Боже мой, неужели так плохо выгляжу? Даже дети пугаются.

— Я сказал, Карли, — не терпящим возражений тоном, но негромким, почти шепотом, он строго повторяет свою просьбу. Загораживает меня от девочки, делая вид, что ничего не произошло. И ровно до тех пор, пока она не поднимется до второго этажа, вынужденная смириться со сказанным отцом, не отходит в сторону. Игнорирует меня.

Наверху хлопает дверь. Это и есть его сигнал.

Повернувшись ко мне, Медвежонок неутешительно качает головой.

— Сядь, — указывает на диван, — а то упадешь.

Боясь потерять свой первый и последний шанс, помня об обещанном Деметрием и посылая к чертям свою усталость и подавленность, я заставляю себя открыть рот.

— Со мной все хорошо, мистер Каллен…

— То-то лоб расшиблен, — он цокает, не веря ни единому слову, — ты сядешь или нет?

— Я сяду, — киваю, но не делаю и шага к дивану, — я сяду в самолет. Я за этим пришла.

Эммет изумленно моргает, сдвинув брови вместе. На его не до конца оттесанном лице это выглядит несколько комично, но мне не до смеха.

— Какой еще самолет? Ты так сильно ударилась?..

Юмор не к месту. На него ни времени, ни физических ресурсов.

— Мистер Каллен, я знаю ваше отношение ко мне, — не дрогнув, произношу, сцепив покореженные и замерзшие руки в замок, а голос сделав как можно более ровным и убедительным, — и я полностью принимаю его, не собираясь осуждать. Вы вправе негодовать и злиться на меня, к тому же сейчас я порчу вам день. Мистер Каллен, Эммет, прошу вас, помогите мне… я пропаду, и вы никогда больше не увидите меня. Я даю вам слово.

Почему-то мне кажется, что сейчас сядет он, последовав собственному совету. Только не на диван, а на пол. Прямо из стоячего положения.

Редко мне удается настолько шокировать людей. У него даже нужной реакции не находится, об ответе и речи быть не может.

— Что-что?..

А я так надеялась, что обойдемся коротким введением в курс дела… мои ноги вибрируют. Я скоро упаду.

— Мои банковские карты станут активны на территории США. Я верну вам деньги за билет и компенсацию за помощь и моральный ущерб в том размере, какой запросите. Мое наследство — несколько миллионов. Я могу заплатить миллион. Могу даже два… только помогите!

— Какие билеты? Деньги? Изабелла, ты тронулась умом? — злится. Искренне, так, как всегда, — ярко… но напрасно. Меня уже ничем не проймешь.

— Билеты на любой самолет, улетающий в Америку. Сегодня. Я сяду и исчезну. Вам не придется со мной возиться, а Эдварду тем более. Так будет лучше.

— Он знает, что ты здесь? — сероглазый ошарашенно оглядывается вокруг в поисках телефона. — А о том, что с тобой не все в порядке, ему известно?

— Три миллиона, Эммет. За билет и молчание. В долларах.

Он прерывисто выдыхает, а ясность ситуации, кажется, начинает доходить до мускулистого мозга.

— Ты предлагаешь мне деньги?

— Хотите чек? Облигации? Я раздобуду…

— Изза! — чересчур громко восклицает он. Пугает меня, отчего вздрагиваю. Но не отступаю, не отказываюсь от своей затеи. Идти мне больше не к кому. На территории России единственный источник денежных средств больше не мой и мне не принадлежит. Я не стану просить. Ни за что. — Включи же ты голову! О чем ты?!

— Я не пропаду, я справлюсь — это и передадите Эдварду, хорошо? Он не будет злиться на вас…

Грань. Вот и все, вот теперь очевидно и точно.

Эммет багровеет, его руки мгновенно напрягаются, а глаза вспыхивают. Слишком ярко для меня. Ослепляюще. На лбу пульсирует синяя венка.

— СЕЛА! — грубо приказывает он, буквально за шкирку усадив меня на многострадальный диван, с которого и начался наш разговор. Унимает. — А ТЕПЕРЬ СЛУШАЙ МЕНЯ!

Его голос громкий, его движения размашисты и отчетливы, а его вид… его вид меня слишком сильно пугает. Я ничего не могу с собой поделать, я его боюсь. Я пришла сама, потребовала у Карли привести меня сюда, а теперь боюсь. Отвратительно сильно. Эммета.

— Где же твоя совесть, Изабелла? Ты сбежала от человека, который заботится о тебе и тратит на тебя все свое время, во второй раз? Ты знаешь, что будет с ним, когда он обнаружит это? ТЫ ДОВЕДЕШЬ ЕГО ДО ИНФАРКТА!

— Все будет в порядке… я просто исчезну… — как болванчик кивая, не в силах остановиться, шепчу одну и ту же фразу. Она наиболее значительна и желанна для меня. И почему я подумала, что Эммет поможет? Глупая. Надо было попытаться разблокировать карту — в том же аэропорту. Там бы нашелся банк, верно?

— Почему тебя совершенно не интересуют другие люди? — негодует Каллен-младший, размахивая передо мной своими медвежьими кулаками. — Ты думаешь только о себе, Изабелла, мать твою! Ты затащила Каролину в лес? Откуда она взяла тебя?

— На опушке мы встретились… она предложила…

— ЧТО ОНА ДЕЛАЛА В ЛЕСУ? — срывается мужчина, грохнув по стоящему рядом столу так, что мои барабанные перепонки вздрагивают. — Ты подала ей пример своими побегами, да? Ты ее научила!

Он зол. Он очень, очень зол. Он пылает, он просто в ярости. А уж когда речь заходит о дочери и том, где она была всего полчаса назад… кончается терпение. Лопается, как воздушный шарик. И ничего я не в состоянии сделать. Моя задача выслушать и снести. Не удивлюсь, если словами все не кончится…

— Она помогла мне… — шепчу, проглотив горькую слюну. Глаза преступно закрываются, а голову ощутимо тянет.

— ТЕБЕ НЕ ЖАЛЬ ДАЖЕ РЕБЕНКА! Кто ты после этого?!

Грубость. А чего я ждала? На что я надеялась? Это должно было быть в списке вероятностей на первом месте. Вижу теперь.

— Меня ждут… билет, и я… я уйду… — за окном завывает ветер, в стекло ударяются снежинки, а моя кровь, кажется, устраивает забег по организму с удвоенной скоростью. Я слышу ее в ушах. Я сижу, но это еще хуже, чем когда стояла. Я себя теряю.

Быстрее, Белла, быстрее. Нужно уйти. Сесть в такси, автобус, поезд — что у них там еще ходит? — и уйти. С такими темпами до самолета тебе не хватит сил.

— Я бы дал тебе билет, Изза. В преисподнюю! — шипит Эммет. Склоняется надо мной, нависая во всем своем устрашающем великолепии и наглядно демонстрируя, кто в доме хозяин. И кто хозяин здесь. Надо мной.

— Напрасно я пришла… извините…

Пробую подняться. Просто пробую, не больше, — руки не слушаются. Ну а Медвежонок и вовсе предупреждает все мои действия, толкнув обратно. И движения сделать не дает.

— Я извинялся перед тобой за грубость и оскорбления, девочка, — выплевывает он, нагнувшись к самому моему лицу, — и я поверил Эдварду, что ты нормальная. Что запуталась или затерялась, как он говорил, в темноте своей богатой жизни… но теперь я вижу, теперь я так четко вижу, что мне даже противно, кто ты такая на самом деле, Белла!

Эта тирада оскорбительна, да. Болезненна, наверное, но не сейчас и не для меня. В принципе болезненна, не стану спорить. И ее точность, ее содержание в корне верно, потому что отражает суть. Даже будь в ней более экспрессивное выражение эмоций, я бы не возражала. С кем не бывает…

Но в тираде этой другое. Кое-что куда более страшное и значимое, нежели все, что со мной было и что будет. Единственное из того, что у меня осталось. Последняя драгоценность: мое имя. Мамино имя. Святое.

— Я НЕ БЕЛЛА! — вскрикиваю, испугав саму себя тем, как резко подскакиваю на своем месте. Закусив губу, задохнувшись от накативших соленой волной слез, вздрагиваю всем телом. Диван чуточку сдвигается. — Я ИЗАБЕЛЛА, ЧУДИЩЕ! И НЕ СМЕЙ МЕНЯ ПО-ДРУГОМУ НАЗЫВАТЬ!

Завершаю свою речь феерично и красочно — залепливаю самодовольному, самоуверенному и такому грубому Людоеду пощечину. Прямо по широкой щеке, по правой. Пальцами трогаю проклюнувшуюся щетину — громким хлопком.

…Эммет сатанеет, по-другому и не сказать. Он до краев заполняется ненавистью. Яркой-яркой. Алой-алой. Дьявольской.

— Гадюка, — тихо-тихо, но очень убедительно, без права на сопротивление, озвучивает свое оскорбление Каллен-младший. Возвышается надо мной неприступной горой, и оранжевый свитер его заслоняет все вокруг, буквально сдавливая меня своей грубой вязкой, — пропадает даже воздух. Удушающе-отчаянно хохотнув, я вздрагиваю во второй раз. Легкие перегорают как маленькие лампочки, свет гаснет — я лишаю мужчину удовольствия подарить мне справедливое наказание.

— Сам такой… — неслышно хмыкаю, ощутив особенно сильный укол в голове, где-то возле виска. Пронзающий, как метко пущенная крохотная стрела, неожиданный, как молния. А еще очень болезненный. Выбивающий из-под ног землю.

И все кончается. Для меня — точно.

Карусель событий, где смешались сон и реальность, правда и бред, радость и боль, останавливается в отправной точке.

Я теряю сознание…

* * *
Ночью «Обитель Солнечного Света» смотрится неприглядно и, я бы даже сказала, страшно. На ночь двери запираются, свет отключается — Деметрий не живет здесь постоянно, а потому картина, еще и на фоне не слишком благополучного района, соответствует декорациям низкобюджетного зомби-сериала.

Водитель, останавливая такси, с удивлением переспрашивает адрес. Но по-деловому кивает, когда кладу на его приборную панель пятьдесят долларов. И выхожу наружу.

У меня не было времени переодеваться и подправлять макияж, а уж тем более менять туфли, поэтому, стараясь идти поближе к чему-нибудь вертикальному и твердому, надеюсь не оказаться на асфальте — с него будет проблематично встать.

Для незнающих отсутствие света и красноречивый замок на дверях внутрь склада послужили бы достаточными убеждениями, что пора бы вернуться домой. Но мне, как лицу доверенному и порой спонсировавшему особые мероприятия, было позволено узнать об еще одной двери. Поменьше, постарше. Слева от задней стены, возле истертой вывески-рекламы какой-то обувной мастерской. Бог его знает, сколько это место не использовалось по назначению.

Я осторожно, надеясь не повредить хлипкий замок, поворачиваю его сначала влево, как учили, а потом вправо. Дверь со скрипом, но открывается. Нешироко, но мне хватает.

Внутри — я была здесь всего дважды — пахнет сыростью и отдает плесенью. Темно, конечно же, — куда же без этого в подвале; холодно — пальто меня ничуть не спасает.

В «Обители» мне никогда не приходилось сталкиваться с чем-то, что выходило за грани принятого, дозволенного — это ее главное достоинство. Здесь всегда было хорошо. В особые дни — даже слишком. И поэтому сегодня я пришла сюда. И к нему.

Дабы не свернуть шею, мне приходится идти по ступеням медленно. По лестнице, ведущей к комнатушке «пересчетов», как ее называет сам хозяин, меньше двадцати шагов, но при такой скорости их число возрастает до сотни. Страшнее всего полететь вниз — я помню, что поручней здесь нет, а пролетов как минимум несколько.

Вот где не соберут костей…

Подбадриваю себя мыслью, что все не напрасно. Что по достижению цели ждет награда, а это утешает. Достаточно для того, чтобы, все еще держась за стену, упрямо идти вниз по бетону.

Конечно, можно назвать мою затею необдуманной и слишком поспешной.

Конечно, при желании можно обвинить меня в слабоумии и запереть в сумасшедший дом.

Но все при том же желании, даже самом малом, можно попробовать согласиться со всем, что наказывают делать, и потерять последнее. Потерять свободу — ее отцветающие, затихающие отголоски.

Я не поеду с Эдвардом. Я не двинусь за пределы Штатов. Я уже согласилась на замужество — и все равно мало! Все равно нужно что-то еще!..

На мгновенье охватывает горечь, прожигающая внутри дыру. Маленькую, но оттого не менее саднящую… и она подсказывает, что хуже уже не будет. Что терять мне, в сущности, уже нечего. А вот попытаться изменить навязанное решение еще не поздно. Еще можно. Возможно.

Вот и твердый пол. Твердый нескончаемый пол и отсутствие оставшихся за спиной ступеней. Я-таки дошла.

Свет виден, здесь он есть. Впереди, чуть правее большого старого велосипеда, брошенного у одной из стен. Тоненькой полоской полуприкрытая дверь выдает местоположения Деметрия. Подсказывает мне.

Подхожу. Обвиваю ручку. Тяну на себя.

Открываю. Я готова на все.

Вхожу и сразу же, не ступив и шага, оказываюсь пришпиленной к месту изумленным взглядом мистера Рамса.

— Изза? — он сидит за деревянным столом, на котором разложено несколько картонных коробочек. До моего прихода, видимо, перебирал их содержимое — оно небольшой белой кучкой сгрудилось в углу, на девственно-чистом листе бумаги. Сегодня нет даже меток.

— Деметрий, — улыбаюсь ему, как надеюсь, соблазнительно: во мне почти четыреста грамм водки, а потому планка задрана непомерно высоко.

— Ты откуда? — хозяин Обители оставляет в покое свои порошки, отодвигаясь от стола. В его глазах — интерес. Пока еще только он.

— Проезжала мимо, — язык так и норовит заплестись, но я не даю ему. Во многом благодаря адреналину, который медленно, но верно начинает течь по венам. — Захотелось зайти.

— «Мимо» — это как?

— По направлению к резиденции.

— В этом районе?

— Так получилось. За углом пекут чудесные вафли.

— Ночью?

— Они до двух.

Я самостоятельно прерываю череду его вопросов и своих ответов, сделав шаг внутрь комнаты. Прикрывая за собой дверь, расстегивая верхние пуговицы пальто.

— Я не вовремя? — интересуюсь, прищурившись. — Ты настолько не хотел меня видеть?..

— После того, как ты нас чуть не оставила? Не говори ерунды, — Деметрий отталкивается ногами от стола, придвинувшись к стене на своем стуле, и отряхивает от едва заметного белого налета подкатанные рукава черного джемпера. — Я слышал про клинику.

— Это устаревшая информация… я жива.

— Я вижу, — он удовлетворенно кивает, — только не понимаю, зачем ты здесь?

В эту секунду я едва не трушу. Едва не бросаю все, с чем пришла, едва не разворачиваюсь и не убегаю. Сдерживаюсь ценой поистине нечеловеческих усилий. Приказываю себе стоять на месте.

— Мне захотелось тебя увидеть, — сообщаю я.

Брови мужчины взлетают вверх, придавая его и без того разгоряченному от тесного пространства и взлохмаченному от наверняка недавней бессонной ночи образу еще большую неопрятность. Она напоминает мне ту, которой добивался Джас, и потому тянет заплакать. Хоть и не плачу. Не стану.

Если бы все сложилось немного по-другому, если бы мистер Хейл не выставил меня за дверь так грубо… на месте Дема сегодня был бы он. Без вопросов.

— Иззи, сколько в тебя влили? — со смехом спрашивает Рамс.

— Я говорю правду, — неуверенно бормочу в ответ.

— Меня пугает такая правда среди ночи… и здесь.

Я повыше поднимаю голову, осторожно, выверяя шаги, подходя к нему ближе. Не позволяю встать со стула, хотя наверняка хочет. Если станет в полный рост, ничего не получится.

— Я лечу и от страхов… — шепчу, устроив одну из ладоней на его плече. Прямо на джемпере, мягком и кусачем одновременно. И вместе с тем, как чувствую запах парфюма, внезапно вспоминаю еще один, чем-то похожий. Только более горький — калленовский. С сегодняшнего вечера.

— От страхов? — Дем щурится, поднимая голову. Смотрит так, будто проверяет. А свободной рукой, которую не вижу, тем временем пробирается к талии.

— От всех их видов, — киваю, уже увереннее прочерчивая дорожки пальцами по его одежде. В какой-то момент смелею настолько, что пробираюсь под нее. Прикасаюсь к оголенной коже на шее.

Губы мужчины приоткрываются. Он начинает понимать…

— Так ты здесь, чтобы излечить меня?.. — требовательные пальцы поглаживают плотную ткань костюма внизу спины.

— Ты предлагал мне, — соглашаюсь с озвученной теорией, вспоминая тот вечер в Обители, возле стены, сбоку от сцены, — а я сглупила…

— Ты говорила, что с Джасом.

— Больше нет, — мотаю головой, не желая слышать это имя. Мне больно его слышать. — Я теперь одна.

— Получается, тогда я — целитель? — он хмыкает и одним ловким, точным движением усаживает меня к себе на колени. Я не успеваю даже пикнуть.

— Ты — спаситель, — проговариваю, глядя прямо в голубые глаза. Чистую правду, без преувеличений. Даже если ему она известна и не станет.

— Миссия благородная… — удовлетворенно шипит Дем, по-хозяйски держа мои бедра в собственных ладонях. Пока еще не дает поцеловать себя. Пока еще держит на расстоянии, хоть и близком. — И сколько же я буду за нее должен?

Я сглатываю промелькнувшую во рту горечь, желая поскорее, пока еще не поздно, закончить со всем этим.

— Два пакетика «П.А.». И мое удовольствие.

Он по-доброму, почти по-детски смеется.

— Это что, теперь равносильно миллиону долларов?

— Нет, — усмехаюсь, легоньким движением, способным, по опыту, раззадорить куда больше страстного, прикасаясь к его поясу, — это равносильно тому, как я тебя хочу.

Этого оказывается достаточно. Деметрий убирает стену, наспех возведенную между нами. Ему, как и мне, плевать на последствия.

У каждого своя цель — она чудесна.

— Как скажешь, красавица.

И целует меня. Не слишком мягко, не слишком робко — как полагается после долгого ожидания, напористо и страстно. Он трезв, судя по запаху, но по глазам, в которых имеется кусочек полудымки, нет. Ему тоже нравится «пыль». Правда, в куда меньших количествах…

— «Платье белое», да? Что там было? — поспешно спрашиваю я, стараясь справиться с его ремнем.

Как будто сама плыву в тумане и смотрю на все свысока, через плотную завесу. Без шансов помешать.

— «За что церковь платье белое надеть разрешает»… Но тебе бы предупредить, невеста, — цедит Деметрий, когда, судя по его лихорадочным движениям вдоль карманов, не находит желаемого, — целитель бы подготовился…

— Это не было бы сюрпризом, — тихонько отвечаю, садясь на нем поудобнее, так, как следует, — а у меня все предусмотрено.

И достаю из кармашка на кофте необходимый ему кусочек фольги. Проколотый…

— Желтый? — Дем фыркает, когда я со второй попытки, но разрываю упаковку.

— Банановый, — исправляю, затыкая его поцелуем, — мне хочется такой…

Стаскиваю вниз, в конце концов, никому не нужные джинсы. Помогаю с необходимым аксессуаром. А потом обвиваю руками за шею, покрепче прижимаясь к поясу.

— Я оправдаю свое позднее появление, Деметрий. Обещаю.

Я вожусь в постели. Мне и жарко, и холодно, мне и плохо, и неудобно — все сразу и все вместе. Чем-то похоже на лихорадку, когда не добиться от тела единого положения, когда плохо подчиняются сознанию движения. Все кажется, что если повернуться, пододвинуться, перевернуться, то станет легче. Хотя бы на грамм.

Причина моего беспокойства вполне ясна и очевидна, хотя там, во сне, я не отдаю себе в этом отчет. Подаваясь навстречу Деметрию, глаза которого уже начинают закатываться, постанывая от предвкушения исполнения своего желания, я попросту не могу ни о чем думать. И теперь, когда просыпается по ту сторону зеркальной действительности здравый разум, до чертиков боюсь столкнуться с неутешительными последствиями.

Когда-то бывший чистой воды фантазией замысел воплотился в жизнь? Мне снится? Мне снится или вспоминается? Если второе, это будет большой бедой… Тогда я была готова на все, чтобы не ехать в Россию. И если позволила себе забеременеть…

— Стоп, стоп… — слабо и тихо, будто бы могу остановить саму себя такими незначительными убеждениями, шепчу я, — пожалуйста…

Но картинка не меняется, не становится более реальной. Издевается надо мной, могу поспорить. И не опровергну, что незаслуженно.

— Изз…

Изза. Изабелла, ну да. Любовники всегда бормочут это слово, подбираясь к краю, так ведь? Деметрий не будет исключением. Он во многом уникален, он, как мне раньше казалось, во многом идеален, но все же в этом вопросе обыкновенный мужчина. Похоть — низменный инстинкт. Низменна и реакция.

— Не хочу… — я морщусь, несильными движениями ладоней назад пытаясь выбраться из его объятий, — не надо!..

Я слышу вдох — прямо над ухом, — а потом, ощущаю покрепчавшие объятья Рамса. Они теплее, чем я привыкла, и куда более уютные. Такая мягкая свежевыстиранная кофта… с таким нежным, переливчатым, душистым ароматом. Мечта обонятельных рецепторов.

— Я с тобой, — утешает мужчина. И подбородком, пусть и куда более робко, накрывает мою макушку. Так за всю жизнь со мной делал один человек — и вряд ли получится забыть это.

Тело реагирует быстрее сознания. Я обмякаю и почти расслабляюсь, когда только подтверждающий добрые намерения жест проскальзывает между нами. Уже без дрожи и попыток увернуться встречаю то, как накрывают теплые ладони мою спину. И как гладят — легонько-легонько, дуновениями ветерка. Но в крайней степени ободряюще.

— Останься, — с дрожью в голосе, которую и не думаю скрывать, прошу его. Деметрий или нет, мне все равно. Эта поза, эти прикосновения… я не хочу их терять. Это будет невосполнимо.

Отпускает неприятное желание изменить положение тела. Не тревожат неправильные, глупые мысли. Я не боюсь. Я перестаю бояться — уже за одно это стоит отдать этому человеку все, что попросит. В том числе себя.

— Ну конечно, — утешающе, не заставляя меня ни на йоту сомневаться, обещает мужчина. Не встретив сопротивления, нежно, но уверенно привлекает к себе поближе. Поправляет мое было сползшее с плеча одеяло.

От такой заботы я решаюсь на нечто большее, нежели обрывочные фразы. Напитавшись храбростью, открываю глаза. И почти сразу же, почему-то не удивившись, оказываюсь под властью теплой темноты. Мой спаситель ею повелевает.

— Отдохни, — советует он, почувствовав дрожь моих ресниц на своей коже, — торопиться нам некуда.

Некуда? Уже поздно?..

Почему-то правду принимаю без излишней эмоциональности. Полуапатичное состояние, в котором плаваю как в густом ароматном сиропе, не дает квоты на лишние восклицания. И этим, наверное, спасает мою нервную систему. Бережет ее.

— Ты кончил? — просто-напросто спрашиваю я. Почему-то холодным носом, как выясняется при соприкосновении, прижимаюсь к горячей мужской шее.

Прежде гладившая мои волосы ладонь останавливается.

— Что?..

Еще бы. Действительно, было бы что спрашивать. Если я почти добила его во сне, то уж в реальности точно. Это неоспоримый факт.

— В меня?.. — полувсхлипом, постаравшись скрыть ужас, бормочу я. Что же мне делать с этим ребенком?

— Тебе приснилось. Ничего не было, — утешающе докладывает голос. Быстро, не собираясь играть на моих нервах. Почти стремительно — будто бы и сам боится того же.

Еще бы стоило проверить услышанное на правдивость, но меня отпускает — на две третьих точно.

— Не было?..

— Нет, Изза.

Бред. Мой бред. Мой ужасающий бред! Побрал бы все вокруг черт! Сколько же можно?..

— Хорошо… — облегченно выдыхаю, давая обрадовавшему меня спасителю заслуженную награду. Приподнимаю голову, капельку отстраняясь. И даю на себя посмотреть.

Ситуация запутывается. Перемешиваясь со сном, с воображением, моя реальность просто затухает где-то на задворках. Я уже не могу воспринимать ее серьезно. Я не в состоянии.

Высказывая благодарность, я ожидаю увидеть Деметрия. И трезвого, и пьяного, и накуренного, и даже блаженно-расслабленного, как никогда «чистого», прижавшего меня к себе. Обязательным условием того, что я все еще в здравом рассудке, является как раз-таки его присутствие.

Но то ли зрение меня обманывает, то ли перемешиваются в пурпурную кашицу мозги, но Рамса со мной нет и в помине. Все движения, все объятья, все касания и все слова дарил мне… Аметистовый.

— Эдвард… — словно бы выношу приговор, говорю я. Прерывистым, монотонным голосом. Смирившимся.

Правильно выведенный цвет глаз, подсказавший мне прозвище Каллена, становится капельку ярче. Эдвард хмурится, морщинки пробираются к его глазу и губам, грубыми полосками прорезают лоб.

— Все в порядке, Изза, — старается уверить он, прежде чем я закачу истерику. Похоже считает, что для нее я достаточно окрепла. Все же не удержу эмоции, сорвусь. Бесконтрольность не порок… — Ты со мной, в безопасности. Тише.

Его волосы совсем темные, какие-то сухие, непривычные мне. Взгляд уставший, израненный — в нем кусочками цветного пазла затерялся лед. Никакое солнце не растопит.

К тому же, когда Эдвард смотрит на меня, все его лицо искажается, каждая черточка. Раскаянно.

— Откуда ты?.. Где я? — прерывисто вздохнув, один вопрос меняю на другой. Хмурюсь и не могу понять самой банальной правды, тщетно стараясь установить свое местонахождение. Иду даже дальше прежде позволенного, поворачивая голову из стороны в сторону и отклоняясь назад.

Какая-то незнакомая комната, вместе с небом за жалюзи затянувшаяся уличным мраком. Вся выполнена из дерева, по цвету ближе к светлому, рыжеватому. Но когда нет солнца, и позитива тоже нет, не находится должной красоты. Двумя негласными стражами, глядящими презрительно сверху вниз, нас охраняют два шкафа. Узких, крепких. Они напоминают мне кого-то… у них серые ручки и голубые крохотные вазочки в нишах. Спинка постели низкая, неудобная, а подушки далеко не пушистые, скорее плоские. И наволочки на них слишком жесткие — к Эдварду прижиматься приятнее.

— Что за?..

— Это спальня Эммета, — отвечая на все мои вопросы, объясняет Аметистовый, — сегодня мы поночуем тут.

Эммета. Значит, и дом Эммета. Значит, и комната, значит, и он сам… все слишком близко. И уж точно слишком далеко зашло.

— Когда мы уехали? — пытаясь совладать со своей памятью, подсчитываю я. Размытые, нечеткие образы. Как замедленные гиф-изображения в телефоне в папке «последние события дня». Кусочки, обрезки — не больше. Для информирования. Не для понимания.

Эдвард удивлен моим вопросом и, как вижу, встревожен. Он хмурится, несильно, но все же касается моей талии. Убеждает прилечь обратно на подушку возле своего плеча.

— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает, отодвигая все не имеющие значения вопросы. В отличие от меня, он привстает, давая удобно устроиться, показывая, что рядом, но в то же время глядя с более выгодной позиции. Наблюдательной.

— Я хочу спать…

Мужчина понимающе кивает, пригладив мои неровно лежащие пряди.

— Это легко исправить. Еще что-нибудь тебя беспокоит? Не тошнит?

— Не тошнит, только… голова побаливает. — признаюсь, несмело притронувшись ко лбу пальцами. С удивлением встречаю тоненькую полоску на было ровной коже, которая чуть-чуть влажновата. Капельку вспухла.

— Это не сотрясение, скоро пройдет, — успокаивающе сообщает Каллен, осторожным движением убрав мои пальцы со лба, — а это ранка, но она заживет очень быстро. Ты даже не заметишь.

Отцовский тон, утешающий, ободряющий. Он пропитывает меня насквозь, он пробирается мне под корку. И я хочу его слышать. Я не хочу, чтобы он молчал.

Весь момент для меня портит лишь одна мысль: я ничего не понимаю. Силюсь, пытаюсь, ищу обходные пути, дабы найти решение, но безнадежно. Память меня впервые подводит. Страх берет верх.

Все слито, скомкано, скручено в пеструю неразборчивую массу. Разыскать иголку в стоге сена проще, нежели разобраться во всех моих воспоминаниях. Я не могу понять, что из них правда, а что — ложь. И что именно мне предстоит принять как неотвратимое.

— Я не помню… — отчаянно бормочу, стиснув пальцами жесткую наволочку подушки.

— Чего не помнишь? — Эдвард настораживается, с тревогой взглянув на мою голову. — Чего-то конкретного?

— Да, — кусаю губу, в надежде на честность подняв на него глаза, — все перепуталось… помоги мне.

Аметистовый тяжело вздыхает, но согласно кивает головой. Сожалеюще, будто бы сам виноват во всем, что со мной случилось, гладит мою скулу. Левую.

— Я ударилась об дерево? — выуживая наиболее подходящую, как кажется, причину своей травмы и разорванности мыслей, выдаю я.

— Об пихту, — Эдвард соглашается, явно желая, но не позволяя себе коснуться моей затянутой ранки, — мы остановили кровь и использовали лейкоцитный клей. Порез заживет.

— Каролина нашла меня?

Морщинок на лице Серых Перчаток становится больше.

— Да, в лесу.

— А почему она была там?

— Шла ко мне, — ему тяжело это говорить. И неприятно — испугался за нас обеих.

— Шла в лесу… — уловив хоть какую-то ниточку, о которой имею представление, с долей радости повторяю. — А я бежала… я сбежала?

Остылый туманный взгляд не дает своему обладателю соврать.

— От меня, — всего лишь дополняет. Искренне.

Это дополнение и подсказывает неутешительную правду. Второй раз, очередную. Словно бы только и ждет, как налететь да прихватить меня. Удержать рядом с собой.

Капельками по стеклу, снежинками по коже, струйками смолы по стволу она занимает утраченные позиции. Истина неизменна.

Мгновенно помрачнев, я морщусь. Подробностям, которые выходят на поверхность, лучше бы оставаться подальше. Как перед собой вижу планшет с черными буквочками… и их содержание, смысл, заключенный в них… добивают.

Розмари. Эдвард. Черепки. Гжель. И я. Я, стоящая посреди всего это сумасшедшего дома.

Вот и возвращается память. Но лучше бы она все-таки воздержалась от возвращения. У меня уже начинает преступно покалывать в груди…

— Зачем ты это сделал? — не скрывая своей безнадежности и всего того, что за мгновенье наполняет душу, сливаясь с усталостью и апатией, спрашиваю я. Честно спрашиваю, не утаиваю от Эдварда своего желания узнать. Хоть это, но должна заслужить. Вряд ли еще когда-нибудь останусь с ним в одной комнате…

— Изза, — сделав глубокий вдох, Каллен смотрит на меня с плохо скрываемым опасением, — я понимаю, как это выглядит со стороны, и мне очень жаль, что на такие меры в принципе пришлось пойти, я против подглядываний, тебе известно…

— Видимо, только моих…

— И своих. Особенно своих. И поверь мне, я никогда бы не стал делать ничего подобного, если бы не крайняя необходимость.

— Крайнее желание, — фыркаю, закатив глаза. Головная боль усиливается, что явно не добавляет мне терпения и желания слушать этого человека. Его спасает только то, что согрел и успокоил меня по пробуждению, а еще, хорошо это или плохо, прочертил заново полустертые грани между правдой и вымыслом. Исключительно за подобные заслуги я его выслушиваю. И все его непонятные объяснения.

— Я признаю свою вину, Изз, — заприметив это, не теряет времени Каллен, — но ей есть оправдание. Моим действиям есть оправдание. Я хочу помочь тебе, я хочу дать тебе шанс на поистине счастливую, безоблачную жизнь, которая не станет омрачена ничем, чего ты недостойна.

Как всегда красивые слова и мало толку. Это та черта Эдварда, которую я все же ненавижу. Как ни крути.

— Недостойна по твоей версии, верно ведь?

— Наркотики и сигареты, выпивка… они неприемлемы для многих.

— Ты искал у Роз сводки о моих закупках? Неужели не заметил бы, если бы я «нанюхалась»?

Эдвард морщится от подобранного мной слова, медленно поворачиваясь на бок. Предупреждает меня о каждом своем действии, успокаивает этим. И смотрит. Прямо в глаза, не отводя взгляда. Со всей доступной честностью, какую в силах отыскать. Только бы поверила…

— Моя главная забота — твоя безопасность.

— Посади меня в клетку и корми по расписанию, — отворачиваюсь от него, устроившись на покрывалах и запрокинув голову. Отодвигаюсь, хотя тело и протестует. Но мозг умнее тела. Сегодня так точно. Поэтому и подчиняет его себе. — Тогда буду в полной безопасности.

— Пожалуйста, не нужно так говорить, Изза.

— Я же не называю тебя Эдди! — вскрикиваю, не удержавшись и переведя тему. — Или Эд, как Каролина. Почему же ты позволяешь себе сокращать мое имя?

Это то, чем стреляю, да. По сути ведь, кроме имени, у меня больше и нет ничего. Ни туда, ни обратно я сбежать не в состоянии. Глупо было обнадеживаться словами Дема… и вообще им самим. Из России мне нет выхода. Теперь это доподлинно известно.

— Ты разрешила мне, — негромко напоминает Каллен. Уголок его губ сползает вниз.

— Ты сам начал! Я лишь сказала не звать «Беллой»!

Мы смотрим друг на друга. Я, отбрасывая робость, и он, так и не окунувшись в нее, отдает все место внутри болезненности. Странной такой, плохо ощутимой, но определенно присутствующей. Суровый перестал прятаться? Его эмоции я сегодня теперь слишком часто вижу…

— Неужели ты хотел этого?.. — подавившись так некстати прорезавшимися слезами, уже за утро забравшими большую часть моих сил, почти выплевываю ему в лицо я. — Считаешь, сейчас я в безопасности? Сейчас счастлива?.. А мое будущее? Оно все витает вокруг, попахивая благоденствием, не так ли?!

Стискиваю зубы, покачав головой. И себе, и ему. Но в особенности ему. Он заслужил.

— Ты лишил меня Розмари, Эдвард… — надломлено шепчу, проглотив всхлип. — У меня никого не было, кроме нее. И ты это знал.

Черты его лица искажаются, отчего полная асимметрия как никогда четко видна. Морщинки, складочки, грусть — все слева. Правая сторона — это отражение моего лица. Без слез, правда, но очень близко. Такое же белое и такое же неподвижное. Я не позволю себе закатывать истерик при нем. Больше никогда.

— Изабелла, пожалуйста…

— Мы говорили о доверии, — нагло перебиваю, не дав ему закончить. Очень боюсь, что захлебнусь в рыданиях и недоскажу, потеряю столь важную фразу, — и я думала, это не пустые слова. Ты ведь призывал меня доверять тебе…

— Ни в коем случае не пустые, — он с готовностью кивает, следом за мной садясь на кровати. Дышит почти так же неровно, хотя усиленно прячет это обстоятельство, — ты можешь… конечно же, можешь…

— А ты можешь? — с издевкой переиначиваю, горько хохотнув. Осаждаю мужчину.

— Я уже говорил, если бы не необходимость…

— У тебя всегда найдется необходимость, — второй раз обрывая Каллена на полуслове, я не унимаюсь. Играет свою роль и незнакомая атмосфера, и то, что случилось за этот долгий день, и то, как обливается кровью мое сердце… за себя… за изгнанную — отовсюду. Казалось бы, заслуженно.

И напоследок решаю добиться того же впечатления у Эдварда. Между нами уже и так сожжены все мосты, а теперь падет последний тоненький перешеек. Отрежет мне путь назад, чего и желаю. Кажется, больше всего на свете.

— Суровый ведь никого не щадит, да, Эдвард? — вызывающе говорю я, злорадно глядя на то, как вытягивается его лицо, когда слышит свое прозвище. — Суровый добропорядочен и мил снаружи, а внутри насквозь прогнил! Он редкая тварь внутри, верно? Он помогает лишь потому, что хочет зверски замучить потом! Он никого не отпускает… и уходят от него только через тесные и голубые русла вен!..

Лицо Аметистового каменеет. Не сатанеет, не наполняется гневом, не краснеет и даже не искажается никакой гримасой. Каменеет не от ярости, просто затягивается плотной маской. Ничего не оставляет заинтригованному зрителю — даже морщинки разглаживаются. Конец.

А последними потухают глаза. Как фонари на окраине города после полуночи, как светильники в домах ближе к часу ночи. Раз — и нет. Никогда не было. И поза такая неестественная… потерянная?

Он ничего не отвечает мне, и это, думаю, к лучшему. Вряд ли меня хватило бы на еще одну такую тираду.

Поэтому и заканчиваю все — раз и навсегда, так, как полагается, раз уж не удалось ничего добиться, не выходя на правду.

— Мне нужен развод, Эдвард, — негромко и деловито сообщаю, ровно выдохнув, — причем в самое ближайшее время.

Сажусь на постели, не оставляя ему и капли сомнений в том, уверена ли в своем решении. Подавляю горький всхлип.

— Ты сам нарушил свои правила, Суровый. Договор расторгнут.

Capitolo 19

— Договор расторгнут, — говорю я. И поджимаю губы.

Это удивительно, насколько слова могут резать. По живому, доводя до истеричного крика и кромсая и без того исполосованную часть души. У меня столько раз отмирало в груди сердце за последние сутки, что я уже отчаялась найти хоть одну живую частичку в нем.

Половина, которая с трудом оправилась после потери матери, была отдана Роз. Теперь заморожена.

Половина, которая не так давно обрела вторую жизнь, после предательства Джаспера, отошла Эдварду. Дотла сгорела.

В этой незнакомой комнате чужого дома, в простыни, которая наброшена на мои плечи поверх тонкой ночнушки, холод обретает полноценную власть. Все пропитывается ядовитыми снежинками, сыплющимися за окном. Простыни, одеяло, подушка — чужая, жесткая — даже запах. Здесь пахнет мятой, немного — жимолостью. Теплые мед и клубника остались далеко позади.

Но самое отвратительное в этом ледяном царстве вовсе не обстановка вокруг, не большое окно, чьи жалюзи уже не справляются с задачей и пропускают мелькающие остроконечные звездочки, даже не запах. Мне все равно, где и на чем сидеть, мне все равно, как я выгляжу.

Горло пересыхает лишь потому, что глаза, прозванные мною теплыми, сейчас стали сплошным ледником. Аметисты, которые я боготворила. Аметисты, чей свет был для меня самым главным и самым теплым на свете. Аметисты, при одном взгляде в которые меня накрывало безопасностью и добротой.

А сейчас нет. Единственное, на что могу претендовать, тлеющие угольки неодобрения. Теперь они, наверное, станут моим главным кошмаром. Недоволен.

— Я предлагаю среду, — нечеловеческими усилиями удержав на лице спокойное, уверенное в себе выражение, говорю я. Тише, конечно, чем нужно, но уже хоть что-то. В моем деле самое страшное, что может быть, это паника, истерика и слезы. Слезам никто не верит.

Эдвард ничего не отвечает. Его губы упрямо сомкнуты, волосы даже на первый взгляд стали жестче, а радужка подернулась пугающим сизым дымком. Уж точно не согласия.

— В четверг улетает самолет в Лас-Вегас. В полдень. Мне бы хотелось завершить все до этого времени, — не унимаюсь я. Продолжаю потому, что больше мне ничего не остается. Даром убеждения никогда не славилась, может, хоть сейчас что-то вырисуется? В конце концов, мои требования вполне законны.

— Ты требуешь расторгнуть брак или договор? — все же уделяет мне внимание мужчина, чуть наклонив голову. Его лицо беспристрастно — абсолютно, полностью. Идеальная маска. Мне бы так…

— Договор уже расторгнут. Я хочу завершить наш брак.

«Наш»… как будто-то бы он был наш, боже мой… ничего не было. Нас не было. Его не было. Не было меня. Это потрясающая постановка самого ужасного в моей жизни спектакля. Великолепнее уже не будет.

— Изабелла, — Каллен не двигается с места, но почему-то мне кажется, что он ближе. Куда ближе, возможно, прямо возле моего лица. Вся спальня наполняется сущностью предателя, его присутствием, — когда мы посетили «Питбуль» в Америке, если ты помнишь, я объяснил тебе тонкости будущего бракоразводного процесса.

Подавляюще официален. В своем простом синем свитере, в своих серых джинсах, с серебристыми часами на руке и бледной молочной кожей. Как же меня угораздило выйти за него? Ну почему, почему не показал себя раньше? Я так верила… я хотела верить, я заставила себя! А сейчас как никогда вижу, что напрасно. За человеком с вкрадчивым бархатным голосом и нежными руками скрывался вот такой ледяной Король. И его приказы теперь все, что мне осталось. На милость надеяться не приходиться.

— Ты будешь последней тварью, если не отпустишь меня, — не дрогнув, выдаю, тщетно уверяя себя в том, что права, а значит, он тоже это признает, — мы договорились не подглядывать. Мы установили правила совместного проживания. Ты сам все испортил.

— Я все тебе объяснил.

— Мне не нужны объяснения! — вскрикиваю, утеряв над собой контроль, — мне нужен развод! Я не собираюсь жить с фетишистом, извращенцем и человеческой падалью!

Применяю тяжелую артиллерию — он не оставил мне выбора. Либо сейчас, либо никогда. Моя вторая попытка вырваться из порочного круга доверия тем, кому не нужно, не оборвется на полуслове не из-за Деметрия, не из-за кого-либо другого. Я хочу домой. Я куплю себе трейлер, поселюсь у озера, буду обедать замороженной фасолью с копченой говядиной и наслаждаться жизнью. Дем вернет мне кокаин, а магазины со спиртным в некоторых районах круглосуточные.

Я нарушу все правила мистера Каллена. Я вычеркну его из своей жизни. Он заслужил.

Тем не менее, мои попытки прорвать оборону Эдварда оканчиваются ничем. Ни одна мышца на его лице не вздрагивает, даже уголок губ не дергается вниз. Но с глазами что-то происходит… они то ли темнеют, то ли страшно светлеют, то ли наполняются чем-то… не тем. Но это уже не важно. Меня интересовало только лицо.

— Я решаю, когда будет развод, Изабелла, — удушающе-спокойным, ровным голосом уверяет меня мужчина, — и могу с уверенностью сказать, что не в ближайшее время. Ты не готова.

— Я не готова?! — вспыхиваю, ощутив, как обжигающе-горячие слезы текут по щекам, — а когда стану, Суровый? Когда меня вынесут ногами вперед из твоего дома? Чего ты хочешь от меня?!..

Эдвард неровно выдыхает и отголосок реакции на сказанное все же касается его кожи. На лбу, слева. Проявившейся синей венкой.

А потом он, удивляя меня, за мгновенье оказывается на противоположной стороне постели. Моей.

— Изза, девочка, пожалуйста, — шепчет над ухом голос, пока пальцы со всей возможной нежностью, какая найдется, гладят мои волосы, — смерть — это то, что не изменить. Пока мы живы, мы в состоянии влиять на свою судьбу, принимать решения, быть счастливыми. Отдать самое дорогое по глупости — что может быть хуже?

— Самое дорогое у меня уже отобрали. Жизнь теперь ничего не стоит, — как можно сильнее кутаюсь в свою простынку. Не хочу, чтобы Эдвард меня касался.

— Никогда так не говори, — просит он, привлекая меня к своему плечу и теперь поглаживая по спине. Не глядя на холод глаз, не глядя на замороженное лицо — теплый. И если бы то, что сделал, не было таким страшным, я бы поддалась… я бы не удержалась. Такого мужчины за свою жизнь я определенно больше не встречу. Жаль лишь, что меня он не запомнит. Год, второй — конец. Очень несправедливо.

— Ты удовлетворишь мои требования? — шепчу, стиснув зубы. Слез слишком много. Я в них утону.

Каллен вздыхает, пробуя еще раз меня вразумить:

— Изза, послушай…

Напрасные надежды, ну конечно же. Чтобы он пошел против своих убеждений? Упрямец!

— Изабелла Мари Свон. И я не желаю ничего слышать, кроме ответа: ты дашь мне развод?

Мир сливается в единое неразборчивое цветное пятно, когда произношу это. Без контуров, без границ, без очертаний. Неудачный портрет акварелью, перебор с водой или разведенными красками, тоненькие ручейки, стекающие по бумаге. Картину не спасти, а хочется. Осушить, исправить, дополнить… напрасно. Каждому художнику придется принимать сотворенное собой уродство. Никуда от этого не деться.

А мне придется принять то, что говорит Эдвард. С неоспоримой честностью и серьезностью в голосе.

— Нет.

Этого хватает. Вполне достаточно, чтобы остатки своего мировосприятие отправить в тартары, а самой на праведной основе распасться на маленькие кусочки. Наверное, это было ожидаемо. Мне не так больно, как должно быть. А может, у меня уже просто нечему болеть. Внутри ничего не осталось.

— Я тебя ненавижу, — прозаично, резко, и в крайней степени ясно сообщаю я. Всего лишь сообщаю.

И вскакиваю со своего места, выпутавшись из на удивление некрепких рук.

Побег, говорят, не спасает. Особенно если не знаешь, куда бежишь. Особенно если понятия не имеешь, зачем. Но у меня есть хотя бы одна часть уравнения — от кого — а значит, доля удачи присутствовать должна. Хоть на каплю.

Хватаюсь за дверную ручку, дернув ее на себя. Распахиваю дверь и выбегаю. Сжав губы, прикрыв глаза, ненавидя слезы.

Как же я устала. Как же я хочу, чтобы все кончилось. Чтобы оно приснилось. А проснулась бы я в июне девяносто девятого года. И не повела мамочку гулять. Осталась дома. Рисовала бабочек.

— Я, знаешь ли, тут подумал… — задумчивый, осторожный голос замечаю слишком поздно. Сдержанный собственными мыслями, припрятанный под горькими всхлипами, он оказывается рядом куда быстрее, нежели нужно. И звучит всего за секунду до того, как мы с его обладателем сталкиваемся.

По моей ночнушке расползается большое и горячее, жгущее душу темное пятно.

Его руки становятся мокрыми, а осколок раздавленной кружки режет палец. Несильно, капельку. Но до крови.

Рядом прыгают, разбиваясь, хрупкие осколки.

Картина маслом. Удивительнее не придумаешь.

Прерывисто выдохнув я, стиснув рукой промокшую ткань, прислоняюсь к косяку. Больно и до того, как убираю края ночнушки с кожи, и после. Аромат такой… чай?

— Кто же так открывает двери? — негодует пришедший, сверкая серо-голубыми глазами, — жива хоть?

Я узнаю его. По грубой вязке свитера, пояркому аромату туалетной воды, по внушающим страх бицепсам. Стрижка-ежик и широкие плечи не дадут ошибиться. Эммет.

— Изза? — испуганно зовет Эдвард, появляясь рядом. Братья оба, хотят того или нет, отрезают мне все пути к отступлению. В проеме спальни Суровый, перед аркой коридора — Людоед. Путей обратно здесь больше нет.

Задохнувшись от всего и сразу, убедившись в тщетности всех своих попыток к бегству, сползаю по косяку двери на пол. Обхватываю себя руками, пряча обожженную кожу, опускаю голову к коленям. Плачу и стараюсь как можно сильнее, как можно крепче сжаться в комок.

Моей беззащитности могут позавидовать все злодеи мира. А два главных из них, все еще высокими тенями возвышаясь, имеют право забрать все, что им причитается. Все равно как.

— Порезалась или обожглась? — вопрошает Медвежонок, наклонившись ко мне, — убери же руки! Покажи!

— Изз, все в порядке, — присоединяется к брату Эдвард, — мы тебе поможем, я обещаю. Ничего не бойся.

Они оба, кажется, взволнованы. И оба передо мной. Только ни одного, ни второго я не хочу ни знать, ни видеть. Деметрий, ты обещал спасти меня! Где тебя носит?!

— Где болит? — Суровый осторожно гладит мое плечо, призывая хотя бы обратить на себя внимание, — девочка моя, покажи…

— Хочешь, чтобы у тебя слезла кожа? Изабелла, не будь дурой! — фыркает Эммет. Мне на удивление, от него тоже практически взрывной волной исходит желание что-нибудь сделать. И мне помочь.

Превосходно. Ну и пусть.

Сделав глубокий вдох, я откидываю голову назад. Убираю руки, закрываю, зажмурив, глаза.

Все равно от них не убежать.

Братья сразу активизируются. Старший опускает ворот моей ночнушки, вызвав по телу неприятную дрожь, а младший оценивает степень бедствия. Еще пару сантиметров, и увидят мою грудь. Оба.

День не может быть хуже.

Меня охватывает странное состояние. Я не могу дать ему точное описание и даже прочувствовать до конца не могу. В голове туман, перед глазами — сумерки. Мне уже не холодно, не жарко, не больно, не страшно… это защита мозга от потрясений. Этакий перерыв. Апатия, жуткая усталость. Отсутствие интереса и податливость всему, что решат предложить.

Последний раз такое было со мной после разрыва с Джаспером. Тогда, стоящей у забора и ожидающей Рональда, продрогшей в своем пальто на голое тело, у меня не хватало сил даже плакать.

Тогда-то я и согласилась подписать себе приговор… приняла предложение Серых Перчаток.

— Немного покраснело, не страшно, — уверяет меня Эдвард, будто бы сижу здесь и жду поставленного им диагноза, — ничего не будет, чай не такой горячий.

А потом опять гладит меня по плечу. Нежно-нежно, по тонкой ткани.

— Самоубийства не получилось, — мрачно, но все же без сокрытия облегченно, говорит Эммет. Самостоятельно, будто бы не желал все это время сорвать ее, возвращает ночнушку на прежнее место. Хмыкает.

— Ты устала, верно? — заботливо спрашивает Эдвард и его голос, почему-то, тысячей игл отзывается в моем сердце, — давай вернемся в постель. Сможешь встать?

— Пока она встанет, наступит утро, — возражает Медвежонок, мотнув головой. И меньше чем через секунду я оказываюсь там, какое место избирает для меня Каллен-младший. На его руках.

От неожиданности вздрагиваю и открываю глаза. Не верю, не понимаю, отказываюсь признавать.

Однако серебряно-голубые водопады, которые не замерзают, а достаточно ровно и спокойно текут, не оставляют места неверию. Эммет смотрит на меня со снисхождением и странным приободрением, которого я не в силах понять. Не злится, не кричит, не грозится выпустить из рук при удобной возможности — не делает ничего, что должен. Испугался за меня? Волновался? Но если нет, откуда тогда это в глазах, на лице? Печатью тронувший его страх даже мне заметен.

Наверное, все потому, что он принес этот злосчастный чай. Не иначе.

Обогнув нахмурившегося Эдварда, удивленного не меньше меня, Эммет следует прямиком к кровати. Наклоняется и опускает меня на простыни. По-моему, изумлен тем, что все это время не попыталась вырваться. В радужке затаилась странная теплота. Он будто не меня видит…

— Удобно? — своим грудным голосом спрашивает, все еще не становясь прямо.

Поджав губы, я с трудом киваю.

— Да…

— Вот и хорошо, — добродушно (добродушно?!) принимает ответ мужчина, оборачиваясь к брату.

Они что-то говорят друг другу. Что-то на русском, как могу судить, не исключено, что обмениваются мнением насчет меня.

Однако это уже неважно. Все уже неважно.

Накрыв ладонью мокрую часть ночнушки, глубоко вздыхаю, укутываясь в одеяло. Дрожу, но не плачу. Не могу.

Господи, Морфей, пожалуйста, дай мне поспать.

Все это просто выше моих сил.

* * *
К тому моменту, как Эдвард спускается по лестнице вниз, в столовую, у Эммета закипает чайник. Предупреждающе свистнув, он сообщает о своей готовности паром. Обогревает кухню.

Этот чайник, наверное, единственная вещь в доме Каллена-младшего, которую нельзя назвать современной. В соседстве с первоклассной автоматизированной техникой, значительно облегчившей уход за домом Голди, он смотрится по меньшей мере смешно и нелепо.

Но Эммет любит этот чайник. В свое время чай из него заваривал еще Карлайл — и как никогда напиток был вкусен, когда кто-то из маленьких Калленов болел.

— Ты вовремя, — удовлетворенно замечает Медвежонок, взяв в руки прихватку и сняв чайник с огня, — будешь зеленый?

— С лимоном, если позволишь, — устало добавляет Эдвард, подходя к отделяющей кухню от гостевой зоны стойке. Садится на высокий стул и расстегивает две пуговицы на своем свитере. Сбоку.

— Могу еще и с сахаром.

— Сахар будет лишним, спасибо.

Таким тоном брата Каллен-младший недоволен. Не облегчает ситуацию даже то, что он знает, в чем причина.

— Я не собирался ее ошпаривать, — виновато сообщает он, наполняя кипятком заварник, — просто она резко открыла дверь, а я не удержал…

Эдвард тихонько усмехается.

— Я ни в чем не собираюсь тебя обвинять. Ты не виноват.

— Теоретически…

— Практически, — отметает мужчина, оглянувшись на окно, метель за которым усилилась, — не говори глупостей.

Эммет заваривает чай в специальном прозрачном кувшинчике, привезенном когда-то давным-давно Мадлен. Тогда еще для России это было чудом. Сам же чай, китайский, из командировки привез он сам. Красиво раскрываясь в виде цветка, маленький травяной комочек наполняет теплую воду потрясающим вкусом и ароматом. Лучше не придумаешь.

— Она заснула? — интересуется Медвежонок, ставя и заварник, и чашки на стол перед братом. Они вместе наблюдают за раскрывающимся цветком.

— Да.

— Давно?

— Достаточно. Мне просто нужно было немного подумать в тишине…

Медленно расправляя сухие травинки, комочек чая высвобождает крохотный лепесток. Совсем маленький, но успокаивающе-белый. Хрупкий, нежный и восхитительный. А еще беззащитный и обреченный на гибель, если прямо сейчас слить горячую воду.

— Эммет, спасибо, что помог ей, — тихо произносит Эдвард, с признательностью взглянув на брата, — мне бы она не позволила отнести себя.

К собственному удивлению, Людоед ощущает румянец на щеках от этой фразы. Вспоминает запуганные, затравленные глаза Изабеллы, где помимо принятия неотвратимого и слез не осталось ничего, не упускает из виду ее лицо, ставшее от бледности прозрачным… не понимает, что происходит и почему, но он не злится. Ни за чай, ни за осколки, ни за все прежде сказанное.

Отец с детства учил его, что слабых нужно защищать. Возможно, в данном случае возымело эффект это. Или то, что уж очень похожа эта «пэристери» на Каролину.

— Она важна для тебя, — пожимает плечами Эммет, — я ведь обещал, что теперь принимаю все, чем ты занимаешься.

Уголок рта Эдварда приподнимается, но улыбка такая натужная и болезненная, что глаз совершенно не освещает. Каллен-младший теряется.

— Я сделал что-то не так, Δελφινάκι? — недоуменно спрашивает. — Что-то неправильное?

Знакомое с детство прозвище, то, как аккуратно и нежно Эммет его произносит, доверительная атмосфера сумеречной кухни и надолго запомнившиеся слова Иззы делают свое дело. Эдвард не удерживается.

— Я сделал не так, Эммет… я все испортил… — бормочет он. И вопреки всему самоконтролю, прозрачная соленая пелена неотвратимо затягивает глаза.

— Что испортил? — посерьезневший, нахмуренный Медвежонок вглядывается в его лицо, — Изабелле? Когда?

Эдвард скрепляет руки в замок, поморщившись. Слезы в опасной близости от кожи.

— Ее гувернантка, Розмари Робинс. Она написала мне о главных интересах и фобиях Иззы.

Каллен-младший удивленно изгибает бровь.

— У нее есть гувернантка?

— Это женщина с ней с детства. Фактически, она заменила ей мать, — Эдвард делает глубокий вдох, невидящим взглядом изучая заварник.

Через прозрачные стенки прекрасно видно, что лепесток уже не один, их несколько. Медленно раскручиваясь, они готовятся выпустить наружу свой главный, самый прекрасный бутон. Открывают душу.

— Она что, нашла вашу переписку?

Ответа брата Эммету не требуется. Все видно по аметистовым глазам.

— Знаешь, проигрывая все это сейчас в голове, я не могу понять, как такое могло случиться. Почему планшет привлек ее внимание? Почему я не убрал его от ее глаз? Каким образом не проснулся, когда было нужно?.. — срывающимся голосом перечисляет Эдвард, впиваясь руками в волосы. На кухне тепло, уютно, но по спине почему-то бегут мурашки. Роем.

— Не ты ли учил меня, что не нужно зацикливаться на уже случившемся? — пытается исправить ситуацию второй Каллен.

— Это случившееся перечеркивает все, что еще должно случиться, — не выдерживает Эдвард, запрокинув голову. Первая маленькая слезинка все-таки пробегает по гладковыбритой щеке.

— Эд… — недовольный Медвежонок хмурится, — да ладно тебе…

— Она требует развода. И уверена, что я желаю ей его дать!..

Эммет делает глубокий вдох, покачав головой. Берет в руки заварник и наливает зеленый чай в две кружки. Оранжево-желтую — себе, темно-зеленую — брату. Ставит перед ним, удобно повернув ручкой к пальцам.

— Ты ее не отпустишь, — уверенно произносит он, побуждая Эдварда сделать первый глоток, — вы оба это знаете.

— За это Изза меня и ненавидит.

— Ненавидит? Тебя? — Эмм фыркает. — Ты бы видел, с каким блеском в глазах она на тебя смотрела! Даже когда я извинялся перед ней в то воскресенье, думала далеко не о моих словах.

— Это тоже не лучший вариант, — Каллен-старший устало смотрит внутрь чашки, замечая отражение собственных глаз в терпком чае, — она не должна влюбиться.

— А ты не должен мучиться, — твердо заявляет Эммет, отпив еще немного горячего напитка, — в конце концов ты столько сделал для нее! Изабелла должна быть хотя бы благодарна.

— Она хотела покончить с собой этим утром, — без лишних эмоций, скорее обреченно, чем расстроено, сообщает Аметистовый. В себе уже просто удержать не может.

Медвежонок давится чаем.

— Чего-чего?..

— Черепком от вазы, поверишь ли? Я нашел его на постели, — горько усмехнувшись, Эдвард смаргивает вторую соленую капельку. Побежав вниз, она теряется на его свитере. Путается в шерстяном переплетении.

— Такая глупая? — не веря, зовет Эммет.

— Такая радикальная, — Эдвард пожимает плечами, — для нее нет ни оттенков, ни полутонов. Черное и белое, вот и все. Она ребенок.

Это отвратительное, странное, практически неведомое ему за последние полтора года чувство завладевает всем внутри. Что-то колющее, режущее, выедающее душу в нем затаилось — беспомощность и ярое желание изменить ситуацию. Сделать хоть что-нибудь, хоть как-нибудь действовать. Сидеть сложа руки — вот где пытка. Эдвард теперь знает…

Доверчивая Патриция стала самым простым и самым приятным его проектом. Без труда следуя правилам, срываясь лишь изредка, и то потому, что не могла удержаться от искушения, а не чтобы насолить, она выздоровела быстрее всех других «голубок». Теперь ее собственный фонд, учрежденный совместно с мужем — вторым и, как посмеивается, последним — тоже собирает деньги на лечение наркозависимых. Она стала Эдварду хорошим другом, и он знает, ровно как и сама девушка, что при случае могут друг на друга положиться. К тому же, Ориуса она встретила благодаря своему Алексайо.

— Дети такого не вытворяют, Эд, — тем временем протестует Каллен-младший, глотнув еще чая и задумавшись, — проверь ее в клинике. Может быть, ей нужен не план «метакиниси», а хороший психиатр и удобная палата? Тогда мы точно поможем твоей «пэристери».

Аметистовый злится. Слышит слова брата, проигрывает их в голове еще раз и ничего не может с собой поделать. Те искры, что теплятся внутри, разгораются истинным пламенем. Пожар!

Он и выливается в некоторое подобие истерики…

— То же самое мне говорят Рада с Антой! — выплевывает он, в сердцах толкнув кружку от себя. Не удержав равновесия, та, скрипнув о стойку, падает на ее графитную поверхность, заливая все вокруг чаем. Тем самым — горячим, ароматным, терпким. Вторым по счету из разлившихся за сегодня. — Эммет, я не понимаю, почему любой отчаявшийся человек для вас — психопат? Когда Иззе было три, ее мать убило молнией! У нее на глазах! У нее одной, Эммет! И никто должным образом, кроме попыток Розмари, не работал над этой проблемой! Ты видел ее кошмары?! Я видел! Она чуть не умерла от страха, когда за окном замигал фонарь! ПРОСТО ФОНАРЬ! Я на этих основаниях должен запереть ее в психушку? Развестись с ней? Что я должен, по-твоему, сделать?!..

Сидящий на своем стуле, как и прежде, Эммет забывает и о чае, и о недавнем происшествии, тем же чаем вызванном. Столь резкая и пронзительная тирада брата делает свое дело. Ошарашивает его.

— Эд…

— Я ее не брошу, — сам себе, мотнув головой, обещает Эдвард, сморгнув остаток слез, — я ее никуда не отпущу! Ни в какую палату!

Молчаливый Людоед, переваривающий его слова, сидит рядом. И тишина, повисшая вокруг, отнюдь не способствует успокоению или, что было бы лучше, принятию здравых решений. В ней летают догорающие искры испуга, рассеивается пепел недоумения, наполняясь непониманием и мраком, потухают огоньки. Мир погружается в темноту.

Медленно, будто сам того не желая, Каллен-старший возвращается на свой стул, тяжелым взглядом посматривая на перевернутую чашку. Ему стыдно.

В то же время прежде не слишком беспокоящее, практически не заметное покалывание между ребрами усиливается. В свитере становится жарко и тесно. Пепел — на губах.

— У тебя не найдется… — Эдвард морщится, заметив обескураженное и немного потерянное лицо брата, искренне пытавшегося ему помочь, — у тебя не найдется корвалола, Эммет?

Смерив Аметистового хмурым тревожным взглядом, Медвежонок с готовностью поднимается, отправляясь на кухню. Не говорит ни слова.

Слышен шорох открываемых деревянных дверок и то, как опускается на поверхность тумбочек пластиковая аптечка. Не изменяя себе, Эммет комплектует ее по высшему разряду.

Когда в доме ребенок, не видит иного выхода.

— Только таблетки, — возвращаясь с блестящей упаковкой и стаканом воды, он сам вкладывает белый кружок в ладонь брата, — одной хватит?

— Да. Спасибо.

На сей раз Эммет садится рядом с братом, похлопав его по плечу. Тяжело вздыхает, закатывая глаза.

— Эд, твое сердце нам всем еще очень нужно. Не доводи его до приема корвалола.

— С моим сердцем ничего не случится.

— Я очень на это надеюсь, — с самым серьезным видом соглашается Людоед, — в противном случае, обречены и наши с Карли.

Больше тишине, было наступавшей снова, Эдвард не дает занять утраченные позиции. Тихо выдохнув, лицом поворачивается к брату. Не дает последняя его фраза промолчать. Никогда.

— Извини меня, — раскаянно произносит мужчина, самостоятельно вытерев очередную слезинку, так не вовремя скатившуюся вниз, — Эммет, я просто в растерянности… я немного испуган и, наверное, поэтому так себя веду. Я ни в коем случае ни в чем тебя не обвиняю.

Расслаблено хмыкнув, Каллен-младший приобнимает Серые Перчатки за плечи, покачав головой.

— Неужели ты правда считаешь, что я стану на тебя обижаться, Эд?

— Я этого заслуживаю.

— Еще чего, — Эммет ерошит его темные медные волосы, ободряюще улыбнувшись.

Успокоенный, Эдвард снова смотрит на заварник. За его стенками уже расцвел тот самый цветок. Прекрасный, необыкновенный и чайный. Покачивая лепестками в воде, подрагивая бутоном от движений теплой жидкости, он вдохновляет. Красота всегда вдохновляет.

— Прости за чай, — только сейчас обратив внимание на медленно стекающую вниз воду с тумбочки, Эдвард виновато опускает глаза, — если ты покажешь, где у вас тряпки, я все уберу.

— А я потом принесу тебе еще одну таблетку, — добавляет Эммет, хохотнув, — нет уж. Голди уберет. Ей как раз нечем заняться.

— Каролина?..

— Каролина тоже спит. Сегодня, похоже, всемирный сонный день, Δελφινάκι.

При упоминании племянницы, не побоявшейся бежать через холодный, темный, густой лес только ради того, чтобы убедиться, что с ним все в порядке, Эдварду становится горько. Сколько раз еще по его вине будут происходить все эти неправильные, опасные вещи? Ему определенно нужно попросить у малышки прощение. И у одной, и у второй… несомненно.

— Она так расстроилась, потому что я положил трубку? — грустно спрашивает он у брата.

— Думаю, да, — честно отвечает тот, — но она со мной не говорила. Выслушала — и убежала. Она ждет тебя.

— Если разбужу?..

— Не думаю, что это будет большой проблемой, — Эммет ободряюще кивает, соглашаясь, — а я могу последить за твоей «пэристери», пока она не натворила еще чего-нибудь.

Аметистовые глаза Эдварда загораются. Прежде погасшие, прежде едва живые, замученные, вдруг загораются! И Эммет не может не улыбнуться, зная, какой эффект смог на них произвести таким простым предложением.

— Я серьезно, — окончательно заверяет, добавляя драгоценным камням блеска, — как семья, мы обязаны помогать друг другу.

У Эдварда нет слов. Впервые в жизни.

— Эмм… спасибо…

Смущенно улыбнувшись, Медвежонок капельку краснеет. Уверенность брата в своей нужности, в той поддержке, что он всегда готов ему оказать, дорогого стоит. Особенно в свете последних событий. Эммету как никому известно одна из главных причин, не считая Анны, почему Эдвард столько времени отдает «голубкам».

— Не дрейфь, Эд, — произносит он, своей горячей ладонью пожав пока еще холодную руку Серых Перчаток, — мы с тобой с этим справимся. Со всем этим. И придумаем, как помочь твоей Изабелле. «Братство золотых цепей», помнишь?

Эдвард улыбается. Криво, некрасиво, но честно. Только для него.

— С присягой на верность и отвагу, — сквозь последние, пропадающие слезы, он вдохновленно кивает, — ну конечно же… я помню. И я верю, Эммет.

* * *
Детская встречает Эдварда тишиной.

Выполненная в розово-желтых тонах, с портретами любимых плюшевых игрушек племянницы по стенам, буквально излучает умиротворенность и оптимизм, которого взрослым порой так не хватает. В каждом миллиметре этой комнаты, в каждой ее пылинке — настроение Каролины. Улыбка, смех, веселье, радость — все смешалось. Единственным источником грусти, которую Эдвард ненавидит ничуть не меньше, чем отец девочки, является кресло у окна — потертое, довольно старое, в форме медведя-панды. Оно не вписывается в окружающую обстановку, собирает пыль и не слишком удобно для долгого сидения. Однако Карли до безумия любит этот несуразный предмет мебели, хранящий память о маме. Подаренное на пятый день рождения и, как известно обоим Калленам, купленное на вещевой распродаже как первое, что попалось на глаза, оно является олицетворением Мадлен для девочки. Близостью мамочки.

Когда она говорит по телефону с ней, она сидит на нем. Когда ей грустно и все, что может всколыхнуть в памяти недолгие мгновения рядом с матерью — парочка фото — просматривает их, откинувшись на твердую неудобную спинку.

Эдвард не может понять, за что Мадлен день ото дня наказывает дочь. Можно жить на расстоянии, но любить ребенка. Звонить хотя бы раз в неделю, слать подарки, напоминания… у Каролины есть все журналы с подиумами, на которых побывала мама. В интернете, на своем маленьком смартфоне, малышка отслеживает каждую ее фотосессию, каждый выход в свет. И так горько плачет, так сильно обижается, когда Эммет пытается запретить это или стереть фотосеты…

Из-за этого они ссорятся. И из-за этого Каролина порой отказывается выходить из комнаты даже в школу. Сидит на кресле, завернувшись в одеяло, и думает о маме — она ему признавалась.

Самое страшное в этой ситуации то, что если и есть у бывшей миссис Каллен какой-то интерес к своей дочери, пока она его не высказала. Балластом оттягивая сердце малышки, она продолжает болезненную канитель ежемесячных звонков и рождественских подарков. День рождения Каролины не помнит. Не хочет.

Тяжело вздохнув от несправедливости, что раз за разом испытывает маленькое ангельское создание, Эдвард ненавидит и себя тоже. Как человек, которому малышка верит всей душой, как человек, которого так сильно любит, вести себя должен осмотрительнее и поступать куда умнее. Неужели он бы не смог сказать ей те пару слов, которые смогли бы успокоить детское сердечко и предупредить побег из дома? Не нашел бы пары секунд?..

К списку мучителей Каролины стоит прибавить и его. Однозначно.

Переступив порог комнаты, мужчина без труда находит глазами племянницу. Этого сложно не сделать.

Черноволосая дюймовочка действительно спит. Закутавшись в одеяло своей постели, крепко прижав что-то к груди, недвижно лежит, размеренно вдыхая и вдыхая. Как раз копна иссиня-черных кудрей дает возможность разглядеть ее. Среди розового уж очень заметны.

Неслышно прикрыв за собой дверь, Эдвард тепло усмехается. Рядом с Каролиной, знает она о том или нет, у него ничего не болит и ничего не тревожит. Лучшее лекарство и самое потрясающее снотворное. До сих пор она была единственной женщиной на свете, с которой он спокойно спал, не мучаясь бессонницей. А так же она единственная, кому он улыбался по-настоящему. Не стеснялся этой улыбки.

Аметистовый направляется к кроватке девочки, обходя сброшенных на пол кукол, прежде сидящих на покрывалах, переступая плюшевого медведя, чье место традиционно было на прикроватной тумбе.

Стараясь не издавать лишнего шума, мужчина садится на постель. Благо не скрипящая, без хрустящих простыней, она не выдает его присутствие раньше времени. Не тревожит малышку.

С удовольствием сделав вдох цветочного воздуха, заполонившего детскую, Эдвард укладывается возле малышки, подобравшись к ней как можно ближе.

Приникает к завернутому в одеяло тельцу, голову устраивая над черненькой макушкой. Большая подушка позволяет это сделать.

Какая же маленькая… какая же хрупкая, светлая, нежная девочка. Ее кремовая кожа, переплетаясь с потрясающим оттенком волос, делают Каролину самым красивым ребенком на свете. Густые черные ресницы, маленький носик, розовые губки, что так ласково целуют…

Эдвард с самого рождения маленькой принцессы знал, за кого отдаст и душу, и сердце. Когда Эммет позвонил и сказал, что у него родилась дочь… что-то перевернулось в душе, что-то вспыхнуло. Он первым приехал, чтобы увидеть ее. Медленно отходящая от наркоза Мадлен бормотала что-то в левой части палаты, а он склонился над новорожденной в правом, возле то и дело всхлипывающего, но до одури счастливого Эммета. У малышки сразу были его глаза. Его глаза и его волосы. А черты лица мамины. Потрясающе красивые.

Рождение этой девочки спасло Эдварда от рокового шага. Эммет набирал номер его, а он смотрел на баночку снотворного. Эммет ожидал ответа, а он засыпал лекарство в рот. И только восклицание брата остановило Каллена-старшего от того, чтобы проглотить таблетки.

— У МЕНЯ РОДИЛАСЬ ДОЧЬ, ЭДВАРД!

…Самым страшным, что после такого Серые Перчатки мог сделать для родного человека, это испортить столь великолепный день. Уничтожить праздник, на долгие годы запаяв радость от появления в семье нового человека собственной смертью.

А потом уже было не до суицида… с первого взгляда в свою племянницу Эдвард влюбился. До конца жизни.

Улыбнувшись счастью того дня, не слишком далекого, но уже достаточно неблизкого, Аметистовый осторожно, не желая будить, целует девочку в макушку. В самые черные и самые волнистые кудри.

Однако Каролина, похоже, спит не так крепко.

Эдвард видит, как дрожат ресницы и как ладошки, прежде спрятавшиеся под одеялом, немного его откидывают. Между простынями и телом малышки обнаруживается фиолетовоглазый Эдди. Его-то она и обнимает, прижимая к себе как последнее, что осталось.

У мужчины щемит в груди. Благо, теперь от разлившегося там обожания, нежели боли.

— Поспи еще, — мягко советует он племяннице, легонько погладив ее по голове, — извини, мой малыш, я не хотел тебя разбудить.

Услышавшая родной голос, Карли не сразу верит ему и не понимает, что происходит. Нахмурившись, она изворачивается в дядиных объятьях, стремясь увидеть его лицо. Эдди крепко держит за лапку. Не дает ему упасть с края кровати.

Серо-голубые глаза останавливаются на его аметистах сразу же, как замечают их. Не моргая, с полупрозрачной пеленой внутри, смотрят прямо в душу. Ее веки красные, губки чуть припухли, а две высохшие слезные дорожки видна на щеках. Плакала…

— Дядя Эд?

Эдвард поднимает с покрывал маленькую ладошку, нежно ее целуя. Кивает.

— Привет, солнышко.

Затихшая, не до конца выпутавшаяся из сна Каролина супится, испуганно поджимая губы.

— Дядя Эд, прости меня! — выдает на одном дыхании все, что знает, будто опасаясь, что он сейчас куда-нибудь уйдет, — я буду хорошей, честно. Я буду слушать папу и Голди, я не стану упрямиться просто так, и я буду застилать за собой кровать. Если хочешь, я могу есть манку каждое утро, как ты! Только пожалуйста, пожалуйста, дядя Эд, не обижайся на меня!

Ее глаза блестят, губы дрожат, в уголках глаз опять слезы, а ладошки стискивают его свитер. Опасливо, но с огромным желанием. Не хотят отпускать.

Эдвард сострадательно улыбается, своими большими пальцами утерев соленые капельки с маленького лица девочки. Так нежно, что она специально поднимает голову, чтобы быть к ним ближе.

— Карли, я никогда на тебя не обижаюсь, — честно признается он, с грустью вспоминая ее обещание есть ненавистную кашу по утрам, — ты же мое золото, как я могу на тебя обижаться? Я больше всех тебя люблю!

Каролина недоверчиво всхлипывает, нерешительно пододвинувшись ближе. Выжидает реакции, глядя на дядю из-под черных ресниц.

В ответ Эдвард сам притягивает девочку к своей груди. Обнимает, прижимает и не стесняется целовать ее столько, сколько ей хочется. В поцелуях заключается целительная сила близости.

— Ты бросил трубку… я испугалась…

— Мне просто очень нужно было кое-что сделать, малыш, — сожалеюще объясняет Серые Перчатки, подоткнув края одеяла, чтобы девочка не замерзла.

— Я подумала, что если приду к тебе и попрошу прощения, ты не станешь злиться…

— Я не злюсь, Каролина! — убеждает ее Каллен, с нежностью взглянув на лапку Эдди, приникшего к спине своей хозяйки, — я никогда на тебя не злюсь, запомни.

— Папа злится… он сказал, когда я убежала, что больше не даст мне гулять на улице без Голди… — хныкает она. Жмется сильнее, не дает убежать. Если попробовать отстранить — упрется обеими ладошками, не позволит. Ни за что.

— Он очень сильно испугался, — оправдывает брата Эдвард, с плохо передаваемой любовью перебирая волосы своего ангелочка, — и я тоже. Карли, если с тобой что-нибудь случится, как же мы станем жить, м? Без золота? Без нашей девочки?

Юная гречанка, зажмурившись, качает головой. Без труда освободив руки из плена одеяла, не отпуская Эдди, обнимает мужчину за шею. Крепко-крепко.

— Я знаю дорогу… и я бы прибежала быстрее, чем ты успел бы испугаться, дядя Эд, просто я встретила… я встретила твоего друга, — всхлипы мешают ей говорить так быстро и так много, сколько хочется. Она словно бы торопится, оправдывается, извиняется и просит. Все сразу. А еще умудряется плакать. Прижавшись к его свитеру, так сильно обняв, плакать. Слишком горько для ребенка.

— Я знаю, — озабоченный напоминанием о том, что обе девочки оказались в лесу по его вине, Эдвард морщится, — и Изабелла очень благодарна тебе, что ты ей помогла. Она не знала дороги и заблудилась бы.

— А ты рад, что я показала ей дорогу? — вдруг нерешительно спрашивает малышка.

— Конечно же, — Эдвард не медлит с согласием, уверенно кивнув головой, — и поверь мне, никто не думает иначе.

— Папа говорил, она нехорошая. И чтобы я не говорила с ней, дядя Эд, — выпятив вперед нижнюю губку, сообщает девочка.

— Он говорил этому потому, что испугался, помнишь? Она хорошая, я обещаю тебе. Не волнуйся.

Каллен вспоминает все те слова, которыми сегодня Изза его одарила, все те фразы и выкрики, что произнесла. И как сбежала, и как нарисовала портрет с планшетом, и как плакала, когда он отказался развестись… и как вела себя после того, как обожглась. Смирилась, приняла свою участь, затравленно приникла к Эммету. И никакая боль, опасения или обиды, никакой испуг от того, что узнала что-то про фетиш, и про извращения, не заставит Эдварда повернуть обратно. Хватает опыта с Анной и Константой. После них он никому не позволит сдаться — даже в угоду и на благо самому себе.

Каролина запрокидывает голову, глядя на дядю с недоумением. Делает глубокий вдох и хмурится сильнее. Глаза заливает слезами как из прорвавшей плотины — не остановить.

Задумавшийся Эдвард не сразу улавливает причину ее огорчения.

— Ты болеешь? — севшим голосом, шмыгнув носом, зовет девочка.

— Почему, малыш? — нежно спрашивает он.

— От тебя пахнет лекарством, — приводит аргумент Карли, поджав губы, — как от Голди. Папа говорит, что Голди иногда болеет…

— Со мной все в полном порядке, солнышко, — заверяет Аметистовый, улыбнувшись ее заботе.

И эта улыбка, всколыхнувшая душу девочки, делает свое дело. Хоть немного, но расслабляет ее.

Оставив Эдди на простынях и усевшись на них, она нежно гладит мужчину по обоим щекам, а потом и по шее. По бледной и не слишком бледной коже, по начавшей проклевываться щетине, не обходя ее. Наклоняется и даже целует дядю в лоб, ободряюще улыбнувшись в ответ.

Ее обожание, ее ласка — лучшая для него награда. Они оба это знают.

— Я люблю тебя, — первым произносит Эдвард, наслаждаясь прикосновениями маленьких пальчиков, — больше всех на свете, Каролина. Сильно-сильно. И я никогда, поверь мне, от тебя не отвернусь. Чтобы ни случилось.

Растроганная, малышка быстро-быстро кивает головой, сворачиваясь клубком у него под боком. Дает ему притронуться к единорожке, чтобы без труда уловить взаимность сказанного.

— Я тоже, Дядя Эд, — шепчет, уткнувшись лицом в теплую грудь, — я тоже, сильно-сильно… тебя и папу, вас с папой… очень-очень!

Счастливо улыбнувшись, Эдвард накрывает спинку племянницы рукой, устраивая ее рядом с собой. Нежно гладит.

— Вот видишь, значит, нет повода плакать, правда?

— Ага…

Она самостоятельно, не жалея сил, быстро утирает все свои слезы. Подавляет всхлипы и улыбается. Он чувствует эту улыбку своим сердцем.

— Чуть-чуть поваляемся и пойдем пить чай, — заговорщицки обещает Эдвард, удобно устроив Эдди между ними, — папа заварил нам с тобой зеленый. С цветочками.

Девочка не протестует. Ей незачем.

— Как скажешь, Эдди, — ухмыляется она, хитро блеснув глазами. Наконец-то в них счастье.

Такое, как и должно быть.

* * *
…Этой ночью я просыпаюсь не одна. В незнакомой постели, на незнакомых подушках, под одеялом, насквозь пропахших каким-то жутким отбеливателем, но все же не одна. Мою спину греет вполне человеческое тепло, а талию придерживает широкая мужская ладонь. Ее длинные пальцы, а так же то, что вокруг витает запах мяты, дает мне предположить, кто рядом.

И предположения оказываются верными, когда немного поворачиваю голову, натыкаясь на лицо Эдварда.

Он спит достаточно близко ко мне, рядом. Его лицо расслабленно, веки не подрагивают, дыхание размеренно и спокойно. Извечный за сегодня синий свитер сменила светлая рубашка, пуговицы которой расстегнуты чуть больше допустимого сверху, но брюки те же. В пижаму он не переодевался. В пижаму он решил переодеть исключительно меня.

Я лежу, смотрю на Каллена, и не слишком понимаю, что теперь должна делать. Спать больше не хочу, порез на лбу саднит, а голова ноет. Не слишком сильно, терпимо, но уж точно не приятно. Наверное, я действительно хорошо приложилась к этой пихте…

Только интереснее всего другое — то, что у меня не получится обвинить Эдварда в том, что распускает руки и притягивает меня к себе. Простыни примяты с правой стороны, той, где сплю я, а с левой идеально ровные. Получается, что я сама, а не с его помощью, втихомолку перебралась под теплый бок Сурового. И там же, судя по всему, решила остаться. До пробуждения.

Удивительно и то, что преграда в виде одеяла, пролегшая между нами, убрана была так же мной. Именно ее я сейчас сжимаю пальцами, изучая обстановку.

Разумеется, такое положение дел далеко не лучший вариант и явно не предмет моих мечтаний. Здесь тепло и уютно, я согласна, здесь не так страшно… но сам факт, кто дает этот уют и безопасность, искореняет все их позитивное влияние. Я не хочу оставаться рядом с Эдвардом. И уж точно в его кровати. Я выспалась.

Преподанный мне сегодня урок, дополненный практической демонстрацией с помощью Эммета и его, будь он неладен, чая, сделал свое дело. Я знаю, что я не уйду. Не уйду из дома, не уеду из России, не спрячусь в Америке. Глупо было полагать, что удастся вырваться. Развода не будет, а значит, рано или поздно, Эдвард вернет меня себе. И то ли я становлюсь слишком мягкотелой, то ли на борьбу уже просто не осталось сил, сопротивляться не вижу смысла. Целеево так Целеево. Я останусь в их поселке. Со временем они все равно сами меня вышвырнут, а пока подержу дистанцию. Дистанция, говорят, побуждает к решительным действиям. Особенно мужчин.

Я отстраняюсь от Каллена, следя за тем, чтобы не проснулся. Осторожно и быстро, как полагается, отодвигаюсь на другой край постели по тем же скользким простыням, по которым пододвинулась так близко. Вместо себя в его руках оставляю скомканное одеяло. И он, кажется, все так же держа руку на бывшем месте моей талии, верит, что ничего не изменилось. Ни одна мышца на лице не вздрагивает, а пальцы лишь чуточку крепче стискивают ткань.

Плохо, мистер Суровый. Вы так проспите всю свою жизнь.

Глубоко вздохнув, я неслышно поднимаюсь с кровати. Выпрямляюсь, легонько потянувшись и делаю первый шаг. В отличие от тех, чей побег обычно не удается из-за всякого рода промедлений, не оглядываюсь на Эдварда. С умиротворенным выражением лица, не хуже чем у него, подхожу к двери.

Открываю. Исчезаю. Прикрываю.

В коридоре темно. Ни одной лампочки не горит, ни один светильник не мелькает, северного сияния, по всем законам ледяных краев должное быть в этой стране, не видно. Я погружаюсь в беспросветную мглу.

Прислоняюсь к стене, не имея ни малейшего представления, что буду делать дальше. Начавшаяся еще днем, апатия не отпускает. Она теперь мой лучший друг.

Как же я скучаю по тем временам, когда, чтобы заглушить боль, обиду или разочарование, хватало пары стопок виски или водки. Когда я, ничем и никем не сдерживаемая, незамужняя, могла часами стоять возле стойки, наслаждаясь изысканным баром. Или танцевать. Всю ночь напролет, не останавливаясь. А в руке держать мешочек с «П.А.», открываемый по первому запросу. Поднеся на пальцах белую пыль к носу, вдыхала бы и забывалась. Растворялась в дурмане. А Джаспер бы меня имел. На полу, на столе, у стены — где, черт побери, ему хотелось. То непередаваемое состоянии эйфории, та бесконечная свобода — вот чего мне не хватает.

Звучит отвратительно? Еще бы! Но я же и есть отвратительна! Вся, целиком, со своими мечтами, со своими мыслями, с поведением — та еще тварь. И Джас, и Рональд, и даже медведеподобный Эммет — все они были правы. Пора бы уже признать.

К тому же, я честно попробовала быть хорошей, правильной девочкой. Мне нравился Эдвард и хотелось соответствовать ему, чувствовать одобрение, видеть улыбку. Этого можно было добиться, исполняя правила, вот я и исполняла. Я менялась для него… а он для меня меняться не желает, не должен — мы так не договаривались. Вот и хорошо. Каждый при своем — это тоже победа. Какая-никакая, все же.

А сейчас я больше не хочу притворств. Хочу домой. Хоть куда-нибудь, хоть в какой-нибудь дом. Я больше не боюсь разочаровывать…

Идея приходит спонтанно. Выловленная из уймы всего, что память выскребла на поверхность, обретает плоть.

Разумеется, наркотика я в доме Каллена-младшего не найду. Он не святоша, но не наркоман. А жаль.

Разумеется, барной стойки мне не светит, ровно как и секса на ней, потому что ни бармена, ни стойки. Да и настрой не совсем тот — вряд ли я смогу оправдать чьи-то ожидания. После того, как имеют женщин в депрессии, мужчины и начинают сравнивать их с бревном…

Другое дело, что можно поискать содержимое барной стойки. Я видела, как пил Эммет в клубе. И как курил. Он не придерживается здорового образа жизни, в этом он антонимичен своему брату. Мне на счастье.

Если повезет, джек-потом выпадет не только водка (или что они там пьют, суровые русские люди) но и какая-нибудь никотиновая палочка. Мне кажется, сейчас я смогу скурить даже сигару.

Подобные мысли вдохновляют. Заручившись их поддержкой и даже не оглянувшись на закрытую дверь отведенной нам с Аметистовым спальни, я иду вперед. Если не ошибаюсь, этот поселок элитный и закрытый, а значит, дома построены в одно время. И планировка их, как бы ни желали того хозяева, все-таки синонимична.

Это второй этаж, значит, повернуть надо вправо и налево, чтобы выйти к лестнице. Так и делаю.

К приятному удивлению, деревянное сооружение тут как тут. Через широкие двери, выводит к нижнему этажу. Этим и пользуюсь.

Что столовая, что кухня у мистера Каллена-младшего определенно больше. Либо он любит хорошо поесть, либо принимает гостей каждое воскресенье. На стенах нет картин, одни лишь подобия каких-то модернистских гравюр, но это не особенно важно для меня. С плохо сравнимой важностью проходя мимо очередной двери, скупо улыбаюсь сама себе.

Цель близко.

Мои привыкшие к темноте глаза не нуждаются в дополнительном свете — к тому же, окна здесь без штор, что позволяет увидеть фонари у забора. От них светло.

Мало уютного, конечно, в соседстве с широкими длинными стеклами, но ради спиртного можно потерпеть. В голове я держу самую лучшую и самую нужную фразу Эдварда, сказанное за все время, пока мы были вместе: «В России зимой не бывает гроз, Изза». Пусть будет так. Я поверю.

Ну, вот и шкафчики. Превеликое множество.

Хмыкнув, я руководствуюсь типично мужской логикой Джаспера и, отчасти, Рональда. Правда, тем алкоголем что стоял на кухне, он позволял только лишь дезинфицировать столовые приборы. У него был пунктик на чистоте. У него вообще было — да и есть — много пунктиков. А мистер Хейл часто проникался вдохновением после захода солнца. И чтобы долго не блуждать в темноте, всегда клал бутылку в одно место.

Итак, третий шкаф слева, поближе к стене и подальше от плиты. Идеально, если на небольшом расстоянии от холодильника и близко к пожарному извещателю. На верхней полке, чтобы достать могли избранные и не был так сильно заметен.

«Хороший алкоголь всегда хранится исключительно в баре, — наставлял меня Деметрий, — запомни, Мортиша Адамс».

Не знаю, хороший ли стоит здесь, возле самого потолка, но мне определенно сгодится. Бутылка длинная, прозрачная, с четкой надписью и маркированной крышкой. Думаю, это не отбеливатель.

Я не спеша возвращаюсь в столовую. Я беру удобный и широкий стул, кое-как дотаскивая его до кухни. Ударяясь о деревянную плитку, ножки взвизгивают, но это как раз то, что волнует меньше всего. Пока они сбегутся, я уже осушу бутылку. И, возможно, даже не одну.

Становлюсь на мягкое сидение, придерживаясь за спинку. Осторожно поднимаюсь, контролируя, держу равновесие или нет. И лишь затем, убедившись, что все в порядке, тянусь за алкоголем. Обхватываю бутылку пальцами, забираю с полки и удовлетворяюсь тяжестью, означающей, что объем внутри не меньше половины.

Получилось!..

— Вау! — саркастическое восклицание, произнесенное негромким низким голосом, звучит на мгновенье раньше, чем надо мной вспыхивает свет. Спасаясь тем, что держусь за спинку, сохраняю прежнее положение тела. Умудряюсь даже не уронить спиртное.

С ухмылкой похлопывая в ладоши, Эммет, чей дневной костюм также сменился ночным, проходит в кухню. На нем хлопковые серые штаны и темно-бордовый халат, под которым ничего нет. Как в граф старых фильмах… только тапочек на ногах нет.

Немного неровно вздернув голову, я демонстративно отворачиваюсь от мужчины, заинтересовавшись фонарем в окне.

— Изабелла, тебе мало незапланированных падений? Ты теперь падаешь и по плану? — он многозначительно кивает на свой стул и мою неудобную позу, принятую, пока тянулась за бутылкой.

— Пожелай мне упасть так, чтобы не собрали, — мрачным тоном советую ему, погладив пальцем закрученную крышку, — ты ведь только этого и ждешь.

— Твоей смерти? Лебединая, ты себя явно переоцениваешь.

Мое раздражение набирает обороты. Он портит мне момент свободы. Он сейчас еще чего доброго и брата разбудит. А тот отберет у меня алкоголь. И утащит за собой, в спальню. Запрет там.

— Лекция закончена? Я могу спокойно выпить? — нервно интересуюсь.

Пораженно хохотнув моей наглости, Каллен подходит ближе.

— Я опущу эту бутылку тебе на голову. Не стоит! — предупреждаю.

— Она слишком ценна для тебя, чтобы так поступить, — сообщает прописную истину мужчина, пожав своими широкими, необъятными плечами. По-прежнему внушительный, серьезный, опасный. Где-то в глубине души я его боюсь. Но сейчас глубина эта слишком далеко забралась. На поверхности не осталось ничего, кроме глупых животных желаний. Одно из них как раз и собираюсь выполнить прямо сейчас.

— Я выпью быстрее, чем ты отберешь. Я пила водку на скорость.

— По тебе видно, — Эммет снисходительно кивает, — но пока будешь рассуждаешь, я уже окажусь рядом.

— Как бы не так! — высокомерно заявляю я. Хватаю крышку пальцами, что есть мочи крутя ее в нужную сторону. Очень хочу успеть. Надеюсь на это.

Однако закрыта бутылка на славу, у меня банально не хватает сил. Пальцы дрожат, усилиянапрасны, а стекло холодное. Я едва не режусь этой гладкой круглой поверхностью.

А потому, когда Эммет оказывается так близко, чтобы быть в состоянии забрать у меня мою прелесть, ничего не могу сделать. Медвежьи пальцы как стальные. Они без труда разжимают мои и даже внимания не обращают, что что есть силы царапаюсь, брыкаюсь и отталкиваю его.

— Спустись с небес на землю, Изза, — призывает Людоед, самостоятельно, все так же не желая слышать отказов, вынуждая меня слезть со стула. Обхватывает за талию и одной рукой и без особого труда, как куклу, ставит на пол. Пальцы на ногах вздрагивают от резкого контакта с холодной плиткой.

— Это что, единственный образец? — негодующе шиплю я, сжав руки в кулаки.

— Это хороший ром. Не пристало дамам пить такое, — тоном знатока объясняет мне Людоед, — твой удел шампанское и кола.

— Я ненавижу и то, и другое!

— Значит, ты не дама, — делает вывод он, — и прекрати скакать вокруг меня.

Держит бутылку выше моего роста, возле своего плеча, вынуждая хотя бы попытаться подпрыгнуть до нее. Крепко — не вырвешь. И твердо на меня смотрит. Отрезвляюще.

— Я оплачу тебе этот ром, Каллен. Дай сделать хоть глоток!

— Чтобы потом попить крови у Эдварда? О нет, Изза, ты уже достаточно натворила, — он явно потешается надо мной, не иначе. Ведет себя так отвратительно, так насмешливо. Истязает.

К тому же от Эммета, не глядя на то, что времени сейчас три ночи, пахнет каким-то парфюмом. Что-то яркое, вроде апельсин… очень похоже. Но этот запах не единственный. К нему примешивается еще и сигаретный, более яркий. Он недавно курил.

Я останавливаюсь. Не прыгаю больше.

— А курить дамам позволено? — интересуюсь, припоминая всех тех актрис прошлого, не представляющих свой день без сигареты.

Мужчина хитро улыбается.

— Не мытьем, так катаньем, Изабелла?

Ему смешно, а мне нет. В этом и есть наше главное различие.

— Дать мне прикурить. Один раз.

Моей смелостью, похоже, Эммет впечатлен достаточно. А дерзостью — уж точно. Но все равно непреклонен:

— Это вредно, девочка. Ты знаешь.

— Ты знаешь! — восклицаю я, негодующе топнув ногой, — тебе ли учить меня здоровой жизни? Пожалуйста, прекрати этот спектакль!

Мужчина наблюдает за мной с интересом, как за диковинной зверушкой. Ничуть не задет, ни капли не обижается, абсолютно спокоен. В решении не сомневается.

— Я не «пэристери», Изз. И правила мне не продиктованы. Так что извини.

И с этими словами убирает бутылку на холодильник — без труда дотягивается до него. Ставит подальше, чтобы не достала даже случайно, при прыжке. Отталкивает от края и до неприличия доволен собой — улыбается.

Эта его самоуверенность, гордыня, честолюбие — добивают меня. Из ушей скоро повалит пар, лицо красное, пальцы дрожат. Я иду на поводу у эмоций, сдавшись собственным желаниям — снова. И почему-то не жалею.

Привстав на цыпочки я, послав подальше мысли о бутылке, хватаю халат мистера Каллена, притягивая его к себе. Выгнувшись, в своей ночнушке с чайным пятном, приникаю телом к его брюкам, торсу, рукам — что больше нуждается в этом.

Горячий. Сильный. Беспомощный…

Хохотнув и добившись эффекта внезапности и полной заторможенности вследствие этого, прибегаю к тяжелой артиллерии — целую его. Как надо, как умею, как люблю — взасос. Без лишней нежности и робости, которую обычно приписывают такому моменту — первому поцелую. Единственное, что происходит — я не даю воспротивиться. Даже если пожелает.

Эммет обескуражен — иначе не сказать. Он не отвечает мне, он все так же недвижно стоит, но глаза распахнуты, а губы мягко приоткрыты. В углах глаз затаилось желание. Его-то я добивалась.

Здесь, на гребаной темной кухне то шевеление, что ощущаю в штанах мужчины, не воспринимается неправильно или некрасиво. Наоборот — оно уместно. Я так соскучилась по такой реакции на свое тело. Она бесценна.

Но не все коту масленица — это было бы слишком просто. Соблазнительно улыбнувшись, я отстраняюсь, подавшись назад. Делаю от Эммета всего шаг в сторону холодильника, а его руки уже вздрагивают, лелея желание вернуть меня обратно. Это рефлекс. Это осталось от животных.

— Я не «голубка», Медвежонок, — ласково признаюсь ему, подмигнув, — я могу быть и Жар-птицей. Для тебя, например. Одно желание за другое. И все честно.

Опешивший, он не находит, что мне ответит.

И, дабы закрепить результат, я все же делаю то, о чем не решается попросить, но чего, судя по сжавшимся пальцам, явно хочет. Возвращаюсь. Целую сильнее, крепче. Разве что, длится это меньше… хорошего понемногу.

Его губы не такие мягкие, как у Эдварда. Они не вынуждают меня принимать свою форму, скорее следуют за моей. Почему-то мне кажется, что их обладатель этому совсем не противится. Наоборот.

— Ну так что? — спрашиваю, заглянув в подернувшиеся огоньком серо-голубые глаза, — ты мне поможешь? Чуть-чуть. А я помогу тебе, — и недвусмысленно, ничуть не боясь испугать, легонечко касаюсь пальцами его талии. В самой опасной близости от готового к делу члена.

По всему видно, что решение дается Эммету нелегко. Он напрягается, его глаза суживаются, губы поджаты. Я знаю, каково это — идти против правил, на поводу у желаний. Сложно, разумеется. Порой еще и больно, что доказано личным опытом. Но все же возможно. Была бы необходимость.

— Хороший выбор, — приняв его молчание за положительный ответ, я все-таки задеваю краем пальца то, что его тревожит, — ты не останешься разочарован…

Мужчина суровеет. Черты его лица стягиваются каменными глыбами.

Без должной нежности отбросив мою руку, он злорадно ухмыляется.

— Никакого выбора, Изабелла. Ты сейчас же вернешься в свою спальню. И до утра я тебя здесь не увижу.

Я часто моргаю, не веря в то, что слышу. Но разве я не показала ему?.. Разве не почувствовал?.. Не захотел?..

Господи, неужели я не стою уже и бутылки рома? Одной маленькой, тоненькой сигареты не стою? Даже человек, так страстно желающий меня в баре Вегаса, послал идею к черту. Не воспользовался. Не принял…

На моих глазах закипают слезы. Неприятные, болезненные, противные слезы. Горячие и едкие. Они жгут веки.

— Ты подонок… — плохо слушающимися губами обвиняю я.

— Спасибо за характеристику, — Эммет отстраняется от меня, самодовольно взглянув на бутылку. Одной рукой, не чувствуя тяжести, берет стул. Несет в столовую, на прежнее место. — Иди спать.

Ничем не выдав того, что чувствую, чинно киваю головой. Старательно делая вид, что сама решила удалиться, покидаю кухню. Не оглядываюсь ни на Людоеда, ни на тумбочку, ни на шкафчики, где прежде был алкоголь. Оставляю за спиной и бредовую идею, и помешательство, заставившее поцеловать этого человека. Он ничуть не лучше тех, с кем я была. Он такая же дрянь.

За потоком нелестных выражений, которые шепчу, поднимаясь по лестнице, скрываю свои слезы. Они не катятся по щекам вплоть до того момента, как переступаю порог отведенной хозяином комнаты. Той, из которой бежала. Зачем-то бежала. Очень глупо.

Эдвард спит. Так же ровно дышит, так же недвижим, так же обнимает одеяло.

Опасаясь, что тишина меня выдаст, укладываюсь на кровать с другой стороны и вжимаюсь лицом в подушку. Плачу тихо-тихо, абсолютно точно не слышно. Капельку подрагивает спина и время от времени прерывистые вздохи, напоминающие шорох простыней, проскальзывают в пространстве, но очень надеюсь, что это временно. Когда-нибудь соленая влага высохнет. Я прекращу так задыхаться.

Вспоминается Роз. Роз, и то, как она успокаивала меня в детстве, добродушно улыбаясь и присаживаясь рядом. Спрашивала, что случилось. Не получала ответа и улыбалась нежнее. Клала одну ладонь мне на волосы, вторую на спину. Придвигала к себе, прикрыв дрожащие плечи покрывалом. И уже тогда, дожидаясь моей более-менее связной речи и поглаживая по волосам, готова была обсудить проблему. Как правило, я сдавалась через пятнадцать минут. А ей хватало пяти, чтобы уверить меня, что все переживаемо и жизнь хорошая штука, которая каждый день может становиться лучше. Все зависит от меня.

…Моя Розмари. Господи, как же я скучаю… она не моя уже-то толком, и я не должна скучать, раз женщина сотворила такое предательство, но понимание одно дело, а чувства — совсем другое. И у них не отнять той правды, единственную из которых считают верной.

Жаль лишь, что даже это не поможет. Я не смогу ее простить. Я бы и хотела, я бы и должна, наверное… но каждый раз, когда буду смотреть в глаза, буду видеть то письмо. Подробное, ясное, превосходно выверенное. Худшую из пыток. Доверия не будет. А с доверием не будет больше и любви. Я не признаюсь ей, я не скажу больше в трубку три заветных слова. Да и не «Белла» я больше. Моя участь оставаться под тем именем, что избрал отец — Изабелла. Никак иначе.

Погрузившись в собственные мысли, запутавшись в них, как в густом тумане, я не сразу ощущаю шевеление позади себя. Такое же плохо слышное, как и мои всхлипы. Но все же явное, все же присутствующее. И, словно бы в подтверждение этому, те пальцы, из-под которых сбежала, оказываются на плече.

— Изз? — встревоженно зовет Эдвард. Черт, неужели он проснулся?

Я хочу мотнуть головой. Просто мотнуть — послать его к черту. Но стоит губам оторваться от недр подушки, как они непозволительно слабеют и выпускают наружу стон. Резкий, быстрый, неотвратимый. Череда всхлипов, будто бы только и ждет своего времени, набрасывается вражеским племенем. Раздирает грудь на части.

— Изза, что такое? — заволновавшийся Каллен ощутимее касается моей кожи, поглаживая ее, — из-за чего ты плачешь?

Если бы меня хватило на четкий ответ, я бы сказала ему, почему. Знакомым лексиконом, колющим и ядовитым — тем, что сжигает все мосты. Каким-нибудь словом из тех, что закидывала этим днем. Хватило бы даже прозвища Суровый… однако язык не поворачивается. Не достает сил.

Молчание для него серьезный показатель. Я не успеваю набрать достаточно воздуха, чтобы ровно вздохнуть, а уже рядом. Слишком, я бы сказала.

— Кошмар приснился? — сострадательно зовет Серые Перчатки и его теплые, мягкие руки уже как нужно обнимают мои плечи. Притягивают ближе к себе, а я упираюсь. — Это просто сон, Изз, ничего больше. Все хорошо. Ты в полной безопасности.

Эти уверения я уже слышала. Этим уверениям я уже верила. Эти уверения я принимала за свои собственные, вспоминая о них даже в самых страшных кошмарах. Только вот толку мало от них. Особенно сейчас.

Выгнувшись, я запрокидываю голову, тщетно стараясь унять слезы. Я не должна при нем. Я не стану, я не буду. Не хочу. Не хочу, чтобы он видел. Ему это не нужно.

Для Эдварда же все мое подобное поведение не оставляет никаких тайн. Он уверяется в своей гипотезе. Оставляет увещевания в покое.

— Иди сюда, — решительно шепчет, мягко вынуждая меня прижаться к себе. Приподнимает на локте, позволяя улечься возле его шеи, но на подушки, и как следует обнять руками, если захочу. Лицом к себе.

Та самая поза — почувствовать каждой клеточкой. Высшая степень доверия, какую может оказать человек.

— Вот так, моя хорошая. Тише.

Хорошая. Его хорошая, ну конечно. А он просто предатель. Мой предатель.

— Н-не надо!.. — верно, не надо. Потом будет больно. Потом долго не отпустит. А так хоть шанс есть. Может, переживу…

— Я ничего не сделаю, — обещает Каллен, пригладив мои волосы, — не бойся. Бояться абсолютно нечего.

Приобнимает меня свободной рукой, подтягивая повыше одеяло. Прячет в нем, кутает. Не собирается использовать обидные слова или оскорбления. Не отталкивает меня, не встает и не уходит. Остается. Несмотря на все сказанное остается. Неужели действительно так хороша игра?.. Или в его святости я сомневаюсь напрасно?

— Я потом расплачусь, да? Ты потом заставишь меня расплатиться? — срывающимся шепотом выпытываю я.

Он немного теряется, не совсем понимая, о чем я.

— Никакой расплаты, Изз, — заверяет, покачав головой. Выражение лица тревожно-озабоченное, в глазах волнение, на лбу морщинки. Слева, как всегда. И ни намека на улыбку, на злорадство… не намека ни на что плохое. Ему не все равно.

— Но ты же Суровый… ты же должен…

Аметисты грустнеют, взгляд наполняется незнакомыми, явно не счастливыми искорками. Однако вида Эдвард не подает.

Поднимает с простыней руку и осторожно, почти трепетно, стирает соленые дорожки у меня на щеках.

— Не думай об этом, — ободряюще предлагает.

Я никогда не признаю этого вслух, но больше всего на свете хочу сейчас, чтобы не убирал пальцы. Мне легче дышать, когда они рядом. Его нежность для меня лучше, чем лекарство. Забывается коварство Эммета и его усмешки, забывается даже утренняя ситуация с чаем. Пусть ненадолго, пусть на пару секунд, но мне хватает. Достаточно.

— Утром я не смогу… я не забуду, Эдвард… — сожалеюще, горестно бормочу ему, понимая, что этими словами сама перечеркиваю всю его снисходительность и свою непробиваемость на чувства, — у меня не хватит мужества тебя простить…

Аметистовый понимающе кивает, но к моему изумлению, руку убирать с лица даже не думает. Все так же гладит по коже.

— То, что должно быть утром, будет утром, — вкрадчиво произносит, неглубоко вздохнув, — сейчас просто постарайся успокоиться. Ни о чем не думай, не волнуйся. Если тебя тревожит что-то, ты можешь мне рассказать. Вместе точно не будет страшно.

— Это несправедливо к тебе… неправильно… — хнычу я. Как в последнее, что у меня осталось, с глазами, заполнившимися слезной пеленой, смотрю на всего лишь вчера столь дорогое лицо.

И о чудо — уголок губ, левый, примеченный мной — приподнимается вверх. В точности как раньше, будто бы ничего не было. С теплотой, с искренностью. Без лишних ужимок.

Он мне… он мне улыбается!

Слезы текут сильнее, дыхание ни к черту. Все мои колкие слова, все обвинения, вся спесь, ярость, испуг, вера в предательство, поход за спиртным, туманный поцелуй Эммета, напоминания о дереве, черепке, готовых быть вспоротыми венах — все перемешивается, переплетается, накрывает подавляющей волной.

Я не удерживаюсь на плаву. Я не в состоянии.

Господи, этот мужчина принимает меня. Он после всего, после жесткости в свою сторону, принимает меня. Соглашается, не отвергает, защищает… он со мной! Держит данную при кольцах клятву: «и в горе, и в радости». Без неправильных трактовок.

— Эдвард, — всхлипываю я, одним резким и слаженным движением, которого и сама не ожидаю, поворачиваясь на бок. Хватаюсь за его рубашку, прижимаюсь к груди так сильно, как только могу. И плачу.

Плачу. Плачу. Плачу.

Он понимает мое состояние. Не разочаровав, накрывает одеялом до самой шеи, крепко обнимает обоими руками, подбородком, как люблю, накрывает макушку. Прячет.

— Все это неважно, — заверяет, поцеловав волосы, — что бы ты ни думала, Изза, во что бы ни верила, что бы тебе ни снилось, запомни, я всегда тебе помогу. Независимо от того, как ты ко мне относишься.

Он честен, я не сомневаюсь. В такие минуты просто нельзя сомневаться.

— Поэтому они называют тебя извращенцем, да? Из-за жертвенности…

Сначала говорю, а потом думаю, что сказала. Нахожу слово, цепляющее Эдварда и поспешно, надеясь, что еще не поздно, пытаюсь загладить свою вину.

— Я не об этом… я не хотела… я не это имела в виду…

Утешающе похлопав мою спину, Каллен показывает, что не обижается. Сегодня — нет.

— Я просто хочу тебе помочь, — объясняет, не делая из этого ни тайны, ни представления.

Я не могу удержаться. Должна ли, хочу ли, необходимо ли — не могу. Я слишком многое не могу этой ночью.

— Ты уже помогаешь… — поближе приникаю к нему, устраивая лицо возле самой шеи. Его кожа пахнет клубникой, возвращая воспоминание об этом аромате, и это выводит мои слезы на новый уровень. Как никогда начинаю верить, что конца им не будет.

— Спасибо, Изз, — с легкой улыбкой благодарит Эдвард. Ловлю себя на мысли, слушая его, что за все это время не разу не исправила на «Изабеллу». И как же, черт подери, этому рада! Не хочу знать о существовании того, полного имени.

Мы оба замолкаем. Вернее, не говорим. Я так и продолжаю реветь, а Эдвард продолжает с исполинской выдержкой терпеть это, утешая меня. Он жертвует сном, временем, вниманием и вообще — собой. Я не могу ни понять этого, ни принять. Хотя безумно хочется.

— Если бы можно было отмотать назад… если бы только ты не сделал этого… если бы Розмари не стала… о господи, как же мне теперь с этим жить, Эдвард? — эта фраза, наверное, край откровений, на которые меня хватает. Больше не будет, больнее не станет. Именно в ней, захлебываясь своим отчаяньем и горем, я высказываю самую сокровенную мысль. Задаю прямым вопросом.

Каллен же, прежде чем ответить, целует меня в лоб. Невесомо, аккуратно, но слишком нежно, чтобы это проигнорировать. Слишком ободряюще.

— Мы об этом подумаем, хорошо? У нас много времени. Нам некуда спешить.

— Но я… я не знаю, есть ли оно у меня… — всхлипываю, покачав головой. Щеки горят, слезы сушат горло, а глаза пекут. Но это лишь малые неудобства по сравнению с тем, что творится возле сердца. Мне сшивают и кромсают его с одинаковой частотой.

— Есть, — твердо произносит Эдвард, не принимая другого ответа, — я уже говорил тебе, помнишь, что мы не в праве забирать у себя то, что нам не принадлежит? Суицид вовсе не выход. Всегда можно обернуться и попросить кого-нибудь помочь.

— Легко сказать…

— Оно на практике не сложнее, чем думаешь. Изза, любую ситуацию можно решить — любую. Единственная проблема, единственная головоломка, которая не имеет решения, это смерть. Остальное в нашей власти.

Я не рассуждаю на эту тему долго. Я боюсь ее затрагивать и вспоминать сегодняшнее утро. Оно повлечет за собой новую череду мыслей, а этого бы не хотелось. Я устала. Я рядом с Эдвардом и я устала. Я хочу заснуть, так же тесно к нему прижимаясь. Не дав себе шанса опять убежать.

— Если я позову, ты придешь? — напоследок спрашиваю, шмыгнув носом. Тихо-тихо. Если не услышит, не посмею переспросить.

— Даже не сомневайся, — так же тихо, не менее доверительно, обещает мужчина, — независимо от обстоятельств.

Этого мне достаточно. На сегодня ли, или на всю жизнь, если завтрашним утром не смогу даже посмотреть в сторону Каллена, вспомнив все, что он сделал и все, что ему наговорила, но достаточно. Пока.

— Пожалуйста, не отпускай меня, — прошу, попытавшись потеснее прижаться к нему, свернувшись в комочек. Голову устраиваю возле плеча, носом зарываясь в рубашку, а руками касаюсь груди. Обоими — греюсь. Слышу, как бьется сердце. То самое, которому готова была сдаться со всем, что есть… и которому верю, не глядя на все, что вокруг происходит. Даже вопреки здравому смыслу.

Эдвард подстраивается под мою позу, практически накрывая собой — ближе уже некуда. Вздыхает.

— Не отпущу, — едва слышно клянется, когда я засыпаю. И только предавшему всех и вся еретику под силу усомниться в искренности этих слов.

Развода не будет.

* * *
В воскресенье утром мы возвращаемся домой.

Вернее, не мы, а я и Эдвард, нас не связывает толком ничего, кроме паршивой бумажки с печатью, чтобы говорить «мы».

Вернее, не домой, а в дом Эдварда. Исключительно его — я здесь временная гостья. Правда, временной промежуток не ограничен.

Эдвард, на которого после пробуждения мне стыдно смотреть — и за свою несдержанность, и за вчерашние выходки — подает мне пальто, помогая как следует надеть его. Приметливым взглядом он следит за тем, чтобы я застегнула все пуговицы.

Эммет здесь же, на сей раз в джинсах и темной водолазке. С хмурым выражением лица опираясь на дверной проем, уводящий в кухню, он чересчур внимательно на меня смотрит. Не дает забыть ни о том, что этой ночью я пыталась сделать, ни о том, как резко и грубо меня отшил.

— Ты уверен, что не хочешь позавтракать? — подчеркнуто обращаясь исключительно к брату, зовет он.

На мое счастье Эдвард все так же уверенно качает головой.

— Рада с Антой уже готовят к нашему приезду. Мы поедим дома, Эммет. Спасибо.

Вежливый, почтительный, добродушный и искренний. Я опять вижу его таким. Я вижу Эдварда так же, как и его семья. В одинаковых условиях.

Людоеду ничего не остается, как согласиться. Он пожимает плечами, делая вид, что не озабочен отказом, но взгляд тяжелеет. Особенно на мне.

— Дядя Эд! — выкрик со второго этажа, а за ним топот маленьких ножек по лестнице застает нас, когда собираемся выходить на крыльцо. Каллен-старший оборачивается, с теплотой взглянув на бегущую к нам девочку, и ненадолго отходит от двери. Ловит ее, чуть обойдя меня. Прямо с разбегу, прямо так. И крепко к себе прижимает.

— Мы же попрощались, зайка, — мягко журит он, чмокнув ее в лоб.

— С папой ты прощался дважды, — обиженно заявляет Каролина, — это нечестно.

Эдвард хмыкает. Ерошит ее волосы.

Я наблюдаю за умиротворяющей незнакомой картиной и почему-то чувствую себя не в своей тарелке. Место Аметистового здесь — рядом с родными людьми. С ними он, возможно, не Суровый, с ними он всего лишь Серые Перчатки или Дядя Эд… с ними ему хорошо, а он уезжает. Со мной. В этот пустой и темный, наполненный перешептываниями экономок, дом.

Тянет быстрее уйти. Я чувствую себя виноватой, а это не то ощущение, к которому стремлюсь. Неправильное оно, не после всего, что было. Не хочу.

— Изабелла, — голос Эммета, прежде стоявшего в отдалении и так же наблюдавшего за улыбками брата и дочки, появляется над моим ухом. Когда вздрагиваю, желая обернуться, предупреждает — стой спокойно.

Я напускаю на лицо равнодушное выражение. Не дергаюсь.

— Что тебе нужно? — громким шепотом зову.

— Веди себя хорошо, — наставляет Каллен-младший, будто бы случайно пробежавшись пальцами по моим волосам, — выкидывать такие ночные штуки ты можешь с кем угодно, даже со мной, но Эдварда не тронь. Он воспринимает это на свой счет.

— Ты считаешь, я неосознанно делаю это?

— К сожалению, осознанно. Только не пудри мозги тем, кто не даст тебе отпор, — с каждой секундой в голосе все больше стали. Он зол на меня. За то, что приставала? За поцелуй?

— А я скажу ему, что ты тронул меня, — нагло заявляю, все-таки обернувшись на мужчину. Злорадно, точно так же, как и он вчера, улыбаюсь. Краешком губ.

Людоед хмыкает, с предупреждающей искоркой во взгляде посмотрев на меня. Ничего вчерашнего не было. Ни днем, когда помог мне, ни ночью. Похоже, у него избранное время для симпатии.

— Мы оба знаем, что это не так.

— Но он не знает.

— Лебединая, вокруг тебя не идиоты. Твоя сущность известна уже почти всем.

Эммет пренебрежительно прикасается ко мне снова. Будто бы сбрасывает с плеча пылинку, зацепив уголок голой кожи возле шеи пальцами. Я выворачиваюсь, выдернув плечо. Недовольно фыркаю.

— Держи руки при себе.

— А ты держи при себе гниль характера. Если с Эдвардом что-то случится, я тебя живьем закопаю, я не шучу.

Отведя назад руку, чтобы не привлекать лишнего внимания оплеухами, я на пальцах показываю Медвежонку, что о нем думаю. Не стесняюсь.

Однако странно сосущее чувство, пока делаю это, все же заполоняет грудь: а почему с Суровым должно что-то случиться?

— Ты мне уже надоела… — тихим обвиняющим тоном шепчет Эммет. Его каменные пальцы прижимают мои. Еще чуть-чуть — разотрут в порошок.

Но именно в этот момент, мне на счастье, Каролина все же слазит с рук дяди, с которым прежде обсуждала, когда они смогут снова увидеться и, какое будет счастье поиграть во что-нибудь. В идеале — в снежки.

Эммет видит дочь быстрее, чем я. Еще борюсь с его пальцами, а он уже отпускает мою руку. Приникает к двери, словно бы все время стоял там.

— Изабелла, до свидания, — мягко и робко улыбаясь, прощается девочка. Могу поклясться, на кремовой коже есть немного румянца.

Это создание, не побоявшееся вчера в лесу помочь мне, не убежавшее, не бросившее в снегу — потрясающе. Я определенно недооценивала детей. Кричащие, невозможные, непослушные, злопамятные — вот что сохранилось в памяти, именно этот образ я лелеяла и оберегала. А теперь, после встречи с Каролиной я так не думаю… мнение может измениться, подтверждаю. Даже так кардинально.

Сама не замечаю, как улыбаюсь ей в ответ. Шире, чем кому бы-то ни было за последнее время.

И, удивляя обоих Калленов, присаживаюсь перед малышкой. Ровняюсь с ней ростом.

— Я просто Изза, Каролина, — представляюсь коротким, более доверительным именем, не побоявшись заглянуть в омут невероятных глаз, — до свидания.

Девочка расцветает. Ей нравится мое отношение.

— Я — Карли, — говорит в ответ, — Каролина — это для Голди.

Эммет наблюдает за нами с опасением, но все же с явным, практически выпирающим изумлением от происходящего.

А вот Эдвард, похоже, чего-то подобного ожидал. От него явственно исходит одобрение.

— Изза — Карли. Приятно познакомиться, — посмеиваюсь, легонько ей кивнув. Поднимаюсь на ноги.

Девочка остается внизу, но, похоже, впервые не смущена этим обстоятельством, не выглядит расстроенной.

— Вы еще приедете, Изза? — с надеждой зовет она, посмотрев сначала на меня, потом на своего дядю, а затем и на мрачного отца, — я тоже люблю рисовать.

Она излучает свет — буквально излучает. Мне не неловко, мне не страшно, мне здесь тоже теперь… хорошо. Рядом с этой девочкой.

Может быть, поэтому не могу удержаться?

— Я постараюсь, Карли. До встречи.

И ухожу. Сама ухожу, потому что отчаянно боюсь сделать что-нибудь не так, сказать что-то не то, потерять то доверие, что пестрит ко мне в глазах маленькой мисс Каллен. Хорошая, нежная девочка… мне она нравится.

Эммет как швейцар, почти автоматически открывает мне дверь, а Эдвард придерживает ее, давая пройти наружу.

На подходе к машине меня не останавливает даже скользкая тропка к подъездной дорожке. Иду, не особенно замечая, снег под ногами или замерзшая плитка. Сейчас это неважно. Хочу уехать. Нужен перерыв. Нужно… много чего нужно…

Серая «ауди» Аметистового гостеприимно принимает меня в свои объятья. Сначала я притрагиваюсь к ручке переднего, пассажирского сиденья, но передумываю. Под удивленным взглядом Эдварда сажусь назад. Ремня даже не касаюсь.

Мужчина же, заняв водительское кресло, активирует зажигание, осторожно выезжая на двухполосную дорогу к дому.

— Все хорошо? — оглядывается на меня.

Взглянув исподлобья, неловко киваю.

— Да.

Каллен принимает ответ. Ловко выворачивает руль, выезжая на нужную полосу.

Я смотрю в окно и вижу, что постепенно дом Эммета остается далеко позади, теряясь среди величественных пихт, заснеженных густых елей и высоких, уходящих в самое небо, сосен.

Больше я его не вижу…

* * *
Найти бы родственную Душу,
Что так похожа на мою…
И вместе тишину нам слушать…
Здесь, на земле… и там, в раю…
Не задавать пустых вопросов…
Не собирать обиды в дом…
Смотреть, как полыхают грозы…
И знать, что мы всегда вдвоём…
И если вдруг Душа заплачет
В моём телесном бытии,
Утешит кто-то… это значит,
Мы с ней на свете не одни…
Найти бы… одиноких много…
Душой, что так болит порой…
Я попрошу, наверно, Бога…
Пусть он поделится со мной…[8]
Жизнь претерпевает множество изменений, постоянно представая перед нами разной. Если жизнь однообразная, если неизменна, она становится рутиной. А это еще хуже, чем бесконечные всполохи чего-то нового. Хуже неприятных сюрпризов.

Но хорошо, когда жизнь меняется в лучшую сторону, становясь приятнее.

В моем же случае, изменения имеют обратный эффект.

Я возвращаюсь в прежде такой теплый, такой занимательный дом, с его не менее занимательным хозяином, но чувствую себя здесь лишней. Внутри пусто, восхищения не осталось.

В воскресенье я завтракаю с Эдвардом лишь потому, что хочу хоть как-то отблагодарить его за предыдущую ночь. Ковыряю вилкой в своем омлете, насилу съедая чуть больше половины. Делаю два глотка чая, беру с тарелки кружок апельсина. Говорю «спасибо» и ухожу. К сожалению, не в хозяйскую спальню и не к своей любимой «Афинской школе». Поворачивая по коридору налево, миную комнатку Рады, оконную спальню, и дохожу до своей бывшей комнаты. В ней теперь предстоит жить.

Не могу ничего делать. Сижу, смотрю на разрисованные гжелью тарелки, кружки, вазы… и плачу. Вытягиваю из недр прикроватных тумбочек все рисунки, раскладывая перед собой на постели. Внимательно изучаю один, потом второй. И красками, и карандашами, и даже восковыми мелками — чего только нет. Почти везде Эдвард. Парочку пейзажей, несколько натюрмортов — и все. А на одном, доводя меня едва ли не до истерики, попадается даже подробный обзор калленовской спальни.

К обеду, не в силах больше наблюдать все это, поверх девственно-белых ваз в картонной коробке ставлю раскрашенные, отправляю туда же тарелки. Перекладываю все рисунками, оставляя себе только тот, самый первый, портрет. Но прячу подальше. Очень боюсь в порыве гнева или злости, в истерике или безумии, что-нибудь с ним сделать. Почему-то кажется, что сердце разойдется по швам окончательно, если он обрывками бумажек рассыплется по полу. Куда точно сую, уже не помню. Может быть, это к лучшему.

Остальное же богатство, дабы избежало все той же участи, собственными силами убираю из комнаты. Выставляю на коридор, отталкиваю от своей двери, плотно закрываю ее.

Плачу.

К четырем приходит Эдвард. Он спрашивает, не хочу ли я пообедать и потом, если будет желание, немного прогуляться. Погода хорошая.

Не знаю, видел он коробку всего, что у меня было о нем или нет, поэтому не отвечаю слишком грубо. Вдруг он не издевается? Не заметил?

Просто говорю «нет, спасибо». И очень прошу не входить.

— Изза… — пробует настоять он. По голосу, похоже, волнуется.

— Изабелла, — проглотив комок рыданий, все же исправляю я, — у меня нет ни бритв, ни таблеток, ни алкоголя. Я просто хочу спать.

Верит, надеюсь. Уходит.

А на ужин, в семь, Рада приносит мне на гжелевой тарелке любимый шоколадный брауни. Два кусочка под свежайшим шоколадным соусом. Не успел даже как следует застыть.

Горестно хмыкнув, я отправляю ее обратно. Не касаюсь даже ложки, так удобно пристроенной возле десерта.

Этой ночью сплю плохо — точнее будет сказать, наверное, вообще не сплю. Кручусь в постели, с болью смотрю на закрытые шторы, больше всего боясь, что они вдруг засияют, то притягиваю, то откидываю подальше одеяло. Унимаюсь под самое утро. Ненадолго приобщиться к Морфею заставляет засаднивший порез. Даже не представляю, как спала бы, не окажись у Калленов лейкоцитного клея.

Утром все начинается по кругу. Эдвард опять приходит (на работу не пошел, как вижу), стоит возле двери, просит меня позавтракать и спрашивает, как я себя чувствую.

— Изза, давай поговорим, пожалуйста. Нам есть о чем вместе подумать, — если судить по голосу, теперь коробку определенно видел — грустный, почти подавленный, с явной болезненностью тона. Вот пусть теперь и смотрит на эти рисунки.

— Изабелла, — опять, чудом не задохнувшись от слез, поправляю я, — не стоит, мистер Каллен.

Благо, он не открывает деревянную заставу, не касается даже ручки, не получив моего разрешения. Я чувствую легкое злорадство, вынуждая его уйти ни с чем.

В обед в комнату заходит Рада. Она принесла лососевую пасту — ставит на тумбочку у кровати и уходит. Я даже не двигаюсь на постели, провожая ее всего лишь взглядом. Под конец вовсе не выдерживаю — накидываю одеяло. Тарелку с макаронами, от которых теперь тошнит, все так же выставляю в коридор.

День проходит без смысла. Мне почему-то кажется, что теперь все мои дни будут проходить без смысла. Лежу на постели, кручусь на ней, время от времени сплю, иногда плачу, обняв подушку. И не хочу. Ничего не хочу. Улетучивается даже толика желания к жизни, которая теплилась в душе рядом с Каролиной. Мне видится, будто этого и вовсе никогда не было.

На ужин меня снова ждет брауни. Его приносит уже Анта, уже, нежно улыбаясь, уговаривает меня хотя бы попробовать — обещает, что он очень вкусный, что кондитер испек его всего час назад — это был индивидуальный заказ.

Не слушающимися губами я так же ей улыбаюсь — подобием скорее, а не улыбкой. Объясняю в ответ, что не люблю этот десерт. Не стану больше никогда его есть — пусть не тратят силы кондитера и собственные деньги.

…Ночью у моей двери шаги. Незаметные, неслышные — для хоть немного дремлющих, хоть каплю сосредоточенных на своих мыслях. А для меня слышные. И я даже знаю, кому они принадлежат. Накрываю голову подушкой, одеяло подтягиваю до подбородка — затихаю. С трудом сохраняю неподвижность, когда дверь приоткрывается. Ничем не выдаю себя. Молчу.

Вдох…

…Выдох.

Через какое-то время дверь закрывается, а шаги стихают — ушел.

Вот тогда я и плачу. Не слишком тихо.

Вторник, среда, четверг — дни идут, а я не вижу никакого просвета. Пробивавшиеся вначале мысли, что со временем отпустит, что хоть немного притупится обида, растворяются в небытие.

Я не бью посуды, я не скандалю, я не устраиваю показательных выступлений и больше не перед кем не раздеваюсь. Это все уже не то. Тягу к сопротивлению во мне сломали.

Завтракаю я за все время лишь дважды — тогда, в воскресенье, и во вторник, с самого утра. Со всего подноса, который доставляют мне экономки, беру два яблока и большой стакан апельсинового сока (сводящий живот не дает лежать спокойно). Яичницу, манку, омлет, какие-то пирожки — все отправляю обратно. Благо, уносят женщины еду без скандала.

Еще во вторник я рисую. Правда, ни портрет, ни пейзаж, ни натюрморт — ничего конкретного. Абстрактные мазки кисть, изображающие странное, расходящееся во все стороны пятно. В большей степени оно черное, хотя встречаются и серо-зеленые вставки. Тонким грифельным карандашом я делаю неразборчивую надпись — ларва. По-моему, я достаточно отрезана от желания существовать, чтобы назвать свою душу «тенью мертвых». Когда-то так выражался Джаспер.

В среду я рисую снова. Только на этот раз маму. Основываясь исключительно на воспоминаниях, придавая детской памяти какую-то форму и выискивая в закоулках сознания подробности, вкладываю в рисунок всю душу. Не отвлекаясь, за рисованием провожу весь день — есть больше не хочется в принципе, живот не болит. Есть же какие-то диетические варианты голодания… почему бы нет?

С портретом темноволосой кареглазой женщины, стиснув его в руках так, что бумага мнется, сплю этой ночью. По-моему, на пару часов больше, чем прежде.

А утром четверга мир снова рушится. Мой телефон вибрирует, принимая входящий вызов и не стыдясь, выдает имя контакта. Розмари…

Не отвечаю ей. Ни на первый, ни на второй, ни на третий звонок, ни даже позже, когда начинает свою канитель снова. Под конец просто отключаю звук, и утирая слезы, закапываю телефон под матрас постели. Ненавижу его.

Приходит Эдвард, пытается меня накормить. Переходя грань, приоткрывает дверь, показываясь в проходе. Не я одна не сплю, судя по всему. Он выглядит не лучшим образом — бледный, с немного впавшими щеками, с темными синяками под глазами — и у меня, почему-то, преступно колет в сердце. «Если с ним что-то случится»… ничего с ним не случится, Эммет. Он Суровый. С Суровыми ничего не случается.

— Можно мне войти? — робко спрашивает.

— На двери красный ромб.

Этого хватает. Ему приходится отступить.

— Изза, поешь, пожалуйста, хоть что-нибудь. Скажи мне, что ты хочешь — я его привезу, — просит напоследок.

— Я не голодна, — просто отвечаю, мотнув головой. Поворачиваюсь к окну, теперь открытому, в которое время от времени смотрю на снежный пейзаж, — спасибо, мистер Каллен.

Всем сердцем не желая этого — физически чувствую его метания — мужчина все же уходит. Правильно расценивает мое состояние. Не хочет сделать все еще хуже. Боится моего суицида.

Но уходит все же не просто так — кое-что оставляет. В конверте.

Я распечатываю его и смотрю внутрь сразу же, как закрывается за Аметистовым дверь. Нахожу распечатанное письмо от Розмари, адресованное мне через e-mail мужа.

Рву не читая.

Не хочу.

Не смогу.

Понятия не имею, сколько собираюсь существовать в этом коконе. Между утром, днем и вечером не вижу разницы. Пью воду из-под крана, не ем, тоскливо смотрю на краски и карандаши, переворачиваю постель, когда не могу удобно улечься — вот она, безысходность.

Однако пятница, как бы ни казалось такое невероятным, все меняет. Я не жду от нее этого, я этого у нее не прошу. Просто так получается. Так происходит.

Бывают дни, когда мир переворачивается с ног на голову, а события наслаиваются друг на друга невероятным, плохо передаваемым образом. Не различаешь оттенков, не видишь размытых граней. Кубарем и вниз — вот оно, описание. Именно таким становится для меня двадцать шестое февраля…

В девять часов до полудня, без стука, что для меня удивительно, открывается темная дверь и Эммет Каллен, собственной персоной, ничуть не таясь, переступает ее порог.

Он одет соответствующе погоде, но удобно. Явно не для делового ужина. Зашел ко мне по ошибке?..

О нет, никаких ошибок.

На лице — ухмылка. В глазах — улыбка. А в ладонях — моя шуба. Черная.

Кажется, у меня начинаются вызванные голодом галлюцинации…

— Одевайся, Изза, — пользуясь моей растерянностью от такой в крайней степени сюрреалистичной картины, тем временем велит Эммет, — на сегодня у нас запланирована большая культурная программа.

Что-что?..

Да он не шутит — глаза, прищур взгляда, эмоции на лице не врут! Он действительно приехал и действительно за мной. Факт, недопустимый к отрицанию.

И Медвежонок с легкостью дополняет его яркой фразой, видя, что по-прежнему никуда не двигаюсь:

— Эдвард дал нам добро, зайка, — хмыкает он, — сегодняшний день объявлен днем без правил. Повеселимся?

Capitolo 20

Pitao sam neke ljude
U mome kraju gdje mi dusa stanuje
Jednu tajnu za mene, kazu, krijes draga[9]
Мужчины — самые неисправимые существа на планете. Их порывы нельзя остановить, их действия сложно предугадать, а логика в их поступках порой отсутствует не хуже, чем у женщин. Чего стоит лишь оголтелая ревность, которой большинство из них предаются!

В каждом представителе сильного пола, хочет он этого или нет, но живет искорка того древнего народа, ходящего в шкурах и использовавшего дубинки как оружие. Война — их удовольствие, еда — их праздник. Женщины неминуемо задействованы во всех этих процессах, потому что должны быть с ними. Без женщин они сатанеют, их сердца чаще всего наполняются ненавистью, а неудовлетворенные физические потребности порой приводят к страшным последствиям.

Правда, исключения все же бывают. Если мужчина упрям, если он намерен добиться чего-то любым путем, кто же его остановит? И здесь уже даже неудовлетворенность меркнет. Затухает.

Пример тому — Эммет Каллен, вторгшийся в мою спальню меньше пятнадцати минут назад и предложивший «повеселиться».

И хоть я сказала «нет», хоть отвернулась от него, закутавшись в одеяло, все равно сейчас иду вниз. Вернее, спускаюсь. На его плече.

— Изабелла, не отказывайся так сразу. Тебе определенно понравится.

Господи, как же я не хочу сейчас никого видеть. У меня свой маленький мир, моя комната — я ни на что больше не претендую. Оставьте меня в ней, дайте насладиться спокойствием и размеренностью, дайте выплакаться, в конце концов! Невозможно из серого озера бросаться в ярко-голубое. Нет ни сил, ни желания. Я выбираю депрессию.

— Мне нравится в комнате. Я тебя не звала и не хочу тебя видеть. Иди вон, — четко и честно. Как в свое время призывал отвечать Эдвард. Думаю, до грубостей Эммету тоже нет никакого дела.

— Переодевайся и пошли вниз. Иначе не уложимся во времени.

Да он глухой. Или его мыслительные способности я изначально переоценила.

— Я остаюсь.

…Но не остаюсь. Он прикрывает за собой дверь, проводит огромной пятерней по ежику темных волос, так преступно напоминающих Каролинины, и заходит в мою спальню.

Я не издаю ни звука — сегодня я его не боюсь. К тому же, что еще со мной может случиться? Что он хочет сделать? Не думаю, что чем-нибудь меня уже можно удивить.

— Ты переоденешься или мне самому тебя переодеть?

Серо-голубые глаза блестят, губы изогнулись в насмешливой улыбке, ладони напряглись. Он как добрый друг, зашедший, чтобы дать мне дельный совет. Правда, кем-кем, а другом мне точно не будет и никогда не был. Этим и пользуюсь.

— Переодень, — поднимаю руки я, давая ему свободу действий. Не моргнув, смотрю прямо в лицо, выдерживая пронизывающий взгляд.

Я уверена, что он не станет этого делать. Мало того — еще и оскорбит меня за столь глупые просьбы.

Однако сегодня явно не мой день. Медвежонок, сошел он с ума или нет, всего-навсего согласно кивает. И наклоняется ко мне, присев перед постелью, чтобы расстегнуть пуговицы пижамной кофты.

Я вздрагиваю, отшатываясь от него, как от огня. Почти со свистом выдыхаю, собственными пальцами стиснув кофту. Не дам!

— Все-таки сама? — добродушно спрашивает Эммет. Он выглядит так, будто бы ждал такой реакции. Кто же из нас все-таки непредсказуем?..

— Сама…

Мой шепот его удовлетворяет. Каллен-младший поднимается, обходя постель и направляясь к шкафу. Он знает, где что лежит, и где что искать. Без труда подает мне темные плотные джинсы и свитер легкой, изящной вязки. Оптимистичного оранжевого оттенка.

— Я могу сама выбрать?

Эммет изгибает бровь.

— Тебе не нравится?

— Я хочу черный.

— У тебя нет черного свитера, — цокнув языком моему упрямству, сообщает Людоед, — как насчет темно-серого? Но он щиплется.

Господи, эта ситуация выглядит до боли забавной и до громкого смеха нелепой. Я даже до конца не понимаю, что происходит и как это началось. Эммет в моей комнате в доме своего брата, он без лишних мыслей входит сюда, собирается меня раздеть, подбирает одежду по случаю… еще и следует моим вкусам. Невероятнее уже представить сложно. Галлюцинации, я была права. Заморила себя голодом.

— А может, все же посветлее, Изза? — тем временем, голосом, каким обычно обсуждают коллекцию модельеры, зовет Медвежонок. — У тебя есть зеленый, желтый и розовый. Тебе пойдет розовый.

Он еще и знает, что мне пойдет…

— Серый, — не давая права оспорить, твердо шепчу я, — я хочу серый…

Эммет не видит причины упрямиться. Без труда сняв одежду с вешалок, он подносит ее мне, укладывая на постель. Все еще нагловато улыбается, но глаза, на удивление, добрые. Со смешинками и теплотой.

— Я войду через десять минут. Постарайся побыстрее, Изабелла, — иприкрывает за собой дверь, вернувшись в коридор.

Почему я следую его просьбе и переодеваюсь, я так и не могу потом понять. Каким-то чудом пижама и одежда, данная Эмметом, меняются на постели местами, и я стою у зеркала, поправляя ворот своего свитера. Он теплый и действительно щиплется. Но сейчас этот дискомфорт мало меня смущает.

Я не в состоянии совладать с собой — вот что пугает. Апатия превратилась в худшую свою форму — покорность. Я недолго протяну, если буду делать все, что мне велят. А если еще и не хочется…

Такие размышления дают капельку смелости и подвижности. Я не растворяюсь в сером мраке, как в тумане, я оставляю себе просвет. Сажусь на простыни, отодвигаю одеяло и демонстративно отворачиваюсь к окну. Никуда я не пойду с этим Калленом…

Но Медвежонка, оказывается, мои мысли волнуют не слишком сильно. Я проиграла ему давно — сразу, как притронулась к одежде. Исключительно мой внешний вид побудил его к хоть каким-то человеческим, разговорным действиям. Он должен был уговорить меня переодеться и дать мне нужные вещи. А дальше мои желания уже не учитывались.

— Я не пойду! — с порога заявляю ему, непреклонно сложив руки на груди.

Он страшно улыбается — и злорадно, и снисходительно, и выжидательно. С хитрыми искорками.

И меньше, чем через секунду, меня, упирающуюся, Эммет без лишних слов и уговоров выносит из спальни. Как ребенка, как игрушку перекидывает через свое бодибилдерское плечо. И не останавливается даже на лестнице, просто крепко держится за перила.

— ОТПУСТИ МЕНЯ! — я барабаню по его спине, ощущая, как горят от румянца щеки. Смущаться нечего, я не виновата, но все равно неприятно. К тому же, такое отношение ко мне вижу впервые. Вместо уговоров и просьб Эдварда, как бы поступил он, вместо объятий — вот так резко и дерзко. Чтобы не избежала уготованного.

Естественно, Эммет не слушает моих нелестных слов и игнорирует брыкания. Я веду себя яростнее, громче и активнее, чем за всю последнюю неделю, и почему-то он этим упивается. Явно не боится царапин, что оставляю на его шее, и ругательств, которыми клеймлю репутацию.

Как шел, так и идет вниз. Эмоциональность его что, заводит?

На первом этаже дома Аметистового мы, спустившиеся в таком виде, производим фурор. Картина маслом, сюрреализм двадцать первого века. Эммет, видом как гора, и я, болтающаяся на его плече, придерживаемая рукой с моей же черной шубой. При этом Каллен-младший вызывающе улыбается, понимающе кивая моему поведению, а я тщетно стараюсь высвободиться. Уже не боюсь упасть. Почему-то на пол хочется больше, чем оставаться на плече Людоеда.

Рада с Антой, застывшие возле кухни и вышедшие оттуда, чтобы посмотреть, что происходит, не сводят с нас ошарашенных глаз. Эти сестры-близнецы сегодня даже в одинаковых фартуках, а на лицах их одинаковое изумление. Увидеть такое с утра они явно не ожидали.

Однако вовсе не их удивление заставляет меня прекратить брыкаться. И даже не то, что Эммет похлопывает меня по спине, привлекая внимание и собираясь уговорить успокоиться. Вовсе нет.

Из арки, ведущей в гостиную, появляется Эдвард. Вернее, кто-то на него похожий, потому что этого мужчину мне сложно опознать.

Осунувшийся и, по-моему, похудевший, с белым, как полотно лицом, Аметистовый своими растерянными и полупустыми глазами встречается с моими. Проникает в них, но куда слабее, чем раньше. Расстояние тому причина, или его вид… я не знаю. Только вот дыхание перехватывает.

Я замираю на своем месте, хмуро глядя на него. Не могу удержаться, сил на игры просто не хватает. Он выглядит настолько измученным и усталым, что у меня неровно бьется сердце. Я никогда не думала, что этого человека можно довести до такого. Это с ним я гуляла по саду две недели назад? Он смеялся над моими шутками? Он разрисовывал со мной тарелки? А мусака? Мусаку он со мной ел, расхваливая блюдо и улыбаясь так, что оно независимо от своего состава становилось вкусным?

Нет… не может быть…

— Эммет? — вопросительно зовет Эдвард. Негромко, глухо. Его не устраивает избранный способ моего передвижения.

Я прикусываю губу, сморгнув затянувшую глаза соленую влагу.

Каллен-младший оборачивается, заслышав брата. На его грубоватом лице среди не слишком правильных черт проскальзывает что-то, похожее на мои чувства, когда смотрю на Серые Перчатки. Только вот, в отличие от меня, в глазах Людоеда мерцает решимость, разгоревшаяся с новой силой. Он вежливо кивает брату и опускает меня на ноги. Самостоятельно открывает шкаф с обувью.

Я, не задумываясь, беру сапоги. Первые, что стоят, без упрямства натягиваю на ноги. Сейчас боюсь даже как-то не так повернуться. В груди, где, казалось, болеть уже нечему, что-то опять трескается.

Это я… это я наделала…

Эммет терпеливо ждет, пока я застегну замки, поддерживая меня под локоть, когда нуждаюсь в опоре. В эти несколько секунд умудряется посмотреть на брата дважды, и дважды, мне кажется, что-то безмолвно ему объяснить. В любом случае, Эдвард не спорит.

Когда заканчиваю, Медвежонок подает мне шубу. И я снова, никак не воспротивившись, делаю то, что он велит.

Я видела, что делала с Эдвардом Константа. Одного ее звонка хватало, дабы он побледнел, улыбка покинула губы, а глаза наполнились далеко не радостным выражением. Ему нужно было потом немного времени, чтобы прийти в себя, и лишь затем он ко мне возвращался.

А я? Я, получается, хуже Константы? Я довела его до такого? В чем причина?.. Эта мысль не даст мне покоя. Я ей себя замучаю.

И глубоко плевать, кто кого предал. Правильно это или нет, нужно так или нет, я действительно боюсь, что с Эдвардом что-нибудь случится. Эммет был прав. Эммет знал, что так будет с самого начала… поэтому он здесь? Он намеревается наказать меня, проучить? Уже удалось убедиться, насколько сильно он любит брата.

— Пойдем, — открывает мне дверь Каллен-младший, убедившись, что готова к выходу на мороз, — аккуратнее, Изза, здесь скользко.

Его голос изменился, посерьезнел и погрустнел. Мои мысли, похоже, движутся в правильном направлении. И как он намерен преподать мне урок? Высадить на трассе, заставив пойти домой? Дать пару часов погулять в лесу без права позвать на помощь? Или же он просто отвезет меня в аэропорт… и даст улететь? Эдвард отпустил меня?..

Таки отпустил…

В последний момент, когда уже ничего нельзя исправить или сделать, я все же оборачиваюсь. За секунду до закрытия двери, за мгновенье, как скроюсь с виду. Оборачиваюсь и смотрю на Аметистового так, как посмотрела бы при прощании. От мысли, что больше его не увижу, внутри жжет. Представлять и испытывать, оказывается, принципиально разные вещи. Теперь я знаю.

Он с испугом встречает мой взгляд, отчего лицо искажается. Впервые для меня так заметно. Он тоже прощается?

Он стоит возле все той же арки, такой близкий и далекий одновременно, он не улыбается. И отсутствие этой улыбки не оставляет мне сомнений. Даже той ночью, даже после вороха оскорблений он улыбался мне. Он мне всегда улыбался!.. А теперь — нет. Вот и конец.

Я думаю о том, чтобы воспротивиться и вернуться обратно в дом. Вбежать, вцепиться в Эдварда, умолять его меня не отпускать, как обещал. Только вот не решаюсь. Не смогу, нет. Принять проще, чем действовать. Пусть и очень жаль, что так вышло.

Я без упрямств, поддерживаемая Эмметом на скользкой дорожке, дохожу до машины. Его огромный, под стать владельцу, хаммер, припаркован прямо возле входа, к черту поправ клумбы и лужайку, должную быть здесь летом.

Людоед открывает мне пассажирскую дверь, впустив в салон, а потом сам же ее закрывает. Обходит машину, на ходу зажигая сигарету. Я таких никогда не курила — истинно мужская, достаточно толстая, не чета тем никотиновым палочкам, какие запаливал для нас Джаспер. Хватит, наверное, одной затяжки, чтобы успокоиться… но Эммет делает три. Таких глубоких и таких быстрых, что мои легкие наверняка бы не выдержали. А он запрокидывает голову, выдыхает дым в воздух, и кидает окурок в снег.

Я смотрю в центральное окно дома. Оно бликует от света на улице и мрачности внутри, стекла сделаны таким образом, что неудобно изогнуты для подглядываний, но мне кажется, не глядя на все сдерживающие факторы, что мужской силуэт у штор зала я вижу. И он так же наблюдает за мной.

Эммет садится за руль. Салон сразу же окутывает табачный запах, перемешанный с его парфюмом. Нет, не апельсин — грейпфрут. Горький.

Мы выезжаем с территории калленовского дома, на удивление легко вписавшись в небольшой просвет забора, сооруженный для машины. Белый гигант оказывается очень податливым и прекрасно управляемым. Я еду в нем второй раз, но все равно не перестаю удивляться. Машина идет мягко, руль поворачивается легко, а огромные колеса без труда совершают маневры. К тому же, кнопок на панели перед Эмметом больше, чем на космической станции. Этот автомобиль не может взлететь?

Я съеживаюсь на своем сиденье под ремнем безопасности. Почему-то в последние минуты испытываю вовсе не страх. Безысходность? Жалость к себе? Как-то так.

— Что со мной будет? — набравшись храбрости, спрашиваю у Медвежонка я. Он, такой принципиальный и неустрашимый, он, столь сильно недолюбливающий меня, уж точно приехал не снять мою хандру. Планы куда серьезнее.

Правда, подобным вопросом мне удается его удивить.

— А что должно с тобой быть? Ты запланировала что-то? — со святой невинностью интересуется он.

— Ты запланировал…

— Я запланировал, — Людоед уверенно кивает, — но это сюрприз, поэтому ничего не скажу. Даже не проси.

Он мне улыбается. Обернувшись в мою сторону, подмигивает и улыбается. Как садист.

Тело подрагивает, и даже в теплом свитере уже далеко не тепло.

— Так нечестно… я просила раньше меня увезти, я тогда была готова… а сейчас я… я не хочу… — выдаю, поджав губы. На глазах закипают слезы, в груди колет. К тому же, вспоминаю еще одно обстоятельство, и оно подводит к рыданиям ближе всего. — Ты не дал мне с ним даже попрощаться!..

День без правил, о да. День, когда мы «повеселимся». Правила нарушаются тем, что Эдвард дал мне развод и по прибытии в Штаты я получу об этом письменное заверение, так? А веселиться буду уже в каком-нибудь баре, с водкой и кокаином. Потом отдамся бармену — почему бы нет? Они ведь так планировали, верно? Я бы и сама так планировала, свершись этот день неделю назад…

А сейчас… сейчас… не хочу!

— Изабелла, что ты несешь? — лицо Эммета искажается гримасой растерянного недоумения, а руки впиваются в руль. — С кем ты вознамерилась прощаться? Кого уже хочешь убить?

Действительно, откуда у меня право на это прощание? Кто я? Почему мне должны уделять время?

Эта неделя его подтолкнула, я уверена. Гребаные шесть дней. Я его не слушала, я не ела, я не давала ему войти… и он передумал. Обещал, что не отпустит, но все же отпустил. Решил, что это мне на благо, что я так хочу сама. Что я передумала!

Ну вот и все. Апогей достигнут, упрямство и истерика возымели результат. За что боролись, на то и напоролись. Почему-то я не удивлена.

Зато удивлен Эммет. Неприятно удивлен, я бы сказала, когда закрываю лицо руками и даю волю слезам. Достаточно тихо, без душераздирающих рыданий, но со всхлипами. К тому же спина дрожит слишком сильно.

Хаммер так быстро уходит на обочину, что я даже не успеваю понять, что случилось. Просто в какой-то момент, глотнув воздуха и замерев, осознаю, что мы больше не едем. Стоим.

— Изза? — малость растерявшийся Эммет отстегивает свой ремень безопасности, поворачиваясь ко мне. — В чем дело? Откуда такие водопады?

Переборов себя, я поднимаю на него глаза. Вынуждаю увидеть эти слезы.

— Я не хочу в Америку, — прошу его так, будто бы он, пуленепробиваемый и решительный, способен изменить или отсрочить мой приговор, — Эммет, пожалуйста, только не сейчас. Я сейчас не смогу… что я буду там делать?

Низко и унизительно, как, впрочем, и всегда. Я в себе давно разочаровалась, почему бы не разочаровать других. К тому же, может, удастся разжалобить Каллена-младшего? У него маленькая дочь, он не должен выносить женские слезы. Мне бы толику его жалости… капельку… я что-нибудь из нее слеплю.

— Какую Америку? — он хмурится. — Ты что, пила сегодня? Когда ты успела?

Дело — дрянь. К гадалке не ходи.

— Эммет, — громче прежнего всхлипываю, оторвав руки от лица. Хватаюсь мокрыми пальцами за его необъятные ладони, крепко стиснув кожу, — Эммет, пожалуйста, скажи мне, что я должна сделать, чтобы ты передумал? Извиниться? Перед тобой? Перед Эдвардом? Я извинюсь. Я все сделаю. Только не Вегас… пожалуйста, только не Вегас! Мне не к кому там идти!

Судя по выражению лица Эммета, если бы «Оскар» давали за такие короткие эмоциональные сценки, он был бы мой. Такого изумления в медвежьих чертах я не видела, а чтобы серебряно-небесные водопады заполнялись таким количеством живительного сострадания, и вовсе не могло даже присниться. За гранью реальности.

Я не успеваю ничего дополнить, не успеваю даже открыть рот, чтобы кое-что еще пообещать, а мужчина уже прижимает меня к себе. Гладит по волосам, по шубе. Ощущаю грейпфрут как никогда ярко, к тому же, с сигаретной отдушкой, и слезы текут сильнее.

Может быть, он рассказал Эдварду о моих ночных похождениях в ту субботу? Вот тот и решил… вот и выставил меня за дверь.

— Изза, ну что ты, — Эммет явно не знает, что со мной делать. Его нежность скованная, но она дает мне надежду. В конце концов, мучители не гладят жертву, не пытаются успокоить. Ее страх их воодушевляет, — никто никуда тебя не отправляет. Прекрати плакать.

Я что есть силы кусаю губу, заставляя себя уняться. Очень боюсь не последовать приказу потенциального палача.

— Если прекращу… если прекращу, то?..

— Ничего не будет, — уверяет Медвежонок, — не так, не так, Изза. Никто не собирался тебя отсылать, что за ерунду ты выдумываешь? Сегодня просто день отдыха. Мы просто едем отдыхать.

— Не в аэропорт? — спешу уточнить.

— Нет, — Эммет хмыкает, и его смешок, точно так же, как когда-то и Эдварда, отзывается на моих волосах, — тише. Все в полном порядке и под полным контролем. Я тебя уверяю, что от своих затей Эдвард просто так не отказывается. Тем более, если он тебе обещал. Он обещал?

— Ага… — малость утешенно киваю я. Моргаю, стараясь избавиться от слез, но их слишком много. Так быстро не получится.

— Если бы он знал, что ты расстроишься, поехал бы с нами, — со смешком выдает Эммет, все еще осторожно перебирая мои волосы, — хочешь, я позвоню Эдварду?

Я нерешительно закусываю губу.

— Пожалуйста, скажи мне правду, — умоляю его, даже не коснувшись взглядом телефона. Боюсь, что разговор, который он хочет устроить, будет вестись лишь с одной стороны, — он меня отпустил? Он развелся со мной? Эммет, раз в жизни… один раз… я ему не нужна?

Мужчина тяжело вздыхает. Его глаза переливаются, черты расслабляются, а губы демонстрируют мне яркую, ровную, нежную улыбку. Утешающую.

— Изза, сейчас ты нужна ему больше всех на свете. Именно поэтому Эдвард хочет, чтобы с тобой все было хорошо.

Прерывисто выдохнув на такой ответ, я все же принимаю его. Легким благодарным кивком и аккуратным прикосновением пальцев к его запястью показываю, что поняла. Отстраняюсь обратно, постеснявшись своего порыва относительно Людоеда и самостоятельно, отпустив его руки, вытираю свои слезы. Надеюсь, он не пошутил. Сейчас я как никогда ему верю.

С добротой и очередным тяжелым вздохом посмотрев на меня, Каллен-младший все же заводит автомобиль, возвращаясь на трассу. В его глазах ко мне больше нет вражды и ярости. Совсем. Ни капли.

Похоже, слезы действительно чудодейственное средство… или сыграло роль то, что я была искренней?

— Звонить будем?

— Нет, — опускаю голову, несильно ей качнув, — я тебе верю.

За остатком пути не слежу, успокаивая свое дыхание и прекращая всхлипывать. Вытираю кожу от слез, грею руки в рукавах шубы и смотрю в окно, отвлекая себя видом проносящихся мимо заснеженных деревьев.

Край земли Россия или нет, но здесь очень красиво. Эти пихты, сосны, ели! Я никогда такого не видела и сомневаюсь, что даже на Аляске, славящейся своими лесами, обнаружится столько красоты. Тем более снег такой ровный, пушистый, идеально белый — вот откуда срисовывают рождественские карточки-открытки. Выпал бы такой хоть раз в Вегасе…

Правда, по приближению к Москве, виднеющейся впереди высокими небоскребами, картинка меняется. Леса редеют, уступая место полям или дорожным развязкам, а небо будто бы темнеет. В окно смотреть уже неинтересно, красоты там мало. Человек — существо отвратительное, как ни крути. Никакие каменные джунгли не заменят прелестей природы. В этом случае я поддерживаю позицию Грин Пис.

— Куда мы едем? — все-таки спрашиваю я, наблюдая за бурным потоком машин, движущимся по шоссе. Серо-белое дорожное полотно, сливаясь с небом в районе горизонта, почему-то возвращает мою апатию. Становится холодно, грустно и противно.

Эммет хмыкает, поворачивая влево. Съезжает куда-то, расставаясь с не полюбившейся мне оживленной трассой.

— Скоро узнаешь, — заговорщицки сообщает. Его же настроение, наоборот, возвращается в прежнее русло. Будто бы ничего не было.

К тому же, правда по поводу нашего места назначения открывается мне через несколько минут. Большой и яркой буквой «М» сияя среди серости будней и неудовлетворительного климата, заведение с покатой крышей в красной черепице и раздвижными дверями с постерами веселого клоуна встречает нас с распростертыми объятьями.

— Макдоналдс?

Медвежонок наигранно сожалеюще, со смехом выдыхает:

— Вредно, гадко, разрушительно, и из отбросов, да, но вкусно ведь? Думаю, ты меня понимаешь, — он поворачивает к парковке. Машинами, несмотря на достаточно раннее время, она заставлена, и вряд ли отыщется даже прореха для такого гиганта, как хаммер Эммета. Однако Каллену это и не нужно. Проезжая вперед, он встраивается в длинную очередь на макдрайв. С нетерпеливостью смотрит на медленно движущиеся машины.

— Я не голодна, — поспешно заявляю, открестившись. И пусть большой Биг Тейсти, нарисованный на стенде прямо перед нами, вызывает у меня повышенное слюноотделение, я не хочу нарушать своей голодовки. Это полная сдача крепости, а я к ней не готова. Да и есть особенно не хочется…

— Неправда, — отрицает Эммет, будто видит меня насквозь — если ты собираешься худеть, делай это менее радикально. Иначе скоро растворишься в пространстве.

Я усмехаюсь, покачав головой. Складываю руки на груди, чуть сползая на своем кресле.

— Я не буду есть, — повторяю ему, надеясь, что послушает. В конце концов, хоть на что-нибудь у меня должно быть право? Я ему верю, что не повезет в аэропорт, поэтому и не соглашаюсь. Боялась бы, съела бы что угодно.

— Ты предпочитаешь Бургер Кинг? КФС?

— Я предпочитаю воду с лимоном, — закатываю глаза, поглядывая в окно. Наша очередь приближается, и я уверена, что не позволю себя уговорить. По сути, голодовка это все, что у меня осталось. С ней я хотя бы не так чувствую свою обиду. Ну или могу наказать себя за Эдварда…

— То есть пить ты будешь воду? — не унимается Эммет.

— Исключительно. В бутылке с синей крышкой и без газов.

Почему-то кажется, что моего упрямства, ровно как и тогда, когда пришел в комнату, Людоед ожидал. Он не говорит больше ни слова, поглядывает на меня со смехом, но не смеется в голос. Уважает? Игра чудесная.

Только вот открывает окно, когда мы приближаемся к окошку заказов. И аромат, пропитывающий салон машины, делает свое дело. Я все-таки поджимаю губы, а живот просительно, пусть и тихонько, все же урчит.

— Что тебе заказать? — решив, что сейчас я, наконец, готова, интересуется Людоед.

— Ничего, — отворачиваюсь от него в другую сторону, делая вид, что заинтересована паркующимися машинами. Они ничем не отличаются от американских, разве что большинство поменьше. Но новых здесь больше. Похоже, в России посещение Макдоналдса не считается позорным делом для людей более-менее среднего класса.

Эммет останавливается возле специального аппарата, с ухмылкой взглянув на меня.

Веселый женский голос приветствует его на незнакомом мне русском языке и наверняка интересуется, что именно Каллен хочет.

— Все, в чем есть курица, пожалуйста.

Затем он поворачивается ко мне:

— Картошку фри? По-деревенски?

— Ничего, — я фыркаю.

Эммет кивает.

— Большую фри и большую по-деревенски. Плюс Биг Тейсти и два клубничных коктейля.

Девушка щебечет что-то, а мужчина достает бумажник. Сумма на экране его, похоже, не удивляет. Не знаю, сколько это в долларах, но что-то многовато цифр… что он заказал?

На окошке выдачи, после того, как расплатился на предыдущем посте, Эммет получает свои темно-желтые, с характерной эмблемой, пакеты. Я не преувеличу, если скажу, что ворох. Он купил Макдоналдс, не иначе. Каллен перекладывает все на заднее сиденье, в моих руках оставляя только два коктейля. Либо он выпьет два, либо один мой.

Запах свежей еды проникает в мои легкие, наполняя тело нестерпимым желанием стащить хотя бы маленькую картошинку из всего этого великолепия. Может быть, я и жалею, что ничего не заказала, но никогда ему не признаюсь. Это неправильно.

На специальной стоянке для макдрайва Эммет останавливает машину. С улыбкой ребенка, совершившего плохую, но такую веселую пакость, оборачивается ко мне.

— Выбирай, — указывает на пакеты, прищурившись, — ты ведь любишь курицу большего всего, верно?

И это знает… почему-то я не удивлена.

— Я правда не хочу… — выходит неубедительно. Вот сейчас совсем. Я себя теряю.

— Изза, там найдется все, что ты захочешь, попробуй, — настаивает мужчина, — нам нужно много сил для этого дня, поэтому не упрямься. Иначе потеряешь сознание где-нибудь в середине развлечения.

— Эдвард бы не одобрил… — привожу последний козырь я, зная, что рассчитывать уже не на что. В животе урчит громче.

— Сегодня день без правил, поэтому Эдвард одобряет все, — успокаивает меня Эммет, — ешь, а то оно остынет. И будет уже совсем невкусным.

Может быть, я мягкотелая, признаю. Может быть, не гожусь для революций, великих идей и забастовок — тоже факт. А может, я просто не имею принципов и убеждений, поддаюсь на провокации и не люблю отказываться от того, что люблю. Или же я проголодалась — банально, но очевидно. Эммет встряхнул меня с утра, я поплакала и проголодалась — так и запишем. Просто эти запахи… шорох раскрываемых Калленов упаковок, где он ищет свой заказ… черт!..

— Ладно, — сдаюсь ему, опустив глаза и покраснев. Тянусь назад, за каким-нибудь пакетом. Выбираю первый попавшийся и уже в нем, кажется, нахожу свое Эльдорадо. Макчикен, картошка и наггетсы. Девять штук!

Исключительно ради интереса, фантазируя, что еще заказал мне Медвежонок, зондирую оставшиеся нетронутыми упаковки. Чикенбургер, Чикенкриспи… все с курицей! Все, что в их меню с курицей! Не упустили даже Цезарь-ролл!

Я неверующе оглядываюсь на Людоеда, а он с интересом смотрит за мной, приостановившись при поглощении своего Биг Тейсти.

— Курица?

— Вся, — он утвердительно кивает, — кушай.

Наверное, это первый раз, когда я послушаюсь его без лишних возражений. Не хочу возражать.

Забираю первый пакет, который и выбрала, переставляя себе на колени.

— Я все не съем…

— Съешь то, что захочешь, — милостиво позволяет Эммет.

С плотно сжатыми губами, опустив глаза вниз, на колени, где распростерлось мое богатство, нерешительно прикасаюсь к сезаму на булочке. Глажу его ровную крохотную поверхность.

— Спасибо… — выдыхаю. И снимаю первую пробу, укусив мягкий, сочный и потрясающий куриный бургер. Соус — это то, что в нем люблю больше всего.

Мы оба едим, особенно не растрачиваясь на разговоры. В машине удобная подставка для стаканов и выдвижной столик на переднем сидении, куда мужчина устраивает нашу картошку. Чтобы разрядить обстановку, он включает радио и какой-то русский певец, расслабляя меня, поет непонятную, но приятную уху песню. Эммет переводит мне основной смысл: о любимой женщине. Они встретились зимой, когда снегири «греют куст рябиновый» и так и не смогли расстаться, не глядя на все жизненные перипетии. У них у обоих семьи? Я поняла так. Любовники.

Возможно, глупо так предаваться моменту, но в этой обстановке, с этой музыкой, под шорох пакетов и чарующий аромат жаренной на масле еды мне хорошо. Впервые за эту неделю хорошо, спокойно. Не хочется плакать, не хочется спать, все не кажется таким серым и мрачным, а вокруг появляется парочка ярких оттенков. Почти солнечных. Может быть, мы действительно недооцениваем влияние еды на настроение? Или же нужность хорошей компании?.. Я не думала, что причислю Эммета к этому понятию. Но сегодня многие мои стереотипы остаются в прошлом.

— Почему вы живете здесь? — вдруг спрашиваю, подавшись моментному желанию завязать беседу. Я как никогда расслабленна сейчас, лучшего момента сложно представить.

— В России? — Каллен задумчиво забирает из своей упаковки пару картошин, закидывая в рот.

— Да. Почему именно в России, если вы из Греции?

Похоже, моей осведомленностью об их судьбе Медвежонок озадачен.

— Ты даже знаешь, откуда мы?

— Эдвард рассказал мне, что вы родились на острове Синни… Сикни…

— Сими, — исправляет Эммет.

— Да, Сими. А потом ваш отец, Карлайл, кажется, перевез семью сюда. Он был послом.

Мужчина мне улыбается. С улыбкой он достаточно привлекательный, совсем не страшный. Эдвард характеризовал мне его как плюшевого, и сегодня, наверное, я готова в это поверить. Почему все прячет за своим гневом и вспыльчивостью? Неужели страшным быть лучше, нежели добрым?

— Вижу, Эд тебя подковал, — беззлобно поддевает он.

— Я больше ничего не знаю, — откусываю кусочек от второго бургера, который поглощаю, с интересом поглядев на мужчину, — но ответа на вопрос я так и не услышала.

— Наши родители жили здесь, мы тоже остались, — просто объясняет Эммет, пожав плечами, — к тому же, здесь удобнее.

— У вас не греческие и не русские имена… это не мешает?

Господи, откуда во мне столько интереса? Я сама себя пугаю.

— Не очень. Ты так жаждешь узнать нашу историю? — недоверчиво зовет он.

— Я пытаюсь понять… — признаюсь я, кивнув. Краснею. Почти так же, как помидоры в моем чикенкриспи.

— Если я расскажу что-нибудь о нашей семье, ты расскажешь мне о своей?

— Это сделка? — я изгибаю бровь, — смотря, что ты расскажешь. Только учти, что некоторые вещи я уже знаю и общими фразами ты не отделаешься.

Моей смелости он приятно удивлен.

— Я тоже, — заверяет, щурясь, — так что и тебе не удастся.

Вот и поговорили. Удивительно, как такое возможно. В прошлую субботу он едва не размазал меня по стенке в собственном доме, а сегодня так дружелюбен и откровенен, что даже кое-какие карты готов вскрыть. Не бескорыстно, конечно, но почему бы не попробовать? Вряд ли Эдвард мне в ближайшее время что-нибудь расскажет. Вряд ли он вообще мне что-нибудь расскажет. А в этой обстановке, такой теплой и сытой, как никогда я расположена и к откровениям, и к разговорам. Даже с Эмметом, которого больше не опасаюсь. Совершенно.

Этакий перерыв. Поближе узнать друг друга и расслабиться. Не подаваться на провокации внешнего мира и не возвращаться в серый туман отчаянья. Этого я и хочу.

— Карлайл ни мне, ни Эдварду не родной отец, — с места в карьер докладывает мужчина, сделав глоток своего коктейля (как угадал, что я тоже люблю клубничный?).

— Не родной?

— Нет, — он мотает головой, — они с супругой приехали на Родос в медовый месяц и вышли в порт за свежими устрицами, когда встретили нас. Карлайл был доктором и его умения очень пригодились. А потом они нас усыновили.

— Они были американцами?

— Формально да, но оба родились во Франции. Они перебрались в Америку задолго до нашего рождения, а потом вернулись туда с нами. Через пару лет мы переехали в Россию.

Он рассказывает это и его лицо постепенно утрачивает некое умиротворение, которое излучало в салоне хаммера все это время. Будто бы темнеет, суровеет. Краем глаза он поглядывает на меня и, завершив, похоже, разочарован, что начал этот разговор. Не хотел говорить?

Но уже поздно.

— А почему умения Карлайла пригодились?.. — настороженно зову я, — что с вами случилось? И Сими, насколько помню по карте, больше чем в двадцати километрах по морю…

— Это неважно, — с напускной улыбкой, острыми краями сообщающей мне, что тему развивать он не намерен, произносит Эммет. Еще держит на лице мнимое дружелюбие, но оно все больше покрывается пеплом. Что там случилось?..

— Ваши родители?..

— Наши родители умерли, — обрывает Каллен, — и о них я разговаривать не намерен, извини.

Он делает глубокий вдох, прогоняя злость, прорезавшуюся между каменными чертами. Как затяжку, делает еще один глоток коктейля. Очень большой.

— Я имела ввиду ваши родные…

— Они тоже. Гораздо раньше, — Эммет поворачивается к окну, сделав вид, что заинтересован маркой автомобиля, припаркованного рядом с нами. Однако не составляет труда заметить, что подавлен. Жалеет, я была права. Ему не хочется об этом рассказывать.

— Твоя очередь, — оторвавшись от трубочки лишь за тем, чтобы взять картошки, говорит мне. Все же возвращается, повернувшись обратно.

Для смелости потянув из стакана немного мороженого с клубникой по примеру своего сегодняшнего благодетеля, пожимаю плечами.

Без лишнего энтузиазма рассказываю, что у меня есть отец Рональд и когда-то была мама, которой теперь нет. В подробности не вдаюсь, на вопросы не реагирую. Краем разговора задеваю Розмари и вот тогда вздрагиваю, замолкнув. Не хочется, чтобы сегодня все снова полетело в тартарары из-за глупых воспоминаний. От них все равно ничего не осталось. А нового я Эммету так или иначе не расскажу. Было бы что рассказывать.

— А твои друзья? Математик? — Людоед брезгливо морщится, ставя пустой стакан с коктейлем в мешок, отведенный нами для мусора.

— Джаспер? — я хмыкаю, — я думала, мы о семье…

— Что-то мне подсказывает, что твои друзья поинтереснее семьи.

Я устало выдыхаю, доедая остатки картошки по-деревенски и отправляя ее упаковку в тот же пакет, что и Эммет коктейль.

— Он всегда хотел быть музыкантом — музыка, по сути, его и спасла. Его воспитывала мать, отца он не знал. В шестнадцать хотел броситься с моста в Сан-Франциско, но пока решался, спасатели успели приехать. А потом он играл где-то в клубе и его заметил Деметрий… он познакомил его со мной.

Почему-то не сложно это рассказать. Про Джаспера, может быть, мне уже совсем несложно рассказывать? Он утерял все значение, я больше ни на грамм ему не верю и не собираюсь с ним общаться. От привязанности к Хейлу я, слава богу, излечилась. А вот от привязанности к Эдварду, наверное, не излечусь. Его вид сегодня… мурашки по коже.

— У вас там был клуб любителей наркоты? — вырывая меня из моих мыслей, спрашивает Эммет. Сегодня даже «наркота» не вызывает моего праведного негодования.

— Что-то вроде… но это в прошлом.

— Я надеюсь, — он с самым серьезным видом кивает, — ох, Изза, знала бы ты, как я жалею, что в тот вечер не снес ему башку.

Откровение? Я удивленно гляжу на Каллена, а тот — на меня. Не проходит и секунды, как мы оба смеемся. Искренне и заразительно.

Этот день определенно ненормальный… или в Макдоналдсе в курицу добавляют нечто интересное.

— Я была уверена, что ты так и сделаешь, — ухмыляюсь, впервые так открыто взглянув Эммету в глаза.

Он смеется со мной. И когда он смеется, он похож на брата. Я вижу сходство так ясно, что поражаюсь своей невнимательности. Чертами ли, мимикой ли, движениями ли… если Эдвард мог улыбаться так широко, они бы были как две капли воды. Чересчур похожи.

Разве что голос у Эммета ниже, более жесткий и тяжелый. Его внушительное тело как раз в таком и нуждается.

— Я был готов, — заверяет меня Каллен, демонстративным жестом сжав ладонь в кулак, — если бы не Эдвард, ему бы больше не пришлось ниоткуда прыгать.

По радио включается новая песня. Все тот же мужчина, все тот же голос и все тот же русский, но настроение неотвратимо катится вниз. Грустная песня, вплетаясь в обстановку внутри салона, внутри которой прозвучало имя Эдварда в контексте такой ситуации, убивает смех. Затихая, он смолкает, оставляя только нежную мелодию с перебором на гитаре и хрипловатым голосом солиста.

Я сглатываю, опуская глаза. Эммет глубоко вздыхает, горько хмыкнув.

— Что с ним? — тихонько спрашиваю я, не в силах отогнать от себя образ, в котором предстал передо мной Аметистовый этим утром. Вряд ли такое можно забыть. — Он же не… он не болен?

Я закусываю губу, сама испугавшись, когда озвучиваю это вслух. Глаза опять на мокром месте.

Мужчина смотрит на меня серьезным, требовательным взглядом. И ободряющим, и ругающим одновременно — нереальное сочетание.

— Я уже говорил тебе, если помнишь, Изза, что он все воспринимает близко к сердцу. Особенно твое поведение.

— У меня были причины…

— Не сомневаюсь. Но у него тоже.

Я нерешительно облизываю губы, опуская глаза. В горле образуется ненавистный комок.

— То есть, когда ты говорил, что с ним может что-то случиться… ты это имел в виду?

Эммет приглушает музыку, обращая все мое внимание на свои слова. Отвечает предельно ясно, убедительно и без права свести все к шутке. Как строгий отец непослушному ребенку.

— Я думаю, ты понимаешь, что ему не двадцать лет, — вздыхает, рассеяно прикоснувшись к широкому рулю, — и все, что ты делаешь, так или иначе отражается на нем. Я уверяю тебя, своим поведением ты можешь творить чудеса. Если тебе хорошо, ему тоже не на что жаловаться. Мне кажется, ты даже представить не можешь, сколько себя на самом деле он отдает этому делу…

Я затихаю, вслушиваясь в звучащее в салоне. Не решаюсь возразить, прервать или что-то вставить. Теряются куда-то отрицания.

В Эммете столько любви к брату, столько заботы о нем — от него ваттами это исходит, это горит в его глазах. Я знала об их привязанности, но, по-моему, неверно оценивала силу этих уз. Такое бывает, да? Еще сохранились семьи, члены которых готовы отдать жизнь друг за друга? Для меня это определенно станет открытием.

— Ради чего? — вырывается у меня, когда мужчина заканчивает. Этот вопрос на повестке дня с самого моего приезда в Россию. И ответа я так и не получила.

Эммет тепло, хоть и малость расстроенно мне улыбается.

— Ради своей сущности, Изза. Он всегда был таким. Слишком сострадательным…

Что ответить на такое, я не нахожу. Просто веселость теряется, а улыбка сходит с лица. Не спасает все даже новая песня, сменившая прежнюю, грустную. Сейчас десять, недавно стало светло, а я уже проваливаюсь обратно под лед темноты. Неминуемо.

Радует хотя бы то, что Медвежонок не требует от меня невозможного. Моей молчаливостью убежден в том, что поняла и приняла к сведению им сказанное. Вспомнив о своей миссии, насколько понимаю, переводит тему.

— Ладно, — добродушно сообщает мне, поддавшись желанию и потрепав по плечу, — это разговоры на другое время. У нас сегодня четкий план и нарушать его нет смысла. Пора ехать.

Он внимательно смотрит на меня и коробки на моих коленях.

— Ты доела?

Сморгнув слезную пелену, я киваю. Достаточно быстро.

— Да… спасибо.

— Не за что, — Эммет сегодня явно в ударе. А беседа, могу поклясться, добавила ему уверенности в себе и в том, что меня обязательно нужно вернуть домой в хорошем настроении, — поехали дальше. Теперь у нас хватит сил, чтобы покорить все вершины.

* * *
Фантазия — дело тонкое. Мне всегда казалось, что образы, которые я представляю, самые разнообразные и самые необычные, какие только могут быть.

Мне чудилось, что я могу представить все на свете, и даже то, чего никогда не видела, благодаря своему богатому воображению.

Однако сегодня, причина тому этот невероятный день в целом, или же то, что я просто выдохлась, растратив все на бесчисленные портреты мистера Каллена, мне креативности не хватает. Не то что в карте реальности, даже в мыслях не проскальзывает место, куда решается привести меня Эммет, чтобы окончательно «вернуть в струю». Причем я даже не задумываюсь над тем, как буквально звучит это выражение.

Вывеска на огромном прямоугольном здании, виднеющемся посреди бесконечной заполненной парковки, гласит «Moreon». Латиница, сомнений нет, но язык явно не английский. Даже американцы не умеют так фантазировать — не помню ничего из слэнга, звучащего подобным образом.

Зато Медвежонок, как вижу, понимает все. Загадочно мне улыбнувшись, он поворачивает влево, к съезду к зданию и в мое окно открывается вид, рассказывающий, что это за заведение.

Четыре ярких, змееобразных, вьющихся горки. Пластиковые, но высокие, тяжелые и на совесть спаянные.

— Аквапарк?..

Проникшись моим в крайней степени изумленные выражением лица, улыбка мужчины становится шире. Не тратя слов, он всего лишь кивает.

Встроившись в череду автомобилей, мы находим место среди располосованной площади. Прямо возле кадок с цветами, которые летом пестрят здесь так же, как сейчас на фоне белоснежного снега выделяются эти горки.

Я, все еще не веря, смотрю на аквапарк, а Эммет уже галантно раскрывает дверь с моей стороны, помогая спуститься, не без помощи навесной подножки, на землю. Здесь не скользко — ни капельки.

— У меня нет купальника, — наблюдая за тем, как уверенно направляется к дверям, окликаю Каллена я, — ты не говорил его брать!

Мужчина жестом велит мне следовать за ним. Когда я нагоняю, а он убеждается, что я рядом, сообщает:

— Здесь все продается, Изза. Вплоть до халатов.

Сквозь тяжелые двери, которые мужчина придерживает мне, мы попадаем внутрь вместе с той толпой, которая так же намеревается хорошенько отдохнуть этим предвыходным днем. Напоминая мне Эдварда, когда мы прилетели из Штатов, Эммет без труда петляет по огромному зданию, прекрасно зная, где и что расположено. Я следую за ним неотрывно, боясь потеряться, но, как Серые Перчатки, за руку взять не решаюсь. Неправильно это…

Впрочем, глаз у Медвежонка не менее точен и внимателен, чем у брата. Из всей толпы он, кажется, видит только меня. И постоянно проверяет, на месте ли я.

Возле кассы таблички с тарифами на русском и английском. Пока я изучаю их, знакомясь с парочкой аттракционов, мой сопровождающий покупает нам у улыбчивой девушки два билета и получает два браслета, которые станут активны, как гласят правила, после того как переступит зону начала аквапарка.

— Пойдем, — зовет меня Эммет, отрывая от навешанных брошюрок. Словно бы ребенку, который упрямится и не намерен отпускать свою новую игрушку, дает ворох бумажных рекламок, содержащих всю ту же информацию. Так даже удобнее.

Следуя указателю, раздевалки и душевые направо, аквапарк — налево. Каллен-младший же ведет меня прямо, туда, куда указывает разноцветная стрелка с дельфинчиком.

А вот и магазин.

Приветливые продавцы разговаривают на английском. Эммет вкратце объясняет им, что нам необходимо, а они с готовностью несут ко мне все подходящие варианты.

Стоит ли говорить, за какое рекордное время мы подбираем мне купальник?

При всем доверии к Эммету, все же закрытый. Я не люблю много открытого тела в принципе. Естественно, черный. Но Каллен не спорит. Оплачивает его, собственноручно обрывает бирки и идет со мной в нужную сторону. На сей раз, все же в раздевалку.

Все эти действия и походы, происходящие как в тумане, теряются где-то на задворках памяти, когда мы все же переступаем черту, проведенную между душевыми и аквапарком.

Я чувствую себя ребенком, когда знакомая радость и восторг тугим приятным комочком сворачиваются в груди, а ожидание развлечений затмевает собой даже самые насущные и тяжелые мысли. Это странно, но сейчас меня ничего не волнует. Вспоминаю слова Эммета, прозвучавшие как «повеселимся?» и улыбаюсь. Теперь вижу истинный смысл этого слова, а не тот надуманный ужас, к которому подготовила в салоне его хаммера.

— Готова? — вызывающе спрашивает мужчина. Он стоит рядом со мной в плавательных шортах темно-синего цвета с белыми затягивающимися шнурками и парочкой звездочек на поясе, украшающих резинку. Выглядит… ошеломительно. Я восхищалась красотой Эдварда и не перестану это делать, но его в таком виде, что-то мне подсказывает, я никогда не увижу. А Эммет, как воплощение истинной мужской красоты, о которой столько говорили древние греки и которая так любима модными журналами, находится здесь и сейчас, прямо передо мной. У него широкие плечи, мускулистые руки с кое-где проглядывающими венами, темные жесткие волосы, которые суживающимся к тазу треугольником отвоевали грудь, поджарые ноги. Либо в прошлом он бодибилдер, либо его любимым местом после работы является не диван, а спортивный зал. Я под впечатлением.

— Изабелла? — он делает вид, что все еще ждет моего ответа, но глаза, в которых показывается огонек восторга, предельно ясно выражают, что видел, как я на него смотрю. И результатом доволен. Впрочем, он сам так же не обделяет меня многообещающим взглядом.

— Готова, — прогнав наваждение, киваю, нерешительно, но подходя к нему ближе. Надеюсь, что выгляжу не слишком плохо. Интересно, Эдварду бы я понравилась? Этот купальник практически классический, разве что с чересчур тонкими бретелями, которые только на вид кажутся хрупкими. А Аметистовому вроде бы импонирует, когда все просто, но со вкусом. И когда закрыто — вспомнить хотя бы мое свадебное платье.

Мы с Медвежонком подносим браслеты к активирующему устройству и оно, одобряя запрос, пропускает нас внутрь безразмерного комплекса.

Бассейны, горки, детский городок и даже джакузи — все сразу же, как на ладони, открывается с главного спуска, по которому нам предстоит сойти. Слева и справа кафетерии, внизу, если верить брошюрке, что я оставила в раздевалке, спа-салон и термы. Мне интересно, какие услуги они предоставляют, но это если останется время после горок. Я ужасно хочу прокатиться на них. Я забываю про все, в том числе про то состояние, в котором столько времени пребываю. То ли место волшебное, то ли мне просто не хватало такого вида отдыха, но не хандрю. Апатия сама собой уходит, а улыбка занимает заслуженную позицию на лице.

— Пострашнее или полегче? — зовет Эммет, глядя на меня с высоты своего роста. Впервые не чувствую себя маленькой рядом с ним и впервые не ощущаю уничижения от этого мужчины. Это воодушевляет.

— Пострашнее, — с готовностью заявляю, оглядев план, перед которым мы стоим, и находя горки, помеченные красными звездами, — или ты боишься?

Каллен гортанно смеется, пальцем указывая на аттракцион, куда не допускаются нетолько дети, но и определенные категории взрослых.

— Если не боишься, — протягивает он. Но вынужден замолчать и пойти за мной следом, когда решительно, усмехнувшись ему, направляюсь в нужную сторону.

«Крыло» — многообещающе заявляет название аттракциона, когда я подхожу ближе к его информационному стенду. Перечислены заболевания, при которых кататься не стоит, а так же минимальный ростовой порог — 150 сантиметров. Какое счастье, что во мне сто шестьдесят.

— Она двойная, — подсказывает Эммет, когда оглядываюсь в поисках надувных плотов.

— Тем лучше, — пожимаю плечами, обнаружив место, где их складывают, — лестница уж очень высокая.

— Коварство…

— Трезвый расчет, — хихикаю, отбросив с лица прядку мокрых волос, которые наскоро собрала в пучок, — надеюсь, ты не против?

Медвежонок скалится, но ничего мне не отвечает. Молчаливо идет и забирает самый надутый, а значит, и самый быстрый плот. По-джентельменски велит мне идти вперед, обязательно держась за перила, пока сам следует сзади. Похоже, ему не составляет труда нести эту тяжеленую резиновую конструкцию.

Очередь на эту горку, как бы не было мне такое удивительно, небольшая. В основном такие же молодые люди, как и мы. Многие из них, к слову, с завистью смотрят на фигуру Эммета, а девушки перешептываются обо мне, когда стою рядом. Странно, но я совершенно не смущаюсь. В данный момент я просто получаю удовольствие и ни о чем другом не хочу думать. В конце концов, всем полезны перерывы. Эдвард придет в себя и успокоится, а Эммет сделает так, чтобы у него была эта возможность. Он сейчас нянчится со мной, а значит, дает брату отдых. Не сомневаюсь, Серые Перчатки не раз приглядывал за Каролиной в отсутствии ее отца.

Смотритель горки подзывает нас от ограждения к крайнему бортику старта. Я гляжу вниз, на то, на какой высоте мы находимся, и у меня начинается легкий мандраж. В животе порхают бабочки, дыхание перехватывает, а цвета перед глазами мгновенно становятся ярче. Не слишком ли она высокая?.. Окажитесь на краю обрыва и почувствуйте свободный полет, гласила рекламка — а я готова оказаться? А почувствовать?

Но поздно поворачивать назад. Эммет садится в заднюю выемку плота, а смотритель подает мне руку, чтобы усадить вперед. Самые яркие ощущения, самые бесподобные воспоминания. Все, чтобы ничего не пропустила. А вообще… такие правила. Тот, кто легче — спереди.

— Ты что, дрожишь? — на ухо шепчет мне Каллен-младший, пока спасатель проверяет, чисто ли внизу. Его рация постоянно оживляет атмосферу вокруг чьим-то голосом. Здесь пахнет хлоркой и достаточно спертый воздух, еще бежит вода и она не слишком холодная, а потому все то, что я привыкла получать в аквапарке, получаю и здесь. Что Россия, что США. В Вегасе, правда, все открытое…

— Нет, — смело мотаю головой, укладывая, как и велит смотритель, руки поверх голеней мужчины. Не чувствую даже того, что волосы щекочут кожу. Просто крепко держусь за пластиковые ручки. — Прохладно…

Эммет усмехается, но издеваться не намерен. Сильнее сжимает ноги, придерживая меня и демонстрируя, что не допустит падения.

— Не бойся, — выдыхает, легонько проведя носом по моим волосам.

От неожиданности я вздрагиваю, отвлекшись, и именно в этот момент спасатель позволяет нам ехать. Толкает плот вниз.

…Это полет, никак не иначе, брошюра была права. Словно бы по отвесной скале, в настоящем свободном падении, мы спускаемся с большей части горки, ударяясь о дно задней частью плота. И тут же вода, бьющая фонтаном, комбинируясь с весом, который мы вместе создаем, подкидывает нас вверх, на вышину горки с другой стороны от старта. Именно на этом моменте я визжу сильнее всего. А потом задней частью плот скользит вниз, унося нас обратно, и я так радуюсь, что сижу спереди… в полете опираюсь на Эммета и наслаждаюсь тем, что сзади не пустота. Не представляю, каково ему.

Катание заканчивается быстро, но адреналин, бегущий по телу вместе с кровью, замедляет время, удлиняя его. Я чувствую каждый момент и проваливаюсь так глубоко в эйфорию, как только можно. Небывалый восторг и бесконечное счастливое бормотание. Мне кажется, я в состоянии перевернуть горы. Или же взбежать по лестнице на небоскреб. Потрясающая горка…

Волной нас выносит в бассейн. Здесь, по наказу спасателя, надлежит нырнуть в воду и выйти наружу, освободив места другим приземляющимся. Неожиданно умело перевернувшись на живот, оказавшись по пояс в воде, и став на ноги — все за секунду — я выхожу по лестнице, держась за бортики. Плот же, оставшийся на совести Эммета, не дает тому выйти так быстро, как хочется. Приходится еще пристроить его на нужное место.

— Понравилось? — выбираясь из воды следом за мной, он с любопытством вглядывается в мое лицо. Посейдон, не иначе. Обоих братьев семьи Каллен стоило бы снимать для модных изданий.

— Ты шутишь? — восклицаю я, с трудом удержавшись, чтобы не подпрыгнуть на своем месте, — это же невероятно! Великолепно! Я… я не знаю, как передать!

Ответом мужчина явно остается доволен.

— Хочешь еще раз? — зазывает он.

— ДА! — и пусть не сомневается в таком моем ответе. Я позволяю себе вольность, может быть, когда хватаю его за руку и тащу обратно к плотам, но не думаю об этом сейчас. Веселюсь, как он и просил. Как они оба просили.

Трех раз такого пленительного спуска по «Крылу» хватает нам обоим. Мы с Эмметом принимаем решение исследовать остальные горки, а потом уже вернуться, если получится, сюда.

Все остальные экстремальные аттракционы одинарные и без плотов. Не на один из них мужчина не пускает меня второй, недвижной стеной всегда стоя сзади, и аргументирует это тем, что в случае чего сможет помочь. Не знаю, в чем будет заключаться такая помочь, но соглашаюсь. Всегда приятнее быть первооткрывателем. И уже испытав весь спектр эмоций, стоя по шею в холодной воде, наблюдать за его возбужденным и не менее воодушевленным лицом, спрашивая «ну как?».

Мы пробуем все и по многу раз. Очереди есть, от них никуда не деться, но идут быстро. Там, где без плотов, всегда быстро, это мое личное наблюдение. К тому же, времени у нас хватает.

В четыре, правда, мы устаем от развлекательной программы главного зала и, решающий раз прокатившись на «Крыле», переходим в оплаченную, как оказалось, зону терм. Роскошные бассейны, лежаки, бар с коктейлями — безалкогольными, на счастье Эдварда. Здесь ничуть не хуже, чем в аквапарке. По крайней мере, предаваясь блаженной неге с холодным мохито в руках, я думаю именно так. Да и Эммет рядом, уверена, совершено не против, что мы перебрались сюда.

Он лежит, устроив голову на стыке между сиденьями и плиткой круглого мозаичного бассейна, а руки вытянув вдоль сиденья. В этом кружке воды мы одни. Он дальше всех и чуть затемнен, рядом есть более удобные и теплые варианты.

Эммет выглядит расслабленным. Я не берусь судить, я только сегодня начала с ним как следует общаться, но что-то в этом человеке определенно есть… и мне нравится замечать это.

Эдвард сделал все, чтобы я с самого начала воспринимала его как угодно, но не как мужчину. Эммет же не старался побороть первое впечатление. Ни в баре, ни сейчас.

— Можно вопрос? — негромко, поддавшись атмосфере, интересуюсь я, устроив руки на бортике и внимательно глядя на покачивающуюся воду. В ней отражается плитка, искусственная вязь, расположенная над нами, и твердые недра ненастоящей каменной пещеры в некотором отдалении от входа.

Мужчина открывает один глаз, медленно возвращаясь в теперешнее мгновенье.

— Конечно, — спокойно заверяет меня.

Я переворачиваюсь на спину.

— В баре, в тот день… я тебе понравилась?

Одна из рук Эммета от неожиданности срывается с сиденья вниз, и он с трудом успевает ухватиться второй за плитку прежде, чем оказывается под водой с головой.

Своей реакцией смущен, ровно как и произошедшим. Мне чудится, я вижу немного румянца.

— Если бы это было не так, я бы пошел знакомиться с тобой? — хмуро отвечает он.

Подбадривающе кивнув, я негромко признаюсь в ответ:

— Ты мне тоже.

Здесь это звучит нормально. Вот именно здесь, в этом бассейне, с теплой водой, с плиткой, в купальниках… подбивает на откровения. Не оставляет шансов смолчать.

— Изза, флирт не уместен, — Эммет пристыженно морщится, устраиваясь заново в той позе, в какой недавно был, — сейчас — точно.

— Я не флиртую, — чуточку обиженно бормочу, удрученная его словами, — просто я думаю…

— О чем? — в нем все же есть интерес.

— О том, — лениво пробегаю пальцами по бортику бассейна, рассеяно наблюдая за тем, что делаю, — что Эдварду я никогда не нравилась. Он бы и не заметил меня, если бы не сигареты и алкоголь. А ему пришлось на мне жениться… как ты там говорил? — я хмурюсь, облизнув губы, — ради своей сострадательности?..

Эммет тяжело вздыхает, мрачно на меня посмотрев. В серых глазах упрек вперемешку с насмешкой и чем-то вроде нее, чем-то похожим. Язвительностью?

— Боже мой, Изза, он невероятный человек с невероятной душой, а вы все хотите завоевать его тело. Ну не смешно ли?

Я поспешно качаю головой, привставая на своем месте. Смотрю на Эммета так, как никогда бы не посмотрела. Горящими глазами.

— Я знаю о его душе… я столько раз видела — даже по отношению к себе… и мне не нужно тело! Я расспрашивала его, я пыталась проникнуться его интересами, я следовала правилам… но он все равно молчит. Это потому, что не доверяет мне? Не воспринимает меня? Не только он хочет мне помочь, Эммет! Я тоже хочу…

Мужчина смотрит на меня с пониманием, но все же со снисходительностью.

— Иззи, зайка, лучшее, что ты можешь для него сделать, это помочь себе. Я уверяю тебя.

Его «зайка», звучащая уже второй раз за сегодня, действует мне на нервы.

— Это из-за возраста? — с вызовом вопрошаю я.

— И из-за него в том числе, — соглашается Каллен-младший.

— Но для тебя это не имеет значения.

— Для меня не имеет. И для многих не имеет, — он кивает головой, — а для Эдварда принципиально.

— Моя вина в том, что поздно родилась?

Медвежонок сдвигается со своего места, садясь ближе ко мне. Гладит по плечу.

— Изабелла, — доверительным тоном, заставив посмотреть на себя, произносит он, — я уверен, ты будешь прекрасной женщиной. Если ты постараешься, если сделаешь это своей целью, из тебя получится чудесный человек. И мы оба это знаем.

Столь вдохновительная речь является для меня сюрпризом. Не нахожу даже слов, чтобы возразить. Молчаливо слушаю, не веря в то, что и от кого слышу.

— Эммет…

— Только тебе это не надо, — подведя меня к главному выводу, качает головой Каллен-младший. Приобнимает за плечи, пальцами коснувшись воды, — у тебя хватает своей боли, Изза, и, если обрушить на тебя еще и его, ты просто не выдержишь. К тому же Эдвард никогда этого не сделает.

— Я справилась бы, — тихонько заверяю, не понимая до конца, приятно мне или нет чувствовать объятья Людоеда.

— А если бы нет, это бы Эда окончательно подкосило, — грустно объясняет мужчина, — поэтому пусть лучше все остается как есть. В первую очередь постарайся простить его. Хотя бы попробуй. Этим ты значительно облегчишь ему жизнь.

Я делаю глубокий вдох, сама себе мотнув головой. Для Эммета этот жест без внимания не остается.

— Попробуй, — повторяет он, мягко улыбнувшись, — это легче, чем ты думаешь.

— Ты не знаешь, что он сделал…

— Вспомни все, что он делал прежде, — советует Медвежонок, — это будет продуктивнее.

А потом отодвигается от меня обратно на свое место. Оглядывается на часы, подмечая время. Мысленно что-то высчитывает.

— У нас еще полчаса, — вернувшимся в норму, достаточно оптимистичным тоном заявляет, отвлекая меня от нашей неудавшейся беседы о его брате, — можно покататься на горках или же сходить в спа. Выбор за тобой.

Последовав его примеру, я делаю глубокий вдох, оглянувшись за раздвижные двери, за которыми струится вода и слышен шелест скатывающихся по горкам плотов.

— Я выбираю «Крыло», — сообщаю, проанализировав, какими именно эмоциями хочу заполнить пустоту внутри, образовавшуюся после этого разговора.

И поднимаюсь из бассейна, без жестов, слов и лишних телодвижений увлекая Эммета за собой.

* * *
Cuvam jedan cvijet kad svi drugi odu
Cuvam te dok sam ziv
Ukradi malo Sunca za nas
Nemas sutra, nemas danas
Lako je kad ti pjesma srce nađe[10]
Он входит и громко, так, что было слышно, захлопывает за собой дверь. Щелкает замок, приглушается свет. От приоткрытого ею окна покачиваются шторы-балдахин возле черной кушетки, а листочки для мольберта подрагивают.

Он расстроен и, похоже, зол. Лицо такое каменное, что девушка изгибает бровь, взволнованно привстав на локте.

Хочет что-то спросить, возможно, даже утешить — открывает рот. Однако мужчина, без труда предвидя это, кивком головы указывает ей на модельное место. Приходится повиноваться.

Сам он, как она видит, возле небольшого кресла в углу, предназначенного специально для этого, снимает с себя всю одежду.

Идет уверенно, как завоеватель, но грубо и быстро, словно бы варвар. Уже все оставил позади. Даже свои правила.

Несовместимое совместимо. В нем сочетается и переплетается все. Маргарита гордится своим любовником, хоть такое его настроение для нее и непривычно.

Выделяясь светлой кожей среди темных стен, воодушевляя обнаженным телом и главной его частью, за которой девушка имеет возможность наблюдать несколько секунд пути Мастера до мольберта, он зачаровывает. В самом прямом смысле слова.

Но вот становится там, где стоит обычно, резким движением прикрепив плотную бумагу к мольберту и зрелище года заканчивается. Мужчина с громким щелчком, чудом не порезав пальцы, раскрывает коробку красок, выуживает из недр чехла россыпь кисточек. Стакан с водой всегда наготове, в ее обязанности входит его поставить. Только в этот раз Мастеру, похоже, не нравится, что она слишком холодная.

— Двадцать градусов.

— Как скажешь, — она нежно улыбается, пытаясь смягчить его, — в следующий раз непременно.

Мрачно посмотрев на любовницу, Эдвард нервно сглатывает.

А потом, не особо заботясь о последствиях, выплескивает воду на пол. Благо, здесь есть небольшой ковер, укрывающий ледяную плитку.

Пораженная Маргарита наблюдает, как мужчина самостоятельно меняет воду, и только тогда, когда доволен ее температурой, возвращается, готовый приступить к сеансу.

— Ложись.

Заинтересованная сегодняшними причудами, хоть и немного смущенная ими, девушка покорно принимает позу, которую специально заготовила для своего любовника. Устраивается на самом краешке софы, подняв ноги на ее спинку и разведя их в стороны, а руки расположив на мягком сидении. Выгибается, давая Мастеру насладиться всеми своими изгибами и ласково улыбается. Волшебно.

Кивнув, он принимает позу. Без энтузиазма, как данность, что ее шокирует и немного расстраивает.

Однако Маргарита списывает все это на тяжелый день у своего художника и не меняет положение тела, не задает вопросов, не обижается. Решает расспросить позже, когда у него появится (а у него обязательно появится!) настроение.

Эдвард рисует. Не пользуясь карандашом для наброска, не выверяя точное расположение деталей и правдоподобность позы, не заморачиваясь в этот день по поводу четких ясных контуров, идет на поводу желаний руки. Кисть взметывается и слетает вниз, оставляя яркие плотные мазки на рисунке, краски перемешиваются, переплетаются, кое-где остаются комочки, но их никто не трогает… и растушевывать оттенки у него сегодня также желания нет. Что-то в духе импрессионизма — теперешнее мгновение, пойманный момент. Надо пробовать новые техники.

Девушка наблюдает, как Мастер часто дышит, как вздрагивает от особенно быстрых движений кисти его лицо, как медленно, но верно желание пробирается по его телу… и улыбается явнее. Та цель, к которой стремится, близко.

Закончив с телом с помощью серой краски, Эдвард прорисовывает его контуры и округлости черной, обозначая их для себя вполне явно. Старается сконцентрироваться и почувствовать хоть что-нибудь от созерцания подобной красоты и самого процесса. Сегодня как никогда тяжело. Кисть дрожит и готова выскользнуть, все испортив, в любую минуту.

Маргарита тоже замечает это — от нее мало что ускользает в такие моменты. И, возможно, поэтому она, развратившись и попытавшись исправить положение, применяет свою любимую тяжелую артиллерию, прокрадываясь пальцами к по-детски гладкому треугольнику между ног.

— Позволишь?

Лицо мужчины немного искажается, а глаза мутнеют. Хорошо бы от желания… почему-то девушке кажется, что далеко не от него.

— Да, — но он кивает, сжав кисть покрепче.

— Все для тебя, — любовница выгибается сильнее, гладит себя. И глаза мечтательно закатываются.

Эдвард обводит синим то, что сейчас было бы нужнее всего и недоволен сжавшим душу чувством. В этой комнате, в его студии, а все равно все наперекосяк и никакой возможности остаться наедине со своими мыслями и с собой. Наверное, ничего уже не поможет. Слишком глубоко в него проникла… Изабелла.

— Готово, — объявляет, наскоро завершив работу. Она не выверена, как предыдущие, она менее ясна и уж точно менее красива, зато под стать настроению. Ему слишком горько сейчас и слишком нехорошо, чтобы вырисовывать профессиональные портреты.

Довольная Маргарита устраивается на серых подушках, прижавшись к ним, и обвивает столбики изножья руками. Почему-то ей кажется, что сегодня будет особенно горячо.

И в догадках она не ошибается.

Стоит только посмотреть на рисунок — не проходит и минуты, которую дает ей Мастер на его изучение — а он уже сзади. И уже забирает все то, за чем пришел. С удвоенной силой. Жесткость та же, напор тот же, уверенность… и все равно что-то не так. Как-то… по-другому.

Она двигается в такт, не желая его разочаровывать и выметая из сознания неправильные мысли. Разглядывая сегодняшний свой портрет, подстраиваясь под темп и предпочтения любовника, все же получает удовольствие, хоть и менее яркое, чем обычно. Скованным огоньком.

В какой-то момент, чтобы придать обстановке побольше интимности и чувственности, негромко стонет, выгибая спину. Рука, обнявшая ее грудь, поднимается выше, задев тревожащие точки. Маргарите нравится.

А вот Эдварду, похоже, нет. На него подобное действует совершенно противоположным образом, чем ожидает любовница.

Мгновенно остановившись, он взволнованно, освободившимися руками погладив ее плечи, нагибается к уху.

— Больно? — с озабоченностью в голосе спрашивает.

Удивленная, девушка быстро качает головой.

— Ну что ты, — и оборачивается, нарушив правила, чтобы на него взглянуть. Ободряет взглядом и предлагает продолжить. Сиянием радужки благодарит за портрет.

Малость успокоенный, мужчина тяжело вздыхает, насилу ей кивая. Лицо сведено, нахмурено, левая его часть будто бы стягивается вниз, сползает. Мало в глазах желания. И еще меньше — желания ее. Но надежда на разрядку не меркнет. И только поэтому Маргарита решает взять ситуацию в свои руки.

— Кот Бегемот? — шепчет она, погладив его руку с выступившими венами. Это крайний вариант, зато самый действенный.

Эдвард медлит, давая любовнице несколько секунд перерыва. Но потом, видимо, расценив, что хуже не станет, соглашается. Сморгнув наваждение, убрав руки, собственноручно меняет позу. Откинувшись на постель, дает Маргарите свободу действий. И всеми силами стараясь разжечь в себе вожделение, смотрит, как садится на его бедра, наклоняясь немного вперед. Теперь все в ее власти.

…Ожидаемое приходит нескоро. Девушка не подает виду, что устала, но определенно удивлена происходящим и неприятно обескуражена, хоть двигается так же, даже быстрее. А он сам и возбужденный, и уже утерявший это возбуждение, стремится лишь к тому, чтобы все побыстрее закончить. Было плохой идеей сюда приходить. Она вообще не захочет его больше видеть. Отвратительнее секса уже не представить.

Спасает ситуацию то, что на единую секунду, самую маленькую и самую, казалось бы, неприметную, Эдвард отпускает сознание, давая ему свободу действий. Спохватывается быстро, понимает, чем это чревато, но уже поздно.

Как по волшебству рыжие локоны Маргариты становятся темно-каштановыми и прямыми, подвивающимися только на концах, а ее смугловатая кожа белеет.

Заслышав ошарашенный выдох любовника, девушка оборачивается на него, позволив посмотреть на себя как следует.

И в тот момент, когда аметистовые глаза встречаются с видением карих, по телу обжигающей волной разливается удовлетворение…

Только вот зная, какой фантазии оно обязано, Эдварду как никогда хочется удариться головой о стену. С самого разбегу.

Выдавившая улыбку победительницы, Марго пересаживается на постель, пальцами пробежавшись по его животу. Сегодня лицо видит куда чаще, чем за все их время вместе.

— Ну как тебе?

— Хорошо… — Эдвард запрокидывает голову, со стыдом зажмурившись, а потом открывает глаза и резко выдыхает, — спасибо…

— Не за что, — любовно отзывается девушка. — Ты напугал меня. Я уже думала, кто-то вселился в моего Мастера.

— У меня проблемы, — извиняющимся тоном докладывает Каллен, несмело пропустив один из ее локонов между пальцами, — не принимай на свой счет.

— Работа?

Аметистовый грустно, расстроено усмехается.

— Можно и так сказать.

Маргарита понимающе кивает. Улыбнувшись шире прежнего, наклоняется и целует любовника в губы. Основываясь на прежнем опыте, достаточно крепко, дабы продолжить сеанс.

— И ты пришел ко мне, чтобы расслабиться? Какой молодец…

— Не в этот раз.

Изумившись, она широко раскрывает глаза, пытаясь понять, шутит он или нет.

— Уже уходишь?

— Да, мне пора. Сегодня я уже ни на что не гожусь, — Эдвард сначала садится, а потом поднимается с кровати. Разминает спину, немного поморщившись от белых пятен на сером матрасе. И почему сейчас его это волнует?

— Не говори ерунды, — Марго увивается следом, схватив Мастера за руку, — сейчас мы все исправим. Ты просто переволновался, вот и все. Маргарита знает, что делать, — с этими словами девушка недвусмысленно облизывает губы, нежным взглядом коснувшись низа его живота.

— В другой раз, Маргарита. Спасибо, — пригладив ее взлохмаченные волосы, Эдвард поворачивается к выходу и медленно идет в сторону своего стула с одеждой, обходя рисунок, ставший одним из самых худших за все время.

— Знаешь, мне не нравится в тебе то, что ты порой ведешь себя как папочка, — надувает губы девушка, садясь на ворох подушек, — мы только что занимались любовью, если что. А ты гладишь меня по голове!

Снисходительно взглянув ее сторону, Аметистовый устало вздыхает. Возвращается — уже в брюках и в свитере. Наклоняется, легонько чмокнув подставленные любовницей губы. Ей почти тридцать, а ведет себя так, будто и восемнадцати нет. Рядом с ним большинство женщин стремится оказаться девочками… или он просто производит неправильное впечатление, как верно подметила Марго. Отцовское.

— Позвони мне как-нибудь еще, — когда мужчина отрывается, просит Маргарита. Недовольно тряхнув головой, укладывается обратно на простыни, демонстративно раздвигая ноги и не стесняясь своей наготы, — с тобой здорово.

Последнее замечание чуточку греет Эдварду душу. Она его понимает…

— С тобой тоже, — мягко отзывается он, забирая пальто и ключи от машины со стула, — позвоню.

Уходит из студии, прекрасно зная, что Марго все приберет и закроет двери. Из всех его любовниц она четче всего понимает цели их встреч и то, что ждет от нее Мастер.

На улице вечер, извечная метель, огоньки фонарей и полные автотрассы.

Каллен садится в машину, практически не ощущая холода. Печку включает скорее автоматически, нежели по желанию. Этот день для него определенно не самый лучший.

Телефон встречает сообщением от Эммета. Он успокаивает его, зная, что волнуется, но позвонить не решится, и уверяет, что все в порядке, а Изза накормлена досыта — уже второй раз. В то же время брат спрашивает, заберет ли он Карли, и если да, то во сколько? У них какие-то планы…

Не вдаваясь в подробности и стараясь не вешать на себя лишние мысли, и без того уставший Эдвард отправляет ответное сообщение «еду за ней», а потом, вернув телефон на подставку, выезжает на дорогу.

Утешает лучше, чем все теплые слова, и ободряет сильнее, нежели самая сильная поддержка то, что этот вечер они с Каролиной проведут вместе. И ночь. Сегодня его девочка будет спать с ним. Как и просила…

Подъезжая к нужному дому, с улыбкой от уха до уха, Эдвард даже не глушит мотор. О своем приезде Голди он предупредил, а значит, малышка уже готова и ждет дядю.

Она садится в салон «Ауди», мгновенно заставив все вокруг, несмотря на холод и мрак, заискриться от света. Очаровательно улыбается, взметнув своими черными локонами и кидается ему на шею.

Голди вручает им пакет с вещами, а мисс Каллен удобно устраивается на заднем сиденье, прижав к себе Эдди. Не перестает смеяться, рассказывая какие-то считалочки, которые они сегодня учили в школе.

Эдвард смотрит на нее в зеркало заднего вида, разглядывает выражение лица, глаз, телодвижения и язык тела, который никогда не обманывает. Она счастлива не меньше, чем он сам, провести выходной с дядей. Она действительно его любит. Единственная женщина, которая его любит. Она заслуживает куда больше, нежели ласковых слов и теплых поцелуев.

— Давай попросим Анту приготовить на ужин кефтедес, дядя Эд? — разбавляя мрачную атмосферу салона, прогоняя его усталость, зовет Карли, — будет вкусно.

— Боюсь, просить поздно, зайка, — нежно отвечает Серые Перчатки, загадочно подмигнув девочке, — я уже заказал пиццу.

И за то, как загораются ее глаза, за то, как с потоком благодарностей цепляется за его сиденье, приникая к плечу, готов купить целую пиццерию.

У всех сегодня день без правил. И у них с малышкой тоже.

* * *
К тому времени, как мы выходим из аквапарка, на улице уже потемнело. Зажглись лампочки фонарей, летают вокруг снежинки, мельтешат прохожие, боясь поскользнуться на льду, а поток машин значительно увеличился.

Я пребываю в странном настроении ненасытности. Казалось бы, горки, расслабляющие бассейны, джакузи, и даже два мохито, пусть и безалкогольных, должны были вымотать меня. Но тело, впервые получившее столько и сразу, отказывается останавливаться. Это день без правил, так? Вот и нет для нас никаких правил.

Я сажусь в хаммер, закрываю за собой дверь и с ожиданием гляжу на Эммета. Мне очень интересно, что еще мужчина способен мне предложить.

— Едем домой есть кексы? — поддеваю его, пристегивая ремень безопасности и откидывая сумку с купальником на заднее сиденье. Сколько бы Эммету не было лет, а точный возраст мне и неизвестен, с ним я чувствую себя почти как с Джасом. Конечно, с большей уверенностью, в безопасности и без лимита расходов, пусть теперь плачу и не я, но все же суть остается прежней. Может быть, в душе Каллен все так же молод? Я не удивлюсь, если он способен развлекаться от заката и до рассвета семь дней в неделю. Наверное, только дочь его сдерживает…

— Ты хочешь? — он усмехается, занимая свое место и выруливая с парковки. Кто-то возмущенно сигналит, но для Эммета на его автомобиле это не является поводом притормозить или извиниться.

— Я жду твоих предложений, — устраиваю руки на выдвинутых подлокотниках, посматривая на достаточно быстро пролетающий за окном пейзаж аквапарка.

— Моих?

— У тебя же все распланировано, нет? Ты увел нас из «Мореона».

Медвежонок раздраженно сигналит забаррикадировавшим выезд туристам, решившим именно сейчас перекладывать вещи из багажника в сумки. Он объезжает их справа так резко, что меня сносит в сторону.

— Помнится, ты против такого вождения… — задумчиво произношу, припоминая, как он едва не выпотрошил Джаспера за то, что тот ударил его машину.

— Я только «за», — фыркает Эммет, — главное, чтобы никто не пострадал, вот и все, — и, наконец, выезжает на трассу. Не в направлении Целеево, насколько могу судить. Дальше и дальше — к Москве.

Я не хочу с ним спорить. Сажусь, как мне удобно, расстегиваю пуговицы шубы, поправляю волосы. Что-то не то, понимаю. Вчера хотелось влезть на стенку от беспомощности, завыть волком от испепеляющей душу боли, пролить если не море, то реку слез. Все представало серым, безвыходным, потерянным и никогда больше не найденным. Чернота, мрак, даже звезды не светили и не спасал белый-белый снег… а оказывается, так просто было вылезти из депрессии. Всего парочка новых ощущений, сменяющих друг друга эмоций и нескончаемый поток сюрпризов. Одно то, как Эммет «уговорил» меня спуститься, дорогого стоит. Уже оно меня встряхнуло.

Правда, никто не может утверждать, что, переступив порог дома Серых Перчаток, все не вернется на свои места, как в сказке про Золушку. Может быть, меня удержит разговор с Людоедом? Или вид Эдварда? С ним что-то нужно делать, так не должно продолжаться.

— Ты устала? — зовет мой водитель, оглянувшись зачем-то в зеркало заднего вида.

— Нет, — честно отвечаю, посмотрев туда же, — появился план?

— По-моему, хороший. Ты была на пенных вечеринках?

Я усмехаюсь, удивленно на него посмотрев.

— Однажды. Но я с удовольствием посмотрю, как это выглядит здесь.

— Надеюсь, не хуже чем у вас, — озвучивает Каллен, — к тому же, используем купальник.

— Но есть одно «но»… — предупреждаю я.

На сей раз черед удивиться Эммета.

— И какое же?

— Там нет безалкогольных коктейлей, — объясняю простую истину, представив масштаб мероприятия и цены на спиртное, какие обычно на них устанавливаются.

На мгновенье в салоне повисает тишина. Он будто бы обдумывает это.

— Ладно, это предусмотрено, — серьезным тоном признает Медвежонок, все же заговорив, — только не пей так, чтобы мне пришлось нести тебя домой, Изза.

— Как бы не мне пришлось… — закатываю глаза я. Прекрасно помню вечер в том баре-клубе.

— Сегодня день трезвости, — отрицает Эммет, явственно стараясь показать, что даже не думал об этом, — так что я только воду.

Воздерживаюсь от комментариев, но прекрасно знаю, что такого не будет. Он не Эдвард. Он не сможет равнодушно смотреть на спиртное и то, как поглощаю его я. В этом плане брат Серых Перчаток куда более земной и куда более близкий ко мне. Теперь вижу.

…Так и случается. Не глядя на обещание, пьет Эммет вместе со мной. Гораздо меньше, конечно, гораздо реже, но все-таки пьет. Думает прежде отказаться, но в одиночестве мне было бы скучно, и я уговариваю его.

— За всеобщее здоровье, — предлагаю. Мы начинаем с шампанского, оно безвредно и, быть может, поэтому он не протестует. Берет бокал.

С первого же глотка, будто бы эта информация затаилась среди пузырьков по стеклянным стенкам, мне вспоминается Эдвард и его слова о том, как вреден алкоголь и что это запретное действие. Напиток начинает горчить и становится стыдно. Мне все время кажется, что аметисты смотрят на меня. Неодобрительно и грустно.

Так что сегодня я не прикасаюсь к водке, как было в «Питбуле», и я даже не думаю о виски, которое так нравится Эммету. Коктейли с вином, ликером, чуточку — коньяком, и то только одна Белая Сангрия. Напиваться не хочется. Я уже начинаю жалеть, что мы сюда приехали.

Клуб оказывается закрытым и дорогим, как и полагается. Люди мало чем отличаются от американцев, разве что немного постарше, а вот пенный концентрат нуждается в серьезной доработке — уж слишком быстро пена оседает. Таково мое заключение.

Радует то, что здесь мой купальник, так же как и в аквапарке, приходится как раз кстати. Закрытый, удобный, черный — сливающийся с толпой. Однако Эммет все равно каким-то образом находит меня. Думаю, по той же причине — его приметливому взгляду — никто даже не пробует со мной знакомиться.

Мы танцуем вместе танца три (утешаю себя, что приехала ради них). Каллен прекрасно двигается, не глядя на свое тело и мне нравится проводить с ним время на танцполе. Нам обоим здесь комфортно, нет стеснения и железных рамок.

Так что, может быть, наше единение подталкивает меня, а может, от алкоголя я смелею, но прошу у него, приподнявшись на цыпочки, чтобы докричаться:

— Можно мне сигарету?

Он пронизывающе смотрит на меня, щурясь.

— Решила испытать все по максимуму?

— Всего одну, — в оправдание бормочу я, закатив глаза, — на каком основании ты мне откажешь?

Эммет мотает головой, явно недовольный, но молчаливый. Поворачивается, жестом веля мне следовать за собой. Наш вип-столик, расположившийся под замаскированный вытяжкой, гласит табличкой на столе, что курение разрешено. И именно за ним мужчина оставляет меня, отправляясь к бару, чтобы купить сигарет.

Когда возвращается, протягивает мне одну, как и договаривались.

— А остальное?..

— Остальное нам не надо, — мило заверяет он, ловким движением руки отправив пачку в ближайшую урну, — договор дороже денег.

Засмеявшись от его слов и того, что делает, я пожимаю плечами. Забираю себе тонкую никотиновую палочку, поудобнее сажусь на креслах.

Эммет располагается здесь и здесь же, дав прикурить мне, зажигает свою. Дыма с его сигареты куда больше, да и толще она, как я успела заметить, в два раза. Если бы дал мне одну свою, пачка действительно была бы лишней.

— Когда ты начал? — интересуюсь, присев ближе. Сейчас мне как никогда хочется разговаривать.

Медвежонок прикидывает, прищурив один глаз.

— После развода. Пару месяцев.

Я недоуменно переспрашиваю:

— После развода? — закашливаюсь от сильной затяжки.

— Изабелла, у меня есть дочь, — он смотрит на меня как на глупышку, — это логично, что я был женат.

— Для детей не обязательно жениться…

— У нас была консервативная семья, — выпустив дым в потолок, мужчина вздыхает, — такое тоже случается.

Я изгибаю бровь.

— Сколько тебе лет?

— Не бойся, на глазах не рассыплюсь, — он фыркает.

— Не сомневаюсь. Просто ты знаешь мой возраст, а я твой — нет.

— Твоим еще можно хвастаться, Изза.

— Твоим уже нет?

Наверное, я ему надоедаю, поэтому раскалывается. Судя по тону и выражению лица, говорить не намерен, но говорит. Чтобы отстала.

— Тридцать девять.

— Не так уж и много, — отвечаю ему я, — я родилась у отца практически в том же возрасте, как и твоя Карли.

Эммет за мгновенье меняется в лице, наполняясь чем-то тяжелым, колющим и неприятным. Во взгляде снежинки.

— Каролина, — исправляет он, стрельнув в меня пронизывающим взглядом, — и пожалуйста, не тронь ее. Хватает того, что вытворяет ее мать, еще ты залезь ей в душу.

— Она мне нравится, — пытаюсь оправдаться перед ним.

— Очень мило, — он закатывает глаза, нахмурив брови, — я не имею ничего против, только на расстоянии.

— А что делает ее мать?

— Изза, помолчи.

— Ты сам начал, — обвиняю его, — она хоть жива?

— Для меня — мертва, — осаждает Эммет. Лишь наполовину скуренную сигарету тушит в пепельнице, резко поднимаясь со своего места. Практически со злорадством встречает то, с каким отвращением мне даются затяжки.

— Идем танцевать. Мы же зачем-то пришли в клуб, — и забирает мою сигарету, кидая в пепельницу.

Не противлюсь.

Музыка играет громче. Пена льется рекой, танцпол под ней переливается всеми цветами радуги, пока мы завороженно за ним наблюдаем, стоя прямо посередине. Я выкидываю из головы слова Эммета, он — мои. Вечер снова прекрасен.

Время течет и течет, но никто о нем не думает. Эта вечеринка, начавшаяся в девять, обещана до утра — повезло, что Эммет уговорил меня перекусить после аквапарка. Уже не помню, что это было, но помню, что согласилась я лишь потому, что в меню были бургеры и картошка фри.

Я танцую. Песню, две, три… ди-джей восклицает что-то со сцены, вокруг все вторят ему, а бьющие по ушам ритмы лишь нарастают. И самое интересное, что Эммет от меня не отстает. Облаченный в одни плавательные шорты, сейчас он, кажется, танцует с большим энтузиазмом, чем прежде. Это потому, что назвал мне возраст?..

…Это все из-за коктейлей. Из-за сигареты. Из-за танцев. Из-за атмосферы вокруг. Из-за его тела…

Тогда, в парке, катаясь на горках, я любовалась Эмметом издалека и не думала на глазах у всех, тем более у детей, попытаться… соблазнить его. Однако в ночном клубе, тут, теперь, по уши в пене и в том же купальнике, грешно будет не предпринять попытку. По крайней мере, это то заключение, что делает мой споенный мозг.

Так что когда Каллен-младший отходит в сторону, к бару, чтобы отправить какую-то СМС-ку, я незримой тенью движусь за ним.

Опасаюсь фиаско ничуть не меньше, чем в прошлый раз, но все притупляется под спиртным, а страхи и вовсе становятся маленькими-маленькими и уползают глубоко в сознание.

Он стоит, прислонившись спиной к одной из стен и, лениво потягивая свой напиток через трубочку, нажимает на клавиши в телефоне. С хмурым выражением лица.

А я подхожу, будто бы случайно его заметив. Предусмотрительно оставляю свой бокал на стойке, избавляюсь от чрезмерной пены, укрывшей тело — стряхиваю ее.

— Даже не думай звать меня танцевать, — предупреждает Каллен, даже не догадавшись о том, что собираюсь сделать, — мы там уже два часа. Сколько можно?

Я вызывающе, но в то же время обольстительно ему улыбаюсь. Я редко так делала даже с Джаспером и эффект это имеет — Эммет теряется.

— Потанцуй со мной, — вопреки его угрозе, прошу я. И, привстав на цыпочки, опять воспользовавшись моментом, целую. Легонько, не смело, как первый раз. Когда тела обнажены, это совсем другое ощущение. У меня тоненький купальник, у него плавательные шорты — меньше на теле уже не придумаешь.

Он сладкий — от пены, и горький — от алкоголя. Но мне нравится сочетание. Даже больше, я им наслаждаюсь. Руки сами собой скользят ниже, касаясь его спины, а Эммет, хочет того или нет, остановить их не смеет. Его стакан, так и недопитый, каким-то образом оказывается на стойке. Теплые длинные пальцы, раскрывшись, встречают меня и увлекают за собой. Устраиваются на талии где-то в затемненном углу и под стать губам своего обладателя, выжидающе замирают, ожидая от меня последующих действий. Дают свободу.

— Ты меня хочешь, — почти победно шепчу я, прижавшись к нему покрепче. Эммет всегда был прямолинейным и искренним во всем, он не прятал то, что думал и чувствовал. И сейчас это нравится мне больше всего, потому что своего интереса ко мне он так же не скрывает. Вернее, не скрывают его плавки.

Ответа не следует, но губы мужчина возвращаются на прежнюю позицию. Он поворачивается — я даже не успеваю понять, когда — и прижимает меня собой к стене. Высокий, сильный, большой — заполоняет меня, прячет от всего и всех. Мне нравится такое чувство, когда вокруг темнота, которой кто-то повелевает. И этот кто-то на многое готов, чтобы впустить в эту темноту и тебя. Сделать такой же полноправной хозяйкой.

— Хочешь-хочешь, — разговаривая с самой собой, хихикаю я, играя с резинкой его плавок. На ней звездочки, я помню. И двое шнурков — как раз там, где Эммету больше всего хотелось бы меня почувствовать.

Губы становятся требовательнее. Он целует меня по-настоящему, он не отталкивает и не отнекивается теперь, как был в своем доме. Утерялось стеснение? Нет рядом брата, Каролины? Наверное. Но такой Эммет по вкусу мне не меньше, чем тот плюшевый медведь, которого описывал Эдвард.

…Как ни странно, это воспоминание, пришедшееся не к месту, все и оканчивает.

Я горю желанием, меня истязает что-то изнутри, в легких тесно, а кожа едва ли не саднит, требуя ощутить хоть каплю мужской ласки… и Людоед готов мне все это дать! Не желая наклоняться, он просто приподнимает меня, сделав к себе ближе и зажав у стенки так, дабы не вырвалась. Пальцы бегут вдоль купальника, губы по шее, глаза, замутненные огнем желания, отхватывают все сразу и не отпускают.

Если бы не моя память, у нас был бы секс. И этот секс был бы прекрасен, не сомневаюсь. Тогда мне показалось, в ту секунду, что лучше бы Эммет на мне женился… при всей фиктивности брака у нас была бы одна постель…

Но когда я прерываю поцелуй, чтобы ладонью притронуться к его щеке, перед глазами темнеет. Краешками пальцев погладив гладковыбритую кожу, я внезапно понимаю, что трогаю ее справа, возле глаз.

— Эммет, — нерешительно произношу, заглянув в них, в самые недра. И о чудо, о ужас, доводящий меня до вскрика — вовсе они не серо-голубые! В них пляшут искры аметистов.

— Нет, нет, нет! — паникую я, отталкивая мужчину и краснея так, что кожа пылает, — нельзя… нельзя…

До него доходит не так быстро. Он выпил немного, но страсть опьянеет куда лучше спиртного, я знаю. К тому же, уж слишком далеко все зашло — он-то не мешал мне, отдался, просто наслаждался моментом.

— Что случилось, Изза? Что?.. — пытается понять и одновременно удержать меня, когда понимает, что что-то не так. Для пущего эффекта моей безопасности пальцы правой руки оставляет там, где были — на груди.

— Я с Эдвардом… — восклицаю, сделав глубокий вдох и ненавидя огонек, еще догорающий внизу живота, — я замужем, Эммет, извини! Пожалуйста, отпусти меня. Я замужем!..

Эта фраза внезапно становится моим талисманом. Она появляется из ниоткуда, обвивает меня, душит плющом своей правдивости и наполняет странной силой и решимостью. Можно отказаться от всего на свете благодаря этой фразе. И меня трясет от осознания, что лишь благодаря ей я не переступила последнюю черту. Она меня спасла!

Вижу Эдварда. Вижу его лицо, его глаза, онемевшую сторону лица и тело, когда в слезах и страхе стараюсь уговорить на близость. На губах чувствую его губы, аромат его тела — пьянящий и манящий, нежный и лучший на свете, на руках — руки, которые сначала обняли меня в ответ, а потом, проснувшись, пытались удержать. Чувствую жесткие волоски ближе к лобку, на животе, теплоту кожи… черт!

— Изз, — Каллен-младший наклоняется к моему уху и впервые за вечер меня тошнит от пены, смешанной с алкоголем, хлорной водой аквапарка и грейпфрутовым ароматом его одеколона. К горлу подступает комок, — Изз, если ты хочешь… он не расстроится… если хочешь и это поможет — нет…

Перевожу на Эммета ошалелый взгляд, часто заморгав. Что?..

Такие слова звучат дико. Он говорит невнятно, негромко, музыка его перебивает, а пена, наступающая на нас, отвлекает меня, но понимаю все без труда.

Эдвард… он что, дал мне разрешение трахаться? Совсем-совсем без правил?.. С любовниками?..

Господи…

— Эммет, прости, — я приподнимаюсь на цыпочки, почему-то глупо, совсем глупо, даже безумно, улыбаясь, — извини меня, извини… — чмокаю его в щеку, выворачиваясь из-под рук. — Я его, Эммет. Я только его.

Ивозвращаюсь на плохо слушающихся ногах к стойке. Окрыленная и с подбитыми крыльями одновременно, ужаснувшаяся себе и огорчившаяся за растерянного Медвежонка, замершего у стены с каменным выражением лица, разбитая и собранная из тысячи порванных кусочков. Ошеломленная, одним словом, до глубины души. До основания.

Верность. Он же столько рассказывал мне о ней! Нарушить это правило? Ради чего?

Из-за депрессии?..

Зажмурившись, я тщетно пытаюсь взять себя в руки. Все хорошо. Все будет хорошо. Нужен алкоголь — и обязательно будет. Без паники.

— «Негрони», пожалуйста, — обращаюсь к бармену, сделав глубокий вдох. Сажусь на мягкий стул, повернувшись в противоположную от Людоеда сторону. Не могу сейчас на него смотреть. Боюсь… не удержаться.

— Как пожелаешь, Мортиша Адамс.

Оборачиваюсь и не верю своим глазам, когда натыкаюсь на улыбку, что прежде видела миллион раз. Она особая — правый уголок выше левого, зубы белоснежные, а губы ярко-красные, обветренные. Когда-то они меня целовали.

Деметрий?..

Capitolo 21

Сердце понять бывает не просто —
Словно найти затерянный остров.
Часто впотьмах мы ищем свою судьбу.
Странно…
Наши слова развеются ветром.
Тени тревог исчезнут с рассветом.
Только одно останется навсегда там.
Впервые за долгое время на ночном небе показались звезды.

Мерцая недосягаемыми остроугольными точечками, эхом отзываясь в душе тихой грустью, равнодушно смотрели сверху вниз, излучая вечное спокойствие.

Их свет охранял ее сон.

Завернувшись в одеяло и скрутившись в тесный комочек, подтянув колени к груди, а руки, наоборот, протянув вперед, в сторону окна, она казалась неотъемлемой частью этой комнаты, условием идиллии в ней.

Черные волосы заполонили подушку, копной выглядывая из-под покрывала, длинные ресницы устроились на щеках, отбрасывая на кожу тени, а губки чуть-чуть приоткрылись. Крайняя степень безмятежности. Невыразимое счастье глубокого, теплого, нежного и расслабляющего сна. Без боли, кошмаров и недосказанности. Сейчас с ней все хорошо. И проснись она через минуту, губы бы непременно осветила улыбка. Не иначе.

Негромко вздохнув, Эдвард невесомым прикосновением убирает с детского личика спавший вниз пружинистый локон. Ласково отводит его назад, поправляя за ухом и ненароком касается кожи. Чуть-чуть, ощутимо для себя, не более. Просто чтобы знать, что она действительно рядом. Ему не кажется.

Девочка крепко спит, касания дяди ни капли ее не тревожат. Она ровно и глубоко дышит, ее веки не подрагивают, а пальчики расслаблены и выпрямлены. Когда ей страшно, ладошки всегда сжаты в кулаки.

На часах час сорок пять ночи. Тишина дома, смешиваясь с тишиной улицы, проникает в каждую клеточку сознания, развеиваясь в нем уютным туманом. Темнота приятная вещь, если селится не в душе. В темноте не видно изъянов, пропадают уродства, теряется где-то сдержанность и уходит восвояси нежелание говорить. Правда — вот главное достоинство ночи. Искренность — непременный ее атрибут. И слезы… ночью слезы не под запретом. Они не являются чем-то вопиющим.

Когда-то давным-давно, еще в детстве, Эдвард ненавидел приобретенное за шесть месяцев жизни с дедом умение плакать беззвучно. Чтобы ни всхлипа, ни лишнего вздоха, ни стонов, упаси Господи… чуточку подрагивающая спина и нестерпимое, но все же немое жжение в груди, по центру, у солнечного сплетения. Ком в горле, помнится, даже не сбивал дыхание — ровно как и сейчас.

После усыновления, когда хотелось поскорее привыкнуть к новым родителям, это мешало. В некоторые из ночей Эдварду до безумия нужны были крепкие объятья Эсми или утешающие слова Карлайла, но, не слыша причины заходить в комнату, они спали. А маленький дельфинчик не решался их тревожить. Ему это казалось безобразием.

Ситуация, конечно, потом нормализовалась, он перешагивал через стеснение и шел в спальню к двум неравнодушным людям, открывшим им с Эмметом свое сердце, когда становилось совсем невмоготу — нередко там же, на светлых простынях, он находил и тесно прижавшегося к новой маме брата. И постепенно ненависть ушла, а это умение Эдвард полюбил. И не раз оно уже ему пригождалось.

Для Каролины в спальне дяди ничего не изменилось. Тихо, умиротворенно, с проблесками грядущего совместного пробуждения и вкусного завтрака, с шелковыми снами, с прикосновениями, от которых пропадают все страхи. И нет никаких слез — откуда же? Она не видит их, значит, нет. Соленые капли бегут по второй день не бритым щекам, скатываются к подбородку, перебегают на шею и только там, на вороте майки, останавливаются. Так же неслышно, как и на всем своем пути прежде.

Каролина никогда не станет свидетелем такого его поведения, Эдвард уверен. Он просто ей не позволит. Малышку можно лишь напугать и вызвать в ней очередную волну неуверенности в поведении рядом с ним, а этого не хотелось бы больше всего. Близость Карли и держит его в тонусе. Если она перестанет хоть изредка думать о дяде, кто же тогда станет? В этой девочке его смысл жизни. По сути, ведь и жизнь эта принадлежит ей. Неделимо.

Что именно ему приснилось, Эдвард уже не помнит. Перед глазами только одна картинка, завершающая сюжет сна — Изабелла, разбивающая гжелевую вазочку на три острых осколка. Она мгновенье медлит, зачем-то подняв глаза к потолку, а потом переводит взгляд на него. Сморгнув слезы, кивает. И, вскрикнув, проводит острым стеклом по запястью. Бежит кровь…

За первые две минуты после пробуждения он ощутил неимоверный холод под одеялом из овечьей шерсти — безумно теплым. Зуб на зуб не попадал, а руки инстинктивно стискивали простыни, чудом не потревожив спящую рядом малышку. Эдвард задыхался ровно столько, сколько мерцала в памяти страшная картинка. Но погасла она быстро, растворившись в ночи комнаты. Раз — и пропала. И вот тогда место сбитого дыхания заняли беззвучные слезы.

Естественно, о сне уже не могло идти и речи. За эту неделю можно было по пальцам посчитать дни, когда он более-менее спокойно спал, а потому такое обстоятельство не пугало. Просто в отличие от прежних ночей, нельзя было встать и пойти к комнате Иззы, убедиться, что она просто спит — сейчас спальня пуста. А рядом, под боком, доверчиво прижавшись, резвится с Морфеем племянница.

Глаза щиплет, а мышцы сводит. Только справа, конечно же, но легче отнюдь не становится. Страшно не ощущать еще одну половину лица, видеть ее такой же бледной. С этим соленым потопом надо что-то делать.

Эдвард медленно, не желая разбудить крестницу, встает с постели, издавшей тихонький скрип пружин. До балкона близко — четыре шага. Дверь приоткрыта, поэтому никаких лишних звуков не будет. Остается только войти внутрь.

Без сдерживающих оконных стекол звезды красивее. Они ярче, они ближе… кажется, можно коснуться руками. Недосягаемые, но знакомые и ясные. Далекие, но в шаговой доступности. Живые. По-настоящему живые — в груди щемит.

Аметистовый не чувствует холода и небольшого мороза, который обещали синоптики. Опираясь на подоконник и выглядывая в окно, он даже не морщится от ледяного порыва ветра. Блестящий снег, шумящие пихты, фонари внизу и крыльцо, возле которого еще видны утренние отпечатки колес эмметовского хаммера, напоминают, что жизнь продолжается. Что кошмар — просто кошмар, он не претворится в реальность, а Изабелла вернется. В этот дом. В эту комнату. К нему. Она знает и уверена, что он ее не отпустит. Она сама попросила, потребовала дать обещание.

Задумчиво посмотрев в сторону пустующей цветочной клумбы, которую Рада с Антой начнут обрабатывать не раньше апреля, в оттенке темной промерзлой земли Эдвард обнаруживает знакомую глубину карих глаз. Не лучисто-коричневых, без солнечного света. По-настоящему темных.

Почему она так смотрела, когда уезжала? О чем она думала? В планах был побег? Он сыграл ей на руку своей «черной» пятницей? Или же правила… желание попрать все и вся за пару отпущенных часов? Плюнуть куда глубже, нежели в душу.

Но не похоже было, нет. Не так, неправильно. Изза боялась. До дрожи боялась, до покрасневших глаз. Она прощалась… прощалась ли? До тех пор, пока брат не прислал СМС, что у них все в порядке, Эдварду чудились самые страшные из возможных вещей, какие «пэристери» могла придумать и сделать с собой. Выброситься на трассе? Сигануть с горки аквапарка вниз? Намеренно поскользнуться на лестнице и свернуть себе шею?

Мужчина миллион раз пожалел о том, что наделал. Если бы Изабелла решилась вытворить что-то в таком роде, вряд ли бы ему удалось пережить. Она почти внутри. Такое ощущение, что совсем внутри, куда ближе, куда дальше, чем можно. Каштановые волосы щекочут сердце, тоненькие пальцы сбивают дыхание, а огромные глаза завораживают, убыстряя кровь. Непозволительные вещи, но присутствующие. Их остается только принять.

Чего стоит тот момент, когда возле двери новоиспеченной миссис Каллен обнаружил полную коробку своих… портретов. И когда спал, и когда занимался чем-то с планшетом, и когда разговаривал по телефону с Эмметом, стоя у окна, а она, делая вид что занята, листала журнал о самолетах. И его комната была. И вид из окна. И машина — его машина, не Эммета. Вплоть до малейших подробностей.

Тогда он подумал, что сошел с ума. Ему кажется, не больше, что это происходит. Никто и никогда не рисовал его, и начинать, в принципе, не должен был. Те пару картинок с его участием, что вдохновленно вывела грифельным карандашом Карли, хранятся в его шкафу как подарок от единственного человека, желающего запечатлеть его на бумаге. Их было две-три штуки, не больше — а теперь коробка. И это не считая гжелевых ваз и тарелок, какие бывшая мисс Свон раскрашивала с особым энтузиазмом все предыдущие три недели. Было бы удивительно, если бы сдержанный эмоциональный фон после такой пытки не пошатнулся. Редко когда Аметистовый ощущал такое отчаянье…

Эдвард уже долго об этом думает — обо всем этом. Каждую ночь, в течение дня, даже работая над чертежами, хоть тогда и отгоняет лишние мысли, дабы не просчитаться — упущение на десятую миллиметра порой стоит всего самолета. Однако решения в голову так еще и не пришло. Слишком сложно найти его. Ошибка способна оказаться роковой, а ничего страшнее, чем то перекати-поле, какое наблюдал в глазах Иззы в прошлую субботу, быть не может. Ее потерянность и боль передаются ему без лишних предупреждений. Проникают в душу. Остаются там.

Суровый. Суровый, вот как она его назвала. Узнала, услышала? От кого? Эммет бы не стал… он знает, что значит для брата это слово. Он знает, кто последний окрестил его им и что потом случилось. Он не посмел бы.

Но догадаться девушка тоже не могла… разве что применить как оружие, ударить по живому. Инстинктивно разузнать о боли, таящейся в слове. Понять его действенность. Вовремя использовать.

…Она дала ему это прозвище. Она, укутанная в ватное одеяло, прижавшаяся к обогревателю, без конца выплевывала сие слово прямо в его лицо в потоке других нелестных оскорблений. Без конца текущие слезы и озноб не давали ей быть такой сильной и непобедимой, как хотелось, но говорить не мешали. Она в ту ночь много говорила, практически не переставая. Он сидел, сдерживая ее порывы вырваться, а потому все прекрасно слышал. И хотел или не хотел, но запоминал. Сложно было не запомнить ее такой. Первая ломка всегда выглядит впечатляюще…

— Суровый… — шепнула первый раз, впившись ногтями в его кожу до кровавых полосок, — Суровый и бездушный, черствый, отвратительный и лживый… ненавижу тебя!

Глаза запали, потемнели, зеленая река в них замедлилась, замерзла. Ей сложно было ровно дышать, и это сказывалось на взгляде. Со временем из агрессивно-обвиняющего он превратился в отчаянный. К тому моменту, как лицо Энн вспыхнуло, а на смену холоду пришел жар, в глазах остались только слезы.

— Суровый… суровый и бездушный… — протяжно, со всхлипами бормотала она, пока Каллен прохладными руками гладил ее лоб и щеки, со сводящим скулы нетерпением ожидая «Скорой». Двадцать минут тогда показались вечностью — в самом прямом смысле слова.

Под конец, уже доходя до своего предела, Анна без сокрытия плакала:

— Мой Суровый… — и цеплялась трясущимися пальцами за его темный пиджак, — мой… только мой… Суровый… бездушный…

Она с жаром уверяла его, не путаясь ни в одном слове, что умрет. Что сейчас, совсем скоро, умрет, не вынесет этого. Ей нужен был героин. Без него она готова была выйти в окно и даже не оглянуться, если бы не слабость и столь отвратительное физическое состояние.

И с не меньшим жаром, чем девушка, Эдвард уверял ее в обратном. Тоже не путался, тоже не сомневался. Но никогда прежде у него еще так не дрожал голос.

Рядом с ней это было всего дважды — в эту ночь, какую считал одной из самых страшных в своей жизни, — и в морге, когда узнал дорогое сердцу окоченевшее тело, а доктор требовал подробностей.

Смерть не пришла тогда, когда она ждала ее. Смерть заявилась позже — хоть и по приглашению. Два с половиной месяца спустя Анна-таки вырвалась из своего плена. Героин ее «спас».

«Радужные» воспоминания совершенно не добавляют Каллену оптимизма. Сжав зубы до их треска, впившись пальцами в подоконник, он, не моргая, смотрит в одну точку — на лес. Пихты могучи, сильны и долговечны. Пихты были тогда рядом, они видели… они поймут его, его боль. Им под силу.

В груди переплетаются неподъемные цепи, сердце опутывается паутиной ужаса, а воспаленное и не до конца отошедшее от кошмара сознание без труда выдает иллюстрации к воспоминаниям. Они все яркие, цветные и сбивающие с ног. От них нет спасенья.

Эдвард запрокидывает голову, прикрывает глаза и ждет, пока спазм горла отпустит. Секунду, две, три… не больше пяти.

Как никогда хочется закричать — в голос, чтобы услышали. Чтобы она услышала. Чтобы простила. Простила и отпустила, забыла… дала ему хоть немного, хоть на каплю забыть.

Прошло пятнадцать лет, а кажется, несколько дней. Слишком живыми выглядят воспоминания.

И ведь ничего не изменится. Никто ничего ему не вернет.

Даже Изза… если ведь не захочет, если будет противиться, в лучшем случае будет как Конти, в худшем — как Анна. Вряд ли она даст ему право наблюдать иной свой образ. Для них всех он воплощение Сатаны, не меньше. Они его ненавидят.

Вдохновляющей обстановкой это не назвать, Эдвард понимает. И так же понимает, хоть и не желает признавать, вглядываясь в звезды, что, возможно теряет силу.

«Голубки» срываются, теряют ориентиры, а ему не хватает упорства вернуть им желание жить и веру в то, что это желание иметь нужно. Он сам все чаще задумывается, нужно ли ему все это…

Карли и Эммет — вот причина. Эдвард бережет их сердца, а потому не решается на отчаянные шаги — не смеет. Но не будь семьи рядом…

А ведь однажды это случится. Однажды он останется совсем один, исключительный, вычеркнутый, позабытый. Эммет женится и его первостепенной заботой станет новоиспеченная, Карли подрастет, выберет себе бойфренда и посвятит время учебе и развлечениям… и в чем тогда будет смысл его существования?

Пессимистично, даже чересчур. Так можно лишить себя не только вдохновения, но и банального сна. Страшно звучит, убийственно. А самое главное, что правильно — что так и должно быть, так нужно! Кто он такой, дабы изменять привычный ход вещей?

Остается лишь верить, что времени еще достаточно. В конце концов, кому, как не Суровому ловить момент? Всю свою жизнь этим он и занимается.

Наклонив голову, закрыв глаза и выровняв дыхание, Эдвард выгоняет из головы мысли о кошмаре. Пытается забыть его.

Все хорошо. Все будет хорошо. В иное веры просто быть не может.

…И пусть бы так — почти получается! Самовнушение, если уметь им пользоваться, хорошая вещь. Но что-то идет не по плану куда быстрее, чем можно было бы представить.

Тихую вибрацию его мобильного, вздрогнувшего на тумбочке, нельзя проигнорировать.

Встрепенувшийся и за секунду вернувшийся в спальню с десятком версий в голове, что успело случиться, он отвечает до второго гудка. Очень быстро.

— Алло?

На том конце звучит знакомый голос — только не Эммета. Женский. Протяжный. Наполненный слезами, но все же собранный, сосредоточенный и деловой. Тяжелый.

— Ты можешь потерять свою пятую «пэристери», Алексайо. Через час она будет в самолете, отправляющемся в Лас Вегас. Я знаю то, что тебе нужно. И лучше бы тебе приехать сейчас… — на одном дыхании выдает Константа, сдавив пальцами пластик своего телефона.

* * *
Когда звезды сходятся в единой плоскости, а планеты выстраиваются в ряд, именуемый их парадом, случаются самые неожиданные и невероятные вещи, какие только можно представить.

Их не избежать, их не предотвратить, их не отвадить.

Они есть и все — это факт. И они привязаны к текущему месту и времени, хочешь ты того или нет. Заинтересован ли в этом.

Я сижу возле барной стойки, локтями опираясь о дерево, а мокрыми волосами касаясь спинки стула. Я сижу, держу в руках «Негрони» и недоуменно, едва ли не скатываясь до детского «ущипни меня», смотрю прямо в глаза своему неожиданному собеседнику.

Новоиспеченный бармен ответно не отводит от меня глаз. Он расслаблен, излучает спокойствие и, похоже, наблюдает. Резких действий ждать не стоит. Не посмеет.

У меня нет сомнений в том, что глаза не врут — это Деметрий.

Иссиня-черные волосы, ровно приглаженные с помощью прозрачного геля, немного вздернутый нос на вытянутом лице и блестящие глаза. Их цвет когда-то запал мне в душу, считаясь одним из самых красивых. В свое же время ему пришлось уступить место аметистам. Они драгоценны для меня.

Удивляет то, что взгляд Дема не заполнен ни алкоголем, ни кокаином. В нем нет тумана, пелены и дымки, он идеально чист. Это заставляет меня усомниться в первую очередь, не сон ли то, что происходит в этом клубе.

Однако времени для размышлений мужчина попросту не планирует оставлять. Он прекрасно видит, что контакта от меня не дождаться. Применяет эффект внезапности, которому сам меня и научил.

— Добрый вечер, Изабелла, — галантно и нежно, как соскучившийся близкий друг, приветствует Рамс. Облокачивается на стойку, придвигается поближе ко мне. Его кисть с длинными пальцами близка к моему плечу, но не касается. Еще нет. Еще рано.

— Н-ночь…

— Доброй ночи звучит с другим посылом, Изза, — мягко поправляет меня мужчина, ни на мгновенье не задумавшись, — тем более, это клуб. Здесь всегда ночь.

Тон такой уверенный, твердый, но в то же время расслабленный и доверительный. Деметрий обладает удивительной способностью располагать к себе. Почему-то я не удивлена, что полиция в Штатах так и не нашла никогда Обители Солнечного Света. Поговаривали, что Дем умудрился подсадить на наркотики одного из главных уполномоченных, и тот за вип-доступ с мизерной абонентской платой держит тайну сообщества в секрете.

Оратор и умелый спорщик, но в то же время приятный собеседник и благодарный слушатель — я помню его таким. Только не помню, когда это было… я замужем почти месяц, а не виделись мы все полтора. Не знаю, как в его жизни, а в моей перемены бьют ключом.

— Я вижу, что замужество тебя совсем не изменило, Изз, — тепло замечает Рамс, кивнув на коктейль в моем бокале, — ты не говорила мне, что любишь «Негрони».

— Я не люблю, — поспешно, будто обжегшись, отставляю стакан обратно на стойку. С громким стуком отозвавшись от дерева, он едва не падает навзничь. Благо, пальцы Дема близко. Он подхватывает.

— Я к тому, что клубы и пристрастия остались теми же, — извиняющимся, максимально вежливым тоном объясняется он, — я знал, что ты выше всех его правил. Ты никогда не была ординарной.

Прочистив горло от внезапного першения в нем, я хмурюсь, тщетно стараясь осознать, какого черта вокруг меня происходит в эту сумасшедшую пятницу, и волей-неволей, задумавшись, прикусываю-таки свою губу.

У Деметрия это вызывает восхищенный и несдержанный вздох. Многозначительный.

— И красота твоя та же, Мортиша… — вдохновленно шепчет он. Осмеливается, наконец, меня коснуться. Легонько-легонько, по лямке купальника, так и не задев голой кожи. Дает почувствовать себя.

Его слова можно расценивать двояко, и я почему-то не сомневаюсь в том плане дальнейших действий, что сама для него выстраиваю. Ничего из предположений не выглядит неестественным или необычным. Поэтому отодвигаюсь — предусмотрительно. Подальше от пальцев.

— Я не одна, — высокомерно заявляю, кое-как проглотив изумление, — и я замужем, Дем.

Мужчина сочувствующе, с явными проблесками сострадания мне улыбается. Уже по-другому, уже не пошло. В отличие от Джаса, без моего разрешения он никогда не возьмет меня. Не позволит себе даже подумать об этом.

— Дракон будет повержен, — тихо-тихо, так, что слова тонут в музыке, которая льется рекой, обещает мне он, — старые львы бьются насмерть, мы все это знаем, но у них нет мощи молодых, Изз. Прошло их время.

Ошарашенно выдохнув, я пытаюсь осмыслить его слова. Мешают пена у ног, огни танцпола, музыка и сам факт присутствия того, кого здесь быть не должно и не может по определению. Я смотрю на Дема и сама себе перестаю верить. Он как мобильная голограмма — коснись рукой и исчезнет.

Но то, что он говорит… даже до моего сознания, залитого спиртным (сегодня, к слову, легким, что немного облегчает дело) все доходит достаточно быстро. Не так давно и я сама потешалась над теми «вампирами», какие пьют кровь своих молодых пассий в темных комнатах темными ночами. Они томно вздыхают, они изображают на лице страсть, они прячут тело под покровом мрака, дабы не отпугнуть… они ужасны и отвратительны, от них надо бежать! И как можно дальше.

Однако мнения имеют свойства меняться, даже мои, как ни удивительно. И если до встречи с Эдвардом люди за сорок представлялись мне музейными экспонатами, на которые надо смотреть, но которые не надо трогать, то после… все изменилось. А сегодня еще и Эммет в аквапарке и здесь, в клубе, продемонстрировал мне глупость демовских утверждений.

— Старые львы хотя бы знают, ради чего дерутся… — несмело заявляю я.

Рамс воодушевленно кивает, будто бы задета любимая тема для обсуждений.

— Всадники ночи тоже, принцесса, я тебя уверяю. Лучшие женщины достаются лучшим.

Деметрий отходит от бара. Он медленно, не утаивая своих движений, покидает ту сторону стойки, перемещаясь к толпе людей, сгрудившихся здесь. Они танцуют или целуются, им нет до нас дела, но все же ко мне неплохо бы просочиться. Уж слишком сложно.

На ту секунду, пока неожиданный посетитель клуба отводит взгляд, я оборачиваюсь в поисках Эммета. Я видела, что он только что стоял возле стены с хмурым видом и капельку приподнявшимся поясом плавок. Кажется, у него был телефон. Он писал?.. Звонил кому-то?

Сейчас то место, где я оставила Каллена-младшего, пусто. Возможно, он взял перерыв. Не вовремя.

— Нельзя уступать такое сокровище без боя, — с нотками негодования в голосе заявляет Деметрий, оказавшись все же рядом со мной. Пальцы на плечах, голос рядом, у уха, а дыхание касается кожи. От него пахнет водкой — это почти одеколон, характерный запах. Но ни голос, ни глаза не дают возможности увериться, что их обладатель пил. Он трезв как никогда. И так же, как никогда, близок. Впервые за столько времени от мужского парфюма меня воротит.

— Боя не было… — невольно сжавшись на своем месте, почувствовав, что это необходимо, шепчу я. Надо прикрыться. Очень надо прикрыться. Представать перед Демом в этом купальнике не лучшая затея, я не люблю, когда тот, кому не следует, видит мое обнаженное тело. Повезло хотя бы в том, что «наряд» частично закрытый, сплошной. Не представляю, как ощущала бы себя в узеньком бикини, столь любимом Джаспером.

— Бесподобный — слабак, — озвучивает вердикт мужчина, проникшись моими мыслями. Его губы едва ощутимо целуют кожу моей головы чуть выше виска. Языком сдвигают налипшие мокрые волосы. — Если он отпустил тебя, он ничего не стоит.

По моей коже бегут мурашки — одновременно и вверх, и вниз. Слова Дема, перемешиваясь с его движениями и касаниями, пробираются в самую глубь тела. Огоньками испуга отзываются там. Неприятными, скользкими и слишком уж наигранными. Я его не хочу. Не так близко.

— Каждый делает свой выбор, — подаюсь вперед, отодвигаясь от его губ. Тянусь к своему «Негрони», изображая, что давно планировала сделать глоток, — и в моей истории все сделали свой. В том числе я.

— Никто не называл его правильным… и честным, — мужчина не согласен.

— Об этом нет смысла говорить, — пересилив себя и понадеявшись, что таким образом поднаберусь хоть немного храбрости и сил, я делаю достаточно большой глоток коктейля, — все кончено.

— Все только начато, — Деметрий ласково, по-отечески, приникает лицом к моим волосам. Зарывается в них, сделав вдох. И замирает сзади недвижной двухметровой стеной, приобняв меня за талию. Пальцы не касаются груди или низа живота, в них пока нет подтекста для грядущего секса, но то, что Дем выбирает наиболее эрогенные для меня зоны, говорит само за себя. Он меня знает.

— Что кончилось, тому уж не начаться, — возражаю я, коротко выдохнув. Решительно, так, как редко делала за время нашего знакомства, дергаюсь из некрепких объятий и встаю со стула. Без особого труда миную твердые руки и пальцы, нежащиеся на моей коже. Делаю шаг в сторону от нежданного посетителя, переквалифицировавшегося в бармена. — Как ты меня нашел?

— Тебя не сложно найти, — Рамс, снисходительно к скачке моих идей, пожимает плечами, — Изза, ты сама попросила меня приехать. Ты умоляла тебя спасти.

— Я не прилетела…

— И поэтому я прилетел, — он разводит руки в сторону, утешающе мне кивнув, — теперь все будет в порядке. Я обещаю, что не дам тебя в обиду. Никакой старик тебя не стоит.

Мне режет по живому то, как он отзывается об Эдварде. Без конца отдавая негативные комплименты его телу, ссылаясь на возраст, основываясь на каких-то собственных убеждениях, искренне считает, что поверю и я. Что закрою глаза и дам себя уговорить, дам себе увидеть нарисованную картинку.

Но глаза мои, хорошо это или плохо, давно уже открыты. Иногда кажется, что слишком широко.

— Я замужем, — вздернув вверх правую руку, с кольцом-голубкой, уже ставшей моим оберегом, заявляю ему. Громче, чем весь наш разговор прежде. С гневом.

Деметрий любуется искусной ювелирной работой всего несколько секунд. Его лицо остается беспристрастным, но глаза темнеют, а губы стягиваются в полоску — слишком тонкую. Я вижу, как улыбка на них спадает, а бледное лицо источает враждебность.

Перемены столь стремительны, что я, так и не опустившая своей ладони, не успеваю убрать ее вовремя. Мистер Рамс, такой обходительный и вежливый, устает ждать. Схватив мои пальцы и сжав железной хваткой, какую выработал за долгие годы жизни на улице, увлекает за собой.

В шлепанцах на босу ногу, которые несильно скользят по полу, я не в состоянии ему воспротивиться. Упираюсь и отталкиваю его ладонь, но пол страшнее общества Деметрия. Мои швы, как неутешительное напоминание об этом, начинают саднить.

— Прекрати! — выкрикиваю ему, когда мы уже достаточно далеки от прежнего места. Небольшой тупиковый коридор, прежде выводивший к уличным дверям. Здесь всего одна лампа, она не над нами, а потому вокруг царит полумрак. Он, как мне теперь видится, и есть главный соратник Дема.

— Изабелла, — он грубо останавливает меня, прижав к стене. Буквально впечатав, едва ли не вдавив в нее своим телом. Возвышается над моей макушкой на добрых две головы, но вряд ли этим смущен. Наклоняется, чтобы смотреть прямо в глаза. И чтобы слова звучали убедительнее, — я пролетел девять тысяч миль за тобой, я здесь. Ты позвала меня, и я здесь. Возможно, на тебя так повлияли потрясения за эти дни, или же выпивка, я не знаю. Но Изза, поверь мне, лучшим решением для тебя сейчас будет мне довериться. Я обещаю, что сделаю все, что от меня зависит, дабы тебе было хорошо.

Я прекращаю упираться, замерев на своем месте. Сбитое дыхание отзывается покалыванием в груди, а руки почему-то немеют. Он слишком сильно сжимает их, пробуя доказать мне правдивость и искренность своих слов?

Я изумлена тем, что такое слышу. Я не думала, что услышу, я была уверена, что нет… и уж точно не от Дема. Нет. Исключено.

— Мои деньги теперь не мои, — пытаясь найти рычаг давления, укоряюще объявляю прежнему другу, — я владею имуществом совместно с мужем. У нас общий счет.

Блефую, да. Помню брачный контракт, помню все его пункты, особенно касающиеся раздела имущества. Было четко прописано, что мое (все прежнее, все свое приданное), а что нет. Правда, имелся и небольшой пункт, что после оформления всех бумаг, расторгающих брак, мистер Каллен обязан купить мне машину — какую захочу.

Но это тонкости. Я подписывала, я не особенно читала, я не вглядывалась в правила. Ставила роспись — и все. Но Деметрию знать такие подробности моей безалаберности излишне. Он не заслужил.

— Какие деньги! — Рамс напряженно выдыхает, наклонившись ко мне ближе. Целует всю линию волос, протянувшуюся по лбу к вискам, — ты не товар, Изабелла! Ты достижение, ты приз. Тебя нельзя купить. Твой счет — твой или твоего Дракона — меня не интересует.

— А что же?.. — я теряюсь. После поступка Джаспера, после выходок Рональда, просто теряюсь. Вопрос звучит слабо, робко. Это настраивает Деметрия на подходящую волну.

— Ты… — попросту объясняет он. Сухие губы оставляют влажный поцелуй у меня на щеке, а пальцы ласкают кожу талии, — с самого первого дня. Ты. Исключительно ты.

На этом день, вместивший в себя столько всего, пора бы закончить. Излишнее количество откровений и открытий, чересчур большое число познаний и убежденностей. Много нового. И так хочется в постель… отдыха… спать. Я теперь знаю свое самое заветное желание. И я даже знаю, кого, если бы у меня была волшебная палочка, я бы пожелала для второго места на подушке напротив. Именно сегодня.

— Дем, ты что, — с легким смешком, на мгновенье проникнувшись теплыми мыслями, завладевшими сознанием, отзываюсь я, — мы же друзья… я уважаю и ценю тебя, ты помог мне… столько раз помог… но было ведь условие. Был договор.

С загоревшимися глазами Рамс медленно качает головой. Заставляет меня каждое собственное слово посчитать ошибкой.

— Договор давнее дело, Изабелла. Утекло много воды. Ты не знаешь, что теперь я могу тебе предложить.

— Предложить?.. Деметрий, посмотри, где я. Ты же видишь.

— Вижу, — он серьезно кивает, — и я понимаю тебя. Изза, если сейчас ты дашь мне право увезти тебя, твоя новая жизнь будет идеальным воплощением всех прежних мечтаний. Ты станешь полноправной хозяйкой Обители и человеком, для которого количество П.А. никогда не уменьшится. Все твои увлечения, все твои хобби, все, что пожелаешь — на ладони. Я не ограничу тебя ни в чем. Я буду куда лучшим мужем, нежели этот праведник. Я сделаю секс лучшим событием твоей жизни. Я не Бесподобный и не Суровый. Мне не двадцать лет и не сорок пять. Я все знаю и все могу, но вправе предлагать тебе свое тело. Ты не будешь разочарована в моем предложении ни дня, если согласишься. Одно лишь «да». Только «да». И никогда больше тебе не придется прогибаться под кем-то и кому-то доказывать свою точку зрения. Тебе не придется засыпать рядом с медленно умирающим старцем. У тебя будет будущее.

Он говорит, говорит и говорит. Как никогда долго, как никогда убедительно, невыразимо ясно и максимально доверительно. В его голосе переплетаются все эмоции, какие должны сопровождать такие слова, а в глазах постепенно разгорается пламя из убежденности в моем положительном ответе. Чем больше он обещает и рассказывает мне, тем серьезнее, собраннее и самоувереннее становится. Победитель, исключительно он. На роль ниже не согласен.

А я его слушаю. Возле темной стены, прижавшись к ней всем телом, ощущая холод и неровность бетона под обоями, слушаю. В купальнике мне прохладно, кожа покрыта мурашками, а невысохшие волосы неприятно спадают на лицо. Мне некомфортно и хочется… домой. Только не в резиденцию, не в Штаты, не в домик Джаса в черте Вегаса, окруженный полями и реденьким лесом. Домой к Эдварду. Ко мне домой. В комнату с Афинской школой… к пазлам… к гжели… к квадратной, бежевой, и насквозь пропахшей клубникой подушке. Никогда не думала, что я способна осознать это столь ярко.

И все неудобства в разрезе этого осознания теряются, бесследно исчезают. Я чувствую только одно — мягкость уверенности. В ней, как оказалось, нуждалась прежде больше всего.

— Деметрий, — тихо говорю, подняв голову и заглянув в самое нутро его глаз, — мне жаль. Еще бы месяц назад, даже неделю… но не теперь. Я счастлива. Я не хочу возвращаться в Лас Вегас. И знаешь, я почти не скучаю по Обители… я все помню, но не скучаю. Я никогда не скажу «да». Извини.

Столь емкий и исчерпывающий ответ на его бурное, подвластное эмоциям предложение, естественно, не нравится мистеру Рамсу. Он хмурится, брови сходятся на переносице, а глаза чернеют.

— Изабелла, ты считаешь, что мои слова — иллюзия, — медленно, проговаривая каждую букву и стараясь не сорваться на громкий тон, шепчет Дем, — но на самом деле иллюзорен твой благоверный. Правдивость и благочестие, конечно, хорошее дело, но напрасное, если никто не оценит. Он никогда не будет твоим. Он навсегда останется притягательным образчиком искусства, не больше. И через год, и через два… а если ты не отцепишься сама, попросту тебя сошлет. Поверь мне, я знаю, о чем говорю.

Прикрыв глаза, чтобы не увидел, как сильно эти слова режут все у меня внутри, мило улыбаюсь мужчине в ответ. С капелькой язвительности.

— Не тешь себя этими мыслями. Источники не говорят всей правды.

— Источники многое готовы поведать… но щадят тебя.

— Щадят меня? — усмехаюсь, вздрогнув, — да ладно тебе! Что мне надо знать? Что должно отвадить меня от этого брака?

Глаза Деметрия страшно вспыхивают. Их пламя окатывает меня взрывной волной, пробираясь к каждой клеточке. Пронзая.

Я жалею, что спросила.

— Аморальность. В свое время он усыновил ребенка, с которым потом сам же и спал — номинально с дочерью, получается. Лживость, потому что он наверняка сказал тебе, что у него нет детей. И извращение, извращенные вкусы. Рисование, обнаженные «сессии», эректильная дисфункция — в его возрасте, впрочем, не так уж и обидно.

Подавившись воздухом, так некстати оказавшимся вокруг нас, я поджимаю губы. Все услышанное так отвратительно и грязно звучит, все произнесенное так сильно отталкивает меня от Деметрия, что не могу ничего с собой поделать. Больше разозленная, нежели просчитавшая возможность сопротивления, недостаточно уверяюсь в своих силах. Это и выходит мне боком.

— Замолчи! — достаточно громко велю ему, впустив в голос ярость, — это все, что ты можешь? Очернить его передо мной?

— Это правда, — Дем хмыкает, закатив глаза, — супружество ведь предполагает честность, не так ли? Ты этого жаждешь? Он хоть что-нибудь тебе сказал?

— Он честен со мной, — выдаю, с презрением взглянув на Рамса, — в отличие от всех вас. Ты не в состоянии говорить правду. Нет. И оставь меня в покое!

На сей раз Деметрий не остается безучастным к моему упрямству, как бывало миллион раз прежде. Со свистом втянув воздух, расправив плечи и наклонив голову, он бормочет что-то непонятное мне, недвусмысленно блеснув взглядом. Я замечаю, как напрягаются длинные пальцы и чего требуют изогнувшиеся от нетерпения губы. Его лицо искажается. Я прежде не видела у него такого лица…

— Хочешь правду? — почти выплевывает мне в лицо он, рукой вздернув подбородок вверх, к себе, — хочешь, значит получишь. Слушай внимательно!

Ноги Рамса вжимают мои в стену, губы беспощадно атакуют шею. От неожиданности я не противлюсь, к своему ужасу им это позволив.

— СЕКС! — шипит Деметрий, пальцами стиснув мое плечо, — вот, что мне нужно. Секс. За столько времени, за столько лет… ты знаешь, как тебя хотят? Все, все вокруг без исключения! Ты как магнит для любовников, Изабелла! Никого в Обители отродясь не нашлось, кто отказался бы переспать с тобой там же, на бетонном полу! ТЫ! Ты причина всего! И то, как пользуешься своими возможностями, не добавляет терпения, — губы прикасаются к лицу, руки движутся по талии. Указательные пальцы медленно, но верно проникают под ткань купальника.

Я сжимаюсь в комок, желая от него закрыться. Губы, руки, глаза, слова — мне все противно, я не хочу. Мне нужно обратно в зал, найти Эммета и попросить его поехать куда-нибудь подальше отсюда. Укутаться в шубу, зарыться в ее нутро и подумать о том, как хорошо было в спальне, откуда спешно бежала пару дней назад. Потешиться воспоминаниями, вдохновить себя. И, возможно, утром в нее вернуться. Если не будет слишком поздно.

— Не смей! — не теряя своего упрямства, не собираясь сдаваться под напором бывшего друга, вскрикиваю я, — отпусти меня немедленно! Я не буду с тобой спать. Я замужем. Я его…

— Его-его, — мужчина, не особенно реагируя на мои восклицания, одной рукой без труда удерживает извивающееся тело, — в том-то и беда… должна моей! И моей будешь!

Почему-то последнюю фразу Дем произносит столь яростно и уверенно, что у меня не остается места для сомнений. Он их испепеляет.

— Только посмей… — стараясь проигнорировать дрожь, я убеждаю себя в его разумности и остатках того поведения, с каким пришел в этот клуб, — я предупредила…

Деметрий, вместе сиюминутного ответа, губами впивается в мои. Покусывает, посасывает, забирает в свое услужение, не давая мне оторваться. Тиранит.

Это не секс, я понимаю. Это не секс, которого я хочу, и не секс в принципе. Такого ни одна женщина добровольно не захочет.

Я отгоняю мысль, проскочившую еще в начале, до последнего, но Дем не ослабляет напора. Насилие — мелькает в голове. И до чертиков пугает и без того воспаленное сознание.

— Нет… нет… — выдыхаю, отталкивая его так сильно, как могу, — нет! Запрещаю! Отказываюсь! Нет!

Мужчина извиняющимся кивком перечеркивает мои последние надежды. Пальцы его левой руки, которые я скидываю, уже на лямке купальника, пробрались к груди. Пальцы правой руки, утерянные для моего контроля и внимания, забираются куда дальше. Их цель — нижний шов. Я до хруста стискиваю зубы, когда полированным ногтем Рамс проводит по моему клитору. Если и существует на свете что-то, способное погасить любое сексуальное желание, то сейчас я испытываю именно это.

Высвобождаюсь как могу. Дергаюсь назад, но лишь усугубляю положение. Его палец движется глубже.

— Я слишком долго ждал, — удовлетворенно, в коротком перерыве между своими напористыми действиями, объясняет Деметрий мне. Демонстрирует тот самый палец, вернув его наружу и любовно проведя по нему языком, — ты сама виновата, что заставила меня столько ждать, Изабелла. Это цена терпения. Не больше.

— Я закричу!..

Он вдохновленно смеется. Без труда зажимает мне рот очередным поцелуем.

— Напрасно. Здесь музыка до того громка, что собственного пульса не слышно.

Мне становится по-настоящему страшно. Отчаянно пытаясь разглядеть что-то за высоким горе-любовником, кое-как выкручиваться, чтобы позвать на помощь, перевести все в шутку, забыться… не отдаваться, нет. Не делать так, как просит. Не поддаваться.

Только вот силы не равны — мои и его. Совершенно.

Все мое сопротивление для Деметрия пустой звук, оно его, скорее всего, только заводит.

Я теряю надежду и не считаю, что поступаю неправильно. Брыкания и проклятья ничего не дают. Он знает свое дело и знает, чего хочет. А о целеустремленности Рамса я уже рассказывала.

При нем не позволяю себе плакать, хотя очень хочется. Мужественно готовясь снести то, что уготовано, молчаливо смотрю ему в глаза. Ловлю их взгляд каждый раз, когда он целует мое лицо. И каждый раз наполняю их такой кислотой, ненавистью и злобой, что можно удавиться. В самом прямом смысле слова. Я уже дважды ударяла его по промежности. Но то ли колени слишком высоко и не достигают нужной цели, то ли он каменный — даже не хмурится.

— Ублюдок… — сглотнув ком, повисший в горле, выплевываю я, — трахнутый ублюдок…

— Трахнутая, — исправляет Рамс, хохотнув мне в ответ, — ты такой и будешь, обещаю.

Наверное, напрасно говорить, что на спасение я не надеюсь — это очевидная истина. Здесь, в клубе, мало кого это привлечет, тем более так далеко от людских глаз и так тихо, как удается держать нас Деметрию. В конце концов, это было ожидаемым. Выпутываться из его объятий надо было куда раньше.

Попросту удивляюсь. Удивляюсь потому, что не узнаю этого человека в том, какого помню. В вежливом, услужливом, спокойном Деме, окрестившем меня именем известного телевизионного персонажа, в добропорядочном и собранном, профессиональном и выверенном — такое нутро? От большого отчаянья. Видимо, он действительно слишком долго и слишком сильно меня хотел. И мук совести ему явно не испытывать.

— Я буду тебе сниться…

— Несомненно, — он прикусывает мою губу, — и я даже знаю, что ты будешь в этих снах делать…

Я тоже знаю. Я его убью. Как он едва не отправил на тот свет меня со своей наркотой, так и я… все эти порошки, всю эту выпивку — в него. Ненавижу!

Его пальцы далеко под моим швом, ноги уверенно удерживают тело у стены, а губы и секунды передышки не дают. Он намерен взять все, за чем пришел. Без остатка.

Однако спасение все же приходит. Не от совести Деметрия, конечно же, и не от моих брыканий, теперь уже очевидно, что тщетных… откуда не возьмись. Случайным образом.

Просто в очередной раз сморгнув слезы, наворачивающиеся на глаза от неотвратимости грядущего, я понимаю, что давления чужого тела больше нет.

С оглушающим и звероподобным рыком кто-то большой, сильный и абсолютно бесцеремонный оттаскивает Деметрия от меня.

Рамс получает в свою характеристику слово, для передачи которого даже нецензурный «ублюдок» — слишком мягко. Мне кажется, я теперь знаю апогей того самого легендарного русского мата.

Кое-как сделав ровный вздох, я отрываю глаза от пола, взглянув в сторону нежданного спасителя.

Он стоит ко мне спиной — в свитере, черном пальто, в джинсах. В волосах запутались снежинки, лицо белее снега, а пальцы, такие же ловкие, как и у моего мучителя, даже не дрожат. Он держит на весу почти восемьдесят килограммов, но не дрожат. Только лишь под свитером играют мускулы.

Эммет.

Он пришел. Он не бросил меня, не уехал. Он здесь. Он меня защищает.

Появившийся из ниоткуда мистер Каллен держит Дема за оба плеча, вдавив в стену. Он ненамного его ниже. У него есть шанс с ним справиться.

Больше потерянная, чем удивленная, широко распахнутыми глазами гляжу наразворачивающуюся перед глазами сцену.

Напрасно сопротивляющегося Деметрия Эммет, чья сила как никогда налицо, ударяет головой о стену. Не так, чтобы убить, но и не так, дабы оставить небольшую шишку. Как следует. Как надо. С направленной в нужное русло яростью.

— ЧТО ТЫ ВЫТВОРЯЕШЬ, ТВОЮ МАТЬ? — рявкает Рамсу в лицо, схватив его за грудки и оставив в покое плечи, — КТО ТЕБЕ ПОЗВОЛИЛ?

Ошарашенный хозяин Обители даже не находит, что ответить. И первый, и второй удар сносит молча. Его глаза выискивают меня. И в мои, с недоумением и прямым вопросом, впиваются.

— ЧТО ТЫ С НЕЙ СДЕЛАЛ? — не отступая, требует правды Эммет, — Я С ТОБОЙ ГОВОРЮ! ОТВЕЧАЙ МНЕ!

Он убедителен. Для меня, так до конца и не отошедшей от близости Дема и его поползновений на то, что никогда бы ему не принадлежало (теперь я отчетливо это вижу), даже слишком. И я не сомневаюсь, что заслуженной карой за молчание Рамсу будет размозженная голова. Эммет пьян, зол и я отказала ему… если это не смягчающие обстоятельства для убийства, то какие же тогда?

Не думаю, что он сможет вовремя остановиться.

— Эммет, — с той же скоростью, с какой и он отодрал от меня Деметрия, оказываюсь рядом. Ситуация, ровно как и день, давно вышла за рамки нормальности и банальных человеческих взаимоотношений. Я не ощущаю времени и совсем не намерена полагаться на случай. Я делаю то, что считаю нужным сделать. И вижу то, что мне открыто. Сегодня как никогда зорко. — Эммет, я в порядке. Он не тронул… ты не дал ему…

Иностранный гость щурит глаза, поджав губы. На его лице, в отличие от пышущего гневом калленовского, отвращение.

— Мистер Каллен, — едко приветствует он, брезгливо поморщившись, — так вот кто перекупил наш алмаз…

У Эммета под кожей ходят желваки, а глаза, налившиеся кровью, прикрываются. Многообещающе, конечно же. Он знает, за кого Деметрий его принял.

— Вот именно, — широко улыбается, блеснув оскалом, — потягаешься со мной?

И еще раз впечатывает Дема в стенку. Куда сильнее, нежели в предыдущий раз.

— Не так уж вы и стары, как говорят…

— Я дам фору десятку таких, как ты, — фыркает Каллен-младший, — а уж наркоманам и два десятка…

— Эммет, — я рискую, обвив плечо мужчины и попытавшись хоть немного ослабить его напор. Ежусь, мечтая лишь об одном — вернуться домой. Это идея-фикс. — Оставь его. Поехали отсюда!

— Смерть насильникам, — вырвавшись из-под моей руки, качает головой Медвежонок, — он тебя тронул? Только скажи мне!

— Не успел, не успел… — отчаянно повторяю, стараясь поймать ускользающий серо-голубой взгляд, — ты раньше пришел… ты помог мне…

Безысходность накрывает с головой, а чувство обреченности снова набирает обороты. Я жалею, что я в этом клубе. Я жалею, что я вынудила Эммета меня сюда привезти. И я боюсь, я смертельно боюсь увидеть, что будет, если Эдвард узнает о приезде Деметрия… о том, что я была с ним рядом и что он собирался… зачем приехал.

— И помогу, — Людоед мрачно кивает, — его голове тесно на плечах!

— Изабелле тесно в России, — философски замечает Дем с таким видом, будто ничего особенного не происходит. — Она пригласила меня. Я приехал за ней.

Следующие полминуты, приносящие с собой куда больше событий, нежели все наше время в баре, запоминаются мне надолго. Эммету требуется всего секунда, чтобы обернуться ко мне и растерянно взглянуть, проверив, правда или ложь сказанное Рамсом. А ему самому, как раз и добивающемуся этого отвлечения, хватает выделенного времени, дабы попытаться сломить оковы железных калленовских рук. Дернувшись влево, а затем вправо, Деметрий выверенным хуком украшает щеку Медвежонка кулачным ударом. И одновременно с этим, пользуясь своим любимым эффектом внезапности, выставляет вперед колено. Исполняет ту мою мечту, какую лелеяла в его отношении — попадает Людоеду в промежность.

— Вот так-то.

Вздрогнув, Эммет прерывисто выдыхает, наклонив голову. Но боль так быстро перемешивается в нем с испепеляющей ненавистью, что Дем даже при самом большом желании ничего не успевает сделать.

— Не будь наивен, молокосос…

Переборов в себе желание согнуться, Каллен с рыком возвращает хозяину Обители долг. Только не в щеку — под подбородок. Все к той же стене головой.

Я вскрикиваю.

— Не надо! — уже не просто прошу, уже умоляю, вцепившись в его руку мертвой хваткой и быстро чмокнув в плечо, — Эммет, не надо, нет! Пойдем отсюда. Пойдем, пожалуйста… он того не стоит!

Эммет упирается. Он намерен закончить дело, я вижу, он горит от желания это сделать, оно так и сквозит в каждом его движении. Неудовлетворенный, застигнутый врасплох, он действительно смертельно опасен. Деметрий не понимает, с кем ведет игру.

— Не надо, — шепотом, срываясь, повторяю я. Даю себе послабление, вынудив одну слезинку-таки прокатиться по щеке, — Эммет, пожалуйста, домой… ну пожалуйста…

И в этот раз, хочет Каллен или нет, но он вынужден мне уступить. Слезы — достаточный аргумент. А мой общий вид в так и не поправленном до конца купальнике, подкрепленный его знанием ситуации, помогает делу. Убеждает Медвежонка, что уделенное внимание мне будет важнее, нежели мозги Деметрия на стенке.

К тому же, какое-то шевеление чувствуется в зале. В клубе есть видеонаблюдение? Их драка определенно должна была привлечь внимание — она громкая.

— Тварь, — резюмирует случившееся Каллен-младший, ударив вместо лица Деметрия по стенке рядом, — я даю тебе пару часов, чтобы покинуть Россию. Не дай бог я еще раз тебя увижу!

С разбитым лицом, поникший Дем пробует ощериться, воспротивившись приказу.

Однако я предусмотрительно оттягиваю Эммета назад прежде, чем мужчина успевает открыть рот.

— Спасибо, спасибо тебе, — отвлекая внимание, лепечу, как никогда явно чувствуя дрожь от холода и избытка адреналина одновременно, — пойдем… пойдем домой, да?

Людоед тяжело, злобно выдыхает. Вздергивает голову.

— К раздевалке. Иди быстрее, пока я не решил вернуться.

…Так быстро я еще никогда в жизни не одевалась. Не потрудившись над тем, чтобы снять мокрый купальник, прямо на него надеваю свитер, брюки и шубу, запахивая все это на груди. В не до конца застегнутом сапоге выбегаю к Эммету, умоляя всех, кто способен помочь, чтобы мужчина ждал у двери. Я боюсь последствий для него. И для себя.

Благо, сильные обоих миров не оставляют меня без помощи — Эммет здесь. И он напряженно, стиснув руки в кулаки, вглядывается в тупик коридора, из которого мы только что удалились.

— Ты его привела? — мрачно спрашивает он.

— Я по глупости… я сболтнула, а он подумал… — смаргиваю слезы, мотнув головой, — это было давно, Эммет. Я бы не стала сейчас…

Все еще напряженный, но уже смягчившийся, Людоед похлопывает меня по плечу.

— Потом обсудим, так и быть. Но защищать его все равно не следовало.

— Я защищала тебя… зачем тебе лишние проблемы?

Каллен фыркает, однако не возражает мне. Принимает такой ответ.

Прежде выпивший, но уже, похоже, протрезвевший, жестом велит мне идти за ним. Я не смею упрямиться.

На улице свежо — слишком, я бы сказала. Нескончаемый снегопад все продолжается, а на небе не видно ни одной звезды. Чернота и мрак — нечто похожее забралось и ко мне внутрь. Стягивает все железными неотвратимыми путами.

Нас ждет такси. Желтое, с известной прямоугольной табличкой на крыше, достаточно современное. Водитель гостеприимно кивает на двери, а снег, тихонько падающий, остается маленькими капельками на снежинках.

Заслоняя все вокруг для меня необъятной стеной, Эммет ждет, пока сяду внутрь и позволю вернуться к тому, с чего все началось. Меня от салона автомобиля отделяет меньше шага.

Но именно в ту секунду, когда думаю его сделать, не раньше и не позже, в тех самых капельках-снежинках мелькает свет фар. Хмурый Каллен не обращает на него внимания, а я почему-то смотрю. И прекрасно вижу знакомое серое пальто, чей обладатель едва ли не на ходу покидает машину, с мясом выдернув из зажигания ключи.

— Эдвард… — не веря тому, что произносят губы, узнаю я.

— Чего ты бормочешь? — Эммет нетерпеливо подталкивает меня к заднему сиденью, — садись быстрее.

— Эммет, Эдвард! — громче повторяю, наклонившись в сторону и уже с уверенностью утверждая, что пальто мужчины я действительно узнала. Это он. Темные волосы, фигура, рост… и перчатки. Серые перчатки!

Убежденный в том, что я говорю ерунду, Эммет хмуро оборачивается назад.

Но глаза его, могу поклясться, вспыхивают, когда обнаруживают правду. И не собираются ее отрицать.

Мы оба почти одновременно оставляем такси в покое. Раздосадованный водитель уезжает, высказав то, что думает по поводу нашего заказа, но Медвежонок его не слушает. Он направляется в сторону брата.

Я вижу его возле главного входа, недалеко от украшающего подход к клубу фонтана, который работает лишь летом. На нескользкой плитке, доводящей прямо до двери, Эдвард останавливается. И только в этот момент я понимаю, что он не один.

Невысокая шатенка с пугливыми оленьими глазами и до жути знакомыми волнистыми локонами, которые подрагивают от каждого движения, с испугом на лице его слушает. У нее высокие скулы и ровный лоб, да. И этот маленький нос с маленькими губами. Конти… спутница…

— Эдвард! — окликает Каллен-младший, ничуть не засмущавшись факта, что брат приехал с женщиной. Обращает на нас внимание.

Первой ловит мой взгляд Константа. Мгновенно выпрямившись, поджав губы, ловит. И с восторгом, и с тихой злостью. Почти разочарованием. Ее зеленая радужка затягивается пеленой непонятного мне чувства, но губы не изгибаются в отвращении. Она знала, что увидит меня?..

Однако и Конти, и мысли о том, что творится у нее в голове, оставляют меня сразу же, как аметисты неотвратимо переключают внимание на себя. Мрачный и, казалось бы, растерянный, Эдвард преображается на глазах. Морщинки на его коже никуда не делись, он все так же немного сутулится и все так же, не глядя на прошедший день, выглядит усталым… но он не безнадежен. Его лицо светлеет, а брови изгибаются в полувосторженной реакции, лишь только он меня завидел. Глаза прощупывают почву. Аккуратно, недоверчиво… а потом с воодушевлением. С ярким, почти ослепляющим призывом им поверить.

Оглянувшись на Конти, он движется нам навстречу. Она за его спиной, хмурая, но не недовольная, а сам Эдвард впереди, с плохо скрываемым облегчением от того, что меня видит. Почему так испугался?

— Какими судьбами? — Эммет равняется с братом, не растягивая молчание надолго. Он не меньше удивлен, чем мы все. И при взгляде на Константу лицо его наполняется неодобрительной злостью.

Аметистовый отвечает не сразу. Оценивающим степень бедствия взглядом он пробегается по мне от пяток до макушки, и, похоже, выглядит более успокоенным. По крайней мере, огонек предвкушения чего-то страшного в зрачках затухает.

— Деметрий… — одними губами, обращаясь скорее ко мне, чем к брату, произносит он. Губы куда бледнее, чем я помню — с более близкого ракурса его внешний вид ранит меня сильнее.

— Деметрий? — изображая искреннее удивление, Эммет изгибает бровь, — какой еще? Кто это?

— Он ее видел… — подает из-за спины Каллена-старшего голос Константа. С нашей последней встречи она заметно посвежела, хоть глаза и остались теми же, пустыми и потерянными. Правда, сегодня она не при полном параде, а это дает заметить в ее лице что-то сходное с моим. Особенно если дело касается стояния рядом с Эдвардом.

Ее темные волосы наскоро собраны в хвост, малость растрепаны, а одежда видала лучшие времена, потому что, судя по сочетанию модных веяний, подбирала она ее наугад и крайне быстро.

В отличие от Эдварда, на котором бессменный синий свитер с джинсами и пальто, ставшим неотъемлемой частью его образа, Конти явно проигрывает ему в стиле.

— Он с тобой говорил, Изабелла? — впервые за столько времени Эдвард обращается напрямую ко мне, глядя глаза в глаза. Ничуть не прячась и не отводя взгляд.

Я прикусываю губу, ощутив знакомое жжение где-то возле сердца. Оно болезненно как никогда. Оно убивает меня.

— Говорил, — вместо меня, не подумав о последствиях, отвечает Эммет, — и я бы тоже с ним поговорил…

Его лицо наполняется злостью, и Эдвард без труда, я уверена, определяет, по какой причине. Правильные черты заостряются — слева. И это первый раз за все время, когда своей асимметрии мой благоверный супруг не старается скрыть.

— Что он тебе сделал? — ядовито спрашивает Серые Перчатки. Не своим тоном, непривычным мне. Чужим… и то единение, которое я ощутила в клубе, принимается медленно, но верно таять. Воображение всегда добрее и светлее, нежели реальность. А возможно, я просто не ожидала увидеть Эдварда здесь.

— Все хорошо… — кое-как прочистив горло, шепчу я. Опускаю взгляд, почувствовав себя неловко. Конти слишком внимательно смотрит на меня, изнутри кусая щеку. В ее глазах едва ли не слезы. Только не холодные они, не от сожаления. Горячие, обжигающие — от злости. От несбывшегося плана?..

— Он внутри? — больше Эдвард слушать меня не намерен. Я вижу его таким первый раз и не хочу видеть больше никогда. Это не тот образ, не тот человек, к которому я всегда стремилась. Это чужой, разозленный, незнакомый мне мужчина. И вид его теперь дополняет исказившееся лицо. Прекращает быть поводом для сожалений.

Дракон.

Суровый.

— Я не думаю, — Эммет качает головой, — вряд ли он остался…

Каллен-старший стискивает зубы. Так заметно, что я с трудом удерживаюсь, дабы не отпрянуть назад. Агрессия, было потухнувшая в Эммете, разгорается ярким новым пламенем в его брате. Даже молчаливая Конти благоразумно отступает назад, немного в сторону. Ее присутствие здесь добавляет лишь новых вопросов и девушка прекрасно об этом осведомлена.

— Ты пьян, Эммет? — севшим голосом спрашивает Серые Перчатки. Сглатывает.

— Он немного… — почему-то чувствую необходимость защитить Людоеда от несправедливых обвинений, по моей вине и поступающих, — мы вместе немного выпили, вот и все. А Деметрий зашел поздороваться… я не знаю, где он…

— Что он сказал?! — восклицает Константа, вздрогнув и подавшись вперед. Удерживается, чтобы не схватить меня за плечи, но явно этого хочет. Глаза горят бесцветным пламенем.

— Ничего дельного…

— Ты лжешь!

— Константа…

— Ты лжешь! — с болью в голосе повторяет она, сжав губы, — он должен был сказать тебе, он был обязан!..

Эдвард с заметным страданием оглядывается в сторону бывшей «голубки», немного поморщившись.

Но вместе с тем, как отворачивается от нее, как возвращается ко мне, глаза наполняются решимостью. И знакомым огнем. И требованием мести.

— Садитесь в машину, — велит Каллен-старший, кинув Медвежонку ключи от своего автомобиля, — я приду через пять минут.

— Не стоит, — Людоед недоволен, связка, того и гляди, сотрется в порошок между его пальцами.

— Очень даже стоит, Эмм.

Неожиданно робкая, Конти сникает, насилу сдерживая слезы. Ее ресницы тяжелые, губы подрагивают. Ни для кого, даже для меня, это не остается незамеченным.

Но попытки остановить бывшего мужа девушка не принимает:

— Пять минут?

— Да, — Эдвард прищуренно смотрит на крутящиеся стеклянные двери, явно думая о чем-то своем, — не волнуйтесь.

И уходит. На сей раз без изящества и выверенных движений. Быстрым шагом, не боясь поскользнуться, по плитке и с высоко поднятой головой. Несколько девушек, компанией курящих возле клуба, с восхищением смотрят ему вслед. Даже в таком виде — недовольном, расстроенном и злобном, он производит на них впечатление.

Мы стоим, все втроем провожая его взглядом. Эммет посередине, Конти слева от него, я справа. И молчание, сковавшее зимний воздух, не добавляет ночи положительных эмоций. Я перестаю верить, что не сплю. Более яркого и запоминающегося сновидения у меня еще не было. Ни разу.

Вдруг девушка всхлипывает. Так громко, что мы с Медвежонком сразу же оборачиваемся — оба. Плачущей, похоже, ее редко видят в этой стране.

— Он его убьет, — бормочет она, закусив губу. Пытаясь спастись от слез, смотрит сначала вверх, на небо, потом на асфальт, затем на машины, припаркованные ровным рядом возле клуба и виднеющуюся невдалеке стоянку такси, — убьет…

— Кто и кого? — насторожившись, но пока не слишком демонстрируя это, хмуро зовет Эммет.

— Эдвард… — бывшая «пэристери» вздрагивает, тревожно посмотрев на гостеприимную вывеску, зазывающую внутрь клуба, — он его убьет…

Наверное, она рассчитывает получить реакцию Людоеда. В конце концов, из нас он единственный обладает грубой физической силой и, так или иначе, способен остановить брата — захотел бы только. Однако, правильно это или нет, а ее словами проникаюсь я. Видом, словами — всем сразу. Сосет под ложечкой и отвратительными маленькими капельками выступает пот на спине. Холодный, разумеется.

Дело не в том, что намерен сделать Эдвард с Деметрием, я не могу представить, чтобы Аметистовый мог причинить кому-то вред, уверена, Конти преувеличивает. Но совсем другое дело таится в словах. Я помню все, каждую секунду нашего с Демом разговора у стены, за пару минут до того, как вознамерился меня изнасиловать.

Все эти острые, ядовитые, убийственные слова — о каком-то фетише, о девушке, с которой спал, хотя являлся для нее… родственником, о калленовской семье и всем, что с ней связано…

Я как перед собой вижу, как Деметрий кидает эти слова в лицо Серым Перчаткам. В нем нет жалости и сожаления, его совесть всегда чиста, а потому он посмеет, непременно посмеет. И без труда сможет переиначить ситуацию между нами, напомнив, и совершенно правдиво, что я просила его меня вызволить от «Дракона». Спасти.

Эти мысли отравляют. Похоже, слишком сильно, потому что я попросту не успеваю ничего с собой делать.

Вызвав выдох недоумения у Константы и возмущенный, гневный выкрик Эммета «с ума сошла?», кидаюсь обратно к клубу.

На мне только шуба, в руках нет ни сумочки, ни пакета. Я свободна и я могу бежать быстро — не теряю времени даже на то, чтобы ждать, пока прокрутится дверь, в последнюю секунду умудрившись заскочить за стекло.

Танцпол, пена, прожекторы и нарушение дресс-кода, за которое меня намерены не пропустить. Однако, даже не обратив внимания на охрану, которая удивлена происходящим не меньше, чем я сама, врываюсь внутрь клуба.

С момента ухода Эдварда прошло минуты две-три, он не мог скрыться из виду так быстро, я должна его видеть. К тому же, он тоже не в купальнике, но вряд ли пошел в сторону гардероба. Он знает, что если Дем еще в клубе, искать его следует в коридорах за танцполом. Или в баре.

Я действую наугад, потому что четко продуманного и обозначенного плана не имею и иметь не смогу. Все, что мне остается — наитие. И на него я полагаюсь сейчас как никогда в жизни.

Серое пальто. Серая материя, серая кожа — перчатки. Мне бы только увидеть. Мне бы лишь заметить…

— Крэйзинг какой, — раздается справа неодобрительный и растерянный голос, а потом в то и дело загорающемся светом мраке чья-то рука указывает своим собеседникам вперед, — мэн дранкнул не по-детски.

И пусть язык мне не знаком, пусть это какая-то русская вариация английских слов, смысл уловить удается. А уж заметить, куда показывает подвыпившая компания, уж точно.

Обогнув их и протиснувшись между стойкой и барными стульями, я вижу свою цель, все так же стремительно идущую по намеченному маршруту.

Мне до сих пор не верится, что это тот самый человек, с которым вот уже неделю я не разговаривала. Он катастрофически изменился. И катастрофически на себя не похож.

Только к черту эти рассуждения. Я знаю, что должна делать.

— Эдвард! — оказавшись в непосредственной близости к мужу от того, как быстро бегу сквозь пенный туман, выкрикиваю его имя еще на ходу, — Эдвард, стой!

Каллен не верит. Он останавливается, поймав первую из нот моего голоса, но он не верит. Знает ведь про мою координацию и скорость. За месяц выучил.

Эта секунду промедления, допущенная им, меня спасает.

— Эдвард, — повторяю, задохнувшись посередине слова и скатившись в тоне до шепота, — не надо… не надо…

Веду себя совсем не так, как когда отговаривала Эммета. Испуганная куда больше, менее растерянная, я понимаю, что может сделать с Эдвардом Деметрий. И к черту физическое воздействие, оно теряет свою силу рядом с моральным. Моральное может убить куда быстрее. Конти боялась, что Аметистовый его убьет… но я-то знаю, кто кого в итоге способен уничтожить.

Поэтому не медлю. Хватаю его руку, крепко сжав длинные пальцы своими. Цепляюсь как за последнее, что у меня есть, обессиленно мотая головой.

Дыхание ни к черту, глаза на мокром месте, а лицо горит. От холода, от теплоты клуба, от пены, от алкоголя… я уже не знаю. Просто горит. Алым пламенем.

— Изабелла? — изумленный, он не вырывает руки, как я ожидаю. Просто останавливается на своем месте и просто смотрит на меня сверху вниз. Глаза переливаются чем-то неправильным, запретным, жестким… но они мои. Я такими их помню, я такими их рисовала, я такими их… их… заметила. Верно, заметила. С этим словом будет лучше.

А потому не теряюсь.

— Изза, — поправляю, сглотнув горькую слюну, — Я Изза, Эдвард. И я очень, очень прошу тебя не идти к нему… оставить все как есть.

Встревоженный и мгновенно наполнившийся теми чертами, к каким я привыкла и какими любовалась, на недолгие пару секунд Каллен-старший становится самим собой. Это вдохновляет лучше всего иного.

— Изза, ты что?.. — даже голос преображается. Бархатный, взволнованный, но нежный баритон, он самый, рядом со мной. Эдвард это, а не кто-то другой. Эдвард — мой. Я была права, когда определила свою принадлежность. Я точно знаю, вот сейчас, стоя рядом с этим мужчиной, кому принадлежу. И кому, похоже, всегда буду.

— Ты не пойдешь, — вдруг сама для себя решаю я. Подаюсь вперед, прижавшись к его синему свитеру и крепко-крепко, насколько позволяют подрагивающие руки, обвив за талию, — я тебя не отпускаю.

Аметистовый вконец теряется. Я вижу ход его мыслей буквально по строчкам, по разбитым на моменты линиям. Вот уже не Деметрий занимает голову, не Конти и не кто-либо еще, так своевольно использующий его в своих целях. Вот уже там я. Я, мои слова и то, как себя веду прямо сейчас. Особенно в сравнении с предыдущей неделей.

Ну и к черту.

Мне все ясно.

Пусть ясно будет и ему.

— Ты мне нужен, — выдаю на одном дыхании, привстав на цыпочки, чтобы лучше меня видел, — ты мне нужен, Эдвард. Ты… и никакого развода, никаких Штатов. Я хочу остаться здесь, с тобой. И я готова… готова извиниться и искупить свою вину. Я вижу и понимаю, я знаю, что натворила… я не посмею. Больше никогда. Только пожалуйста, пожалуйста, не иди к Дему… он причинит тебе вред, он не оставит этого просто так. Я боюсь.

Столь непредсказуемая и наполненная тирада вводит Эдварда в ступор. Глядя на меня и пытаясь понять, правда ли то, что здесь говорю, он часто моргает. Искаженное, неконтролируемое, потерянное из-за недостаточного освещения, или просто потому, что уже нет сил все время держать себя в тонусе, его лицо говорит само за себя. И я принимаю эти слова, я их слышу. Ничуть оно не страшно. Оно потрясающе и очень, очень красиво. С асимметрией или без. Гнев пропадает.

— Пожалуйста, — добавляю то слово, которое, как мне кажется, наиболее полно завершит этот эмоциональный набор. Отпустив себя до предела, потеряв бдительность, целую его плечо, расположившееся прямо передо мной. Раз, затем второй — чтобы заметил. И крепче обнимаю — руки под пальто, на груди, где кожа теплая, а материя приятна пальцам. Мне не хватало его одежды. Ровно как и его запаха.

Ждать долгое и мучительное время после таких откровений Каллен меня не заставляет. Ему требуется несколько секунд. Он оценивает то, что услышал и мой вид, мой тон при этом. Надеюсь, приходит к правильным выводам. Я сама не ожидала от себя такого выброса чувств.

Впрочем, в конце концов Эдвард, похоже, меня понимает. Аметистовые глаза наполняются теплом и мягким светом, лучащимся даже сквозь тьму клуба, а сведенные мышцы, напряженное выражение лица сменяется расслабленностью. Затекает в него.

Нет больше злости и испепеляющей ярости. Потеряна наводка на цель, какую следует разорвать на части. Жестокости нет, пропала суровость… он вернулся.

— Хорошо, — тихонько и ласково отвечает мне Серые Перчатки, с капелькой робости погладив по плечам, — я здесь, Изза. Не бойся.

Эти слова меня успокаивают. Вкладывает он и в них что-то или нет, или же говорит просто для того, чтобы утешить меня, значения не имеет. Я верю. Предательство… прошло. Отвращение… пропало. Я скучаю. Как же я скучаю… теперь я вижу, что теряла все эти дни. И от чего не готова отказаться. Что не позволю себе потерять.

«Если с ним что-нибудь случится…» — не случится. Я обещаю. И себе, и Эммету, и маленькому ангельскому созданию с иссиня-черными волосами, которое сейчас спит в своей постельке в окружении плюшевых зверюшек и души не чает в дяде.

— Ы-гы… — по-детски расслабленно, с тихоньким смешком, прикрываю глаза. С удовольствием встречаю то, как осторожно его пальцы прикасаются к моей талии, а потом и к спине. Попадаю-таки в самые желанные за сегодня объятья. И не хочу из них уходить.

Именно в эту секунду, в это мгновенье понимаю, что есть надуманное, а что — настоящее. И к чему мне следует быть ближе, что беречь сильнее. Что ставить в приоритет.

— Поехали домой, — тихонько предлагаю я, с некоторой неловкостью погладив его шею, которая ближе всего к моим пальцам.

К прикосновению Эдвард относится настороженно, но ничуть его не сторонится. Наоборот, похоже, доволен. На его губах мне чудится подобие улыбки. Казалось бы, уже забытое…

Я не задаю ему вопросов, а он не задает мне. Сейчас излишне.

Мужчина просто протягивает мне руку, а я просто беру ее, все так же крепко сжав его пальцы.

Толпа нам не страшна.

— Поехали.

На выходе Конти и Эммет. Сказать, что они удивлены и озадачены, это ничего не сказать. С трудом выносящие друг друга уже даже по первому взгляду, они стоят бок о бок и смотрят на нас. Кто-то с удивлением, кто-то с болью, хоть возле дверей Эдвард и отпускает мою ладонь.

Пока занимаю заднее сиденье в прежде ненавистной «Ауди», Каллен-старший отводит Константу в сторону. Говорит ей что-то. Я не вижу лиц слишком хорошо, только немного… и у обоих они опять преисполнены далеко не радостными чувствами. И это портит мое только-только выровнявшееся настроение.

Но от клуба мы все-таки уезжаем. Эдвард лично сажает привезенную с собой девушку в такси, видимо, убедившись, что со мной в одной машине она не поедет, и только затем возвращается к нам.

На часах половина третьего, и он устал, я вижу. Не только от времени суток — от событий. Это меня гложет.

В салоне звучит короткий диалог, после которого воцаряется гробовая тишина и какой я при всем желании не могу понять из-за трижды проклятого языкового барьера:

— С ним надо разобраться, так просто подонок не уймется. Я отошел покурить, а он уже тут как тут…

— Предоставь это мне. Она не пострадала? — почему-то Эдвард сильнее сжимает пальцами руль, а под кожей ходят желваки.

— Нет. Я увидел их быстрее, чем он успел бы, — Медвежонок злорадно улыбается, а я ежусь, — И я популярно объяснил ему, что он сделал не так. Свой удар в морду этот сукин сын получил, не беспокойся.

— Не думаю, что последний… — многозначительно отвечает Серые Перчатки.

Высказавшие свои мысли друг другу, братья удовлетворенно замолкают, а «Ауди» плавно выезжает на трассу.

Мне же остается только гадать, что именно они сказали.

* * *
Все в тебе есть — и холод, и нежность;
Тёмная ночь и пик белоснежный —
Весь белый свет сошелся в тебе одной, но…
Он сидит на постели.

В темноте комнаты, где свет идет через отдернутые шторы окна, а деревянный пол блестит так же чисто, как впервые появившиеся на небе звезды, недвижно сидит, как каменное изваяние. И лишь четверть его лица, как могу судить, освещается луной.

В пространстве спальни ничего не изменилось. Я запомнила ее такой, я ее такой полюбила, и такой же она, не глядя на всю эту ужасающую мучительную неделю, осталась.

Я сразу же нахожу глазами «Афинскую школу», собранную из тысяч и тысяч маленьких пазлов, пристроившуюся на стене. Мне кажется, помимо хозяина, она самый яркий атрибут и самое запоминающееся украшение здесь. Тем более, внимание к ней выгодно притягивает ковер знакомого кофейного цвета.

Негромко вздохнув, я делаю шаг внутрь, не трудясь прикрыть за собой дверь. У меня не было разрешения входить, к тому же я не стучала. Эдвард имеет все основания выгнать меня отсюда.

Приметливый к звукам, Каллен-старший сразу же оборачивается. Ясные, без капли сонливости аметисты останавливаются на мне, пробежавшись сверху вниз. В них искорками светится удивление, но куда более яркими искрами пылает нежность.

Я теряюсь от такого взгляда. И как теперь объяснить, какого черта я здесь делаю?

— Ты не спишь?

С легонькой усмешкой, не перечеркнувшей и капли понимания в нем, Эдвард качает головой.

— Что-то случилось, Изза?

Я смелею. Не без робости, конечно же, но делаю еще один шаг вперед. Крепче перехватываю подушку, которую держу в руке, а к двери тянусь, дабы прикрыть.

— Я войду?

Он с готовностью кивает, поднимаясь с простыней. Знакомая мне пижама с кофтой с синей полоской на груди и серыми, неизменно мягкими, штанами, предстает на обозрение. Я возвращаюсь назад, перемещаюсь во времени, перепрыгиваю из этого дня во все предыдущие. И очень хочу, не глядя на недоступность такого, стереть упоминание о прошлой субботе напрочь. Ничего она не стоит.

Я подхожу к постели, от которой Эдвард не делает вперед ни шага, боясь меня спугнуть. Наскоро оглядывая простыни, сбитые и разрозненные, удивляюсь.

— Я думала, Каролина с тобой?..

— Каролина спит с папой, — мягким и бодрым, почти обыкновенным своим голосом, сообщает Серые Перчатки. Но глаза его, хочет того или нет, стремительно влажнеют. И вряд ли можно спрятать это здесь, где луна своевольно освещает каждую подробность.

Эммет забрал Карли у него? В оконную спальню, где расположился? Насколько знаю, в доме больше нет комнат.

— А почему ты не спишь?

— Не спится, — признается он мне.

Я оставляю подушку на постели. Медленно, будто бы Эдвард все еще способен выгнать меня, кладу пуховый квадрат на простыни. И почти сразу же, как убеждаюсь, что он не упадет, воплощаю в жизнь свое заветное желание.

Он такой… одинокий. Я никогда прежде не видела его таким. Потерянный, будто бы оставленный, растерявший все то, чем так умело пользовался на протяжении полутора месяцев.

Кажется, я начинаю видеть настоящего Эдварда.

Без должного стеснения и так и не попросив позволения, сокращаю между нами расстояние. Осторожно, опасаясь как-то не так двинуться, обнимаю его. Почти так же, как в клубе, только нежнее. И ладони чуть выше — на спине. Пусть он меня почувствует. Рядом.

С улыбкой, которую не сдержать и не спрятать, встречаю клубнично-медовый аромат кофты и ее мягкость, запомненную моими пальцами лучше всего иного. Как же мне этого не хватало… неужели от этого я собиралась бежать?..

— Мне тоже не спится, — шепотом объясняю свое поведение.

Эдвард с еще большей осторожностью, чем я, ладонями касается моей талии. Привлекает поближе к себе. Я чувствую его недоумение.

— Плохой сон? — с беспокойством зовет, поправив помявшуюся ночнушку.

— Нет, — я вздыхаю, уверенно опровергнув эту идею. Для себя определив, что уже вряд ли есть границы, за которые переступать не следует, утыкаюсь лицом ему в грудь. Прямо там, где спускается к кармашку возле сердца синяя полоска. — Я соскучилась.

Эдвард замирает, на какую-то секунду даже затаив дыхание. Его пальцы нерешительно поглаживают ткань на моей спине, стараясь понять, что именно я имела ввиду. И что только что сказала. И зачем.

Избавляю его от сомнений. Хватит их за эти дни нам обоим.

— Я больше не хочу спать в одиночестве, — тихим-тихим шепотом, будто нас кто-то подслушивает, признаюсь я. Свои слова подкрепляю поцелуем того самого кармашка, скрывающим все лучшее, что таится в Эдварде — нежным настолько же, насколько во время кошмара дарил мне он сам.

Муж не молчит. Ночью, говорят, обнажаются души. И его собственная, похоже, тоже готова дать мне взглянуть на себя.

— Я тоже, Изза, — с подавляющей откровенностью, от которой у меня по спине бегут мурашки, шепчет он. На несколько секунд смещает нежность и осторожность с занятых позиций, доказывая правдивость сказанного своей твердостью. Прижимает меня к себе. Одной рукой гладит спину, другой волосы — в непосредственной близости от лица. Кончиками пальцев время от времени касается кожи.

Со смешком приникнув к его плечу, я, радостная и удовлетворенная такой реакцией, молчаливо гляжу на звезды. Мы стоим вполоборота к ним, видно лишь часть неба, однако этого хватает. Сегодня впервые ни я, ни Эдвард не задергиваем толстыми шторами окно. Сегодня мне хочется видеть эти звезды, этот снег, фонарик, ярко светящийся возле беседки…

Снег не страшен. Снег не всегда убивает, хоть опасности в нем затаилась уйма. Зима не отвратительная пора года, она прекрасна. Все зависит от того, где и с кем ты ее проводишь. И какова температура — только не по термометру, не воздуха — в твоем доме.

Мне тепло. В объятьях Эдварда, с этой маленькой радостью разглядывания пейзажа за окном, тепло. Луна, темный небосклон, едва заметные контуры облаков и блеск, повсюду волшебный блеск крохотных снежинок. Я не могу перестать улыбаться. И я совершенно не желаю этого делать.

— Я хочу извиниться.

Не думаю, что найдется лучшее время. Сейчас это как никогда мне важно. Обнимая Эдварда, зная, что он меня обнимает, чувствую себя последней дрянью. Теперь я вижу, насколько на самом деле могу его обидеть.

— Извиниться, Изза? — голос мужа звучит удивленно. Только вот приятное это удивление.

— Да, — уверяю, ни на секунду не усомнившись в том, что делаю, — извиниться перед тобой. За эту неделю я много… многое…

Он утешающе поглаживает пальцами мои плечи. Предлагает замолчать, если есть внутри хотя бы толика такого желания.

— Ты не обязана этого делать.

— Но тогда ты не узнаешь, какой ты замечательный, — пожав плечами, честно сообщаю я. И только потом понимаю, какой на самом деле интимной вышла эта фраза.

Растерявшись, Эдвард даже не пытается меня остановить.

Я немного отстраняюсь, поднимая голову и встречаясь с его глазами, наглядно это вижу. Замершие аметисты, мгновенно покрывшись неверием, внимательно вслушиваются в каждое мое слово. Я вижу в них то, чего пыталась не допустить в клубе, упросив мужа оставить Дема в покое — беззащитность. Сейчас их действительно можно сильно ранить. Даже самым тонким, тупым и, казалось бы, заржавевшим лезвием. А особенно словом…

— Вернее, ты и так это знаешь, — поправляюсь, ощутив приятное теплое пощипывание внутри, после которого даже самые тяжелые из-за содержания в них искренности слова становятся пушинками, — просто я хочу сказать, что, как и Эммет, как и Каролина теперь тоже это понимаю. Как следует.

Левая бровь Эдварда капельку хмурится, опускаясь вниз, из-за чего контраст с правой виден достаточно ярко; губы приоткрываются, искажая нижнюю часть лица, а дыхание становится совсем неприметным. Он слушает.

Я поражаюсь тому, как когда-то могла пугаться этой асимметрии. Второй раз за день, под стать случаю, я вижу, какая она на самом деле красивая и ничуть не портит общее впечатление от мужчины. Она просто его неотъемлемая часть, его «изюминка». И уж точно с воплями бежать в другую сторону, когда ему не удается удержать восковую маску равнодушия на лице, очень глупо. Я никогда не посмею. Нет.

А это добавляет сил высказать то, что столько времени оставалось замолчанным. Откровение дороже всего.

— Эдвард, твоя доброта, забота и понимание, все, что ты делаешь для меня… я никогда на свете не встречала более искреннего, честного и сострадательного человека. Я не думала, что такие люди вообще еще остались, тем более среди мужчин… — вздыхаю, улыбнувшись ему в ответ и подбодрив, прежде чем скажу самое главное, — ты ни разу не позволил мне почувствовать себя здесь чужой или ненужной, ты защитил меня… и я даже пересчитывать боюсь, сколько раз ты мне помог, ничего не потребовав за эту помощь. И жива я тоже благодаря тебе.

Ободки глаз мужчины краснеют, а уголок губ, который не лишен движения, едва заметно дергается вниз. Он ошарашен тем, что слышит такое. Но абсолютно точно ему не неприятно, он хотел бы когда-нибудь это услышать. От меня?.. Наверное, хоть от кого-то.

Глядя в переливающиеся глаза Эдварда, наблюдая за тем, как он буквально впитывает в себя каждое мое слово, не до конца веря, что адресованы они ему, я решаюсь закончить. Не опасаюсь больше того, что выбрала не то место и не то время. О таких вещах нельзя молчать.

— Я хочу попросить прощения за все то, что сделала, — немного громче, чем обычным шепотом, признаюсь ему, — за эту неделю особенно, а за все плохое, что было в прошлом — во второй раз. Ты не заслуживаешь ничего, кроме восхищения. И никакой ты не Суровый, ты… уникальный.

Все-таки проговариваю его, это слово. Тяжелое, непонятное, с огромным количеством слогов… но проговариваю, так, как и надо — по-русски. Потому что Эдвард русский. И этот язык для него значит ничуть не меньше, чем семья. Они ему его подарили.

Удивленный, Эдвард с коротким смешком, прикрывшим дрожь голоса, переспрашивает:

— Уникальный?

Я с готовностью киваю, глядя прямо ему в глаза. Переливающиеся, с проглядывающей слезной пеленой.

— Уникальный, — становлюсь на цыпочки и опять целую. Только не кармашек, не грудь и не плечо. Его щеку. Правую. С особой нежностью, какой сам мистер Каллен никогда меня не обделял.

Своевольными и упрямыми, но все же сегодня как никогда мягкими подушечками пальцев провожу тоненькую линию немного левее поцелуя. Кожа теплая и на ней опять пробивает моя любимая щетина — щекочет пальцы.

Ответом на уже трижды прозвучавшее слово и все то, что делаю после него, мне служит один неровный вдох Аметистового и одни покрепчавшие, практически налившиеся силой признательности объятья.

Я снова у груди Эдварда, и я не могу видеть его лица, но почему-то до мельчайших подробностей могу представить, как оно выглядит: морщинки слева, немного ниже бровей, уголок рта приподнят в полуулыбке, лоб ровный, с отблесками лунного света на коже, а глаза прикрыты. Но это нисколько не мешает почувствовать мне радугу в них — из оттенков самого прекрасного на свете цвета. И капелька соленой влаги там все же есть.

— Ты правда так думаешь? — тихо, чтобы могла избежать ответа, зовет Эдвард. Его подбородок на моей макушке, его руки на моей талии, а теплая хлопковая кофта согревает меня, выбравшую ночнушку с короткими рукавами.

— Я так чувствую, — без тени смущения, впустив в голос улыбку, подтверждаю я. На сей раз сама, не вынуждая его беспокоиться, прижимаюсь к мужчине крепче. Рукой осторожно-осторожно, будто бы боясь навредить, глажу его затылок доходя до линии волос. — И если однажды скажу тебе что-то другое, не слушай, пожалуйста. Это не будет правдой.

Это нужно было сказать — я хотела это сказать. После Дема, сегодняшнего дня, событий в клубе… хотела. И сказала. И скажу еще, если нужно.

Эдвард глубоко-глубоко, доверху наполняя легкие, вздыхает. Потом негромко посмеивается. А потом, прочистив горло и спрятав что-то за этим действием, возвращает мне мои поцелуи. Два раза, один из которых ощутимее, а второй нежнее, в макушку. А потом еще один, совсем легонький — в лоб, пощекотав дыханием кожу.

— Спасибо…

В этом слове, по-моему, больше эмоций, чем за все время, что мы провели вместе в браке. И я испытываю не просто удовлетворение, а ясный и тихий восторг от того, что слышу его.

Но все-таки услышать хочу и еще кое-что другое:

— Я могу остаться?

Едва ли не возмущенный этим вопросом, Эдвард отвечает быстрее, чем я заканчиваю его задавать.

— Конечно же. Это твоя комната, Изза.

Я улыбаюсь. Искренне, тепло, с радостью — ничего не утаив. И с благодарностью глажу калленовскую шею.

— Тогда пойдем спать?

Он не протестует, а энтузиазма в движениях и голосе становится больше, когда соглашается:

— Пойдем.

Эдвард самостоятельно отстраняется от меня, выпуская из объятий, и аметистами, блестящими от чего-то большего, нежели просто слезы, гостеприимно указывает на постель.

Только прежде чем лечь следом за мной, задергивает шторы окна. Больше в нем нет нужды, а Серые Перчатки помнит, что я не люблю засыпать, когда оно открыто для обзора. Сколько же он знает про меня…

Мы ложимся на простыни, которые уже не кажутся ни смятыми, ни холодными. С легким трепетом Эдвард закрывает мою спину, ощутимо согревая сзади, а я забираю в свое владение его правую руку, легонько сжав пальцы. «Поза ложки», кажется? Я знаю теперь, какая моя любимая.

Мы не спали вместе шесть дней, а мне чудится, только этим утром встали с общей постели. Ничего не изменилось, мы не ощущаем робости, а стеснение и вовсе утерялось.

Спать рядом с ним для меня совершенно нормально, к тому же и очень приятно.

Сбывается мечта из клуба, где Дем прижимал меня к стене — я в спальне с «Афинской школой», на подушке рядом Эдвард, а вокруг клубничный аромат. Черта с два я на что-то это променяю.

— Спокойной ночи, — с теплотой желаю, устроив голову на своей подушке, но под его подбородком, а пальцами покрепче обвив теплую руку. На глаза наворачиваются слезы. Я правда соскучилась… сильно-сильно.

— Добрых снов, — не менее нежно отзывается муж. И тем, как успокоенно выдыхает, не дает мне усомниться, что ночь будет потрясающей, безмятежной и расслабляющей. За эту неделю мы оба ее заслужили.

…Правда, пусть и удивляя меня, засыпает Эдвард быстрее, чем я. По его размеренному дыханию, по расслабившимся и потеплевшим пальцам, я с легкостью это определяю. Но все же оборачиваюсь, чтобы проверить — на секундочку. И встречаюсь с неподвижными, закрытыми, полупрозрачными сиреневыми веками. Они не подрагивают, а черные ресницы, которые совсем не вяжутся с моими представлениями о русских, божественно красивы. Я теперь вижу, от кого из родственников их переняла Карли. Редкого волшебства зрелище.

Но особенного внимания заслуживают губы. Немного выпяченные вперед, капельку приоткрытые, они кажутся невероятно мягкими и теплыми. Манят со страшной силой.

Однако тронуть их я не смею. Во-первых, потому, что непременно разбужу Каллена, а во-вторых, потому, что его расстраивают мои поползновения нанастоящие поцелуи. Почему бы не ограничиться щекой, руками, телом? Почему мы всегда претендуем на то, чему поцелуй, возможно, не так и нужен? Особая степень доверия и особенное отношение выражается вовсе не через губы, и уж точно не с проникновением в них. Все проще: ладони, плечи, грудь, шея, лицо и лоб… особенно лоб. Одно дело любить пылкими ночами и наслаждаться близостью именно в ночное время, а другое дело просыпаться рядом, изворачиваться в объятьях и, привстав на локте, с пожеланием доброго утра целовать в лоб. Никто из тех, кому мы не важны, никто из тех, кого мы не интересуем, никогда не тронет эту часть нашего лица. Она исключительна, и она для куда больших чувств, нежели благодарность за прекрасно проведенное время вместе. Я знаю. Теперь — знаю. Никто, кроме Эдварда, никогда не целовал меня в лоб. И никто не станет.

А его?..

Я смотрю на умиротворенное лицо мужа, на то, как ровно он дышит, и ловлю себя на мысли о том, что размышляю: а его? Кто-нибудь когда-нибудь думал о нем? Не о теле, не о поцелуе, не о позе в ванной и с бритвой в руке… не о фантазиях, где появлялся без этого самого белого полотенца… о его чувствах, о его душе? Что сказать ему, чтобы не обидеть, что сделать, чтобы развеселить… как успокоить, как помочь, как вдохновить?

Он так смотрел на меня, когда я извинялась, что задрожало мое собственное сердце. Все это время я видела неизмеримую, просто невообразимую силу Эдварда — и его духа, и его решений. А разговора о слабости никто не вел. О ранимости, о робости, об осторожности и желании… быть понятым, быть ближе, быть нужным. Не в критический момент, не потому, что не на кого положиться — просто так. Просто потому что он нужен.

У меня на глаза наворачиваются слезы. Пустившись в такие рассуждения, стоило их ожидать, но я все равно удивляюсь, и потому тихонько хихикаю сама себе. Удивительно ты глупа, Белла.

Я думаю о словах Деметрия. Обо всем том, что слышала, обо всем том, что он так пытался донести до меня. Смотрю на Эдварда и думаю. И не верю. Не в сами истории, а в том, с каким подтекстом их мне рассказали. Я ведь знаю его. Мне начинает казаться, что я вхожу в круг тех людей, кто его знает. Его, а не Мистера Каллена или Сурового. И знание это вдохновляет — на многое, я бы сказала.

Может быть, поэтому я не удерживаюсь? Гляжу на него, вижу все это, молчаливо, почти запретно любуюсь… и чувствую. Чувствую, как что-то в груди бьется сильнее, а кровь значительно теплеет, наливаясь странной силой. Осознанием. Мне кажется, это оно.

Осторожно, дабы не потревожить его, я поворачиваюсь, капельку ослабив объятья. На подушке приподнимаюсь повыше, радуясь тому, что простыни позволяют сделать это беззвучно.

Улыбаюсь, уже познавшими своеволие пальцами притронувшись к правой стороне калленовского лица. Он не чувствует ее, я теперь понимаю — и это еще одна страшная история, которую хотелось бы узнать. В свое время.

Глажу — аккуратно-аккуратно, как тончайший фарфор. Не посмею разбить.

А потом губами легонько, почти невесомо, чтобы почувствовала только я, касаюсь его лба. На сей раз слева.

— Я люблю тебя.

* * *
Эммет стоит у окна, молчаливо вглядываясь в происходящее за толстыми окнами. Ничуть не искажая картинку, стекло демонстрирует во всей своей красе то, как развеваются волосы Карли, сегодня не сдержанные никакими косами, и как им в такт то и дело взметываются вверх волосы Иззы, оказавшиеся не менее густыми.

Новоиспеченная миссис Каллен и его дочь, веселясь столь сильно и столь заметно, обе широко улыбаются. И с теми же улыбками, ничуть не уменьшая их, скатывают податливый снег в толстые комки.

Эммет не может понять, почему он так придирчиво за этим наблюдает. После вчерашней ночи, да и всего вчерашнего дня, причиной вполне можно было бы назвать беспокойство о Каролине — Изабелла так и не оставила в покое алкоголь, попросила сигарету и даже попробовала… попыталась его вчера соблазнить. Вряд ли ее моральные устои пришли в ту норму, какую следовало бы для игр с его маленькой девочкой.

Однако у Людоеда не получается списать все на отцовскую озабоченность. Он внимательно подмечает каждое движение Иззы, каждое ее слово и реакцию дочери на него, но все же не укрываются от взгляда и белокожая шея девушки, и ее горящие весельем глаза, и то, как выгодно смотрится она со спины, наклоняясь за очередным «строительным» материалом.

Он ничего не может с собой поделать. Видит неправильность такого поведения, его абсурдность, представляет явное неодобрение брата, который пока, благо, о таких метаморфозах Каллена-младшего не знает… но все тщетно.

Она ему нравится.

Изабелла нравится ему как женщина — в том числе.

Ничего с времен бара Вегаса не изменилось.

— Снежки? — неожиданно прозвучавший из-за спины голос вынуждает Эммета нахмуриться. Резко оборачиваясь, он встречается взглядом с заинтересованными аметистовыми глазами и почему-то, смутившись, краснеет.

— Снеговик, — чуточку сбито отвечает, неловко поглядев обратно в окно, — уже полчаса как.

Обходя брата, Эдвард становится рядом с ним. Играющие на лужайке Каролина и Изабелла не видят их, потому что полупрозрачная штора и антибликовые окна прекрасно скрывают подглядывающих, а значит можно не бояться изумленных взглядов. И поговорить.

— Ты выспался, — первым замечает Медвежонок, стараясь хоть как-то прогнать гребаный румянец со своего лица.

Краешком губ улыбнувшись, Эдвард ободряюще, пусть и в некотором смятении, ему кивает. Он до сих пор не понимает, как умудрился так быстро уснуть и проснуться позже, нежели встала Изза. Наверное, все дело в том, что она спала рядом и его беспокойство кануло в лету. Она его прогнала.

— Да. Сегодня — да. А ты?

Припоминая, как приятно было ощущать теплое тельце Карли под своим боком и как она доверчиво прижималась к нему, обвив ручонками за шею, у Эммета на сердце теплеет, а смущение отпускает. Расслабленно вздохнув, он заново проигрывает в голове момент, когда малышка проснулась и крепко-крепко, со всей детской непосредственностью и радостью, поцеловала его в щеку. Она не плакала, не злилась, ей не было грустно и больно… и она была рада его видеть. После канители событий в клубе ему как никогда нужно было понимание, что его личное маленькое солнышко все еще хочет разгонять папину темноту. Любит его.

— Очень даже, — он хмыкает, с признательностью взглянув на Эдварда, — спасибо, что принес ее ко мне.

— Дети должны жить, быть и спать с родителями, — уверенным голосом, ничуть не демонстрируя свои собственные чувства на сей счет, заверяет Эдвард, — не за что. Она была безумно рада проснуться с тобой, я уверен.

— Она бы и с тобой с удовольствием проснулась, Эд.

— И все-таки дядя — не папа, — добродушно замечает Серые Перчатки, похлопав брата по плечу. То опустошение и острые снежные треугольнички одиночества, заползшие в душу, когда собственноручно перенес малышку в оконную спальню, к отцу, бесследно исчезли. Изза оказалась рядом как раз тогда, когда ему больше всего было это нужно. И даже если она вряд ли когда-нибудь это узнает, ничто не помешает ему испытывать благодарность к ней. За все сказанное этой ночью, за ее искренность… при одном упоминании о словах девушки у него внутри приятно подрагивает что-то хрустальное. «Уникальный»…

— Ты прав, папа — не дядя, — сделав вид, что не замечает задумчивости Аметистового, отзывается Эммет. Очень хочет искоренить все сомнения своего самого дорогого человека, если они есть. — Я до сих пор не могу понять, как тебе удается делать ее такой счастливой. Рядом с тобой она никогда не плачет.

Эдвард понимающе, тепло улыбается. Оставляя в покое резвящихся на снегу девочек, поворачивается лицом к Медвежонку. Дает как следует разглядеть себя, пока говорит. Ни одной эмоции не прячет.

— Просто со мной она рядом гораздо реже, чем с тобой, — объясняет прописную истину, впустив в глаза нежность, переплетенную с уверенностью, — и когда она плачет, Эмм, Карли нужен только ты. Ты ее папа.

Краем глаза уловивший то, как ловко Изза устраивает средний ярус снеговика на большой снежный ком, служащий его нижней частью, Эммет чувствует острую необходимость кое-что сказать. Куда более острую, нежели все желание по отношению к Изабелле. Знает, что эта фраза должна будет его перечеркнуть на корню, однако не останавливается. Эдварду надо это знать.

— А ей нужен ты, — кивнув на окно, шепчет он, — и в горе, и в радости.

Настороженно поглядев в нужную сторону, Каллен-старший удивленно поглядывает на него.

— Изабелле?

— Именно, — у того нет и капли сомнений, — вчера в клубе…

— Я как раз хотел тебя расспросить, Эмм…

Но Медвежонок предупреждающе поднимает палец, отвлекаясь от своих наблюдений и полностью концентрируясь на том, что хочет сказать. Призывает дослушать, а уж потом задавать вопросы. Времени хватит. Сейчас только одиннадцать утра субботы.

— Вчера в клубе я и Изза, Эд… мы немного выпили, и она… и я… — теряясь среди словосочетаний и обрывочных фраз, Эммет ненадолго замолкает, приводя мысли в порядок. Четко, спокойно и ясно. Эдвард его поймет.

Правда, то, как незаметно изменяется лицо брата, все же настораживает Людоеда.

Парочка морщинок прокладывают себе путь у левого глаза, а тоненькая, но заметная и длинная бороздка касается лба. Глаза… те же. Чуть-чуть холоднее, совсем каплю. Под стать убеждениям.

— Я не осуждаю этого, — тихо замечает Каллен-старший, сделав все возможное, чтобы скрыть некоторое свое расстройство, — я помню о том, что вчера говорил, Эммет. Я не отказываюсь от своих слов.

Людоеду вдруг становится по-настоящему страшно. Эдвард не собирается обвинять его и думать о нем плохо, он убеждает и себя, и брата в том, что полностью контролировал ситуацию и был готов к такому итогу, однако ничего не остается тайным. Возможно, у Аметистового уже просто нет сил так умело все скрывать.

А если бы он… если бы он и Изза вчера переступили эту черту? Даже избрав оправданием алкоголь, даже объяснив это все длительным двусторонним воздержанием, даже попытавшись проигнорировать случившееся, скрыть его… как бы потом смогли смотреть в глаза Эдварду? Сколько бы он не уверял, что ему все равно. Сколько бы не давал своих позволений.

В который раз ошарашенно посмотрев на девушку, вместе с Карли лепящей круглые руки для Мистера Снеговика, он ощущает благодарность. Причем такую, какую сложно измерить и еще сложнее передать. Когда кровь оттекает от мозга к известному месту, он, похоже, не контролирует себя. А Изабелла контролирует. И все наперед знает, все видит. Даже если не хватает сил прекратить в самом начале.

Подобные размышления воодушевляют Эммета и дают уверенность досказать. Добиваются твердости голоса, от которой Эдвард изгибает бровь.

— Она меня остановила, Эд, — докладывает он, не отводя от брата глаз и убеждая в своей честности, — я бы пошел дальше и я бы, наверное занялся с ней сексом, я не стану этого скрывать. Однако Изза сама все прекратила. Знаешь, что она мне сказала? Что замужем.

— Замужем?..

— Замужем, — уверенно кивает Каллен-младший, — и что принадлежит она исключительно своему мужу. Никто, кроме него, ее не тронет.

У Эдварда перехватывает дыхание, а глаза наполняются странным всепоглощающим чувством, пока еще прячущемся за изумлением. Он не поворачивает голову и не смотрит на Иззу, с помощью маленьких камушков пришивающую снеговику пуговицы, но думает исключительно о ней, Эммету прекрасно это видно. А короткий взгляд брата на собственное кольцо, сползшее чуть ниже на пальце за эту неделю, подтверждает правильность догадок.

— Она так сказала? — никак не в состоянии заставить себя принять правду, Аметистовый смотрит Медвежонку прямо в глаза. Старается понять. И просит, очень просит сейчас раскрыть все карты. Во взгляде блестит надежда.

— Она так сказала и оттолкнула меня, — не чураясь признать очередное фиаско, проговаривает Эммет. Сегодня для тайн не осталось места.

— Она соблюла правило… — ошарашенно бормочет Эдвард.

— И не одно, — Людоед пожимает плечами, сильнее задвинув штору, — ну, частично… но мне кажется, это все же значительный шаг в твоем воспитательном процессе. По крайней мере, ничего тяжелого из алкоголя Изза не взяла в рот, и сигарету так и не докурила… единственную.

Дослушавший его Эдвард внезапно усмехается. А потом улыбается — с восторгом, явно. Смотрит на него и улыбается — в том числе и глазами.

— Честно?

— Честно-честно, — под стать рассказчику каролининых сказок, подтверждает Эммет свои слова. Он безумно рад наблюдать все это. И то, как на лице брата явственной печатью отображается радость, и то как теплыми волнами окутывая весь его облик, на мужчину обрушивается долгожданное спокойствие, то, как блестят и переливаются глаза, радугу в них… и улыбку. Широкую-широкую, одну из первых за эти дни. Скрывающую и бледность, и усталость, которой уже почти не осталось, и даже немного потерянный вес. Он такой, как прежде. Он счастлив.

И сам Эммет так же становится настолько же счастливым, в который раз мысленно отправляя Изабелле благодарность за своевременный «стоп». Это того стоило. Никакое физическое удовлетворение не сравнится с моральным. Тем более, таким.

— Она не безнадежна, — подбадривая Эдварда, улыбается в ответ он, — ты был прав.

На миг задумавшийся, преобразившийся и улыбчивый Серые Перчатки восторженно шепчет:

— Вот, что ей было нужно, Эмм.

Найденное решение, разгаданная загадка, решенное уравнение — вот причина его воодушевления. Еще более яркого, чем все предыдущее.

— Эмоциональная встряска?

Эдвард хмыкает. Сейчас его глаза невероятно красивы.

— И это тоже, но в первую очередь другое, — мужчина глядит на брата и на лице его нет ничего, кроме теплоты, — семья.

Немного растерявшийся от подобного вывода, Эммет дает себе право капельку нахмуриться.

— В каком смысле?

— Я думал об этом еще раньше, но теперь я окончательно это понимаю, — объясняется Эдвард, и с каждым словом огоньков в аметистах становится все больше и больше, — план «метакиниси» — не ее план. Иззе с самого начала нужна была семья.

— А «пэристери»?..

— Ее расстраивает само это слово и то, что оно в себе несет. Эммет, Изза перестала нарушать правила не потому, что это запрещено, а потому что меня это расстраивает, — выводя для себя ясную формулу всех событий, бормочет Каллен-старший, — и не будет делать этого в дальнейшем потому что мы тоже не станем. Каролине не нравится запах сигарет — она не закурит при ней. Зная мое отношение к алкоголю, она не станет пить и капли спиртного. А зная о том, как ты беспокоишься о Карли и желаешь для нее добропорядочной знакомой, станет таковой, чтобы с ней общаться. Они уже подружились. Ну и наркотики и вовсе не обсуждаются — мы все против.

— Ты собираешься заставить ее понравится нам? — уловив некоторую бредовость сей идеи, Эммет фыркает.

— Нет, — Эдвард с серьезностью качает головой, — мы станем ее семьей. И то, что неприемлемо для нас, окажется и для нее неприемлемым. Мы никогда не сделаем того, что расстроит ее, Эммет. А она не станет расстраивать нас. Не потому, что так надо, не потому что такие правила… а потому что сама не захочет! Ей нужна такая опора, люди, к которым можно обратиться за помощью. И зная о том, что мы рядом, зная о том, что беспокоимся за нее, что готовы помочь… Изза не наделает глупостей. Ни в жизни.

Он останавливается, переводя дух. Глаза горят все так же, дыхание немного сбилось, а уверенность нарастает с каждой секундой. Эдвард редко испытывает столь явный эмоциональный подъем и брат внимательно наблюдает за ним, немного удивленный таким его поведением.

Он будто бы нашел для себя стимул к борьбе, к жизни. Увидел в истинном свете то, что казалось непонятным и потерянным, что забылось и должно было пропасть без следа.

Спас кого-то.

Спас ее.

— А ты уверен, что потом она уедет? — не уследив за языком и выпустив-таки волнующую фразу наружу, Эммет теряется, испугавшись. Погасить столь яркое пламя неосмотрительным замечанием было бы непростительно. Эдвард этого не заслуживает.

Однако брат оказывается готовым к такому вопросу. И улыбка его даже не вздрагивает, только становится нежнее.

Он поглядывает из-за шторы на то, как Карли с Изабеллой приделывают снеговику нос из морковки, заботливо вымытой Антой, и тихонько произносит, не усомнившись ни в одном своем слове:

— Она построит свою жизнь. Ей захочется выйти замуж, завести детей… и она уедет. Я не зову ее в жены, Эммет. Я не стану ее мужем по-настоящему, это неизменно. Просто я хочу сделать ее счастливой и обезопасить в первую очередь от самой себя. А раз Изабелла тоже этого хочет, она справится. Ей просто нужно немного веры и поддержка. То самое крепкое плечо.

— И ты ее отпустишь? — Эммет смотрит туда же, куда и Серые Перчатки. Почему-то в груди у него щемит уже сейчас.

— Ну конечно же, — с отеческой заботой в голосе шепчет Эдвард, — она и сама не захочет оставаться. Благодарность и любовь совершенно разные вещи.

— Что же помешает ей влюбиться?

— Эммет, она умнее нас всех вместе взятых, — со смехом заверяет Каллен-старший, даже не допуская для себя такого варианта, — она прекрасно знает, что ей нужно. И я явно не тот, с кем захочет провести остаток жизни, поверь мне. Хотя бы потому, что теоретически я могу быть ее отцом.

— Как будто это кому-то мешало…

Аметистовый оставляет окно в покое, снова поворачиваясь к брату. Тепло-тепло улыбается ему, выражая всю признательность, какую только может в себе найти. А потом крепко обнимает. Последних слов, делает вид, не услышал.

— Огромное тебе спасибо, Эммет. Если бы не ты, если бы не твоя помощь… я бы потерял ее. Ты спас Изабеллу. И меня, наверное, тоже. Я не смогу тебя как следует за это отблагодарить.

Растерявшийся и расчувствовавшийся, Людоед не сразу находит нужные слова. Теряется все обсужденное и все подводные камни, которое это может в себе таить. После таких слов идея Эдварда не кажется безумием, а его слова способны вызвать самые настоящие слезы.

— Братство золотых цепей, — в ответ обняв брата, шепчет ему на ухо Каллен-младший, — никто бы из нас не поступил иначе.

— Это не умаляет значимости того, что ты сделал…

— И уж точно не умаляет твоей, — эхом отзывается Медвежонок, — я люблю тебя, Δελφινάκι.

Эдвард усмехается, а объятья крепчают.

— Я тебя тоже, Эммет. Не менее сильно. Но я все же должен спросить, поможешь ли ты мне? Если ты против и не хочешь участвовать в этом новом плане, я не стану тебя заставлять. И уж точно не обижусь. Вы с Каролиной не обязаны этого делать.

Почему-то даже не задумавшись, Людоед фыркает.

— Посмотри в окно, Эд. Уже поздно заново раздавать карты.

— Это поправимо…

— Мы — семья, — не давая брату закончить, напоминает Эммет, — давай-ка покажем и Иззе, что это такое.

Capitolo 22

Белесыми мазками тоненькой кисточки по голубому полотну разбегаются остроугольные искорки. Все ровные, все быстрые, все поодиночке, но густой чередой. Это редкое невозможное в возможном вызывает искренний восторг и желание остановиться, замедлить ход времени и вдоволь полюбоваться на открывшееся глазам восьмое чудо света.

Но не только голубой оттенок позади звездочек притягивает взгляд, вовсе нет. Есть не менее потрясающий, яркий и ошеломительный иссиня-черный, в некоторых прядках которого блестит темно-фиолетовый цвет.

Волнами взметываясь вверх, силясь угнаться за белыми искрами, несущимися по воле ветра туда, куда прикажет воздух, роскошные локоны юной мисс Каллен дополняют пейзаж, делая его еще прекраснее. Придают ему толику волшебства.

Они невероятно красиво летят: сначала высоко вверх, подстраиваясь под траекторию прыжка своей обладательницы, потом ненадолго останавливаются прямо в воздухе, сравнявшись с голубой полосой горизонта, а затем опускаются вниз следом за маленьким ловким тельцем. Укладываются волнами, покрытыми белым снегом, как утренний прибой пеной — мягкий и нежный, но сохранивший в себе отголоски ночного шторма, бушующего внутри.

Каролина лучится энергией, ее оптимизм и жизнелюбие, ее энтузиазм заметен невооруженным глазом. И каждая ее улыбка, каждый ее прерывистый вдох радости, когда подпрыгивает на податливом пушистом снегу, заслуживают быть запечатленными. Мне бы хотелось ее нарисовать. Я запомнила эту сцену. Я попробую.

— Снег, — задорно сообщает мне девочка, зачерпнув голыми пальчиками полную пригоршню белой пористой массы. Демонстрирует как можно нагляднее. Делает все, чтобы отложилось у меня в памяти.

— Снег, — не заставляя ее ждать, повторяю как можно созвучнее. Растираю указательным и большим пальцами три снежинки, спустившиеся на кожу, и щурюсь. Контакт тепла с холодом, когда даже самый крепкий лед тает, одно из самых воодушевляющих ощущений на свете. Оно плохо передается, но прекрасно всеми понимается. Не существует в природе замерзших вещей, которые нельзя отогреть. И даже сердце, хочет кто-то это признавать или нет, может оттаять, встретив весну звонкими ручьями и любовным трепетом.

Я не просто так это говорю, я теперь знаю. Через мою собственную корку льда уже пробирается вода, и она подтачивает ненужный панцирь изнутри.

Эдвард сказал, что его любимая пора года длится с марта по май… потому что лед тает! И теперь я вижу, отчего в нем любовь к весне — действительно тает. Ощутимо, быстро и крайне приятно. Мягкой водой залечивает раны, пропадающей броней облегчает дыхание, похрустыванием тепла напоминает о прелести жизни, а тем, что зацветает благодаря открывшему пространству на самых, казалось бы, бесплодных участках, возвращает на губы улыбку. Даже в отвратительнейшие моменты бытия.

— Правильно, — Каролина стряхивает каскад снежинок со своих пальцев, ободряюще мне кивнув, — снег. А вот это, — она поднимает ладонь вверх, показывая мне, о чем конкретно говорит, — рука.

— Рука, — я зеркально повторяю ее жест, стараясь быть хорошей ученицей. Малышка чудесно говорит по-английски и вряд ли моя помощь с такими простыми словами чем-то ей поможет. А вот мне поможет ощутимо — я по-русски знаю всего шесть слов. Вчера к ним добавилось еще одно, невероятное по звучанию и смыслу, навсегда залитое для меня немой благодарностью аметистовых глаз: «уникальный».

Мы на улице, под голубым небом — тем полотном, что мне так полюбилось, на белом снегу — лучшем из фонов. Снежинки летят и летят, превращая и без того сказочный лес с его сказочными обитателями в самую красивую фантазию на свете, а солнце сияет. Ему хочется сиять. Оно со мной солидарно.

Этим утром я проснулась рядом с Эдвардом. И пусть какой-нибудь метеорит сейчас кинется на меня с небес, если я совру, что это утро было самым счастливым за все мое существование. Кажется, я даже спала улыбаясь. После вчерашнего, после этих взглядов, объятий, слов… после поцелуя в лоб и признанного для себя факта, было бы преступлением не чувствовать всепоглощающее счастье. Оно так и лилось из меня, светилось бы, наверное, в темноте. К тому же и засыпала, и просыпалась я тогда, когда Эдвард уже был по ту сторону человеческого бытия, в мире грез и приятных сновидений, и он не мог мне помешать любоваться собой.

Такой близкий, такой теплый, такой нежный… его руки по-прежнему обнимали меня, а тело согревало. Он весь согревал — хватило одного взгляда.

Какой же он красивый…

Я хотела повторить то, что сделала вчера после полуночи. Я воровато, как Золушка, понадеявшаяся, что ее карету и туфельки не увидели, оглянулась вокруг, искореняя мысли о бежевых стенах как о незримых наблюдателях. И я почти вернула бледноватому лбу с очертаниями морщинки посередине свой поцелуй, как в дверь постучали.

И хорошенькая черная головка Каролины, вместе с ее робким взглядом, но дрожащими от желания улыбнуться губками, показалась в проеме.

Девочка пожелала мне доброго утра… и спросила, не хочу ли я поиграть на улице.

— Снежок! — восклицает дочка Эммета, такая же непоседливая и порой непосредственная, как и он сам, запуская в меня снежный шарик. Маленький, но прицельный, он разбивается на кусочки о белую шубу, кристалликами сахара осыпаясь вниз.

— Снежок, — вторю девочке я, не задумавшись о звучании и произношении на сей раз. — Такой круглый, такой меткий… — и начинаю игру. Совершаю ответный «удар».

Мой снаряд оказывается менее удачливым, чем запущенный Каролиной — касается только лишь колена — но тоже не промахивается, что хорошо. Первый блин — комом.

— Это снег, из него делают снежок, а держит его рука, — формирует для меня русско-английскую фразу мисс Каллен, многообещающе блеснув гладью серо-голубых озер в глазах. — Снег, рука, снежок.

— Снег, — я облизываю губы, прищурившись, — снежок… рука!

Сделав выпад вперед, кидаю очередной снежный шарик к его цели, намереваясь в этот раз сорвать больший куш, нежели в предыдущий. Мне ведь тоже должно повезти!

На сей раз местом попадания оказывается талия малышки, спрятанная под теплой темно-зеленой курткой. На ее поясе орнамент из оленей, тянущийся непрерывным узором еще и по рукавам, на голове, пряча какую-то часть волос, ярко-красная шапка, а помимо джинсов, на ногах спортивные снежные ботинки. Тоже красные.

— Ага! — довольная моими успехами, девочка снова подпрыгивает на своем месте, дав полюбоваться волной из черных-черных локонов. — Так держать, Изза!

Ее добродушие, ее открытость, ее готовность помочь мне и здесь, в непринужденной атмосфере, и там, в лесу, когда я здорово ее испугала своим безумным видом, являются для меня невероятно привлекательными.

С самой первой встречи я хотела подружится с этим ребенком.

И теперь, надеюсь, у меня это получится. У меня хватит времени, желания и сил.

— У меня прекрасный учитель, — подмигиваю тут же зардевшейся Каролине, не спуская с нее глаз, — так что успех неминуем.

— Папа говорит, важнее всего прилежание, — с серьезным видом, но еще больше смущаясь, докладывает она.

— Терпение, — я пожимаю плечами, долепливая новый снежок. — Кто ждет, дождется большего!

И бросаю его. Прямо в грудь своей маленькой охотницы до игр.

Засмеявшаяся нежным переливом колокольчиков, Карли нагибается, выжидая наиболее удобного момента, а потом, отпрыгнув в сторону, пускает в меня каскад снежков. Три, четыре? Все маленькие, но до чего же точно пущенные! Она явно часто практикуется в этой игре.

…Однако сдаюсь я не сейчас. И даже не через ближайшие пятнадцать запусков-попаданий (пропускает малышка всего один раз) — куда позже. После тридцати пяти.

Вот тогда и валюсь на снег, захохотав от приятного покалывания щек от мороза и своего нового снежного наряда, обрамившего шубу и джинсы.

— Снежные ангелы! — без труда поймав одну из моих смешинок, мисс Каллен мгновенно падает рядом. — Классная идея, Изза!

Она не стесняется называть меня по имени, как я и попросила. Когда мы оделись и вышли на улицу, то и дело опускала глаза и бормотала «Изабелла». Однако мое доверие, выраженное в просьбе научить парочке русских слов — а может, и не парочке, вдруг я окажусь способным учеником? — сделало свое дело. Успокоило и расслабило девочку. Мы были на равных. Наконец!

— А по-русски? — я расставляю руки и машу ими в горизонтальном положении так же, как делает Карли. Знаю, какой получается узор. Пытаюсь не отставать от своей новой подруги и ногами.

— Снежные, — она четко проговаривает трудное слово, откинув с лица мешающую черную прядку. Шапка стягивается, оголяя волосы, и теперь служит всего-навсего подушечкой, разделяющей голову малышки и снег, — ангелы. Почти как по-английски.

— Снеж… снежн… — так можно и язык сломать!

— Снежные, — она приходит мне на помощь, повторив еще раз, — ангелы.

— Снежные ангелы, — обрадовавшись полноценному произношению, видимо вышедшему таким, как надо, я улыбаюсь еще шире. — Снежные ангелы, значит.

— Да, — Каролина мечтательно закатывает глаза, усиленно махая руками в разные стороны, взметывая вверх снежные бураны. — Мы часто делаем таких с папой.

— Вы играете?

— Иногда, — мисс Каллен стеснительно заправляет локон, измазавшийся снегом, за ухо, потупив взгляд. — Он редко приходит до вечера… Обычно играем в воскресенье.

Она выглядит немного не такой, как прежде. Ей будто бы стыдно. Или грустно. Или и то, и другое. Она задумывается, даже остановив махание руками и полупустыми, застывшими глазами смотрит вверх, на небо. На снежинки, сыплющиеся прямо на лицо, если лежать на земле.

— Но это же здорово, — негромко подбадриваю девочку я, приподнявшись на локте. — Он тебя очень любит, Карли.

Она хмыкает, поворачиваясь на бок. В глазах мерцают хитринки, а расслабляющая улыбка украшает личико. Хотя бы в этом, кажется, малышка не сомневается.

— Я знаю, — заверяет, прямо по снегу, разрушая своего ангела, подползая ко мне. — Он это часто говорит. И дядя Эд.

— Дядя Эд играет с тобой в снежки?

— Да. Но он не делает со мной ангелов, — Каролина хмурит брови. — В этом он очень занудливый. Вот знаешь, он не разрешил бы мне лежать на снегу.

— Но ты ведь тепло одета?

— Я никогда не мерзну, — с плохо измеримой гордостью признается мне черноволосое создание, — а они тут со своими правилами… Сделаем двойного снежного ангела, Изза?

Приподняв со снега голову, я удивленно поглядываю на почти подружку.

— В два раза глубже? — похоже, она собирается вскарабкаться на меня.

— С двойными крыльями, — Каролина вытягивает одну из рук вперед, касаясь ими снега. Ее перчатки покоятся в кармане куртки, и о них малышка думать не собирается и вовсе. Прочерчивает линию ладонью чуть ниже того, где побывали и мои руки.

— Будет дальше летать…

— И быстрее, — она заговорщицки усмехается. — Можно?

Я с готовностью отодвигаю влево собственную руку, давая Карли подобраться поближе. Она убеждается, что ноги и тело оказываются вне зоны досягаемости, чтобы разрушить очертания нашего ангела, и только тогда прижимается к моей шее и груди.

От нее не пахнет ни Эмметом, ни собственным домом, ни каким-либо стиральным порошком. Этот запах чем-то похож на эдвардовский. Он детский, несомненно, он менее яркий, скорее мягкий… и переливистый. Нечто среднее между свежеиспеченным хлебом и кремовым мороженым, как я могу судить. И пусть сравнения с едой банальны, не знаю, выйдет ли передать лучше. По-моему, в самый раз.

— Готова? — я возвращаю руки на прежние позиции, оставляя девочке свободу действий, и жду ее согласия.

— Всегда! — по-военному четко и громко отвечает Каролина. — На старт, внимание, марш!..

Мы представляем странную картину, я понимаю. Обе лежащие на земле, я в светлой одежде, она в более темной, обе с длинными и густыми волосами, обе смеющиеся, выводим на снегу замысловатые узоры. Карли, со всей скрупулезностью, справляется с задачей создать вторую пару крыльев, а я тружусь над первой, не забывая и про платье, для которого нужно махать ногами. Синхронно действовать и руками, и ногами, удается не всегда. Но тем интереснее, надеюсь, будет результат.

А снежинки падают вниз. А белые хлопья летят вверх. А пористый снег поддается нам, отступая без лишних вопросов. А воздух становится теплее. А смеха больше — и лучше всего слышен тот, который принадлежит Каролине.

Я ловлю каждую нотку, получая плохо измеримое удовольствие от такой банальной, но веселой детской задумки. Вожу руками, ногами, выгибаю голову и стряхиваю с волос снег, а еще, по возможности, избавляю от лишнего снега не мерзнущую мисс Каллен, не желая потом получить нагоняй за ее неудовлетворительный внешний вид.

И, возможно поэтому, поддавшись моменту и оторвавшись от всего вокруг, кроме голоса над головой ни хлопка двери, ни шагов, ни даже легкого поскрипывания снежного полотна не слышу.

— В полку любителей ангелов, я смотрю, прибыло?

Скорее автоматически, чем осознанно, вздергиваю голову вверх, на фоне голубого неба отыскивая такие же, разве что с отблеском серых тучек, глаза. Они прищурены и смотрят на меня с интересом. В них нет злобы.

Мило захлопав ресницами, оторвавшаяся от работы Каролина с неодобрением к его чистому черному пальто смотрит на отца.

— Присоединяйся, — гостеприимно кивает на снег, покрепче ко мне прижавшись. — Будут тройные крылья!

Медвежонок удивительно мягко смеется, ничего в его лице нет злобного, запрятанного, недовольного. Я впервые вижу его настолько беззаботным и… семейным, что внутри что-то переворачивается. Улетучивается последний страх. Нет больше боязни перед мускулами и строгой сталью глаз. Эдвард был прав, он плюшевый. На самом деле.

— Я боюсь, зайка, меня очень быстро поднимут, — доверительным шепотом сообщает Эммет, мельком глянув назад. — И вас тоже, кстати.

Не переставая улыбаясь, я запрокидываю голову выше, вглядываясь в перевернутый с ног на голову мир. На снегу, выделяясь среди кустов, засыпанных клумб, фасада дома и лестницы на крыльцо, прекрасно прорисовываются серые перчатки, движущиеся в нашу сторону. И небезызвестный их обладатель.

— И правильно сделают, — вздыхает Эдвард, останавливаясь рядом с братом. — Валяться на снегу чревато разными последствиями. Кто хочет заболеть?

Карли вытягивает шею вперед, губками приникая почти к моему уху. Хихикает, чуточку искажая свой английский, зато приводя достойные аргументы положительного ответа на вопрос дяди:

— Когда болеешь, получаешь на три кусочка шоколада больше. И не ходишь в школу!

Без труда услышавший дочку (или же знавший, что именно это она мне скажет), Каллен-младший нагибается над нашим маленьким производственным цехом, забирая девочку на руки.

— Ты в этом месяце и так там почти не была, — журит он ребенка, поправляя сползшую красную шапку. — Осталось к метелям прибавить еще и болезнь, и можно вообще не ходить.

— Хорошая идея, — Каролина с обожанием смотрит на папу, обняв его за шею, но потом оборачивается, весело подмигнув, ко мне, — там скучно.

— Скучно лежать в постели и мерить температуру, — уверенным тоном произносит Эдвард, протягивая ко мне руки. — Вставай, Изза. Пожалуйста.

Не спуская с губ улыбки, не желая видеть что-то другое и на лице мужа, я подчиняюсь. Чтобы не разрушить ангела, виду себя крайне осторожно, переступая его голову и опираясь на протянутые Серыми Перчатками руки.

Эдвард тут же, чем-то напоминая недовольную моим катанием по песчаным горкам Розмари, принимается стряхивать с шубы налипшие кристаллики снега, не забывая и о волосах. Но их касается куда осторожнее.

Я не сопротивляюсь и не спорю, такого желания и в помине нет. Давая Эдварду свободу во всех его манипуляциях с моей одеждой, раз уж так не любит снежинки на ней, получаю возможность как следует разглядеть его.

Выспавшийся и хорошо отдохнувший, с почти полностью пропавшими кругами под глазами и заново заискрившимся аметистовым взглядом, он больше не вызывает болезненное сжатие моего сердца. Морщинок не так много, заледеневшая часть лица сильнее отличается от здоровой, намекая на пропавшую бледность, а уголок губ приподнят. Больше мне за Эдварда не страшно.

— Хуже гриппа только пневмония… — бормочет сам себе, с капелькой укора поглядев на меня. Однако за этой капелькой, почти незримой, переливается забота. И даже захоти я, что сегодня невероятно, обидится на мужчину, это было бы невозможным. Я очень редко вижу такое по отношению к себе. И я не хочу отказываться.

— Мы все будем здоровы, — вставляет Эммет, уловив паузу между фразами брата. — Честно-честно, да, Карли?

— Да, — девочка с уже правильно надетой шапкой, избавленная от снежинок так же, как и я, но папой, довольно смотрит на дядю с могучих отцовских рук, — не волнуйся, дядя Эд.

— Не волнуйся, — эхом отзываюсь я, решившись-таки сказать это. Этим утром, в этом доме, здесь, посреди двора не кажутся такие вольности излишними. Тем более, называются ли они «вольностями» для меня в принципе? Самое главное я признала.

Аметисты светлеют, заслышав и мой вклад в эту небольшую просьбу, и немного оттаивают. Точно как снежинки на моей ладони около получаса назад.

— Зато какие красивые получились… снежные ангелы, — прикусив губу, после того, как произношу последнюю фразу и с надеждой глянув на Карли, я теряюсь. Смущение накрывает с головой, окрашивая в алый щеки, пятнами спускаясь к шее.

Оба Каллена с удивлением переглядываются между собой. У обоих в глазах теплеет.

— Красивые, — соглашается Эдвард, с незаметным смешком поправив мои волосы — возвращает их со спины на грудь, касаясь кончиками пальцев. — Да, Изза, действительно. Как никогда.

Довольное нашей общей похвалой, черноволосое создание на руках Эммета великодушно кивает родным людям. Как признанный художник.

— Потому что у него двойные крылья, — заявляет она, с любовью оглядев проделанную нами работу.

— Потому что он создан с душой, — тихо-тихо, так, что вряд ли слышно кому-то кроме меня, незаметным движением губ поправляет Эдвард. На секунду, перед тем как в очередной раз моргнет, я вижу в аметистах всю их глубину, открывшуюся мне лишь однажды. Всю глубину, наполненность и красоту. Все тайны, упрятанные в ней. Все откровение.

— Пойдем-ка в дом, — посчитав, что пауза затянулась, и чуточку настороженный нашими с его братом переглядами, но не подающий на то вида, предлагает Эммет. Удобнее и крепче перехватывает свое сокровище с оленями на поясе, поворачиваясь к протоптанной тропинке.

— Своевременная идея, — лишив меня возможности проникнуть дальше установленной границы, Эдвард кивает, разбивая картинку прозрачности своих глаз об знакомую крепкую заставу. — Вы все мокрые… Давно пора высушиться.

А потом, он следом за Калленом-младшим поворачивается к дому, закрывая для меня обзор на снежного ангела. Я чувствую спиной и его шаги, и его взгляд, и даже аромат клубники, пробивающийся сквозь свежесть воздуха. В сером пальто, с серыми перчатками, в темных брюках и без шапки, чего бы никогда не позволил Каролине, Эдвард неотступно следует за мной с минимальной дистанцией.

И это греет лучше всего иного.

* * *
На песочном постаменте горчичного цвета, отливающего янтарем, если повернуть к светящему через окна солнышку, расположился шоколадный снежок. Он идеально круглый, объемно-выпуклый и прекрасно сочетается своим терракотовым оттенком с основной композицией.

У снежка есть глаза — два белых пятнышка, два кристаллика, мерцающих ярким пламенем на фоне общей картины. И внутри глаз зрачки — чернее ночи. Они приковывают все внимание зрителя, почти заставляя забыть, о ком мы говорим, теряя название столь явного шедевра.

Но оно все же возвращается — опять же, через шоколад. Подрагивающими линиями тоненькой струи по песочному телу, минуя снежок, расползаются коричневые полоски — лапки.

К сожалению, всей палитры цветов, дабы как следует изобразить паучков-печенюшек, у меня нет, но оттого восхищаюсь ими не меньше. Даже в простом карандаше это изящное угощение выглядит забавным, смелым и аппетитным. Тем более если посмотреть на то, с какой быстротой Каролина их уплетает.

Мы сидим на диване в гостиной — том самом, блаженно-мягком — и в руках у нас по большой кружке, раскрашенной гжелевыми узорами Эдварда. Ароматный черный чай, с вкраплениями каких-то фруктов и корицы — наслаждение рецепторам. Но даже он может подождать, если есть кое-что куда более важное, чем чаепитие.

Заручившись согласием мисс Каллен, которой до жути хотелось посмотреть на мои художественные работы, я рисую ее.

Я, поджав ноги и устроившись на диване как можно ближе к подушкам, загораживающим спинку, локтем опираюсь о них, а вторым подпираю свой импровизированный мольберт из очередного самолетного журнала. Он такой ламинированный, толстый и ровный, что ничего другого мне не нужно.

— Попробуй печенюшки, — заботливо предлагает мне Карли, поправив свои сухие, новые джинсы — куда светлее предыдущих. И почему-то я не удивлена, что у Эдварда есть запасная детская одежда. Это можно было понять уже по тем глазам, с которыми он смотрел на наши дурачества на снегу. Папочка. — Я благодаря ним научилась не бояться пауков.

— Хорошо, — я следую совету малышки, на секунду остановив движение карандаша по белесой бумаге и закинув одного паучка в рот (хорошее решение для лечения фобий, эти милые песочные создания вряд ли кого-то испугают). Мгновенная симфония вкуса глазированной конфеты, песочного теста, фундука и шоколадной помадки накрывает с головой. Я и раньше не сомневалась, что Анта и Рада умеют готовить вкусно, но десерты, по-моему, их призвание.

— Вкусно? — Карли многозначительно приподнимает свою широкую темную бровь.

— Ага, — используя слово, ставшее за эту утро ее, с восторгом киваю, — вкуснятина. Но, может быть, все же закончим с портретом?

Немного стушевавшаяся, малышка робко кивает, усаживаясь обратно на свое место. Она сидит на подушках в позе портного, ладони устроив на коленях. И ее иссиня-черные волосы, локонами улегшиеся на плечи и лишенные, как и во время игры во дворе, любых резинок, шпилек и сдерживающих переплетений, прекрасно дополняют картину.

Рисовать девочку не менее интересно, чем Эдварда. Уловить малейшее движение в ее глазах, ямочки на щеках, когда улыбается, капельку приоткрытые губки и, что важнее всего, красоту ресниц. Они — одно из главных ее достояний.

— Изза?

Легонько подтушевав тень с левой стороны ее лица, обращенной от окна, я поднимаю глаза.

— Да, Каролина?

Юная гречанка выглядит смущенной, собираясь спросить что-то. Ее брови опускаются, ресницы прикрывают глаза, а поза немного сутулится.

— Ты еще долго будешь жить в России?

Я не ожидаю услышать такого вопроса от нее, поэтому теряюсь. Карандаш пальцы сжимают слишком сильно, стерку я с трудом успеваю поймать, пока не укатится на пол, а рисунок как будто бы блекнет.

— Я не знаю, — попытавшись исправить положение, чтобы не вызвать у девочки лишних подозрений, как могу равнодушно пожимаю плечами, — наверное, уеду, когда нарисую все запланированные акварели…

Не могу удержаться от навязчивого желания оглянуться — туда, назад, за арку, выводящую из гостиной. При моем новом ракурсе видна столовая, а в ней большой круглый стол. За этим столом Каллены и расположились, что-то вычеркивая в бумагах. Эммет вопросительно указывает брату на какие-то записи, одновременно набирая что-то на телефоне, а тот с сосредоточенным выражением лица… пересчитывает? Перед ним стоит калькулятор. Наверняка проблемы с самолетом.

Акварели, ну конечно же, Карли. Десять, двадцать, сорок… Сколько я уженарисовала? А сколько еще должна? Пока мое время не истечет, сколько я успею?..

Это слишком грустные и тяжелые мысли, я не хочу портить ими утро. Я не хочу думать о том, что будет завтра и когда мне придется снять обручальное голубиное кольцо. Не имею ни малейшего представления, что тогда буду делать — еще и наперевес с собственными чувствами. Доеду ли я до США?

Ну уж нет, стоп. Все. Конти была здесь четыре года. Значит, время максимум я, пожалуй, смогу попросить. Ну или хотя бы три — я на родине Толстого и Достоевского меньше двух месяцев, мой путь только начат. Все в порядке. Все хорошо.

«Лови момент» — вот правильный девиз. Его и стану придерживаться. Эта суббота прекрасна.

— А сколько нужно нарисовать? — взволнованным тоном спрашивает девочка, возвращая меня мыслями обратно туда, куда нужно. — Хотя бы примерно?

— Три тысячи.

Ее серо-голубые глаза округляются, но скорее от восторга, чем от удивления. «Много» равно «долго». Она поняла меня.

— А портреты в карандаше считаются? — с опаской интересуется.

— Нет, — улыбаюсь, прогоняя все ее сомнения, — портреты в карандаше это незапланированное, для души. Поэтому нет.

Успокоенно выдохнув такому объяснению, малышка снова расслабленно устраивается на своем месте. Я изумлена тем, что в отличие от других детей, которых часто удавалось видеть возле озера дома Джаспера, она очень терпелива. Или просто все еще стесняется меня и боится неоправданных движений.

Ну да ладно. Это как раз то, что проходит.

Интереснее мои собственные ощущения во время всего того, что происходит и происходило за это недлинное, только начавшееся утро. Мне спокойно — это факт. Мне весело — факт с заверением. Мне хорошо… Господи, как же давно мне не было так хорошо! Я впервые будто бы не только смотрю на полноценную любящую семью, о каких уже и думать перестала, а… состою в ней. Со мной играет солнышко братьев Каллен, которые доверяют мне настолько, чтобы отпустить девочку со мной порезвиться, меня угощают свежеиспеченными печеньками, мне заваривают чай, ночами меня обнимают… и меня ждут. Вчерашнее выражение лица Эдварда там, возле бара… Неужели он думал, что я уеду? Он поэтому так спешил? Конти ему сказала?

Ну вот и капелька стыда, конечно же. Я не должна была давать ему поводов. Я меньше всего на свете хочу, чтобы Эдвард думал, что я уеду, сбегу или пропаду однажды. Знал бы, что самым большим отныне страхом на свете для меня является то, что все это сделает он…

— Изабелла…

Я почти завершаю портрет. Я укладываю кудри волос на плечи, прорисовывая всю их красоту, я стираю слишком прямую линию лица, спрятавшуюся прекрасно очерченные скулы Каролины, точно как у папы с дядей, и я даже привожу к логичному концу драпировку ее гольфа, такого же зеленого, как и куртка, с орнаментом оленей.

Но на сей раз откликаюсь быстрее, не отрываясь от работы.

— Ммм?

Осталось парочку штрихов вот тут, у глаз. И бровь. Да, вот так — чуть вниз, исправив выражение лица. А еще…

— У тебя есть мама?

От неожиданности я не успеваю отдернуть руку от бумаги, и карандаш, получивший свободу действий, прорисовывает черную полосу, выбивающуюся из общей копны прядок.

По-моему, я немного бледнею.

Карли сама пугается своего вопроса, забыв даже про чай со сладким угощением.

…Когда мы иногда гуляли в городе или ходили в парк, девочки, с которыми мы играли в песочнице, спрашивали, где моя мама. Я помню, как тогда у меня начинали дрожать губы и потели ладони от нежелания говорить правду. И вот в такие моменты, Роз, без труда угадывающая, когда нужна мне, подходила и, положив руки на мои плечи, говорила, что моя мама это она. Чмокала в макушку, списывая все на то, что проверяет, не жарко ли/холодно ли мне.

Девочки удовлетворялись ответом, а мне переставало хотеться плакать. Почти с гордостью обхватывая экономку отца за шею, я улыбалась и пару раз называла ее «мамой» на детской площадке.

Но однажды мы пекли пирог — яблочный. И Розмари показывала мне, как капельки воды бегут к вытяжке, не желая стать лужицами. И пришел Рональд. И он сказал мне, что мама у меня одна. Что я не должна так вести себя, если люблю ее.

С тех пор на площадке, когда кто-то спрашивал о матери, я так же готова была заплакать и так же сильно-сильно сжимала в руках свое ведерко. Но когда Розмари подходила и, положив руки на плечи, пыталась сказать… вскрикивала, вздрагивала и, отшатнувшись от нее как от огня, кричала: «Ты не моя мама! Нет!».

Женщины на скамейках изумленно отрывались от своих книг, у девочек-подружек становились круглые глаза, а я начинала плакать по-настоящему и убегала куда-нибудь, вынуждая Роз последовать за мной, но отказываясь от ее утешений.

Так мы перестали ходить на детскую площадку. И в парк. И вообще — из резиденции. С возрастом я все больше усваивала урок отца, что Розмари — не моя мама. И держалась за эту правду как за последнюю память, которая осталась. Хотя бы Свон был доволен…

Однако сейчас, вот здесь, переосмысливая все это, я не могу сказать Каролине, что мамы у меня нет. Я вспоминаю все то хорошее, все то доброе, что сделала мне смотрительница и… скорее ударюсь головой о стенку, чем забуду обо всем этом.

Становится легче. Легче и проще. Спокойнее. Даже лицо, по-моему, восстанавливает привычный цвет. Мне надо ей позвонить. Обязательно.

— У меня две мамы, Карли, — с легкой улыбкой, робко взглянув на девочку из-под ресниц, шепчу я. — Изабелла и Розмари.

— Две? — она не понимает. — А так бывает?

— Иногда, — пожимаю плечами, преображая ту линию, что зря провела, в очередную прядку — близкую, красивую и яркую. Как завершающий художественный штрих. — А у тебя?

Каролина опускает глаза.

Я зря перевела стрелки?.. Черт, Эммет же говорил мне что-то о разводе… о жене… И почему я ничего не помню?

— У меня есть, — успевая за секунду до того, как хочу извиниться и задать какой-нибудь другой вопрос, отвечает девочка, — ее зовут Мадлен Байо-Боннар.

— Ты родилась во Франции?

— Нет, — малышка перекидывает в руках съедобного паучка, будто бы решая, сказать мне или нет, — здесь. Но мама жила там, когда они с папой встретились. И приехала потом сюда.

Ей не слишком просто об этом говорить, но все равно говорит. Потому что чувства, как вижу, двоякие — горько-сладкие. Ей нравится вспоминать это и еще больше, как бы не было такое удивительно, об этом рассказывать. Похоже, особых подружек у девочки нет.

— А сейчас?.. — прикусываю язык, поразившись грубости своего вопроса, но уже поздно. Она услышала.

— Мама в Париже, — Карли натянуто улыбается, переведя глаза куда подальше от меня и рассматривая с непривычным интересом большой жидкокристаллический телевизор дяди. — Она много работает, поэтому не приезжает, но всегда присылает подарки. И она мне звонит.

Я подбадривающе улыбаюсь мисс Каллен, демонстрируя, что благодарна за такую искренность и выложенную правду, а еще ни в коем случае не считаю такое положение дел неправильным. Верю ей. Ее понимаю.

— Она тебя очень любит, — откладываю журнал с портретом на стол, поворачиваясь к своей собеседнице всем телом. — Подарки, звонки… У тебя замечательная мама, я уверена.

Растерянными, но доверху заполненными благодарным светом глазами, Каролина быстро-быстро кивает, выдавливая даже робкую улыбку. Она в миг становится простой маленькой девочкой, такой же осторожной, как и в первые дни нашего знакомства. На ее щечках румянец, ее губки подрагивают, а ресницы отбрасывают тени на кожу вокруг глаз.

— Хочешь посмотреть на нее? — шепотом, но довольно слышным и почти отчаянным, спрашивает меня юная гречанка. Быстро, будто если помедлит, я откажусь. И пальчики дергаются в сторону мобильника, устроенного рядом с вазой печений.

— У тебя есть фотография?

— У всех есть, — не без гордости отзывается малышка, забирая-таки телефон и с очередной волной благодарности придвигаясь ближе ко мне. — Посмотришь?

Ей так хочется… Боже мой, как же ей хочется. Я имею право отказать?

— Конечно же, — сажусь так, чтобы она могла устроиться как следует, и, когда касается шапкой волос моей груди, опускаю руку на ее колени, погладив пальцами материю джинсов. Доверительная поза, я знаю ее. Меня Розмари научила.

Каролина без труда управляясь со своим смартфоном выуживает в галерее нужную фотографию. Как объявляет, самую красивую.

Это снимок, открывающий большую фотосессию для Vogue и известного модного дома, занимающегося пошивом эксклюзивных вечерних платьев.

После первого же взгляда, брошенного на модель, замершую на белом фоне с фламинговым отливом, я хочу мысленно улыбнуться и включить воображение на имя той, кто это может быть. Маленькие девочки любят придумывать идеальный мамин образ, я знаю, я сама была такой. И я не осуждаю Карли. Теперь, кажется, понимаю, почему так хотела мне показать…

Но потом останавливаюсь, мгновенно прекратив улыбаться. Потому что приглядываюсь. Потому что вижу сходства, которые нельзя опровергнуть ничем, даже самой здравой логикой. Потому что могут они быть только при условии родства, не иначе.

У женщины на снимке короткие волосы, убранные назад с помощью ее же рук, и переливающиеся от глянцевого света откуда-то спереди. Они темно-русые, с неярким мелированием возле корней и вниз, к кончикам. У нее темно-карие глаза, прекрасно выделяющиеся на выбранном фоне. Ее кожа матовая, идеальная, а тон лица ровный, красиво подчеркнутый, овальный. Брови-дуги, приоткрытые в ожидании страстного поцелуя губы, небольшой, слегка вздернутый нос… и фигура, конечно же. Точеная, ровная, выделенная с помощью изящного платья, сходящегося чуть ниже солнечного сплетения и оголяющего ребра и спину. Его держит темная металлическая застежка, так преступно напоминающая цвет глаз.

Это невероятно красивая женщина.

И девочка, сидящая в моих объятьях, такая же невероятно красивая — ее дочь.

Это проскальзывает везде — и в разрезе глаз, и в форме губ, и в овале лица, и в щеках, на которых при улыбке ямочки… Не говоря уже о ресницах и бровях, унаследованных так же от мамы.

Карли забрала от Эммета лучшее, что в нем было — скулы, цвет глаз и волосы, густотой и насыщенным цветом которых мать вряд ли способна похвастаться.

Но в остальном юная гречанка — копия женщины из этой фотосессии. Даже слепой увидит.

— Красивая, правда? — выждав паузу и улыбнувшись моему восхищению, спрашивает девочка.

— Очень красивая, — подтверждаю, наблюдая за тем, как малышка меняет снимок. На сей раз женщина предстает уже в другом платье, более коротком, более открытом — тонкие бретели и никакого нижнего белья. Грудь прячут украшения, а браслеты на запястьях снова подчеркивают глаза.

— Я хочу быть такой же, — тихонько сообщает малышка, любовно оглядев фотографию. Усмехается.

— Ты уже такая же, — спешу заверить, не сомневаясь в своих словах ни на йоту. — Ты очень на нее похожа.

Каролина изгибается, оглянувшись на меня. Серо-голубые глаза мерцают.

— Правда?..

— Ну конечно же, — я нежно ей улыбаюсь, — Губами, личиком, ресницами — ты почти точно она. Такая же красивая.

Девочка расцветает, а румянец снова окрашивает ее смугловатые щечки. Признается за свою обладательницу в том, как хотела это услышать. И как рада.

— Видела бы ты ее на ковровой дорожке… Я сейчас покажу! — загоревшись новой идеей, Каролина возвращается в свою виртуальную галерею, удобно уложив голову у меня на плече. Перелистывает с десяток фото, которыми заполонена память ее мобильного — все мамины, и находит, наконец, нужное.

— Вот!

Но увидеть картинку со всеми подробностями я не успеваю. Улавливаю лишь силуэт и роскошное красное платье в пол, как телефон пропадает. Причем пропадает так быстро, что даже Карли, держащая его в руках, ошарашенно поднимает голову.

Над диваном, каким-то чудом снова подобравшись неслышно, стоит Эммет. Только вот теперь не в расслабленной и заинтересованной позе, теперь без блеска в глазах.

Жесткий, страшный и разозленный — почти такой же, каким я видела его в своей спальне после совместного с Каролиной пробуждения. Только вся разница в том, что зол на сей раз Медвежонок не на меня, а на дочку. Причем крайне сильно.

— Что это такое? — рявкает он, тряханув телефон.

Испугавшаяся, но куда больше расстроенная, Карли с заранее обреченным взглядом протягивает руку в сторону отца.

— Отдай мне!

— Я повторяю: что это такое, Каролина? — не унимает Людоед, не собираясь внимать просьбе малышки. — Что я говорил тебе про эти фотографии? Откуда ты их взяла?

Мисс Каллен поджимает губы, смаргивая слезы, наворачивающиеся на глаза. Подпрыгивает на своем месте, выпутавшись из моих объятий. Опираясь на спинку дивана, предпринимает еще одну попытку достать свое сокровище.

— Девочки мне скачали! — вскрикивает, не жалея силы голоса. — У них есть интернет, их папа хороший! Верни мне! Верни мне сейчас же мою маму! Ты не можешь ее отобрать!

На детский крик из кухни прибегают экономки, недоуменными взглядами рассматривающие развернувшуюся перед глазами сцену. Мое лицо, наверное — отражение их. До сих пор по отношению к дочери в Эммете я видела только ласку и нежность, а еще искреннее беспокойство. А сейчас их будто бы и не было никогда.

— Что случилось? — Эдвард, появляющийся из-за спины брата, взволнованно окидывает глазами все вокруг. Находит меня, но быстро убеждается, что все в порядке. И вот тогда оглядывается на племянницу.

— Дядя Эд! — всхлипывает девочка, перепрыгивая спинку дивана и несясь к тому человеку, которому больше всех верит. — Дядя Эд, он забрал мой телефон!

Сдавивший тонкий пластик в руках до того сильно, что он совсем скоро треснет, Каллен-младший со сталью в глазах смотрит на брата.

— Опять за старое… Мы же договаривались, Карли!

Приникая поближе к дяде, прячась в его руках, тут же опустившихся ей на спину, малышка уже без сокрытия плачет. И этот вид ее после смеха, веселой игры в снежки, сделанных снежных ангелов, портрета и печенек-паучков кажутся слишком горькими. И ничем неоправданными.

— Мадлен? — одними губами спрашивает Аметистовый.

Эммет яростно, отрывисто кивает.

— Малыш, — теперь Эдвард обращается непосредственно к племяннице. Без труда поднимает ее на руки, прижимает к себе. — Ну что ты… не надо плакать.

— Он… он… он за-а-абрал! — протяжно хнычет девочка, цепляясь пальчиками за дядин свитер. — Эдди, он забрал!..

Ее слезы, ее похныкивания служат для Эдварда, как мне кажется, жутчайшей какофонией. Пугают, изводят и трижды подчеркивают необходимость поскорее успокоить. Лицо искажается.

Серые Перчатки наклоняется к ушку Карли, что-то нашептывая в него под подергивания ее спины. Гладит по волосам, по талии, чмокает в щеку. И даже не пытается улыбнуться.

А Эммет, тем временем, делает то, что запланировал давно. Разбирается с телефоном, сжав зубы, но результатом, похоже, не удовлетворен.

— Какой код удаляет всю память? — громко спрашивает, обращаясь к нам всем. Рада с Антой, ожидавшие такого вопроса, прикрывают глаза, а Эдвард, вздернувший голову, с болью смотрит на брата.

На какую-то секунду в гостиной воцаряется мертвая тишина, не нарушаемая даже всхлипами Карли и пугающая меня не меньше, чем все, что было прежде.

Но заканчивается она быстро. Приводит неотвратимый реакционный механизм в действие.

— НЕТ! — выкрикивает Каролина, вырываясь из дядиных рук. — Нет, нет, нет! ТЫ НЕ БУДЕШЬ! ТЫ НЕ МОЖЕШЬ! Я НЕ БУДУ ТЕБЯ ЛЮБИТЬ!..

Эдвард держит Каролину как может крепко, но каждый ее толчок бумерангом возвращается к нему. Делает больно — не физически, куда глубже — морально.

— Малыш…

Только вот теперь ничьи утешения девочке не нужны. Она с ужасом смотрит на то, как отец пробует разные комбинации цифр и, не переставая, плачет. Уже громко и с рыданиями, как полагается. В отчаянье от того, что ничего не может поделать.

— Эммет, не надо… — громким шепотом прошу его я, краем глаза зацепив мучения Каролины. — Она ведь просто показала мне…

— Закрой. Свой. Рот. — по словам, ясно и четко, проговаривает он мне в ответ. — Три-шесть-пять или три-шесть-ноль? Да хоть кто-нибудь, мать вашу! РАДА! Говори мне немедленно, ты же знаешь!

Экономка тяжело вздыхает, с озабоченностью взглянув на девочку и на Каллена-старшего, держащего ее на руках. Аметистовый незаметно кивает, давая свое согласие с тяжелым вздохом, и только тогда женщина говорит:

— Четыре-шесть-пять, Эммет…

— Четыре-шесть-пять, — проговаривает Людоед, вводя цифры. С чувством выполненного долга кивает сам себе, видимо, активировав-таки процесс удаления.

Каролина обмякает на руках Серых Перчаток, подавившись очередным своим всхлипом.

Ее личико красное, волосы намокли от слез, голос затих, а пальцы сжали ворот свитера как последнее, что у них осталось.

Она невидящим, не моргающим взглядом наблюдает за отцом и телефоном в его руках, то и дело подрагивая от переполняющих эмоций.

— Ты меня не любишь… — едва слышно делает вывод, закрывая глаза. — Мама была права…

На неотесанном лице Эммета среди злобы и гнева мелькает что-то крайне острое и болезненное, почти пронзающее, но его слишком сложно разглядеть. Глубоко.

Но Эдвард видит. И целует лоб малышки, покачав головой.

— Неправда, зайка. Ты же знаешь.

Однако девочка неумолима.

— Отпусти меня, дядя Эд, — хрипло просит, не поднимаясь и на полтона выше. — Пожалуйста…

— Давай мы попробуем все обсудить, — не оставляет попыток хоть как-то исправить ситуацию Каллен-старший, перехватив девочку покрепче. — Послушай…

— Отпусти меня… — умоляющим шепотом, с которым мало что сравнится, отстраняется от него Каролина. — Ты хороший… отпусти меня…

Ему приходится повиноваться. Разжав руки и дав юной гречанке оказаться на полу, Эдвард встревоженно наблюдает за тем, как пронзив папу острым ненавидящим взглядом, было беззаботная и искренне любящая малышка кидается в сторону лестницы, схватив со стола нарисованный мной портрет. Анта с Радой расступаются, не смея ее удержать, а в гостиной мгновенно сгущаются тучи.

Карли делает те десять шагов, какие нужно, чтобы забраться на второй этаж, и каждый из них прекрасно слышен. Каждый нагнетает обстановку все сильнее. Шуршит в ее руках бумажный лист.

— Она что, умерла? — недоуменным голосом решаюсь спросить, не понимая столь ярого желания Эммета оградить девочку от матери, которая, похоже, ее любит. — Это старые фото?

— Да когда же она уже сдохнет! Лучше бы умерла! Лучше бы… — Медвежонок с размаху кидает мобильный дочери на пол, не заботясь о том, разобьется он или нет. Для Карли ценного там уже ничего не осталось.

Он напряженно потирает пальцами переносицу, плохо контролируя дыхание.

— Эммет…

— Ты понимаешь, что там за фото? Там есть и ню фотосессия, Эдвард! А если она найдет? А она найдет!..

Сейчас он, весь пышущий жаром и яростью, большой, высокий и мускулистый, способен навести страх. Таким я его первый раз и увидела.

— Все будет хорошо, Эмм, — Эдвард вздыхает, прерывая почти ежесекундную попытку брата отправиться вслед за дочерью, — дай ей чуть-чуть времени.

— Чтобы она окончательно меня возненавидела?!

— Чтобы остыла, — Каллен-старший подходит ближе к Медвежонку.

Следующую фразу говорит уже на русском, потому что мне ничего не понятно:

— Она сгоряча…

Эммет невесело хмыкает.

— Как твоя, верно? От этого знания легче становилось?

Эдвард утешающе похлопывает брата по плечу. Но на слова его ничего не отвечает.

Людоед выворачивается из-под руки Серых Перчаток, быстрым шагом следуя к лестнице.

Оставляет нас с Эдвардом одних — в атмосфере, разорванной в клочья из-за неожиданной ссоры.

* * *
Если хочешь понять человека,
То не слушай, что он говорит…
Притворись дождём или снегом
И послушай, как он молчит…
Как вздыхает и смотрит мимо,
Что улыбку рождает в нём…
Посмотри, каков он без грима,
Все мы с гримом, увы, живём…
Наблюдай, как он входит к детям,
К людям страждущим, к старикам…
И хотя бы на миг на свете
Попытайся и стань им сам!
Не старайся быть хуже, лучше,
Без оценки смотри сейчас:
Прямо в сердце его, прямо в душу,
Прямо в бездну далёких глаз!
Если хочешь понять другого,
Вглубь иди тогда, не вовне…
Не всегда стоит верить слову,
Часто истина — в тишине…[11]
— Ты любишь зеленый чай?

Из небольшого прозрачного заварника, внутри которого желто-зелеными матовыми волнами плещется горьковатый напиток, Эдвард наполняет мою чашку до золотой метки на керамике. Кипяток заранее добавлен в заварку, позволив ей раскрыть перед нами всю прелесть вкуса и аромата, поэтому о наполненности чайника беспокоится не приходится. А у меня нет возможности неосторожным неуклюжим движением вывернуть его на себя, что однажды случилось, когда мы пили чай с Роз. Спасло то, что кипятка там было немного — иначе я здорово ошпарилась бы.

— Гринфилд, — мистер Каллен, сменивший свое традиционное для меня зимнее облачение в виде свитера и джинсов на домашнюю серую рубашку и свободные темные брюки, смотрящиеся на нем ничуть не хуже, нежели все прежнее, продолжает начатый процесс. Не промахивается ни на каплю, выгодно приподняв заварник, когда переносит его от моей кружки к собственной.

— Говорят, тот, что фасуется в пакетиках, априори нехорош собой.

— Они просто не пробовали этот, — мужчина краешком губ улыбается, заполняя доверху свою чашку, — вдруг тебе понравится?

— Я не сомневаюсь, — несколько рассеяно пожимаю плечами, с благодарностью забирая горячий напиток себе. Обвиваю чашку пальцами, грею их об ее теплые бока, — я не ценительница чая.

— Плохой чай видно сразу, — не соглашается Эдвард, присаживаясь на свое место на стуле возле меня, — ценитель ты или нет.

— Мне бы твою уверенность, — я закатываю глаза, но попробовать заваренный мужем чай не отказываюсь. В конце концов, терять мне уж точно нечего.

Эммет ушел к Каролине около двадцати минут назад, и до сих пор не спускался. Дверь не хлопала, девочка не сбегала по лестнице, а криков и плача слышно не было. Вполне возможно, что у них все же состоялся конструктивный диалог. Интересно только, кто принял на себя роль взрослого…

Мы же с Эдвардом, предоставленные сами себе, недолго смогли продержаться в окружении немых стен и напитанного отголосками семейной ссоры пространства. К тому же телефон Каролины, брошенный на пол, отнюдь не способствовал успокоению. Эдвард бережно поднял его и забрал в свой карман, дабы не терзать понапрасну нас обоих. И дабы не доломать его окончательно.

Поэтому теперь, укрывшись от упоминаний грубых слов и детских криков в пелене зеленого чая, мы в столовой. Не беспокоя экономок, Эдвард сам принес кипяток, заварил чай и разлил его по чашкам. Его же стараниями на столе появился сахар и какие-то шоколадные конфеты в голубой обертке. Надпись на них была сделана по-русски, а вокруг нее разлетелись во все стороны синие самолеты.

— Ну как? — с интересом зовет Каллен, наблюдая за моей первой пробой.

Он расстроен и немного выбит из колеи произошедшим, но не подавлен и уж точно не раздавлен случившимся, как было во время моей голодовки. Я не вижу того страшного отчаянья и перекати-поля в глазах, чему крайне рада. Это и собираюсь поддерживать в аметистах столько, сколько смогу — уж точно я сама больше причиной этой выжженной земли не стану.

— Очень вкусно, — признаюсь, больше не стесняясь говорить правду и не замалчивая ложь, если она не способна навредить кому-то. Да и переливы клубники, смешавшиеся с едва уловимым медовым привкусом, на самом деле не оставляют равнодушной.

Серые Перчатки чайный гурман, теперь я знаю. Еще одна пометка в вымышленном дневнике.

Эдвард удовлетворенно хмыкает моему ответу, сам приступая к чаепитию.

А за окном, тем временем, почти став традицией, усиливается метель. Пихты угрожающе шумят, снег подбрасывает в воздух и разносит на мелкие песчинки, небо с солнышком прячется за тучами и снаружи темнеет. Не удивлюсь, если Эммет и Карли проведут в нашем доме еще одну ночь. Вряд ли Эдвард куда-нибудь отпустит их в такую погоду.

Как хорошо, что мы успели поиграть с утра…

Я усмехаюсь, припомнив подробности этого веселого времяпровождения наедине с девочкой, и мой оптимизм, прорезавшийся из неоткуда, не остается для Эдварда незамеченным.

Его глаза немного проясняются, ровно как и лицо. Но в них вопрос. И этот вопрос совсем скоро обретает плоть:

— Что, Изза? Раскрылся новый оттенок чая?

Подавив в себе небольшую волну смущения, похожую на ласковый прибой вечернего моря, я качаю головой.

— Каролина сказала, ты не любишь снежных ангелов?

Уловив причину моего задора, Аметистовый со смешком выдыхает, глотнув еще чая.

— Снег — не лучшее покрывало, чтобы лежать на земле, — аргументирует он, — я не люблю все, отчего можно заболеть.

— Поэтому ходишь без шапки?

— Я не болею, — без тени сомнений объясняет мужчина, — и тем неприятнее видеть, как болеют другие.

В глазах пробегает искра испуга. Мне почудилось?

— Да ладно… даже простудой? — я щурюсь, не поверив ему.

— Даже простудой, — со снисходительностью кивнув мне, Эдвард улыбается чуточку шире. — И не спрашивай про грипп и все остальное. Невозможно.

Не похоже, чтобы шутил. Еще одна пометка?

Странно все это звучит, но от Каллена уже и не знаю, чего ждать. Я была права, он уникальный. Крайне уникальный, до предела. Вот и демонстрирует мне это, не таясь.

— А я часто болею…

Эдвард настораживается, нахмурившись. Опять не так заметно, как хотелось бы мужчине, его левая бровь становится ниже правой, а уголок губ дергается вниз, разрушая любимую мной улыбку.

— Могла бы сказать пораньше… — неудовлетворительно мотнув головой, он с тревогой смотрит на меня сверху-вниз. — Ты сильно замерзла на улице?

Его забота, которой опаляет так же, как открытым пламенем стоит лишь завести речь о малейшем недомогании, вызывает двоякое чувство. Но все же приятного в нем больше — кому не хочется, чтобы о нем пеклись?

— Я совсем не замерзла, — выделив второе слово, успокаиваю мужа я. — И не так уж часто… просто болею. Видимо, жизнь в теплом климате подрывает иммунитет. Сколько лет вы живете в России?

Почему-то этот вопрос становится для меня очень важным. И задать его, почему-то, хочется сейчас.

— С тысяча девятьсот девяносто седьмого года, — без промедлений дает ответ мистер Каллен, не посчитав это достойной сокрытия информацией. — Восемнадцать лет.

— Вот! — всплескиваю руками, чудом не задев чашку с чаем. — Когда я проживу восемнадцать, меня тоже уже ничто не проймет.

— Не все остаются здесь жить так надолго, — осторожно замечает мужчина, сделав еще один глоток. На минутку его глаза касаются гладкой чайной поверхности, словно бы в ней растворяясь. Но обратно обретают осмысленность довольно скоро.

— Она не осталась?.. — я прикусываю губу, собрав по кусочкам небольшой фрагмент огромной картины из паззлов — куда большей, нежели «Афинская школа». Фрагмент истории семьи Каллен.

— Кто? — не уловив суть, Эдвард вопросительно смотрит на меня.

— Миссис Каллен, — с трудом удерживаюсь, чтобы не опустить глаз, — Мадлен, кажется…

Небольшой ураган из эмоций, поднимаясь откуда-то из зрачка и заполоняя собой всю радужку, проносится в драгоценных глазах. При имени жены брата там без труда улавливаются и горькие нотки, и нерешительные, и надменные, и неодобрительные, и сочувствующие. Похоже, ко всем женщинам во взгляде Эдварда найдется хоть огонек, хоть искорка, даже самая малая, сочувствия. Никто не станет обделен.

— Каролина любит о ней рассказывать, — будто бы извиняющимся тоном произносит он, задумчиво повертев в руках чашку с наполовину выпитым зеленым чаем. — Лучше не заводи тему о ее матери.

— Но мне не было скучно, — почему-то подумав, что опасается муж именно этого, я поспешно качаю головой, — я просто не совсем поняла… И я хотела спросить.

— Меня?

— Ты говорил… — прерываюсь на какую-то секунду, застыв в нерешительности на распутье, но потом все же делаю шаг вперед, не дав себе остаться на месте. — Ты говорил, если у меня есть вопросы, я могу спрашивать. У тебя.

Мой было проклюнувшийся румянец делает свое дело, даже если изначально Эдвард бы вдруг захотел забыть о своих словах.

— И какой твой вопрос, Изза? — не собираясь отнекиваться, спрашивает он. Соглашается.

— У Эммета с Мадлен прекрасная дочь… из-за чего они развелись?

Знаю, может быть это невежливо, знаю, может быть я выхожу за все рамки, знаю, в какой-то степени лезу не в свое дело… но я не могу понять. После такой сцены, развернувшейся на моих глазах, после разговора с Медвежонком в баре, где он не лестным словом вспоминал супругу, после обожания к маме, лучившегося от малышки… Что могло пойти не так? Что могло встать во главе угла? Вспыльчивость Эммета? Какой-то из его недостатков? Выпивка? Карьера Мадлен?

Я изведу себя безответными вопросами и предположениями.

Мне кажется, если узнаю истинную причину, будет легче понять Карли. И вообще — многое понять.

— Браки создаются людьми, — спокойно, даже монотонно отвечает мне Эдвард, — и люди не всегда понимают, чего они от брака ждут. Любовь бывает разной. И по-разному заканчивается. А у некоторых вспыхивает еще и к другим людям.

— Но Эммет же вымещает свое зло на Каролине… Почему сегодня?

— Так получилось, — мужчина вздыхает, прикрыв глаза. — Всем случается сорваться. Это как симптом расставания.

— Это так расточительно… — я отпиваю чая, неодобрительно посмотрев мужу в глаза. — Отпускать человека, за которого прежде был готов умереть. Говорить, что любовь кончилась.

— Есть разрушительная любовь, — мягко замечает Каллен, но к этой теме он, абсолютно точно, не безразличен. На лице появляются парочку лишних морщинок, а огонек успокоения в глазах затухает, — или же любовь, которой не было вовсе.

— Второе звучит правдоподобнее…

— А первое случается чаще, — он пожимает плечами, — на практике. Я не знаю точного ответа на твой вопрос. В такие вещи не посвящают очень глубоко.

— Но ты ведь как никто смог бы его понять…

— Вряд ли, Изза.

Каллен допивает остатки чая, так и не добавив внутрь сахара, так и не взяв конфету. Его взгляд снова на пару мгновений расфокусируется. И снова быстро возвращается в исходное состояние.

Я глубоко вздыхаю, набираясь смелости для того, что хочу спросить:

— Ты был женат… четыре раза?

Аметистовый со странной мягкостью, будто бы готовится к очередному моему эмоциональному всплеску, произносит:

— Мы уже обсуждали это в Лас-Вегасе, если ты помнишь. Да.

— Нет… — я обвиваю ручку чашки пальцами, стиснув керамический материал. — Все эти девушки были «пэристери» для тебя? То есть… настоящей миссис Каллен среди них не было?

— Верно, — коротко и емко, не растрачиваясь на пустые слова, соглашается Эдвард. Мне кажется, предчувствует, что это не конец вопроса.

Я не собираюсь его разочаровывать.

Я хочу знать.

— А что удерживало тебя от… нормальной женитьбы? — с трудом подбираю слово, но договариваю. И выдыхаю, сделав вид, что это из-за горячего напитка в моей кружке.

Аметисты подозрительно, но все же нестрого поблескивают. С пониманием.

— Честно?

— Я считала, мы давно договорились о честности… — нервно хмыкаю.

— Так и есть, — с самым серьезным видом соглашается мужчина. — Я рад, что ты помнишь.

— И в чем же причина? — у меня потеют ладони, а голос начинает немного дрожать. — Это жертвенность? Или ты просто не хочешь связывать себя… ну, по-настоящему?..

Наблюдая за моими неумелыми попытками узнать правду, вслушиваясь в слова и их звучание, подмечая выражение лица и даже движения рук, ставших вдруг ненужными, Эдвард не заставляет мучится дольше. Признается — искренне и, следуя договору, честно:

— Отсутствие взаимности, — слегка виноватым взглядом касается меня, — с моей стороны.

Похоже, этот ответ стоит внести в список самых невероятных и непонятных, какие только могут дать представители сильного пола. А уж на такой вопрос…

— Ты не влюблялся?

— Тебе это интересно?

Мне казалось, по мне и так видно. Разве нет?

— Да.

— Да, — эхом отзывается он. Без права на опровержение.

Я окончательно теряюсь. Последняя вещь, отрицательный ответ на которую я так усердно отгоняла, подтвердилась. Без всяких шуток.

— Это возможно, да?.. — сама с собой рассуждаю вслух, забыв уже и о чае, и о том, где и после чего мы находимся. С кухни доносятся ароматы тушеного мяса и специй, названные Радой «кефтедес, чтобы порадовать Каролину» и они перебивают наш зеленый Гринфилд. Но мысли не путают — я не голодна, хотя кроме наскоро перекушенной еще вместе с мисс Каллен творожной запеканки, ничего не ела.

— Изабелла, — насторожившийся, Эдвард аккуратно, ожидая разрешения, протягивает ко мне руку. С трепетностью касается ладони, проскальзывая пальцами к обручальному кольцу. Соединяется с ним, как однажды мне уже показывал. Подстраивается под клюв голубки, дав ему попасть в нужное углубление на своем брачном атрибуте. — Послушай, но это ведь не значит, что я совсем каменный, я уверяю тебя. Я так же, как и все, умею привязываться и умею дружить.

Его слова будят во мне несколько крохотных смешинок.

— Я не называла тебя каменным… Ты не Суровый.

Он улыбается мне, с плохо скрытым удовольствием приняв эту фразу. Глаза сияют.

— Спасибо. Я обещаю, что буду хорошим другом. Ты всегда можешь на меня положиться.

Другом, ну конечно же… Знали бы вы, Серые Перчатки, как я влипла… с отсутствием взаимности… с «голубиным» проектом… Мои три заветных слова кажутся просто насмешкой, чистой воды мазохизмом, самопожертвованием, в конце концов! Однако сил, чтобы отказаться от них, сил, чтобы перечеркнуть все то, что переливается в душе при повторе собственного признания, не хватит никогда. Такие вещи не получается отрицать — это плохо кончается… для тебя.

Подняв голову и оторвав глаза от разглядывания соединенных колец, я заставляю себя кивнуть.

— Я знаю.

— Вот и хорошо, — Эдвард крайне мило улыбается, приподняв уголок рта выше всего прежнего, что я когда-либо видела, и тем самым заставляет мое сердце биться чаще. Испепеляет в нем все ненужное, нехорошее и неподходящее этому доброму утру — уже почти дню. Забирает себе.

— Хочешь еще чая? — заманчиво предлагает он.

Я не знаю, что буду с собой делать. И с собой, и с этой информацией, открывшейся за чашкой горячего ароматного напитка, и со всем, что видела и слышала, что почувствовала, чем прониклась, о чем подумала. Я просто не имею представления. Нисколько.

Но вот именно сейчас, вот именно здесь, с этой улыбкой от Эдварда, с его голосом, его таким уютным и домашним предложением, не переживаю. Забываю. Теряю. Упускаю — без страха последствий.

— Зеленый Гринфилд, — поудобнее усевшись на своему стуле, улыбаюсь в ответ, — и без сахара, пожалуйста.

Довольный мной и тем, как веду себя, не просматривающий глубже, туда, куда не следует, Эдвард согласно, с энтузиазмом кивает. Поднимает заварник, наклоняя его носик к чашке… и в ту же секунду слышит кое-кого еще, пришедшего на кухню.

— А можно и мне тоже, дядя Эд? — робко спрашивает Каролина, сиротливо остановившись возле дверного косяка. За ее спиной по лестнице спускается Эммет, по лицу которого видно, что если дочь и не окончательно его простила, то по большей части между ними установился мир. Он нашел нужные слова.

— Конечно же, малыш, — обрадованный такой новостью и не прячущий ее, Эдвард тут же окликает Анту, попросив еще чашек, — Эммет, а тебе?

Каллен-младший молчаливо кивает, садясь на стул возле дочери. Теперь нас здесь четверо. И теперь запах чая снова перебивает какой-то там «кефтедес».

В столовой становится тепло, тишина неумолимо теряет свои позиции, а напряжения… напряжения больше нет. Оно пропало вместе со слезами, высохшими в серо-голубых глазах маленького калленовского солнышка, делающего сейчас свой первый чайный глоток.

Идеально.

* * *
Это был ритуал.

Каждодневный, неукоснительно исполняемый, гарантирующий спокойствие и хоть какую-то уверенность в том, что «завтра» наступит, ритуал.

Ровно в шесть утра, когда она просыпалась, ему надлежало, тихонько постучав в дверь, приоткрыть ее и поздороваться. «Доброе утро», которое он произносил, помогало ей начать день с хорошим настроением. И не причинить себе вреда.

С течением времени этот ритуал приобрел для нее такую значимость, что она стала просыпаться на час раньше и, нетерпеливо ворочаясь в постели, ждать, пока за дверью послышатся знакомые шаги.

Эдвард понимал это. Потребности Константы, ровно как и потребности любой другой девушки, которая стала «пэристери», занимали все его мысли. Он удовлетворял их как только мог, хоть и придерживался определенных правил.

И пусть Конти вытворяла много нехорошего, пусть порой вела себя непросто неподобающе, а по-настоящему пугающе, пусть устраивала ненужные истерики, но все же она боролась. Она пыталась, она сражалась, она приучила себя к мысли смотреть в зеркало по нескольку раз в день и привыкать к своему новому лицу… Сложно начинать жизнь сначала, особенно после такого избиения. Но возможно. Она доказывала это.

Эдвард гордился Константой. Она видела, что гордился, что одобрял, хвалил — и расцветала. Чаще улыбалась, порой усмиряла свой нрав и была совершенно нормальной среднестатистической женщиной, а иногда даже оставляла попытки соблазнить его. Если сидели рядышком, то просто сидели. Если он желал ей спокойной ночи, не втаскивала в кровать и не пыталась добраться до своей цели. Признавала правила. Соответствовала им.

Как получилось так, что в один из дней он собственноручно разрушил всю только-только выровнявшуюся обстановку, Каллен еще много лет не мог понять. И много лет эта мысль не давала ему спокойно спать, по нескольку раз на дню и за ночь проверяя комнату своей «голубки».

…Эммет позвонил. Тогда позвонил Эммет, Эдвард точно запомнил. Он советовался насчет проекта, который сегодня должен был представлять на авиационной конференции. Уточнял у брата специфические термины и обозначения на чертеже, а также точно ли высчитаны детали размере, и сможет ли опытный образец продемонстрировать все то, что они хотели, имея среднестатистического пилота.

Эдвард увлекся. Дабы не ударить в грязь лицом и не заставить брата краснеть, он достал блокнот со своими расчетами и перепроверил все, допустив даже минимальные огрехи и проанализировав, как они скажутся на работе конструкции.

Речь как раз шла о длине спойлеров крыла, когда дверь в его спальню приоткрылась с тихоньким скрипом и продемонстрировала обиженное, недоуменное лицо Конти. Не спавшая полночи в ожидании своего честно заслуженного и обговоренного «доброго утра», она выглядела не лучшим образом, не улыбалась, а глаза были сплошным пепелищем. Уже это должно было насторожить Эдварда, позже он понимал. Уже это должно было заставить кинуть к чертям чертеж, попросить брата подождать полминуты, и сказать ту фразу, за которой она пришла.

Однако вместо этого он обернулся к девушке, приложив палец к губам.

— Подожди, Конти.

И, поудобнее перехватив блокнот, сверил предпоследнюю, но такую важную запись. Ровный ряд цифр, в которых не было ошибки. Идеальная работа.

Константа ничего не ответила. Обратившийся к уравнениям Эдвард не заметил, как повлажнели ее глаза, а губы побледнели. Тихонько прикрыв дверь, она растворилась, будто бы никогда и не приходила. Все так же беззвучно.

И если бы не чувство обеспокоенности, не дававшее ему сконцентрироваться, вполне возможно, что растворилась навсегда…

На пороге комнаты «пэристери» Эдвард глубоко вздохнул, прогоняя ненужные глупые мысли. А потом постучал. А потом, не услышав ответа, вошел. Куда быстрее, нежели было положено. Почти вломился.

Тысячи окон, в которых открывалась только верхняя форточка, встретили его треплющим волосы ветром. Чересчур светлая, чересчур огромная спальня из-за произведенного холодом эффекта казалась практически пустой. Простыни были сброшены, кровать сдвинута, а ящики комода пугающе выпотрошены.

Что-то колючее встрепенулось в груди, что-то больно кольнуло в левой ее части. Эдвард толком и не понял еще, что происходит, а дыхание уже перехватило. Холод был просто собачьим — раскрытая дверь добавила сквозняка.

Часы показали шесть двадцать два, когда он вбежал в ванную, не отыскав девушки в спальне.

Упираясь спиной в холодную плитку внутри душевой, она сидела, окруженная густым паром и розоватыми лужами из воды, плескавшимися возле ног.

Он только переступил порог, а Конти уже хмыкнула, устало запрокинув голову.

И вместо тысячи слов, вместо миллиона обвинений и горьких проклятий, просто протянула вперед руки. С перерезанными запястьям — ровно там, где пролегают вены.

— Доброе утро, Суровый, — шепнула, теряя связь с реальностью. На лбу пролегла морщинка, круги под глазами стали явнее, ладони сами собой опустились, а вода заалела больше прежнего. Зарябила в глазах.

…Это был первый раз, когда Константа попыталась покончить жизнь самоубийством.

Я просыпаюсь от того, что кто-то стискивает мои волосы. Не так сильно, чтобы причинить боль, но довольно-таки ощутимо. Тем более, пару волосков, задетые у висков, слишком короткие для сопротивления — того гляди, выдернутся.

Открываю тяжелые, явно недовольные происходящим глаза, пытаясь понять, что происходит. Расфокусированный взгляд, отказывающийся сводить изображения реальности в единую картинку, подводит. Мне приходится несколько раз моргнуть, чтобы заставить его подчиниться, а в это время хватка на волосах усиливается.

В комнате темно. Ночь полноправно владеет атмосферой, делая все расслабленным и притихнувшим, а окна задернуты плотными шторами. Еще Эдвард их задернул. Повторяя нашу традицию, он скрыл от моих глаз прозрачные окна, потушил светильник у постели и лег рядом, но с левой стороны, тем самым закрыв оконный пейзаж еще и самим собой.

Я устроилась у него под боком, на этот раз не вынудив поворачиваться в позу «ложки». Просто легла на плече, уже ближе к засыпанию приобняв рукой за шею, а он положил ладонь мне на затылок, успокаивая легонькими поглаживаниями.

И что удивительно, ладонь эта сейчас там же.

Кое-как свыкнувшись с неожиданнымпробуждением, я притрагиваюсь к своей голове и натыкаюсь на длинные музыкальные пальцы. Они сжаты, почти стиснуты в кулак, и на белой коже распростерлись мои волосы. Волнами.

— Эдвард? — я непонимающе окликаю Серые Перчатки, аккуратно коснувшись его указательного пальца. — Что такое?

Мой голос звучит глухо и неслышно. Его заполоняют собой странные звуки, судя по всему исходящие откуда-то сверху. Нечто вроде придушенного хрипа, стертого в неразделимую клейкую массу со всхлипами. Очень странное сочетание, но я не могу подобрать более наглядной ассоциации. Эта точнее всего.

Ответа на заданный вопрос я не получаю. Только усилившуюся хватку. Уже почти больно.

— Эдвард, — неловко привстав на локте насколько позволяют мои волосы, взятые Калленом в плен, я аккуратно глажу его плечо, — ты спишь? Эй…

Он вздрагивает. После первого же моего прикосновения — самого легкого — будто бы давится воздухом. Пальцы чудом не выдирают волосы с корнем, а тело подбрасывает на кровати.

Я понимаю, что теперь он не спит, почти сразу же. Звуки сорванного дыхания заполоняют собой комнату, а что-то тяжелое, налитое свинцом, расползается в атмосфере.

— Эй-эй, — поморщившись от боли, я уже без стеснения обвиваю его пальцы собственными, стараясь разжать, — Эдвард, пожалуйста, мне больно…

На счастье, Каллен меня слушается. Послушно, как по сигналу, расслабляет руку и дает отодвинуться. В моем случае — почти сбежать.

Вырвавшись из неожиданного плена, я сажусь на постели, с хмуростью притронувшись к саднящей коже на голове. Волосы на месте, с ними ничего не случилось, но тянет прилично — будто бы их все еще держат.

Однако мои локоны, ровно как и все остальное, включая прерванный добрый сон, теряют значение, когда я вижу Эдварда.

Сегодня. Сейчас. Вот таким.

Беспомощно сжимая руками одеяло в толстые комки и распахнутыми от ужаса глазами уставившись в натяжной потолок, он крупно дрожит. И без того прежде бледное лицо становится почти серым, а стремящиеся поймать побольше воздуха губы отчаянно раскрыты — в них тоже не кровинки. Он похож на привидение.

— Тише, тише, тише, — я возвращаюсь обратно, на свое прежнее место, быстрее, чем успеваю об этом подумать. Не боясь ни пальцев, ни ущерба для волос, укладываюсь рядом с мужем. Обеими руками, совершенно этого не стесняясь, глажу его — сначала по груди, потом по шее, затем и по щекам. Тоже обеим.

— Утро… — шепчет Эдвард. Вернее пробует прошептать, потому что его голос, ровно как и звучание слова, теряются на фоне уже знакомых мне звуков — горьких, клейких, болезненных. Тех самых всхлипах-хрипах, задушенных почти у самого основания, но все же проклюнувшихся.

— Еще не утро, нет, — стараясь искоренить из голоса испуг, я качаю головой, — еще нужно поспать. Все хорошо.

Он весь мокрый. Волосы, упавшие на лоб, прилипают к коже, возле носа испарина, и даже шея, к которой я прикасаюсь, далеко не сухая.

— Что случилось? — зову я, не на шутку перепугавшись. — С тобой все в порядке? Кого мне позвать?

Кажется, только теперь аметисты желают отыскать меня глазами. Они отрываются от потолка, с трудом сползают на спинку кровати, отваживают себя от смятых простыней и находят то, что ищут. Останавливаются на моем лице.

— Изза… — с исказившимися от несдерживаемых эмоций лицом, напитавшимся страхом и невероятным живым страданием, которое нельзя выдумать, бормочет Эдвард.

Справа все безнадежно, недвижно, но зато слева сегодня как никогда ярко выражено. Не происходи сейчас того, что происходит, увидь я Каллена таким в первую ночь после нашей свадьбы, уверена, сбежала бы без оглядки. Очень страшно… страшно потому, что непривычно. К такому вряд ли можно подготовиться: губы с левой стороны опущены до самого предела, бровь страдальчески выгнута, морщины ровным рядом пролегают по коже.

Наверное, Эдвард это понимает. Он все время держал себя в руках и не позволял ничему касаться лица как раз по этой причине — боязни испугать, я понимаю. Все то, что взметывалось вверх внутри от моих действий, все то, что резало по живому от моих слов, прятал. Успешно, долго и уверенно.

Но сегодня, похоже, уже никаких сил не осталось.

— Изза, да, — с подрагивающей улыбкой уверяю Серые Перчатки, наклонившись к нему ближе. — Видишь, я здесь. Тебе приснился кошмар?

Аметисты за миллисекунду наполняются слезами. Истинными слезами, прозрачными, солеными, горькими и способными утопить. Затягиваются ими, как летнее небо перед ливнем.

— Изза… — придушенно повторяет Эдвард, привлекая меня к себе. Дрожащей правой рукой обнимает за талию, левой, не желая пугать еще больше, гладит спину. Волос касается только лицом. Губами.

Сбитое горячее дыхание щекочет мою кожу как раз перед тем, как получаю поцелуй в макушку.

Боже мой, да что же это такое?

— Я с тобой, — твердым голосом, как делал для меня сам Каллен, заявляю я. Прижимаюсь к нему крепче, руками как нужно обвивая шею, — ничего не случилось. Это просто сон. Просто сон…

Одновременно и от слез, и от того, что всеми силами сдерживает их, Эдвард дрожит сильнее.

Я утыкаюсь лицом в серую кофту с синей полосой на груди, оставляя на ткани маленькие поцелуйчики в такт его. Своевольной рукой, пробравшейся выше дозволенного, глажу левую щеку — кожа на ней сухая.

— Пожалуйста, не делай этого… — умоляюще зовет Аметистовый.

Мои пальцы сразу же замирают.

— Не трогать тебя?

— Не… не… — он задыхается, но, взяв себя в руки, все же договаривает, — не наказывай меня… так.

Не понимая, о чем он говорит, однако явственно желая утешить во что бы то ни стало, собираюсь согласиться. Собираюсь успокоить и сказать, что не наказываю и не буду. Ни сейчас, ни потом. Что у меня даже в мыслях не было. Что я хочу лишь его спокойствия.

Но прежде, чем я открываю рот, Эдвард успевает закончить мысль. Резко вздохнув, проглотив дрожь, просит:

— Изабелла, все что угодно: рисунки по телу, краски, красные ромбы, посуда, разбитые окна… даже выпивка, если совсем невмоготу, даже крепкая… только не суицид. Не наказывай меня своим суицидом, я умоляю тебя… — он прерывается, впервые при мне откровенно всхлипнув. — Я этого не переживу…

В моей голове все становится на свои места, мозаика складывается-таки из разрозненных кусочков. Показывает картинку.

И почти сразу же, цунами, не меньше, сострадания, плохо измеримое в каких-либо пределах, накатывает из ниоткуда. В груди щемит, в горле саднит, а руки наполняются такой лаской, о которой я не могла и подумать прежде. Которую, как казалось, вообще не способна была испытывать.

Я снова глажу Эдварда. Я глажу его шею, потом его щеки, а потом скулы, прямо возле глаз, намереваясь, если они будут, собрать слезы.

Мне до того жаль, мне до такого больно за него… и особенно в разрезе случившегося, когда сама сидела на постели и пыталась… хотела… набиралась смелости. Этой гребаной разбитой вазой!

— Прости меня, — немного отстранившись, чтобы посмотреть в его глаза, пока говорю, я поднимаю голову, — прости меня пожалуйста, Эдвард.

Аметисты горят огнем, от которого нет спасения — огнем горя. Все в них поджигается и тлеет, все разлетается на мелкий пепел подгоревших бумажек и пропадает. Улетает вдаль, исчезает за горизонтом. Оставляет своего обладателя ни с чем.

Вчера мне казалось, что самым беззащитным мужа я видела вчера, когда поблагодарила за все, что он для меня сделал.

Сегодня я понимаю, что ошибалась. Его предел был впереди. Сейчас я его наблюдаю…

— Прости, — повторяю еще раз, робко улыбнувшись. Напитавшись состраданием, охваченная нежностью, не могу ничего с собой поделать. Целую его. Ни в губы, ни даже рядом с ними — ближе к виску, у брови. И шепчу извинения.

— Прости, — теперь опускаюсь пониже, к скуле. Касаюсь губами невесомо, как хрупкой драгоценности, но касаюсь. Сейчас хочу коснуться.

— Прости, — в носогубном треугольнике, как раз там, где тоненькой линией устроилась морщинка, — прости меня.

Эдвард наблюдает за мной как за чем-то эфемерным, нереальным. Видение, не больше. Но приятное, я надеюсь.

Он рад, что сказал мне? Я целую потому, что с каждым поцелуем и «прости», с каждым прикосновением глаза хоть чуть-чуть, хоть на одну десятую тона, светлеют. Ему легче.

Успокаивается…

— Я никогда на свете ничего с собой не сделаю, — дабы закрепить результат, шепотом говорю, заглянув прямо в аметисты, — что бы не случилось. Я обещаю.

Дрожащий уголок губ Эдварда приподнимается.

— Обещания надо держать…

— Я сдержу, — уверяю, обрадовавшись такой перемене в его лице, — конечно же. Как ты.

Каллен глубоко, хоть и прерывисто вздыхает, прогоняя слезы и принимая мои слова. Оторвавшись от талии, его рука гладит мои волосы — и теперь я не отстраняюсь. Я больше не боюсь.

— Спасибо тебе…

— За это не нужно благодарить, — мягко качаю головой, последний раз поцеловав его — в лоб, как и вчера, и ощутив на губах привкус солоноватого пота. — Что я могу для тебя сделать сейчас? Принести воды?

Со знакомыми, приятными глазу искорками доброты в глазах — отголосок его прежнего — Эдвард качает головой.

— Просто поспи со мной.

Я усмехаюсь, поворачиваясь на бок. Укладываюсь на его плечо, расправив немного сбитое одеяло, а потом возвращаю руку на исходную позицию.

— Это само собой разумеющееся, — обвиваю его левую руку, коснувшись пальцами обручального кольца. — Может, что-нибудь еще?

— Это и так слишком много, — со смущением докладывает Эдвард. Чмокает меня в макушку, несильно зарывшись лицом в волосы. Они его успокаивают? Когда он переживает за меня, когда ему снятся плохие сны, он всегда так или иначе хочет их коснуться — моя заметка еще с прошлого раза.

— Не говори ерунды…

Он тихонько посмеивается. С благодарностью.

Нет больше ни всхлипов, ни дрожи, ни слез. Излечилось.

— Спокойной ночи, Изза, — нежно желает мне Серые Перчатки.

Закрывает глаза.

* * *
Утро следующего дня — выходного воскресенья, в которое не нужно никуда спешить, ни к кому бежать и которое в самом своем названии таит необходимость неги в постели — наступает для меня в девять утра.

Прижавшись к подушке, которую обнимаю обеими руками, медленно, но уже с улыбкой, открываю глаза. Тепло от одеяла и приятные прикосновения мягких простыней к коже — одно из лучших средств для пробуждения в истинно доброе утро.

Уже привыкнув к тому, что за ночь Эдвард немного отодвигается от меня — не знаю, осознанно или просто так, потому что редко спит с кем-то рядом — самостоятельно придвигаюсь влево, где он обычно лежит.

Но сегодня там пусто. Там ровно заправленное одеяло, красиво взбитая подушка, и даже покрывало, накинутое на поверх пододеяльника. Удушающе-аккуратно.

Мгновенно вспыхнувшие в голове события вчерашней ночи, когда в какой-то момент все пошло не так и Эдвард с ужасом в глазах просил меня не кончать жизнь самоубийством, сильно тревожат.

Я вздергиваю голову, оглядывая комнату в поисках мужчины и надеясь, что он все же поверил мне и успокоился.

И на этот раз нахожу его без проблем. Нет ни звуков, которые привлекают внимание, ни каких-то других сигналов, ни слез… есть просто он. И просто его незаметные движения.

Эдвард сидит вполоборота ко мне, на кресле, прежде стоящем возле комода. Шторы немного приоткрыты им, давая обзор, а в руках, по моему примеру, мольберт из летного журнала и бумага. Тоньше той акварельной, на которой привыкла рисовать я. Для графики.

Взгляд мужчины время от времени касается пейзажа, который он изображает, а рука с карандашом движется как будто бы сама собой — уверенно, размашисто и четко.

Он рисует…

Не выдавая своего пробуждения, лежу на подушке, полуприкрыв глаза, и с интересом наблюдаю. Не могу понять, что конкретно можно захотеть изобразить этим утром, но не мешаю. Помнится, он тоже не мешал мне, когда я его рисовала — пусть и спал.

Эдварду нравится то, что он делает. Лицо расслабленно, глаза поблескивают, поза удобная, а желание запечатлеть нечто за прозрачными стеклами нарастает. Карандаш танцует по бумаге, ластик почти не исправляет его движения, а летный журнал подрагивает от усердия мастера.

Я вижу его таким впервые — отданным своему делу под чистую. Когда мы рисовали тарелки, я не могла видеть его лица — он всегда был сзади. А теперь открыт такой обзор. И он стоит свеч. Всех.

В какой-то момент Эдвард останавливается, придирчивым взглядом оглядев рисунок. Подправляет что-то невесомым движением ластика.

Вот тогда я и понимаю, что он рисует. Потому что стоит Каллену повернуть голову немного вправо и наклониться… его лицо окрашивает нежно-розовый цвет, дающий отлив золотистого. Так красиво, как редко удастся изобразить художнику. Исключительно.

Рассвет…

Ну почему, почему у меня сейчас нет фотоаппарата?

Открыв глаза, я пытаюсь запомнить эту сцену. Всматриваюсь, подмечая малейшую деталь, малейшие черточки, какие можно увидеть. Графика — бесценная техника. Краски не могут столько передать…

Только вот незамеченным мое подглядывание не остается. Причина в том, как внимательно смотрю, или в том, что зачем-то мужчина оглядывается на постель, возможно думая о правильной драпировке, но аметисты цепляются за мои глаза. И утягивают за собой, как часто бывало и раньше.

О боже, как давно это было, когда мы договаривались не подглядывать… Я могла забыть, верно?

— С добрым утром, — мгновенно покраснев, смущенно приветствую я.

На лице Эдварда проявляется чуточку хмурости от этих слов, но она быстро скрывается за дружелюбием, вслушиваясь в мой голос.

— С добрым утром, Изза, — отзывается мне. И теперь на его щеках, кажется, капелька красноты. Он в смятении.

— Ты рисуешь рассвет?

— Он очень красивый, — Аметистовый кивает, — посмотри, — и зазывающе отодвигает краешек шторы, приглашая меня увидеть все своими глазами.

С удовольствием приняв такое приглашение, поднимаюсь с постели. Поправив свою смявшуюся ночнушку и незаметно пригладив волосы, наверняка очень похожие на солому, подхожу к мужу. Со спины.

— Ничего себе… — восхищенно шепчу, разглядев в окне то, что так зацепило творческую натуру Серых Перчаток, — действительно, ужасно красиво.

Рассвет и вправду прекрасен. Солнце, багряным кругом отсвечивая на снегу возле горизонта, поднимается, окрашивая облака во все оттенки розового. Отдельные его лучи уже пожелтели, давая небу приодеться в нежно-бежевый, а голубизне, пока еще больше фиолетовой, чем синей, пробежаться нимбом над солнцем.

Я никогда такого не видела.

— Надо будет потом перерисовать, — сам себе бормочет Эдвард, делая еще одну маленькую поправку. Я опускаю глаза на рисунок и с изумлением замечаю, что вовсе он не черно-белый. Три цвета, соединившие в себе всю красоту такого утреннего пейзажа, на бумаге обнаруживаются. Это были разные карандаши… и он менял их, не глядя?

— По-моему, получилось очень здорово, — честно признаюсь, с налетом восхищения посмотрев на рисунок, — акварелью такого не добиться.

— Скорее наоборот, — со смешком отвечает Эдвард, — акварелью можно еще лучше. Просто я больше люблю гуашь и карандаши.

Завершив натюрморт, он откладывает журнал с рисунком на журнальный столик, поворачиваясь ко мне всем телом.

Все еще сидит, не встает. И поэтому мне сверху видно куда больше, нежели за все время прежде.

Эдвард очень красивый. Он всегда красивый, я помню, но сейчас, именно в эту секунду… я поражаюсь. И я не верю, что кто-то мог этого человека, столь светлого, скромного и улыбчивого (не мешай ему лицо, он бы наверняка постоянно улыбался) окрестить Суровым. Худшей глупости и придумать нельзя.

— Ты выспался?.. — с надеждой спрашиваю я, с удовольствием подметив, что теней под глазами и усталости в чертах вроде бы нет. Еще одна моя маленькая победа.

Мужчина немного сникает, вздохнув. Румянец… это румянец на его щеках? Я не верю своим глазам.

— Да, Изза, — негромко, ласковым тоном признает Аметистовый, — и я хотел бы извиниться перед тобой за то, что произошло ночью. Я сильно тебя испугал?

Он такой… близкий. Я не понимаю, как это произошло. Я вообще перестаю понимать то, что вокруг меня происходит. Просто я стою вот здесь, рядом, я смотрю… и я вижу. Я не могу отнекиваться от этого, не хочу.

— Совсем немножко — вначале, — честно отвечаю я. Пальцы, вновь обретя собственную волю, касаются его плеча. Осторожно, прощупывая почву, но с явным желанием. И с лаской. — А потом нет.

Эдвард чуточку хмурится.

— Это одна из причин, почему со мной не стоит спать в одной комнате.

— Но кошмары-то бывают у всех, — успокаиваю я, заметив его усилившееся смятение, — поверь, у меня гораздо чаще. Это со мной не нужно спать… ну, то есть…

Я пугаюсь, сказав это вслух. Пугаюсь и сбиваюсь, отказываясь договаривать. С налетом опасения смотрю на Каллена, надеясь, что он понял, какой смысл я вложила. И он не станет… не будет…

— Мы договорились, — поняв, чему обязана моя тревога, успокаивает Эдвард, — это было моим обещанием, если ты помнишь.

— Ага, — с улыбкой встречаю такое заверение, не удержав блеска, просочившегося в глаза, — спасибо.

— Но ты тоже кое-что пообещала, — вкрадчивым голосом, проверяя, помню ли я, не передумала ли еще, зовет муж. На мои пальцы не обращает внимания — не скидывает их.

— Да, — с самым серьезным видом киваю, искореняя все его сомнения, — и я сдержу слово. Тебе приснилось, что я?..

— Нет. Просто это меня очень волнует, — откровение. Оно, оно самое. Да. Откровение…

Он говорит тише, с робостью — а я так редко слышу от Эдварда робость.

— Не стоит, — я подступаю на шаг ближе и сама присаживаюсь на корточки перед креслом. Отпускаю его плечо, прикасаясь к ладони. Как и ночью — легонько. С осторожностью. — Со мной ничего не случится.

Посветлевшим взглядом, ровно как и лицом, вернувшимся к нормальному цвету, Эдвард показывает, что верит мне. И не сомневается, чего боюсь больше всего.

— Есть планы на сегодняшний день? — пригладив мои волосы, зовет Серые Перчатки. Его длинные пальцы бережно, безмолвно извиняясь за вчерашнее — снова, перебирают мои пряди. Доставляют удовольствие этими незначительными прикосновениями, в последнее время значащими так много.

— Ты об идеях? А у тебя? — черт, я едва не мурлычу.

Эдвард улыбается мне. Явно, по-настоящему. Как и вчера за чашкой чая — уголок губ поднимается выше, выражение лица становится счастливее.

— Надо бы спросить Эммета с Каролиной, но вообще… Ты любишь парки развлечений?

Я непонимающе поглядываю на окно.

— Но зима же…

Моя растерянность его смешит.

— Это не проблема. Есть ведь крытые. Пусть это станет нашей первой семейной вылазкой.

Я замираю на своем месте, решив, что ослышалась. Предпоследнее слово режет слух и треплет нервы всколыхнувшейся надеждой и жаждой объяснений, должных это надежду уничтожить.

Но он же сказал… оговорился? Мне послышалось?

— Семейной?..

Ну пожалуйста. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!

На моем безымянном пальце начинает саднить от кольца…

— Ага, — в так моей прежней непосредственности, заверяет в том, что действительно произнес это словосочетание вслух, Эдвард. — Мы ведь семья, не так ли?

И ослепительно, очаровательно улыбается, наклонившись и чмокнув меня в лоб.

Capitolo 23

Тысячи и тысячи снежинок. Правильной шестиугольной формы, белоснежные, с изысканными узорами внутри себя и затаенным холодом, от которого спасают непробиваемые стекла машины, так и мелькают в воздухе. Они проносятся мимо, ни на секунду не останавливаясь, они дразнят. Если сейчас выйти на улицу, то не придется катать из снега снеговика — снежинки сами сделают это с предоставленной живой моделью: с тобой.

Я смотрела на явные проявления русской зимы, которая, судя по календарю, вчера закончилась, с недоверием и совершенным нежеланием испытывать свою шубу и сапоги на прочность.

Но Каролина же, сидящая у меня под боком в своей оленьей курточке и красной шапке, с восхищением глядела по ту сторону окна. Мне кажется, останови сейчас Эммет машину, в снежки малышка решила бы играть прямо здесь, на обочине.

Правда, когда ярко-освещенная трасса, выводящая по какому-то шоссе к нашей домашней дороге, скрылась за поворотом и темнота набросилась на автомобиль, поглотив его, девочка передумала. С некоторым содроганием посмотрев на высокие и темные пихты, она коротко вздохнула, и прижалась ко мне. Ее головка, демонстрируя доверие, приникла к моему плечу, а чуть позже, когда Эммет повернул налево, Карли с недовольством сменила позицию, заняв мои колени.

Сейчас очаровательное черноволосое создание спит. По-детски невинно подложив ладошку под щеку, чуть посапывая, с безмятежным и удовлетворенным выражением лица. Ее шапка скинута на сиденье, ее перчатки — в кармане задней двери, а ее сапоги устроились на полу. Дабы спрятаться от фонарей, Каролина повернулась лицом в мою сторону, волосами отгородившись от папы с дядей.

Ее доверие меня поразило. В самое сердце, ничуть не ниже, метко пущенной стрелой — или, подстраиваясь под обстоятельства и интересы девочки, лучше сказать, снежком.

Каролина знала меня без малого пару недель, а уже вела себя так, как будто мы знакомы не меньше года. Она улыбалась мне, звала по имени, посвящала в свои игры и тайны, и даже показала маму… она часто показывает Эдварду фотографии мамы?

И самое прекрасное, что антипатии к малышке у меня ни разу не возникало. С ней было спокойно, весело, забавно. Она никогда не давала мне почувствовать, чем столько раз колол ее отец, что я здесь гостья, что мне придется уйти. Наоборот, Карли, кажется, этого боялась. Она тоже хотела со мной дружить. Не считая своего дяди, юная гречанка и стала моим первым другом. Замечательным.

— Изза, — негромко окликают меня с переднего сиденья. Вглядывающийся в чернильную тьму вперемешку с бураном за окнами, Эммет по-прежнему следит за дорогой. А вот Эдвард нет. К моему удивлению, уже не в своем темно-сером пальто, а в одном лишь темно-фиолетовом свитере сидит, повернувшись ко мне. В его руке, протягивающей что-то для нас с Карли, знакомая теплая материя. Вот и пальто.

Я вопросительно смотрю на мужа. За сегодняшний день делать это приходилось несколько раз, потому что те вещи, которые предлагал Эдвард, раньше казались недоступными. Например, мы сфотографировались все вместе. В фото-кабинке возле пиццерии, после сытного ужина, сфотографировались. И Аметистовый не попросил меня уйти. Он подтвердил, что мы семья.

А вторым поводом для изумления стало то, что когда ведущий тематического праздника в интерактивном музее (в парк развлечений мы так и не попали) объявил семейный конкурс, Эдвард записал нас с Эмметом и племянницей в одну команду, а сам с гордым выражением лица занял зрительскую трибуну. Эммет хмыкнул, но не возразил. Он тоже меня принял.

— Зачем?.. — тихонько спрашиваю у Серых Перчаток. Автоматически протягиваю руку, доверившись ему, однако не понимаю.

— Укрой ее, — таким же шепотом, каким позвала я, советует Эдвард, — холодновато.

Ах вот оно что. Каролина.

С благодарностью кивнув, я осторожно, не желая разбудить девочку, расправляю на ней дядино пальто. Оно скрывает ее полностью, и в длину, и в ширину. В него можно укутать четверых Карли, если было бы на то желание.

Мисс Каллен немного шевелится под пристальным, но нежным взором дяди и под моим собственным, когда пытаюсь понять, удобно ей или нет.

Неглубоко вздохнув, девочка с удовольствием обвивает пальчиками знакомый предмет одежды, прижимаясь к нему. Вокруг пахнет клубникой — и теперь я Каролину понимаю.

Самостоятельно вывернувшись на своем кресле, Эдвард набрасывает остаток пальто на меня. Разравнивает и поправляет, чтобы не мешал. А потом, легонько погладив по моему плечу и любовно проведя пальцами по черным кудрям племянницы, все же оборачивается обратно. Садится.

Я смотрю на него в зеркало заднего вида, где аметистовые глаза вполне ясно выделяются на темном фоне машины. Одними губами говорю «спасибо». И надеюсь, что он меня понял.

Крытый парк развлечений, ставший диковинкой Москвы, встретил нас неожиданным заявлением. То ли возникли проблемы с технической частью работы, то ли какие-то нерешенные вопросы в совете директоров, то ли банальная низкая посещаемость, но парк оказался закрыт. Эммет дернул дверную ручку, чтобы убедиться окончательно, и тогда у нас не осталось сомнений.

Так что нашему запланированному семейному походу пришлось довольствоваться интерактивным музеем, аквариумом и потрясающей итальянской пиццерией. Как ни странно, пицца в ней определенно была ближе к итальянской, нежели я прежде ела.

Каролина восхищалась всем — начиная от говорящих роботов, цветных рыбок и ярких кораллов, до малинового шейка в пиццерии и сладкого персикового пончика на десерт там же.

Ее улыбка — то, что вдохновляло. В сегодняшнем своем облачении: джинсах, синем свитерке и забранными в «конский хвост» волосами, она на всех производила впечатление. Жизнерадостная, эмоциональная, открытая, честная и до того счастливая, что щемило в груди. Я старалась брать с нее пример, перебегая от стенда к стенду, от аквариума к аквариуму. И по восторженной улыбке Эдварда, скрытой, как всегда, за едва заметным приподниманием левого уголка губ, понимала, что веду себя дозволительно и правильно. Именно это он и хотел.

Но только нами с Карли дело, конечно, не кончилось. Эммету тоже было интересно. Похоже, он больше техник в душе, раз музей воодушевил его, но его глаза сияли как у ребенка, когда он вместе с дочерью испытывал какие-то радиоуправляемые модели на специальном корте, пока мы с Калленом-старшим за ними наблюдали.

В секции самолетов, разумеется, брат подключился к Медвежонку. Они со знанием дела обсуждали строение моделей и их реальные прототипы, чьи фото размещены на стене, а потом по-мальчишески скрупулезно исследовали возможности каждого самолета. Нам с Карли оставалось только посмеиваться над их заинтересованностью. И улыбаться, когда улыбались нам (некоторые даже более явно, чем за все время прежде).

— Дядя Эд обожает самолеты, — со знанием дела, подмигнув мне, доложила Каролина, привстав возле невысокой желтой стенки, отделяющей одну зону от другой.

— Смотреть на них или рисовать? — с интересом спросила я.

— И то, и другое, — Карли хмыкнула, — папа говорил мне, что раньше его сложно было и силком утащить от чертежного стола.

— Но он же и сейчас что-то рисует, разве нет?

— Да, — малышка пожала плечами, с улыбкой на меня посмотрев, — только сейчас всего один самолет. И гораздо медленнее, чем раньше. Они с папой не рассказывают мне, что это такое. Они только говорят, что он будет очень большой.

— И летать через океан…

— Ага, — накрутив один из локонов на палец, мисс Каллен с обожанием посмотрела на меня, поблагодарив, что я ее слушала и запоминала то, что она говорила прежде, в первую нашу встречу, — кажется, название самолета «Мечта». Но я точно не помню, Изза…

Ну что же, «Мечта» очень даже в духе Эдварда. И хоть мне по-прежнему было интересно, почему он выбрал такое название, в музее возможности спросить не представилось.

Эдвард был рад нашей вылазке. Он с энтузиазмом встречал все предложения, играл с племянницей, развлекал меня, рассказывая что-то о принципе действия особых изобретений, выставленных в отдельной комнате (бывал здесь раньше?), забавлялся с братом.

Но истинный восторг и почти блаженное, невероятное по всем меркам умиротворение и восхищение я заметила в муже не в музее и не в пиццерии, чья пицца действительно была очень неплоха, а в аквариуме.

Перед огромным аквариумом в самом конце большого зала, сев на одинокую скамеечку посреди коридора и ожидая нас, обсуждающих возможности окраски какой-то тропической водоросли, Эдвард завороженно наблюдал за маленьким косяком рыбок-бабочек. Изящно маневрируя в воде своими желтыми хвостиками, они направлялись то к одному рифу, то к другому, не позволяя Каллену-старшему отвести от них взгляд.

Оставив спорящих о вкусовых предпочтениях той самой водоросли Эммета и Карли, я присела на ту же самую скамеечку, не желая потревожить, но надеясь приобщиться к тому чем, любовался Эдвард.

— Они красивые…

— Они живут косяком и никогда не уплывают далеко от рифа, который выбрали для жизни, — с улыбкой объяснил мне муж.

И тут же смысл, который он хотел вложить в эту фразу, вспыхнул в пространстве. Почти неоновым огнем.

— Они семья…

— Да, — порадовавшись тому, что я поняла, он усмехнулся, — можно и так сказать. Одни из самых семейных рыбок.

На его лице тогда не было ничего, кроме удовлетворения, я запомнила. Но в глазах было. И по-моему, это была грусть.

Не глядя на то, что у Эдварда не было собственной семьи, он был бы замечательным семьянином, как мне кажется. Понимающий и внимательный, заботливый и предусмотрительный, по определению и гороскопу: защитник. А еще он любил детей. Он не чаял души в Каролине и из всей толпы всегда видел лишь ее одну, это уже общеизвестный факт, но он не был избранным детоненавистником, как часто случалось с другими.

В аквариуме, например, сегодня была детская экскурсия, и малыши основательно потоптались по ногам случайных посетителей (читай: нас) у большого грота с муренами, возле которого всегда были наблюдатели. Эммет поморщился, Карли прижалась к папе, отойдя, я нахмурилась. А Эдвард не только не выразил ничего на лице, он еще и добродушно улыбнулся своей фирменной улыбкой маленькому Микки-Маусу, надевшему черно-белые ушки, и подал с пола упавшую листовку о дельфинах маленькой Русалочке. Дети с восхищением смотрели на него, а он с теплотой во взгляде смотрел на них. Это было больше, чем интересом. Это было любованием.

И все сильнее нарастал для меня вопрос, который явно бы не решилась бы сама задать Серым Перчаткам: а почему у него нет детей? Может не быть женщины, которую любишь всем сердцем, но может быть ее копия, малышка или малыш, которая сделает человека счастливым. Или суррогатное материнство. Или, в конце концов, приют.

…И вот здесь я останавливаюсь, вспомнив слова Деметрия о том, что у Эдварда была… дочь? Что он удочерил ее из детского дома. И что потом, как уверял Рамс, с ней спал…

Насчет второго я не поверю никогда, особенно Дему, которому теперь за такие и многие другие слова и действия придется разбираться со сломанным носом, а вот первое строит принять во внимание.

Значит, дочка была?.. Где она? С ней что-то случилось?

Если ответ положительный, это будет просто ужасно…

Негромко вздохнув, Карли поворачивается в моих объятьях, почти полностью прячась под пальто. Я забываю о размышлениях и прочем, когда устраивает голову возле моей руки, позволяя касаться ее локонов дальше. Ей нравится.

Осторожными поглаживаниями, которые призваны еще больше расслабить и показать девочке, что она в безопасности и тепле, рядом с теми, кто всегда защитит ее, я пробираюсь по всей длине волос. Начиная с макушки и постепенно доходя до талии, где роскошные локоны обрываются, буквально напитываюсь через пальцы добротой Каролины. Ее нежностью, ее душевной красотой. И тем теплом, что не смущаясь, все это время мне дарила.

Она поверила мне. Она, забыв все наставления своей няньки, отца, возможно, дяди, поверила мне. Вздохнула, улыбнулась и не засомневалась, не спряталась. И потому к списку тех, чье доверие я никогда не потеряю, чтобы ни пришлось для этого сделать, добавилось еще одно имя — еще одна обворожительная частичка юной гречанки. Эдвард сказал, по-английски ее зовут «Кэролайн». А их с Эмметом приемного отца, судя по всему, имевшего два образования — медицинское и дипломатическое — Карлайл. Крайне близко, не правда ли? Наверное, он был таким же ангелом. Он усыновил двух маленьких мальчиков и сделал их своей семьей. Я не знаю его, но он хороший человек. Хотя бы потому, что Каллены выросли хорошими людьми тоже. Оба.

Карли обхватывает мою руку ладошками, зарывшись носом в пальто. Ее волосы топорщатся, и я разглаживаю их, улыбаясь тому, как спокойно девочка встречает такой жест от меня.

Эти семейные рассуждения появляются не на пустом месте. Сегодня утром, рисуя рассвет, Эдвард сказал мне, что отныне мы — семья. И если пока я до сих пор не знаю, как принимать эту правду, то в душе, похоже, решение уже давно обнаружилось. Я смотрю на Аметистового, уловив его переведенные на дорогу глаза в стекле зеркала — и мне тепло. Мое кольцо теперь не сдавливает палец, не саднит, не болит — оно согревает. И показывает, как и обещал муж, кто моя страховка и с кем я должна быть. В глубине души, к тому же, надеюсь, что тоже смогу отплатить ему за такую доброту. Подстрахую.

А машина едет вперед, пробираясь сквозь снежную бурю. А снежинки летят и летят, задевая стекло и оставаясь капельками на нем, перед тем как их уничтожат дворники. А снег, налипший на трассу, хрустит. А маленькое создание в моих руках посапывает, не скрывая маленькой улыбки. Под пальто Серых Перчаток нам обеим тепло и уютно, мы обе разомлеваем. И в конце концов, устав следить за дорогой и пихтами, темными тенями, бьющими по глазам, я устраиваю голову на подголовнике, чуть ближе наклонившись к Каролине.

Это было восхитительным воскресеньем, истинно семейным (до сих пор каскад веселых мурашек по плечам от этого слова). Но настолько же, насколько чудесным, оно было выматывающим. И небольшой сон мы с девочкой, думаю, заслужили.

— Она спит? — в тишине салона, не разгоняя доверчивую атмосферу и не заставляя, вздрогнув, проснуться, зовет низкий голос Медвежонка.

— Они обе спят, — судя по едва заметному скрипу кресла, Эдвард оборачивается в нашу сторону, чтобы проверить. Сдерживаю порыв открыть глаза, чтобы увидеть ту улыбку, какая сквозит в его голосе.

— Она как ребенок, — вздохнув, отзывается Эммет. Только уже, к огромному моему сожалению, не на английском. Русский вернулся, он здесь. И он меня терзает. Забыв про сон, но не пытаясь показать это, отчаянно вслушиваюсь в слова, стараясь уловить хоть что-то похожее из тех, какие знаю. Надо всерьез заняться изучением нового языка.

— Она и есть ребенок, Эмм, — с доброй усмешкой заверяет Эдвард.

— То-то Карли так быстро с ней сошлась.

— Они понимают друг друга и вместе им хорошо, — задумчиво шепчет что-то Каллен-старший, — как думаешь, эта дружба имеет право существовать?

— Если ты спрашиваешь моего разрешения, я уже давным-давно его дал.

Машина поворачивает влево. В салоне почему-то становится темнее.

— Я знаю, — в голосе Эдварда теплота, — и я очень благодарен, Эммет… просто я думаю. Я думаю о том, поймет ли Карли, когда она захочет вернуться домой.

— Мы же обсуждали это. И не ты ли рассказывал мне о совместных праздниках, подарках и визитах? Что это именно то, чего твоя «голубка» захочет.

Эдвард грустно усмехается.

— Я не спрашивал ее. А если не захочет? Каждый по-разному проходит этот этап. Аурания написала мне всего дважды, один раз — в день свадьбы. Больше мы не пересекались. София поздравляет меня с Рождеством… иногда, а Патриция общается по делам своего фонда и обращается за советами насчет него.

— Они никогда не забудут, сколько ты для них сделал…

— Я же не требую благодарности, Эммет, — в голосе Аметистового немного смущения и немного отчаянного желания быть правильно понятым. Он говорит чуточку громче, — просто я думаю, что будет с Карли, когда Изза тоже пропадет. Она может не захотеть общаться и это будет ее право.

Мое имя? Это русское слово или мое имя? Они говорят обо мне?..

Завтра же покупаю учебник…

— Так приучим ее общаться, — выдает какую-то несусветную, судя по фырку Аметистового, идею Эммет, — ты это заслужил, малышка это заслужит. От нее не убудет вспомнить о днях рождения и позвонить перед Новым годом.

— Я не стану ее заставлять.

— И не потребуется. Что-то мне подсказывает, Эд, что она сама заставит тебя звонить ей по праздникам.

В салоне повисает душащая тишина, от которой даже у меня скребет в горле. Что только что было сказано?

— Пусть бы только по праздникам, — с трудом уловимым шепотом убитого голоса, произносит Эдвард, — я больше всего боюсь, чтобы она не поступила как Константа…

Вот и еще одно знакомое имя, дающее объяснение разбитому тону Эдварда и красноречивому молчанию Эммета, в то время, как тот подбирает слова.

У меня же чешутся руки. Если когда-нибудь эта мисс окажется со мной в одной комнате, я покажу ей, сколько на самом деле стоит играть на нервах небезразличного к тебе человека.

«Не трогай того, кто не даст тебе отпор», — сказал мне Эммет, когда думал, что я превращаюсь во вторую Константу. Так что теперь я знаю, что при встрече ей сказать. Вот и моя страховка для Эдварда.

— Знаешь что, не все вокруг больные на голову, — твердым тоном объясняет брату Медвежонок, — если попалась одна прокаженная, не стоит под одну гребенку остальных.

— Эмм…

— Я к тому, — игнорируя усталость в голосе и предупреждение в нем же от Каллена-старшего, Людоед продолжает, — что она ничего подобного не сделает. Ребенок она или нет, радикальная или нет, но голова на плечах у нее есть. И она прекрасно понимает, что будет с тобой, если шагнет за грань.

— Этим пониманием они и пользуются…

— Ты ей не веришь? Ты собираешься организовать тут семью, но ей не веришь? Ты действительно исключительный человек, — могу поклясться, Эммет сейчас закатывает глаза. Всегда, когда люди говорят таким тоном, они закатывают глаза.

Капельку ужаленный таким замечанием, что бы оно в себе не несло, Эдвард повышает голос. С тихого до громкого шепота.

— Я верю ей. И я признался Иззе, что для меня будет значить, если она снова попытается… если додумается до самоубийства. И она дала мне обещание.

— Даже так? — в тембре Медвежонка удивление. И опять после моего имени. Да что там такое?!

— Да. Так что я ей верю. Просто я сомневаюсь в себе, — похоже на откровение. Тон его голоса опять падает, а громкость неумолимо уменьшается. Эдвард делает глубокий вдох, — помнишь, я говорил тебе, что Патриция будет последней?

— Как я понял, четные цифры тебя не устраивают…

Почему-то на смех в голосе брата Серые Перчатки не откликается.

— Верно, она была четвертой. Их было четверо. Но Изза… она станет последней. По-настоящему.

Кресло снова поскрипывает и мужчина снова, как могу судить, оглядывается на меня. Сквозь закрытые веки чувствую внимательный взгляд — чуть дольше, чем положено.

— Я уже с ними не справляюсь, Эммет. У меня не хватает сил. Если ты позволишь, я хотел бы сконцентрироваться на Каролине и наших авиапроектах. Я знаю, что задолжал тебе огромное количество рабочего времени.

— Я приму любое твое решение, ты знаешь, — в тоне Медвежонка серьезность и собранность, — и не думай об этих проектах, никуда они не денутся. Для меня счастье уже то, что ты помогаешь с «Мечтой». Вряд ли бы мой штат справился с такой задачей без мудрого руководства.

— Эмм…

— И не преуменьшай, ради бога. Эсми всегда говорила мне, что ты себя недооцениваешь. Прекрати. Но я не об этом. Я о «голубках». Ты вытерпел их столько лет, ты им стольким помог… у тебя огромное количество сил, Эдвард. Просто не будет больше их расходовать не туда, куда нужно. Я буду очень рад, если ты переключишься на Каролину. Грядет переходный возраст и мне будет спокойнее, зная, что под твоим надзором и имея возможность поговорить с тобой, она ничего не натворит.

Длинная и пламенная речь Эммета, что бы она в себе не таила, производит на Эдварда нужное впечатление. Он глубоко, с признательностью, вздыхает, а потом с жаром благодарит брата. Его искренность и теплый восторг пробиваются наружу. И мне приятно их ощущать рядом с собой.

— Я оправдаю твое доверие, — шепотом клянется Каллен-старший.

— Не сомневаюсь, — успокаивая его, добрым голосом признает обещание Эммет, — не волнуйся на сей счет.

И в эту секунду, к моему изумлению, происходит сразу несколько вещей.

Во-первых, сразу же после успокаивающих слов в адрес брата, с языка Медвежонка срывается крайне непристойное и громкое слово, какое я уже слышала. Русский мат — апогей, как говорится.

Во-вторых, огромный хаммер, подстраиваясь под снежинки и словно бы покоряясь им, останавливается посреди дороги, освещая фарами снежные сугробы впереди и кучу-малу высоких пихт, обсыпанных снежным конфетти.

В-третьих, от неожиданного торможения я дергаюсь назад по силе инерции, и ударяюсь головой о кресло. Несильно, но ощутимо. Бужу Карли тем, что случайно задеваю пальцами ее локоны, дернув их.

— В чем дело? — с обеспокоенностью взглянув вперед, зовет Эдвард.

— Хрен его знает, — ударив рукой по рулю, Эммет стискивает зубы. Активирует зажигание раз за разом, но машина отзывается лишь умирающим скрежетом. Заглохла.

— Все в порядке? — Эдвард оборачивается в нашу сторону, приметливым взглядом сразу же проверяя каждую мелочь, какую может отыскать. Встречается с моими недоуменными глазами, потом ласково улыбается Каролине, не до конца выпутавшейся из сна.

— Да, — киваю, стараясь его успокоить, — а что такое?

Эммет произносит еще какое-то слово, не самое лучшее, судя по качанию головой Эдварда, а потом открывает свою водительскую дверь. Почти сразу же ледяной порыв ветра вносит в машину парочку снежинок, заставив такого же разомлевшего от тепла Медвежонка повторить свой некрасивый порыв, но все же спуститься на снег.

— Сейчас разберемся, — обещает мне Эдвард, по примеру брата открывая свою дверь, — посидите в машине. Все в порядке.

Хлопок железа о железо. Резиновая подкладка плохо маскирует звук.

— Изза? — сонная, растерянная и немного испуганная, Каролина смотрит на меня, надеясь хоть что-то выяснить. Серо-голубые глаза блестят, в их уголках влага, а губки опустились вниз. Боится.

— Ты слышала дядю Эда? Все в порядке, — повторяю девочке калленовские слова, покрепче прижав ее к себе, — можешь спать дальше. Скоро поедем домой.

Прикусив губу, малышка опускает глаза. У нее такой вид, будто сейчас заплачет.

— Не уходи, пожалуйста, — тихоньким детским голосом, немного подрагивающим, просит меня. Прежде обвившими пальто, ладошками нерешительно цепляется за мою руку.

— Хорошо, — без труда даю это обещание, с удовольствием встречая то, как юная гречанка расслабляется от этих слов, — я никуда не уйду. Проснешься — а я буду рядом. Спи, Карли.

Ухмыльнувшись, девочка благодарно кивает, покрепче ко мне прижавшись. Утыкается лицом в мое солнечное сплетение, закрывая глаза. Прячется, желая согреться.

Я помогаю ей. Поправляю ее новоявленное одеяло, стараясь не зацепитькудряшек и не сделать больно, и только тогда, когда касаюсь теплой материи пальцами, а вокруг слышу все тот же аромат клубники, понимаю, что на самом деле происходит.

Если пальто здесь и им мы укрыли Каролину… Эдвард вышел на мороз в свитере?..

Очень надеясь, что все это бредовые мысли от недосыпа и странного разговора, из которого я поняла только, что говорили о нас с Карли, вглядываюсь в буран за лобовым стеклом. Эммет с Эдвардом открывают капот, оба что-то смотрят, переговариваясь… и Аметистовый действительно в одном свитере.

Мамочки…

Я веду себя как примерная и нормальная жена. Я терпеливо жду, что вот-вот, сейчас, Эдвард вспомнит, в чем он вышел на снежную улицу и вернется. Попросит у меня свою одежду, наденет и перестанет подставлять под удар свое здоровье, не глядя на то, что «никогда не болеет». На улице явно минус. И не минус пять, семь или десять. Судя по пощипыванию на моих щеках во время нашей прогулки после пиццерии, все минус пятнадцать. Несмотря на весну, официально начавшуюся сегодня — первого марта.

Однако время идет, Карли посапывает у меня на груди, а Аметистовый так и не вспоминает, что сделал не так. И даже снежный буран не имеет силу дать ему право увидеть свою ошибку.

В конце концов, меня это доводит. Еще немного, и пневмония — меньшее, что может случиться.

— Каролина, ш-ш-ш, — аккуратно перекладывая девочку на сиденье, я поднимаюсь со своего места. Она хмурится, недовольно ища меня ладошками, но натыкается только на ремень безопасности, — я сейчас вернусь, — обещаю ей, аккуратно выпутывая из дядиного пальто, — все хорошо. Ничего не случилось.

Пользуюсь эффектом внезапности, наверное, раз малышка не закатывает истерики. Забирая у нее одеяло, успокаиваю себя тем, что как только вернусь в машину, отдам юной гречанке свою шубу. Но даже любовь и забота о ней, как о своем маленьком солнышке, не дает Эдварду права рассекать в свитерах во время таких жутких метелей.

На улице слишком холодно, чтобы обрисовать обстановку как следует. Я смаргиваю тут же налипшие на глаза снежинки, игнорирую покалывающие щеки и мигом взявшиеся красным руки, следуя со своей ношей к четко заметной цели. Темно-фиолетовый цвет на фоне белого, слава богу, заметен прекрасно.

Я делаю едва ли четыре шага до капота, а уже дрожу от холода. Почему Эммет не замечает, в чем брат пытается помочь ему с ремонтом?..

— Ты сумасшедший, — обвиняющим тоном, который, надеюсь, прекрасно слышен и со свистом ветра вокруг, заявляю мужу. Накидываю на его плечи, наплевав на нашу разницу в росте, пальто, расправляя его так, чтобы не упало на снег, — здесь же холодина…

Ошарашенный, Эдвард оборачивается от раскрытого капота автомобиля, сразу же находя меня глазами.

— Изза? — он смотрит так, будто я мираж.

— Ты ведь не болеешь, верно? Давай не будем нарушать устоявшийся порядок, — ежусь, переминаясь с ноги на ногу, — одевайся.

Его губы вздрагивают в улыбке, а глаза вспыхивают. Но в то же время он все же не может взять в толк, что здесь происходит.

— А как ты?.. А машина?..

Недовольно выдохнув, я качаю головой. Не знаю, откуда берется вся эта собранность и решительность, еще и приправленная неудовлетворением от происходящего, но мне она нравится. Сейчас все это на пользу.

— Просунь руки в рукава, пожалуйста, — подступая к нему на шаг ближе и теперь привлекая еще и внимание Эммета, прежде уставившегося на отсек для масла с хмурым лицом, а теперь наблюдающего за нами с удивленным его выражением.

Эдвард слушается, не заставляя меня оставаться на морозе дольше нужного.

— Спасибо, — благодарно бормочу, помогая ему как следует надеть пальто, а потом приступая к пуговицам. Сегодня совсем не сложно их застегнуть, не глядя на темноту, холод и замерзшие пальцы. Я управляюсь в два раза быстрее, чем прежде делал это с моей одеждой сам Серые Перчатки. И не скрою, что всем этим горжусь.

Наконец, когда все его пуговицы застегнуты, воротник поправлен, а глаза пылают ярче прежнего, немного смущая меня, отступаю назад.

— Никогда так не делай, — укоряющим шепотом замечаю, взглянув в аметисты.

На лице Эдварда плохо передаваемое выражение. Оно вроде бы и обыкновенное, даже собранное, серьезное, как и прежде — непробиваемое. Но что-то в чертах есть. Что-то прежде невиданное. И нежность, ставшая почти синонимом его благодарности.

Каллен-старший открывает рот, чтобы что-то сказать мне, но потом передумывает. Молчаливо, с легкой улыбкой, кивает, погладив по плечу. Упавшую на лицо из-за ветра прядку бережно убирает за ухо.

— Изза, садись в салон. Там Каролина одна, — Эммет супится, оглядев нас обоих, — и ты замерзнешь.

Быстро кивнув, я отступаю, взглянув на Эдварда еще раз. Теперь в аметистах теплота, от которой не только снежинки, ледники тают… ему приятно то, что я сделала. Он не злится.

Внутри хаммера меня ждет мисс Каллен, снова проснувшаяся и тревожно вглядывающаяся в лобовое стекло.

— Ты обещала… — грустно бормочет она, завидев, что сажусь рядом.

— Дядя Эд забыл пальто, — объясняю, нежно улыбнувшись, — он бы замерз без него, мне нужно было отнести. Тебе холодно?

Тряхнув своим «конским хвостом», девочка опускает голову.

— Чуть-чуть…

— Тогда иди сюда, — я гостеприимно раскрываю объятья, подвигаясь чуть ближе к ней, — я тебя согрею.

Уже потом, когда Каролина принимает приглашение и оказывается у меня на руках, прижавшись к свитеру, который показывается из-под расстегнутой мной шубы, я понимаю, что это еще одна маленькая ступень доверия. Очень серьезный повод нужен, чтобы согласиться, мы ведь едва друг друга знаем. Но дружба, похоже, не пустой звук. Девочка действительно хочет в нее верить.

— Вот так, — убеждаю ее, что тоже хочу, погладив по волосам, — сейчас будет тепло.

Эдвард и Эммет о чем-то переругиваются возле капота, копаясь в нем, еще минут десять. Каролина умудряется снова заснуть, засопев у меня возле шеи, и только тогда Каллены возвращаются в салон. У обоих перемазаны руки, явно видевшие попытку отчиститься снегом, потому что замершие и красные, но не увенчавшуюся успехом.

Закрыв за собой дверь, Эдвард находит меня в зеркале заднего вида, с теплотой встретив то, как держу малышку и как спокойно она спит.

— Нуу… — Эммет с плохо скрытой надеждой активирует зажигание, прикусив губу, как делает, когда волнуется, его дочка.

И точно в детском сне, где бывает только хорошо и спокойно или не бывает никак, а мечты сбываются, машина издает урчащий звук. Заводится.

— Ну слава богу, — Медвежонок вздыхает, мотнув головой, — надеюсь, до дома дотянет…

— У меня есть зарядка для аккумулятора, поставишь на ночь — и все в порядке.

— Судя по всему, это действительно он, — Эммет морщится, — но на сервис все равно лучше съездить.

Хаммер выезжает на дорогу, минув обочину, и снова движется в нужном направлении.

Дом, который занимают Карли с папой, близко.

Останавливаясь на подъездной дорожке, Эммет самостоятельно, поблагодарив меня шепотом и одарив улыбкой, забирает свое черноволосое сокровище на руки, двигаясь к дому.

Эдвард же протягивает руку мне, тщательно следя за тем, чтобы на ледяной корке под снегом возле тропинки к дому я не поскользнулась.

К Раде и Анте, заждавшихся нас, мы возвращаемся к одиннадцати часам вечера. Отказываемся от ужина, сославшись на пиццерию. Игнорируем даже предложение выпить чая.

В половину двенадцатого, что очень занимательно, так как это довольно рано, после всех банных процедур и отогреваний под струями душа, мы с Эдвардом оказываемся в одной кровати почти одновременно — его кровати. И на сей раз он сам, как и я для Карли, в пригласительном жесте поднимает руку, позволяя мне к себе прижаться.

— Спокойной ночи, Изза, — накрыв одеялом мои плечи, произносит он.

— Спокойной ночи, Эдвард, — улыбаюсь, подтянув то же самое одеяло выше, чтобы Каллен тоже не замерз.

И уже десятью минутами позже, почти заснув, слышу над ухом шепот, который можно приравнять к шелесту простыней. Проникнутый, пропитанный добротой, признательностью и лаской, но все же неслышный. Мне вполне могло почудиться на грани между сном и явью:

— Спасибо, что позаботилась обо мне, Изабелла.

* * *
Утром следующего дня я просыпаюсь от того, что прямо над моим ухом нежными переливами какой-то симфонии звонит телефон. И в мелодии этой, уже знакомой, я узнаю будильник Эдварда.

Возможно, спи я сегодня с другой стороны, ближе к другому краю, я бы и не услышала его — играет куда тише, чем все разы прежде. Но я слышу. И я просыпаюсь, медленно открыв глаза и улыбнувшись солнечному розоватому отражению, проскальзывающему сквозь шторы, затянувшие окна.

В комнате тепло, спокойно и очень хорошо. Под моим пушистым одеялом, с явственным ощущением руки Эдварда на талии, с пониманием того, что он действительно прижал меня к себе, а не мираж это, даже самое непогожее утро стало бы солнечным. Что уж говорить о сегодняшнем…

Я тихонько наслаждаюсь той непередаваемой атмосферой уюта и комфорта, какую может подарить пробуждение рядом с человеком, с которым хочется просыпаться всю оставшуюся жизнь. Не двигаясь, стараясь даже не дышать громче и глубже, впитываю в себя каждую секунду этого утра. Радуюсь ему.

Я знаю, что будет дальше. Я вернулась в постель Эдварда только позавчера, но я все равно прекрасно знаю. Не пройдет и пяти минут, как он осторожно отодвинется от меня, заставив простынь зашуршать, а потом закинет руки за голову и глубоко вздохнет. Он медленно сядет на постели, предварительно легонько погладив меня по голове, а затем встанет на ноги. Он потянется и мышцы заиграют на его спине от того, что майка немного задерется. Он усмехнется, размяв шею, и еще раз глубоко вздохнет. А потом заберет из шкафа отложенную на сегодня одежду, бесплотным призраком исчезнув за дверью ванной. И на время своего душа он закроет на замок дверь, чтобы потом, когда выйдет и займется бритьем, открыть ее. Сценарий за эти недели так не разу и не менялся.

Но пять минут, которые обычно требуются мистеру Каллену, дабы выпутаться из оков Морфея, понять, сколько сейчас времени и отключить будильник, проходят. А с места он так и не двигается.

Теплый, близкий и пахнущий с утра свежестью простыней и оттенком клубничного аромата, который я сама для себя превратила едва ли не в культ, все так же спит. Размеренное и глубокое дыхание у меня над ухом подтверждает этот факт.

Я удивляюсь. Я лежу, все так же запоминая каждое мгновенье, которого так не хватало за прошедшую неделю, но все равно удивляюсь. Сегодня понедельник. Будильник на семь утра. Ему в восемь нужно выехать на работу, я знаю. Мне сойдет с рук, если не стану будить его, хотя проснулась? Вряд ли он любит опаздывать…

Тяжело вздохнув в своих раздумьях, я жду еще три минуты. Но убедившись, что напрасно, соглашаюсь все же прибегнуть к прежнему плану.

Я осторожно поворачиваюсь на спину, а потом на бок, укладываясь с Эдвардом лицом к лицу.

Он выглядит гораздо моложе, когда спит. Волосы темные и взъерошенные, как правило, одна или две коротких прядки устраиваются на лбу. Каллен бледный, но не болезненно, просто это цвет его кожи. И тем красивее в этом цвете заметны длинные черные ресницы и широкие бронзовые брови. А вот морщинок почти не видно. Отпечаток той самой, что я заметила первой, на лбу, есть, конечно, но не критично. Возле губ они разглажены, возле глаз — почти все — тоже.

Он очень красивый. С оледеневшим лицом или нет, со своими половинчатыми эмоциями на нем, но красивый. Деметрий просто идиот.

Я могу долго лежать и смотреть на мужа, попросту любуясь. Однако время идет и для некоторых время — деньги. Будет неправильным, если я в угоду эгоистичному желанию посмотреть на спящего Серые Перчатки заставлю его торопиться, дабы не опоздать на работу.

Поэтому с легкой улыбкой, медленно и нежно, глажу Эдварда по плечу. Мечтаю однажды снова увидеть его без майки, без всякой сдерживающей ткани. Два раза за все время нашего знакомства — это очень мало… но торопливость не то, что нужно. Я теперь знаю.

— Доброе утро, — негромко зову, прикасаясь ощутимее, — оно уже наступило, Эдвард.

Цветным калейдоскопом, набрасывающимся на только-только проснувшееся, беспечное и беззащитное сознание, напоминание о вчерашнем кошмаре Эдварда и обещании, которое я дала, всплывают наружу. Искаженное горем и ужасом выражение лица, то, как просил меня и как пальцы сжимали волосы, словно бы последнее, что у них осталось, не забывается. Да и не стану я об этом просить.

В моих силах самое малое — сделать все, чтобы ничего подобного он больше не чувствовал и за меня не опасался. Я не Константа. Я никогда ей не буду.

— Ты опоздаешь, если не проснешься, — со смешком бормочу я, оставив плечо и подобравшись ближе — к шее. Избегаю навязчивого желания коснуться лица, — будильник уже звенел.

Со второго раза у меня получается добудиться Эдварда. Он немного хмурится, пока еще не овладев лицом, а потом с трудом, но открывает глаза. Сонные.

— Семь? — хрипловатым после сна голосом интересуется муж, находя меня взглядом.

— Чуть больше, — добродушно отвечаю, пригладив его волосы и откинув со лба ненужные прядки, — я бы не стала будить тебя, но мне показалось, ты не зря поставил будильник.

— Он звонил?

— Десять минут назад.

Сморгнув сонливость и впервые за утро посмотрев на меня привычным, заинтересованным взглядом, Эдвард немного отстраняется. Он медленно убирает руку с моей талии, спускает со своего плеча одеяло.

— Спасибо, Изза, — с признательностью шепчет, улыбнувшись краешком губ. Похоже, у него сегодня тоже хорошее настроение.

— Не за что. Доброе утро, — я с некоторым смущением пожимаю плечами. Запретный плод сладок, это знают все. Но знают ли, насколько сладок?.. Я смотрю на Эдварда этим утром и, кажется, нахожу ответ.

От Аметистового не укрывается мой румянец и то, как опускаю глаза. Правда, принимает он их вовсе не за огонек внутри, который теплится от желания хоть раз почувствовать, каково это — с ним быть, а за смятение. Все из-за того, что мне пришлось его будить.

— Доброе утро, Изз, — с нескрываемым чувством благодарности и с нежностью, какую я успела полюбить, произносит мужчина. Привстает на локте и, отодвинув простынку, разделившую нас, целует меня в лоб. Пальцы же легонько касаются щеки — как раз там, где поселился румянец, — что бы я без тебя делал…

Окрыленная тем, что только что случилось, посмеиваюсь:

— Нежился в теплой кровати? — и с переливами в глазах того же солнца, что встает за окном, смотрю на мужа.

Эдвард мягко усмехается.

— Эммет бы меня покусал, — качает головой, садясь на простынях, но все же глядя на мое лицо, — я и так раздвинул сроки проекта.

— Кто ждет, дождется большего. Художника нельзя торопить.

Настроение Эдварда, похоже, касается высшей отметки. Я впервые слышу его смех так явно — чистый смех, без примесей. И он такой же красивый, как и все, чем владеет его обладатель.

— Только если речь не идет о двухстах миллионах долларов, Изза.

Ничего себе! А какое состояние у Ронни?..

— «Мечта» стоит двести миллионов долларов? — изумленно переспрашиваю я. И почти сразу же, без намеков, понимаю свою ошибку, закусив губу.

Ой…

— «Мечта»? — скорее с интересом, нежели с каким-то другим чувством, задает вопрос Эдвард. Складывает руки на груди, со смешинками во взгляде наблюдая за мной.

— Каролина мне сказала… — пытаюсь оправдаться, краснея больше прежнего, — очень красивое название…

- περιστέρια όνειρο.

Я поднимаю глаза, услышав греческий. И знакомое слово, которое пробуждает мурашки.

Муж внимательно смотрит на меня бархатистым взглядом.

- περιστέρια όνειρο, Изз. «Мечта голубки» — вот его полное название.

— Мечта голубки… — катая на языке это словосочетание, повторяю я, — ну конечно же…

— Это усовершенствованная версия Boeing 747–400, если тебе интересно. Конечно, усовершенствованная при условии, что полетит, — а вот теперь капелька румянца, похоже, на его лице. Я с теплотой внутри встречаю это.

— Я даже не сомневаюсь, — уверенно произношу, забыв о робости, — и Карли, и Эммет, похоже, тоже.

Серые Перчатки глубоко вздыхает, разминая шею. На какое-то мгновенье прячет от меня глаза, прежде чем вернуться ко взгляду. И кое-что со вчерашнего вечера, когда набросила пальто ему на спину, в них проскальзывает. Переливается.

— И еще одно спасибо, Изза, — тепло произносит он, легонько пожав мою руку, на которой кольцо, — сейчас слишком рано, не хочешь поспать?

Я сажусь на постели, подмяв под себя простыни и обняв руками одеяло — точно как Карли вчера дядино пальто. К тому же, от этих двух вещей пахнет одинаково.

— Я бы хотела позавтракать с тобой… — робко озвучиваю свою мысль.

Эдвард, уже поднявшийся с кровати, удивленно ко мне оборачивается. На нем этим утром пижама цвета горного эха, состоящая из кофты с длинными рукавами, пуговицами у ворота и кофейным рисунком на плечах, и штанами, легкими, удобными и достаточно широкими. Уже узнанный мной стиль мистера Каллена. Хотя без одежды, конечно, было бы лучше…

Я рдеюсь от этой мысли. И снова в такт тому, как Эдвард на меня смотрит.

— Сейчас семь утра. Ты уверена?

Почему-то сомневается. В себе или во мне? Обходит кровать, двигаясь к тумбочке, на которой оставил телефон — моей, и забирает его, сверху вниз посмотрев на меня.

Не хочет…

— Если это невозможно, то конечно, я не настаиваю, — тараторю, сама испугавшись своего предложения. Сейчас оно выглядит некрасивым и противоестественным, — извини.

— Я не собирался завтракать, Изз. Я подумал о том, что могу сделать это в офисе, — объясняет Эдвард, присев рядом со мной.

Я щурюсь. Как же так, мистер Каллен? Это игра против правил. Я не согласна.

— Ты говорил, что я должна нормально и регулярно питаться, и завтрак в число приемов пищи входил, разве нет?

Эдвард кивает. Он начинает понимать.

— А к тебе это не относится? — я изгибаю бровь, неожиданно осмелев, — так не пойдет.

Мужчина смотрит на меня со смехом, но сдержанным. С улыбкой, но не очень явной. И с блеском аметистов, ну конечно. Приятным блеском.

— Я не умру с голоду.

— Не сомневаюсь. Но если ты не будешь соблюдать свои правила, я тоже не буду, — категорично отметаю, сложив руки на груди. Гляжу на него с предупреждением, но и с улыбкой. С заботой, какую не придумать.

Лицо мужа светлеет и черты его покрываются шелковым умиротворением. Мне нравится.

— Хорошо, — он соглашается, не собираясь мне отказывать, — тогда ты можешь переодеться и подождать меня внизу. Скажи Раде, что хочешь на завтрак и она приготовит.

— А что хочешь ты?

Эдвард кладет телефон внутрь тумбочки, закрывая ящик. Грациозно встает, поправив задравшийся рукав своей кофты. Дожидается, пока я поднимусь с кровати, чтобы присесть немного передо мной и сказать глаза в глаза, не утаив их сияния:

— Я за то, что выберешь ты, Изза. Я тебе доверяю.

Двумя часами позже, позавтракав с Эдвардом омлетом с ветчиной и отправив его на работу, воплощать мечту о «Мечте» в явь, я устроилась на застеленной кровати в его комнате, в правой руке сжав стакан с гранатовым соком, а в левой — свой телефон.

Нерешительность — мой недостаток, и я прекрасно это знаю.

Сижу, вспотевшими от волнения ладонями поглаживая экран телефона, и понимаю, что знаю. Научиться бы только через эту нерешительность переступать…

Дабы набраться смелости, даю волю сознанию и выуживаю на поверхность самые яркие воспоминания о себе и Розмари Робинс, ставшей моей второй матерью.

…Я собираю одуванчики и несу Роз. Она сидит на пледе посреди поляны, странным хитроумным способом соединяя цветы между собой, а я приношу ей все новые и новые материалы. Только тогда, когда одуванчики занимают одну четвертую нашего пледа, успокаиваюсь и сажусь рядом. Нежно улыбнувшись мне, Розмари заканчивает венок, закрепляя его основания. Надевает мне на голову, красиво распуская волосы вокруг новообретенного украшения.

— Вот так, мой Цветочек, — чмокает мой лоб.

…Я лежу в постели. У меня болит голова, течет нос, першит в горле и температура, кажется, поднимается. Мне одиннадцать или двенадцать лет. Рональд нанял медсестру из детской клиники, чтобы присматривала за мной и помогала выздоравливать. И эта медсестра хочет сделать мне укол, какими-то непонятным словами аргументируя свое действие. Я плачу, забыв про уверения отца, что уже большая, взрослая и самостоятельная девушка. Что не должна понапрасну лить слезы. Но я лью. И они, смешиваясь с болезнью, превращают мой внешний вид — и без того жалкий — в мировую скорбь. Розмари, зашедшая, чтобы принести мне куриный бульон, едва не роняет поднос. Наплевав на медсестру, на устои и даже на то, что за проявление подобных действий можно лишиться премии, она кидается ко мне, отреагировав на вытянутые в свою строну руки. Гладит по голове, целует в лоб.

— Цветочек мой, Цветочек… — и сидит рядом до тех пор, позволив к себе прижаться, пока я не успокаиваюсь. Позже Роз уговаривает меня на укол. И, как и обещает за такое согласие, ночью молчаливо занимает кресло возле моей постели.

…Мы идем из парка (еще тогда, когда ходили в него) рука об руку. Мы идем и разговариваем о чем-то пустяковом, вроде цветастых платьев на куклах Барби или детской гигиенической помады с малиновым вкусом, с которой я последнее время перебарщиваю. Мы идем домой, никуда не сворачивая. И внезапно на нашем пути появляется большая собака. Она выбегает из кустов, громко залаяв, и поворачивается в нашу сторону. Рычит. Я вздрагиваю, с трудом удержавшись от вскрика, а Роз прячет меня себе за спину и гладит по голове.

— А ну брысь! Вон! Вон! — громким и волевым голосом велит псу, всем своим видом демонстрируя, что его не боится. Оглядывается вокруг в поисках хозяина и, не находя его, переходит в наступление. Делает шаг вперед, махнув сумкой. Собака пятится, прекращает лаять. Теперь скорее поскуливает… Розмари снова повторяет:

— ПОШЕЛ ВОН!

И вот тогда нежданный гость действительно пропадает. Послушав мою смотрительницу, поджав хвост, исчезает в кустах, возвращаясь туда, откуда сбежал. Оставляет нас.

Розмари берет меня на руки, укачивая как совсем малышку. Перекинув сумку через плечо, идет со мной на руках по улице, не переставая целовать.

— Все кончилось, Цветочек. Он ушел. Все кончилось, я с тобой, видишь? Я никому не дам тебя обидеть.

Я ей верю. Я жмусь к ее плечу, целую ее в щеку и верю. Позволяю утереть свои слезы. Позволяю купить себе мороженое и, усевшись у ларька на скамейке, оканчиваю череду бессвязных всхлипов. Признаюсь Роз, что люблю ее. Сильно-сильно-сильно!..

О том, до какой степени она боится собак, я узнаю лишь шесть лет спустя, когда увижу из окна школы, как она переходит на другую сторону улицы потому, что кто-то выгуливает на этой своего питомца.

Разве после стольких лет помощи, после стольких лет любви и понимания, после всего того, что сделала мне это женщина и чем помогла, я могла так сильно ее обидеть? Поверить в ее предательство? Заставить ее это предательство испытать — от меня. Позволить себе не ответить на звонок, не успокоить ее…

На глаза наворачиваются слезы. Те же слезы, которые навернулись, когда в своей старой комнате, переодеваясь, я обнаружила разорванный надвое конверт. Он лежал в тумбочке, не унесенный. И без труда удалось две половины соединить, чтобы увидеть, что написала Розмари в тот день, когда я собиралась покончить с жизнью.

Изабелла,

мой милый, мой нежный, мой самый дорогой Цветочек!

Здравый ум подсказывает мне, что сейчас ты ни за что не возьмешься прочитать это письмо, но сердце твердит обратное и я очень надеюсь, что именно оно окажется правым.

Если сейчас этот конверт в твоих руках, если ты развернула бумагу, не разорвав ее, ты уже сделала меня самым счастливым человеком на свете, моя девочка. Даже если ты не дочитаешь до конца, даже если остановишься посередине… Изабелла, я тебя люблю. Я люблю тебя так сильно, что никакие слова и письма не смогут этого передать. Да простит меня Фелим за такое признание от родной матери, но тебя я люблю ничуть не меньше, чем его. Ты не просто стала мне дочерью, Иззи, ты стала частью меня. И если эту часть отобрать… я не знаю, можно ли жить с сердцем, в котором нет одной половины?

Я знаю причину твоего бойкота и отчуждения, мистер Каллен рассказал мне после того, как устал терпеть мои бесконечные звонки. И я уверяю тебя, Изза, я ни на грамм не преуменьшаю свою вину и не собираюсь замалчивать ее. Я рассказала то, что меня не касается, это правда. Я раскрыла ту тайну, которую ты мне доверила, а вместе с ней вручила и свою душу. Это непростительно, страшно и очень больно. Я понимаю твои чувства. Я все их принимаю. Все до единого, милая.

Я не ограничилась грозой, ты знаешь. Я рассказала о твоей еде, об одежде, о твоих друзьях… я рассказала все, что знала о тебе, это так. Но Изабелла, девочка, поверь мне — я клянусь и вкладываю в эту клятву все свое естество — это не было предательством. Я не предавала тебя, не отказывалась от тебя и уж точно не очерняла твою память и твою жизнь.

Мой милый, мой нежный Цветочек, это все должно было быть тебе во благо. Мистер Каллен так сильно испугался, когда ты среагировала на комнату с окнами, что не мог заснуть целых две ночи. А потом ты отказалась надевать белую шубу, отказалась от еды, много плакала, тебя мучили кошмары — и он написал мне. От отчаянья и желания помощь — только лишь! Ему так же больно видеть твои слезы и мучения, как и мне. Поверь, ни один из нас никогда бы не посмел коснуться неприкосновенного в твоем личном пространстве, если бы не обстоятельства.

Если сейчас ты собираешься порвать это письмо, пожалуйста, прочти еще три строчки, Иззи:

Если бы человек, который тебе дороже всех на свете, страдал… разве бы ты не сделала все, что от тебя зависит, дабы облегчить его страдания?

Если бы человек, за которого у тебя болит сердце, не мог спать, есть и думать от сковавшего душу страха… разве бы ты не постаралась выяснить, как ему помочь?

Если бы человек, который больше всего нуждается в доверии, заботе и теплоте, родной тебе человек, твое сокровище, Изза, заперся в комнате и отказывался выходить… разве бы ты ждала, что он с собой сделает? Не попробовала понять его? Узнать о нем побольше?

Моя милая, и я, и мистер Каллен в этой переписке, будь она неладна, преследовали лишь одну цель: сделать тебя счастливой. Не покупать цвет, который раздражает тебя и заставляет плакать, не готовить ту еду, от который ты непременно откажешься, не водить тебя туда, где тебе страшно… и знать, чем помочь, чем унять твою боль во время кошмаров. Что сделать, чтобы ты быстрее успокоилась и тебе стало легче.

У нас не было других мыслей, мы даже не помышляли о том, чтобы так сильно тебя расстроить…

Белла, я отдам за тебя жизнь и душу. Не сомневаясь, не думая, в ту же секунду, как понадобится.

Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы с тобой все было хорошо и ты улыбалась. Нет той цены, которую я откажусь заплатить за твою улыбку. Ее не существует.

Единственное, о чем прошу, единственное, что для меня важно: Цветочек, пожалуйста, не поддавайся сиюминутным желаниям. Оставь себе жизнь. Живи. Ради всего святого, ради того, что было у нас, пожалуйста, только живи. Суицид — это не выход, он не защитит тебя и не сбережет, проблемы не кончатся. Поверь мне, если ты позволишь, и мистер Каллен, и я всегда придем тебе на помощь независимо от ситуации. Мы на твоей стороне.

Я никогда на свете от тебя не отвернусь. Помнишь свое падение с дуба? Тебя перевязывали, причиняли боль, ставили капельницы… а ты каждый день, когда я приходила, спрашивала, уйду ли, если ты не сможешь больше ходить.

А что я всегда тебе отвечала, помнишь?

Что никогда, ни за что, что бы ни случилось, я никуда не уйду. Я всегда буду с тобой рядом, и ты всегда будешь моей самой любимой девочкой на свете. Моим Цветочком.

Ничего не изменилось, Иззи. Я по-прежнему здесь. И я по-прежнему люблю тебя больше всех.

Ты можешь не прощать меня.

Ты можешь меня забыть.

Ты можешь попросить мистера Каллена стереть мой адрес электронной почты и мой телефон, и я никогда больше не смогу написать тебе или поговорить с тобой.

Все, что я прошу, Изза, это то, чтобы ты помнила: у тебя всегда было и будет место, куда можно прийти в любом состоянии и после всего, что с тобой было. У тебя есть куда и к кому прийти, тебя всегда здесь встретят и никогда не прогонят. Тебя здесь любят…

Береги себя.

Стань счастливой.

Живи весело, ярко и вдохновленно — где бы ты ни была.

Поверь мне, все то, что кажется тебе волшебным сном, однажды сбудется и станет явью. Лучшей на свете. Этого нужно только захотеть.

Всегда твоя Розмари.
Это выше моих сил — все это. Эти строчки, проникающие в душу, эти признания, выворачивающие ее, и эти упоминания об Эдварде… о благой цели… рассуждения о том, что бы я сделала, окажись на их месте.

Господи…

ОНА МЕНЯ ЛЮБИТ!

Я покрепче перехватываю сок, сделав глоток для смелости, а потом выискиваю в списке контактов нужный. В этом телефоне у меня их всего два — Эдвард и Розмари. И оба занимают весомую часть в моем сердце.

В какой-то момент, после первого гудка, хочу сбросить и подумать снова, что должна и что могу сказать. Это куда сложнее, чем думалось.

Но если не позвоню сейчас, то позже уже будет нельзя — разница в часовых поясах не играет нам на руку.

Вдох.

Выдох.

Терпение.

Все будет хорошо.

Все будет хорошо.

Все будет…

— Алло?

У меня перехватывает дыхание и мгновенно костенеют пальцы. Впившись в мобильник так, как не под силу даже Эммету, с которым мало кто сравнится, я тщетно пытаюсь выдавить из себя хоть слово. Мне до того страшно и стыдно, до того больно и жалко Роз, что решимость тает на глазах.

И только лишь те убийственные нотки горечи, какие проскальзывают в голосе женщины, заставляют говорить.

— Розмари Робинс?..

На том конце повисает удушающая тишина.

Я прикусываю губу, стараясь понять, какого черта назвала своего самого близкого человека «Розмари Робинс» и от этого ситуация становится еще хуже. Почти непоправимой.

— Изабелла? — она не верит своим ушам. Голос дрожит, в нем нотки изумления. И оно звенит, рассыпаясь на осколки, между нами.

— Розмари… — вместо ответа шепчу, буквально впечатав трубку в щеку. О ровном и спокойном дыхании можно забыть, не говоря уже о том, чтобы не плакать.

В трубке женщины что-то падает, грохается на пол, будит, возможно, весь дом. А она поднимается на ноги и куда-то идет. Путаясь в словах, дыша так же неровно, как и я, куда-то идет и говорит. Не умолкая.

— Изза, девочка… мой Цветочек… Изза! — на мгновенье затихает, судя по всему, подавив всхлип, — Изза, прости меня! За все, что я сделала, за все, чем обидела тебя, прости меня, пожалуйста! Я так рада тебя слышать! Если ты дашь мне минутку, я смогу все объяснить. Всего минутку, моя девочка. Я тебя так люблю… пожалуйста, поговори со мной! Прости меня!

Ее слова, излом ее голоса, то, что наверняка плачет, доводят меня саму до ручки. Открывают шлюзы и позволяют слезам ручьем потечь из глаз. Я притягиваю к себе клубничную подушку Эдварда, зарываясь в нее лицом. Бормочу, надеясь, что расслышит меня:

— Я не брошу трубку, Роз. Я звоню… поговорить…

С нескрываемым облегчением выдохнув, женщина поспешно хватается за мои слова.

— Спасибо, мой Цветочек. Я не займу у тебя много времени. Сейчас…

Глубокий-глубокий вдох — полностью наполнить легкие.

Резкий выдох, этот воздух полностью выгнавший.

А затем снова вдох. Только короткий. Закрепляющий.

— Изабелла, — начинает она, совладав с голосом и своими эмоциями. Говорит уверенно, достаточно спокойно и почти без дрожи, — я прошу прощения за все, что сделала без твоего ведома. Я не имела никакого права рассказывать твою историю чужим людям, тем более с такими подробностями. Я не могла принимать решение, не посоветовавшись с тобой и руководствуясь только собственными мыслями, какими бы они ни были. Я полностью признаю свою вину и готова искупить ее перед тобой так, как захочешь. Я люблю тебя, Изза. Я люблю тебя больше, чем любила бы собственную дочь. И я сделаю все, что ты пожелаешь, чтобы наше общение не прекращалось. Чтобы хотя бы иногда… я могла тебе звонить. И если сейчас ты хочешь попрощаться, пожалуйста, не делай этого, — на этой ноте ее голос все же срывается, она торопится — я заплачу любую цену за возможность остаться в твоей жизни и не быть из нее вычеркнутой. Только назови. Пожалуйста, подумай об этом, Изз…

Выверенная речь, приправленная таким количеством извинений и боли, сквозящей едва ли не в каждом слове, чудом не превращает мои слезы в истерику. Невозможно слушать такое и оставаться безучастной. Каждое «прости» от Розмари, каждое ее обещание сделать все что угодно за это «прости», включая конечную мольбу не прерывать наше общение, режет без ножа. Остро, больно и глубоко. До кости.

— Роз, нет… Роз, ты что?.. — я давлюсь рыданиями, сжав подушку до белизны пальцев. Спокойствие Эдварда бы мне сейчас очень не помешало, — не говори такого… не надо…

Женщина берет паузу, перестраивая свой план под стать моим просьбам. Гладит голосом, не иначе. Убаюкивает.

— Цветочек, не плачь. Это же всего лишь я, Цветочек, — нежно шепчет, встраиваясь в одну ей известную мелодию моих слез, — я не хотела тебя расстроить или еще больше обидеть. Что мне сказать? Что ты хочешь услышать?

И снова плачет — сама. Только куда тише, чем я. Не так явно.

Вдох.

Выдох!

Вдох!

Выдох…

Да помоги же ты, проклятая дыхательная гимнастика! Не просто же так Деметрий меня ей учил!

— Розмари, — севшим голосом, но уже избавленным от того неимоверного количества всхлипов, с каких начинала, произношу я, — я хочу, чтобы ты сказала, что меня прощаешь. Я звоню тебе, чтобы извиниться. Я люблю тебя. И то, что я делала в течение этих дней… немыслимо. Меня мало размазать по стенке! Ты можешь ненавидеть меня, ты можешь не звонить мне больше, ты можешь забыть обо мне и о том, сколько раз я заставила тебя пожертвовать чем-то ради меня. Только пожалуйста, прости меня. Я не смогу жить, зная, что ты меня не простила…

Ну все, водопады. Безостановочные, громкие, доверху залитые соленой влагой. По скулам, по щекам, по подбородку, на шею — к груди. По пижамной кофточке к груди. К сердцу.

Я сказала правду.

До встречи с Эдвардом всю мою жизнь Розмари была единственным человеком, которого я по-настоящему любила и которому по-настоящему верила. Я знала, что если со мной что-то случится, что если оступлюсь и все отвернутся, моя Розмари будет со мной. Она никогда меня не бросит. Не бросила бы… а сейчас имеет полное право.

Забавно, что она мне об этом говорит — что я это право тоже имею. Как будто бы не знает, что без нее бы я не прожила и года после смерти матери. И в лучшем случае кончила бы жизнь в стенах психушки, кидаясь на маты в то время, когда перед глазами цветной радугой вспыхивала молния…

— Изза…

— Белла, — обрываю ее, не дав закончить, — я твоя Белла, Розмари. Я всегда буду твоей Беллой. Я тебя люблю. Я Белла…

Смотрительница всхлипывает в трубку так же, как и я, обвив ее обеими руками — я могу наглядно это представить. Я верю, что это так.

— Мой Цветочек, Белла… ну конечно же, конечно же я тебя прощаю. Мне не за что тебя прощать, но если ты так хочешь это услышать, то прощаю. Я виновата в том, что случилось. И я безумно тебя люблю, моя девочка. Я всегда тебя люблю — здесь ты или в России, это не имеет значения. Я всегда с тобой.

По-детски крепко обняв подушку, задушив в себе один из всхлипов, чтобы пробормотать «поговори со мной», укладываюсь на простыни. Подтягиваю колени к груди, носом утыкаюсь в нутро одеяла, а рукой держу телефон как последнее, что осталось.

Лежу на простынях, глядя в окно, где отдернуты шторы, на солнечные лучики, снег и снежинки, медленными движениями падающие вниз. Лежу, плачу и вслушиваюсь в нотки голоса своей Роз, в каждое ее слово, которое решится мне сейчас сказать. Рыдаю, всхлипывая почти постоянно. Но сейчас просто не в состоянии остановить эти слезы.

Я самая счастливая. У меня есть Розмари, у меня есть Эдвард, мне доверяет Каролина и Эммет не злится на меня… у меня есть семья! И эта семья со мной. Она не отворачивается от меня, не прогоняет, не делает больно. Семья меня любит.

После стольких лет неверия в столь простые истины, после стольких лет уверенности, что краткие встречи с моей Роз — все, что мне положено, это окрыляет.

Я плачу, слушая свою смотрительницу, и начинаю одновременно смеяться. Счастливо, от радости, с широкой-широкой улыбкой на губах.

— Белла? — нежно зовет женщина, так же время от времени подавляя всхлипы, — девочка, все хорошо?

— Ты моя мама, Роз, — прикусив губу, шепчу я, — ты моя вторая мама. Я люблю тебя как маму. Я обязана тебе всем.

От слез стягивает лицо, саднят глаза, течет нос и побаливает голова. Мне жарко под одеялом, но холодно без него. И подушка моя — Эдварда — уже совсем мокрая…

Но внутри у меня, наконец, все становится на свои места. Воцаряется мир, тишина и порядок. Завладевает всем светлое чувство благодарности и непередаваемое, восхитительнейшее из возможных — взаимности.

Я не одна.

Я больше никогда не буду одна.

Я рассталась с одиночеством.

— Ты мое сокровище, Белла, — растроганно отвечает мне Роз, снова гладя голосом, — ты мой самый дорогой и любимый человек. И если бы кто-нибудь, когда-нибудь, предложил мне сделать все иначе, я все равно выбрала бы остаться с тобой. Ты моя дочка.

Я усмехаюсь сквозь слезы.

— Да уж… твоя дурочка-дочка.

— Ну уж нет. Умница-дочка, — исправляет женщина, сделав вдох и превратив свой тон в самый ласковый, который я когда-либо слышала, — не плачь, моя девочка.

Я кусаю губу.

— Это хорошие слезы, Роз. Они от счастья.

— Я знаю. Но все равно — не плачь. От счастья надо смеяться.

— Тогда и ты не плачь…

— И я не буду, — она посмеивается, подавляя парочку всхлипов, — все, видишь? Тише, мой Цветочек.

Мы обе отвлекаем друг друга какими-то шутками, пока высыхают слезы. Роз вспоминает курьезные моменты моего детства, рассказывая о них с материнским теплом и участием, а я проникаюсь ими, забывая о рыданиях.

Теперь все так же лежу на кровати, но смеюсь. И так громко, что позавидовала бы Каролина.

— Ты простишь меня? — решаюсь переспросить, когда соленая влага уже почти полностью испарилась.

— Я никогда не обижалась, Белла. Я никогда на тебя не обижусь, — с жаром отзывается Розмари. — А ты? Ты меня простишь?

— Я никогда не обижалась, Роз, — в такт ей отвечаю, улыбнувшись, — я тебя люблю.

Десять, двадцать, сотню раз — пока не убедится. Пока не поверит, что это искренне, что это навсегда. Что оно не проходит, не забывается. И что возвращается. Что для меня это чувство любви драгоценно.

— Два сапога пара, Беллз, — хмыкает женщина, — пусть будет так.

А потом спрашивает, выждав пару секунд:

— Как у тебя дела?

И вот тогда я понимаю, сколько на самом деле упустила и не рассказала ей. Сколько потеряла, забыла, выплакала, пока ее не было. Скольким могу, хочу и стану делиться! С мамой!

— Ты не представляешь, сколько всего я могу ответить на этот вопрос…

— Я готова слушать, — мягко подбадривает меня она, — давай, Цветочек, расскажи мне. Я безумно по тебе соскучилась.

* * *
Внизу хлопает дверь.

Я выхожу из комнаты, чтобы взять нужную кисточку у себя, магическим образом позабытую, и докрасить тарелку, когда слышу характерный звук.

И вкупе со временем, приблизившимся к четырем, понимаю, что вовсе это не Рада вынесла мусор.

Наскоро осмотрев себя и убедившись, что ничем не испачкаю, я, придерживаясь за перила, бегу по лестнице вниз.

Возможно, слишком по-детски, возможно, неоправданно наивно и быстро, но все же бегу. И улыбаюсь широкой улыбкой, от которой, следуя словам детской русской песенки, переведенной мной с помощью Google, станет всем светлей.

Если Эдвард и ожидает моего налета, то явно не такого счастливого. Он как раз вешает пальто в шкаф, только что разувшись, и перекидывается парочкой слов с Антой, открывшей дверь, когда я спускаюсь. В сапфировой блузке с коротким рукавом и замком на груди и длинных белых шортах из хлопка, больше похожих на тренировочные штаны, являюсь почти что его отражением — белая рубашка без галстука и брюки цвета берлинской лазури.

Эдвард хмыкает нашему сходству, а я рдеюсь.

Анта благоразумно отступает в кухонную арку, не мешая приветствию.

— С возвращением, — мягко начинаю я, зачем-то тронув свои стянутые в пучок волосы.

Для него это не остается без внимания. Улыбается.

— Привет, Изза, — и более раскрепощенно, нежели прежде, Эдвард переплетает наши пальцы, некрепко, но ощутимо сжав мою руку в своей.

Ему приятно, что я все это сказала и спустилась. Он не злится.

— Ты выглядишь немного усталым… все хорошо?

— Сегодня как никогда, — Эдвард мне подмигивает? Да неужели?

Этот день стоит записать в псевдо-дневнике как один из лучших. Он уже окончательно таковым стал.

— У тебя какие-то планы? — Каллен ставит компьютер на пуфик в прихожей, расстегивая две пуговицы на воротнике рубашки. — Раз ты спросила.

Я нерешительно тереблю пальцами край своей кофты.

— Я думала прогуляться после обеда… но если ты устал, мы можем подождать вечера. Или тогда уже завтра.

Эдвард смотрит на меня со снисходительностью и намеком на нежность, который затаился в капельку повлажневших глазах.

— Я с удовольствием прогуляюсь с тобой после обеда, Изза, — подбадривает он, оглянувшись на закрытую собой дверь, — тем более, там сегодня далеко не так холодно, как вчера.

Могу поспорить, что от него не укрывается, как загораются мои глаза. Почти что синим пламенем.

— Тогда мы можем идти обедать, — в немного скованном, но все же пригласительном жесте указываю на арку столовой.

— Ты что-то приготовила? — с недоверием наперегонки с восторгом Эдвард вглядывается в кухонное пространство за нами.

Мне жаль его разочаровывать.

— Вообще-то нет… — смущенно шепчу, вот именно сейчас до боли пожалев, что родилась без малейшей толики кулинарного таланта, — но я была инициатором… надеюсь, тебе понравится.

С интересом взглянув на меня, Серые Перчатки почти сразу же кивает. Отрывисто.

— Еще бы. Ты знаешь, что больше всего платят за идеи, а не за воплощение?

Я фыркаю.

— Действительно… но это все же не идея нового боинга. Это просто еда.

Эдвард подходит ко мне совсем близко, возвышаясь на известные полторы головы,но глядя вниз с таким теплом, что разница сразу же стирается. Все наши разницы стираются. Мы ведь сегодня даже по одежде идеально друг другу подходим.

— Если бы люди не ели, не было бы ни боингов, ни самолетов в принципе, — заговорщицки сообщает он. А потом поворачивается к кухне, потянув носом запах. Пытается разобрать.

— Запеканка? Нет, стой. Лазанья. Лазанья с бешамель? — Аметистовый выдает мне догадки как ребенок, желающий угадать правильный ответ. Он весь обращается в сторону столовой, время от времени оглядываясь на меня, чтобы понять, в том ли направлении движется.

— Почти, — примирительно замечаю, когда оканчиваются варианты, — мусака… я попросила Анту и она приготовила.

В глазах Эдварда, когда он оборачивается в мою сторону, нет больше детской непосредственности и отчаянного желания отгадать. Огонь в них так быстро погасает, уступая место маленькому приглушенному пламени, что я пугаюсь, будто сделала нечто не так.

Однако почти сразу же успокаивая меня, пламя заставляет к себе приглядеться. И увидеть. Все увидеть — от трепета до завороженности. Истинную благодарность.

— Ты запомнила… — тихонько, не разрушая наш зрительный контакт, констатирует факт мужчина. Похоже, удивительный для себя. Это намек о развитости моих умственных способностей? Комплимент? Или я уже ничего не понимаю…

— Это не было сложным, — с упоением наблюдая за аметистами, я быстро киваю, желая явного проявления хоть каких-то эмоций, — ты доволен?

Это один из немногих разов, когда Эдвард смотрит на меня как на ребенка — несмышленого, нерешительного и говорящего какую-то несусветную ерунду. Смотрит и краешком губ улыбается. Слишком заманчиво и притягательно, дабы отвернуться. Дабы обидеться.

— Спасибо, Изза…

Это русский? Греческий? И почему я не выбрала лингвистическую школу?

— По-русски, — видя мое недоумение, исправляется Эдвард, — «спасибо» говорят, когда хотят поблагодарить. Я помню, ты выбрала в учителя Карли, но я тоже знаю парочку русских слов.

Усмехается с некоторым смятением. Менее заметным, конечно, чем мое.

А я улыбаюсь — так же, как и когда только спустилась сюда. Смотрю на него и снова чувствую теплоту от своего кольца. Моя «голубка» теперь — мое сокровище. Все может очень быстро измениться.

— Учителей много не бывает, — благодарно отвечаю, — я с удовольствием поучусь и у тебя. Что у вас отвечают на «спасибо»?

— Пожалуйста, — четко произнеся слово, сообщает Эдвард, — или не за что.

Слишком много согласных. И слишком много из них читаются. Ну и ладно. В конце концов, это Его язык. Я готова сломать собственный, чтобы научиться — хоть немного — общаться на норвежско-немецком диалекте, какой признан в России официальным.

— Тогда пожалуйста, — сделав все, что зависит от меня, дабы произнести слово правильно, с ожиданием посматриваю на мужа, — или не за что.

— Правильно, — с восторгом учителя, чей ученик делает первые успехи, Эдвард мягко ерошит мои волосы, — а теперь пойдем пообедаем, пока солнце не село. Гулять в темноте не очень весело.

Ужин проходит на ура. Я доедаю свою порцию, с удовольствием наблюдая за тем, что не ошиблась с выбором блюда, раз прямо перед глазами пустеет тарелка Серых Перчаток, и радуюсь своей маленькой победе. Мне определенно стоит взять у него какие-нибудь кулинарные уроки. Мусаку точно не приготовлю сама, но начать с омлета или манной каши вполне может. Он любит манную кашу?

Сидя за столом и делая маленькие глотки гранатового сока, я понимаю, что очень хочу узнать, что Эдвард любит — во всех сферах жизни. Мне известно не многое, но уже больше, чем той же Конти, надеюсь, раз считает, что синий цвет Эдварду непригляден. Я своим собственным примером доказываю, что это не так. Синий он как раз любит. И белый. И еще, наверное, чайно-бордовый, если судить по стенам его комнаты.

После обеда мы выходим на прогулку, как он мне и обещал. Только на этот раз она не такая медленная и робкая, как первая, когда всю атмосферу на клочки попыталась порвать Константа, а я со своей меткостью чуть не выбила Эдварду глаз снежком. И пусть маршрут тот же, пусть мы идем вдоль беленького забора, смешавшегося со снегом, а впереди все та же снежная земля, именующаяся газоном, все по-другому. Хотя бы в том, как мы разговариваем. И как смеемся над какими-то глупостями, наверное, тоже.

Я не веду себя неподобающе. Я не целую Эдварда, я не пристаю к нему, я не делаю ничего, что вышло бы за грань дружбы. Мне так и кажется, что он мой друг, как обещал. Мой лучший друг. А еще — мой защитник. В этот день становятся на свои места давние слова Розмари, что я буду считать Эдварда одним из лучших мужчин на свете. И что муж мой будет для меня куда больше, нежели простым любовником. Секс — примитивная штука, даже если есть желание. Эмоциональная связь важнее. И впервые за всю историю своих отношений с мужчинами, я всецело отдаюсь ей. Проникаюсь. Радуюсь. Принимаю.

Да будет так.

— Мы можем немного поговорить… о тебе? — несмело спрашиваю я, когда начинаем второй круг возле дома. На улице свежо и снежно, однако приятно. И вдвойне приятно потому, что гуляю я под руку с Эдвардом, напитываясь атмосферой вокруг и тем, как хорошо чувствовать кого-то рядом. То пальто, каким вчера гордилась Каролина, теперь и моя ценность. Я тоже с удовольствием к нему прижимаюсь.

Мы гуляем около получаса. Я держу Каллена под локоть и очень боюсь, что он откажется.

— Ты тоже можешь задать мне встречные вопросы — об этом же.

Эдвард немного напрягается.

— Обо мне?

— О вкусах, о взглядах… я не знаю… о тебе? — прячу свою робость за вымученным смешком.

Похоже, мужчина ожидал услышать другое. Когда я объясняю, что именно желала бы узнать, он расслабляется.

— И что тебе интересно?

— Например, — я делаю вид, что задумываюсь, хотя вопросы уже давно готовы, — почему ты не любишь лошадей? У вас в поселке конное поло, ты говорил… они, наверное, всегда рядом.

Эдвард вздыхает, со смешком взглянув на меня.

— Правда очень прозаична, Изза — от них пахнет.

— Навозом?

— Нет. Сами собой. Лошадью, животным. Потом, шерстью… ну, и навозом иногда, — он пожимает плечами, — мне всегда это не нравилось.

— У вас была конюшня? Здесь?

— В Греции, — Эдвард чуть приглушает голос, вспомнив о той стране, что должен называть своей Родиной, — там это никому не шло на пользу.

Я поднимаю взгляд на него всего на секунду, даже не думаю, что могу увидеть, просто поддавшись сиюминутному желанию, смотрю. И с трудом делаю вдох, когда вижу, что расползается в аметистах — душащее, темное и очень, очень страшное. Наверное, когда меня спрашивают о грозе, взгляд такой же.

Что там случилось?.. Эммет сказал, их родители умерли. Причина в лошадях? Чего еще не любит Эдвард?.. Рыбы? Я окончательно запуталась.

— Как насчет встречного вопроса? — уловив мою прострацию и сморгнув ненужные эмоции в глазах, переводит стрелки Эдвард, — любимая страна мира, Изз?

Неожиданно.

— Франция, — честно признаюсь я.

— Франция? Эйфелева башня, Триумфальная арка, Елисейские поля?

Интересные идеи. А мысли о Мадлен?.. Черт, я начинаю стесняться своей любви к Парижу после разговора с Каролиной и Эмметом.

— Нотр-Дам Гюго и Гранд Опера Гастона Леру.

— Ты читала их?

— Да. И мне очень понравилось. Ты не любишь Призрака Оперы?

Мы останавливаемся возле беседки, поднимаясь в нее. Доски трещат, на них снег, а выход на веранду закрыт. Но это не мешает увидеть уютный деревянный столик посередине и четыре стула. Наверняка летом здесь потрясающе. Да и вид вокруг… тут красивее всего видно, как садится солнце.

Эдвард поворачивается ко мне всем телом, правой ладонью закрывая правую сторону лица. Хмурит брови, стараясь произвести жутковатое впечатление.

— Если научусь петь, возможно, им и буду, — со смехом выдает он, вдохновив меня своей непосредственностью, — как же его не любить?

Попросив разрешения глазами прежде, чем собственной ладонью притронуться к его щеке, я осторожно обвиваю холодные пальцы своими. Сегодня серые перчатки благополучно остались в прихожей.

Давая возможность себя остановить, не без помощи Эдварда, аккуратно убираю его же руку с его лица. Морщинки слева тут же разглаживаются, хмурость пропадает, а две половины сравниваются друг с другом — почти полностью.

— Не прячься, — неслышным шепотом прошу, прикусив губу. А затем уже слышно, уже в голос, хоть и тихо, задаю вопрос:

— Что с тобой случилось?

На сей раз не только стянутая льдом правая сторона лица обдает холодом, но и левая, живая, последовавшая ее примеру, холодит пальцы. Напряжение так и витает в воздухе — даже мороз усиливается.

— Никаких драматически и душераздирающих историй, как у Призрака Эрика, Изза, — аметисты настораживаются и темнеют, — банальные вещи. Давай не будет об этом.

— И ты совсем ничего не чувствуешь? — не унимаюсь я, легонечко проведя пальцами по гладкой выбритой коже. Справа.

— Даже снежков, — не растягивая тему и не затягивая время, кивает Эдвард. Ему тяжело это дается. И зачем я начала?..

— Мне очень жаль… это связано с Грецией?

Он почти сразу же прекращает разговор.

Кивает и прекращает.

— Ты не замерзла? Уже темнеет, может быть, пора домой?

Я понимаю, что должна согласиться. И я не противлюсь.

Начавшаяся беседа, прервавшаяся столь быстро возможно, моя вина. А, возможно, и нет — но значения теперь это не имеет. Факт в том, что разговор закончен. Придется это признать.

— Конечно. Пойдем домой, — убрав руки от его лица и вернувшись к локтю, за который берусь, киваю мужу, — спасибо, что прогулялся со мной.

Засыпая этой ночью, я думаю о том, о чем мы говорили. И о целом дне в принципе. Устроившись на плече Эдварда и обвив руками его талию, думаю, прикрыв глаза. Слава богу, и обнимать его, и думать рядом Каллен мне позволяет. Неужели пали за это время какие-то стены?

Он тоже не спит. Он внимателен к тому, как я дышу и двигаюсь, а поэтому вполне ясно, что нет. Мы оба сегодня не в состоянии заснуть слишком быстро.

— Я помирилась с Розмари, — докладываю в тишине спальни, прижав к себе одеяло. Боюсь, что это молчание раздавит меня. Не люблю, когда там, где нужны разговоры, царит тишина.

Эдвард реагирует сразу же.

— Очень хорошо, — с добротой и почти радостью отзывается, погладив мои плечи, — она этого очень хотела.

— И я тоже.

— И ты тоже, ну разумеется. Ты молодец.

Почему-то его похвала, хоть и приятная, отдает холодом. Совсем чуть-чуть, но все же… я ведь так люблю аметистовую теплоту.

Попробовать исправить положение? Хотя бы на ночь? Хотя бы на эту…

— Она спросила, счастлива ли я здесь…

— И что ты ответила? — не без интереса спрашивает Эдвард, все так же поглаживая кофту на моих плечах. Его скованность пропадает, уступая место любопытству. Только не такому, как принято: забавному, веселому. Скорее отчаянному. Обеспокоенному даже.

— Что счастлива, — улыбаюсь, проведя пальцами по одеялу в сторону его руки и обратно. Клюнул.

— И это было честным ответом? — после мгновенья тишины вопрошает он.

— Ага, — припоминаю любимое слово Каролины и не хочу от него отказываться. Поднимаю голову, встретившись взглядами с мужем. Своим — спокойным и радостным, и его — взволнованным и выжидательным, хоть и старающимся это скрыть. — У меня ведь здесь теперь семья…

Успокоенно вздохнув, Эдвард согласно кивает. Невесомо касается губами моего лба, рядом со своим предплечьем, а потом почему-то закрывает глаза. Быстрее, чем успеваю увидеть, чем они подернуты.

— Это очень хорошо, — в темноте слышен его шепот, — потому что так и есть. Ты права.

Пододвинувшись поближе к его шее со вздохом согласия, я тоже закрываю глаза.

Утро вечера мудренее? Я надеюсь.

— Доброй ночи, Эдвард.

Я люблю тебя, Уникальный.

Capitolo 24

Последующие две недели проходят с удивительной быстротой.

Как смирившийся с неизлечимым диагнозом больной, как заплутавший в пустыне путник, как утерявший ориентиры в межгалактическом пространстве космический корабль, я как будто бы возвращаюсь на несколько шагов назад от смертного одра. Получаю свою жизнь — еще прекраснее, нежели прежде — обратно.

Каждый день, когда просыпаюсь, я не верю тому, что происходит. Я восхищенно встречаю любую погоду, будь то снег, дождь, солнце, метель… я открываю глаза, как правило, на пять минут раньше будильника, поворачиваюсь на бок и вижу Эдварда, который безмятежно спит оставшиеся пару сотен секунд времени. И вот тогда понимаю, что действительно проснулась. Что все вокруг действительно чудесно. И эти чудеса я должна любой ценой сберечь.

Час за часом, день за днем я становлюсь счастливее. Та жизнь, которую, казалось бы, потеряла, забыла, утратила и на века оставила позади, добрые волшебники снова сделали моей.

Я помню, как Эдвард обещал мне, что буду не просто счастливой, а буду наслаждаться бытием. Буду улыбаться даже снегу. Буду думать, что холод — самое малое на пути к моральному удовлетворению.

И в эти дни, как и многое другое, что уже слышала, я принимаю эту истину. Ею проникаюсь.

На каждый день недели у нас с Эдвардом, как в расписании, но ничуть не сковывающем (меня, и надеюсь, его тоже), имеется занятие. Простое или чуть более сложное, кратковременное или длительное, но в любом случае занимательное и попросту приятное. Я учусь жить по тем принципам, что выбрала. Я больше не бросаюсь на людей с требованием секса и закрываю тему своего либидо. В псевдо-дневнике делаю предположение, что это потому, что любовь не всегда нуждается в консумировании путем постели. Это дополнение. Приятное, завораживающее, ласковое и восхитительное, но всего лишь дополнение. Это моя новая жизненная философия.

В понедельник мы гуляем. Эдвард возвращается с работы, мы обедаем, а потом гуляем. Когда вокруг дома из наших шагов образуется уже кольцо друидов, переходим на лес. Здесь есть протоптанная тропка, где бегают по утрам с собаками, и в то время, когда никого нет, мы с удовольствием отправляемся под заснеженные лапы пихт. Серое небо на их фоне, подчеркнутое колючими ветками, выглядит жутковато, но, стоит признать, магически-красиво. Тем более, держа под руку Каллена, я, кажется, ничего не боюсь.

Во вторник мы разрисовываем тарелки. Их все меньше с каждым днем и, как мне кажется, Эдвард поручил Раде с Антой заказать еще ящик белоснежных заготовок.

Ящик… даже не ящик, коробка. Я помню ее. Я принесла в ней Эдварду все рисунки, вазы и тарелки, когда думала, что прощаюсь. Я оставила у порога.

И вот теперь, когда, покраснев, спросила, где все это добро, немного смутившийся в ответ Серые Перчатки ответил, что гжель — на кухонных полках, взамен тому, что я разбила раньше. А рисунки… здесь.

— Здесь?

Его глаза немного повлажнели, а пальцы стали чуть белее. Эдвард открыл ящик своего огромного комода, где было тысячу различных полочек, и выудил оттуда сшитые в альбом разрозненные акварельные листы. Мои рисунки. Пейзажи, обстановка в комнате «Афинской школы» и его собственные портреты. Они ровной чередой были помещены в самом конце.

— Ты сохранил их?..

— Да, — его голос немного сел, — но я могу вернуть тебе, если хочешь. Это твои работы.

На это я лишь с улыбкой покачала головой. Он забрал их себе… он оставил их… это грело мое сердце.

Меньше чем через полчаса, в тот же день, сидя перед мужем на постели и разрисовывая гжелью свою, левую сторону тарелки, ощущая его руки возле талии, его грудь спиной, я вдруг подумала, как хорошо было бы не прощаться. И втайне, ночами, когда он уже засыпал, строила различные теоретические планы, какие помогли бы мне если и не всё, то хотя бы часть сердца Эдварда завоевать. Я бы многое для этого сделала.

В среду на повестке дня — акварель. Как правило, мы занимаемся рисованием, сидя на подушках дивана в зале, перед большим панорамным окном, которое прежде было закрыто шторами. Я смирилась со словами Каллена, что пока не растает снег, молнии мне ждать не стоит (теперь я с еще большим опасением смотрела на календарь, ожидая теплых деньков). Эдвард рисует толстой кисточкой и широким мазком, умудряясь, когда это крайне нужно, извернуть ее так, дабы добиться нужной толщины, а я отдаю предпочтение тонкой и чуть потолще, которые нужно всего лишь чередовать. Как правило, мы рисуем один пейзаж, заранее условленный. И потом сравниваем получившееся, стараясь понять, к какому стилю принадлежит работа. У Эдварда очень часто получается ранний импрессионизм. Под стать гжелевым узорам, под стать его привычке работать с кистью, это ожидаемо. Мне же достается поздний импрессионизм или, в крайнем случае, подобие модерна. Но это как посмотреть. Я получаю удовольствие от процесса, а не от результата. Слава богу, Третьяковская галерея нам не грозит.

В четверг мы ничего не делаем. Эдвард объяснил мне, что этот день в его рабочем графике необычайно загружен и ему нужно съездить куда-то после работы, чтобы проверить, как идет сбор деталей. И пусть по четвергам мы не рисуем и не гуляем, в нем тоже есть шарм. Мы завтракаем и ужинаем вместе. И за ужином мы разговариваем — о многом. Просто об интересах. Просто о том, что не вызывает дрожи и не способствует пропаже аппетита. О банальных вещах.

Мы обсуждаем марки автомобилей, тема которых открыла мне, что Эдвард с детства хотел иметь именно «Ауди», а никакую другую марку, а ему показав, что я, к удивлению, умею водить. Причем в аварии ни разу не попадала.

Мы обсуждаем средиземноморскую кухню, пробежавшись и по моей Италии, и по Греции, чью еду он любит, и даже по Испании, чья паэлья была в редких, но очень приятных случаях, произведением кулинарного искусства. Эдвард удивил меня, заметив, что она бывает не только из морепродуктов. Он, например, всегда заказывает паэлью с курицей — тот же рецепт, но никаких морских обитателей.

Мы обсуждаем немного прошлого. Я, наконец, выспросила у Каллена-старшего, почему именно самолеты, авиаконструктор и, если на то пошло, перелеты через океан.

— Сначала мы рисовали кукурузники, Изза, — усмехнулся мне Аметистовый, делая глоток любимого персикового сока, — просто со временем переходишь на новый этап. Сперва пассажирские самолеты для внутренних линий, по России, а потом и через океан. Инвесторы предложили включиться в проект, и мы с Эмметом не отказались.

— Мастерить летающие объекты ты тоже хотел с детства? Как и «Ауди»?

— Скорее с юности. У Карлайла была коллекция игрушечных самолетов от какой-то авиакомпании и пока мы достаточно не подросли, мы их не трогали. А потом, когда втайне от Эсми разобрали, — он улыбнулся, — оказалось, что некоторые способны летать. Первым моим конструированием было соединить красный проводок с синим и нажать на кнопку.

— Но это же, наверное, очень сложно? Чертежи…

— Проще, чем ты думаешь. Сложность только в том, чтобы высчитать правильный размер.

— Терпение нужно иметь железное…

— Должен же человек хоть чем-то обладать в совершенстве, — он вздохнул, — я выбрал терпение.

На такое мне ответить было нечего.

По пятницам мы учим русский. Нет, на самом деле мы учим его каждый день в каких-нибудь перерывах, даже самых маленьких, между работой, приемами пищи и прочими развлечениями, но по пятницам — основательно. Эдвард купил мне учебник, принес пару детских сказок и с терпением, о котором не так давно говорил, со спокойствием и внимательностью к каждому промаху и каждому успеху, помогал познавать трудный язык.

Бывало, что мне хотелось бросить. Не говоря уже о грамматике (а она была начальной, даже не более сложного уровня), простые, по мнению Эдварда, слова, были хуже мудреной скороговорки.

Мне с ужасом пришлось узнать, что в русском нет глагола «быть» в настоящем времени, а существительные каким-то невероятным чудом изменяют окончания. «Склоняются» — вот как это называется. Одна девочка, но две девочки. Один мальчик, но два мальчика.

Как раз на этом этапе я уже хотела удариться в панику…

Однако одного взгляда на то, как улыбается муж, когда у меня что-то получается, одного взгляда на то, как он благодарно смотрит на мое прилежание в изучении мало кем изученного из американцев, хватало, чтобы придать мне оптимизма и решимости двигаться дальше. Я хотела это сделать. Я знала, с кем я смогу это сделать. И что не менее важно, чем одобрение и блеск в аметистовых глазах, я лелеяла мысль понимать Константу. Это было первостепенно.

Таким образом, за две недели я научилась строить простые предложения. Словарный запас, конечно, был очень мал, но уже лучше, чем семь слов, узнанные мной за всю жизнь и месяц по приезду. По крайней мере, с этим можно было работать. И я, вооружившись словарем в те самые четверги, когда Эдвард отсутствовал допоздна, читала-переводила-учила детские сказки. Об их сюжете можно рассказать отдельную историю… но одну более-менее понятную я отыскала — «Золотая рыбка». В конце концов, здесь не было мудреных песенок.

По субботам Эдвард учит меня… готовить. Я не поверила, когда он предложил это в первый раз, но все же согласилась.

Как и всегда оказавшись терпеливым учителем, Эдвард с отеческой снисходительностью встречал мои громкие провалы в виде подгоревших оладушек или манной каши, в которой надо было искать кашу, а не комочки.

Раз за разом, пока не удавалось приготовить что-нибудь сносное, он стоял рядом и наставлял меня.

Название ингредиентов он и проговаривал по-русски. Не заставлял меня повторять, просто проговаривал, подкрепляя это их видом и тем, что с ними делает. Вот так они и западали в память. Увидев яйцо, я могла назвать его по-русски и даже посчитать эти яйца до четырех. Увидев сахар, я знала, что это сахар, и, хоть частенько пыталась преобразовать вторую гласную в «о», постепенно научилась использовать слова по-человечески.

Мне нравится атмосфера наших уроков — всех, не только готовки. Но готовки особенно, потому что руки Эдварда то и дело касаются моих, доверившись мыслям о том, что предпочла всему семейную дружбу, где никто никого не домогается, а дыхание так или иначе оказывается на волосах.

Ему нравятся мои волосы и теперь я при каждом удобном случае ношу их распущенными. Забираю в хвост только на кухне или когда рисую, сидя на диване, чтобы не покрасить случайно и их.

По воскресеньям у нас день X. Или же простой «особый день», как мы условились с Эдвардом его называть. В десять часов утра, позавтракав чем-то, что на скорую руку приготовит Рада, мы с Серыми Перчатками отправляемся в дом Эммета. Я выучила дорогу, еще первый раз проехав на машине с Эдвардом, а теперь только убеждалась в том, что запомнила все верно и не упустила деталей.

Дом Эммета был таким же большим, как и дом его брата, только не кораллово-розовым с отблеском золотого, а нежно-голубым, отдающим серебром. Планировка, участок и даже забор — тот же. Правда, мебель внутри посовременнее, менее изящная. И никаких картин на стенах, что я уже замечала раньше.

Нас всегда первой встречает Каролина. Она бросается на шею дяде, потом мне, а потом, схватив нас обоих за руки, тащит по скользкому крыльцу в дом, где ждут папа и Голди, уже взявшаяся за приготовление кефтедес.

Эдвард всегда привозит с собой шоколадные печенья, что Анта печет накануне и которые так любит Каролина. Она научила меня есть их с молоком, усевшись с ногами на диване и глядя на какие-то короткие серии мультфильмов на англоязычном канале Jetix. Именно так я познакомилась с «Детки из класса 402» и «Тотали Спайс». Мы с Каролиной сошлись во мнении, что рыжеволосая Сэм — занимательнее всех.

Она рассказывала мне о школе, о своих любимых предметах, о девочках-подружках, о своих увлечениях. Юная гречанка обожала русскую литературу, недолюбливала математику (к удивлению папы с дядей) и завороженно слушала начальный курс истории, повествующий о зарождении человеческой цивилизации, огромных египетских пирамидах и вавилонских башнях.

Пока мы наслаждались утренним кинопросмотром, Каллены в столовой всегда разворачивали страшного вида чертежи, обсуждая некоторые детали. Это длилось полчаса, может быть, час в редких случаях, но никогда не больше. Они не тратили воскресенье на работу — для этого были будни.

После того, как заканчивается печенье, начинается веселье, как любит говорить моя маленькая черноволосая подружка. Традиционно на хаммере Эммета, хотя один раз все же на машине Эдварда, мы отправляемся в город. Какие-то музеи, галереи, клубы развлечений для детей и взрослых или простое кино в кинотеатре, где, слава богу, шла трансляция английских субтитров.

Мы обедаем вне дома, предпочитая какие-нибудь кафетерии и интересные места дубовым столам и широким тарелкам Эммета. Я открыла для себя, что Каролина и ее папа — без ума от пиццы, а Эдвард все-таки ест иногда десерты — два из всего бесчисленного множества, какое окружало нас вокруг — тирамису, прежде мой любимый, и шарлотку с яблоками и корицей. При мне он ни разу от них не отказывался, и я сделала пометку в псевдо-дневнике, какие рецепты хочу освоить сразу же, как справлюсь с мусакой.

Дни раскрашивались новыми красками, ровно как и мои отношения с людьми, прежде не желавшими моего присутствия и на расстоянии пушечного выстрела. Эммет оказался очень хорошим человеком и не менее прекрасным отцом. Он до того боготворил Карли, что она порой сама смущалась. Он, как и Эдвард, готов был сделать все (ну, или почти все), что она попросит. И конечно же обожаемые малышкой банановые шейки входили в список дозволенного. Мы даже выбрали специальный бар, где они были лучше всех — там я и начала пить клубничные смузи.

Эммет улыбался мне. Он был аккуратен, вежлив и внимателен. И если Эдварда при ближайшем рассмотрении можно было назвать скорее «папочкой», то Эммета — «джентльменом». Он ко мне отеческих чувств, судя по всему, не питал. И втайне я надеялась, что не питает и старший Каллен… за те пару раз, когда Медвежонок смотрел на меня блестящими многообещающими глазами, я всерьез пожалела, что люди не могут поменяться местами. Одному Богу известно, что бы и сколько бы я отдала хотя бы за один такой взгляд от Эдварда. С явной симпатией…

После воскресных семейных прогулок мы всегда возвращаемся домой, где ждет чай.

Чаепитие стало традицией, без которой за прошедшие дни я перестала видеть свое существование и которую всегда с нетерпением жду. В семье Калленов этот ритуал обладал особым подтекстом, и я была в восторге от того, что не только приобщалась к нему, но и могла читать, наслаждаясь.

Мне было все равно, что, где и сколько мы пьем. Зеленый, черный, белый чай (экзотика для нас с Карли), какой-то китайский, с раскрывающимися комками цветков, на которые я завороженно смотрела через прозрачный заварник… мелкие сладости к нему, конфеты с самолетами, оказавшиеся на удивление вкусными… это было похоже на приятный, сказочный сон. И мою душу грела мысль, что он не кончится. В ближайшее время точно.

И вот тогда я была по-настоящему счастлива. Счастливее некуда.

К слову, именно на воскресенье пришелся интересный для меня русский праздник, именующийся «масленица». Я только-только собралась с мыслями от того, что восьмое марта какой-то особый женский день и потому мы с Карли получили в подарок розовые тюльпаны и неограниченный выбор сладостей в нашем любимом шоколадном баре (Эдвард был чрезвычайно мил), как новое потрясение.

Гугл рассказал мне об общей картине гуляний: на Руси масленица отмечалась как радостный праздник. При слове «масленица» в памяти встают картины веселых зимних дней, наполненных гамом и шумом, вкусным запахом блинов, перезвоном колокольчиков, украшавших нарядные тройки. Сияющие на солнце купола церквей, горящие, как жар, медные самовары, гуляния, балаганы и чинные чаепития под праздничным огоньком лампадки у образов.

А Каллены наглядно показали.

В тот день мы все вместе жарили блины. Не оладушки, которые я более-менее уже научилась отрывать от сковороды до того, как почернеют, а нечто наподобие крепов, разве что чуть поменьше. Круглые, тонкие, с бежево-кофейным ободком посередине от близкого контакта с раскаленной антипригарной поверхностью. Их следовало есть с медом и маслом, а запивать черным чаем.

Мы отправились на прогулку в город и все, что продемонстрировал мне интернет, я увидела воочию: маскарадные костюмы, веселые песни и танцы, какие-то традиционные игры и, что занимательнее всего, соломенное чучело, которое потом под восторженные крики толпы… сожгли. Эдвард объяснил мне, что таким образом люди прощаются с зимой, отправляя ее подальше со своими морозами, метелями и снегом…

Вот тогда я первый раз и заволновалась от приближения весны. По-настоящему.

Я поежилась, успокаивая себя мыслью, что раз пока холодно, значит, снег еще не тает. Значит, еще есть время. Значит, я еще могу какое-то время спокойно дышать…

Однако Аметистовый и здесь, будто бы почувствовав мой настрой, сумел отыскать выход. Пока Карли с Эмметом изучали пространство детского городка в виде пряничного домика, где девочке предстояло прокатиться на парочке аттракционов, муж вернулся ко мне с неожиданным подарком.

Я изумилась — в его руках был цветастый, ярко-красный, с вкраплениями золотого и серебряного, плотный платок. По бокам бахрома, изящные узоры-цветы у оснований, зазывающие линии вдоль краев.

— Не стоит мерзнуть, — мягко объяснил мне мужчина, накидывая платок на волосы вместо головного убора. От представшей взгляду картины он улыбнулся. Как же мне нравилась его улыбка…

— Ну что, сойду за русскую? — чуть смутившись от такого взгляда, а потому вспомнив недавно выученное слово, помолившись, чтобы сказать его правильно, я покрутилась перед стеклянным основанием какого-то здания, демонстрируя Эдварду вид со всех сторон. Точно такие же платки были на веселых женщинах, напевающих традиционные песни и продающих блины, баранки и горячий чай в ларьках возле главной площади для гуляний. Насколько мне было известно, ее здесь называли «Красной».

Аметисты опалили восхищением. Я не поверила своим глазам, я попыталась найти разумную причину… но не смогла. Это было оно. Я видела его. Тот самый блеск… вот черт! Желания-то сбываются!

— Очень даже, — тихо, но уверенно озвучил свое мнение Эдвард, убрав локон с моего лица под платок, — из тебя получилась бы очень красивая русская, Изза.

В тот момент, мне кажется, я улыбнулась шире, чем за всю жизнь. От его взгляда, от его подарка, от того, в какой близости от лица были длинные пальцы и от того, что этот удивительный мужчина такое мне сказал…

Я и сама не заметила, как прижалась к нему всем телом, крепко обняв за шею.

— Спасибо, Эдвард, — и, приподнявшись на цыпочках, чмокнула его в щеку. Правую.

* * *
Премьера фильма о белокурой девочке, обожающей голубые платья, дружащей с мышами и интересующейся принцами на белых конях — Золушке — была назначена на шестое марта. Однако, то дела Эдварда, то дела Эммета, то какие-нибудь обстоятельства вроде позднего приезда в Москву или ранних сеансов кинотеатра не позволяли Каролине попасть на давно примеченную киносказку.

Она терпеливо ждала неделю, затем вторую… но в конце концов, терпение юной гречанки лопнуло.

Восемнадцатого марта, в пятницу, как раз накануне папиного дня рождения, а, значит, свободы от всех дел, Каролина-таки упросила посмотреть 3D фильм на большом экране.

На сей раз отвертеться Эммет не смог.

Ссылаясь на то, что малышка очень хотела бы, чтобы и я, и дядя пошли вместе с ними, Медвежонок в пять вечера позвонил нам.

Вначале Эдвард согласился. Он пообещал брату, что в течение двадцати минут закончит с чертежом крыла и тогда мы сразу же приедем.

Однако, как и всегда бывает, случилось кое-что очень нехорошее, что впоследствии было названо мной неприятным сюрпризом: не сошлись цифры.

Высчитанные детали, высчитанный размер, решенные и дважды проверенные уравнения… но мимо. Какая-то пружинка катастрофически упрямо отказывалась входить в предназначенную ей выемку. А это означало, что весь чертеж, включая его составные части, уже должные быть соединенными, необходимо было переделывать.

Немного более бледный, чем обычно, с потерянным выражением на лице, Эдвард спустился в гостиную, где я ждала его, кратко обрисовав ситуацию.

— Я могу тоже остаться дома, — с грустью взглянув на такой вид мужа, сразу же предложила я.

Но он лишь покачал головой.

— Съезди хотя бы ты с ней. Она и так обидится очень сильно, не надо расстраивать еще сильнее.

Эммет, конечно же, предложил забыть о крыле хотя бы на сегодня. Он привел парочку аргументов и Эдвард, наверное, послушал бы их, если бы не сроки, в которые нужно было сдать проект. Во вторник ждали готовый чертеж крыла, и он был недельной работой. С большим надрывом и скрупулезностью Эдвард, наверное, управился бы за четыре дня, сидя за своим рабочим столом днем и ночью. Однако сократить рабочее время, как объяснил, означает полностью распрощаться с установленным планом сдачи. Этим вечером он никак не может, даже ради Каролины, выйти из дома. Ему очень жаль.

Так что в пять тридцать Эммет забрал с подъездной дорожки возле калленовского дома только меня, попутно объясняя хмурой Каролине, что случилось.

Фильм был чудесным. Дисней умеет снимать фильмы, подбирать актеров и радовать детей. Печали малышки были более-менее забыты в большом стакане карамельного попкорна и кока-колы, к тому же, дядей Эдом было обещано, что в следующую пятницу он самолично сводит ее куда-нибудь.

Поэтому вечер мы провели достаточно хорошо. Компания Медвежонка уже давно стала мне приятной. Мы шутили, отдыхали, ужинали в каком-то детском клубе с наггетсами-динозавриками и купили Каролине на память пластиковую фигурку всех мышей, общающихся с Золушкой. Она была в восторге.

Эммет предупредил брата, что привезет меня поздно и, надеюсь, немного унял его волнение — хотя бы на мой счет.

В одиннадцать мы посмотрели на ночную иллюминацию города, и только затем отправились в Целеево. Обещание Каллен-младший сдержал — на часах, когда я выхожу из хаммера — полночь.

…В доме горит свет.

Я захожу в прихожую, в которую гостеприимно пускает меня Анта, снимаю свою шубу и ставлю сапоги в шкаф для обуви.

На кухне заканчивает с уборкой Рада, там бежит вода. Гостиная, столовая — горят только светильники, лампы выключены. Хорошо освещены коридоры, так как светловолосая домоправительница, почему-то, решила именно сейчас протереть пол.

Я неловко переступаю через влажные участки, направляясь к лестнице.

— Он уже спит? — негромко интересуюсь у Анты, выжимающей швабру в специальной выемке возле ведра.

— Насколько я знаю, работает, Изабелла, — вежливо отвечает мне женщина, кивая на второй этаж, — Рада пылесосила в спальне полчаса назад.

У них такой распорядок дня: уборка ночью? Я хмыкаю.

— Спасибо.

Чувство вины за то, что пошла с Карли и Эмметом, когда Эдвард вынужден был здесь заниматься этими бесконечными бумажками и то и дело подтачивать свой грифельный карандаш, давило все время в кинотеатре. А вот сейчас, похоже, достигает апогея.

Я обследую пустой холл, затем спальни — сначала ту, в который спим оба, потом оконную, переборов себя, затем даже свою спаленку, ставшую теперь моей гардеробной, и, под конец, даже заглядываю в комнаты домоправительниц, зная, что они обе внизу. Эдварда нигде нет.

И вот тогда в голове, уставшей за день, но не готовой отправиться в постель, всплывает больная зеленая идея: кабинет.

Второй этаж, дверь с красным ромбом, вход запрещен — я помню это краткое резюме. И так же помню, что прежде не нашла его, когда осматривала дом впервые.

Но за две недели, конечно же, даже самое тайное становится явным. Я с задумчивостью о сюжете новой акварели ходила по холлу взад-вперед, и вот тогда наткнулась на дверь, стало быть, выводящую на балкон второго этажа. Не знаю, возможно, я ожидала увидеть такой кривой и большой ромб, как сама нарисовала когда-то на двери своей комнаты акрилом, а может, просто не сразу сработало напоминание, что именно должна была увидеть… но за ручку я потянула. И только когда поняла, какого она цвета, как можно скорее отдернула ладонь.

На двери не было красного ромба, который стоило бы отыскать.

Эта дверь буквально была красным ромбом.

Это дверь была на красном ромбе.

Сделанная в известной форме, обтесанная и деревянная, очень тяжелая даже по виду, она прекрасно справлялась со своей задачей охранять хозяйские секреты. Ее рисунок состоял из миллиона красных ромбиков, да и форма вставки посередине немудрено его повторяла. Даже ручка — тоже красная — имела окантовку из ромбиков. Не захочешь — заметишь.

И перед этой же дверью я стою сейчас, раздумывая над тем, что должна сделать.

«Если ты думаешь, что я там, просто постучи» — хорошее напоминание. Вовремя.

Думаю, это лучший план действий.

Стучу. Негромко, хоть и слышно, но скорее робко, чем с желанием проверить, есть ли кто внутри. Мелкой и нежной барабанной дробью — два через два.

Но ответа не поступает.

Я останавливаюсь у косяка, глядя на дверь как на своего врага. Я не знаю, что за ней и, если честно, не особенно хочу знать. Я уже смирилась с тем, что у каждого по тайне — в том числе у меня самой, не глядя на то, что Роз рассказала Эдварду некоторые вещи. И я готова принимать его личное пространство, потому что он делает все, чтобы принимать мое.

Я не собираюсь вламываться внутрь и заявлять свои права узнать нечто новое.

Я просто хочу убедиться, что все хорошо. Вдруг ему нужна помощь? Домоправительница давно заходила в кабинет?

От картинки одинокого Эдварда, спрятавшегося в своем темном углу, куда никого не пускает, а потому оставшегося без помощи в критический момент, холодит мое сердце. Снова вспоминаю давнюю ночь кошмара, все ее составляющие… и до крови прикусываю губу.

Вдох.

Выдох.

Ладно.

В конце концов, я надеюсь, он меня выслушает. Я объясню, почему вошла. Я объясню, что ничего не стремилась выведать. Что просто беспокоилась.

С такими мыслями легче.

Выдох.

Вдох.

Хорошо.

Я медленно, будто бы ручка способна обжечь, обвиваю ее снова. Почувствовав пальцами углубления ромбиков, осторожно, как хрупкое стекло, поворачиваю ручку влево. Может, закрыто?

Нет… поддается. Так же медленно, как я действую, приоткрывается. Тоненькая щель с едва заметным скрипом явившаяся свету. Шириной в мой мизинец.

Нерешительно сделав шаг вперед, я аккуратно надавливаю на дерево, вынуждая еще приоткрыться.

Вглядываюсь в образовавшуюся брешь, знаменуя момент истины. Запретное обиталище, комната Синей бороды? Я даже не знаю, что хочу увидеть.

Открыв глаза, собираюсь с силами. Еще шаг. Еще шаг и тогда картинка выстраивается целиком.

…Это небольшая комната двенадцать на двенадцать метров. Современный стенка-шкаф, протянувшийся во всю длину левой стены, ящички и полочки, а также стеклянная непрозрачная загородка, прячущая одну из ниш за собой. Стены бежевые, пол тоже. На полу круглый кофейный ковер под цвет штор, закрывших окно. Плотных и грубых. Никаких отрубленных голов, тайных реликвий и прочей ерунды, выдуманной моим сознанием. Домашний офис, не более. Изящный, как и все, чем владеет Эдвард, и продуманный, в теплых — не мрачных и не светлых — неконфликтных — тонах.

И сам хозяин здесь же — первым, наверное, я вижу его, а потом подмечаю все остальное в комнате.

Эдвард сидит за дубовым столом, массивным, но не громоздким, с мягкими выемками для локтей в кресле цвета талого льда. Рядом с ним, ближе к шкафу, еще одно кресло. На нем сложены чехлы для ватмана — все как один черные, круглые и длинные. И их содержимое заполонило собой стол. Бесконечное, необхватное число бумаги. На ней продуманным натюрмортом расположились линейка, циркуль и россыпь карандашей разной твердости. Стол куда больше, чем видно от двери, раз на него столько влезает.

Но вовсе не стол здесь главный, и даже не шкаф, который привлекает внимание сразу же.

Эдвард.

Наклонившись со своего кресла вперед, забросив руки дальше мягких выемок, он спит. Темные волосы выделяются на фоне белой бумаги, расслабившиеся пальцы отпустили выпавший из них карандаш со стеркой на конце, а лицо, пусть и нахмуренное, спокойно. Рядом на столе лежат очки в темной оправе. Эдвард носит очки?..

Приникнув к своим чертежам как к самому лучшему и главному, что есть в жизнь, мистер Каллен не движется. Немного приподнимается его спина, когда он вдыхает, и неслышным шорохом отзываются листочки-черновики, исписанные формулами, когда мужчина выдыхает.

Смотреть на спящего Аметистового уже стало моим личным развлечением и запретной забавой, от которой тепло на сердце, но сегодня это нечто особенное. Возможно, потому, где он спит и где нахожусь я, возможно, потому что позу его явно нельзя назвать удобной, а усталость в чертах отнюдь не добавляет оптимизма оставить все как есть и вернуться к себе. А возможно, все дело в том, что я уже давно призналась себе в небезразличии к этому человеку. И его светлая рубашка навыпуск, в которой закатаны рукава и расстегнуты не две, а три пуговицы на груди, притягивает взгляд. В кабинете душно, окно закрыто, шторы задернуты, горят две лампы на столе, а на лбу Серых Перчаток пару капелек пота.

Комфортного здесь, конечно, мало. А стоит еще вспомнить о времени… я определенно не могу больше стоять в дверях.

Вздохнув, делаю шаг вперед. Еще один, но уже более решительный. Пол бесшумен и не выдает меня, а комната давит не так сильно, как казалось. Запретное царство вышло вполне сносным, без крови и ужаса. Может быть, это до того, как покопаться в полках… но на сегодня план действий другой. Совершенно.

Я подхожу к столу, останавливаясь у Эдварда за спиной. Отсюда не только видно, но и слышно его дыхание. К тому же, проглядывают чертежи — слишком сложные для понимания. Однако зная, что именно он рисовал, я таки-нахожу нечто похожее на крыло. Только чересчур подробное, дабы это крыло как следует разобрать.

— Эй, — шепотом зову, наклонившись к мужчине и легонько погладив пальцами по спине, — просыпайся…

В тишине и молчании комнаты мой шепот не кажется чем-то неправильным, слишком тихим. Он прекрасно вплетается в атмосферу, и я с удовольствием вслушиваюсь, как он в ней звучит.

— Ты сломаешь спину, если проведешь ночь так. Ну пожалуйста… — продолжаю, прикасаясь чуть ощутимее. Очень не хочу пугать его и работать с эффектом внезапности. Сама бы пришла в ужас, увидь кого-то там, где не должно быть ни души.

Приметливый к звукам, прикосновениям, даже шорохам — сегодня Эдвард им сдался. Мои попытки пока еще тщетны.

Значит, запасной, крайний вариант.

— Эдвард… —наклоняюсь ниже, оставив смущение позади. Целую темные короткие волосы, иногда переливающиеся бронзой, и вдыхаю их запах — клубника.

Серые Перчатки вздрагивает — не руками или плечевым поясом, а всем телом. И так быстро подается вперед, подальше от моих губ, что со стола под стать моей барабанной дроби падают вниз карандаши — россыпью.

Он часто дышит, испуганно оглядываясь вокруг, но не в состоянии обнаружить меня, так и не покончив до конца со сном.

— Все хорошо, тише, — сама выхожу на свет, не требуя игры в прятки. Аккуратно, с нежностью, глажу его по руке, — это всего лишь я. Было бы кого пугаться.

Аметисты распахнуты, губы приоткрыты. Я-таки сделала то, чего не желала — шокировала его.

Неглубоко вздохнув, приседаю рядом, покрепче обвив ту руку мужа, на которой кольцо. Нежно, надеюсь успокаивающе, улыбаюсь.

— Я не хотела тебя будить, но если так проспать ночь, наутро от спины ничего не останется, — чуть слышным шепотом объясняю то, что сделала, — извини меня, пожалуйста.

Сонный и потерянный, Эдвард, кажется, начинает что-то понимать. Лицо затягивается хмуростью и горечью, на нем поселяется усталое, забитое выражение, а глаза прикрываются.

— Ты здесь…

— Я стучала дважды, но ты не открыл, — мягко продолжаю, умоляя тех, кто смотрит на нас сверху сжалиться и не дав Каллену обидеться на меня, — и я позвала тебя, когда приоткрыла дверь, но ты не отозвался…

— Что ты видела? — перебивая меня, сразу же зовет он. До того сломленно, что меня бросает в дрожь.

— Тебя, — чудом сохраняю оптимизм, не отпуская бледную теплую руку, — а еще чертеж крыла и карандаши.

— А в полках? — его голос подрагивает.

— Ничего, — поспешно уверяю, покачав головой, — я ничего не смотрела, Эдвард. Я пришла, чтобы разбудить тебя. Здесь жарко и неудобно… пойдем в постель.

Аметистовый медленно, слишком медленно, открывает глаза. В них мерцает вселенская скорбь и страшная для меня разбитость. Что случилось?

— Не смотри в них… — пытается отвести взгляд, но плохо выходит. Даже со всеми нечеловеческими усилиями.

— Все хорошо, — прикусив губу и крепче сжав его руку, второй своей ладонью убираю капельки пота с его лба, — ну же, Эдвард, ты что. Я никуда не смотрела. Пойдем со мной.

Он шумно сглатывает.

— Пожалуйста…

— Обещаю. Я никуда не буду смотреть. Только на тебя. И тебе нужно в постель.

Темные омуты вспыхивают, опалив меня чем-то клейким и болезненным, затаившимся внутри, но их обладатель все же мне кивает. Окинув свои чертежи взглядом, все еще замутненным, посмотрев на кабинет, где все осталось нетронутым, похоже, капельку, но верит моим рассказам. Отодвигается от стола, тяжело поднимаясь с кресла. Рубашка мокрая и на его спине.

— Работать на износ не лучший вариант, — бормочу, придерживая его под руку, когда мы оба нетвердым шагом направляемся из кабинета. Эдвард упрямо смотрит в пол, изредка поднимая глаза и глядя, что впереди, и руки из моей не вырывает.

По нему будто бы проехались асфальтоукладчиком — он что, не вставал из-за этого стола с пяти вечера? А если приплюсовать еще время на работе и после нее… не удивительно, что ему не хорошо.

— Самолет надо достроить к августу. Времени слишком мало… — себе под нос объясняет Эдвард, судя по морщинкам на лбу стараясь выстроить план действий.

— А цена слишком высока, — недовольно качаю головой, выходя из кабинета и закрывая за нами дверь. По коридору направляюсь к спальне, все так же поддерживаю его под руку. Удивительно, что могу удержать. Эдвард в почти в два раза выше и тяжелее меня, но сегодня это не является проблемой. Беспокойство творит чудеса.

— Цена под стать обстоятельствам…

— Ты стоишь гораздо дороже всех этих самолетов, — не соглашаюсь, открывая дверь в обитель «Афинской школы», — и тебе следует это помнить.

В ответ Эдвард бормочет нечто неслышное, но капельку расслабляется — а это придает мне сил.

В спальне, вопреки душному кабинету, приоткрыто окно, колышутся шторы и вообще обстановка гораздо более уютная и приятная. Здесь можно расслабиться и как следует отдохнуть.

По крайней мере, я на это надеюсь.

— Ты хочешь переодеться? — оглядев его рубашку и брюки, зову я. Про душ не спрашиваю, потому что сейчас это за гранью возможного. Я уже сомневаюсь, что ему под силу надеть пижаму.

— Потом, — морщится Каллен, пару раз моргнув, чтобы хоть как-то привести себя в достойное состояние, хотя бы взглядом.

— Ладно, — не спорю. Меняю направление, оставив в покое ванную, и усаживаю мужа на кровать. Он босиком, рубашка расстегнута, волосы в беспорядке, а глаза закрываются сами собой. Мне хочется улыбнуться, но я так не делаю. Просто ласково глажу его по голове.

— Я переоденусь и вернусь.

Никакой реакции на мои слова от Эдварда не следует. Однако в ответ на прикосновение он вздергивает голову, а глаза становятся чуть влажнее.

Я поспешно натягиваю в ванной первую попавшуюся пижаму, не тратя времени на долгие банные процедуры. Вряд ли задерживаюсь больше, чем на семь минут.

Впрочем, даже в этих обстоятельствах, к моему возвращению, Эдвард вполне вероятно, что готов был уснуть снова. Его голова на подушке, одеяло у него в руках, простыни сжали пальцы, а ремень брюк распущен. Но вместо этого Аметистовый то и дело крутится, не открывая глаз, от чего по его лицу, как кружками от брошенного в воду камешка, расходятся морщины. Он мгновенно становится старше. И куда, куда изможденнее.

Лишь после того, как, не поднимаясь с покрывала, Эдвард пробует размять спину, я понимаю, в чем дело.

— Давай я помогу тебе, — осторожно предлагаю, сев на край постели, — поворачивайся на живот.

Мое предложение не встречает одобрения у мужа.

— Ложись спать, — почти приказывает он.

— Эдвард, — повторяю, на сей раз не удержавшись от смешка, — тебе же неудобно. Я просто хочу помочь.

— Изза, пожалуйста…

Его голос теперь менее разборчив, более хриплый. В нем уже маячат ненавистные мне отчаянные нотки. Эдвард что, боится меня? МЕНЯ?..

Но от своей идеи просто так не отказываюсь. Вижу в ней необходимость.

Молчаливо, не спрашивая, прикасаюсь пальцами к его плечам, сначала легонько, а потом более ощутимо разминая кожу. Джасперу нравился мой массаж — это было частью медленной прелюдии. Надеюсь, я еще не все забыла.

Два движения — и Эдвард не удерживается. Он тихонько стонет, зарывшись лицом в подушку, и я понимаю, что все отказы — напрасные вещи. Ему нужен этот массаж.

— Ты тоже помогал мне, помнишь? Когда я растянула ногу, когда ты вымыл меня… — шепотом напоминаю, наклонившись к его уху и не убирая рук, продолжающих прикасаться к коже, пусть и через рубашку, — позволь теперь мне тебе помочь. Пожалуйста.

Он еще раз стонет — громче, потому что трогаю область возле шеи, самую затекшую. И только тогда, когда неумолимо искореняю огонечки боли, все же соглашается. С обреченным вздохом перевернувшись на живот, не мешает мне.

Я забираюсь на кровать, занимая место возле его талии, но не рискуя садиться, как делала бы с Джаспером. Я не хочу снова Эдварда напугать.

Вместо этого, держась на весу и опираясь на колени, всего лишь немного подминаю простыни. А вот массаж делаю настоящий — тот, который способен помочь.

Эдвард то и дело, сам стесняясь этого факта, стонет в подушку. Порой он сжимает зубы и переводит стон в шипение, но мне все равно слышно. И именно по этим звукам я определяю, где еще нужно размять мышцы.

— Если ты хочешь снять рубашку…

— Нет, — он обрывает, не дав мне досказать. Вздрагивает, — Изабелла…

— Хорошо, — успокаивающе глажу его, ненадолго прекращая выверенные движения, — я поняла тебя. Через ткань тоже хорошо. Тебе легче?

Он вымученно кивает.

Я улыбаюсь, почувствовав, как внутри теплится нежность.

Я действительно его люблю.

Удивительно, что он так реагирует на мое малейшее беспокойство о себе. Неужели ни у кого прежде, ни одной так называемой девушки-проекта не возникало желание доставить ему удовольствие? Чай, мусака, шутка, массаж… я не знаю. Или он запрещал им… а мне разрешает? Это можно считать его разрешением? Может быть, я уже продвинулась куда дальше, чем думала?

Разминаю кожу у основания его шеи, стараясь делать все как можно нежнее, и сама себе улыбаюсь. О да, мистер Каллен, вы уникальны…

— Как тебе фильм? — стараясь переключить свои мысли подальше от того, что я делаю, зовет Эдвард. Неожиданно.

— Замечательный. Каролина была в восторге, — усмехаюсь, опускаясь по его позвонкам вниз, но останавливаясь недалеко от ребер, — ей очень понравился бал.

— С прекрасным принцем…

— Ага. Но по мне он слишком молод, — опускаю руки на мышцы нижней части спины, отчего Эдвард сразу же вздрагивает, сжав подушку пальцами.

— Молодость не беда — она проходит, — мрачно сообщает он, чуть прогнувшись и позволив мне посильнее давить на нужные точки.

— А как же мудрость? — я вздыхаю, — мудрость и терпение ценнее молодости. Я теперь знаю.

Черт.

Говорю и сама пугаюсь, как оно звучит. Надеюсь, Эдвард поймет меня правильно… я уже жалею, что это сказала.

— Человек часто бывает заточен в тюрьму тела… — он жмурится, я могу поклясться, — душа может быть прекрасной, вот в чем беда.

— У тебя и с телом, и с душой все прекрасно, — уверенным тоном, краснея и радуясь тому, что он не видит этого, опровергаю я. Быстрее, чем успеваю себя остановить.

Эдвард затихает под моими руками, нерешительно вздохнув. По-моему, чуть-чуть подрагивает.

— Все в порядке? — опасливо спрашиваю я. — Эдвард?

Мужчина устраивается на подушке ровнее, едва коснувшись пальцами, погладив наволочку.

— Все прошло, — ни слов благодарности, ни убеждений в том, что не зря сказала, ни, впрочем, к моему счастью, недовольства в баритоне не слышу. Только волнение. — Ложись в постель. Уже очень поздно.

Рассеяно кивнув, я перекидываю ногу обратно, занимая свою сторону кровати. Укладываюсь на подушку, глядя на Эдварда со своего нового ракурса и убеждаясь, что глазами он действительно может говорить куда больше, нежели языком — даже русским, самым любимым. Он мало говорит. И я счастлива, что могу понимать его без слов.

Не замеченная мной прежде благодарность затаилась в аметистах, сверкая оттуда драгоценными камнями. Благодарность и что-то другое, более тяжелое и грустное, в чем даже себе Каллен отказывается признаваться. Неуловимое, но существующее. Облегчение? Признательность?

Боже мой, это был всего-навсего массаж.

— Никто никогда… — он прерывается, не до конца определив для себя, стоит ли мне это говорить.

Однако мысль улавливаю без труда — любой бы уловил.

— Я рада, если тебе стало легче, — заверяю, искореняя его беспокойство, — и если я смогла помочь.

Мужчина прикрывает глаза, с трудом сделав более-менее глубокий вдох.

— Да, Изабелла…

Ну что же, это мой сигнал. По-моему, на сегодня с него достаточно. Это третий раз, когда вместо Иззы я Изабелла.

— Хорошо. Значит, теперь можно поспать, — бодрым, добродушным голосом сообщаю, напоследок погладив его по плечу, — доброй ночи, Эдвард.

Мы сегодня не прижаты друг к другу так тесно, как обычно, но мы можем видеть лица без сокрытия. А ведь правая сторона калленовского лица не на подушке…

Я подтягиваю повыше одеяло, проследив сперва затем, чтобы был укрыт он, а потом разобравшись с собой.

Но прежде, чем забываюсь сном сама и прежде, чем засыпает уставший до предела Эдвард, все же слышу кое-что от него, что, судя по всему, говорить прежде не собирался. Откровение.

— Алексайо, Изза.

Кажется, я упускаю суть.

— Алексайо?.. — напрягаюсь, стараясь вспомнить. Хоть одно совпадение, пожалуйста! — Это что-то по-русски?..

— Это мое имя, — он вымученно усмехается, моргнув, и на секунду, одну-единственную, быстро кончающуюся секунду позволяя увидеть внутри своих глаз глубокий колодец, на дне которого огонечками сияет невыдуманная боль и дрожь от того, как восприму такую правду. — На острове меня звали Алексайо…

Греция!..

* * *
Девятнадцатого марта две тысячи пятнадцатого года Эммет просыпается в восемь тридцать пять утра. Субботним утром, когда уже виден на горизонте за панорамными окнами рассвет, а парочка птичек подпевает солнцу из своих кустарных укрытий, его будит вовсе не будильник, который ставил на час позже, а стук в дверь.

Осторожный, но настойчивый. Почти громкий.

Поморщившись от неприятного пробуждения, Эммет аккуратно привстает на локте, стараясь не задеть разметанные по подушкам волосы Каролины. Малышка спит безмятежным детским сном, обвив ручонками папину ладонь и одновременно своего плюшевого единорожку, чьи глаза так преступно похожи на эдвардовские.

Она хмурится, дергаясь во сне и чуть сдвигаясь влево, ближе к отцу. Ей не хочется тратить бесценные мгновенья сна на каких-то ранних посетителей.

Она знает, что этот день будет особенным. Папин день, ровно как и ее собственный, всегда особенный. Он проснется, крепко-крепко обнимет ее, с удовольствием выслушав сонные поздравления, а потом посадит себе на плечи и сделает круг почета по комнате, пока Карли будет дергать вверх папины уши такое количество раз, какое ему исполнилось лет. Она обожает этот ритуал, а потому знает, что никогда его не лишится. Папочка не забирает то, что ей дорого — почти всегда. А потом они вместе спустятся к завтраку, который Голди уже давно приготовила и на сей раз настанет ее черед поздравить Эммета, пока его девочка скроется в своей спаленке, выуживая заготовленные для папы подарки. Ее прошлогодние рисунки до сих пор занимают свои почетные места в папиной спальне, его кабинете и в офисе вне дома, где именно немое присутствие малышки дает вдохновение для дальнейшей работы.

Но это все будет позже. Это будет тогда, когда Карли проснется и поймет, что девятнадцатое марта наступило, а значит, пришло время дернуть папу за уши сорок раз.

Пока же она спит, резвясь с Морфеем, и ее сон для Эммета большая ценность. Девочка улыбается, прижимаясь к нему, теплота ее сердца будит приятные воспоминания и порождает позитивные мысли, а безмятежное личико и тени ресниц на щеках согревают сердце. Пока Медвежонку не хочется терять такой вид дочери.

Поэтому, глубоко вздохнув, он с ловкостью, которой научился не так давно, заправляет в руки Каролины краешек толстого пухового одеяла, подстраивая свою подушку за ее спинкой так, чтобы чувствовала, будто папа рядом. И лишь затем, бесплотной тенью, не глядя на свое тело и рост, соскальзывает с кровати. Спешит к двери, раздумывая о том, накричать ли на Голди за то, что побеспокоила их в такое время. В конце концов, сегодня его день рождения, а значит, спать Эммет имеет полное право столько, сколько захочет. Без условностей.

Он еще раз вздыхает — на всякий случай, для перестраховки. И только потом, успев за мгновенье до нового стука, наверняка разбудившего бы Карли, распахивает дверь.

Чутье не подвело — Голди. Растрепанная, в кухонном переднике, на котором мука, с одной рукой в жидком тесте для пирога, а второй измазанной маслом для выпечки. Неопрятная и потерянная, она с испугом смотрит хозяину в глаза.

— Какого черта? — без лишней экспрессии, просто с усталостью, зовет Медвежонок, прислонившись к дверному косяку. — Ты чуть не разбудила Карли.

Неодобрение в его голосе заставляет Голди побледнеть. Она кусает губу, нервно поправив свои каштановые волосы рукой в тесте и почти сразу же отдернув ее от испорченной прически. В свои сорок восемь выглядит куда старше от ужаса.

— Эммет, я не думала… там… пожалуйста, посмотри… у нас гости.

Ее голос то и дело запинается, спотыкаясь на разных словах, а пальцы подрагивают.

Впервые наблюдающий такое поведение дочкиной гувернантки, даже каменный и сонный Каллен-младший решается уступить — вряд ли бы в таком виде стала беспокоить по пустяковым причинам.

Осторожно, чтобы обойтись без хлопков, прикрыв за собой дверь в спальню, он идет следом за женщиной, потрудившись лишь накинуть бордовый халат поверх своей серой пижамы. Спускается по лестнице, не задумавшись о том, чтобы надеть тапки, ерошит короткие волосы, морщась от предположений, кто и какого черта вломился в дом в такое время.

Эдвард? Случилась беда с Иззой? Не надо…

Анта? Она один раз приходила, чтобы лично его поздравить. Принесла печенье.

Налоговый инспектор? Он не уплатил какой-то взнос за дом, землю, машину?

Курьер?.. Из цеха, где собирают «Мечту»? С сообщением, что крыло не подходит? Что чертеж неверный? Так он это знает, черт возьми! И Эдвард знает. Он исправит! Ну неужели, неужели нельзя было отложить такие дела до гребаного понедельника?

С каждой ступенькой вниз Эммет злится все больше.

К тому моменту, как спускается с лестницы окончательно, он уже пылает гневом — просыпается, скидывая покрывало сна.

Но все фантазии, какие позволил себе, оказываются просто-напросто выдумкой и дилетантством по сравнению с реальностью, славящейся лучшей ролью в любом спектакле, известном человеку.

Это она.

Эммет замирает возле подножья лестницы, ухватившись за перила, чтобы не рухнуть вниз на ровном месте.

Это точно она.

Он часто моргает, прогоняя видение. Пытается понять.

Она. Она и она здесь. Она, потому что все говорит в ее пользу: длинные черные ресницы, подведенные серым карандашом глаза, пухлые алые губы с блестящей розовой помадой, точеная фигура в дорогом кремовом платье от Versace и с массивным, но изящным украшением Bulgari на груди. Не изменяя себе, она обута в сапоги Ballin на высоком каблуке, а в руках кожаный клатч нежно-розового цвета от Chanel. Само совершенство стиля, красота в чистом виде и буквально низкий поклон дизайнерам и модельерам, подарившим миру столь громадное количество эксклюзивных марок.

Она скидывает свою шубу, в цвет черных сапог, приветственно махнув ярко-красным шейным платком, в лучших французских традициях повязанном поверх короткого невысокого воротничка.

Она улыбается, создав из улыбки отравленную стрелу и метнув ее прямо в цель, а недлинными соломенными волосами, в это же время, вызывающе встряхивает. Подмигивает остолбеневшему Людоеду.

И в такт его мыслям об испорченном дне рождения, пошедшем наперекосяк дне и противоестественности происходящего в принципе, со второго этажа, за секунду до топота детских ножек по лестнице, раздается ошарашенный, но восторженный выкрик Каролины:

— Мамочка?..

Capitolo 25

Темно-синий.

Нет.

Темно-фиолетовый.

Черный. Черный и темно-фиолетовый с вкраплениями желтовато-белого света звезд. Некоторые из них так далеко, что теряются в синеве, и тогда цвет становится более насыщенным. Темно-синим.

Вспышка — то ли желтая, то ли белая, то ли красная. Скорее всего, все три оттенка.

Ровно, красиво, как всегда, разделяя небо напополам. Как раз по контуру звезд — где их больше, оттуда и раздастся гром. Темные тучи недвусмысленно намекают, что даже небесное сияние их не остановит — будет гроза. Никуда не деться.

Я слышу это послание первой — послание неминуемости грядущего, и того, что его не предотвратить. Я смотрю прямо на небо, которое разверзается мучительно-знакомой вспышкой, и, кажется, теряю голос — кричу, а голоса не слышу. Нет голоса.

Вокруг меня темнота. Теплая, липкая, податливая темнота. Гром слепит из нее что захочет, а молния неминуемо ее разобьет. На мелкие-мелкие кусочки.

Во мне велико желание зажмуриться и вжаться лицом в подушку. Мне хочется перевернуться на живот, стиснуть одеяло пальцами, зарыться под него и отползти в самый темный угол, где меня не достигнет сияющий разряд. Но каким бы ни было желание, а реальность штука тонкая — а потому желания часто и не воплощаются в реальность.

Глазами, распахнутыми настолько, насколько это возможно, не мигая, отчего они саднят, гляжу на небо. На молнию. На прячущиеся звезды. Погаснет последняя — погасну и я. Мало кто выживал, испытав все, что может предложить гроза…

Еще секунда. Не больше секунды. Всегда все решает одна-единственная секунда!..

Я рыдаю.

Не плачу, не скулю, просто рыдаю. Слезы мутят обзор, мешают адекватно принимать ситуацию, но, стоит признать, облегчают боль. Страшнее всего ожидание. Момент — он так, приходит и забывается. А вот ожидание — нет. Оно разъедает изнутри, растворяет душу, пригибает к земле. И если уж от ожидания новой боли я когда-то хотела перерезать себе запястья, что еще можно сказать о нем?

Приговор вынесен и обжалованию не подлежит.

Поздно.

Небо темнеет, становясь почти полностью черным. Звезд уже нет. Ветер несет на них тучи, и они прячутся, не желая марать свою небесную чистоту зрелищем страшной расправы. Гром уже где-то недалеко, мне кажется, я слышу его грохот. А молния, сворачиваясь в тонкий клубок, почти ощутимый моей кожей, клубок, что рассеивается в пространстве дугами разрядов, шипит и скворчит. Наполняется силой. Готовится. Вот-вот ударит…

Однако прежде, чем тоненький яркий луч достигает меня, и прежде, чем замертво падаю на свою постель, как когда-то на землю мама, кто-то забирает меня из-под удара. Продлевает пытку.

— Изза…

— Сейчас… — отрицательно бормочу, кусая пересохшие, вероятно, белые от холода губы. Плотно закрываю глаза, не собираясь открывать, — вот-вот, вот-вот…

Благодетель отказывается помиловать меня и выпустить из своего заточения. Его объятья крепкие, его дыхание совсем близко, ближе молнии, а его голос тверже и громче.

— Проснись, моя девочка, — просит он.

Я скорбно усмехаюсь, подавившись своими всхлипами. С недюжинной силой цепляюсь пальцами за сдерживающие меня руки, стараясь от себя отшвырнуть.

— Лучше сейчас… — хнычу, не ощущая в себе и толики силы, чтобы ждать снова, — пусти меня… не держи меня!..

— Изза, Изз, — он уговаривает так же, как уговаривал бы ребенка. Он настойчив, но не резок. И он не делает мне больно в ответ на ту боль, что причиняю, оставляя ногтями царапины на коже его ладоней. — Открой глаза. Посмотри, посмотри на меня. Все хорошо. Тише, — наклоняясь к самому уху, нашептывает, — тише-тише, Изз.

— Я умру сейчас, — реву, надеясь хоть на каплю сочувствия, — так дай мне умереть быстро! Пусти!..

На моих плечах что-то теплое поверх сдерживающих рук. А эти самые руки, оживившими пальцами, снесшими мою атаку безропотно и терпеливо, гладят ткань пижамы. Успокаивают.

— Изза, вздохни поглубже, — шепчет благодетель, легонько целуя мой висок. Его губы теплые, его дыхание — обжигает. И под стать его поцелуям, под стать тому, как медленно ведет их череду от виска ко лбу, моя кожа загорается ярким пламенем. Саднит.

— Больно…

— Не будет больно, — обещает мужчина, прижав меня к себе крепче и, наконец, достигнув лба. Касается прямо посередине, у изгиба переносицы. Намеренно делает это медленно, не спешит. Дает мне постичь каждую секунду этого поцелуя… и почувствовать кое-что другое.

Я прерывисто, сдавленно вскрикиваю, услышав аромат клубники. Простыни, клубника, оттенок банана и совсем чуть-чуть, капельку, свежей бумаги.

— Эдвард! — резко выдыхаю все, что есть в легких, подскакивая на своем месте. Толком не зная, куда бросаться, дергаюсь вперед, поближе к тем губам, что подсказали ответ. И потому, как прижимаются ко мне сильнее, понимаю, что направление верное.

— Правильно, Изз, — подбадривает он, сделав тон настолько добрым и улыбчивым, что у меня щемит сердце. Я никогда не встречала такого тона. — Открой глаза, пожалуйста. Посмотри на меня.

Я прижимаюсь к нему сильнее, насколько позволяет наша полулежащая поза. Я заставляю руки послушаться и, перестраховав меня, спрятаться за спиной Каллена. Привязать его ко мне, пусть и не самыми крепкими, дрожащими канатами. И только потом, всхлипнув, все же исполняю просьбу. Открываю глаза.

Знакомая темнота, комната, молчание и никаких вспышек. Я вздрагиваю всем телом, уловив нечто белое, что движется возле окна, но оно оказывается шторами. Теми самыми, что скрыты под темной грубой завесой. Мы на ночь окна… не закрыли!..

— Изза, — зовет бархатный шепот, опускаясь на тон ниже. Одна из рук отпускает мое плечо, давая полностью повиснуть на второй, и касается лица. Приподнимает подбородок, ласково погладив его, чтобы я смогла найти взглядом аметисты. Заметить их посреди всего того безумия, в которое окунулась.

— Т-ты… — я боюсь моргать, чтобы не пропали эти глаза. Всматриваюсь в них, проникаю в них, цепляюсь, как за последнюю надежду, будто повисла на краю пропасти. Без них я абсолютно точно обречена.

— Я, — нежно заверяет голос, — я здесь. И ты со мной. Не бойся.

По горячим, и без того пылающим щекам текут слезы. Они такие соленые, что у меня першит в горле, когда слизываю те, что оседают на губах. Теплые и соленые. Горькие.

— Не надо, — уговаривает Эдвард, завидев эту жалкую картину, — ну что ты, Изз, все ведь в порядке. Не плачь.

Длинные пальцы касаются моей щеки робко, будто ненароком, прогоняя всего лишь одну влажную капельку. Но остаются на коже, потому что сразу же приникаю к этим пальцам. Выворачиваю голову едва ли не до хруста шеи, чтобы почувствовать всей поверхностью правой стороны лица. От них веет утешением.

— Молния, — жалуюсь я мужчине так, будто ему под силу что-то сделать.

— Тебе приснилась молния? — сочувственно зовет Эдвард, чуть ослабляя хватку и позволяя мне положить голову на свое плечо. По диагонали аметисты видно куда хуже, однако Серые Перчатки немного поворачивается, облегчая эту задачу.

— Нет… — жмурюсь, поджимая губы и не допуская очередной череды всхлипов, — она не снилась… она… она здесь!

Кивком головы, даже не пытаясь оторвать пальцы от спины мужа, указываю на окно. Делюсь тем, что увидела. Своим ужасом.

— Ее нет, — заверяет меня Эдвард, даже не оглянувшись, — это просто сон. Никакой грозы.

— Она была, — упорствую, глотая слезы, — я видела… я почти, она ведь почти… — и тут страшная по своей силе догадка пронзает сердце:

— Ты мне не веришь?..

Аметистовый поспешно, прежде чем успеваю убедить себя в правдивости этого предположения, произносит:

— Верю. Ну конечно же верю, Изза. Но даже если и была, сейчас ее нет, верно? Ты видишь молнию?

Его тон, то, как растирает мои плечи, как пронизывающе смотрит, как держит меня и одеяло, наброшенное на плечи, приносят ту недостающую капельку сил, какая нужна, дабы решиться взглянуть на окно. На белые, колышущиеся от ветра шторы. Принять свой страх и встретиться с ним лицом к лицу.

Впрочем, к моему безграничному облегчению, небо за окном хоть и темное, но со звездами, и нет намека не то что на темные тучи, а даже на облака. Просто яркие звезды. Никакой грозы.

— А где?.. — растерянная, оборачиваюсь к Каллену, — но я же… как же?..

— Это неважно, — не заставляя заново все обдумывать, не переубеждает он, — важно, что теперь все в порядке. И нет ничего страшного, правда, Изза?

— Но она была!..

— Была и прошла, моя девочка, — заверяет Эдвард, краешком губ улыбнувшись мне, — попытайся расслабиться и немного успокоиться. Тебе холодно?

— Ты не видел молнии?.. — не унимаюсь я. Неужели и правда все приснилось?

— Я не видел, нет. Но скажи мне, пожалуйста, Изза, тебе холодно?

Похоже, это все, что его тревожит.

— Чуть-чуть…

— Ага, — впервые при мне использовав слово из лексикона Каролины, Эдвард в очередной раз легонько касается губами моего лба, расправляя на плечах одеяло и сводя его края вместе, — значит, сейчас мы это исправим.

Я не предпринимаю никаких действий, чтобы помешать ему. Молчаливо, изредка смаргивая теперь беззвучные слезы, сношу все, что делает. Как удобнее усаживает на своих коленях, на которых, к моему удивлению, нахожусь, как гладит по спине и талии, стараясь укутать и их, как накрывает подбородком мою макушку — верный знак того, что рядом. Что здесь.

И, возможно, поэтому я все-таки решаюсь немного разжать руки, которыми до сих пор отчаянно держусь за мужа. Будет несправедливо, если после всей этой заботы не дам ему нормально дышать.

— Тебе больно? — озабоченно зову, насилу заставляя пальцы ослабить хватку.

— Нисколько, — Эдвард добродушно усмехается, не давая мне и повода усомниться в своих словах, — а тебе?

В его голосе никогда не было прежде столько нежности. Будь мое состояние получше, я бы наверняка смутилась эмоций баритона.

— Глаза болят…

Палец Серых Перчаток, как раз стирающий одинокую слезинку с моей скулы, замедляется. Уже гладит, а не прикасается.

— Тогда закрой их, — предлагает он, — станет легче.

Я с нерешительностью прикусываю губу. Морщусь.

Удивительно, что еще остаются какие-то зачатки сил на то, чтобы думать о том, как воспримут мой вопрос, но объясняю это беспокойством. Каждую секунду, хочу того или нет, боюсь, что Эдвард отстранится. Исчезнет. А я проснусь в своей постели, в гребаной резиденции Рональда и, зажав зубами подушку, буду обхватывать себя руками, создавая иллюзию близости хоть кого-то.

— Ты… — к той слезинке, что Эдвард не стер, добавляется новая, — а ты останешься?

Добрые глаза лучатся огоньками теплоты. От нее у меня перестает болеть сердце.

— Конечно, Изза.

— Ладно.

Я слушаюсь. Аметисты пропадают, и мне хочется запаниковать от того, что не вижу их, но сдерживаюсь. Покрепче приникнув к плечу мужчины, терпеливо сношу жжение, сопровождающее первые секунды после того, как закрыла глаза. Губы дрожат, и соленой влаги становится больше, но боль проходит. И, как и обещал Каллен, наступает блаженное облегчение.

— Все хорошо, — подбадривает Эдвард, приглаживая мои волосы.

От его ласки мне хочется мурлыкать — даже сквозь слезы.

Мы проводим в ночной тишине, сидя вдвоем посередине кровати, минут десять. Я отогреваюсь, прогоняя мысли о полусне-полуяви, в который так поверила, ориентируясь на трепетание штор, а Эдвард успокаивает меня, справляясь одними прикосновениями куда лучше, нежели с применением слов.

Его молчание становится и моим молчанием.

А его руки — лучшее лекарство, которое мне когда-либо предлагали. Никакой кокаин не идет в сравнение.

— Ее правда не было? — тихонько зову, совладав с эмоциями в голосе, — молнии?

— Нет, — с осторожностью к моей реакции, но все же подавляюще честно сообщает муж, — это просто дурной сон. Будь уверена.

— Но она ведь будет… скоро, — меня передергивает от одной лишь мысли, а Эдвард утешающе усиливает объятья.

— Не скоро.

— Ну как же… — придушенно всхлипываю, пробравшись собственными руками выше и цепляясь теперь за его плечи, — ты говорил, что в России нет грозы зимой… и нет молнии, пока снег не растает. Но снег тает, а зима… прошла. Сейчас весна.

Я впервые в жизни, наверное, с таким ужасом встречаю мысль, что самая суровая пора года закончилась. Что не будет больше сугробов, каскада снежинок, мороза и собачьего холода. Что будет теперь и солнце, и голубое небо, и плывущие по нему маленькие облачка… что я смогу гулять без этих шуб, сапог и прочей непривычной одежды. Вернусь к своему гардеробу из Лас-Вегаса, надену платье, каблуки… господи!

— Изза, но мы живем не на острове Ява, помнишь? — предпринимает попытку прогнать мое отчаянье Эдвард. Упоминает остров, где молнии бьют каждый день и который известен мне, как никому другому, как запретное для жизни и даже мимолетного посещения место. — И то, что идет дождь, не обязательно означает грозу. Я очень сомневаюсь, что до мая стоит ждать чего-то подобного. Еще очень холодно.

Почему-то сейчас его слова совсем не успокаивают.

— Май меньше, чем через месяц.

— Просто не думай об этом, — предлагает Каллен, едва касаясь, смахнув слезы с моей щеки, — с тобой в любом случае ничего не случится.

— Да уж… — усмехаюсь так скорбно, что Эдвард наверняка хмурится.

— Я обещаю тебе, — упорствует он, поправив мое одеяло, — Изза, пожалуйста, поверь: все будет хорошо. Даже когда будет гроза, если будет, ничего не произойдет. Не бойся.

Я не удерживаюсь. Поджав губы, прерывисто вздохнув, открываю глаза. Не теряю времени, не заставляю Эдварда самого их искать. Просто поворачиваю голову и смотрю на него, демонстрируя все те дебри ужаса, какие затаились возле радужки. Вместе с моим голосом, вместе со словами, которые произношу, надеюсь, убеждают Каллена, что мой страх небеспочвенен:

— Первая же гроза меня убьет, — с дрожью признаюсь, сжав пальцами материю его рубашки. Хочу удивиться, почему спит не в пижаме, но вспоминаю причину. Это нежелание массажа, сон в кабинете с ромбиками, чертежи, «Золушка», попкорн и фигурки мышек Карли… господи, это как будто было в другой жизни, не моей. Словно бы сон — все события вчерашнего дня, а не мое представление о молнии.

— Даже мысли такой не допускай, — твердо осаждает мое заверение Эдвард. Качает головой.

— Они все нацелены на меня, — мрачно докладываю, нервно передернув плечами, — они меня должны были убить… не ее!..

В ответ на слезы, которые возвращаются при мысли о маме, Аметистовый гладит мою спину, талию, плечи и волосы. Слишком нежно, дабы предотвратить истерику.

— Изза, нет. Изза, — он привлекает к себе внимание, осторожно потеревшись носом о мой лоб, — я буду рядом. Я не позволю ничему случиться с тобой и тебе навредить.

Я всхлипываю. Слишком, слишком громко.

— Не будешь!..

— Буду. Обещаю, — он возвращает пальцы на мое лицо, расправляясь со слезами. С улыбкой встречает то, как против воли приникаю к его руке.

— Ты сам говорил, что обещания надо выполнять… — под теплым одеялом, рядом с теплым человеком, в темной комнате меня трясет от холода. И вряд ли можно согреть, пока не кончится запал измученного сознания.

— Я выполню, — спокойно уверяет Эдвард, — тише, Изза. Ты так устала, давай поспим? Утро вечера мудренее, помнишь?

Помню ли… первая русская поговорка, которую я выучила. Первая и единственная, а может, и последняя. Мне внезапно становится так горько, а все страхи так уверенно поднимают головы, что ничем не могу сама себе помочь.

— Утром ты уйдешь… — зажмурившись, обвиняю его я, — а вечером ты здесь… вечер утра мудренее! Вечером… вечером я могу дышать!..

Признаюсь, заливаясь слезами и ничуть не жалею. Вот сегодня не жалею. Не могу, не стану жалеть. Он давным-давно должен был это почувствовать. И, по-моему, однажды нечто подобное я уже говорила.

Эдвард смотрит на меня немного округлившимися, в самом уголке зрачка растерянными глазами. Опять воплощая характеристику и близкого, и далекого одновременно, и доступного, и навеки потерянного, усиливает мои слезы. Не ручейки, а водопады. Убийственной силы.

— Что за глупости? — малость оправившись, он потирает свободной рукой мои плечи, — не плачь. Ты же знаешь, что это не так. Ты же знаешь, что я останусь.

— Я останусь… — хнычу, кусая губы, — одна. Даже если пройдет четыре года… даже через четыре года… одна!

Ну, вот и все. Оно выливается наружу. Не удерживается внутри. Все эти две недели, все эти два месяца я только и думаю об этом, вот и не удерживается. Похоже, теперь не только гроза мой испепеляющий душу страх… есть кое-что почище. Кое-кто.

Эдвард спешно пытается подобрать слова. Я по-прежнему лежу на его плече, впившись руками в кожу под лопатками, а потому вижу каждое движение глаз, каждую эмоцию, в них проскальзывающую.

Его волосы взлохмачены после сна, три расстегнутых пуговицы на рубашке дают разглядеть жесткие волоски на груди, темные не переодетые после работы брюки окончательно измяты, а кожа бледная. Эдвард по-прежнему выглядит усталым, хоть сейчас проблем с движением у него нет. Только вот смотрит он так, как и когда сделала ему массаж — рассеяно, капельку испуганно и с хмуростью. Болезненной хмуростью.

— Я очень боюсь того дня, когда нужно будет вернуться в Лас-Вегас, Эдвард, — тихонько всхлипнув, признаюсь я. Смягчаюсь, стараясь не давать истерике волю, — я больше не смогу там жить… не теперь…

Каллен глубоко вздыхает, на одну-единую секунду прикрыв глаза. А когда открывает их, никакой растерянности там больше нет, никаких непозволительных, ненужных собственных эмоций. Только те, что смогут мне помочь и меня утешить. Аметисты наполняются ими, как стакан моим любимым гранатовым соком, за мгновенье.

— Изза, послушай, — вернув голосу прежний бархатистый тон, сделав его мягким и доверительным, просит Эдвард. Убирает мешающую мне прядку с лица, спрятав ее за ухо. Легонько, двумя пальцами, гладит у линии волос на лбу, — ты упускаешь из вида очень важную вещь, которая, думаю, сможет успокоить: твое желание.

Я смаргиваю тяжелые слезы, подняв на него глаза.

— Мое желание?

— Да, — своим голосом, как истинный волшебник, Эдвард придает всем звучащим словам ореол теплоты, должный меня и убедить, и согреть, и унять мои слезы, — я не буду выгонять тебя из этого дома, Москвы и России вообще. Ты захочешь, а не я, попробовать все сначала. В США это произойдет или нет, но ты сама выберешь уехать. Ты примешь решение. И не обязательно, что через четыре года. Вполне возможно, что такими темпами, и к Рождеству, — он снова мне робко улыбается, — в крайней случае, к следующему лету, я думаю. Ты поймешь.

Он все это говорит, и я слушаю, но не верю. Не понимаю. Не могу.

— Неужели кто-то мог захотеть?.. — фыркаю, оглядев лицо мужа рядом со своим, легонечко, под стать его собственным пальцам, коснувшись взъерошенных темных волос, — это же святотатство…

Мужчина немного хмурится, но очень быстро прогоняет это выражение со своего лица.

— Это естественно, — произносит он. Перехватывает мою ладонь, опуская ее ниже и осторожно, будто бы сейчас захочу его ударить, притрагивается губами к моему платиновому кольцу, — и это правильно. Ты увидишь, что правильно. Ты все поймешь.

— Если они непонятно что понимали, если непонятно что видели, то просто очень глупы, — не называя ни имен, ни названий «проекта», бормочу я, — если естественно менять уникальность на призрачные убеждения…

Эдвард усмехается, накрыв мою макушку подбородком. Обнимает так ласково, что становится тепло на сердце, а уверенность в сумасшествии Конти и других «голубок», отказавшихся от него, лишь крепнет. Извращенки. Идиотки. Им воздастся…

Забывается даже мой страх и слезы о грозе. Разговор плавно перетекает в другое русло… и мне хочется сегодня оставить его здесь. Ночью, после слез, после этого кошмара и после посещения кабинета с красным ромбом на двери… сомневаюсь, что может быть уже слишком.

— У меня просто нет того, что тебе обязательно захочется иметь, Изза, — мягко объясняет муж, разглаживая незаметные складочки на моей пижаме.

— Ты что, евнух? — фыркаю, закатив глаза.

Эдвард второй раз при мне смеется. Его грудь подрагивает, на его губах, могу поклясться, улыбка, а голос обретает несколько веселых ноток.

— Нет, Изза, — просто отвечает он.

— Даже если бы ты сказал «да», — серьезно замечаю, уткнувшись носом в его шею, — это все равно не стало бы проблемой.

Руки Каллена ослабляют объятья. Одна из них ложится на мои плечи, оставляя в покое талию, а вторая — на затылок, на волосы. Медленно и выверенно их гладит.

Эдвард вздыхает.

— Изабелла, девочка, — в голосе, слабея, тает его прежняя улыбка и смех, — не надо. Оно того не стоит.

Прогоняя остатки всхлипов, так неожиданно затихших и ушедших в небытие, как и слезы, я прислушиваюсь и хмурюсь, не улавливая сути этой фразы. Но прежде, чем успеваю возразить, Серые Перчатки продолжает.

В ночи его голос звучит очень проникновенно, а ласковые касания, будто запретные, лишь усиливают впечатление доверительности.

— У тебя все будет замечательно, — шепотом обещает Эдвард, — у тебя будет чудесная, большая семья и двое или трое прекрасных детишек. Кареглазых, — его голос лучится обожанием и теплотой, от которой у меня, почему-то, по спине бегут мурашки, — у тебя будет свой красивый дом, куда красивее, чем все наши вместе взятые, и в этом доме ты будешь по утрам варить манную кашу. Без комочков.

Он прерывается, заслышав мою усмешку с примесью грусти и, кажется, улыбается. Все-таки улыбается.

— У меня уже есть семья, я не хочу другой.

— Верно, — Эдвард кивает, — но мы подумаем, что можно с этим сделать.

Я едва не сбалтываю лишнего, что вертится на языке, чудом устояв перед искушением. Прикусываю губу.

— Твои акварели будут выставлять в художественном музее, Изза, — тем временем продолжает он, — и про них будут писать много интересных очерков. Но самое главное, у тебя будет будущее. Ты будешь уверена в завтрашнем дне, потому что сама станешь его строить вместе с человеком, разделяющим твои интересы. А это как раз то, что я больше всего для тебя хочу.

— А то, чего я хочу, учитывается?..

— Конечно. У тебя будет если не все, то большая часть того, чего ты хочешь, — оптимистично заверяет Эдвард, — поверь, не стоит ставить все это на одну чашу весов с сегодняшними мыслями. И месяца не пройдет, как ты увидишь всю суть сама. И тебя не будут больше пугать никакие грозы.

— Они не пугают, пока ты здесь…

Он ободряюще гладит мою шею, добравшись до нее сквозь мои волосы.

— Я уже обещал тебе, что буду здесь столько, сколько потребуется. Пока ты в этом нуждаешься.

— Как «Моя ужасная няня», да? — сморгнув навернувшиеся слезы, шепчу я, — «пока я нужна вам, я буду рядом, даже если я нежеланна. Но когда вы перестанете нуждаться во мне, как бы я ни была желанна, я все равно уйду».

Отстраняюсь от Эдварда, сев прямо на его колени и заглядываю в глаза. На этот раз по своей инициативе. Увереннее. Как раз когда произношу знаменитую цитату мисс Макфи.

— Ну, если учесть, что я не совсем няня, близко к сути, — все еще пытаясь шутить, произносит Эдвард.

Я смотрю на него и понимаю, что не могу такое слушать. Все эти рассказы о счастливой жизни, семье, человеке, который разделит со мной горе и радость… все эти рассказы, которые он, похоже, никогда не сделает правдой для себя.

Я смотрю на него и теряю все то, из-за чего впадала в истерику, плакала и царапала его руки. Мне уже не до грозы, не до молнии и уж точно не до каких-то там призрачных ожиданий, пока сама решу (какая глупость!) уехать от Калленов. Пропадает и сонливость, и растерянность. Я прежняя. Я здесь. И я не позволю ему заниматься самобичеванием, пока рядом.

— Да, — соглашаюсь, привлекая внимание Серых Перчаток своим собранным тоном, — ты совсем не няня, ты куда значимее и куда серьезнее. А еще — намного красивее.

И тут же, не дав Эдварду увернуться, обе ладони, совсем каплю подрагивающие, кладу на его лицо. Слева и справа, на две щеки. Большими пальцами ближе к скулам — глажу их. Глажу и смотрю прямо в мерцающие даже в темноте глаза. Подтверждаю, что плевать мне на неподвижность, на асимметрию.

— Уникальный, — катаюэто слово на языке, не переходя грань допустимого шепота, который обратит всю ситуацию против меня и спугнет Эдварда, — Алексайо… спасибо, что сказал мне свое настоящее имя.

Потерянный и тщетно старающийся взять себя в руки, после этих слов Аметистовый едва не лишается дара речи. Его глаза округляются, а внутри них что-то блестит. Что-то прозрачное. Такие же, как и мои совсем недавно, слезы. Он не ожидал.

Я очень хочу его поцеловать. Прямо сейчас, прямо здесь, в этой спальне и ночью, после того, как успокоил и утешил меня. Прикоснуться губами к его губам легонько-легонько, дуновением ветерка, на секунду — показать, что давно уже поставила на чашу весов то, что дорого, и готова от многого отказаться. Это ведь на самом деле не было шуткой — про евнухов. Секс, каким бы желанным прежде не был, сейчас является простой усладой тела. Не души, нет. Ни в коем случае не души. Услада души в касаниях и поцелуях. Ими я сполна заменю себе всю физическую близость, если по каким-то причинам Эдвард не сможет мне ее дать… я готова. Я согласна. О да.

Я очень хочу ему признаться. Прямо сейчас, прямо здесь, в этой спальне. Сказать три простых слова и навсегда, на веки вечные оставить за спиной мысли, будто бы все вокруг сомневаются в его ценности. Изгнать такие мысли из его головы. От моего «я люблю тебя», уверена, аметисты запылали бы ярче.

Но сдерживаюсь. Не целую и не признаюсь. Смотрю в глаза, держу в ладонях лицо, даже не наклоняясь вперед, и терпеливо сношу жжение в груди от нетерпения и отчаянного желания показать то, что чувствую. Переубедить. Вдохновить. Успокоить.

Он так смотрел на меня, когда я сделала этот чертов массаж… он сказал «никто и никогда»… боже мой, ну неужели правда? Как же они могли?..

Я отплачу им всем сполна. Я возмещу ему все сполна. Пусть только позволит. Пусть только даст мне маленький, один-единственный, шанс. Пожалуйста!

У меня щиплет в глазах, а губы подрагивают. От Эдварда это не укрывается. Его лицо — почти полное отражение моего. Разве что все морщинки слева.

— Изза… — ошарашенно, слишком тихо говорит он, неровно выдохнув.

— Белла, — поправляю, покачав головой. Улыбаюсь ему. — Для тебя я Белла, Алексайо…

* * *
Темно-зеленый.

Нет.

Яблочный. Яблочный с вкраплениями кораллово-розового и желто-коричневого для только-только начавших отходить от зимы веток. Возле окна Эдварда растет яблоня, и ее одну, как раз, видно с моего теперешнего ракурса. С кровати. С левой ее стороны, голова на подушке.

Солнечные лучи, с легкостью минуя полупрозрачные шторы так и оставшегося открытым окна, пробираются в спальню. Играют на покрывалах, простынях, а затем проскальзывают и к подушкам. Один из них, самый смелый, взбирается на спину Эдварда, с удобством, как котенок, устраиваясь там.

Каким-то чудом возвращаясь к той позе сна, с которой мы вчера начали, Эдвард спит на животе, обняв руками подушку. Его голова повернута вправо, в мою сторону, и снова лицо не скрывается в мягкой наволочке. К тому же, я впервые чувствую ноги мужчины так близко к своим. Либо я пододвинулась, либо он самостоятельно их передвинул.

Сама я сплю на спине, но выгнувшись достаточно, чтобы щекой коснуться плеча мистера Каллена. Да и руки мои недвусмысленно обвили его руку.

Я улыбаюсь, жмурясь от солнышка, теперь касающегося и моего лица.

Истинно весеннее утро. Даже не верится — особенно после так плохо начавшейся ночи.

И да, сегодня не просто весеннее утро, и даже не просто субботнее утро. Я помню, Карли как-то проговорилась мне, что у ее папочки день рождения девятнадцатого марта. И пусть у меня было меньше недели на то, чтобы отыскать подарок, достойный сорокалетия младшего мистера Каллена, надеюсь, я угадала и ему понравится. Мы ведь сегодня поедем к ним, правда?

Ох, это будет потрясающий день. Какой же потрясающий!..

Я окончательно просыпаюсь, мечтательно улыбаясь начавшемуся дню. Бывают пробуждения, когда все вокруг — прекрасно. Оно меня и настигает сегодня.

Рядом со мной замечательный и любимый мужчина, чье доверие, надеюсь, немного укрепилось после нашего ночного диалога, меньше чем в десяти километрах нас обоих ждет маленькая солнечная девочка, чьи глаза всегда так ярко сияют, а Эммет наверняка планирует удивить всех каким-то новым чаем. Последнее время экзотические напитки не сходят у него с рук — и какой же сорт мы еще не пробовали? Такой остался?

Я посмеиваюсь, аккуратно поведя головой в сторону, чтобы размять ее. Поза не самая удобная, зато очень доверительная. Серые Перчатки, хотел того или нет, повернулся ко мне спиной… правда, пока еще в белой рубашке.

Есть любовники, которые хотят просто любоваться друг другом?

Я ловлю себя на мысли, что если бы Эдвард сейчас снял одежду, я не накинулась бы на него с голодным сексуальным ревом и попыткой соблазнить. Для начала я бы просто посмотрела как следует на то, что столько времени хотела увидеть. Получила бы эстетическое удовольствие — в самой чистой форме. А потом бы мы уже поговорили о дальнейших планах.

Ладно. Это все, конечно, очень мило и притягательно, но оставаться передо мной хотя бы на треть обнаженным Эдвард явно не планирует. А я не стану его заставлять. Тем более прямо сейчас меня ждет еще одно очаровательное зрелище — зря теряю время.

Я медленно, выверяя каждое движение, поворачиваюсь на бок. И вот уже тогда, убедившись, что не потревожила мужа, с удовольствием обращаюсь к знакомой картинке.

Приникнув левой щекой к подушке, с плотно закрытыми, но немного выпяченными вперед губами, Серые Перчатки прячет аметисты за сиреневыми веками и темными, как у Карли с Эмметом, ресницами. Уже по ним одним я верю, что он родился в Греции. Мало у кого бывают такие красивые ресницы. И он прекрасен с ними.

Греция…

Вчера, даже скорее сегодня, потому что дело было после полуночи, Эдвард назвал мне свое имя. Настоящее имя. С острова. Он сказал, на Сими его так звали. Но что такого связано с этим местом? Он вспоминал о нем и когда мы говорили о лошадях, о рыбе… он едва ли не морщился с отвращением, едва я упоминала рыбный бульон. И почему в глазах вчера был столь бездонный колодец горечи? Видимо, обошлись с Алексайо далеко не лучшим образом… не так, как он заслуживает. Но имя красивое.

Только вот одним именем все не кончилось. Я тоже назвала свое. То сокращение, что прежде было доступно лишь Роз и Джасперу, черт бы его побрал, всплыло в памяти и я не удержалась. Прошептала-таки. Видимо, намеревалась сделать частью своего несостоявшегося признания, вложить чувства и мысли, которые охватывали при упоминании трех заветных слов, в это имя.

Белла.

Ну что же, теперь на одного человека на свете, который знает, что я не просто Изза, стало больше. На одного очень достойного человека.

Если честно, я не совсем представляю, как теперь мы будем общаться. Столько откровений за одну ночь не то чтобы много, просто неожиданно. Да и этот сон про грозу, который я отказывалась считать сном… слишком. Оно все навалится, упадет сверху сразу же, как Эдвард откроет глаза и посмотрит на меня.

Однако сейчас он спит. И сейчас, еще хотя бы несколько минут, у меня есть возможность насладиться новым теплым утром. Вполне возможно, оно принесет счастливый, спокойный день. И все трудности, которых я боюсь, окажутся пустяками.

Хоть бы.

В утренней тишине раздается пиликанье мобильного телефона. Я как раз протягиваю руку, чтобы осторожно поправить сползшее с плеча Эдварда одеяло и, заслышав его, как от огня отдергиваю ладонь, испугавшись. Телефон на прикроватной тумбочке вспыхивает, получив СМС, а затем потухает. На экране отображается текст, но, во-первых, отсюда мне не видно букв, а во-вторых, некрасиво было бы читать сообщения Каллена без него. Я не стану. Я давно так решила.

Зато, избавляя меня от головной боли, а Эдварда — от пут сна, мобильный делает свое дело. Очаровательная картинка пропадает, черные ресницы перестают касаться бледной кожи, а сонные аметисты предстают передо мной солнцем и утром нового дня.

— Изз… — с легонькой улыбкой, тронувшей губы, здоровается мужчина. Не без удивления встречает нашу позу, но старается этого не показывать. Даже сейчас, еще толком не отойдя от сна, намерен себя контролировать.

— Доброе утро, Эдвард, — улыбаюсь явнее, демонстрируя, что очень довольна тем, что имею. Закрепляя это мнение окончательно, даже глажу его по руке — мятая материя рубашки на удивление мягкая.

Серые Перчатки немного поворачивает голову и пытается отыскать глазами часы. Но динозаврики, как и повелось, с его стороны.

— Не скажешь мне, сколько времени? — в конце концов сдавшись, задает вопрос мне. С некоторым смущением.

— Половина одиннадцатого, — без труда разглядев цифры у него за спиной, отвечаю, — и десять секунд.

— Половина одиннадцатого? — он хмурится, не успев себя остановить, и испуганно оборачивается к часам, — а будильник?..

— Я не слышала. Он должен был звонить?

— Три раза, — Эдвард тяжело вздыхает, с аккуратностью высвободив свою руку из моих тут же разжавшихся пальцев, и поворачивается на спину.

Его разбирает смех, но смех горький. Не тот, которым я вчера наслаждалась.

— Что?.. — не совсем понимая, что происходит, придвигаюсь ближе, приподнимаясь на локте возле его плеча, — если бы я слышала, я бы разбудила, честно. Он не звонил.

— И доверяй потом телефонам… — мужчина прикрывает глаза, раздосадовано потерев пальцами лоб, — знаешь, такое ощущение, что эти чертежи не хотят быть переделанными.

Мне нравится его настрой и его общение. Такое спокойное, раскрепощенное… может быть, он просто не до конца проснулся, но нет ничего страшного, что я себе так усиленно рисовала.

— Они просто хотят, чтобы ты выспался, — добродушно предполагаю я, улыбнувшись шире, — десять тридцать — совсем не позднее время.

— Если учесть, что будильник стоял на шесть тридцать, все же не слишком раннее, — отшучивается муж. Но потом очень быстро серьезнеет, пугая меня такой резкой сменой настроения. — Как ты?

От неожиданности даже теряюсь.

— Я?..

Эдвард поворачивается вправо, ко мне, так же привставая на локте. Он выше меня на полголовы даже из такого положения.

— Ты выспалась, Белла?

Мое имя. Ну наконец-то. Слышать его от Эдварда еще лучше, чем я предполагала. У сердца тепло.

— Да, — киваю, потому что это правда. Но даже если бы дела обстояли по-другому, я бы все равно его не расстроила. — И… спасибо, что был рядом ночью.

Он понимающе, с нежностью смотрит на меня. Уголки губ подрагивают, не решаясь приподняться как следует.

— Когда тебе страшно, ты всегда можешь рассчитывать на меня. Мы ведь договорились, что я — твоя страховка. А страховка работает в любое время.

Я усмехаюсь.

— Ей тоже нужно отдыхать. Вчера вечером…

— Да уж, вчера… — Эдвард мгновенно сникает, мне кажется, немного пунцовея, — я хотел бы попросить у тебя прощения за вчерашний вечер, Изз… Белла.

Он будто бы прощупывает почву — говорит негромко, достаточно медленно, исправляется на моем имени. Похоже, ситуация вне его контроля, а ему это не нравится.

— Попросить прощения?.. — недоверчиво переспрашиваю я.

— Это было по меньшей мере некрасиво — заставлять тебя со мной возиться. Такого больше не повторится.

Я едва не фыркаю — с трудом удерживаюсь.

— Но мне не было это в тягость, — пока он, чего доброго, не подумал, будто действительно я ждала этих извинений, поспешно объясняюсь, — ты ведь тоже заботишься обо мне.

Стеснительный, задумчивый взгляд Эдварда встречается с моим. Внутри его радужки немного другой оттенок, под стать непонятным чувствам. Ближе к лавандовому.

— Значит, я прощен?

Я робко, но все же с явным желанием прикасаюсь к его ладони. Она совсем рядом — несильно потирает между пальцами простынь в ожидании моего ответа. Он волнуется?

— Конечно. Но я не обижалась, Эдвард.

Каллен с признательностью кивает.

— Я обещаю, что буду вести себя сдержаннее. Не беспокойся.

Боже мой…

Я подбираюсь на пару сантиметров ближе, останавливаясь как раз под немного потемневшими фиолетовыми глазами. Они смотрят прямо на меня. Не моргая.

— Не прячься, — тихонько прошу у их обладателя я. Той самой фразой, что больше двух недель назад, успокаивала во время нашей прогулки. Тогда разговор впервые зашел о Греции.

Он напрягается.

— Не все то, чем кажется, — с легкой и замаскированной, но все же ощутимой грустью, отзывается мне Эдвард. Почти с сожалением проводит пальцами по моим спутанным волосам, постепенно переходя на шею.

— И тем оно лучше, — оптимистично заверяю, — аметист ведь на вид тоже просто камень…

— Аметист?

Мне становится смешно от того, каким недоуменным тоном Эдвард произносит это слово.

— Ты — это аметист.

Мужчина окончательно теряет суть нашего разговора. Зато он просыпается, и вместе с ним просыпается румянец, который забирает себе обе его щеки.

Вслух Каллен не переспрашивает, однако вопрос так и витает вокруг.

— Не мне учить тебя греческому, но я читала, что название этого камня переводится как «непьяный», — похоже, немного краснею и я, — а ты не пьешь. И лечишь… и твои глаза…

— Мои глаза?..

— Аметистовые, — не выдержав такого прямого, пронзительного взгляда, опускаю голову. Он ведь не обидится на меня, правда?

Между нами повисает небольшая пауза, прячущаяся за каплю сбитым дыханием Эдварда и притихнувшим моим. Я с огромным интересом изучаю темные простыни, а муж, судя по всему, оставшуюся на моей стороне кровати подушку.

— Ты увлекаешься минералогией? — в конце концов, оттаивая первым, зовет он. Не черствым, не злым голосом. Это вдохновляет.

— Это была моя первая ассоциация, — пожимаю плечами, покраснев больше прежнего, — еще в ресторане Белладжио.

Эдвард негромко усмехается. Без юмора — совершенно.

— Потому что это — камень?

В его тоне четкими линиями прорисовывается горесть и мои собственные глаза мутнеют. А потому признаюсь быстро, легко, без задней мысли. Почти мгновенно.

— Потому что фиолетовый — мой любимый цвет.

Мужчина не вынуждает меня поднимать голову, встречаться с его глазами и подтверждать ими сказанное. Он, как и обещал, ни к чему меня не принуждает.

— Фиолетовый?..

— Да. А твой — синий? — перевожу стрелки, лелея мысль, что это спасет щеки от сгорания. Они уже пылают так, что простыни подо мной, наверное, тлеют.

— А мой — синий, — глухо соглашается Эдвард. Его пальцы на моих волосах двигаются медленнее, а затем и вовсе исчезают. Вместе с их пропажей меняется и тон — заполняется, насилу, но заливается энтузиазмом. Делает себя прежним. Выгоняет все ненужное. — Пора вставать, Изза.

К тому моменту, как я поднимаю глаза, лицо Эдварда беспристрастно и спокойно и, даже если в глазах еще улавливаются какие-то тлеющие огоньки, то в чертах их нет и вовсе. Все как прежде.

Прячется-таки…

— Тебе пришло сообщение, — встаю с простыней, неловко одернув свою пижаму, — кажется, оно тебя разбудило…

— Сообщение? — муж оглядывается на тумбочку, оставляя одеяло, которым собирался застелить кровать, в покое.

— Да. Но я ничего не видела, не беспокойся.

Эдвард благодарно кивает, вводя код блокировки от экрана и сосредотачиваясь на СМС. Я не мешаю ему. Моя вчерашняя одежда так и лежит одиноко на кресле возле ванной, и, прихватив ее, я сразу же скрываюсь за белой дверью. Больше здесь идти некуда.

Ни душа, ни особых утренних процедур. Споласкиваю лицо, переодеваюсь и, проведя по волосам своей расческой, отныне поселившейся здесь, намереваюсь вернуться в комнату.

К моему изумлению, Эдвард сидит на постели уже одетым — брюки те же, а вот пуловер свежий. Он и сменил рубашку. Он синий.

— Да, у Хафиза чудесные газели, Конти. Очень мудрые, — мужчина потирает пальцами переносицу, упершись локтем в собственное колено, — а зачем ты их читаешь? Что случилось?

Я останавливаюсь в дверях, зажав в пальцах расческу. Заслышав русский, увидев Эдварда на мгновенье раньше, чем поднимает глаза на меня, отступаю обратно в ванную, делая вид, что расчесываюсь у зеркала.

Вслушиваюсь. Пытаюсь понять. Но слов пока слишком много… и слишком много непонятных.

Конти. Конти что-то читает. И что-то случилось. С ней? У нее? У Эдварда?

Черт!

— Нет, я не видел перевода на греческом… «тому, кто воистину возлюбит, бессмертие смертность погубит…», да, я слышал. Константа, к чему это? Что с тобой? Мне приехать?

Он волнуется. Пальцы сжимают телефон, взгляд тяжелеет, а морщины прокладывают себе путь по выбеленному лбу.

Что-то с Константой. И что-то о греческом языке.

Мне определенно нужно заниматься усерднее.

С беспокойством выглядываю из ванной, беспомощная от непонимания, злая от того, что эта «голубка» в который раз тревожит Эдварда, и нерешительная потому, что ничего не могу поделать. Если сделаю сейчас неправильный, резкий шаг, могу все испортить. Конти этого не стоит.

— Послушай меня, вызывай такси к бару и езжай домой. Я перезвоню тебе вечером. Да, я перезвоню. Я сам. Пожалуйста, поезжай домой, Конти…

В его голосе почти отчаянье. Мои пальцы сдавливают пластик расчески с неимоверной силой.

Перезвонит. Перезвонит ей домой?..

Я глубоко вздыхаю, стараясь сосредоточиться на достижениях, а не проигрышах. Увидеть стакан наполовину полным — это первый разговор Эдварда с Константой, который я могу понять хотя бы на одну десятую. Я дождалась.

За эти две недели ее и след простыл… я даже начала забывать… а напрасно. Ничто так просто не проходит. И никто, тем более эта женщина, так просто не исчезает.

— Да. Вечером. Дождись моего звонка, хорошо? И не делай… глупостей. Ты слышишь меня? Никаких нарциссов! Не заставляй меня их…

Я вздрагиваю, едва не выронив расческу, когда в дверь спальни стучат. Громко.

— Сейчас, — Эдвард прикрывает трубку рукой, оборачиваясь к двери через плечо. Он впервые при мне злится, — ну что там еще?!

Я выглядываю из ванной, заинтересованная нежданным посетителем. Оставляю расческу в покое.

На пороге Рада. Ее глаза беспокойно бегают по комнате, останавливаясь то на мне, то на хозяине, а руки взволнованно сжимают фартук.

— Эдвард, — говорит она, стараясь быстро донести суть своего прихода, — Эммет приехал. Мне кажется, ему плохо…

Мои глаза распахиваются, а уж Каллена и подавно.

— Потом, Конти. Я позвоню потом. Езжай домой, — обрывает звонок. Телефон, не церемонясь, кидает на постель.

— Эммет здесь? — я быстрым шагом покидаю свое укрытие, испуганно взглянув на Эдварда, — но почему?..

— Потом, Изза. Пожалуйста, потом, — Эдвард качает головой, обходя Раду и едва ли не бегом кидаясь к лестнице.

Хорошее утро хорошего дня почему-то рушится слишком быстро. Я едва поспеваю за мужем.

Внизу, у лестницы, Анта. Она хлопочет над пуфиком, который занял неожиданный посетитель, тщетно, судя по выражению лица, стараясь понять, что происходит.

Медвежонок и правду здесь. В джинсах, надетых как первое, что попалось на глаза, в каком-то свитере и, судя по всему, кроссовках, сидит на том самом пуфике — возле двери. Полусидит — на самом краешке. И что-то бормочет.

— Эммет, — Аметистовый, еще не приблизившись как следует к брату, уже окликает его. Голос, к моему изумлению, совсем не дрожит.

Суетливо позади нас спускается Рада. Они с Антой перекидываются многозначительными взглядами, и я теряюсь окончательно. Что здесь происходит?

— Эй, — Эдвард, готовый к разного рода действиям, какие потребуется, нагибается к Каллену-младшему, — что случилось? Сердце? Голова? Рада, принеси аптечку!

Бледный, с красными ободками глаз и нахмуренным, буквально заполоненным морщинками лицом, Эммет медленно качает головой из стороны в сторону. Я никогда не видела его настолько разбитым.

— Она… — глухо бормочет он.

Я миную лестницу, сделав шаг ближе к Калленам. Волнуюсь.

— Кто «она»? — Эдвард оглядывается, но видит только меня, — Изза? Каролина? Ладно… как ты себя чувствуешь? Давай разберемся сначала с этим.

С трудом, но он сосредотачивается. Пытается, по крайней мере.

— Она приехала… — повторяет Медвежонок, громко сглотнув. С яростью, которую плохо сдерживает, отпихивает от себя принесенную аптечку, — я живой, живой! А вот она… и Каролина… господи!

Не выдержав, просачиваюсь за спины домоправительниц, направляясь к кухне. Знаю, где стоит посуда, и знаю, где фильтр. Пока Эдвард пытается выспросить у брата хоть немного подробностей, хоть каких, как раз набираю полный стакан воды.

— Держи, — протягиваю брату Алексайо свою ношу, когда возвращаюсь. Без страха подхожу к пуфику. Я не боюсь Эммета. Эммет больше не Людоед.

Каллен-младший с благодарностью принимает мою помощь, а Эдвард с признательностью кивает.

— Мадлен здесь, — глотнув воды, все же выдавливает из себя Медвежонок, — черт бы ее побрал и черт бы ее забрал… я не знаю…

Едва знакомое женское имя ничего мне не дает, а вот на Эдварда действует как ушат холодный воды. Обливает с ног до головы и шокирует. Еще больше, нежели сейчас.

— Где Каролина? — все, что он спрашивает. Быстро.

Серо-голубые водопады Эммета затягиваются ледяными глыбами и одновременно тающим снегом. Влажнеют.

— Я не знаю!.. — в сердцах вскрикивает он, сморгнув слезы, — они лепили во дворе гребаных снеговиков, а потом… пропали!

— Как это пропали? — мой голос садится.

Аметисты Каллена-старшего наливаются ужасом.

— Пропали?.. — под стать мне переспрашивает он.

Это добивает и без того с трудом держащегося, разбитого папу Каролины. Он вздрагивает, прикладывая ладонь ко рту, и по-настоящему плачет. Я впервые вижу, как медведь-гризли плачет… вполне человеческими слезами.

— Эдвард, а если она что-то сделает с ней? Если она ее увезет?.. Если потеряет?.. Эдвард, что же я наделал?! — запинаясь, насилу выговаривает он, — где мне ее искать? Где мне их искать? Господи!..

Серые Перчатки, хоть и напуган, в руках себя держит лучше. Глубоко вздыхает, прогоняя ужас, и похлопывает брата по плечу.

— С ней все хорошо, Эммет. Каролина в порядке. Она обязательно позаботится о ней, — ровным, спокойным голосом обещает он.

— Позаботится? Сучка? Ты что! — Медвежонка едва не подкидывает на месте, — а мы сидим… почему мы сидим? Но куда мне ехать? Эдвард, скажи, куда мне ехать?!

Стакан в сильных руках дрожит, вода немного расплескивается. Мне до ужаса жаль Эммета. Я пока мало что понимаю, но уже думаю, как ему помочь. И что с Карли. Мадлен, которая?.. А разве это возможно?

— Допей, — советует Аметистовый, похоже, выстраивая в голове план действий. Крепко пожимает руку брата, — глубоко вздохни и допей, Эмм. Мы ее найдем. Я клянусь тебе. Мы очень быстро ее найдем. И сейчас же начнем. Дай мне ключи от машины.

Медвежонок дрожащими пальцами, одновременно выпивая воду, протягивает брату то, что тот просит. Карточку зажигания.

— Изза, — на сей раз Эдвард обращается ко мне. Достаточно громко, — возьми какую-нибудь одежду из шкафа с собой. Побыстрее.

Я еду с ними?

Хорошо…

Раскрываю шкаф-купе, выискивая пальто глазами. Не знаю, где то, в котором приехал Эммет, поэтому просто беру два, судя по запаху, принадлежащих его брату. И свою шубу, конечно же. Как и просили, быстро.

Только бы не было беды!

Все, о чем прошу, следуя за братьями к небрежно брошенному возле подъездной дорожки хаммеру, чтобы не было беды. Они… мы этого не заслужили.

* * *
Темно-серый.

Нет.

Серо-голубой, как и повелось. С вкраплениями серебристого — от неутихающих слез, малахитового — от тоски и едва пробивающегося красновато-коричневого оттенка, знаменующего самобичевание. Он-то и разжигает бесцветное пламя ужаса в глазах Медвежонка.

Я сижу на заднем кожаном сидении выбранного братьями автомобиля, хмуро уставившись на лобовое стекло. Эммет справа, в пассажирском кресле, Эдвард слева, за рулем. Сейчас он выглядит сурово.

Я не задаю вопросов — я только слушаю.

И, к тому моменту, как выезжаем из Целеево на трассу к Москве, уже более-менее понимаю, что случилось.

— Она была здесь в восемь утра, — кое-как контролируя дыхание, изливает душу Каллен-младший. То ли от избытка эмоций, то ли от волнения, то ли просто потому, что не хочет, не переходит на русский. Говорит на том языке, который я понимаю, — она пришла и увидела ее… она посмела прийти!

Его все еще немного потряхивает, а мне все еще непривычно наблюдать такую картину. Эдвард пугается и волнуется тихо, заточая все внутрь себя, включая мысли и опасения, а Эммет наоборот, выплескивает наружу. Мне кажется, он сойдет с ума, если не будет этого делать. И хоть поражает меня эмоциональность Медвежонка, в конце концов, так будет лучше.

— Она просто взяла и приехала к вам домой? — Эдвард сворачивает налево, следуя по указателям, и напряженно смотрит на серое дорожное полотно. Снег неумолимо тает. Но льда никто не отменял.

— Да! — папа Карли отрывисто кивает, поджимая губы, — меня разбудила Голди и сказала, что она тут. Я не успел вытурить ее прежде, чем увидела Каролина.

При упоминании дочери лицо Эммета искажается, а соленой влаги в глазах становится больше. Невероятных размеров ладонь сжимается в кулак, ударяя по своему сиденью, а дрожащие губы искажают следующую короткую фразу:

— Что же я наделал?..

Да, именно серебряный. Серебряный, который от слез, я вижу. В зеркале заднего вида, где отражаются глаза-озера Эммета, это налицо.

И такая правда обрушивает оставшиеся границы, если они вообще сегодня еще где-то имеются.

— Все будет хорошо, — шепчу я, подавшись желанию кое-что сделать. Выпрямляюсь на своем месте, а потом приникаю к спинке сиденья Каллена-младшего, обхватывая его изголовье и, соответственно, плечи мужчины, обеими руками.

Апельсиновый парфюм является прямым отражением горечи бывшего Людоеда. Он мгновенно проникает в мои легкие, оседая там, а выбеленная ладонь со вздувшимися венами, принадлежавшая мужчине, накрывает мои на своей груди.

— Только бы, Изза… только бы… — срывающимся шепотом молит он.

Эдвард оборачивается на нас, на одну-единую секунду отпустив дорогу, и в глазах его, мне кажется, успокоение. За рулем ему сложно утешить брата, а касания, насколько я знаю, самая действенная сила.

— Мне позвонил Павел, Эдвард, — судя по всему, приняв взгляд брата как осуждение, обрывисто продолжает Эммет. В свое оправдание?.. — они там винтят, никак не довинтят хвост «Мечты», и ему нужны были подтверждения, что размер болтов выбран верно. Карли и Мадлен были во дворе… она попросила меня поиграть в снежки с мамой… я отошел в кабинет не больше, чем на двадцать минут. Я оставил им Голди как соглядатая… но к моменту возвращения никого на лужайке не было!

Он с силой зажмуривается, и морщинок на лице становится больше. Растерянный, как ребенок, раздавленный случившимся, Эммет совсем не выглядит железобетонным. Я теперь понимаю, что он такой же хрустальный, как и мы все.

— Они не могли пойти в лес? — негромко предполагаю я, погладив брата Аметистового по плечу, — Карли пару раз показывала мне тропинку…

— Какой лес! — Эммет фыркает, а его пальцы сильнее сжимают мои. Просят не отстраняться. — Она на своих шпильках удивительно, что до нашего крыльца дошла…

— Но ты не проверял?..

— Проверял, — он тяжело вздыхает, прикрывая глаза, — я все проверял…

— Без паники, — вмешивается Эдвард. Его лицо беспристрастно, блещет спокойствием и уверенностью, но мне ли не знать, как все сжимается и крошится изнутри. Эммет благоговеет перед Карли, обожает ее… но то, что она делает с Эдвардом, не поддается описанию. Когда они рядом, когда играют или обмениваются кусочками своих десертов в кафе, создается впечатление, будто только пока девочка рядом, Серые Перчатки может дышать. — Скажи мне, они говорили что-нибудь, пока ты был там? Хоть какую-нибудь невзначай брошенную фразу? Нам нужна зацепка, чтобы знать, где искать.

Эммет хмурится, стараясь припомнить. Его пальцы сдавливают мои сильнее.

— Возможно, торговый центр?.. — предполагает он, — ей жутко не понравилась ее пижама. А сучка повернута на шоппинге.

— Торговый центр, — Эдвард задумчиво катает слово на языке, перебирая варианты. Хаммер он ведет так же легко, как и брат, хотя машина принципиально другая — начать хотя бы с автоматизации всего, что можно, чем славится Медвежонок. Однако, что за рулем любимой «Ауди», что здесь, выглядит Алексайо так же изящно. — Какой самый близкий к нам?..

— Она не поедет в близкий, — Эммет качает головой, запрокинув голову назад и упираясь в подголовник, — нужны марки… Gucci шьет для детей?

— Да, — отзываюсь я. Две пары глаз с некоторым недоумением посматривают в мою сторону.

— Думаешь, она оденет ее во взрослое? — пальцы Эдварда сдавливают руль.

— Она во что угодно ее оденет, — Эммет жмурится, — я не знаю, известны ли ей детские бренды…

— «Империя детства»? Она не так далеко.

— Нет, там дешево для нее, — всеми силами стараясь взять себя в руки и сосредоточиться, Медвежонок хмурится сильнее, вглядываясь в пейзаж за окном. Ненароком он смаргивает слезинку, и она, обретшая свободу, бежит вниз по гладковыбритой щеке.

Для меня это слишком.

Утыкаюсь носом в плечо Каллена-младшего, наклонив голову к его шее. Он тоже, как и брат, делал все, чтобы я почувствовала, что у меня есть семья. Он тоже заботился обо мне. И я отплачу тем же. Особенно сейчас.

Я волнуюсь за Каролину. Даже больше — я боюсь за нее до марша зубов, до мурашек по всему телу. Но все, что могу, держаться рядом с Калленами, чтобы, если что, дать идею или заметить девочку среди череды прохожих. Я очень надеюсь, что с ней все будет хорошо. Я очень беспокоюсь, чтобы она не пострадала. Эммет так не доверяет ее матери… видимо, дела очень плохи.

— Где продается Gucci в Москве? — риторически спрашивает папа Карли, выуживая из кармана телефон, — детский Gucci… черт!

Детский Gucci? В моей голове пробегает какая-то мысль.

…Мы сидели с Каролиной на полу в ее милой комнатке со зверюшками из плюша по углам и их портретами по стенам. Мы рисовали, насколько я помню, ее розового слоника — вторую любимую игрушку (первую мне так и не показали). Мы обводили глаза черным карандашом, а ногам придавали оттенок малинового. И вот тогда Карли, втянувшись в разговор со мной о всяких пустяках, сказала: «не хочешь сменить шкурку, мистер Брендон? Когда мама приедет, поедем с тобой к Винни, она говорит, там очень хорошие шкурки Гуччи найдутся для меня — и тебе что-нибудь подберем».

— Винни! — выдаю я, пока не утеряла в памяти название. — Какой-то Винни… к какому-то Винни!

Эдвард изумленно оглядывается на меня, а Эммет, промазав пальцем по нужной клавише мобильного, сбивает в гугле весь запрос.

— Какой Винни? — морщится он.

— Детский центр «Винни», — немного прикусив губу, предполагает Эдвард. Замедляется, отъезжая в крайнюю полосу, — кажется, мне тоже Карли о нем говорила.

— Адрес… — Каллен-младший торопливо, стараясь не путаться в буквах, набирает новое слово в поисковике. Те пару секунд, что интернет ищет ответы, мне кажется, всерьез готов стереть телефон в пепельно-серый порошок. У него немеренная сила. И мое счастье, что он ее еще контролирует. — Рублевское шоссе?

— Да, верно, — посматривая на указатели и ища возможность повернуть, Аметистовый согласно кивает, — там еще тематические кафе.

— Ехать больше часа… она, наверное, взяла такси.

— Мне кажется, это лучшее место для поисков, — сдерживаясь, пытается убедить брата Эдвард, — мы ее в любом случае найдем, но лучше начать отсюда…

— А если они?.. — Эммет останавливается, не досказав фразу, и его лицо белеет сильнее прежнего. Мне, касающейся его кожи, кажется, будто она становится прохладнее.

— У нее нет ни свидетельства о рождении, ни паспорта, ни твоего разрешения, — ровно вдыхая и выдыхая, перечисляет муж, — она не вывезет ее из России. Не теперь.

Стоит признать, такой разбор по полочкам звучит успокаивающе. Эммет немного расслабляется, глубоко вздыхая, а мои пальцы получают больше свободы. Их теперь не сжимают, а придерживают. И никто не против.

— Попробуй им еще раз позвонить, — Эдвард-таки находит верный поворот, уходя влево, — Каролина взяла телефон?

— Нет, ее дома…

— А Мадлен? Есть ее телефон?

— Парижский, — мужчина без труда находит в списке своих контактов тот, что подписан «М.» и нажимает на зеленую кнопку вызова.

Безрезультатно.

— Не отвечает… — глядя на мобильник, как на своего злейшего врага, докладывает он, — сучка…

— Я уверена, она ей не навредит, — знаю, что тщетно, но пытаюсь утешить Эммета. Хоть как-то, — это же ее дочка…

— Как раз поэтому и стоит беспокоиться, — стиснув зубы, отметает Медвежонок, — никакая она ей не мать! Она, черт ее дери!..

— Поставь на автонабор, — переключая внимание брата на себя и избавляя меня от потока оскорблений в сторону Мадлен, советует Эдвард. На его лбу уже знакомая мне глубокая морщинка. — Ответит, никуда не денется.

Каллен-младший не упрямится. Оставляя идею облить бывшую жену всей грязью, что накопилась, он колдует над мобильным телефоном, вводя нужный код. Позволяет мне вернуться на свое сиденье, самостоятельно, убрав пальцы и похлопав по рукам, отпустив.

Салон погружается в тишину, разгоняемую лишь едва слышным урчанием двигателя.

Эдвард едет быстро, на максимально допустимой (а местами, как вижу, и нет) скорости, но не просит меня пристегнуться. И даже Эммета не просит. Он очень расстроен.

Я сажусь посередине, между двумя их сиденьями, и кладу ладони на плечи обоим.

— Все будет в порядке, — тихонько повторяю, увидев в этих словах сильную необходимость, судя по накалившейся обстановке в салоне.

Эммет перебарывает желание стряхнуть мою руку, едва заметно прикоснувшись к ней пальцами, похлопывая.

Эдвард неслышно выдыхает, пристальнее вглядевшись в дорогу. Однако плечо его, прежде напряженное, расслабленно опускается.

И я мягко, с утешением, улыбаюсь.

Шестьдесят три километра и чуть больше часа спустя хаммер Эммета, управляемый его братом, оказывается на подземной парковке огромного специализированного детского центра.

С громким хлопком двери и заметной спешкой, Медвежонок покидает салон, оглядываясь вокруг в поисках входа.

— Сколько здесь, мать его, магазинов? — ошарашенно произносит он, едва оказываемся внутри. «Винни» занимает почти целый этаж.

— Нам нужно разделиться, так будет быстрее, — Эдвард, стоящий за моей спиной, то ли в раздумьях, то ли случайно потирает мои плечи, — Эммет, вы с Иззой налево, я направо. Держи телефон рядом.

— Я могу пойти вперед, — предлагаю, указав на оставшееся направление, которое Каллен-старший никому не отдал. От входа мы оказываемся буквально на перекрестке разного рода магазинчиков. — Так будет еще быстрее.

— Не надо, — останавливает меня Аметистовый, мотнув головой, — я не хочу, чтобы ты потерялась.

— Я не потеряюсь…

— Изза, пойдем, — Медвежонок, уставший от наших разговоров, легонько касается моего локтя, притягивая к себе, — Эдвард бегает в два раза быстрее нас обоих.

— Я позвоню сразу же, как увижу их, если они здесь, — соглашается Серые Перчатки, разворачиваясь в обозначенную самим собой сторону. На нем, в точности как и на Эммете, потому что так же принадлежит ему, темно-серое пальто с высоким воротом. Его не так уж сложно распознать среди череды светящихся витрин — нетипичный цвет.

— Мы тоже, — папа Карли демонстративно включает телефон на полную громкость, усиливая динамики до предела, а затем протягивает мне руку, — только ты не теряйся, Изабелла, пожалуйста.

— Хорошо, — обещаю, стараясь быть настолько внимательной, насколько это возможно. Проводив взглядом Эдварда, удаляющегося от нас быстрыми шагами, беру за руку бывшего Людоеда. Она раза в три больше моей.

Мы почти бежим. Сквозь торговые ряды, сквозь не редеющие островки-магазинчики, где продается все, что может вообразить себе ребенок, бежим. Эммет просматривает витрины справа, а я слева. И теперь, когда Эдварда, пытающего разгонять сразу все тучи, нет рядом, страх Каллена-младшего — во всю силу — передается и мне.

— Почему ее мама живет в Париже? — не удерживаюсь, пытаясь переключить внимание и успокоить дыхание, я. Как раз возле магазина пазлов — стеллажи уходят в потолок. Эдварду бы понравилось.

— Потому что ее мама — сука, — не утаивая истину, как полагается, и не приукрашая слова, докладывает Эммет, — причем редкая.

Его ноздри раздуваются, губы искажает гримаса ярости, а глаза темнеют. Как бы на месте телефона, который душит в другой руке, не оказались мои пальцы.

— Но тогда зачем она здесь?

— Чтобы все перевернуть с ног на голову, как всегда, — Медвежонок замедляется возле витрины магазина детской обуви, вглядываясь в кресла для примерки за стеклом. Там сидит черноволосая девочка в розовом комбинезоне, со спины чем-то напоминающая Карли. Однако как только поворачивает голову на зов мамы, становится очевидно, что это не юная гречанка.

— И поэтому она выбрала твой день рождения?.. — тихо спрашиваю я. Даю ему возможность избежать ответа.

— Поэтому она выбрала меня, — четко выделяя последнее слово, Эммет краснеет от злости. Ускоряется так, что я едва за ним поспеваю.

Мы оббегаем два ряда, задерживаясь там, где есть хоть кто-то, напоминающий Каролину. Я не видела Мадлен вживую, только на фотографии, а потому не могу узнать ее сразу же. Но Эммет может. В каждую блондинку со стрижкой до плеч он впивается глазами и буквально вынимает душу, оставляя ее в покое сразу же, как убеждается, что обознался.

Под конец и я начинаю думать, что мы ошиблись. Либо они не приезжали сюда, либо отсюда уже уехали, иного не дано. Мы даже зашли в кафетерий, попавшийся на пути, и заглянули в детский лабиринт, расположенный левее, хотя Эммет уверял, что Мадлен не даст Карли в нем поиграть.

И как раз в тот момент, когда Медвежонок окончательно отчаивается и глаза его блестят от беспомощности, слез и гнева на бывшую жену, телефон в его ладони-таки звонит. «Эдвард» — гласит подпись.

— Алло? — спешным, но дрожащим голосом он принимает вызов.

Около двух секунд требуется, чтобы услышать то, что так хотел.

Почти мгновенно вызвав метаморфозы на лице бывшего Людоеда, звонок брата возвращает Эммета в строй.

— Он нашел их, — одними губами, резким движением утаскивая меня за собой в ту сторону, куда не так давно ушел Серые Перчатки, сообщает Каллен-младший, — Каролина с ним…

* * *
Белый.

Да.

Белоснежно-белый. Молочный. В нем нет оттенков, нет полутонов и, кроме розового пояска на талии, ничто не разбавляет прекрасное божественное облачение.

Вы когда-нибудь держали на руках ангела?

Кого-то настолько светлого, настолько чистого, что собственное сердце переставало болеть и нестись безумным скачем только потому, что вы на него посмотрели?

Кого-то столь безмятежного, столь доверчивого и доброго, что вся людская корысть, все самое отвратительное в мире забывалось? Даже собственные эмоции не имели значения.

Кого-то очень нежного? Такого нежного, что этой нежностью он способен был опалить, выведя из души все худшее, этой нежностью мог воскресить, вернув давно утерянную надежду, этой нежностью мог защитить — от людей, мыслей, чувств и терзаний. Ангела, который мог убаюкать душу и обласкать сердце? Рядом с которым оно не болело…

Вы когда-нибудь держали на руках ангела?

А я держала. И потому я знаю, каково это, думать, что его потерял.

Мы с Эмметом выбегаем из закутка с детскими пирожными на секунду быстрее, чем Эдвард успевает в нашу сторону указать.

Он стоит возле фонтана, в расстегнутом пальто и синем пуловере, проглядывающем возле ворота. Его темные волосы торопливо приглажены рукой, аметисты оценивающе следят за ситуацией, а руки наготове, чтобы… удержать? На Эммета мой Алексайо смотрит с подозрительностью.

Но у фонтана, журчащего добрым ручейком и отдающего холодом деревянных скамеек, стоит не только Серые Перчатки.

Маленькая девочка в белом платье, белых колготках, белых сапожках и белой курточке, явно не подходящей под пору года, зато идеально дополняющей стиль платья, держит дядю за руку, немного притаившись за краем его пальто.

А рядом с девочкой, крепко сжав ее ладонь и едва не вытягивая поближе к приближающемуся папе, красивая молодая женщина. Ей около тридцати, и она совсем не вписывается в атмосферу вокруг. Лучащаяся принадлежностью совсем к иному, журнальному, модельному миру, она стоит, невольно притягивая взгляды всех посетителей торгового центра. И вызывающе улыбается.

Я без труда узнаю популярную Мадлен Байо-Боннар в ней, какую мне показала Каролина в журнале. Ее мать действительно будто бы только что сошла с глянцевой страницы — ее наряд тому подтверждение, а макияж явно с подиума. Слишком яркий, но не отталкивающий.

— Карли… — Эммет отпускает мой локоть, за который все это время волочил, с исказившимся облегчением лицом кидаясь к дочери, — малыш!

Он вытаскивает ее из рук Мадлен и Эдварда так быстро, что девочка ничего не успевает сделать. Она скованно улыбается папе и обнимает его за шею, но будто бы чего-то боится.

И, проследив за взглядом Каллена-старшего, с упрятанной болью глядящего на голову племянницы, я понимаю, чего именно.

Прежде роскошные, волнистые, черные как смоль волосы Каролины… обрезаны. Достигающие до талии, притягивающие внимание и восхищающие своей красотой и здоровьем теперь едва доходят до плеч. Как у матери.

Мадлен ее… подстригла?

— Папа, — тихонько бормочет малышка, зарывшись лицом в его пальто. Ее пальчики немного подрагивают от предвкушения его реакции.

— Я здесь, солнце, здесь, — Эммет зажмуривается, целуя ее макушку.

— Ты будешь ругать меня, папочка?..

Медвежонок касается глазами бывшей жены, опалив ее таким пламенем, что я бы попятилась, а затем крепко обнимает дочь. Девочка дрожит.

— Нет, малыш. Я не буду, — и пробирается руками ниже, стремясь погладить волосы, успокоить. Но своему изумлению, накрыв затылок рукой, обнаруживает, что дальше локонов больше нет.

— Чудесная стрижка, не правда ли? — вступает нежданная французская гостья, представляя моему вниманию чистейший английский. Почему-то я не удивлюсь, если она не знает русского.

Каролина — и та из-за меня все чаще пользуется неродным языком.

— Что ты?.. — глаза Медвежонка распахиваются, а руки сильнее прижимают дочь к себе, — МАДЛЕН!!!

— Папочка, тебе нравится? — робко спрашивает Карли, вступая между родителями с отчаянной попыткой предотвратить ссору.

Эммету хочется ответить что-то другое. Он краснеет больше прежнего,стискивает зубы, и Эдвард, предусмотрительно стоящий рядом, напрягается.

Но в то же мгновенье, как собирается открыть рот, серо-голубые глаза дочери касаются его глаз. И даже мне с такого неблизкого расстояния видно, какой в них сияет испуг получить отрицание.

— Конечно, зайка, да. Очень красиво, — смягчается Людоед, впустив во взгляд нежность, — ты теперь похожа на Люси Певенси, верно?

Каролина немного расслабляется.

— Да, папа, — с натянутой, но все же существующей улыбкой отзывается ему.

— Ой, да не смущайся, кошечка, — Мадлен треплет краешек платья малышки, заставляя его лежать как следует, — ты еще спроси, нравится ли ему твой макияж. Поверь мне, мужчины любят, когда девочки красивые. Даже если не признаются.

Тяжелый взгляд Эдварда, подкрепляясь едва слышным скрежетом зубов, касается бывшей невестки. Приковывает к месту.

Какая-то она… не такая. Каролина говорила, мама любит ее очень сильно, шлет подарки, но эта женщина не производит впечатления любящей матери. Она слишком развратная, и если не сказать больше… пошлая? Я бы никогда и мысли не допустила, что у нее есть дети, если бы не внешнее сходство с малышкой. И я бы, наверное, не подпустила ее к своему ребенку.

Мадлен мне не нравится. Я проникаюсь к Эммету и понимаю его теперь.

Сучка.

— Макияж? — тем временем, Эммет осторожно отстраняет от себя дочку, всматриваясь в ее лицо. И ей, смутившейся больше прежнего, и мне, стоящей рядом, прекрасно известно, что он видит: брови малышки подведены черным, на ресницах тушь, а губки в нежно-розовой блестящей помаде под стать ангельскому образу, чуть смазанной от объятий.

— Ей восемь лет… — сквозь зубы шипит Каллен-младший, испепеляюще глянув на Мадлен.

— Женщина должна быть прекрасна в любом возрасте, — та пожимает плечами, — ты ведь согласна, кошечка? Слезай уже с папиных рук. Тебя еще поносят на руках разные мужчины.

Эммет, мне кажется, доходит до своей точки кипения. Из его ушей едва ли не валит пар.

— МАДЛЕН!..

— Карли, — Эдвард обращает внимание племянницы на себя, погладив ее по плечику, — как насчет пончиков? Здесь киоск напротив, купите с Иззой нам всем?

Девочка тепло, хоть и немного вымученно улыбается дяде, энергично кивнув. Оглядывается, находя меня взглядом, и улыбается пошире.

— Какие пончики, Эдвард! — возмущенно произносит мисс Байо-Боннар, это убивает фигуру!

— Мы как-нибудь переживем, — отметает Эммет, ставя малышку на ноги. Успевая первее брата, всовывает ей в руки кошелек, подталкивая нас обеих в направлении киоска, — купи всем по два, Каролина.

Мадлен смотрит на бывшего мужа со снисхождением и усмешкой. Эта усмешка его, похоже, и заводит.

— А это кто? — вытягивая шею и приподнимаясь на своих каблуках, она высматривает меня за спинами братьев, — ты все-таки удочерил еще одну девочку, Эдвард?

Удочерил…

За секунду помрачневший, Аметистовый делает шаг вперед, заслоняя меня.

— Помолчи, Мадлен, — с предупреждением, о каком я и подумать не могла, велит. Сурово.

— Нет, — Карли, замешкавшаяся со своим растегнутым замком курточки останавливается, обернувшись к маме. Берет меня за руку и подводит к женщине, — Это Изза — она хороший друг дяди Эда. Она рисует Москву.

Брови красавицы с презрительностью, скрытой за интересом, изгибаются.

— Рисует Москву? А что же, все остальное вы уже нарисовали? Это утопический город, — она кусает свою полную губу, окрашенную помадой розового цвета, и с прищуром посматривает на Эдварда, — или теперь это так называется, мистер Каллен? «Рисовать Москву»?

У меня сводит скулы, а лицо прежде готового к мирному разрешению ситуации Эдварда кажется, тоже краснеет.

Сейчас будет жарко.

— Каролина, пойдем купим пончиков, — я покрепче обвиваю руку малышки, увлекая ее за собой, — можем и сироп к ним купить. Какой ты любишь?

Девочка напряженно наблюдает за тремя своими самыми любимыми людьми, встревоженная тем, что между ними происходит.

— А на «Красной площади» тебе понравилось, Изза? — выкрикивает мне вслед Мадлен, переливисто засмеявшись, — там уже так давно не было «парадов»… да, Эдвард?

Я не понимаю, о чем она говорит, но почему-то чудится, будто здесь есть какой-то пошлый подтекст. И мне становится стыдно от того, что Карли его слышит.

«Красная площадь» это… а «парады»?.. Черт. Отвратительная женщина.

Я не оглядываюсь. Я держу малышку за руку и увожу подальше, пока ее мать не стала говорить о сексе не завуалированно.

— Клубничный, — в смятении бормочет юная гречанка.

— Прости?..

— Клубничный сироп, — она тяжело вздыхает, тоскливо обернувшись на родных, — я хочу клубничный сироп, Изза.

Я улыбаюсь, нежно погладив ее по голове. Мы сворачиваем за угол, оставляя Калленов — и бывших, и настоящих — разбираться между собой, и я присаживаюсь перед девочкой, нежно пожав ее ладошки.

— Ты очень красивая, Каролин, — ласково признаюсь, — и с макияжем, и без. И с этой стрижкой, и с другой. Честно-честно.

Серо-голубые глаза светятся признательностью, а грусть в них потихонечку затихает.

— И знаешь что, — притягиваю ее к себе, погладив по спинке. От девочки пахнет дорогими взрослыми духами. — Я бы тоже выбрала клубничный сироп. Он лучше всех.

Ее губы изгибаются в улыбке, а слезная пелена в глазах окончательно спадает.

Получилось.

К моменту нашего возвращения с двумя полными коробками пончиков и небольшой баночкой сиропа, отношения остаются так и не выясненными до конца.

Все говорят тихо, не привлекая внимания, и со стороны может казаться, что эти миролюбивые люди просто решили пройтись по магазинам. Или случайно встретились посередине торгового центра и решили поговорить.

Однако если присмотреться, без труда видно, как поджаты губы Эдварда, как пылает гневом лицо Эммета, и как насмешливо-презрительно Мадлен выдает что-то обоим братьям.

Вполоборота к киоску стоит именно Аметистовый, поэтому он первый замечает наше приближение. Незаметно кивает на нас Эммету, вынуждая его замолчать и заставить сделать то же самое бывшую миссис Каллен.

Каролина в своем ангельском облачении, держа в руках одну коробочку и мою руку, подходит ближе. С опасением и готовностью отойти куда понадобится как можно скорее. Ей неуютно.

— Пончики, — изображая радость лучше, чем смог бы любой актер, Эдвард с приподнятым уголком губ присаживается перед племянницей, — спасибо большое.

Я молчаливо протягиваю Медвежонку кошелек и он забирает его, так же не сказав ни слова.

— Содержанка, — невесомым шепотом бросается в мою сторону Мадлен. От неожиданности едва не роняю коробку с пончиками, опасливо взглянув на Карли, но она не слышит. Не услышала.

А вот Эдвард услышал. Черты его лица заостряются, он злобно оглядывается на бывшую невестку, но из-за близости к девочке ничего не говорит.

— Клубничный сироп? — с восторгом, радуя малышку, произносит, доставая баночку, — у нас пир!

— Изза и я считаем, что клубничный сироп — лучше всего, — гордо признается юная гречанка, вытянувшись вперед и чмокнув дядю в щеку, — ты тоже пахнешь клубникой, дядя Эд.

С обожанием посмотрев на девочку, Эдвард усаживает ее на скамейку перед фонтаном. Выуживает из коробки пончик, заворачивает его в салфетку и только тогда дает племяннице.

— Осторожно с платьем, кошечка, — подает голос Мадлен, хмуро глядя на такой прием пищи, — куда в таких нарядах есть пончики, ты что?!

— Кушай, зайка, — Каллен-старший поглаживает свое сокровище по плечу, сидя перед ней на корточках и загораживая от горящего взгляда женщины, — мама тоже сейчас возьмет свой пончик.

— Еще чего! — та всплескивает руками, отшатываясь от угощения как от огня, — ужас!

Эммет забирает из рук брата коробку, раскручивая очередную салфетку, укладывая в нее пончик и протягивая мне.

— Как хочешь, — пожимает плечами он, демонстративно прижав коробку ближе к себе, — приятного аппетита, Изза.

Не знаю, какой вкус у пончиков. Я не чувствую даже пресловутого клубничного сиропа, которым Медвежонок щедро полил мою сладость. Просто ем, потому что едят все. И мне кажется, даже Каролина вкус чувствует не совсем явно, хоть и пытается это опровергнуть.

Когда мы заканчиваем, Эдвард по очереди, делая вид, что бывшей миссис Каллен здесь нет, вытирает нам с Карли руки чистыми салфетками.

— Поехали-ка домой, а то Голди испугается, что нас так долго нет, — предлагает он, оглянувшись на брата, — что думаешь, Эммет?

— Полностью согласен, — четко выделяя каждое слово, тот ухмыляется, — нам есть чем заняться.

— Будем праздновать папин день рождения, — Каролина встает со скамейки, обхватывая тяжелую отцовскую ладонь, — правда?

— Очень даже, — чуть более отошедший от случившегося, Эммет согласно ей кивает. Забирает на руки, поворачиваясь к выходу. Его глаза, обращенные сначала на нас с Эдвардом, а потом на бывшую жену, сверкают, — это будет незабываемый праздник…

* * *
Талый, с черными подтеками, грязный снег. Он лежит вдоль дороги, засыпанный пылью и комками грязи с колес проезжающих мимо автомобилей, и в его испещренной ранами от весеннего солнышка поверхности с трудом улавливается белизна.

Этот снег неумолимо движется к пропасти, тая. Он уже никогда не будет таким как прежде. Никто не подойдет, не возьмет его в руки и не восхитится красоте. Его сгребут и выкинут подальше, где-нибудь в чаще леса, потому что, присыпанный солью и песком, он будет таять долго и мучительно. Не исключено, что и до середины апреля.

У этого снега нет будущего, однако это вовсе не значит, что будущего нет так же у травы, которую он под собой прячет. Ее бы замела метель и убила стужа, если бы не этот снег. Его роль — сохранение. Цель его существования — защита и забота. Каждый ребенок это знает.

Эдвард не любит громких слов, эпитетов и метафор, но все же олицетворения, порой, ему нравятся. Так становится легче либо на что-то решиться, либо о чем-то поговорить. Они вдохновляют. Поэтому со снегом он всегда, не глядя на место рождения, сравнивает себя.

…Он не думал, что Мадлен согласится поехать с ним. Он был уверен, что она упрется всеми четырьмя конечностями и захочет остаться в доме Эммета, высказывая новые колкие комментарии при Каролине и Изабелле. Будет ранить их и не даст себя остановить.

Но бывшая миссис Каллен, к его удивлению, радушно приняла предложение переночевать в отеле Москвы. Она с улыбкой, еще до торта, попрощалась с Карли, потрепав ее по коротким теперь волосам, а затем села в салон серой «Ауди», даже не оглянувшись на Эммета.

Перед отъездом Эдвард попросил его проследить за Иззой (ее расстроило почему-то, что он не попробует торт) и успокоить ее в случае необходимости, пока он не вернется. Брат пообещал.

Праздник не был долгим. Он вообще не был праздником. Скромный обед, сладость и две свечки, объединенные и дающие цифру 40. Все играли свою роль. Все старались ради Каролины. Но вряд ли она осталась спокойна… вечером Эдвард обязательно зайдет проверить малышку. Только бы с ней все было хорошо…

Но это позже, это поздним вечером. А теперь, продираясь сквозь вечерние субботние пробки, они с Мадлен здесь вдвоем. Она, на пассажирском сидении и со своим извечным цветочным ароматом J'ador, и он, сжавший пальцами руль и вынужденный вспоминать все, что связано с этими духами. Чтобы хоть как-то разбавить напряженную атмосферу, в салоне играет «Мечта» Фредерика Шопена, и ее нежные переливы, сменяющиеся время от времени вступлениями духовых инструментов к основной мелодии фортепиано, немного успокаивают.

Музыка не сказать, чтобы очень жизнеутверждающая, но к ситуации подходит.

Эдвард как может старается не зацикливаться на поведении Мадлен этим утром, когда без спроса увезла Каролину и даже не извинилась потом перед ее отцом, к тому же сводив девочку в салон красоты и заставив почувствовать себя неуютно.

Если бы это был кто угодно, кто-нибудь посторонний, женщина или мужчина — не суть, он бы не оставил этого просто так. Сотвори такое Голди, Анта или Рада, при всем его хорошем отношении, размазал бы их по стенке не хуже, чем Эммет. В порывах злости он слишком плохо себя контролировал.

Однако это была мама Каролины. Это была ее мамочка. И сломать детскую душу, детскую веру, разбить на осколки сердце девочки, без которой не представляет своей жизни, было недопустимо. Пришлось сдержаться (хотя Эммет и предельно ясно высказал бывшей жене, что о ней думает теперь). И приходится сдерживаться сейчас.

— Ты долго будешь молчать? — уставшая от безмолвного сиденья в одной позе, нахмуренно глядящая на пробку впереди, Мадлен приглушает музыку. Вторгается в его мысли и, как всегда, без спроса.

— Что ты хочешь услышать? — негромко спрашивает Эдвард. Движения на трассе нет, поэтому следить за дорогой не обязательно. Он оборачивается к женщине, немного изогнув левую бровь.

— Для начала прекрати спектакль! — она недовольно складывает руки на груди, посильнее укутавшись в свою шубу, — тут и так холодина, так и ты еще тот ледник…

— Зачем ты это сделала?.. — задумчиво, но не отводя от Мадлен глаз, зовет Серые Перчатки.

— Что сделала?

— Приехала.

— Зачем я приехала к дочери? — Мадлен фыркает, с видом праведного негодования оглядываясь по сторонам. Ее хорошенькое личико искажается, а брови взлетают вверх, — вы же больше двух лет капали мне на мозги просьбой приехать!

— Но не так же, Мадли…

Ее глаза загораются, а губы изгибаются в улыбке.

— Мадли? Ты помнишь даже?..

— Сорвалось, — Каллен прочищает горло, мрачно посмотрев на дорогу и уже пожалев, что вообще открыл рот.

— Сорвалось у Сурового? Просто так? — женщина цокает языком, осторожно, не давая возможности сразу понять свои намерения, притронувшись рукой к его плечу. А затем ниже — по шву пуловера, по ребрам. И только замерших у ширинки, ее пальцы отбрасывает назад.

— Прекрати, — шипит Эдвард.

Оскорбленная за свои благие намерения, Мадлен негодует больше прежнего. Сжимает зубы, демонстративно резко поправив спавший на лицо локон.

— Это принадлежит девчонке, верно? — грубо спрашивает она, — никакая она не сиротка и никакая тебе не дочь. Ты купил себе молоденькую шлюшку, верно?

Эдвард нечеловеческими усилиями сдерживает себя. Отвечает так, чтобы унять ее.

— Замолчи.

— Да выбрось ты это спокойствие! — мисс Байо-Боннар всплескивает руками, прикусив губу, — ты что, правда камень? Тебя абсолютно не заводит то, что я делаю? Что твоя нимфа с карими глазами умеет такого, чего не умею я! Бог мой, Эдвард, ей хоть есть восемнадцать?..

Это уже выше нормы. И, несомненно, выше головы.

— ЗАМОЛЧИ! — рявкает он, пугая и себя, и горе-попутчицу. Не ожидавшая такого всплеска от прежде спокойного Каллена, она теряется. Правда, всего на несколько секунд.

— Не смей на меня кричать, — шипит, повернувшись к мужчине всем телом, — или, если так хочешь, кричи, но во время секса. Ты ведь еще в силе? Поехали в отель!

Пробка замирает окончательно. Машины сигналят, горят фары, мигает впереди светофор и мир, похоже, останавливается, прекратив вращаться.

Эдвард слышит, как шумит в ушах кровь и волны гнева, накатывая, грозятся в клочья разодрать машину.

Мадлен одна из немногих, рядом с которыми он не может быть тем Эдвардом, за какого себя выдает — выдержанным, спокойным, бесконфликтным и в крайнем степени пацифистом. Казалось бы, похороненный много лет назад, Алексайо просыпается. И грозится вырваться на свободу. И ревет во все горло. И повторяет… повторяет то, что сделал той ночью…

— Мадлен, зачем ты здесь? — более-менее совладав с тоном, мужчина обрушивает силу эмоций на руль, сжимая его едва ли не до того, что слышится треск, — давай договоримся о сумме. Сколько ты хочешь?

— Ты полагаешь, что так хорош, что я еще должна тебе платить?

— О сумме за спокойствие Эммета и Карли, — Эдвард качает головой, — раз уж мы здесь, давай начистоту. Только цифры.

Он знает, что фортуна никому не улыбается дважды за одни сутки, но очень на это надеется. Если бы она действительно согласилась и ушла… оставила всех в покое, что бы он готов был отдать? Конечно, Карли будет больно, она будет плакать, но эта та рана, которую нужно вскрыть. Иначе с каждым годом будет все хуже. Если бы мог, он бы купил и достойное отношение бывшей невестки к собственной дочери, но это было невозможно, недосягаемо. Мадли не хотела быть матерью. Мадли вообще не хотела детей. Она никогда не станет относится к Каролине как к своему сокровищу, своему чуду. Даже за двести миллионов долларов.

— Не бросайтесь фразами, мистер Каллен, — женщина ерзает на своем месте, поправив шубу, — вы пытаетесь меня купить?

— Мадлен…

— Уже Мадлен? Мадли! — резко выдыхает, возмущаясь. Прежде отброшенными пальцами снова предпринимает попытку захвата. Но теперь не начинает с такого далекого участка, как плечо. Сразу касается колена. — Послушай, Суровый, ну что же мешает тебе теперь? Эммет сам со мной развелся, помнишь? У него есть Каролина. Ты же, женившись уже четыре раза, тоже никак не остановишься. Разве не видишь, что нас сводит сама судьба? Что она видит, какая уплывает из-под носа пара?

— Ты говоришь ерунду… — Эдвард морщится, отвернувшись вправо. Прячет обездвиженную часть лица.

— Мы — пара. Ты достоин меня, я достойна тебя. Этого достаточно. Ну закрою я глаза, когда ты повернешься ко мне в анфас, ну и что? — она делает глубокий вдох, пробираясь рукой выше. Касается-таки ширинки во второй раз. — Подумай об этом.

— Мы уже обсуждали… — он отодвигается и пальцы вынуждены сдвинуться следом.

«Закрою глаза, когда повернешься в анфас» — а Белла глаз не закрыла…

— Конечно! Ты же знатный упрямец, Суровый, — Мадлен качает головой, чуть царапнув светлый замочек на его брюках ноготками, — порой я не верю, что ты вообще мужчина.

Не утаивая отвращения, Каллен убирает ее руку с себя. Возвращает на колени, спрятанные в темные колготки и под светлую материю платья.

Сколько еще раз она его так назовет? Сколько будет издеваться?

Неуправляемыми мыслями управляет голос, тихонько прозвучавший в голове. Ласковый и доверительный голос, почти, к его ужасу, любовный: «уникальный». Ночь, отдернутые шторы и Изабелла. Изабелла гладит его по правой щеке… «Уникальный».

— Так что там с цифрами? — он переводит тему и отрекается от неправильных мыслей, впервые ненавидя Москву за то, что по шоссе так часто встречаются пробки.

— Отстань со своими деньгами, — как от назойливой мухи, отмахивается от Эдварда Мадлен, — ты ведь спрашивал, зачем я здесь? Неужели не хочешь услышать ответ?

На заднем плане, там, где звучит музыка, в мелодию вступает скрипка. Почти режет слух.

— И зачем же? — смирившись с тем, что движение будет не скоро, мужчина откидывается на спинку кресла.

— Из-за Каролины, — с удовольствием встречая сразу же последовавшую реакцию Серых Перчаток, с улыбкой докладывает Мадли. Наслаждается видом распахнувшихся глаз, разгоревшегося в них пламени и выражением губ, ставшим жестким, — эта девочка заслуживает лучшего, чем какая-то ледяная дыра постсоветского пространства.

— Ты намерена стать хорошей матерью? — с нажимом задает вопрос Эдвард. Упоминание о Каролине — это лучшее оружие, она знает. И она, черт ее дери, Эммет прав, этим пользуется.

— Я намерена стать хорошим спонсором и продюсером, — она по-деловому осматривает свои идеальные красные ноготочки под цвет шейного платка, а потом устало скользит взглядом по пробке, — если бы мне в восемь лет досталась такая мать, я бы не начинала карьеру в двадцать два года.

Эдвард физически чувствует, как внутри все закипает. А это не лучший прогностический признак. Длинные пальцы опять впиваются в безвинный руль и бездушно его сжимают.

Дыши. Дыши. Дыши.

— Какая карьера? Что ты говоришь?

— Эдвард, посуди сам, — Мадлен задумчиво поглядывает на потолок салона, а затем на светящуюся магнитолу, — она красива, она умна, благодаря мне она научится вести себя как подобает, и, по сути, фотомодель из нее точно получится. Даже если не светит из-за роста подиум, хотя я сомневаюсь, что гены Эммета позволят этому случиться, журналы расхватают ее на фотосессии.

— Ты собираешься остаться в России?

— Еще чего! Я собираюсь увезти Каролину во Францию! Париж — город моды. Где, как не в нем, начинать? Она ведь знает французский? Вот нам и все карты в руки.

Она улыбается, добродушно засмеявшись, и с вызовом смотрит в аметистовые глаза. Стремительно темнеющие.

— И ты думаешь, мы тебе это позволим? — не утаивая злобы, шипит Каллен.

— Она вас возненавидит, если не позволите, — женщина улыбается шире, — так что вариантов нет. Но…

— Сумма, — цедит сквозь зубы Эдвард, едва сдерживаясь, чтобы не выбить рукой боковое стекло, а вместе с ним и бывшую невестку из автомобиля, — просто назови мне сумму…

Немного замешкавшись и, сделав вид, что смущается, мисс Байо-Боннар ненадолго опускает глаза. Изучает обивку сиденья.

Но затем, прекращая игру, поднимает их. Под темными ресницами сияют серые алмазы. Многообещающе. Хитро. С уверенностью, что отказа им не будет.

— Ночь… — шепчет она. Практическими одними губами.

Эдвард отказывается признавать прокравшуюся в голову идею. Скрипки в мелодии затихают, погружая салон в тишину и давая услышать слова Мадлен с поразительной четкостью.

— За сегодняшнюю ночь маловероятно, но к завтрашнему вечеру деньги будут у тебя. Обещаю, — выдыхает он.

Она медленно, соблазнительно качает головой. Нежными, кроткими пальцами, позволив им вольность, проводит тоненькую линию по левой щеке Эдварда. По проклюнувшейся щетине.

— Ночь с тобой, Суровый, — выгибается, свободной рукой расстегнув шубу и очертив взглядом салон автомобиля, — станешь моим — и я оставлю сероглазую кошечку и ее медведя-гризли в покое.

Capitolo 26

Черный чай.

Простой черный чай без лишних изысков, пряностей и экзотики — на них не хватило сил.

Большая кружка с удобной ручкой, ложечка для сахара, рафинад на тарелочке рядом и долька лимона внутри.

От горячего напитка идет пар, но он не имеет аромата. Наверное, он безвкусный, но не думаю, что это станет проблемой — я бы сейчас и вкуса мяты в белом чае из Китая не почувствовала. В голове совсем другие мысли, и рецепторы находятся под их контролем.

Я сижу на большом и жестком диване Эммета, помешивая ложкой чай, который должен согревать, и смотрю на включенный телевизор прямо перед собой. Но включенный так тихо, что даже при желании не выйдет ничего разобрать.

У Эммета особенная гостиная. Она такая же, как у Эдварда по планировке и расположению стен, однако здесь ничего не излучает мягкость и не вызывает особого расположения. Гравюры по стенам, холодное дерево на полу, темные обои и высокий выбеленный потолок. От него вниз уходят шторы к прямоугольным окнам, а вместо арок на кухню и в коридор стоят двери. Правда, со стороны лестницы, ведущей на второй этаж, они приоткрыты.

Я отвлекаю себя чем угодно, чтобы не удариться в панику и не расплескать чай по кожаному дивану. У меня немного дрожат руки и побаливает голова, но это вовсе не значит, что не могу себя контролировать. Пока еще могу.

Эдвард уехал почти четыре часа назад. Он сказал мне, что скоро вернется и мы поедем домой, но за это время даже ни разу не перезвонил. Если бы Эммет не сообщил, что в Москве пробки — первым делом я бы уже потребовала идти его искать.

На голове вставали волосы дыбом, а дыхание перехватывало, едва я допускала мысль, что с Аметистовым что-то случилось. После его появления в моей жизни все иные страхи, кроме как потеря мужа, практически сошли на нет. Жутчайшей несправедливостью было бы лишиться его сейчас, когда только-только обрела… это раздавит получше, нежели всякие грозы.

За эти бесконечные минуты в обнимку с кружкой чая я прихожу к выводу, что лучше пусть сейчас сверкнет за окном молния, но зато сразу же в дверях появится Эдвард. Я переживу этот гром и вспышки, если такова цена за его благополучие. За наше.

Однако молнии нет, ровно как и грома. Есть дождь. Он барабанит по подоконникам, ударяет в стекло, завывает ветром в кронах деревьев и лишний раз подсказывает, что хорошего в том, что в доме есть отопление.

Такая непогода, а он за рулем… боже мой…

Я поджимаю губы, с ногами усевшись на диван. Кружку от греха подальше ставлю на журнальный столик, а вместо нее обхватываю руками подушку. Сильно-сильно — она теплее.

Этот день рождения мистер Каллен-младший явно бы не записал как свой лучший. Его испортили столько событий… и мне до боли жаль Эммета. Он такого не заслужил. Каролина такого не заслужила. Как же может Мадлен не видеть очевидных вещей? Почему она не любит Карли?..

У меня не укладывается в голове прописная истина. Я битый час пытаюсь справиться с этим, убедить себя, но все время нахожу какие-то отговорки. Сложно поверить, что родная мать ненавидит свою девочку. У меня было в жизни две женщины, которые делали все, дабы я была счастлива, а у Каролины — ни одной. Ей всего восемь.

Ну и к черту. Я стану такой женщиной, если она мне позволит. Я не дам ее в обиду даже этой сучке, что смеет называть себя матерью, я ее защищу. Карли была первым человеком во всей России, который принял меня такой, какая есть. Который доверился мне полностью и не обидел ни одного раза. Эта девочка — солнце для всех, кто рядом. И для меня в том числе.

С такими мыслями становится чуть легче. Я делаю глубокий вдох, немного ослабив хватку на подушке, и набираюсь терпения. Все образумится. Эдвард прав, утро вечера мудренее. Сейчас он приедет, заберет меня и завтра утром я точно определю, что буду делать.

— Изза?

Затерявшаяся среди планов на будущее, почему-то пугаюсь голоса, прозвучавшего из-за спины. Оборачиваюсь к лестнице с распахнутыми глазами, и поэтому, наверное, Эммет успокаивающе поднимает руки вверх. Дает мне себя узнать.

Он стоит на нижней ступеньке, облокотившись на перила. На имениннике черные джинсы и черная, им под цвет, рубашка, в которой мужчина выглядит не просто «большим», а по-настоящему огромным человеком — постоянно создается впечатление, что одежда на нем трещит по швам. Волосы Эммета взъерошены, в глазах усталость и растерянность, но на лице — сосредоточенность. Ею он меня и зовет.

— Да?

Я с готовностью поднимаюсь со своего места. Посылаю чай с лимоном подальше — это моя четвертая кружка за последние два часа.

— Нам нужна твоя помощь, Изз.

В его тоне меня удивляет содержание просьбы, а не хмурость. Но, судя по всему, Эммет еще и немного стесняется.

— Ага, — с подбадривающей улыбкой, без лишних вопросов подхожу к Медвежонку, останавливаясь прямо перед ним. Ни рост, ни взгляд, ни выражение лица не пугает. Плюшевый медвежонок. Сильный не потому, что злобный, а чтобы оберегать. У него слишком драгоценное сокровище, чтобы быть нерешительным.

— Ты ведь знаешь, как снимать макияж? — серые глаза смотрят в мои так внимательно, что происходи все не сегодня, я бы отвела взгляд. — Но у нас нет мицеллярной воды.

Я поднимаюсь на одну ступень к Эммету.

— Возможно, у Голди есть?

— Я отпустил ее, — мужчина вздыхает, — так что сегодня поиски невозможны. Может быть, есть какое-то подручное средство? Или мне съездить в магазин?..

— Конечно есть, — я успокаивающе прикасаюсь к его плечу, по-доброму улыбнувшись, — и я вам помогу, не беспокойся. Нам нужно растительное масло. Может быть, у вас есть оливковое?

Задаю этот вопрос и усмехаюсь, догадавшись, что спрашиваю. Ведь вся греческая кухня построена на оливковом масле, а Эммет с Карли, как я вижу, в большинстве своем питаются ей. Еще бы не было.

— Да, Изза, — пусть на секунду, но мужчина разделяет мою веселость, — Каролина в моей ванной, поднимайся. Я сейчас принесу.

И, обойдя меня, спускается в сторону кухни. Торопливо.

Я не заставляю девочку долго ждать. Взбираюсь по лестнице быстрым шагом и без труда нахожу хозяйскую спальню, потому что уже была в ней прежде.

В комнате горит два прикроватных бра и лампа на небольшом столике вроде косметического в левом углу. Основной свет исходит от двери слева, за которой ванная комната. Проход свободен, и мне не составляет труда зайти внутрь.

— Привет, Карли, — сразу же, чтобы не напугать девочку безмолвным появлением, здороваюсь я. Ласково.

Но малышка все равно вздрагивает. Всем телом, не только плечиками. И так испуганно оборачивается, что мне становится до безумия ее жаль.

В махровом халате со звездочками на поясе, Каролина сидит на пуфике возле умывальника, с натянутым на голову капюшоном. Ее ставшие короткими волосы подсыхают, завиваясь больше прежнего, а на ножках еще видны капельки воды.

Ангелочек. Ее белые платья и куртки небрежно брошены на второй пуфик невдалеке. И даже Каролине плевать на них.

— Извини меня. Можно мне войти?

Карли быстро, без лишних слов кивает.

На ее лице истинный «эффект панды» от попыток Эммета справиться с макияжем еще в душе: тушь смазалась, но не смылась, тоже самое произошло с подведенными бровями, гелевые тени расплывшимися ручейками опустились к скулам, а въедливая помада никак не отпускает губы.

— Я сейчас буду красивая, — надломленным голосом, завидев мой внимательный взгляд, обещает девочка. Прикусив губу, отворачивается на вертящемся пуфике, поспешно опустив глаза. — Прости, Изза.

Мое сердце стягивает железными путами.

— Ты очень красивая, Каролина. Ты всегда красивая. Ну что ты, — я приседаю перед ней, нерешительно, но не удержавшись, погладив сгорбленную спинку, — я просто помогу тебе смыть косметику, чтобы ты стала еще красивее.

— Без косметики девочки уродливые…

— Глупости, — я с улыбкой ловлю мимолетный взгляд, когда юная гречанка оглядывается в мою сторону, — вот я сейчас без косметики, видишь? Я очень страшная?

Каролина хмурится, быстро-быстро качая головой. Поворачивается обратно, решительно хватая рукой мою ладонь.

— Нет!

— И ты тем более, — подбадривающе отвечаю, погладив ее плечико, — сейчас папа принесет нам масло, и мы все снимем. Ты ведь знаешь, что даже модели на ночь снимают макияж?

От девочки пахнет теперь не духами, а детским ароматным мылом. И запах ее кожи, смешиваясь с этим ароматом, куда лучше предложенного Мадлен. Как эта женщина не понимает таких вещей?

— Да…

Ее голос тихий, ее движения скованные.

Каролину ударило по самому больному то, что сегодня происходило. Дети, говорят, чувствуют наигранность лучше всего, и малышке несомненно было тяжело и неуютно от осознания, что родные люди не могут договориться. Искусственность всего этого застолья и праздника была слишком явной, чтобы ее скрыть.

— Давай-ка я причешу тебя, пока мы ждем папу, — оптимистично предлагаю, взглянув на ее волосы, — или будем спать со спутанными?

— Они больше не путаются, — Карли хмурится и оглядывается на свои кудри. Ей жаль их. Она не хотела стричься. И это еще один повод оторвать этой Мадлен голову.

— Тем более, тогда я справлюсь быстрее. Разрешишь мне?

Пожав плечиками, девочка кивает.

— Расческа слева, Изза. На тумбочке.

— Вижу, — встаю на ноги и обхожу юную гречанку, снимаю капюшон с ее головы. Легкими, плавными движениями прикасаюсь к волосам. Они все такие же шелковистые, пусть еще и не высохли до конца, и все такие же мягкие. Драгоценность, а не волосы. По густоте, по цвету и по внешнему виду.

— Тебе правда нравится?.. — нерешительно зовет малышка. От того, что не вижу ее личико, говорит чуть громче. Ей так проще? Неужели стесняется?

— Конечно. Знаешь, я в детстве тоже носила каре.

— Но длинные были красивее…

— Они очень быстро отрастут, Карли. Ты даже не заметишь, — чуть замедляю свои движения, чтобы пальцами пробежаться по ее роскошной шевелюре, — это как смена имиджа. Помнишь, Нэнси из «Класса 402» тоже постриглась?

Упоминание о мультике девочку расслабляет.

— Ага. Над ней еще смеялся Джесси…

— Никто не будет над тобой смеяться, — уверяю я, — ты же видишь, что папе нравится! И дяде Эду!

— Дядя Эд любил мои волосы…

— Дядя Эд любит тебя, Карли. С такими волосами или с другими, в этом халате или в другом, чтобы с тобой ни случилось и как бы ты ни выглядела. Знаешь ведь не хуже меня, правда? И точно так же твой папа.

Мисс Каллен шмыгает носом, прикусив свою полную хорошенькую губку.

Хочет спросить, но не решается. Рвется вопрос наружу, но она его не пускает.

Чтобы придать ей сил, оставляю расческу в покое и наклоняюсь поближе к ребенку. Целую макушку девочки так же, как все это время целовал мою Серые Перчатки.

Она вздрагивает.

— И ты, Изза? — едва ли не с отчаяньем зовет, с трудом не переходя на беззвучный шепот. — Ты тоже меня… такой… любишь?

— Да, — честно и кратко признаюсь я. Сама немного краснею.

Каролина оборачивается, тряхнув своими волосами. Ее огромные серо-голубые глаза останавливаются на мне, на одну треть наполнившись соленой влагой.

— Спасибо, Изза, — с плохо измеримым чувством благодарности девочка обхватывает руками мою талию, прижимаясь ближе, и становится коленями на пуфик. Ее спина немного подрагивает, а слова выходят путанными и сдавленными, — я очень рада, что ты здесь… может… может, ты останешься? Я попрошу папу, он продаст кому-нибудь твои рисунки и ты заново… заново будешь рисовать три тысячи…

Она удивляет меня. И пугает. И трогает — до глубины души. Это плохо измеримое, до самого дальнего уголка сердце ощутимое чувство. Его нельзя проигнорировать.

Это очаровательное, солнечное создание только что призналось мне… в любви? В ответ на мое признание…

— Каролин, — не удерживаюсь. Ответно наклоняюсь к ней и, не думая, забираю на руки. Девочка куда легче, чем можно было предположить. Она маленькая, как дюймовочка, и настолько же красивая, даже с хрусталиками слез на щеках. — Я еще долго никуда не уеду, обещаю. Дядя Эд сказал, что не будет меня выгонять.

Малышка с вымученной улыбкой хлопает ресницами, прогоняя слезы, и обвивает пальчиками мою шею.

— Я не дам ему тебя прогнать, — решительно шепчет она.

С нежностью ерошу ее волосы, глубоко вдохнув запах детского, нежного шампуня, и с благодарностью киваю.

— Как скажешь, малыш.

Я помню, что этим именем ее называет Эдвард. И точно так же, как порой он или я используем слова из лексикона Каролины, сегодня обращаюсь к речи Аметистового. Не думаю, что он обидится. К тому же, так создается эффект присутствия. Я до сих пор до чертиков волнуюсь, где он и почему не звонит.

— Тут с какими-то травами и ерундой… — Эммет, появляясь из ниоткуда, сразу же цепляет внимание нас обеих.

Он останавливается в дверном проходе, еще ни разу не подняв глаз, и с растерянностью смотрит на три бутылки оливкового масла, что принес. Все разное, но все дорогое, одно даже запечатанное в эксклюзивной упаковке. Мужчина явно не знает, что с этим делать.

— Возможно, вот это? Здесь с ароматом маслин и… — желающий получить хоть какой-нибудь ответ, Каллен ищет мои глаза. Но найти там, где они сейчас, явно не рассчитывает. В серых водопадах изумление. И мало с чем сравнимое по своей силе. — Изза?

Смутившись, Каролина прячет лицо у меня на плече, а ладошками крепче держится за шею. Девочка не знает, можно ли так вести себя со мной и одобрит ли папа. Последние два дня она только и делает, что опасается его мнения… моего, Эдварда… это влияние матери?

— Самое простое, — отзываюсь я, стараясь сделать вид, что ничего особенного не происходит. Погладив Карли по спине и заручившись ее немой поддержкой, ставлю обратно на пуфик. Поправляю взъерошенные волосы, погладив по голове.

— Без ничего, — толком не зная, как реагировать, Медвежонок протягивает мне нужную бутылку.

Они оба в смущении.

— Нам бы еще полотенце и ватные диски, Эммет.

Он молча открывает передо мной полку своего ванного шкафчика. Там, возле одеколона и пены для бритья, как раз есть вата. А полотенце Каролина находит сама, уложив себе на колени.

Я придвигаю пуфик с уже сидящей на нем девочкой к бортику ванной, и сама присаживаюсь на холодный мрамор.

Эммет опирается о косяк двери и складывает руки на груди, молча наблюдая за всем происходящим.

Ни Карли, ни Эммету не стоит знать, в каких экстремальных порой условиях мне приходилось смывать макияж. Даже скорее не макияж, а боевую раскраску после наших с Джаспером «карнавалов ночи». Чтобы не заметила Розмари и, наверное, Рональд, хотя я мало о нем думала, приходилось извращаться. И порой, когда мицеллярную воду искать было негде, в ход очень даже шло оливковое масло. Всю технологию я выучила до того хорошо, что могу смывать косметику с закрытыми глазами.

Все свои манипуляции провожу молчаливо, без лишних комментариев, но с ободряющими улыбками. То хмурому Эммету, с болью наблюдающему за тем, какие грязные ватные диски и, следовательно, сколько косметики было на его малышке, то покрасневшей от смущения Каролине, которая то и дело поджимает губы.

В конце, дважды сполоснув уже чистое личико девочки теплой водой, помогаю ей вытереть его мягким полотенцем.

— Вот и все, — обращаюсь к ним обоим, откладывая подальше наполовину использованную пачку ваты, — принцесса готова ко сну.

Мисс Каллен робко смотрит на меня сквозь опущенные ресницы. К ней вернулась натуральная красота и эта красота куда лучше, чем предложенный макияж Мадлен. К тому же, веки девочки красные, а это значит, что косметика явно не гипоаллергенная.

— Спасибо, Изза…

И только когда та же фраза эхом звучит от ее папы, она решается к нему обернуться. Я не вижу лица девочки, но, основываясь на прежних наблюдениях, с легкостью могу утверждать, что ее губы дрожат, а на щеках яркий румянец, который плохо сочетается с бледностью остального лица.

Каролина очень боится не понравиться Эммету такой, без макияжа — и нам обоим это режет сердце. Будь здесь Эдвард, он бы не удержал на лице маску безучастности, позволив ему исказиться под стать своим эмоциям.

Мне неизвестно, чего Карли ждет. И точно так же неизвестно это Медвежонку. Он действует по наитию, как любящий папа, когда подходит к нам и присаживается перед своей девочкой, равняясь с ней ростом.

— Какая же ты красивая, котенок, — не пряча восхищения во взгляде, Эммет нежно проводит своими огромными пальцами по хрупкой детской скуле, — не прячь эту красоту за всякими красками. Ты так нравишься мне такой…

Каролина смотрит на него будто впервые. Ее плечи дрожат все сильнее, а руки, вздрогнув, протягиваются вперед.

— Папочка…

Эммет за секунду забирает малышку на руки. Встает вместе с ней, крепко прижимая к себе, и недвусмысленно показывает — своим видом, объятьями, выражением лица — что никому, никогда и ни за что не отдаст.

— Я люблю тебя, — шепчет, наклонившись к ее ушку. И я понимаю, не глядя на то, что это русский. Я выучила эту фразу сразу же, как осознала, что на самом деле чувствую к Уникальному.

— Я люблю тебя, — сквозь слезы, так же хнычет мисс Каллен. Отказывается отстраняться.

Я наблюдаю за этой картиной с улыбкой. Мне очень приятно, что они не выгоняют меня и не чураются, будто бы я действительно член семьи, а еще важно то, что никакие внушения Мадлен не подкосили веры Карли своим самым близким людям.

Папочка. И этим все сказано.

— Я проверю телефон, может быть, Эдвард звонил, — тихонько сообщаю, желая уйти и под благовидным предлогом оставить их одних. Это сейчас нужно. — Доброй ночи, Каролина.

— Я скоро спущусь, — одними губами, стараясь сделать так, чтобы дочка не поняла, обещает Эммет.

И у меня нет поводов ему не верить.

Ласково улыбаюсь и Медвежонку, и его сокровищу, и выхожу за дверь, прихватив с собой открытую бутылку оливкового масла и использованные ватные диски.

* * *
Бывает так,
что сердца два
мы делим на одно.
Черный чай.

Простой черный чай, без изысков, экзотики и излишней требухи. С сахаром и долькой лимона в горячем напитке.

Та же большая кружка с удобной ручкой. Белая. Только теперь не одна — две. И на второй маленькими неровными буквами, с помощью акриловых красок, выведено «папочке».

Обладатель такого уникального подарка сидит со мной на диване и медленно, краем глаза наблюдая за неутихающим дождем за окном, пьет чай. Мы не говорим. Мы молчим. И нам уютно.

Я второй раз за все время нашего знакомства вижу Эммета (уже успевшего переодеться) в домашней одежде: зауженных черных брюках из хлопка и в майке с длинным рукавом серо-белого цвета. Прямо как подушки на диване или следы царапин на гравюрах. На ногах у него тапки. Вернее, как у Эдварда, какое-то подобие тапок — я бы вышла в них на улицу, не знай, что предназначены для дома.

Эммет внешне спокоен. Его рука расслабленно лежит на подлокотнике, ноги закинуты друг на друга, а на лице нет россыпи морщин или искаженного выражения. Взгляд рассеянный, да. И опасение видно в том, как он изредка сжимает губы, поглядывая на разыгравшуюся за стеклом бурю, но не более.

Я тянусь к сахару, стремясь отвлечь себя от лишних волнений — все равно ничем не помогу — и внезапно задеваю ногами что-то бумажное.

Точно…

Я грустно усмехаюсь, сама себе качнув головой. Чай становится немного горше, не глядя на то, что рафинад в него все же попадает.

— Что? — серый взгляд бывшего Людоеда оценивающе пробегается по мне, внезапно вырванный из своих мыслей.

— Я вспомнила…

— Что вспомнила? — он немного поворачивается в мою сторону.

Коснувшись краем глаза того подарочного пакета, который только что сама и отыскала, немного краснею. Эммет его видел?

— Ты будешь смеяться над моей глупостью.

— Я никогда над тобой не смеюсь.

Я не могу с ним поспорить, потому что в моем присутствии он действительно редко когда смеялся. И уж точно не надо мной.

Эммет такой… особенный. Я смотрю на него и вижу эту особенность явнее с каждым днем. За злобными, не слишком правильными чертами скрывается истинная красота, душевная. Он потрясающий папа, заботливый брат и, судя по тому, как ведет себя со мной, достойный мужчина. И если раньше мне казалось, что на Эдварда он не похож — ничем — теперь это сходство налицо, каждый раз с его улыбкой, взглядом или незначительным действием. И внешнее, и в характере. Если убрать вечную готовность Аметистового заняться самобичеванием, то братья могут сойти за одного и того же человека. По стилю общения. По стилю жизни. По признаниям…

Не встреть я Серые Перчатки, кто знает, может быть, и влюбилась бы в этого плюшевого Людоеда, который за свою семью готов закатать в асфальт любого, но с ними, в маленьком и теплом миркеКарли и Эдварда, костьми ляжет, лишь бы им было хорошо.

— Я знаю, что это не вовремя, — подобные рассуждения придают немного сил, и я спешу сказать и сделать то, что хочу, пока они не иссякли, — и я знаю, что, наверное, не совсем угадала… но Эммет, я не могу не поздравить тебя сегодня. Это ведь день рождения…

И с этими словами, покраснев сильнее, поднимаю с пола тот пакет, что бросила на него утром, когда мы вернулись из торгового центра. За этими псевдо-застольями и подмечанием малейших деталей в изменении лица Эдварда, Карли или Эммета, я и забыла про свой подарок.

Его, без ведома Эдварда, но с восторженного согласия Анты молчать, заказала по интернету с доставкой на дом. И оставила у себя в комнате, куда Каллен-старший уже давно не заходит, а я использую как гардеробную. Тайна не была раскрыта до сих пор. Каким-то чудом заранее положенного в машину накануне праздника пакета Эдвард не нашел.

Так что все честно — именинник видит его первым.

— Поздравить? — безучастное и усталое лицо Медвежонка окрашивается ярким изумлением, — подарок?

— Это ведь круглая дата, верно? Нельзя про такое забывать, — я стеснительно пожимаю плечами, крепче стиснув пакет. Почему-то сейчас идея купить такую вещь не кажется идеальной.

— Изза… — Эммет забирает у меня свое честно заслуженное, широко улыбнувшись. Он в растерянности, но не неприятно удивлен. А значит, шанс, что понравится, еще есть.

Своими медвежьими пальцами очень бережно доставая коробку из пакета, Каллен-младший осторожно разрывает упаковку. И, пробежавшись подушечками пальцев по защитному стеклу, ошарашенно на меня смотрит.

— Это чайное дерево желаний, — нерешительно сообщаю я, пододвинувшись к нему ближе. — Здесь пять пожеланий и пять видов чая. Мне казалось, их ты еще не пробовал.

Я знаю, что видит Эммет. И я сама очень удивилась, заметив такой подарок на одном из интернет-сайтов. Действительно дерево, пусть и на плотном картоне — со стволом, корнями и кроной. И на кроне, ровно на пяти ветках, стеклянные склянки с чаем — эксклюзивным, запакованным, коллекционным. Пожелания идут на том языке, откуда прибыл чай, но снизу есть перевод на английском. Мне это показалось интересным подарком и, наверное, Каллену-любителю-чая тоже должно было понравиться. Но утверждать на сто процентов я не могла. Как лотерея.

— И ты сама?.. — его глаза, успокаивая меня, сияют, — откуда?..

— Ты ведь любишь чай? Я искала что-то в этом направлении.

Он глубоко, с восхищением вздыхает. На лице никаких натянутых улыбок или вымученных эмоций. Искренность. Я люблю всех Калленов за искренность. Это их главная черта наравне с сострадательностью и желанием оберегать.

— Потрясающе, Изабелла. Спасибо! — и, бережно отставив чай на журнальный столик, притягивает меня в объятья. Как и Карли, быстрее, чем успеваю об этом подумать. Но с улыбкой. И с той же улыбкой прижимаюсь к имениннику я. Одежда меняется, выражение лица меняется, а его парфюм, как и Эдварда, остается — апельсин с нотками грейпфрута. Горький и сладкий одновременно.

— Я рада, что тебе понравилось, — бормочу, уткнувшись лицом в его плечо. Моих рук, чтобы как следует обхватить Эммета, не хватает, однако делаю для этого все возможное. Как и его маленькая девочка.

— Ты беспокоилась, что не понравится? — Каллен фыркает. — Изза, дороже всего ведь внимание. Я и подумать не мог, что ты…

Он осекается и замолкает. Смущенно.

— Каждый заслуживает на день рождения получить подарок. И ты тем более. В этом нет ничего удивительного, Эммет.

— Подарок — это одно, а желанный подарок — совсем другое. Видела бы ты, сколько у меня золотых запонок от Мадлен… — мужской голос черствеет, наливаясь чем-то тяжелым, — поэтому спасибо. Большое спасибо, Изз.

Я с грустной, понимающей улыбкой глажу его по спине. Здесь, в теплой гостиной, где горит свет, идет по телевизору без звука какая-то ерунда и мы пьем чай, держать вот так вот в руках Эммета не кажется чем-то противоестественным. Я всегда мечтала о старшем брате. И мне кажется, я его, наконец, обрела.

— Давай-ка почитаем пожелания, — сдавленно предлагает Медвежонок, странной дрожью отреагировав на мое прикосновение, — не зря ведь их писали.

Я согласно киваю. Самостоятельно убрав руки, отодвигаюсь обратно на свое место.

Мистер Каллен, глубоко вдохнув и сделав вид, что все хорошо, так же садится ровно. В его руках снова муляж чайного дерева в коробке и за стеклом, а губы произносят написанные слова, заставляя их обладателя вслушиваться в значение.

— Долголетия, — он ухмыляется, энергично закивав, — да уж, а то еще не доживу до свадьбы Каролины… но срок уже и так достаточный…

— А говорят, в сорок лет у мужчин самый расцвет, — многозначительно сообщаю я.

— Это говорят. Но спасибо, — прищурившись, Эммет кивает мне, продолжая, — здоровья. О, это пожелание сбывается даже быстрее, чем я его получил. Спасибо, Изза.

— Тебе же жить как минимум до свадьбы Каролины, — переступив какую-то маленькую границу, треплю мужчину по плечу. Рядом с ним не страшно. А еще рядом с ним не больно. Многое забывается. И мое волнение об Эдварде капельку, но унимается. С Эмметом не так и сложно поверить, что ничего случилось, а виной задержке пробки. Хотя бы теперь.

— И потому следующее пожелание — красоты? Чтобы не пришел туда уж совсем дряхлым стариком?

— Слышала бы тебя Карли, она бы не одобрила такой характеристики, — со смехом заявляю я.

Эммет тоже улыбается. Несмотря на сегодняшний день, на все его события, улыбается. Достаточно широко. И смеется со мной.

— Карли лицо заинтересованное…

— Мы все здесь лица заинтересованные, — я качаю головой, — но красота в мужественности. А у тебя ее с достатком.

Медвежонок останавливается от прочтения, краем глаза взглянув на меня. Внутри пылает серый огонек.

— Ты так считаешь?

Я вскидываю бровь.

— Так вот почему Каролина не уверена, что красива. Эти сомнения передаются у вас по наследству?

С робкой улыбкой Эммет опускает взгляд. Но лицо его красноречивее глаз. И губы, изогнутые в приятной улыбке, тем более.

Он не отвечает мне ничего. Но ответ так и витает в воздухе — благодарный.

— Достатка…

— Ну, пожелание немного запоздало… — я прикусываю губу, оглядев его роскошный дом и вспомнив модернизированный до последнего болтика хаммер, — но ничто не мешает стремиться вперед, правда?

— Ага, — именно в эту секунду посмотрев на меня так же, как в момент истинного веселья смотрит Каролина, отзывается Эммет, — нет предела совершенству. Но что у нас там дальше? Пятое. Любви.

И вот здесь, как в сказке о Золушке, где ровно в полночь карета стала тыквой, с лица мужчины пропадает веселье, улыбка и одухотворение. Оно разом становится грустным и усталым, словно бы следуя завету феи-крестной. На часах как раз двенадцать.

— Любовь… — еще раз, со скорбным смешком сам себе повторяет Медвежонок. Знакомые мне морщинки возвращаются на его лицо.

— Любовь Каролины. Чтобы она росла и крепла с каждым годом, — нахожусь я, вспомнив наши с Рональдом отношения. Очень не хочу, дабы такое пожелание испортило Эммету настроение. Я была права, это не тот момент, чтобы дарить такие подарки. Еще и с такими словами.

Он сильно любил Мадлен? А она его любила?..

— Изабелла…

Затерявшись в риторических вопросах, я с трудом возвращаюсь в действительность, где серо-голубые водопады Эммета почему-то устремлены исключительно на меня. Многострадальный подарок опять на журнальном столике, а тело бывшего Людоеда вполоборота ко мне. И он так смотрит… и взгляд такой… и лицо…

— Белла, — самостоятельно, без дозволения исправляет. Быстро.

И наклоняется. Ко мне. Вперед.

…Момент поцелуя всегда удивителен. Он такой наполненный и такой медленный, сливочно-тягучий, под стать лучшим фантазиям. Всегда окунаешься в него с головой, как в прорубь, а выныриваешь с чувством триумфа и эйфории, которую не измерить. По крайней мере, так было со мной раньше. И, наверное, сейчас, краем сознания, я жду того же…

Я целовала Эммета раньше. Я сама его целовала — в этом доме, на кухне, в баре, у стены, еще в Лас-Вегасе, у стойки бармена… я знаю эти губы. И я знаю, какими прежде твердыми, требовательными и напористыми они были. Однако теперь… слишком мягкие. И очень, очень податливые. Как пластилин. Они позволяют мне сделать с ними что угодно. И принимают мою форму.

О господи…

Я вздрагиваю, зажмурившись, и отстраняюсь первой. Быстрее, чем он все это начал. Быстрее, чем поняла, что происходит. И куда, куда быстрее, нежели Каллен-младший хотел бы ожидать.

— Изза…

Прежде такой решительный, Эммет столь робко смотрит на меня, что перехватывает дыхание.

— Нельзя, — против воли сморгнув соленую влагу, тут же навернувшуюся на глаза, я накрываю горящие губы ладонью. Знаю ведь, кому они принадлежат. Знаю, кому вся я принадлежу, нуждается в этом он или нет. И знаю, что только что… только что едва не перечеркнула все, в чем признавалась Эдварду.

Только не это!

— Изза, Белла, девочка, — Эммет тщетно старается меня дозваться, сожалеющими, потерянными глазами глядя прямо в мои, — пожалуйста, прости. Я ведь помню, я знаю…

— Нельзя! — упрямо повторяю, не желая ничего слушать. Боюсь что-то слушать. Еще, чего доброго, и сболтну ерунду.

— Извини меня, — надломленно шепчет мужчина. Отодвигается на противоположный край дивана, как можно дальше. И очень старается на меня не смотреть.

Сижу как в прострации, потрясенная только что произошедшим. Вроде неожиданного взрыва, выстрела или грома, что так пугает, вспоминаю случившееся секунду назад… и практически ощущаю, как стынет кровь.

А если бы Эдвард увидел? Если бы он только допустил?..

Становится холодно и горько. Першит в горле, а глаза саднят.

Я не предам его. Я никогда его не предам.

Это… это ведь не я начала, правда? Я виновата в том, что случилось? Неужели я дала повод?..

— Я принесу тебе воды, — боковым зрением подмечаю, что Эммет поднимается с дивана, направляясь в сторону кухни, давая мне минуту, чтобы прийти в себя. Его кулаки сжаты, на его лице желваки, а плечи настолько опущены, будто бы он несет неподъемный крест на них.

И от такого зрелища, как бы ни старался Каллен его скрыть, мне становится лишь хуже.

Стискиваю пальцами подушку, подтянув к груди, и утыкаюсь в нее лицом.

Я не хотела, Алексайо… я не хотела…

К моменту возвращения Эммета я более-менее беру себя в руки. Убеждаю, что такое поведение недопустимо, что случившееся уже случилось и его остается только принять, и что извинюсь перед обоими братьями — перед одним за отсутствие взаимности, а перед другим — за само существование этого поцелуя. Я знаю, кого люблю. И я не отступлюсь от своих слов. Даже если Эдвард сам будет настаивать.

Именно поэтому, когда хмурый Медвежонок садится на диван, протягивая мне длинный стакан, как и я ему этим утром, в гостиной уже не пахнет жареным и нет избытка соли от моих слез.

— Спасибо большое, — делаю глоток прохладной жидкости и с облегчением чувствую, как рассасываются внутри облака отчаянья.

Мужчина молчаливо кивает.

— Эммет, — привлекаю внимание, легонько коснувшись его ладони пальцами левой руки, — извини меня.

— Тебе не за что извиняться.

— И все же извини, даже если это так.

— Давай закроем тему, — он мотает головой, убирая свою руку на противоположную сторону дивана.

Да уж… день рождения «удался». Мне его жаль. И мне очень, очень жаль, что не смогла ответить на этот поцелуй взаимностью. Это было криком души. А я испоганила все вконец.

Я не настаиваю, что должна и хочу говорить дальше. Я замолкаю, как он того и желает, потому что нам обоим так проще. Извинения озвучены, подобное больше не повторится и, похоже, все точки расставлены над «и». Даже если не без боли.

Мы проводим в тишине около пяти минут. Телевизор все так же беззвучно работает, чай все так же остывает возле моего горе-подарка. И диван тот же, и стены, и буря за окном. Только мы другие. Совсем.

— Каролина уснула? — чтобы хоть как-то разбавить напряженную до того, что скоро сама вспыхнет, атмосферу в комнате, спрашиваю я.

— «Персен» помог ей.

— Снотворное?..

Эммет устало потирает пальцами переносицу. Воспоминания о боли дочери заглушают его собственную боль.

— Она не спит полночи даже после разговора с ней, — докладывает он, — что уж говорить о встрече…

— Мадлен это знает?

— На кой ей? — его скорбный смешок добавляет и без того «прекрасному» окружению завершающих штрих. Как контрольный выстрел в голову.

— Скажи мне… — шепчу я.

Каллен морщится.

— Что сказать?

— То, что хочешь. То, что тебе нужно сейчас сказать. Эммет, я не могу быть с тобой… в этом плане, но это не значит, что я не твой друг. Я воспринимаю тебя как члена своей семьи, ровно как и Каролину. И я обещаю, что никогда вас не предам.

Не знаю, вовремя такая пламенная речь или нет, но папу Карли она, кажется, немного расслабляет. Он садится ровнее, даже опирается спиной о диван. И глаза его более живые.

— Это из-за вашего уговора, верно? Я знаю каждый его пункт. Но ты ведь не всегда будешь… «пэристери». Могу ли думать о том, что позже?..

Он не решается договорить так же, как я не решилась бы дослушать. Эти слова, разбудившие мои самые затаенные страхи, полоснувшие по живому, очень красноречивы. И очень правдивы. Эдвард бы подписался под каждым словом. Эдвард бы кивнул на них… и от того мне больнее.

— Я не знаю, — откровенно признаюсь я, прикусив губу, — пожалуйста, Эммет, я не знаю… не нужно…

Он быстро кивает. Он быстро, понимающе и, похоже, с вернувшейся надеждой кивает. Она убивает во мне последнюю сдержанность и возвращает слезы.

— Я не буду, — такое положение дел не укрывается от бывшего Людоеда. Он придвигается ко мне, наплевав на проснувшуюся дрожь, и обнимает. Без подтекста, без каких-либо ожиданий, просто крепко и просто тепло. Чтобы защитить и успокоить. Под стать брату. — Изабелла, я обещаю, что не буду. Ты сама вправе решать, сама ты и выберешь, кто тебе нужен. Я ни к чему тебя не принуждаю. И я больше даже не коснусь тебя, если пожелаешь.

Словно бы готовясь отстраниться, его пальцы нежно стирают слезинку с моей щеки. Эти большие и прежде пугающие пальцы…

— Спасибо…

— Не за что, — в его тоне улыбка. — Все в порядке. Не плачь. Ты права, я хочу кое-что тебе рассказать. Но только если ты не против и если еще не передумала слушать.

Он так умело перестраивается, утешая меня, что не знаю толком, как отблагодарить.

Похоже, я слишком запуталась в этом треугольнике. Нет теперь сомнений, не сегодня, что Эммет ко мне… что Эммет в меня… себе на погибель.

Мое состояние сейчас никак не назвать удовлетворительным. Я думала, что у меня полно сил, что я горы сверну, успокоившись. Но то ли успокоение запаздывает, то ли текущие события выбили меня, как и всех, из колеи.

Слушать — вот что остается. И концентрироваться на том, что услышу. До приезда Эдварда точно.

Мне сейчас до боли сильно хочется его обнять. Аромат клубники действует как заживляющее средство. Даже на рваные раны, которые, казалось, без швов обречены.

— Конечно не передумала, — прочистив горло, я соглашаюсь. — И я слушаю…

Эммет с одобрением встречает мой тон.

— Поверишь ли, но Мадлен я тоже встретил девятнадцатого марта, — он хмыкает, окончательно расставаясь со своим испорченным моим отказом в поцелуе настроением. Удобно садится, удобно держит меня и во многом ведет себя так же, как прежде, до этого срыва. — Правда, в две тысячи шестом.

— На неделе моды в Москве?

— Нет, — он уверенно качает головой, — тогда она еще даже не думала о модельном бизнесе. Нисколько. Она приехала в Россию за Эдвардом в той роли, что исполняла Лея Пирс, если ты ее помнишь. Имиджмейкер.

— Она подобрала мне свадебное платье, — припоминаю я.

— Да, — почему-то при упоминании этой женщины Эммет хмурится. Она была с ним? — И большинство той одежды, что ты сейчас носишь. Естественно, с одобрения Эдварда.

— Получается, Мадлен — имиджмейкер?

— В далекие-далекие, и, как любит говорить, темные годы, — мужчина фыркает, впервые при мне не обливая бывшую жену ведром грязи и оскорблений, а рассуждая о ней достаточно спокойно. — Во Франции она помогла ему с выбором костюма на конференцию, а затем и на званый ужин. Он предложил ей работу.

— И она, не задумываясь, переехала?

— Ей нечего было терять, — серый взгляд суровеет, — в Париже никакого имущества не было, а здесь светил щедрый гонорар и даже аренда квартиры.

Атмосфера потихоньку выравнивается. Ужасно странно, что выравнивает ее Мадлен, но, дабы не вспоминать сейчас о болезненных событиях получасовой давности, я готова поговорить и о ней. Тем более, новая информация не будет лишней.

— И она?.. — я не решаюсь спросить, но пересиливаю себя. С дрожью в голосе, зато честно. Эммет мне ответит. Сегодня ответит. — Она была… с ним? Ну, то есть…

— А потом вышла за меня? — Медвежонок неудовлетворительно качает головой, — конечно нет, Изза. Мы же не извращенцы — передавать женщин друг другу. Она выполняла свою работу. И только.

Это немного успокаивает, стоит признать. Я тоже расслабляюсь — не сильно, но заметно. И Эммета это подбадривает.

Ему тоже совсем не хотелось бы, как и любому нормальному человеку, чтобы его женщина имела нескольких партнеров. И делила их с Аметистовым пополам.

Сучка. Сучка его не получила. Он со мной.

— А потом Мадлен подобрала костюм тебе? — единственное, что приходит мне в голову, и озвучиваю. С легкой улыбкой.

— Шубу.

— Шубу?..

— Мы устраивали благотворительный вечер и был запланировал маскарад, — он пожимает плечами, — шубу. Ее всегда тянуло к меховым изделиям. На этой шубе мы и…

Он не заканчивает фразу, но мне это и не нужно. Без труда ясно, что произошло. Эммет не против таких связей, я уже поняла.

— И сколько ей было? — оправдываю свой интерес тем, что отвлекаюсь. Очень боюсь снова ввести Эммета в состоянии горечи, а уж себя и подавно — до истерики недалеко. Но остановиться не могу.

— Двадцать, — его взгляд пробегается по мне. Чувствую это макушкой.

— А потом была свадьба…

— А потом был тест на беременность, — останавливает мои мысли Эммет, — и затем да, свадьба.

Я прикусываю губу.

— То есть ты не хотел?..

Каллен-младший тяжело вздыхает, потирая мои плечи. Он окончательно забывает о конфузе с поцелуем, перемещаясь в историю. И голос опять черствеет.

— Она бы сделала аборт, Изза. Ей не нужны были дети, тем более теперь. Этим браком я спас Каролину. Эдвард не допустил того, чтобы Мадлен отказалась от ребенка — он уговорил меня.

История семьи Каллен, оказывается, не так проста. Тучи сгущаются. Неужели Мадлен действительно сделала бы это? Убила то, что сама и породила? Часть себя?

Мне не понять… я не скрою, что всегда этого боялась. Я пила противозачаточные и никогда не пропускала время приема, а еще нас спасало то, что у Джаспера были малоподвижные сперматозоиды… но Деметрий… в том сне, когда зачем-то притащила к нему презерватив… у меня не возникло мысли убить этого ребенка. Я была уверена, что его рожу… и пусть дальше стоял вопрос, как быть, аборт ни разу не промелькнул в мыслях.

А тут…

— Мне жаль, Эммет, — сочувственно произношу сама, не собираясь останавливаться, погладив его по руке. — Получается, этот брак не был… желанным?

— Не был. Как и Каролина, да простят меня на небесах за то, что так говорю. Но Изза, я тоже не представлял себя отцом. Совсем. Я не верил, когда Эдвард доказывал мне обратное, — мужчина качает головой, — знаешь, он даже пообещал, что если я не смогу принять этого малыша, он сам его воспитает. Но не позволит ему умереть. А потом, когда Карли родилась… это не передать словами.

На его глаза наворачивается прозрачная пелена, а губы чуть подрагивают. При упоминании своей девочки Эммет всегда расцветает. И мне слишком сложно поверить, что он когда-то мог ее не желать.

— Вы поэтому развелись? Она не хотела дочку, а ты хотел?.. — с наглостью, признаю, но все же с надеждой узнать задаю этот вопрос. Возможно, неправильно, возможно, не вовремя… но он ведь и так мне столько сказал! Это станет проблемой? Последнее маленькое откровение?

Эдвард в свое время объяснил мне, что бывают люди, которые не подходят друг другу и не любят друг друга. Его объяснение вписывается в рассказ Эммета. Только вот упоминание о ком-то другом… Мадлен завела любовника?

— Она решила сосредоточиться на карьере, — тщетно пытаясь удержать в голосе спокойствие и невозмутимость, отвечает Медвежонок. В его радужке сияет еще что-то, что-то слишком серьезное, дабы говорить о нем вслух, и я догадываюсь, что причина в ином. Карьера, дочка — последствия. А спусковой крючок?..

«Любовь бывает разной. И по-разному заканчивается. А у некоторых вспыхивает еще и к другим людям».

К другим людям.

К другим людям…

К ДРУГИМ ЛЮДЯМ!

К Эдварду…

Я нахожу ответ слишком быстро, чтобы успеть спрятать свою реакцию. Зашипев от представления того, что сделала Мадлен… от того, что пережил Эммет… и Каролина, наверное… какой ужас.

Каллен-младший без труда замечает то, что я догадалась. Его объятья крепчают, а голос наполняется сталью.

— Не будем о причинах, Изза. Все равно ее планы не сбылись. Она развелась со мной, когда Каролине было полтора года. Полтора года она продержалась — а затем вернулась в Париж. И начала модельную карьеру.

«Не будем о причинах», о да. И не будем о том, кто проспонсировал начало этой карьеры в Париже, подальше от России, Эммета и Каролины.

Выждав еще полминуты, я поворачиваюсь к брату Алексайо лицом к лицу. Я смотрю в его глаза, глубже, чем за радужку, на его губы, скулы, волосы… и понимаю. Все понимаю. Откуда эта злость, откуда приступы ярости, откуда такое обожание дочери и такая ненависть к бывшей жене. Не только потому, что она ее мучает. Она измучила его самого.

— Чего она хочет? — шепотом спрашиваю я, хотя, кажется, знаю ответ.

Вспыхнувшие огоньком боли глаза Эммета его подтверждают. Без лишних слов.

— Но это же невозможно…

— Конечно нет, — он кивает, — но вода камень точит, Изза. И если так будет продолжаться… я не знаю, как от нее избавиться. И я не знаю, как мне защитить Каролину. Если мать исчезнет из ее жизни, она не переживет.

Ангелочек… маленький, безвинный ангелочек. Как же у Мадлен хватает совести всех мучить?.. И малышку, и Эдварда, который ее же спас. Который всех спас.

Я ее ненавижу.

— Но у Карли есть ты. У нее есть дядя Эд, — я улыбаюсь сквозь слезы, стараясь отыскать решение там, где его не может найти никто, — неужели она не сможет?.. Она справится. Обязательно справится.

В гостиной слишком тепло. Дождь за окном слишком громкий. Ветер не смолкает. И слезы. Слезы все ближе.

— Если срубить розу под корень, другие розы в цветнике ее не спасут, — Эммет опускает голову, прикрыв глаза, — это факт, Изабелла. К огромному моему сожалению.

Я хочу ему помочь. Я хочу им всем помочь.

Наполняясь той странной силой, о которой думала, что потеряла, ощущаю это желание явнее всего. Защитить, обезопасить, сохранить и осчастливить. Сделать все, чтобы осчастливить. Любой ценой.

— Мы найдем решение, — взволнованная и тщетно старающаяся это волнение скрыть, дабы убедить Каллена, что говорю правду, приподнимаюсь на своем месте. Руки сами собой оказываются на плечах Эммета. — Все вместе найдем. Мы ведь семья. Семья не бросает друг друга в беде…

Уголок его губ вздрагивает, но глаз это не освещает. В них реки, океаны усталости. И вся эта усталость пронизана именем дочери.

Эммет потерял надежду. И уже давно…

Я хочу сказать ему кое-что еще. Я хочу, потому что вижу, как это нужно. И я почти решаюсь.

Но в этот момент за окном, встраиваясь в мелодию дождя, появляется новый звук: визг шин.

На подъездной дорожке почти через пять часов после того, как покинула ее, останавливается серая «Ауди»…

* * *
Эдвард решительно открывает дверь. Как человек, который слишком долго готовился и собирался с силами, чтобы что-то сделать, он толкает ее отрывисто, чудом не ударив стену, и проходит внутрь, ступив на коврик «добро пожаловать домой» мокрыми ботинками в перемешанной со снегом грязи.

Его лицо белое, волосы черные от воды, с пальто стекают на пол ручейки дождевых капель, а в глазах выжженная земля. Раньше в аметистах теснились сотни чувств, соревнуясь друг с другом по своей силе. Теперь же там нет ничего. И, возможно, поэтому Эдвард как можно скорее опускает их, избегая нашего взгляда.

Мы с Эмметом, наперегонки бежавшие в прихожую, в замешательстве. Медвежонок даже выступает вперед, выставляя между мной и братом свое плечо. Редко когда прежде Эдвард появлялся перед нами в таком состоянии.

— Привет… — осекшись, бормочу я.

Эммета на приветствие и вовсе не хватает. Слова пропадают.

Он взбудоражен. Он зол и возбужден, а еще, возможно, взволнован. Лицо не хранит суровости, оно как никогда подвижно и искажено от переменяющих друг друга эмоций, а пальцы слегка подрагивают.

В коридоре не пахнет клубникой, как всегда бывает, когда Эдвард открывает дверь. В коридоре не пахнет даже дождем и свежестью весны, ее холодом, который прекрасно ощутим по ту сторону стекла. Запах здесь один — мяты. Бесконечной, яркой, дерущей в горле мяты — одеколон. Похоже, вся бутылка. Он никогда не использовал этот парфюм, приходя в гости к брату. И уж точно не было у Эдварда времени вспомнить о нем этим утром. Он возит его с собой?

Зато бархатный голос ровный, громкий. И как никогда требовательный.

— Как Каролина? — быстро кивнув на мое приветствие, зовет Серые Перчатки. Намеренно избегая глаз брата, смотрит на лестницу на второй этаж.

— Эдвард, что с тобой? — с налетом испуга зову я, не привыкшая к такому виду мужа. Сдержанный, спокойный и непоколебимый ничем, абсолютно ничем, сейчас он сам на себя не похож.

Говорить мужчина не намерен. Он ждет ответа.

— Спит, — Эммет многозначительно поглядывает на меня, ожидая хоть каких-то версий происходящего, — я вымыл ее и теперь она спит. Ночью ее ничего не потревожит.

— Ты давал ей снотворное? — Каллен-старший слегка щурится.

— Да.

Он делает вид, будто и ожидал такого ответа. Губы складываются в тонкую жесткую линию.

— Тогда так и есть. Не будем ее беспокоить.

Эдвард оборачивается ко мне. Ну, ко мне — это громко сказано, скорее в мою сторону. Наскоро пробежавшись взглядом снизу-вверх, отводит глаза на шкаф-купе в прихожей.

— Одевайся, Изабелла. Мы уезжаем.

Изабелла?..

Ужаленная неожиданно полным именем, я не двигаюсь с места. Я ждала Эдварда, чтобы… увидеть это? Не может же быть так, чтобы он видел, как Эммет целовал меня, верно? Это было давно. Его не было здесь. Так почему же он ведет себя подобным образом?

Почему прямо сейчас он со мной Суровый?

— Никуда ты не поедешь, — Медвежонок успевает раньше брата закрыть дверь шкафа. Со скрипом она отъезжает в сторону, нещадно раздирая барабанную перепонку, — и уж тем более никуда Иззу с собой не повезешь. Ты неадекватен.

Сжатая в кулак ладонь Эдварда слишком сильно ударяет по зеркалу шкафа. Удивительно, что оно не трескается.

— Убери руки, — рычит он.

— Ты убери, — вконец ошарашенный Эммет теперь полностью заслоняет меня собой, — ты пугаешь ее! Ты что, пил, Эд?

Я выглядываю из-за плеча бывшего Людоеда, желая либо по блеску глаз, либо по зрачкам, либо по запаху распознать, имеет ли место такое предположение.

Но хватает одного взгляда на лицо Аметистового, чтобы понять всю его беспочвенность. Это не алкоголь. Точно не алкоголь…

— Я не пью, — сквозь зубы шипит Серые Перчатки, без труда оттолкнув от себя брата. — Я не конченый алкоголик под стать тебе, Эммет. И я не ищу утешение на дне стакана, когда моей семье нужна помощь.

Черт…

Я наблюдаю за тем, как вытягивается лицо сероглазого мужчины, словно впервые в жизни. Его глаза можно сравнивать с русскими копейками.

— Ты что несешь?..

— Мы уезжаем, — четко выделяя каждое слово, повторяет Эдвард. Дергает дверцу в сторону что есть дури, открывая передо мной нужный отдел. — Одевай шубу и поехали, Изабелла. Ты не останешься здесь.

Так и пылающий от накрывшей злости, охваченный ею в едином порыве, Эммет явно собирается сделать что-то неправильное.

И Эдвард, к моему ужасу, находится на такой же волне. Они оба выпрямляются, вздергивают головы и руки со сжавшимися в кулаки пальцами держат наготове.

— СТОП! — вскрикиваю я, едва умудрившись втиснуться между мужчинами. Спиной обернувшись к Эммету, тщетно стараюсь поймать взгляд Серых Перчаток, — вы что, сумасшедшие?! СТОП!

Эдвард глядит на меня с сожалением, едва ли не со скорбью. Не в глаза, куда угодно — на талию, лицо, лоб. В его взгляде переливается нечто настолько страшное и непонятное, что у меня пересыхает в горле. Это не боль, нет. Это агония.

— Изза, отойди, — шипит позади меня Эммет, пока еще слабо, но с явным желанием сделать это как следует, обвивая мою талию в попытке если не отбросить, то оттащить точно, — ты понимаешь, что он не в себе? Я не знаю, что это за хрень, но лучше бы тебе идти к Каролине…

Мысль появляется из ниоткуда: наркотики?

Эдвард сейчас под их действием? Почему он так выглядит, так ведет себя?

Уголок рта опущен вниз, носогубные складки видны как вырисованные специально, а глаза красные.

— Эдвард, все в порядке? — пробую подойти с другого фланга я, прикусив губу. Своевольной рукой, отбросив страх, касаюсь пуговиц на его пальто. — Ты знаешь, что ты мокрый до нитки?

— Какое же в порядке… — голос Эммета подскакивает от волнения и плохо сдерживаемых эмоций.

Эдвард с силой зажмуривается, не чураясь полной асимметрии лица, что вызывает это действие, а потом резко выдыхает. Слишком.

— Пожалуйста, поехали домой… — просит. Уже просит, а не рычит и не требует. Меня пронимает.

Решение вырисовывается само собой.

— Эммет, позвони Сержу. Пусть он заберет нас, — прошу я, оглянувшись на второго Каллена. Он не сводит с брата глаз, но понимания во взгляде больше не становится.

— Это безумие с ним куда-то ехать сейчас, — качает головой он, — оставайтесь. Тут полно спален, я помогу тебе уложить его в постель.

— Я не останусь в этом доме, — Эдвард поджимает губы, впервые при мне глядя на брата как на врага. Под кожей ходят желваки, было расслабившиеся пальцы снова в кулаке.

— Эммет, он не успокоится здесь, — я просительно смотрю на мужчину, не зная, как его уговорить. У меня нет телефона Сергея, калленовского водителя, ровно как и нет никакого желания, а главное, возможности посадить Эдварда за руль. Ему точно нельзя туда сейчас — как доехал до нас? — Пожалуйста, помоги мне.

— Ну что ты, Изабелла… — бархатный баритон, вступающий так неожиданно, будто замогильный. Я оборачиваюсь и вижу, как искрятся аметисты от плохо сдерживаемой боли, — медведи-гризли еще никому не помогали по доброй воле. Им обязательно нужно иметь выгоду для себя. Или демонстрировать превосходство…

Эммет вздрагивает всем телом, подаваясь вперед. На губах брата отголосок улыбки, и Каллена-младшего это заводит.

— ЧТО?!..

— Эдвард, тише, — я пытаюсь остановить нечто неминуемое, обоими руками упираясь Калленам в грудь, — Эммет, не слушай его, пожалуйста. Он пожалеет об этих словах через минуту, ты же знаешь. Пожалуйста, позвони Сержу!

Это похоже на бои петухов. Оба конкурсанта готовы, оба ждут сигнала и оба так и дышат злостью. Меня опаляет ею со всех сторон, и в комнате становится жарче.

Если могло быть у этого дня еще более худшее завершение, то я даже не могу его представить.

Что, черт возьми, случилось?!

Впрочем, из двух баранов один все-таки оказывается умнее. То ли от сочувствия ко мне, то ли потому, что трезв во всех направлениях (чего не могу сказать об Эдварде, хотя он, вроде бы, никогда не вызывал у меня сомнений), но Эммет уступает. Достает мобильный, сделав полшага назад, и набирает номер Сергея. Очень надеюсь, что тот еще не спит.

— Моя машина здесь, Изабелла, — Каллен-старший порывается выйти за дверь, чтобы доказать мне эту истину, — поехали домой.

— Мы поедем, сейчас, — убедившись, что Медвежонок не намерен затевать драку, переключаю все внимание на Эдварда, — успокойся. Как ты хочешь, так и будет.

Он смотрит на меня с высоты своего роста, не касаясь глаз, и выглядит слишком уж плохо, дабы утверждать о простом опьянении. Что-то произошло. Мадлен ему что-то сказала? Мадлен что-то сделала? Константа?

Все явно не может быть просто. Ответ не на дне бутылки, о нет. Эдвард совсем не такой.

Но получить ответа мне не удается. Алексайо упрямо молчит, а в глаза заглянуть не дает даже на секунду. То ли сомневается, что я прочту там ответ, то ли боится, что все же это сделаю. Уже и не знаю, что думать.

Те пятнадцать минут, что требуются Сержу, дабы добраться от дома Эдварда до нас на предельной скорости, оказываются одними из самых долгих в моей жизни. Между братьями до сих пор витает враждебность, а напряжение в доме достигает своего пика.

Я рада, что Каролина спит. У нее нет возможности увидеть все это и получить еще одну травму наряду с уже нанесенными. Снотворное все же порой бывает благим делом. Сомневаюсь, что даже Голди бы удержала ее, если бы была здесь.

Кажется, Эммет говорил, что ей стало нехорошо…

Впрочем, какая бы ни была обстановка вещей, в двенадцать тридцать пять Эдвард и я все-таки оказываемся во второй машине из гаража старшего из Калленов. Это черный «Мерседес», и лошадиных сил у него достаточно, дабы увезти нас домой.

Так же, как и открывал дверь в дом, Эдвард распахивает пассажирскую дверь автомобиля, без возмущений садясь внутрь, и следит за тем, чтобы тоже самое сделала я. Он не смотрит в мои глаза, но сам глаз с меня не спускает. Ни на секунду.

Он хочет уехать отсюда. Он рвется так впервые. Возникает впечатление, что это если не мечта всей его жизни, то точно ее цель.

Но к тому моменту как мы все же отъезжаем от дома Эммета, хмуро глядящего нам вслед из окна гостиной, в зеркале заднего вида наблюдаю, как трескается в зрачках Эдварда его собственное сердце…

* * *
Я был неправ и с каждым шагом,
Страдания и боль ношу,
Ошибок было слишком много,
Но я пока, еще дышу!
Верю, бог простит меня,
Стану каждый день меняться,
И пути день ото дня,
Я так!
Я так устал бояться!!!
Первое, что делает Серые Перчатки, вернувшись домой — отправляется в душ.

Мы с ошарашенными домоправительницами успеваем вытереть лужи от его пальто в прихожей, забросить мокрые и грязные вещи, буквально провонявшие мятой, в стирку, и даже поблагодарить сдержанного Сержа за такую незаменимую помощь, а он до сих пор не заканчивает.

И вот теперь я одна, когда уже весь дом спит, сижу с одиноким включенным светильником на калленовской кровати, в спальне с «Афинской школой», и вслушиваюсь в плеск воды.

Возникает ощущение, что Эдвард всерьез намерен смыть с себя кожу с такими банными процедурами — никогда еще при мне его душ не занимал больше двадцати минут.

Чтобы отвлечься и не считать секунды — а это единственное, что могу себе позволить, потому что спать не хочется совершенно — пытаюсь найти оправдание такому поведению Эдварда, что даже домоправительницы, прожившие с ним под одной крышей девять лет, были в шоке.

Больше всего склоняюсь к версии, что нечто выкинула Мадлен. Она так многообещающе смотрела на меня, когда уезжала с мужчиной этим вечером, что теория подтверждает сама себя.

Она могла шантажировать его? А обидеть? А сказать что-то настолько колкое, чтобы въелось в подкорку и медленно сжирало по ночам?

Несомненно, она говорила с ним о Каролине. А говорить с Эдвардом о Каролине такой отвратительной женщине не о чем, кроме как с применением угроз или оскорблений. Вот и результат.

Вторая по значимости версия — лопнувшее терпение. Я уже не раз отмечала, что Эдвард живет, привыкнув заточать все эмоции в себя, все переживание, все беспокойство, даже радость. Он и улыбаться более-менее открыто при мне стал совсем недавно, да и то я до сих пор не видела его полной улыбки. Вполне вероятно, что пружинка, удерживающая механизм от распада, просто разорвалась и он ничего не смог сделать. Шарик лопнул. А все вокруг — последствия. Уж слишком долго Эдвард сдерживался и молчал.

Третья версия и, на сей момент последняя по вероятности, какой-то дурман. Вряд ли это наркотики или нечто им подобное, Эдвард в таких вопросах неумолим, однако что, если нечто вроде «ароматерапии»? Некоторые спа-салоны предлагают такое, я знаю. Потом «тащит» почище, чем от кокаина. Якобы способ хорошенько расслабиться и уйти от проблем тем, кто мнит себя свободным от вредных привычек. Но это больше похоже на глупость. Я знаю Эдварда слишком хорошо, чтобы дать таким мыслям ход. Нет.

Вывод — скорее всего просто все смешалось и навалилось в одно время: и Мадлен, и усталость, и лопнувшее терпение. Подобно облаку вулканического пепла, перекроило внутри весь ландшафт и заставило этой ночью вести себя именно так.

Единственное, чего мне не дано понять, как Эдвард позволил себе обижать Эммета? Если бы выбежала Карли, он бы тоже сказал ей что-то не то? Очень надеюсь, что нет. И очень надеюсь, что что бы ни было причиной этого сумасшедшего дома, она останется здесь, на белых простынях. И завтра утром к нам вернется всеми любимый и знакомый Эдвард.

Мои мысли попадают в струю — плеск воды обрывается и через минут пять медленной возни закрытая дверь ванной комнаты открывается. Сегодня Эдвард даже не закрывал ее на замок, что для нас впервые. Но входить я не посмела.

Мой Алексайо, сменив свои прежние кофты и фланелевые брюки на однотонную иссиня-черную пижаму выходит из ванной, на ходу стирая с лица оставшиеся там капельки воды.

В таком наряде смотрится еще бледнее, а глаза почти западают. Сейчас Эдвард выглядит просто вымотанным — как и вчера, до последней грани.

Я с готовностью поднимаюсь с постели, чудом не задев подушку, и всматриваюсь в его лицо.

— Тебе помочь?

Похоже, мой голос услышать в спальне Эдвард не ожидает. Как и Каролину этим вечером, когда вошла к ней в ванную, его передергивает, а руки мгновенно убираются с лица.

— Ты не спишь… — как данность, шепотом произносит он.

— Ы-ым, — я качаю головой, прикусив губу от того, как растерянно оглядывает комнату с приоткрытым балконом, задернутыми шторами окон и гостеприимно расстеленной постелью.

Похоже, мужчина приходит к какому-то выводу для себя. Он делает те несколько шагов, что отделяют от постели, очень медленно. И то и дело смотрит на меня. Не в глаза — еще нет. На лицо в принципе.

Перед своей прикроватной тумбочкой Эдвард останавливается. Я не узнаю в нем больше того сошедшего с рельс человека, который оскорблял брата и распахивал двери. Сила опять ушла — и опять оставила его ни с чем.

— Ты меня боишься? — тихо спрашивает он. Аметисты изучают спинку кровати, напоминающую обтянутые кожей диванные подушки.

Я поражаюсь такому вопросу. Его абсурдности. Хотя… в свете последних событий, возможно, и не абсурдности. Но когда бы я ответила «да» на такое?

— Нет.

Эдвард прикрывает глаза.

— Если ты боишься меня, Изза, то тебе лучше пойти к себе. Ты не уснешь.

У меня против воли вырывается смешок. Усталый и тревожный.

— Эдвард, ложись в постель. Я предпочту остаться.

Он дважды моргает, прогоняя наваждение, и со вздохом садится на простыни. Под глазами синяки, веки красные, а парочка лопнувших капилляров в глазах не добавляют образу оптимизма. Мне становится страшно за него.

— Можно я?.. — Каллен начинает говорить, но на середине фразы неожиданно останавливается. Его голова все еще опущена.

— Что? — делаю голос настолько мягким, насколько это возможно. Черт, наркота или нет, срыв или нет, мне все равно. Я не могу его бояться. Эдвард не понимает, но это правда. А еще я не могу смотреть на него такого… хочется рвать на себе волосы.

Видимо, такое рвущееся наружу желание быть полезной не остается незамеченным. Мужчина договаривает:

— Можно я буду спать на своей стороне кровати, Изабелла?

Он так это спрашивает… я теряюсь.

— В смысле — один?

— Я не выгоняю тебя, — в баритоне дикая усталость, — просто для тебя же лучше сегодня занимать свою сторону кровати. Я был бы тебе очень благодарен.

Грань. Меня тянет заплакать, как всегда, но вместо этого просто киваю. Согласно, разумеется.

Эдвард делает вид, что не замечает навернувшейся на мои глаза соленой влаги. Он ложится на свою сторону, примостившись возле краешка, и его пальцы в тишине комнаты слишком сильно сдавливают накрахмаленную наволочку подушки.

Я гашу светильник, занимая свое место, и очень стараюсь дышать ровно. Не могу понять, почему настолько болит душа за него. Эдвард не тот человек, который может вызвать жалость и который эту жалость примет. Даже Эммет, мне кажется, поймет лучше. Эдвард ведь всегда сам проявлял сострадание. Он всегда сам проявлял заботу. И это к нему я шла, когда думала, что от меня отвернулись уже все, кто только мог.

Поэтому не удерживаюсь. Не могу удержаться.

В темноте, не нарушая границ, демонстрирую, что так или иначе не стану относиться к нему по-другому: поправляю одеяло, подтянув к самым плечам, и делаю так, чтобы холодный воздух комнаты не добрался до его кожи.

Эдвард замирает, когда я так поступаю. Мне даже кажется, что затаив дыхание. И только когда убираю руку, немного расслабляется.

— Спокойной ночи.

Лежу в темноте, прижавшись к своей пуховой подушке, и, практически не моргая, смотрю на Эдварда. На фоне окна его темную фигуру очень хорошо видно, а бледная кожа отсвечивает, давая лишнюю подсказку.

— Спокойной ночи, Изабелла.

Сегодня он для меня далекий. Слишком далекий — даже рукой достать и то сложно. И без близости человека, что столько времени прогонял мои кошмары, сон не решается приходить. У него тоже вырабатываются определенные рефлексы…

Но как раз благодаря тому, что не отправляюсь к Морфею в первые десять минут после погашения света, вижу вещи, что видеть не должна — по мнению Эдварда так точно.

Все начинается с того, что он сильнее стягивает одеяло. Прежде спавший с едва укрытыми плечами, сегодня подтягивает его к самой шее. И держит пальцы там.

Затем он устраивается на меньшей площади простыней, подтягивая колени поближе к груди. Я вижу это потому, что пододеяльник сдвигается и мне приходится пододвинуться немного вперед, чтобы не потерять свой края одеяла.

А под конец, когда затихают последние звукинашего шевеления, слышу то, что скрывает Аметистовый упрямее всего: неровное дыхание и едва-едва слышный, почти незаметный, стук зубов. Он то и дело облизывает губы, либо кусая их, либо поджимая, и мне сначала думается, что показалось… но все повторяется. И неправильные мысли уходят.

Озноб.

«Я никогда не болею. Это невозможно».

Похоже, весна оказалась все же суровее, чем вы себе представляли, Суровый.

Я лежу без движения еще три минуты, ожидая, что всему виной мокрые волосы Эдварда или то, что одеяло было прохладным, когда он лег, и что сейчас согреется.

Но время идет, а стук не пропадает — он утихает на пару секунд, а затем возвращается, еще сильнее.

И лопается уже мое терпение.

Не включая свет, я поднимаюсь с постели, стараясь как можно тише ступать по полу. Эдвард, разумеется, реагирует, но не оборачивается — лишь немного приподнимает голову и старается заглушить все ненужные звуки.

Я открываю нужную полку комода, в котором этих полочек миллион, и достаю то, что заметила уже давно, еще когда Рада первый раз меняла здесь белье — второе одеяло. Шерстяное, как раз под стать моим мыслям о России — и большое. Можно в два оборота сложить для одного человека.

Со своей находкой и возвращаюсь в постель. На Алексайо, желает того или нет, расправляю принесенную материю.

Он ничего не говорит. Он делает вид, что спит, хоть это уже и тщетно, но так просто мне не сдается. И только тогда, когда касаюсь тремя пальцами его лба, как делала для меня Роз в детстве, открывает глаза. Вздрагивает и открывает.

— Холодно? — тихо спрашиваю я, нарушив договор и присаживаясь рядом. Удивительно, но Эдвард оставил немного места, чтобы мне уместиться перед ним. Вполоборота и с очень хорошим обзором.

— Душ… — попытавшись перевести все в шутку, отзывается он.

— Душ, — шепотом повторяю, погладив его плечу. Вымученно улыбаюсь. — Ну ничего, сейчас согреешься. Лоб не такой горячий.

Эдвард сглатывает, наскоро кивнув.

— Спасибо за одеяло, — выдержав правильную паузу, чтобы сказать без дрожи, благодарит, — ложись, Изза. Все в порядке.

В порядке. Я бы удивилась, если бы когда-нибудь вы сказали мне правду, Серые Перчатки.

— Согреешься — тогда лягу, — с улыбкой отвечаю я.

Ночами во мне всегда просыпается нежность по отношению к Эдварду, но сегодня, когда его знобит, после такого поведения и после того, что видела в глазах в доме у Эммета и в машине, когда уезжали, это не просто нежность, это целый ее океан. И как бы сильно я ни боялась, что Эдвард окунется в нее с головой и больше не захочет даже слышать о ней, захлебнувшись, сдержать такой напор невозможно.

Мои пальцы перебегают со лба Алексайо на его правую щеку. И гладят теплую, бледную кожу.

Мужчина не раз упоминал, что ничего не чувствует этой половиной лица. Он несколько раз наглядно доказывал, когда запустила в него снежок или прикоснулась ледяной ладонью на улице… но не чувствовать не значит не видеть. Аметисты вылавливают в темноте мою руку и понимают, что происходит. И вместе с пониманием к ним приходит какое-то неуловимое желание.

— Ложись, — повторяет Эдвард. Тише, с капелькой дрожи.

— Да, лягу. Я уже сказала, когда…

— Ложись, — он качает головой. И впервые за весь вечер все же смотрит в мои глаза. Прямо в них, не прячась. И слишком много там всего, чтобы хорошенько рассмотреть — явнее всего вижу ожидание и робость. И робость эта передается его пальцам, которые отодвигают край одеяла. Край возле меня…

Ложись рядом.

С удовольствием встретив такое предложение, не заставляю Эдварда ждать. Улыбаясь, забираюсь к нему, сразу же прижимаясь всем телом, и слышу прерывистый вдох. Один, другой… длинные пальцы сами притягивают меня ближе. Сегодня им это позволено.

— Ты теплая… — раздается над ухом баритон, в котором облегчение.

— Я тебя быстрее согрею, — согласно отзываюсь, обняв мужчину за талию. Наши ноги переплетаются сами собой, а моя голова, наполовину на подушке, устроена как никогда удобно. Эдвард накрывает ее своим подбородком, греясь, и мне даже становится жарко. Добрый знак.

— Это все из-за мокрого пальто, — бормочу я, носом уткнувшись в его шею, — я говорила снять…

Каллен горько усмехается.

— Пальто ни при чем…

— Ага. Все так говорят, — облизнув губы, придвигаюсь к нему еще ближе, насколько это только дозволено, и грею каждой клеточкой тела, — расслабься, сразу будет легче.

— При тебе я только и делаю, что расслабляюсь…

— Вот и не будем менять традицию, — ласково глажу его по плечу, а затем и по спине. Мышцы почти сразу же расслабляются, переставая быть скованными, и мы оба (даже тот, кто не хочет признавать) встречаем это с улыбкой.

Минут через пять Эдвард и вправду согревается — озноб практически сходит на нет, а постукивание зубов пропадает окончательно.

И то ли момент кажется мне подходящим, то ли мысли слишком быстро материализуются в слова, однако в тишине спальни звучит вопрос:

— Что случилось?

Немного разомлевший, отпустивший сдерживающие поводья, Эдвард опять намеревается повернуть все вспять.

— Ничего не случилось, Изабелла.

— Если бы ничего не случилось, — упрямо повторяю, пристроившись у его плеча, — я была бы сейчас Беллой, Алексайо.

Это имя — как талисман. Как специальный бонус в моей любимой детской компьютерной игре. Ты получаешь его и многого можешь добиться. Эдвард не может утаить свою реакцию на то, что называю его так. В его взгляде теплота, его голос тише, а слова — откровеннее. Почему-то, когда слышит свое имя от меня, он не играет и старается (может, даже подсознательно) поменьше прятаться.

— Я не заслуживаю называть тебя «Беллой», Изза, — подавляюще честно произносит Каллен. И даже не дергается, не пытается удержать меня, когда выгибаюсь, чтобы заглянуть в его глаза.

— Ты что… — поразившись такой глупости, я хмурюсь, позволив пальцам еще на пару секунд побыть своевольными. Правая щека ведь такая же красивая, как и левая. Ничем не отличающаяся. — Эдвард, а кто же тогда заслуживает?..

— Розмари.

Я ласково улыбаюсь, поглаживая его кожу медленнее. Растягиваю и удовольствие, и тактильный контакт — краем глаза он всегда его подмечает.

— Розмари моя мама, Эдвард, — сообщаю ему прописную истину, — но за эти месяцы тебе удалось сделать даже больше, чем ей за шестнадцать лет. Ты отучил меня пить и курить, я больше не думаю о П.А…

— Ты сама отучилась, — его ладонь осторожно, стараясь не задеть даром и одного волоска, ложится на мой затылок, — ты поняла, что тебе это не нужно и перестала заниматься глупостями и понапрасну тратить свою жизнь.

Я фыркаю. Не люблю, когда он начинает говорить как проповедник.

— Эммет был прав, ты любишь преуменьшать…

При воспоминании о Каллене-младшем, о его доме у меня сосет под ложечкой. Сегодня там происходили далеко не лучшие вещи… и я очень боюсь, как бы не стало еще хуже. Вся надежда на благоразумие обоих братьев. Неужели они правда сегодня были готовы… подраться?

— Знаешь, — будто глотнув сыворотки правды, поежившись, признаюсь я, — мы думали, с тобой что-то не так, потому что… а тебе просто было нехорошо?

Сочувствие в моем голосе Эдварда как будто режет. По крайней мере, жмурится он словно от боли. И морщинки, расходясь по лицу, привлекают к себе внимание, притягивая взгляд.

— Я не употребляю наркотики, Белла. Ни в каком виде, — решительно качает головой он.

— Я сразу отбросила эту мысль, — пытаюсь оправдаться, успокаивающе погладив его по руке, — просто ты не был пьян, а все это…

Аметистовый поднимает голову, уложив меня, как и прежде, рядом с собой, и накрывает обоими руками. Одна на затылке, вторая на талии — под одеялом. Все же сковывает движения — он всегда так делает, когда хочет в чем-то признаться и не смотреть в глаза. Я теперь знаю.

— Боль излечивается болью, Изза. К сожалению, это правда.

Эдвард делает глубокий вдох, будто откровение забрало слишком много сил.

— О чем ты?

Мужчина проводит носом по моим волосам.

— О своем поведении.

— Я ничего не понимаю, — пробую хоть немного отодвинуться, возможно, если буду смотреть на его лицо, что-то пойму. Но, как и стоило ожидать, это недозволительно. Не сейчас.

— Ты не хочешь этого знать.

Поразительно — он знает, чего я хочу. Даже теперь.

— Но я же должна понять гипотезу, — отрицаю, — если этому есть какое-то объяснение…

Объятья Эдварда неожиданно крепчают. Он держит меня так близко к себе, как никогда не держал прежде. И не отпускает.

Я ловлю каждое мгновенье происходящего. Я им наполняюсь. И, если честно, мне уже все равно, что такого ужасного таит в себе правда.

— Эммет возненавидит меня завтра утром, — шепотом признается Аметистовый, наверняка прикрыв глаза, — и ему будет больно, точно так же, как больно было бы мне. А если он уже сегодня почувствует злость… этот удар не будет ножом в спину, а станет чем-то ожидаемым. Его гораздо легче будет пережить.

Мои глаза сами собой округляются с каждым его словом. А уж если принимать всю ту уверенность, какая звучит в тоне, вслушиваться в нее. Это не гипотеза, это теорема для Эдварда. Причем главная — он ни на миг не сомневается.

— О чем ты говоришь?.. — я знаю, что повторяюсь, но более подходящего вопроса не найти. Мысли перемешиваются в кашу и отыскать что-то в этом месиве не представляется возможным.

— Белла… — игнорируя мой интерес, Каллен перестраивается на другую тему. Понижается его тон, а руки будто становятся мягче, — Изабелла, прости меня.

Раскаяние — невыдуманное, чистой воды. И вкупе с тем, как возвращается капелька озноба и как подрагивает голос, оно пугает не на шутку.

— За что ты извиняешься?

— За то, что не могу так же помочь тебе.

— Помочь?..

— Помочь пережить правду, — дрожи становится больше, как в теле, так и в голосе. Мы будто возвращаемся в начало этого вечера. И мне совершенно не нравятся такие скачки во времени. — Я понимаю, что с ней никому не хочется иметь дела. Но я не стану… отдалять тебя.

— А что за правда? Ты так говоришь, как будто убил кого-то…

Многозначительное молчание в ответ становится последней каплей. Я поднимаю голову, высвободившись из крепких объятий, и смотрю на его лицо. В глаза. В самое нутро глаз. За потаенные дверцы.

Я смотрю секунд десять, а может чуть больше, выискивая там ответ.

Но вместо того, чтобы получить его, вижу другое — аметисты затягиваются соленой влагой. С каждым мгновеньем моего столь пристального разглядывания.

Он ждет, что я пойму? Он думает, я уже нашла ответ?

— Не молчи, — я пугаюсь, — ты что, правда убил?..

Эдвард скорбно фыркает, мотнув головой.

— Все живы, Изза.

— Тогда в чем дело? Что произошло?

Алексайо смотрит на меня как впервые. В его глазах все больше слез, кожа белее, а сам он хрупче. Бумажный оригами, даже не хрусталь. И видеть столь сильного мужчину в таком плачевном состоянии просто выше моих сил.

— Послушай, — привстаю на локте, на сей раз прикоснувшись к левой половине его лица, — пожалуйста, скажи мне, что такое. Я же места себе не найду, Эдвард! Я могу чем-нибудь помочь? Что с тобой?..

Страшные идеи со скоростью света крутятся в голове. Одна ужаснее другой, наслаиваясь, переплетаясь… Уже и сама дрожу. В этой спальне, ночью, дрожу. Под стать Каллену.

И он все же решается — благородно — прекратить мои мучения. Мы поменялись местами — когда-то он меня утешал.

— Мадлен выдвинула мне условие, Белла, — замогильным голосом, как и в доме брата, признается он. Слышно. — И за него она не стала бы больше приближаться к Каролине.

— Какое условие?.. — внутри все сжимается в тугой узел. Наш разговор с Эмметом, озвученные предположения и те догадки, что поразили нас обоих… и с которыми Медвежонок уже смирился. Смирился, поцеловав меня.

Эдвард снимает с лица все маски. На его щеке тоненькая-тоненькая, незаметная слезная дорожка.

— Быть ее, — шепотом произносит он.

Мое дыхание перехватывает. Это не фильм, не ролик и не розыгрыш. Эдвард вконец серьезен, а лицо его, эмоции… такое не сыграть.

Быть ее. Принадлежать ей. И я даже знаю причину…

— И что ты ответил? — просто спрашиваю. Уже без надежды.

Аметисты потухают — как свеча от сильного ветра, за секунду.

— Я согласился, Белла.

…Красный, алый, кровавый — когда трескается что-то в груди, разлетаясь на мелкие, режущие осколки. По самому живому кромсает.

…Оранжевый, морковный, глиняный — когда остатки самого дорогого, самого желанного, что теплилось внутри, безбожно сыплются на землю. Как раз под струйки крови.

…Желтый, лимонный, горчичный — когда вся горечь, весь кислый сок, разъедая сознание, выливается наружу. Правда дает ему свободу, и он пользуется ей сполна.

…Зеленый, яблочный, оливковый — когда пытаешься себя же переубедить. Сладостью или дороговизной задурить голову, лишь бы не смотреть правде в глаза. Лишь бы не принимать ее.

…Голубой, небесный, лазурный — когда накатывает нечто вроде спокойствия. Делаешь вид, что принимаешь или миришься, проникаешься, отвлекаешься от реальности. Мечты порой лучше, нежели то, что мы видим на самом деле.

…Синий, сапфировый, полуночный — когда уже нет никаких путей отхода, а реальность, даже самая жестокая — все, что остается. Приходится сделать вдох, выдох и открыть-таки глаза. Увидеть ее.

…Фиолетовый, фиалковый, аметистовый — когда земля просто уходит из-под ног, а вокруг не остается страшных вещей, кроме удара в спину. Чем-то похоже на алый — только крови больше нет.

Эта своеобразная радуга, мгновенно складываясь в моей голове, задевает каждый уголочек сознания, вытаскивая на поверхность все, что в нем хранилось. Маленькие, большие опасения, огромные, микроскопические ожидания, невесомые, тяжелые мысли и, конечно же, чувства. Чувств больше всего, они равны эмоциям. И слишком уж много среди них, на этом мостике из цветов, неприятных.

Я не знаю, что ответить Эдварду. Я не знаю даже, что сделать со своим лицом, потому что оно наверняка не настолько сдержанно, как обычно может похвастаться Каллен.

Мои губы дрожат, это точно, а мои глаза наверняка мокрые. Мокрое на мокром. Во влаге мы с Эдвардом сошлись.

На его щеке теперь две соленые дорожки. От моей реакции.

— И ты… — голос садится, но я пытаюсь его выровнять. Из последних сил. — То есть, ты и Мадлен… сегодня?

Боже мой, а я ведь ждала. Я думала, что что-то случилось, я опасалась, как бы он не пострадал, я беспокоилась… неужели в это время?.. Ужас. Непереносимый, убивающий ужас.

Лицо Каллена стягивают несколько глубоких морщин. Больше разговоров о том, чтобы как-то держать невозмутимость в чертах, даже не идет. Видимо, Эдвард поверил, что асимметрия меня не пугает. Ровно как и я поверила, что он будет соблюдать правила.

— Мы пришли в номер и я должен был… Изза, я ведь собирался… но как только она закрыла дверь и посмотрела на меня… это перестало быть возможным. И это не было бы выходом — я увидел это в ее глазах. В ту секунду.

Он говорит как на исповеди — быстро, сбито, но с желанием быть понятым, высказаться. Отпускает себя. Дрожит, но отпускает. И как раз наша близость сейчас служит катализатором для его своеобразного взрыва откровений.

Но сказанное это хорошо, а вот понятое…

В моей голове неоновым огнем проносится красный, с которого начинается радуга. Красный — цвет надежды. Красный — цвет ожидания. И то, и другое я получаю сполна. Окунаюсь в них.

Он действительно сказал?.. Мне не показалось?

— Подожди… — прикусываю губу, больше всего на свете сейчас боясь разочароваться в своих предположениях, — Эдвард, ты передумал? С Мадлен?

Аметисты совсем мутные, будто порезанные. В них нет живого места.

— Я не мог поступить так с Эмметом. Я бы никогда не смог поступить так с тобой, Изза…

Он в отчаянье. Озноб возвращается с новыми силами, синяки под глазами будто углубляются, волосы темнеют, а пальцы больше не держат меня — совсем. Они дозволяют уйти. Они не собираются пленять.

— Ты не нарушил правил… — сдавленным голосом, сдерживаемым из последних сил, бормочу я.

— Нет, конечно же нет, — Эдвард с болью смотрит на меня, и парочка слезинок сбегают вниз. — Как бы я потом смотрел вам в глаза, Изза? И Карли…

— Но тогда почему?.. — я никак не могу взять в толк, хотя пытаюсь. Это странное чувство удовлетворения, вперемешку с восторженностью и радостью победы опьяняют. Мне не больно. И мне не страшно. И мне хорошо. — Но тогда почему ты так… волнуешься об этом? Если ничего не было?

Эдвард сглатывает. Его одеяло сползает, но мужчина даже не думает снова им укрыться.

— Потому что я согласился! — выдает он. Громко. — Потому что СНАЧАЛА я сказал «ДА», Белла!..

Это не отчаянье, это что-то большее. И оно жжет, прожигает его изнутри. Накрывает волной, подминает под себя. Эдвард позволяет этому случиться. Не может проигнорировать.

А у меня вырывается выдох облегчения. И еще один. И еще.

— Алексайо… — не пряча улыбку, всеми пятью пальцами нежно касаюсь его лица. Как раз по слезной дорожке вниз, искореняя любое напоминание о них. Мой глупый. Боже мой. — Самое главное это не то, что ты сказал, а то, что ты сделал. Если ты не был с Мадлен, если ты отказал ей — ты не причинил никому боли. И ты не должен наказывать себя за это глупое необдуманное «да».

Ранимые как никогда, почти полностью беззащитные, аметисты переливаются как при лучах солнца. В них очень много слез.

— Я предал вас…

— Нет, — уверенно качаю головой, немного наклонившись вперед. Пальцы обводят контур его мужественного подбородка, — это не так. И мы все это знаем. Ты вспомнил о нас.

— Воспоминание это не…

— Очень даже, Эдвард. От того, что Деметрий прижал меня к стенке и поцеловал, разве я предала вас?

Черты лица мужа суровеют. При воспоминании о Деме, баре, моей неделе на грани жизни и смерти. Но вместе с суровостью приходит и соленая влага. Весна. Снег неотвратимо тает.

— Он больше никогда не навредит тебе, — твердо обещает Эдвард. Его кулаки хорошо ощутимы под одеялом.

Я понимающе улыбаюсь. Благодарно глажу его шею.

— А Мадлен не навредит вам, — уверенно говорю я, со всей серьезностью посмотрев в глаза мужа, — ни тебе, ни Эммету, ни тем более Каролине. Ни за что.

Эдвард рассматривает меня как впервые. Его взгляд скользит по лицу, по волосам, не минует глаза, пробираясь внутрь и изучая обстановку, затем на мои руки, на плечи, к груди — и обратно. Я никогда прежде не видела, чтобы он так на меня смотрел. Это целый спектр эмоций и все их разглядеть невозможно, но самые яркие: восхищение, обеспокоенность и теплота. Никакая зима не страшна.

Эдвард сегодня особенный. Причин много, но результат один: он другой. Я вижу ту сторону, что столько времени прятал, я всматриваюсь в его душу, не закрывая глаз. И я принимаю его. И таким, и другим — любым. Точно так же, как однажды принял меня с моей болью и он сам.

— Не ввязывайся в это, — хрипло просит Каллен. — Белла, это совсем не шутки. И здесь можно очень сильно обжечься. Пожалуйста.

Я легонько притрагиваюсь к его лбу. А затем вниз, по скуле. Избавляя от слез.

— Я уже ввязалась, — чуть поворачиваю левую руку, давая Эдварду разглядеть в темноте кольцо, — «охана» — значит семья. А в семье никого не бросят и не забудут.

Серые Перчатки сдавленно усмехается прозвучавшей цитате, смаргивая слезы.

— Так ты маленький черноглазый Стич?

Я нежно усмехаюсь в ответ.

— Которому предстоит научиться заботиться о своей семье. Да. И я обещаю, что буду очень усердным учеником.

Мерцание аметистов не сравнимо по красоте ни с чем. Они всегда красивые, независимо от того, что в них отражается, и этот волшебный свет на многое способен. Но красота все же не главное, главное — содержание. В этом мерцании, мне кажется, вся моя жизнь. Я смотрю на него, как зачарованная, боясь моргнуть.

Эдвард мне открылся…

— Иногда ты стараешься изо всех сил, но не все идет так, как ты хочешь. И нет ничего страшного в ошибках. Их можно простить.

— И ты прощаешь? — робко задает вопрос он.

Бедный мой. «Боль излечивается болью». Он даже здесь хотел облегчить чьи-то страдания…

— Ну конечно же, — не выдерживая и самой маленькой паузы, я с готовностью киваю, — и Эммет, несомненно, сможет простить.

Встревоженные и задумчивые, несчастные и замученные, восхищенные и манящие… чересчур манящие глаза. Вчера они, возможно, просили какого-то обещания, подкрепленного физическим контактом. Вчера они, наверное, еще были в состоянии справиться в одиночку, а потому сдержали меня. Но сегодня, после приезда Мадлен, после всего, что было, в аметистах не просьба, а МОЛЬБА почувствовать… увидеть… я бы никогда не смогла им отказать.

— Эдвард…

Я не говорю ничего лишнего. Я не делаю ничего лишнего. Мои руки останавливаются, дыхание становится совсем тихим и только голова немного наклоняется вперед. Поближе к его лицу.

Аметистовый не упрямится. Сегодня нет. Он не движется мне навстречу, это так, он не притягивает меня к себе, ускоряя процесс… но он хочет. Это уже не спрятать.

— Эдвард, — с маленькой улыбкой повторяю, оказавшись в самой непосредственной близости к своей цели. И аккуратно, как в первый и последний раз в жизни, прикасаюсь к приоткрытым теплым губам. Совсем легонько.

Этот поцелуй вызывает водоворот, бурю внутри. Все вокруг вспыхивает и потухает, заполняется чем-то тянуще-сладким и тревожащим, наливается теплотой, журчит весенним ручейком. Мне кажется, что я слышу, как трескается ледник и его глыбы падают в воду. С огромной высоты. С плеском.

Эдвард прикрывает глаза, прерывисто выдохнув в мои губы и только тогда я понимаю, что и мое дыхание перехватывает.

Первый поцелуй, говорят, никогда не забывается. Первый поцелуй с любимым человеком тем и драгоценен, что он единственный в своем роде. Что больше ничьи губы так не поцелуешь. Я целовала Эдварда однажды. Но это было совсем другим поцелуем…

Я не помню своего самого первого поцелуя — где он был, с Джаспером ли, и почему.

Но я помню этот поцелуй. Самый прекрасный за все мое существование. И подарил мне его Алексайо…

Слишком хорошо. Через край.

Отстраняюсь очень медленно — само это действие рвет сердце.

— Белла, — бархатно, но с грустью шепчет Серые Перчатки. Я приникаю своим лбом к его, я замираю, и мы оба, еще не готовые посмотреть друг другу в глаза, справляемся со сбитым дыханием. — Моя девочка, что же ты… — ему почти больно, — что же ты делаешь?

Капельку дрожащими пальцами глажу его щеку. Ощутимо. Нежно.

И Эдвард договаривает, открыв глаза и попытавшись найти меня в темноте:

— Что же ты будешь делать со мной?

Этот тон, то, как спрашивает, сама атмосфера тишины вокруг… пропадает даже озноб. Ему больше не холодно, но оттого не менее страшно. Услышать, понять и принять. Он не допускает для себя ничего хорошего — мне ли не знать. И такие действия, похоже, в буквальном смысле ставят его на колени перед убеждениями и принципами.

Я поправляю сползшее одеяло, разравнивая его на плечах мужа, а потом снова глажу. От прикосновений он тает, ему хорошо, и я не посмею Каллена этого лишить.

— То, чего ты заслуживаешь, — шепотом отвечаю, поймав его взгляд. Дав увидеть все то, что почувствовала сама и напитавшись ответными эмоциями мужчины. Я проигрываю эту симфонию минутной давности в голове еще раз и прекрасно понимаю, что в ней нет ни одной фальшивой ноты. Восхитительно.

И лишь затем, с улыбкой, больше не сопротивляясь, снова целую Эдварда. Еще нежнее.

— Мой Уникальный…

* * *
…Это утро — утро двадцатого марта — стало самым худшим в жизни Каролины.

По крайней мере, хуже она не помнила.

Бежать по снегу было сложно и холодно, но еще сложнее было на участках, где держался лед. Каролина хваталась за ветки для опоры, обходя ледяные лужи, и старалась дышать как можно ровнее. Она знала, что если собьет дыхание, бежать уже не сможет.

Контролировать себя помогал голос папы. У нее до сих пор звенел в ушах тот тон, которым он велел ей сидеть в своей комнате.

Она пришла в девять утра. Каролина сразу уже узнала ее шубу и ее сапоги, а волосы развевались от ветра и притягивали внимание. Она стояла на пороге и никого не трогала, не обижала. Просто позвонила в дверь. Она пришла, чтобы увидеть свою девочку. Она соскучилась.

Карли уже натягивала штаны поверх пижамы, чтобы выбежать к мамочке, но папа успел раньше. Она увидела с лестницы, как он отпер дверь и буквально вытолкнул маму наружу.

— ПОШЛА ВОН!

В лесу утром не страшно. Страшно ночью, когда идет дождь и оглушающе бьет по кронам деревьев, каплями стекая вниз. И тогда еще темно, а сейчас светло. В свете все не так страшно.

Каролина толком не знает, что она делает. На данный момент просто бежит. Потому что когда бежит, не так больно. Теряясь среди хриплого дыхания и покалывания в боку, мучения ослабевают. Сознание концентрируется на шагах, на льду, на снеге… и не режет девочку по живому.

В широких штанах, без пальто, она умудрилась юркнуть мимо папы, прямо босиком кинувшись к матери. Уже услышала его тяжелые шаги позади себя, когда схватила ее шубу и потянула в сторону, желая вернуть домой.

— Мамочка!.. Мамочка!..

Но мама обиделась. И на нее, Карли, за промедление, и на папу.

— Твой отец — животное! Оба твоих отца! И благодаря им я не собираюсь здесь оставаться!

Каролина закричала, когда папа схватил ее за талию, оттягивая от маминой шубы. Он перебросил ее через плечо, крепко прижал к себе и не дал никакого шанса вырваться. Не дал даже шанса попрощаться.

Она ревела, срывая голос, «МАМОЧКА!!!», пока та садилась в такси, а папа уносил ее к дому. И только за дверью, которую запер на два замка, поставил на ноги.

— Она тебя обидит, Карли… — сурово произнес он, глядя прямо в ее глаза, — не доверяй ей. Нельзя.

В чаще куда спокойнее, чем возле их дома. Здесь поют какие-то птицы, небо серое и не сливается с темной землей, а кое-где даже пробивается трава. Каролине холодно, но она не обращает внимания на этот холод. Ухватившись за высокую сосну, стиснув ее пальчиками, дает себе полминуты на перерыв. Воспоминание о маме куда страшнее, чем боль справа. От того, что мама ушла, болит сердце…

Она рыдала в подушку, зажавшись в уголок постели, и не знала, что делать дальше. Папа внизу о чем-то громко спорил по телефону, и Карли показалось, что он звонил в полицию. Она подперла дверь своим креслом, кое-как притолкнув его туда от стены, а потом, не утирая слез, распахнула окно. Возможно, дядя Эд сможет ей помочь?..

Каролина отлипает от ствола дерева, кидаясь дальше. Слезы жгут глаза и не совсем видно, куда бежать, но маршрут уже и не так важен. Карли просто хочется быть подальше от всех — от мамы, потому что уехала, от папы, потому что обидел маму, и даже от Эдди… потому что Эдди больше ее не любит.

Эта СМС пришла как раз в тот момент, когда, миновав пожарную лестницу, замаскированную, но не до конца, девочка выбралась из дома. Гостиная и папа были далеко, Голди отсутствовала со вчерашнего вечера, а значит, никто не мог ее остановить. И она этим воспользовалась.

Мисс Каллен как раз вбегала в лесной массив, перепрыгнув белый заборчик, ограждающий территорию их дома, когда телефон в кармане запиликал.

И на экране не было ничего, кроме короткого послания с номера, который Каролина украсила гавайским узором из цветов.

«Ты была ужасной девочкой в эти дни, мисс Каллен. Твое поведение не заслуживает ничего, кроме наказаний. И я обещаю, что ты их получишь сразу же, как я тебя увижу. Никакой пощады».

Слез больше. Все больше и больше. От них уже болят глаза и трясутся руки, но ничего нельзя сделать, кроме как смириться. Она выбросила телефон еще у дома — больше ничего не жжет в кармане. Но в сердце жжет. Очень сильно.

В какой-то момент Карли думает побежать к Иззе, спрятаться у нее — вчера Изза сказала, что ее любит… но там, где Изза, там и дядя Эд, трезвые мысли приходят в голову вместе с пониманием ситуации. А дядя Эд обещал наказать ее. Он никогда не нарушает обещаний, сам говорил.

Нет, к Эдди не вариант. Ни за что.

Почему она так поступает? А потому что. Потому что слишком страшно. Потому что боль пригибает к земле. Потому что отчаянье достигло своего пика. И никто, никто не может помочь…

Покрепче стянув края куртки, стянув с лица шапку, Каролина ускоряется. Она бежит по достаточно протоптанной тропинке, по которой часто ходила с папой раньше, и не сворачивает. Она боится сворачивать, потому что вокруг еще есть сугробы, а под ними — лед.

Но то ли задумавшись, то ли поддавшись панике и своему ужасу, девочка внезапно делает шаг вправо. Снег уходит из-под ног, корка льда занимает его место, и удержаться в вертикальном положении уже нет никакой возможности.

Карли соскальзывает вниз, больно проехавшись лицом по сразу же заалевшему зимнему покрывалу и, взвизгнув, сдирает руки о ствол близлежащего дерева.

От тропинки вниз уходит небольшой обрыв и ей страшно. Как может крепко держась порезанными ладонями за свою опору, она тщетно пытается выбраться обратно на тропу. Попытка — неудача, попытка — неудача, попытка…

— Я НЕ ХОЧУ ВИДЕТЬ ТЕБЯ В РОССИИ! ПОШЛА ВОН!

— Я не останусь из-за обоих твоих отцов!

— Никакой пощады!

Три фразы от трех самых-самых дорогих людей с мясом выгрызают душу. Каролине хочется отпустить дерево и полететь вниз. Ей так больно, что стертое лицо и руки уже теряют значимость. Больнее всего внутри. Потому что никто, никто больше не любит!..

— А вот и принцесса, — глаза девочки распахиваются от нежданного голоса, появившегося рядом, а потому она не сопротивляется, когда кто-то помогает ей встать на ноги. Буквально ставит на них.

— Порезалась, — с усмешкой произносят за ее спиной. По тембру — мужчина.

Каролина даже не удивляется, что незнакомцы не говорят по-русски. Ее зубы громко стучат, а дыхание почти замирает. Чужие…

— Ничего, за раненых детей дерутся с большим усердием, — успокаивает своего друга девушка, вытащившая Каролину с края обрыва. У нее темно-каштановые волосы, зелено-серые глаза и высокие, четко очерченные скулы.

Это похоже на мультфильм. Или на сказку. На страшную сказку. Каролину трясет.

— Твои слова — да Богу в уши, Конти, — мужчина тоже появляется перед девочкой, приседая и равняясь с ней ростом. Он слишком высокий — выше дяди Эда. У него тоже черные волосы, но глаза голубые. Очень голубые. Малышка сжимается в комочек.

— Смотри, она боится, Дем, — девушка прикусывает свою алую губу, притянув к себе Карли за пояс куртки, — и от этой боязни нам только лучше. Да, крошка? — она закатывает глаза, усмехнувшись, и выдыхает, — кто бы мог подумать, братишка, что к Алексайо и его гребанной платиновой птичке нас приведет вот такое чернобровое создание?.. Я всегда говорила, что взлом электроники — это твое.

Карли не порывается сбежать. От шока она не может вымолвить и слова, к тому же на губах все равно кровь, а лицо горит. Она лишь прячет руки за спину, изучая незнакомцев своими огромными глазами и дышит. Очень громко. Смешит их.

— Ладно, хватит игр, — девушка поднимается на ноги, передав свою пленницу некому Дему. Каролина бы предпочла, чтобы ее держала все-таки женщина. Этот мужчина не выглядит добрым, а его глаза блестят.

Конти сосредоточенно отряхивает со своих брюк снег. Ее лицо искажается подозрительной гримасой.

— Никаких неурядиц, Деметрий. Четко делим «голубков» пополам.

Мужчина фыркает. Ему явно неприятно такое недоверие.

Не сопротивляющуюся, сморщившуюся от боли и ужаса, он поднимает Каролину на руки. Позволяет окровавленными руками касаться своего черного пальто.

— Давай телефон.

Темноволосая Конти кивает. Вытаскивает мобильный из своего кармана.

— Будем звонить дяде Эду, да, зайка? — вкрадчиво шепчет Константа, потрепав Каролину по больной щеке, отчего девочка вздрагивает, но больше не плачет, — теперь он сделает все, что мы скажем. Его золотая рыбка в наших руках.

Capitolo 27

Я подарю тебе любовь,
Я научу тебя смеяться.
Ты позабудешь про печаль и боль,
Ты будешь в облаках купаться.
Пожалуйста!..

Капельками дождя по стеклу. Легким и ритмичным постукиванием о подоконник. Шепотом утреннего ветерка в кронах пихт. Светло-серыми тучками по горизонту, спрятав пытающееся пробиться наружу солнце. Его лучи рассеиваются, расходятся, но все же не пропадают. Они видны. И они создают особенную атмосферу начинающегося дня.

Пожалуйста!..

Переплетаясь с теплым воздухом комнаты, ветерок оставляет в ней лишь лучшие ароматы: свежих простыней, клубничного геля, и мимолетное дуновение чего-то сладкого. Ни мяты, ни затхлости, ни дорогих духов здесь нет. Слава богу, нет. Даже намека.

Пожалуйста!..

Одеяло теплое и тихонько шуршит, когда устраиваюсь в нем поглубже. Свет из окна заглушается шторами, а дождик расслабляет. Некуда торопиться.

Я с удовольствием, проникшись всем добрым, что наполняет спальню, открываю глаза.

…Как скоро понимаю, что лежу не на подушке?

Как скоро, оглядев комнату с нового ракурса, чувствую под собой дыхание?

Ответ прост и ясен: с неизмеримой быстротой.

Возможно, причиной тому мое давнее желание проснуться именно в такой позе. И именно таким утром. А может, мне просто повезло, в последнее время на это тоже стоит делать ставки.

Мы с Эдвардом больше не на его стороне постели, как просил вчерашней ночью, но и не на моей. Мы посередине. Он спит на спине, вытянувшись во весь рост и предоставив мне возможность выбора, а я сплю на животе. На животе, но на его груди. Виском касаюсь ключицы.

Пожалуйста!..

Он дышит, и я чувствую каждый его вдох, хотя до конца еще не проснулась. Теплое дыхание на макушке сегодня ощущается особенно полно, а то, что время от времени моих волос касаются его пальцы, и вовсе окрыляет. Я чувствую себя настолько уютно и удовлетворенно, что сложно поверить. Лучшего воскресного утра нельзя было и пожелать.

Я помню все, что было вчера. Я помню поцелуй, помню свое обещание, помню слезы Эдварда и то, как вытирала их. Я помню, что теплилось в душе от одного взгляда на мистера Каллена. И пусть день рождения Эммета не удался, пусть случилось много нехороших вещей, которые заставили расстроиться и Каролину, и ее папу, новый день все же пришел. И он будет лучше, куда лучше предыдущего. Потому что в нем мы сильнее.

Пожалуйста!..

Длинные пальцы мужа играют с моим локоном. Сначала легонько накручивая его на себя, бережно разглаживают после, и возвращают на законное место. Все прикосновения Эдварда пропитаны нежностью — с самого нашего знакомства. И я прекрасно помню следующее после свадьбы утро, когда без труда помог мне освободить волосы от резной спинки кровати.

Мне хочется мурлыкать. Но сдерживаюсь. Пока себя не выдаю — напитываюсь моментом.

Эдвард оставляет локон в покое, возвращаясь к остальным волосам. Размеренно и достаточно глубоко вдыхая, он словно бы в раздумьях. Движения медленнее, ласковее, со стремлением почувствовать все сполна, а не ускорить процесс. И, может быть, потому, что проникаюсь тягучестью таких касаний, а может, потому, что просто не ожидаю дальнейших действий мужа, его пальцы на шраме на моем затылке встречаю дрожью.

— Пожалуйста!.. — то слово, что негласно витало в комнате с самого моего пробуждения, теперь срывается с губ. Как само собой разумеющееся.

Эдвард поспешно убирает руку.

— Больно?

Я молчу, хотя знаю, что уже выдала себя. Он не поверит больше, что сплю. Даже дыхание, кажется, теперь громче.

— Извини, Белла, — так и не дождавшись моего ответа, раскаянно произносит мужчина. В баритоне слишком много хмурости.

Это похоже на самое сокровенное желание. В спальне с «Афинской школой», под теплым одеялом, в любимых объятьях и устроившись на груди, в непосредственной близости к сердцу Эдварда, я наслаждаюсь прикосновениями мужа. И его голосом, который звучит здесь особенно красиво.

Он не заслуживает и нотки грусти.

— Все в порядке, — тихонько признаюсь, поудобнее устроившись на своем месте. Боюсь лишний раз двинуться, чтобы не потерять то, что имею, боюсь касаться Эдварда сама, чтобы он не передумал и не отстранился, но не могу проигнорировать это пылающее в груди желание. И потому зарываюсь лицом в темно-фиолетовую пижаму.

— Это из Лас-Вегаса, верно? Февраль.

Моя приметливость его немного смущает.

— Да.

Эдвард вздыхает. Моя голова приподнимается вместе с его грудью, а волосы трепещут от новой порции воздуха.

— Этого не повторится. Я не дам тебе упасть.

Я благодарно хмыкаю, носом проведя по его рубашке.

— А я обещаю больше не падать.

На минуту, а может быть, две, спальня погружается в тишину. Вслушиваясь в только что данные обещания, мы оба молчим.

Но на сей раз я не выдерживаю первой.

Эдвард заслуживает знать, как рада я тому, что между нами происходит и как ценю то, что просыпаемся вот так. Почему-то не покидает тревожное чувство, будто он сомневается.

Я подаюсь назад и Каллен тут же убирает руки. Они теперь по обе стороны от меня, на кровати. Ждут дальнейших действий.

Приподнявшись на локте и ощутив приятное покалывание щеки, на которой, похоже, спала всю ночь, улыбаюсь. Просто улыбаюсь, пока без слов. И этого Аметистовому хватает.

Он выглядит отдохнувшим, хоть и немного сонным, исчезли круги под глазами и пропала краснота век, кожа больше не выбеленная, скорее цвета топленого молока, как моя, а от морщин остались только сходящие отпечатки.

Но самое главное то, что глаза живые. В них нет перекати-поля, нет ужаса, нет боли. Они не вспыхивают ярким светом и не горят синим пламенем, но фиолетовый огонек — размеренно и не собираясь гаснуть — светится в глубине. Как источник жизни.

Моя улыбка не остается незамеченной. Эдвард улыбается в ответ — краешком губ, заметно. Но аметисты, все-таки, улыбаются ярче.

— Доброе утро, — ласково приветствую я. Не совершаю пока лишних телодвижений, просто смотрю на мужа. И мое любование явно поднимает ему настроение.

— Доброе утро, Белла, — чуть тише, но так же ласково отвечает он. В голосе больше нет ничего, кроме положительных эмоций. Моя цель достигнута.

Я нерешительно прикасаюсь к его плечу. Сегодня, под стать Эдварду, я тоже выбрала полностью закрытую пижаму изумрудного цвета, даже кофта — и та с длинными рукавами. Ему так спокойнее и ведет он себя более раскрепощенно, если нет между нами участков обнаженной кожи. На данном этапе я готова с этим смириться.

— Ты выспался?

Уголок его губ приподнимается выше.

— Очень даже.

Я шире улыбаюсь в ответ.

— А как ты себя чувствуешь?

Он с благодарностью моему беспокойству качает головой.

— Я в полном порядке. Не о чем волноваться.

Я даю себе секунду на то, чтобы усомниться в этих словах. Оглядываю Каллена, подмечая малейшие детали на его лице, на ладонях, но ничего не нахожу. Он больше не дрожит, пальцы расслабленны, а кожа просто теплая.

Наверное, озноб — это последствие стресса.

— Чудесно, — мягко отзываюсь я, завершив свой быстрый осмотр.

Эдвард улыбается чуточку явнее.

Он все так же лежит, глядя на меня, и сегодня не так стеснителен и не так зажат, как прежде. То ли и ему по душе такое утро, то ли вчерашние события были показательны, то ли поцелуй… творит чудеса. Я приму любой вариант. Важно то, что нам хорошо вместе. Сегодня — да.

И я знаю, что может сделать это утро еще лучше. Сегодня, похоже, подходящий момент.

Эдвард даже не напрягается, когда я внимательнее смотрю в аметисты. Это добрый знак.

— Можно маленькую просьбу? — с воодушевлением поглядев на его губы, спрашиваю я.

— Конечно.

Я наполняю взгляд всеми теми чувствами, что таятся внутри, прежде чем сказать. Я пытаюсь доказать, что это не из праздного интереса. И что я не просто хочу, а готова. Уже давно.

— Покажи мне свою улыбку, — шепотом прошу у Эдварда.

Полыхающий в моих любимых глазах огонек присыпает солью грусти. Какая-то часть расслабленности уходит.

— Что?..

— Покажи мне свою улыбку, — терпеливо повторяю я. Желание сильнее, чем смущение.

Алексайо поворачивает голову вправо, словно она затекла. Сбивает наш зрительный контакт.

— Зачем?

Эдварду неуютно. Я чувствую, что неуютно, и я должна остановиться, вот что нашептывает сознание. Но я до ужаса боюсь, что если сейчас пойду на попятную, он может решить, будто я передумала. И закрыться.

— Потому что я хочу ее увидеть, — нахожу аргументы, стараясь вернуть мужу уверенность, — потому что Каролина рассказывала, какая она красивая. Потому что… мне нравится, когда ты улыбаешься.

И если два предыдущих доказательства еще могли быть Эдвардом оспорены, он порывался, то на последнем запал проходит. Тяжелая артиллерия.

Между нами витают маленькие искорки, постепенно преобразующиеся в нити. Эти нити проникают под кожу, обосновываются там и связывают крепче канатов. Я вижу, что это работает, потому как становится светлее взгляд Эдварда и потому, как быстрее бьется мое сердце. Этим утром не может быть недоверия и скрытности. Этим утром мы проснулись уже не теми, что вчера. Ночь принесла много событий. Самых разных.

Уже даже у убежденного в себе и будущем Каллена не хватает сил сопротивляться. Время ли раннее, желания ли нет, но бреши в ледяной стене он не закладывает новыми порциями камней. Открыт.

— Нравится, когда я улыбаюсь? — негромко переспрашивает мужчина. С сомнением.

Его левая рука, оставив покрывала, поглаживает мою спину. Разумеется, через кофту и одеяло — так теплее.

— Разве это может не нравиться?

Он хмурится.

— Хочешь убедиться, что это так?

Я отрицательно качаю головой. И мои пальцы, получив свободу, прикасаются к Эдварду. У ворота рубашки.

— Ты читал «Человек, который смеется» Виктора Гюго?

— Это было полезной книгой, — Эдвард мрачно усмехается, закатив глаза.

Я не обращаю внимание на это пренебрежение к самому себе. Как раз его можно проигнорировать.

— Тогда ты должен помнить, что Дея не испытывала отвращения к лицу Гуинплена…

— Она была слепой, Белла.

— Нет, — я робко, но все же дозволяя себе, глажу выпирающую косточку его ключицы, — не поэтому. Просто ей было все равно.

Аметисты останавливаются на мне и вместе с тем останавливается, замерев, их огонек. Они ждут, пока я отведу взгляд или в нем проскочит нечто отрезвляющее, нечто опровергающее только что сказанное.

Но желаемого они не находят. Попытка Эдварда обнаружить брешь оказывается безрезультатной.

Да, Уникальный. Да, я правда так думаю.

Он убеждается. Я улыбаюсь, глажу его и он, не отстраняясь, убеждается. В концеконцов да.

— Ладно, — задумчиво кивает, — но я предупреждал.

— Ага…

Серые Перчатки больше не расслаблен. На его лице больше нет того понравившегося мне выражения комфорта, а морщины занимают свое прежнее место на лбу и расчерчивают его, подстраиваясь под переживания хозяина.

Эдвард смотрит только на меня, практически не моргая. Пока в глазах пустота.

Я опасаюсь, что сделала это зря, заметив такие перемены, но не отступаю. Очень надеюсь, что все будет в порядке.

Знакомый мне уголок губ мужа приподнимается — очерчивается носогубная складка.

Первая стадия улыбки переходит в ухмылку, изгибая губы сильнее — штрихи морщинок устраиваются слева, пока справа неподвижность и справа лицо белее.

Грустная ухмылка расширяет свои границы. Уголок губ достигает максимальной высоты, делая лицо Эдварда полностью ассиметричным и собирая остатки морщинок на левой части и чуть-чуть демонстрируя зубы. И о чудо — на щеке видна ямочка…

И вот теперь, когда вижу то, о чем просила, мужчина вздыхает. От необходимости удержать нежеланное выражение на лице его губы подрагивают. Если бы эта улыбка не была односторонней, он бы ей одной уже мог сражать наповал кого угодно. Не удивлюсь, если так было.

Она необычная, я соглашусь. Она особенная, как и Эдвард, как и все, что с ним связано. Уникальная.

Ее не причислить к общепринятым канонам красоты, и людей посторонних, незнакомых, она, наверное, может немного испугать…

Однако это вовсе не значит, что улыбка некрасивая и ей не найдутся почитатели. И совершенно точно это не означает, что мне она противна. Что меня пугает.

Эдвард всматривается в мое лицо, в глаза и с каждой секундой теряется все больше. Потому что не находит там ни страха, ни недовольства. Мои губы даже не вздрагивают. Я все так же ласково улыбаюсь.

— Каролина преуменьшала, Алексайо… — признаю я, невесомо коснувшись пальцами его левой стороны лица. Как раз возле губ. — Твоя улыбка очаровательна.

— Ты точно смотришь в мою сторону? — шепчет он.

Меня пробирает на смех. Тихонький, но заметный. И от него, похоже, мужу чуточку легче.

— Если это твое лицо, — осторожно прочерчиваю тоненькую линию вдоль его скулы, — то да. В твою сторону. И эта сторона, она…

Почувствовав непреодолимое влечение к губам, которые только что уничтожили между нами с Эдвардом еще одну маленькую преграду, не тружусь даже договорить. Наклоняюсь медленно, но все же быстрее, чем вчера. Собственные губы покалывают, горят. И унять их может только поцелуй. Еще один, даже быстрый. Что-то мне подсказывает, что теперь без этих поцелуев я не смогу жить.

Однако за секунду до того, как воплощаю свою мечту в реальность, Каллен поворачивает голову влево. И я касаюсь его обледеневшей щеки.

Растерянная, поднимаю на мужа глаза. На лице, семимильными шагами пробираясь по коже, алеет румянец.

— Не сейчас, — одними губами просит Эдвард. Обе его руки гладят мою спину, а глаза так близко, что нет возможности увернуться. Они горят и горят очень сильно. Они боятся сгореть, я вижу. От этого поцелуя?

— Конечно… — пристыженно опустив голову, я намереваюсь отстраниться. Но Серые Перчатки успевает обогнать меня. Удержав на месте, он с нежностью целует… мою щеку. В двух сантиметрах отдаления от губ.

— Ты чудесная, Белла.

А потом, пока думаю над тем, как переводится эта фраза, возвращает меня к себе на грудь. Крепко обнимает, накрыв макушку подбородком, и говорит. Очень тихо.

— «Не будь Дея слепа, разве избрала бы она Гуинплена? Какая удача для Гуинплена, что Дея была слепа…».

Я без труда узнаю цитату Гюго. Эдвард выворачивает ее так, обрывая другой кусок, чтобы доказать свою правоту. Сделать акцент на уродстве. И голос его ровный, спокойный. В нем реки убежденности.

— Глаза у всех слепы, — я со вздохом обвиваю рукой шею Каллена, — зорко лишь сердце, Эдвард.

Его смешок слышится на моих волосах, а пальцы чертят линии на спине. Эдвард впервые настолько откровенно держит меня рядом. И в этот раз, в отличие от иных, такое положение дел его успокаивает.

Это особенное утро.

— Ты очень начитанная девушка, Изабелла. И очень умная, — он вздыхает, — и все-таки ты не упрекнула меня в том, что я даже не поинтересовался, как спалось тебе.

Такая фраза меня веселит. На то, наверное, и был расчет мужчины. Хотя никто не станет отрицать, что напитана она искренним беспокойством.

— Прекрасно, — немедля отвечаю, прикрыв глаза, — с тобой я всегда спокойно сплю.

— Приятно это слышать, — он приглаживает мои волосы, как делала Роз. Жест заботы. — Значит, от меня тоже есть польза.

— Еще бы ты в этом сомневался…

На этот раз его черед усмехнуться. И даже такое подобие смеха, даже нечто похожее на него уже меня вдохновляет.

— Тебя ничего не тревожит? — чуть позже зовет Каллен. С беспокойством.

— А что-то должно?

Я снова лежу на его груди, зарывшись носом в его пижаму и, кажется, открываю для себя тайну клубничного аромата Алексайо — гель для душа. После вчерашних банных процедур его собственный запах стал острее. Подсмотреть бы марку…

— Ты всю ночь просила меня о чем-то, — Эдвард вслушивается в мое дыхание, ожидая реакции, — о чем именно?

Я прикусываю губу, вместе с его словами отыскав в уголке памяти этот сон. Даже не сон, скорее пограничное состояние между сном и явью, когда тягучими нитями цеплял душу страх. Не было причин бояться, не было паниковать, но мне было не по себе. И вот тогда я действительно просила.

Вот и раскрылась еще одна тайна — тайна этого «пожалуйста», витавшего в моей голове после пробуждения.

Сказать? Или не сказать? Это не будет для него слишком?..

Пытаясь принять правильное решение, я кидаюсь от одной мысли к другой. И только вспыхнувшая картинка не спрятанной от меня, продемонстрированной Эдвардом полной улыбки… призывает согласиться. Рассказать.

Он был честен со мной и был искренен. Я отплачу тем же.

— Не исчезай… — едва слышно прошу я. С содроганием.

Муж озадаченно переспрашивает. В его голосе недоумение.

Я поднимаю голову, чуть высвободившись из объятий мужа, и смотрю на его лицо. Открыто.

— Не исчезай из моей жизни, Эдвард. Вот что я хотела попросить. Мне снилось…

— Тебе снилось?.. — он ободряюще потирает мое плечо, призывая продолжить.

— Что я проснулась, — горько усмехнувшись получившейся глупости, поджимаю губы. Но решаюсь объяснить. — Я думаю иногда, что я… сплю. Что вот сейчас моргну, проснусь… и буду в Лас-Вегасе, в резиденции. И ни Каролины, ни Эммета, ни тебя… что я… одна.

Тяжелое признание. Тяжелое, горькое, а главное — не совсем своевременное. Я не хочу, чтобы утро было испорчено по моей вине. Я не собиралась заполонять его грустью.

Но и не сказать я не могла. Это выше моих сил — после вчерашнего поцелуя, после сегодняшнего пробуждения, после всех этих дней, когда просыпалась с улыбкой, потому что знала, что проснусь не одна… у меня появилась семья и это сделало меня самым счастливым человеком на свете. Но если эта семья растворится за горизонтом, если откажется от меня… вряд ли можно будет пережить.

Глупые мысли и страшные. Ненужные мысли, не сейчас. Надо жить сегодняшним днем, им наслаждаться… а я постоянно заглядываю вперед. Идиотка.

— Белла, — Эдвард неожиданно садится, увлекая меня за собой. Мы сминаем простыни и одеяло, но это не волнует сейчас. Волнует то, что смотрим друг другу глаза в глаза. На одном уровне. Единым взглядом. — Я никогда не исчезал ни из чьей жизни. И я никому никогда не отказывал в общении, ты же знаешь. Это твой выбор и только твое решение — исчезать ли. Потому что только ты можешь, при своем желании, конечно же, исчезнуть из моей жизни.

Он говорит это, и я ему верю. По мерцанию аметистов, по теплым касаниям спины, шеи и талии, по немного исказившемуся лицу. Я верю, и я наглядно вижу, что делаю это не напрасно. Они его бросили. Эммет говорил мне, что они забыли. «Голубки», «пэристери», «платиновые птички» — забыли того, оставили за кормой, кто подарил им крылья. И открытка на Новый Год… и звонок на день рождения… неужели это — благодарность?

— Я не исчезну, — с жаром обещаю, ощутив, как саднит в груди, — неужели ты не видишь? Неужели до сих пор думаешь, будто?.. Эдвард!

Руки сами собой оказываются на его лице. Снова на щеках, на губах, возле драгоценных глаз. Пытаются убедить касаниями. Доказать.

— Хорошо. Хорошо, Белла. Я верю тебе, — он успокаивающе притягивает меня к себе, унимая дрожь рук. Хочет устроить на плече, но я противлюсь. И тогда говорит мягче. Бархатно. — Белла, я понял тебя. И я надеюсь, что ты поняла меня. Без исчезновений, верно? Договорились.

Не верит. Мне хочется рыдать от того, что он не верит. Поцелуй ведь… поцелуй не подтвердил? Или Эдвард просто настолько упрямый? Гуинплен, часом, не был слеп?..

— Пожалуйста!.. — я нежнее держу его лицо, с вожделением глядя на розоватые губы.

На лбу Серых Перчаток морщинки, руки гладят меня ощутимее, а в глазах горечь.

— Не надо…

— Пожалуйста!.. — не унимаюсь, сморгнув навернувшиеся на глаза слезы. Плаксивость, видимо, в последнее время стала моим главным качеством, — ты убедишься…

— В чем? — он держится из последних сил. Он борется с собой. И эта борьба делает меня упрямее.

— Если не поймешь, я скажу, — шепотом обещаю, приблизившись к нему насколько это возможно, — поверь…

И все. Как курок. Как удар ниже пояса. Как ушат холодной воды.

Шарик с терпением лопается. Сдерживание отходит на второй план.

Красный — цвет надежды — заполоняет собой все пространство. И воевать с его силой Аметист не собирается.

Эдвард сам меня целует. Создается впечатление, будто я просто подаюсь еще на миллиметр вперед, но на самом деле это он поднимает голову. И это он касается моих губ своими.

Я закрываю глаза.

Алексайо не двигается. Он продлевает поцелуй, не отстраняясь, но не пытается ни углубить его, ни сделать ярче, ни раскрасить. Он невероятно нежен. И он по-настоящему робок. Он боится сделать мне больно и разочаровать меня.

Знал бы он, что уже одним прикосновением возвращает к жизни…

Я не хочу, чтобы этот момент кончался. Клубника на губах, его дыхание, руки на талии, темные ресницы и теплота. Постоянная теплота, благодаря которой я не замерзла здесь, на краю земли, на севере! Эдвард мне не позволил.

Мы не двигаемся несколько секунд. Бесконечно долгих и бесконечно прекрасных. Я наслаждаюсь ими. Я вспоминаю все оттенки цветов, пытаясь понять, какого из них счастье. И как его обрисовать.

И лишь за мгновенье до того, как Эдвард все же отстраняется, совладав с собой, я нахожу ответ. Открываю глаза синхронно с мужем и нахожу.

Цвет счастья — фиолетовый. С потрясающим серебряным отблеском от переполняющих эмоций.

Это не удержать. Это сильнее нас. И это то, что я обещала сказать после поцелуя:

— Алексайо, — горько-сладким шепотом произношу его имя, накрыв ладонью правую сторону лица, — Эдвард, я тебя…

Но досказать мне не дают.

Именно в эту секунду, ни раньше, ни позже, вырвав одно лишь слово из моей фразы, звонит телефон. В клочья разрывает атмосферу. Уничтожает все вокруг, подгребая под себя.

И от отчаянья, от обиды на такое я все же чувствую одну слезинку на скуле.

Эдвард смаргивает наваждение, поняв, что я не смогу досказать. На его лице было ожидание? Ожидание или опасение? Я не разглядела. Я не успела.

— Сейчас, Белла, — извиняется он, быстро чмокнув мой лоб, — сейчас…

Ему не хочется вставать, но встает. Ему не хочется уходить от меня, но уходит. Резким движением. И так же резко отвечает потревожившим нас. Со злостью:

— Алло!

Я сижу на постели, растерянно глядя на подушки, простыни, одеяло… и скорбя по грохнувшему единению. Лед тронулся, лед готов был растаять… лед почти растаял! Но холодный ветер вернул все на свои места.

Это утро должно было стать лучшим. Самым лучшим. И поцелуй сделал его таким — оно было таким минуту назад!

ЧЕРТ!

Я выдыхаю и вдыхаю, прогоняя свою злость и слезы. Хватит и того, и другого. Возможно, это нечто важное. И, возможно, звонок оправдан. Я хочу в это верить.

Поэтому, более-менее успокоив себя, оборачиваюсь к мужу.

Но почти сразу же готовлюсь забрать свои слова обратно, наблюдая за тем, как стремительно белеет его лицо. В нем, кажется, уже ни кровинки.

— Что ты сделала?.. — негромко спрашивает он. Взгляд замирает в одной точке.

Испуганно сглотнув, я всем телом оборачиваюсь к Эдварду. Выжидающе смотрю на него, вслушиваюсь, пытаюсь понять. Услышать. Хоть что-нибудь.

Что еще может сегодня случиться?..

— Константа, скажи мне, что ты шутишь, — его голос трескается, но в то же время наполняется плохо сдерживаемой ненавистью. Свободная от мобильного рука сжимается в кулак до того, что в белый окрашиваются костяшки пальцев. — Скажи мне, и я поверю. Говори!

Конти? Это она? Что она опять сделала? При чем здесь шутки?..

— Нет…

Я с готовностью вскакиваю с постели, когда Эдвард слышит ответ. Его чудом не уводит в сторону — упирается рукой в стену. На лице такое выражение, будто бы кто-то умер. Как в мультфильме, что смотрели мы с Карли — «Красавица и Чудовище» — когда Гастон всадил Принцу нож в спину. По самую рукоять.

— Это она плачет?.. Конти, я тебя спрашиваю, это она плачет? — он стискивает зубы, на лбу разом сходятся все морщины, — не смей доводить ее до слез! Дай мне трубку! Дай мне с ней поговорить!

Эдвард резко выдыхает, разом постарев на десяток лет, когда слышит в мобильном еще один голос. И потому, что он громкий, слышу его и я. И узнаю — за секунду.

Моя девочка…

— Карли, малыш, — Каллен пробует дозваться девочку через ее слезы и бормотания «не буду», «не надо», — Каролина, ничего не бойся. Все в порядке, слышишь меня? Я сейчас за тобой приеду. Я сейчас заберу тебя домой. Ничего страшного не происходит. Я обещаю.

Рыдания не смолкают. Они оглушают Эдварда, практически расчленяя его на части своими звуками, и треплют мое сердце. Кто посмел заставить эту девочку плакать?

— КОНСТАНТА! — рыдания смолкают и потому, что больше не слышит племянницу, Каллен сатанеет, — СЕЙЧАС ЖЕ СКАЖИ МНЕ, ГДЕ ВЫ?! НЕ СМЕЙ МОЛЧАТЬ! ЭТО ЗА ЧЕРТОЙ, КОНТИ! ЭТО ЗА ГРАНЬЮ ДОПУСТИМОГО!

Он зол и он кричит. Меня бросает в дрожь от его крика, нет здесь больше сдержанного Эдварда. Но Константа на том конце явно не страдает тем же.

Она мило что-то сообщает, а потом… отключается.

Глаза Эдварда распахиваются, и он набрасывается на девушку с повелениями, но уже поздно. Экран погас.

— Что случилось? — взбудораженным голосом вопрошаю я. Дрожу как от холода, наблюдая за сбитым дыханием и общим видом Эдварда.

Ошарашенные и наполненные ужасом аметисты останавливаются на моем лице. В них океан боли.

— Каролина у Константы…

* * *
МАМОЧКА!..

Эммет понял, что дела плохи, когда только услышал этот крик. Такой отчаянный и по-детски безнадежный, наполненный, залитый ужасом. Каролина бежала по снегу босиком, не чувствуя ни холода, ни боли. Она уцепилась за шубу Мадлен и попросила лишь об одном — вернуться. На секунду, на минуту — вернуться. Побыть с ней. Не оставлять ее.

Каким бы человек не был скотом и чтобы ни мнил о себе, вряд ли даже самому отвратительному под силу выдержать такую мольбу и не ответить на нее. Тем более, если этот человек — женщина. Тем более, если она — мать. И тем более, если ребенок, молящий о возвращении, ее ребенок.

Эммет тогда разочаровался в бывшей жене окончательно. Если она смогла отказать дочери в этот момент и в таком состоянии, значит, она действительно безжалостна и никогда не исправит впечатление о себе. Девочка для нее — вещь. И с ее сердцем она играет так же, как в свое время пыталась играть с его.

И вот теперь Каллен-младший решил окончательно: места в жизни дочери Мадлен больше нет. Она исчезнет и никогда не вернется, возможно, лишь в будущем, далеком будущем, когда взрослая Карли захочет ее разыскать… тогда, наверное, можно будет что-то сделать. Но не пока она ребенок. Не пока она слишком слаба, дабы дать ей отпор и верит каждому слову, каждому действию. Больше издеваться над дочкой Эммет ей не позволит — привлечет полицию, органы опеки, кого угодно. Пусть засудят ее, если так надо.

Он помнит, как говорил Иззе, что потерю матери малышка не переживет — даже привел метафору с розой. Но все это теперь кажется пустым лепетом. Переживет. Потому что, если Мадлен останется рядом и будет звонить, приезжать и продолжать сеять зерна сомнения в них с Эдвардом в душе его сокровища, переживать Каролине будет уже нечего. Мадли ее сломает.

Сейчас, поднимаясь по лестнице в комнату дочери, Эммет думает, что может ей сказать. Начинать всегда очень сложно, а особенно сложно, когда девочка плачет. Ее слезы, чем бы ни были вызваны, выгрызают из отца душу. Ему кажется, что за каждую слезинку малышки он может убить. И неважно, кого.

Возможно, стоит начать со слов «я люблю тебя»? Карли ведь в этом сомневается так часто…

Или, может быть, стоит упомянуть, что ему очень жаль, что все так случилось и он разделяет ее боль?

Эммет останавливается на лестнице, прислонившись к стене, и пытается дышать ровно. Внутри все сжимает и перекручивает, едва он представляет реакцию дочери на исчезновение мамы. Тем более исчезновение, подкрепленное его словом, а значит — окончательным.

Как же ей нужна женщина… как же им обоим нужна любящая, нежная женщина, способная искоренить боль, помочь Каролине пережить потери и сделать ее счастливой. Их счастливыми. Обоих.

Если бы за ее появление надо было заплатить или сделать что-то конкретное, Эммет немедля бы сделал. Он бы пошел на край света и привел ее, при условии, что Карли будет хорошо. Он бы не пожалел ничего за такое чудо.

Однако стоит признать, что мечты мечтами, а реальность и реальностью. И Эммет не был мечтателем. Никогда. Он прагматик. Эдвард с детства называл его прагматиком. Так и повелось.

Поэтому, сделав еще один контрольный глубокий вдох, Каллен продолжает свое восхождение.

Останавливается у двери в детскую. Прислоняется к ней лбом. И тихонько стучит.

Молчание…

Там, на улице, когда уезжала Мадлен, Эммет понял, что дела плохи. Еще тогда понял. Уже успел понять. Но вслушиваясь в эту тишину, проникаясь каждой секундой молчания дочери, убеждается, что не просто «плохи», а ужасны. И вряд ли может быть хуже.

— Карли… — он приникает лицом к проему, скребясь к малышке так же, как когда-то скребся к собственным родителям. Для возможности быть понятым как можно скорее, даже не переходит на русский, — девочка моя, можно я войду? Мы с тобой чуть-чуть поговорим, а? Я обещаю, что помогу тебе. И что тебе станет легче, мой котенок.

Дверь издевается. И Карли, и дверь, потому что никак не реагируют на такие слова. А у Эммета уже дрожит голос.

— Каролина, я вхожу, — приняв, что такой план действий лучше, чем простое стояние на пороге, сообщает он, — не бойся. Все будет хорошо. У нас с тобой все будет хорошо.

Обещание должно вдохновить, расслабить. Обещание призвано исправить ситуацию. Но обида Каролины велика. И потому не все получается так, как прежде.

Выдохнув, Эммет поворачивает дверную ручку. Толкает дверь вперед.

А она не толкается. Упирается во что-то.

Изумленный, Каллен повторяет попытку, надавив сильнее. Слышится хлопок о нечто тяжелое.

Приперто.

Едва слышным шепотом ругнувшись, мужчина увереннее, громче стучит в дверь.

— Каролина, ты здесь? Малышка, отопри дверь. Я не стану наказывать тебя и кричать, я обещаю. Я хочу поговорить. Я соскучился. Каролина, пожалуйста!

Крик души, даже самый явный, остается без внимания. И, возможно, будь все дело в обиде дочки, Эммет бы смог это снести и дождаться, пока она будет готова с ним увидеться. Попытается.

Но в голову закрадываются совсем не радужные мысли, а молчание девочки не добавляет оптимизма. Каллен ощущает, как сердце бьется где-то в горле, а руки холодеют.

— Каролина, я очень волнуюсь. Просто скажи мне, что ты здесь, и я уйду. Я подожду сколько нужно, — припадая к двери, молит Медвежонок.

И ни слова. Как прежде.

Нет ее там. Нет и точка. А дверь приперта.

Гребаная дверь!..

— Отойти от двери. Отойди, если ты все-таки внутри, Карли. На кровать. Быстро на кровать! Иначе я могу задеть тебя и будет больно!

Эммет выжидает полминуты.

Топота ног не слышно. И малейшего движения — тоже. Теперь все окончательно ясно.

На сей раз не сдерживая своей силы, снимая с нее все оковы, Людоед отходит назад на пару шагов, к стене, и разбегается к своей цели.

Ему удается вышибить дверь плечом с первого раза — чудом удержавшись на одной петле, она распахивается, накренившись, и вгрызается тяжелым деревом в нутро кресла от Мадлен. Как резиновый детский мячик, оно подпрыгивает, глухо падая на пол. Ломаясь — голова панды висит на волоске.

Разъяренный и испуганный, Эммет ураганом влетает в детскую. Приметливый серый взгляд выискивает любую мелочь, которая намекнет, что делать дальше.

В комнате светло. Кровать пуста, но покрывала смяты, а значит, Каролина сидела на ней и наверняка плакала, сиреневый Эдди откинут на пол, ровно как и подаренный им розовый плюшевый слон, а рамки с фотографиями на комоде перевернуты — стекло разбито.

Но пугает больше всего не такой разгром и отказ от прежних ценностей, а раскрытое окно. Распахнутое. Шторы развеваются от ветра, а капельки начавшегося дождя падают на ковролин.

В груди с грохотом камнепада обрывается сердце.

— КАРОЛИНА! — ревет он, подбежав к проклятому окну. Выглядывает наружу, тщетно высматривая дочь на снежных просторах. Ни шапки, ни куртки, ничего. Ничего не видно.

Эммет пытается взять себя в руки. Дрожащими руками вытащив из кармана мобильник, набирает главный в своей жизни номер. Набирает, вслушивается в гудки и одновременно оббегает весь дом.

Балкон Каролины выходит к гостевой спальне — он несется туда. Но нетронутая комната, ровно как и покрытый ровным слоем снега балкон подсказывает, что никого здесь не было как минимум два дня.

Вторая гостевая, на всякий случай — пустота.

Ванные, туалеты, его комната, игровая, весь нижний этаж — по лбу Каллена течет холодный пот, он то и дело перенабирает номер дочери, но результат один — нет ее. И мобильный недоступен.

— Карли… Карли, девочка… Карли!.. — едва ли не воет мужчина, сжимая и разжимая от своей беспомощности кулаки.

Сбежала. Из-за него сбежала. Из-за Мадлен. Опять!

Поставив мобильный на автонабор, Эммет собирается в лес. Не тратя время на поиски пальто, в свитере, сразу же обращается к ботинкам. И как раз застегивает замки, когда в дверь звонят.

Мужчина распахивает кусок дерева, обитого металлом, так резко, что по ту сторону отшатываются.

— Каролина?!

На пороге Эдвард и Изза. Встревоженные, оба бледные, и так же с ужасом глядящие на него.

По телу Эммета проносится волна облегчения. Прямо-таки цунами. Он резко выдыхает, подавшись вперед, и мысленно возносит господу благодарственную молитву.

Ну конечно же, куда она могла бежать? Только к дяде Эду. К Иззе, которая сказала, что любит ее. В свой второй дом — более спокойный. Добрый дом.

— Вы ее привезли? — Каллен хватает брата за руку, забывая вчерашние недомолвки, и крепко ее жмет, — Или мне ехать к вам?

Лицо Эдварда мрачнеет, а Белла кусает губу.

— Что? Что не так? — Медвежонок с надеждой глядит за их спины. Не дает никому и слова сказать, стараясь убедиться, что все так, как он предполагает. Что его сокровище здесь. — Эдвард, все обсудим, я обещаю. Только покажи мне Каролину. Она в машине?

— Эммет, Карли не сбегала, — Белла делает шаг вперед, погладив его по руке. Ее нижняя губа дрожит.

— Как это не сбегала? Ее нет дома! Вы что, не привезли ее? Она не у вас?

У Эммета темнеет перед глазами.

— Константа, — Эдвард решительно ступает на порог, придерживая брата, и заводит его обратно в дом. Изза тенью следует за ними, с болью наблюдая за Медвежонком.

— Что Константа?..

— Константа увела Каролину. Она с ней.

…Каллен-младший удерживается на ногах только потому, что рухнуть на подогнувшихся коленях ему не дает крепкая рука Эдварда.

Шкаф в прихожей с многочисленными глубокими и широкими выемками сейчас служит добрую службу. Сорвав пару пальто, Эммет садится на дерево, ошарашенными глазами перескакивая с лица Эдварда на Беллино и обратно.

Чувство, именуемое опустошением, занимает свои позиции внутри мужчины на добрых полторы минуты. Вращаясь волчком и ослепляя своим светом, оно работает как обезболивающее от страшной правды. Но с коротким сроком действия.

Потому что, когда приходит следующее чувство, именуемое осознанием, и перед глазами все вспыхивает рваным алым цветом, полоснув по горлу тупым ножом отчаянья и сломав парочку костей, боль слишком сильна для того, чтобы ее пережить. Быстродействующей кислотой разъедая сознание, она расчленяет. И уничтожает все. Все подчистую.

— ТЫ! — Эммет вскакивает со своего места, оттолкнув было наклонившуюся к нему, чтобы что-то сказать, Иззу, и впечатывает брата в стену. Со всей дури. — ТЫ, МАТЬ ТВОЮ, СО СВОИМИ ПТИЦАМИ! ЧТО ТЫ НАДЕЛАЛ?!

Белла вскрикивает.

Эдвард ничуть не осуждает Медвежонка. Его взгляд решителен, но мягок. Наполнен пониманием и готовностью объяснить.

— Мы вернем ее, — обещает он.

— КАКИМ ГРЕБАНЫМ ЧЕРТОМ ОНА ОКАЗАЛАСЬ С НЕЙ? Я ГОВОРИЛ ТЕБЕ, ЧТО ЭТА ТВАРЬ ОПАСНА! Я ПРЕДУПРЕЖДАЛ ТЕБЯ! — Эммет трясет его, схватив за грудки, и даже не думает остановиться. Его медвежьи порывы, яростные и дикие, неудержимые, Эдвард сносит как нечто само собой разумеющееся.

— Я разберусь с ней. С головы Карли ни один волосок ни упадет…

— ОНА МОЖЕТ ЕЕ УБИТЬ! ТВОЯ КОНТИ! — огромные ладони Эммета дрожат, сжав пальто брата у горла. Не давая ему, даже если вдруг и захочет, и шанса вырваться. Душат.

— Не убьет. Она не посмеет, — продолжает увещевать Каллен.

— ЭММЕТ, СТОЙ! — Белла, подвернувшись под руку Медвежонку, цепляется за его ладони, стараясь их разжать, — ЧТО ТЫ ДЕЛАЕШЬ! СТОЙ! ТЫ ЖЕ ЗАДУШИШЬ ЕГО!

— СО СВОИМИ ДОЛБАННЫМИ ДОБРЫМИ ДЕЛАМИ ЧЕГО ОН ЖДАЛ?! — опьяняющей ярости внутри себя Эммет позволяет занять все возможное пространство, — ДОИГРАЛСЯ?!

— Эммет, Эммет!.. — Белла отчаянно старается освободить Серые Перчатки, не удерживаясь и от слез, — пожалуйста, Эммет, я умоляю тебя! Дай ему сказать! Он не виноват! Он ни в чем не виноват, Эммет! Мы ее найдем! Мы очень быстро ее найдем! Пожалуйста!

Отчаянье так и сквозит в тоне, слезы текут ручьем, цепкие пальцы не боятся того, что Каллен-младший при желании может стереть их в порошок. Белла царапается, кричит, толкает и вырывает, освобождая своего Кэйафаса из плена. За Эдварда, на чьей шее уже вздулись все вены, она дерется как львица, хоть размером и не больше кошки.

— Я клянусь тебе, что она жива. И я клянусь, что мы все исправим, — сдавленно и хрипло произносит Аметистовый, удерживаясь от того, чтобы поморщиться, — дай мне минуту… потом придушишь…

Красный от ярости, с налитыми кровью глазами, Эммет выжидает еще пару секунд. Слушает выкрики Беллы, осознает, что делает, но, что важнее всего, смотрит на брата. И видит в аметистах правду. Подтверждение. Честность. Как раз под стать парочке лопнувших капилляров.

Отпускает его. Откидывает.

Эдвард закашливается, прикрыв глаза. Однако опять ни слова упрека в сторону Эммета.

Он потирает руками шею, стараясь сглотнуть, и Каллен-младший понимает, чего он едва не совершил…

Тут же материализующаяся рядом Изабелла заслоняет Серые Перчатки, занимая защитную позицию. Касается руками его рук и пытается оценить степень бедствия. Она вся дрожит, кусая губы от прорезавшихся всхлипов и Эммету жаль ее. Но еще больше ему жаль Каролину. И он готов с разбегу удариться головой о стенку, зная, с кем сейчас его девочка.

— У тебя вся шея синяя, — девушка с ужасом глядит на мужа, — Эммет, что же ты?.. Что ты наделал?

Каллен-младший часто дышит, оглянувшись на брата, и кислоты в сердце будто бы становится больше. Просто невыносимо.

— Белла, тихо, — усмиряет «пэристери» Аметистовый. Говорит негромко и глухо, но не собирается молчать, — все в порядке.

— Какое же в порядке? Ты что!..

Эдвард жестом велит девушке замолчать. Сейчас точно.

Он подходит к брату, сжавшемуся от одного его шага навстречу и быстро мотающего головой из стороны в сторону.

Как в кино. Этом малобюджетном, стремительном, без сюжета и спецэфектов, с одними лишь непродуманными сценами. Шекспир был прав, все — женщины и мужчины — актеры…

В серо-голубом море Эммета, где только что бушевал шторм и где догорают его отголоски, идет снег. И снег этот хрусталиками слез перекочевывает на кожу.

— Прости меня…

Мужчина с ужасом встречает то, что на шее Эдварда действительно отпечатки его рук и кожа синяя, а глаза потемнели.

Алексайо всегда говорил, что он бесконтрольный в ярости. Что поэтому однажды он перегнул палку и теперь до сих пор за это расплачивается. Что по этой причине никогда не ударит — не остановится. И никогда не ответит.

А Эммет ударил… это Эммет бесконтрольный.

— Все хорошо, все, — без страха и без сомнений, точно зная, что нужно Медвежонку, Эдвард крепко обнимает его, притянув к себе. — Братство золотых цепей. Единение. Эммет, ничего не случилось. Мы сейчас же найдем Каролину. Я лично разберусь с каждым, кто причастен к ее пропаже…

Бывший Людоед сглатывает.

— Тогда разберись со мной…

— Нет, — Эдвард приникает лбом ко лбу брата, образуя треугольник доверия. Как и Эммет однажды в ставшем далеким феврале, — ты нужен Карли и нам с Иззой. Все. Давай не будем напрасно терять время.

Он собранный, сосредоточенный, уверенный и всепрощающий. Каллен-младший смотрит на него и не может выразить свою благодарность ни словами, ни жестами. Он решает сделать это позже. А пока лишь кивает. Со всем, что таится в глазах.

— Хорошо, — обрадованный таким согласием, Эдвард похлопывает его по плечу. Делает шаг назад. И, судя по всему, собирается с мыслями. — Ты звонил Каролине? Может быть, ее телефон у нее?

— Отключен…

— Значит, мне нужно позвонить Константе, — переходя на громкий шепот от того, что так голос звучит по-человечески, без лишней хриплости, сообщает Эдвард. — Дай мне три минуты. Я попытаюсь убедить ее вернуть ребенка. Она меня послушает.

Он оборачивается к двери, возле которой на полу лежит его мобильный, и, как и Эммет, видит сжавшуюся Беллу. Закрыв рот ладошкой, она тихонько плачет, глядя на них и ничего не может с собой поделать. Перед глазами мелькают картинки только-только закончившейся драки. К гадалке не ходи.

Эдвард поднимает мобильный, со вздохом подойдя к девушке.

Слез на ее лице становится больше, когда он оказывается рядом, а уж когда обнимает, поцеловав в лоб, и вовсе соленая влага течет водопадами… но потом Эдвард нагибается и что-то говорит ей на ухо, ласково погладив волосы. И Изза берет себя в руки, храбро кивнув. Вытирает свои слезы, помотав головой, и наполняется решимостью что-то делать.

Но от Эммета пока держится в стороне.

Эдвард становится между ними, у стены кухни, словно бы выбрав это место как самое близкое. Набирает номер и призывает всех к тишине. Его тон как никогда собранный.

…Трубку берут через двадцать секунд.

— Константа, это Эдвард, — официально и уверенно, будто готовив эти слова всю предыдущую ночь, как речь, произносит он. Нормальным голосом и на нормальной громкости. Хрипотца отдает совсем чуть-чуть. — Константа, сейчас тебе лучше послушать молча. У меня есть, что сказать. — он прочищает горло, едва заметно поморщившись, и Белла стискивает зубы.

Она невероятная преданна. Всем преданна. А его теперь боится. Эммет опускает голову, признав неопровержимый факт.

Что я наделал?..

— Константа, — тем временем начинает разговор Каллен-старший. Уверенно, спокойно и с расстановкой акцентов, — запомни главное, ведь мы обсуждали это не раз, что решать любые вопросы со мной или кем-то еще через Каролину — недопустимо и запрещено. Притрагиваться к моей семье и тем более вредить ей чревато наказаниями. Если в самое ближайшее время ты не скажешь мне, где девочка, и не дождешься, пока я приеду, чтобы забрать ее, последствия будут очень серьезны. Я могу дать тебе слово, что если в течение сорока минут Каролина окажется дома, я не стану применять особые меры и мы не разорвем наши отношения окончательно. — Он сглатывает, а аметисты наливаются жесткостью и верой в то, что говорит, — в противном же случае ты больше никогда не сможешь обратиться ко мне за помощью или попросить совета, а так же вынуждена будешь покинуть Россию. Я ликвидирую открытый для тебя счет и никаких новых поступлений на твои карточки не предвидится. Поверь мне, я поступлю именно так. Потому что эта девочка — самое дорогое в моей жизни. И за нее я не пожалею голов, Конти. Они полетят с плеч со свистом.

Эдвард заканчивает, облизнув губы, и снова прочищает горло. Его рука непроизвольно дергается к шее, но он вовремя останавливает ее. Пару раз моргает.

Эммет чувствует, что пахнет жареным. Но в то же время чувствует, что Константа послушает. Такого тона грешно ослушаться, а уж таких слов… ей ли не знать, как и всем вокруг, что Эдвард держит обещания. Любой ценой.

Придавленный грузом боли от того, что набросился на брата, Эммет не предпринимает попыток встрять в разговор. Но сила потихоньку возвращается. И если уж придется придушить Константу, он это сделает без труда и зазрений совести.

— Ты не одна? — Эдвард хмурится, выгнув бровь, и его голос на секунду теряет ту маску, какой пестреет. И Белла, и Эммет сразу же обращаются во внимание, почти синхронно вздрогнув.

Не одна?..

Каллен-старший слушает то, что ему говорят. И с каждым словом его лицо, было спокойное и невозмутимое, мрачнеет. Злость бежит по венам, а затем оказывается на коже. Вынуждает ее покраснеть. Вынуждает показаться на лбу пульсирующую венку.

— Деметрий Рамс? — не глядя на внешние превращения Аметистового, голос он еще держит в узде. Еще справляется с ним, делая даже сосредоточеннее. Произносит имя.

Ошарашенная, Белла отступает назад, вжавшись в стенку, и ее дыхание сбивается. Эммет же чувствует, что кулаки становятся стальными. Давно пора размозжить этому американцу голову. Он ждет подобного еще с клуба с Иззой… а тут он коснулся его дочери.

— ДЕМЕТРИЙ?.. — рычит мужчина.

Эдвард предупреждающе поднимает палец вверх.

— Деметрий Рамс, суду штата Невада будет крайне интересно узнать о твоем заработке. В обход полиции и подкупных адвокатов мы найдем, как и гласит буква закона, возможность доказать американцам, что продавать наркотики — подсудное дело. Или же мы поступим следующим образом, — Эдвард касается ладонью стены и его пальцы стискивают выступающую из нее нишу, грозясь стереть бетон в порошок, — ты останешься при своих делах, а мы при своих. Если через сорок минут девочка будет дома, я не трону твою контрабанду. Даю слово.

Каллен снова слушает то, что сообщают похитители. Черты его лица заостряются, а гнев электрическим током пронзает комнату.

— Украсть ребенка это подсудное дело, Деметрий. Тебе грозит депортация и заключение в тюрьму. Константе то же самое. Оно того стоит? — пауза. — Хорошо. Условия. И какие условия? Выкуп?

Тучи сгущаются. С каждой секундой, с каждым словом. Эммет стискивает зубы, подступив к брату и пытаясь услышать то, что говорят, и даже Белла наполняется злобой. Она любит Карли. Она правда ее любит. Вчера она не солгала.

— Глупые условия, — оскалившись, с нажимом говорит Эдвард. — И ради такого — под суд?

Договаривают. Тише прежнего.

— Никаких условий. Я ставлю условия, — перестраивается он, — сорок минут пошли. О том, что сделаю за неповиновение, вы знаете. Говори мне, где девочка. Деметрий… ДЕМЕТРИЙ! НЕ СМЕЙ! ДЕМ!..

Но угрозы Эдварда, ровно как и его призыв, не имеют воздействия. Эммет понимает, что бросают трубку. Это написано на лице брата.

— Твари, — не сдержавшись, шипит Алексайо, — я им покажу…

— Чего они хотят? — Эммет сдавливает голову руками, стараясь унять виски. Все внутри пульсирует, грозясь выброситься наружу. Ему больно. И ему очень хочется убивать — раскрасневшееся лицо подтверждает.

— Дурдома! Кольцо для Конти и авиабилет для Иззы! Развода они хотят, Эммет! Моего развода! — выпустив наружу то, что так долго сдерживал, Серые Перчатки со всего размаха ударяет рукой стену. Костяшки сбиваются, но кровь никого не занимает. Не до нее сейчас.

— И что, если разведешься, они ее отпустят? — Эммет вздрагивает, скалясь.

— Таковы условия, — Алексайо сглатывает, с ненавистью поглядев на мобильный, — с их слов.

— Ты выяснил, где они? Надо звонить в полицию…

— Надо пробить телефон по базе и только. Без полиции мы справимся быстрее, а то они уйдут, — Эдвард потирает пальцами переносицу, — а когда Карли будет у нас найдем способ… ох, Константа… эти условия…

Его скулы сводит, а брови угрожающе выгибаются. Аметисты сияют огнем. Пылают им. Сгорают.

Эммет видит это, а Изабелла нет. И потому для нее следующее затем небольшое молчание братьев в размышлениях, что делать, становится решающим.

Эммет ожидает ответа полиции, а Эдвард пытается дозвонится обратно до Константы, когда сзади, от двери, раздается тихий, но решительный голос Беллы. Почти без слез.

— Где мне подписать?..

* * *
От дождя узкая лесная тропинка размылась и хлюпала под ногами грязью, а из-за шедшего ночью снега еще и подмерзла по краям. Худшее время года — перекресток между зимой и весной, когда снег и лед еще в силе, хоть уже и тают, а дождь и солнце начинают наступления из своих уютных окопов.

Битвы происходят не на жизнь, а на смерть, и порой это приводит к подобным плачевным ситуациям: холод собачий, однако моросью идет дождь и зреют на небе грозовые тучи.

Константа благодарит Бога за три вещи, пока пытается ускользнуть из лагеря, в котором Деметрий велел оставаться до его возвращения.

Первое, это то, что ее шуба достаточно теплая. Она всегда ненавидела русскую долгую зиму и выбирала самую утепленную одежду, какую только могла найти, и сегодня, не поддавшись на провокацию весны, все-таки надела достойную вещь. Поджилки и тело дрожат не только от холода, но и от страха. И это весомый плюс, потому что двойную дрожь выдержать куда сложнее.

Второе, это то, что сапоги сегодня без каблуков. У Конти даже в голове не выстраивается фантазия, как бы она на шпильках бежала по такой грязи, еще и с утяжелителем на руках. Первая ледовая корочка, первое углубление — и носом в землю. А это, как доказывает опыт юной мисс Каллен, вариант далеко не лучший — она стерла себе до крови половину лица.

И третье, наиболее важное, хоть и невыполнимое без трех предыдущих составляющих — походы в спортзал. Там, где Конти поднимала гантели, занималась степом и плавала в бассейне, в надежде стать выносливее, терпеливее и занять чем-то огромное количество времени, сослужили ей добрую службу. Вряд ли бы она теперь смогла так резво уходить вглубь леса — Каролина хоть и маленькая девочка, хоть и легкая, но по ледовому болоту нетренированному человеку бегом ее не пронести.

Константа, притрагиваться к моей семье и тем более вредить ей чревато наказаниями.

Эти слова, произнесенные любимым бархатным баритоном, который не шутит никогда, а сейчас тем более, крепко въелись в подкорку.

Константа гнала их подальше, не собиралась слушать трезвый рассудок и была уверена, что сможет пойти на сделку с совестью и проигнорировать грядущую бурю. Закрыть на нее глаза.

Но потом, когда посмотрела на девочку, когда увидела весь ужас, творящийся с ее лицом и блеск серо-голубых глаз, подернутых слезами, разглядела свою судьбу как в волшебном зеркале диснеевских мультфильмов. Такого Эдвард ей не простит. Даже у всепрощения Алексайо есть придел. Вот он. В ребенке. Кто бы мог подумать!..

Ты больше никогда не сможешь обратиться ко мне за помощью или попросить совета, а так же вынуждена будешь покинуть Россию.

Самое страшное, что может случиться — потерять его. Окончательно потерять. Ни звонков, ни СМС, ни пятничного получасового разговора с ним, на который они условились. Ничего. Эдвард сдержит слово, он не вернется. И хоть можно попытаться сыграть на жалости, на его повышенном чувстве ответственности, но и тут высок риск провала. В конце концов, Каролина, как он сам признался, самое главное в его жизни. Она замахнулась на непомерную драгоценность. А за их похищение если не убивают физически, то расправляются морально. Не оставляют камня на камне.

В ту секунду, как это осознание пришло, ее передернуло. Деметрий вышел покурить и сделать какой-то важный звонок, а она осталась со своей пленницей один на один. И дрожь перепуганного, израненного ребенка будто по проводу передалась Конти. Она никогда не считала себя склонной к эмпатии. А тут вдруг сердце дрогнуло.

Каролина выглядела ужасно. Ее короткие волосы намокли от снега и дождя, сосульками свисая на лоб и щеки, вся ее челюсть покрылась ссадинами и порезами из-за «катания» по снегу, а внутренняя часть ладоней явно нуждалась в швах — изрезана слишком сильно.

Девочка не плакала, не говорила и ничего не требовала. Она только дрожала и глядела в глаза своей похитительнице. С ужасом и мольбой.

Поверь мне, я поступлю именно так. За эту девочку я не пожалею голов, Конти. Они полетят с плеч со свистом.

И она поняла, чьи головы полетят. Ее — в первую очередь. Деметрий не спасет. Ни себя, ни ее. Их затея провалилась, было видно. Их затея была слишком велика, дабы воплотить вдвоем. Еще и против человека, ради которого она была готова пойти по раскаленным углям.

Перспектива была заманчивой — Деметрий обещал ей кольцо на пальце и фамилию «Каллен», и Константа чуть не поддалась, последовав сиюминутной прихоти. Она звонила бывшему мужу вчера, и он обещал перезвонить, но не сделал этого. Он стал забывать ее, и ей хотелось отомстить той, из-за которой это происходило. Вернуть его себе. Заслуженно. Честно.

Но насколько велика была вероятность, что Эдвард послушал бы Деметрия? И что вообще посмотрел бы в ее сторону, когда увидел, что стало с ребенком?..

Она узнала о племяннице случайно — Дем рассказал. И все же, даже если это не дочь, любил ее, похоже, Алексайо очень сильно.

Потому, выждав благоприятный момент, когда брат отошел на достаточное расстояние и увлекся звонком, Конти не выдержала. Схватила девочку в охапку, собственной ладонью заткнув ей рот, и кинулась вон.

Направление дома Калленов она знала. Ровно как и то, что лучше послушать бывшего мужа. Тогда он, вероятнее всего, найдет в себе силы ее помиловать. Всегда находил. Всегда…

Так что теперь пути обратно нет. Вокругдевушки две неизвестности сразу — наказание от брата, если вернется, и наказание от Эдварда, если до него дойдет. Но Эдварду она верит больше. И назад не поворачивает только по этой причине.

Каролина сидит тихо. Ей больно говорить и так же больно лишний раз прикасаться к чему-то руками, поэтому оттолкнуть свою похитительницу — уже дважды — ей не удается. Остается смиряться с тем, что происходит. Девочкой явно владеет испуг. И пока это на руку Константе.

— Правильно, не кричи, — громким шепотом подбадривает пленницу она, с осторожностью переступая ледяную лужу, — не кричи и не дергайся, иначе ты упадешь и нас найдут. А так я верну тебя домой.

Она крепче перехватывает ребенка, прижав к себе, и молится о том, чтобы не было слишком поздно. Если они заблудятся в этом лесу, выхода не будет — телефон остался у Деметрия.

Я могу дать тебе слово, что если в течение сорока минут Каролина окажется дома, я не стану применять жесткие меры и мы не разорвем наши отношения окончательно.

Сорок минут. А двадцать пять уже прошло.

Константа толком не понимает, что она делает. Убегая с Карли по лесу, прижав к себе как самое дорогое, что есть, какого-то ребенка, не может объяснить происходящее по собственной логике. Но это вовсе не значит, что думает остановиться. Не допускает даже такой мысли. Голос Эдварда глубоко в голове, он звучит и звучит, как какофония. Он никогда не ценил то, какой властью обладает над людьми, он никогда не мог понять этого до конца. А Конти поняла с самого начала. Уже когда увидела его, она осознала, что вот тот мужчина, которому подчинится. До последней грани.

— Зачем я тебе? — тихий детский голос, до чертиков пугая, режет слух. Константа с трудом удерживает равновесие на очередной ледовой луже, услышав его. Внизу обрыв. Где-то здесь они и поймали девочку.

— Чтобы притащить тебя дяде Эду, — девушка напряженно смотрит на дорогу.

— Он тебя не знает… — она говорит и на губах видна свежая кровь. Ссадины хоть и покрылись запекшейся коркой, но при воздействии мышц с легкостью избавляются от нее. И все возвращается на круги своя.

— Знает, — Конти морщится, с опасением оглядев лицо пленницы и мимолетно подумав, что, возможно, не настаивай Дем, не ввязалась бы в эту игру. Не позволила себе. — И он будет рад, если я так сделаю.

— Дядя Эд меня не любит, — на глазах у Каролины слезы и они настолько крупные, что блестят хрусталем, — он меня накажет…

— Он нас обеих накажет, — девушка сглатывает, задрожав от одной мысли, что мужчина приведет свои обещания в действие, — но если не явимся, найдет и накажет еще сильнее.

Каролина обмякает, словно бы уверовав во что-то неотвратимое, и слезы катятся по ее лицу. Бледную кожу делают совсем белой, попадают в ранки и саднят от солености. Причиняют боль.

— Тебя тоже никто не любит?.. — на вздохе бормочет она.

Константу передергивает — никто не задавал ей этот вопрос. Но любой, и она в том числе, знает на него ответ.

— Полагаешь, кто-то не любит тебя? — пытается отвлечь себя. Боже, скажи кто-то хоть однажды, что будет вести задушевные беседы с ребенком, никогда бы не поверила. Еще и при таких обстоятельствах. Морось дождя усиливается, а тучи сгущаются. Не удивительно, если совсем скоро начнется буря. А буря в лесу — гиблое дело…

— Изза любит… и мама…

«Изза». Без труда ясно, какая «Изза». И внезапно, когда глаза Константы при упоминании этой отвратительной женщины заволакивает мстительным туманом, ей хочется бросить девочку на землю и уйти. И пусть сами ищут. Она скажет, что пленница сбежала…

Но вовремя приходит вторая, дельная мысль: Изза или нет любит Каролину (и как удалось ей привязать к себе ребенка за такое время? Шантажом? Почему она вообще знает о ее существовании, если даже Конти узнала два дня назад?), но ее любит Эдвард. И если раньше она собиралась этим воспользоваться в дурных целях, то теперь веру в подобные чувства вселяет себе с надеждой на добро. Он ведь святой. Он будет добр.

— Тогда Изза тебя и защитит, — скривившись на проклятом имени, девушка ускоряет шаг, торопясь успеть вовремя, — попросишь ее.

Карли замолкает. Она низко опускает голову, прячась от косых струй в узком вороте пальто своей похитительницы, и, по совместительству, спасительницы, тихонько вздыхая. С содроганием думает о том, что сделает дядя, когда увидит ее. А еще размышляет, послужит ли лицо смягчающим обстоятельством. Может, он все-таки сделает так, чтобы ей не было больно? А папа? Папа ее пожалеет?..

Каролине вдруг становится очень грустно и страшно. Хочется, чтобы обнял папочка, чтобы погладил по волосам, как в раннем детстве, дядя Эд. Хочется, чтобы Изза помогала ей умываться, сидя на краешке мраморной ванной, а мамочка присылала платья в подарок. Чтобы все было как прежде. И никто, никто не ругался. Каролина не перенесет их ругани.

Она крепче держится за шею девушки, несущей ее на руках, и часто-часто моргает, чтобы проснуться. Пусть это будет сон, пусть кошмар — она соскочит с постели, схватит Эдди и побежит к папе, как всегда. А папа прижмет ее к себе и согреет… папа никогда не прогоняет ее ночью. Папа ее любит…

— Не хлюпай носом, — с ноткой раздражения велит Константа, — я не слышу, есть ли кто сзади… нам нельзя попадаться.

Эти слова становятся для мисс Пирс самыми главными, ровно как и озвученная в них мысль.

Если Деметрий увидит, что она сделала, прежде, чем вернет ребенка, он ее не пощадит. Уж он-то точно не пощадит. Однозначно. Хорошо хоть она догадалась спрятать его пистолет — без оружия Дему придется туго.

Константа поворачивает налево, сходя со стежки. Знает, что здесь есть обход и знает, что так будет быстрее. Дем пойдет по тропке, он не знает леса. А у нее появится возможность скрыться между деревьями.

Константа перехватывает Каролину, даже не глядящую вперед, тревожно всматриваясь вдаль. Осталось не больше двух километров до дома Алексайо. Лес густой. Очень густой рядом с ним. Как особенность расположения дома — и это может спасти.

И в то же время Константа совершает непростительную ошибку, не посмотрев под ноги. Засыпанная снегом нора какого-то животного, возле странного углубления в чаще, которое девушка не помнит, оказывается слишком близко к носку ее сапога. И Конти просто не может не зацепиться. Сапог всей стопой уходит под землю, протаранив снег, и вертикальное положение без труда сменяется на горизонтальное.

Константа падает здесь же, прямо на твердую землю — сбивает костяшки пальцев. А вот Каролина не удерживается на своем месте, от испуга попытавшись оттолкнуться от девушки и избежать удара. Ее относит дальше — на полметра вперед.

И лишь услышав треск, который характерен для льда, Конти понимает, что случилось.

Девочка царапает лицо еще больше об острую ледяную корку. Ей больно, она вскрикивает и непроизвольно дергается, силясь подняться на ноги. Ладонями в крови упирается в снег. Хочет встать. Хочет избавиться от того, что режет кожу. Но руки проваливаются вниз. Под снегом, под «землей» неожиданно оказывается вода. Ледяная до того, что в глазах темнеет.

— НЕ ШЕВЕЛИСЬ! — громко выкрикивает ее похитительница. На три секунды позже нужного.

Тонкая корка весеннего льда под девочкой трескается, не выдержав ее веса, и кусками падает вниз. Со всплеском.

Ну конечно же, озеро! Чертово лесное озеро! Константа еще любовалась им, когда только приехала в Россию! И Эдвард предупреждал ее, что по льду ни в коем случае нельзя ходить. Особенно весной!

Вскочившая с земли, она из первого ряда, пальцами ухватив кустарник у берега, видит, как ее пленница проваливается под лед. С оглушающим вскриком.

В собственноручно прорубленную полынью Каролина окунается с головой, подавившись воздухом от ужаса. Холод сковывает движения, причиняет боль и не дает вдохнуть как следует. Девочка брыкается, силясь выбраться, но вокруг все неотвратимо проваливается следом. Дыра углубляется, вода заливает лед, тут же намокающий.

Не проходит и полминуты, как пространство вокруг Карли столь тонкое, что не приблизиться и на шаг.

— НЕ БАРАХТАЙСЯ, СЛЫШИШЬ? — срывающимся голосом велит Константа, тщетно оглядываясь по сторонам в поисках того, чем можно вытащить ребенка на берег, — ТЫ ЗАМЕРЗНЕШЬ! НИКАКИХ ЛИШНИХ ДВИЖЕНИЙ!

Правила спасения утопающих…

Правила помощи…

Хоть какие-нибудь правила!

Конти накрывает такой волной ужаса, что она с трудом шевелит руками, перебирая снег. Уже не холодно, уже — жарко. И невыносимо тянет в груди от вида бултыхающегося в отдалении ребенка. Задыхающегося.

— Я ТЕБЕ ПОМОГУ! — клянется она, находя подобие решения. В экстремальной ситуации и размышления становятся экстремально-насыщенными, и действия. У берега растет ни в чем не повинная молоденькая березка. Уснувшая зимним сном, она и предположить не может, как мало у нее осталось времени. Конти что есть силы налегает на деревце, пригибая его к земле и ломая. Хруст сначала тихий, потом громкий, потом — жалобный. И вместе с деревцем девушка снова оказывается на земле.

— СЛУШАЙ МЕНЯ, — перекрикивая мольбы девочки, призывает Константа, — ДЕРЖИСЬ ЗА ДЕРЕВО! НЕ ОТПУСКАЙ ЕГО ДАЖЕ ЕСЛИ БУДЕТ БОЛЬНО! Я ТЕБЯ ВЫТАЩУ!

И с этими словами, выверенными движениями опустившись на лед и умоляя кого-то свыше, чтобы не позволил им обеим оказаться в полынье, Константа подползает на максимально доступное расстояние — у берега мелко и лед твердый. Но мель быстро заканчивается. И все, что ей теперь под силу, тянуть деревце из-за всех сил.

Каролина хватается за него, все еще задыхаясь, и ее руки слишком слабые, еще и пораненные, чтобы его удержать. Она рыдает от боли, но следует совету своей спасительницы. Держится как в последний раз, пропустив ветки под мышки. Не отпускает.

— Хорошо, хорошо, — сосредоточенная, Конти что есть мочи тянет ствол, увлекая малышку на поверхность. Она ломает еще немного льда, проехавшись по воде и занырнув снова, но вскоре утыкается в достаточно твердую корку. И уже здесь, цепляясь ногами, не без труда вылезает на поверхность.

— Не двигайся, — обрадовавшись своему успеху, сорванным голосом молит Константа, — все. Почти все.

Тянет дерево из-за всех сил, протягивая Каролину по льду. К себе. Как можно ближе к себе. К самому берегу, где уже не страшно. Где максимум возможного — намочить ноги до щиколотки.

Константа ловит себя на мысли, что ей все равно, что было бы сейчас с ней, окажись лед не таким крепким. Единственная мысль, пульсирующая до сих пор — девочка. Девочку надо спасти. Ради Эдварда. И ради нее самой.

— Вот так, — вымокшую, по-крупному дрожащую от ледяной воды и не менее ледяного воздуха, Конти притягивает малышку к себе. Расчистив руками снег, стряхнув его с травы, кладет ее на землю. Насквозь промокшую куртку тут же снимает, промучавшись с молнией. Кто-то когда-то говорил ей, что самое главное — избавиться от мокрой одежды. Избежать переохлаждения.

Губы Каролины синие. Лицо — белее снега, а кровь самого алого из возможных цветов, хоть и смытая частично водой озера. Тело ребенка ритмично подрагивает, стараясь согреться, а взгляд теряет осмысленность. Карли лихорадочно вращает глазами, но не похоже, что видит что-то ясно. Небо над ней серое, морось уже не ощущается охладившейся кожей, а снег под собой отнюдь не добавляет тепла.

— К папе… хочу к папе…

Константа содрогается от такой картины. Немедля, не отдавая себе отчета, что делает, скидывает свою шубу, быстро-быстро кутая в нее малышку.

— Смотри на меня, смотри, — заклинает, садясь на землю и забирая пленницу в объятья. Прижимает к себе, не чувствуя холода, пытается растереть ледяные ладони, — не умирай… только не умирай, девочка!.. Господи!..

Ее волосы на мокрых волосах Каролины. Ее дыхание предпринимает попытку отогреть ребенка. Ее шуба, похоже, не особенно помогает, как и то, с какой силой Конти прижимает малышку к себе — еще теплой.

Она шепчет как мантру единственную просьбу. И к Каролине, и к Богу, если он есть:

— Не умирай!!! Только не умирай…

Знает, что этим будет все кончено. Вместе с Карли ей тоже придется распрощаться с жизнью…

* * *
Оно находится на лесной трассе в Целеево, примерно на двенадцатом километре — на перекрестке между домами Калленов. Возле дороги, чтобы не бежать к ней далеко, но за деревьями, дабы не привлекать лишнего внимания.

Оно, громко прозванное «лагерем», состоит из натянутой палатки защитного цвета и полугнилого пня рядом со входом.

Лес густой, пихты высокие и, наверное, не всматривайся я так отчаянно в пейзаж вокруг, не заметила бы черного проблеска среди шершавых стволов огромных деревьев. Не увидела бы блеска капота и выделяющихся среди снега, помявших его шин.

Машина. Машина под еловыми ветками. Спрятанная, но не до конца.

Эдвард тормозит сразу же, как видит ее. Сверяясь с данными, предоставленными полицией (у Эммета свои связи), понимает, что мы на месте. Паркуется на обочине, позволяя нам с Медвежонком разглядеть палатку.

— Ну все… — Каллен-младший напрягается, решительно поджав губы, и дергает ручку двери.

— Осторожно, — напутствует Эдвард, приглядевшись к «лагерю», — он может быть…

— Если у него пушка, он сейчас у меня сам ее сожрет, — не терпящий возражений, Эммет покидает салон автомобиля. Его тяжелые ботинки сминают снег без жалости и сожаления.

Эдвард хмурится, но не пытается удержать брата. Он тоже намерен выйти.

— Белла, пожалуйста, побудь здесь, — оборачивается ко мне, не устыдившись потратить на это несколько лишних секунд. Перехватывает мою ладонь, потянувшуюся к двери, притронувшись к кольцу, — я прошу тебя.

Я смотрю в глаза мужа и вижу в них беспокойство. Искреннее, настоящее. Как от человека, которому не все равно не потому, что попросту несет ответственность, а по той причине, что небезразлична. Бог знает, в каком плане, но уже прорыв. Это уже согревает мою душу в сегодняшнее лютое утро.

Я смотрю в глаза Эдварда и вижу там то, что заметила в особняке Эммета, когда согласилась на развод. Если это было условием для спасения Каролины… если это было единственным, чего хотел Деметрий… я бы не посмела отказать. Не глядя на все, что думаю.

Аметисты тогда вспыхнули, буквально ослепив. В них загорелась решимость, жаром полыхнуло сострадание. И от первой же моей слезинки голос стал тверже.

«Ничего подобного».

И вот теперь мы здесь. Выяснившие положение горе-похитителей, приехавшие все вместе, не разделяясь, на обочине перед их палаткой. Дело за малым — вернуть Каролину домой. Если она тут…

— Я пойду с тобой, — не задумываясь, отвечаю. Легонько сжав его пальцы, все же отстраняю их. И выхожу на холодную улицу.

Карли. Моя маленькая девочка. Как же они посмели?.. Я сама придушу эту Конти за то, что она заставила тебе пережить. И я не боюсь Деметрия. Больше он мне не страшен.

Сегодня я как никогда уверилась, что Эдвард меня не отдаст. Он так смотрел… я одновременно наотмашь ударила его своим предложением, но и вдохновила. Разом забылось все, все утерялось. Осталось только главное.

И если мне еще долго в кошмарах будет сниться сцена, как Эммет с налитыми кровью глазами душит брата… между ними все забыто. На сегодня точно.

Эдвард выходит следом за мной, хлопнув дверью. Его лицо тут же суровеет, глаза становятся ледяными глыбами.

— Тогда не отходи, — напутствует он, отводя меня себе за спину и крепко перехватывая правую руку.

Следы Эммета видны по направлению к палатке, и Алексайо, увлекая меня следом, не жалуясь на упрямство, идет за ним. Огромный силуэт Медвежонка прекрасно прорисовывается среди деревьев и белого снега. Его черное пальто ни с чем не сливается.

Хруст снега и мелких веток под ногами, глухие крики каких-то птиц над головой и серое небо наполняют атмосферу леса прекрасно ощутимым ужасом.

Я чувствую себя как в фильме ужасов, хотя рука Эдварда и придает уверенности. Одновременно и боюсь, и не чувствую страха.

Представляю перед собой лицо Карли — особенно вчерашней ночью. Когда она заглянула мне в глаза своим личиком с не смытым макияжем и сказала… призналась, что любит. И что не даст никому меня прогнать.

Эта девочка — ангел, я давно поняла. Эта девочка — свет, путеводная звезда. И очень надеюсь, что любой, кто покусился на это невинное создание, получит по заслугам. Братья не оставят его безнаказанным.

Эммет врывается в поставленную палатку с уверенностью, какой можно позавидовать. Эдвард ускоряется, заметив, что брат внутри, и мне приходится почти бежать по неожиданно высоким сугробам, дабы поспевать за ним.

Но к тому моменту, как достигаем «лагеря», Людоед (пока не стану утверждать, что бывший) уже снаружи. Лицо стянуто болью и ненавистью, а кулаки сминают толстую ткань укрытия.

— Пусто! — рявкает он, оглядевшись вокруг и глядя на деревья так, что мне удивительно, что они не трескаются как лед. Взгляд Эммета пронзает насквозь каленым железном заточенного ножа.

— Это верные координаты, — Эдвард подводит меня ближе к себе, вытаскивая из кармана мобильный. Сверяется с полученной информацией, — и палатку вряд ли разбили туристы…

— Они могли узнать, что мы едем? — спрашиваю я, пристально всматриваясь в пестрящие перед глазами деревья.

— Откуда? Не прошло и получаса, — Эммет зеркально повторяет мое движение.

Он зол, но больше всего — встревожен. Ему очень больно и очень страшно, но сегодня, как и Эдвард, не пускает это на первый план. Утаивает, маскируя за ненавистью и готовностью пришибить виновных сразу же, как увидит.

Я все еще не могу прогнать трепет испуга от его недавнего поведения, но готова признать, что это было неосознанным всплеском эмоций. Попытаться смириться. Но чуть позже — когда пройдет первый страх. Так что пока держусь Эдварда. Не будь в беде Каролина, я бы уже заставила его обратиться в больницу — на шее все четче проступают синяки, а голос так и не выравнивается. Ему больно. Но он никогда не скажет.

— Надо оглядеться. Ему некуда деваться, — Алексайо как никогда убежден в том, что говорит. Он прищуривается, поджав губы, и пальцы сдавливают мои крепче.

— Набирай Константу, — Эммет морщится от имени, которое произносит, но все же говорит его. Резким ударом коснувшись удерживающих палатку колышков, сносит «лагерь» к чертям. Он тряпичной куклой падает на снег. Намокает.

Эдвард нажимает на кнопку вызова.

Руины палатки оживают традиционным рингтоном айфона — только чересчур громким. Мы все синхронно поворачивает голову в его направлении и в то же мгновенье черная машина, привлекшая внимание Каллена-старшего, но прежде ко всему безучастная, срывается с места. С визгом шин выезжает из своего снежного гаража.

— Уйдет!.. — подавшись вперед, вскрикиваю я, ошарашенно наблюдая за происходящим.

— Ну уж нет, — Эммет мгновенно покидает место рядом с нами, бегом устремляясь за Рамсом. Он цепляется своими огромными медвежьими пальцами за боковое зеркало, едва не вырывая его с мясом, и ударяет по стеклу. Я не удивляюсь от того, что оно рассыпается на осколки.

— Я ТЕБЯ УБЬЮ! — ревет Людоед, пока Эдвард почему-то увлекает меня обратно к дороге. Почти тянет. — Я УНИЧТОЖУ ТЕБЯ, СКОТИНА! ГДЕ РЕБЕНОК? ГДЕ МОЯ ДОЧЬ?!

Черная машина не намерена останавливаться. Отклонившийся от разбитого стекла, вцепившийся в руль, Деметрий не говорит ни слова. Сдает назад что есть мочи и вынуждает Каллена-младшего отпустить зеркало. Едет слишком быстро.

— Садись назад, быстро, — Эдвард буквально загоняет меня в наш автомобиль. Активирует зажигание, подъезжая вперед, за подоспевшим Эмметом. Тот вламывается в салон еще быстрее, чем догонял Рамса.

Хаммер разгоняется, дыша в затылок ускользающему черному «фиату», насколько могу судить, Деметрия.

Погоня под стать плохо поставленным боевикам, и я пугаюсь того, что участвую в ней. Но не на настолько, насколько пугаюсь за Карли. И насколько боюсь излучающего готовность убивать Эммета, передающего Эдварду как по невидимому проводу свой запал. Пальцы старшего брата так удушающе-сильно впиваются в руль, а лицо настолько суровое, что у меня сбивает дыхание.

Лес пролетает за окном с бешенной скоростью. Деметрий явно использует все преимущества своего небольшого автомобиля, терзая спидометр, но Серые Перчатки не отстает. Он все время у него на хвосте. И все время контролирует ситуацию.

Я сглатываю на особо резком повороте между двумя могучими пихтами, и хватаюсь за ручку возле сидений.

Эдвард идет на обгон. Высчитав момент, расстояние, вероятность удачи — идет. И резко останавливается, завершая удачный маневр. Хаммеру нипочем удар «фиата», а вот водителя этого автомобиля он с легкостью способен остановить.

…Замершие пихты.

…Звук покореженного железа.

…Отголосок дымка из капота машины Рамса.

…И хлопок двери. Дверей. На этот раз мне не удается определить, кто из Калленов первым покидает машину.

Но вот того, кто наносит Рамсу первый удар, вижу. Как раз выскакиваю из хаммера обратно на асфальтированную лесную дорогу и потому вижу. По проблеску серого пальто. По волосам, отлившим бронзой. По покрасневшему слева лицу.

— Ублюдок… — срывается с губ Аметистового. Прежде такого выдержанного, спокойного и в крайней степени пацифиста. Его рука отводится назад и кулак, как смотрю, не хуже, чем у Эммета, хоть и меньше. Как закуска перед основным блюдом. Аперитив.

Удар достигает своей цели — Деметрий, толком и не успевший ничего сделать, на асфальте. Согнувшись в три погибели, он все равно слишком большой из-за своего роста. И на лице его, что я так давно не видела, кровь.

Это все слишком быстро, я понимаю. Как в ускоренной перемотке, как при просмотре надоевшего фильма. Герои, события, места — они меняются, а ты не улавливаешь сути. События чересчур ускорены.

Но они такие, какие есть. И мне приходится принять тот факт, что этот день далек от всех предыдущих. По любым параметрам.

Второй удар Дем получает уже от Людоеда. Он, словно бы отбирая у брата любимую игрушку, с обещанной яростью заезжает ему по губам.

Эдвард, часто дыша, стоит рядом. Я впервые вижу его таким и, если честно, не могу привыкнуть к подобному зрелищу: взъерошенные волосы, сбитые костяшки пальцев, жесткое выражение на лице и глаза. Глаза, в которых не просто огонь, а целое извержение вулкана. Эмоции не удерживаются внутри Серых Перчаток. Не сегодня.

— ГДЕ КАРОЛИНА? — ревет Эммет, склонившись над Рамсом, — Я ТЕБЯ СПРАШИВАЮ! ОТВЕЧАЙ!

— Не найдешь, — сплюнув кровь, фыркает тот.

Такого ответа не терпит уже Эдвард.

Он заставляет меня вжаться в бок машины, когда за грудки поднимает Деметрия с земли. Встряхивает, прожигая взглядом.

— Немедленно говори, где она, — сквозь стиснутые зубы, рычит. С нескрываемой угрозой. Не громко. Не до звона в ушах. Но куда, куда страшнее, чем с любым криком.

Мне почему-то впервые кажется, что Эдвард сейчас может убить. Без преувеличения.

— Так вот ты какой, Суровый, — Дем ухмыляется, разглядывая Каллена-старшего таким. Его взгляд касается Медвежонка, но затем возвращается к главному врагу, — человеческая падаль под маской праведника, извращенец в сутане…

— Я задал вопрос, — гневно повторяет Эдвард. Не смотрит на меня намеренно, я понимаю. И внимание не привлекает, и боится напугать. — Ответ!

Однако Деметрий все равно замечает меня, пусть и у машины. Его глаза распахиваются.

На искаженном вытянутом лице с голубыми глазами и черными волосами проскальзывает ухмылка и многообещающее выражение, затаенное в ней. Светящееся.

— «Голубка», — с презрением произносит он, — любовница? Жена? Ты на это рассчитываешь? ВЕЩЬ! Вещь НА ВЫБРОС!

Левая бровь Эдварда опускается к переносице, подсказав, что дела у Дема очень плохи. Я бы рассыпалась на кусочки уже от такого взгляда.

— Ты говорил ей? — облизывая кровоточащие губы, шепчет Рамс, — о своих девках и портретах? О том, что сделал с Конти? О том, кто такой АЛЕКСАЙО?!..

Кулак Эдварда обретает страшную силу. Я дергаюсь, когда он ударяет Деметрия. Без сомнений и без каких-либо размышления. За эти слова.

— Убийца! — выкрикивает Рамс, безумно смеясь и не обращая внимание на новые ссадины, — убийца и всегда им был! Сейчас он докажет тебе, Изабелла! Смотри внимательно! — он облизывает губы. Следующая фраза адресована уже конкретно Эдварду, с ухмылкой, — «Светлячки живут три ночи», так? Ты это ЕМУ сказал перед смертью?

Ошеломленный неожиданными словами, словно бы огретый ими по голове, Каллен вздрагивает. Его руки сами собой разжимаются, отпуская Деметрия, и тот торопится этим воспользоваться.

Правда, упускает из виду, что Эммет еще здесь. Он и укладывает его на холодный асфальт точным ударом.

Эдвард оглядывается на меня. Застывшими, в самое сердце пораженными аметистами смотрит глаза в глаза. И я не понимаю, что именно в них происходит.

Деметрий сказал ерунду. Он всегда говорит ерунду.

Или?..

Растерявшаяся, я отвожу от Алексайо взгляд. На какую-то секунду, просто чтобы обдумать увиденное и услышанное хотя бы поверхностно, хотя бы как-то — чтобы забыть. Пока Каролина не будет в безопасности, ничто не имеет смысла.

И под стать этому уверению, проникшись им, я вижу кое-что в просвете деревьев. Кое-что, чего не должно быть между ними — желтое платье. Темно-желтое, похожее на опавшую листву или древнее, с налетом пыли золото. Несусветное.

И это платье не стоит на месте, оно не мираж — движется. Достаточно далеко от дороги, чтобы заметить среди густых деревьев нас и дорожное полотно, но не так далеко, чтобы мы его не заметили. Я.

— Эдвард… — привлекаю его внимание, кивнув в ту сторону.

Каллен оборачивается. С надеждой, но и непониманием. Тут же забыв о произнесенных Рамсом словах.

По кронам деревьев, пугая птиц, летит крик. Женский крик. Отчаянный. Под стать проскользнувшим, было прозрачным мыслям.

И знакомый крик.

Эдварду.

Деметрию.

Мне.

— Константа… — одновременно звучат голоса в лесной тишине.

Эммет нокаутирует Дема ловким движением кулака, а я, не жалея ног, почти машинально кидаюсь в сугробы. Мне чудится нечто знакомое возле девушки. Мне чудятся черные, как смоль, волосы, в то время как у Конти они каштановые. Я выучила это лучше всего.

Оббегая деревья, перепрыгивая кусочки льда, игнорируя то и дело появляющиеся перед глазами еловые ветки, спешу к видению желтого цвета.

И останавливаюсь, задохнувшись, когда вижу картину целиком.

На руках Константы, раздетой до тонкого дизайнерского платья… Каролина. Бледная, с синевой щек и едва заметно подрагивающими губами, с мокрыми волосами, что я узнала, она завернута в темную шубу. И ни единого движения от нее нет.

Как я оказываюсь возле Константы, не помню. Помню лишь ее лицо — заплаканное, белое и дрожащее. Скованное истеричным отчаяньем, от которого даже сопротивление мне оказать не может. И не набрасывается на меня.

Она держит девочку на весу, не зная, что делать, а я перехватываю выбеленные детские ладошки, с ужасом встречая их холод. Пальцы тут же окрашиваются красным — кровь. Они… изрезаны.

— Каролина… — Эдвард позади меня оказывается более проворным и решительным. Его слабость при виде племянницы длится полсекунды — столько, сколько требуется, чтобы произнести имя своего сокровища, а затем на смену ей приходят нужные действия.

Все происходит за пару секунд.

Эдвард отбирает ребенка у Конти, не противящейся этому, тесно прижав к себе. Опускается коленями на снег, перехватив руку девочки. Ищет пульс.

— Она не должна умереть, не должна, — Константа садится там же, где стояла, повторяя одно и тоже несколько раз. По ее щекам бегут слезы, стертые руки дрожат.

Она похожа чем-то на Карли. Правда у малышки, к моему ужасу, раны не только на ладонях. Вся нижняя часть ее лица, от носика до подбородка… содрана. Живьем. Запекшиеся островки крови выделяются на фоне бледности слишком сильно.

— Жива… — резко выдохнув, сообщает Эдвард. С лицом, на котором ничего, кроме облегчения, касается теплыми ладонями лба ребенка. И, как и мы все, пугается его холоду.

Он ловко снимает пальто. Слишком ловко и слишком быстро. Поверх шубы Конти теперь и вещь Аметистового. И слава богу, цвет у нее не черный. Каролина сейчас лишком похожа на…

— Что случилось? — он с безумством смотрит на Константу. Руки дрожат.

— Она провалилась под лед… — девушка всхлипывает, сжав снег под пальцами, — я пыталась согреть, Эдвард, я думала…

— Какого черта вы делаете? — тяжелые шаги Эммета позади перебивают Константу. Она опускает голову, сжавшись, и отползает назад. Не утруждает себя тем, чтобы подняться.

Медвежонок смотрит на нее мгновенье — и за это мгновенье всерьез готов уничтожить.

— ВОТ ТЫ ГДЕ… — однако прежде, чем делает шаг навстречу девушке, замечает, что брат без пальто. И находит, куда он его дел. Без труда.

По лесу пролетает страшный медвежий рев… раненый… убитый…

За ним не слышно ни того, как взвизгивают шины скрывающегося на своей подбитой машине Деметрия, ни того, как рыдает в голос Константа, ни моих бормотаний-молитв о том, чтобы девочка была в порядке.

Эммет забирает все…

— Она жива? — все, что спрашивает Медвежонок. Его глаза слишком большие. Его лицо теряет все краски. А губы… его губы очень сильно дрожат. Почему-то мне кажется, что он готов к отрицательному ответу. Он и не надеется на другой.

— Жива, — Эдвард прижимает голову племянницы к себе, стремясь ее согреть, — но нужно в больницу. Срочно!..

Он пытается собраться. Он пытается заставить себя вернуться в прежнее состояние и быть сдержанным, правильным, уверенным.

Но не выходит. Ни при каких стараниях.

Моего Алексайо будто медленно убивают, не спеша вытаскивать из сердца проколовший его кинжал.

— Сейчас же! — Эммет нагибается за дочерью, вырывая ее у брата. Единственно-важное, единственно-нужное создание, устраивает у груди. Делает из своего пальто третью согревающую загородку. Плачет.

Эдвард поднимается со снега следом за убитым горем отцом. Выглядит из рук вон плохо — бледность под стать Каролине.

Я не совсем понимаю, что он хочет сделать — слежу за тем, как Эммет с малышкой бегом направляется к машине. Но чтобы это не было, Константа успевает первой. Взвизгивает, задохнувшись от всхлипа, и на коленях подползает к Серым Перчаткам.

— Не уходи!.. — молит, тщетно пытаясь схватить его руку, — я ради тебя! Я за тебя, Эдвард!.. Я не дала ей умереть!.. Я ее унесла!.. Ты меня… ты со мной…

Рыдает — откровенно. И очень, очень громко. Не достав до руки, цепляется за ногу Аметистового. Как брошенный котенок.

— Я покончу с собой, если ты уйдешь, Алексайо… прямо сейчас… у меня нож… у меня есть нож!..

Мне хочется выдрать клок волос из головы этой женщины, когда вижу, чем ее слова отражаются на лице мужа. И чем оно наливается, заслышав их.

Не надо.

Пожалуйста, не надо.

Из него второй раз за последние десять минут высасывают душу.

Его имя. Ее вид. Сказанное.

Он же не сможет…

— Эдвард, — делаю шаг вперед, намеренная разрубить этот узел. Не позволить Константе сделать ему больно, не дав растоптать своим поведением и заставить мучиться по ночам так же, как вчера вынудила Мадлен. Мое сердце обливается кровью за Каролину, но двух жертв для этого дня будет слишком много. Непозволительно.

Но сказать нечто большее, чем имя, попросту не успеваю.

Эдвард выставляет ладонь вперед, призывая остановиться. Меня. Резко.

— Поезжай с Эмметом, — тихим голосом велит он. Без права на отрицание.

— Но я…

Оглядывается на меня, больно резанув глазами. Чужими. Выцветшими. Почти мертвыми.

— Я тебя не брошу, — упорствую, с отвращением посмотрев на Конти, — нет. Не проси.

— Ты нужна ей, — сквозь стиснутые зубы он не оборачиваясь указывает на машину, — помоги Каролине. Ради меня. Эммет не справится в одиночку… Все будет хорошо.

Что чувствую люди, когда сердце разрывают на две части?

Когда одна половина стремится остаться здесь, где ей нужно быть, а вторая стремится в иное место, где ее тоже ждут?

Каково это — резать по живому? И даже не сожалеть?

Я смотрю на мужа и мечусь между двумя противоположными желаниями… и не знаю, не имею представления, что выбрать.

— Если она умрет, — Эдвард помогает. Он всегда чувствует момент, когда надо помочь и находит нужные слова, — я не переживу, Белла.

Конти заходится новыми рыданиями, крепче к нему прижавшись, а я вздрагиваю. Всем телом.

Господи… за что же такое?..

Эммет у машины. Он открывает дверь — мое время тикает как никогда громко.

Мечусь до последнего. Убеждаю себя, что нужнее здесь, хотя это непосильная задача.

И только тогда, когда вижу в аметистах ни с чем не сравнимое, невозможное к передаче по своей силе моление, сдаюсь.

Душа Эдварда у Каролины. Его сердце принадлежит ей. Если девочка… если моя девочка не сможет… ему правда не жить. Это сейчас как никогда очевидно.

И потому я соглашаюсь. Мне приходится.

— Береги себя, — умоляю напоследок, бросив убийственный взгляд на Константу. Однажды я с ней поквитаюсь. За это не страшно даже умереть.

И кидаюсь к дороге, где уже след простыл Деметрия, а Эммет заводит машину.

Эдвард и прежняя «пэристери» остаются позади — снега надежно укрывают их от посторонних глаз.

И все, что я слышу, отдаляясь в сторону автомобиля, это четыре слова. Четыре моих слова, сокровенных — от Константы. В этом лесу, в эту секунду, переступая эту черту.

— Я люблю тебя, Алексайо.

* * *
Прямоугольная комната с двумя небольшими окнами на северной стене. Невысокий потолок белого цвета, аквамариновые стены под стать обстановке и ровный ряд стульев вдоль них. Синих, пластмассовых, с невысокими спинками и без подлокотников. Чтобы не хотелось задержаться здесь подольше.

Комната ожидания частной больницы в Целеево. Ничего лишнего. И никого. Мы здесь одни. Вот уже полтора часа.

Где-то за этими толстыми стенами сейчас Каролина. Если бы не ее самочувствие, вряд ли бы Эммет оставил здесь камень на камне — он был всерьез готов разнести это трехэтажное сооружение без особых проблем. Ему казалось, что все делают слишком медленно — готовят носилки, набирают лекарство в шприцы, открывают реанимацию и вызывают реаниматолога в холл. Немногочисленные пациенты отпрыгнули от стойки сами, завидев лицо Медвежонка, а регистраторы, наверное, еще долго не забудут его голос…

Тогда он был непоколебимым, яростным и убийственно-стальным. Уверенность в себе, в том, что делает, готовность придушить любого, кто не станет помогать его дочери — все это было. А вкупе с размерами Эммета и блеском его глаз — острейшим из лезвий — выглядело очень впечатляюще.

Но сейчас от всего этого не осталось и следа.

Сгорбленный, хрипящий от сдерживаемых криков, и рыдающий так, как в последний раз, этот мужчина с отчаяньем прижимает меня к себе, сидя на хлипком для него стульчике. Я стою между коленей Эммета, своими упираясь в его сиденье, и держу Медвежонка настолько крепко, насколько это возможно. Глажу его волосы, спину, плечи, нашептываю слова успокоения и делаю все, что от меня зависит, дабы ему стало легче. И плевать, что случилось раньше. И что Людоед, как оказалось, все это время был жив…

Боль Эммета, ровно как и боль любого из Калленов, убивает меня. А если принять во внимание тот факт, что сейчас Карли тоже находится далеко не в лучшем состоянии, можно влезть на стенку.

— Потерпи, — умоляю, чувствуя, что сама плачу. Беззвучно, тихонько, с если и проскакивающим всхлипом, то два раза в минуту, — все будет хорошо, Эмм… все будет…

Безутешный, раздавленный случившимся, бывший Людоед меня не слушает. Вся его сила, все ее остатки — в объятьях. Медвежьи пальцы сжимают меня в тисках, а горькие слезы неустанно мочат кофту, но имеет ли это сейчас значение?

На Эммете черный пуловер и черные джинсы. Даже его ботинки — черные. И сидя во всем этом в такой позе он сам кажется… неживым.

— Что же мне делать?.. — взывает, сжимая и разжимая кулаки, — Изза, что?! Чем я могу ей помочь?!

Его отчаянье меня опаляет.

— Ей помогут. Ей уже помогают, — наклоняюсь к его уху, приникнув щекой к виску, — Эммет, ты же слышал доктора — температура не коснулась критической отметки. Каролину обязательно спасут.

— Если ее сердце выдержит…

— Конечно выдержит, — я сглатываю, насилу выдавив улыбку, — у нее же такое большое сердце, Эмм… любящее… оно все выдержит. Оно знает, ради кого держаться.

Я обнимаю его очень крепко. Буквально вжимаюсь в брата Алексайо, чтобы самой здесь не разрыдаться. Я нужна Эммету. Прямо сейчас я не могу удариться в свою истерику. Вдвоем мы не выплывем.

Я люблю Каролину. Я знаю это сегодня так ясно, что страшно даже подумать. И еще больший ужас настигает от того, что чтобы окончательно убедиться, ей пришлось оказаться в палате интенсивной терапии, перед этим провалившись под лед.

Меня берет плохо преодолимая дрожь, когда только представляю это. Как она стоит, как лед трескается, как жидкость из-под него выплескивается наружу, как моя девочка проваливается внутрь и с головой погружается под воду… как она плачет, как ее трясет, как ей страшно.

Даже ужасающие раны на лице не идут в сравнение с обморожением. Температура тела Каролины опустилась до тридцати градусов. А двадцать шесть — смерть…

— А кислородное голодание мозга? Изза!.. — Эммет с ужасом ударяет ребром ладони по стулу и я даже не удивляюсь тому, как обреченно вздрагивает пластик, — если она умрет…

— Ни в коем случае, — запрещаю ему даже допускать такую мысль. Кладу ладони на обе стороны лица, стираю со щек слезы и призываю посмотреть на себя, прямо в глаза. Ни сантиметром ниже. — Эммет, послушай, ни в коем случае. Никогда. Каролина проживет очень долгую и очень счастливую жизнь. Мы не отпустим ее. Никто из нас. Ни за что.

Губы Каллена дрожат, слезы бегут более бурными потоками, страх поглощает его в темноту и не позволяет выбраться наружу.

— Я уйду с ней, — охрипшим шепотом признается Эммет, глядя на меня сквозь расплескавшиеся соленые озера в своих глазах, — если она уйдет, я здесь не останусь…

Я целую его лоб. Наклоняюсь и целую так нежно, как никогда ничей не целовала.

— Вы оба останетесь, Эммет. Ничего не случится.

За окном идет дождь. Он пробивает снег, вызывает сильный ветер и создает лужи, что позже заледенеют. А тот лед, что есть, он подтапливает. И лед тает. И под него проваливаются…

Я держу Медвежонка в объятьях, ритмично поглаживаю его спину, слушаю всхлипы и игнорирую свои собственные, ожидая вестей от Карли… но это не спасает от мыслей. А мысли эти уносятся далеко-далеко, туда, где сейчас Эдвард.

Я не знаю ничего: где он? Нужна ли ему помощь? Что с ним происходит? Что делает Константа? Возможно, он так же рыдает, только сидя в лесу и на снегу, а я не с ним. Он сам велел мне уходить. Он отправил меня вслед за своей душой, за Каролиной, чтобы сберегла ее. Как будто в моих силах ее сберечь…

Я разрываюсь на части, не зная, где нужнее. И Эммету, и Эдварду сегодня необходима поддержка как никогда. И были бы они оба в одной комнате… были бы здесь… спаслись бы. Излечили друг друга. Но они далеко. И чудодейственная сила близости предназначена только одному, как бы ни было это жестоко.

— Спасибо тебе, — будто встраиваясь в череду моих размышлений, на пределе своего голоса шепчет Эммет. Ему, как и мне, кажется, что если сейчас будет говорить нормальным тоном, закричит. И если в лесу этот крик смертельно раненого человека был допустим, то здесь нет. Нас, чего доброго, еще вышвырнут наружу.

— За что спасибо?.. Каролину спасла не я…

— За то… — он сглатывает, жмурясь, и морщинки кружками от брошенного в воду камешка расходятся по лицу. И без того красному, сведенному от слез, — за то, что ты здесь, Изза…

Я с нежностью, плохо передаваемой и неизмеримой, прикасаюсь к его лицу. Стираю заново набежавшие слезные дорожки и смотрю на то, как мерцают серо-голубые водопады. Как много в них страдания.

— Я Белла, Эммет, — поправляю его, улыбнувшись более искренне, — для вас всех я теперь Белла. Не за что…

Каллен-младший вздрагивает, глотнув воздуха, и тоже выдавливает улыбку. Очень старается.

Я засматриваюсь на нее, подмечая, что как и у Эдварда, у Эммета на щеках выступают ямочки, а потому не сразу соображаю, как из стоячей позы оказываюсь в сидячей. У Медвежонка на коленях.

Он обнимает меня, как любимую игрушку, с теплотой прижав к себе. Убирает с лица мокрые от снега волосы.

— Я испугал тебя сегодня? — сожалеюще шепчет, сморгнув слезы.

— Эммет…

— По глазам вижу, что испугал, — он шмыгает носом, моргнув снова, и гладит меня по плечу. В его глазах зреет уверенность, но порезанная на мелкие кусочки. Болезненная. — Но неужели ты думаешь, Белла, что я в состоянии причинить тебе вред? С самой первой встречи…

— Я испугалась за Эдварда…

Эммет морщится, кивнув. Его губы белеют.

— И он вправе меня не прощать за такое поведение, мы оба это знаем. Это было за гранью… но от одной мысли, что Константа оказалась рядом с Карли… — его кулаки сжимаются, а голос дрожит, — она одержимая, понимаешь? Вся ее жизнь — идея-фикс. И насрать мне, из каких побуждений…

Я пожимаю ладонь Медвежонка, сострадательно улыбнувшись. Я понимаю его.

— Он всегда тебя простит…

— Он святой человек, — Эммет кусает губу едва ли не до крови, — но я не прощу. Ровно как не прощу себе и того, что Каролина оказалась здесь…

Я пододвигаюсь ближе, поерзав на колене бывшего Людоеда. Мне хватает одного, чтобы сидеть с достаточным комфортом. Глажу его плечо.

— Почему она убежала?

— Мадлен пришла, — Эммет собственноручно стирает возвращающиеся слезы, сосредотачиваясь на том, чтобы их не допустить, — я гнал ее в три шеи и это разбило Карли сердце.

— Ты будешь звать Мадлен в больницу? — я опускаю глаза, нахмурившись. Возможно, это поможет девочке быстрее встать на ноги? Если указать Байо-Боннар на ее место и заставить играть по нашим правилам.

— Точно не сегодня, — мужчина жмурится, — для меня важнее всего, чтобы она поправилась. А потом уже все остальное.

При слове «поправилась» его снова передергивает. И снова слезы, прорывая все дамбы, заграждения и шлюзы, вырываются наружу.

Я поворачиваюсь, вынуждая Эммета положить голову себе на плечо и накрываю его висок щекой. Глажу, легонько притрагиваясь, шею и лицо.

— Поправится, — уверяю, сделав вид, что не замечаю его дрожи, — обязательно. Не сомневайся.

Он кивает. С видом того, что верит, с попыткой убедить… и все же истина пробивается наружу.

Мы сидим здесь, одинокие и раздавленные случившимся, еще около часа. Ждем доктора и того, что он скажет. Хоть каких-то новостей,уповая на то, что они не будут драматическими…

И доктор приходит. Взрослый и сосредоточенный мужчина с едва заметной проседью волосах и темно-зелеными глазами.

— Родители?

Эммет кивает, поднявшись и сжав мою руку. А я не отрицаю. Вместе с ним смотрю на доктора.

— Да.

Мужчина глядит в свой планшетник, подчеркнув какую-то запись.

— Каролина Каллен, восемь лет. Гипотермия третьей степени, порезы и ссадины. Обморожений нет. Реанимационные мероприятия проведены успешно.

Эммет прерывисто выдыхает, распахнувшимися глазами встречая слова доктора, а я не могу сдержать улыбки облегчения. Дрожащей улыбки. От которой сразу же прикрываю рот рукой, чтобы в голос не разрыдаться.

Доктор ободряюще оглядывает нас обоих.

— Мама больше всех испугалась, верно? — с пониманием улыбается мне, — ну ничего, опасность миновала. На ладонях пока швы, но все быстро заживет, а на лице ссадины — будете промывать два раза в день и даже напоминания о них не останется.

На сей раз, как не борюсь с этим, не выдерживаю я. Прижимаюсь к нему, уткнувшись лицом в плечо, и плачу. Тихо, но заметно. Теплая рука Каллена-младшего накрывает мою спину, создавая ощущение защищенности.

— Последствия будут? — голос Медвежонка слышу будто через толстый слой ваты. Глухо. А может, просто я плачу слишком громко.

— Слабый иммунитет несколько недель, — доктор вздыхает, — переохлаждение всегда стресс для организма. Лучше отлежаться дома. Мы переведем девочку в стационар через час-другой, тогда сможете посидеть рядом. А пока могу показать вам ее через окошко.

Он говорит мягче, его слова в большей степени обращены ко мне. Эммет, пусть даже и заплаканный, не производит впечатление человека, которому нужна жалость. А я, как всегда, произвожу.

— Будем очень благодарны, — Каллен перехватывает мою руку крепче, призывая следовать за собой. Отстраняюсь, признательно глянув на врача. Только сейчас, заметив его бейджик с надписью «Александр Варкович», догадываюсь, что весь разговор шел на русском. И я его понимала. Стресс способствует созданию нейронных связей и усиленному изучению языка — как ни странно.

Нас проводят к обещанному пункту наблюдения, состоящему из прямоугольного окна, чем-то напоминающего те, что в коридоре, но более толстого. Рядом с ним есть диванчик, а над диванчиком даже какая-то картина. Нечто вроде попытки создают уют.

Но и диванчик, и картину мы с Эмметом игнорируем. Вплотную подойдя к стеклу, не скрывая боли смотрим на Каролину. Она лежит на узкой кровати с перилами, ее ладошки в бинтах, лицо блестит от жирности какой-то мази, но кровь смыта и картина выглядит не такой страшной, как казалось прежде, хоть к запястью и прикреплена капельница. Эммета она пугает больше всего.

Да, Карли все еще бледная, с закрытыми глазами, но она выглядит спящей теперь, а не умирающей. К тому же, девочка тепло укрыта.

— Температура тридцать четыре и три градуса, — сообщает доктор, напоминая о своем присутствии, — как только станет тридцать шесть, считайте, она поправилась. Вы вовремя привезли дочь.

— Спасибо вам, — Эммет смотрит на девочку, наконец-то полноценно глубоко вздохнув, еще около двадцати секунд, а затем поворачивается к доктору. Намерен решить вопросы с оплатой и возвращением домой, потому что раньше на это времени не было. И сил.

— Останешься тут?

— Да, — не сомневаясь, соглашаюсь, легонько коснувшись пальцами стекла, — я буду тут.

Эммет не упрямится. Но лицо его, почему-то, становится решительнее. Он будто-то находит ответ на какой-то давний вопрос.

Я же улыбаюсь девочке, возблагодарив любого, кто сидит над нами, самой откровенной молитвой за все мое существование.

А потом говорю, убедившись, что в коридоре никого нет. От такого признания даже у меня краснеют щеки.

— Я с тобой, Карли. И я очень тебя люблю, мой малыш.

…Через десять минут по коридору в мою сторону слышатся шаги. Я стою здесь одна, в окружении плит, реанимационного окошка и с белым халатом на плечах, а потому немного пугаюсь. С чего бы Эммету возвращаться так быстро?..

Но страх исчезает быстрее, чем появляется. Потому что в дверном проеме, в таком же халате, как у меня, кое-кто очень важный. Очень нужный. И долгожданный.

Эдвард идет мне навстречу, хмуро глядя вперед, и по его лицу не прочитать ничего. Он взволнован, он подавлен, он выглядит очень усталым — но он здесь. И все, что его волнует в данную минуту — Каролина.

Мистер Каллен останавливается рядом со мной, не говоря ни слова. Он уже на подходе к окошку вглядывается в него, выискивая в палате свое сокровище. И когда видит ее, когда замечает… аметисты заполняются слезами.

— Опасность миновала, — убеждаю его, кольнувшей в сердце иглой встретив это зрелище, — температура стабильно повышается, ее отогрели. И через час-другой переведут в стационар.

Повторяю слова доктора в надежде, что Эдварда они утешат. Или он их хотя бы услышит.

Каллен вздыхает, легонько качнув головой, и запрокидывает ее. Молча, даже без сбитого дыхания. Он будто уговаривает слезы влиться обратно.

Я вижу его шею. С синевой, с отметинами, с так до конца и не спрятавшимися венками. И убеждение в правильности намерений, озвученных ранее, лишь зреет.

— Давай покажем тебя врачу, раз мы уже здесь, — прошу, нерешительно подступив к мужу ближе, — тебе не будет больно… ты ведь поэтому со мной не говоришь?

Эдвард, бросив тоскливый взгляд на Каролину, отворачивается от окошка. Аметисты смотрят только на меня.

— Белла, — негромко произносит, доказывая, что дела не так плохи и общаться он в состоянии, — я не вешался, а Эммет не киллер. Это пройдет через день-другой.

— А всякие отеки и осложнения?..

— Не из-за такого, — он медленно качает головой, с ободрением глядя на меня, — все будет хорошо.

Все будет хорошо.

Эта фраза, этот громоотвод. Чтобы не сомневалась, чтобы верила, чтобы думала то, что он захочет. И делала то, что он захочет.

Ту же фразу Эдвард сказал мне сегодня в лесу рядом с Конти, призывая уйти. Раздавленный и обезоруженный, взмолился об этом, прикрывшись напускным «все будет хорошо».

Но ни черта не будет! Ни капли!

У Эдварда едва розоватые губы, опаловая кожа, множество морщинок и чересчур прямая поза. И если Гуинплен, помня, что Дея слепа, мог воспользоваться этим и повторять «все хорошо» до посинения, то я вижу истину. И я не стану ее замалчивать просто потому, что Эдвард не знает, как принять помощь. И как отпустить себя, не побоявшись дать слабину.

— Иди сюда, — решительно подхожу к мужу ближе, раскрывая объятья. Ожидает он или нет, но обнимаю. И крепко, заслышав прерывистый вдох, соединяю руки на его спине.

Эдварда потряхивает. Несильно, едва заметно, явно без угроз для жизни. Но мне все равно очень больно. И без труда можно понять, что так же больно ему. Константа тому виной. Константа и Деметрий, а еще Мадлен. Вот кто мои главные враги.

— Хватит уже прятаться, — призываю, целуя его щеку. А потом подбородок. А затем, приподнявшись на цыпочках как можно выше, и скулу, — ты больше не один. Ты больше никогда не будешь со всем этим один. Я не дам им тебя мучить.

Не заглядываю в его глаза, просто обнимаю мужчину еще крепче. И легонько касаюсь губами пострадавшей шеи. Как раз на самом большом синяке.

Я не спрашиваю, где Конти. Я не интересуюсь, что с Демом. Я даже не задаю вопрос, где Эдвард был.

Я просто рядом. Я всегда буду рядом, когда ему это нужно. Я хочу, чтобы он понял. Чтобы точно знал.

Эдвард тяжело сглатывает, дыша чаще нужного, но не отстраняет меня. Наоборот, прежде безучастные руки становятся крепче, увереннее. И держат меня как надо. Тоже обнимают. Прижимают к себе.

Мы оказываемся у стены за какую-то минуту. У стены, что как раз напротив окошка для Каролины, а потому освещена больше других мест от ярких ламп из палаты.

Эдвард опускает голову, приникнув своим лбом к моему, и не прячет улыбки. Второй стадии — после ухмылки. Дрожащей, но искренней. И буквально кричащей о том, чтобы я никуда не уходила.

— Алексайо, — с нежностью, с нескрываемым обожанием глажу его щеки, переходя на шею. Смотрю в глаза, практически не моргая, вижу в них все то, что есть, и не прячусь. Не игнорирую и самой малой эмоции.

Он взбудоражен, напуган, взволнован, зол, счастлив, радостен, успокоен, разгромлен, потерян, ужален, найден, растерян… водоворот, смерч из эмоций. Их слишком много. Их никогда не было так много. И, кажется, я понимаю, почему утром он не позволил мне себя поцеловать в такой момент — жар слишком явен. Можно сгореть.

А нам хочется. Нам обоим.

Не определить, кто первый целует другого. Мы с Эдвардом, проникшись моментом, синхронно подаемся вперед. И так же синхронно, с благоговением, встречаем соприкосновение губ. Это волшебное, невыразимое, вдохновляющее действие. Самое приятное на свете.

Но на этот раз Аметистовый не застывает, заставляя и время, и нас остановиться. Замереть в пространстве. Словить именно этот момент.

Нет, сейчас все по-другому. Целуя меня с желанием, с отчаяньем, с облегчением от хороших вестей, с благодарностью за безоговорочное принятие, с вдохновением от разгромленных стен, Эдвард вызывает вокруг бурю из искр. Они так и порхают в воздухе, наполняя его электрическим зарядом — особенно между нами.

Одна из рук мужа появляется на стене рядом со мной в такт с тем, как он придушенно стонет, смутившись такого порыва. А вторая гладит мое лицо. Нежно, но требовательно. Оставляет за собой горячие следы, подсказывающие, что извержения вулкана не было… что он сейчас извергается. С облаком пепла и обжигающим морем лавы.

Я накрываю руку Эдварда своей, когда он останавливается, дав мне вдохнуть хоть немного воздуха, и с закрытыми глазами тщетно борется со своим сбитым дыханием.

Я перехватываю его ладонь, пожимая ее и с хмуростью встречаю странное ощущение на пальцах.

Отрываюсь глазами от его лица, воспользовавшись тем, что пока этого не видит. И всхлипываю сразу же, как понимаю, откуда это ощущение…

Вся тыльная сторона ладони Эдварда… в царапинах. В отметинах от длинных ногтей. Зазубринки-полумесяцы особенно глубоки у проглядывающих сквозь кожу вен. Они совсем свежие — еще красные.

Серые Перчатки открывает глаза, всколыхнувшимися морщинками у них доказав, что понимает причину моего недовольства и словно извиняясь, словно он виноват, несильно прикусывает губу. Как вчера ночью, от озноба. Когда страшно.

Мне нечего сказать. Слова сейчас излишни настолько, насколько никогда не были. И никому они не нужны.

Я прикасаюсь губами к центру его ладони, убеждая, что мне безумно жаль, а затем эту же ладонь накрываю своей. Насколько хватает пальцев — защищая.

— Мой Уникальный…

Эдвард снова меня целует. Только услышав это прозвище, не выжидая и секунды, целует. Так же, как и минуту назад — с искрами.

Сегодня со сдержанностью попрощались все.

— Потребность, — Эдвард делает паузу, чтобы это сказать. Сбитым, сдавленным голосом, но подавляюще откровенным, — в основе их союза лежала потребность друг в друге…

Я смотрю на него, не отдаляясь и на миллиметр, и узнаю цитату Гюго. Кажется, что говорили мы о нем не этим утром — слишком много всего произошло. Едва ли не целая жизнь.

Горечь, потеря, ужас, бесконтрольное отчаянье, боль и слезы… очень много слез. День прошел практически без улыбок, освещенный лишь одной — Эдварда. И такого дня не хочет допускать больше никто. Мы, наконец, ощутили всю ценность прежних недель. Это осознание и подбивает мужа продолжить:

— Гуинплен спасал Дею… — его губы на моем лбу, горячее дыхание щекочет кожу, а голос тише, проникновеннее, — а Дея спасала Гуинплена, Белла.

Он признался.

Я выбрала одно из всех небес —
к которому ты руки простираешь.
По вере я несу тот самый крест,
какой и ты. Возможно, и не знаешь,
твоим путем иду, чтоб след во след,
и воздухом дышу одним с тобою,
и так же мыслю, тот же дам ответ
пред Богом и пред нашею судьбою[12]

Capitolo 28

Голубым фломастером по скользкой молочной бумаге — вниз-вверх, вверх-вниз. Журчащие весенние ручейки бегут по белым склонам холмов, перебрасываются на коричневые стволы сосен, погребают под собой проглядывающую нежно-зеленую траву. Их кривые линии скачут и скачут, а потому им мало места. Останавливаются лишь тогда, когда лист бумаги кончается — расчертив его весь на неравные части.

Каролина зачарованно наблюдает за их танцем, сложив ладошки на груди. Она бредет сквозь эти вырисованные реки, как брела Алиса мимо королевских пиковых садов. Карли не знает, ищет белого кролика или нет — она в поисках выхода.

Однако в единую секунду, засмотревшись то ли на диковинную птичку, то ли на корень какого-то прекрасного цветка, выползшего из-под снега и увенчанного шипами, девочка теряет ориентацию в пространстве.

Ноги сами собой заводят ее в очерченный красным маркером круг посреди ручья, а его края, как в фильме ужасов, с грохотом расходятся.

Каролина вскрикивает от боли — кусочек полупрозрачного льда впивается в запястье. Она дергается, топнув ножкой, и с головой проваливается в полынью. Воздуха больше нет.

Снег, ручейки, сосны, корни, красная линия на снегу — не линия вовсе, а ее собственная кровь — все затухает.

Каролина понимает, что умирает. По ее щеке скатывается последняя слезинка.

— Папочка…

Белый лист для рисования складывается пополам. Искусно преображаясь в несравнимое ни с чем оригами, он с шелестом бумаги и складками на ее боках на месте сгибов, становится… человеком. И нежно-нежно, будто знает Карли давным-давно, гладит ее ладошку чуть выше места, где порезалась об лед секунду назад.

— Это просто капельница, красавица, не бойся.

Голос переливистый и ласковый, ее таким зовет папа, когда она болеет. Но он не папин. Каролина с надеждой вслушивается, попытавшись убедить себя, что это дядя Эд, который решил ее не наказывать, но голос и не его тоже. Не мужской вообще. Это женщина.

— Дай мне посмотреть на тебя, Каролина. Пожалуйста. Открой глаза.

Она знает, как ее зовут…

Мамочка?

Сглотнув, Карли с надеждой, какую не передать, прикусывает губу. Справляясь с уставшими, неподъемными веками, все же старается открыть их. Увидеть. Посмотреть. Если мама пришла…

— Умница! — восхищенно и с одобрением произносит неожиданная гостья, подстроившись под взгляд малышки и призывая ее сфокусироваться на себе.

У женщины светлая кожа, золотисто-каштановые волосы, подвивающиеся на концах, и теплая улыбка. Подкрашенные розовым блеском губы, чуть-чуть румян — и никакого яркого макияжа. Это не мама. Это даже не Изза, хотя волосы отсылают к ней.

Эта медсестра. Дядя Эд показывал ей таких на картинках в книгах, и когда она пару лет назад почувствовала острую боль справа и выла, закутавшись в его пальто, в больнице их тоже встречали такие женщины. Девушки.

Не глядя на то, что Карли уже лежала в стационаре и, даже больше того, на операционном столе, к больнице она так и не смогла привыкнуть. Запах спирта и каких-то горьких лекарств, шорох белых халатов, неудобные кровати и шуршащие тонкие простыни, подушки — твердые как камень, и уколы. Кусочек пластыря на ее запястье не предвещает ничего хорошего — от него и сейчас куда-то вверх стремится прозрачный проводок.

— Каролина, — улыбнувшись краешками губ, разбудившая ее медсестра наклоняется к изголовью кровати. — Ничего не бойся. Капельница нужна для того, чтобы ты быстрее поправилась — и только. Мы совсем скоро ее снимем.

От неожиданно прорезавшегося всхлипа девочка вздрагивает, и маленькая слезинка бежит вниз. На покореженную кожу щек, на вспоротые скулы. Чтобы пробраться сквозь тонкий слой заживляющего препарата, ей требуется четыре секунды. И потом Карли чувствует боль.

— П-папа!.. — задохнувшись, зовет она.

Одним лишь жжением от теплой слезы воскрешается вся боль минувшего дня. Как больно было резаться, как больно держаться, как страшно подниматься и как с ужасом, с треплющим нервы хрустом ломался у кромки лед. По живому. Почти так же было больно, когда уходила мама — и холодно. Только она не вернулась… и если и папочка не придет…

— Сейчас же позову его, — успокаивает все тем же нежным голосом девушка в белом халате, поправив краешек ее одеяла, — твой папа здесь.

Здесь. Уже легче.

Голубые фломастеры расходятся и сходятся. Красное марево становится ярче. Ручейки уже не жужжат, как пчелы, а не бегут. И снег холодный-холодный. Белые простыни становятся снегом.

Одеяло покрывается снежинками.

Девочку подбрасывает на кровати в этом царстве вечной зимы, полное впечатление от которого дополняет капельница.

Слезы застилают глаза, ядовитыми жалами впиваясь в щеки, и потому Каролина смутно видит, как выходит из палаты добрая медсестра, и как, с трудом не выбив дверь, почти вбегает в палату папа…

* * *
Весь разговор между Эмметом и дочерью ведется на русском.

C самого рождения дочери Эммет Каллен был твердо убежден в одной-единственной вещи — эту девочку он сможет защитить. Приняв на руки громко плачущего младенца с очаровательными — совершенно особенными — серо-голубыми глазами, Эммет понял, что его вечный комплекс оказаться слишком слабым в ту минуту, когда будет больше всего нужен, остался за кормой.

Он полюбил спортзал пламенной любовью в пятнадцать лет. Каждую ночь или, если повезет, раз в две ночи вспоминая случившееся на Родосе, он на следующий день тягал гантели, утаптывал беговые дорожки и проплывал истинные кроссы в бассейне, чтобы быть достаточно сильным для своей семьи.

И вот тогда, первого июня, прижав к себе крохотный розовый сверток, названный именем Каролина-Эсми в честь лучших людей на свете — их приемных с Алексайо родителей — впервые почувствовал, что все это было не зря. Девочка была невероятно маленькой, а он невероятно большим. В тот день Эммет почувствовал себя настоящим отцом — таким, которого в нем видел и в которого верил Эдвард. Достойным.

Возможно, время от времени, стараясь обезопасить дочку, Эммет и перегибал палку с запретами и всякого рода «прятками». Ситуация осложнилась тогда, когда заявить на ребенка свои права решила Мадлен — Карли исполнилось три года и она, как снег на голову, приехала в Россию, подкараулила у дома и не преминула огорошить дочь новостью, что у нее есть мама.

Это случилось восемнадцатого сентября. Эммет в тот день уверовал, что не всесилен. Даже по части своего сокровища.

Но все уже случившееся, все приезды Мадлен, все ссадины Карли, все ее мелкие пакости от обиды вроде отказа от еды или игнорирования школьных уроков остались далеко позади, по сравнению с днем сегодняшним. Даже аппендицит, приступ которого случился у малышки два года назад за время его отсутствия в стране, не потрепал нервы сильнее этого побега.

Эммет стоял у окошка реанимации сегодня рядом с Беллой и явственно видел, что едва не случилось. И ни его сила, ни его любовь, ни его стремление оградить дочурку от всего — буквально всего — не помогли. Он чуть не потерял смысл своего существования в этой проруби… и навсегда прекратил любить русскую зиму, дарящую миру лед, а также русскую весну, его размягчающую.

Правда, в конце туннеля все же показался свет — совсем недавно русая медсестра со звучным именем Вероника-«а для вас просто Ника», покинула стационарную палату его дочери с мягкой улыбкой.

— Вы отец Каролины?

И Эммету показалось, что его сердце остановилось. Точно так же, по уверению брата, к нему обращалась женщина в морге Анны. Сочувствующе. Сострадательно.

Он вскочил на ноги так резко, что потемнело перед глазами. Руки сжались в кулаки.

— Я…

— Хорошо, — она понимающе кивнула, — Каролина попросила меня вас позвать. Она хочет увидеть папу.

От сердца откатило целое цунами. В нем еще осталось живое место, вспыхнувшее ярким пламенем, едва прозвучала последняя фраза. «Хочет увидеть».

Это было десять секунд назад — все это, хотя и не верится.

Эммет стоит в данную минуту, кое-как накинув на свои необъятные плечи халат и, выискивая кровать своей девочки в светлой одноместной палате, пытается переступить порог. Заставить себя сдвинуться с места.

Каролина недвижно лежит на постели. У нее светлые простыни, с которыми ярко контрастируют иссиня-черные, два дня не мытые волосы, квадратная подушка, позволяющая удобно уложить плечи, и капельница, светящая пластырем на запястье.

Она слишком маленькая. Она никогда не была достаточно рослой для своего возраста, она никогда не славилась достаточным весом. Худенькая, крохотная, сейчас — дрожащая, с выбеленным личиком, на котором жуткие следы ссадин, замазанные какой-то желеобразной массой, похожа на привидение. Эммет бы все отдал, дабы не видеть дочку в таком состоянии. Дабы не допустить его для нее. Неужели ангелы действительно платят за чужие грехи? Неужели за родителей отбывают кару дети?..

— Давай-ка я поправлю капельницу, — тихонько просочившись в палату следом за Эмметом, медсестра подходит к своей маленькой пациентке, — а потом вы с папой поговорите. Доктор придет через полчасика, он тебя осмотрит.

Каролина не слушает ее. Она даже не смотрит на женщину, которая пытается сделать все для ее комфорта.

Практически не моргая и редко, неглубоко дыша, она смотрит на него, на папочку. И с каждой секундой промедления Эммета ее глаза затягиваются слезами.

Медсестра прикасается к ее запястью — Карли морщится. То, как изгибаются ее изрезанные губки, то, как собираются крохотные складочки у глаз, доводит Каллена-младшего едва ли не до помутнения рассудка.

Каролина храбро сдерживает слезы, хотя ее уже начинает потряхивать. Заботливая девушка в белом халате поднимает повыше ее одеяло.

— Мистер Каллен, — она подходит к нему, на секунду оторвав от разглядывания дочери, и говорит громким шепотом, на который малышка вряд ли обратит внимание, — это специальные влажные салфетки, если девочка вдруг захочет вас обнять. Прикладываете к щеке, которой будет прижиматься к вам — и никаких проблем. Рана в стерильной безопасности.

Подрагивающими пальцами Эммет забирает у медсестры упаковку салфеток. Его не хватает даже на банальное «спасибо» — только кивок. Быстрый.

Впрочем, девушка и сама прекрасно понимает ситуацию — работает здесь явно не первый год. Так же неслышно, как вошла, выскальзывает в коридор, прикрывая за собой дверь. Все с той же нежной улыбкой.

Пора.

Медвежонок делает глубокий вдох, шагнув навстречу своему сокровищу. В правой руке крепко зажата та самая пачка салфеток, в левой — пустота. Но кулак внушительнее.

С первым его шагом Каролина приоткрывает губки, вдохнув глубже, со вторым съеживается, а с третьим, особенно широким и потому приблизившим отца вплотную к ней, не удерживается от придушенного всхлипа.

И пусть она делает все, чтобы не показать этого, пусть пытается быть столь отважной, сколько позволяет ее горячее сердечко, все напрасно.

Эммета ударяет по живому то, что он видит в серых водопадах дочери — страх. Для нее он страшный…

Нужно срочно что-то делать.

Кое-как сглотнув, Каллен-младший прогоняет все собственные чувства, концентрируясь на ребенке. Нельзя ее пугать. Ни в коем случае. Он же любит ее больше своей жизни… она же все, что у него в этой жизни есть.

— Котенок… — голос вздрагивает.

По щеке Карли, смешиваясь с мазью, течет одинокая слезинка. Она пробирается на кожу и малышка морщится. Ей больно.

— Котенок, это я, — Эммет присаживается на колени перед постелью девочки, почти равняясь ростом с ней, лежащей на подушке, и выдавливает скупую улыбку, — я пришел, чтобы пожалеть тебя, моя маленькая.

Юная гречанка опускает глаза. Ее роскошные ресницы будто поредели, выцвели. Под стать ее ощущениям.

В палате мрачно и затхло. Окно закрыто, светят над головой яркие лампы, одеяла и простыни с запахом больничного порошка не добавляют уюта. Каролина всегда ненавидела больницы.

— Солнышко, — Эммет придвигается ближе, положив одну руку на простынь рядом с дочкой. Она почти такая же белая, как и бинты на ее ладошках, — как ты себя чувствуешь? Расскажи мне, что у тебя болит?

По палате, эхом отдаваясь от стен, расходится горький всхлип. Не сдержанный.

У мужчины трескается, как хрусталь, душа.

— Каролин, — шепчет, легонечко, почти не касаясь, поцеловав забинтованную ладошку, — я здесь. Никто не обидит тебя больше, никто не сделает тебе больно. Я им не позволю.

Юная гречанка придвигает ту руку, что он поцеловал, поближе к себе. Подальше от папы.

Осмелев достаточно для того, чтобы сделать это, призвав на помощь все свои силы, смотрит прямо ему в глаза. Соприкасаясь, ее зубы стучат друг о друга.

В тишине палаты, среди этой больницы, рядом с ним, у Каролины только один вопрос:

— Когда ты меня накажешь?

Эммет не верит, что слышит именно эту фразу. Он пытается отыскать иное значение для нее, преобразовать понятое в другую ипостась, переосмыслить услышанное и отыскать там подтекст… но слезящиеся глаза дочки и ее болезненное выражение, ее вид подсказывают, что дети говорят прямо. И уж тем более Каролина — сейчас.

— Мне не за что тебя наказывать, малыш, — с лаской коснувшись ее лобика, отчего девочка тут же вздрагивает, уверяет мужчина.

— Я убежала, — ей больно говорить, и это прекрасно видно. Слез теперь больше, а они разъедают ранки.

— Это моя вина, Карли.

— Я порезалась…

— Мы тебя вылечим. Ты даже не заметишь.

Последний всхлип становится ее апогеем — малышка вздрагивает всем телом. Зажмуривается, проигнорировав боль.

— Я больше никогда не буду красивой, — по ее носогубным складкам текут тоненькие кровавые ручейки, — ты не сможешь меня любить… и дядя Эд… и Изза… ты должен за это меня наказать.

Плохо передаваемое чувство отчаянного удушья, когда ничего не можешь сделать, и все, что остается, хвататься за горло и молить Бога о пощаде, набрасывается на Эммета из-за темного угла.

Впивается острыми шипами в сердце, за живое выдирает душу, проходит по внутренностям и ударяет по тому крохотному нерву в организме, что вызывает на спине холодный пот и мурашки. Его глаза распахиваются, а губы изгибаются в болезненном выражении.

Его-то Карли и принимает за молчаливое согласие.

Ее слез больше, крови от поврежденных резкими движениями сосудов больше. И страх ее больше. Он погребает девочку под собой.

— Я буду хорошей, — стуча зубами, клянется она, заставляя себя смотреть на него, не моргая, — я не буду мешать, я не буду обижаться и буду очень послушной. Я отдам все свои игрушки какой-нибудь красивой девочке… и если ты не захочешь меня видеть… — кое-как вздыхает, чтобы договорить. Плачет уже не столько от боли физической, сколько от того, что испытывает внутри, — только п-папочка, за в-все подарки на день рождения, за всех кукол… п-папочка, можно, пока не придет доктор, я буду тебя обнимать?.. Мне без тебя так страшно!..

Аппараты, призванные следить за ее состоянием, возмущенно попискивают. И, кажется, в такт им, попискивает и сердце Эммета. Обливается кровью. Пускается в сбивающий дыхание галоп.

Это выглядит цветным сном, неправдой — все это. И сколько бы он отдал, одному черту известно, чтобы так и было на самом деле.

Она смиренно ждет ответа. Так, будто не его дочь, будто не знает его, будто сомневается. Опустив глаза, глотая слезы, дрожа всем телом — ждет. И верит, что «да» никогда не услышит.

Эммет не отвечает Каролине. На ее лице кровь, страдание и боль, ужас и ожидание отрицания, а это самое худшее, что может там быть. Все эти слова. Все только что сказанное. Ее столь жуткое неверие в его любовь… из-за Мадлен. Да не будет ей покоя ни на земле, ни в Аду!

Молча поднимаясь с колен и усаживаясь на тесную кровать с хрустящими простынями, Эммет выверенным движением, не потревожив капельницы, берет сжавшуюся в комочек дочку на руки.

Унявшимися от дрожи пальцами расправляет на своем халате две салфетки прежде, чем позволяет ей к себе прижаться.

— П-папа…

Перебинтованные ладошки цепляются за пуговицы его рубашки, жмутся к коже под ней. Поврежденная щека, болящая и саднящая, устраивается возле сердца, напитывая салфетку кровью, но не замечая этого.

Каролина задерживает дыхание, стиснув зубы, и будто бы готовится… будто бы через секунду он ее отстранит…

Каллен-младший прижимается губами ко лбу — единственному не пострадавшему месту на теле девочки — так сильно, как только может. Крепко. Чтобы почувствовала. Чтобы поняла.

Прижимает к себе, пряча в колыбельке из рук. Согревает. Уговаривает. Уверяет.

— Каролина, — обращается к ней напрямую, понимая, что это последний шанс. Собственная истерика недалеко ушла от дочкиной, — сейчас послушай меня очень внимательно. Так, как никогда. И запомни все, что я скажу. Каждое мое слово.

Все еще сжавшаяся девочка быстро-быстро кивает. Придушенно стонет от того, как проходится нежная салфетка по поврежденной коже. Мази-желе, спасающей от боли, там уже почти нет…

— Каролина, моя девочка, я люблю тебя, — начинает с самого главного Эммет. Разговор предстоит непростой, и ему совестно, что приходится объяснять это здесь, в клинике. Но, с другой стороны, так он запомнится лучше. У нее не будет повода не верить. — Я люблю тебя, и моя любовь ни в чем не измеряется и не может быть взвешена, потому что она такая большая, что ни одни весы мира ее не выдержат. То, что я чувствую к тебе, не зависит от твоей внешности, хотя ты самая красивая девочка на свете, и не зависит от твоих поступков, пусть порой я и бываю недоволен тем, что ты делаешь. Любой папа любит свою дочку так сильно, как может любить лишь он. Это неразрывная связь, которая появляется с рождения и длится до самой папиной смерти. Ты мое самое большое сокровище, Каролина. Ты — моя жизнь, моя душа. Я всегда буду рядом с тобой и всегда буду оберегать тебя, независимо от того, кто и что тебе про меня рассказал. Я твой главный друг, самый преданный. И нет той силы на свете, что заставит меня от тебя отвернуться. О нет, малыш. Никогда.

Карли закрывает глаза. Ее сжавшаяся поза совсем чуть-чуть, капельку, но расслабляется.

— Ты не накажешь меня?

— Ни в коем случае.

— А Эдди… — она робко смотрит на отца из-под ресниц, — ты дашь меня наказать?

— Эдди скорее себя убьет, чем тебя накажет, Каролин, ты же знаешь, — Эммет еще раз целует ее лоб. Куда нежнее. — Откуда же такие мысли?

— И я по-прежнему… — от боли говорить она всхлипывает громче, не сдержавшись, — и я по-прежнему смогу с тобой жить?

Эммет своим носом легонько трется об ее. Детская игра. Любимая для Каролины с полугода.

А внутри все заходится от боли…

— Ты всегда будешь жить со мной, котенок. Пока не станешь совсем-совсем взрослой. И даже тогда, если захочешь.

Последнее уверение ее успокаивает. Выдохнув, Карли расслабляется, услышав то, что хотела, и немного обмякает в папиных руках. Она больше не плачет, изредка лишь всхлипывая, и дрожи почти нет. Отголоски.

— Тебе холодно? — заточая все то, что теплится внутри и всплывет на поверхность, как только Карли будет достаточно далеко, дабы не увидеть выхода его ярости и болезненной злости на услышанное и того, кто заставил девочку в это поверить, Эммет нежно улыбается, — сейчас поправим одеялко…

Он укрывает ее плечи, талию. Каролина носом зарывается в его грудь, с неудовольствием встречая медицинский запах влажной салфетки, и чуточку морщится.

— А почему папы любят дочек?..

Каллен-младший со вздохом приподнимает голову своего котенка, устроив ближе, у плеча — дабы не повредить проводку капельницы лишними движениями рук девочки.

— Потому что дочки — их часть. Неотъемлемая причем, Каролин.

— И ты не врал мне?.. — в ее голоске столько надежды, а в глазах столько слез, что, наверное, даже Мадлен было бы не под силу сказать неправду. Даже сучке.

— Я никогда тебе не вру, мое сокровище.

Каролина верит. Тирада отца, выслушанная ею пятью минутами ранее, возымела свое действие. Какое-никакое точно. По крайней мере, на ближайшие пару часов.

Эта Мадлен… эта тварь… да будь он неладен, если позволит им с Каролиной еще хоть раз увидеться… малышка только что спрашивала его, причем на полном серьезе, может ли она с ним дальше жить, если она некрасивая?.. И позволит ли он ей его обнять, если она не слушалась?..

Пересыхает в горле. Скребет в груди. Не те мысли. Он уже и так напугал до помутнения рассудка регистратора на стойке у входа, когда расплачивался за интенсивную терапию, палату и лекарства. Привезли мужчину — рыбака со льда — синего. Он не дышал и было видно, что реанимация уже не поможет. Глаза были открыты — и пусты. Температура — двадцать семь градусов.

Эммет кинулся к реанимационной палате дочери, кинув на стойку беспарольную кредитку поверх всех чеков и не мог вдохнуть до тех пор, пока не заметил, что Каролина тоже дышит. Что она жива.

Он не врал Белле. Если бы сегодня Карли… его бы уже не было в живых.

А он едва не смеялся над Эдвардом пятнадцать лет назад, когда тот стенал о кончине Энн… как потом выяснилось, план у него был примерно тот же — только снотворное. У Эдварда всегда были проблемы со сном, а так решились бы, как он уверял…

И Карли спасла их. Их обоих — его тогда, а своего папочку — сегодня. Они в неоплатном долгу перед ней, а сами не смогли ее уберечь — только чудо помогло.

Но больше на чудо полагаться никто не станет. Эммет считал себя пуленепробиваемым для своей семьи — теперь станет железобетонным и огнеупорным одновременно. Никто не прикоснется к его ангелу. Ни за какую цену.

— Давай я расскажу тебе сказку, солнце, — предлагает мужчина, распаковывая салфетки снова.

Карли не противится, тихонько кивнув. И почти не морщится, когда краешком салфетки отец касается ее щеки, стирая кровь.

Он повествует о ее любимой Спящей Красавице. Фраза за фразой, шаг за шагом, заставляя отвлечься от того, что делает, вытирает кровь и раздражающие кожу слезы. Помогает ей прийти в себя и почувствовать себя лучше. А еще сказка успокаивает.

Каролина с блаженной крохотной улыбкой приникает к его плечу, к уже свежей салфетке, без труда распознавая за ней запах папы. На сердце становится легче, что он правда здесь. И всеми своими действиями, всеми своими словами подсказывает — навсегда.

А мама бросила… почему же мамочка ее бросила?!

— Я люблю тебя, — признается малышка, прикоснувшись рукой без капельницы к его плечу. Жесткие бинты скользят по белому посетительскому халату.

Не нужно слышать ничего другого.

Она забывает случившееся. Она закрывает глаза. Приникнув к отцу, почувствовав себя наконец в тепле и безопасности, почти прекращает плакать. Он ее не бросил. Он не бросит ее!

Как же она могла от него сбежать…

— А я тебя больше, малыш, — заверяет, вздохнув, Эммет — теперь ты навсегда это запомнишь, правда?

Карли доверчиво кивает.

— Только не уходи, папа. Пожалуйста.

* * *
— Бронь на восемь часов. Отель «Мэрриот».

Среди тишины всех темных стен клиники, эхом отскакивая от плиточного пола, его голос меня пугает. Двумя руками держа чай в пластиковых стаканчиках, с трудом оставляю их на прежнем месте — пальцы вздрагивают. Не цепляет даже то, что говорит Эдвард по-английски, а не по-русски. Он все чаще игнорирует при мне ставший для него родным язык.

— Приват, да. Если понадобится, до самого закрытия.

Остановившись у раздвижной двери, ведущей в комнату ожидания, я раздумываю, стоит ли мне заходить сейчас. А если не стоит, то надо ли подслушивать. Когда я уходила за чаем, Эдвард дремал. И пусть обещанные пять минут из-за отвратительного пойла, которое предоставляет автомат, превратились в двадцать, помноженные на поиск кафетерия и очередь, вряд ли миры могут перевернуться с ног на голову…

Однако слова про приват и бронь очень красноречивы. Что за?..

— И все документы из синей папки, Антон. Ни одного договора не должно ускользнуть.

Аметистовый, будто чуя, что я рядом, говорит тише. В просвет между дверью и косяком я вижу, что муж стоит у одинокого зарешеченного окна, прислонившись плечом к стене, а свободную от мобильного руку запустив в волосы. Сжимает и разжимает пальцы, сам себя терзая. Спина сгорблена так, будто на плечах тяжелейший груз.

— Мне нужны лазейки. Она ничего не должна заподозрить, пока сам этого не скажу. Пусть думает, что это романтический ужин — иначе не будет эффекта неожиданности.

Мои пальцы вздрагивают во второй раз при слове «романтический».

Сначала вчерашним вечером, затем сегодняшним утром, а потом, как апогей, этим днем, возле палаты Каролины, возле темной стены он… признался мне. Не обрек в те слова, что пропагандируют создатели мелодрам, однако признался. Аметисты сияли, губы были настойчивы, руки обнимали меня, а аура… она светилась. Наэлектризованное пространство было красноречивее всего.

В тот момент мне казалось, что я обезумею от счастья. Цитируя Гуинплена, Эдвард будто бы цитировал себя… эти слова шли от сердца. И эти слова теперь для меня дороже всего.

А сейчас он говорит… что? И с кем?

Болезненное предчувствие тугим комком сворачивается внизу живота. Мне же не приснилось, правда? Это все на самом деле? Я в больнице, черт подери… Каролина в больнице, мой ангел… это не могло быть игрой воображения, верно?

— Все. Это все, да. Цена не имеет значения. Чек на миллион. Хватит.

И Эдвард отключается. С тяжелым вздохом, даже не попрощавшись со своим собеседником, вдавливает красную трубочку в сенсорный экран, прерывая звонок.

Я могу поклясться, что сейчас он жмурится. И что морщины испещрили его лоб и уголки глаз.

Мне тоже пора…

Спиной открыв дверь, я прохожу внутрь с таким выражением лица, будто только что из кафе. Будто бы ничего не слышала.

Эдвард вздрагивает, заслышав мое приближение, и резко оборачивается. Но как только аметисты, подернутые волнением и горьковатым привкусом отчаянья, касаются моего лица, его губы, хотят они того или нет, трогает улыбка.

— Чаю?.. — без должного энтузиазма, утонувшего в этом неожиданном разговоре мужчины, предлагаю я. Призывно поднимаю вверх пластиковый стаканчик.

— С удовольствием, Белла, — негромко соглашается он. И идет ко мне.

…Тоненькая традиционная веточка древесно-коричневого на фоне цвета топленого молока.

Листочки, отходящие от веточки в разные стороны — три внизу, на ее конце, и два вначале, когда только-только выбивается из общей картины невысокого деревца. Их цвет — изумрудный, сложно повторить. Но еще сложнее повторить лаймово-желтый, который украшает их левую, повернутую к солнцу часть. Придает особый шарм.

А между листочками, на той самой веточке, зрелые плоды, известные всей Греции — маслины. Крупные, овальные, чуть вытянутые на конце, как куриное яйцо. Они иссиня-черные с отблеском темной зелени — свежие, наливные, впечатляющие. Живые. Настоящие. И на них, под стать веточкам и листьям, тоже играет щедрое греческое солнце. Недостаточно упрятанные в тени, выползшие из-под живой загородки наружу, они смело смотрят ему прямо в глаза. На меня смотрят отблесками золотого цвета с примесью бордового поверх черного акрила — передают картину и текстуру плодов. Вдохновляют.

Это фарфор. Изделие в форме кувшинчика для сливок или же молока, как кому удобнее. Небольшое, с удобной изогнутой ручкой и ободком того самого древесно-коричневого на горлышке. Маслины сделаны выпуклыми, продавив податливый материал, а снизу он украшен традиционными узорами региона, чем-то напоминающим кирпичную кладку из причудливых символов.

Маленький, но такой прекрасный. Казалось бы, незаметный, но на деле — великолепие. Как аметист — за камнем скрыто сокровище.

Я неспроста вспоминаю этот кувшинчик, из которого по утрам Рада разливала в наши чашки молоко. Я запомнила его сразу же, как увидела, потому что сравнение пришло незамедлительно, а маслинки въелись в память почище любой другой вещи в доме Эдварда, кроме «Афинской школы».

Их чернота и вместе с тем бронзовый отблеск… волосы моего Алексайо, когда на них попадает одинокий и маленький солнечный лучик из этого темного окна за спиной, становятся такими же. Он идет, и я вижу — не черный, но и не бронзовый. Средний между ними. Непередаваемый.

Длинные пальцы мужа обвивают пластмассовый стаканчик. Легонько, будто я сейчас отдерну и откажусь от своего собственного предложения. Эдвард всегда, когда предлагаю ему что-то или делюсь, ведет себя подобным образом.

Откуда такая робость?

— Без сахара, — уточняю, надеясь, что это хоть немного его расслабит.

Удается — розовые губы изгибаются в довольной улыбке от того, что я запомнила. Открытой для меня. Совсем не спрятанной, с нужной асимметрией лица.

— Спасибо, Белла, — искренне благодарит мистер Каллен. И, отпустив робость восвояси, нежно чмокает меня в лоб.

Мы оба проходим к ряду пластиковых стульев, выставленных налево от окна, и садимся на твердую поверхность. Чай далеко не самый лучший, однако мне есть с чем сравнивать, дабы убедиться, что бывает хуже. Эдварду, надеюсь, тоже.

Краем глаза я наблюдаю за тем, как мужчина делает первый глоток.

Волей-неволей его пальцы притрагиваются к вороту пуловера, оттягивая тот немного вниз, оголяя исчерченную синяками шею, а длинная бороздка прорезает лоб.

Больно.

— Они сильно тебя беспокоят? — озабоченно зову я, придвинувшись поближе. С этого ракурса картина выглядит той еще «красотой» — синяки такие же синие, большие, выцветшие до бордового только по краям.

Эдвард простит брата… а Эммет себе такое простит? Я бы не смогла.

До сих пор бегут по спине мурашки, едва представляю сцену из прихожей этим утром, когда Медвежонок пытался задушить Алексайо.

— Они не болят, — в попытке успокоить меня, Эдвард с ласково приподнятым уголком губ проводит пальцами по моим волосам, — просто необычное ощущение, вот и все.

Он до сих пор не говорит громко, хоть уже и не использует только слышный шепот. Самый низкий и тихий из доступных человеку тембров. Сразу после шепота.

— Ком в горле?

— Вроде того. Когда долго плачешь, бывает такое чувство.

Длинные пальцы, пробежавшись по всей длине прядей, прикасаются к моему лицу. Вдоль скулы и обратно.

Он помнит, как я плакала от дурных снов… и не видел еще, как плачу во время настоящей грозы…

А сам он часто плачет?..

— Мне никак не уговорить тебя на врача, да? — поправ собственные предостережения, сажусь совсем рядом и приникаю к его плечу. Чувствовать Эдварда возле себя уже величайшая из наград. Меня убивает мысль о том, чтобы двадцатьчетыре часа в сутки находиться вдалеке от него…

Муж немного удивлен моей активностью, но не критично. Приняв ситуацию, он просто поднимает руку, позволяя прижаться к себе крепче, и приобнимает за талию. Он теплый.

— Тебе станет спокойнее, если я там побываю?

Я недоверчиво поднимаю на него глаза. Аметисты ждут ответа.

— А ты побываешь?..

Эдвард капельку щурится, щекой коснувшись моей макушки, а затем отвечает:

— Если для тебя это важно, то да. Завтра утром.

Отсрочки пошли… не думала же ты, Белла, что переупрямишь самого упрямого?

— Но мы сейчас в больнице. Почему бы не?..

— Сейчас половина шестого, — Эдвард делает второй глоток чая и на сей раз, как вижу, новые морщины не прорисовываются, а шею он не трогает. Возможно, потому, что я наблюдаю. — А к восьми мне нужно отъехать.

Я против воли опускаю голову. Пластиковый стакан в руках подрагивает практически с полным своим содержимым. Я сделала всего глоток.

— В «Мэрриот», — как данность.

Брови Эдварда удивленно изгибаются, а недоумение пронизывает воздух.

— Верно, Белла.

В его тоне нет укора. Нет недовольства и в его прикосновениях, в его взгляде. Однако я настолько его боюсь — даже капельки — что не могу сдержаться. Это буквально вырывается наружу.

— Я не хотела подслушивать, — сбивчиво докладываю, прикусив губу, — просто когда я подошла, ты говорил, и… — следующее предположение больно ударяет по сердцу, и я стараюсь сделать все, чтобы оно вышло незамеченным, — ты идешь к Константе?

Ну вот и все. Обратного пути нет. Прозвенело в тишине.

Эдвард напрягается, но голос его звучит грустно.

— Ты хочешь, чтобы я к ней пошел?

Такого ответа я точно не ожидаю…

— Нет, — зато честно.

Ладонь мужа снова на моих волосах. Гладит — и утешающе, и с ободрением. Так делает с Каролиной Эммет, когда она расстраивается попусту.

— Я иду к Мадлен, Белла. Мы ужинаем в ресторане «Мэрриота» сегодня в восемь, — откровенно произносит Аметистовый, и тоном, и взглядом, в котором нечто стальное, стараясь уверить меня, что опасаться нечего. Что напрасно все. Не нужно. Только если бы такая правда успокаивала больше, чем предположения…

Я помню в деталях его возвращение после отъезда с Мадлен. Я помню, что было с ним ночью и что случилось потом. Я помню каждую слезинку и каждый неровный вдох, который эта женщина заставила его сделать. Озноб. Истерику. Уверенность в полной и абсолютной потере — всего. В том числе своей прежней жизни.

Неужели он собирается повторить?

— Ужинаете?..

Брови Каллена капельку сдвигаются. Он сглатывает.

— Именно. Формальный ужин.

Боюсь даже представить, насколько формальный, Алексайо. Мои губы предательски вздрагивают, а плечи сами собой опускаются. Это как удар наотмашь, хоть прямым текстом еще ничего не сказано. Но у кого не сойдется картинка? Тут даже ребенку понятно.

— Ты передумал из-за Карли?

Эдвард с хмурым удивлением смотрит на меня, стараясь прочитать по лицу, что думаю. Не сомневаюсь, он бы хотел уметь читать мои мысли.

— В каком смысле?

Черт, но он же не потребует от меня это произносить, правда?

Тянет в груди. Эдвард рядом, он здесь, пахнет клубникой с отблеском больничных коридоров, его пальцы мягкие, глаза светлые, губы… нежные. Мои. И сегодня, судя по всему, моими быть навсегда перестанут.

Это был последний поцелуй? Решающий? Вот поэтому он был таким страстным!

— Ты отдашь себя ей за Каролину? — без уловок и замалчиваний задаю-таки этот вопрос. И сама поражаюсь тому, насколько искренне готова услышать ответ. Уже ничего не является слишком страшным или неправильным. В конце концов, мне показалось, этим утром все изменилось. А если я ошиблась, то заблуждения нужно поскорее искоренять. Боль и так неизбежна.

Эдвард, услышавший мою версию, дважды моргает. Его лицо будто стягивают чем-то, а в глазах потихоньку разгорается огонек. Только не счастливый. И даже не страстный.

Я выдерживаю прямой взгляд аметистовых глаз столько, сколько могу — две секунды. А потом перевожу глаза на собственные руки, ожидая ответа. Пальцы дрожат.

— Белла, — баритон звучит секундой раньше, чем Каллен покидает свое место рядом со мной. Мгновенье — и его уже нет на пластиковом стуле. Он на полу. Сидит передо мной на корточках, крепко сжав пальцами мои ладони. Не дает отвлечься.

— Поднимись… — поморщившись, прошу. Ненавижу быть выше его.

— Белла, — качнув головой, повторяет мужчина. Чудом или нет, но наши кольца сходятся. Клюв голубки в углублении его платинового круга. Самом узком. Самом тесном. Самом крепком. — Скажи мне, за что Дея любила Гуинплена?

Я закатываю глаза, нахмурившись.

— Эдвард, только не Гюго… не сейчас…

— Ответь мне, — еще раз просит муж, проигнорировав только что сказанное. Его глаза поблескивают. — Пожалуйста.

И могла ли я когда-то его «пожалуйста» отказать? Он так редко что-то просит, что это жестоко — говорить нет. И потому я не могу промолчать.

— Она любила его за красоту души, Эдвард.

Алексайо подбадривающе улыбается мне, погладив двумя пальцами тыльную сторону ладони. С непередаваемой нежностью.

— А герцогиня, Белла, за что его любила?

Я чувствую на своей щеке крохотную слезинку.

— За уродство.

Мужчина кивает. Принимает ответ. И дает даже мгновенье, чтобы самой увидеть истину, прописанную почти по буквам.

— Так мог ли Гуинплен выбрать ту, которая не верила, что в нем есть даже капля прекрасного, Белоснежка? Остаться с ней?

Он так смотрит на меня… дрожит сердце. Он подавляюще искренен, он честен… и глаза не врут. Его глаза никогда не врут, а сегодня — особенно. Признание в коридоре не было пустыми словами. И пусть вылилось оно через известную книгу, пусть теперь все наши признания — это книга, но оттого они не обесцениваются. Ни капли.

По моей щеке течет уже целая слезная дорожка.

— Поднимись, — прошу я, самостоятельно вставая с чертовых стульев, — ну же, пожалуйста!

Эдвард слушается, снова возвышаясь надо мной. Но уж точно не ожидает, как крепко намерена обнять.

— Не капля, Алексайо. Море. Море прекрасного. Ты и сам знаешь…

Муж наклоняется к моим волосам, прикоснувшись к ним губами. Целует макушку раз, затем другой. И бережно гладит плечи ладонями, разъединив кольца.

Я вижу отметины на них, вижу покрасневшую кожу, смотрю на те полумесяцы, что исчертили его руки… и ненавижу Герцогиню. Всех четырех герцогинь и их предводительницу с сумкой Gucci. Их место в Аду. Там и останутся.

— Я окончательно решу с Мадлен вопрос о Карли сегодня, — признается Эдвард мне, приглушив голос, — события этого дня показали, что больше ей нельзя видеться с матерью. Это может очень плохо кончиться.

— Ты предложишь ей деньги?..

— И это тоже. Но в первую очередь я собираюсь надавить на кое-что другое. Деньги для нее не так важны, как профессиональный успех, Белла.

Я вспоминаю слова Эммета о том, что именно Эдвард помог Мадлен начать карьеру в Париже и прославиться. И теперь вижу связь. Как благодетель дал, так он и… заберет. Если играть будут не по его правилам.

Все-таки суровость порой нелишнее качество. При условии, что с этой маской не надо жить, она даже полезна. Как сейчас.

— Эммет знает об этом? — задумчиво погладив его по плечу, зову я.

— Нет, — Эдвард качает головой и в его тоне вырисовывается серьезность, — и ему не надо знать, пока я все не закончу. Пожалуйста.

Это почти предупреждение.

— Конечно, — утыкаюсь носом в мягкую поверхность теплого пуловера, прикрыв глаза. — Спасибо, что сказал мне.

Эдвард ничего не отвечает. Просто его объятья становятся крепче, а подбородок накрывает мою макушку.

Мы стоим в молчании и уюте прежде отвратительной комнаты несколько минут. Стаканчики с чаем остывают на стульях, за окном постепенно темнеет, а снег поблескивает от скупого света фонарей, зажигающихся на территории клиники. Холодный. Скользкий. Укрывающий лед.

От воспоминания о Карли и ее незаслуженной, должной сто раз быть отведенной участи у меня болит сердце. Ангелочкам слишком больно обрезают крылья…

Эдвард тоже смотрит в окно. И лицо его, в отличие от моего, непроницаемо. Я так вглядываюсь, пытаясь угадать эмоции, что даже не верю сразу, что слышу его голос. Тише прежнего намного.

— Прогуляешься со мной?

Еще взгляд — и вот уже глаза наблюдают. Всматриваются в мои.

— По клинике?..

— По улице, — он безрадостно хмыкает, — у меня есть еще час и я бы хотел прогуляться… Каролина уже проснулась — с ней Эммет. Но, я думаю, им нужно время, чтобы поговорить…

Я покрепче обвиваю его руку. Утешаю.

Который раз замечаю, что когда рядом с Карли Медвежонок, мужчина чувствует себя третьим лишним. Особенно сегодня. И особенно перед тем, как ему предстоит говорить с этой гарпией…

— Да, — просто отвечаю, по-доброму улыбнувшись, — с удовольствием, Эдвард.

Я знаю, что ему это нужно. И я не стану его этого лишать.

Больничный сквер представляет собой четыре засыпанных гравием дорожки между двумя рядами высаженных вручную сосен, уходящих в небо, и с окантовкой из деревянных изящных скамеечек, поставленных скорее как украшение, нежели для того, чтобы на них сидеть. По моим наблюдениям, здесь редко бывает тепло.

Мы с Эдвардом — единственные, кто вышел на улицу из теплой клиники — идем рядом, рука об руку. Атмосфера непринужденная и даже немного таинственная, подстраиваясь под приглушенный свет фонарей, поблескивание сугробов и протоптанные стежки к ограждению сквера.

У нас нет повода переплетать руки, кроме желания, которое оба сдерживаем, до тех пор, пока я не поскальзываюсь на ровном месте. И вот тогда, сославшись на необходимость, Эдвард уже крепко держит мою ладонь в своей.

И чувство безопасности, накрывающее с его рукопожатием, стоит не одной расшибленной конечности, честное слово.

Мы идем в безлюдном освещенном сквере, изредка переговариваясь о чем-то не суть важном. Эта прогулка, призванная стать долгожданным успокоением, справляется со своей задачей. Эдвард расслабляется, улыбаясь чаще, а я просто наслаждаюсь моментом, зная, что все, кого люблю, в безопасности. И все будет хорошо.

За это чувство, на самом деле, можно так же отдать многое. И порой некоторые отдают жизнь.

Внезапно Алексайо останавливается. Присмотревшись вперед, в отблеск фонаря, замирает на своем месте. И буквально вырывает меня из блаженных мыслей, замерев на месте.

— Смотри, — шепотом говорит, указывая пальцем вперед, куда-то к стволу деревьев. Кажется, здесь растут не только сосны.

— Что?.. — я всматриваюсь, но, будто бы назло, ничего не вижу.

— Белки, — дает подсказку Эдвард, пальцем следуя за скользящим по стволу пушистым хвостиком. Оранжево-рыжим, — видишь?

— Ага, — с радостью ухватив взглядом тело маленького зверька, так неожиданно поднявшего мужу настроение, наблюдаю за его перемещениями. Не знаю, почему грызун спустился на землю в такое время, но тем ценнее его факт пребывания рядом. Как маленькое чудо. Рыженькое чудо.

Эдвард усмехается моему детскому восторгу, незаметно покидая свое прежнее место, как и в клинике, в комнате ожидания.

Не успевает зверек пробежать и полуметра, а мистер Каллен уже за моей спиной. И уже держит меня за талию, переплетая обе наших руки там. Привлекая к себе, притягивая. Он наклоняет голову, не переставая улыбаться, и я чувствую на макушке подбородок. Это все так осторожно… как будто украдено. Он сам себя обворовывает, подаваясь на провокацию сделать, обнять меня подобным образом.

И все же поза невероятно доверительная, пусть и не могу видеть его лица.

Теплая…

— Знаешь, как они называются по-русски? — негромко интересуется Аметистовый, снова повернув левую руку так, чтобы соединить наши кольца. Для него это тоже в новинку, я чувствую по некоторой робости, однако в удовольствии себе не отказывает. Больше нет, — зверьки?

Я прикусываю губу, стараясь припомнить. Каролина показывала мне в книжке… есть целая сказка о них и их городе, французская, но на русском. Ей мама подарила…

— Стрелки? — выдаю единственный вариант, который кружится в голове. Он созвучен вроде бы…

Эдвард тепло усмехается, легонько проведя носом по моим волосам. Ощущение его дыхания на коже — горячего — в этой холодине лучшее, что можно придумать. А еще оно демонстрирует доверие, о котором я так пекусь.

— Почти. Белки, Белла.

— «Белки»? — вот вам и игра слов. Я смеюсь, покрепче прижавшись к мужу. Спиной чувствую, что его грудь тоже подрагивает. Моя шуба этого не скрывает, ровно как и не прячет искреннее проявление веселья его пальто. Серое. С серыми перчатками в кармане.

— Есть схожесть, верно?

Я закатываю глаза, широко улыбаясь. Белла — Белка:

— Самая малая, мистер Каллен. Ну как же…

Нас обоих накрывает волной веселья. Оно такое нужное, такое долгожданное!.. На секунду я не верю, что все это происходит со мной. С нами.

Мой мрачный, усталый, отчаявшийся Аметист… как же я счастлива видеть твою улыбку!

— Тебе они нравятся? — спрашивает Эдвард, прервав свой смех. Похоже, даже немного затаив дыхание, снова опускает голову на мою макушку. Наши взгляды, пересекаясь, следят за нюхающим землю грызуном, который, не чувствуя опасности, отказывается уходить.

— Еще бы, — я с интересом смотрю за тем, как зверек опускает черный носик к самому снегу, — они кому-то могут не нравиться?

— Люди бывают разными… — на мгновенье его голос становится тише.

— А тебе самому нравятся белки? — поспешно спрашиваю, пока нежданная мысль не испортила ему настроение.

Получается.

— Маленькие белки, Белла. Бельчата. Они особенно… красивы, — признается он. С проскочившим огонечком боли.

Я уверена, что взгляд Эдварда расфокусируется, а губы вздрагивают, а потому спешу снова выправить ситуацию, пока не стало слишком поздно. За его хорошее настроение, улыбку и смех я на многое готова.

Дети. Дети — вот его боль. Неужели Эдвард… бесплоден?

Но я не успеваю и рта раскрыть, не то, что придумать, что сказать или что спросить, как Алексайо вдруг произносит:

— Ты похожа на бельчонка, Белла.

Все ненужные мысли за секунду вылетают из моей головы. Ухмыляюсь, удивившись интересному комплименту.

— Из-за шубы, Уникальный? — специально использую это имя. Мне ли не знать, каким бальзамом на его душу оно действует? Самое время. Тем более, на мне сегодня как раз кремовая шуба.

На встречу с мегерой Эдвард отправится в прекрасном расположении духа, и она не посмеет пробить его оборону и сделать больно. Каждая улыбка, каждый смешок — это камень в крепостной стене. Он не даст строению рассыпаться даже от самого большого снаряда. Наше общение станет его щитом.

— Из-за шубы, — Эдвард кивает, благодарно отозвавшись на свое прозвище нежным поцелуем на волосах, — и из-за глаз тоже… и из-за красоты, Белла.

А вот это уже серьезно.

Мне становится так хорошо, что, кажется, наружу вырвутся водопады восторга. Потекут по снегу, растопят его, вернут солнце и заставят весну прийти быстрее.

Эдвард только что сказал мне, что я красивая. И не в контексте утешения… в контексте восторга.

— Спасибо…

Я пытаюсь обернуться и посмотреть на него, увидеть то, что в глазах, отблагодарить собственным выражением… но не дает. Удерживает, пусть и не крепко, просто с просьбой. Не готов.

Мне приходится смириться.

— Значит, «Бельчонок», Алексайо? — весело спрашиваю, приняв его правила и постаравшись найти в них хорошее. Комплимент, тон, сокровенность момента и вообще откровение Эдварда, его руки на талии, дыхание на волосах, губы, которые так близко… Я его люблю. Я никого на свете больше не буду так любить. Это однозначно.

— Бельчонок, — он кивает, утешенный тем, что не собираюсь искать любой возможности обернуться. Его теплый голос чуть-чуть дрожит от эмоций, — если тебе нравится.

Самостоятельно, раз уже не дано видеть, а только чувствовать, пожимаю его руки. Подвигаю кольцо ближе — чтобы не разъединилось.

— Мне очень нравится, Эдвард.

И мы стоим — все так же недвижно, вдвоем. Белка скачет по снегу, выискивая свои запасы, шумят кроны деревьев, изредка подрагивает свет фонарей, темнеет небо, и клиника загорается всеми огнями в надвигающихся сумерках. Где-то там поправляется Каролина, обнимая своего папочку. Где-то там утешенный отец, прижав к груди дочь, благодарит Бога. Где-то там, где суета и трепет, появляется на свет новая жизнь… и где-то далеко-далеко, за тысячу километров, с таким же светом улыбается мне Розмари. Мама. Она была права. Первая среди нас всех.

В который раз на земле, прежде мной же проклятой, я чувствую себя такой счастливой, где не буду нигде больше.

Любовь — самое яркое солнце.

Теперь, кажется, мы с Алексайо оба это понимаем…

* * *
Палата Каролины представляет собой небольшую квадратную комнату, выполненную в зелено-желтом стиле. Здесь есть кровать и все необходимое оборудование, сгрудившееся возле нее, а на стене напротив постельной зоны даже обнаруживается рисунок-иллюстрация какой-то сказки с непонятным пушистым персонажем фиолетового цвета. Судя по сюжету картинки, он упал с луны и подружился с божьей коровкой, но я не берусь обсуждать русские мультики.

К тому же, когда захожу в освещенную теплую комнату, температура в которой поддерживается стабильно немного выше среднего, от потолка и пола отскакивают приглушенные писклявые выкрики «Банана!», по которым без труда можно опознать миньонов. Для многих детей этот мультфильм стал идеалом, курсом практически. Нет сейчас малыша, который не знает, как желтые создания в синих комбинезонах и кожаных очках реагируют на бананы.

Юная мисс Каллен, судя по всему, также относится к «миньонопочитателям». Эммет, чтобы развлечь ее и прогнать недобрые мысли, сделал максимальное, что мог — на столике для пищи малышки виднеется серый макбук, а по ту сторону тонкого экрана, я могу поклясться, желтые шарики разносят дом хмурого мистера Грю.

Я вижу Карли почти сразу же, как переступаю порог палаты, забыв постучать в приоткрытую дверь. Сидя на простынях своей кровати рядом с папой и тесно прижавшись правым боком к нему, а левым — к твердой подушке, она, отодвинув подальше руку с капельницей, с упоением смотрит мультик.

Ее прекрасное личико хоть и вытерто от крови, но совершенно точно не так давно было снова ею омыто. Ссадины выглядят очень впечатляюще и серьезно, хоть доктор и пытался уверить нас, что через две недели от них и шрамов не останется. Они стягивают черты лица малышки и, если быть честным, немного уродуют его, но точно не для тех, кто знает об истинной сущности этого ангелочка. Не для тех, кто любит эту девочку. Не для меня.

Волосы Карли забраны назад и с горем пополам из-за своей длины переплетены в подобие косички. На лицо не спадает ни одной пряди и это совершенно точно к лучшему — даже от улыбки, которая проскальзывает, когда особенной шаловливый миньон разбивает бейсбольную битой дорогущую вазу, Каролине больно. Волосы бы раздражали ранки еще сильнее.

И все же, стоит заметить, что выглядит маленькая гречанка не так уж плохо, если вычесть порезанные ладони со швами и штатив с капельницей. Она ровно сидит, ее глаза горят и светятся, они живые, а кожа не такая уж и белая. По крайней мере, того ужаса, что видела этим утром, больше нет. И я клянусь себе, что никогда больше не будет.

От одной лишь мысли, что из-за Мадлен и Константы Каролина могла погибнуть сегодня, у меня встают дыбом волосы и спертое ледяное дыхание ужаса слышится на затылке.

Первым из присутствующих в комнате меня замечает Эммет. В защищающем жесте обвив дочку правой рукой за талию и придерживая возле себя, он поднимает глаза к двери, заслышав тихонький шорох от соприкосновения моих бахил и пола. Теперь это рефлекс на приближение посторонних.

В отличие от дочери, он не подает мне столь оптимистичных прогнозов своей внешностью: с красными ободками глаз, усталым выражением, морщинами у губ и на лбу, и с поджатыми малость губами вызывает сожаление. И сострадание, конечно же.

Вот кто сегодня прошел самые суровые круги Ада…

Я не собираюсь никого мучить. Я не собираюсь тянуть кота за хвост. Эдвард уехал исполнять то, что затеял уже давно, а мне поручил позаботиться о нашей семье до своего возвращения. Официальная версия — отправился в цех «Мечты» по срочному делу. Эммет не должен проверять эту информацию сегодня. У него не хватит сил, а веры в брата хватить должно уж точно.

Поэтому, отказываясь и дальше подпирать косяк двери, я перешагиваю крохотный порожек в палату. С ободряющей улыбкой для Медвежонка и нежнейшей из возможных для мисс Каллен, которая видит меня лишь теперь.

— Изза!.. — восторженно выдыхает она, едва не подпрыгнув на своем месте.

Миньоны и их проделки мгновенно теряют рейтинг, и на папин компьютер девочка теперь практически не смотрит.

Она следит за мной.

Детский взгляд, в котором бы за минуту мелькало столько эмоций, я не видела никогда прежде. И, наверное, никогда больше не увижу.

В первое мгновенье Каролина пытается улыбнуться, обрадовавшись моему приходу. Серо-голубые водопады горят счастьем и поблескивают уверенностью, что теперь-то уж все точно будет хорошо.

Но в следующее мгновение, уже через секунду, выражение лица малышки меняется. Карли будто понимает что-то, видит истину.

Она как-то разом сникает, сгорбив плечики, и поспешно опускает голову. Смотрит из-под ресниц как загнанный в ловушку олененок, растерявший последнюю надежду выбраться обратно в лес. Ресницы подрагивают, а уголки губ клонятся вниз. Еще чуть-чуть, и на щеках появятся слезы.

И третьим, завершающим мгновеньем, которое длится больше всего, служит фаза испуга. Шумно сглотнув и растеряв всю недавнюю радость от первой реакции и храбрость от второй, она изворачивается на своем месте и поворачивается ко мне спиной. Надежным укрытием служит медвежья рука папы — за ней-то Каролина и скрывается.

Мы с Эмметом синхронно делаем тяжело-удивленный вдох.

— Котенок, — он легонечко, не желая пугать, поглаживает ее спинку. На девочке светлая больничная рубашка в горошек, завязывающаяся на шее, и белые гольфы. К завтрашнему утру, как сообщил мне Эдвард, Голди привезет ее домашнюю одежду, а пока придется походить так. — Смотри, кто пришел! Мы с тобой даже не поздороваемся с Беллой?

Его увлекающий, добрый голос, его отцовский тон и такие же отцовские касания, внутри которых ярким огнем сияет ласка, способны уговорить самых несговорчивых. И уж тем более Карли. Мне ли не знать, как безумно сильно она любит своего папу — порой даже сильнее по детским меркам, чем он сам — ее.

— Привет, Изза, — тихо откликается юная гречанка, даже не повернув ко мне головы. Шмыгает носом.

Я с пониманием гляжу на Эммета. Одними губами спрашиваю, можно ли подойти ближе?

Он разрешает. Ставит мультик на паузу, чтобы не мешал.

— Карли, — обращаюсь к ней, стоя теперь рядом с постелью, — ты не обернешься? Я соскучилась по тебе…

Медвежонок нежнее гладит ее спинку — подкрепляет мои слова тактильным контактом.

Он здесь — в отдалении шага. И то ли мне чудится, то ли это чистая правда, но, когда смотрю на бывшего Людоеда, вижу, что какая-то часть его волос у висков поседела. За сегодня?..

И глядит он на меня так… явно не как на «пэристери». Теперь нет.

— Ты убежишь, — с горечью бормочет Каролина, вернув внимание к себе и прижав ладошки в бинтах к своей подушке, — я теперь красивая только для папы…

Ну конечно же. Ссадины. Из-за них.

Мне стоило догадаться.

Вооружившись немой поддержкой, даже ярым желанием Каллена-младшего, я с осторожностью присаживаюсь на край постели Каролины. Простыни шуршат, но она не обращает на это внимания.

— Малыш, — применяю тяжелую артиллерию, воспользовавшись этим ее прозвищем, как совсем недавно настроила на нужный лад Эдварда, — ты для меня всегда красивая. Я уже тебе говорила.

— Ты не знаешь…

— Карли, — теперь под стать пальцам Эммета и я прикасаюсь к ее спинке. Бархатно и нежно, — ну пожалуйста… «банана!», Карли…

Усмехнувшись моей находчивости, Медвежонок щурится, а девочка, похоже, проникается толикой доверия.

— Ты тоже любишь миньонов? — чуть повернув голову, шепчет она.

— Обожаю. А еще обожаю черноволосых принцесс с серыми глазами, Каролин…

Этого оказывается достаточно. На сегодня — да.

Решительно выдохнув, юная гречанка все же оборачивается ко мне — полностью, глаза в глаза. Лицом.

Из-под черных бровей ее взгляд выглядит особенно пронизывающим, а порезы и ссадины лишь дополняют первое впечатление. Она робкая и смелая. Она серьезная и растерянная. Она уверенная в себе и разбитая. Она отчаянно строит крепость храбрости… но ее глаза серебрятся от слез.

Просит увидеть — раз и навсегда, именно теперь. Все свои недостатки. Все свои травмы. Все ранки.

Неужели не знает, как быстро они пройдут?..

— Ты прелестна, Каролина, — со всей честностью, глядя ребенку прямо в глаза, признаюсь я. У меня нет ни права, ни желания, ни сил ее обманывать. Ни в коем случае.

Все это время просидевший молча, Эммет утвердительно кивает, с любящей улыбкой пробежавшись пальцами от шеи дочери к талии. Соглашается со мной.

Девочка сглатывает, избегая навязчивого желания опустить глаза. Ее ладони немного подрагивают.

— Белла…

Медвежонок успевает перехватить дочку, было кинувшуюся ко мне, за единую секунду до резкого движения. Удерживает Каролину, а следовательно, и ее капельницу, и пострадавшее лицо в относительной безопасности.

— Не так быстро, котенок, — встречаясь с потерянным серым взглядом, шепотом объясняет свои действия. Кивком головы велит мне подвинуться ближе, а сам тем временем вытаскивает из тугой пачки с надписью «стерильно» подобие салфетки — куда более плотную и гибкую, дабы подстроиться под движения кожи, чем обычная. Их две — и оба кладутся на мое плечо.

Прерывисто выдохнувшая Каролина, смущенная необходимостью таких действий, слишком робко ложится на мое плечо. Будто спрашивает разрешения, будто сомневается, что я еще не передумала. Как Эдвард…

Эммет бережно перекладывает ее руку с капельницей на мои колени, а штатив придвигает к самой постели.

Пусть и молча, но он контролирует ситуацию полностью. У меня даже возникает впечатление, что панически боится что-то пропустить, даже мелочь — этот день ни для кого не был легким.

Впрочем, все трудности и условности, все сказанное и сделанное, все вспомненное и забытое — все уходит на второй план. Маленькое, дрожащее от нервозности тело Каролины касается моего, и я убеждаюсь, что семья — это все, что мне нужно. И что эти люди — трое на всей земле, а четверо, включая мою Роз — награда, за которую не жалко пролить и пот, и слезы, и кровь. Особенно свою.

Такое волнующее, такое животрепещущее чувство — Каролина со мной. Каролина в моих руках.

Мой очаровательный, прекрасный, любимый малыш! Почему же ты сомневаешься?..

Я наклоняюсь ближе к ней, на ходу чмокнув волосы, и улыбаюсь. От этого поцелуя девочка перестает жмуриться.

Ее щека лежит на стерильной салфетке, чуточку крови видно на подобной марле поверхности. И влага — соленая, конечно же. Еще бы она не плакала после такого…

— Ты хорошая, Изза…

— Белла, — поправляю, покрепче обняв спинку в больничной шуршащей рубашке, — я теперь Белла, Каролин. И знаешь что? — целую ее висок, самостоятельно прикрыв глаза. Эти слова нужны, важны и драгоценны, но какие же они тяжелые! Неподъемно. — Я люблю тебя. Сильно-сильно-сильно, мой малыш.

Эммет вздергивает голову, услышав мой шепот и его глаза округляются. Голубые водопады, кажется, смолкают. В них неожиданная зима, посередине которой вспыхивает ярко-желтое летнее солнце.

Скажет. Он что-то скажет сейчас!..

Но молчит.

Каролина же на мгновенье замирает, переваривая услышанное, а затем придушенно взвизгивает, крепко обхватив руками мою талию. Жмется как в последний раз. Держится из-за всех сил. Горько и в то же время с облегчением плачет, не трудясь утереть свои слезы.

— Моя Белла… — со стоном срывается с детских губ. — Я тебя тоже!

* * *
Ресторан пятизвездочного люксового отеля «Мэрриот» располагался на верхнем этаже большого здания на Тверской, имея в своем распоряжении террасу, выходящую прямо на крышу. Из-за своего утепления и прозрачных стекол открыта она была даже до наступления настоящей весны. И для встреч, подобных этой, Эдвард всегда выбирал укромный столик за перегородкой на ней. Хорошее обслуживание, эстетическое удовольствие от интерьера, достойная еда и никакого лишнего внимания. Когда передаешь чеки на миллион, это важно.

Правда, один недостаток у этого заведения все-таки был — долгий подъем. При всей любви хозяина к модернизации и новым технологиям, то ли средства, то ли желания не позволили сделать лифт взлетающим на двенадцатый этаж. Он ехал ровно две минуты. И порой этих двух минут хватало с лихвой не только на мысли, но и на действия…

В этом лифте в свое время Эдвард встретил Софию. Она ехала вместе с бойфрендом праздновать, как потом выяснилось, их «помолвку». Отец Соф, как и отцы всех его «голубок», принадлежали к высшему обществу. И потому чувства дочерей их занимали меньше всего, доводя девушек до самого точного определения слова отчаянье.

Тогда он стоял в левом углу, Эдвард точно помнил это. А она стояла в правом, прислонившись к стене и утирая слезы, бегущие по лицу. Ее влагостойкая тушь — и та забила тревогу. Пассажиров в лифте было не так много, и никто особенного внимания не обратил. Но следующим своим поступком она определенно хотела вызвать интерес к своей персоне — как только лифт остановился, что есть силы толкнув бойфренда, выскочила наружу и кинулась к стеклянному ограждению. Ей хватило бы той прыти и решимости, какой обладала, чтобы ускользнуть от встрепенувшейся охраны и завершить свой план, сиганув вниз. Но Эдвард оказался быстрее.

Так и познакомились…

Самое удивительное, что лифт этот — прямо кладезь для наблюдателя. Сколько в него не заходи, сколько не покидай его, картинка движется, меняется и наполняется новыми красками. Яркими.

Сегодня, молчаливо пристроившись у поручня правого бока, Каллен находит глазами новую пару для наблюдений.

У нее светло-русые волосы, забранные назад, и голубые глаза, обрамленные красивыми ресницами. Кожа ровная, чуть смугловатая, на ней макияж — румяна, тушь, тени на веки. Образ взрослой женщины — почти роковой. А ведь ей не больше шестнадцати.

У него такие же русые волосы и такие же голубые глаза, но черты лица куда острее и темнее. Он напряжен и насторожен, рядом с ним охранник в штатском, и второй, менее вычурный — рядом с девушкой. Он хмуро слушает то, что в обвиняющем тоне шепотом выдает ему дочь и изредка качает головой.

Она плачет. С тем выражением лица, какое обычно называют «ожесточение», все-таки плачет. Есть слезы, есть придушенные всхлипы, и дрожь открытых откровенным платьем плеч тоже есть.

Она растет без матери — нет сомнений. Только вот любви отца, похоже, недостаточно, чтобы это компенсировать.

Эдвард прислоняется к стенке, сжав руками поручень за своей спиной так сильно, что белеют пальцы. Эта картина угнетает. Она — прямой отсыл к его «голубкам». И в такие моменты, наблюдая это, он видит, что делает все не зря.

Он с детства проклинал свою эмпатию. Он ненавидел все, что вызывало в нем водоворот чувств, потому что, как правило, это не заканчивалось хорошо. Один раз не удержавшись от искушения… наказать, он поплатился за это бессонными ночами и жесточайшими муками совести.

Второй раз, уже гораздо позже, когда потерял время и повел себя слишком жестко, перечеркнул на корню остаток своего существования. Убил себя. И если бы не Каролина, уже никогда бы не смог воскреснуть.

Этот самый страшный день в году всегда приходится на пятницу — как заколдованный круг, ведьмин заговор. Столь страшное и выматывающее совпадение треплет нервы еще накануне, в четверг. Потому что ход времени не замедлить.

Еще один год без нее.

…Пятнадцатого мая Энн пробралась в его комнату ночью. Ей частенько снились кошмары, и Эдвард никогда не был против, чтобы, если было совсем невмоготу, она приходила к нему. Как правило, когда ей было страшно, она вела себя как обыкновенный ребенок. И порой в ее лексиконе даже проскакивало «папа», если очень старалась это слово произнести.

Но в тот раз не кошмар был причиной прихода. Причиной стало желание превратить дальнейшее существование Эдварда в кошмар.

Он приоткрыл один глаз, зевнув, когда она разбудила его скрипом простыней и села на постель. В белой ночнушке, как привидение, с распущенными рыжими волосами и усталыми, поблекшими зелеными глазами. Худенькие ноги, руки — она была почти прозрачной, и Эдвард всерьез опасался, как бы не дошло до анорексии. Есть Энн была согласна только тогда, когда он сидел рядом.

— Дурной сон? — нежно поинтересовался мужчина, прогнав сонливость, — ложись, зайка. Нечего бояться.

Достаточно низкая для своих семнадцати, Энн насупилась и тряхнула кудрявыми волосами, раздумывая отказаться. Но потом все же кивнула. Устроилась под боком, правда, пониже, чем обычно.

Эдвард поглаживал ее локоны, чувствуя, что после трудного дня сам засыпает быстрее названной дочери, а потому, наверное, не уловил движения рук.

Легонькое, как перышко, прикосновение тронуло область паха — дуновение ветерка.

Невесомое, как туманное облачко, касание оказалось на внутренней стороне бедра. На боксерах. Тогда еще он спал в них, а не в пижамных штанах. И в майке с коротким рукавом.

Ласковое, будто трепетное, прикосновение отыскало чувствительную зону на члене. Знало, где она…

— Анна, что ты?.. — случайность? Пожалуйста!

— Люби меня! — повелела она. И маленькая, еще детская ладошка сжала его достоинство у основания. В крепкий кулак.

От ужаса у Эдварда сбилось дыхание, а глаза чудом не выскочили из орбит. С головой окунувшись в ледяную полынью неожиданности, он с трудом сглотнул. Кошмар?!

И девушка посчитала это добрым знаком. Не отпуская своей новой игрушки, резко потянула ее вперед, а затем вернула назад.

Не составило труда понять, что она делает.

— Я доставлю тебе удовольствие, Я, — приговаривала она, не слушая велений названного отца немедленно убрать руки, — теперь я буду твоей шлюхой, Суровый!

…С тех пор утекло много воды и прошло больше пятнадцати лет, однако воспоминания и чувства, охватившие сердце в тот момент — предательства, боли, яда, ужаса и несравнимого отчаянья, присыпанного разочарованием — не забываются. Они оставили свой след.

Эдвард никогда больше не «развлекал» себя самостоятельно. В ту единую секунду, когда пальцы касались известного места, крепкая хватка Анны чувствовалась прямо под ними. И ни о каком возбуждении речи идти уже не могло.

Ни одна Маргарита не имела права трогать… руками. Все их с Мастером позы проходили без непосредственного контакта любой части ее тела, кроме нужной и приспособленной для этого, с его достоинством. Тогда еще был шанс, что что-то выйдет.

А еще, с тех пор в спальне Эдварду понадобились краски и мольберт. Рисование, которое Энн не любила, как отвлечение, отгораживание от нее. Достаточно времени для прелюдии, достаточно, чтобы не сочли импотентом, достаточно, чтобы уткнуться лицом в чью-то молочную спину и схватить едва ли не зубами ускользающий оргазм. От долгого воздержания мук больше, чем от получасовой феерии. В конце концов, это естественная физиологическая потребность и никуда от нее не деться.

Впрочем, не так давно, похоже, были обрублены последние канаты, удерживающие и так накрененное судно его рассудка на плаву. Вместо Маргариты пару недель назад он видел Беллу. И теперь никто, никто не сможет исправить эту фантазию. Она будто заклеймила тело — без боли, одними лишь прикосновениями и робкими поцелуями, своей заботой, своим искренним беспокойством. И без этих клейм жизнь уже совсем другая. Их не свести. От них перестает болеть сердце…

Бельчонок.

Кто бы мог подумать, что на старость лет он станет таким чувствительным? Давать уменьшительно-ласкательные имена… даже дети, подобные Ромео, так не делают.

И все же у Эдварда против воли влажнеют глаза. Она словно бы… воскресила его, когда сказала, что ей нравится. После всего, что случилось с Каролиной, после жуткого в целом дня, незадолго до предстоящего разговора с Мадлен — вернула спокойствие. Уберегла.

Лифт останавливается — девятый этаж. Выходят отец с дочерью, видимо, проживающие в отеле. Охранники — следом.

Эдвард смотрит на них, удаляющихся по коридору, и с горечью, но вынужден признать, что именно такая будет первая мысль у тех, кто хоть раз увидит — или уже увидел — их с Беллой вместе. Дочка. Нежно любимая, судя по всему. Папино сокровище.

А потом она невзначай поцелует его, приподнявшись на цыпочках и коснувшись губ. Даже на секунду. И тогда уже общее мнение будет иным — старый извращенец. Не папочка. Папик.

Эдвард с горьким вздохом отворачивается от дверей выхода, всматриваясь в зеркало, оказавшееся прямо за собой. В свое лицо. На свои морщины. На парализованную правую сторону.

Неужели ей нравится?..

Лифт закрывается. Едет дальше.

Но бывают ведь и такие — разновозрастные — отношения, верно? Не каждому суждено найти единение с ровесником. Не каждому дано жить вместе сорок, пятьдесят, шестьдесят лет. Даже люди одного поколения, соединившись, порой разлучаются через пять-десять. Это жизнь. Она столь многогранна…

В единую секунду на Каллена наваливается такая тоска, что хочется разбить зеркало. Если бы он был младше… хотя бы лет на десять младше, всего на десять! Или она старше… хоть на пять! У них бы получилось. Это бы не было такой насмешкой и вычурной неправильностью, это бы позволило им так или иначе стареть вместе, это бы спасло… ее дальнейшую жизнь.

Эдвард запрокидывает голову, трижды прокляв тот момент, когда решился пуститься в рассуждения в лифте. Оно того не стоит!

Стоит мыслить рационально и без «розовых очков» — хотя бы наедине с собой.

В самом лучшем случае ему осталось тридцать-тридцать пять лет. И то последние десять из них еще неизвестно, в каком состоянии. Белла останется одна. В сорок-сорок пять лет без мужа, без детей, без радостей и надежд, с раскромсанной жизнью и какими-то ванильными воспоминаниями о белках и манной каше. Она никогда не сможет простить ему того, что сделал с ней и ее юностью, обрекая на такое существование. Ради себя. Ради гребаного эгоистического чувства… ради своего счастья. Она только думает, что оно и ее тоже… она просто не представляет пока…

Эти мысли кислотой разъедают сознание — до боли. И никуда от них не спрятаться.

Из всех русских писателей больше всего Эдвард любил Булгакова, что, наверное, было очевидным фактом для тех, кто знал о Маргаритах. Но все же тем автором, который смог наиболее точно выразить бы его чувства в это мгновенье, был никто иной, как Чехов. Эдвард ужаснулся, когда ему в руки попала эта книжка несколько дней назад — маленький, немного скомканный в конце рассказ — почти горькое воспоминание. Такое ведь уже случалось… и не так давно. Он не первый.

«Голова его уже начинала седеть. И ему показалось странным, что он так постарел за последние годы, так подурнел. Плечи, на которых лежали его руки, были теплы и вздрагивали. Он почувствовал сострадание к этой жизни, еще такой теплой и красивой, но, вероятно, уже близкой к тому, чтобы начать блекнуть и вянуть, как его жизнь. За что она его любит так? Он всегда казался женщинам не тем, кем был, и любили они в нем не его самого, а человека, которого создавало их воображение и которого они в своей жизни жадно искали; и потом, когда замечали свою ошибку, то все-таки любили. И ни одна из них не была с ним счастлива. Время шло, он знакомился, сходился, расставался, но ни разу не любил; было всё что угодно, но только не любовь.

И только теперь, когда у него голова стала седой, он полюбил, как следует, по-настоящему — первый раз в жизни».

Что же ему теперь делать?..

Это ведь правда. Человек, который был уверен, что никогда на свете не полюбит, человек, который уверил в этом не только себя, но и всех вокруг… раскаялся. Как раз под седину, да, хоть среди его волос пока попадались лишь единичные седые.

Эдвард выдохнул.

Вдохнул.

Его этаж. Пора.

Сначала Мадлен. Остальные мысли — позже.

…Правда, проходя мимо одного ювелирного магазина, что цепочкой выстроились перед входом в ресторан и предоставляли все, что нужно требовательным гостям для шоппинга, Каллен-старший остановился.

На витрине, будто появившись из морской пены его мыслей, был представлен кулон. Небольшая подвеска, размером с верхнюю фалангу мизинца. Но какая же красивая…

Ящерка-хамелеон с большими глазами, овившись, как на веточке, возле красивого камешка, призывно смотрела на потенциального покупателя. Ее хвост был причудливо изогнут, а лапки столь изящны, что не передать словами. Произведение искусства, а не подвеска.

— Могу ли я вам помочь, сэр? — неожиданно, но очень любезно поинтересовались справа от него. Девушка-консультант. Приняла за иностранца.

Эдвард не стал рушить ее иллюзию.

— Вот это, — указал на витрину как раз напротив понравившегося украшения.

— Конечно же, — продавщица улыбчиво кивнула, — хамелеон из белого золота с аметистовым камнем. Уникальный. Прекрасный выбор, сэр.

Если до слова «аметистовый» у Эдварда еще были сомнения, то эта девушка рассеяла их окончательно. Уникальный… частичка уникального. Хамелеон ведь невероятное существо. И теперь любимым цветом у него станет фиолетовый. Цвет его глаз.

Мужчина и сам до конца не понял, какого черта купил это и что теперь будет с ним делать, если не хватит смелости подарить Изабелле.

Он обнаружил себя стоящим перед метрдотелем и сжимающим в руках фирменный пакет ювелирного магазина. Хамелеон своими лапками будто касался самого сердца.

— Каллен, приват, — рассеяно выдавил он услужливому мужчине. И, достав кулон, спрятал в карман пиджака. Пакет отправился в мусорную корзину.

В конце концов, все мы время от времени совершаем безумства…

* * *
Она никогда не приходила вовремя — это стало почти визитной карточкой Мадлен Боей-Боннар. Достигнув пика популярности, снимаясь для Vogue, Gucci и еще несколько именитых марок едва ли не в один день, она могла позволить себе опоздание. И уж точно не брезговала опоздать на ужин, даже важный для нее, дабы продемонстрировать, что просто проходила мимо. И что ей плевать.

В роскошном зале ресторана видели уже многих женщин — самых разных. И все жестабильно, что является еще одной ее визитной карточкой, Мадлен перетягивает внимание всех лиц мужского пола на себя, как только входит.

Черный футляр с провокационными вырезами на груди и возле ребер, где лоскутки материи изящно переплетаются, создавая иллюзию приличного, хоть и шикарного платья. Под стать наряду выбраны и черные сапоги на высокой шпильке — еще одна попытка сравняться с Эдвардом ростом. На ее запястье браслет от Cartier, а на шее крошечный бриллиантовый кулончик — прекрасная простота, ничего лишнего.

Какая же изысканная и манящая эта женщина снаружи для тех, кто не знает, какова она внутри. И что по ее вине сегодня едва не случилось с родной дочерью…

Метрдотель подводит модель года к его столику и Эдвард, не чураясь приличия, все же встает. До тех пор, пока двери приватной загородки не закрыты, их обоих еще видно основным посетителям зала.

— Пунктуальный Король, — очаровательно улыбнувшись губами в светло-розовой помаде, хлопнув ресницами с килограммом туши, Мадли присаживается на отодвинутый для нее прислугой стул.

— Le temps est très précieux,[13] — вежливо отвечает мистер Каллен.

Модель с хищным блеском глаз встречает то, что он переходит на ее язык.

— Je ne doute pas. Pas tous vivent pour toujours[14], - мягко парирует она. Блондинистые волосы, подвивающиеся на концах, словно бы змеи Медузы Горгоны. Неужели Белла правда способна приревновать его к Мадлен? И вообще — приревновать его?

Эдвард качает головой, сбрасывая наваждение. Пока есть другое очень важное дело.

— Ну да ладно, — мисс Байо-Боннар сама переводит тему, уложив свой черный клатч к себе на колени. Официанта, принесшего шампанское, игнорирует, — я полагаю, ты не просто так позвал меня сюда, Суровый? После твоей выходки в моем номере это, по меньшей мере, должно что-то значить.

Алексайо просит у официанта воды без газа и со льдом. В ровной позе усаживается на своем стуле с деревянной, искусно изрезанной спинкой.

Частная кабинка представляет собой почти что произведение искусства с бордовыми стенами, располагающими к откровенным разговорам, или же сдержанному молчанию одновременно, антикварным столом под скатертью ручной работы — такой же темной, как и стены, и с паркетным полом, ничуть не пострадавшим от каблуков, мытья или же обработки. Возле стола четыре стула. И напротив двух из них висят ранние работы-миниатюры Тициана — по крайней мере, хозяин божится, что это так. Частная коллекция — частные покровители. В место с меньшим размахом Мадлен просто не согласилась бы прийти. Она уже давно считает себя неотъемлемой частью такого баснословно дорогого мира.

— Ты права, у встречи есть причина, — глотнув воды из своего стакана — очищенной серебром, пропущенной через особые фильтры и собранный с талого ледника. В общем, цена за бутылку в районе двадцати долларов. — И я был бы благодарен тебе, если бы мы перешли к ней как можно скорее.

— Торопишься к своей putain[15]?

Провокацию Эдвард сносит совершенно спокойно.

— В июне авиасалон, Мадлен. У меня много работы.

Хорошее прикрытие, если учесть, что чертеж правого крыла так и не был переделан. Эдвард на мгновенье прикрывает глаза — все из-за этой женщины идет не по плану и выбивается из графика. Даже их жизни.

— Так может, не будем зря терять время? — красавица легонько прикусывает свою губу, прогнувшись вперед, и ее ноготки в розовом лаке проводят линию по ладони своего спутника.

От отвращения Каллену хочется отдернуть руку, но он сдерживается.

— Мой номер здесь 505. Ты сам его выбрал, Король.

— Он был единственным свободным люксом, Мадлен.

Холод в его голосе ничуть не отваживает женщину.

— Сама судьба благоволит нам, — серьезно произносит в ответ она, — ты видел мою кровать? Мы можем устроить марафон любви, Ваше Величество.

— Меню, мадам, — заслышав французский, пытается вспомнить хоть одно слово на нем официант. Появляется из-за загородки очень вовремя, вынуждая Мадлен пусть и с нежеланием, но отстраниться назад. Она как капризная девочка складывает руки на груди, терзая своего собеседника взглядом. На меню даже не смотрит.

— Салат из авокадо и спаржи с соусом из прованских томатов, — сразу же озвучивает женщина. — А на десерт шоколадный фондан с пьяной вишней. Трезвость излишня для нас сегодня.

— Прекрасный выбор, — едва не растерявшийся официант быстро кивает, запоминая заказ, — а для вас, сэр?

— Цезарь с куриной грудкой, — Эдвард возвращает мужчине меню.

— Горячие блюда?

— Нет надобности, — Мадлен отвечает за них обоих, — у нас и так горячо…

Запомнивший то, что ему было нужно, официант удаляется. Тишина от заново вернувшегося уединения идет мисс Байо-Боннар на пользу. Она успокаивается и не отпускает пошлых замечаний-предложений в адрес своего спутника.

— Когда в мой номер позвонили сегодня, мистер Каллен, приглашение прозвучало на романтический ужин. Это было насмешкой?

Эдвард делает еще глоток воды. Скрытые тональным кремом и высоким воротом рубашки отметины на шее не видны Мадлен, однако дискомфорт от них все еще ощутим. И не получится говорить ровно, бодро и как обычно, если не пить воду.

— Мне было необходимо, чтобы ты пришла, Мадлен.

Она хмыкает. Самостоятельно придвигает свой стул поближе к столу.

— Даже так? Я вся во внимании.

Алексайо складывает руки на столе. Им, переодевшимся в черный костюм с белой рубашкой и даже запонками, Мадлен восхищается. Даже неприкрыто. И глаза ее горят ярче.

Разрушить. Разбить. Захватить.

А Белла все это время пытается разгрести завалы и выстроить на руинах что-то новое…

— У меня к тебе деловое предложение, Мадлен, — Каллен жестом велит удалиться официанту, вспомнившему, что так и не предложил элитным гостям винную карту, — и его стоимость, думаю, тебя заинтересует.

— Пятьсот тысяч долларов, да? — она призывно проводит языком по своей нижней губе, заново раскрепощаясь, — твой брат дал мне в прошлый раз шестьсот, Суровый. И как видишь, это вложение не окупилось. Я приехала к вам — а Каролину вы упрятали.

При упоминании своего сокровища этой женщиной, недостойной называться для него никем, у Эдварда сводит скулы, а во рту появляется горький привкус ярости.

Сдержанность. Спокойствие. Уверенность.

Это все, что ему нужно. Вдох.

Правду. Только правду теперь.

— Ты не способна понять ее. Поэтому дочь тебе лучше не видеть.

Глаза женщины округляются. Она хлопает ресницами, взметнув вверх подведенные черным брови, и изображает святое невинное удивление. Даже пальцы вздрагивают, коснувшись бокала с шампанским.

— Лишить девочку матери, Эдвард? И ты называешь себя святым человеком?!

Суровый без труда удерживает на лице маску непоколебимости. Сейчас — да.

— У тебя станет больше свободного времени и меньше хлопот, Мадлен. А также значительно увеличится банковский счет.

Она поджимает губы.

— Миллион евро? — саркастически спрашивает.

— Миллион евро, — не дрогнув, честно отвечает мужчина, — с учетом всего того, что было ранее в тебя вложено, этого должно хватить.

Изумленная женщина на мгновенье застывает на своем месте, подыскивая аргументы. Такого ответа она не ожидала.

— Как низко покупать меня, Король, — качает головой, видимо, отыскав новую дорожку аргументов. Через чувство вины. И через удары по живому. — Я ведь предлагала тебе сделку пару дней назад — быть моим! И за это твоя черноволосая кошка больше бы не интересовала меня и дня! Но нет, прямой дорогой ты не ходишь!

Возвращается официант. Ставит на стол салаты. И, под гневным взглядом Мадлен, уходит, не спросив больше ничего.

Эдвард методично вливает принесенную заправку к салату в свой «Цезарь». Слава богу, она без анчоусов. Прожаренные гренки поблескивают между листьями радиччио оливковым маслом.

— Миллион евро, Мадлен, за то, что ты больше не появишься в жизни Каролины. Если после своего совершеннолетия она захочет найти тебя, ни я, ни Эммет не будем против. Однако до тех пор, пока она еще ребенок, ты и на шаг к ней не приблизишься, не позвонишь и не отправишь даже маленького подарка. — Вздохнув, он разрезает на части кусочек куриной грудки, перед тем, как положить его в рот, — впрочем, если за эти годы в тебе все же проснется материнский инстинкт и, что важнее всего, ты сможешь доказать мне это, ты увидишь Каролину до ее совершеннолетия. Еще раз.

Пораженная до глубины души таким разговором, Мадли забывает, зачем перед ней салат и что с ним, собственно, нужно делать.

Впервые кажущаяся Эдварду такой растерянной, она чем-то напоминает его «голубок». А уж в двадцать, когда была тише воды и ниже травы, когда жила мечтами и делала все, что угодно, для своих целей, ей несложно было свести с ума подвыпившего Эммета. Прекрасной, трогательной и невинной. Хотя девственность Мадлен потеряла в двенадцать лет…

— Ты вроде бы умный мужчина, Суровый, — Мадлен поднимает голову, надевая на лицо стальную маску, а глаза заставляя сиять жестокостью, — строишь самолеты, воспитываешь чужих детей… но неужели ты думаешь, что даже за этот гребаный миллион я отступлюсь? Ты вообще видел мой счет?

Эдвард слегка морщится от сдавливающего кольца на шее у воротника, отставляя салат подальше. Есть невозможно. Пить — куда ни шло.

— Двадцать миллионов — вот твой счет, Мадлен. И я бы не сказал, что лишний миллион был бы некстати.

— Следующий контракт с Vogue подарит мне столько же, Эдвард. А для них нужно будет всего лишь продефилировать в купальнике в течении пяти часов.

Каллен усмехается краешком губ. Жестко.

Видит Бог, он хотел решить все миром. Честно.

— А Vogue не может разорвать с тобой контракт?

Женщина щурится. Она зла.

— Со мной?! Суровый, меня раздирают на части предложениями! И те, кому даю согласие, считают это за счастье! Они роют землю, чтобы я снялась у них!

— Сегодня…

— Да, сегодня, — она взметывает волосами, кинув вилку на тарелку с салатом и вызывав тем самый громкий звон, — и вчера. И завтра. ВСЕГДА!

Эдвард невозмутим. Это выводит Мадли из равновесия. Это ее край — его спокойствие.

— Твоего агента зовут Жак Лоранс, Мадлен. Я прав?

Она останавливает тираду. Настораживается.

— Жал Оливье Лоранс. А какого черта ты?..

— Я его нанял, — Каллен почти наплевательски пожимает плечами, — семь лет назад. А ты даже не потрудилась сменить его. За хорошую работу, верно? За контракты с именитыми домами?

— Хочешь присудить чужую славу себе, засранец? — такое слово из ее рта он слышит впервые, но почему-то не удивлен. Люди в порыве гнева и не на то способны.

Еще глоток воды. И голос громче.

— Мадлен, все твои первые контракты проплатил я. На годы вперед. И все твои знаменитые фото, сам твой образ, хочешь ты того или нет, моя заслуга. Денег даже, не столько меня. Правда, моих, — впервые за последнее время Эдвард действительно чувствует себя Суровым. Неужели такого в нем видела Анна всю свою недолгую жизнь рядом? — И Жак, если я скажу, разорвет эти контракты. Все до одного. И ты вернешься к имиджмейкерству. К своим «темным-темным» годам, Мадли Байо.

Он не шутит, Мадлен видно. И оттого едва не встают дыбом волосы. А уж упоминание одной части фамилии, без приставки придуманного псевдонима для солидности…

Жесткость. Злобность. Суровость. Уверенность. Нещадность.

Эдвард, как и Мадлен в нем, ненавидит в себе эту сторону, проснувшуюся после ночи Светлячков, но сейчас она нужна. Сейчас тот Алексайо, который навсегда покинул Родос и клялся туда не возвращаться, может сослужить добрую службу. Замаливать грехи будет в другое время.

— Ты не посмеешь… — дрожа от злости, выпаливает мать Каролины. Ее лицо краснеет, а черты заостряются. Ноготки готовы убивать. Его, разумеется.

— Я не заинтересован в том, чтобы рушить твой мир, Мадли, — Эдвард успокаивающе качает головой, призывая ее уняться, — но при условии, что ты не станешь рушить мой. Миллион евро, прежнее положение дел в модельном бизнесе и спокойная роскошная жизнь. И цена всего одна — оставь в покое свою дочь.

— Она спросит обо мне!

— Мы найдем, что ответить.

— Ты будешь врать ребенку всю свою жизнь. Ты думаешь, она простит эту ложь тебе, сукин ты сын? Она тебя возненавидит! ТЫ, а не Я, больше никогда ее не увидишь!

Эдвард поджимает губы. У сердца щит — слова не проберутся раньше времени. Но их ошметки на металле останутся. Растворят его. И вот уже тогда атакуют — этой же ночью. Такой вариант стоило бы рассматривать…

— Со мной или без меня, Мадлен, но Каролина будет счастлива, — он поправляет ворот рубашки, — но с тобой ее счастье невозможно в принципе. Надеюсь, мы друг друга поняли.

Мисс Байо-Боннар делает глубокий вдох, а затем выдох. Ее руки подрагивают и потому прячет их под стол. О еде не думает. О себе не думает. Знает только слова. Их и выдает.

— Дорогой мой, — морщится от неприязни, хмыкнув, — самое главное — это помнить, что ты не вечен. И ты, и твой Медведь. И если его, как убогого, судьба, может еще, и пощадит, то тебя нет. Тебя покарают все земные и неземные силы, Эдвард. Ты умрешь скоро, медленно и мучительно. Ты вспомнишь всех, кого замучил. И в Аду тебя будут жарить с особой тщательностью, как эти гренки, — ее насмешливый взгляд, смешиваясь с замогильным, серьезным и проклинающим голосом касается тарелки своего спутника, — твои грехи непростительны. И то, что ты делаешь сейчас — тоже. Будь ты проклят.

А потом она встает. Она, отдернув края своего платья, поднимается, так и не дождавшись десерта. В глазах слезы бессилия, а в руках зажатый до вмятин на крокодильей коже клатч.

— С этого момента любое твое появление возле Каролины, звонок или подарок я буду расценивать как нарушение уговора, Мадлен, — напоминает Эдвард, остановив ее возле двери одним лишь голосом. Он непоколебим. Он каменный. И за это Мадлен ненавидит его со страшной силой. — В двадцать четыре часа ты лишишься всего. В твоих интересах ближайшим рейсом вернуться в Париж. Номер оплачен до полудня.

Женщина широко улыбается. Сострадательно. С предвкушением.

— Fillette[16], Суровый, — на чистом французском произносит, покатав это слово на языке, — за все заплатит твоя красивая кареглазая девочка. Я поквитаюсь с суровым монстром… а ей с этой тварью жить.

И за ней раз и навсегда с грохотом захлопывается отделяющая кабинку от основного зала дверь.

Вздрагивают на столе бокалы с шампанским.

Всю жизнь проклинавший свою великолепную память, Эдвард запоминает каждое из слов, сказанных Мадлен за сегодня. И в особенности фразы о проклятьях и Белле. О Белле даже больше — до кошмаров.

Он помнит эту «девочку» по-французски и тогда, когда садится в машину десятью минутами позже и направляется обратно к Целеево, в клинику.

Он помнит фразу о том, что Каролина никогда его не простит за только что содеянное, и видит в этом долю правды. Его мучительно рвет в придорожных кустах, когда едва успевает выбежать из той самой машины, а он обдумывает услышанное. Переваривает его. И ненавидит любимый «Цезарь».

Но что интереснее всего, запоминается не только плохое. И не только то, что сказано Мадлен.

Кое-как усевшись прямо на землю, холодную и мокрую от начинающегося дождя, Эдвард нащупывает в кармане пиджака аметистового хамелеона и что есть силы сжимает его в руке. Проникается магией украшения.

«Не капля, Алексайо. Море. Море прекрасного. Ты и сам знаешь…».

И объятья у дерева в больничном сквере. И мягкие каштановые волосы. И руки на шее — защищающие. Она никогда не боится и не медлит, когда требуется прийти ему на помощь.

«И только теперь, когда у него голова стала седой, он полюбил, как следует, по-настоящему — первый раз в жизни».

Бельчонок.

Девочка.

Белла…

На небе сияют звезды — весна. Снег тает, уступая место траве — пробуждение. Припаркованную на обочине машину спокойно объезжают по скоростной трассе, не задумываясь, что там, в кустах, кто-то может быть. И ему, возможно, нужна помощь…

Эдвард слабо улыбается сам себе, опираясь спиной на ствол какого-то дерева, даже не пытаясь подняться на ноги, и разглядывает через его крону луну и мерцающие звездочки. В его ладони — аметистовый хамелеон. А его телефон громкой мелодией разрывается где-то в бардачке «Ауди», не смолкая ни на секунду. Это мелодия Изабеллы.

Сердце болит, но терпимо. Рубашка душит, но это пройдет. Все пройдет.

Теперь все будут счастливы, Эдвард уверен. Его улыбка даже не дрожит.

Теперь нечего бояться…

Capitolo 29

Ее решение было твердым. И обсуждению не подлежало.

Сквозь спустившуюся на трассу темноту, включив дальний свет и тем самым вызывая негодование у остальных водителей, она превышала допустимую скорость на десять километров — быстрее, чем можно, но достаточно медленно для того, чтобы не получить в свой адрес свисток и взмах черно-белой палки. За юбилейные пять и пять с половиной лет жизни в России эти люди в зеленых жилетах уже успели порядком потрепать ей нервы. В далеком прошлом, лет в семнадцать, там, у отца, она частенько брала покататься новенькие «Порше» и «Ламборгини». Для него это были не имеющие ценности игрушки, а ей удавалось хоть немного, но развлечься. И скрыться с глаз родителя долой.

Небо было темным. Не таким, какое обычно бывает зимними ночами — с сине-серебряным отливом и россыпью сахарных звезд — а прямо-таки траурно-черным, с парочкой отблесков, как седины, по центру и по бокам небосвода. Мрачное, удручающее небо. Особенно при сравнении с яркими придорожными фонарями.

Удивительно, но именно такого цвета ей показались его волосы этим утром. Такими выцветшими, жесткими, без привычной бронзы. Вынесшие ей приговор, решившие покарать ее… и призвавшие следовать за их обладателем шаг в шаг. И даже если бы путь этот вел на эшафот, она не сомневалась, что пройдет его до конца. С улыбкой.

Эдвард открывает дверь в дом, воспользовавшись собственным ключом, а Конти, прислонившись к перилам лестницы на крыльце, всеми силами старается совладать с дыханием. Они торопились, едва не бежали, а по сугробам это сделать не так легко, как кажется. Остаток сил, которые у нее были, девушка потратила на Каролину, а потому едва передвигала ногами. И наверняка, если бы крепкая рука бывшего мужа не чувствовалась на запястье, свернула себе шею, поскользнувшись на очередной коряге.

Шорох замка, а затем скрежет. Дверная ручка, на которую оказали давление, опускается, признав свое поражение. Она блестит.

Эдвард распахивает дверь, не потрудившись узнать, ударит она о стену или нет, и оборачивается к своей нежданной гостье. Его взгляд жесткий, но не жестокий. Он даже протягивает ей уже обещанную ладонь.

Шмыгнув носом и так и не сказав ни слова, Константа входит за ним в дом. Знакомый, заученный наизусть с каждым его уголком. Здесь, как и прежде, немного пахнет лавандой и корицей, здесь, как и прежде, крючки для одежды слева от входа, здесь, как и всегда, встречают мягкими сиденьями пуфики у лестницы… прошло почти два года, а все осталось неизменным. Это ее дом. Даже Эдвард, кажется, это знает.

На шум раскрывшейся двери и звук сапог о паркет из кухни выбегает женщина в синем фартуке и с темно-рыжими, слегка бордовыми волосами. Она видит Эдварда и хочет что-то спросить, крепче прижав к себе только что закатанную банку с клубничным вареньем, но потом взгляд касается ее, Конти. И та же банка, выскользнувшая из рук, с оглушающим треском раскалывается на полу на части. Кровавые клубнички утекают по ручейкам из сахарного сиропа прямо к ногам пришедших. Выглядит жутко.

— Эдвард?..

Низко опустив голову, Константа отступает назад, дернувшись к двери. Рада никогда не любила ее. Она слышала, как за глаза Рада называла ее маленьким чудовищем и «девочкой, которой давно пора в психиатрическое отделение».

Конти не боится ее, она никогда ее не боялась, но отторжение ядовито. От него першит в горле.

— Чай, — ловким жестом подтянув свою гостью обратно к себе, крепче сжав ее руку, велит Алексайо, — поставь чайник и можешь быть свободна.

— Эдвард, ну что, как малыш?.. Я надеюсь, Карли не?.. — вторая домоправительница, светловолосая и белокожая, пару раз уговорившая Константу поесть тогда, когда не смог даже Эдвард под предлогом того, что так она сделает его счастливым, останавливается в дверном проеме гостиной. Ее глаза также распахиваются — пять копеек. Теперь Конти знает, как они выглядят.

В коридоре повисает тяжелая и густая, как мед, пауза. Она никому не идет на пользу.

Константа наблюдает за домоправительницами и не может понять, что их смущает больше: что они с Эдвардом без пальто, что их ноги в снегу, а значит, они шли к дому пешком через лес, что он привел ее или что пришел так рано сам? Вопросов миллион. Ответов не предвидится.

— Чай, — еще раз повторяет хозяин, сделав глубокий вдох, — две кружки, чайник, заварник. И поднимитесь к себе потом, пожалуйста.

Ошарашенные женщины все же находят в себе силы кивнуть. Раньше, когда она только приехала, они позволяли себе парочку комментариев на русском. Но теперь Конти все понимает, а значит, это невежливо. И уходят они молча.

Едва фартуки скрываются на кухне, Эдвард поворачивается всем телом к девушке. Он выше ее на полторы головы и наполовину шире в плечах. Одного взгляда в аметисты хватает, чтобы понять, что явно не радость внутри их обладателя. Мисс Пирс пристыженно опускает голову, с трудом сглотнув.

Каллен на секунду прикрывает глаза. На его прекрасном лице множество морщин, оно выбеленное, потускневшее, с капельку впалыми щеками. Подвижный левый уголок губ опущен, а сами они не кажутся больше розовыми. Расстроен.

— Раздевайся, — шепотом просит он.

Конти, увлекшаяся разглядываниями своего идеала из-под ресниц, вздергивает голову от того, как нежно это звучит. Как к ребенку.

И тут же закрадывается в голову невозможная мысль: он ее простил?

— Раздеваться?..

Без смеха, без даже капли юмора, мужчина хмыкает.

— Разувайся тогда.

Константа не упрямится. Скидывает сапоги, постыдившись того, сколько с них сыплется грязного снега, и ступает в своих тонких капроновых колготах на холодный паркетный пол. Ее потряхивает.

Эдвард не трудится убрать ни свою, ни ее обувь, хотя обычно никогда не оставляет после себя бардак. Он просто переступает через разлитое варенье и становится рядом с девушкой. От соприкосновения с заснеженными ветками, когда бежал к ней за Каролиной, его пиджак мокрый. Алексайо снимает и его.

— Пойдем.

И Конти идет. Не упрямясь, не задавая вопросов, не устраивая сцен. Там, в лесу, когда убеждала его, что сейчас перережет вены, Эдвард пообещал ей поговорить дома. Она цеплялась за его ногу, она плакала, она заклинала… а он смотрел вслед уезжающему автомобилю брата, прикусив губу, до тех пор, пока сосны его не спрятали — около семи секунд. А затем дал свое слово. Он всегда сдерживал слово — в этом мисс Пирс не сомневалась ни дня.

Так что теперь они здесь. В «гнезде голубок», в голубо-серебристом, приятном месте. С ним у Конти связаны самые счастливые воспоминания в жизни… и она старается вспоминать о нем как можно чаще, чтобы ничего не забывать. Даже мелочей.

Картина висит тут. Ваза стоит здесь. Коврик постелен у ниши. А подушки дивана такие мягкие… она впервые поцеловала Алексайо на этих подушках. И в эти же подушки рыдала, когда в его кабинете обнаружила прямое доказательство неверности.

— Черный, — когда они входят в кухню, по-армейски четко сообщает Рада, — без сахара.

— С сахаром, — исправляет Эдвард. Подводит Конти к крайнему стулу, отодвигая его для нее. — И в самые большие кружки.

Рассеянная домоправительница кивает, чудом не разбив еще что-то, и достает из шкафчика чашки.

Сжавшаяся на своем месте и изучающая деревянный круглый стол как первое и последнее, что видела в жизни, девушка даже не замечает, как на мгновенье исчезает Эдвард. Его возвращение она чувствует благодаря пледу, что оказывается на ее плечах. Бывший муж же остается в одной рубашке.

Анта ставит перед ними чай, а Рада всыпает два кусочка рафинада в каждую из кружек. Ложечки прилагаются, устроившись на блюдечке. Кроме них, на столе больше ничего нет — умиротворяющая картина.

— Спасибо вам.

Смущенно кивнувшие женщины, перешептываясь, растворяются в коридоре. Рада порывается убрать варенье, но Эдвард останавливает ее. Просит сделать это позже.

…Одни на первом этаже Алексайо и его бывшая «голубка» остаются через пять минут. Секунда в секунду — над столом висят часы.

— Выпей чаю, — заботливо предлагает Каллен. На деревянной поверхности лежит только его левая рука — ей и притрагивается к своей кружке.

Конти знает, что на правой — кольцо. Новое, красивое, платиновое — эксклюзивное. Кажется, она однажды видела, как он его рисовал… От этой мысли становится больно. В груди что-то рвется.

Но чай девушка все же пьет — глоток. Обжигающий, крепкий, терпкий — и по телу, как по сигналу, проходит дрожь. Она поближе стягивает края пледа.

— Сейчас согреешься.

Мужчина поднимается, неудовлетворительно сам себе качнув головой, и закрывает приоткрытую форточку за своей спиной, повернув на два замка. Рада ненавидит готовить на жаркой кухне.

Константа делает еще один глоток, уже мысленно подготовившись к лихорадочной дрожи. Кружку держит крепко, губы поджимает, чтобы не тряслись. Легче. Теперь — теплее.

— Ты сидишь далеко…

То ли проникшись теплотой чая, то ли не осознав момент, срывается с губ. За секунду до осознания, что значит эта фраза, испуганные оленьи глаза утыкаются в аметисты, сверкая страхом.

— То есть я… просто обычно ты… — язык заплетается и ничего дельного сказать не выходит. Конти готова разрыдаться от беспомощности.

Правда, нужды в этом нет. Эдвард жесткий, но не жестокий сегодня, она была права. Он забирает со стола чашку и подходит к стулу рядом с ней, не сказав ни слова. Садится.

— Лучше?

Знакомый мятный аромат проникает в легкие. Конти легче дышать.

— Д-да…

Третий, решающий глоток. Самый большой, самый горячий. Девушка немного давится, но старается это скрыть как может, кашлянув всего раз. Теперь плед на плечах не воспринимается как ненужный аксессуар — оттаивающее тело нуждается в тепле куда больше, чем готово признать.

Каллен дожидается, пока немного уймется дрожь ее пальцев. При соприкосновении с чашкой их подушечки становятся красными, теряя свою смертную белизну от снега. Это важно для него.

— Покажи мне руки, Конти.

— Я чистая…

— Покажи мне свои руки, Константа, — упрямо повторяет он. Видимо, доверие после сегодняшнего было все же утеряно. Все в душе девушки холодеет. А если он больше никогда?.. И даже звонок?..

Побоявшись спорить, она исполняет просьбу. В жесте, ставшем ритуальным в каждую их встречу после событий полугодовой давности, вытягивает обе руки вперед. Поворачивает внутренней стороной запястий к экс-супругу. Демонстрирует русла вен.

Длинный бледный палец прикасается к неровной отметине там, где запястье переходит в ладонь.

— Этого не было.

— Я порезалась овощерезкой, — сдавленно признается мисс Пирс, с трудом сдержав всхлип, — не понадобилось даже вызывать «скорую», он был совсем неглубоким. Царапина сошла пару дней назад…

Она говорит, говорит, говорит… задыхается, сама не зная почему, но пытается оправдаться. Только бы не подумал, что опять режет вены… только бы не вспомнил, что однажды, в погоне за нирваной и забвением, вколола себе героин… только бы не заставил уйти. Не сейчас!..

— Я дала слово. Я держу слово. Пока ты звонишь в пятницу, я не… я знаю, что ты помнишь.

Эдвард качает головой. Он выглядит чертовски усталым, практически выпустившим все соки. И эти синяки на шее… что с ним случилось?

— А если у меня сядет телефон?

Константа смело смотрит в его глаза.

— Я подожду до субботы.

— А в воскресенье?

— А в воскресенье… можем договориться. В случае экстренной ситуации или беды… я подожду и воскресенья. Ты хочешь, чтобы я это пообещала? Ты дашь мне слово?

Он нагибается ближе. Перехватив ее ладони, сжимает в своих — теплых, больших, безопасных. Рядом с ним Константа никогда ничего не боялась. Стоит вспомнить только то, как спас ее… их было четверо. Громадных, накачанных, пьяных. Нормальный человек бросился бы со всех ног прочь и даже внимания не обратил на то, как она истекает кровью… а он не смог.

— Но это не жизнь, Конти, — тихо, под стать падающим за окном снежинкам, шепчет Эдвард. Возвращает «голубку» в день сегодняшний. — Ты ведь не хуже меня знаешь.

— Это большее, что ты можешь мне дать, правильно? — голос дрожит, но не так сильно. Плед и чай сделали свое дело. — Так почему бы не согласиться? Меня устраивает такая жизнь.

Его взгляд становится горше. В аметистах боль.

— А если я умру, Константа? Что ты будешь делать?

Мисс Пирс вздрагивает, подскочив на своем месте. Ее глаза загораются, а губы изгибаются в решительном оскале. Уже не Эдвард, а она перехватывает его руки. Сжимает.

— Я тебе не дам, — по-детски упрямо клянется. С высоко поднятой головой.

Ему не до шуток. Раньше такое заявление вызывало хотя бы смешок, хотя бы отголосок улыбки, а сегодня — ничего. Только еще больше бледности на лице.

— Но это ведь случится однажды. Непременно.

— Когда случится, тогда случится, — как можно отстраненнее, не желая об этом думать, заявляет, — тогда я тоже умру.

Это звучит в пространстве кухни. Отталкивается от стен, отскакивает от пола, окунается в нетронутый чай Алексайо и уносится к запертому окну. Бьется о стекло, но не выбирается наружу. Остается в комнате.

Его-то Эдвард и ожидал услышать. Признание.

Он оставляет ладони Константы в покое и поднимается со стула. Направляется к окну.

— Ты не можешь осуждать меня за это, — сдавленно шепчет девушка, сложив руки на груди. — Это мой выбор.

Мужчина не отвечает. Он останавливается у стеклянной поверхности, демонстрирующей пейзаж снаружи, и минуту или чуть больше стоит молча. Руки на подоконнике. Взгляд — в снегах. Он будто бы решается… и Константе одновременно страшно и любопытно, на что.

В конце концов, Эдвард оборачивается к экс-«пэристери». Спиной опирается о стену возле окна.

— Сегодня ты спасла Каролину, Константа, — начинает он. Серьезным, даже суровым голосом с корочками льда, каких она боится. И все же, благодарности в баритоне больше, чем холода. Даже глаза оживляются, прежде похороненные среди стужи и пепла. Почему же рядом с этой Изабеллой у него всегда так горят глаза?.. Почему он улыбается только с ней одной?!

Дем рассказал сестре, как использовать устройства слежения. Он подкупил какого-то ремонтника, приходившего в их дом чинить фонарь, и тот смог разложить парочку жучков возле дома. Маленькие, незаметные, устойчивые к поломкам. Даже если наступить, не выйдут из строя. Видео и аудио. Это позволяло ей какое-то время контролировать ситуацию…

— Но ты же, Конти, и выкрала ее из дома, — левая половина лица Алексайо заостряется. Многообещающе. — И даже если я благодарен тебе сегодня как никому другому, то не могу с уверенностью сказать, что ты не заслуживаешь наказания. У нас ведь был уговор, не правда ли, что к моей семье ты не прикасаешься?

— Я думала, у тебя только брат…

— И к нему тоже, — губы Эдварда складываются в тонкую полоску.

Девушка сжимает руки в замок. Белеют ее пальцы.

— Я поняла это, когда ты позвонил. Что не выход… я хотела вернуть ее к тебе домой прежде, чем истекли бы сорок минут, что ты мне дал. Но я упала… и она оказалась на льду.

По лицу бывшего мужа проходит тень, когда она рассказывает это, и в какой-то момент ей кажется, что Эдвард сейчас упадет. Но он достаточно крепко стоит на ногах, хоть лицо и сковывает мукой. Что это за девочка такая, что делает с ним это? Почему дядя так сильно любит племянницу?!

— Я сделала это, чтобы ты меня простил… я все сделаю, чтобы ты меня простил… — Конти сглатывает, мотнув головой, и прикусывает губу. До крови. — Я тебя люблю.

Очередное признание царапает его сердце, Константа видит. Он с тяжестью приваливается к стене, прикрыв глаза, и даже не пытается это скрыть.

Девушке совестно. Но в то же время еще живет внутри уверенность, будто до взаимности осталось пару шагов.

— Любовь — самое прекрасное чувство на свете, Эдвард, — мягко говорит она, отставив подальше свой чай, — ты сам мне так говорил. Так почему же ты его так… боишься?

Она порывается встать и подойти к окну, но Каллен оказывается быстрее. Он всегда быстрее, умнее и решительнее. Сколько раз именно благодаря этим его качествам ей удавалось спасти жизнь…

Алексайо опускается перед ее стулом на корточки, становясь чуточку ниже — на пару сантиметров. Заново берет ее руки в свои, но на вены больше не смотрит. Просто держит крепче.

— Константа, я люблю тебя, — признает, не в силах больше утерпеть. Глаза горят, губы приоткрыты, дыхание частое, а на лбу слева россыпь морщин. Девушка хочет возрадоваться, но как вспыхивает огонек надежды в душе, так и затухает. Со следующей порцией слов. — Я люблю тебя как друга, как сестру, как дочку, Конти… как своего ребенка. Я не могу… я никогда не смогу это изменить.

По тону кажется, что он заплачет сейчас, но глаза сухие, хоть и красноватые. У мисс Пирс, хочет то признавать или нет, болит сердце.

— Ты просто не знаешь, — как можно ласковее, стараясь быть нежной, шепчет она. Двумя пальцами, вырвавшись из хватки, касается его «живой» скулы, — Эдвард, всего один раз со мной… всего две минуты единения…

С разом опустившимися плечами, мужчина отодвигается немного назад. Больше пальцами до его щеки ей не дотянуться.

— Константа, я никогда не буду тебе мужем. Я никогда не поцелую тебя в губы и не займусь с тобой сексом, потому что никогда бы не сделал этого со своей дочерью. Как женщину я тебя не люблю.

Вот и все.

Признание.

Вот на что он решался у окна…

Константе кажется, что не Каролина час назад, а она сама провалилась в полынью. Окутанная ледяной водой, глотнувшая острых льдинок, она брыкается, стараясь выбраться на берег, но тонет еще больше. В легких кончается последний воздух.

Больно. Страшно. Жестоко.

Слишком жестоко для того, кто клялся не быть жестоким… кто уверял, что никакой он не Суровый…

Она и сама не понимает толком, что делает. Воспринимая мир через красный фильтр, отвергнутая и забытая, посланная прямым текстом, попросту не контролирует себя.

Эдвард хмурится, когда ее ногти впиваются в его ладони, оставляя отметины. Глубоко, сильно, до крови. Чтобы запомнил эту минуту. Чтобы поверил в искренность ее чувств. И ощутил, каково это, когда бьется на осколки сердце…

Никогда. Никогда раньше он не говорил ей такого. Увиливал, замалчивал, игнорировал, успокаивал… но не честность. Только не честность.

От этого рвется на неровные куски душа. Бесконечно.

В следующую секунду Конти, издав нечеловеческий рык, отталкивает от себя бывшего мужа. Одновременно отталкивает и вскакивает на ноги, прокусив нижнюю губу. Такая же кровь, как клубничный сироп… только горькая.

На пол летит ее чашка с чаем — плитка умоляюще взвизгивает.

Следом несется вторая — хлопает от соприкосновения и разбивается на осколки, которые собрать можно только пылесосом — слишком мелкие. А наступишь — дойдут до сосудов.

Все вокруг напоминает чайный хаос — пол мокрый, на нем куски стекла, а вокруг мрак и прохлада зимне-весеннего полудня. Умертвляющая.

Безумно вращая глазами, Константа-таки находит мужа в паре сантиметров от себя. На его ладонях ее кровавые полумесяцы от острых ногтей.

— РАЗ!.. — шипит, кидаясь к нему и отчаянно хватаясь за ворот рубашки, — всего РАЗ, АЛЕКСАЙО! ОДИН ОРГАЗМ! СКАЖИ МНЕ ПОСЛЕ ОДНОГО ОРГАЗМА, ЧТО НЕ ЛЮБИШЬ!..

Рука спускается к паху, дерет брюки, в попытке добраться до своей цели. Сжимает ткань и даже немного плоти. До боли.

Но это длится недолго. Сильный, когда это нужно, крайне уверенный в себе, когда следует, Эдвард почти связывает бывшую голубку собственными руками, прижав к груди так крепко, как может — только чтобы могла дышать.

Константа извивается, но напрасно. О его хватке знает не понаслышке.

Рыдает, не собираясь сдерживать свое горе.

— Я умру без тебя… за что же ты так?..

— Все будет хорошо, Конти, — вроде бы ничуть не обижаясь на только что сделанное, Эдвард ее… целует. В лоб. — Успокойся. Успокойся и поглубже вдохни. Я тебе помогу.

— Полюбишь меня?..

— Твой муж тебя полюбит, Конти. Замечательный, чудесный муж. Отец твоих детей.

Гребаная картина счастья. Знал бы он, как она ее ненавидит. На протяжении четырех лет, едва ли не каждый день он рисовал ее ей. Успела набить оскомину.

— Ты — мой муж, Алексайо. Ты первый и ты последний…

Он вздыхает, правда, неглубоко.

— Ты не права.

Мисс Пирс возражает. Она приводит какие-то доказательства, она уговаривает, она молит… но Эдвард больше не слушает. Он лишь кивает и гладит ее по волосам, по шее, по спине. Он держит, не отпуская, и даже велит уйти прибежавшим на шум Раде и Анте, увидевшим все это сумасшествие. Он не отказывается. Он любит… только не той любовью.

В какую-то секунду Константа, уже выплакавшая свое и обмякшая в руках экс-супруга, все же унимает всхлипы. Ее потряхивает, но плед спасает от этого. В голове пустота и огонечки боли. Душа болит.

Эдвард подводит девушку к многострадальному стулу, усаживая на него. Подальше и от осколков, и от луж чая. Кажется, беспорядок его не злит.

Конти смотрит на лицо Каллена и почему-то замечает, что оно теперь добрее. Словно бы он что-то понял.

— Я сейчас отвезу тебя домой, — поглаживая ее плечо, скрытое под пледом, негромко объясняет он, — и ты поспишь. А в понедельник я заеду к тебе после работы, и мы еще раз поговорим, хорошо? Ты подождешь до понедельника?

Сжавшаяся, усталая от слез Константа вздрагивает.

— Если я уеду, ты больше никогда не появишься рядом…

— Неправда, — мягко убеждает Каллен, — я появлюсь. В понедельник, в пять вечера. Я не отказываюсь от тебя, Константа. Если ты прекратишь строить иллюзии и попробуешь, разумеется, с моей помощью, обратить внимание на людей вокруг себя и перестать считать меня единственным человеком на свете, мы будем отличными друзьями.

— Я хочу тебя любить… — хныкает она. Обреченно.

— Ты и будешь, — Эдвард утешающе, словно бы набравшись откуда-то сил, гладит ее явнее, — как друга, как брата, Конти. Любовь бывает разной.

— Брат не целует сестру…

— Зато они вместе ужинают, перезваниваются, встречаются на праздники, — капельку улыбнувшись уголком губ, оптимистично объясняет Эдвард, — давай попробуем по-другому. Давай начнем новую жизнь, которая тебе понравится куда больше этой, я могу дать слово. Ты потом еще будешь смеяться над тем, что считала непреложной истинной.

Его тон, его полуулыбка, его руки… Константе легче рядом с ним.

И на миг все же проскакивает предательская мысль: если это цена за то, чтобы он не исчезал, она ее заплатит? Эдвард ясно дал понять, что не будет отношений любовников… будет дружба. Или же полный разрыв. Карты розданы. Алексайо упрямый — он не согласится переигрывать партию, отказавшись от своего слова.

И все же, есть более значимый аргумент, чем все уже сказанное. И чем ее собственные мысли.

— Это сделает тебя счастливым, Эдвард? — робко спрашивает Конти, заглянув в аметисты. Преданно.

Мужчина улыбается явнее.

— Да, Константа.

Девушка смело кивает. Решительно, пусть и с ощущением боли внутри. Пусть и с затухающим угольком, обжигающим все, к чему прикасается, надежды.

— Тогда я попробую. Обещаю.

И свое слово она сдержала.

Когда два часа назад позвонил Деметрий, тем самым разбудив ее, и потребовал, чтобы она приехала и встретилась с ним, Конти знала, что не в одну игру против Алексайо больше не вступит. Это того не стоило.

Да и вряд ли бы брат после того, что она сделала с их планом, выкрав Каролину второй раз, даровал ей прощение.

Эдвард даровал. Он потребовал с нее обещание, что больше никогда не притронется к его семье, но смог простить за содеянное.

А встреча с Деметрием грозит пулей в лоб — уже даже ребенку было это известно. Так что девушка послала Рамса куда подальше со всеми его предложениями. Она больше не верила ему.

Единственной причиной, по которой вышла из дома, было одно незавершенное дело. И при всем негативном отношении к ней домоправительниц Эдварда, его брата и даже Изабеллы, с которой не могла примириться даже с осознанием, что и ее Эдвард никогда не полюбит ее как женщину, даже они не назвали бы это дело недобрым словом.

Двадцать километров в сторону Целеево, не доезжая до него. Константа хорошо знала этот дом и адрес, она часто бывала там.

До пункта назначения, когда она свернула влево, уходя из города, оставалось километров пятнадцать. Только вот проехать их не удалось…

Дальний свет не радовал водителей, и Константа в порыве заботы о других даже подумала над тем, чтобы выключить его. Рука уже потянулась к переключателю… и замерла.

Потому что фары высветили впереди, у обочины, слишком знакомую машину, дабы не узнать ее. Недалече, как семь часов назад Константа сидела внутри нее, кусая ногти и надеясь, что слова Алексайо были правдой. И ей станет легче. И она сможет… отпустить навязчивую идею быть его женщиной. Разговор все же вышел конструктивным.

А теперь эта машина, эта серая «Ауди» — на трассе. Съехавшая на песок у дороги, с полураскрытой передней дверью, с черными литыми дисками на колесах.

Как его волосы.

Мисс Пирс резко выжала тормоза, боясь проехать. Сзади загудели клаксоны, но ей было все равно. Надо проверить. Если нет, если ошибка — ничего страшного. Но надо проверить…

Свою серебристую «Мазду» девушка остановила в метре отдаления от предполагаемого автомобиля Алексайо. И, не теряя времени, сразу же выскочила из салона, выдернув из зажигания ключи.

Сапоги хлюпали по грязи песка, смешанного с мокрым снегом, а лицо тут же закололо от ледяного воздуха — зима отказывалась уходить восвояси, стальными когтями держась за прежнее положение дел. Не удивительно что лед, пусть и ломкий, еще сохранился.

Лед…

Конти отогнала непрошенные мысли, поморщившись.

Вместо этого она подошла ближе, стараясь разглядеть номер. Он был щедро осыпан грязными брызгами, а ее фары, уже выключенные, не могли его подсветить.

Девушка до последнего надеялась, что вместо стандартного набора там будет другая вариация. Что угодно.

Однако черные цифры были неумолимы. И жестоки.

X574EP.

Эдвард…

Константа почувствовала, как сердцезабилось рядом с горлом. В машине не горело света, дверь была открыта, а зажигание выключено. Он не внутри.

— Алексайо?.. — севшим голосом, растерянно оглядываясь по сторонам, позвала она. Глаза забегали по пейзажу вокруг в поисках того, за что можно зацепиться взгляду — и нашли его. Неожиданно. За кустом.

Эдвард сидел возле дерева — прямо так, на промерзлой земле. Он опирался о него спиной, вытянув вперед и чуть согнув в коленях ноги, а голову откинув назад. Волосы приникли к коре и мелкий мусор путался в них, а лицо было белым. Слишком белым даже для белокожего Каллена.

— Алексайо! — пораженная до глубины души увиденной картиной и пытающаяся убедить себя, что это ошибка, цветной сон или помутнение рассудка — Константа была готова принять любой вариант — девушка замерла возле кустов, где почему-то пахло рвотой. Где-то рядом разрывался на части телефон.

Эдвард медленно, слишком медленно повернул голову на звук ее голоса. Уставшие, полузакрытые глаза не выразили и толики эмоций. А вот губы дрогнули в улыбке. Синеватые губы.

— Конти?..

Она так быстро оказалась рядом, что толком и не поняла, как смогла это сделать. Присела, тщетно придумывая план действий, и почувствовала, что значит дрожать на самом деле. Руки будто жили собственной жизнью.

— Что? Что такое? — ошарашенный шепот, смешиваясь с негромким гулом от ветра в вершинах сосен, становится почти неслышным.

Его не должно было быть посреди леса. Нет. Никак. Даже в самом ужасном кошмаре, при самом ужасном раскладе.

И судя по лицу его, это явно не было любование звездами…

Мисс Пирс рассмотрела, что Эдвард держит левую руку на груди, вцепившись в кармашек рубашки пальцами, а во второй, правой ладони что-то сжимает. Что-то маленькое.

— Что у тебя болит? Что мне сделать? — умоляюще взывала Константа. Наблюдая за тем, как незаметно вздымается его грудь, она самостоятельно, не получив разрешение, расстегнула несколько пуговиц сначала пальто, а затем и рубашки. Под пальцами снова проявились страшные синяки.

Лицо горело, пальцы дрожали, суета, лихорадка… и боль. Боль за него. Что же это такое?!

— Ты совсем холодный! — взгляд коснулся выбеленного лба, где пестрили морщины, — что же ты делаешь?..

Он был в костюме. В шикарном, нарядном костюме, даже с запонками! Он никогда при ней таких не надевал. Зачем это понадобилось?..

Эдвард постарался сделать более глубокий вдох, получив такую возможность, но сразу же поморщился.

И вместе с тем страшное предположение пронеслось у Константы в голове. Говорил однажды. И говорил ей Эммет. И видела она сама…

— СЕЙЧАС!

Она схватила из кармана свой телефон быстрее, чем успела подумать. Наравне с номером Алексайо, номер «скорой» был у нее в меню экстренного набора. Однажды она даже их спутала…

— Все будет хорошо, — убедившись, что диспетчер понял, где они и что им нужно, Константа сжала исколотую собственными ногтями ладонь бывшего мужа. На ее щеках показались слезы. — Только потерпи… я умоляю тебя, только потерпи!

Какая ужасающая насмешка, что как раз этим утром он сам и завел разговор о смерти…

* * *
Когда я возвращаюсь из многострадального кафетерия, ставшего теперь единственным местом, где можно достать воду и еду, Каролина уже спит.

На часах едва ли половина десятого, но вымотанная событиями за день и всей той болью, что пришлось вынести, моя девочка сдается гораздо раньше своего обычного времени укладывания. И Эммет, кажется, только этому рад.

Дверь в палату приоткрыта и потому, проходя мимо, я вижу, как он нежно гладит ее волосы, то и дело поправляя одеяло. Ему теперь всегда кажется, что она замерзнет — он признался мне сам во время осмотра доктора, когда Карли не могла нас слышать. И я не в состоянии его осуждать.

Впрочем, приникнув к косяку, тихонько зову Медвежонка, приподняв вверх стаканчик с кофе. Бодрость не повредит никому.

Он обещал Каролине быть рядом всю ночь, но можно ведь сделать маленький перерыв? Даже если учесть, что Эммет едва не подрался с доктором, который был против. В конце концов кончилось все тем, что в диалог встроилась медсестра Каролины, некая Ника, и с помощью доброй улыбки и давления на лечащего врача этой же самой улыбкой смогла решить вопрос. Эммет желал в благодарность заплатить ей, но она отказалась.

«Малышке так будет гораздо проще. Я сужу по своему опыту, мистер Каллен».

И вот теперь, когда бывший Людоед выходит в коридор и тяжело опускается рядом со мной на пластиковые стулья, я понимаю, что кофе принесла не зря.

— Надеюсь, ты любишь сливки? — немного прикусив губу, спрашиваю. Хочу хоть что-нибудь спросить, чтобы завязать разговор. Мне постоянно кажется, что Эммету нужно выговориться, но сегодня он, искренний и эмоциональный, молчит как никогда. Это слишком странно.

— Да, спасибо, — прочистив горло, мужчина кивает. С благодарностью забирает у меня свой стакан, специальной палочкой помешивая растворяющийся сахар. Его пальцы едва двигаются.

Я, не выдержав, придвигаюсь ближе.

У меня болит сердце за Эдварда, когда представляю, где и с кем он вынужден сейчас находиться (признав факт занятости, я прекратила названивать), но и боль Эммета осязаема до жути. Я могу ее трогать. Я и трогаю, фактически. Она колючая, холодная и очень, очень тяжелая.

— Эй… — легонечко прикасаюсь к его плечу, выдавив нежную улыбку. Серо-голубые уставшие водопады касаются моих глаз, и вот тогда договариваю. Под зрительный контакт. — Все будет хорошо.

Каллен-младший безрадостно хмыкает.

— Я на это очень надеюсь.

— Но доктор ведь сказал, что опасность миновала, Эммет. Карли ничего не грозит.

Он морщится.

— Дело не в том, что Каролине грозит… я их в асфальт закатаю и больше грозить не будут…

Почему-то я не сомневаюсь, что он способен это сделать.

— Тогда что тебя тревожит? — доверительным тоном интересуюсь, прикасаясь к его плечу чуть явнее, — ты можешь поделиться со мной, если хочешь. Я помогу чем смогу, обещаю.

Сгорбившийся, утомленный Эммет делает хороший глоток кофе. От горечи напитка по его лбу расходятся морщинки.

Он вздыхает.

— Когда я пришел сегодня к ней, — тихо, не переходя допустимую грань, признается он, — она была уверена, что я сейчас попрощаюсь.

У него такой вид… у меня сбивается дыхание. Человека в Аду. Человека в муках. Господи…

— Но ты не прощался, — подбадриваю я, — в глубине души она знала это, а теперь знает наверняка. Навсегда.

Медвежонок безрадостно хмыкает.

— Она допустила такую мысль, Белла, понимаешь? Это уже точка невозврата. Я позволил ей поверить… в это. И она поверила. Я отвратительный отец.

Он признается и, будто это признание вобрало в себя все силы, пораженно склоняет голову вниз. Кофе в огромных пальцах подрагивает, а его вдохи становится слишком громкими. Он будто сдерживает слезы.

Мое сердце пропускает удар.

К черту оставив на стульях кофе, я присаживаюсь перед Эмметом. Я гораздо меньше и ниже его, поэтому мне удается сделать все быстро и оказаться там, где нужно. Он только отрывает руки от лица, а я уже цепляюсь за его пальцы. И держу их крепко-крепко. Как он заслуживает.

— Мы оба знаем, что это не так, правда? И я, и ты, и Эдвард, и Каролина, конечно же.

— Она умоляла меня остаться. Думаешь, это гарантирует доверие? — в его глазах серебро. Такое же, как и возле висков, только влажное. Слезы.

Я делаю глубокий вдох.

— Эммет, я восхищаюсь тобой. С самой первой секунды, как увидела, что ты любишь Карли… насколько ты ее любишь — восхищаюсь. Я бы каждой девочке на свете пожелала такого папу. И себе…

Медвежонок шумно сглатывает, широко раскрыв глаза, и не отводит взгляд. Всматривается, проверяет. Только напрасно. Нет там ничего, что можно истолковать двояко.

Он будто вспоминает, кто я и откуда. Мою историю, то, сколько Рональд получил за этот брак, то, как вела себя по приезде. Погружается в прошлое. Вязнет в нем.

— Это я тобой восхищаюсь, Белла, — в конце концов взяв слово, признается он. Теперь уже медвежьи ладони накрывают мои, а не наоборот, — я столько зла тебе сделал, а ты сейчас меня… утешаешь.

Я усмехаюсь, покачав головой. Он утрирует.

— Зло, если оно и было, делал Людоед. А его больше нет здесь.

Брови Каллена-младшего удивленно изгибаются, заслышав мои слова. На какое-то мгновенье даже отказываются катиться по щекам слезы.

— Людоед?

— Ага, — я глажу его большой палец, оказавшийся ближе всего к моим, — это твое первое прозвище, еще из Вегаса. Людоед на «Ягуаре».

Губы Эммета медленно растягивает подобие улыбки. Он сдавленно посмеивается, качнув головой, и, надеюсь, ему становится хоть немного легче.

— А что, было второе?

— Было, — я загадочно поджимаю губы, с улыбкой глядя в его глаза, — Эдвард мне подсказал. Медвежонок.

Папа Каролины замирает. И вместе с ним, как я погляжу, замирает и соленая влага. Даже морщинки расходятся. Он изумлен.

— Гризли?..

— Только первое время. Честно. А потом просто плюшевый Тедди.

Его смех выходит сдавленным и горьким. Пронизанным грустью, но все же заполненным теплотой. Человеческой. Ощутимой.

Эммету не нравится, когда я ниже его, ровно как и мне не нравится, когда ниже Эдвард. Казалось бы, с утра я должна привыкнуть к тому, что он умеет менять позы людей по велению своего рассудка за секунду, но у меня не получается.

И я тихонько вскрикиваю от ошеломления, когда снова сижу на его коленях, а оба стаканчика с кофе благополучно стоят рядышком, на соседнем стуле.

— Откуда же ты такая?.. — восхищенным, низким голосом зовет Эммет. Одна из его рук поддерживает мою спину и занята, а вот вторая, получив свободу, прикасается к волосам. Гладит их точно по прядям.

Это звучит так интимно, что я капельку хмурюсь. И недовольный Медвежонок разглаживает эту морщинку между моих бровей. Едва касаясь.

— Ты плохо выглядишь, — замечаю, надеясь перевести тему. Прошло меньше двух часов с тех пор, как Эдвард обнимал меня. Мне постоянно кажется, с каждым прикосновением к кому-то другому в таком роде, что я его предаю. А я, как и Алексайо, не способна на предательство. Не такого большого чувства.

Каллен-младший ненароком касается моей шеи.

— Настолько плохо, что тебе противно?

Его глаза красные, но они, в ожидании ответа, переливаются все тем же беспокойным серебром. Его кожа белая, натянутая на скулы. Его губы едва розоватые, а на лице печать усталости. Ему нужно выспаться и прийти в себя, а еще важнее — перестать обо всем волноваться. Морщинки со мной согласны.

И пусть Эммет не самый красивый человек на свете, пусть его черты достаточно грубые, но он все равно замечательный. Кто-то будет очень счастливой, когда он предложит ей руку и сердце.

— Нет, — без промедления отвечаю, покачав головой. — Ну что ты. Я просто беспокоюсь.

Серо-голубой взгляд теплеет.

— Спасибо за беспокойство, Белла. Все в порядке.

Будто ненароком, Медвежонок оглядывается на палату Каролины и его лицо снова покрывается коркой хмурости. Болью.

Мне надо его отвлечь.

— А как зовут тебя? — собственной рукой устроившись у его плеча, спрашиваю. Тихонько.

Получается. Каллен-младший возвращается ко мне.

— В каком смысле?

— По-настоящему. В Греции.

Эммет удивляется еще больше.

— Ты знаешь, как зовут Эдварда?

— Он рассказал мне. Алексайо тоже очень красивое имя…

— «Защитник», — переводит он. — Ты права, хорошее значение.

Почему-то он грустнеет. И мне это совсем не нравится.

— Твое имя начинается на «А»? Тоже? Раз уж вам дали имена здесь с одной буквы…

— Нет. Оно начинается с «Т», — Эммет мрачнеет, и в глазах его вспыхивает огонек злости, — и это имя в Греции не принято даже произносить, если не хочешь наслать на свой дом беду.

Я слушаю, не перебивая. В голове не укладывается картинка, а потому и вопросов нет. Я очень надеюсь, что Эммет продолжит.

— Я не понимаю…

— Танатос, — вздыхает мужчина, — Смерть.

Я вздрагиваю и Медвежонок сожалеюще гладит меня по спине.

— Но… почему?

Папа Каролины прижимает меня к себе крепче. Его руки больше не дрожат, дыхание успокоилось, а взгляд пусть и встревожен, но не слишком сильно. Настоящее занимает его больше прошлого. И то, что видит сквозь щелочку в двери, что Карли спит безмятежным сном, успокаивает мужчину.

— В день моего рождения умер наш отец, Белла, — объясняет он. — Мама пережила его всего на три года.

— Мама назвала тебя так?.. — по моей спине бегут мурашки. Неужели не только Каролине не повезло с главной женщиной в жизни?

— Ну что ты, — чуть напрягшись, Каллен-младший уверенно отметает мое предположение. — Мама была замечательной, Белла, но она много болела, особенно после родов. И имя выбрал наш дед.

Почему-то при упоминании этого родственника на ладонях Эммета появляются вены. Они явно не были в хороших отношениях.

— Но если она умерла через три года?..

— Дед нас растил до моих шести, да. Хотя я не назвал бы это «растил», — он морщится и на лице ходят желваки. Все-таки прошлое оставило в его душе след. Ровно как и в душе Эдварда. — Он держал нас в сарае для лошадей — там были две плетеные подстилки из соломы и небольшой деревянный столик. Два раза в день он приносил нам рыбу — вареную. Редкая дрянь.

Рыба…

Лошади…

Меня озаряет. И вместе с этим озарением становится страшно.

— Поэтому Эдвард их не любит? Рыбу и лошадей?

— Ненавидит, — Эммет соглашается со мной кивком головы. Его руки прижимают меня еще ближе, к самой груди. Мужчина теплый. Большой, добрый и теплый. Если бы не Алексайо, это было бы пределом моих мечтаний за всю жизнь. — И я тоже.

— За что он с вами так?.. — я не могу взять в толк. Двух мальчиков, родных мальчиков, внуков — и с такой жестокостью! Семья Каллен, похоже, страдает с самого ее основания.

— Наша мать вышла замуж не за того, кого он выбрал. За бедного. И его зажиточное крестьянское состояние было обречено сгореть из-за долгов отца. Стандартная картина. — Эммет жмурится, — даже его фамилия значила не то, что хотелось бы деду. Эйшилос. Позор.

Я не могу себя сдержать. Стараясь не давать надежд, будто это любовный посыл, обнимаю Медвежонка за шею. Просто показываю, что он не один. И что ужасное закончилось.

— Но теперь вы счастливы. Теперь у тебя свое солнышко, — оптимистично произношу, коснувшись глазами палаты малышки, — у нее замечательное имя и замечательная семья.

— То, что мы стали теми, кто мы есть, заслуга Эсми и Карлайла, Белла, — Эммет убирает с моего лица ненужную прядку волос, погладив затем по спине, — они нас вырастили как собственных детей. На такое мало кто способен.

— Несомненно.

Я приникаю к его плечу, давая пару минут на молчание и осмысление уже сказанного. Сама обдумывая его. Неожиданный прилив информации и подробности, которые пугают. Какая же бывает жестокая жизнь… и какая же счастливая. И Эммет смеет утверждать, что он плохой родитель?

Родитель.

В голову закрадывается еще одна мысль. Я не успеваю ее проигнорировать.

— Это из-за того… — облизываю губы, решаясь. Это сложно. — Это из-за того, что вас усыновили, Эдвард тоже… удочерил девочку?

Изумление Эммета за сегодня можно измерять ваттами. Хоть эта реакция и присыпана горечью.

— Ты знаешь об Анне?

— Я знаю, что ее звали Анна — Энн. И я знаю, потому что Деметрий мне сказал, что она была дочерью Эдварда. Я не права?

Эммет поправляет ворот своей рубашки, расстегивая верхнюю пуговицу. Ему жарко, туго и неудобно, я вижу. А еще он мечется между желанием рассказать и промолчать. Это видно.

— Ты права. Но эта не та тема… Белла, извини меня. Я не могу.

Он наклоняет голову, и я понимаю намек.

Табу.

Видимо, по этой Анне уже и так пролито слишком много слез. Но что же она сделала?!

Я приникаю к плечу Эммета снова. И я обнимаю его все так же, не убирая рук, показывая, что даже если не выкладывает все тайны и мысли передо мной, мое отношение к нему и остальной нашей семье не меняется. Ни за что. К тому же, мы и так достаточно пооткровенничали на тему его прошлого. У меня есть о чем подумать.

— Белла… — он привлекает мое внимание, погладив по спине.

Я немного отстраняюсь.

Серо-голубые водопады наполнены самыми разными чувствами, но сейчас, в эту секунду в них больше всего тепла. Причем самого настоящего, ощутимого. И ласки.

— Белла, я хочу поблагодарить тебя за все, что ты делаешь для нас, — стараясь не перейти к официальному тону, но и не удерживаясь в приглушенном, интимном, произносит Медвежонок, — твое присутствие предотвратило за сегодня много бед. Я у тебя в долгу.

Эти слова звучат так искренне и проникновенно, что у меня на глаза против воли наворачиваются слезы. Знал бы он, за что говорит спасибо…

— Не за что, — поспешно отзываюсь, качнув головой. — За это не стоит благодарить.

Краем губ бывший Людоед усмехается. А затем и подобие улыбки трогает его лицо. Нежной.

А в глазах решимость. Странная, серьезная и очень большая. Я не могу понять.

Я догадываюсь, но пока не принимаю эту возможность. Нет.

Эммет открывает рот. Он готов.

Но в ту же секунду, уже повторяя сценарий из прошлого, момент рушит телефон. Мой телефон. Слишком громкий для больницы.

Каллен шумно сглатывает, едва не рявкнув от злости, а я, бормоча извинения, достаю мобильный наружу из кармана джинсов.

Черт…

На экране номер, подписанный известным именем. Я звонила на него три раза и, похоже, только теперь у его обладателя появилась возможность связаться со мной.

Эммет спрашивал, где брат. И я ответила то, что мы договорились. Эдвард был прав — он не стал проверять. Он просто поверил.

И, возможно, поэтому он так напрягся теперь. Глаза стали краснее.

— Да? — я поднимаю трубку. Три гудка прошло, не больше. И сразу же задаю вопрос, который волнует столько времени. — Все хорошо?

На том конце молчание длится около секунды. И чей-то вздох. Неглубокий.

А затем звучит голос. Знакомый, гребаный голос. Ненавистный мне.

— Изабелла…

Я вздрагиваю. Узнаю Конти и вздрагиваю, потому что никакой другой реакции тело выдать не может. Эммет с трудом удерживает меня на месте, прежде чем вскакиваю на ноги и начинаю кричать. Он напоминает мне, что здесь больница и уже поздний вечер. Нужно быть тише.

Я делаю глубокий вдох. Насилу.

— Да…

Господи, дай же мне терпения. Какого черта его телефон у нее?

— Изабелла, тебе нужно приехать. Срочно.

* * *
Если сказать, что происходящим Константа Пирс была ошарашена, лучше не говорить ничего. Ее накрыло состояние, которое не входило ни в какие описательные рамки. Единственное, что можно было сказать о нем — чувства. Самые разносортные, самые тяжелые и самые болезненные, какие только могут быть предоставлены сознанием человека.

Конти испытала жутчайший страх, увидев, как доктора «скорой» укладывают Эдварда на носилки, догадавшись, что сам он не поднимется.

Конти поняла, что жизнь изменчива и непостоянна и только и ждет того момента, дабы ударить по голове, когда увидела, что такое кислородная маска.

И совершенно точно Конти, в которой уже и так почти не осталось нервных клеток, была вконец поражена тем, что в приемном покое Эдвард впихнул ей в ладонь какую-то безделушку. Украшение. Кулон. Красивый, но маленький. Не в ее вкусе.

— Отдай ей… пожалуйста…

Его глаза горели и потухали одновременно, в свете больничных ламп кожа казалась восковой, а волосы слишком черными — траур. Сжав хамелеона в своей ладони, девушка то и дело утирала слезы, энергично кивая. У нее не было выбора.

Без труда можно было понять, о ком шла речь.

Ей.

Изабелле.

Эдвард, похоже, верил, что сам уже сделать этого не сможет…

Доктора не пустили Константу дальше дверей приемной. Они предложили ей посидеть в коридоре, указали на кофейный автомат, а какой-то сердобольный медбрат даже принес ей большую кружку воды. Кажется, собственную.

Но ни о чем другом, кроме как о молитве, мисс Пирс думать не могла.

«О Господи, Создатель наш, помощи Твоей прошу…»

По щекам текут слезы. Конти не в силах вытереть их, она просто терпит жжение на коже. Терпит и беззвучно, не привлекая к себе лишнего внимания, просит:

«Даруй полное выздоровление Божьему рабу, омой лучами своими. Лишь с Твоей помощью придет исцеление к нему…»

Константа не знает и, если быть честной, не хочет знать, откуда ей известна эта молитва. Подсмотренная, случайно прочитанная, запомненная, услышанная — какая разница? Она единственная, которую девушка знает, а потому выбор небольшой. Верить больше не во что.

Отдельные фразы врачей бывшей «голубке» понять было не дано. Они оказались слишком обрывистыми, слишком мудреными. Она уцепилась за халат какой-то женщины, записывающей что-то рядом с Эдвардом, и та пообещала ей сделать все, что возможно. Кажется, речь шла о сердце…

«Боль навсегда отступит и силы к нему вернутся, раны все заживут и придет помощь святая Твоя. Да услышит меня Господь! Да поможет он нам!..».

Конти начинает шептать с большим жаром, с отчаяньем. Перед глазами аметисты, подернутые мутной пеленой и со странным выражением. Боли и радости одновременно. Страдания и осознания… правда, страдания, когда отдавал ей хамелеона, все же было больше.

Хамелеон…

Конти хочет проигнорировать эту просьбу. У нее дрожат губы, руки, ее потряхивает саму, а в голове ни одной дельной мысли, кроме моления, однако память подсовывает нужную картинку. Ладонь сама собой разжимается — беспомощное создание из драгоценного металла все так же лежит в центре ее ладони. Горячее от того, как сильно сжимала.

Ей. Отдай ей.

Пожалуйста…

Закусив губу, зажмурившись до того, что перед глазами мелькают звездочки, Константа все же решается. Вздрагивает, подскочив на своем месте, вытаскивает наружу телефон. Его телефон. Единственный мобильный, в котором есть нужный номер.

«Белла». В меню экстренного набора, в избранном, в группе «срочное», на главном экране. Везде.

— Ради тебя, Алексайо… — и дрожащим пальцем девушка жмет на зеленую клавишу вызова.

Разговор, чего и стоило ожидать, проходит далеко не лучшим образом. Изабелла в недоумении, сама Конти потеряна, а на заднем плане все время пытается встрять какой-то мужской голос.

Но, так или иначе, они все же уславливаются, что она приедет. Эта чертова пятая «пэристери», эта мозоль, эта саднящая рана… ну что, что он мог в ней найти? Он же не любит ее, правда?

В душе мисс Пирс все холодеет. Ей хочется выть от боли.

Не любит.

Не может.

Он никогда не посмеет тронуть «голубку»…

Ровно через сорок минут после полученного обещания в коридоре ближайшей к автотрассе клиники действительно появляется новый человек. Он так спешит, что даже нет белого халата на его плечах, а лицо сведено едва ли не судорогой.

Константа отрывает от своих рук заплаканное лицо, услышав шаги рядом, а потом вдруг чувствует на плече крепкую, стальную ладонь.

Эта Изабелла, она кто, каратистка?..

…Ан нет. Не Изабелла.

Зеленые глаза девушки в ужасе распахиваются. Перед ней не кто иной, как разъяренный Гризли, что еще в лесу этим утром был полон желания голыми руками переломать ее пополам.

Эммет. Брат.

— А где?..

Он стягивает ее с пластмассовых стульев, ставя перед собой как тряпичную куклу. Пальцами чересчур сильно сжимает плечо — до хруста костей. А голос у него низкий. И взгляд такой… пронзающий. Как копье.

— Что ты с ним сделала, тварь? — пусть и шепотом, но звучит это приговором.

Конец…

* * *
— Пить.

Детский голосок, словно бы раздаваясь откуда-то сверху, вытаскивает меня из тревожного полусна. В темной палате, где не горит и единой лампочки и только свет из завешенного шторами окна хоть немного пробирается наружу, нет никого. Поблескивают зеленым приборы, измеряющие давление и пульс Каролины, а так же отливает серебром капельница, которую обещали снять завтра к вечеру. Все.

Ни Эммета, ни Эдварда.

Никого.

И снова:

— Пить.

Жалобно. С болью.

Я медленно, стараясь понять, где нахожусь, приподнимаюсь со своего места. Спина затекла и болит, руки тянет от неудобного положения. Видимо, я прильнула к кровати юной гречанки. Этим объясняется и резкий запах простыней больницы, который впитали все рецепторы.

Глаза привыкают к темноте, всеми силами стараясь выиграть бой с усталостью. Я готова сдаться и почти сдаюсь, у меня сейчас нет сил вспомнить, за что бороться, однако одеяло неожиданно сдвигается прямо из-под пальцев. И вместе с тем палату оглушает стон. Детский.

Каролина…

Я подскакиваю на месте, мгновенно становясь на ноги. Девочка лежит на подушке буквально на пару сантиметров выше меня, и ее раскрытые, уставшие красные глазки тщетно стараются обнаружить хоть кого-нибудь в пространстве страшной комнаты. На веках уже закипают слезы.

— Мое солнышко, — быстрее, чем должна, из-за чего пугаю ее, наклоняюсь к малышке. Глажу ее лобик и волосы, привлекая к себе внимание.

Она не одна.

Взгляд Каролины немного фокусируется, но все же он куда более туманен, чем вечером. Немудрено, что она так крепко спала — устала.

— Пить… — нерешительно, третий раз за последние три минуты произносит. Голосок дрожит, а горло дергается, когда она сглатывает. Морщится.

— Ага, — я поспешно оглядываюсь вокруг в поисках кулера, стакана, бутылки или хоть чего-нибудь. Но рядом ничего нет.

Непроснувшееся сознание треплет нервы почище, чем вид малышки в таком беспомощном состоянии. Ее забинтованные ладони светятся, как огни на новогодней елке, среди этого царства тьмы, а черные волосы кажутся частью бездны, куда я едва не упала, доверившись Морфею.

Ей плохо, к гадалке не ходи. А я не могу ничего исправить.

— Карли, солнышко, а где?.. — и тут, словно бы мои молитвы были услышаны, глаза цепляют на тумбочке, где Эммет оставил компьютер, подобие чашки для младенцев. Не разливается, не перегревается… только с более длинным горлышком, не таким узким.

Я приподнимаю ее, опрокинув вниз. Капелька, что стекает на руку, вода. Убеждаюсь в этом, попробовав ее.

— Вот, — придерживаю горе-кружку за удобную ручку, ощущая, как ладошки Каролины едва-едва накрывают мои, боясь почувствовать боль. Она жадно, игнорируя болезненность этого процесса, пьет целительную жидкость. На лбу морщинки, а слезы вот-вот покатятся вниз, но останавливаться мой малыш не собирается. Ее куда больше замучила жажда.

— Стоп, — почти вырывая у нее кружку, когда начинает задыхаться, я делаю нужную паузу. — Сейчас я верну, сейчас… вдохни поглубже и выдохни. Все будет хорошо.

Каролина слушается. Она как может торопится восстановить дыхание, умоляюще протягивая к кружке руки. Ее нижняя израненная губа дрожит, а желеобразная мазь на щечках переливается от скупого оконного света.

— Пить!..

Несчастное, незаслуженное пострадавшее создание. Боже мой, если бы у меня была возможность хоть как-то облегчить твою боль…

— Вот так, — возвращаю юной гречанке воду, придвинувшись ближе. Держу кружку как можно удобнее для нее, придерживая и детские плечики. Каролина, не глядя на то, как пьет, дрожит. Ей абсолютно точно не слишком жарко.

…Вода кончается.

И, кажется, за секунду до того, как обнаруживает это, мисс Каллен утоляет свою жажду. Она самостоятельно откидывается на подушки, игнорируя кружку, и прикрывает глаза. Уверена, от слез они саднят.

— Тебе легче? — шепотом спрашиваю, поглаживая ее лоб. Боюсь касаться хоть чего-нибудь на лице.

Никогда прежде эта девочка не выглядела такой хрупкой.

…Представляю, каково было Эммету оставить ее, пусть даже со мной. И все же, он прав — в больнице Эдварду он нужнее. Я не знаю толком языка, порядков, у меня нет денег на руках и, если быть честной, от испуга я могу сделать что-то неправильное. А он здесь живет. Он все знает. Он знает брата. И он сможет ему помочь…

Мы оба поступились тем, что дорого, лишь бы любимым людям было хорошо. Каролина осталась под моей опекой, Эдвард — под его. В семье каждому найдется дело.

— Я провалилась… — тихонько скулит Каролина, прерывисто вздохнув. Ее тельце передергивает.

— Куда провалилась, Карли?

Я знаю ответ. Черта с два понятна истина, но спрашиваю. Списать остается только на испуг.

Черные ресницы гречанки опускаются вниз. Моментально.

— Под лед…

В голосе мука, ужас и отчаянье. Все это настолько быстро заполоняет собой окружающее пространство, что я чувствую комок в горле. Окончательно просыпаюсь.

Руки знают, что делать, лучше, нежели мозг. Они в темноте отыскивают пачку стерильных салфеток и распаковывают ее, вызвав громкий шелест, от которого Каролина снова вздрагивает, а затем укладывают эту салфетку на то место, где она должна быть. На лицо Карли.

— Потерпи, — уговариваю ее я, аккуратно кладя поверх первой салфетки еще одну, для верности, — все. Почти все, солнышко.

Я сажусь как можно ближе к ее подушке, проследив взглядом за проводком капельницы. Обняв девочку за плечи и талию, притягиваю к себе. Пересаживаю. И тут же, не теряя времени, юная гречанка прижимается щекой к моей груди. Неровно, сбито дышит — дрожит.

— Белла…

— Да, это я, — уверяю ее, поглаживая стянутые в непривычную прическу локоны, — все. Все кончилось. Ты больше никогда не провалишься под лед. Я обещаю.

Мисс Каллен жмурится. Ее ладошки находят мою шею, тщетно стараясь вокруг нее обвиться. Я удерживаю руку с капельницей, сжав ее и вернув к нам на колени, а вот для второй ладошки нагибаюсь ниже. Даю ей сделать то, что хочется.

— Папа?.. — ее глазки с надеждой окидывают пространство позади моего плеча.

— Папа скоро придет, — успокаиваю, чуть качнувшись влево, а затем вправо, в надежде убаюкать девочку, — он обещал, что будет здесь так скоро, как это возможно.

Каролина с трудом удерживается от того, чтобы не заплакать в голос. Дрожит до того сильно, что мне приходится достать одеяло из-под нас и укутать ее. Это почти озноб.

— Он вернется?..

Хорошо, что Эммет не слышит этого вопроса. Он и у меня внутри все переворачивает так, что становится больно.

— Ну конечно же, Каролин. Это же папочка. Он никогда тебя не бросит.

Сначала она хочет возразить. Порывается так точно. Но потом, по одной ей известной причине затихнув, отказывается от своей затеи. Щекой с салфетками прижимается к моей шее. Достаточно сильно.

— Белла?..

— М-м-м? — я накрываю подбородком ее макушку, как всегда делал для меня Аметистовый. Должна признать, очень согревающее и приятное чувство. Малышке должно помочь.

— А дядя Эд… дядя Эд придет ко мне, Белла?

Она не спешит расслабляться и настороженно вслушивается в тишину, не переставая обнимать меня как единственную, кто сейчас нужен.

Она ждет ответа и с надеждой, и с ужасом, а я сглатываю вставший в горле ком, желая сказать ей правду.

«Изабелла, тебе нужно приехать. Срочно. Эдвард… у него, кажется, инфаркт».

Тогда мне показалось, что все кончено. День, мир, жизнь… эти слова от Константы, от женщины, которая была моим личным проклятьем, с телефона мужа… ничто не могло быть худшим. Разве что, наверное, если бы звонил сам доктор… с сообщением…

Меня передергивает, и от Каролины, разумеется, это не укрывается.

— Он меня все-таки накажет, — горько, но с честностью, какой я поражаюсь, признает для себя она. По носику, двигаясь к его краю, сбегает слезинка. Слишком прозрачная.

Я крепче прижимаю девочку к себе. Не только она находит во мне силу, сейчас и я нахожу. Благодаря Каролине я еще не сошла с ума… я с самого начала не сошла с ума благодаря ей.

— Малыш, нет. Нет и не думай даже! — произношу достаточно слышно, особенно в окружающей нас обстановке, где нет даже лишнего проблеска света. Ночь темная. И сегодня едва-едва не стала самой темной. — Пожалуйста, люби его. Дядя Эд готов отдать за тебя все на свете, он безумно предан тебе и единственный его страх, Каролин, что ты его накажешь, что отвернешься от него. Кто бы и что тебе ни говорил, кто бы и что ни доказывал, Эдди всегда на твоей стороне. И если бы у него была возможность… вместо меня сейчас здесь был бы он.

Эти слова даются нелегко. Последняя фраза и вовсе звучит как нечто неминуемое, святотатское. От одной лишь мысли, будто все происходит по другому сценарию, у меня стынет кровь.

Все будет хорошо. Ну пожалуйста, пожалуйста, Господи, сделай так, чтобы все было хорошо! Я уже не знаю, есть ли у меня лимит просьб или нет, но самая главная и самая последняя до конца жизни, Господи — пусть с Эдвардом ничего не случится. Пусть он будет жить здоровым и счастливым в любви своих дорогих людей так долго, как это только возможно…

Ты же не заберешь его у нас? Ну не сегодня же! Не теперь!

О нет!..

Мне вспоминается все, что, такое ощущение, было в другой жизни: наши объятья у дерева в больничном сквере, горячее дыхание на волосах, теплый баритон, зовущий меня «бельчонком», прикосновения к кремовой шубе, поцелуй в щеку перед расставанием и просьба присмотреть за семьей. За нашей семьей. У нас теперь все стало общим…

— Он прислал мне смс… — Каролина выжидает немного, проникшись моим тоном и, могу поклясться, нахмурившись, но потом все же сознается. Сдавленно и разбито. Ей уже не так больно говорить, но это все равно дается с трудом. Каждый раз маленький подвиг — мне хочется заплакать. Ну почему, почему они все обязаны страдать?

— Дядя Эд?

— Да… — она шмыгает носом, проглотив всхлип, — он пообещал, что накажет меня, потому что я плохая девочка… и он до сих пор не приходил ко мне, а значит…

Я энергично качаю головой. Перехватываю девочку удобнее, сдвинув капельницу чуть дальше от кровати.

— Карли, он любит тебя так сильно, что порой ему от этого больно, как и твоему папе. Уезжая, он попросил меня сказать тебе это и уверить, если начнешь сомневаться. Он никогда тебя не обидит. Он будет только защищать тебя. Всегда.

Господи, ну почему теперь все слова имеют двойное значение?..

Я готова разрыдаться в голос. Все слишком, слишком серьезно. И слишком далеко зашло. Это уже не шутки и не розыгрыши, не постановки и не трюки. Я… теряю. И ничего не могу сделать.

Девочка смаргивает слезы, чуть вывернувшись в моих руках. Поднимает голову.

— Ты мне не врешь?..

Я нежно глажу ее волосы. Похоже, они еще долго не расплетутся — наверное, чем-то смазаны.

— Тебе никто не смеет врать, Каролин. И я тоже.

Она низко, будто побежденно, опускает голову. Плечики в сорочке подрагивают, а тельце прижимается ко мне сильнее. Ей горько.

— Ему больно, Белла? — дрожащим голоском зовет она, прочистив горло.

— Я надеюсь, что нет. Но ему определенно не будет так тяжело, если мы с тобой станем о нем думать…

— Я всегда о нем думаю…

— Вот видишь. Поэтому он так часто улыбается…

— Он не часто улыбается, — она зарывается носом в мою грудь, чуть сместив салфетку, — только со мной.

И со мной. Теперь и со мной. Слава богу…

— Ты его жизнь, Карли. Его и папина, а теперь и моя. Мы все очень сильно тебя любим. Никогда не верь тем, кто станет говорить тебе другое.

И для того, чтобы убедить ее, я крепко обнимаю малышку, прижав к себе. Она уютно устраивается в моих руках, скрутившись под одеялом в комочек, и больше не дрожит. Вдох-выдох-вдох. Легче.

— Не поверю… — обещает. И, будто осознав ситуацию, увидев ее суть, добавляет еще кое-что, отчего по щеке у меня скатывается слезинка. — Только пусть Эдди не будет больно… и папе… и тебе… пусть лучше мне. — Словно бы найдя решение, малышка быстро кивает, — да, мне. Только не вам. Пожалуйста…

Я наклоняюсь и целую ее волосы раз, затем другой.

— Тебе никогда не будет больно, — провожу по ее лбу губами, затем носом. С благодарностью. С любовью.

С теплотой.

— Ты потрясающая девочка, мой ангелочек, — произношу, словно бы заклиная, — и ты обязательно скоро поправишься, чтобы стать самой счастливой на свете. Я тебе обещаю.

И я демонстративно крепко-крепко соединяю руки у нее на талии.

Непробиваемая, стальная колыбелька.

За этого ребенка, мне кажется, я могу и убить…

* * *
Темно-кремовые шторы с золотистым отливом от раннего утреннего солнышка. Мягкие на ощупь, суровые на вид, тяжелые, способны спрятать самую страшную грозу… двойные шторы. И стены им под цвет — бетонные, чью мощь не прячут обои, которыми припорошены.

Окно немного приоткрыто — в спальню закрадывается свежий воздух. Он волнами прокатывается от двери к «Афинской школе» и обратно, лишь уголком водоворота задевая кровать. Лежащему на ней не холодно, но свежо. На то и был расчет.

Я захожу в комнату, что стала для меня спасительной и самой главной в доме, с робостью. Анта сказала мне, что хозяин спит, а значит, стук не нужен, он лишь потревожит его. И в то же время, если честно, я не совсем понимаю, как тогда должна сообщить о своем присутствии… я не хочу являться для Эдварда причиной очередного беспокойства. Он всегда вздрагивает, когда я появляюсь неожиданно или из-за спины.

Ладно. Сегодня — простительно.

Поглубже вдох — вот, что нужно.

Я несильно толкаю дверь, добиваясь того, чтобы не послышалось скрипа, и прохожу внутрь. Здесь тепло. Тепло и свежо одновременно, а еще слышен горьковатый запах какого-то лекарства, практически облаком сгустившийся над темной постелью.

Из-за полузакрытых штор света почти нет, только его проблеск, а потому ничто не мешает комфортному отдыху. Приятная, успокаивающая тень. В ней хочется заснуть…

Этой ночью и утром в больнице Каролины мне тоже только и хотелось, что заснуть. А проснуться в настоящем, реальном мире, где малышка играет со своим фиолетовым единорогом, Эдвард учит меня варить манку, а Эммет заваривает новый сорт чая для воскресного чаепития. И со всеми ними все хорошо.

Но удостовериться в том, что правда незыблема, пришлось достаточно быстро — в семь утра Эммет вернулся в клинику. От двойного недосыпа его кожа стала похожа на мрамор статуй Микеланджело — слишком белая и с легким свечением прозрачности. А еще на ней искусно были выбиты морщины.

Он думал, что я сплю, когда открыл дверь и вошел в палату. Он тяжело-тяжело вздохнул и мое сердце грохнуло к пяткам.

Только не плохие новости, господи…

Я помню, что вскочила на ноги так быстро, что заворочалась сладко спящая Каролина. Ее бровки нахмурились.

— Эммет?.. — умоляющим тоном и прикусив губу — это все, на что меня хватило.

Он покачал головой. Подошел ко мне, нежно погладив по плечу, и не согласился подтверждать страшное предположение.

— Все хорошо, Белла.

— Хорошо?.. — из-за Карли мы вынуждены были говорить шепотом и тогда, на самом острие эмоций, это казалось невыполнимой задачей, — но Конти говорила…

— Ты больше слушай ее, — губы Эммета поджались, а взгляд зачерствел, — я отправил эту дрянь в ее квартиру и велел не высовываться. По словам доктора, следующий раз станет предынфарктным состоянием. Сейчас удалось отделаться легким испугом.

— Как он? — меня потряхивало. — И где он?

Каллен-младший прижал свою большую ладонь к моему плечу, поглаживая вверх-вниз.

— Дома, доктор его отпустил. Это сильное переутомление, по цепной реакции вызвавшее все прочее дерьмо. Эмоциональный коллапс. Поэтому проследи, чтобы…

— Проследить?

Эммет посмотрел на меня как на ребенка.

— Ты поедешь домой сейчас, — четко обозначил задачу он, — и сделаешь все, чтобы этот самоуверенный и упрямый человек взял себя в руки, выспался и прекратил доводить организм до точки. На сегодня никаких чертежей, «голубок», Мадлен и прочего мусора. Сон, еда и ты. В больнице он никак не мог успокоиться сегодня…

Не мог успокоиться?

— Эдвард звал меня? — немного не укладывалось в голове.

Устало выдохнув, Медвежонок кивнул. Его рука с моего плеча пропала.

— Ему нужно отдать тебе что-то. Это его очень волнует.

Отдать?..

Впрочем, на вопросы времени не осталось. Начала просыпаться Каролина, а ее бы пронзила очередная истерика, начни я прощаться с самого утра. Проще было тихонько уехать, дав управление в руки Эммету. В эти дни он, получив достаточно сил от того, что его ангел остался жив, взял все на себя.

Он посадил меня в такси, велев водителю ехать быстро, но осторожно. И уже через окно, когда автомобиль был заведен, я успела схватить Людоеда за руку.

— Спасибо, Эммет… ты невероятный человек. Нам без тебя не справиться.

А затем была дорожная слякоть и темнота, где солнце только-только начинало вставать.

И вот, теперь я здесь. Дома. В его спальне. Рядом…

Эдвард действительно спит, его верная экономка не ошиблась. Он лежит на спине, повернув голову вправо и вытянув руку, которая обнимает подушку, вперед. Его лицо расслаблено, веки не подрагивают, а значит, сон достаточно глубокий. И самое главное, мне видно, как вздымается при вдохах его грудь — это сейчас то, что может предотвратить истерику, опираясь на события вчерашней ночи.

Я не жду особенных ощущений от того, что вижу его живым и практически невредимым, прекрасно зная, что как бы Эдвард ни выглядел и где бы ни был, момент встречи — это всегда тепло, улыбка и громко стучащее от счастья сердце.

Но сегодня даже я оказываюсь в дураках. Потому что сердце не просто стучит, оно выпрыгивает из груди, посылая по всему телу волны тепла, а улыбка не столь широкая, сколько нежная. Сама боюсь утонуть в этой нежности. Руки, пальцы, каждая клеточка кожи — все мечтает о том, чтобы коснуться мужа. Увериться, что это он здесь, настоящий, спящий, здоровый… почти полностью.

Господи, спасибо тебе.

Это было самым сокровенным желанием, какое у меня когда-либо появлялось. И ты его выполнил. Я навечно в долгу.

Кое-как сдерживая порывы мгновенно оказаться рядом и крепко обнять Эдварда, неминуемо разбудив, я осторожно подхожу к кровати. Не издаю лишних звуков, не пугаю и не тревожу. Это ни к чему.

Медленно присаживаюсь на край постели, не спуская с мужа глаз. Одна нога, вторая, талия… еще немного… вот и все. Лежу рядом. В отдалении одной руки, одного касания. И запах лекарства становится четче.

Эдвард выглядит сегодня особенно хрупким и беззащитным, когда спит. Из-за цвета кожи, морщинок, оттенка губ, каплю приоткрытых, из-за немного провисшего на пальце обручального кольца… много факторов. И все как один упираются в одно — он рядом. По словам Эммета, он сам звал меня, и теперь я здесь, чтобы дать отпор любому, кто посмеет покуситься на его здоровье, и особенно сердце.

Мы оба знали, что разговор с Мадлен не будет легким. Я отпускала Эдварда к ней с мыслью, что хуже, чем в прошлый раз, уже быть не может. Оказалось, может. И он, и Карли прогулялись по лезвию жизни и смерти практически в один день.

Я с лаской, на которую считала себя неспособной, прикасаюсь к его плечу. Эдвард в домашней кофте с синейполоской на груди, в плотных пижамных штанах, босиком. Вымокшие и заново высохшие темные волосы подвиваются на самых концах.

— Уникальный…

Я говорю это так тихо, что сама едва слышу. Но то ли спит Эдвард не так крепко, как мне показалось, то ли шепот оказывается слишком громким здесь, в наполненной молчаньем спальне, однако его веки вздрагивают.

А тело остается спокойно-недвижным. Впервые.

— Ш-ш-ш, — осознав свою ошибку, я стараюсь все исправить, — поспи еще. Я не хотела тебя будить, прости.

Эдвард неглубоко вздыхает, медленно открывая глаза и обводя ими окружающее пространство. Первым делом он видит свою руку, устроенную у самой груди, затем одеяло, что прижал к ней, и только потом меня. И губы его вздрагивают в улыбке.

— Белла?

Я пододвигаюсь ближе. Звучание баритона при произношении моего имени — это нечто особенное. Он бархатный, пропитанный теплом и лаской, а также вместивший в себя надежду. На то, что прав?

— Ага, — почему-то первым вспомнив то слово, которым общаюсь с Каролиной, я чуть явнее прикасаюсь к его руке, — я дала слово быть рядом, помнишь?

Он хмыкает.

— Это чудесно, что ты его держишь.

— У меня есть замечательный пример…

Негромким тоном, почти запретным, перешептываясь здесь, где нет места никаким громким звукам, мы оба чувствуем… единение. А оно сейчас как никогда желанно.

Я улыбаюсь, позволив губам самим принимать решение, и Эдвард улыбается мне в ответ. Без сокрытия.

— Ты меня напугал, — признаюсь я. Все события вчерашнего вечера кажутся нереальными, невозможными и несбыточными страшными галлюцинациями, а оттого немного легче. Во мне жив страх, но он не сияет неоновыми огнями. Сомневаюсь, что в самый спокойный для Эдварда день ему нужны мои эмоции. — Как ты себя чувствуешь?

Мужчина сожалеюще смотрит мне в глаза, не утруждая себя тем, чтобы следить за моим пальцем, обводящим синюю линию на его кофте. Прежде он никогда не позволял мне так спокойно себя касаться.

— Ложная тревога. Извини меня, Бельчонок…

Это прозвище, данное лишь вчера. У меня такое ощущение, что ему уже сотня, тысяча лет! Что Эдвард всегда называл меня им. Настолько сокровенное и дорогое… оно повязано с его признанием.

Белки. Шуба. Красота.

И теплые, такие родные клубничные объятья.

Я прикусываю губу, сморгнув навернувшуюся на глаза слезинку. Очень надеюсь, что она осталась для мужа незаметной.

Со мной. Родной. Здесь. Господи, спасибо! Внутри все дрожит и обрывается, хочется и плакать, и смеяться, его руки, его запах, его близость… как же сильно я его люблю! Я не могу жить без Эдварда. Он для меня все. После этой ночи, после случившегося… мое аметистовое сокровище…

Да буду я проклята, если с ним еще хоть что-нибудь случится!

Я решительно смаргиваю слезы. Тело немного трясет.

— Это не твоя вина, — просто говорю, отпустив себя и позволив свободной руке прикоснуться к нему в другом, более значимом месте. Оставляю плечо и перехожу на левую щеку.

— Ты расстроена, — честно глядя мне прямо в глаза, констатирует Аметистовый. Чуть наклоняет голову, поддавшись порыву, навстречу моим пальцам. Под его глазами с такого ракурса просматриваются синяки, заставляя Алексайо выглядеть слабее.

— Я боюсь…

— Это зря, — он даже выдавливает смешок, чтобы поднять мне настроение, — не знаю, как в остальной России, но в Москве хорошие лекарства.

Я без труда, зная, куда смотреть, нахожу пластырь на его запястье — от капельницы. Чуть больше Каролининого.

Чертова судная ночь…

Я теряю над собой контроль слишком близко. Слезы, как по сигналу, все же оказываются на глазах, а пальцы, которыми едва касаюсь этого тканевого напоминания о случившемся, подрагивают.

Эдвард не заставляет меня просить. Не глядя на то, что ему куда хуже, чем мне этим утром, он прекрасно понимает ситуацию. Призывно приподнимает вверх свою правую руку, поворачиваясь на бок.

Я прижимаюсь к его груди, крепко сжав пальцами ткань кофты, и прерывисто выдыхаю. Сладковатый клубничный аромат, горькое лекарство, свежие простыни, въедливый порошок и ядовитая мята парфюма — вот, что я слышу. Все это Эдвард. Все это то, что мне следует принять.

Не собираясь тратить понапрасну слов, которые все равно не смогут выразить необходимые мне вещи, я просто глажу то, что в зоне моей доступности: грудь, плечи и шею. Касание — поцелуй. Касание — поцелуй. Касание…

Эдвард дышит ровнее, будто успокаиваясь. Прежде он всегда напрягался, контролировал ситуацию, прижимал меня крепко и не давал обернуться, а сейчас… просто наслаждается. Прикасаясь губами к его коже, я слышу звук, похожий на мурлыканье.

Похоже, этой ночью стерлись многие грани.

— Как там Каролина? — тихонько спрашивает он.

— Она идет на поправку. Сегодня почти всю ночь спокойно спала…

— Ей больно? — при упоминании о травме племянницы лицо Каллена, могу поклясться, покрывается россыпью морщин. Он любит ее куда больше, чем любят своих собственных детей половина родителей на земном шаре. Эммет прав, эта девочка — их жизнь. Их обоих. Неизменно.

Повезло Каролине иметь двух самых потрясающих на свете отцов… и отвратительнейшую мать, с которой, слава богу, покончено.

— Не сильно. Совсем скоро не будет совсем, — как могу, стараюсь успокоить мужа я. Поглаживаю его шею. — А тебе?

— Мне?.. — он все еще мыслями с Карли. И она спрашивала меня, не откажется ли он от нее? Боже.

— Тебе больно? Сейчас? — мой голос вздрагивает.

Я слышу вдох, а потом легкий выдох. Теплый, отзывающийся на моих волосах легоньким дуновением ветерка. С желанием утешить.

— Нет, Белла, — Эдвард несмело, зато искренне улыбается, — я об этом мечтал…

Пальцы останавливаются на его груди. Одна из пуговиц кофты, к моему удивлению, расстегнута. И чертовы синяки… ну, они хотя бы стали менее заметны. Эдвард был прав, сойдут. Хотя бы это не принесло последствий.

— Серьезно?..

— Нет, — он негромко усмехается моей напряженной озадаченности, собственными пальцами пробежавшись по всей длине волос. И уже через секунду покрепче обвивает руками мою талию, наглядно демонстрируя, о чем говорит. — Об этом. Весь вчерашний вечер…

Вот и еще одно признание. Самое откровенное.

Я затихаю, прижавшись щекой к его плечу. Легонько.

— Ты думал обо мне вчера?

Кивок прекрасно ощутим и без словесного подтверждения.

— И сегодня, — он понижает тон до шепота, открываясь.

На моих губах улыбка.

— Я о тебе тоже, Алексайо. Как же я рада, что с тобой все хорошо…

Эдвард благодарно поглаживает мою спину, на сей раз не накрывая ее одеялом, чтобы это сделать. Прямо по тонкой ткани блузки, не сходя с выбранного маршрута. Робко, но не от страха. От смущения.

Он думает о чем-то, мне не нужно отстраняться, чтобы это понять. Затихнувший, размеренно дышащий, он лениво проводит пальцами по моему телу и не отпускает его. Он всегда, когда думает, делает именно так.

Мне становится непомерно хорошо: я знаю его. И также я знаю, что теперь с Аметистовым все будет в порядке. Кризис миновал, ужас отступил, боль его не коснется, а впереди, за горизонтом, долгая-долгая жизнь.

Эммет четко обрисовал мне ситуацию и то, что нужно делать. Я последую его совету, чтобы Эдвард мне ни говорил. В конце концов, важнее всего его благополучие. Малыш с Медвежонком меня поддержат.

— Белла… — осторожным неловким движением пробравшись в мои мысли, Алексайо призывно отодвигается немного назад.

Я не мешаю.

Это первый раз, когда по своей воле во время наших объятий он хочет увидеть мое лицо. Момент бесценен.

Аметисты… сияют. В них сотни и сотни разных звездочек, которые отличаются по силе и свету, но в сумме дают нечто потрясающее. Темные ресницы обрамляют всю эту красоту, широкие брови вызывают теплоту, а губы, изогнутые в улыбке, пусть и наполовину, заставляют быстрее биться сердце.

— Я бы хотел кое-что тебе подарить, Белла, — разбавляет интригу мужчина. И тянется назад, к прикроватной тумбочке, забрав с ее скользкой поверхности маленький пакетик. Без подписи, без указаний на содержимое. Изящный и бумажный, не более того. Красивого сиреневого цвета с темно-лиловыми полосками.

Подарок?..

Мы оба лежим, не вставая, и я принимаю протянутый пакет, не изменив позы. Это достаточно удобно из-за величины и наполненности подушек. Они мягкие, высокие и комфортные.

«Он хочет что-то тебе отдать». Так что же?

Я аккуратно раскрываю пакетик. Сама мысль о том, что Эдвард купил мне подарок — или сделал сам, это не имеет значения — вызывает в душе каскад эмоций. В них больше всего чувствуется восторг.

На мою ладонь, под внимательный взгляд аметистов, опускается… аметист?

Я удивленно приоткрываю губы.

Эдвард ловким движением сбрасывает серебристую цепочку вниз. Завиваясь змейкой из крохотных звеньев причудливой формы, она освобождает для зрителя главный элемент украшения. Свой сюрприз.

— Хамелеон… — без труда узнав ящерку, восхищенно бормочу я. С глазами-бусинками, с фиолетовым узором по спине, с изогнутым хвостиком и цепкими лапками, этот маленький ювелирный шедевр обнимает аметист. Самый настоящий.

Боже мой!

Наверное, у меня на лице написано слишком много, чтобы можно было сразу разгадать. А может, Эдвард просто до конца не уверен в своем выборе.

— Да, хамелеон, — он нервно облизывает губы, словно бы торопясь что-то сказать, — он, конечно, маленький, и это только белое золото, но он аметистовый… и Уникальный.

Я перевожу взгляд со зверушки на кулоне на мужа и вижу, что на его левой щеке румянец. Самый настоящий.

— Действительно, Уникальный, — очарованно произношу я, кончиком пальца очертив известный камешек, — уникальный подарок от уникального человека. Огромное спасибо, Эдвард!

Сжав кулон в своей ладони, почти молниеносно возвращаюсь на прежнее место. Обхватываю Каллена-старшего руками, дорожкой из поцелуев покрывая его шею. Как раз поверх синяков.

Глаза в который раз на мокром месте.

Он подумал обо мне.

Он вспомнил обо мне.

Он хотел обрадовать меня…

— Тебе нравится? — с надеждой интересуется Алексайо, слегка растерянно потирая мои плечи.

— Мне безумно нравится, — спешу уверить, мотнув головой. И тихо дополняю, решившись, что это откровение сейчас не будет лишним. — Мне никто никогда не дарил подарков, Эдвард. А уж таких…

Теплые губы касаются моего лба. Я помню, что с Эдвардом нужно быть осторожнее сегодня, я помню, что он хрупок и что покой — все, что ему нужно. Я не собираюсь заставлять его нервничать. Однако этот знак внимания… он просто представить не может, что только что сделал.

— Мне бы хотелось, чтобы у тебя было что-то от меня, — я слышу его голос будто впервые, — я обещаю, что подарки станут лучше… Белла, я просто думал, что уже не смогу его тебе…

Эта фраза становится точкой невозврата.

Сглотнув всхлипы, сморгнув слезы, что еще не скатились на щеки, я подскакиваю на своем месте, поднимая голову.

Цель видна вполне ясно, она близко — его губы. Те самые, одно прикосновение к которым излечивает любые, даже самые застарелые раны.

Я целую их. Обняв его за шею, поглаживая волосы на затылке, нежно, но одновременно уверенно целую. С благодарностью. С облегчением. С любовью.

— Ты — лучший подарок, — со всей честностью признаюсь, левой ладонью с кулончиком коснувшись левой половины его груди, на сердце, — спасибо!..

Эдвард выглядит ошарашенным, но приятно. Будто человек, все свое существование не веривший в то, что земля круглая, а потом убедившийся в этой непреложной истине. И сразу жизнь, когда не надо ничего доказывать другим и убеждать себя в глупостях, показалась сладкой.

— Но я и так у тебя есть, Бельчонок, — уже не смущаясь этого слова и самой фразы, он нежно очерчивает пальцами контур моего лица. Впервые после растяжения ноги его пальцы на моей коже, и это настолько приятно, что и мне хочется мурлыкать. Взаимные касания стоят всех слез. Только бы это не кончалось…

— Значит, мне больше нечего желать, — с оптимистичным смешком усмехаюсь. И чмокаю его обездвиженную щеку. — Хотя нет, есть. Пожалуйста, поправляйся поскорее.

И уже затем, сказав главные слова, любуюсь на искреннюю и широкую улыбку мужа. Пусть немного усталую, пусть с догорающим огоньком боли от пережитого, пусть чуть напряженную… но мою.

Больше никто не намерен прятаться.

Он выгибается мне навстречу, я выгибаюсь ему. Это само собой разумеющееся, правильное действие. Оно не пугает. Больше нет.

Я его целую. С налетом отчаянья, с теплом, с любовью, с желанием навсегда остаться рядом. Я говорю с ним этим поцелуем.

А он говорит со мной.

Неужели любит?..

Перехватывает дыхание и замирает мое собственное сердце.

Настоящая близость не секс, не постель,
А дыханье любимого рядом,
Ежедневных забот, суеты карусель,
Нежность рук и объятий, и взглядов.
Настоящая близость не сотни цветов,
А улыбка и кофе на завтрак,
И когда ты на многое в жизни готов,
Чтоб построить совместное «завтра».
* * *
Этим вечером Эммет склоняет свою голову на простыни Каролины с легкой улыбкой. И пусть она немного гудит, пусть мысли путаются от усталости, но все же в сознании царит ощущение какого-то порядка и собранности. По крайней мере, все более-менее в норме, а за последние дни это не может не радовать.

Карли спит глубоким детским сном, размеренно вдыхая и выдыхая. На ее начавших заживать щечках новая порция мази, на сей раз уже не желеобразной, а, как полагается, масляной, а на ладошках свежие бинты, смененные заботливой Никой.

Эта медсестра ему нравится. Она добрая, знает свое дело, умеет найти подход к детям — Карли не плачет при ней — а так же недурна собой. И, наверное, когда бы дочка поправилась, он бы, при другом положении дел, непременно взял ее телефон.

Но не теперь.

Ладошка малышки в его руке, хоть и сжимать ее нельзя. При всем желании и стеснении этого обстоятельства Каролина не может заснуть, пока не убеждается, что папа рядом. Он садится на кресло рядом с ее кроватью, он целует ее лоб, он гладит ее волосы и дает свою руку в полное распоряжение, позволяя крутить и вертеть ее, а так же к ней прижиматься всем телом. Это, как призналась, позволяет ей почувствовать себя в безопасности — а такому Эммет никогда в жизни бы не отказал.

Каролина знает, что папа ее любит, она верит теперь. Засыпая, она бормочет его имя и дяди Эда, а потом убегает резвиться с Морфеем, не просыпаясь от кошмаров. Ей страшно порой, этого не отнять, но не так, как вначале. А прошло ведь едва ли двое суток, как она в клинике…

Эммет думает о брате. Он разглядывает черты своей девочки, чье лицо немного напоминает его, и с мягкой улыбкой проводит неощутимые линии по ее забинтованной ладони. Красавица. Эдвард с самого рождения не чаял в ней души, делая все, если не больше, чтобы ей было хорошо и комфортно. Подменяя Эммета не хуже няньки, порой забирая ее на выходные, когда Мадлен устраивала фееричные ссоры со своим возвращением, он обожал эту девочку. А мисс Каллен, в ответ, обожала своего дядю. Как же она могла сомневаться, что он ее не любит?..

Слава богу, сейчас с Эдвардом все в порядке. Эммет звонил Белле, она рассказала ему в подробностях о состоянии Алексайо, а потом шепотом добавила, что сейчас он спит. На обед его ждет яблочная шарлотка от Рады, а на ужин — мусака Анты. Они обе вызвались с тем, чтобы придать хозяину сил и поднять настроение.

Каллен-младший был полон радости, узнав, что с родным человеком не случилось беды. Два хождения на грани за одни сутки было слишком большой ценой, мало кто мог выдержать. И хоть все уже кончилось, прошло, страх цепкими пальцами держал за самое сердце.

Потерять еще и Эдварда было бы непосильно… Эммету так хотелось убить Конти прямо там, в стенах больницы… он сдержался из-за свидетелей, видит Бог. Он даже, чтобы избавить себя от искушения отыскать после ее дом, отправил девушку по нужному адресу на такси. Она спасла себя тем, что уехала. Одно слово против…

Конти была чем-то похожа на Беллу, но сходство минимально — волосы и скулы. Изабелла мягкая, нежная девушка, которой требовалось всего немного заботы, дабы распуститься и озарить всех вокруг светом. Константе же не хватило всех тех ведер ласки, что выливал на нее Эдвард. Ей всегда было нужно больше.

Может быть, поэтому Эммет полюбил не ее?

И никакую из других трех «голубок», что прежде жили с братом?..

Да, Изза первая увидела Каролину.

Да, Изза первая, кого Каролина признала.

Да, Изза привязалась к девочке…

И да. Всего день назад она сказала, что любит ее. Его маленького ангела любит…

В ту секунду у Эммета внутри что-то оборвалось, встрепенулось, взлетело вверх, к самым облакам, покружило у орбиты и рухнуло обратно к ногам. За мгновение.

Он вдруг почувствовал себя счастливым. Посмотрел на лучащиеся глаза Каролины, чьи губки приоткрылись от восторга, взглянул на лицо Изабеллы, где не было и капли притворства, а потом вдруг перед глазами возникла другая, еще более сладкая картинка: их первого поцелуя. Того самого, что она начала. В баре. С крепкими объятьями.

Эммет полюбил.

Он давно стал ловить себя на мысли, что чувствует нечто к этой необыкновенной девушке, но только вчера понял, насколько это чувство глубоко.

Как все было просто, боже! Никаких трудностей, боли, ужаса, страха, непонимания… никакой печали и страданий! Головоломка года оказалась… детской игрой! Башня из кубиков, конструктор для младенцев! Истина столько времени ходила где-то рядом, а Эммет упорно отказывался ее замечать — тысячей отговорок.

Одна из них: тревога, что встрепенулась в душе. Она шептала, будто Эдвард мог положить на свою «пэристери» глаз, тем более это чудесное создание пока еще было с ним в родстве по плану «метакиниси», однако Эммет вовремя вспомнил о принципах брата. И о его отношении к такой разнице в возрасте.

Стало легче.

…Разумеется, Медвежонок был готов к тому, что его чувство не взаимно. Он не хотел верить и доверять этому шороху сознания, но допускал такой вариант. В конце концов, он не мальчик, у него есть ребенок, а у Беллы вся жизнь впереди и Россия, как таковая, вряд ли ее привлекает.

И все же, надежда была. Хоть маленькая, но уже такая теплая… впервые за многие годы Эммет встретил женщину, с которой захотелось чего-то большего, чем просто секса.

Любимую женщину, которая, если быть честным, едва-едва перешагнула порог зрелости… но кого это бы остановило? Явно не его. Он мог любить ее разной любовью одновременно: и как жену, и как женщину, и как ребенка.

Мужчина посмеивается. С мечтательной улыбкой коснувшись руки своей малышки чуть выше бинтов, он дает фантазии мгновение на яркую картинку.

Белла. Поцелуй. Признание. Ответ. Дом.

Их дом. Наполненный женским теплом, не пустой, не холодный. В котором больше не живут такие страшные для Каролины монстры… в котором нет никаких гувернанток, домоправительниц и прочих. В который хочется возвращаться, даже если Карли в школе… чудесный дом.

Вот горят его окна, вот потрескивает в нем камин, вот отливает серебром ковер в гостиной, вот сняты и сброшены в мусорку мрачные гравюры, а вместо них яркие натюрморты, пейзажи и портреты акварелью, нарисованные Беллой.

Невероятная красота…

А какой счастливой будет его малышка! С МАМОЙ! Настоящей!

Эммет радостно улыбается, сонно прильнув к простыням — они как никогда мягкие.

Завтра утром он скажет об этом Эдварду, поинтересовавшись его мнением на сей счет, а затем и Белле. Она должна хотя бы знать. В конце концов, это будет ее выбором.

Впрочем… в том самом сонном царстве фантазий Эммет уже выбирает обручальное кольцо.

Золотое.

Capitolo 30

Светло-серая теплая материя, чуть отдающая стиральным порошком. Она ровная — сшита для удобной носки — и практически не мнется, как ни странно.

На ощупь ткань мягкая, дарящая лучшие тактильные ощущения. И, хоть смотреть из такого положения телевизор неудобно, эту материю — лучшую из подушек — я отказываюсь покидать.

На жидкокристаллическом экране, расположенном как раз напротив дивана с мягчайшими сиденьями, идет какая-то ерунда. То ли программа о том, как правильно готовить равиоли, то ли о том, как они появились, кто их ел и почему целый эфирный час посвящен их персоне. Я не вслушиваюсь и не всматриваюсь. Меня мало волнует телевизор. Сегодня да.

Я лежу на коленях у Эдварда, прижавшись к его домашним штанам и, время от времени чертя линии по коленной чашечке, наслаждаюсь моментом. Так тепло и уютно мне не было еще никогда.

Алексайо, насколько я могу судить, тоже не видит в происходящем чего-то вопиющего. Он сам и предложил мне устроиться именно так, а сейчас перебирает волосы, поглаживая кожу. Он очень нежный.

Мы оба молчим. В создавшейся идиллии слова излишни, телевизор работает как фон, а самое главное — ощущения. Чтобы впитать их до конца, нужно расслабиться, а нам, благодаря отсутствию Рады, Анты и Сержа, отправившихся за продуктами в саму Москву, это прекрасно удается. Присутствие Эдварда вообще, стоит признать, всегда здорово меня расслабляло. А сейчас он здесь, не глядя на все то, что было вчера. И он в порядке, за что я не устаю благодарить Бога.

Давным-давно, в детстве, читая мамины стихи, рукописный сборник которых мне удалось обнаружить в своей комнате, я узнала о существовании «невозможного единения» и «взаимопонимания без лишних жестов», не то что слов. Это было откровением, но на грани фантастики. Что тогда, наблюдая за Рональдом и мысленно подмечая, мог ли он любить маму так сильно, что затем, познав собственный опыт с Джаспером и одурманенность им, я не поверила, будто эти стихи рассказывают правду.

Люди разные. Люди — противоположности, особенно мужчины и женщины. И любовь… она, наверное, понятие эфемерное. Она измеряется в необходимости и материальных средствах. Кто сколько может предложить…

Но сейчас, встретив Эдварда, выйдя замуж, мне наконец удалось прочувствовать все то, что вкладывала Изабелла-старшая в свои произведения. С Алексайо я ощутила то самое «невозможное единение» и «взаимопонимание без лишних жестов», потому что ни мне, ни ему никогда не нужно было много слов. Взгляд, прикосновение, всхлип, шелест… это похоже на магию. И теперь я знаю, что эта магия называется любовью.

— Ты не передумала?

Моргнув, я вырываюсь из своих философских рассуждений. Слышать бархатный баритон после почти получаса тишины и ленивых касаний — неожиданно.

Впрочем, я прекрасно знаю, о чем он. И готова согласиться с Эмметом, который столько раз называл Эдварда ужасно упрямым человеком.

— Мы ведь договорились, разве нет? — с улыбкой отзываюсь, протянув руку и погладив Эдварда чуть выше бедра. Штаны плавно переходят в свободную синеватую рубашку, чьи пуговицы так нелегко застегнуть. — Тебе нужно отдохнуть.

Мистер Каллен глубоко вздыхает.

— В больнице я бы отдохнул лучше.

Его пальцы осторожно, чуть замедляясь, скользят по всей длине моих прядей. Который раз за этот день мне хочется замурлыкать в такт этим движениям.

— Несомненно, Алексайо, — я закатываю глаза. — Можно вопрос? Почему ты так себя не бережешь?

Я игнорирую телевизор и ведущего, что уже собирается варить равиоли, поворачивая голову назад. Аметисты, пронзительно глядящие сверху, сами меня находят. Они очень грустные.

— Я ее знаю… она уже уверила себя, что я не приду. Ей больно.

Теперь я поворачиваюсь к нему всем телом. Ложусь прямо, чтобы быть в состоянии коснуться руками полумертвого лица. Благодаря нашему совместному утреннему сну белила с кожи Аметистового немного смылись, но не до конца, а синева у глаз и вовсе осталась. По уверениям, он чувствовал себя гораздо лучше, даже хорошо, а по виду явно не смотрелся больше столь хрупким, как бумажное оригами, но мне все равно неспокойно. Как и Эммет Каролину, я до одури боюсь этого мужчину потерять.

— И я, и ее папочка убедили Карли, что вы совсем скоро встретитесь. Она тебе верит, — успокаиваю мужа, потерев его запястье. Пластыря там уже нет, но липкий след от него остался. Напоминание.

— Белла…

— Ага.

— Бельчонок, — Серые Перчатки привлекает тяжелую артиллерию, вспомнив о моем прозвище. Его глаза мерцают, а это то зрелище, которое нельзя игнорировать, — пожалуйста, поехали в клинику.

Просьба. Четвертая за два месяца моего присутствия в России. Одна из тех, на которую отказать — святотатство…

Но не сегодня. Ведь потерять можно гораздо больше, чем обрести.

Кажется, Эдвард видит ответ в моих глазах. Он отводит взгляд, нахмурившись, и слепо следит за приготовлением новой порции равиоли шеф-поваром.

Он мог бы с легкостью скинуть меня с колен, оттолкнуть и пойти туда, куда считает нужным, но он не делает так. Он меня уважает и даже прислушивается… он хочет поехать к Каролине со мной…

Я ненавижу ту секунду, когда черты лица мужа слева заостряются. Несильно, с отблеском горечи, что означает не злость, а мрачность. Он не недоволен, а расстроен окончанием нашей беседы.

— Эдвард, — я покидаю любимую серую материю его штанов, усаживаясь на нашей общей диванной подушке. Повернувшись влево, поймав глазами его глаза, заглядываю в самую глубь драгоценных камней, которые столь прекрасны. Для пущей уверенности даже кладу ладони на плечи в синей рубашке, поглаживая ее ткань, — послушай, ты ведь понимаешь, что это не из-за моего упрямства? Никто из нас не хочет, чтобы вчерашнее повторилось, правильно? А для этого сегодняшний день нужно провести в спокойствии и комфорте, не растрачиваясь на волнения и тревоги.

Эдвард настроен скептически.

— От того, что я здесь, а не там, я не волнуюсь меньше, Белла.

Присев рядышком, но не пытаясь уместиться на коленях, одной из рук обнимаю Каллена за талию.

— Я обещаю тебе, что с Малышом все будет хорошо. Она семимильными шагами идет на поправку, это правда. Можешь спросить у Эммета, если не веришь мне.

Эдвард не разрывает нашего зрительного контакта, и взгляд его становится сокровеннее. Теплая ладонь пробирается мне под спину, придерживая в не слишком удобной позе, а губы чмокают в лоб.

— Я боюсь, что она просто не захочет меня видеть позже, — признается, прогнав робость, Алексайо. Искренне. Мне. — Я и так упустил слишком много времени, Бельчонок.

Левой ладонью я прикасаюсь к левой стороне его лица. По вылепленному подбородку, по пробившейся чуть-чуть щетине, по немного впавшей щеке и заострившейся скуле, к глазам. Невероятным.

— Но это не так, — мягко заверяю. Второй рукой проделываю тот же маршрут, но на сей раз накрываю правую сторону его лица. Как маской.

Дыхание Эдварда на секунду сбивается.

— Каролина всегда слишком сильно переживает… она не поверит…

На его сумбурное бормотание находится мой, все такой же спокойный, ответ:

— Она отдаст за тебя все на свете, Эдвард. Ты не хуже меня это знаешь. И единственное, что ее пугает, это не то, когда ты придешь, а что ты не придешь. Мы решим эту проблему завтра.

Мужчина прикрывает глаза. Его губы, могу поклясться, вздрагивают, чудом не исказившись в болезненной гримасе.

— Карли знает, что я люблю ее, правда?..

Я привстаю на своем месте и нежно, стараясь вложить всю свою уверенность в это действие, целую его щеку.

— Конечно же. Она никогда этого не забывала.

Алексайо не сопротивляется. Он привлекает меня к себе, как следует обняв, и позволяет устроить голову на своем плече. По-детски неуклюже примостившись у его бока, я, тем не менее, чувствую себя очень комфортно. И на губах от близости мужчины, от того, что он верит мне, играет улыбка.

— В больнице — волнение. А чертежи?..

Я посмеиваюсь, услышав вторую попытку. Еще более абсурдную, но все же ожидаемую. Эдвард ненавидит сидеть без дела даже после скачка в опасной близости от предынфарктного состояния. Он неисправим.

— Чертежи — переутомление. Я помню двадцать первое марта, Эдвард.

Он фыркает. Я впервые это слышу.

— А если я соглашусь на еще один массаж?.. — совершенно спокойно. Кэйафаса больше совсем не пугают мои прикосновения.

Я с улыбкой приглаживаю волосы на его затылке.

— Для этого необязательно что-то чертить. Я и так тебе его сделаю, если хочешь.

— В августе авиасалон, — так просто он не сдается.

— Я это уже слышала, — мягко посмеиваюсь, запуская пальцы глубже в волосы. Что у Каролины, что у Эдварда они безумно приятны на ощупь и очень густы. Греческие корни дают о себе знать. — Ты все успеешь сделать в срок, я даже не сомневаюсь.

— Крыло нуждается в переработке уже больше недели…

— А ты в отдыхе больше двух месяцев. Одна я чего стоила…

Алексайо останавливается в поиске аргументов, с интересом вслушиваясь в последнюю фразу, а я чувствую, как щеки заливает румянец. Все то, что я делала, непростительно. А еще — грубо. А еще — некрасиво. Уж точно недостойно того, кто одним из первых за всю жизнь раскрыл мне свое сердце — дважды.

— Теперь ты даришь мне отдых, — ласково произносит муж, завидев мое смятение. Его пальцы, обнимавшие мою спину, теперь на лице. Убирают со лба прядки, гладят скулы, подводят черту губ. В нежности Эдварду нет равных.

— Баланс природы…

— Нет, — он улыбается, не скрывая своей улыбки, и касается неподвижной щекой моей макушки, — это ты необыкновенная, Белла.

А потом совсем тихо, неслышно, добавляет:

— Спасибо, что заботишься обо мне.

В ответ я крепко обнимаю его, постаравшись прижаться так сильно ко всему телу, как только могу. Прикусываю губу, как следует вдохнув клубничного аромата.

— За это нельзя благодарить… неправильно, — мотнув головой, с болью встречаю россыпь синяков на его шее, — так будет всегда, Уникальный.

Аметисты почти тлеют. Я никогда прежде не видела в них столько рвущихся наружу, невыраженных, необдуманных чувств. Где-то между ними затерялись невысказанные слова, но для них пока рано… слова — пустое, если нет любви. Он не признался мне. Я ему не призналась. Но мы где-то рядом с гранью…

Эдвард отвечает мне поцелуем. Сладким, бархатным — в губы. Шелковисто, легонько, с придыханием… и со вздохом облегчения, когда блаженное чувство единения, сродни невесомости, накрывает с головой. С каждым разом все больше.

— Мы проведем чудесный день, — оторвавшись от Каллена, я, тщетно восстанавливая дыхание, пытаюсь сказать то, что еще не забыла, — и я обещаю, что сделаю все, чтобы он не был напрасным…

Тоже еще не успевший прийти в себя Алексайо улыбается мне, насилу кивнув.

И возвращает, не собираясь ждать, поцелуй. Ярче.

* * *
Кажется, с тех пор, как мы вместе рисовали, прошло тысячу лет.

Устроившись между коленей Эдварда на его постели, призвав на помощь все умения и поймав за хвост вдохновение, порывавшееся сбежать, мы в четыре руки покрываем белую тарелку гжелевым узором, одновременно и сосредотачиваясь на своем занятии, и игнорируя его.

Аметистовый потрясающий партнер для росписи. Он точен, выверен, его мазок — то широкий, то завивающийся тоненькой нитью — устраивается на тарелке ровным слоем, и мне остается только наблюдать за тем, как чудесно ему все это удается.

Я учусь. И я очень надеюсь научиться.

— Потечет, — он подлавливает мою руку, дернувшуюся вниз при почти полном соприкосновении с его линией, и выправляет рисунок. Спасает маленькую птичку, притаившуюся в густой листве неизвестного дерева.

— Ты слишком быстрый, — кое-как перехватив кисть, бормочу я.

Эдвард ласково посмеивается, прижав меня к себе ближе. Такое ощущение, что вчерашней ночью не только я, но и он боялись друг друга потерять. По крайней мере, за сегодняшний день муж прикасается ко мне больше, чем когда-либо.

— У меня было много времени для тренировок, — он задумчиво проводит носом по моим волосам, — и знаешь, тебе удается куда лучше.

— Ох уж эта лесть… — я немного пунцовею, заканчивая завиток для веточки многострадальной птицы.

— Это правда, — не соглашается Эдвард. Приостановив работу, своей кисточкой, не касаясь тарелки, прокладывает в воздухе мой путь, — ты всегда ведешь тонко. У меня никогда так не получалось.

— А это разве не твоя работа? — скептически мотнув головой, указываю ему мизинцем, свободным от рисования, на тончайшее переплетение серебряно-прозрачных синих нитей, формирующих доисторический цветок.

Аметистовый несогласно демонстрирует мне текстуру мазка, сославшись на лепестки, от которых отходит переплетенный стебель.

— Сверху широко, снизу — узко. Не будь у цветка лепестков, такого бы не получилось.

— А у меня никогда не получались широкие мазки…

Эдвард ничего не отвечает, но через пару секунд я чувствую на своей руке его руку. Кисть Каллена опускается, оставляя на палитре синюю капельку, а вот моя оживает. Он помогает мне, выводя уже тысячу раз знакомый штрих, по которому я научилась распознавать его стиль.

— Сначала сильно, потом — послабее, — наставляет, повторяя слова из далекого прошлого, когда мне даже в страшном сне не могло присниться, что я посмею влюбиться в этого человека… и что буду думать о том, есть ли у нас будущее.

— Сильно, потом слабее, — эхом отзываюсь, вторую попытку уже предпринимая самостоятельно, лишь с подстраховкой Уникального.

Получается.

— Умница, — одобрительно говорит мне муж, предоставляя третий, решающий мазок сделать самой. Доказать, что научилась.

У цветка появляется новый, ровный лепесток. Дополняет прекрасную картинку.

— А ты говорила, не умеешь, — журит Каллен, легонько чмокнув меня в макушку.

— У меня, как всегда, лучший учитель, — весело отвечаю, подавшись чуть назад и прижавшись к нему крепче, — спасибо большое, Эдвард.

Так, нашими общими стараниями, доисторическое растение получает еще четыре лепестка, пушистых и роскошных, приобретая нужный вид.

И вот тогда, когда настает время очертить его фактуру тоненькими паутинками синего по уже задуманному сценарию, на помощь Аметистовому прихожу я.

Это очень необычное, но крайне приятное чувство — ощущать под пальцами его алебастровую кожу, мягкую и твердую одновременно, чуть жестковатую, с волосками на запястье. Я с точностью повторяю положение его ладони, обхватив пальцы и зажав в них кисточку. На сей раз его.

— Не дави на нее, — предупреждаю, ослабляя напор. Эдвард сглатывает, когда крепче держу его руку, направляя движения, — с нежностью и вниз… а потом налево.

— С нежностью…

Ровный угол паутинки прочерчивается по поверхности тарелки, не дернувшись ни влево, ни вправо. Идеальный.

Но стоит Эдварду чуть сильнее нажать… и он расплывается широкой полосой, едва не перечеркнув наши недавние общие старания.

— Тонкую линию нельзя провести напряженной рукой, — я потираю его костяшки, убрав кисть подальше от цветка, — расслабься и доверься пальцам… осторожнее…

Во второй раз он уже не налегает на свой инструмент так сильно. Оставляя в прошлом широкие мазки, дабы научиться тем, которые получаются у меня, Эдвард сдерживает желание напрячь пальцы, протаскивая синюю краску по тарелке.

Получается. Тоже.

— Потрясающе, — вдохновленно улыбаюсь я, погладив его руку, — давай еще разок… вниз, а потом направо, до конца.

Прямо на наших глазах, подчиняясь желанию Эдварда все сделать правильно и моему — его научить, паутина оживает, переливаясь блестящей влажностью акрила. Белая тарелка ничуть не прячет обосновавшуюся на ней красоту, а мы оба с благоговением наблюдаем за работой пальцев Алексайо.

Это магия, волшебство — то, как общими усилиями у нас получается нечто столь прекрасное.

Третий из цветов, последний, мы рисуем вместе от начала и до конца. Эдвард ведет мои пальцы на лепестках, а я его — на тонких ниточках. Если бы такое растение существовало на самом деле, за него бы дрались все оранжереи мира…

— Новое слово в гжелевой росписи, — с восторгом отмечаю я, любовно обрисовав кружком поле нашей деятельности, — очень красиво.

Эдвард, прежде держащий тарелку практически на весу, опускает ее полностью на мои колени. Освобождает руку, чтобы обнять меня за талию. Будто убегу…

— Ты права, Бельчонок.

Хочется танцевать. И петь. И улыбаться. Без конца, без края улыбаться до того, чтобы заболели, завибрировали губы. Это восхитительно. Это потрясающе — чувствовать такое, когда он произносит мое новое имя. И слышать теплое дыхание на затылке, и ощущать радость от прикосновений, и понимать, что он здесь. Сегодня, завтра, и, надеюсь, всегда.

Я не буду торопить Эдварда. Но я сделаю все, если он и дальше будет не против, чтобы нашего развода не случилось.

Я люблю…

Сначала я, а затем Аметистовый выводим в углу тарелки свои витиеватые подписи. Уже ставший традицией «Изз», и его «Эдди», которую вижу впервые. Она так ярко выделяется синей краской на нашей белой модели, что я не могу не спросить.

— Тебя так называла миссис Каллен?

— Ты очень догадлива, — он с капельку грустной ухмылкой откладывает кисточку в сторону, следя за тем, как на прикроватную тумбочку отправляется подсыхать и наша тарелка. Теперь перед глазами ничего нет, только стена и «Афинская школа», а мы все так же сидим, крепко укутавшись в объятья друг друга.

— Эсми всегда хотела назвать своего сына Эдвардом, — тем временем продолжает муж, легонько потирая мои плечи, — но у нее не могло быть детей, так что эта мечта была неосуществима… до встречи со мной.

Его приемная мать была бесплодной?..

Черт. Если бы не текущее положение вещей, если бы не вчерашняя канитель отвратительных и губительных событий, я бы поговорила с Эдвардом о его семье… на те темы, что позволит мне затронуть. Но сегодня, боюсь, это лишь сделает хуже. Мы не должны пускаться так глубоко.

— Она привила тебе любовь к синему? — тщетно стараясь подобрать хоть что-нибудь, что можно вплести в диалог и увести в другое, более спокойное русло, спрашиваю.

Напряжение мужа, было прорезавшееся, немного теряется.

— В Греции все синее, — мечтательно произносит он, словно бы рассказывая мне старую сказку, — море, крыши домов, кухни, как правило, и ставенки… говорят, греки не могут не любить синий.

Я не поворачиваю головы, боясь его спугнуть. Вопрос так и рвется с губ и, даже если пожалею, я не успеваю его удержать:

— Ты хорошо помнишь вашу жизнь там, верно?

Рассказы Эммета. Рыба. Лошади. Дед. Мамочка…

Я ухожу не в ту степь — снова, хотя уже вынесла себе предупреждение.

— Помню, — впрочем, Эдвард почему-то не удивлен так сильно, как мне думалось, — но это не слишком радужные воспоминания.

— Вареная рыба…

Могу поклясться, он изгибает бровь.

— Ужасная вещь. Никогда не пробуй.

Он обнимает меня сильнее, почти инстинктивно подтягивая ближе покрывало. Хочет укрыть, защитив от холода, пробирающегося в комнату вместе со свежим воздухом из окна. Или от чего-то еще?

— Почему ты не сказал, что тебе противен даже запах? Я бы не посмела есть пасту с лососем…

Муж хмыкает.

— Ты не обязана от чего-то отказываться из-за меня.

— Но я бы не думая отказалась, — честно заверяю, прикусив губу, — больше никакой рыбы.

Эдвард наверняка жмурится. Я чувствую дрожь его ресниц кожей затылка.

— Не поверишь, но есть рыба, которую я ем.

— Правда? — меня разбирает любопытство. Эммет же обрисовал ситуацию и все те воспоминания, что связаны с морепродуктами. Их дед был чудовищем, нет сомнений. А Эдвард всю жизнь с чудовищами боролся, стремясь вернуть в людях на первое место все то светлое, что заложено в них природой.

— Ага, — Эдвард пожимает плечами, — но я не помню, как она называется. Мы… ели ее с родителями.

— Ты и Эммет?

— Нет, только я, — поправляет он, — мы с мамой садились на берегу бухты, папа разводил костер, а затем мы все вместе жарили конвертики из виноградных листьев с рыбным филе, мандаринами и оливковым маслом. Это было безумно вкусно.

От теплых воспоминаний, пусть и пронизанных синей паутинкой грусти по тому, что уже не вернется, Эдвард расслабляется. Говорит достаточно спокойно.

— Сколько тебе было?

— Когда мы первый раз пришли туда, три года. А последний — почти шесть. За пару месяцев до рождения Эммета.

— А после его рождения… что случилось? — не выдерживаю. Очень хочу сдержаться, промолчать, но не могу. Если тема начата, если уже затронута… последний вопрос. Пожалуйста, пусть это не расстроит его так сильно!

Я поворачиваю голову, не встретив сопротивления мужчины, чтобы видеть его. Чтобы успеть что-нибудь сказать или перевести разговор, чтобы предотвратить боль. Я не хочу этого.

Эдвард задумчиво смотрит вперед, облизнув губы. Его взгляд очень тяжелый, ресницы чернее ночи.

— Отец утонул, — без лишних эмоций в голосе, основываясь четко на фактах, говорит он, — то ли сам, то ли помогли… это стало поворотным моментом, точкой невозврата. Я плохо помню подробности.

— Помогли?..

— Был один человек…

«Наша мать вышла замуж не за того, кого он выбрал. За бедного».

Дед. Неужели он?..

— Ты любил отца… — горько протягиваю я, обнаружив ряд морщин у него на лбу и складочки возле глаз.

— Я больше любил Карлайла, — отметает Серые Перчатки, — и Эммет тоже. Поэтому Каролина — это Каролина-Эсми Каллен, Белла.

— Кэролайн… — ничего себе, посвящение… эти люди действительно святые, у меня нет и малейшего сомнения.

— Кэролайн, — вторя мне, Каллен катает имя малышки на языке. И вместе с тем вспоминает, насколько понимаю, о том, что не дала ему вернуться в больницу к ней этим утром. Удержала.

— Знаешь, — я изворачиваюсь в его руках, снова, как пару часов назад, погладив его по щеке. Прохладной, а не теплой, что мне очень не нравится, — вы были счастливы. И вы счастливы. Ваши родители наверняка больше всего на свете хотели этого.

Эдвард слабо мне улыбается, как всегда откликаясь на жест заботы чуть опущенной головой. Он одновременно и прячет взгляд, и ближе приникает к моей руке.

— Я надеюсь, — шепчет он.

А потом спрашивает, удивив меня:

— А ты что-нибудь помнишь?

— О чем? — нежнее касаюсь его кожи. Не могу уговорить себя не касаться ее. Это почти жизненная необходимость, как и близость этого человека. Я все еще побаиваюсь, что мои чувства окажутся невзаимными, я все еще думаю об этом… но уже легче. С каждым поцелуем Эдварда, с каждым поглаживанием — легче. Ему не плевать на меня. Никогда не было.

— О своей матери, — аккуратно уточняет Алексайо.

По моей спине пробегают мурашки, которые он не может не заметить. Настораживается.

— Если слишком тяжело…

— Я мало помню, — с горечью, но стараясь не скатываться в область истерики, шепчу, пока еще хватает смелости. Он былоткровенен, и я буду. Он заслужил, а я перетерплю. — Я помню, что она пекла смородиновый пирог, помню какие-то книжки, которые мне читала, помню, что у нее были мягкие руки и она пахла ванилью… а еще помню, как она укладывала меня спать. Тогда я еще могла спать… одна.

Откровение. Чистое, достаточно размеренное, почти без дрожи. Я не начинаю сразу же плакать и у меня не сбивается дыхание. Возможно, тому причиной то, что я здесь не одна. И что руки Эдварда прекрасно ощутимы на моем теле — согревают вплоть до сердца.

Мужчина сострадательно приглаживает мои волосы. Как ребенку.

— Это очень добрые воспоминания, — подбадривает он.

— Если бы… — я сглатываю, мгновение думая, говорить или нет, но слова почему-то выливаются теплой волной наружу сами. Не успокаиваются, не унимаются. Не могу остаться внутри, — я помню ту грозу. Ярче всего на свете помню… и ее… мертвой.

Тут уж от одной-единственной слезинки не удержаться. Я неровно выдыхаю, выпустив ее из плена, и почти сразу же, не давая даже шанса на побег, пальцы мужа ее перехватывают. Стирают.

— Не надо, — одними губами просит он, наклонившись и крепко, но нежно поцеловав мой лоб, — такого никогда больше не повторится. Ты знаешь.

— От этого не легче…

— Ты же понимаешь, что не виновата? — с надеждой вопрошает Каллен, пристроив меня будто в колыбельке из рук, дав прижаться к груди. Он выглядит невероятно встревоженным, и меня это пугает. Только не повторение…

— Пожалуйста, не волнуйся, — сквозь зубы, кое-как сдерживая всхлип, молю я, — я не должна была этого начинать… я не смела…

— Все в порядке, все, — Эдвард укачивает меня, пробежавшись пальцами по спине, и-таки накрывает одеялом, — тише.

— Я виновата… я вывела ее играть, я привела нас к дубу, я бежала спереди, а должна была сзади… я должна была быть сзади. Это меня должно было убить.

Мой шепот, перемешанный с дрожью голоса от слез, с теми самыми слезами, тихонько соскальзывающими вниз, отнюдь не располагает к расслаблению, я понимаю. Но ничего не могу с собой поделать.

Одна лишь мысль — и конец. Боль неизмерима.

— Неправда, Белла, — Алексайо уверенно качает головой, еще раз поцеловав меня. Теперь — в соленую щеку, — так просто случилось. Это ужасно и больно, я понимаю тебя, но так случилось. Так случилось с нашими биологическими родителями, с нашей приемной матерью Эсми… случилось и все. Мы ничего не смогли сделать…

— Она меня любила, — поскуливаю, уткнувшись, чтобы не давать себе повода разрыдаться окончательно, в его рубашку, — она, Роз… больше никто.

— Все кончилось, — Эдвард качает головой, убрав мокрые волосы с моего лица, — вокруг тебя теперь столько людей, которым ты далеко не безразлична, Бельчонок. Каролина, Эммет, я… мы не дадим тебя в обиду.

От его признания у меня щемит сердце. Сглотнув всхлип, поднимаю на аметисты собственные глаза. Почти чувствую, как с хамелеоном в яремной впадинке, тает в груди сердце. Расползается золотой лужицей.

Не безразлична…

Далеко не безразлична…

— Вот так, — увидев, что мои слезы иссякли, Эдвард мне улыбается. Без сокрытия и масок, так же, как Каролине, — моя умница.

И пусть выглядит он изможденнее, чем все предыдущие разы таких улыбок в любой другой день, это не имеет значения. Он не даст меня в обиду, а я не дам его. Никому и никогда.

— Давай я заварю чая, м-м? — стремясь успокоить меня, предлагает муж. В доме мы по-прежнему одни, экономки вернутся только вечером, и это достаточно сильно окрыляет. Дом выглядит не декорацией для проекта «голубок». Дом выглядит нашим.

И потому, наверное, я соглашаюсь.

— Спасибо большое, Алексайо, — благодарю, нерешительно чмокнув его в щеку, — за все…

Господи, если ты есть, я умоляю, не отбирай его у меня… только не его!..

* * *
Только бы она не проснулась.

Одинокий светильник на прикроватной тумбочке мигает в такт тому, как Эдвард закрывает дверь. В чернильной темноте комнаты с задернутыми шторами он — единственный источник света. И горит он с его стороны кровати, отбрасывая отблеск на многострадальную «Афинскую школу», высвечивая каждый из тысяч пазлов.

В комнате тепло, уютно и, что важнее всего, удивительно спокойно. Все последние годы жизни стараясь отыскать хоть один уголок, где царит покой, Эдвард воспринимает эту особенность своей спальни как благодать. Только вот не он создает этот покой…

Только бы она не проснулась.

Мужчина медленными, неслышными шагами проходит вперед. Стены встречают хозяина тишиной, балкон — приоткрытой дверью, а кровать — приветственно откинутым одеялом. Каллен неслышно усмехается, но внутри что-то щемит. Его здесь ждали.

Мягкая подушка и не менее мягкая наволочка. Осторожно, потихоньку, чтобы лишний раз ничего не задеть. Чтобы никого не потревожить. Изабелла весь день сегодня провела так, чтобы лишний раз не сказать, не сделать или не показать того, что заставило бы его встревожиться. Любимый десерт на обед, терпкий зеленый чай с медом, разговоры на отвлеченные темы, откровения, чтобы облегчить душу, и сон. Эдвард никогда и ни с кем так спокойно не спал, как с этой девушкой.

Только бы она не проснулась.

Эдвард устраивается на своей стороне постели, на своей подушке, под своим кусочком одеяла. Он молчит, дышит ровно и спокойно, а его пальцы не предпринимают варварских попыток перекинуться на волосы безмятежной «пэристери», дремлющей рядом. Однако в ту же секунду как замирает в более-менее удобной позе, Белла словно бы получает сигнал к действиям. Все еще не просыпаясь, не открывая глаз, она поворачивается на другой бок, в сторону Каллена и, неостановимая из-за его промедления, прижимается к мужчине. Ее нога у его ноги, ее руки на его талии, а ее голова на его предплечье. Прекрасные локоны волнами рассыпались в зоне досягаемости. Эдвард ничего не может с собой поделать.

Только бы она не проснулась.

Алексайо касается волос девушки первый раз совсем робко — едва-едва. Но даже этого хватает, чтобы наполнить комнату чем-то большим, нежели светом лампы или теплом.

Аромат. От Изабеллы всегда пахнет лавандой и ничему, даже той давно забытой прогулке по лесу в алкогольном опьянении, не под силу было это изменить. Ночью ее запах всегда одинаковый — нежный, переливистый и легкий. И запах этот очень действенен, когда пробирается в легкие. Проспав с Беллой столько дней и ночей, Эдвард слишком сильно проникся к нему. О нем он думал вчера, на больничной койке, сжимая в руке хамелеона.

Только бы она не проснулась.

Длинные пальцы движутся вниз, к кончикам, останавливаясь возле подушки. Роскошные, густые, темные волосы. Здоровые и прекрасные, чуть вьющиеся, если намокнут. Если бы только Белла знала, как сильно они ему нравятся… наверное, в лучшем случае посчитала бы сумасшедшим. Или постриглась.

Постригла. Мадлен отобрала у Каролины ее сокровище неделю назад не потому, что хотела досадить девочке или же Эммету… они любили ее кудри, но не до фанатизма. Истинной причиной такого надругательства над Карли был он. Он заставил бывшую невестку пойти на такое, так как было предельно ясно, что подобная «стрижка» в первую очередь не оставит равнодушным его. Как было прописано в одной из распечаток смс с телефона Беллы, «гребаного фетишиста». И даже если по каким-то причинам донимающему ее из Лас-Вегаса Джасперу девушка не поверила, факт все равно оставался фактом. Извращенец.

Эдвард как от огня отдергивает от каштановых волос свои пальцы. Не место им там. Не среди лаванды. Нельзя. Удел этих пальцев — одиночество. За то, что произошло с Анной, за то, что вытворяла Константа, за то, что сейчас Каролина в больнице, ни к чему прекрасному им больше не прикоснуться.

Только бы она не проснулась.

Эдвард наклоняет голову, касаясь щекой макушки Беллы. Правой щекой. Пытается почувствовать хоть что-то, хоть капельку теплоты или шелка волос ощутить. Однако парализованная сторона все так же безучастна, а это подтверждает мысли, было отошедшие в сторону: претендовать на Иззу он не имеет права.

Возможно, минус лет десять, минус поражение лицевого нерва, минус бесплодие, минус тяга к обнаженным натурам, минус смерти, что записаны на его совести и тогда, возможно… возможно, однажды… когда-нибудь еще можно было бы о чем-то говорить.

Она такая… красивая. Молодая, прекрасная, добрая, сострадательная, умная… в лифте он не ошибся, он правильно рассудил. Как же можно такое сокровище… как можно обрекать?

Он ее любит. Это уже не оправдание и не предположение, это громкий и пугающий крик души, а выхода ему нет.

Хамелеон, подаренный Белле утром, это не простой кулон и вовсе не банальная безделушка. Эдвард видел его в свете больничных ламп и понял, что собирался передать «голубке» через Конти — себя. Аметист, который маленькая ящерка овила пальцами, был его сердцем…

И сердце это теперь Изабелла носит, не снимая, на себе. Как гарант его целостности, пока не выкинула в мусорную урну так же, как в свое время сделали остальные.

Эдвард немного выгибается и гасит прикроватный светильник. Темнота — это как раз то явление, которое он предпочитает. Все ненужное спрятано, все хорошее выходит наружу. В темноте нельзя его испугаться, в темноте он по-настоящему красив. А еще в темноте не видно слез.

Мужчина отпускает золотую цепочку лампы, собираясь вернуть руку на постель, как Изабелла реагирует на его ненужные движения. Чуточку нахмурившись, подбирается ближе и, покинув предплечье, с комфортом устраивается на груди. Ее ладонь теперь на плече Каллена, возле шеи, а те самые каштановые волосы согревают область изболевшегося сердца. Упрямица, как и всегда, она будто бы читает мысли мужа и делает все, дабы их опровергнуть.

Только бы она не проснулась.

Мужчина ласково приобнимает Иззу за плечи, прижимая к себе и согревая.

И что она в нем нашла? Что могло ей захотеться от такого человека? Новый опыт?.. Он ведь ничего, ничего, кроме себя, не в состоянии ей дать.

А может, ей этого достаточно?

Тупик.

- Είστε η ψυχή μου[17], - улыбаясь краешком губ, Алексайо нежно целует лоб своего сокровища, а затем добавляет совсем тихо, — ты мечта Кэйафаса, Белла, а не его голубки… всегда…

Девушка не остается равнодушна к такому признанию, хоть толком и не понимает его от смешения двух языков.

— Не пущу! — твердо и смело, но все же обреченно хныкает она. Дернувшись вперед, обхватывает его плечи, уцепившись за ткань рубашки.

У Эдварда теплеет на сердце — нуждается.

Как же он ждал ту, которая будет нуждаться в нем… и не потому, что больна, и не потому, что хочет секса… потому что он нужен. Даже евнухом.

Мужчина бережно поглаживает ее спину, поправив задравшуюся ткань пижамной кофты:

— Ну что ты, моя белочка…

Его тон добрый и нежный, ему хочется верить, однако Белла не верит. Даже не пытается.

Громко и горестно всхлипнув, она всем телом вздрагивает, закусив губу, и начинает плакать.

— НЕ ПУЩУ!.. — эхом отдается стон от стен.

Белла подскакивает на своем месте, руками оттолкнувшись от простыней, и вздергивает голову, испуганно оглядываясь вокруг.

— Изз, — Серые Перчатки протягивает руку к ее лицу, вторую по-прежнему оставляя на спине. Привлекает к себе внимание, — не бойся, ничего не бойся. Я здесь.

Ошарашенные, залитые ужасом карие глаза находят его. Всматриваются, будто не поверив цвету аметистов… а потом затягиваются, как июльское небо, нескончаемой серой влагой. По щекам неостановимыми дорожками текут слезы.

— Не пущу… — болезненно бормочет она, сильнее сжав ткань рубашки, — не тебя… никогда… не пущу!

Как же хорошо, что он вернулся раньше! Как же хорошо, что не посчитал нужным заваривать чай, а ограничился кружкой воды. Если бы опоздал, а она увидела, что кровать пуста… страшно представить. Ее кошмары — это всегда что-то с чем-то. И с ними определенно нужно работать, пока это не кончилось умопомешательством. Один страх грозы чего стоит… а на дворе конец марта.

— Ну конечно же нет, Белла, — утешающе уверяет Аметистовый, прижав жену к себе. Такая маленькая, замерзшая под теплым одеялом, но неизменно лавандовая. Хамелеон ей подошел. Эдвард — это хамелеон. — Я никуда не пойду, я остаюсь здесь.

Кусая губы, моргая и то и дело качая головой, Белла плачет, но уже тише. Уже начинает верить.

— Ш-ш-ш, — вдохновившись облегчением для своей «голубки», Каллен любовно проводит дорожку поцелуев по ее макушке. Стерпеть в этом мире можно все слезы, кроме двоих — Иззы и Карли — они ножом по сердцу. — Все, все хорошо.

— Будь здесь, пожалуйста, — заклинает миссис Каллен, как можно сильнее овившись вокруг мужа. Ее нога на бедрах, руки — на груди. Дрожащими пальцами гладят левую сторону его лица.

— Обязательно, — заверяет Эдвард. И замолкает, давая ей возможность прийти в себя. Самое главное — не в словах. Белла сама ему это доказала и не дала шанса опровергнуть.

Ей требуется десять минут поглаживаний, прикосновений к волосам и поцелуев в лоб, макушку или щеки (под конец), чтобы окончательно вырваться из пут кошмара. Уняться.

— Мне приснилось… — кольцо-голубка цепляется за петельку на рукаве его рубашки, чему девушка, кажется, рада, — оно…

— Что приснилось, Белла?

— Страшное…

— О маме? — мужчина сочувствующе потирает ее плечи.

Она жмурится.

— О тебе… — парочка новых слезинок. И всхлип. — Что ты… что тебя… нет. Нигде. Никогда.

— Но со мной все в полном порядке, — Эдвард пробует улыбнуться, продемонстрировав истину, но Изза ей не верит. Ни капли. Лжи верит, а правде нет.

— Алексайо, — она будто приходит к какому-то своему выводу, о котором размышляла уже долгое время. Ее еще немного потряхивает, но мурашек на коже уже нет, а щеки более-менее сухие, хоть и красные. Изабелла делает все, дабы голос не дрожал, а этого дорогого ей стоит — стискивает в кулаки пальцы, — Алексайо, я хочу, чтобы ты знал, что я… я не стану никогда тебя заставлять… я не буду…

Эдвард немного теряется.

— Заставлять?.. — глядя на ее бледное лицо с алыми ободками глаз, переспрашивает он. От взгляда, что дарят аметисты, Белла едва не вскрикивает от боли.

— Заставлять, — как храбрый маленький портняжка, все же продолжает, — если однажды ты решишь, что я тебе не нужна, ты… можешь просто мне сказать. Я не Константа и не… — втягивает воздух, чтобы произнести запретное имя, от которого внутри Эдварда все холодеет, — и не Анна… я ни за что не стану заставлять тебя остаться против твоей воли.

Слезы возвращают себе утраченные позиции на ее лице. Буквально заволакивают его.

— Я не доведу тебя до инфаркта. Я тебя отпущу, если такова цена. Я слишком боюсь, что тебя не станет…

Эдвард слушает ее, но не может поверить в то, что слышит. Это очередной цветной сон? Вылившиеся из сегодняшнего дня переживания? Не Белла ли утешала его всего лишь шесть часов назад по части Каролины?

Она мудра не по годам, но она ребенок. Несчастный, запуганный, потерянный ребенок. Как же сильно ей нужен тот, кто будет ее просто любить.

Кто уже ее любит.

Он?..

— Белла, — Аметистовый привлекает внимание своей «пэристери», тронув пальцами кулончик у нее на шее, — ты знаешь, что это?

— Подарок… — ее рука тут же дергается к украшению, будто он намерен его сорвать, — ты хочешь, чтобы я отдала?

Эдвард отрицательно качает головой, наклонившись ближе к девушке. Почти приникнув своим лбом к ее.

— Нет, Бельчонок. Это теперь мой оберег. И пока он у тебя… со мной ничего не случится, я клянусь тебе, — возможно, говорить такие слова — святотатство. Возможно, он пожалеет о них через минуту, когда позволит ей поверить, что у них есть будущее. И куда большее, нежели год-два по плану «метакиниси». Возможно, он самовлюбленный эгоистичный идиот, который не считается с чувствами других и не планирует свою жизнь. Но не сказать это сейчас, когда она так нуждается в правде, тем более, когда правда и есть правда на самом деле… вот где истинное святотатство.

Белла смаргивает слезы, выгнувшись и, вобрав в себя все мужество, посмотрев ему прямо в глаза. Не моргая.

— Я никогда не причиню тебе боли, Эдвард, — обещает, четко и ясно проговаривая каждое слово, — и никому не позволю этого сделать.

Ее взгляд касается страшных отметин на его шее, которые, слава богу, уже сходят и не так мозолят глаза, а вслед за взглядом обращаются к нужному месту и пальцы.

Эдвард против воли вздрагивает, когда она первый раз так ощутимо гладит его холодными руками, стараясь уверить, что не лжет. От робости и нежности этих касаний взрывные электрические волны идут по всему организму. И больно, и приятно. Хорошо…

— Я верю тебе, — сдавленным шепотом произносит он, на мгновенье прикрыв глаза. В них печет от соленой влаги.

Белла энергично, благодарно кивает, опуская голову и укладываясь на его груди практически всей верхней половиной тела. Прячет сердце.

— Ты не пожалеешь…

* * *
…Однажды Каролина потерялась.

В большом детском магазине, когда папа уехал по делам за рубеж, а ей было скучно и дядя Эд решил развлечь племянницу, девочка осталась совсем одна у стеллажа с куклами. Это были Барби-бабочки в цветастых розовых платьях, а на крыльях у них сверкала радуга — малышке не под силу было пройти мимо.

Дядя Эд разговаривал с кем-то по телефону. Он все произносил в трубку «Константа» и «не начинай», и вел юную гречанку к отделу плюшевых игрушек, как они и условились. Он не услышал ее просьбы остановиться возле кукол… и Карли выдернула руку.

Тогда, в слезах стоя в одиночестве возле Барби, Каролина ничего не желала больше, чем увидеть Эдди… и когда он-таки вернулся за ней, не менее напуганный и встревоженный, она обняла его так крепко, как никогда не обнимала. Он ее не бросил.

Эдвард чудесно помнил этот эпизод, потому что с тех пор заканчивал разговоры с Конти при ком бы то ни было, а уж при Каролине — однозначно. Ее слезы, хоть и с лихвой заполнились улыбкой при их встрече, не должны были существовать. Ни в коем разе.

Сейчас, стоя перед палатой своей девочки, мужчина в раздумьях. Постучать или просто войти? Сказать ей «здравствуй» или сразу «я люблю тебя»? У него рвется на части сердце при одной лишь мысли, что она не будет рада его видеть…

Пять минут назад, по их с Беллой приезде в клинику, Эммет рассказал об смс-ке, которую Малыш якобы получила с его номера. И Эдвард понял, что игры теперь стали серьезнее… что смс эта, наложившись на уезд Мадлен, послужила катализатором к побегу, едва не стоившему девочке жизни. Ему стоит поговорить с начальником службы безопасности и принять меры — ничего, что содействует риску, происходить не должно.

Но это потом. Это тогда, когда Карли снова назовет его «Эдди». Пока на первом месте именно эта задача.

Не утруждаясь сделать глубокий вдох, Эдвард все же открывает дверь — без стука.

Стандартная светлая палата, окно, постель, две прикроватные тумбочки, на одной из которых термометр и тонометр, а на второй — особого вида кружка для воды. Эдвард такие уже видел…

Его не интересует цвет стен, мягкость покрывал и даже проводки капельницы, которые исчезли с запястий девочки. Его интересует исключительно она, и ни на что другое растрачиваться мужчина не намерен.

Он улыбается.

Каролина сидит, удобно устроившись на подушке и выдвинув прикроватный столик вперед. На нем ноутбук, судя по характерным восклицаниям угрюмого Грю, с ее любимым мультиком о миньонах.

Волосы юной гречанки вымыты и собраны назад пластмассовым обручем нежно-розового цвета, не причиняющего дискомфорта и прячущего локоны от повреждений. Это теперь не раны, а сходящие ссадины коричнево-бордового цвета с толстой корочкой. Начинаясь чуть ниже глазниц, они следуют по щекам до самого подбородка, не минуя и губы. Но они уже почти зажили, если судить по внешнему виду.

У Каллена-старшего немного отлегает от сердца — она в порядке. Белла не соврала, она поправляется.

— Здравствуй, мой малыш, — приоткрыв дверь шире, Эдвард обращает на себя внимание. Пока еще не переступает порог.

Каролина вздрагивает одновременно с тем, как на экране начинают верещать миньоны. Ее огромные глаза отрываются от ноутбука, служащего единственным на этот момент развлечением, и скользят ко входу, чтобы стать еще больше от осознания, кто на пороге. Неужели?..

Она сглатывает.

— Ты позволишь мне войти?

Карли растерянно, не веря тому, что происходит, кивает. Ее ладошка резко, заставив девочку придушенно взвизгнуть от боли, захлопывает ноутбук. Поскорее, будто Эдвард наругает, когда увидит.

Аметистовый осторожно, не собираясь пугать племянницу больше прежнего, проходит внутрь. К ее постели.

Каролина смотрит на дядю как впервые, изучая взглядом его фиолетовый свитер, черные джинсы и потускневшие, но такие знакомые черные волосы с золотым отливом. От их цвета кожа кажется белее, и девочке это не нравится. Она съеживается.

Эдвард хмурится.

Казалось, что история не обречена на повторение. Казалось, никогда больше не придется ему вымаливать у Каролины прощения, видеть ее слезы, слышать рыдания и осознавать, что он причина всех ее проблем.

Но вот они здесь. Девочка — на больничной койке, а он на коленях возле нее, без труда становясь ниже — так видно Каролинин опущенный взгляд.

— Привет, — еще раз, уже бархатно повторяет Алексайо, вынудив губу дрогнуть в улыбке.

Она жива. Она скоро будет здорова. Она еще не выгнала его. Уже куда больше, чем смел захотеть еще вчерашним утром.

Каролина смущенно супится. Ее забинтованные ладошки рассеянно поглаживают краешек простыни.

— Зайка, — Эдвард с грустной улыбкой прикасается к ее плечику в розовой домашней пижаме — одним лишь пальцем. И ведет вниз. — Я знаю, что тебя тревожит. Я пришел, чтобы развеять все твои сомнения и доказать, что мои чувства к тебе неизменны. Мой маленький, красивый зайчонок, ты поговоришь со мной?

Каролинины плечи резко опускается вниз на прерывистом выдохе. Она вздрагивает, быстро оторвав глаза от кровати, и с тоской оглядывается на дядю. На две секунды, но уже достаточно, чтобы дать увидеть ему в серо-голубых водопадах неподдельную боль. Ее мучает эта неясность.

— Папа сказал мне… — тихонько говорит девочка и Эдвард вслушивается в каждое слово, тревожно наблюдая за ее исказившимся пострадавшим личиком, — что меня любит… и что не будет наказывать. Он меня пожалел.

Алексайо сострадательно ведет уже всей пятерней по плечу своего ангела.

— Ну конечно же, моя маленькая, конечно.

— А ты?.. — наполненный солью взгляд племянницы, переборов себя, касается его лица, — скажи мне, как ты считаешь?..

— Как считаю я?

— Ты злишься? — ее потряхивает от переполняющих эмоций и опасения получить положительный ответ, но как может прячет это обстоятельство. Даже немного отодвигается, чтобы дрожь не была так заметна.

— Я никогда на тебя не злюсь, малыш, ну что ты, — честно уверяет Эдвард, спустившись с ее плеча ниже. Предплечья, локти, даже запястья — все гладит. Благо, капельницы больше нет.

— Значит, — выдержанным тоном подводит итог Каролина, — ты меня любишь?

Серые Перчатки едва-едва перебарывает в себе желание зажмуриться. А Белла ведь уверяла, что она не сомневается…

Стоило бы уже привыкнуть, черт подери, что такие вопросы стали обычным делом для его маленького золота.

— Каролин, — Эдвард протягивает вперед обе руки, очертив пальцами левой ворот пижамной кофты девочки, а правой — ее талию. Как никогда хочет обнять, прижать к себе, но понимает, что пока для нее это слишком. Она все еще не верит, боится, — мой зайчонок, больше всех на свете. Больше солнышка, больше всех речек и морей, больше луны и звездочек… больше всего, что существует.

Она горько всхлипывает от его признания и мягкого тона. Губы дрожат.

— И даже больше своей «Мечты»? Ты же ее обожаешь…

Каллен едва не фыркает. И пришло ведь в голову!

— Куда, куда больше «Мечты»! — нежно произносит он, порадовавшись тому теплу, что пробирается в сердце вместе с ее облегчением — настолько явным, что поражает своей силой. — А теперь можно я тебя обниму? Я так соскучился…

Каролина не отвечает. Она привстает на своем месте, отодвинув столик, и судорожным вздохом впивается пальцами в руки своего крестного, когда он садит ее на колени.

Клубничный аромат, теплота кожи, ласка… ее Эдди здесь! Ее Эдди правда ее любит!

Припомнив указание Эммета, мужчина достает из пачки стерильную салфетку, уложив ее к своему свитеру. Одну — брат уверяет, что уже завтра они будут излишни.

Каролина приникает к груди дяди, зажмуривая глаза и игнорируя боль от морщинок и напряжения. Ее спина дрожит уже достаточно сильно для слез, а ресницы тяжелеют под гнетом соленой влаги.

— Не наказывай меня! — затравленно взмаливается юная гречанка, обхватив шею своего Эдварда, — не сегодня… хотя бы не сегодня…

Алексайо крепко прижимает ее к груди. Тепло родного тела, его близость, то, что малышка рада ему, что любит… все это цветным водоворотом счастья утягивает на дно. И никакой воздух не нужен — приятно задыхаться от эйфории.

— Я не намерен тебя наказывать, Карли. Ни сегодня, ни когда-либо еще. Ты лучшая девочка на свете.

— Ты поэтому ко мне пришел?

— Я пришел, потому что люблю тебя. До самой-самой луны и обратно, зайчонок, — Эдвард бережно гладит черные кудри, обстриженные Мадли, но все равно крепкие и пушистые этим утром, — я всегда к тебе приду.

Девочка хмыкает при упоминании одной из первых услышанных и самых любимых свои сказок — Большой Заяц и Зайчонок обсуждали, чья из них любовь больше. И Заяц победил — до луны и обратно.

— Тебе больше не больно? — вдруг встревожившись, зовет она. Воспоминания о волнениях Беллы, о папином разговоре с кем-то, о том, что дядя Эд не приезжал так долго, накрывают ее. И девочка не может воспротивиться.

— Нет, малыш, — Алексайо ласково ерошит ее кудри за обручем, — ты же знаешь, что ты прогоняешь любую боль.

— Но тогда я тебя не отпущу…

— И не надо, — Эдварда сильнее обнимает девочку, по-доброму рассмеявшись. Ее личико у его сердца, как совсем недавно Беллино, ее личико греет лучше любого солнца. С любовью этой девочки, с ее признанием, с заботой — разве под силу ему сдаться? О нет. Это недопустимо.

— Белла тебя увезет. Она тоже за тебя боится.

Серые Перчатки любовно проводит по лбу малышки цепь поцелуев.

— Ничто не мешает нам всем остаться вместе, — милостиво замечает он, — и с папой. Вчетвером.

Каролина, ухмыльнувшись краешками губ, согласно кивает.

— Я соскучилась по чаепитиям… я по всему соскучилась, дядя Эд… и по тебе!.. — Подтверждая сказанное, юная гречанка самостоятельно, не жалея ладоней, крепко-крепко обнимает крестного отца, — ты — мой плюшевый Эдди.

С теплой улыбкой, с обожанием, какое не скрыть, Эдвард укачивает девочку на руках. В ее пижаме тепло, рядом с ней ему самому тепло, а вокруг — горячий, наполненный любовью воздух. Нельзя желать большего.

— Знаешь что, — он загадочно отводит одну руку назад, роясь в своем кармане, — я кое-что принес для тебя. Ты ведь любишь единорожек?

Серые глаза вспыхивают, заставляя Эдварда улыбнуться шире. Этот подарок не был напрасным.

— Вот, — не растягивая интригу, он укладывает на собственную ладонь, не тревожа девочкины, маленький кулончик на серебряной тоненькой цепочке, по цвету такой же, как и радужка Каролины. А на цепочке маленькая фигурка невиданного животного, сделанного так, будто срисован был с ее любимого фиолетового единорога.

— ЭДДИ! — восторженно, не жалея эмоций, вскрикивает Каролина. Нерешительно касается украшения руками.

— Он тоже будет тебя охранять, — Эдвард нежно целует племянницу в лоб, — если ты хочешь, я помогу тебе его надеть прямо сейчас.

В голосе чувствуется смущение и Каролине оно явно не по вкусу. А ей ведь всего восемь.

— Спасибо, Эдди, — благодарно, не скрывая восторга бормочет она, поворачиваясь к дяде спинкой, — он такой красивый…

— Он твой, — Алексайо без труда застегивает крохотную застежку цепочки на шее своего ангела, — я — твой. Никогда не забывай об этом, мое сокровище.

Каролина смятенно кивает, расчувствовавшись от неожиданного подарка, и возвращается на его колени, приникнув щекой к влажной салфетке на груди. Забинтованные ладошки, словно не чувствуя боли, гладят его спину.

— Ты хороший… никто не обидит моего хорошего дядю Эда…

Ее слова такие искренние, голос такой нежный, а прикосновения… похоже, перезапустить сердце можно не только дефибриллятором. Ангелы пусть и расплачиваются за грехи людей, но сохраняют их жизни.

Теперь и Карли дала ответную клятву хранить дорогих людей в целости и сохранности. Включая Беллу, их четверо.

Братство Кулонов. Каллены.

— Спасибо, малыш.

Девочка затихает, наслаждаясь моментом, и Эдвард не мешает ей — он тоже молчит. Они оба легонько покачиваются из стороны в сторону, отказываясь разжимать объятья, а мысли крутятся в голове, ища выхода наружу. Но это простые мысли, приятные. От них не кромсает душу.

Все куда проще. Все легче, терпимее, преодолимее, чем могло показаться. И влюбленность, и любовь, и чувства…

Эдвард обдумывает произошедшее за последние пару дней и приходит к выводу, прижимая к себе Каролину, что ближе, чем они есть, уже не стать. Белла — часть семьи. И, если таков будет ее выбор, он позволит ей остаться в этой семье.

Даже с ним…

— Ты улыбаешься, — хитро замечает Карли, извернувшись в руках дяди, — что?..

— Ты — красавица, — Эдвард ерошит ее локоны, нагнувшись к макушке, — я безумно горд, что у меня такая девочка. У нас.

Полусодранные, но все же щеки Карли капельку пунцовеют. Ему не чудится.

— Мне тоже есть чем гордиться, Эдди… — сокровенным шепотом уверяет девочка, легонько коснувшись пальчиками в бинтах его лица. Неизменно справа. — До самой-самой луны и обратно. Я тебя люблю.

* * *
Ты не пробовал вкус зачерствевших кусков пустоты?
В ресторанах разлук, нет заказа — привычней и проще.
Мне, гурману, к вину — пара терпких осколков мечты,
И с повязкой у век, это блюдо — узнаю на ощупь.
Словно рыбу, гарпуню я вилкою горечь еды,
Что, с приправой тоски, вязнет в горле удушливой костью.
И мой голос хрипит, ржавых ссадин запомнив следы,
Однокрыло молчит, там, где раньше парил в двухголосье…[18]
Спорим, наша мама красивая?

Спорим, у нашего папы добрые глаза?

Спорим, у них есть луг, где живут розовые единорожки?..

Белла и Каролина синхронно прыскают от смеха, заслышав фразу маленькой кареглазой героини мультика Агнес. Она стоит в центре экрана, обнимая своего розового пушистого друга и поет веселую песенку о том, почему единороги — лучшие существа на свете.

Карли, чья рука поглаживает свой новообретённый кулончик, кивает в такт каждому слову, а Изабелла нежно ерошит ее волосы, улыбаясь. На какое-то мгновение она поднимает глаза, выглянув в коридор, и встречается с аметистами.

Эдвард сразу уже улыбается, даже не сдерживая себя. Внутри наступает глобальное потепление, погребающее под собой остатки нервозности, а неудобный больничный стул больше не кажется неудобным.

Смутившись такой быстрой реакции, но с радостью во взгляде, Белла тоже выдавливает улыбку. Многообещающую.

Одними губами мужчина произносит: «Бельчонок».

И она смеется, потрепав плечи Карли и прижав ее к себе. Девочка уже недовольно качает головой, заметив, что Изза пропускает действие мультфильма, где девчонки из приюта как раз планируют день развлечений.

— Умиротворяюще, — Эммет, вернувшийся из кафетерия с двумя большими стаканами чая, присаживается рядом с братом. Его лучащийся спокойствием взгляд с улыбкой касается мисс и миссис Каллен, беззаботно сидящих в обнимку на постели Карли и коротающих время до выписки.

Эдвард с благодарностью принимает чай. Без сахара.

— Очень, — соглашается он.

Эммет делает первый глоток, чуть поморщившись от вкуса, к которому нельзя привыкнуть. В какой-то степени он ждет возвращения домой как раз для того, чтобы уже заварить и себе, и всем родным нормальный напиток. Достойный того, чтобы его пили.

— Знаешь, что нонсенс? Белла привнесла его.

Эдвард сглатывает, так и не отпустив девушку взглядом. Теплым, но теперь, при брате, сдержанном.

Впрочем, Медвежонка куда больше волнуют синяки на его шее. Стоит лицу брата хоть немного измениться, как он тут же прикусывает губу, а стакан сжимает в медвежьих пальцах. Это не кружка — треснет.

— Она отогрелась и теперь готова отогреть Карли и нас, — спокойно объясняет Эдвард. Не прикасается к воротнику рубашки, хотя все еще живо желание его оттянуть.

— Прости меня…

— Простить? — столь резкой перестройки мужчина явно не ожидает. Эммет вдруг становится… младше. Гораздо, гораздо младше, почти ребенком. Стоит Эдварду обернуться и встретиться с его глазами, ответ налицо. Ему стыдно. Ему жаль. И он неустанно корит себя…

— Не болит, — Алексайо придвигается на хлипком стульчике ближе к своему гризли, ободряюще притронувшись к его плечу, — доктор сказал мне вчера, что через двое суток синяки полностью сойдут.

— Надеюсь… — Эммет громко прочищает горло, маскируя желание выпустить кусочек гнева на себя наружу. — И все равно, мне бы хотелось заслужить твое прощение, если это возможно.

— Эмм, — Аметистовый прикрывает глаза, качнув головой, — все в порядке. Это уже такое давнее дело… зачем нам его вспоминать?

Каллен-младший хмурится, позволив щекам заалеть — точь-в-точь как у Карли.

— Прощаешь?

Эдвард ерошит его волосы — как в детстве.

— Я уже давно простил, Эммет. Хотя и прощать было нечего.

Медвежонок морщится, глотнув еще чая, и оглядывается на палату дочки. Веселые миньоны поют песню Грю с днем рождения, а сиротки дарят ему подарки, каждый подкрепив записочкой. Грю читает: «мы любим тебя, папа». А Каролина беззвучно повторяет за ним эту же строчку, поскребя пальчиками на постели рядом с собой. Она тоже любит. А с этой верой можно не то что горы свернуть… с ней можно жить тогда, когда уже ничто не удерживает в этой жизни. Эммет спокоен за их будущее. Сегодня — как никогда.

— Как ты? — он оборачивается лицом к брату, оставляя Беллу и Каролину досматривать мульти-шедевр.

— Полный порядок, — Каллен-старший усмехается его волнениям, но глядит благодарно. Аметисты всегда благодарны, если проскальзывает хоть слово, хоть вопрос в их адрес. Эммет уже давно это подметил.

— Мне совестно от того, — признается он, сжав стакан в руке до всплеска зеленого чая в нем, — что недавнего могло и не случиться, позволь ты мне все решить самому.

Эдвард останавливает глоток на половине.

— Что решить?

— Вопрос с Мадлен, — Эммет кривится при имени сучки, — не ругай Беллу, но она рассказала мне, не сумев сдержаться. Мы все очень испугались… и она упрекала себя в том, что позволила тебе ехать. Как и я.

Эдвард тяжело вздыхает, еще раз взглядом ненароком проскользив в обитель двух девочек. Карли теперь у своей старшей подруги на коленях, затылком приникнув к груди, а Белла успокаивающе придерживает ее ладошки и устраивает подбородок на черной макушке. Единение.

Она правда так волновалась? Она правда, как и он, чувствует все настолько глубоко? Это уже почти безумие. Приятное до боли, и такое же до боли страшное безумие, которое он и не думал познавать.

— Я не хотел, чтобы ты знал. Я был твердо намерен позавчера все закончить.

— Тебе удалось — ни звонка.

— Мадлен правильно расставляет приоритеты. За это ее можно хоть каплю уважать, — у Эдварда сводит скулы, и он не удерживается от легкого оскала в конце предложения. Стоит только вспомнить, что по вине Мадли едва не случилось с ее ребенком… и можно не рассчитывать на спокойную обстановку.

— Она жалит словами. Ты оказался в больнице из-за нее… — бас Каллена-младшего дрожит, наполняясь злостью и нервозностью. Каждое слово как туго натянутая тетива — того и гляди спустит стрелу.

— Сейчас я здесь, — переводит тему Эдвард, оборвав все разговоры о больнице. С Беллой с утра хватило выше-крыши. Он не заслуживает того, чтобы о нем так волновались. — Это важнее всего, правильно?

Медвежонок смягчается, вздохнув. Похлопывает брата по плечу.

— Правильно. Но все равно — береги себя.

— Обещаю, — Аметистовый улыбается Эммету краешком губ, наполняясь магией момента до самого горла. Родные, любимые люди — рядом. Здоровые, практически невредимые, с оптимистичными взглядами вперед и прекрасным будущем. Его семья. Теперь — полная. Как же это греет!..

— Каролина была очень рада тебя видеть, — немного погодя, когда чая остается наполовину меньше, произносит Эммет. Анализирует свои наблюдения и ощущения после недавнего разговора с дочкой. Даже медсестра Вероника заметила, что девочка стала совсем веселой и уже не плачет даже от уколов. Говорит, что у нее есть оберег-талисман. Сказочный.

— Я ее тоже, — Эдвард вдохновленно припоминает мгновенье их встречи, воскресив в памяти вопросы и ответы юной гречанки, сделавшие его счастливым. А уж то, как приняла подарок… они с Беллой очень похожи. — Я так скучал… если бы я только мог прийти к ней раньше…

— Мы все знаем, почему это не было возможным…

— Да. Но важнее всего, что она в это поверила.

Танатос хмыкает, взъерошив пятерней собственные волосы. Допивает свой чай.

— Мне нравится твой оптимизм, Эд. И спокойствие — это бесценно.

Мужчина щурится.

— Мое спокойствие — вы, Эммет, — уверенно произносит, не усомнившись ни на секунду, — и благодаря вам я чувствую себя лучше. Вот что бесценно.

Между братьями воцаряется понимающая, теплая атмосфера доверия. С каждым словом, с каждой секундой она лишь крепнет и даже не думает ослабевать.

Эммет окончательно рушит стену остатков недопонимания, когда крепко обнимает своего родного человека, возрадовавшись, что он здесь, не смотря не на что. И что никакая дрянь вроде Константы его больше не достанет.

— Ты сегодня всем нам сделал подарки, Эдвард, — Эммет проводит пальцем по своему новому браслету, имеющему особый смысл в связи с изображениями маленьких медвежат, клубник и переплетений золотых цепей, оформленных в интересном общем стиле, — Каролина не снимает своего единорожку…

Каллен-младший смущается.

— Она носит его только четыре часа, — с улыбкой объясняет он, — Эммет, это не показатель.

— Показатель, — не согласно отзывается тот. — Еще какой. И поэтому я бы хотел и тебе сделать подарок… если позволишь.

Он выглядит… взволнованным? Эдвард не может понять причину. Да, он никогда не сдерживал чувств и никогда не скрывал того, что думает, однако уместно ли такое волнение при желании вручить подарок?.. Он, кажется, даже немного потеет — ладони и лоб. Будто это какая-то необычная правда. Будто это — откровение. Или Эммет все же купил украшение? Но когда?

В животе почему-то комком сворачивается недоброе предчувствие. Оно иррационально, не имеет смысла и, Эдвард уверен, мгновенно исчезнет с открытием интриги Эмметом, однако пока очень давит в области груди. Будто душу выгоняет. Воздух.

— Я буду рад любому подарку от тебя, ты же знаешь. Спасибо! — пробует ободрить, поддержать он.

…Легче. Терпимее. Медвежонок глубоко вздыхает — уже без дрожи.

— Тебе спасибо, — Эммет переводит дух, несильно сжав его руку.

И лишь затем, для храбрости пробежав взглядом по всему коридору и особенно задержавшись на Карли и Иззе, все же говорит:

— Эдвард, ты сделал для нас всех столько хорошего за последние дни, месяцы и годы, что не перечислить. Твое присутствие, твоя помощь, твои советы и поддержка — неоценимые вещи. Ты всех нас поставил на ноги и все мы безумно тебя любим, независимо от того, что вокруг происходит и кто и что говорит, — он выдавливает улыбку, настолько робкую, что напряжение нарастает, — и в то же время мне как никому известно, что после нашего благополучия тебя больше всего тревожит благополучие твоих «голубок». Девочек твоих, Эдвард. Конти, Соф… я помню твое волнение.

Что-то не так. Вот сейчас. Вот в эту секунду.

Эдвард подозрительно щурится.

— Эммет?..

— Я к тому, — поскорее исправляясь, пока еще хватает сил, Каллен-младший переходит к делу, — что наконец у меня появилась возможность отблагодарить тебя, сделать тебе подарок. И я непременно ею воспользуюсь.

Эммет вздыхает, расправив плечи. Твердость, стать, добродушие и… желание. Во всех смыслах этого слова, но больше, почему-то, с характерным любовным блеском. Эдвард уже видел такое на лице брата.

— Твоя пятая «голубка», Алексайо, — на розоватых медвежьих губах теплая улыбка, — не доставит тебе проблем и устроит свою жизнь так, как она достойна. Ее будут любить, уважать и беречь, как зеницу ока, ей подарят добрую семью, возможно, если захочет, детей, и никогда, никогда у нее не будет больше повода взяться за старое. Пусть пока ей и всего девятнадцать.

— Белла?..

Эдварду кажется, что его сердце сейчас разорвется на части.

Удар.

Что?..

Удар. Нет…

Удар. Пора.

— Изабелла — Белла будет в порядке, — уверенно повторяет Эммет, сделав голос ровнее. Сосредотачивается, представив девушку прямо перед собой. — Я о ней позабочусь — и в горе, и в радости. После вашего развода я попытаюсь предложить Изабелле свою руку и сердце, Алексайо.

Удар…

* * *
Я тихо умру. И никто не услышит.
Я к тебе подойду, мягким делая шаг.
Обо мне этой жизни никто не напишет.
Извини, если сделал что-то не так.
Не буди и не трогай — замёрзли ресницы;
В них с восходом вчера закатилась слеза.
Нашей радости дни улетели как птицы
И теперь неживые лишь смотрят глаза.
Оставляю тебе я себя половинку,
Половинку себя — половинкой души.
На руках моих не растает снежинка,
Здесь меня больше нет — ты меня не ищи.[19]
Этой ночью Эдвард плохо спит. Он то и дело ворочается, сминая простыни, и, насколько могу судить по ряду морщин на лбу, у него болит голова.

В своей темно-синей пижаме, кое-как устроившись на прежде мягкой подушке, он говорит что-то о том, какая она твердая. И молчит. На все мои расспросы.

Это удивительно, если учесть, что сейчас все как раз идет в гору, а не наоборот. Каролину сегодня выписали домой, и она так радовалась возвращению в родные пенаты, Эммет угощал нас вкуснейшим чаем и потешал добрыми историями, и даже Рада специально приготовила кефтедес, чтобы порадовать хозяина.

Но ничего не помогло.

— Тебе холодно? — заботливо спрашиваю, погладив его по плечу. Кофта кажется как никогда жесткой.

— Нет, Изабелла. Спасибо.

— Изабелла? — я подбираюсь к нему ближе, встревоженно заглянув в глаза. Эдвард их отводит. — Что такое?

Он тяжело, будто обреченно вздыхает. Настораживает меня.

— Я устал, Изз… пожалуйста…

И я отстаю. Устраиваюсь у него под боком, все же укрыв мужа одеялом, и легонько чмокаю в плечо.

— Тогда отдохни, Алексайо. Спокойной ночи.

А в ответ — тишина, разбавленная темнотой задернутых штор.

Правда, так крепко, как обнимает меня сейчас, когда думает, засыпаю, Эдвард никогда меня не обнимал. Мне чудится, будто сбивается его дыхание.

- ψυχή[20]… - убито.

И молчание. До утра.

А на следующую ночь все повторяется.

И через одну.

Мне становится по-настоящему страшно за него. Я не понимаю. Я спрашиваю, в чем дело, но не получаю ни единого ответа. Эдвард вежлив, добр, он думает обо мне… но он будто не тот, он холодный. И мне больно.

Муж будто прячется, закрывается в себе, отказываясь разговаривать. Что-то съедает его изнутри, а он молчит. И, хоть поначалу списываю это все на беспокойство о готовности чертежей «Мечты», раз уж семья теперь в порядке, понимаю, что это верх наивности.

В конце концов, в четверг, не выдержав, встречаю Каллена прямо в прихожей. Он снимает пальто, устало поморщившись, а я подхожу к нему со спины и обнимаю за талию.

— Расскажи мне, в чем дело? — повернувшись к нему лицом к лицу и заметив и бледность, и морщины, и обеспокоенность, спрашиваю прямо, без сокрытий. Мы уже переступили ту черту, когда были доступны замалчивания. После дня выписки Каролины, вернее, его утра, это кажется ужасным сном. А я так радовалась достигнутому единению…

— Все в порядке, Белла, — ответ остается неизменен. Несмотря ни на что.

Но взгляд такой убитый… неужели Константа снова дала о себе знать? Или дело действительно в работе?

— Я не слепая.

Эдвард горько усмехается. Как по мне — слишком горько. Чуть ли не до слез.

— Ты больше не Дея?

Я хмурюсь. Что за черт?

— Я такого не говорила, Гуинплен.

Эдвард отводит взгляд. Глаза скользят по кухне, по аркам в гостиную и столовую, подкрадываются к лестнице в спальню…

— Ты хочешь, чтобы я сказал? — без эмоций спрашивает он.

— Конечно. Если ты хочешь… я смогу помочь, — обвиваю его руку, неожиданно холодную, сжав в своей.

Ну слава богу. Правда? Пожалуйста!

Алексайо тяжело качает головой. Вынуждает меня отпустить свою руку.

— Командировка, Белла. На неделю. Мне придется уехать…

Capitolo 31

Командировка.

На неделю.

Мне придется уехать.

Ошарашенная таким простым набором слов, я стою посреди прихожей, наблюдая за тем, как Эдвард перекидывает пальто через руку. Не вешает в шкаф, как это было всегда.

— Что?..

Я не понимаю. Я учу русский и уже многое могу сказать и прочитать на нем, я знаю, ради чего я это делаю. И если в русском встречаются слова или фразы, что мне никак не разобрать, я могу списать это на недостаточное усердие. Но английский… это мой родной язык. Мое первое слово было произнесено по-английски. А я не могу понять, что пытается сообщить мне на нем Эдвард.

— Так нужно, — не утруждая себя тем, чтобы снять обувь, мужчина прямо в ботинках идет к лестнице. У арки, ведущей на кухню, притаились Рада с Антой и они, по-моему, тоже не могут взять в толк, что происходит.

— Что нужно? Кому нужно? — я иду следом за мужем. Обхватив себя руками, тщетно перебираю в голове варианты объяснения всего этого.

Эдвард берет тайм-аут. Он молчит, все так же уверено направляясь вперед, а я, разглядывая его серый костюм, синюю рубашку и часы, обхватившие запястье, плетусь сзади, как ни стараясь, ни в состоянии его догнать. К тому же, на беду моих рецепторов, от Каллена за километр пахнет мятой.

— Отчет спонсорам «Мечты», — в конце концов останавливаясь перед дверью в конце коридора, все же отвечает мне Аметистовый. Его лицо во власти морщин, а глаза блестят. Только болезненно. Без захватывающего мерцания.

— Но у тебя же чертежи не готовы…

Он роется в карманах, ища ключ. Мы стоим перед дверью с узором из ромбиков и ручкой, где красуется красный геометрический отпечаток известной формы, но ни я, ни Эдвард не обращаем на это внимание.

— Неподготовленность не освобождает от ответственности, — ему-таки удается вытащить железку из кармана брюк.

— Эммет тоже едет?

Эдвард так резко вставляет ключ в замок, что я вздрагиваю, крепче сжав руки. Длинные белоснежные пальцы будто дрожат.

— Каролина не до конца поправилась, — достаточно ровным, к моему удивлению, тоном, докладывает муж, — к тому же, кто-то должен присмотреть за вами обеими.

Присмотреть?..

Алексайо распахивает дверь самого запретного места в доме, что есть мочи хлопнув ей о стену. Грохот эхом отталкивается от пола и спешит вниз, на первый этаж, где что-то роняют на кухне экономки. Судя по изумлению на лицах, которое я видела внизу, они не в курсе, что происходит.

Эдвард входит внутрь, не запираясь там. Дверь все так же открыта, перед глазами знакомый стол, стул и тяжелые шкафы с закрытыми непрозрачным стеклом нишами, а ковер на паркете пахнет мятой. Весь этот кабинет пахнет мятой.

Я не решаюсь переступить порог. Прижавшись к стене напротив, молчаливо наблюдаю.

Вот Эдвард кидает россыпь тубусов из шкафа на второе кресло у стола. Вот он потрошит полки, выкладывая на рабочую поверхность все чертежи, какие может отыскать. Вот он нервно, с трудом умудряясь не мять бумагу, пакует свои наработки в плотные чехлы.

Мне неуютно.

— Откуда такая срочность?..

Какой-то тубус падает на пол. Неплотно прижатая крышка укатывается под стол.

— Двести миллионов любой отчет делают срочным. А это не считая зарплат рабочих.

Мне чудится или с его губ срывается неприличное слово, когда на четвереньках вынужден доставать пропажу?

Я не узнаю Эдварда. Взъерошенного, торопящегося, злого и нетерпеливого. Это он пять минут назад переступил порог своего дома с убитым видом?

— Но ты ведь только что из больницы, — меня потряхивает.

— У меня хорошая медицинская страховка.

Все собрано. Эдвард оглядывается по сторонам, проверяет последний раз полки, чтобы убедиться, что ничего не забыл.

Он плох. Я смотрю и вижу, насколько именно сегодня, после этих сумасшедших трех дней он плох. Несмотря на гладковыбритые щеки, уложенные волосы и идеального вида костюм, такое ощущение, что не спал несколько ночей. Или только что видел нечто столь ужасное, что боль сковала его лицо. Теперь оно не наполовину живое, о нет. Теперь оно почти полностью мертвое. Даже аметисты потухли.

— Не пущу, — сама удивив себя этой фразой, становлюсь в дверном проеме. Руки по обе стороны от порога, пальцами чувствуется жесткое ледяное дерево.

Каллен, уже кинувший тубусы в небольшой, наполненный какими-то вещами чемодан, оказавшийся здесь же, изгибает бровь.

— Я не спрашиваю разрешения, — жестко отвечают едва розоватые губы.

Я гляжу на него исподлобья.

— А я и не собиралась его давать.

Эдвард сам себе качает головой. С усталостью.

— Что за ребячество, Изза?

Какого черта прямо сейчас он напоминает мне Эммета?

— Ребячески ведешь себя ты, — я демонстративно прижимаюсь к проему всем телом, выставив ноги вперед, — ты можешь толком сказать, что случилось? Если бы я вела себя так, ты бы разве не переживал?

Он с сарказмом фыркает. Надевает пальто.

— Твои предшественницы, Изабелла, показали мне достаточно фокусов, чтобы знать, когда стоит переживать, а когда нет.

Удар под дых.

Мои предшественницы. «Голубки».

Я вздрагиваю так, будто он действительно меня ударил. Глаза сами собой затягиваются слезами.

Он вернул меня обратно в ряд «пэристери»? Правда?..

А я позволила себе поверить, что стала чем-то большим, чем этот проект, я задумалась о совместном будущем, я убедила себя, что он искренен в этих поцелуях, прикосновениях, в прозвище «Бельчонок»… и только то, что, возможно, все это он говорит не подумав, под властью эмоций, пока еще не дает мне разрыдаться.

— Я больше не «платиновая птичка»… — с болью замечаю, прикусив губу. Эдвард будто разом становится выше меня не на полторы, а на все три головы. Почему-то отчаянно хочется забиться в какой-нибудь угол. Он меня пугает.

— Я никогда и никого так не называл.

Металлические замки громко щелкают, съезжаясь на молниях друг с другом. Чемодан закрыт.

— Уникальный… — глаза печет, а в горле комок. Я ежусь. — Но разве?.. Разве я «пэристери»? Ты же в сквере сам… ты же потом сам…

— Изза, — хмурый голос таит в себе такие же, как и мои, слезы. Я различаю их. — Я же говорил тебе, что не смогу… называй себя «пэристери» или «голубка», или как там еще… я не смогу с тобой. Я всю жизнь это же пытаюсь объяснить Константе.

Конти самая проблемная из девушек, ну конечно же. Конти впилась в него стальным когтями, дерет душу и сердце, но не отпускает. А я обещала отпустить. Я поклялась.

Похоже, настал тот момент, когда Эдвард об этом вспомнил.

Мне очень хочется быть сильной. Мне хочется смело кивнуть, улыбнуться ему и, сдержав слово, отойти с дороги. Не становиться еще одной причиной того, чтобы оказался в клинике и терпел пластырь на запястьях. Мне хочется быть достаточно храброй, чтобы снять хамелеона, отдать ему и отправиться к себе паковать чемодан.

Только вот не сильная я… и совсем, совсем несмелая. Истинная трусиха.

Я сама не замечаю, как оказываюсь на полу. Возможно, просто колени подгибаются, и я сажусь на него автоматически, а, может быть, медленно сползаю по косяку, стараясь уговорить влиться обратно слезы, но, так или иначе, теперь на Эдварда смотрю снизу-вверх. Под большим наклоном, чем на солнце.

Дерево и вправду холодное. И так же холодно за окном, где темные тучи вот-вот развернутся, обрушив на землю дождь.

В кабинете повисает молчание, напряженность и недосказанность. И в этом царстве темноты, в прежде запретной комнате, мои всхлипы сразу же занимают все доступное пространство.

Пальцы сами собой стискивают хамелеона, а свободная ладонь прикрывает рот. Эдвард еще здесь, он все это видит, а я не могу взять себя в руки. Треплю кулончик, словно бы ожидая, что он даст мне сил.

Я — Константа. Я теперь хуже Константы. Я дала слово.

— Изза.

Чемодан ставится на пол. Пальто каким-то образом перекочевывает на спинку кресла.

Паркет не скрывает шаги в мою сторону, и я что есть мочи прикусываю губы.

Да уймись же ты!

Эдвард присаживается передо мной. Мята ударяет по носу, ткань костюма шуршит, а с ботинок на пол стекает тоненькая струйка от растаявшего сборища снежинок.

— Изза, — повторяет он. Холодная ладонь проводит коротенькую линию по моим пальцам, удерживающим хамелеона, — не надо так…

Я сжимаюсь в комочек. Это утро не предвещало беды. В больнице у Каролины пару дней назад я даже подумала, что этим утром, возможно, скажу Эдварду, что чувствую. Дам ему еще пару дней, дабы убедить в своей верности слову, а затем… но все, как всегда, полетело в тартарары. Похоже, оно было одним из немногих, что остались нам вместе.

— Что я сделала не так? — придушенно спрашиваю, заставив себя посмотреть ему в глаза. Правда только там, я знаю. Правда всегда не в словах. — Я не отказываюсь ни от одного своего слова, Эдвард, я все помню, что пообещала. Только скажи мне… что я сделала не так?

С него спадает вся спесь и торопливость. То ли от моих слез, то ли от моих слов, то ли потому, что сам выглядит жутко уставшим. Он снова такой, как прежде. Почти полностью.

— Белла, — шепотом, будто нас может кто-то услышать, муж произносит мое имя. Сопротивляющиеся губы вздрагивают в сострадательной улыбке, а черные ресницы тяжелеют.

Эдвард садится рядом со мной, прямо на пол. На какое-то время чемодан забыт, как и неожиданная командировка.

— Я сделала тебе больно, да?.. Все-таки сделала?

Алексайо с невиданной нежностью, будто последней, стирает с моей щеки слезинку.

— Белла, ну что ты, — он качает головой, — ты же заботишься обо мне. Как же ты можешь сделать мне больно?

Будто бы ничего не было. Ни этого разговора о «голубках», ни его спешки, ни прошлых дней. Как прежде. Он как прежде. А в аметистах хрусталиками рвется наружу острый лед. Режет все внутри своего обладателя.

Я шумно сглатываю.

— Я всегда буду о тебе заботиться, — обещаю, вывернувшись так, чтобы обеими ладонями коснуться его лица. Смело и дерзко, но искренне. Так он мне поверит. — Чтобы ни случилось. Ты же знаешь…

Эдвард тяжело вздыхает, заглянув мне в глаза. Аметисты горят чем-то куда большим, нежели вера. И уж точно куда большим, чем сострадание.

— Я хочу видеть тебя счастливой, — теплое дыхание вкупе с тихим тоном слышится у меня на лбу сразу перед поцелуем. Большая ладонь в защищающем жесте накрывает затылок, погладив волосы и спрятав под ними два шрама от давнего падения. — Ты меня поймешь…

— Развод не сделает меня счастливой, — проглотив гордость, докладываю я.

Эдвард морщится.

— Развода не будет. Не сейчас. Я к тому, что мне нужно съездить на этот отчет, Белла. Кровь из носа нужно.

Я так и не убираю ладоней с его лица, поэтому все, что остается Эдварду, собственными пальцами стереть мои оставшиеся слезы. Я была права, они подрагивают. Он весь как будто дрожит.

— Может быть, ты поедешь завтра? — знаю, что шансов мало, но все равно озвучиваю свою идею. — А сейчас мы пообедаем мусакой, поразукрашиваем тарелки или посмотрим что-нибудь по телевизору… я могу сделать тебе массаж, если хочешь… ты замерз…

— Сегодня, — шепотом повторяет Алексайо. Все сказанное мной отражается глубокими бороздками на его лбу и влагой в глазах, но это не служит достаточным стимулом, чтобы изменить решение. — На неделю.

Я с трудом выдавливаю улыбку. Не настаиваю, хотя должна бы. Он ведь прислушивается ко мне — теперь моя очередь.

— Ладно. В конце концов, неделя — не срок, верно?

Аметистовый сглатывает.

— Не надо делать из ожидания культ, Изза.

И снова Изза…

— Это не культ, — я привстаю на своем месте, большими пальцами поглаживая его скулы, а указательными коснувшись лба, — это просто человеческое отношение…

Эдвард горько усмехается. Дав себе еще четыре секунды, отстраняется от моих рук, легонько их сжав. Аметисты снова мерцают, но далеко не так, как я люблю. В них что-то очень тяжелое, вязкое и горькое. Алексайо будто захлебывается в этом.

— Я хочу сказать тебе кое-что, прежде чем уеду. Пожалуйста, запомни это как следует.

Я киваю.

Мои слезы окончательно высыхают. Нежность Эдварда, его прикосновения, голос… он здесь. Я не знаю, что происходит, я не знаю, почему он так взволнован, но он здесь. И даже за мятой проклевывается моя любимая клубника.

— Изза, — он глубоко вдыхает, прогоняя излишнее волнение. Левый уголок губ опускается вниз, — Эммет сказал мне, что ты спрашивала, почему я усыновил Анну в свое время… он не ответил тебе, а я отвечу.

Так…

— Тебе нужно это знать, — тихо продолжает он, — усыновление, как и для моей приемной матери Эсми, было для меня единственной возможностью стать отцом. Я не могу иметь детей. И это уже давно не подлежит сомнениям.

Договорив, Эдвард резко, будто выложив на стол все свои карты, выдыхает. Его кожа бледнеет.

Я смотрю на него, наблюдая за всеми этими изменениями, за выражением лица, когда озвучивал горькую для себя правду, когда собирался рассказать о ней и искал в себе решимости… и понимаю, что мои предположения подтвердились.

Дети — вот его боль. Каролина — вот его жизнь. Он любит ее так сильно потому, что знает, что никогда такое не обретет.

Но разве стало бы это причиной, чтобы я умыла руки?

Судя по выжидательному, чуть опущенному взгляду аметистов, да.

— Мне очень жаль, Алексайо, — сострадательно пожав его холодную ладонь, признаюсь я. — Спасибо, что сказал мне.

Его левая бровь приближается к переносице. Правая обездвижена. Какой реакции он ждет?..

— Ты поэтому так расстроился, да? — я нежно глажу его запястье, закованное в узкий рукав рубашки, а затем и ткань пальто, спрятавшую пиджак, — Эдвард, но ведь это… это не делает тебя хуже!

На его лице, в глазах что-то вспыхивает, оживая. Будто из-под тон вечного снега пробивается солнечный луч. Мне навстречу. От моих слов.

Но не готовый принять такую реакцию, Аметистовый сам его гасит, подавив в себе. С неслышным вздохом наклоняется, еще раз поцеловав меня в лоб — крепко и ласково. Как драгоценность.

— Запомни и все, — сделав вид, что не услышал последнего предложения, просит он. И затем помогает мне подняться на ноги.

Мы стоим на пороге кабинета с ромбом, позади чемодан, в комнате так и витает аромат мяты, а Эдварду жарко в пальто. Впрочем, его кожа отнюдь не менее бледная.

— Одевайся, Изза, — отпустив меня, муж отступает на два шага. Между нами теперь порожек кабинета. Светлый пол коридора переходит в темный паркет за этой гранью. Разделяет нас.

И вместе с этим разделом что-то происходит с лицом Алексайо — снова. Горестное, потерянное и изможденное. Воспоминания его терзают, однозначно. Только не давние, не те, что уже в прошлом. Сегодняшние. О сегодняшнем дне.

— Одеваться?.. — рассеянно переспрашиваю я.

— Рада собрала тебе вещи. Можешь посмотреть и добавить что-то, только быстро, — он с тревогой поглядывает на часы, выставив вперед чемодан, чтобы не дать мне переступить решающую черту на полу, — эту неделю тебе лучше пожить у Эммета. У него безопасно.

— Безопасно?.. — я вконец теряюсь.

— Деметрий еще в стране, — Эдвард морщится, дернув ворот своего пальто. Его галстук завязан как никогда туго, но Каллен даже не думает его распускать, — нам не нужны сюрпризы. Серж позаботится о Раде и Анте, а о вас с Карли — Эммет.

Он так это говорит… я не понимаю, в чем подвох?

Еще и Рада собрала мои вещи! Эдвард все спланировал. Как давно он знал о командировке?..

— Изза… у меня через три с половиной часа самолет, — к Алексайо возвращается торопливость, только теперь вязкая, противная ему, — пожалуйста, давай побыстрее…

Я с серьезностью киваю, обдумывая, что сделать прямо сейчас и что мне нужно взять. Это неожиданно и слишком быстро, но разве было когда-то в моей жизни по-другому? Я даже получила предложение и вышла замуж за рекордный срок — две недели. И не жалею ни о чем.

Мне нужен телефон, своя акварель и белая шуба. Кулон на мне. Кольцо на мне. Я не хочу задерживать Эдварда…

И все же, прежде чем отступить назад и опрометью кинуться к своей комнате, более-менее успокоенная словами и объяснениями Каллена-старшего, я все же делаю шаг в его сторону. Игнорирую чемодан, черту, пол… даже его предупреждающий взгляд.

Легонько чмокаю правую щеку, забыв о мяте. Теплую.

— Мне плевать на бесплодие, Эдвард, — честно признаюсь я.

И вот уже тогда, уловив вспышку аметистов, бросаюсь в сторону своей комнаты.

* * *
Эммет с Каролиной встречают нас на подъездной дорожке.

Эдвард останавливает свою «Ауди» прямо у дороги, не тратя время на парковку у дома, и открывает дверь, вызывая визг восторга юной гречанки.

Карли, сидящая у папы на руках в розовой куртке и розовой шапке с оленьим узором по контуру, легонько хлопает в свои заживающие ладошки в перчатках, завидев нас обоих.

— Дядя Эд! Белла! — ее звонкий, нежный голосок, наполненный радостью, разносится по простору зеленого леса.

С обожанием улыбнувшись своему розовому солнышку, Эдвард немедля забирает малышку у папы. Прижимает к себе, руками, на сей раз без перчаток, накрыв голову. Из-под шапки выбиваются густые пряди начавших отрастать волос, а щеки уже почти не тревожат касания, хоть Алексайо и очень осторожен.

Девочка восторженно бормочет имя дяди, так же крепко обнимая его, а потом наклоняется к уху и шепчет то, что без труда и я, и Эммет можем прочитать по губам:

— Я люблю тебя, Эдди…

Эдвард целует ее шапку, затем лоб, затем — оба виска.

— Я тоже люблю тебя, мой Малыш. До луны, помнишь?

— И обратно, — маленьким каламбурчиком, не понятным мне, отзывается девочка. Энергично кивает. — Наконец-то ты приехал, дядя Эд! И привез Беллу! Мы будем пить чай?

— Вы попьете обязательно, — мужчина нежно поглаживает густые черные волосы мисс Каллен, — а со мной — через недельку. Я обещаю.

Карли супится.

— Не уезжай! — и цепляется за ворот его пальто, пытаясь удержать. Ладошки наверняка еще в бинтах и ей плохо удается.

— Каролин, — я привлекаю внимание девочки, заметив, что в серых омутах уже серебрятся слезы. — Мы с тобой вместе будем ждать дядю Эда. Он быстро-быстро вернется, честно.

Каллен-старший с теплой грустью вглядывается в лицо племянницы, словно стараясь его запомнить. В его глаза возвращается что-то неправильное и мне становится не по себе.

Эдвард что-то говорит девочке, вернув обратно на ее хмурое личико улыбку.

С серьезностью кивнув, та похлопывает себя по вороту куртки. За ней — единорожек.

— Я не сомневаюсь.

А потом, напоследок чмокнув дядю в обе щеки, первой уделив внимание правой, малышка перебирается ко мне. Ее теплое, потяжелевшее тельце в моих руках — одно их лучших ощущений. Приятнее только прижимать к себе так Эдварда…

— Белла! — она зарывается носом в мою шею, шершавыми щечками коснувшись кожи, — привет!

— Привет, мой малыш, — я любовно глажу ее спинку, прижав к себе. Мой маленький ангелочек — здоровый и счастливый. Что может быть лучше?

Пока мы с юной гречанкой приветствуем друг друга, братья перебрасываются парой слов. И если от Эммета, который сегодня вопреки моим ожиданиям не в черном, а в бежевом пальто и даже с коричневым шарфом исходит какой-то странный энтузиазм, то Эдвард мрачнеет. Его пальто, как и волосы, черное. Ничто не отливает золотом, а серых перчаток нет и в помине. Они остались дома.

Алексайо отдает мой чемодан Эммету, а тот без труда перехватывает его одной рукой, похлопав мужчину по плечу.

- Μπορείτε της είπε ότι?*

- Όχι. Είναι για σας.[21]

Эммет отставляет мой чемодан на дорожку к дому. Освобождает руки, чтобы обнять брата. Достаточно крепко, насколько я могу судить.

Слова смазываются воздухом и приглушаются щебетанием Каролины на тему, чем мы займемся сегодня и как жаль, что дядя Эд куда-то едет, но я все же слышу пару отрывков на русском. Тихих, но слышных. Настораживающих.

— Я не знаю, зачем все это понадобилось тебе так срочно, у нас еще четыре полных месяца… — Эммет в недоумении.

— Они должны быть уверены, что получат… и соберут…

— Отвадь меня мешать тебе уехать, Эдвард. Скажи, что все в порядке?

— В полном. Это рано или поздно все равно нужно было сделать, — мужчина устало потирает переносицу.

Эммет облизывает губы, согласно кивнув. Вздыхает, тепло улыбнувшись родному человеку.

— Я позабочусь о них. Пусть твое сердце будет спокойно.

Эдвард благодарно кивает, не оставляя Каллену-младшему повода для сомнений. Только вот взгляд его на мгновенье касается нас с Каролиной, обнявшихся, и что-то внутри трескается, затем застывая. Как бетон в железной форме.

— Убеди… принять правильное решение, — он моргает.

— Обязательно. Удачного полета. — Эммет со всей серьезностью подходит к вопросу, соглашаясь. Но на губах его блуждает отпечаток улыбки. Нежной.

А затем оба брата возвращаются к нам. Эммет по-прежнему держит на весу чемодан, но меня не покидает тревожное чувство, что тяжелее из них двоих Эдварду. Это его повышенное чувство ответственности? Он боится уезжать, чтобы не пропустить момент, когда нужна будет помощь? Мне? Карли?

Но почему же тогда он так вел себя дома, в кабинете? Почему ему было плевать, что я там?.. Почему он так смотрел, признаваясь в бесплодии? Почему сказал сегодня?.. И что это за «правильное решение»?

Но мои вопросы так и не получают ответа. Даже на каплю.

Каллен-младший становится за моей спиной, прикрывая нас с дочкой, а Эдвард поочередно целует нас в лоб. Малышка опять хочет заплакать, и он обводит контур ее нижней губки подушечкой указательного пальца.

— Не скучай, принцесса, — утешает.

— Пока, — произносит девочка, шмыгнув носом. Она отказывается слезать с моих рук, а я — ее отпускать. И братья не противятся.

— Будь осторожен, пожалуйста, — добавляю я.

Эдвард выдавливает робкую улыбку. Он садится в машину, закрывает дверь и оглядывается на нас, всех вместе стоящих на снегу и переплетших руки, как в картинке из книги, где написано «семья». Буквально на секунду — через зеркало заднего вида.

Активируется зажигание, поднимается опущенное тонированное стекло и «Ауди» резко трогается с места. С визгом шин — будто сбегает отсюда.

А по закрытому, упрятанному за толстыми дверями салону, мне чудится, разносится мужской рев…

* * *
Большой, деревянный, прямоугольный стол. Его поверхность выложена темными квадратами с переплетениями белых треугольников, что сразу навевает мысли о расписанных талантливыми художниками античности греческих амфорах. Не хватает только фигур в туниках и виноградных гроздьев, хотя последние представлены на столе в фарфоровой вазе с изображением медуз.

Как раз напротив них, во главе стола, сидит Каролина. В красной блузке и синих джинсах, с нежно-хранимым единорожкой на шее и розовым плюшевым слоном на коленях, она внимательно наблюдает за тем, как папа режет пирог.

Отставив свою собственную тарелку, Эммет орудует ножом на дочкиной. Спанакопита, или традиционный греческий пирог со шпинатом, режется не так-то просто, не глядя на внешнюю мягкую консистенцию.

Мы с Калленом-младшим сидим по обе стороны от девочки и оба уже закончили с настоящим греческим салатом, к которому Карли, как выяснилось, не притрагивается. Вместо него Голди приготовила для своей питомицы мелидзаносалату с вкуснейшей подогретой питой, заранее порванной на кусочки. Каролину прельщало то, что есть блюдо можно было ложкой, а, значит, не требовалось ничего резать.

Наблюдая этим вечером за трапезой Карли — первым вечером, когда осталась в России без Эдварда — я задумываюсь о том, что еще, помимо мусаки, Алексайо предпочитает из греческой кухни? Эммет умеет готовить? Возможно, мне стоит попросить его показать мне любимые блюда Аметистового.

Уехал… срочно… я до сих пор толком и не поняла, почему так произошло. И самое интересное, что Каллен-младший тоже не понял, потому что я еще помню их разговор. Что-то случилось, а Эдвард не сказал. Проблемы с финансированием «Мечты»? Чертеж, что никак не сходится? Нечто более важное?

Я потерялась в вопросах и едва выплыла из них, решив оставить на потом. Главную смс — о том, что самолет Эдварда приземлился в Италии — мы получили. От его емкого «сел» у меня ровнее забилось сердце.

В конце концов, не произошло ничего ужасного. Каролине нужна компания, на Эммете сейчас вдвое больше работы, а прозябать одной в огромном доме с немым присутствием «голубок» и молчаливыми экономками — далеко не лучшая затея. Вместе веселее. Вместе время летит быстрее. И вместе проще ждать.

Я успокоенно улыбаюсь, отрезая себе маленький кусочек пирога. Если запомню, как будет его полное название без подсказок Эммета, стану ближе к Калленам — греческим любителям греческой кухни.

— Первый пошел, — добродушно объявляет Медвежонок, покончив со своим занятием. Накалывает на вилку один из многих кусочков, которые выложены на тарелке, придвигаясь ближе к дочери.

Мне чудится или щеки Каролины чуть алеют?

Эммет осторожно касается вилкой губ малышки. Кормит ее.

— Вкуснятина, — подбадриваю я, притрагиваясь к своей порции снова, — шпинат и сыр?..

— Фета, — Каллен-младший кивает, — открывай ротик, котенок, второй пошел, — и кладет на почти полностью зажившие губки девочки новый кусочек основного блюда.

Каролина послушно проглатывает, но потом, облизнув губы, что-то говорит папе — со складочкой между бровями, что означает озабоченность.

Однако из-за плеска воды на кухне, пока Голди моет посуду, я не успеваю услышать фразу.

— Не говори глупостей, Карли. Третий пошел, — Эммет вынуждает дочь снова открыть рот.

Кусочки порезаны мелко, наколоты на вилку некрепко, осторожно, и выложены на тарелке так, чтобы удобно было брать.

В больнице, из-за переохлаждения и травмы лица, включающей и множественные порезы рта, Каролине было позволено питаться исключительно жидкой пищей — каши, бульоны, смузи и пюре. Однако теперь, дома, пришел черед твердой пищи — раны достаточно зажили для этого.

И потому мне удивительно, после тех трех дней, что она провела в родных пенатах, что малышке до сих пор не нравится есть как прежде. Она смущается?

— Четвертый кусочек, моя маленькая, — успев в перерыве жевания дочери укусить свою собственную порцию, докладывает Эммет, — самолет заходит на посадку, и…

Но славировать в приоткрытый рот малышки мужчина не успевает. Решительно дернувшись на своем месте назад, она отталкивает стул от стола, отъезжая вместе с ним. Отвратительный скрип дерева о дерево пронзает столовую.

— Карли, а ну-ка хватит, — Эммет хмуро глядит на девочку, упрямо сложившую руки на груди. Ее нижняя губа подрагивает.

— Я не буду так! — заявляет Каролина, краем глаза оглянувшись на меня. Румянец забирает в свое владение все ее лицо, — я не маленькая! Нет!

Мужчина призывно прикасается вилкой к тарелке дочери.

— Садись и кушай, Каролин. У тебя не будет сил, чтобы поправляться, мы ведь обсуждали это.

— Я хочу сама! — мотая головой из стороны в сторону, заявляет девочка. Тише прежнего, уловив, что я тоже прекратила есть и наблюдаю за ней, — я не маленькая…

— Ты можешь порезаться.

— Больнее уже не будет!

Она низко опускает голову, придушенно всхлипнув, и замолкает. По носогубным складкам, пробираясь по поверхности ставших куда более тонкими коричневых корочек, текут две одинокие слезинки.

Для Эммета, судя по страдальческому выражению его лица, мигом утерявшего и веселость, и улыбку, это конец.

— Зайка, — он откладывает вилку, протягивая руки к дочке. Девочка отползает на край стула, ближе ко мне. Отказывается принимать жест заботы. — Каролин, прости. Давай я буду осторожнее, м-м-м? Еще десять кусочков и все. Я отстану.

Она смаргивает слезы, упрямо качнув головой.

— Я наелась, — голос дрожит.

— Ты не съела даже четверть.

— А я наелась! — вскрикивает она, дернувшись влево и прижавшись затылком к моей руке, — Белла, скажи папе! Я наелась…

Кажется, мой ход. Поднимаю на Эммета глаза, оторвавшись от юной гречанки, и нахожу там смятение. Он явно не ожидал, во что может превратиться этот ужин.

— Малыш, — я обхватываю ладонями талию Каролины, пересаживая со стула к себе на колени. Чуть отодвинувшись от стола и тарелки, позволяю ей как следует себя обнять. Правой рукой глажу темные волнистые волосы, успевшие подрасти на добрый сантиметр, а левой убираю белый соленый сыр, оставшийся в уголке губ. — Ни я, ни папа не сомневаемся в том, что ты уже большая, ну что ты. Он назвал тебя маленькой только потому, что любит. Даже больших девочек папы называют маленькими, когда хотят сказать о любви.

Юная гречанка доверчиво прижимается ко мне, исподлобья глядя на отца.

— Я не люблю, когда меня кормят, — признается она, — папы кормят так только совсем маленьких…

Эммет открывает рот, что бы что-то сказать на такое заявление, но я успеваю первой.

— Каролин, это же так здорово, когда тебя кормят! — слегка сжимаю ее в объятьях, взъерошив пушистые волосы, — это значит, что о тебе заботятся и тебя очень сильно любят.

— Папа не кормит тебя с вилки, Белла…

На губах Эммета, против воли, появляется подобие улыбки. Он фыркает вместе со мной, качнув головой.

— Давай так, — примирительно предлагаю я, потерев запястья мисс Каллен, — папа кормит тебя, а ты — меня. Десять кусочков, как договаривались.

Серые водопады Каролины вспыхивают.

— Я — тебя?

— Ага, — удобнее сажаю ее на коленях, развернув к отцу, — с вилки. Этой спана… этим пирогом.

Да уж. С названиями — беда.

— Спанакопита, — приходит на выручку Карли, задумчиво оглядев порезанный для нее пирог, — я тоже долго не могла запомнить.

— Спанакопита, — уже увереннее повторяю, делая себе заметку на этом странно звучащем слове, — так мы договорились?

Эммет выжидающе постукивает одним из зубцов вилки по тарелке. Насколько я понимаю, он надеялся, что подобные уговоры остались в прошлом как минимум года четыре назад. Каролина и мне не показалась привередливой, что сейчас и подтвердилось. Ее волнует как есть, а не что.

Впрочем, скоро эта проблема уйдет в прошлое.

— Договорились, — сглотнув, все же соглашается девочка, — только не жульничать.

— Ну что ты, — я чмокаю ее макушку, придвинувшись ближе к Эммету, — только честность.

И слово свое, что я, что девочка, сдерживаем.

Она послушно открывает рот и принимает папины кусочки спанакопиты, практически не краснея больше. Жует, глотает и ожидает следующего. Хочет поскорее закончить, но, отвлекшись на то, как режу пирог на своей тарелке, сбивается со счета и съедает на два кусочка больше.

Каллену-младшему приходится сдаться, со вздохом отодвинув от дочери тарелку. Хорошо, если она съела хоть половину порции, но он назвал цифру первым. Видимо, не рассчитал.

— Теперь ты, Белла, — многообещающе произносит девочка, поворачиваясь ко мне и принимая из папиных рук вилку, — десять…

— Я — двенадцать, — поправляю ее, вспомнив о двух незапланированных кусочках, — я вешу больше тебя, так что это тоже честно.

Каролина не спорит.

Она на удивление аккуратно для ребенка, с невозможной нежностью, кладет мне в рот первый кусочек. Второй. Третий.

Следит за тем, чтобы я успевала прожевать, чтобы не уколоть меня зубцами вилки, чтобы пирог не распадался в воздухе и не приходилось собирать по тарелке сыр… она делает свое дело на славу. Я улыбаюсь.

— Двенадцать, — победно объявляет, закончив нашу игру «накорми меня». Кладет мне последний кусочек в рот и протягивает белую салфетку, — вкусно?

— Очень вкусно, — я благодарно глажу ее плечико, облизнув губы, — ты умница, Малыш.

Зардевшаяся Каролина смущенно хлопает своими густыми ресницами.

— Я отнесу Винни в комнату, — слезая с моих рук и крепче перехватив розового слона, докладывает она, — можно, папа?

Эммет одергивает ее задравшуюся от множества движений блузку.

— Да. Только не забудь, что у нас еще десерт…

— Он сладкий?

Я усмехаюсь.

— Да, Карли.

— Тогда я приду, — и, сама себе улыбнувшись, девочка кидается к арке, выводящей на лестницу второго этажа. Ее красная блузка ярким пламенем проносится по комнате, а затем скрывается за белой стеной.

Мы с Эмметом, придвинув ее стул, возвращаемся к остаткам своих порций. Вернее, к остаткам — я. Сам мужчина отрезает лишь второй кусок пирога — уже остывшего.

Он сидит рядом со мной, на отдалении стула, в темных брюках, черном джемпере и серой широкой кофте с длинными рукавами и массивными черными пуговицами. И не жарко, и не холодно. К тому же, очень удобно.

— Как тебе? — вклиниваясь в мои мысли, зовет мужчина.

Я прищуриваюсь.

— Стильно…

Эммет отрывается от своего пирога, взглянув на меня удивленными глазами.

— Стильный пирог?

— О боже мой, — я смятенно опускаю глаза, подумав о том, что мысли вырвались наружу, — пирог… прекрасный.

— Вкусный, — помогает он мне подобрать слово.

— Вкусный, — с радостью принимаю его, катая на языке. На щеках, как совсем недавно у Каролины, сияет румянец.

— Но за кофту тоже спасибо, Белла, — подбадривая меня, благодарно произносит Каллен-младший.

Мне остается лишь кивнуть, вернувшись к своей спанакопите. Вот где прямое нарушение правила «сначала подумай, а потом скажи».

— Что тебе нравится? — краем глаза наблюдая за тем, как приканчиваю спанакопиту, интересуется бывший Людоед. — Из еды?

Его уточнение меня немного забавит. Двусмысленность и Эммета подводит к грани смущения.

— Все, что вы готовите, — не задумываясь, отвечаю, — эти блюда очень… колоритны.

— Приобщаешься к греческой кухне?

— И к Греции, — я с улыбкой киваю, — вы уникальные люди, Эммет. Носители сразу трех культур.

Он неожиданно громко ударяет вилкой о тарелку, мгновенно смутившись этого.

— Как насчет чередования русской и греческой кухонь?

Я съедаю последний кусочек со своей тарелки, облизнув было спавший на губы сыр. Это странным всполохом отзывается во взгляде Эммета, но что-то мне подсказывает, что мне просто показалось.

— Я только за.

— И все же, — он делает глоток грейпфрутового сока, стоящего здесь же, на столе. Нам с Каролиной налит яблочный. — Есть ведь какие-то блюда, которые ты любишь. Мы иногда можем готовить их, если ты скажешь названия.

У него сегодня целенаправленное желание узнать о моих вкусах, не иначе.

Ну что же, я не стану мешать.

— Карбонара, феттучини с грибами и шоколадный брауни с карамелью.

Эммет понимающе кивает. Запомнил.

— Спасибо, Белла.

Мы заканчиваем ужин в молчании. Голди домывает тарелки и кастрюли, постепенно ослабляя напор воды, а Каролина возится наверху со своим слоненком, наверняка решив сразу уложить его спать. Винни, помогший нам отыскать девочку во время приезда Мадлен, определенно одна из любимых ее игрушек. А подарил его папа.

Я порываюсь отнести наши тарелки на кухню, к калленовской домоправительнице, однако Эммет буквально вырывает их у меня из рук, обещая все сделать сам. Вторым заходом он убирает стаканы и пачку с салфетками.

Он собирается еще и вытереть стол, но здесь уже не удерживаюсь я. Мне хочется хоть что-то сделать в благодарность за вкусный ужин и теплый прием.

В конце концов и я, и Медвежонок усаживаемся рядом друг с другом за столом, расставив по своим местам три чашки и три блюдечка. Десерт доходит в духовке, чайник поставлен закипать.

И эти выдавшиеся четыре минуты до возвращения Каролины Эммет использует по максимуму.

— Белла, — мужчина поворачивается в мою сторону, приковывая все внимание. Такой же гладковыбритый, как и всегда, с вымытым ежиком темных волос, он выглядит куда лучше, чем в больнице. Отдохнувший, почти расслабленный, улыбчивый и спокойный. Это нравится мне куда больше кругов под глазами и щетины, пусть никуда не делись и пару белых волосков на его висках. — Послушай, я понимаю, что все это неожиданно. И командировка, и твой приезд… если в твоих вещах, которые, как я знаю, собирала не ты, чего-то не хватает, скажи мне — я привезу все, что нужно из дома Эдварда. Или мы купим новое, если ты захочешь.

Он вздыхает, оглядев меня сверху вниз. Улыбается так нежно, будто всегда только и мечтал здесь увидеть. На этом стуле. В этой столовой. Рядом с собой.

— Я хочу, чтобы тебе было как можно более комфортно с нами, — признается Эммет, легонько погладив меня по руке — по правой, без кольца. — И я обещаю сделать для твоего комфорта все возможное. Только говори мне о своих желаниях или нуждах. Пожалуйста.

Я тронуто прикусываю губу, энергично закивав. Надеюсь, в моем взгляде достаточно благодарности? Серо-голубые глаза Медвежонка всматриваются в мои так, будто там черным по белому выписаны все мысли.

— Спасибо большое, Эммет… мне очень приятно… я не хотела доставлять неудобств, но Эдвард сказал, мне лучше пожить с вами.

Папа Каролины недовольно хмурится.

— Ты не доставляешь неудобств, Белла, ты приносишь уют в этот дом. Прекрати говорить глупости.

У меня в груди что-то екает. Больно.

— Спасибо… — с капелькой дрожи повторяю то, что только и могу сказать.

Кипит, засвистев, чайник. Я обратила внимание на то, что в доме Эммета, модернизированного по последнему слову техники, только чайник такой старый. Видимо, с ним связаны особые воспоминания. И, видимо, из-за его неудобства, заваривает в этом доме чай только хозяин — Каролине строжайше запрещено прикасаться к нему, она уже рассказала мне.

К тому моменту, как малышка спускается со второго этажа, на столе уже разлит чай (черный, с апельсинами и манго, нарубленными мелкими кусочками), а так же стоит красиво украшенный малиной манный пудинг.

Манка… обезьянка…

Я смаргиваю непроизвольно навернувшиеся на глаза слезы при воспоминании о том, как Эдвард учил меня варить эту кашу.

Я не понимаю себя — он же скоро вернется и все будет как прежде. Это просто работа. Это просто необходимость. Никаких бед.

И первое, что мы сделаем по его возвращению — сварим манку. Я понимаю это с первой ложки пудинга.

- πουτίγκα, - Каролина заразительно улыбается, убрав с лица спавший локон. Кивает на наш десерт, — пудинг. Поутыйкка.

— Поутыйкка… — пытаюсь повторить я, усмехнувшись. — Спасибо, мой малыш!

Это будут добрые дни — я не сомневаюсь.

В конце концов, эти люди — прекрасные люди — моя семья. А в семье никогда никого не бросят и не оставят…

* * *
Вздрогнув, я открываю глаза.

Темная комната с высоким потолком, каштановыми стенами, серыми простынями и подушками на постели, а еще с длинным деревянным шкафом во всю стену — никакой экономии пространства.

Я не понимаю, где я нахожусь. Привстав на локтях и кое-как разлепив глаза, нервно оглядываюсь вокруг.

Незнакомая обстановка, незнакомый запах покрывал, никакого присутствия рядом и даже намека на клубничный аромат. Эдварда нет, я в одиночестве. И шторы колышутся, демонстрируя мрак за окном.

Что за черт?

…По коридору, огненным шаром ужаса врезаясь в мою закрытую дверь, разносится крик настоящей боли. Пронзительный, громкий и… детский.

Каролина!

Я соскакиваю с постели так быстро, что толком не понимаю, что делаю. Путаясь в широких пижамных штанах, кое-как одернув недлинную майку, босиком выбегаю наружу, за дверь.

Куда бежать?!

…Крик повторяется, эхом отдавшись от потолка и вернувшись бумерангом в сторону, откуда раздался. Указывает мне путь.

Спальня дочери в планировке дома Эммета находится там же, где у Эдварда находится оконная спальня «голубок» — самая большая, самая светлая и самая теплая комната во всем доме. Даже форма двери одинаковая — я врезаюсь в дерево за секунду до того, как вспоминаю, зачем люди придумали ручки.

Запыхавшаяся, растрепанная и сонная, без точного чувства ориентации, я, вламывающаяся в детскую, пугаю девочку больше прежнего.

В черно-белой сорочке с улыбчивым Снуппи, Каролина сидит на простынях, причудливо изогнув колени и кричит в голос. Ее одеяло смято и скинуто, подушка служит ориентиром для пальцев, которым нужно хоть что-то сжать. По лицу девочки беспрестанно текут горькие слезы, акожа побледнела от испуга.

— Каролина… — сморгнув сонливость, я подбегаю к кровати Малыша, приставленной у левой стены, как раз возле окна, и протягиваю к ней руки.

Вздрогнув всем телом, запрокинув голову, юная гречанка отшатывается от меня как от огня. Ее губу искусаны в кровь — темные пятнышки прекрасно заметны на светлой ночнушке.

— Карли, солнце… — я предпринимаю вторую попытку, присев перед ребенком и попытавшись быть узнанной, — девочка моя, это я, Белла. Я здесь.

Каролина на половине прекращает вдох, быстро-быстро моргая, чтобы хоть кого-нибудь разглядеть за бесконечной слезной пеленой.

— Белла… — стонет она в темноту.

— Ага, — я придвигаюсь на коленях ближе, легонько коснувшись ее плечика, — все, Карли, все…

Девочка протягивает в мою сторону свои израненные, забинтованные ладошки.

…С новым хлопком двери они, не глядя на хрупкость, железным обручем обхватывают мою шею.

— КАРОЛИНА! — зовет мисс Каллен низкий мужской голос. Страшную темноту разгоняет включенный в спальне свет.

Испуганная и внезапным появлением отца, и тем, что из ниоткуда берутся яркие огни прикроватных лампочек, юная гречанка набрасывается на меня со страшной силой, стараясь спрятаться.

Мы обе падаем на ковер, так кстати расстеленный у постели, и Карли, дрожа всем телом, жмется к моей груди.

— Белла… Белла…

Эммет в оцепенении застывает у порога.

— Котенок…

Я ориентируюсь быстрее. Прижав девочку к себе, удовлетворив ее жажду близости, хватаюсь свободной рукой за деревянную спинку кровати. Сажусь, увлекая Карли за собой.

Ее глаза крепко зажмурены, чуть треснули от напряжения корочки на щеках, а тоненькая кровавая струйка течет по подбородку, больше всего пострадавшему от ее внезапных прыжков.

— Все, моя маленькая, все, — я укачиваю ее в своих руках, как совсем недавно укачивал меня Эдвард. Не переставая, осыпаю поцелуями черные волосы, стараясь сделать все, чтобы ее истерика поскорее унялась.

Сзади чувствуется шевеление — Эммет садится рядом с нами.

Его правая ладонь, придерживая меня в более-менее вертикальном положении, на моей спине. Не дает упасть, даже если Карли вдруг снова испугается.

— Зайка моя, — Медвежонок со страданием в голосе гладит ее макушку, боясь сделать что-то большее, — папа здесь. Не бойся. Совсем нечего бояться.

Дрожащая, скованная от слез, с раскрасневшимися глазами и выбеленными щеками, где остатки ранок выглядят жутко, Карли то и дело сглатывает.

— Лед…

Серо-голубые глаза распахиваются так широко, как я не видела никогда прежде. Дугой изогнуты и черные брови, потяжелели от нескончаемых слез ресницы. Более жалкого вида малышки и не придумать.

Мы с Эмметом синхронно смотрим друг на друга.

— Льда нет, зайка, — утешает он, придвинувшись ближе и прижавшись грудью к моей спине. Огромная ладонь пробирается к дочке, устроенной у моей ключицы, приглаживая ее волосы, — весна, лед растаял. Его еще долго не будет.

У Эммета у самого дрожат пальцы. Я чуть откидываю голову — он не один.

— Провалилась… — хныкает Каролина, не унимаясь. Дрожит сильнее.

— Ты тут, ты с нами, — убеждаю я, крепче ее обняв, — солнышко, я уже говорила, никогда, никогда больше ты не провалишься под лед. Этого никто не допустит.

Молчаливой тенью Эммет сдергивает с постели одеяло, накидывая на нас обеих.

Каролина прикрывает глаза, почувствовав тепло, и горько всхлипывает.

— Мама сказала… она сказала мне…

Сзади слышится скрежет зубов Медвежонка и по моей спине бегут мурашки. Его ладонь замирает, отойдя чуть в сторону, и Каролина жмурится так, будто папа сейчас ее ударит.

— Мама сказала, что я провалюсь, если ее не будет! — на одном дыхании, выбросив из легких весь воздух, произносит малышка. Ее голос хрипит, слезы мочат вскрывшуюся на подбородке ранку, заставляя девочку то и дело морщиться от боли. — Папа ее прогнал… папа забрал…

— Каролина, — укутав юную гречанку по самую шею, пряча руки, стиснувшие комок одеяла, я укачиваю ее как в колыбельке, — ничего такого не будет. Никогда. Ни за что.

— Мама… — ее зубы дрожат как в лихорадке, а на лбу испарина, — Белла, к маме… где моя мама?

Я не нахожусь с ответом. Каллены уже рассказали ей, что Мадлен не вернется? Никогда не придет, не позвонит? Что у Карли нет больше мамы… что мама от нее отказалась?

Господи…

— Котенок, — на выручку приходит Эммет. Незаметно переместившись от моей спины к груди, он протягивает руки к дочери, — можно я тебя обниму?

Карли стискивает зубы, но не противится. Папа может дать ей ответы на многие вопросы. Папа сильнее и теплее меня. С папой никакой лед не страшен.

Ловко пропустив руки под колени своей девочки и обвив ее талию, Каллен-младший забирает малышку к себе. Садится прямо передо мной, чтобы она видела лица нас обоих, а потом прижимает свое сокровище к себе, не давая усомниться в близости.

— Каролина, я люблю тебя, — шепчет он, прокладывая дорожку из поцелуев по ее лбу, — я тебя люблю, Белла тебя любит, Эдди… мы никогда не перестанем тебя любить.

Лицо Карли стягивает гримаса жутчайшей боли.

— Мамочка?..

Она сама знает ответ. Ни я, ни Эммет не успеваем и рта раскрыть.

— МАМОЧКА! — ревет Каролина, выгнувшись в папиных руках, — МАМОЧКА, НЕ УХОДИ! МАМА, ПОЖАЛУЙСТА! МАМА!..

Ее голос обрывается от недостатка воздуха и девочка делает несколько неглубоких, частых вдохов. Ее хриплый отчаянный тон разносится по дому, а мы не в силах это остановить. Карли еще есть что сказать.

— ЭДДИ! — она прижимает голову к груди, тщетно стараясь дотянуться до медальона. Глаза прочесывают спальню в поисках чего-то, о чем я не имею представления. — ЭДДИ, ТЫ ЛЮБИШЬ МЕНЯ! ВЕРНИ МНЕ МАМУ!

Эммет крепко прижимает к себе дочь, подоткнув ее одеяло. Устроив у груди, наклоняется, пряча даже от меня, и прямо на ухо, стараясь игнорировать череду громких возгласов, мешающихся со всхлипами, напевает странные слова:

- Νάνι, νάνι, καλό μου μωράκι, - он целует ее лоб, затем покрывшуюся корочкой ранку на щеке, — Νάνι, νάνι, κοιμήσου γλυκά.

И снова, покачиваясь уже медленнее, нашептывает то же самое. Мелодично, нежно и настолько любяще, что у меня щемит сердце:

- Νάνι, νάνι, καλό μου μωράκι
Νάνι, νάνι, κοιμήσου γλυκά…
Каролина сначала пробует сопротивляться этим укачиваниям, жмурясь и супясь, плача громче, почти вырываясь… но каждое слово, каждое «нани, нани» унимает, успокаивает ее. Как заклинание или молитва, как слова, которые обладают чудесной силой, составляющие колыбельной унимают выкрики девочки. Бальзамом ложатся на ее сердце.

- Νάνι, νάνι, καλό μου μωράκι
Νάνι, νάνι, κοιμήσου γλυκά…
Замерев на своем месте, я тихонько наблюдая за тем, как Эммет утешает малышку, напевая ей на ушко самую прекрасную колыбельную на свете, которую я когда-либо слышала. Проникновенную, мягкую, ласковую и… греческую. Почему-то я не сомневаюсь, что это не русский…

Мы провели чудесный вечер. После ужина, который не обошелся без приключений, но так удачно завершился, после сытного манного пудинга, мы с Каролиной смотрели «Геркулеса» с английскими субтитрами, но на русском. Карли шутила, что Зевс — это ее папа, Эммет. И судя по улыбке, по цвету глаз, по фигуре и по движениям, она была права. «Дисней» как будто специально избрал Каллена-младшего моделью для своего мультипликационного героя — разве что волосы Эммета были не так длинны и цвет их был черным, а не пепельно-серым, и такой роскошной бороды он не носил. Но для Карли это были мелочи.

А вот своего любимого дядю она прировняла к любителю фиолетового, Аполлону. Он наделил юного Геркулеса солнечным светом, подарил ему доброе сердце и ласковый взгляд.

Каролина призналась мне, что этот мультик — один из ее самых любимых, так как тесно связан с Грецией и олицетворяет в лучших образах сразу обоих ее любимых людей. Она назвала Мадлен Герой… и я не стала никак это комментировать, просто поцеловав ее в макушку. Ни разу в глазах мисс Байо-Боннар не светилось столько обожания и материнской ласки, сколько излучала богиня семьи в мультике.

И вот теперь эта женщина снова здесь, снова рушит тишину, спокойствие своей девочки и ее хрупкие сны. Ее нет, но она здесь. Она еще долго будет здесь — незримым бесплотным призраком.

- Νάνι, νάνι, καλό μου μωράκι
Νάνι, νάνι, κοιμήσου γλυκά…
Я осторожно, боясь пошатнуть только-только устоявшийся мирок, в котором Карли с папой спрятались от своих горестей, глажу ее тельце под теплым одеялом. Малышка не вздрагивает, нет. Вместо этого, с трудом разглядев меня из-под папиных рук, молчаливо всматривается прямо в глаза.

— Нани, нани… — неслышно отзываюсь я, подстроившись под ритм Эммета… он с благодарностью оглядывается на меня, но я отказываюсь эту благодарность принимать.

Как и сказала Эдварду, за такое не благодарят. Я люблю эту девочку всем сердцем. Я все, что угодно сделаю, чтобы ей полегчало.

Минут через десять неторопливых напеваний, моего тихого бэк-вокала и наших общих поглаживаний, Каролина все же прекращает плакать. Она всхлипывает примерно раз в полминуты, но слез нет, как и вскриков. Она даже почти не дрожит — ресницы тяжелеют от усталости.

— Я не хочу спать одна… — едва слышно просит наше маленькое солнышко, устало моргнув, — папочка… Белла… пожалуйста…

Эммет краешком одеяла, легонько, стирает кровь с ее подбородка — чуть запеклась.

— Конечно, котенок, — и поднимается на ноги, сделав все, дабы не пошатнуться от долгого скованного сиденья. Каролина не видит его лица, но мне даже в темноте видно, что прежде сонный, рассеянный Эммет теперь выглядит израненным и мрачным. Он неустанно целует дочку в лоб, ожидая, когда я тоже встану на ноги.

— Белла, со мной… — Карли дергается, стремясь протянуть мне руку, и Эммет позволяет ей, чуть откинув одеяло, — пожалуйста, Белла…

— С нами, с нами, — утешающе произносит Каллен-младший, умоляя меня глазами идти следом.

Да разве я могла бы отказать?

Все время, что идем по коридору, Карли выглядывает из-за папиного плеча, чтобы убедиться, здесь ли я. И когда он кладет девочку на кровать, она тут же перекатывается на серединку, дабы быть между нами.

Спиной она прижимается к отцу, устроившись у его груди и согреваясь, а вот мою ладонь самостоятельно укладывает себе на талию — под одеяло.

— Ничего не бойся, — мягко заверяю я, погладив тонкую материю ее ночнушки и бежево-молочную кожу под ней, — красавица моя… Карли…

Юная гречанка поджимает губы, вздохнув через нос, и шепчет в темноту две фразы, адресованные каждому из нас по отдельности, но с не меньшим, неразличимым жаром. С отчаянным обожанием.

— Я люблю тебя, папа… я люблю тебя, Белла…

Но сон, полноценный и глубокий, не глядя на все наши усилия и ответные признания, приходит не так быстро. Малышка дважды вздрагивает, почти заснув, и начинает тихонько плакать. Ей удается убежать с Морфеем с третьей попытки — после стакана с водой, который, что-то мне подсказывает, не был таким уж «чистым».

Персен. Снотворное.

То, как засыпаем мы с Эмметом, я не помню…

Второй раз за одну ночь я просыпаюсь так же неожиданно, как и первый. И так же, что пугает, вздрагиваю. Опять темная, опять незнакомая обстановка, но, ко всему прочему, еще и холод. Простыни, пахнущие едким порошком, и холод.

Я, не открывая глаз, ищу одеяло, но натыкаюсь на совершенно другую, еще более теплую от человеческого тепла материю — ночнушку Карли. Свернувшись комочком на той половине постели, где должен спать папа, Каролина как в кокон закуталась в одеяло, стянув его и с меня. Моя ладонь по-прежнему на ее талии. И эта же ладонь единственное, чему тепло.

Кошмар. Утешение. Нани-нани. Персен.

Все вспоминается за мгновенье, пока я придумываю, как приникнуть к Карли и тоже получить хоть капельку тепла.

Однако, сбивая мысли и окончательно пробуждая сознание, едва уловимый табачный аромат закрадывается в легкие. Я хмурюсь.

Эммет на балконе, прикрытом почти полностью — маленькая щелочка, чтобы слышать происходящее в спальне, не больше. Она и служит ему недобрую службу, привлекая мое внимание.

Босиком, сложив руки на груди от мелкой дрожи, я вглядываюсь в широкую мужскую фигуру, упирающуюся руками в металлический балкон. На улице хорошо если десять градусов, а Каллен-младший стоит в пижаме и тапках на тонкой подошве. Между пальцами у него сигарета, которой он периодически глубоко затягивается и это, наверное, его греет. Если ему вообще холодно, конечно же…

Я переступаю с ноги на ногу, ощутив порыв ледяного ветерка. Пол поскрипывает.

Замерев и тут же прекратив затяжку, Медвежонок резко оборачивается назад, напугав меня.

— Белла…

Я нерешительно подступаю к порожку балкона. На лбу Эммета морщины, на висках особенно хорошо видны седые волоски, а на руках вздулись вены. И в то же время, при всей этой угнетающей горестной мощи, голос тихий-тихий, стеклянный.

— Здесь холодно, — замечаю я, поежившись.

Эммет понимающе кивает.

— Да. Нечего тебе здесь стоять, а то простудишься, — тлеющий на его сигарете пепел ярче всего заметен среди ночной темноты.

— А ты не можешь простудиться?

Мужчина безрадостно усмехается.

— Навряд ли. Камни не мерзнут.

Я сонно вздыхаю, переступая-таки порог балкона.

— А кто сказал тебе, что ты — камень?

— Да уж, — он закатывает глаза, обернувшись на меня, — айсберг, верно? Огромная гребаная глыба льда.

Я пораженно застываю на своем месте. Откуда в Эммете-то столько самобичевания?

— Эй, — не пугаясь ни холода, ни ветра, становлюсь рядом с ним. Рука сама собой, будто живет собственной жизнь, прикасается к широкому плечу, — что за ерунду ты говоришь? Мы же договаривались, кто есть кто, Медвежонок.

Эммет хмыкает. На сей раз с капелькой смеха. Признательного смеха.

— Затянуться хочешь? — сигарета протягивается в мою сторону.

Я поспешно опускаю голову. Нос жжет от запаха табачного дыма.

— Нет, спасибо.

Медвежонок смотрит на меня странно, но с тлеющими огоньками в глазах. Он будто ожидал такого ответа и рад ему.

А я… я теперь повязана. Каждое действие, которое не одобряется Эдвардом, отзывается во мне дрожью и воспоминанием о его тоне, о его виде, когда нарушаю правила. Отчасти именно поэтому удалось избавиться от многих зависимостей — я не хочу его разочаровывать, даже если его нет рядом.

— Я не могу понять… — в никуда произносит мужчина, вглядевшись в шумящие кроны деревьев.

— Понять что? — я подступаю чуть ближе, все еще ежась, и Эммет почти автоматически приобнимает меня. Несмотря на долгое стояние на улице, он теплый, а это сейчас прекрасная новость. Я не брезгую к нему прижаться.

— Почему один человек может быть таким дамокловым мечом, что висит над головой всю жизнь, как ни старайся отойти в сторону, — он затягивается так глубоко, что я бы давно закашлялась. Сизый дым, который Эммет выпускает наружу, задевает и меня. С трудом удерживаюсь, чтобы не чихнуть.

— Ты о Мадлен?..

Объятья крепчают.

— Именно. Ее что утопи, что сожги, что закопай… все равно выползет. Ее нет рядом больше недели, от нее ни звука больше недели… а Каролине она каждую ночь снится, не глядя на наш разговор.

На его лице ходят желваки, а глаза сатанеют.

— Вы рассказали ей? — я легонько поглаживаю его грудь, скрытую за темной пижамой. Прикосновения к Эммету не вызывают бури внутри меня, от них не становится теплее и сердце не стучит радостнее, да и жить без них можно, они — не наркотик, но все же ему они помогают, утешают, а значит, я не могу себя сдержать. «Охана» значит семья. Я усвоила эту истину.

— Она спросила сама, на второй день после выписки. Я не смог промолчать.

Я прикусываю губу, поморщившись.

— И что?..

— Слезы, — он тяжело вздыхает, выпустив колечки дыма вверх, на небо, затянутое темными тучами, — Ей было ужасно больно. Она весь день и всю ночь… плакала. А я не мог ее утешить.

— Ты так и сказал, что мама не придет?..

— Мне пришлось. А Карли… ей хотелось правды, — Эммет так хмурится, что мне кажется, сейчас заплачет, — она бесконечно спрашивала меня, за что?.. За что Мадлен ее оставила? А я мог на такое что-нибудь ответить?

Я с болью оглядываюсь назад, через свое плечо, в спальню, где, овившись вокруг подушек, укутавшись в одеяло, размеренно дышит маленькое сероглазое сокровище, выстрадавшее за эти дни больше любого адского грешника.

И мне тоже хочется плакать.

— Эммет, ей будет легче, — обещаю я, на сей раз сама крепче обняв Танатоса, — время лечит… у нее есть вы. Вы с Эдвардом ее ужасно любите. Это спасет.

— Тоска не проходит, Белла, — он скорбно, без капли смеха улыбается, — я не помню родной матери, но даже по рассказам Эдварда по ней скучаю. А уж по Эсми…

— Но они вас любили, они заботились о вас!

— А кто убедит Каролину, что Мадлен не любила ее? Я, что ли? — бас Медвежонка дрожит, скулы сводит от напряжения. По его сбитому дыханию ясно, что все куда ближе, чем кажется. В конце концов, он тоже человек. И ему больно за своего ангела.

— Эмм, — использовав сокращение, как однажды назвал его Эдвард, я поворачиваюсь к брату Алексайо лицом. Ладонь, стремясь лишь к одному — утешить — касается его щеки. Мягкой и теплой, правой — живой. — Эмм, все будет хорошо. У вас обязательно. Вы же так друг друга любите… Каролина настолько счастливая с таким папой…

Медвежонок смаргивает слезную пелену, коснувшуюся глаз вместе с моим прикосновением, и подается чуть вперед, навстречу ладони. Как Эдвард…

— Она улыбается куда чаще, с тех пор как познакомилась с тобой, — держа эмоции в узде, но испытывая яростное, почти непреодолимое желание выразить их, шепчет Эммет, — за это я должен Эдварду так много, сколько никогда не смогу отдать…

— Он ничего не попросит.

— И от этого я должен еще больше, — Танатос тяжело вздыхает, мотнув головой, и наклоняется ко мне. Он легонько целует мой висок, поправив спавшие на лицо волосы. Сигарета цветным огоньком летит вниз, за заборчик балкона, а дым уносится к облакам. — А уж сколько должен тебе…

От Эммета пахнет табаком, порошком и грейпфрутом, и эти запахи меня напрягают… но не настолько, чтобы отстраниться. Не сейчас.

— Ты пел Карли очень красивую песню… это колыбельная? — Поспешно замечаю я, стараясь перевести тему, чтобы дело опять не кончилось поцелуем. Эммет не меньше всех Калленов нуждается в любви. И порой мне ужасно жаль, что я не могу подарить ему столько же ее, сколько хочу подарить Эдварду.

— Да, греческая колыбельная, — мужчина нежно проводит длинными пальцами по моим волосам, — Алексайо говорил мне, что мама нам ее пела. Еще до моего рождения.

— Он тебя научил?

— Да. И теперь это любимая песня Каролины.

Неглубоко вздохнув, я приникаю к Эммету, поглаживая его спину. Бедные, несчастные мальчики. Рок будто преследует эту семью, вгрызаясь в самое дорогое и отбирая его. С трудом удалось отбить Каролину… с трудом удалось отвоевать Эдварда (который, упрямец, все равно счел нужным уехать), с трудом удается уберечь искренние чувства любви и счастья… чувства хрупче всего. Они как сердце. Они ведь и живут в сердце.

— Пойдем-ка в комнату, — заметив, что я все еще дрожу, Эммет поспешно открывает балконную дверь, — не хватало, чтобы ты еще заболела.

Он почти переносит меня через порог, не разрывая объятий. И только в спальне, чтобы закрыть балкон, отпускает.

Каролина не замечает нашего отсутствия, что подтверждает мои мысли о снотворном. Но я не отчитываю Эммета. Сегодня это действительно был оправданный шаг.

Мы ложимся друг напротив друга, снова. Эммет прижимает к себе дочь, я кладу ладошку на ее бедро, изредка пробегая туда-обратно к ребрам. От размеренного дыхания, теплоты и спокойствия сероглазой крошки нам обоим хорошо.

— Доброй ночи, Эммет, — бормочу я, прижавшись к подушке и одеялу, теперь укрывшему и меня.

Медвежонок протягивает руку вперед, поправляя его на мне так же, как делал прежде с дочерью.

— Доброй ночи, Белла, — его голос теплый, в нем улыбка. И таким же тоном он произносит что-то еще, связанное со мной. Только греческое. Только… сокровенное. Я не могу понять.

- Ελπίζω ότι θα συμφωνήσετε[22]

______________

*Ты сказал ей?

* * *
Флоренция встретила Эдварда Каллена блестящими мощеными тротуарами, звоном колоколов Центрального Собора и гулом на Мосту Ювелиров, откуда открывался прекрасный вид на реку Арно.

Главный авиаконструктор проекта «Мечты» заселился в тихий и уютный отель неподалеку от центральной площади, выбрав номер с двумя комнатами и большим окном в потертой деревянной раме.

Уже останавливаясь здесь прежде, Эдвард знал, что хозяин дополняет каждый номер большим и удобным столом, который в его случае был просто необходим. В городе, где творил Леонардо да Винчи, в городе, где все так и дышит искусством и мастерством, мужчине предстояло закончить большую часть планируемого самолета. Он четко и честно следовал собственным принципам и целям — он прилетел ради работы, работой и займется. Может статься так, что у него ничего, кроме этой работы, и не останется, а значит, не лучшая идея махнуть на все рукой.

Впрочем, маленькое послабление режима все же состоялось.

Переодевшись и кинув в карман телефон, Эдвард размеренным шагом, глубоко вдыхая и выдыхая, направился в сторону Флорентийского Дома. Там продавали самое вкусное мороженое в городе и ему непременно хотелось его отведать. В свете последних событий даже тяга к сладкому казалось оправданной.

…Здесь они и встретились — у лотка мороженщика. И Эдвард сразу же, еще толком не успев понять, что произошло, почувствовал знакомое болезненное жжение в груди, от которого третьи сутки искал противоядие.

Девушка. Невысокая кареглазая шатенка с чуть подвивающимися кончиками роскошных волос, с белоснежной кожей и мягкой розовой улыбкой. Она сидела на скамейке напротив мороженщика и смущенно разглядывала темное небо, где местами проглядывали звезды — ей нравилось тут.

Она была… похожа. Не столько чертами лица, сколько мелкими деталями вроде волос, глаз и легкой улыбки, прокрадывающейся на губы. Маленькая и нежная, в ожидании кого-то она неспешно чертила пальцами кружки на дереве скамейки. И с каждым из этих кружков, наблюдающий за ней Эдвард, все больше погружался в мысли о своей Белоснежке. Запретные, неправильные мысли. Нельзя ведь давать человеку шанс, а затем сразу же отбирать его, верно? Это нечестно.

Очередь двинулась — теперь перед Эдвардом стоял лишь один пожилой человек, выбирающий для себя и своей спутницы изысканное сливочное угощение.

Каллен попытался задуматься, какого вкуса хочется ему, взглянув на широкую витрину за толстым стеклом, однако прежде, чем прочитал хоть одно название, в отражении того самого стекла увидел мужчину. Того самого, что позволил очереди двинуться, купив два больших стаканчика мороженого. У него были темные, верно, прежде каштановые волосы, на которых уже виднелась седина, а на тыльной стороне ладони проглядывали синие венки. Был он итальянцем или нет, сложно сказать. Но определенно говорил по-итальянски.

Эдвард следил за ним, сам не понимая, почему это делает. Мужчина шел уверенно и достаточно быстро, лавируя между редковатой толпой людей, расходящихся по местным ресторанам. Он знал свою цель. И он опустился возле нее на скамейку, передав в маленькие ладошки мороженое, с любовной улыбкой.

Шатенка капельку покраснела, заметив возвращение спутника, и с благодарностью погладила его по руке.

Ее губы дрогнули, но ни единого звука Эдвард не услышал. Не было звука.

А вот любитель мороженого, похоже, понял все и без слов. Его глаза заполнились нежностью, а на лице появилось удовлетворенное выражение.

Брат? Отец? Дядя?..

Каллен до последнего не принимал верный вариант. Но вот мужчина наклонился, отодвинув на край скамейки свое мороженое, и тепло поцеловал губы Белоснежки. С истинной любовью.

Ей было едва ли больше двадцати пяти. Ему было едва ли меньше пятидесяти. Но на безымянных пальцах Алексайо разглядел тонкие золотые ободки колец — истину.

— Добрый вечер, сеньор, — вклинился в мысли, отрывая от влюбленных, мороженщик, — чего желаете?

Эдвард как впервые посмотрел на витрину — глаза разбегаются. И вишня, и фисташки, и страчителла, и кокос, и лимон… господи, а он ведь даже не знает, какое мороженое нравится ей!

Мужчина тяжело сглотнул, недоумевая, как допустил такую оплошность. Влюбленные, говорят, знают друг о друге все. Он только что опровергнул эту истину — в корне.

— Сеньор?..

Он так и не вспомнил ни одной подсказки. Даже Розмари Робинс в своем письме не писала подобного.

Но был все же один вкус, что ей нравился. Был аромат, который она почему-то полюбила. И именно эту ягоду, замечая на десертах, всегда выбирала в любимой пиццерии Каролины.

— Клубника, — обратился к мороженщику Эдвард. Едва ли что-то подошло бы больше.

Пока услужливый парень исполнял заказ, Каллен еще раз обернулся на поедающую мороженое парочку, которую никогда бы не приравнял к такому званию. Его изумила не сама ситуация, а то, что она вызывала внутри — то, от чего он так позорно бежал, то, что так пытался изменить, кто-то просто… принял. Как дар? Как надежду? Или как эгоистическое желание самовлюбленного идиота?..

Этот самый идиот, будто прочитав его мысли, обернулся. Такие же карие, как у девушки, глаза, может, даже темнее, пронзили невольного наблюдателя взглядом. Предупреждающим. Защищающим. Опасным.

Он ее любит…

Забрав мороженое, в растрепанных чувствах и с роящимися в голове мыслями, Эдвард поспешил к отелю. Уже там, кинув стаканчик с тающим молоком на стол, он дрожащими пальцами вытащил на деревянную поверхность чистый лист. Краски. Палитру. И… дальше руки жили сами по себе.

Мороженое таяло, превращаясь в вязкую воду, часы тикали, перемещая стрелки по циферблату, за окном постепенно затихала вечерняя музыка и любовники разбредались по закоулкам, где в лучших традициях жанра наслаждались романтическими моментами наедине.

А на листе мужчины, под его пальцами, тем временем, появлялось что-то очень знакомое… что-то столь прекрасное, столь изящное, что захватывало дух.

Эдвард ощущал неимоверную тоску, разглядывая это лицо и укладывая вокруг него роскошные каштановые волосы, подвивающиеся на концах. Карие глаза горели. Черные ресницы придавали шарм. Тонкие брови, чуть выгнувшись, притягивали внимание. И не отпускали. Удерживали сердце без особого труда — только не когтями, не чугунными кочергами, даже не проклятьями — просто собой. Своей уникальностью.

Девочка. Белочка. Ψυχή.

Внутри все так и трепетало. Портрет… ее первый портрет его руками… его последний портрет.

Закончив и отодвинувшись от стола, Эдвард с горьким смешком посмотрел на свое клубничное мороженое, что едва успел попробовать — оно окончательно растаяло. Так же, как и окончательно растаяло его сердце, сдав последнюю крепость.

— Что же мне теперь делать?..

Всю ночь Эдвард вертелся, то и дело поднимаясь с постели, не в состоянии заснуть. Без лавандового запаха рядом, без теплого тела под боком и без маленьких пальчиков на своей талии он… разучился спать. Какая отвратительная насмешка, что до появления Изабеллы, благодаря Энн, он не был в состоянии уснуть как раз когда кто-то есть рядом… а теперь и эту привычку безбожно отобрали.

Подушка казалась твердой. Одеяло — холодным. Вокруг до кашля пахло порошком и каким-то отвратительным мылом, и даже небо за окном выглядело чересчур черным.

Все было не так. Все было неправильно.

И больше уже никогда правильным не будет.

Эдвард дважды брал в руки телефон, собираясь набрать номер, который сохранил во всех возможных местах, включая собственную память. Два раза палец тянулся к зеленой трубочке, обещающей вызов, и два раза Каллен отговаривал себя.

Помимо улыбки Иззы, ее теплых рук и слов, которые говорила, он так же помнил и ту картинку, что увидел сегодня, покидая Целеево. Эммет, стоящий за спинами девочек, и они, обнявшиеся, доверившиеся друг другу, махающие ему вслед.

С ним у Беллы никогда такого не будет. Ни нормальной семьи, ни детей… Эдвард столько думал об этом, что уже даже разница в возрасте не казалась столь отвратительным препятствием, как это гребаное бесплодие. И хоть она сегодня сказала, согрев его душу, что ей плевать… ей не будет плевать через десять лет. А может, в результате общения с Карли, и через все пять… и что тогда?

Поэтому Алексайо отложил телефон, спрятав его в тумбочку. Лег на спину, закрыл глаза, уложив руки по бокам. Пальцы то и дело порывались стиснуть одеяло и, возможно, порвать его, но он как мантру повторял те слова, что должны были и тело, и сознание успокоить. Настроить на верный лад.

— Так ей будет лучше. Так она будет счастлива. Надо дать шанс. Ей нужен шанс.

Он неспроста велел Эммету помочь Белле принять правильное решение. Он покажет ей, каково это — иметь нормального мужа и нормальную семью. Без звонков «голубок», без заморочек, без проблем с постелью и без диагноза. И если когда он вернется через эту неделю, Белла все еще будет смотреть прежними глазами… все еще захочет его, то тогда…

Но в такой вариант Эдвард верил ровно настолько же, насколько верил, что сам сможет хоть с кем-то еще ощутить такой трепет в сердце. Такое единение. Любовь.

Люди выбирают лучшие предложения. Люди всегда хотят лучшего. Белла не глупа, она прекрасная девушка — она выберет чудесную судьбу. Она будет счастлива. И разве же нужно ему что-нибудь другое, кроме ее счастья?

Даже вопреки собственному. Даже помня о том, что самому придется видеть это все — каждый божий день. Видеть и знать… видеть свой возможный вариант…

Эдвард ударяет кулаком по постели. От усталости болит голова.

Нет, невозможный. Никогда невозможный. Неправильный. А неправильное и есть невозможное.

Он все решил верно. Он справится. Ему есть ради чего бороться, есть за кого бороться, а это важнее эгоистических замашек.

Черта с два он так просто сдастся, лишив Беллу шанса. Ради тех, кого любим, можно и умереть…

Впрочем, вместе с этой истиной, не подлежащей сомнениям, вспоминается и другая. Не менее четкая.

В его жизни больше не будет женщин. Ни одна из Маргарит не сможет заменить Беллу, вытеснить ее из мыслей, а представлять Иззу на месте другой женщины — жуткое извращение. Это настолько отвратительно, что язык не поворачивается произнести.

А значит, выход один. И выход этот — лучший.

Сев на постели, Эдвард оглядывается на часы — полночь. Анта как раз заканчивает с уборкой, еще не поздно.

…Звонит.

* * *
— С добрым утром, Уникальный…

Пальцы скользят по его животу, поглаживая мягкую ткань пижамы, а подбородок утыкается в шею, наслаждаясь теплом кожи и непередаваемым клубничным ароматом.

Я хихикаю его недвижности, притянув повыше одеяло, и с нежностью думаю о том, как через пару секунд в мой адрес послышится ласковое «Бельчонок».

Просыпаться в одной постели с Алексайо каждое утро — огромный дар. Я стала любить ночи, прежде бывшие такими страшными, потому что провожу их в его объятьях; я стала радоваться темному раннему утру, потому что, открывая глаза и проверяя, сколько времени, Эдвард неизменно чмокает меня в макушку, давая нам еще час совместного сна. И конечно же, утро прекрасно потому, что его запах ярче после сна. Ровно как и улыбка — шире. Искреннее.

— Соня… — со смешком шепчу я, так и не услышав ни слова в свой адрес. Эдвард не славится долгим сном до десяти утра, однако порой его и вправду не добудиться.

Я сдаюсь. Мотнув головой, осторожно отрываюсь от плеча мужа, приподнимаясь на локтях.

И не верю больше своим глазам, пугаясь вскрывшейся из ниоткуда правды: на кровати я лежу одна. Совсем одна. Даже без намека на чье бы то ни было присутствие.

А вещь, что приняла за теплого Эдварда, вещь, которую обнимала как его и целовала в шею… простая подушка. Белая. С ароматом клубничного мыла, которое я вчера видела на туалетном столике Каролины.

Я вскакиваю, едва ли не вскрикнув, оглядываясь вокруг. Два немых шкафа, две прикроватные тумбы, холодный пол, большая кровать… и балкон. Балкон, завешанный неплотными синими шторками, развевающимися при любом удобном случае. Нет здесь нашей плотной ткани из дома Эдварда, с которой можно спокойно спать.

Это не поместье голубок.

Это дом Медвежонка.

Господи…

Мне становится так горько, что сводит скулы. Тоска, клешнями вцепившись в сердце, мотает его из стороны в сторону, отказываясь щадить.

Нет здесь Эдварда. Он уехал. Он на неделю уехал и неделю его здесь не будет. Мне предстоит еще шесть таких ночей. И еще шесть пробуждений без него…

Хочется без разбегу влезть на стенку — я смаргиваю две слезинки, скатившиеся вниз — «подарок» от расчувствовавшегося сердца.

Оглядываюсь по сторонам — ни Каролины, ни Эммета, хотя, если мне не изменяет память, спали мы здесь все вместе. Малышке приснился кошмар. Она тоже звала дядю. А Эммет на балконе откровенничал со мной… и колыбельная. Нани-нани, что эхом отдается в ушах.

Как же быстро изменились декорации…

Я кутаюсь в теплое одеяло, шмыгнув носом, и кладу руку поверх своего хамелеона. Он никуда не делся, он со мной, а, по словам Эдварда, это означает, что с ним все будет в порядке. Я убеждаю себя, что больше мне и не надо. Здоровье и счастье. Здоровье и любовь. А он на неделю завалил себя беспросветной работой!

Ну почему, почему я только сейчас понимаю, что нужно было поехать с ним? Я бы разве помешала? Я была бы тише воды ниже травы… но он не был бы один. Я ведь обещала Алексайо, что он никогда больше не будет один. И чего стоят мои обещания?..

Я опускаю голову к коленям, с силой стиснув волосы. Хочется их выдрать.

…Впрочем, рви локоны иль нет, ничего не изменить. Самолет сел во Флоренции, Эдвард погрузился в работу над «Мечтой» и встречи со спонсорами, а мне остается лишь быть здесь, заботиться о Каролине и ждать его возвращения. В конце концов, мы живем не в каменном веке — есть телефоны, интернет, сообщения… я могу позвонить и услышать его. Я могу ему написать. И я могу даже увидеть его — по скайпу. Все не так плохо, тем более, неделя — не срок. Выдержу.

Но уж по возвращению точно больше никуда одного не пущу. Не хочу больше просыпаться так, как этим утром.

Я спускаюсь в столовую, переодевшись, в девять утра. Силуэт Голди проглядывает через арку в гостиную, где она смотрит телевизор, а за столом, где стоит огромное блюдо с оладьями, сидят Каллены-младшие. Эммет на стуле, Каролина — на его коленях. Припоминая мою вчерашнюю игру, унявшую смущение девочки, они по очереди кормят друг друга кусочками блинов. И, насколько могу судить по отпечаткам масла на ее тарелке, малышка съедает как минимум три штуки.

— Белла! — победный детский клич, едва она обнаруживает мое присутствие, разносится по комнате. Схватив с папиной вилки очередной кусочек оладушка, малышка соскакивает на пол, направляясь ко мне. Сегодня она в голубом шерстяном платьице и теплых колготках — неизменно с оленями. И это при том, что в доме отопление… Эммет перегибает палку, но разве могу я его в этом обвинять? Он до чертиков испугался за свою девочку.

— Привет, Каролин, — я нагибаюсь, умудрившись вовремя подхватить юную гречанку. Она обожает сидеть на руках и, благодаря своему телосложению и росту, может наслаждаться этим еще как минимум год. К тому же, это потрясающее чувство — обнимать ее. Немного отпускает сжавшее мое сердце тоска по мужу.

— С добрым утром, — Эммет поднимается, отодвигая для для нас с дочкой стул. Он очень внимателен.

— С кленовым сиропом или шоколадом? — Карли с видом шеф-повара придерживает протянутую папой тарелку с блинчиками. — Или с карамелью, Белла?

— Шоколад, — я улыбаюсь, чмокнув ее в лоб. — Ты уже кушала?

Каролина с увлеченным видом обрушивает на тарелку большую ложку Нутеллы.

— Сейчас покушаю еще, — деловито заявляет она, перебираясь с моих колен на папины. Ерзает, устраиваясь поудобнее.

И Эммет, и я с легкой хмуростью встречаем красный островок вскрывшейся ранки у нее на подбородке после вчерашних метаний, но помимо него, слава богу, все уверенными темпами движется к заживлению. Корочки скоро отпадут — врач оказался прав. Не будет шрамов.

Волосы малышки забраны в пушистый хвостик на затылке, а серо-голубые глаза сияют маленькими звездочками. Она в восторге от такого семейного утра. И, глядя на нее, глядя на успокоенное выражение лица Эммета, я понимаю, что и я тоже.

— Приятного аппетита, — желаю им обоим, заметив, что Каллен-младший сидит передо мной в простых хлопковых штанах серого цвета. Вилка в руках вздрагивает от очередного напоминания о том, кого здесь нет.

Но отец с дочерью, кажется, не замечают случившегося. Они хором, широко улыбаясь, отвечают мне тем же:

— Приятного аппетита, Белла.

А потом идут только блинчики, шоколад и терпкий, ароматный черный чай. В этом доме, почему-то, не любят зеленый…

В десять утра к Каролине приходит учитель. Мужчина серьезного вида, в толстых очках, который не обладает яркой внешностью, он шествует с Эмметом наверх, в его кабинет, дабы позаниматься с малышкой до часу. В школу ей предстоит пойти еще не скоро, а эти вспомогательные занятия дадут шанс не отстать от программы. Эммет уверен, что так правильно, тем более, Каролина не стесняется при этом «дяде» своего лица.

Я не спорю.

Я наоборот, стараюсь найти себе дело, пока Медвежонок с учителем обсуждают кое-какие вопросы.

Достав свой телефон, отправляю Эдварду короткое сообщение, устав от терзающей внутри грусти. Едва ли не в каждой мелочи вижу его — а это пугает. Но стоит признать, что мы никогда так надолго не расставались и это меня тяготит, при всем желании Эммета создать максимальный уют и комфорт.

Ответа не приходит, хотя смс получена.

Я окончательно скисаю.

К одиннадцати, когда Эммет собирается на работу, я прошу у него разрешения съездить в дом Алексайо и кое-что забрать.

— Все-таки не хватает одежды, да? — бывший Людоед вздыхает, легонько коснувшись моего плеча и выдавив улыбку, — я могу привезти.

— Не одежды, — качнув головой, я почему-то смущаюсь, — тарелок.

— Тарелок?..

— Белых тарелок. Каролина просила меня еще месяц назад показать, как их разрисовывать. Я пообещала.

Собирая мысли в кучку, Эммет, когда понимает, о чем я, посмеивается.

— Poikile? Ты тоже этим увлекаешься?

Это греческое слово я знаю. Пестрый. Алексайо и сам называл так свою роспись.

— Это отличная смена вида деятельности. Карли должно понравиться. Так я могу забрать тарелки и акрил?

Эммет щурится.

— Ты знаешь, где они лежат?

— Эдвард мне показывал. Я быстро, честно. Если у тебя нет времени, давай позвоним Сержу. Он отвезет меня.

Я опускаю взгляд, избегая внимательных серых водопадов.

На самом деле тарелки, сами собой, меня не интересуют. Как и краски, как и пойкилле. Значение имеет хоть какое-то единение с Аметистовым и хоть минута в его доме. Мне кажется, когда я увижу «Афинскую школу», когда пойму, что все это расставание — лишь временно, мне станет проще. Даже при учете не отвеченной смс-ки.

Но Эммету это все знать необязательно. Он честно исполняет данное и мне, и брату обещание. Он очень хороший.

— Я тебя отвезу, — решает мужчина, приняв мои скрытые рассуждения за смятения, — я ведь говорил, что все твои желания будут исполнены. Одевайся.

Вид дома с его коралловой окраской, деревянными дверями, застекленными широкими окнами гостиной и шторами, проглядывающими за ними, вызывают во мне глобальное потепление. Такое ощущение, что мы уехали оттуда не вчера, а тысячу лет назад.

Я полюбила это место всей душой, нет сомнений. Хозяин его тому причина.

— Прибыли, — Эммет выходит из машины, открывая мою дверь. Его приметливый взгляд проверяет, нет ли вокруг льда, и только потом позволяет и мне выйти из своего белого хаммера, протянув руку. Он галантен как никогда.

— Здесь как-то оживленно — оглядываюсь вокруг, принимая его руку, — что такое?

Возле дома припаркована еще одна машина, нечто вроде небольшого грузовика. На кузове логотип грузовой компании, а с водителем о чем-то негромко переговаривается Рада.

Завидев нас, она изумленно распахивает глаза.

— Что-то привезли, — Эммет следует за мной ко входу, поглядывая на грузчиков, — возможно, опять спутали. Адреса в Целеево очень похожи, а тут каждый раз кто-то обновляет мебель.

— Как в Америке? В кредит?

— Да нет, — Медвежонок открывает передо мной незапертую дверь, — на свои кровные. А куда толстосумам их еще девать?

Анта встречает нас в коридоре. Сегодня она даже без фартука.

— Эммет, Изабелла… — волнуется, к гадалке не ходи. Прежде лежащая волосок к волоску прическа растрепалась, а на губах ни отпечатка помады.

— Мы за тарелками, Анта, привет, — Эммет улыбается, легко пожав ее руку, — Изза знает, где они, сейчас принесет и мы уедем.

— Вы бы позвонили…

— Перестановка? — я с удивлением оглядываю холл, в котором больше нет пуфиков, а их место заняли какие-то белые ящики. Достаточно большие.

— Вывозим мусор, — женщина прикусывает губу, — за тарелками, да?.. Ну хорошо. Мне нужно помочь Раде, вы справитесь сами?

Эммет фыркает, закатив глаза. Его фигура красноречива.

— Еще бы.

Суетливо кивнув, женщина все же убегает. Наскоро накинув на себя пальто, обувшись, спешит ко второй домоправительнице, уже не просто обсуждающей, а спорящей о чем-то с грузчиком.

Мы поднимаемся по лестнице.

— Вывозить мусор без хозяина плохая примета…

Медвежонок идет сзади, будто страхуя меня, а потому я могу только догадываться о выражении его лица, когда говорит:

— Видимо, хозяин сам и приказал.

На последней ступени в его кармане звонит телефон. Людоед останавливается, взглянув на экран, и машет мне рукой.

— Я сейчас, Белла. Бери что нужно.

А потом разворачивается, спускаясь немного ниже.

Меня напрягает такая обстановка и все, что происходит. К чувству тоски прибавляется еще и неуютное неудобство, от того, что не знаю, куда себя деть. Без Эдварда этот дом большой и пустой, в нем холодно. А еще по стенам словно притаились тени бывших «голубок»…

И все же, мое внимание привлекают не они, а белые ящики, которыми уставлено и все наверху. Их череда начинается у лестницы и тянется вперед по коридору, к самому его концу, минуя комнаты домоправительниц. А начинается все… в кабинете. Как раз там, где вчера на полу Эдвард утешал меня,признавшись затем в том, что его так тревожит. И пусть я сказала, пусть я не усомнилась в искренности того, в чем попыталась его уверить, вряд ли он посчитал это правдой. Глаза вспыхнули и погасли. Не поверил.

Я честно берусь за ручку его спальни, предвкушая, как увижу «Афинскую школу», нашу постель, дверь в ванную, где он всегда не так ровно вешает полотенца… но не могу. Останавливаюсь на пороге, поддавшись зову любопытства, что сильнее любых уверений. Меня буквально подбрасывает на месте.

Воровато оглянувшись, не идет ли Эммет следом, я почти бегом направляюсь к кабинету с красным ромбом — его дверь приветственно открыта, словно бы никогда он не считался запретным местом.

Внутри ничего не изменилось, если не считать тех самых ящиков. Полки закрыты, ниши спрятаны за стеклом, а стол и вовсе повернут так, дабы не открыть было его шуфлядки. И все же что-то не так… чего-то больше нет…

Один из белых ящиков приоткрыт. Крышка не до конца захлопнута, просвечивается наружу содержимое. То самое, чего не хватает, то самое, что должны унести.

«Выкидываем мусор».

Что же за мусор можно выкинуть из кабинета, в который вход запрещен? И почему без Эдварда? И почему так много?

Я не удерживаюсь. Я слабая, неправильная, безвольная девушка. Я сдвигаю крышку.

Это… что это?..

Холст. Тканевый холст, плотный и пахнущий краской. Он прикован скрепками к деревянной основе — именно так их ставят на мольберты — а еще сбрызнут лаком, дабы рисунок не потек.

Это картина? Явно картина. Мои пальцы ощущают краски на холсте, а его текстура чуть изогнута от резких, почти варварских движений кисти.

Что же за стиль такой?..

Я переворачиваю неожиданную находку. Кладу ее, для удобства, на тот самый широкий ящик.

Да, это картина. Это плод художественной фантазии семьдесят на семьдесят сантиметров, изображающий… женщину. Нет сомнений. Только уж поза ее чересчур развратна — ноги раздвинуты так, что видна промежность, полная грудь выписана едва ли не с обожанием, а шея приветственно изогнута, будто пальцы художника вот-вот ее коснутся. У женщины нет лица, зато есть обозначенные синим соски и клитор. Серо-красной витиеватой линией обведен и лобок.

Ошарашенная, я забываю, как дышать. Мазки, которыми создано полотно, такие широкие… дерзкие, быстрые, яростные и наполненные… страстью? А краски яркие, хоть их всего три. Краски бьют по глазам.

Я стою, касаюсь руками порно-шедевра неизвестного художника и стараюсь понять, откуда знаю такую технику. Это же не импрессионизм, хотя похоже, это не классицизм, иначе уже давно бы перевернулись великие живописцы в гробу, и это не сюрреализм, хотя пестрота красок отсылает к нему.

Широкий мазок. Быстрое движение. Синий. Синий цвет!

Мое сердце, кажется, пропускает удар.

Гжель. Миниатюры зимнего леса. Дом Эммета и Каролины из акварели — вот откуда я знаю этот стиль. Это техника Эдварда…

Руки сами собой тянутся к другой картине. В каждом ящике их по пять штук, насколько могу судить по наполненности, но в этом четыре — не до конца упакован.

Опять безликая женщина с любовно прорисованными достоинствами синего цвета и широким мазком для белоснежного тела. У нее светлые кудрявые волосы, роскошная шапка которых ниспадает на спину.

Еще одна модель. На сей раз брюнетка, но волосы выше всяких похвал — ниже бедер. Толстая здоровая коса оплелась вокруг груди женщины. Кончик волос игриво спадает к промежности.

Следующая, последняя. Особенно яркая, особенно вычурная, рыжая. У нее прорисованы черты — совсем каплю, но все же есть. И глаза — синие глаза — обозначены наравне с развратной позой «раком».

Часто дыша, я, не в силах остановиться, веду руками по аляповатым мазкам, кое-где краска засохла не очень ровно, не глядя на все усилия.

И то ли потому, что хочу найти еще какую-нибудь деталь, то ли из-за чересчур усилившегося внимания, вижу черным по белому фону подпись римскими цифрами:

«Мастер. V.X.MMIX».

Мастер… у меня внутри что-то обрывается.

Другая картина, а подпись та же. Все тот же «Мастер». Но уже иной год — MMXIV.

А первая… а самая первая?

«Мастер. XXVI.II.MMXV».

Двадцать шестое февраля… этого года. Да.

Двадцать шестого февраля, когда состоялся «День без правил», Эммет увез меня в аквапарк и клуб, где я поняла, кому принадлежу и с кем хочу быть, а Эдвард остался дома… только едва ли дома. Эти женщины… они разные. Неужели они плод его фантазии? Неужели он рисует их, беря из головы? И почему обнаженными?!

У меня только одна версия, которой упрямо стараюсь не верить. Смотрю на картины, дрожу, закусив губу, и перебираю пальцами жесткую текстуру краски. Нельзя так красиво и точно нарисовать по памяти… нужна натура.

Во всех ящиках эти женщины, эти «картины». На каждой дата. На каждой подпись — Мастер. И на каждой — стиль Эдварда.

Он — Мастер, у меня нет сомнений. И Джаспер, похоже, был прав… чудовищно прав…

«Как часто в жизни нашей строгой хотим мы правду точно знать?

Как часто слаженно и много умеем ее ложью покрывать?

Суровость напускная, моя детка. Суровость тут не больше, чем слова.

Ведь не одной девчонки тела коснулась твердая рука.

С твоим кольцом, прошу заметить».

Девчонки коснулась рука. О господи!..

Картина падает из моих рук на ящик, тот вздрагивает, пошатнувшись, но удерживается, чудом не расколовшись надвое и не выдав меня. Вряд ли в таком состоянии я стала бы оправдываться, но это точно не было бы приятным — обнаружить меня здесь. В запретной зоне с запретными картинами.

Теперь понятно, Мастер, почему вы с самого начала запретили сюда заходить… это ваша Галерея. Рисуете вы тоже здесь? А в Италии вы… вы там точно работаете над «Мечтой»? Или с Мечтой?..

На глазах закипают слезы. Я морщусь, сжав ладонь в кулак.

Джаспер — идиот. Я — еще большая дура. А правда — ложь. Но, возможно, все не так жестоко? Ошибка, м-м? Эдвард, фетишист он или нет, купил просто какую-то порно-коллекцию и хочет ее сбавить с рук, узнав о не подлинности? Или она даже для него чересчур? Но как же подпись!

Это можно проверить только одним способом. Выяснить все и все уяснить. Окончательно. Больше мне правды никто не скажет, даже Эммет, если он и в курсе событий.

Дрожа как в лихорадке, я достаю телефон. На спине холодный пот, бегут мурашки, но не даю себе остановится. Не позволяю.

В списке контактов есть один номер, который отпечатался случайно. Звонок был, а я не подняла трубку. Тогда я испугалась.

Но сейчас, кажется, уже ничего не боюсь.

Три долгих гудка. Клацанье моих зубов. И ответ абонента — подозрительно-изумленный.

— Да?

Я смело сглатываю горький комок в горле. Храбрюсь, вздернув голову.

— Константа, это Изабелла. У меня к тебе всего один вопрос…

Capitolo 32

Приходи на меня посмотреть.
Приходи. Я живая. Мне больно.
Этих рук никому не согреть,
Эти губы сказали: «Довольно!»
Каждый вечер подносят к окну
Мое кресло. Я вижу дороги.
О, тебя ли, тебя ль упрекну
За последнюю горечь тревоги!
Не боюсь на земле ничего,
В задыханьях тяжелых бледнея.
Только ночи страшны оттого,
Что глаза твои вижу во сне я.
А. Ахматова
Эммет не мог понять, что происходит.

В своем доме, рядом со своей дочерью, рядом с женщиной, которую собирался сделать своей женой, он начисто потерялся в ситуации. А это никому не шло на пользу.

Еще отвозя Изабеллу домой после незапланированного визита в дом Эдварда, с ящиком тарелок и акриловыми красками, но, почему-то, не удовлетворённую этим, он почуял неладное.

Сейчас же, вернувшись из офиса и застав мрачную Беллу, прислонившуюся к дверному косяку в прихожей, понял, что дела плохи. Голди передала хозяину, что Изза плакала…

Но стоит отдать новоиспеченной миссис Каллен должное, она вела себя образцово-показательно при Каролине. Улыбалась, заигрывала с девочкой, вместе с Эмметом читала ей на ночь какую-то сказку, а затем, увидев в стакане с водой для Карли кусочек почти полностью растворившейся таблетки персена, вышла из комнаты.

Дочка уснула быстро — благодаря лекарству с этим не было проблем. А у Каллена-младшего появилось время на Беллу.

…Она сидит на кухне, за столом. Голова устало склонена к деревянной поверхности, худые плечи поникли, четко очерченные обтягивающей черной блузкой, а волосы убраны на затылок.

Более жалкого впечатления эта девушка не производила даже тогда, когда пьяная и разукрашенная едва не упала под колеса его «Хаммера».

Толком не зная, что делать, но отчаянно желая быть полезным, Эммет опускается на стул рядом с ней.

Тело Беллы немного подрагивает.

— Замерзла? — он накрывает своей ладонью обе ее ладошки, крепко стиснутые на коленях в замок. Ледяные.

— Чуть-чуть…

Эммету не нужно повторять дважды. На плечах Иззы тут же появляется плед из гостиной, а сбежать теплу не позволяют руки самого мужчины, отогревая ее ладони.

— Ты слишком легко одета, — журит он, припоминая, как наказал отныне Голди одевать Карли.

Джинсы Изабеллы еще могли сгодиться как нормальная для апреля одежда, а вот блузка явно была из гардероба Вегаса — чересчур тонкая и воздушная.

— Раньше мне не было так холодно, — просто отзывается девушка, поежившись под пледом.

— Давай я заварю чай? Черный, белый?

Она смущенно, тут же краснея, шепчет:

— А что-нибудь покрепче у тебя есть?

Эммет не верит своим ушам. Он наклоняется ниже, чтобы заглянуть в карие глаза и отыскать ответ уже там. За последние полтора месяца так непривычно слышать от Иззы подобные вопросы, что он уже и забыл, каково это. И забыл, что она, в отличие от его брата, все же употребляет спиртное.

— Крепче?.. Алкоголь?

Беззащитно взглянув на бывшего Людоеда, Белла съеживается. Ее нижняя губа дрожит.

— В идеале — водка, Эммет.

Аут.

Каллен-младший окончательно теряет нить разговора.

— Ты уверена?

Она кивает.

Мужчина поднимается из-за стола, опустив ее ладони. Он не уверен, что спиртное это именно то, что Иззе нужно, но она давно так не смотрела на него и так не просила. Возможно, одна рюмка поможет ее языку развязаться? Если она выскажется, то определенно ей станет легче. А это необходимо — сейчас она уж слишком похожа на Эдварда в тот момент, когда понял, что может потерять свою пятую «пэристери» и призвал брата на помощь.

Белла крепко сжимает стопку пальцами, заставив их побелеть. Она смотрит на водку как на своего заклятого врага, с которым они встретились спустя столько времени и с которым им предстоит поквитаться. Она то ли решается, то ли уговаривает себя, когда Эммет приходит к выводу, что алкоголь это все-таки лишнее. Но стоит его руке коснуться рюмки, как Изабелла тут же выпивает ее — одним махом. И закашлялась, ударив кулачком о стол.

Медвежонок практически силой заставляет ее пожевать лимон.

— Так, все, — он отодвигает на самый край стола прозрачную бутылку, привлекая внимание Иззы к себе, — с тебя хватит. Рассказывай.

Она жмурится, мотая головой из стороны в сторону. На щеке появляется первая, тонкая слезная дорожка.

— Я не могу…

— Я помогу, — Эммет садится ближе, приобняв девушку за плечи. Она дрожит уже сильнее.

— Это не… я не… НЕТ!

Прижавшись к его плечу, обхватив ладонями руку, отданную в свое полное распоряжение, она плачет. Без сокрытий.

— Белла, послушай, — растерянный мужчина тщетно старается отвлечь ее от начинающейся истерики, — я никому не расскажу то, что ты мне сейчас доверишь. Я попытаюсь сделать все, чтобы помочь тебе, и только. Я уверяю, будет легче. Нужно просто это сказать.

Шмыгнув носом, она прижимается мокрой щекой к его плечу — точь-в-точь Каролина. Черная блузка смотрится траурной на ее фигуре этим вечером, а разбавленная лишь яркой лампой над столом темнота будто сгущается. Изза словно боится этой темноты.

— Тебя что, опять терроризовала эту сумасшедшая? — у Эммета сводит скулы при воспоминании о Константе. Эдвард предупредил его, что позвонил ей и достаточно успокоил, дабы не решила соваться к его родным, однако все равно попросил оставаться внимательным. В конце концов, девочка казалась отчаянной. И если эта отчаянная посмеет еще хоть раз расстроить брата, Беллу или же, упаси ее Господи, Каролину… не сносить ей головы.

— Она хотя бы честная, — скулит Белоснежка, сильнее сжав ткань его рубашки, — она сказала мне правду…

— Так она звонила?!

Испугавшись его тона и резкого движения, вздрогнув от проскочившего наружу опаляющего гнева, Белла до крови прикусывает губу. Ее глаза становятся такими большими, что едва умещаются на лице.

— Я ей звонила…

Эммет скептически, стараясь унять злость, оглядывает Иззабелу.

— Не выгораживай ее.

— Эта правда.

Он тяжело вздыхает.

— Предположим. И каким же образом?

— Сохранился номер в моей книжке контактов… она звонила…

— Так все-таки звонила?!

— НЕ СЕЙЧАС! — резко дернувшись назад от стола, выкрикивает Белла. Ее теперь трясет всю, а волосы, выбившиеся из прически, падают на вспотевшее, вымокшее от недавних слез лицо, — господи, да что же вы!.. Один лжет, второй его покрывает! Эдвард мне не отвечает!

Эммет поднимается следом, сразу же обнимая Иззу за талию. Привлекая к себе.

— Все… все… — он гладит ее волосы, невзначай даже чмокнув в лоб, — Белла, ну же, поговори со мной. Рассказывай.

Она затихает. Словно бы оценивая ситуацию, словно бы взвешивая все за и против, приникает к нему, уткнувшись лицом в грудь. Пальцы рассеянно гладят бицепсы, а парочка новых соленых слез мочит было высохшую рубашку.

Внутри Эммета все так и пылает. Ему хочется найти виновных, наказать и расстрелять.

Он не любил женские слезы в принципе, а уж когда дело касалось Карли или Иззы, ненавидел их страшной ненавистью. Руки наливались невиданной силой, сердце стучало где-то в горле, а кровь шумела в висках. Рвать и метать. Разорвать и наказать. Уничтожить. И никаких других мыслей.

А вот молчание, что выбирает Изза, как раз и доводит ситуацию до грани. Его до грани.

Впрочем, через какое-то время, видимо, обретя уверенность, она сжалилась над ним.

— Я скажу.

Он, с облегчением встретив такое заявление, посильнее прижимает ее к себе — как любимую игрушку. В какой-то степени эта женщина — ребенок, но ему все равно ее хочется. Несочетаемое в сочетаемом, детское во взрослом привлекает. Пока еще Медвежонок уверен в своих силах.

— Но сначала ты скажи, — тем временем подводит итог Белла.

— Мне сказать? — Эммет удивленно изгибает бровь.

Изза мешкает.

— Давай сядем…

Он удивляется еще больше, но никак этого не выражает. Подведя ее к стулу, усаживает. И затем сам садится рядом. Они возвращаются на прежние места, с которых все и началось. На краю стола зазывающе поблескивает от света лампы водка.

Белла, от которой теперь пахнет спиртным, отодвигает от себя рюмку и закрывает лицо ладонями. Оно прямо-таки горит от румянца.

Ей необходимо три вдоха и три выдоха, чтобы начать говорить снова — как раз предел терпения бывшего Людоеда. Его уже потряхивает, а пальцы крючатся в желании что-нибудь сломать.

— Эммет, я хочу, чтобы ты рассказал мне правду, — все же произносит девушка, сжав ладони в кулаки. На ее лице выступают красные пятна. — Молчание — величайшее из зол и под его началом порой происходят страшные вещи. У меня сложилось определенное мнение… и, если ты его не исправишь, я боюсь, оно таковым и останется.

Она говорит странно для человека, глотнувшего водки и, стало быть, более расслабленного, чем прежде. Мудрено, с трудом подбирая слова, то и дело сглатывая.

Белла ужасно встревожена.

— Правду о чем? — нетерпеливо спрашивает мужчина.

— О ком, — горько исправляет его миссис Каллен, — об Эдварде. Я имею право знать — я вышла за него замуж.

Даже лампа над столом мигает от перепада напряжения. Эммет снова думает, что не разобрал слов.

Но Изза так смотрит… нет права сомневаться и думать лишнего.

— Что ты хочешь, чтобы я сказал?

— У меня есть несколько вопросов…

— Так почему бы тебе не задать их Эдварду, когда он вернется?

— Потому что до его возвращения еще много времени. А меня тянет к балкону уже сейчас…

— К балкону?..

— С балконов прыгают.

Рот Каллена-младшего приоткрывается в форме буквы «о», а глаза вспыхивают, метнув молнии в сидящую рядом девушку. Она гордо поднимает голову, будто ожидала их, но бледнеет.

— Изза, ты что, умом тронулась? Что ты несешь?

Его гнев осязаем, ощутим. Комната, как газом, наполняется им за крайне короткий срок. И лампа над головой мигает снова.

— Я дала обещание, — деловым, серьезным тоном отзывается Изабелла. Ее глаза кажутся пустыми, погасшими, а плечи опускаются еще больше, — я сдержу слово. К тому же, Каролина любит меня… я никогда не причиню ей такой боли.

Эммет немного успокаивается.

— Ну и шутки у тебя, Белоснежка…

Изабеллу передергивает так, будто он сказал нечто запретное. Но она быстро берет себя в руки, на удивление достойно выправив и позу, и тон. С лица спадает часть белил.

— Это не шутки. Так ты ответишь мне?

Брату Алексайо откровенно не нравится этот разговор, но Белла уже не выглядит так, будто сейчас развалится на части, а это достаточный стимул, дабы его продолжать. Важнее всего для него — чтобы она оставалась в порядке. Ради этого можно многое сказать.

— Если я в состоянии. Спрашивай.

— В каком еще состоянии? — ее пальцы дрожат, перетирая подушечками попавшуюся под руку салфетку.

— Если я могу на них отвечать, — Эммет переводит дыхание, сложив ладони на груди, — я слушаю.

Белла смотрит на свои руки, затем на руки Эммета, а потом — на стол. В ее взгляде порхают горькие и острые снежинки.

— Что случилось с его лицом?

Медвежонок хмуро щурится.

— В каких целях ты интересуешься?

Она и бровью не ведет.

— В целях общего развития.

— Я надеюсь. Потому что эта тема очень болезненна для него, Изабелла.

— Не болезненнее, чем для меня то, что он выспросил у Роз, — она быстро смахивает с глаз очередную слезинку, смело посмотрев в серо-голубые глаза Эммета, — правда ведь?

Папа Карли потирает пальцами переносицу.

— Нас избили в Греции местные цыганята. Они хотели кулон нашей матери, Эдвард его не отдал. Прозаично.

Белла опускает глаза.

— На Родосе.

— На Родосе, — Эммет делает глубокий, тяжелый вздох и у его глаз морщинки, — его били, Белла, так били… я думал, он не выживет. Я орал как резанный, а никто не приходил на помощь… если бы ты видела это, ты бы не спрашивала о лице.

Она поджимает губы, сжав ладони в крепкие кулаки. Слез больше.

— Там вас и нашли родители…

— Вот ты и знаешь эту историю, — Эммет мрачно кивает, — спросишь еще, почему мы сбежали с острова?

Миссис Каллен пристыженно морщится.

— Я догадываюсь…

На какое-то время в комнате воцаряется тишина, где, вспыхивая и затухая, проносятся сказанные слова. Обретают плоть, становясь иллюстрацией. И у Беллы такое лицо, будто ее мутит.

— Эммет, — сквозь слезы, заметив сочувственный взгляд и ярое желание брата Алексайо быть полезным, сама придвигается к нему ближе. Притрагивается к протянутой ладони, — Эммет, его любимый писатель. Имя?

Мужчина озадачен. Это как-то связано?

— Булгаков, Изза.

Ее едва ли не подбрасывает на месте. Губы дрожат, слезы капают на стол, а во рту, потому как бесконечно облизывает губы, сухо.

— А книга?..

— У Булгакова многие любят лишь одну книгу, Белла. «Мастер и Маргарита».

Изабелла плачет в голос. Ее пальцы дерут ткань рукавов его рубашки, губы искусаны до крови. Она так хотела… услышать другое? В чем дело?

— Белла? — Эммет наклоняется к самому ее упрятанному лицу, гладит плечи, — ты что? Что такое?

— Эмм, — она заклинает, несильно впившись ноготками в его кожу, — пожалуйста, скажи мне правду, только правду сейчас, ты знаешь о них?..

— О ком?

— О… о… о Маргаритах, — не выдержав, она тонет в громких всхлипах. Дрожит как никогда прежде.

Медвежонка передергивает. Его ладони на ее талии, спине. Сочувствующий тон треплет душу.

— Откуда ты знаешь?

— Мне Конти сказала, — хнычет девушка, жмурясь, — Конти не будет мне врать в таких вопросах… она сказала, он их рисует, а потом с ними… их…

— Белла, это не тема для обсуждений.

— Потому что она — правда, да? Да скажи же ты!

У Эммета от этого тоже подкатывает к горлу ком. Он не удерживается.

Огромный кулак ударяет по столу, тот вздрагивает, с незакрытой бутылки спадает крышечка, укатываясь под стол. В столовой будто сгущаются сумерки…

— Белла, но он же не монах какой! — рявкает Медвежонок, зажмурившись, — эти женщины или другие, есть суть? Он же не спит с вами! С кем еще ему спать?..

Подавившись, почти захлебнувшись в соленой влаге, Белла стискивает зубы.

— Но в правилах «голубок» — верность…

Черт бы побрал этих «пэристери», господи! Эммет ненавидит этот проект всей душой.

— Она для вашего же блага.

— Для его… — Иззу передергивает. Руки обвивают шею Эммета так сильно, как никогда прежде. Белла хочет спрятаться, раствориться. А ей не позволено, не дают.

— Белла, все, хватит.

— Эммет, скажи мне, он был с ними двадцать шестого февраля, да? Когда я пыталась соблюдать?.. Когда я тебя?.. Господи!

Медвежонок ничего не говорит — он вздыхает. И Изза, как умная девочка, понимает все сама. Обмякнув, она плачет, постанывая в его объятьях, и тяжело дыша. Слезы льются морем, даже не рекой. Топят.

— Хватит на этом, — Каллен-младший поднимается со своего стула, увлекая пятую «голубку» за собой. Его рука, как и вчера с Карли, ловко проскальзывает под ее колени, а вторая придерживает талию. Как пушинку подняв Беллу на руки, Эммет направляется к лестнице на второй этаж.

Дрожащая, заплаканная, она даже не пробует упираться.

— За что же он так со мной?.. — бесконечно повторяет возле его шеи. Эммет кладет подбородок ей на макушку.

В спальню, куда приносит Белоснежку, царит темнота и холод — открыт балкон. Это его спальня, которая сегодня пуста, благодаря найденному способу уложить Карли спать в детской. Она поверила в силу розового слона Винни, сиреневого Эдди и талисмана с единорожкой отгонять кошмары. Им и досталась вся слава снотворного.

— Холодно… — Иззу трясет, и она отказывается отпускать ворот рубашки Медвежонка. От слез у нее печет глаза и неустанно течет из носа.

— Сейчас согреем тебя, — выдавливая улыбку, мягко обещает мужчина. — Я принесу тебе твою пижаму.

— Нет! — она резко подается вперед, ухватив его руку. — Не уходи, пожалуйста… — рыдания не смолкают.

— Но тебе же надо в чем-то спать, Белла, — он сострадательно поглаживает ее волосы, не зная, что предпринять.

— Может… может, у тебя найдется какая-то тряпка для меня? — она с надеждой оглядывается на шкаф, закусив губу, — или я посплю так…

Эммет обходит постель, приблизившись к шкафу. Открыв нужный ящик, вытаскивает из его недр серую футболку.

— Это не тряпка, но, я думаю, подойдет. Правда, она будет тебе большой.

Непривередливая Белла с благодарностью забирает одежду.

— Мне все равно. Спасибо тебе!

Они уединяются каждый в своем углу — Эммет в ванной, Изабелла — в комнате. И минут через пять, не больше, оба укладываются в постель.

В глазах Каллена-младшего ни намека на похоть или желание обязать Беллу за такую ночь.

В ее глазах одна лишь надежда на хоть каплю взаимности и теплые объятья — по-прежнему дрожит, так и не согревшись.

Эммет обнимает ее, крепко прижав к себе, как обычно Каролину, и целует в макушку.

— Засыпай… и пусть у тебя будут добрые сны…

Белла, приглушенно всхлипнув, комочком сворачивается у него под боком, придерживая за ладонь. Большие руки, широкая грудь, незнакомый запах… ей и плохо, и хорошо. Но на лучшее рассчитывать не приходится — Эммет и так крайне великодушен.

— Спасибо… ты очень, очень хороший…

А перед глазами все мелькают обнаженные рисованные натурщицы с синими кругами на теле. До самой конечной стадии засыпания.

* * *
Мне снятся мальчики.

Чернокудрые, чернобровые, с подтянутыми загорелыми телами, они бегут по неровным камням мостовой, словно бы торопясь куда-то.

У одного глаза серо-голубые, как облака в конце лета, а у второго — аметистовые, будто августовский лесной туман на закате солнца.

Они что-то кричат друг другу, а я сижу на большом камне возле пенящегося моря, наблюдая за их игрой. Я не сомневаюсь, что это игра, потому что мальчики маленькие и бегут уж очень резво. Дети и в Греции дети — а я сомневалась.

Но в один момент что-то незримо меняется в умиротворяющей картинке. Те же дети, те же глаза у них, тот же плеск моря… однако позади, на мостовой, оббегая редких прохожих, за мальчиками бегут другие дети. Черные, страшные дети. У них грязные руки, пепельные от пыли волосы и белые белки глаз, выделяющиеся на фоне желтовато-коричневой кожи.

Они догоняют моих мальчиков и… бросаются на них.

От неожиданности я вскакиваю со своего камня, встревоженно вытянув шею, дабы хоть что-то разглядеть.

Цыганята…

Цыганята бьют моих мальчиков.

Выкрикивая какие-то проклятия и повеления отойти, отталкивая людей, которые не обращают внимания на происходящее, я бегу к ним. Я спешу, я тороплюсь… я падаю на колени, разбивая их в кровь, дабы оторвать особенно рьяного в побоях цыганенка от одного из мальчишек.

У ребенка до боли знакомые мне черты лица, с темными волосами, становящимися на солнце черно-золотыми. У него широкий лоб, густые ресницы, брови, которыми можно любоваться… и в кровь разбитое лицо. Алая жижа течет по щекам, по носу, по губам… почти до мяса выбита правая сторона. Мне чудится, что там видны кости… а в кожу попадают пыль, песок, грязь с дороги… и ребенок кричит, выгибаясь, а я ничего не могу сделать. Мои руки тоже в крови.

И я тоже кричу.

Резко, громко выдохнув, я просыпаюсь. Одним точным движением откинув одеяло, вжавшись в подушку, подпрыгиваю на своем месте, прикусив губу. На ней капелька крови.

Часто дыша, буквально задыхаясь, я скольжу глазами по комнате, уже не удивляясь, что это не дом Эдварда.

Перед взглядом все равно только разбитое лицо аметистового мальчика и звонкие, пронзительные крики его сероглазого товарища.

Наблюдая за этими мерцающими образами, всматриваясь в них, я различаю созданную моим же сознанием версию маленьких Калленов. И едва ли не вою от безысходности, что им пришлось такое пережить…

Ладонь находит ладонь Эммета — он спокойно спит рядом, негромко похрапывая. Лицо расслабленно, здорово, выбрито. Даже волосы — и те почти уложены на подушке. Он в порядке.

А Эдвард?.. Аметистовый?..

Я прикусываю губу сильнее, дабы не разрыдаться. Крови больше, она соленая, а это отрезвляет. Вспоминается кое-что другое, связанное с моим фиолетовым Эдди… и правда эта уже меня заставляет почувствовать себя так, будто на теле — не живого места.

Маргариты. Рисунки. Секс.

«Ты думала, ты единственная, Изабелла? — ее мягкий голос почти смеется надо мной, — ты думала, ты — все, что ему нужно? О нет, зайка. Ты — одна из многих. Ты — „голубка“. А с „голубками“ Мастер не якшается…»

Константа права. Она сама это пережила, она знает.

Ну конечно же… какая тут верность…

Мне надо выйти из комнаты. Я понимаю, что совсем скоро не сдержусь и заплачу в голос — опять — а Медвежонок и так очень много для меня сделал. Он не заслуживает просыпаться среди ночи двадцать раз подряд, тем более, ему на работу. И он с работы. И у него ребенок… я не имею никакого права отнимать у Каллена-младшего лишние силы.

Именно поэтому, кутаясь в его футболку, что больше моего размера в добрых четыре раза, как в одеяло, неслышной тенью выскальзываю за дверь.

Вдох — выдох.

Надо попить воды. От воды легче.

Вдох — выдох.

Горло жжет от вечерней водки, лимон привкусом разъедающей кислоты остался на губах.

Вдох — выдох.

Здесь, где-то за одной из дверей, спит Каролина. Если я разбужу ее, я сойду с ума. Мой ангел не должен видеть меня в таком состоянии. Я уже и так вызвала подозрения сегодня, когда, вернувшись из дома, не смогла спокойно смотреть на геркулесовского Аполлона, про которого, как оказалось, есть отдельный мультик. Ни к чему ей лишние тревоги.

Вдох — выдох.

По лестнице, держась за перила. Сломаю ногу — точно кинусь с балкона. Нельзя вечно жить у кого-то на шее.

Вдох — выдох.

Кухня. Слава богу.

Я неслышно пробираюсь между деревянных тумбочек, обходя огромный металлический холодильник, и копошусь в полочке для кружек. Когда-то в ней я искала коньяк… тогда еще пришла к Эдварду, и он обнял меня, утешив… тогда еще поцеловав — в щеку, в лоб, в плечо… господи, за что же он так со мной?

Или я виновата? Всегда виноваты оба. Я поверила ему. Я согласилась выйти замуж. Я первая поцеловала… это я виновата, о да. Это я с ним… с Мастером… так.

Сжав кружку левой рукой, правой я с силой впиваюсь в безвинный гранит кухонной тумбы. Боль до такого сильная, что хочется закричать в голос.

Он меня не любит… он никогда не любил… он не планировал меня любить! Даже платонически… даже так…

Глаза снова жжет, пальцы дрожат. Я перехватываю кружку, умоляя всех, кто есть сверху, не дать мне ее разбить и перебудить весь дом, и тянусь к фильтру. Он встроенный, нужно только повернуть красный краник — я должна справиться. Я обязана.

Поворот… и вниз. Да.

Пару капель воды попадает на руку, заставляя меня всхлипнуть — холодная.

Кружка наполняется до краев, и я убираю ладонь. Медленно, осторожно, чтобы не разлилось.

Вдох — выдох.

С первым глотком чувствую себя хотя бы чуть-чуть человеком.

Я подхожу к окну, за которым небывало темный пейзаж. Густые тучи, мелкий дождик и сильный ветер, буквально треплющий деревья перед домом.

Я смотрю на прозрачную овальную капельку, бегущую вниз. Маленькую, дождевую капельку — казалось бы, совсем обычную.

Она огибает другие, медленно-медленно сползая по ровному стеклу — по ту сторону от меня, вне досягаемости. Стремится к своей цели, выбирает свой путь. Она свободна.

В этой капельке сейчас весь мой мир — в самом прямом смысле слова. В ней отражается потолок. И кухня. И я. И стакан в моих дрожащих пальцах, наполненный водой. Такой же, из которой капелька.

Я стою, облокотившись на стекло. Сама, что нонсенс, отодвинув шторы и подойдя вплотную к своему самому страшному кошмару — касаюсь стекла пальцами и кожей — стою. И мне не страшно. Только чуть-чуть холодно.

Капелька согласна с этим холодом — уверена, что там, на ветру, в темноте без звезд по ту сторону моего темного укрытия, ей так же не сладко. Только вот она держится — а значит, и мне следует держаться. Это знаменательный момент, в конце концов. К тому же, бесповоротный. Если сделаешь шаг в пропасть — полетишь. Уже поздно будет разглагольствовать.

Там, где вплотную приникаю к стеклу губами, остается небольшой запотевший кружок. Не трачу силы на то, чтобы стирать его, а наоборот, силюсь просмотреть путь капельки через его мешающий туманный фильтр. Напрягаю зрение, вглядываюсь — подбадриваю ее. Наверняка же не просто так течет. Ищет кого-то, спешит к кому-то, надеется на что-то…

Эта капелька одна — и я одна. В чем-то мы все же похожи — может быть, и ее тоже предали? Как раз те, кому верила. Как раз те, которым вот-вот отдала бы душу.

— Ну и почему так случается? — тихим, севшим голосом зову я свою новую подругу. Неумолимую, серьезную, хрупкую — ровно как и то, что теперь осталось во мне. Именно в таком сочетании.

Капелька не дает ответа — еще бы! Зато ее монотонное движение вниз о многом говорит.

— Считаешь, есть смысл сопротивления? — риторически зову, ногтями, дабы разбавить ужасающую тишину хоть немного, поскребя по стеклу.

Капелька огибает другую капельку, вставшую на ее пути. Пытается, по крайней мере. Только та, назойливая, не дается. Во чтобы то ни стало желает достигнуть цели — и вливается в мою подругу. Заполняет ее собой. Лезет в душу, вторгается — вот оно. Точно моя ситуация. Да мы действительно идеально друг друга понимаем.

— Он тоже не имел права так поступать… да? — с сожалением к случившемуся только что с капелькой, шепчу я, — все эти «люблю» и «дорожу», а потом ножом в спину?

Я могу поклясться, что она согласна. Течет медленнее, почти плачет, надрываясь от боли. Она блестит… и блестит куда сильнее прежнего. Поддерживает меня.

— Тебе никто не говорил, почему от вранья так больно? — вдруг интересуюсь, чуточку присев, дабы не упустить зрительного контакта с водой, — или это задумано? Потопить ложью? Уничтожить?..

Капелька молчит. Сползает ниже и отражает теперь не только потолок, но и холодильник, вместе со шкафами. Внутри шкафов ящики — для специй, сервизов… такого же белого цвета, как и те, в которых сегодня вывозили из дома Алексайо «мусор».

— Он обещал мне помочь… — выдаю я самое откровенное, что осталось из воспоминаний об Эдварде, вздрогнув всем телом. Стакан с трудом остается в руке. — Он сказал, что позаботится, сказал, уймет страх, сказал, вытащит меня… откуда вытащит? Из прежней ямы? А для чего?! Капелька, для чего?! Чтобы затащить в новую? Последнюю?..

Рвано и неглубоко вздыхаю, чуть не подавившись слюной. Ужасные слезы возвращаются, душат меня. Они под стать капельке — они теперь всегда со мной. Течет уже не только по стеклу, но и по коже. Заставляет глаза начать сильнее зудеть, а кожу стать белее. Я похожа на мертвую с такой кожей.

— А я его люблю… я же так его люблю, капля!.. — придушенно хриплю, прижавшись к стеклу правой щекой. Тоже больше не хочу ничего ей чувствовать. Мой аметистовый мальчик… мальчик, предавший меня. А я бежала тебя спасать… и звонила. Я хотела, чтобы ты сказал мне правду. Я надеялась на это… но трубку ты так и не снял. Ты трус.

…Вторая наглая капля вторгается в первую. Раздвигает ее, проникает внутрь, теплыми и колючими щупальцами окутывает самое нутро, самое сердце. И голос у нее наверняка мягкий-мягкий, нежный-нежный. Он не раз шептал капельке «я с тобой», «мы вместе» и «я не оставлю тебя, Бельчонок». Капелька ведь ему верила… и потому сейчас в ее прозрачном овальном взгляде читается вопрос «за что?». За что Италия? За что Маргариты? За что очередное вранье? За что данное слово? И за что вера. Самое страшное, испепеляющее — вера-то за что?..

— Знаешь, — задумчиво бормочу я, — справедливости, похоже, не существует в принципе. Тебе еще стоит порадоваться, что они не заточили тебя в клетку. Добежишь до подоконника — растворишься. И никто тебя больше не тронет.

Капелька угнетенно молчит, огибая одну из последних на своем пути преград. Тяжело опускается вниз, уже смирившись с тем, что не одна. Что придется и других тащить за собой, что тихонькой смерти в одиночестве и покое не выйдет. Надеяться остается лишь на то, что в конце пути, за гранью подоконника, найдет то, что искала. Получит наслаждение.

А у нас ведь схожие беды. И схожие цели. И единые мечты.

Где же мой подоконник?.. Срочно нужна последняя грань.

Сморгнув слезы, наблюдая за тем, как в последний раз капелька обводит взглядом тесный мир вокруг себя, навеки пропадая, я всхлипываю.

Всего разок, негромко, тише даже, чем дышу.

А потом еще разок. И еще…

— Если бы ты только знал, Алексайо, — я закрываю глаза, не обращая внимания на то, как негромко шелестит, проливаясь на пол, вода из наклоненного стакана, — если бы ты только знал, как сильно я тебя люблю. С твоим лицом, твоими идеями, твоими «голубками» и твоими страхами… я бы поняла тебя! Но ты не дал мне даже шанса…

…Вспыхивает свет. Как предзнаменование, как попытка небес привлечь внимание простых обывателей, как опознающая метка на съемочной площадке. В лучших традициях жанра.

Горестно хмыкнув, я открываю глаза, намереваясь встретиться лицом к лицу с серым взглядом сонного Медвежонка, спустившегося вниз, обнаружившего меня здесь и зажегшего свет. Он наверняка спросит, что я здесь делаю, почему плачу, а затем расстроится. Он всегда расстраивается, когда я плачу.

Однако вместо всего этого вижу яркую белую линию, разделившую небо пополам. Она в отдалении метра от стекла — можно попытаться тронуть рукой. Изогнутая, необычная, впечатляющая и… горячая!

…Уши разрывает самый страшный звук на свете.

Грохот. Гром.

Гроза…

Закричав, я отскакиваю от стекла так резко, что даже не успеваю задуматься о малейшей ориентации в пространстве. Спиной, больно ударившись, налетаю на гранитную доску тумбочки, а рукой, не успев схватиться хоть за что-то, проезжаю по холодильнику. Пальцы синеют.

За окном вспыхивает снова. Как в страшном сне. Как в быстрой перемотке фильма ужасов. Как в Аду!..

Задыхаясь от того, что не помню, как дышать, я пытаюсь отойти, отбежать от окна. Обогнув тумбочку и чертов холодильник, на дрожащих ногах, с бешено стучащим в груди сердцем, кидаюсь к арке в столовую… но меня останавливает, грузно уронив на пол, прежде разлитая из стакана вода.

А по ту сторону стекла — БА-БАХ!

Зубы стучат как в страшной лихорадке, вытянутые белые пальцы бессильно ударяют по полу, а разбитые об плитку голые колени оставляют полупрозрачные кровавые слезы.

Я понимаю, что ползу по полу, когда кожа начинает саднить, сдираясь больше. В нее, как и в моем сне на лицо Каллена-старшего, попадает какая-то грязь, мелкие крошки. От соприкосновения с холодным полом жара крови и не чувствуется. Вообще холода не чувствуется. Только боль.

Я умираю…

Я была права, гроза меня убьет.

Вот и убивает…

Впрочем, предсмертную агонию, как говорится, никто не отменял.

Я кричу во все горло, едва гром ударяет в третий раз. На пороге кухни, возле арки, хватаюсь за ее основание, чтобы подняться, перемещаясь в другую комнату. Хромаю, однако это не мешает бежать.

Только бы не вспышка… только бы не молния…

Загорается окно столовой. Еще больше, чем на кухне. И озаряет собой как в дьявольском кошмаре темные гравюры на стенах, мои кровавые разводы на полу, пыточный деревянный стол с так и не убранной бутылкой водки.

Мне бы глоток… глоток! Дайте забыться! Дайте умереть спокойно, без боли!

Но руки дрожат чересчур сильно, чтобы хоть что-то сделать по-человечески. Я делаю тот глоток, о котором грежу — огненная жидкость бежит вниз по пищеводу, жжет внутренности. Но второй, от недостатка воздуха, сделать не успеваю.

Грохочет гром, молния снова чертит небо на неровные части, и бутылка, будь она неладна, выскальзывает из моих рук.

Тысячи, тысячи осколков… и спирт… и запах…

У меня подгибаются колени — чудом падаю не там, где сосредоточенна большая часть стекла.

Захлебываюсь в слезах. Слезы вымывают какую-то часть ужаса.

— Алексайо! — реву в никуда, ненавидя потолок за то, что он такой высокий и белый. Что ему не страшно. — ЭДВАРД! АЛЕКСАЙО!..

«Я буду рядом. Когда будет гроза, обязательно буду».

Гроза… ГРОЗА, ЭДВАРД!

В эту секунду, мне кажется, я готова простить ему все на свете. Если сейчас появится здесь, в дверях, если заберет меня из этого кошмара, я забуду не только о Маргаритах, но и обо всем остальном. Я никогда его не упрекну ни в чем. Я никогда его не оставлю. Я никогда не посмею заявить о своих правах.

Только пожалуйста, ЭДВАРД, ПОЖАЛУЙСТА, будь здесь! СЕЙЧАС!

…Молния вспыхивает снова, делая кухню черно-белой. Гравюры горят невидимым огнем.

И я горю. Извиваясь на полу, режась об осколки, буквально вымокая в чертовой водке, горю.

— Все сделаю… всем буду… только забери, — заплетающимся языком, глотая слезы, вскрикиваю в темноту, — Эдвард… Эдвард!!!

Но как не было Аметистового, так его и нет. Гром бьет по ушам, молния подсвечивает меня на полу, а сила дождя нарастает. Его стук отзывается у меня в мозгу.

Оставил. Он навсегда меня оставил. Я ему не нужна.

— Белла! — ошарашенно, ужаснувшись, выкрикнули справа от меня. Со стороны лестницы.

Давясь рыданиями, раскрывая крепко зажмуренные глаза, я с выдохом облегчения протягиваю руки в сторону благодетеля.

— Пришел…

Однако вместо клубничного запаха, вместо даже пресловутой мяты, вместо блеска фиолетовых глаз и морщинок лишь слева я вижу ежик темных волос и исказившееся, полноценно реагирующее лицо.

Большой и страшный человек, склонившись надо мной, силой отрывает от стекла. Его руки наверняка оставляют на моих синяки.

— Белла, что, что?! — он переворачивает меня на спину, левой ладонью мешая свернуться в комок. — Скажи мне, что сделать? Это приступ?

За окном, разверзаясь в сотый раз, вздрагивают небеса.

— УБЕЙ МЕНЯ! — реву я, не в состоянии больше это терпеть. От холода, от боли, от запаха спиртного и того, что Алексайо здесь нет, хочется только одного. И уверена, будь у меня такая возможность, — я бы все же покончила с этим сама в считанные минуты.

На лице Эммета селится смертельная бледность. Его глаза распахиваются до страшных размеров.

— Ты что, Изза? — он беспомощно оглядывается вокруг, не зная, чем прижать мои многочисленные порезы на ногах — отсутствие пижамных штанов сделало свое дело, оставив их наиболее уязвимыми. — Что случилось?

Растерянный, недоумевающий, он даже представить не может, в чем дело.

А я не могу сказать. У меня язык не повернется произнести это слово сейчас, когда он так наглядно подтверждается в природе.

Зато, благодаря все тем же мыслям о языке, я чувствую, что не все потеряно.

Есть лекарство. Есть способ пережить. Есть возможность хоть как-то уменьшить пытку, раз все равно никто ее не прекратит. Люди — жестокие существа. Они не убьют меня. А молния не убьет потому, что окно закрыто. Будь я на лугу…

— ЭММЕТ! — вздрогнув всем телом, выгнувшись вперед, как в предсмертной агонии, я хватаюсь за его шею, садясь на коленях. — Эммет, Эммет…

Зубы стучат, глаза саднят, на губах — кровь. Но это все, что я могу предложить, поэтому выбора нет.

Набрасываюсь на опешившего (или сжалившегося?) Людоеда, впиваясь в него поцелуем.

Пальцы, перебарывая тремор, пробираются в его штаны. Молят высшие силы о том, чтобы быть достаточно сильными, дабы их спустить.

— Бери меня… — оторвавшись на мгновенье, дабы вздохнуть, умоляю его. Жмурю глаза до звездочек перед ними, услышав гром, — бери меня всю… всегда… Эммет, я умру без тебя… Эммет, пожалуйста…

Ледяные пальцы отыскивают его достоинство, пробуют сжать. Джаспер в этом плане был милосерден — он сразу насаживал меня и не задавал вопросов. А Каллен-младший сопротивляется. Его теперь тоже трясет.

— Изабелла!

— Изабелла, Белла, Изза, Изз… — перечисляю я, кое-каксглотнув, — да! Я умоляю тебя… я сделаю все, что угодно!..

Но не слышит. Даже не хочет слушать. Молния светит в окно, а он безбожно выдергивает мою руку из своих штанов. Прижимает, обвивает собственными пальцами — еще движение и будет порошок из мяса и костей.

Я кричу, раненая в самое сердце. Он тоже отказался. Он тоже меня не спасет.

Никто не спасет…

— Эммет, что такое? — встревоженный женский голос, тень, мелькающая на стене, вскрик в такт грому — и я выгибаюсь, задохнувшись. Воздух ни к чему.

В отблеске света вижу коричневые волосы и узкие брови Голди. Кажется, это она.

— Я НЕ ЗНАЮ! — ошарашенный, несдержанный, рявкает Эммет. Прижимает меня к груди, не давая больше двигаться, — это что, судороги? Что делать?

Задыхаясь, я мычу в его грудь, прячась от грозы. Ну почему, почему она не кончается?!

— Эпилепсия? — судя по аромату духов, ставшему ярче, Голди присаживается, встревоженно выискивая мое лицо, — надо звонить в «Скорую»…

Эммет сатанеет. Его руки делают мне больно.

— ТАК КАКОГО ГРЕБАНОГО ЧЕРТА ТЫ ЕЩЕ ЗДЕСЬ?

Испуганная экономка тут же исчезает. Где-то щелкают клавиши телефона, падает и поднимается его трубка. У нее дрожат руки.

И у меня дрожат.

— Эммет… — придушенно взываю я, скребясь к его лицу, — Эммет, ты же хороший, ты же добрый… пожалуйста!

На его лице столько боли и ужаса, что мне вдруг становится еще хуже. Я забываю, о чем прошу.

— Потерпи, белочка, потерпи… сейчас тебе помогут…

Он говорит это таким тоном, будто сам не может. Будто нужен кто-то еще…

— Помоги мне, — встраиваюсь в череду его слов, умоляю я. Гром грохочет все громче. Мои рецепторы воспринимают эту грозу ярче любой другой в жизни. Первую грозу там, где есть окна. Первую грозу без Джаспера. Первую грозу без Эдварда…

У меня в ней нет опоры.

— Помогу, я помогу, — Эммет наклоняется, целуя мой лоб, потом щеки. От того, что на губах кровь, ему нехорошо, — сейчас… скажи, тебе нужны лекарства? Или постель? Или хоть что-нибудь, Изза?

Как же он хочет получить ответ, что мигом все решит… и я хочу. Я хочу, чтобы все закончилось.

— Эммет… открой окно…

Никогда не думала, что скажу это. Но Алексайо нет. Но спасения — нет. А разве же мне еще что-то нужно?

Каллен, на удивление успокоенный этой фразой, быстро кивает.

— Трудно дышать? Сейчас. ГОЛДИ! — зовет он, не спуская меня с рук, — ГОЛДИ, ОТКРОЙ ОКНО!

Почему-то только теперь, услышав его крик, я понимаю, что наверху Каролина… и даже при учете снотворного… и даже тогда… а если проснется?

Но эти мысли быстро уходят.

Окно открывается, ледяной воздух пробирается в комнату, холодя мои порезы и ссадины, забирается в горло. Блокирует желание вдохнуть глубже.

— Не смей говорить Эдварду…

Медвежонок убирает с лица мои волосы, наклонившись ниже.

— Что?

— Все… не смей…

Я отворачиваюсь и вижу, как зажигается темное ночное небо яркой бело-оранжевой вспышкой.

Я слышу, как бьется в конвульсиях нетерпения, стремясь обрушиться на меня во всю силу, гром.

Я ощущаю теплоту объятий Эммета и то, как он пытается что-то донести до меня, шепча на ухо.

А потом я снова встречаюсь лицом к лицу с молнией. Наблюдаю ее, красивую, узорчатую, близкую. Она птицей-феникс ударяет о землю.

Меня ударяет.

И я больше не вижу, не слышу и не чувствую никакой грозы. Совсем.

Нирвана.

* * *
Серый, вязкий, теплый туман. Он обволакивает, поглощает, приковывает к себе. Среди невесомости, в этой беспросветной мгле, достаточно спокойно. А спокойствие это, похоже, как раз то, чего мне так недоставало.

Я не имею представления, сколько длится это подвешенное состояние. Лениво помахивая руками, лежу и смотрю на небо, такое необыкновенное во власти туманов.

Однако вечного нет ничего и подобную истину мне давно уже нужно было уяснить.

Пробивается голос. Негромкий, вибрирующий, будто через толстую вату в ушах:

— Что же ты вытворяешь?..

В ответ говорящему отзывается тишина и легонькое постукивание клавиш. Телефон?

Мои веки вздрагивают.

— Почему, когда нужен, нет ответа?

В этом вопросе больше отчаянья, а потому воспринять молчание вслед ему труднее. Глухим стуком нетерпеливый человек ударяет по дереву.

— Ты с ума меня хочешь свести! Ну и к черту. «Мечта» стоит чьей-то жизни? Кинь ты эти самолеты!

И все. Голос обрывается, удары по клавишам обрываются, дерево вздрагивает в последний раз.

Смирение.

Я медленно, стараясь не нарушить тишины вокруг чересчур громкими вздохами, открываю глаза. Перед ними светлая пелена, веки будто свинцовые, а во рту — сухо. Я слишком долго кричала вчера.

— Белла!

Мое возвращение выдает прорезавшийся стон. Безмятежность отпускает, туман улетучивается, а на его место приходит боль. В спине. В ногах. В пульсирующей голове.

Осторожные пальцы поглаживают ладони, уложенные на простынях, теплое дыхание щекочет кожу на лбу.

— Ну слава богу…

Мне становится неловко от облегчения, прозвучавшего в тоне моего благодетеля. На вид все еще хуже, чем по ощущениям? Я вообще не должна была открывать глаз?

— Эммет?.. — голос глухой, хриплый. Не мой.

Моргаю, фокусируя взгляд на мужчине передо мной. Встревоженный, бледный, с еще больше поседевшими висками, он с вымученной улыбкой смотрит на меня.

— Ох, Белла… — я получаю нежный поцелуй в лоб. Он запускает волну непонятного, неизвестного мне доселе чувства по телу, вызывая дрожь. Это не приятность, нет. И это даже не тепло. Мне почему-то становится жарко и больно.

— Что?.. Где?..

— Дома, — он гладит мои плечи, — ты дома, моя хорошая. Ночью ты потеряла сознание, но теперь все будет хорошо.

Я замолкаю, для пущей уверенности оглядевшись вокруг. Шкафы, кровать, темные стены и гравюры. Да. Это спальня Медвежонка. Я правда еще жива.

— Как ты себя чувствуешь? — Эммет присаживается на край постели, пытливо глядя мне в глаза. Он в серых брюках и серой майке — сливается с необхватным пространством. Мне тяжело правильно расценить, где именно его тело.

— Спина болит…

Сдержав шипение, мужчина кивает. Его большая ладонь аккуратно касается моей талии, скрытой под одеялом.

— Ты сильно ударилась. Будут синяки.

— И колени…

— И колени, — он морщится, — стекло, помнишь? Будут болеть.

Прекрасный прогноз. От него сразу хочется жить. И погода… погода!

Вздрогнув и резко дернувшись вперед, отчего тысячи иголочек устремляются под ребра, к моим синякам, высматриваю за плечами Каллена-младшего окно. Вроде бы я слышу стук капель дождя… вроде бы небо серое, не черное. Вроде бы нет ничего там.

— Ты что? — Эммет удерживает меня, мягко укладывая обратно, — Белла, отлежись хорошенько, а потом будем любоваться пейзажами.

У меня дрожат губы и наверняка жалкий вид. По крайней мере, на лице Эммета живое сострадание, подталкивающее к таким мыслям.

— Белочка?.. — приглушенно зовет он.

— Гроза? — даже не исправляю данное мне прозвище на «Белла», потому что боюсь не получить честный ответ. Мне он сейчас нужен как воздух.

— Нет грозы, нет, — Эммет потирает мои саднящие пальцы в своих, утешая, — ты ее так боишься, да?

Тепло уходит, оставляя холод. Даже одеяло уже не греет меня.

— Боюсь… — по-моему, это очевидная правда. Любой, кто видел, как я себя веду, стоит небу вспыхнуть, такое зрелище не забывает. — Она меня убьет.

Мужчина вздыхает. Пальцы у него становятся нежнее.

— Но ты жива.

— Чудом…

Я запрокидываю голову, выгнув спину, и терпеливо сношу боль. С болью легко почувствовать себя живой — взаправду.

— Белла, — Эммет придвигается ко мне ближе, наклоняясь к лицу. Дает как следует разглядеть себя, свой уставший вид, свои потускневшие глаза, — я думал, у тебя эпилепсия. Мы собирались ехать в больницу.

— Это просто страх… — «просто страх»! Аж самой смешно.

— Меня уже просветили.

Во мне все обрывается от проскользнувшей мысли. Больше всего на свете боюсь, что она окажется оправданно-правдивой.

— Эдвард?.. — в голосе нет живого места. Он дрожит.

— Нет, — Эммет с горечью, с тут же проступившей хмуростью оглядывается на свой телефон, оставленный на комоде, — Эдвард не отвечает. Ни вчера, ни сегодня — я все время веду диалог с автоответчиком. Я спросил у Розмари Робинс — она прислала тебе смс.

— Ты напугал ее…

— Ты нас больше. Ты и сама испугалась. Но благодаря ей я понял, в чем проблема.

Я опускаю глаза, сморгнув незапланированную горячую слезинку. Она бежит по скуле, затем к щеке, а после через губы — к подбородку. Оставляет за собой саднящий холодный путь.

Эммет недоумением встречает мои опустившиеся плечи и то, как неловко выпутываюсь из его рук, оглянувшись на дверь. Вижу ее.

— Прости меня… — шепотом, боясь скатиться в истерику, если стану говорить громче, прошу, — я могу сегодня же поехать домой… ну, то есть к Анте и Раде… или еще куда…

Передергивает при мысли о ночевке в месте, где Каллен хранил все эти картины Маргарит. Возможно, они и были там? Там и позировали? На нашей кровати перед «Афинской школой»?

Да и «голубки»… повсюду за ним волочится тень «голубок», в которую теперь вхожу и я. И это кольцо тому подтверждение, это кольцо… а где кольцо?

Я неожиданно прерываюсь, приподняв левую руку. Пальцы побаливают, но поднять их совсем не тяжело. Нет платиновой птички.

— Изабелла, ты что такое говоришь? — Эммет, тем временем, возмущается услышанным словам, — твой дом — и здесь тоже. Ты — часть семьи. И то, что тебе нехорошо, не значит, что нужно к чертям убираться. Мы позаботимся о тебе. Я позабочусь.

Теперь влажных саднящих следа на коже два. Я нерешительно кусаю губу.

— Эммет, а где кольцо?..

Каллен сначала не может понять, о чем я — его хмурость тому явное подтверждение. Но как только поднимаю ладонь выше, к его точке обзора, догадывается.

— Вот, — он выдвигает ящик полки, выуживая мое украшение на свет божий, — ты вчера порезала им запястье, поэтому я снял.

Да. На запястье действительно глубокая царапина. Как раз многострадальный голубиный клюв и острое крылышко, что еще в Лас-Вегасе доставило нам проблемы.

При воспоминании, как Эдвард промывал мою руку, стоя за спиной, становится нехорошо. Тогда я еще могла на что-то надеяться. Теперь — нет.

— Давай я помогу тебе надеть, Изза.

Я прячу ладонь под одеяло. Качаю головой — нет сомнений, что это правильное решение. Эдвард, я уверена, одобрил бы его. Правила нарушены. Дважды.

— Не надо. В полке ему будет сохраннее.

А затем, почти сразу, не давая мужчине высказать собственное мнение или же задуматься о том, чтобы-таки натянуть кольцо на мой безымянный палец, обеими руками пожимаю его ладонь.

— Спасибо, что не выгоняешь меня, — бормочу, заглянув прямо в глаза Медвежонку, — спасибо, что заботишься обо мне… Эммет, ты очень добрый. Я у тебя в большом долгу…

— Ну что ты, Белла… — он наклоняется и осторожно целует мой лоб, — мы ведь семья, ты сама говорила. Это в порядке вещей.

— Если бы…

Я выгибаюсь еще немного, приподнимаясь на локтях — совсем каплю, просто чтобы не быть настолько ниже Каллена-младшего. От него пахнет цитрусовыми, он ласковый, он не бросил меня и не прикрылся Италией, чтобы сделать что-то то, чего не может здесь… ну почему, почему я не могу любить его? Его, в чьей жизни всегда, благодаря Каролине, светит солнце, его, который не лжет мне и без права не рассматривает под стеклом личную жизнь, его, который не нарушает те правила, что сам придумал. Он не делает больно намеренно. Он не рисует обнаженных женщин. Он не обижает меня. Он меня… он меня хочет! Как женщину хочет!

Щеки краснеют.

— Эммет… прости за вчерашнее, — говорю так тихо, что сама себя едва слышу, — эти поползновения… мне просто кажется иногда, что так не будет… что так не страшно…

Хмурясь, Медвежонок сострадательно гладит мою щеку.

— Не извиняйся. Это того не стоит.

Вот он, большой и сильный, мягкий и добрый, спокойный и заботливый, понимающий.

Так почему же я не могу дать ему шанс? Нам шанс? Хоть маленький!

Все равно он, этот гребаный шанс, никому больше не нужен.

— Эммет… — шепотом зову я, вытянув шею. Мне не хватает пары сантиметров.

Он понимает. Не делает вид, что это запретно, не упрямится, а просто… отвечает. Наклоняется, припав к моим губам и нежно, с истинным обожанием целует. Так мягко и трепетно… но с решимостью, с верой. Эдвард робок. Эдвард не позволял мне почувствовать, что вызываю бурю внутри него, а Эммет дает такую возможность. За его нежностью — желание.

И я отвечаю. Легонько, боясь сделать что-то не так, робея, но отвечаю. Даже с прерывистым вздохом для большей честности.

Однако… ничего. Нет ни искорки, ни вспышки, ни света. Такая же серая темнота, такой же туман, такие же, уже готовые снова катиться по щекам, слезы. Я не чувствую себя счастливой, целуя Эммета. Я не ощущаю, что хочу его. И я так боюсь… так боюсь, что мне придется сделать это снова!

Не люблю. Нельзя полюбить по наказу. Даже из-за обиды.

Это выглядит предательством, хоть у меня, вроде бы, благодаря действиям Эдварда есть на него право. А оно мне не нужно. Поверила бы сама раньше?

Сморгнув слезную пелену, я сама отстраняюсь. По собственному желанию, обижая Медвежонка, но не видя иного выхода. Нет его.

— Прости… — тут же сорвавшимся голосом, прикусив и без того пораненную губу, умоляю его, — Эммет, я не… мне так жаль…

Мужчина, открыв глаза, тут же качает головой.

— Все в порядке, все хорошо, — перекрывая мои бормотания, он носом ведет по щеке, — Белла, я все понимаю. Я знаю о том, что ты замужем. Успокойся. Мы ничего не сделаем, пока ты этого не захочешь.

— Но ты же… но ты же хочешь! — сбитое дыхание не дает мне говорить ровным тоном.

— Я хочу, — он с нежностью гладит мои волосы, — чтобы ты прекратила плакать. Белла, раньше или позже, так или иначе — неважно. Это не принуждение.

— Ты устанешь ждать, — потому что не дождешься! Я не сомневаюсь в этом. Не произношу, но прекрасно вижу. Эдвард Каллен как был первым мужчиной в моей жизни, которого я полюбила, таковым и останется. Последним. Даже если потом, позже я встречу кого-то… это будет совсем не то. Такое не повторяется.

Алексайо, что же ты со мной сделал?!

— Не устану, — Эммет щурится, краснея как мальчишка. Но все равно хочет сказать. Его тон мигом серьезнеет. — Белла, я люблю тебя. Я… если есть хотя бы маленькая возможность, что ты останешься со мной, я подожду. Сколько скажешь.

У меня екает в груди, дернувшись, сердце. На спине, как и вчера, от грозы, холодный пот.

Я не ожидала это слышать. Я не хотела это слышать. Я не собиралась еще одно сердце разбивать помимо своего…

— Любишь?..

Серые глаза наливаются уверенностью, голос становится громче, яснее. Эммет не оговорился, не пошутил и решил это точно не сегодняшней ночью. Что самое страшное, сегодняшняя ночь его даже не переубедила.

— Изабелла, я понимаю, что мое предложение — два по цене одного — далеко не лучшее. Но я обещаю, что если ты предпочтешь его… другим, я сделаю все возможное, чтобы ты не пожалела.

О господи…

Мамочки!

— Эммет… — у меня нет слов. Я даже забываю о том, что у меня болит, где саднит и сколько слез уже выплакала. Его признание рубит в моем сознании последние подпорки. Что-то хрупкое и бесценное с грохотом валится вниз.

— Давай так, — Медвежонок понимает ситуацию. Он садится ближе, пожимает мою руку, отстранившись от лица. Ту, на которой было еще вчера кольцо, — Белла, мы не будем поднимать этот вопрос и обсуждать его, я ни к чему тебя не стану обязывать. Однако ты будешь помнить, что я сказал, и иметь в виду, договорились? И если однажды захочешь, просто мне скажи.

Черт.

Черт, черт, черт!

Я поджимаю губы, прикрыв глаза. В серо-голубых водопадах ни намека на обиду за то, что я не признаюсь ответно, за то, что не утешаю их обладателя тем, будто и сама хочу остаться здесь, с ним и Каролиной. Эммет действительно понимает меня и действительно готов ждать.

Он без ножа меня режет…

А я, как последняя дрянь, киваю. Не могу ничего другого сделать.

— Хорошо, — удовлетворенный этим действием, мужчина подтягивает мое одеяло повыше, укрывая плечи. — Теперь отдыхай. Я разбужу тебя к обеду.

— Ты будешь дома?..

— Буду, — заверяет он, легонько чмокнув меня в лоб, — Каролина соскучилась, тебе нездоровится — сдалась мне эта работа.

— Спасибо, — вытянувшись, с признательностью глажу его широкие плечи, — Эммет, спасибо… спасибо тебе за все!

Он смущается такому искреннему порыву благодарности. Щурится, качнув головой, и встает, намереваясь дать мне отдохнуть.

— Принести тебе воды или обезболивающее?

Я без смеха фыркаю. С болью чувствую себя хоть немного живой. С болью мне проще принять то, в чем признался Эммет, а так же то, что поцеловала его сама. Впервые за столько времени предпочла чьи-то губы губам Алексайо. Предала.

— Не надо. Эммет… — прочищаю горло, поморщившись, — не говори ему…

Каллен-младший складывает руки на груди. Он понимает, о ком я, без лишних слов.

— Ты полагаешь, ему не стоит это знать?

На мои глаза наворачиваются слезы.

— Гроза уже прошла, я жива… у меня руки и ноги на месте и… я справлюсь, честно. Эммет, пожалуйста, не говори Эдварду. Он испугается… а его сердце…

Еще чуть-чуть и слезы покатятся по щекам. Я ужасно много плачу. Это оправданно?

Его сердце — мое сердце. Я никогда не сниму хамелеона с груди, я не позволю, чтобы с ним что-то случилось. Но сам факт…

Впрочем, аргумент про сердце служит достаточным по силе противодействием.

Эммет поджимает губы.

— Ладно. Через неделю он так или иначе вернется, правильно? Тогда и поговорим.

— Тогда и поговорим, — эхом вторю я, выдавив скупую, зато более-менее успокоенную улыбку, — спасибо, Эммет. Я у тебя в долгу.

* * *
Не глядя на все произошедшие в один день события, мою жизнь с Эмметом и Каролиной все же можно назвать спокойной. По крайней мере, мы трое делаем все, чтобы таковой она казалась.

У нас совместные завтраки, горячие русско-греческие обеды, и теплые ужины (с моим прежде любимым брауни, что на удивление безвкусен), которые обычно проходят за разговорами.

Я как могу стараюсь поддерживать беседу. Не хмурюсь, не суплюсь, не плачу, не встаю из-за стола раньше всех, хотя обычно не съедаю даже половины. По сути, я и ем только потому, что Карли кормит меня и кушает в это время сама, по-другому ее не уговорить.

От ее тепла, доверия, от ее ласковых прикосновений я нахожу силы держаться дальше. Улыбаться. Шутить. Даже смотреть «Геркулеса» и «Гадкий я», который неразрывно связан воспоминаниями с Эдвардом.

Ночью мы спим все вместе. Я против того, чтобы постоянно давать Карли снотворное и Эммет, не глядя на опасность ее кошмаров, придерживается того же мнения. Мы соблюдаем главное условие Малыша — быть рядом. И потому ночь за ночью я сплю на правой стороне, а Эммет на левой от нее. Каролина держит нас за руки, ворочаясь под одеялом, и к утру, обычно, мы оказываемся тесно прикованы друг к другу ее объятьями.

Конечно же, мой зайчонок вспоминает о своем любимом Эдди. Четыре дня без него для нее большой срок, и она, изредка предаваясь минутам грусти, сидит, покачивая из стороны в сторону и напевая ему колыбельную, своего плюшевого сиреневого единорога. Теперь я знаю, какая ее любимая игрушка. И у меня на глаза так же наворачиваются слезы, едва вижу ее.

Вообще, любое упоминание об Эдварде приводит к одному и тому же — треску в груди, который потом перерастает в гул от пустоты, а после, в завершении всего — глухому удару сердца, обливающегося кровью. У меня перехватывает дыхание и застилает слезной пеленой глаза. Я вспоминаю его руки на талии, его дыхание, его поцелуи и утешения, то, каково было спать рядом с ним…

Однажды мне снится, что мы стоим в больничном сквере, горят два одиноких тусклых фонаря, а по сосне скачут белки. И Аметистовый наклоняется к моему уху с теплой улыбкой:

— Мой Бельчонок.

От выкриков и истерик удерживает, опять же, близость Каролины. Я справляюсь с этим всем благодаря ей.

А на следующий день, едва Эммет возвращается с работы, прошу его прямо с порога, глядя прямо в глаза:

— Отвези меня в парикмахерскую.

…Возвращаюсь я уже без двадцати сантиметров волос — теперь локоны только до плеч. Мне так проще.

Эммету объясняю, что все это — в поддержку Каролины. Чтобы не комплексовала из-за своих кудрей. А мои и так отрастут.

Он верит.

Верит и Карли.

Конечно же малышка не слепая. Конечно же она замечает, что я по нарастающей бледнею, под глазами залегают синие круги, а черты лица заостряются, покоряясь чуть впавшим щекам. Как выяснится позже, за эти четыре дня я теряю три килограмма, что несомненно сказывается на одежде — она на мне теперь висит.

Каролина спрашивает, что случилось? Почему у меня глаза на мокром месте? Почему я грустная?

И тогда я улыбаюсь, прижимая ее к себе, и нагло вру, хотя обещала, клялась ей так не делать, что думаю о судьбе маленького Геркулеса, которого забрали от родителей, грущу за обиженных Грю девочек-сироток или же вспоминаю о том, что на ее личике еще не до конца зажили все ранки.

Всему этому, к моему ужасу, юная гречанка верит. Она обсуждает со мной, что Геркулес потом вернулся к маме и папе, что Грю потом осознал свою ошибку и забрал девочек, что у нее самой уже ничего, ничего не болит. Честно-честно.

И это правда. Корочки отпадают, ранки превращаются в нежную розовую кожу под ними, а на ладошках к концу недели снимают швы. С Каролиной теперь все в порядке, все как прежде.

Одной из ночей мы лежим, обнявшись, пока Эммет решает какие-то дела по срочному звонку из цеха «Мечты». В темноте комнаты сияет неярким светом прикроватная лампочка, и в ее лучах Каролина выглядит будто из сказки про Белоснежку. На тарелках, привезенных из дома Каллена, сегодня мы рисовали диснеевских героев.

— Белла? — малышка подбирается к моему боку, задумчиво подкладывая обе ладошки под щеку, — я теперь красивая?

Я морщусь, не удержавшись от неровного выдоха.

— Каролин, ты всегда красивая. Ты красавица, чудесная красавица. Мы же уже обсуждали это.

Она чуть тушуется.

— Ну… а теперь? Все так же?

Я наклоняюсь к ее лобику, дважды поцеловав его с особой лаской.

— Да, мой зайчонок. Как всегда.

Она опускает глаза, говоря чуть тише.

— И ты меня по-прежнему любишь?

— А ты меня?

— Конечно! — с жаром отзывается она, выглянув из своего укрытия — волосы отросли еще на сантиметр. Они все длиннее, все гуще. — Ты же знаешь!..

— Тогда почему ты спрашиваешь меня? Если тоже знаешь?

Она вздыхает.

— Я хочу спросить… ты останешься?

И тут же, будто ответ уже заранее известен, она опускает глаза.

— Останусь где, малыш? — я обнимаю ее крепче. Я уже не знаю, как жить, чтобы ее не обнимать. За эти дни она единственная причина, по которой я еще не развалилась на части окончательно. При всех стараниях Эммета, при условии, что он выполнил данное слово и делал все, дабы мне было хорошо, будь он один… я не люблю его так, как он хочет. Я не смогла бы ради него удержаться на краю. А ради Каролины, как и ради ее дяди, смогу…

— С нами, — девочка прочищает горло, затаив дыхание, — со мной и папой… ты нас не бросишь?

Я кончиком пальца стираю с лица непрошенную слезу. Очередную.

А затем как могу крепко, чтобы не усомнилась, обнимаю девочку. Целую ее лобик, потом зажившие щеки, а затем маленький, слегка вздернутый носик.

— Я никогда вас не брошу, Карли…

И это правда. У меня, кроме них, никого больше нет.

Эдвард отказался от всего, что у нас могло быть. И сейчас, и двадцать шестого, там, с Маргаритой, а может, и дальше, позже, он ведь наверняка встречался с ними еще. Сейчас же, в этот момент, эта командировка — просто предлог. И мне кажется, даже Эммет понимает, что никаких встреч не запланировано, никаких спонсоров. Он солгал. Он просто отошел в сторону, прекрасно мне показав, что никакой взаимности нет и не будет. Напрасно надеялась.

Когда Каролина, успокоенная моим ответом, в ту ночь засыпает, я все же плачу.

Встревоженный и хмурый Медвежонок, вернувшийся в комнату, требует причину.

— Она опять не верит, что мы ее любим… — и ему вру я, — что она красивая…

Верит. Утешает меня, когда плачу чуть громче — какая же я отвратительная! Я не могу ему сказать… ничего не могу!..

А назавтра, а дальше — все по кругу. Неустанному, неотступному, прежнему. Такова теперь моя жизнь. Второе предательство оказалось куда более основополагающим, чем первое. Однако есть и плюс — с ним у меня появилась опора. Причина бороться. И я почему-то верю, пусть и самонадеянно, что достигну успеха.

Я звоню Роз и говорю с ней, будто ничего не произошло.

Я каждую ночь создаю видимость спокойного сна, хотя с дрожью жду грозы.

Я вздрагиваю и кричу в подушку, когда мигает фонарь, падает звезда или отблеск фар поздно проезжающей машины касается окна спальни.

Но я живу. И жить буду. Даже когда Эдвард вернется… даже когда истекут оставшиеся до его приезда три дня, буду. Клянусь. Я справлюсь.

Возможно, это, усыпляя мою бдительность, и приводит к такому финалу? Обрывочному, резкому и жестокому. Как и полагается.

Мы с Каролиной неспешно прогуливаемся по уличной территории дома, подкармливая редких голубей, пролетающих мимо, и что-то обсуждаем. Кажется, героинь «Холодного сердца», которые смогли-таки найти точку соприкосновения благодаря взаимной любви.

Эммет внезапно уехал, не сказав толком, куда, и я предложила расстроенной малышке развеяться, побродив по мокрой весенней траве. На ней капюшон — на мне капюшон — прячем от ветра волосы.

Мы идем, переступаем лужи и смотрим на небо, сминая в руках хлебные крошки. И обе, не подозревая ничего дурного, оборачиваемся на хруст гравия подъездной дорожки. В понедельник. На исходе четвертого дня.

Хмурый Медвежонок с ненавистью захлопывает водительскую дверь своего белого гиганта, оглушив нас, а тем временем с пассажирского сиденья автомобиля показываются до боли знакомые серые перчатки.

— ЭДДИ! — разносится по лесу восторженный крик Каролины, подпрыгнувшей на своем месте.

Я же, сглотнув, крепче сжимаю ее ладонь.

Он здесь.

* * *
Я жду, когда ты вновь откроешь двери,
А между мною и тобой — века,
мгновенья и года,
сны и облака.
Я им и к тебе сейчас лететь велю.
Ведь я тебя еще сильней люблю.[23]
…Галлюцинации — главные спутники кокаина. Терпкие, нежные, переливисто-мелодичные, с ощущением полета и невесомостью, где хочется навсегда остаться, они проникают в самую душу. Они доставляют удовольствие, радость… и с ними хочется дышать как можно, как можно дольше. С ними жизнь — сплошная светлая полоса.

Я употребляла кокаин — в самых разных видах. У меня случались галлюцинации — разнообразные настолько, насколько можно. Но даже лучшие из них не готовили меня к тому, с чем придется столкнуться сегодня.

Я стою посреди грязной мокрой земли, где только-только из-под снега выбилась зеленая слабая трава, прижав к себе Каролину, и вижу, что в нашу сторону идут двое.

Одного из них, широкого в плечах, сильного, смелого мужчину с ежиком черных волос я узнаю сразу. Он признался мне в любви. Эммет.

Второго же, тоже сильного и смелого, тоже с черными волосами, только с золотым отливом, я стараюсь не узнавать всеми силами, какие во мне есть. В любви ему призналась я. Это Эдвард.

Эдвард, чьим увлечением стали Маргариты.

Эдвард, который создал видимость командировки, чтобы одурачить нас.

Эдвард, что направляется ко мне так, будто никогда и не уезжал.

Эдвард, вернувшийся намного раньше собственноручно установленного срока.

Я не могу поверить в то, что вижу. Я хочу перестать видеть, а не могу. Не глядя на то, что капюшон моего черного пальто широкий и плотный, он не затеняет обзор. А ветру не под силу встрепать мои волосы, чтобы хоть как-то исправить положение.

— Дядя Эд! — Карли, вырываясь из моих рук, видимо, решив, что я просто переволновалась, раз сдерживаю ее, бежит к Каллену-старшему. Раскинув объятья, запрокинув голову и так широко, как никогда прежде, улыбаясь, стремится встретить его как полагается.

Для нее возвращение Эдди — радость. Судя по лицу Эммета, для нее одной.

— Солнце, — оторвав взгляд от меня, мужчина с обожанием, тут же перестроив эмоции на лице, забирает на руки Каролину. Она прижимается к нему, крепко обвив ручонками за шею, и ее отросшие волосы щекочут его замороженную правую щеку.

— Мы так соскучились, дядя Эд… мы все так соскучились…

На лице Эдварда ничего не меняется от этих слов, но мне все равно видно, что он понимает ситуацию. Никаких излишних блаженных улыбок для нас. Эммет молчаливо становится слева от меня, выступив чуть вперед.

От него исходят странные волны злости. Даже не столько злости, сколько горечи. И отчаянья.

Он смотрит, как малышка обнимает своего дядю и будто ждет, пока тот сделает что-то… пока на его лице мелькнет что-то особенное… но помимо нежности и обожания, что всегда написаны на лбу Аметистового при встрече с племянницей, ничего нового не предвидится.

Я гляжу на Алексайо как впервые. На его густые взъерошенные волосы, на его красивые черты лица, куда более выбеленные, чем обычно (что уже стало привычным, и все же), на его трехдневную щетину и отпечатки синяков под глазами. Впрочем, в этот день и в этот час они не выглядят потухшими, угасшими или же изболевшимися. Наоборот, как никогда живые, решительные, будто напитавшиеся непонятной мне силой… и потому я не могу в них смотреть.

Внутри меня — руины. А в аметистах — тепло и благоденствие. Будто их обладатель наконец нашел себя.

— Дядя Эд, а ты соскучился? — Карли распахнутыми глазами смотрит на своего родного человека, поглаживая его шею, — по нам всем?

Алексайо любовно целует ее выздоровевшую щечку. Он улыбается, обратив внимание, что корочек и крови больше нет.

— Очень соскучился, малыш, — и пламенный взгляд пробегает по нам всем, остановившись, почему-то, на мне.

Эммет стискивает зубы, вздернув голову. Я почти физически чувствую, как он сжимает руки в кулаки. Не понимаю, а оттого страшнее. Но отодвинуться не решаюсь. Он будто… защищает меня. От Эдварда?

Серые Перчатки подходит ближе, так и не спустив с рук своего ангела. Нашего общего ангела, который знать не знает, что ее дядя наделал…

Алексайо открывает рот, чтобы что-то произнести. Ему многое нужно сказать, как я вижу по горящему взгляду, но времени мало. Он выбирает лучшее, нужное, правильное. И в моей душе, доставляя все больше страданий, зияет черная дыра. Рваная, болезненная, гнойная рана. Ее не залечишь.

Я смотрю на Эдварда и не понимаю, почему до сих пор чувствую трепет в груди, когда вижу его. Наравне с болью, с гневом, с желанием заплакать и, что страшнее всего, уязвить, ощущаю радость. Он вернулся живой и невредимый, он стоит передо мной, он так выглядит… мне кажется, будто ничего не было. Будто никто и никогда не устраивал всего этого ужаса. Будто он был со мной — всю жизнь. И никогда, никогда от меня не отказывался. Любил меня…

— Как хорошо, что ты приехал, Эдди, — Карли, не в силах понять и уловить напряжение вокруг от своего искреннего детского счастья, жмется к дядиному плечу, — мы с Беллой говорили о тебе… и с папой…

— Мне тоже нужно с вами поговорить, — аметисты обращены исключительно в мою сторону. Эммет отворачивается, дабы скрыть от дочки гримасу, исказившую лицо.

Каролина хмурится.

Я не выдерживаю. Всего этого, всех этих… всего. Просто не могу. За четыре дня хождения по краю сорваться — небольшая утрата. В конце концов, это было ожидаемо, верно? Я уже не та, что прежде. И я не хочу, чтобы Эдвард думал, будто все неизменно.

Глубоко вдохнув через нос, я решаюсь. Я скидываю свой капюшон.

Короткие, но густые волосы с трудом достают до плеч, выходя из своего тканевого укрытия. Они темнее, чем прежде. Они теперь темно-каштановые, благодаря усилиям парикмахера.

Ну наконец-то!

В аметистах все же проскальзывает искра, предвещающая большой костер. Колючая, холодная искра, охватывающая радужку.

На миг утеряв контроль над лицом, Аметистовый позволяет уголку губ сползти чуть ниже, а морщинкам тронуть область у глаз. В глазах — изумление. Такое не придумаешь.

Да, Эдвард.

Да, я постриглась.

Мне хочется позлорадствовать, но не получается. Видимо, для этого сил уже нет.

Как можно безразличнее отнесясь к его реакции на изменение моей внешности, я вдруг беру и протягиваю мужу руку. Без перчаток — с синими от холода пальцами, на которых еще не зажили ссадины от удара о холодильник.

— С возвращением, мистер Каллен.

Каролина буквально застывает с открытым ртом. Она не может взять в толк, что я только что сказала. И почему не обнимаю Эдварда так же, как и она. И почему не улыбаюсь ему. И почему… почему я так смотрю.

А вот Эммет, мне чудится, хмыкает.

— Спасибо, Белла, — впрочем, не моргнув глазом, вежливо отвечает Аметистовый. Легонько пожимает мою протянутую руку, отчего по венам сразу же бежит разряд. Я поспешно отдергиваю ладонь, ощущая, что вот-вот заплачу, если этого не сделаю.

— Эммет, Карли, — Эдвард перехватывает малышку, чмокнув ее в лоб и оборачивается к брату, — вы не могли бы оставить нас с Беллой наедине на минутку?

— Она не Анна, Эдвард, — внезапно даже для меня произносит Медвежонок, выступив еще вперед и отодвинув меня к себе за спину, — не надо…

Каролина, и так непонимающая, что происходит, хмурится сильнее. Ее брови выгибаются в вопросе, а личико супится.

— Дядя Эд?.. Папа?..

— Папа как раз переоденет тебя, когда мы придем, — ласково объясняет Эдвард, вглядываясь в серые водопады брата едва ли не с мольбой, — сейчас…

— Нет смысла этого делать, — Эммет не унимается даже при условии, что здесь его Малыш, — Изза не заменит тебе дочь, ты это знаешь. Ты напрасно выдумал этот план.

План?.. Анна?..

Я выглядываю из-за плеча Медвежонка, стараясь отыскать взгляд Аметистового, но вместо этого натыкаясь на заполняющийся слезами взгляд Каролины. Ей горько.

— Эммет, хватит… — как и я, заметив, что девочка на грани плача, Эдвард ласково поглаживает ее волосы.

— Тебе хватит! Мы же обо всем условились! Что за резкая перемена мест? Что за чувства, мать их, которые вспыхивают?!

Эдвард тяжело вздыхает. Аметисты на мне.

— Белла, давай поговорим. Пять минут, и я больше не трону тебя, если пожелаешь. Пожалуйста.

— Папочка… — Каролина, испуганно оглядываясь на лица двух самых главных мужчин в своей жизни, смаргивает первые слезы, — Дядя Эд?..

— Не станет она с тобой говорить! — Медвежонок выставляет руку вперед, не давая мне пройти, — тебя здесь не было, когда нужно было разговаривать! Хватит!

На лице Эдварда ходят желваки.

Карли окончательно сникает.

— Глупцы!.. — завидев то, как опускаются плечи девочки, кидаю я обоим братьям. Пригнувшись, чтобы пройти под рукой Эммета, без сокрытия близко подойдя к Эдварду, забираю у него малышку. Она прижимается ко мне без споров. Она не хочет здесь оставаться.

— Белла! — Каллен-младший рявкает едва ли не с обидой. Призывает вернуться.

Эдвард же просто молчит, глядя мне, уносящей девочку к дому, вслед. Этот взгляд жжется и оставляет клеймо на затылке.

— Не бойся, мой Малыш, — шепчу на ушко юной гречанке, которую уже потряхивает от слез, — они из-за какой-то ерунды… они сейчас помирятся…

Всхлипнув, она с кивком зарывается лицом в ворот моего пальто. Не замечает, что меня тоже трясет.

Я не оглядываюсь, чтобы проверить, спорят ли братья по-прежнему или идут за мной. Откидывая с лица пусть и недлинные теперь, но все равно мешающие благодаря ветру волосы, я спешу к крыльцу. В доме будет легче.

— Сейчас, — усаживая Карли на пуфик в прихожей, помогаю ей снять куртку, — мой красивый зайчонок, ну что же ты плачешь? Эй… все хорошо…

В арке гостиной показывается Голди, на чьем лице озабоченность. Она в недоумении.

— Каролина?

— Все в порядке, — повторяю уже ей, надеясь, что достаточно красноречива взглядом, дабы заставить оставить девочку в покое, — мы просто замерзли и решили погреться, да?

Карли, подыгрывая мне и шмыгнув носом, все же кивает.

— Попить чай…

— Попить чай, — с улыбкой поддерживаю я, прогоняя все собственные смешанные чувства, — ну конечно же. Пойдем.

Оставив ее куртку и шапку в прихожей, мы с мисс Каллен проходим на кухню, крепко взявшись за руки.

Я усаживаю Каролину за стол, пока ставлю на огонь древний чайник и, прикусив губу, вглядываюсь в завешанное тонкой шторкой окно. Девочке не видно, что за ним происходит, а мне — вполне. Встав друг с другом лицом к лицу, Эдвард и Эммет выясняют что-то… на повышенных тонах. И на лицах обоих горечь, гнев и обида.

Благо, слов не слышно… стены толстые.

Я ставлю перед Карли кружку с ароматным черным чаем, присаживаясь рядышком. Недолго думая, малышка переползает на мои колени, приникнув к груди.

— Это из-за меня?

Я ласково стираю пару слезинок с ее личика.

— Нет, зайчонок. Из-за меня.

— Из-за того, что ты постриглась?

— Ага, — кладу подбородок на ее макушку, поглаживая плечики в темно-зеленом оленьем свитере, — но они не будут спорить долго. Волосы обратно не приклеить.

Каролина фыркает моей неумелой шутке, чуточку расслабившись.

— Я рада, что дядя Эд приехал раньше… — попозже докладывает она, разомлев от тепла чая и успокоившись от того, в какой позе мы сидим. Слезы высыхают, всхлипов нет.

Мне хочется сказать «я тоже». Она ожидает, что я скажу «я тоже». Но… нет. Не тоже. Мне по-прежнему слишком больно, чтобы принимать хоть какие-то решения на его счет. Чтобы с чем-то соглашаться.

Поэтому просто целую ее макушку. Пусть расценивает как хочет.

За нашими спинами хлопает дверь — братья возвращаются. Стук ботинок, грохот вешалок… что они успели друг другу сказать после нашего ухода? А до приезда сюда? Почему Эммет так зол? Почему он вспомнил Анну?

У меня миллион вопросов. А ответов — ноль.

Первым в дверях появляется Эммет, отчего Каролина тут же опускает взгляд на свою кружку. Я поглаживаю ее спинку, убеждая, что все не так страшно. Что все пройдет.

Эдвард входит следом за братом, но на расстоянии от него. Теперь аметисты горят ярко. Так ярко, что опаляют. В них много искр, не одна. И еще больше становится, когда смотрят на нас с Малышом.

— Карли, — Медвежонок приближается к дочери, зазывающе протягивая ей руку, — пойдем.

Малышка морщится.

— Нет… — и цепляется за ткань моего свитера.

— Ненадолго, — убеждает Эммет, кивнув зачем-то посматривающей в нашу сторону Голди, — не упрямься. Ты же знаешь, я не люблю твое упрямство.

Его сдержанный тон все равно отдает хмуростью и недовольством. Каролине это не по вкусу. Она не любит чувствовать злость.

— Я без Беллы не пойду, — окончательно заявляет, переплетя наши пальцы. Кружка с грохотом опускается на поверхность стола.

Я поднимаю на братьев глаза. Пышущих, излучающих непонятное чувство по отношению друг к другу, которое братским явно не назвать.

Я боюсь конфликта и скандала — не из-за себя, из-за маленькой девочки, ставшей и моим солнцем. Я не дам им расстроить ее. Ни одному.

— Каролин, — шепчу ей на ушко, поцеловав в щечку, — пять минут, и я приду к тебе. Подождешь пять минут? Пожалуйста…

Большие серые глаза опять в слезах. Да господи, что же это такое?

— Честно пять?..

— Честно-честно, — приобняв ее, киваю Эммету, — папа тебя развлечет, а потом мы допьем чай. Иди.

Юная гречанка вздыхает, без желания покидая мои колени, но все же слушается. Послушно берет папину руку, не поднимая на него глаз, и идет. К лестнице. На второй этаж?.. Голди по наказу Эммета поднимается за ними.

И мы с Эдвардом… с Калленом-старшим… остаемся одни.

В маскараде и надуманных эмоциях нет больше причин. Я стираю с лица улыбку, адресованную Каролине, и сажусь более прямо, без лишней расположенности.

В душу возвращается было утихнувшая боль, а слезы просятся на глаза. Каково это, любить предателя? Каково это, чувствовать, что не нужна?..

Ненавижу…

Аметистовый решительно, что меня удивляет, но все же мягко, без стуков и скрипов о пол присаживается на стул напротив. Вздувшиеся вены на его ладонях прямая отсылка к разводам на граните кухонных тумб.

Я сглатываю.

— Белла… я могу называть тебя «Беллой», Изза? — его голос ровный, достаточно сдержанный, но все же пестрящий эмоциями. Меня это немного пугает.

Отстраняюсь от стола, стремясь быть дальше от него, и складываю руки на груди.

До сих пор все похоже на сон. Столько дней и ночей, столько времени, особенно в грозу, я мечтала увидеть Алексайо, а теперь… теперь боюсь. Во мне больше нет достаточно укрепленных мест, дабы обороняться. Я выстроила стену, способную, как думала, защитить, но она — бумажная. И теперь, видя его, чувствуя его, слыша клубничный, мать его, аромат, я… убеждаюсь в истине: одного его слова хватит, дабы меня убить. И морально, и физически.

Любить страшно…

— Называй как хочешь, — нервно подернув плечами, позволяю я.

— Хорошо, — он выдавливает улыбку, коснувшуюся лишь уголка рта. Я поджимаю губы. — Белла, я понимаю твои чувства сейчас. Я понимаю, что то, что я сделал… очень сложно объяснить. Но я прошу тебя меня послушать. Эти пять минут послушать и запомнить все, что я скажу. А уже потом решать, говорить со мной снова или нет.

Потрясающее начало. Меня передергивает.

Но я молчу.

Эдвард делает глубокий вдох, дважды моргая и поворачивается ко мне всем телом. Его волосы, руки, глаза… я опять умираю. Снова, как неизлечимо больная, как зависимая почище, чем от наркотиков, умираю. Мгновенно вспоминается все, что случилось за эти четыре дня, начиная с апогея той минуты, едва увидела картины Маргарит…

— Белла, я недавно совершил самую непростительную, грубую и ужасную ошибку за все свое существование, — с места в карьер, докладывает Каллен, — сделанного не воротишь и от этого мне тяжелее всего. Я потратил несколько дней на раздумья, как мне быть… и не нашлось лучшего выхода, чем откровенно признаться во всем. По крайней мере, это даст тебе возможность верно рассудить.

В моем горле комок, а глаза саднят как после чертовой грозы.

— Я тебя не понимаю… — тряхнув волосами, дабы отвлечь его внимание от своего хриплого голоса, произношу. — Ты слишком сложно… говоришь.

Получается. Эдвард изумленно моргает, а потом едва заметно хмурится, сосредоточив взгляд на моем новом образе.

— Извини…

— К черту извинения, — руками обвиваю себя крепче, дабы не распасться на кусочки прямо здесь. Благомоих движений под столом не видно.

— Белла, — Серые Перчатки подается вперед, заставив меня ощутить новую волну клубничного аромата прямо рядом с собой, — я хочу сказать честно, открыто и искренне, положив руку на сердце. Я не хочу больше замалчивать это, сколько бы ни было поводов и причин, так нельзя, — в аметистах поселяется страшная по силе нежность. Взглянув в них, я даже пугаюсь, почувствовав холодок в пальцах. Это ведь невозможно, так? Это лучшая из моих галлюцинаций, о которой столько мечтала.

— Расскажешь, кто такой Алексайо? Или когда в нем пробуждается Мастер? — всеми силами пытаясь разрушить момент, уже не в состоянии скрыть пронизывающую дрожь тона от слез, все же выдаю. Горько и громко.

На лице мужа только сожаление, ни капли изумления, удивления, страха, неприязни… Эммет рассказал ему, что я нашла портреты? Может, он и о грозе ему рассказал?!

И он меня предал!

Отвлекшись на рассуждения, не замечаю, как Эдвард, подтверждая свои умения, признанные мной еще далекой зимой в Вегасе, присаживается возле моего стула. Только не на корточки, как обычно. На колени. И выпрямляется, поднимая голову. Взгляд не опущен, он на мне. Он передо мной.

Придушенно вскрикнув, я с трудом перебарываю желание отодвинуться. Стул небольшой и мне совершенно точно грозит падение. А падать — не самое приятное занятие.

— Белла, я тебя люблю, — просто говорит Алексайо.

Он стоит на коленях передо мной, он открыто смотрит, и он… честен. Я скорее в себе усомнюсь, чем в его честности.

А дыхание преступно перехватывает.

Точно галлюцинация. К гадалке не ходи.

— Это твой новый проект? — я всеми силами держу лицо, не давая ему исказиться, а слезам потечь, — «голубки» нынче не в моде?

— Нет, — его теплая большая ладонь, за которую я была готова отдать все, что угодно, касается моего локтя. Ведет линию вниз, к запястью, на котором только-только зажил порез от голубиного кольца. — Никаких проектов. Я так чувствую, Белла.

— Ты издеваешься…

— Ни в коем случае, — спокойно, не поддаваясь на мои провокации, с легкой улыбкой он накрывает своей рукой мою ладонь. Предательница, та тут же обмякает, сдаваясь.

— Ты хоть понимаешь, что я могу поверить? — соленые капельки утяжеляют ресницы. Вот-вот побегут…

— Я очень хочу, чтобы ты поверила, — Эдвард крепче сжимает мою ладонь, давая как следует себя почувствовать. От его тона, от его взгляда — истинно-любовного — по спине мурашки.

Я сплю. Я сплю, да? Кто-нибудь, умоляю, за любое вознаграждение мира, разбудите меня!

— Чтобы окончательно меня добить? — запрокидываю голову, не удержавшись от всхлипа. Громкий, непозволительный и забитый, заполненный горечью, он взлетает к самому потолку, обрушиваясь на меня бумерангом.

На щеках слезы.

— Чтобы исправить ошибку, которая едва не стоила мне самого дорогого человека на свете, — Эдвард не удерживается, второй рукой, левой, но без кольца, как и у меня, прикасаясь к щеке. Отвратительно слабая, я даже не пытаюсь отвернуться. — Тебя, Белла. Я должен попытаться.

— Никому ты не должен… ничего…

Алексайо перехватывает обе мои руки. Мягко, но вынуждает повернуться в свою сторону и дожидается, пока решусь поднять глаза. Мокрые, погасшие, выцветшие… а он не морщится от отвращения. Ему будто бы жаль.

— Бельчонок, я сам не до конца верю в то, что произошло, — в его глазах тоже проскальзывает подобие слезной пелены, мерцающей, — но, моя девочка, пожалуйста, если ты еще хоть что-то чувствуешь ко мне, хоть капельку, позволь мне тебе доказать… позволь мне попробовать…

Он в нерешительности прикусывает губу, всматриваясь в мое лицо, а я, как загипнотизированная, пусть и плача, не выпускаю аметисты.

Господи.

Господи, господи, господи!

Да за что же мне это все?!

— Как? — едва слышно спрашиваю. Все, что спрашиваю.

У Эдварда давно готов ответ.

— Поужинай со мной, — потирая мои ладони и, кажется, с радостью встречая отсутствие на них кольца, он улыбается явнее, — сегодня. Один раз. И если ты мне не поверишь… я больше не доставлю тебе неудобств.

Поужинать?

Я сейчас впаду в истерику. Хамелеон на груди жжется от того взгляда, каким Эдвард его изучает. Могу поклясться, его левый уголок губ вздрагивает в улыбке — за то, что не сняла? А я бы посмела?!

— Не доставишь неудобств?..

Каллен сглатывает. Ему не хочется этого говорить, но он говорит. Он понимает, что это нужно, он относит это к разряду того, что обязательно следует сказать. И пусть кое-где в чертах пробегает боль, это его не останавливает. У меня вообще странное чувство, будто сейчас, будто теперь его ничто не остановит.

— Если ты не сможешь ответить мне взаимностью или же не поверишь, Белла, я подпишу развод, — произносит он, — я отпущу тебя, Бельчонок, как и обещал. Что скажешь?

Я прикрываю глаза. Слез все больше.

— Ты будешь со мной честным?

— Буду, — почувствовав, в какую сторону я, безвольная и глупая, склоняюсь, оживает Эдвард. Длинные пальцы уже не просто гладят, а по-настоящему ласкают мои.

— И ты мне все расскажешь… про все.

— Про все, — эхом отзывается он. Уверенно кивает, — этого достаточно? Ты поужинаешь со мной сегодня?

Взволнованный, наполненный ожиданием, теплый… мой Уникальный…

Я смотрю ему прямо в глаза, не давая и самому отвернуться. Неловко, робко, но все же с желанием пожимаю длинные пальцы сама, отчего мужчина сразу же улыбается мне.

Попытка оправдывает риск? А мое глупое неуемное желание? А мое сердце, что радостно стучит, когда он рядом? Когда слышу аромат клубники, ставший призраком?..

У меня нет выбора. У меня никогда его не было.

Мы оба знаем мой ответ.

— Один ужин, Эдвард…

Capitolo 33

Все в этой жизни подвержено изменениям.

Все способно на изменения глобальные.

И все, абсолютно все, обычно меняется неожиданно, скатываясь со снежной горы и комом оседая на голову после точного броска. Снегом, который теперь, из-за столь явного присутствия в календаре апреля, не сыскать днем с огнем.

Вот уже которую по счету минуту Эдвард сидит передо мной на коленях, поочередно поглаживая каждый пальчик на ладонях, а я не могу заставить его подняться.

Контролируя голос, лицо, искоренив слезы и все, что может их вызвать, я попросту не в состоянии еще и командовать. Никогда прежде я не чувствовала себя настолько изможденной, выпустившей все соки.

Причиной тому гроза, плохое питание, недосыпание — я не знаю. Да и, собственно, не хочу знать.

Сердце, которому не прикажешь и которое даже самые разумные доводы всегда отказывается слышать, сейчас бьется как у самого живого из всех живых человека. Несется, перепрыгивая преграды в виде моих попыток его унять, разгоняет кровь, бьется о грудную клетку и вдохновленно, радостно, восхищенно поет о том, что его половина здесь. Что его половина вернулась и не бросила на произвол судьбы. Что его половина горит и переливается, светится от счастья, произнося «я люблю тебя» бархатным баритоном. И всё вокруг, и все вокруг напитываются этим маленьким праздником жизни…

И, возможно, поэтому я отказываюсь, пусть и неформально, заставлять Эдварда вставать. С этого ракурса, благодаря его позе, я могу вдоволь насмотреться на дорогое лицо и не быть замеченной, списав это на разглядывание его пиджака, кухонных шкафчиков за нашими спинами, арки, откуда должны в скором времени появиться младшие Каллены, да чего угодно!

А прежде голову приходилось задирать мне.

Теперь черед Эдварда и он отлично справляется — взгляд с каждой секундой мягче. А его руки все так же мне покорны, давая обращаться с собой так, как того хочу. На них больше нет царапин от ногтей Конти, зато есть парочка синяков, по очертаниям напоминающих подушечки больших пальцев. Я догадываюсь, чьи это отметины. И я не хочу даже думать, потому что меня мутит, как они наносились.

Мой Алексайо выглядит уставшим и не выспавшимся, он бледен, однако глаза горят так живо, губы улыбаются так ласково, а морщинки у глаз и рта от искренности этих улыбок столь красноречивы, что мне не позволено сказать, будто ему нехорошо.

Но без ложной скромности следует добавить, что хорошо со мной. Это подтверждают столь теплые взгляды, прикосновения и, конечно же, признание, что до сих пор звучит у меня в голове на бесконечном повторе. Слова сначала убивают, а потом воскрешают — миллион раз. Я ни о чем больше не могу думать.

— На тебе галстук…

Невозможно не заметить появление моего голоса в тихой столовой, где впервые за столько дней не пугают на стенах гравюры, а деревянная поверхность стола не служит напоминанием о грозовой ночи. Не настроенная говорить, не имеющая представления, что говорить, я все же говорю. Не могу удержаться.

Эдвард, словно бы впервые заметив его, опускает глаза на свой аксессуар. Матово-синий, дополняющий его темный костюм.

— Галстук, Белла. Да.

— Ты не любишь галстуки…

Длинные пальцы с нежностью, от которой мурашки по коже, проходятся по моей ладони.

— Но тебе ведь они нравятся? — вкрадчиво зовет Алексайо.

Он никогда не уезжал. Никогда не было ни его Маргарит, ни его лжи, ни его глупых правил. Была я, был он сам и были чудесные, светлые дни, пусть холодные, пусть морозные… но они делали нас счастливыми. И приводили в подобный трепет, что я чувствую сейчас от каждого его касания. Это почти мазохизм — в душе что-то рвется, но убрать руку, отказаться — нет от наслажденья сил.

Я себя боюсь.

— Ты не должен их носить из-за меня…

Эдвард примирительно пожимает мое запястье, обвив его покрепче. По венам со скоростью света несется ток, вонзаясь в самые чувствительные места души.

— Сегодня просто особенный день. Все в порядке.

Исчерпывающе.

Я безрадостно хмыкаю, отведя взгляд. За окном стучит по подоконнику начавшийся весенний дождь, а ветер завывает раненым зверем, колыхая голые деревца под окнами. Летом у Эммета здесь сад.

— У тебя обветрены руки, — подушечкой большого пальца Каллен-старший осторожно проводит по тому участку моей ладони, о котором говорит.

Все так же наблюдателен.

Я моргаю раз и еще второй, прогоняя неожиданную пелену.

— Это защитная реакция кожи на неблагоприятные погодные условия, — длинным многословным текстом отвечаю, садясь ровнее. Часть расслабленности уходит, уступая место собранности, и моих сил становится еще меньше. Очень хочется плакать. Очень хочется спать. И очень, очень хочется уткнуться Алексайо в шею, обвить его за талию и никогда, никуда больше не отпускать.

Я пережила первую разлуку с меньшими или большими потерями, это так.

Но как теперь пережить вторую, если он ее планирует, не имею понятия… не могу. Я не смогу.

Это все равно что ослепить человека ярким светом звезд, а затем вернуть тьму на небо перед. Потеряв звезды, он потеряет себя… он не будет жить и ждать ночи, чтобы увидеть их… он погибнет.

Страшные собственнические настроения атакуют сознание.

— Мы излечим твою кожу, Белла.

— Она не будет такой же мягкой…

— Она будет здорова, — краешком губ муж мне улыбается, — и не будет тревожить тебя болью.

Мы точно говорим о руке?..

— Я ненавижу резкие запахи мяты и эвкалипта.

— Есть иные чудесные мази, — Эдвард вздыхает, не спуская с лица нежного выражения, — не беспокойся.

Я заканчиваю этот разговор — просто убираю ладонь, спрятав в длинном рукаве своей кофты. Мне холодно в столовой и чай, выпитый десять минут назад, совершенно не греет. Я замерзаю, поежившись.

И только теперь, будто увидев наконец со стороны всю неправильность наших поз, поспешно впиваюсь в Аметистового глазами.

— Встань… не сиди так… не так…

Он принимает мое волнение и торопливость с пониманием. Совершенно не смущенный прежним положением дел, но готовый изменить его, если мне так хочется, Эдвард встает.

Он неловко оглядывается вокруг, подыскивая для себя новое место, а я, находясь на уровне чуть ниже его солнечного сплетения, перебарываю в себе преступное и оголтелое желание прижаться к синей рубашке. Я знаю ее мягкость, фактуру, тепло и аромат. Я нуждаюсь в этом до скрипа зубов и скрюченных пальцев… но не позволяю себе. Не сейчас.

— Я могу сесть рядом с тобой? — мужчина осторожно прикасается к спинке соседа моего стула. Такого же по-темному большого.

— Если тебе хочется быть рядом…

Эдвард вылавливает в моем согласии особую фразу. Морщинок на его лице становится чуть больше, а вот глаза наливаются такой сострадательностью, что можно удавиться. Это уже не влечение, нет. Это уже не природная доброта, что неустанно треплет ему нервы. Это правда любовь. Ее волны, исходящие от мужа, я по-настоящему чувствую.

— Всегда хочется, — кивает он, садясь рядом. Расстояние между нашими руками теперь — два сантиметра. Но я не протягиваю своей ладони, а Эдвард своей — не заставляет меня переплетать их. Просто близость — это тоже хорошо… от нее легко дышится и нет за окнами страшных огненных проблесков.

— Могу я спросить у тебя?..

Алесайо с готовностью обращается в мою сторону, наклонив голову, чтобы проследить за взглядом.

— Конечно же, Белла. Все, что угодно.

Прямо-таки все…

Я сглатываю, нахмурившись и обдумываю, как эти слова здесь прозвучат. Насколько уместны, насколько доступны и, что важнее всего, насколько меня хватит, прежде чем услышу ответ. Прежде чем приму его?

Эдвард терпеливо ждет, вглядываясь в мое лицо. Аметисты взволнованы.

— В Италии ты был с?..

— Время вышло.

Громогласно объявляя эту фразу откуда-то сзади, меня перебивают. Твердо, уверенно и без права на отсрочку.

Я вздрагиваю, подавившись своими же словами. Не оборачиваясь знаю, что в дверях Эммет. И не оборачиваясь могу сказать, что на его лице далеко не радостная братская улыбка.

Надвигается буря.

Тяжело вздохнув, Каллен-старший поднимается, становясь лицом к брату. По мрачным выражениям в чертах обоих я распознаю истину, отодвинувшись на краешек стула.

— Эммет, я прошу тебя, — предельно ровно произносит Алексайо.

Медвежонок, бледный и так и пышущий яростью, морщится.

— Ни к чему просьбы, — его тяжелый взгляд оседает на мне, — не морочь ей голову, Эдвард.

— Хватит… — тихо молю я, сама не замечая, как сжимаю руку Эдварда, придерживающую мою. Он стоит, но не отпускает меня. И от меня не отходит — ни на шаг. А белая кожа без противодействий принимает мои крепкие пальцы, способные оставить синяки.

— Все в порядке, Белла, в порядке, — Уникальный нежно пожимает мою ладонь в ответ, призывая успокоиться, — ничего страшного.

А вот Эммет, похоже, так не считает.

Необхватный, рассвирепевший и с трудом, с непередаваемым трудом еще сдерживающийся, он выглядит по-настоящему страшно. Я боюсь, я до смерти боюсь, что теперь у меня не хватит сил остановить его, если решит придушить брата — заодно и меня придушит. За веру.

— Не вынуждай меня идти на крайние меры, — отец Каролины складывает руки на груди, поджав губы, — Белла обрела настоящий дом и настоящую семью. Мы с Каролиной не намерены устанавливать сроки ее пребывания и правила, по которым должна с нами жить. Разве не этого ты для нее хотел, Эдвард?

Я впервые вижу, как Алексайо потряхивает от эмоций. Он делает глубокий вдох и тут же выдох, прогоняя все ненужное из тона. Такого же переливисто-терпеливого, понимающего.

— Эммет, мы ведь поговорили, я не прав? Можем поговорить еще раз. Но не заставляй слушать это Иззу и Карли.

— Карли и так услышит, — фыркает мужчина, — ты подумал о ней? О том, что она привязалась к Белле? Ты просто возьмешь и вырвешь ее из жизни девочки?

Обвинение адресовано брату, а дрожу я. Не спасает уже ни кофта, ни чай. Одно слово Каролины — и я пойду куда угодно, останусь где угодно и сделаю все, что угодно. Я люблю ее. Я никогда не прекращала ее любить — и она ответила мне тем же. Карли была и есть единственной, кто ни разу от меня не отвернулся, покинув.

— Эммет… — приглушенное предупреждающее рычание старшего Каллена я также слышу впервые. Клубника, которой он пахнет, внезапно окрашивается мятным оттенком.

— Ты снова впутываешь ее в ненужные дела, — не унимаясь, обвиняющим тоном замечает Танатос, кивнув в мою сторону, — завтра утром опять начнется это метание от «можно» к «нельзя», или ты просто нарисуешь ее разок, а потом объявишь новые правила — я слишком хорошо тебя знаю, Эдвард. Ты не будешь ее семьей так, как ей этого хочется.

Нарисуешь?..

Затронувшая воспоминания о чертовой пятнице фраза жжется как каленое железо. Я опускаю голову, а это, похоже, тот эффект, на который Эммет рассчитывал.

Семьей… не будет семьей…

Господи, как же я не хочу в это верить!

Однако при всем негативе Медвежонка, он глаголет истину. Я боюсь в ней усомниться, чтобы снова не напороться на прежние острые грабли. Второй удар по голове будет последним.

Эдвард тем временем отступает на шаг назад — ближе ко мне. Я четче слышу запах клубники, который теперь не перебивает мята, я наблюдаю темно-синий костюм с фиолетовым отливом, что прежде никогда на муже не видела. А на его левом запястье… боже мой, а я ведь и не заметила сначала! Глаза распахиваются: тоненькая-тоненькая серебряная цепочка с крохотной застежкой, фигурка-амулет, которая изображает… бельчонка. С пушистым-пушистым хвостиком.

Я непроизвольно всхлипываю.

— Не разжигай заново скандал, Эммет. Я не намерен сейчас ничего обсуждать с тобой, — по-своему расценив мой всхлип, тон Эдварда наливается чем-то тяжелым, — мы уходим.

— Ты уходишь, — цедит его брат сквозь зубы, — сейчас же.

— Да, — черты Алексайо заостряются, полыхнув злобой. Рука с бельчонком отводится в мою сторону, призывно выпрямленными пальцами подтверждая готовность больше никогда не отпускать. — Пойдем, Белла.

Я боюсь дернуться и вправо, и влево. Мне не нравится, что столовая буквально пропитывается ненавистью двух самых близких прежде людей.

И еще страшнее от того, еще ужаснее, что я причина этой ненависти.

— Мы же условились, — черты Каллена-младшего страшно искажаются, пропитываясь горьким сиропом отчаянья, — ты мне ничего не сказал о том, будто питаешь к Иззе хоть мало-мальски чувства! Ты позволил мне попытаться!

Я опускаю голову так низко, как только могу, отказываясь подниматься. Меня пробирает дрожь, кровь шумит в ушах. Это невозможное, непереносимое состояние. У меня нет сил терпеть эти ссоры. И все это слышать — раз за разом — напоминание, объяснение, угнетение.

За четыре дня, которые прошли с момента отъезда Эдварда, наши совместные времяпрепровождения, наши воскресные чаепития с Эмметом и Каролиной, наши походы в кино — все стало казаться эфемерным, недействительным. Просто телесериал. Просто цветной сон.

Между братьями слишком много различий… между братьями теперь стою я.

— Пожалуйста, прекратите, — взмаливаюсь, встряхнув руку мужа, а Эммету пристально заглянув в глаза, — сейчас Карли спустится… вы же убьете ее своей ссорой!..

Эдвард понимает меня и чувствует атмосферу, сковавшую воздух. То, что среди моих фраз поселяются два неровных из-за дрожи слова, то, что умудряюсь еще раз всхлипнуть, его очень тревожит. Он крепче держит мою ладонь.

— И о Каролине подумай в том числе, — Медвежонок отказывается жать на тормоза, продолжая разговор, но уже на повышенных тонах, — коль ты заявляешь, что любишь ее, коль в ней твоя жизнь, так какого же черта ты отбираешь у нее Беллу? Единственную из всех женщин, которой она нужна!

С отвращением качнув брату головой, Эдвард отворачивается от Танатоса. Он наклоняется, обеими руками приобняв меня за плечи и помогая подняться.

Его неслышный, теплый шепот долетает до меня как через толстый слой ваты, но зато сразу утешает лучше тысячи громких уверений:

— Все сейчас кончится, мой Бельчонок.

— Не смей молчать мне в ответ! — Эммет со всей силы ударяет рукой о стену рядом, отчего глухой звук прокатывается по комнате, — ты спросил Иззу, чего она хочет? Ты позволил ей выбирать?!

— Позже, Эммет, позже, — Эдвард намерен отвести меня к арке, выводящей в коридор, а оттуда и в прихожую, крепко подхватив под локоть и сжав ладонь. Он призывает сделать шаг, а я не двигаюсь с места, будто каменная.

Папа Карли без труда перекрывает нам путь, воспользовавшись моментом. И от него, грейпфрутового и горького, меня мутит.

— Эммет, не надо… — едва не плачу я. Глаза уже давным-давно щиплет, но сейчас как никогда. От невероятности происходящего. От усталости от этого происходящего. От того, что человек, за которого готова умереть, сначала отвергает меня, а потом пытается вернуть искренним признанием, а второй, который столько времени был рядом, не отпускает. Рвет на части.

Голова кругом, во рту сухо, а больше всего хочется спать. Снова, как и в грозу, потерять сознание. Оборвать весь этот ужас и забыть — раз и навсегда.

Черные гравюры враждебно смотрят со стен. Белые тарелки в шкафчиках поблескивают от искусственного света. А уж холод… господи, как же здесь холодно! Я против воли жмусь к Эдварду, не зная, куда мне деться.

— Я пообещал тебе ждать! — рявкает Медвежонок, ударив по стене еще раз, но теперь в опасной близости от нас обоих, — Я сказал тебе, Изза, что время не имеет значения! Ты подтвердила своим поцелуем, что у меня есть шанс! Ты подтвердила любовью к Каролине!

Он нокаутирует меня напоминанием о поцелуе.

Губы вспыхивают, дыхание сбивается, а пальцы, поддерживаемые Эдвардом, крепче сжимают его руку.

Это одна из самых больших ошибок в моей жизни. Это моя боль и горечь, с которой предстоит жить. Ложь, в которую поверили. Эгоистичная, ничем не оправданная ложь.

Алексайо оглядывается на меня, но не тем убитым и поверженным взглядом, какой я видела прежде. Скорее с сожалением, капелькой недоумения, но не больше. В аметистах все та же твердость, на лице — уверенность. Он помнит, что мы условились на ужин. И я помню.

— Только ради Каролины я бы и осталась… — вытащив на поверхность последние силовые резервы, нечеловеческими усилиями заставив себя поднять взгляд и посмотреть в серо-голубые водопады Эммета, признаюсь я. Достаточно громко, дабы расслышал. Достаточно четко, чтобы понял. И почти сразу же смаргиваю соленые как никогда слезы.

Наверху слышны шаги Голди и Карли. Они обе там, обе чем-то заняты и обе, я надеюсь, никогда не увидят и не услышат, что здесь происходило.

Медвежонок выглядит так… будто у него отобрали возможность дышать. Он замолкает на полуслове, проглотив было готовую фразу, а его губы вздрагивают. Впервые при мне так откровенно.

Поверженный. Раненый. Убитый.

Я сглатываю толстый комок рыданий.

— Прости меня, — прошу, не сдерживая слез, — Эммет, пожалуйста, ну пожалуйста, прости меня… я не имела права давать тебе надежду, я не имела права жить у тебя… я не имела права ни на что, что связано с тобой… прости, прости меня!

Я веду себя как ребенок, несвязно бормоча эти глупые, никому не нужные извинения. Плача, прячусь за Эдварда, едва-едва касаясь материи его пиджака и всхлипывая громче от знакомого сочетания запахов. Будто бы он может меня защитить… будто бы я не заслужила все то наказание, что мне положено за такое отношение к небезразличным, добрым людям.

— У меня не было даже шанса?.. — Танатос растерянно выглядывает меня за братом, — Изабелла, ты что же, соврала?..

Дернувшись, я раню искусанную нижнюю губу, превратившуюся почти в кладбище шрамов за последние дни. Вскрывшаяся ранка тут же начинает кровоточить, а огонек боли вспыхивает в сознании. Его хватает, дабы вынудить меня утерять всякую возможность говорить.

Последними являются всего пять слов. Пять, что обрубают в Эммете последние канаты:

— Я не смогу тебя любить.

И все. Потом темнота. Бездна.

Накаленность обстановки, ее неправильность, острота — все вонзается в меня ядовитыми шипами. Не могу сопротивляться. Просто не могу. Не сейчас.

Эдвард уверенно обвивает мою талию, видимо почувствовав по тому, как цепляюсь за его руки, что колени у меня подгибаются. Он поддерживает меня в вертикальном положении, с болью наблюдая за тем, что происходит.

— Все, Эммет, хватит, — отстраняет брата, намереваясь пройти, — ты пугаешь Беллу. Прекрати.

Ошарашенный, все еще не пришедший в себя, Каллен-младший вздрагивает.

— Ты же позволила Каролине поверить, Белла… ты же пообещала ей…

Я-таки начинаю рыдать в голос, дернувшись вниз — ведь правда пообещала.

Я поклялась Карли, что их не брошу. Их с папой.

Я снова дала слово, которое нарушу. Непременно.

Эдвард поддерживает меня, прижав к себе. Я игнорирую правильность и неправильность, мысли о близости и ненужных надеждах. Я уже ничего не могу обещать — я не стану. Я просто умру…

В глазах Эммета слезы. Я не могу их видеть. Я ничего уже не могу видеть, я этого боюсь. Зажмуриваюсь, из стороны в сторону мотая головой и все, что могу, кое-как вдыхать через нос, чтобы бормотать:

— Прости… прости… прости…

Эдвард увлекает меня за собой, не говоря ни слова. Ведет мягко, но требовательно. Он знает, что мне сейчас нужно, даже если я до ужаса боюсь ему верить.

Медвежонок, чуть оправившись, неотступно идет следом. К прихожей. Скорее на автомате, чем потому, что об этом думает. Его плечи опускаются как от тяжелейшей ноши, губы, огромные ладони — дрожат. Я видела, чтобы такое творилось с Эмметом лишь однажды — в реанимации Карли. Тогда он терял часть себя…

— Белла, ты бросаешь ее…

Эдвард со скрипом дверцы открывает шкаф, доставая мои сапоги.

— Ты нас обоих бросаешь… — Эммет сглатывает, сморгнув слезную пелену. Он зол, это так, но сейчас он больше обескуражен, опустошен. И это затмевает злость.

Эдвард помогает мне обуться, самостоятельно опускаясь на колени и застегивая замочки на сапогах. Меня так трясет, что руками не в состоянии даже свести вместе пуговицы. Опустив глаза, я просто плачу. Отвратительно-беспомощно. Очень хочется отречься от себя и никогда больше не признавать родства с душой.

Они не должны страдать по моей вине. Каролина и ее папа, которые виноваты лишь в том, что я влюбилась в Эдварда… Каролина и ее папа, приютившие, искренне полюбившие меня первыми… Каролина и ее папа, которые не дали мне распасться на части после судьбоносной пятницы…

А ОНИ СТРАДАЮТ!

— Я обещала Карли прийти… — стиснув зубы, кое-как выдаю цельную фразу я.

Алексайо потирает мои плечи.

— Белла, не надо. Ты напугаешь ее.

— Плюнь на нее, о да, — Эммет без смеха улыбается, почти безумно, — как ее дядя, плюнь и забудь. Вечно думай о том, не напугаешь ли…

Левая бровь Аметистового опускается вниз. Рассерженно и расстроенно одновременно.

— Закрой свой рот, — грубо обрывает брата он.

Меня передергивает.

— Эдвард, она подумает, я соврала, — хнычу, обернувшись за пониманием к мужу, мне не к кому больше обратиться, — что же мне… что же я?..

Слабая. Никчемная. Трусливая. Недостойная.

Да. Да, это я.

И мой Малыш в этом в который раз убедится.

— Мы ее еще увидим, — пытается убедить меня Эдвард, все еще не отпуская талию, — сейчас ни к чему это, сейчас будет лишь хуже, Белла, поверь мне.

— ПОВЕРЬ ЕМУ! — не сдерживая тона, поддерживает Эммет. Меня накрывает волной из его ярости, выплеснувшейся ядовитой кислотой наружу, — ДАВАЙ ЖЕ, ПОВЕРЬ — СНОВА! И НАВСЕГДА РАЗОЧАРУЙСЯ!

Мотнув головой, Каллен-старший торопливо застегивает мои пуговицы, отодвинув мои же руки подальше. Как и в далеком-далеком феврале, там, в самолете… я готова кричать от боли. Память, черт ее дери, ужасно жестокая вещь.

— ТЫ ОСТАВИШЬ ЕЕ БЕЗ ДЕТЕЙ! ТЫ ОБРЕЧЕШЬ ЕЕ НА СТАРОСТЬ БЕЗ СЕБЯ! ТЫ ПОНИМАЕШЬ?! ТЫ, АМЕТИСТОВЫЙ УБЛЮДОК! — плотину Танатоса прорывает так же, как и у всех нас. Он ревет как истинный медведь, он выглядит по-медвежьи, а лицо страшно краснеет. В глазах высыхает влага, на губах появляется убивающая ухмылка, а острота слов… а тон…

Эдвард застегивает последнюю пуговицу. Мне чудится, его пальцы тоже теперь дрожат, но не могу утверждать. Он сжимает губы так сильно, искажая лицо, что эмоций не прочитать. Он не хочет отвечать.

— ТЕБЯ ПЕРВЫМ УСЫНОВИЛИ! — Эммет становится прямо перед нами, успев прежде, чем Алексайо откроет дверь наружу, — МЕНЯ УСЫНОВИЛИ ПОТОМУ, ЧТО Я БЫЛ ТВОИМ БРАТОМ! НЕ НАОБОРОТ!

Он задыхается. Все вены на шее, на руках вздуваются, пульсируют и у виска.

Танатос действительно значит «Смерть».

Танатос может убивать…

— Эммет, дай пройти, — Аметистовый говорит тихо, но требовательно. Рвутся последние сдерживающие оковы внутри него, и я чувствую неотвратимость беды.

— ТЫ всегда был лучше меня! — еще больше распаляется папа Каролины, заметив то, как жмусь к мужу, — ТЫ всегда был первее меня! ТЕБЯ назвали Эдвардом! Ты всегда перетягивал внимание на себя… нас избили из-за тебя, усыновили, предали, продали!.. А ТЕПЕРЬ ТЫ ОТБИРАЕШЬ ЕЩЕ И ИЗЗУ!

Он прерывается и ярость захватывает его окончательно, я едва ли не вижу, как он погружается в ее дебри, в самую толщу жидкой ненависти, из которой выбраться для многих уже невыполнимая задача.

— Эммет, это я виновата… я… вини меня, — хнычу, кое-как прочистив горло.

— Я ненавижу тебя, сукин ты Аметистовый сын! — выдает Каллен-младший, даже не слушая меня. С безумно горящими глазами, с крепко сжатыми кулаками, с красным лицом. И мне чудится, что на правой щеке у него слезная дорожка…

Я замираю, ошеломленная словами Медвежонка, их смыслом и с испугом оглядываюсь на Эдварда.

Но… ничего. Абсолютно ничего. Безжизненно и, так же, как и всегда, мрачно-собранно — вот что можно сказать о его лице.

Он с таким же выражением оставлял меня здесь… он сгорал с таким же выражением… он никогда не показывает того, что чувствует… не при мне… не в таких случаях…

— Я поговорю с тобой позже, — Алексайо многозначительно протягивает руку к двери, — Эммет, уйди с дороги. Я последний раз прошу без применения силы.

Танатос ужасным, грубым голосом смеется, пиная ногой дверь. Та вздрагивает, а от шума, поднявшегося в прихожей, сверху кто-то рьяно рвется спустится вниз.

Я молю всех богов на свете, дабы у Голди хватило сил удержать Каролину в ее спальне сейчас.

— Убьешь меня, Светлячок?! Как деда?! — рявкает Эммет.

…Я не могу понять, как это происходит.

Заслушавшись фразой и сконцентрировавшись на своих слезах, задумавшись о Каролине и недоступности для нее понимания случившегося, я, наверное, отвлекаюсь от действительности. Я занимаю мысли другим, а потому просто не успеваю уловить всю допустимую суть.

И, моргнув глазами, возвращаюсь в реальность лишь тогда, когда с покрасневшим наполовину лицом пацифист-Эдвард хуком справа заезжает в челюсть брату. Тот аж покачивается, не успев отразить атаки. Сильной, но не убийственной. Высчитанной до того, что у меня темнеет перед глазами.

Аметистовый часто дышит, вздернув голову. Его глаза страшно горят, поглощая в себя и тут же испепеляя все вокруг. Волосы взлохмачены, бровь и уголок рта слева опущены вниз, ноздри страшно раздуваются, а у висков проглядывают вены.

Как кратковременное безумие. Как карнавал красок гнева.

Я забываю, как дышать.

— Я люблю Беллу, — предельно ясно и четко, громким голосом произносит Эдвард, смело глядя на Эммета, — я ее не отпущу, пока она сама об этом не попросит меня. Я ее не оставлю. Поэтому пошел вон с дороги, Эммет. Ты достаточно сделал.

— Ты достаточно сделал! — эхом отзывается брат Серых Перчаток, взглянув на него полуживыми глазами, — ты свое получишь… ох как получишь… ты отобрал у меня и у Каролины ту, что приняла нас… ты поплатишься…

Он не делает резких выпадов вперед, он не намерен мешать. Сказав это и, не обращая внимания на подбитую щеку, Эммет просто отходит в сторону. Мертвый взгляд останавливается на мне.

— Ты быстро пожалеешь, Изза, мне очень жаль тебя, — все, что произносит мужчина. Самостоятельно открывает входную дверь.

Ветер, ворвавшийся в прихожую, вытаскивает из закоулков души последнюю дрожь, что там осталась. От холода передергивает.

Эдвард предусмотрительно отводит меня к себе за спину, на левую, дальнюю от брата сторону. Выводит наружу.

Я оборачиваюсь на скользких ступенях, игнорируя дождь и холод.

— Эммет, я люблю Каролину… я ужасно, ужасно ее люблю… пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, не убеждай ее в обратном! — вскрикиваю придушенным шепотом и вглядываюсь в серо-голубые водопады, — не делай ей больно… только не ей!..

Эдвард подтягивает меня ближе, следя за тем, чтобы не упала.

— Ты ее предала, Изабелла, — тусклым тоном произносит Танатос. Пожимает плечами, делая все, дабы остановить без устали текущие слезы.

— Я предала тебя, — не унимаюсь, игнорируя попытку Эдварда поскорее меня увезти, — только тебя! Злись, ненавидь, убивай меня! Только не Каролину! Она не переживет, Эммет! ЭММЕТ, ПОЖАЛУЙСТА!

Каллен-младший мне ничего не отвечает — он даже не дослушивает до конца. Захлопывает дверь, сделав это так, чтобы наверняка было отовсюду слышно. Чтобы Карли услышала.

Я съеживаюсь, подавившись слезами. Позволяю Эдварду себя увести.

У дома урчит мотор черного «Мерседеса», за рулем которого Серж и к которому мы направляемся. Хаммер так и брошен у кромки леса, а выкорчеванная шинами грязная земля струйками течет по его колесам обратно в свои владения.

Внутри «Мерседеса» черноглазый обладатель приличной бороды Серж с профессиональным лицом изучает что-то на приборной панели, не замечая ни моих слез, ни бледности хозяина.

Эдвард галантно открывает передо мной дверь, помогая сесть внутрь и не упасть, поскользнувшись на грязи, а я не могу взять себя в руки и, все еще не моргая, гляжу на дом Танатоса. На верхнее окно спальни Каролины, в которой девочка меня ждет. В которой верит, что я приду.

Вот разбито и еще одно сердце… самое драгоценное…

— Дыши, — советует Эдвард, усаживаясь рядом со мной назад. Он не прикасается ко мне лишний раз, не заставляет отшатываться и кричать, призывая убрать руки. Просто говорит. Просто близко.

Я не верю в то, что он тут — не могу, как не заставляю себя. Но в то же время прекрасно понимаю, что без него бы уже давно сошла с ума. Не могу я без него… не могу, даже если он меня не хочет, даже если солгал у брата в столовой… просто не могу… нельзя без души… нельзя!..

— Не бойся меня, — наблюдая за тем, как ладони дергаются в его сторону, а я их останавливаю, шепотом просит он, — Белла, я никогда не причиню тебе вреда… я никогда тебя больше не обижу… Белла, я люблю. Я правда люблю… навсегда…

Что-то впереди жужжит — я испуганно вжимаюсь в кресло, пока не понимаю, что это Серж закрывает перегородку между водительским пространством и основным салоном. Его черные глаза полны сострадания и желания облегчить мою участь. Он очень вежлив.

Эдвард с одобрением встречает жест водителя.

— Я понимаю… — хриплю, отчаянно смаргивая слезы, — я верю… и поэтому я… поэтому мне сейчас… Уникальный!

Скатившись до постыдного постанывания, я рушу последние самостоятельно же и возведенные стены. Прижимаюсь, проигнорировав все поводы сдержаться, к его плечу. Утыкаюсь в шею, пробравшись к ладони без кольца. С энтузиазмом встречая эту уже узнанную правду.

Все, как и хотела — аромат, тепло, близость, подтверждение. Я плачу, плачу и плачу, но чувствую себя куда лучше, чем когда молчу. Нет того стеснения и боли. Есть Эдвард. Есть его тепло. И есть его признание, рассеивающее дождь, тучи и горечь.

— Да, моя хорошая, да, — он накрывает мой затылок теплыми ладонями, он обнимает меня как следует, как хочу, кутает в свое расстегнутое пальто, — я верю… я верю, только не плачь. Я все исправлю.

— Карли…

— С Карли все будет хорошо, — Уникальный целует мой лоб, крепко прижавшись к коже губами, — она не станет злиться, она любит тебя. Она поймет.

— Кто же ее поймет, Эдвард? — стенаю я. Пальцы, скрючившись, дерут ворот его рубашки, пиджака, пальто. Я вжимаюсь в Каллена еще и потому, что с ним тепло. А меня бьет такой озноб, что лихорадка нервно курит рядом.

— Мы поймем, мы, — мужчина убеждает меня, как ребенка. Его поглаживания все явнее, — я с тобой, Белла. Ничего не бойся.

— Пока еще… — обреченно хнычу, до боли стискивая его пальцы.

— Всегда и навсегда, — муж снова целует мой лоб, потирает плечи, — все-все-все, Бельчонок…

За окном пробегают русские целеевские пейзажи. Леса с пихтами, березами, кое-где виднеющимися тающими сугробами и черной, готовой возродиться землей. В сине-сером небе темные облака, а дождь не умолкает…

Я крепко зажмуриваю глаза.

— Алексайо… я не хочу домой… пожалуйста…

Разбитая, растрепанная фраза и сломленная — как мой тон. Не выходит произнести по-другому.

Однако Эдвард будто бы оказывается ко всему готовым. Он поспешно кивает.

— Я только заберу у Сержа ключи, и мы уедем. Мы не будем сегодня в Целеево, Белла.

…Это служит достаточным успокоением. По крайней мере, я пытаюсь подобные слова за него принять. Затихаю, прижавшись к плечу мужа, чье пальто там уже мокрое от моих слез. Слизываю с губ запекшиеся капельки крови.

— Спасибо…

* * *
Темное, бархатное и толстое одеяло со скользящей наволочкой.

Мои пальцы, следуя за только-только просыпающимся сознанием, пробегают по его поверхности. Гладят.

Оно незнакомое мне и очень большое — хватит как минимум на троих. По краям у него подобие бахромы, а по центру, на пододеяльнике, вышитый объемный рисунок — чуть-чуть колется.

Не готовая к изменениям прежде незыблемых вещей, я поворачиваюсь на спину, поерзав под покрывалом. Широкая квадратная подушка, на которой лежу, умещает одну треть тела, не только голову. И пахнет от нее ни клубникой, ни порошком Рады, ни даже эмметовским гелем, к которому я так привыкла… пахнет печеньем. По-моему, шоколадным.

Если это сон, он один из самых интересных за все время моей жизни.

Я обнимаю подушку руками, приникая к ней ближе. Происхождение аромата, ровно как и то, откуда такая широкая подушка взялась, не дают мне покоя.

Но разгадки нет — только мягкость. Я в ней утопаю.

…Где-то слева зажигается, а потом гаснет свет. Щелчок, вспышка желтого и… грохот.

Я просыпаюсь за одну двадцатую секунду, придушенно вскрикнув от ужаса. Даже сонная, даже утерявшая ориентацию в пространстве, я понимаю, что это — молния. И я вижу, что она снова рядом со мной.

Свет гаснет…

— Ш-ш-ш, — пока я широко распахнутыми глаза озираюсь по сторонам, выискивая на прежнем месте спальни Эммета окно, что-то темное заслоняет от меня северную стену, — Белла, тише… я ужасно неуклюжий, прости, пожалуйста…

Согретый, заполненный раскаяньем тон. Такой же необычный и неожиданный здесь, как подушка-печенье и желтый блеск. Он настолько близко, что, кажется, можно потрогать руками. А в это время чьи-то другие руки поправляют мое сброшенное одеяло.

Я моргаю, прогоняя с глаз сонную пелену.

Небольшая уютная комната с высоким потолком, деревянными темными панелями на стенах и приглушенным светом, что льется лишь из одного угла. Пол напоминает паркет, на нем ковер. Стены ровные, надежные, не лишенные красоты — напротив постели виднеется какая-то большая затемненная картина, а слева рамка с творением поменьше, тоже неразличимым в полумраке.

Но самое главное, здесь нет окон! Я не вижу их.

— Ты дрожишь, — грустно замечает голос, пытающийся успокоить меня. Под одеялом чьи-то теплые пальцы касаются раскрытой ладони — я отшатываюсь, увлекая за собой подушку.

Простыни шуршат, а света становится чуть больше — я вижу силуэт у своей постели.

Против воли начинают стучать зубы.

Где я? И с кем?

— Белла, — неожиданный благодетель просительно протягивает руку в мою сторону, — не бойся меня. Тебе приснился дурной сон? Или все же я разбудил тебя?

Я морщусь, не спеша возвращаться на прежнее место. Голос нежный, глубокий и знакомый. Я знаю этот голос, хоть спросонья и не могу сориентироваться. А сумасшедшая новая атмосфера, буквально навязывающая комфорт, не дает сосредоточиться.

— Молния?.. — вздрогнув, вспоминаю о главном я. Глаза еще раз, получив свободу, быстро-быстро изучают обстановку. По стенам, по полу, к свету. Но это действительно свет, не гроза. Я не могу так ошибаться.

— Никакой молнии, — поспешно уверяет меня благодетель, с твердым, но в то же время резко погрустневшим голосом, — все в порядке.

Уже хорошая новость…

Я нерешительно, но отбросив предосторожности, пододвигаюсь вперед. До прежнего места рядом с мужчиной меня отделяет длина собственной руки, однако путь назад не отрезан — в случае чего можно спрятаться в податливой темноте.

— Белла… — с нескрываемой нежностью встречая мой жест в свою сторону, мою попытку вернуться, обладатель бархатного баритона улыбается.

Я лежу ближе и теперь мои глаза не заполнены сном. Силуэт говорящего обретает более четкие формы, прорисовываются в полутемноте и черты лица. И вот в тот момент, когда вместе с улыбкой оживает лишь левая сторона лица говорящего, я его узнаю.

— Эдвард?

Он любовно, но в то же время едва касаясь поглаживает мои волосы. Кивает.

— Я здесь, Бельчонок.

Ну конечно же здесь. Он ведь обещал мне всегда быть рядом, как я могу сомневаться?

Сама себе усмешливо фыркнув, я сокращаю оставшееся между нами расстояние.

Эдвард сидит на самом краешке постели, повернувшись в мою сторону и, кажется, с изумлением встречает то, как по-хозяйски обосновываюсь на его коленях.

Мужчина в темных жестких джинсах, однако его тепло согревает ткань, и мне не на что жаловаться. Вокруг аромат клубники, трепетность его рук и свежий воздух, пропитанный благоденствием. Похоже, окно здесь все-таки есть.

— У тебя слишком легкая рубашка, — недовольно замечаю, пробежавшись пальцами вверх, по пуговицам, к его шее, — замерз?

Алексайо недоуменно, но в то же время тронуто усмехается.

Его ладони на моих волосах, поглаживая их, а легкий смешок повисает в пространстве.

— Все в порядке, Белла. Мне совсем не холодно.

Я принимаю этот ответ. Удобнее устроившись на его коленях, спиной прижавшись к талии, блаженно прикрываю глаза.

— Ладно. Но если замерзнешь, не забывай, что у тебя есть личное одеяло.

Эдвард ошарашенно вслушивается в тишину. Его пальцы ласковее, теплее.

Он наклоняется к моим волосам, легонько поцеловав макушку.

— Спасибо, моя девочка.

Довольно поерзав на своем месте, я затихаю. Сон, было убежавший, превращается в дрему, наползая, как теплое одеяло, в который раз поправленное Эдвардом, на мои плечи.

Я не думаю ни о чем и не хочу ни о чем думать.

Я лежу, проникнувшись моментом, на лучшей подушке на свете, которая, к слову, тоже пахнет печеньями, и с удовольствием отдаюсь касаниям трепетных пальцев мужа.

Ястараюсь не заострять внимание на том, что мои волосы короче нужного, а обстановка вокруг не знакома. Я не хочу рушить наше единение, по которому так соскучилась. Мы будто не виделись… сто лет.

Однако время идет, минута перетекает в минуту и мне, наконец, становится интересно, где именно мы находимся.

Это не похоже на «Афинскую школу», дом Эммета или же спальню Каролины. Мой живой интерес оправдан.

— Что это за место? — с любопытством зову, поерзав на коленях мужа.

— Маленькое королевство снов.

Я усмехаюсь.

— Маленькое королевство снов?

Эдвард посмеивается вместе со мной — я слышу по чуточку сбившемуся его дыханию, согревшему левое ухо.

— Да. Здесь сны становятся реальностью, Белла. Ты заснула в машине, и я не хотел будить тебя.

Ну что же, достойная реклама. Я уже не уверена, что хочу знать больше.

— Все-все сны? — мечтательно интересуюсь у него, перехватив руку. Мне попадается левая, но, на удивление, без привычного кольца. Я скорее автоматически, чем осознанно, пытаюсь соединить свою голубку с углублением клюва Кэйафаса, но терплю неудачу. Не с чем соединяться.

— Извини… — прошу прощения, уколов его кожу. Потираю пальцем болезненное место, хмурясь и тут же, не глядя на приглушенный свет, вижу, что на коже видны фиолетовые отметины. Синяки?

— Все-все, — мягко убеждает Эдвард, даже не заметив моего укола, — особенно лавандовые.

— Лавандовые?..

— Ты пахнешь лавандой, Белла, — честно признается Алексайо, не скрывая обожания.

Он наклоняется и целует мои волосы, пустив несколько электрических зарядов по коже, а я внезапно, почему-то, вижу перед глазами ни его джинсы и ни его теплую ладонь, а… холст. Разноцветный, разукрашенный. С цветами-маргаритками. Сине-красно-черными Маргаритами.

Вот она, цветочная ассоциация.

— Рисунки…

Эдвард не слышит моего бормотания.

— Что, Бельчонок? — он осторожно убирает спавший на мое лицо локон, открывая себе обзор на мои щеки и глаза.

— Цветы, — я вздрагиваю, громко сглотнув. Джинсы внезапно становятся холоднее снега, а пальцы сами собой отдергиваются от его руки, — белые… белые ящики…

Я вспоминаю все. Вижу, как перед собой, будто сейчас там, гостиную, коридор, кабинет с ромбом в этом пластике с известным содержимым. Вижу подписи, вижу даты, вижу знакомую технику… и оголенные, подчеркнутые яркими красками достоинства десятков женщин. В самых развратных позах.

В голове, испепеляя почти полностью атмосферу неги и комфорта, звучит голос Эммета:

«А с кем же ему еще спать, Белла? Он же не монах! Эти женщины или другие — какая разница?»

И Каролина, которая плачет, цепляясь за ворот моего пальто. Которая не понимает, почему я не могу по-человечески встретить ее Эдди…

И кольцо, брошенное в полку.

И молния, разыгравшаяся за стеклом.

И осколки в воде, в крови. Тысячу осколков, тысячу маленьких ранок.

И волосы. На полу парикмахерской мои обрезанные длинные волосы…

Эдвард в спальне… Эдвард с ними… двадцать шестого февраля.

Поморщившись, я сжимаю губы так крепко, как могу. Наклонив голову право и выпутавшись из рук Алексайо, я отползаю назад. По скользким простыням незнакомой комнаты, к большим подушкам, пахнущим печеньем. В темноту.

Все вокруг вдруг становится злым, а не убаюкивающим. Углы, которых не видно, пугают меня, картины воспринимаются под определенным впечатлением, а руки… руки дрожат. И я лучше всего различаю их, такие же, как у мужа, на одеяле.

— Белла? — встревоженный, он движется следом, полностью сев на постель. Темные волосы примяты, на щеках видна небритая с утра щетина, а рубашка у шеи расстегнута на первых три пуговицы.

— Мастер, — на выдохе произношу, побоявшись, что больше не решусь. Чувствую себя достаточно отдохнувшей, но очень боюсь, что это видимость, и мой запас сил быстро снова сойдет на ноль.

Алексайо сожалеюще глядит на меня, поджав губы.

— Ох, Белоснежка…

«Потерпи, Белоснежка, потерпи… все пройдет».

Я вздрагиваю снова, дернувшись назад, увидев перед собой взволнованное в грозу лицо Эммета, который пытался помочь мне чем мог, не зная ситуации.

И сегодняшнюю версию этого лица, со слезами и разбитым выражением в глазах. С тоненькой струйкой крови от удара брата. С ожесточением, что сковало медвежьи черты, пока распахивал дверь.

И Каролинины слезы… и ее просьбы остаться… не уходить… не предавать…

Я зажмуриваюсь, опустив голову. Как можно ниже, как можно ближе к себе — неподъемная. Возникает желание к черту срезать все волосы. Насовсем.

— Белла, — увидев первую слезинку у меня на лице, Эдвард придвигается ближе. Его теплота и клубника, уже впитавшаяся в мои рецепторы, режут по живому. — Я обещал и могу пообещать снова, что расскажу тебе всю правду. Я не намерен прятаться и отнекиваться. Я знаю, что у тебя много вопросов ко мне.

Его тон собранный, но в то же время понимающий, его взгляд добрый, но серьезный, в аметистах сострадание, однако и попытка утешить тоже. И руки… руки без кольца, что пытаются погладить мои. Хотя бы секунду. Хотя бы легонько.

Я прижимаю ладони к груди, садясь на постели. Слишком быстро — кружится голова.

Мы с Алексайо сидим на двух сторонах, у краешков, разделенные скинутой мной подушкой и толстым одеялом. Вокруг все так же темно и тепло, но воздух из окна уже не кажется мягким, освежающим. Он режется.

— Где мы? — поежившись, зову я. — Что за Маленькое Королевство Снов?

Ну и название, боже мой…

— Моя квартира, — Эдвард выпрямляет спину, садясь в неудобной, смиренной позе. Его голос грустнеет против воли своего обладателя, — та, что в Москве. Я говорил тебе однажды.

Это правда. Припоминаю — кажется, еще по дороге из аэропорта в Целеево.

Как же давно это было!..

— Ты теперь живешь здесь?

— Ты отказалась ехать в дом. Мне тоже не хотелось.

Ох, дом… какое же счастье, что Эдвард меня послушал. При всем содеянном и при всем случившимся по его вине, это огромный повод для благодарности.

Я поднимаю глаза, глядя на него из-под ресниц. Даже в темноте мне неуютно находиться под прицелом аметистов — а ведь минуту назад я нежилась в их реках обожания!

— Спасибо, что не поехал… домой.

Алексайо глубоко, тяжело вздыхает. Его руки кладутся на колени.

— Не за что, Белла.

На несколько минут в комнате становится очень тихо. Слышно завывание ветра за окном, постукивание о подоконник дождя и нашего дыхания — тихого, но сбитого. На что-то решающегося.

— Давай не будем сегодня говорить об Эммете… и о Карли… — молю, сморгнув слезы.

— Не будем, моя девочка, — кивает муж.

Я сижу, прижав к себе одеяло и невидящим взглядом рассматривая подушку, а Эдвард, нахмурившись, изучает стену с картиной. Меня передергивает, когда думаю о ней.

— Белла…

Я с горечью касаюсь его глазами. В этой темноте, тишине, теплоте он выглядит таким близким… будто бы ничего не было и никогда не случалось. Будто бы то, что я лежала у него на коленях не так давно, это не досадная ошибка расслабившегося подсознания, а истинное положение вещей, правильное. Так и должно быть.

Правду говорят, что в темноте стираются многие границы.

— Да?

Аметистовый с опустившимся в расстройстве уголком губ, хоть и не намерен этого показывать, смотрит прямо мне в глаза.

— Наш уговор на ужин ведь еще в силе? Ты позволишь мне хотя бы попытаться объяснить… вернуть тебя?

Я нервно, сквозь слезы, хмыкаю.

— Сдалось тебе меня возвращать…

В аметистах поселяется такая тоска, что мне хочется самой себя и придушить за сказанное. Он смотрит так, будто это мой вердикт, приговор.

— Я тебя люблю, — сокровенно признается Уникальный снова, не катая эту фразу на языке, не запудривая ее, не пряча — отдавая мне всю целиком, с правильным звучанием, с нужным тембром. Вверяя себя вместе с этой фразой.

Хамелеон на моей груди обжигает кожу. Он будто светится, будто переливается. И хочет, хочет жить, хотя никогда не жил. Хотя металл он…

Я смаргиваю слезинку.

— Белла, — мужчина торопится, будто я сейчас его остановлю, заставив умолкнуть, — человек самое отвратительное существо на свете, самое ужасное. Он может жить без прошлого и будущего, он может жить без совести, без ума, без чести… он может жить даже без сердца, Белоснежка!

Эдвард останавливается, переводя дух. Чуточку морщится, прикрыв глаза. В полумраке его бледность кажется мне чересчур явной, а тени под глазами подчеркивают скулы и челюсть, кожа на которых натянута… не только я, судя по всему, похудела.

— Но при всем этом, — возвращаясь к своим словам, продолжает муж, — при всех этих вещах, даже самый злобный, грубый, не заслуживающий уважения и любви, не ценящий то, что имеет, даже самый уродливый Гуинплен, Белла, не может жить без души… в душе — звезды. А ночи без звезд такие темные… и такие холодные…

Алексайо останавливается, шумно сглотнув, и качает головой, отведя взгляд.

— Я не хочу больше жить без звезд. Я сделаю все, чтобы вернуть свою Душу.

Я пристально слежу за ним, не в состоянии оторваться. За ним, который Мой, который не изменился от открывшейся правды, и вижу слезы. Скрытые, спрятанные, но существующие. Соленые-соленые… они блестят так же, как замеченная мною цепочка с белкой на его запястье — она по-прежнему здесь. И она вдохновляет меня.

Ровно через десять секунд я выдыхаю, признавшись в ответ:

— Я люблю тебя, Эдвард.

Такие тяжелые, но такие нужные слова, они озаряют нашу ночь, заставив аметисты вспыхнуть — в самом прямом смысле слова.

Алексайо, прежде сгорбленный, выпрямляется, вздернув голову, а его губы вздрагивают в улыбке. Выражение неверия в то, во что так хочется поверить, завладевает чертами, порабощая лицо. Снова наполовину живое. Снова мое.

— Бельчонок… — не удержав ровного тона, с дрожью произносит он. С прерывистым вздохом.

Его сомнения, его удивление, его неверие разбивают мне сердце.

Господи, чего стоило сказать раньше?

При всем том, что Эдвард сделал и делал уже после заключения нашего контракта, я не могу и никогда не стану игнорировать его чувства. И я не посмею отрицать очевидные вещи. Любовь отрицать.

— Только я не знаю, Алексайо… — прикусываю губу и морщусь, когда становится больно от очередной снятой корочки, прячущей ранку, — что мне с этим делать… как мне с тобой… потому что без тебя — никак.

Мой Уникальный ничего больше не говорит. Он видит, он чувствует, он понимает, как и я, что все уже сказано. Главное озвучено. А больше слова не нужны…

Эдвард садится рядом со мной, перебравшись с другой стороны постели, и аккуратно, почти боязно прикасается к плечу. Я сплю в том же, в чем и уехала от Эммета, он не переодевал меня. Он не стал переходить границ.

Шмыгнув носом, я самостоятельно приникаю к нему, неловко обосновавшись у плеча. Одновременно и хочется, и нельзя так делать, но я не могу противостоять.

Я люблю. Мне больно от того, что я люблю, мне горько, мне хочется плакать, но правда остается правдой… и здесь, в полумраке спальни, далекой и от Маргарит, и от Сурового в Целеево, многое возможно.

— Я никогда не забуду, что ты дала мне шанс, Белла, — муж трется носом о мои волосы, придав голосу твердости, — даже если ты не сможешь меня понять и простить…

— Ты дал мне два…

Эдвард жмурится.

Я не узнаю в нем того спокойного Кэйафаса, что диктовал мне правила со сдержанностью и тактом, что утешал ночами, что подбадривал и вдохновлял, рисуя тарелки или готовя пасту карбонара.

Тот Эдвард был прекрасным человеком и пленил бы чье угодно сердце. Он был великолепен.

Но тот Эдвард — ненастоящий. Он, как бы ни грустно было такое признавать, не имеет эмоций. Он запретил себе даже думать о том, чтобы их иметь.

А Эдвард, что сейчас со мной, что обнимает меня, что порой и грустен, и весел, и добр, и зол, и может ударить, как сегодня утром… этот Эдвард — мой. Он искренний, он настоящий, он существует. Именно его я люблю, а не Сурового. Именно его я бы хотела видеть рядом весь остаток жизни.

Так стоит ли так быстро от всего отказываться?.. Я смогу его простить?..

Вздохнув, я невзначай целую мужнино плечо. Кожа под рубашкой, распахнутой больше, чем нужно, конечно же теплая.

Это будто впервые, будто запретно, будто в последний раз.

Мы оба знаем, что этот ужин будет решающим. Мы смирились.

— Я обещаю, Белла, что оправдаю все твои ожидания, — на ухо шепчет мне Уникальный, щекоча кожу своим дыханием и отвлекая от ненужных мыслей, — если ты выберешь меня…

А затем следует поцелуй в лоб.

Истинно-влюбленный.

* * *
Квартира Эдварда в самой Москве представляет собой стандартную студию с совершенно нестандартным дизайном и высотой потолков.

Просторная и в меру светлая, не глядя на ограниченное пространство, она очень уютная. И совершенно незаметно, что здесь постоянно никто не живет.

Небольшая каштаново-бежевая кухонька из пяти тумб, посудомоечной машины, электроплиты и холодильника плавно переходит в столовую зону с круглым столом на четверых человек и изящными деревянными стульями. Через гипсокартонную дизайнерскую перегородку следует гостиная, оформленная в сливово-топленых тонах со вставками древесно-коричневого. Большой и мягкий, в лучших традициях вкусов Алексайо, диван с россыпью подушек, журнальный столик, телевизор на треть стены над электрическим камином с цветным пламенем. Удобное кресло-качалка из антикварного магазина пристроилось рядом, упокоив на себе несколько авиационных журналов, а своеобразное расположение ламп создавало достаточно света, но не слепило глаза. По крайней мере, мне не больно смотреть вокруг после темноты спальни.

И особенно смотреть на картину, которая украшает нишу между гостиной и столовой зоной.

Выполненная в пастели, шириной полтора метра на метр, она приобщает зрителя к Греции, судя по всему, островной. Знакомые мне синие ставенки, белые оштукатуренные стены домов и покатые крыши, на которых виднеются металлические балкончики. Природа, голубое небо и синее море вдалеке с серебристыми барашками очень красноречивы — хочется захвалить автора и мгновенно переместиться туда. Возможно, в тепле, с нежным бризом, белым песком и мягким морем все выглядит совершенно иным — и жить хочется. Всегда.

Эдвард сказал, мы будем в квартире сутки. И он уверил меня, что никогда здесь не рисовал…

Расположившись друг напротив друга за круглым столом переговоров, заняв свободную деревянную поверхность двумя тарелками феттучини с грибами и стаканами с гранатовым соком моей любимой марки, каждый из нас рассматривает друг друга — как в первый раз.

И никакого стеснения, никакой зажатости… вместе с темнотой ушло единение и нежность, это так, ушло желание все исправить за секунду и раз и навсегда забыть… но главное — желание попытаться вернуть все на свои места — еще существует. За него мы оба держимся.

Расстояние в метр кажется неоправданно большим после крепких и запретных объятий там, в спальне, но это вынужденная мера. Иначе не получится разговора — я точно не смогу говорить.

Эдвард сидит передо мной в застегнутой на все пуговицы (кроме последней) рубашке и с сосредоточенным выражением лица, что неустанно пытается расслабить.

Как вести себя мне, я не знаю. Пытаюсь удобно устроиться на стуле, но выходит скверно. Моя спина слишком прямая, руки неестественно вытянуты, пальцы отказываются принимать естественное положение. На мне темно-голубая блузка и черные джинсы, которые чем-то напоминают эдвардовские… правда, они пожестче.

Волосы я убираю назад, отыскав в кармане черную резинку. Когда-то мне шли конские хвосты.

Эдвард наблюдает за мной — за каждым словом, за каждым жестом, за каждой эмоцией. Примечательный, он видит все. И все, могу поклясться, подмечает. Мое пробуждение полчаса назад и такое непосредственное, из-за сонливости, общение с ним дали свои плоды — расслабили Алексайо. Ему явно куда лучше физически и куда проще начать говорить.

Сегодня он ведет…

— Давай ты немного поешь, а затем мы поговорим? — предлагает Эдвард, собираясь подать мне правильный пример и сам взяв вилку, хотя по его взгляду прекрасно видно, что есть — последнее, чего ему хочется, — это ведь твоя любимая паста, правильно?

Я с хмуростью смотрю на свою тарелку, где ужасно аппетитные для прежней Иззы макароны находятся в сливочном соусе с кусочками грибов. Прежде на этот запах я летела в любой ресторан, а сегодня, когда могу наслаждаться им благодаря заботливому мужу, меня подташнивает.

— Любимая…

— Вот и отлично, — Эдвард с улыбкой, пусть и слегка натянутой, придвигается к столу. Побуждает меня попробовать. — Я надеюсь, тебе понравится.

Вздохнув, я качаю головой.

— Спасибо, но я не буду. Я бы хотела сначала поговорить, а потом поесть… если захочется.

Алексайо с тревогой оглядывает меня, задержавшись на чуть провисших рукавах блузки. Он недоволен имеющейся картиной после своего возвращения. Но будто бы я довольна им… и тем, что он сделал.

— Разговор может затянуться…

О да, как раз на это я и рассчитываю. Откровения предполагают долгое время общения, Эдвард. Тебе ли не знать.

— Значит, вместо ужина будет завтрак, — я с серьезным видом отодвигаю от себя порцию. Я не в состоянии сегодня ее дегустировать, даже если Эдвард сам приготовил все это.

Возможно, он догадывался, что так будет? Поэтому на столе только паста, сок и греческий салат в прозрачной мисочке? Ужин — предлог для разговора. Не более.

Моя решительность Аметистового немного задевает.

Он выглядит по-особенному сейчас. Такой близкий и такой далекий одновременно, как мираж, приятное сновидение. Сидит напротив, пронизывающе смотрит и намеревается ответить на все мои вопросы, как сам и уверил. Больше нет никаких ограничений.

— Хорошо, — Уникальный согласно кивает, так же, как и я, отодвинув свою тарелку. Теперь перед нами только сок в длинных прозрачных стаканах.

— Почему ты не отвечал на мобильный телефон? — взглянув на то, как лежит телефон Эдварда на кухонной тумбе, спрашиваю я. — Эммет звонил тебе…

Каллен вздыхает.

— Тебе нужен был шанс.

— Это повод нас игнорировать? — уголок моих губ предательски ползет вниз.

— Изза, нет… но если бы я услышал тебя, — на секунду на его лице поселяется мученический вид, — я бы не был в Италии так долго.

Я зажмуриваюсь.

Для храбрости делаю один большой глоток терпкого гранатового сока.

После грозы, после водки, в которой искупалась и порезалась, от спиртного меня воротит — еще одно сходство с Аметистовым.

— Белла, прежде, чем мы начнем, и ты спросишь меня, — Эдвард смотрит мне прямо в глаза, практически не моргая, — я бы хотел извиниться перед тобой с надеждой, что ты примешь хотя бы какую-то часть моих извинений.

Я знала, что разговор будет нелегким…

Но я только теперь начинаю догадываться, насколько. После этой фразы.

— Изабелла, — мужчина встает со своего стула, выверенными шагами, давая понять, что делает, подходя ко мне. Его ладони перехватывают мои, несильно сжав, а аметисты не дают отвести взгляд, — я хочу попросить у тебя прощения за то, что в ту ночь, когда обещал быть здесь, рядом, позорно оставался далеко за горизонтом. Эммет рассказал мне, что в субботу у вас была гроза… и я даже выразить не могу, как мне жаль, Белоснежка, что тебе пришлось пережить это в одиночестве.

На глаза наворачиваются слезы, а дыхание сбивается. Я опускаю голову, не зная, в состоянии ли смотреть на мужа. То, что он вспоминает о грозе, то, что делает это сейчас, когда я меньше всего готова, крошит и без того перетертую в пыль душу. Это верх сострадания и любви, я понимаю, попросить прощения… но это и напоминание. Очень яркое.

Я вижу, как загорается небо.

Я вижу, как огромная молния чертит его пополам.

Я вижу, как бегу, ударяясь об стол, падая на пол, накрывая собой осколки.

И я вижу, вижу, вижу, как набрасываюсь на Эммета, хватаясь за его достоинство. Как моля, заклинаю себя взять. Унять смертельную, испепеляющую все внутри боль.

— Я звала тебя, — против воли срывается с губ. Я почти физически чувствую, как лицо бледнеет.

Это запретные слова, но они произносятся. Ровно как и запретными были измены… хотя, наверное я просто ужасно много требую, ну конечно.

Смело вздернув голову, я тут же жалею о сказанном. Отстраняюсь назад, к спинке стула, попытавшись вырвать и руки. Однако Эдвард предусматривает это, переплетая наши пальцы.

— Белла, — на его лице невыдуманное страдание, — мне ужасно жаль… нет слов, нет никаких фраз, дабы выразить это сожаление. Но я могу заверить тебя, могу поклясться и собственной жизнью, и просто собой, что ни одной грозы без меня ты больше не проведешь, если останешься. Ни одной черной ночи…

Меня потряхивает.

— Говорят, где-то в России есть белые…

Его губы трогает отголосок улыбки.

— Есть, Бельчонок. Значит, и ни одной белой. Ни одной ночи в принципе.

Я-таки вырываю руку, проехавшись косточками по костяшкам мужа. Сделав больно и ему, и себе.

— Я не стану извиняться за то, что была в твоем кабинете…

— Я не прошу извинений.

— А я бы все равно не стала… даже если бы попросил, — смело гляжу на него, поморгав подольше, чтобы выгнать слезы, — он был открыт… и он наполнен этими… тем, что ты пытался скрыть. Выбросить из памяти.

— Белла, — мужчина с сострадательной улыбкой целует мое запястье, — я хотел выбросить картины не потому, что желал упрятать их, а потому что мне больше не нужен никто, кроме тебя.

— Тебя это прежде не смущало! — обвиняю я. Громко.

— Я всегда все понимал слишком поздно, да? — на удивление терпеливо, даже с черным неудовлетворительным юмором к себе, докладывает Серые Перчатки. Но потом серьезнеет. — Белла, это особенная история… отдельная…

Я запрокидываю голову, что есть мочи моргая. Уговариваю слезы влиться обратно, пропасть. Не хочу иметь с ними дела.

— Если особенная, расскажи мне! — почти велю, в защитной позе обхватив себя руками, — сядь, как мы договорились, на свое место, и расскажи! Оставь уже мои руки…

— Конечно, — Эдвард подчиняется.

С некоторой грустью выпустив мои ладони, он поднимается и возвращается на прежнее место, присаживаясь на свой стул. Лицо такое же, как и прежде, но в выражении глаз незримо что-то изменилось. Я чувствую маленький укол вины, но он быстро проходит.

Все место, все эмоции занимает жар. От злости? От непонимания? От боли?..

Я ничего не могу с собой поделать, кидаясь из крайности в крайность. Я хочу обнять его, но в то же время пытаюсь спрятаться и скрыться так далеко, как только могу. Я хочу чувствовать его каждой клеточкой, быть рядом, но понимаю, что если это будет так… не имею права обижаться. Иначе если Эдвард откажет мне, если оставит… в чем будет смысл дальнейшей жизни? Это отдаление держит нас на плаву. Нас обоих.

— Раз уж мы договорились на полное откровение, Белла, я буду полностью откровенен, — со всей серьезностью говорит Алексайо, сложив руки в замок на столе. Его пальцы белее, чем прежде, и жмут друг друга слишком сильно, но я пытаюсь не обращать на это внимание. Сама сижу без понятия, что делать с руками. Если Эдварду так проще, это его выбор.

— Мне не нужны подробности соития, — вздрогнув, шепчу я.

На лбу, возле левого глаза Аметистового собираются морщинки. Он сильно хмурится.

— Никаких подробностей, — обещает. — Я лишь о том, что, чтобы понять, откуда взялись Маргариты, ты должна знать об Анне… если захочешь.

Я в нерешительности поджимаю губы.

Это очень личная, сокровенная информация. Мне никогда не говорил о ней Эммет, избегал этих тем. И Розмари темнила… что-то знала, но темнила. А уж что делалось с лицом Эдварда, когда вспоминали эту девушку…

— Ты действительно расскажешь мне? — севшим голосом зову я.

На какое-то мгновенье аметистовый взгляд теряет осмысленность, но потом, напитавшись какой-то неизвестной мне силой, наполнившись ей, вспыхивает решимостью.

— Да, я расскажу. Это относится к списку твоих вопросов?

Мне до ужаса непривычно так разговаривать и так смотреть на него… но выбора не оставили.

— Да, Эдвард.

Сколько раз за последние часы наедине я назвала его «Алексайо» вслух? Это тоже защитная реакция? До командировки я забыла о существовании американского имени Серых Перчаток…

Мужчина делает глубокий, собранный вдох. Его пальцы впиваются друг в друга с убийственной силой.

— Ты уже знаешь, что Анна была моей приемной дочерью по той простой причине, что я не могу иметь собственных детей, — баритон звучит особенно твердо, но не вымученно. Эмоций в нем ноль, присутствует незаметный отголосок дрожи, но не более. Я завидую. — Мы встретились, когда ей было тринадцать. Январь, мороз, ужасный холод… она сидела, завернувшись в тонкое одеяло возле мусорных баков — сбежала из приюта. Я не смог пройти мимо.

На секунду его голос срывается. Я вздрагиваю, уловив это, и вздрагивает сам Эдвард. Однако выправляет ситуацию в ту же секунду. Лицо беспристрастно, тон почти умиротворенный.

Но я прикусываю губу до крови и не жалею об этом, когда представляю, что кроется за этой маской терпения… я вообще имею право на такое? Заставлять его?..

Но прежде, чем успевает проснуться моя совесть, прежде, чем я дозволяю ей это, Алексайо продолжает. Довольно быстро, а потому мне приходится слушать крайне внимательно, чтобы понять:

— Белла, она была достойным, нормальным ребенком. Рыженькая, худенькая, с зелеными глазами. Она жила со мной, ей часто снились кошмары и порой мы спали в одной постели… мы имели на это право, мы были теперь родственниками, и я утешал ее… я правда считал ее ребенком.

Я напрягаюсь, насторожившись. Руки сами собой спускаются с плеч, укладываясь на колени, а эти самые колени подрагивают. От чересчур прямой позы у меня болит спина, но предположение, проскочившее в голове о том, что намерен сказать Эдвард, компенсирует эту боль.

Он становится белым — слишком, слишком белым. Я пугаюсь.

— Она не видела во мне отца, — горько признает он, — не глядя на все старания и правила, не видела. И в один день она просто… — замок из его пальцев негромко ударяет по столу, — захотела меня. Как мужчину.

Мои глаза распахиваются, но никакой больше реакции вырваться наружу я не позволяю. Смотрю на Каллена, немо ожидая продолжения, и пытаюсь осмыслить то, что слышу. Плохо выходит.

Дочь его… захотела?

Дочь захотела секса? Анна была нацелена на инцест?

— Я не педофил, — Эдвард поднимает голову, цепляясь за мои глаза так, будто никогда на него больше не взгляну, — Белла, ты можешь считать меня извращенцем из-за этих картин, по сути, я, наверное, и есть извращенец… но я не педофил… я никогда бы не… я никогда ее не тронул. Я не дал ей повода.

Я сама протягиваю ладони на середину стола под изумленный взгляд мужа. Выпрямляю и без того выпрямленные пальцы.

— Дай мне руку, — одними губами прошу, попытавшись доказать всем своим видом и особенно глазами, что стали нашими негласными проводниками истинных чувств и эмоций, что мне можно доверять. Что сейчас я не ударю его в спину.

Его широкая ладонь касается моей. Кожа — как лед. Я поспешно перехватываю ее обеими своими руками. Тут нет места обидам.

— Я верю тебе, — наклонившись и произнося четко, ясно, без сокрытий, — конечно же ты ее не тронул. Я не сомневаюсь.

Влага в аметистах не оставляет места для маневра. Я забываю все глупости и недовольства — сейчас да.

— Не педофил… — беззвучно повторяет Эдвард, как можно глубже стараясь спрятать боль, что так не вовремя всплывает, буквально прорываясь на поверхность.

— Нет-нет, — отрицаю, выдавив утешающую улыбку, — я видела тебя с Каролиной… из тебя бы получился… из тебя уже, для Анны, получился прекрасный отец. Я уверена.

Алексайо подавляет несвоевременный всхлип, отрывисто мне кивнув. Отвлекая от слез, что стирает за мгновенье, Эдвард наклоняется и целует мои ладони. Его губы синеватые, едва теплые, а вот дыхание ужасно горячее. И жгущаяся маленькая-маленькая капелька соленой влаги остается на костяшке моего указательного пальца.

Муж садится так же ровно, держа себя в руках. На его лице скорбь и только. Никакой истерики, в которую я бы давно окунулась.

Я смотрю на него, так сильно старающегося собрать себя из кусочков и удержать в целом виде, что бьется где-то в горле сердце.

Именно в эту минуту, в это мгновенье, я ничего не помню и не хочу вспоминать. Я хочу любить его по-настоящему, утешать его по-настоящему, стать той, которой он может довериться всегда и везде… Да, он был с этой Маргаритой. Да, он был двадцать шестого, он нарушил правило… но разве же теперь это имеет значение? Когда ему так больно?..

— Эдвард, — я не выдерживаю, придвинувшись на своем стуле ближе. Крепче держу его руку, — послушай…

— Белла, — перебивает он, качнув головой, — она попыталась соблазнить меня одной ночью, но я ей не позволил. Однако с тех пор… я не могу, как все. Я болен или я сошел с ума… я не знаю. Но этого уже не изменить, что очевидно больше пятнадцати лет… пятнадцать лет прошло с тех пор, как Анна умерла, Белла.

— Как все?..

Эдварда, против его воли, передергивает.

— Как все, в плане… секса, — видимо, решив, что прятать уже нечего, он называет вещи своими именами. Глубоко вздыхает, прогоняя слезы, — я не могу через три минуты после поцелуев… и даже через десять. Мне нужно рисовать.

Картины…

Я сглатываю.

— Рисовать… любовниц?

— Маргарит, — Эдвард брезгливо морщится, виновато подняв на меня глаза. Но в аметистах сталь. Истинная сталь. — Первая из них появилась у меня вначале двухтысячного. Разумеется, их не зовут Маргаритами… по крайней мере, не всех, но это общеприменимое имя.

— Серая толпа?

Поражаюсь себе, что так спокойно обсуждаю эту тему. И пусть по спине мурашки, пусть коленки трясутся, но я не замолкаю. Я не смогу без правды спокойно спать.

— Безликость, — Эдвард впервые при мне так откровенно прикусывает губу, — мне не нужны лица, не нужны имена. Все, что мне нужно… ты видела.

Я мужественно киваю.

— И что же, ты каждый раз… рисуешь?

— Каждый раз, — соглашается он, — поэтому картин было так много… их привезли из студии, дабы выбросить вместе с домашними.

— Студии?.. — мои пальцы, что держат ладонь Эдварда, дрожат. Разумеется, от него это не укрывается.

— Переделанная квартира на окраине. Там есть все необходимое, — на удивление ровно, без толики ненужных эмоций, докладывает он.

Мне хочется удивиться, но я не удивляюсь. Я уже мало чему могу удивиться.

— Ты часто там бываешь?

Эдвард морщится. Аметисты, вдруг полыхнувшие несусветной усталостью, останавливаются на мне. Не моргают.

— Как правило, раз в неделю.

Мои руки быстрее, чем успевает сообразить и построить для них план мозг, дергаются из пальцев мужчины. Отскакивают, отталкивают их, будто обжегшись. Пытаются забыть, каково чувствовать их силу и теплоту.

— Раз в неделю?.. — мои губы так дрожат, что с трудом получается произносить слова. Слезы занимают тон, выгоняют из него все так бережно лелеемое, всю решимость.

Мамочки, это что же, после двадцать шестого раз в неделю?.. Это что же, не один, а… шесть раз? Семь?.. «Как правило». А может, все десять?..

Задохнувшись от собственных рассуждений, я возвращаю руки на исходную позицию, обхватив себя. После переезда в Россию это один из немногих дней, когда постоянно, будто смогу что-то сделать, хватаюсь за саму себя. Не даю башне из кубиков, расшатавшейся от ветра горечи, рухнуть. Очень боюсь рассыпаться… разрыдаться…

— Я не был у Маргариты с февраля, после ночей с тобой мне… — как сквозь слой ваты, доносится до меня голос Аметистового, — Изза, я не мог спать ни с кем в одной постели из-за Энн, кроме Карли… и все из девушек, и даже Конти, они смирились… а ты — нет.

Я вспоминаю тот момент, когда впервые забралась в постель к Алексайо, и от сердца немного отлегает. Вернее, он сам забрался ко мне в постель, проникнувшись задумкой. Теплый, нежный, оберегающий, он успокоил меня и позволил заснуть в чужом незнакомом доме. Он стал моим личным оберегом, моим вдохновителем… он тогда впервые вызвал во мне особенные чувства. Неужели и я у него тоже?!

— Это чудесно, но правила про верность? — удержав всхлип, зову я. — Они на тебя не распространялись? Только для нас?

— Белла, ты, наверное, не совсем понимаешь, что для меня значат «голубки», — сострадательно, горько улыбнувшись улыбкой, в которой ни капли смеха, которая искажает его лицо, Эдвард вздыхает, — я занялся ими после смерти Энн. Ей было девятнадцать и ее сгубили наркотики. Она отказывалась лечиться, а я отказывался с ней спать. В конце концов, она узнала, что у меня есть женщина… и покончила с собой.

Он вдыхает так глубоко, как позволяют человеческие легкие. Довольно громко и откровенно, не прячась от меня. Пальцы, так и лежащие на столе, вздрагивают, но у меня нет сил протянуть им руку. Теперь — нет…

Неужели у нас с этой рыжеволосой Анной действительно столько общего? Обе хотели Эдварда. Обе его не получили. Обе собирались совершить… и кое-кто совершил.

— «Голубки» — мои дочери, Белла, как Анна, как дети, — торопливо, постаравшись замять ситуацию с немой просьбой вернуть мою руку, объясняет муж. — я не могу хотеть их, не могу любить, не могу с ними всю жизнь прожить… все девушки были проблемными, и все балансировали на грани жизни и смерти. Позволить и им упасть я не мог.

— И ты что же, пока был женат, всем им?.. — у меня сосет под ложечкой.

Дочери. Защита. Проблемные…

Это было его искуплением? Эти девушки были его искуплением за смерть Анны? Он что же, сам себя наказал за это?..

Кивок мужчины исчерпывает всю надежду. И подтверждает вышеупомянутые мысли.

— И они не знали?

— Константа узнала, — он оглядывается вокруг, снова прогоняя из глаз ненужную соленую влагу, то и дело расфокусируя взгляд, — она без спроса оказалась в кабинете и вытряхнула многие вещи из полок…

— Поэтому вы развелись, — резюмирую я, чувствуя, что дрожу.

Эдвард краток:

— Поэтому.

Один из его пальцев быстро вытирает левую скулу.

— Через четыре года она так и не поняла, что происходит. И по-прежнему верила в «нас». Так не могло больше продолжаться.

Интересно, а сейчас она верит? Вот как я?

Я верю в «нас»?..

Мы оба берем тайм-аут, который длится полторы минуты и пять секунд. Я трачу его на два больших глотка сока, Эдвард уносит тарелки с остывшей пастой и наливает себе воды. Его пальцы, держащие стакан, ужасно сильно дрожат, но я делаю вид, что не вижу. Стакан подается в мойку, а я имитирую заинтересованность брынзой в салате. Он так усиленно пытается это все спрятать… я не буду мешать. К тому же, мои пальцы тоже далеко не спокойны. Меня саму всю подбрасывает на своем месте.

Нельзя больше мешкать… свихнусь.

— Почему ты поехал к Маргарите двадцать шестого февраля? — с места в карьер, пожалев тех сил, что остались, задаю решающий вопрос я.

Тот, из-за которого пролито столько слез.

Тот, который выбил почву из-под ног.

Тот, на который ответ мечтаю узнать уже неимоверное количество дней.

Хмурый Эдвард убирает руки под стол, придвинувшись ближе. Его черные волосы отливают золотом, светло-сиреневые веки подчеркивают цвет горящих глаз.

— Это было днем без правил, — монотонно, стараясь держать себя в узде на достаточном уровне, сообщает он, — я был уверен, что Эммет соблазнит тебя, раз уж я не в состоянии… раз уж я так себя веду.

— Ты отдал меня ему… — с убитым видом делаю вывод я. Ресницы тяжелые, глаза мокрые, телу холодно, а вокруг вместо уютной квартиры теперь ледовое лежбище. И ужасно некрасивый, твердый, страшный стол с гранатовым соком. — Ты и в этот раз ему меня отдал?

Подняв глаза, впиваюсь ими в Серые Перчатки. Заклинаю сказать правду и предостерегаю ото лжи. Все равно узнаю. Все равно поверю. А мы вели разговоры об откровенности на сегодня…

— Мне нужно было дать тебе шанс. И я боялся твоего суицида, — без утайки признается мужчина, — чтобы ты осталась жива, я был готов сделать все, что угодно.

О господи…

— И даже твой брат?.. То, что я с ним?..

— Ты ему нравилась, — припомнив сцену в доме Эммета, Эдвард морщится. Мы договаривались не говорить на эту тему. — После встречи в Вегасе он миллион раз вспоминал тебя и здесь, уже в Целеево… мне показалось это разумным, хотя сейчас, конечно, это ужасающая глупость и ошибка. Я не имел права так поступать по отношению к тебе.

— К черту ухаживания Эммета, — я закусываю губу, всхлипнув, — Алексайо, я понимаю, что тогда ты ничего не обещал мне, но ведь было правило о верности… как же ты двадцать шестого его… попрал?

— Белла, это нужное правило, честное по отношению к вам, — он сочувствующе смотрит на меня, — я не знаю, насколько затянется наше совместное проживание, жить полностью без женщин очень сложно, а позволять вам иметь любовника… я не смогу узнать его, вас контролировать и защищать. Не вас, то есть, а их… «голубок»… — он путается, помотав головой и отказывается от своих слов, — ты не «голубка». Я понял это, кажется, еще тогда, в Лас-Вегасе. Ты… ты просто мое все, Белла. Я не могу этого объяснить.

Глаза на мокром месте. В груди саднит, в горле сухо.

Слишком резкая смена тем…

— Двадцать шестого я отказала Эммету, потому что влюбилась в тебя… — выдаю, всхлипывая громче и накрывая рот руками, чтобы заглушить звук, — а когда я увидела эти картины в кабинете… Эдвард, мне показалось, я сейчас умру…

Откровение в чистом виде. Вот такое, да. Искреннее. Правдивое.

Он ведь о нем просил?

О нем и я просила…

— Белла, ты позволишь мне тебе обнять? — наклонившись вперед, отодвинув стаканы с соком, Эдвард с ожиданием смотрит мне в глаза, — на пару минут. Пока я скажу и все, Бельчонок.

Я запрокидываю голову, стирая слезы. Плачу, но киваю. Я не могу ему не кивнуть. Не теперь.

Он правда меня хочет… он хочет меня, не глядя на то, что было. Он любит меня…

Эдвард появляется из ниоткуда, как всегда. Наклоняется ко мне, и я, думая, что хочет обнять, как и говорил, протягиваю руки. А вместо этого сама оказываюсь на руках. У него.

Мягкий диван в отдалении трех шагов встречает нас распростертыми объятьями.

Муж сажает меня к себе на колени, нежно прикоснувшись к лицу — первой из многих слезной дорожке.

— Прости меня, Бельчонок, я уже не смогу исправить этот ужас, — трепетно просит он, горячими губами поцеловав мой лоб. Клубничный, участливый и безумно добрый, он не отпускает меня и пытается искренне утешить, — но поверь, пожалуйста, поверь мне, что с тех самых пор ты стала единственной женщиной в моей жизни. Ты стала моей душой, Белла. Ты повсюду мне мерещилась. Ты заменила Маргарит, даже не зная о них… их всех… только у тебя получилось разбавить темноту моей ночи… я должен тебе столько, сколько никогда не смогу отдать, Белла!

Непритворное, нескрываемое по своей силе чувство накрывает нас обоих с головой. Призвав его на помощь, вспомнив о нем, Эдвард произносит слово за словом, привлекая меня все ближе, а я перестаю сопротивляться. Затихаю, слушая его, вслушиваясь, подмечая… и даже плачу тише… беззвучно плачу…

— Я слишком сильно тебя люблю, — глотая слезы, хнычу, — если завтра утром ты передумаешь, а я поверю, что же мне делать, Алексайо?.. Или послезавтра?.. Или через месяц, когда ты поймешь, что я так и буду шарахаться от грозы, кричать, увидев молнии, и не захочу, не смогу уйти от тебя?..

— Мое золото, ну что ты, — Эдвард подается вперед, целуя мой лоб, а затем мелкой чередой поцелуев спускаясь по скулам к щекам, подбородку и шее. И обратно. — Сокровище, Душа, Дея… Бельчонок… я же не могу без тебя жить… я только и мечтаю, что ты захочешь остаться. Что забудешь о лице, о бесплодии, обо всей той дряни… что будешь просто любить меня…

Он не плачет, нет, слез не видно… но он подрагивает, его спина подрагивает, и голос дрожит. Сухие слезы — типично по-эдвардовски. Он ужасно скован по части эмоций и их выражению.

Но его слова… господи, я умираю и возрождаюсь с каждым словом. Я без этих слов уже не могу.

— Тебя же все любят, — скулю я, обвивая его шею, прижимаясь к телу, — все без исключения, каждый день, каждый час… а ты никак не можешь поверить, что это возможно.

Эдвард смаргивает первую слезинку. Первую и последнюю.

— Они любят Эдварда. Ты любишь Алексайо…

— Алексайо так же прекрасен, — заверяю я.

— Алексайо… — Серые Перчатки сглатывает, будто решаясь что-то сказать. Его губы бледнеют, глаза наливаются недосказанностью, граничащей со страхом, а черты лица заостряются. Однако он, похоже, принимает решение говорить лишь правду. И договаривать. — Изабелла, Алексайо убил человека… Ксай — так его звала мама — вернулся в Грецию, на Родос в возрасте двадцати лет… и убил… задушил подушкой их с Натосом мучителя… их деда… ему было восемьдесят шесть… не было вскрытия — естественная смерть…

Эдвард говорит и захлебывается словами, неотрывно глядя мне в глаза. Я плачу, они слезятся, а он не отворачивается, не отводит взгляд. Ему жизненно нужно это высказать.

— Дед замучил Ксая, — бормочу я, плюнув на все сдерживающие оковы и положив обе ладони на лицо мужа, — такого доброго, красивого, нежного мальчика… мальчика, которого все-все должны любить… который не любит рыбу… замучил…

Эдвард, так и не дав договорить, игнорируя близость рук, притягивает меня к себе. И снова череда поцелуев от лба до подбородка. И снова губы, которые утирают слезы. Которые утешают меня.

— Ксай не виноват, — шепчу я, ответно чмокая Алексайо в лоб и ниже, в скулы. И замерзшую, и живую, я больше их не отличаю, — я понимаю… я вижу… я знаю…

Эдвард жмурится, не выпуская меня из объятий. Он никогда так крепко не обнимал меня. Он держит меня так, словно потерял, а потом обрел то, что всю жизнь мечтал обрести. И его потряхивает от силы чувств данного момента.

— Мое солнце, дай мне три дня, — просит он, прижавшись своим лбом к моему, — через три дня, если ты примешь решение уйти, так тому и быть. Не говори не подумав, не отвечай сейчас… три дня… дай мне доказать, что я люблю тебя… дай мне показать, насколько сильно я хочу быть твоим настоящим мужем.

Я громко всхлипываю, собственными руками стирая череду слезинок. Это уже нестерпимо.

— Я очень хочу, Эдвард, правда… но я боюсь, что не смогу заново…

— Три дня, — перебивает он. Пальцы на моих волосах. — Через три дня я приму любое твое решение.

…Через час, уже лежа в постели, я честно стараюсь заснуть на своей стороне. Обвиваю подушку, накрываюсь одеялом, дышу как можно ровнее и мирюсь… мирюсь с тем, что теплее не становится.

Эдвард тоже не может заснуть. Он то и дело посматривает на меня,сострадательно выискивая на лице хотя бы намек на грядущий сон, а затем тяжело вздыхает.

— Иди ко мне… — в тишине просьба звучит дозволительно и интимно. Темнота стирает ненужные границы.

Я молча переползаю на другую сторону кровати.

Прижимаюсь к Эдварду, с неровным вздохом встретив его близость, всем телом. Слишком быстро, да, слишком отчаянно… но я физически не в состоянии спать без него, зная, что он неподалеку… это просто убивает.

— Я чуть-чуть, — бормочу, стараясь оправдаться, — извини… извини, я знаю, что слишком рано… что потом должна буду…

— Ты ничего и никому не должна, — прерывает меня муж, пододвинувшись ближе и закрыв собой от окна, — радость моя, просто засыпай. Я здесь.

На нашей общей подушке остается одна моя соленая капелька. Это словно бы источник энергии, оазис — спать возле него, с ним, в одной постели. Я уже и забыла, каково это.

— Спасибо тебе…

Я не устаю благодарить. А он, кажется, уже устает принимать благодарности.

Гладит мои волосы, согревает своим телом. Родной, близкий, невозможно-знакомый… ну конечно же он мой! Ну конечно же я люблю его! Ну конечно же я не смогу отказаться от него — незачем себя пытать. Это очевидно!

И оттого больнее — кончики волос щекочут кожу шеи.

— Я отращу, — шепчу в тьму ночи, поджав губы, — самые-самые длинные…

Эдвард с обожанием проводит пятерней по моей голове. От макушки к шее, затронув уже печально известные шрамы.

— Это не имеет значения, это просто волосы, Белла. Я принимаю все в тебе.

Я чувствую, что задыхаюсь. Слезы, требующие, практически рвущиеся наружу, дерут горло.

— А я — в тебе…

И только потом, по покрепчавшим объятьям Эдварда, по его особенно жаркому поцелую в щеку, понимаю, что сказала.

Но не думаю исправляться.

* * *
Поезд из воспоминаний, чьи вагоны представляют собой набор теплых и лучистых картинок цвета карамели, где изображены лучшие фрагменты детства, юности и жизни в России, несется вперед. В окошках мелькают то «Афинская школа», то разукрашенные гжелевые тарелки, то жар от плиты, на которой варятся мои макароны в сливочном соусе, то влюбленное «Бельчонок» с покачиваниями из стороны в сторону…

Это огромный, просто несоизмеримый поезд, который едет все быстрее и быстрее. Рельсы вздрагивают, накаляясь, колеса вздрагивают, попискивая, а машинист бьет тревогу.

…Состав сходит с рельс.

Воспоминания рассыпаются, сразу же уносясь в темное ледяное небо, снежные хлопья обхватывают их и кромсают на мелкие кусочки перед моими глазами, а самые ценные частички памяти безбожно втаптываются раскаленным железом в грязную мокрую землю.

Калейдоскоп, ураган из воспоминаний… и в какой-то момент он просто, сконцентрировавшись вдруг в одну толстую и большую струю, с невероятной силой ударяет в небо. Подбрасывает к небу меня, чтобы лучше разглядела открывшуюся глазам картинку: поделенные на две части — лево и право — облака. И заплаканные, выцветшие звезды.

Молния.

С самого начала я не понимаю, почему кричу. Это получается само собой, нечто вроде рефлекса. Я просто запрокидываю голову и даю слезам волю, а крик каким-то образом оказывается тонким проводком соединен с ними.

Глаза открываю уже значительно позже, когда первая порция ужаса выплескивается наружу, прекратив истязать изнутри.

Потолок. Кровать. Окно.

От ветра штора сдвинулась, оголяя стекло, а створка, чуточку приоткрытая, полностью распахнулась. И там, внутри, будто в обрамлении великолепной рамки, горит свет. Озаряет собой пейзаж, облака и косые струи дождя, бегущие с крыши.

Холод заставляет тело закостенеть.

Я выгибаюсь, тщетно стараясь вернуть себе контроль над ними, я кричу громче, словно бы надеясь криком вынудить руки и ноги послушаться… я плачу. Но это за последние дни уже не новость.

Гром сотрясает спальню, заставив шторы серым парусом взвиться к потолку. Дверь, так и не закрытая до конца, хлопает, ударяя о стену.

— Эдвард… — сорванным голосом умоляю, хватаясь пальцами за подушку слева от себя, — Эдвард, Эдвард, пожалуйста!..

Мне не хочется верить, что все случившееся за этот день — очередной кошмарный сон. Откровения мужа, признание Эммету, слезы Каролины и неожиданное возвращение на место души, которая теперь снова безбожно выдирается. Меня подкидывает на месте так, будто кто-то сверху вытягивает за нити содержимое груди — облившееся кровью сердце.

— Эдвард, пожалуйста… — хриплю, жмурясь и мотая чугунной головой из стороны в сторону.

Но молния все так же светит.

Но гром все так же бьет.

Но никто не приходит.

Приснилось. Совершенно точно приснилось.

А кровать… а шторы… я в Лас-Вегасе? Я в спальне Роз? Рональда? Я просто сошла с ума, верно? Он отдал меня в клинику и никогда, никогда больше не заберет.

Нет Изабеллы Свон. Нет Беллы. Нет…

— Бельчонок, — громкий шепот, мгновенно сменившийся частым дыханием, накрывает меня откуда-то слева.

Хлопает, закрываясь, окно.

Дергаются, звякнув деревянными кольцами карниза, шторы.

Невидящими глазами я не оглядываюсь по сторонам, задыхаясь, я просто протягиваю руки — не знаю, кому, не знаю, куда, не знаю, захочет ли кто-нибудь прикоснуться ко мне.

— Эдвард… — как мантру, как заклинание, сипло повторяю.

— Сейчас, моя девочка, — кровать прогибается, одеяло откидывается в сторону, а подушка возле меня прекращает быть холодной и пустой.

Алексайо перехватывает мои ладони, прижав к себе, и подползает ближе. От него тоже веет прохладой, не теплом, однако присутствие уже бесценно.

— Вот так, — поцелуй защищающей печатью устраивается на моем лбу, — вот так, Бельчонок… тише…

— Гроза, — кое-как сориентировавшись в темноте, опираясь на тактильные ощущения рук, я вжимаюсь в грудь мужа так сильно, как только могу, — гроза, Алексайо… молния!..

— Она уже заканчивается, — руки Эдварда оказываются у меня подмышками, проникая к спине, и помогают почувствовать ту силу объятий, какая требуется, — это два последних отголоска, Белла. Не бойся.

Я стискиваю зубы, чуть запрокинув голову. Слез слишком много, из-за них не могу по-человечески дышать.

— Когда же этому придет конец, Уникальный?.. Когда уже будет все?..

Мужчина сострадательно, с всевозможной нежностью, помноженной на близость, целует мои волосы. Мои обрезанные, некрасивые, попытавшиеся отвадить его волосы. Принимает их.

— Все, — уверяет, — уже все… уже и дождь не идет, Белла, уже ничего не сверкает, не бойся…

Меня передергивает, а по губам течет кровь. Я не уверена, смогут ли они когда-нибудь полностью залечиться.

Колени, что содрала в прошлый раз, не так давно покрылись защитной коркой, а уж синяки и подавно не сошли… у меня никогда так не болела спина, как в дни отсутствия Эдварда. У меня никогда и ничего так не болело, как когда он уехал. И от этого понимание, что будет, если пропадет снова, лишь крепнет. Оцепляет меня, мешает сердцу биться. Уговаривает молнию-таки ударить и убить. Невозможно всю жизнь прожить, поддаваясь страшной пытке.

— Я не могу это больше терпеть, — скулю, заливая слезами тонкую пижамную кофту Каллена, — у меня нет сил, я не хочу… Я НЕ БУДУ!

Подавшись порыву, прочувствовав его, дергаюсь назад, однако напрасно. Хватка у Эдварда потрясающая, а уж удержать меня, ослабевшую от крика, на месте, ему и вовсе не составляет труда.

Вспыхивает еще раз молния. Озаряет картины на стене и темные углы у кровати.

Но за мгновенье на смену железной позе рук, в которую заточил меня, на смену решительному удержанию, приходит всеобъемлющая любовь. С поцелуями, прикосновениями и согревающим дыханием.

Почему-то я только сейчас понимаю, как замерзла. И жмусь к Эдварду сильнее, оставив попытку вырваться, ощутив его тепло. Это я так горю?.. Это поэтому он показался мне холодным?..

— Осталось совсем немножко, моя девочка, — сладко увещевает Каллен, потирая мою кожу, открытую майкой с коротким рукавом, — будет утро, будет день… не будет грозы.

— Тебя не было, — рыдаю я.

— Белла, — Алексайо немного привстает на подушке, заслоняя от меня окно и пряча за собой, как за самой защищенной и уютной загородкой, — я здесь, видишь?

— Тебя не было, когда я проснулась, — обвиняющим тоном хнычу, кое-как встроившись между всхлипами.

— Я был в гостиной, когда услышал, — он наклоняется и крепко целует мой лоб, — я пришел сразу же, как ты позвала. Гроза почти закончилась к тому моменту, как ты проснулась.

— Она светила… и светит… и окно, — я придушенно вскрикиваю, зарывшись в простыни и подушки, спрятавшись у его плеча, где оно плавно переходит в шею, — господи, зачем же вам эти окна?..

— Тебе не нужно их бояться, — Эдвард мягко трется своим носом о мой, — Белла, молния почти никогда не попадает в людей, особенно в городе. Это сейчас редкость. Она ничего тебе не сделает.

— Она всю жизнь хочет меня… — цепляюсь пальцами за его кофту, ногами обвиваю ногу, с блаженным успокоением встречаю, что за все это время не слышала грома, — она всю жизнь будет ходить за мной по пятам… будет пытаться меня убить…

Алексайо вздыхает, потирая мои плечи руками.

— Нет, моя девочка. Ты же знаешь, что нет. К тому же, я всегда буду рядом.

Я плачу в голос, пугая его.

— Не говори этого!!!

Эдвард с живым состраданием на лице вглядывается в мои глаза. Его руки держат мое тело крепче.

— Что не говорить?

— Что будешь рядом… однажды я поверила… я чуть не сошла с ума…

Все обвинение, вся грубость, вся боль обрушивается на мужчину по моему указу. Не скрытые эмоции, чувства, невысказанные мысли и слова, по каким-то причинам сдержанные, вырываются наружу. Я не могу, не хочу и не собираюсь их останавливать.

Я считаю себя смелой. Я даже смотрю в аметистовые глаза, чей контур просвечивает среди темноты и полоски света от двери, так и не закрытой.

— Ты меня бросил!

Я дышу, хотя не помню, как это делается. И я не позволяю себе кричать от горя.

…Однако вся смелость и надуманная решительность заставить Эдварда почувствовать свою вину растворяется как сахар в теплой воде, едва мужчина собирается подняться.

— НЕТ! — саму себя испугав, вскрикиваю я. Цепляюсь за его кожу, кофту, штаны, даже простыни, на которых лежит, — не надо… не надо, стой!.. Я не это… я не за это… ПОЖАЛУЙСТА, НЕ УХОДИ!

И все. Никаких больше сдерживающих оков. Только взлетевший на две октавы голос, мгновенно вспыхнувшее перед глазами пламя ужаса и дрожь, от которой тело не в состоянии защититься.

Крови от губ больше — я кусаю их со страшной силой, игнорируя боль.

Эдвард приостанавливается, ошеломленно на меня оглянувшись.

Я вдохновляюсь.

— Ударь меня!.. Бери меня… предай меня!.. ТОЛЬКО НЕ БРОСАЙ МЕНЯ! — захлебываясь и слезами, и словами, вымаливаю я. Руки не в состоянии удержать его, хотя пытаюсь, тремор пальцев переходит всяческие границы, а в груди все стягивает в толстый комок. Мне плохо.

И конечно же, в лучших традициях жанра, освещая передо мной растерянное лицо Эдварда, за окном все же вспыхивает в последний раз. Неярко, угасающе, но видно. Молния не дает о себе забыть, а я и не пытаюсь… только вот простыни подо мной, эти светлые и красивые… влажнеют.

В нос ударяет запах аммиака.

О господи…

— Белла? — уловив перемену на моем лице, Алексайо наклоняется ближе.

Я отшатываюсь от него как от огня. Я вижу, что он понимает… и внутри меня что-то рушится, едва это понимание подмечаю.

Теперь точно уйдет… теперь не останется.

Как-то чересчур горько, почти умирающе всхлипнув, я отпускаю Эдварда, убрав от него дрожащие руки. Мгновенно окунувшись в холод комнаты, почувствовав ледяное мокрое пятно под собой, отползаю по простыням. Клубочком, в который сворачиваюсь, пытаюсь прикрыть свой позор… не хочу, чтобы он его видел…

Если бы в этот момент мне суждено было загадать желание, я бы выбрала смерть. Или, на крайний случай, потерю сознания, хотя это и означает продление мучений.

Просто ситуация уже настолько невыносима, что я не могу… я хочу, а не могу… а уж если Эдвард сейчас уйдет… а он уйдет! Он увидит, что я даже не могу контролировать такие вещи, он увидит, как я безнадежна, и пожалеет… любой бы пожалел — однажды, когда такое случилось рядом с Джаспером, он выставил меня за дверь посреди ночи. И не пускал к себе трое суток — до тех пор, пока счет не пополнился на десять тысяч…

— Иди сюда, — раздается в ночной тишине, где только-только умолк дождь. Призывно.

Прикусив собственные пальцы зубами, чтобы не закричать, я мотаю головой. Сильнее сжимаюсь на простынях, прячась. Будто бы сольюсь с ними.

— Белла, не надо так, — Алексайо говорит тише, без прежнего трепета. Скорее с болью. Его руки протягиваются в мою сторону, касаясь талии.

— Не трогай… — неразборчиво выдыхаю, съеживаясь.

— Позволь мне тебе помочь, — Эдвард настойчив. Мягок, но настойчив. Его руки теперь и на моих плечах. — Ничего ужасного, ничего страшного… я здесь. Я остаюсь.

— Ты не хочешь…

— Я очень хочу, — он наклоняется, игнорируя и запах, и влагу, и все-таки исполняет задуманное, поднимая меня на руки.

Задрожав, я всхлипываю — это все, на что остаются силы. Ожидание наказания, помноженное на ужас от грядущего ухода и грозы — чересчур. Мне нечего больше предложить ему для борьбы. Я бесполезна.

Держа крепко и одновременно целуя в макушку, Эдвард выносит меня из спальни.

В гостиной-столовой горит свет, на столе светится голубым цветом компьютер, чей экран заполнен бесконечными цифрами-расчетами, а целый заварник зеленого чая пристроился возле отодвинутого стула. Видимо, здесь мужчина и находился, пока я не начала кричать.

Впрочем, мимо всего этого чересчур яркого великолепия муж проносит меня, не моргнув и глазом — направляется к ванной.

…Включается вода из блестящего серебристого крана.

…Мочится край желтого махрового полотенца, пристроенного на сушилке.

…Холод бортика смешивается с холодом остывшей мочи, вынуждая меня зажмуриться.

…Пижамные штаны пропадают, оставляя на коже влажный саднящий след.

Не открывая глаз, я пережидаю, не в силах принять, понять и перетерпеть, не прячась, пока Алексайо… вытирает меня. По коже, совершенно не чураясь ее и того, что случилось, игнорируя обнаженность, на которую ему плевать.

Он делает это так, будто бы оно в порядке вещей, как и в день красочного побега и первого совместного душа, а на моих щеках самым ярким из цветов — алым — рдеет смущение. Красная краска пошла и по шее, и по груди. Она жжется.

Будто бы он не должен выставить меня за дверь за столь не налаженные отношения с собственным организмом.

Я решаюсь посмотреть на мужа только через десять минут, когда обтирание закончено и он приподнимает меня, помогая надеть свежую пижаму.

— Я могу спать здесь… — нерешительно предлагаю, встречая сосредоточенное выражение его лица, похолодевшие, застывшие аметисты и то, как уверенно руки делают свое дело, затягивая два шнурка на моих штанах.

— Не говори глупостей, — отрезает, помогая мне подняться к умывальнику. Снова вода, снова ароматное клубничное мыло и снова Эдвард сзади… сейчас он по-настоящему теплый.

— Я понимаю, как это отвратительно… — с трудом, но заставляя себя посмотреть в зеркале на него без сокрытий, шепчу я. За шумом воды плохо слышно, но я не сомневаюсь, что Алексайо поймет. — Иногда мне очень страшно… иногда я не могу…

— Белла, — Серые Перчатки осторожно приникает щекой к моему виску, пряча его, — ничего столь ужасного не случилось. Пожалуйста, не думай об этом. Просто не думай. Не сейчас.

Он выключает воду, доставая новое, свежее полотенце и вытирая ладони вместе со мной. Он не отходит ни на шаг, словно я упаду сразу же, как это сделает — почти правда.

— Мне очень жаль…

— Тише, — муж качает головой. Снова, не давая мне самостоятельно идти, берет на руки. Но на сей раз вместо холодного бортика ванной опускает на согретые подушки дивана. В гостиной, где светло, в гостиной, где не страшно. В гостиной, где ужасно толстые шторы и никакая молния не достанет.

Эдвард садится возле угла, где наиболее высокая спинка, устраивая меня на своих коленях.

Не противлюсь, потому что не могу. Потому что он сейчас — все, что мне нужно.

Приникаю к калленовской груди, абстрагируясь от случившегося так, как он и просил. Вслушиваюсь в ритм биения сердца, проникаюсь тем, как его руки медленно разглаживают мою кофту, будто стирая, скидывая весь страх с тела.

— Мое золото, — нашептывает Алексайо, не преминув подтверждать слова поцелуями, — дыши со мной. Ты устала, ты испугалась, ты расстроилась… дыши со мной и попытайся отдохнуть. У нас будет время поговорить утром.

На мои плечи, помимо рук Эдварда, ложится покрывало с дивана. Даже плед, а не покрывало. Только не кусачий, хоть и выглядит шерстяным. Мягкий.

— Извини меня…

— Не за что извиняться, — муж качает головой, накрывая своим подбородком мою макушку и давая прижаться к себе максимально крепко, чувствуя каждым уголком тела. — Давай — вдох-выдох…

Я послушно вдыхаю, перебарывая оставшиеся островки всхлипов, царапающие горло.

— Эдвард, пожалуйста, не уходи сегодня…

— Никуда не уйду, — обещает он, — вдох, Белла…

Я снова вдыхаю.

— Я не допущу, чтобы снова… пожалуйста, поверь мне.

Тон мужа наполнен пониманием. Он мне вторит:

— Я верю тебе. Вдох.

…Всхлипы искореняются, колющее ощущение в груди тоже — мне легче. Румянец, слава богу, тоже спадает.

Я кладу голову на плечо Эдварда, возле его ключицы, и честно закрываю глаза. Он помогает мне и не отказывается, не уходит. Это ли не максимум, что можно пожелать? Я счастливица.

И даже казус не омрачит сейчас моего тихого счастья, что Алексайо не плод моего воображения, что он здесь. Это первая гроза с ним, и она — другая. Хотя бы потому, что в данный момент я в его объятьях, а не по ту сторону двери, как было с Джасом. И без криков, как было с Эмметом… в усыпляющей, в блаженной тишине.

С запахом зеленого чая я засыпаю.

* * *
Любить — это прежде всего отдавать.
Любить — значит чувства свои, как реку,
С весенней щедростью расплескать
На радость близкому человеку.
Любить — это только глаза открыть
И сразу подумать еще с зарею:
Ну чем бы порадовать, одарить
Того, кого любишь ты всей душою?!
Любить — значит страстно вести бои
За верность и словом, и каждым взглядом,
Чтоб были сердца до конца свои
И в горе и в радости вечно рядом.
Утро приходит в московскую квартиру Эдварда… с солнцем.

Выглянувшее сквозь бесконечные тучи, прорезавшееся среди капель недавнего дождя, его лучи затапливают все вокруг ласковым прибоем сладкого сиропа радости, призывая покинуть постель и хотя бы одним глазком выглянуть наружу.

Смелый солнечный лучик, пробираясь по постели, клубочком сворачивается возле моего носа, заставляя жмуриться. Он меня и будит.

В постели с бежевыми простынями и широкими подушками я, свив из одеяла кокон, лежу в одиночестве. И это при условии, что с Эдвардом мы оба раза ложились в постель вместе… даже если я и плохо помню, как именно вместо дивана оказалась здесь.

Спальня, озаренная солнцем, похожа на красивую картинку из каталога — с широкой кроватью, простынями, эффектно помятыми по краям словно для тренировки драпировки, с картинами-натюрмортами оливок на стенах, с высокой резной кроватной спинкой и ковре на полу — в ней хочется оставаться и нет нужды бежать. Я будто впервые, будто случайно понимаю эту истину, зарывшись в свое одеяло.

Оно пахнет Эдвардом.

Подушка пахнет Эдвардом.

Незримо он здесь… я не в одиночестве.

И пусть вокруг витает безмолвное напоминание и о грозе, и о моем позоре на этой самой постели (а простыни-то свежие, пусть и того же цвета!), и о том, что вчера мы с Калленом обсуждали… но это не имеет значения. Сегодня, благодаря солнцу, ненужное рассеялось. Хотя бы на период утра.

Сладко потянувшись и улыбаясь погожему началу дня, я запрокидываю голову, размяв шею. Не удивлюсь, если всю ночь и проспала комочком под боком Эдварда — не существует пока способа лучше почувствовать себя в безопасности.

И все же, где он сам?

Глубоко вздохнув, я медленно поднимаюсь на ноги, несколько смущенно поправляя свою новую пижаму. Светло-зеленую, все так же в виде футболки, а не сплошной кофты. Это обстоятельство больше Алексайо не беспокоит.

Как только босые ступни касаются пола, как только маленький электрический заряд бежит по венам, я вдруг понимаю, что этот день не будет таким, как вчерашний. Что он не будет серым, не будет безнадежным, не будет состоять лишь из разочарований. Утром понедельника, лишь открыв глаза, я пожалела, что это снова случилось… а сегодня я не хочу их закрывать.

Посмеиваясь сама себе, я решительным шагом направляюсь к своему главному заклятому врагу — окну, что теперь закрыто, хотя шторы немного отодвинуты… и распахиваю его, не пожалев сил на ручку. Пускаю солнечные лучи в самую глубь комнаты, с удовольствием подставив разгоряченное, еще немного саднящее, стянутое от долгих слез лицо ветру. Он нежен…

Солнцем разбужена
И укрытая тоненьким кружевом…
Негромкие слова, появившиеся буквально из ниоткуда, цепляют мое внимание. Выглянув наружу, за стекло, я пытаюсь разглядеть, не доносятся ли они из окон дома напротив или от соседей… однако на улице тишина — видимо, уже поздно слушать музыку — рабочий день.

Заинтригованная, я чуть прикрываю створку, на цыпочках отходя к двери из спальни.

…Переливы прекрасной современной мелодии, встраиваясь в звук фортепиано на заднем фоне, дополняются мужественным и вдохновленным голосом солиста.

Я вдыхаю её, забираю её,
Полусонную, в плен без оружия…
Я приникаю к дереву двери, легонько опираясь о него пальцами. Дверь приоткрыта, музыка способна долетать и до меня, и что-то теплое тугим нежным комком сворачивается в груди. Этот голос очень похож на голос Эдварда… баритон?

И как без неё теперь,
Как продлить эту краткую оттепель?
Выжимаю сильней, да прибудет во мне
Её запах и родинка на спине…
Вслушиваясь, запоминая слова, пытаясь их чувствовать, я даже не сразу понимаю, что это русский… и певец, судя по уверенному голосу, и песня, если говорить о речевых оборотах.

А я понимаю. Большую часть точно, а контекст — по случаю.

«Оттепель»…

Интересное слово. Надо будет спросить у Эдварда, что оно значит.

Ноты переплетаются, переходят на новый уровень, звучат особенно… включаются в припев.

Небеса. Обетованные небеса. И синева ее глаз…

Зачарованная, я не могу двинуться с места. То ли наслаиваясь на утро с солнцем, что так редко здесь, то ли на мое общее состояние и неожиданную легкость после вчерашнего, но музыка и слова затрагивают те струны души, о которых я и подумать не могла — которые похоронила. Это восхищает.

Однако при всей охватывающей тело блаженной недвижности, при всей восторженности, едва рецепторы улавливают тоненькую цепочку аромата манной каши… я не могу больше стоять за дверью.

В гостиной все так же светло. Шторы отдернуты, окна приоткрыты, свежий ветерок колышет покрывала на диване и какие-то бумаги на журнальном столике, а на телевизоре включен звук. Там тоже бумага, взлетающая в воздух. Там поцелуи человека в белой рубашке с черными волосами, в которых проседь, и глубокими карими глазами, где затаилось самое великое на свете чувство — любовь. Темноволосая девушка, молодая и прекрасная, улыбается ему очаровательной улыбкой, пританцовывая на месте… на ней его пиджак. И у нее, похоже, его сердце.

Небеса мои обетованные,
Нелегко пред вами стоять, так услышьте меня…
Припев, закончившийся одной быстрой нотой, перетекает в следующий куплет. И, хоть слова все так же прекрасны, хоть они наполнены истинными людскими переживаниями, их опытом, вовсе не красота слога отвлекает меня от клипа. И даже не пресловутая манная каша.

Голос человека, стоящего у плиты ко мне спиной в нежно-голубом джемпере с четко очерченными синей полосой воротом и темных брюках, заполняет комнату, запевая новый куплет. Проникнутый, вдохновленный голос… мой бархатный баритон.

Как всё неправильно,
И за что полюбила она меня?..
Медленным, плавным движением его рука помешивает содержимое блестящей серебристой кастрюли, пока расслабленная поза демонстрирует избавленные от тяжести непосильного груза плечи, густые черные волосы и проглядывающие при повороте к регулятору жара конфорки благородные черты лица. С влюбленным отливом фиолетовых глаз.

Объяснения нет, она послана мне
За десяток веков ожидания…
Эдвард напевает в два раза тише, чем исполнитель, но слышно. Он не фальшивит, попадает в ритм и придает песне, музыке особое очарование. Оно пробирается под кожу, обосновываясь в сердце и вынуждает любить. Сильнее. Явнее. Нежнее.

Помогает прощать, заслышав ответ на вопрос, заданный в предыдущей строчке…

«Десяток веков ожидания»…

Десять тяжелых, десять насыщенных веков — не без ошибок. Но ведь ценен тот, но ведь дорог тот и смел, храбр, кто их признает! В этом самая большая сила, этим подкупают!

Я приникаю к косяку двери, ласково проведя по ровному дереву пальцами. Боюсь разрушить этот момент. Боюсь погасить огонек, вспыхнувший в сердце. И очень, очень хочу поцеловать те губы, что прямо сейчас, пусть даже не имея об этом представления, в который раз признаются мне в любви.

Солнцем разбужена
И укрытая тоненьким кружевом,
Я вдыхаю её, забираю её,
Полусонную, в плен без оружия.
…Не надо оружия. Оно никогда не было нужно.

Вчерашнее утро. Хмурое, темное. Серые Перчатки. Теплый взгляд. Отсутствие кольца на пальце. Простое, но такое сложное «Я тебя люблю». И конечно же «Бельчонок»…

Вчерашний вечер. Утешение. Колени. Джинсы и подушка, пахнущая печеньем. Касания, от которых перестают кровоточить все раны. Откровения. Правда. И снова признание…

Ночь. Гроза. Окно. Дрожь и холод, объятья и защита. Искренность. Полное принятие. Возможность доверять и никогда, никогда не думать, будто отвернуться. Вера…

…И теряются слова
Синева-нева-нева-нева…
Не удержавшись, прямо на этих словах, напитавшись эмоциями и настроем музыки, я прекращаю скрывать то, что уже не сплю. И что все вижу. И что слышу. И что чувствую, не глядя на то, что запретила себе верить так быстро. Что пыталась отвадить себя же от истины.

— Алексайо… — прижимаюсь к спине мужа, обвив его за талию, сократив между нами расстояние за несколько секунд. Бегом, не боясь ни упасть, ни сделать больно… бегом и с желанием прижать к себе и зацеловать. Это утро одно из самых лучших за мое существование. За новое существование — уже не как «голубки». Уже как просто Беллы.

Эдвард замолкает, не ожидавший моего появления. Ложка, которой он мешает белую кашу в кастрюле, едва не оказывается поглощена ей, а его рука с некоторым опозданием накрывает мои ладони.

— Белла?..

— Доброе утро, — хмыкнув, я вытягиваю голову, чмокнув его плечо, — как пахнет!..

Не отпуская ложки, Аметистовый оборачивается ко мне, не скрыв лицо, на котором капелька румянца. Но вместе с ним и обожание. И тепло. И солнечный свет.

Как красиво!

— Доброе, красавица, — оценивая мое настроение пристальным взглядом, здоровается он. А потом спрашивает чуть тише, похлопав по моей ладони на своем животе. — Как ты себя чувствуешь?

На этот раз румянцем заливаюсь я.

— Очень хорошо, спасибо, — тихонько отвечаю, прижавшись к нему посильнее, как всегда жалась к Роз, прячась от ее приметливых глаз, — утро чудесное…

— Чудесное, — не заостряя внимание на моем самочувствии, то ли потому, что верит, то ли не желая нарушать создавшуюся атмосферу, Эдвард соглашается на переведенную тему. Он призывно поднимает руку, устраивая меня рядом с собой, и целует в макушку. — Не поверишь, но еще и теплое… сегодня только солнце, никакого дождя.

— Дождь нам не нужен…

— Еще бы, — Эдвард в который раз поворачивает ложку, не допуская комочков в своем кулинарном утреннем творении, — хорошая погода — залог хорошего настроения, правильно?

Приникнув к плечу в шелковистом, приятном коже пуловере, я задумчиво смотрю на Эдварда из-под ресниц. Наблюдаю за морщинками от улыбки на его лице, за этой самой улыбкой, которую теперь не прячет, за блеском радужки и всепоглощающим, непередаваемым теплом, что она в себе хранит. Незабываемая. Аметистовая. Моя.

Сейчас я в это верю.

— Я люблю тебя, Уникальный.

Эдвард второй раз едва не роняет ложку. Не ожидавший моего признания, тем более такого не завуалированного, такого прямого, он делает лишний вдох.

А музыка играет, повторяя слова.

А музыка превращает это утро не просто в волшебное, а в истинно-неземное.

И еще светлее, еще радостнее оно становится, когда Алексайо губами легонько скользит по моему лбу. Не было тех ужасных четырех дней. Не было тоски, не было боли… я будто проснулась, возродилась. И я не хочу больше так умирать…

— Я люблю тебя, Белла. Ужасно люблю.

Прочувствовавшая происходящее, напитавшаяся им, я смаргиваю чуточку слезной пелены. Только не жгучей, не страшной, не едкой. Влюбленной просто-напросто. Ласковой.

Небеса мои обетованные…

— Очень красивая песня, — мой взгляд касается телевизора.

Эдвард усмехается.

— Мне тоже нравится.

— Ты пел… — я прищуриваюсь, погладив его руку, — давно ты ее знаешь?

— Совсем недавно. Русский магазин сувениров во Флоренции. Когда я купил это, — он поворачивает к солнцу свою руку, на которой та самая, еще запомненная мной со вчера серебряная тоненькая цепочка с бельчонком, — и услышал ее.

Я с интересом разглядываю его новое украшение.

— Оно очень необычное…

Он улыбается — широко, явно, пусть и не без толики смущения.

— Но ведь и моя Белочка очень необычная, — объясняет, покрепче прижав меня к себе. Глаза оставляют в покое кашу, концентрируясь на моем лице. И переливаются семью цветами радуги.

Его белочка…

Выдохнув, я поднимаю голову выше, привставая на цыпочки. Эти губы, лицо, тело… я не могу без этого. Наркотик или нет, а необходимость — не отрицаемая. Я в ней тону.

Эдвард мне отвечает. Выкидывает ложку в умывальник, не заморачиваясь расчетами, но попадая в самую цель, а сам отступает назад, к стене у холодильника. На ней поселилось солнце из окна.

Я целую его, прижавшись всем телом, а руками обвив шею, а он помогает мне дотянуться, приподняв над полом и без видимого труда держа на весу.

Небеса мои обетованные…

Он не стесняется и не упирается, он любит… он доказывает, показывает, подтверждает, что любит. Каждым своим движением, взглядом и касанием — страстным.

Ранки на губах чуть саднят, но это неважно. Я убеждаю Эдварда, что это неважно, когда он замечает их.

Я просто хочу его любить. Его — Алексайо, Аметистового, Эдварда, Серые Перчатки, Мистера Каллена. Каким бы ни был, где бы ни был, когда бы не возвращался… он — моя душа. Он все, что мне нужно.

Теперь это не новость, требующая подтверждения. Теперь это откровение и признание. Окончательное.

И пусть между нами еще миллион тем, заслуживающих внимания, пусть из-за нас льют слезы нам обоим до одури дорогие люди, пусть мы оба тяготимся прошлым, а кошмары не отпускают ночами… все — пусть. Оно не сегодня, оно потом. Не на этой кухне, не этим утром и не при солнце… при дожде.

Потому что обнимая так, понимая так, так любя, можно многое вынести и решить. Запросто.

— Останься со мной… — глотнув воздуха и, дабы дать его глотнуть мне, целуя оба виска, просит Эдвард. Сорванным шепотом. Жарким.

— Если ты останешься, Алексайо…

* * *
Тик-так, тик-так,
Конти живет по часам, не лепя отговорки.
Тик-так, тик-так,
Ее жизнь теперь есть сплошные стекольные осколки.
Тик-так, тик-так,
Она смотрит на лица прохожих, изучает мужчин.
Тик-так, тик-так
Но ни один не такой, не похож на него ни один!
Тик-так, тик-так,
Близится утро, а Конти не спит, сжимает подушку.
Тик-так, тик-так,
Ей не уснуть без темно-синего пиджака с мятной отдушкой!..
Тик-так, тик-так,
Время бежит, отбирая последние силы.
Тик-так, тик-так,
А сдаваться, ей говорили все, так некрасиво!..
Тик-так, тик-так,
А можно ли жить с сердцем, что шито неровно?
Тик-так, тик-так,
Любить, но оказываться — безусловно?..
Тик-так, тик-так,
Потерянных суток, часов не воротишь…
Тик-так, тик-так,
И что ты, Деметрий, в том интернете находишь?
Лицо не то, черты не те, не тот и запах, и походка…
Ненужное найти в кромешной темноте — загвоздка, та еще работка.
Тик-так, тик-так,
Несутся часы вдаль и вскачь, крутя за циферблатом виражи…
Тик-так, тик-так,
Покрепче руки бинтом обвяжи и пореши…
Тик-так, тик-так,
Звучат все клятвы, горькие слова, стенания и плач.
Тик-так, тик-так,
Но без тебя никак, никак не выйдет… ты — палач.
Константа опускает ручку, поставив последнюю точку, и кладет голову на руки, громко, в голос рыдая.

В ее бокале на столе дивное красное вино, призванное разогнать тоску по Алексайо, а на пальце найденное где-то в самых дальних шкатулках голубиное кольцо…

Оно круглое, платиновое, с красивым «птичьим» узором на главном ободке. И эти птички, кажется, впечатались каленым железом в ее сердце.

А на компьютере, что послужил катализатором для неожиданного творчества, открытое письмо от Деметрия — его не остановило то, что она сменила номер телефона.

И там черным по белому прописано с приложенной фотографией гребаного (стопроцентно эдвардовского!) рисунка:

«Твой Кэйафас, зайка, изготавливает на заказ обручальные кольца… золотые».

…Хочется умереть.

Capitolo 34

Этой ночью Каролина спит в постели отца.

Темные волосы до плеч спутаны, они рассыпались по подушке, умиротворенное личико устало склонилось вниз, а худенькое тельце навевает мысли о хрупкости.

По-детски неуклюже овившись вокруг его подушки, устроив себе лежбище из пухового одеяла и сползших светлых простыней, она размеренно вдыхает и выдыхает, изредка перебирая пальчиками тонкую материю пододеяльника.

Каролина не плакала перед сном. Она не ждала защиты от кошмаров в виде волшебной воды с персеном. Она приняла все как должное, как само собой разумеющееся… она не устраивала истерик.

И единственное, что попросила — лечь с папой и пораньше. Ей не хотелось бодрствовать этим понедельником.

Эммет исполнил ее условие. Ему казалось, ему и сейчас кажется, когда сидит на полу возле балкона и курит в раскрытую дверь сигарету за сигаретой, что отныне любое желание дочери — закон. Кроме нее он никому больше не нужен. И никто и никогда не станет больше иметь с ним дело.

Распалась их семья. Выбор это Эдварда или его, его срыв или его удары… уже все потеряло свою значимость. Просто результат. Просто факты. А против них ничего не попишешь.

За окном темная ночь без звезд, с толстыми облаками и страшными завываниями ветра возле окон. Не так давно мелькали молнии, напоминая о той, кого здесь нет, и Эммет всерьез думал закрыть дверь и лечь… но гроза кончилась, все смолкло, и вернулось желание курить. Все, что ему теперь остается, это курить. С сигаретами проще. С дымом будто выходит вся копоть, вся боль из сознания. Воскрешаются те чувства, что понадобятся Каролине… поддерживаются в живом состоянии осколки радости от того, что малышка — его. И с ним. И никогда его не оставит.

Обвив подушку, устроившись на ней, она бормочет «папочка…», и за это слово Эммет готов умереть и возродиться миллион раз. Даже при условии прохождения всех кругов Ада.

Мужчина откидывает голову назад, приникая к стене. Широкие плечи упираются в бетон, каким Эммет клялся себе стать, спина дрожит от сдерживаемых рыданий. А влага… гребаная влага течет по щекам. Неостановимыми потоками, от которых не спрятаться, не удержаться. Нет больше внутри места. Нет больше внутри желания терпеть.

…Она вбегает в комнату — запыхавшаяся, раскрасневшаяся, с широко распахнутыми глазами, в которых один-единственный вопрос:

— Где они?..

…Голди, испуганная, сжав руки в замок, выслушивает план действий на сегодня и ярый хозяйский приказ:

— Посиди с ней двадцать минут. Двадцать минут не выпускай ее из комнаты. Пока я не вернусь.

…Упрямая, с трудом сдерживающая слезы, она виснет на его руке.

— Папочка, где Эдди? Где Белла, папочка?..

…Ошалелый, чувствующий, что сейчас может по-настоящему убить, он торопится как можно скорее убраться подальше от дочери. Не хватало ей еще открытий, помимо крови на его скуле.

— Я сейчас приду, Каролина. Будь хорошей девочкой. Жди меня.

Голос дрожит, срываясь.

…Зарывшаяся с головой в подушки и одеяло своей постели, она навзрыд стенает:

— Они меня бросили! Они обещали прийти!

Голди предпринимает попытку успокоить воспитанницу, Эммет закрывает за собой дверь. У него ощущение, что каждый шаг остается в полу глубокой отметиной — под стать тому, как оседают на сердце рыдания малышки.

…Растаявший, мертвый лед. Его острая кромка, его края, его водяная лужа посередине и залитая трава, ставшая болотом. Грязь, слякоть, мелкий дождь и темные, страшные серые тучи. Эммет обращает всю свою ненависть, всю ярость к ним:

— ДА ПРОПАДИТЕ ВЫ ВСЕ ПРОПАДОМ!

…Месиво из коричневой земли, влаги и остатков снега. Апрельское безумие, преддверие оттепели, самое отвратительное из пограничных состояний. Хлюпанье под ногами и пронизывающей ветер не добавляют оптимизма, зато дождь, хоть и мочит, стирает с лица кровь. И все ненужное тоже стирает.

Выкричавшийся, выбросивший наружу свой гнев Эммет ровным шагом идет к дочери.

Возвращается.

…В теплой, тесной, закупоренной комнате она льет слезы, отмахиваясь от Голди и прижимая к себе сиреневого Эдди. От горя ее личико побелело, выступая красным нездоровым румянцем на щеках, а губы дрожат так, что не может сказать ни слова.

Эммет падает на колени перед ее постелью — как есть мокрый, как есть решительный.

Домоправительница едва не отпрыгивает в сторону.

— У тебя щека синяя… — хныкает девочка.

— От холода. Я ее согрею, — обещает Каллен.

…Она прогоняет его. Заползает в угол, подтягивает ко лбу одеяло, прячась, бормочет идти куда-нибудь еще. Бросить ее. Тоже бросить. И не вспоминать. Никому она не нужна. Никто, никто ее не хочет!

— Я люблю тебя, — произносит, игнорируя все слабые отпихивания, Эммет. Стальным голосом.

Каролина вжимается лицом в подушку.

— Н-не… н-не!..

— Я люблю тебя, — повторяет Медвежонок, протянув руки и перехватив ладони дочери, — я всегда тебя люблю. Я всегда с тобой буду. Я никогда и никуда не уйду.

…Она верит. Не сразу, не после первого слова… проплакав полчаса, может, больше. Эммет позволяет ей тоже выпустить свою боль. Не держать больше, не прятать. И только тогда, когда, ослабевшая, сама просится к нему на руки, изумившись, что все еще здесь, говорит главное:

— Ты — моя жизнь, Каролина. Я всегда буду твоим и только твоим.

Дождь стучит по подоконнику, добавляя земле влаги. Не унимается, не прекращает, отказывается хоть кому-то подчиняться. И идет наперекор, назло. Знает ведь, как Эммет не любит мокрую погоду… и знает, как стук капель будит зачастую Каролину.

Шестая сигарета.

Эммет выпускает клубочки дыма в воздух, обессиленно приникнув к стене. Питает силы у нее, твердой и неприступной, у нее, холодной и бесчувственной, у нее — свободной. Силы сейчас это то, что ему нужно.

Диалог с братом, эта драка, Изза — все смешалось. Все пульсирует и ударяет по самым чувствительным местам сознания, все расчленяет. Нет возможности думать — проще повеситься. И анализировать тоже нет — лучше удавиться. Вообще, удавиться — идеальный вариант. Только Каролина здесь… и пока она дышит, пока говорит, что любит его, Эммет не прекратит дышать.

Впрочем, сил все равно нет… даже банальных — подняться. И пусть замерзает тело, немеет язык, легкие отказываются впитывать никотин, но это ничего не меняет. Картина та же.

Эммет многое помнит. Этой чертовой ночью, этим болезненным, утерявшим краски днем, он помнит не только поцелуи Беллы и ее обещания, не только то, какой счастливой делалась Карли, играя с ней, не только о разговоре с братом еще до его отъезда… он помнит свою жизнь. Их с Алексайо жизнь.

…Эсми целует черно-золотые волосы старшего сына. Он никогда не бежит к ней, в отличие от брата, всегда стоит в сторонке, когда мама возвращается из посольства, но она стабильно первым замечает его. И, шаловливо, ничего не значаще потрепав по голове Танатоса, направляется к Алексайо. Всегда к нему.

— Привет, мой хороший.

И только потом чмокает Эммета, и ему улыбнувшись.

…Карлайл пододвигает младшего сына к себе, освободив теплое место возле мамы для Эдварда, вдруг пришедшего в родительскую спальню. Лучшее место выделив ему. Он успокаивающе гладит его по спине, накрывая одеялом, в то время как Эммета чуть задевает рукой, прижав волосы. Он супится.

— Ты слишком большой, чтобы спать здесь! — хныкает тот, недовольно толкнув брата.

Эсми с укором глядит на сына, остановив почти мгновенную попытку Эдварда подняться.

— Эммет, прекрати. Мы должны помогать друг другу, мы — семья. И мы никого никогда не выгоним от себя лишь потому, что он большой, — она поворачивается к Алексайо, крепко обняв его, смущенного, и прижав к себе. — Спокойной ночи, мой родной мальчик.

Да, эти ситуации глупые. Да, они банальные. Да, они давние… но тогда его одолевали почти те же чувства, что и сейчас, они запомнились. Они будто часть Танатоса… мальчика, чье имя — Смерть. Мальчика, который, похоже, отбывает срок-наказание перед тем, как вернуться в Грецию, в их старый барак — навсегда. Мертвым.

Вздрогнув, Эммет глубоко затягивается, не давая слезам лишнего шанса ускориться. От дыма хочется кашлять, но он сдерживается. Ударяет кулаком о стену и только. Вбирает в себя каждый кусочек никотинового аромата.

А Мадлен? Мадлен, которая всегда хотелаЭдварда, она думала о нем, оседлывая Эммета? Представляла его поверх этой шубы, глядящего на нее горящими глазами?

Хоть кто-нибудь, хоть когда-нибудь за тенью брата видел его? ХОТЬ РАЗ?!

И пусть Эдвард спас его. И пусть Эдвард любил его. И пусть Эдвард никогда его не упрекал за плохие дела… Эдвард — это Эдвард. Эммет не хотел им быть и не хочет до сих пор. Он просто желает выбраться из замкнутого круга. Ему надоело быть ниже…

Только не знает он, возможно ли это в принципе. Все любят Алексайо. Никто не желает любить Смерть.

— Холодно.

Детский шепот, пролетев ярким всполохом звука среди ночной тишины, разбавленной лишь дождем, ударяет по ушам.

Эммет вздергивает голову.

Как привидение, закутавшись в белый, Каролина сидит на постели, чуть припухшими глазами глядя на него. Зевает.

— Закрываю, — мужчина уверенным движением, кинув за бортик сигарету, поворачивает ручку балкона. Медленно, тяжело поднимается, стараясь подчинить себе непослушное тело. Замешкавшись у окна будто для того, чтобы пристроить пепельницу, поспешно стирает с лица все слезы, хоть и не видно их в темноте.

И только потом, два раза глубоко вдохнув и выдохнув, идет к постели дочери.

Она подрагивает, явно чувствуя себя неуютно. Одеяло не спасает.

— Давай я тебя согрею, — шмыгнув носом, предлагает Каллен, попытавшись выдавить улыбку, — иди ко мне.

Каролина не спешит. Ее темные волосы взъерошены, личико по-прежнему бледное и уставшее.

— Папа, почему они уехали? — спрашивает она. Тихо-тихо, опустив взгляд.

— Потому что им лучше вдвоем.

— Без нас?

— Подальше от нас, — он примирительно пожимает плечами, — зайка, завтра мне вставать рано… давай-ка спать.

— Ты не спишь.

— Сейчас буду, — терпеливо снося ее вопросы и несменное положение на простынях, Эммет-таки улыбается, пусть и невзрачно, — обнимешь меня?

Не поднимая глаза, девочка бормочет:

— Ты тоже холодный.

Она посильнее кутается в свое одеяло, приникнув к нему головой. Выглядит настолько уставшей и маленькой, что у Каллена-младшего сжимается было очерствевшее, омертвевшее сердце. Сознание уже не способно воспринимать ситуацию как следует из-за изможденности, но что-то дельное в нем еще работает. И оно подсказывает Эммету, как быть:

— Я обниму тебя в одеяле. И быстро согрею нас обоих.

Каролина, негромко всхлипнув, безрадостно кивает.

— Только не иди курить…

— Не пойду, — мужчина берет дочь на руки, устроив у себя под боком. Доверчивая, она не отказывается от этих объятий. Сжимается под одеялом в комок, но руками хватается за его футболку.

Мягкая подушка, простыни, постель, желание видеть рядом… и снова напоминание о Белле. Эммета передергивает.

Возможно, поэтому он понимает, что что-то не так, позже нужного?

Возможно, поэтому, вылежав двадцать минут с Карли, никак не может взять в толк, почему ее дрожь лишь усиливается?

Возможно, поэтому истина вызывает у него лишь горький, болезненный смешок. Преддверие истерики.

— У тебя жар, Каролина…

* * *
Солнечные лучи, изрезав шторы, изящными кружевами расползлись по деревянному столу, голубое небо отражается в стекле вазы с шоколадными конфетами, а аромат зеленого чая навевает мысли о комфорте и уюте, расслабляя.

Наше первое совместное утро — такое теплое, но такое настороженно-робкое — нуждается в поддержке умиротворяющих вещей. Мы оба чувствуем себя свободнее, ощущая кожей солнце, а за стеклом наблюдая поистине весеннюю картинку.

Оттепель.

Теперь я знаю, что значит это слово.

Мы с Эдвардом сидим друг рядом с другом. Вчерашнее разделение, ровно как и вчерашняя боль и слезы, ушло в прошлое. Он больше не сжимает руки в замок, не смаргивает соленую влагу и не выдавливает из себя слова, дабы я получила ответы на свои вопросы. Я больше не плачу, не кричу в голос и полностью контролирую все свои физиологические процессы.

Конечно же, присутствует смущение ввиду случившегося этой ночью, но Эдвард ни словом не напоминает о нем, глядя и разговаривая со мной как прежде, а наш недавний поцелуй стирает границы стеснения. Единственное, из-за чего Алексайо хмурится, глядя на меня, это искусанные в кровь губы. А я недовольна его заострившимися за эти четыре дня скулами… впрочем, вряд ли сама выгляжу лучше.

Это расставание, эта… поездка выбила нас из колеи и подкосила моральное и физическое здоровье. Но то, что она дала нам взамен, то, что благодаря ей нам обоим удалось понять, дорогого стоит. К тому же, сейчас Аметистовый рядом со мной… и я никогда его больше не потеряю. Я искренне пытаюсь в это поверить и уже почти верю. С каждым его прикосновением.

— Как ты это делаешь? — усмехаюсь, со всей внимательностью разглядываю свою тарелку с манкой, — ни одного комочка… ты колдуешь?

Эдвард, лениво перебирающий ложкой свою порцию, прищуривается.

— Так уж и ни одного?

— Тот единственный, что я обнаружила — моя вина. Я отвлекла тебя, — гляжу ему прямо в глаза, с удовольствием зачерпывая новую ложку своего завтрака, приготовленного с любовью.

Мужчина вздыхает, на несколько секунд забыв о своей тарелке. Его рука касается моей ладони, лежащей на коленях, и нежно ее сжимает.

— Тогда отвлекай меня почаще, — тихонько просит Эдвард. И на щеках у него появляется капелька очаровательного румянца.

Я воспринимаю эту фразу как посыл к действию. Развернувшись на своем месте лицом к нему, оставляю кашу в покое.

— Ловлю тебя на слове, Алексайо, — и подаюсь вперед, целуя чуть сладковатые от манки губы. Второй раз за последние полчаса.

Сегодняшний вид Эдварда — это вид человека, который счастлив, не глядя на то, что происходит вокруг. Его не заботит время года, насущные проблемы, работа, какие-то неурядицы… все, что его волнует, все, чему он отдается со страстью — чувства. И мне до боли приятно видеть такого Алексайо. Своим видом и действиями, своей заботой и любовью он дает мне куда больше, чем можно было мечтать.

Я осторожно, с той прекрасной медлительностью, какая придает атмосфере раскрепощения, глажу ворот его пуловера. Мягкого, светлого, оставившего в прошлом плотно застегнутый ряд пуговиц на различных рубашках.

— Какой же ты красивый… — не могу удержаться. Шепотом, зато честно.

Румянца на щеках Эдварда больше. Он так… робок. Не в плохом смысле, не в плане нерешителен, он робок потому, что это для него впервые. С такой силой, с таким желанием — как и для меня. Я тоже трепещу и вздрагиваю каждый раз, когда он обнимает меня или признается в любви. Когда он говорит, что я для него значу.

— Ну, если Красавица мне это говорит… — муж чуть прикусывает губу, улыбнувшись. Теплый поцелуй обосновывается у меня на лбу, а длинные белые пальцы гладят щеку.

— Неважно, кто трактует правду.

— Несомненно, мое солнце, — смешок отзывается на моей коже у линии волос, — только от тебя это всегда особенно.

Я крепко сжимаю его ладонь в своей. От слова «солнце» в свой адрес будет хорошо даже в самый дождливый, холодный и пасмурный день. Русская зима навсегда стала связана у меня с Эдвардом. Именно поэтому я не боюсь снега и льда. Именно поэтому мне плевать на сезоны года.

— Взаимно.

Я чувствую, что он улыбается. Широко и явно.

— Значит, мы действительно друг другу подходим.

Наш маленький разговор-признание заканчивается тем же, чем начался — поцелуем. Мне не хочется отрываться от Эдварда, мне только и хочется, что целовать его — везде, всюду, всегда. И что-то подсказывает, что-то воодушевляющее намекает, будто и ему — тоже.

— Давай-ка закончим с завтраком, — отрываясь от меня, Алексайо кивает на оставшиеся на столе тарелки, а затем его взгляд чуть тяжелеет, завидев как никогда четкие контуры моих запястий, — я не убегу, а каша остынет, Белла.

Я беру в руки ложку, нехотя устроившись на своем стуле. По сути, это первая нормальная моя пища за четыре дня и, если честно, при всем том, что готовил манку Эдвард и вложил в нее он, без сомнения, всю свою душу, есть не хочется.

Я заставляю себя глотать каждую ложку.

Правда, утешает то, что Эдвард тоже ест, когда ем я. А ему явно недостает калорий в рационе.

Да и порции, к моему счастью, не такие большие, не эмметовских размеров. Приблизительно двенадцать ложек, словно бы зная, что я ем через силу.

Алексайо даже закрывает глаза на то, что из этих двенадцати я съедаю только десять… но компенсировать разницу он намерен маффинами с шоколадом и клубникой, которые следуют к чаю.

— Я не успел отыскать брауни, Белла, — сожалеюще признается он, ставя передо мной сервизное блюдо с кексиками, — эта пекарня далеко отсюда…

Я легонько чмокаю его плечо, прежде чем благодарно к нему прижаться. Смотрю на Эдварда искоса, из-под ресниц. И улыбаюсь, всеми силами не пуская грусть во взгляд и голос.

— Я больше не ем брауни. Так что это очень хорошо.

— Не ешь брауни? — муж недоуменно хмурится, словно бы не понимая меня.

— Мой новый фаворит — кексы, — подхватываю с блюда первый попавшийся маффин, с аппетитом откусывая первый кусочек, — они воздушные, песочные и… с начинкой! Спасибо тебе.

Эдварду не нравится мое объяснение измененных предпочтений. Но он догадывается, в чем дело и не расстраивает меня больше прежнего. Принимает сказанное, подыграв скромной улыбкой, и кивает:

— Не за что, Бельчонок.

Я пробую наш зеленый чай. Заваренный Эдвардом, воспетый Эдвардом, выбранный мной благодаря мужу, он как никогда терпкий и ароматный. Каждый глоток кажется наслаждением, каждая капля.

А еще он подан в больших белых кружках с единственной окантовкой внизу — синей полосой с квадратиками, типичными для греческого оформления. И это первый раз, когда мне по сердцу белый цвет — жизнь с чистого лица является пределом мечтаний. И после вчерашнего я всерьез намерена ее начать.

— Знаешь, — философски замечаю, с ногами забравшись на свой стул и опираясь на его спинку, — это ведь единственное, что ты, по сути, должен делать — заваривать чай и ходить в магазин за кексами. А ты меня кормишь. Ты сам все готовишь для меня.

Эдвард, как никогда близкий сегодня, с интересом отрывается от чая. Аметистовые глаза лукаво блестят.

— Но мне нравится для тебя готовить, — любовно замечает он, — к тому же, ты явно переоцениваешь мои кулинарные способности, Белла.

— Я надеюсь, что тебе нравится… — рдеюсь, опустив голову чуть ниже, ближе к своему ароматному напитку, — но я тоже хотела бы для тебя готовить. Я должна это делать. И я обещаю, что в самое ближайшее время научусь печь шарлотку. Хотя бы ее.

Уголки губ Алексайо дергаются вверх.

— Ты ничего не должна, помнишь? К тому же, кто-то говорит, что мужчины — лучшие повара…

— Дискриминация, — фыркаю, широко ему улыбнувшись. Обожаю саму это возможность, то чувство, что охватывает душу, когда могу улыбаться ему так и беззаботно шутить, а ведь еще вчера это казалось невозможным, — ущемление прав женщин, мистер Каллен.

— Стра-а-ашное, — многообещающе протягивает Аметистовый, наклонившись ближе ко мне. От него пахнет зеленым чаем и клубникой, а еще, совсем чуть-чуть, шоколадным маффином. Нет здесь мяты. Нет здесь красок. Нет здесь Мастера. Его вообще больше нет.

Эдвард чмокает мой нос, воспользовавшись моментом внезапности, и тут же, с удовольствием глядя в ошарашенные глаза, трется о него своим. Как мы с Роз в детстве. Это высшая степень привязанности — у меня щемит сердце.

— Белла, я рад всему, что ты для меня делаешь, — сокровенно признается мужчина, глядя на меня с такой честностью, в которой не усомниться, — и мне все равно, что это.

Я смотрю прямо в его глаза. Близкие, необыкновенные, родные и такие согревающие… и внезапная мысль, всплывшая в сознании, требует немедленного воплощения.

Кажется, я краснею.

— Я бы хотела тебе кое-что отдать, — шепчу, смущенно улыбнувшись, — подождешь?

Удивленный, Каллен на секунду с опаской поглядывает на моего хамелеона, но затем поспешно отводит от него взгляд.

— Конечно.

Мотнув головой, я поднимаюсь со стула. Встав рядом с мужем, прежде чем направиться в нашу спальню, наклоняюсь и целую его волосы. Черно-золотые, густые и шелковистые.

— Я никогда его не сниму, — клятвенно обещаю, — он всегда будет со мной.

А потом, заручившись поддержкой и вдохновившись полыхнувшим в фиолетовых глазах облегчением, спешу в комнату.

К моему удивлению, достигшему своего апогея этим утром, в спальне оказались мои вещи. Небольшой чемодан с теми остатками одежды, которые Рада не сложила, собирая меня к Эммету. Светлая одежда, та, что прежде я отказывалась носить. Более свободная, более простая, более легкая.

Но не в ней суть, а в несессере. Я не брала его к Эммету, ограничившись лишь косметичкой со всем необходимым, и крайне сейчас этому рада. Останься он у Каллена-младшего, как остальные мои вещи, я бы жалела.

В этом несессере мной незадолго до отъезда Эдварда был обнаружен… его первый портрет. Тот самый, что я едва не порвала в феврале (дважды), тот самый, что спрятала как можно дальше, как можно глубже, дабы сохранить, тот самый, что пощадила даже по приезде и обнаружению картин в доме… тот самый, что всегда был единственным. Его.

В подкладке несессера, до которой просто так не добраться, в замаскированном карманчике… господи, спасибо тем, кто придумал эту модель. Я лично готова перечислить изобретателю поощрительный грант.

Он здесь.

Я с трепетом, с аккуратностью достаю на свет божий сложенную вчетверо бумажку, которая, благодаря своей структуре, не помялась слишком сильно. Да, она не идеально ровная, да, она чуть потемнела, но на ней… на ней мой самый большой шедевр. Мое сердце.

Эдвард терпеливо ждет в гостиной, не выглядывая меня и не окликая, но когда возвращаюсь, я вижу, что он волнуется. На лбу появилась обеспокоенная складочка, а пальцы сильнее нужного сжимают ручку чайной чашки. Она у него почти пуста.

Я присаживаюсь обратно на свой стул, неловко держа в руках портрет. Почему-то и хочется, и страшно отдавать его ему. Я представляла этот момент столько времени, а сейчас почему-то паникую… боюсь, что не понравится? Боюсь, что он не оценит моего сумасшествия? Это ведь нарисовано задолго до обретения мной статуса «Беллы», а не «голубки».

— Я… — заставив себя взглянуть в аметисты, пускаю наружу немного робости, — Эдвард, это то, что я давно хотела тебе подарить… я не знаю, будет ли он тебе интересен, но… это самый ценный из моих рисунков. Я его ни на один другой не променяю.

— Рисунок? — он настороженно глядит на лист.

— Рисунок, — набравшись мужества, киваю, — твой… твой портрет.

И, пока не передумала, поскорее отдаю его мужу. Кажется, страшнее вчерашнего уже ничего не случится. Он принял меня с… казусом. Неужели не примет эту простую крашенную бумажку?

Трепетно касаясь листа, Алексайо аккуратно разворачивает его, стараясь не помять больше прежнего.

На его лице читается недоумение, потом нетерпение, затем — удивление, и, под конец, ошеломление. Самое настоящее, самое честное.

Он не ожидал увидеть это.

Я опускаю голову, хмыкнув, и жду дальнейшей реакции. Почему-то руки дрожат.

— Мой портрет?.. — Эдвард как впервые проводит пальцами по бумаге, щадяще обведя контуры своей синей кофты, — но его не было в той коробке…

— Это первый, — я гляжу на него из-под ресниц, вздохнув, — февральский. Я растянула ногу, и ты позаботился обо мне… ты от меня не отвернулся, Эдвард. В то утро я многое поняла.

Аметисты светятся — нет, мерцают, — ярким фиолетово-синим пламенем. Черные ресницы оттеняют его, а чуть нахмуренная левая бровь замерла в сосредоточенном выражении.

Не ответив мне, Алексайо вдруг резко поднимается со стула. Портрет крепко зажат в его руке.

— Подожди, Белла…

Я хочу испугаться. Я хочу представить, что ему не понравилось, что он озадачен моим стилем и моим поведением, что он не видит в этом сокровенного, а замечает лишь какой-то нездоровый интерес. Он нарисован здесь спящим. Я не спрашивала его разрешения. Я… что я сделала?

Однако не успеваю испытать страх. Просто не успеваю.

Муж возвращается и, помимо моего рисунка, в его руках еще один лист, сложенный только вдвое, а не вчетверо. Его он и протягивает мне.

— Вот, — уголок губ дергается в смущении, а глаза наполняются чем-то прозрачным, — мне еще вчера следовало отдать…

Теперь ошеломленной выгляжу я.

— О господи, — разворачиваю бумагу, не веря уставившись на изображение на ней. С длинными каштановыми локонами. С карими глазами. В моей прежде любимой синей блузке и бледной кожей, на которой чуть-чуть румянца. Это я.

— Ты нарисовал меня?..

Эдвард садится на свой стул. Клубника окружает меня плотным коконом.

— Это мой первый портрет тебя, — признается Серые Перчатки, — и он твой, Белла.

Обмен, значит.

Я усмехаюсь параллельности наших мыслей, подскочив на своем месте. Бережно вытянув вперед руку с портретом, приникаю к Эдварду, обвив его шею. Утыкаюсь в плечо и с непередаваемым, почти слезным восторгом встречаю его запах.

— Ты меня любишь…

Все еще не сумевший прийти в себя Алексайо не говорит обычным тоном. Нечто на грани с шепотом. Интимно-сокровенное, как раз для нас.

— Это доказывает только этот портрет? Я могу нарисовать лучше…

— В том-то и дело, — шмыгнув носом, я моргаю, прогоняя слезы, — ты мог нарисовать все, что угодно, а нарисовал меня… спасибо!

Успокаивающе перехватив мою талию, погладив ниже ребер, Эдвард позволяет обнять себя лучше. Кладет оба наших рисунка на стол, вдалеке от чая.

— За что ты меня благодаришь, Белла? Ты ведь сама меня нарисовала. Что мешало тебе нарисовать нечто более стоящее и достойное? Другое?

— Более стоящее? Ты серьезно? — меня пробирает на смех, хоть и сквозь слезы. — Достойное? Достойнее Уникального?

В ответ на прозвище мужа, которое звучит в пространстве кухни, в ответ на эти слова, как-то само собой выходит, что я снова оказываюсь на коленях Эдварда. И он держит меня уже по-настоящему, прижимая к себе.

— Ох, Бельчонок, — улыбается, ласково потеревшись носом о мою скулу.

Выдохнув, чтобы не расплакаться, я отстраняюсь. Удобно сажусь на своем новом месте.

Руки оказываются на щеках Серых Перчаток быстрее, чем я успеваю об этом подумать, а пронизанные, проникнутые любованием аметисты останавливаются на моих глазах.

— Представь то, что чувствуешь здесь, — я веду пальцем по его левой скуле, — справа. Постарайся.

Кожа с онемевшей стороны холоднее и бледнее. Она более ровная, более… искусственная. Пальцы понимают, что мышцы атрофированы, а моя просьба, скорее всего, неправильна. Но я верю в воображение Алексайо. И в то, что смогу вернуть ему было потерянное.

— Я уже пробовал, Белла, — с капелькой грусти признает он, моргнув дважды.

— Попробуй еще разочек, пожалуйста, — на секунду приникаю своим лбом к его, воодушевляя, — давай… я здесь… я справа… по твоей красиво очерченной скуле, по мягкой гладкой коже… по щеке, на которой ямочки, когда ты улыбаешься… к подбородку. К мужественному, антично вылепленному подбородку… и обратно… к уникальным глазам. К моим аметистовым глазам…

Говорю все это, подкрепляя каждое слово действием с обоих сторон и чувствую, что голос дрожит от эмоций. Не прячу их, не закрываю в себе, позволяю всему вылиться наружу. Эдварду они нужны. С ними он мне поверит.

Мое дыхание сбивается синхронно с дыханием Алексайо, когда он, полуприкрыв глаза, проникается моими прикосновениями. Губы чуть приоткрываются, а черные ресницы подрагивают.

— Справа по лицу моего Ксая… к его губам… — не прекращая рассказывать, что делаю, прикасаюсь пальцами и к губам Эдварда справа и слева, дублируя каждое действие. К их уголку и розовой линии, отделяющей их от остальной кожи.

Мужчина задыхается, забыв сделать вдох. Он незаметно вздрагивает, жмурясь, и тихонький стон наполняет гостиную.

Первый стон удовольствия, который я слышу от Серых Перчаток.

Вдохновленная, продолжаю. Только говорю теперь вкрадчивее, нежнее. И касаюсь с обожанием. С восхищением касаюсь.

— Гуинплен был и остается ужасно красивым мужчиной, — доказываю я, — и слепота Деи тут не причем… Дея никогда не была по-настоящему слепой.

Эдвард открывает глаза, моргнув. В аметистах, на удивление мне, слезы. Серебряные и блестящие.

— Я люблю тебя, Бельчонок… и я тебя чувствую, — он прерывается на тихонький всхлип, — справа…

Ласково улыбаясь, я целую заледеневшую половину его лица, гладя ее так, как никогда прежде не бывало. Демонстрируя своими движениями, своими касаниями, как люблю. Все в нем люблю.

Эдвард, замерев на своем месте, просто впитывает все это. Его губы чуть дрожат, глаза теперь полностью закрыты. И от того горько-сладкого удовольствия в его чертах, что не в силах спрятать, у меня теплеет на сердце.

Наконец-то и у меня есть шанс показать, насколько этот человек мне дорог.

— Я принимаю в тебе все, Алексайо, — доверительно шепчу, целуя на сей раз его левую щеку, — все-все, даже… даже Мастера. Пожалуйста, не стыдись меня. Не прячься.

Эдвард придушенно всхлипывает снова. Его слезы всегда производят на меня неизгладимый эффект, но сегодня все по-другому, все по-особенному. От этого в душе одновременно что-то трескается и расцветает.

Я понимаю, что сделала правильный выбор. И я бы повторила все снова. Этот мужчина — мой.

— Спасибо… спасибо, Белла… — он заплетается в словах, тщетно выравнивая дыхание. Одинокая маленькая слезинка касается подушечки моего большого пальца.

Я не отвечаю. Я просто, убрав левую руку и оставив только правую, в том числе в зоне его видимости, склоняюсь к плечу. С удобством на нем устраиваюсь, демонстрируя наглядную близость.

Я здесь, мой Уникальный. И я твоя.

Эдвард поглаживает мою спину, постепенно переходя на волосы и в то же время успокаивается, совладав и с дыханием, и с такими редкими слезами. Он гладит меня, ласкает и изредка целует, оставляя сладкие саднящие следы на коже.

Это минута единения. Очередная, но такая нужная за последние дни.

— Я хочу отвести тебя в одно место, — в конце концов справившись с эмоциями, Алексайо говорит со мной прежним тоном. На его губах снова улыбка, слез больше нет, — ты согласишься прогуляться со мной? Или хочешь посидеть дома?

Хмыкнув, я прокрадываюсь пальцами к его груди, погладив ту ее часть, которая оголена воротом пуловера. Теплая кожа и пару жестких волосков… неглубокая яремная впадинка… и фиолетово-синие вены.

— Я пойду с тобой куда угодно, Эдвард. С огромным удовольствием.

* * *
Величественные деревья и зеленая, проснувшаяся от долгой зимы трава. Красно-серые дорожки гравия, ограниченные каменными бордюрчиками и ровный ряд скамеек вдоль главной аллеи.

Потрясающее по красоте место. И близкое к природе.

Я не знаю, как называется тот парк, в который приводит меня Эдвард, а он и не говорит. Порой название не имеет роли, ровно как и общее мнение. Для кого-то место, что предпочитает большинство, чересчур людно и загружено искусственной атрибутикой, а, казалось бы, отдаленное и заброшенное — лишний повод ощутить единение с природой. Оно может быть безымянным, неизвестным, непрестижным… однако оно не становится от этого хуже. Оно по-прежнему чудесно.

Я иду по дорожке в конце огороженного темным забором парка, тесно прижавшись к Эдварду. Слева и справа от нас притаились дубы и клены, а впереди виднеется большая круглая площадка с выложенным из плитки узором. Она абсолютно безлюдна и к ней мы, похоже, и направляемся.

Я держу мужа под локоть, с удовольствием приникнув к его плечу, скрытому серым пальто с высоким воротом. Мы никуда не спешим, имея возможность спокойно разглядывать деревья, небо, траву и весь горизонт парка, освещенного ярким апрельским солнцем.

Эдвард рассказывает мне что-то об обитателях этого места и я с энтузиазмом слушаю, высматривая их среди ветвей деревьев.

И все же, главным условием моего умиротворения, накрывшего душу теплым одеялом, является его присутствие.

Я перестаю верить в то, что он исчезнет. Этим утром, гладя его щеки, рассматривая портрет, сейчас, ощущая близость мужа как никогда явно…

Все былое кажется страшным и тяжелым сном, от которого никак не удавалось пробудиться. И пусть нам еще понадобится много времени, пусть мы еще не до самого конца друг другу доверяем, но самое главное, у нас есть цель и желание быть вместе. А против него все бессильно, если в дело вступает любовь. Подтвержденная. Обоюдная. Искренняя.

И первая, насколько я могу судить, для нас обоих…

Единственное, что в этом царстве покоя и тепла тревожит и треплет нервы — ситуация с Каролиной. Нерешенная, неоговоренная, она дамокловым мечом висит над нами с Алексайо. И его, и меня тяготит. Слезы малышки — одна из самых страшных вещей на свете, которая априори не должна существовать.

— Эммет так и не ответил? — нерешительно перебиваю я Серые Перчатки, когда указывает мне на какую-то птичку, забавно чирикающую на ближней к нам ветке невысокого дерева.

Плечи Эдварда опускаются.

— У него включен голосовой ящик. Я пробовал дозвониться, когда мы выходили из дома, но и Каролина недоступна.

Я обеими руками обхватываю локоть Аметистового, прижавшись к нему сильнее.

— Он запретит нам видеть ее?

Грусть, проникшая в душу, терзает ее так же, как в средневековье терзали еретиков. Обваривает кипятком, четвертует и крутит на колесе ведьм…

— Надеюсь, что нет, — Эдвард потирает мою руку, выдавив скупую улыбку, — хотя бы для мнимого спокойствия ей нужно знать, что они с папой не одни.

Я поджимаю губы.

— Это из-за того, что я с тобой? Господи, он поэтому решил, что я отказываюсь от Каролины?

Алексайо сложно слышать о брате, припоминая то, что между ними произошло. И еще сложнее, как могу судить по ряду морщин, об этом говорить. Однако он, вздохнув, все же отказывается от возможности промолчать.

— Это из-за меня, Белла. Я ведь насильственно увел тебя из его дома. И я забрал тебя у Карли.

— Насильственно, — я фыркаю несуразности этих слов, качнув головой, — ну конечно…

— Это его мнение.

— Но никто не говорил, что оно верное.

— Никто, — уголки губ кое-как вздрагивают, стремясь придать мне оптимизма.

Я останавливаюсь, останавливая и его. Отпустив локоть, беру за обе ладони, теплые и широкие, сжав их пальцами. На безлюдной аллее, в весеннем тепле, пытаюсь это же тепло вселить и в его душу.

— Эдвард, Эммет сказал все сгоряча. Ты ни в коей мере не виновен перед ним ни за остров, ни за родителей, ни за меня.

Алексайо безрадостно хмыкает, отведя взгляд. Его пальцы хотят сжаться в кулак, однако, почувствовав мои, отказываются от этой затеи.

Он глубоко вздыхает, выгоняя все ненужное из мыслей.

— Белла, — отвечает мне спокойным, уверенным в своей правоте тоном, — я бы не хотел сейчас об этом говорить. Я буду пытаться дозвониться до них затем, чтобы объяснить ситуацию Каролине и только. Я написал ей сообщение, и, если оно дошло…

— И я написала, — дополняю, припомнив свое двухсотсимвольное смс, которое отправила девочке накануне, еще прошлой ночью, — но ответа нет…

— Но ответа нет, — мрачно повторяет муж. Мотнув головой, жмурится, — ладно. Ладно… это наши три дня. Я хочу, чтобы ты запомнила их счастливыми.

— Ты так говоришь, как будто они последние, — я закатываю глаза, вернувшись обратно к его плечу, — Алексайо, я…

— Бельчонок, — он перебивает меня, как и вчера, — позволь мне сделать все так, как спланировано. Пожалуйста. Ты всегда успеешь отказаться.

У меня саднят глаза и щемит сердце. Отказаться? Он серьезно?

— Эдвард, но я ведь не собираюсь!..

— И согласиться успеешь, — подтверждает муж, снова не дав мне договорить, — три дня, помнишь? У тебя еще двое с половиной суток.

Я смиряюсь с его упрямством, по-детски крепко переплетя наши пальцы. Гравий под ногами шуршит от сапог, несильный ветерок ерошит мои обстриженные волосы. А хамелеон на груди снова горит синим пламенем.

— Я не хочу, чтобы ты думал, что я тебя брошу, — шепотом произношу на ухо Аметистовому, несильно прикусив пораненную губу. Но крови нет, что уже вдохновляет.

— Я не думаю, — сверкнув улыбкой, что не трогает глаз, Эдвард успокаивающе кивает, — тише. Ты просто делаешь осознанный выбор.

— Но я…

— А сейчас мы просто гуляем, — он наклоняется, чмокнув мою макушку, и накрывает ладонью мою руку, устроенную у своей груди, — я хотел показать тебе особенное место. Пойдем.

Шмыгнув носом и убедившись в том, что он действительно не намерен сейчас ничего слушать, я соглашаюсь.

Может, это и к лучшему, что он дает мне время подумать? Тогда будет уверен в озвученном решении. И больше никогда не попросит ждать.

Мы идем вперед через всю аллею. Постепенно возвращая прогулку в прежнее русло и любуясь природой, погодой и пейзажем, мы оставляем тему Каролины и ее папы. Сделать ничего нельзя, а значит, мысли напрасны. Мысли должны облагаться действием.

— А ты никогда не думал вернуться в США? — засмотревшись на узор плитки, виднеющейся впереди, вдруг спрашиваю я. Даже для себя неожиданно.

Эдвард с интересом погладывает в мою сторону.

— Я живу здесь семнадцать лет, Белла. Это накладывает отпечаток, — словно бы прислушиваясь к чему-то, он на мгновенье останавливается. Но, видимо, ошибившись, затем продолжает, — к тому же, здесь моя работа и семья.

— Но ведь твое имя, твои наработки… они разве не приживутся в Америке?

Эдвард снова останавливается, но на этот раз останавливая и меня. Его взгляд, оказавшийся на моем лице, настороженно-сосредоточенный.

Я теряюсь.

— Ты не хочешь жить в России, Белла?

Вот и вывод.

Черт.

— Но я же русская, — пытаюсь перевести все в шутку, усмехнувшись, — ты сам так говорил, помнишь? Я давно не надевала платок, но это не значит…

Эдвард задумывается, расфокусировав взгляд. Серьезные аметисты, будто не слыша меня, перебирают какие-то мысли. Его лицо немного вытягивается, на лбу снова морщинки.

— Это твое условие? — наконец, напрямую спрашивает он, — нашего брака, я имею в виду. Вернуться в Лас-Вегас?

Хмуро посмотрев на Каллена, я мотаю головой из стороны в сторону. Ветер кажется холоднее.

— Я не говорила такого.

— Но ты хотела бы?

— Нет! — восклицаю, почти с отчаяньем глядя на него, — Эдвард, мои единственные условия: отсутствие «голубок» и Маргарит. Если ты, конечно, хочешь… и планируешь…

— Белла, — Алексайо приседает к уровню моего лица, с нежностью убрав один из локонов за ухо. Его пальцы, согревая кожу, скользят по щеке, и я против воли улыбаюсь — на то и расчет, судя по блеску аметистов. — Все, что я говорю, я говорю серьезно. И все, что планирую, не менее серьезно. Тебе девятнадцать лет и перед тобой столько возможностей, сколько сложно даже вообразить. Я не намерен лишать тебя ни одной из них, наоборот, я собираюсь способствовать всем, чем смогу. Ты просто должна сказать мне, где хочешь жить. И нет смысла тебе думать, что там буду делать я, кем я там буду… только твое желание, вот что меня интересует.

— Мое желание?.. — растерянно переспрашиваю, чуть наклонив голову вправо, к его пальцам.

Губ мужа касается ласковая улыбка. С капелькой жесткости при произносимых словах, но это если приглядеться.

— В этом один из немногих плюсов отношений… с такими, как я. Тебе не нужно подстраиваться. Это сделаю я.

— Ты считаешь, я заставлю тебя сжечь все мосты и просто уехать туда, куда захочу? — абсурдности этих мыслей можно позавидовать. Но серьезность его тона очень настораживает.

Эдвард выдавливает многозначительную улыбку.

— И я это сделаю, Бельчонок. Не думая.

— Чтобы со мной остаться…

— Чтобы с тобой остаться, — кивок.

От бессилия мне хочется всползти на стенку — или, на крайний случай, на ствол дуба рядом с нами. По виду достаточно крепкого.

Тяжело вздохнув, я собственноручно обвиваю талию Алексайо, притягивая его к себе. Прижимаюсь всем телом, так, чтобы почувствовал каждой его клеткой. И выдыхаю, пристроившись у груди:

— Я тоже готова сжечь мосты. Все.

С посветлевшим взглядом, с более-менее настоящей улыбкой, мужчина мягко целует мои волосы.

— Тебе не придется, Белла, — а потом тише, в полтона, — но спасибо…

Я не успеваю ответить. Я не успеваю даже среагировать, отозвавшись поцелуем или касанием.

Решительный и неумолимый, Эдвард, опережая меня на добрые пять секунд, крепко перехватывает руку, увлекая за собой. В гущу парка, к пресловутой площади с плиткой. И путь наш освещает солнце, выглянувшее из-за белого облачка.

— Пошли-ка.

Площадка, на которую мужчина меня приводит, представляет собой полукруг с тремя старыми скамеечками и ровными ромбиками тротуарной плитки под ногами, об которую стучат мои весенние, на небольшом каблуке, еще из Вегаса, сапоги.

Я осматриваюсь вокруг, подмечая скопление сосен вдоль краев плиточной территории, а Эдвард тем временем, достает из кармана два прозрачных пакетика с красным запечатывающимся швом.

— Орехи?..

Стремительно поднимающееся настроение Каллена намекает мне, что грядет что-то интересное. И все же я не могу отгадать, что именно. Он молчит, не выдавая себя, а пакетик уже в моей ладони. И пакетик наполнен фундуком, которым сосны явно не накормишь. Это своеобразный пикник? Или особенные орехи?

— Я буду есть их на скорость? — со смехом выдаю Эдварду, недоуменно поглядев на свою часть угощения. — Кто засечет время?

Широко и многообещающе улыбнувшись, Алексайо обвивает меня за плечи, разворачивая лицом к просвету между соснами. Чувствуя его спиной, ощущая руки на себе, я иду, куда велит. И переступаю грань между землей и плиткой даже не заметив этого.

— Белочки засекут, Бельчонок, — Эдвард нежно чмокает мой висок, кивнув вперед, — они любят орехи.

Я застываю, заметив то, о чем он говорит.

Хвост. Рыжий, пушистый и роскошный. Беличий.

Не ожидавшая такого поворота событий, ошарашенно выдыхаю, заприметив сразу двоих грызунов в одном месте. Припав носиками к земле, они выискивают свои запасы… они голодные.

— Белки!

Моему энтузиазму, моему тону Эдвард несказанно рад. Его смех отдается теплом у меня на затылке, а руки гладят спину и талию.

— Да, мое золото.

Так вот зачем орехи. Фундук. У белок хороший вкус.

— Но как же они?.. — я растерянно гляжу на свой мешочек. — Они что, прямо с рук?

Эдвард обходит меня, становясь рядом.

— Именно — они ручные. Давай попробуем, — и он высыпает на свою ладонь горсточку орешков, присаживаясь на корточки. Серое пальто оказывается во власти грязных комков земли, а рука касается ее холодного нутра, обустраиваясь возле ствола одного из деревьев.

Я поспешно присаживаюсь рядом, с детским изумлением наблюдая за происходящим: те самые белки, подняв носы, удивленно оглядываются вокруг, прежде чем видят… прежде чем слышат… и бегут.

С очаровательной, пусть и половинной улыбкой взглянув мне в глаза, Алексайо кормит их фундуком с рук, тщательно проследив за тем, чтобы каждому досталось по орешку. Довольные белки, схватив угощение, отпрыгивают назад, стиснув фундук лапками. У них длинные белые зубки и им нипочем твердость.

— Я никогда не видела их так близко вживую, — негромко сообщаю мужу, когда он насыпает фундук и на мою ладонь, поддерживая ее собственной, — в сквере клиники они были, но тогда…

— Их здесь не две, не беспокойся, — Эдвард придвигается ближе ко мне, окончательно раскрепощаясь. Он становится на колени, не жалея своих джинсов, а потому придерживает и меня в вертикальной позе. Длинные пальцы, чувствуя, что волнуюсь, не убираются. Ждут белку.

— Их тут все кормят?

— Избранные, — Алексайо побуждает меня разжать ладонь и опустить ее ниже, чтобы новоприбывшая белочка — бельчонок, похоже, — заметила наш ореховый рай.

— Щекотно, — одними губами заявляю я, жмурясь, когда малыш стаскивает свой фундук, — у них коготки…

— Остренькие, — соглашается Эдвард, — но это хорошо. Они же должны давать хоть какой-то отпор тем, кто покушается на их жизни, Бельчонок.

Я неглубоко вздыхаю, расслабив руку окончательно. Мне не страшно с Аметистовым. Нисколько.

— Хорошо, что у меня есть доблестный защитник, — ласково замечаю, не обделив мужа бархатным взглядом, — и нет смысла использовать когти, чтобы получить орех.

Взгляд Эдварда теплеет, наливаясь искренней радостью. Он смотрит на меня с гордостью, с любованием, с любовью… он смотрит на меня так, как не смотрел никто и никогда. И я счастлива — полностью и абсолютно.

…Стоит ли говорить о том, что мы делаем ближайшие полчаса?

Подкармливая всех белок, что сегодня сошлись на наш праздничный весенний фуршет, мы с Эдвардом обсуждаем их хвосты, глазки-бусинки и то, кто и как берет по орешку. Есть решительные, есть смущенные, есть и боязливые, которым нужно положить угощение на землю, чтобы его унесли. Белки разные. И чем больше их, тем больше различий.

Я впитываю каждую эмоцию, каждое свое чувство, пока мы развлекаемся с русским животным миром. Эти создания настолько необычные и ни на что не похожие, настолько символичные… у меня просто не хватает слов. Я то и дело оглядываюсь на Эдварда, чтобы хоть что-то сказать, но все напрасно. Не выразить.

Но, как и все хорошее, орехи кончаются. Два опустевших мешочка покоятся на дне чугунной мусорки, а я, восторженная и не пытающаяся своего восторга вскрыть, набрасываюсь на Алексайо.

— Спасибо! — радостно бормочу, буквально на нем повиснув, — спасибо, спасибо, спасибо! Ты… господи, ты… это было потрясающе!

С теплом и участием встречая мои похвалы, Эдвард снова пускает наружу чуточку румянца. Честный и довольный моим настроением, он подстраивает под него и свое. Или же правда чувствует то, что написано на аристократическом лице.

— Я рад, если тебе понравилось, — скромно отвечает он, пожав мою ладонь, — Бельчонку — белок, м-м-м?

— Бельчонку — Алексайо, — я улыбаюсь шире, привстав на цыпочки, чтобы поцеловать обе его щеки, — это незабываемый опыт…

— Я запомню, что тебе нравится кормить животных, — отшучивается он, почему-то смущаясь больше.

— Мне нравится кормить их с тобой, — с горящими глазами исправляю, заразив своим блеском и аметисты, — так что это обязательное условие.

Он чинно-шутливо кивает, прикрыв глаза, а затем раскрывает мне объятья, подхватив подмышки. И вот уже я прижата к его талии и груди, а мои руки сами собой оказываются на широкой спине за серым пальто, гладят ее.

Я смотрю на лицо Эдварда — такое умиротворенное и спокойное, как и на моем портрете — а он смотрит на мое, лишенное лишь окантовки из длинных волос.

И мы оба, согретые, вдохновленные самым светлым на свете чувством, сближаемся. Не разобрать, кто кого целует первым. Важен сам факт этого поцелуя — нежно-страстного, слабо-сильного, воодушевленно-жесткого.

Я впервые чувствую, как полноценно-сильно Эдвард может мне отвечать. Он, похоже, и сам стесняется своего напора, когда опускает голову, отстраняясь. Солнце играет на его лице, ветер раздувает волосы, ворот пальто… и подсвечивает, подчеркивает наполненность необыкновенных глаз.

— Я не могу без тебя жить, Уникальный, — негромко признаюсь, подстроив слова под мелодию ветра, — никак… совсем никак.

- ψυχή, - неслышно выдыхает мужчина, склонив свой лоб к моему, — как же я тебя понимаю, моя девочка.

* * *
Мы возвращаемся в квартиру Эдварда к трем часам дня.

Мне удается рассмотреть, что ситуация с Целеево повторяется: закрытый жилой комплекс с консьержем на входе, четкой охранной системой и минимальным числом квартир.

Но самое главное, что ни до нашей прогулки, когда только выходили из дому, ни после я не вижу ни одного ребенка. В аккуратном дворике-колодце растут каштаны, высажены цветы на округлые клумбы с резным заборчиком и стоят две деревянных скамейки с изящными ножками. Никаких качелей. Никаких детских площадок. Ни намека на песочницу.

Аметистовый как раз вставляет ключ в свою серьезного вида дверь, когда я не удерживаюсь от вопроса:

— Здесь нет детей?

Алексайо не выглядит удивленным этим вопросом. Он удобнее перехватывает пакеты с общеизвестной эмблемой в своих руках, и пропускает меня вперед.

— Нет, — честно признается, заходя следом, — в этом особенность дома.

— Я заметила, — скольжу рукой по стене в прихожей, отыскивая выключатель, — просто мне казалось, они наоборот тебе нравятся…

Наскоро разувшись, Эдвард несет пакет на журнальный столик у дивана.

— Иногда бывает слишком, Белла, — уголок его губ опускается, хочется мужчина того или нет. Он поправляет ворот пальто, словно впервые о нем вспомнив, и поспешно расстегивает верхнюю пуговицу, словно задыхаясь, — тогда полезно побыть подальше.

Мне становится стыдно и почти настолько же — больно.

Правда ведь — как можно без конца смотреть на свою несбывшуюся мечту? Это расчленяет.

— Извини, пожалуйста.

Муж поспешно качает головой.

— Бельчонок, — он обнимает меня, придержав за талию. Уже улыбается, — ты можешь задавать любые вопросы и заслуживаешь получать на них самые честные ответы. Не останавливай себя.

Я утыкаюсь носом в его серое пальто.

— Я не хочу вытягивать это из тебя.

— Ты спрашиваешь, а не вытягиваешь. Это разные вещи.

— И все же, — нерешительно поднимаю глаза, — давай договоримся, что если тебе нужно чем-то поделиться, ты просто сделаешь это, не ожидая моего вопроса. Независимо от того, день или ночь, зима или лето, вовремя или нет… Эдвард, я хочу знать тебя всего и полностью, — аккуратно разглаживаю воротник его верхней одежды, не так давно прячущий страшные синяки, — но я не буду делать это через допросы. Если тебе больно, ты не должен терпеть.

С облегченно-веселым вздохом хмыкнув, Алексайо прижимается губами к моим волосам. Мне греет душу, что ему действительно плевать, короткие они или нет. Он доказывает мне, что принимает со всем. И я, надеюсь, смогу доказать ему.

— Спасибо, — ласково шепчет. А потом разворачивает меня лицом к гостиной-студии, помогая снять пальто, — но сейчас нам лучше поесть, пока еда не остыла.

Ну что же, с этим трудно не согласиться. Не глядя даже на термостойкие упаковки.

Пока я раздеваюсь, Эдвард успевает не только помыть руки, но и вытащить на свет божий из кухонных тумб два длинных стакана для напитков, а еще устроить на журнальном столике упаковку салфеток. Он не ест фастфуд, это сразу заметно. И, наверное, поэтому так изумляется, когда я вынимаю пригоршню тех же салфеток из трех наших пакетов.

— Предусмотрительные…

— А то, — усмехаюсь, усаживаясь на диван рядом с ним. В две руки мы мгновенно распаковываем большое ведро курицы инебольшое — самых разных снеков. На каждом из них ярко-красная эмблема KFC, которая под стать весеннему солнцу радует глаз. Я соскучилась по такой курице. По курице рядом с Эдвардом.

Похоже, все-таки удалось поймать за хвост сбегающий аппетит.

— Мне принести вилку или?.. — мой Алексайо, растерянно глядя на продукты, порывается пойти на кухню.

— Или, — придвинувшись ближе, я удерживаю его, приникнув к левому боку, — лучше руками. Так легче прочувствовать атмосферу и вкус.

Эдварду ничего не остается, кроме как согласиться.

Впрочем, право первой пробы все равно остается за мной.

Я достаю из упаковки поджаристо-золотистый стрипс в хрустящей панировке и пару картошин. Сочетание незабываемое. Мне хочется мурлыкать от вкуса.

— Тебе правда так нравится? — со снисходительностью, но очень нежно интересуется Эдвард. Его тон, такой же мягкий, как солнечные лучики, наполняет гостиную комфортом. Куда лучше любого ресторана и кафе. Куда вкуснее.

— Безумно, — слизнув с уголка губ кисло-сладкий соус, я призывно протягиваю стрипс в его сторону, — попробуешь?

Мой Алексайо не любит уличную еду. Ему в принципе не очень нравится курица, подобного рода соусы и вообще — панировка. Он не считает эту пищу полезной и здоровой, он не видит смысла в ее существовании, я уже уяснила.

Однако сегодня Эдвард с огромным удовольствием откусывает кусочек с моих рук и улыбается.

— Ты права, есть о чем говорить, — со смехом соглашается.

— А ты хотел в рыбный ресторан, — приканчивая тот же стрипс, ерзаю на своем месте, удобно устроившись совсем рядом с ним, — никакая рыба не сравнится.

— Но ты ведь любишь рыбу?

— Я ее теперь не ем.

Эдвард придирчиво смотрит на меня, вздернув бровь, когда я говорю это и одновременно протягиваю ему маленький панированный буффало. Острый, но в меру.

— С какой стати не ешь?

— С такой стати… ну попробуй, — демонстрирую ему маленькое угощение со всех сторон, подвинув руку ближе, — ага, вот так. Вкусно? С такой стати, что тебе не нравится рыба и ее запах.

Медленно жующий буффало Алексайо хмурится.

— Вкусно. Но мы договаривались, если помнишь, что из-за меня ты не станешь ни от чего отказываться. Особенно от того, что любишь.

Я примирительно пожимаю плечами, глотнув из своего стакана пузырчатой газировки — этим днем Эдвард позволил мне даже «Кока-колу».

— Но тебя я люблю больше.

И еще кусочек буффало ему в рот.

Я вспоминаю наши утренние развлечения с Карли, когда она кормила меня, позволяя кормить и ее, а значит, не заставлять, а просить покушать, и становится грустно. Не глядя на солнечный свет и достаточно теплую погоду.

— Поверь мне, Белла, — приняв огонек горечи на моем лице за сожаление, Эдвард пальцами правой руки касается моего плеча, — уж с чем, с чем, а с рыбными блюдами я смогу смириться.

— Тебе не придется, — отметаю, закинув в рот картошинку, — я не ем рыбу. Точка. А вот ты… — оглядываюсь на наше ведро с пятью видами курицы, пытаясь понять, что еще дать продегустировать мужу, — а ты попробуй-ка крылышки.

Эдвард позволяет мне себя кормить. Сначала он пробует то, что предлагаю я, потом сам выбирает наиболее понравившиеся вещи. Руками. В панировке. Запивая кока-колой.

Мне становится и радостно, и смешно.

— Что?..

— Ты действительно меня принимаешь, Алексайо.

Мы приканчиваем обед вдвоем, практически ничего не оставляя. Ведро большое, еды много, и мы оба, к концу обеда, наедаемся. Пусть и нездорово, зато вкусно. Последнее время чувствам хочется придавать больше важности, чем рациональным мыслям.

В конце концов, ведра убираются со стола, мы моем руки и, усевшись на диван, для фона включаем какую-то программу на телевизоре.

Я сворачиваюсь клубком в объятьях Алексайо, а он не чурается как следует меня обнимать. Он только мой в эти три дня. Он так обещал.

— Как ты видишь свой идеальный день, Белла? — приглушенно интересуется Эдвард, поглаживая мои волосы. Эти прикосновения умиротворяют и наводят мысли на приятный расслабленный сон после обеда. Я снова хочу мурлыкать.

Правда, этот вопрос скорее заставляет улыбнуться.

— Ты спрашиваешь такое, уже подарив мне один?

Мне нравится то, как на губы Алексайо прокрадывается улыбка. Она никогда не бывает у него вымученной в такие моменты, ненастоящей. Она не страшная, не злая… он никогда не улыбается злорадно. Он не пугает улыбкой, как много раз делал Джаспер. К тому же, его уникальная улыбка пленяет. И это сладкий плен.

— Спасибо за комплимент, Бельчонок, но все же?

Я задумчиво кладу ладони на его плечо, устраивая на них подбородок. Вижу и его лицо, и глаза — очень удобный ракурс.

— Ну… в этом дне есть ты.

— Это приятно слышать, — касания становятся ласковее.

— Это чистая правда.

Все естество Аметистового наполняется неярким сиянием обожания. Меня буквально обливает им с ног до головы, спрятав от всех ненужных мыслей и горестей.

— А еще что в нем есть? В этом дне?

— Солнце, — не задумавшись, отзываюсь, коснувшись взглядом окна, — много-много солнца… и голубое небо. А еще… это ведь идеальный день, да? Значит, можно фантазировать?

Эдвард ободряюще потирает мои плечи.

— Конечно.

— Тогда море. Море или океан, не суть, просто… мне всегда хотелось нарисовать его на закате. Говорят, оно очень красиво.

— Ты не видела моря? — баритон звучит недоверчиво.

— Вживую — нет, — чуть прикусываю губу, — я не покидала резиденцию дальше, чем на пятнадцать километров… да и не зачем мне было куда-то ехать.

Взгляд рассеивается, окунаясь в события тех дней, и я на какое-то мгновенье выпадаю из реальности. Вижу перед собой Джаспера, вижу сад Ронни, вижу Гоула и Роз, вижу большой забор, широкую дверь, парадную лестницу… вижу тесную спаленку в доме Джаса и его кокаиновую кухню. И краснею от отвращения к себе. От ужаса.

— Ты права, море красивое, — обрывает тему Эдвард, заметив, что мои мысли ушли в сторону, — оно вдохновляло не одно поколение художников.

— Кому-кому, а греку по рождению я охотно верю, — возвращаю на лицо прежнее выражение, широко улыбнувшись. Вытягиваю шею и чмокаю Серые Перчатки в «живую» щеку.

— Тебе так нравится Греция? — муж отвечает мне, наклонив голову и прижавшись лицом к макушке.

— Мне и Россия нравится. В ней тоже есть плюсы, которые просто нельзя не заметить. И я их люблю.

— Мир не ограничивается Россией, — уверяет Каллен.

— Еще бы, — посмеиваюсь, позволив себе свободный жест и взъерошив его волосы, такие густые и блестящие на солнце.

Эдвард встречает его с удивлением, но это чувство быстро перекрывается благоговейностью. Аметисты так сияют, что их блеск, похоже, виден за полкилометра.

— Еще бы, — эхом отзывается он. И, без труда отыскав мои губы, невесомо и любовно их целует. Сотый, но словно бы первый за сегодня раз.

Я не выдерживаю. Ответить на его поцелуй, почувствовав все то, что вкладывает в него, я просто не могу.

— Эдвард, я люблю тебя, — оставив одну руку на его затылке, откровенно говорю все, что думаю, — идеальным днем я хочу просыпаться и давать тебе почувствовать твою правую щеку; в идеальном дне я хочу засыпать и ощущать аромат клубники, который витает вокруг; в идеальном дне я хочу видеть твою уникальную улыбку и раскрашивать с тобой тарелки… я хочу сидеть на диване, смотреть телевизор и касаться тебя… а еще я хочу… я очень хочу, до безумия, тебя целовать. И ни море, ни квартира, ни окружение не имеет смысла. Самое главное условие идеального дня — первое условие. Ты. Только ты.

Я заканчиваю свою пламенную тираду-признание, взглянув на Серые Перчатки через тоненькую полупрозрачную пелену слез. На человека, который, несмотря на все, что сделано, несмотря на все, что случилось, продолжает любить и заботиться обо мне. Чьи ошибки можно простить уже хотя бы за то, что в эту грозу он не выставил меня за дверь после конфуза… что он обнимал меня, что он гладил, что он согревал меня всю ночь. И что сегодня он накормил меня прекрасной едой, развеселил кормлением белок, пообещал максимально подстроиться под все желания, если придется… пообещал мне себя.

Я никогда этого не забуду.

Такой реакции от меня Алексайо, конечно же, не ожидает. Но его лицо сложно назвать неудовлетворенным ответом — оно сияет. И наравне с благоговением там поселились завороженность, ликование и любовь. Как раз та, о которой пишут в книгах.

— Мое сокровище, — не скупясь на восторг, произносит он. С небывалой нежностью пальцы убирают с лица непослушные волосы, — я обещаю, что буду стараться… я хочу сделать идеальными все твои дни.

Утерев одинокую, добрую слезинку, как и этим утром при виде своего портрета, я просто обнимаю Эдварда за шею. Пересаживаюсь на его колени, лаская руки, что держат мои.

— Главное условие выполнено, — улыбаюсь, — а все остальное… все неважно.

Глубоко вздохнув, Алексайо, поочередно подняв вверх, целует обе моих ладони — с тыльной стороны. У меня перехватывает дыхание.

— Тогда давай добавим идеальности и этому дню, — заговорщицки предлагает муж, не стесняясь и не чувствуя дискомфорта от того, что столь крепко к нему прижимаюсь, — разрисуем тарелки?

…Меньше, чем через десять минут мы уже вовсю включаемся в работу. В прежней позе, с прежними улыбками, с касаниями, что неизбежны и так нужны. Без которых дышать невозможно.

И у меня всего один вопрос к Эдварду до того, как касаюсь кистью выбеленной поверхности стекла.

— Здесь много красок — не две.

Он носом проводит по всей длине моих волос. Вдыхает их аромат, не скрывая удовлетворения. Он сказал, что я пахну лавандой…

— Правильно, Бельчонок. Пришла весна, наступила оттепель. И в нашей жизни теперь будет больше цветов.

* * *
Вероника Фиронова, светловолосое создание с теплыми голубыми глазами и нейтральным отношением к белому цвету в силу своей профессии, в этой жизни не любила всего три вещи: рыбное суфле, крошки на кровати и поздние звонки с неизвестных номеров.

Зачастую руководство больницы, аргументируя это нехваткой персонала, навязывало ей дополнительное дежурство или какую-нибудь внеурочную нагрузку, едва брала трубку.

Долгое время девушка совмещала работу в государственном учреждении и частной целеевской клинике ради кареглазого шатена Игоря, реаниматолога, внимание которого тщетно старалась привлечь.

Но около двух недель назад Игорь женился, последний шанс растворился в небытии и малооплачиваемая должность в больнице уже не интересовала.

Вероника с нетерпением ждала окончания своего контракта через два месяца, дабы перевестись в Целеево окончательно. И тогда уже не опасаться внеурочной работы.

Поэтому на первый звонок, поступивший на ее мобильный еще до того, как добралась до дома, она не ответила.

И на второй, не менее настырный, тоже.

Но вот на третий, когда от злости выронила ключи и смертельно уставшая приникла к дверному косяку, все же подняла трубку.

— ДА! — злобно рявкает она в телефон, не заботясь уже о том, кто на другом конце. Увольнение так увольнение.

— Вероника? — с облегчением произносит кто-то, — Вероника Фиронова, правильно? Медсестра.

Изумленная тем, что звонит не заведующая, девушка хмурится.

— Правильно…

— Вероника, — мужчина, неровно выдохнув, куда-то идет, — это Эммет Каллен, если вы помните…

Помнит ли она? Ну конечно помнит. Этого мужчину вообще сложно забыть, принимая во внимание его телосложение и резкий характер. Девчонки-администраторы говорили, что он едва не разнес стойку, когда привез девочку, а они замешкались с оформлением. Ника тогда не поверила, но, увидев его, убедилась. Чем-то он напоминал ей русского медведя, и в то же время в чертах его проскальзывало нечто совсем не славянское — средиземноморье?

— Отец Каролины? — Ника немного расслабляется, проведя логическую цепочку и поняв, что мужчина никак не связан с руководством больницы, — конечно помню, Эммет Карлайлович. Что-то случилось?

Эммет Карлайлович. Ну и отчество. Он явно не из России.

— Вероника… Ника, я… — Эммет путается в словах, тщетно пытаясь сформулировать полноценное предложение, что никак не дается ему из-за волнения, — да, случилось. И мне очень нужна ваша помощь.

Фиронова дважды моргает, ущипнув себя, чтобы понять, что это не розыгрыш. На часах половина двенадцатого ночи.

— Моя помощь?..

— Каролина, — мужской голос срывается, — у нее жар и я никак не могу его сбить. Лекарство не помогает. И ее нянька… ее нет, — глубоко, максимально глубоко Эммет вздыхает, замолчав, оставив Веронику на мгновенье в растрепанных чувствах.

Нянька девочки, которой нет.

А где же мама?..

— Эммет, — взяв себя в руки, пытается ободрить мужчину она, — может быть, еще слишком рано? Вы выждали хотя бы двадцать минут? Какая температура?

— Я ЖДУ ЧАС! — рявкает Каллен, не скрыв отчаянья в голосе, — она только поднимается! Тридцать девять и пять! Вероника, давайте я пришлю за вами такси. Или свою машину. Или самолет — все, что хотите. Только помогите мне!

Ника мешкает около пяти секунд, кое-как поднимая ключи с пола. Дверь открывается, пуская ее домой, и теплый запах, накидывая покрывало дремы, влечет к кровати. К отдыху, ко сну. Влечет и намекает сослаться на неотложные дела, предложить позвонить в «Скорую» или еще что-нибудь, лишь бы сбросить вызов. Не глядя на все обязанности профессии, усталость — страшная вещь.

Но слезный бас Эммета вклинивается в этот водоворот мыслей, раскидав все к чертям:

— Мне не к кому больше обратиться, Ника… пожалуйста!

Ну, вот и все.

Фиронова тяжело вздыхает.

— Я сама вызову такси, Эммет. Только скажите мне адрес, пожалуйста.

Растрепанный, раскрасневшийся, с погасающими и вспыхивающими попеременно серыми глазами, Эммет встречает ночную «гостью» у порога своего большого дома, который Ника видит впервые. Особняк с синего цвета панелями, крыльцом, широкими окнами и огромным садом, огороженным белым заборчиком — как на картинке.

На хозяине этого великолепия джинсы и помятая рубашка, такая же белая, как и лицо мужчины.

Ника медлит, выискивая в сумке деньги, дабы рассчитаться с таксистом, но Каллен увлекает ее за собой, не глядя кинув водителю пять тысяч рублей.

В комнате девочки горит одинокий бра, пахнет горькими лекарствами, а наглухо закрытые окна концентрируют в ней тепло, создавая практически пустыню. И все же, малышка ерзает на простынях, жалуясь на холод. Ее волосы сбились, прилипли ко лбу, щечки, уже зажившие, красные…

— Папочка?.. — дрожащая горячая ручка протягивается в его сторону и Эммет мгновенно перехватывает ее, несильно сжав.

— Я тут, малыш, тут, — он говорит, а сам с ужасом смотрит на Нику, малость растерявшуюся от двух ночных дежурств подряд.

— Где у вас градусник?

Прибор за секунду оказывается в ее руках. Включив электронный термометр и ловко вынудив Каролину, даже не заметившую ее, сжать его под мышкой, девушка снимает пальто и разувается, чего не было позволено в прихожей. Она успевает как раз помыть руки перед тем, как градусник пищит, извещая о готовом результате.

Эммет не скрывая эмоций стонет, когда цифра на электронной поверхности ровняется 39,7.

— Что вы ей давали?

В глазах мужчины слезы.

— Я не знаю, что… то, что няня дает… в синих упаковках… черт!

— Ладно, — Вероника принимает решение, собранно качнув головой, — если температура не снизилась, значит, действия не было. Давайте попробуем по-другому. Нам понадобится полотенце, таз с водой и водка, Эммет.

* * *
Три сантиметра над землёй
Пока ты рядом, ты со мной
Мы не разучимся летать
Испорченный святой
Ещё способен удивлять.
Говорят, наши мечты, наши ожидания часто не соответствуют реальности.

Как правило, чересчур оптимистичные, наполненные светом и яркие, как звезды на ночном небе, они упускают из вида главную вещь: несовершенство мира. Сами они совершенны, сами они — воплощение идеала. Но идеал, к сожалению, существует лишь в нашем воображении.

Я была последователем этой теории долгое время. Я старалась меньше фантазировать и больше вглядываться в настоящее, которое хоть порой и одаривает улыбкой, но чаще со всей силы ударяет по голове. Я училась уходить от этой реальности, когда она становилась совсем невыносимой, чтобы переждать боль или молнию в более спокойном месте — с белым порошком по краям.

Больше всего я мечтала о спокойствии и безопасности. Об уверенности, что не буду спать в пустой постели, что не буду сидеть в одиночестве на пустой кухне, что не покончу с собой в один из дней, когда гроза будет особенно затяжной…

Мои мысли были о недалеком будущем, о том, что делать с ними, наступающими днями — завтра, послезавтра, максимум — через неделю.

А теперь они убежали далеко. Теперь и год для них — не предел.

Я стою на каменном балконе белого цвета с невысоким ограждением от края холма и пью чай. Прижав к себе белую кружку, обвив ее обеими руками, я делаю маленькие горячие глотки, с удовольствием подставляя лицо утреннему бризу.

Меня по-прежнему интересует «завтра» и то, что грядет, но больше — кто будет со мной рядом. Я уже не раз и за вчерашнее время полета, и за сегодняшнее пробуждение, пока прижималась к мужу, думала о том, разделит ли Эдвард со мной жизнь. Пойдет ли по одной дороге.

Наши ожидания не соответствуют реальности? Наши мечты — потеха?

Пусть так. Но еще вчера я опровергла как минимум половину этих утверждений, увидев то же, что вижу сейчас: каменные белые стены, куполообразные синие крыши, маленькие окошки, завешанные шторками и опрометью бегущие вниз, с горы, лесенки. К синему-синему, пенистому морю.

От Греции я ожидала много, когда думала о ней. Но такого не могло предложить даже самое развитое воображение.

Пейзаж города, в котором Эдвард выбрал остановиться, иначе как сказочным назвать нельзя. Здесь настолько красиво и колоритно, что при взгляде на каменную деревеньку где-то в горле бьется сердце. Эстетический экстаз. Неверие в волшебство, что так очевидно…

Вот что представляю в виде Греции, когда говорят о ней. Вот откуда эти синие ставенки, эти круглые крыши, эти необыкновенные стены ярчайшего из цветов и тропинки, ведущие то вверх, то вниз. Выбитые из камня лестницы с широкими, идеально вытесанными ступенями. Лучше, чем в наркотическом дурмане.

Я усмехаюсь, отпивая еще немного из своей кружки. Она соответствует оттенку барашков, бегущих по волнам, и моему новому платью, влюбившему в себя стразу, не глядя на прежде ненавистный цвет: легкому, хлопковому, на бретельках, развевающемуся на несильном ветерке. Его без труда можно надеть на голое тело и в нем до одури приятно спать. Мягкое, не мнущееся, оно, будто часть острова, убаюкивает. Кошмары сегодня не рискнули даже подобраться ко мне.

Кошмары, о да… сейчас без улыбки и не вспомнить, но вчерашним вечером мне правда было не до улыбок — бог знает с какой стати, но увидев матово-серый самолет с мазками фиолетового на хвосте, я подумала, будто Эдвард хочет лететь в Лас-Вегас. Я испугала, похоже, даже Сержа, уже видавшего все, не говоря об Алексайо. Спрятавшись за его широкую спину, недоверчиво отступив от самолета, просто… расплакалась. С отвратительной слабостью.

— Я не полечу в Америку… я не хочу туда возвращаться… пожалуйста, не надо! Пожалуйста, позволь мне остаться!

Эта паническая атака, разорвавшаяся в моей голове цветным воздушным шариком, что своим хлопком оглушает, была самой нелогичной. И Эдвард сначала не мог подобрать слов, дабы успокоить меня.

— Не в Америку, солнце, ну что ты, — длинные пальцы любовно вытерли слезы с моих щек, а морщинки поселились на коже лица. — не плачь. У меня для тебя сюрприз, вот и все. Я клянусь, что мы не летим в Лас-Вегас.

Мне ничего не оставалось, как поверить. Я помню, что сжала его руку, я помню, что в самолете почти весь полет держала его в объятьях, бормоча какие-то глупости… и лишь когда появилось в ночной темноте море, лишь когда засияли огни аэропорта, унялась окончательно.

Эдвард удивил меня дважды — тем, на чем мы летим, и тем, куда мы летим. Небольшой частный самолет был спроектирован им же для себя. И такой же — для Эммета, только с другой раскраской.

— Ради тренировки, — смущенно пояснил он.

Ну а место нашего приземления… ну а Греция… я никогда не устану восхищаться этим островом. Он знал, куда меня отвезти.

Он услышал мои слова о море.

— Становишься чайным гурманом? — раздается из-за спины шутливый, капельку сонный баритон.

Я не пугаюсь тому, что он звучит рядом. Я не пугаюсь ничему, что связано с Эдвардом. Больше нет.

С удовольствием отступив на шаг назад, упираюсь спиной в его грудь. И теплые ото сна ладони, широкие и сильные, обвивают мою талию.

— У меня есть у кого учиться, — улыбаюсь, все еще глядя на пейзаж перед глазами, — заварить тебе?

Эдвард кладет подбородок на мою макушку.

— Я сам заварю, Бельчонок.

От него пахнет клубничным гелем, свежестью шелковых простыней и просто… Грецией. Это его страна. Это — он сам. Который раз я уже убеждаюсь в этом за последние двенадцать часов.

— А на что тогда я? — фыркаю, погладив левую ладонь, на которой как и не бывало никогда «голубиного кольца», — я заварю, Эдвард. Наслаждайся видом.

— Я и так наслаждаюсь, — многозначительно протягивает он, не скрывая улыбки. Глубоко вздыхает, носом проведя по моим волосам, а талию обняв крепче.

Потянувшись вперед, я ставлю чашку на столик возле ограждения. Здесь расположились так же два плетеных кресла и маленький коврик красно-желтого цвета, с изображением какого-то греческого мифа. Камни еще холодноваты после ночи, но солнце уже уверенно их согревает. К тому же у меня есть собственный источник тепла.

Обернувшись, я обвиваю Эдварда за шею.

Он немного сонный, но с отдохнувшими, расслабленными аметистовыми глазами. Кожа немного загорела, волосы, как прежде, густы и здоровы, а губы красные, не розоватые. Этот отдых, только-только начавшийся, благодатно влияет на него.

Эдвард стоит передо мной в простых хлопковых штанах белого цвета и футболке с коротким рукавом. После стольких дней, недель пряток в длинных рубашках, кофтах, пижамных одеяниях, я как впервые изучаю его руки с жесткими волосками до запястья, переплетения синих вен под бледной кожей и локтевые сгибы, на одном из которых маленький неровный шрам.

Алексайо смущен моим интересом.

— Я просто слишком долго тебя не видела, — объясняюсь, погладив его руку от плеча до запястья. По пальцам бежит ток, едва соприкасаюсь с кожей, и ток этот бьет по самым чувствительным местам, однако остановиться нет никаких сил, — и ты ужасно красивый, Уникальный.

Эдвард несильно вздрагивает, а на левой щеке у него вспыхивает румянец.

— Правда, — заверяю, не допуская даже момента о шутке или вымысле, глядя на недоумение, с которым он на меня смотрит, — хотя, думаю, ты и сам это знаешь.

Муж многозначительно опускает глаза.

— Я заварю чай, — прочувствовав атмосферу и то, что ему нужна минутка, поднимаюсь на цыпочки и чмокаю мужчину в щеку, — сейчас приду.

Алексайо не порывается меня остановить. Значит, действительно все правильно делаю — похоже, чуть-чуть перегнула палку. Мне тоже еще предстоит многому научиться.

На небольшой кухоньке, которая идеально встроилась в квартирку, снятую Эдвардом на острове, наливаю во вторую белую кружку содержимое заварника и горячую воду. Окрашиваясь в зелено-желтый, второй раз за этот час пропитывая кухню превосходным ароматом, чай вмещает в себя всю прелесть совместного пробуждения в лучшем на свете месте. Теперь я в этом уверена.

Я возвращаюсь на наш балкон, где Эдвард, упираясь руками в ограждение, всматривается в бескрайний морской горизонт.

— Чаю? — мягко предлагаю я, подходя ближе.

Повернувшись, мужчина с благодарностью принимает чашку. Я беру свою, становясь рядом с ним. И почти сразу же оказываюсь в любимых крепких объятьях. Эдвард касается моей талии, гладит спину… больше это не чересчур для него, не запретно. И душа готова петь и танцевать, едва в сознании возникают сравнения, как это все было прежде.

— Ты родился в потрясающем месте, — прижавшись к груди Аметистового, говорю я. Чай чуть остыл, но по-прежнему ароматный и терпкий. Кажется, он, зеленый, навсегда будет повязан в моем сознании с этим островом.

— Сими далеко не так красив, как Санторини, Белла, — качает головой Эдвард, — тут все… совсем по-другому.

— Он далеко отсюда?

— Триста двадцать километров по морю, — теплые ладони потирают мои плечи, — далеко, Бельчонок…

— Жалко, — я задумчиво тереблю ткань его футболки, — я бы хотела его увидеть.

— Однажды, может быть, я покажу тебе, — Эдвард поджимает губы, сдержав тон, — но у него плохая аура. Тебе не понравится.

Он говорит, и я почти вижу, почти чувствую физически, как что-то внутри обрывается. Грусть проникает в голос, на мгновенье расфокусируется взгляд. И память, могу поклясться, выдает ему самые яркие фрагменты ужасных событий прошлого.

— Ты всегда можешь поговорить со мной, — тихонько сообщаю я, свободной от чашки рукой поглаживая его левую щеку, — что бы это не было…

Аметистовый сглатывает.

— Не сейчас, ладно? Давай не будем портить эти дни.

Я сострадательно, с любовью ему улыбаюсь.

— Когда захочешь, Алексайо. Это не принуждение.

Эдвард принимает мой ответ, а я — текущее положение дел. Мы оба стоим, глядя на чудесное море, на живописные домики, на то, как играет солнце на белых стенах и какое безоблачное нынче небо, и пьем чай. Лучший чай, который когда-либо пили.

Мне до мурашек приятно прижиматься к нему и чувствовать всей поверхностью тела. Я стараюсь не переходить больше границ и не касаться рук там, где не следует, либо же делая это невесомо, незаметно, однако от того приятности не меньше. Этот мужчина — мое вдохновение. И моя загадка, которую так хочется разгадать.

И все же, рано или поздно, кружки пустеют. И Эдвард, будто наполнившийся энергией, будто решивший что-то для себя, забирает их у меня, оставляя на столике возле кресел.

— Белла, — негромко зовет он, — в список твоих желаний входит меня увидеть?

Я удивленно изгибаю бровь.

— Увидеть тебя?

Каллен чуточку хмурится.

— Когда я пришел, ты говорила об этом.

…Наверное, мои глаза загораются слишком ярко. Морщинки залегают на лбу мужа.

— Увидеть, в смысле?..

— Пойдем, — он протягивает мне руку, доверительно глядя прямо в глаза, — пойдем и, если ты хочешь, я исполню твое желание.

Я нерешительно обвиваю его ладонь, увлекаемая следом.

Квартирка в одном из каменных домиков острова представляет собой подобие на московскую студию Эдварда. Здесь есть спальня и есть гостиная, отгороженные друг от друга задвижной перегородкой. Кухонька примостилась у греческого дивана с сине-полосатыми подушками, а дверь в ванную — слева от спальни. Ближе к балкону.

Все выполнено в светлых, исконно греческих тонах. И я, будь моя воля, перенесла бы часть этого великолепия в квартиру в России. Ей не хватает красоты средиземноморья.

Эдвард подводит меня к нашей кровати — белой, с балдахином, с москитной сеткой, еще не заправленной. Ворох белоснежных подушек, шелковые простыни, тоненькое одеяло и покрывало с амфорами цвета топленого молока. Гостеприимно откинутое, оно манит к себе со страшной силой.

— Ты позволишь мне остаться в брюках? — смело спрашивает он, спрятав нерешительность под толстый слой боевой готовности.

Я не верю своим ушам. Он собирается раздеться передо мной?

— Конечно.

Алексайо благодарно, отрывисто кивает. Достаточно собрано. А потом, с поразительной для себя небрежностью, снимает футболку, кидая ее на прикроватную тумбочку.

Все же делает это.

Он не жмурится, не морщится, не закрывает глаз. Он лишь чаще нужного дышит и смотрит на меня, считывая с лица каждую эмоцию, даже самую малую.

А я от восхищения, от того, что наконец вижу его… таким, забываю, как дышать.

Сколько дней я представляла себе, что испытаю, когда Эдвард обнажится хотя бы по пояс? Сколько дней думала о том, что буду делать, появись возможность прикоснуться к его коже, а не ткани одежды? И что захочу… почувствовать?

Мечты не соответствуют реальности, да? Так там было?

Мне хочется фыркнуть.

Эдвард стоит передо мной без футболки, в одних лишь белых штанах на бедрах, и я не знаю, какие мечты тут не соответствуют реальности.

У Алексайо правильная мужская фигура с широкими плечами, грудью и сужающимся книзу тазом. Страшные бодибилдерские «кубики» Эммета не тронули его живота, уступив место подтянутым мышцам и ровной коже, а традиционным треугольником очертив верхнюю часть тела, темные короткие волосы спускаются к поясу брюк. Ребра чуть подрагивают от частого, хоть и неслышного дыхания, и я понимаю, что дышу примерно так же.

— Потрясающе… — восхищенным шепотом произношу я. Запоминая, впитывая, любуясь каждым сантиметром того тела, что вижу перед собой, — Алексайо, ты же… о господи.

Не подобрать слов, не отыскать сравнений. Эдвард похож на Аполлона, с которым так любила сравнивать дядю Каролина, и это, пожалуй, все, что я могу четко вывести на первый план. Когда слишком сильно чего-то ждешь, когда испытываешь нешуточный восторг, первое время не получается дельно мыслить.

Впрочем, похоже, несколькими словами мне удается приободрить мужа. Он делает шаг вперед, становясь ближе ко мне. И от усилившегося аромата клубники под вид чудеснейшей из картин (считала ведь Санторини лучшим из всех изображений, по глупости), у меня влажнеют глаза.

— Я твой, Белла, — признается Уникальный, перехватив мою ладонь и самостоятельно, ощутив мою робость, прикладывает ее к своей груди. Слева, возле сердца. Накрывает его. — Сегодня и всегда, чтобы ты ни решила… и я сделаю все, что от меня зависит, чтобы ты смогла мной полноправно обладать… во всех смыслах…

Он глубоко вздыхает, потирая мои пальцы, и спускает ладонь чуть ниже, к солнечному сплетению. Теплота его кожи, теплота его пальцев заставляет меня почувствовать лучшее состояние на свете — невесомости на грани с полным удовлетворением, блаженством. А уж слова… мне как никогда кажется, что сейчас просто растекусь по полу. Эдвард никогда не говорил такого. Этот момент — очередное признание.

— Ты прекрасен… — совладав с голосом, отвечаю я. Второй рукой, свободной, не рискуя сразу трогать грудь, накрываю правую сторону его лица, — Алексайо, как же ты прекрасен…

На глаза наворачиваются крохотные слезинки, которые мой приметливый Аметист сразу же замечает.

— Ты прекрасна, — поправляет он, наклонившись немного и легонько поцеловав мои веки, искоренив слезы, — Бельчонок, девочка, моя Дея… ужасный Гуинплен пытался заменить тебя другими, перестать о тебе думать… но разве же он мог? Разве же эти безликие другие способны с тобой сравниться?.. Белла, — он прикасается к моим губам, оставив на них свежесть дыхания, — я буду тебя достоин. Я обещаю.

Я ответно, прежде чем успевает отстраниться, целую его.

— Ты уже достоин. Ты всегда достоин… ты просто… ты просто все, Эдвард. Все для меня, — и соскальзываю рукой ниже, к его шее. По позвонкам к спине, к бархатной коже. По только-только начавшемуся контуру бедер и обратно.

Он открылся мне. Он, ненавидящий голые участки тела, он, прятавший себя, он, ударенный по самому больному домогательствами Анны, все же снял футболку. И позволяет свободно себя касаться, что бы ни творилось внутри души.

Он кусает губу, вдыхая чаще, но не отстраняется. Ему нравится. Ему хочется, чтобы я касалась.

Вдохновившись, я пускаю в ход обе ладони.

Эдвард поглаживает мою талию в так и не снятом платьице, а я ласкаю его плечи, грудь, ребра… четырьмя пальцами очерчиваю аккуратный пресс на его животе, прикасаюсь к ключице. Мне не хочется ничего, кроме того, чтобы вот так гладить его. Я слишком долго об этом мечтала.

— Расслабься, — прошу, заметив, как контролирует эмоции на лице, — Алексайо, просто позволь мне показать, как я тебя люблю… позволь мне тобой восхищаться.

Моей щеки касается неровный вздох, а по коже Эдварда разбегаются мурашки. Он чуть приседает, склоняясь ко мне ближе, и держит крепче. Дает позволение, не пряча пусть и с некоторой хмуростью, но блаженства на лице.

— Я люблю тебя…

— Я люблю тебя, — тем же шепотом признаюсь я, — и я никогда не причиню тебе боли.

Алексайо реагирует на каждое мое прикосновение как на первое и последнее одновременно. С трепетом и нетерпением, с горьким ожиданием и сладким проблеском удовольствия, с их жаждой и в то же время стеснением их существования. С незаметными, неслышными стонами от особенно ощутимых ласк.

…В конце концов, мы оба оказываемся в постели. И мы оба, устроившись на простынях, подушках и покрывале с амфорами, дарим друг другу непревзойденные, неописуемые по силе нежности поцелуи. С принятием. С восхищением. С любовью.

Я прижимаюсь к Эдварду, стараясь как можно ближе оказаться к нему, а он, согревая, гладит мое тело. Он уже более решителен, более собран и более… готов. Мне ужасно льстят те редкие собственнические замашки в нем, когда касается меня сильнее, чем по понятию сладкой нежности. Его руки следуют от шеи по спине и к моей талии, к бедрам. Аметистовый не спускается, как и я, ниже дозволенного предела. Мы чтим границы.

И все же, в какой-то момент я всерьез порываюсь о них забыть. Пальцы дергаются к шнурку платья, которое распадется белым облаком, едва потяну за него и покончу со шнуровкой… а их останавливают другие. Длинные и предупреждающие.

— Не надо.

Часто дыша от череды поцелуев, не способная быстро понять сменившуюся реальность, я недоумеваю:

— Почему?

Эдвард возвращает обе мои ладони к себе, сжав их и устроив между нами. Его сбитое дыхание достаточно быстро выравнивается, а серьезные аметисты, пусть и помутненные нашим столь явным переходом к черте близости, завлекают к себе.

— Я твой, Белла, независимо от решения, я уже говорил… но в этом смысле «твоим» я стану тогда, когда и ты согласишься со мной остаться.

Я изумленно выдыхаю, пытаясь вырвать руки.

— Я уже твоя. Я остаюсь.

Эдвард мягко качает головой.

— Я не буду ни к чему тебя обязывать. Завтра вечером ты ответишь на один мой вопрос. И если ответ будет положительным, я клянусь, я не стану больше никогда тебя останавливать.

Мне вдруг становится не по себе, а объятья будто холодеют.

— Ты же хочешь меня?.. — с последней надеждой, уже не до конца веря в истину этого вопроса, спрашиваю я.

Алексайо с обожанием проводит пятерней по моим волосам, двумя пальцами касается скулы.

— Имею на то право или нет, — честно отвечает он, — но хочу. И вряд ли перестану хотеть, Белла…

— Но тогда зачем?.. Что же изменится?

Эдвард неумолимо качает головой, смягчая свой отказ теплыми поцелуями по моему лицу.

— Завтра. Завтра мы вернемся к этой теме.

Таким тоном… вроде бы ничего не изменилось, вроде бы все как прежде, но я не могу. Я не понимаю.

Тихонько всхлипнув, я сама отстраняюсь, разорвав объятья.

Лицо Эдварда искажается, когда он видит на моем одинокую слезинку.

— Белла, пожалуйста, не обижайся, ну что ты, — он заглядывает мне в глаза, вытянув руку и поглаживая мои плечи, — ты не поняла…

Против воли я всхлипываю громче. Слезы, будто только и ждали этого момента, занимают всю поверхность щек. Текут водопадами, не иначе. Водопадами отверженности.

Будто бы не было этих объятий, касаний, поцелуев… будто бы ничего не было.

Мои чувства возвращаются, прежде слишком разнеженные, дабы о себе полноценно заявить, и что-то ломают внутри.

Не глядя на слова Эдварда, я не верю, что он меня хочет. Я не могу.

Не к месту вспоминаются крики при грозе, запах аммиака, то, как ужасно-отчаянно цеплялась за него, как пыталась себя предложить за грамм утешения, как вела себя… разве же захочет, ну правда ведь?

— Почему ты так?.. — кое-как прервав дрожь, зову его я, — ты же не просил их всех ждать… ты же не спрашивал каких-то их решений… что я?.. Что со мной?

Алексайо морщится от моих слез, выпуская наружу всю сострадательность. Его голос практически умоляет меня:

— Белла, я хочу хоть раз в жизни сделать все правильно. Пожалуйста, позволь мне. Ты первая женщина, которую я люблю. Ты первая женщина, которую я так хочу… я не желаю все очернять секундным моментом… я хочу, чтобы все это было по-другому… дай мне попытаться, Бельчонок. Пожалуйста. Дай мне сделать тебя счастливой.

Я стискиваю зубы.

— Это не потому, что со мной что-то не так? Это правда из-за этих трех дней?

Я смотрю на него как в последний раз. Я заклинаю не врать сейчас. Любую горькую правду. Любую страшную правду, даже болезненную. Только пожалуйста, пожалуйста, не ложь…

— Белла, я люблю тебя, — Эдвард решительно придвигается ко мне ближе, не сопротивляющуюся, хотя должную бы, привлекая к себе. Он целует мой лоб, скулы, щеки, он стирает слезы и совсем не стесняется уже, не стыдится того, что без рубашки. Он дозволяет мне прижаться к своей груди и перебирает мои волосы. Он говорит от сердца. — Я обещаю стать лучшим для тебя. Я обещаю больше никогда не заставить тебя плакать. И если та ночь, которую я хочу тебе подарить, не удовлетворит тебя… если я тебя не удовлетворю… ты всегда можешь изменить решение. Моя единственная просьба, мое единственное желание, моя девочка, пожалуйста, дай мне чуть-чуть времени… я не разочарую тебя.

Прочистив горло, стерев с лица слезы, я все же утешаюсь. Я верю ему.

И за то, с какой радостью Эдвард смотрит на меня, когда не плачу, когда поднимаю голову и прекращаю теребить шнурок платья, я готова отдать все что угодно.

Я не сомневаюсь.

В конце концов, он собирается переступить через себя и все, что было прежде, ради меня. А я устраиваю истерику.

— Хорошо, Алексайо.

— Хорошо, Бельчонок, — он с горящими глазами, с тоном, в котором ликование, с облегчением целует меня еще раз. Без посыла к тому, чем обычно занимаются на постели. Только лишь с обожанием. — Спасибо тебе, мое сокровище.

Оставшиеся из трех два дня, отданные Греции, мы проводим вдвоем, не разлучаясь ни на секунду. И слова, способного описать эти дни, кроме как «сказка», подобрать не выходит.

Эдвард действительно дарит мне сказку. Он верно следует своему слову.

Впервые в своей жизни я окунаюсь в море, почувствовав шелк теплой воды и залюбовавшись маленьким косяком рыбок, плывущим под ногами. Пудренный песок на пляже согревает на морском бризе после купания, но Алексайо справляется лучше. Мы даже загораем с переплетенными вместе руками.

И пусть однажды я где-то читала, что мужчины не любят проявлять излишнюю ласку и демонстрировать свое отношение широкой публике, в отличие от женщин, Эдвард не останавливает меня ни в одной нежности, ни в одном сладком слове, где бы мы ни находились. Наоборот — он отвечает мне! Поцелуями, объятьями и прочими приятными мелочами, которые порой выливаются в откровенное любование.

Я тогда смущаюсь и краснею, в точности как он, когда ситуация поворачивается на сто восемьдесят градусов, а муж улыбается и говорит мне о красоте, о доброте, о душевности… о моей уникальности. И о своей любви.

Это незабываемое время, кажется, первое в таком роде для нас обоих. Эдвард обожает мой восторг и аметисты ужасно ярко вспыхивают, когда я чему-то радуюсь или приятно удивляюсь, но и сам восторгаться он умеет не хуже — когда из всех цветов я выбираю фиолетовый, когда из всех камешков я вижу только один, когда делаю ему свой подарок, один из первых и совсем небольшой, но с важным значением: амулет. Это небольшой браслет из черных бусинок агата со вставками аметиста и крохотной серебряной ладошкой, на которой видна надпись по-гречески.

Глаза мужа вспыхивают, когда я преподношу ему, отвлекшемуся на разговор с хозяином какой-то сувенирной лавки, эту вещицу. И почти сразу же, едва видят ладошку, влажнеют.

— Ты знаешь, что здесь написано? — растроганно глядя на амулет, спрашивает он.

— О любви, — я обнимаю его за талию, — продавец приблизительно перевел…

— Здесь написано, — Эдвард приникает щекой к моему виску, — «я сохраню твое сердце», Белла.

Я смущенно опускаю глаза.

— Актуально, да?

Эдвард глубоко, с усмешкой вздыхает. Целует меня.

— Очень актуально, мое золото. Спасибо тебе!

С тех пор этот браслет он не снимает, устроив его рядом с серебряной цепочкой с бельчонком.

И все же, наш отдых вдали от холода и ветра (еще и с мечтой года — отсутствием гроз, благодаря чему я сплю так спокойно, как никогда прежде) состоит не только из подарков.

Развлечений пруд-пруди — мы кормим дельфинов в открытом море, смотрим вечерний спектакль в Белом Театре, прогуливаемся по необыкновенному архитектурному ансамблю острова, дегустируем греческую кухню (настоящая мусака — это что-то!), катаемся на осликах по горным тропинкам и любуемся красивейшим морским закатом с яхты.

— Спасибо, — прижавшись к груди мужа, тепло благодарю я, наблюдая за солнечной дорожкой на воде и багряным кругом у горизонта, опускающимся все ниже.

— За что, Белла?

— Просто за то, что ты есть, — я поворачиваю голову и целую его грудь, накрыв рукой кармашек на рубашке, спрятавший под собой сердце, — и за все остальное.

Мне кажется, именно на той лодке я познаю счастье во всей его красе. Благодаря тому, кто рядом, благодаря этому путешествию, которое он устроил для нас, благодаря его любви, очевидной и невыразимо-прекрасной.

Я забываю о проблемах, о горестях, о том, что было. Я не думаю больше ни об ошибках Эдварда, ни о своих. Мы начинаем жизнь заново, вместе. Имеют ли они смысл?..

И вот тогда, под череду этих мыслей, будто подтверждая их, на следующий день, вечером, Эдвард просит моего внимания.

Мы только-только заканчиваем рисовать закат (он запомнил все составляющие моего идеального дня, про которые сам же и выспросил), и я не сразу понимаю, что он делает.

Для оформления того кусочка пляжа, на котором воплощаем мою мечту, Алексайо выбрал белые свечи с пляшущими огоньками и необычные, неизвестные мне цветы, гроздями рассыпанные по песку. Они навсегда стали частью того пейзажа, что мы создали красками. Они как кульминация, как последний аккорд этого третьего, самого прекрасного дня.

Но у меня и в мыслях нет, как собирается Серые Перчатки сделать его еще прекраснее.

Мужчина отводит меня чуть дальше от мольберта и столика с красками, приближаясь к морю. Мы оба босиком, оба в легкой светлой одежде и потому солнце окрашивает и ее, и кожу. Заходящими лучами придает всему волшебный, восхитительный вид.

— Белла, —Эдвард берет мои руки в свои, нежно погладив пальцы. На его лице теплая улыбка, глаза сияют, а лицо не просто прекрасно, оно великолепно. И я влюбляюсь в него еще больше, — моя чудесная, моя милая девочка, спасибо, что позволила мне устроить этот вечер, дав согласие подождать. Я долго мечтал о нем.

Я прикусываю губу, почувствовав, что глаза на мокром месте. Это все слишком… хорошо. Я не могу до конца поверить, что это я здесь стою и мне Эдвард говорит такие вещи. Что Эдвард со мной так говорит.

— Это твоя заслуга…

Он очаровательно щурится.

— Твоя, Изабелла. Только твоя. Я… я безумно счастлив. То, что ты привнесла в мою жизнь своим появлением, то, как ты появилась в ней, как разделила ее со мной… это бесценно. И я никогда не забуду твоей доброты. Спасибо за все, за каждое слово, за каждую минуту… ты не представляешь, что они для меня значили. Я люблю тебя больше всего на свете.

— Я тоже… — севшим голосом бормочу, покрепче сжав его руки, на одной из которых тот самый агатово-аметистовый браслет, — Эдвард, ты не должен благодарить меня, ты что… за что?

Господи, он же не прощается, правда? По моей спине пробегает дрожь.

— Бельчонок, ты — сокровище. Ты золото, которым немногим суждено обладать. И я прекрасно понимаю, что во мне нет предела всех твоих мечтаний, независимо от того, какими бы они не были…

— Только в тебе они есть, — кусаю губу я.

— И все же… — Эдвард вздыхает, улыбаясь шире. В его глазах столько тепла, столько нежности, что я забываю, как дышать. Я не могу наглядеться в эти глаза, ставшие для меня проводниками в необыкновенную душу Уникального. Позволившие мне его полюбить. — Белла, я хочу дать тебе выбор. И я хочу, чтобы ты знала, что независимо от твоего ответа сейчас, я никогда не устану тебя благодарить и защищать. Ты вернула мне звезды. Ты вернула мне свет. И только твоим всегда будет мое сердце.

Я часто моргаю, чтобы не расплакаться, а Эдвард с благоговением легонечко целует мой лоб. Впервые так нерешительно.

— У тебя два пути, Бельчонок. Сейчас ты можешь попросить меня вернуться в Россию, оформить развод и отпустить тебя обратно в Америку или туда, куда ты решишь уехать. Ты можешь начать там все с чистого листа, встретить любимого человека, завести с ним семью и окунуться в более счастливую, более правильную жизнь. И я тебя не потревожу, я приму твой выбор. Пожалуйста, не щади мои чувства в этом случае. Я заслужил и твое недоверие, и твое презрение, и просто твою ненависть за то, что сделал с тобой и что пытался сделать с нами…

Он не сбивается, говорит ровно, говорит искреннее и смотрит на меня, призывая только к правде. Как и я совсем недавно — к любой.

— Эдвард… — ошарашенно выдыхаю, не доверяя своим ушам.

Муж предупредительно качает головой. Просит дать ему закончить.

— Или же второй путь, Белла. Путь со мной. Ты можешь остаться в России, в Москве, стать моей настоящей женой и спутницей жизни, и быть уверенной, что я никогда тебя не оставлю и никому не отдам. Что я сделаю все, дабы защитить тебя от нападок Константы, Эммета, общественного осуждения и стереотипов… я приложу все силы, чтобы сделать тебя счастливой, став лучшим мужем, я найду способ, чтобы не оставить тебя без детей, — его голос на мгновенье вздрагивает, пустив импульс и к рукам, и, чтобы это скрыть, Эдвард пожимает мои покрепче, особое внимание уделив безымянному пальцу, — я понимаю, что мое предложение не идеально, Белла, да и сам я далеко не идеален… но я клянусь тебе, что все исправлю. Что ни дня не заставлю тебя пожалеть.

Внезапно Эдвард отпускает мои руки. Выше поднимает голову и… опускается на одно колено.

Я не могу вздохнуть.

— Изабелла Каллен, моя прекрасная Белла, мой Бельчонок… ты согласишься выбрать второй путь? Ты выйдешь за меня замуж? За Алексайо?

Бледные пальцы протягивают мне синюю бархатную коробочку, раскрытую и демонстрирующую внутри фиолетовую подушечку. И на ней, на прекрасной подушечке, лежит золотое обручальное кольцо. С переплетениями из аметистов.

Эдвард дышит неглубоко, нечасто. Он всматривается в мое лицо, оценивает реакцию, пытается понять свои шансы.

Он будто бы не верит или же верит, но на минимальное количество процентов, что я соглашусь. В уголках аметистов видна влага, браслет блестит на фоне заходящего солнца, а сам мужчина, в своих белых брюках и бирюзовой рубашке, расстегнутой на две пуговицы, производит впечатление чего-то нереального. И настолько же чудесного.

Неровно выдохнув, я не могу сдержать своего восхищения. Я гляжу на Эдварда с таким любованием, от которого прежде он краснел, а сейчас… сейчас просто шире улыбается. Моей любимой кривоватой улыбкой.

— Да, Алексайо, — протягиваю ему руку, не скрывая ни грамма чувств и дрожащего голоса, — да, я выйду за тебя… и я всегда выбирала только второй путь.

По лицу Эдварда, сквозь улыбку, расползается теплыми волнами прибоя облегчение. Он счастливо, ошарашенно усмехается, резко выдохнув, и обвивает мою руку.

Раз — и колечко уже на безымянном пальце левой руки, той, что ближе к сердцу.

Раз — и мой Алексайо стоит рядом, ласковыми объятьями привлекая к себе.

Раз — и он целует меня. Так крепко, так восхищенно и так счастливо, как никогда прежде. Как настоящий муж.

— Я оправдаю твое доверие, мой Бельчонок, — смешиваясь с шумом прибоя, мерцанием свечек, последними лучами солнца и блеском аметистов на моем кольце, клянется его голос.

Навсегда, как и этот момент, западает в душу.

Capitolo 35

Каролина разговаривает с котом.

Большим и серым, с короткими лапами и пушистым хвостом. У него темно-фиолетовые глаза и серебристые усы, а язык — розовый. И кот этот, как уверяет Карли, сидит на комоде прямо за спиной Эммета. И перебирает на своей шее ожерелье из зеленых нефритовых мышек.

— Он не любит рыбу, папочка… — с призрачной, прозрачной улыбкой на сухих губах докладывает она. Закрывает глаза, морщась свету откуда-то справа, — как ты…

Медвежонок, и без того испуганный, едва не седеет от подобных заявлений. Его ладони, только-только опустившие дочку на кровать в своей спальне (хорошо проветренной и с приоткрытым окном) — дрожат с невиданной силой. И эта же дрожь блокирует где-то в горле голос.

39.9

Вероника, забрав волосы в хвост широкой резинкой, молчаливо мочит полотенце в спиртовом растворе. Махровое, недлинное, оно быстро промокает, напитываясь целительным средством, а ее пальцы умело выжимают его излишки обратно в таз.

— Снимайте пижаму, — велит девушка, ни на мгновенье не теряя самообладания. Она забирает у Медвежонка термометр, отложив его на тумбочку, и присаживается на краешек постели. Не мнет даже простыни, сливаясь с их темным фоном в своей юбке до колен и бирюзовой блузке, что не успела переодеть.

Эммет честно пытается выполнить это указание. Его огромные пальцы цепляются за пуговицы на пижамной кофте дочери, тянут их, но ничего не могут поделать. Будто забывают, как вытягивать их из петель. И чем больше девочка говорит, тем отчаяннее становятся попытки.

Ника уже собирается помочь, отложив полотенце, но Эммет, утерявший сдержанность, просто… разрывает сведенные половинки блузки. Они вздрагивают, издав неприятный звук, и расходятся.

Пижама восстановлению не подлежит.

Пижама снимается.

— Она бредит, — когда Карли особенно убедительно вдруг заявляет, что кот просит у нее молочка, шумно сглатывает Эммет.

Его побелевшие губы невесомо касаются ее лба и тут же выпускают наружу стон, свидетельствующий о том, что он как никогда пылает.

— Это последствия жара, — собранным голосом кивает Ника, — Эммет Карлайлович, мы собьем его. Но вы должны мне помочь.

Едва не плача, ощущая дрожь в каждом из уголков тела, Каллен встречается глазами с серьезным взглядом медсестры. И его немного отпускает — она выглядит уверенной в себе и готовой к действиям. Она поможет. Он не ошибся, когда позвал ее на помощь…

— Что мне делать? — рьяно вопрошает мужчина.

— Поговорите с ней, — Вероника придвигается к девочке, уже раздетой, ближе, — расскажите сказку, вспомните что-нибудь, обсудите этого кота… отвлеките.

Эммет на мгновенье жмурится, но потом отрывисто кивает.

— Хорошо.

Девушка, отодвинув лишние простыни и скинув одеяло, на которое малышка уже давно не обращает внимания, кладет второе полотенце на лоб ребенка. Смоченное в холодной воде, оно заменит спирт.

Эммет же приступает к своей обязанности, отодвигая на потом все мысли, изъевшие душу, все волнение. Для него найдется время позже.

— Какие у котика усы, ты говоришь, Каролин? — вкрадчиво зовет он, удобнее повернув дочь к Нике.

Каролина лежит на покрывале, детское тельце смотрится неестественно хрупким и выбеленным, а волосы — траурно-черными. Это пугает ее отца больше всего.

Каролине не холодно. Пока нет.

Но стоит только Веронике коснуться полотенцем ее груди, как удовлетворенно-согретое выражение с лица девочки стирается напрочь.

— С-серебристые, — прервав на половине свой вздох, отзывается она, — только такие холодные…

— А молочком ты будешь поить его холодным? — Эммет сжимает зубы, наблюдая за тем, как вздрагивает тело дочери в ответ на прикосновения спирта.

Каролина куксится, попытавшись прижаться к одной из подушек.

— Не настолько… котик делает мне больно, папочка…

Вероника растирает живот юной гречанки. Ее руки движутся четко и свободно и у Эммета, сконцентрировавшегося на них, снова отлегает от сердца.

— Не будет больно, малыш, нет, — уговаривает он, не давая девочке вертеться, — а котик играл с тобой? Может быть, он сейчас с тобой играет?

Медсестра переходит на ноги, на удивление ловко и быстро смочив горячую кожу на них. Следующие на очереди — руки.

— ПАПА! — уже не сдерживаясь, вскрикивает Каролина, забыв о коте, — ПАПА, ХОЛОДНО! БОЛЬНО, ПАПА!

Отчаянный, пусть и слабый детский крик, сталкиваясь с потолком, отскакивает обратно. И ударяет Эммета наотмашь самым фактом своего существования.

Он поспешно склоняется к лицу дочери, целуя пылающие щечки.

— Тише-тише, потерпи… чуть-чуть надо потерпеть, Карли…

Девочка брыкается, ритмично вздрагивая. Ее глаза широко распахиваются и мутность в них сменяется оголтелым желанием найти что-то теплое, чем можно согреться. Она дерет пальцами плечи папы, зная, что он всегда прежде брал ее на руки от такого жеста, она изгибается на простынях.

— Холодно… сильно-сильно холодно!.. — умоляюще стонет, жмурясь, — папочка!..

— Твой папа здесь, зайка, — Вероника мягким, проникнутым теплом голосом обращается к своей ночной пациентке, — повернись на животик. Котик просит тебя повернуться.

Вплетаясь в темную ночь, в прохладу за окном, в то, как мурашками идет кожа Каролины, голос Ники кажется Эммету чем-то запредельным, пограничным. И несуществующим.

Похоже, Карли тоже. Она не слушает. Она только громче плачет.

— Переверните, — утеряв надежду убедить малышку, велит Фиронова, — не плачь, не надо, Каролина. Это же как ручейки… знаешь ручейки? Они текут, текут и остужают, ласкают тебя. Посмотри, — и она, дождавшись исполнения своего указания, ласково, хоть и крепко, растирает полотенцем спину юной гречанки.

Девочка уже кричит не сдерживаясь.

— НЕТ, НЕТ, НЕТ!.. — и складочки собираются у нее на лбу, и волосы путаются, и спавшее полотенце мочит постель, и лоб горит, чуть побледневший от недолгого контакта с холодом.

— Уже почти все, — убеждает Вероника, успев открыть рот раньше Эммета, — не бойся, нечего, совсем нечего бояться…

Каролина хныкает, отчаянно цепляясь пальчиками за подушки. Ее трясет, и без слов ясно, чего больше всего хочется.

Но не в эту минуту.

— Карли, я здесь, — Эммет наклоняется и целует дочкины щеки, лоб, носик, было упрятанные в нутро подушки, — потерпи, мое солнце, потерпи совсем чуть-чуть… и будет гораздо легче.

Свежий воздух касается кожи, спирт испаряется, эффект увеличивается в масштабах. Девочка переворачивается обратно на спину и без сокрытия, без лишних слов плачет. Ужасающе-горько.

И нет больше ни котов, ни папы, ни просьб. Все пропало.

Через какое-то непродолжительное время Ника кладет полотенце обратно в таз. Ее руки, забрав из дрожащих пальцев Эммета протянутую сорочку, с профессиональный быстротой облачают в нее Каролину. Девочка не успевает даже испугаться и понять, что происходит. Она будто в упор не замечает медсестры и лишь тихонько постанывает, когда мягкая хлопчатобумажная ткань касается тела.

— Вот и все, — разрешив Медвежонку переложить дочь на простыни, Вероника забирает намокшее покрывало, устраивая его у изножья, — сейчас спадет. Еще немного подождем и накроем одеялом.

Эммет, с трудом заставляя себя делать каждый вдох, хмуро присаживается у изголовья дочери. Берет ее ладошку в свою, нежно целуя каждый пальчик.

— Все, маленькая, все, — шепчет он, против воли встраиваясь в череду ее всхлипов, — солнышко мое… все…

Каролина смотрит на папу влажными, уставшими глазами. В них еще слезы, в них затихающая боль от холода, и в них, к его огромному счастью, капелька облегчения. Уже заметного.

Ника тенью скрывается в ванной, расправляясь с раствором из водки и мокрыми полотенцами. Она возвращается минут через пять.

И через эти же пять минут Эммет, облегченно выдохнувший, показывает ей градусник.

— Ну вот видите, температура снижается, — мягко улыбается девушка, наблюдая за засыпающей Каролиной, — будет невысокая, она сможет поспать как следует.

В ее глазах проскальзывает что-то теплое при взгляде на малышку, удобно и, главное, спокойно устроившуюся на простынях под легким одеялом.

— Спасибо вам, — пораженный в самое нутро умениями медсестры, тем, что ее помощь оказалась действенной, шепчет Эммет.

— Ну что вы, — Вероника поспешно открещивается, для пущей верности даже сделав шаг назад, — Эммет Карлайлович, это моя работа. И я очень рада, что смогла помочь вашей дочери. Если температура вдруг снова начнет подниматься, дайте ей ибупрофен. Я оставила его на прикроватной тумбочке.

— Снова начнет подниматься?.. — у Медвежонка перехватывает дыхание.

— Это может быть инфекция, — Ника с серьезным видом кивает, — в таком случае, повторное поднятие неизбежно. Кашель есть? Или болит горлышко?

— Нет, она не говорила… но…

Было немного унявшегося, немного успокоившегося Каллена потряхивает вновь. Он смотрит в глаза девушке, потом оборачивается на дочку, только-только прекратившую так неистово дрожать, и выдает неожиданное, но, кажется, единственно-верное решение.

— Вероника, останьтесь на ночь здесь. Пожалуйста.

Изумленная Фиронова даже не сразу находится с ответом.

Зато когда вспоминает о его необходимости, говорит очень быстро, хоть и тихо. Суетится:

— Эммет, мне нужно домой. Поверьте, такой цифры на градуснике больше не будет. Не волнуйтесь.

Мужчина делает глубокий, нетерпеливый вдох.

— А я волнуюсь, Ника, — моргнув, честно признается он, поджав губы, — и я не перестану волноваться, потому что один ничем не смогу ей помочь в случае необходимости. Вероника, пожалуйста, одна ночь. Завтра здесь будет няня. Она куда лучше способна справиться с таким состоянием Карли, чем я.

— Эммет Карлайлович, — девушка испуганно пятится назад, заглянув в горящие глаза Каллена. Веронике становится страшно и у нее очень плохо получается это скрыть. Этот мужчина без труда может удержать ее здесь. И не только удержать, — послушайте, но вы же предлагаете сумасшествие…

— Работу, — находится, не унимаясь, Танатос, — сколько вам платят за дежурство в больнице? Я заплачу в три раза больше.

Ника осекается.

— Я только что с двух дежурств… я мало на что годна, правда…

— Пять, — Эммет жмурится, отыскивая в карманах кошелек, — в пять раз больше. Вас устроит? За одну эту ночь как за пять дежурств.

— Эммет Карлайлович, — Ника морщится, — прошу вас, не стоит…

Терпение Танатоса лопается. Он, сразу же себя за это наругав, повышает тон:

— Я не уверен! Я боюсь потерять ее, Ника!.. У вас есть дети? Если есть, вы поймете меня. Пожалуйста!

Вероника рассеянно, малость растерянно смотрит вокруг, цепляя глазами и Эммета, и прикусывает губу.

— У меня нет детей.

Эммет многозначительно кивает.

— Давайте десять дежурств. Только останьтесь… — почти умоляет его бас. Как по телефону. Как когда жар достиг отметки в 39.7. Пальцы потряхивает, лицо бледное, под глазами круги и голос сломленный такой, молящий. По-настоящему.

— Дело не в деньгах, — уже уставшая отпираться, с сострадательностью к одинокому отцу и его маленькой девочке, медсестра прислоняется к стене, — просто я устала, мистер Каллен… и я боюсь, что я…

— Я дам вам отдохнуть, — почти получивший согласие Эммет приободряется, — я не потревожу вас без лишней надобности. Обещаю.

Ника неожиданно смело, пусть и с сонной пеленой во взгляде, уже проявившейся там, глядит прямо в серо-голубые глаза Медвежонока. Озадачивает его. Но и вдохновляет. Что-то в этой девушке… особенное. А Эммет не может понять.

— Ладно, — соглашается она.

* * *
Утро на Санторини — это особенная пора дня.

Яркий солнечный диск, медленно поднимающийся из-за линии горизонта, волна за волной окрашивает море в нежно-розовый цвет, придавая ему золотистое сияние. Вода, вмиг теплея, наливается особой, радостной силой, и плещется у берега маленькими барашками, задевая мелкую гальку.

И ветерок… легкий, приятный, умиротворяющий ветерок, от которого хочется лишь улыбаться. Он гладит мое лицо так же, как перед сном этим занимались пальцы Эдварда, и касается рук, только что обмытых в воде, а значит, наиболее уязвимых. Холодит их.

Я усмехаюсь, прищурившись на солнечный лучик, забредший в маленькую каменную кухоньку вслед за ветром. Он, жизнерадостный, придает мне вдохновения.

Пристроившись у одной из трех тумб нежно-голубого цвета с блестящими серебристыми ручками, как раз напротив окна, откуда виден утренний пейзаж острова, я выкладываю порезанные на мелкие квадратики яблоки в круглую стеклянную форму. Антипригарная, не нуждающаяся ни в масле, ни в муке, она отвечает моим требованиям. И вмещает как раз нужное количество фруктов.

Вслед за яблоками отправляется несколько небольших щепоток корицы. Коричневым дождем осыпаясь на их бледно-желтую поверхность, она мгновенно наполняет все вокруг своим ароматом. Вкуснейшим.

Не знаю, каким получится этот рецепт, но отыскала я его на одном из лучших по отзывам кулинарных сайтов и, по сути, надеяться мне особенно не на что, кроме него. Этот сюрприз, запланированный внезапно, поздно переделывать. На часах уже девять, Эдвард в любом случае скоро проснется, и максимум, что мне дозволено: двадцать минут на выпечку. Чтобы разбудить Алексайо поцелуем и попросить угадать, чем мы сегодня будем завтракать.

От предвкушения того выражения, что будет на его лице, от предвкушения блеска глаз, должного последовать за раскрытием моей маленькой кулинарной тайны, я сама начинаю глупо и широко улыбаться. Не терпится!

Я поднимаю миску с замешанным тестом, в последний раз аккуратно перемешав ее содержимое до прозрачных пузырьков. Жидкая и податливая смесь всем своим видом выражает готовность накрыть теплым одеялом муки, сахара и яиц мои яблоки.

Правда, перед началом столь ответственной операции я бережно снимаю с безымянного пальца свое золотое кольцо, пристроив на столике позади кухни. И так в муке, оно может здорово пострадать от сладкого теста. Туда же отправляется и мой хамелеон, аметистовый и прекрасный, котором дорожу не меньше. Не хочу запачкать.

В отличие от Роз, чья кухня, передник и руки всегда были безукоризненно чисты, мне чистоте еще предстоит только учиться.

— Не скользить, — строго велю я форме, было дернувшейся в сторону от потока теста. Придерживаю ее рукой, наклоняя миску ниже.

По сути, как мне было заявлено, шарлотка — один из простейших десертов. Время его приготовления занимает около тридцати минут вместе с нарезкой яблок, а у проворной хозяйки — даже двадцать. Но так как я не отношусь даже к среднестатистическому классу, мой кулинарный шедевр в процессе уже около часа. Не считая поиска рецепта.

Господи, пусть эта сладость получится вкусной, пожалуйста! Дай мне его порадовать…

Тесто накрывает все яблоки. Я тщательно разглаживаю его липнущую к ложке поверхность, проверяя, дабы были закрыты все уголки, и сверху, в довершение всего, сыплю еще капельку корицы.

Идеально.

На вид…

Ну, по крайней мере, я старалась. Я обязательно научусь, чего бы это ни стоило, готовить то, что нравится Эдварду. Шарлотка, мусака, манная каша и тиропитакья (слоенные пирожки с сыром, как выяснилось) — запросто. Дайте только срок. Вчера, на нашем праздничном ужине в честь помолвки, я увидела наконец ту еду, которую Алексайо ест с неприкрытым аппетитом. Так же, как и я куриные крылышки из KFC.

Вообще, вчерашний вечер — это одно из самых ярких и самых прекрасных воспоминаний за всю мою жизнь. Наш пейзаж в четыре руки, который ждет возможности вернуться в Россию и украсить собой центральную стену спальни, наша прогулка по пляжу, то, что Эдвард говорил мне… и то, как он достал кольцо. Что он сказал мне, достав кольцо. И как потом целовал…

Шарлотка отправляется в предварительно разогретую духовку, которую я стараюсь открыть с минимальным шумовым сопровождением. А я отправляюсь мыть руки.

Передник снимается, снимается и резинка с волос, а на теле, помимо белья, остается одно лишь хлопчатобумажное платье небесного цвета с кружевной вставкой на поясе. Я никогда не думала, что Эдвард способен купить мне такое. Но именно его я обнаружила в своем чемодане этим утром.

Босиком, схватив чашку с дымящимся зеленым чаем, я урываю минутку выйти на балкон.

Алексайо спит, что подсказывает тишина в гостиной и за перегородкой, а негромкое мычание духовки с шарлоткой еще далеко от завершающей стадии. У меня двадцать минут, чтобы привести себя в порядок и отдышаться от двухчасовой кулинарной гонки. Но результаты того будут стоить, я надеюсь.

Наш балкончик пустынно пуст, и в то же время удивительно наполнен. Два стула, столик с вазочкой живых цветов — наших вчерашних свидетелей — и бескрайнее голубое небо без единого облачка. И домики. Прекрасные домики, спускающиеся к низу горы изящной витиеватой лесенкой. Ее ступени тянутся вниз и от нашего балкона. И на этих ступенях, к моему удивлению, разлегся пушистый кот. Дымчатый, с розовыми ушками, он, блаженно щурясь, греется на теплом утреннем солнышке, заняв первую из ступенек. Охраняет вход.

Эдвард рассказал мне, что в Греции к котам заведено особое отношение. И что на улицах никто их здесь не ловит и не обижает, как порой случается в Москве.

Вот он и лежит. Вот он и наслаждается.

Прищурившись, по примеру хвостатого островитянина, солнечным лучам, я приседаю на его уровне.

— Голодный?

Кот, лениво приподняв голову, изучает меня серыми глазами. Слишком серыми.

И по этим глазам все видно.

— Подожди тогда, — усмехнувшись, я поднимаюсь, следуя обратно к кухне. Молоко у нас есть, мисочка найдется, а совершить еще одно доброе дело, накормив любимым блюдом еще одного интересного мужчину, уж очень хочется.

Уже успевший потянуться и сесть, поджав под себя хвост, к моему возвращению, кот терпеливо ожидает обещанного угощения. И с блеском черных зрачков встречает его появление.

Я не заставляю ждать обещанного три года (почему года в этой русской поговорке три, я так и не выяснила, но звучит интересно). Просто ставлю мисочку на каменные ступени.

Кот дожидается, пока отойду на несколько шагов, и только затем пробует. По довольному выражению морды ясно одно — ему нравится. А значит, нравится и мне.

Но в этой милой картине любования таким простым действом с таким простым участником, несмотря на всю ее прелесть, есть ложка дегтя.

Серые глаза кота, ровно как и сам факт его присутствия, напоминают мне об одной маленькой и очень доброй девочке, которая, наверное, так и не получила наших сообщений.

Мы пробыли в Раю три дня, наслаждаясь каждой секундой, но о том, что происходило за это время в Москве, ничего не знаем. Эммет не звонил. Карли не звонила. Никто не разыскивал нас.

А мне все еще до боли хочется уверить девочку, что никто и никогда ее не бросал, что не бросит. Что и Эдвард, и я дорожим Малышом больше всего на свете. И ее слезы… они просто убивают.

Каролине нравятся коты. Так нравятся, что она порой останавливается на улице рядом с бездомными, чтобы вдоволь на них насмотреться. Ей нужен друг-питомец, и я, если честно, не совсем понимаю, почему Эммет еще не купил ей котенка. Неужели Карли ни разу не просила? Или она знает ответ?..

…Пахнет яблоками.

Я поспешно вскакиваю, оставив кота допивать свой жирный завтрак в одиночестве, и бегу на кухню. Здесь уже вовсю раздается аромат корицы, запеченного теста и размягченных, теплых яблок, которые так легко режутся надвое вилкой.

Почти готов.

Я прислоняюсь к холодильнику, выжидая оставшиеся две-три минуты для полного завершения выпечки. Используя время, потихоньку выгоняю из головы мысли о Карли. Здесь я ничем не смогу ей помочь, а дома, когда вернемся, сделаю все возможное, дабы она мне поверила. Единственное, на что уповаю — Эммет окажется мудрым родителем. Он не причинит ей боли. Он не заставит ее думать, будто мы — прошлое. И сам не станет.

Ну пожалуйста!..

— Белла?

По залитой солнцем, наполненной теплом квартире, отдаваясь несильным эхом от каменных стен, проносится мое имя. Вопросительный, сонный баритон зовет меня со стороны спальной перегородки.

Вовремя проснулись, мой Уникальный.

Я выключаю духовку и, наскоро глянув в зеркало, где так и сверкают мои глаза, бегу к нашей большой и удобной постели, спрятавшейся за подобием большой ширмы.

В этом кусочке уюта и покоя пахнет клубникой и мягкими простынями, а покрывало с амфорами золотится на солнце.

Являясь почти продолжением белой стены, спускающейся с кровати, и балдахина, накрывшего ее прозрачной пеленой, Эдвард в своей любимой светлой пижаме, привстав на локтях, выглядывает меня в комнате.

И аметисты совсем не радует то, что моя пижама аккуратно сложена на краю постели.

— Бел?.. — муж как раз намеревается повторить свой зов, нахмурившись, когда все-таки обнаруживает меня. В платье. С распущенными волосами. У противоположной стены.

— Доброе утро! — восторженно выдыхаю, забираясь на кровать с самой ближней ко мне — его — стороны. Сонный Эдвард со смехом встречает то, как карабкаюсь по нему на свою сторону, а потом крепко обнимаю, прижавшись к груди.

Алексайо валится обратно на подушку.

— Доброе, Бельчонок, — его грудь подрагивает от смеха, а пальцы тут же переключаются на мои волосы, лаская их все вместе и каждую прядку по отдельности, — я уже думал, ты сбежала.

Он говорит это под действием юмора, он потешается, но почему-то в аметистовых глазах я вижу нотку облегчения, а в зрачках — догорающий огонек страха. А это отнюдь не входит в наши планы, тем более такое скрытое.

И все же, я предусмотрительно делаю вид, что ничего не замечаю. Глазами.

— Куда же я убегу? — мягко спрашиваю, сменив веселый напор на нежную неторопливость, — Алексайо, мое сердце у тебя, помнишь? Мне некуда бежать.

Надеюсь, он понимает, что я вкладываю в эти слова? Они же не звучат фальшиво, правда? Пожалуйста! Разве может хоть что-нибудь на этом райском острове быть фальшивым?

Стрела попадает в цель.

Эдвард, успокаиваясь, улыбается шире, уголок его губ слева достигает максимального предела. И моя узнанная асимметрия, явив лицо миру, намекает, что он понял. Со взаимностью.

— А знаешь что, — муж вдруг прищуривается, а его руки крепко прижимают меня к своему обладателю, — я никуда тебя и не отпущу. Не убежишь.

Я с удовольствием утыкаюсь носом в его грудь, ласково улыбаясь. Такие собственнические проблески, особенно сегодня, когда и мое, и, думаю, его счастье — наше общее — достигло апогея, очень радуют. Эдвард оттаивает. Ура!

— Ну, отпускать иногда придется, — посмеиваюсь я, через некоторое время попытавшись высвободиться. Алексайо тут же разжимает руки, не мешая мне, — например, сейчас.

Он лежит на белой подушке, что так ярко выделяет его типично средиземноморское волосы, смотрит на меня пронзительными фиолетовыми глазами, в которых потихоньку растворяется огромная доза радости, и выглядит очень хорошо. Просто потрясающе. Кожа почти светится на солнце, а скулы уже не так явно очерчены острыми краями — мы оба набираем вес, столь внезапно утерянный.

Я сижу у него под боком и откровенно любуюсь Эдвардом, вглядываясь в его лицо. В Греции, здесь, в нашей спальне, я хочу запомнить каждую мелочь. Я хочу, чтобы это были наши первые столь радостные совместные воспоминания. Я хочу, чтобы это никогда не забылось. Я хочу вспоминать это, когда будет плохо и страшно, когда будет казаться, что нет у меня Алексайо… что не может он меня так любить. И как же потрясающе станет уверяться в совершенно иной истине, едва представлю, как он смотрел на меня все эти дни. Что он для меня делал.

Эдвард способен подарить рай, я это теперь знаю.

А я намерена такой же рай подарить ему. Безвозмездно.

— Сейчас? — недоуменно зовет мужчина, неглубоко вздохнув.

Обе его руки, нынче свободные, прокрадываются к моим. И с успокоением встречают то, что я подаю их.

— Сейчас, — киваю, облизнув губы, — мне нужно кое-что сказать тебе… и показать…

Алексайо, начавший медленно целовать кожу на моих ладонях, приостанавливается.

— Показать? — в его голосе появляются не лучшие нотки.

— Я не знаю, понравится ли это тебе, — покраснев, опускаю глаза от пытливых аметистов, с усиленным вниманием разглядывая простыни под нами, — но я же должна хотя бы попытаться, правильно? Это будет честно по отношению к тебе.

Эдвард, почему-то, вдруг резко наклоняет вниз мои ладони. Ближе к себе.

— Честно?..

— Ага, — я поднимаю голову, со смущенной улыбкой все же встречаясь глаза в глаза с тем, кого считаю самым уникальным человеком на свете. Мешающую прядку волос откидываю с лица за спину, оголив шею, и удобнее усаживаюсь на своем месте.

Аметистовый вздрагивает.

Его ровное, спокойное дыхание на миг прерывается, полыхнув болезненной дрожью.

И нет на моем любимом лице больше ни солнца, ни веселья, ни тепла.

— Кольцо… — страдальчески нахмурившись, отчего все морщинки собираются на известной стороне лица, шепчет Алексайо. И взгляд его темнеет, — и кулон…

Я не понимаю, ни о чем он говорит, ни почему так портится внезапно его настроение. Одно из самых чудесных утренних пробуждений не должно стать достоянием боли. Боль осталась в снегу и грязи. Боль никогда нас больше не тронет.

— Причем здесь?..

Почему-то мой взгляд или мой тон, я толком не знаю, добивают ситуацию. Я чувствую на безымянном пальце левой руки горький пустой поцелуй, а затем то, как эту руку отпускают. И солнце теперь будто бы ледяное, а не согревающее.

— Ты передумала, — мертвым шепотом выдает Эдвард. Поджимает губы.

Ошарашенная, я застываю на своем месте.

— Что передумала? О чем?

— Обо всем?.. — Эдвард нечеловеческими усилиями продолжает смотреть мне прямо в глаза, — ты сняла кольцо и хамелеона. Ты передумала выходить за меня замуж?..

О господи!

Я так и подпрыгиваю, пораженная в самое сердце, а глаза распахиваются так широко, как никогда прежде. Дыхание ни к черту.

— Ты что?! — восклицаю я. Одновременно с этим, повернув обе ладони к себе, вспоминаю, что так и не надела свой вчерашний подарок обратно. Кольцо, как и мой бесценный кулон, дожидается своей очереди на тумбочке в кухне. И знать не знает, что из-за его отсутствия надумал мой Аметист.

— Ты это хотела сказать? — Эдвард сглатывает, — вот сейчас, здесь, про отпустить… это ты об этом?

Вот где упрямец. Он не слышит меня. Он в упор меня не слышит. Не понимает.

Я насилу глубоко вдыхаю, чтобы не лишиться воздуха в самый ответственный момент, а потом с покрывал одним резким движением пересаживаюсь на талию Эдварда. Возле бедер, что никогда бы не позволила себе до определенного времени раньше.

— Я люблю тебя, — громко и четко заявляю, прежде чем первый раз поцеловать его лицо. Эдвард так и не разжимает губы, — я люблю тебя больше всех на свете, Алексайо, и никого больше так любить не буду, — и вот теперь целую. По-настоящему крепко. Искренне. С отчаяньем, в котором нежность. С нежностью, в которой отчаянье.

По поцелую получает все, каждая клеточка, каждый уголочек лица мужа. Начиная со скул с обеих сторон, я поднимаюсь ко лбу и бровям, касаюсь век, глажу на затылке и у висков волосы.

А потом спускаюсь ниже, к губам, челюсти, и подбородку, руками лаская уже шею и плечи. Не так робко, как обычно. Требовательнее.

— Я сняла кольцо, — когда Эдвард начинает задыхаться от моей нахлынувшей волны подтверждения своих чувств, объясняюсь я. Без капли слез, — потому что готовила на кухне, Алексайо. Я боялась испортить его, потому что безумно им дорожу. И по той же причине там же, на кухне, мой хамелеон, который всегда будет со мной — я не хотела кормить его сладким разъедающим тестом. Я хотела поберечь его, Эдвард… не дать ему намокнуть или упасть, повредиться… я сняла их по глупости… ну что же ты… что же ты делаешь такое?! Во что веришь?!..

Кажется, после сотого по счету поцелуя, после того, как не глядя на его почти полную обездвиженность, я все равно продолжаю говорить и делать то, что начала, до Алексайо начинает доходить. Я чувствую под ладонями, как искажается лицо мужа, когда целую его губы, покончив с остальной кожей. Быстрыми, яркими, горько-сладкими поцелуями нежности и отчаянья, я умоляю его мне поверить.

— На кухне? — голос поникший, как и плечи, будто не его. Я пугаюсь тщетности своих поцелуев.

— Ага, — быстро-быстро киваю, изумившись, что на щеках еще нет ни слезинки, — сейчас я принесу… подожди… сейчас я все надену…

Не понимаю, как так быстро соскакиваю с кровати, но факт остается фактом, что соскакиваю — потому что меньше, чем через минуту, на моем пальце уже кольцо, судорожно натянутое, а на шее — аметистовый кулон. И я, мучаясь с застежкой, ломая пальцы, бегу обратно к кровати.

Эдвард теперь сидит на простынях и часто дыша, пепельными глазами смотрит на то, как я возвращаюсь.

Как сажусь обратно, прижимаясь к его талии, груди, как убираю за спину все волосы, наглядно демонстрируя доказательства своей привязанности. И своей преданности.

— Ты не передумала…

— Нет, — с болезненной улыбкой я качаю головой из стороны в сторону, выискивая в аметистах веру, — я никогда не передумаю, ну что ты. Я же люблю тебя. Я же твой Бельчонок, Алексайо. Ты для меня все. И я так ждала этого момента… я так надеялась, что ты захочешь со мной остаться… не вышлешь меня… выберешь меня!

Дыхание сбивается, голос срывается, слова путаются, а слез… нет. Будто бы их никогда не было.

Зато моему взгляду, столь непривыкшему к таким картинам, предстает иное зрелище. Душераздирающее.

То, что Эдвард умеет плакать беззвучно, я выучила давным-давно. Всхлипы, и те редкие, и те глухие — единственное, что слышала. Никаких рыданий. И также то, что Эдвард, как правило, плачет… без слез, уже давно не откровение. Я видела. И я, к огромному своему сожалению, не знаю, чем можно ему помочь.

Но сегодня… сейчас, здесь… мы меняемся местами.

Я сижу на ногах Алексайо, возле талии, и потому имею лучший обзор.

Сначала слышится тихонький всхлип, который можно спутать с дуновением ветра за окном, а потом по его щекам, мертвой и живой, начинают катиться слезы. Двумя жирными мокрыми дорожками, солеными и прогорклыми, они устремляются к подбородку, а затем к вороту пижамы. И не собираются останавливаться.

Эдвард не издает ни звука больше, только морщится, наблюдая за моим выражением лица. Он даже не собирается стирать эти слезы, он их не прячет. Не может спрятать.

— Эй… — у меня садится голос и опускаются плечи. Собственная соленая влага наворачивается на глаза. — Алексайо, мой Ксай, ну что ты… боже мой, если бы я знала, чего мне будет стоить эта невнимательность и шарлотка… Эдвард!

Я снова целую его. Губы, соленые щеки, скулы, лоб. Все, до чего могу дотянуться, все, что вижу. Пусть лучше тонет в нежности, чем в слезах.

— Я люблю тебя, — прижимаюсь своим лбом к его, притягивая к себе аметисты и не отпуская, сколько бы влаги из них не лилось, — я не отказываюсь, слышишь? Я не отказываюсь!

Истерика Эдварда поистине страшное зрелище. Но вовсе не из-за того, как выглядит его лицо во время нее, и вовсе не из-за того, какое количество слез пролито.

Истерика эта страшна потому, что мой Алексайо никак не может утешиться. Прятавший слезы, сдерживающий, укрывавший их, под скопившимся налетом отчаянья он беспомощен. Они ему больше не подчиняются, ровно как и он сам — себе.

И нет здесь смысла рвать волосы, кричать, плакать в ответ… я понимаю это сразу же после того, как поток лишь усиливается, едва я вскрикиваю «слышишь?».

Рецепт иной. И рецепт очень действенен.

Я ложусь Эдварду на грудь, крепко обняв руками за талию. Моя голова у его подбородка, его губы могут целовать мои волосы, а руками я просто глажу широкую спину мужа. Даже перейдя границу и пробравшись под майку. Без намеков, от которых он прежде вздрагивал. Без стремлений к близости, что ему сейчас никак не нужна…

— Я люблю тебя, — шепотом повторяю, вернув голосу серьезность и уверенность, а сама, для лучшего успокоения, вслушиваюсь в то, как бьется его сердце, — я очень сильно тебя люблю. Всегда.

И бесконечное, бескрайнее количество раз повторяю два этих предложения. Друг за другом. Секунда за секундой. Подтверждая каждое из слов касанием.

Сначала Эдвард плачет сильнее, особенно едва моя рука впервые касается его кожи. Я без труда могу представить, как выглядит его лицо в этот момент: низко опущен левый уголок губ, зажмурены глаза, в болезненной гримасе поджались губы, а морщинки скопились глубокими бороздками на лбу и у щек.

И все же, не больше, чем через минуты три, Эдварду все же становится легче. Слезы стихают, оставляя после себя высыхающие дорожки, а дыхание более-менее выравнивается.

Успокаивается.

— Прости, Белла… — севший, хриплый баритон слышится прямо над ухом.

Я поглаживаю его спину, не отрывая от груди головы. Одна из ладоней Эдварда снова перебирает мои волосы, но накрывает макушку при этом. Не держит, конечно же, не вынуждает так лежать и, если я захочу поднять ее и посмотреть на него, позволит… но Серым Перчаткам нужна минутка. А я готова ее дать.

— Не за что извиняться. Не надо, — спокойно уверяю я. Рисую теперь уже на его груди, рядом со своим лицом, оставляя теплую кожу под пижамой, — все в порядке. Все хорошо.

Намеренно, для лучшего обзора, кладу наверх левую руку, с кольцом. Тем, что уже точно никогда не сниму.

Алексайо замолкает, пару раз сглатывая, но затем возвращается к тому, что хотел сказать:

— Это просто мой самый страшный сон…

Его передергивает, и я крепче прижимаюсь к родному телу. По спине Эдварда бегут мурашки, словно от холода, а вот к лицу, что касается моей макушки, кровь, по-моему, наоборот приливает.

— Расскажи мне, — прошу я.

Эдвард тяжело вздыхает.

— Он новый, — его голос, набирая чуть-чуть силы, звучит громче, не так поверженно, — много лет его место занимал тот, в котором Анна себя… или в котором Греция… они чередовались. Но теперь, после Италии… — он задерживает дыхание, на мгновенье замолчав, а потом шумно выдыхает, прикусив губу. Он боится, что я сейчас подниму глаза. Это витает в воздухе.

— Он обо мне?

Муж отрывисто кивает.

— О тебе… о том, что ты, по сути дела, и должна была выбрать, Белла. О том, что ты… отказала мне. Из-за Маргарит, из-за Константы, из-за бесплодия, из-за лица… из-за Эммета?.. Я не знаю. Там есть любая причина. Любая из логичных.

Бедный мой. У меня стягивает железом сердце.

— Эдвард, но ты же знаешь, что это не так, — как можно мягче, как можно нежнее заверяю я, — ты знаешь, что в тебе — моя Душа. Ты знаешь, что я никогда не предпочту никого другого, ты же знаешь, что я навсегда выбрала. Выбрала тебя.

Он отрывисто выдыхает, поморщившись.

— И я порой до сих пор не понимаю, почему…

Я целую его подбородок, все же чуть приподняв голову. И смотрю-таки в эти аметистовые, поникшие и потухшие, заплаканные глаза. В аметисты, на которые так внезапно нашла грозовая туча и прорвала все, что держалось внутри. Вытащила на поверхность.

— За доброе сердце, — я касаюсь его груди слева, левой рукой, — за уникальность, за красоту, за талант, за искренность, за заботу… очень-очень много пунктов. Если хочешь, чуть позже я их все тебе перечислю.

Его еще немного отпускает. Алексайо самостоятельно, подняв руку, вытирает остатки слез, а потом выдавливает мне улыбку. Одновременно с тем, как горячо целует в лоб. Без лишних слов.

Я обеспокоенно вздыхаю.

— Он снился тебе сегодня, этот сон?

Эдвард кивает.

— После моего согласия?

— Он всегда снится после твоего согласия, — муж прочищает горло, покраснев от смущения, — любого… на меня.

Ну все. И меня тянет заплакать. С огромным трудом удерживаюсь.

При мне кошмар Эдварду снился всего раз. Он так их прятал? Продолжает прятать?

— И ты меня не разбудил? — с налетом упрека зову я.

— Это забывается по утрам, — успокаивающе, пытаясь ободрить меня, уверяет муж, — когда я тебя вижу, когда ты улыбаешься, когда ты… здесь, — его руки накрывают мою спину, делая наши объятья крепче, — все это неважно. Это только мысли. Но сегодня я просто… и кольцо… Белла, прости меня. Пожалуйста, извини за это… я не имел права устраивать истерику. Я сильно тебя напугал?

Взволнованные фиолетовые глаза всматриваются в мои, выискивая честный ответ. И пелена в них до конца еще не спадает.

— Не напугал, — отрицаю я. Приподнимаюсь, усаживаясь на его бедрах, сжав ладони и имея возможность смотреть в глаза, — я же говорила, что если тебе нужно чем-то поделиться, что-то сказать, ты всегда можешь это сделать. Не закрывайся. Не прячься, пожалуйста.

Побледневший, с опухшими веками, Эдвард кое-как кивает. Кажется, будто его волосы потемнели.

— Ладно… но это… это вот так, — он безрадостно хмыкает, отведя взгляд, как бы демонстрируя себя, и снова поджимает губы.

— Значит, вот так, — просто соглашаюсь я. Целую эти губы, вынуждая их расслабиться. Эдварда расслабиться.

Он меня слушает. Он отвечает на поцелуй, наконец достаточно успокоившись для этого, и обнимает меня в таком положении. Не просит спуститься на одеяло.

В этих объятьях я глажу его еще пять минут. Яглажу, проходясь по затылку, спине, ребрам, груди и приговариваю то, что давно крутится на языке. То, что восхищает, что радует меня в нем, что я особенно люблю, что я обожаю.

И Эдвард, так или иначе, но приходит в себя. Почти полностью.

— Пойдем, — обнаружив эту простую истину, я беру его за руку, крепко сжав в своей, и поднимаюсь.

Муж без лишних вопросов направляется за мной. Выше на полторы головы, тяжелее меня, он старается быть неощутимым сзади. Но не отстает.

Я привожу Эдварда в кухню-гостиную, сажая его на один из трех синих стульев с мягкими подушечками.

— Сейчас вернусь, — чмокнув черные, как смоль, волосы, обещаю.

И выполняю обещание.

Перед Алексайо появляется тарелка с моим «первым блином» шарлоткой и большая кружка зеленого чая. Оптимистично-желтая.

— Ты приготовила?.. — ошарашенно выдыхает он.

— Да, — я кладу немного себе, усаживаясь рядом с Эдвардом, — это то, о чем я хотела рассказать и что хотела показать…

Бррр. До сих пор каскад мурашек и дрожь, едва вспоминаю, что он себе напридумывал. Кольцо многозначительно блестит на пальце от солнца. И я придвигаю его ближе к Каллену.

— Для меня?

— А для кого же? — улыбаюсь, осторожно отрезая вилкой небольшой кусочек от своей порции. Накалываю его и подношу ко рту Эдварда — благо, стол небольшой и сидим мы рядом.

Муж с готовностью принимает угощение. С улыбкой, пусть и робкой пока.

— Как вкусно…

— Ты мне льстишь, — сразу же замечаю я, потянувшись вперед и поцеловав его в щеку, — но спасибо. Если не так отвратительно, может быть, еще кусочек?

Эдвард улыбается ярче, хоть пока и слабо. Он сейчас выглядит прозрачным и хрупким, бесценно-хрупким. И мне на секунду кажется, что из этого состояния его будет ужасно сложно, почти невозможно вывести. Как минимум — утро.

— С удовольствием, — сразу же отвечает Алексайо, — она прекрасна, Белла. Как ты. Она безумно вкусная.

И на этот раз, попробовав снова, он улыбается полностью искренне, по-доброму и с теплом. Меня им опаляет.

Не удержавшись, я вскакиваю со своего места, крепко обняв за плечи Эдварда. Со спины. А голову уложив ему на плечо.

— Уникальный, — чмокаю в висок, погладив волосы рядом с ним, — все будет хорошо, правда. Ты устроил потрясающий отпуск. Ты так осчастливил меня вчера. И не только вчера! Рядом с тобой я всегда чувствую себя счастливой. И я обещаю, что у нас с тобой получится. Мы сможем все-все оставить позади.

Моей пламенной, вдохновляющей речи мужчина хмыкает, но откидывается назад. Крепче прижимается. И, повернув голову, так же меня целует. Любовно, с бархатным обожанием.

— Сможем, — эхом, но решительным эхом, отзывается он, — я тебе обещаю, Бельчонок.

На сей раз он самостоятельно, все так же не отпуская моих рук и не разрывая объятий, отрезает себе кусочек шарлотки, и запивает его зеленым чаем.

— Правда неплохо? — осторожно интересуюсь я, нерешительно поглядывая на свою выпечку.

— Сокровище, — Эдвард с усмешкой вздыхает, протягивая кусочек на пробу и мне, — не принижай себя, пожалуйста. У тебя чудесно получилось.

Я пробую. Многовато сахара (которого Эдвард не любит), но, в принципе, ничего. Я удивлена.

— Ну да, съедобно. Спасибо, что ешь это, — улыбчиво заявляю я, попросившись на его колени. Алексайо с удовольствием, чуть отодвинувшись от стола, пускает меня. И обнимает, как любимую игрушку, как самого дорогого человека. Так же прежде на коленях у него сидела Каролина.

— Ты приготовила ее для меня, — голос Серых Перчаток все еще не вернулся к прежней громкости и прежнему тону, но он определенно лучше звучит. Я вдохновляюсь. Так мы все вернем на круги своя. Мы прогоним его грусть и испуг, — даже если бы она была сырая, Белла, даже если бы она сгорела… она все равно бы была для меня самой вкусной. И я бы все равно ее ел.

Он говорит так искренне, несбивчиво и уверенно, что я проникаюсь. Обвиваю его шею, прижавшись поближе, и целую расположившийся прямо передо мной, еще не бритый с утра подбородок.

— Я научусь готовить все, что ты любишь, — клятвенно заверяю я, — так что привыкай.

Наконец-то мне удается по-настоящему его развеселить. Эдвард фыркает, потеревшись носом о мой, а затем накалывает на вилку еще кусочек.

— По очереди, — предупреждает он, когда я пытаюсь заставить съесть его, — я тоже хочу тебя кормить.

Ну что же, я только за. Ослепительно улыбаюсь ему, погладив затылок.

— Как скажешь, Алексайо.

Мы угощаем друг друга моей свежеиспеченной шарлоткой, мы пьем прекрасный чай, любуемся морем, что видно из окна, высматриваем на лестнице уже удравшего кота, которого я напоила молоком и просто… отдыхаем. И душой, и телом.

В первую очередь это нужно Эдварду, а потому я ужасно рада, что он приходит в себя.

И, как оказывается, силы, решительность и действия по плану возвращаются к нему быстрее, чем я могла предположить.

Мы только доедаем наш завтрак, а Алексайо, нежно погладив мою руку с кольцом, задает свой первый вопрос:

— Как ты относишься к религии, Белла?

Я удивленно смотрю на него, на полпути ко рту остановив свою вилку с шарлоткой.

— Религии?

— Не суть, какой. Как ты относишься к Богу? — Эдвард откидывается на спинку стула, чтобы мне было удобнее сидеть, и потирает ладонями мою спину. Бледность почти спадает с его лица, хоть он и выглядит измученным и серьезным.

— Знаешь, — я хмурюсь и ему это не нравится. Эдвард осторожно проводит по моим морщинкам пальцами, чтобы разгладить их, и крепко обнимает. Но не прерывает, — мы не были добропорядочными прихожанами. Ни я, ни Рональд. Меня крестили, так же как и крестили всех в нашей семье, но по воскресеньям в церковь… нет, я не ходила. Никто из нас не ходил. Я была там дважды — с Розмари. В принципе, после того, как она взяла заботу обо мне на себя даже не глядя на запреты Рональда, я поверила в него… в Бога. Из-за нее.

Робко поднимаю на него глаза, не совсем зная, какой реакции на такое ждать. И зачем мы вообще заговорили о религии.

— Ты веришь, — Алексайо облегченно выдыхает, поцеловав мою макушку, а рукой накрыв затылок с двумя шрамами, — я очень рад. Это главное.

— Ну, кто как не он послал мне тебя? — я удобно устраиваюсь в родных объятьях, наслаждаясь своим клубничным коконом, — в том баре была далеко не одна пьющая и курящая девушка, Эдвард…

Муж супится.

— Ни одна из этих девушек не была бы так добра ко мне, Бельчонок.

По его телу снова бежит дрожь. Куда слабее, куда меньше, но все же…

— Да уж, я была добра, — с ужасом вспоминая те давние времена, безрадостно хмыкаю, — посуда, краски, все эти соблазнения… и побеги…

Эдвард обнимает меня сильнее, обвив обеими руками и практически не давая двигаться. Череда поцелуев от него касается моего лба, затем скул, затем — губ. Легоньких, невесомых, но таких нужных. Любящих.

— К черту побеги. Ты обещала больше не убегать.

Я накрываю его ладони своими, чувствуя краешками пальцев немного дрожи.

— Я сдержу слово. Мне не нужно никуда бежать — разве что, с тобой, Алексайо.

Мужчина успокоенно, достаточно расслабленно выдыхает.

— И все же, о религии… Белла, я спросил тебя потому, что хотел бы, чтобы наш брак был записан не только на бумаге. Не в том виде, в каком мы его заключили.

Я не понимаю.

— Ты хочешь развестись, а потом опять?.. Потому что четыре брака по церковному это препятствие для пятого?..

Где-то я такое читала. Помню.

— Нет, — Эдвард мягко целует мою щеку, приникнув к ней обездвиженной половиной лица, — я говорю не о регистрации. Я говорю о венчании, Белла. Я хотел бы обвенчаться с тобой.

Я растерянно смотрю на наши сплетенные ладони.

Обвенчаться.

— То есть — в церкви? Как духовный брак?

— Брак душ, — муж, заметив мое смятение, говорит мягче, — ты — моя душа, Белла. И я не хочу тебя отпускать. Я хочу быть тебе защитником и другом, не просто мужем… я хочу, чтобы моя душа официально принадлежала тебе.

— Это и происходит на венчании?

— Единство, объединение, да, — я получаю поцелуй во вторую щеку, — вместе навсегда… если тебе этого хочется, конечно. Просто другой уровень… вне паспорта…

Аметистовый говорит спокойно и уверенно, но все же с каплей смущения, неверия в мое согласие. Он приводит аргументы и доводы, должные меня убедить, и пытается донести их. Я вижу, как ему хочется. И я вижу, по блеску глаз, по вздрагиванию уголка губ, как ему это нужно.

«Я хочу сделать все правильно». Вот оно.

— Я очень хочу, Уникальный, — честно отвечаю, полностью повернувшись к нему лицом, — я только боюсь, что… мне не разрешат.

— Из-за католичества? — муж гладит мою спину, — в определенных случаях это разрешено. Я узнавал…

— И из-за него тоже… ты ведь принадлежишь православию, да?

— Это Греция, — он кивает, — меня крестили здесь. Эммета уже в Штатах. Но в ту же религию.

— В Америке тоже развито православие?

— Оно везде существует, — Эдвард выдавливает улыбку, — но больше всего последователей у него, конечно же, в России. Но ведь не это главная причина? Что тебя волнует, мое золото? Скажи мне.

От «золота» на душе теплее. Он почти пришел в себя. Вернулись те слова, которыми называет меня. Все возвращается.

А раз так, я просто обязана быть откровенной.

— Из-за исповеди, — признаюсь, встретившись с участливыми аметистами своим взглядом, — мне кажется, я не смогу… и я не хочу, если быть честной, рассказывать все, что натворила… и говорить о грозе…

Ладони Эдварда, покинув мои плечи, касаются лица. Обхватывают его, привлекая к себе.

— Гроза — не твой грех, Белла.

— Но я его совершила! — вздрагиваю, вспомнив чертову молнию, — я… и мне… и поэтому…

Заплетаюсь, не желая думать о подобном, и морщусь. Нет слез, нет всхлипов, нет истерики. Только усталость. Теперь, вспоминая о грозе, я всегда чувствую страх и усталость.

— Запомни, моя девочка, так случилось. Здесь нет твоей вины, — Эдвард дважды целует меня в лоб, не опуская ладоней, — не надо и это на себе тащить. Пожалуйста.

Я опускаю глаза. Они все же саднят.

— Белла, тебе не обязательно рассказывать всю свою жизнь, — перестраивается муж, — только самые главные события, только недавние, например. Что там такого? Алкоголь? Сигареты? Ну пусть кокаин… но нет же ни убийств, — его лицо сводит судорога, — ни каких-то тяжких нарушений… все в порядке.

Теперь и я кладу ладони ему на лицо.

— Мой Ксай не виноват, — шепчу, глядя на мужа исподлобья, — ты ведь тоже тащишь это на себе… не надо…

Эдвард выдавливает благодарную улыбку.

— Мы еще обсудим все это, хорошо? Если тебе так хочется. И я в любой момент готов поговорить с тобой о той грозе, ты ведь, знаешь, правда?..

Я обреченно киваю.

— Знаю. Но не надо…

— Не надо сейчас, — соглашается муж, — сейчас мы о другом. Мы об исповеди. И эту исповедь, если ты дашь мне согласие на венчание, нужно пройти сегодня. Для тебя это совершенно неприемлемо, Белла?

— Я хочу венчаться, — почти по-детски упрямо заявляю, насупившись, — но я не знаю… я не знаю, получится ли у меня.

— Но ты хочешь попробовать?

Я сглатываю. Я смотрю на Эдварда, такого близкого, такого родного мне, с еще не до конца отпустившей красноту слез кожей, с припухшими глазами, с побледневшими губами и с такими теплыми, такими нужными мне ладонями, что прямо сейчас на щеках.

Я же постоянно говорю, что он моя душа… почему же я отказываюсь от этого союза, если он возможен? Этого чего-то куда более интимного, серьезного и вечного, чем брак на листе?

И он желает меня… вместе навсегда он меня желает…

— Хочу, — больше не думая, соглашаюсь, — и попробую. Обязательно попробую, если это нужно для венчания. Только…

Муж участливо вслушивается, так и не отпустив рук. Аметисты загораются счастьем, а за него я на многое готова. Даже говорить о грехах.

— Только, мое золото?..

— Только будь рядом, — не удержавшись, выпутываюсь из ладоней Эдварда, приникая к его груди. Обхватываю за шею, утыкаюсь лицом в плечо, проглатываю две единственных слезинки.

И прошу, прошу Бога, в которого по-настоящему верить и которому по-настоящему молиться начала не так давно.

Не разлучай нас. Никогда не разлучай.

А мой Аметистовый, не думая, отвечает. И его объятия становятся лишь крепче:

— Всегда буду, моя Дея.

И он держит свое слово. Держит все те разы, что нужен мне в этот день, все те разы, о которых и боюсь, и хочу попросить всем сердцем. За которые волнуюсь.

В церкви, после нее, когда отправляемся по некоторым делам в город в наш предпраздничный день… когда готовимся к настоящей, волшебной свадьбе.

И когда вечером, играя с волнами, пока оплескиваем друг друга соленой водой, Эдвард все-таки умудряется изловить меня, подняв на руки, он вдохновленно шепчет лишь одно:

— Завтра ты станешь моей… по-настоящему…

И я тоже, улыбнувшись, порадовавшись спавшим с его лица оцепенению, боли, утренним слезам, тянусь к любимым губам и целую их. Крепко, надежно и верно. Ни одни иные губы я больше никогда не трону. Ни за что.

— Завтра ты станешь моим… по-настоящему. Наконец-то…

Мы с ним оба знаем, что уже давно друг другу принадлежим вечно и безраздельно. Но здесь, в теплом море, снова на фоне заката, с моим кольцом, из-за которого случилась такая суматоха… все по-особенному. И все намекает на то, что завтрашний день станет еще лучше. Станет самым счастливым. Эдвард сказал мне… Эдвард обещал мне, что завтра мы действительно консумируем наш союз. По-настоящему.

Поэтому, когда мокрые, довольные и уставшие мы возвращаемся домой к ночи, когда, по очереди приняв душ, укладываемся в постель, я обвиваюсь вокруг Эдварда всем телом, отказываясь отпускать. Я пытаюсь стать с ним единым целым. Почувствовать его таким в качестве простого, пусть и любимого, мужчины последний раз, прежде чем действительно, по всем правам, назвать мужем.

— Душа…

— Душа, — эхом отзывается он, коснувшись обеих моих ладоней губами, — да, душа… моя душа…

И мы засыпаем.

Вместе не страшно.

* * *
В огромном доме с голубыми панелями и прозрачными окнами во всю стену не горит свет. Комнаты, кухня, весь нижний и весь верхний этаж — под властью ночи. Но в коридоре, который соединяет проход от лестницы к спальням, все же имеется источник света — бра. И светит он достаточно ярко, дабы разогнать тьму в полутора метрах по кругу от своего места размещения. Хватает, чтобы видеть лица и цвет чая. И даже пар, бегущий тонкими волнистыми струйками к потолку.

Вероника Фиронова сидит на бордовом кресле у стены, прислонившись к его спинке, и держит в руках кружку оранжевого цвета с черным чаем внутри. Ароматный, с кусочками каких-то фруктов, он наполняет ночь чудесным запахом, а вкусом отличается от всех иных чаев, которые Веронике выпадало пробовать в своей жизни. К тому же он выбивает спиртовой привкус, запавший рецепторам.

В чае нет сахара, нет молока, нет даже меда, который она непременно всегда кладет в свою кружку дома. Он просто чай — пустой и черный. Зато на журнальном столике, отделяющем кресло медсестры от кресла хозяина дома, стоит вазочка с шоколадными конфетами. Горькость какао-бобов и пралине внутри — вот та их характеристика, которую Каллен предоставил сам.

Не привыкшая пить чай пустым, девушка все же берет одну. И вынуждена признать, что характеристика правдива.

— Любите молочный? — Эммет, сделав глоток из своей бананово-желтой кружки, оборачивается к Нике. Спрашивает без лишних эмоций, без энтузиазма, устало. Зато с интересом, который настоящий.

Вероника неловко кивает.

— Разве ваши коллеги не говорят, что горький — полезнее?

Девушка сонно улыбается.

— Вкусам не прикажешь, Эммет Карлайлович, — чуть щурится она, — но не переживайте, сейчас мне все равно.

И, для подтверждения своих слов, она берет пальцами еще одну конфету. Они небольшие, в блестящей серебристой обертке, с узором из цветов внутри. И, при повторной пробе, не глядя на сохранившуюся горечь, в них все же есть приятный отголосок сладости.

— Вероника, давайте просто Эммет, хорошо? А то уж очень интересно звучит…

Медсестра почему-то краснеет.

Мужчина сидит перед ней достаточно расслабленно, но расслабленность эта для любого, кто хоть немного видит дальше своего носа — мнимая. Его спина выпрямлена и напряжена, тело вполоборота обращено к чуть приоткрытой двери в свою спальню — ныне спальню дочери — а пальцы левой, дальней руки, пользуясь тем, что не видны слишком хорошо, впиваются в подлокотник кресла.

Это целая зона отдыха в коридоре. И, судя по запаху новой мебели, привезена она была не так давно — два кресла с высокими спинками и кожаной бордовой обивкой, и столик из красного дерева (настоящего!) им под цвет.

Вероника никогда не считала себя падкой на деньги или желающей жить во дворце вместо среднестатистического жилища, но сегодня, даже приплюсовав усталость, ей нравилось. Мебель удобная, хозяин достаточно радушный, не глядя на сложившееся о нем мнение в целеевской клинике, а главное, в доме прекрасное отопление. Ника ненавидит холод и потому с особым трепетом ждет окончательного вступления весны в свои права.

— Я не могу так, Эммет Карлайлович, — смущенно отказывается Фиронова, вспомнив, о чем они говорят, — это неправильно.

— Но ведь я не называю вас по отчеству, — Каллен делает еще глоток чая, — Вероника?..

— Станиславовна…

— Вероника Станиславовна, — проговаривает Эммет, подчеркнув отчество медсестры, — а мне следует.

— Не следует, — она поспешно отказывается, покраснев больше прежнего и догадавшись смутно, что дело вовсе не в горячем чае, — я просто Ника. Для всех я Ника. И для вас, конечно же.

— Вам так удобнее?

— Да.

— Хорошо, — сдается Эммет, — как скажете, Ника. Но тогда и я просто Эммет. Так или иначе.

Хмыкнув, девушка соглашается.

— Хорошо, Эммет.

В коридоре теперь слышен плеск чая по стенкам кружки, когда кто-то делает глоток горячего напитка и ответный звук от кожи кресла, когда чуть меняют положение тела.

Ника, обвив свою кружку руками, осматривает сначала коридор в темных тонах, потом пол, потом стены… одно-несчастное окно видно в конце, но оно зашторено, и разглядеть пейзаж не предоставляется возможным. Коридор тонет в темноте. И Вероника не может понять, с некоторым содроганием взглянув на гравюры на темных стенах, почему здесь так мрачно.

Взгляд невольно возвращается к хозяину.

То, что он похож на медведя, уже точно не обсуждается. Белая рубашка, пусть и свободная, подчеркивает внушительные мускулы и широкую грудную клетку, закатанные рукава оголяют запястья и ладони со вздувшимися венами. Те же венки, пусть и уже прячущиеся, видны на бычьей шее хозяина и у его обритого виска. Волосы воронова крыла там слишком короткие, чтобы что-то разглядеть, но Нике кажется, среди них есть парочка седых, ярко выделяющихся на общем фоне. Да и нахмуренные брови, сеточка морщин в уголках глаз, четко очерченные носогубные складки не добавляют оптимизма. А большие пальцы на подлокотниках преступно подрагивают, как бы ни желали это скрыть.

— С ней все будет в полном порядке, — заметив, куда устремлен взгляд серо-голубых глаз, замечает Вероника.

— Думаете?..

— Я уверена, — она улыбается, — симптомов, кроме температуры, нет. Вероятнее всего, она просто следствие и пройдет достаточно быстро. Вам стоит вызвать педиатра с утра, но, я надеюсь, он тоже подтвердит мои мысли.

— У вас оптимистичные мысли. Но она всегда очень тяжело болеет…

— Поверьте, я не говорю того, во что не верю, а я верю, что с вашей дочкой все будет в полном порядке, — Ника пожимает плечами, уловив признательность, но и некоторую хмурость тона Танатоса, — а вы сами как себя чувствуете?

Брови Каллена сходятся на переносице.

— В каком смысле?

Ненадолго забыв о своем желании просто поспать, Вероника придвигается ближе к журнальному столику — боку кресла.

— Вы позволите? — ее молочно-сливочные пальцы просительно протягиваются в его сторону.

Эммет почти автоматически напрягается, едва удержавшись от желания отодвинуть руку.

Вероника, наблюдающая за ним из-под черных ресниц, снова выглядит сосредоточенной. И все же есть что-то в ее взгляде… что опять не поддается пониманию. И он уступает, так и не спросив, о чем речь.

Ника умело прикладывает пальцы к его запястью, не затронув рукава рубашки. Устремив взгляд на тоненькие часы на своей руке, она что-то одними губами считает.

— Пульс немного ускорен, — в конце концов объясняет свои действия девушка, качнув головой, — голова болит?

В серых глазах Медвежонка усталость.

— Несильно, — нехотя признается он.

Будто бы заранее зная ответ, Вероника вздыхает.

— Вам бы тоже поспать, Эммет. А лучше валерьянки — и потом поспать. С ней чудесно спится.

Мужчина забирает руку из пальчиков Ники, чьи невидимые опечатки на коже сразу же начинают саднить.

— Не развалюсь, не беспокойтесь.

Вероника фыркает. Сонно, но все же с улыбкой.

— С чего бы вам разваливаться? Вы просто переволновались, а это самый простой и самый действенный метод вернуть все в норму — отдохнуть. Тем более Каролине с вами будет спокойнее.

Каллен хмуро глядит на новую обитель дочери и по лицу его проходит тяжелая волна из воспоминаний не более чем часовой давности, когда они с Вероникой использовали последний метод, дабы сбить температуру. С тех пор ее проверяли дважды — каждые полчаса. И цифра не ползла вверх, оставаясь в пределах тридцати семи с хвостиком. Это позволяло измотанной малышке спать.

— Спасибо вам большое, Ника, — произносит Эммет, с признательностью обернувшись к медсестре, — вы нам очень помогли… и вы остались… надеюсь, я смог убедить вас, что не маньяк? И что не шутил насчет десяти оплат за одно это «дежурство»?

— Вы — папа, а не маньяк, — умиротворяюще замечает Фиронова, тоже глянув на дверь своей маленькой пациентки, — и я рада, что осталась. Сейчас я лично могу заверить вас, что все хорошо, и отправить спать.

Эммет усмехается.

— Вы очень устали, а я устроил чаепитие, — он со смущением указывает на конфеты и кружки на журнальном столике, что принес, дабы согреть и расслабить на славу потрудившуюся медсестру, — извините. Давайте я покажу вам гостевую, Ника. Там есть все необходимое.

— Это был вкусный чай, — спешит убедить, почти допив свой согревающий напиток, девушка, — спасибо вам.

И встает, едва встает хозяин, дабы исполнить задуманное.

Эммет выше Вероники примерно на голову, а шире — раза в два, но это ее не пугает. Она встает рядом, ожидая указания направления и смотрит в глаза. Который раз за вечер.

Эммет видит, что ее собственные глаза красивые и большие, светящиеся обычно, судя по всему, хоть сейчас и помутненные. Она в принципе симпатичная девушка с милой улыбкой и профессионализмом, которому можно позавидовать.

Не будь здесь Вероники, что уже спасала Каролину и заботилась о ней, Эммет бы сошел с ума, оставшись с недугом дочери в одиночестве. Его до сих пор немножечко потряхивает, а руки отказываются униматься окончательно, но это лишь отголоски минувшего. Ад уже кончился. Чистилище.

— Следующая дверь, — пройдя около двух метров по коридору, в зону, выходящую из освещения светильника, Эммет открывает проход в комнату и включает в ней свет.

Взгляду Ники предстает просторная, красиво оформленная в зеленовато-синих тонах спальня с постелью, комодом с зеркалом и ванной комнатой. Своей. Отдельной.

— Я могу и на диване… — нерешительно протягивает она, кое-как переступив незаметный порожек.

— Никаких диванов, — сразу же отметает Каллен, — располагайтесь и отдыхайте. Только пожалуйста, не уходите до восьми. Я должен вам как минимум завтрак.

Вероника, подавив зевок, все же кивает.

— Ладно… но только завтрак. Это моя работа, Эммет. Все, что было сегодня.

Мужчине приходится согласиться, дабы не развязывать новых споров. Утро вечера мудренее.

— Конечно, — кивает он. И отходит за порог, медля на мгновенье по ту сторону двери. — Ника?..

Медсестра оборачивается к хозяину, с внимательностью вслушиваясь в его слова.

— Да?

— Я ведь могу позвать вас ночью, если что-то пойдет не так? Обещаю не делать этого без причин, — он вдруг подходит ближе и чуть наклоняется, всматриваясь в глаза девушки, — Ника, я клянусь вам, что вы в безопасности. Я не причиню вам вреда.

Губ девушки касается понимающая, теплая улыбка. Эммету от нее становится легче. Верит.

— Конечно же. Обязательно разбудите.

Через десять минут они оба (кое-кто, послушав совета, даже выпив валерьянки) лежат в постелях по разные стороны стены. Ника с наслаждением обнимает пуховую подушку — уставшее тело гудит, как и голова, требуя отдыха. Каролина же, на невербальном уровне почувствовав отца рядом, с тихим-тихим стоном подползает к Эммету, устраиваясь у его груди и обхватывая слабыми теплыми ладошками за шею.

— Папа… — и дрожь ресниц на коже, и нежное дыхание, — люблю…

Мужчина ответно обнимает дочь, целуя ее лобик. Уже не пылающий.

— Я тебя тоже, солнце, — неслышным шепотом отвечает он, жмурясь. От Каролины пахнет раствором для обтираний, простынями и… клубникой. Совсем капельку, почти неслышно, но все же… и этот запах — прямая отсылка к дяде. К Алексайо.

Каролина здесь, с ним. Она в безопасности, она относительно здорова и он сделает все, дабы никто не смог ей навредить — ни физически, ни морально.

У Алексайо есть только Белла. Только она, в отсутствие всех остальных, способна помочь ему. Она его не бросит, она не причинит ему боли. Она, как и Эммет для Карли, как и Эммет для брата, чтобы между ними ни стояло, сделает все для своего мужа.

И впервые здесь, ночью, на кровати в темной комнате, с пульсирующими висками, Танатос вдруг понимает, что конец света не наступил. Что не случилось самого ужасного. И что, слава богу, они не одни. Ни один из них не в одиночестве — ни один из Братства золотых цепей.

Эммета охватывает странное чувство благодарности, мало с чем сравнимое по силе. От него становится тепло, а руки не дрожат так сильно.

Ника сказала, что все будет хорошо. Что она верит в это.

И, похоже, Эммет тоже верит. Он даже усмехается.

А потом наклоняется к лобику дочки, еще раз его поцеловав. И шепчет:

— Береги их обоих, пожалуйста…

* * *
Большая белая свеча с вытянутым стержнем и кружевной салфеточкой, которой накрыта моя рука, когда держу этот символ незатухающих, вечных чувств. В подтверждение словам священника, читающего молитву, на вершине свечи горит маленький, но такой смелый огонек, освещающий наши лица и разгоняющий традиционный полумрак церкви. В нем светится воля, жизнь и радость, делающая этот день самым прекрасным за мое существование. Я не знаю, какой его сможет затмить…

…Четырнадцатого апреля, в пятницу, я просыпаюсь не в темной комнате без окон с черно-кофейными обоями и блестящим ледяным полом, и вовсе не на огромной и пустой кровати с коричневыми простынями и тонкими подушками. Вокруг меня не суетится ярко накрашенная Лея, за дверью не бегут, готовясь к грандиозному событию, бесчисленные безликие люди… и мне не холодно, мне тепло. Потому что за окном не холодный ветер и пустынная земля, а теплый песок, белые камни и потрясающей красоты море, дающее надежду. Бескрайнее, синее и такое… мое. Этого не передать словами.

Эдвард, проснувшийся одновременно со мной по звонку будильника, поворачивается на бок и нежно целует сначала мой лоб, а затем губы. В аметистах столько счастья, столько нетерпения, что я начинаю широко улыбаться. И никак не могу эту улыбку стереть.

— Этот день…

— Этот день, — в такт мне, шепотом отзывается Алексайо, привставая на локте. Его пальцы с осторожностью гладят мои щеки, спускаясь к шее. Почувствовав их на яремной впадинке, я вспыхиваю, представляя, где еще сегодня они намерены оказаться…

— Я люблю тебя, — прижимаюсь к нему, изогнувшись на простынях, и целую ту же шею, — я так тебя люблю!..

Эдвард садится на постели, увлекая меня за собой. Его глаза, лицо — все светится, все источает покой и удовлетворение, радость. И нет ни дрожи, ни сомнений, ни ужаса, как вчера. Нет слез. Мы оба готовы к вступлению в новую жизнь, что станет достойным завершением всех этих терзаний, ожиданий и отказов. Больше мы не расстанемся — нас свяжет сам Бог.

И в эту секунду, представив себя в церкви, я не жалею, что вчера пересилила свои страхи и сходила на исповедь. Мне стало легче. И еще легче мне стало, когда Эдвард меня обнял через несколько минут после выхода. Когда я почувствовала, увидела наглядно ту самую главную причину, за которую не страшно слез. Меня благословили. Эдварда благословили. У нас должно получиться.

Мы с Алексайо завтракаем вдвоем — и остатками моей шарлотки, и его свежим омлетом, и потрясающими на вкус пирожными с голубикой, которые он лично принес из ближайшей кондитерской.

А сразу после завтрака, едва мы допиваем чай, приходит Агнесса. Мы познакомились с ней вчера, в том магазине, где выбирали платья, и она, как истинный мастер своего дела, с удовольствием согласилась помочь мне подготовиться к венчанию.

Эдвард и я уединились в разных частях нашей небольшой квартиры. Он остался в зале, с чаем, пирожными и белым чехлом со своим облачением, который тоже принесла Агнесса, а я с женщиной оказалась по ту сторону перегородки — в спальне. И белые простыни кровати, белые подушки, балдахин стали идеальной декорацией к комнате невесты.

Агнесса чем-то напоминает мне Роз, когда улыбается, поправляет неровно легшее платье, разбирается с рукавами, которые еще нужно закрепить и говорит о чем-то светлом, о чем-то интересном. По-английски.

Наверное, отсутствие моей второй мамы — единственное, о чем я жалею. Вспоминая о том, как бы хотела видеть ее здесь слишком поздно, я вынуждена смириться с тем, что мы только вдвоем. И что вместо ее рук, нежных и любимых, со мной работает профессионалка — аккуратная, исполнительная, но… чужая.

Ну ничего. Я позвоню Роз.

…Огонек, подрагивая под стать словам священника, утопая в них, своим неярким пламенем возвращает меня в эту секунду. Очень важную, чудесную секунду.

В церкви, самой ближней к вершине горы, пахнет ладаном. Древняя, с выбеленными снаружи стенами, внутри она устелена блестящими ровными плитами, в которых при свете отражаются лики святых на стенах. Иконы, незримым коконом окружив нас, смотрят по-доброму. Я встречаюсь глазами с Божьей Матерью и самим Иисусом несколько раз и оба этих раза встречаю теплое выражение на их было застывших, было нарисованных лицах.

Все по-настоящему, да.

Все так, как нужно. Как я хочу.

Я чуть сильнее сжимаю свою кружевную салфеточку, в которой свеча, проследив за тем, как держит ее Эдвард. Он, стоя совсем рядом со мной, внимательно слушает священника. И на лице столько благоденствия, столько блаженного покоя, что у меня щемит сердце.

Мы исполняем нашу общую мечту. Мы намерены жить в этом союзе, как и предписывают правила, до последнего вздоха.

Священник в праздничном одеянии, состоящем из черной рясы и золотисто-бежевой, светящейся в темноте, как наши огоньки на свечах, ризе. С вдохновленным лицом, с серьезным взглядом, он читает необходимые молитвы, следующие за обручением.

На пороге церкви, едва и я, и Эдвард ступили на него, священнослужитель совершил два необходимых ритуала — под краткую молитву надел на наши правые руки золотые кольца, а затем трижды обменял их, тем самым обручив.

- Η νύφη και ο γαμπρός.[24]

Наши свечи зажглись. Церковь открыла нам свои двери.

…Я чувствую взгляд мужа. Влюбленный и с истинным обожанием, он мерцает в его великолепных глазах, неумолимо к себе притягивая. Священник молится и просит благословить Создателя этот брак, и я, проникшись моментом, молчаливо прошу того же. Глядя, чуть повернув голову, на Эдварда. Наблюдая за тем, как он в который раз за это утро восторженно рассматривает мое платье.

Мы соблюли традицию, что будущий муж не должен видеть платье невесты, как бы в нашем случае и ни получалось ее трактовать. Агнесса занялась мной, пока Эдвард советовался с другими женщинами, и помогла подобрать то самое, отчего я восхищенно затаила дыхание.

Это было белоснежное платье в пол, без длинного шлейфа, без пышности юбки, без бросающихся в глаза украшений. Притягательно-простое, оно было закрытым, как и любит Эдвард, как и необходимо для венчания, с шелковой окантовкой и приталенным… и единственным, что вырывало его из общего вида, что делало его уникальным, были рукава. Широкие, белые, закрепленные у плеча и ниспадающие к самым бедрам. Φτερά.[25] Воздушные, легкие и, не глядя на свою прозрачность, закрывающие и плечи, и руки. Заменяющие руки крыльями.

Оно называлось «Греческий лебедь» и я совсем не удивилась, увидев такое название.

Оно было моим. В каждой ниточке, в каждом стежке. Оно было тем свадебным платьем, что я выбрала. Первым и единственным.

Эдварду безумно понравилось. Как жених и невеста мы встретились с ним на балконе у нашей квартирки, на каменных ступенях. Он смотрел на море, пока не услышал, что Агнесса открывает мне дверь. Он обернулся и в ту же секунду остановился на своем месте, восхищенно полыхнув аметистовыми глазами. Мой выбор был правильным.

…Огонек на свече мужа движется вперед. Я тоже делаю свой шаг, почти не замешкавшись. Становлюсь, как и Эдвард, на белый рушник, постеленный на плитах пола. В балетках с тонкой подошвой, таких же белых, как и платье, ощущаю его ткань.

На душе становится очень спокойно и хорошо. Добрые иконы, голос священнослужителя, запах ладана и прохладных камней, блеск наших обручальных колец и огоньки свечей…

Несомненно теперь, что венчание — это еще один кусочек рая, который Эдвард дарит мне за эти три дня. Самый главный его подарок.

…Начинается.

Священник обращается к Аметистовому:

— Имеешь ли ты искреннее и непринужденное желание и твердое намерение быть мужем этой Марии, которую видишь здесь перед собою?

Эдвард, зачарованно взглянув на меня, а затем с серьезностью — на священнослужителя, без сомнений отвечает:

— Имею, честный отче.

Его голос, переполненный эмоциями, совсем не дрожит. Он только звучит чуть по-другому, более интимно, более нежно… я заслушиваюсь. Неужели этот мужчина — мой?

— Не связан ли ты обещанием другой невесте?

— Нет, не связан.

Над куполом, где солнца больше всего из-за маленьких окошек, порханье голубей. В тишине оно чудесно заметно. Только вот улетать никто из нас не намерен, хоть венчание и призвано подарить крылья.

Священнослужитель обращается ко мне:

— Имеешь ли ты искреннее и непринужденное желание и твердое намерение быть женою этого Алексия, которого видишь перед собою? — он смотрит внимательнее, чем на Эдварда. Он призывает к правдивому ответу, а я только его и могу дать. Он мое самое заветное желание.

— Имею, честный отче, — выдохнув, чуть более тихим голосом заверяю я. И Алексайо, наблюдающий за мной, с обожанием встречает нежность, какая обращена к нему.

— Не связана ли ты обещанием другому жениху?

Краешком губ я улыбаюсь. У меня один жених. И один муж. Это неизменно.

— Не связана.

Свечи оттеняют наши лица, горят тихонько, размеренно. И ничто не тревожит их, ничто не гасит. Они — наш символ преданности. Символ нашей любви.

— Венчается раб божий Алексий рабе божьей Марии, — поставленным, звучным голосом, звучащим и тихо, и торжественно одновременно, объявляет служитель церкви, — во имя Отца, Сына и Святого духа.

Я с благоговением слушаю те имена, которые оглашаются священником перед нами. Изабелла и Эдвард остались там, за деревянными дверьми, запирающими приход. Здесь, на белоснежном ручнике, в атмосфере таинства и божественного благословения, связывают себя узами брака Алексий и Мария. Эдвард сказал мне правду — я выхожу за Алексайо. Под своим собственным крещеным именем.

Служитель церкви забирает с подноса, принесенного ему одним из помощников, золотой венец. С темно-красными вставками, с ликами святых на круглом основании, он знаменован крестом с православным куполом наверху.

Алексайо целует образ Спасителя, прикрепленный к передней части венца и затем священник, приняв помощь Эдварда в виде склоненной головы, надевает на него непременный атрибут венчания.

Огонек свечи отражается от золота на венце, подчеркивая великолепие момента. Эдвард смотрит на меня и в уголке его губ потрясающая улыбка полностью счастливого человека.

— Венчается раба божья Мария рабу божьему Алексию, — возвращается ко мне священнослужитель, заглянув в самое нутро глаз, передавая какой-то посыл, — во имя Отца, Сына, и Святого Духа.

Я целую образ Богородицы на венце, поднесенном для меня — чуть меньшем. Металл холодный и даже на первый взгляд тяжелый. Однако священник, подняв венец над моей головой, аккуратно опускает его на волосы, покрытые белым тончайшим палантином. Мой обруч, формирующий прическу из завитых локонов до плеч с цветами с фиолетовыми сердцевинами не мешает процессу, хотя я предусмотрительно сдвинула его чуть вперед.

Венец тяжелый. Но не настолько, насколько думалось.

К тому же, есть что-то необъяснимо прекрасное в этой тяжести. Я ей проникаюсь.

Мужчина в ризе произносит несколько недлинных молитв, обращаясь по разным именам к святым, призванным хранить наш брак.

— Господи, Боже наш, славою и честью венчай их!

Приносят вино. Я не удивляюсь этому, хотя должна бы, и просто делаю то, что велит обычай — три маленьких глотка. Мой черед наступает после Эдварда, и я впервые вижу, как он притрагивается к алкоголю.

Чаша красивая, такая же золотая, с узорами-переплетениями от ножки и выше. Впитавшая в себя молитву, с наложенным крестным знамением, ее содержимое согревает нас изнутри.

Свечки вздрагивают от незаметного дуновения ветерка, вызванного тканью.

Прозрачная салфетка наподобие той, в которой мы держим свечи, только больше, появляется в руках священнослужителя.

Он берет наши руки в свои, с набором быстрых и непонятных священных слов кладя их друг на друга. Я чувствую кожей теплую и широкую ладонь Эдварда, поддерживающую мою, и счастливо, уголками губ, улыбаюсь.

Я твоя. Я теперь навсегда твоя.

И то, чем лучатся его глаза, подсказывает мне тот же ответ. Прописную истину, отныне.

Покрыв наши правые руки тканью, в ком символ венчания, священник, произнеся несколько слов и окрестив наши ладони, двигается вперед.

Аналой. Обход вокруг аналоя. Вчера мы это обсуждали.

Молитва нараспев, громче все предыдущих, важнее всех предыдущих, наполняет пустую маленькую церковь. Иконы, попеременно освещаясь огоньками свечей, предстают на наше обозрение, а плитка будто бы теплеет от каждого шага.

Я держу руку Эдварда, я чувствую его рядом, я знаю, что теперь я не просто «голубка», Белла, Бельчонок… я знаю, что теперь я его жена. И мало с чем можно сравнить это чувство удовлетворения и ошеломляющего счастья, которое накрывает, подобно епитрахильи, мою душу.

Алексий. Алексайо. Защитник.

Мария. Мари. Любимая.

Мы вместе. У нас действительно получилось.

Три круга, традиционных для обряда, заканчиваются. Священник останавливает нас на прежнем месте, снимает с рук связывающую их ткань, не переставая произносить молитвы, и трижды крестит нас обоих. С кивком головы.

— Во имя Отца, Сына и Святого Духа.

…Венцы снимаются, оставляя напоминание о себе чуть саднящей от тяжести кожей.

Последняя молитва. Самая жаркая, самая ясная, самая священная. Священник по очереди смотрит на нас обоих, не дозволяя разъединить руки. Он говорит о верности, о сохранности священного союза, о том, какие у нас есть обязанности по отношению друг к другу и что нам суждено пройти вместе.

— Благословляем…

Негромко, прерывисто выдохнув, я наконец поворачиваюсь к мужу, счастливо ему улыбаясь. Отражение той же улыбки на губах Эдварда. В его глазах. В лице. В блеске кольца, что навсегда нас объединило.

Мне не верится. Но мне безумно хорошо.

Не говоря ни слова, мы соединяемся с Алексайо в целомудренном теплом поцелуе, чистом и нежном, первым в новой ипостаси. Венчальным.

— Моя…

— Мой… — неслышно выдыхаю я.

Окончание обряда знаменуется подходом к царским вратам. По потеплевшим плитам, рука об руку, мы ступаем на ступени у алтаря, глядя на церковь с иного ракурса и иными глазами. На двери, на иконы, на наш рушник, оставшийся на полу, на священника и его помощника, подносящего иконы.

Мы целуем лики каждого из своих покровителей, а затем прикладываемся губами к покровителям супруга.

И вот тогда церковный хор, дожидавшийся своей очереди, наполняет маленькую церковь прекрасной, мелодичной и нежной, как сам обряд, песней-молитвой. Она отталкивается от стен, стелется на плиты, обвивает, обхватывает нас… и не отпускает. Завершает венчание. Завершает благословление нашего брака.

Песнь льется рекой, когда священник кивает нам, выражая свои поздравления, и отходит назад.

Держа в руках иконы, чувствуя обручальные кольца на пальцах, мы останавливаемся на вершине своего мира. На последней его ступени.

…Еще один нежный, невесомый, проникнутый любовью поцелуй. Супружеский.

— Моя…

— Мой.

* * *
Фотографа, которого нанял Эдвард для запечатления нашего самого счастливого дня, зовут Алекс. Ему около тридцати и он очень увлечен своим делом, судя по количеству имеющихся в арсенале поз, ракурсов и идей. У алтаря, у церкви, с иконами и без икон, целуя друг друга и обнимая, прикасаясь, просто глядя друг на друга… он бесконечно фотографирует нас, мельтеша перед глазами, намереваясь сделать прекраснейшие снимки в честь прекраснейшего события.

Но как бы не желал Алексайо потом зимними вечерами пересматривать наш свадебный альбом, не выдерживает даже его ангельское терпение.

Он отсылает Алекса вниз, пофотографировать виды острова и море, которое так мне понравилось, а сам остается со мной. Вдвоем. Недалеко от вершины горы, на которой выстроен город. Здесь нет туристов, нет местных жителей, нет даже вездесущих котов.

Возле раскрытых дверей церкви, из которых не так давно вышли, на каменном основании всего городка, мы только вдвоем. Море, небо, солнце и… любовь. С крыльями моего развевающегося на несильном ветерке платья и солнцем, что подчеркивает красоту костюма Эдварда цвета шампанского с белой приталенной рубашкой. Ее пуговицы прозрачно-кофейные, а в петлице пиджака — белый, в цвет моему платью, цветочек. Я не знаю его название, но оттого смотрится он не менее чудесно.

И вот здесь, позволяя нам остаться наедине, вдоволь друг другом любуясь, гора и белыйкаменный заборчик прячут нас от ненужных глаз.

И мой Алексайо дает себе волю.

Я не успеваю и изумиться, как он подхватывает меня на руки, крепко прижав к себе, и целует лицо. Щеки, веки, лоб… он целует меня ошеломляюще восхищенно, бархатно, с благоговением. Его ладони гладят мою спину, закрытую тонкой тканью платья, мой палантин, теперь устроившийся на плечах, прикасаются к рукавам-крыльям.

— Какая же ты красивая, Белла, какая красивая, — восторженно шепчет он, не утаивая легкой дрожи голоса, пронзающей при каждом слове.

Я никогда не видела, чтобы аметисты так горели, так сияли, так пылали. В них весь мир и вся вселенная, в них я — в каждом всплеске радости. И это непередаваемое чувство. Это полное единение.

— Не забывай и о своей красоте, Алексайо, — с улыбкой я глажу его волосы, опираясь на плечи, и целую подбородок, — мой великолепный Аметист, ты прекрасен!

Эдвард облизывает губы, краснея, но не стыдясь этого, как я и просила. В его глазах проскальзывает намек на соленую влагу, но мне на счастье, счастливую, а не вчерашнюю, обреченную. В его глазах жизнь, желание жить, восхищение этой жизнью… и я чувствую все то же самое. До последней крохи.

— Я не могу поверить, что ты моя, — признается Эдвард, так и не отпустив меня. Ему, похоже, не доставляет никакого труда и беспокойства удерживать меня на весу, — только моя… жена моя…

— Только твоя, — эхом отзываюсь, улыбаясь все шире и все радостнее, — муж мой…

Услышав отсылку к «Ромео и Джульетте», Эдвард хмыкает. Немного грустно.

— Я тебя больше никогда не оставлю, — клянется он, убежденно посмотрев на мое лицо, — ни на день, Белла, ни на час… я твой…

- ψυχή — соглашаюсь я, носом зарываясь в его плечо, — я очень ждала, когда ты ко мне вернешься.

— Души не покидают. Они всегда с тобой.

— Это одно из их прекраснейших достоинств, не правда ли?

Озарив меня загоревшимися аметистами, увлекая в их плен, Алексайо отходит от заборчика ближе к церкви. Его руки, удерживая меня сильнее, прижимая к себе, не дают упасть, едва их обладатель начинает кружиться. Счастливо, вдохновленно, он показывает мне панораму всего острова, не опуская на землю. Со своего ракурса.

— Я тебя люблю! Я так, я так тебя люблю!.. — без конца восклицает Серые Перчатки, жмурясь от солнца, — спасибо тебе, мой Бельчонок! Спасибо!

Видеть эмоционального Эдварда, который не сдерживает себя, который не надевает масок, который так по-детски, так искренне и полно радуется, кружась на месте… у меня на глаза наворачиваются слезы. Добрые.

— Я хочу, чтобы ты был самым счастливым, — приникнув к нему, заклинаю я. Глядя в глаза, обращаясь к ним, не умолкаю, — я ужасно люблю тебя… и я счастлива… я очень счастлива. Это тебе спасибо, Алексайо!

Эдвард останавливается, моргнув. Он все же ставит меня на ноги, но не отпускает, чтобы не упала. Вместо этого, придерживая за талию, просто прижимает к себе. Крепко, защищающее и одухотворенно.

— Вот мое счастье, — я получаю поцелуй в макушку, — никто не сделает меня более счастливым, чем оно.

Хохотнув, я ответно обвиваю его талию. Белая рубашка, светлая кожа, его волосы — все пахнет моим любимым клубничным гелем. В нашей жизни нет и не будет больше никогда мяты.

— А вот мое, любимый.

Эдвард жмурится, неровно вздохнув, когда я так называю его. Когда я вообще все это говорю.

— Ты все, что мне нужно в жизни, Белла. Не забывай этого. Я бесконечно тебе обязан.

Я со вздохом целую левую часть его груди. Прозрачный блеск для губ не навредит рубашке и это радует.

— У нас у обоих теперь есть обязанности.

Эдвард перехватывает мою руку с кольцом, взглядом зацепив и хамелеона, вписавшегося в общий вид платья. Агнесса даже подобрала макияж под цвет ему, оттенив присутствие на моей шее.

— Ты не разочаруешься.

— Я даже не сомневаюсь, — привстаю на цыпочках, хихикнув, — я тоже тебе обязана. И ты тоже все, что мне нужно. Думаю, ты давно это понимаешь…

Он посмеивается вместе со мной.

— Доверие — главная составляющая брака наравне с любовью.

Я с лаской глажу его правую щеку.

— Тогда у нас будет хороший брак.

Эдвард зачарованно ухмыляется.

— Очень хороший. Лучший, мой Бельчонок.

Ему очень нравится мое платье. Он разглядывает его, не переставая, и я безумно рада, что выбрала именно его. Так уж получилось — баланс. То платье, что подобрал он, я надевала на светскую свадьбу, и влюбилась в него. А то платье, что подобрала я, церковное, полюбилось ему. Мы совпали. В который раз.

— Белла, — муж поправляет мой чуть наклонившийся вниз от венца обруч с цветами, — как тебе идея провести здесь еще одни выходные?

Мои глаза вспыхивают волной восторга от этого нежданного вопроса. Тонут в ней, вызывая у Эдварда милую улыбку.

— Еще одни?..

— Я знаю, что медовый месяц длится обычно больше уикенда, — муж сожалеющим взглядом наблюдает за мной, пуская в глаза немножко грусти, — но мы бы могли сделать его… продуктивным?

— Эдвард, — фыркаю я, — уикенд это все, что мне нужно! Даже часа будет достаточно… с тобой.

Он усмехается, но тронуто. И так же тронуто меня целует.

А солнце светит все ярче, а небо все голубее, и ветер играет с моим палантином, трепля его концы. Кто-то совсем недавно как раз предложил использовать его в наших фото.

— Надо найти Алекса, — напоминаю я, оглянувшись на лестницу вниз, — а то еще не отдаст нам фотографии…

— Или сделает не все, — Эдвард согласно кивает, не отпуская моей талии, разворачивая нас к лестнице, ведущей вниз, — к тому же, нам нужно успеть до праздничного обеда… и до вечера…

Он многозначительно улыбается мне, сверкнув глазами, но все же с каплей смущения. Оно и подсказывает мне, о каком вечере мы говорим.

Брачная ночь.

Действительно первая…

— Я люблю тебя, — повторяю в который за сегодня раз, вспомнив, с каким лицом Эдвард венчался со мной, надев венец. И как смотрел… и как любовался.

Он ангел. Он мой ангел. Навсегда.

— Я люблю тебя, — шепотом отвечает он, — и я не дам тебе разочароваться.

— Как будто это возможно…

Но Алексайо не дает мне договорить. Он просто берет меня за руку, ведя по лестнице вниз. К фотографу. К солнцу. К морю. К нашей новой, по всем правилам теперь официальной, жизни. Наполненной и счастливой.

* * *
Второй день свадьбы в моей жизни кардинально отличается от первого.

Во-первых, нет этой толпы незнакомых людей, которой нужно улыбаться, с которой требуется разговаривать и которая смотрит с интересом-презрением, изучая и платье, и обстановку, и меню, и супружескую пару. Тогда, в феврале, Эдвард спасал меня от излишнего внимания, переводя стрелки на себя, а сегодня наоборот — сам весь отдается в мое распоряжение. Приковывает все свое внимание ко мне, но не делая это неудобно, наоборот, радуя. Я вижу истину как никогда четко — он любит меня. И я замужем.

Во-вторых, нет роскошной обстановки с бог знает какими лампами и столами, украшениями и цветами. Санторини, самый прекрасный остров Греции, создает идеальный фон просто самим своим существование: белыми домиками на склонах гор, этими самыми зелеными склонами, плещущимся на берегу морем, изящными лесенками вверх-вниз с синими камешками по центру ступеней, заборчиками и ставенками, которые столь необычны. Нет лучшей декорации, лучшей обстановки. По крайней мере, мне сложно ее представить. Я с огромным удовольствием меняю зал с колоннами и гербарием по всем стенам на простор Белого острова.

В-третьих, нет никакого отвратительного меню высокой кухни с печеной свеклой или затушенной спаржей, с какими-то кусочками мяса, непохожими и на мясо. Возможно, мое увлечение фастфудом и уличной едой как раз отсюда — я ненавижу ту кухню, что пропагандировал Рональд. И все его приемы с самого детства старалась обходить стороной. В Греции же, благодаря Эдварду, моя мечта о вкусном и простом сбывается. Выучив за три дня мои вкусовые предпочтения, Алексайо балует меня понравившимися блюдами традиционной кухни в одном небольшом, но очень колоритном ресторанчике. У нас своя закрытая кабинка, свой большой стол и красивые волнообразные тарелки с синими узорами. Я вспоминаю гжель и улыбаюсь, а Эдвард хмыкает, отгадав мое сравнение. И десерт наш, тот самый свадебный торт из шоколада, чернослива и фундука, ставшего моим фаворитом, нам подают под хитрый взгляд мужа на настоящей гжелевой тарелке. У меня просто не хватает слов.

В-четвертых, на нашей второй — и последней — свадьбе присутствует комфорт. В обстановке, в еде, в поведении, в каждом шаге… этот день не становится сводом правил и законов, он не расписан по минутам и мне позволено вносить коррективы в то, чем мы намерены заняться.

А это так и шепчет о нашем равноправии. Долгожданном.

Стоит ли говорить, как чудесно мы проводим время? Просто отдыхая, просто наслаждаясь, впитывая каждой клеточкой то, что дает природа вокруг, щедрая погода и просто красота мироздания.

Фотограф делает несколько сотен фотографий, прежде чем уходит на заслуженный перерыв, оставив нас за праздничным обедом.

И уже после него, ближе к вечеру, на закате, Алекс заканчивает финальные фотографии. В самых разных позах.

— Очень красиво, — восхищенно шепчу я, приникнув к Алексайо, когда фотограф прощается с нами и уходит.

На пляже нет ни души, и мы снова остаемся в гордом, но таком приятном одиночестве. Вдвоем.

Закатное солнце освещает воду, пуская по ней багряные блики, маленькие розовые облачка плывут по небу, а крохотные волны, чуть позолоченные, плещутся у ног.

— Ты бы хотела видеть это каждый день? — сокровенно спрашивает Эдвард, прижав меня к себе покрепче.

— Это прекрасное место… возможно, и да.

Он принимает этот ответ.

— Греция и Россия, не глядя на все различия, имеют сходство по религии. А это объединяет куда сильнее всех стереотипов. Это общие традиции.

— Ты о переезде? — почему-то только сейчас догадываюсь я, приникнув к его плечу, — Алексайо…

— Переезде в рай, — муж улыбается, погладив мои волосы, — ты сама так назвала это место.

Я поднимаю на него глаза, чуть запрокинув голову. И всем телом обвиваюсь вокруг мужа.

— Мой Ксай, ты так и не понял, — с доброй усмешкой объясняюсь я, — я назвала это место раем не потому, что оно такое красивое и теплое, что такое далекое… я назвала его так, потому что здесь со мной ты. И ты мой здесь. И ты обвенчался здесь со мной. Это поэтому Рай.

Взгляд мужа теплеет, наливаясь благоговением.

— Солнце мое, — он с нежностью трется носом о мою скулу, когда голос растроганно вздрагивает, — спасибо…

— Не благодари меня за то, что делаешь прекрасным ты сам, — я щурюсь, ответно чмокнув его щеку, — это тебе спасибо… за все это. За этот закат.

Солнце продолжает опускаться, нимбом красного освещая небо, и я чувствую себя почти такой же счастливой, как и сегодня на венчании.

Кольцо Эдварда такое же, как и мое кольцо, только больше. На нем аметист, переплетения из золотых линий и толстый ободок, обхватывающий палец. Оно удобное, легко снимается и одевается и, что важнее всего, совсем не напоминает «голубок». А это наводит меня на определенную мысль.

— Ты их нарисовал? — поднимаю свою руку, устроив на его груди, и с интересом разглядываю колечко.

Алексайо немного тушуется, но не более того. Он все смелее, все увереннее. Кажется, сегодняшняя церемония не мне одной подарила крылья.

— Я, — он наклоняется и целует мой безымянный палец правой, на сей раз, руки. По православной традиции, — тебе нравится?

— По-моему, я еще вчера описала тебе, насколько, любимый.

Эдвард с довольным вздохом перехватывает мою ладонь. Это слово он обожает.

— Оно всегда было твоим. Мое первое золотое кольцо, Белла. Я сам.

Не могу не улыбнуться. Не могу и не пытаюсь не улыбаться, потому что это все, чем хочется заниматься этим днем. Я безумно счастлива. Я в безумном восторге. И моей радости нет предела.

— Мое золото, — с обожанием беру его лицо в ладони, заглянув в аметисты, чей цвет существует и на мне, — ну конечно же… как и мое кольцо. Как и я.

Эдвард гладит мои плечи, спускаясь к ребрам.

— Лаванда, Белла.

— Лаванда? — я ищу ответ в глазах, что никогда не обманывают. А они переливаются всеми цветами радуги.

— Ты — это лаванда, Белла. Ты ей пахнешь… и она тоже фиолетовая, — улыбка приподнимает левую часть его лица, создав на щеке очаровательную ямочку, — мы совпали.

Иные слова излишни. Я встаю на цыпочки, после этих слов сразу же целуя его губы, и притягивая к себе ближе лицо. Обе щеки, скулы, шею — все глажу, не останавливая руки. И изгибаюсь от тихого удовольствия, едва Эдвард ласкает мою спину. Тонкая ткань не отнимает прелести касаний его рук. Они все так же чудесно ощутимы.

Страстный, влюбленный поцелуй из благодарного переходит в нуждающийся… и мне становится жарко на прохладном ветерке у прохладной воды.

С трудом оторвавшись от Эдварда, я часто дышу, пытаясь совладать с дыханием. А он опускает голову, глядя только мне в глаза и никуда иначе. Пленяя моим любимым сладким пленом.

Но возле глаз видна сеточка морщин и некоторое опасение, выраженное ими, а губы чуть бледнеют.

— Солнце почти село, — он сглатывает, контролируя лицо, — пора домой…

Я согласно, не споря, киваю. Но с желанием, которое от него не прячу.

Мой. Во всех планах…

— Домой…

Все обещания оживают, становясь реальностью. Все воспоминания, смешиваясь, окрашивают своей теплой краснотой. И смущение, и желание, и нетерпение… мне все жарче.

Крепко взяв Эдварда за руку, я уверенными шагами, следуя за ним, поднимаюсь по нескольким лестницам к нашему дому. Придерживаю подол платья, любуясь тем, как на нем играют солнечные лучи, последние за сегодня, ступаю на синие овалы ступеней. И вижу наш дом, вижу белый заборчик, вижу старого знакомого дымчатого кота, сидящего на последней лестнице перед ним.

Мне кажется, кот улыбается…

Перед самым входом, ступив на наш балкон, Алексайо останавливается, подхватывая меня на руки. Платье взметывается вверх белой волной, а балетки перестают касаться земли — все в один момент.

— Ты что?..

— Невесту полагается перенести через порог, — уже более взволнованный, чем все время прежде, отзывается Эдвард. И исполняет свой задуманный ритуал, ступая внутрь нашего домика.

Здесь свежо, прибрано и спокойно. Все кажется знакомым, а оттого родным, хоть и выходили мы отсюда совсем другими людьми, чем вернулись.

На столе выложены лебеди из салфеток, сплетшиеся крыльями, на диване подушечки из белого ситца с пожеланиями долгой жизни и счастливых дней. А самое главное, что отодвинута перегородка к нашей спальне, и кровать перестелена выглаженными белыми простынями. Шелковыми?..

— Ничего себе…

— Тебе нравится? — Эдвард опускает меня на ноги, немного растерянно глядя вокруг. На его лбу отпечаток морщин, у глаз чуть-чуть хмурости.

— Очень нравится… ты все это сделал?

Я с удивлением подмечаю у постели несколько свечек, горящих на вид настоящим пламенем, но вблизи заметно, что электрическим, цветы в вазе, наши венчальные свечи на журнальном столике — возле угощений. Печенюшки, свежая клубника, какие-то конфеты… и все это в белой цветовой гамме. Все до единого.

Алексайо, кажется, предусмотрел все. И основательнейшим образом подготовился к этой ночи.

— Я это придумал, — Эдвард берет меня за руку, направляясь к постели, — но я могу все это убрать, если ты хочешь чего-то другого.

— Ничего другого не хочу, — я останавливаю нас возле постели, с удовольствием ему улыбнувшись, — я хочу только… тебя.

Алексайо, с трудом преодолев желание нахмуриться больше прежнего, отрывисто кивает.

— Разумеется, — его голос звучит глухо, выдавая волнение, — только мне нужна минутка… ты позволишь?

Я ласково пожимаю его руку, стараясь успокоить.

— Сколько нужно. Не беспокойся.

И, подтверждая наглядным образом свои слова, сажусь на простыни постели.

Почему-то от вида меня в свадебном платье на простынях глаза мужа загораются ярким пламенем. Настоящим.

— Давай я помогу тебе его расстегнуть…

— Спасибо большое, — я так же быстро, как и села, поднимаюсь, поворачиваясь к нему спиной. Точно по шву, молния скользит к бедрам, останавливаясь возле них двумя тугими пуговичками. С ними длинные пальцы Эдварда и возятся больше всего.

Но он все же справляется. Правда, платье не снимает. Делает шаг назад.

— Минута, — напоминает то ли себе, то ли мне, оборачиваясь к ванной.

Я целомудренно целую его на недолгое прощание, с любовью погладив шею с заметно пульсирующей синей венкой.

— Я люблю тебя, Алексайо, — объясняюсь. И, больше ничего не говоря, отступаю-таки назад. Обратно на свои простыни.

Он глубоко вздыхает, выдавливая мне в ответ теплую, доверяющую улыбку, и отзывается тем же, прежде чем скрыться за дверью ванной комнаты:

— Я люблю тебя.

Усевшись на постели, задумчиво глядя вокруг, на полуприглушенный свет, на все эти красивые атрибуты брачной ночи, на идеально белую кровать, как и мое платье, я немного теряюсь. Эдвард очень волнуется и переживает, но в первую очередь все равно думает обо мне. Он всегда думает обо мне. О других. О ком угодно, кроме как о себе.

Он никогда о себе не думает.

Мне становится грустно. В этой комнате, буквально пронизанной любовью моего Алексайо, наполненной им, грустно. И обидно за него, как никогда прежде.

Я поднимаюсь с постели, осторожно выпутываясь из белого платья, которое он расстегнул. Оно его смущает и нервирует, а это не то, что нам нужно. Нам нужно другое. Нам нужно что-то для него…

Аккуратно уложив свое подвенечное одеяние на диван в гостиной, я возвращаюсь в спальню в своем белоснежном белье, слушая плеск воды. Правда, не душа. Умывальника.

А это наталкивает на определенные мысли.

Открыв шкаф, где в порядке развешаны и мои, и Алексайо вещи, я достаю его белую рубашку. Широкую, удобную и достаточно длинную. И только затем прощаюсь со своим бельем.

Это твоя ночь, мой Ксай. Я покажу, чего ты достоин. Я покажу тебе, как сильно я тебя люблю… и как могу любить еще сильнее. Я покажу, как тебя должны любить за то, что ты делаешь. За твою душу и сердце.

Позволь мне, пожалуйста.

Я прикрываю глаза, поправив рубашку, так мягко накрывшую мое тело. С желанием расслабиться самой, выдыхаю.

Только позволь…

* * *
Спокойствие. Уверенность. Трезвость.

Со сполоснутым холодной водой лицом, малость дрожащими руками и более-менее ровным дыханием, Эдвард, преодолев волнение, все же открывает дверь ванной.

Уравновешенность. Отсутствие паники. Убежденность.

Обвив металлическую ручку, сильно сжав ее вымытыми ладонями, мужчина выходит туда, где должен быть, как обещал.

Присутствие. Серьезность. Забота.

Как следует мужу.

…Изабелла здесь.

Она сидит на королевской кровати среди белых простыней и натянутого балдахина, как видение, и через небольшое окошко, завешанное москитной сеткой, смотрит на морскую гладь. Луна серебряным диском висит над водой, отражаясь в маленьких волнах.

Ее распущенные волосы, повинуясь легкому бризу, несильно подрагивают, привлекая к себе внимание, а обруч с цветами снят и отложен на тумбочку.

Это все кажется сном. Волшебным и прекрасным, даже мучительно-прекрасным. Потому что волосы, оголенная шея, осанка… в Белле Эдварду нравится все, но он так до конца и не уверен, не глядя даже на венчание сегодня, что имеет право всего этого касаться. Любить ее.

На звук раскрывшейся двери и шагов босых стоп по полу девушка оборачивается. Нежная и такая красивая, она ласково улыбается ему, вселяя надежду. Вдохновляя тем обожанием, что мерцает в глазах.

Спокойный, уверенный женский взгляд встречается с напряженным мужским. И стирается разница в годах, в различиях, в мыслях. Остается только желание. Пусть мужчина и старается еще его контролировать.

Белла грациозно встает, разворачиваясь к Эдварду лицом.

Каллен сглатывает неожиданно возникший в горле комок, распахнутыми глазами наблюдая за своей Белоснежкой. Молодая жена, одетая лишь в его белую рубашку, — из-под полы выглядывают стройные обнаженные ноги, одну из которых Белла оставляет на полу, а коленом другой она опирается о матрас — все еще улыбается.

А мягкий свет, падающий из окна, вырисовывает весь ее силуэт сквозь тонкую ткань балдахина, подчеркивая те прелести, которые обычно так цепляют мужской взгляд.

Пальцы Эдварда сжимаются, надеясь обхватить основание кисти. Ему непередаваемо сильно хочется перенести чувственное видение на холст, запечатлеть его, выразить эмоции там, где это доступно, где это возможно… вот только мольберт и краски остались дома. В другой жизни. Без Беллы.

Изабелла смотрит на него с любованием, но в то же время достаточно твердо, отрезая любые возможные мысли о побеге, которым он так часто спасался от самого себя.

Но у Алексайо нет теперь ощущения, будто он в ловушке. Ему кажется, что наоборот — он свободен! И такой вид Беллы, и ее взгляд, и ее улыбка — все для него.

Я люблю тебя.

Я принимаю в тебе все.

Я хочу, чтобы ты был счастлив.

Эти слова стучат в голове вместе с кровью, ускорившей свой бег. И тишина уже не кажется Эдварду тишиной в полном смысле этого слова…

Тем временем Белла выпрямляется и отходит от постели, направляясь к мужу.

Его дыхание, было только разошедшееся, перехватывает.

Нет, он ошибался, это все-таки ловушка. Оковы заключают его в свой плен, но не грубые, не страшные, не причиняющие боли или зла. То путы любви — крепкие и сладкие чувства к женщине, прекрасней которой он еще не видел в своей жизни.

Его девочки.

Изабелла двигается навстречу ему, и хочется замедлить мгновение, чтобы насладиться полуобнаженной прелестью музы. Мужская рубашка слишком велика для столь тонкой фигурки, но не смотрится смешно. Рукава закатаны до локтей, накрахмаленная ткань лишь обозначает грудь, просвечивая на напряженных темных сосках. Полы сорочки колышутся вокруг стройных бедер, рождая по всему телу Эдварда ощущение, будто его окунули в чан с кипящим молоком. Жар бежит по коже наравне с мурашками, а волоски встают дыбом.

Девушка подходит к мужу очень близко и кладет изящные кисти на его грудь. Огладив ткань рубашки, нежные ручки перемещаются на широкие плечи и медленно соскальзывают вниз, захватывая в плен мужские ладони.

— Добро пожаловать домой, Алексайо, — приветствует его ее нежный, восторженный голос.

Они не отрывают взгляда друг от друга. Белла вселяет в мужа уверенность своим рукопожатием, своей близостью сейчас, что все получится — она пройдет с ним путь до конца.

Дыхание девушки хоть и частое, но контролируемое, чем не может похвастаться сам Каллен. Он дышит быстрыми короткими вздохами, волнуясь и не успевая взять себя в руки даже для того, чтобы просто ответить ей.

Выходит только сдавлено кивнуть.

Белла доверительно глядит на него, успокаивая уже одним своим взглядом.

— Это всего лишь я, любимый, постарайся расслабиться.

Ее маленькие пальчики гладят его большие руки, и через несколько десятков секунд, когда Белла, видимо, считает, что Аметистовый достаточно успокоился для этой стадии, она синхронно поднимает обе его кисти на уровень своей груди, к самой верхней пуговице на рубашке.

— Разденешь меня?

Пальцы Эдварда дрожат, хотя семь минут в ванной и уже три как после нее он старался успокоить себя и унять эту дрожь. Но возможно ли это в принципе? То, что происходит прямо сейчас, настолько значимо и невероятно, что утихомирить беспокойство никак не выходит.

Не сразу справившись с первой застежкой, он все же выполняет просьбу жены. И взгляду Кэйафаса предстает чуть больше декольте Беллы, нежели прежде. Тревожно взглянув на ее лицо и встретив ободряющий, довольный взгляд, Эдвард продолжает дальше.

— Мне очень нравится, когда ты раздеваешь меня, — Изабелла чуть краснеет, взглянув на него из-под ресниц, — я так давно этого хотела…

Алексайо смущенно улыбается, недоверчиво вслушиваясь в ее слова.

Она хотела его… хотела с самого начала… не как Кэйафаса, не как Эдварда… как своего мужа. Настоящего.

Проникшись этой мыслью, тем теплом, что Белла вкладывает в свои слова, мужчина на мгновенье прерывается. Он отыскивает губы жены, целомудренно поцеловав их в знак благодарности. Как подтверждение того, что тоже готов идти до конца, как бы ни было непросто.

С каждой пуговичкой расстегивать сорочку становится легче и в то же время сложнее — мужчина запрещает себе думать о чем-либо, кроме автоматического выполнения своей задачи.

Справившись с последней преградой, Эдвард, волнуясь, снова смотрит в глаза Беллы, ставшие его талисманом, не зная, что делать дальше. Он до капелек пота на лбу боится посмотреть вниз и увидеть, что жена обнажена больше, чем он готов принять.

Это казалось проще. Все это. Любить женщину, любить любимую женщину, быть ее, стать ее, осчастливить ее… удовлетворить ее. Любовь ломает преграды, это правда, но она и создает новые…

Только бы не разочаровать. Только бы не сделать больно. Только бы не… не смочь.

Прежде его не беспокоили эти вопросы. Там, в студии, все было… по-другому. Там не было мыслей. А здесь он будто бы возвращается обратно в ту ночь с Анной. И это очень страшно.

— Уникальный, — заприметив изменившееся лицо мужа, Белла ласково поглаживает его плечи, не снимая пока своей расстегнутой рубашки, — спасибо тебе…

— Бельчонок, — Эдвард останавливается на лице жены, не дозволяя себе смотреть никуда ниже, — я правда тебя люблю… очень сильно тебя люблю. И я заранее прошу прощения за все, что могу сделать не так. Я очень хочу быть идеальным для тебя, только вот я не знаю… не знаю, как.

Его голос в конце разочарованно срывается, а в глазах наверняка проступает горечь, которую Белла встречает полыхнувшим теплом утешения. Она останавливается, не трогая ни своей, ни его одежды, и просто пронзительно смотрит. До тех пор, пока он все же не доверяется ей окончательно, выпустив наружу свой страх. Признание в неумении строить нормальные отношения.

— Алексайо, — мягко начинает новоиспеченная миссис Каллен, любовно погладив его ладонь, безвольно опустившуюся ко шву брюк, — ты уже идеальный. Ты всегда был идеальным для меня, независимо от обстоятельств и всего прочего, ты же знаешь. И этот день… Эдвард, это моя очередь быть идеальной для тебя. Я просто хочу показать тебе, как сильно люблю. Я хочу стать для тебя настоящей женой…

Настоящей.

У мужчины щемит сердце.

Настоящей для него. Любимой.

Как будто сейчас она другая…

— Моя Душа, — он достаточно ровно выдыхает, наклоняясь к ней за поцелуем. Рукой, более смелой, более решительной, чем прежде, придерживает за талию. Сдвигает рубашку, под которой только теплая бархатная кожа цвета сливок. Под которой она вся — для него.

Белла сразу же отвечает на знак внимания, подняв голову. Ее ладошки устраиваются у Серых Перчаток на шее, гладят его черно-золотые волосы.

Эдвард снова чувствует волну тепла, поднимающуюся откуда-то снизу. Жар и мурашки. Жажду и нетерпение. Желание.

— Твоя очередь, — будто заметив, прочувствовав его перемену, Белла хитро улыбается, прекращая поцелуй. Не отходя ни на шаг, стоя все так же близко, она лишь немного откидывается назад на его руку, чтобы освободить путь к рубашке мужчины.

И снова попадание — белая ткань на белой. Совпали.

Довольно быстро и собранно Белла расправляется с пуговицами, которые на ее одеянии едва-едва одолел Эдвард и, потянув разошедшиеся края в разные стороны, высвобождает Алексайо из плотных рукавов.

Каллен без сопротивления позволяет снять с себя свадебное облачение, до сих пор не веря, что все происходит наяву.

— Мой красивый… — она довольно улыбается, восхищенно коснувшись его ключицы губами — слева и справа, — советую тебе вообще не носить рубашек…

Каллен хмыкает, ощущая, что от ее юмора и все происходящее ему принять легче.

— Я хочу тебя…

Умелые руки Изабеллы, интуитивно чувствуя, где следует его коснуться, пробегают кончиками пальцев по мышцам живота, вызывая у мужчины обжигающее волнение в паху. Именно в эту минуту, под звучание слов Иззы, Эдвард осознает, насколько сильно он вожделеет свою жену. Но хочет не только заняться с ней сексом, а любить ее, поклоняться своему сокровищу — как каждый мужчина со времен создания мира боготворил свою единственную женщину, в том числе, и в постели.

Пережитки прошлого еще отравляют жизнь Эдварда, но он клянется себе, чувствуя пальчики Беллы чуть выше, у солнечного сплетения, что предпримет все от него зависящее, чтобы воздать любимой должное. Пусть не в этот раз, не сегодня, но когда-нибудь это время настанет — он сможет без груза за плечами упасть перед Изабеллой, центром своего мира, на колени после страстной ночи любви, и сказать «я только твой, я люблю тебя, я всегда желаю тебя».

Белла прижимается к нему, не избегая контакта с голым телом, и широко улыбается.

— Какой ты теплый…

Воздуху в легких Каллена становится тесно, едва обнаженная, сдерживаемая лишь тонкой материей рубашки, грудь жены притрагивается к его коже и прекрасно ощущается твердость сосков.

В паху покалывает и все сильнее жжет огнем.

— Хорошо… — не удержавшись, приглушенно стонет Эдвард.

Белла радостно усмехается.

— А будет еще лучше, — многообещающе заявляет она, прижавшись к мужу сильнее, чтобы дотянуться до его губ, — ты прекрасен. Ты безумно прекрасен, Алексайо. Откройся мне.

И она медленно, не желая пугать, не отстраняясь, опускается вниз. Ведя ладонями по шее, по груди, по животу и ниже… по поясу легких брюк, к члену.

Эдварду все труднее удается сдерживать стоны, иногда они прорываются наружу, вдохновляя Беллу на дальнейшее. Действия жены компенсируют его страхи, это куда лучше, чем он ожидал.

— Я люблю тебя, — воодушевившись самыми прекрасными для себя звуками на свете, Белла ловко расстегивает пуговицу на его штанах, спуская их вниз, — я хочу доставлять тебе удовольствие и радовать тебя.

И штаны все ниже, к самым щиколоткам. Преодолев преграду из босых ног — в сторону.

Эдвард видит, что из-за всех этих движений его рубашка на Белле чуть сползла, оголяя больше груди. И то напряжение, о котором он переживал, все же ощущается в боксерах.

— Мое золото, — Каллен жмурится от удовольствия, когда холодные пальчики Иззы касаются его ног. Метнувшись вверх, они поглаживают бедра, затем спускаясь вниз, к икрам, к голеням, по коленям и к щиколоткам. Задевают жесткие волоски, остужают горячую кожу, напитывают ее чудодейственной силой. Как и обещала девушка, вдохновляют его.

— Ты — мое золото, — исправляет Изабелла, касаясь пояса боксеров, — доверься мне…

Как ни подготавливает себя мужчина к тому, что она собирается сделать, как не убеждает, что это ожидаемо и в порядке вещей, но следующее логичное действие молодой жены вызывает у него шок. Не желая растягивать следующий этап, Белла цепляет боксеры пальцами и одним движением спускает их до пола. Не поднимая головы, чтобы еще больше не смущать возлюбленного, она помогает Эдварду полностью высвободиться из одежды. Обнажиться.

Выпрямившись в полный рост, она дарит мужу легкую лукавую улыбку, в которой так и сияет любование.

— Алексайо, я люблю тебя, — повторяет те слова, что он больше всего хочет услышать, чувствуя себя неудобно и смущаясь наготы. Для большей действенности, для усиления его веры, опять заключает наполовину застывшее лицо в ладони, целуя сперва скулы, а затем спускаясь к губам, — пожалуйста, никогда не забывай этого. Не прячься от меня. Я люблю тебя любым. Я люблю тебя всего…

Эдвард нерешительно смотрит на нее.

Карие глаза источают спокойствие и женскую мудрость, которой легко довериться. Сомневающийся в правильности происходящего, Аметистовый чувствует себя увереннее.

— Я тоже, Бельчонок. Я люблю тебя… — хрипло шепчет в ответ он.

Удовлетворенная ответом, Белла отступает на один шаг назад. С силой обхватив его ладонь, призывает мужа следовать к их постели.

Алексайо не помнит, как добирается до места назначения, хотя путь явно занимает не больше пяти шагов, но жена и не собирается давать ему время на осознание происходящего.

Замерев перед самыми простынями, освобожденными от покрывала с амфорами, Белла несильно толкает Эдварда, призывая устроиться поудобнее на так кстати обнаружившейся посередине кровати пуховой подушке.

— Не отказывай себе в ощущениях, не контролируй, — просит нежный женский голос, — чувствуй…

Лежа на спине, касаясь пылающей кожей того самого шелка, что лично выбрал и велел застелить Агнессе, Эдвард дышит чаще прежнего. С нового ракурса Белла единственное, что как следует можно разглядеть. И единственное, на что смотреть так хочется.

Матрас в ногах мужчины прогибается, и приподнявшийся на локтях Эдвард видит, как Изабелла замирает прямо над его стопами. Она выпячивает грудь вперед, а ее плечи изгибаются назад, когда девушка позволяет белой сорочке соскользнуть вниз. Луна из окошка лижет ее правый бок, а тень комнаты накрывает левый. Лицо Беллы, как и его, состоит будто из двух частей — светлой и темной.

Мужчина смотрит на жену, и не успевает осознать все, что ощущает в этот момент. Лишь ткань рубашки прохладной волной стекает по его ногам, добавляя тактильных ощущений неподвижному, разгоряченному телу.

Несколько минут Эдвард пожирает взглядом обнаженную Изабеллу. Со сливочной кожей, завитками волос на плечах, точеной фигуркой и округлыми бедрами, она вызывает неудержимое желание. А уж полная, высокая грудь… какая же у нее красивая грудь… он никогда не рисовал такой…

Насытиться этим видением невозможно, поэтому мужчина, почувствовав головокружение, опускает голову на покрывало, глубоко вздохнув.

Он смотрит на потолок, на котором не горит ни одной из ламп, уступивших свою честь электрическим свечкам и одном светильнику у постели, и с горечью ощущает слабость и страх, что все пойдет не так. Его мысли сейчас будто на ощупь пробираются по тонкому льду, опасаясь оступиться и быть проглоченными бездной.

Не разочаровать. Не обидеть. Не вызвать жалость. Пожалуйста…

— Посмотри на меня, — просит Белла.

Вдохнув полной грудью, Эдвард подчиняется.

Улыбчивая и довольная результатом, Изабелла медленно проводит пальцами по своей груди. Очерчивает правую, затем левую округлость, расправив плечи, и останавливается у солнечного сплетения. Замирает, вслушиваясь в сбитое дыхание мужа, и затем лишь идет по своему телу ниже. К талии, бедрам и… паху.

Эдвард вздрагивает, когда пальцами она достигает своей женственности.

Цвета перед глазами становятся ярче, тело напрягается, и… сдается. Вопреки опасениям и страхам своего обладателя, не глядя на его сомнения в себе, эрекция выходит вполне добротной.

Осчастливленная Белла с ласковой улыбкой, все так же медленно, прокрадывается пальцами обратно к своей шее. Дает мужу еще раз полюбоваться на то, как пальцы прикасаются к груди, и как радостно, будто в рождественское утро, светятся ее карие глаза.

— Мой, — кратко замечает она более низким, интимным голосом. И убирает руки со своего тела.

Эдвард закрывает глаза, запрокидывая голову. Слишком хорошо.

Матрас колеблется, пока Изабелла на четвереньках пробирается над мужем, не задевая его тела своим. Эдварду как никому ясно, что Белла понимает всю серьезность и важность момента, и видит, как тяжело ему дается раскрепощение. Она старается сделать их первое занятие любовью максимально нежным и комфортным, привлекая к этой задаче всю свою ласку и чувственность.

Изабелла верит — и это мерцает в ее глазах, когда склоняется над мужем, на мгновенье, заставив его открыть свои — что сумеет излечить Эдварда, изгнать демонов его прошлого. Она не знает, что нельзя трогать руками… но не трогает и так. Белла то ли чувствует, то ли догадывается, то ли понимает. Она не целует недозволенное место и не играет с ним, что неминуемо приведет к печальным последствиям… она просто смотрит в глаза. Изза успокаивает, что приносит больше пользы, нежели все остальное.

Белла очень хочет показать мужу, насколько прекрасна может быть близость между любящими друг друга людьми, половинками одного целого — между ними. И она наверняка ощущает сейчас ту особенную женскую мудрость, не делая скидку на свой юный возраст, что в трудные моменты помогает слабому полу направить своего мужчину по верному пути. Чувствует в себе силу, позволяющую поменяться ролями с возлюбленным и лишить его мнимой девственности своей любовью. Это набатом звучит в каждом ее касании.

Эдвард лежит с закрытыми глазами, накапливая в себе те ощущения, что еще им обоим понадобятся, и прежде чем поцеловать его, Белла окидывает любимое лицо взглядом, подмечая напряженную линию рта и нахмуренные брови.

Первым поцелуем Белоснежка благодарит мужа за смелость — ее губы нежно касаются его век. Вторым — за доверие, легчайшим прикосновением дотронувшись до прямого носа мужчины. Третьим — за искренность, что выражается легоньким касанием ко лбу. А за решимость же, вкупе с храбростью, Изабелла оставляет десяток поцелуев на скулах любимого.

Эдвард немного расслабляется — морщинки становятся не так заметны, а хмурость покидает свои позиции, сняв оборону.

Вдохновленная положительными изменениями, Белла касается губами его рта, начиная с легких чувственных пощипываний и заканчивая более глубокими поцелуями. Против воли выгибаясь ближе к жене, Эдвард едва слышно стонет, умоляя ее не останавливаться.

А Белла и не собирается так поступать. В ее поцелуях столько желания и силы, столько восхищения, что они отвлекают Алексайо от переживаний и ненужных раздумий. Он следует просьбе жены отдаться чувствам и отдается им, это сразу становится заметным: сбитое дыхание, саднящие губы, и быстрее нарастающее давление внизу… Этот момент хочется до бесконечности продлить.

Маргариты никогда не целовали его так. Если им и было позволено, если они и желали — то легонько, незаметно, чуть-чуть. Они не гладили его так, не любили, не обожествляли. Они были просто… женщинами. А Белла — его личное божество. Его сокровище.

— Я люблю тебя, — бормочет Эдвард, углубляя поцелуй. Его руки ласкают спину жены, — я так тебя люблю…

Белла выражает полное согласие, чуть прикусив его губу. Карие глаза переливаются небывалым счастьем.

— Я тебя тоже. Я тебя сильнее, Алексайо…

Продолжая целовать любимого, движениями губ и языка отвлекая от своих дальнейших действий, она переплетает их пальцы и располагает кисти на покрывале на уровне его плеч.

Следующие движения требуют от Беллы определенной сноровки: не отпуская рук мужа, девушка чуть отклоняется назад, опуская свои бедра на его — позволяет Эдварду войти в себя.

Задохнувшись от неожиданной перемены событий, мужчина ошарашенным взглядом отыскивает Беллу.

— З-замри!.. — стонет, вздрогнув, он.

Изабелла послушно останавливается, не совершая более никаких движений бедрами, но продолжает целовать его лицо.

— Люблю тебя… люблю… — между стонами выдыхает он.

От чрезмерного наплыва удовольствия у Каллена вновь кружится голова. Нежная, родная, теплая, влажная и… тесная. Белла!

Он внутри нее.

— Я люблю, — эхом отзывается она.

Белла не давит на мужа, давая тому время свыкнуться с происходящим, своими глазами увидеть, что это она сейчас с ним, а не безликие равнодушные Маргариты.

И он видит. Ее шоколадные глаза, прекрасные волосы, округлую грудь, талию и руки. Ласковые руки по обе стороны от себя. Любящие.

Нет Маргарит. Никогда больше не будет.

— Солнце… — стискивает зубы он и старается не забывать лишь об одном — дышать.

Первое небольшое движение, которое делает Белла — бедрами легонько вверх, а затем вниз — она позволяет себе лишь тогда, когда Эдвард начинает дышать чуть глубже, а его пальцы, судорожно обхватившие ее ладони, ослабляют свой крепкий захват.

Алексайо наблюдает за тем, как дымка удовольствия заволакивает ее взгляд, и облегченно, даже радостно выдыхает.

Нравится. Он нравится.

Белла аккуратно двигается, стараясь не доставлять ему дискомфорта, и нежно целует в губы каждый раз, когда останавливается.

От нее не укрывается, что не глядя на всю хваленую смелость, для Эдварда пока все проходит тяжело.

Его лоб покрывается капельками пота, на лице застывает измученное выражение. Он одновременно и хочет, и боится узнать, каково это… с Беллой. Мужчина опасается отпустить себя, довериться своему телу, переживает, что не сможет соответствовать молодости жены и ее раскрепощенности «благодаря» своему опыту, возрасту и прошлому. Джаспер, бывший долгое время ее единственным любовником, был молод… Эммет был уверен в себе, был пылок… он же пока не в состоянии предложить ни того, ни другого.

Эдварду становится стыдно и неудобно за то, что происходит… ему постоянно кажется, что если сейчас она посмотрит на его лицо, не способное сдерживать испытываемых эмоций и чувственного удовольствия, может испугаться.

— Эй… — жена любовно поглаживает руками его грудь. Совсем легонько царапает кожу, пальчиками чуть сжимая и потягивая волоски, — не прячься, пожалуйста… ты такой красивый сейчас, мой Уникальный. Не сдерживайся.

Ее мягкий тон, ее прикосновения, то, как восхищенно смотрит на него… никто на него так не смотрел. И никто уже не посмотрит.

Он вдруг опускает взгляд на руки Иззы и видит, как в свете электрического фитиля свечи поблескивает ее кольцо. С аметистовым камнем, золотое, сегодня окончательно освященное, закрепленное на своем месте.

И Алексайо вспоминает, как Белла целует образ Божьей матери, как соглашается стать женой для него на обряде венчания, какими глазами смотрит, когда они выходят из церкви и как обнимает, как прижимает к себе, едва он отпускает фотографа.

А ее подарки? А ее ладошки на обездвиженной щеке, так яро желающие вернуть ей чувствительность? А ее улыбка? А ее забота? В каждом слове, в каждом жесте? И обещание, данное вчера утром, никогда не оставлять. Ее любовь к нему.

Моргнув, Серые Перчатки по-настоящему проникается моментом маленького рая, который опять же устроила для него эта девочка. Ее прекрасным молодым телом, ее нежностью, ее просьбами, которые призывают к одному — к искренности. Разве же ему самому хотелось когда-то чего-то другого?

Взяв себя в руки, прогнав неправильные, ненужные мысли, Эдвард задает всего лишь один вопрос:

— Тебе хорошо?..

Белла с обожанием целует его чуточку крепче, чем раньше. С рвущимися наружу эмоциями, в которых не усомниться.

— Очень, Алексайо…

Этого становитсядостаточно.

Секунды идут, и постепенно тело Каллена привыкает к нежному теплу Изабеллы и его лишнее напряжение уходит, чувствуя ее любовь каждой своей клеточкой.

Восторженная Изза понимает, что муж примирился с ситуацией и начинает осваиваться, когда чувствует еле ощутимые, возможно, неосознанные движения бедер Эдварда под собой.

— Мой…

— Моя…

Белла подхватывает его колебания, раскачиваясь сильнее с каждым толчком. И вот уже робкое сумбурное начало перерастает в полноценный акт любви, даря обоим партнерам истинное наслаждение.

Изабелла не может оторвать глаз от лица Эдварда, от той смеси удовольствия и страсти на нем, что создает она, его жена. Официально и по праву, перед лицом Бога.

Это самое чудесное чувство, испытанное ею когда-либо — понимать, что ты возносишь любимого на небеса, отдаваясь ему, покоряясь ему, раскрывая перед ним не только свое тело, но и душу.

Белле нравится, что постепенно Алексайо отказывается от своей обездвиженности, поднимая руки и касаясь ими ее спины, как следует прижимая к себе. Аметисты загораются чем-то очень желанным и сильным, буквально вспыхивают, а дыхание снова ускоряется, становясь сиплым.

Больше лицо не выглядит как обычно — левая сторона куда искаженнее правой от терзающих ее горько-сладких чувств обладания, приобщения к близости с любимой женщиной, а правая все так же обездвижена. Но и на ней капелька румянца.

Пик удовольствия близко, это становится все заметнее. По силе и скорости движений, по чувствительности Эдварда к ее действиям и его хриплым стонам, по приоткрывшимся влажным губам, которые просят все новых и новых поцелуев, по крепко охватившим ее бедра рукам.

— Пожалуйста, — даже не пытаясь удержать отчаянье, рвущееся в голос, просит Алексайо, — только не останавливайся…

На его лбу снова появляются капельки пота, лицо краснеет, но на сей раз не от смущения — с точностью до наоборот, и черты лица постепенно каменеют в преддверии разрядки.

— Конечно, нет, Эдвард, — между стонами выдыхает Белла, окрыленная беззащитным видом мужа. Она ускоряет свои движения, прижимаясь к нему еще сильнее. Кожа Алексайо горит под ее телом, а руки невесомо, все еще нерешительно, но пробегаются по ее изгибам.

Его широко распахнутые глаза потрясенно взирают на Беллу, стараясь понять и принять, что это на самом деле, что это все действительность, а не выдумка.

Она сейчас доставит ему удовольствие. Он сейчас станет только ее…

— Белла!.. — Эдвард морщится, запрокидывая голову. Позабыв о терзавшем его только что смущении, мужчина одной рукой прижимает спину девушки к себе, в то время как вторая контролирует движения ее бедер.

— Люблю… — выдыхает Изза. И запах лаванды, ставший таким близким, и теплое дыхание жены на его лице становятся для Алексайо последней каплей.

Он содрогается, переживая свой экстаз. Глаза закатываются, не в силах вынести столько удовольствия сразу, с губ срывается хриплый долгий стон, а бедра совершают серию коротких, но сильных толчков, вбиваясь в возлюбленную.

Небывалый оргазм, практически взрывной волной обрушивающийся на тело, опаляет жаром и пронзает сладостной дрожью.

Эдвард задыхается.

Завороженная представившимся взгляду зрелищем, Белла замедляется, радостно улыбаясь. Бедра мужа еще двигаются под ней, не желая отпускать затухающее наслаждение, а выражение его удовлетворенного лица наполняет душу Иззы согревающим теплом.

Получилось. У нее все получилось.

И Белле на самом деле плевать, что технически она сама не испытала кульминации. Чувственная эйфория заполняет все ее тело от одних лишь наблюдений за мужем, и то наслаждение ничем не затмить.

Он прекрасен. Вот такой растрепанный, утонувший в своем экстазе, божественно-красивый и покачивающийся на последних волнах затихающего оргазма, прекрасен.

— Мой, — счастливо шепчет Белла, наклоняясь к его уху и теплыми поцелуями, возвращающими в реальность, прокладывая дорожку по линии челюсти до подбородка. Ладони ласкают скулы, гладят лоб, а губы добираются до губ лишь через минуту — дают надышаться.

— Моя, — хрипло и тихо отзывается наконец Алексайо, блаженно, без сокрытия, улыбнувшись. Его рука гладит волосы Изабеллы, а вторая в собственническом жесте притягивает к себе тело. Не дает отстраниться. — Спасибо тебе… за все спасибо!..

Не двигающиеся, замершие и во времени, и в пространстве, молодожены просто наслаждаются сладким послевкусием чудесного времяпровождения.

И лишь когда ошарашенный силой своего удовольствия Эдвард окончательно приходит в себя, в его голову закрадываются нежданные мысли.

— Ты дрожишь…

Белла фыркает, с удобством расположившись на его груди.

— Ты тоже совсем недавно дрожал, — мягко отзывается она.

Щеки Эдварда загораются румянцем, но он быстро проходит. Воспоминания из самых приятных.

— Ты дрожишь, когда я прикасаюсь к тебе, — он хмурит брови, стараясь отвадить мысли, нашептывающие не лучшую истину, — Белла… тебе было хорошо?

Он спрашивает так мрачно и так недоверчиво, что в карих глазах пробегает тень.

— Мне было очень хорошо, Алексайо. Как никогда на свете.

— Но ты не… я не доставил тебе удовольствие, Белла? — вопрос звучит утверждением.

Та грандиозность, что он, судя по рассеянному и грустному взгляду, придает этой проблеме, Беллу немного забавит.

— Это все глупости, это просто техническая данность, — она улыбается, поглаживая его щеки и так и не слезая с груди, — я почувствовала самое невероятное удовольствие, когда увидела тебя… таким.

Эдвард не соглашается.

— Так нельзя… так неправильно!

— Эй, — Белла останавливает зарождающаяся в аметистах панику, с обожанием целуя родное, солоноватое от пота лицо, — ты что! Я отказываюсь от всех других удовольствий, кроме этого. Мне было очень хорошо с тобой, — она вдруг опускает глаза, нерешительно приподняв ресницы, — и я надеюсь, что тебе тоже…

Ужаснувшийся сомнению в этой фразе, испугавшийся такого взгляда, Эдвард как никогда крепко обхватывает жену руками.

— Белла… я теперь знаю, где седьмое небо. Правда.

Улыбнувшись признательной улыбкой, она подмигивает ему.

— Вот и чудесно. Так что нет никакого повода для переживаний. Давай просто наслаждаться.

С этими словами Изза с удобством устраивается на груди мужа, всем своим видом демонстрируя, что не хотела бы ее покидать.

— Ты так заснешь? — Эдвард с нежностью и благодарностью целует ее макушку, отыскивая свободной рукой сбитое покрывало. Ответ на его фразу от миссис Каллен достаточно успокаивает.

— Я по-другому теперь не засну, — девушка щурится, — надеюсь, ты меня не заставишь?

Алексайо накрывает их обоих одеялом, вернув руки на талию Иззы и чувствуя, как закрываются от сладкой усталости глаза.

— Мне тоже нравится так, — он пожимает ее ладошку, невесомо коснувшись губами виска, — засыпай…

— Я люблю тебя, — Белла поворачивает голову, поцеловав левую часть его груди, сантиметрах в десяти от сердца.

— Я люблю тебя, — не заставляя девушку ждать, тут же отвечает взаимностью Алексайо, — моя девочка… моя жена…

— Мой муж, — игриво отзывается Белла, но тут же зевает, — теперь ты никуда не убежишь…

И ее ладони крепко обнимают его, прижимая к себе в ответ. За несколько минут до того, как успокоенная, расслабленная Изза засыпает.

Этой ночью Эдвард недалеко уходит от своей избранницы, почти сразу же проваливаясь в сон. Долгожданная разрядка, медовая тягучесть мыслей и приятная тяжесть в теле делают свое дело, наполняя его сердце сладостным трепетом. Тем более, его прячет под собой тело женщины, не побоявшейся стать Его.

В темноте и тишине южной ночи, после обряда венчания, после своей первой и последней настоящей свадьбы, Эдвард сокровенной молитвой обращается к Создателю с потоком благодарности, который трудно измерить. За все.

И завершается его молитва простым «спасибо» за самое дорогое, за самое бесценное свое сокровище: Бельчонка.

— За крылья…

* * *
Он спит спокойно и расслабленно, чуть откинув голову назад. Черные волосы нашли свой приют на пуховой подушке, на умиротворенном лице стерлись грани морщин и хмурости. Красивые красные губы чуть приоткрыты, смоляные ресницы отбрасывают на щеки тень.

Эдвард расположился подо мной, так и не поменяв наше местоположение, и руки его остались все так же на моей спине, согревая обнаженную кожу.

Мой Алексайо теплый. От него так и веет теплом, и вовсе ни при чем здесь одеяло и простыни, это он сам. Его тело, отголосок улыбки на его лице, его близость — вот что меня согревает. Я нежусь в тех объятьях, которые сама и выпросила, и улыбаюсь ему в грудь. Я никогда не думала, что получу так много, толком не сделав ничего, не заслужив.

Это самое приятное «разочарование» в моей жизни — я достойна Эдварда. Я могу доставить ему удовольствие. Он хочет меня, думает обо мне и остается со мной… вчера мы обвенчались.

Кольцо на пальце красиво выделяется среди белых простыней и нашей бледной кожи. Я кладу ладонь на грудь мужа, возле сердца, и любуюсь им.

…Накрывает великолепное по силе чувство благодарности. Мне вспоминаются все подробности вчерашнего дня, все его лучшие моменты, все то, что предшествовало нашей второй свадьбе… и все то, что вчера вечером отражалось на лице моего Аметистового. Вот кто заслуживает «Оскар»…

— Я люблю тебя, — тихонько, чтобы не потревожить его, бормочу в мягкую клубничную кожу. И усмехаюсь тому абсолютному счастью, что сегодня, в тишине острова, в месте обитания солнца и под колыхание балдахинных завес у постели, как никогда крепко приковывает внимание.

Мне кажется, я могу летать. У меня на самом деле есть крылья…

Эдвард чуть щурится после моих слов, повернув голову. Удобно устроившись на подушке, он вытягивает шею, давая мне полюбоваться ее ровной кожей и голубыми венками, и тем самым становится последней каплей искушения. Я не могу себя удержать от еще одного поцелуя. Я сегодня постоянно, наверное, буду его целовать. Алексайо действительно исполнил мою самую заветную мечту.

Мужчина, сладко прищурившись, не остается к моему прикосновению безучастным. Он делает глубокий вдох, немного прогибаясь под моей тяжестью, и медленно открывает сонные глаза.

— Добро утро! — радостно, но все еще тихо приветствую я, подобравшись ближе к дорогому лицу. Легонько целую его челюсть, до которой получается дотянуться, и улыбаюсь.

Я никому в жизни так не улыбалась и никогда не стану.

— Доброе утро, солнце, — шепотом, не разрушая нашей идиллии, приветствует Эдвард. Одна из его рук покидает мою спину, накрывая собой волосы, а сам мужчина поднимает голову, чмокнув мой лоб.

— Я по тебе соскучилась, — заявляю, едва он пробует отстраниться. Ладонями обхватываю шею, стремясь заглянуть в самую-самую глубь глаз. Они такие добрые сегодня… в них не просто удовлетворение хорошей ночью, достойным днем, чьим-то присутствием… в них благоденствие, нирвана. Как же я счастлива это видеть! Не передать словами даже Эдварду. Тут можно только показать…

— Когда ты успела? — хитро спрашивает муж, с нежностью потрепав мои волосы, — прошло едва ли восемь часов.

— Во сне ты меня не целуешь. Я успею и за час.

С радостью простому тихому утру, Эдвард смеется, буквально зацеловывая меня в ответ на такое заявление. Пять поцелуев лбу, с десяток — скулам, и, наконец, губы… он мягко прикасается к ним, очертив контур, а потом соединяет со своими. С той благодарностью, ужасно сильной, какая таится на них.

Этот поцелуй не страстный и не обещающий ничего большего, в нем нет вчерашнего посыла и проблесков желания, он просто… мой. Он только мой, он благодарный, он теплый, он любящий. Он стремится доказать мне ту полноту чувств, какая витает внутри своего обладателя. Лишний раз подтвердить, что Эдвард — мой.

— Я люблю тебя, — выдыхаю, когда Серые Перчатки все же отрывается от меня, обдав блеском аметистов.

— А как я тебя люблю, — он с хитринкой во взгляде пробирается руками мне подмышки, придвигая по собственному телу ближе к себе, — мой Бельчонок…

— Знаешь, — со смехом заявляю я, наконец получив неограниченный доступ к тому лицу, что планирую в ближайшее время зацеловать до последней клеточки, — я ведь могу и привыкнуть к такой позе. И никуда меня больше не сгонишь.

Светящимися, мерцающими глазами, муж с обожанием чертит линии на моей спине, касаясь губами чувствительного местечка на шее.

— И правильно. Кажется, мы нашли идеальную позу для сна.

Спальня доверху наполняется, буквально тонет в нашем хохоте. Блаженном и таком приятном, долгожданном. А я и не могу представить, чтобы было по-другому.

— Мой хамелеон на тумбочке, а кольцо — здесь, — вдруг говорю я, коснувшись взглядом покрывала с амфорами, ставшего свидетелем предпраздничных событий, — и я надену кулон сразу же, как мы встанем.

Эдвард хмыкает.

— Я больше не боюсь, Белла, — честно признается Каллен, не пряча глаза и не скрывая умиротворенного, радостного тона, — ты теперь моя жена, моя душа венчана тебе… я тебя не потеряю.

От его простого, но такого очаровательного счастья, от крыльев, что дало ему мое согласие и вчерашнее знаменательное событие, Эдвард неотразимо преображается. Он все красивее, особенно в моменты таких откровений.

— Я рада, что ты это понял, муж мой, — хихикаю, прикоснувшись к левой стороне его груди рукой с кольцом, — я только твоя, тебе это известно.

Теперь мои пальцы на лице Эдварда. Гладят его, ласкают, не обделяя вниманием ничего, обе щеки, уголки губ, сеточку от смешливых морщинок у глаз… и такие пушистые, темные ресницы. По-гречески красивые.

Он тает от моих прикосновений.

А я таю от его, когда длинные пальцы оказываются и на моем лице. Одной рукой он придерживает на себе, не меняя ночной позы, а второй любовно обводит контуры скул, глаз, губ… всего, что попадается на глаза. Всего, что ему во мне нравится.

— Белла, — спустя несколько минут, зовет он.

Прислушавшись, я поднимаю глаза.

Эдвард смотрит на меня с неизмеримой нежностью, в которой так легко захлебнуться. Он опять выглядит… самым счастливым. И это счастье лучится наружу наподобие солнечного света, ставшего визитной карточкой Греции.

— Белла, — повторяет Аметистовый, невесомо коснувшись губами моего обнаженного плеча прямо перед собой, — спасибо… вчера я так и не отблагодарил тебя по-настоящему, но я не хочу, чтобы у тебя сложилось мнение, будто я не благодарен. Я не принимаю это как должное, я все понимаю… и у меня просто не хватает слов, чтобы описать…

Он прерывается, сглотнув. Но говорит уже смелее, более ровным голосом:

— Ты — мое сокровище. Вчера ты… как будто воскресила меня. Я знаю, что не мечта любовницы и не могу даже… удовлетворить, но Белла, я люблю тебя. Я так сильно тебя люблю… я стану лучше. Я обещаю.

Глубоко, вытеснив из легких весь воздух, вдохнув, Алексайо заканчивает, в подтверждение своих слов еще раз поцеловав меня. Только очень-очень нежно. Как в первый раз.

У меня влажнеют глаза, а сердце бьется где-то в горле. Мне постоянно кажется, что я не могу любить этого мужчину еще сильнее, и постоянно убеждаюсь в обратном. Все его слова, его мысли, его эмоции… все, что он вкладывает в них, все, что он пытается донести до меня…

— Эдвард, — я сдерживаю чересчур широкую улыбку, многообещающим взглядом окинув Аметистового, а пальцами накрыв его лицо, — знаешь, я тоже видела вчера седьмое небо. Вот здесь.

Он смущенно хмыкает моей фразе, чуточку покраснев.

Я люблю этот румянец. Я люблю все, что он перестал, наконец-таки, скрывать.

— Это твоих рук дело…

— Ну, не рук, — усмехаюсь, опускаясь ниже, к его шее, а затем возвращаясь на свою базу — грудь, — но все равно спасибо.

— С руками и не надо, — на мгновенье Алексайо морщится, взглянув на меня из-под ресниц, — Бельчонок, это еще одна моя благодарность тебе — спасибо, что не касалась… не трогала его.

Не трогала его?

Господи, неужели Анна?..

Я озабоченно провожу пальцами по лбу мужа, стирая с него морщинки. Аметисты, в которых колется горечь, подтверждают мои мысли. Больше не прячут ответы в глубине себя.

— Я запомню, — тихо обещаю ему, бархатно погладив справа, — только это? Скажи мне, пожалуйста, что неприемлемо. Я хочу только радовать тебя.

Он горько усмехается.

— Белла, только ты и радуешь, ты что…

— И все же?.. — мягко возвращаюсь к своему вопросу.

Эдвард вздыхает, чуть запрокинув голову.

— Если можно, без поцелуев… там.

Я понятливо киваю.

— Конечно. Не беспокойся. К тому же, — наблюдая за тем, как бог знает откуда взявшаяся вина стягивает его черты, переключаю тему я, — у меня есть, что целовать.

И без лишних слов чмокаю его губы. Они уже по рефлексу выгибаются ко мне. Чувствуют.

— А ты?.. — негромко, не теряя нашей сокровенности, зовет Эдвард. Аметисты внимательны как никогда.

— Я?..

— Что не нравится тебе? — серьезности в тоне можно позавидовать.

Я нерешительно прикусываю губу. Вспоминать о том, что было, имея то, что есть — не лучшая идея. Я не хочу портить то счастье, что испытала этой ночью, этим утром плохими воспоминаниями. Я не знаю, как правильно ответить на этот вопрос.

Но Эдвард ждет. Он был со мной откровенен, он открылся мне. И я должна.

— Если можно, только… спереди, — покраснев, все же выдаю я, — я боюсь… сзади.

Почему-то лицо Алексайо бледнеет. Это что, его любимая поза?

Черт.

— Кто-то обидел тебя? — вклиниваясь в мои мысли, озабоченно зовет баритон.

Я закатываю глаза, попытавшись спрятать хоть каплю того испуга, что в них сияет.

— Однажды Джаспер просто… захотел по-другому, — я несильно вздрагиваю. Это было больно…

Эдвард со вздохом прижимает меня к себе, обоими руками накрывая голову. Горячие поцелуи в лоб искореняют все мои страхи.

— Я запомнил, — верно определив, что не нужно развивать эту тему, клятвенно произносит муж, — хорошо, Белла.

Я благодарно обвиваю его за шею, устраиваясь на груди.

— Я просто слишком плохо пока знаю твое лицо, Алексайо. Я хочу его видеть.

Эдвард понятливо, по-доброму кивает.

— Это то желание, что я могу исполнить, — улыбается он.

Мы замолкаем. Солнце светит через окошко и не закрытые ставни, ветер легким бризом радует кожу, а тепло одеяла, равняясь с теплом тел, согревает. Мое потрясающее утро возвращается. И я не хочу, чтобы оно кончалось. Вообще не хочу вставать с постели.

Эдвард, задумчиво поглаживающий мою спину, молчит. Но его дыхание ощутимо на волосах, ровно как и присутствие. Он будет рядом. Теперь — да. Хоть в чем-то я перестаю сомневаться.

Не лучшая ли это новость?

— Белла?..

Я с теплой, вернувшейся на лицо улыбкой поднимаю голову.

— М-м?

— Ты доверяешь мне? — в аметистах тлеет странный огонек. Множась на сосредоточенность мужа, собранность его голоса, он настораживает меня.

Впрочем, ответ все равно неизменен.

— Да…

С некоторым облегчением встретив это слово, Эдвард легонько трется носом о мой нос. А затем резко поворачивается на другой бок, увлекая меня за собой.

Он балансирует на локтях, чтобы не раздавить меня, нависая сверху. Обнаженный, клубничный и восхищенный. Скинув одеяло, он смотрит на меня как впервые, с истинным восторгом. И на сей раз мой черед смутиться.

— Мне ужасно повезло, — бормочет Алексайо, осторожно целуя низ моей шеи, недалеко от ключицы, — моя девочка…

Я наблюдаю за ним, боясь потревожить его неправильным замечанием или действием. Не прячу только любования в глазах.

Он снова почти… готов. И пусть сейчас утро, это обстоятельство все равно греет мне душу.

— Ксай… — одними губами, счастливо, говорю я.

Аметистового это слово вдохновляет.

Оставляя в покое мою ключицу, он спускается ниже, к груди. И с обожанием, с нежностью, выходящей из берегов, что стала его главным оружием, прокладывает по мне дорожки поцелуев.

Мурашки начинают бежать по спине, а каждый из поцелуев каскадом иголочек впивается в чувствительное место внизу живота.

Эдвард неспешно, растягивая мое удовольствие, продолжает, а я начинаю елозить под ним, требуя большего.

При всем принятии вчерашнего положения дел и моей радости по поводу удовлетворения Эдварда в первую очередь, все же отсутствие разрядки делает свое дело: я становлюсь нетерпеливой.

— Я верну тебе долг, золото, — с удовольствием встретив мои движения к себе навстречу, хрипло шепчет Эдвард, опускаясь все ниже, удивляя меня свои заявлением, — сейчас твоя очередь…

Его голос мягкий, обволакивающий, руки, присоединяясь к губам, рисуют на моем теле, не иначе. И каждое слово, и каждое прикосновение… медленно приближает к блаженству. Он берет инициативу на себя. И, хоть пребывает в некотором смятении, не отказывается от своей затеи.

Я несдержанно хнычу, когда он замирает возле моих бедер. Горящее, прямо-таки пылающее место чуть ниже откровенно требует внимания Эдварда, и я никак не могу этого скрыть. Слишком близко… и слишком хорошо…

— Пожалуйста… — вспомнив тот тон, которым вчера просил меня сам мужчина, нарушаю правила я. Не смотрю на него, чтобы не смущать, и запрокидываю голову к белому потолку и москитной сетке, впитывая каждое ощущение, — Алексайо…

Эдвард не играет и не растягивает момент, в который особенно мне нужен. Сдержанно прошептав «сейчас», он с осторожностью разводит мои ноги в стороны, предварительно поцеловав каждую из них, и устраивается в изножье кровати.

…Мне хватает трех прикосновений и одного поцелуя, чуть сильнее сдавившего клитор.

Край…

Я вздрагиваю, изогнувшись на своем месте, и зажмуриваюсь, надеясь испытать все в полной мере со своим любимым. Волной тепла накрывая все тело, удовольствие северным сиянием бежит от низа живота во все стороны, радуя мужа самим своим существованием.

— Люблю тебя, — не пытаясь даже отдышаться, все еще испытывая судороги затухающего оргазма, шепчу я.

И тут же получаю ответ, довольный и успокоенный:

— Моя…

Эдвард возвращается ко мне, устраиваясь рядом, и дозволяет к себе прижаться, поглаживая кожу.

— Я тебя порадовал? — ждет он моего ответа, зарываясь носом в волосы. Я простить себе не могу, что обстригла длинные. Впредь обещаю отращивать настолько, насколько возможно. Ему они слишком сильно нравятся, чтобы я думала об удобстве длины.

— Этот вопрос — насмешка, Алексайо, — отдышавшись, я утыкаюсь в его шею, легонько целуя проглядывающую венку, — кто там говорил что-то про недоставленное удовольствие?

Эдвард тепло смеется, подтягивая было скинутое одеяло обратно. Его нежность в который раз меня опаляет, добавляя затихающему мерцанию внутри новых красок.

— Когда-нибудь мы научимся делать это одновременно, — убедительно заявляет он, прижав меня к себе, — а пока… спасибо тебе, Белла. Спасибо, что стала моей.

Поглядывая на меня аметистами, он убирает с лица спавший локон, и с блаженством встречает, как я поглаживаю его щеку в знак ответной, молчаливой благодарности.

— Уникальный…

Это будет незабываемый медовый месяц. Сколько бы он ни длился.

Capitolo 36

Наш последний вечер в маленьком раю греческого острова проходит на балконе.

Багряный круг солнца медленно опускается за горизонт, утопая в розовеющем море, а волны ударяются о берег. Они уже крепнут, набирая мощь, и я не удивляюсь, что ночью обещают шторм. Впрочем, мы должны успеть улететь до его полноправного вступления в свои права.

В золотисто-розовом свете солнца Санторини становится будто миражным идеальным городком. Скалы, домики, спускающиеся вниз, витиеватые лестницы… кажется, их я полюбила больше всего здесь. Уж слишком необычны — все необычно.

— Спасибо… — я жмусь к Эдварду, задумчиво разглядывающему небо, устроив подбородок поверх моей макушки. Он в тоненькой хлопковой рубашке островитян и таких же, ей под цвет, брюках. Мы совсем недавно покинули постель, чтобы полюбоваться закатом, и для меня не секрет, что под этими брюками ничего нет.

…В этот раз все было иначе. Такое же робко-сумбурное начало, такие же постепенно набирающие силу поцелуи, такое же расположение на постели и даже поза — повторение. Только вот сегодня, как и все эти два дня, отпущенных на наш медовый месяц, Эдвард сделал все, чтобы прежде всего удовлетворить меня. Набравшись смелости и силы, набравшись решимости, он целовал, гладил и любил… меня. В каждом движении, слове или касании. Он стал чувствовать меня… и я, наконец, сполна почувствовала его. У нас все получилось.

— За что теперь? — усмехается, возвращая мои мысли к себе, Алексайо. Я получаю нежный поцелуй в макушку, а длинные пальцы сильнее обхватывают мою талию.

Сменив хлипенькие стульчики на большое кресло, что Эдвард принес из гостиной, мы смогли полноправно и удобно расположиться на нем вдвоем. Эдвард снизу, я сверху. У нас так и повелось.

— За рай, — не думая, отвечаю я, — внутри и снаружи.

Аметистовые глаза сияют. За эту без малого неделю на острове они наполняются такой жаждой жизни, таким светом, силой… я больше не боюсь, что они потухнут, я не вижу синих кругов под ними и цунами боли внутри. Эдвард счастлив — аметисты не врут мне. И еще больше он счастлив, судя по их северному сиянию в радужке, когда вот так вот держит меня.

— Рай нельзя создать в одиночку, — уверяет муж, легонько поцеловав мою скулу, еще синеватую со вчерашнего дня. Я имела неосторожность не закрыть верхние ящики кухонной зоны, и, когда так резко обернулась на зов Каллена, забыв о манке… благо, Эдвард первее меня поверил, что все в порядке.

— У тебя получилось, Ксай, — я нежусь в любимых объятьях, чуть выше подняв голову, чтобы видеть его, — ты доказал, что можно.

— Моя белочка со мной, — он ласково улыбается, отодвинув с моего лица вставшие между нами волосы, — вот залог рая.

— Ну, теперь ты от нее не отделаешься, — я демонстративно вскидываю вверх руку с кольцом.

Эдвард тут же перехватывает ее, с любовью поцеловав мой безымянный палец.

— А вот это — следствие этого рая, мое золото.

Широко улыбающаяся, я придвигаюсь по своему любимому телу ближе и тянусь к губам. Розовые, теплые, так хорошо выучившие меня за последние дни, они немного вспухшие от бесконечных поцелуев. А я все равно оставляю на них еще один. Не могу удержаться.

В свете заходящего солнца у Эдварда действительно черно-золотые волосы без намека на седину, переливающиеся на солнце. Высокий и широкий лоб сегодня гладкий, без нагнетающих ситуацию морщин, и даже их сеточка у глаз — от смеха. От улыбки.

— Ты безумно красивый… — шепчу я, с любованием глядя на глаза, на прямой нос, на чудесно очерченные скулы и волевой подбородок. Этому лицу не мешает его половинная недвижность, оно, так или иначе, прекрасно. Мне кажется, Эдвард похож на свою родную мать, в то время как Эммет унаследовал черты отца.

— Это все солнце, — пытается отшутиться он.

— Ага, — я с самым серьезным видом, поджав губы от улыбки, киваю, — и у нас с солнцем к тебе вопрос: почему ты никак не можешь в свою красоту поверить? Сколько раз мне нужно поцеловать тебя, Алексайо, чтобы убедить в этом?.. Или ты действительно не замечаешь, как смотрят в твою сторону островитянки?

— Они смотрят на тебя, — отрицает он, — и они думают, в чем дело… в деньгах? В связях? А может, действительно — в любви?

— Главное, что мы знаем, в чем дело. Мне все равно, кто и что скажет.

Эдвард понимающе поглаживает мои волосы.

— Я сделаю все возможное, чтобы это касалось тебя как можно меньше…

— Не надо. Я хочу наслаждаться этой любовью, — я с нежностью провожу несколько линий слева, вокруг его сердца, — я хочу постоянно о ней помнить. И пусть они завидуют.

Моему выводу Алексайо искренне смеется, ни грамма не пытаясь при мне держать лицо. Он открыт. Он свободен, наконец-то. Не представляю, как можно столько лет жить под маской Сурового. Как можно это вытерпеть.

Мой бедный…

Ну ничего. За один год людского горя и ужаса дают как минимум год счастья. Сколько бы у нас ни было времени, сколько бы его ни было у меня, я возмещу мужу сполна те дни и ночи, что пришлось провести в одиночестве, в темноте, с суровостью. И самое главное, что я намерена подарить ему, это покой. Он больше кого бы то ни было заслужил его.

Солнце опускается ниже, багряный круг теперь наполовину скрывается в воде и озаряет все вокруг ослепительным блеском красного. Как в сказке. Как…

Я вдруг ежусь, разглядев, как одна из красных отраженных полос касается белого камня лестницы. Он мгновенно темнеет и преображается, превращая полосу в кровь. И рядом с этой полосой, синий овал посередине лестницы будто бы съеживается, скукоживается, напоминая детскую фигурку.

Я прикусываю губу, неровно выдохнув.

— Что такое? — Эдвард расслабляющими, успокаивающими движениями поглаживает мои плечи. В умиротворенных аметистах пока тихо, но наружу уже пробивается беспокойство.

Я оглядываюсь на лицо Ксая, где правая часть бледнее левой, и картинка на полу оживает окончательно.

Мой маленький храбрый мальчик.

— Как они посмели тронуть тебя? — горько бормочу я, уже обе ладони укладывая на его лицо.

Эдвард в недоумении, хоть и мои касания ужасно ему приятны.

— Кто, Белла?

— Ваши с Эмметом… мучители. На Родосе, — сглатываю, сморгнув одинокую маленькую слезинку.

Каллен изумленно моргает перестроившейся теме.

— Эй, — ему абсолютно точно не нравится горечь в моем голосе, — солнце, это было так давно! Это было даже задолго до твоего рождения, а ты тут… уже все прошло.

Подобное успокоение на меня не действует. Взгляд снова касается кровавой полосы и овала лестницы, и уже вторая слезинка повторяет путь первой.

— Эммет сказал, дело в кулоне… почему ты не отдал им этот злосчастный кулон?

Эдвард немного удивляется моей осведомленности, нахмурив бровь. Но говорит он со мной все так же мягко, как с неразумным ребенком:

— Он был мне очень дорог. Как ты, наверное, знаешь, он принадлежал моей матери.

— Но тебя же могли за него убить! — поразившись правдивости этих слов, ужасаюсь я. — Твоя мама была бы рада знать, что тебя убили за него?

— Эх, Бельчонок, — Эдвард обнимает меня, поднимаясь выше на кресле и увлекая за собой. Вот я уже сижу на его коленях, а обе ладони мужа касаются моего лица, стирая слезинки и поглаживая кожу, — мое солнце, ты слишком много думаешь о прошлом и о том, что могло бы быть. Посмотри — я здесь. Я жив, здоров настолько, насколько может быть здоров такой старик, и я люблю тебя, — его голос, взгляд, касания так и пышут нежностью, — и знаешь, мне кажется, это и есть награда. Мне нужно было заслужить тебя, и мне помогли. А если это так, то я бы никогда не отказался все повторить, зная, что ждет в конце, — он заканчивает, тепло целуя мой лоб, а затем легонько потершись носом о мой нос.

— Старик, — фыркаю я, поразившись самому звучанию этого слова, — ты выдумщик, Алексайо…

— Констатация факта, — заприметив мою улыбку, он сам улыбается шире, — и поверь, мне вдвойне приятно, принимая это во внимание, что ты здесь.

Я подаюсь вперед и крепко, так, чтобы не разжать, обнимаю его за шею.

— Во-первых, не старик, а взрослый, мудрый и самостоятельный мужчина. А во-вторых… — я чмокаю его нос, — я всегда буду здесь.

Череда поцелуев, следуя от левого виска к правому, свадебным обручем обходит мои волосы.

— Вот за это мое главное спасибо, — любовно шепчет Эдвард.

И все же я не понимаю. Как не хочу понять, не могу.

Выдерживаю минуту, а может быть, две, позволяя себе почувствовать сполна, что Эдвард говорит правду. Что с ним все хорошо.

— Неужели дети могут быть такими жестокими? — вопрошаю, отстранившись назад. Моя голова теперь на плече Ксая, а добрые глаза гладят не хуже пальцев, обосновавшихся на щеке.

— Могут, Белла. Дети куда более жестокие, чем многие взрослые, — он говорит уверенно, убежденно, будто со знанием дела. Я морщусь.

— Ты хочешь сказать мне, что был жестоким ребенком? — сам вопрос — уже глупость. Более нежного, сострадательного и склонного к эмпатии человека я еще не встречала в своей жизни.

— Я бы стал им, — серьезно кивает Эдвард, и багряный кровавый луч, сползая со ступеней, обращается к его лицу слева, — и Эммет бы стал, если бы не Карлайл и Эсми.

— Ну что ты…

— Белла, — Алексайо приникает той самой щекой к моей макушке, задумчиво глядя на море, — жизнь без родителей вносит в характеры детей коррективы. Они должны сами заботиться о себе, думать о том, что есть и где спать, зная, что не зарабатывают денег… не могут… и тут только воровство и остается.

— Ты так говоришь, будто простил их.

— А я и простил, — мой Ксай с теплой улыбкой целует мой лоб, — им не повезло, Белла. А мне повезло. Нам с Эмметом.

При упоминании брата его лицо стягивает горечь. И на сей раз я против ее существования, разглаживая собравшиеся на лбу и у губ морщинки, глядя с нежностью прямо в глаза.

— Вы это заслужили.

— Чем? Чем мы лучше любых других беспризорных греческих мальчиков? — Эдвард убежденно качает головой, — Карлайл и Эсми были очень добрыми людьми, очень сострадательными. Это был их медовый месяц, понимаешь? Они ждали друг друга всю жизнь и наконец остались вдвоем… и пошли за устрицами, — он хмыкает, возвращая блеск и добрую радость в свои глаза, — а мы в это же время оказались в порту, под оливой. Карлайл… мне долгое время казалось, что он ангел. Обо мне никто так не заботился, как он в первые дни. Им с женой надо было возвращаться в Америку, к работе, к делам, к собственной новой, светлой жизни. А они больше месяца провели на Родосе, просиживая в больнице сутками, чтобы ни я, ни Эммет не чувствовали себя брошенными. Чтобы нам не было больно снова остаться одним.

На лице Эдварда огромное количество неизмеримой, непередаваемой благодарности к приемным родителям, что сквозит в каждом слове, каждой эмоции. Но в то же время там и недоумение, непонимание… и вера в святость. Потому что иного объяснения не найти.

— Они полюбили вас, — ласково протягиваю я, очертив контур его щеки. Стирая с нее кровавые солнечные блики.

— Да, — он не спорит, — отец говорил, с первого взгляда. Хотя я не знаю… по сути, они могли усыновить Эммета, у него была не очень серьезная травма, и вернуться, не задерживаясь. Но им хотелось еще и меня забрать с собой.

— Почему тебя постоянно это удивляет? — с болью спрашиваю, не удержавшись. Обвиваюсь вокруг мужа всем телом, наглядно демонстрируя свою близость, — все тебя хотят, ты всем нравишься, Эдвард.

— Это напоказ, моя девочка, — он чмокает мою макушку, — и это сейчас. А тогда… с пересадками кожи, с пластической операцией, с бесконечными ранами и невозможностью даже есть по-человечески — мало бы кто на это согласился.

У меня в груди что-то обрывается. Если можно прижаться к нему еще сильнее, если можно закрыть его собой полностью, я пытаюсь это сделать. Я никому больше не позволю его тронуть.

— Тебе было очень больно? — голос вздрагивает.

Алексайо утешающе ерошит мои волосы.

— В больнице да. А в драке… я быстро отключился, если тебя это успокоит. Эммет нет. Ему было… очень больно. И думать, и смотреть на все это… у меня до сих пор в ушах стоит его крик.

«Я орал, Белла, я орал как резанный, а они его били, били, били… я думал, он не выживет».

При всем том негативе, что из-за недавних событий окутывает для меня образ Медвежонка, мне и его становится жаль. Маленькие мальчики такое не заслужили. Они не должны были это испытывать. Это грех, насылать такое на детей. И Богу, есть он или нет, должно быть это известно…

— Эммет простит тебя, — тихонько обещаю я, зная, что волнует Аметистового сильнее всего. И я знаю, что так или иначе, чтобы ни случилось, Эдвард всегда его прощает. В нем просто не умещается обида.

— Эммет плохо прощает, — муж облизывает губы, — это… наверное, это последствия той части детства, о которой ему сложно вспоминать. Он так и не простил тех цыганят. Он был в ужасе и метал молнии, узнав, что я к ним еду.

Мои глаза округляются.

— Ты к ним поехал?

Алексайо усмехается, качнув головой в знак согласия. И глаза его становятся еще добрее.

— Лет через семь после всего этого. Мне было 12, когда случилась драка, соответственно — в 19. Как ты, — он хмыкает, с особой нежностью поцеловав мою щеку, и с улыбкой встречает тронувший ее румянец, — я нашел ту оливу на Родосе и их σπίτι. Дом. Там было очень много детей. И все они были ужасно голодными.

— Ты накормил их?

— Мне хотелось хоть как-то помочь им, Белла. Я договорился с хозяином одной из булочных, чтобы он кормил их хотя бы раз в день, и заплатил ему. Он мне обещал.

— Они тоже, наверное, считали тебя ангелом, — я с обожанием и восхищением смотрю в его глаза, столь необычные и чарующие при свете заходящего солнца. Кто бы еще так поступил? Ну правда. Кроме этого мужчины? Как же глубоко в нем укоренилось желание помогать…

— Не знаю, кем они меня считали, — Эдвард хмыкает, смутившись моего взгляда, — но знаю другое — любой ребенок в душе остается ребенком, что бы он ни делал и чем бы не вынужден был заниматься. Меня предупреждали, что они обворуют, снимут с меня последнюю нитку, если пойду туда. Но Белла — я пробыл с ними больше суток — и у меня ничего не пропало. Ни одной монетки.

Он смаргивает прозрачную соленую пелену, сфокусировав взгляд, и голос его смягчается, налившийся грубостью при упоминании тех, кто говорил о воровстве и последних нитках. Пальцы на моих волосах мягче и трепетнее, а поцелуи обретают очень большую, окрыляющую силу.

— Ты святой человек, Ксай, — озвучиваю свое мнение я, усевшись на его коленях и накрывая руками обе половины лица — ту, что в тени от уже ушедшего солнца, и ту, что еще под ним. Красную. — В тебе столько любви, столько… понимания. Я не думала, что такие люди еще существуют. Ты правда ангел, Эдвард.

Он с любованием встречает то, как смотрю на него, что говорю, что делаю, поглаживая щеки… но во взгляде мягкое осаждение. Вера и осаждение одновременно.

— Ангел, святой, меценат, благотворитель… о нет, Белла, нет, — он качает головой, видимо, вспоминая свои прозвища, — я просто знаю, что это такое, когда ты никому не нужен. Это убивает — особенно в детском возрасте. Они считают, я покупаю им подарки на Новый год и жертвую на приюты потому, что хочу уменьшить количество налогов… — на миг лицо Эдварда становится очень грустным, — но я просто хочу им помочь. Я хочу, чтобы они хоть что-то счастливое запомнили из своего детства.

— Ты даришь подарки приютам? — мой голос окончательно садится и теперь дрожит при каждом слове.

— Дарю, — смерив меня внимательным взглядом, муж все же соглашается, — я приезжаю в пять тех, что ближе всего к Целеево… а остальные покрывает фонд. Москва и Подмосковье. К моему огромному сожалению, на всю Россию его просто не хватает.

Господи. Москва и Подмосковье. Все детские дома.

У меня не хватает слов.

— Анна тоже была из приюта… — срывается против воли первая проскочившая мысль.

Эдвард хмуро кивает.

— Да. Но ты знаешь, при каких обстоятельствах мы встретились.

Я сожалеюще глажу его плечи, одновременно целуя обе щеки.

— Ты из-за нее потом никого не усыновил?

Эдвард тяжело вздыхает.

— Мне не хватило решимости, — честно и отрывисто признается он, — я потерял ее и боялся потерять еще одного ребенка. Я бы не смог… это пережить.

Я не выдерживаю.

Обхватываю Серые Перчатки руками, что есть мочи прижимая к себе, и глажу его спину, плечи, затылок — все, до чего могу дотянуться. Я без конца и края целую его лицо, особенно щеки, ерошу волосы, снова ставшие черными от почти ушедшего под воду солнца, присваиваю себе губы.

— Как ее звали?..

— Кого? — неслышно выдыхает не ожидавший моей атаки муж.

— Твою мать?

— Эсми, — его голос благоговеет перед этим именем.

— А вторую?.. То есть первую. Родную маму, Ксай? Ту, которая заложила в тебя все то прекрасное, что в тебе есть?

Эдвард осторожно отстраняет меня на мгновенье, чтобы ответить:

— Ангелина, — аметисты наливаются слезами, от которых у меня стынет сердце, и все же эти слезы — добрые, счастливые, любящие, — и знаешь, Белла, вот она точно была ангелом. Как Эсми. Мне безумно повезло, что в моей жизни было целых пять ангелов, которые столько раз меня спасали…

— Пять?.. — не понимаю я.

— Пять, — уверенно повторяет муж, перед тем как перечислить всех, — мои матери и Карлайл — трое, мой Малыш, Карли — четверо, и та, кто подарил мне свет среди непроглядной темноты — ты, Белла. Моя жена.

Я всхлипываю, не удержавшись.

— Ангелы обитают вокруг ангелов, Эдвард…

Он смущенно щурится.

— Мне все равно, так это или нет. Я просто счастлив… Бельчонок, радость моя, тебе не передать, как я счастлив, что моя жизнь сложилась именно так. Что ты сейчас здесь. Что ты — моя.

— Мой, — сморгнув слезы, уверенным тоном отвечаю я, набрасываясь на мужа снова, еще крепче обнимая его, — мой, мой, мой… теперь я буду о тебе заботиться. Я никому не позволю тебя обидеть, мой Ксай. Я тебя очень сильно люблю!

Эдвард ничего не говорит. Я чувствую, как сбивается его дыхание и тройка-другая соленых капель касается моих рук, оставшихся на его лице, а поцелуи, стремящиеся компенсировать это, ощущаются по всей верхней половине тела. И они говорят куда больше, чем слова. Мерцающие, светящиеся фиолетовые глаза, которые встречают меня, едва отодвигаюсь, дабы их увидеть, говорят больше слов. В них до сих пор слезы.

— Люблю тебя… — шепотом повторяю я, приникая своим лбом ко лбу мужа, — только тебя… всегда тебя…

Солнце окончательно прячется за горизонт, небо становится розово-фиолетовым с проблесками желтого, а море расходится сильнее. Только даже его волны будто добрые, убаюкивающие, пусть и шумят. И ветерок, и теплый вечерний воздух, и то, как постепенно загораются за синими ставенками окошки волшебных домиков… нам возвращают ощущение сказки.

Смешно. Теперь я действительно не хочу уезжать. Не хочу думать, что будет в России. Не хочу думать, что еще ждет нас там. Хочу просто любить Эдварда — здесь. Быть с ним одним целым, смотреть на то место, где мы обвенчали души… и видеть море.

Единственная причина, по которой хочется домой — Каролина. Мой Малыш должна знать и видеть, как мы оба любим ее. Она не должна страдать.

— Белочка, что ты делаешь? — на лбу Эдварда прорезается морщинка, но не грустная, скорее удивленно-смешливая. И его полуприкрытые глаза открываются, поглядывая на меня с интересом.

— Что?..

Алексайо догадывается, что я здесь, судя по всему, ни при чем.

Придерживая мою талию, он наклоняется вперед и смотрит вниз, поднаше кресло.

Недоуменная, я обращаюсь туда же, держась за его талию, чтобы не упасть.

…Виновник находится быстро. Мой старый знакомый, дымчатый кот с розовыми ушами, любитель молока, с удовольствием трется спинкой о ногу Аметистового. И щурится так, будто бы что-то знает, но не может, не решается сказать.

Ксай усмехается, отыскав причину прикосновений к себе, и осторожно чешет кота за ухом.

— Ты подсылаешь ко мне кошек, солнце? — ласково зовет он, взглянув глазами, в которых уже высыхают все слезы, на меня.

— Нет, — я быстро, но осторожно, чтобы не задеть ни одного из присутствующих здесь мужчин, спускаюсь ногами на камень балкона. И приседаю перед старым знакомым, улыбаясь ему. — Привет островитянам, котик.

Эдвард, чьи колени освободились, по-человечески садится в кресле.

— Ты его знаешь?

— Конечно, — я тоже, последовав недавнему примеру мужа, чешу кота под ушком, — он третий день кушает у нас, поэтому, можно сказать, мы близко знакомы.

— Кушает у нас?

— Он любит молоко и сыр, как удалось обнаружить, — я с улыбкой оборачиваюсь к Алексайо, — поэтому у нас они так быстро заканчивались. Каюсь, Ксай.

Эдвард усмехается, глядя на меня с внимательным интересом.

— Тебе нравятся коты, Белла?

— Кому не нравятся коты? — я глажу спинку своего нового друга, подмигивая его серым глазам, — гораздо больше, чем собаки, да.

С содроганием вспоминается тот пес, что напугал нас с Розмари возле детского парка. Кажется, тогда я перестала питать чрезмерно теплые чувства к собакам…

Алексайо задумчиво наблюдает за нашим с Пушистым взаимодействием, как-то странно поглядывая на розовое небо, постепенно затягивающееся ночными облаками. Они серые, большие и… тоже пушистые. Как кот.

— Хочешь его? — вдруг спрашивает муж.

— Кого? — я удивленно изгибаю бровь, к нему обернувшись.

— Кота, — Эдвард говорит на полном серьезе, его лицо это подтверждает. А глаза горят вопросом.

— Кота?..

Мужчина поднимается со своего кресла, приседая рядом со мной. Представитель семейства кошачьих, будто почувствовав хозяина, сразу же переметывается на его сторону, подставляя свою мордочку под большую калленовскую ладонь.

— Смотри, — Ксай привлекает мое внимание к левому ушку кота, — видишь, чуть-чуть срезано? Треугольник.

И правда. Крохотный кусочек кожи, как раз в форме озвученной геометрической фигуры, отрезан. Шерсть вроде бы должна затенять его, но там она выбрита. Причем основательно.

— Что это?..

— Клеймо, — Эдвард хмыкает, — этот кот прошел обязательную кошачью вакцинацию на Санторини и помечен как тот, кто здоров и может спокойно передвигаться по острову.

— Обязательную вакцинацию, Эдвард?..

— Здесь слишком много туристов и детей, — пожимает плечами Алексайо, — чтобы подвергать их опасности. Все коты должны быть здоровы. При всем том, что их не трогают и не выгоняют, ведется строгий подсчет популяции, делаются прививки и осуществляется кастрация. Правда, этому пока повезло…

Кот горделиво поднимает голову, словно бы понимая, о чем мы. У него пушистый хвост, но сама шерсть достаточно короткая. И на ней замысловатый черный рисунок поверх серого цвета.

— Ты привезешь его в Россию?

Эдвард, присев на корточки, мне улыбается.

— Если ты хочешь. А если нет, я могу купить тебе котенка… уже в Москве.

Кот обиженно мяукает, привлекая наше внимание. Его глаза — большие, серые, внимательные — следят за каждым нашим шагом. И что-то в них такое грустное… я изумляюсь.

— Каролина давно хочет котика…

Алексайо оценивающим взглядом проходится по островитянину.

— Думаешь, он ей понравится?

— Думаю, да, — я протягиваю руку и кот сразу подстраивается под нее, еще раз мяукнув, — смотри, какой он ласковый. А если нет, если вдруг Эммет не захочет, он поедет жить к нам. М-м?

Аметист усмехается моему плану, наклоняясь и чмокая в макушку.

— Значит, не котенок, солнце?

— Зачем же, — я улыбаюсь и коту, и мужу, приобнимая того за спину, — мне всегда нравились мужчины постарше…

Эдвард разражается чудесным мелодичным смехом, с нежностью глядя на меня, и смущенно мотает головой.

— Ну, раз так…

Я целую его щеку, невесомо потеревшись о нее носом. И уже потом обращаю все внимание на кота, напрягшегося при озвучении ответа.

— Поздравляю, мистер Островитянин, — я ласково касаюсь его пострадавшего на благие цели ушка, погладив шерстку, — вы меняете место жительства. Отныне вы — русский кот.

…И теперь мы с Эдвардом смеемся оба. Громко.

* * *
Вероника спускается вниз как раз тогда, когда Эммет снимает с огня закипевший, засвистевший чайник.

В своем вчерашнем облачении, состоящем из юбки и блузки, медсестра неловко поглядывает на широкие перила лестницы, выбеленные арки в греческом стиле и чересчур большую кухню, на которой расположился хозяин.

Чайник находит свой приют на резиновой подставке.

— Доброе утро, Ника, — Эммет приветственно кивает, поворачиваясь к своей гостье, — я как раз собирался к вам подняться. Проходите.

Он в темной рубашке и черных джинсах, что делает фигуру еще больше и внушительнее. Ника невольно испытывает трепет перед этим прямым воплощением римского бога войны. Кажется, недавно вышел фильм… Геракл, да. Вот. Геракл выглядел так же.

— Доброе утро, Эммет Карл… — она прикусывает губу, наткнувшись на хмурый взгляд серо-голубых глаз, и сама себе качает головой, — извините, Эммет. Это уже почти привычка.

Мужчина галантно отодвигает один из стульев перед медсестрой.

— Присаживайтесь. Ничего, Ника, привычки тоже можно преодолеть, — подчеркнуто четко произнеся то ее имя, которым просила называть, пожимает плечами Каллен.

Усмехнувшись, Вероника делает несколько шагов до своего места и аккуратно опускается на мягкую подушечку стула.

Эммет становит на стол перед ней чашку с дымящимся черным чаем. Всю ту же, ночную — оранжевую.

— Как чувствует себя Каролина?

— Гораздо лучше, спасибо, — Эммет впервые за двое суток так искренне, пусть и незаметно, улыбается, — у нее стабильно не выше тридцати восьми.

Отсутствие температуры — идеальный вариант. Однако после сорока тридцать восемь — не температура.

— Педиатр?..

— Педиатр будет к десяти. Она как раз проснется, — Каллен наливает чашку чая и себе, присаживаясь на отдалении стула от Вероники, чтобы не смущать ее. Девушка чувствует себя неловко, а усугублять эту неловкость в планы Медвежонка не входит.

— Она просыпалась ночью? — Ника берет небольшую печенюшку из картонной коробки, расположившейся на столе. Вокруг нее устроились вчерашние конфеты, сушки, какие-то крендельки.

— Дважды, — не стирающий с лица удовлетворения тем, что медсестра интересуется своей пациенткой, Эммет кивает, — она просила воды, затем снова засыпала.

— Это хорошо, — Фиронова откусывает маленький кусочек печенья, не обращая внимания на то, что обычно не ест мучного, — но в течение дня лучше поите чаем. В идеале — с малиновым вареньем.

Она говорит это, озвучивая стандартные рекомендации и сначала не понимает, что вызывает в них смех. Ее собственный, с ширящейся улыбкой и такой… веселый.

Но едва взгляд снова касается хозяина, едва вспоминается первая ассоциация, связанная с ним, приходит прозрение.

Малина.

Медведь.

Варенье.

Внимательными серо-голубыми глазами наблюдая за своей гостьей, Эммет подмечает смешинки в ее взгляде. И сперва тоже недоумевает, взглянув почему-то на свой чай, а потом…

И он улыбается. Широко и искренне, даже против воли.

— Малиновое — есть, — хмыкает он. И облизывает губы.

— Вы ради Бога простите, — оправдывается Вероника, покраснев, — просто, когда мне рассказывали о вас в больнице… ни у кого иного сравнения не находилось.

Эммет почти горделиво отпивает немного чая из своей кружки. По его кивку видно, что не обижается, и у Ники отлегает от сердца. Ей не хочется его обижать.

Но через минуту Эммет серьезнеет.

— Плохо только то, — задумчиво говорит он, — что медведи раздирают насмерть… не боитесь?

Вероника замирает с чашкой в руках, из-под ресниц посмотрев на мужчину. Он, такой большой, необхватный, серьезный, хмурый… и все с теми же морщинками у глаз, парочкой седых волос и потрясающей внимательностью, подмечающей каждое шевеление наверху. Наверняка дверь Карли приоткрыта.

— Не боюсь, — уверенно заявляет медсестра, не допустив на лице ни единого сомнения, — просто медведей не надо задевать за живое. И особенно недопустимо обижать их медвежат.

Изумленный Каллен поднимает на девушку глаза.

Она ответно смотрит на него, не опуская взгляда. Она убеждена в том, что говорит.

И как удивительно красиво ее лицо в этот момент: с правильными чертами, темными глазами, русо-золотистыми волосами, подвивающимися на концах… и таким взрослым, мудрым взглядом.

— Сколько вам лет, Ника? — вдруг спрашивает Эммет, поправ правила приличия. Он придвигается к гостье поближе, внимательно за ней следит.

Вероника почему-то совсем не смущается.

— Двадцать шесть.

Мужчина вздыхает. Фиронова ощущает аромат грейпфрута, судя по всему, являющегося его парфюмом, а потом видит, как углубляются бороздки на широком лбу.

— В таком случае, вы очень мудрая молодая девушка, — подводит итог Эммет. И возвращается к своему чаю, даже не глядя на печенье на столе.

Медсестре не нравится хмурость бровей хозяина и его возвращающаяся мрачность, но она не знает, что на такое отвечать. Она даже не понимает значения фразы, которая вроде должна звучать комплиментом, но кто его знает… и потому молчит.

А в такт ей молчит вся кухня, наполнившаяся утренней тишиной. За окном мрачно, сгустились тучи, но дождя не обещали, ведь сырая мокрая земля и без того будет хлюпать под ногами. Весна… когда же уже весна?..

Внезапно, будто что-то вспомнив, Эммет резко поднимается со стула. Скрип дерева о плитку ударяет наотмашь слух, зато подчеркивает бас хозяина:

— Спанакопита, — сам себе говорит Каллен. Он отходит от стола, направляясь к холодильнику — огромному, как три никиных в ее квартире, и выуживает оттуда блюдо в фольге, — у меня есть, чем накормить вас, Вероника.

— Спана?..

— Спанакопита, — Эммет со знанием дела отрезает два куска чего-то слоеного и кладет их на тарелку, — греческий пирог. Моя Голди приготовила его вчера вечером, поэтому сегодня он должен быть особенно вкусным.

Пирог отправляется в микроволновую печь, а Ника, подметив нужное словосочетание, тихонько спрашивает:

— Голди — это мама Каролины?

Медвежонок усмехается, поворачиваясь к девушке лицом. Он опирается руками о гранитную поверхность тумбы, ожидая характерного писка микроволновой печи.

Выглядит в эту секунду еще больше и еще выше, чем есть на самом деле. И куда, куда темнее. Прямо-таки постер-иллюстрация к недавно вышедшему «Выжившему», которого терзал такой же медведь.

— Голди — ее няня, — докладывает, с трудом удержав голос в нужном звучании, не грубом и не страшном, а просто с долей неприятия, Эммет, — а мать…

Фиронова с хмуростью наблюдает, как большие ладони хозяина сжимаются во внушительные кулаки. Против воли она немного отодвигается назад на своем стуле.

Эммет замечает. Морщины на его лбу удваиваются, а глаза темнеют.

— Нет у нее матери, — резко обрывает он, буквально выдернув пирог из микроволновки, — и не будет.

Девушка с недоумением смотрит на свою дымящуюся тарелку с угощением, которую мужчина ставит прямо перед ней. Вилка, салфетка — все прилагается. Даже соль появляется на столе, только уж больно громко с ним сталкивается солонка.

— Извините, Эммет Карлайлович, — неловко просит Вероника, почувствовав, что тема о матери очень болезненна.

Каллен опускается на стул рядом, в отдалении шага, и придирчиво смотрит в глаза медсестры. Едва ли не враждебно.

— Сколько я вам должен, Вероника Станиславовна? Сто долларов? Сто пятьдесят? Давайте двести. Двести хватит?

И тут же, как по волшебству, на поверхность стола перед медсестрой кладется две стодолларовые купюры. Даже не в рублях.

Ника пожимает плечами, хоть и осознает рискованность такого поведения.

Почему он разозлился?

— Ноль.

— Что «ноль»? — кривится мужчина, придвигая бумажки ближе к ней, — десять дежурств, я все помню. Берите.

Но упрямая, как и он, медсестра неумолима. Порой игры с огнем доставляют удовольствие.

— Не возьму, Эммет. Извините.

В этот раз, смутно догадавшись, в чем причина, она не употребляет отчества. И чуть смягчает Медвежонка, хотя тот уже свирепеет. По-настоящему.

— Вы помогли Каролине, Ника. Я обязан с вами рассчитаться. Я обижусь, если вы не возьмете деньги.

Медсестра с мягкой улыбкой отодвигается назад, так и не притронувшись к спанакопите.

— А я обижусь, если возьму их. Прошу прощения.

Эммет нависает прямо над Фироновой, грозно глядя в глаза. Линия его рта нахмурена, ноздри раздуваются от неглубокого дыхания, во взгляде самая настоящая сталь, а ладони чуть подрагивают. Но не действует. Его вид не действует, его слова, его поведение… ничего не действует. Она действительно не возьмет. И смотрит, к тому же, не отрывая взгляда, не пряча его.

Смелая. Чересчур.

— Я же… — рычит, намереваясь что-то сказать, Эммет. Но вынужден остановиться.

Детский голосок со стороны лестницы, на которую из кухни лишь на одну треть открывается обзор, слабо окликает его:

— Папа?..

И Ника, и Медвежонок синхронно оборачиваются назад.

Каролина в своей недлинной сорочке, с накинутым на плечики одеялом, стоит посередине лестницы. Ее волосы взлохмачены, личико бледное, серо-голубые водопады смотрят настороженно и очень грустно. Малышке нехорошо.

— Котенок, — Эммет, мгновенно оставив и медсестру, и деньги в покое, спешит к дочери. Она молча протягивает ему ладошки, едва не скинув одеяло, но папа успевает подхватить их обоих, — ты почему не в постели? Меня надо было просто позвать. Пойдем-ка.

Однако в планы девочки явно не входит возвращаться в спальню. В ее влажных глазках все еще присутствует мутность и болезненность, но уже далеко не такая, как вчерашней ночью. Карли упрямо качает головой, слабо упираясь ладошками папе в грудь.

— Не хочу…

— Там тепло и уютно, Малыш, — Эммет чмокает лоб девочки, уговаривая его не быть слишком горячим, и все же поднимается на ступеньку выше, — я принесу тебе чая… с малиной. Хочешь малины?

Юная гречанка, хмуро качнув головой, не убирает ладошек. Не соглашается.

— Давай пить чай здесь, — указывает на кухню.

— Зайка, в постели удобнее…

— Постель неудобная! — ее взгляд вспыхивает проснувшимися слезинками, а уголки губ неумолимо опускаются, демонстрируя крайнюю степень расстройства, — папочка, ну пожалуйста… хоть чуть-чуть… не в спальне…

Эммет тяжело вздыхает. Спорить с ней — еще одно гиблое дело.

— Кружка чая, солнце. А потом в кроватку, договорились?

Слезы Карли высыхают. Она благодарно кивает.

В кухню Медвежонок возвращается уже с дочерью. Он проносит ее мимо медсестры, вместе с ребенком усаживаясь на стул напротив Ники, и только теперь, за все двенадцать часов, Каролина, кажется, замечает свою спасительницу.

Ее глаза округляются.

— Привет, Каролина, — ласково здоровается девушка, тепло взглянув на маленькую пациентку.

— Цветик-Никисветик…

Эммет с удивлением к бормотанию малышки выясняет, что Ника понимает, о чем речь. Она улыбается.

— Я рада, что ты запомнила нашу игру, Каролина.

Девочка кивает, но потом недовольно отводит глаза.

— Но я не буду больше в нее играть. Иголочки это больно…

— Никаких иголочек, — заверяет Вероника.

— И в больницу я не поеду, — куксится Карли, — я дома… папочка, я дома! Пожалуйста!

Эммет успокаивающе гладит ее густые черные волосы. Ника подмечает — полное отражение своих. И такие же брови, ресницы, похожие черты лица. Не глядя на то, что Каллена нельзя назвать уж очень красивым мужчиной, в нем определенно что-то есть. И это «что-то», такое красивое, нежное, воплотилось на лице его малышки. Какая же, должно быть, красивая у нее мама. Где эта ее мама? Что значит — нет? Умерла?..

На пальце русского медведя нет обручального кольца.

— Никакой больницы, Малыш, — обещает он.

— Да, — подхватывает Вероника, подмигнув Эммету, которого самого после вчерашнего такая новость радует больше всех, — теперь ничего этого больше не надо, даже больницы. Только чай. И ты скоро поправишься.

Она оглядывается вокруг, подмечая, где у хозяина стоят чашки.

— Давай я сделаю тебе, — и с готовностью, второй раз за минуту изумив хозяина, поднимается со своего места.

— Варенье вверху, справа… — только и может протянуть он.

Совсем скоро перед Каролиной появляется чашка с чаем нужной температуры и достаточной малиновой наполненности. Девочка тоже удивлена.

— Спасибо.

Медвежонок сглатывает, чуть запоздав с благодарностью, прозвучавшей ответным эхом. Он удобно усаживает дочку на коленях, поправив ее одеяло, и целует в макушку, когда та пробует чай.

Что делает эта женщина? Не принимая денег, отказываясь от платы за проведенную здесь ночь, она с утра еще и заботится о Каролине… зачем? Какова истинная цель?

Ника не похожа на корыстную особу, но если так… смысл?

Теряющийся в раздумьях Эммет растерянно глядит на чашку с малиновым чаем в руках дочери.

— Не за что, — тем временем с улыбкой отвечает им обоим медсестра. Она с мерцающим в глубине глаз любованием наблюдает за тем, как уютно малышка сидит у папы на коленях, как ей нравится это чувство комфорта, безопасности… и как постепенно от чая у нее розовеют щечки. Здоровые.

Вероника поймала себя на мысли еще тогда, несколько недель назад, что переживает за внешность этой маленькой, такой красивой девочки. И теперь, слава богу, видит, что ссадины никак на ней не сказались. И малюсенького шрама нет.

Ника хмыкает.

Если у нее когда-нибудь будут дети… если кто-нибудь захочет с ней детей… пожалуйста, пусть они будут хоть чем-то похожи на эту малышку. Она действительно папино сероглазое сокровище… создание, размягчающее сердце настоящего медведя, что далеко не каждому дано… и красавица, к тому же.

Она будет очень счастливой.

— Поправляйся, Каролин, — искренне желает Вероника.

И таки пробует свою подогретую спанакопиту, едва не испытавшую на себе всю мощь хозяйского гнева.

* * *
…Все-таки шторм нам пришлось переждать на острове.

Вылет был отложен на три часа, за которые мы успели добыть Пушистому кошачью переноску, и уже потом, все вместе, отправились домой.

Теперь греческий подарок Каролины, уютно свернувшись калачиком на своей розовой подстилке, дремлет за металлической решеткой. Его место на отдельном кресле напротив и нет необходимости держать переноску на руках. Это очень удобно, потому что все, чего мне хочется сейчас, это обнимать мужа.

Сегодня я увидела, что за блюдо «Ревность по-эдвардовски» и как его едят: при посадке в самолет один из помощников пилота, взглянув на меня, многозначительно подмигнул, а затем, думая, что муж не видит, умудрился даже послать какое-то подобие воздушного поцелуя…

По-хищному медленно Эдвард обернулся к нему, спрятав меня к себе за спину, и, судя по лицу парня, произнес очень нехорошее, зато очень красноречивое слово одними губами.

А потом, дабы довершить начатое, совершено по-мальчишески обхватил меня за талию, буквально перенеся через раскрытую дверь самолета.

В награду, перед моим смехом, Алексайо все же получил благодарный и теплый поцелуй.

— Оправдываете свое имя, Защитник…

— Ты — моя, — на полном серьезе, склонившись ко мне для ответа, объяснился муж. Четко и лаконично.

— Да-да, Ксай. Об этом точно можешь не беспокоиться, — я обхватила его за шею, прижавшись к груди, — только твоя.

…Сейчас полет проходит нормально и спокойно, без лишних ревностных реакций.

Самолет Эдварда представляет собой небольшое летательное средство с уютным салоном и шестью креслами внутри. Все они из светлой кожи, все чудесно пахнут и имеют собственный выдвижной столик. Не знаю, кто занимался дизайном внутренней части самолета, однако здесь все равно чувствуется рука Эдварда — в стиле и расположении объектов. Все изысканно, но удобно и красиво — как он любит.

Я выглядываю в иллюминатор, оторвавшись от изучения салона.

Шторм отступает — тучи расходятся, ветер стихает до нужного уровня и море под нами чуть синеет в темноте. Прежде оно было смольно-черным.

— Боишься? — Эдвард, умиротворенный атмосферой полета, расслабляюще перебирает мои волосы.

— Чуть-чуть… — поежившись, признаюсь ему я. От былого веселья почему-то не осталось и следа.

— Падать мы не собираемся, золото, не беспокойся.

Я удобнее устраиваю голову на его плече, негромко вздохнув. Выходит горше, чем хотелось бы.

— Правда не собираемся, — баритон становится медовым, ласковым, а мои волосы получают несколько поцелуев сразу после прикосновений мужа, — ты что…

— Я не про падение.

Эдвард понимает.

— Дома все будет так же, Бельчонок, — обещает он, крепче прижав меня к себе, — я теперь твой, ты знаешь. У тебя есть доказательство, — он кивает на наши кольца, — все будет хорошо.

— Карета Золушки превратилась в тыкву после полуночи, платье — в лохмотья, а сама она перестала быть принцессой, — утыкаюсь носом ему в плечо я.

Моей аналогией мужчина удивлен.

— Сейчас далеко за полночь, солнце. А моя принцесса все еще со мной.

Я сглатываю, невесело усмехнувшись. Смотрю в иллюминатор, за которым истинная тьма, и волнение разгорается в груди сильнее.

Санторини остался за спиной, а вместе с ним — и вся наша сказка. Сладкое чувство безопасности и успокоения отпустило, чего я никак не ожидала, а сомнения стали набирать обороты. Это все равно, что долгое время оттягивать, отталкивать неправильные мысли, а затем раз — и дать им волю. Накрывают почище морских волн.

— Просто это мой самый страшный сон…

Муж полностью обращается во внимание, припомнив, как сам пару дней назад говорил эту фразу.

— Расскажи мне, — просит он.

На мгновенье я задумываюсь, стоит ли это делать.

Но потом отбрасываю глупости. Стоит. Откровение за откровение, к тому же, я доверяю Эдварду больше, чем себе. Возможно, он действительно сможет подобрать правильные слова, чтобы меня не донимали эти мысли?

— Ладно…

Алексайо ободряюще поглаживает мою спину. Доверие ему приятно. А раз так…

— Я боюсь, что Золушка перестанет быть принцессой, Эдвард, — заглядываю в аметисты, стараясь отыскать там силу, чтобы говорить дальше, — что она… я… ущипну себя, проснусь и окажусь в белой-белой комнате с однотонными стенами, потолком и полом. И не будет там ни окон, ни дверей…

Эдвард ошарашенно выдыхает. Останавливается даже его рука на моих волосах, а от того слезы подступают слишком близко. Жалко, что не счастья. Ужаса.

— Господи, Бельчонок, — он морщится, недоверчиво оглядывая меня с ног до головы, — ты всерьез этого боишься? Ты думаешь, что окажешься в клинике?

Я так крепко обвиваю его руку, что впору задуматься, нормально ли циркулирует в ней кровь. Как последнюю опору или же под стать возможности, что Эдвард захочет уйти.

— Мне никогда не было так хорошо, как с тобой, — торопливо объясняюсь я, пока всхлипы не отняли способности говорить, — и я ужасно боюсь, что это все не по-настоящему. В ту ночь, когда мы встретились, была гроза… а после у меня случилась передозировка и я попала в клинику. Именно там Рональд вдруг пришел и стал говорить со мной о браке. Я еще тогда назвала это сном… и я так боюсь, так боюсь, Алексайо, что была права… что ничего этого — нет.

Я низко опускаю голову. Глаза саднят.

— Тебе часто это снится? — сдержанно зовет Эдвард.

— Не очень.

— И последний раз?..

Я закрываю глаза, стремясь не выпускать слезы наружу.

— Вчера.

Аметистовый сострадательно, со своей типичной нежностью, которая излечивает все страхи, целует мой лоб. Все его покровительство и защита, вся его сущность в этом поцелуе. Он меня убеждает.

— Почему?

— Потому что обладать тобой всегда казалось невероятным. Потому что ты сам называл это первым и главным правилом-запретом. Потому что однажды Рональд хотел отправить меня туда… в белую больницу…

Я с болью вспоминаю тот момент, который подсмотрела через тоненькую щелочку двери, когда Роз и Рональд, думая, что я сплю, обсуждали насущные вопросы. Он стоял, сложив руки на груди и мрачно глядя в окно, а Розмари, накрыв рот ладошкой, его слушала.

Отец объяснил, что это может понадобиться, если я не прекращу так реагировать на грозу. Он был уверен, что самой мне не справиться, а раз психологи не имеют ровно никакого воздействия, пора подключать психиатров. Он прикрывался заботой обо мне и благими намерениями, но тогда я впервые поняла, что он на самом деле хотел сделать. Как он хотел от меня избавиться.

Розмари протестовала ему. Сначала тихо, с какими-то объяснениями, а потом уже несдержанно, громко. Я убежала тогда, я не дослушала до конца и мало осознала… но главное вывела: Рональд меня не любит. В тот день, в свои восемь, я окончательно это поняла.

— Белла, — Эдвард возвращает меня в день сегодняшний, не вынуждая открывать глаза и смотреть на себя, просто продолжая гладить волосы и говорить спокойным, ровным, убежденным тоном, — этот страх скоро тебя отпустит. Ты видишь, что я здесь и с тобой, ты видишь, что мы обвенчаны, ты видишь, что у нас свой дом и своя семья. Я прекрасно понимаю, как ты боишься остаться в одиночестве — заметь, я боюсь того же. Но вместе бояться — проще. И вместе у нас с тобой получится об этом страхе забыть.

Подтверждая свои слова, Каллен притягивает меня к себе, устроив на груди, и гладит, ласкает, целует волосы и кожу головы.

Я благодарно, тихонько всхлипнув, чмокаю его плечо.

— В России ведь все будет как и на острове, правда? — с надеждой зову я, — общая спальня, кровать, никаких картин… и манка по утрам?

— Если молока будет хватать, — Эдвард улыбается, глянув на спящего кота, — тогда да.

Ободренная его вовремя проскользнувшим юмором, я тоже улыбаюсь. Усмехаюсь даже.

— Ну вот, — Алексайо обрадованно пожимает мои ладони, — а то слезы. Не надо слез, Бельчонок. Они ведь теперь и мои тоже — мы с тобой стали одним целым.

Я решительно поднимаю голову, все еще, правда, не отпуская плеча. Смотрю мужу в глаза, не отводя взгляд, и с каждой секундой верю все больше в то, что он говорит. В наше будущее.

В конце концов, я сама определила, что Рай там, где мы вместе. У него нет определенного временного периода и уж точно нет никакой привязки к местности. По ту сторону моря или по эту, сегодня или завтра, на одном континенте или на другом — он един. Потому что он только Наш. И только мы решаем, каким ему быть.

— Никаких слез, — заверяю я, стирая влагу с лица. Улыбаюсь шире, заглаживая свою вину и бормотания о всяких глупостях.

Когда Эдвард так смотрит на меня, когда он так обнимает меня, когда он рядом и обещает рядом быть — кольцо на пальце лучшее из уверений — чего мне бояться? Это не сон, это правдивая реальность. И наконец-то она такая теплая, как и в моих мечтах. Счастливая.

— Знаешь, Белл, — муж усмехается, любовно очертив мою скулу, — я теперь понимаю, почему отец говорил, что женская улыбка — это восьмое чудо света, — он прерывается, чтобы легонечко поцеловать мои губы, — ты прекрасна, сокровище.

Льстец. Я фыркаю.

И все же на поцелуй отвечаю.

— Расскажи мне о них, — чуть позже, когда своим негромким мяуканьем Пушистый отвлекает нас от проявлений нежности, прошу у Серых Перчаток я.

— О ком? — зацелованный, он блаженно откидывается на спинку кресла, с теплым обожанием поглаживая мое лицо.

— О твоих родителях. Эсми и Карлайле.

— Тебе интересно?

— Конечно, — я все-таки обвиваюсь вокруг него, возвращая голову на грудь и вслушиваясь в биение сердца, — эти люди вырастили тебя и воспитали таким чудесным человеком. Я хотела бы больше знать о них.

— Но это долгая история.

— То, что нужно, — заверяю я.

Муж соглашается.

Правда, перво-наперво он отодвигает подлокотник, вставший между нами, превращая два широких кресла практически в диван, а затем придвигается ближе. Между нами снова гармоничное единение.

— Карлайл был очень добр к нам, — начинает рассказ Эдвард, и голос его становится благодарным, а в глазах сияет восхищение отцом, — мне порой казалось, что мы не заслуживаем столько доброты. Он был сострадательным, понимающим и очень заботливым. Мы не чувствовали себя обделенными родительской любовью и всегда знали, что в безопасности благодаря ему. Даже наш родной отец не относился к нам так, как Карлайл.

— Кэролайн…

— Ага, — любимым словом малышки, подтверждает Ксай, — она названа в его честь, ты права. Ни один человек на свете не был нам так близок, как отец. Наверное, так всегда для мальчиков. Папа — превыше всего.

— Порой и для девочек…

— Девочки больше тянутся к маме, — Алексайо убирает волосы мне за ухо, целуя висок, — ты сама знаешь. Просто у вас с Карли… так получилось.

Я жмурюсь, прогоняя слезы. К черту их.

— А Эсми? — перевожу тему, стараясь не зацикливаться на том, что так расстраивает. Если сейчас я начну вспоминать свою маму, истерика — это минимум, что грядет.

— Эсми была очень мягкой и справедливой, — на лице мужа появляется очень красивое выражение добрых, сладких воспоминаний о том, что уже не вернется, но что так дорого сердцу; он любил свою вторую маму не меньше первой, это легко определить, — при всей доброте Карлайла то, что он запрещал, он запрещал достаточно жестко… а мама скрашивала эту жесткость, дополняя его. Они были идеальной парой. Эсми даже шутила, что слишком идеальной.

— Ты знаешь их историю? — заслушиваясь и баритоном, который так нежно описывает своих самых дорогих людей, и их историей, я затихаю на груди Алексайо, ожидая продолжения.

— Конечно, — его руки опускаются мне на спину, согревая ее в полумраке салона самолета, — они оба родились во Франции, как ты знаешь, если точнее, в Леоне. Только вот первую встречу запомнил лишь Карлайл — и то мельком. Ему было десять, когда она родилась. И его мать дружила с соседкой, матерью Эсми, благодаря чему дети познакомились.

— Они выросли вместе?

— Не совсем. Семья отца переехала, когда ему исполнилось тринадцать. В Америку, за новыми идеями, новым вдохновением, с желанием сбежать от авторитаризма французов и их грядущей Пятой республики. Они не виделись почти тридцать лет.

Я ошарашенно моргаю.

— Сколько?

— Так получилось, — Эдвард приглаживает мою кофту, задравшуюся на спине, — сюжет бы подошел для какой-нибудь книги: они жили разные жизни и не должны были встретиться. Отец с позором вспоминал, что он даже не думал об Эсми… он просто ее забыл, как отрывок прошлого, как жизнь по ту сторону океана. Однако им суждено было встретиться и прожить остаток своих лет вместе, в единении и покое.

— С двумя чудесными детьми, — дополняю я, повернувшись на спину и со своего нового места, снизу, глядя в аметисты, — это просто мечта — два мальчика… ты говорил, твоя мама не могла иметь детей?

Эдвард подкладывает свободную вторую руку мне под плечи, устраивая удобнее, как в колыбели, а сам тем временем с любованием оглядывает мое лицо. Его палец аккуратно скользит вдоль линии волос, спускаясь к скулам.

— Неудачный аборт в молодости. Тогда их не умели делать или это было запрещено… она не рассказывала мне очень подробно.

— Но для твоего отца это не стало проблемой, верно? — я внимательно слежу за фиолетовыми глазами, — у него были дети?

— Нет. Он двадцать лет прожил в бездетном браке с некой Марилой — без любви и страсти, зато с уважением, но потом они все-таки решились разойтись. Он наставлял меня никогда не жениться без любви. Говорил, что счастье единения, что она дает, не затмит никакая выгода или объективные причины.

— Это правда, — я улыбаюсь ему, ласково пробежавшись по щеке, снова гладковыбритой, — я теперь знаю.

— Вот видишь, — он усмехается, — а до меня дошло только на пятый раз.

В такие моменты, как сейчас, с таким смехом, блеском глаз Эдвард не выглядит на свой возраст. В душе ему далеко не сорок шесть… и пусть своей мудростью и умом он давно достиг зрелости, в некоторых аспектах он… очень молод. И мне доставляет удовольствие открывать эти грани и проходить вместе с ним. Начиная от убеждения в отсутствии безобразности его лица и заканчивая сексом. Великолепным, к слову, что бы он ни пытался отрицать…

— Они поженились? — взглянув на наши кольца, интересуюсь я.

— Да, — муж улыбается, — ему было сорок два, ей тридцать два. Они встретились в американском посольстве в Париже. Она занималась выдачей виз, а он, посол, приехал по своим делам. Больше они не разлучались.

— И перебрались в Америку…

— И перебрались в Америку, — вторит мне мужчина, — на радостях, отпраздновав свадьбу, они отправились в романтическое путешествие по Средиземноморью… Карлайл говорил мне, что по возвращении они намеревались усыновить двух детей, мальчика и девочку… даже посещали приюты… но после Родоса все устроилось само собой. Дочерей у них так и не появилось.

— Я бы тоже, наверное, больше хотела сыновей, — выдаю, не подумав, я, — мальчики это… что-то особенное.

И тут же осекаюсь.

Взгляд Эдварда темнеет.

— Но только с тобой, — поспешно добавляю, отыскивая его ладонь, — если ты хочешь девочку, мы можем удочерить девочку… или двух девочек, подружек для Карли.

— Девочки это хорошо, — мечтательно протягивает он, но потом серьезнеет.

Натужная улыбка, что пытается выдавить Эдвард, совсем не освещает его глаз.

— Белла, если бы только знала, — он наклоняется ко мне, приникая своим лбом к моему, как и на Санторини, говорит хрипло и тихо, — как я хочу, чтобы у тебя были свои дети…

— Они будут нашими, — упрямо заявляю я, обвивая мужа за шею, — ты же знаешь, как нехорошо живется в приютах, как хотят малыши иметь родителей… это будут наши дети, Алексайо. Сколько бы ты не захотел.

— Тебе девятнадцать, солнце, — он устало целует мои волосы, — ты пока не понимаешь, что значит иметь именно своих детей.

Я хмыкаю.

— Не начинай, Ксай, пожалуйста. Эти дети будут нашими. Если для тебя это так важно, мы поищем похожих на нас…

— Или Банк спермы, Белла, — озвучивает идею Эдвард, — это выход, кстати… хотя бы для одного из нас этот малыш будет родным.

— Нет, — уверенно отметаю я.

— Я приму его как своего, Бельчонок, — утешает, по-моему, проникаясь этой идеей, муж, — не беспокойся. Да. Да, это определенно выход.

Я решительно качаю головой, привлекая его внимание. Благо, Эдвард слишком близко, чтобы отвести глаза.

— Алексайо, это будет либо наш общий родной ребенок, либо наш родной, но усыновленный малыш. Я согласна иметь детей только от тебя. Или отказываюсь от своих в принципе.

Моя категоричность немного, но забавляет Эдварда. Правда, до грустной усмешки.

— Ты еще поймешь…

— Ага, — закатываю глаза, устало выдохнув, — когда-нибудь, когда-нибудь… не в этой жизни.

— Белла, — его глаза переливаются и снова, к моему ужасу, слезами, — я просто не смогу… снова… усыновить. Только не так…

Мои объятья крепнут, а поцелуи становятся теплее, значимее.

— Вместе у нас все получится. Ты сам так говорил.

И прижимаю его к себе, глядя глаза в глаза. В самое нутро, глубь. Серьезно и с внушением. С верой.

Она заражает Эдварда. Сморгнув слезы, кое-как взяв себя в руки, он кивает.

— Мы еще вернемся к этой теме, Бельчонок, — а потом тихонько дополняет, — меня делает счастливым тот факт, что ты уже думаешь о детях… спасибо тебе.

— Ты достоин лучшего, — я с обожанием гляжу в аметисты, — а значит, я хочу того, чего хочешь ты, мой Ксай.

Алексайо вдохновленно улыбается. Будто я раскрыла какой-то секрет и тем самым сделала его еще счастливее.

— Она говорила ему так же, — на мой безмолвный вопрос отвечает он, — Эсми Карлайлу. Она сделала все, чтобы превратить его жизнь в добрую сказку. Она стала его всем. И, наверное, поэтому, он просто не смог без нее жить…

В его глазах появляется горькая застарелая боль, которая вроде и притупилась, но еще дает о себе знать.

— Что с ними случилось? — сострадательно зову я.

— Она умерла в две тысячи шестом, Белла. Несчастный случай, — Эдвард морщится, мотнув головой, — а Карлайл… он честно старался, я помню, продолжать дальше одному… хотя бы ради нас. Он жил то со мной, то с Эмметом, но мы все трое знали, чем это кончится… он умер меньше, чем через год. Вот уж действительно — от тоски.

Я с нежностью глажу лоб Алексайо и область у глаз, бледную, вот-вот готовую пустить на себя слезы.

— Мне очень жаль, любимый.

Эдвард со вздохом отвечает на мою нежность, свободной ладонью лаская мое лицо. Он убирает со лба волосы, оставляя его чистым и свободным для себя, а потом целует в губы. В нос. В скулы.

— Я его понимаю, мой Бельчонок. Я тоже не могу, совершенно не могу больше без тебя жить.

Я не отпускаю его, удержав возле своего лица. Целую три раза, как отражение, в каждое из тех мест, что выбрал на моем лице он.

— Тебе не придется, мой хороший. Я обещаю.

Он открывает рот, чтобы что-то сказать, но не успевает.

…Пушистый мяукает, окончательно просыпаясь. Самолет чуть-чуть потряхивает в порывах воздуха и у одного из иллюминаторов спадает задвижная шторка.

Эдвард, напоследок чмокнув меня еще раз, уговаривает сесть ровно. Возвращается подлокотник, пристегивается мой ремень, проверяет, закрыта ли плотно металлическая решетка клетки нашего островитянина.

И только потом, все так же привлекая меня к себе, но на сей раз сам натянув ремень, Эдвард договаривает желаемое:

— Ты будешь жить долго и счастливо, моя девочка. Я сделаю для этого все возможное.

* * *
Возвращение в московскую квартиру Эдварда проходит спокойно и без лишних хлопот. Серж, всегда пунктуальный и услужливый, поджидает нас у терминала аэропорта и даже не выказывает удивления, что уезжали мы вдвоем, а вернулись — втроем.

Пушистый оказывается в салоне «Мерседеса» между мной и Алексайо, как и был, в своей удобной переноске, а машина трогается с места по направлению к Москве.

Здесь холодно. Солнышко пробивается сквозь весенние тучи, журчат ручьи и нет никакого снега, даже намека на него, но здесь чудовищно, по сравнению с Санторини, холодно. И я кутаюсь в свое пальто, с горечью вспоминая, как мы с Эдвардом пили на каменном балкончике зеленый чай.

К тому же, с приездом домой, хотим того или нет, и я, и Каллен теряем улыбки. Мы пытаемся строить их или хотя бы делать вид, но выходит плохо.

Медовый месяц кончился, пузырь неприкосновенности, в котором не было никого, кроме нас, лопнул. Здравствуй, реальный мир. Не кусайся слишком сильно, пожалуйста.

По пути к московской квартире Алексайо (и тут я чувствую жгучую благодарность к нему за то, что не везет прямиком в Целеево, в свой дом) мы заглядываем в ближайшую ветклинику.

Пушистый остается у них до вечера, на оплаченном месте и с оплаченной едой, дабы пройти полный курс обследования и получить личный микрочип под холку, а мы отправляемся переодеваться.

Эдвард едва ли не силой (правда, уговоров) заставляет меня пообедать в ресторанчике внутри дома, и только потом, убедившись, что съела почти всю свою порцию, сообщает, что мы едем к Карли. Сегодня понедельник, но для них с Эмметом почему-то нерабочий. Эдвард пытается мне объяснить, однако я не понимаю — что-то связанное с деталями самолета. Их не доставили?..

Впрочем, как бы то ни было, после нашего ночного перелета, недолгого сна, возни с котом и прочих прелестей быстротечной русской жизни, мы все же оказываемся на пороге дома с голубыми панелями и огромной подъездной дорожкой.

Хаммера Эммета нет.

Алексайо паркуется чуть дальше, возле белого заборчика. Его руки чересчур сильно сжимают руль, на лице ненавидимые мной морщины, а глаза вмиг стареют, наполняясь усталостью. Он не знает, что делать. И как сделать это лучше.

— Все будет в порядке, — заверяю я, отстегнув свой ремень и приникнув к мужу. Его прежнее черное пальто, теплое и удобное, но такое… большое, недостойная замена для свободных рубашек и маек. Мне не нравится.

— Спасибо, солнце, — он накрывает мою руку своей, тоже правой, и глубоко вздыхает, выдавливая улыбку.

Мы оба открываем каждый свою дверь.

Земля под ногами мокрая и сырая от постоянных дождей, дорожка, выложенная камешками, скользкая. Эдвард придерживает меня под локоть, не давая упасть, а я так же крепко держусь за него, не желая больше недвижно лежать в постели с растяжением.

— Эммета нет дома?

— Не знаю, — Алексайо подводит меня к крыльцу, предлагая взяться за перила, — но Голди наверняка тут. Возможно, Каролина тоже.

Звонок разносится по округе и внутри дома, буквально вбиваясь в окна. Не помню, чтобы он был таким громким.

Или же я просто утонула в нашей островной тишине…

Я стою на пороге чужого дома, я держу ладонь Эдварда в своей, я чувствую его кольцо и ощущаю свое, холодящее кожу, и наконец осознаю, впервые за это утро, что нам предстоит сделать.

Заново.

Но вместе.

Мало кто примет этот брак. Причем наверняка найдутся те, кто совсем не примет. Минимум, что мы получим — удивление. Максимум — откровенное противодействие. И я с ужасом, пусть пока и скрытым от Эдварда, думаю, что предпримет Константа, дабы побольнее нас задеть.

Или даже не так. Что она предпримет, чтобы задеть Эдварда? Мне нужно подумать об этом, чтобы иметь хотя бы минимальный план действий по его защите. Второй раз довести его сердце до больничной палаты и капельницы я никому не позволю. И, хочет того Медвежонок или нет, ему тоже.

Алексайо простил брата. Он не может обижаться на него, он, к своей горечи, вообще не умеет обижаться…

Но я Эммета пока не простила. Не за то, что он Эдварду в тот день наговорил.

…По ту сторону двери слышатся шаги.

Я крепче переплетаю наши с Ксаем пальцы.

Ты не один. Ты больше никогда не будешь один.

Голди, невысокая шатенка с беспокойными голубыми глазами и традиционно в зеленом переднике, открывает дверь.

— Эдвард?.. — изумляется она, как-то неловко замерев на пороге.

— Доброе утро, Голди, — вежливо приветствует Аметистовый, — Эммет дома?

— Уехал… — она растерянно смотрит на Каллена-старшего, а потом на меня, приметив наши сплетенные руки, хоть и стою я чуть позади, предусмотрительно отодвинутая Алексайо к его спине.

— И скоро вернется?

— Через полчаса… час… — домоправительница и,по совместительству, гувернантка что-то для себя определяет, — ну что же вы стоите, заходите. Доброе утро, Эдвард. Изабелла…

Я посылаю женщине вежливую улыбку.

В прихожей пусто, темно и пахнет апельсинами. Не слишком заметно, так, отдает… и чем-то тушеным. Голди готовит.

Не ожидавшая гостей, тем более в нашем лице, женщина суетится, подавая вешалки.

— Эдвард, останетесь ведь на обед, правда? Сегодня кефтедес…

Вот откуда запах. Я узнала тефтели и их традиционный томатный соус.

— Мы останемся до приезда хозяина, Голди, а там уже ему решать, — мягко отвечает Алексайо, — не беспокойся. Он ведь не запрещал нас пускать?

Женщина шумно сглатывает.

— Эдвард, ну что ты! Это же дом твоего брата, я тут так, гостья… проходите, не стойте на пороге, не стойте.

— Карли здесь? — с надеждой спрашиваю я, взглянув за спину домоправительницы, на лестницу, а затем на ее лицо.

Суетливо вешающая наши пальто в шкаф, та энергично кивает.

— Малышка спит, Изабелла.

Не знаю почему, но мне становится легче. В этом доме, под этим потолком, в его стенах живет моя маленькая светлая девочка. И она тут. И я совсем скоро увижу ее. И она в порядке.

Это лучшее, что есть в России. Каролина — солнце для всех, кто ее знает. И потому задача этих всех — сохранить солнце в целости и сохранности, защитить его. Что, к сожалению, выходит не всегда.

— Как она, Голди? — прежде чем отпустить гувернантку на кухню, зовет Эдвард.

Женщина грустнеет, вместе с тем как-то съеживаясь.

— Сейчас уже гораздо лучше.

— Лучше? — моя стеклянная картинка радости и беспечности Каролины за эту неделю рушится на глазах.

— Да, — женщина отрывисто кивает, — вот в прошлое воскресенье…

Эдвард, мгновенно напрягшийся, побледневший, делает шаг вперед.

— Что с ней случилось? — вздрагивает его голос.

Мы стоим в главном коридоре, в прихожей, рядом с лестницей. Чудесный обзор на широкие деревянные ступени и большую площадку на втором этаже, которая им предшествует. Голди стоит к ним спиной, стиснув руками свой зеленый фартук, а мы — лицом. И, возможно, поэтому шорох чего-то тканевого слышим первыми. Я слышу.

Женщина что-то говорит Эдварду, а я поднимаю глаза вверх, на первую ступень лестницы.

И вижу картину, которая не просто раздирает душу, а кромсает ее на мелкие-мелкие кусочки, чтобы затем уже надвое каждый из них разодрать.

Каролина, как маленькое привидение, бледная, чересчур худенькая, в блеклой желтой пижаме стоит босиком на голом полу. На ее поникших плечиках разноцветный, бьющий по глазам плед, в который она кутается, а волосы, успевшие уже прилично отрасти, стянуты в хвост на затылке. Две черные пряди — справа и слева — спадают на лицо. Они и оттеняют ее выбеленную кожу и заострившиеся черты, но особенно подчеркивают огромные, широко распахнутые серо-голубые глаза. И в глазах этих столько слез, что можно захлебнуться. Промокли насквозь пушистые черные ресницы, мгновенно потяжелев, а губы страдальчески приоткрыты, кое-как вбивая в себя воздух.

Мое сердце пропускает удар.

— Каролин…

Аметисты, заслышав родное имя, заметив мой взгляд, тут же взметываются вверх, туда же. И не слышат ни ответа Голди на вопрос, ни каких-то ее укоряющих бормотаний о том, почему девочка стоит здесь в таком виде.

— Малыш… — севшим голосом протягивает Эдвард, всеми силами пытаясь вернуть на лицо успокоенное, доверительное для своего золота выражение.

Он намерен броситься к лестнице и взлететь по ней до самой последней ступени, к девочке, чтобы крепко обнять ее. Однако Каролина рушит его планы.

Горько, умирающе всхлипнув, она вскрикивает слабым голоском:

— Эдди!!!

И заливается горькими, оглушающими рыданиями, без разбору кидаясь с лестницы вниз.

…Каким чудом она не путается в своем пледе, пижаме, не спотыкается на этих ступенях, известно одному Богу. Мое сердце обрывается, как и сердце Голди, судя по ошарашенному выкрику, пока малышка бежит вниз. Но вот ее босые ножки касаются предпоследней ступени… и Алексайо, дабы не рисковать, с трепетом подхватывает легкое тельце на руки.

— Дядя Эд!.. — стенает Каролина, дрожащими ладошками обхватывая его шею, — ты приехал… ты вернулся… ты тут!!!

Она задыхается от своих рыданий, слезы водопадами текут по щекам, а детская спинка дрожит и выгибается от боли, едва Карли пытается крепче, сильнее обхватить дядю.

Голди, вконец растерявшаяся, сама чуть не плачет.

— Каролин, ну что ты босиком… девочка, только же вчера спала температура, что ты делаешь?..

Слово «температура» отражается десятком морщин на лице моего Ксая. Не выпуская племянницу, держа ее крепко и нежно одновременно, он прижимается губами к темной детской макушке. Затаивает дыхание.

— Она болела? — мрачно спрашиваю у няни я.

— Так болела, — та беспокойно глядит на свою подопечную, — так болела, Изабелла, не говорите… Эдвард, мистер Каллен, давайте я ее отнесу в постель. А то еще продует, здесь же сквозняки кругом.

Каролина с диким, совершенно нечеловеческим криком цепляется за своего Эдди.

— НЕТ! НЕ ОТДАВАЙ МЕНЯ! ПОЖАЛУЙСТА, НЕ ОТДАВАЙ!

И плачет громче, заливая пуловер дяди горькими слезами.

— Я сам отнесу, — успокаивая и Голди, и племянницу, обещает Эдвард. Отрывается от ее волос, напоследок легонько их чмокнув, — моя красивая девочка, Малыш, ну что ты плачешь? Все хорошо. Пойдем. Пойдем со мной в кроватку.

И он медленно, оценивая ее реакцию, начинает подниматься по лестнице.

Каролина крутится на его руках так, чтобы всем тельцем оказаться поближе к дяде. Слезы не затухают.

— Только не уходи больше… — молит она.

Я подхватываю плед, который волочится за Калленами по полу, и утешающе киваю Голди, у которой, судя по запаху из кухни, горят тефтели.

— Мы отнесем ее в кровать, — обещаю я.

И та, вынужденная принять такой ответ, убегает к стремительно умирающему обеду.

Эдвард тем временем достигает вершины лестницы и стремится повернуть налево, к спальне Карли, однако та молча указывает ему на хозяйскую. Дверь в нее приоткрыта, теплый воздух струится в коридор, и разобранная кровать с единорожкой возле подушки подсказывает правильное направление.

Каролина спит и живет с папой эту неделю.

Алексайо мягко опускает свое сокровище на простыни, тут же приседая рядом. Захлебывающаяся, но уже успокаивающаяся девочка, почти не моргая, смотрит на него своими огромными глазами.

— Я знала, что ты приедешь… что ты не бросишь меня…

Эдвард с нежностью целует ее лобик.

— Ну что ты, мое солнце, конечно же не брошу, — и подтягивает одеяло, смятое у изножья, к ее плечам.

Каролина полулежа опирается на свою пуховую подушку, стянув с края постели Эдди и усадив рядышком.

У единорога фиолетовые глаза, которые светятся от света ночника, зажженного в комнате. И такой же фиолетовый блеск исходит от моего кольца, устроившегося на ладони возле Карли, когда я опускаюсь перед ее кроватью на колени.

Девочкины губы начинают дрожать снова.

— Белла…

— Не плачь, Малыш, не плачь, — шепотом прошу я, тут же приподнимаясь к ней, готовая к объятьям, — мы все здесь, видишь? Мы очень любим тебя. И мы никогда тебя не бросим.

Она шумно сглатывает, жмурясь, но не отказывается обнять и меня. Ладошки пусть и слабые, но с явными проблесками собственничества. Они не отпускают.

— Как ты себя чувствуешь? — Эдвард забирает с пола упавший разноцветный плед, аккуратно вешая его на спинку у изножья постели, — у тебя что-нибудь болит, моя маленькая?

— У меня все болело, — жалуется Каролина из-за моего плеча, — все-все, Эдди…

— Бедняжка, — я сострадательно целую ее щечку, повернув голову, — ну а сейчас? Что-нибудь болит?

Каролина, совершенно не похожая на себя, жизнерадостную, улыбчивую, счастливую девочку, с силой жмурится.

— Ничего не болит. Только не уезжайте…

Не отпуская меня, она протягивает руку вперед, нащупывая ладонь дяди. И когда получает ее по первой же просьбе, стискивает так крепко, как может.

— Дядя Эд, Белла, — так спешит сказать, что совершенно не следит за дыханием, сбивающимся после каждого слова, — я знаю, что вам хорошо вдвоем… я слышала… но, может быть, сегодня, только сегодня, чуть-чуть… вы побудете со мной?.. Я так соскучилась…

И она снова, без сокрытия, умоляюще плачет. Прозрачные слезки бегут по впавшим щекам, по скулам, к подбородку. И мочат блеклую пижаму.

— Нам хорошо с тобой, Каролин, — убеждаю я, утешающе поглаживая ее спинку, — без тебя нам грустно… без тебя и я, и Эдди так скучаем… ну что ты!

— Мы с тобой, Малыш, — подхватывает Эдвард, со вздохом наклоняясь к племяннице в моих объятьях и целуя ее лоб, — не только сегодня, всегда. Не сомневайся.

Девочка недоверчиво, но с проблеском облегчения вздыхает. Она вздрагивает, подавшись вперед, ближе, и теперь удерживает обе ладони дяди, не выпуская меня. Наслаждается тем, что и я ее не отпускаю.

…В дверях появляется Голди. Она приносит большую чашку бордового чая с малиновыми зернышками внутри, ставя ее на тумбочку перед подопечной.

— Чтобы согреться, Карли, — по-доброму взглянув на малышку, объясняется. А затем, когда та прячется у меня за плечом, опуская глаза, обращается к Алексайо:

— Эдвард, пожалуйста, уговори ее попить.

— Не буду, — куксится Карли, качая головой у меня на груди, — не хочу малину… не хочу!

Аметистовый согласно кивает Голди, не отнимая у племянницы своих рук. По его лицу и мне понятно, что Каролина выпьет этот чай. Дядя Эд умеет уговаривать.

— Каролин, — он обращается к девочке, в то время как легонько целует мои волосы, озвучивая немую просьбу отдать малышку ему. Я отпускаю ее руки.

Карли хочет воспротивиться, но когда видит, что забирает ее Эдди, передумывает.

Под легкий смешок Голди она с готовностью перебирается к нему, устраиваясь на коленях всем телом. Самостоятельно, не вынуждая дядю тянуться, пристраивает у своего пояса одеяло, и выжидающе смотрит на него мерцающими от слез глазами.

— Каролин, — с обожанием погладив ее щечку, повторяет он, — давай-ка попробуем чай, м-м? Малина же твоя любимая ягода.

— Я слишком много его пью, — хмуро докладывает Каролина, грустно взглянув и в мою сторону, — не надо, дядя Эд.

— Чай тебя согреет и нам не понадобится одеялко, — мягко убеждает Алексайо, любовно погладив ее волосы, — давай, десять глотков. И мы с Беллой выпьем такой же. Голди, принеси нам такой же.

Та улыбчиво, довольно кивает, скрываясь за дверью. Согласие малышки очевидно.

— Вы меня любите? — ни с того ни с сего спрашивает Карли, глядя на нас обоих. Ее губы все еще дрожат, волосы продолжают траурной волной обрамлять бледное личико, — Эдди… Белла?.. Вы правда не уйдете?..

Мне не нравится этот вопрос, но еще больше мне не нравится постоянное его повторение. И с каждым днем становится лишь хуже и хуже — Каролина не верит нам и в нашу искренность, она постоянно пытается убедить себя в обратном. И сколько бы мы ни говорили, сколько бы ни пробовали… повторение неизбежно. Всегда.

И оно железобетонным катком проходится и по мне, и по Каллену. Причиняет боль.

— Мы никуда не уходили, Каролина, так просто случилось.

— Мы тебя любим, — поддерживая, твердо произносит Эдвард. И то, с каким обожанием целует девочку, как смотрит на нее, выбивает из серо-голубых глаз затесавшееся в них сомнение.

— Очень любим, — я с нежностью пожимаю маленькую ладошку, прокравшуюся к моей.

Девочка более-менее расслабляется, доверчиво приникнув к дядиной спине.

— Ты теперь Эдди, Белла? — она поднимает голову, встречаясь с аметистами, а потом с вопросом обращаясь ко мне, — ты будешь жить с ним?

— Буду, — я касаюсь взглядом Алексайо, заметив слабую, зато без лишних примесей улыбку на его лице.

— У тебя желтый кружочек, — Карли указывает пальчиком на мое обручальное кольцо, а затем для наглядности демонстрирует руки дяди, которую держит у себя на коленях, — у моих мамы и папы были такие же… вы поженились?

Эдвард отвечает за меня, с любовью ероша черные волосы племянницы.

— Так даже лучше, Каролин, — уверяет он, — мы оба любим тебя, а вместе любить будем вдвойне сильнее. И куда чаще приезжать, — он подмигивает ей, заметив, что девочка проникается этой идеей, — к тому же, Белле теперь не нужно никуда уезжать, она остается с нами.

Каролина поджимает губы, с радостью всматриваясь в мое лицо.

— Правда?..

— Правда-правда, — я наклоняюсь вперед, целуя ее лобик, — так что мы никогда тебя не бросим, Малыш.

Каролина окончательно расслабляется на дядиных руках, обмякает. Она с удобством располагается в его объятьях, глядя то на него, то на меня, и ее глазки переливаются, но уже не от слез. От удовлетворения.

— Спасибо…

Эдвард поглаживает ее тельце и волосы, прижав к себе. Слезы девочки высыхают, на губки возвращается улыбка, а лицо уже и не кажется таким бледным… хоть и очевидно, что она болела.

Я накрываю плечо Алексайо ладонью, когда сажусь на постели рядом с ними, и ласково улыбаюсь Каролине.

— Не надо за такое говорить «спасибо», Карли. Ты просто наша маленькая девочка и мы очень-очень сильно тебя любим. Никогда не забывай.

…Дверь, было прикрытая, открывается.

Я даже не оглядываюсь, уверенная, что это Голди, однако напрягшееся плечо Ксая подсказывает, что не она.

И правда.

В воздухе пахнет грейпфрутовым одеколоном, а чашки не очень осторожно опускаются на тумбочку, ударяя об нее.

Эммет с каменным лицом, таким же бледным, как и у Каролины, останавливается возле кровати дочери.

Его взгляд не выражает, в отличие от нашей предыдущей встречи, злобы и ярости, не метает молнии. Он просто… сожалеюще-пустой. И едва этим приметливым взглядом брат Аметистового цепляет золотые кольца на наших руках, он пустеет еще больше.

— Папочка… — тихонько приветствует Каролина.

Кивнув ей, Эммет смотрит в этой комнате только на одного человека. И губы его поджимаются.

— С приездом, Эдвард. Белла…

Вздохнув, Алексайо облегчает брату задачу. Он поднимается, ловко пересаживая Каролину мне на руки, и гладит ее по волосам.

— Дядя Эд, папа, пожалуйста, — вздрагивает девочка, завидев, что мужчины собираются выйти, — папа, только не выгоняй его! Не надо!..

И снова на ее красивом лице слезки.

— Они просто поговорят, зайчик, только лишь поговорят, — я прижимаю малышку к себе, убеждая ее, но сама так же хмуро смотрю на обоих Калленов. В особенности на Эммета, который внешне изменился в худшую сторону.

— Ненадолго, — одними губами, обращаясь к брату, просит Танатос. Он чуть ниже его, но куда шире в плечах. Правда, теперь я знаю, что бить Эдвард умеет не хуже.

Пожалуйста, пусть все не кончится новой дракой. Я очень тебя прошу, Господи. Не надо сегодня.

— Ненадолго, — так же неслышно отзывается мой Алексайо. Отыскав меня, незаметно, но успокаивающе качает головой. Со своей стороны дает обещание.

А потом, оставляя нас с девочкой и тремя кружками малиново-черного чая вдвоем, братья выходят за дверь спальни.

Их шаги по лестнице вниз, к прихожей, гулко отдаются в тишине дома.

* * *
Высокие необхватные пихты, одетые одинаково и зимой, и летом, многозначительно шумят верхушками. Ветер, к сожалению, совсем не апрельский, беспощадно их терзает.

По небу плывут облака, которые затеняют солнце. Серые, большие и пушистые, они так же необхватны, как и вся сохраненная природа этого леса.

Единственное, что здесь принадлежит руке человека, помимо домов — дорожка, посыпанная гравием и песком, ведущая по большому квадрату вокруг леса.

Когда Эммет предложил брату прогуляться он, конечно же, имел в виду именно ее. Достаточно удобная для ходьбы, безлюдная и не такая грязная, как размытые водой земляные тропинки.

Казалось, едва ступишь на нее — какая-то тема для разговора придет сама. Или собранность придет. Или решимость.

Но все, чем располагает Танатос, повернув налево от своего дома, пропустив брата вперед — жгучее желание поговорить. С чего начать, так и остается неизвестным.

Впрочем, Эдварду самому есть, что сказать.

— Могу я узнать, что случилось с Каролиной, Эммет? Голди ответила мне очень сумбурно…

Поморщившись при упоминании болезни дочери, Каллен-младший сглатывает.

— Она болела пять дней… в понедельник я вызвал Веронику, медсестру из больницы, чтобы сбить температуру.

— Сбить температуру?..

— Под сорок, — хмурый Медвежонок кусает губу, — но сейчас, слава богу, все хорошо.

Эдварда будто огревают по голове этими словами. Глаза распахиваются, а воздуха едва хватает.

— Под сорок…

— Она поправилась. Сейчас излишне любое беспокойство, — заверяет брата Танатос.

Давая ему минутку на успокоение, мужчина подмечает, как после почти недели отсутствия выглядит Алексайо. Каким умиротворенным, если не считать только что озвученной новости, стало его лицо, какими утешенными — глаза, сколько решительности появилось в позе и движениях, каким блеском окутались аметистовые глаза. Каждое изменение — на пользу. И каждое изменение — как благословление. Оно так и лучится с правой руки Эдварда, как и требуют традиции православия, золотым кольцом.

Эммет глубоко вздыхает.

— Тебя можно поздравить с новым статусом?

Эдвард останавливается, оборачиваясь к Каллену-младшему. В аметистах одновременно и благоденствие, и предупреждение. Он как может старается отвадить от него враждебность, но все же немного ее проклевывается.

— Мужа, да, — спокойно отвечает Алексайо, — спасибо, Эммет.

— Вы заключили второй брак? За границей?

— Обвенчались. В Греции.

Медвежонок ошарашенно замолкает, пытаясь понять, шутка это или всерьез. Но нет. Глаза Эдварда подсказывают, что не шутка. Он теперь даже смотрит по-другому. Его жизнь и мировоззрение эта неделя действительно сильно изменила.

— Поздравляю… — рассеянно бормочет брат Серых Перчаток.

— Эммет, давай я скажу, — Эдвард поворачивается к нему всем телом, глядя убежденно и твердо, но в то же время с нужной долей понимания, в которой нуждаются серо-голубые водопады, — я не обижаюсь ни на одно из твоих слов или фраз, сказанных в прошлый понедельник. Я не могу на тебя обижаться в принципе, ты знаешь… они просто задели меня там, где ты и планировал, но с этим я как-нибудь смирюсь. А вот единственное, с чем мириться не стану, — и тут его глаза вспыхивают синим пламенем, а уголок рта ползет вниз, — это неуважительное отношение к Белле и попытка задеть и ее. Эммет, эта девушка теперь — моя жена. Не «голубка», не Маргарита, а именно жена. Она, как и Каролина, отныне смысл моей жизни. И никому, кто бы он ни был, я не позволю ее обидеть. И уж тем более довести до слез, Натос.

По спине Медвежонка табуном несутся мурашки, а баритон, прежде такой осторожный, мягкий, превращается в тон убежденного и уверенного в каждом своем шаге человека. Эдвард больше не сомневается ни в чем. Это чудесно видно.

— Алексайо, я не собираюсь у тебя ее отбирать…

Хочет он того или нет, но бровь Аметистового изгибается.

Впрочем, больше он никак не выказывает удивления. Просто кивает.

— Спасибо и на этом.

Растерянный больше прежнего, Эммет старается как может собрать мысли в кучку и прекратить молчать. Сегодня он чувствует себя самым слабым и безвольным человеком, который не может даже принести извинения как следует. Ребенком чувствует. Вот таким он метался перед дверями в спальню приемных родителей, таким высматривал спину брата в череде лодочников, когда они сбегали. А в это время сам факт того, что он жив, что он здоров, что он здесь отсылает к Эдварду. Его нужно за это благодарить.

Прежде ангельски терпеливый и готовый ждать нужных слов хоть несколько суток, в этот день Алексайо не выдерживает.

Он резко одергивает ворот своего пальто, нахмурившись, и мрачно глядит на пихты над головой.

— Если это все, Эммет, давай вернемся в дом. Нас ждут.

Танатос вздрагивает.

— Нет, не все, — решительно выдает он, становясь посередине тропинки с таким видом, будто может помешать брату его обойти.

Однако, как бы ни изменился Серые Перчатки, он все же остается самим собой. И он не делает и шага вперед, увидев, что Эммету есть что сказать.

— Эдвард, насколько сильно я ранил тебя в тот понедельник?

Хмурости на лице брата становится больше.

— Эммет…

— Нет, — тот упрямо качает головой, — скажи мне. До полной потери доверия? До частичной? Ты больше не хочешь видеть меня? Анта и Рада сказала, тебя нет дома… ты не живешь в Целеево сейчас. Это из-за меня? Ты выбрал время приехать к Карли, когда меня нет поэтому? Алексайо, пожалуйста, скажи мне правду.

Каллен-старший на мгновенье прикрывает глаза, что-то в них пряча. Эммет не успевает уловить, как ни старается. А пихты шумят сильнее.

— Я не собираюсь обрывать наше общение… если только этого не хочется тебе.

Медвежонку кажется, что что-то ужасно тяжелое, неподъемное падает с плеч. Облегчает душу, возвращает прежний ритм и громкость голоса и просто… теплом отдается в сердце.

— Эдвард, вы и Каролина — моя семья, — наконец дойдя до той точки, когда способен четко, своевременно и искренне выражаться, произносит Танатос, — у меня не было другой, нет ее и не будет, потому что другая мне не нужна.

Он прерывается, глотнув воздуха, и морщится от его свежести.

— Я помню, что уже все это говорил и доверие это последнее, что ты можешь ко мне испытывать, Алексайо. Я наступаю на одни и те же грабли день за днем, а ты меня прощаешь… тебе действительно пора прекратить.

Удивленный такой тирадой от Эммета, его осунувшимся видом и тем жаром, что вкладывает в слова, тем слезным блеском глаз, Эдвард потрясенно молчит. Ему пока нечего сказать. Он уступает свою очередь брату, как тот и попросил.

— Ксай, — тут оба брата вздрагивают, но Эммет — с улыбкой, — Ксай, я принимаю твою женитьбу и твою жену. Я не стану пытаться отобрать ее, очернить тебя перед ней, очернить ее перед тобой. У меня было столько времени на раздумья, что я уже четко вижу всю истину, какую так долго отрицал. Я вижу то, что ты так хотел спрятать от меня, Эдвард — что Изабелла часть тебя. С самой, с самой нашей первой встречи не я, а ты на нее загляделся.

— Ты ее захотел…

— И это удивительно, Эдвард, — Медвежонок хмыкает, — у нас никогда не совпадали вкусы. Возможно, это на подсознательном уровне? После Мадлен…

— Потому что она была моя, — утверждением, с горечью, заканчивает Алексайо.

— Да, поэтому, — Эммет признает правду, как бы ни было сложно, — сначала поэтому. А потом она приняла Каролину… Эдвард, я столько лет ждал женщину, которая примет и сможет позаботиться о Каролине, дать ей то, что она заслуживает. И когда я увидел их взаимодействие… я бы ее полюбил. Я бы смог ее полюбить по-настоящему. Просто за то, что она делает счастливой Каролину.

— Смог бы?..

— В тот день я думал, что уже смог, — Танатос смущенно опускает глаза, поджав губы, — но на самом деле это была просто благодарность. Возможно, через полгода, год… не знаю. И не узнаю. И не нужно мне знать. Она — твоя.

В аметистах, и пугая, и одновременно поддерживая Эммета тем, что его слова действительно воспринимаются как честные и от сердца, появляется слезная пелена. Эдвард теряет ту маску непоколебимости и мрачного спокойствия, с какой стоял здесь прежде. Его плечи опускаются.

— Эмм, тебе ли не знать, что я бы сделал для Каролины все на свете… — он мотает головой, морщась, — но Белла не была готова к роли матери. Она настолько… она сама нуждается в заботе в первую очередь. И я бы сделал все, чтобы окружить ее ею. Во Флоренции до меня окончательно все дошло. Я просто не мог… я догадывался, что это взаимно.

Он резко, быстро выдыхает, наскоро сметнув соскользнувшую вниз слезинку.

Хочется быть откровенным. Сейчас — да.

— Я предложил ей честный, откровенный выбор — в последний раз. И она выбрала меня, — он с усмешкой, такой болезненной и одновременно такой радостной, сладкой, поднимает вверх руку с кольцом. Эммет без труда распознает руку мастера — это рисунок брата. Это его сердце.

— Прости за то, что меня не было рядом в столь важный день, — шепотом просит Танатос, не чураясь и не опасаясь больше смотреть прямо в глаза самого родного человека, — Эд, ты разделил со мной столько горя пополам… а я не смог твоего счастья разделить.

Алексайо не удерживает в плену еще парочку слез. Они ползут вниз по выбритым щекам и холодят кожу от холодного весеннего ветра.

— Натос, ты правда думаешь, что в этом моя вина? — прежним, тихим и неуверенным голосом зовет он.

— В чем, Ксай?.. — от вида брата у Эммета обливается кровью сердце.

— В том, что нас избили на Родосе, — Каллен-старший не пытается сдержать эмоций и удержать прежнее выражение на лице, — в том, что дед нас продал… во всем?

Эффект бумеранга, в который Эммет не верил, работает. Его собственные слова, столь страшные и болезненные, обрушиваются лавиной на него же самого. И если бы Эдвард вскричал их, замахиваясь, если бы выплюнул с ядом и желанием унизить, уничтожить, как он сам… это было бы проще. Это можно было бы пережить, легче.

Но баритон совершенно убитый и недоуменный, в нем нет ярости, а глаза… в глазах не найти живого места. Они изрезаны этими мыслями и попыткой самостоятельно все осознать, вывести.

Эдвард ждет его ответа и сейчас напоминает Эммету мальчика, которого так пыталась отогреть любовью Эсми. Не в укор ему, младшему, как казалось, а на благо своему старшему сыну. Вдохновить мальчика, всегда стоящего в уголке и терпеливо ждущего своей очереди, такого скромного и нерешительного, отплачивающего непомерной любовью за самую маленькую капельку ласки…

Его, его, человека, который положил половину своей жизни для благополучия Натоса, тот так жестоко ранил этой самой заботой. Метнув в него ей, ни на секунду не задумавшись.

Теперь остается пожинать плоды…

И ведь все равно Ксай здесь! И разговаривает с ним!

— Эдвард, знаешь, в чем моя главная проблема? — слезы подступают и к Эммету, но он пока имеет силы с ними бороться, — в том, что я даже с самым родным своим человеком говорю не думая. Не оценивая, не анализируя слов. Я знаю, какую силу они для тебя имеют, и все равно не думаю… меня мало за это расстрелять.

Каллен-старший шумно сглатывает, но не решается перебивать.

Это идет Танатосу на пользу.

— Алексайо, мне всегда казалось, что тебя любят больше, чем меня, что у тебя есть больше, чем у меня… что все, чем я могу с тобой потягаться — Каролина. И то это совершенно нечестная борьба.

— Эммет, как же ты? — лицо Ксая искажается, а соленой влаги на нем, уставшем сдерживаться, становится еще больше. — Ты с ума сошел? Сколько времени ты так думал?

Медвежонок поднимает вверх руку, прося позволения договорить. Его собственные слезы уже близко.

— Я понял, Эдвард, я все понял. Моим единственным выходом, который сам себе и внушил, было обвинить тебя во всем. Во всех моих неудачах, начиная с детства и заканчивая женитьбой. В том, что Каролина не живет как нормальная девочка… в том, что она несчастна. Это было куда проще, чем искать причину в себе и признавать за собой вину. Поступок слабого и безвольного, Эд, да. Но я таковым и являлся.

Эммет запрокидывает голову, умоляя слезы пока влиться обратно. Пихты шумят громче и сильнее, на улице будто становится холоднее. Начинает накрапывать дождь, ударяя по маленьким камешкам гравия.

— Это ужасно, Эдвард, но это правда — я винил тебя во всем до того самого понедельника, до его ночи. Всю свою жизнь. Я отказывался брать на себя ответственность, потому что ты… потому что ты столько времени брал ее на себя! Всю! К этому привыкаешь…

Он жмурится, проглотив первый горький комок. Истерика, пока только зарождающаяся, грозится очень быстро перерасти в пылающую, полноценную.

— Ты слишком сильно заботился обо мне, Ксай, — ни в чем не повинное дерево, так неудачно расположившееся слева от Эммета, получает по своей коре оглушительный удар, — Карлайл говорил, что там, на Родосе, в больнице ты просил его усыновить меня. Ты думал, что умрешь и перед смертью просил за меня!!! И еще раньше, на Сими… ты не дал мне умереть в этом бараке, ты вырастил меня — ты, девятилетний ребенок! Чуть старше Карли!

Эдвард вздрагивает, огорошенный напоминанием и эмоциями брата, а дерево получает второй удар. Еще более сильный.

— И после этого я посмел обвинять тебя, понимаешь? Я ПОСМЕЛ! — Эммет стискивает зубы, смаргивая-таки соленые слезы. Они самые что ни на есть настоящие.

— Натос…

— Единственное, в чем ты виноват, Ксай, — перебивает Медвежонок, чувствуя, что это все, что он сейчас может сказать, дальше — только неразборчивое слезное бормотание, — так это в том, что хорошенько не вправил мне несколько раз мозги, чтобы я был таким же братом, как и ты. Чтобы я был тебя достоин!..

Эммет замолкает. Эдвард молчит.

Среди леса, под дождем, под ветром они просто… смотрят друг на друга. И не уверены в том, что видят, потому что слезы жгут глаза.

Но все же, рано или поздно, это кончается. Как никогда решительный, убежденный, Эммет набрасывается на брата, крепко сжимая его в объятьях. Морщась, вздрагивая, но не отпуская.

Эдвард облегченно, хоть и неровно выдыхает. Он мгновенно расслабляется.

— Я все понял, Эд, — уверяет Танатос, выправив голос, — за эту неделю я переоценил и понял… и я буду достойным тебя. Я стану тебе настоящим братом. Я верну твое доверие.

Эдвард улыбается, самостоятельно, так же крепко, обнимая брата.

— «Танатос» значит не смерть, Эммет, — сокровенно шепчет он, — «Тан» — это рассвет, а «Атос» — жизнь. Рассвет жизни, получается…

Тронутый до глубины души, Каллен-младший кое-как усмехается. На его лице пока слишком много слез.

— Я люблю тебя, Алексайо, — с крепчающими объятьями признается он. Преданно и верно, — я принимаю тебя таким, какой ты есть. Всегда.

Благодарно кивая в его плечо, Ксай не отпускает брата. Есть что-то невыразимо прекрасное и объединяющее в этой минуте, что хочется продлить и запомнить как можно лучше.

Вспоминается колыбельная, что в такие минуты напевала мама. Укладывая их рядом, по очереди поглаживая по голове, шептала:

Νάνι νάνι καλό μου μωράκι

Νάνι νάνι, κοιμήσου γλυκά

Η μανούλα είν' κοντά

Σε παίρνει αγκαλιά…

Но, в конце концов, один из братьев нарушает тишину умиротворяющего, помирившего их леса.

— Эммет, мы кое-кого привезли из Греции…

— Привезли из Греции? — еще не до конца отошедший от их разговора, непонимающе переспрашивает Танатос.

— Да. Кота. Белла предложила подарить его Каролине, но мне показалось разумным сначала спросить твоего мнения…

— Каролина хочет кота? — как-то растерянно спрашивает Эммет.

— Насколько мне известно, — Ксай самостоятельно стирает с лица остатки слез, выдавливая улыбку, — это ее самая заветная мечта. Она не говорила тебе?

Спина Каллена-младшего холодеет, едва он вспоминает, кем бредила Малыш во время своей болезни… и ответ становится очевиден. Даже принимая все минусы, что появление животного может принести в дом, разве уместен отказ?

В честь примирения. В честь выздоровления Карли. В честь начала новой жизни. Всей семьей.

— Я только «за», Эд, — отвечает Эммет, улыбнувшись, — пусть будет кот, если так хочется. Дарите.

…Они возвращаются в дом, к Белле и Карли, через сорок минут.

Являя взгляду умиротворяющую картину, Изабелла лежит на постели рядом с малышкой, играя с ней в какую-то словесную игру, а та, безумно обрадованная возвращением своей подруги, искренне смеется. И даже ее еще не отошедший болезненный вид как-то сам собой теряется на фоне этой улыбки.

Волосы Каролины распущены и разметались по подушке, и Белла тоже распустила свои. Похоже, они обсуждают их длину. Из этой доброй, нежной девушки получилась чудесная жена. Она сделает Ксая счастливым.

Эммет останавливается на пороге рядом с братом, с умилением глядя на тех, кто пока еще не заметил, увлекшись игрой, их присутствие.

Танатосу, сменившему значение своего имени, становится очень хорошо. Тепло стремится из сердца по всему телу, а улыбка сама так и просится на губы. Пусть они еще и слегка дрожат после слез.

Брат простил его. Брат дал ему еще один шанс. Он, как всегда, оказался сострадательным и понимающим… он поверил в него.

И Эммет как никогда уверен, он клянется себе, что на сей раз его не подведет. Что каждое из своих сказанных слов, каждое из неоправданных действий, так обидевших его, заменит приятными удивлениями и действиями, что порой намного важнее обещаний на словах.

Прежде всего, он сам разберется с крылом «Мечты». Алексайо потратил на него достаточно времени, чтобы заняться другими деталями, а не искать день за днем свои ошибки.

Это меньшее, что Танатос может сделать… ровно как и принять Беллу. Он извинится перед ней. Он поговорит с ней. И он никогда больше не посмеет ее обидеть. Теперь она действительно весомая часть семьи — официально.

— Я очень рад за вас, — сказал Эммет брату в лесу. И это было чистой правдой. Самой искренней.

— Папа! — Каролина все же поворачивает голову, приметив их, и улыбается еще шире. — Вы пришли!

Она поднимается с простыней, оставляя Беллу, и по-детски счастливо и быстро кидается к своим самым дорогим мужчинам. Оказавшись на папиных руках, обхватывает и дядю Эда за шею. Не отпускает.

— Все хорошо, солнце, — Натос чмокает дочь в лоб, — как же мы могли не прийти, ты что?

Капельку встревоженная, хоть и рьяно старающаяся это скрыть Белла вглядывается в лицо мужа.

Но тот, не глядя на чуть припухшие от слез веки, довольно и успокоенно ей улыбается… вызывая ответную, такую же нежную улыбку.

Друг другу. Друг другу принадлежат. Принадлежали. Всегда.

Эммет хмыкает.

Преображается мрачный дом, становятся яркими гравюры, за окном уже не дождь и холод, а весенний дождик, омывающий землю, и сизые облачка, что так интересно рисовать…

Все меняется. Все становится таким светлым… и Эммету впервые за долгое время кажется, что от счастья можно задохнуться.

— Судя по запаху, у Голди готов кефтедес, — он кивает улыбающимся родным людям на кухню, перехватив поудобнее дочь, — никто не против пообедать?

…К вечеру Эдвард, многозначительно взглянув на жену, отлучается в ветеринарную клинику. Само собой его кошачье величество оказывается здоров — единственное, ему подстригли когти — и, довольный жизнью, вымытый, он отправляется в свой новый дом.

Каролина так и застывает с открытым ртом, когда Эдвард и Белла открывают дверцу переноски, выпуская кота на волю.

Маленькая, бледная после болезни, она как будто бы разом… возвращается к своему прежнему виду. Щечки розовеют, губы улыбаются, глаза горят и счастье так и брызжет наружу.

— ЭДДИ! БЕЛЛА! ПАПОЧКА! — она по очереди накидывается с поцелуями на родных людей, не в силах удержать своего восторга. Даже Голди получает поцелуй, вовремя зайдя, чтобы принести чай.

Эммету становится стыдно, что он не увидел такой любви дочери к кошачьим раньше. И тем ценнее подарок Эдварда. Порой Танатосу кажется, что его дочку тот знает лучше него самого…

Пора исправлять.

— Как ты его назовешь, Каролин? — с интересом спрашивает Белла, присаживаясь возле малышки прямо на пол, рядом с котом. Тот, удивленный происходящим, внимательно глядит на свою новую хозяйку.

Девочка на мгновенье задумывается, смешно наклонив голову вправо. Она протягивает питомцу руку и тот, пусть и настороженно, но соглашается дать разрешение себя погладить.

— Когтяузэр.

Изабелла мягко смеется, погладив Карли по волосам.

— Как в «Зверополисе», Малыш?

Юная гречанка осторожно гладит кота за ухом.

— Ага. Благодаря ему я и полюбила кошек…

— Ну, Когтяузер так Когтяузер, — хмыкает Эммет, заметив, как кот подстраивается под руку дочери и осматривает свое новое жилище, — добро пожаловать домой.

С благодарностью похлопывает брата, такого же улыбающегося и довольного реакцией племянницы, по плечу.

* * *
Это достаточно большой натюрморт семьдесят на семьдесят сантиметров. Две его главные модели, на которые так красиво падает солнечный свет — блестящие черные оливки с капелькой рассола, устроившиеся на красной скатерти. В них вся душа, вся суть Греции… и зеленые веточки, только что срезанные, лишь поддерживают создавшееся настроение и цветовой фон.

Зеленые склоны холмов Санторини. Красный — круг солнца, попеременно поднимающийся и опускающийся к горизонту. А оливки… оливки в Греции и правда самые вкусные на свете.

Молчаливо улыбаясь, я сижу на нашей большой и мягкой кровати в комнате с кофейного цвета стенами, и, опираясь на взбитую подушку, жду ответа абонента. Любуюсь натюрмортом, что, стало быть, очевидно, создан рукой моего Мастера. Теперь уже никак не связанного с Маргаритами.

Мы вернулись от Эммета несколько часов назад. Чайный поздний ужин с любимыми маффинами и шоколадным мороженым сменился личным временем.

Эдвард извинился и попросил до одиннадцати позволить мне ему поработать с ноутбуком в гостиной, и я, перехватив свою заново наполненную чашку с чаем, отправилась в спальню, уверив его, что все в порядке.

У меня было дело. И сейчас я им занимаюсь.

Розмари Робинс, моя вторая мама, мой ангел-хранитель и просто женщина-героиня, которая к черту послала Рональда с его правилами и меня с моим ужасным порой поведением, появилась в моей жизни третьего июня.

И стабильно с цифры «три», почему-то, всегда начинался ее номер. Порой в аховых ситуациях меня это спасало — кокаин притупляет мышление и вспомнить номер, не знай я первой цифры, за которой выстраивались в цепочку остальные, было бы невыполнимой задачей.

Сейчас это все в прошлом. Лас-Вегас, кокаин, тревога…

Сидя теперь на постели Эдварда, видя в шкафу его вещи, наблюдая за тем, как засыпает и просыпается рядом со мной, я спокойна и счастлива. Кольцо на моем пальце, как он и обещал, прямое доказательство, что отныне мы — вместе. И навсегда.

Даже Эммет это понял. Наш разговор вышел недолгим, но очень насыщенным. Он извинился передо мной, я — перед ним, за обманутые ожидания, и новая жизнь началась и между нами.

По крайней мере, мне кажется, я все же его простила. Сам вид Эммета подсказывал, как он изменился. А уж то, что они так быстро наладили отношения с Эдвардом…

Все идет в гору. Все. За мучениями следует вознаграждение, соизмеримое с этими мучениями… теперь я знаю.

— Белла! — восклицают на том конце, наконец прервав череду гудков. Родной женский голос, обрадованный и удивленный, приветствует меня частым дыханием, — солнышко мое, здравствуй…

— Привет, Роз, — я улыбаюсь, удобнее устроившись на постели и притянув к себе на колени подушку одного клубничного Защитника, — мама, то есть… извини…

Розмари растроганно усмехается, на мгновенье прервав вдох.

— Цветочек, знала бы ты, как я рада тебя слышать.

— А как я тебя!.. — мечтательно протягиваю, закатив глаза, ощущая всю полноту счастья, какую только можно, едва представляю, как расскажу ей. Что хочу рассказать.

— Ты надолго пропала, я уже испугалась, — с материнским теплым упреком сетует Розмари, — и когда я звонила, трубку не брали…

Я вспоминаю те моменты, о которых она говорит. Мой плач над Маргаритами в доме у Эдварда. Ночь кошмара Каролины. День, когда Алексайо рассказал мне правду — она звонила, пока я была в душе.

— Прости, Роз… я не могла тогда говорить… но со мной все в порядке, правда. Сейчас — особенно.

Интуитивно, как и всегда, женщина чувствует, что не надо развивать тему. Она не выпытывает подробностей и не сыплет вопросами. Понимает меня.

— Цветочек, я скажу только одно, ладно? Если тебе нужно, если тебе хочется, позвони мне. В любое время дня и ночи. Я всегда готова с тобой поговорить.

На душе теплеет, а покрывало оливок становится даже на вид мягким и бархатным. У меня есть мама. У меня есть муж, племянница… у меня есть семья. Больше без всяких условностей.

— Конечно, мам, — дабы настроить ее на нужный лад и убедить в искренности, серьезно отвечаю я, — я помню.

Довольная своим новым именем, миссис Робинс хмыкает.

— Я очень рада, моя Белла. Ну, рассказывай. Рассказывай, моя зайка, как у тебя дела?

Ее столь нежное, трепетное отношение рушит во мне последние сомнения, говорить или нет. Медовым сиропом успокаивая сердце, жаром предвкушения распространяясь по груди, жаждой одобрения оседая у горла, ее внимательность побуждает меня признаться:

— Мне есть, чем поделиться, Роз. Очень-очень важным.

Немного настороженно выдыхая, женщина, мне кажется, напрягается. Она сильнее прижимает трубку, что выдает шевеление воздуха, и могу поклясться, у ее бровей собираются морщинки.

— Да, Цветочек?..

Ее опасливость меня забавит.

Глубоко вздохнув, я счастливо, восторженно выдаю:

— Я вышла замуж, Розмари.

…На том конце, звякнув в трубке, что-то падает.

Роз делает потрясенный вдох, сменившийся на быстрый выдох.

— Что ты сделала, моя девочка?

Проиграв в голове свою фразу еще раз, я понимаю, как она прозвучала и что смутило маму. Скажи я ей это до февраля, тогда, возможно, получила бы восторг сразу же, без откладываний. А так, на палец ведь уже было надето кольцо…

— Я по-настоящему вышла замуж, Роз, — рассудив, что так будет звучать понятнее, повторяю, — пару дней назад. На Санторини.

По-моему, я шокирую женщину. В трубке слышится напряженная тишина, которая меня совсем не радует, а ее голос, появляющийся через пару секунд, звучит сдавленно:

— Ты не шутишь?

— Да нет! Ты что, — мой смех выходит немного нервным, — это правда, Розмари… извини, что я не позвала тебя, я так хотела видеть тебя рядом в этот день, просто… у нас не было времени. Это вышло немного спонтанно.

— А когда ты успела, Цветочек? — дослушав меня до конца, спрашивает женщина. Еще более растерянно, — развестись и в этот же день выйти замуж? Еще и в Греции…

— Я не разводилась, — хмуро, предчувствуя долгие разбирательства и желая их поскорее преодолеть, чтобы услышать ее одобрение, я подпираю подбородок рукой, — Розмари, мы просто обвенчались. Как церковный брак, понимаешь?

— Обвенчались, не оформив развод с мистером Калленом? Белла, ты что! Так нельзя!

— Мама, я с ним и обвенчалась! — всплескиваю руками, откидываясь на свою мягкую подушку, а вторую, мужнину, прижимая к груди, — ты понимаешь? С ним!

— С кем?!

Почему-то то, как вздрагивает ее голос, меня пугает.

— С Эдвардом, Розмари… с моим мужем.

Миссис Робинс будто давится воздухом. Трубка в ее руках, вероятнее всего, дрожит, судя и по дрожи тона:

— У них одинаковые имена, Белла? У мистера Каллена и твоего…избранника?

Эта ситуация начинает меня напрягать. Я уже теряю всю веселость и энтузиазм, с которым начала, и жалею, что все это вообще затеяла. Не то время? Не тот разговор? Может быть, я не могу выразиться по-человечески?

Черт.

— Розмари, — сделав глубокий вдох, решаю наконец раз и навсегда расставить все по местам я, — в Греции я обвенчалась с Эдвардом Калленом, тем самым, за которого вышла замуж на светской свадьбе в феврале, в Лас-Вегасе. С тем самым, за кого так ратовала ты, обещая, что он сделает меня самой счастливой. И ты была права, он сделал. Я безумно счастлива. Только я не понимаю… почему не рада ты?

…На том конце снова что-то падает. Только громче.

Лишь когда слышу шевеление воздуха и то, как потом возвращается голос Роз, я понимаю, что уронила она сам мобильный.

— Боже мой, Белла… что же ты наделала?..

Подобное ее высказывание на корню обрубает остатки моего вдохновленного оптимизма. Улыбка как-то сама спадает с лица, и на глазах жгутся кристаллики слез. Она не принимает меня?.. Она что же, хотела чего-то другого? Она врала мне?..

Чувство предательства, оправданное или нет, сжимает глотку.

— Я думала, ты порадуешься за меня, — хрипло бормочу, прочистив горло, — Роз, в чем дело? Что такого страшного случилось?

Мама глубоко-глубоко, чтобы хватило на все желаемые слова, вдыхает.

— Белла, ты же знаешь, я больше всего хочу для тебя счастья, — ее тон становится ровным и спокойным, способным убеждать, — ты знаешь, что я приму любой твой выбор и любое твое решение и никогда от тебя не отвернусь, чтобы ты ни сделала. Однако, Белла, брак это очень серьезный шаг и вступают в него не в девятнадцать и даже не в двадцать лет, к тому же, не с такой разницей…

— Роз! — возмущенно восклицаю я, сильнее сжав подушку Эдварда, — вы же сами меня прочили ему в жены! Вы убедили меня выйти замуж за него в девятнадцать. И вас тогда не пугала ни разница в возрасте, ни переезд…

— Это было правильно! — осаждает меня женщина чуть грубее, чем нужно, — был договор и были обсуждены границы. План «метакиниси», отстранения. Брак — формальность, чтобы контролировать тебя. Мистер Каллен выступал в роли друга, наставника, вдохновителя, ОТЦА, в конце концов. Но никак не мужа, нет. Он убедил нас в этом. Он убедил нас, что разведется с тобой и позволит тебе, уже здоровой и обнаружившей светлые полосы в своей жизни, выйти замуж за нормального человека! Вот как это планировалось.

— За нормального?.. — осекаюсь я.

— За подходящего тебе по возрасту, Белла. Не на двадцать шесть лет старше. Это ужасно много. Ты хоть чуть-чуть думаешь о том, что будешь делать, когда он умрет?

— Я его люблю, Розмари…

— Я уже слышала это про Джаспера, — отрицает она, — Цветочек, скажи мне правду, ты пошутила? Это такой розыгрыш, да? Мистер Каллен уважаемый, добропорядочный человек, он же не старый кобель, чтобы тащить в койку ребенка, правда? Или?..

Шумно сглотнув, женщина вздрагивает и горячо, сокровенно шепчет мне в трубку свой вопрос. Дрожащим голосом:

— Белла, ты беременна, да? Он заставил тебя?..

— РОЗМАРИ! — рявкаю я, в ужасе отшатнувшись от мобильника, — кто меня заставил? Прекрати!

Соленые капельки, как с отвесного обрыва, срываются с век вниз. Устилают собой щеки, перебегая к губам и мочат их, слишком сухие. Делают больно.

Она не может этого говорить. Она моя мама, она другая, она понимающая. Она не станет так… не со мной… мне снится, что я говорю по телефону?..

Но мобильный, издеваясь, не замолкает:

— Спокойно, Белла, спокойно, — приняв мое молчание за согласие, будто сама для себя шепчет Роз, — скажи мне, какой срок? Мы придумаем, что можно сделать, мы все исправим.

У меня по спине бегут мурашки.

Против воли в памяти всплывает наш ночной полет, где как раз и поднималась тема детей, и я с горькой улыбкой подмечаю, что многое бы отдала, чтобы сейчас все было действительно так, как говорит Розмари. Чтобы я носила его ребенка.

— Я не беременна, — четко и ясно прекращаю ее взволнованные обещания, — нет, Роз.

— Это хорошо, — облегченно подхватывает она, наверняка закивав самой себе в знак согласия, — значит, будет легче. Белла, послушай меня…

— Нет, Розмари, — перебиваю я, бог знает откуда набравшись решимости, — ты послушай. Я вышла замуж и мое решение неизменно. Я жена Эдварда, я принадлежу ему и он — моя семья. И мне плевать на возраст и все остальное, если тебе это интересно. И не дай Бог ты позвонишь ему и скажешь хоть что-то из того, что сейчас пыталась донести мне, Роз, — перевожу дыхание, стараясь не думать о том, чтобы Алексайо думал, поступи она так, — в этом случае мы никогда больше не станем разговаривать.

И, вынеся вердикт, отказываюсь слушать все остальное. Слез уже чересчур много.

— Спасибо за разговор, Роз, — мрачно благодарю ее я, — и за понимание. Мне было приятно услышать твое мнение.

— Белла!.. — пытается что-то еще сказать она. Жаль, что напрасно.

Я с силой давлю на сенсорную кнопку сброса, откидывая от себя мобильный на дальний край постели. Туда же отправляются и обе подушки, которые я так активно к себе прижимала. Руками обхватываю саму себя за плечи — уже почти рефлекс.

Правда, одна из подушек пролетает дальше нужного… ударяется о дверь. И я, оторвав мокрые глаза от покрывал, вижу молчаливо наблюдающего за мной Эдварда.

Он с грустью смотрит и на мою позу, и на слезы, и на покрасневшее лицо.

— Я тебе помешала?.. — тщетно стараясь сделать вид, что все нормально, вскидываю голову, смахнув слезы.

Со снисхождением к моему спектаклю, он отпускает дверную ручку, проходя в комнату.

— Ну что ты. Мне наоборот было бы обидно, если бы ты не позвала меня.

Прикусив губу, я робко приникаю к его плечу, когда садится рядом. Куда лучше подушки.

— Ты много слышал?

Эдвард со вздохом целует мою макушку.

— Достаточно, солнце.

Кое-как кивнув, я подползаю к нему ближе. Уже не только головой, но и руками, отпустив себя, цепляюсь за его ладонь.

— Я думала, она обрадуется… будет счастлива за меня.

— Ей нужно немного времени, — мягко объясняет Алексайо, переплетая ладонь с моей, а свободными пальцами утирая мне слезы, — в конце концов, ее волнение небеспочвенно, мы ведь оба знаем.

— Ты что, на ее стороне? — капризно бормочу я.

— Белла, я на стороне здравого смысла.

Я поднимаю на него глаза, взглянув из-под промокших ресниц. На Санторини Эдвард успел немного загореть и теперь его волосы не так ярко контрастируют с лицом, но по сравнению со вчерашним днем морщинок на нем в разы больше. И те, что пропали на острове, что разгладились, возвращаются.

Эдвард сидит рядом со мной в футболке с коротким рукавом, но стабильно серого цвета, и в джинсах, что так и не снял, когда мы приехали.

От него веет теплом и пахнет зеленым чаем. Домом.

— Я тебя люблю, — тихонько отзываюсь, оставляя поцелуй на его плече, — к черту все эти волнения и здравый смысл…

— Солнце, я бы тоже переживал, будь ты моей дочерью, — Эдвард зарывается носом в мои волосы, расслабляюще усмехнувшись, — так что я очень даже понимаю твою Розмари.

— Она отзывалась о тебе куда хуже, чем ты о ней…

— Но я ведь претендую на ее сокровище, — он говорит проникновеннее, добрее, — Белла, я знаю, чего ты опасаешься. Но абсолютно зря. Я не побегу подавать бумаги на развод и не стану устраивать тебе истерику по этому поводу, обещаю.

Крохотная смешинка касается и меня.

— Не станешь?..

— Нет, — муж очаровательно улыбается своей кривоватой улыбкой, заглянув мне в глаза, — я просто поговорю с Розмари. Сам. Я не хочу, чтобы вы снова прекратили общаться.

— Но я не желаю, что бы ты это выслушивал, — вздрагиваю, припомнив «старого кобеля» и прочие прелести, сорвавшиеся с языка женщины.

— А я желаю, — не соглашается Эдвард, — потому что она важна для тебя, и я хочу сохранить ваши отношения. Она — твоя мама, Бельчонок. Видишь, как совпало? У нас с тобой у обоих две мамы. Мы подходим друг другу.

Слышать такое от Эдварда, видеть, как красиво переливаются его глаза, когда это говорит, дорогого стоит. Мне становится легче.

Как же давно я хотела, чтобы он это сказал…

— Согласна, очень подходим, — поддерживаю, отпуская его руку и, встав на колени, пытаюсь дотянуться до губ, — ты — мой…

— Еще как, — не препятствуя мне, Ксай сам чуть наклоняет голову, одаривая меня поцелуем. Трепетным и восхищенным.

Я кладу обе ладони на его лицо, чуточку прикрыв глаза после поцелуя.

— Она думала, что я беременна…

Эдвард очень нежно разглаживает морщинку между моими бровями, когда это говорю.

— Значит, она еще не самого плохого мнения обо мне, Бельчонок, раз уверена, что я бы женился на тебе из-за ребенка.

Я хмыкаю. Ему не больно. Не так больно, по крайней мере, как мне казалось.

Открываю глаза.

— Еще не все потеряно, — улыбчиво отвечаю, ласково поглаживая красиво очерченные скулы под своими пальцами, — о да…

Эдвард, молчаливо улыбаясь, наслаждается моими прикосновениями. Он обвивает меня за талию, придерживая рядом с собой, и просто смотрит в глаза. Вселяет ими и уверенность, и тепло, и любовь. Самое главное ведь то, что он меня любит и что не собирается отпускать. А все остальное я переживу. Мы вместе переживем, как муж и жена.

— У меня здесь сонные белочки, — заметив то, как прячу зевок, Алексайо усмехается, — пора спать, верно?

— Ты собирался работать, я оторвала, извини…

— Работать будем на работе, — находит выход Ксай, качнув головой, — нам бы сейчас в душ — и спать.

И тут его глаза хитро вспыхивают, вызволяя на волю мой румянец и окончательно осушая слезы. Выталкивают ситуацию с Роз из головы.

— Составишь мне компанию, Белла?

…Через полчаса мы оба, мокрые и довольные, лежим в постели. Я занимаю всю грудь Эдварда, его ладони путешествуют по моей спине.

У нас нет ни мыслей, ни на намеков на секс, ни каких-то вычурных движений. Только умиротворение. Только полноценное принятие друг друга. Со всем, что есть. Это главное в жизни.

Даже в душ мы теперь ходим вместе. И мое эстетическое любование телом Ксая продолжается. Он не прячется от меня.

— Спокойной ночи, Уникальный, — устраиваясь как раз там, где слышно биение его сердца, вдохновленно шепчу я. Эдвард спит в майке, но пахнет она далеко не порошком… им она пахнет, вызывая мою улыбку.

— Спокойной ночи, любимая, — бархатно отвечает муж. И, подняв голову, оставляет прощальный на ночь поцелуй на моем лбу. Как и в самую первую нашу ночь.

Супруги спят вместе.

* * *
Утро наступает неожиданно.

И даже больше — внезапно.

Я покрепче прижимаюсь к Эдварду, не отпуская его к тумбочке, на которой позвякивает уведомлением мобильный, и муж вынужден осторожно выпутываться из моих рук, чтобы не разбудить.

Но все равно будит.

Я хмуро оглядываюсь вокруг, поближе подтянув одеяло, и вижу, что часы на стене показывают пять утра. В теплой комнате темно, темно и за окном, идет дождь и, судя по всему, солнца не предвидится.

Алексайо, такой же сонный, как и я, с тяжелым вздохом дотягивается до своего телефона. Его лицо подсвечивает синим, демонстрируя прищуренные от чересчур яркого после темноты света глаза, и приоткрытые губы.

Эдвард зевает, открывая папку с сообщениями, а я, сев на постели, пытаюсь понять, что происходит. Единственное желание — зарыться под одеяло, вернувшись на удобную подушку, и по возможности утянуть за собой Алексайо, без которого я совершенно разучилась спать. Теперь понимаю Карли, которая никогда не ложится в постель без Эдди…

— Что там такое?.. — негромко зову я, коснувшись спины Ксая.

И почти сразу же он вздрагивает. Всем телом.

Резко, чем пугает, обернувшись ко мне, Эдвард широко распахнутыми глазами словно бы цепляется за мое лицо. Белый, как снег, с приоткрытыми губами, он… в ужасе.

— Эй, — я мгновенно просыпаюсь, обхватывая его холодную ладонь, — что? Что случилось? Эммет? Каролина?

— Конти… — рвано выдыхает мужчина. Уже и на его губах ни кровинки.

— Что Конти? Что с ней?

Мобильный телефон, чей экран озаряет раннее утро синим светом, немым ответом оказывается у меня в руках.

«Константа собирается прыгнуть с „ОКО“ сегодня с рассветом. Мне нужна ваша помощь, Эдвард. Серж».

— «ОКО»? — чувствуя, что и сама дрожу, бормочу я. Что за?..

Эдвард, уже вскинувшийся с постели, иступлено оглядывается вокруг в поисках хоть какой-нибудь одежды. Его трясет, а аметисты налиты расчленяющей болью.

— Офис моей «Мечты», Белла… — стоном отзывается он.

Capitolo 37

Я нагоняю Эдварда в прихожей.

Уже обутый, в распахнутом пальто, под которым только пижамная майка, он ошалело перерывает ящики шкафа и карманы верхней одежды в поисках своего телефона, на которое и поступило смс от Сержа.

Загнанный, бледный как смерть, с дрожащими руками, Эдвард производит жуткое впечатление. Но куда более жутко мне становится тогда, когда представляю, что сейчас творится в его душе.

— Держи, — протягиваю мужу мобильный, забытый им на нашей постели.

Ксай негромко стонет, облегченно поморщившись:

— Бельчонок мой, спасибо! Я…

И тут аметистовые глаза округляются, заметив, что я стою перед ним не в пижамной сорочке и далеко не без одежды. На мне джинсы, первый попавшийся на глаза пуловер и каким-то чудом даже носки.

Пользуясь замешательством мужа и встраиваясь в его радость по поводу нахождения мобильного телефона, я успеваю даже надеть сапоги.

— Что ты делаешь?

— Еду с тобой, — не терпящим возражений тоном с готовностью заявляю. Тянусь к вешалке со своим пальто.

— Нет, — страшно полыхнув глазами, Ксай прижимает руку к моей одежде, не давая ей соскочить с крючка и оказаться у меня.

— Да, да и точка, — с самым серьезным, непоколебимым видом сообщаю я, — Эдвард, мы теряем время, давай пальто.

В испуганных воспаленных глазах появляются слезы.

— Я не хочу тебя там видеть, Изабелла.

Смирившись с тем, что пойду без пальто, я просто делаю шаг к двери. К Ксаю.

— А я не хочу видеть тебя в гробу, Эдвард. Я не отпущу тебя одного ни при каких условиях.

— Не я собираюсь прыгать!

— Тебе и прыгать не надо, — с горечью вспомнив ночь выходок Мадлен и предынфарктное состояние, я сама едва не плачу, — мы потратили три минуты. Тебе ценно время?

Упоминание о времени, которое хоть и не по правилам, но лучше любых убеждений, вынуждает Алексайо послушать. Он смотрит на меня всего секунду — и за эту секунду что-то в аметистах безжизненно падает наземь.

— Как хочешь… — и муж самостоятельно сдергивает мое пальто вниз, заставив его опуститься прямо мне на руки.

Благодарно кивнув, я быстро его надеваю. На улице хоть и плюс, но мало ощутимый. А Эдвард в одной майке… черт!

Однако времени заставить его надеть еще хоть что-нибудь у меня не остается. На ходу набирая номер, Алексайо просто захлопывает за нами дверь, выволочив меня в коридор.

— Серж, это Эдвард! Где машина?

Предварительно глубоко и резко вздохнув, Каллен кидается вниз по лестнице, минуя лифты. Хватаясь за перила и стараясь не зацепиться о бетонные выступы ступеней, я как могу пытаюсь поспеть следом.

— Зачем?.. — его голос вздрагивает, и эхо, рассеивающее его по коридору, терзает стены. Эдвард опережает меня на целый пролет. Его спина в серой материи и бледные пальцы, хватающиеся за дерево перил, прекрасно различимы в темноте.

Я выключаю мысли. Все.

Вижу только стремительно несущегося вперед Эдварда, лестницу и мерцающую подсветкой в темноте дверь на выход.

Из сознания уходят все предостережения и банальная предусмотрительность. Темень, спешка, общее состояние — все тому причиной. И, возможно, поэтому я, не разглядев еще одной ступеньки, умудряюсь об нее споткнуться.

…Пол. Грязный, холодный и очень твердый. Тонкая ткань легких джинсов, которые обнаружились в шкафу на нижней полке, ничуть не защищает колени. Они грузно, пустив по телу волну из боли, сталкиваются с камнем. И увлекают за собой руки, проехавшиеся предварительно по неровным стенам коридора. Белым. Заметным.

Я даже не понимаю, что случилось. Чувствую саднящие ладони и колени, но не понимаю. Лишь сменившийся угол обзора и то, как затемняется коридорный свет, когда кто-то стремительно возвращается в мою сторону, дают правильный ответ.

— Белла, ты что? — шепчет ужаснувшийся баритон. — Плохо?

Холодные бледные руки беспомощно обхватывают мою талию, не зная точно, можно ли поднимать. Растрепанный и растерявший все самообладание вконец, Эдвард едва не плачет.

— Ступенька, — поспешно бормочу, выдавив улыбку, — хорошо, все хорошо. Сейчас.

И сама, поддерживаемая его руками, поднимаюсь с пола. Это выходит тяжелее, чем представлялось.

— Тебя не упросить остаться дома, да? — смиренным, убитым голосом спрашивает муж. В глазах теплится огонек надежды, молящий меня согласиться… и быстро затухающий с ответом:

— Нет.

Я с готовностью к прежнему ритму обхватываю широкую ладонь Алексайо, вглядываясь в темноту.

— Серж?..

— У входа, — тот сглатывает, но не вырывает руки. Наоборот, будто страховкой, обхватывает ее сильнее, — пойдем.

От Эдварда веет холодом, болью и растерянностью, а я ничего, кроме как держать его за руку, не могу сделать.

Мы выбегаем из подъезда на улицу, где помимо жуткого ветра теперь еще и стучит настоящий весенний дождь, царапая лицо косыми струями, а темными тучами заслоняя небо и затухающие звезды. Солнца не видно.

Алексайо увлекает меня за собой вправо, распахивая дверь черного «Мерседеса» с горящими неоновыми фарами. Внутри так же холодно, как и снаружи, а еще пахнет какими-то средствами для чистки салона. Кожа блестит.

Дверь захлопывается, Ксай садится рядом со мной.

Автомобиль срывается с места с визгом шин и громким урчанием мотора.

— Когда рассвет? — подавшись вперед, коснувшись спинки водительского сиденья, задает главный вопрос Эдвард. На его руках и висках видны синие вены.

— В пять двадцать три, — собранным, но странно звучащим голосом докладывает водитель. Он держит руль душащей хваткой, а у самого на лбу капельки пота, не глядя на погоду. Черноволосый Серж, все с такой же ухоженной бородой и серьезными глазами, несомненно, в ужасе. И он несется по ночным улицам, где гаснут в преддверии утра фонари, лучше, чем ездят по трассе Формулы-1.

— Откуда информация о ней? — облизнув сухие губы, Эдвард придвигается к нему ближе. Но моей руки, чуть поцарапанной о стены подъезда, не отпускает.

— Я приглядывал за Константой, как вы и велели, — Серж резко поворачивает вправо, минуя загоревшийся красным светофор, — и она ушла из дома около получаса назад, оставив камин зажженным.

— Камин?..

— Она поставила его неделю назад. Он похож на тот, что в доме мистера Каллена… Эммета…

Эдвард морщится, будто бы в его голове сложилась четкая картинка, и мотает головой. Рука, свободная от моей, сжимается в страшных размеров кулак.

— И что дальше?..

— Я потушил его, — водитель хмурит брови, взглянув на спешащее время и то, какие густые нависли над городом тучи. Не видно солнца на горизонте. Его лучи не озаряют небо и не дают подсказок. — А когда собирался последовать за ней, увидел на полке камина нечто вроде записки.

— Бумага бы сгорела, как она?.. — недоумеваю я, не в силах свести факты воедино.

— Она выцарапана на металле, — качает головой моим догадкам Серж, — не сгорела бы.

— Что в ней? — почти рявкает Эдвард, из-под нахмуренных бровей глядя на появляющиеся впереди небоскребы «Москва-Сити».

— Стихи о смысле жизни. Они заканчиваются строками об «обрушении обузы с мечты всевидящего ока», а жучок слежки внутри машины Константы остановился на подземном паркинге возле вашей башни.

Я с силой прикусываю губу.

Обузы обрушение с мечты всевидящего ока…

Дрянь. Она знает куда, как и чем бить. Она сделала все, чтобы Эдвард это не проигнорировал. И камин… мне кажется, слова на камине — не просто так. Алексайо питает к ним слабость? Почему его напугала новость, что у нее он как у Эммета? Что за модель?

Черт. Черт, черт, черт.

Я прижимаюсь к мужу, чьи глаза покрываются пеплом, обхватив его со спины. Эдварда трясет, но не так сильно, как кажется внешне. Зато его неровное дыхание очень красноречиво.

Гадина. Какая же она гадина… я сама ее сброшу с этой башни.

— Подожди, Серж… — хоть немного, но приободренный моим присутствием, от которого так рьяно отказывался, Ксай чуть расслабляет плечи, — у Конти нет возможности быть в «ОКО». Здание закрыто, а чтобы попасть в офис, нужен ключ или хотя бы пропуск…

— В здание можно попасть с паркинга с помощью электронного ключа, — парирует прекрасно осведомленный водитель, обдав ни в чем не повинный фонарь водой из грязной лужи, когда поворачивает к парковке. — У нее электронный ключ, мистер Каллен, можете не сомневаться.

— Откуда?..

— Этого я не знаю.

«Мерседес», вынужденный свернуть от наземной парковки из-за шлагбаума, мчится на подземный паркинг.

Пять пятнадцать утра.

Эдвард, оставивший Сержа в покое, за все эти двенадцать минут погони первый раз оглядывается на меня. Выглядит еще бледнее. Волосы темные-темные, аметисты опаляют простым вопросом «за что?» и болью.

Ксай больше не прячется, он не может. У него сил нет прятаться вот такими вот ночами, когда вынуждают прямо из постели куда-то бежать.

Он смотрит на меня и не может… не может больше так. Ему страшно.

— Я с тобой, — одними губами доверительно шепчу ему, перехватив в свой плен и вторую ладонь. Приподнявшись на своем месте под маневры Сержа, паркующегося поближе к лифту, целую в правую щеку, — вместе, помнишь? Только так.

Эдвард насилу глубоко, до самого предела, вздыхает, впуская в легкие как можно больше воздуха. Своим лбом, склонившись, прикасается к моему.

— Тебе больно, — звучит как утверждение. Его пальцы потирают мою пострадавшую кожу.

— Совсем нет, — чуточку слукавив, с серьезностью отвечаю я, — это вообще сейчас не важно. Мне важен ты. Ксай, пожалуйста, — я чмокаю его лоб, — не позволяй ей причинить тебе вред. Ты очень сильный, ты справишься. Ты со всем сейчас справишься…

Немного отстранившись, муж с теплой благодарностью, любованием, нежностью и одновременно горько-сладким страданием глядит мне в глаза. И то, что я вижу в его, делает этот рассвет чуть лучше.

Аметисты покрываются решительностью и верой, сметая растерянность и стенание. На них нет времени.

Он исполняет мою просьбу, загораживая ту самую дорогую свою часть, какую может потерять. Закрывает сердце.

Константа может бить в этот железный занавес, кусать его, грызть, травить стишками и ядом своих слезных рыданий, но это напрасно. Она не заставит его умереть. Не оборвет.

Я с ободряющей улыбкой меняю местоположение наших так и не расцепленных рук. Обе левые — к его сердцу, обе правые — к моему. Наискосок.

— Все будет хорошо.

Серж выключает мотор, припарковавшись, как и планировал, возле самого лифта. В салоне зажигается свет, подчеркивая для меня замаскировавшие, спрятавшие горе аметисты. В них только жажда поскорее все закончить. Предотвратить.

— Спасибо, что не оставила меня, — неслышно благодарит меня Ксай, прежде чем мы выходим из салона.

И, не дожидаясь ответа, раскрывает дверь.

Снаружи пахнет бензином, полом из плит и еще немного — краской.

Подземный паркинг в такой час заполнен лишь на несколько мест. Вдалеке, у стены припаркованы машины, и дальше по бетонным коридорам стоит парочка джипов.

Однако и Серж, и Эдвард сразу замечают синюю «тойоту», припаркованную достаточно близко к единственному в этой части подземного сооружения лифту.

— Ты был прав… — Алексайо, снова перехватив мою руку, пробегает мимо автомобиля, зацепив взглядом номер, — она здесь.

— Качественное оборудование, — водитель что есть силы жмет на податливую кнопку лифта, — и незаметное, что важнее всего.

Кабина на шестерых человек с блестящим поручнем и зеркалом справа останавливается перед нами, гостеприимно раскрыв свои двери.

Эдвард, выудив из кармана карточку, похожую на кредитную, золотистого цвета, вставляет ее в специальную выемку рядом с кнопками.

Двери тут же, как по команде, закрываются. Лифт едет вверх.

— Это и есть электронный ключ? — спрашиваю я, став по левую сторону от мужа. Наши руки все так же сплетены, и нехитрыми поглаживаниями его пальцев я, кажется, позволяю Эдварду хоть чуть-чуть расслабиться. Его напряженная поза, скованное суровостью лицо, глаза, в которых покрывало из стали, отнюдь не придают оптимизма. Я готова самостоятельно оторвать Конти голову уже за то, что в пять пятнадцать утра Эдвард не в постели, спокойный и высыпающийся, а здесь, черт знает где, загнанный и испугавшийся до чертиков. Эти эмоциональные встряски для него опасны. А они все продолжают и продолжают случаться.

— Да, — Алексайо отвечает мне, тронув собственным безымянным пальцем мое золотое кольцо, — это мой ключ. И если Константа поднималась так же, у нее дубликат.

— Откуда? — недоумевает Серж, запустив руку в волосы. Он не на шутку встревожен и испуган так же, как и Ксай. Переживает за хозяина? За то, что не доглядел сам? За Константу?..

— Все можно подделать, — напряженно вглядываясь в так медленно сменяющиеся цифры на табло этажей, Эдвард хмурится, — лучшая электронная система безопасности, а себя не оправдала.

— Хакер-профессионал?

— Часто практикующий, — Серые Перчатки вздыхает, переминаясь с ноги на ногу от нетерпения, что так тщетно старается заковать внутрь себя. В целом он выглядит куда спокойнее и увереннее, чем когда мы выходили из дома или же ехали сюда. Собранный, решительный, настроенный на правильные действия с самого начала… если бы только все это не была видимость… мне как никому известно, что происходит с Алексайо на самом деле.

— В ее окружении? Мистер Каллен, она не выходит из дому.

— Ей и не надо… — я поджимаю губы, внезапно отыскав ответ. Картинка складывается на удивление легко и быстро. Проще детского пазла, которые Эдвард учил собирать меня на скорость.

— Ты думаешь?..

— Деметрий, — уверенно подтверждаю я, поежившись при воспоминании о Рамсе, оставшемуся за бортом моей прошлой жизни, к которому я, к своему ужасу, еще и думала бежать от Эдварда, — это ее брат. И он умеет взламывать электронику…

Хмурый Серж сжимает руки в кулаки. Его глаза темнеют.

— Вполне возможно, — Эдвард потирает мои пальцы, прищурившись, — но об этом позже.

Я соглашаюсь.

Наконец зажигаются на табло две цифры, означающие последний этаж здания. Серые Перчатки, ловко вытащив карту, выходит первым.

Мы попадаем в комнату наподобие прихожей в его доме, только закрытую и выполненную в серых тонах — лифтовую.

— Сигнализация снята, — стискивая зубы, объявляет он, открывая металлическую незапертую дверь.

Первой мне войти он не позволяет, а вот Сергей галантно пропускает вперед, эту самую дверь придержав.

Офис, который занимает целый этаж, погружен в темноту. Деревянный пол, обличающий любые шаги, стены, на которые отбрасывают тени редкие кресла по обе стороны, ряд не горящих ламп на потолке. И двери. Бесконечные двери налево и направо, ведущие в кабинеты.

— Где она может быть? — Серж, будто бы готовый к какому-то бою, вытягивается в струну рядом с хозяином. Теперь у него такая же идеально-прямая спина, в абсолютно неестественной позе. И руки, похоже, тоже подрагивают, хоть у Эдварда и куда сильнее.

Алексайо загнанно оглядывает коридор, пытаясь подметить хоть какие-то световые пятна, подсказывающие направление. Но темнота такая густая, что можно резать ножом, а редкие окна света не добавляют, наоборот, все затемняя.

Сегодня пасмурно. Багряного круга на небосводе не будет.

А времени все меньше…

— Надо разделиться.

Мое предложение встречается Ксаем с ужасом, если не сказать больше. Он крайне жестко и с нескрываемыми собственническими замашками притягивает меня к себе, пряча за спину.

— Даже не думай, — пока глаза прочесывают коридор на предмет света из-под двери, грубо отвечает мужчина.

— Время, — пытаюсь убедить я, с холодком по спине представляя, что может случиться, если Конти все-таки сегодня спрыгнет со здания, как и обещала, — у нас его слишком мало, а ты затягиваешь.

Эдвард злится, багровея.

— Я не затягиваю, Белла!..

— Изабелла права, — Серж, так ничего и не обнаруживший, не может больше бездействовать, — разделение поможет в три раза увеличить скорость поисков. У вас огромный офис, мистер Каллен.

— Я тебя одну не отпущу, — уверенно качает головой муж, крепче сжимая руку.

— Я быстро, — обещаю, торопящаяся уже не меньше их двоих, — я позову тебя, как только что-нибудь увижу. Ксай, так будет быстрее. Пожалуйста, поверь мне.

С тут же четко очертившимися морщинками, Эдвард хмурится, не в силах выбрать из двух зол меньшее. Он, как и я в особо трудные моменты, прикусывает губу.

— Вы проверите ваш кабинет, — я — левое крыло, — оставляя меня у правого направления, разруливает ситуацию Серж, — давайте поторопимся, осталось меньше пяти минут.

Время.

Гребаное время, да.

Я осторожно, но быстро вытаскиваю ладонь из захвата Алексайо. Он вздрагивает.

— Все будет хорошо, — бросаю ему напоследок, прежде чем едва ли не бегом кинуться в свою сторону. Вероятнее всего, Константа в кабинете, но мне хочется найти ее первой. Мне хочется ей наконец сказать в лицо и честно, что она вытворяет… и, по возможности, не дать сигануть в окно, если таков план.

Эдвард нечеловеческими усилиями меня отпускает. Он смотрит мне вслед не меньше трех секунд, прежде чем побежать самому, и взгляд этот жжется на затылке. Дома мы еще поговорим, намекает он…

Я спешу.

Стены, пол, потолок — все темное. Тупик, к которому я направляюсь, не горит совсем — даже табличка «аварийный выход» потушена. Направо или налево от тупика? Я мучаюсь.

Никогда не представляла себя здесь в пять утра, несущуюся по коридорам. Дыхание ни к черту, зато зрение полностью привыкает к темноте, различая очертания дверей и стен. Я дважды умудряюсь обойти кресла, об которые прежде спотыкалась.

Поворачиваю все же налево, ближе к кабинету Эдварда. Существует вероятность, что Конти он уже нашел и, раз на моем участке пусто, стоит отправиться туда.

…Только вот очередное кресло рушит мои планы. Слишком торопящаяся, я цепляюсь за него своим пальто, едва не падая от резкого толчка, что сама и организовала. Утыкаюсь в мягкую тканевую поверхность пальцами, чудом избежав столкновения кресла с лицом. И понимаю, что неяркое свечение слева от мебели, заслоняющего очередную дверь, вызвано вовсе не моим воображением.

Здесь кто-то есть.

Я нашла?..

Неровно выдохнув, я замираю перед дверью, не зная, что сделать первым — войти или позвать Эдварда.

Возможно, своим своевременным появлением я удержу бывшую «пэристери» от рокового шага. А тем, что начну кричать на весь этаж, вероятнее всего, ее подтолкну… или наоборот?

Но тут, решая мою проблему, дверь сама открывается. Свет из-за нее, приглушенный и мрачный, окутывает меня ледяным коконом, играя тенями на лице спрятавшегося гостя. Гостьи.

— Не зови, — молящим, скорбным шепотом говорит она, — ему не надо это видеть.

Я ошарашенно замолкаю.

Константа, стоя одной ногой на пороге маленького кабинетика, в котором закрылась, а второй — в коридоре, смотрит на меня загнанно и исподлобья. На ее щеке видна высохшая дорожка от слез.

— Заходи, — дверь приветственно открывается чуть шире.

Я не медлю.

Это комната размером десять на десять, с высоким потолком и уютной обстановкой, состоящей из двух кремовых кресел, одного небольшого диванчика им в тон и, как в лучших традициях американских кофеен, низкого столика между всем этим великолепием. На стене за диванчиком висит картина, изображающая оливку, в тоненькой рамочке. А по бокам от обоих кресел — окна. Открывается две третьих. Одно из них как раз приоткрыто, прохладным ветерком обдувая небольшой кабинет.

Мисс Пирс закрывает за мной дверь, не издав ни звука. Ее трясет.

Я не поворачиваюсь к Константе спиной, не желая знакомиться с последствиями таких решений. Я в какой-то момент корю себя, что ослушалась Эдварда, подвергла себя опасности и стою здесь. Но Конти… даже у меня она внезапно вызывает сострадание.

В тонких капроновых колготах, которые порваны на левом колене и напитались кровью из ссадины, в легком пальто цвета бургундского вина и с небрежно накинутым на плечи синим платочком, засаленным и старым, девушка производит не лучшее впечатление. Она босиком, ноги по-детски неуклюже поставлены в косолапой позе, тонкие пряди волос подрагивают на ветру. Конти вся будто ветер — вся подрагивает.

— Прежде чем начнешь кричать, подумай, надо ли ему видеть этот прыжок, — поспешно, видя, что я открываю рот для вопроса, бормочет она.

— Я не собираюсь кричать, — шепотом отвечаю ей, внимательно вглядываясь в худое лицо с выпирающими скулами и синеватыми губами в размазанной красной помаде. Ее тушь потекла и теперь у глаз черные разводы, дополняющие их глубину и мрак внутри.

— Это хорошо, — шмыгнув носом, Константа невесело усмехается. Она невесомо касается двери длинными бледными пальцами, защелкивая замочек на ней, металлический и упрятанный от посторонних глаз, — мне нужно поговорить…

Мне не нравится то, что она запирает нас. Но я просто не могу… представить, чтобы у этой женщины сейчас было на уме со мной разделаться.

Она выглядит так, будто не ела и не спала несколько дней. Прозрачная, бледная — привидение. И все так же неустанно дрожит.

— Я хотела быть красивой, — сморгнув слезинку, все с тем же горьким смешком докладывает она мне, пожав треугольными плечами на мой интерес к своему внешнему виду, — а оно как всегда…

— Красивой?..

— На последних фото, — Конти небрежно утирает слезинку указательным пальцем, протягивая черный развод дальше прежней границы, — всегда фотографируют, когда находят. Я хотела быть красивой, чтобы он меня запомнил такой…

Красивой на посмертных фотографиях. Я вздрагиваю, едва представив реакцию Эдварда.

— Ему больше нравится помнить тебя живой, — замечаю я, несмело прислонившись к стене возле двери. Не хочу отходить от нее далеко.

Конти шумно сглатывает.

— Он поймет. Он всегда меня понимал, Изабелла… я могу называть тебя Изабеллой?

— Изза, — не удержавшись, вдруг выдаю я.

Брови бывшей «пэристери» удивленно изгибаются.

— Изза… — она задумчиво катает мое имя на языке, — ну да, Красивая для Красивого… это красиво.

Маленький каламбурчик ее веселит. Конти едва не подпрыгивает на своем месте.

Сколько ей? Я смотрю и не могу понять. Она была замужем четыре года, значит, как минимум двадцать два. А если прибавить, что уже более полутора лет они с Алексайо в разводе? А если прибавить время, когда он выхаживал ее?.. Двадцать пять?..

Двадцать пять, а выглядит совсем девочкой. Я не такой ее помню на свадьбе.

Не настолько затравленной.

— Ты знаешь, что это за комната, Изза? — переключает тему Конти, с любовью оглядев нашу маленькую обитель, где умудрились спрятаться. — Чайная.

Я хмурюсь, одним своим видом доказывая Константе, что не понимаю, о чем речь.

Она улыбается снова. Чуть более грустно.

— Чайная — место, где он пьет чай в перерывах, — девушка отходит на шаг назад, ласково поглаживая спинку кресла, а затем и диванчика. Ее пальцы дрожат, а коротко постриженные ногти накрашены черным лаком. — Зеленый чай Лунцзин с шоколадным печеньем Bahlshen и долькой лимона. Это рабочая формула счастья.

Я поражаюсь такой осведомленности девушки о том, где, как и с чем Аметистовый отдыхает в офисе. Но от ее маньячной натуры, помешанной на слежке, это вполне логичный вывод. Только вот не выглядит сейчас Конти маньячкой. Кем угодно, только не ей.

— Ты здесь была раньше?

Мисс Пирс меня словно бы не слышит.

Она поворачивает голову на звук, но не считает нужным отвечать. Вместо этого с прежней теплой любовью ведет пальцами по оставшейся мебели в комнате.

— Здесь он дважды при мне спал, — она гладит маленькую подушечку, примостившуюся у спинки дивана, — я пришла сама, меня никто не звал, но он не прогнал меня, когда проснулся, — она вдруг останавливается, подняв на меня мутные от слез глаза, — тебе он позволяет смотреть, как спит?

Карие глаза вглядываются в душу, цепляясь и оставляя на ней зарубки.

Ей жизненно важен мой ответ. А я, взглянув на все еще приоткрытое окно, ежусь.

— Вижу, что да, — без труда определяет правду Конти, хмыкнув. Но потом поспешно заверяет, — это правильно, я понимаю. Ты — его жена. Ты теперь на всего его можешь смотреть…

По ее щекам, прокладывая новые соленые маршруты, текут слезы. Очень горькие, буквально впитавшие в себя темноту из души.

— Почему не я? — всхлипнув, детским голосом зовет она. — Чем я тебя хуже, Изза, ну скажи мне? Я тоже была «голубкой», я тоже жила с ним, я люблю его… я люблю его так, как никто и никогда его любить не будет, он — вся моя жизнь. А он от меня убегает… к тебе.

— Это было его выбором. Он имеет право на выбор.

— И я тоже, — Конти всхлипывает, снова утирая слезы, — поэтому я здесь, правильно? Это мой выбор.

— Давай закроем окно, — я ежусь, хмурясь, — здесь холодно.

Константа горделиво вздергивает голову, откинув с лица длинные каштановые волосы. Она все еще дрожит, даже больше, но не обращает на это внимания. Она настроена решительно.

— Если бы я хотела тебя убить, я бы убила, поверь мне, — посмеивается она сквозь слезы, — и сейчас бы не говорила с тобой, а толкнула, Изза… взяла с собой. Если бы захотела.

Глаза сами собой касаются окна, невольно вынудив руки вздрогнуть, а губы поджаться. Но в целом я стараюсь следовать примеру мужа и не пускаю на лицо все, что чувствую. Это излишне.

— Мне стоит сказать «спасибо»?

— Тебе стоит сказать «спасибо» ему, — поправляет девушка, — я не сделаю Алексайо так больно. На тебе его хамелеон. Он отдал мне его в больнице с повелением отдать тебе, думая, что умирает… это показатель.

Я, кажется, впервые ее понимаю. Для меня тот момент тоже самый страшный. Один из самых, по крайней мере.

Чуть более расслабившись, я складываю руки на груди.

— Если ты его любишь, зачем это делаешь? — глаза перебегают на створку окна.

Константа кусает свои тонкие синие губы, на которых в первую нашу встречу была столь яркая алая помада. От этой девушки исходила жизнь, стервозность, озабоченность, желание играть… а теперь она пустая. И это страшнее нападок из прошлого.

— Потому что люблю, — просто отвечает она, — мне сказали, любимых надо отпускать, чтобы они были счастливы… а я по-другому не смогу отпустить.

Ее неожиданные откровения, ровно как и вид, ровно как и все слова, ровно как и поведение… я не понимаю. Я жду подвоха, а его все нет и нет.

Мы говорим не больше четырех минут, а кажется, вечность. Одна из нас как раз стоит на ее пороге.

— Ты понимаешь, что если покончишь с собой, разобьешь ему сердце? — я и сама не замечаю, как общаюсь на уровне Конти, не упоминая имя мужа. Произнеся его сама, она так поморщилась, будто получила нож в спину. Она намеренно себя не режет. Боится струсить.

— Значит, он хоть чуть-чуть меня любил, — Константа блаженно, проглатывая рыдания, улыбается уголками губ, — это хорошо…

— Инфаркт — хорошо? Он может умереть!

— Ты ему поможешь, — отметает мисс Пирс, — он говорит, ты — его Душа. Человек без Души ничего не может, а вот с Душой — все, что угодно.

Я смотрю на нее с грустью, смешанной с состраданием.

— А ты не думала, что сама чья-то Душа? И если прыгнешь сегодня, он никогда ее не встретит…

— Я знаю, у кого моя душа, Изза, — она фыркает, слизывая помаду с губ вместе со слезами, — а без души я не могу… я не умею…

Она медленно, но верно приближается к окну. Я вижу, что ее тело трясет сильнее, что лицо бледнеет, а волосы она то и дело нервно убирает за спину. У нее они длинные. В три раза длиннее моих.

— Конти, не надо, — прошу я, наблюдая за ее действиями и кое-как сохраняя спокойствие, — Эдвард чуть не сошел с ума полчаса назад, когда узнал, что ты делаешь…

— Он не должен был узнавать сейчас, — она медленно, концентрируясь на грядущем своем действии, качает головой, — Дем сказал мне, что Серж все разузнал… я поэтому и пришла сюда. В кабинете красивее, но туда он бы пошел первым делом… а я не хочу, я совсем не хочу, Изза, чтобы он это видел…

Я стискиваю ладонями, стараясь сделать это незаметным для Конти, свой пуловер.

— Твой брат здесь?

— Нет. Он никогда не здесь. Он… далеко.

Далеко?..

Пальцы белеют, а от волнения сбивается дыхание. Вкупе с новостями о Деметрии, я наглядно вижу олицетворение той записки, что оставила Константа, а поделать ничего не могу. И это очень страшно. Мне ее впервые по-настоящему жаль.

— Знаешь что, — не отпуская карего, такого же, как и свой, взгляда, доверительно говорю я, — Серж боится за тебя. Он написал нам с просьбой о помощи. Ты ему небезразлична.

Константа всхлипывает громче прежнего, уже обеими ладонями вытирая с лица слезы. Оно отныне — сплошная смесь косметики. Как клоунада.

— Серж очень хороший, — шепчет она, — он добрый, он ухаживал за мной и за мной смотрел даже тогда, когда не просили… только я не его… в моей жизни есть лишь один мужчина, Изза.

— А тебе не хотелось отблагодарить его, — пытаюсь зайти с другой стороны я, — за то, чем он тебе помог? И Эдварда, и Сергея… их обоих? Ведь ты… убьешь их, и…

— Изза, — перебивает меня девушка, покачав головой. На ее губах добрая усмешка, до окна осталось четыре шага, — мы с тобой очень похожи, правда. Внешне, внутренне… Изза, ты бы тоже прыгнула, я тебя знаю. И гораздо раньше, чем я… ты бы не терпела все это столько лет…

— Я знаю, что ему будет очень больно и плохо, что он будет страдать, — опровергаю я, — и если бы он не выбрал меня… Константа, я бы не заставила его остаток жизни мучиться вопросом, почему не смог меня уберечь.

Она сглатывает, смаргивая слезы. Их все больше.

— Он боялся быть эгоистом, но в итоге стал им, — Конти стреляет в меня глазами, подняв голову, — я тоже буду. Хоть раз.

…До окна три шага.

И ровно столько же ударов раздается в дверь, так неожиданно вздрогнувшую и напугавшую нас обоих.

— КОНТИ! БЕЛЛА! — голос, который я узнаю из тысячи, баритон, столь любимый и нежный, пестрит всеми цветами отчаянья. Тонет в них.

Константа прикрывает глаза, словно бы только и ждала этого, и отходит еще назад.

…До окна два шага.

На улице меняется погода — потихоньку расходятся облака и стихает дождь, а ветер не стольпронизывающий, как прежде. Я так и стою в своем пальто, как и Конти, но уже не дрожу. Не от холода.

— ОТКРОЙТЕ! ОТКРОЙТЕ МНЕ ДВЕРЬ! — надрывается Алексайо, безуспешно теребя дверную ручку. Его голос, абсолютно не сдержанный, наливается смертельным ужасом.

— Все хорошо, все хорошо, — спешно бормочу я, невесомо коснувшись пальцами двери.

— Взломают чуть позже, — с серьезным видом говорит Конти, — я вынула один элемент… без него — только снаружи. Но не бойся, — она, будто успокаивая саму себя, глубоко вздыхает, — ты права, все хорошо, Изза.

— КОНСТАНТА, Я УМОЛЯЮ ТЕБЯ! — ревет по ту сторону двери Ксай, задыхаясь, — РАДИ МЕНЯ, ПОЖАЛУЙСТА! НЕ ДЕЛАЙ ЭТОГО! НЕ ПРЫГАЙ, НЕ ТРОНЬ БЕЛЛУ! ПОЩАДИ МЕНЯ!

Конти, в этот момент уже ухватившаяся за раму, приостанавливается, вздрогнув. Слезы текут по ее щекам.

— Не подходи, — завидев, что я делаю шаг вперед, она кивает на створку окна, — могу и тебя унести… лучше стой там.

— КОНТИ, НЕ НАДО! — удары о дверь такой силы, что я удивлена, что она еще стоит, — Я СМОГУ ПОМОЧЬ. Я ВСЕ ИСПРАВЛЮ. ОТКРОЙ МНЕ. ОТПУСТИ БЕЛЛУ, ОТКРОЙ МНЕ…

— Конти, не надо, — эхом повторяя за мужем, оборачиваюсь к девушке всем телом. Опускаю руки, глядя на нее пронизывающе, честно и искренне. Без грубости, недолюбливания, злости за все, что уже натворила.

Еще там, в лесу, мне показалось, что я ей сочувствую…

А теперь это чувство буквально накрывает.

— Позаботься о нем хорошо, слышишь? — рыдая у последней преграды, надломленным шепотом велит мне мисс Пирс, — если ты его оставишь, я тебе буду сниться каждую ночь… я тебя не прощу.

— Конти, — снова говорю я, только тише, не обращая на возню за дверью внимания, — я буду. Я обещаю, что буду. Только можно и мне последнюю просьбу?

— Не подходи! — глядя на мои вытянутые руки, дрожащими губами предостерегает она.

— Константа, один мудрый человек однажды сказал мне, — я улыбаюсь, прекрасно зная, что и она понимает, что цитата принадлежит Эдварду, — будто пока мы живы, все возможно решить и изменить. Точка невозврата — это смерть. А до нее существуют пути отступления. Пожалуйста, я прошу тебя, дай себе еще один шанс. Дай шанс Эдварду на полную и счастливую жизнь, если ты действительно желаешь ему счастья. Если мы с тобой не пустим его сейчас, он схватит сердечный приступ прямо за дверью. А если ты прыгнешь… он его не переживет. Пожалуйста. Ради Эдварда. Пожалуйста…

Она смотрит на меня и плачет, вздрагивая всем телом. Крепко держится за створку открытого окна, стоит рядом с возвышением подоконника и слезы неустанно текут по ее щекам, мешаясь с капельками дождя. Более жалкого и пугающего зрелища я еще не видела.

И я понимаю, что не хочу, чтобы она умирала. Никак не могу этого допустить.

Не знаю, была ли серьезно настроена Конти в те разы, но в этот — серьезнее некуда. Она уверенно стоит на краю пропасти, раздумывая, куда шагнуть.

— Ты знаешь, каково это — не спать ночами?! — вскрикивает она, запрокинув голову, — и думать, думать, думать о том, кто никогда не будет твоим?! Думать, как ты с ним спишь, как ты на него смотришь, как он смотрит на тебя?! ВИДЕТЬ ВАШИ КОЛЬЦА?!

Поддаваясь рыданиям, она чуть приседает, хватаясь за створку уже для опоры. Ветер ерошит волосы, слепо ему поддающиеся. Внизу — черная бездна земли. Конти страшно смотреть туда.

— Я знаю, что за него пойду в огонь, Константа, — искренне произношу я, сморгнув и свою первую и последнюю слезинку, — и в воду… куда придется. Я знаю, что если однажды он встретит… кого-нибудь другого и я увижу, что он счастлив с ней… я его отпущу. Я не покончу с собой, понимая, как ему будет больно, а просто отойду…

— Легко рассуждать, когда у тебя — кольцо! — хнычет девушка, до крови кусая губы, — тебе не понять, Изза, о нет… я с самой свадьбы, будто чувствую, хожу за тобой, а ты… как ты его завоевала? Как ты это сделала?!

…За дверью стучат уже в четыре руки. Я слышу Эдварда, слышу Сержа, но их — краем уха. Я слышу Конти. Я говорю с Конти. И я не узнаю той Конти, с которой была знакома прежде.

— Это выбор сердца… я тут ни при чем…

— Сердце выбирает пятых? Шестых? Чем оно руководствуется?! — Конти в сердцах ударяет по створке, порезав руку об ее выпирающий край. От боли морщится, но быстро про нее забывает, едва нарастает громкость выкриков за дверью.

Я не отвлекаюсь. Я знаю, что сейчас не могу. С Эдвардом мы поговорим позже. Он сумеет дождаться, я верю. Главное — Константа. Для него же в том числе.

— Оно слепо, Конти, — сокровенным шепотом доказываю ей я, — слепо, глухо, бьется когда хочет… мы не влияем на его выбор. Но мы можем его разбить. На сотни, тысячи кусочков… мы можем уничтожить его… и очень, очень больно.

— Я НЕ ХОЧУ ДЕЛАТЬ ЕМУ БОЛЬНО! — почти взвизгивает она, — НО ПО-ДРУГОМУ БОЛЬНО МНЕ!

Крик с обоих сторон, эхом отбивающийся от стен и двери, оглушает меня.

Я и сама не замечаю толком, что стою близко к Конти. А она — рядом со мной, все еще сжимая теперь окровавленной ладонью створку.

— Не будет больно, — обещаю я так же, как однажды обещала Каролине, — Конти, дай мне руки… просто сейчас дай мне руки. Мы все исправим.

В какой-то миг, заглянув в карие глаза мисс Пирс, я теряю надежду. Хочется удариться головой о стенку и подготовить себя к тому, чтобы забыть, навсегда забыть, как она прыгала из этого окна… я на миг вдруг ясно вижу, что так и будет. Что она не послушает меня.

Но надежда умирает последней.

— Конти… Константа… — и ладони все ближе, ближе к ее. Только чуть-чуть пододвинуться.

— ПОЖАЛУЙСТА!.. — выдыхает по ту сторону двери, ударив в нее особенно сильно, мой Ксай.

— Пожалуйста, — отражая его баритон эхом, повторяю я.

Константа переводит глаза вниз, на черную землю, постепенно уходящую в утренний туман.

Константа поднимает глаза вверх, на небо, где среди черных туч прорисовывается огненный контур солнца.

Константа наклоняет голову, отдавая лицо дождю, все еще омывающему город.

Константа смотрит на меня — как и при встрече десять минут назад, загнанно и убито.

А потом Константа отпускает створку окна.

— Вот так, вот так, — радостно повторяю я, почти хватаясь за ее руки и увлекая вперед. Сначала думаю, что дрожь, от которой заходимся мы обе — только ее, но потом вижу, что нет. Что и меня подбрасывает на своем месте.

Конти стоит и плачет, стиснув мои ладони, а я игнорирую и ее боевую раскраску, и кровь на руках, и слезы… я боюсь, я думаю лишь об одном — вывести ее отсюда. Показать Эдварду, что она жива. Доказать Сержу, что тоже о ней беспокоится… и закрыть, навсегда закрыть тему с самоубийствами.

— Обузы обрушение с мечты всевидящего ока, — стонет мисс Пирс, низко опустив голову, — он поэтому приехал, да? Ему не все равно на меня?..

— Конти, — я подаюсь вперед, высвободив одну руку и прижав ее к себе, — конечно не все равно. Поэтому ему так страшно. Поэтому он так мучается. Поэтому он плачет… слышишь, он плачет за дверью. Конти, давай откроем дверь…

И тут же едва ли не плачу я сама. С воем.

Она облизывает губы, торопливо стирая с лица дорожки слез. Смотрит на меня с ужасом, с болью, с ожиданием, с благодарностью… я не знаю, что это. Это гремучая смесь.

— Я попрощалась… я должна…

— Ты ничего не должна, — крепче обнимаю ее, не думая выпускать, — мы все исправим. Сейчас мы откроем дверь, и все будет хорошо. Давай мне ту детальку для замка.

Будто бы не было ничего. Не было нашей вражды, звонков, похищения Каролины, моих мыслей по дороге сюда… не было ни капли гадости и грязи, что накатывала при упоминании Конти. Эдвард не страдал из-за нее, она не вынуждала мучиться нас обоих… она просто девушка. Запутавшаяся, испуганная, забытая и собой, и всеми девушка. Ее жгучее чувство благодарности и преданности перешло границы дозволенного, превратив любовь в острую зависимость.

И мне жаль ее. И я хочу помочь ей. И я понимаю ее. Я была близка к такому состоянию совсем недавно.

— Во-о-от он, — трясущаяся бледная ладонь поворачивается, разжимаясь. В ней маленький квадратик.

— Спасибо, — горячо благодарю я, не скрывая своей широкой улыбки.

Нам с Конти требуется около двух минут, чтобы добраться до двери. Я не отпускаю ее, не рискуя так, а она затравленно глядит на раскрытое окно, тщетно стараясь избавиться от искушения.

— Я не могу… — порывается обратно, едва вставляю квадратик на нужное место в замке. Как она умудрилась вытащить его?

— Можешь, все можешь, все-все, — заверяю, проталкивая детальку чуть ближе, — Эдвард, не вламывайся. Я открываю дверь.

…По ту сторону, резко оборвав все звуки, замолкают.

Я поворачиваю блестящий маленький замочек, с которого все и началось.

Конти, кое-как ступив на порог, держит голову опущенной вниз. Ее трясет, колени подгибаются, а волосы, собранные за спину, выбились обратно и теперь мокнут от слез.

Эдвард, стоящий по другую сторону двери, глядит на нас обеих как на видения.

Вспотевший, но в то же время смертельно бледный, он широко распахнутыми аметистовыми глазами, в которых и радость, и боль, перебегает с меня на Конти и обратно. Он дышит тихо, едва слышно, но совсем сбито. И он боится пошевелиться, что выдает чересчур живой взгляд. Морщины, венки — все видно. И это бьет по самому больному.

Серж за его спиной, тоже бледный, молчаливо просачивается за наши спины.

Хлопает окно, закрываясь, отодвигается от него кресло. И Константа, будто по команде, вздрагивает всем телом, покачнувшись.

— Алексайо…

— Конти, — он тяжело сглатывает, пока глаза неминуемо наполняются серебряной влагой, — Белла…

Аметисты осматривают нас как рентгеном. Подмечают все, что касается меня, с облегчением встретив отсутствие травм, потом переключаются на Конти и недовольно встречают разодранные колготки, пальто и грязный платок. Кровь на ладони тоже не радует.

Но в целом — мы живы. И это главное.

— Все хорошо, — одними губами заверяю я, подкрепляя эффект.

Ксай пронзает меня таким взглядом, какой я не видела еще никогда. В нем и восхищение, и тепло, и благодарность, и счастье, и облегчение… все лучшее, все самое сильное, все серьезное… все, что только может быть. Все, что я видела по отдельности прежде.

— Ради тебя… — едва слышно шепчет Константа, оторвав-таки глаза от пола и заглянув в аметисты, которых так старательно избегала. Ее губы вздрагивают в полуулыбке.

Эдвард поджимает губы.

Ни я, ни мисс Пирс не успеваем понять, как оказываемся в его объятьях. Я — слева, она — справа. Эдвард обнимает, с силой прижав к себе, нас обеих.

— Девочки!..

Я получаю поцелуй в макушку, жаркий и благодарный, а потом очередь переходит к Конти. Поцелуй Ксая для нее сильный. Теплый. Сострадательный.

И пальцы Алексайо впиваются в наши спины, не намеренные отпускать.

Я молчаливо держусь за него, посылая благодарственные посылы наверх, к небу. Сегодня предотвратили ужасную беду. Сегодня спасли сиреневоглазого ангела, не став подрезать ему крылья. Сегодня… сегодня сделали кого-то счастливым.

— П-прости… — Константа прикрывает глаза, неловко качнувшись прямо в объятьях своего Кэйафаса. Ее слезы все еще текут, и, похоже, не собираются останавливаться.

Но прежде, чем девушка успевает их вытереть, ее колени подгибаются. На сей раз — основательно. Сознание, измучавшись с «грандиозными» планами, ее покидает.

— Держу, держу, — появившийся из-за спины девушки Серж на удивление ловко подхватывает ее, не утеряв при этом осторожности. Забирая от Эдварда, он прижимает Конти к себе. И крепко, не давая упасть, держит. Мне чудится или он тоже на грани слез?..

— Как ты? — встревоженно зову я, погладив футболку мужа на груди.

— Все в порядке, — сморгнув слезы, Эдвард целует мой лоб куда более жарко, чем прежде. Будто пытается вжаться в него губами, — когда все хорошо у тебя, я в порядке… всегда в порядке…

Я принимаю такой ответ, зная, что на большее рассчитывать не приходится.

Не веду больше пустых разговоров. Самостоятельно целую сначала ключицу, потом шею Эдварда, поглаживая его затылок.

— Спасибо тебе… — прикрыв глаза, шепчет он.

— Это ей спасибо, — я покрепче прижимаюсь к самому родному человеку, стараясь согреть его и снаружи, и изнутри, — Конти оказалась сильной… она отступилась.

Эдвард с негромким всхлипом касается девушки взглядом. На руках у Сержа, собирающегося идти к лифту, она, потерявшая связь с реальностью, выглядит еще прозрачнее.

— За этот день я никогда не смогу тебе по-настоящему отплатить, — сокровенно, но уверенно шепчет мой Ксай.

— Не надо платить, — отрицаю я, даже не думая. А потом смотрю в аметисты, нежно стирая возле них соленую влагу, — я тебя люблю, Уникальный. Мы все тебя любим…

Растроганный Эдвард морщится, неслышно хмыкнув.

И как никогда крепко прижимает меня к своей груди, накрыв спину обеими руками.

* * *
Сергей увозит Константу на ее собственной машине, отыскав ключи в кармане ее пальто. Он осторожно укладывает пока еще не пришедшую в себя прежнюю «пэристери» на заднее сиденье автомобиля, убирает с лица ее мокрые волосы, садится за руль.

Первый пункт их назначения — больница, а потом, если все это кажется перенапряжением и навязчивое желание спрыгнуть с крыши не будет терзать Конти, он отвезет ее в Целеево. И Серж, и Конти живут там — в трех таун-хаусах, расположившихся на окраине поселка.

Мы же с Алексайо вынуждены вызвать такси. Он наотрез отказывается пускать меня за руль своего «Мерседеса», приводя в аргумент время суток, погодные условия и в принципе общее состояние, а я так же наотрез не пускаю за руль его. При всем том, что Эдвард покидает башню с облегчением, его руки и его самого трясет, а адреналин, смешавшись с кровью, так и бурлит в крови. У нас обоих.

Так что автомобиль остается на круглосуточной парковке «ОКО», а мы с Калленом усаживаемся в желтую машину, подъехавшую к главному входу.

Мужчина не позволяет мне сидеть и в сантиметре отдаления, даже если бы вдруг этого захотела. Он сразу же прижимает меня к себе, обвив рукой за талию, и гладит по волосам, стараясь успокоить. Как будто мне больше всех нужно успокоение…

Тем временем за окном уже занимается рассвет. Тучи, расступаясь, прогоняют дождь, а холод становится утренним и слабым, а не ночным, собачьим. Тем более, прижавшись к теплому боку Эдварда, в теплом такси, я даже не думаю о погоде снаружи.

Единственное — красиво поднимается солнце. На том участке неба, где теперь видно его лучи, оно, подобно светилу на Санторини, окрашивает все в нежно-розовый. Поддерживает наш оптимистичный настрой по поводу окончания страшной ночи без единой жертвы.

— Не смей никогда больше так делать, — произносит мне на ухо Алексайо, приникнув губами ко лбу.

— Делать как? — я перехватываю его все еще подрагивающую руку, поглаживая пальцы, и сонно смотрю на таксиста, петляющего по улицам. Судя по всему, «дом без детей» Эдварда располагается достаточно близко к «Москва-Сити». Уж точно в три раза ближе, чем Целеево.

— Подвергать себя опасности, — баритон вздрагивает, и его обладатель наверняка морщится, закрыв глаза. Он неровно выдыхает и добавляет уже совсем тихо, так, что похоже на шелест моего пальто от нескольких движений, — я думал, я тебя потеряю… либо Константа сбросит тебя… либо ты с ней…

— Но со мной все хорошо, — заверяю, подняв на него глаза. Уставшие, снова покрывшиеся болью, они смотрят на меня с горьким страданием, — она не собиралась мне вредить.

— Почему ты не позвала меня? — шепотом, но болезненным вопрошает Ксай, — ты же пообещала, если увидишь свет, меня позвать…

— Она попросила.

— Константа?..

— Да. Сказала, что тебе не нужно этого видеть. Я с ней согласилась.

— …И позволила запереть дверь.

— Я ее слушала и не успела помешать… прости…

Эдвард самостоятельно наклоняет голову, вглядываясь в мои глаза. Он поворачивается чуть левее, в мою сторону, и гладит волосы уже обеими руками, перебирая прядки.

— Душа моя…

Водитель на мгновенье отвлекается от дороги, чуть прищурившись, но когда я касаюсь зеркала взглядом, он все так же размеренно ведет автомобиль. Вот уже и знакомая арка, окрашенная розовым светом раннего солнца. Дом близок.

— Что она тебе сказала?

Я приникаю к Эдварду, устроившись на его плече.

— Что ей больно смотреть на наши кольца. Но она не хочет причинять боли тебе.

— Она собиралась прыгнуть… — его лицо, искажаясь, принимает такой вид, будто Эдвард сейчас расплачется, — в моей чайной, через это узкое окно…

— Она не желала, чтобы ты это видел. Поэтому не говорила тебе и не хотела пускать, когда услышала, — я ласково прикасаюсь к его лицу, притрагиваясь к уголкам губ, — Ксай, Конти отпустила тебя. Она хочет видеть тебя счастливым.

Ну и ну. Не думала, что когда-то я буду защищать Конти и стоять на ее стороне. Сегодняшняя ночь действительное многое перевернула.

Я гляжу на Алексайо и вижу, какое колоссальное, спасительное облегчение доставила ему новость о том, что мисс Пирс не прыгнула вниз.

Я наблюдала за тем, как он встретил ее… и как обнял… и как целовал… и поняла, раз и навсегда поняла, что он действительно совершенно не воспринимает ее как женщину. Дочка и точка. Девочка…

Ну конечно. А я ревновала. Он — мой.

И кольца, это подтверждающие, и то, как Ксай целует меня прямо сейчас в скулы, а потом чуть ниже, вдохновляют. Это рассвет новой жизни. С еще одной преодоленной ступенькой.

— Как тебе удалось ее отговорить? — Эдвард, неглубоко вздохнув, кладет руку на мой затылок. Прячет в своих объятьях в этом прокуренном такси с темным задним сиденьем, на которое нам все равно. Мне сейчас иного ничего не надо — только Алексайо рядом.

— Твоими словами. Твоей любовью, — я выгибаюсь и целую его губы целомудренным, легоньким поцелуем, — тобой, Ксай…

— Причина, чтобы умереть — как причина, чтобы жить?

— Почти, — мотнув головой, я просто обнимаю его, прижавшись к вороту пальто, — только эта причина абсолютно себя не бережет. Тебе не холодно в одной майке?

— Нет, — Эдвард усмехается, накрывая подбородком мою макушку, — с тобой мне всегда тепло.

Такси поворачивает влево, а затем — вправо, паркуясь прямо на перекрестке, пусть и пустом сейчас. Москва только-только просыпается… и никого нигде нет.

— Почему она поставила камин, как ты думаешь? — увидев рекламный щит, как раз предлагающий услуги каменщиков, зову я. На улице холодно, и мысль о камине согревает не хуже, чем он сам… до той поры, пока не вспоминаю, что на нем вывела Конти.

— Эммет и я много времени проводили возле него, греясь, в детстве. Однажды я рассказал ей это.

Объяснение соответствует нашей суровой действительности.

— Она снова хотела быть ближе к тебе…

— К моему ужасу, — Ксай обреченно опускает голову, целуя мою макушку, — прости меня…

— Она сказала, что только так могла тебя отпустить.

— Бросившись с башни?.. — Эдвард разом стареет на десяток лет.

— Да. Но потом пришли другие мысли, правильные, — я успокаиваю его, тесно прижавшись к груди, — и она передумала.

— Передумала… — эхом отзывается Алексайо, не утаивая скромной радости. А потом оглядывается на пейзаж за окнами. — Приехали.

Расплатившись с водителем, мы выходим из машины. Свежий воздух треплет волосы и покалывает горячие после теплого салона и недавних событий лица.

— Пойдем домой, — Ксай увлекает меня за собой, вводя код подъезда. Его пальто, распахнутое, развевается от ветра.

Ощущающая странную усталость, я молча иду следом. Лесенка до лифта, с которой успела совсем недавно упасть, выглядит смешным препятствием. Однако на белой стене есть незаметная красная линия из моей крови. Было.

Эдвард, как всегда приметливый, не упускает ее. Придерживает меня за талию, особенное внимание уделив как раз на этом пролете.

В лифте нас обоих вдруг накрывает чувство… дежавю. И возвращается адреналин, было начавший затихать, и глухо бьется сердце, и воздух слишком холодный, и лицо горит. И везде, везде пахнет парковочной краской. До сведения рецепторов.

Я морщусь, крепче держа руку мужа, а он тяжело приникает к металлической стенке.

— Хорошо, что все хорошо кончается, — стараясь как-то разрядить обстановку, произношу я.

Эдвард не отвечает.

Он уставшими глазами смотрит, как сменяются цифры на табло, сжимает мою руку, трогая кольцо, облизывает сухие, все еще бледные губы. И будто бы переживает заново, будто бы прямо сейчас видит перед собой наши действия в «ОКО». Все, что там случилось.

На лбу проглядывает синеватая венка.

— Ксай, — мне не нравится то, как мрачнеет его лицо с каждым новым воспоминанием и как волна дрожи пробегает по телу, — мы дома, все. Все кончилось. Тише.

…А у самой трясутся, как у Конти, колени. И потеют ладони.

Я не удивляюсь на этот раз, что Аметистовый снова молчит. Едва лифт останавливается на нашем этаже, он галантно выпускает меня наружу первой, следуя сзади немой тенью — и в этом тоже ничего удивительного.

Но вот тогда, когда не дойдя до двери буквально пару шагов, Ксай вдруг прижимает меня к стене, заслоняя неяркие лампы над головой, ошеломления не избежать.

Его руки пробираются мне подмышки, тело вжимает в стену, а губы следуют ото лба к подбородку, оканчивая свой путь у моего рта. Жаркими, обжигающими, невероятными по силе поцелуями, Эдвард терзает мои губы. Отчаянно как никогда.

— Бельчонок… — стонет Эдвард, намеренный отнять у меня возможность дышать своим напором, — моя… девочка моя…

И руки, словно бы впервые, по моему телу. От спины к бедрам и обратно, сжимая кожу. Я запрокидываю голову, когда Алексайо решает дать мне отдышаться и перекидывается на шею.

От неожиданности даже не знаю, что и делать. Неловко отвечаю ему, прикасаясь руками к плечам, затылку, поглаживая волосы… и не могу понять, что происходит.

Кое-как выдохнув и вдохнув, Ксай отстраняется. Он дрожит.

— Сейчас…

Ключи, вставленные в замок, поворачиваются дважды — и дверь распахивается, пуская нас в полумрак квартиры, в которой разбросана одежда и сломан крючок для пальто в прихожей.

Каллен защелкивает дверь, кинув ключи на коврик у входа, и, не разуваясь, возвращается ко мне.

Поцелуй.

Поднимает на руки, с силой прижав к себе.

Поцелуй.

Обхватывает талию, обещая, что не уронит.

Поцелуй.

Одаривает сотней касаний чуть поврежденную кожу ладоней, унимая незаметную боль.

Поцелуй.

Несет в спальню, минуя горочку из журналов на полу и собственные пижамные штаны, сброшенные в процессе утренних сборов.

Поцелуй.

Стягивает с меня пальто, усадив на постель. Дозволяет мне снять с себя собственное. К верхней одежде отправляются и сапоги, брошенные у изножья постели.

— Я люблю тебя, так тебя люблю, люблю, — задыхаясь, бормочет он, лаская руками мое тело. В своей светлой футболке, пахнущей нашими простынями, клубникой и совсем немного — потом, вжимает меня в матрас, впервые нависая сверху, — никто, никогда, нигде сильнее не любил… Белла, ты — золото…

Нетерпеливые губы крадут поцелуй за поцелуем, принимая неуверенные ответы.

— И я люблю, — хрипло отвечаю, ерзая под ним, стремясь прижаться посильнее, — Ксай, ты сокровище, ты знаешь? Ты бесценен… ты прекрасен… ты — мой.

Его идея полного единения сейчас, когда нам обоим это так нужно, захватывает меня с головой. Пусть не сразу из-за времени суток, пусть не сразу из-за неожиданной силы желания Эдварда, но я принимаю правила игры. И я играю.

Весь наш страх, недоумение, боль и адреналин, оставшиеся в наследство от пяти двадцати утра в башне «ОКО», мы направляем в нужное русло.

И мне хочется рассмеяться сейчас в лицо тем, кто заявляет, что мой любовник стар.

— Я тебя никому не отдам, — рычит Алексайо, почти по-животному нетерпеливо задирая мой пуловер в поисках голой кожи, — я ждал тебя всю свою жизнь… я тебя достоин…

Мне греют душу такие слова, на миг поселяя в ней вместо безудержной страсти совсем иное чувство — благоговение. Выгнувшись, чтобы облегчить Ксаю задачу, я любовно ему улыбаюсь.

— Всегда достоин, мое солнце.

Мерцающие аметисты проникают в меня, ответно пуская и к себе, за грань недозволенного. Держат, пленяя. Только уж очень сладким пленом.

Я скольжу руками по материи майки Эдварда, мечтая увидеть и его тело как следует, и Каллен тут же исполняет мое желание. Приостановившись, снимает ее, оставаясь лишь в джинсах. Как и перед сном, в душе, дозволяет целовать себя ниже шеи, до самого пояса.

— Мой… — повторяю я нашу свадебную клятву, восхищенно поглаживая его торс пальцами. Эдвард теплый и ему тепло, но он все же дрожит от нетерпения и силы своего желания. Передает по невидимому проводу эту дрожь и мне, заставляя предвкушать, как совсем скоро докажет и свои слова:

— Моя…

Он сминает простыни возле нас, передвигая меня ближе к подушкам. Дабы не раздавить, балансирует на локтях, но как следует умудряется и прижиматься ко мне, давая себя почувствовать. А еще, поцелуй за поцелуем, Эдвард постанывает, пробуждая мои было уснувшие ожидания.

Такой красивый, близкий и сексуальный. Мой.

— Я хочу тебя, — откровенно и с улыбкой обожания признаюсь мужчине я. Поднимаю руки, призывая его стащить-таки с меня этот пуловер, и уже предвкушаю собственные ощущения от нашего полного обнаженного единения. Я никогда и нигде не спала так уютно и хорошо, как на его груди без одежды.

Эдвард принимает эстафету, продолжая меня целовать. Он упирается коленом промежду моих ног, притрагиваясь ко шву свитера… и вдруг вздрагивает, едва удержавшись на весу.

Дорогое мне лицо внезапно сменяет искаженность страстью на совсем другое чувство, больше похожее на боль, и эхом ударяется в аметистовые глаза.

Толкнувшись об матрас, Ксай поворачивается на спину, оставляя меня. Его рука накрывает левую сторону груди.

— Что такое? — испуганная, я поднимаюсь следом, одернув пуловер вниз, — плохо? Сердце?

Растерявший все свое желание, Алексайо с трудом вдыхает.

— Сейчас, белочка, сейчас… — и его пальцы потирают то самое место на коже, под которым есть чему болеть.

Я прикусываю губу.

— Где твои таблетки? — растерянность — не лучший союзник, но вытурив желание с занятых позиций, она проникает в самую глубь моего сознания. — Или сразу в «Скорую»?..

Боже мой, что я делаю! Какого черта я позволяю ему так себя вести, когда только-только пыталась сигануть с башни «ОКО» Константа, ударив его по самому больному? Я виновата. Я и спровоцировала.

— Тише-тише, — Эдвард со слабой усмешкой пытается уложить меня обратно, — сейчас само пройдет…

— Мы не будем ждать, пока пройдет. Скажи мне, где таблетки?

Эдвард морщится, отводя от меня глаза.

— На кухне, в первом ящике от входа.

Я вскакиваю с постели, на ходу поправляя свою одежду. Темная кухня отзывается негромким щелчком выключателя, когда потрошу тот самый ящик в поисках лекарства. Здесь три картонных одинаковых упаковки, прикрытых авиационным журналом. Никаких иных таблеток нет, не ошибиться.

Теперь сердце болит и у меня. За то, что позволила всему этому произойти, зайти так далеко.

Какая из меня защитница…

— Держи, — я возвращаюсь к Эдварду с таблеткой и стаканом воды. Аккуратно, дабы не задеть его, присаживаюсь на простынях рядом, осторожно поддерживая спину, когда он медленно, сжав зубы, поднимается.

— Белл, это ерунда…

— Конечно, — не спорю, делая вид, что не замечаю боли на его лице, — по тебе видно. Выпей, пожалуйста. Нужно одну таблетку?

— Одну, — Ксай смущенно и в то же время с горечью забирает лекарство из моих рук, не затягивая с его приемом. Левая его ладонь, с кольцом, все еще у сердца. Незаметно потирает кожу.

— Хорошо, — я забираю стакан, осушенный им наполовину, и ставлю его на деревянную тумбочку у кровати, — сейчас будет легче. Ложись-ка.

Я торопливо поправляю подушку, откинутую нами к самому краю, возвращая ее на свое законное место. Эдвард все еще в джинсах, но ни меня, ни его это не волнует.

— Бельчонок, не бойся, — Серые Перчатки так грустно смотрит на меня, будто это мне больно, — я не буду умирать.

Со сдавленным смешком я подаюсь вперед, невесомо целуя его щеку.

— Еще чего, конечно же нет, — фыркаю, стараясь поддержать его шутку, — лежи, а я приоткрою форточку. Сейчас.

Поднимаюсь, постаравшись снова его не задеть, и иду к окну. По ту сторону стекла уже видно солнце, поднявшееся выше. Оно окрашивает изножье постели и ноги Эдварда в красный цвет, несколькими лучами перебегая на его грудь. Слева.

…Свежий утренний воздух струится через образовавшуюся брешь. Я поправляю шторы, затемняя яркое солнце.

Нахмуренный, Эдвард ждет меня на постели. Его рука теперь лежит на подушке, как и лицо, а глаза наливаются презрением. К себе.

— Прости меня, — когда пробираюсь к нему, устраиваясь рядом, искренне просит муж. Белое лицо практически вернулось к тому же, что было в башне небоскреба, ресницы потемнели, волосы траурно спадают на лоб.

— За что мне тебя прощать? — я ласково глажу его плечо, оглядываясь в поисках одеяла, — ничего-ничего, сейчас ты поспишь… и все пройдет.

Нахожу то, что ищу, подтягивая вперед. Эдвард наполовину обнажен, а значит, ему холодно, свидетелем чего являются и мурашки на коже. Просто мне Ксай никогда не признается.

— За то, что все испортил, — мужчина невесело улыбается, прикрыв глаза, — я подумал, тебе понравится спонтанность… прости…

— Мне все нравится, что предлагаешь ты, — я приподнимаюсь на локте, опираясь о свою подушку, и придвигаюсь к нему ближе. Нежно скольжу кончиками пальцев по чуть-чуть прорезавшейся щетине на щеке. — Все в порядке. Мы с тобой еще обязательно все закончим.

— Я не хочу тебя разочаровывать, — Каллен морщится, глянув мне в глаза и чуть повернув голову ближе к моей ладони.

Он выглядит таким несчастным, что у меня внутри что-то обрывается.

— Ксай, все, — наклоняюсь, чмокнув его лоб, а потом потеревшись об него носом, — ты меня ни разу не разочаровал за все наше время вместе, даже не думай. Но говорить мы будем позже. Пока лучше поспать. Мы оба устали.

— До будильника полчаса…

— Нам сегодня не нужен будильник, — отметаю я, приметив взглядом телефон мужа на тумбочке, — внеплановый выходной, что тоже очень здорово.

Алексайо отрицательно качает головой, поджав губы. Под его глазами поселяются круги, а аметисты наполняются сонливостью.

— Мой самолет…

— Твой самолет, — вторю, устраиваясь удобнее возле него и поглаживая теперь уже обе щеки, — все будет с ним чудесно. Не думай об этом. Вообще ни о чем не думай. Расслабься и постарайся заснуть. Пожалуйста, ради меня…

И я бережно, напитывая каждое касание нежностью и принятием, скольжу пальцами по его щекам. Обвожу скулы, притрагиваюсь к бровям, перебегаю на лоб, где разглаживаю морщинки… и делаю все, что от меня зависит, дабы его усыпить.

— Мне не нравится не видеть тебя, — из последних сил сражаясь с тяжелеющими веками, Ксай, вернувший свою мягкость и робость, недавно смененные жаждой близости, недовольно вздыхает.

— Но ты же можешь меня чувствовать, — с улыбкой заверяю, целуя его лоб справа, слева и по центру.

— Могу, — левый уголок его губ вздрагивает в полуулыбке, — и поэтому я живу.

Его дыхание постепенно становится размеренным, выравниваясь. Уходят с лица болезненные морщинки. Отпускает.

— Я люблю тебя, Белла, — проникшись моими прикосновениями и повернувшись к ним ближе, как к солнцу на Санторини, он все же соглашается полностью закрыть глаза, — больше всех на свете. В тебе моя жизнь.

— А моя — в тебе, — отзываюсь, щекой приникнув к его лбу, — все, Ксай, засыпай… я здесь. И у нас все хорошо.

Он незаметно кивает, приобнимая меня, и все же сдается Морфею. Под теплым одеялом, с прикосновениями, с близостью идет мне на уступки. Не порывается никуда бежать и прекращает оправдываться и извиняться.

Я терпеливо жду, пока он расслабится, вслушиваясь в дыхание. Не меняю своей позы до тех пор, пока полностью не убеждаюсь в том, что Эдвард заснул.

И лишь затем, выпутавшись из объятий для того, чтобы выключить будильник на его телефоне, присаживаюсь обратно на край постели.

Мое короткое смс Эммету с мобильного его брата состоит всего лишь из шести слов:

«Эдварду нехорошо, пусть побудет дома. Белла».

Но затем, подумав, дописываю кое-что еще:

«Я позвоню ближе к обеду и все расскажу. Не буди его».

И вот только затем, закончив со своей миссией, возвращаюсь на теплое место под боком Ксая. Он, успокоенный моим присутствием и тем, что таблетка сняла боль, мерно дышит.

Ситуация с Константой несомненно оставила в нем след, как бы ни разрешилась, и это особенно заметно по тому, что на лбу остается несколько бороздок даже во сне.

Я ложусь рядом с мужем, обнимая его за талию, и подтягивая себе чуть-чуть одеяла, основной частью укрыв его.

Я обещала Эдварду, что буду заботиться о нем, и намерена держать свое слово. Спонтанность спонтанностью, но мне следует думать головой, прежде чем отвечать на такие его действия после утомительной ночи.

Слава богу, в этот раз ошибка стоила недорого. Приступа нет. Он в порядке.

— Мы все исправим, Ксай, — едва слышно обещаю ему, прижавшись к груди, — спокойной ночи…

…А на востоке, тем временем, все ярче разгорается весеннее солнце нового дня. Даже шторы уже не спасают.

Утро наступило.

* * *
— Ради меня…

Болезненный, тихий голос, похожий на скрип, заполняет собой комнату. Стонущий, молящий, он вытягивает меня из сна, повелевая прислушаться и открыть глаза.

— Пожалуйста…

Горький, доверху залитый ужасом, он не умолкает. Бормотания, перерастающие в мольбу и наоборот, бьющие по ушам.

Я сонно щурюсь, пытаясь понять, где нахожусь, и откуда раздается звук.

Свет. Много света.

Штора. Дрожит.

И кровать. Сбитые, стянутые простыни и покрывала. Одеяло никто не видел.

— Не надо… — откровенно скатившись в слезы, заклинает голос. Хрипит.

Остатки простыней, на которых лежу, убегают из-под моих рук. С характерным звуком рвущейся ткани, столь отвратительным и безжалостным к слуху, они исчезают из-под пальцев. И я чувствую ровную материю матраса.

Тогда наконец и просыпаюсь.

Как следует открываю глаза, приподнявшись на локтях, оглядываюсь.

Наша спальня в московской квартире-студии. Оливки на стенах, приоткрытая дверь в гостиную, окно, ветерок из которого колышет ту самую штору, деревянный пол, являющийся стартом для солнечных лучей. Это они, весенние, яркие, создают сумасшедший свет. Апрель вступил в свои права.

Эти солнечные лучи, пробегая и по матрасу, открывают и вторую загадку моего пробуждения: слова.

Я поворачиваю голову вправо, к прикроватной тумбочке и оставшейся в тени северной стене, и вижу Эдварда. Это он стягивает простыни.

В неестественной позе, катаясь по постели, он хныкает, кусая губу, на которой уже есть капелька крови. Лицо ровно разделено на две части, одна из которых выражает весь спектр расчленяющих человеческих страданий, а вторая, неподвижная, почти насмешка над чувствами своего обладателя.

Эдварду что-то снится, и его руки со вздувшимися венами дают выход эмоциям через простыни. Кажется, Каллен их немного даже рвет.

Он несдержанно, обреченно стонет, выгибаясь. В лучах света я вижу на щеках слезы.

И мое сердце обрывается, даже при условии, что сознание толком не проснулось.

— Ксай, — мгновенно оказываюсь рядом, накрывая его собой. Как и перед нашим сном пристраиваюсь у бока, укладывая обе ладони на дорогое лицо, красное от слез, — мой хороший, милый мой, проснись… просыпайся… все нормально, ты что?..

Он жмурится, начиная дрожать. Кровь с губы течет к тому уголку, что страдающе опущен вниз, и смешивается с соленой влагой.

— Не надо…

Я окончательно скидываю покрывало сна.

— Алексайо, — зову громче, требовательно цепляясь за его плечи, — Эдвард, открой глаза, проснись!

Несильно, но по нарастающей требовательнее трясу мужа, когда он не реагирует на прикосновения. С каждым моим поглаживанием щеки почему-то плачет явнее, а длинные пальцы дерут ни в чем не повинные простыни.

Этого зрелища я не выдерживаю уже через полминуты. Осознав тщетность своих попыток и то, что их Каллен принимает за развитие сюжета кошмара, пересаживаюсь на его талию.

— ЭДВАРД! — вскрикиваю, стараясь не превысить громкости настолько, чтобы перепугать его, но сделать ее достаточной, дабы разбудить, — КСАЙ. МОЙ КСАЙ!

И руки по его плечам, груди, талии. И поцелуи подбородку, щекам, векам.

Я приникаю своим лбом к его, в ставшем избранном для нас жесте, и ощутимо ласкаю левую сторону лица, игнорируя его бормотания.

— Мой, мой, мой… только мой!

…Просыпается.

Вздрогнув всем телом, подскочив подо мной, но не в состоянии приподняться из-за моего веса, он распахивает глаза. Там — океаны соли.

— Ш-ш-ш, — успокаивающе уговариваю его я, продолжая череду поцелуев, когда чувствую, как откровенно он пытается меня скинуть, — Эдвард, это я. Я с тобой. Белла. Что приснилось?

Он часто, сбито и поверхностно дышит, запрокидывая голову.

Зато руки, сжавшись в кулаки последний раз, все же разжимаются.

— Бельчонок?.. — не своим голосом, безжизненным, зовет муж.

— Твой Бельчонок, — поправляю его, ласково целуя обе щеки, — все хорошо, любимый. Ты дома. Ты со мной. Нет никаких кошмаров. Тебе приснилось.

Эдвард замирает подо мной, больше не брыкаясь, а лишь всматриваясь в глаза. У него они мутные, вряд ли видит очень много… но очень хочет меня отыскать.

Я облегчаю ему задачу, возвращаясь на свое место и приподнимаясь над его лицом. С любовью смотрю в аметисты, стирая слезы, которые все из них текут, и выдавливаю улыбку. Прошу себе поверить.

Боже мой, что же это такое? Что за день? Сначала Конти, потом сердце, теперь это… сколько можно проверять его на прочность?

Я ощущаю жгучую несправедливость в груди, которая доводит до белого каления. Я хочу, но не могу ничего сделать. Это от меня не зависит.

— Бросилась… — кусая и без того искусанную губу, муж морщится, — да? ДА?!

— Я тебя не бросила, ну что ты, — толком не понимая, что он говорит, уверяю я. Прокладываю дорожку из поцелуев по вспотевшему солоноватому лбу, искренне мотая головой, — я люблю тебя, Ксай. Я здесь.

— Бросилась… — упрямо повторяет он, распахнув глаза, — скажи мне: да? Давно?! Когда?!

— Бросилась?..

Мой вопрос, желающий уточнений, Каллен принимает за простой ответ. Утвердительный.

Закрыв глаза, упрятав аметисты, он внезапно начинает рыдать в голос.

И если раньше я слышала, но сомневалась, что мужские рыдания самая страшная вещь на свете, то теперь эта истина подтверждается раз и навсегда.

— ПОЧЕМУ?! — что есть мочи рявкает мужчина, задыхаясь, — ПОЧЕМУ ОНА ТАК СО МНОЙ?! ОНА ЖЕ ЗНАЛА! ОНА ЖЕ ЧУВСТВОВАЛА!..

Я понимаю, о чем он. О ком. Картинка сходится, если учитывать все сказанное и все случившееся за этот еще не закончившийся день.

На часах час.

Солнце в зените.

Я наклоняюсь к уху Эдварда, поглаживая кожу у виска и привлекая к себе внимание. Не кричу, не восклицаю, не дергаю его и не зацеловываю… просто прошу послушать. Всего секунду.

И когда, проникшись моими странными действиями, он растерянно замолкает на какое-то мгновенье, говорю самую главную фразу на этот момент:

— Константа жива, Ксай.

Вторая капелька крови присоединяется к первой в уголке его губ. Я осторожно их стираю.

— Жива?..

— Жива и здорова, — заверяю, порадовавшись его вниманию. Прикасаюсь осторожнее, нежнее, побуждая концентрироваться, — она не прыгала с «ОКО», мой хороший. Она в порядке.

Эдвард делает неровный, умирающий вздох. Его губы дрожат, мокрые ресницы усиленно моргают, а руки оставляют простыни. Рассеянно, неловко касаются меня.

— Ради всего святого, Белл, — исстрадавшиеся аметисты замирают на моем лице, — пожалуйста, не ври…

— Я не вру, — убеждаю его, придвинувшись ближе и теперь прижимаясь к его телу. Для верности правую ногу закидываю на пояс мужа, окончательно подтверждая свое присутствие и свои слова, — мы с тобой были в башне, помнишь? Ты сам ее видел.

У Алексайо такой беспомощный и убитый вид, что мне кажется, будто я все еще сплю. Он никогда так на меня не смотрел.

В глазах столь непередаваемое количество боли и скорби, что не хватает ни слов, ни касаний, дабы их искоренить. Я перестаю в себя верить.

— Сон?..

— Не сон. Сон у тебя был сейчас. Она жива, Эдвард.

Потрясенный, он замолкает, стараясь все осознать. Слезы еще есть, но их меньше, а в глаза на смену боли приходит растерянность.

— Пожалуйста, не бросай меня…

— Я никогда тебя не брошу, — заверяю его, прижав к себе.

— Этим утром, там, в «ОКО», — Эдвард захлебывается в своем горе, сильнее сжав меня в своих руках, — я так боялся, что потеряю тебя… я так боялся, что она причинит тебе вред…

— Мне никто не причинит вред, Ксай, — я нежно целую его в лоб, а затем возле век, — я под твоей защитой, даже когда тебя нет рядом.

На такое Эдварду нечего сказать, кроме как ответить объятьями с большей силой, а мне нечем его утешить, потому что он сейчас не слышит ничего, кроме своих мыслей. И наверняка видит, представляет, что бы было, прими решение Константа сбросить и меня с высоты.

Подрагивая от всхлипов, он смотрит прямо перед собой.

От такого у меня только одно лекарство.

— Я тебя люблю, — опять же на ухо говорю ему, легонько поцеловав мочку, — и все хорошо.

А потом устраиваюсь на широком плече, так и не ощутившем на себе футболки для сна, обхватывая ногами его бедра, а руками — грудь. Окружаю собой.

Еще на Санторини удалось выяснить, что утешения такого рода — простая близость — помогают больше всего. Я лежу, осторожно время от времени целуя его кожу на шее или у ключицы, и молчаливо подтверждаю, что никуда не денусь. Что все готова сполна испытать с ним.

Проходит минута.

Вторая.

Третья.

…Десятая.

Алексайо постепенно успокаивается. Выравнивается его дыхание, высыхают слезы и приходит вера, что я говорю правду. Вспоминается это утро, беготня, Конти… вспоминается то, как увез ее Серж, обещавший позаботиться лучше, чем о себе. Все нужное.

Ему легче.

— Я сделаю тебе чая, — отстраняюсь, ласково погладив его плечо, на котором лежала, — и приду через минуту. Хорошо?

Эдвард смятенно кивает, не проронив ни слова. Оглядывается на искаженный вид постели, что нечаянно организовал, на капельку своей крови от губы на подушке, на левую руку с кольцом, теплым. И опускает голову.

Я знаю, что ему нужна минутка. И эту минутку вполне могу дать.

На кухне уже давным-давно светло, оптимистично отражается на белом солнце, оставшиеся на диване подушки,сброшенные абы как, компьютер Ксая на столе, авиационные журналы и зарисовки… все как прежде. Все, будто ничего не было. Будто действительно приснилось.

Я ставлю чайник, залив в него воды, и опираюсь руками о подоконник.

Внизу видны люди, спешащие по своим делам, парковка, наполовину опустевшая, клумбы, что скоро начнут зацветать. Жизнь. И слава богу, передумав, Константа не отобрала эту жизнь у Эдварда.

Его кошмар мог стать реальностью меньше восьми часов назад. Еще все слишком живо.

…Вскипает чайник.

Я вожусь с заваркой, когда за спиной слышатся шаги.

Алексайо, прислонившись к косяку двери, с бледным лицом, на котором выделяются красные веки и медленно потухающие аметисты между них, смотрит на меня. Кровь с губ вытерта, слез нет, хотя кожа еще влажная. И майка все так же покоится где-то на полу спальни.

— Ты бы полежал, — мягко замечаю я, — а я бы принесла чай…

Контролируя и лицо, и движения, Эдвард молча направляется ко мне. Он босиком, в одних лишь брюках, в которых вынужден был лечь после неожиданного укола боли, но душой, кажется, обнажен полностью. До самой глубины.

— Прости меня за это… за все…

Я отставляю заварник в сторону.

— Ксай, не начинай. Не за что тут извиняться.

Он останавливается прямо передо мной. Он пахнет собой, окутывая меня этим запахом, и глазами просит не отрывать взгляда.

— Изабелла, — шелестом выдыхает муж, с осторожностью, как хрустальные, обхватывая мои ладони. Поднимает их вверх, к своим губам, по очереди целуя.

А затем опускает и, пугая меня, опускается вслед за ними сам. На колени.

— Эдвард… — пробую воспротивиться я.

Но мужчина, не слушая никаких восклицаний, делает, что хотел — обнимает меня за талию. Его голова как раз у моего солнечного сплетения. Черные волосы золотятся на солнце, а тепло обнаженной кожи сразу же окутывает уютным коконом.

— Я эгоист, фетишист и тварь, Белла, — честным, ничего не утаивающим тоном докладывает мужчина, полностью контролируя звучание голоса, не давая ему перейти границы.

Эдвард говорит тихо, но слышно. Его голос притягивает внимание, не отпуская.

— Потрясающая характеристика, Ксай, — мрачно отзываюсь я, кладя руки ему на плечи и поглаживая затылок.

Каллен сглатывает.

— Она правдивая. Из-за меня бросаются с крыш, из-за меня плачут ангелы, из-за меня у тебя не может быть детей и из-за меня ты обречена слушать постоянные истерики. Я приношу несчастье. Я сделал тебя рабой своих проблем и идиотских предубеждений, когда надел кольцо на твой палец. Меня нельзя простить, Белла. Меня принимать — грешно.

Он на полном серьезе. Каждое слово проникнуто мыслями. Каждое слово — доказательство. И в каждом — непоколебимость.

Я хмурюсь.

— Ксай, давай-ка выпьем чая, — предлагаю, ощущая вдруг непосильную слабость от необходимости выслушивать такие вещи и видеть мужа на коленях, — кошмар — это не приговор. Тебе ли мне рассказывать о принятии?..

— Ксай, — вылавливая лишь первое слово, кивает Аметист. Поднимает голову, оторвав ее от моей талии, и заглядывает в глаза, обдавая их серым туманом странной уверенности, — ты называешь меня этим именем, но не знаешь, кто последним меня так называл. Ты просто недооцениваешь степень моего падения, Белла.

— Предлагаю тебе встать на ноги и тогда говорить о степени падений, — я несильно похлопываю его по плечам, желая увидеть стоящим. Ненавижу быть выше его. С самой первой нашей встречи ненавидела. И недоумевала Мадлен, которая делала все, что угодно, дабы сравняться с Эдвардом ростом.

— Первым о ночи светлячков тебе сказал Деметрий, — будто бы не слыша меня, монотонно продолжает муж, — наверняка ему рассказала Константа, но это не суть важно. Главное, что ты услышала. А вторым был Эммет в прошлый понедельник, когда я вернулся к тебе.

— Светлячки?..

— Ночь Светлячков, — поправляет Каллен, — я — это Светлячок. Ксай — Светлячок. В старой-старой маминой песне он спасал тех, кто попал в беду, своим светом. И им же убивал.

Дед. Эммет говорил о деде в контексте светлячков. Убийства. Убийство. То самое.

Мои пальцы перебираются на темные густые волосы Алексайо, массируя кожу головы.

— Ты расскажешь мне, что случилось?

— Даже если ты этого не хочешь, — подтверждает Серые Перчатки, — тебе надо знать. Ты моя жена, Белла. Я хочу выложить всю правду. Сегодня.

Я поглаживаю его волосы ощутимее.

— Я хочу знать.

Эдвард безрадостно хмыкает.

— Его звали Диаболос Карпос — отца нашей с Эмметом матери, нашего деда, — произносит он, — он был грубым, решительным и самодостаточным, не привыкший полагаться на кого-то, кроме себя. Ангелина, как единственная дочь, была для него самым настоящим сокровищем, хоть и нисколько не умел он с ним обращаться. И потому он не смог полюбить нас — мы забрали ее. Я, как порождение порочного ее союза с Тэрапоном Эйшилосом, нашим отцом, а Эммет — как ее убийца. После родов у матери начались большие проблемы со здоровьем, и она не смогла оправиться.

Мне становится больно. Снова перед глазами картинка обездоленных мальчиков, снова их глаза в слезах, кровь на набережной, барак от лошадей и вареная рыба… мой бедный, мой драгоценный Аметист. Я так не могу.

— Ксай, пожалуйста, встань, — шепотом прошу его, закусив губу, — мне так не нравится, когда ты на коленях…

— Потерпи, — качнув головой, велит Эдвард, — я хочу так. Ты заслуживаешь так. Это не будет долгим.

Мне остается что-то, кроме смирения?

Алексайо нежный, добрый и понимающий человек, он может сколько угодно идти на уступки даже в убыток себе. Однако когда он упрямится, его не переупрямить. И не заставить послушать.

— Мы сбежали с Сими в восемьдесят первом году. Стащили у деда платиновый портсигар, за который он с легкостью бы убил нас, поймав, и отдали его лодочнику, переправившему нас на Родос, где нас нашли, а затем и усыновили Карлайл и Эсми. Но как они усыновляли… — Эдвард прикрывает глаза, и глубокая морщина прорезает его лоб слева. В аметистах мрак, темень и боль. Много боли. Страшной боли, непрошедшей. Застарелой и кровавой. — К их удивлению, нашим опекуном был записан не дед, а хозяин одной рыбацкой лавки. Он забирал к себе беспризорников, обещая им золотые горы, чтобы те работали на него шестнадцать часов в сутки — в лавке и в море. Он… перекупал детей. Буквально. Он выкупил нас.

Я вздрагиваю, подавившись воздухом, а Алексайо прижимается лицом к моей груди, жмурясь.

— Выкупил?..

— Дед нас продал, — Ксай тяжело сглатывает, — я узнал об этом гораздо позже, уже в Америке, через восемь лет. Он продал нас, зная, какая будет светить жизнь и что работа у Уайкасса, так его звали — рабство. Этому же Уайкассу он продал все вещи матери, оставшиеся с давних времен. Я дрался за тот кулон, а он!.. Он хотел забыть о боли, избавиться от нее — мы были напоминанием. Мы и были вещами.

Он затравленно выдыхает, со скрытой ненавистью стрельнув взглядом куда-то вправо. Пытается меня от своей злости, так не вовремя пробудившейся, отгородить.

— Ксай… — я очерчиваю контур его лица, тронув пальцами кожу от щеки до подбородка, и хмурюсь, ожидая собственной слезной пелены. История становится все хуже. И мне так, так больно за него, что не передать словами. Ну почему? Почему все, что может испытать человек в принципе, обрушивается на одного мужчину? Смерть родителей, предательство деда, горькие слова брата. Бесплодие, попытка самоубийства из-за него, переживания за самое дорогое создание — свою Карли — когда та проваливается под лед и раздирает лицо… чего он еще не испытал? Что еще ему уготовано? ЧТО ЕЩЕ?!

— Когда узнал это, Белла, я не смог этого простить, я не удержался, — муж вздергивает голову, с поджатыми губами и искаженным от горечи лицом глядя на меня, — это из-за меня в сорок у Эсми было больше морщин, чем у Карлайла в пятьдесят. Это из-за меня отец едва не схлопотал инсульт, это из-за меня Эммет верил, что не нужен никому — в своем переходном возрасте он натолкнулся на повышенное внимание родителей в мою, а не свою сторону… в двадцать я сорвался с цепи и снова поехал в Грецию.

Он шумно сглатывает, прежде чем сказать. Резко и быстро. Твердо:

— Я задушил его, Белла, в ночь светлячков — ночь, когда уезжал на Родос, чтобы продать самодельные медальоны в форме светляков туристам.

Меня чуточку потряхивает.

— Он узнал тебя?..

— Узнал, — Алексайо тяжело вздыхает, а серый туман боли заволакивает его глаза, — он сказал «Ксай, теперь ты светлячок» — и это было последним, что он произнес в жизни.

Он замолкает, переводя дух, а я не знаю, что на такое сказать. Во мне так много всего, а объяснить, выразить не получается.

— Светлячок ведет светом к жизни, — шепчу, подушечками пальцев лаская скулы мужа, — ты сам так сказал… я… я понимаю тебя, Эдвард. Я не убегу.

Он горько кивает.

— Они потом мне часто мерещились, — собственноручно укладывая руки на мою спину, он некрепко сжимает пуловер, в котором я уснула, — я не мог спокойно жить из-за принятого самостоятельно решения, Белла. И ты как никто должна понимать меня — кокаин, конечно, слабее, но галлюцинации — неотъемлемая часть процесса. Они помогают сбежать от реальности. Они защищают.

— Наркотики?! — ошарашенно восклицаю я. В голове не укладывается. Невозможно.

Но удушающе-спокойное, неизменное лицо Эдварда и его руки, остановившиеся у моих бедер, красноречивы.

— Героин, — четко выдают розоватые губы, — четыре дня в неделю. И я верил, что это не зависимость.

Ну все. Картинка в моей голове разбивается на осколки, которые никому не под силу собрать.

Эдвард, ярый борец против наркоты, человек, жертвующий баснословные суммы на лечение наркозависимых, имеющий свой фонд в этом направлении, переключивший внимание на меня из-за жгучего желания спасти… принимал героин?

Я сама не замечаю, как склоняюсь над мужем, стараясь покрепче обхватить его, прижать к себе.

— Господи…

Ксай и сам не ожидает. Он изумленно всматривается в мое лицо, глаза и, похоже, недоумевает, почему вдруг начинаю целовать его. Лоб, щеки, губы… с отметиной, с запекшейся кровью.

Вот и ответ, что еще испытал… вот и ответ, что еще стряслось… вот и наказание.

— Мне некого винить в своем бесплодии, кроме себя, — Эдвард закрывает глаза, пряча от меня их выражение, — я его вызвал. Я сам себе перечеркнул жизнь. Много, много раз. И все, что я делаю… все, что я пытался сделать… это ничто. Оно не обелило меня.

На его губах, лице, в его тоне и взметывании рук, усмешке — огонь из боли. С тысячей искр.

— Это вся правда. Все, что можно обо мне знать, помимо того, что ты уже знаешь. Она — объяснение всему, что происходит, и еще будет происходить. Ты видела, до чего я довожу, — он морщится, сглотнув комок слез, вставший в горле. Под глазами синяки видны куда явнее, — и знаешь, тебе еще не поздно отказаться. Любовь — прекрасное чувство, но даже его побеждает страх. И если ты боишься… я смогу… я смогу тебя отпустить.

Я тихонько всхлипываю, откинув с лица волосы. С жаром, как и он сегодня, целую теплый лоб.

— Ты с ума сошел…

Эдвард сильнее обнимает меня, обвив за талию. Прижимает к себе, будто уже убегаю.

— Сошел, — отрывисто кивает он, — разве не видно? Смотри, что я устраиваю тебе по ночам…

— Это мне говорит человек, перед которым я… обмочилась, — всхлипываю громче, самостоятельно цепляясь за него, — прекрати. Ты же знаешь правду. Ты же знаешь, что я твоя. Ты же знаешь, что я никого не смогу тебе предпочесть. Что бы ни случилось.

Алексайо серьезно, внимательно слушает, подмечая каждое слово. Он гладит меня, вжавшись в пуловер, и словно бы обдумывает… делает вывод.

— Поехали в Целеево.

— Что? — шмыгнув носом, я не сразу понимаю, о чем он говорит.

Ксай поднимает голову, а затем поднимается сам, исполняя мою старую просьбу. Во весь рост. И смотрит на меня сверху вниз мерцающими фиолетовыми глазами, где есть нетерпение, огонек страха и много, чересчур много решимости.

— Поехали в Целеево прямо сейчас, — конкретизирует муж, — я вскрою кабинет. Я покажу тебе все. Все, что у меня есть.

Глаза распахиваются сами собой.

Красный кабинет… кабинет с ромбом… запретная комната…

О господи!

— У тебя сердце болит, — хныкаю я, легонечко проведя защитную линию по его левой стороне груди, — и тебе холодно, какого черта ты без майки? Давай попьем чай, а потом вернемся в постель. Тебе нужно отдохнуть.

— Я не отдохну, — Эдвард, игнорируя мурашки на коже, прижимает меня к кухонной тумбе, — Белла, дай мне показать тебе, пожалуйста. Я потом не решусь. Я изведусь… я тронусь умом… пожалуйста. Давай закончим с этим сейчас.

Он напряжен, как натянутая струна. Его подбрасывает на месте, пальцы вздрагивают, а на лице мольба, снова, как и во время недавнего кошмара. Он так хочет открыться мне полностью, так хочет стать для меня настоящим, что бросает в дрожь. Это утро в «ОКО» круто его изменило.

Мое сострадание зашкаливает.

— Но потом ты поспишь, — выставляю единственное условие, кладя руки на его плечи, — со мной, как и полагается. И никаких чертежей.

— Я остался сегодня дома для тебя, — Эдвард перехватывает мою руку, с обожанием за согласие ее целуя, — я не буду работать. Обещаю.

* * *
Эммет звонит в три часа дня.

Эдвард садится в свой черный «Мерседес» на парковке «ОКО», я пристегиваю ремень безопасности, а телефон, тем временем, оживает знакомой мелодией. Такая стоит у Каллена-старшего на брата.

— Я обещала набрать ему… — виновато опускаю голову, посматривая на вибрирующий мобильник, — я написала смс…

Эдвард вздыхает, активируя зажигание.

— Ты обратилась в последнюю инстанцию, чтобы не пустить меня на работу.

И, сам себе усмехнувшись, он переключает звонок на громкую связь. Мы трогаемся с места.

По сравнению с такси, что летело и останавливалось за долю секунды, не успев проскочить на светофоре, Эдвард ведет мягко и ровно с самого начала движения. Он расслабленно держит руль, сфокусированным взглядом глядит на дорогу, и выглядит достаточно хорошо, чтобы вести машину. Я за него спокойна. И потому я вслушиваюсь в бас Медвежонка, проникнувший в салон из динамиков.

— Скажи мне только одно: она это сделала?! — с места в карьер, чем-то грохнув об деревянный стол рядом с собой, вопрошает Эммет. В тоне столько яда и ненависти, что я вздрагиваю.

— Константа жива, — спокойно отвечает Ксай, сворачивая к выезду из паркинга, куда еще этим утром так неистово мчался Сергей.

Ответом Аметистовому служит нецензурная брань, выдающая облегчение Танатоса.

— У нас громкая связь, Эммет, — объявляет, смутившись такого потока «красоты», Эдвард, — со мной Белла. Помягче.

В трубке слышится глубокий вдох Эммета, которым тот старается себя сдержать.

— Извини, Белла. Здравствуй.

— Здравствуй… — смущенно здороваюсь я в ответ.

Алексайо через автоматически поднимающиеся ворота, выезжает в город. Над нами сразу возвышаются небоскребы Москвы-сити, а впереди виднеются дома, скрывающие уютную обитель Эдварда, что мы вынуждены были покинуть по взаимной договоренности.

Я поднимаю глаза, глядя на огромное оранжевое здание, уходящее в самое небо, и на пресловутое «ОКО», чуть не ставшее навсегда местом траура и поминовения.

Внизу, как раз под левой стороной здания, где располагается чайная Эдварда, полиция ищет что-то на земле. Мне живо представляется, как она же оцепляет этот участок, вызывая патологоанатомов и констатируя смерть женщины в результате падения с высоты.

Судя по холоду в глазах мужа, он видит то же. Длинные пальцы сильнее сжимают руль.

— Эд, где она?.. — Эммет как ни старается, не может удержать просочившейся в голос угрозы. Его тембр дрожит, а дыхание напоминает свист.

— В безопасности и под присмотром.

— А точнее?

— А точнее не нужно. О ней позаботятся — а это единственное, что меня волнует.

…Эдвард позвонил Сержу около получаса назад, как раз перед тем, как приехало такси к нашему подъезду, чтобы отвезти в «ОКО».

Тот обрисовал ситуацию, оказавшуюся более-менее удовлетворительной для такого случая, психиатра, который будет работать с Конти, перечислил парочку успокоительных, что ей назначили, и заверил, что не отойдет от нее ни на шаг. Теперь он ее личный охранник, сопроводитель и присматривающий. По собственному желанию.

Кажется, вовлеченность водителя в жизни своей бывшей «пэристери» порадовала Эдварда и успокоила его, насколько после всего, что натворила Конти, его, конечно же, можно было успокоить. И теперь при ее имени его голос не дрожит, а лицо не бледнеет. Он знает, что с ней все хорошо. Эта мысль его греет.

— Всадить бы ей хорошо по самые… — рычит, не сдержавшись, Эммет, вырывая меня из мыслей.

— Прекрати, пожалуйста, — муж перестраивается в левую полосу, горько взглянув на меня. Безмолвно извиняется за брата.

Господи, будто бы я пугаюсь или мне интересна эта брань.

Ласково ему улыбнувшись, я накрываю ту руку, что лежит на подлокотнике, пока освобожденная от переключения передач. Уверяю таким образом, что все в порядке.

— Ладно, это дело прошлое, — Танатос, кое-как переборов в себе желание голыми руками придушить кого-нибудь (и я теперь понимаю, почему Ксай не назвал ему адрес больницы), обращается к другой теме. Судя по движению в трубке, перехватывает телефон, — ты лучше скажи мне, что с тобой? Белла написала мне в шесть утра…

Эдвард хмыкает, глянув на меня краем глаза. Его глаза закатываются.

— Плохо спал. Но теперь все в порядке.

Ответом Медвежонок недоволен.

— Белла, смотри за ним, — обращается он уже непосредственно ко мне, говоря громче прежнего, — если что-то заболит, немедленно вызывайте «Скорую».

— Эммет, я еще здесь…

— На тебя надежды мало, — тут же отметает Каллен-младший, — ты как не смотрел за собой, так и не смотришь, Алексайо. Я не собираюсь этого терпеть. Белла, надеюсь, мы поняли друг друга.

Я с улыбкой гляжу на Эдварда, ощутимее погладив его ладонь. Муж отвечает мне приподнявшимся уголком губ слева и усталостью, проскользнувшей в глазах. Но не страшной.

— Я о нем позабочусь, Эммет, не волнуйся.

Сама себе качнув головой, задаю свой вопрос:

— Как Карли?

— Чудесно, — Медвежонок снова вздыхает, но уже расслабленно, облегченно, — не может нарадоваться на ваш греческий подарок. Кот прячется от нее под кроватью от такой любви.

— Она заслужила радость, — убежденно произносит Ксай.

— Еще бы, — мы с Эмметом практически синхронно фыркаем.

— Может быть, приедете, Эд? На ужин? — с надеждой спрашивает Каллен-младший.

— Сегодня точно нет.

— А если завтра? Каролина уже успела соскучиться по вам, — говоря о дочери, тон Медвежонка отдает благоговением и нежностью. Он не колет, не пронзает, не причиняет боль. Он залечивает раны и успокаивает, он теплый и очень, очень добрый. Эммет вернулся. Гризли больше не существует.

— Завтра подойдет, — Эдвард улыбается чуточку шире, но улыбка никак не отражается в глазах, — после работы я заеду за Беллой и мы приедем.

— Отлично, — удовлетворенный ответом, Танатос говорит так восторженно, как ребенок. И мне становится за него очень радостно.

…Братья говорят еще минут пять, может — десять. Я слушаю их краем уха, не слишком заостряя внимание на словах, а глядя в окно. И там, за окном, где природа отходит от суровой зимы, а утро и все его события кажутся выдумкой, вижу приход весны. Долгожданной, нужной и такой теплой.

Наше возвращение из Греции вскрыло многие раны — в том числе Константы. И это истинное благословение для нас, что она передумала. Не представляю, что было бы с Эдвардом, решись спрыгнуть…

Правда, сейчас есть другой вопрос, не мене важный. Красный кабинет. Обещание вскрыть его, вытащить наружу всю правду, показать то неприглядное, то грязное, что так хочется скрывать за семью замками.

История Эдварда, вернее, ее окончательные элементы, ударили меня в самое сердце, оставив в груди и сознании еще больше любви к Уникальному и еще больше жгучей ярости на его судьбу, но так же и ощущение всемогущества, решимость.

На Санторини я обещала себе, что никому более не позволю его обидеть. И слово свое я сдержу. Костьми лягу, но не позволю. Он заслужил лишь любовь и покой. Всего будет в избытке.

Мы откроем ящики, выпотрошим полки, сотрем ромбы… и у нас все будет хорошо. Мы будем созидать собственные судьбы заново, и радоваться жизни.

А еще, я надеюсь, сможем сотворить нечто волшебное и чудесное, что способно окрылить Эдварда лучше, чем сотня моих уверений, прикосновений и поцелуев. Чего бы это ни стоило.

Когда Ксай и Натос заканчивают разговор, мы продолжаем путь молча. Изредка Эдвард говорит мне что-то о пейзаже или определенном месте, не отрываясь от дороги, указывая на него пальцем, а изредка я делюсь какими-то своими мыслями.

Никаких обсуждений, серьезных тем, признаний — ничего.

Между нами все увеличивается повисшее напряжение, пропорциональное приближению поселка, и под конец Эдвард просто поджимает губы, впиваясь руками в руль.

Он следует по узкой асфальтной дороге мимо красивых домиков по сторонам и бескрайних полей, летом наверняка пестреющих травой, и все больше нервничает.

— Не надо накручивать себя, — негромко советую, разглядев то самое дерево, к которому бежала, впервые встретив Медвежонка. Мы проезжаем его быстро, но я узнаю. Дом уже рядом.

Ксай с горькой усмешкой качает головой.

— Так заметно?

— У тебя моя душа — я чувствую, — по-доброму сообщаю, уложив свою ладонь на его, — Эдвард, все в порядке. Я знаю о тебе все. Меня уже не застать врасплох.

— Но испугать можно.

— Ты пугаешь меня далеко не своим прошлым, — отметаю я, — гораздо больше я боюсь настоящего. Ты едешь слишком быстро.

— Ехать осталось всего ничего, — пожимает плечами Эдвард, но, стоит отдать ему должное, притормаживает на повороте. И поворачивает прямиком в тупичок к своему дому. Тормозит на подъездной дорожке, не заезжая в гараж.

Отстегнув ремень, я выхожу на улицу следом за мужем. Здесь чуть-чуть холоднее, чем в самом городе, но все так же терпимо. И, что бы я ни испытывала к этому месту и событиям, с ним связанным, шум пихт над головой подсказывает — я дома. Я дома со своим Ксаем. Никто нас больше не разделит.

Кораллово-розовый особняк не изменился. Разве что растаяли снежные шапки на его крыльце и перилах, погашен фонарь у двери, а сама она затворена на совесть.

Окна в пол, панели, даже гравийная дорожка к входу — все как прежде. В том числе место, где парковался грузовик, забирающий белые ящики с картинами…

Стоп. Не те мысли. Не то.

— Осторожно, — Эдвард, приняв мои неправильные помыслы за нерешительность, сразу же оказывается рядом, придерживая под руку, — ты же знаешь, я не дам тебе упасть, Бельчонок.

— Главное, чтобы не падал ты, — усмехаюсь, целомудренно чмокнув его поджатые губы, сведенные от напряжения, что никак не проходит.

— Ниже падать некуда.

— Ксай…

— Все, пойдем в дом, — мужчина разворачивает нас лицом к крыльцу, подстраиваясь под мои шаги, чтобы не вынуждать идти по грязи быстрее.

Я смотрю на это красивое сооружение, в котором прежде было так уютно, тепло и спокойно, и отмечаю для себя, что не вижу никакого шевеления за окнами, подергивания штор или, на крайний случай, запаха еды.

— Анта и Рада?..

— В Питере, — не замедляя шага, отвечает муж. Таким тоном, будто это непонятное слово все объясняет.

— Где?..

— В Санкт-Петербурге, — называя город его полным именем, что мне, конечно же, известно, Эдвард мгновенно расставляет все по своим местам, — они вернутся в четверг.

— Ты отпустил их?

— К семьям. Они двоюродные сестры, — он останавливается возле крыльца, закрыв от меня маленький, чудом уцелевший кусочек льда, и помогая подняться на первую ступень, — четыре раза в год я их отпускаю. В этот раз вышел внеурочный пятый, раз уж мы с тобой были в Греции.

Я становлюсь на мокрое дерево, с грустью обернувшись на Ксая. С этого ракурса и положения я равна с ним ростом.

— И это время ты живешь здесь один? — содрогнувшись при мысли об одиноком Эдварде в пустом огромном доме, я морщусь.

— Я уезжаю в квартиру, — мужчина поднимается за мной следом, снова возвращая нашу разницу в росте, — в эти дни лучше всего получается поработать.

— Никто не отвлекает, не заставляет вспоминать о еде и сне…

— Верно, — он нервно посмеивается, наскоро поцеловав меня в макушку, — но это сейчас не важно. Давай закончим с кабинетом. Ты не представляешь, как я хочу с ним разделаться.

Ну что же, такие мысли — это как раз то, что нам нужно. Такая решительность.

Да и узнать всю правду, наконец, я хочу не меньше Эдварда. Чтобы он убедился в моей верности еще раз, чтобы окончательно поверил, что я остаюсь, чтобы мысли не допускал, будто не приму его. Чтобы ему стало легче.

Алексайо открывает дверь своим ключом.

Ловко и галантно, впуская нас в пустую и звенящую тишиной прихожую, снимает и вешает мое пальто в шкаф-купе. Наша обувь остается снаружи — просыхать.

Я оглядываю ничуть не изменившуюся обстановку дома, подмечая каждую деталь, что сохранило услужливое подсознание, будь то акварельный натюрморт груш над лестницей, или два пуфика у ее начала. Даже подушечки, такие мягкие и приятные на ощупь, проглядывают через арку гостиной на диване.

И нет ни намека, ни какого-то дуновения присутствия здесь белых ящиков.

Мастера не существует больше. Мой Мастер стал добрым и возлюбленным Ксаем.

Я прогоняю горькие воспоминания о своем побеге из этого дома, стопке водки у Эммета, ночной истерики, мерещущихся портретах ню, и дат рисования полотен.

К черту прошлое. Мы с Эдвардом условились так сразу.

Сам мужчина, извиняющимся взглядом наблюдая за моей реакцией, через две минуты просит:

— Пойдем наверх?

Я обвиваю его руку, отрывисто кивнув в знак согласия.

Внизу слишком, слишком тихо и темно. Без домоправительниц дом пуст и без них он теряет уют, который женщины с такой видимой легкостью создают.

Я впервые ощущаю, будто скучаю по ним.

Мы идем по коридору вдоль кофейных стен, акварелей в рамочках, золотистых плинтусов. И, когда наконец достигаем двери в ромбиках, оба одновременно делаем глубокий вдох.

— Белла, можно я скажу в последний раз? — бровь Эдварда изгибается, опускаясь вниз, а уголок губ дрожит, — я заслуживаю порицания и любого из нелестных слов. Я готов ответить на все твои вопросы и принять все твои упреки, только… не сбегай молча. Ради бога, пожалуйста, не молчи…

Мне совсем не нравится, какие эмоции вызывает у него грядущее откровение. Эдвард выглядит отчаянным, испуганным и очень несчастным. Он режет меня без ножа и этими словами, и этим взглядом с огоньками боли, и просто тем, как нежно держит мои руки.

Разве наши совместные ночи, дни не доказали, что отныне деваться, кроме как друг к другу, нам некуда?

Вместо полноценного ответа, способного бы сравниться с его просьбой, я просто приподнимаюсь на цыпочки и приникаю к его щеке. Правой, обездвиженной. Целую ее.

— Я ко всему готова, мой Уникальный.

…У него даже внешне отлегает от сердца, что не может не радовать. По крайней мере, не давит уже так сильно.

Эдвард, насилу приподняв губы в улыбке, открывает дверь. Совершенно не запертую.

Стол, кресло, шкафы, паркет и стены. Бежевые стены с проскакивающими вставками красного.

Здесь идеально чисто, пахнет каким-то освежителем, окно завешано темной шторой, создавая полумрак.

Алексайо зажигает свет, громко щелкнув выключателем. Я не подскакиваю лишь потому, что держу его за руку, и бояться в такой позе, как знаю, мне нечего.

Становится светлее.

Эдвард, еще нервничающий, что выдает его чересчур прямая спина, ведет меня прямо к своему боссовскому кожаному креслу, удобному, с обтекаемой формой для человеческого тела и широкими подлокотниками.

— Садись, — отпускает мою руку он.

Я исполняю просьбу.

Каллен, помедлив всего секунду, отходит обратно. Он закрывает дверь, будто в пустом доме кто-то может подглядеть за нами, поворачивается к шкафам, раскрывая их дверцы. И кидает на меня последний, предупреждающий, вдохновляющий, боязливый и утешающий взгляд. Виноватый.

А затем, с видом совершенно другого, импульсивного человека, буквально сгребает все с полок и закрытых ниш. На пол. С высоты. С грохотом.

Я все-таки вздрагиваю, подскочив на своем месте, когда какие-то журналы, книги, шкатулки обрушиваются вниз, устилая паркет.

Вены на его руках вздуваются, пульсирует такая же синяя на лбу, глаза застилает злобой и даже лицо краснеет. Растрепанный, он застывает, когда оказывается, что все так долго хранимое вдалеке от меня, выставляется прямо перед глазами.

— Когда Карлайл и Эсми нас усыновили, — начинает муж, склоняясь над довольно-таки приличной горкой своего добра, что-то в ней выискивая, — у нас не было ничего, кроме маминого медальона. Ни одежды, ни вещей. Я тогда еще считал, что обделен по части сувениров памяти… и меня услышали. Они стали появляться буквально каждый год, западая в душу с разных сторон. К чертям ее заполняя.

Ксай морщится, но находит то, что искал. Он выуживает из своих вещей какую-то потрепанную книжечку в красном мягком переплете, а затем еще одну, такую же, но черную — и куда более толстую.

— Белла, Константа устроила мне обыск, и в тот день я понял, что не могу с ней жить, что она не примет мои правила игры. А с тобой я хочу прожить до конца своего существования. И потому я покажу тебе все сам. А решать уже будем позже…

Он достает маленький, перфекционистски-ровно сшитый фотоальбом, в котором все фотографии приклеены клеем, нет ни кусочка скотча или еще чего-нибудь. Этот фотоальбом кладется поверх книг, что Ксай держит в руках.

— Я прятал этот кабинет потому, что он — мое прошлое, Бельчонок, — Эдвард с каменным лицом перебирает залежи из книжных листков, самих книжек, брошюр, каких-то пластмассовых небьющихся фигурок… но не замолкает, — до встречи с тобой, прошлое — это все, что у меня было. Я не смел с ним расстаться. Но, так как сейчас я хочу видеть будущее, я не могу прятать это все дальше.

Он с горечью смотрит на свои пожитки, одни из которые держит в руках, а вторые складирует у своих ног. Аметисты загораются огнем страха и решимости одновременно. Огнем мужества.

Эдвард кладет руку на непрозрачную нишу, судя по звуку, отщелкивая что-то от нее. И держит его крепче, чем все остальное, когда поворачивается ко мне. На вид — плотный лист бумаги А4 в рамке, но не берусь судить, не разглядев как следует.

— Это те вещи, что сделали меня таким, какой я есть, — Алексайо смотрит прямо мне в глаза, не давая отвести взгляд, спрятать его, — ты хотела узнать, правильно я тебя понял? Теперь у тебя есть такая возможность.

И на этом все. Больше он не тянет время, не заливает его слова, не вынуждает меня переспрашивать.

Подступает к столу, выкладывая на его ровную, пустую поверхность прямо передо мной все свое богатство, мерцающими глазами окидывая его взглядом. И медленно, осторожно присаживается с другой стороны, напротив, на самый краешек посетительского белого кресла.

Я растерянно смотрю на вещи, над которыми так в свое время трясся мой Ксай. Из воспоминаний о предпоследнем посещении кабинета — последнем, когда в нем мы были вдвоем — он до смерти перепугался, будто я рылась в полках.

А теперь их содержимое — передо мной. Самое главное, раз им отобрано.

И я вижу, я ощущаю, как подрагивают бледные пальцы и колени Эдварда, прижатые к столу.

Это перегрузка…

— Не волнуйся, пожалуйста, — умоляю его, прекрасно помня, чем чреваты волнения в этот бесконечный ужасный день.

— Я не могу, — он мотает головой, дважды моргнув, — но я обещаю, что постараюсь.

Этот ответ — все, что мне достается. На большее его просто не хватает.

И я понимаю, что тянуть время не стоит и мне. Разбирательство, тем более как можно более скорое, единственный выход.

— Что это? — обращая внимание на повернутую ко мне не лицевой стороной бумагу в пластмассовой рамке со стеклом, я аккуратно касаюсь острых краешков.

Эдвард с силой прикусывает губу.

— Пазлы, — негромко протягивает он.

— Я могу повернуть?

— Конечно.

Я с осторожностью, чтобы ничего не повредить и не разбить, поворачиваю находку на другую сторону. Помощь Эдварда приходится как раз кстати — мои пальцы сковывает холод.

Это… газета. Желтая, старая газета с черными буквами под стеклом. Разорванная, даже больше — разодранная на клочки — она вся состоит из маленьких трещинок — шрамов этих разрывов. Но при всем том она… цельная. И ее можно читать. Приклеенная к бумаге, полностью собранная, эта газета в прямом смысле слова ювелирная работа. В этом способен убедиться даже ребенок.

— Господи, Ксай, — я, не веря, скольжу пальцами по стеклу, — ты собрал ее?..

— Мне нужно было, — он прикрывает глаза, — фотография… я не имел права забывать.

Затаив дыхание, я смотрю туда, куда он указывает. И, хоть из-за времени и разрывов краски не такие яркие, хоть кое-какие подробности и без того нечеткой фотографии стерлись, основная картина ясна как день: знакомый разрез глаз, широкий лоб, скулы… скула. Это Эдвард. Это Эдвард в возрасте двенадцати лет или чуть меньше, и у него на фото только одна половина лица. Вторая, как олицетворение моих самых страшных кошмаров, разбита и размозжена по костям. Темная струйка под глазом наверняка кровь из него. Кошмарное фото…

— Алексайо, хороший мой, — я накрываю рот рукой, не в силах оторвать глаза от фотографии. От самого факта и вида ее существования. Боже мой, здесь же не меньше сотни кусочков бумаги! И не меньше ведра, огромного ведра из аквапарка Вегаса, боли.

Мальчик на снимке без сознания, он не плачет, и без того потрепанное лицо не искажается. Но мальчику этому больно… и будет еще больнее… больнее с каждым днем. Он расплачивается за чьи-то грехи. Его не отпускают.

— То, кем я был — он мрачно кивает на фото, чтобы затем рукой характерным жестом обвести себя, — и то, кем стал, заслуга моих родителей. Они дважды выкидывали это фото, они его и рвали — вырезка из греческой газеты. А я его упрямо собирал.

Тон насыщен, напитан страданием.

Я забываю, как дышать.

— Как же ты смог это?.. Все это?.. И простить их?..

— Зато мое прощение опоздало в другом месте, — стиснув зубы, Ксай привлекает мое внимание к вырезке из газеты, такой же разорванной, в самом низу, подальше от изуродованного ребенка. Там всего пару слов, состоящих из непонятных мне букв, но Эдвард от них дрожит.

— Греческий?..

— Греческий, — он прочищает горло, — «мертвым найден торговец амулетами на острове Родос — труп был обнаружен самими туристами прямо на набережной. По предварительным данным смерть произошла по естественным причинам».

Его перевод, точный, прочувствованный и убитый, эхом стучит у меня в голове.

— Эдвард, — я хватаюсь за его руку, что есть силы сжимая в своей, — я здесь, посмотри, я с тобой. Я хочу знать все о тебе. Все нормально.

— Ты сейчас заплачешь, — внимательные аметисты подмечают соленую влагу в уголках моих глаз.

— Слезы — это хорошо, — убеждаю его, потирая ладонь, — со слезами будет легче. Ты тоже можешь… ты должен поплакать. Не держи это в себе.

Он наклоняет голову, жмурясь. Морщины кружками от камешков, кинутых в воду, бегут по лицу.

— Я накурился, напился… я сделал все, чтобы набраться смелости. Только вот состояние аффекта меня абсолютно не оправдывает, Белла, — дыша часто и неглубоко, бормочет Каллен, — смерть. Смерть по естественным причинам — это я. Я — Смерть.

— Ни в коем случае, — убежденно, так и не отпустив его ладони, глажу черные волосы, — ты — жизнь, защитник, спаситель. Ты — мое все.

— Бельчонок, — он сдавленно выдыхает, целуя мои пальцы. Множество горячих, ласковых и бесконечных раз, — мой маленький, мой чудесный Бельчонок…

Потом он вдыхает глубоко и спокойно. Ловким движением пальца, отваживая от разглядывания записок и фотографии, раскрывает одну из книжечек. Красную. В тесном переплете.

Дневник.

Почерк незнакомый мне, но мелкий и похожий на детский. Чуть наклоненный, то черными, то синими, то розовыми чернилами, он переплывает от страницы к странице, оседая между маленькими рисунками-изображениями и наклейками.

Мой взгляд цепляет за один абзац, сразу же объясняющий, почему Эдвард раскрыл первым этот дневник:

«Сегодня мой Эдвард снова „убедительно“ просил называть его „папой“. Задумался заделаться мне в отцы, видано ли такое? Отваживает все ухаживания, не дает себя трогать. Он издевается. Но я тоже умею издеваться. Рано или поздно он сдастся. Все мужчины сдаются».

Алексайо, до боли, до крови прикусив губу, следит за тем, как я читаю. Его начинает потряхивать.

— Дневник Анны… — не требуя подтверждения, сострадательно озвучиваю я.

— Долгий, долгий дневник… семнадцать-девятнадцать лет, Белла…

— Ты хранишь его?

— Выбросить его — выбросить ее, — Ксай не удерживается от пары слез, усердно их смахивая подушечками пальцев, — я не могу…

— Ты читал его? Весь? — я крепче сжимаю его пальцы.

— Я знаю его наизусть, — поправляет Каллен, — во-о-от, — его голос срывается, вздрогнув. Пальцы раскрывают передо мной новую страницу. Она начинается с наклейки в виде двух сердец, спаянных железной цепью. А под ней надпись и пару значений в столбик.

Способы соблазнения.

1. Раздевание.

2. Стриптиз.

3. Предложение о петтинге.

4. Минет.

5. Минет в душе (прокрасться) — попробовать.

И дальше — в том же духе. Меня передергивает. Одно не зачеркнуто. Не успела.

— Родитель, да? — Эдвард всхлипывает, нацепив на лицо страшную, убийственную улыбку. — Самое то для ребенка. Минет… петтинг… мать их!

Он запрокидывает голову, будто уговаривая слезы влиться обратно, но потом, смирившись с невозможностью этого, просто вытирает их рукой. Так же небрежно, как Конти этим утром.

— Ее фото, — переворачивает страничку, являя мне на обозрение девушку… девочку, изображенную на другой части бумаги.

С длинными рыжими волосами, что вьются на концах, с зелеными, как лес, глазами, создание с веснушками и вытянутым лицом без стыда смотрит прямо в камеру. И чувственные губы, и детская шея, и взрослость, смешанная с нежными чертами, выглядит жутко. Худенькая и невысокая, она позирует в длинном сиреневом платье. И рука ее нашла приют чуть ниже небольшой груди.

Анна пыталась соблазнить его?.. Такая маленькая?

Господи.

— Мой дневник, — Каллен притрагивается к другой книжечке, черной, раскрывая и ее. Насилу отрывает взгляд от Анны, шумно и с трудом сглатывая. Его трясет сильнее.

Я смотрю на дневник мужа. Такой же старый, как и Аннин, судя по всему. Правда, записей там куда меньше, а почерк куда размашистее. Я узнаю Эдварда. Там в основном какие-то печатные желтоватые бумажки… они шуршат и их очень, очень много.

— Справки, — когда пытаюсь разглядеть, о чем гласят бумаги, приходит на помощь Ксай, — о бесплодии. За каждый раз попыток.

— Ты сохранил их…

— Они — подтверждения моего порока, моей негодности… Белла, шансов нет. Совсем нет. Ты просто не понимаешь… я так боюсь, что ты строишь иллюзии…

— Эдвард, — я перебиваю его, не заостряя на этом внимание, — все. Никаких иллюзий. Я понимаю, почему ты их не выбросил… я же знаю правду, верно? Я приняла ее и тебя. Это не недостаток, Ксай, это просто обстоятельства…

— Когда ты поймешь, будет поздно!

— Это не станет проблемой, клянусь, — глажу вторую его руку, не прерывая нашего зрительного контакта, — все. Все хорошо…

Эдвард проглатывает слезы, удержав всхлип. Морщится от боли.

— Сими, — откинув и свой, и дочери дневники в сторону, дает мне тот самый ровно сшитый фотоальбом, — немного Родоса… и Сими…

Передо мной мелькают фотографии.

Виды острова, прежде незнакомого, много лет назад. Море, волны, песок, домики… и неприглядная грязь и мусор, что сейчас скрыты от туристов.

Барак. Судя по всему, тот самый.

Лодка. Такая хлипенькая, такая ненадежная…

И рыба. Разная рыба, мертвая, выпотрошенная, сваренная… вареная рыба.

— Ксай, — на сей раз не удерживаюсь от слез я, все-таки заглянув вместе с ними мужу в глаза, — любимый мой, хороший, зачем, зачем ты это хранишь? За что ты себя наказываешь?

— Мне хватает причин наказывать себя, — Эдвард говорит серьезно, пусть и несдержанно из-за дрожи в голосе, — поверь…

— Ты не мазохист.

— Я — подонок. Мразь. Тварь, — без труда перечисляет он, ни разу не сбившись, — это заслуженно. Все это.

— Не говори так.

— Правду не перепишешь, как и историю, Белла. Прости… прости, что я тебя заставил… что я обрек тебя, позволил тебе… мне очень жаль.

Я поднимаюсь со своего места, почувствовав, что хватит. Ощутив по своей дрожи, по дрожи Эдварда, по нашим общим слезам, заливающим фото, под вид горы из воспоминаний на полу… неясных, невыдуманных, ужасных и болезненных.

Делаю вывод и принимаю решение.

— Мой Ксай, — обнимаю мужа за талию, теплыми поцелуями прокладывая дорожки по его шее и челюсти, — вдохни и выдохни. Глубоко. Вот так. Иди ко мне. Иди сюда. Я тебя люблю… я только тебя люблю, я твоя. Ты знаешь. Ты все знаешь.

И прижимаю его к себе, что есть мочи, вслушиваясь в прорвавшиеся, выдравшие себе свободу рыдания. Со стонами, хрипами, крепкими объятьями и дрожью — как полагается.

Я даю Эдварду выместить всю накопившуюся боль, ничуть не ограничивая его, даже не собираясь. Я терплю. Все, что внутри себя, терплю. Не время для него.

— Скажи мне, за что ты меня любишь? За что можно любить Сурового?.. — Эдвард держится за меня так, как никогда не держался. Сажает на колени, но лишь для того, чтобы почувствовать еще ближе. Он стесняется, как ни крути, своего заплаканного лица, истерики, несдержанных рук… но позволить себе отдалиться не может.

Нет больше никаких сил.

Я терпеливо утираю слезы с его щек, делая это с таким же добрым выражением на лице, с каким утешала меня Розмари в детстве.

— Нет и не было никогда Сурового, Ксай. Был только мой Уникальный.

Фиолетовые глаза тонут в соленой влаге, захлебываются в ней. И так отчаянно всматриваются в мое лицо, что у самой подкатывает комок к горлу.

— Я люблю тебя за то, — продолжаю, выпрямившись, чтобы лучше его видеть, — что таится в твоей душе. За твою натуру, твою сущность, красоту в тебе. Все то прекрасное, что ты собой представляешь.

— Это ничтожно мало, чтобы тебя пленять, — хрипло шепчет он.

— Мой выбор — быть твоей. И я намерена ему следовать.

Эдвард выуживает на чистую поверхность стола передо мной уже знакомую рамку. Себя, из тысячи кусочков. И почти требует, задыхаясь:

— Посмотри! Как следует, как нужно посмотри!..

— Ксай, — я обрываю его попытки продемонстрировать столь яркую истину, ставшую новым откровением, и крепко обнимаю за шею, — я смотрю, постоянно смотрю, и любуюсь. Своей внешностью ты меня точно не отпугнешь, ну что ты.

— А как же дела?.. — его палец указывает на заметку о деде внизу листа.

Признаться честно, мне страшновато от того, что именно сделал Эдвард в Греции… и, признаться честно, меня это коробит. Но в то же время оно с таким трудом представляется, что не передать никакими словами. И эта трудность как раз помогает не думать лишнего. Просто любить. Принимать и любить.

— И делами тоже, — обещаю я, на сей раз губами пробежавшись по слезным дорожкам, — спасибо, что открылся мне, что все показал…

Господи, этот ли человек говорил недавно, что меня достоин? Эдвард не устает сомневаться в непреложной истине…

— Куча-мала… — Каллен, неровно выдохнув, глядит на скопление вещей за моей спиной.

— Если у тебя будет желание, ты покажешь мне еще что-нибудь позже, — поглаживаю его шею, вынуждая слушать себя, не отвлекаясь. Даже всхлипы становятся чуть тише, — а сейчас мы пойдем пить чай. Как тебе?

Алексайо смотрит на меня устало, затравленно и грустно. У него такой вид, будто не спал несколько ночей подряд, а сейчас рассказал если не главную, то точно одну из главных тайн своей жизни. Дневники, картинка… доказательство его уродства, как считал…

Краткий экскурс, я уверена, не последний, но… впечатляющий. Да. Именно это слово.

Эдвард так переживал, что я не приму это. Что именно? Слова от Анны? Убегу, увидев справки? Или же фото? Или же некролог?

Глупый мой…

— Пойдем, — я призывно поднимаюсь с его колен, держа за руку, — я заварю тебе.

…На кухне, этим серым днем, после стольких событий, мы садимся рядом на соседних стульях, пробуя какой-то новый чай из только что вскрытой упаковки. В белых кружках с гжелевым узором, придающих атмосфере особенной нежности, согреваемся горячим напитком и взаимным теплом.

Постепенно слезы Эдварда сходят на нет, сменяясь успокоенностью. И он, со слабой улыбкой вздохнув, шепчет в мои волосы свое тихое:

— Спасибо…

— Не за что, — трусь носом о его нос, оказавшийся близко, и улыбаюсь в ответ, — я обещаю, что все наладится. Ничего больше не надо прятать, Алексайо.

* * *
Она выходит из красно-серого вагона «Аэроэкспресс», покинув свое синее место с удобным подголовником, на конечной остановке — Павелецком вокзале.

Толпа людей и чемоданов сразу поглощает ее, вовлекая внутрь себя и мешая с неизмеримым количеством случайных прохожих. Она ничем не отличается от десятка других — идет так же уверенно, смотрит спокойно, а выглядит хорошо. С ней приятно иметь дело, и ее спешка, по сути, никого не занимает.

Следуя уговору, женщина надевает бирюзовое пальто, пестрый шейный платок и белые перчатки, одной из которых держит свою небольшую сумку. И неспроста — на улице, не глядя на апрель и солнце, стоит холодина.

Новоприбывшая поспешно спускается в подземный переход, следуя указателям какой-то рекламы на стенах, и выходит к тяжелым стеклянным дверям с яркой буквой «М» на затертой поверхности.

Первый спуск. Основной пассажирский поток. Синие коробки касс.

Как и договаривались…

Она ждет, прижавшись к стене, и вглядываясь в лица прохожих, желая отыскать того, с кем связалась вчерашней ночью.

Ждет минуту, три, пять… а на седьмую уже намеревается достать телефон и позвонить, набрав код один-решетка-звездочка-один, однако он все же появляется рядом. Выходя из-за спины, как фокусник, высокий и с копной черных волос, в длинном черном плаще, мерцающим взглядом глядит на женщину.

— Р.Р., как я понимаю? — больше похожим на утверждение вопросом осведомляется мужчина, приметив облачение незнакомки.

Та решительно кивает.

— Здравствуйте, Рамс.

— Можно просто Деметрий, — Рамс хмыкает, протягивая невысокой женщине со светлыми волосами и добрыми глазами руку для приветствия.

— Мистер Рамс, не обольщайтесь, — она с отвращением глядит на его ладонь, а взгляд наливается сталью, — я не собираюсь водить с вами дружбы. Просто вы владеете информацией, что мне нужна.

— И которую вы готовы купить, ну конечно, Р.Р., - Деметрий вздыхает, с улыбкой качая головой, — девочка — превыше всего, так?

Это замечание ее злит.

— Сколько вы хотите? — женщина понижает голос, сильнее сжав в руках свою сумочку, — за то, что отвезете меня к ней?

Голубые глаза новоприбывшего хитро поблескивают. Он доверительно наклоняется к своей гостье, облизнув губы.

— Вы проделали такой путь… как думаете, заслуживаете скидку?

— Сколько? — не намеренная тянуть время и играть, та гордо вздергивает голову. — Цифрами. И поскорее.

Деметрий тяжело вздыхает.

— За это и не люблю матерей — они все время думают только о ребенке, — он обидчиво щурится, поджав губы, — а как же все остальное?

— Время… — напряженно протягивает женщина в бирюзовом. Хмурит брови.

— Время — деньги, ну конечно, к делу, — Деметрий очаровательно, безвинно улыбается своей новой знакомой, хотя глаза так и полыхают корыстью, — десять тысяч долларов, уважаемая Р.Р., ни больше, ни меньше. И я отвезу вас к Иззе и ее Суровому подонку.

Capitolo 38

Никому, мое сердце, никому — обещаю,
Никому, твое сердце — забираю…
Когда я, вытирая волосы большим махровым полотенцем, выхожу из ванной, Эдвард уже в постели. Как договаривались.

На нем серые пижамные штаны и тонкая бирюзовая майка, выделяющаяся на фоне темно-золотых простыней.

Алексайо лежит как раз напротив «Афинской школы», в нашей спальне, которую ничуть не изменили эти недели, и задумчиво смотрит на свою картину, сложив руки на одеяле.

Правда, стоит мужу услышать шаги моих босых ног по деревянному полу, как на его лицо вместо задумчивости наползает успокоенность, а эти самые руки призывно протягиваются в мою сторону.

Сладким, бархатным голосом, напитанным любовью, он зовет:

— Иди ко мне, белочка…

Крепче перехватив полотенце, я останавливаюсь на своем месте, даже не пытаясь скрыть улыбки. Она так быстро заточает в свой плен лицо, что не удержать. И я чувствую, как краснею.

Это… на самом деле именно это — мечта всей моей жизни. Чтобы ждали, приглашали к себе, хотели обнять как можно крепче, прижать к себе и защитить. Все те считанные ночи, что я чувствовала себя в безопасности после смерти матери, прошли в объятьях Алексайо. Никто другой никогда не будет способен успокоить меня лучше.

Я опускаю голову, сама себе с усмешкой качая головой, и кладу полотенце на комод рядом. Высохнет.

— Белла? — смутившийся от моего промедления муж говорит чуть тише и более серьезно, собранно, искореняя из голоса всю его сладость. Руки опускаются ближе к простыням, почти их касаясь, а на левой щеке выступает румянец. Отражение, пусть и бледное, моего.

Нет, так дело не пойдет. Он просто не понимает, как обрадовал меня.

— Ксай, — негромким эхом отзываюсь я. И бегу к постели, послав к черту полотенце, незакрытую дверь в ванную, не выключенный свет… к нему. Я всегда так поступлю.

Мягкие простыни, покрывала и подушки встречают клубничным ароматом. Дома мы всего день, а они уже успели его впитать.

Осторожно, дабы не сделать больно, я подползаю по телу Эдварда к его груди. И сворачиваюсь там комочком, с удовольствием забрасывая ногу ему на талию. Присваивая себе.

— Я люблю тебя, — доверчиво бормочу я, самостоятельно устраивая макушку под его подбородком, — всегда, всегда, всегда.

Мой неожиданный прилив нежности, столь внезапный, ставит мужа в тупик.

— Я тебя тоже, — с некоторым опозданием, все еще сдержанно, отвечает он. Но пальцы уже на волосах, согревая кожу, а невесомый поцелуй касается виска, — извини меня за мою сентиментальность, солнце, — он невесело усмехается, — наверное, это уже старческое…

Я морщусь.

— За что извинить?

Эдвард немного ерзает подо мной.

— То, что я сейчас… с белочкой, — я поднимаю голову, стараясь лучше понять ответ, и вижу, как на его коже появляется россыпь морщинок, — я смутил тебя. Я не буду так делать.

— Но мне нравится, когда ты называешь меня Белочкой, — негромко заявляю я, наклонившись и потеревшись носом о его нос, чтобы сразу же чмокнуть на следующем слове, — и девочкой…

А затем опускаюсь чуть ниже, к губам, оставляя на них целомудренный поцелуй. Улыбаюсь так искренне, как только умею:

— И Бельчонком, Ксай. Особенно Бельчонком… видишь, значит, у меня тоже что-то старческое.

Аметисты на дорогом лице, было поникшие, загадочно поблескивают, восстанавливая утраченные позиции.

Я не успеваю и подумать, чему обязан их блеск, как оказываюсь на спине. Уже под Эдвардом.

Мы сминаем одеяло и мочим моей невысохшей головой одну из подушек, ничуть об этом не думая. Алексайо загораживает от меня и «Афинскую школу», и приоткрытое окно, и дверь в ванную… остается только он. Близкий, клубничный и мой. Мой муж.

Не успеваю себя отвадить от поцелуя. Только уже далеко не целомудренного, к сожалению.

У Ксая мягкие, теплые губы. Они накрывают мои, отвечая с тем же жаром, который я сама вкладываю в это прикосновение. И они же задают нам темп.

— Бельчонок мой, — выдыхает Алексайо, не тая своей половинчатой, но такой красивой улыбки, — скажи мне, ты хоть немного представляешь, как сильно я тебя люблю?

Я чувствую, что его руки, на которых он прежде балансировал, избавляют от этой обязанности левую ладонь. Она, словно шелковая, скользит поверх моей тоненькой короткой маечки на бретельках, поглаживая талию.

— Настолько же, насколько ты представляешь, Эдвард, — явственно чувствуя нехватку воздуха во время короткого перерыва, отвечаю я.

Аметисты хитро сияют.

— В таком случае, я очень счастлив, — воркует он, пробираясь той самой ладонью уже под майку, — позволь и мне тогда сделать тебя счастливой…

Утонувшая в своих ощущениях, снова им поддавшаяся под влиянием момента, я все же понимаю, о чем он. Пусть и запоздало.

И тут же перед глазами проносится наша утренняя «попытка», кончившаяся таблетками и бессвязным потоком извинений, пока пальцы потирали левую часть груди.

Я не хочу повторения.

— Ты уже делаешь, — мягко останавливая Ксая, заверяю я. Изгибаюсь, легонько чмокнув в щеку, и качаю головой, — большего не нужно.

Эдвард немного хмурится.

— Не бойся, — мягко шепчет мне на ухо баритон. И тут зубы легонько прикусывают мою мочку, сегодня как назло оставшуюся без сережки. Слишком чувствительную.

— У нас вся жизнь впереди, Эдвард, мы еще все успеем… только не сегодня, — никогда не думала, что по доброй воле буду пытаться выбраться из-под него. Ощущение веса настолько приятное, насколько и возбуждающее. При всех словах, заверениях и проклятиях в сторону своего либидо от Эдварда, я чувствую, что он ко мне отнюдь не безразличен даже после нескольких поцелуев.

— Белла, все в полном порядке, я клянусь тебе, — в полумраке от его тела, с этим запахом клубники и нежным голосом, я начинаю понимать, что сдаю позиции, которые муж, наоборот, набирает, — в этот раз никаких неприятностей…

— Это не неприятность, а твое здоровье. Я не собираюсь им жертвовать.

— Ты не жертвуешь.

— Я создаю условия… все, Эдвард. Не сегодня. Я не соглашаюсь.

Алексайо возвращает ладонь обратно, по-прежнему балансируя надо мной на руках. Только теперь они обе предельно близко ко мне и обе замерли в напряжении. Рядом с ними, видя их истинный размер с такого ракурса, я чувствую себя очень маленькой… и очень хочу почувствовать их на себе. Везде.

— Ты называешь меня Эдвардом третий раз за последние четыре минуты, — приглушенным, хрипловатым голосом выдает Каллен, — может быть, все дело в том, что ты просто меня не хочешь? Он знает, что говорит глупость. Но он пользуется этим приемом, рассчитывая на мое отрицание. Очень умно и очень… на него непохоже. Он правда так сильно желает меня сейчас? Даже чтобы играть не совсем честно?..

— Это неправильно, заставлять меня доказывать очевидную истину просто потому, что ты говоришь тут ерунду…

— Заставлять? — удивленно переспрашивает муж, ласково прикасаясь тремя пальцами к ткани моей майки на груди. Дыхание тут же перехватывает, а я вздрагиваю. Тело не в состоянии не ответить ему. И это тоже Аметистовому прекрасно известно.

— Все равно неправильно…

Ксай хмыкает своей маленькой победе.

— Не думай ни о чем, Белочка, пожалуйста, — как и я недавно, он трется носом о мой нос, — сегодня я буду думать… и я обещаю тебе, что без удовольствия ты не уснешь. Я задолжал тебе уже целых два.

— Я не хочу, чтобы когда ко мне вернулась способность мыслить, пришлось думать о таблетках, — нечеловеческими усилиями, из последних сил сопротивляюсь я. Вдохновленный моей реакцией и тем, как сбивается дыхание от его пальцев, Эдвард уже не руками, а губами целует меня чуть ниже ключицы. Постепенно сдвигает вниз ткань.

— В кого ты такой упрямый? — не получив ответа, но уже как следует чувствуя мужа, хмурюсь я.

— В свою очаровательную жену, — посмеивается Аметистовый, прекратив свою маленькую медленную пытку и оставляя на несколько секунд мою грудь в покое, — Белла, я первый раз в жизни женился, а мне осталось в самом лучшем случае лет двадцать интимной жизни. Я не хочу терять ни дня.

Стоит признать, такое неожиданное заверение подбадривает преступно позволить ему делать то, что хочет. И получать наслаждение.

Мы ведь оба так долго этого ждали… и за сегодняшний резиновый, растянутый, бесконечный день оно так нужно… снять напряжение, забыться, расслабиться… и любить. Доказать, показать, как можно любить.

— Я соглашусь при условии, что ты пообещаешь мне все рассказать, если что-то пойдет не так, — серьезно говорю я, привлекая к себе внимание аметистов, подернувшихся синим пламенем, — на любом этапе, пожалуйста. Ни один оргазм не стоит твоего сердечного приступа.

Алексайо смотрит на меня очень ласково и нежно, буквально зацеловывая уже одним взглядом. В глазах такое сияние, что можно позавидовать, а на губах — улыбка. Он не таится меня.

— Я обещаю, моя радость, — потрясающе влюбленный поцелуй в лоб, а затем пониже, возле век, — только не думай об этом сейчас, договорились? Ни о чем не думай… доверься мне…

Такие слова от Эдварда, прежде не раз повторявшего о своей несостоятельности в постели, дорогого стоят. Я даже боюсь спросить что-нибудь, дабы не нарушить эту его уверенность и готовность… ко всему. Мне до одури приятно подобное его поведение.

И все же, ощущая давление родного тела сверху, то, как согревает меня, я понимаю, что не хочу это менять. Только одну маленькую деталь. Можно?..

— Ксай… — тихонько зову я, прикрыв глаза, когда он возвращается обратно к моей мочке.

— М-м?

— Будь сверху, — и демонстративно притягиваю его к себе, обнимая так крепко, как только могу. Теперь уже закидываю ноги на талию с откровенной и безбоязненной уверенностью.

Эдвард мягко посмеивается, чуть сильнее опускаясь на мое тело. Ближе.

— С удовольствием, Белла…

Этот наш раз не похож на первый. И на второй не похож.

Он вообще не имеет с ними ничего общего настолько, будто бы они — всего лишь мое воображение, а не действительность.

Сегодня Эдвард, отдаваясь своим желаниям, любит меня по-настоящему. Он берет инициативу в свои руки, твердо вознамерившись доставить мне как можно больше удовольствия, и не останавливается до тех пор, пока мне не начинает казаться, что планета вымерла и на ней остались только мы. Я не могу, не хочу и не представляю рядом никого другого за все эти полчаса, кроме как Алексайо. При всем том, какими уверенными и целенаправленными становятся его движения, какими глубокими — поцелуи, муж не лишает меня возможности видеть собственное блаженство, не пытается контролировать эмоции на лице, прятать стоны… и тем самым разжигает наше общее и без того синее пламя еще больше.

Я не знаю, что всему этому причина. Такой день, полный событий? Конти? Боязнь потерять меня? Фиаско утром? Вся правда в кабинете?..

Не имею представления. Однако вижу и даже чувствую, как благотворно очередная вскрытая дверь влияет на Алексайо. Во всех смыслах.

Да, порой он еще немного робок… да, порой он останавливается, чтобы оценить мою реакцию и откинуть подальше парочку проснувшихся мыслей, да, ему немного неуютно, когда я глажу или обнимаю его, а в действиях порой проскальзывает немного отчаянья и да, нам требуется больше времени… но он настоящий. Сегодня как никогда. И я с глубоким уважением и благодарностью принимаю все то, что Ксай вознамерился мне подарить.

Поэтому, когда он сегодня исполняет свое обещание прежде всего осчастливить меня, не закрываюсь, не жмурюсь и не отворачиваюсь. Широко распахнутыми глазами, отпустив все сдерживающие оковы, пронзительно на него смотрю. Все те десять секунд, что отведены женскому организму для удовольствия…

Эдвард зачаровывается зрелищем. Он двигается, не отпуская меня, и тоже смотрит… теперь смотрит, как и я, теперь не прячет взгляда. И какие восхитительные искры вспыхивают в нем в созвучии с моим наслаждением!

Еще ровно полминуты требуется ему самому, чтобы дойти до точки…

Умиротворенная и расслабленная до того, что ноги, руки и все тело — чистое желе — сейчас я лежу под боком мужа, лениво выводя какие-то узоры на его груди и любуясь чуть прикрывшей пах простынкой, которая в изящной драпировке заняла его бедра.

Эдвард тоже спокоен. Ему не больно, не страшно, в нем нет сомнений… он полностью удовлетворен. И я бесконечно этому рада.

Мы, все еще не сумевшие отдышаться, не разрываем объятий. Обеспокоенный тем, чтобы не раздавить меня, Алексайо лишь предложил немного сменить позу, вот и все. А обстановка, результат и напоминание о наших действиях в виде смятых простыней осталось прежним.

— Ты чувствуешь себя счастливой? — нарушая тишину спальни, теперь по-настоящему ставшей нашей, задает вопрос Ксай. Аметисты, впервые за все это время наполненные неуверенностью, пытливо вглядываются в мое лицо.

— Безумно, — не юля и не искажая вопроса, откровенно признаюсь ему я. С обожанием обвожу правый контур того лица, которым имела сегодня удовольствие любоваться. — А ты?

Его взгляд зажигается тысячей ярчайших звездочек. Я устало улыбаюсь, завидев их, и чувствую, как быстрее бьется в груди сердце.

— До невозможности, — тихонько сообщает Аметистовый, поцеловав мой лоб. После секса его собственный запах, смешанный с клубничным гелем, становится сильнее. И я даже за миллион долларов отказываюсь отодвигаться хоть на миллиметр. — Спасибо тебе… Белла, я не знаю, я правда не знаю, как это все выразить… и как мне тебя благодарить.

— Ты уже отблагодарил, — демонстративно поднимаю вверх свою правую руку, ровняя ее с его рукой, — мое бесценное золото…

Ксай счастливо улыбается, одарив меня таким теплым взглядом, что обнаженность кожи даже не ощущается. Не рядом с ним.

— Спасибо, что приняла меня. И… все остальное.

— Спасибо, что доверил себя и все остальное мне, — нахожусь с ответом, придвинувшись поближе к нему. Простыни как никогда мягкие и шелковые, Эдвард до боли близкий, вокруг такая интимная, необыкновенная атмосфера, являющая собой лучшее чудо из чудес… и мы. Единые.

Алексайо ничего не говорит. Он, как и полчаса назад, поднимает руку, приглашая меня к себе прижаться. И с удовольствием утягивает в объятья, едва делаю первое движение навстречу.

Защищенность. Любовь. Дом.

Все это подарил мне один человек. И мне, а не ему, стоит быть так сильно благодарной.

— Я всегда была твоей, — искренне признаюсь, примостившись у его груди и ощущая щекой жесткость волос, — мне никогда не было так хорошо… в какой-то степени, это потрясение…

Эдвард немного теряется. Его лоб, могу поклясться, прорезает морщинка.

— Занятие любовью?

— Наше занятие любовью, — поправляю, обняв мужа посильнее. Гладкая обнаженная кожа под пальцами пускает по телу сладкую дрожь. — Ксай, ты никогда не брал меня… в грозу. С самого начала, хотя мог с чистой совестью воспользоваться положением. Ты утешал и заботился обо мне просто так, без всякого подтекста или ожидания оплаты… ты первым из всех мужчин любишь меня так бескорыстно…

Я говорю, говорю, говорю свое неожиданно прорвавшееся откровение и не отдаю себе отчета, вовремя ли и что именно хочу услышать. Просто нужно сказать. Просто нужно, чтобы он знал.

И, кажется, те соленые слезинки, что покидают глаза, с этим согласны.

— Все женщины достойны бескорыстной любви, — серьезно говорит мне Эдвард, большими, но до ужаса ласковыми пальцами вытирая эти несвоевременные слезы, — и ты — особенно. А люди, которые этим пользовались, не заслуживают и капли уважения.

— И мужчины тоже, — несогласно мотаю головой, — но Ксай, ты и теперь не воспользуешься?.. Даже сейчас, когда мы женаты, если ночью вдруг, то ты?..

Я сама себя не понимаю. И мне стыдно. И мне, к сожалению, страшно. Неоправданно после того, с каким трепетом Эдвард меня совсем недавно любил.

— Нет, солнце, — Алексайо без усмешек и глупых эмоциональных порывов отвечает мне совершенно спокойно, тем тоном, которому веришь безоговорочно и сразу, взрослым и мудрым, — никогда, если я вижу, что тебе больно, страшно или не хочется, никогда, если ты не готова. Я люблю тебя.

Я морщусь. Благодарно киваю.

— Ну-ну, моя хорошая, хватит плакать, — завидев новую порцию моих слез, Эдвард пытается перевести разговор в иное русло. Его голос наполняется весельем, а серьезность пропадает, — давай лучше на тему, которая не вызывает грусти. Дом.

По-детски неуклюже собственными пальцами вытирая соленую влагу, я шмыгаю носом.

— Дом?..

— Наш дом, — многообещающе блеснув глазами, Алексайо как в кокон заключает меня в свои руки, — здесь, в Целеево, в двух километрах дальше как раз продается участок с домом. Я думаю, если он нам понравится, можем успеть сделать ремонт к твоему дню рождения. И справлять его уже в новом месте.

Он озвучивает эту свою идею, немного прищурившись, и с любовью поглаживает мои волосы, успокаивая чуть прорезавшиеся всхлипы. Ему нравится то, что он предлагает. И хочется, чтобы понравилось и мне. Не будет Маргарит, кабинетов с ромбами, теней прежних «голубок» в каждом уголке и спален из окон… в нашем доме будем мы. Как семья. Навсегда.

А я лишь мрачнею больше прежнего, не удержав готовые к возвращению слезы. Они опять на лице.

— К моему дню рождения?..

— Белла, — Ксай супится, недовольный моей реакцией. Он чуть отодвигается, нащупывая за спиной одеяло, и накидывает на нас обоих, укрывая. Будто мне и без этой ткани не было тепло, — ты хочешь раньше? Позже? Почему ты опять плачешь?

— Ты знаешь, когда он у меня…

— Кто? — Эдвард в недоумении.

— День рождения! — так будто, это все объясняет, слезно восклицаю я.

Мужчина неловко потирает мое плечо, с легкой усмешкой.

— Это странно, да, когда муж знает дату рождения жены? Или ты не любишь двадцать третье августа как день?

Я не разделяю его шутки. Не сейчас.

Закусив губу, поднимаю залитые даже по ощущениям слезами глаза к его лицу. И не могу удержаться от всхлипа.

— А я твою — нет…

Аметисты не могут до конца понять моего горя и слез, вызванных его осознанием. Они смотрят на меня нежно-нежно, с капелькой снисходительности, не прерывая зрительного контакта. С лаской.

— Двадцать третьего июля, — бархатисто сообщает он. — Месяцем раньше, моя Дева.

Я смаргиваю слезы.

— Правда?

— Ты однажды спрашивала, кто я по знаку зодиака, помнишь? — пытаясь развеселить меня, Эдвард улыбается, — так что да. Львы рождаются в июле.

От его тона, выражения лица, просто от близости… мне становится легче. Наверное, это правда потрясение. Порой слишком много удовольствия — вредно.

— Мои львы, — демонстративно накрываю его щеки своими ладонями, поглаживая кожу, — да… помню. Теперь я все помню. И я исправлюсь.

Эдвард с родительской усмешкой ерошит мои волосы.

— Бельчонок, это не стоит твоих слез, правда. Ты знаешь обо мне больше всех на свете и любишь меня с этим. А такие мелочи… просто спроси — и я отвечу, договорились? Ты сама говорила, что у нас много времени теперь, чтобы друг друга до конца узнать.

Я глубоко, справляясь со слезами, вздыхаю. Устраиваюсь у мужа в объятьях, возле шеи. И крепко держу рядом с собой.

— Ты прав…

— Это хорошо, — он чмокает мою макушку, — но все же, что насчет дома? Ты поедешь послезавтра со мной его смотреть? Я бы не хотел переезжать в саму Москву, но если тебе хочется квартиру…

— Для постоянного местожительства? — я фыркаю, — нет уж, Ксай. Детям нужен свежий воздух, а не бетонные коробки в центре огромного мегаполиса. Я за дом. И я поеду с тобой его смотреть.

Эдвард фыркает, пытаясь понять мой хитрый взгляд с высохшими слезами и саму фразу. Но по-доброму. Улыбается.

— Каким детям, Белла?

— Нашим, — отрывисто сообщаю я. И тут же, не желая никаких разъяснений и опровержений, возвращаю лицо на его грудь. Утыкаюсь в нее. — Спокойной ночи, Алексайо…

* * *
Следующим утром я просыпаюсь от того, что кто-то нежными, но требовательными движениями уговаривает меня повернуться на бок, оставив удобную позицию сна на спине.

Недовольно поморщившись чуть прохладным касаниям, я все же делаю, что просят. Однако глаза тоже открываю.

— Прости, моя маленькая, — когда сонно щурюсь, пытаясь разглядеть что-то в темной из-за задернутых штор комнате, кто-то очень нежный целует мой лоб, — я не хотел тебя будить, но мне правда нужен мобильный…

— Мобильный?.. Я с ним?.. — ничего не понимаю и, в принципе, понимать не хочу. Просто тянусь навстречу бархатному баритону, что узнаю из тысячи и по которому за ночь уже успела соскучиться, в надежде получить еще один поцелуй.

Мечты сбываются.

— Ага, — Эдвард снова касается моего лба губами, крепко сжимая телефон в руке, — ты забрала его себе под спинку, пока я был в душе. Но все уже исправлено. Теперь поспи еще. Ты выглядишь усталой.

Я поднимаю голову, различая наконец его силуэт на фоне кофейной стены. Эдвард одет, умыт и даже причесан. Кажется, он только из душа.

— Сколько времени?

— Почти восемь часов, — муж оглядывается на часы, затем улыбнувшись мне. Их отблеск касается его правой щеки — еще и выбрит…

— Ты дома?.. — с меня этим утром, похоже, одни вопросы.

Алексайо приседает рядом с постелью, почти равняясь со мной ростом. Аметисты, выспавшиеся и наполненные энергией после нашей ночи признаний, поблескивают.

— Я не хочу оставлять тебя здесь совсем одну, — объясняется он, несильно сжав мою руку, — пока Рада и Анта не вернутся, я поработаю в кабинете. Но поработаю, Белла, ладно? По-честному.

— Ты спрашиваешь разрешения? — сонно посмеиваюсь я.

— О да, — как никогда оптимистичный Эдвард наклоняется ко мне, подставляя правую щеку, — ты же его дашь?

Я с обожанием прикасаюсь к его коже сначала пальцами, а затем и губами. Немного непривычно целовать ее гладкой, но от того ничуть не менее приятно.

— Ну конечно… только не переутомляй себя окончательно, пожалуйста…

— Обещаю, — Ксай трется носом о мой нос, по поданому мной примеру чмокнув и мою щеку, — а еще обещаю, что как только отгремит авиасалон, я возьму трехмесячный отпуск и буду с тобой и днем, и ночью. Я очень многое хочу тебе показать.

Как заманчиво это звучит… мой сон отступает.

— Это будет замечательно, любимый.

Удовлетворенный моим ответом, Аметистовый благодарно кивает.

— Вот и здорово. Спокойного утра тебе, Бельчонок, — смешливо желает муж, поднимаясь на ноги. И напоследок, прежде чем выходит, а я отправляюсь обратно к Морфею, добавляет к своим словам теплый поцелуй моему безымянному пальцу правой руки.

* * *
Среди двух огромных пуховых подушек, утонувшая под теплым темно-золотым одеялом, она похожа на ангела. Очаровательно вьющиеся каштановые локоны рассыпались по плечам, спадая и на лицо, расслабленные черты отсылают к детской невинности, тонкие запястья вытянутых рук, обхвативших мою подушку, сверкают белоснежной кожей.

Такая спокойная, теплая и спящая. Полностью обнаженная. С отпечатком улыбки удовлетворения на пухлых розовых губах.

Девочка…

Моя прекрасная маленькая девочка, даже во сне сделавшая все, что в ее силах, дабы быть ближе ко мне — она спит на левой стороне постели, зарывшись лицом в простыни. Ей никогда не была интересная своя половина.

Я захожу в спальню второй раз, чтобы забрать блокнот с пометками к хвостовой части «Мечты» и второй раз, глядя на жену, задумываюсь о том, чтобы здесь остаться.

Этого нестерпимо сильно хочется, когда она легонько, неосознанно касается пальцами той части подушки, на которой обычно мое лицо… или же когда сильнее прижимается к ней, такой мягкой, сбоку, свернувшись клубочком, как маленький котенок.

Белла ищет меня. Наяву, во сне, она всегда хочет быть рядом со мной. И так по-детски искренне радуется, когда это получается…

В Греции она улыбалась каждый день. Каждый час. Не было ни минуты, чтобы она загрустила, ни секунды, чтобы заплакала. Эмоциям дали ход в последний вечер, но это все не касающиеся Санторини истории, которые, по моему мнению, ей и вовсе следует бы забыть.

А в России… здесь слезы, к сожалению, отнюдь не редкость. И неважно, что их вызывает, важно, что их сложно успокоить. В Москве наступила весна, близится лето, а зимой, кажется, было терпимее.

Добавить бы лишь ту близость, какой нам удалось достигнуть сейчас…

Я неслышно усмехаюсь, доставая из первого ящика комода цель своего прихода в черной кожаной обложке. Видит Бог, будь сегодня на дворе не апрель, а хотя бы март, я бы к чертям послал эти чертежи. Когда в твоей постели такое кареглазое сокровище, они не имеют никакого веса.

Я задвигаю ящик и поворачиваюсь к кровати, опираясь спиной о дерево комода. Стараясь не держать прямого взгляда слишком долго, смотрю на Беллу, безмятежно спящую, и не могу понять, откуда в столь юном создании столько любви? Откуда такая нежность и желание заботиться, что светят путеводными звездами, помогая раз за разом спускаться все глубже и глубже в мою душу, выискивая там ответы на давно замолчанные вопросы… давно решенные? Откуда мудрость и понимание, откуда преданность, еще более слепая, чем любовь? Откуда такое чудо?

В детстве Эсми часто жалела меня и плакала от того, что на самую капельку ласки я отвечал любовью, какую, по ее мнению, дети в принципе редко проявляют в таком возрасте. Тогда мне это казалось непонятным. Тогда я считал, что по-другому и быть не может, ведь любое отношение нужно заслужить.

Однако с годами и возрастом приходит понимание… и осознание. С иного ракурса глядя на мир, видишь вещи не такими, как прежде.

Когда Каролина плачет и благодарит меня, задыхаясь на каждом слове, за то, что я не собираюсь оставлять ее одну, она выворачивает наизнанку всю мою душу. Она ведь знает, что моя любовь к ней неизменна, но притом никак не может до конца поверить.

И Белла сегодня… со своей благодарностью за бескорыстность, с дюжиной поцелуев за одно доброе слово, с нежнейшими касаниями и нешуточной верой после уверений, что и так являются непреложной истиной, что подтверждают наши кольца!

Я понимаю Эсми. Я понимаю ее беспомощность и желание изменить ситуацию, перевернуть ее другой стороной, доказать наконец то, в чем сам не видишь и капли сомнений…

Я хочу, чтобы Белла доверяла мне абсолютно и полностью, чтобы она во мне не сомневалась, чтобы она чувствовала себя в безопасности и могла смотреть в будущее спокойным, трезвым взглядом. Я хочу для нее всего самого лучшего, что только можно отыскать на свете. Я хочу для нее счастья.

И в конце концов, даже при условии, что такой вывод эгоистичен, если я являюсь непременным условием для ее улыбки, спокойствия и радости, значит, я буду рядом. И я сделаю все, дабы не лишить ее ни одной прелести человеческой жизни. В том числе — собственных детей.

Как она говорила о них вчера! С какой уверенностью!..

Мне не по себе, что Бельчонок так верит в невозможное, однако это не отменяет невыразимой благодарности внутри к ней, еще большей, чем прежде… когда тебя по-настоящему принимают любым, возможно, чудеса случаются? Глядя на Беллу в этих подушках, я вдруг думаю о том, впервые за последние пять лет, чтобы вернуться в Центр планирования семьи…

Но все это далеко. Все это планы на оставшуюся жизнь и будущие годы, все это нечто вроде программы, обязательной и такой приятной, до щемящей боли счастья в груди, к исполнению.

А пока она просто ангельски-бестревожно спит, и мне, как достойному мужу, если таковым я являюсь, стоит перестать пытаться Бельчонка разбудить.

Это то еще зрелище, сонный Бельчонок… я тогда точно никуда не уйду, у меня уже нет столько сил, дабы раз за разом отрываться от Беллы.

Блокнот.

Дверь.

Чертеж.

Мы еще поговорим, когда я буду кормить ее завтраком. Где-то ближе к обеду, судя по нежной привязанности жены ко сну и мягким подушкам.

Я выхожу в коридор, с трудом оторвавшись от умиротворяющего, уникального зрелища. Вместо обезболивающих нужно прописать любоваться спящими женами. У этого занятия не худший эффект.

На кухне закипает, выключаясь громким щелчком, электрический чайник. Зеленый шарик из китайских трав, готовый к погружению, ждет своей очереди в квадратной банке с иероглифами, привезенной из далекого края, где знают толк в чаях.

Улыбаясь при воспоминании о том, как вчерашней ночью Белла извивалась подо мной, требуя не сбавлять оборотов, я со странной по отношению к сухой заварке нежностью опускаю ее в прозрачный чайник.

Вчера это были слова истины — старческая сентиментальность. Еще немного, и я начну писать записочки-стихи с маленькими смайликами в сердечках.

Эммет не раз говорил мне, что с молодыми партнершами и сам молодеешь душой. Когда тебя хочет и тобой восхищается очаровательная юная девушка, силы удваиваются, а уверенность в себе назревает страшными темпами.

Но даже Эммет не расскажет, каково это, когда любишь такую девушку всем сердцем. И когда прекрасно понимаешь, по какой причине хочется просыпаться по утрам, не глядя на все то, что готовит новый день.

Рядом с Беллой я живу. Я чувствую, я верю, я не думаю о старости и смерти, я пытаюсь быть оптимистичным ради нее и засматриваюсь на всякие романтические мелочи на витринах магазинов, раздумывая, могли ли бы они порадовать её…

Ангел, это правда.

Какое счастье иметь своего личного кареглазого ангела…

Я наливаю чай в гжелевую кружку, раскрашенную Беллой еще в один из первых наших уроков, с затейливыми заморскими цветами, и забираю со стола почищенную в тарелку россыпь кружочков киви, столь незаменимых по утрам.

Первый перерыв за два часа работы и внеочередная кружка горячего вдохновения. В офисе, боюсь, в чайную мне не зайти еще очень долго.

…Однако стоит мне сделать первый шаг по направлению к лестнице второго этажа, как оживает дверной звонок. Громкий и пронзительный, но, слава богу, плохо слышный в хозяйской спальне. Если не трезвонить, конечно.

На часах десять утра. Эммет в «ОКО», Каролина занимается на дому со своим учителем, Голди наверняка с ней, а Рада и Анта хорошо если начали собирать вещи на берегу своего Финского залива… кто еще может прийти?

Я оставляю завтрак на столе.

Ну конечно…

Глазок в двери демонстрирует женскую фигуру с сумочкой, белокурой копной волос и с красным шарфиком поверх бирюзового пальто. Она стоит, гордо вздернув голову и решительно расправив плечи, и хмуро смотрит на безмолвное дерево. Сейчас позвонит снова, неминуемо разбудив мою девочку.

Я, повернув замок, открываю дверь.

Розмари Робинс, представленная на фотографии в интернет-профиле электронной почты обыкновенной женщиной средних лет с типично американскими чертами лица и материнской мягкостью черт, стоит на пороге моего дома, источая почти животную злость. В действительности немного ниже Беллы, с подавляющей синевой глаз, она как никогда собрана и сосредоточена. У нее нет слабостей, а на пальто — ни складочки.

— Добрый день, миссис Робинс, — не собираясь держать ее на пороге, я отступаю от двери. В конце концов, на улице холодно.

— Здравствуйте, мистер Каллен, — дольше нужного протянув мое имя, женщина, стрельнув взглядом, быстро входит. Мне чудится, или разорванностью, отрывистостью своих движений пытается скрыть волнение?

Она грозно смотрит на меня, будто ожидая, что дверь открою я.

— Давайте я помогу вам снять пальто, — предлагаю, толком не зная, следует ли отвлекать ее от желания высказать мне все прямо в лицо, прямо на пороге. Возможно, так ей станет легче?

Эта женщина пролетела девять тысяч километров, чтобы защитить свою названную дочь от меня.

Уже хотя бы за это она заслуживает уважения и права немного сорваться.

Я понимаю Розмари. Как крестный отец Каролины, даже разделяю ее порыв. Свяжись мой Малыш с кем-то такого рода, я бы тоже кинулся из США в Россию и обратно.

Как раз этот поступок доказывает, что миссис Робинс не наплевать на свою воспитанницу. Даже теперь.

Это было ожидаемо… ее приезд. Правда, я не мог предположить, что так скоро.

— Не стройте из себя джентльмена, мистер Каллен, — обрубает женщина мое предложение, самостоятельно стаскивая с себя верхнюю одежду, — я была о вас чудесного мнения и глубоко уважала, но вежливость, насколько могу судить, не гарант защиты от низменных порывов.

Мне хочется улыбнуться, но сдерживаюсь.

Вместо этого открываю для Розмари шкаф в прихожей.

— Поверьте, я просто хочу помочь, миссис Робинс.

— Поверьте, я слышала это в феврале, мистер Каллен, — она хмурится, глядя на меня снизу-вверх, но с явным желанием изменить положение дел, — скажите мне лучше, где Изабелла? Я надеюсь, она здорова?

— Белла спит, — я закрываю за Розмари, бросившей пальто в его недра не глядя, шкаф, — и я предлагаю пока ее не будить. Вы ведь наверняка хотите поговорить со мной, прежде чем разубеждать ее в принятом решении?

— Вижу, вы уже запудрили ей голову тем, что оно верное, — Розмари едва ли не скалится, глянув на меня с презрением, — но вы правы, сначала я бы поговорила с вами. Без Иззы это будет менее эмоционально.

Мы оба знаем Бельчонка хорошо, ну конечно же. И ее точно не порадует такое скорое возвращение на порог прежней жизни.

Но если посмотреть на это с другой стороны, увидеть беспокойство Роз, морщины на ее лице, решимость в глазах… можно попробовать поставить себя на ее место. И тогда, я надеюсь, Белла сможет отыскать с матерью общий язык, с какой бы целью та ни приехала. В конце концов, они не виделись с февраля! Для близких людей это очень большой срок…

Я провожу нашу гостью на кухню. Прикрываю дверь и убираю со стола киви.

— Не хотите чая, миссис Робинс?

Та хмурится.

— Я пришла говорить, а не пить, мистер Каллен. Я надеюсь, мы поняли друг друга.

Ну что же…

Содержимое заварника, уже распустившееся, остается в неприкосновенности. Возможно, попозже его попьет Белла.

Я сажусь на стул напротив Розмари, с деловым видом постукивающей по столу кончиками пальцев, и пытаюсь выглядеть как человек, которому можно верить. Ей сейчас это нужно.

— Эдвард, — набравшись смелости и назвав меня по имени, женщина глубоко вздыхает, — я прекрасно понимаю, в чьей стране нахожусь и какие права имею. Я осознаю, что вам ничего не стоит выставить меня из своего дома и не подпустить к нему больше, однако я не собираюсь молчать. Моя дочь дорога мне, а вы сейчас занимаетесь тем, что портите ей жизнь.

— Розмари, — поддерживая положенную ей традицию, я так же избавляюсь от «миссис Робинс», выбирая для разговора тот тон, который считаю наиболее доверительным, — я не собираюсь вас выгонять. Вы — семья Беллы, точно так же, как и я. А семья — это святое.

— Да-да, когда-нибудь я куплю сборник ваших афоризмов, Эдвард, — раздраженно кивает женщина, — но давайте не будем тянуть время, а сразу поговорим начистоту. В США, когда пришли к нам, вы показались мне очень достойным человеком. Наша сделка выглядела чистой и прозрачной. У меня и мысли быть не могло, что вы предадите свою собственную веру в благое дело.

Прозрачна, да. Она была прозрачна. Они все были прозрачны, потому что так было правильно.

Но порой чувства вносят свои коррективы и с этим приходится мириться.

— Розмари, это больше не сделка. И не проект. Я закончил с «пэристери».

Она презрительно щурится.

— Как теперь это называется? «Новый опыт»? «Сексуальная практика дробь 1»? Эдвард, пока я ехала к вам, я видела бесчисленное множество прекрасных молодых женщин. Русских. Раскрепощенных. Красавиц, обремененных лишь поисками богатого мужа. Я уверяю вас, им не до чего, кроме как до счета, нет дела. И я бы настоятельно попросила вас свои эксперименты проводить не на Изабелле, а на ком-нибудь из них.

Ее тирада приводит меня в некое замешательство и, если быть предельно честным, все же задевает своей «дробь 1». Но опять же — она мама. А мамы, ровно как и папы, всегда видят ситуацию в худшем свете, со стороны угрозы ребенку. И они не жалеют ни слов, ни сил, дабы все исправить на свой лад. На благо.

— Розмари, Изабелла отныне — моя жена. И я принес клятву о том, чтобы заботиться о ней и оберегать ее. Здесь нет игры.

— Мне говорили, вы альтруист, Эдвард, — мрачно подмечает она, — так что же, все же поддаетесь эгоистическому порыву? Вы правда думаете, что сможете дать девятнадцатилетней девушке все, что ей требуется? Это ведь у вас, в России, есть известная песня о той, кто летала по ночам…

Хорошая попытка. Краешком губ я даже улыбаюсь этой женщине. Я сам так долго верил в эту истину и слова этой песни… ровно до тех пор, пока на острове Санторини одно кареглазое ангельское создание не согласилось отдать мне свою руку и сердце.

Поразительно оно или нет, но то, что Белла сделала вчера… то, что она вчера говорила мне, пока как самый настоящий семнадцатилетний мальчишка лил перед ней слезы, то, как она ободряла меня, сама ее реакция перевернули что-то в сознании. Раз — и щелкнуло.

Она меня любит настолько же сильно, насколько я ее люблю. Тому подтверждение наша вчерашняя близость, в которой мне удалось наконец вернуть свои долги…

— Розмари, вы ведь не хуже меня знаете, что семья не строится исключительно в постели… это не самое главное в жизни.

— В вашем возрасте, как и в моем, впрочем, возможно, и да, — она фыркает, отрывисто кивая, — однако для Беллы это наверняка важно. До встречис вами, Эдвард, у нее стабильно были встречи с мужчиной несколько раз в неделю.

— С тем самым, что приучил ее к наркотикам, верно?

— Я не говорю о его моральных качествах. Я говорю о его молодости, мистер Каллен.

— Как раз благодаря его молодости он и принял ваши деньги и разорвал с ней отношения, Розмари. Слава богу — только на счастье. Но мне не двадцать лет.

Я чувствую, что перегибаю палку. Напоминание о том, как именно этот Джаспер был уговорен оставить мою Беллу в покое и то, сколько ему отдали за это, коробит Роз. Она напрягается и хмурит брови, глядя на меня уже практически без уважения.

— Это были вынужденные меры и я сейчас не о них, повторяю. Я о том, что вы не понимаете, во что ввязались, как и он. План «метакиниси» и зашторенные окна — это хорошо, однако Белла в душе — чистый и невинный ребенок, которого может сломать в таком нестабильном состоянии любая мелочь. И я не позволю вам рвать ей душу, причиняя новую боль.

По глазам видно — она верит в то, что говорит. Даже больше, она уверена. Это игра в ее голове.

— Я никогда не сделаю ей больно, — с той искренностью, которую могу в себе отыскать, признаюсь я ей, — Розмари, я люблю свою жену. И как женщину, и как дочь.

— Если в любой женщине вы видите дочь, вы педофил, мистер Каллен.

На долю секунды, самую малую, я прикрываю глаза. Розмари стреляла без цели, пытаясь отыскать мишень, и у нее не получалось затронуть что-то жизненно-важное. Однако сейчас получилось. Тема педофилии… и Анна… если она сейчас заговорит об Анне…

Я стараюсь дышать ровно и не подавать вида. Если она продолжит, я не буду сдерживаться. Это переход крайней границы с отъявленным рвением.

«Не педофил, нет-нет, — отрицает Белла, выдавив утешающую улыбку, ее слова так и звучат в голове, — я видела тебя с Каролиной… из тебя бы получился… из тебя уже, для Анны, получился прекрасный отец. Я уверена. Ты никого не тронул…»

Уверена. С этим можно жить.

— С какой целью вы здесь, Розмари? О чем будете просить? — перевожу тему я, ощущая, как потихоньку сгорает терпение. Со всеми смягчающими для Роз обстоятельствами.

— Я буду требовать, — негромко говорит она, но затем прочищает горло, эту же фразу повторяя чуть более звучным, нежели обычный, тоном, — чтобы вы оставили мою дочь в покое. Вы обещали развод — так организуйте его. И за это и я, и мистер Свон можем предложить вам любое вознаграждение.

Еще и мистер Свон…

— Миссис Робинс, вы считаете, я нуждаюсь в деньгах? Я похож на человека, которого можно купить?

Раздражения слишком много. Мне кажется, я краснею — или в комнате становится жарче? Она злит меня. Таким прямым, резким заявлением… а ведь совсем недавно никому не под силу было меня разозлить. Это тоже еще один «звоночек» любви — оголенность эмоций. Их куда сложнее контролировать, когда речь идет о дорогом сердцу человеке.

— Почему же сразу «купить»? — женщина чуть отодвигается от стола, — мы можем заключить большое количество ценных сделок, договориться о сотрудничестве… в конце концов, запустить совместный многомилионный проект. Эдвард, я вас прекрасно понимаю, молодое тело — это удовольствие. Но рано или поздно вы все равно ее отпустите… так сделайте это, пока она еще будет в состоянии пережить разрыв.

Мне становится настолько же смешно, насколько и больно. Я помню, я лучше всего на свете помню, как она его переживала. И сколько мне потом понадобилось времени, чтобы вернуть ее доверие, осушить слезы и помочь набрать потерянный вес…

Я не посмею после той ужасной недели отрывать от своего то сердце, что навеки с ним спаяно. Мазохизм-мазохизмом, однако он садистскими пытками больше всего сказался на Белле. Мой порыв не быть эгоистом едва не загнал ее в могилу… дважды. И больше такого никогда не повторится.

— Розмари, — я спускаю с лица маску благодетеля, устав ее натягивать, — надеюсь, вы видите, что я сейчас пытаюсь сделать? Я пытаюсь изменить ваше мнение о себе. И я подкреплю каждое из своих слов действием, подтверждая для вас, что Изабелла в надежных руках, я ее не обижу и сделаю все возможное для ее благополучия. Но Розмари, здесь и сейчас, я говорю вам откровенно: я не намерен ее отпускать до тех пор, пока она сама не примет такое решение. И ни контракты, ни договора, ни даже ваше появление не изменит моего решения. Я обвенчался с вашей дочерью и прекрасно знаю, сколько условностей стоит между нами и какая пропасть раскинулась в плане возраста. Но я не намерен мучить Беллу. И вас настоятельно прошу этого не делать.

Честно. Ровно. Убедительно. Не теряя зрительного контакта, больше не пряча такого же уверения в своей непоколебимости относительно принятого решения, как и в ее взгляде, я сообщаю миссис Робинс правду. И это уже ее личное дело, принимать ее или нет.

— Вы понимаете, что умрете первым? Что умрете, забрав у нее лучшие годы жизни и оставив к сорока — в лучшем случае — у разбитого корыта?

Когда-то я говорил себе то же самое. Когда-то я верил в то же самое. Когда-то я был убежден в нем. Но теперь, благо, благодаря Белле и ее стараниям появились альтернативные мысли.

Она не станет коротать остаток жизни в одиночестве. Всеми правдами или неправдами, но я добьюсь для нее материнства — в первую очередь. А с материальной точки зрения оставлю все, что у меня есть. Ей не придется бедствовать и жалеть. Она получит не все, но очень многое из того, что следовало бы получить такой чудесной девушке. И даже если в нашем случае «жили они долго и счастливо и умерли в один день» возможно только с первой частью сказания, это все равно лучше, чем тратить и без того драгоценное время впустую сомнениями и размышлениями. Мне ужасно стыдно, что я понял это так поздно…

Я ей принадлежу. Она считает, что все наоборот, но мне виднее, как оно на самом деле. Я двадцать пять лет жил без звезд. Света ярче, чем у них, ворвавшихся в мою жизнь, уже не будет. Да и не надо мне. Ничего, кроме нее, не надо.

— Миссис Робинс…

Я начинаю, но почти сразу же оказываюсь прерван. Прикрытая дверь открывается, прогоняя по комнате холодок прихожей, а звук шагов босых ступень Белоснежки пол кухни не скрывает ни на грамм.

— Это еще не доказано, Розмари, — мрачным, но насмешливым тоном произносит Белла. Я оглядываюсь назад как раз в такт тому, как нежные пальчики в демонстративной и убедительной позе накрывают мои плечи. Продвигают правую руку, с кольцом, чуть вперед. Ближе к своей смотрительнице. — В нашем непостоянном злобном мире и я могу сдать крепость первой.

Я хочу возразить, но Бельчонок предусмотрительно пожимает мое плечо. Смотрит исключительно в глаза женщине и исключительно к ней обращается.

Еще теплая, недавно проснувшаяся, она стоит в кухне в своем греческом голубом платье с белыми кружевами на поясе, босиком, с растрепанными, прилично отросшими каштановыми волосами. И так и источает враждебную убежденность в своей правоте. Искрится.

— Доброе утро, Белла… — изумленно протягивает в ответ миссис Робинс, с удивлением глядя на свою девочку.

За ее мудрость, зрелость и стать, видную невооруженным глазом, меня пробирает гордость. Белла изменилась в лучшую сторону, она обрела ту же уверенность в себе, что подарила и мне. Она выглядит красивой, дельно мыслящей и… живой. Взглянув на своего Бельчонка здесь, посреди этой кухни, я вижу эту живость, что бросается в глаза Роз, последний раз видевшей дочку в полузомбическом состоянии.

— Я предупреждала тебя, Роз, — кивнув на приветствие, продолжает Белла, — что если ты оскорбишь Эдварда или попытаешься переиначить мою новую жизнь, я разорву с тобой общение навсегда. Мы уже не помиримся. Ты этого хочешь?

Наша гостья как-то сразу сникает, на ее лице становится больше морщинок, а губы вздрагивают.

— Белла, я хочу для тебя лучшей участи, чем старик. Даже обеспеченный, даже умный, даже с добрым сердцем.

Потрясающая характеристика. Мне стоит ее запомнить.

— Я его люблю, — Белла крепче держится за мои плечи, не теряя прежнего тона. И только мне, как непосредственно касающемуся ее, понятно, почему сила рук увеличивается — так она прячет дрожь пальцев, — я буду с ним. Я замужем за ним. И вы ничего не измените.

— Изза, — сдается, почти в отчаяньи применяя тяжелую артиллерию Роз, — он — твой отец! Мистер Свон всего на пять лет старше! Ты вышла замуж за своего отца!..

Я слышу, как Белла вздрагивает. И дрожь в ее голосе я тоже слышу, что убедительно намекает, что пора завершить этот разговор. Миссис Робинс была права, с Беллой — очень эмоционально. Им надо поговорить вдвоем, отдельно… но не сейчас. И не здесь.

— Ты права, Роз, — хмыкает, маскируя всхлип, моя белочка, — Эдвард мне куда больший отец, чем Рональд… он вас всех смог заменить…

Розмари вздрагивает, будто ее окатили кипятком.

— ИЗАБЕЛЛА!

— Хватит! — прерываю их я, поднимаясь со стула. Спокойным, но громким голосом, чтобы остановить грядущую истерику обеих. Слезы и на глазах у миссис Робинс, и у Беллы. Я не желаю их там видеть, — сейчас не лучшее время для разговоров, нам всем нужно успокоиться. Розмари, — я поворачиваю голову к ней, стоя четко между ними, — сейчас вы поедете в отель, отдохнете как следует и будете к вечеру ждать нас, часов в семь. Мы еще раз поговорим, и прежде всего, поговорите вы с Беллой, я уверен, вам есть, что обсудить…

— Эдвард, нет, — Изза смотрит на меня исподлобья так же враждебно, как и на Роз, но в то же время очень болезненно, а в глубине радужки — со слезами.

— Вечером, — повторяю я, не желания больше ничего слышать, — я провожу вас, Розмари.

К моему удивлению, женщина, горько поглядев на Беллу, даже не упрямится. Видит эти слезы.

Она выходит из-за стола в направлении прихожей, очень громко ступая по полу, и то и дело смаргивает слезы.

— Сейчас, солнце, — мягко обещаю я Бельчонку, схватившейся для поддержки за стул, уговаривая на него присесть. Слезы, пока молчаливые, но уже на ее лице. Больно…

В коридоре Розмари с ненавистью надевает обратно пальто.

— Я надеюсь, что вы человек слова, Каллен, — шипит она мне, с горечью глядя на приоткрытую дверь кухни, — в противном случае, если вы отберете у меня дочь, я пойду на любые крайние меры.

При всем произошедшем, во мне еще есть понимание к этой женщине. И к ее словам.

— В семь мы будем в вашем отеле. Сообщите адрес по смс, — и открываю для нее входную дверь.

Теперь о том, что наш дом посещала американка Розмари Робинс, за день проделавшая столь долгий путь, напоминает лишь лужица грязи, стекшая с ее мокрых сапог.

…К тому моменту, как я возвращаюсь на кухню, Белла уже откровенно плачет, закрыв лицо ладошками. Упираясь локтями в дерево стола, она кусает губы, вздрагивая от каждого рыдания. И истерика ее только набирает обороты.

— Белочка моя, — я с состраданием глажу ее спину, ненавидя сам факт того, что она снова плачет, — оно того не стоит, правда-правда. У вас с Розмари все наладится.

Белла по-детски горько хныкает, мотая головой из стороны в сторону.

— Еще как наладится, — не останавливаюсь я, игнорируя ее реакцию, — ты еще над этим посмеешься, моя хорошая.

Присаживаюсь перед ее стулом с несколькими белыми салфетками. Уже покрасневшая от слез, Бельчонок замечает их далеко не сразу.

— Это все неправда, — вдруг схватившись за мои ладони, накрыв пальцами те самые салфетки, заверяет она.

— Что неправда?

— Все. Все, что она о тебе… про тебя сказала, — Белла с силой прикусывает губу, жмурясь, — ты очень хороший, ты самый лучший, ты — мой… пожалуйста, ну пожалуйста, не верь ей…

Ее столь отчаянный порыв доказать мне неправоту своей второй матери, опровергнуть ее заявления, просто скрасить этот приход и разговор, что он повлек за собой, саму ситуацию — она снова заботится обо мне. И куда больше, чем я того заслуживаю. Моя маленькая любящая девочка.

А ведь права. Еще даже сутки назад я бы уже занялся самобичеванием, послушав таких разговоров…

— Я верю только тебе, — убеждаю ее, с обожанием целуя тот кулачок, в котором пытается сжать мои пальцы, — и я тебя люблю. Давай вытрем слезы. Вечером мы все исправим.

На это Белла не отвечает мне. Не убеждает. Не принимается сыпать отрицаниями, что не пойдет.

Беззащитно взглянув прямо из-под черных ресниц, что вызывает взрывную волну горечи по всему организму, она приникает ко мне, стараясь покрепче прижаться. Обнимает, обернув руки вокруг шеи.

Ищет решимости? Веры? Поддержки?..

Чего бы ни искала, надеюсь, я даю ей это.

Ответными крепкими объятьями…

* * *
Час дня.

Час ноль три — даже чуть больше.

А это означает, что компьютер можно перевести в спящий режим. У мистера Каллена заслуженный часовой перерыв, во время которого было бы очень желательно зайти к Доране, что работает в спа-салоне на нижнем этаже «ОКО», и получить тот самый «массаж», без которого уже просто едет крыша.

Милая, доброжелательная девушка лет двадцать пяти запросто и с удовольствием, за двойную оплату процедуры тайского массажа, открывает свой чудесный ротик. И Эммет не видит в этом ничего предосудительного, даже если учесть, что за это платит. В конце концов, это ее добровольный выбор, добровольное решение — кто он такой, чтобы мешать?

Если ждать удовлетворения только по любви, в его случае, к сожалению, можно не дождаться…

Эммет спускается на металлическом прозрачном лифте, устало прислонившись к серебристому поручню. Он предвкушает свое небольшое развлечение, потирая пальцами в кармане поверхность черной пластиковой карточки, и одновременно думает о том, что представлять на майском отчете спонсорам «Мечты». Если до конца апреля Эдвард не справится с хвостовой частью, благо, последней, самолет к сроку не собрать…

Двери открываются, и Танатос выходит. По блестящему каменному полу он движется к яркой вывеске «Тайское спа», как раз напротив лифта, и делает несколько глубоких вдохов. Работа и все мысли о ней — это хорошо, но оргазм — также процесс сознательный. И если перекрыть удовольствию все каналы, вряд ли даже Доране удастся все сделать быстро и красиво… не время сейчас заботиться делами холдинга. Сорок пять минут у него есть, дабы переключиться на что-то более интересное.

Сидящая на ресепшене Алиса сразу же узнает постоянного гостя, сладко ему улыбаясь своей белозубой улыбкой. Она невинно поправляет свою спавшую на лицо черную прядку, чуть наклонив голову.

Алиса знает, кто он, откуда и зачем здесь. И, кажется, за два тайских массажа, вполне бы могла тоже… но, как назло, недавно начала новые отношения. Там тоже взрослый мальчик… только более постоянный, чего Эммету не светит.

Поэтому просто вежливые улыбки. И подмена Дораны, как это однажды случалось, если она, упаси Господи, заболеет.

— Эммет Карлайлович, добрый день, — и красными ноготками по дереву стойки, — в пятую комнату, как всегда, верно?

Танатос с усмешкой кладет карточку на стойку.

— В пятую комнату на два сеанса, Алиса.

Деловито кивнув, она быстро-быстро вводит своими пальчиками информацию в компьютер. И, забрав бесконтактную карточку оплаты, уже выбивает чек.

— Дорана освободится через десять минут, — глянув на часы, сообщает, — подождете, Эммет Карлайлович? Хотите чай или кофе?

— Не буду вас отвлекать, — мужчина разворачивается, опускаясь на один из кожаных диванчиков у стойки. Офисные брюки уже кажутся тесноватыми… долгие воздержанные выходные никому не идут на пользу.

Алиса что-то разбирает на ресепшене, время от времени отвечая на звонки, а стрелки часов медленно ползут по кругу.

Проходит пять минут к тому моменту, как неожиданно вибрирует в кармане Медвежонка его переведенный на беззвучный режим мобильный.

Очень хочется не ответить. Если это дела компании, они не вовремя.

Но в то же время, это может быть Карли… или Эдвард… нет, доставать все же придется.

Устало, со вздохом откинувшись на спинку того самого диванчика, Танатос хмуро смотрит на экран.

Номер звонящего на нем подписан двумя буквами, которые говорят больше, чем любое полное имя.

«В.Ф.»

Вероника Фиронова.

Медсестра… днем? Что-то с Каролиной?! Эммет оставлял Голди номер девушки на случай непредвиденных ситуаций.

Резко приняв вызов, Каллен прикладывает мобильный к уху.

— Я слушаю.

Тишина, царящая на том конце, внезапно прерывается сбитым дыханием. Доставляет слуху дискомфорт.

— Эммет Карлайлович… — кое-как вставив слова между неприятными звуками, бормочет женский голос. Он так дрожит, будто его обладательница плачет.

У Эммета стягивает сердце.

— Вероника, что-то с Каролиной? Она у вас? — наверное, слишком громко восклицает он. Алиса за стойкой пугается, выронив пилочку, которой делает маникюр.

ДА ЧТО ТАМ ТАКОЕ?!

— Н-нет…

Ответ, пусть и сдавленный, пусть и мрачный, все равно звучит как надо. Подчеркивает то слово, что Танатос желает услышать.

От сердца отлегает. Малышка в порядке.

— Вы плачете, Ника? Я могу вам помочь?

При всем том, что девочке не угрожает никакой опасности, Эммет все же не в состоянии успокоиться до конца. Любой отец дочери не может терпеть женские слезы. А уж от той, что столько времени сама улыбалась ярче всех и подбадривала… такая самостоятельная, искренняя и настоящая, она бы не позвонила просто так.

— Мистер Каллен, Эммет, — она то и дело сглатывает, крепче сжав трубку, — простите, пожалуйста, я понимаю, как это выглядит и как прозвучит… но мне некому больше позвонить, правда…

Мрачнее тучи, Танатос с готовностью поднимается с диванчика. Морщины стягивают его лицо, губы сурово поджимаются, а под кожей ходят желваки.

Алиса пугается второй раз за последние пару минут.

— Говорите же, Ника… не молчите, пожалуйста. Что я могу сделать?

Хочется помочь. Хочется защитить. Хочется заставить перестать плакать. Натос сам себя не понимает, но когда голос Ники срывается, когда она не удерживает горького всхлипа, когда сжимает корпус телефона, судя по несильному шороху, у него переворачивается что-то внутри. И иголочки горечи колют сердце.

— Эммет, мне очень-очень срочно нужно пятьсот долларов… — подавившись на сумме, хныкает Вероника, — я обещаю вам, что отдам все до последней копейки, будьте уверены! Если вы мне сейчас не поможете, меня выселят из квартиры… я объясню вам, я все объясню, если сможете приехать. Пожалуйста!!!

Говорит, а сама не верит. Слышно по тону и усилившемуся потоку слез. Наверняка опускает голову, наверняка зажмуривает глаза. И эти красивые розовые губы искажены гримасой боли.

Из-за стойки администратора появляется Дорана. В своем традиционном зеленом облачении-униформе, с заколотыми вверх темными волосами, она многообещающе глядит на постоянного клиента. Прикусывает полную нижнюю губу в розовой помаде.

Правда, сегодня Эммет просто отворачивается от нее в другую сторону, чем шокирует донельзя.

— Успокойтесь, Ника, успокойтесь, — Каллен тревожно глядит на часы, — где вы живете? Я приеду. Прямо сейчас нужно приехать?

— Если можно… мой хозяин, он… улица Дубравная, 10… это Митино…

Эммет прикидывает расстояние, не уверенный, что успеет. Однако что же, отказать ей? В ту ночь, когда была нужна ему, не отказала. А здесь, раз набралась смелости и сама позвонила, раз просит занять денег, дела действительно хуже некуда.

Да и не посмеет он сказать ей «нет». Слишком… хорошая, хоть и по-детски звучит это слово.

— Я приеду, Ника. Я позвоню, когда буду рядом. Пятьсот долларов?

Она всхлипывает громко и обреченно:

— Если можно, именно в долларах, мистер Каллен… Эммет… спасибо вам… спасибо вам огромное!..

— Не плачьте, Ника, — напоследок просит Танатос. Почему-то от того, как она произносит его имя, на сердце теплеет, — все будет в порядке. В долларах, так в долларах.

Он отключается. Поворачивается обратно к ждущим развития событий женщинам, обслуживающим спа, и качает головой.

— Не сегодня, Дорана.

— Но процедура оформлена, Эммет Карлайлович, — хорошенькое личико Алисы хмурится, наполняясь непониманием, — я не смогу отменить, уже произведена оплата, к сожалению…

— На чаевые, — пожимает плечами Каллен-младший, думая совершенно о другом, — лучше скажите мне, где здесь банкомат?

Часом позже Эммет сворачивает к нужному перекрестку. Жилые дома, все похожие, высокие и с бесконечными подъездами принимают в свои объятья, не давая вывернуться. Без навигатора здесь можно петлять до самого вечера… а в офис бы вернуться хотя бы часа через два.

Припарковаться — негде. Хаммер Эммета не предназначен для узких дворов и мелких парковочных мест, которые оставляют здешние жители, и уж точно не в состоянии без перекрытия улицы другим машинам остаться на дороге, где-то сбоку. Потому остается единственный вариант. Трава.

Танатос очень надеется, что в ближайшие полчаса здесь не будет проезжать эвакуатор…

В подъезде пахнет… подъездом. Есть мусоропровод, традиционные металлические ящики с номерами квартир, вымытая хлоркой плитка пола и лестница с маленькими ступенями, по которым не очень удобно идти. Кнопка лифта не нажимается — видимо, сломан.

Квартира тридцать… это как минимум восьмой этаж.

Хмурый, Эммет быстрым шагом поднимается по лестнице, хватаясь за перила. Они не выглядят очень надежными, но лучше, чем ничего. Давно он не был в хрущевках…

Шестой этаж…

Седьмой…

Нет, такие восхождения уже определенно не для его возраста. Стучит в груди сердце, а сбитое дыхание не дает по-человечески вздохнуть. Восьмой этаж, расчет верный. Только уж слишком далекий.

…Коридорная дверь тридцатой квартиры открыта.

Заплаканная, взъерошенная Вероника стоит в маленьком коридорчике, едва заметно выступая из его темноты. Ее потряхивает.

Русые волосы забраны в неровный хвост с выбившимися прядями, под глазами синие круги и нет никакого блеска, как прежде, а вместо красивой юбки и выглаженной блузки на девушке потертое домашнее платье. Каллену кажется, что он ошибся дверью. Что не может та молодая женщина, уверенная, гордая, необыкновенная, что приезжала к ним с Карли почти две недели назад, и эта девушка в столь плачевном положении, быть одним и тем же человеком.

— Эммет Карлайлович, — на выдохе, страдальчески улыбнувшись, шепчет Ника. И жмурится, кусая губы.

Мужчина нерешительно останавливается на пороге.

— Я могу войти, Вероника?

Испуганная, она так резко отстраняется от двери, что Танатосу хочется себя ударить.

— Конечно-конечно, мистер Каллен, я просто… — сама себе качает головой, тщетно пытаясь унять слезы, пропускает его в квартиру, — заходите, спасибо, что приехали, спасибо вам…

Эммет оглядывается по сторонам, чуть наклоняясь в дверном проеме.

У Вероники милая женская квартирка. Старая, конечно же, со старой мебелью, но хорошенькая и довольно уютная. Теплая. Цветы в горшочках, аккуратно развешанные на крючках в прихожей вещи, чистый пол… тут одна комната, кухня и ванная. Видно с первого взгляда.

— Хотите чая?.. — рассеянно спрашивает девушка, закрывая входную дверь, — или, я не знаю… кофе? Какао?.. Воды?

Ее трясет сильнее.

Недовольный таким положением дел Эммет, не раздеваясь, сразу достает из кармана деньги. Она не попросит. Никогда не попросит в глаза. Еще по телефону…

Нику передергивает, когда мужчина протягивает ей пять сотен долларов на бумажках с изображением Франклина. Хрустящие, видимо, одни из новых. Недавно заправляли банкомат.

— Спасибо… я все, все отдам, я все… спасибо вам!.. — это звучит и как мольба, и как благодарность за чудесное спасение. Он сам так же шептал это в то злополучное воскресенье, сходя с ума от показаний градусника дочери.

Все возвращается бумерангом…

— Не за что, Ника. Я должен вам за спасение Карли куда больше, чем это. Не беспокойтесь, — Танатос, более решительный, невесомо потирает женское плечо, — я не требую рассказывать, что случилось, но если вы сами хотите или я могу вам помочь еще чем-нибудь, я бы послушал.

С закусанной губой положив деньги под статую влюбленных котиков на стенде у прихожей, Вероника краснеет, смущаясь окончательно.

— Сегодня крайний срок оплаты этой квартиры, а я задолжала уже за два месяца… и если бы тотчас не оплатила, то меня бы выселили, — она морщится, — сегодня ночное дежурство и я никак не успела бы отыскать деньги вовремя… новые… спасибо, что вы приехали…

— Новые?..

— Хозяин, который придет через полчаса, берет только в долларах, это его условие… и я с утра поехала их поменять, ну, рубли в доллары, чтобы отдать ему… а на обратном пути в метро у меня вырвали сумку…

Ее голос дрожит. Руки дрожат. Вся она дрожит. И снова плачет.

Каллен стискивает зубы.

— Что-то еще там было, кроме денег? Вы запомнили приметы вора?

— Пропуск в больницу и мелочь на проезд… ничего столь незаменимого, кроме денег… а приметы… — она горько, болезненно усмехается, — какие у них приметы, Эммет Карлайлович? В капюшоне, в куртке, в ботинках черного цвета… это никто даже слушать… искать не станет.

Вероника прижимается к стене, смаргивая слезы. Бледная, не выспавшаяся и такая беззащитная… Эммет боится к ней притронуться лишний раз, такой хрупкой девушка кажется. Особенно в сравнении с ним, стоя достаточно близко.

— Ну почему же, вы… вы можете попробовать, — Танатос говорит это, но тут же ругает себя за глупость. В метро каждый день случаются кражи. Не найти всех… в капюшонах и черных ботинках. А от самих сумок-улик они быстро избавляются.

— Мистер Каллен, — медсестра вдруг поднимает на него огромные заплаканные глаза, глядя с ужасом, — вы же не думаете, что я сама у себя, правда?.. Пожалуйста… я клянусь вам, что я не занимаюсь такими вещами и не стала бы вас вынуждать… Господи!

Громко, горестно всхлипнув, она обхватывает себя руками, опускаясь на пол. Плачет явнее, но как может старается этого не показывать. Прижимается к стене теперь всем телом, скрутившись в комочек в защитной позе. Хнычет совсем как Каролина, когда думает, что ей не верят.

— Ника, не нужно, — растерявшийся, но как можно скорее попытавшийся взять себя в руки, Эммет присаживается рядом с девушкой, толком не зная, как ее успокоить, — я ни в коем случае ничего такого не думаю. Знаете, что я на самом деле думаю? Что вы очень правильно поступили, обратившись ко мне. Что вы устали и должны отдохнуть. Что я дождусь с вами хозяина квартиры. И что я освобождаю вас от этого долга. Вы ничего мне не должны, Вероника.

Она поднимает на него затравленные глаза. Все мокрые.

— А я все верну, мистер Каллен…

— Обижусь, если вернете, — мягко отзывается Эммет, идя дальше дозволенного и снова поглаживая ее плечо, — давайте не будем плакать. Все ведь хорошо.

Вероника прикрывает глаза, подавляя всхлипы. В ответ на прикосновения Эммета, ее дрожащие пальцы так же притрагиваются к его коже.

— Эммет Карлайлович, вы… то есть я, я вполне могу… — она вдруг резко выдыхает, будто набираясь решимости, и дергает ворот своего платья, первую пуговицу на нем. Абсолютно недвусмысленно.

Ошарашенный Натос перехватывает бледную руку, не давая ей двигаться дальше.

— Ни в коем случае, — убежденно качает головой он, вставая и почти силой ставя Веронику на ноги следом за собой, — я же сказал: ничего. Вообще ничего. Я не собираюсь пользоваться вашим положением.

Медсестра, пристыженно опустив голову, снова всхлипывает.

— Простите…

— Давайте без извинений, — Эммет придерживает девушку за талию, не уверенный, что она сможет ровно стоять по-другому, — и давайте на «ты», Ника. Мне кажется, теперь можно.

Она хныкает, но выдавливает улыбку. Почти искреннюю.

— Ладно…

А затем, по-настоящему беззащитно, вдруг берет и прижимается к его груди. Чуть-чуть, едва касаясь, но с очень ярым желанием. Ее слишком сильно трясет — и от слез, и от холода. Вероника босиком, а отопление в квартире работает по очень странной схеме. В куртке Эммету вполне комфортно.

Танатос потому и не противится — как одна из причин. Кладет руку на спину Фироновой, привлекая к себе явнее, а затем касается подбородком макушки. Она ниже его на добрую голову.

Это такое необычное и теплое чувство — обнимать ее. Эммет не может описать своего состояния, ровно как и дать себе отчет, почему его испытывает. Это ужасно странно.

— Почему рука синяя? — тихо спрашивает он, завидев на своем плече ладонь Ники.

— Поручень, — смущенно докладывает та, так и не оторвавшись от его груди, — я немного… об него…

— Лед прикладывала?

— Ага…

— Значит, скоро пройдет, — Эммет несильно потирает ее спину, качнув головой, — а если не пройдет, ты сделаешь снимок у доктора, ладно?

Ника вымученно кивает.

Она держится за него покрепче, чем раньше, проникнувшись теплом куртки и, наверное, широкой грудью. Всем девочкам нравится чувствовать себя маленькими… в безопасности.

— Ну, — пробуя разрядить атмосферу и избавить своего нового друга от слез, Танатос произносит свои слова будничным, даже чуть более веселым, чем нужно, тоном. И ничего его больше не заботит, кроме как помочь, успокоить и унять рыдания этой женщины, — что ты там говорила о чае? Попьем?

Впервые за столько времени, впервые за этот день, после того, как ушел из спальни Карли этим утром, Эммет ощущает себя на своем месте.

Как следует.

Вероника…

* * *
Никого не зови — я всегда буду рядом…
Сквозь чужие сердца я твое сохраню,
Разбегаясь, лети, я ловлю тебя взглядом…
Только ты никогда… только я никому…
«Мерседес» Эдварда останавливается на парковке отеля «Лимон». Самого близкого к Целеево, самого дальнего от Москвы. Здесь стабильная трехзвездочная атмосфера, большой рекламный щит с изображением желтого лимона в компании двух вишенок (кажется, это даже больше мотель), крыльцо с треснувшей плиткой.

Алексайо выключает зажигание, поворачиваясь в мою сторону.

Пристальным, влажным взглядом я упрямо смотрю в пол. На подножные черные коврики, которые засыпаны песком улицы.

— Назови мне адекватную причину, по которой я должна туда идти…

Эдвард самостоятельно отстегивает мой ремень, привлекая к себе ближе. Его осторожные бархатные руки скрашивают холод и одиночество моего переднего сиденья. А еще придают вдохновения слезам, что который раз за этот день готовы течь бурно и долго. Я не хочу плакать при Роз…

— Она тебя любит, Белла.

Хорошая попытка.

— Ты тоже меня любишь…

Ксай со вздохом целует мой висок.

— И я. А еще Эммет и Каролина. Но Белла, на данном этапе это все. Так мало людей, которые способны искренне любить, заботиться и жертвовать за тебя, которые согласны взять на себя бремя твоих обид, дабы защитить, мы не можем ими разбрасываться… Бельчонок, — он с грустной усмешкой прикрывает глаза, ощутимо погладив мои плечи, — помнишь, я говорил тебе, что у нас у обоих две мамы? Так вот ты даже представить не можешь, что бы я отдал сейчас, дабы просто поговорить с Эсми. Ты будешь очень жалеть, если сейчас не пойдешь.

— Почему ты ее защищаешь? — никак не могу взять в толк я. Смотрю на него недоуменными глазами, отыскивая в аметистах правдивый ответ. Неужели это все из-за сострадательности? Из-за этого альтруизма?..

— Потому что я был папой, — глубокая бороздка пролегает по его лбу, а свет глаз чуть приглушается таким ответом, мрачнеет, — по крайней мере, я пытался. И я знаю, что это такое, когда ребенок ступает по краю пропасти.

— Жизнь с тобой — это край пропасти? Лучше бы я осталась в Вегасе с «Пылью Афродиты»?

Эдвард хмуро качает головой, насупившись. Я получаю еще один поцелуй. В лоб.

— Она не знает всей подноготной, Бельчонок. Я докажу ей, что достоин тебя, но это предоставь уже только мне. От тебя я хочу только того, чтобы ты выслушала ее и дозволила ей выслушать тебя. Я уверен, ей тоже больно…

Его мудрость ставит меня в тупик. Ровно как и его человеческое, доброе отношение к каждому из заблуждающихся людей. И особенно по части Розмари, которая так неожиданно заявилась сегодня в наш дом.

Я не поверила, когда, проснувшись, услышала ее голос. Я спускалась, чтобы сварить манную кашу нам с Ксаем на завтрак, и где-то на ступени третьей меня достигло слово «старик». С таким пренебрежением его могла произносить лишь Роз. А на четвертой ступени открылся вид на прихожую, в которой стояли, стекая лужицами, ее сапоги.

У меня тогда был только один вопрос: как она посмела?!

— Когда они отправляли меня сюда — они с Рональдом — их не занимала моя боль…

— Белла, это тоже причина, — тихо отзывается, кивнув, Алексайо, — у нее есть, что сказать тебе о твоем прошлом. Больше правды, чем ты думаешь.

— О прошлом?

— Она здесь из-за него. Из-за того, как именно мы заключали этот… договор «голубок», — Эдвард морщится, внимательно следя за моей реакцией на свои слова, — теперь, когда ты замужем по-настоящему, она не будет это скрывать.

Мамочки. Это что, еще не все? Уже случившееся? Или она просто попытается обелить отца?

Я несдержанно хныкаю.

— Не надо, солнышко, ну что ты, — предельно ласковый, с искрящимися аметистами, Эдвард пожимает мою ладонь, которой так сильно обвиваю его.

Я низко опускаю голову. Обратно к коврикам.

— Представь, что твой бы ребенок ввязался бы в такие отношения, — предлагает Алексайо, стараясь отвлечь меня от слез, — как бы ты себя чувствовала? И как бы вела?

Я морщусь. Мой ребенок. Не наш.

— Если бы я увидела, что он счастлив…

Ксай подбадривающе кивает, блеснув глазами.

— Вот и позволь ей это увидеть, Белла.

И целует меня. Сегодня он без конца и края, постоянно меня целует.

И даже после ухода Розмари, когда был должен заняться работой, раз в полчаса, стабильно, он спускался ко мне в гостиную под разными предлогами, чтобы еще раз напомнить о том, что рядом. И что любит.

После третьего такого «перерыва» я просто забрала свою акварельную бумагу и краски и перебралась в холл второго этажа, на мягкие кресла рядом с журнальным столиком, на котором так удобно было держать ноги. Теперь Эдварду нужно было лишь подойти к двери, чтобы меня увидеть и убедиться в том, что я в полном порядке.

— Я хочу рисовать с тобой тарелки, или лежать в постели и смотреть кино, или любить тебя в этой же постели… — на одном дыхании, пока он достаточно близко, чтобы слышать мое бормотание, заклинаю свои аметисты, — я так устала, Ксай… я так хочу домой… или к Эммету! Мы сегодня обещали приехать к Эммету!

— Я перенес на завтра, — Эдвард успокаивающе потирает мои плечи, — все в порядке, он понял нас. День позже — день раньше, какая разница? А сейчас нам нужно сделать одну важную, серьезную вещь. Нам надо поговорить с твоей мамой. Не зря ведь она пролетела столько миль…

— Она мне не мама.

— Ты убеждаешь в этом себя или меня? — Эдвард позволяет себе немного ухмыльнуться.

— Ты видишь меня насквозь, да? — с той же вымученной, но заметной ухмылкой, ответно спрашиваю я.

— Я бы многое отдал, чтобы уметь читать твои мысли, — муж ласково поглаживает мои волосы, любовно покручивая конец прядей, — тогда бы я знал, как тебя утешить…

Мне становится тепло. И хорошо.

Чтобы ни происходило сейчас вокруг.

— Просто будь рядом, — откровенно прошу его, тронув пальцем обручальное кольцо, — мне с тобой не страшно.

Взгляд Эдварда, его улыбка, весь он сам — теплеют. И изучают меня с любованием, с преданностью.

— Я буду в смежном номере. Когда вы поговорите, просто постучи во вторую дверь. И мы продолжим втроем.

— Ты будешь нас слышать?

— Это зависит от того, хочешь ли ты, чтобы я вас слышал. Я могу включить телевизор или надеть наушники, Белла.

Я жмурюсь, стараясь смириться с его идеей и тем, что буду делать прямо сейчас. Это нервирует.

— Нет. Я хочу, чтобы ты слышал.

Муж спокойно кивает, подбадривая меня покрепчавшими объятьями. На полминуты.

А затем, в семь ноль три, мы выходим из автомобиля.

По подъездной дорожке, выложенной щебнем, неудобной.

По тропинке, ведущей к входной двери, всей в песке и пыли, твердой.

По крыльцу, скользкой от недавнего дождя плитке, которой я боюсь, к ресепшену.

Оказывается, номер рядом с Роз уже готов, потому что был забронирован утром.

Я пристально смотрю на Эдварда, но почему-то не удивляюсь его предусмотрительности. Нечему здесь удивляться по части меня.

И наверх. Лифта здесь нет, только лестницы. Деревянные, большие и темные.

Алексайо открывает мне дверь в комнату, арендованную миссис Робинс и, убедившись, что она там, пропускает вперед. Сам же, скрываясь в темноте, движется дальше по правому боку. Я слышу, как позвякивают друг о друга ключи, когда он открывает свой номер. Действительно — соседний. Смежный.

…Розмари неловко стоит у двери, ожидая меня. В джинсах, теплом свитере, своих тапочках, она выглядит еще ниже, чем мне казалось. И лицо ее не выражает никаких положительных эмоций, прикрываясь решимостью, но на деле скрывая такие же, как и у меня, слезы. Неужели она правда из благих побуждений здесь?

— Цветочек…

Меня передергивает, хотя пальто еще не снято.

Надо поговорить. Просто надо.

— Без уменьшительно-ласкательных, Розмари.

Она вынуждена смириться.

— Как скажешь, — и отступает от дверного прохода, позволяя мне раздеться.

Номер маленький — одна комната, кровать, древний телевизор на тумбочке и ванная, наглухо закрытая тяжелой дверью. Здесь нет даже коврика у порога, поэтому чувствую, уборщицам завтра придется повозиться с лужицами от моих сапог. На улице был дождь.

Разувшись и сняв ту одежду, что не понадобится, я как могу бодрее прохожу на середину комнаты.

— Садись, — Роз, появляясь из-за спины, с готовностью указывает мне на застеленную кровать. — Пожалуйста, Белла, не стой.

Она права — говорить лучше сидя. Я сажусь. Однако своей прямой спине и четко уложенным на правое и левое колено ладоням завидую сама. Поза перфекциониста-математика.

Чуть помедлив, женщина и сама опускается рядом со мной.

Я сразу же узнаю запах ее любимых духов и крема для рук, который пусть и был нанесен давно, еще не до конца вымылся. Я чувствую ее тепло рядом, то, как смотрит на меня краем глаза, пытаясь решить, с чего начать разговор… я слишком хорошо ее чувствую. Эдвард прав, не приди я сюда, даже при условии всего, что было, я бы вряд ли смогла с этим смириться.

— Белла, — в конце концов начинает Роз, прерывая тишину, воцарившуюся в комнате. Я прикусываю губу, — я хочу, чтобы ты знала и помнила, независимо от всего на свете, что я тебя люблю. И я хочу для тебя только самого лучшего, потому что ты этого заслуживаешь. Потому что тебе это подойдет.

Она сразу на главное… знает, что времени мало. Это меня радует.

— Подойдет то лучшее, что выберешь ты?

Поражаюсь спокойствию своего тона. А ведь изнутри меня прямо-таки подбрасывает…

— То лучшее, что лучшее для всех, — сбито отзывается миссис Робинс, — понимаешь, счастье для всех разное, я это знаю, и никогда нельзя перекладывать свой опыт на чужих людей. Но Белла, твое счастье, и ты сама это знаешь — в семье. Близкой, родной, доверяющей друг другу семье. Чтобы у тебя была опора и поддержка, чтобы у тебя были детки, которые приносят в жизнь свет… чтобы ты ни о чем не жалела. Чтобы не было у тебя больше поводов сидеть где-то в ванной или каком-то клубе и вдыхать… кокаин. Я хочу, чтобы ты жила очень-очень долго и не менее счастливо.

Ее откровение, как и всегда, столь нежная тирада, подтачивает мои только-только набранные с Эдвардом силы. Под корень их рубит.

Я обещала быть откровенной. Я обещала поговорить. Я справлюсь. Я это сделаю.

И не могу сейчас не удержаться, чтобы сказать главную вещь, пока еще неизменную:

— Розмари, я тебя люблю, — шепотом, под сияние ее глаз, объясняюсь я, — но Розмари… его я люблю больше. Больше всех.

И смотрю на смежную дверь, будто бы там, за этим деревом, через него, Ксай может меня видеть. Я была права, когда не позволила ему «отключить звук». Я хочу, чтобы он постоянно слышал это и знал, как истину. Не сомневался.

— Расскажи мне, когда это началось? — Роз придвигается ближе, пытаясь воссоздать ту доверительную беседу, что всегда была между нами, — когда ты влюбилась, Изза? Почему?

Странная, но оправданная просьба.

— Он меня много раз спасал, — сглотнув, докладываю ей, — а еще, он никогда от меня не отказывался… или же быстро возвращался.

При упоминании Италии по моей спине бегут мурашки. Однако подробности об этом Розмари знать необязательно. Ведь что, как не эта Флоренция, окончательно нас сблизила?

— А мы, как ты считаешь, отказались от тебя? — ей больно. По голосу, по взгляду… но я ничего не могу сделать. У меня не получается.

— Ты ведь знаешь ответ сама, — я отвожу взгляд, — ты звонила и я очень благодарна, но… да.

— Белла, такого никогда не было.

— Вы хотели мне помочь, — у меня садится голос, — вы нашли человека, который взял на себя это бремя по доброй воле, еще и с оплатой. Ну конечно. Розмари, я понимаю тебя. Ты спасала меня от смерти, правильно? А Рональд — себя от позора…

Мама морщится, сморгнув непозволительную слезинку. Кажется, она сегодня тоже решила дать волю чувствам.

— Изза, тебя не продавали.

— На благих началах, да-да…

— Ты не понимаешь, — Розмари торопливо говорит несколько слов, нервно облизнув губы, — те деньги, что мистер Каллен передал твоему отцу, не пошли в его карман…

— Мне плевать, куда они пошли, Роз! — обрываю ее, не желая сейчас это слышать. У меня не хватит сил, решимости, веры. Прошлое уже слишком далеко и глубоко, дабы его ворошить. Я счастлива в своем настоящем, я с улыбкой смотрю в будущее… и я не хочу знать подробностей той грязи, что проворачивал отец. На мне. На живом человеке.

— И все же, тебе стоит знать, что часть из них перепала Джасперу Хейлу, Изабелла, — в такт моему тону, моей громкости голоса, выдает Розмари. С прерывистым вдохом.

У нее получается оборвать все мои мысли.

— Джасперу?..

Мама крепко сжимает руки в замок, сморгнув еще одну слезинку.

— Когда ты была в больнице… — она вздрагивает, но как может пытается это скрыть, — если ты помнишь, я ездила к нему. К этому музыканту, будь он неладен…

— И? — мое нетерпение, мое изумление зашкаливает. Я не ожидала такого поворота событий. Я вообще, если честно, при словах Эдварда о том, что Роз просветит меня насчет прошлого, ждала подробностей о Изабелле-старшей… я слишком плохо помню, что было сразу после ее смерти. Там, на сцене у гроба, где Рональд наставлял меня, все обрывается.

— И пригрозила, от лица мистера Свона, что мы накроем его и его притон, лишив карьеры музыканта напрочь. Или же… он возьмет у нас деньги… и оставит тебя впокое.

У меня пересыхает в горле, а руки подрагивают.

— Сколько? — один лишь вопрос.

— Пятьсот тысяч долларов, — откровенно отвечает Розмари, — мы знали, что ты не предложишь ему больше.

— Я дала двести…

— Вот-вот, — женщина, переборов себя, все же отрывает руки друг от друга, и аккуратно касается моего плеча. Гладит. Я начинаю дрожать.

— Деньги — за то, чтобы выставил меня за дверь?

— Белла, — Роз жмурится, — я знаю твой характер, тебя. Это я убедила мистера Свона, что ты в порыве негодования и горечи согласишься на брак с Эдвардом. Я была уверена… и неспроста, как оказалось.

Они определенно точно хотят моей смерти. Все. С такой информацией и вскрывающимися потайными сундуками правды, забитыми ложью.

— Это что же, игра, Роз? — мне кажется, мой взгляд — стеклянный. И он сейчас разобьется.

Я прикусываю губу, глядя на смежную дверь. Я знаю, кто за ней, и это придает мне сил. Как же я благодарна Эдварду, что он не ушел…

— Это план, план по спасению, — бормочет мама в ответ, — я не могла позволить тебе так просто умереть, Белла. И никто бы не позволил.

— Но меня спасли не вы…

— Детка, я не отрицаю его роли и важности ее в этом проекте, — она тоже оглядывается на дверь, с болью мотнув головой, — но ты пока не понимаешь, благодарность, привязанность застилает тебе глаза. Ты не видишь, что будет дальше, Белла. Старость — страшная вещь. Не должны молодые люди сталкиваться с ней в своей семейной жизни так рано…

Мой черед стиснуть руки в замок. До треска костей.

— Ты сама мне говорила, что он сделает меня счастливой!

Да, тот день. Тот день, когда иду в ресторан, когда впервые увижу своего Ксая. Когда он, общаясь по-русски с маленьким солнышком, обернется ко мне, и… посмотрит. Своими пронзительными аметистовыми глазами.

Это один из самых счастливых дней. Один из самых первых.

А потом, в туалете… господи, как же давно это было!

— Счастливой в плане — здоровой, Белла! Счастливой в жизни без зависимостей и боли. С готовностью открыть новую страницу и начать все заново! — эмоциональная Розмари не сдерживается. Ее уже вовсю трясет, а слезы очень близко. Она правда желает мне добра, даже и в такой манере.

Мне становится ее жаль.

И себя жаль.

И Эдварда. За то, что сейчас все это происходит.

Позволь ей увидеть, сказал он. Позволь ей поверить. Я попытаюсь…

— Роз, а я стала счастливой во всех планах, — как можно мягче, умиротвореннее произношу, — как женщина, как жена… я не хочу ничего другого.

Она не может меня понять. Она и силится, и вроде бы хочет, но не может.

— Милая, я не умаляю достоинств мистера Каллена. Я и ему, и тебе говорила, что уважаю его и считаю достойным человеком за то, что он делал во благо молодых девушек. Но поверь мне, в мире не все молодые мужчины — гады, как этот Хейл. Найдется тот, обязательно найдется, кто полюбит тебя очень сильно и кого так же сильно полюбишь ты.

— Он уже нашелся, — я пожимаю плечами. Улыбаюсь краешком губ, ничуть не сомневаясь в своих словах.

— Я вижу, что он благодатно подействовал на тебя, Белла, — Розмари оглядывает меня как впервые, кивая на кожу, глаза и волосы, — ты не куришь, ты не пьешь, у тебя нет мыслей о наркотиках и ты готова стать женой. Ну конечно же.

На меня накатывает странное, почти преступное успокоение. Несвоевременное, непонятное, такое быстро… и накрывает собой. Обволакивает, залечивая раны, искореняя слезы и попросту вдохновляя.

Моя мама здесь. Моя мама хочет для меня лучшего. Так пусть узнает, в чем оно заключается.

— Розмари, я уже вышла замуж, — поднимаю вверх правую руку, демонстрируя ей кольцо, — я обвенчана, и я счастлива. У меня самый замечательный муж на свете, что бы между нами не стояло. Я никогда от него не откажусь, какие бы вещи это не сулило. Он — мой. И он меня любит, как ты и хотела. Он заботливый, понимающий и очень добрый. Он меня защищает, порой даже от себя самой… это и есть мой мирской рай. Я не ищу другого.

— Я боюсь, я так боюсь, что ты пожалеешь, Белла, — сокровенно шепчет Розмари, отпуская себя больше прежнего и прикасаясь руками к моему лицу, погладив его. Я не противлюсь, — это ужасно сложно, жить с таким взрослым человеком. Ты обременяешь себя.

Я глубоко вздыхаю и подаюсь вперед. Решительно и смело.

Я обвиваю Розмари за талию, придерживая, и прижимаю к себе. К ней прижимаюсь. Как дочка.

— Я люблю тебя, мама. Очень люблю. Но ты ничего не сможешь изменить. Либо принять Эдварда и меня… либо не принимать. Это твой, а не мой выбор.

И отстраняюсь. Разжав объятья, убрав с лица волосы и утерев крошечную слезинку, так же ровно сажусь на кровати. Смотрю ей в глаза, не отводя взгляда. Не намереваюсь его отводить.

— Все так серьезно, Цветочек? — не удержавшись, задает свой тихий вопрос мама. Она уже без сокрытия плачет, кусая губу. Она ошеломлена.

— Я хочу от него детей, — убежденно признаюсь я, почти всем телом обернувшись к двери, — как можно скорее, как можно быстрее… я хочу все то время, что у нас есть, провести с ним вместе. Роз, ты сама мне говорила, что настоящая любовь случается лишь однажды… я не намерена терять ее из-за стереотипов.

— А его прошлое? Эти девушки, дочь… ты к этому готова? Если вдруг что, Белла, кормить с ложки? Самозабвенно ухаживать?.. Ты не представляешь, что это такое, ухаживать за немолодым больным…

— Я ко всему готова, — обрываю ее, не желая больше всего этого слушать, — я все знаю. И если придется, не только с ложки готова кормить, Розмари. Я всегда буду о нем заботиться.

Она слушает меня, слушает… плачет, утирает эти слезы… и не может взять в толк. Для нее чрезмерны такие изменения во мне.

— Когда ты так повзрослела? — одними губами спрашивает мама, неровно выдыхая, — Белла, ты совсем недавно перестала спать без света…

…И научилась спать с окнами. Следующим шагом, наверное, будет тот, в котором они открыты.

— Я такая, какой нужна ему, — отвечаю ей.

И поднимаюсь, направляясь к двери.

Стучу в нее, как мы и условились. Хватает одного раза.

Розмари утирает слезы, а Эдвард, меньше чем через пару секунд, поворачивает ручку.

Он оценивающим обстановку взглядом окидывает нас с Розмари, задержавшись на слезных дорожках, а затем протягивает мне руку. Пожимает ее крепко и нежно одновременно. И я чувствую, что я дома. Что я под надежной защитой. Что меня любят.

— Добрый вечер, Розмари, — вежливо здоровается он.

Роз тяжело сглатывает, кое-как поднимаясь.

— Добрый вечер…

— Не пытайся все испортить, мама, пожалуйста, — приникнув к плечу мужа, я умоляюще качаю для нее головой, — у меня не будет большего счастья, правда. Я свое уже нашла.

Эдвард усмехается, ответно прижав меня к себе, а сам смотрит на нашу гостью, столь растерянную, что не может связать двух слов. И вообще не знает, какими они должны быть.

Ей нужно немного времени. Пока она не готова даже к извинениям.

А вот Алексайо… он ко всему готов. У него, как оказывается, готов еще один план.

— Не стоит жить в этом месте, миссис Робинс, — убежденно произносит он, пренебрежительно оглядев комнату мотеля, — у нас в доме целых две свободных гостевых спальни. Я думаю, там вам будет удобнее.

Пока он ждет ответа от Роз, смутившейся еще больше, Ксай лишь на секунду касается меня взглядом. Но даже за эту секунду мне не составляет труда увидеть в нем вопрос об одобрении… вопрос о том, правильно ли он поступает, согласна ли я…

Что остается на такое ответить?

Улыбнувшись так любяще, как только может человек, я приникаю обратно к его плечу, легонько поцеловав тот же утренний джемпер, в котором он начал сегодняшний день. С обожанием.

И не надо никаких слов.

Вернувший себе уверенность в действиях и простую радость от того, что я рядом, которая ваттами лучится из нас обоих, Эдвард возвращается к Розмари. Та пристально следит за нами, наверняка подмечая блеск глаз… и что-то в ней меняется. Она расслабляется? Пусть и совсем немного. Верит?..

Я усмехаюсь. Коротко и успокоенно, отыскав руку мужа и переплетя наши пальцы.

Спасибо тебе, Господи.

Спасибо за мои Крылья.

Capitolo 39

— Двадцать шесть, да. В этом году — двадцать шесть.

Эдвард поднимает голову, не отпуская телефонной трубки, и глядит на меня, нерешительно остановившуюся в дверях кабинета. Он сидит на своем удобном стуле из упругой кожи и металлическими подлокотниками, а на столе из красного дерева работает не выключенный ноутбук. Мой Алексайо, в очках с темной оправой, что вижу второй раз и первый — на нем, с сосредоточенным видом рисует что-то в своем блокноте. Не прерывая разговор.

Сразу же, едва их обладатель находит меня, аметисты теплеют. Он улыбается краешком губ, кивая на свой кабинет. Позволяет войти.

Я неслышной тенью проскальзываю внутрь, прикрывая за собой дверь. А ведь еще совсем недавно это было запретным чистилищем боли…

Сейчас все выглядит точно так же, но совершенно другая атмосфера. И Эдвард улыбается.

— Как она себя чувствует? — Ксай внимательно слушает собеседника, возвращаясь к своему рисованию.

Я подхожу к нему вплотную, желая не столько подслушать разговор, сколько почувствовать мужа рядом. С того момента, как он вернулся к работе, предоставив нам с Розмари возможность спокойно поговорить за чаем, прошло почти три часа. Уже слишком много времени для чертежей.

Краем глаза, с усмешкой глянув на меня, Эдвард гостеприимно поднимает вверх руку.

Я прижимаюсь к нему, с удовольствием забравшись на колени.

Как родитель ребенка, Ксай медленно поглаживает меня — волосы, плечи, спину — продолжая обсуждать что-то. И мне совершенно все равно в эту секунду, что. Он теплый и он мой. Никто, даже Розмари, не в силах нам помешать.

— …Все, что необходимо, Серж. Если не будет хватать — напиши мне.

Я с интересом разглядываю экран ноутбука, на котором разрослись в большущий чертеж серо-зеленые линии. С трудом, с приглядыванием, но можно попытаться увидеть тот самый хвост, оставшийся последним, что мешает завершить «Мечту». В чем, в чем, а в трудолюбии и целеустремлённости (порой, слишком жесткой ценой), Эдварду не откажешь.

Но компьютер это хорошо, а вот что рядом… случайно коснувшись блокнота Ксая взглядом, где он до сих пор орудует карандашом, я сперва не верю тому, что вижу.

Вот она, маленькая мордочка и чуть-чуть полупрозрачных серых усиков. Вот ушки, треугольные, как полагается, с кисточками. А вот гордость — хвост. Пушистый, изящный и точно переданный с помощью штриховки.

Бельчонок.

Он рисует в своем расчетном блокноте бельчонка.

Заприметив, что я раскусила его, Ксай еще раз тепло мне улыбается, прижав к себе. Он выглядит умиротворенным, хоть и читается на лице небольшая усталость.

— Держи меня в курсе, хорошо? Всего, — мужчина накрывает мою макушку подбородком, облизнув губы, — спасибо большое, Серж.

И отключается.

Мобильный кладется на стол рядом с карандашом и блокнотом. Программа на компьютере переходит в автоматическое сохранение.

— Какие красивые самолеты, — чувствуя немного нервозности Ксая, я легонько щекочу его, прикасаясь под ребрами, — пушистые…

Муж мягко посмеивается, согревая мои волосы дыханием. Снимает очки.

— Это творческий перерыв.

— Очень творческий, — я поднимаю голову, разорвав нашу привычную связь, и чмокаю Аметистового в щеку, — спасибо, Алексайо.

— Он даже не цветной, Белла…

— Ну и что? К тому же тут, по-моему, все сто оттенков серого. Это мастерство — выдавить из одного цвета столько отдельных.

Эдвард закатывает глаза, но с довольным лицом притягивает меня еще ближе. Обе его руки теперь на моей талии, а губы целуют затылок, убирая с него волосы.

— Ты пришла захвалить меня, моя радость?

— И не только, — чуточку прикрыв глаза, не могу не наслаждаться его прикосновениями, — я пришла напомнить, что на часах уже за полночь… а ты еще здесь.

— Составишь мне режим?

— Уже, — с усмешкой заявляю, взъерошив его волосы. Эдвард расцветает от этого жеста так ярко и так быстро, что мне ничего не остается, как изумленно моргнуть. От любимого лица лучится столько тепла, что впору запасаться им на зиму. Следующую.

— Что?..

— Ты непосредственная со мной, — муж ласково трется носом о мою щеку, — я очень этому рад.

Вот так, значит? Я запомнила.

— Я бы показала тебе больше непосредственности, но, боюсь, Роз не оценит…

— Я терпелив, мой Бельчонок.

Эдвард, мягко качнув головой, просто обнимает меня, выпуская всю свою любовь наружу и не жалея ни грамма от нее. Светящийся, счастливый и успокоенный, он — загляденье. Неспроста Розмари сегодня так и не сказала больше ничего дурного в его адрес. Сложно не увидеть эту ауру Эдварда, столь же прекрасную, как и он сам.

— Вчера мне так не показалось, — бормочу, запуская пальцы в его волосы, — ты не мог потерпеть ночь, а собираешься выдержать три дня?..

— Это — твоя мама, Белла, — Серые Перчатки со всей серьезностью кивает, не давая поводов усомниться и чуть смещая акценты нашей игры, — так что я буду ждать столько, сколько потребуется. Даже если она решит задержаться.

— Не решит, — я мрачнею, — она сказала, Рональд ее отпустил только на это время… потом все равно отзовет.

— Ему нужен отчет, — Ксай с обожанием поглаживает мои скулы, — что я не обижаю тебя.

Меня смешит само построение этой фразы. Ее невозможность.

— Он обижал меня больше тебя…

— Больше не будет, — недовольный моей грустью, Эдвард потирает то место между бровями, где обычно собирается моя морщинка от нехороших мыслей. Он подавляюще нежен. — Никто тебя не тронет, мое сокровище.

— Звучит вдохновляюще… — силясь вернуть наш прежний настрой, шепчу я. Улыбаюсь краешками губ, выискивая на лице Эдварда вдохновение, дабы улыбнуться по-настоящему.

И нахожу, ну конечно же. У Гуинплена самая красивая улыбка на свете.

— Это правда, — он посмеивается, потершись носом о мой нос, для чего вынужден чуть наклониться, — так что не спорь.

— Не спорю…

Алексайо легко целует меня, не давая поводов сомневаться, даже если вдруг их не озвучиваю. Он счастлив. Сегодня, почему-то, как никогда.

— Серж звонил?.. — как бы между прочим зову я, снова коснувшись взглядом грифельного Бельчонка.

— Да.

— И что?..

— Все хорошо, — голос Ксая не срывается, не грубеет, он абсолютно спокоен. А это и меня успокаивает.

— Константа идет на поправку?

— Практически, — муж приглаживает мои волосы, закрыв ноутбук, — они поедут в Германию. Через месяца два все должно стать на свои места окончательно.

— И это радует тебя.

Эдвард тихонько фыркает.

— Конечно, моя маленькая. Только не ревнуй, — почти требует он. Горячо целует мой лоб, а затем, пользуясь своим преимуществом в росте, и мои веки. Задерживается на ресницах.

— Не могу ничего обещать… — юлю я.

— Это напрасно, Белла. Тебе как никому должно быть известно.

— В таком случае, обещаю не доходить до крайностей, — изгибаюсь, целуя его скулу, для чего приходится чуть приподняться, и прижимаюсь щекой к щеке. Гладковыбритая кожа Ксая ужасно непривычна моей… но стоит отдать должное, она ничуть не хуже, чем продуманная щетина. Мягкость порой то единственное, что нам нужно.

— Это меня радует, — шутливо докладывает Серые Перчатки, отодвигаясь от стола. Рука многообещающе проникает под мои колени.

И Эдвард встает. Вместе со мной. С легкостью.

— Пойдем, — наблюдая за моим вопросительным взглядом, он покрепче придерживает мою талию, не давая упасть с высоты своих рук, — думаю, ты все равно больше не дашь мне рисовать…

— Ты обещал не переутомляться, — укоряющим на его замечания тоном докладываю я, — все, мы держим обещания.

— Держим-держим, Бельчонок. Как скажешь.

И он выходит из кабинета, увлекая меня за собой.

Мимо оконной спальни Роз, где закрыта дверь, мимо моей бывшей спаленки, к нашей, Афинской… на мягкую-мягкую кровать, где так непросто сдерживать свои «низменные» порывы.

Эдвард кладет меня на постель, отказываясь останавливаться в дверях, и только потом обращается к своей пижаме, сложенной на комоде.

Получив из рук мужа свою одежду, я скидываю кофту почти синхронно с ним. И не могу сдержать восхищенной улыбки, наблюдая за тем, как Алексайо раздевается.

— Никогда не сомневайся в своей сексуальности…

Эдвард изумленно оборачивается в мою сторону. Уже без рубашки, но еще не в футболке. С обнаженным торсом.

Я любовно пробегаюсь глазами по его бархатной бледной коже, подтянутым мышцам, началу бедер. С горечью вспоминаю, почему наша близость невозможна сегодня… но все же промолчать не в состоянии.

— Ты прекрасен…

Алексайо смущается, но всего на мгновенье. Он медлит, оставляя рубашку на комоде, а затем придирчиво глядя мне в глаза. И лишь потом, будто убедившись в чем-то, с нечеловеческой скоростью оказывается на простынях постели. Я даже не успеваю снять как следует свою кофту.

— Я очень тебя хочу, — поражающе честно заявляет он, обняв меня за плечи и прижимая к себе, — я компенсирую это время, Белочка… вдвойне…

Я завороженно наблюдаю за зрелищем страстного, изнывающего от своего желания Эдварда. У него тесные джинсы, упругая кожа, горящие огнем глаза и улыбка, дьявольски красивая, наполненная обещанием, уже озвученным вслух.

Таким я вижу Эдварда впервые. И я испытываю ничто иное, как восторг.

— Мой, только мой, — шепотом отвечаю, будто невзначай коснувшись его спины. От того, что Роз осталась ночевать с нами, мне впервые горько.

Три дня теперь это слишком, слишком долго…

Чуть позже, уже ночью, когда мы с Ксаем оба в пижамах лежим друг рядом с другом, тесно обнявшись, а вокруг нет ни намека на секс, только нежность, я все-таки задаю волнующий с самого утра вопрос.

Тихо. Шепотом. На русском.

— Как думаешь, она примет меня?

Эдвард удивлен моим выбором языка.

— Ты боишься, что нас подслушивают?

— Здесь тонкие стены…

— Белочка, — муж улыбается, но не столько снисходительно, сколько нежно, — все в порядке. Здесь не контрразведка, а твоя мама. Ну конечно же она все поймет. Только дай ей немного времени.

— Я боюсь, она захочет что-то предпринять, если не поверит… я боюсь за тебя, — упрямо продолжаю гнуть свою линию.

Такие мысли разъедают сознание. Я очень хочу не давать им ход, но окольными путями они все же отвоевывают себе место под солнцем.

Рональд влиятелен. Рональд может, если захочет, нанять… и все…

Разве можно надеяться на его сострадание?

— Ну ты же дочка не Аль Капоне, — пытается успокоить меня Эдвард, ласково целуя волосы, — и я далеко не мальчик. Со мной никто не будет воевать такими методами.

Мне почему-то становится холодно. И горько.

— Без звезд жить нельзя, — потеснее прижавшись к Каллену, произношу я, — ты сам так говорил… я не смогу, Эдвард. Не… не сейчас…

На глаза наворачиваются слезы. Я вдруг, когда эти разговоры с Роз, обсуждения, вообще весь этот плохой день закончен, вспоминаю подробности. Разницу в возрасте, противность настоящего нашего брака маме и Рональду, упоминание о Константе и том, что она едва не сделала с Эдвардом, сам факт существования его изболевшегося сердца…

Господи, как же я хочу в Грецию… Карли и Эммета с собой — и в Грецию… на Санторини… на родину Когтяузэра и Натоса с Ксаем. Там солнечно, тепло и спокойно. Там никто не достанет.

— Что ты совсем расклеилась, Бельчонок, — мягко утешает Эдвард, будто почувствовав подступ моих слез, — тебе не придется. Все. Не думай о плохом, для этого нет причины. Давай лучше будем думать о хорошем.

— Не оставляй меня, пожалуйста, — откровенно, не боясь больше этой слабости, умоляю я. К черту русский. — Кто бы что ни говорил… ты же не передумаешь, правда?

Вроде бы глупость, а вроде бы и нет. С таким количеством убеждений… прежний Алексайо уступил бы им. Я, на самом деле, до сих пор боюсь, что он уступит. Разуму, стереотипам, правильности… от этого мурашки по коже и отсутствие сна. Замолчанный страх.

Каллен приподнимается на локте, становясь выше меня. Убирает с лица волосы, ласкает скулы.

— Белла, вероятность того, что я передумаю, — вкрадчиво объясняет он, не давая в себе усомниться, — настолько же велика, насколько и вероятность, что солнце вдруг откажется светить на небе. Или луна передумает на него выходить.

Я хмыкаю, поджав губы.

— Поэтично…

— Правдиво, — умиротворяюще, нежно заверяет муж, — я твой, ты сама так говорила. Навсегда. Я не передумаю, Белла.

Стоит признать, озвученное им самим, это уже не так страшно. В него верится. В правду.

— Я люблю тебя, — поворачиваюсь на другой бок, приникая к груди Ксая и устраиваясь рядом с ней в излюбленной позе комочка, — спасибо…

— Спасибо, — эхом отзывается муж. И накрывает нас обоих одеялом, кладя свои руки, как гарант моей защищенности, поверх него, — спокойной ночи, золото. Не дозволяй никому и ничему портить тебе настроение.

* * *
Я не понимаю, где я просыпаюсь.

Просто открываю глаза и чувствую, что лежу на спине. Что сжимаю обеими руками чьи-то ладони, а вокруг — темнота, тишина и удушающее тепло.

Я задыхаюсь в этом душном коконе, у меня на лбу капельки пота. И я ощущаю дрожь. Слишком сильную, дабы о ней не думать.

— Мальчик… — хнычу в потолок, не надеясь, что кто-нибудь меня услышит.

В сознании будто комната из зеркал, где раз за разом, круг за кругом мелькают повторы моего кошмара. Со всеми подробностями. Без единой скрытой детали.

— Мальчик… — и слезы. Вниз, уверенно, по щекам. Те самые, которых так боялся Эдвард.

Возможно, они притягивают его? Он их чувствует?

Я не имею представления. Просто вдруг те ладони, что держу, пожимают мои, передавая их одной, левой руке, а правая прикасается к лицу.

Я вздрагиваю, дернувшись влево, но натыкаюсь на теплую преграду в виде плеча, заключенного в мягкую материю футболки. Пижаму Ксая.

— Радость моя… — шепотом, толком не понимая, сплю или уже нет, зовет муж. Пальцы движутся как можно нежнее, утирая слезы, а встревоженное выражение лица пытается понять, в чем моя проблема. Он еще сонный, но уже мой. Полная ясность мыслей.

— Мальчик… — так, будто это все объясняет, всхлипом повторяю я. Зажмуриваюсь.

Эдвард подбирается ближе, не разгадав ребуса. Я хватаюсь за его ладонь, будто собирается вырвать ее, на что мужчина чуть сильнее пожимает пальцы. Он рядом, совсем рядом, здесь. Просто уже выше моего плеча, у лба. Целует его, стремясь доказать свое присутствие.

— Какой мальчик, белочка?..

Мне больно. Так нестерпимо, так до жути больно, что, кажется, нет выхода. Разорвет изнутри, выпотрошит душу. Господи…

— Черноволосый и… маленький… и грустный… — перечисляю, сбиваясь на каждом слове от проникающих в голос слез, — его нельзя обижать… нельзя, нельзя никому!..

Эдвард окончательно теряет суть повествования.

Но мои объятья крепчают.

— Бельчонок, — он притягивает меня к себе, чуть упирающуюся, обхватывая обоими руками и давая свободу ладоням, — дыши, дыши глубоко и ровно, со мной. Не плачь. Ничто не стоит твоих слез.

— Но ему никто не поможет…

— Это сон, сон, солнышко, — Алексайо прокладывает дорожку поцелуев по моему лицу, отказываясь верить, — он в полном порядке, я уверяю тебя. Кем бы он ни был.

— Но ему было больно! Ему было так больно, Ксай… — плачу, почти физически переживая то, о чем говорю, — я видела, как он плакал… я видела!..

— Расскажи мне, — подбадривает Эдвард, приподнимаясь на постели. Я у его груди, я в безопасности, он не оставляет меня. И действительно хочет помочь всем, чем только может, даже если в темноте спальни его голос — мой единственный ориентир.

— Он такой добрый… и у него такая душа… — хнычу, жмурясь, — он ангел, у него настоящие крылья… он всем-всем помогает, а ему… никто!

Эдвард не может разделить моего горя до конца. Он не в состоянии понять его по той простой причине, что… запрещает себе понимать. Отваживает эти мысли, отталкивает. А я больше так не могу.

— Белла, ему наверняка есть кому помочь, ну что ты…

— НЕТ! — почти истерично выкрикиваю я, — его постоянно трогают, но никто не помогает! У него справа лицо холодное… и сердце у него болит… и глаза… глаза, аметистовые, бывают такие мокрые…

Истинно, честно и без уверток. Я утыкаюсь лицом в грудь Серых Перчаток, рыдая уже в голос, откровенно, пока он сопоставляет факты, мои слова и истерику. Ищет ответ.

— Бельчонок… — баритон вздрагивает, будто по нему прошлись каленым железом, — тебе приснился Сими?

— Т-ты на Сими… — плачу, припоминая все те кадры, какие впечатались в память лучше любого клейма. Прежде всего, ожившее израненное лицо Эдварда из газетной вырезки, из сотни кусочков. Затем мое собственное представление картины избиения и, по описаниям Эммета, рек крови. А потом эти пластические операции, «невозможность нормально есть», и ангел-Карлайл, в честь которого назвали Каролину… вся это ужасная история.

Я понимаю, что мы не там. Я понимаю, что прошло уже больше тридцати лет, я понимаю, я все, все понимаю… но от того мне ничуть не менее больно за того, кого все раз за разом пытаются втоптать в землю.

Последняя попытка была этим утром… Роз…

— Белла, — немного растерявшийся Эдвард придерживает меня рядом, — ну что ты, девочка, это же… это давным-давно закончилось. Ничего больше не повторится. Я в полном порядке, посмотри! Я рядом с тобой и всегда буду. Я клянусь.

— Они тебя заберут! Они все! Рональд, Роз, Джаспер, Дем… им всем… ты!..

Ксай сбивает одеяло, которое и без того перекрутила я, больше прежнего, когда старается меня укрыть.

— Жарко, жарко… — противлюсь, запрокидывая голову, — не могу…

Прохладные костяшки пальцев касаются моего лба. Но, видимо удовлетворенные результатом, быстро убираются.

— Любовь моя, все, — Алексайо садится на постели, твердо намеренный разорвать этот замкнутый круг. Он поднимает меня следом, увлекая за собой, и сажает, как однажды Каролину, к себе на колени. В колыбель из рук. — Прекрати себя истязать. Это кошмар. Это плохой, недостойный сон. Но он кончился. И я здесь.

— Но он правдивый!..

Мотнув головой, Ксай перехватывает мою правую руку, кладя ее себе на лицо. Сам гладит кожу моими пальцами, вынуждая совершать хоть какие-то движения.

— Я тебя чувствую, — заявляет он, не юля и не выдумывая, — это моя особенность, Белла, чувствовать только тебя. Это мой дар, а не проклятье. Мне ничуть не больно. И я счастлив быть для тебя Уникальным.

Мои слезы начинают течь с новыми силами. Бурными, неуемными потоками они орошают щеки, скулы, касаются губ. Какие же соленые…

— Всегда Уникальный, — сбитым шепотом подтверждаю я, собственноручно касаясь его кожи, — не сомневайся.

— Я и не сомневаюсь, — Эдвард, подбодренный моими действиями, говорит чуть громче, — это не стоит твоих слез, Белла. Ничего не стоит.

— Яркий сон…

— Это моя вина, Бельчонок, — он грустно, абсолютно без юмора усмехается, — я не должен был рассказывать тебе столько ненужного. Ты испугалась, вот итог.

— Я всегда за тебя боюсь…

— Это не то, чего я хочу для тебя, ты ведь понимаешь?

— Любовь предполагает беспокойство… а я тебя люблю.

Я смотрю в мерцающие, горестные аметисты, что так ко мне внимательны, и не стесняюсь ни слов, ни слез. Этой ночью, здесь, где бы ни была Роз и что бы ни происходило, я хочу быть вместе. Во всех планах. Во всех смыслах.

Нас который раз этим днем пытались разлучить. Я была очень самонадеянной, раз рассчитывала, что это пройдет безболезненно.

— Не плачь, — просит Ксай, со своей коронной нежностью стирая мои слезы, — я прекрасно понимаю тебя, моя радость. Но беспокоиться здесь не о чем.

— Я просто… я просто ничего не смогу сделать, если кто-то захочет… в плане, физически… я беспомощна физически, Эдвард… у меня сил не хватит тебя удержать…

— Как будто я по доброй воле куда-то пойду, — он снисходительно смотрит мне в глаза, убирая с лица взмокшие волосы.

— А если не по доброй?

— А если не по доброй, то тем более, — он усмехается, на этот раз почти злорадно, — пусть попробуют. У них нет шансов. Гуинплен, однажды потеряв Дею, второй раз не позволил себе такой оплошности.

— Не смей топиться…

— Бельчонок, — завидев капельку улыбки у меня на губах, сквозь слезы, Алексайо расслабляется, — не бери столько всего в голову. Видишь, тебе даже снятся сны. Это лишнее.

— Просто они все вокруг… и все против…

— Это не станет проблемой, — клятвенно обещает муж, — пусть лучше попробуют забрать у неба звезды…

Я ухмыляюсь, сморгнув оставшиеся слезинки, и кладу подбородок ему на плечо. Обвиваю за талию.

— Пусть попробуют…

И нас словно бы слышат. Как проклятье.

Я снова остаюсь в дураках и не успеваю ничего понять, просто организм реагирует быстрее сознания. По нему проходит ледяная дрожь, а зубы до крови прокусывают губу. В глазах сухость, а в горле — резь. И стучащее, исступленно, как птица в клетке, забившееся в висках сердце.

…Огненная вспышка ярким желто-белым пламенем пронзает небосвод. И чуть приоткрытое окно, завешенное шторами, не остается безучастным. С грохотом оно распахивается от порыва ветра, а молния озаряет тени штор на стене. Дорисовывает их подробности как в самом страшном из кошмаров. Здесь можно увидеть все.

— Гроза… — севшим, мертвым голосом констатирую факт я. И так же, как ветер влетает в комнату, прогоняя извечный болезненный жар моего кошмара, взбирается на подступы к сознанию смертельный страх.

Мама. Одуванчики. БА-БАХ.

Гром…

— Нет, — четко, достаточно громко проговаривает Эдвард. И реагирует куда быстрее, чем я додумываюсь закричать, дабы выпустить хоть частичку ужаса наружу. Он перехватывает мои бедра, удерживая на руках, а ладонью накрывает талию, не давая упасть. И быстро, даже слишком по моим меркам, поднимается с постели.

Путь один — в ванную. К ней Алексайо и стремится.

Я моргаю всего раз — а вокруг уже вместо постели и простыней белая плитка, мой знакомый пуфик бежевого цвета и душевая кабина. А яркий свет нещадно бьет по глазам, сменяя темное царство комнаты.

— Не надо, не надо… — умоляюще плачу я, обращаясь то ли к молнии, то ли к погоде в принципе, — только не сейчас, не сейчас…

Мои повторяющиеся фразы глубокими бороздками отражаются на лбу Ксая.

— Тише, Белла, — серьезным, почти приказным голосом велит он. Бог знает откуда взяв одеяло, то самое, с постели, накрывает им мои плечи, — это не гроза.

— Ты что!.. — меня подбрасывает на месте, а слезы восстанавливают утраченные позиции. — Там…

— Там фонарь, — убежденно кивает муж, — и ничего другого.

Я с силой сжимаю зубы. Скоро треснут.

— Ксай, ты издеваешься…

— Поверь мне, — он говорит таким тоном, что то самое мое недоверие выглядит чистой воды глупостью, — посмотри, ты видишь здесь молнию?

— Но в спальне!..

— Здесь ее нет, — Алексайо, в своей свободной темной футболке, в своих пижамных штанах присаживается на корточки перед моим пуфиком, обхватывая ладони. Не похоже на то, что он вообще спал сейчас. Лицо такое же, как и всегда, бодрое, сосредоточенное. И пусть на нем морщины горечи, глаза горят. Меня обогревает этим пламенем, столь сильно понадобившимся после страшного ветра.

— А снаружи есть, — упрямо, но уже не так уверенно, говорю я. Возможно, все это — продолжение кошмара? Мне хочется верить, что, когда открою глаза, в спальне будет утро, за окном — солнце, а на подушке рядом устроится Эдвард, всегда так по-детски обхватывая ее обеими руками. Мне безумно нравится его спящий вид… расслабленный и успокоенный, как того заслуживает.

— Тебе показалось, Белла. Ничего нет.

— Ты меня так не успокоишь…

— Я не пытаюсь тебя успокаивать, я констатирую факты, — он как можно более наплевательски пожимает плечами, протянув мне руки. И, когда принимаю предложение, пересаживается на пуфик, заново заключая меня в объятья. — Но это все скучно. Давай я лучше расскажу тебе, что мы будем делать завтра…

— Если оно наступит, — содрогнувшись при мысли о молнии, реальной или нет, я морщусь.

— Завтра наступает в любом случае, хотим мы того или нет, — философски произносит Ксай, — так что слушай. Прежде всего мы с тобой наварим манной каши. Розмари наверняка не пробовала ее и ей бы хотелось приобщиться к русским традициям.

Манка? Для Роз? Даже со слезами, даже при условии испуга, меня пробивает на смешок.

Он тысячей светлых искр отражается на лице Алексайо.

— Я боюсь, она не оценит нашего шедевра…

Меня трясет. Эдвард не может этого не заметить.

— А мы без единого комочка, — он вызывающе подмигивает мне, улыбнувшись до максимальной отметки своих губ, — так что пусть сперва распробует.

Роз… боже мой, еще и Роз… что же мне с ней делать?

Нежданные мысли новой волной болезненности проходятся по еще саднящим ранам. Я всхлипываю.

— Потом, — делая вид, что не обращает на это внимания, Эдвард потирает мои ладони в своих, особое внимание уделяя нашим кольцам, согретым от касаний, — мы с тобой добавим к нашему сервизу несколько новых вещей из гжели. Только и с красными, и с желтыми цветами… какой тебе больше всего понравится, такой и выберем. Возьмем и сделаем в принципе новый сервиз. Подарим твоей маме и мистеру Свону в Лас-Вегас.

От его идеи я чуть расслабляюсь. Эдвард умеет заговаривать зубы, этого не отнять. Тем более говорит он сейчас таким будничным, умиротворенным тоном, что волей-неволей я задумываюсь, почему вообще развела здесь соленые озера. Нет повода. Никогда не было.

— Нарисуем Элвиса из цветов?..

Мужчина ласково посмеивается, довольный тем, что я слушаю.

— Кого угодно. Но разве тебе не интересно, мое солнце, что будет дальше?

Я подаюсь назад, облокачиваясь на Эдварда, и немного прикрываю глаза. Одеяло, принесенное им и накинутое на мои плечи, согревает.

Возможно, мне действительно показалось… не было молнии?

Но разве же такое может показаться?..

— А дальше, — не дождавшись моего словесного ответа, Эдвард продолжает сам, — мы поедем к нашему маленькому золотку с ее любимым новым котенком, которого привезла домой ты. Когтяузэр, его греческое величество, наверняка жаждет оцарапать кого-нибудь из нас…

При упоминании Каролины я не могу сдержать улыбки. Помню, чудесно помню ее радость и восторг, когда кот появился в доме, и ту несдержанную благодать, сразу же окутавшую нас всех с ног до головы.

Этот греческий кот принес в семью мир. Как им не восхищаться.

— Розмари не любит кошек…

— Зато она увидит, как ты любишь. И кошек, и детей, — Эдвард нежно целует мой висок, успокаивая все еще стучащую в нем кровь, — разве это не чудесно?

— Ознакомление с русской фауной…

Он посмеивается моему определению, не скрывая своего удивления им.

От этого смеха почти унимается моя дрожь… легче…

— Можно и так сказать, — а потом с любовью, столь искренне, проходится по моим волосам. Сверху и до самого низа, не обделяя своими касаниями ни одну прядь.

Мои волосы уверенно отрастают и это не может не радовать. Думаю, к лету я верну себе прежнюю длину. И уже никогда не посмею отправиться в парикмахерскую, чтобы состричь их.

— А вечером, — завершая свой рассказ, произносит Ксай, — мы поедем и купим маффинов всех вкусов, которые ты захочешь. Или брауни, если вдруг ты вернула себе к ним интерес. Или все то сладкое, что тебе заблагорассудится. Я думаю, сейчас это к месту, как считаешь?

— Предлагаю взять с собой Карли…

Несмотря на то, что я говорю чуть сдавленно, мое предложение окрыляет Алексайо. Или же то, что уже не плачу.

Он зарывается носом мне в волосы, целуя и их, и кожу, и без сокрытия, широко и ласково, улыбается.

— Ну конечно! Но тогда нам придется купить еще и желатинок… она их обожает.

Я помню. Усмехаюсь, понимая, что помню. Из Лас-Вегаса Эдвард вез безумно огромную упаковку Haribo. Я еще тогда подумала, что он желатиновый маньяк…

— Знаешь что, — спустя не больше, чем полминуты тишины, произносит Каллен. Будто только что вспомнив, — говорят, коты любят чистых… а мы с тобой сегодня так и не побывали в душе.

— Но сейчас ночь…

— Ночью вода теплее, — с убеждением докладывает муж, — можем попробовать. К тому же, ты дрожишь, моя радость. Надо тебя согреть.

Мне становится не по себе. Впервые на его руках, под этим одеялом, как-то страшновато… или просто стыдно.

— Ксай… — шепотом, будто нас подслушивают, я оборачиваюсь на него. Мои глаза, мои черные ресницы, мои красиво очерченные скулы и губы, такие манящие… несколькими часами ранее я бы все отдала, чтобы с ним быть. А сейчас… сейчас боюсь, что сойду с ума, притронься он ко мне не так ласково, — ты мне вчера говорил… я вынудила тебя сказать, наверное, что если ночью вдруг, то ты не будешь… не станешь со мной… спать…

Это сложнее, чем казалось в голове. Я до боли боюсь разочаровать его и обидеть. Я знаю, что кто, кто, а Эдвард никогда не позволит себе унизить меня. И все же, этой ночью любви в переносном смысле слова мне бы не хотелось.

Черты Алексайо, когда слушает меня, смягчаются. Взгляд будто набивается легким пухом, руки становятся трепетными, касаясь меня как самой хрупкой вещи на свете.

— Бельчонок, ничего подобного, — серьезным, не терпящим моего недоверия тоном, произносит Серые Перчатки, — я хочу тебя согреть. Я не стану делать ничего непристойного. Я тебя люблю.

— Просто согреть? — меня потряхивает с новой силой.

А раньше ведь наоборот, в грозу реальную или вымышленную, впустить в себя кого-то казалось единственным выходом. Отчаянным и действенным.

— Просто согреть, — эхом отзывается Аметистовый, — доверься мне.

Как будто я могу иначе…

— Я верю…

Эдвард, получив мое согласие, не спешит подниматься с пуфика. Он осторожными и выверенными движениями раздевает меня, но не как свою женщину, а как девочку в самом начале наших отношений, не собираясь никак демонстрировать желания обладать.

Для меня. За меня. Ради меня.

И точка.

Избавленные от одежды, мы становимся под горячие струи душа, отрегулированные до нужной температуры самим Ксаем еще до того, как я оказываюсь внутри. Он закрывает матовую дверцу, поворачивая меня к себе лицом, и с улыбкой обожания всматривается в глаза.

Ни на миг их не отпускает.

— Не бойся меня, — призывает он, проводя по моим щекам, окрасившимся румянцем, теплыми пальцами, — я хочу показать, как ты дорога мне, и только, мой Бельчонок.

— Просто вода горячая, — краснея еще больше, бормочу я.

Эдвард понимающе кивает. И берет с полки оптимистично-желтую мочалку в виде утенка, выливая на нее каплю шампуня.

Я слышу запах и по телу бежит дрожь. Сладкая, теплая и счастливая.

Клубника…

— Ты не против? — одними губами зовет он, заприметив мой интерес.

— Только за…

С этого момента и начинается моя маленькая, бог знает во сне или наяву, сказка. Безупречно красивый во всех проявлениях мужской красоты, Эдвард проявляет столь же безупречно-красивую нежность в прикосновениях. Моет меня, будто воспевая, восторгаясь телом. И, сразу же после первого касания, начинает напевать кое-что столь светлое и знакомое, что на глаза снова наворачиваются слезы. Но на сей раз — радости.

- Νάνι νάνι καλό μου μωράκι, - по спине, к бедрам, и обратно, с любованием, — nάνι νάνι, κοιμήσου γλυκά…

Греческая колыбельная их с Натосом матери. Любимая песня Каролины. Почти гимн бескорыстной, безудержной и такой платонической, священной любви.

Не удержавшись, я приникаю к плечу Ксая, обнимая его за пояс.

- Σ‘αγαπώ*…

Эдвард приостанавливается, с особой лаской пройдясь по моим волосам.

- Σ‘αγαπώ, солнышко… но откуда ты знаешь?

— Я хочу тебя знать, — достаточно ровно, почти успокоившись, заявляю, — правда, это пока все…

— С таким количеством языков я сделаю тебя лингвистом, — мягко посмеивается муж, бархатно целуя мой лоб.

— Тебе позволено делать со мной все, что угодно, — искренне заявляю я. И не стыжусь теперь посмотреть в самое нутро аметистов.

Такие родные и настоящие, такие близкие, способные успокоить и позаботиться обо мне, всегда готовые за меня и для меня пожертвовать чем-то…

Это точно крылья, это точно Душа. Я никогда не думала, что вхожу в круг тех счастливчиков, которым позволено испытать слово «любовь» на максимум.

— Тогда я знаю, что мне делать, — сокровенно произносит Эдвард. И, легонько поцеловав меня прежде в губы, а затем чуть ниже, в их уголки, продолжает свое занятие.

А ванну заполоняют чудесные греческие слова:

- Φιλιά να σου δώσει πολλά τρυφερά**…

Когда наши банные процедуры подходят к концу, Эдвард, проследив за тем, чтобы я безболезненно смогла оказаться на ровном нескользком полу, отлучается в комнату закрыть окно. Он дает мне ту необходимую минуту, чтобы надеть пижаму и закрутить волосы в полотенце, и возвращается, успевший одеться быстрее, дабы отправиться со мной в кровать.

Не скрываю от него той нерешительности, с какой покидаю ванную комнату.

Разомлевшая в теплой воде, под напевы Эдварда и его ласку, выхожу в темноту боязливо, готовая при первой же вспышке молнии пулей влететь обратно в безопасное пространство без окон.

Но боязнь моя, как и страх, выходит напрасной.

В спальне тихо, спокойно и темно, как прежде. Да, чуть свежее, потому что только закрыли окно, но не более того. Да и мне не жарко…

Я ложусь на подушки, давая Ксаю как следует обнять себя, и не могу понять, приснилась мне гроза или нет. Он с таким энтузиазмом утверждал обратное… видимо, это просто последствия моего кошмара-воспоминания. Расшатанные приездом Роз мысли, большое количество новых впечатлений… вот и появляются из глубины души страхи. Закономерно, в принципе.

Я тяжело вздыхаю, опуская голову и проникаясь теплом и приятной тяжестью рук мужа.

С ним не страшно.

Алексайо значит Защитник, в какой раз убеждаюсь.

Какое же чудесное имя…

— Спокойной ночи, моя белочка, — шепчет мне на ухо Ксай, разгоняя тишину сомнений.

— Спокойной ночи, — более-менее пришедшая в себя, хоть и малость настороженная, все же решаюсь закрыть глаза, — спасибо…

…А сон будто бы витает где-то рядом. Сразу, не давая даже услышать ответ, забирает к себе. Ублажает беспечностью и теплой расслабленностью королевства без горестей.

Хороший день.

* * *
Мое солнце наконец спит.

Свернувшаяся клубком, пригревшаяся у моей груди, Белла ровно дышит, о каждом своем вдохе и выдохе оповещая меня теплым дыханием, и на лице ее больше нет ни страданий, ни боли. Высохшие слезы смылись под теплым душем, а шелковистые подсыхающие волосы пахнут моим клубничным гелем.

Она так обрадовалась, когда я егопредложил…

Глубоко вздохнув и стараясь не потревожить ее, я легонько, почти неощутимо прикасаюсь к порозовевшей от тепла щеке. Когда, проснувшись, она так жаловалась мне на жару, я грешным делом подумал о температуре… до кошмаров Бельчонка мне казалось, страшнее быть ничего не может. Я помню, как умирала мама. Это была ужасная смерть, но спасало ее забытье… а Белла под его действием наоборот, мучается сильнее. Но и бежать ей, кроме как в его объятья, прежде было некуда.

Сегодня мое солнце доверилось мне. Почувствовав рядом, поступило так, как я и всегда просил — открылось, выпустило боль наружу. Только откуда же мне было знать, сколько ее внутри…

Я наивно полагал, большую часть жизни точно, что мои наказания — это смерти, потери, диагнозы и бесконечные проблемы с Конти. Но истинное мое наказание, больше похожее на Ад, более суровое — слезы Беллы. Беллы и Каролины, конечно же, но мой Малыш сейчас плачет куда реже, чем моя белочка.

И в каждом ее всхлипе, в каждом неровном вздохе, дрожи, выкрике — моя погибель.

Эмпатия это или нет, но я чувствую жену каждой клеткой. Возможно, поэтому она доверяет мне больше всех. Она зовет меня во время грозы.

…За дверью слышны шаги. Тихие, наверняка незаметные в обычном состоянии, но теперь, прислушивающемуся к Белле, они совершенно мне ясны. Не скрыты.

Невольно я прижимаю сокровище ближе к себе. Защищать ее — моя главная обязанность и как мужа, и как мужчины. Особенно ночами, когда так уязвима. Когда так страшно.

Но тревога оказывается ложной.

В щелке между дверью и косяком, чуть опустив ручку, появляется Розмари. Растрепанная, в синих тапочках, женщина многозначительно смотрит прямо на меня. Находит в темноте.

Ее немой вопрос, очевидный настолько же, насколько вообще можно охарактеризовать хоть что-нибудь, повисает в пространстве.

Я медленно киваю.

Благодарная, она незаметной тенью просачивается в комнату, чуть приоткрыв прежде плотно закрытую дверь. В своей сорочке в горошек и халатом поверх нее, подходит ближе к нашей постели, с болью глядя на Беллу.

— Заснула?.. — то ли вопросом, то ли утверждением протягивает Розмари. Тихонько замирает над нами.

— Да, — едва слышно отвечаю, придерживая Бельчонка рядом обеими руками. Я никому не позволю больше нарушить ее покой — даже пресловутой чертовой погоде.

— Значит, будет спать. У нее не очень чуткий сон.

Я могу с этим поспорить. Но сейчас, ощущая расслабленность Беллы, не намерен. Ее мать права.

— Гроза была… — Роз передергивает, едва она продолжает, и я узнаю в ней себя. Страх в глазах, желание быть полезной, проклятье в сторону вещей, что выводят Беллу из равновесия. И, конечно же, любовь. Я никогда не сомневался в том, что эта женщина любит мою девочку. Белла называет ее мамой, Белла слушает ее и разрыв с ней едва не стоил ей жизни… а Роз отвечает полной взаимностью. Она не побоялась прийти в мой дом, чтобы отвоевать у старого извращенца свой Цветочек. И я уверен, не согласись мы на разговор, последствия могли бы быть куда жестче. Миссис Робинс не бросает слов на ветер.

— Гроза прошла без потерь.

— Я слышала, она плакала?..

— Мне удалось ее успокоить.

— Помогли зашторенные окна? — голос женщины не громче шепота, но мне чудесно слышно. Видимо то, как умиротворенно Белла спит рядом, как безмятежно ее лицо, играет решающую роль.

— Скорее, ванная комната… — я стискиваю зубы, припоминая то, как пытался заговорить белочке зубы, — для нее не было грозы.

— Там окон нет…

— Нет.

Розмари впервые за все время поднимает на меня глаз. Чуть исподлобья, но зато искренне. Она смущена.

— Вы заботитесь о ней, Эдвард…

Она говорит это так, будто бы подобное положение вещей — дикость. Или я дикое животное.

— Белла — моя жена.

Это истина. Такая теплая, такая ясная истина… я не допускаю даже мысли, чтобы посчитать ее извращением, хотя раньше бы в первых рядах высказывал свое возмущение. Я нужен Белле. Нужен хотя бы потому, что могу ночами подарить ей покой. Уже ради одного этого я готов быть рядом.

— Она вам доверяет, — Роз как-то растерянно запахивает свой халат, произнеся эти слова немного громче.

— Я делал и сделаю для ее доверия все возможное, — неслышным эхом отвечаю миссис Робинс, с горечью вспомнив те дни, когда Белла отказывалась от меня, не веря ни на грамм, — я ее люблю.

— Я об этом и толкую… — женщина чуть прикусывает губу, в точности как Белла, — простите меня, Эдвард, но я была уверена, что вы любите тело…

Меня не хватает на смех. И даже на ухмылку.

— Я никогда не видел в ней тела, Розмари. Прежде всего она — моя душа.

Женщина вздыхает.

— Увлекаетесь Шекспиром?

Меня раздражают подобные ее фразы. С самого приезда.

— Я не скрываю правды, Роз. Никогда.

Белла, будто почуяв что-то неладное, ворочается на своем месте. Ее ладошка, оставляя мою ключицу, обвивает шею, а голова устраивается под моим подбородком. Это ее любимая поза.

— Ш-ш-ш, — успокаивающе, надеясь не разбудить ее, глажу шелковые волосы.

Бельчонок затихает.

— Белле лучше поспать, Розмари, — чуть жестче нужного произношу я, получше укрывая свое сокровище одеялом. Сейчас я готов выгнать даже Роз, если понадобится, — она устала и, думаю, снова испугается, если проснется.

При упоминании о дочери наша гостья суетится. Поспешно кивает, делая шаг назад. Краснеет.

— Мистер Каллен, на самом деле я хотела вас поблагодарить… и я продолжу этот разговор утром, если вы не против…

Благодарность? Вот как. За что?

— Конечно же нет, — спокойно заверяю миссис Робинс.

— Хорошо, — рассеянно улыбнувшись сдавленной улыбкой, женщина отступает дальше назад, снова взглянув на Беллу. И то, как она спит, как прикасается ко мне, одновременно и нравится Розмари, и ее тревожит.

Но сейчас это абсолютно точно не имеет значения. Скрип закрывающейся двери тому подтверждение.

Мое кареглазое сокровище со мной, оно безмятежно спит, нет вокруг ни капли кошмаров, а все сомнения, надеюсь, искоренены.

Моя Белла в порядке. А большего мне не нужно.

- Σ'αγαπώ kαρδούλα μου.***

____

*Я люблю тебя.

**…Подарю тебе много-много поцелуев…

*** Я тебя люблю, сердце мое.

* * *
Алюминиевая турка, молчаливо устроившись на конфорке, медленно греет свое содержимое. Большая, с удобной черной ручкой, она покладиста ко всем действиям своей обладательницы, добавляющей внутрь ложечку корицы.

Ника знает в кофе толк.

Чайный гурман Эммет, как-то неловко разместившись на небольшом деревянном стуле в углу кухни, в единственном месте, где не мешает хозяйке, наблюдает за процессом приготовления.

К сожалению, у девушки не оказалось чая. Зато в избытке был кофе, которым она смущенно пообещала удивить.

Танатос, занимая самое выгодное место для обзора, уже почти согласен с этой истиной. При всем его обожании чая, пахнет в кухне божественно. А это только начало.

Вероника стоит у плиты, колдуя над туркой, все в том же бессменном домашнем платье. Оно розово-фиолетовое, из приятной махровой ткани. До колен не доходит, открывая вид на стройные ножки медсестры, не пряча короткими рукавами и ее рук. Светлых, но не до бледности. Умеренного, персикового цвета.

Вероника очень красивая. Даже если учесть ее недавние слезы и буквально мольбы там, в коридоре, даже если принять во внимание чуть раскрасневшееся лицо и алые ободки заплаканных глаз, Эммет с самого начала пришел в восторг от шелковистых волос, длинных ресниц и ласковых пальцев. В руках Ники есть что-то магическое… даже Каролина это прочувствовала.

— Как вы относитесь… как ты относишься к сладкому? — смятенно исправляясь, Вероника нерешительно глядит своему гостю прямо в глаза.

Танатос не жалеет для нее успокаивающей улыбки. Ему нравится это создание.

— Ты ведь обещала меня удивить, — напоминает он, — поэтому положительно.

— Просто я не люблю горькое…

— Тогда будет сладкое, — примирительно соглашается мужчина.

Он здесь слишком большой. В росте, в фигуре, в пространстве. Наверное, это один из первых случаев в его жизни, когда собственная мощь оборачивается не лучшим образом. Неудобна она. И физически, и психологически. В квартире Вероники не так много места, да и сама медсестра, стройная и изящная, куда меньше его. Эммет беспокоится из-за ее хрупкости, если вдруг повернется не тем боком или не так коснется.

Иррационально? Более чем. Каллен, как прагматик, без труда это понимает.

Только вот против фактов не пойдешь…

— Ты поклонница итальянской культуры, Ника?

Она удивленно оборачивается.

— В какой-то степени, — задумчиво отвечает, — ты о кофе?

— Вы… ты его с такой любовью… — почувствовав, что говорит нечто не то, Эммет заставляет себя замолчать, еще и осознав, что сам нарушил правила «ты». Опускает голову, ощущая — о боги! — румянец. Он теплится на щеках красными огнями. Настоящий!

— К сожалению, не довелось там побывать, чтобы увидеть все воочию, но мне говорили, это вкусно, — сделав вид, что ничего не заметила, заканчивает девушка. Чуть уменьшает огонь. — Я, на самом деле, родилась в Греции…

Эммет изумленно вскидывает голову.

Что?

— В Греции?..

Ника очаровательно, пусть и немного зажато, посмеивается.

— Моя мама русская, мистер Каллен. Она вышла замуж за моего отца на Родосе, а затем они развелись. И мы вернулись в Москву.

Ее удивляет выражение лица гостя. Он будто бы разгадывает сложнейшую головоломку и все у него сходится, однако поверить этому нет оснований. Эммет ее немного настораживает.

А затем он вдруг усмехается, сам себе качая головой.

— И давно вы… ты в России?

Снова чертово «вы»! А ведь договорились!

Но Эммету почему-то… стыдно обращаться так к девушке. Натос не уверен, что имеет на то право. Возможно, он и здесь воспользовался ее положением, вынудив перейти на новый уровень под давлением обстоятельств?.. Только вот ведь обнимала его она сама! По-настоящему!..

Все куда, куда сложнее, чем казалось. И чем всегда было — с Мадли, Леей, Дораной… Вероника не чета ни одной из них. Это все равно что сравнивать золото и черные металлы.

— Двадцать лет, — медсестра пожимает плечами, снимая турку с огня. Две фарфоровые чашки из коллекции чьей-то бабушки (Эммет видел такие в домах коренных жителей, Карлайл даже покупал их, как пример русской культуры) уже стоят наготове. В них два кусочка сахара и капля сливок.

Ника разливает кофе, стараясь не пролить мимо и капли, чуть прикусывая губу. На ее сосредоточенном лице не так давно утихнувшие слезы видны лучше.

— А ты?

— Я?.. — мало того, что сам не в состоянии соблюдать свои же правила, Эммет еще и не может своевременно реагировать на слова Ники, чем ее смущает больше прежнего. Она тушуется.

— Эммет Карлайлович, а как давно в России вы?

Маленькая ложечка, такая же алюминиевая, как и турка, кладется на блюдечко рядом с чашкой.

— Семнадцать.

Ника хмыкает, будто бы знала. Ставит сначала одну, а затем вторую чашку на деревянный стол между ними. Как раз на узор скатерти в виде ромбиков.

— Вы родились в США?

— На острове Сими, в Греции. Совсем рядом с Родосом.

На сей раз черед изумленно выдохнуть за медсестрой.

- Γεννηθήκατε στην Ελλάδα?**** — веселеет прямо на глазах она. Даже слезные дорожки уже не так заметны.

- η αλήθεια*****, - не сдерживая и своей улыбки, уверенно кивает мужчина. Услышать от этой девушки свой язык было, прямо сказать, неожиданно. Но как же приятно!

Ye Θεούς!******, она еще и по-гречески разговаривает…

— Бывают в жизни совпадения, — заметно расслабившись, Вероника придвигает Эммету чашку, садясь напротив него. Лениво помешивает свой кофе ложечкой. — Приятно познакомиться, Эммет. Но ведь имя у тебя не… родители были из англоязычной страны, я права?

— Это долгая история, — спокойно отвечает Медвежонок, снова ощутив смятение. И стыд.

Злым духом «Танатосом» детишек пугают на Сими с колыбели, все знают значение этого имени. Рассказать Веронике, что он и есть его воплощение? Что его зовут Смерть?

Да, это определенно хорошее начало отношений. Даже дружеских…

— Извини, если я сказала что-то не то… — неловко шепчет Ника, опуская глаза к своему кофе.

— Это просто у меня не одно имя, Вероника, ничего страшного. Все в порядке.

И, дабы прервать ставший из познавательного неудобным разговор, Эммет пробует свой кофе. Крепкий, с сахаром и корицей, с капелькой сливок. Сваренный по всем традициям кофеварения.

— Очень вкусно…

— Спасибо, — и сама делая глоток, девушка находит способ избежать прямого взгляда, — если не испытываешь ненависти к корице, это лучший рецепт.

— Тут, мне кажется, еще есть гвоздика…

— Совсем немного, — Ника напрягается, — ты не любишь?

— Наоборот, — мужчина хмыкает, унимая ее беспокойство. Столь искреннее, оно ему приятно. Как и само общество Фироновой.

Обеденный перерыв уже кончился. Эммет уже должен быть в офисе. Но хозяин квартиры так пока и не пришел, здесь столь вкусный кофе, еще и тепло, еще и компания чудесная… ничего не случится. В «ОКО» Антон за главного, он наладит процесс. А остаточные уравнения по расчету крыла можно досчитать чуть позже. В спальне Каролины, пока она будет засыпать, требуя папу рядом, вполне. Убиваешь сразу двух зайцев.

— …Как у нее дела?

Эммет, погрязший в своих кратковременных мыслях, не слышит первой части вопроса.

— У кого?

Ника делает еще один глоток кофе, приметливо наблюдая за тем, как сжимает Натос в руках кружку.

— У твоей дочери? Ты сейчас назвал ее имя и, когда я позвонила, спросил о ней…

Назвал? Вот уж глупые мысли вслух…

— Да, конечно, — вспомнив своего Малыша, Медвежонок не удерживает теплой улыбки, — она полностью поправилась. Мне следует за это еще раз тебя поблагодарить.

— Обтирание как способ сбить жар старо как мир, Эммет. Я не сделала ничего особенного.

— Не умаляй своей важности, пожалуйста. Карли рассказала мне, откуда взялась игра «Цветик-Никисветик».

— Обезболивающие уколы и капельницы с лекарством…

— Один лепесток — одна иголка, — введенный в курс дела, дополняет Танатос, — У «Никисветика» пять лепестков… потому что пять розовых ногтей на каждой из рук.

Да… Когда он услышал это объяснение от Каролины, фантазии медсестры можно было только позавидовать.

— Это было неприятно, вот я и… — Ника опускает голову, забывая про свой кофе, — на самом деле, Эммет…

Она прерывается, заслышав шевеление за дверью. Тонкие стены не скрывают происходящего в коридоре.

И вдруг, как пультом щелкнули, Вероника бледнеет, помрачнев. Делает глубокий вдох.

— Хозяин приехал, — за мгновенье до того, как начинает разрываться дверной звонок, произносит девушка. В глазах читается опасение и что-то глубоко упрятанное, наподобие испуга, а было унявшееся тело пронимает несильная дрожь.

Кофе остается сиротливо стоять на столе.

Недовольный таким положением дел ровно настолько же, насколько интересующийся, почему приезд хозяина вызывает такую реакцию у Фироновой, Эммет не остается в стороне. Он поднимается и идет следом за русской гречанкой, останавливаясь в дверном проходе на кухню.

…За дверью, что уже открыта, слышны шаги. Довольно грубые, но в то же время почти летящие. Несочетаемая вещь.

Вероника отступает чуть назад. Вольно или нет, но ближе к Натосу.

— Ника, Ника, Никушка… — развязным, смешливым мужским голосом зовет темнота, проникая в пространство квартиры, — а кто мне обещал починить ручку?.. Она едва не осталась в моих руках…

— Я вызвала мастера, Павел Аркадьевич, — прикусив губу, как можно спокойнее старается ответить медсестра. — Прошу, заходите.

И он… оно заходит. Пришедшее.

Это мужчина лет тридцати пяти в кожаной куртке, потрепанных джинсах и с беспорядком светлых волос на голове. У него голубые глаза, подернутые мутной пеленой, пьяная улыбка. И пахнет от него, даже воняет, даже по меркам Эммета, дешевыми сигаретами.

— Ничка-птичка, — фыркает, скалясь, тот самый хозяин. Подступает к Веронике, с поражающей бесцеремонностью хлопая ее по бедру, — птичка-невеличка…

Кажется, Фиронова спиной чувствует вспыхнувший взгляд Каллена. Оглядывается, буквально на мгновенье, покрасневшая и затравленная. Умоляет промолчать.

— Деньги, Павел Аркадьевич, — стойко, не давая голосу даже дрогнуть, напоминает. И достает со стенда отложенные туда полчаса назад пятьсот долларов, отдавая их мужчине. Даже безмолвному зеленому Франклину противно касаться его грязных рук. Таких же пропитых, как и все тело. Прокуренных.

— О, птичка-невеличка, — хозяин скалится шире, разглядев поверх головы Вероники необхватного в плечах Медвежонка, — смотрю, появились здесь штангисты? Что, выселить меня хочешь? Выбить отсюда? А договор помнишь? — он буквально плюет эту фразу в лицо Фироновой, — все мои арендующие принадлежат только мне. Никаких притонов-борделей.

— Павел Аркадьевич, это… мой гость… он… он ненадолго, — Нику потряхивает с новой силой.

— Не сомневаюсь, — пришедший нагло закатывает глаза, — все знают, Никусь, что у этих качков не стоит…

Еще толком не решив, что намерен сделать, но уже прекрасно понявший этого «Павла Аркадьевича», Эммет, сжав свой страшный кулак, подается вперед. Вероника загораживает ему проход, на мгновенье зажмурившись.

— Я рассчиталась, Павел Аркадьевич, — говорит она, опасливо сглотнув, — и мне уже пора. Возможно, вам тоже?

— Тебе давно пора, это понятно. Давай тогда по-быстрому.

Ника вздрагивает.

— Что «по-быстрому»?

— Ну как что? — пришедший изображает праведное негодование. — То же, что и всегда. Твой хахаль, Никусь, должен же знать, чем занимается его сучка, пока его нет…

И, не собираясь больше себя сдерживать, Павел протягивает свои руки к Веронике. К ее бедрам. Для новых «страстных» похлопываний, от которых она так сильно сжимает зубы.

Правда, цели своей достичь не успевает. Ладони Эммета из-за спины девушки обрубают его попытку на корню. Хорошо еще, если не ломают запястья.

— А камешек-то двигается! — восклицает хозяин, пьяно ухмыльнувшись. — Ну что, завидно, Шварценеггер? Подожди еще, шоу не все!..

…Это становится последней каплей. И последними нормальными словами.

Танатос, сбрасывая сдерживающие оковы, дает своей силе выход. Раз — и активирует ее, переставая подавлять. Позволяет пламени как следует разгореться.

Не сыпля ни ругательствами, ни проклятьями, он молчаливо, но очень красноречиво вжимает горе-хозяина в бетонную несущую стену. Со всей мощью ударяет головой.

Вероника вскрикивает, вжавшись в свой угол у кухни.

Взяв потенциального противника за грудки, Эммет не скрывает огня в глазах. Подонку это на пользу.

— Извинись, — мягко, негромко требует он.

— Чего?.. — ошалевший, крепко прижатый к стене, тот останавливается на половине вздоха.

— Извинись перед Вероникой Станиславовной. Немедленно.

— Ты с дуба рухнул! — он пробует вырваться, однако хватка у Эммета что надо. Неспроста он столько лет ее тренировал.

— С высокого, — Каллен кивает, — извиняйся. Даю тебе секунду, прежде чем язык будут вынимать из желудка.

— Ника!

Но девушка не отвечает на выкрик. Она все так же стоит в своем уголке, осторожно поглаживая пальцами пластиковую поверхность домофона и, кажется, плачет. Опять.

Эммету окончательно срывает крышу.

— ГОВОРИ! — хорошенько встряхнув хозяина квартиры, требует, не принимая отнекиваний, он. — На счет три. Раз… два…

Его вид, вид его кулаков, та сила, которую уже успел ощутить затылком, производят на Павла Аркадьевича достаточное впечатление. Он обмякает.

— Прошу прощения, Вероника… — шипит, глянув в сторону девушки с пренебрежением.

И, дождавшись пока Медвежонок выпускает его из своих рук, пятясь к двери, выплёвывает окончание фразы:

— Я прошу прощения, что вы больше не живете здесь!

А затем, с деньгами, понурым видом и синяком на затылке быстро-быстро скрывается за дверью. Даже сам за собой захлопывает.

Эммет закатывает глаза. Трус. Гадкий трус, позволяющий себе приставать к женщинам.

Но все же, радость победы, почти ликование от возможности набить кому-то наглое «лицо», затмевает горечь никиных слез. Она стоит все там же, не двигаясь с места, и плачет еще горше. Уже со всхлипами.

— Ника, — Танатос подходит к девушке, чуть присаживаясь перед ней, чтобы заглянуть в глаза. Снова маленькая. Снова грустная. Снова — расстроенная. Это причиняет уже почти физическую боль. — Ну что ты? К черту его.

— Я заплатила за следующий месяц… — она жмурится, стиснув краешек своего платья руками, — у меня нет сейчас возможности переезжать, а он… меня здесь не оставит…

— Тебе так нравилось, — Эммет стискивает зубы, — все это терпеть? Ника, ты с ним?.. В принципе?

— Нет! — испуганно и возмущенно одновременно, она всхлипывает, оттолкнувшись назад и вжавшись спиной в угол у домофона. — Конечно же нет! Это просто касания, Эммет, это вроде развлечения… но за них он скидывал пятьдесят долларов каждый месяц! Для меня так… проще…

Танатос старается вдохнуть поглубже, чтобы не напугать своим тоном. Он не склонен срываться в эту секунду.

— Ника, ты не должна позволять никому так с собой обращаться. Ни за какие льготы.

Она смаргивает несколько слезинок, качнув головой. Бежевые пряди, стянутые в хвост, выбиваются из-под резинки. Спадают на лоб.

— Я не в том положении, чтобы устанавливать правила…

— Неправда, — спокойно разубеждает Каллен, осторожно убирая особенно наглую прядку подальше, ей за ухо. Ника плотнее сжимает губы, наблюдая за этим, — ты, только ты всегда устанавливаешь правила. С самого начала.

— Не каждый может позволить себе личную неприкосновенность, — маскируя дрожь, девушка пытается отодвинуться от окружающих повсюду рук Медвежонка подальше, — мне жаль, если я тебя… вас разочаровала, Эммет Карлайлович.

Ей боязно. А еще — горько. А еще — стыдно, как совсем недавно было ему. Она так пытается скрыть это, не показать, но истина витает в воздухе, буквально притягивая к себе взгляды. И от правды никуда не убежать.

Ника будто бы убеждает себя в чем-то, и это ее убеждение, мерцающее в глазах, Эммету не нравится. Более того — проникает в душу, пощипывая ее и вынуждая гореть. Впервые, наверное, в жизни по отношению к женщине. Даже при виде страданий Иззы не было так больно…

— Натос, — не успев себя остановить, выдыхает он.

— Натос? — Вероника, подавив всхлип, в недоумении.

— Мое греческое имя — Натос, — мужчина невесело усмехается, не пряча сострадания во взгляде, — Ника…

И здесь… и здесь что-то происходит. Что-то очень странное, очень необычное, возможно, виной тому звезды. Звезды так сошлись. Небо так решило. Или проще — случай. Судьба еще та кудесница и интриганка.

Только вот Эммет наклоняется ниже, не отдавая себе полного отчета, не собираясь его отдавать, что делает. И касается тех губ, которые совсем недавно побледнели из-за их стычки с хозяином чертовой квартиры.

Целует Веронику.

…Пожар.

…Рассвет.

…Солнечный свет.

И теплое дыхание с привкусом корицы… кофе с корицей…

Девушка не сопротивляется. Более того, ощущая несмелые прикосновения ее пальцев к своей рубашке, Эммет понимает, что ей нравится… или, на крайний случай, не противно.

Какое очаровательное создание… беззащитное… и такое искреннее… во всем.

— Натос… — восхищенно, будто никогда не слышала такого имени, произносит Ника.

Улыбается…

* * *
Ты меня зовешь —
Я здесь.
Я распахиваю шторы кухни, проникнувшись мотивом песни. Солнечный свет, льющийся водопадом, мгновенно устилает весь ее пол. Наполняет собой пустую, пока сонную комнату.

Чтоб узнала ты —
Я есть.
Надеваю один из передников Рады и Анты, порадовавшись самому зрелищу себя в нем, и ласково улыбаюсь начинающемуся дню, не глядя на часы. Как раз вовремя… и очень, очень красиво. Заслуженно для кого-то.

Узнаешь меня…
И я тебя узнал…
Ну еще бы, мое сокровище. Я тоже различила тебя первым среди всех. Там, на пустынной дороге Вегаса, на переднем сидении серого «Ягуара». Это было предопределено.

Через мили и века
Вот тебе моя рука,
Ты зовешь меня, чтоб я тебя позвал!..
И я позову. Я ставлю кастрюлю с молоком на огонь, доставая из верхнего ящика большую ложку, и не сомневаюсь в истине этого порыва. Ведь пока ты меня зовешь, Ксай, у меня есть повод по утрам просыпаться.

Сегодня среда. Теплая, весенняя, солнечная среда, начавшаяся для меня с мягких простыней и защищающей, донельзя близкой позой Алексайо. Он прижал меня к своей груди, крепко обхватив руками за талию, и, хоть было безумно приятно чувствовать его рядом, чтобы выбраться из таких объятий незамеченной мне понадобилась вся моя сноровка. Эдвард чутко спит.

Зато сейчас, даже если на часах всего шесть пятьдесят утра, я чувствую себя абсолютно счастливой.

На современной кухне, где так располагает к себе плита и широкие тумбы с гранитной поверхностью, где забит холодильник и есть все необходимое, дабы порадовать Аметистового, я — хозяйка. Теперь отныне и навсегда.

Полетели сквозь окна, занавешенные дождем,
Чтобы ты не промокла, я буду твоим плащом…
Русский певец, чей голос немного более сладок, чем тот, чья песня стала нашим с Ксаем талисманом, поднимается выше, взлетая по нотам. И вместе с ним, подстраиваясь под ритм, взлетаю и я. Гордо подняв голову, оглядываю свои владения, подмечая каждую мелочь и наслаждаясь ей. Воистину нет ничего приятнее, чем готовить завтрак любимому мужчине.

А уж какие правдивые слова песни — про нас обоих. До последнего.

Музыка набирает обороты… и силу…

Я даже дышу тише…

Молоко закипает, впитавшее в себя необходимый сахар.

Я нагибаюсь за манкой, делая огонь немного меньше. В полках здесь можно найти все, что угодно. Анта и Рада потрясающе ведут хозяйство. Я хочу взять у них мастер-класс. Я хочу уметь все, что следует жене. Восхищение в глазах Эдварда, когда у меня получается нечто новое, не передать словами. И оно согревает, добавляя красок к жизни, мое сердце.

Полетели сквозь стрелы под обстрелом и под огнем…
Тонкая струя манки в молоко. С негромким, неслышным плеском и оседанием на дне. Как в идеальном рецепте.

Я помню свой первый урок, когда Ксай, стоя за моей спиной, показывал, как понять, кипит молоко или нет. И как именно следует добавлять крупу, когда все готово, дабы изначально не испортить весь завтрак. Он был добрым и понимающим, он не торопил меня. А это, несомненно, делает его самым лучшим учителем.

Следующим моим шагом, наверное, будут оладьи. Розмари окончательно поверит в изменения моего сознания и жизненной позиции, если увидит, что я и их научилась жарить.

Чтобы ты не сгорела, я буду твоим дождем…
Какой он романтичный. Я невольно заслушиваюсь. Рука, помешивающая манку, делает это вольно или нет, в такт музыке, пока, одновременно стараясь разобрать слова и насладиться песней, я вслушиваюсь в ее ритм.

Этот радиоприемник Анта всегда включает, когда готовит что-то. Я решила не изменять ее традиции, надавив на нужную кнопку. А радио в России, судя по всему, изобилует чудесными композициями.

…Начинается проигрыш. Я вздыхаю, ненадолго отпустив свое пристальное внимание. Методично, но скорее машинально помешиваю кашу, рассматривая ее медленно густеющую консистенцию.

— Миллион шагов назад, — раздается из-за спины. И тут же, быстрее, чем успеваю среагировать, даже обернуться, теплые руки обхватывают мою талию, — миллион кругов… и Ад.

Как выразительно, боже мой, и его баритон…

Клубничный гель, ставший теперь и моим тоже, свежесть простыней, лосьон для бритья и просто… Эдвард. Каждой своей клеточкой.

Теплый, он обнимает меня, надежно прикрывая спину. И с детским интересом выглядывает кашу за моим плечом, напевая один в один с исполнителем неизвестную мне песню. На русском, как и он.

— Миллион веков тебя одну искал… — сладостно протягивает, опустившись на тон ниже, и целуя мою шею под ухом, а затем и там, где слышен пульс. Мятное дыхание ее щекочет.

— Я тебя тоже…

Алексайо, не отвечая, зарывается носом в мои волосы.

— В миллионе есть лишь миг, — сокровенно шепчет Аметист, крепче сжав меня руками и идеально встраиваясь в музыкальный фон без толики фальши, давая эмоциям бить ключом, — подаривший мне твой крик…

Я подаюсь назад, не отпуская своей ложки, но мешаю кашу быстрее. Она густеет, белеет, подходит к степени готовности… но мне нельзя убирать руки, не сейчас. Как бы ни хотелось обнять Эдварда по-настоящему.

Я переплетаю наши левые ладони, не в силах удержаться. Мне нужно его чувствовать. Чувствовать как можно явнее.

— Ты зовешь меня, — муж целует мою макушку точно так же, как и ночью, с бережной нежностью, — чтобы я тебя позвал…

Я запрокидываю голову, когда он требовательно пробирается губами к моей шее. Поцелуи, замещающие время короткого проигрыша и наступающего припева, ощущаются в самой глубине моего тела. Окутывает его собой и не отпускают. Ни за что.

Мы взлетаем вверх вместе, как по нотам. И там же парим. Эдвард не дозволяет своему голосу сорваться, а я наслаждаюсь этой маленькой импровизацией. Его «я буду!»…

Дабы облегчить мне задачу и не вынудить сетовать на комочки, правой рукой Эдвард помешивает кашу вместе со мной, не давая остановиться, а вот левой… левой притягивает так близко к себе, как может, вжимая в собственное тело. И целует все, что видит, начиная от шеи и заканчивая плечами. Чуть спускает даже мой сегодняшний розовый сарафан, купленный все на том же Санторини. Я, наверное, всегда буду с особым благоговением носить одежду оттуда.

Эдвард ласкает меня, однако слушает песню. Он знает ее. И потому так точно, так метко проговаривает важнейшие слова.

— Твоим плащом…

Требовательная рука на моей талии, гладит шов, спускающийся к бедрам. Наполняет своим теплом.

Наверх. На самый верх. С отчаяньем, восхищением, любовью, бесконечной верой!

Я задыхаюсь…

— Твоим дождем…

И я вижу, вижу и этот плащ, и этот дождь, и огненные стрелы, и даже грозы… он поет, «полетели сквозь грозы»… я забываю, что здесь делаю… зачем мне эта каша…

Он со мной, он, только он. ВСЕГДА ОН!

Но снова… снова и снова… припев повторяется и Эдвард, сильнее вжавшись в меня, продолжает свою неожиданную, маленькую и такую сладкую пытку. Ласкает меня, буквально наслаиваясь на эмоциональную, пышущую жизнью песню. Становясь ее неотъемлемой частью.

— Твоим плащом… — вдоль позвоночника указательным пальцем, до дрожи.

Я прикрываю глаза.

— Твои дождем… — ладонью на ключицу, почти полностью накрывая ее. Грея.

Прерывисто, восторженно выдыхаю.

— Я буду, — клянется, не пожалев искренности, Алексайо. И возвращает обе руки на мою талию, заканчивая песню. Естественно, сразу же с певцом.

Я слабо посмеиваюсь, напоминая себе о том, что нужно выключить кашу, и откидываюсь на его грудь. Все еще сбито дыша.

— С добрым утром, радость моя, — изменившимся, ставшим тихим, но оставшимся таким же проникновенным голосом произносит Эдвард. — Ты у нас и вправду солнцем разбужена…

— И укрытая тоненьким кружевом, — давно заученными наизусть словами нашей песни отвечаю ему, указав на тонкое переплетение кружев на поясе сарафана, — доброе утро, Ксай.

От его улыбки, что я чувствую независимо от того, вижу ее или нет, действительно становится светлее. Солнце ярче.

— Ты знаешь, сколько сейчас времени? — вкрадчиво интересуется он.

— Около семи?

— Утра, ага, — Эдвард с обожанием трется носом о мою щеку, — расскажешь мне, почему не спишь?

— Слишком хорошая погода, — выглянув в окно из-за его плеча, честно объясняюсь, — а еще мне не хотелось оставлять тебя без завтрака.

— Теперь будем каждое утро есть манную кашу?

— Если ты хочешь. Я не знаю, чем ты обычно завтракаешь…

— Бельчонок, — Алексайо с тяжелым снисходительным вздохом соединяет ладони в замок на моем животе. Но предусмотрительно делает шаг от плиты, дабы не было никакой возможности опрокинуть только что сваренную манку на себя, — я просто интересуюсь, почему «совы» внезапно стали «жаворонками», вот и все. Ты не представляешь, как приятно, когда для тебя готовят…

Правда, приятно?

Я расцветаю. И краснею одновременно.

— Уж я представляю, Ксай…

А вот теперь краснеет Эдвард. Так мило. Я поворачиваюсь в его руках, кладя ладони на грудь, и заглядываю в аметисты. Отдохнувшие и умиротворенные, они мерцают. Но все же отголосок беспокойства здесь есть, он никуда не делся. И я, я единственная причина, по которой он нервничает этими днями… ночами. Сдался мне этот кошмар…

— Ты выспалась? — заботливо зовет Серые Перчатки, с приметливостью подмечая малейшие признаки недосыпа на моем лице.

— Знаешь, с тобой очень приятно спать, так что, думаю, да, вполне.

Мой напускной смех его не веселит. По крайней мере, не так сильно.

— Мне не нравится, когда тебя тревожат сны на те темы, что уже давно в прошлом.

— Эдвард, — я устраиваю голову у него на плече, обнимая за шею, — я не выбираю их сюжетов. Но извини пожалуйста. Я не была намерена тебя будить.

— Здесь не за что извиняться, это всего лишь мое беспокойство, — отрицает Ксай, — просто расслабься. Дай себе быть счастливой.

— Со своим плащом… — стараясь вернуть ему оптимизм, ухмыляюсь, — и дождем… и солнцем… всем. Ну конечно же, я даже не сомневаюсь, что так будет.

Тут же смутившийся Эдвард просто целует мой лоб. Он всегда, когда хочет многое сказать, но не знает, как точнее это выразить, так поступает.

— Угостим Розмари? — как бы невзначай интересуется, поглядывая на кастрюли манки.

— Если она уже не спит, — выглядываю на лестницу из-за его плеча, — и если она согласится…

…Замолкаю. На полуслове, на полузвуке, заслышав мелодию, что так волнует всю душу. Буквально пронизывает ее, заливая пламенем восторга.

— Ксай, — подпрыгнув на своем месте с детской непосредственностью, гляжу прямо в аметисты, — та самая песня… музыка!

Пианино, да. Ускоряющийся темп. Перебежки из ударных.

«Небеса».

Эдвард узнает ее. Под мою восторженность, под собственные наблюдения и просто внезапно поддаваясь столь чудесному утреннему моменту, он разжимает руки, кладя их на мою талию. И увлекает за собой в столовую за следующей аркой, где гораздо больше места.

Руки ближе к вышине плеч, ладонями накрыв друг друга. Мое золотое кольцо блестит на пальце так же ярко, как у Алексайо, когда он вдруг в вальсирующем темпе делает шаг назад. По маленькому квадрату.

…Русский баритон, такой похожий на голос Эдварда, пронизанный любовью, начинает петь.

— Я не умею, Ксай, — шепотом, прикусив губу, бормочу я. Его движения, даже такие отрывистые, уже чересчур изящны.

— В этом нет ничего сложного, Белла, — убеждает муж, призывая себе довериться. Поддерживает меня увереннее, принимая бразды правления в свои руки. Раз и… ставит на свои ноги. Без особого труда.

— Видишь, совсем просто, — когда озадаченно поднимаю на него глаза, докладывает с теплой улыбкой. И, встраиваясь в ритм музыки, ступает в сторону.

И как без нее теперь?

Я чувствую его губы на щеке.

Как продлить эту краткую оттепель?

Горячее дыхание окутывает мой висок.

Прижимаю сильней, да пребудет во мне…

Усиливаются объятья, а наша близость осязаема в самом воздухе столовой.

Ее запах и родинка на спине.

И снова поцелуй. Только теперь — в губы.

Шаг, шаг, шаг…

Мы следуем друг за другом, улыбаясь все явнее после каждого движения. Я смеюсь тому, как легко и просто, оказывается, танцевать с Эдвардом, а он, наверное, рад моим успехам. Или же своей находчивости, что позволяет ему так уверенно вести нас в компании с чудесной песней.

Гимн, гимн всех отношений, почти их пересказ.

Я не могу слушать эту песню без дрожи. Она слишком настоящая и слишком искренняя, дабы пройти мимо.

В ней — вся жизнь…

— Но время не вернуть, а счастье слепо, — нашептывает мне на ухо Ксай, прижимаясь к нему щекой, — это чистая правда, Бельчонок.

Я улыбаюсь. Широко, восторженно ему улыбаюсь, надеюсь, вложив всю ту нежность, что так хочу подарить. Всю любовь.

— Эдвард, это мой первый вальс…

Он недоверчиво прищуривается.

— Ну что ты?..

— Ага, — приникаю к его груди, посильнее сжав ладони, — и он тоже твой… как и все остальное.

Я понимаю, как никогда ясно понимаю, любуясь мужем, что в этом мужчине не только мое будущее, в нем я вся. Даже если растворяться в ком-то плохая затея… это если ты не веришь. Если сомневаешься, даже на грамм, в нем. А когда понимаешь истину и видишь ее, когда все остальное перестает иметь значение… ни место страху. А единение — залог успеха.

Небеса мои обетованные,

Нелегко пред вами стоять, так услышьте меня.

- Σ'αγαπώ, Aleksayo…

Я говорю это, приникнув к его плечу и удерживая в прежней позе, а сама смотрю на лестницу, где уже после третьего шага нашего вальса разглядела Розмари. Она стоит, неловко приникнув к перилам, и наблюдает. За каждым шагом. За каждой улыбкой. За каждым моим вздохом.

И сейчас, когда обнаруживает, что я знаю, где она, внимательно всматривается в глаза. С капелькой суровости.

А я лишь явнее улыбаюсь. Демонстрирую ей свое счастье.

Я все еще продолжаю верить, что она поймет…

* * *
Прежде чем вплотную взяться за свои чертежи до самого ужина у Эммета, Алексайо оставляет нам с Розмари две большие тарелки с удивительно-нежной, сливочной «Карбонарой». На тарелочке рядом прилагается уже натертый мужем пармезан, а паста посыпана небольшой порцией перца, добавляющего блюду пикантности.

Я знала, что Эдвард умеет готовить. Но чтобы еще и так красиво, так заботливо подавать — сюрприз…

Розмари тоже не верит своим глазам. Она заходит в столовую как раз тогда, когда я кладу возле ее тарелки вилку и нож, и немного теряется, оглядывая все это великолепие.

— Рестораны так быстро доставляют еду, Белла?

Меня пробирает гордость, а на губы просится улыбка, удерживать которую не вижу смысла. Она наполняет жизнь новыми красками.

— Это дело рук Эдварда, Роз, — хитро отвечаю я, — не откажешься попробовать?

— Он готовит?

— Знаешь, здесь говорят «талантливый человек талантлив во всем».

На такое ответить женщине нечего. Она присаживается на свой стул, оставаясь в комнате, и нерешительно глядит на пармезан.

Сегодня Роз в прежних джинсах и синих тапочках, но блузка у нее новая, темно-бордовая. И мне почему-то сразу же вспоминается любимый цвет Рональда. Неожиданно.

Первую пробу с нашего обеда снимаю я. Накрутив на вилку несколько спагетти, поддеваю ее острием кусочек ветчины в ароматном сливочно-яичном соусе. Вкусовые рецепторы замерли в предвкушении.

И пармезан… боже, как дополняет это блюдо пармезан…

— Мне говорили, мистер Каллен родился в Греции, — Роз так же пробует макароны, не скрывая приятного удивления их вкусом, — там тоже популярны спагетти?

— Просто я люблю эту пасту, — пожимаю плечами, взглянув на маму из-под ресниц, — он приготовил ее для меня. И для тебя, конечно же.

— Я не рассказывала ему о твоих любимых блюдах.

— Я знаю. Я ему рассказала.

Еще одна вилка пищи Богов. На самом деле. Будто бы это блюдо принесли прямиком с Олимпа, не забыв поперчить. Эдвард восхитителен. И больше он никогда на свете не позволит себе при мне отрицать собственное кулинарное мастерство. На какое количество блюд оно бы не распространялось.

— Белла, я понимаю, что за обедом не самое лучшее время… но я боюсь, лучшего нам с тобой не представится, — спустя пару минут трапезы, в которой нет ничего, кроме неги для желудка, произносит Розмари. Серьезно.

— Мам, не отговаривай меня, пожалуйста, — устало шепчу, вспомнив, как прошел вчерашний ужин, обреченно водя вилкой по стеклянной поверхности тарелки. Гжелевая. С заморскими цветами. Боже мой, это ведь ее я раскрасила одной из первых… да-да, вот подпись, под этой капелькой соуса, «Изз»… Эдвард нашел ее. Он о ней вспомнил.

— Я не отговариваю, — Розмари решительно качает головой, словно бы о таком никогда и не думала, — моя девочка, я вообще не намерена сейчас высказывать свое мнение. Я… я увидела достаточно.

Мне вспоминается та картина раннего утра, когда варила манку. Мама тогда сделала вид, что ничего не было, ничего она не заметила, и, стоило нам закончить вальсировать, как ее и след простыл, а когда Эдвард подошел к комнате, дверь была закрыта и вокруг тишина… так что каши она не отведала. Но не похоже, чтобы сильно об этом жалела. Паста компенсировала все.

И та же паста послужила напоминанием нашей нежности, которую не посчитал бы искренней лишь слепой.

— Я рада, если это так, — тихонько произношу, как можно проникновеннее посмотрев в ее синие глаза.

На самом деле, не могу до конца поверить, что Розмари здесь. Я столько времени ждала нашей встречи, так хотела разделить с ней всю свою радость, так мечтала получить одобрение… и убедилась, в который раз, что не всегда наши ожидания соответствуют действительности.

— Это так, — подтверждает миссис Робинс, — я просто хотела расспросить тебя… о вас. О ваших отношениях.

Паста внезапно становится чуть переперченной.

— Я не знаю, смогу ли ответить на все вопросы. Пожалуйста, давай без провокаций, Роз.

— Какие провокации, Цветочек?.. — она нерешительно прикусывает губу, вспомнив это прозвище, но едва видит, что я не против, продолжает, — Эдвард любезно предложил мне пожить у вас. Я здесь гостья. Я не имею на них права.

— Ты желанная гостья, Розмари…

— Тем не менее, это не отменяет «птичьи» права, — женщина невесело усмехается, — ладно, Белла. Это как отступление. Я просто хочу сокровенных ответов, если ты будешь вольна их дать, и правды. Я пропустила большой отрезок твоей жизни, моя девочка, и хотела бы его наверстать.

В ее искренности не усомниться.

Я как раз накручиваю на вилку еще немного спагетти с ветчиной, и аппетит вздрагивает, едва не убегая. От растроганности? Или бабочек в животе?

— Я слушаю, мама.

Выждав небольшую паузу, миссис Робинс наливает в свой стакан гранатового сока, стоящего здесь же, на столе. Чем-то напоминает вино, но безалкогольный и куда более сладкий. А еще — я его люблю.

Роз удивлена маркой. Знакомой,американской маркой. Но ничего не говорит. Уже принимает это как должное.

— Когда ты поняла, что его полюбила? — с капелькой дрожи вопрошает ее голос.

Что же, это проще, чем я думала. Мне доставляет удовольствие говорить об Эдварде в таком ключе. К тому же, каждое слово — лишнее убеждение для Розмари, а это бесценно. Я хочу, чтобы она верила мне, чтобы меня принимала. Я не желаю терять маму.

— Когда Эдвард сказал мне, что мы — семья.

— Так и сказал?

— Да. В начале марта.

— Когда ты еще была «голубкой»?

— Вроде того. Это было его серьезным отступлением от плана…

Роз вздыхает.

— Он поступил так из-за желания? Белла, прости мое любопытство, будь оно не ладно, но мистер Каллен… принуждал тебя? Хоть к чему-нибудь, хоть однажды? Я клянусь, что не стану вмешиваться. Я просто хочу знать.

Я тоже вздыхаю. И отодвигаю свою пасту чуть дальше, доверительно наклоняясь над столом в сторону Розмари. Прямо к ее синим-синим глазам.

— Мам, на самом деле, это я его «принуждала»… — загадочно блеснув ими, произношу я.

— Во время грозы?

— Нет, намного позже, — не могу скрыть того, что при упоминании этого слова мурашки все еще пробегаются по спине. Но вчерашняя ночь, хорошо подвешенный язык Эдварда, его уверенность и мастерство успокаивать меня доказали, что все не столь страшно. Можно с ним справиться, если есть желание. Если хватает сил доверить кому-то всю свою боль.

— Но почему тогда такая скорая свадьба? — Розмари конфузится, задавая этот вопрос, но не может промолчать. Ее он тревожит. — Если ты не?..

— Я не беременна, нет, — опускаю голову, не решаясь признаться матери, что вряд ли когда-либо буду в положении в принципе, это окончательно разобьет ей сердце. Не сейчас, — просто мы сочли, что так будет лучше. Зачем тянуть время?

— У тебя оно не ограничено. Ты не думала подождать немного, проверить ваши чувства?..

— Я проверила их задолго до свадьбы, мама. Честно. Я ни секунды не сомневалась, отвечая «да».

— Настолько, что обвенчалась в православном храме…

— Имеет ли это коренное значение? — я чуть не закатываю глаза, — для меня было важно обвенчаться с Эдвардом. И знаешь, если на то пошло, я бы могла сделать это и в мечети. Я его люблю — все просто.

Соглашающаяся со мной, женщина не спорит. Просто отрывисто кивает, снова невесело усмехнувшись. Берет еще вилку пасты. Она ароматная и горячая, еще не остывшая, будоражит вкус. Я тоже не удерживаюсь.

— Ты… — Розмари тушуется, раздумывая, стоит ли этого говорить. — Ты не позвала меня на свадьбу потому, что думала, я помешаю ей?

Это напоминание меня расстраивает. Я, наверное, никогда не смогу простить себе и собственной нерасторопности того, что вместо Роз в самый главный день одевала меня незнакомка-Агнесса. Я мечтала, чтобы это была Розмари. Хотя, справедливости ради стоит заметить, что в свете последних событий, открывшихся так внезапно, возможно, ее отсутствие было и к лучшему. Эдвард тогда еще не до конца верил в наше будущее… даже с кольцами…

— Нет, мама, — честно даю ответ я, — тогда я и подумать не могла, что ты можешь быть… против. Я говорила, это случилось крайне внезапно, и я просто не успела тебя пригласить. У нас на все было три дня.

— Эдвард повез тебя на свою Родину…

— Он хотел подарить мне себя, — как романтичная девчонка, запрокидываю голову, мечтательно оглядывая карнизы штор над окнами за моей спиной, — и подарил самую настоящую сказку. Если ты захочешь, я могу показать тебе фотографии.

— У вас есть свадебный альбом? — брови Розмари взлетают вверх. Она совсем на себя не похожа.

— Есть. Это ведь главное событие нашей жизни, мама… настоящее, — моя улыбка становится растроганно-грустной от того, что никогда более этот день не повторится. Самый чудесный за все мое существование.

Роз внимательно слушает. Мало того — она внимательно смотрит на меня. И ни одна деталь, даже самая мелкая, не скрывается от ее приметливого взора. Материнского, а значит — зоркого. В самом прямом смысле этого слова.

Когда я заканчиваю, она определяет для себя дальнейший сценарий действий. Решительно отодвигает тарелку с пастой, как бы ни была та вкусна, и поднимается со своего стула. Первый шаг мне навстречу делает зажато, пересиливая себя, а вот второй… второй уже проще. Легче. И третий. И четвертый.

Я быстро встаю, пока она не подошла так близко, дабы обнимать меня сидящую, и отхожу от стола. Не хочу, дабы потом пришлось кому-нибудь из нас убирать пол от липких сливочных макарон.

— Мой Цветочек, — полувсхлипом, полувздохом шепчет мама, протягивая руки вперед.

И я откликаюсь.

Мы стоим посреди столовой, обе со стремительно влажнеющими глазами и подрагивающими пальцами. Я держу Розмари за талию крепко-крепко, наверное, как в детстве, а она с лаской гладит мои волосы, не запутывая пряди. Она — мама. Моя чудесная, моя родная, моя любимая мама. Она не бросала меня, она здесь.

Эдвард прав, кто бы еще за столько миль примчался, кроме нее, спасать меня? Кто бы за меня вступился перед Великим и Ужасным «старцем»? Розмари… уникальна. Как и все те люди, что равноправно владеют моим сердцем.

— Я соскучилась, — проникнувшись моментом, сокровенным шепотом выдыхаю я. Прижимаюсь к теплому плечу в темно-бордовой блузке.

— А я как соскучилась, — таким же шепотом вторит Роз, мотнув головой, чтобы прогнать лишние слезы, — моя девочка, ты — самое главное, самое важное создание в моей жизни. Я никогда, никогда не хотела для тебя ничего большего, чем счастье. Ты знаешь это.

— Так не отбирай его, — почти взмаливаюсь я. Со всем своим отчаяньем.

Роз упряма. Если она решила, если она убедила себя, если… никто уже не поможет.

— Белла, — мама приникает к моему уху, предварительно нежно поцеловав висок, — знаешь, вчера, когда была гроза… а вчера была гроза, я думаю, ты в курсе… я так испугалась, когда увидела молнию. Я представила, что чувствуешь ты и как тебе страшно, и я… я всерьез была готова прибить этого Каллена, если бы вдруг увидела, что он не может позаботится о тебе должным образом.

— Розмари… — стону я, морщась. Первое мое действие с утра было строкой в Google «прогноз погоды» на вчера. И он отнюдь не обрадовал.

— Но Цветочек, когда я вошла, — она качает головой, прикусывая губу, и неровно выдыхает, — я увидела вас в ванной. Я услышала, что он тебе говорил… человек, которого мы с мистером Своном считали едва ли не извращенцем последнее время… и потом, ночью, когда я снова зашла, ты спала так спокойно… Белла, я не помню ни единого дня до твоего переезда сюда, чтобы ты так спокойно спала. Тебя не разбудил ни шепот, ни дальнейшее продолжение ночной эпопеи. Даже гром.

Меня потряхивает. Гроза потом продолжилась?..

— Мне с Эдвардом не страшно, — сдавленно шепчу я, прижав маму к себе покрепче, — он рядом со мной ночью. С самого первого дня, Роз, он не оставлял меня одну…

— Девочка моя, — Розмари ощутимее целует мои волосы, поглаживая их с новой силой, и я узнаю ее. Узнаю ту женщину, которую люблю всем сердцем, мою первую спасительницу, мой стимул продолжать жить после той ужасной грозы. Мама приехала. Моя мама!..

— Я поняла, — Роз накрывает рукой, мягкой и трепетной, мой затылок, так же как Эдвард этим утром, — я убедилась в его преданности тебе, Белла. Как вы танцевали утром… прости меня, я подглядела, но… как же можно было не подглядеть? Человека можно увидеть истинным лишь в такие моменты.

Наш танец… наш первый, наш главный танец. Ведь на свадьбе у нас не было возможности… ни на одной…

«Я буду твоим плащом».

«Я буду твоим дождем».

«Я буду».

Нет сомнений. Ни капли, мой Ксай. Даже у Розмари уже, похоже.

— Я не обижаюсь, мама… я не виню тебя…

Успокоенно, облегченно хмыкнув, она на мгновенье сильно-сильно сжимает меня в объятьях, а затем выпускает из них. Отстраняется, уложив руки на плечи, и гладит их у основания, разглядывая будто в первый раз.

— Не плачь, — просит, хмурясь слезинкам, являющимся отражением ее, — я предлагаю занятие получше: сначала закончить с обедом, что твой муж так старался для нас приготовить, а затем просмотреть ваш альбом. Я бы очень хотела его увидеть.

Меня пробирает на смех. Только нежный. Вдохновленный.

— И ты не плачь, — ласково пожимая ее руку, прошу я.

— Не буду, — Розмари разворачивает нас к столу, вынуждая меня вернуться на свой стул. Сама же садится на свой. Берется за вилку. — Безумно вкусная паста, Цветочек.

Как будто можно ответить на такое что-то более правильное.

Я ухмыляюсь.

— Замечательная…

Чуть позже, с двумя чашками зеленого чая, на большом и мягком диване мы с Розмари, устроившись у его левого бока, листаем альбом.

Теплая гостиная дополняется теплым чаем и не менее согревающим пледом, а яркое солнце на наших греческих фотографиях, смешиваясь с реальным русским солнцем, буквально бьет из немых картинок. Выдает их настрой с головой.

Мама, не скрывая восхищения, любуется нашими фото.

На розово-голубых страницах с изображением морских волн, полупрозрачных, зато с барашками, напечатаны фотографии (в виде наклейки с очаровательными скрепочками). Необычность дизайна альбома не менее притягательна — он кожаный, с надежным переплетом, темно-фиолетовый. На этом цвете настояла я.

…Вот Эдвард и я на фоне старой греческой церквушки острова Санторини, на фоне гор, белых домиков и морских пейзажей. Я стою почти на вершине горы, а он чуть ниже… и мы, придерживая мою фату в две руки, сливаемся в целомудренном, но отдающим всеми прелестями брака поцелуе. Мы счастливы.

…Вот маленькая мощеная улочка с узкими стенами и горшком с белыми цветами на крошечном балкончике. Я стою рядом, прикасаясь ладонью к камням, и объектив сфокусирован на мне, превращая Эдварда чуть позади в фоновое изображение. Однако его руки, по-хозяйски обвившие мою талию, как никогда заметны. Вместе навсегда.

…А вот наша гордость, лучшая, чудеснейшая из фотографий, которую я уже после получения альбома пересматривала пять раз. Берег моря. Заходящее солнце. Пляж с мелкой галькой и накатывающими барашками волн. Эдвард и я, по щиколотку в воде, любуемся закатом. Муж приподнимает меня над водой, заставляя шлейф платья в изящной позиции взлетать вверх, а фата развевается на несильном ветру сама, касаясь завитых локонов. Эдвард держит меня над всем миром и ему это не составляет абсолютно никакого труда. Он счастлив, он улыбается. И я улыбаюсь. Я свечусь на этом фото.

Изредка Розмари спрашивает, где именно сделана та или иная фотография, как фотографу это удалось и, самое главное, понравилось ли мне… естественно, мои ответы не сложно предугадать.

Мы с Роз отдыхаем душой. Мы обе, проникнувшись моментом, таем в нем. И я не вижу больше в обстановке ничего предосудительного, вокруг — неправильного, а рядом… рядом нет больше убежденного в нашей с Алексайо несовместимости как пары человека. Мы развеяли все сомнения.

Розмари понимает нас. Я вижу.

Вчерашняя ночь, это утро, тот маленький обеденный разговор с неожиданным итогом и мои эмоции раскрыли ей глаза. Верю. Как и она верит…

Так что, когда спустившийся со второго этажа Ксай с приподнятыми уголками губ в виде легкой улыбки, несильно искажающей лицо, интересуется, как у нас дела, ответом ему служит смех. Нежный-нежный. Бархатный. Общий.

— Просматриваем фотографии, любимый, — сообщаю я.

Розмари наклоняется к моему уху, когда перелистываем очередную страничку, и шепчет, делая вид, что не замечает Эдварда. Ликующе, но в меру. С любовью:

— Я принимаю твой выбор, мой Цветочек. Будь самой-самой счастливой.

И затем, прекрасно понимая, что у Ксая был шанс все услышать, Роз касается взглядом его. Мягким, но предупреждающим. И все же, в большей степени, благодарным.

— Спасибо вам, Эдвард, — крайне тепло произносит она. Не жалеет своей улыбки.

И Аметистовый так же не скупится на эмоции.

Он знал, что так будет.

Знал с самого начала.

— Не за что, Розмари.

* * *
Каролина вбегает в прихожую со счастливой улыбкой и Когтяузэром, столь ловко подхваченным под животик.

Он смешно свисает с ее маленькой ручки, недовольно мяукая, но не предпринимает попыток вырваться. Видимо, даже коту понятно, кто в этой жизни любит его больше всех.

Каролина же выглядит… счастливой. Здоровая, пышущая детской непосредственностью, она, чуть покрасневшая от беготни и радости встречи, широко улыбается. И нет на губах, нет на щечках ни одного шрама. Моя девочка в порядке. Наконец-то в ее серо-голубых озерах тишь да гладь и нет ни намека на болезненные мысли.

— Дядя Эд! Белла! — Малыш набрасывается на нас, выпуская свой долгожданный подарок на волю. Серым комком шерсти скатившись с ее рук, он отбегает от греха подальше. Устраивает маленькое, но довольно смешное представление, блеснув серебристыми усами.

На Карли сегодня хлопковое домашнее платье белоснежного цвета с пышной юбкой. Оно сидит на девочке идеально, любовно обхватывая ее маленькую фигурку, и не делает из юной гречанки ни топ-модель а-ля Мадлен, ни исстрадавшуюся, изболевшуюся девочку. Красивая, нежная и изящная.

Да. Да, это она.

Эдвард ступает на шаг ближе в мою сторону, поймав маленькое сокровище, и позволяет ему дотянуться и до меня. Маленькие ладошки об этом мечтают.

— Белла! — восторженно выдыхает мисс Каллен, чмокая мою щеку, — я соскучилась!

— А я как соскучилась, принцесса, — приникаю к плечу мужа, потрепав ее роскошные, уже почти полностью отросшие до прежней длины черные локоны. Эдвард любуется ими, а я по-доброму завидую. При всем желании нравиться ему таких густых и здоровых мне не отрастить. В этом плане помогают лишь греческие гены.

— Вы привели друзей? — малышка, чуть наклонив голову, выглядывает из-за плеча дяди на нашу гостью, остановившуюся в этом же коридоре.

— Зайка, — не могу удержаться, чтобы не коснуться пальцем ее щеки, — лучше. Знакомься, Каролин, это моя мама.

Розмари чуть растерянно глядит на юную гречанку. Уже без пальто, она не совсем понимает цели своего присутствия здесь. Ее ошеломило известие, что у Эдварда есть брат, причем родной, причем — с дочерью. Она переспросила меня не раз, куда мы едем.

Но, наверное, больше всего она изумлена тем, как люблю этого ребенка я. Прежде, при той же Розмари, мне никогда не удавалось наладить контакта с детьми.

— Розмари, это моя Карли, — я пожимаю теплую ладошку девочки, продолжая знакомство, — наша с Эдвардом племянница.

— Приятно познакомиться, — первой ощутив важность событий, серьезным голосом, вызывая наши с Ксаем улыбки, говорит Малыш. Протягивает Роз вторую ладошку.

Та, все еще удивленная, жмет ее в ответ.

— И мне тоже…

Каролина выдерживает взгляд моей матери, чуть опустив ресницы, а затем, обернувшись на меня, спрашивает безмолвного разрешения. Будто бы я в состоянии запретить…

И уже тогда, абсолютно счастливая, обвивается вокруг своего долгожданного Эдди.

— Люблю, люблю, — мурлычет она на чистом русском, целуя дядины щеки. Так же завороженно, как и я, встречает капельку румянца на них и бездонное, чистейшее море обожания в аметистах.

— «Каролина» это Кэролайн? — когда Алексайо уносит малышку вперед, выкрикивая приветствие Голди, шепотом спрашивает у меня Розмари. Мы обе разуваемся, придерживаясь за стенку прихожей.

— Да. По-нашему. Ее назвали в честь Карлайла, отца Эдварда и Эммета.

— Для России уж очень необычные имена.

— Это долгая история, Роз, — примирительно замечаю, забирая и ее, и свое пальто, и вешая в шкаф. Почти кожей чувствуя смятение мамы и то, как внимательно изучает все вокруг, стараюсь облегчить для нее вливание в семью. Приобнимаю за талию, чмокнув в щеку. Наш обеденный разговор определенно порадовал меня. Принятие от миссис Робинс, как от моей главной вдохновительницы столько лет, бесценно. К тому же она не станет пытаться отобрать меня у мужа. Она обещала.

— Голди, добрый вечер. Вы не знаете, где Эммет? — заглянув в арочную дверь кухни, замедляюсь. Гувернантка Каролины, естественно, в зеленом облачении, нарезает зелень для греческого салата.

— Обещал быть через минут двадцать, — та забирает остатки укропа обратно под острое лезвие, — и очень извинялся за задержку.

— Эммет — и есть его брат? — все тем же шепотом осведомляется Розмари.

— Младший, да, — не отпуская ее, направляюсь к гостиной, где слышится нежный смех Карли и мелодичный — Ксая, — они очень близки.

— И оба живут здесь, в одном поселке?

— Так удобнее. К тому же, Каролина очень привязана к Эдварду.

Почему-то я ощущаю нестерпимое желание рассказать Роз все. Конечно же, не сразу, конечно же, выверяя мысли и предложения, но… большую часть так точно. Она — мой самый близкий человек. Она — моя мать. Эдвард верно сказал, что он бы отдал многое, чтобы поговорить с Эсми. Я тоже. Я запомнила его слова и потому это ценю. Ведь могу.

Возле дивана, в зале, развернулась удивительная сцена любви. Она сразу же представляется нам, едва ступаем на порог, обдавая теплом и умиротворением дома. Настоящего.

Каролина, забравшись на колени к дяде, гладит Когтяузэра. Он, придерживаемый под тот же животик, лежит у нее на руках, ворочая серо-полосатой мордочкой и мурлычет. Тихонько, но слышно. Данное обстоятельство возносит радость Карли на новую ступень.

— Ты довольна, Малыш?

— Очень, — загадочно блеснув своему второму отцу серыми глазами, такими же, как и шерстка кота, мое сокровище приникает к руке Алексайо, — спасибо, что ты приехал… и привез Беллу для нас с Тяуззи…

Надо же, она придумала и сокращение для его имени. Фантазерка.

— Эммет скоро приедет, — когда нас замечают, проговариваю я, не отрывая взгляда от нежной картины. В голову так и лезут, плевать, сбыточные или нет, мысли о том, как Эдвард вместе с Каролиной усадит к себе на колени еще одну девочку… или мальчика… маленьких, ужасно красивых, с такими же, надеюсь, аметистовыми глазами… это будет самое большое чудо, самое большое благословение на свете. И единственная награда для него, которая сделает миф о полетах счастья реальностью. Окрылит.

Господи, пожалуйста… всего одна просьба… всего одна…

— Спасибо, — кивнув, не менее довольный и согретый любовью девочки Ксай указывает нам на мягкий диван, — присаживайтесь. По плану у нас «Холодное сердце» и, когда папа придет, мусака, да, мой зайчонок?

— Ага, — специально выпятив вперед нижнюю губку, весело хохочет Каролина, — садитесь, Белла… мультик очень интересный!

И я, и Роз проходим к дивану. Ее отпускает то проклюнувшееся чувство неудобства, когда мы рядом. Все рядом. Наша общность, наша любовь, наше родство — писанное или нет — витает вокруг.

Это семья. То, чего она всегда для меня хотела.

Синие глаза светятся в этой атмосфере уюта и комфорта, подсказывают, что я права… что мама видит, чувствует это.

Я на своем месте.

Эдвард присаживается рядом с нами, не спуская малышку с рук, через пару мгновений. Она перехватывает и мою ладонь, и дядину, надежно устроив на своих коленях, а Когтяузэр немым изваянием занимает левый подлокотник. Он похож на статуэтку котов из Египта. Такой же неподвижный и необычный в своей позе.

Ксай, не глядя на близость Розмари, не забывает напомнить мне, что рядом. Легонько целует висок, выдыхая в волосы. Ему определенно нравится то, что пахну я его шампунем.

…Действительно, через двадцать минут, когда Анна и Эльза исполняют какую-то совместную песню, раздается звонок в дверь.

Голди, только что поднявшаяся наверх, вряд ли успеет открыть дверь так быстро, как я, не занятая в гостиной. И потому, перепугав Когтяузэра, поднимаюсь со своего места, резвым шагом направляясь к двери.

— Я его впущу, — предупредив порыв Каролины, шепчу им с Ксаем.

Для полного семейного счастья нам действительно не хватает Медвежонка. Припозднившийся он, я надеюсь, никуда больше не отлучится.

Берусь за дверь ручки, опуская ее вниз, отпираю замок.

Это Эммет. Правда он.

Только такой мрачный… и такой… растерянный. Я не совсем понимаю.

Необхватный и занимающий собой почти весь дверной проход, Каллен-младший стоит, устало приникнув к косяку, и смотрит на меня чуть влажными глазами. В них нет горя и нет боли, в них просто… просто пустота. Странное сосущее чувство.

— Натос, — озабоченно выдыхаю, нерешительно притрагиваясь к его плечу, — Эммет, ты в порядке? Заходи, тут же холодно…

Горестно хмыкнув, мужчина делает шаг вперед. Становится на свой самолично купленный в далекой Греции коврик с надписью «дом там, где сердце».

— Что случилось? — встревоженная, я не могу понять его настроения. И причины задержки. И такого вида. Эммет бледный и, наверное, все же немного напуганный. Только не событием, а его… последствиями. Такое может быть?

Он вздыхает. Слишком глубоко.

А затем, глянув мне за спину и убедившись, что дочери нет, произносит одну-единственную фразу:

— Мадлен повесилась, Белла.

Capitolo 40

— Мадлен повесилась.

Эммет, прислонившись к косяку, негромко дышит. В необхватном черном пальто и таких же черных туфлях, он, бледный, мрачно предвкушает мою реакцию и вопросы.

Темные волосы взъерошены, в глазах погасли добрые огоньки. Я была права, он выглядит усталым, выжатым. В нем ровно столько же неверия, пусть и бессильного теперь, сколько во мне. Просто у мужчины было больше времени с ним смириться.

— Это правда?

— Чистая…

— Значит, ты уверен?

— Белла, — он без юмора усмехается, запрокидывая голову, — у меня адрес морга. Скажи, это похоже на неуверенность?

Я против воли вздрагиваю.

— Адрес?.. Тебе звонили из?..

— Из московского танатологического отделения № 4.

Цвета перед глазами становятся ярче. Комната, свет, Эммет в черном, неожиданная новость — все вдруг кажется несуществующим, неверным. Такого не может быть, это нереально. Чья-то выдумка, дурной сон, фантазия. Мадлен была слишком самолюбивой дрянью, дабы себя повесить. О нет.

— Она приехала в Москву…

— Две недели назад, — Танатос, кашлянув, кое-как разувается, все еще не отходя от стены, — теперь надо что-то делать с этим… а что?..

Его растерянность, наслаивающаяся на усталость, превращает лицо Каллена-младшего в совсем плачевную картину: глубокие бороздки морщин на лбу, опустившиеся уголки губ, побелевшие пальцы. Он стоит, смотрит на вешалку для одежды, но никак не может вспомнить, что именно собирается повесить на нее. Не чувствует на себе тонкого пальто.

— Делать с чем?

Внезапно сменяя бас Натоса на свой баритон, нежданный голос Эдвард слышится за моей спиной. Мгновенье — и я чувствую его ладонь на спине, постепенно перебирающуюся к плечам. Рядом.

Серо-голубые озера Медвежонка, теперь больше похожие на крошку льда с кровью и водой, затягиваются чем-то прозрачным.

— С кем, — поправляет он, мотая головой из стороны в сторону. Сжимает руками пуговицы на своей одежде, не готовый мириться с тем, что они отказываются раскрываться.

— Мадлен, — шепотом, воровато оглянувшись, нет ли сзади Карли, докладываю мужу я. Привстаю на цыпочки в стремлении дотянуться до его уха. — Эммет говорит, она повесилась…

— Что сделала? — аметисты вспыхивают, обдав нас обоих самым настоящим пламенем, но в то же время что-то тяжелое в их глубине с грохотом обрушивается вниз. Погребает под собой живое.

— Да что вы все заладили?.. — окончательно утерявший силы Танатос чудом не сползает по косяку двери вниз. Он тяжело опускается на пуфик возле прихожей, сжав руками переносицу. На его висках видны вены. — Да! Да, мать вашу!.. И я ни черта не могу сделать!

Натос ругается шепотом, однако достаточно громко, чтобы быть услышанным. Эдвард, мгновенно побледневший вслед за братом, но еще не до такой степени уверившийся в правоте его слов, подходит к Медвежонку. Кладет руку на его плечо.

— Мне хоронить теперь… — с дрожью сообщает Каллен-младший, глянув на брата действительно слезящимся взглядом, — вот скажи, зачем?.. Почему здесь?..

— Это было здесь?

— Отель «Интернационалъ» у Кремля. На полотенцах.

Только лишь представив эту картину, я испуганно накрываю рот рукой.

Ксая, по-моему, передергивает.

— Ты уверен, Натос?

Зажмурившись, тот грубо, почти мстительно смеется. Скидывает ладонь брата с плеча.

— Нет, Эд. Я шучу. И шутит криминалист, что мне звонил. И персонал отеля тоже шутит… все, как один… никто не уверен…

— Прости, Эммет…

— Если бы только наши эти «прости» что-то решали, — сжав виски пальцами, бормочет тот.

Он все же снимает пальто. Скидывает едва ли не на пол, к грязи с ботинок, ничуть не заботясь о его сохранности. Эммету плевать на все, кроме единственно важного обстоятельства в данный момент. И его злость, помноженная на беспомощность и отчаянье, не дает мужчине как следует вдохнуть.

Эдвард, огорошенный подобного рода известием, выглядит не лучше. У него опускаются плечи, темнеет взгляд. И я начинаю различать на любимом лице ту суровость, которой он столько времени боялся.

— Папочка!

Мелодичный детский голосок, стрелой врезаясь в сгустившиеся в коридоре тучи, разгоняет какую-то часть своих облаков.

Каролина, в белом, как ангелочек, вбегает в прихожую, без труда находя среди нас своего самого главного человека. Зовет его, улыбаясь.

Когтяузэр, серой тенью следуя за маленькой хозяйкой, горделиво держит хвост высоко поднятым. Но на морде его удовлетворения больше нет. Похоже, даже кот понимает, как здесь все наэлектризовано…

— Котенок мой, — Танатос, за секунду надевший на лицо улыбку, пусть и вымученную, раскрывает объятья.

Он не успевает подняться с пуфика — дочка врезается в него раньше, обхватывая ручонками за огромную шею. И виснет, отказываясь отпускать, чмокая в щеки.

— Ты пришел!

Ксай отступает ко мне, с легким кивком, должно быть, что-то означающем, поглядев на брата.

Я снова чувствую мужа рядом, на талии. Мне спокойнее, этого не отнять. А Ксаю, как никому, это известно.

Впрочем, следует отметить, что и сам Аметистовый на грамм, на секунду, но расслабляется рядом со мной. По крайней мере, его спина уже не такая идеально-прямая, а на лбу уменьшается число морщинок.

— Ты чего? — Каролина, недоуменная видом Каллена-младшего и несильным поглаживанием по спине, пристально смотрит в отражение своих глаз на его лице, — ты заболел, папочка?

Нотка беспокойства, окрасившая ее тон, придает Танатосу сил.

— Ну что ты, просто устал, — как можно нежнее поглаживая ее шевелюру, он делает все, дабы отвести подозрения.

Но даже Карли, которая уже научилась порой замечать то, что не надо, видит в его глазах слезы. Слезы, которые, почему-то, созревают при ее прикосновениях, при взгляде на нее. А медвежьи сильные пальцы обхватывают ее талию крепче, чем полагается.

— У тебя глаза мокрые… — мрачнея, сообщает малышка.

— Конечно, — со всей серьезностью подтверждает Медвежонок, — ведь за окном дождик, ты видела? Сильный такой… у меня и пальто мокрое, не только глаза, Малыш.

— Ты грустный.

Мужчина маскирует полувсхлип под покашливание. Прочищает горло.

— Цифры, солнце.

— Цифры?

— Цифры, — подхватывает Эдвард, заметив, что непробиваемость Медвежонка на эмоции близка к своему пределу, — крыла «Мечты», нашего самолета. Мы с папой никак не можем их посчитать.

— Ты не умеешь считать? — не верящая не то что этой фразе, а вообще существованию подобного факта в природе, Каролина обидчиво, недоверчиво супится.

И мне, и ей чудесно известно, как Эдвард любит математику и как легко она ему дается. Они с Эмметом один раз решали на спор физико-математическое уравнение… я была поражена листом, исписанным формулами в поисках того самого одного-единственного правильного ответа.

— Очень сложно, — насилу выдавливает Эммет, поднимаясь с девочкой на ноги. Берет ее на руки, прижимая к себе, с любовью приглаживая растрепавшиеся волосы.

Из гостиной еще слышны веселые песни Олафа и стенания Анны. Они ищут Эльзу и, похоже, до сих пор не нашли. А Роз явно не нравится смотреть мультфильм одной. Сейчас и она придет. И вот она уже не поверит в сказку о крыле…

— Каролина, Малыш, — я протягиваю к юной гречанке руки и Эммет, рассудив верно, с ее согласия отдает дочку мне, — пусть решают свои скучные задачки по математике, м-м-м? Они недолго с дядей Эдом посидят в папином кабинете, а потом придут к нам. Я права?

Братья, замершие друг рядом с другом, с теплом кивают своему маленькому Солнышку. Прогоняют с лиц все то, что ей не понадобится.

— Но мы же договаривались покушать вместе…

— А мы попьем чай, — нахожусь я, перехватываю ее и прижимаю к себе посильнее. Весь ее наряд такой мягкий, кожа — бархатная, а запах ванильного мыла подсказывает, что за золото у меня в руках, — все вместе. Так получилось, Малыш. Давай их простим.

Карли задумчиво склоняет голову вправо, оглядывая мужчин с подозрением.

— Но папа и Эдди придут позже, правда? — в конце концов, осведомляется она.

— Обязательно, — отвечаю за братьев, увлекая девочку за собой обратно в гостиную. Слышу, что Розмари поднимается со своего места, намеренная разузнать, что здесь происходит. Вовремя.

Натос и Ксай остаются за нашими спинами. Они ждут пару секунд, пока мы скроемся в гостиной и лишь затем, судя по звукам, направляются к лестнице на второй этаж.

Кабинет Эммета — самое безопасное, достаточно звукоизолированное и просто удобное место. Им нужно поговорить, нужно высказать свои мысли и принять решение, что делать дальше.

Узнать подробности я всегда успею…

Сейчас на мне куда более важная и нужная задача — обеспечить покой в семье, сыграть спектакль для Розмари и Каролины достойно, без фальши.

У нас все хорошо. Все в порядке.

…На полотенцах.

Черт. Ну и что. И что… и что… все хорошо.

Мысленно продолжая убеждать себя и держа маску спокойствия, больше сходящую на веселье, я приношу теперь и свою племянницу обратно к телевизору.

Большой, всего в десять раз меньше, чем стандартное полотно кинотеатра, он встречает нас громким выкриком Олафа:

— А Я?..

И смехом оленя-скакуна какого-то горе-принца.

— Белла? — Роз, стоящая рядом с диваном, внимательно всматривается в мое лицо.

— Все в порядке, — просто отзываюсь, опуская малышку на мягкие подушки, — производственные казусы.

О да… это они.

* * *
Олаф рассказывает о своей мечте увидеть лето. Он хочет собирать цветы, плести венки, играть на лугу и петь песни на закате. Он мечтает погреться на солнышке и увидеть, каким оно может быть теплым. Предел его желания — пляж. Белоснежный песок, чудесная лазурная водичка и много, много содовой. У Олафа для такого случай припасены солнцезащитные темные очки и крем для загара.

Плохо только одно, Олаф — снеговик. И Анна, и ее новый друг понимают, что ему не суждено позагорать на пляже…

Каролина, хоть и смотрит этот мультфильм далеко не впервые, прижимается ко мне, бормоча слова сожаления о несбыточности мечты одного из самых ярких персонажей диснеевской сказки. — Зайчонок, но ты же помнишь конец, — мягко напоминаю я, приглаживая ее роскошные волосы, — Эльза подарит Олафу маленькую личную тучку… и он всегда, всегда будет в безопасности, даже на солнце.

— Но тут-то он еще не знает этого, — Карли, по-детски супясь, ерзает на моих руках. Устраивается удобнее, прижимаясь близко, но расслабленно. Не так крепко и отчаянно, как раньше.

— Совсем скоро узнает, — чмокаю ее макушку, как всегда делает Эдвард, кладя на нее подбородок. Снеговик, закончив петь, собирается указывать героям, что делать.

Пока моя девочка поглощена мультфильмом, она не слишком думает о папе и дяде, ушедших наверх решать какие-то непонятные, срочные вопросы. В конце концов, я здесь, мусака была вкусной, а к чаю родные обещали вернуться. Я надеюсь, они смогут состроить хотя бы улыбки… мне безумно жаль Каролину. Я знаю, как она любила свою мать, кем бы та не являлась. И потому это особенно суровое наказание для такой светлой малышки — мало того, что Мадли была сучкой, так она еще и покончила с собой, не проявив к своему ребенку хотя бы толику материнской любви.

Я покрепче обнимаю юную гречанку.

— Я тоже тебя люблю, — шепотом, хихикнув, сладко отвечает Каролина.

— Мой котенок, — нежно протягиваю, прикасаясь к ней еще одним поцелуем.

Сероглазое создание довольно и доверчиво откидывает голову мне на плечо, лениво перебирая пальцы правой ладони. Она заинтересована кольцом, но пока ничего не спрашивает. Пока мультик интереснее.

В то же время Розмари мультфильмы совершенно некстати. Во-первых, мне кажется, она что-то заподозрила относительно Калленов, а во-вторых, она терпеть не может зиму, а почти весь мультик — зима. Розмари постоянно мерзнет в России.

Но даже для нее неожиданно нашлась компания.

Голди Микш, гувернантка Карли, домоправительница Эммета. Оказалось, они с мамой родились в одном городе на юге штата Мэн с разницей в полтора года, и обе воспитывали в одиночестве сыновей, которые позже переехали в Россию. У Голди это Каспер, топ-менеджер какой-то компании, а у Роз Фелим, архитектор со стажем, отправленный регулировать строительства какого-то нового бизнес-комплекса в центре Москвы. Так что у них нашлись общие интересы.

Прямо сейчас, устроившись на креслах чуть поодаль от нас, женщины обсуждают какую-то русскую традицию — вполголоса, конечно.

Розмари интересна тема, я вижу, но при всем этом ей очень хочется понаблюдать за нашими взаимоотношениями с Карли, этого не скрыть. Миссис Робинс удивлена моей любовью к детям. К Каролине. И ее взаимностью мне.

— Белла? — Малыш, отвлекаясь от экрана телевизора, задумчиво смотрит на меня. В ее глазах пробегают искорки предвкушения.

— М-м?

— Я хочу тебе кое-что показать… посмотришь?

— Ты хочешь другой мультик?

— Нет, другое… — Каролина прикусывает губу, смущаясь. Капелька румянца видна на ее красивых щечках.

— Конечно, — не заставляя девочку ждать и сомневаться, что я желаю увидеть то, что она собирается показать, отрывисто киваю, — принесешь? Или нужно куда-то пойти?

— Это… подарок для Эдди, — она на мгновенье заминается, но быстро выправляется, подбирая слово. Опускает глаза.

— Даже так? Что за подарок?

— Я покажу, — радуясь моему интересу, Каролина просительно тянет мою ладонь на себя, — пойдем, Белла. У меня в комнате. Я тебе покажу.

Я поднимаюсь, привлекая внимание Роз и Голди, попивающих кофе из маленьких фарфоровых чашечек здесь же, в гостиной.

— Мы ненадолго, — успокаиваю их обеих, качнув головой, — скоро придем. Малыш, поставь мультик на паузу.

— Я потом перемотаю, — Каролина, одновременно восторженная и взволнованная, торопится меня увести.

— Ты сама его сделала? — пока мы поднимаемся по лестнице, выводящей из коридора первого этажа на второй, зову я, — подарок?

— Ага, — девочка вздыхает, насилу выдавив подобие улыбки, — мне кажется, ему должно понравиться… просто он их столько мне дарит…

— Ты — его главный подарок, солнце, — посмеиваюсь, взъерошив ее кудри, — по-моему, он и сам тебе это говорил.

— Тогда подарки мастерят подарки, — каламбурчиком отвечает юная гречанка, чуть более встревоженно, на гласных срывающимся голосом. И поднимается быстрее.

Девочкин маршрут в коридор, потом на лестницу, а затем, из холла второго этажа, в свою спаленку мне предельно ясен. Мы уже минуем больше половины.

Только вот откровением становится, что путь пролегает именно через кабинет Эммета. Поздно доходит, почему Карли ускоряется.

Вот что за «подарок» дяде Эду…

— Эй! — ошеломленная ее хитростью, чуть-чуть промахиваюсь в стремлении перехватить ладошку. Каролина неотвратимо ускользает к нужной, хорошо ей знакомой двери.

Смоляные пряди мелькают в воздухе, прежде чем Карли, громко постучав, распахивает дверь и сразу же ступает внутрь. Не ожидая даже ответа.

Она стоит, в своем белом облачении ангелочка, и часто дышит, изучая огромными глазами обстановку представившейся картины. Ее руки стискивают шов юбки.

Но в ту же секунду, когда до сидящих внутри братьев доходит, кто на пороге, в ту секунду, как Карли делает еще движение вперед, поддавшись своему любопытству, по коридору разносится неожиданно властный, громкий и немного грубый баритон Эдварда. Приказывающий.

— НИ ШАГУ БОЛЬШЕ!

Мы с малышкой, похоже, замираем одновременно. Я — на отдалении четырех шагов от нее, она — на отдалении четырех с половиной от дяди.

А эхо баритона все вибрирует от стен, наполняясь новой силой звучания. Это правда, Эдвард?.. На Карли?.. Мне не снится?!

Каролина моргает, ошеломленная таким приемом, а ее нижняя губа безвольно опускается вниз. Ладошки вздрагивают.

— Закрой дверь, — строго, но уже не грубо, уже тише, говорит Эдвард. Просит.

Карли, как марионетка, подчиняется без лишних слов. Хватается за ручку, так отчаянно, что мне становится жаль ее, и, испуганная, захлопывает дверь. Отшатывается от нее, как от огня, вжавшись в стену напротив.

Пустые серо-голубые озера утыкаются в пол.

— Малыш, — я подхожу к девочке, становясь рядом. Я — это примерно две с половиной Каролины. У нас не такая большая разница в размерах, — ну что ты такое выдумываешь? Мы же с тобой читали, помнишь, как любопытной Варваре на русском базаре…

Каролина внезапно отрывается от дерева под ногами, погасшими глазами всматриваясь в мои. Поджимает дрожащие губы.

— Он на меня накричал… — тихо-тихо, будто бы наступил конец всему, протягивает она.

— Карли…

— Он никогда на меня не кричал, — всхлипнув первый раз накануне начинающей слезной истерики, юная гречанка вдруг с силой стискивает зубы, зажмурив глаза.

Зрелище не просто жалкое… зрелище — мировая скорбь. По атласным щечкам Каролины начинают катиться маленькие слезинки.

— Золотце, ну что ты? — я приседаю рядом, не желая смотреть на девочку сверху вниз. Протягиваю ей руки, приглашая в объятья, которые мисс Каллен сразу же принимает. Вжимается, практически, в меня. — Это все глупости, моя хорошая…

Каролину трясет уже всю. Она ничего не может с собой поделать. И в глазах страх, самый настоящий.

— Накричал…

— Он не потому, что злится на тебя, Карли. Дело в том, что им с папой нужно немного поработать, вот и…

— Накричал, — ничего не слыша, просто продолжает повторять малышка. Со всхлипами.

Ее плечики опускаются, сникает вся фигурка, волосы липнут к личику от слез.

— Не надо, — поглаживая ее дрожащую спинку, прошу я, — это того не стоит.

Каролина не верит мне. Прижимается крепче, держится сильнее, но… не верит. Горько, едва слышно плачет.

Мы все еще рядом с кабинетом и это, мне кажется, не лучшее местоположение. Разговору Калленов не стоит мешать.

Однако, как только я поднимаю девочку на руки, намереваясь отойти хотя бы к креслам холла, дверь злополучной комнаты раскрывается.

Обладатель аметистов с грустным выражением лица и раскаяньем, что буквально лучится от него, делает осторожный шаг наружу.

Моя девочка, будто ища защиты от человека, что всегда ее защищал сам, утыкается в мое плечо. Прячется.

Эдвард морщится, услышав ее всхлип.

Он, побледневший, с россыпью морщинок на лице, выглядит уставшим и потерянным. Видимо, выяснились подробности… или всплыли факты.

Я напрягаюсь.

— Моя маленькая, — не глядя на свой внешний вид, говорит Алексайо проникновенно и тепло, чем сразу же пленяет, — котенок…

Нет ни грубости, ни проскользнувшей строгости, ни чего-либо еще. Того Ксая, что накричал на свою девочку, будто бы и не существует вовсе. Нам показалось.

Карли лишь крепче вжимается в меня.

— Малыш, — не бросает попыток Аметистовый, на сей раз действуя более складно и решительно, если можно так сказать. Подступает к нам вплотную, с сожалением, немым извинением взглянув и на меня, и рукой, очень трепетно, касается спинки племянницы. Подрагивающей. — Прости меня, пожалуйста. Я не имел никакого права так с тобой говорить.

— Кричать, — сдавленно бормочет мисс Каллен.

— Да, кричать. Именно кричать. Я ужасно поступил, принцесса.

Карли супится. Я чувствую все выражения ее лица из-за тесного контакта с кожей. Малыш не тяжелая, ее совершенно спокойно можно держать и десять минут, и пятнадцать. Но Эдварду этого хочется больше. Аметисты мерцают.

— Каролин… — просит Ксай, уже явнее поглаживая ее спинку, — я больше никогда так не поступлю. Извини меня. Я тебя люблю.

Все, что знает. Все, что правда. В мгновенье.

И отступает от кабинета окончательно, закрывая за собой дверь. В щелочку, за мгновенье до этого, я вижу, как Эммет что-то убирает со стола. Шелест бумаги. Есть фото?..

Вот она, причина крика. Если бы Каролина увидела, вскричали бы, наверное, все…

— Это потому, что я пришла без спроса? — хныкая, спрашивает девочка.

— Я немножко испугался, если быть честным, да, — Эдвард нехотя кивает, но прекрасно дает понять мне, что страх его обязан не внезапному появлению племянницы, а ее реакции на предмет обсуждения, на правду, — но потом я увидел, что это ты. И мне стало очень стыдно.

Мисс Каллен недоверчиво смотрит на дядю, все же оторвавшись от моего плеча. Темные ресницы хмуро нависают над радужкой.

— Иди к нему, — подбадриваю юную гречанку, чуть сильнее сжав для привлечения внимания. Вдохновляю, надеюсь.

— Только не ругай меня…

— Не ругаю, — Эдвард, заметивший, что она готова, с обожанием забирает маленькую красавицу себе. Прижимает к груди, целуя черные волосы, и любовно трется носом о ее щеку. Так же, как и всегда. Пытается выгнать то ненужное воспоминание о крике.

Карли в растерянности.

— Я не буду больше так делать… так приходить… — сдавленно бормочет она.

— Малыш, когда я с папой, действительно лучше подождать, пока мы придем, — признает истину Ксай, — если это, конечно, не очень срочно. Но сегодня виноват я. Простишь меня?

Он так смотрит на Карли… я, против воли, улыбаюсь.

Жалостливо, с просьбой понять и дать прощение, но в то же время с крохотным прищуром, милым видом, доброй односторонней улыбкой. Выглядит самим собой, демонстрируя, что ей нечего бояться.

Малышка не выдерживает.

— Да, Эдди… я тебя люблю, — и, позабыв о своем маленьком горе и том нюансе, случившемся между ними, с тяжелым вздохом обвивает дядю за шею.

— Ты же мой котенок, — Алексайо с непередаваемой нежностью ласкает племянницу, проявляя к ней больше обожания, чем обычно (если такое, конечно, может быть). Все из-за Мадлен. Кажется, мы все теперь настроены залюбить Каролину настолько, насколько это возможно. Дабы компенсировать потерю…

— Поцелуй в честь примирения? — хитро зову я, вклиниваясь в этот маленький кружоксчастья, — для нашего Эдди, м-м, Карли?

Мое солнышко смешливо щурится, засмущавшись.

— Все поцелуи для Эдди, — поправляет юная гречанка, вытягивая шею и чмокая дядину щеку. Левую, ту, что ближе всего.

— Полностью с тобой согласна, — со смехом привстаю на цыпочки, касаясь правой стороны его лица, оставленной мне. Холодной, но теплой. Грубой, но нежной. Уникальной.

Зацелованный нами Эдвард смущенно хмыкает.

— Эдди сейчас как Олаф растает…

— Ну и ладно, — Каролина по-деловому приглаживает его волосы, потеревшись носиком о нос дяди, — Олаф потом обрел свою тучку, которая никогда не давала ему таять…

— А у меня таких целых две, — все еще не спускающий с лица улыбку, довольный, успокоенный тем, что истерика девочки сошла на нет, а ее любовь неизменна, Алексайо привлекает нас обеих к себе, тесно обняв. Его глубокий вдох отражается на наших лбах поцелуями:

— Я люблю вас, девочки.

* * *
Домой мы возвращаемся в одиннадцать часов вечера.

Эдвард паркуется в гараже, въезжая в гостеприимно открытые ворота, и нам с Розмари не приходится идти по размокшей подъездной дорожке к дому. Вместо этого следует просто открыть дверь и подняться на несколько ступенек. Сухих.

Мама, дремавшая на заднем сиденье после чаепития с нами, а затем, отдельного — с Голди — сразу же, пожелав нам спокойной ночи, отправляется к себе. Она выглядит усталой, но успокоенной. Похоже, эта семейная вылазка, что бы она в себе не несла, все же благотворно повлияла на миссис Робинс. И мой спектакль «Счастливая семья без проблем» удался.

Это хорошо. Хотя бы с одного фронта затишье.

Мы с Эдвардом, предоставленные сами себе, тоже не видим другого пути, кроме как в спальню. Ксай и сам выглядит усталым, но едва видит, как я зеваю, с усмешкой побыстрее ведет по коридору в направлении «Афинской школы».

Я никогда не сниму эту картину со стены. В этом доме, в новом, она будет нашим талисманом. Семейной реликвией.

На душ, пусть и расслабляющий, сил совершенно не остается. Да и на заигрывания тоже.

Мы с Алексайо, переодевшись, просто ложимся в постель. И, неотвратимо желая чувствовать друг друга рядом, сплетаемся в тесные объятья.

— Вот этим хороша большая кровать, — мягко улыбаюсь, целуя его шею, — некуда убегать…

Муж с любовью поглаживает мои волосы. Точь-в-точь как кудри Карли сегодня.

— Считаешь, я уходил от разговора?

— Нет. Просто здесь нам никто не помешает.

— Бельчонок, — он грустно, в большей степени тяжело выдыхает. Я чувствую, как напрягаются под моими пальцами его мышцы, — я не хотел бы говорить об этой… ситуации, — он с трудом подбирает слово, — на ночь. Тебе еще приснится…

— Если приснится, то приснится, — отметаю, чуть прикусив губу, — Ксай, я переживаю не меньше тебя и не меньше Эммета. Я очень люблю Каролину. Мне нужно знать.

— И до утра эта информация никак не сможет подождать?..

— Утром можно не найти времени, да и Розмари уезжает. На обед у нас запланирован осмотр дома, если ты помнишь, — при упоминании того места, где наконец полноправно будем хозяевами в статусе супругов у меня на душе теплеет, не глядя на всю мрачность, что натворила вокруг Мадлен своей кончиной, — а еще ты наверняка будешь работать над чертежами… Ксай, если ты не очень сильно устал, пожалуйста, расскажи мне то, что ты знаешь. Можно кратко, если совсем невмоготу…

— Белочка, завтра… не получится. С домом. Послезавтра, хорошо? Мне кровь из носа нужно сдать определенный чертеж.

— Ты так увиливаешь от темы про Мадлен?

— Я просто не хочу обижать тебя, — он с сожалением гладит мою скулу костяшками пальцем, — ты извинишь?

— Извиню. Только… Ксай, — просительно бормочу я, легонько поглаживая материю его майки на груди. Недвусмысленно.

Обычно упрямый, но в эту исключительную ночь мною переупрямленный, Алексайо обреченно выдыхает. Смиряется.

И признается, ничего более не утаивая:

— Я боюсь исказить факты, Белла. И заодно обелить себя…

Я приподнимаюсь на локте, опираюсь на подушки и смотрю на его лицо. Напряженное, и в то же время немного испуганное. Как у малышки этим вечером.

— Обелить? — качая головой этому слову, нежно прикасаюсь к его щеке, — Эдвард, ты не виноват в этой смерти.

— Возможно, — он неуверенно кивает, отводя глаза. Но от моей руки не отказывается, — просто есть несколько фактов… и они убедительны.

— Какие? — перехожу на кожу висков, особое внимание уделяя крайним волоскам. У Эммета они поседели, у Эдварда еще держатся… но уже тоже близки. Уже блеклые, тусклые и… светлеющие. Мой аметистовый…

— Мадлен мне звонила, — прищурившись в преддверии моей реакции, произносит муж, — пару дней назад.

Я даже не знаю, что на такое ответить.

— Вот как…

— Белочка, ради бога, не обижайся, — Серые Перчатки вдруг сникает, горько поглядев на мое лицо. Его собственное искажается от страдания, — я никогда и никому тебя не предпочту. Какие бы ни были условия.

Его беззащитность и отчаянье болезненны для меня самой.

— Ш-ш, я верю, — убеждаю я, легонечко чмокнув его плечо, — ты уже не раз мне доказал.

— Белла, — Эдвард, переключая мысли, накрывает мою голову своей широкой ладонью, пряча и шрамы, что оставила лестница резиденции Ронни, и в то же время лаская волосы, к которым относится с особым трепетом, — в принципе, я хочу, чтобы ты знала и была уверена: я тебе не изменю. Никогда. Я тебя не предам.

Двадцать шестое февраля… мастер… портрет. Мне становится немного неуютно, но близость Ксая и он сегодняшний, он, вот такой, откровенный, любимый, разгоняет неудобство.

— Да, я верю, верю тебе, — вздыхаю, не имея ни капли сомнений, ему кивнув. Обнимаю покрепче, — но, Эдвард, к слову… Розмари сказала мне, что у вас есть какая-то песня… «он старше»? «Он был старше»? Я толком не запомнила. Но я послушала ее… и Эдвард, — проникнувшись моментом, как можно сокровеннее смотрю в свои уникальные, невероятные глаза. В самую их прекрасную суть, открывающую путь в душу. Любуюсь, — я тоже хочу, чтобы ты знал, что я никогда не повторю того сценария. Я принадлежу тебе.

Мужчина с улыбкой разгоняет мое беспокойство, отвечая на простой взгляд десятком нежнейших поцелуев. В лоб.

— Я верю, — эхом повторяет мою фразу он, — такого не случится. Ты меня любишь.

— Я счастлива наконец слышать это от тебя, — посмеиваюсь, разглаживая морщинки у его глаз. Касаться Эдварда — это уже необходимость.

— Только правда и ничего, кроме правды…

— Ага, — подражая Каролине, криво улыбаюсь, подмигивая ему. Но потом серьезнею, пристальнее заглядывая в аметисты. Припоминание Карли дает свои плоды.

Ксай видит. От него, мне кажется, в принципе ничего невозможно скрыть.

— Она звонила мне во время работы в кабинете. Два раза за один день с разницей в полтора часа.

— Она хотела… чего-то конкретного?

— Она говорила, — Серые Перчатки едва уловимо морщится, задумываясь, — о том, что кто-то за ней наблюдает… и кто-то будто бы ждет удобного случая, чтобы… — он делает глубокий, наполняющий вдох. Прочищает горло, — Белла, она подразумевала свою скорую смерть. И хотела увидеть Каролину.

— Такому не бывать, — бескомпромиссно заявляю я. Чудесно знаю, что и Эдвард так же считает. Эта женщина слишком сильно расстраивала малышку. Она ломала ее, день за днем, час за часом. И, пользуясь любовью дочери, терзала и без того кровоточащие раны. Глумилась над ней в угоду собственных интересов.

— Я сказал это, слово в слово, — Ксай морщится по-настоящему, — и она перестала звонить. А сегодня…

Я понимаю его намек. Кладу свою ногу на бедро мужа, подтверждая близость наглядным способом.

— У вас есть версия, что это не самоубийство?

По спине бежит холодок. Здесь пахнет жаренным…

— Она не только есть, за нее всеми руками и ногами «за» следователь, приставленный к этому делу, — Ксай запрокидывает голову, вмиг ощущая подушку неудобной, — но круг подозреваемых пока слишком широк.

Я нерешительно смотрю на свои ладони. Обручальное кольцо, пальцы, русла вен… и вспоминаю, все вспоминаю о мисс Байо-Боннар, особенно отмечая ухоженные руки и красные ноготки. Совершенство снаружи оказалось прогнившим насквозь внутри. Только даже при этом условии, узнав о ее такой скорой смерти, мне жаль эту женщину. Она утеряла ориентиры, предав самое важное, что есть в жизни. Возможно, за это и наказана?

Если Бог существует, он видит все. Мы не имеем права бросать собственных детей. Их любовь величайшее сокровище, а не данность. Люди, которые забывают это, и есть нелюди.

— Понимаешь, в чем тут соль… — Ксай прикусывает губу почти до крови, — это я с ней такое сотворил. Я, взяв ее девочкой, на год старше тебя, превратил все… вот в это. И, по сути дела, из-за меня…

— Неправда, — прерываю его, не давая договаривать такие глупости, — Эдвард, ты дал ей больше, чем кто-либо, ты сам это знаешь.

— Итог тоже важен. А итог какой, моя девочка?..

— Ты не виновен за каждого, кто решит свести счеты с жизнью. Не смей даже думать так.

Я вздыхаю, касаясь его лица ощутимее. Справа, слева, на лбу. Глажу и целую, обводя самые дорогие свои уголки. И правой частью наслаждаюсь ничуть не меньше, чем левой.

— Солнышко… — блаженно протягивает Эдвард, подаваясь мне навстречу. Не стесняется этого желания.

— Солнышко для солнышка, — я завершаю свой небольшой тур ласки у его бровей, — это лишь малая часть того, что мне хочется для тебя сделать, любимый.

Ксай хмыкает, благодарно кивнув. Обнимает меня, давая просто делать тоже самое. Без единой ремарки.

И я обнимаю. Я знаю, что ему нужны эти объятья. Вечно виноватому, вечно грызущему себя, вечно сомневающемуся в таких вещах… но теперь он не один. И я не позволю всему этому раз за разом доводить его больничной койки.

Инфаркт…

Никогда. Не при моей жизни.

Жизни…

— Она точно мертва? — с сомнением, не скрывая этого, в конце концов задаю свой вопрос я. Эдвард готов к нему, он его ждет. И он хочет поскорее со всем закончить.

— Мертва, — ответ отражается тремя глубокими морщинами на лбу мужа, — незадолго до того, как прибежала Карли, следователь отправил нам фото… если бы она их увидела, я не думаю, что смогла бы потом… мне пришлось…

Ему нелегко об этом говорить, хоть все уже и в прошлом.

Я только сейчас, похоже, представляю, каково было для Ксая повысить на обожаемую девочку голос. Он мягок с ней, добр к ней, никогда не заговаривает о наказаниях. А здесь…

— Это было вынужденной мерой, — сама успокаиваю Аметиста, запустив пятерню в его волосы, — мы оба знаем.

— Она расплакалась, Белла, — Эдвард поджимает губы, взглянув на меня с отвращением к себе. Самоуничижением, — а я должен быть первым, кто утирает ее слезы, а не вызывает их.

— Эдвард, порой нам приходится чем-то пожертвовать, чтобы сохранить нечто большее. Поверь, это происшествие забудется уже через пару дней окончательно, а вот те фотографии… остались бы с ней на всю жизнь. Ты спас ее, Ксай. В который раз.

— Знаешь, Бельчонок, — он со снисходительной улыбкой прикрывает глаза, — по части оправдания меня тебе нет равных. Пора в большую политику.

Я посмеиваюсь, крепче обвиваясь вокруг мужа.

— Просто ты зациклен на плохом, а я вижу полную картину.

— Полная картина в твоем понимании состоит лишь из хорошего?

— Ну уж точно не такого количества дурного, каким наделяешь ее ты, мой хороший.

Его уверенность подтаивает на последней фразе. Очень заметно.

— С тобой лучше не спорить, да?

— О да, — вздыхаю, приникнув к его плечу, и несколько раз нежно, но с намеком на близость его целую. Ксай пахнет клубникой, простынями и собой. Это лучше любого парфюма, чистая правда. И я не устану его в этом убеждать.

Мы замолкаем. Тому располагает обстановка вокруг и время суток, тишина в доме, который еще два дня будет таким же пустым, не считая нас. Розмари завтра уезжает, а Рада и Анта позвонили сегодня своему боссу, попросив остаться на день рождения крестника. Его решили справлять на день позже.

В какой-то степени, это радует. Оставшись одни, перетерпевшие три дня без друг друга в полном смысле этого слова, мы с Ксаем сможем, наконец, отдаться эмоциям. И разворотить эту несчастную кровать.

Эдвард нежен со мной, в его касаниях нет подтекста, и я нежна с ним не менее сильно. Но сознание — упрямая штука. И на каждое незатейливое прикосновение, на каждое дуновение вдоха на коже печет и ощущаются где-то внизу мурашки… причем у кое-кого вполне явные, материализованные, скопившиеся крепнущим бугорком под поясом пижамных штанов.

Мне не терпится выпустить все его напряжение наружу… а себе забрать наше общее удовольствие, столь ощутимое физически, что порой даже не верится. Ни с кем, никогда и нигде мне не было так хорошо. Не будет.

Правда… еще не все решено. А это может повлиять на время столь желанной близости.

— Эммет сказал мне, это произошло в России… ну, с Мадлен.

Эдвард мрачнеет. Он, видимо, тоже на какое-то время погрузился в мысли более приятные, чем насущные проблемы.

— Да, в отеле в центре. Поэтому отель лично проплачивает расследование, дабы не было антирекламы.

— Но если тело в Москве…

— Да, Белла, — без труда угадывая мои мысли, решительно повторяет Эдвард. И обреченно в то же время, — похороны тоже пройдут здесь. Через несколько дней.

Я ежусь. За окном темно, крапает дождик, вне кровати как-то холодно и одиноко, а без Эдварда и вовсе ледяная пустыня. Мне неуютно.

— Каролина не узнает, — не вопросом, а скорее утверждением произношу я.

— О похоронах нет. И обо всем… тоже. Не сегодня. Она недостаточно сильна, чтобы это вынести, в таком возрасте. Пусть помнит ее живой.

Его голос трескается, как лед. И вода, выливающаяся из-под него наружу, затапливает нас болью Карли. Представлением того, что она может испытывать, безвыходностью ситуации, в которую попала. Светлая, восхитительная девочка. За что с ней так? День за днем, раз за разом?..

Мой ангел…

— Пусть помнит живой… — шепотом соглашаюсь я, клубком свернувшись у талии Каллена. Без него не только холодно, без него еще и страшно. Я сказала Розмари чистую правду, Эдвард для меня больший отец, чем все остальные, чем Рональд. Только рядом с ним я ощущаю себя в полной безопасности, где бы мы не находились.

Бесценное чувство.

— Ладно, белочка, хватит, — Алексайо, ответно прижав меня к себе, зарывается лицом в мои волосы, — обещай мне об этом не думать слишком много. Я не желаю тебя пугать.

— Это уже случилось, Эдвард. Больше ты не испугаешь.

— И все равно, — его тон обретает упрямство, а на моих волосах теплое мятное дыхание, — не бери в голову. Пожалуйста.

Я ерзаю на своем месте, стремясь подобраться поближе к его лицу. Мне нужно, очень нужно коснуться его губ. Я соскучилась по нашим поцелуям, последний из которых состоялся лишь этим утром.

— Я люблю тебя…

Моя мечта становится реальностью. Податливые, горячие губы мужчины сразу же отвечают, не выжидая ни мгновенья. В них бережность, обожание и тепло. Такое, какое еще поискать стоит.

— Взаимно, мое сокровище.

Я веду по его щеке кончиками пальцев. По обеим щекам. Убираю волосы со лба, разглаживаю его морщинки, с лаской подарив каждой по маленькому поцелую, не обделяю своим вниманием его челюсть и чувствительное место чуть ниже мочки. Я хочу, чтобы Эдвард видел мои слова наглядно каждый день, чтобы каждый день имел уверенное подтверждение им. И никогда, никогда даже ни грамм не сомневался, что не только он, но и я готова его залюбить.

— Душа моя… — протягивает Ксай, когда я прижимаюсь своим лбом к его, чтобы затем спуститься к губам. Уже ставший традицией маршрут.

— Душа моя, — не искажая, ничего не меняя, отвечаю я. Сокровенно.

И целую. Крепко. Любяще. Как целуют души…

С трудом оторвавшись друг от друга, мы устраиваемся в прежней, знакомой позе по центру большого супружеского ложа. Оба на боку, я — спиной к груди Алексайо, он — заслоняя меня от окон, крепко обняв руками за талию и упрятав под собой и одеялом. Чтобы никто не покусился.

Однажды небольшой журнал по психологии рассказал мне, что именно такое положение во сне является наиболее доверительным. Любовь в чистом виде.

«У вашей пары есть будущее, а у брака — надежда быть вечным».

Благодарю…

* * *
Три дня.

Три дня долгих, беспробудных, нескончаемых событий, планов, гонок и… ночей.

Каролина, засыпая в постели с папой, такая беззащитная и нежная, вызывает мигрени просто от того, что рядом. Эммет смотрит на нее, видит ее и понимает, что больше малышка никогда не увидит родной матери. Нет у нее матери. Теперь во всех смыслах этого ужасного слова.

И была Мадлен достойной или нет, была хорошей или плохой, ей не желали такой участи. Никто не желал, даже он, хотя у него, как у перво-наперво пострадавшего, были на это все уважительные причины.

Но видит Бог, узнав от следователя, набравшего его номер как один из главных контактов в телефоне Мадлен, что та мертва, Эммет не возликовал.

Его накрыло… спокойствие. Только не то, что радует и расслабляет, а то, что высасывает все силы, постепенно превращаясь в апатию. Боль, отчаянье, сожаление — все приходит позже. Первым одолевает это ужасное состояние невесомости… когда ни земли, ни неба нет. И неизвестно, что делать.

Час за часом, день за днем, ночь за ночью.

Расследование продолжается, ищут какие-то доказательства, свидетельства, какие-то факты… а их нет. Либо это чудесно спланированное убийство, либо — удар под дых, действительно суицид. Но в эту версию даже ему меньше всего верится. Мадлен эгоистична.

Однако вскрытие следов насильственной смерти не обнаружило…

А похороны — завтра.

А сил нет…

Еще и Эдвард просил сообщить ему точное время. Он хочет прийти туда. И, видимо, придет с Беллой. Вряд ли она его отпустит одного…

Как же это на самом деле хорошо, когда ты не один. Когда есть к кому прийти и к кому обратиться… не за сексом. Только не за сексом…

У Эммета снова болит голова. Он стоит в коридоре, прислонившись к холодной стене лбом и воспаленными мыслями, сбитыми размышлениями пытается проанализировать ситуацию и хоть сколько-нибудь адекватно оценить свои действия. Их дозволенность. Их правильность. И их последствия… если сейчас он все испортит, вполне может больше и не увидеть ее… а этого ужасно, ужасно не хочется.

Внутри Медвежонка что-то перевернулось, едва он поцеловал Нику. Как теперь жить с воспоминанием об этом ощущении, но не имея возможности его повторить, он не знает.

Эммет пытается списать свое поведение на общее состояние. Из-за боли в голове остановился на полдороги к дому… из-за того, что покалывают мышцы, решил не рисковать… из-за того, что квартира так близко к офису, подумал, что, возможно, имеет право… из-за того, что его квартира-то, в принципе… хотя это как раз самое жестокое и глупое оправдание. Он никогда не посмеет предъявить его. Только не этой девушке.

Впрочем, выбор мал. Либо нажимать на звонок и надеяться, что откроют, либо тихонько умирать здесь. Каллену жизненно необходим тот кофе, что умеет варить только Фиронова. На его сухих губах привкус гвоздики и корицы, а в горле жжет, предвкушая мягкость тех нескольких капель сливок, без которых ее шедевр — не шедевр. Сама признавалась.

Минута… две… три… это нестерпимо. У Вероники есть что-нибудь от головы? Может, она уже успела отыскать аптеку невдалеке?..

К черту!

По сознанию, изболевшемуся и усталому, стучат двойным, чугунным молотком.

К черту, да…

К черту…

Где-то краем мыслей надеясь, что девушка на дежурстве, в гостях, на работе, в магазине, Каллен несильно жмет на дверной звонок.

Секунда.

Нет.

Секунда.

Нет.

Секунда.

…Да. Открывают.

В такт тому, как по чистой лестничной площадке достаточно нового дома разлетается трель дверного звонка, замки на двери щелкают, раскрываясь.

И Вероника, во всем своем великолепии, появляется на пороге.

Она снова в домашнем сером платье, снова с узлом волос на затылке и снова с удивленными, немного встревоженными глазами. На лице нет макияжа, что выдает его природную красоту, а в ушах сережки. Золотые, в виде крохотных бабочек.

Эммет едва ли не пьяно улыбается, пустив в сознание мысль, что Ника и сама похожа на бабочку… а еще — на зайчонка из-за любви к серому цвету, а еще — на фею из каролининой сказки…

— Здравствуй, — первой, не зная толком, что говорить, Вероника пытается понять происходящее по глазам нежданного гостя. А он их отводит. У него предательски, по-мальчишески начинают дрожать коленки.

— Привет, — бормочет он. Боль нарастает, потому что тело поддается порыву немного расслабиться. Квартира Ники — его квартира — обдает теплом и уютом, которого здесь не видали, наверное, с момента покупки — десять лет назад. Это создание обладает удивительной способностью преобразовывать мир вокруг себя.

— Заходите… заходи, — Вероника, вдруг почувствовав себя неловко, отступает в сторону. Ее щеки загораются румянцем, — зачем вам… тебе стоять в коридоре?

Она все еще путает «ты» и «Вы». Все еще сомневается, даже после поцелуя.

Эммету становится больнее…

Но он входит. Честно перешагивает порог, останавливаясь в прихожей. И, самостоятельно закрывая дверь, делая вид, что все в порядке, что просто так удобнее, опирается об нее. Для поддержки.

— Я наглый хам, Ника, — с места в карьер, чувствуя, что дела становятся все хуже, произносит Натос, — но я не нашел еще в Москве кофейни, где готовят кофе, хоть на каплю похожий на твой… и я пришел, чтобы… я хотел попросить…

— Тебе так понравилось? — она с легкой, милой улыбкой подходит поближе.

Эммет глубоко вздыхает.

От Вероники пахнет какими-то недорогими, но вкусными духами, приятными носу, а еще — ванильным мылом. Его любит Карли.

Да и выглядит девушка куда лучше, чем в их последнюю встречу. Ее глаза не мокрые, в них огоньки добра и благодарности, теплоты и спокойствия, губы не дрожат, тело не выглядит таким худым и хрупким, а в тоне отсутствует болезненность.

В новом, достойном районе Фиронова и жить начинает по-новому. Она чувствует себя увереннее. Она в безопасности от ублюдка-хозяина прежней квартиры.

Новый арендодатель не заключает никаких договоров и отказывается от любой оплаты. Ника пробовала настоять, но, видя непреклонность этого греческо-американского медведя, сбавила обороты. Он утверждал, что он виноват в ее выселении и все возместит самостоятельно.

Девушка, правда, потребовала хотя бы того, чтобы, если ему понадобится ее помощь, не затягивать, обращаться в любое время дня и ночи. Пообещал.

И Эммет понимает, что охарактеризовал себя правильно. Он нагло обратился сейчас. Под предлогом кофе. Чтобы лишний раз увидеть… почувствовать… вспомнить… сбросить пар.

Этим утром, в перерыве между полицейским участком и ритуальным агентством Дорана все же сделала ему «массаж», но стало лишь хуже. Невозможно стало. До тошноты.

Эммету больше не нужны такие сомнительные удовольствия. Это тяжело.

— Очень понравилось… — шепчет он, слабо усмехнувшись, — можно?..

— Нужно, — она гостеприимно кивает, открывая для него шкаф с одеждой и снимая свободную вешалку, — раздевайся. Я ведь так и не отблагодарила тебя толком, Натос, за то, что позволили мне… позволил мне здесь пожить.

— Это твоя квартира… — мотнув головой, Эммет с усилием делает шаг вперед. Его держит на ногах то, что если упадет на Нику, она не отделается простым испугом. В который раз рядом с ней такое количество мышц мешает.

— Ну конечно же, — девушка фыркает, помогая ему повесить большое пальто на нужное место, — как в прошлый раз, с гвоздикой и корицей?

— Эти слова звучат музыкой…

Смущенная Вероника благодарно, радостно кивает.

— Спасибо большое. Присаживайся, я сейчас сварю и принесу.

И она скрывается на кухне, пробежав босыми ножками то расстояние, что отделяет небольшую гостиную от столовой зоны. Это стандартная двухкомнатная квартира с высокими потолками и новой мебелью. Здесь удобно, просторно и хорошо. Эммет покупал эту квартиру с расчетом, что если Карли однажды решит переехать в Москву, она будет у него под рукой, под присмотром — офис «ОКО» в трех шагах, а район что надо.

А сейчас она очень пригодилась одной чудесной доброй девушке, способной бескорыстно помогать.

Каллен блаженно, вдохновленно улыбается.

Неужели Каролина — не единственный ангел для него? Неужели есть еще один… одна?..

На кухне шумит вода, хлопает холодильник, слышно, как электрической поверхности плиты касается алюминиевая турка. Из прежней квартиры Ника привезла немного вещей в тот день. Но этот предмет был в числе первых и самых главных, упакованных с особой любовью.

Павел Аркадьевич, выкинув Фиронову из своего жилья, на самом деле, сослужил Каллену добрую службу. Эммет не только смог обеспечить Веронике достойные условия жизни и хороший район, но еще и защитил ее от постоянных домогательств. Возможно, он тщеславен, но, кажется, за это девушка благодарна ему больше всего. Ей не нравилось. Она против. Она… хорошая, хоть и по-детски это звучит.

Эммет садится на белый диван в гостиной. Преступно мягкий и преступно яркий. Голова раскалывается на части, а перед глазами рябит от этого контраста. Мужчина поспешно берет с журнального столика какой-то журнал, утыкаясь в его страницы. Темные, как одна. С рекламой.

Самое то.

— С сахаром, Натос? — раздается из кухни. Какофонией.

Эммет жмурится, с силой потирая переносицу пальцами.

Мадлен. Похороны. Каролина. Суд. Разбирательство. Ксай.

О господи…

— Да, Ника.

— Ага.

Это слово, слово-отражение Каролины, его смешит. Эммет откидывает журнал к чертям подальше.

Девушка с пластиковым подносом, на котором две чашки из ее русской коллекции на двух блюдечках с двумя ложечками и даже какой-то небольшой кексик, появляется из дверного проема кухни достаточно быстро.

Каллен не успевает окончательно поддаться странной слабине, буквально окольцовывающей его. Сдавливающей в тисках.

Может, кофе поможет?

— Спасибо, — тихо благодарит он, с благоговением принимая такую хрупкую, маленькую чашку. В его ладонях уж точно не больше чашечки эспрессо.

— Пожалуйста, — Ника пожимает плечами, по-доброму ему улыбнувшись. Делает первый глоток.

Эммет тоже пробует.

И знакомый вкус, переливы пряностей, кофе… бодрит. Вдохновляет продолжить.

— Ты работаешь недалеко, да? — девушка, чувствуя, что молчание не идет гостю на пользу, предлагает свою тему.

— Почему ты так решила?

— Потому что вряд ли бы ты поехал за кофе из Целеево, — она примирительно усмехается, опуская свою ложечку на блюдце. Оставляя там.

— За таким — поехал бы, — откровенно заявляет Эммет. Делает самый большой глоток, почти на половину осушая чашку. Хорошо, что она не слишком мала. Пришлось бы варить еще.

— Спасибо еще раз, Натос. Но это все — турка, не я.

— Не преуменьшай…

— Правда, — Ника хмыкает, загадочно блеснув глазами, — но если тебе настолько по вкусу, то я знаю не один рецепт кофе.

— Я не сомневаюсь… — Эммет, расслабляясь и отогреваясь, забывая на какое-то время о насущном, откидывается на спинку дивана. Так легче переносится головная боль.

Ника чуть хмурится, наблюдая его позу.

— Все в порядке?

— Да…

— Ты выглядишь… не очень, — она прикусывает губу, видимо, сетуя на свою невнимательность. Смущение берет верх и тогда даже такие серьезные девушки сдают позиции. Ника себя ругает.

— Я никогда не выгляжу «очень», — пытается утешить Эммет, слабо улыбнувшись, — не принимай на свой счет, пожалуйста… все хорошо.

— Точно?

Заботится… Ангел, он был прав. Ему достался еще один ангел.

— Точно, — Танатос сглатывает горькую слюну, почему-то вдруг почувствовав отвращение к кофе, столь ожидаемому, и отставляет его на журнальный столик. Подташнивает.

На сей раз его истинному состоянию — может, по глазам, может, по выражению лица, может, просто по наитию — не скрыться от Фироновой. Она обращается во внимание.

— Эммет, я…

Однако здесь в сюжет и сценарий этого кофе-брейка входит новый поворот-персонаж, в лице… телефона. Обыкновенного белого телефона для дома, беспроводного, электронного, со светящимися синими кнопочками. Он звонит. Всего лишь звонит. Но так пронзительно…

Эммет, сам не зная, зачем, не имея даже представления, где этот телефон, подается вперед, собираясь подняться и ответить.

Слишком резко, наверное. Слишком быстро. Или просто наступает то время, когда организм уже неспособен держать себя в форме. Не сопротивляется.

Кофе разливается на ковер и частично на диван.

Ложечка игриво падает на краешек стола, придвигаясь к пропасти между ним и полом, но еще оставаясь где-то на нужном уровне, чтобы удержаться.

А сам Медвежонок…

— Натос! — испуганно восклицает Вероника, среагировав и успев протянуть руки к плечам своего гостя. Придержать его в полувертикальном состоянии.

Эммет благодарен ей. Пол кажется бездной, а ноги — чистая вата. И, хоть Танатосу как никому известно, что Ника не удержит его, что все равно упадет, он хватается за нее. Возможно, оставляет даже на запястьях синяки. За них потом расплатится… поплатится… сам себя накажет.

— У тебя руки как лед, — Ника, прикусив губу, пытается что-то рассмотреть в его глазах, — и ты белый… о господи.

Она оглядывается вокруг, будто думая, что может сделать и, судя по дальнейшим действия, понимает.

— Тебе надо лечь. Осторожно. Держись за меня, да, вот так. Тише…

И это маленькое создание, такое хорошенькое, к удивлению Танатоса, умудряется его, стокилограммового… уложить куда нужно. Зная, где придержать, а где отпустить, Ника ловко меняет траекторию его падения, высчитанную заранее, с пола на диван. На самые его подушки.

Натос чувствует холодок их кожи затылком и видит белый потолок. Не понимает, как это возможно, а потому пугается.

— Ника…

— У тебя что, давление скачет? Эммет, что болит?

— Голова…

— Ясно, — Ника снова оглядывается вокруг, что-то припоминая. Она первая женщина, которая глядит на него сверху вниз вне постели. Удивительное чувство.

— Ника…

— Что? — с ноткой испуга, проникающей наружу, отзывается Фиронова. Вроде бы она не отходила никуда, а в руках уже странного вида аппарат.

— Ты похожа на бабочку…

И правда. Стоит в розовом платьице, с растрепанными волосами, такая трепещущая и красивая, над ним… точно бабочка. С сережками-бабочками в ушах.

— Чудесно, Эммет, — выдавив скупую улыбку, Вероника присаживается на край дивана рядом с ним. Самостоятельно, не желая не слушать что-то, не уговаривать его, расстегивает рукав рубашки. Задирает до максимального предела, — а ты похож на медведя.

— Не оригинально…

— Правдиво, — она удобно кладет аппарат, с треском разрывая какую-то ткань… приспособление?

По изболевшемуся сознанию Эммета этот звук проходит каленым железом. Тупым ножом врезается внутрь.

Невозможно.

— Ника… — пробует предупредить он. Но не успевает.

Похожая на гущу кофе, темнота заволакивает собой все доступное для обзора пространство.

И он остается один, без боли и тошноты, в своем тесном мире, пахнущем корицей, ванильным мылом и недорогими духами Бабочки…

* * *
Розмари уезжает следующим вечером.

В том же бирюзовом пальто, что и пришла, в своей бордовой блузке и черных сапогах, собранная, деловая и… спокойная, она с теплом смотрит на нас обоих. Ей не противен Эдвард. Больше нет.

Самолет Розмари в десять часов, лететь ночь. В принципе, самый удобный и щадящий вариант. Рональд купил ей первый класс с дополнительными удобствами, так что я спокойна. Мама как следует отдохнет, прежде чем прийти к нему. Потому что, зная отца, я уж уверена, как он с нее спросит…

— Ну вот я и оставляю вас, моя девочка, — Розмари, остановившись на пороге рядом со своей небольшой сумкой, раскрывает для меня объятья, — извини меня, если сильно стеснила…

— Мам, — усмехаюсь, ответно нежно-нежно придерживая ее за талию, — ты всегда желанная гостья в нашем доме. И ты никогда нас не стесняешь.

— Приезжайте в любое время, Розмари, — подтверждая мои слова, кивает миссис Робинс Эдвард. Он, в голубой рубашке и черных джинсах, только что из своего кабинета, пахнет зеленым чаем и медом. Еще один день, проведенный в трудах, виднеется на его лице усталостью. Но не критической, слава богу. Допустимой. Наверное, я выгляжу так же. А еще мне… грустно. Я слишком давно не видела матери, а нам дали всего три дня.

Правда, они были крайне продуктивными, взять хотя бы сегодняшний… наконец-то мне удалось убедить маму в том, что ситуация сдвинулась с мертвой точки — я напекла ей оладушек! Надо было видеть, с каким энтузиазмом она их ела.

— Спасибо, Эдвард, — поверив нам и ему, поверив мне, совершенно искренне, больше не пряча этого за фальшью или сарказмом, отвечает Розмари Эдварду.

А потом дополняет, ласково коснувшись моей щеки:

— Берегите ее, пожалуйста.

— Об этом можете не беспокоиться, — Аметистовый, надежно прикрывая мою спину, всем своим видом демонстрирует готовность защищать. И от тепла его кожи, что так близко, от его запаха я расслабляюсь. Я чувствую себя счастливой.

Да, Розмари уезжает.

Да, мы еще долго не увидимся.

Но Эдвард здесь. Он здоров, счастлив и любит меня. Это максимальное количество вещей, которые можно желать.

Я остаюсь не одна.

— Верю, — мама посмеивается, но с капелькой грусти. Мне чудится или вижу в ее глазах соленую влагу?

Я вспоминаю, как все это началось, как продолжалось и как потом, когда улеглись все сомнения, мы нашли общий язык. Последние сутки были самыми лучшими за время ее пребывания здесь. У нас снова отобрали время.

— Я люблю тебя, — неожиданно даже для себя, выдыхаю, подаваясь вперед. По-настоящему, послав к черту и сумку Розмари, и то, что должна вести себя сдержаннее, крепко обвиваюсь вокруг нее, — мамочка… очень сильно…

Тоска. Вот оно, это слово, наиболее точно описывающее ситуацию.

Роз еще не уехала, а я уже скучаю.

Эдвард предусмотрительно отступает назад, не мешая нашему прощанию. Он рядом, всегда здесь, но ровно настолько близко, насколько мне нужно. Раз за разом я поражаюсь тем, как он меня чувствует.

— Цветочек, я тоже, — прижав меня к себе, сдавив ладонями талию, мама ответно целует меня в щеку, — не переживай, мы ведь увидимся еще. Я не навсегда уезжаю.

— Слишком далеко…

— Куда ближе, чем тебе кажется, — она успокаивающе, истинно по-матерински отметает мои сомнения, — слава богу, существует самолеты…

Ее глаза с интересом и, в то же время, признательностью поглядывают на Эдварда. Подмигивают?..

— Будут еще лучше, чем есть, — уловив их маленькие «гляделки», я, прикусив губу, посмеиваюсь сквозь пробивающиеся слезы, — скоро будем летать на Боинге великого авиаконструктора…

— Не сомневаюсь, — Роз ерошит мои волосы так же, как делала в детстве. Напоследок еще раз чмокает в щеку, — а пока остается пользоваться медленными американскими авиалиниями. На которые лучше не опаздывать. Мне пора, Белла.

— Пока, мама, — сморгнув слезинку, я послушно отхожу назад, как всегда делала прежде.

Правда, вместо того, чтобы, как и прежде, попасться в лапы темноте и одиночеству, чувствую сзади грудь Ксая. Он обхватывает ладонями мою талию, наглядно демонстрируя Роз свое обещание.

Алексайо как никто честен.

— До свидания, Розмари.

— До свидания, — она, мотнув головой, открывает дверь, выходя наружу. Такси, мерцая желтой эмблемой в темноте, уже ждет, — я позвоню, Белла.

…Так и заканчиваются эти три дня. Многозначные.

Я слышу, как захлопывается дверца и рычит мотор автомобиля.

Я слышу, как, отъезжая с подъездной дорожки, повизгивают шины.

А еще я слышу негромкое дыхание Эдварда, ласкающее мои волосы.

И оборачиваюсь к нему сразу же, как становится понятно, что Розмари уже на пути в аэропорт.

— Не плачь, — шепотом просит Ксай, нежно стирая маленькие соленые капельки с моих щек, — Бельчонок, она права, вы еще увидитесь. И не раз.

— Чтобы она ни делала, она моя мама, Эдвард… — оправдываюсь я. Не брезгую к нему прижаться, на сей раз повернувшись грудью к груди, а не спиной, — извини…

— И за что ты извиняешься? — он с обожанием притрагивается к моему лбу, — я очень счастлив, что у тебя такая мать, Белла. Я всегда помогу тебе всем, чем только смогу, дабы тебе быть к ней ближе.

Я поднимаю глаза на него. Добрый и сострадательный, наполненный, напитанный пониманием до краев, мой Аметист своими красивыми глазами буквально опутывает меня любовью. Она настолько ясна и осязаема, что становится очень хорошо. Тепло.

Горячо…

— Я хочу быть ближе к тебе, — откровенно, пусть, возможно, и не вовремя заявляю я. Приподнимаюсь на цыпочках, овивая руками его шею, и тянусь к губам. Я по ним безумно соскучилась.

— Ты получишь все, что хочешь, — уверяет меня Эдвард, поддерживая за бедра, но чуть ослабляя мой порыв, — только, белочка, не плачь…

Все дело в слезах? Правда?

— Не буду, Ксай, — убеждаю его, всем телом вжимаясь в него, — только и ты…

— И я, — не давая мне закончить, убежденно кивает мужчина. С дьявольски страстной, но такой великолепной улыбкой. С желанием, что не измерить. Желанием меня.

Что, что, а перегореть за эти три дня мы успели порядком. Уже предвкушаю, как он будет… внутри меня.

— Люблю тебя, — наконец-то получая возможность поцеловать его как следует, по-настоящему, прикасаюсь к своим бесценным губам, — люблю, Ксай…

— Люблю, — эхом, чуточку застонав от моего напора, верит Эдвард.

Поднимает руку, чтобы погладить меня и ощутить пальцами волосы, которые так вдохновляют. С которыми я как раз и хочу сегодня поиграть.

…Однако быстрее, чем Эдвард успевает коснуться локонов, а я — насладиться этими прикосновениями, нас прерывают.

Звонком в дверь.

Усмехнувшись в губы Аметистового, я легонечко веду две линии по его затылку.

— Розмари как всегда что-то забыла. Это почти правило.

— Хорошо, что не успела далеко отъехать, — Алексайо, не отпуская меня, а чуть приподнимая и поднося для себя вперед, подходит к двери, повернув автоматический замок. — Миссис Робинс, вы…

Только вот вынужден прерваться он. Как и я — затаить дыхание, подавившись кислородом.

Потому что на пороге не Роз.

— Welcome to Russia, — сам себя приветствует Деметрий. Деметрий Рамс.

И криво усмехается.

Capitolo 41

Это как перестановка актеров в кадре.

Недоумение. Опустошение. Удивление на грани с испугом.

Вроде бы еще мгновенье назад соблюдалась предыдущая схема, где все четко знали, что и как делать, а теперь, по велению «творческого гения» режиссера… затерялись в пространстве.

Сценарий не предусматривает такого положения вещей.

Камера не предусматривает.

Да и актеры против…

Но главному на площадке все равно. И он, правдами и неправдами, но добивается своей перестановки.

Мне кажется, именно так происходит и здесь. Только вот режиссером выступает Случай, а не простой человек, с которым можно хотя бы попытаться договориться. Случай неподкупен и в то же время крайне изобретателен. А еще, он в тесном сотрудничестве с Судьбой.

Так кто же из них привел Деметрия в наш дом?

Мистер Рамс, весь в черном, стоит в прихожей, лениво покручивая ключи на пальце. Прищур голубых глаз отдает насмешкой, а звериная ухмылка — предвкушением чего-то грязного. Я ее уже выучила.

Эдвард, второй персонаж импровизированного кадра, заслоняет меня, стоя даже на три шага ближе к Дему. Он правильно выбирает траекторию и чуть чаще положенного дышит, оценивая ситуацию. Я вижу, что рукам очень хочется сжаться в кулаки.

Я же, третья и последняя, едва ли не с открытым ртом молчаливо наблюдаю за пришедшим. И ни сказать, ни сделать что-то, ни даже пошевелиться в эти две секунды немой сцены не могу…

— Про русское гостеприимство, я смотрю, врут, — в глубоком, медово-тягучем голосе Дема и усмешка, и презрение сразу. Он пользуется нашим ошеломлением.

— Страшно врут, — уверенно кивает Эдвард. И, дав себе волю, все-таки пускает руки в ход. Дем с мрачной улыбкой встречает тот звук, с каким его затылок ударяется в стену у двери. Несильно, но достаточно, чтобы оценить «радушие».

— Когда же кто-то говорил правду? — сладко зовет он, жестом фокусника доставая что-то из кармана. Очень быстро и проворно, тем более, на фоне его черных перчаток металл незаметен.

— Убирайся отсюда! — краснея от злости, велит Каллен. Его рука замахивается на Рамса… тяжелая рука…

— Как только закончу, — шипением-шепотом клянется тот. И потерянный мной черный предмет — металлический — своим кругленьким дулом утыкается прямо под подбородок Эдварда. Палец Дема в кожаной перчатке — на курке.

— Не смей!

Мой полуистеричный, полуиспуганный голос Деметрия веселит.

— Изза, спокойствие. Нам всем больше всего нужно спокойствие.

— Тебе известно, что я могу убить, правда? — рявкает Эдвард, дернувшись вперед, на Дема. Действительно сильнее прижимает его к стене. И в то же время сильнее прижимает к своему горлу дуло.

— В способностях Светлячка грешно сомневаться, — Рамс качает головой, — конечно же, я знаю. Но ведь и ты должен понимать, что я не с муляжом пришел.

Против воли меня начинает трясти. Это как кошмар, воплощающийся наяву. И ни гроза в нем, ни молнии, ни даже мой маленький израненный Ксай… это все прошлое, это все — мелочи. А вот теперь я вижу вещи в их истинном свете. И все те последствия, что они сулят.

До комка в горле доводит зрелище пистолета у шеи Алексайо. От одного его я уже схожу с ума.

А Дем? Мы не виделись четыре месяца, и я уже позабыла, какой он… высокий, наглый и очень, очень решительный, если требуется. Заигрывания и сдержанность царят в нем до поры до времени. А потом все место занимает такая же, как и весь его наряд, тьма. До шнурков ботинок.

…Это как перестановка. Ужасная перестановка актеров, кадров и сцен. Перемешивание. Удаление.

— Изабелла, — Деметрий, вздернув свой острый подбородок, обращает взгляд ко мне, — предупреди Светляка, чтобы не дергался. Я одним махом подстрелю крылышки.

— Я тебя убью!

— Я даже не сомневаюсь, — он мягко встречает выпад Эдварда, еще больше насаживающегося на дуло, — только, судя по всему, стрелой уже из Ада.

— Ксай, послушай… — не видя другого выхода, я, вздрогнув, мотаю головой, — пусть скажет, что ему нужно, забирает и идет…

Да. Так правильно.

При всей своей ярости и грубости, Деметрий четко знает цель. И, получая ее, играет честно. Не претендует на большее.

Эдвард намеренвоспротивиться. Мысленно, я вижу по глазам, он высчитывает, может ли как-то подбить Дема. Однако завидев мои глаза и то, как уверенно в них собираются слезы отчаянья, прекращает свои попытки. Не дергается. Не приближается к дулу.

— Семья, в которой муж послушен жене, это хорошо, — со знанием дела докладывает наш гость, — а жена мужу послушна?

Ксай прищуривается, ко многому готовый. Но губы сомкнуты так плотно…

— Вели ей ко мне подойти, — кивнув в мою сторону, произносит Деметрий.

Напрасно.

Вызывающе глядя на него, Эдвард молчит.

Мне становится холодно.

Я очень, очень хочу проснуться. Я не верю, где и я с кем, не желаю верить. Это все слишком.

— Повторяю для тех, кто стар. Вели Иззе подойти ко мне, Светляк.

Деметрий распаляется. Голубые глаза мерцают.

— Оставайся на месте, Белла.

— Ты серьезно полагаешь, я не спущу курок?

Молчаливый взгляд аметистов говорит о многом. Деметрий немного выше Эдварда, но из-за взгляда и выражения лица Алексайо разница стирается за секунду. Они на равных. Правда, если исключить пистолет.

— Спусти.

О господи…

— Я сама подойду, Дем, сама… — бормочу, чудесно зная, что Рамс не отступится. Он не здоров. Он, как совсем недавно и мы все, наверняка под кокаином. Его зрачки и подергивающиеся губы красноречивы.

Не бросая слов на ветер, я делаю те несколько шагов, что разделяют нас с мужчинами. Становлюсь сбоку от Деметрия, не подходя слишком близко. Не будь у горла Эдварда пистолет, я бы еще подумала, как и где его ударить. Но сейчас слишком велика опасность проиграть.

— Все-таки женщины умнее мужчин, — брезгливо поморщившись, докладывает Рамс, — становись за мою спину, Крошка.

Крошка… это было первое прозвище, которое я получила. Я пришла в «Обитель Солнечного света» за месяц до совершеннолетия, и Деметрий, такой галантный, не выгнал меня, а позаботился, угостив «П.А». Лишь позже мне удалось узнать, кто он и почему так поступил. Я ему понравилась. Крошка для Великана. В этом его обкуренный мозг видел какой-то баланс…

— Не боишься, что прибьет тебя из-за спины? — бархатный баритон, прежде такой нежный, колючий, горький и очень темный. Я не узнаю его и не узнаю Эдварда. Видимо, вот такой и был Светлячок из его рассказа… настоящий…

— Вроде муж, а знает мало, да, Крошка? — Деметрий по-мальчишечьи хихикает. — Она не дотянется — это раз. Она не тронет меня, пока пистолет рядом с тобой — два. Любовь — это как двусторонняя монета. Вторая сторона не покажется, пока не повернешь первую.

Его метафоры меня злят.

— Зачем ты здесь? — надеясь, что хотя бы так смогу ускорить ситуацию, спрашиваю его я.

Рамс вокруг да около не ходит.

— Чтобы забрать то, что причитается мне, — не моргая, он смотрит прямо Каллену в глаза.

Намек ясен.

Дрожь перебирается с моих губ на все тело.

День за днем, ночь за ночью Деметрий пытался меня заполучить. Правдами, неправдами… он ходил за мной, просил меня, пытался ухаживать, а недавно, в баре с Людоедом, даже… взять силой. Однако, не получилось.

И теперь он здесь.

— Ты полагаешь, я отдам?

— Я полагаю, ты отдашь, — Дем нежно улыбается Ксаю, — тем более, всего на один раз. Большего она не стоит.

— Ты никогда ее не получишь.

— Смелость — это не порок, — гость пожимает плечами, — главное — не забывать, где и когда ею пользоваться.

— Тебе виднее…

— Не зли меня, Светляк, — помрачнев, шипит Деметрий. И вторую руку, прежде свободную, чем-то наполняет.

Я наблюдаю за лицом Эдварда и, тщетно стараясь поймать его взгляд, хочу попросить помолчать и выслушать условия замены такого желания. Исполнить их. Избавиться от опасности. И сделать все возможное, привлечь все службы, чтобы заточить Деметрия за решетку. Чтобы никогда он больше не появлялся здесь.

Однако сразу же, как мне удается перехватить аметисты, что-то холодное и круглое касается солнечного сплетения. Протаранивает блузку.

Я ошарашено, придушено выдыхаю.

Я знаю, что это.

— Теперь вы на равных, — докладывает Дем, качнув головой, — можно разговаривать.

Я сжимаю зубы, стараясь упрятать ненужные эмоции, хотя бы для Ксая, но все равно немного дрожу. И это отражается на его лице смертельной ненавистью к Деметрию.

— Дем, мое текущее наследство — шесть миллионов долларов. Я перепишу все на тебя. Забирай на развитие клуба. Только отпусти нас…

Это деньги. Даже для Дема это деньги, с его доходом. Потому что это как минимум двадцать абонплат. Потому что это может помочь наладить связи, раздать какие-нибудь долги или отыскать новых поставщиков подешевле. Наркоторговля — темное дело. В нем нужен капитал.

Однако Хозяин Обители лишь смеется на мое предложение. Так и не повернувшись лицом.

— Крошка Изза, я могу снять сколько мне нужно с любого счета мира. Даже со Светляка, — сдавив курок чуть сильнее и с радостью подмечая мой встрепенувшийся взгляд мимолетным оборотом головы назад, Дем хмыкает, — неужели ты думаешь, я бы проделал такой путь ради каких-то бумажек?

— Я дам в два раза больше…

Слышится усталый вздох.

— Я перехвалил тебя за сообразительность, Изза, — снова повернув голову в мою сторону, недовольно глядит на меня Деметрий.

Это длится секунду, не более. Но Эдвард пользуется моментом.

Он ударяет гостя по ноге, одновременно скручивая его руку с пистолем, и делает все, дабы повалить. Лежачий — беспомощный. Лежачий — тот, кого на самом деле следует бить.

Но Рамс оказывается проворнее.

Он отвечает на выпад, даже не удивляясь ему, резко и уверенно. Ударяет Алексайо сразу в трех разных местах, ведя счет в свою пользу 1:0. Два удара против трех.

— НЕ ТРОНЬ ЕГО! — я вспыхиваю, отметая к чертям все здравомыслие, набрасываясь на Дема из-за спины. Даже пистолет уже не играет такой роли, вжимается ведь он в меня, а не в Эдварда.

— Кошка, а все туда же, — с брезгливость скидывает меня Рамс. И тут же, не давая перерыва ни себе, ни Каллену, берется за мою шею. Его ладони хватает, чтобы почти полностью обхватить меня. Холодные мозолистые пальцы чудесно ощутимы на коже.

Как тряпичную куклу, Деметрий ставит меня перед собой, не отпуская горла. Сжимает его достаточно сильно, трудно дышать. А хватка каменная.

— Еще шаг — и конец, — многозначительно рявкает он Эдварду, готовому к новой атаке. На его правой скуле кровь, но мне впервые в жизни за это не страшно. Он не чувствует щеки.

— Говори со мной, как с мужчиной! Не привлекай сюда Иззу!

— Ты будешь смотреть, как мужчина, — фыркает Дем, щурясь, — в любом случае будешь. Меня и некрофилия устроит, если не замрешь на своем месте.

Пальцы держат шею крепче. Я сглатываю.

Ладони, вздрагивая, пытаются оторвать руку Деметрия от шеи. Будут синяки, наверное…

— Стреляй хоть сто раз, я все равно успею тебя придушить, пока умру, — ненавистно клянется Алексайо.

— Сначала — зрелище. Потом — кровь.

Мою шею отпускают. Меня тоже. Ставят на ноги.

Часто дыша, не сразу понимаю, для чего именно. Но вот уже пистолет скользит по лопаткам, следуя к нижней части спины. И, полукругом обводя бедра, утыкается в нижнюю часть живота. Слишком близко к известному месту.

— Предупреждение, — спокойно объясняет он свои действия, — чувствуешь меня?

Я вздрагиваю от того, как под стать его голосу прекрасно ощутимая эрекция упирается в спину. Брюки тоньше, чем кажется.

Все время нашего знакомства Деметрий хотел лишь одного. Сегодня он его получит, я это чувствую. И его, и неотвратимость.

Но это меньшее из зол. Страшнее мне за Эдварда. Я не хочу, чтобы он это видел.

— Раздевайся.

— Ты не тронешь ее и пальцем, — игнорируя мои предупреждения, Ксай делает шаг вперед, не скрывая своих намерений, — не заставляй меня убивать тебя дважды.

— Ты должен сказать мне спасибо, что покажу сучке настоящий секс. С настоящим мужчиной.

Я плотнее сжимаю бедра, ненавидя ощущение круглого дула на той части тела, что еще три дня назад так нежно целовал Эдвард.

— Отпусти ее. Говори, дерись, воюй со мной. Попробуй взять меня, — его глаза страшно вспыхивают, отчего даже Дем немного тушуется — на мгновенье, и все же.

— Оставьте свои гейские замашки, Светляк, — Рамс прочищает горло, поморщившись. Его дыхание на моих волосах, обе ладони, обе с пистолетами, на моем теле. Один у груди, второй — у паха. Вжимаются в кожу.

— Деметрий…

— Будешь кричать мое имя во время оргазма, — наставляет тот, — приготовься получать удовольствие, девочка. Я покажу тебе, как твой Мастер брал своих девок.

— Дай ему уйти…

— Я не уйду, — Алексайо, пребывающий в боевой готовности, даже не допускает такой мысли. Он еще на шаг ближе.

— Видишь, сам хочет остаться, — Рамс посмеивается, скользя пистолетом от моего сердца к шее. И без того болящей от его рук, — негоже выгонять таких рьяных.

— Дем, пожалуйста…

— Приятно слышать твою мольбу, — он ласково трется носом о мое ухо, обдавая своим запахом. Кокаин, капля спиртного и разъедающий легкие одеколон. Похоже на эвкалиптовое дерево, — я долго этого ждал.

Он поднимает глаза на Эдварда, уже подошедшего достаточно, и поднимает пистолет выше. К моему рту.

— Еще шаг, и продолжу с мертвой, — без смеха сообщает он.

В аметистах отчаянье. В них пелена, заслоняющая его от Деметрия, стена, едва не Берлинская, однако мне чудесно видно истинное положение вещей. И я боюсь, что скрыть собственное никак не в состоянии.

— Знаешь, что будет после того, как мы закончим, Крошка? — вкрадчиво зовет Деметрий. Дуло обводит мою грудь, касаясь сосков, — придет человек из полиции и арестует Эдварда Каллена по обвинению в доведении до самоубийства, а может и в убийстве, что еще надо доказать.

Мое дыхание, и без того затухшее, перехватывает.

Эдвард сжимает зубы.

— …А доказать они смогут, — тем же размеренным, играющим голосом произносит Рамс, — потому что доказывать, это их работа. А для их работы есть все улики. Сообщения, письма, что Светляк отправлял Мадлен Байо-Боннар, и все те же, те же чудесные угрозы… все до единой отмеченные письменно.

— Ты ее убил… — почему-то не удивляясь этому факту, шепчу я. Дуло опускается по паху, пробираясь… внутрь. Мне холодно.

— Она повесилась, — Деметрий качает головой, — понимаешь, в чем тут дело, Крошка? Сошла с ума от угроз.

— Я ЕЙ НЕ ПИСАЛ! — Алексайо, резко втянув в себя воздух, подается вперед.

— А кто докажет? Почта твоя, не взломанная, так зашифрованная хорошо почта… и твой почерк… и твои печати, все твое. Ты писал.

— Ты взломал…

— Видимо, в догадливости все же не ошибся, — Рамс развязно целует мою шею, вжимая теперь оба пистолета в грудь, в область сердца. Один выстрел — и уж точно конец. Этим он держит Ксая на расстоянии.

И я начинаю искренне переживать, что его сердцу от таких зрелищ и пуля не понадобится.

— Дем, если ты выпустишь его из комнаты, я уйду с тобой, — тихо умоляю, прочистив горло. Слезы близко. Только мне кажется, они не потекут.

— Чтобы он пропустил все зрелище? Белла, ты не представляешь, как мужчинам нравится порно…

— Если ты возьмешь меня, живым не выйдешь…

— Дай я сначала возьму, — злорадно усмехается он. Не спуская глаз с Эдварда, не убирая пистолетов от меня, чуть наклоняет голову. К моей шее. Я ощущаю дыхание там и то, как холодные тонкие губы нежно-нежно проходятся по коже. А затем ее пронзает укол резкой, ужасной боли.

Я подскакиваю на своем месте, задохнувшись от проклюнувшихся слез, и зубы Деметрия впиваются глубже. Это переход от шеи к плечу, самая беззащитная и болезненная точка. Чуть вдалеке от вен.

Хрипло вскрикнуть удается лишь тогда, когда он разжимает челюсть.

— Теперь ты — моя, — вдохновленным шепотом завоевателя докладывает Дем, — только моя. Никто больше никогда тебя не заклеймит.

Теплая кровь течет по коже. Я ее чувствую и, кажется, даже слышу запах. Во рту ощущение железа.

— Мертвец…

Я слышу баритон. Я понимаю, что он увидел только что. И меня накрывает ненавистью, которая становится последней каплей для сдерживания.

В конце концов, пистолеты на мне. Мне и действовать.

Стоя ближе всех, я пользуюсь преимуществом, доступным лишь женщинам. Я знаю это место.

Концентрируя в своем ударе всю злость, боль и страх — за Эдварда, за себя, за Карли и Эммета — я подаюсь назад, свободными руками, игнорируя тяжесть дул, хватая выпирающий агрегат Дема. Сдавливаю его как могу, прежде чем кулаком послать куда подальше. Брюки не помеха.

Задохнувшийся, широко распахнутыми глазами Рамс изумленно взирает вокруг, стараясь понять, как я посмела. Под страхом смерти!..

И на этот раз секунды его немоты Эдварду хватает. Стоящий близко, он обхватывает руку, скручивая за спиной. Слышится два глухих выстрела пистолета — одна пуля разбивает окно, вторая ломает что-то на кухне. Железо безвольно выпадает из рук Дема, все еще не оправившегося от удара по самому больному.

Мужчины падают на пол, борясь теперь врукопашную.

Я поспешно, проглатывая слезы и крик, застрявший в горле, подхватываю пистолеты. Оба в моих руках.

— Ты все равно сдохнешь, Светляк! — рычит Деметрий, отплевываясь от удара в челюсть, — и ты, и твоя сука… потому что вас будут расчленять медленно и долго… вас уничтожит то, что вы так любите…

Алексайо со всего размаху обрушивает кулак на лицо гостя. Крови больше.

— Убью тебя я…

— Меня… а тебя… Каролина! — имя девочки, прозвучавшее здесь, с его губ, срывает с Ксая последние оковы. Огромными ладонями он цепляется за шею Рамса. Держит и душит одновременно.

«Как Диаболоса», — проскакивает у меня в голове.

Вот так выглядела эта сцена…

— Она узнает, узнает, что ты убил ее мать! ЕЙ УЖЕ ДОШЛО СООБЩЕНИЕ!

Сообщение?..

Стрела убийственной злости пронзает меня слишком быстро, чтобы я была в состоянии ей помешать. Она накрывает собой, лишает кислорода и попросту… отключает голову. Насовсем.

Я перехватываю тот пистолет, что держу в руках, крепче. Кидаю на пол второй.

И подхожу к сцепившимся мужчинам, наклоняя дуло вниз. На Дема.

— Ты убил Мадлен и заставил Каролину поверить, что это сделал Эдвард? — несорванным, ровным голосом спрашиваю я. В последний раз.

Алексайо поднимает на меня глаза, не рискуя убрать руки от Дема, чтобы попросить отойти, но настойчиво требует этого взглядом.

Губы Рамса же хищно улыбаются. Эдвард порядком его потрепал, да и то, что он сверху, играет важную роль.

— И тебя убью, Крошка.

…Я не знаю, как это получается. У меня вздрагивает палец? Рвутся нервы? Умирает сознание?

Просто я… спускаю курок. С вскриком.

И только затем, когда Дем обмякает, когда не шевелится, понимаю, куда попала и куда могла попасть. Голова Эдварда, склонившегося над Рамсом, в пяти сантиметрах от места поражения. Я могла убить его. Сама. Своими руками.

А по полу течет кровь… красная такая… и лицо белое у Деметрия… и на губах все также ухмылка, они еще теплые… и я теплая… а руки — ледяные… и кровь по спине от его укуса… и перед глазами темно… темно, как и на нем, на его одежде… а в голове — слова. Про Эдварда и Каролину. Про Мадлен.

Я оседаю на пол.

Пистолет опять падает.

Склоняется к полу голова.

Алексайо, мгновенно оставляющий прежнее место, обхватывает мои плечи. Его тоже потряхивает.

— Я убила, — невидящим взглядом коснувшись Ксая, произношу.

И больше не могу сделать ни вдоха.

* * *
У Эммета болит голова.

Хотя нет, не болит.

Такому состоянию определение «болит» совершенно не подходит.

Раскалывается, разваливается, пульсирует, распадаясь на молекулы — уже лучше. Точнее.

Чугунная, она не дает ни повернуться, ни приподняться, ни даже просто почувствовать себя человеком.

Под руками Медвежонок ощущает нечто наподобие простыней. Мягкие, удобные, чем-то сладко пахнущие, но не приторно. Не жгут рецепторы, как бывало, едва Голди решала попробовать новый порошок.

Под головой, под саднящей шеей, подушка. Может, даже две. И одеяло, которое, к сожалению, ничуть, ничуть не согревает.

Помимо всего прочего, Эммету холодно, и мышцы, что сводит в такт неизвестной мелодии болезни, сгущают краски.

Так худо ему уже давно не было.

Рядом чувствуется шевеление. Что-то невесомое, легкое и теплое. А ко всему теплому у Каллена-младшего сейчас неимоверная тяга.

Он медленно открывает глаза, чувствуя на веках тяжесть по сто пудов, и оглядывается вокруг. Сперва взгляд тонет в затемненном шторами солнечном свете, потом в белизне покрывал, после перехватывает приоткрытую дверь в спальню… но не видит, в упор не видит ту, что так ищет.

— Доброе утро, — сама обнаруживает себя она. Сверху.

Медвежонок морщится, пытаясь понять, как это вышло.

Вероника, в утреннем сером платье и с тем же сережками-бабочками, стоит над ним, опираясь о кроватную спинку, и нежно улыбается. Со смешинками во взгляде.

— Доброе… — свой голос Натос не узнает. Хриплый, севший и тихий.

Ника чуть хмурится.

Она обходит постель, делая это достаточно медленно, чтобы дать Эммету проследить за своими движениями, и лишь затем присаживается на краешек кровати рядом с ним.

Медвежонок поспешно убирает подальше руку, было обустроившуюся там.

— Как ты себя чувствуешь?

От Ники пахнет теперь не только духами, но и мылом. Вкусным ванильным мылом, так напоминающим дом. Эммет немного согревается. Все ангелы пахнут одинаково.

— Голова…

— Сильно болит? — она осторожно, как когда-то к Каролине, прикасается к его лбу. Маленькие прохладные пальчики на удивление не доставляют больше дискомфорта. От них не веет льдом.

— Так — нет…

Вероника смущенно посмеивается, прикасаясь к его лбу чуть ощутимее. Накрывает пальцами до их костяшек.

— Ты дрожишь.

— Боюсь услышать, что с этим помочь не получится.

— Не получится, пока да, — девушка ласково гладит его голову у линии волос, и Эммету, никогда не верящему в такие вещи, начинает казаться, что эта женщина способна унять его боль, — температуру придется потерпеть некоторое время.

— Это от температуры?

Фиронова согласно кивает.

— Она поднимается. Сейчас где-то в районе тридцати восьми.

— Если ты и меня захочешь обтирать водкой, дай я ее лучше выпью, — Натос чуть поворачивает голову в сторону, ближе к медсестре, — хоть голову отпустит…

— Если бы все было так просто, Натос.

Мужчине нравится, что она зовет его так. Это выглядит разумным, правильным и очень сокровенным. Мало кто из людей знает об этом имени. Мало кто даже из его близкого окружения, даже из друзей-напарников или любовниц… даже Лея, продержавшаяся дольше всех, даже Мадлен, мать его ребенка, об этом имени не ведала. Разве что, ей мог сказать Эдвард?.. Но это вряд ли.

А теперь Ника, очаровательная, молодая, такая красивая и по-настоящему добрая девушка, с которой он разделил поцелуй, безбожно его украв, произносит это имя. Оно драгоценно от нее. И уж точно значит не «Смерть».

— С тобой и так просто, — шепотом, не желая нарушать момента, говорит Эммет. Рушит стену из молчания, занявшую место тактичных разговоров.

Зеленые глаза Вероники поблескивают.

Она наклоняется к своему нежданному пациенту поближе, заглядывая прямо в его глаза. Черные ресницы чуть затеняют обзор, но как ласково улыбаются губы!..

Ника ведет пальцами по его лбу, к линии волос, а затем к скулам.

Ее лицо обретает сосредоточенность, хоть и не теряет дружелюбного выражения.

По носогубным складкам, вниз. На щеки, гладковыбритые, выискивая ямочки от улыбок, а затем на подбородок.

Она изучает его лицо, сидя так близко, и Эммету уже не холодно. Не настолько.

Это почти благословление — давать ей к себе прикасаться. Вот так. Вот здесь. Вот теперь.

— Легче? — с легкой усмешкой интересуется Ника.

— Да, — Натос выдавливает такую же, наполовину облегченную, наполовину благодарную улыбку, — кажется, я понимаю, почему Каролина играла в «Цветик-Никисветик».

— Тебе бы не понравилась эта игра, хотя сегодня были все шансы поиграть. Натос, а если бы тебе стало плохо в машине?

— Не стало ведь…

— Разговор от обратного?

— Я пришел за кофе, Ника, — он хмыкает, попытавшись покачать головой. Тяжелая, она лишь доставляет страдания, — и не готов был уходить, пока не… пока…

Посерьезневшая, Вероника нежнее ведет пальцами по его лицу. Будто бы стирает то выражение, что на нем закрепилось. Убирает морщинки, заполонившие лоб.

— Ладно, все хорошо тем, что хорошо кончается. Не будем об этом говорить.

На какое-то время спальня погружается в тишину.

Эммет молчаливо разглядывает комнату, стараясь смириться с тем, как тянет голова и тяжелеют веки, и компенсирует эти неприятные ощущения поглаживаниями Вероники. Руками она вправду творит чудеса, Карли не обманывала его.

— Надолго это? — он многозначительно обводит самого себя взглядом.

— Это простуда, — Фиронова смущенно поправляет его одеяло, — дня на три.

— Очень заразно?

— Смотря для кого.

— Для моей дочери? — Медвежонок нервно ерзает на своем месте, едва воспоминания обо всем том, что так тревожит и донимает, обо всех проблемах, возвращаются.

Ника хмурится.

— Я боюсь, что да, Натос. Она ведь только недавно поправилась… и после переохлаждения, не думаю, что ее иммунитет достиг нужной отметки.

— Мне не стоит ехать домой? — Эммет чуть запрокидывает голову, ощущая, что снова замерзает.

— Если есть такая возможность. Я понимаю, ты волнуешься, но, возможно, няня сможет за ней присмотреть? — Ника прикусывает губу в поисках решения, — или, я не знаю, родственники? На три дня… кажется, это немного.

Медвежонок тяжело выдыхает, принимая такие правила игры. В конце концов, Веронике виднее.

— Дядя за ней присмотрит, — сам себе докладывает он.

* * *
Тяжелые, долгие, беспросветные секунды.

Минуты.

Часы.

Дни?..

Я, свернувшись клубочком, лежу на нашей постели в спальне «Афинской школы», отчаянно сжав пальцами подушку. Они белые, как и ее наволочка. А я ненавижу белый цвет. У дверей дома белая «Скорая»…

За окном еще светло, накрапывает дождик. Шторы отдернуты, грозы не предвидится. Гроза уже прошла — два часа назад. Сейчас внизу со следователями, полицейскими и прочими-прочими Эдвард пытается разобраться… со случившимся.

И я, как особенно впечатлительная и пострадавшая, едва ли не жертва, перекочевываю в спальню. Убедившись в моей невменяемости на данный момент, следователь не упорствует. К тому же, Ксай тоже умеет убеждать.

Я лежу, держусь за подушку и очень хочу заплакать. Мне настолько страшно и неудобно, настолько горько, что слезы — единственная возможность хоть как-то сбросить этот груз, неподъемный, внушительный и пестрящий болезненными подробностями.

Выключиться. Перестать думать. Выразить ужас.

А глаза преступно сухие…

Я так и пытаюсь выдавить из себя хоть слезинку, уже даже имитируя дрожь тела и неровное дыхание, что так же бесполезно, когда дверь в спальню приоткрывается.

Тихонько, будто проверяя, сплю я или нет, а затем более решительно, едва становятся слышны мои надуманные всхлипы.

Эдвард с тяжелым вздохом проходит в комнату. Я слышу щелчок замка.

Подобравшись, сжимаюсь в самый маленький из существующих комочков. Я не хочу, чтобы он видел меня настолько разбитой.

Алексайо садится на простыни, не спрашивая моего разрешения. Близко-близко, в отдалении протянутой ладони. И этой же ладонью, двумя, без видимых усилий забирает меня на руки. Прижимая к своей груди, в подобие колыбельки, легонько покачиваясь, утешает.

В защищающем жесте его подбородок накрывает мою макушку.

— Замерзла?

Мне впервые неуютно в его руках. Я не знаю, как себя вести, как дышать, куда деть руки, ноги, как не мешать ему… на простынях было проще. Там вокруг хотя бы ничего не было.

— Нет.

Эдвард, тем не менее, подтягивает одеяло с постели к моим плечам. Укутывает.

— Пить хочешь?

Я закрываю глаза, почти смирившись с тем, что слез не будет. Ровно как и покоя. Кажется, Деметрий раз и навсегда меня его лишил. Я до сих пор не могу поверить, не могу даже примерно воспроизвести в мыслях, как… сделала это. Как умудрилась? Как посмела?..

Господи, как же страшно…

— Нет.

Мои односложные ответы — явный признак беды — Ксаю не нравятся. Ну конечно. Кому нравятся убийцы?..

Его пальцы, теплые и осторожные, касаются моей щеки.

— Ты в безопасности, — сокровенным шепотом, склонившись к моему уху, уверяет Аметистовый, — никто и ни за что тебя больше не тронет, моя белочка. Постарайся в это поверить.

Его голос, близость, дыхание… меня пробирает.

Зажмурившись, я просто утыкаюсь лицом в его плечо. Ничего не отвечаю.

— Моя бедная девочка, — Ксай, продолжая укачивать меня, начинает череду из поцелуев, что следует ото лба к вискам, — как мне жаль, маленькая… прости меня…

Слез все еще нет, но жжение глаз усиливается.

Вздрогнув, я нерешительно обхватываю спину Алексайо правой рукой. Кольцо проходится характерным звуком по его пуловеру.

— Ты при чем?..

То, что не отказываюсь с ним говорить, Эдвард встречает с облегчением.

— Я не смог все предотвратить быстрее, чем оно перешло в конечную стадию, — он с извиняющимся видом целует мои скулы, — но больше такого не повторится.

— Ну конечно… — я с ужасом, подавившись уже более-менее похожим на настоящий всхлипом, мотаю головой, — кому теперь?..

— Твоей вины здесь нет, — поспешно отрицает Алексайо, — это самооборона. Следователи со мной согласны. Он вломился в дом, угрожал оружием и вдобавок убил человека. Он сознался в своем убийстве.

Меня подкидывает на месте. Эдвард утешающими, безумно ласковыми движениями проводит несколько линий по моей спине.

— Я выстрелила…

— Иначе выстрелил бы он, — упрямо гнет свою линию Каллен.

— У него не было пистолета.

— Минуту назад — был, — качая головой, Аметист зарывается лицом в мои волосы. Его шепот, чуть более болезненный, чем прежде, эхом отдается у меня в голове, — Белла, ты убеждала меня не брать на себя слишком много. Теперь твой черед послушать собственного же совета. И, перво-наперво, как следует отдохнуть.

— Ксай, я человека убила… только что…

— Убила? — он изумленно распахивает глаза, — нет, маленькая, ты что. Ты его ранила, да. Но не убила.

— Не утешай меня…

— Белла, послушай внимательно, — упрямо повторяет он, — твой выстрел пришелся ниже сердца. Он жив. Он в клинике и он жив, если так это тебя волнует.

— Ты опять мне врешь, — сглотнув, бормочу я.

— Я не вру тебе, — Ксай с ангельским терпением, не сбиваясь и не отказываясь от своих слов, продолжает гнуть выбранную линию, — я клялся тебе не врать, помнишь? Хочешь спросить у следователя?

Стоит признать, это немного успокаивает.

У меня что-то падает с души. Что-то тяжелое, громкое. И дышать легче. И смотреть. Если это правда, конечно же…

— Но я все равно виновата, Эдвард, — уже менее уверенным, однако все еще достаточно твердым тоном, каюсь я, — у меня не было права…

— Белла, хватит, — Серые Перчатки обрывает меня, не давая договорить, — ты лучше меня знаешь, как все было на самом деле.

— Ответственность…

— На мне, — подхватывает он, — потому что я допустил сам факт его прихода в мой дом. Прежде всего виноват я.

Без юмора, с отсутствующими, но такими явными по скребущему чувству в горле слезами, я усмехаюсь. Ему в плечо.

— Это уже смешно, правда, винить себя во всем.

— Самое главное, чтобы ты себя не винила, — Эдвард, накрывает мою голову рукой, пряча и волосы, кожу. Защищая.

— И чтобы тебе не было больно, — секундой позже, с величайшей осторожностью убрав волосы с моего затылка, он с хмуростью глядит на рану от Дема, — надо промыть, мое солнышко. Очень надо.

Кажется, я бледнею, когда вспоминаю эту сцену. Что-что, а ее я прекрасно запомнила. Это было… очень больно.

— Я знаю, он изуродовал меня…

— Не говори глупостей, — все еще хмурый, Ксай мрачнеет. И его тон, его взгляд — тоже. Я чувствую это кожей. — Я принесу перекись и вату. Подождешь меня?

— Ты не хочешь этого делать…

— Очень хочу, — Алексайо с обожанием целует мою макушку.

Вольно или нет, но этим жестом он напоминает мне о Каролине. Дрожь возвращает утраченные позиции.

— Ксай, а Карли?.. Нам прежде всего нужно к Карли, и…

Успокаивая мои порывы, Эдвард осторожно перехватывает мои руки. Прекращает суету.

— Он блефовал, Белла. Нет никаких сообщений. Наш с Эмметом хакер проверил.

— Но Мадлен — он?..

— Он. Но это другая история. Долгая, не на сейчас, — Алексайо мотает головой, не давая мне и шанса переубедить тебя, — я сейчас приду. Подождешь меня чуть-чуть?

Как будто бы есть выбор…

Я возвращаюсь на простыни. На сей раз почему-то не похолодевшие, не налившиеся неприятными острыми запахами, а просто… простыни. Самые обыкновенные.

Эдвард скрывается в ванной, и мое сердце екает, отбивая неправильный ритм, но не обрывается.

Наверное, у него уже просто нет сил. Я даже слезы выдавить не могу.

Внизу затихают голоса. Людей меньше, хлопает дверь.

Я представляю, как сейчас выглядит прихожая. Сколько в ней крови, сколько надо будет отмывать пол, как там пахнет, как взирают на все немые стены, вечные свидетели произошедшего, и какой теперь царит там хаос. Меня трясет лишь при мысли спуститься вниз. Я всерьез начинаю бояться, что не решусь.

Ксай возвращается. Со всем своим медицинским арсеналом.

— Ты выглядишь очень бледной, — мягко замечает он, любовно прикоснувшись к моей скуле, — нужно поспать.

— А люди внизу? — не препятствуя и не сопротивляясь, я поворачиваюсь на бок, убирая с шеи волосы. Страшновато оголять ранку перед Эдвардом, но ему, в конце концов, я верю больше всех на свете. Даже в таком подвешенном состоянии.

— Они уйдут через двадцать минут, все, — успокаивает муж, — давай-ка снимем кофту, моя радость.

— Я не хочу раздеваться, — стиснув зубы, мотаю головой. Плечо саднит.

— Мы укутаем тебя в одеяло, — пушистое, светлое, Ксай придвигает его ко мне. — Вместе со мной ты поспишь под ним?

— Ты уйдешь…

— Никуда не уйду, — клятвенно заверяет он, — все сами за собой закроют, а я останусь с тобой.

Я опускаю глаза, все еще лежа в своем комочке. Кажется, если выпрямлюсь как следует, просто распадусь на части.

Эдвард дожидается, пока я подниму на него глаза. Прекрасно знает, что так убеждение подействует с большей силой. Не смогу я ему отказать.

— Пожалуйста, Бельчонок.

И я соглашаюсь. Боязливо, совершенно по-детски, хоть и не пристало после всего, что сделала, перебираюсь к нему под бок. Устраиваясь на простынях лицом ко мне, опираясь на локоть, Эдвард гостеприимно раскрывает объятья. И сам, не смущаясь, в отличие от меня, помогает расстегнуть пуговицы блузки.

А ведь не больше, чем пару часов назад их застегивала я сама. Проснувшись с ним в одной постели, ощущая его аромат, грустя об уезде Роз и не предполагая, даже мысли не допуская, чем день кончится.

Я чувствую себя выжатой и опустошенной. Нет ни времени, ни пространства. Меня нет.

А если не будет еще и Эдварда, то и смысла не будет. Ни в чем. Я ужасно боюсь его потерять.

Чувствовать Ксая обнаженной кожей дорогого стоит. Я, кажется, лишь притронувшись к его бархатному телу, понимаю, как замерзла. Ритмично подрагиваю.

— Все-все, — Алексайо любовно целует мои волосы, уделяя особое внимание макушке. Обнимает меня, пока второй рукой, не теряя времени, опрокидывает баночку с перекисью на вату. Могу поклясться, я слышу скрежет его зубов, едва ранка предстает на обозрение. Со своего ракурса видеть ее не могу, а любой поворот головы чреват болезненным покалыванием.

…Пузырьки забирают поврежденную кожу в плен. Напоминают своим жжением, каково это, когда тебя кусают…

И мои слезы, не удержавшись, возвращаются. Скудными, мелкими потоками, но существующими. Для изболевшихся глаз это отрада.

— Прости, — шепчет Эдвард, аккуратнее промывая рану, — еще чуть-чуть, золото.

Но, даже если мне больно, это все равно сейчас неважно. Я так радуюсь, что плачу… Ксай не понимает, а я радуюсь. Без слез куда, куда хуже, чем с ними.

— Ничего страшного…

Аметистовый не верит. Стремясь облегчить боль, он наклоняется к моей ранке, дуя на пузырящуюся поверхность.

Этот жест заботы еще больше меня трогает.

Плачу.

— Все, — с облегчением для нас обоих, Алексайо убирает и ватку, и перекись подальше. На месте моего укуса появляется чистый кусочек бинта и пластырь. Кожа безропотно принимает их.

Эдвард же меня целует. Обвив руками, закрыв собой, целует. Лицо, шею, ладони, которые отыскивает между нами. Накрыв одеялом, согревая собой, не дает замерзнуть. И пытается, как никогда пытается сделать все, чтобы я забыла о случившемся. Хотя бы на несколько часов.

А я не могу. Глядя на Ксая, вспоминая, с каким видом он смотрел на Деметрия, когда тот приложил пистолеты ко мне, всхлипываю громче.

Его сердце… мое сердце… ради всего святого, пусть с ним все будет в порядке…

Дрожащие пальцы, холодные, накрывают левую сторону его груди. Пробираются под рубашку.

Эдвард пытается улыбнуться мне, но ему некомфортно. Я холодная.

— Я тебя люблю, — побыстрее, дабы не заставлять терпеть, шепчу, — больше всех на свете.

— Полностью взаимно, маленькая, — каждый из моих пальчиков, накрывших его сердце, получает по поцелую, — закрывай глаза. Через несколько часов мы с тобой поговорим обо всем, я обещаю. И я отвечу на все твои вопросы.

Что же… пока этого достаточно.

Рядом с Эдвардом мне спокойно даже сегодня.

* * *
Этой ночью меня будит телефонный звонок.

Прижавшись к Эдварду и смяв одеяло у его плеча, чтобы прикрыть свой пластырь, закрутив рукава тоненькой кофточки для сна, что он так великодушно мне принес, я с трудом открываю глаза.

Темно, тепло и безопасно.

Первое впечатление, надеюсь, не всегда обманчиво.

Я пребываю в странном, сонно-склизком состоянии. Все выглядит как-то неправильно, смотрится неприглядно, вокруг серый туман без проблесков звездного неба и, в конце концов, мне не так тепло и спокойно, как прежде.

Надеюсь, это нервный шок. И он пройдет.

Ксай лежит на боку, чуть выше меня поднявшись на подушке, по его расслабленному лицу пробегают крохотные морщинки всякий раз, когда телефон вибрирует на тумбочке. Черные ресницы начинают подрагивать.

— Эдвард, — я легонько целую его щеку, снова гладкую, не зная, могу ли сама отвечать на его мобильный. В прошлый раз это закончилось плохо, — тебе звонят…

Моргнув, Алексайо удивленно изгибается.

Прежде всего открыв глаза, он убеждается, что я рядом и, важнее всего, не плачу. И только затем, более-менее успокоенный, судя по отсутствию явных морщинок, оборачивается к тумбочке.

— Я слушаю.

Я подползаю обратно на свое теплое место под его рукой, и Эдвард, ничуть не стремясь помешать, обнимает мои плечи.

Чувствую себя усталой. Лежу рядом с ним, греюсь им, вдыхаю клубнику с простынями и понимаю, насколько сильно все эти недолгие события нас вымотали. Начиная с Константы и заканчивая незапланированным приездом Розмари с налетом на «стариков». А теперь и Деметрий. А если бы я его убила?..

Прикусив губу, утыкаюсь лицом в ключицу Ксая.

Это отвратительно — так от него зависеть. Он не поймет меня. В скором времени подобные поползновения и днем, и ночью ему просто надоедят. К тому же, я слишком, слишком много плачу. Сегодня был первый день, когда слезы пришли не сами, а их пришлось звать.

— Конечно, Голди, я понимаю, — Эдвард твердо кивает, слушая свою собеседницу, и его пальцы перебирают волосы у меня на спине, — не извиняйся, я уверен, у тебя веская причина. Приезжайте.

Внимательные аметисты, на мгновенье замявшись с еще каким-то словом, оглядывают меня. С нежностью и добротой, но в то же время с оценкой.

— …Прямо сейчас, да.

Я поднимаю голову. Телефон кладется обратно на тумбу.

— Что случилось? — стараясь соответствовать ему, осторожно пробегаюсь пальцами по синей пижамной майке.

— У Голди форс-мажор, — Алексайо тепло целует мой висок, — ей очень срочно нужно в Москву, а Каролину не с кем оставить.

— Эммет?..

— Не отвечает, она говорит, — нахмурившись, Ксай облизывает губы, — надеюсь, все в порядке.

Меня пробирает холодок лишь при одной мысли, что Деметрий мог добраться и до Медвежонка…

Но здравый смысл подсказывает: нет. Это никак невозможно по причине разных весовых категорий. Обманом, разве что… но обмануть Эммета тоже надо уметь. Только если речь не идет о Каролине…

— Давай сами ему позвоним, — я прочищаю горло, привставая на постели, — пусть Малыш едет к нам, это правильно, здесь теперь безопасно.

Ксай с некоторой растерянностью смотрит вокруг. Он будто бы впервые в этой спальне и совершенно точно впервые видит ее обстановку.

— Давай.

Мы садимся на кровати, опираясь на ее диванно-деревянную спинку темно-фиолетового цвета, и Алексайо, прижав меня к себе, набирает номер. Я его понимаю. Я уже тоже не знаю, как мне по-другому справляться с трудностями. Кажется, когда можно коснуться Эдварда, что все преодолимо. Вместе — точно.

…Но трубку так и не снимают.

Эдвард немного бледнеет.

— Все в порядке, Ксай. Он просто… просто не слышит телефон.

Я получаю очередной поцелуй в лоб. Согревающий.

— Ну конечно, Белочка. Это так.

Только чудится мне, сам он в свои слова почти не верит.

Я опять чувствую, что становится прохладно. И чертовы мурашки устраивают забег.

— Он больше не вернется, правда? — с надеждой, какая под стать Карли, просто спрашиваю я.

— Радость моя, — слабо улыбнувшись, Ксай бархатно произносит свои слова, каждое из них одаряя теплом, какому под силу обогреть землю, — все закончилось. Никто не посмеет больше тебе угрожать.

— И тебе…

— И мне, — он согласно усмехается, — не бойся. Все наши страхи — только в голове, ты сама мне это сказала.

— Давно это было…

— Давно. Но ничего с тех пор не изменилось.

Чуть зажмурившись, я прикусываю губу.

— Эдвард… что его ждет?

Без лишних слов муж понимает, о ком я. Рука, едва касаясь, прикрывает пострадавшее плечо, а губы, дабы меня отвлечь, зарываются в волосы.

— Депортация и как минимум двадцать пять лет тюрьмы за хранение и распространение наркотиков, а также — убийство.

— Но по делу Мадлен ведь повесилась…

Алексайо мрачнеет, будто вспомнив что-то нехорошее. Его извиняющийся взгляд, комбинируясь с пальцами, что все нежнее охватывает мое лицо. Увлекает за собой, глаза в глаза, и не дает ни о чем думать, кроме своих прикосновений.

— Что?.. — шепотом зову, чувствуя его большие ладони справа и слева на своих щеках.

— Пожалуйста, забудь то, что я скажу, сразу как услышишь.

Я кладу свою ладонь поверх его, выдавив улыбку.

— С тобой это не будет сложным.

Чуточку облегчения, ложка в бездонной бочке проскакивает на лице Каллена.

Он вздыхает.

— Ублюдок намеревался все… заснять, и выложить куда следует. У него была при себе включенная все это время камера. На нее он и признался — теперь это улика.

Эдвард ждет моей реакции. Всматривается в глаза, разглаживает складочку между бровями, целует пальцы. Ему не хотелось этого говорить.

— Спасибо, что не позволил ему, — наконец шепчу я, совладав с ненужными нотками в тоне, — ты… снова меня спас.

— За сообразительность надо хвалить лишь тебя, Бельчонок. Женское оружие, — он фыркает, с состраданием оглядев меня с ног до головы, — моя маленькая, хорошая девочка…

Не хочу этого вспоминать. Не буду.

Просто крепче обвиваюсь вокруг мужа, устраиваясь на его груди, и слушаю, как бьется сердце. Этот звук способен вытащить меня из самых глубоких ям Ада.

Помнится, чтобы слышать его, прежде я готова была пристрелить Дема. И сейчас готова.

— Береги себя, — умоляюще бормочу я, — Ксай, на самом деле единственное, за что я испугалась, это… за тебя.

— Я в порядке, в полном. Все хорошо.

— И это хорошо, — придушенно хныкнув, целую его шею. — Спасибо…

Эдвард, тихонько посмеиваясь, прикрывает мой затылок. Как всегда.

— Знаешь что, Белочка? — задумчиво произносит он, — я думаю, когда закончится вся эта канитель с «Мечтой», мы вернемся в Грецию.

Мое настроение немного поднимается. Эта страна стала сокровенной для нас, волшебной практически. И я жду не дождусь возвращения туда.

— А как же весь мир, Ксай?..

— Весь мир само собой, — Эдвард с самым серьезным видом ерошит мои волосы, — только базироваться теперь будем не в Москве.

— Ты намерен переехать?

— Здесь прохладно, тебе не кажется? — муж, заразившись моим весельем, говорит задорнее, — а там так тепло…

Ему хочется, я вижу. Там, на Санторини, и здесь, в парке с белками, он предлагал потому, что я хотела. А теперь хочет он. Мы совпали, баланс восстановлен. Жалко лишь, что столько пришлось перед этим увидеть…

— Чудесный план, — одобряю я, потянувшись вперед и чмокнув его подбородок, — к Рождеству, я надеюсь, мы справимся.

— Еще как, Бельчонок, — Алексайо отвечает на мой поцелуй, отметая все беспокойство, все глупости и всю болезненность последних часов, — а теперь давай-ка одеваться. Сейчас приедет наш Малыш.

День становится чуточку лучше.

Десятью минутами позже Эдвард, облаченный в ставшее практически его тенью серое пальто, забирает из салона машины Голди — красной «Тайоты» — дремлющую Каролину. В своей оленьей курточке и теплой шапке, черноволосое создание доверчиво приникает к дяде, прижимаясь к его груди всем тельцем.

Голди, вышедшая из автомобиля, с сожалеющим лицом пытается поправить ее сползший шарф.

— Эдвард, ради бога, извини… я просто…

— Все в порядке, — шепотом уверяет Ксай, с любовью обнимая девочку, — для меня только в радость побыть с ней, Голди, ты же знаешь.

— Ну да, — она выдавливает улыбку, нервозно оглянувшись вокруг, и качает головой. — Мистер Каллен не ответил вам?

Лицо Эдварда мрачнеет.

— Пока нет, — встреваю я, стараясь не превысить допустимой громкости, — но скоро перезвонит, я уверена.

— В доме я оставила записку, — Голди заводит мотор, — он будет знать, куда идти.

Ксай благодарно ей кивает.

И, когда машина скрывается в темноте дороги по направлению к московской трассе, разрезая мрак фарами, мы направляемся к дому.

Я открываю Алексайо дверь, придерживая ее, чтобы их пропустить и, когда Эдвард проходит мимо, как ценнейшее сокровище занося племянницу домой, снова вижу картинку вчерашнего дня.

Эдвард и дети. Даже один ребенок. Девочка, мальчик — не суть, хотя ему больше бы и хотелось девочку. Как же он будет их любить… в его сердце не умещается обожание к Каролине, а к своему личному солнышку? С аметистовымиглазами?..

Серые Перчатки был прав там, в Греции, я вижу. Я тогда не могла понять, как можно хотеть своих детей. Что можно отдать за право стать родителями.

Теперь я понимаю. Только не столько для себя, сколько для Ксая. Я хочу детей с ним — и точка. Ни с кем другим. Никакого Банка Спермы.

Интересно, мои каждодневные молитвы смогут нам это подарить?

Я вздыхаю, проходя за Карли и ее дядей следом.

Он несет малышку прямиком в спальню, пока я, пытаясь не заострять внимание на утреннем происшествии в гостиной, запираю дверь.

И лишь у «Афинской школы», где вместе раздеваем ее, Каролина просыпается.

Она сонно открывает один глаз, потом второй, совершенно не пугаясь того, что мы рядом и что она не дома.

— Переоденемся в пижамку и будем спать, — добрым голосом объясняет ей Эдвард, доставая из сумки, принесенной Голди, детские вещи.

Я присаживаюсь на постель рядом с девочкой, ласково погладив ее волосы.

— Привет, Карли.

— Привет… — девочка опускает ресницы, вмиг потяжелевшие, и что-то у меня в груди трескается.

Эдвард внимательно наблюдает за племянницей. Он ведь сам уверял меня, что обещание-сообщение от Деметрия про Мадлен ей не дошло. Неужели?..

— Давай ручку, — все еще подавляюще нежный Алексайо помогает Малышу облачиться в ночную одежду.

Карли не сопротивляется.

Она молчит, уткнувшись глазами в пол, пока мы переодеваем ее и тогда, когда все вместе забираемся на постель, к подушкам, отказывается ложиться и с Эдвардом, и со мной. Сидит посередине.

— Папа…

— С папой все хорошо, золотце, — убеждает Ксай, не давая ни мне, ни себе, ни тем более ребенку в правде усомниться, — он скоро приедет за тобой.

Юная гречанка, мотнув головой, поджимает губки.

— Не приедет, — ее приговор обжалованию не подлежит.

— Ну Карли, — я намереваюсь наладить ситуацию, приобнимая девочку за плечи. Прежде ей так очень нравилось, — тебе приснился плохой сон? Ну что ты…

— Не приедет, — упрямо повторяет она. И поднимает все-таки серо-голубые мокрые глаза на опешившего от ее следующего заявления Эдварда:

— Голди сказала, теперь ты мой папа, дядя Эд…

Capitolo 42

…Эдвард приносит в спальню чай.

Зеленый, в белых гжелевых кружках, он отдает жасмином.

Ксай осторожно ставит чашки на прикроватную тумбочку, возле которой сидим мы с Каролиной. Она, тесно прижавшись к моему боку в своей оленьей пижамке, а я — опираясь на твердую спинку изголовья и ласково поглаживая ее черные кудри.

Серые водопады девочки мрачнеют, голубые озера, в которые они впадают — мутнеют. И такие тяжелые, неподъемные черные ресницы. Они мокрые…

— Солнышко, — с сожалением, когда Карли трется носом о мое плечо, прогоняя всхлип, бормочу я.

Эдвард опускается на краешек постели рядом с нами. В его взгляде тоже грусть при виде юной гречанки. Никто из нас терпеть не может такого ее состояния.

— Держи, Малыш.

Девочка исподлобья глядит на протянутую к ней чашку. Достаточно большая, но не тяжелая, она красиво раскрашена и легким облаком пара обдает все вокруг чудесным чайным ароматом. Карли любит такой. И, что-то мне подсказывает, для нее Эдвард добавил в напиток сахара.

— Он горячий…

— Ну что ты, — Ксай демонстративно, дабы не вызвать недоверия, пробует чай, — тепленький. Попробуй.

Каролине не хочется соглашаться. Но, как и мне, после одного-единственного взгляда в глаза своему Эдди, это нежелание где-то теряется. Мы обе готовы исполнить любую его просьбу. Они так редки…

— Спасибо.

Осторожно перехватывая чашку обеими руками, она садится рядом со мной, облизнув розовые губки. Худенькие плечи чуть-чуть подрагивают.

Успокоенный тем, что сейчас девочка хотя бы согреется и немного, но успокоится, Алексайо выдавливает улыбку. Его пальцы, такие нежные, скользят по локонам Карли.

— Вкусно, дядя Эд…

— Я рад, что тебе нравится, солнышко.

Я наклоняюсь, легонько чмокая Карли в макушку. Ванильное мыло. Это стало ее запахом.

— Все будет хорошо.

Алексайо протягивает чай и мне. Теплый и приятный, но не настолько горячий, чтобы обжечься. Я берусь за белую глазированную ручку чашки и узнаю, почти сразу же, свой рисунок. Эдвард всегда магическим образом умудряется подавать мне те кружки, которые мы вместе разрисовывали.

И, судя по витиеватой «Изз» в углу его посуды, сам пьет из них же.

Он был прав, пора расширять горизонты творчества. Нам понадобится несколько сервизов.

Этой ночью тут тепло и достаточно спокойно. Просто спальня, просто кровать, просто трое небезразличных друг другу людей. Наша маленькая девочка, что еще толком не отошла от своей собственной фразы десять минут назад, нуждается в стабильной обстановке.

Это хорошо, что Голди отвезла ее к нам.

При виде Карли, при мысли о ней, при их с Ксаем разговорах, я забываю о Деметрии и страшном сегодняшнем дне. Больше он нас, надеюсь, не потревожит.

— Он зеленый, да?..

Голосок девочки, наполняющий комнату вслед за ароматом жасмина, выходит сдавленным.

— Ты хотела бы черный?

Каролина опускает глаза к простыням.

— Папа всегда делал черный…

Эдвард неглубоко вздыхает, ставя свою чашку обратно на тумбочку. Он поднимается и, не привлекая лишнего внимания племянницы, размеренным шагом направляется на свободную половину кровати. Делает так, чтобы она снова сидела между нами.

— Каролина, я уверен, что с папой все в полном порядке, — заверяет своим фирменным серьезным тоном, в котором не усомниться. Накрывает своей большой ладонью затылок юной гречанки, побуждая ее на себя посмотреть, — и я был бы тебе очень благодарен, если бы ты рассказала мне, о чем вы говорили с Голди.

Малышка напрягается, сжимаясь в комочек. Она опускает голову еще ниже. Почти утыкается носиком в чайную кружку.

— Эдди…

— Если ты хочешь, я могу уйти, Карли, — принимая ее нерешительность за стеснение, предлагаю я. Вряд ли удается скрыть, что делать этого совершенно не хочется, но если Каролине станет проще, так тому и быть.

Ей нужно выговориться. Она сдерживает слезы, замалчивает, втягивает себя в водоворот ложных ужимок и сдавленных улыбок, но ей больно. Я не могу понять Эмметовскую домоправительницу. Как она могла так ранить ребенка?

— Нет, — мне на счастье, девочка понуро качает головой, — вы — одинаковые.

Эдвард с нежной улыбкой прикасается к ее волосам.

— О чем ты, мой зайчик?

Каролина реагирует на его заботу и тепло чуть более настоящей улыбкой. Покрепче перехватив свою чашку, глубоко вздыхает. И отрывает-таки глаза от кровати, глядя на дядю.

— У вас колечки, — ее пальчик указывает на наши с Ксаем ладони, — папа мне говорил и Голди тоже, что это делает людей одинаковыми. Во всем.

Одинаковые… это интересное определение.

Я с ласковой улыбкой похлопываю спинку Карли, которой так доверчиво приникает ко мне.

— А если одинаковые, то и секретов нет, — подводит итог наш Малыш, — только если ты сама не хочешь уйти, Белла…

Мне не нравятся такие ее слова, до жути.

— Каролина, я никогда не уйду. Как и Эдди, я твоя. Мы ни за что от тебя не отвернемся.

Стоит признать, уверение работает. По крайней мере, решимости в девочке точно побольше. Она, как и ее отец, как и мой Ксай, вдохновляется словами. Порой они все же имеют значительный вес.

Для храбрости мисс Каллен делает еще глоток чая.

— Голди кто-то позвонил, — шмыгает носом девочка, — она думала, я сплю, но я слышала… она сказала «такого не может быть», а потом «я приеду сейчас же» и… пошла меня будить. Я притворялась.

Эдвард с пониманием, доказывая, что слушает Карли и, важнее всего, не намерен ругать (а по дрожи ее губок и блеску глаз не сложно догадаться, чего ребенок больше всего боится), кивает в такт ее словам. Не убирает руки с затылка, поддерживает.

— Дядя Эд, я не хотела врать, — Каролина вдруг вздрагивает, — Белла, я не люблю врать… но мне кажется, Голди тоже мне врет. И я решила, что могу… что, если так случилось… я не плохая…

Начало прежней песни неминуемо. Мне следовало догадаться.

Ровно как и Эдвард, Каролина обладает повышенным чувством ответственности и эмпатии. А еще она до ужаса, до дрожи боится недоверия и ругани. Мадлен одними разговорами по телефону и единственной за столько лет личной встречей длиной в три часа успела сделать ей очень больно, вселив неуверенность в себе. Сначала лишь во внешности. Но Каролина перенесла внешность, в силу желания подражать матери, на все свое существование, даже характер. И теперь ей каждый раз больно. Она хочет верить. Она верит. Но стоит даже маленькой неприятности ворваться в хрупкий детский мир, только-только оправившийся от очередного катаклизма, как все летит к чертям.

Я не знаю, как помочь Карли, я теряюсь.

А Эдвард — нет.

— Ты лучшая, — сокровенным шепотом, как данность, заявляет он, — не сомневайся. Я ничего не подумал такого и Белла тем более. Мы гордимся нашей девочкой.

Юная гречанка поднимает на нас свои огромные глаза. Смотрит в упор, практически не моргая, будто бы решаясь, отчаянно желая что-то сказать. Ее губы подрагивают, крохотная морщинка залегает между бровей. А пальчики до белизны стискивают кружку.

— Голди сказала, я разбалованная, дядя Эд, — в конце концов выдает Карли, на мгновенье зажмурившись. Ее брови страдальчески выгибаются с первым же всхлипом.

— Каролин…

Алексайо приветственно раскрывает крестной дочери объятья. Он знает ее лучше меня, да. Дольше. Он знает, что ей сейчас больше всего нужно.

Я забираю у Каролины чай, отставляя на тумбочку. Не до него сейчас.

И с горечью, с болью смотрю на то, как малышка обвивается вокруг дяди. Каролина такая маленькая… совсем, совсем не на восемь лет, а ведь ей девять скоро! Что же эта судьба никак не отпускает такого светлого ангела? Ее ранят люди из близкого окружения. Она им верит, а они…

— Эдди, — едва ли не стонет девочка, тщетно стараясь глубоко вдохнуть, — я играла рядом с кабинетом, а Голди заперлась с папой там. И я подглядела… подслушала, ничего не было видно, как она с ним говорила… что со мной надо быть строгим и перестать пускать к себе в постель… что если мне снятся кошмары, то надо к доктору… кошмары — это глупости, она сказала… я взрослая… очень взрослая… и ее личный совет — отправить меня в школу во Франции. Как мама хотела…

Каролина утыкается лицом в плечо дяди, перебарывая себя в желании его покрепче обнять, и я вижу, как дрожит ее спинка.

Здесь, в теплой спальне, в полумраке от включенных светильников, с дождем на улице и на мягких одеялах, все… не очень хорошо. Каролине здесь не лучше, чем дома.

— Маленькая моя, — Ксай, не стесняясь своего желания и к тому же подталкивая племянницу, с удовольствием сжимает ее в объятьях, целуя в висок, — ты же не хуже меня знаешь, что Голди просто высказывала свое мнение. Ты знаешь, она строже папы. Это ее взгляд, не более того. Не самый правильный, конечно. Но кто тебе сказал, что папа так поступит?

— Я не хочу в Париж… я хочу остаться с тобой, папой и Беллой, Эдди… — скулит Карли.

— Так и будет, — утешающий, теплый голос Каллена и меня согревает. Немого свидетеля подобной сцены.

— Но она сказала, что я тогда не вырасту! Что я буду всегда маленькой, всегда папиной… Эдди, а что плохого в том, чтобы быть «папиной»? Разве я и так не его? Не твоя?

За поддержкой, оторвавшись от Эдварда, Каролина оборачивается на меня. Ее мокрые глаза переливаются от боли и недоумения. В них вопрос, по силе который может сравниться с далеко не многими вещами.

— Быть папиной — чудесно, — с серьезной улыбкой уверяю я малышку, — я бы очень хотела быть папиной, Карли.

— Ты обязательно вырастешь и станешь взрослой, очень красивой, очень умной девушкой, — ровным голосом произносит Алексайо, — Голди неверно рассудила.

— Я говорила ему, что хочу другую няню… а он ее оставляет… всегда…

— Зайчонок, но ведь она заботится о тебе. Она не так уж плоха, разве нет? — Эдвард пытается подбодрить девочку, поглаживая ее тельце в своих объятьях, — да, она резковата порой, но ведь согласись, как няня она достаточно хороша.

Я хмурюсь.

Надеюсь, Ксай знает о Голди больше, чем я. Глядя на такие слезы и уверения Каролины, будь на месте Эммета, я бы уже была в агентстве по подбору персонала. Девочка держит дежурные отношения с няней. Есть ли здесь полноценное доверие, определить не могу.

— Она позвонила папе… сегодня… при мне… и он ей не ответил, — Каролина переводит дух, прежде чем выложить все как есть. Снова набирается храбрости, снова подрагивает в своей пижамке, снова куксится ее личико, — и когда папа ей еще раз не ответил, она пробормотала сквозь зубы, набирая твой номер, дядя Эд, что лучше бы ты был моим папой. Что ты он и есть.

Вот и тайна Мадридского двора.

Аметистовые глаза на мгновенье касаются меня. В них разрозненные, не поддающиеся объединению эмоции, и Эдвард будто спрашивает, что лучше подойдет для Карли.

Но это быстро заканчивается. Девочка тоже оборачивается ко мне.

— Голди была расстроена, Малыш. Она сказала глупость.

Я утвердительно киваю.

— Да, Карли. Иногда люди, если они не в духе, могут что-то сказать… и потом жалеют…

Каролина зажмуривается.

— Но мой папа хороший! Дядя Эд, я тебя люблю… я так тебя люблю… но почему ей не нравится папа? Ведь он мой папа… может, он не услышал? Может, он занят? — ее потряхивает, — он же меня любит, Эдди… правда?

— Чистейшая правда, зайчонок, — не выдерживая и мгновенья тишины, подтверждает Аметистовый, — ты знаешь это. Голди знает. Я с ней поговорю.

Карли проглатывает комок рыданий, достаточно ровно садясь в дядиных руках. Ей очень нравится в его объятьях, но сейчас, почему-то, малышка хочет видеть меня.

Она протягивает ко мне ладошку как-то нерешительно, будто бы я не должна ее касаться. Но разве же я могу поступить по-другому?

— Голди не любит маму, Эдди. Белла, она говорит, мама больше не придет… что мне не надо ждать, — Каролина прикусывает губу, — она правду говорит? Не придет?

Ксай поднимает глаза на меня, а я на него. Это выходит почти автоматически. И нам не удается удержать вздоха.

Бедная, бедная маленькая девочка.

У меня щемит сердце. Я не представляю, как ей это сказать, хотя знаю, что надо. И пусть не мне, пусть ее отцу, пусть даже дяде… все равно, это несомненно нанесет еще один удар по хрупкой детской душе. Я молюсь лишь о том, чтобы не фатальный.

Каролина выглядит такой нерешительной, слабой сейчас… такая информация не убьет ее? Не сломает ли?

И не у кого спросить совета. Ни мне, ни Ксаю, ни Натосу.

— Каролина, нет людей, которые не приходят, — Алексайо, с теплым обожанием убрав с ее лба волосы, целует его. Гладит ее щечку, не отпуская взгляда, и выглядит как никогда собранным, сильным, смелым. Доверять — вот, что хочется делать, глядя на него. Для своей девочки он никогда не будет недостаточно готов. Для нее он — утешение. Даже если порой в эту секунду утешение нужно ему самому, — если мы любим человека, он живет в нашем сердце. И ему не надо приходить в прямом смысле этого слова — приезжать. Он всегда с нами.

— Но я скучаю… она давно не звонила, Эдди… она мне обычно звонит… — голос малышки срывается, слезы выступают на глазах. Каролина сильнее сжимает мою ладонь, что держит в своей, кажется, роняя на нее соленую капельку.

Эдвард приникает ко лбу племянницы своим лбом. Глаза в глаза. Даже дыхание — в такт.

— Ты ее помнишь, Малыш?

— Д-да…

Хриплая, перешедшая на шепот, Карли кивает.

— Значит, она здесь, рядышком, — не повышая тона, объясняет он. И подкрепляет сказанное тем, что трется своим носом о носик девочки.

Я как могу пытаюсь выдавить бесслезную улыбку.

— Но ты сейчас рядышком, — Карли супится, — и моя Белла… но это не значит, что я о вас не помню!

И вот уже не одна, а много слезинок на ее личике, на моих пальцах. Они падают, а малышка всхлипывает. Ей все-таки больно.

— Мы знаем, — я придвигаюсь ближе, чмокая ее затылок, а затем оба плечика, — мы любим тебя, Каролина. Папа тебя любит. Все тебя любят. И так будет всегда.

Юная гречанка смотрит на меня и с недоверием, и с отчаянным желанием поверить. Это гремучая смесь, неожиданная. И она пронзает.

Видимо, я оправдываю ее ожидания.

Каролина оставляет одну руку на плече Эдди, а второй обвивает за шею меня. Соединяет нас, поочередно прижавшись мокрыми щечками и к нему, и ко мне.

— Я вас люблю…

И за этот дрожащий голос, за слова, что он произносит, просто за то, с какой откровенностью, с какой невыразимой детской искренностью говорит, можно свернуть горы. Если я в состоянии полюбить еще сильнее, у меня это получается. Очень похожее чувство, как когда вернулся из Флоренции Эдвард и там, на кухне, под «Небеса»…

Каролина — часть его жизни, весомая часть. Но и моей. Теперь уж точно моей. За эту девочку мне ничего не страшно сделать…

— А мы — тебя, — повторяет Алексайо, несколько раз легонько проходясь поцелуями по скулам своего ангелочка, — это неизменно.

Малышка смело кивает. Она приникает к нам, заставив сесть очень близко, и не отпускает никого в течении минуты. Дозволяет себе так поступить, не глядя на стеснение, вызванное заявлением о «взрослости» Голди.

И лишь затем, когда более-менее утихают ее всхлипы, чуть ослабляет хватку.

— Эдди…

— Да, солнышко?

— Папа же приедет? Он… он здоров?

— Он здоров, — мягко соглашается Ксай, — конечно же приедет.

— То есть ты… ты не мой… ты не папа?..

Эдвард с непередаваемой любовью целует щеку девочки.

— Папа у всех только один, Каролина. Я не папа. Я — Эдди. Ты сама так говоришь.

— Эдди, — она сдавленно посмеивается, смаргивая слезы, — да, мой Эдди… и моя Белла, — мокрые глазки касаются меня, — спасибо, что вы меня любите…

— Мы не перестанем, — твердо заверяю я. Дотягиваюсь до ее левой скулы, стирая соленые дорожки.

— Никогда, — поддерживает Ксай, — а сейчас предлагаю поспать. Уже поздно, мы все устали и… надо согреться.

Каролина опускает голову.

— Ты тоже считаешь, что мне надо спать отдельно?

Она произносит это с таким видом и тоном, что сказать «да» означает практически всадить нож в сердце.

Я всерьез опасаюсь за нее. Я так хочу помочь Карли, но знать бы, как… ей страшно спать в одиночестве в восемь… а мне — в девятнадцать. Я не хочу, чтобы ее постигла та же участь.

— В отдельной кроватке просто удобнее, зайчонок, — добрые морщинки появляются в уголках глаз Эдварда, а его улыбка выходит очень теплой, — но сегодня — зачем? Вместе веселее.

Он придерживает Каролину, вынуждая отпустить меня, когда ложится. Вместе с ней. И со смехом, желая прогнать с личика слезы, щекочет ее. Легонечко, с любовью, но все же…

И это работает.

Карли тихонько хихикает, удобнее устраиваясь на подушке.

— Спасибо, — горячо шепчет она, наблюдая за тем, как ложусь рядом.

Не медля, устраивается между нами с дядей, в то же время наши руки, с кольцами, кладя поверх друг друга. На свою талию.

— Спокойной ночи, золото, — Алексайо, подтянув повыше одеяло, гасит прикроватный светильник. Забытый чай в гжелевых кружках так и остается стоять невдалеке.

— Спокойной ночи, Малыш, — поддерживаю я, выключая свою лампу. Чуть ерзаю, стремясь быть поближе к тем, кого люблю.

Спальня, погрузившаяся в темноту, не очень нравится Каролине. Она явнее обхватывает нас за руки, придвигаясь к Эдди. Ее голова повернута к нему.

— Темнота поет нам колыбельную, — утешает Ксай, заметив, как малышке неуютно. И начинает, улыбнувшись мне, напевать свои греческие слова. Про маленький рай и кучу поцелуйчиков…

— Ты поешь, дядя Эд, — не соглашается, поежившись, Карли.

— А ты всегда, когда в темноте, представляй, что я рядом и пою колыбельную, — Эдвард находит чудесное решение, — посмотри, ведь не страшно? Совсем.

— Совсем… — Каролина сдавленно кивает, закрывая глаза, — ладно… только пусть темнота поет…

— Темнота всегда для тебя поет, — прежде, чем вернуться к своей песне, обещает Ксай, — добрых снов, мое сокровище.

Я же просто крепче обвиваю талию девочки, что она мне доверяет.

Маленькое сероглазое ванильное чудо…

Господи, пусть она будет счастливой. Пожалуйста.

* * *
Остаток ночи выдается тихим и даже безветренным. Унимается дождь, выглядывает луна, кажется, чуть теплее становится воздух из приоткрытого окна.

Я просыпаюсь, почувствовав его прикосновения к коже, и подтягиваю повыше одеяло, укутывая еще спящую Каролину.

Она в порядке. Личико выдает то, что сны у девочки хорошие.

Поднимаю руку, легонечко, незаметно погладив ее плечико. Теплое.

Краешками губ улыбаясь, я ищу на постели Эдварда, стремясь убедиться, что с ним тоже все хорошо.

Однако мужа на своем месте нет, за спиной Карли — пусто.

А вот силуэт у окна, темный и немного сгорбленный, прослеживается вполне явно.

— Ксай? — шепотом, что не должен потревожить Каролину, зову я. За наши месяцы вместе уже удалось привыкнуть, что слух у Серых Перчаток отменный. Тем более, если зову я. Как бы ни парадоксально такое было, но он все слышит. И по ночам…

Алексайо поворачивает голову в мою сторону. Его пальцы отпускают материю шторы.

Луна очерчивает лицо, что всегда белее справа, темные, сегодня едва ли не иссиня-черные волосы, и светящиеся глаза. Они мерцают.

— Поспи, — убаюкивающим тоном просит мужчина, послав мне крохотную улыбку, — все хорошо.

Он тоже не говорит громче шепота. Это придает словам сокровенность, а тону — капельку дрожи.

Эдвард отворачивается обратно.

Недолго думая, я аккуратно расплетаю наши с Каролиной объятья. Любяще и нежно, с мягкостью в каждом действии, кутаю ее в одеяло, вместо себя оставляя плотную большую подушку. Все еще крепко спящая девочка ей верит. Обвивается, прижавшись своим теплым тельцем к левому боку.

Я же встаю.

Пол не прячет моих шагов полностью, хотя и старается.

И, едва я обхватываю Ксая за талию, слышу смешок. Его спина вздрагивает в такт ему, а я накрываю ее щекой.

Эдвард теплый, мягкий и сладко пахнущий клубникой. Он успел побывать в душе, пока я спала?

— Моя упрямица…

Я фыркаю, потеревшись носом о его футболку.

— И тебе доброй ночи, Уникальный.

Каллен глубоко вздыхает, с удовольствием притянув меня чуть ближе. Его руки накрывают мои, поглаживают пальцы, а затем переплетают их. И поднимают вверх, к губам. Эдвард наклоняется, чтобы поцеловать обе мои ладони.

— Что случилось?

Он, все еще не оборачиваясь, пожимает плечами.

— Не спится. Мой отец объяснял это погодой.

Я многозначительно, теми пальцами, что держит, прикасаюсь к левой стороне его груди.

— Но с погодой все в порядке?

Мой взволнованный голос вызывает в Эдварде новый прилив нежности. Пальцы снова получают по поцелую.

— В полном, Бельчонок.

Что же, стоит признать, это успокаивает.

Мы оба стоим в тишине и темноте комнаты, окутанные запахом друг друга и едва слышным посапыванием Каролины с постели.

Мы не говорим громко, чтобы не потревожить ее, и все слова неминуемо скатываются в шепот. Такой искренний и проникновенный, он изменяет обстановку вокруг. Располагает к доверительности.

— Повернись ко мне, — невесомо поцеловав спину мужа, прошу я. Просительно, как те белочки в парке, которые не решались взять орешек с моей ладони, скребусь о кожу Ксая.

Эдвард исполняет просьбу.

Он выше меня больше, чем на голову, по-доброму, все так же мерцающими глазами смотрит с высоты своего роста. Волосы взлохмачены после сна, кожа кажется особенно бархатной. И все же, плечи поникшие, а на лбу, у глаз, у губ — отпечатки морщин. Алексайо выглядит усталым и задумчивым.

— Хороший мой… — сожалеюще, не желая мириться с таким положением вещей, скольжу костяшками пальцев по его скуле.

Эдвард прикрывает глаза, отпуская себя. Наклоняет голову поближе к моей руке.

Мой придушенный смешок глаз не освещает.

Уже обеими руками, не пролив и капли обожания, что хочу ему подарить, глажу скулы. Слева и справа. Две половины одного целого, что бы с ними ни происходило.

— Расскажи мне.

Прикрывшие веки ресницы подрагивают.

— Что, Белочка?

— То, что тебя тревожит, — я раскрываю пальцы, укладывая ладони на его щеки как следует. Теплое на теплом, сегодня мы совпали.

— Все в порядке.

Аметисты честно, почти не скрываясь удерживают мой взгляд. Но если тот же Деметрий или Каролина, при всей своей эмпатии, могли не разглядеть стену, выстроенную в них, то мне она ясна как день. Алексайо еще не снял оборону. Даже со мной.

— Кто-то обещал мне не врать, — мягко напоминаю, правой рукой следуя по щеке вниз, к подбородку и шее. То место, где просвечивает под луной синяя венка, получает крохотный поцелуй.

— Это не вранье. Все ведь хорошо, разве нет?

Поцелуй, призывающий довериться, а затем еще один, уже умоляющий об этом, делает свое дело.

Не надеется же, что я поверю в отнекивания?..

Ксай отвечает мне, привлекая ближе к себе. Его ладони обустраиваются на моей талии, горячее дыхание согревает кожу на лице. А еще, благодаря его запаху, я получаю уютный клубничный кокон. И, оторвавшись от губ мужа, с удовольствием в нем прячусь. Утыкаюсь в его грудь.

Эдвард расслабляется, обхватывая меня крепче. Держит с четким уверением никуда не отпускать, а это единственное, что мне нужно. Его подбородок в традиционном жесте накрывает мою макушку.

— Я тебя люблю, Белла.

Я хмурюсь. Признание от Эдварда, даже самое малое — бесценно, оно будит внутри огни радости, вдохновляет и просто делает солнце ярче, а ночь — теплее. Когда он рядом, обнимает меня и такое говорит, я чувствую себя счастливой. И он, надеюсь, тоже.

Однако в эту минуту в баритоне что-то не так. Он будто стеклянный, надорванный. И уж слишком сокровенны, до дрожи, нотки в нем.

Люди говорят так, когда прощаются. Или же когда им очень больно.

— Надеюсь, ты не сомневаешься, что это взаимно? — я ласково веду пальцами по его лопаткам, к затылку. Темные волосы сегодня не такие уж и мягкие.

— Нет, — поцелуй в макушку, — не сомневаюсь. Ты мне доказала.

— Это приятно слышать.

Моя натянутая улыбка Эдварда не трогает.

— Белла, — он наклоняется к моему уху и, голос ближе, шепот громче, а эмоции в нем зашкаливают, — я хочу, чтобы ты знала, как сильно… я хочу, чтобы ты была уверена, что это никогда не закончится. И чтобы ни случилось, где бы ни случилось… она будет лишь крепнуть. Моя любовь.

— Ксай, — тронутая, я немножко прикусываю губу, глубоко вдыхая его запах. Прижимаюсь к нему как можно сильнее, стараясь и словами, и без них выразить полную, обоюдную взаимность, — я знаю…

— Этим днем, с Рамсом, — Эдвард морщится, объятья крепчают, — он говорил тебе о Мастере. И многие будут говорить. О Суровом… к сожалению, я не могу вычеркнуть эти прозвища из своей жизни полностью…

— Меня не пугает, кто и что скажет, Ксай, — честно признаюсь ему, не желая тянуть время.

— Я понимаю, — крохотная усмешка касается его голоса, а значит — и губ, — ты очень смелая, Белочка. Но, так или иначе, я хочу, чтобы ты понимала, что и для Мастера, и для Сурового, и для Алексайо ты — любовь всей его жизни. Всей моей.

— Ты очень доходчиво объясняешь, любовь моя, — эхом отзываюсь, отстраняя назад.

Эдвард не прячет лица. Он опускает его ближе ко мне, заглядывая глаза в глаза, и маленькая соленая капелька застывает у скулы.

— Я никогда не буду Мастером с тобой, — клянется мужчина. Одна из рук накрывает мой пластырь, под которым еще немного саднит, но о котором с приездом Карли было забыто, — когда он говорил это сегодня, ты очень испугалась. Я видел твое лицо. Но Белла, тебе нечего бояться. Я обещаю.

— Я боялась его…

Это правда. На девяносто процентов. И все же нельзя отрицать, что заверение про Мастера меня коснулось. Крохотная картинка, иллюстрированная Деметрием, просочилась в сознание.

Мастер был со всеми сзади… Мастер не был Ксаем. В нем не так много нежности…

— Я знаю, знаю, — Эдвард сострадательно, с виной в тоне, гладит мои волосы, — прости, Бельчонок. Это было в самый последний раз. Он наказан.

— А ты — со мной, — кажется, я только сейчас, снова, когда Карли ничего не угрожает, понимаю, в какой ситуации мы были вечером. И чем она могла кончиться.

Я крепко, как могу, обвиваю Эдварда, не намеренная отпускать. И наслаждаюсь, без лишних слов тем, что так же крепко держат меня саму. Он тоже не намерен.

— Всегда с тобой, — клянется Ксай.

Мы так и застываем на фоне окна. Тесно переплетя руки, вдыхая запах друг друга, прикрыв глаза.

Я вслушиваюсь в стук сердца Алексайо, он — в мое дыхание.

Это лучшее расслабление после такой длинной ночи и страшного вечера.

Я лениво поглаживаю спину Эдварда, он, время от времени, целует мои волосы.

— Это — то, что не давало тебе спать? Во что я верю?

— Что ты знаешь, — поправляет муж.

— Ты не был уверен?..

— Белла, — он со вздохом, чуть повернув нас к окну, закрывает левой ладонью мой затылок, — мы очень часто не успеваем сказать людям, которых любим, что чувствуем. Во всей своей полноте. И потом, если что-то случается… — он облизывает губы, наверняка поморщившись, — не можем себе этого простить. Я тебя сегодня едва не потерял… я больше не намерен пропускать и минуты…

Вот оно. В самое сердце.

Ну конечно. Мне следовало догадаться. Я ведь сама, сидя здесь, на покрывалах, пыталась выдавить из себя слезу, чтобы избавиться от жуткого страха лишиться Эдварда. Своими руками, едва-едва я не пристрелила его. Это было бы непоправимо, а потому ужасно пугало. А Эдварда испугали пистолеты у моей груди…

Это правда, что ночью стираются границы, сдерживающие оковы слабеют и страхи выползают. Мы чаще всего плачем ночью…

— Иди сюда, — поднявшись на цыпочки, я обхватываю шею Каллена, притягивая его к себе. Нахожу губы и целую, сильно, крепко, с любовью. Как он меня всегда.

И инициативу Алексайо подхватывает. Неровно выдохнув, он отвечает мне, не жалея дыхания и сил, и даже поддерживает за талию, чтобы было проще дотянуться.

Поцелуй звучит симфонией облегчения, обретения, возвращения. И веры. Бесконечной веры, перерастающей в уверенность. Ведь именно в ней обитает любовь.

— Души не расстаются, — поглаживая лицо мужа, заверяю я, голос чуть дрожит от слез, — никогда.

— Никогда, — сморгнув вторую крохотную соленую капельку, он твердо мне кивает, — это невозможно…

Хорошее слово. Пусть оно и будет девизом дня.

Я улыбаюсь, проглотив слезы, возвращаясь к нему. Оторваться от губ, что так нужны, сейчас кажется фатальной ошибкой. Я впадаю… нет, давно впала, в новую зависимость. Куда почище, чем к кокаину.

…Это похоже на калейдоскоп. Множество фигурок разных цветов, звезды, планеты, изгибы и линии, и все вперемешку. На светлом фоне, на темном, с брызгами яркости, с мазками темноты… неостановимое движение, постоянство и быстрота. Такая, что можно позавидовать. Вечный двигатель.

Возможно, мы увлекаемся?

Возможно, отчаянье стаскивает с шахматной доски последние фигуры сдерживания?

Возможно, мы просто слишком долго ждали…

Или же слишком сильно испугались…

Просто в один момент, оторвавшись от Алексайо, я вижу, что место у окна сменено на ванную комнату. На мой знакомый пуфик, замерший у душевой кабины, где не так давно Эдвард утешал меня во время грозы.

А дверь — на замке.

А за дверью — тишина.

А в ванне — сбитое дыхание и непреодолимое, почти болезненное желание касаться. Эдвард на пуфике. Я на его коленях, лицом к нему. И много, много огня…

— Каролина… — на выдохе, когда пальцы Эдварда перекочевывают на мое тело, притрагиваясь к ребрам, тут же отправляющим сигналы книзу живота, пытаюсь образумиться.

— Мы успеем, — клянется мне баритон. И, сорванный, с частым дыханием касается шеи.

Я зажмуриваюсь, стараясь сдержать стон. Не могу ни о чем думать.

Ксай натыкается на пластырь, обходя его стороной, дабы не сделать мне больно, и уже сам, подаваясь на провокацию трезвого рассудка, пытается меня остановить.

Запускаю пальцы в его волосы, легонько их потягивая. И это не остается без внимания.

— Если ты не хочешь… если не готова после всего…

— Ты мне нужен, — на корню обрубаю его попытку, снова задыхаясь, — пожалуйста… — своим лбом приникаю к его, смотрю в аметисты, где нет больше ни стен, ни оград, где оголенные чувства, искры и много, много желания. Меня, — пожалуйста, покажи мне, что я твоя…

Это почти мольба, он видит. Аметисты с сострадательностью, вспыхивающей из огня желания яркими искрами, увлекают за собой. Все мое лицо, каждый его уголок получает по поцелую. А знающие свое дело руки тем временем поднимают мою кофту.

Мне кажется, я умираю и возрождаюсь тогда, когда губы Эдварда прикасаются к груди. От прохлады ванной кожа остывает, а его дыхание очень горячее. Я с силой стискиваю пальцами плечи, за которые держусь.

— Я тебя люблю, — тоном, которому нельзя не верить, в самую важную минуту объясняется Ксай, — я твой, Белла, весь твой… — он заплетается в словах, взгляд тонет в выражении моего лица от умелых ласк, — а ты — моя. Только моя.

— Ксай… — насилу пряча стон, утыкаюсь в его шею. И сама, почти синхронно с ладонями мужа, опускаюсь вниз.

…Он внутри.

И снова калейдоскоп. Много, много фигур — движений. Много линий — ласк. Много звездочек — удовольствия. И, наконец, смена дня и ночи — оргазм.

Я так крепко держусь за Эдварда, намереваясь не упустить ни секунды нашего ошеломляющего удовольствия (от воздержания или от неожиданности, а может, просто от всего сразу), что, наверное, делаю ему немного больно.

Это прибой в жару. Это горячий шоколад в холод. Это радуга зимой и снег летом.

А проходит едва ли десять минут…

Расслабившаяся до того, что тело — чистое желе, устраиваюсь на груди у Ксая, еще подрагивая от эмоций. Зацелованные губы чуть саднят.

— Я тоже тебя люблю, — шепотом докладываю ему, с улыбкой встречая то выражение удовлетворения на лице, какого давно уже не наблюдала.

— Обожаю, — благодарный, он улыбается полноценной, искренней улыбкой. Аметисты сияют, — кажется, мы нагнали желаемую спонтанность…

— Еще как, — посмеиваюсь, оставляя несколько поцелуев на его ключице, — этап пройден.

Возвращая в норму дыхание и унимая дрожь от прикосновений, мы проводим в ванной еще минут пять. И лишь потом, вернув на место пижамы, рука об руку возвращаемся к Каролине в надежде, что не наделали шума и малышка все так же спит.

Здесь, в спальне, где ребенок так доверчиво обнимает подушку, наш порыв кажется низменным и недостойным. При ней. А если бы услышала? А если бы проснулась? А если бы?..

Но «бы» — сослагательное наклонение. Каролина спит, все так же размеренно дыша, а я, посмотрев на Эдварда и его не сползающую с губ улыбку, уверяюсь, что ничего не было напрасным.

Мы уняли беспокойство друг друга.

Вернули веру.

Вернули себя.

Теперь я снова знаю, что ни Дем, ни Джаспер никогда мной не владели. Я Эдварда. А чертов укус… его мы как-нибудь сведем.

— Хорошая звукоизоляция ванной.

— Если бы я помнил, кто делал проект… — Ксай с усмешкой качает головой, — профессионалы своего дела.

Мы возвращаемся в постель. Правда, сейчас расстановка мест немного другая.

Я подвигаю Каролину вперед, обнимая ее вместо своей подушки, а Эдвард укладывается позади нас обеих, в защищающем жесте накрывая рукой.

Он пахнет мной. Я — им. А в постели царствует запах Каролины.

И мне кажется… мне кажется, это одна из лучших ночей, что бы ни несла в себе.

Она заканчивается на счастливой, доброй ноте.

И я верю, чувствуя Эдварда, малышку и то, что мы вместе, что все будет хорошо. Как Алексайо и обещал.

* * *
Парадная встречает ее тишиной.

Огромная лестница, начинающаяся как раз от небольшого фонтанчика в прихожей, уходит куда-то в Поднебесье. Ковры, похоже, из самого Ирана, устилают ее дерево. И перила, золоченые, так блестят… у Розмари рябит в глазах.

Гоул, который молчаливо несет по ступеням ее вещи в комнату, затем, минут через пять, в таком же молчании удаляется.

Здесь все происходит без единого звука, без шороха. Как в хорошо отлаженном механизме, где поломки невозможны в принципе. Где за поломки — наказание.

И потому женщина не особенно удивляется, что вокруг царит тишина. Охрана на своих постах, территория просматривается, по первому же нажатию кнопки выедет специальное подразделение… для безопасности сделано все. Но в золотой клетке почему-то безопасностью не пахнет. Не физической, пошла она к черту. Психологической. После возвращения от любимой девочки, где все так по-домашнему тепло и красиво, здесь, в вычурном замке, нет покоя.

Розмари мрачно хмыкает, перехватив ручки своей дамской сумочки и направляясь наверх.

Она живет на третьем этаже, недалеко от бывшей спальни Иззы. Там больше всего солнца.

Лестница кажется бесконечной.

Роз идет.

Идет мимо картин, скульптур, необыкновенных художественных решений и просто красивых интерьеров. Они стоят у нее костью в горле.

Забираясь наверх, преодолевая два коридора, она надеется хоть теперь немного отдохнуть с дороги. В этом доме легко потеряться и не быть найденным достаточное количество времени. Когда-то, особенно в детстве, этим пользовалась Изабелла.

Однако сегодня, нарушая все законы мироздания, комната не служит тихой гаванью.

В ней Розмари уже ждут.

Она открывает дверь, проходя внутрь, и сразу же замечает первый «звоночек» — пахнет здесь не ромашковым гелем, которым стирает свое (а не так давно — и Изз) белье, а виски. Горьким, дорогим и не первым.

Дверь ударяется о бок пустой бутылки, оставленной здесь же.

— Приехавшим салют, — мрачно приветствует ее мужской голос из кресла у окна. Недалеко от кровати.

Розмари не узнает этого человека. В рубашке навыпуск, брюках, дорогих, но чем-то запачканных, с грязными манжетами и в черных (а прежде белых) носках, он вальяжно расположился на ее территории, пролив несколько капель своего пойла на кресло.

— Добрый день, мистер Свон.

— Официоз, — он пьяно усмехается, зажмурившись, — не стой в дверях, проходи. Выкинь этих «мистеров Свонов» из головы.

Мисс Робинс кладет сумку на журнальный столик у двери, минуя бутылку, и проходит.

— Завтра рабочий день, вы знаете?

Сидящий в такт словам делает глоток прямо из горла.

— У меня каждый день рабочий, так что же, Роз? — он прочищает горло, хмурясь отсутствию закуски. — В конце концов, мы все люди и имеем право на отдых.

Розмари становится неуютно, а еще — противно. Она ненавидит пьянки.

— Можно узнать, почему отдых — у меня?

Свон пожимает плечами.

— Потому что у тебя светло, красиво и чисто. А еще — камер нет.

— В туалетах их тоже нет, Рональд.

— Пить в туалетах, уж позволь, будет охрана, а не я… — он закатывает глаза, еще раз глотая виски. Осушена уже треть второй бутылки.

Недовольная женщина складывает руки на груди. Становится перед креслом, игнорируя запах, и смотрит прямо в глаза своего работодателя. Сейчас особенно наглые и голубые. Заплывшие нетрезвостью.

— В честь чего банкет, мистер Свон?

— Опять ты заладила, — он хмурится, отчего морщины тут же прорезают лоб, — Рональд меня зовут. Рональд и точка. Запомнишь?

— Рональд, вам бы пойти спать…

— Составишь компанию?

— Навряд ли, — Роз морщится, подступая на шаг вперед. Этот мужчина вызывает в ней двоякое впечатление каждый раз, когда смотрит на него. Собранный и добропорядочный, разбитый и пьяный, испуганный и озлобленный, она видела его разным. Она видела его и убитым горем… и, сколько бы ни говорила себе, что стоит перестать строить иллюзии, сколько бы саму себя ни уверяла, что они бесполезны, сознание упрямо. Ему хочется во что-то верить.

Правда, в такие моменты становится легче. Он ее раздражает.

— Вы сами уйдете или мне уйти?

Боже мой, и кто сейчас скажет, каким состоянием владеет этот человек? Кто назовет его жестким, уверенным, твердым? Кто вспомнит, сколько ему и скольких он обошел за это время?

Это не Босс сегодня. Это… мертвец.

— Ты только что пришла, — он приглашающим жестом указывает на застеленную постель, — садись и рассказывай, лучше. Как там в стране Газпрома?

— Вы не запомните, а я устала. Позже расскажу.

Рональд злится.

— Я тебя какого туда послал? Чтобы услышать «позже»?

У него краснеет лицо, сжимается в кулак рука с бутылкой, наливаются кровью глаза. Мистер Свон страшен, когда зол, хоть ни разу ни поднял ни на Беллу, ни на нее руку. И все же лучше держаться подальше от него в такие моменты.

Правда, сейчас Розмари совершенно не боится, даже не опасается. Просто ее отвращение достигает высшей отметки. Запах спиртного, которым пропитана комната и хозяин резиденции, становятся последней каплей.

— Не смей!.. — рявкает Свон.

Ни слова ни говоря в ответ, не упрекая, не продолжая спор, Розмари просто разворачивается и идет обратно к двери.

— Я тебе говорю, стой!

Розмари вздыхает. На улице тепло, можно и в саду погулять, а можно пойти в спальню Иззы, а можно — на кухню, а можно…

— Какого черта? Я уволю!

Она забирает сумочку, не останавливаясь на какие-то посылы Рональда, и уже притрагивается к дверной ручке, когда он вдруг произносит последнюю фразу. Будто бы не своим голосом. Чужим.

— Годовщина сегодня, Розмари… — тон хозяина срывается на первом же слове.

Нахмурившись, Роз-таки оборачивается.

Рональд все так же сидит в кресле, все так же виски в его руках, лицо красное, но… не от ярости. Голубые глаза, такие самоуверенные, вмиг сникают. И в них появляется что-то очень соленое и очень, очень горькое.

— Годовщина чего?

— Встречи, — маскируя всхлип, Свон с силой прокашливается, — нашей с ней встречи… не бросай меня сегодня, Роз…

Голос, поведение, слова — все меняется очень резко. При первом же упоминании Изабеллы. Сколько бы лет ни проходило, сколько бы дней ни пробегало, реакция одна. И одно и то же поведение хозяина.

Она за эти годы выучила все даты. На календаре можно отмечать красным… но сегодня, по приезду, вылетело из головы. Смена часовых поясов и не на такое способна.

Рональд шумно сглатывает, смаргивая слезы, и Роз видит, что дела плохи. Совсем.

— А напиваться было обязательно? — уже мягче спрашивает она, прикрывая дверь. Кладет сумку обратно, направляясь к треклятому креслу, залитому виски.

— Иначе невозможно, — сквозь зубы, — ты знаешь…

— Ты поэтому здесь? — наплевав на формальности, Розмари присаживается перед хозяином. Его правая рука, свободная от бутылки, с силой сжимает подлокотник кресла. Синие вены уже выступили на ней.

— Сюда она не ходила… — сдавленно отзывается Свон. Неровновыдыхает, новый всхлип стремясь заглушить новым глотком спиртного.

— Хватит тебе уже, — перехватывая его руку, мисс Робинс качает головой, — допьешься когда-нибудь такими темпами.

— Хорошо бы, — он затравленно, убито усмехается, но не протестует, не вырывает бутылки из рук экономки, — был бы победнее, снотворное в рот — и в постель.

— Я надеюсь, виски — это все?

— Ты приехала раньше, чем я стал бы искать таблетки…

Розмари глубоко вздыхает, прогоняя ненужные эмоции.

— Давно пьешь?

— День… ночь?.. К черту. Не помню.

Ей становится жалко и больно, когда теперь смотрит на босса. Не похож он ни на себя, ни на кого-то другого. Этому человеку нечего терять. И не к кому обратиться за помощью. Он с удивительной четкостью и частотой разрывает всяческие отношения. В том числе — с ней.

А она, как идиотка, возвращается к нему.

А он, кусая губы, ждет ее возвращения. И клянется, задаривая, задабривая, что в последний раз.

Последние месяца три ей уже надоело уходить. Хватает и хлопка двери, чтобы отрезвить Свона.

Сегодня же даже он не понадобился…

— Мне очень жаль, Рональд, — тихо соболезнует она. Накрывает пальцами его руку. С кольцом. Он никогда не снимает кольца.

Задохнувшись, Свон с пронизанным слезами лицом наклоняется ниже. Перехватывает ее ладонь, крепко держит, целует. Секунда за секундой.

— Я тут, тут, — убеждает Роз, поглаживая его спину, — тише. Тебе действительно лучше поспать.

Он стискивает зубы, неровно выдыхая, но качает головой.

— Приснится…

— Может и нет.

— Да. Приснится, привидится… я ненавижу эти дни… — насквозь вымокшие, изрезанные голубые глаза снова на ее лице, — Розмари, почему же она повсюду?.. Столько лет прошло…

— Ты много думаешь. Постарайся расслабиться.

— Ты издеваешься…

— Рональд, — перемешивая в голосе серьезность и ласку, Розмари самостоятельно склоняется к мужчине, игнорируя и виски, и его вид, легонько целуя в поседевший висок, — пошли в постель. Доверься мне.

Взглянув на нее так, как смотрит очень редко, мистер Свон сильнее сжимает женскую ладонь. В ней, ему чудится, вся его сила. Все, что осталось.

— Как она?..

— Кто?

— Я не могу сказать имя… я умру, Роз…

Женщина сострадательно гладит жесткие, третий день не мытые волосы.

— В порядке. Я попозже, обещаю, все расскажу. Просто запомни, что в порядке.

Рональд задыхается. Но кивает. Что бы ни хотелось.

А затем поднимается, позволяя Розмари себя увести. За нее, свежую, приятно пахнущую и добрую, цепляется с новой силой.

Расстеленная кровать и простыни, свежие, ромашковые… То, как она укрывает его плечи, как садится рядом… сама обстановка… дома… дома там, где дома нет…

— Прости меня, — проникнувшись моментом, сдавленно бормочет Свон. Поежившись, закутывается в одеяло.

— Потом поговорим, — Розмари снова гладит его волосы, — засыпай.

И наклоняется, послав к черту предостережения. Целует Свона в щеку.

Все сначала…

* * *
Следующим утром, как уже повелось в Целеево после ночного дождя, мы с Каролиной просыпаемся в залитой солнечным светом греческой спальне. «Афинская школа» на стене отливает золотом, покрывало, теплое, оккупировано солнечными зайчиками, а шире приоткрытое окно пускает свежий, прогретый воздух в комнату.

На лицо просится улыбка, а подушки кажутся мягче.

В такое утро как никогда хочется жить и потому, наверное, даже заплаканная с ночи малышка просыпается в хорошем настроении.

— С добрым утром, — приветствую ее, сонную, я, замечая, что в кровати мы одни.

— Белла, — Карли жмурится от солнышка, потягиваясь, — привет…

Она чуть бледнее, чем нужно, еще видны остатки слезных дорожек, но в целом — все в порядке. Ночной разговор определенно был ей нужен. Ровно как и нам с Эдвардом небольшой перерыв в ванной… при воспоминании об этом, глядя на Карли, я краснею.

— Тепло, — с блаженством прижавшись ко мне, девочка щурится, — лето?

— Почти, — я ерошу красивые черные волосы и снова вспоминаю Эдварда. Краснею сильнее.

— Тебе жарко, — делает вывод Каролина, закусив губу, — да?

Похоже, она видит меня насквозь.

— Я очень рада просыпаться с тобой, — выруливаю, надеюсь, достаточно ловко, чтобы не вызвать подозрений. Каролина умеет выпытывать правду. Все дело в том, что сегодняшнюю ей просто не сказать.

Стрела попадает в цель.

Малышка моргает, будто бы изумленно, а потом разом сбрасывает всю шутливость и навязчивость. Очень нежно, очень осторожно приникает ко мне, обвивая ладошками за шею.

— Я с тобой тоже, Белла, — признается проникновенным шепотом, — и с Эдди… но он всегда уходит раньше…

— Наверняка он готовит нам с тобой завтрак, — я задорно подмигиваю юной гречанке, погладив ее щечку, — пойдем проверять?

Успокоенная, утешенная тем, что не одна, порадовавшаяся солнышку и доброму пробуждению, Каролина снова улыбается. И такое выражение ее лица, вкупе с глазами, что блестят далеко не от слез, крайне радует. Оно бесценно.

— Пойдем, — мгновенно решает она.

Мы тратим около десяти минут, чтобы надеть домашнюю одежду вместо пижамы, умыться и расчесать — а в случае Карли заплести — волосы. Я помогаю ей устроить их в толстую длинную косу, а она утешает меня, что совсем скоро я отращу такую же.

При всем том, что при Голди Каролина не любит заплетаться, сегодня ей почему-то неуютно с распущенными волосами. Они, видимо, вчера вымытые, уж очень взъерошенные.

Стоит нам только закрыть дверь спальни и ступить на лестницу, ведущую вниз, как аромат блинчиков заполняет легкие. А постукивание деревянной лопатки о сковороду и хлопок холодильника дополняют впечатление.

Дядя Эд сегодня повар.

Я улыбаюсь, не скрывая своего очарования им.

Наверное, все дело в том, что мы вместе. Сейчас — втроем, а вчера ночью — вдвоем. Близость, позволяющая сбросить напряжение и вкусить тот запретный плод, что так сладок, имеет чудодейственное свойство. Я забываю о Деметрии, будто это было не вчера, а сто лет назад. И не боюсь спускаться в гостиную, залитую солнцем, словно ничего и не было.

Мы в безопасности. Теперь да.

И ничего больше нас не потревожит.

— Эдди! — радостно восклицает Каролина, немного тише, чем обычно, но с не меньшими эмоциями. Она широко улыбается, тряхнув своей косой, и широко распахнутыми глазами, где нет слез, смотрит на дядю.

Я тоже смотрю.

Алексайо, в окружении кухонной техники и гранитных тумб, стоит возле плиты в синем фартуке Рады, колдуя над сковородкой. Рядом с ней, слева от него, красуется большая тарелка с оладушками.

Картина настолько домашняя… меня пронзает теплая дрожь. Дома. Мы все дома. Наконец-то!

— Принцесса, — откладывая лопатку, Ксай подмигивает мне, распахивая объятья для племянницы.

И ловит ее, отойдя от плиты, так же ловко, как обычно. С удовольствием.

— Какая ты красивая, — восхищенно произносит мужчина, ласково погладив ее косу, — ты сегодня за Рапунцель, малыш?

— Это Белла заплела, — чуть смущенная, докладывает девочка, — мне больше нравится Ариэль, ты же знаешь…

— Да-да, — Ксай с обожанием трется своим носом о ее, чмокнув юную гречанку в щеку, — но тогда Ариэль не стоит терять своего Флаундэра. Кое-кто ждет тебя в гостиной, солнце.

Карли изумленно отстраняется от дяди, оглянувшись за спину. Пока ничего не видит.

— Можно?..

Эдвард, посмеиваясь, ставит ее на ноги. И не перестает улыбаться, видя, как наш зайчонок бежит куда следует.

Он, отдохнувший, веселый и такой домашний, настоящий, очень мне нравится.

Алексайо капельку краснеет, когда, не тая ничего во взгляде, подхожу к нему поближе.

— Бельчонок, — я получаю два поцелуя в лоб и один, очень короткий, целомудренный, в губы, — привет…

— Здравствуйте, шеф-повар…

Очаровательная улыбка Ксая устраивается на его губах. Я с любованием встречаю то, как до максимальной отметки приподнимается левый уголок губ.

— Ты выглядишь выспавшейся.

— А я и выспалась, — хихикаю, погладив его щеку, — а еще, ночью у меня был чудесный сон…

— Сон? — он загадочно изгибает бровь, обхватывая пальцами один из моих отросших локонов.

— Надеюсь, нет. Потому что я мечтаю о повторении, а сны редко повторяются.

Эдвард по-мальчишечьи хихикает, признательно чмокнув мою макушку.

Он намерен что-то сказать в ответ, однако возглас Каролины прерывает его.

Ошарашенный и очень, очень счастливый, он унимает мое беспокойство за мгновенье. Готовая бежать к девочке, я просто выглядываю из-за плеча Ксая, вслушиваясь в пространство без учета скворчащей сковородки.

— ДЯДЯ ЭД!

Каролина не держит интригу долго. Ей в принципе это не по вкусу.

В кофте с волшебной палочкой и синих джинсах, она возвращается на кухню, таща под мышкой что-то серо-полосатое и, судя по мяуканью, живое.

— КОГТЯУЗЭР! — восхищенная, сразу же растерявшая все огоньки боли со вчерашней ночи, вернувшаяся в свой прежний вид маленькой счастливой девочки, Карли сует мне кота буквально под нос, — ОН ТУТ! А ГОЛДИ ОСТАВИЛА ЕГО!

Я с прищуром гляжу на Эдварда.

— Когда ты успел?

— Пока вы спали, — Алексайо с ухмылкой гладит островитянина по голове, задержавшись под ушком, — ему тоже было одиноко дома одному.

— Я хотела его взять, но Голди не дала, — обиженно бормочет Карли, как ребенка баюкая кота в своих объятьях, — мой Тяуззи… никуда без тебя больше не уеду!

А потом она поднимает глаза на Эдди, полыхнув такой признательностью, что даже Серые Перчатки немного теряется.

— Спасибо, Эдди, — дождавшись, пока наклонится к ней, она целует его в обе щеки, — ты такой хороший…

Когтяузэр согласно мяукает в такт.

Он, сидя на руках Каролины, не производит впечатление мученика. Наоборот, коту, похоже, очень нравится у девочки. Откормленный и обогретый любовью, с лоснящейся шерстью, он признает в ней свою хозяйку и отказывается слезать. Пушистые умеют так скучать?

— Ты можешь поиграть с ним в зале, а я позову, когда будем завтракать, — предлагает Эдвард, глядя на сцену любви, развернувшуюся перед нами, — как тебе?

Каролина, удовлетворенная предложением, отрывисто кивает.

И убегает в гостиную, напоследок снова чмокнув любимого дядю. На сей раз — в нос.

Мотнув головой, Алексайо с не спадающей с губ улыбкой снимает со сковороды прозрачную крышку, переворачивая блинчики. Они идеальны.

Я становлюсь рядом, спиной облокотившись на гранитную тумбочку.

— Не терпится попробовать?

— Мне нравится смотреть, как ты готовишь. Далеко не у каждой женщины есть такая возможность.

— Это просто блинчики, золото.

— Замечательные блинчики, — урчу, по примеру Когтяузэра, потянувшись вперед и оставив на плече Эдварда поцелуй, — у меня идеальный муж.

— Ты меня захвалишь и блины сгорят…

— Вряд ли ты это допустишь, — я щурюсь, — хотя рядом с тобой хочется гореть, это да…

Ксай и смущенно, и восторженно фыркает моей недвусмысленной фразе, отводя руку в сторону. Сжимает мои пальцы.

— Рядом с тобой куда больше, — доверительно докладывает он.

Я выключаю электрическую конфорку, повернув датчик в нужную сторону. Собственноручно. А потом притягиваю Аметистового к себе, стремясь налюбоваться вдоволь в это утро. Мое настроение поднимается семимильными шагами и это окрыляет. Мне кажется, как никогда, что все преодолимо. Нет и не было слез. Ничьих. Не будет.

— Я тебя вчера не поблагодарила за эту феерию, — ласково проводя пальцами по его щекам, гладковыбритым, каюсь я, — но сегодня… спасибо… это было восхитительно.

Алексайо, чуть давящий на меня, стоящий спереди и закрывающий от всех и всего, излучает только любовь. Такую чистую, насыщенную, что кружится голова. От его восхитительного цвета глаз, выражения лица, просто от его присутствия я пьянею. Я уже успела соскучиться по этому чувству.

— Ты учила меня, что за такое не благодарят…

— Так я нарушаю свои же правила?

Эдвард любовно приникает к моей щеке своей.

Я помню, как он делал это вчера. Взъерошенный, вспотевший, с лучащимися солнцем глазами, задыхаясь, смотрел на меня. И я смотрела. В своем экстазе.

— Получается, да… но это неважно. Спасибо тебе. Мне очень радостно, если все так, как ты говоришь.

— Нам всем радостно, — я глажу его грудь в сером пуловере с узором из оленей, что так напоминает пижаму Карли, — ты привез кота… теперь одна маленькая девочка стала во сто раз счастливее.

— Я не люблю, когда животных оставляют одних, Бельчонок. Мы в ответе за тех, кого приручили.

— Голди оставила его совсем одного?..

— С кормом, водой и лотком. Но мне кажется, с Карли ему спокойнее и комфортнее, — Ксай выглядывает за мое плечо и, судя по тому, как теплеет выражение его лица, картинка там очень вдохновляющая.

— Вместе — веселее. Уже доказано.

Эдвард вздыхает, не переставая улыбаться, и оставляет меня, возвращая сковородку на плиту.

— Осталось немножко, белочка, — утешающе докладывает он, — еще три порции и все. Я немного перестарался с тестом.

— Я уверена, холодные они не менее вкусные, — подмигиваю ему, все так же оставаясь рядом, — ты не против, если я посмотрю?

— На меня?

— На тебя, — его смятение, проклюнувшееся на этом слове, чуть меня веселит, — это завораживающее зрелище.

— Я не шутил про то, что могу спалить блины…

— Я прослежу, чтобы этого не случилось, — с честным скаутским, изобразив даже их традиционный жест, хихикаю, — все в порядке.

Вынужденный смириться, Ксай обращает свое внимание на готовку. Перекладывает очередную партию блинчиков на тарелку, что ему подаю.

Я же, налив себе яблочного сока из пачки, стоящей рядом, высматриваю за арками Каролину. Она действительно рада приезду Тяуззи. Он с удовольствием играет с желтой птичкой на палочке, которую Карли лично выбирала в зоомагазине. Это их любимое развлечение.

— Какие на сегодня планы? — с интересом зову я.

Эдвард накрывает сковороду крышкой.

— Я буду пытаться дозвониться Эммету, — его лицо мрачнеет, — а еще мне бы хоть пару часов посидеть с чертежами… это уже просто смешное невезение во времени, Белла.

— Если ты переживаешь о Карли, я займу ее. Посмотрим мультики…

Муж оглядывается на меня с благодарностью. За выражение его лица, такое довольное, я многое готова отдать.

— Это было бы замечательно. Спасибо.

— После завтрака?

— Да. Если я дозвонюсь Эмму, он ей перезвонит. Это уже минут двадцать.

Я вздыхаю, покидая уютную тумбочку. Становлюсь Алексайо за спину, приобняв руками за талию.

— С ним все в порядке, Уникальный.

— Конечно, — без лишнего энтузиазма, он потирает мои ладони свободной своей, — надеюсь только, он объяснит мне потом, что происходит.

— Я в этом уверена.

Ненадолго мы погружаемся в молчание.

Я просто обнимаю Эдварда, он просто жарит блины, не отпуская, правда, одной из моих ладоней. Нам тепло, уютно и спокойно, хотя мысли, конечно же, не все такие. И они тревожат.

Я нарушаю молчание сразу после того, как вторую порцию оладушек Алексайо кладет на тарелку.

— Почему она так с ней?

— Кто?

— Голди, — я хмурюсь, — то, что Каролина рассказала вчера… почему Эммет это разрешает?

— Тут сложно, Бельчонок, — Серые Перчатки качает головой, обернувшись ко мне, когда предпоследняя партия блинчиков уже на раскаленной антипригарной поверхности, — она строга, а дети не очень любят строгих. Но Натос полагает, так будет лучше для Карли.

— Почему?

— Потому что он ее очень любит. Он не чает в ней души, как и я, и боится, что мы просто выбьем ее из колеи своей любовью, залюбим. Для нее почти нет запретов.

— Но она не делает ничего плохого…

— Ему это кажется недостаточным аргументом, — Эдвард, видимо, уже думал об этом. Он утешающе гладит мое плечо, — Натос отец, Бельчонок. Я здесь без права голоса.

— А Голди — с правом?

Муж наклоняется вперед, нежно поцеловав мой лоб.

— У него есть место мамы. Он не отдает его никому.

— Что?..

— Эммет. Он хочет, чтобы у Каролины была мама, его новая жена, его избранница. Она должна стать на это место. И он не желает, дабы Карли больше доверяла потом няне, чем ей.

— То есть Голди…

Ксай кивает.

— Не идет на полное сближение, да. В этом еще один ее плюс, по мнению Натоса.

Я немного не понимаю.

— Но разве она к ней не привязывается? Сколько она с ними? Эммет вроде говорил, с рождения…

— Правильно. Даже до рождения, за месяц. Он нанял Голди за три с половиной недели до родов Мадлен.

Упоминание француженки между нами нагоняет туч. Солнце за окном прячется за облаком.

Девочка, которая растет без мамы. Я права, мы с Каролиной похожи. Только моя Роз нарушала все правила, чтобы стать со мной одним целым. Голди же следует предписаниям Эммета… или своим собственным. Она именно няня. Не больше.

Я с грустью оглядываюсь назад, где Карли с Тяуззи все еще играют в «перетяжки».

— Белла… — тихонько, лишь чтобы привлечь мое внимание, зовет Эдвард.

Я обращаюсь обратно к нему, даже не пытаясь стереть с лица его выражение.

Ксай осторожно убирает одну из моих прядей за спину. Гладит кожу.

— Белла, я попросил у Эммета сказать мне, когда будут похороны, — тихо, убедившись, что Каролина занята и не слышит, произносит он, — и я хотел спросить… даже попросить, наверное… тебя со мной пойти. Это ни к чему тебя не обязывает, ни в коем случае, и, если ты не хочешь или боишься, или не считаешь это правильным, не делай. Я схожу сам.

Он заканчивает, посмотрев на меня как-то затравленно и без намека на недавнее веселье.

Нелюбимые мной морщинки собираются на лбу.

— Я пойду, — не знаю другого ответа, спокойно его заверяю, — если я нужна тебе, я пойду.

Аметисты переливаются чем-то темным.

— Я знаю, что это неправильно с моей стороны, Белла, но я не знаю, как… — он тяжело вздыхает, — не могу без тебя.

Его такое откровенное признание, почти мольба, меня вконец обезоруживают.

Господи.

— Тогда решено, — уверенно киваю, обнимая его и привлекая к себе, — я пойду. Все в порядке. Ты же знаешь, что всегда можешь на меня рассчитывать.

Эдвард безрадостно хмыкает, отведя глаза.

— Да уж… спасибо, Белла. Спасибо тебе большое.

Он меня целует. Целомудренно, как и первый раз, с теплотой, но с подчеркнутой нужностью. Моей.

На каждое слово добра — ведро ласки, неравноценное. На каждое согласие — едва ли не вечная признательность. Люди не меняются так быстро и, как бы ни старался Эдвард для меня, он прежний. С прежней натурой. Но однажды, я надеюсь, ему не захочется так активно благодарить за одно-несчастное «я пойду».

— Спасибо тебе, — снисходительно произношу я, гладя его волосы, — только не спали блины…

— Блины! — Эдвард, будто бы только что о них вспомнив, быстро оборачивается обратно.

Снимает крышку, с надеждой притрагиваясь к завтраку лопаткой. Отстает.

— Успели, — улыбаюсь, заглянув на плиту.

— Ты держишь слово, — он пытается вернуть свой шутливый настрой, перекладывая блины на их законное место и выливая новое тесто на сковороду.

Мадлен позади. Новая тема.

— У меня есть, с кого брать пример, — поддерживаю, легонько сжав его руку, — можно вопрос? Когда вернется Голди?

— Она не говорила мне, — Эдвард с придирчивой внимательностью осматривает едва не спаленные блины, — у нее какие-то проблемы с женой сына и им самим… она очень торопилась, я не стал вдаваться в подробности.

— Ты ей доверяешь?

Ксай изумленно оборачивается на меня.

Я тушуюсь.

— В каком смысле, Белла?

— Эммет доверяет ей Каролину, значит, полностью доверяет. А ты?

— Как няне — да.

— Ладно… — поспешно открещиваюсь, не желая развивать эту тему и говорить, что сама не очень-то. Голди мне не понравилась с первого же взгляда, было в ней что-то… не то. И, хоть вроде бы к Каролине она относится хорошо, вроде бы смотрит за ней, но, как и при вчерашней беседе, я сомневаюсь. А сомнения просто так не вытравить.

Хотя, может, я просто накручиваю себя?..

Эдвард допекает оладьи, а я смотрю на него и на то, как их жарит. Стараюсь запомнить каждую деталь, а вместе с тем — отвлечься. У Ксая это хорошо получается, даже не зная о моих целях. Особенно — вчера.

В конце концов, огромное блюдо оладушек все же занимает место на столе. Наполненное.

И я, расставив тарелки и достав из холодильника сметану (уже традиция), а с полки — варенье, оказываюсь в окружении Малышки и ее Эдди, готовая начать этот день.

Каролина, светящаяся от радости, не споря, начинает кушать. А ее последнее время не заставить. Хороший знак.

Я же, улыбнувшись мужу, также с удовольствием пробую оладушки.

— Очень вкусно, Эдвард, — и здесь нет лести.

Каролина поддерживает, энергично закивав.

— Да, Эдди, очень-очень!

Алексайо, разливающий нам черный чай из прозрачного заварника, смущенно улыбается.

— Спасибо, девочки.

Только вот мысли его, судя по взгляду, далеки от нашего застолья. И, похоже, далеки от Целеево.

Эдвард, задумываясь о чем-то, утрачивает шутливость и веселый настрой.

* * *
Эммет набирает дочери в пять часов вечера.

Наконец добравшись до телефона и, в первую очередь, уведомив Эдварда о том, что с Карли необходимо побыть три дня, он получает ответ, что малышка уже в доме дяди. И что привезла ее Голди, удалившись по срочному делу в Москву.

Эммет изумлен объяснением ее поступка. Сын Голди не женат…

Он выдерживает разговор с Ксаем, отвечает на его вопросы и приносит извинения. Пытается загладить свою вину, даже пойдя против правил и посетовав на болезнь. Ему стыдно, что не добрался до телефона быстрее, чем следовало бы. По отношению к родным это нечестно.

Впрочем, так или иначе, вопрос о девочке решается. Каролина попала в надежные руки и до приезда папы может расслабиться рядом с дорогими людьми, а у Эммета отлегает от сердца. Главное — дочка. И, что не менее важно, она в порядке.

Только не понимает, где папа… только с ней нужно поговорить…

Вероника, будто чувствуя ситуацию, ссылается на домашние дела. Она уходит стирать, прихватив с собой и рубашку Эммета, а Медвежонок остается в обществе мобильного телефона.

И пальцы, когда набирает дорогой номер, немного подрагивают.

Больше всего на свете Натос ненавидит оставлять Каролину одну. А в последнее время, к его огромному сожалению, это случается все чаще.

Гудок.

В его спальне — ныне спальне Вероники — ровные стены, светлые обои, уютная обстановка. На подоконнике воцарились ее цветы в горшочках, а на стене, на несчастном крючковатом гвозде поселилась красивая репродукция «Сикстинской Мадонны». Она дополнила эту комнату, сделала ее краше. Так умеет только Ника.

Второй гудок.

Эммету легче. Чудодейственны поглаживания Фироновой или нет, может, она просто знает, где нужно касаться в силу своей профессии, но голова проходит, а с температурой можно как-то смириться. Она поднимается не так быстро, да и переносится проще. В тепле и уюте, когда заботятся, когда рядом, болеть даже приятно.

Сам себе смущенно усмехнувшись, Натос закатывает глаза.

Третий гудок.

Лежа под теплым одеялом, которым укрыт добрыми руками, пахнущими ванильным мылом, на постели, а не на полу (Ника так и не раскрыла тайну мироздания, каким образом медведя смогла вволочь не просто в комнату, а в кровать), Медвежонок который раз задумывается о том, что будет делать дальше. Его пугает скорость, с которой развиваются события, но то, что они приносят, лишь радует.

Натос хочет видеть Нику рядом с собой. Хочет видеть ее рядом с Каролиной. Хочет… ее.

Его очень волнует, взаимно ли это. Не являются ли ее ответные действия проявлениями благодарности, признательности, запугивания… не делает ли она это потому, что должна делать, не идет ли наперекор себе?.. Вдруг на тот поцелуй ее тоже вынудил он? Вдруг ей противно? Вдруг он… стар для нее?

Подобные размышления причиняют настоящую боль.

Но, как ни странно, где взять смелости (ему, что пугает!), Эммет не имеет представления. Спросить?.. А отрицание он выдержит?..

Четвертый гудок.

— Папочка!

Родной голос, не меняющийся сквозь расстояния и мили, часы и дни, с восторгом бормочет в трубку его имя. Там слышно и дыхание, а значит, Карли как всегда прижимает мобильный слишком близко к лицу. Будто бы боится, что он сбросит вызов.

— Привет, котенок, — голос немного подводит, съезжая в хрипоту, но Каллен исправляет ситуацию довольно быстро, прочистив горло, — как дела у моей принцессы?

— Почему ты не дома? — с места в карьер вопрошает она, не отвечая ни на какие вопросы, ровно как и на приветствие.

— Так получилось, мое солнышко, — Эммет чувствует себя плохим отцом, прикусывая губу. Состояние слабости, не отпускающее из-за жара, претит самому образу его мыслей. Он обещал себе давным-давно, еще до рождения Карли, что станет для нее самым сильным и никогда не сложит полномочий. А сейчас как ребенок валяется в постели. Без нее.

— Тебе больно?

— Нет, маленькая, — Натос морщится, представив, как куксится детское личико и наливаются глазами слезы, едва он произнесет, что заболел, — со мной все хорошо. Я приеду через пару дней и заберу тебя.

— Приедешь?..

— Обязательно, Малыш. Я всегда за тобой приеду.

На том конце что-то происходит. В голове Каролины. Она облизывает губы, что слышно по шороху, она медлит, не решаясь, что прекрасно ощутимо даже за сотню километров. Свою девочку Эммет знает лучше самого себя. Она боится ему что-то сказать.

— Каролин, я слушаю.

Раньше это помогало, как ободрение. Возможно, сегодня тоже не пройдет мимо?

Карли сглатывает.

А потом выпаливает, на одном дыхании:

— Голди сказала, ты не мой папа.

От неожиданности Эммету кажется, что он перестает понимать русский.

— Прости, зайчонок?

— Она так сказала. Когда звонила тебе, а ты не ответил. Она… она сказала, теперь Эдди мой папа. Она привезла меня к нему.

Становится жарко. Жарче, чем при температуре этим утром. И лицо, кажется, краснеет, вместе с тем, что чешутся руки. Эммет напрягается, но голос старается держать в узде. Сколько бы ни сочилось в нем по отношению к няне. Неужели она перешла последнюю границу?

— Малыш, но ведь мы знаем правду, разве нет? И Эдди знает. Голди… пошутила.

— Он мне тоже так сказал, — доверительно шепчет в трубку девочка, шмыгнув носом, — то есть, ты правда заберешь меня?.. Ты вернешься?..

И снова — без ножа. По живому, без наркоза. Просто вспарывает кожу и кровь фонтаном. Когда же кончится ее неверие…

Эммет утомленно вздыхает.

— Каролин, я всегда вернусь. Всегда, даже оттуда, откуда нельзя вернуться. К тебе. Я тебя люблю. Я — твой папочка, ты сама так говоришь. Так как же я могу тебя бросить?

— Но Бэмби бросил папа… и Дамбо бросил…

— А я не брошу, — твердо заверяет Натос, собрав волю в кулак и не давая выхода эмоциям. Подбирается на постели, садится, опираясь о ее спинку и ровно дышит. Благо в комнате все способствует успокоению. Да и возня Ники в ванной отрезвляет.

— Ладно…

— Я люблю тебя, — Каллен выдавливает улыбку, пуская ее и в тон, — ты моя красавица, малыш, ты мое сокровище. Я больше всех тебя люблю.

Каролина, кажется, всхлипывает.

— И больше «Мечты»?.. Ты тоже?..

— В сто тысяч раз больше «Мечты», котенок, — без сомнений выдает Эммет, разозлившись теперь и на самолет. Еще и он стал костью в горле. Теперь, вспомнив то, как пару лет назад согласился на этот проект, ему становится отвратительно и неуютно. Прибыль, что сулил новый Боинг, не стоит того, что происходит в его семье, того, сколько времени он от них отрывает. И Эдвард… а у Эдварда еще и сердце…

Это последний самолет, что они конструируют. В таких масштабах — точно. Частные гораздо проще и удобнее. Еще и свой парк можно обновить.

— Я тебя тоже, — сбитым, но таким искренним детским тоном признается ему в трубку Каролина, — папочка, я соскучилась…

— Еще три денечка, Карли. Через три дня я буду с тобой.

— Как у Ариэль…

— Почти, — Эммет хмыкает, намеренный поднять ей настроение, — только мы с тобой добрые волшебники. И все у нас будет по-доброму.

Малышка приглушенно посмеивается в трубку, кажется, успокаиваясь. Она ему верит. С этим можно жить. Хочется.

— Да, папочка.

— Вот и чудесно, — Натос не спускает улыбки с губ, дабы не пропала она и из голоса, — тогда до встречи, моя маленькая. Не позовешь мне дядю Эда к телефону?

Каролина, кажется, кивнув, бормочет свое признание напоследок еще раз.

И затем отдает мобильный дяде.

— Еще раз здравствуй, Натос.

— Отойди в другую комнату, пожалуйста, — больше не натягивая на тон веселья, просит Танатос.

Шаги. Закрывающаяся дверь.

— Ее нет рядом?

— Нет, — голос Ксая собран, напряжен. Он весь напряжен.

— Что-то случилось?

— Почему ты так решил?

— Ты говоришь отрывисто и ясно. Эдвард, это из-за Голди? Что она вытворяет?

В дверном проходе мелькает Вероника и Эммет накрывает трубку рукой. Но девушка, будто бы не замечая его, просто направляется на кухню. В ее руках стопка полотенец.

— Я перестаю ее понимать, Натос, да, — Эдвард хмурится, — но она объяснится. Ей придется, когда вернется.

— Что она наговорила Каролине? Она-то куда?..

— Я сам был удивлен это слышать, — Алексайо недоверчиво выдыхает, а его тон мрачнеет, — но мы с Беллой смогли убедить Карли, что все в порядке. А теперь ей сказал это и ты, значит, беспокоиться не о чем.

— Конечно. А если завтра эта женщина отвезет ее в лес, а не к тебе, тоже будет не о чем беспокоиться?.. Эдвард… она что, копает под нас? Под меня, под тебя? Какого черта?!..

Эммет ощущает, как начинает болеть голова, тупым огнем боли разгораясь у висков. И снова жарко, как в Аду, мать его. Он ненавидит болезни!

— Давай мы поговорим позже, когда ты поправишься, — Алексайо обрывает тему, что приводит брата в подобное состояние, — сейчас важно то, что Каролина успокоилась. Остальное мы решим потом.

— Я как раз поэтому и попросил тебя… — Эммет запрокидывает голову с ненавистью к стучащему в висках молоточку, — Ксай, я физически не могу сейчас встретиться со следователем, а он настаивает… не мог бы ты?.. Если тебе не сложно. Тогда я займусь похоронами.

Каллен-младший знает ответ еще до того, как спрашивает. За это он себя и ругает, ведь прекрасно понимает, что брат никогда не откажет ему. Тем более, узнав о простуде. Тем более, уже наверняка догадавшись, что квартира, где он отлеживается, его квартира, а раз здесь живет женщина… он знает, что на благо Каролине. Он — самая надежная его поддержка. Натос безмерно этим дорожит и постоянно винит себя, что так же безмерно этим пользуется.

— Разумеется, Эммет. Не волнуйся об этом.

Будто заготовленной фразой.

Медвежонок прикрывает глаза.

— Спасибо, Эд. С меня причитается…

— Не говори глупостей. Мы — семья.

— Это бесценно…

— Вот и я о том же, — Алексайо улыбается, притом искренне. Звук такой, будто приоткрывает дверь… и там, за дверью, на заднем плане слышен детский смех.

— Что?..

— Белла играет с Каролиной в догонялки. У нее вдруг резко поднялось настроение, — мило посмеивается Каллен-старший, — не знаешь, с чего бы то?

— Понятия не имею, — успокоенный Натос глубоко вздыхает. На губы тоже просится улыбка, — берегите себя, Ксай.

— Обещаем. Поправляйся. И пожалуйста, не отключай телефон. Я позвоню завтра. Есть важный разговор…

— Прямо так?

— Да.

— А сегодня?..

— Сегодня не лучшее время. Завтра, Натос. До свидания.

Согласившись выполнить такую небольшую просьбу в обмен на ту нагрузку, которую переложил на плечи брата, Танатос отключает мобильный. Кладет его на полку, предварительно проверив, чтобы звук стоял на максимальной громкости и медленно, жалея голову, подкладывает под нее подушку.

…Тихонький стук прерывает его было начавшуюся дрему.

— Извини, — виновато взглянув на него из-за косяка двери, в спальню заглядывает Ника. Волосы опять собраны в хвост, в ушах сережки, но платье — розовое. Под стать образу, что нарисовало его подсознание. Бабочка. — Я только хотела спросить, будешь ли ты чай? Я только что заварила.

Признательно улыбнувшись, Эммет кивает.

— С удовольствием.

И Ника, как волшебница, чуточку краснея, сразу же вносит в комнату две чашки. Стояла с ними наготове, не иначе.

Одна сразу же передается Медвежонку. Он наслаждается мускусным ароматом, что наполняет комнату. Она и чай умеет варить, эта необыкновенная женщина?..

— Он с сахаром, — заранее предупреждает, смутившись, Фиронова.

— Я люблю именно так, — убежденно заверяет Эммет, — спасибо большое.

Похвала, ровно как и то, что угадала, ей приятны. Ника хмыкает.

— Как ты себя чувствуешь?

— Лучше, — мужчина улыбается, понимая, что не заставляет себя это сделать, — спасибо.

— А будет — еще лучше. Это точно простуда, Натос.

Что же, такой ответ можно принять.

Они делают несколько глотков, прежде чем молчание, пришедшее внезапно, так же внезапно и уходит. Благодаря медсестре.

— Это твоя дочь? — она кивает на мобильник.

— Да, — Натос как-то растерянно смотрит туда же, — ей порой непросто объяснить, почему я не приеду на ночь.

Вероника подносит кружку ко рту, но глотка не делает. Ее глаза опаляют каплей подозрительности.

— Ты часто не приходишь домой на ночь?

Эммет понимает, что что-то пошло не так. Не в том направлении.

— Не очень. Но я порой задерживаюсь в офисе допоздна, а ехать до Целеево — больше часа. Я приезжаю, когда она уже спит.

— А-а, — малость успокоенная медсестра все-таки согревает себя еще одной чая, — извини, это не мое дело, я просто… полюбопытствовала.

Натос видит, что ее волнует. И прекрасно понимает, что тоже самое волнует его.

Постоянные отношения — последние — в его жизни закончились в феврале, у Леи. После нее были только перебежки у Дораны и Алисы, если удавалось. Все.

Ника спрашивает, есть ли у него женщина… она хочет знать?

У Медвежонка теплеет на сердце. Он ей нравится?

— Это нормально, — ровно произносит он, — я бы тоже хотел узнать тебя немного поближе, Ника.

— Боюсь, полученные знания тебя разочаруют.

Как ребенок, ей богу. Краснеет.

У нее были серьезные отношения? Были мужчины? Или это природная девичья стеснительность? Вероника до безумия желанна… она как несорванный цветок, который хочется оберегать, как хрупкое, прекрасное создание с прозрачными крылышками. Так легко навредить… и так сложно сохранить…

— Дело в возрасте?

Она усмехается, как на глупость качая головой.

— Какая разница, сколько кому лет? Меня никогда это не волновало. Но это не отменяет того, что информация обо мне… мало интересна.

У Эммета отлегает от сердца. Он чувствует себя Чеширским котом, таких размеров улыбка просится на лицо. «Меня никогда это не волновало». Но пока сдерживает этот звериный победный оскал, не хочет напугать Нику.

— Я так не думаю. В ту ночь, когда ты приехала, да и сейчас тоже… я восхищен твоим профессионализмом, далеко не каждая так сможет.

Фиронова отводит взгляд, прикусив губу. В нерешительности она похожа на Каролину. Эммет пугается такого сходства.

— Это я восхищаюсь, — негромко, но признается, не удержавшись, — тобой… как отцом. Натос, за столько лет в больнице я видела всего лишь нескольких мужчин, которые так любили бы, так переживали бы за свою дочку, — она тронуто улыбается, — еще и таскали раскладушки по всей клинике, чтобы спать в ее палате.

Медвежонку чудится, что теперь краснеет он.

— Как можно не любить своего ребенка, Ника?

— Не знаю, — она качает головой, поморщившись, — но так случается. Часто случается.

— Отец привязан к дочери… — Натос осекается, вдруг вспомнив Беллу. А потом и Мадлен, что христианин-родитель буквально выкинул из дома, узнав, что она забеременела вне брака…

— Далеко не каждый, — озвучивает его мысли вслух девушка. И до Каллена доходит, что она, похоже, такая же. Выросла без отца. Родители развелись, и он… остался в Греции. Видимо, на всю жизнь.

— Ника…

— Поэтому это я в восхищении, — возвращается к своим первым словам Фиронова, остановив его, не давая идти по этой теме дальше, спускаться вниз, к более личным проблемам, — ты замечательный папа, Натос.

Все еще не отошедший от смущения Эммет, тем не менее, перехватывает руку Вероники. Легонько, не очень решительно, но касается кожи. Она первая женщина, которой он нравится как отец.

— Ты любишь детей? — сокровенно-тихо зовет Каллен.

Ника руки не вырывает.

— Я медсестра педиатрического отделения…

— А своих хочешь?

Такого вопроса она не ожидает. От него? Или от мужчины в принципе? Тушуется.

Но не молчит, что ужасно радует любопытного Людоеда.

— Какая женщина не хочет? — медсестра смятенно посмеивается, — это для многих заветная мечта.

— Не все хотят…

— Это меня и пугает, — признается, — и вообще… знаешь, это может прозвучать как глупость сейчас, но я не понимаю карьеристок.

Эммет обращается во внимание. Старается не очень это демонстрировать и не тешить себя напрасным ожиданием, но очень хочет верить, что Ника говорит искренне. Что то, что она сейчас произнесет, будет именно тем… вряд ли такое бывает, разумеется, но надежда умирает последней.

— Ты из домохозяек? — подбадривает он.

Вероника краснеет сильнее, чем прежде. Краска буквально заливает все ее лицо, а пальцы, что он держит в руках, напрягаются. Она будто бы ждет, что Натос сейчас отпустит их.

— Я не понимаю, что плохого в том, чтобы быть дома, — преодолев робость, все же озвучивает мысль она, — это не значит сидеть в четырех стенах всю жизнь, но… разве ужасно просто готовить обед?.. Заниматься детьми?.. Ждать мужа?.. Знаешь, я понимаю, что мы сейчас живем в другой реальности, но на Родосе у меня была бабушка… папина. И она была идеальным воплощением «Греческой мамы», той самой приветливой домохозяйки, к которой всегда хочется возвращаться, и которая поддерживает дома уют. В детстве… в детстве я очень хотела быть на нее похожей.

Договаривая, Ника переходит уже практически на шепот. Ей стыдно.

А Танатос не верит своим ушам.

— То есть ты хотела бы быть дома? Как бы… семейным человеком? Как тут говорят, боже… Хранительницей очага? — вспомнив русское выражение, Эммет сам себя ругает за забывчивость. Это ведь мечта его жизни, на самом деле. Для Карли. Для себя…

— Это глупо и мечтательно, да, я знаю, — Фиронова закатывает глаза, — сейчас мода на самостоятельных, успешных женщин. Дома сидят няни и горничные, а удел жен — бизнес, салоны красоты и шоппинг в бутиках.

Все еще не пришедший в себя, ошарашенный, Натос восхищенно глядит на девушку. В свои двадцать шесть она дала бы фору любой модели любого журнала. Красивая, статная, умная, заботливая и… домашняя.

Такое даже не приснится.

Мадлен. Лея. Дорана. Они все… все, как и говорит Ника, бизнес-леди. Им желалось ни дома и ни детей, им желалось денег и свободы. От всего. И еще — секса. Много секса, качественного. Без лишних привязанностей, просто со страстью.

Господи…

— Мне не нравятся такие женщины, — Натос, забыв и о голове, и поднимающейся температуре, и вообще о том, как выглядит, где находится и что делает, перехватывает руку Бабочки покрепче. Пожимает ее красивые пальчики с розовым маникюром.

Вероника неровно выдыхает.

— А какие нравятся? — шепотом, но с надеждой, задает свой вопрос.

Эммет забирает у нее кружку с чаем. Ставит на тумбочку рядом со своей.

И, потянувшись вперед, дает себе волю. Касается бархатной щеки, еще красноватой, горячей, ведя пальцами от скулы к подбородку.

Под ними будто бы разряд. И, судя по судорожному вздоху Ники, у нее та же проблема.

— Такие… — не спеша, не портя момент, признается мужчина, — как ты сказала? Ελληνική μαμα (греческая мама)…

Вероника не верит. В ее глазах и опасение, и надежда. В ее глазах страх.

Но трепещущая, такая красивая, она здесь. И она… ждет. Она тоже знает, что хочет услышать.

Это помогает Эммету. Ему верится, что все не просто так. Что все… правильно. Что он, наконец, нашел ту женщину, которую искал.

— Ты мне нравишься, Вероника, — говорит Натос, выпустив наружу всю искренность, какая есть внутри. Вот она, та смелость. Нашелся ее источник.

И, не отягощая девушку одним лишь признанием, подается вперед.

Целует Бабочку.

* * *
Белый кафель. Зеленая стена. Яркая лампа над головой.

Она, запыхавшаяся от спешки, неслышно переступает порог.

Кровать с поручнем, приборы вокруг, зеленая простыня.

Воровато оглянувшись, но убеждаясь, что медбрат на посту, она достает из сумки тоненький шприц.

Белый, с прозрачными веками и красными, как у Дракулы, губами, он недвижим.

Проводок капельницы тянется от вены вверх, к стойке. Там пакетик с лекарством. Там — крышечка…

Вздохнув для смелости, она скручивает преграду. Одним резким, бесшумным движением. Времени катастрофически мало.

На пальце — датчик, на мониторе — кардиограмма и пульс, все сразу.

Реанимация, как никак.

Именно поэтому и не будет лишних подозрений. У него пулевое ранение в грудь, пару сантиметров ниже сердца. В каких же еще условиях ждать внезапной смерти?

Тоненькая струйка прозрачной жидкости в капельничный пакет.

Главное не перелить, а то при вскрытии могут обнаружить…

Ее трясет, трясутся и руки. Страшно…

Но, штрих в штрих, пять миллилитров внутри.

Уже. Да.

Негромкий стон, шорох простынки. А ведь еще даже не вошло в кровь.

Она вздрагивает, испугавшись сильнее. По телу бегут крупные мурашки. Не женская это работа…

Голубые глаза, заплывшие, измученные, открываются. И, пусть не сфокусированные, но сразу ее узнают. Вспыхивают.

— Голди!..

Хочет вскричать, но не может. Сил нет. Ровно как и капельницу выдернуть — та же беда.

Видит шприц в ее руках. Взгляд заволакивает предсмертной ненавистью.

Женщина закручивает крышечку. Отступает назад.

Ничего не было. Никогда не было.

— Ты не справился, Деметрий.

Белый кафель. Зеленая стена. Яркая лампа над головой.

…В коридоре Голди не забывает отдать медбрату толстый пакет для анализов. В нем пять зеленых тысяч.

Capitolo 43

Цвет хамелеона подвластен его настроению.

К такому выводу пришли ученые, опираясь на недавние исследования. Смена цвета позволяет рептилии успокоиться, или наоборот, возбудиться, а также является подтверждением ее здоровья. Особенно яркие ящерицы наслаждаются жизнью.

Я негромко усмехаюсь, когда на экране телевизора появляется фиолетовый хамелеон размером с мой указательный палец, хватающий на лету свою добычу. В замедленной съемке, захватившей даже мгновенную фокусировку взгляда, мне во всехподробностях демонстрируют упоительный момент охоты.

А я, как ребенок, слежу лишь за цветом. И скорее машинально, чем осознанно, накрываю свой бессменный кулон рукой. Мое аметистовое сердце.

— Момент тишины, предшествующий моменту броска хамелеона, позволяет ему сосредоточиться…

Я закатываю глаза. Диктор зрит в корень.

В нашем доме, испытавшем за эти дни больше, чем любой другой на сто километров, тоже царит тишина. Негромко щелкает чайник, закипев, и только. Сверху не доносится даже шороха покрывал. Когда нужно, Ксай действительно бесшумный.

Вмиг почувствовав себя неловко, приглушаю на телевизоре звук. Погружаться в молчание темных стен не хочется (я специально оставляю свет на всем первом этаже, дабы игнорировать недавний приход Рамса), однако и будить Карли — тоже. Она заслуживает спокойного сна.

Наш Малыш, обнявшись с Когтяузэром, слишком устала для второго мульт-захода. Наигравшись с котом, она села с нами на диван, но не прошло и десяти минут, как, задремавшая, склонилась к Ксаю на колени. В десять часов вечера.

Так что он отправился с ребенком наверх, предварительно поманив за ними кота, а я осталась здесь, внизу, ждать его. При всем соблюдении здорового режима, в десять не входило ложиться ни в мои, ни в мужнины планы.

— Хамелеоны обладают удивительным зрением и глазами, что вращаются на 360 градусов. Но, в то же время, со слухом у рептилий не все так гладко. Хамелеоны плохо слышат.

Я фыркаю, вернувшись к Animal Planet именно на этой фразе. Она сама собой притягивает мое внимание, а также активирует скептицизм.

— Неправда, — убежденно качаю головой, поглаживая свою ящерку на груди. Улыбка поселяется на губах, когда понимаю, что права.

— Но это не значит, что они глухие, — разубеждает меня диктор.

Правда, не он один.

Изумленно обернувшись на мягком диване назад, к аркам из гостиной, выводящим к лестнице, вижу на ее верху Эдварда. Ухмыляясь, он стоит, опираясь локтями на поручень, и с интересом меня изучает. В кофте с синей полосой! В серых фланелевых штанах! Он знает, как мне нравится то, с чего все началось. Особенно на нем.

Я не удерживаюсь.

— Иди сюда, — изгибаюсь, протягивая к мужу правую руку, и запрокидываю голову. Внезапно реальность, как маленькая рептилия, окрашивается всеми цветами радуги. Я жива. Ксай жив. Карли… мы в порядке. Мы вместе, здесь, в теплом доме, покой в котором не пошатнет ничто. И сейчас, когда малышка спит, забрав с собой верного стражника-кота (этот клубочек меха частенько дремлет у ее груди), это такое тягуче-сладкое, спокойное время. Ощущение нирваны и уверенность в том, что все будет хорошо.

Дом снова дом. Я верю.

Алексайо откликается на мою просьбу.

Босиком, впитавший в себя запах, как ни странно, свежевыпеченного шоколадного печенья, Эдвард садится рядом со мной на диван. И сразу же, не выжидая и минуты, притягивает к себе.

Как будто бы я собиралась спорить…

— М-м-м, — мурлычу, потеревшись о его плечо. Кофта мягкая, я ее обожаю. При первом же контакте с кожей сразу пробуждает сотню воспоминаний.

— Я нашел ее в крайней полке, — поцеловав мои волосы в ответ на такое благоговение перед простой одеждой, докладывает муж, — ждала подходящего случая.

— Я бы не сказала, что она пахнет шкафом…

— Рада постирала перед отъездом. У нее новое веянье — шоколад.

— Я заметила, — сладко отзываюсь, поерзав на приятной ткани и не менее приятной коже Ксая еще немного, — так же пахло в Маленьком Королевстве Снов…

Моей памяти Эдвард по-доброму посмеивается.

— Ты еще помнишь о нем, да?

— Конечно. Наравне с Санторини, это место, где ты сделал меня счастливой.

Аметисты — зеркальное отражение моего хамелеона — теплеют.

— Счастье заключается в крылышках KFC и манке с комочками?

— В бронзовых покрывалах, теплом душе и да, манке с комочками, — я поднимаю голову, дотягиваясь до его губ. Уже достаточно удобно устроившаяся и на диване, и на Эдварде одновременно, едва ли не вжимаю его в нутро кожаных подушек, — а еще, в улыбке с ямочками… и рисунками Уникальных.

Мой поцелуй выходит целомудренным.

Эдварда — благодарным. Он всегда благодарен, всегда нежен. Как же его можно упустить?..

Он вздыхает, а затем мотает головой — стандартное поведение, когда смущается.

Я, подобно Карли, не позволяю ему отвести взгляд. На спине, подползаю по его груди, на руках, еще ближе. Теперь, что опустившись, что расфокусировав взгляд, аметисты все равно наткнутся на меня.

— Я люблю твой румянец, — сокровенным шепотом сообщаю ему, легонько проведя пальцами по ожившей левой щеке, — и тебя люблю.

— Какое своевременное заявление, — мягкий и очень теплый, Эдвард нагибается, обволакивая собой, и целует мой лоб. Еще одно знакомое действие. Совсем смущен.

— Знаешь, хамелеоны очаровательны, — я многозначительно киваю на свой кулончик, — ты знал, что они меняют цвет, когда видят свою половинку?

— На тот, который она заметит… да, — он опускает глаза на свою одежду, не тая от меня смешинок в них, — значит, я не зря выбрал синий?

— Синий — лучший цвет, — я любовно глажу материю его кофты, с особой нежностью относясь к полосе, следующей от груди к спине.

Эдвард прикрывает глаза, откидывая голову на спинку дивана. Одна из его рук придерживает мою талию, обняв спереди, а вторая перебирает волосы. Я знаю, сколько удовольствия и спокойствия приносит ему такое простое действие. А он знает, что я готова отдать все, что угодно, чтобы хотя бы раз в день вот так вот лежать рядом с ним. На нем.

— Как они тебя отпустили?

— Кто?

Я в нерешительности поглядываю на него с долей опасения. Почему-то внезапно пришедшая мысль не кажется сейчас такой же адекватной. Нечего портить вечер.

Но, заметив мои метания, Ксай настаивает.

— Кто, белочка? — повторяет он, подсказывая, что без ответа мне все равно уйти не светит. Все видно по глазам.

И я решаюсь.

— Твои… «голубки».

Мне на счастье, его лицо не хмурится, глаза не темнеют, а дыхание такое же ровное. Это в прошлом.

— Это я их отпускал, — мягко напоминает Эдвард.

— Знаю, но… я бы тебе вряд ли просто так это позволила, — прикусываю губу, не зная как точнее сказать, — но ты можешь не отвечать.

— Не отвечаешь? — загадочно блеснув глазами, муж качает мне головой, — мы ведь договаривались — ты можешь задавать любые вопросы. А я буду честен.

— Договор давний…

— И тем он прочнее, — подбадривает меня Серые Перчатки прежде, чем дать ответ, — на самом деле, все прозаично. Они влюблялись.

— В других? — мое неверие, кажется, веселит Алексайо.

— Представь себе, — мужчина с любовью гладит мои волосы от корней до кончиков, задерживаясь чуть-чуть там, где они подвиваются на концах, — первой была Аурания. Она родилась в Баку, в достаточно религиозной семье, и сколько себя помнила, ненавидела ислам и все, что с ним связано. Она нарушала все правила. А потом ее встретил я…

— Принц на белом коне…

Эдвард глядит на меня с налетом подозрительности.

— Ревность излишня, красавица. Я никого и никогда до тебя не любил.

С ухмылкой припоминая выражение его лица в ключевые моменты нашей близости, с лаской встречая робкую полуулыбку, я не сомневаюсь.

— Знаю, любовь моя.

— Это хорошо, — и без того зацелованный, мой лоб получает еще поцелуй, — ты меня успокоила.

— А ты успокоил… Ауранию? Я правильно произнесла имя?

Похоже, впечатленный и краем сознания недоумевающий от моего интереса к голубиному проекту, Алексайо все же кивает.

— В каком-то роде. Мы прожили два года, она оставила свои зависимости, сконцентрировавшись на дизайне интерьера — обставила квартиры Раде и Анте, а затем встретила своего пятого заказчика. Его звали Мурад и он возглавлял один из секторов нашего холдинга. Верующий, но не слишком религиозный. Они друг друга нашли.

— Вашего холдинга? Ты что же, сводник? — улыбнувшись, я поглаживаю его плечо.

— Так вышло, — Эдвард смущается, — они поженились, перебрались в Баку. Теперь все в порядке.

Его лицо теплеет, глаза теплеют при воспоминаниях. Только не от желания, не от восхищения девушкой, а просто потому, что все получилось. Доброе дело, спасенная жизнь, чье-то счастье. Ксай обожает доставлять радость и дарить покой, даже если не получает ничего от этого взамен. Чувство удовлетворения до сих пор было его главной наградой… а теперь, когда тоже хочу его радовать, когда пытаюсь подсказать, что одно согласие не стоит миллиона благодарностей, а выполненная просьба — неоплатного долга, это… приводит его в восторг. За сияние аметистов и их блеск я готова отдать многое, если не все. И сейчас глаза сияют.

«Голубки», были они ошибкой или нет, одна из составных частей жизни Ксая. Без них его путь не полон… и вряд ли бы без их участия он смог бы себя простить…

— А остальные? — тихонько, стараясь не упустить нашего зрительного контакта, я подбираюсь поближе, — София… Патриция?..

— Ты знаешь их имена, — Ксай с капелькой грусти убирает мою прядку за ухо, — у Патриции примерно та же ситуация, она встретила грека здесь, в одной из кофеен. Он пил кружку за кружкой кофе, желая согреться на Красной Площади, а она зашла за шарлоткой.

— Ты любишь шарлотку.

Эдвард смятенно прикрывает глаза. Я попала в «яблочко».

— Почему ты стесняешься этого? — я привстаю на коленях, кладя ладони ему на плечи. Равняюсь ростом, — Алексайо, я с благодарностью отношусь к каждому, кто заботился о тебе. Ты как никто достоин заботы.

Тусклый смешок, правда, более смелый, мне нравится.

— Ты пекла мне шарлотку, Белла. Такого никто не делал.

— Уже давно, надо повторить, — подмигиваю ему, — значит, Патриция встретила грека?

— Еще одно совпадение. Жизнь многогранна.

— Не могу не согласиться, — я запускаю пальцы в шелковистые черные волосы, с удовольствием касаясь их, — у нее все сложилось?

— Более чем. Знаешь, в тот вечер, в Вегасе, когда я тебя увидел… — Эдвард вздыхает, с любовью прижимая меня к себе. Заставляет как следует обвить свою шею, удобно устраивая, а сам кладет голову мне под подбородок, ближе к сердцу. — Она прислала письмо. Они с мужем открыли фонд борьбы с наркотиками.

На сей раз мой черед смутиться, причем далеко не безосновательно.

Это было как будто бы сто лет назад, но было, хоть и не представляю я теперь, как что-то может быть без Ксая. Замужество разделило жизнь на две части. И они порой никак между собой не связываются. Невозможно это.

— Все в прошлом, — приметив и мой румянец, и то, как усиленно разглядываю ворот его кофты, шепчет Эдвард. Оторвавшись от моей груди, пробирается к шее. Кожу покалывает от поцелуев, обрушивающихся на нее так внезапно, но так трепетно. Как к хрупчайшему стеклу.

— Еще бы, — я смело киваю, подбодренная его действиями. Но лицо пока решаю спрятать. Так надежнее, — я обещаю.

Удовлетворенный этим, Алексайо не требует иных моих слов. Он гладит спину, губами притрагивается к волосам, и делает все для моего комфорта.

— Если тебе интересно, что побудило Софию уйти, то тут мужчины не причем, — стремясь как-то отвлечь меня, самостоятельно докладывает муж.

— А как же любовь?..

— Любовь. Влюбленность, — он с серьезностью потирает мои плечи, — она влюбилась в людей. Всех людей, в особенности детей, которые нуждаются в помощи. Я отпустил ее, когда попросила поехать волонтером в одну из миссий в Африку.

— Помощь обездоленным?..

— В каком-то роде. Здесь ей нравилось посещать приюты вместе со мной, а там… там и отношения срослись. Насколько мне известно, она замужем. За одним из «Врачей без границ».

Я удивленно выдыхаю.

— Ничего себе…

Эдвард посмеивается, почти с отцовской гордостью дополняя свой маленький рассказ:

— Она умна, нашла свое место в жизни. Для меня это важнее всего.

— Ксай в беде не бросает, — я чмокаю его щеку, убежденная в своей правоте, — ты… я даже не знаю, как описать то, что ты делал, Уникальный. Для меня долгое время это было за гранью понимания.

Обрадованный моими словами и не старающийся этого скрыть, что на него не похоже, Эдвард не медлит с ответом.

— Так было правильно. Когда делаешь благое дело… или веришь, что оно благое, то… легче смириться и искупить свою вину. По крайней мере, со мной это сработало.

Нахмурившись, я медленно веду пальцами по его щеке. Вниз-вверх.

— Я восхищаюсь тобой, — сокровенно признаюсь, не намеренная это утаивать, — и все восхищаются. Так что дело действительно благое.

— Это и утешает, — мягко соглашается Ксай, накрыв мои пальцы своими, — спасибо, моя белочка.

И снова глаза поблескивают, снова они так близко, такие искренние. Нет ни соленой влаги, ни боли, есть лишь благодарность. Реки благодарности. Я погружаюсь в нее с головой.

И в то же время, мне жаль. Непомерно жаль человека, столь прекрасного, обреченного столько лет страдать от чужого решения.

Анна не любила Эдварда. Ни как отца, ни как человека, ни как… кого-то еще. Влюбленный не причинит такую боль. Ни за что на свете.

— Это из-за нее? — шепотом, не удержавшись, спрашиваю я.

— Из-за кого, Белла? — расслабившийся под моими руками Алексайо не сразу понимает, о ком речь.

— Энн… из-за Энн ты взялся за «голубок»?

Он мрачнеет. Слишком, слишком быстро, чтобы это скрыть. Анна до сих пор будоражит его душу, причем с завидной регулярностью. Я не знаю, что следует сделать, дабы он ее отпустил. Ровно как свою вину.

— Это просто вопрос, — иду на попятную, не желая сейчас делать мужу больно, — он не обязывает отвечать, Эдвард. Если ты не хочешь.

Посерьезневший, сосредоточенный на сменившей направление нашей беседе, мужчина по-философски пронзительно глядит на диванные подушки.

— Ничто не обязывает, ты права, — все же произносит, спустя полминуты, он. — Но мы родные люди, моя девочка. Одинаковые, — соединяет наши руки, те, что с кольцами, наглядно иллюстрируя свои слова, — так что мне следует ответить. Да. После Анны я не мог позволить больше ни одной… так умереть. Так глупо и так не вовремя.

Баритон вздрагивает и по моей спине бегут мурашки.

Слезы Эдварда — худшее, что только может быть. И те моменты, когда он их прячет, особенно рвут сердце.

— Ксай…

— Давай не будем об этом сейчас, пожалуйста, — вмиг сменив тон, мужчина просительно трется носом о мои волосы, — Белла, я все расскажу и все покажу тебе, только попозже… не будем портить вечер.

Я с сожалением, не произнося ни слова, обвиваюсь вокруг него.

Никому, никогда, ни за что не отдам. Мой. И всю боль, все терзание, что есть, со мной разделит.

Я уже говорила Эдварду, что он больше не один. Я сдержу данное слово.

— Карли уснула? — дабы отвлечь и себя, и Уникального, минуты через три задаю вопрос совершенно другого плана. Слишком болезненно анализировать ситуацию и подключать к этому мужа. Ксай любит меня. Я люблю его. У нас выйдет выложить все тайны друг перед другом, все сомнения — со временем.

— И очень крепко, — Ксай вздыхает, также переключаясь. У него получается чуточку хуже, чем обычно, хоть упоминание племянницы и является лучшим антидепрессантом, — благотворное влияние кошек…

Еще бы не крепко. Проведя день за играми, начавшийся с вкусного завтрака и встречи с любимцем, а закончившегося совместным просмотром фильма, когда даже Эдди оставил свой чертеж, день утомил юную гречанку. А ее впечатления за сегодня тому помогли.

— Ей папа позвонил, — я щурюсь, — теперь все в порядке. Как Эммет?

— Приболел. Но это простуда, а еще с ним медсестра.

— Медсестра?

— Вероника Фиронова, которая присматривала в клинике за Каролиной, — муж отрывается от спинки, многозначительно взглянув мне в глаза, и подсказывает ответ. Не шутит.

Искренность моей улыбки, надеюсь, сложно не заметить.

— Она его вылечит.

— Я надеюсь. Сейчас самый подходящий момент.

Мы оба одновременно оглядываемся на лестницу, ведущую к спальне «Афинской школы». Там, на застеленных этим утром простынях, укрытая цветным пледом, спит Каролина. И полная семья, и стабильность — все, что девочке нужно.

— Знаешь, а я когда-то думала, что дети мешают жить, — грустно признаюсь, сейчас особенно наслаждаясь близостью Ксая, — а они, на самом деле, и есть жизнь…

— И без них жизнь неполная.

— В каком-то роде. Не знаю, что может побудить отказаться от ребенка, — я потеснее прижимаюсь к мужчине, задумчиво глядя на него. Красивое лицо выглядит грустным.

— Любовь, — лаконично отвечает Эдвард.

— М-м?

— Карлайл полюбил Эсми, — голос тускнеет, рука на моих волосах движется медленнее и мягче, мы возвращаемся к тому, с чего начали, — а ты — меня. Это отказ, причем здравый.

Каким образом все снова вернулось к теме деторождения?

Мне следует следить за тем, что говорю.

— Отказываться — значит не иметь детей вообще, ни своих, ни приемных.

— Отказ от своих — тоже отказ.

Час от часу не легче. С «голубок» на детей. Поразительные переходы.

— Ксай, я употребляла кокаин год, два раза в неделю. Почему ты так уверен, что с моей фертильностью все нормально? Вдруг я вообще не в состоянии?..

Говорю это и сама себя пугаюсь. Вернее, боюсь. Потому что, облекись слова в правду, мое самое заветное желание — сделать Эдварда безмерно счастливым, подарив ему копию себя с аметистовыми глазами и лоснящимися черными волосами — не сбудется. Никогда.

Не стоит в это верить…

— Я полагаю, с тобой все в порядке. Кокаин это не героин, а два дня — не четыре, — Каллен безрадостно хмыкает, как неразумному ребенку высказывая мне свое мнение. Спокойным, уравновешенным тоном, крайне сдержанным. А глаза пустые.

Я поспешно выключаю телевизор, где хамелеоны как раз переходят к стадии размножения и, разозленная, обращаю все свое внимание на мужа.

Атмосфера в гостиной рушится на кусочки.

— Ты думаешь, что если будешь постоянно говорить мне об этой проблеме, она рассосется сама собой?

— Это факты, а не разговоры.

— Хорошо, факты, — я с трудом держу себя в руках, начиная злиться. Неожиданно, зато заслуженно, — от них легче? От озвучивания? Эдвард, нам нужно к доктору. Только он может рассудить, что реально, а что нет.

— Белла, — он горько усмехается, прикрывая глаза, — у Леонарда уже не осталось знакомых андрологов…

— Пойди к незнакомым!

Мое столь ярое заявление Каллена смешит. Но без и самой маленькой капельки юмора.

Он ничего не отвечает, просто смотрит на меня. Практически не моргая, с грустью и снисходительностью. Точно как на ребенка. На не самого умного ребенка.

И в то же время я вижу, что происходит на самом деле. В аметистах выжженное поле, дым, копоть и дерущая горло боль. Порой такую приносят рыдания.

Злость испаряется как вода на жарком солнце. Раздражение отпускает.

— Прости, — прикусив губу, бормочу, садясь как можно ровнее. Не убираю рук, перемещаю их ближе к его лицу и только, глажу кожу, — Ксай… я понимаю, понимаю, что ты устал от этого и тебе больно… но неужели никто не дает тебе и одного процента? Всего одного, мой хороший?

В его взгляде что-то рвется, хоть лицо и беспристрастно. Наша уютная гостиная превращается в очередную пыточную.

— Некрозооспермия.

Я непонимающе хмурюсь.

— Что это значит?

— Их диагноз, — муж пытается как можно равнодушнее пожать плечами, но лицо уже забирают в свою власть морщины, — мертвые сперматозоиды. В избытке.

Твою. Мать.

Прикладываю все силы, дабы не пустить наружу то, что едва не прорывается. Не позволю ему видеть, что подбита этой фразой. Я не сдамся.

— Все равно есть выход, — упрямо произношу, потянувшись вперед и дотронувшись губами до его губ, сухих, — ты сам говорил, что неподвластна нам только смерть. Остальное — в радиусе возможностей.

- νεκρός по-гречески это и есть смерть, — Ксай вздыхает. Моргает несколько раз, утеряв и свой настрой, и все то, с чем ко мне спустился, — так что…

— Медицина не стоит на месте. Ты лучше меня знаешь.

— Белла, — Алексайо перебивает, что на него совсем не похоже. Мрачное лицо наполняется каким-то затаенным, неглубоким светом, а аметисты поблескивают болезненным, но искренним чувством. Горько-сладким. — Все в порядке. Я почти смирился.

— Ты заводишь об этом разговоры, какое смирение?!

Мужчина краснеет, закусив губу. Он выглядит абсолютно раздавленным.

— Я вижу тебя.

— Меня ты каждый день видишь, — чмокаю его в щеку, потеревшись об нее носом, как всегда делает он сам.

— Я вижу тебя с Каролиной, — дополняет муж, объясняя то, что прежде осталось за кадром — и это…

Он замолкает, подбирая слова, и я вижу, с каким трудом это дается. Аметисты опять изрезанные, пустые. И ресницы тяжелые. И бледная, бледная кожа.

Ну конечно же. Маленькая девочка рядом, наше взаимодействие, просто дни с ребенком. Это действительно может убить, когда знаешь, что такого у тебя никогда не будет. Убеждаешь себя в этом столько лет.

Черт, как же мне жаль… что можно отдать, дабы это забылось как страшный сон? Что я могу предложить за собственную беременность?..

— Ксай, — приноровившись, я перехватываю его взгляд, заставив смотреть на себя. Знаю, что сказать.

— Я боюсь потерять тебя, — не давая мне сказать ни на одно слово больше, просто говорит он, — но еще больше боюсь, что оставлю тебя несчастной.

— Это в принципе невозможно, — утешающе, стараясь не вызвать и капли сомнения, я качаю головой.

— Бельчонок, через десять… максимум через пятнадцать лет, когда ты придешь домой, а я буду седой и страшный сидеть в кресле-качалке… ты обвинишь меня в своей бездетности. Ты скажешь это, потому что это правда, потому что это честно, потому, что я это заслужил, — его передергивает, — и тогда я не переживу…

Он верит в то, что он говорит. На выдохе, сорванно, зато честно. Слишком честно.

Рисует, представляет, воображает крайне явно. И чем больше смотрит на меня, замершую в молчании, тем больше будто бы убеждается. Это не фантазия, это уже на грани с реальностью.

Неужели наши поцелуи и игры с Карли навели его на такие мысли?

Я даю ему минуту. Не убираю рук.

И такую же минуту — себе.

Нам хватает.

— Такого никогда не случится. Я не обвиню.

Ксай прикрывает глаза, будто бы в признание своей правоты наполнившиеся соленой влагой, не глядя на мои слова, но я все равно целую его в лоб. Дважды.

— Знаешь, каким будет «худший» вариант, что нас ждет? — запустив пальцы в его волосы, я пытаюсь состроить веселую улыбку, которой, тем не менее, можно верить, — ты на кресле-качалке, если так хочешь, можно даже с пледом, который любит Карли. И я на кресле-качалке, на твоих коленях, — демонстративно похлопываю его по ноге, — ты целуешь меня… а у двери, смеясь, подталкивают друг друга в дом дети. Наши дети, у которых только что закончились уроки. Они не помнят ничего плохого, что было в их жизни, не помнят приюта… они знают нас, родителей. И мы любим их не меньше, чем своих. Они и есть наши.

Алексайо фыркает, с силой зажмурившись.

— Ты сказочница.

— Мама такой и должна быть, — гну свою линию я, — дети обожают сказки.

Он вздыхает. Глубоко и тяжело, но все же чуть легче, чем прежде.

Ничего мне не говорит.

Опять лишь смотрит. Красноречивее, чем тысячи слов.

— Эдвард, — я придвигаюсь к нему вплотную, сперва целуя скулу. Правую. Левую. И губы. Мои красивые губы, — Ксай, Уникальный, Серые Перчатки… откуда в тебе столько пессимизма?

Его тихий голос едва ли не срывается.

— Справки. Я знаю… слишком много. Долго.

Бумажки. Из-за них много бед. Доказано и не раз.

— Отдай мне их, — мгновенно решаю я.

Эдвард и бровью не ведет.

— Отдай мне эти справки, золото, пожалуйста, — притрагиваюсь к его коже у лба, разглаживая морщинки, — мы начнем сначала. Выкинем их, забудем о том, что было и, как только все успокоится, пойдем к врачу. Я клянусь тебе, Ксай, у нас получится. Ты просто недооцениваешь свои силы… и медицину. И мое желание.

Каллен прочищает горло, спрятав от меня подобие всхлипа. Это не он, но близко. Что-то вроде стона?..

— Иди ко мне, — не требуя его ответа, не требуя даже открывать глаза, только что прикрытые, целую веки, — не упрямься. Ты просто представить себе не можешь, насколько я хочу от тебя ребенка. Даже Небо не посмеет этому помешать, испугается.

Эдвард с трудом сглатывает. Кофта еще мягче, кожа — бледнее. И в гостиной уже совсем темно и тихо без телевизора, поцелуев Ксая и его голоса.

— Ты так уверена?..

Баритон, снова дрогнувший, придает мне сил.

— Убеждена, — исправляю его, прикоснувшись к губам, — все выйдет.

Ксай жмурится.

Ксай молчит.

Но и пяти минут не проходит, как я, стоя посреди кабинета с красным ромбом, прежде запретным, получаю на руки синюю кожаную книжечку, исклеенную тонкими бумажными заключениями. С печатями. Со свидетельствами оплаты. С четкими датами.

Самая первая — за 1993. Двадцатого мая. Некрозоспермия, бесплодие. 15 процентов живых сперматозоидов.

Дальнейшие — все 90-е, со стабильной разницей месяцев в пять. 24 процента живых сперматозоидов.

2000. Снова двадцатого мая. 30 процентов живых.

А дальше… дальше меняются лишь года, а цифра, с незначительными отклонениями «32» или «34» остается практически прежней. Убивающая стабильность.

- Ακόμα κι έτσι (пусть так), — шепотом произносит Эдвард, глядя на меня и то, как просматриваю бумажки. И, хоть руки его сжимаются в кулаки, он не сомневается в том, что делает. Даже не смотрит на книжку.

Я морщусь.

- Σ 'αγαπώ, - благодарно, не скрывая обожания, приникаю к его груди, стараясь выпустить наружу всю ту нежность, что поселилась внутри, — всегда. Любым.

Эдвард тяжело вздыхает. Но меня притягивает ближе.

Так мы и стоим посреди стен, что прежде были враждебными, абсолютно не чувствуя никакого неудобства. Кабинет тайн и боли больше не такой. Последние из них вскрываются…

К тому же, обнимать Эдварда — лучшее занятие на свете, воодушевляет больше только целовать его, так что я наслаждаюсь. И, чувствуя злополучный дневник в своих руках, радуюсь. Он отпустил. Он решился.

— Все в порядке, — почувствовав дрожь широкой спины, что обнимаю, бормочу ему в плечо.

Смешок доносится до меня сквозь неровный выдох.

— Прости… что-то я совсем…

Его смятение выражается в незаконченных фразах и сконфуженном тоне. Мне не нравится.

— Тебе просто нужно расслабиться, — даю совет я, — не думай об этой проблеме, попытайся от нее отойти. Хотя бы на неделю, Ксай.

Я ощущаю поцелуй на волосах, крайне сильный.

— Мне жаль тебя…

— Зачем меня жалеть? — я отстраняюсь, стремясь увидеть те глаза, что сейчас наверняка солоноваты, — посмотри, какая я счастливая.

Алексайо, едва касаясь, притрагивается к моему пластырю. Без слов.

— Это мелочи, — отметаю, не давая ему и шанса. Грустные аметисты — худшее зрелище на свете, — важно, что ты со мной, что Каролина здорова, что все налаживается… посмотри с этой стороны.

Он втягивает воздух через нос, хохотнув. Отваживает слезы набирать обороты.

Эдвард не любит, не хочет плакать при мне. Но запрещает мне даже думать о том, чтобы что-то прятать, когда ситуация переворачивается ровно на сто восемьдесят градусов.

— Знаешь, — подбадриваю его, чмокнув в плечо, — мне кажется, ты замерз. И тебе нужен душ.

— Интересное мнение… — он все же позволяет мне на себя посмотреть, избавившись от соленой влаги. Глаза красноваты, в них еще мрачно, но уже теплится огонек надежды, понимания. И морщинок меньше. Мне удалось его расслабить, что уже бесценно. Мне удалось его в какой-то степени разубедить в безуспешности наших попыток, добавить веры.

Теперь идея отправиться в постель в десять не кажется такой глупой.

Только посещение ванны перед этим все равно было бы крайне желательно.

— Доверься мне, — недвусмысленным шепотом прошу Ксая, крепко оплетая ладонь и увлекая за собой. Не упрямится.

А книжка, наконец, находит свой последний приют — в мусорной корзине.

* * *
На кухне горит свет.

Я спускаюсь по лестнице, укутавшись в теплую длинную кофту насыщенно-серого цвета, придерживаясь за перила, и не расстраиваюсь, нет. Даже не недоумеваю. Просто злюсь.

Меня всегда раздражает безудержное желание Эдварда что-то делать, особенно если речь заходит о работе. Но сегодня, в три часа и три минуты после полуночи, это раздражение достигает апогея.

Раз я не дала ему поработать вечером, в десять утащив в душ, а потом в постель, значит, он будет делать это ночью? Бесподобный план. Ему действительно так плевать на себя?..

В коридоре, выводящем к арке столовой, пахнет… кофе. Настоящим, как в Старбаксе, с горьковатым пьянящим привкусом. Так и предстает перед глазами картинка кофемолки, столь аппетитно перетирающей поджаренные зерна в сыпучую смесь.

Я любила кофе до тех пор, пока не встретила своего чайного гурмана, помешанного на всех цветах и видах зеленого. А сегодня он предпочел ему кофе. Он, который даже черный вид чая не пьет по известной причине.

Нет, эта ночь абсолютно точно обещает быть «веселой».

Мрачнее тучи, со скрещенным на груди руками, я прохожу через маленький порожек.

Горящие вовсю лампы в комнате сразу же ослепляют, так что приходится зажмуриться.

Но Аметистовому меня видно чудесно. Я ощущаю его взгляд на себе, пока глаза привыкают к резкой смене освещения, а затем слышу голос.

— Белочка, рано еще. Иди спать.

Довольно мягкий, нежный, но в то же время волевой, серьезный. Такое бывает? Опять несовместимое в совместимом, мистер Каллен.

Пару раз моргнув, я все же смиряюсь с лампой прямо над обеденным столом. И вижу его во всей красе.

Алексайо в знакомой мне домашней одежде сидит на стуле с удобной спинкой, облокотившись локтями, тем не менее, на стол. Перед ним светящийся голубым макбук, тоненький, но достаточно большой, а рядом, по всей периферии, разложены белые листки с цифрами. Их содержимое местами перечеркнуто, местами — обведено. И лишь маленькая зарисовка в виде крыла, подсказывает мне, что дело в «Мечте».

Естественно, самолет — объективная причина в три утра отказаться от сна.

— Могу я спросить, что ты здесь делаешь? — пока еще сдерживая свое негодование, но уже понимая по дрожи тона, что долго так не смогу, спрашиваю я.

Эдвард отрывает от компьютера глаза. На нем очки, известные мне, рабочие. Черные и красивые, даже слишком, я бы сказала, еще и на нем… однако под очками глаза и они уставшие, плечи немного сгорблены, у губ, на лбу — морщинки, ровной россыпью. И нотка восхищения пропадает сама собой.

— Завтра к полудню Антону нужен хотя бы примерный план работы над крылом.

Эдвард говорит спокойно, утихомиривая мое недовольство. Но при том всем своим видом выражает, что сворачиваться не намерен.

— Это задача Эммета…

— Эммет болен, Белла, — Ксай качает головой, невесело мне усмехнувшись, — а еще — на нем похороны. Ему не до крыла.

— А тебе сейчас до крыла?

Злость, прорезавшаяся в моем голосе, вызывает у Эдварда подобие улыбки. Маленькое, зато теплое, настоящее.

— Это моя работа, золото. Все будет в порядке, — он многозначительно кивает назад, на темный коридор, способный вернуть меня к Каролине, — отдохни. Завтра днем зато я весь твой. Что хочешь на завтрак?

Вкрадчиво, по тонкому льду, но с точным пониманием, как следует идти, дабы не упасть. Эдвард заговаривает мне зубы, который раз подтверждая это свое умение. И я не могу отрицать, что такому взгляду и голосу хочется верить, такой убежденности. Серьезный, взрослый, деловой человек. Крайне занятой, зато — честный. Его работа лишь на благо.

А я мешаю…

Оторвавшись от дверного косяка, я неспешно подхожу к мужу, двигаясь медленно скорее от сонливости, чем от желания занять его время. Без Алексайо постель холодная и даже Каролина, мое солнце, ее не согревает до такой степени, как Ксай. И комната темная. И простыни белее…

— Я хочу спать, — грустно взглянув на него снизу вверх, почти сразу же равняюсь ростом. Обнимаю за плечи со спины, приникнув к шее, — но без тебя не усну…

Муж ласково посмеивается.

Мой висок получает поцелуй, а его левая ладонь, оторвавшись от клавиатуры, гладит волосы.

— Ты хочешь, чтобы я, как Карли, отнес тебя в постель?

Я хмыкаю в его майку.

— Я не против… только еще одно условие: там нужно остаться.

Мое упрямство Эдварда забавит. Но ничуть не рушит его взглядов.

— Ты быстро заснешь, не переживай. Постель мягкая, ночь теплая… иди, солнышко.

Фальши нет ни в одном слове, ни в одном звуке. Эдвард… влюбленно-умиротворен. Четко знает, что делает.

— Мне никак тебя не отговорить?

Моя поверженность его немного настораживает.

— Белла, есть срок, к нему нужно сдать. Это издержка профессии.

— Заботиться о твоем здоровье тоже будет профессия? — я неодобрительно гляжу на кофе и время в нижней полосе экрана макбука.

— Это самый быстрый способ взбодриться. Обещаю, первый и последний раз.

— Есть шанс узнать, какая эта кружка?

— Вторая, — Ксай пожимает мою правую ладонь, задержавшись подушечками пальцев на конце, и на его лице появляется вторая по счету ласковая, добрая улыбка, — но заключительная.

— Ты неисправимое создание, — я с тяжелым вздохом поднимаюсь выше, зарываясь лицом в его волосы. Черные пряди еще пахнут полюбившимся нам клубничным шампунем. Сегодня, под теплыми струями, состоялась вторая часть Марлезонского балета, чуть более продолжительная. Но Каролина так и не шевельнулась, чем, наверное, вдохновила нас и на третью. Если, конечно, после таких ночных посиделок на это будет шанс.

— Прости, — Аметистовый откидывает голову чуть назад, прижимаясь к моей талии, — сумасшедшие дни, правда? Но чем быстрее я возьмусь, тем быстрее закончу.

— Но к рассвету тебя не ждать?..

Алексайо окончательно отрывается от компьютера, поворачиваясь ко мне. Отодвигается, поставив программу на сохранение. Тысячи и тысячи линий, порой разноцветных, сливаются в одну точку, являя на обозрение то самое крыло. Во всех подробностях, вплоть до винтиков. Я боюсь этих чертежей.

— Маленький перерыв, — объясняется, хитро улыбнувшись краешком губ, — не присядешь?

Еще бы. Я когда-нибудь отказывалась?

С удобством и даже радостью, что веселит Эдварда, забираюсь на его колени. Одно из моих самых любимых местоположений в этом доме… и вообще в России.

Ксай сразу же обвивает меня за плечи, привлекая к себе.

— У тебя глаза красные…

— С утра были фиолетовые, — отшучивается он.

И все же, с любовью наблюдает за тем, как осторожно снимаю его очки, как бы мне не нравились. Дважды моргает, фокусируя взгляд. Морщинки залегают в уголках, чуть дальше век.

— Фиолетовые будут, когда отоспишься, — чуть выгнувшись, я целую его лоб, — Ксай, правда… мне очень не нравится то, что происходит.

— В августе все закончится, Бельчонок, — сочувствующе произносит муж, явнее меня к себе прижимая, — полетят самолеты… я надеюсь, что полетят…

— Куда они денутся?

Эдвард щурится.

— Я пропускаю цифры. Это серьезно.

От неверия, как когда-то и Каролине, мне хочется усмехнуться. Сдерживаюсь.

— Пропускаешь цифры?

— В чертежах, — он моргает чуть чаще, морщась, — удивительным образом тройка упрямо оказывается двойкой. И ничего не сходится.

— Ошибки в вычислениях?

— В том-то и дело, что Бог невесть где, — Алексайо задумчиво и хмуро глядит на экран компьютера. Сохраненный чертеж подсвечивает составные части тремя цветами. Плотные, жирные линии — зеленым, немногим поменьше — желтым, а связующие звенья и мелочи — темно-серым. — Мы с Эмметом проверяли дважды вместе. Наверное, это загадка века.

— Загадку века будешь разгадывать за ночь? — я, насупившись в точности как наш Малыш, приникаю своим лбом к его.

В аметистах настоящая усталость, от бездействия в течении пяти минут проклюнувшаяся на свободу. Они сухие и покрасневшие. Мне их жалко.

— Во всех сказках отведена одна ночь на решение проблемы, — Эдвард ерзает подо мной, разрывая зрительный контакт и чмокая в нос, — будем пытаться повторить сюжет. Правда, времени все меньше…

Намек мне ясен.

Со вздохом, напоследок едва дотронувшись, поцеловав Ксая в губы, поднимаюсь с его колен.

— Уверена, у тебя все получится, — подбадриваю его, снова оказавшись выше. Рука сама тянется погладить черные волосы… и мужчина улыбается мне явнее, не пряча улыбки, едва не мурлыча. Внимание к собственным волосам нравится ему не меньше, чем то, что оказывает нам с Карли.

Я запомнила.

— Спасибо, — благодарный Эдвард наклоняется вперед, оставив поцелуй на моей ключице, — доброй ночи тебе.

Мне приходится смириться. Негодование негодованием, раздражение раздражением, а Ксай угробил на «Мечту» слишком много здоровья и сил, чтобы в последние пару месяцев все забросить. Форс-мажорная ночь, такое случается… я очень надеюсь, что она и вправду последняя. И он справится.

Я останавливаюсь на пороге комнаты, укутавшись в свою кофту.

Эдвард остается позади, за столом. Привычно щелкают пальцы по клавишам, мышка создает новые переплетения загадочных чертежных нитей. Он молчит, кофе остывает, а очки снова на своем месте. Муж в боевой готовности и всерьез занят работой. И все же, среди пустой ночной кухни он выглядит слишком одиноким и позабытым, дабы я могла так спокойно уйти.

— Пообещай мне, что выспишься завтра, — почти умоляю, крайне рассчитывая на положительный ответ. Может быть, хоть он в состоянии будет меня успокоить?

— После полудня, — согласно заверяет Ксай, что-то снова перечеркнув на своих листках, — доброй ночи, любимая.

Мне приходится быть честной. И удалиться.

* * *
Когтяузэр любит спать с Каролиной.

Это теперь опытным путем установленный факт.

Возможно, его присутствие и является гарантом ее пусть и не постоянной, но успокоенности, уверенности в своей жизни? Это дорогого стоит, в таком случае.

Так что Тяуззи, так или иначе, надо благодарить. Теплый комок шерсти, улегшийся между нами, Карли обнимает почти так же трепетно, как Эдварда, когда он рядом. Правда, Ксай еще не научился возмущенно мяукать, когда ему потирают ушко…

Проснувшаяся от тихонького возмущенного «мяу», я высвобождаю нежную часть кожи котика, и без того пострадавшую в Греции при подтверждении его вакцинации, от пальцев малышки.

Она даже не замечает, а островитянин вроде бы благодарен.

Его серые глаза, такие внимательные, всматриваются в мое лицо даже в темноте. А прозрачные усы подрагивают, будто бы скрывая улыбку.

Я качаю сама себе головой, и радуясь, и удивляясь нашему с кошачьим взаимопониманием. И как раз благодаря этому замечаю, что подушка напротив Карли — пуста. И нет никакой теплой ладони на моей талии, где она уже закрепила за собой место за эти дни.

Эдвард еще не ложился.

Щурясь, я поворачиваюсь на другой бок, впиваясь взглядом в часы.

Пять утра и десять минут. Не так много удалось поспать.

Поворачиваюсь обратно к Каролине.

Зайчонок, согнув ладошку в захватывающем жесте, удерживает Тяуззи рядом. Но он, пригревшийся, не пытается высвободиться. Скорее делает все, дабы отыскать нужный угол и тогда, улегшись, затихнуть. Ему не больно.

А Карли такая умиротворенная… я смотрю на ее личико, абсолютно расслабленное в лучах зарождающегося рассвета, и улыбаюсь. Вторая ночь счастья. Может, все дело в том, что засыпать юной гречанке надо в обществе любимых людей?

Любимые люди…

Ксай.

Я со вздохом переворачиваюсь на спину, уставившись в потолок.

Целую ночь. Мы легли в сорок минут одиннадцатого, довольные, мокрые и счастливые. И я была уверена, что следующая встреча случится утром… но нет. Эдвард, что-то мне подсказывает, встал не позже, чем через полчаса. Когда убедился, что я уснула.

Надо меньше спать…

Я устало потираю глаза.

Интересно, он обидится, если спущусь и посмотрю, как у него дела? Воспримет как лишнее отвлечение? Будет раздражен?

Я не хочу ни плохих реакций, ни дурных слов, ни сорванных сроков. Имею ли право мешать, если все действительно так серьезно?..

Впрочем, ответ найден. Он сам находится, быстрее, чем я разрешаю эту дилемму. И все сводится к банальному — кружка воды. У меня зудит горло, а это причина, верно? Спуститься к фильтру. Взять чашку. Взглянуть на Ксая…

Да, я определенно хочу пить.

Из-за окон гостиной и просветов в двери, предрассветная благодать и неяркие, зарождающиеся солнечные лучики, пока еще робкие, занимают собой деревянное пространство лестницы. Скачут по стенам, по полу… и оживляют все. Прогоняют ночь, темноту, прохладу… несут радость и свет. У меня поднимается настроение. Это как волшебное королевство теней, необыкновенное зрелище.

На кухне все еще горит свет.

Стараясь быть не очень заметной и не слишком предсказуемой своей идеей предпринять новую попытку уложить мужа в кровать, я переступаю знакомый порожек, воровато поглядывая вперед.

Однако картина, представившаяся взгляду, достойна скорее умиления и проснувшегося желания позаботиться, чем боязни.

Алексайо, отодвинув от себя макбук и пару листков, склонился к столу.

Как в далеком марте, ставшем знаменательным для перехода наших отношений на новую стадию, он спит за своим рабочим местом. Волосы отражаются от лакированной поверхности дерева, поблескивая золотом, руки расслабленны, лежат по обе стороны от допитой чашки кофе, а очки… они так и не сняты.

Я со вздохом обхожу Каллена, все же сдавшегося настойчивому желанию вздремнуть. Мозг в такое время бодрствовать не любит, немудрено — часы на кухне демонстрируют как никогда явно — 5.15.

И, хоть Эдвард красивый, когда спит, хоть мне нравится его вид в рассветных лучах, в кровати все же будет удобнее. И безопаснее для спины.

— Любовь моя, — тихонько шепчу ему на ухо, поглаживая затылок. Уставшие плечи даже во сне скованны каплей напряжения и что-то подсказывает мне, что понадобится не один массаж, дабы их от этого избавить.

Эдвард чуть шевелится, не спеша как следует просыпаться.

— Пойдем-ка в постель, — продолжаю, поглаживая теперь его спину, — всего пару шагов по лестнице — и все. Давай.

Алексайо что-то бормочет о работе, упрямо отказываясь покидать стол.

Я нагибаюсь вперед, дотягиваясь до макбука. Стремлюсь нажать в программе чертежей, на всякий случай, на ту самую левую кнопочку сохранения. Она все еще открыта и, похоже, активно дорабатывалась. К зеленым линиям присоединяются оранжевые, еще тоньше.

Но не они привлекают мое внимание и заставляют отдернуть руку, так и не коснувшуюся клавиши, а цифры.

Странные цифры, большие. На пурпурно-желтом экране, белым цветом, непонятным шрифтом. Латиница, это точно. Похожа на какие-то английские командные слова.

Они множатся, собираясь в левомокошке, открывшемся сбоку от программы, а я не могу взять в толк, как. Ведь и мои, и Эдварда пальцы не касаются компьютера в принципе…

— Ксай, — настороженная, я бужу его уже по-настоящему, отставляя ласку до лучших времен, — смотри. Быстрее, посмотри!

Он вздергивает голову, напуганный моим тоном. И смотрит. Полуприкрытыми глазами, сквозь очки, автоматически сжав рукой лист бумаги.

Под моими руками его плечи машинально занимают прежнюю, нужную позицию, а потрясенный выдох заполняет пространство. Он будто бы привидение увидел.

— Что это такое? — хрипло спросонья зовет.

Я хмуро гляжу на меняющиеся цифры, не имея никаких версий.

— Я не знаю, я не трогала…

Резко придвинув к себе компьютер, мрачный и уставший вконец, Ксай с самого близкого расстояния всматривается в экран.

— Удаленный доступ!..

И мгновенно, какой-то комбинацией клавиш, активирует зеленого жучка на панели слева. Тот пропадает. И окошко, пурпурное, вместе с ним.

— Какого черта? — Алексайо, подкидывая бумаги на столе, что-то спешно ищет.

Не мешая, я молчаливо жду позади него. Только вот не знаю, отчего больше не могу сказать ни слова — от удивления появлением и исчезновением окна или же тем, как быстро приходит в себя мужчина.

Он находит, что искал. В бледных пальцах черная, как смоль, флешка. Маленькая и металлическая.

Она занимает свое место в специальный выемке и документ с чертежом за… секунду оказывается там, где нужно. Появляется крохотное окошко подтверждения передачи информации, но его муж игнорирует. Кликает на второго жучка внизу, красного.

— Что-то случилось? — встревоженная, я не могу понять ни одно из его действий.

— Но как?.. — сам с собой, то ли игнорируя, то ли не замечая меня, Алексайо ошарашенно глядит на свое рабочее место, — Влад и его команда закодировали… запаролили это! Такое невозможно…

Про то, зачем пришла, я забываю.

И солнце, бегущее от окна к столу, а по столу — к Ксаю, кажется мне кровавым, а ему — слишком ярким.

— Белла, — Аметистовый оглядывается себе за спину, с облегчением встречаясь с моими глазами, — дай мне телефон, пожалуйста. Дай мне свой.

Напряженный, взъерошенный и тщетно пытающийся взять себя в руки (окончательно проснуться в том числе), Эдвард удивляет меня. Последний раз такое наблюдалось при встрече с Константой. Вернее, известием о грядущей этой встрече.

Я приношу Алексайо телефон, и он сразу, быстрее набирая, чем думая об этом, звонит.

Трубку снимают чуть меньше, чем через минуту.

Я безвольно опускаюсь на отодвинутый стул, непонимающе разглядывая и Ксая, и компьютер. Удаленный доступ предполагает проникновение… но неужели это возможно? В такой системе? Да и кому?..

— Да, Влад, я, — перебивая череду вопросов, сразу же произносит Эдвард, — скажи мне, это ты в удаленном доступе работаешь с моей программой?

Ксай бледнеет, получая ответ.

— Определенно, хакерская причем. Документ удален, жук успел перехватить… но я не думаю, что будет затишье.

Встав, я все же наливаю себе воды. С ней проще, ведь атмосфера накаляется.

— Да, проверь. Все проверь, сейчас же.

Серые Перчатки активно обсуждает проблему с неким Владом. И чем больше он говорит, тем больше мрачнеет. Но серьезность прибавляет прямо пропорционально, что не может не настораживать.

Я наливаю себе кружку воды из фильтра. Очень большую кружку.

Но пока слушаю, пытаясь вникнуть, пока рассматриваю ноутбук, вода кончается. Как раз вместе с разговором мужчин.

— Это плохо, — просто заключает он. И выключает телефон.

Постукивая пальцами о дерево стола, Эдвард смотрит на меня. Поворачивается всем телом.

Потрепанный, до боли уставший, но… сосредоточенный. В его голове с сотню мыслей.

— Что это значит? Это… все? — надеясь скомпановать хоть парочку своих, все же спрашиваю я. Нерешительно.

— Удаленный доступ. Когда ты это увидела?

— Сейчас, когда пришла…

— Уже готовое? Цифры шли? — он взволнован.

— Да, — я киваю, толком не зная, правильно ли делаю, — это вирус? Перекачивание информации?

Аметисты, замершие, останавливаются на мне. В них, в глубине льда радужки, пляшет пламя.

— Кража, — с чувством выдает Ксай, впервые при мне так откровенно оскалившись, а ладонь на столе сжав в кулак, — кто-то намерен получить чертеж «Мечты».

* * *
Натос отыскивает его в прихожей.

Достаточно большой, с круглыми боковыми колесиками, ему необходима розетка и вставленный вплотную пылесборник.

От его домашней автоматической модели-робота, которому требуется лишь с близкого расстояния сказать «switch on» и просто оставить в покое, дав за два часа вылизать весь дом, он отличается ровно так же, как старая русская «Лада» от нового немецкого «Мерседеса». Здесь пропасть в года, если не в столетия.

В его квартире пылесоса не было. Это Никин.

Глубоко вздохнув, толком не зная, что делать с этим техническим новшеством двухтысячных, Эммет молится лишь об одном: его не сломать. Починить такое уж точно не получится.

Все семнадцать лет, что он в России, Натосу не приходилось… убираться. Еще и пылесосом. Как правило, это входило в полномочия горничных, затем — в полномочия Голди. Да и пять лет назад, с изобретением робота-пылесоса, все стало куда проще.

Но альтернативы в доме Вероники нет — мытье пола заранее обречено на провал, потому что он скорее затопит соседей, чем приберет пыль. А помочь хочется, да и перерыв от звонков в ритуальные агентства сделать тоже было бы неплохо.

Так что, надеясь, что весь его опыт работы с техникой, тем более такой серьезной, как самолеты, сослужит добрую службу, Эммет вытаскивает пылесос из укромного уголка возле прихожей. У него там хранились чемоданы Bric's.

Включатель для розетки — это логично. Пылесборник на месте — промежутков между ним и корпусом нет. Кнопка… где-то должна быть кнопка включения. На ней традиционный знак.

Громкий шум, являющийся неотъемлемой частью давних воспоминаний мужчины, заполняет квартиру. Слышно даже через стены, саднит в голове, но терпимо.

— Это не сложно, — уговаривает себя Натос, неловко, толком не зная, как своими огромными ладонями держать мелковатую ручку, перехватывая шланг, — назад-вперед, вперед-назад, по волокнам…

Первой жертвой его испытаний становится коврик в прихожей. Тот самый, который не так жалко.

Эммет вспарывает его внутренности резким движением, взметнув грязь вверх. А когда ведет вперед, надеясь исправить положение, она просто оседает на ворсинках.

Нет, все-таки это сложно. Чертовски.

Мужчина пробует снова. Тот же коврик, уже натерпевшийся, сносит все его «первые блины». Теперь Эммет начинает вести вперед, а лишь затем — назад. И опять вперед. Лучше. Пыли и грязи нет.

Каролина когда-то шутила, что так пылесос кушает.

Эммета это вдохновляет.

Так что, окрыленный своими успехами, с глупой детской улыбкой, он переходит на паркет. Здесь труда не составляет ничего, кроме углов. Каждый раз, когда приходится поворачивать или же комната ограничивается стенами другой, у Каллена занимает минуты три добраться до песчинок грязи и пыли уголках.

Вероника, за эти почти двое суток, не убирала, не желая и без того больную голову своего нежданного гостя нагружать шумом. И, видимо, не убирала и за день-другой до прихода Натоса.

Но теперь он сам, намеренный хоть чем-то отблагодарить это чудесное создание за доброту и заботу, наводит порядок. Ей нравится семья. Ей хочется семьянина. А семьянин в состоянии присмотреть за домом в том числе, пусть и не так часто.

Эммету хочется нравиться Нике. Каждый раз, когда она улыбается, когда удивляется чему-то, что он делает, а чаще — говорит, у него теплеет на сердце.

Волей неволей, но он постоянно обращается к мыслям, что девушка может выбрать не его. Даже после своего признания, на которое Ника ответила взаимностью, это опасение остается.

Так что Натос преследует активную цель стать лучше в ее глазах. Пусть даже ему и немногое под силу в данный момент.

Самое страшное во всем процессе — пропылесосить большой ковер в гостиной. Танатос всерьез начинает жалеть, что купил его.

С мужчины льется три пота, когда, припомнив навыки с ковриком в прихожей, он все-таки добивается истинной, а не видимой чистоты ковра. Удовлетворяется результатом.

Эммет бросает взгляд на часы.

До прихода Ники еще час.

Он опускается на кресло, глубоко и ровно дыша, давая себе три минуты для отдыха. Не больше.

Голова побаливает, но все еще сносно. Жар… неизвестно, вызван он упражнениями с пылесосом или просто болезнью, все равно точно не узнать. Ну а слабость пережить можно. Меньше, чем через час, он опять будет в постели. И опять Нике за ним смотреть. Готовить Натос не умеет абсолютно, а ее макароны по-флотски заслуживают восхищения.

Потому Каллен поднимается с кресла, медленнее, чем начинал, относя пылесос обратно в прихожую. Теперь ее освещение выглядит чуть более ярким, рябит в глазах.

В ванной мужчина отыскивает две тряпки. Толком не зная, какая для чего, он не рискует. Из-под умывальника, из раскрытой пачки, достает новую.

Подоконники.

Полочки.

Телевизор.

Зеркала…

Махая на себя рукой, дабы хоть как-то охладиться, Эммет, дыша чаще положенного, заканчивает с зеркалами. Конец близок.

Но пойдя на кухню за водой, обрадовавшись своей маленькой победе и тому, что все успел в срок, Танатос не замечает пачку с кукурузными хлопьями… самыми мелкими, которые видел в жизни.

«Зернышки».

Летя на пол, они заново покрывают всю кухню ненужным мусором. И руками этого не собрать.

Мрачно бормоча на самого себя не самые лестные слова, хмурый Натос возвращается в прихожую.

Пылесборник.

Шнур.

Кнопка «включить».

Шум пылесоса разъедает голову, вспарывая теперь не коврик в прихожей, а ее саму. Эммет злится, с болезненной грустью вспоминая своего бесшумного робота-помощника, с которым недалече как три дня назад пробовал играть Когтяузэр. Карли даже катала кота на нем.

Каролина… Малыш…

Эти мысли унимают и злобу, и разочарование.

Эммет так любит дочь, что порой сам себе не верит. Вспоминая годы до ее рождения, вспоминая юность, те дни, когда отрекался от возможности иметь детей и подумывал даже о вазэктомии, не может сопоставить сегодняшнее отношение к своему солнцу с тем временем.

Это окрыляющее, восхитительное чувство. Без нее он ничто. Без нее он жить не станет.

И самое чудесное, самое прекрасное во всем этом, что Каролина любит его не меньше. Не глядя на ошибки, на слова Голди, на ту ситуацию, в которой оказалась, убеждена, что ее папа — лучший. И тоже отказывается без него быть. Сегодня, когда они говорили, она это повторила. Она верит, что папа ее не бросит.

Мысли о малышке придают сил, уверенности в себе. Эммет активнее работает пылесосом, прикладывая максимум усилий, дабы исправить свою оплошность.

И потому, наверное, за шумом устройства, не слышит ничего. Даже хлопка двери. Даже шороха шкафов. Даже оклика.

Лишь когда Вероника, в пурпурном свитере и темных джинсах, с распущенными русыми волосами появляется рядом, у самого плеча, легонько его тронув, видит ее. Понимает, что пришла.

Приходится пылесос выключить.

— Натос? — в ее взгляде плещется и недоверие, и восхищение одновременно.

Мужчина знает, что она видит: его, такого большого и неповоротливого, с одной лишь спиной чуть уже дверного проема, в хлопковой черной кофте с длинными руками и брюками ей под цвет, на шнурках, завалявшихся в дальнем ящике, с пылесосом. Ее пылесосом. В ее, ныне, квартире. Убирающего.

— Привет, — как-то смущенно, неожиданно для себя краснея, бормочет он.

— Ты убираешься? — огоньки Никиных глаз переливаются чем-то волшебным.

— Мне хотелось помочь тебе…

Она изгибает бровь, не спуская с губ улыбки, кладя ладонь на его плечо.

— Ты что же, пропылесосил квартиру? — девушка моргает, будто что-то вспомнив. — И зеркала! Ты вымыл зеркала?! Я-то думаю, почему они такие прозрачные…

Хмыкнув, Натос опускает голову. Пылесосить уже нечего, да и незачем.

— Но разве ты не устал? Ты же болеешь, — сострадательность, которой пропитан голос, бальзамом омывает все медвежье естество.

— Это не повод все переводить на тебя, — убежденно произносит он, — так нечестно.

Ника ошарашенно усмехается, оглянувшись вокруг и подмечая, как все чисто. Без капли ее усилий.

— Спасибо! — благодарно произносит, погладив своего медведя по плечу. А затем, удивляя его, приподнимается на цыпочки и целует в щеку. Крайне признательно. — Какой, какой же ты молодец!

Румянец Танатоса набирает обороты.

— На самом деле, это я должен сказать тебе спасибо, Ника, — прогоняя смятение и откладывая шланг пылесоса в сторону, Эммет поворачивается к Бабочке всем телом, — ты присматриваешь за мной, готовишь… ты постирала мою рубашку, — он закатывает глаза, — спасибо.

На сей раз удается смутить и Веронику.

— Ну… это как раз то, что я хотела бы делать, — робко признается она.

Это костер. Нет, пожар. Или пламя. Яркое-яркое пламя, восхитительное. Натос с головой окунается в него, напитываясь теплом, идущим из самой глубины, из сердца, и не сдерживает своей улыбки. Такой он улыбался всего нескольким людям на свете. Теперь Вероника входит в их круг.

— Я тоже…

Натос наклоняется к ней, сегодня так же пахнущей любимыми духами, со всеми теми же сережками-бабочками в ушах, и смотрит глаза в глаза, не теряясь, не отводя их. Пронзительный взгляд Ники — лучшая ему награда. Согласие.

И потому, получив его, Эммет не теряет времени. Снова, все так же нежно, все так же тепло, желая возвысить, а не напугать, целует свое чудесное создание.

— Сегодня я буду готовить для тебя, Вероника, — сокровенно сообщает он, заботливо поцеловав в конце и уголок ее губ, — поужинаешь со мной?

Вероника щурится, очень нежно прикоснувшись к его щеке в ответ.

— Ты голоден?

— Нет. Но это не значит, что ты должна голодать.

Будто в чем-то уверившись, девушка качает головой.

— Натос, я с удовольствием поужинаю с тобой, когда ты так же будешь в состоянии ужинать. Я не хочу, чтобы все, что ты приготовишь, досталось лишь мне.

Эммет закатывает глаза. Что-что, а готовить он точно не умеет. Все дело в чудесной компании «Скатерть-самобранка». За что ее любят, так это за быстроту, что нашла свое отражение в названии. В данном случае это не рекламный трюк и не назойливое продвижение услуг, а чистая правда.

С момента заказа и до конечной доставки продукта проходит тридцать минут. Даже при условии, что базируется ресторан в десяти километрах от жилого комплекса Медвежонка.

А еще «Скатерть-самобранка» имеет услугу, крайне необходимую Каллену-младшему. Возможно, благодаря ей она и на вершине его списка, что подчеркивается карточкой постоянного покупателя (платиновой) и пятнадцатипроцентной скидкой — «романтический ужин». Свечи, скатерть, продуманное меню и вино ему под стать. Нужно лишь выбрать, какие продукты желаемы, а какие — нет.

— Ты готовишь для меня в том числе, — спорит он, сверху вниз взглянув на развеселившуюся, обогретую Веронику.

— Это в удовольствие, честно, — смешинки собираются в уголках ее глаз, руки, такие ласковые, перебираются на его плечи. Первое состояние рядом с ней кажется неправильным. Тогда Эммету казалось, что она слишком маленькая, что не выдержит, не выстоит… что не подходит.

Но теперь, даже при условии, как хрупки Бабочки, мужчина видит в их союзе гармоничность. Противоположности притягиваются?.. А Ника сумела доказать, что не так хрупка, протащив его по квартире до спальни и в кровать. В ней максимум килограмм пятьдесят пять… а в нем — больше сотни.

Точно. Точно чудесное создание.

Эммета пробивает на откровенность от таких мыслей:

— Ника, я будто бы знаю тебя всю жизнь, — доверительно шепчет он.

— Я сомневаюсь, что мы встречались раньше. Я бы запомнила тебя.

Натос фыркает, но не отстраняется. Наоборот, обнимает девушку, прижимая к себе, и наслаждается самой возможностью держать ее в объятьях.

Сперва она сомневается, жмется… но уже через минуту достаточно расслабляется, дабы отпустить себя. Ответно обнимает его.

— Тебе нужно в постель, — через какое-то время напоминает добрый женский голос, — у тебя температура поднимается…

Эммет щурится.

— Без ужина, а сразу в постель?

Метаморфозы происходят за секунду.

Никины глаза вдруг распахиваются, губы изгибаются в болезненном выражении, а испуг волной ударяется от тела, изливаясь в пространство.

Она с трудом сглатывает.

— Натос…

— Это шутка, шутка, Ника, — трижды уже себя проклявший за такую глупость, Медвежонок приседает перед Фироновой, заглядывая в глаза. У нее они на мокром месте.

Она смотрит на него. С надрывом, все с тем же испугом… смотрит секунды три, может быть — четыре. И там, за зеленой радужкой, что-то трескается, разваливаясь на части. Ей больно.

— Конечно, — кое-как взяв себя в руки, впрочем, Вероника отрывисто кивает, — ты извинишь меня? Я на минутку…

— Ника, я тебя не трону. Я никогда без твоего согласия тебя не трону. Я хочу лишь тебя защищать.

Эммету становится жарко, вокруг — слишком тепло, а в горле — сухо. Такие откровения для него впервые, он краснеет, но остановиться — значит сдаться. А сдаться — ее потерять. Он не Павел Аркадьевич. Ей следует уловить суть различий.

— Спасибо… — просто выдыхает она. И отпрашивается-таки в свою комнату, плотно закрывая дверь.

Этим вечером они мало разговаривают. Дежурные фразы, дежурные слова… Ника готовит Эммету ужин, он ее благодарит, а чай они пьют вместе. Но задумчивая девушка делает едва ли три глотка, когда Медвежонок осушает чашку. Приходится ему принести себе вторую.

Злой на себя из-за сорвавшейся с языка глупости, Эммет уже несколько раз пытается извиниться и загладить свою вину перед Никой. Она соглашается, говорит, что все хорошо, но… это видно. Видно, что она в каких-то раздумьях.

Спать этим вечером Танатос ложится не только с легкой температурой, но и с тяжелым сердцем. Он не намерен терять женщину, которую, похоже, ждал всю жизнь, из-за какой-то ерунды. Завтра он горы перевернет, но добьется и ее прощения, и доверия. Обязательно.

Однако шанс предоставляется быстрее…

Эммет открывает глаза, когда в комнате еще темно. Простыни, подушки, одеяло — здесь. Голова практически не болит, зато слабость сильнее прежнего. Видимо, с температурой дела обстоят хуже.

Но важнее не то, что происходит внутри, а то, что творится снаружи.

У двери его спальни тень. Эммет моргает — и тень приобретает очертания Вероники.

В тонком халате, сиротливо укутавшись в него, она, с мокрыми от слез глазами, стоит в проходе.

В первую секунду мужчина хочет списать все это на сон. Но медсестра попытку предупреждает.

— Извини, извини, что разбудила… — сбито бормочет она, пересиливая себя и делая шаг внутрь. Ее потряхивает.

— Все в порядке, — готовый к обороне, если потребуется, Эммет резко садится на кровати, послав к черту все, кроме трезвого сознания, — что случилось, Ника? Тебе нехорошо?

Она натянуто, скорбно улыбается.

— Я… я пришла, потому что больше не решусь, Натос, — сглатывает первый всхлип, — ты такой добрый… я должна…

Танатос поднимается со своего места, придерживаясь за спинку, но всерьез готовый подойти к Нике. Обнять, поцеловать, уверить, что это глупости… что что бы ей ни приснилось, ни показалось — глупости. Чувства светлее, чем к ней, он еще не испытывал по отношению к женщинам.

— Стой! — почти истерически, хоть и шепотом, вскрикивает она, безвольно выставив руку вперед. Ладонь дрожит.

В темноте комнаты, в ее тишине, всхлипы Ники убивают. Танатос сжимает ладони в кулаки от бессилия, недоуменно глядя на свою Бабочку.

А она… она, сделав еще шаг вперед, сама, вскидывает голову. И распахивает, одним резким, точным движением, своей халат.

Под ним ничего нет.

Дважды моргнув, Медвежонок дает себе лишь секунду, чтобы задержаться на ее теле, а затем, смущенный порывом, поднимает глаза. Ника… идеальна.

— Ты очень красива…

Ее передергивает.

Левой, трясущейся ладонью, проглотив слезы, Вероника накрывает левую грудь.

— Она ненастоящая, Натос.

Такие заявления вконец убеждают мужчину, что все это — сон. Цветной, яркий и слишком реальный.

Ника, дрожащая, напуганная… идеальная округлость — женская красота, которой нет равных… и ложь? Что именно ложь?

— Поэтому Павел и Игорь, мой бывший… со мной не спали. Со мной никто не спал, — Вероника смаргивает слезы, помотав головой, — ты должен знать, если я правда тебе нравлюсь… и я пойму, — ее смелость вздрагивает, но ненадолго, наливаясь решимостью, — я пойму, если ты примешь решение не иметь со мной дела.

* * *
Она сидела здесь, в этом кресле.

Упираясь в твердую спинку, склонив голову к подушке у подлокотников, исправно сидела. И соловьиными глазами, вздрагивая, когда начинала засыпать, выполняла свою угрозу отправиться в постель только вместе со мной.

В рыжеватой пижаме, в серой кофте, которая была ей великовата, Белла как никогда была похожа на маленького Бельчонка. В лучах рассвета даже каштановые волосы золотились рыжим цветом.

Но настолько же, насколько красивой, она была упрямой. Катастрофически.

Мы условились на том, чтобы перебраться в зал и, пока я разбираюсь с Владом, предоставить ей удобное место ожидания.

Вышло… достаточно удобное. Мягкое кресло, а так же принесенный мной плед сделали свое дело. Белле не помешали даже наши с Владом баталии по поводу того, кто и какого черта вламывается в систему. Она уснула.

Я поднял глаза от ноутбука как раз в тот момент, когда Белла, сворачиваясь в клубочек, привлекала поближе к себе не слишком мягкую подушку. На ее лице поселилось умиротворение, а ресницы больше не трепетали.

Самолет, недосып, Влад, взлом — все отошло на второй план. Безупречно красивая, она была моей. С недавнего времени — и навсегда. А что, как не это, можно назвать главным источником резервной силы.

Я попросил Влада подождать, на несколько минут выгоняя из головы все тревоги и ненужные метания.

Здесь, на рассвете, когда солнце такое нежное, а цвет его особенно ярок, вдохновляя, остались только мы.

Я не намерен был портить такое мгновенье.

Белла попыталась немного посопротивляться в моих руках, но три поцелуя в макушку быстро ее уняли. Доверчиво настолько, насколько умеют лишь дети, она приникла к моей груди и затихла. Смирилась с тем, что пора в постель.

Рядом с Каролиной и Тяуззи, в королевстве света и тепла, она смотрелась настоящей принцессой. У меня их было две этим утром. И ничто, абсолютно ничто не могло перебить то воодушевляющее чувство в груди, когда они обе, с разметавшимися по подушкам густыми волосами, лежали на одной кровати. Спящие, безмятежные и невредимые.

Я наказал Когтяузэру их охранять.

Сейчас же, по прошествии почти двадцати минут с вынужденного прощания Беллы с гостиной, Влад, избавившийся от сонливости голоса, подводит итог тотальной проверки.

— Умелая атака. Базируется на времени.

Я удивленно моргаю.

— Временные рамки?

— Парадокс системы в том, Эдвард Карлайлович, что в пять пятнадцать утра все пересохраняется, кодируясь заново. Это нововведение Антона, я думаю, вы слышали…

— И в чем подвох? Он аргументированно доказал, что это лучший способ защиты.

— Да. В нем практически нет уязвимых мест, — Влад вздыхает, — только одно. Три минуты и десять секунд с 5.15 до 5.18 утра. По данным исследований, в это время лишь пять процентов пользователей используют макбук.

Поселившаяся во мне приятная нега от того, что хотя бы в семье все относительно в порядке, начинает таять. Информация, предоставленная Владом как лучшим хакером, крайне настораживает.

— Думаешь, они успели перебросить информацию? Им нужен был конкретно чертеж?

— Я думаю, Эдвард Карлайлович, — судя по щелчку на заднем фоне, мужчина зажигает сигарету, — что это не первая атака. И утечка информации уже была.

Что же, такое объяснение рушит последние надежды. Возможно, не желай я сейчас так, как и Белла, спать, удалось бы разозлиться. Или хотя бы раздражиться достаточно.

Но трезвая голова полезнее горячей. Это удалось выяснить уже давно.

— Тогда зачем им повторения, риск быть узнанными? Перенести сразу все и…

— Объем не позволяет, — Влад цокает языком, с глубоким вдохом затягиваясь, — за три минуты нельзя перенести более трехсот гигабайт. А в 5.18 включится «жук».

— А мощность компьютера?..

— Да хоть какая. Нужно как минимум минут десять. Но мне кажется, здесь имеет место другое, — хакер выдерживает небольшую паузу, будто проверяя, слушаю я или нет. Макбук, включенный, на перезагрузке. Отвлекаюсь на него, — вторжение, а не сбор информации. Иначе бы, по кусочкам, им пришлось совершить еще атак пять.

— Какую цель преследует вторжение?..

Кажется, я начинаю понимать. От этого, несомненно, спокойствия не прибавляется.

— Изменение пользовательских настроек, внесение поправок в документы, отслеживание действий, например.

— Подстановка иных координат…

— И это тоже. Вы с чем-то столкнулись?

Я поднимаюсь с дивана и иду на кухню. Там до сих пор, правда, уже в папке, сложенные, белые листы с расчетом. Крайний из них, самый запутанный, лежит сверху.

— Не сходятся цифры в старых верных расчетах. Они могут их изменять?

Влад, похоже, присвистывает.

— Несомненно, Эдвард Карлайлович. Это самое простое, что они могут сделать. И самое незаметное.

Лист кладется обратно. Зачеркнутые двойки в нем уже не выглядят столь безвредными.

Не глядя на усталость, я все же злюсь. Я догадываюсь, чьих это рук дело.

— Ты можешь проверить, в каких местах они побывали и какие изменения внесли? — прошу, потирая переносицу. От этих очков больше вреда, чем пользы.

— Это займет несколько часов.

— Но это возможно?

— Конечно, Эдвард Карлайлович.

Хоть какое-то утешение.

Мотнув головой, я благодарю Влада и отключаюсь. Утром, еще до своего рабочего времени, он вынужден всем этим заниматься. Интересно, его Бельчонок имеет что-нибудь против?

Сам себе усмехаюсь. Происки это конкурентов или выходка Деметрия напоследок, но некие люди исправляют мои чертежи, что неминуемо приведет к крушению самолета, если не вернуть все на место, к правильным цифрам. А я, с надеждой лишь на то, что причина всему — бессонная ночь — не могу отнестись к этому максимально серьезно.

Неприятно и тяжело, раздражимо, но… терпимо. Думаю, через пару часов сна будет хуже. Пока все, о чем я могу думать, теплое место рядом с Беллой и Карли. Я не хочу, чтобы девочки снова проснулись одни.

В любом случае, до полного отчета Влада предпринять ничего не удастся.

Убрав папку со стола, я подключаю к зарядке компьютер и намереваюсь подняться наверх. Делаю все необходимые шаги к лестнице, наступаю на первую ступень…

Но ровно в эту же секунду шуршание гравия в идеальной тишине утра, там, на подъездной дорожке, привлекает внимание. Приходится остановиться.

Я выглядываю в окно, отодвинув штору.

К моему изумлению, что даже усталость не в силах подавить, рядом с домом останавливается красный джип Голди.

Женщина, торопливо выходящая из машины, даже не глушит мотор. В высоких сапогах она спешит по подсыхающей от ночной мороси земле к крыльцу, закинув на плечо дамскую сумочку.

Звонок.

Вовремя. Все всегда вовремя.

И вот здесь, наслаиваясь на проблемы с программой, появление гувернантки меня по-настоящему злит. Гнев, тот самый, красный, горький, скапливается внутри.

С каменным лицом, не скрывая его истинного выражения, я открываю женщине дверь.

Рано или нет, но ей придется объясниться. Со всеми подробностями.

— Доброе утро, Эдвард, — негромко приветствует Голди.

Как всегда с заколотыми волосами, в зеленом, она смотрит на меня смелее, чем та же Розмари Робинс, явившаяся отвоевывать Беллу. Сама уверенность, убежденность. Однажды я принял это за профессионализм, но сегодня сомневаюсь.

— Доброе, Голди.

Она чуть крепче сжимает ручку сумки.

— Я успела, Эдвард? Я помню, что тебе на работу к восьми… надеюсь, не сильно задержала.

— Все в порядке, — как можно спокойнее заверяю я.

Голди… изменилась. Нет, даже не так, она словно бы… переменила себя. На лице нет нерешительности, натянутое выражение умиротворения даже с первого взгляда вызывает вопросы, а кожа бледная. Слишком бледная для этой женщины даже после бессонной ночи.

— Я очень рада, — она отрывисто кивает, — ну, тем лучше, не буду задерживать и сейчас. Давай я заберу Каролину.

Мои глаза вспыхивают, что гувернантке не нравится. Она капельку хмурится — тоненькая морщинка залегает у бровей — но никак больше этого не показывает. Сдерживает себя.

— Каролина останется у меня. Три дня я работаю дома, а ей здесь веселее.

Няня натянуто усмехается.

— Учитель придет в десять, Эдвард. У них программа. И Эммет, я уверена, хотел бы, чтобы дочка была дома к его возвращению.

— Эммет заедет за дочерью ко мне, Голди.

Миссис Микш напрягается.

— Ты не доверяешь мне ребенка?

— Я лишь говорю, что до возвращения Эммета девочка будет со мной.

— Это и называется не доверять, — праведное негодование гувернантки ощутимо физически, — ты позволишь мне хотя бы войти? Эдвард, я спешила специально, чтобы не нарушить твоих планов.

Я хмурюсь.

— Да. Но только при условии, что мы поговорим.

— О чем говорить?

То настроение, с которым она пришла, меняется. В худшую сторону.

— Заходи, — я раскрываю дверь шире, отступая назад, — есть о чем.

Впрочем, стоит отдать женщине должное, она не упрямится. Проходит, стараясь сильно не наследить, и разувается без лишних возмущений. Но пальто не снимает.

— Не жарко будет?

— Не могу согреться, — хмуро отрицает она.

На кухне я ставлю чайник. В семь утра чай уже стал традицией, хотя и не приходилось мне пить его после кофе. Не тот эффект. Зато это причина задержать Голди и поговорить с ней со всей необходимой серьезностью. Ситуация с Каролиной пугает меня больше проблем «Мечты». Металл и деньги, что он намерен принести, не идут ни в какое сравнение со слезами ангела. Никто не посмеет обрубить ей крылья… не при мне.

Две кружки чая, свежезаваренного, появляются на столе. Голди садится на краешек стула, хотя вообще не намерена сидеть, и придвигает к себе свою.

— Эдвард, что случилось? Давай не будем растягивать это на два часа.

В принципе, такой она была всегда. Собранной, но торопливой и недовольной нерасторопностью других. Каролина за это звала ее Фрекен Бок.

— Попробуй чай, — советую ей, — может быть, это согреет?

— Если я разденусь, точно будет два часа, — отметает она, — давай начнем. Твои вопросы — мои ответы. И по домам. Девочке нужно заниматься.

Мое утихнувшее на некоторое время раздражение набирает обороты, возвращая утраченные позиции.

— Голди, я повторяю снова — Каролина останется со мной.

— Ты преграждаешь ребенку путь к знаниям, ты отдаешь себе отчет?

— Она плохо спала прошлой ночью, ей нужно отдохнуть.

— Проблема в том, — глаза женщины сверкают от плохо сдерживаемого гнева, — что вы с Эмметом только и даете ей отдыхать. Что она будет делать дальше?

— Дальше будет дальше, — мои философствования смешны, но под стать злости, пробивающейся в тон, звучат достаточно серьезно, — этот вопрос не подлежит обсуждению. Я начну с другого. Куда уехала ты этой ночью?

Миссис Микш хмыкает.

— У жены Каспера выкидыш. Он рвет на себе волосы.

Слова Эммета звучат в голове набатом.

— Голди, Каспер не женат.

Она щурится, взглянув на меня чуть свысока. Губы вздрагивают в ухмылке.

— Я понимаю твои благородные взгляды на весь мир и желание идеализировать всех и каждого, Эдвард, однако «жена» не предполагает обязательных колец на пальце, — она фыркает, не скрывая своего негодования по этому вопросу, а следующую фразу и вовсе произносит как ругательство, — они в гражданском браке. Уже десять лет. Я убеждаю, как могу, его жениться… но тщетно. Может быть, эта ночь расставит все по своим местам.

Заканчивает жестко. Даже слишком жестко.

Я теряюсь.

— Это объясняет и твое отсутствие, и волнение, — наконец произношу, — однако, Голди, для чего ты сыпешь соль на раны Каролины? Что за слова об отцах?..

Гувернантка тяжело, хмуро вздыхает.

— Что она сказала?

— Повторила твои слова. Что мне бы больше подошла роль отца, — повторять это не кажется лучшей идеей. Злости больше, она испепеляет сон.

— Считаешь, это неправда?

— Ей восемь, Голди. И у нее есть папа.

— Этот папа в загуле двое суток. Его никогда нет дома и в то же время до него никогда не дозвониться! Когда у ребенка случился аппендицит, папа и вовсе уехал в Штаты! Что он делал три дня вместо двух там, м-м? Явно пресс-конференции…

— Это не твое дело, — твердо и убежденно говорю я. Тон наливается сталью.

С каких пор наемные работники с таким упоением топчут в грязи работодателей?

Голди верная женщина, она столько лет в семье, что уже близка к ней больше кого-либо. Но даже это не дает ей право на такие слова. И выражение мыслей — подобных мыслей — при ребенке.

— Закрывая на все глаза, ты его не изменишь. Каролина в порядке, потому что ее дядя всегда готов помочь. Это честно, что она знает, кому нужна больше. Тебе ли не на радость?

Разговор принимает опасный оборот. Смелая и, в то же время, свирепая, Голди сама на себя не похожа. Либо бессонница так на нас обоих влияет, либо что-то ночью произошло. Что-то помимо выкидыша.

— Ребенок любит родителей. Не смей внушать ей, что родители не любят ее.

Намеки Беллы не кажутся мне пустыми. Она не верит ей. И я, похоже, тоже не особо…

— Да-да, она плещется в любви. Особенно матери.

— ГОЛДИ! — рявкаю, не желая больше ничего слышать, — я предупреждаю тебя и предупреждаю в последний раз, никаких отрицательных слов об Эммете! Для Каролины он крайне важен. И не тебе обсуждать его воспитание.

Она втягивает воздух через нос. Губы дрожат от гнева.

— Его воспитание кончится одним для Каролины. И ты знаешь, что это будет.

— Я согласен, что проблема есть. Но никаких радикальных мер быть не должно. Понятно? Мы сами решим ее.

— Или лишите себя ее, — женщина жмурится, — попомни мои слова Эдвард, в пятнадцать она сбежит из дома, и когда вернется, вернется не одна. Впрочем, молодые дедушки это тоже неплохо, правда?

Это переход черты. Явнее не придумаешь.

Я осекаюсь.

— Оставь это мнение при себе, — не терпящим возражений тоном, самым серьезным, велю ей, — ровно как и все остальное, что думаешь. Если ты хочешь занимать свое место дальше, тебе придется принимать ситуацию. От твоего воспитания в том числе зависит, что будет с Каролиной в пятнадцать.

— С нее толку не будет, — Голди громко ставит чашку на стол, негодуя, — за это меня уволишь? Думаешь, ее изнеженность — моя работа?

— В ее изнеженности нет ничего дурного. Ей восемь лет!

— Наверное, только это удерживает вас от того, чтобы надеть на нее подгузники.

— ГОЛДИ! — сдерживание отходит на второй план, ровно как и все остальное. Демократичность и терпение — не те союзники. Они распаляют Микш еще больше, а у меня нет ни времени, ни желания это слушать. Думаю, у Эммета тоже.

Правда, от моего рыка она все же затихает. Глядя исподлобья, берет чашку и делает большой глоток. Чай остыл.

— Голди, — повторяю, но уже спокойнее, — поезжай домой. Эммет свяжется с тобой, когда вернется, и сообщит, нужны ли ему еще твои услуги.

— Нанял меня ты, тебе и увольнять.

— В агентстве ты была лучшей. Тебе не составит труда найти работу. А договор заключен между вами с Эмметом. Я лишь посредник.

— Посредники и платят по счетам…

— Извини?

Миссис Микш хочет что-то сказать. Что-то яростное? Что-то колкое? Что-то, что… не понравится. Никому.

Но в последний момент передумывает. И произносит совсем другое, не скрывая прорезавшейся апатии:

— На выходе мы получаем то, за что боролись. Я надеюсь, тебя удовлетворит картина.

Гувернантка поднимается со своего места, одернув пальто. Кружка, наполовину пустая, остается стоять на столе.

— Спасибо за совет, я приму во внимание.

Пожав плечами, женщина обувается. Ее машина так и стоит, заведенная, во дворе.

— Вы губите ребенка, Эдвард. Это единственное, что меня волнует.

Я открываю ей дверь. Такая пассивность после огненного желания сражаться и обвинений, высказанных вслух, накаляет обстановку. Но, пока Голди не представляет угрозы, и я ей угрозу представлять не намерен. Возможно, это все заблуждения. Она просто строгая Фрекен Бок, это правда. Лучше бы так.

Женщина садится в машину, выезжая с подъездной дорожки, и очень быстро скрывается из поля зрения. На максимальной скорости.

Я глубоко вздыхаю, стараясь ее понять. Не получается.

Но что-то подсказывает, мы еще увидимся… скоро.

Белла, когда я прихожу в комнату, обнимает Карли. Прижавшись друг к другу, они прогоняют Когтяузэра, прежде обустроившегося под коленями малышки. Недовольный, он мрачно взирает на них, сидя в изголовье. Но службу блюдет.

— Достойно, — приглушенным тоном хвалю его я, направляясь к своему месту, — спасибо.

На часах почти восемь, солнце уже высоко, пришлось задернуть шторы. Но, в то же время, начался официальный рабочий день Влада… и он обещал мне к десяти полностью проштудировать компьютер, избавить от «червяков», если такие там обнаружатся и перезагрузить систему. Вернуть чертежные точки-цифры на исходную позицию.

Проверять придется все равно… но уже лучше. По крайней мере, объясняется то самое патологическое невезение и невнимательность.

Хакеры. Деметрий.

Я определенно доложу об этом следователю, когда он позвонит. Дело вяжется крайне яркое…

Но это потом. Все потом, даже ситуация с Голди.

На ближайший час я принадлежу своим девочкам. И, как и хотел, проснусь в одной постели с ними.

— Ложись, — указываю пушистому на островок места у груди Карли, приподнимая край одеяла. Кот тенью проносится мимо, заползая туда.

Я укладываюсь с другой стороны. Спина Беллы, ее волосы, лаванда… определенно, сторона лучшая.

И, стоит мне лишь притронуться к ее талии, дабы вернуть ладонь на законную позицию, столь ей любимую, жена выгибается. Навстречу пальцам.

— Уже ночь? — сонно зовет Белла, ерзая, дабы устроиться поудобнее рядом со мной. — Иначе что привело тебя в постель?

— Утро, — мягко отвечаю ей, усмехнувшись. Сон уверенно наводит чары, грозясь не выпустить из них слишком быстро, — так что спокойного тебе доброго утра, Бельчонок.

Белла поворачивается ко мне, сонными, но внимательными глазами изучая лицо.

— Что Влад сказал о коде?

— Зачем тебе это?

— Тебя это волнует.

Моя заботливая девочка.

— Все в порядке, он все поправит.

Она не слишком верит, но унимается. Тем более, это почти правда. А лишнего ей не нужно.

— И все же…

— Так ты позволишь мне остаться? — меняя тему, с усмешкой зову я. — Обнять тебя?..

Она хихикает, прижав к себе мою ладонь в недвусмысленном жесте, и глубоко вздыхает. Успокоенно, отпуская лишние мысли.

— Еще как.

* * *
Мне начинает казаться, что в этом мире можно вылечить все, что угодно, кроме трудоголизма.

На поздних стадиях он практически бесконтролен, что неминуемо губит здоровье, а лекарств от данного заболевания еще не придумали. Жены, разве что? Но я плохо справляюсь… или не справляюсь совсем.

Я прекрасно помню, что Эдвард вернулся в спальню ближе к восьми часам, если не в восемь. Он уложил кота, погладил локоны Карли и, обойдя меня, устроился сзади. В защищающей позе прижал к себе, крепко обняв, и искоренил любое желание просыпаться. Он пожелал мне спокойного доброго утра. И остался рядом.

А потом, такое ощущение, что всего через минуту последовал легкий поцелуй в мою скулу.

— Счастливых снов, Бельчонок.

И все снова затихло.

А сейчас, когда зеленые цифры прикроватных часов едва-едва сменились на десять ноль-ноль, наша большая постель пуста на одну ее немаловажную треть. Я не чувствую ни тепла родного тела сзади, ни его аромата, по которому научилась ориентироваться даже в темноте. Пустые подушки и одеяло, чей край заботливо отдан нам с девочкой, красноречивы.

Два часа.

За сегодня он спал два часа и, возможно, еще полчаса после феерии в душе и обоюдного оргазма.

Когда-нибудь нужно проверить опытным путем, позволит ли он мне самой вести такую жизнь…

Когтяузэр, провалявшийся с Каролиной всю ночь, выползает из-под своего края одеяла. С примятой шерстью, но довольной мордочкой, он гордо шествует по малышке к краю постели.

Спрыгивает, недвусмысленно оглядываясь вокруг. И мне приходится встать и открыть пушистому дверь, в надежде, что потратит на поиски лотка хоть какое-то количество времени, прежде чем добавит поводов совершить генеральную уборку.

Каролина вздыхает на едва заметный щелчок двери, выгибаясь на простынях.

Сонное детское личико, неожиданно радостное, радует и меня.

— Доброе утро, Карли, — я присаживаюсь на кровать рядом с ней, проявив самостоятельность и забирая девочку в объятья. С утра ее аромат, как и Эдварда, особенно силен. Это большое счастье, иметь такого ребенка… кем бы он ни приходился тебе.

Неужели если у нашей дочери будут не черные волосы и не голубые глаза, а иной внешний вид, я не смогу любить ее так же сильно, как Карли? Эдвард не сможет?.. Он боится ошибиться, но все ошибаются. И я надеюсь в скором времени ему это доказать.

Обнимая Каролину, я чувствую две вещи: счастье и то, что смогу полюбить приемного ребенка. С самого первого взгляда. Некрозоспермия, даже самая страшная, самая неизлечимая, не отберет у нас возможность иметь детей. Так или иначе, все получится.

А это добавляет утру оптимизма.

— Доброе утро, Белла, — посмеивающаяся Карли переползает на мои руки, выпутываясь из одеяла. Она так и пышет успокоенностью и удовлетворением. Кто-то говорил мне, дети больше всего любят утро, в котором просыпаются не одни.

— В образе какой принцессы будем сегодня? — я наклоняюсь к ушку девочки, притронувшись к ее волосам, а потому вопрос звучит вполне конкретно.

Карли думает всего секунду, прищурив правый глаз. А затем оборачивается ко мне, довольная принятым решением и просто тем, как все хорошо:

— Ариэль.

И расчесывает свои роскошные волосы, не намеренная их заплетать, используя для этого пятерню.

Мои подозрения о неизлечимости трудоголизма обретают плоть, когда мы с Карли спускаемся вниз этим утром. Она — в розовом платьице и колготках с какими-то эльфами, а я — вгреческом голубо-снежном подарке Алексайо, платье с кружевами на поясе.

Не слышно никого на кухне. Не скворчит ничего на сковороде. Не пахнут блинчики.

Блаженная тишина, окутанная солнечным светом, нарушаемая лишь постукиваниями пальцев о клавиши и яростным скрипом шариковой ручки, когда она зачеркивает неверные результаты.

Каролина выглядывает в арку, ведущую на кухню, немного удивляясь, что Эдди в зеленом фартуке там нет.

Я же обращаюсь к гостиной, зацепившись за край белой бумажки. И нахожу нашу пропажу, в окружении бесконечного числа расчетных листов, за макбуком. Настоящий домашний офис.

Внимательная Карли так же не упускает возможности дяди отыскать.

— Эдди? — нерешительно зовет она, выглянув из-за дверного косяка.

Мужчина поднимает на нас глаза.

— Зайчонок, — его лицо окрашивает теплая улыбка, он даже снимает очки. И, отодвинув чуть вперед компьютер, поднимается нам навстречу.

Не совсем понимающая, что происходит, но успокоенная правильной реакцией дяди, Каролина виснет у него на шее, ласково поцеловав свою любимую правую щеку.

— Доброе утро…

— Доброе утро, моя принцесса, — добродушно отзывается Эдвард. Он оборачивается ко мне, стоящей рядом, все еще не спуская малышку с рук, — и тебе доброго утра, моя красавица.

Слова чудесные. Из них плещет нежность.

Но в глазах у Эдварда темнота и злостная дрожь, прикрытая простой утомленностью для Карли, заострены скулы, что с таким усилием старается расслабить… и бледность. Снова чертова бледность. Она уже стала неотъемлемым спутником ночных посиделок.

Я отвечаю на приветствие одними губами, одновременно и сострадательно, и недовольно изучая его лицо.

Ничего с трех ночи не изменилось. Вымотанный, но упрямый. Правда, теперь с синяками под глазами, что даже Каролине не по вкусу. Она их гладит.

— Я сварил вам каши, — по секрету докладывает муж девочке, потеревшись о ее щечку, — на кухне, в кастрюльке, она тебя ждет. А фрукты с орешками — в холодильнике.

— А ты не будешь кушать с нами, Эдди?

— Я уже поел. Теперь ваша очередь. А мне нужно поработать.

Каролина, взглянув на дядю из-под ресниц, смиренно кивает. Ее энтузиазм пропадает, будто и не было его никогда. Даже солнце заходит за тучку.

— Ну-ну, зайчонок, — Эдвард целует ее носик, привлекая к себе внимание, — зато я могу пообещать тебе, что вечером мы пойдем в кино. И заглянем в пиццерию.

План работает. Было поникшие плечики и лицо малышки недоверчиво пока, но взбадриваются.

— Правда?..

— Ага. Но вечером. А сейчас — кушать.

Согласная уже хотя бы потому, что мужчина намерен посвятить ей какую-то часть времени, тем более, в такой заманчивой перспективе, юная гречанка слазит с его рук.

— Только надо не забыть накормить и Тяуззи, — со всей серьезностью произношу я, оглянувшись в поисках кота.

Каролина даже подпрыгивает на своем месте.

— Да! Тяуззи!

— Кажется, я видела его наверху, — указываю на лестницу, предусмотрительно освобождая маленькой, снова веселой комете Карли дорогу.

Она взлетает по ее ступеням, продолжая звать любимца.

А нам с Эдвардом выпадает две утренних минуты практически наедине.

Маску на своем лице он держит из последних сил.

— Привет, солнышко, — как по сценарию, сто раз отрепетированному и прогнанному. Два шага вперед, один чуть в сторону. Поцелуй в лоб, абсолютно нейтральный, отсутствие даже рук. И снова — шаг в сторону, два — назад. Нет, три назад. К дивану. — Каша правда на кухне. Иди поешь.

— Тебе нельзя столько работать.

Эдвард, не закрывая макбук, собирает по дивану и журнальному столику свои листы.

— Порой так получается.

— Твоя «пора» длится слишком долго. Ты сегодня почти не спал.

Он глубоко, так глубоко, как может, вздыхает. Сдерживается.

— Я успею поспать. Я уже говорил тебе ночью.

— Но вечером ты собираешься идти в кино с Карли!

— Вечер я могу ей посвятить.

— А сну?..

— Белла! — Ксай повышает голос, но, опомнившись, останавливает себя. Сразу же исправляет и тон, и его громкость, правда, громко захлопывает макбук, — это все очень серьезно. Это самолет. Пожалуйста, прекрати пытаться уложить меня в постель. Я и так потратил время с девяти до десяти на разговор со следователем. Он выел из меня всю душу.

Последнюю фразу — сквозь зубы, а черты, больше не сдерживаемые ничем, наполняются чистым гневом. Тем самым, который затаился в глубине глаз.

— И что сказал?..

— Что расследование продолжается, — Алексайо почти рычит, — он приедет завтра, тогда подробнее. Пока спросил, знаю ли я что-то еще.

— Знаешь?..

— Все, что знаешь ты, — он закатывает глаза, отвечая чуть грубее. И все же, морщины, прорезавшие лоб, о многом говорят. Что-то скрывает.

Замечательно. Значит, есть сокрытие информации и сама информация о том, что времени для сна было еще меньше. И все равно без толку…

— Но нельзя спать полтора часа в сутки, Эдвард! Это неправильно. Ты лучше меня знаешь.

— День кончится — кончится форс-мажор, — он закатывает глаза, поднимаясь с дивана, — к двенадцати закончить я не успеваю. А значит, очень прошу тебя, оставь меня в покое до двух часов. Хотя бы до них.

— А потом ты пойдешь играть с Карли…

— А потом я пойду играть с Карли, да, — раздраженно кидает Ксай, — и что?

Я давно не видела его таким, если не сказать — никогда. Раздраженный, покрасневший, с горящими глазами и опущенным вниз уголком рта, Алексайо — само определение злости. А это всегда, прямо или косвенно, одно из последствий недосыпа.

— Ты обязан беречь свое здоровье, если у тебя есть планы на жизнь со мной, Ксай, — пробуя успокоиться и вызвать в нем здравость, говорю я. Подхожу ближе, осторожно касаясь его плеча. Воздух, да и сам муж, наэлектризован.

— Если «Мечта» упадет с пассажирами на борту, — его передергивает, отчего сжимает зубы, — не будет ни планов, ни жизни. Будет тюрьма. Так что это — меньшее из зол.

— А если с тобой что-то случится? «Мечта» позаботится? — я сглатываю, ощущая, как печет глаза. Ужасные, но правдивые вещи, эти мысли. Эдвард и сам знает.

Но он всего лишь пожимает плечами, превратив лицо не то что в маску, а в полностью отстраненную, пустую и непробиваемую ни на эмоции, ни на колкости броню. Ни одна мышца не вздрагивает даже слева.

— Я привык заботиться о себе сам, Белла. Я переживу.

Я вздрагиваю, прикусив губу, но всеми силами стараюсь не подавать вида, что это меня задело.

— Ну конечно же, мистер Каллен… какой «голубке» позволено вас любить?

Один-один. Аметисты стекленеют.

Муж не произносит больше ни слова, направляясь со всем своим рабочим материалом к лестнице, а я остаюсь в гостиной. И я слышу, как он встречает Карли, спускающуюся с котом, как ерошит, судя по смешку, ее волосы.

А затем их пути расходятся. Эдвард идет к кабинету, Карли и Тяуззи — ко мне.

Приходится сморгнуть навернувшиеся на глаза бессильные слезы.

* * *
У Каролины получается котик.

Красный, с закрученным кверху хвостиком, он шаловливо скользит по ободку глубокой тарелки, коготками цепляясь за ее дно. Котик пушистый, но у него длинные уши… и это мешает котику найти свою любовь.

Однако Каролина ненавидит плохие концы хороших сказок (над оригиналом «Русалочки» она даже плакала, так что до «Золушки» и ее «примерок», надеюсь, и вовсе не доберется), так что котику рано унывать. Ему навстречу, с другой стороны тарелки, движется… кошечка. Такая же пушистая, только желтая. Кошечка обожает длинные уши и, сколько котов ни видит, мечтает встретить своего… Ушастенького. Теперь это новая кличка котика.

Мой Малыш с таким завораживающим интересом рассказывает о всех злоключениях кошачьих, придумывая свою историю, что я улыбаюсь. Рядом с Карли, когда она счастлива, вообще сложно испытать грусть, но даже сегодняшнюю, даже логичную, девочка все равно прогоняет. Она светится.

И светится так же Когтяузэр, познавший всю солнечную негу за эти годы, но только теперь — негу от любви. От него не скрыть, что именно он — модель котика. А потому пушистый с горделивым видом восседает на подлокотнике дивана, даже не покушаясь на расставленные на журнальном столике краски, а скорее разглядывая музыкальные клипы на телевизоре. Их там множество, а музыка везде хороша.

Карли иногда дразнит его кисточкой, но кот уверен, что она просто примеривается, как лучше — в анфас или профиль — рисовать его мордочку. Не реагирует.

— А котята будут? — зову малышку я, придерживая ее кисточку в особенно сложном месте. Акрил сейчас потечет.

— Еще бы, — девочка протягивает мне салфетку, удерживая краску, — три котенка.

— Они поладят друг с другом?

— Обязательно, — девочка посмеивается, будто я говорю глупость, — папа мне говорил, братья и сестры всегда ладят. Они очень сильно друг друга любят.

— Но порой они ссорятся… и даже дерутся, — почему-то правда жизни течет из меня рекой.

— Папа с дядей Эдом ни разу не дрались, — Карли задумчиво глядит на свою изрисованную тарелку, — и я бы тоже не дралась. Папа говорил, что когда он был маленьким, Эдди даже отдавал ему свои шоколадные конфеты из-под елки, представляешь?!

Ее восторженность пробуждает мою улыбку. Более теплую, нежели прежде.

— Ничего себе, Каролин! Ты тоже так хочешь?

Она задумывается, прикусив уголок кисточки. Волосы, заплетенные в толстую косу, лежат сперва за ее, а потом и за моим плечом из-за своей длины, а платьице прикрыто одним из фартуков с кухни.

Маленькая, очаровательная художница. Как же нам всем с ней повезло.

Мне вспоминаются недавние слова Голди, слезы девочки по этому поводу, просто ее плохое настроение… и хочется так же обидеть каждого, кто обидел ее. Равно по силе.

— Я бы хотела братика, — наконец выдает она, — братики… смешные.

— Смешные?

— Лучше двух, — поправляется девочка, — чтобы как у папы и Эдди… я бы хотела на них посмотреть.

Я посмеиваюсь, прижавшись щекой к ее макушке.

Малышка продолжает рисовать, возвращаясь к прежнему повествованию о сходящихся котиках и, с моей помощью, обрисовывая маленькие контуры котят. Двое красные, один — желтый. Она иллюстрирует свои слова. Два брата.

Да уж. Ксай и Натос.

Может быть, мне стоит поговорить с Эмметом? Может быть, у него хватит аргументов заставить Эдварда задуматься о своем здоровье?

У меня просто опускаются руки. Нежный, добрый, понимающий и честный, он… несгибаем. Вообще. В том, что касается семьи или «Мечты», когда это требуется, не работают никакие мои уверения или просьбы, не работаю даже я сама.

Он уходил из гостиной злой, недовольный мной. Он даже не обернулся.

Мы оба сказали обидные слова… и я смотрела ему в спину до упора, я ждала. Но не обернулся. Ни на секунду.

Чертов, чертов самолет!

— Тяуззи, тебе нравится? — почти законченную тарелку Каролина поворачивает к коту, — это ты!

Тот протяжно отрывисто мяукает, приподняв морду.

Он всегда это знал. И да, ему нравится.

— Теперь котята, — с серьезным видом малышка возвращается к работе. Прорисовка таких мелких фигурок для нее — самое сложное, но день ото дня Карли рисует лучше. Котики не расплываются.

Я помогаю ей.

Шерстинка за шерстинкой, лапка за лапкой, усики и ушки… красивые, остроугольные ушки котика и кошечки, это точно их котята.

Каролина наслаждается процессом, а я, стараясь встроиться в ее настроение, то и дело посматриваю на часы. Не могу себя от этого отвадить.

Время перевалило за нужную отметку, уже два пятнадцать. Мы только что перекусили с Каролиной макаронами с сыром, а на обед-ужин планируется мусака. С рецептом из интернета и полным холодильником, думаю, нас ждет успех. И еще одно совместное, чудесное времяпрепровождение.

— Я подарю ее маме, — вдруг решает Карли, когда заканчивает третьего котенка. У него самый пушистый хвостик.

— Тарелку, солнышко?

— Ага, — девочка чуть грустнеет, — ей понравится, как ты думаешь?

Как могу попытавшись скрыть дрожь голоса, я горячо заверяю:

— Очень.

И жду, ужасно жду того момента, когда это закончится. Сделать больно все равно придется, но если тянуть, боль может стать нестерпимой. Мы все обманываем Каролину, а Эммет не в состоянии приехать и сказать… но завтра, завтра он будет здесь. И завтра, надеюсь, все вскроется. Нужно будет помочь малышке пережить это с наименьшими потерями. Я молюсь о том, дабы ее душу это все не надломило.

…Начинается новая песня. Небо. Крыша. Москва?..

Красивая мелодия, завлекая в свои сети, вытаскивает меня из депрессивных размышлений. Незачем портить сегодняшний день.

Мы с Каролиной ведем тонкие витиеватые нити узоров, следующие точно по контуру тарелки.

И я, волей-неволей, встраиваюсь в ритм песни. Слышу ее слова.

«Северный ветер
Играет жёлтой листвой…»
Переплетение вниз, где мы встречаемся с малышкой, дабы следовать дальше по своему маршруту. Я вздыхаю.

«Застыл корабль на рейде
И самолёт над Москвой…»
Надо же. Ребята зрят в корень. Я отрываю глаза от тарелки, стремясь понять, откуда такие догадливые люди. И снова крыша, снова Москва. Двое. Их двое…

Карли усмехается, приметив мой интерес.

— Они много поют, — ее узор обходит котика, едва не коснувшись его усов, — только я не понимаю слов.

— Но это же русский? — обратив внимание на то, что спокойно понимаю смысл, хотя английским тут и не пахнет, интересуюсь.

— Да. Они всегда на русском поют.

Ну что же… наши языковые занятия не прошли даром. Скоро мне будет известна вся русская эстрада.

«Стал весь мир кругом
Нашей тайной
Осень бьёт крылом…»
Крылья. Крыло. Поморщившись, я опускаю глаза на своего хамелеона. Еще вчера он согревал.

«Ты, мой Бог, ты даришь мне
Счастье с оттенком отчаяния…»
Каролина фыркает, усмехнувшись такому окончанию запева, а моя кисть вздрагивает. Портит крохотную часть узора.

Слишком… слишком!

Я завороженно поднимаю глаза обратно на экран.

Восходящее солнце, городская панорама и… двое. Бегут. Всегда бегут.

— Белла, потечет! — Каролина, в такт припеву, удерживает мою кисть, близкую к тому, чтобы организовать фатальный провал всей нашей работы.

«Три сантиметра над землёй
Пока ты рядом, ты со мной…»
Хамелеон жжется.

Венчается раб божий Алексий рабе божьей Марии.

Я с силой прикусываю губу.

Это непонятное, несуразное мое поведение во время каждой из песен, что каким-то образом, словами или музыкой, трогает душу, началось после нашей с Ксаем встречи. Первыми были «Небеса», ставшие отправной точкой, но… лишь первые. Дальше — хуже. Меня потряхивает при каждом воспоминании о том, как совсем недавно, на кухне, Эдвард… пел о полетах, дожде и огне. О любви. Немудрено, что увидев нас тогда, Розмари изменила мнение окончательно.

Чувство… чувство взлета и одновременного падения, чувства триумфа и победы, колющее, режущее, но такое желанное, что нет сил удержаться — вот, что делает музыка.

Она вдохновляет.

«Мы не разучимся летать
Испорченный святой
Ещё способен удивлять!»
Я зажмуриваюсь, чувствуя, как губы растягиваются в улыбке, а на глазах, вольно или нет, выступают слезы. Маленькие, незаметные, но до того соленые…

Испорченный святой.

Господи!

— Белла! — Карли отчаянно пытается привлечь мое внимание, недоумевая от такого впечатления от песни, — котики!

— Котики, — тихо шмыгнув носом, посмеиваюсь, ради нее стараясь вернуть все на круги своя, — да, да, конечно… сейчас все подправлю.

Обещание я держу. Коты, их хвосты, узоры, подписи… все как надо, все правильно, все честно.

Но песня продолжается, и я не могу ее не слушать. Каждое слово. Каждый куплет.

Это почти гимн, иллюстрированная история наших отношений с Ксаем. Из-за слов? Из-за музыки? Из-за голоса солиста…

Лас-Вегас, бар. У него стакан воды, а у меня — сигарета. Горечь на лице.

Лас-Вегас, улица. «Ягуар», разъярённый Эммет, Джаспер, который не собирается за меня заступаться и он, в Серых Перчатках. С беспокойством.

Лас-Вегас, резиденция Ронни, первая человеческая встреча. Я — в полете на ступени лестницы, он — с полыхнувшими ужасом аметистами. С тех пор и навсегда они запали мне в душу.

А потом… столько всего потом!

И массаж, и «Алексайо», и поцелуй, и его возвращение, «Маленькое Королевство снов», Родос, свадьба, домик из камня с синими ставенками, приезд Розмари и наш совместный ужин…

Как. Я. Ненавижу. Ссоры.

«Ты, мой Бог, ты даришь мне
Счастье с оттенком отчаяния…»
Похоже, так случается крайне часто.

Я смаргиваю слезную пелену, заслышав ноты, намекающие на начало припева.

— Каролин, я сейчас приду, — обещаю девочке, чмокнув ее макушку, — дорисуешь мой узор?

Карли, прищурившись, оглядывается на меня через плечо.

— Не надо было пить столько чая, я говорила…

Туалет, ну конечно. Замечательное оправдание.

— Больше не буду, — посмеиваюсь, с первыми же словами о том, кто мы, если вместе, сбегая с дивана. Дрожь — и счастливая, и отчаянная — перемешивается в теле в гремучую смесь.

Этот порыв не удержать.

Три сантиметра над землей.

Три сантиметра над…

Три сантиметра…

Три.

Три последних ступени, по которым взлетаю, остаются за спиной. И прямо с них, только-только приостановившись в коридоре, я его вижу.

Алексайо в синих брюках и свободном пуловере, прикрыв дверь кабинета, намеревается спуститься в гостиную.

На нем нет очков, на ногах — подобие тапочек, а лицо, пусть и все еще уставшее, выглядит… более удовлетворенным?

Впрочем, это удовлетворение сменяется на изумление чистой воды, когда аметисты видят меня.

Эдвард останавливается, не совсем понимая, что происходит.

Я не хочу струсить. Я хочу поддаться этому мощному музыкально-чувственному посылу и, возможно, выразить его, выпустить. Тогда станет легче — сейчас тяжело даже дышать.

«Мы не разучимся летать».

— Ксай…

И бегу. Не сдерживаюсь, не останавливаю себя, не даю отмашки. Просто бегу. Наслаждаюсь этим.

Уникальный успевает словить меня прежде, чем врезаюсь в него со всей силы этого полета, надежно обвив руками.

«Испорченный святой
Ещё способен удивлять».
Я обхватываю его талию, крепко прижав к себе. От частого дыхания не получается как следует сказать то, что хочется, а спина дрожит.

Эдвард быстрее, чем я сама, замечает слезы.

— Бельчонок? — ошарашенный, он наклоняется ближе ко мне, доверительнее. — Что такое? Что-то случилось?

Это знакомое ощущение — так обнимать его. Когда вернулся из Флоренции, когда пришел к Эммету, там, в машине, уезжая… я держала его также. Я знала, что я не одна.

Эдвард теплый, пахнущий клубникой, зеленым чаем и слегка-слегка — бумагой. Но это не имеет никакого значения.

— Каролина? — Ксай выглядывает поверх моей макушки, напрягаясь. — Кто пришел?!

— Н-никого… никто не пришел…

— А что тогда? — обрадованный моим контактом, муж ласково, как и всегда, гладит мои волосы. Этот жест — одно из величайших проявлений заботы. Иначе вы просто не знаете Эдварда.

— Т-ты…

— Я?

— Ты! — отрывисто, громче, чем прежде, повторяю. Высвобождаю одну из рук, сама отстраняясь на пару сантиметров. Смотрю в глаза, касаюсь щеки. — Я тебя люблю…

Муж сострадательно, со всей возможной нежностью, будто впервые, вытирает мою слезинку у подбородка.

— И я тебя люблю, Бельчонок, — тронутый, тихим, добрым баритоном, который не имеет ничего общего со злостью и раздражением, признается он в ответ.

Эти слова дорогого стоят. Они исцеляют меня.

— Спасибо…

А снизу песня, снизу слова, ноты, что вызывают дрожь по всему телу и много, много откровений. Каролина рисует котов на тарелках, не проникаясь ими, а я никак не могу отпустить.

— Ты что?.. — муж целует мой лоб, поглаживая спину, — еще и спасибо… тебя так расстроили эти сложности с самолетом? Маленькая моя, но я же все равно тебя люблю, независимо от того, что происходит. Это неизменно в принципе.

Я зажмуриваюсь и дрожу. Слезы текут сильнее.

Эдвард сострадательно выдыхает.

— Бельчонок, прости меня. Я не имел в виду твою ненужность, это были просто слова, глупые, неправильные, которые не повторятся, — его пальцы находят пластырь на моем плече, прячут, — ты абсолютно права, нельзя не спать, нельзя столько времени проводить с чертежами. И мне очень приятно, очень радостно, что ты заботишься обо мне…

Я всхлипываю, практически вжавшись лицом в его грудь.

Ксай понимает.

Левая его рука придерживает мою спину, согревая собой, а правая накрывает затылок, давая прижаться к себе как следует, дабы выплакаться и хоть немного, но успокоиться.

Присутствие. Близость. Забота.

Это три составляющие, которыми Эдвард всегда лечит. И меня, и Карли… они крайне действенны. А от него — еще и волшебны. Не бывает таких добрых и нежных, как он. Не бывает…

Я чувствую себя ребенком, причем куда, куда младше Каролины. Вся разница в том, что так дети жмутся к папам, а я — человеку, заменившему всех.

И именно поэтому одна лишь мысль о том, чтобы потерять его, одно лишь представление-фантазия о воплощении в явь страшного слова из марта «инфаркт» доводит до ручки.

— Я боюсь…

— Это лишнее, — утешает Ксай, — посмотри, все ведь хорошо. Все почти закончилось.

— Т-ты дорисовал?..

Ночной код. Возможно, это помешало? Вирусная атака… мне стоит расспросить Эдварда поподробнее. Но потом.

— Досчитал, — он с мягким смешком поправляет, подсказывая мне глазами, что сказал правду утром — хакер действительно все решил, — все исправлено, крыло отправлено. Я боялся не успеть окончательно и поэтому так себя вел. Извини, пожалуйста. Я готов загладить свою вину как скажешь.

Я всхлипываю громче, потянувшись вперед, чтобы поцеловать его шею. Она ближе всего к лицу и единственное, до чего сейчас могу дотянуться.

— Я ненавижу ссориться…

— Мы не будем. Обещаю.

— И не разучимся летать…

Серые Перчатки чуть изгибает бровь, когда смотрю на него, не совсем понимая. Но позади начинает играть припев многострадальной песни, настолько перевернувшей последний час, что все становится ясным.

— Би-2, - Эдвард мягко усмехается, поцеловав мой лоб, — белочка, это всего лишь песня, ну что ты…

— Пока ты рядом — ты со мной…

Моей памяти можно позавидовать. Вот это действительно называется «запало в душу».

— Всегда рядом, — больше не шутя, Ксай перехватывает мою ладонь, крепко, долго ее целуя, — но конкретно сейчас я бы предпочел последовать твоему совету и отправиться в спальню часиков до шести. Как думаешь?

Я поднимаю на него глаза. Заново отстранившись, позволив себе это, не отрываю взгляда.

— Это не желание позлить или обидеть, Уникальный, это не моя прихоть… — сбито бормочу, не тая эмоций, — я просто хочу, когда спорю или когда пытаюсь уговорить тебя на тот же сон, чтобы все было в порядке, чтобы ты был… я ни в коем случае не преследую цели навредить вашему проекту, спутать твои планы… я просто… просто тебя люблю… слишком, слишком сильно, чтобы остаться одной…

Аметисты затягиваются страданием.

— Я понимаю, я все понимаю, радость моя. Я не думал, что ты воспримешь все это так близко к сердцу.

— Просто твое — это мое, — пытаюсь усмехнуться, поскребясь по его пуловеру с левой стороны.

Алексайо участливо кивает, прекрасно понимая, о чем я. Накрывает мои пальцы своими.

— Все будет хорошо, — обещает. Наклоняется к губам.

Это похоже на поцелуй у стены в его квартире, после того, как мы заново друг друга обрели. Сбито, искренне, любовно и крепко. Нежность нежностью, но мне как никогда хочется почувствовать Эдварда. А ему — меня.

— Сокровище, — его любовная улыбка, обращенная ко мне, когда отрываюсь (а эту возможность муж оставляет за мной), стоит больше всего мирового золотого запаса. Заботливые пальцы вытирают все мои слезы.

— Я тебя люблю.

— А я — тебя люблю, — Эдвард не прекращает улыбаться и все его лицо, все его естество подсказывает, доказывает, что принадлежит мне. Действительно очень сильно любит.

На такое сложно что-то ответить словами.

Я снова избираю путем благодарности поцелуй.

Хорошо, все хорошо, как же он прав…

Затихают аккорды песни, а я держу в руках свое истинное сокровище, еще и имея возможность его целовать.

— Ты не «голубка», — отрываясь, чтобы вдохнуть, уверяет Ксай. Судя по морщинкам на лбу, его тронули эти мои слова четыре часа назад.

— Нет… — убежденно, уверенно киваю, облизывая губы, — я — жена. Кольца так говорят.

— Душа, — поправляет муж, — и звезды…

От него веет теплом, которое не похоже ни на что, что было прежде. Влюбленный до того, что сложно выразить (как и я), он выметает из моей головы все неправильные мысли и болезненные воспоминания о нашей первой ссоре. В надежде — последней.

— Ты прав, тебе нужно поспать, — поглаживаю его скулу, задержавшись справа, — а потом кино… Карли обрадуется…

— Очень обрадуется, — Ксай бодро улыбается, хоть в глазах его и сонливость, — разбудишь меня к шести?

Я чмокаю его подбородок.

— Запросто, любимый.

И стремлюсь снова поцеловать, не зная точно, сколько могу продержаться без этих губ в принципе, уж очень они желанны.

Но как только приподнимаюсь на цыпочках, почти воплощая мечту в жизнь, оглушительный детский вопль, впитавший в себя смертельный ужас, прорезает все стены дома.

Слышен звон разбившейся тарелки.

…Не знаю, кто точно и кого стаскивает с лестницы.

Факт в том, что через секунд пять после первого выкрика и я, и Ксай вбегаем в гостиную.

А там телевизор, чьи края Каролина сжимает пальчиками как своего врага и лучшего друга одновременно, как свою последнюю надежду.

А там — Мадлен. Ее лучший фотопортрет, тот самый, что девочка показывала мне одним из первых. Волосы до плеч, пронзительный взгляд, яркий макияж и алые, алые губы… они и оттеняют черную ленточку сбоку лучше всего.

— МАМА! — утонувшим в слезах голосом выкрикивает малышка.

Capitolo 44

Большой колонный зал подавляюще пуст. В римской резиденции Maître[26] всегда немноголюдно, в отличие от парижской, но в этот день особенно. Апполин, прежде побывавшая во многих недоступных простым смертным местах, уже научилась справляться с волнением, не теребить волосы, не задавать лишних вопросов — так намеревается поступить и сейчас.

Ее профессионализм рос вместе с ней, и, возможно, благодаря тому, что наравне с маской профессионализма она никогда не забывала надеть кружевное белье на свою точеную фигурку, ее путь наверх не был так извилист, как у других моделей Мaître. Те делали такие вещи, о которых говорить не принято… но не получили столько доверия, сколько Апполин. Maître говорил, что у них попросту не хватило таланта. Но Апполин знала — терпения. Простого терпения.

Зато ей терпения было не занимать.

Как доверенное лицо и женщина, удостоенная права три раза подряд открывать коллекцию Мaître на неделе Парижской моды, Апполин прекрасно понимала, во что ввязывается. Но так же понимала, что карьера для нее значит крайне много.

Именно поэтому, потеснее прижав к груди бордовую папку с яркой печатью «précieux», она шла только вперед. Стучат по мрамору каблуки черных туфель, остается позади шлейф именитой марки духов. В лучших традициях модного мира.

И только зеркала, щедро наставленные Maître в колонном зале, выдают Апполин, отражая ее взгляд. Он всегда был осмысленным и немного напуганным, до того, как она попадала в кабинет и исполняла свое поручение. Тогда он обрастал суровостью, сосредоточенностью, задумчивостью, в конце концов… но не сейчас. Не сейчас, когда была одна.

Порой Апполин было откровенно страшно, хоть и не ясны были причины. Ведь никто секретных папок перед ней не вскрывал…

Но она догадывалась, давно догадывалась, и догадывается сейчас, что там, за бордовой обложкой.

Кто.

А потому дыхание сбивается.

* * *
— Она ненастоящая, Натос.

Такие заявления вконец убеждают мужчину, что все это — сон. Цветной, яркий и слишком реальный.

Ника, дрожащая, напуганная… идеальная округлость — женская красота, которой нет равных… и ложь? Что именно ложь?

— Поэтому Павел и Игорь, мой бывший… со мной не спали. Со мной никто не спал, — Вероника смаргивает слезы, помотав головой, — ты должен знать, если я правда тебе нравлюсь… и я пойму, — ее смелость вздрагивает, но ненадолго, наливаясь решимостью, — я пойму, если ты примешь решение не иметь со мной дела.

Она очень хочет быть смелой.

До крайности.

Упрямо стоит на прежнем месте, так и не опустив полов халата и, напористым, не мигающим взглядом смотрит ему в глаза. Губы поджаты, руки стискивают тонкую ткань, а решимость лучится ваттами.

Но это на первый взгляд. И Эммет, за столько времени, как никто привык не доверять первому взгляду. Ксай, самый родной из его людей после Карли, и тот при всем мастерстве пряток не мог скрыть все.

А уж Вероника и подавно.

Даже в темноте заметна ее дрожь. Почти озноб, если это сравнимо, причем лихорадочный. Гусиная кожа, покрывшая обнаженное тело, красноречива. Как и блеск глаз, из которых вот-вот неостановимыми потоками потекут слезы. Как и… колени. Они буквально подгибаются.

Нике до ужаса страшно, хоть и не намерена она отступать.

— Это не шутка, — сильнее прежнего пугаясь запаздывающей реакции сонного и встревоженного Натоса, Ника шумно сглатывает, — можешь убедиться…

Медвежонок, мотнув головой, с трудом делает полноценный вздох.

— Я доверяю тебе.

— В таком случае, тебе стоит сказать все, как есть, — она смело, как храбрый маленький портняжка, кивает. А дрожь тем временем достигает едва ли не апогея. Веронику подбрасывает на месте.

— Сказать что?..

Темнота. Духота. Черная пижама. Девушка, которая обнажена и плачет. Дневная нервотрепка. Беспокойство о Каролине. О Ксае. О похоронах… Каллену слишком сложно взять себя в руки.

— Намерен ли ты и дальше иметь со мной дело, — кое-как вздохнув, сообщает Вероника, — я говорила, что пойму.

— Меня должна отвадить грудь?

Девушка не опускает взгляда.

— Всех отваживала.

— В таком случае они — просто кобели, — резюмирует Эммет, — запахни халат.

Ника скорбно, проглотив всхлип, улыбается.

— Уродливо?.. — почти издевающимся тоном, энергично кивая, зовет она.

— Не говори ерунды. Запахни и все.

Фиронова с силой стискивает зубы.

— А ты лучше смотри… смотри хорошенько… — ее трясет уже больше, нежели в лихорадке, а кожа стремительно бледнеет, — чтобы потом не появилось соблазна затащить меня в постель…

— Соблазна и не было, — не подумав, ляпает мужчина. Хмурится, насупив брови.

Ника на мгновенье затаила дыхание.

Подсказывает Каллену, что он снова сказал большую глупость, обидев ее.

— Тем лучше, — прежде, чем успевает принести извинения, почти полностью проснувшись от прорезавшихся девушкиных слез, докладывает она, — в таком случае, ты уже все доказал…

— Вероника!

— К черту, мистер Каллен. Идите вы к черту…

Она усмехается такой обреченной, отчаянной ухмылкой, что у Эммета обрывается что-то в груди. Там ни веры, ни успокоенности.

Ника пытается сделать из себя стерву, доказать, что ей плевать, на все плевать, что она была готова… но как же ей больно! Это бессильным, отчаянным маршем лучится из глаз.

— Вероника, — упрямо, сжав зубы, повторяет Эммет. И направляется к ней. В своей черной домашней одежде, необхватный и высокий, заслоняющий окно и свет из него. На Нику ложится тень, столь большая, что ее глаза от испуга буквально не умещаются на лице.

— Вероника, — твердо, чуть грубее положенного, повторяет Натос, готовясь разъяснить Бабочке, что именно хотел сказать, расставить все точки над «i».

Но вначале — погладить. Она напоминает ему Каролину. Сегодня маленькая, несчастная и убежденная, что брошенная. У них много общего…

Однако, как только Медвежонок поднимает руку, в темноте блеснувшую своей белизной и без труда опознанную, Ника, как по сигналу, как по отмашке режиссера в боевике… падает на пол. Кидается на его дерево, не жалея локтей и коленей. И сразу же, так быстро, что не верится, что не удается вовремя осознать, что происходит, сворачивается в клубочек. Защитную позу от… битья.

Спина дрожит, от слез она всхлипывает, а руками закрывает голову. Спутанные волосы, рассыпавшись по спине, не дают ей как следует себя обезопасить.

Эммет стоит на прежнем месте, ошеломленно наблюдая за разворачивающейся перед глазами картиной и представить не может, что это все на самом деле. Не очередной ли бредовый сон, вызванный жаром?..

Но все подавляюще реально. Начиная от запаха девушки и заканчивая ее голосом. Он, сорванный, напитанный мольбой и раскаяньем, взывает лишь к одному:

— Пожалуйста, только не в промежность…

…Мир начинает крутиться для Натоса в другую сторону.

Беззащитная, не желающая сопротивления, Ника перед ним… на полу. И уверена, даже больше, убеждена, что сейчас ударит ее. Сильно ударит. Больно ударит. Много ударит. За правду…

Это уже не цепи, это ледники. Они зажимают сердце между собой, причиняя ему боль и кромсая, а дыхание сводя едва ли на нет. По цвету воображаемые ледники как раз сливаются с кожей Вероники.

Твою. Мать.

Гребаную. Чертову. Мать.

Зажмурившись на одну десятую секунды, приглушенно рыкнув, дабы прогнать полыхающий гнев, Эммет делает все возможное, чтобы его голос звучал как нужно:

— Ника, ты что?..

— Я провинилась, я знаю, — она едва ли не хныкает, по-детски отчаянно вцепившись в локоны, — но можно побыстрее?.. Пожалуйста…

Это уже выходит за всякие рамки.

Эммет не помнит, как по-человечески дышать. Как глотать. Как… смотреть. Ему постоянно кажется, что глаза врут. Что не бывает такого. И что поведение Ники, совершенно иррациональное, либо розыгрыш, либо ошибка…

— Девочка, — Танатос, призвав на помощь всю нежность, осторожно присаживается на пол. Такой огромный, он ненавидит свои размеры, ненавидит само состояние Ники рядом со своими мускулами. Она сжимается, как котенок, спрятав лицо под локти, — хорошая моя, я никогда тебя не трону. Ни за что.

Получается честно и откровенно. Наверное, даже слишком. Спина Вероники дрожит, а всхлипов больше.

— Ты замерзла, — сам себе докладывает мужчина, не рискуя касаться медсестры руками. Оглядывается вокруг, тщетно стараясь сфокусировать внимание хоть на чем-нибудь еще. Кровать. Окно. Одеяло. Одеяло!

Обрадованный хотя бы таким мыслительным процессом, Эммет, все еще в растрепанных чувствах, стаскивает его с кровати. Резко. Быстро. Неумолимо.

Теплая материя накрывает Нику и она, задохнувшись от неожиданности, едва не изгибается дугой. Стонет.

— Все, все хорошо, — шепотом, стараясь быть как можно более искренним, мужчина аккуратно присаживается прямо перед Бабочкой. Собирается с духом и, проигнорировав дрожь спины, все же гладит. Легонько-легонько, с призывом доверять.

— Ты ударишь меня?

— Нет, — Танатос, ощущая, как сердце бьется у горла, наклоняется ближе. Поднимает одеяло повыше, прикрывая плечи Фироновой, — а того, кто посмеет, убью. В ту же секунду.

Она безрадостно, все так же отчаянно усмехается.

— А что тогда?.. Возьмешь меня?

— Разве что на руки. В кровати удобнее, Ника, пол жесткий.

— В кровати, чтобы?.. — она давится воздухом. Такого ужаса и боли на женском лице Эммет еще не видел.

— В кровати, чтобы согреть тебя, чтобы ты поспала, — он ласково касается ее волос, скользя по всей длине прядей, — я обещаю, что не причиню боли.

— Но я же порченная… я ее заслуживаю…

— Ее заслуживает тот, кто заставил тебя в это поверить, — насилу сдержав злость, шепчет Танатос, — Ника, моя красавица, позволь мне тебя обнять. Иди сюда. Я никогда тебя не обижу.

Сперва боязно, а затем чуть смелее, не получив ожидаемого, отодвинув руки, своими зелеными глубокими глазами, затопленными слезами, Ника всматривается в его.

Эммет взгляда не отводит.

Она похожа на ребенка. На девочку, обиженную, маленькую, не заслужившую и капли боли.

Ее били. Кто-то бил женщину. Кто-то бил такую женщину, умную, чудесную, добрую и заботливую… кто-то посмел поднять руку на ангела! Да отсохнет у него эта рука…

— Бабочка, — подбадривая ее, нежно протягивает Эммет.

Это и работает. Это слово. Это слово вкупе со взглядом.

На что-то решившись, доверившись, Вероника боязно, но бормочет в ответ:

— Натос…

И переползает к нему на колени, позволив как следует себя обнять.

Дрожащая, в полураспахнутом халате, испуганная, в руках Эммета она кажется слишком маленькой и хрупкой. Как никогда.

И потому то, с какой трепетностью и лаской Каллен ее обнимает, непросто было ему даже представить. Он откровенно полагал, что самым мягким и добрым может быть лишь с Карли. А теперь в его жизни девочек двое…

— Вот так, — довольный ее доверием и не старающийся этого скрыть, Эммет в защищающем жесте обхватывает Веронику руками. Позволяет себе даже слабость — чмокает ее лоб.

Прикусившая губу, замершая, Ника ждет продолжения. И ей по-прежнему страшно.

— Пойдем в постель, — как заботливый папа, пестуя в себе данную ипостась, Натос чисто по-отцовски перебирает Никины волосы. Не заостряет внимания на словах девушки, на произошедшем. Для этого будет время позже. Пока она — важнее всего.

Фиронова будто бы до последнего не верит, что Танатос всерьез намерен пронести ее до места назначения. Скорее автоматически, чем осознанно, она обвивает его шею руками. Но словно бы пугается, когда поднимается на ноги уже вместе с ней.

— Прости меня…

— Все в порядке, моя хорошая.

Эммет кладет свою Бабочку на простыни, откуда только что сам встал, с болью оглядев ее неуютную, загнанную позу. И затравленный, а прежде блиставший решимостью взгляд. Шмыгая носом и подрагивая от затихающих всхлипов, Вероника стесняется и своего поступка, и ситуации. Стыдливо кутается в халат, но от волнения никак не может нащупать пояс. Сводит свои попытки на нет практически сразу.

— Давай я принесу пижаму, — Натос тепло улыбается, прогоняя смятение своей медсестры, — где она у тебя?

Ника недоверчиво глядит на него.

— В комоде. Третья полка.

Танатос понятливо кивает.

Вероника снова распахивает глаза.

— Ты правда принесешь?..

— Еще бы, — он подмигивает ей, сам себе поражаясь, — надеюсь, что найду.

Возвращается Эммет через минуту. У него в руках серая утепленная пижама с улыбающимся котенком, больше известным по русским детским мультикам.

— Держи.

Еще не отошедшая от удивления Ника кое-как пересиливает себя, чтобы забрать пижаму.

— Я…

— Я. Я заварю чая, — находя благовидный предлог, дабы позволить ей спокойно переодеться, находится Эммет, — зеленый ты пьешь?

— Да…

— Отлично.

К тому моменту, как появляется в спальне с двумя кружками, включив неяркое освещение, Вероника, по-девичьи поджав ноги под себя, сидит на постели уже в пижаме. Всхлипов нет, осталась лишь капелька дрожи, но чай все исправит. Она нерешительно тянет носом аромат, подавшись вперед.

При свете девушка выглядит еще прискорбнее, чем была. Совсем бледная, напуганная, заплаканная… и, пусть даже в пижаме, пусть уже даже убедилась в благих намерениях Каллена, ей страшно, когда его рука скользит рядом с грудью.

Эммет решает не испытывать судьбу.

— Все в порядке, — он отдает чашку в руки Бабочке, одновременно с этим потянувшись вперед и снова поцеловав ее ровный теплый лоб, — нет никакого повода для слез. Я… я ничего не боюсь.

Вероника закашливается, глотнув слишком много чая. Морщится.

Это чаепитие, погруженное в тишину, постепенно впитывающее в себя всю атмосферу и настроенность, не тяготит. Скорее расслабляет, скорее — придает храбрости. И потому, допивая чай от заботливого Медвежонка, Ника решается на разговор.

— Спасибо тебе…

— Не за что, — Танатос ставит чашку на полку у кровати, — как ты? Уже не холодно?

— Нет, — она благодарно приподнимает уголок губ, побаиваясь чего-то большего, — и за это тоже… спасибо. На полу неудобно.

Против воли, но лицо Эммета мрачнеет при воспоминании, как Фиронова сжималась в защитный комок перед ним.

— Ты замечательная, Ника, — доверительно произносит он, легонько пожав ее ладонь, — ты очень красивая, очень умная и попросту чудесная хозяйка. Никому и никогда не позволяй к себе прикасаться, тем более — кулаками. Их за это мало расстрелять.

Девушка прикрывает глаза. У нее и без туши такие ошеломительно-красивые черные ресницы… Греция. Видно, что ее Родина — Греция. Эммет и не надеялся найти здесь настолько родственную душу.

— Я не хотела верить, что ты станешь, Натос… но пойми меня, лучше быть готовой, чем… прости…

— Не извиняйся.

— Я тебя незаслуженно обидела, — она взволнованно елозит на своем месте, закусив губу, — все эти слова… они были не для тебя. Просто если бы ты меня выгнал… мне бы так было проще… да, да, это эгоистично…

— О себе подумать никогда не помешает, Ника. Но я рад, если смог успокоить тебя.

В зеленых глазах опять серебрятся слезы. Не такие горькие, не такие соленые, но настоящие.

— Ты слишком хороший, Натос…

Мужчина с истинным обожанием, что Нику смущает, ведет по ее щеке.

— Потому что не тронул тебя?

— Потому что тебе… плевать на грудь. Или я что-то неправильно поняла? — испугавшись, что второй вариант окажется верным, Ника едва не всхлипывает.

— Мне не плевать, нет, — каждый из ее пальчиков на правой руке получает по поцелую. Пусть большой, пусть необхватный, но Медвежонок знает, что такое нежность. Его научило одно маленькое сероглазое солнце, самое родное на планете. И сейчас то, что он может поделиться частичкой этого с Никой, греет сердце, — мне очень жаль, моя хорошая. Я не требую и не стану вытягивать из тебя, что случилось. Но если тебе нужно… если ты доверишься мне, я буду рад.

Ника хмурится, взглянув на простыни так, будто видит их впервые.

Нерешительности сливается на ее лице с желанием… необходимостью рассказать.

Видимо, рассуждая, что терять уже нечего, что раз выкладывать, так все разом, она прочищает горло. Глаза на мокром месте, но игнорирует их. А подрагивающие руки прячет под одеяло.

— В моей левой груди четыре года назад нашли образование. Пришлось сделатьмастэктомию…

Вот и вся правда. Целиком, даже неприглядная, даже болезненная, но — здесь. И это для Медвежонка очень много значит.

Какая она смелая! Какая сильная! Какая… настоящая. При всех мелких недостатках.

Решимость Эммета, прежде бы от такого заявления рухнувшая в обморок, не пошатывается и на миллиметр. Все летит к чертям, едва заходит речь о родстве душ. Их слишком мало на этом свете, дабы разбрасываться…

— Мне очень жаль, — не отпуская руки девушки, подтверждая, что для него это неважно, Натос повторяет уже сказанное, не зная толком, что лучше в этой ситуации подойдет, — но в то же время я в восхищении, Ника. Ты необыкновенная женщина.

Она смаргивает две одинокие слезинки, шмыгнув носом. Пальцами, что он держит, пытается пожать огромную ладонь. Отблагодарить.

— Пластика была прямо во время операции, это их новшество… оказалось чуть легче смириться…

— Качественная пластика, в таком случае, — Эммет осторожно оглядывает прикрытую пижамой грудь Бабочки, припоминая, как идеально она выглядела, ни на черточку не отличаясь от настоящей.

Ника краснеет.

— Мой отец оплатил. Он не знал, что оплатил… и не знает… он умер, а эти деньги были отписаны мне в наследство. Пошли на благую цель. Хватило…

Танатос тепло и понимающе улыбается девушке, наблюдая за ее слегка потерянным выражением лица. Крепче держит руку, придвигаясь на кровати ближе. Фактически, устраивается рядом, на соседней подушке.

— Ты не откажешься спать со мной в одной постели?

Вероника откидывает со своей стороны халат, устраивая его в изножье.

— Да. Я тебе верю, — подавляюще честно заверяет она.

Немного растерявшийся от того, что мерцает в зеленых глазах, Каллен с трудом вспоминает, как лучше устроиться, дабы подпустить девушку к себе. Раньше, с любовницами, таких проблем не было. Все складывалось само собой, ибо было ненастоящим, искусственным. Ни смущения, ни эмоций, ни откровений… а здесь нечто большее, нечто магическое… и так до конца и не понятное пока.

Эммет окончательно убежден лишь в двух вещах: эта девушка ему далеко небезразлична, и он бы на многое пошел, дабы согласилась разделить с ним остаток жизни и, что лишь плюс к первому убеждению, она будет замечательной мамой для Каролины. Не встречалось в жизни Людоеда еще такого чудесного тандема.

И, возможно, потому, когда робкая Вероника, покинув свою подушку, перемещается на его, устроившись у плеча, он ощущает самое прекрасное тепло на свете. Впервые с кем-то, кроме Карли. С Беллой такого не было и в помине… не та сила.

— Натос, я хочу сказать… — задумчивая Ника осторожно поглаживает его тонкую спальную кофту, — я хочу, чтобы ты знал, что я очень ценю все, что ты делаешь и сделал для меня, а также твое отношение. Я никогда не встречала таких добрых, щедрых и понимающих людей…

Эммет краснеет, хоть и не ожидает от себя этой реакции, а в груди семимильными шагами под разными флагами шествует тепло. Обожание.

Ника продолжает, прервавшись для вдоха, с легким смешком:

— И, если честно, я не совсем понимаю, почему ты сейчас… со мной. Мэрилин Монро мертва и кандидатур не осталось?..

Танатос посмеивается, ласково погладив русые длинные волосы. Шелковистые, мягкие, они великолепны.

— Я не люблю таких женщин. Больше нет.

— Выбор пал на домохозяек?..

— Греческих мам, — поправляет, со всей серьезностью, Натос, — вот кто мои фаворитки. И, кажется, свою я уже нашел…

* * *
…Это одно из ее самых первых воспоминаний о ней. С размытыми контурами и светящимися рамками, но зато с лицами и эмоциями на них, сохраненными до последнего. А еще — с собственными ощущениями. За них и хочется держаться, постоянно возвращаясь назад.

Это гостиная их дома, тогда еще белая. Диваны, телевизоры, кресла, журнальный столик… много большой мебели, а она такая маленькая… когда папа помогает забраться на диван, кажется, что это восхождение на Эверест… и папины руки, такие большие, уютные… в них не страшно…

У нее руки не большие. Она ниже папы, но выше няни. У нее светлые длинные волосы, такие красивые, волнистые… от них пахнет чем-то сладким. Цветочками? Шоколадом?

С улыбающимися серыми глазами гостья присаживается рядом, всматриваясь в ее личико. И, будто находя то, что всегда искала, победно улыбается.

— Она, несомненно, твоя, — долетает до Каролины странная фраза.

Еще смущенная происходящим, хоть и проникнувшаяся к такой красивой женщине рядышком, Карли опускает глаза.

На гостье зеленое, как трава, как бабочки, как весна, платье с рюшами, а на шее такое же, как у принцессы Белль, украшение.

— Моя, — твердо говорит папа, демонстративно притянув Каролину ближе к себе. Его большие руки накрывают ее плечи, пряча, — и я напоминаю, что есть условия.

— Условия есть всегда, — женщина равнодушно усмехается, в одно мгновенье присаживаясь рядом с Карли. Ее красивые и мягкие руки с красными ноготками гладят крохотные ладошки.

— Здравствуй, куколка.

Каролина не понимает, что значит «куколка», но, судя по глазам гостьи, это что-то хорошее. Она робко, неуверенно улыбается, все еще не поднимая глаз, а потом, припоминая о вежливости, говорит:

— Здравствуйте.

Папа фыркает, потеснее прижав ее к себе.

— Не раздави ребенка, — раздраженно протягивает гостья, состроив гримаску, — дай ее мне.

Карли хмурится, не поверив тому, что слышит. Папа никогда не делал ей больно. Он никогда ее не обижал. Почему эта женщина уверена, что обидит?

— Ну же, ягодка, — гостья посмеивается ее нерешительности, потянув к себе за ладошки, — отец-медведь, пусти. Я ей не чужая.

Девочка запрокидывает голову, не в силах по-другому на папу посмотреть. Он слишком высокий, слишком большой. Он всегда присаживается перед ней, когда рядом, а сегодня почему-то стоит.

— Можно?..

Тоненький голосок ребенка, прорезавшийся в солнечной прихожей, такой жаркой и светлой, вынуждает взрослых сосредоточиться. Папа почему-то с горечью, проскочившей в глазах, смотрит на малышку, а она не понимает. Из-за чего он грустный?

Однако руки разжимаются. Отпустив плечики, папа лишь несильно касается теперь ее спинки, поглаживая сквозь тонкую материю кофты.

— Да, зайчонок. Поздоровайся.

— Вот это другое дело, — не давая девочке сделать и шага, проворная обладательница красных ноготков и зеленого платья притягивает ее к себе. Крепко обнимает, слишком громко чмокая в щеку. Потом Карли узнает, что так целуются в стране гостьи, на ее Родине.

Шоколадный запах, свежее дыхание, приятная одежда — все окружает малышку плотным коконом. И он такой необычный, такой интересный, что она не пробует вырваться. Тем более тень на полу намекает, что папа по-прежнему рядом и с места не сдвинется.

— Смелостью она в тебя, — посмеивается женщина, отстранив юную мисс Каллен и пристально изучая ее личико своими серыми глазами, пронизывающими, — а всем остальным — моя. Правда, куколка?

Толком не зная, что отвечать, девочка выбирает вариант молчания. Смущенный и тихий.

— Ладно, хватит, Карли, — почему-то напрягшийся папа возвращает руку на ее плечо.

— Конечно, хватит, — гостья с пренебрежением скидывает его ладонь вниз, — этот спектакль затянулся. Ты скажешь ей?

Каролина вздыхает. Папин суровый взгляд ей не по вкусу. Он прожигает затылок.

— Тогда я, — так и не дождавшись от мужчины доходчивого своевременного ответа, принимает решение гостья. И снова глядит в девочкины глаза. Пронзительно и крайне, крайне глубоко.

— Я твоя мама, Каролина.

…В дальнейшем эта фраза становится не просто ее талисманом, а движущей силой всего живого. Каролина знает, что у нее есть мама. Каролина счастлива и рада, когда видит, слышит ее… когда мама присылает ей подарки, когда девочки в школе завидуют такой маме, видя ее фотографии… просто когда слово «мама» звучит в ее голове. Она любит Мадлен. Обожает. Она хочет быть такой же умной, такой же красивой, так же одеваться… маме нет равных.

И все же с этой фразой связано не только хорошее. Вообще с этим словом в принципе. День за днем, когда думают, что ее нет рядом, дядя Эд и папа обсуждают Мадлен. Папа ругается на нее, стучит по столу, говорит плохие слова и порой так отчаянно смотрит в никуда, что Карли становится его жалко. Она думает, смогла бы выбрать между родителями или нет? Кого-то одного… и, хоть это нечестно по отношению к папе, понимает, что нет. С того дня, такого давнего, мамочка ей очень нужна. Даже если не рядом.

И дядя Эд порой говорит то же самое. Он сидит напротив папы в их кабинете или стоит, похлопывая его по плечу и спокойным, твердым голосом что-то рассказывает. Утешает. Поддерживает. Помогает папе. И за это с каждой секундой Карли любит его сильнее.

Слово «мама» — двоякое слово. Порой от него очень больно, дядя Эд сам как-то раз так сказал. Каролина, прежде уже слышавшая это, считает, что так полагать глупо. Что неправда это.

Но сегодня, под шум разбившейся тарелки, звонкий голос диктора и череду цветных фотографий на экране, вынуждена убедиться в обратном.

— Мамочка…

Хныкая и постанывая, как совсем маленькая девочка, малышка сидит на полу, глядя на осколки, в которых мелькает фото с экрана. Белые, отражающие, они идеально его показывают. И котики, навеки разъединенные, уже никогда мамы не порадуют…

Первые несколько секунд Каролина не верит. Просто смотрит телевизор, просто слушает, просто… в себе. Это не про ее маму, нет, это про другую. С ее все хорошо.

Но диктор убеждает, отказываясь признавать свою неправоту, что его аргументы верны. Каролина видит мамин шарфик на фото, видит ее саму. Узнает, как узнала бы из тысячи. Ведь мамочка одна…

А рядом слово — слово «смерть». Самое страшное из слов.

Почему она кричит?..

Каролина не знает. Это случается как-то само собой, возможно, от такого резкого укола боли, который накрывает с головой, не давая выпутаться. Она задыхается, не поймав достаточно кислорода и, слетев с дивана, бежит к телевизору.

Диктор врет. Экран врет. Мама… врет. Она жива.

Слезы льются водопадами, застилая глаза, а в горле сильно-пресильно дерет. Нет никакой возможности избавиться от боли, что грубыми страшными мазками расходится внутри. Карли чувствует, как больно ее сердцу. Тысячи иголочек из больницы, те самые, никицветики от капельницы, протыкают его до красной-красной крови…

Мама.

Мамочка.

— МАМА!..

Оглушительный, ошеломительный, еще более дерзкий, яркий крик. Проникнутый всеми оттенками горя, какое только может быть на свете.

Каролина видит Мадлен со всеми ее подарками, словами и рассказами. Видит, как в последний день их встречи мама выбирает для нее белое платье, как советует постричь волосы, как говорит, что она будет самой красивой девочкой… как держит ее за руку.

Каролина отказывается верить в ложь. Дядя Эд говорил ей, что ложь — самая плохая вещь на свете… мама… мама жива!

Никто не посмеет Каролине лгать!

— ЖИВА! — выкрикивает она как раз в тот момент, когда ниоткуда взявшиеся теплые руки Эдди прижимают ее к своему обладателю. Шоколадно-клубничный, он перехватывает ее слишком крепко. Воздуха снова нет.

— ЖИВА, ЖИВА, ЖИВА! — стонет девочка, брыкаясь и вырываясь от дяди. Ей больно от малейшего движения. Все идет от сердца, во все стороны. И это убивает.

— Моя маленькая, моя хорошая, — шепчет добрый голос, пока поцелуи сыплются на ее волосы, — тише, зайчонок… тише…

Зайчонок.

Это же слово сказал папа, впервые знакомя Карли с матерью.

— МАМОЧКА!.. — не сдерживая ни себя, ни горчайшие соленые слезы, ревет она.

— Каролин, Карли, — второй голос, женский, ласковый и тихий, наслаивается на дядин, — мое солнышко, ну что ты… дыши глубоко-глубоко. Мы справимся.

Заплаканные, покрасневшие и опухшие глаза Каролина поднимает вверх. Видит Эдди, склонившегося над ней, а еще видит Беллу. Белла здесь. Все здесь. Все, кроме папы… и кроме мамы…

Поддавшись импульсу, девочка резко хватается за ворот дядиной кофты, отказываясь вырываться.

— Эдди, она жива, да? Скажи мне, что она жива, по-о-ожалуйста! — слово, перерастающее во всхлип, тонет в воздухе, — пожалуйста, мой Эдди… ты же хороший, Эдди… пожалуйста!

Карли ждет, когда это случится. Когда глаза мужчины, такие аметистовые, такие родные, подернутся смешинками и добротой, способной рассеять ее грусть. Он улыбнется, потреплет ее по волосам и скажет, что малышка права. Что не умерла мама, нет, что жива. И скоро приедет. А это просто глупая, болезненная шутка. Просто ошибка. Просто… просто кошмар, дурной сон. И ничего, ничего больше не случится.

Он возьмет ее на руки по-другому, как в колыбельку, будет гладить, напевать свою песенку, а потом подзовет Тяуззи и пожелает добрых снов. Он знает, что Карли любит котика и не желает с ним расставаться. Ночью дядя Эд всегда так поступает. Слева он, справа Белла, а рядышком, у груди… кот. Ее маленькое сокровище.

Только даже его сейчас нет…

От волнения у девочки потеют ладони и бьется о кости сердце, каждый раз, будто последний, грозясь развалиться на части. Буквально выстукивает по ребрам.

Но дядя Эд… молчит. Его глаза наоборот, затягиваются чем-то прозрачным, а губы чуть бледнеют.

— Мой Малыш…

Длинные пальцы проходятся по ее волосам, играют с ними. Нежность, сочащаяся из взгляда, способна залечить все раны. Любые. Самые страшные. Но только не такие… не мамины…

— Карли? — встревоженная Белла нависает над ней наравне с крестным, пытаясь поймать взгляд.

Девочка хочет взглянуть на нее. Может быть, Белла знает правду? Но не получается. Ничего… никого… контуры, как и в том воспоминании. И размытые силуэты.

— Эдвард, она не?..

Дрожь голоса, будто по проводу, передается и Эдди. Он напрягается, хватка ослабевает. Но лишнего воздуха Каролина не чувствует, что наглядно демонстрирует половинчатым вздохом.

Испугавшийся дядя Эд опаляет страхом, приникнув к лобику племянницы.

— Как ты? Котенок, тебе плохо?

Такой храбрый и смелый, такой всегда серьезный и сосредоточенный, он растерян. И ему так же, как и Карли, больно. Лицо искажается.

— Мама умерла, — вздрогнув от крохотного поцелуя прохладных губ своего Эдди, игнорируя вопрос, делает вывод Каролина. Беспрецедентный.

Последняя надежда, последние ее секунды.

Интересно, кто начнет отрицать? Эдвард? Белла? Кому ее станет жалко?..

…Никому.

Силуэты и контуры сливаются воедино, слезы текут, в груди ноет… но вокруг — тишина. Даже папы нет рядом. Даже папе ее не жалко, не любит он ее…

— Мамочка… — напоследок, горестно всхлипнув, протягивает девочка. Сквозь дрожь.

А потом глаза сами собой, ничего не спросив, закрываются.

* * *
Утром наступившего дня Эммет просыпается почти полностью счастливым человеком. Не глядя на следствие, похороны и все проблемы «Мечты», его дочь жива и здорова, сейчас рядом с дорогими сердцу людьми, у брата все налаживается, а под боком спит очаровательная девушка с зелеными глазами, столь же красивая, сколько добрая. Идеальная.

Эммет улыбается, чуть поворачивая голову, чтобы увидеть спящую Нику.

Доверчиво приникнув к его плечу, она держит свою ладонь на его локте, согревая кожу. В свежей пижаме, с размеренным дыханием и пленяющим запахом ванили, Ника — совершенство. Ее ровное гладкое лицо, темные ресницы, брови, как в сказках… и точеная фигурка. Она замечательная. И ни один из недостатков, которыми так боялась отпугнуть, не изменит его впечатления.

Глубоко вздыхая, дабы прогнать желание бить и крушить от вчерашней реакции девушки на его поднятую руку, Эммет с нежностью проводит пальцами по одному из ее локонов. С обожанием.

Теплая, мягкая, она излучает желание заботиться и любить. Она домашняя. Она — счастливая и счастье приносит. Только для него она. Всегда для него.

У Натоса есть план. Возможно, глупый, возможно — слишком мальчишеский, сопливый, но… он так хочет порадовать это чудесное создание! Эйфория любви волшебная штука, а в том, что влюблен, Медвежонок перестает сомневаться еще этой ночью. Для Ники ему хочется… За Нику ему хочется… ВСЕ! Потому что никогда ее не интересовали только его деньги. Потому что никогда она не отказывала ему в помощи. Потому что секс — не единственная цель ее жизни, потому что она — хранительница очага. Гера. Гера для Зевса, с которым его сравнивала Каролина столько лет. Вполне подходит.

Улыбаясь так широко, как, думал, уже не сможет, Натос высвобождает правую руку из-под одеяла, протягивая ее к прикроватной тумбе. Забирает с нее мобильный.

«Скатерть-самобранка», отпавшая вчера, возрождает позиции сама собой. Нужен завтрак. Завтраки ведь тоже есть в меню?

Эммет старается говорить как можно тише, но внятно, не желая покидать Нику и, в то же время, разбудить. Благо, диспетчер, узнавая его код, сразу предлагает лучшие из блюд на выбор. И когда клиент выбирает, обещает доставку в течение получаса. Еще горячую еду.

Вероника делает неглубокий вдох, ворвавшийся в череду ее ровного дыхания, как раз к концу разговора. Эммет прекращает вызов, а она, еще сонная, открывает глаза.

— С добрым утром, — ощутивший прилив нежности, сравнимый с цунами, Медвежонок горящими глазами осматривает лицо своей красавицы. Настоящее, без ботокса, без силикона. Женственное.

— С добрым, — смутившаяся от его взгляда Вероника чуть опускает голову, приникая к спальной кофте. Ей не нравится, что она черная, но мягкостью одежды Бабочка явно довольна. — Надо же, ты все еще здесь…

— Предусматривалось, что я уйду?

— Многие бы так сделали, — девушка прикусывает губу, как-то виновато глянув на своего Медведя. Но потом поспешно добавляет, устыдившись, — но я очень рада, что ты здесь. Спасибо.

Эммет, не спуская с губ улыбки, с обожанием гладит ее волосы. Очень осторожно и трепетно, но как никто — нежно.

— По-другому никогда и не будет. Я бы хотел быть здесь всегда.

Ника пунцовеет сильнее прежнего, кажется, затаив дыхание.

— И я здесь, — сладко добавляет Натос, хмыкнув. Не желая себя ограничивать — только не таким великолепным утром — целует Нику в лоб.

Она жмурится.

— И тебя не смущает… тебя правда не трогает то, что я?.. — правая ладошка, оказавшаяся ближе всего, указательным пальцем едва-едва касается груди своей обладательницы.

— Правда, — перехватывая ее руку и делая все, дабы не успела вырвать, пока поцелует, Эммет не дает оснований сомневаться в себе, — я сказал это вчера.

— Ну, вчера я… — Вероника ерзает на своем месте, пытаясь подобрать слова. У нее плохо выходит.

— Вчера было вчера и оно закончилось, — Эммет дружелюбно кивает, приняв такой ответ и сделав соответствующий вывод, — сегодня у нас сегодня.

Бабочка по-детски хихикает, покрепче прижавшись к его плечу. Чуть расслабляется, а это чувство ей по нраву.

— Ты так же успокаиваешь дочку? Про сегодня-вчера?

— Практически, — с любовью вспомнив своего ангелочка, Танатос чувствует, что в счастье окунают его с головой, практически опрокидывают ведро сверху, — но там есть еще сказка о «завтра».

— Дети любят «завтра»… это самый волшебный день, представляешь? Потому что еще не наступил.

Находчивости девушки Эммет посмеивается.

— Именно поэтому.

Он гладит ее. Поднимает обе руки, позволив прижаться к себе как следует, устроившись на плече, а затем ведет несколько линий по закрытым рукавам пижамы. Не желает пугать, но подсказывает, что не боится. И хочет. И всегда будет хотеть.

Ника выдерживает минутную паузу, не говоря ни слова, но затем все же выдыхает:

— А в сказке про «вчера» у Каролины есть мама?

Пальцы Эммета замирают.

— Есть…

— Прости меня, если лезу не в свое дело, Натос, — Ника тяжело сглатывает, — просто ты здесь… и дочка живет с тобой… я немного не понимаю…

— Это не русские реалии, — стараясь удержать в голосе хоть каплю безразличия, выдыхает Танатос, — мы были женаты два с половиной года, а затем развелись. Больше семи лет назад. С тех пор я с Каролиной — она сама с собой. Нас обоих устраивает.

— Она к ней приезжает?..

— Приезжала три раза. Но больше не приедет.

— Суд постановил?.. — Ника снова ерзает, но на сей раз от легкого испуга. — Или же ты?..

— Она умерла, — отрывая пластырь сразу, не по кусочкам, выдает Эммет. Старается не представлять, что будет, когда малышка узнает правду, — так что у нее в любом случае не выйдет больше явиться.

Ошеломленные Никины глаза, взирающие на него с недоверием, Танатос встречает мрачным кивком.

Девушка резко выдыхает.

— Извини, пожалуйста… мне так жаль…

Эммет собирается встретить такой жест снисходительностью и вымученным принятием мнимого сострадания, но, когда видит Веронику, ее выражение лица, складочку между бровей, задумчивость… понимает, что ей вправду жаль. Это не потому, что надо сказать такое.

— Спасибо, — с горячей благодарностью, не утаив своего порыва, он наклоняется и еще раз целует Бабочку. Сильнее. Крепче. Слаще.

Он становится от нее зависим.

— Ты большой молодец, Натос, — едва мужчина отрывается, Вероника с нежностью гладит его щеку, все еще не в силах полноценно принять такие новости. Ей больно за Карли. Ей больно за Карли, а она ведь ее так мало знает! — Ты все делаешь правильно. У тебя счастливая дочка.

Эммет с навернувшейся на глаза влагой вдруг понимает, что ждал этих слов. Хотел их услышать. Жаждал, наверное. И потому то, что они делают внутри, переворачивая все… бесценно.

— А ты идеальна, Ника, — Медвежонок чмокает ее лоб, потеревшись об него носом, — со всем, что в тебе есть.

На сей раз черед оказаться растроганной девушке. Вчерашнее откровение, несомненно, напугало ее, а реакция Эммета показалась неправильной. Зато теперь все лучше. Куда, куда лучше…

Правда, выразить свои эмоции Ника не успевает. Раздается звонок в дверь.

— Гости?..

— Завтрак, — возвращая себе улыбку, Медвежонок поднимается с постели, аккуратно перекладывая девушку на подушки, — ты же не думала, что я оставлю тебя голодной?

Возвращает прежний настрой. Атмосферу. Улыбку.

Счастлива. Она будет счастлива. Она делает счастливым его.

— Я бы приготовила…

Улегшись на подушки, Ника запрокидывает голову, так же улыбаясь. Еще немного смущенно, но уже более решительно. С восхищением.

— А приготовил я, — с налетом гордости усмехается Эммет и ее словам, и восхищению, не сумев его проигнорировать, отправляясь в прихожую.

…Открывает дверь.

— Добрый день, Эммет Карлайлович, — чуть испуганный его порывом и таким резким отлетом двери в сторону, невысокий мужчина лет пятидесяти, в очках и с сединой, достает полицейское удостоверение, будто бы не показывал его прежде, — я рад, что вы дома. Есть разговор…

* * *
Самая теплая, самая уютная, самая просторная и самая светлая комната в доме. «Голубиная» прежде, а ныне — детская, спальня с окнами погружена в молчание.

Они стоят возле белого диванчика. Оба в черных брюках, оба хмурые, оба смотрят на постель. Там, среди покрывал, среди подушек, она. Маленькая, бледная и уже сменившая свою юбку с кофтой на простую пижаму — свежевыстиранную, с розовыми зайчатами.

Мужчины ничего не говорят, просто смотрят. Минуты три.

А затем, все так же, молча, с мрачными лицами направляются в мою сторону.

С чашкой кофе для нашего гостя и чая — для Ксая — я жду их у дверного прохода, замерев у стены. Отсюда видно, что Карли лежит неподвижно, веки ее не трепещут, от слез на щеках остались только тонкие дорожки.

Леонард, всего лишь три месяца назад так услужливо лечивший меня, с благодарностью принимает свою кружку.

— Благодарю, Изабелла, — чинно отвечает он. Но, сколько бы профессионализма ни было, сколько бы ни было желания, скрыть свой интерес он не в состоянии. Взгляд останавливается на моем золотом кольце, а потом переметывается к Эдварду. Но тот, слишком погруженный в свои мысли, этого не замечает. Немудрено. Леонард наверняка знает, чем занимается его работодатель. И что не жениться на «голубках» настоящим образом он зарекался на протяжении всей своей жизни.

Я мягко гляжу на мужчину в ответ.

Я не особенная, мистер Норский. Просто я его люблю…

— Спасибо, солнце, — чуть ожив, Алексайо забирает и свою чашку из моих рук. Зеленый, с мятными переливами и долькой лимона, это его любимый чай. А потому пусть и на секунду, пусть и на мгновенье, но лицо светлеет.

Я прикрываю дверь в спальню.

— Как она?

Эдвард тяжело вздыхает. Ровный ряд морщин на его лице красноречив.

— Лучше.

— Лучше — это хорошо, — поправляет Леонард, неодобрительно взглянув на Эдварда, — физическому здоровью девочки ничего не угрожает. Кратковременная потеря сознания — до одной минуты, тем более, единичная — не большая беда. Ее пульс, температура и двигательные функции в норме. Единственное, я предложил дать ей успокоительного, дабы поспала немного, но это все.

Надо же, полный отчет. Краешком губ я благодарно улыбаюсь доктору.

— То есть с ней все будет хорошо?

— В физическом плане, — подчеркивает Норский, — возможен переход психологических симптомов в физиологические, но я бы не назвал процент вероятности большим.

— У нее снижен иммунитет, — Каллен прикрывает глаза, глотнув еще чая, — она автоматически в группе риска.

— В случае, если это будет простуда, то стресс здесь ни при чем.

Подступив к Ксаю, я легонько потираю его плечо. И без того не спавший больше суток Эдвард заметно переживает за Каролину. А это делает его образ крайне плачевным.

— Долго она будет спать?

Норский допивает кофе.

— Думаю, несколько часов. Самое главное, чтобы она знала, что не одна. Тогда ничего не произойдет.

— Конечно, — не теряя времени, соглашаюсь я, — спасибо вам.

— Не за что, Изабелла, — доктор тоже улыбается мне краешком губ, — я рад знать, что с вами все в порядке.

— Не без вашей помощи, — я становлюсь совсем рядом с Ксаем, ласково поглаживая ладонью его напряженную, неестественно прямую спину. Знаю, чем займусь в ближайшее время, раз Карли более-менее в порядке.

Леонард отдает кружку обратно мне. А Эдвард, в это же мгновенье, не выжидая, у меня ее забирает.

— Нужно поговорить, — ровным, но напряженным голосом просит он. И кивает Норскому на лестницу.

— Давайте я отнесу чашки?..

— Лучше позвони Эммету, — Алексайо, все еще слишком мрачный и напряженный, натянутый, как струна, достает из брюк мобильный, перехватив обе кружки одной рукой, — скажи ему, что Карли знает. Скажи, что ему надо как можно скорее быть здесь.

Мне не оставляют выбора.

Я хмуро смотрю на то, как неустанно бледнеет Ксай, как приоткрываются его губы, увеличивая доступ кислороду, и как прожигающе он глядит на Леонарда. Словно предупреждает.

— Спасибо за кофе, Изабелла, — уловив намек, доктор не задерживается. Кивает мне. Как и в прошлый визит, в рубашке и брюках, в пиджаке, судя по всему, оставленном в машине, он выглядит лишь немного старше Ксая. А сегодня, возможно, и Ксай будет постарше. Что-то определенно идет не так.

Но во всей этой ситуации меня утешает то, что с чертежами покончено, а значит, есть шанс уговорить Эдварда отдохнуть. Даже рядом с Карли. Им обоим нужно присутствие друг друга, вера… им нужна близость. Все самое страшное, даже неизлечимое, близостью можно исцелить.

И даже такое большое, такое страшное горе, как детское…

Нет ничего ужаснее, эмоциональнее и больней. Нет ничего, что способно с этим сравниться. Дети — самые искренние, честные и безгрешные существа на планете — страдают под стать ангелам. Долго, горько и за все грехи сразу. До крови. До последнего вздоха сквозь рыдания.

Слезы Каролины — это яд. Это кислота, разъедающая внутренности, это металлы, мешающие дышать, это… просто удары наотмашь. Причем такие, где хватит и одного, дабы отправить в полный нокаут.

А сегодня, там, в гостиной, она плакала… будто умерло все. Все, что она любила. И ни Эдвард, ни я… ни наши заверения, ни объятья, ни касания — ничто не помогло. Маленькое сознание не выдержало, маленькая душа надорвалась. И тогда уже наступил черед погрузиться в агонию Ксая. Его пробило такой бледностью, что я как никогда на свете испугалась, что сейчас потеряю их обоих.

Но… все исправилось довольно быстро. Через сорок секунд Каролина пришла в сознание, затихнув на руках дяди, а он сам, прерывисто выдохнув, испытал хоть каплю облегчения. Ее хватило, чтобы дозвониться Норскому.

А моя задача сейчас — дозвониться Эммету. Карли нужен папа. Нужна его любовь.

Трубку снимают через десять секунд.

— Эд? — озабоченный, но тихий голос тревожно зовет Ксая.

— Натос, это я, — извиняющимся тоном, так же тихо, почему-то, отвечаю, — и мне…

— Что-то с Эдвардом? — в его басе нечто вздрагивает, готовое разбиться на части.

— С ним все в порядке, — я качаю головой, слишком поздно задумавшись, что Медвежонку меня не увидеть. Качаю и, краем сознания, думаю о том, почему не плачу. Не могу плакать. Как и в случае с Деметрием, слез просто нет, хоть теперь и не трясет меня, хоть теперь и не так больно. Эмоции, вернее, яркое их проявление, просто… выключены. Меньше часа назад я рыдала в коридоре второго этажа в объятьях мужа, пытаясь помириться, а сейчас, когда Каролина в таком состоянии, когда она страдает… могу мыслить лишь рационально. Боюсь за Ксая. Боюсь за Карли. И хочу сделать все, что от меня зависит, дабы с ними все было хорошо.

— Белла, у меня следователь. Если все в порядке, может быть, ты перезвонишь? — напряженный Эммет приглушает тон.

Следователь?..

— РуТВ показал программу о Мадлен, Эмм, — решив не растягивать, выдаю на выдохе я, — Каролина знает, что она умерла.

В реальности эти слова звучат страшнее, чем казалось. Против воли, припомнив реакцию малышки, я вздрагиваю.

Танатос на том конце и вовсе смолкает.

Я слышу, как глубоко, пытаясь то ли унять себя, то ли замедлить реакцию на такую правду, вздыхает.

— Я приеду сразу же, как только смогу, — его голос, взлетевший на октаву вверх, вздрагивает, — нет. Я уже еду. Уже.

В трубке слышен какой-то вопрос, вероятно, от следователя. И еще один голос, судя по всему, женский. Но Эммет их игнорирует, обращаясь все еще исключительно ко мне.

— Белла, спасибо… пожалуйста, проследите за ней. Я ее люблю… я ее ужасно люблю!

По правилам или нет, но сейчас без одной-единственной капельки, помутившей взор, не обойтись. Эммет большой и сильный, страшный и решительный, но когда он папа, а у Карли беда, мужчина не менее раним и напуган, чем мы все. Даже медведи имеют право быть слабыми…

— Она знает. И она дождется.

Моя убежденность немного его подбадривает. Вплоть до одного неприличного слова в адрес телеканала, так легкомысленно пустившего в ленту разбившую мир маленькой девочки новость.

Отключается.

Пока я спускаюсь по лестнице на первый этаж, где наверняка ждет Эдвард, в голове выстраивается цепь до боли правдивых мыслей. Последовательность случайностей, порой даже не связанных, может приводить к страшным результатам. Души, сердца, судьбы — все способна разбивать. И я надеюсь, что выздоровление Каролины, рано или поздно, не будет стоит нам Ксая…

Заблокировав экран смартфона, я останавливаюсь на первой из ступеней лестницы, вслушиваясь в звуки вокруг. Самая выгодная точка наблюдений.

Голоса раздаются из кухни. Именно там кто-то, домывая чашки, негромко переговаривается по-русски.

Но если три месяца назад, стоя здесь с нашим договором «голубок»-Кэйафасов я не могла уловить сути, то теперь это не составляет большого труда. Жалко лишь, слышно плохо.

— Поможет быстро, но…

— Быстро… важно… не ей…

— Пограничное состояние…

— Иным… не было…

— Если не исправиться, будет хуже, — это звучит уже как совет, прежде чем оба мужчины, замолкают. Я пугаюсь, что обнаруживают меня, но на деле, тишина длится ровно столько, сколько требуется одному из них, чтобы выпить воды. Из фильтра она набирается в стакан. Я даже знаю какой — оранжевый, Каролинин любимый. У него особое дно и, когда вода попадает туда, идет пузырьками, как газировка.

Вряд ли Норский запивает кофе водой…

От бессилия слишком сильно сжав мобильный пальцами, я устало приникаю к стене. Разговоры, ну конечно же. Бледность, напряженность, желание поскорее куда-нибудь убраться. Эдвард не просто любит, он действительно считает, что достоин все сносить в одиночестве. И у меня уже опускаются руки в попытках доказать ему, что это не так.

Леонард первым покидает кухню, уже в пальто, направляясь к прихожей. Его туфли поставлены прямо на коврик, причем чересчур ровно. Даже Ксай так не ставит.

— Я оставил ибупрофен, если понадобится. Но жара быть не должно, — обращаясь уже к нам обоим, приметив меня на лестнице, докладывает доктор.

Алексайо не спешит появляться в коридоре. Да, он выходит за Леонардом, но чуть медленнее обычного. И да, он все такой же опалово-бледный.

Муж открывает доктору дверь.

— До свидания, — сама вежливость, прощается тот. И, не оборачиваясь, направляется к машине.

Снова, как и вчерашним, позавчерашним и прошлыми днями, мы остаемся вдвоем. Каролина спит, Эммет в пути, а ехать ему не меньше часа, а за окном постепенно сгущаются тучи. Мне не нравится пасмурность. В ее власти и вовсе любая, даже самая малая ранка, болит и ноет. Что уж думать о разорванных душах…

Ничего не говоря, я подхожу к Эдварду, протягивая ему мобильный.

Не строя даже маленькой улыбки, абсолютно не играя, Ксай с отсутствующим лицом так же молчаливо его берет.

У него четко очерчены скулы, опустошающе-честно опущен уголок губ и глаза, уставшие и грустные, под хмуро нависшими бровями.

К ним я и прикасаюсь в первую очередь, оказавшись достаточно близко.

Ни ухмылки, ни выдоха, ни даже капли расслабления. Муж лишь перехватывает мою ладонь, опуская ее вниз.

— Эдвард…

Но возмущения оказываются излишни. Ксай просто хочет обнять меня. Он достаточно нежно, но в то же время с проклюнувшейся потребностью притягивает меня к себе.

Все так же, без единого слова.

Ему не хочется.

Я отвечаю на подобные действия. Так же нежно обвиваю его за талию, уткнувшись лицом в грудь, и целую ее левую область. Не нужно быть экстрасенсом, дабы понять, зачем Эдвард позвал Леонарда на кухню и что именно он запивал водой. Это ожидаемо, да… но все всегда как впервые.

— Я люблю тебя, — все, в чем признаюсь. Сотни слов и миллионы мыслей это заменит. Все, что мне нужно было знать ночью, при грозе — он рядом. А сегодня я буду рядом с ним. Со всеми ними.

— Люблю, — шепотом выдыхает муж. Его поцелуй ощущается на лбу, руки гладят спину.

Он ждет, что я что-то скажу.

Начну ломать копья? Буду выпытывать правду? Выскажусь о произошедшем с Карли? Отчитаюсь по звонку Эммету?.. Я не знаю. И не хочу знать. Как бы там ни было, все уже случилось, в прошлое не вернешься и время вспять не повернешь. Я им нужна. Я буду с ними.

— Прости меня.

Могу поклясться, даже в таком состоянии Эдвард вскидывает бровь.

— За что?

— За все, — не строя предположений, отвечаю, — для меня ты важнее всего, ты же знаешь, правда? И я все готова разделить с тобой. Если я обижаю… я не хочу этого делать. Ты мое сокровище, Эдвард.

Он жмурится, уложив подбородок мне на макушку. Руки сильнее прежнего растирают спину.

— Я не умею на тебя обижаться, Бельчонок. Совсем.

— Тогда я надеюсь, что не научишься.

Впервые за последние два часа Ксай фыркает. Приглушенно, но все же.

— Не сомневайся.

Гостиная погружается в тишину и стены, такие светлые прежде, будто сжимаются. Давят. Я лениво скольжу пальцами по спине и затылку мужа, лелея надежду хоть немного его расслабить, а он обнимает меня. Гладит и обнимает, как обычно. Пока в единую секунду вдруг не стискивает меня так крепко и требовательно, как никогда себе не позволял.

— Что же с ней будет? — сорвавшимся шепотом вопрошает Эдвард, не давая мне отойти от своего порыва. Его подбородок, необычайно острый, причиняет немного боли в такой позе.

— Время лечит, Ксай. Она… сможет справиться.

— Если нет, ее жизнь не станет прежней. Она и так за свои восемь видела… не меньше, чем мы с Эмметом. Хотя я клялся этого не допустить.

— В смерти Мадлен ты не виновен, — с нежностью перебираю его волосы я.

— Она звонила мне! — не разжимая объятий, на повышенных тонах восклицает Эдвард, — а я отказался помочь. Я виновен, Деметрий был прав.

— Деметрий далеко не всегда прав…

— Зато получает правдивые наказания. Надеюсь, на том свете ему выпадет не меньше.

Как собственник, как человек, у которого меня пытаются всеми силами мира отобрать, Алексайо вынуждает уткнуться в свою грудь, втягивая в еще более глубокие объятья.

Но незначительная боль отходит на второй план очень быстро.

— На том свете?..

Эдвард, судя по вздоху, зажмуривается.

— Твоей вины здесь нет.

— Он умер? — меня передергивает.

— Умер, — Ксай не таит правды, — и это лучший был для него исход.

Я чувствую, как немеет язык и тяжелеют руки. Дыхание ни к черту.

Да что же это за неделя такая?.. За дни?..

— Я его убила…

О господи. Убила. Выстрелила, чтобы защитить Ксая, Карли, себя… и убила. Так верила, что нет, так надеялась, была готова на это поставить. В тот день Эдвард буквально вытащил меня из коматозного состояния ужаса, сообщив, что Рамс жив. Что же успело так быстро измениться?

Я морщусь, поджав губы, а сердце стучит у самого горла.

Эдвард понимает.

Он немного отпускает меня, чтобы заглянуть в глаза. Приседает почти на их уровне.

В аметистах, пронизанных горечью, самая настоящая боль. Совершенно не упрятанная, шокирующая меня.

Только не он, пожалуйста… лучше я… лучше Дем… только не он!..

— Бельчонок, — тихо-тихо, словно это тайна, признается муж, а глаза подсказывают, что соврать не сможет, — у меня болит сердце… не полежишь со мной?

Он видит, что я пускаюсь в самокопание. Он видит, как я теряю контроль. И видит, несомненно видит, что я боюсь… только вот лучше кого бы то ни было знает, что за него все равно боюсь больше. И не стану ни о чем думать, пока не буду убеждена, что ему хорошо.

— Сильно болит?.. — вторая из слезинок за это время бежит по скуле. Мои пальцы чуть подрагивают, когда накрываю левую часть его груди.

Эдвард выдавливает на лице робкую, искреннюю улыбку. Всегда мою.

— С тобой — нет.

Я прерывисто выдыхаю, кое-как усмехнувшись в ответ.

— Тогда конечно, любовь моя. Я полежу.

Приподнимаюсь на цыпочках, чмокнув его щеку. Живую.

Удовлетворенный ответом, мужчина обвивает меня за талию, притягивая к себе. И разворачивается, пусть и медленно, в направлении лестницы.

С подъемом дела обстоят примерно так же. Ксай дозволяет мне все, даже то, что не любит, при условии, что не виню себя за Деметрия. Я тоже держу его талию, он останавливается на девятой ступени, попросив перевести дух, а в спальне «Афинской школы», где чутко спит Карли, вовсе не до слез и разговоров.

Эдвард ложится на взбитую мной подушку, под одеяло, не изъявляя никаких недовольств. И просит лишь одно, даже требует — меня саму. Рядом с Карли нам обоим спокойнее, этого никто не станет отрицать.

— Отдохни, — любовно поглаживаю его лицо, наблюдая за стремительно заволакивающимися сонным туманом аметистовыми глазами, — мы справимся…

Ксай устало и одновременно успокоенно выдыхает в подушку, руками прижав меня к себе. Нас обоих укрывает одеялом, следит за тем, чтобы не мешали Каролине.

- Είστε φτερά μου.

Ох уж эти крылья…

Я доверительно приникаю к его груди, посмеиваясь.

— Кто бы говорил, любовь моя…

И целую как раз там, где, на наше счастье, еще продолжает биться сердце.

* * *
В отличие от пышного приемного зала и гостевых коридоров с лестницами и зеркалами, плавно переходящими в картинную галерею в другом конце здания, сам кабинет Maître не отдает ничем экстраординарным. Здесь нет особой роскоши, нет полета творческой мысли. Здесь немецкий рационализм и французское изящество, не обремененное ничем лишним. Италию господин любит, хоть Франция и его дом. Здесь, как говорит, царит тишина.

Maître, которому приписывают нечеловеческую любовь к золотым изделиям, на самом деле носит всего одну цепочку, купленную в Стамбуле множество лет назад. Ко всему остальному он равнодушен.

Апполин, напустив на лицо правильное выражение, проходит внутрь. Дубовая дверь, такая же высокая, как и потолки в резиденции, пропускает ее практически бесшумно.

Он сидит за столом, окружив себя листами с эскизами и тонкими цветными карандашами, россыпью устроившихся в ровном черном квадрате. Maître обожает точные фигуры, а еще черный — его любимый цвет.

Покорно наклонившись над столом своего покровителя, Апполин выверенным легким движением, внешне непринужденным, но отточенным до последнего касания пальцев, кладет бордовую папку куда полагается. В черный треугольник.

Maître поднимает глаза, оторвавшись от своих эскизов. Всегда в темных очках, независимо от окружения и территории, лишь в резиденции он дозволяет себе их снять. И глубокие синие глаза, чуть выцветшие от возраста, поблескивают от созерцания девушки.

— Сколько ей, мой Лотос? — старческий голос, еще сохранивший в себе вязкую сладость бурного прошлого, вкрадчив.

Апполин, зная правила, не отводит взгляд.

— Мне неизвестно, Maître.

Это проверка. Если бы заглянула — выдала бы себя, так или иначе. Именно по такому критерию, обладая удивительной способностью разбираться в эмоциях людей и вылавливая из них правдивые или же ложные слова, Maître проверяет своих помощниц на преданность.

Ответ ему ясен.

— В сущности, это не важно, Лотос, — успокоенно произносит он, легонько похлопав по плотной папке, — взяться за нее было последней волей Мадлен Байо-Боннар, а уж она-то меня никогда не подводила…

На сей раз глаза не блестят. Они мерцают, вспыхивая страшным пламенем.

И Апполин, впервые за столько лет, становится неуютно.

* * *
На мой телефон приходит SMS.

Ровно в четыре, час сорок спустя после нашего звонка Эммету.

Едва слышное отрывистое «пим-пим» на тумбочке привлекает внимание, заставляя открыть глаза, но Каролину, благо, не трогает.

Посередине постели, закутавшись в одеяло как в кокон, Карли спит у дяди под боком, несильно перехватив его ладонь собственной. Личиком утыкается в грудь, чуть посапывая. С ним она чувствует себя в безопасности, а это лучшее, что мы с Ксаем и Натосом можем девочке пожелать.

Потянувшись на своем месте до прикроватной тумбочки, забираю мобильный в руки.

Всего три слова.

«Я внизу. Открой».

И время отправки, равняющееся теперешней минуте. Медвежонок только что приехал.

— Я его впущу, — шепот, напоминающий больше шелест простыней,доносится до меня с левой стороны сонного царства Алексайо и малышки. Они, так тесно сплетшиеся, питают друг друга силами. И я была намерена сделать все, дабы оставить их вдвоем и дать как следует отдохнуть.

— Не спишь?..

Эдвард отрицательно качает мне головой, выдавив мрачную полуулыбку. Он выглядит сонным, но далеко не освежившимся этим сном. Скорее наоборот, он лишь сделал Ксаю хуже…

— Нет.

— Я сама открою, полежи, — примирительно предлагаю, протянув руку и легонечко коснувшись его пальцев, свободных от захвата Карли, — ты ее согреваешь.

Наш разговор, диалог, что не так просто услышать, девочку не тревожит. Как маленький доверчивый ангелочек, она с тем, кто ей дорог, с кем ей не страшно. А потому на лице нет страха и боли, нет слез… во сне проще смириться. Зачем же преждевременно этого сна ее лишать?

— Я все равно должен поговорить с Эмметом. Оставайся ты.

Шанса на опровержение мне не дают. Эдвард не без труда, но достаточно резво поднимается с постели, с ювелирной точностью до смерти влюбленного человека сумев никак не продемонстрировать Каролине своего ухода. Он так уверенно и спокойно покидает ее объятья, оставив вместо себя мягкое, пахнущее клубникой одеяло, что уставший зайчонок не замечает подмены. Просто крепче обвивается вокруг него, уткнувшись носиком в пододеяльник.

— Он придет минут через пятнадцать, не спускайся до тех пор, — наставляет муж, присев у левого, моего, бока постели. Взъерошенный, с кругами под глазами и выступившими венками на шее и ладонях, ласково гладит мой безымянный палец с кольцом. Почти молит, заглянув прямо в глаза. — Не оставляй ее одну.

Я с хмурой грустью, которую тщетно стараюсь ради Эдварда превратить в подобие понимания, ерошу его волосы.

— Не беспокойся.

Благодарно, отрывисто кивнув, Ксай целует мою ладонь. В самый центр ладошки.

На его лбу, между бровей собираются морщинки, по которым без труда можно догадаться, что темой разговора будут болезненные события этих дней. Пока Карли спит, у братьев есть время на обсуждения. Помимо страшных для девочки известий, произошло еще, к сожалению, слишком много всего…

Эдвард поднимается на ноги, дважды моргнув. Вздыхает — тяжело, но так тихо, что мыши шуршат по полу громче. Направляется к двери, одернув помятую рубашку. Не настолько, конечно же, как в одну из первых наших ночей, но… достаточно. А Ксай, я знаю, ненавидит неопрятный вид.

Это может означать только то, что ему слишком нехорошо, дабы думать об одежде.

Дверь закрывается. Мы с Каролиной остаемся вдвоем.

Мне хочется обнять ее. Обнять кого-нибудь так сильно, как хочу обнять Алексайо сейчас, доказать, что люблю, показать, заставить поверить.

Понимаю Уникального теперь. Близость — лучшее лекарство. И много ее не бывает.

Но обнять Каролину — значит разбудить ее. Даже погладить, даже невесомо тронуть волосы, даже легонько, как колыхание ветерка, поцеловать бледный лобик — все неминуемо приведет к утере ее спокойствия и возвращению тяжелых, режущих мыслей.

Так что мне остается только смотреть на зайчонка, мысленно желать ей как можно скорее пережить утрату и думать, думать, чем я могу помочь. Как мы все можем помочь…

Конечно же, никто не отрицает, что в детской душе останется след. Может быть, даже рубец. Даже нисходящий шрам — по крайней мере, так мне говорила Роз, когда рыдала в ее плечо, стеная о смерти мамы. Но размер шрама и его глубина могут варьироваться… и несомненно, в силах близких людей сделать все, дабы они были минимальны и не беспокоили.

Мне было четыре. Четыре и три месяца?.. Четыре и пять?.. Не суть. Я все равно точно не помню и не скажу. Дело все равно было не в возрасте. Дело было в дате.

18 июня 1999 года наступила годовщина смерти мамы. Двенадцать месяцев без нее…

Весь день, достаточно солнечный и теплый, я провела в комнате, рассматривая в окна облака и рисуя по памяти мамины портреты. Со мной была няня по имени Кейт, нанятая на неделю, чтобы присматривать за мной. Сын Розмари попал в аварию, и она была вынуждена незамедлительно покинуть США, отправившись в Россию. У нее не было выбора.

А у Кейт был. Но она предпочитала делать его не в мою пользу.

Когда сразу же после заката небо сильно потемнело и пошел дождь, няня впустила в комнату неистово стучащего Рональда.

Я помню, как удивилась его внешнему виду: выправленной рубашке с грязными манжетами, буквально разорванным воротом и брюками, по которым он будто бы шел через пустыню.

Отец вломился в детскую, сразу окатив ее запахом чего-то горького и очень противного, хлопнув дверью. Кейт безмолвной тенью, наблюдая за его горящими глазами, замерла у двери. Ей хотелось это место, наверное, сделать не временным… быть покорной. Ведь по части меня Розмари не шла на компромиссы, стояла на своем. И никогда бы не позволила отцу, в каком бы то ни было состоянии, с какой бы то ни было болью, сделать то, что этим вечером.

Он горько, с тысячей морщинок улыбнулся безумной улыбкой первой проблеснувшей молнии, а потом схватил меня за руку. Вздернул на ноги, чудом не сломав запястья.

Я закричала?.. Не помню. Кажется, нет. Я была ошарашена.

Он подвел меня к окну, раскрыв его верхнюю часть. В комнату просочились дождевые капли, холодный ветер бури страшно загудел. И гром… гром был таким громким, как на лугу в тот день! Я с трудом могла дышать.

— Папочка!.. Папочка, страшно!..

Но вряд ли Рональда, погруженного в такую скорбь, что-то могло остановить. Он лишь рыкнул, с особым вниманием вынудив меня изучать ночное небо.

— СМОТРИ! НУ ЖЕ, СМОТРИ! ЭТО ТЕПЕРЬ НАВСЕГДА ТВОЙ УРОК! — и его ладони на спине, прижавшие меня к оконному стеклу. И его голос, его запах, его тон… проклятье в тоне. Я разрыдалась за секунду, хоть и клялась себе при папе не плакать. Я думала, ему тоже больно, но он терпит…

А молния блистала. А гром грохотал. А деревья трепетали. А земля мокла под дождем. А ветер задувал во все щели.

— ПАПА!..

На мой отчаянный возглас няня, на которую я так рассчитывала, даже не шевельнулась. Зато отец сильнее сжал волосы, что обмотались вокруг пальцев.

— Тебя зовут, как ее… ты выглядишь, как она… но ты никогда ей не будешь! Это все твоя вина, ты и получишь наказание… — он тоже задыхался и мне, показалось, тоже плакал. Но слезы эти быстро высохли на разгоряченном лице, но сила рук, державших меня, не дрогнула. Рональд делал все больнее, пока говорил, к концу фразы достигнув апогея. Ударил, намеренно или машинально, меня о стекло. До синяка, не более, но… от неожиданности показалось, что до искр перед глазами.

— Ты ее недостойна…

Он отпустил меня. Оставил смотреть на молнию, наказав никогда о своей вине не забывать. А сам за мгновенье, как вихрь, как тайфун, как цунами, разрушил остатки хрупкого мира. Сорвал со стен мамины рисунки, забрал ее фотографии из тумбочки, выдернул браслетик из веточек, что она сплела мне на лугу в последний день, из нежно хранимой шкатулки. Все забрал. Подтвердил свои слова.

И ни его, ни Кейт не тронуло то, как я бежала вслед, как кричала, плакала, просила… он не остановился. За всю жизнь на мои слезы останавливалось всего трое — мама, Розмари и Ксай.

…Конечно, когда через два дня Розмари вернулась, она забила тревогу и едва не впала в истерику. Прежде просто страшная гроза для меня стала прямым посылом смерти, неизменно кончающимся одним, а окна — худшими врагами. Я боялась и того, что будет за ними, и того, что сделает отец снова, когда это будет. Он напугал меня до чертиков, он, по словам Роз, едва меня не сломал.

И хоть потом он пришел под ее конвоем, хоть потом, пару дней спустя, принес какие-то извинения собранным, деловым тоном, холодно потрепав меня по волосам, а комната наполнилась десятком красивых, но бесполезных для утешения игрушек, уже ничего не помогло. Наслоившись на воспоминания, сплетшись с детскими эмоциями, что по силе больше торнадо, гроза стала моим проклятьем.

И Роз не раз проклинала саму себя, что не была рядом в тот день. По ее словам, именно эта ситуация заставила ее навсегда остаться в нашем доме. Мама считала себя виноватой. Полагала, что близость, защита, уверенность тогда могли меня спасти. Не дать развиться фобии.

Так что я понимаю ситуацию. И я знаю, что мы все делаем правильно. Каролина никогда не станет бояться телевизора или прятаться в тени в солнечный день, или сторониться тарелок и их росписи потому, что это все связано с кончиной Мадлен. Не бывать такому.

Я с грустью, но в то же время с решимостью смотрю на малышку. Я не дам ей сломаться. Ни за что.

— Люблю тебя, — шепотом Эдварда, теплым и влюбленным, сокровенно признаюсь. И все же целую ее ладошку. Едва ощутимо, только лишь для себя. С успокоением от понимания, что Каролину это не тревожит.

Сзади открывается дверь. Тихонько и робко, с желанием не нарушить создавшейся атмосферы.

Оборачиваясь назад, я ожидаю увидеть Натоса и потому, наверное, не удивляюсь. Он, такой внушительный и грозный, в джинсах и темной кофте, стоит в дверном проеме, с болью глядя на спящую дочку. Вид у него уставший и болезненный, смотрится, как и брат, на лет пять старше своего возраста. Очень беспокоится.

Не желая мешать папе утешить малышку, я поднимаюсь с постели.

— Спит, — бормочу Медвежонку, заметив его робость, — пока не просыпалась.

— Снотворное?..

— Успокоительное. Доктор Норский приезжал, — под наши перешептывания, пока не замечая никого, кроме Эммета в этой части дома, я обращаю внимание на какой-то шорох совершенно случайно. Но, подняв глаза, удивляюсь. Потому что за спиной у Танатоса стоит девушка лет двадцати пяти. С заплетенными в косу волосами, в длинной шерстяной кофте и светлых джинсах. Ее розовые носки смотрятся неожиданно удачно в таком сочетании. Выглядит она встревоженной и бледной.

— Это Вероника, Белла, — приметив мой интерес, представляет свою спутницу мужчина, — Вероника — Белла.

— Просто Ника, — чуть смущенно, все еще за порогом, отзывается девушка, — здравствуйте.

Она чуть улыбается, попытавшись быть приветливой, и я узнаю ее. Узнаю еще до того, как вспоминаю о словах Эдварда, где эти три дня был Эммет.

Ника. Каролинин никисветик, с которым даже иголочки — это не очень больно. Та самая медсестра.

— Здравствуйте…

— Он внизу, — четко зная, что мне нужно, добавляет Натос, — спасибо, что посидела с ней.

Я просто киваю. Я знаю, что им надо побыть вдвоем.

Натос же и Вероника проходят в комнату.

Спускаться в гостиную предстоит по лестнице. А лестница это, как портал в иной мир, разделяет одну Вселенную и вторую. И если первая наполнена добром, теплом, сладкими мыслями и желаниями, то вторая… нет. В ней мертв Деметрий. В ней зашивается Ксай. В ней — страдание Карли. И в ней наши общие попытки исправить положение, столь плачевное, что страшно, до более-менее приемлемого уровня.

Я начинаю чувствовать подступающую тошноту, когда прохожу арку прихожей. Кровь, пистолеты и он… он, которого я, так или иначе, пристрелила. За свою семью, а проще не становится. В спальне Каролины, когда ей нужна была помощь и участие, когда Эдварду нужно, все более-менее терпимо. Но в одиночестве от одной лишь мысли меня трясет.

Господи, что же это…

Не думать. Ни о чем думать. Чтобы сжирать себя изнутри есть ночи…

Утешает лишь то, что Ксай и вправду внизу. Он сидит на диване в гостиной, молча глядя в одну точку и ласково гладит по загривку Когтяузэра, горделиво сидящего на диване и наблюдающего с грустью в серых глазах за местом недавней истерики своей хозяйки.

Пахнет одеколоном Эммета и немного — другими духами. Но в большей степени пахнет лавандовым освежителем воздуха, что вчера лично отыскала я. Эдвард словно бы прогоняет другой аромат… едва слышный…

— Мяу.

От моего приветствия Тяуззи ошеломленно вздрагивает, дернув ушком, зато Ксай, кажется, посмеивается. В сегодняшней ситуации его смех — золото.

— Мяу, — обернувшись, по-доброму отзывается он мне. Крохотная улыбка, такая красивая, трогает губы.

Кот откровенно ничего не понимает.

Возможно, поэтому, когда обнимаю мужа за плечи, став за его спиной, он предусмотрительно отходит в другую сторону. На своем любимом месте, на подлокотнике, наблюдает, подергивая прозрачными усами.

— Необычный метод для поднятия настроения, — благодарно целуя мои руки, сразу же оказавшиеся в непосредственной близости к его лицу, Ксай говорит искренне.

— Для необычного, — всеми силами поддерживая такой настрой, вторю. С любовью целую его макушку, прежде чем зарыться в волосы лицом.

— Соскучилась?

— Я без тебя всегда скучаю.

Эдвард смущенно хмыкает.

— Тогда иди сюда, мой Бельчонок, — и взгляд его недвусмысленно указывает на свои колени.

Я обхожу диван с той стороны, где сидит Тяуззи, успев притронуться к его шелковистой спинке, и лишь затем перебираюсь к Каллену. С удовольствием к нему приникаю.

Алексайо облегченно, будто я избавила его от боли или терзаний, выдыхает, крепко держа мою талию. Ему нравится, что я здесь и нравится меня чувствовать. Где бы ни были, что бы ни было, мы вместе. А значит, слова «конец» еще не было и долго не будет.

— Ты неважно выглядишь, любовь моя.

— Странно неважно выглядеть без причины, — философски замечает он.

— Твоя усталость Карли не поможет…

— В таком случае надеюсь, что я сам помогу, — Эдвард нервно пожимает плечами, наверняка хмурясь. Кладет подбородок на мое плечо, по-собственнически обхватив подмышки, — знать бы только, как…

И здесь баритон едва ли не срывается на стон. Бесчеловечно искренний.

Я жмурюсь, покрепче прижав мужа к себе.

— Мне жаль, что я тоже не знаю…

— Наверное, это зависит от ситуации?.. Никто не может знать все…

Я понимаю, что он пытается себя отвлечь. Просто целую его щеку, правую, дважды. С особой трепетностью.

— Ты прав. Но мы, зная даже наполовину, уже в состоянии помочь. Разве нет?

— Ты оптимистка, — его усталая улыбка и смешок, выбравшийся из нее наружу, отдаются теплым дыханием на моей коже, — это чудесная черта, солнышко.

— Если есть откуда оптимизм брать, — по моей спине бегут мурашки, а кожа, похоже, холодеет. Прихожая. Пистолет. Кровь.

Эдвард понимает меня без слов, по одной лишь реакции тела. Только он так умеет. Только он, потому что мой. Мы одинаковые, зайчонок была права.

— Я говорил со следователем. Он уверен, что ты не превысила допустимой обороны.

— Убийство измеряется степенью дозволенной обороны?..

— Он вломился в дом. Он угрожал нам. Закон защищает нас, Бельчонок, — как можно спокойнее, даже устало, объясняет Эдвард.

Прикрыв глаза, я собственной щекой приникаю к его лицу. С трудом удерживаюсь, чтобы не поморщиться, прекрасно зная, что в такой близости он не сможет это проигнорировать.

— Ксай… а если нет? Что, если я превысила?..

— Процент в единичные цифры, Белла.

— А если единица станет аргументом?

Эдвард напрягается, с хмуростью потирая мою спину. Ощутимее, чем раньше.

— На тебя не повесят ни одного обвинения. Не будет этого и точка, — твердо, решительно и ясно. Чтобы даже сомневаться не думала, не допускала такой мысли. Ксай умеет.

— Ты возьмешь их на себя?.. — на сей раз и не думаю скрывать. Морщусь.

— Хоть и на себя, — мужчина фыркает, обрывая разговор, — лучше скажи мне другое: как Каролина? Она проснулась?

— Когда я уходила, спала, — не спорю, прекрасно зная, чем это чревато. Эдвард редко заканчивает так строго, но когда заканчивает, ничего не попишешь. Он твердо стоит на своем, практически не сдвигаясь. Эта еще одна характерная черта его характера, с которой мне ничего не сделать.

Чувствую себя ребенком, маленькой девочкой. И если в постели, когда он буквально залюбливает меня, это крайне приятно, то сейчас… но лишние споры — лишние нервы. Не нужны ему нервы.

— Я очень тебя люблю, — шепотом добавляю, пробравшись к мочке уха и легонечко ее поцеловать, — Ксай, ты — мои крылья. Это моя фраза.

Эдвард ничего на это не отвечает. Он просто столь крепко и бережно обнимает меня, что возвращает мыслями в недолгий, но счастливый медовый месяц. Там, на горе, возле маленькой церкви, мы были на вершине мира. Бескрайнее море, бескрайнее небо, чудеснейший из пейзажей. Он знает, как именно меня подержать, чтобы пробудить эти воспоминания.

Его любовь, такая ясная, проникает в каждую клеточку.

— Белла, я хотел бы тебя попросить…

Расслабившаяся, погрузившаяся в тепло исцеляющих объятий, я отвечаю не сразу.

— О чем угодно.

Такой ответ его подбадривает.

— Завтра состоятся похороны Мадлен, — выдох, но не резкий, медленный, — я хочу, чтобы ты осталась с Каролиной.

И серьезный, такой серьезный, прямо пронизывающий взгляд, отстранив меня на пару сантиметров. Предупреждающий и о том, что будет, и о том, что повлиять на это уже нельзя, решено безотлагательно и твердо.

— Мы с Эмметом пойдем вдвоем.

Я закрываю глаза. Медленно. Как можно спокойнее.

— Ты звал меня…

— Изменилась ситуация. Ты нужна Каролине дома, — внимательный к мелочам, подсказывающим мое отношение и грядущую реакцию на такое заявление, Ксай говорит решительнее, — ей нельзя оставаться одной.

— Почему бы вам совсем не пойти?

— Потому что эта женщина в могиле из-за меня. И потому, что во всей этой жизни она из-за меня, — он мрачен, как туча, но честен. Всегда.

— Мы обсуждали — не из-за тебя.

— Белла, обсуждения — это хорошо, но в данном случае есть факт. Я хочу, чтобы завтра, при Карли, ты о нем вспомнила и не пыталась помешать мне, ладно? Пусть помнит мать живой.

— Ты о себе не думаешь…

— Я успею подумать, — я получаю поцелуй в лоб, — но это надо сделать. Так будет правильно.

— Правильно — не значит хорошо.

— Хорошо не будет в принципе, — крайне оптимистичный, Ксай фыркает, — пусть будет хотя бы сносно. Это ненадолго, часа на три. Просто сделай то, что я прошу.

— Эдвард, — я зажмуриваюсь, прикусывая губу и не желая принимать этот факт. Вспоминаю и о его сердце, и о кошмарах, и о плохом сне, и о сумасшествии этой недели… обо всем. Саднит кожа под пластырем, побаливают руки, где сходят синяки.

— Хватит, Белла, — сдержанно, но убежденно обрывает меня муж. Смягчает свой строгий порыв еще одним поцелуем, погладив меня по щеке, — в этот раз выбора не будет. Мое решение.

И блеск аметистов подсказывает, что, хочу или нет, я смирюсь. Как жене и полагается.

* * *
Спрашивать напрямую для Апполин всегда было запрещено. Общество и темы в нем вышли крайне специфичными, а значит, умение держать язык за зубами ценилось так же, как и преданность. Или же уметь этим языком работать, когда следует. Хорошо работаешь — можешь и говорить.

Он всегда быстро кончает. Задыхаясь от своего ритма и проникаясь всей прелестью момента, не может держаться слишком долго. К тому же, партнерши попадаются как никому соблазнительные… и тут дело может даже не дойти до секса.

Но Апполин любит его не за это. И даже не за то, что помогает ей двигаться вперед. Ей нравится, что можно говорить. Удовлетворив — всегда можно. А уж в римской резиденции, где явно ни жучков, ни слежки — тем более.

Может быть, поэтому она не теряет времени? Уж больно любопытно… Мадлен Байо-Боннар была вечной Музой Maître. Он как никто скорбел о ее столь скорой и небезынтересной кончине. Говорил, что с ее умениями сравниться не мог никто.

— Maître…

Он, тяжело дыша, застегивает ширинку, не поднимаясь со своего темно-бордового, кожаного кресла.

— У Лотоса вопрос?

— Вопрос, Maître.

— Спрашивай, — позволительно качнув рукой в руслах синих выступающих вен, он запрокидывает голову, закрывая глаза. В такие минуты никогда не юлит и не скрывает правды. Нирвана расслабления после оргазма. Минут пять.

— Досье. Если ее порекомендовала сама Мадлен… кто она?

Maître тихо смеется.

— Любопытство — не порок. Но осторожнее, Лотос.

Апполин стыдливо опускает голову от неуместного вопроса. Но лифчик не одевает пока намеренно, словно бы не стесняясь своей обнаженной груди.

Maître смотрит на нее прищуренным взглядом, подняв голову.

— Se caressant…[27]

Предчувствуя победу, девушка с трудом удерживается от улыбки.

— Oui, Maître…[28]

И ее пальцы прикасаются к тому, что так дорого вниманию мужчины, не упуская возможности слегка подразнить его, прикрывая поле обзора.

Мужчина хмурится, заново возбуждаясь, а уголок его рта изгибается словно бы от боли. Он желает ее. Апполин на финише.

— Ее fille, — смерив девушку взглядом, произносит Maître, — красавица, которой завидовала даже Мадлен… вот почему она здесь.

Апполин ошарашенно выдыхает.

— Fille?[29]

— Belle fille,[30] — зачарованно улыбается мужчина, — Каролин. Прекрасная Каролин…

Стараясь не забывать о том, что должна делать, модель не прекращает себя ласкать. Пощипывает грудь, изгибаясь дугой, дабы дать покровителю все самое лучшее.

— Но Мадлен было едва ли тридцать…

Maître глядит на нее как на глупого несмышленыша. Снисходительно. А глаза снова сияют… переливаются радугой предвкушения.

— Верно, Лотос. Ей девять. Самое лучшее для самых лучших, — он вздыхает, заново прикрывая глаза и позволяя Апполин прекратить. Но уже через пару секунд велит идти обратно, дабы вернуть долг за столь содержательный диалог. У них такие нечасто бывают, — скоро будешь учить ее, как доставлять Maître удовольствие…

Апполин оседлывает мужчину, кладя изящные руки ему на плечи. Но краем глаза наблюдает за папкой. Девочка… ребенок… он возьмет ребенка?..

В ее сердце что-то бьется. Кричит. Верещит. Едва ли позволено такое женщине Maître…

— Однако, — поцелуй, — разве у нее, — поцелуй, более страстный — нет отца?.. Или опекуна?..

Притянув девушку ближе, Maître зарывается лицом в ее темно-каштановые волосы.

— Завтра не будет, Лотос. Мы сэкономим Каролин время, дозволив обоих родителей похоронить в один день.

Апполин ошарашенно моргает, на мгновенье прервав поцелуй.

— На похоронах?..

— Не думай лишнего, — велит Maître и это звучит недвусмысленным предупреждением, — твоего дела здесь нет. Это воля Мадлен. И моя воля. Я хочу эту девочку.

Capitolo 45

Первое мая — пятница — начинается с дождя.

Серые тучи, тяжелые и горькие, затеняют солнце, прячут небесную голубизну и держатся в шаге от крайней стадии — грозы. Такие низкие, укрывшие лес и небольшой сад у дома, где уже колышется невысокая от холодов трава, они забирают себе все краски. Как в старом кино, не остается ничего… и все блеклое, мрачное, позабытое и заброшенное. Сложно даже дышать от насыщенности темно-серого цвета.

Единственный оттенок, пробивающийся сквозь этот мрак — серебристый. Бледно-серебристый, ближе к серому, но все же не он. Кое-что другое.

Он виден мне на наволочках подушек, на ручках комода, на одежде греков с «Афинской школы»… и в другом, крайне неожиданном месте.

Я замечаю их не сразу, прежде пытаясь присмотреться, сморгнуть наваждение, убедиться. Оторвавшись от косяка двери ванной, возле которого стою, делаю пару шагов вперед, надеясь не напугать мужа. Он, в голубом полотенце на бедрах, стоит перед зеркалом, усталыми ровными движениями избавляясь от прорезавшейся щетины. В пене для бритья, но уже с высохшими после душа волосами, всматривается в зеркало, не желая еще и лечить этим утром порезы. Оно и так «удалось».

Стоит Эдвард очень выгодно для моего обзора, но совершенно невыгодно для его выводов. Глядя в зеркало и одновременно отражаясь в нем, мужчина предстает мне с нескольких ракурсов. В одном из них, самом явном и четком, приметливый взгляд и вылавливает серебристый. Тонкие мазки, как гжель по тарелке, как лепестки волшебного цветка у их кончика.

Седые волосы.

На висках.

У Ксая…

— Ты знаешь, сколько времени? — баритон Уникального, появившийся из тишины ванной, пусть и негромкий, меня пугает. А уж вкупе с только что обнаруженной информацией…

Муж хмурится, завидев, что я вздрагиваю.

Такие же мрачные, как и тучи, аметисты все подмечают. Они видят меня в зеркале практически в полный рост.

— Семь…

— Еще нет семи, — он бреет правую сторону лица, а потому обращается в особое внимание к тому, что делает, стараясь не пропустить нужных участков, — слишком рано.

— Тебе тоже.

— Церемония в одиннадцать. Ехать — полтора часа.

Тон становится жестче, движения — чуть отрывистее. Я стою за спиной Ксая и могу подмечать все, что с ним происходит.

Напряженные, почти сведенные от усталости плечи, глубокие бороздки на лбу, фиолетовые тени у глаз, острые скулы, носогубные складки, ставшие заметнее, и губы. Всегда его выдают губы, даже быстрее глаз. Они, аметистам под цвет, становятся светло-лиловыми…

— Во сколько ты уснул?

Я слышу тяжелый вздох. Основываясь на моем личном счете, пятнадцатый за эту ночь и едва начавшееся утро.

Вчерашним вечером, даже при условии всех родных в доме, Каролина в знак скорби о маме отказалась есть. Она не взяла в рот ничего, что было заказано из ее любимой пиццерии, хоть завтракала больше десяти часов назад. Мало того, два небольших стакана воды, на которые Эммет и Эдвард сумели ее уговорить, были едва ли не подвигом. Девочка все глубже и глубже проваливалась в безысходность и депрессию, а на поверхность выдернуть ее сил ни у дяди, ни у папы не хватало. Даже вместе.

Ника и я пытались в разное время списать все это на первый день, самый сложный, еще и с потерей сознания, еще и с шоком… но правда была очевидна. Каролина, как когда-то и предсказывал Эммет, под стать срезанной в цветнике розе, начала увядать. А стебель обратно к корню уже никак пришить невозможно.

…Ночью она не спала.

«Голубиная» спальня — самая большая и теплая в доме, но еще она — и самая слышимая. Эдвард всегда знал, что происходит со своими пэристери, даже находясь у себя. И это сыграло с нами очень злую шутку.

С одиннадцати, как Эммет увел девочку, и до пяти стабильно, с разницей в полчаса, она просыпалась, плакала, причитала… и то и дело погружалась в громкие рыдания, которые даже подушки не заглушали.

Над потолком проносилось «мамочка», из всех щелей слышалось «нет, жива!», а детские возгласы, такие сорванные и отчаянные, рвали сердце. Мне. Но особенно — Ксаю.

Он ворочался столько же, сколько Карли кричала. Садился, вставал, опять садился… Натос очень просил этой ночью дать Каролине «переболеть» с ним, полагая, что так будет лучше, и Алексайо смирился.

Все кончилось тем, что обвив его и руками, и ногами, без устали бормоча какие-то глупости-утешения, я практически силой вынудила уставшее сознание мужа сдаться. Не раньше пяти так точно, хорошо бы, если не позже. И замечательно, если он правда спал, а не разыгрывал для меня спектакль. Внешний вид мужчины сейчас говорит как раз в пользу второго варианта.

— К утру, — честно, не юля, отвечает он. Но и тоном, и взглядом, и напрягшимся телом подсказывает, что это не имеет никакого значения. Все равно будет так, как он решил.

Такое положение дел и превращает мой ответ в заранее непригодный. Что я могу сказать? Уговорить остаться? Напомнить про здоровье? Провести лекцию об отношении к себе?..

Мы это уже проходили. Оно отбирает нервы, но Ксая не переубеждает. В те редкие случаи, когда так упрям, ему проще позволить то, что хочет. По крайней мере, это сбережет какую-то часть его нервных клеток и не вызовет излишнего напряжения. Порой такой план действий — единственно-верный. А любовь — лучшее лекарство, нежели медикаменты и бессмысленные ссоры.

Потому я не спорю. Не кричу. Не плачу сама, хоть серебристые волосы на висках Серых Перчаток и подначивают это сделать.

Я просто снимаю с крючка ванной комнаты один из махровых халатов, висящих здесь, и подхожу к Ксаю. Настороженные аметисты, подернутые пеленой жуткой усталости, следят за мной без интереса, просто внимательно. Но все же озаряются чем-то светлым и не таким тяжелым, когда теплая ткань касается еще не высохшей кожи.

— Замораживать себя не лучший вариант, — с крохотной улыбкой бормочу, поцеловав его плечо, — ты дрожишь.

Эдвард капельку, но расслабляется. Его плечо под моей ладонью чуть опускается.

— Я не уверен, что это от холода, — откровенно признает он.

Я нахожу его глаза в зеркале. В этом холодном, тонком, стеклянном… и вижу, что они тоже стеклянные. Только битые. Каждой слезинкой Карли, каждым ее всхлипом, каждой нашей ссорой. А еще — предстоящим событием.

— Ксай, — я как следует обнимаю его за талию, притянув к себе. Утыкаюсь лицом в широкую спину, чуть выше, чем между лопаток, стараясь и мысленно, и физически наделить мужа той силой, какую вот уже сколько времени ищу в себе. — Ты со всем справишься, ты знаешь. Тем более это быстро кончится.

Все еще наполовину в пене для бритья, муж невесело усмехается левым уголком губ.

— Бельчонок, ничто не кончается быстро…

Чудесный настрой.

Проглотив неправильные эмоции в голосе и то выражение лица, что не желаю ему показывать, приподнимаюсь на цыпочках, чтобы поцеловать левую, уже выбритую щеку.

— Ты сам так сказал. А ты не ошибаешься.

— Слишком много, моя девочка, к сожалению.

— Это просто завышенные требования. Человек не человек, если не делает ошибок.

— Они делают нас интересными, ты об этом? Жаль лишь, что автор цитаты не приписал в конце, что эти же ошибки рушат порой всю нашу жизнь.

Я делаю глубокий вдох. Под стать мужу.

— Ты жалеешь, что не спас Мадлен?

Эдвард морщится, прикрывает глаза. У него подавленный, мрачный вид. Как никогда.

— Я жалею, что не оградил ее от моды. Что пустил дальше.

— Но ведь это было условием для свободы Каролины, — мягко напоминаю, погладив его волосы, я.

— Каролина получила свободу вчерашним днем. Скажи, ей она нужна? — километровая в ширину река из боли, больше, чем небезызвестная русская Волга, о которой так рассказывала Розмари, заливает его глаза. Топит, не давая и шанса всплыть.

Я крепче обвиваю талию Ксая.

— Никто не мог этого предвидеть. Так произошло.

— Я мог, — не соглашается он, — но я не захотел.

Уткнувшись носом ему в плечо, я оставляю поверх халата на коже несколько поцелуев. В теплой ванной, где совсем недавно был пар от воды, Эдвард пахнет как никогда… собой. Он не использовал шампунь?

— То, что уже случилось, не изменить.

— Выводы. Их надо делать, дабы не повторить…

— Любовь моя, Каролина жива и здорова, мы ей поможем, — твердо заверяю я, сама от такой решимости в голосе поверив на все сто процентов, — она не одна. Она не разуверится в людях, она еще будет любить. И ее будут. Мадлен не сломает ее.

Скорбно ухмыльнувшись моей фразе, с темным скованным лицом, подавшись вперед из моих объятий, Эдвард смывает пену с лица.

— Она ее уже сломала. Я сломал.

— Неправда.

— Чистая правда. Мне жаль, если она непонятна тебе.

— Ксай, — снисходительно к его проклюнувшейся грубости произношу я, — не строй стен. Все равно они меня не возьмут, ты же знаешь.

Эдвард раздраженно откидывает бритву в сторону. Она глухо ударяется о кран.

— В таком случае вернись в постель. Не преследуй меня так откровенно, Изабелла.

Наружу. Все. Злое, болезненное, страшное… даже в таком тоне, форме, словах… сегодня. Сегодня так надо.

Эдвард следит за мной, а я не двигаюсь.

Он поджимает губы, демонстрируя непреклонность, а я стою.

Он вытирает щеки полотенцем, мимолетно взглянув на меня в зеркало…

И, упираясь ладонями в твердую поверхность раковины, пытается дышать ровно.

Мне не нужно подсказок, дабы понять, что происходит. Страшнее то, что Эдвард даже не пробует сбегать или замалчивать происходящее, как всегда делает. Не теперь.

Он вот такой. Какой есть, настоящий — со мной. Он… повержен событиями последней недели. До седины на висках, боли в сердце и бесконечных морщин.

— Ксай мой, — смело подступив вперед, ласково глажу его плечи размеренными, уверенными движениями. Тело отзывается крупной дрожью.

— Тебе следует обидеться.

— Не собираюсь, — уверяю его, легонько погладив волосы, — ты говорил, что сам не умеешь. Откуда же, по-твоему, это умение у меня?

— Справедливость… — в баритоне едва ли не отвращение, сливающееся в следующем слове с раскаяньем, какое сложно вообразить, — прости…

— Я люблю тебя, — просто говорю самое главное, акцентировав на нем внимание. Целую его щеку, уже вот-вот готовую вместо сладковатого аромата пены покрыться соленой влагой. — Пойдем в спальню. Там будет удобнее, Эдвард.

Мой самый упрямый ничего не говорит. Вообще.

То ли выжатый, то ли пристыженный своим поведением, он молчит.

Только поднимает покрасневшие, мокрые глаза, на мгновенье, дабы убедиться, что я серьезно, а затем идет. Разворачивается, сжав руки в кулаки, игнорирует сползший халат, и идет. Как человек выросший и всю жизнь проживший под тяжеленым ярмом рабства.

Ксай не остается стоять у постели, но и не садится на нее как следует. На самый краешек, будто не его, будто здесь на птичьих правах и попросту недостоин, он едва-едва устраивается, где выбрал. И тут же, будто мое присутствие служит катализатором, смаргивает первую слезу.

Я знаю, где мое место.

На корточки между его коленями, чтобы видеть дорогое лицо и знать, что происходит, но иметь возможность как следует приласкать, услышать и понять мужа. Главный минус такой позы… крайне заметная седина висков и то, что произошло с лицом из-за недавних событий. Они и у меня в груди вызывают слезную резь.

Впервые за столько времени Ксай настолько слаб… и я не знаю, как мне сделать его сильным. Все против нас.

— Ты замечательный, — бормочу, перехватив его руки. Они грозят сжаться в страшные кулаки, но, почувствовав мои пальцы, всего лишь сжимают их. Как подтверждение близости, как знак доверия. Мы оба здесь, и мы вместе. Это не одиночество. — Ты готов многим жертвовать и от многого отказаться, дабы сделать родного человека счастливым. Как же ты можешь говорить, что сломал Каролине жизнь?

— Я лишил ее матери.

— Не ты.

— Я, — он морщится, — я выслал Мадлен из страны. Мы торговались ребенком!

— Потому что иначе Карли не была бы счастливой, — терпеливо объясняю я.

— Она и так несчастна. Истерики несколько раз в неделю, — мужа передергивает, а жалость к родной девочке заточенным лезвием кромсает душу. Эти кровавые ошметки летят в глаза. И пытаются найти выход сквозь усилившиеся слезы.

— Это закончилось, мой хороший. Ей больше не придется. К тому же на неделе она улыбалась в десять раз больше.

— Это когда же? — подернутый болью, баритон искажается. — На какой из последних?

— В последние слишком много случилось…

— У нас всю жизнь «много» случается, — Эдвард тяжело сглатывает, и я не узнаю его. В таком отчаяньи муж не пребывал давно, если не сказать, что никогда при мне. Он полностью разобран на части. Но важно, что дозволяет мне это увидеть, не прячется. — Это тянется годами… во всем виновато мое бездействие.

Неожиданный вывод будто подбадривает его, укрепляя какое-то мнение:

— Оно убило Анну, едва не лишило меня тебя, а теперь доводит Карли… и это далеко не конец.

— Эдвард, — снисходительно зову я, ласково утирая его слезы, — ну тебя-то уж точно не обвинить в бездействии…

Его передергивает.

— Поход на похороны — не проявление силы.

— А проявление чего же, по-твоему? — я со вздохом обвиваю своими руками обе его ладони, поочередно поцеловав каждую. — Тебе положено как следует отлежаться, чем и займешься после возвращения, а ты идешь…

Мужчина в ответ пожимает мои руки — не сильно, просто чтобы почувствовать — и говорит:

— Я иду, но боюсь, Белла, — его прерывает всхлип, — боюсь увидеть ее мертвой и понять, что это — все. Конец.

Я с состраданием, стараясь не упустить ни грамма, сконцентрированного внутри, глажу его. Руками, отпустив руки, глазами… словами. Повторяю, как сильно люблю.

— Я тоже, — Алексайо с силой сжимает зубы, затаив дыхание. Перебарывает слезы и дрожь, — мой Бельчонок, я тоже… и эта одна из причин… смерть Мадлен — иллюстрация того, что я в любой момент могу потерять и тебя, и Каролину. А я этого не переживу…

Мне становится непомерно жалко своего Хамелеона.

Безутешный, с расширившимися зрачками, весь как привидение, он говорит чистую правду, свой самый большой страх после разрыва всяческих с нами отношений. Доверяет мне.

Вот истинная причина этого похоронного мандража. Это бесчеловечное испытание.

— Этого не произойдет, — твердо обрываю я, — но и ты, Ксай, попытайся понять, что мы боимся того же. И нам… нужны гарантии.

Его бледные губы трогает такая же мертвецки-бледная улыбка.

— Белла, моя душа и сердце — у вас. А больше у меня ничего нет…

— У нас есть ты, — поправляю я, — ты — целиком. И без тебя ни душа, ни сердце не имеют веса. Мы их не удержим.

— Только вы и держите, — мрачно выдыхает он, — хоть порой и бывают мысли… но у меня есть вы. А значит, не все так плохо.

Я вздрагиваю.

Мой измученный Уникальный, что же ты с собой делаешь?..

Срываюсь. Резко подавшись вперед, встав на ноги, буквально… набрасываюсь на него. Это уже переходит всякие границы. Тучи, холод, май… май и Эдвард, который не спит ночами и у которого «бывают мысли». Да что же это такое?!

Ксай меня ловит. Его большие, теплые ладони накрывают мою спину, а махровый халат пахнет шоколадом, согревая. Я едва не плачу.

У меня ощущение, что я его теряю. Что вот сейчас, вот здесь он — в последний раз. Растворится…

А я без этого мужчины просто не могу.

— На всю жизнь человеку дается лишь одна душа, — придержав всхлип, я тремя быстрыми, горячими поцелуями касаюсь его шеи, — пожалуйста, пожалуйста, Ксай, не отбирай у меня мою…

Эдвард в который раз за эти двое суток тяжело вздыхает, щекой приникнув к моему виску. Прячет его, подавляя собственные слезы. Забывая о них.

— Белла, я ни за что на свете не позволю никому причинить тебе боли. Себе — в особенности. Почему ты думаешь, что я этого хочу?

Баритон тусклый, тихий, но серьезный, вдумчивый. Не до шуток.

— Просто потому, что делая больно себе, ты и мне делаешь, — я с сожалением, как могу, целую его челюсть. Потому что пятница, потому что май, потому что холод и дождь, потому что Эдвард… но не могу. Это уже не входит в мои физиологические возможности.

Я плачу.

Алексайо обоими руками прижимает меня к себе. Вот мы и поменялись местами.

— Ты накручиваешь себя.

— Я волнуюсь. Я очень, очень волнуюсь, Ксай, — прикусываю губу, затаив дыхание, толком не зная, можно ли ему такое говорить, — мне кажется, будет беда… я не хочу беды!

Муж, похоже, приходит к какому-то выводу.

Он осторожно прикасается к моему подбородку, подавшись назад, и просит на себя посмотреть. Чуть-чуть приподнять голову, не разжимая объятий, и увидеть.

Но у меня не получается. Слез слишком много, они покрывают все пеленой, а увидеть среди них фиолетовые проблески — непосильная задача. Слезинки катятся по щекам, по подбородку, падают вниз. Соленые до того, что щипают кожу. И, похоже, сердце Эдварда — тоже.

Тонны хмурости, перемешанные в пеструю массу со страданием, маской накрывают его лицо.

И я заметить не успеваю, как мы оба оказываемся на простынях. Ксай сверху, если зрение меня не обманывает, а я — под ним. И всем своим теплом, всем сочувствием, всей добротой и лаской Каллен снова меня лечит.

— Бельчонок… — на тон тише, на тон — нежнее, с маленьким поцелуем в уголок рта. Несколькими.

Я всхлипываю.

— Не ходи туда, — умоляю, обвивая его руками за шею, притягивая к себе, будто бы смогу удержать, — или хотя бы не ходи один… Эдвард, у меня очень плохое предчувствие. Пожалуйста, хоть раз… хоть раз, послушай меня…

Я знаю, что он не передумает. Я знаю, что он не поверит. И я знаю, что чтобы я ни говорила и как бы ни просила здесь, максимум, что получу, утешение.

«У меня бывают мысли».

Вот где боль…

— Мадлен мертва и ничем ей не поможешь, — кое-как вдохнув, привожу последний довод, — а мы с Каролиной — живы. И если ты уйдешь… счет сравняется.

Моргаю. И смело, как никогда, гляжу на Эдварда.

Но его аметисты, прежде добрые, погружаются в серое море из тоски, несправедливости и просто… злости? Снова.

Я пораженно выдыхаю.

— Ксай…

— Зачем ты это делаешь? — он морщится, не тая от меня выражения лица, что за этим следует. В уголках его глаз видна было подсохшая влага.

— Что делаю? — перепугавшись, ладонями, которыми держу шею, глажу по спине. — Что с тобой? Плохо?

— Очень хорошо, — мотнув головой, с сарказмом отвечает он, — ты используешь ее прием, Белла. Ты угрожаешь мне самоубийством, если уйду? Нож у тебя есть?..

Я сначала не могу понять, о чем он. Изумленно моргаю, с застывшими слезами и таким же дыханием, будто замерзшим. Нож?..

Нож.

Ответ приходит под мерцание взгляда Эдварда. Там, в лесу, когда Конти похитила Карли, она угрожала Ксаю ножом в своей руке. Она вынудила его остаться.

— Не сравнивай нас… — тучи сгущаются, как и темнота. За окном воет ветер, и это и без того ужасную атмосферу рубит на части. — Ты ведь только что сам!

— Я не сравниваю. Ты ведь сама, Белла, — Ксай, зажмурившись, качает головой. Как может, контролируя себя, наклоняется ко мне ниже. Легонько целует лоб, скользя по скуле. — А то, что я сказал, это глупость, я так никогда не поступлю. И ты знаешь, ты прекрасно знаешь, что ради тебя я пойду на что угодно. Но не пойти на похороны — непозволительно, а оставить Карли одну — верх безумства. Она не переживет.

— Ты ставишь все так, будто иного выбора и нет.

— Его и нет! — шипит Эдвард, не отпуская моего взгляда. — Я и Эммет должны пойти. Ты должна остаться с ребенком. Такая ситуация, так повернулась жизнь. Но неужели три часа — столь долго?

— Можно не справиться и за десять минут. Твоему сердцу хватит.

Ксай едва ли не рычит.

— Если ты так уверена, что я быстро умру, зачем ты здесь? Зачем говоришь о ребенке?..

— Я беспокоюсь, — вздрагиваю, чуть повысив тон, — я имею право беспокоиться! Я хочу сделать все, дабы риск был минимальным, дабы ты жил долго и счастливо, со мной! Чтобы ты увидел своего ребенка! А не чтобы мне пришлось посещать вторые похороны за один месяц… ты же… седеешь!

Теперь опять плачет и Эдвард. Только молча, с минимальным количество слез и бледным, как смерть, лицом. Отодвигается от меня, пуская свет из окна и мрачность комнаты ближе. Вырывая из теплого кокона. Седина как никогда видна. Морщины — еще больше.

— Для меня говорить о детях, Белла, — с трудом контролируя голос, бормочет он, — равносильно тому, что ты чувствуешь, когда говорю о грозе. И то же самое касается моего сердца. Я не меньше тебя боюсь вопределенный момент не сделать вдоха. И я не хочу оставлять тебя одну, потому что я обещал этого не делать. Но неужели ты думаешь, что подобного рода разговоры, что наши ссоры ситуацию облегчают?

Он стоит на коленях на простыни постели, глядя на меня мокрыми глазами, уголок губ болезненно изогнут, глубокие морщины на лбу и заостренные скулы — чуть ниже. Такой тон он держит из последних сил, я вижу, что Эдварду хочется кричать. Но так же, по стремительно разбивающемуся чувству в глазах, которое без слов понятно, вижу, чего хочется ему больше.

К черту слезы.

Я заново обнимаю мужа, становясь рядом с ним в той же позе. Привлекаю к себе, проигнорировав любые другие вещи, и целую. В щеку, в подбородок, в плечо.

— Ты не один. И ты как никто знаешь, Ксай, что я хочу для тебя только лучшего. Я хочу, чтобы у тебя все было хорошо.

Я вытираю его слезинку, успев ее перехватить, и глажу серебристые волосы на висках. Выдавливаю улыбку:

— Я тебя люблю.

— Я тебя тоже, — горячим шепотом, резюмируя наш разговор, бормочет Эдвард. Обнимает меня в ответ, — Белла, я обещаю держаться столько, сколько потребуется. Я клянусь тебе, что со мной все будет как надо. Только пожалуйста… давай без этих разговоров… хоть день, хоть ночь… я ценю твое беспокойство и горжусь им. Но легче не становится, хоть убей…

Я краснею.

— Но за тебя боюсь…

— Не меньше, чем я — за тебя. Только предлагаю не переводить это на катастрофический уровень, не будем строить километровые стены.

Я смотрю на него. Моего. Близкого. Родного. Здесь. В таком виде, с такой решимостью, окруженного ореолом таких событий… смотрю и вижу, смотрю и понимаю, что… что все.

Как и вчера, смирение. Утро ничего не изменило, оно лишь сделало хуже.

А до похорон меньше четырех часов…

Я устаю спорить и сопротивляться, просто как можно крепче цепляюсь за Ксая, без лишних слов. Напитываюсь им и его собой напитываю. Мы одинаковые, мы неразделимы. Он обязательно ко мне вернется живым и невредимым, он обещал.

В ответ, будто прочитав мысли, муж легонько пожимает меня в объятьях.

Верю.

* * *
Анта и Рада, выбрав самый ранний перелет, возвращаются в наш подмосковный дом в девять часов утра. Они обе одеты в синие плащи, обе — в высоких сапогах. И обе выглядят огорченными и виноватыми. На Ксая, когда открывает им дверь, смотрят скорее напуганными, чем дружелюбными глазами.

— Добро пожаловать, Рада, — он добродушно, как и всегда, даже несмотря на этот день, целует женщин в щеки, — здравствуй, Анта.

— Здравствуй, Эдвард, извини нас за такую задержку, мы не думали… — выдыхает та, прикусив губу. Она с материнским беспокойством пробегается по лицу хозяина, подмечая все то нехорошее, что можно на нем подметить.

— Ничего страшного, — успокаивающий тон Ксая, подпитанный таким же жестом, разряжает обстановку, — скорее наоборот, вы оказали мне услугу.

Анта озадаченно посматривает на Каллена, но пока молчит. Вежливость обязует ее обратиться ко мне, стоящей чуть позади мужа.

— Доброе утро, мисс Свон…

— Изабелла, — шикнув, Рада немного подталкивает сестру. Выдавливает для меня улыбку, — здравствуйте.

Но прежде, чем я успеваю ответить таким же простым приветствием, в разговор встревает Эдвард.

— Миссис Каллен, — исправляет он две неправильных версии, вынудив меня подойти поближе.

Женщины настораживаются, так и не успев раздеться.

— Ну конечно, я просто имела ввиду, что пэристери…

— Эдвард, позволь им пройти в дом, — смущенно прошу его я, вдруг струсив перед необходимостью рассказывать все подробности так быстро, — здравствуйте и добро пожаловать.

Разряженной обстановке конец. Две пары глаз устремляются на нас, желая ответа. И, кажется, где-то предваряя его… но не до такой степени точно.

— Я думаю, это лучше выяснить прежде всего, — не соглашается Алексайо. Он тверд и решителен как никогда, — Рада, Анта, — женщины тушуются от такого официального тона хозяина, — Изабелла отныне и навсегда моя законная жена по всем пунктам, а значит, хозяйка. И я настоятельно прошу никоим образом не обсуждать ни с ней, ни без нее тему «голубок».

Домоправительницы переглядываются. Такого они точно не ожидали.

— Ты женился, Эдвард?..

Ошеломление подобной силы в голосе изобразить и сыграть невозможно. Они были готовы ко многому, но не такому. Словно бы выяснилось, что земля не круглая или между ними, например, нет никакого родства.

— Две недели назад, — спокойно, будто был готов и к разговору, и к вопросам, отвечает Серые Перчатки, принимая реакцию, — мы обвенчались в Греции через пару дней после вашего отъезда.

Глаза Анты округляются до размера наших блюдечек для чайных кружек.

— Обвенчались?

Если существует описание для человека, у которого челюсть вот-вот поздоровается с полом, экономка как раз сейчас его и олицетворяет. Она молчаливо подмечает наши золотые кольца, кивнув на них Раде.

Теперь челюсти на полу две…

— Но как же?.. Когда?..

— Мы еще поговорим обо всем этом, я понимаю, что все выглядит необычным, но не теперь. Самая важная информация на сейчас — Белла теперь со мной. Она этот дом не покинет.

Рада чуть слышно прочищает горло, пока сестра смотрит на нее и с удивлением, и с вопросом. Они больше не выказывают эмоций, но определенно… изумлены. И мы действительно вернемся к данной теме.

Но сейчас я хочу кое-что сказать сама. Надеюсь, это важно.

— Я впредь не стану вам обузой и буду помогать настолько, насколько смогу, — произношу, стараясь быть как можно более искренней, — я вам благодарна за то, что вы делали, делаете, и за заботу о Эдварде все это время.

Рада смущается.

— По-другому и быть не могло, и вам не нужно помогать, Изабелла…

— Мы справимся, — поддерживает Анта, взглянув на нас с некого другого ракурса, будто с иным фильтром, — но спасибо.

Эдвард с улыбкой гордого родителя, но в то же время легким, воздушным предупреждением для своих верных помощниц, наблюдает за нами. И, как только заканчиваем небольшой разговор, целует меня в лоб, окончательно притянув к себе.

— Теперь давайте я помогу вам раздеться, — вернув и дружелюбие, и тепло в голос, он по-хозяйски широко открывает шкаф-купе в прихожей. Уже вооружен вешалками.

…Так проходит возвращение домой женщин, бывших все эти годы неотъемлемой частью жизни Алексайо. Но возвращаются они в девять, а в девять сорок уже заняты домашними делами.

Ксаю же доставляют цветы.

Я узнаю об этом, когда на прозвучавший негромкий звонок открываю дверь, буквально погружаясь в море из тонких лепестков. Вхожу в необыкновенный, сладковато пахнущий сад.

И как только хочу поинтересоваться, что происходит, всегда успевающий вовремя Ксай из-за моей спины велит курьеру заходить.

Притягивает к себе, обвив за талию, освобождая для мужчины проход.

Я стою, прижатая к его груди, наблюдая за тем, как на достаточно широкий столик в прихожей кладутся два пышных и роскошно оформленных букета, оба перевязанные пестрой красной лентой.

Курьер называет сумму, которую муж, не выпуская меня, сразу же отдает. Мне до сих пор сложно ориентироваться в русских ценах и деньгах, потому не могу сказать точно, во сколько обходится это траурное великолепие… но Ксай явно не поскупился. Он не умеет…

— Каллы? — интересуюсь, изогнувшись в руках мужчины, когда доставка уходит.

Эдвард в черном костюме, в рубашке темно-фиолетового, отливающего синевой цвета, и в аспидном пальто, что находит отражение в начищенных до блеска туфлях. Блики света на них меня пугают.

— Белокрыльники, если по-другому, — он кивает, — цветы и свадьбы, и похорон…

Я смотрю на букеты. Один, тот, что дальше от нас, белоснежно-белый, искрящийся этой белизной даже в пасмурный день. У него не самые большие, зато по-настоящему живые цветы. Красная лента служит раной на них, уверением близости смерти… но даже ей не под силу все искоренить.

Второй же букет, тот, что ближе… необыкновенного цвета. Я смотрю на него, стараясь понять, где могла видеть… и понимаю, что все куда проще, чем кажется. Я прижимаюсь к такой палитре красок.

Рубашка Эдварда — прямая отсылка к крупным, ядовитым лепесткам цветов. Черно-фиолетовые, с прожилками синего и бордового, они — будто бы его воплощение. Только смотрятся мертвыми… только их красная лента, наоборот, оживляет.

— Каждому свое, — предварив мой вопрос, муж сразу же дает ответ, — Эммет попытался возродить Мадлен материнством — ему положен белый… я же ее убил — и модой, и деньгами, и словами. Мне до белого далеко.

— Ксай… — нахмурившись, я накрываю его ладони своими, потираю посильнее ту, что с кольцом. Мы опять вернулись к утренней теме, — ты ничью жизнь не сделал мраком…

— Ничью из тех, кто еще жив, — мрачно усмехнувшись, он целует мою макушку. А затем кладет на нее подбородок, потеснее прижав к себе. Ему хочется этих объятий. В спальне, пусть мрачной, пусть темной, но… было легче. Здесь, в прихожей, уже готовому уходить, сложнее. Эдвард не шутил. Он не хочет видеть Мадли в гробу. Но мне радостно хотя бы за то, что смогла его утешить. Близость — это правда лучшее лекарство.

— Все будет хорошо, — напитав голос всей уверенностью, которую могу отыскать, обещаю ему, — через пару часов ты вернешься, отдохнешь и все наладится. Это забудется, любимый.

На сей раз усмешка мужа выходит хоть чуточку, но светлой.

— Моя самая главная в жизни награда, Белла — встреча с тобой. Я никогда не смогу отплатить тебе как следует за то, что выбрала меня…

Мне не нравятся эти слова, тем более теперь. Они похожи на прощание.

Тугой ком предчувствий и слез, не вырвавшихся наружу сразу после пробуждения, давит на сердце.

— Я с самого начала была только твоей, Ксай, — повернув голову, прижимаюсь щекой к его плечу, нежусь, — ты — моя награда. Даже Розмари это заметила.

— Сокровище для сокровища, — нашей старой фразой с Санторини повторяет Алексайо, чмокнув мой висок. Его кожа прохладная, — пусть так и будет.

В ответ я лишь крепче пожимаю его ладонь.

— Уже привезли? — Эммет спускается по лестнице, прерывая наш маленький разговор, пытливо вглядываясь вперед.

Он, суровый и лицом, и нарядом, который отличается от одежды Ксая лишь цветом рубашки — у Медвежонка она синяя — уже в пальто. Видимо, отдавал последние указания Раде и Анте, слезно обещавшим больше так не задерживаться, узнав, что случилось с Карли, или же… расставался с Вероникой? Я не знаю Эммета так хорошо, как мужа, и не знаю об его отношениях с этой медсестрой, их уровне. Но, во-первых, радует то, что он смог найти себе замечательную девушку, а во-вторых, что доверяет ей. В нашем тесном семейном кругу доверие крайне важно, особенно этой весной…

— Пять минут назад, — кивает Эдвард, отпуская меня с поцелуем в затылок напоследок. Как раз ближе всего к пластырю, что совсем скоро можно будет снять.

Натос, из-за своего безразмерного пальто кажущийся совершенно необхватным, подходит к журнальному столику.

— Ты заказал фиолетовые? — хмурый бас подрагивает.

— Для себя, — Алексайо направляется к брату, дабы забрать свой букет, — твои, как и просил, белые.

— Карли белые не любит, — просто объясняет нам обоим свой выбор Медвежонок. И, перехватив цветы, оглядывается назад. Без труда меня находит, — Белла, пожалуйста, позаботься о ней. Мы вернемся как можно скорее.

Ему больно это говорить, ровно как и больно покидать свою девочку. Но он знал Мадлен больше десяти лет, у них дочка, а еще… мне кажется, Эммет, как и Ксай, при всей ненависти к французской кукле считает себя виноватым в ее безвременной кончине. Ему она звонила с просьбой о помощи?..

— Обязательно, Эммет, — сразу же соглашаюсь я, давая обещание, — как она сейчас?

— Спит, — Натос легонько притрагивается к красной ленте, будто проверяя, живая она или нет, — ночью были кошмары… сейчас отдыхает.

Эдвард стискивает зубы, горько кивнув.

— Это не продлится вечность, — сама точно не зная, верю ли в это, пытаюсь ободрить братьев, — боль забывается… каждый день понемногу отпускает…

Две пары глаз — серые и аметистовые — глядят на меня как с мольбой. Измученные от осознания ситуации с малышкой, прогорклые от ее боли, у них нет даже сил блестеть решимостью, гневом. Там имеется место только для слез, которым не позволено выбраться наружу.

— Рада и Анта приготовят кефтедес и спанакопиту на обед. Попытайся ее накормить хоть немного.

— Я боюсь, она не захочет… но хорошо, я попытаюсь.

Эммет устало потирает переносицу.

— Я не знаю, что с ней делать, — обращается он к нам обоим, поджав губы, — и я не знаю, как ей помочь… Эта тварь с самого начала все испортила!

— Теперь это неважно, — Эдвард кладет ладонь брату на плечо, ободряюще похлопав. Он сама собранность и серьезность. Сразу же, как Эммет дает слабину, или я, или Карли, он тут же о себе забывает. Он всегда в боевой готовности, — Мадлен умерла, а Каролине надо жить дальше. В наших силах ей помочь.

— Мать я ей не верну! — в басе Медвежонка прорезается отчаянье, а большая рука с силой сжимает стебли каллов. Точно эту же фразу я слышала от мужа утром. То-то аметисты ненароком касаются меня, полыхнув благодарностью.

— И я тоже, — спокойно, утешено произносит Ксай, — но это не означает конец всему.

Эммет смотрит на брата с надрывом, но постепенно зреющей во взгляде решимостью, сжигающей мосты отчаянья. Цветы сжимает, но не с такой страшной силой. Не с ненавистью.

— Тогда давай покончим с этим побыстрее и вернемся домой, — отдает Ксаю его букет, двигаясь к двери. Не оглядывается назад, на спальню дочери. Просто идет. Боится передумать.

А Эдвард идет за ним. Но у двери, приостановившись, легонько, с крохотной улыбкой, сделавшей его болезненное лицо чуть светлее, трется носом о мой нос.

— До встречи, мой Бельчонок. Береги себя.

— И ты себя, Ксай…

* * *
Мадлен Байо-Боннар.

Женщина, покорившая Gucci, Versace, Prada и Dolce&Gabana своей природной красотой, обаятельностью и неустанным, бесконечным желанием сиять. Лучшее воплощение для лучших марок. Сокровище, которому в свое время сам мэтр французской моды, скрывающийся под звучным псевдонимом «Maître» от своих многочисленных поклонников, целовал руки.

«Топ-модель десятилетия», «Наследница Мерлин Монро», «Великолепие Парижа» и даже «Восьмое белокурое чудо света» — в последние дни какими только заголовками не блистали русские и иностранные журналы, оплакивая «безвременную потерю современной моды».

И она счастлива. Мне кажется, что именно этого Мадлен, по завершении своей жизни, и хотела добиться.

Этим утром, в лаковом черном гробу, на шелковых белых простынях, она лежит… умиротворенная, как никогда в жизни. Выбеленное лицо не показывает смерти и единой морщинки, сомкнутые розоватые губы выглядят немного приподнятыми в улыбке. И даже то, что шея, изуродованная синяком удушья, скрыта под массивным золотым ожерельем, не в силах переиначить для меня картинку, возникшую перед глазами.

Мадли. Высокая, худенькая, амбициозная девушка. Роскошные волосы до плеч, пытливые серые глаза, чуть вздернутый нос и губы, которые всегда красила лиловой помадой — своим любимым цветом.

С самого начала и до самого конца она была для меня девочкой. Ею и осталась.

В гробу лежит не Мадлен Байо-Боннар, а всего лишь Мад Байо. Женщина, желавшая так много, получившая еще больше, и ушедшая столь же ярко, как и выходила на свои именные показы.

Attirance.[31] В тот день она назвалась Attirance.

Париж. Двадцатое июля. Жара, быстро тикающее время и один-единственный неуклюжий официант, сумевший волшебным образом подать кофе на мои брюки. До конференции меньше часа, верные Елисейские поля слишком далеко, а брюки окончательно испорчены.

И я иду в один из немногих здесь магазинов одежды, который привлекает своей яркой вывеской.

Говорят, у парижан, как и итальянских граждан, чувство моды — врожденное. Но девушка на кассе, судя по черным, как смоль, волосам и смуглой коже, не совсем француженка, удачно это мнение опровергает. Она предлагает мне темные брюки другого кроя под светлый костюм, к тому же, в полоску. По ее мнению, это «Ça va être sublime!»

Вздохнув, я благодарю ее за помощь и собираюсь уходить. Кажется, на углу был еще один магазин, поменьше.

Но в эту секунду, словно бы предвидящая происходящее, из комнатки у кассы появляется она.

Миловидная молоденькая продавщица с собранными в хвост белокурыми прядями и ресницами, необычайно длинными, в легких мазках черной туши. В ее глазах, сражаясь друг с другом, поселились негодование на свою коллегу и желание угодить мне.

— Bonjour, monsieur. Malheureusement, Catrine ne comprend pas le fond du problème. Est-ce que je pourrais vous aider?[32] — ее ровный, быстрый французский, истинно настоящий и, к тому же, произносимый вежливым, приятным голосом, цепляет слух.

Я смотрю на нее внимательнее, нежели на ту самую Катрин.

— J'ai besoin d'un costume. Mais il ne me reste que quarante minutes.[33]

Понятливо кивнув, девушка отправляет напарницу обратно на кассу. Обещает мне, что сможет подобрать все самое лучшее, что у них есть, уже за полчаса.

Грациозная, в неожиданно хорошо смотрящемся наряде для девятнадцатого округа, она с улыбкой ведет меня к нужному стеллажу.

Продавщица задает три вопроса.

О цвете. О размере. О мероприятии.

У нее уже с ходу три варианта, едва получает нужные ответы.

— Прошу прощения, monsieur, вы не из Америки? — ее лучистые серые глаза выдают немного робости. Очень красивый, такой же чистый, как и французский, ее английский ласкает слух.

— Думаете? — забираю предложенный ею костюм, понимая, что, похоже, уже нашел то, что нужно. — Дело в акценте?

Черт. А у меня лекция для истинных французов через несчастный час.

— Non, monsieur, у вас прекрасный говор, — поспешно отрицает француженка, качнув головой, — просто на вас Timex…

Часы, ну конечно же. Виват США.

Я по-доброму улыбаюсь девушке.

— В какой-то степени.

Она улыбается в ответ. Указывает мне на примерочную.

— У вас хороший вкус, monsieur. Я буду ждать снаружи.

Я прищуриваюсь.

— А вы — француженка?

— В какой-то степени, — мило посмеивается, повторяя мой ответ.

…Совместными силами, как продавщица и обещает, мы подбираем необходимый наряд — строгий серый, но разбавленный, в лучших французских традициях, кусочком яркой краски — платочком в кармане пиджака красного цвета — образ. К тому же, он идеально подходит под мои туфли, поменять которые времени уже нет.

На кассе, когда хмурая Катрин нас рассчитывает, я оборачиваюсь к продавщице еще раз.

— Вы всегда здесь?

Ее лиловых губ касается улыбка.

— Кроме воскресенья.

Дельная информация. Мне начинает нравиться происходящее. Тем более, после ухода Стаса у меня имеется предложение…

— Merci, mademoiselle… — смотрю на ее бейджик, стараясь разобрать имя, — Мад?

— Просто Attirance, — серые глаза лукаво поблескивают, — хорошего вечера, monsieur.


В церкви немноголюдно. Основная часть поклонников, покровителей и просто людей, небезразличных к той религии моды, которую пропагандировала Мадлен, попрощалась с ней в ритуальном зале.

По сути, кроме нас с Эмметом, здесь еще пятеро пришедших, не считая священников. Все женщины. Все ей поклонялись.

Поклонение было и одной из черт Мадлен. Поклонение своим идеалам, роскоши, идолам того мира, частью которого считала себя от рождения.

И потому Натос позволил одному из ее мечтаний сбыться. Почти девять лет назад, за неделю до родов, Мадлен вдруг заявила, что в Москве хочет быть похоронена лишь на одном кладбище — Ваганьковском — и обязательно на Саврасовской аллее. В «Грачах» известного живописца она видела себя (к слову, эти же «Грачи» воплощены возле гроба цветами: моими темно-фиолетовыми и эмметовскими, под цвет снега, белыми каллами).

В те дни мы волновались за ребенка и такие слова показались полной ересью, Эммет до того вышел из себя, что больше часа бродил по лесному массиву неподалеку, пытаясь справиться с гневом. К сроку родов он захотел свою дочь. Почувствовал и ответственность, и желание заботиться, что укрепилось с появлением девочки на свет, а тогда… просто выгрызало душу, смешиваясь с заявлением Мадли. Натос уверял меня, что она хочет себя убить. И умолял не спускать глаз.

Но это было давно. Каролина родилась здоровой и доношенной, замечательной малышкой.

Чуть приподняв уголок губ, я замечаю, глядя на лицо Мадлен, что сколько бы мы с Эмметом не отрицали правды, она все равно ее копия. Ее и Танатоса, конечно же, но черты Мадли становятся все более заметны с возрастом. И нельзя просто так вырвать мать из жизни. Ту или нет, хорошую или плохую… мне сложно представить, что все так закончилось.

Вчера, глядя в глаза Карли, глядя на ее слезы, на то отчаянье, что плескалось в каждом неровном вздохе, не было большего желания, чем утешить, что все это — шутка. Постановка.

А сегодняшний день, как я признался Белле, поставит окончательную точку. Возможно, это мешало мне побороть трепет перед походом на отпевание?..

Но я здесь. Мы оба здесь.

В ритуальном зале были картины, горы цветов, посмертные записки-признания… и много чего еще. А в церкви лучше, спокойнее, проще. Нет излишеств, только красота. Мадлен в этом платье как невеста… Эммет был прав…

Гроб открыт, скоро будет дозволено прощальное целование, и я… начинаю Мадли жалеть. Я не имел никакого права отказывать ей в помощи. Что бы ни делала, с кем бы ни делала и как. Она — мать девочки, ради которой я продолжал жить больше восьми лет. Это навсегда будет моим крестом. И всегда, первого мая, я буду вздрагивать. Как и Анну, Мадли я не уберег… Мад… всего лишь милую Attirance…

Неприметная, в серых джинсах и светлой майке-тунике, дополненной любимым кожаным поясом, она здесь. Сидит на металлическом стуле, лениво облокотившись на его ледяную спинку и нервно, нетерпеливо постукивает ногой по полу. В такой час в приемной никого нет, а у нее эксклюзивное время. И доктор эксклюзивный. Который не раскроет рта за ту сумму наличности, что совершенно случайно пропала из сейфа Эммета.

Он порывался идти на Мадлен войной, сметая на своем пути города и села, но я попросил дать мне час. И нашел ее там, где и ожидал найти. В одном из лучших гинекологических центров города.

Серые глаза вспыхивают, едва я ступаю на кафель коридора. Все вокруг белое, как в потустороннем мире, а стены пустые. В них не восхваляется беременность и не рассказывается о ее правильном ведении. Ведь большинство пациенток доктора Корнилова, которому принадлежит отдел, приходят как раз для того, чтобы эту «случайность» прервать.

Не медля, я подхожу прямо к ее стулу.

Девушка напрягается, но на лице изображает вполне четкую, ясную гримасу.

— Пошел вон.

Она ничуть не похожа на то миловидное создание, что приехало со мной в Москву четыре месяца назад. В глазах закалилась сталь, кротость давно уже не в главных чертах характера, а стервозность — явление частое. Мадлен перепробовала все доступные ее уму средства, дабы соблазнить меня. Она танцевала, пела, раздевалась, тайком пробиралась в ванную и бассейн, старалась опоить меня… прикладывала максимум усилий. Но чем больше времени проходило, тем яснее становилось, что этот рубеж не взять… а потому ее злость росла в геометрической прогрессии. И сейчас достигла апогея.

— Мадли, надо поговорить, — в белизне и тишине коридора мой голос как минимум звучит неуместно. Здесь из мужчин только Корнилов и его ассистент.

— Я не намерена с тобой говорить, — она демонстративно отворачивается, сложив руки на груди. Скулы заостряются, делая лицо гневным.

— Это важно.

— Важно для тебя, — Мадли отмахивается от меня, подвинувшись на соседний стул, — иди к черту. Иди и дрочи себе сам до конца дней.

Туника задирается, а поза девушки лишь способствует тому, чтобы между тканью джинсов и верхней майки появилась кожа живота. Ровная, светлая, плоская. Пока еще.

Я делаю глубокий вдох, стараясь призвать на помощь все свое спокойствие. Пока бежал сюда, меня трясло почище, чем в героиновой ломке.

— У меня есть предложение.

— Я закончу через час. И с удовольствием выслушаю.

— Предложение действительно, лишь пока ребенок в тебе.

— Какая жалость… значит, предложения не будет? — она нагло усмехается мне, вопросительно выгнувшись навстречу. Решительная. Своенравная. Убежденная.

— Магдалена Анисова, — объявляет из-за моей спины мужской голос, выглянув из кабинета, — доктор ожидает.

Его взгляд останавливается на Мадлен, а ее — на мне. Почти насмехающийся.

Девушка грациозно встает, качнув бедрами, и забирает свою сумочку с белого сиденья.

— Я иду.

— Не идешь! — не удержавшись, шиплю я. И силой вынуждаю ее сесть обратно.

Ассистент врача, нахмурившись, поправляет свои перчатки.

— Проблемы?

— Никаких проблем, — сквозь зубы посылаю его, оглянувшись за спину. Судя по всему, взглядом говорю больше, чем словами. Мужчина умывает руки.

— Если выгонишь меня отсюда — пойду в другую больницу, — Мадлен демонстративно закидывает ногу на ногу, изображая ужасную скуку, — в Москве бесконечное множество абортариев.

— Давай поговорим в машине, — сама атмосфера этого места, как бы ни было глупо такое признавать, на меня давит. Здесь сложнее дышать. И сейчас я благодарен Корнилову, что на стенах нет фотографий беременных и детей. Свихнуться можно…

— Увезешь меня и засадишь за решетку?

— Ты сама решишь поехать.

— Вряд ли, Каллен. Ты — пройденный этап, — она вздергивает голову, горько улыбнувшись, — а к доктору я все же пойду. И сейчас. Я заплатила ему тридцать тысяч, чтобы не открывал рта.

— Чтобы не сказал отцу, — у меня сводит скулы.

— Он не хочет детей, — фыркает Мадлен, — и никогда не станет думать о них. Этим его не удержать, — серые глаза поблескивают, — ты — другое дело. Но чтобы иметь ребенка, надо переспать, Эдвард. Непорочного зачатия не бывает.

Эммет говорил. На балу. На шубе. Всего раз.

Какая же у него фертильность, что с одного раза!..

Не время. Не место. Не те мысли.

Мадлен уже поднимается со стула, намеренная войти в кабинет Корнилова, обходя меня.

— А если бы это был мой ребенок, ты бы оставила его?

Мисс Байо-Боннар останавливается, прищурившись.

— Да, — отвечает честно, — вырежем одного и скроим второго?

Я с трудом сдерживаюсь, дабы не сжать ладони в кулаки. Ей не нужны мои эмоции, ей нужны трезвые, убежденные заверения. Обещания.

— Этот ребенок, тот, что у тебя внутри. Считай, что он мой.

Я не шучу, но Мадли, похоже, не понимает. Она зажмуривается, прикрыв рот ладонью.

— Ты считаешь, у меня так развита фантазия?

У меня нет времени, которое можно бездарно потерять. Я не позволю ей.

Беру недавнюю Attirance за руку, крепко сжав запястье.

— Все будет так, будто ребенок — мой. Родишь его — и я дам тебе все, что захочешь.

Не успевающая скрыть того, что подобная новость ее цепляет, Мадлен ошарашенно моргает.

— Прости?..

— Все. Карьеру, деньги, власть. Ты получишь все, — я уже ни в чем не сомневаюсь, давая свою клятву. Внутри все лихорадит, мешая нормально дышать, при одной лишь мысли, что сейчас свершится детоубийство, — ты выйдешь за Эммета и обеспечишь себе жизнь. А я всегда буду рядом.

Девушка хмурится.

— Считаешь, я поведусь? Я дура, по-твоему?

— Ты умна. И потому выберешь оставить ребенка, ведь вправе просить за него любую награду.

— Перед этим выйти замуж и девять месяцев проходить в подобном состоянии? Каллен, по утрам из меня хлещет, как из шланга, а вечерами я валюсь спать до открытия первого ночного клуба. Мой агент подписывает контракт с Sister's на этой неделе!

— Ты получишь сразу контракт с Vogue. Через эти девять месяцев.

Ее глаза округляются. Слишком быстро.

— Ты что, Карл Лагерфельд? Или же сам Бог?

— Я всегда исполняю свои обещания, Мадлен. А потому неважно, кто я. Важно, что ты этот контракт получишь. И нового агента в придачу.

Из-за двери опять появляется ассистент. Опять спрашивает, идет ли «Магдалена Анисова» на прием доктора, который благодаря оплате даже зарегистрировал ее под ложным именем.

Но на сей раз Мадли не порывается. Медлит, прикусывая свою лиловую губу.

— Pourquoi as-tu besoin de l'enfant? Es-tu pédophile?[34]

Я не слушаю последний вопрос. За пятнадцать лет уже можно привыкнуть его не слышать — в том числе, от самого себя.

— Я люблю детей. И я воспитаю его, даже если Эммет не изъявит желание. Ты в любом случае защищена.

— А какие у меня гарантии? Если решишь кинуть?

— Завтра же заключим договор. И пропишем его повтор в свадебном контракте. Эммет сделает тебе предложение в течение этой недели.

— Ты все решил за всех? — она усмехается. Но уже не так смело. Без стервозности. Оценивает шансы и начинает верить.

— Нет, Мадлен. Но я скорее покончу с собой, чем позволю тебе убить этого ребенка. Эммет поймет.


Это чувство.

Давление.

Нет, сдавливание.

Нет. Сжимание. В тисках. Довольно крепко.

Оно начинается с жжения, медленно переползающего по нервам, как по лианам, на левую руку и под челюсть. Колется, кусается, не позволяет себя игнорировать. Прокладывает путь, будто выжигая его, и оставляет после себя свежие царапины. На них жжение ощущается сильнее.

Но концентрируется чувство не в мышцах, не в левой руке и даже не на живой половине лица. Его пункт назначения куда ближе и куда, куда важнее. Потому он так всех и беспокоит…

Я поджимаю губы, стараясь сконцентрироваться на происходящем в церкви.

Священнослужители все так же читают молитвы, Эммет все так же стоит рядом со мной, а одна из женщин, вся в черном и даже с черным лаком на ногтях, тихонько плачет в черный носовой платок.

У нее мелкие, незаметные слезы, но дрожит дыхание и подрагивают пальцы. Красивые, длинные пальчики… ладошка почти детская.

На них нет кольца, но мое воображение без труда его дорисовывает — за секунду. Уж слишком руки женщины похожи на моего Бельчонка.

Когда она плачет… как правило, нет носового платка, есть всхлипы, есть вздрагивания и есть запястья. Белле просто не хватает сил для поисков салфеток или ткани, дабы вытирать слезы. Мне радостно, что она доверяет мне с ними справляться, порой для этого перебарывая стеснение и намеренно приходя даже в не самое удобное время.

Она верит мне и меня любит. Чудесная девочка с карими глазами и самым теплым на свете сердцем. В каждом ее движении, взгляде, в каждом сорванном вздохе, когда в ванной под горячими струями или в постели под одеялом дозволяет доставлять себе удовольствие — любовь. Белла подчиняется, в лучшем смысле этого слова, мне. Становится моей.

Я ненавижу наши ссоры больше, чем что бы то ни было. И, наверное, потому не умею обижаться. Не знаю, что такого ей надо сделать, дабы вызвать во мне это жгучее, болезненное чувство.

Да, она говорит о детях. Да, она колет меня этим. Но не со зла, не для боли. Она просто хочет… вдохновить меня, убедить. И то, что сказал ей этим утром, в спальне, вероятнее всего, было глупым решением. Моя Белочка такого не заслужила.

Удивительный факт: всегда точно зная, что, где и с кем говорить, при ней я порой начисто забываю об этом. Я доверяю ей, а потому не прячусь, как и просила. И это приводит не к лучшим результатам.

Но как она переживает! Как пытается помочь… солнце. Солнце, счастье и рассвет. Мое сокровище, что нужно только радовать и залюбливать. Что нуждается в безграничной поддержке, понимании и вере. Сокровище, которому звезду с неба — минимум.

Звезду с неба…

Мадлен, покрытая саванном, в одном из своих лучших платьев, недвижно лежит. Холодная, бледная, она уже не встанет. Рук не поднимет, не снимет нательного крестика, не износит туфли на мягкой подошве, что ей подготовил Эммет. Мадлен использовала все шансы, взяла от жизни все. Она рисковала, она шла по головам, но она… пыталась. И в этом, как бы там ни было, преуспела.

У нее можно учиться.

Звезду…

Больше, чем звезду…

Ребенка.

Чего бы мне это не стоило, я его Белле подарю. За смертью всегда следует жизнь, так ведь? Жизнь должна быть рядом. Сперва для Каролины, которую мы сможем уберечь, а затем и для второй девочки… или мальчика… неважно, кого.

Со следующей недели я начну посещать Центр Планирования Семьи.

Краем губ улыбнувшись своей решимости, я радуюсь отвлечению. Оно нужно.

Но на всякий случай все же расстегиваю верхнюю пуговицу рубашки и чуть распускаю галстук.

Как она уходила, забыть сложно. В черном платье-футляре и длинных сапогах из натуральной кожи на высоком каблуке, замерла в дверном проходе, излучая решительность. В ее клатче был наш договор. И визитка юриста.

Мадлен уже полмесяца разводилась с Эмметом, отказывающимся ставить нужную роспись в опасении, как растить девочку без матери. А Мадли не терпелось приступить к работе в фотосессиях Vogue.

В мой дом Мадлен пришла с четкой установкой: не уходить, пока не заставлю Эммета дать добро на расторжение брака. Ей известно, что это возможно.

— Это окончательное решение? — я наливаю яблочного сока в стакан для виски, который Рада зачем-то принесла в дом.

— Окончательнее не бывает, — девушка отрывисто кивает, — я исполнила все условия, прошла курс восстановления, верой и правдой отслужила этому маленькому чудовищу полтора года! Я два месяца кормила ее грудью, Эдвард. Оттяни себе соски и узнай, каково это.

— Ты ведь понимаешь, что я не женюсь на тебе в любом случае? Даже если разведешься?

— По контракту ты обязан помогать. Мне все равно, с кольцом или без.

— Помощь в продвижении карьеры, Мадлен.

— А если останусь, что, озолотишь? — усмешка режет мой слух. Почему я так удивляюсь?.. Эта женщина никогда не хотела быть матерью.

— Буду рад, — честно выдержав ее взгляд, отвечаю я.

Красивые брови Мадли изгибаются.

— В таком случае, у меня есть предложение: спи со мной. И я останусь.

Господи…

— Нет, Мадлен. Ты это знаешь.

Она делает все, чтобы не выказать своего разочарования.

— Тогда не ставь мне палки в колеса, — огрызается, — выпусти из этого русского Ада. Ты пообещал.

Что остается на такое ответить? Я залпом выпиваю сок.

— Хорошо.

Набираю номер Натоса.

…Ровно через две недели Мадлен получает долгожданный «чистый» паспорт и свою девичью фамилию обратно, правда, чуть усовершенствованную. И уезжает, последнюю ночь проведя как можно дальше от Карли — в целеевском отеле.

Но мне и привидеться не может, с какой целью возвращается обратно через полтора года. И сколько новых попыток соблазнения, прикрываясь интересом жизнью Карли, предпринимает. Более уверенная в себе, обеспеченная, яркая, она раз за разом пытается достигнуть своей самой первой цели. И условий становится все больше и больше. Она теснее общается с Каролиной и та рада… а нам с Эмметом остается смиряться. До некоторых пор мы полагаем, что девочке лучше знать маму. Даже такую.

Мадлен получает свое. Почти все. До одного случая в марте, когда похищает ребенка и оповещает меня, что намерена забрать дочь во Францию…

…Это прекращает быть возможным.

Ровно на том моменте, как Мадлен видится мне в собственной машине и той чертовой шубе, из которой поспешно выпутывалась, говоря о своих планах, стадия жжения переходит в самую настоящую боль. Сперва одной тонкой, но очень острой иглой дотрагивается до живого, а потом… десятком. Сразу.

— Ксай, — Натос, подступив ко мне ближе, выглядит испуганным, — ты белее покойников. Как себя чувствуешь?

Его шепот, сливаясь с непрекращающейся молитвой священников, превращается для меня в какофонию. Начинает кружиться голова.

— Мне нужно подышать, — с трудом сглотнув, кое-как принимаю решение. Чертово чувство, да прости господи за такие слова в церкви, не позволяет как следует вдохнуть. От запаха ладана, тесноты помещения, возможно, пыли или цветов у гроба Мадлен, я не знаю! Но точно знаю, что даже при условии неприличности такого поведения, если сейчас не выйду на воздух, упаду прямо здесь.

Я не зову Натоса с собой, но он идет. Тенью, проигнорировав изумленные взгляды женщин и священнослужителя, прервавшегося на полуслове, направляется следом. Открывает мне дверь.

Ветер. Дождь. Тучи.

— Ну как ты?

Я глубоко вздыхаю, стараясь как можно больше воздуха пустить в легкие, игнорирую невидимый барьер. Он обретает силу с каждой попыткой, какую я применяю, не собираясь сдаваться. Сдавливание перемещается с отметки «легкое» на «бесчеловечное». Я задыхаюсь там, где воздуха, причем чистого, сколько угодно.

Стягиваю с себя галстук.

— Нормально…

Земля, трава… рябят перед глазами. Рубашка, как и галстук, кажутся худшими изобретениями человечества.

То-то Танатос не верит мне, стиснув зубы.

Это все слишком быстро и больно. Такого не было. Даже тогда, после нашего ужина с Мадли, в кустах у трассы… нет. Это другое. Совсем.

Единственная ближайшая скамейка, к которой силой ведет меня Эммет, находится на расстоянии трехсот метров от церкви. Под оградой одной из могил, на ведущей аллее, она блестит от капель дождя, но манит уютом. Лучше уж на мокрое дерево сесть, чем на мокрую землю. Стоять у меня долго не получится.

— Спасибо…

Я с силой жмурюсь, будто это может помочь, стиснув дерево пальцами. Левая сторона лица чувствует и влагу, и прохладу. Так проще. А еще — легче. Как с моей девочкой.

Бельчонок. Ее нежные руки гладят как раз там, где болит. Лечат.

Бельчонок. Мягкая, снисходительная улыбка, обращенная ко мне. Без слез.

Бельчонок. Добрые, любимые глаза. Такие глубокие и теплые, такие… родные. В них я вижу свою душу.

Бельчонок. Мой маленький, мой любимый Бельчонок…

— У тебя сердце, Эдвард? — испуганный, весь в черном, Эммет присаживается на корточки у скамейки, не зная, чем помочь и куда бежать. Серо-голубые водопады заволакивает грозовыми тучами, а кладбище вокруг лишь подливает масла в огонь.

Он заслуживает моего честного ответа. К тому же, насилу вдохнув, я боюсь, что нечестного уже не скажу. Слишком болит. Так не должно быть. Это плохо. Это очень, очень плохо…

— Сердце.

Сейчас откажет.

— Ясно, — получивший ответ Натос поднимается на ноги, — у меня в машине есть нитроглицерин. Или в церкви, возможно, есть. Я спрошу.

— У них отпевание… — мне начинает казаться, что немеет левая часть тела. Концентрация боли в ней превышена.

— К чертям отпевание, — Медвежонок порывается бежать, лишь коротко взглянув на меня напоследок, — потерпи, потерпи, я сейчас…

Я поднимаю голову, глядя на его стремительное, неумолимое удаление. Лекарство. Церковь. Гроб…

Изгибаюсь на скамейке.

Да Господи! Как же больно…

— Натос!

Он слышит. Как, почему и каким образом — знает лишь Бог. Но останавливается. И так же стремительно, глядя на то, как хватаюсь за рубашку слева, готовясь разодрать ее, возвращается обратно.

— К черту нитроглицерин, — подавившись очередным неосуществимым вздохом, я с силой сжимаю зубы, — звони в «Скорую»!

У Эммета все валится из рук. Он кивает, но еще секунды три пытается понять, как пользоваться мобильным. Ошарашенный, бледный, подрагивающий от бессилия и в черном, как насмешка, стоит надо мной дожидаясь ответа оператора. Те медлят, а терпеть становится все сложнее.

Я радуюсь, буквально вознося молитвы, что Беллы здесь нет. Что дома она… не видит… никогда такого не увидит.

Я еложу по скамейке, будто это поможет, стараясь себя отвлечь. Секунды становятся минутами. Все явнее.

Белла. Белла. Белла.

Каролина. Каролина. Каролина.

Эммет. Эммет. Эммет.

Вот те, ради кого нужно терпеть. И я не сдамся.

…Наконец на том конце все же отвечают. Натос, попутно матерясь, выкрикивает им адрес.

— Ваганьковское кладбище! Инфаркт, похоже. Сильные боли в сердце.

Только вот голос его, мне кажется, тонет в чем-то другом. Слишком, слишком громком.

Я поднимаю глаза на храм скорее машинально, чем осознанно, просто потому, что он ближе всего и всего больше.

Но встречаюсь не с тем его видом, какой одну минуту назад существовал, Слышится громкий вскрик, а за ним — тишина, но церковь начинает дымиться. И вспыхнувшее, как на тончайшей бумаге, пламя.

Взрыв.

* * *
Каролина просыпается в одиннадцать часов утра.

В комнате с огромным количеством окон, под теплым одеялом, она кажется слишком маленькой и бледной на такой огромной постели.

Чуть глубже прежнего вздохнув, Каролина морщится, поворачиваясь на бок. Выбеленная кожа, красные ободки глаз и слезные дорожки, высохшие, но не стертые, напоминают о прошедшей ночи. Девочке было слишком больно, чтобы спать.

Сегодня, кажется, ситуация обстоит чуть лучше. Карли не кричит, не изгибается дугой, не рыдает. В серо-голубых озерах плещутся слезы, но пока они под контролем, пока девочка еще не осознает до конца, где она и что случилось.

Я присаживаюсь рядом с малышкой, так осторожно, как могу, коснувшись ее прядей. Сплетенные в толстую косу, они траурно лежат на левом плечике. Теперь весь траур лежит на плечах ребенка. И он слишком, слишком для них тяжел. Моей маленькой больно.

Тяуззи, все это время молчаливым стражем просидев у изголовья, просительно мяукает, подбираясь к хозяйке.

Она шмыгает носом, взглянув на него, но руку поднимает. Дает устроиться у своей груди, зарываясь личиком в мягкую шерстку лучшего друга.

— Не замерзла?

Юная гречанка едва заметно качает головой.

— Жарко, — голосок, охрипший от ночных криков, почти не слышен.

— Раскутаем тебя? — я многозначительно гляжу на кокон из одеял, в котором ее оставил Эммет.

— Тогда Тяуззи замерзнет, — мрачно отвечает девочка. Крепче обнимает кота, смиряясь с тем неудобством, что для его комфорта, как считает, следовало бы вынести.

Я не спорю.

Каролина выглядит как никогда хрупкой и прозрачной, сломленная недавними событиями. Я не знаю, остались в ней слезы, но боль несомненно осталась. Много боли. А как и куда ее выпустить, пока не приложу ума.

— Можно я лягу с тобой? — ненавязчиво интересуюсь, наклонившись к уху Карли.

— Тебе не хочется.

— Мне очень хочется, зайчонок. Я по тебе соскучилась.

Девочка дает себе десять секунд на размышления. Ее ладошка, покинув плен одеяла, перекочевывает на мордочку Когтяузэра.

— Ладно…

С благодарностью приняв ее разрешение, я ложусь на постели, приобняв юную гречанку за талию. Под пухом одеял она почти теряется, но немного еще заметна.

Близость. Розмари всегда лечила меня близостью. Возможно, я и Карли смогу помочь?

— Я тебя люблю, — самые главные слова, которые всегда мечтала слышать, говорю ей. От чистого сердца.

В комнате, пронизанной мраком пейзажа за окнами,Каролинина усмешка выходит слишком, слишком горькой.

— Не надо.

— Надо, — не давая ей и секунды, чтобы усомниться, целую детское плечико, — ты замечательная, моя девочка. Я очень тебя люблю.

Мисс Каллен, тяжело вздохнув, оборачивается в мою сторону. Когтяузэра, которого обнимает как единственно-близкое живое существо, тревожить не намерена.

Возле глаз синеватые круги, ресницы иссиня-черные, темнее ночи, бледность перебегает и на шею, и на ручки, и на все тело, я уверена. Девочка, прежде не славившаяся таким цветом кожи, будто измазала себя белой гуашью. А еще, похоже, не глядя на одеяла, она холодная.

— Если ты меня любишь, и я должна тебя любить, — объясняет свою точку зрения малышка, придав расстроенному, запуганному голосу каплю раздражения, — а я не могу.

Я хмурюсь. Мой маленький, мой бедный котенок.

— Ты никому ничего не должна, Малыш.

— Должна, — упрямо настаивает Карли, смело вздернув голову, — но все, кого я люблю, от меня уходят. И мне… не хочется.

Слезинка, появляющаяся у ее скулы, вот-вот готова покатиться вниз. Но девочка, предупреждая ее действия, быстро трется щекой о подушку. Искореняет влагу.

— Каролина, я говорю тебе честно потому, что знаю это. Я тебя понимаю. И я уверяю, что те, кто любит, не уходят. Никогда тебя не оставляют, а уж тем более, если любишь их ты.

Скуксившись, мисс Каллен с силой поджимает губы. Она неумолимо расстраивается, а сил на новые расстройства у нее просто нет.

— Мне папа говорил, — ее голос дрожит, как и все тельце под теплым одеялом, Тяуззи настораживается, — что когда любят, не делают больно.

— Стараются, мое солнце…

— Но я делаю! — перебивает она, придушенно всхлипнув, — знаешь, как было больно вчера папе, когда я плакала? Ты видела его лицо?!

— Ему было больно за тебя, а не из-за тебя, Карли.

Она тяжело сглатывает, морщась.

— Не правда, — тон, как и эмоции в нем, сменяются, наливаются самобичеванием и бессильной детской злостью на себя саму, — он не был так напуган раньше. В больнице, дома, когда болела… не так!..

— Каролин, это зависит от ситуации, а не от тебя. И я уверена, папа скажет тебе тоже самое. Ты никогда не сделаешь ему больно. И Эдди. И даже Тяуззеру. Любить — значит беречь и заботиться.

— Я не берегу… и не забочусь…

— А вот это уже глупости, — я ласково целую ее висок, затем опускаясь на щечку, — кто, как не ты, заботишься о нас?

— Я о маме не заботилась, — исправляется, сжимаясь в комочек, Каролина. Оглядывается на меня снова, но на этот раз в глазах не столько слезы, сколько страх. Слишком много для ее возраста. — Значит, я ее не любила, Белла?

— Не существует ни одной девочки, Каролин, и ни одного мальчика, который не любил бы свою маму. Такого не бывает.

Я просительно прикасаюсь к талии ребенка, желая как следует ее обнять. И малышка, всхлипнув, все же дозволяет мне. Откидывает часть одеяла.

— То есть она знает, что я ее люблю, да? — дрожь детского тельца куда заметнее, если прикасаться прямо к нему. В своей ночнушке со Снуппи, теплая, но замерзшая, девочка инстинктивно жмется ко мне поближе. Она в прострации. Не знает, плакать или нет, кричать или нет, делать что-то или нет. Ей больно. А боль порой дает самые разные эффекты — от вчерашнего до сегодняшнего. А может, просто все еще действует успокоительное от Норского.

— Она всегда это знала, — заверяю я, отметая все мысли о Мадлен и концентрируясь на том образе, что составился в голове ее дочери, — и всегда будет знать. Моя мама называла это связью сердец.

Карли всхлипывает снова.

— Что это значит?

— Что те, кого мы любим, составляют из частичек себя наши сердца, — я повторяю слова Роз, давным-давно буквально воскресившие меня и подарившие надежду на лучшее, — а без сердца человек жить не может. Мама внутри тебя, Каролина. Ты ее не потеряешь.

— Папа говорит… и Эдди… — сбивается ее дыхание, срывается голос. Каролина, вдруг вздрогнув всем телом, поворачивается ко мне, выпустив кота. Обхватывает ладошками, словно прячась, — что уже все… что она правда умерла…

— Мое солнышко, — я хмурюсь от того, как доверчиво, как испуганно ко мне жмется эта девочка, — зайчонок, я имела в виду, что даже если ты не сможешь поговорить с ней или ее увидеть… это не значит, что у тебя ничего не осталось. Пока ты помнишь о маме — она с тобой.

— Но не придет…

Я сострадательно целую ее выбеленный лобик.

— Моя не пришла, Каролин. Но моя вторая мама, Розмари, часто приходит.

Девочка понимает. Даже при всем своем горе, при ужасе, при кошмарных снах… ей не нужно повторять это дважды. Каролина видит истину неприкрытой и настоящей, а значит, ей должно быть легче. Однажды — обязательно. Важно лишь пережить этот стрессовый, ключевой момент. Преодолеть его.

— Хочешь чая? — предлагаю я, потирая плечико девочки. — Черный или зеленый? Чтобы согреться. Или чего-нибудь покушать? Знаешь, какую Рада с Антой испекли спанакопиту?

Каролина поднимает на меня мокрые, потухшие глаза. Уставшие и словно бы лишенные остатков веры.

Меня прознает холодом. Я ей навредила?..

— Я хочу той водички, что делал папа, Белла, — шепчет юная гречанка, прочистив горло, — я хочу спать…

* * *
Я выхожу от Каролины через десять минут после того, как малышка попросила «Персена». Лекарство быстрое и действует хорошо, хоть и не знаю я, имею ли минимальное право ей его давать. Детская прихоть? Каприз?

Но во сне ей не больно и не страшно, а сейчас, к тому же, нет рядом ни Эдди, ни папочки. Можно сколько угодно сыпать их именами и утешениями, но достаточно успокоит ребенка только само присутствие. Так что я еще лелею небольшую надежду, что поступила верно.

Вероника сидит на кресле в холле второго этажа, этом цветочном, с жесткой тканью, обеспокоенно глядя в сторону «Голубиной» спальни. Она чувствует себя здесь лишней, как всего пару месяцев назад я сама… но в то же время, «просто Ника» мечтает быть полезной. Я понимаю, что Эммет привез ее неспроста. Дочка — его золото. И он, насколько можно верить Ксаю, никогда и ни с кем из своих женщин ее не знакомил… я была исключением. Но его я никогда не была, так что это не в счет.

Даже за недолгий вчерашний разговор с Натосом я осознаю, что Ника особенная. У нее добрые глаза, милая улыбка, она любит детей и то, как смотрит на него самого… это гораздо, гораздо больше интереса. Причем прежде холодные глаза Людоеда сияют так же.

— Как она? — еще до того, как подхожу, своим взволнованным вопросом останавливает меня девушка. Без труда понятно, что ей не все равно, что вопрос не из вежливости — Каролина волнует ее не меньше, чем всех нас, что не может не радовать.

— Спит, — я немного тушуюсь, — ей сейчас это нужно.

Ника согласно кивает, выпрямляясь в кресле.

— У каждого свой болевой порог, а уж дети… — медсестра хмурится, с состраданием взглянув на закрытую дверь, — у нее ведь раньше такого не случалось?

Мне приходится с болью признать правду:

— Нет.

Это первый случай. Первая смерть в жизни маленькой светлой девочки. И каждый шаг, вздох — как по тонкому льду. Никто из нас не знает точно, что делать. И чем помогать.

Но пока Каролина спит, и спать будет как минимум до возвращения отца и дяди, а значит, ничего больше сделать не получится. У нас с Вероникой три свободных часа, которые надо чем-то занять.

— Ника, правильно?.. Не хотите чая?

Зеленые глаза нашей гостьи оживают.

— Было бы неплохо, Изабелла, спасибо.

— Изза, — поправляю ее, протягивая руку, когда встает, — приятно познакомиться.

Немного смущенная девушка пожимает мою ладонь.

— Мне тоже.

На кухне нас уже двое — изначально.

За деревянным круглым столом, с двумя чашками, наполненными горячим черным чаем, под включенной в полдень лампой из-за начавшегося на улице дождя, крайне сильного. Небо окончательно сереет, избавляясь от красок и наполняя мир темнотой, а тяжелые тучи обрушивают всю свою злобу и скорбь на и без того вымокшую землю.

Капли бьют по подоконнику, а я приношу порезанную на кусочки спанакопиту, которую Рада недавно вытащила из духовки. Уговорить на нее Каролину возможным не представляется… остается лишь оценить умение экономки нам. Нам с Вероникой.

Девушка с косой, напоминающей Каролинину, но светлую, сидит напротив меня, с рассеянностью поглядывая на свою чашку. Она переживает, несомненно. И за девочку, и за ее отца.

Домоправительницы сегодня были поражены, не считая происходящего в доме, дважды (и я уверена, большой разговор на эту тему действительно еще состоится) — в первую очередь тем, что на нас с Ксаем обнаружились золотые обручальные кольца, а затем — присутствие рядом с Натосом Ники. Братья за эти две недели изменили свои жизни довольно кардинально, чего прежде за ними не наблюдалось. И, что еще хуже, кончина Мадлен огорошила их до слезной пелены в адрес Каролины. Они знали, как девочка любит маму.

— «Персен» очень вреден? — приметив на столе тарелку, разрисованную гжелью и припомнив, как еще вчерашним утром, не предвещающим беды, мы рисовали с Карли, спрашиваю я. Как и весь сегодняшний день, как и с Каролин — на русском. Мне теперь кажется, что я обязана лишь на нем и говорить.

Медсестра неглубоко вздыхает.

— Как любое лекарство, — у нее добрый, дружелюбный голос, а глаза притом светятся профессионализмом. Мне хочется Веронике доверять. — При одноразовом применении ничего страшного точно не будет.

— Насколько мне известно, Эммет давал дочери его в середине апреля…

Ника настораживается.

— Без «Персена» она не может спать?

— Нет, может.

— Тогда ничего необратимого, — Вероника с чуть преувеличенным интересом возвращается к своей кружке, — я придерживаюсь мнения, что детское горе, тем более такое масштабное, сродни болезни. А болезнь на ногах лучше не переносить.

Мне нравится ее беспокойство о Карли и внимание к состоянию девочки. Для своего золота Эммет априори не мог пожелать и выбрать иной женщины, но в сложившейся ситуации такое положение дел не может не радовать. И не удивлять.

В больнице мы пересекались с Фироновой, насколько я помню, даже немного говорили, поэтому не совсем незнакомые люди… да и Танатос в разговоре описывал ее Ксаю с нежностью. Мне кажется, момент, когда можем стать невестками, не так далек. Если Эммет об этом думал, конечно.

— Вы знаете о смерти ее матери?

— Натос… Эммет мне рассказал, — медсестра немного краснеет, исправив имя, но на продолжении фразы оставляет смущение. Ее голос становится добрым и грустным, — мне очень ее жаль. В таком возрасте у девочек обязательно должна быть мама.

Я припоминаю, как Карли плакала… как она вскрикивала этой ночью, как ей было больно…

— Да, — сострадательным, хмурым тоном поддерживаю девушку, — у девочки — особенно. Какая бы ни была.

Господи, как я надеюсь, что это просто очередной сложный день, который однажды обязательно закончится. Пусть темный, напитанный горькими воспоминаниями, залитый солеными слезами, но имеющий предел. Меня все еще потряхивает от мысли, что Ксай отправился на похороны один, хоть номинально и с братом. Он просил меня присмотреть за Карли и я присматриваю, сейчас малышке чуточку легче, но кто за ним присмотрит?.. Я не соврала Эдварду этим утром, за его сердце — свое сердце — я боюсь до дрожи и панических атак. И не знаю, ослабнет ли когда-нибудь этот страх. Разбитый, едва ли не сломленный там, в спальне, на кровати он… нуждался во мне. И нуждается сейчас, но меня нет рядом. Даже в радиусе десятка миль нет…

— Изабелла?.. — в мои мысли, немного разгоняя их, вливается негромкий вопрос Вероники.

— Для вас Изза, Ника, — повторяю прежнее сокращение я.

— Изза, — покрасневшая от смущения тем, что не запомнила, она берет с тарелки кусочек спанакопиты, потянувшись вперед и, видимо, получает лучший обзор на мое кольцо. На нем блик от лампы, — вы давно женаты?

Я поворачиваю руку ближе к себе, глядя на атрибут верности и любви как впервые. Мой аметистовый камень-сердце в переплетении золотых нитей. Не прошло и трех часов, как Эдвард уехал, а я уже ужасно соскучилась… не хочу, не буду его больше никуда отпускать, пока этот сумасшедший дом не закончится и все не станет на свои места. Греция, наш маленький рай, кажется сейчас даже дальше луны. Неужели когда-то мы там были?..

— Две недели.

Зеленые глаза Ники округляются.

— Правда?.. Я бы никогда не сказала, — ее смятение, вперемешку с интересом, вызывает у меня маленькую улыбку.

— Порой много времени и не требуется.

— Я скорее об отношении… — она прикусывает губу, — увидев вас в больнице у Карли, я подумала, вы же пару лет так точно женаты… вы друг друга… дополняете.

Подобрав верное слово, девушка выдыхает, выдавив улыбку мне в ответ.

— Мы друг друга просто любим, — сама толком не понимая, почему, я тоже краснею, — а это одно из условий брака.

— Но любовь порой требует и смелости…

— Вы о возрасте? Тогда смелость требовалась не столько от меня, сколько от него. Мне девятнадцать.

Ника, осторожно скользящая подушечкой пальца по контуру блюдечка, изумленно останавливается.

— Правда?

— Правда, — я киваю, — и за то время, что мы вместе, с начала марта, у меня еще не было повода ни испугаться, ни пожалеть.

Медсестра, мне кажется, понимает. Ей это близко?

— Ну а вы? — решив, что за парочку откровений можно задать и свой вопрос, я отказываюсь сдержаться. Беру кусочек ароматной спанакопиты с блюдца, помешиваю ложкой чай. С сахаром. — Эммет ведь привез вас сюда, значит…

— Я не знаю, что это значит, — Ника, чуть нахмурившись, выглядит смятенной, — я слышала, что пришел следователь и как Натос… Эммет, — она прикрывает глаза, пунцовея сильнее прежнего, — говорил с ним. По-моему, речь шла о безопасности. Кто-то мог прийти в квартиру…

— Вы живете в его квартире?

— Так безопаснее, — неуверенно отзывается она.

— Безопасность в последнее время на вес золота…

— Я понимаю, — соглашается девушка, порадовавшись, что мы отошли от темы квартир, — но практически ничего не знаю. Эммет не посвящал меня так глубоко.

— Я думаю, этот момент близок.

— Мне неизвестно, — Вероника тушуется, неловко посмотрев мне в глаза, — может, все кончится и по-другому.

— Я очень сомневаюсь, Ника, — ободряю ее, делая еще глоток чая, — вы ему подходите.

И верю в это. Как однажды смогла поверить, что и сама Эдварду подхожу.

Карли нужна мама. Из Ники получится лучшая, настоящая. Я чувствую.

— Вы так считаете?

— У меня есть основания. Вы любите детей, верно? И вы готовы о нем заботиться. Это все, в чем нуждается Натос.

Она опускает глаза, будто уже думала об этом. И не раз.

— После его первой супруги…

— Напротив, — от одной лишь мысли о Мадли, даже при условии, что о мертвых плохого не говорят, меня передергивает. Забрать Каролину, остричь, «нарядить» и почти сломать. Танатос был прав, выслав ее к чертям собачьим во Францию. Не мог же знать, что так выйдет. — Вы гораздо лучше нее, Ника.

— Вы же меня не знаете, Изза, — она прищуривается.

— Я вижу, — уверяю ее, не сомневаясь и секунды, — спасибо вам, что вы приехали. Эммету это несомненно важно, а мы будем не так сильно беспокоиться о здоровье Карли.

Лицо Вероники светлеет. Ей приятно.

— Благодарю за гостеприимство, Изабелла. И за ваши слова.

Она указывает на чашки, на спанакопиту, на ложечки. И вообще на кухню, где достаточно уютно, где пахнет чудесной едой, где, не глядя на мрак, лампа разгоняет плохие мысли. Старается.

— Я ничего не приготовила, Ника, но не за что, — смущенно отвечаю ей.

Почему-то смотрю на эту девушку, исключая из поля зрения и ее возраст, и то, что могу ошибаться, и даже наше недолгое знакомство. Я вышла замуж, зная человека всего три месяца. Почему же не могу подружиться (если Ника изъявит желание, конечно), зная ее три недели?

Ксай доказал мне, что не бывает ничего невозможного. А Эммет привез Нику к ребенку, побыв с ней на одной территории три дня.

Скорость — не порок. Порой время не нужно, я понимаю, что права.

…Правда, та же скорость порой чистое проклятье. Я убеждаюсь, когда на кухню, едва подливаю нам с Фироновой еще чая, влетает взъерошенная, побледневшая Анта. В ее руках планшет, открытый на странице Яндекс-новостей за последние пару часов и там, выделенным жирным шрифтом, события на территории России.

— На каком кладбище хоронят Мадлен? — один-единственный вопрос задает она.

Рада, подошедшая из гостиной, хмурится.

— На Ваганьковском, мне кажется.

Ника смотрит на меня округлившимися глазами, пытаясь понять, что происходит, но я и сама не могу. Нервы сдают быстрее, выдавая мое волнение дрожью пальцев, но это лишь «цветочки».

— На нем, я тоже спрашивала, — прикусив губу, бормочу, — да что там такое? Анта!

Женщина скорбно качает головой, поворачивая планшет в мою сторону. Ника выгибается на своем месте, как и Рада, стараясь что-нибудь уловить.

А меня прошибает холодный пот, едва заглядываю в содержание:

«Православный храм был взорван во время отпевания Мадлен Байо-Боннар в Москве. Ваганьковское кладбище. Власти расценили произошедшее как теракт».

— Жертвы?.. — севшим, надломанным голосом бормочу я.

О господи. Господи, господи, господи, только не это, пожалуйста!

— Все, кто находился в храме, — зачитывает из-за спины сестры Рада. Я вижу на ее щеках слезы, — пятеро женщин и пятеро мужчин, включая отпевавших…

Ника ошарашенно выдыхает, быстрее нас всех, впрочем, доставая телефон и набирая номер. Гудок. Гудок. Гудок. Мимо…

Я звоню Ксаю. Я молюсь, когда звоню ему, наблюдая за совершенно белыми лицами домоправительниц и своим, наверняка, тоже.

Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!..

«…Абонент вне зоны действия сети».

Предчувствие не обмануло…

* * *
Мимо темного леса и нависающих над ним туч, вдоль обочины, размокшей от дождей и растаявшего не так давно снега, по одноколейной дороге вперед. Машин практически не встречается, основные дома поселка в другую сторону. Целеево тем и примечательно, что каждый найдет себе уголок по душе. Либо ближе к общественности, либо дальше от нее. Братья предпочли второй вариант, о чем Эммет ни разу не пожалел.

Ведет он. Его руки сжимают руль, сдавливая твердое, приятное пальцам покрытие, а дыхание, изо всех сил держащееся на планке «ровное», чуть со свистом.

Натос понимает, что прежде всего нужно домой. Спокойно, ровно, без происшествий, каких в жизни уже достаточно. Потом можно дать эмоциям волю. Выйти в лес, найти дерево и, пиная его, орать во все горло. Только успеть бы отойти вовремя, когда начнет валиться…

Он вспоминает храм. Церковь… церковь, которая теперь едва стоит и в ней тех, кто быть должен. Оперативная группа уже сообщила единственным чудом уцелевшим братьям, как живописно внутри тела и органы размазаны по стенам, осыпан камень, выбито пару окон. Покойница опознанию не подлежит (хорошо, что ее имя известно) — в гроб и было подложено взрывное устройство — имена других же потихоньку пытаются восстановить. Но работают спецгруппы крайне осторожно, боясь новых взрывов. Прежде всего проводится разминирование церкви и поиск в ней других взрывных устройств.

Здесь версий от севера до юга — террористы Исламского государства (кто, как не они), сектанты-католики или же масоны, а может, и прозаичнее — ненавистники Мадлен Байо-Боннар, столь влиятельные, что дошли до такого. Теперь от самой красивой женщины десятилетия только ошметки белой кожи. Тут останки, а не труп. Побыстрее бы в землю…

Опрос следователями Калленов уже был, но он мало им помог. Они не под подозрением.

Но самое непонятное и, в то же время, магическое для Эммета — тот факт, что Эдвард… их спас. Вернее, спасло их его сердце, при этом своего обладателя едва не загнав в гроб рядом с Мадлен.

Натос с хмурой злостью поглядывает на брата, сидящего прямо и ровно, как ни в чем не бывало, на пассажирском переднем кресле. Он белее мела, это так. Он выглядит так, словно двадцать четыре последних часа занимался разгрузкой углевых вагонов. А еще ему нехорошо. Но кто такой Эммет, дабы брат ему признался? В церкви он бы тоже достоял до упора, если Танатос не поинтересовался бы самочувствием?..

И зачем он вообще позволил ему пойти! Белла прибьет…

— Как ты себя чувствуешь?

— Я в порядке, — Ксай ровным голосом, в котором чуть-чуть хмурости, но не боли, дает честный ответ.

Его тоже покоробили слова доктора, иначе и быть не может. Острый приступ стенокардии сняли, уняли боль, но диагноз оттого не изменился… и Эдварду известно, что все повторится.

— Даже если так, я хочу напомнить, что в Целеево мы возвращаемся на определенных условиях.

Слабая улыбка на губах брата — синеватых, чуть розовее, нежели были у Мадли — Эммета злит.

— Это все серьезно, ты знаешь, — не уступает он.

— Я не протестую.

— Тебе и нельзя, — Медвежонок насилу делает глубокий, успокаивающий вдох, — я делаю одолжение. Будь умнее, отвез бы тебя в квартиру в Москва-Сити и вызвал бы Беллу туда.

— Но Нику ты бы так пугать не стал, а потому верно рассудил и не стал этого делать.

Натос вынужден признать, что какая-то доля правды в словах брата есть. Но не она основная.

— Просто я понимаю, что ты скорее доведешь себя до инфаркта, если не будешь возле Карли, — сквозь зубы бормочет он, — я выбираю меньшее из двух зол. Но правила теперь все равно мои.

Эдвард устало прислоняется виском к холодному стеклу, прикрывая глаза.

— Так и быть. Но ей ты ничего не скажешь. У меня просто в очередной раз болело сердце.

— Ты считаешь, она не имеет права знать? Она твоя жена, Алексайо.

— Она молода, — морщинки, собравшись на его лбу, у глаз, отнюдь не радуют. Эммет видит, что у брата теперь тоже заметна небольшая седина на висках. А это лишний повод выместить всю злобу и бессилие на лесных деревьях, — не надо ее так пугать, зачем же?

Натос сильнее сжимает руль.

— Я промолчу, если ты будешь соблюдать указания доктора и принимать все нужные лекарства. А Норский, для профилактики, будет бывать у тебя раз в день на протяжении этих трех суток.

— Эммет, я не собираюсь умирать, — у него даже смех слабый, натянутый. В какую-то секунду Танатос всерьез думает развернуться и ехать обратно к Москве. Сделать так, как правильно, как надо. Но лишь то, что благодаря случившемуся, даже столь плохому, они живы, останавливает его. Да и девочки ждут. Они наверняка знают, что случилось на кладбище. А телефоны, вышедшие из строя (у Ксая остался на кладбище, выроненный у «Скорой», а у Эммета больше не функционировал по причине удара о стену), не давали возможность им набрать.

Не день, а Ад какой-то. Конец у него будет?..

И потому фраза брата Натоса злит.

— Ты вовремя вспомнил об этом, дойдя до предынфарктного состояния. Эдвард, случится сердечный приступ — можешь и не успеть подумать, что не собирался делать.

Ксай тяжело, ужаленно вздыхает.

— Я им нужен. Я не умру.

Смягчаясь, Эммет согласно кивает, одну из рук перекладывая с руля на ладонь брата. Пожимает ее.

— Конечно же нет. Просто я очень испугался.

— Я тоже, — признает Каллен-старший, мрачно оглядевшись вокруг, — извини.

— Ты нас спас, — Натос безрадостно усмехается, — в который раз, Эдвард. Тебе пора выдавать звание.

Но Серые Перчатки шутить даже не думает.

— Погибли с десяток человек…

— Именно поэтому я и спешу. Я не хочу, чтобы Белла поехала на опознание в Центральный морг.

— Как думаешь, кто это на самом деле?

Танатос пару раз моргает, качая головой.

— Кто-то из наших. Из «них», вернее. Раз мишенью были мы оба, дело в «Мечте».

— Не в Мадли?..

— Она мертва. Что с нее еще взять? — Натос фыркает, поджав губы.

— Им известно, что это не Боинг?

— Судя по размерам, это и Карли должно быть известно. Значит, они его видели.

Ксай откидывается на спинку кресла.

— Не могли. Наши люди проверенные.

— Хакеры. Остальные — не настолько, — Эммет сворачивает к подъездной дорожке дома брата, на секунду зажмурившись, — это кто-то из них. А денежные вопросы… они не успокоятся, пока своего не добьются. Это еще одна причина, почему мы не станем разделяться.

Алексайо, благодарно взглянув на брата, ответно пожимает его ладонь.

— Не держи меня в неведенье, пожалуйста. С таблетками я справлюсь.

— Показания тебе все равно придется дать… так что у меня нет выбора, — Танатос паркуется у гаража, морщась, словно от боли, — только ради всего святого, береги себя, Ксай… никто из нас не справится, если тебя не станет.

Эдвард сострадательно, с виноватым видом и тоном, говорит свое «обещаю». А затем отстегивает ремень, подаваясь брату навстречу. Крепко его обнимает.

— Спасибо за заботу, Натос…

— За такое не благодарят, — ответно похлопывая его спине, произносит тот. Костюм Эдварда немного потрепался от переездов с кладбища до больницы и валяний по скамейке, но терпимо. Сойдет, будто они попали под дождь… или сбегали под дождем… или…

Неважно. Версия есть.

Напоследок серьезно взглянув друг на друга, Каллены покидают машину. Но Эммет едва успевает закрыть ее, стараясь под идущим с утра дождем справиться поскорее, как с крыльца слышится приглушенный женский выкрик.

Рада, уступая дорогу Белле, в тонкой блузке и темных джинсах, всего лишь в тапочках сбегающей со ступеней, сама едва не плачет.

Изабелла же, кусая губы, набрасывается на Алексайо. Он успевает подхватить, он всегда готов, но все равно это неожиданно. Чуть отступает назад, покачнувшись, но делает вид, что это просто мокрая земля. На хмурость Эммета внимание не обращает.

— Ксай! — цепляясь за его пальто, гладя плечи, Изза всхлипывает. И счастливо, и горько улыбается, стараясь как можно ярче выразить, как рада. И не пугаясь силы чувств ни на грамм.

— Ну-ну, белочка, — он сокровенно, очень тихо обращается к ней, с нежностью целуя в висок. Обнимает, как и полагается, дозволяя прижаться к себе покрепче, — все хорошо. Ты заболеешь, если будешь выходить на улицу в таком виде. Еще холодно.

— Ты теплый… господи, ты теплый… — уловив в этом слове двойной смысл, Натос понимает, что их пора оставить одних. Белла позаботится о Ксае, даже и не зная всей картины. На его лице написано, что ему нужно.

Сам же Медвежонок, предвкушая встречу с дочерью, которую мог больше и не увидеть (это понимание накрывает его лишь сейчас, отчего по телу бегут мурашки), замечает у дверей в дом Нику. Оставшаяся на крыльце одна, она тихонько плачет, накрыв рот ладошкой. И подрагивающие плечи, и то, как смотрит на него… у Медвежонка тонет в тепле, тягучем, ласковом, сердце. Бабочка.

Алексайо уводит Беллу в дом.

Рада и Анта, суетясь на кухне и попеременно всхлипывая, что-то подготавливают.

А Эммет, решив, как и Белла, в это мгновенье обретения, едва не перерождения себя не ограничивать, в три огромных шага настигает Нику, притягивая к себе.

Она, всхлипывая, обхватывает его за талию.

— Господи…

— Это всего лишь я, — пытаясь разрядить атмосферу, качает головой Медвежонок.

Ника усмехается сквозь слезы, но почти сразу же морщится. Утыкается лицом в его грудь, словно бы едва не потеряла нечто настолько дорогое, что неизмеримо.

— Тише, моя девочка, — Танатос, предчувствуя, что сам скатывается на слезы, пытается упрятать дрожь тона за поцелуями в макушку Ники, что должны его прерывать, — я же здесь… я тебя не брошу…

Такая миниатюрная в сравнении с ним, его Гера держит своего Зевса очень, очень крепко. Отрывисто кивает.

— Я тоже. Я знаю…

А потом она глубоко вдыхает, отодвинувшись чуть назад, и поднимает голову. Заплаканными глазами, но такими добрыми, в которых вся Вселенная нежности, заглядывает в его. Одна из ладошек остается на широкой талии Медведя, будто удерживая рядом, а вторая с обожанием скользит по гладковыбритой левой щеке. Со стороны сердца.

— Я люблю тебя, Натос, — признается Ника. И ни в тоне, ни на лице, ни в движениях ее нет ни капли сомнений.

Это круговорот. Водопад. Озарение. Радуга. Счастье.

Эммет останавливается на последнем слове. Именно счастье. Искреннее, большое, настоящее и пылающее, сияющее силой. Такое масштабное, такое серьезное, такое… выстраданное. Взрывом, клиникой, Каролиной… о боги!

Эммет не помнит, от кого последний раз слышал эти слова из своих любовниц. Женщины, разные, многие, даже в порыве страсти, даже на пике оргазма не могли… не думали, не желали… не чувствовали. Им не нужны были отношения двух душ, им нужна была страсть двух тел, огонь двух сердец. Объединение, беспокойство, признания — блажь. Натос и сам так считал. Ровно до сегодняшнего дня. Ровно до этой минуты.

Он часто моргает, глядя на Веронику, а осознать не может. Борются внутри здравый разум и сердце. Требуют подтверждения или опровержения… чего-нибудь!

Эммет затаил дыхание.

— Что?..

Вероника не тушуется, не смущается. Решительная, уверенная, она не медлит с подтверждением.

- Σ 'αγαπώ, Ζεύς, - она широко, счастливо улыбается, погружаясь в этот момент с головой, — по-настоящему.

Этого становится достаточно. Мир прекращает вертеться не в ту сторону, боль испаряется, беспокойство уходит в небытие. Даже на минуту. Даже на секунду — уже радость. Потому что в эту секунду безразмерно счастливый Медведь полностью принадлежит своей Бабочке.

— А я люблю тебя, — с поцелуем признается в ответ он.

* * *
Эдвард спит.

На одной из подушек, укрытый одеялом, в своей домашней одежде и, не изменяя традициям, босиком, он нагоняет тот сон, который оббежал его на добрых пару миль за эту ночь.

Эммет принимает решение перенести Карли из «Голубиной» в мою бывшую спальню, аргументируя это тем, что большое количество окон ее пугает по ночам, но мне кажется, дело в слышимости. Он знает, что «Голубиная» к нашей спальне ближе всего и Эдвард, всегда спящий чутко, не сможет игнорировать пробуждения племянницы. А это уже привело к не лучшим результатам.

Медвежонок поведал мне, что они вышли из церкви, когда Ксаю стало нехорошо… и это их уберегло от большой беды. Нас уберегло.

Потому как бы я ни ненавидела его боли, как бы ни боролась за их исчезновение, смириться с тем, что сегодняшняя стенокардия была… правильной, мне приходится. Пусть и уставшего, пусть и потрепанного, но она вернула мне мужа. А Нике — ее Натоса. Он сказал ей свое имя. Он целовал ее сегодня на крыльце, я видела. Он определенно уже все для себя решил.

И хорошо. Эта трагедия принесла в наши жизни кусочек света — и для Карли в том числе.

Я, тихонько лежа рядом с Эдвардом, не могу не вспомнить, как встретила известие о подрыве храма. Сошлось все, что могло сойтись, не было даже мгновенья на сомнения, ибо неоткуда им было взяться и это… выпотрошило душу.

Я могу принять все. Все, даже самое ужасное, начиная от его болезней, с которыми мы, несомненно, справимся, или же даже решение внезапно уйти от меня и возобновить прежнюю деятельность с «голубками», с чем справлюсь уже я сама, но не смерть…

Если так можно, если меня слышат, я говорю предельно откровенно и без доли шутки: я закладываю свою душу и сердце за его. Если вдруг понадобится, заберите… только оставьте в живых Хамелеона. За столько лет темноты он заслужил видеть свет, быть счастливым, улыбаться. Дайте ему пожить по-человечески…

Придушенно всхлипнув, я не могу удержаться от того, чтобы чуть-чуть сильнее не прижаться к мужу. Он наоборот спит спокойнее, зная, что я рядом, так что это не должно помешать. А мне очень помогает.

Теплый, живой, родной и более-менее, но здоровый — со мной. Да, бледный, да, измотанный, да, настрадавшийся, но… здесь! И больше я не позволю ничему дурному с ним случиться. Не до тех пор, пока опасность не отступит. Эммет намекнул мне, пусть и очень прозрачно, что дела могут быть плохи, если Ксай себя в руки не возьмет. Ничего конкретного, просто слова… но я расценила это предупреждением. И почему-то думаю, что не зря.

— Я тебя люблю, — неслышным, теплым шепотом сообщаю ему, с нечеловеческой радостью, только сейчас вдруг понимая, что это все значит. Каково это — потерять, а потом обрести. И что на самом деле чувствуешь.

Эдвард чуть пододвигается рядом со мной, выдохнув ровнее.

— А я — тебя.

Я пристыженно хмыкаю.

— Я не хотела разбудить, извини. Поспи, Ксай.

Шевеление теперь ощутимее. Я отодвигаюсь назад, почувствовав, что он поворачивается в мою сторону.

Еще сонный, еще и уставший, зато уже не такой белый. Уже чуточку лучше.

— А как же мой Бельчонок? — в его вопросе улыбка, что в свете последних событий придает бодрости. Я щурюсь.

— Бельчонок принадлежит только Уникальному, не бойся, — и, демонстративно подтверждая свои слова, забираюсь в его раскрытые объятья. Укрытый одеялом, Ксай притягивает меня к себе как можно ближе, заключая в теплый кокон, и целует, много-много раз целует в лоб.

— Потому Уникальный самый счастливый…

От него немного пахнет лекарствами и потом, но больше — собой. Лучшим запахом.

— И поэтому же самый упрямый. Но мы это исправим, — трусь носом о его щеку, прежде чем устроиться у груди и позволить спрятать своим подбородком мою макушку. — Теперь я о тебе как следует позабочусь.

Эдвард мелодично посмеивается, поглаживая меня и наслаждаясь этим. Он любит. Он правда очень сильно меня любит. Это не новость, но каждый раз восхищает как первый.

— Я, когда подумала, что потеряла тебя… — непроизвольно вырывается наружу.

— Ты меня не потеряешь, белочка.

Отрывисто киваю, соглашаясь, но руку его все же перехватываю. Под одеялом, теплую, с кольцом. Целую ее, не скрывая благоговения.

— Ксай, ты смысл моей жизни. Без тебя она никогда не будет счастливой и без тебя ей не стать полноценной. Ты подарил мне возможность по-человечески дышать, ты спас меня… пожалуйста, помни, что я никого до тебя не любила. И никого не полюблю.

Я могу поклясться, он хмурится.

— Белла, я жив.

— Я знаю, и ты будешь, — делаю все, дабы и нотки сомнений не проскочило, — но сегодня это могло измениться. И мне было бы очень больно, если бы ты не знал… не до конца…

Эдвард глубоко, тяжело вздыхает, целуя мою скулу. Медленно, с особой, тягучей нежностью.

— Ты душа моя, Бельчонок. Все, что есть во мне — твое. И поэтому, наверное, оно бьется, — его бледных губ касается улыбка, едва указывает на свое сердце, — уже который раз спотыкается, а ты ставишь его на ноги.

— Я не перестану.

— Я знаю. И я спокоен, — мой Ксай с самым серьезным видом заглядывает мне в глаза, — знаешь, почему? — аметисты переливаются и счастьем, и лаской, и чем-то куда, куда большим. Почти божественным, — я не боюсь смерти благодаря тебе. Больше нет.

— Эдвард…

— Я не говорю, что ее жду, — поспешно успокаивает он, — я не хочу, я грущу об этом и хочу подольше побыть с тобой, но Белла — не боюсь. Потому что жизнь, настоящая жизнь, у меня уже есть, — его губы, завершая этот маленький монолог, наклоняются к моим. Целуют. Как в первый, как в последний, как… в лучший раз.

Я сначала хочу воспротивиться такой фразе. Хочу сказать ему, что он ошибается, что жить будет долго, что говорит плохие вещи и вообще, не должен… не может!..

Но глядя в аметисты, в свою душу, я понимаю, что чувствую то же самое. Что моя жизнь и жизнью стала, как и призналась мужу, лишь благодаря ему. Сколько бы мелодраматичности здесь не было. Любовь не похожа на то, что на экране. Любовь вообще ни на что не похожа. И то, что она пробуждает внутри, на что порой толкает — ярый показатель ее всесильности. Не смерть правит миром, а любовь. И ее люди на самом деле так боятся — обрести или же потерять.

— Я тоже, Ксай, — шепотом, не поднявшись и на полтона, признаюсь, — и, наверное, даже грозы…

Эдвард мне кивает. Он знал?..

Усмехаюсь.

Я получаю еще поцелуй. Обожания.

- Όλα σε σένα τα βρήκα, τα φτερά μου.[35]

* * *
В саду у Бога место каждой твари есть,
И твари эти входят в сад, но много.
Никак нельзя среди потока
Лишь лучших, лишь достойных различить,
А остальных — убить:
Идущему с подобным не осилить ту дорогу.
Но только при условии, что лучшего не знает,
Что отбирать на месте будет велено.
А здесь же все предрешено.
И люди умные, пройдя по головам,
Сумели отыскать сокровище Атлантов.
От розы алой маленькая ветвь, бутончик сладкий и такой красивый,
Его душистый аромат раскроет первым тот, кто, горделивый,
Овации уже собрал, но силу, статность не терял, как слова в модном мире.
И нерадивый дом, отца, семью… на щепки раскидал. Сумел.
Он умный, но нетерпеливый. Не нам терпенье проверять.
И Голди, сжавши пистолет, уверена, что сможет за бутончик постоять.
И не испытывать напрасно Мастера терпенье.
Ее большое ждет вознаграждение… но не в деньгах, не ради них война.
Нельзя такую красоту держать в темнице. Грех.
На волю выпустите птицу!
И дайте Каролине знать, что есть успех…
— La fille est digne d'avoir le meilleur Maître. Résignez-vous![36] — сама себе произносит женщина, прежде чем войти в комнату. Палец на курке. Боевая готовность.

Объект здесь, найден. Спит. Большой — не промажешь. Сам себя разнес.

— Вы все равно мне ее отдадите, — со слабой улыбкой, с дрожью предвкушения, шепчет Голди.

А затем спускает курок. Пора.

…Глухой выстрел свинцовой пулей вонзается в спящего.

Capitolo 46

Белый конвертик на тонкой полоске скотча с маленьким красным котенком посередине.

Возле котенка надпись: «папочке».

Детская ручка, прерываясь от неровных слезных вздохов, корпит над светлой бумажкой, вырванной из альбома для рисования.

Папа,

Ты мне говорил, что очень важно быть смелой девочкой и никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах не обижать тех, кого очень любишь.

Папочка, я тебя люблю. Я так сильно тебя люблю, что буду смелой. Я буду хорошей девочкой, какой и должна быть. Ты всегда был лучшим папой, которого только можно было иметь. Все-все мне завидовали, зная, что ты мой папа.

…Я видела, как ты плачешь ночью, думая, что я сплю. Я никогда на свете не допущу, чтобы ты плакал, папочка. Прости меня, если я сделала тебе больно, если плохо себя вела. Больше такого не повторится.

У тебя будет умная и добрая девочка, другая, куда более красивая и послушная, нежели я. И она будет всегда о тебе заботиться, и радовать тебя так, и не думать постоянно о маме, и не злить тебя, как не умела я.

Папочка, пожалуйста, не обижайся… пожалуйста, прости меня. Я должна уйти. Иначе ты уйдешь и я тебя потеряю… а я так не могу.

Но хочу, чтобы ты знал, что я люблю тебя ничуть не меньше, чем всегда любил меня ты.

Твоя Карли.
* * *
Ты так давно спишь..
Слишком давно для твари.
Может пора вниз?
Там где ты дышишь телом.
Брось свой пустой лист.
Твари не ходят в белом.
Ее руки появляются из ниоткуда.

Вынырнув из темноты, окутав теплом, опускаются на обе его щеки, нежно поглаживая кожу. И голос, такой добрый, пусть и не громче шепота, утешающе произносит его имя.

С трудом делая рваные короткие вдохи, Эммет зажмуривается, прогоняя страшное видение.

— Карли!..

…Каролина там, в лесной полынье, ледяная и мертвая. Ее стеклянные глаза прикрыты, синие губы, наоборот, распахнуты в стремлении сделать последний вдох, а лицо, белее снега, траурно окутано волосами. Смертью окутано.

— Тише-тише, — Ника, приглушенно усмехнувшись, когда мужчина хватается за ее руки, целует его лоб, — она здесь, совсем рядом. И ты можешь ее разбудить…

Разбудить?!

Танатос, сжав зубы до треска, на мгновенье оборачивается туда, куда указывает Ника.

Каролина и вправду рядом, совсем рядом, прямо здесь, в пяти сантиметрах отдаления от него. Умиротворенная, она спит, доверчиво прижавшись к подушке, а одеяло укрывает ее до самой шеи. Когтяузэр, поблескивая своими глазами, настороженно глядит на Каллена-младшего. Но в то же время будто успокаивает. Малышку он защищает.

Эммет оборачивается обратно.

В отличие от стороны дочери, такой по-детски уютной, его похожа на поле военных действий. Простынь выправлена, край одеял сбит, подушку не видели вовсе… и почему-то вокруг маловато сухой ткани.

— Это ты мокрый, — Вероника убаюкивающе, без брезгливости прикасаясь к его лицу, утирает капельки холодного пота с него, — дурной сон? Он закончился…

Натос, кое-как восстанавливая сорванное, сбитое дыхание, поднимает на девушку глаза. В полутьме она выглядит бледнее обычного, но и кожа ее теплее. Нежнее голос, добрее глаза, что зелеными огоньками светятся среди непроглядной темной ночи. Никогда еще не было так темно… Дождь, спрятавшаяся луна, преддверие грозы и растаявший снег. Кажется, на улице вырубило все фонари…

— У всех бывает, — приняв его растерянность за смущение, Ника смягчается еще больше. Отпускает его лицо, перебегая пальчиками на шею, на плечи, — главное, что все проходит. Ничего не случилось.

Эммет слушает ее голос, наблюдает за ней, чувствует руки… и понимает, что сейчас, как совсем маленький ребенок, расплачется. Словно бы в детстве он еще. Словно бы рядом с Эсми… и кошмары, эти неустанные, неумолимые кошмары, преследуют его по пятам.

Тогда про Ксая. Сейчас — про дочь.

В этом сне была не только полынья, он теперь понимает. В этом сне была еще церковь на кладбище. Такая древняя, красивая и… несущая смерть. Эммет вдруг осознает, что женщина, стоявшая в черном у гроба Мадли, с черным лаком на ногтях и в черном платке, была вовсе не женщиной… девочкой… и ее серые глаза бормотали «мамочка», когда взрывная волна прокатывалась по каменным стенам.

Смерть Каролины. Не один, а двадцать вариантов. Он все видел. Сам едва не потеряв самое дорогое, до седины боялся, что и она его потеряет… что все-таки погребен он под золоченым куполом, а обещание защищать и заботиться, что дал дочери, уже не сдержит.

Горячие, соленые и жгучие слезы, что так ему не по статусу, уже слишком близко.

Задохнувшись, Натос переводит чудовищную силу и боль в другое русло. Извернувшись в ладонях Ники, перехватив ее тонкие белые запястья, он… тянет на себя. Всего секунду, но ей хватает. Любой бы хватило — та еще задачка, сражаться с медведем.

Ника ошарашенно выдыхает, не успев даже испугаться, когда оказывается у Каллена под боком. Он прижимает ее к себе так, будто вот-вот кто-то отберет, и целует, неустанно целует волосы. Нике чудится, что его щеки стали мокрее.

— Наладится, все наладится, — пробуетутешить она, с трудом держась за прежнюю ступеньку шепота.

— Ага, — Эммет, прочистив горло, отрывисто кивает, обвиваясь вокруг своей Бабочки, пряча и ее собой, и самому прячась. Так не страшно.

— У тебя болит что-нибудь?

— Нет…

Медсестра понятливо кивает.

— Тогда, может быть, ты хочешь воды? Я принесла.

— Вода была бы кстати, — Эммет с трудом сглатывает соленую горечь во рту.

— Только тебе нужно меня ненадолго отпустить…

— К черту воду.

— Натос, — как с мальчишкой, Ника с легонькой улыбкой поглаживает его шею, — Каролина точно твоя дочка. Всего мгновенье.

Не согласиться сейчас — значит, доказать слабость. Причем не просто слабость, а глупую слабость, упрямую. Оно того не стоит, как Эммет ни пытается в обратном себя убедить. Но почему-то сейчас, именно в эту секунду, ему нужна Ника. Как никогда на свете, как никогда в жизни… будто бы только теперь осознав, что этим утром мог никогда больше не увидеть обеих своих девочек, вообще ничего не увидеть, Эммет начинает паниковать.

— Считай до трех, — Вероника, ловко извернувшись, целует правую щеку своего Медведя. Покидает его руки, — раз…

Вздрогнув, больше не ощущая тепла ее тела, Медвежонок поднимается на локтях, с трудом удержав стон. Безысходность?.. Отчаянье. Таким слабым он себя еще не чувствовал. Благо, Каролина в порядке. Он оглядывается на ее фигурку, такую неподвижную, спокойную, размеренно дышащую, и от сердца немного отлегает. Ангел в порядке, кошмар — всего лишь кошмар. Чего еще можно желать?

— Держи, — Вероника, сев на простыни в своей розово-серой пижаме, протягивает ему большой стеклянный стакан, доверху наполненный водой.

— С-спасибо…

Она усаживается совсем рядом с ним, поглаживая необхватные плечи, и сострадательно бормочет какие-то утешения. Эммет не слышит их, не заостряет внимания, но то, как звучит ее голос, то, какая она ласковая, умиротворяет. Легче.

— Ты принесла воду?

— Я подумала, Каролине может понадобиться… или тебе, — она смущенно улыбается, убирая с его взмокшего лба пару коротких волос, — извини, если я напугала.

— Наоборот, — более-менее приводя голос в норму, отпуская сумасшедший сон, растворяющийся в воде, Эммет пытается улыбнуться в ответ, — ты очень вовремя…

Он глубоко вздыхает, делая еще глоток, но тут же морщится. Прерывается.

— Эй-эй, — Ника, мгновенно среагировав, хмуро смотрит на стакан, — у тебя кровь идет… Натос?..

— Тут капля… — неодобрительно глядя на воду, в которой теперь расползается, витиеватыми переплетениям обхватывая молекулы, красный кружок с металлическим привкусом, отрицает он.

— Нет. У тебя из носа, — цокнув языком, медсестра мгновенно поднимается на ноги, — пойдем в ванную. Не надо будить малышку, ты ее напугаешь.

Говорит собраннее, строже. С готовностью, словно бы это в порядке вещей, протягивает ему обе руки. Эммет хочет усмехнуться, но не может. Вспоминает, что до постели она каким-то образом дотащила его сама. Что мешает поднять?..

Благо, ходить Каллен в состоянии.

— Голова кружится?

— Нет.

Она прикрывает за ними дверь, оставляя небольшую щелочку, достаточную для того, чтобы слышать, но слишком малую, дабы Карли потревожил свет. Зажигает его, разгоняя темноту мрачной комнаты.

— А болит?

— Немного, — Эммет хмуро прикладывает пальцы к носогубному треугольнику, как впервые разглядывая красную влагу на них.

Ника, раздобыв откуда-то ваты, вскрывает пузырек с перекисью.

— А раньше такое было? — она присаживается перед ним, занявшим бортик ванной, аккуратно поворачивая лицо поближе к себе.

— В детстве, — уставший, хмурый, и попросту смущенный Медвежонок говорит тише нужного, а возможно, и злее. Сколько еще сложных ночей грядет? Осталось для полного «удовольствия» лишь зайти сейчас Каролине.

— Тогда, надеюсь, ничего страшного, — Ника ловко и быстро, с истинно врачебным умением, устраивает тампон в нужном месте. Осторожно прижимает его пальцами.

…За дверью, в спальне, приглушенно что-то хлопает. Эммет подскакивает на месте.

— Я балкон приоткрыла, — усаживая его обратно, Ника качает головой, — наверное, ветер.

На пятнадцать секунд в ванной, по их обоюдному решению, воцаряется тишина. Однако ее ничто больше не нарушает, а значит, действительно балкон. И Карли, благо, все еще спит.

Эммет устало потирает левой рукой висок.

— Хрень какая-то…

— Скорее всего, давление подскочило, Натос.

— Спадет…

— Еще бы, — Ника с пониманием, ободряюще приподняв уголки губ, соглашается, — не беспокойся. Пока не о чем беспокоиться. Кровь остановится максимум через десять минут.

Вот такая. Здесь. Волосы, распущенные, немного растрепанные, кожа, слегка розоватая, глаза, поблескивающие, брови, ресницы… и руки. Ее руки это просто сокровище. Танатос клянется себе, что однажды зацелует их так, как того заслуживают. И не только они.

— Что тебе снилось? — сострадательно, желая помочь, зовет Фиронова.

— Глупости.

— Они тебя напугали…

— Глупости порой пугают, — Эммет пытается пошутить, передернув плечами, — ничего особенного.

— Но тебе будто было больно, когда я пришла, — Ника хмуро гладит его волосы, призывая к честному ответу, — это что-то связанное с сегодняшним?.. — голос срывается. — С утром?..

Танатос поджимает губы.

— И с ним тоже.

Вероника не медлит. Кое-как кивнув, подается вперед и целует его лоб. Тепло, со стремлением защищать, трижды.

У него сжимает давящим чувством вины сердце.

— Прости меня…

Ника удивляется.

— За что простить?

Натос сглатывает, морщась. Стоя рядом с ним, сидящим, Фиронова имеет возможность поглаживать свободной рукой область у серебристых висков.

— Что я тебя выгнал.

Его прознает плохо сравнимое с чем-либо чувство отвращения к себе. Между двумя огнями, метаясь то тут, то там, он должен выбрать. Но как же выбрать между тем, что почти одинаково дорого?

«Голубиная» на эту ночь — и на все последующие, что еще суждено было провести у Ксая — стала спальней Ники.

— Не говори глупостей, — она, впрочем, не расстроилась и не обиделась — внешне так точно. И сейчас голос скорее снисходительный, чем обвиняющий.

У Эммета снова жжет глаза.

— Мне жаль…

— Я все понимаю, — смирившись с его упрямством, Вероника опускается от висков обратно, на проложенный маршрут, к щеке, уже начавшей покрываться щетиной, — ей тяжело, она скучает по маме, и это не пройдет за один день. И даже за месяц. Натос, все в порядке, все, как ему и следует быть.

— Я хочу спать с тобой… — он сглатывает, поспешно добавляя, — в одной постели.

— Мы и будем. Просто когда придет время.

— Если придет…

— Ты оптимист по жизни, да? — она убирает окровавленный тампон, убедившись, что больше ничего Каллену не угрожает. — Давай будем надеяться на лучшее.

Танатос глубоко вздыхает, попросту качнув головой. Обвивает Бабочку за талию, поглаживает ее спину, привлекая к себе поближе.

— Ника, я тебя люблю, — подавляюще честно, дабы и мгновенья сомнения не возникло, признается, — я очень благодарен, что ты здесь. Без тебя… не знаю, что бы я без тебя делал.

Она смущается, покраснев. Смотрит из-под ресниц.

— Я тоже…

Этого для Эммета достаточно. Чтобы увидеть суть, порой не нужно много наносного, хватит и нескольких мгновений. Да даже одного мгновения. Просто заранее нужно знать ответ на тот случай, если увидишь в чужих глазах столько родного.

— Я хочу на тебе жениться, — ровным, спокойным голосом произносит мужчина, — как только это станет возможным — сразу же, если ты согласишься. Ты… моя Гера, Ника. Моя греческая мама.

Здесь, в ванной, с кровавыми ватками и запахом перекиси, где все отдает сном, темнотой и смертью, проскользнувшей так близко, это звучит… безумием. Но разгоняет облака боли и тоски. Чуть-чуть пробивает путь для солнца, зовет его лучи, окрашивает ими стены. Добавляет в звенящую тишину каплю комфорта.

— Натос, — Вероника, изумленно подняв глаза от ватки и его рук, не совсем понимает. Или не со всем верит? — Ты уверен, что проснулся?

— Я серьезно.

— Ладно… — она, прикусив губу, секунду смотрит на него, словно сейчас передумает. Скажет, что это шутка, скажет, что ошибся…

Неужели она до сих пор сомневается?

Эммет с тяжелым вздохом, морщась, крепко обнимает Бабочку. С проявлением одной третьей своей силы, дабы ощутила, сполна почувствовала.

Чувство юмора ему чуждо. Не в эти дни.

- Μου ήλιε.[37]

Ника умиротворенно, тепло вздыхает. С улыбкой обожания.

Кажется, поверила.

— А ты — мое.

* * *
Это особенный конвертик с серым зайчиком. Он, перебирая лапками, всегда идет вперед. Он за всех, он рядом. И никогда, никогда не бросает. Ее любимое сокровище.

Он будет грустить больше всех… но зато потом будет счастлив. У него есть Золото. Белла.

Дядя Эд,

Эдди…

Помнишь, зайчонок говорил, что он любит своего зайца до самой-самой Луны и обратно? Всегда-всегда?

Эдди, я люблю тебя, как этот зайчонок. Всегда.

Ты столько раз заботился обо мне, столько раз утешал, всегда приходил, когда мне было страшно…

Я никогда не перестану тебя любить. Но я хочу, чтобы и ты, и папа, всегда улыбались. Рядом со мной вы грустные, а это неправильно.

Эдди, ты — мой самый лучший друг. Я тебя не забуду.

Прости меня. И пожалуйста, позаботься о Тяуззи. Он тебя тоже любит.

Твоя Карли…

* * *
Эммет выкуривает уже третью сигарету за десять минут. Дым, улетая в окно, выписывает затейливые виражи, пока не растворяется в холоде паром, а свежий воздух приятно притрагивается к коже. В кабинете Эдварда менее уютно, чем в его, но больше идти некуда.

На Эммете темная домашняя одежда, отражающая цвет сегодняшних похорон, едва не ставших его собственными, и такая же темная ночь за окном. На участке из-за новой неисправности освещения гаснут фонари, а луна прячется за тяжелыми грозовыми тучами. Пока несильно моросит, но дождь обещает быть знатным. По прогнозам — ливень.

После того, как Каролина уснула, а Ника, утешив его, легла у себя, появилось время. А время — деньги. Натос не был намерен его терять.

— Дознание, — сквозь зубы, не жалея ярости тона, выплевывает Эммет, — устрой им дознание и разберись, кто крыса.

— Вы полагаете, это кто-то из наших, Эммет Карлайлович?

— Я хочу их проверить. Всех. Ты наше с Эдвардом единственное доверенное лицо, так и выполни то, что требуется.

— Будет сделано, босс.

Натос заканчивает звонок, переключаясь на вторую линию. Пепел с сигареты летит в пепельницу, никотин знакомым жжением отзывается в горле. Он не курил, наверное, с тех самых пор, как попал к Нике. И долгое воздержание явно не идет на пользу.

Дождь усиливается, а Каллен уже дозванивается до начальника охраны.

— На территорию дома номер 5 — людей по всему периметру к утру. Двое — в дом, в течение четырех часов.

Артур, знающий свое дело, не задает лишних вопросов. Он осведомлен о покушении, уверяет, что проводит полнейший досмотр и будет на месте лично через четыре часа. Вместе с личными телохранителями.

Игры становятся серьезными как никогда, Эммет понимает это. Скрывать истинное назначение «Мечты» и истинную ее модель удавалось на протяжении четырех лет. Какая же скотина и за какую плату, интересно, если молчание поощряется в триста тысяч рублей ежемесячно, слила информацию?

«Боинг», объясняла Каролина. И рисовала его обыкновенным самолетом, разве что чуть больше и с чуть более вытянутым носом… но кто по детскому рисунку-то догадается? Явно были фото. Или чертежи. Антон заверил, что та вирусная атака прошла без кражи, только с изменением цифр, не обнаружено скачиваний. Но кто его знает…

Эммет, устало отложив телефон, прикрывает глаза. Глубже табачный дым, дольше. Чтобы блуждал по рту, скользил по горлу, отвлекал от забот. Сигареты — транквилизатор. Спиртное ему явно не будет позволено до самого взлета «Мечты», если учитывать все навалившиеся разом беды.

На рабочем столе Ксая, покачиваясь, маленькая модель. Серебристая, пластмассовая, на специальном постаменте равновесия, симулирующем полет.

Конкорд. Райский сон любого авиаконструктора, лакомый кусок пирога любого авиа-агентства, находка для кражи, слива и продажи любой информации. А еще — кость в горле тем, кто, вопреки неудачам двухтысячных, так же продолжает конструирование.

«Мечта голубки» должна стать первым русским Конкордом, знаменующим новую эру в развитии самолетостроения. И, соответственно, сорвать весь куш, успев раньше конкурентов. Их планы растянуты, их финансирование неполно, у них наверняка нет цели успеть к августу. Не было…

Эммет со злостью скидывает модель со стола.

Если покушение устроили конкуренты, оно повторится. И очень, очень скоро.

За одно гребаное воздушное судно… и нужен был им с Эдом этот Конкорд?!

…Тихонький стук в дверь. Такой робкий, незаметный, детский. Маленьким кулачком маленьких пальчиков. С дрожью.

— Да, да, — посетовав на свою несобранность, Натос как можно быстро тушит сигарету в пепельнице, убирая ее на подоконник. Распахивает окно.

Нерешительно, будто за это ее ждет наказание, Каролина приоткрывает тяжелую дверь.

Проснулась.

— Заходи, малыш, — мужчина с состраданием смотрит на дочку, прекрасно помня и зная, что помнит она сама, как в прошлый раз кончилось это дело. Отсюда и робость.

Негромко вздохнув, юная гречанка толкает дверь.

Она босиком, в серо-голубой пижаме с северным оленем и волосами, рассыпавшимися по плечам. Отросшие, насыщенно-черные, подвивающиеся, они выглядят здоровыми. Чего не скажешь о девочке — бледной, маленькой и с потухшими озерами глаз.

Каролина не одна. У нее на руках, прижавшись к груди и как друг, и как защитник, Когтяузер. Его пушистый хвост покачивается на воле, а прозрачные усы подрагивают при виде Натоса.

Нет. Карли подрагивает.

— Я мешаю тебе, папа?

Ее голос такой же, как и она сама — дрожащий. В нем испуг.

— Ну что ты, милая, — из предусмотрительно оставленной рядом кружки чая Эммет делает большой и заполняющий глоток, надеясь приглушить запах, — иди ко мне.

Тяуззер мяукает, упираясь лапками в руку девочки. Просится на волю.

Карли его отпускает, осторожно опустив на пол и убедившись, что стоит ровно.

А потом неглубоко вздыхает, поджав губки, и нерешительно семенит к отцу.

— Вот мой котенок, — Эммет, не утаивая и капли обожания, забирает свое сокровище на руки. Сажает к себе на колени, прячет от раскрытого окна собственной спиной. И целует, с истинной нежностью, ее волосы.

— Я знаю, уже поздно… — она воровато глядит на часы.

— Ну и ладно, — Эммет улыбается ей, прижавшись губами к виску.

Карли молчит.

Сегодня, когда вернулся с кладбища, из больницы… когда увидел ее, так безмятежно спящую в его ожидании, такую ранимую, долго, долго сидел и смотрел на свое чудо. Из плоти и крови, настоящее. Которое, будь его воля, ни за что бы и никогда одно не оставил.

И молился. Эммет впервые молился. Он был удивлен, сколько молитв знает.

Карли ведет носом по его кофте, чуть поморщившись, и Натос готовится извиниться за сигареты, но… мисс Каллен игнорирует запах. Ей все равно.

Она по-детски крепко обнимает папочку, ткнувшись носом в его ключицу.

— Моя маленькая девочка, — Натос терпеливо, ласково гладит ее спинку, — я думал, ты уже спишь, извини, что отошел. Но я вот-вот должен был вернуться, малыш.

Сейчас эта идея отлучиться, пусть даже ненадолго, не кажется Эммету правильной. Надо было попросить Беллу или Нику… надо было кого-то попросить побыть с ней. Даже разбудить. Но стало неудобно и он решил, что за десять минут вряд ли что-то случится. Он-то за стенкой.

Каролина не спорит и не упрекает его, даже не плачет. Она все так же молча и крепко держится за его кофту. Талию при всем желании не в силах обхватить.

— Тебе приснился плохой сон? — не понимая, что происходит, Эммет настороженно задает главный вопрос. — Зайка, он кончился. Все кончилось.

Последняя фраза звучит двусмысленно, за что Натос себя ругает.

Но Карли все равно.

— Да, папа… просто я соскучилась, — и она, по примеру Тяуззи, клубочком сворачивается на его коленях.

У Медвежонка в груди что-то екает.

— Ну ты же знаешь, что я всегда рядом. И ты знаешь, что я никогда и никому не дам тебя в обиду.

Каролина сглатывает.

— Да. Знаю.

На полу, молчаливой тенью усевшись у дубового стола, Когтяузэр пристально наблюдает за людьми. Он всегда рядом с девочкой, как самый настоящий пес. Удивительная вещь.

Юная гречанка молчаливо наблюдает за котом минут пять. Она смотрит в его серые глаза, почти отражение своих, греется на руках папы и, достаточно расслабленная, думает. Думает или засыпает? Ее веки постепенно опускаются…

Но когда Эммет, выбрав второй вариант, приняв во внимание, что времени уже почти двенадцать ночи, пытается устроить ее в колыбели из рук, Карли оживает.

Она садится ровно, оставив его грудь в покое, а ладошками, словно останавливая свои порывы, в нее упирается.

Слезящиеся голубые камешки убежденно ловят его взгляд.

— Я тебя люблю, — несильно прикусив бледную губку, докладывает отцу Каролина.

Он, хоть и недоумевающий ее поведению, сразу же расплывается в теплой улыбке.

— А как я тебя, принцесса!..

— Нет, — она хмурится, напитываясь серьезностью, — я не как перед сном, папа… я не для того, чтобы ты меня поцеловал…

Натос вконец теряется.

Но Карли, не давая ему и рта раскрыть, продолжает.

Две свои ладошки, очень быстро и очень смело, кладет на обе его щеки.

— Я очень сильно тебя люблю, папочка. Больше всех, — ее голос почему-то звучит глухо. Неужели кто-то рассказал ей, или, что страшнее всего, сама нашла на Яндексе новости о церкви?..

У мужчины холодеет сердце.

— Каролина, это полностью взаимно, — убежденно произносит он, — но что случилось?

— Ничего не случилось, — отводит глаза.

— Ты видела что-то? Слышала?

— Я про маму слышала, — Карли сглатывает, сморгнув одинокую слезинку, — я не хочу, чтобы и ты ушел.

Танатос с непередаваемым состраданием, желанием помочь и утешить и, одновременно, виной, что поднял эту тему снова, привлекает дочку к себе.

— Каролина, я никогда не уйду. Я всегда только твой и только с тобой.

— Со мной тебе грустно.

— Глупости, котенок.

— Не глупости, — она упрямится, шмыгнув носом, — ты улыбаешься только тогда, когда я засыпаю… или когда не видишь меня.

— Каролина, — такой ереси от ребенка, который, казалось, уже должен был убедиться в любви всех близких, Эммет пугается. С трудом держит голос в спокойном тоне, — мне грустно, когда грустно тебе. И весело лишь тогда, когда тебе весело. Ты же мое солнце. Как можно улыбаться, когда солнце плачет?

Его большие пальцы, кажущиеся неестественно огромными на детском личике, утирают ее слезинку.

Карли смотрит на него пристально, почти не моргая, намеренная убедиться. Или разувериться. Но, судя по тому, как стремительно заволакивается слезами ее взгляд, все же убедиться.

— Папочка, — хрипло шепчет, отчаянно прижимаясь обратно. Сидит тихо-тихо, неслышно даже дышит. Боится.

— Люблю тебя, — не устает повторять Эммет, целуя и волосы, и кожу, и даже ее ладошки, — Каролина, тебя. Больше всех на свете.

…Ее слезы утихают достаточно быстро. Пару всхлипов — даже до рыданий не доходит.

— Папочка, — едва-едва слышно, как шелест ветра. И, отыскав нужное место, целует его грудь. Слева, где сердце.

Эммет решает заканчивать со всем этим.

— Пойдем в постель, мое солнце, — он тепло прикасается к волосам, сегодня вымытым в душе, после которого дочка так быстро и уснула, а затем вдыхает их аромат. Ванильный.

Спора нет, что удивительно. Каролина ненавидит эту фразу, особенно после ночей, когда ей снятся кошмары.

В проветренной комнате, со свежими простынями и самым теплым в доме одеялом, Танатос гасит свет.

Забирается к дочери в постель.

— Ты не уйдешь?

Натос, убедившись, что телефон на беззвучном, но на тумбочке рядом, отрицательно качает головой.

— Ни в коем случае, мой ангел.

— Правда? — ее голос звучит очень глухо. Она теряется и тушуется от такого обращения. А еще — дрожит.

— Чистая правда, — заприметив Тяуззера, что уже свернулся в комок на своем законном месте у груди малышки, Эммет обращает ее внимание на кота, — засыпай.

Притягивает к себе, обнимает, накрывает одеялом. И целует, целует, целует… чтобы видела и знала, чтобы верила. И поскорее смогла справиться со всем, что случилось. Завтра им предстоит сложный разговор о маме, который больше нельзя замалчивать… и от его итогов, как Натосу кажется, многое зависит.

Теплое тело дочери, то, как гладит его руку у своей талии, мужчину немного расслабляет. Он прикрывает глаза.

- Πατερούλης[38], - выдыхает девочка. Как прощается.

…И засыпает.

Эммет, от греха подальше, потеснее обвивает родное тельце.

- Μωρό.

* * *
Последний конверт, достойный отправки. Она клеила их из бумаги всю вчерашнюю ночь, а сегодня просто осталось сложить листики внутрь и никогда их больше не вынимать. Этот конвертик, с сиреневой ящеркой, на которой родное имя, для той, кто тоже любит фиолетовый. Для той, которую она полюбила первой из женщин после мамочки…

Белла,

Я буду умной девочкой, как ты просила.

Мама не пришла. И не придет. Я поняла, что ты сказала.

Но Белла, у меня нет второй мамы… ни у кого нет, тебе просто очень повезло… значит, ты очень хорошая, хотя я в этом не сомневалась.

Спасибо тебе, что ты обо мне заботилась.

Прости, если я тебя обижала.

Я люблю тебя, Белла.

Ты моя единственная и самая лучшая подружка…

Пожалуйста, не злись на меня. И не давай плакать дяде Эду и папе. Я плохая девочка, обо мне не надо плакать.

Твоя Карли.

* * *
Каролина уже все решила.

Ее детские, хрупкие пальчики очень быстро, на удивление ему, справляются со шнуровкой для ботинок. Секунда, две, три — уже готово.

Выпрямляясь, она на цыпочках крадется из ванной. В умывальнике не очень громко, но, прикрывая ее, бежит вода. Девочка прислушивается и к ее плеску, и к дыханию папы. Как назло, спит он сегодня лицом к двери.

Каролина уже все решила.

Она затаила дыхание, становясь практически неслышной, и легонько, как можно нежно прикасается к дверной ручке. Вниз ее… не быстро, а аккуратно. Чтобы не дай бог не выдала.

Он совершенно ничего не понимает. Стоя у двери, смотрит на нее внимательно и с укором, но вряд ли девочке это заметно. Она сосредоточена на отце.

Когда он проснулся, едва начала выбираться, она тяжело, сонно вздохнула и сказала:

— Тяуззи хочет в туалет. Я его выпущу и вернусь.

И рука, такая тяжелая и неприступная, сковывающая Карли, разжалась. Что-то пробормотав, папа ее отпустил. Он поверил.

Когтяузер тогда пронзительно мяукнул, откровенно не понимая, почему все решили за него и с чего вообще это взяли. Он заприметил, как девочка положила на тумбочку у папиных часов что-то белое, бумажное… и попытался привлечь внимание Эммета. Заставить открыть глаза и увидеть.

— Давай-ка побыстрее его, — лишь нахмурился хозяин, зарывшись лицом в подушку, — сильно хочет.

Оскорбленный Тяуззер решил отныне молчать. Его удел отныне был наблюдением.

Каролина уже все решила.

Она оглядывается на папу в последний раз, прежде чем выскользнуть наружу. И коту кажется, едва выскакивает за ней, что соленые слезы заливают ее глаза.

Карли стоит в темном коридоре, крепко сжав руками своего сиреневого непонятного друга, который Когтяузеру никогда не нравился (хотя пока не мурлыкал, вреда их отношениям не представлял), а глазами прорезая дверь. С болью.

— Тяуззи, — тихонечко хныкнув, она приседает, чмокнув его нос, — Тяуззи, береги его, ладно?..

Кот полагает, что ослышался. Беречь хозяина? Да он сам кого хочет сбережет.

Каролина уже все решила.

И Тяуззер решил. Он неслышно семенит за ней на своих мягких лапах. В тишине дома он — призрак, а Карли призрак, но во плоти. Чуть-чуть подошвы ее ботинок отдаются от стен, а куртка шуршит. Зато девочка хотя бы не плачет. Слезы точно перебудят весь дом.

Их странное ночное путешествие напрягает кота. Но пока ничего страшного не происходит.

Каролина уже все решила.

Она останавливается у двери дядиной комнаты, плотно закрытой, и прислушивается. Ничего.

Медленно, дрожащими пальцами, усаживает то самое фиолетовое создание возле косяка. В его лапке, подрезанной ножницами, держится такой же белый, какой оставила отцу, конвертик.

— До луны и обратно, Эдди, Белла… — всхлипнув, горько бормочет Карли. Закрывает трясущейся рукой рот и отступает. Смотрит на дверь, отступая, а она все такая же. И это Карли будто бы режет.

— Тяуззи, люби их.

Каролина уже все решила.

Она спускается вниз, благополучно миновав коридор спален, откуда не раздается ни звука, и медлит немного лишь на последней ступеньке. Всхлипнув громче положенного, но уже не боясь этого, оглядывается. В темноту. В теплоту. В свой мир.

Когтяузер протяжно мяукает, требуя объяснений. Он ненавидит, когда Карли плачет.

— Тяуззи, — она приседает и обнимает его, как свое самое любимое существо. Коту это нравится, за исключением соли на ее лице. Всматриваясь в него, он ищет объяснение, которое вряд ли существует.

— Ты у меня самый-самый котик!.. Будь хорошим, — чмокает в нос, трется лобиком о шерстку.

Каролина уже все решила.

Тяуззера она с собой не пускает. У входа, больше не оборачиваясь, знакомым уже ему способом открывает дверь. Замок раз. Замок два. И наружу. Холодный ветер треплет ее волосы, холодит слезы. Когтяузер отпрыгивает назад, почувствовав темноту и неизмеримый простор. В доме лучше. В доме хорошо. Куда она?..

…Что-то звякает совсем рядом. Включается вода.

Каролина очень быстро выбегает наружу.

— Я люблю тебя, — напоследок бросает другу, сквозь обильные слезы попытавшись улыбнуться. Скрывается в темноте.

Каролина уже все решила.

* * *
…Я просыпаюсь от потока слов. Тихие, прошептанные, но налитые и отчаяньем, и благодарностью, и чем-то горько-сладким, сорванным в тоне, они витают вокруг.

Чаще всего повторяется «сбереги», чуть реже «сохрани», а изредка проскальзывает «подари». Но лишь тогда, когда в темноте нашей спальни звучит «Господи!», я понимаю, что происходит.

Не выдаю себя, молчаливо всматриваясь в едва заметную тень у окна.

Ксай на коленях. Его ладони, сложенные друг с другом, накрывают губы. И слова, что льются из них, слова, что звучат, обретают смысл.

Эдвард молится.

Я не двигаюсь, не делаю резких или глубоких вдохов, даже унимаю свое удивление, чтобы не помешать. Это нехорошо — и более того, неправильно — подслушивать чужие молитвы, но свои самые сокровенные мысли человек высказывает именно в этот момент. И особенно такой человек, как Ксай, способный с легкостью выстраивать стены, что порой даже мне не перелезть.

Он выглядит одиноким у этого окна, такой необыкновенно темной ночью, где все теряется в клубах тумана, наползших на наш дом. Морось дождя, поглаживающая подоконник, преддверие грядущего утреннего ливня… и она, ореолом брызг, делает ситуацию еще хуже. Не видно даже очертаний леса, чей громкий шум прекрасно слышен невдалеке.

Ксай просит беречь его семью. Вглядываясь в облака, потирая собственные руки, молит об этом. Даже отсюда мне видно, что его лицо искажается, а глаза блестят. Звучат наши имена, перекликаясь с его, что следует в самом конце, разумеется, а затем просьба повторяется снова. С большим чувством.

Ксай просит подарить Каролине покой. Излечить ее сердце, душу, позволить быть счастливой и любить, позволить отпустить прошлое… и жить долго и счастливо. Много, много лет, как и полагается таким светлым, маленьким девочкам. Его голос срывается на хриплый шепот на словах о Мадлен и мольбе не заставлять Карли всю жизнь расплачиваться за такое ее отношение к дочери. Его глаза еще влажнее.

Ксай просит исцелить… его самого. Я на миллиметр подаюсь вперед, это заслышав. Но нет, не показалось. Он правда, пусть и тише, будто снова украденно, просит… его сердце, если Господь обладает такой властью, вернуть в строй… еще на пару лет… еще на немного, чтобы успеть… сделать меня счастливой. Чтобы убедиться, что будет хорошо Карли, чтобы не бросать пока меня, еще нуждающуюся в нем. Чтобы меня залюбить.

Я вздрагиваю, несильно стиснув пальцами край одеяла. Под стать пелене на глазах мужа, на мои тоже наворачивается соленая влага.

Терпеть. Молчать. Не выдавать. Нельзя.

А Ксай, тем временем, переводит предыдущую просьбу в следующую. Соединяет их.

— О господи мой, позволь мне подарить ей ребенка… всего раз, всего одного, всего однажды. Позволь Белле почувствовать радость материнства, позволь мне оставить ей что-то на память от себя, позволь мне дать ей смысл жить после того, как все кончится, позволь мне показать, как я ее люблю! Какой бы цены это не имело для меня. Меньше на три года. Пять лет. Десять… только позволь…

Он зажмуривается, ладони с нечеловеческой силой впиваются друг в друга. И темная ночь, и облака, и морось дождя… тело Ксая содрогается от беззвучного всхлипа.

Вокруг становится еще темнее.

Я не могу спокойно смотреть на то, как он плачет. Я вообще не могу на это смотреть, в принципе. Однако сегодня, так или иначе, вынуждена это терпеть. Потому что так правильно. Потому что ему станет легче. Потому что недозволительно ему постоянно себя сдерживать. К тому же, он сделал все, чтобы я не увидела. Я не хочу, мало того, что подслушала его молитву, еще и рвать снова душу.

Я не плачу. Отговариваю себя. Запрещаю.

Алексайо несколько раз крестится, молчаливо кивнув небу. Ничего не говорит, ничего больше не просит, просто поднимается. И так же просто, ладонями утерев лицо, возвращается к постели.

Для мужа я сплю.

С закрытыми глазами мне уже неведомо, как он выглядит вблизи и все ли в порядке, но приходится смириться. Я слышу вздох — ложится рядом. Я слышу тихую усмешку — осторожно укладывается возле меня так же, как перед сном, в точно подобранной позе, прикрыв спину и обняв за талию. А потом я слышу поцелуй. В висок, едва ощутимый, а для спящего так точно нет… и в этом поцелуе, на самом деле, любви больше, чем за все время прежде.

Делая вид, что откликаюсь на его близость, как, по словам Ксая, происходит всегда, придвигаюсь чуть ближе. Упираюсь в него.

Эдвард мягко посмеивается, снова целуя меня, но на сей раз у линии волос.

— Мама Белла, — сам себе, теплейшим на свете тоном, сообщает. — Однажды — обязательно.

А потом зарывается в мои волосы, лишний раз подтверждая свою к ним любовь, и затихает.

Я даю ему около пятнадцати минут, чтобы отправиться к Морфею, продолжая свой маленький спектакль.

И только тогда, слушая ровное дыхание Алексайо и ощущая, что его руки держат меня свободно, поворачиваюсь в родных объятьях на другой бок.

Такое красивое, близкое лицо. Да, еще не утратившее всей той шелухи, что нанесли на него последние дни и да, все еще не совсем здоровое, зато — мое. Вот уж точно — навсегда.

- Πάπας Xai*, - тихонько, не удержавшись, произношу я. И ласково, надеясь не потревожить, скольжу пальцами по левой стороне лица. Как никогда гладковыбритой.

— Oνειροπόλος**.

Я замолкаю, услышав его родной язык. Непохоже, чтобы Ксай разговаривал во сне.

И правда. Мои красивые аметисты, медленно высвобождаясь из плена век, совершенно не сонные, меня находят.

— Мой скрытный Бельчонок, — тихонечко посмеивается Эдвард, наблюдая за моим изумлением. Левой, свободной рукой, с неглубоким вздохом скользит по моей спине.

— Ты не спал?..

— Нет, — он виновато щурится, но потом опять смеется, — и ты тоже.

— Ты заметил?..

Эдвард с обожанием поглаживает мои волосы.

— Я не был уверен, пока ты не отреагировала на мои слова. Но потом — да, заметил.

Я краснею, смущенно опустив глаза.

— Я не хотела подслушивать… прости меня.

Ксай по-доброму, очень нежно, целует мой лоб.

— Здесь нет ничего сверхсекретного. Просто мне показалось, в нашем положении неплохо бы обратиться и к вышестоящим…

— Все будет в порядке, — я накрываю его талию своей рукой, прижавшись к теплому телу, — и с тобой, и с нами, и с Карли.

— По-другому и быть не может.

— Ага, — я утыкаюсь носом в его плечо, устроившись поближе, и с наслаждением вдыхаю родной запах. Вот без чего я не могу жить.

Удивительно, что когда-то это получалось.

С Ксаем мне просто… просто во всем, кроме того, что касается нас. Окружающий мир, если бы не подставлял с завидной регулярностью капканы, вообще бы меня не интересовал. Я не боюсь Эдварда, не боюсь провиниться перед ним, не боюсь, что однажды наш роман закончится.

Вещи, что неминуемы и меня пугают, не связаны с нами — смерть, потери и вынужденные расставания. Потому пока мы рядом, стоит наслаждаться. Еще утром все могло закончиться…

— Ты — моя драгоценность, Ксай, — недолго думая, произношу я. Горячо.

Алексайо напрягается.

— Белла, тебе что-то снилось?

— Виделось. Ты у окна, — поправляюсь, уже почти убедившись, что за подслушивание он на меня не злится, — и про драгоценность — ты достоин это знать. Вообще, это, конечно, очевидный, факт, но…

Очаровательный смех мужа, встраивающийся в мои слова, разгоняет тишину, темноту и некоторую горечь. И это он плакал пятнадцать минут назад?

Я неожиданно, словно раз — и сменил кадр — оказываюсь спиной на простынях. А надо мной потрясающий, лучащийся счастьем мужчина, чьи аметисты согревают одним взглядом.

— Звезда моя, — Эдвард наклоняется, шепнув мне первую фразу перед первым поцелуем. Целомудренным, но с обещанием продолжения, а еще — очень нежный, — душа моя, — и снова к губам, будто ничего иного и не видит больше, — мое счастье…

Я получаю пять, а может, и больше поцелуев, каждый из которых подкреплен предшествующей фразой. Они наполненные, воодушевляющие, влюбленные.

Это какая-то необыкновенная ночь.

Я, обняв Ксая, на очередном поцелуе несильно толкаю его назад. Понимаю, что самостоятельно вряд ли смогу что-то сделать, но он подхватывает. И теперь уже сам лежит на спине, устроив меня сверху.

— Стоп, мой резвый, — заслышав, что дышать ему чуть сложнее, а пальцами почувствовав биение сердца на груди, ласковыми поглаживаниями усмиряю всколыхнувший огонек страсти, — ночь — время для сна. Мы все еще в отстающих.

— Твой страх мне не нравится…

— Страх рационален, как и забота, — стараясь перевести все в шутку, с улыбкой докладываю я, — Алексайо, отныне кубок первенства в моих руках, помнишь? Мы договорились.

Ксай глядит на меня как на ребенка, требующего излишек конфет к уже имеющемуся. Строго-осуждающий, но теплый взгляд. Любящий.

— Прикуешь меня к постели?

— Глупости, — останавливаю его бормотания, сама, но куда нежнее и слабее чмокнув любимые губы, — три дня нам выделили для отдыха, так надо их использовать.

— И ты неумолима?

— Эдвард, — насупившись, я поднимаю голову повыше, настырно заглядывая в аметисты, — эй-эй…

Они покрываются смешинками, пониманием и покорностью. Сдают оборону.

— Значит, неумолима, — он по-собственнически крепко обнимает меня, глубоко вздохнув, — ладно. Но хотя бы не сдвигайся никуда.

Я вывожу незамысловатый узор по его груди. Очень надеюсь, что в следующий раз он сможет защитить сердце.

— Я лежу на тебе. Это тяжело.

— Это приятно, — он уверенно мотает головой, сегодня, как в один из немногих дней напоминая мне человека гораздо моложе своего возраста. Закатывает в блаженстве глаза как мальчишка.

И не только лицом он такой… Я ощущаю горячее давление чуть ниже талии, от которого предусмотрительно отодвигаюсь влево. Открытого огня нам только и не хватало.

— Алексайо…

— Это все ты, — с любовью заверяет он, блуждая руками по моей спине, — а поза напоминает мне Санторини. Ты была без одежды, счастливая, и вся моя.

— За исключением того, что на мне сорочка, все по-прежнему.

— В сорочке, видимо, обитель зла.

— Ксай, — не удерживаюсь, хихикаю я, — у нас еще будет время все повторить. И в Греции, и не только.

— Ловлю тебя на слове.

— Еще бы, — прищурившись, я опускаюсь на его грудь, соглашаясь выполнить первую просьбу. Лежу, поглаживая кожу, слушая дыхание и биение сердца. Для меня это теперь самый важный звук на свете. Эдвард надежно обхватывает меня руками, не намеренный никуда отпускать, а его губы дарят мне поцелуй в висок.

— Тебе было очень больно?..

— Сейчас? — Ксай недовольно глядит на окно.

— Там, — я не очень решительно, но накрываю пальцами левую сторону его груди. Прямо поверх пижамной рубашки, — очень?..

Эдвард мрачнеет. Я, даже не видя его лица, могу с уверенностью это утверждать.

— Это не боль, Бельчонок, а сдавливание. Терпимо.

Мне нравится, что муж не отнекивается и не замалчивает. Честный ответ на вопрос дорогого стоит, если это он.

— Не хочу, чтобы тебе было нехорошо…

— Не будет, — Эдвард закрывает тему, увереннее растирая мою спину. Накрывает нас обоих одеялом, пряча от холодной ночи, — засыпай. Пока ты рядом, мне вообще ничего не грозит.

— Теперь не отделаешься…

— Не буду пытаться, — сокровенно заверяет он. И больше не говорит ни слова. Только напевает одну старую-старую песню про миллион теплых поцелуйчиков.

Папа Ксай.

Я уже почти засыпаю, напитавшись теплом и близостью мужа, успокоившись вместе с тем, как успокаивается, возвращаясь в нормальный ритм, его сердце, как резкий, громкий звук все портит. Чересчур быстро.

Алексайо подо мной вздрагивает, мгновенно открывая глаза.

Мы оба вслушиваемся в повисшую тишину в доме.

— Что это?..

Эдвард, мгновенно качнувшись на бок, меняет нашу позу. Я теперь слева от него, на подушках. И за спиной мужчины ничего не вижу.

…Звук раздается снова.

— Пистолет, — бормочет Ксай. Одним резким, слаженным движением поднимается на ноги. Прежде даже, чем я успеваю сделать вздох.

Я подрываюсь следом, запутавшись в простынях. Если бы не изголовье постели, то падение было бы неизбежно.

— Сюда, — Алексайо знает, что делать. И причем — быстро. Он, не церемонясь, с силой хватает меня за руку. И делает все, дабы не смогла ее вырвать. Даже больно…

В ванную? Он ведет меня в ванную.

— Ты думаешь, здесь?.. — сонная, я не могу понять, что следует предпринять.

— Здесь, — слышу убежденный голос, — и молча.

А потом, быстрее, чем могу хоть что-то сделать, Ксай исчезает. И дверь комнаты за ним закрывается на замок.

*Папа Ксай

**Мечтательница

* * *
Вероника, в одной руке сжав кружку с чаем, что собиралась попить в попытке избавиться от бессонницы, а в другой — банку с медом — выбегает в коридор. Пустой, ночной и темный, как никогда на свете. В нем не видно ничего, совершенно ничего, даже силуэтов.

Где здесь выключатель?..

Взволнованная услышанным звуком будто бы захлопнувшейся двери, Ника вслушивается в окружающее пространство, пытаясь понять, привиделось ей или нет.

И ровно в это же мгновенье, словно бы только и ждал ее, громкий кошачий вой, перемежающийся с протяжным мяуканьем, настигает из ниоткуда. Будто бы разверзается преисподняя.

Ника подпрыгивает на своем месте, чудом не роняя баночку меда. Но кружка из ошарашенно разжавшихся пальцев вниз все же летит. Сталкивается с коридорным деревом.

— Кот… — сама себе, громко, сбито дыша, бормочет девушка.

Усатый, сидя у двери, судя по всему, настырно воет.

Вероника нащупывает выключатель. Свет периферийный, только для прихожей, но уже хоть что-то. Она переступает осколки, слишком растерянная для того, чтобы сразу же их убрать.

Да, кот у двери. И это кот, правда. И он воет.

— Ты на улицу хочешь?..

Это какой-то сумасшедший дом. Медсестра хмурится, недоумевая.

— Милый, там холодно, — она пытается отодвинуть кота с порога, — тебе не понравится. Пойдем-ка к Каролине.

Берет под грудку, поднимая вверх.

Усатый сопротивляется как может. По-настоящему верещит, отчего девушке не остается иного выхода, как вернуть ему горизонтальное положение. Дать стать на лапы.

— Подожди-ка, — глядя на пушистый хвост и лоснящуюся шерстку, а так же чувствуя едва знакомый аромат, который уже где-то слышала, она внимательнее смотрит на кота, — ты всегда рядом с Карли. Тебя не оттащить…

Логическая цепочка начинает выстраиваться, опираясь на кота у двери и саму дверь, что ей, как показалось, хлопнула…

Не в ту сторону. Глупости какие.

Но блеск глаз пушистого, его неуемное возвращение на коврик в прихожей, дает развитие тревожным сомнениям.

— Где твоя хозяйка? — Вероника, оглянувшись вокруг, не видит нигде ни живой души, ни намека на ее скорое появление. — Спит? Ты убежал?

Заново пробует поднять кота. Вернуть его в комнату, к Эммету, к Каролине и убедиться, что все в порядке. Что малышка дома.

Но Когтяузера измором не возьмешь. И Нике, хочет того или нет, приходится сдаться.

— Не может быть.

Она приоткрывает дверь наружу, придерживая животное внутри, и всматривается в пейзаж. Вот подъездная дорожка, вот припаркованная машина Эммета, вот небольшой садик, а вот…

Фиронову второй раз за пять минут подбрасывает на своем месте, когда маленькие детские следы, пробиваясь среди ночной грязи на мокрой земле, уводят от крыльца вглубь территории, к забору. К лесу, шумящему впереди.

Свежие.

— О господи!

Позвать кого-то? Натоса? Эдварда? Но она же уйдет!..

К чертям.

Вероника не помнит, что надевает первым. Ее сапоги, благо, не убранные в шкаф, стоят наготове, чтобы с них стекла вода. А куртку, первую попавшуюся, даже создавая шум, она сдергивает с вешалки внутри шкафа.

Распахнув дверь, Вероника выскакивает наружу, успев закрыть ее перед носом Тяуззера.

По грязи, такой мокрой, скользкой, кидается вперед.

— КАРОЛИНА!

Ника оббегает крыльцо, направляясь к забору. В темноте не видно ни зги, но шаги ведут ее. И то, как ускоряется девочка, их оставляющая — трепещет ее одежда, заплетаются ноги — подсказывает направление.

От дома все дальше…

Но краем уха девушка слышит будто бы машинный рокот, приглушенный и замедленный, приближающийся к подъездной дорожке.

* * *
Темная ночь, ровно как и царство снов, разрывается на части под крик. Остервенелый. С улицы.

— КАРОЛИНА!

А затем озлобленный и отчаянный кошачий вой. Громкий до того, что режет слух. И пронзительный. Как никогда.

Именно так орали коты в Греции. Эммет все детство терпеть не мог котов, избегал их, даже выдирал из книжек картинки со страшнымипорождениями ада Сими. А Мадлен любила. Кошка была для нее символом красоты и независимости… и Каролина унаследовала любовь к кошачьим, похоже, от нее. Только не по тем причинам.

Они пушистые, она говорила. Они добрые. С ними тепло.

И сейчас это «доброе», пушистое создание измывается над ним. Совершенно безнаказанно.

Эммет, вырванный из долгожданного сна, где все спокойно и хорошо, где Карли с ним, а родные люди в безопасности, всерьез полагает, что готов усатого убить.

Тем более его лапа, лапа с когтями, уже несильно, но скребет по его руке. Привлекает внимание.

— Охерел?.. — часто моргая, Каллен с трудом открывает глаза. Наглая кошачья морда прямо перед лицом. Смотрит этими серыми, как у Карли, глазами… и не мигает.

— Пошел вон, — Натос, не желая силы, скидывает Тяуззера с подушек.

Пронзительно мяукнув, животное летит на пол. И вместе с тем, как, с трудом сгруппировавшись, успевает приземлиться на четыре лапы, демонстрирует Медвежонку, что в постели он один.

Расправлено одеяло, пуста подушка дочери. Балкон закрыт. В ванной свет. Бежит вода.

А на часах половина второго… а на улице кричали…

— Каролина? — вздрогнув, Натос резко садится на простынях. Сонливость снимает как рукой.

Тяуззи хмуро, протяжно мяукает с пола, не решаясь забираться на постель.

— Где она? — сперва не разобравшись, раздраженно зовет кота мужчина. Лихорадочно оглядывается, словно бы девочка играет с ним в прятки. Злится, что не получает ответа, но, на мгновенье включив логику, понимает, что и не сможет получить.

Вскакивает с кровати.

Балкон пуст.

Ванна пуста.

…Кот жмется к двери. Намек Каллен понимает.

Коридор вводит в ступор своей тишиной. Он врывается в него, подобно тайфуну, разве что заглушает все его движения так и текущая вода, и озирается по сторонам с перепуганным видом загнанного в ловушку зверя.

В голове, сменяя друг друга с завидным постоянством, картинки одна другой страшнее.

Натос уже открывает рот, чтобы позвать дочку здесь, как видит дверь. Отпертую. Почти нараспашку.

Голубиная… и какого черта она пошла в Голубиную?

Коридор и комнату вдруг совершенно неожиданно, как в дурном сне, наполняет женский голос. Мягкий, едва слышный, но уверенный. Убежденный.

— La fille est digne d'avoir le meilleur Maître…

И Эммета, спешащего в раскрытой двери оставшиеся до нее пять метров, нагоняет выстрел… глухой… из пистолета.

* * *
Каролина останавливается у самого забора.

Просто, добежав до него, задыхаясь, тормозит. И смотрит на ограду как на своего злейшего врага. Отчаянно, безысходно, но растерянно.

Ей страшно.

Вероника, пользуясь остановкой девочки, сокращает расстояние. Она больше не выкрикивает ее имя, не просит помедлить, не привлекает внимания.

Тремя быстрыми, ловкими шагами оказывается рядом. Протягивает руки, чтобы юную гречанку к себе прижать.

Но Карли, будто бы только и ждала этого, будто бы только очнулась и поняла, что делать, сама оборачивается. И сама, громко рыдая, накидывается на Нику.

— Никисветик… — хриплый и сорванный детский голос эхом отдается от пихт.

— Каролина, — Фиронова, глубоко вздохнув, обнимает ребенка. Крепко, как надо, как полагается, держит у груди. От малышки пахнет ванильным мылом, мятыми простынями и улицей. Холодной весенней землей вперемешку с предгрозовым ветром.

Мисс Каллен плачет в голос. Почти кричит, как раненый зверек, цепляясь за Нику.

— Не отпускай меня… пожалуйста!..

Если говорить, что таким поведением малышки Вероника удивлена, лучше и вовсе ничего не говорить. Отрывисто кивнув, она отметает ласки. Сейчас Карли нужна вера, убежденность, что не одна. Ей нужна сила. И Ника, хоть старается не причинить боли, боится этого, стискивает девочку в руках.

— Не отпущу, Каролина, никогда не отпущу.

Зажмурившись, сжавшись в комок, юная гречанка плачет в ее плечо, уткнувшись в него лицом. Ветер треплет черные волосы, слезинки холодеют на воздухе. Девочка ритмично подрагивает.

— Я думала, я храбрая, — подавившись на всхлипе, через слово докладывает она.

— Ты очень храбрая, ну конечно, — благодаря Бога за то, что все кончилось хорошо, еще толком не отошедшая от едва не развернувшейся здесь трагедии, Ника ласкает детскую спинку, — папа, дядя… все тобой гордятся.

— Я трусиха… — Каролина убежденно качает головой, но пальчиками сильнее обвивает шею девушки, — я не ушла… не смогла…

— Ты умница, что остановилась, — Вероника позволяет себе вольность, прижавшись щекой к Каролининому виску, — молодец. И теперь мы с тобой пойдем домой и все наладится.

— Я его потеряю…

— Кого?

— Папу, — юная гречанка отрывается от плеча Фироновой, взглянув на нее мокрыми, потухшими глазами. В них океан из ужаса и боли, — и Эдди… и Беллу… всех…

— Ни за что.

— Ты не знаешь! Все, кого я люблю, уходят! И не возвращаются!

У Ники перехватывает дыхание и сжимает сердце при мысли, почему девочка так решила. В день похорон матери, ну конечно… бедное, бедное маленькое создание. Оно ничего из того, что испытывает, не заслужило.

— Все будет хорошо, Каролин, — она нежно, краешком указательного пальца, стирает ее слезинку. Слезную дорожку даже. И выдавливает сострадательную улыбку.

Девочка куксится, заново утопая в рыданиях. С силой жмется к ее груди, словно что-то неведомое тянет в лес.

— Он такой страшный… густой…

— Ты со мной, Карли. Я тебя защищу.

— Я думала, я знаю, куда… я должна знать, куда… но… не могу…

При виде того, с каким страданием девочка обсуждает необходимость своего побега и место, куда следует бежать, у Ники рвется душа. Она теперь понимает, что значит это выражение.

Опускается на колени на мокрую траву, чуть дальше месива из грязи. Кутает ребенка в утащенное пальто, расстегнутое. Целует макушку.

— Все закончилось. Чуть-чуть потерпи, и мы будем дома. И мы позаботимся о тебе.

— НЕТ! — Карли отшатывается назад, испуганно хватанув ртом воздуха. Ее трясет крупной дрожью, глаза — по пять копеек, блестят режущим чувством отчаянья. И губы так дрожат… и личико такое бледное… — мне нельзя домой! Я попрощалась!

Попрощалась?..

— Это неважно, — Вероника ласкает плечи, спину, талию ребенка, — поверь мне, все будет в порядке.

— Папа меня возненавидит… — звучит приговором. Страшным и не отмененным.

— Каролина, не говори такого. Он любит тебя больше себя.

— Я его не радую… я плачу…

— Это нормально. Мы все можем плакать, — Ника глубоко вздыхает, стараясь сейчас забыть, как в комнате, на своей подушке, ворочаясь без сна битый час, проигрывала снова и снова слова Натоса в голове. Те, которые он, возможно, утром даже не вспомнит. Те, которые могут ее жизнь изменить в лучшую сторону, а могут так уничтожить, оказавшись неправдой, порывом момента, что уже не соберешь осколков. Она на краю, на грани между «да» и «нет», не зная, задаст ли кто-нибудь вообще главный вопрос снова. И ей страшно. И тоже очень, очень хочется плакать.

— Я не хочу, чтобы папа плакал.

— Он если и будет, то только от радости.

— Меня не рады видеть…

— Каролин, не нужно, — Ника ласково, но уже чуть строже, проговаривает то, что считает нужным, поглаживая ее кудри, — мы идем домой. И дома уже обо всем поговорим. А то здесь так холодно… и дождик… и будет гроза.

Карли утрачивает желание спорить. Похоже, упоминание о грозе ее уговаривает. Никто не любит встречать грозы на улице.

— А почему ты за мной пошла? — тихонько спрашивает Карли, когда Ника, крепко держа ее, поднимается на ноги.

Девушка снисходительно улыбается ребенку.

— Потому что ты мне важна, Каролина, — откровенно признается она, — я всегда за тобой пойду.

И, обхватив не сопротивляющуюся больше девочку, направляется к дому.

* * *
Это очень быстро происходит — метаморфоза с ним.

Когда отключается голова.

Когда забывается понятие «здравый смысл».

Когда эмоции, все, даже самые звериные, самые отвратительные, обретают силу.

И вырываются на свободу, подчиняя себе и тело, и голову. Готовые ко всем последствиям.

Со своей страшной медвежьей силой, которую с таким трудом обычно сдерживает, Натос врывается в открытую спальню.

Не тайфуном, нет… шаровой молнией. Все в нем, до самой последней мышцы, сжатая пружина с оголенными концами. Одно маленькое усилие — и конец света.

Эммет особенно не разбирается, кто, где и с кем здесь. Он помнит, что в этой спальне спит Вероника. Он думает, что сюда же пришла Каролина, раз ее нет у себя. Он оценивает риск того, что незнакомка ранила кого-то из его девочек… и срывается с цепи.

Она не успевает ничего сделать. В черном пальто, черном платке, с черными волосами, умудряется лишь вскрикнуть. Пронзительно и так по-женски…

Натос знает, где хватать. Левой рукой берется за шею, правой заламывает ту ладонь, в которой пистолет. Ярость брызжет из него фонтаном, налитые кровью глаза требуют отмщения уже за то, что просто посмела прийти… кем бы ни была.

— Никого нет… — сама себе, как ошалелая, бормочет женщина…

— УБЬЮ! — выносит приговор Людоед, рявкнув так, что незнакомка вздрагивает. Замолкает.

Но не теряется так быстро, как хотелось бы. Оказывает сопротивление вооруженной рукой, брыкается, бьется… и едва видит, что неумолимо проигрывает медвежьей мощи мужчины, с последними силами стискивает курок. Выжимает до предела.

Дом оглушает второй выстрел за последние пять минут.

— ТВАРЬ! — задержав дыхание от боли, пронзившей правую ладонь, Натос удваивает силы. Вид крови, ее запах, сопротивление лишь подзуживают…

Стрелявшую за шею поднимает вверх, к своему лицу. Ее пистолет, ранивший его, бесполезно падает на пол. Он скорее автоматически, чем осознанно отшвыривает его ногой. Удивительно, что оружие не пробивает стену.

А кровать пуста. А там — только подушки. Ни Ники, ни Каролины.

Натос цепляет взглядом свою руку. Кровь хлещет, пачкает его одежду. И ее.

И только потому Эммет догадывается взглянуть на лицо. Прекращает думать о простреле.

— Голди?.. — ошарашенно до того, что переходит на шепот, узнает Каллен…

По лицу женщины, как никогда бледному, но в то же время насмехающемуся, даже от боли, прокатывается приятное злорадное выражение. Побелевшие губы выдавливают наглую улыбку.

— Ксай, — выдыхает она. Быстро.

И еще быстрее, благодаря своему положению в пространстве, вскидывает руку. В ней что-то блестит?..

За спиной Танатоса, наравне с шипением, раздается хриплый, потерянный вздох брата.

Стиснув зубы до их треска, выпустив остатки жестокости наружу, Эммет применяет всю свою грубую силу. Разворачивается на месте, со всей дури ударяя Голди головой о дверной косяк.

Она задыхается. На шее вздуваются вены, глаза постепенно закатываются.

— Эд?

Испуганный Натос переводит глаза на Ксая. Тот накрывает рукой плечо, под которым мокнет красным майка, проверяя степень повреждения. Даже не морщится.

— Царапина. Она не попала.

Ведет плечом — нормально.

Но при виде руки брата, свободной от захвата домоправительницы, сурово скалится.

— Как ты?

— Чудесно, — сжав зубы, Эммет, у которого немного отлегает от сердца, снова ударяет Голди головой о стену. — КАК ТЫ ПОСМЕЛА? КТО ЖЕ ТЫ?!

Женщина страшно, страшно смеется. У нее теперь волосы черные, глаза светлее из-за странных линз, а ногти в синем лаке.

— Девочка достойна лучшего Мастера…

Было чуть унявшееся, сердце Натоса заходится в новом безумии. Алексайо рычит совсем рядом.

— ТЫ ЕЕ ТРОНУЛА?

— ГДЕ КАРОЛИНА? — встряхивает незнакомку Эммет.

Голди прикусывает губу. Виновато? Насмешливо…

— Где ей положено быть…

Женщина все вертится в его руках, стараясь добраться до шеи и разжать страшную хватку. И потому Каллен-младший не придает таким отрывистым движениям особой важности. Он наслаждается своей хваткой и могуществом. Он от них, от адреналина, становится сильнее.

…Что-то маленькое, тоненькое, пронзает кожу. У ребра.

Голди как обычно вскидывает руки, дергается, но теперь — с умыслом. И победно, жестко улыбается, опустошенный шприц кинув на пол.

— ТЕБЕ КОНЕЦ… — замечая, что случилось, Танатос резко выдыхает, подавшись вперед. Воздух со свистом проходит через нос, губы в оскале.

— Тебе конец, — делая последние вдохи, шепчет Голди, — убьешь меня — и сам умрешь.

Алексайо появляется из-за спины брата с черным пистолетом женщины в руках.

— Поставь ее, — твердо велит он, обращаясь к Натосу. — И закрой дверь.

— Я удушу…

— Надо узнать, что в шприце, — пнув ногой использованное орудие, уговаривает его Ксай, — ну же. Поставь.

— ГДЕ КАРОЛИНА? ГДЕ ОНА?! — будто уже нечего терять, Эммет со всей силой треплет женщину в своих руках, — СКАЖИ МНЕ! СКАЖИ И СДОХНЕШЬ БЫСТРО!

— Не быстрее тебя…

Алексайо оттаскивает брата от бывшей домоправительницы. Силой.

— Скажи Раде и Анте обыскать дом. Выпусти Беллу из моей ванной — пусть поможет.

Горящими глазами глядя на Ксая, свою ладонь, Голди и шприц, Эммет сатанеет. Он совсем на себя не похож.

— Где ребенок?..

— Она обдолбана, — Алексайо, игнорируя порез на плече, наводит курок на Голди. — Не скажет просто так. Но здесь Карли нет.

— Ты ее накачала?! ДА?!

Женщина многозначительно молчит. Дышит, задыхается от едва не случившегося удушья, но ни слова. Как будто готова за это умереть.

— ТЫ СДОХНЕШЬ! СДОХНЕШЬ СО ВСЕМИ АДСКИМИ МУЧЕНИЯМИ! — Танатос брызгает слюной, сам начиная задыхаться от отчаянья. Дрожат руки, иступленно бьется сердце. Он метается по комнате, в конце концов распахивая дверь в коридор.

Девочка. Его маленькая девочка, его сердце. Где она? Что тварь с ней сделала?

А папа проспал…

— Карли в доме, я уверен, Эммет, — Ксай, принимая мозговое руководство ситуацией в свои руки, держит Голди на прицеле, — полицию я уже вызвал. Надо проверить дом. Иди.

— Я останусь с ней.

В коридоре появляются Рада и Анта. Обе до смерти напуганные, делающие частые, ненужные вдохи. От вида Эммета их глаза становится невозможно огромными.

— Полотенце…

— Зажать надо…

Но тот смотрит лишь на брата.

— ОСТАНЕШЬСЯ ОДИН?!

— Эмм! Найди Карли!

Танатос не хочет уходить. Оставлять брата один на один с этой женщиной, по его мнению, верх безумия. Но уже саднит в боку, а от пробитой руки становится чуть ярче все перед глазами, и мужчина понимает, что нужно спешить. Девочке его, кроме него, никто не поможет.

Отдавая Раде указание осмотреть все на втором этаже, а Анте — все на первом. Он спешит к «Афинской школе», за новым помощником.

Эдвард же закрывает «Голубиную» дверь. Подпирает близко стоящим креслом.

— Ты ее недостоин, — Голди, медленно отползая вглубь пространства по стене, сбито дышит.

Алексайо не верит тому, что вправду видит ее. Няня была с Каролиной девять лет. Служила верой и правдой. Заботилась. Защищала. Учила. А сегодня вторглась в дом, чтобы убить… как же он мог допустить такое?

В груди все стягивает.

— Замри.

Мисс Микш пьяно улыбается.

— В движущуюся цель сложнее попасть.

— А я попаду и так. Остановись. И скажи мне, что ты вколола Эммету.

— Стра-а-ашный яд, — она смеется.

— Нет. Ты была настроена застрелить его. Значит, это не для него предназначалось.

— Запасной план? У всех он должен быть.

— Жидких ядов немного.

— Зато все действенные.

— А наркотиков — много, — Эдвард задерживает палец на курке, не отпуская взгляда Голди, — это наркотик. Он — для меня?

— Для тебя — нож.

— Запасной план?

— Эдвард, ты очень облегчил мне работу, — она все же останавливается, приникнув к стене. Блаженно выдыхает, — ты сам себя убьешь.

Алексайо не пускает на лицо ни единой эмоции. Он все так же подавляюще спокоен. Только в глазах темнеет.

— Каролина жива?..

Голди разражается громким, сбитым смехом.

— Я надеюсь, будет жить еще долго… миру нужна красота.

В груди пропадает тяжесть. Ксай с облегчением, чуть слышно, выдыхает.

— Это все ради красоты?

— У нас мало времени…

— Ты хотела ее похитить, — сопоставив все факты, Каллен кивает сам себе. С прискорбием, — зачем?

Она смотрит на него зверем. Злобно так, отчаянно, но… с убежденностью. Редко когда на лицах людей существует такая убежденность.

— Она нужна моде, Эдвард. И даже ты ее не удержишь.

— Никто не посмеет ее тронуть.

— Она сама себя тронет, — Голди мрачно улыбается, — письмо должно было прийти раньше, просто… хотя это и лучше, что ее не оказалось здесь.

— Где Каролина? — начиная терять терпение, Ксай поднимается на ноги. Расправляет плечи, удобно перехватывает оружие.

— Он ее возвысит… он — Мастер.

— Мастер?..

Мисс Микш со счастливым видом победителя садится у стены. Не бежит, не спешит, поверхностно дышит. Эммет ей что-то повредил — немудрено. На обоях видна кровь…

— Каролина никогда не была вашей. И моя ошибка не исправит ничего, — а потом она демонстративно, совершенно довольная собой, проводит указательным пальцем по губам.

Ничего больше не скажет.

— Голди…

С громким стуком о стену, пугая обоих, распахивается дверь. Кресло относит дальше по комнате, а покореженное дерево не сопротивляется напору пришедшего.

Натос, с рукой в окровавленном полотенце и лицом, в котором суровая ненависть, что уже не искоренить, подступает к брату.

— Дай мне.

— Эммет, ты нашел ее?

У Натоса расширены зрачки, кожа совсем сухая, губы тоже. Он пьянеет от вколотого. Это точно наркота. К его боли, симптомы Эдварду известны.

— ДАЙ МНЕ, — рявкает он. И не ждет больше. Выхватывает из руки брата пистолет. Вместо него кидает тому на колени сложенный вдвое лист розовой бумаги, пропахший любимыми духами Мадлен.

— Благо, не читала, был запечатан.

Голди скалится, глядя на то, как Ксай открывает письмо. На чистом французском.

— Все равно ничего не изменишь! Она — МАСТЕРА!

Моя девочка,

Красавица,

Умница,

Королева,

Розочка,

Твоя горячо любимая мама, что так прискорбно покинула нас в столь скором времени, позаботилась о тебе. Она гордилась тобой и любила тебя, она желала для тебя самой лучшей судьбы. И потому тебя, моя Розочка, она доверила Мне. Ты будешь королевой. Ты будешь иметь все, что захочешь. Но для этого, как просила твоя мамочка, тебе надо побыть со мной. Никто не любил тебя больше нее, никто не любит тебя больше Меня. Поверь, ни твой отец, ни твой дядя никогда бы не сделали ничего подобного. Они ненавидели твою мамочку. А я по ней скучаю так же, как и ты… нам суждено быть вместе. Ради нее мы со всем справимся.

Красавица Каролин,

Моя милая девочка,

Слушай свою няню. Она вернет тебе маму.

С нежной любовью к Розе Мадлен,

Твой Друг.

И стоит Ксаю прочесть последнюю строчку выворачивающего душу письма, как дом сотрясает третий, последний выстрел.

И он в этот раз попадает точно в цель.

* * *
У дома, светясь мигалками, машины. Много машин. Они быстро подъезжают, как придется паркуясь прямо на газоне или у дороги, и люди, покидающие их, спешат.

Ника, прижимая к себе Карли, отыскивает и полицию, и «Скорую», и какой-то странного вида джип. Мужчины в темном, покидая его, держатся увереннее всех.

— Что это? — малышка, съежившись, бледнеет.

— Не знаю, — честно отвечает Вероника. Но на всякий случай идет по участку помедленнее, надеясь вовремя понять, что следует делать.

Ника чувствует ответственность за эту девочку. Она чувствует, что хочет о ней заботиться, хочет ее оберегать. Страшно это или нет, правильно или не очень, но Каролина для нее значит многое. Пусть и за такой короткий срок.

И тем дороже доверие девочки. Возможно, однажды у них все и получится.

…Подъезжает вторая полиция.

— Это из-за меня? — Карли, хныкнув, подавленно глядит на вереницу машин.

— Я не думаю, что все они…

— А папа?..

— Папа здесь, — Ника покрепче перехватывает девочку, все же направляясь к двери. В доме можно будет разобраться окончательно. А ребенка она, так или иначе, никому, кроме Калленов, в руки не отдаст.

Они проходят, никем не замеченные, метра три. Уже почти вблизи дома, к первому его, вдруг зажегшемуся, фонарю.

Однако на последующем шаге из-за спины слышится облегченный выдох.

— Каролина…

Вероника испуганно оборачивается, прижав девочку к груди, но та узнает незнакомку быстрее. Не опуская голову, лишь виновато потупившись, плачет.

Белла, выныривая из темноты, в спешно наброшенном на плечи пальто, с болью глядит на Карли.

— Мы у забора… я и… — Ника что-то бормочет, но сама не может понять, что. Видеть кого-то знакомого в этом ужасе — истинное облегчение. Еще и знать, что Белла сможет помочь ей с ребенком. Она любит малышку.

— Зачем же ты, маленькая?.. — Белла, подступив ближе, заглядывает в серые детские глаза. — Замерзла?

Юная гречанка упрямо молчит. Она сегодня только плачет.

— Не очень, — Ника заботливо гладит черные волосы, не отпуская ребенка. Белла с теплом глядит и на эту сцену, и на девочку.

— Ты кого-то видела рядом с ней?

Фиронова настораживается.

— Нет, она сама…

— Убежала?

Карли сдавленно кивает. Слез на ее личике уже чересчур много.

— Ничего, малыш, — Белла, догадавшись, чего она боится, осторожно целует маленькую ладошку, — пойдем в дом. Вот папа обрадуется… и Эдди!

— Не обрадуются…

— Еще как, — Вероника, подхватывая слова мисс Свон, поворачивается к горящим окнам и двери, — сейчас увидишь.

Они поднимаются по ступеням, держась рядом и стараясь не замечать тех, кто суетится здесь же.

Один из пришедших, судя по всему, доктор, уже в прихожей спрашивает, нужна ли им помощь.

— Пока нет, — отвечает мужской голос. Быстро.

И Каролину, не успевшую даже испугаться, из рук Ники к себе забирает Эдвард. Он, в странного вида пиджаке, прикрывшей футболку, почему-то мокроватую с одной стороны, обнимает девочку. С тяжелым вздохом.

— Эдди…

— Сердце мое, — Ксай целует детский лоб, щечки, волосы… делает все, дабы отвлечь малышку от творящегося внизу.

Вероника, ненароком оглянувшись, замечает, как по ступеням лестницы вниз сносят… тело? Оно прикрыто простыней.

— Эдвард, а Натос?.. — поперхнувшись на страшном слове, Вероника сорванным шепотом обращается к мужчине.

— Он занят, скоро придет, — успокаивает тот, ласково кивнув Карли, а многозначительно — девушкам, — а мы пока пойдем в спальню, хорошо? Надо отдохнуть.

Он не отпускает руки от затылка девочки, прижимая ее к своей груди, пока выносящие тело не скрываются за дверью. И лишь затем, всех обходя, идет наверх.

К нему обращаются с вопросами люди, но, указывая на малышку, дрожащую в своих объятьях, он обещает поговорить с ними позже.

В спальне, где уже хлопочут над постелью для Карли Рада и Анта, стараясь изображать на лицах безмятежность, Алексайо, опустив девочку на простыни, а жену невесомо чмокнув в лоб, просит Фиронову выйти с ним в коридор.

— Я на мгновенье, мое солнце, — клянется он Каролине, уже давно ставшей тенью самой себя, но сегодня — особенно.

И Ника не упорствует, оставляя Карли, потому что понимает, что должна знать нечто важное.

Белла затравленно смотрит им вслед.

— Мистер Каллен…

Кое-как вздохнув, мужчина несильно потирает левую сторону груди. На его лице сразу же проступают все морщины, едва рядом нет племянницы, а в глазах — волнение.

— Вам нужна помощь? — она с опаской глядит на его пальцы. Под пиджаком майка, да, но она не просто мокрая. Она в крови.

— Эммету нужна, — отводя интерес медсестры от себя, качает головой Эдвард, — ему нужно в больницу, а он упорствует. Еще и под действием ЛСД.

Вероника вздрагивает, распахнув глаза.

— Он принимает?..

— Нет конечно, — Каллен-старший глубоко вздыхает через нос, — просто уговорите его сесть в «Скорую». Остальное объясню позже.

Ника накрывает рот ладошкой.

— А где он?..

— В вашей спальне.

Лишних вопросов Вероника не задает, чем очень радует Эдварда.

— Конечно…

И бежит вперед по коридору.

* * *
Ты открывал ночь
Все что могли позволить
Маски срывал прочь
Душу держал в неволе.
Пусть на щеке кровь
Ты свалишь на помаду.
Черту барьер слов.
Ангелу слов не надо.
Мы часто и отчаянно отказываемся верить в то, чего, по нашему мнению, никогда не случится.

Если бы еще вчерашним вечером каким-то образом удалось узнать, что грядет этой ночью, я бы не поверила ни за что на свете. Это невозможно. Это нереально, сказала бы.

Такое только на телеэкранах бывает…

Но с той же периодичностью, с какой реальность одаривает подарками и приятными моментами, она ударяет по голове. Причем так, чтобы не было сомнений, что удар этот пришелся вовремя и по правильному человеку.

Все, что было сегодня, это показатель. Это напоминание, насколько хрупок мир и наш собственный, и тот, который мы пытаемся вместе построить с любимыми людьми. Один выстрел отделяет горе от радости. Один укол — ужас от счастья. И если бы Каролина этой страшной ночью не решилась уйти… кто знает, чем бы все кончилось. Вполне возможен вариант, что ее сердечко не выдержало бы такого.

И сейчас, когда к четырем часам утра она все же засыпает, забываясь несильным и тревожным сном, это кажется почти чудом. Отдых ей нужен больше всего. И спокойствие.

А какое тут спокойствие, когда папы нет… и нет Ники… и только мы с Эдвардом все, что осталось.

Я лежу на постели, на подушке возле нее, медленно и нежно поглаживая детскую спинку.

Ксай отдает ей левую руку, дозволяя прижаться к чему-то теплому и родному.

Он поет колыбельные, я рассказываю сказки… и, долго или коротко ли, но нам удается ее убедить, что Морфей — хороший. И что сейчас пора поиграть с ним.

Уверившись, что племянница заснула, Эдвард указывает мне на ванную комнату.

Я хочу отказаться, помня, что всего пару часов назад за этим последовало, но муж входит первый. Он не меня собирается спрятать. Он хочет спрятаться со мной.

В неярком освещении, усаживаясь на пуфик и лишь немного, дабы не мешал малышке свет, прикрывая дверь, Эдвард зовет меня в объятья.

— Тебе будет тяжело.

— Это моя лучшая тяжесть, — он слабо улыбается, уже не прося, а умоляя глазами. Я не могу отказать.

Мои аметисты, в которых выжженная земля и литры боли, сегодня сухие. В них нет слез, но есть страдание. И его мне, как ни крути, за одну ночь не искоренить. Но зато отправляющее действие можно уменьшить, облегчить… и я сажусь к мужу на колени, нежно обвиваясь его шею.

— Болит?

Ровный, но, благо, неглубокий порез, пришедшийся на четыре сантиметра дальше цели — артерии, судя по всему, — уже обработан и закрыт. Но меня пугает. Я помню, сколько крови было на майке.

— Нет, — Ксай не юлит, — тем более, это не имеет значения. Рана серьезная лишь у Эммета.

— Он поправится…

— Я надеюсь, — Алексайо насилу выдавливает улыбку, — Ника с ним. Это должно помочь.

Я согласно киваю. Эта девушка уже стала частью семьи. Сегодня подобное окончательно прояснилось.

Помню, как Эммет уходил и как верно Ника следовала за ним, уговаривая, придерживая, усмиряя. ЛСД, что вколола мужчине Голди, как выяснилось, действовало в полном масштабе. Рука у него не болела, но и реальность была далека. Благо, Карли таким папу не видела.

Я вздыхаю.

— Но ты тоже очень бледный, Ксай.

— Это уж точно неважно, — он с удовольствием, какое сложно передать, зарывается лицом в мои волосы. Пахнущий и спиртом, и бинтами, и собой, несколько раз целует.

— А что тогда важно?

— Разговор, — Эдвард осторожно перехватывает мою талию, подсаживая к себе ближе. Просит прижаться к груди.

Я, уже в ставшем традицией жесте, накрываю щекой его левую сторону. Сердце бьется… и я дышу.

— Ксай, может быть, найдется время утром? Тебе нужно поспать.

— Я сегодня все равно не усну, — отрицает он, — но тебя, конечно же, отпущу. Только немножко… Белла, мне просто не с кем поговорить.

Мне становится стыдно. И больно. И очень грустно.

— Я вернусь в постель только с тобой, любовь моя, — приподняв голову, целую его шею, — я не собираюсь уходить и всегда готова тебя выслушать.

— За это мне и надо дать по голове. Что позволяю тебе.

Его натужный смешок, всколыхнув тишину, ничем не подкрепляется. Наоборот, мужчина лишь мрачнеет.

— Эдвард, хватит самобичеваний, — я глажу его затылок, опускаясь на спину, — я слушаю. Я здесь, и я тебя слушаю. Не прячься.

Он, словно проверяя меня, выжидает полторы минуты. В молчании.

— Каролина убежала.

Горькая новость горечью течет в его баритоне. Я жмурюсь.

— Она запуталась.

— Она написала письма всем нам, — Ксай кивает на небольшую стопочку, лежащую в открытом шкафчике с нашими ванными принадлежностями, — в каждом клялась, что любит… но что делает это потому, что не хочет причинять боль.

— Она думает о нас… она просто сомневается, Эдвард.

— Ее сомнения порой могут стоить жизни, — видимо, припомнив мартовскую полынью, он ежится, — но суть в том, что именно эти письма уберегли ее от дурного. Этот побег.

— Что Голди ее не нашла… — я до сих пор в ужасе от того, как уверенно, четко и хладнокровно бывшая домоправительница вторглась в наш дом. Эдвард сказал мне, у нее был ключ и от двери, и от сигнализации. И было все, дабы план стал явью. Только она ошиблась спальней… и приехала на десять минут позже того, как Карли сбежала…

— И это тоже. Но прежде всего, что она не прочла письмо от некого Друга, — Ксай утомленным жестом фокусника, поморщившись, кладет бумажку мне на колени. Уже прочитанную не раз, чуть помятую. И с отпечатком пальцев в крови. Больших. Эмметовских.

…О Господи.

Розочка от Розы. Для Розы. Для Него.

— Кто это?

Эдвард готов к такому вопросу. Он, немного отстраняя меня, достает еще пару бумаг. Первая приникает к письму, так и не полученному малышкой.

— Завещание Мадлен и передача опекунства Maître.

— Кому?..

— Maître. Нихэлю Огастину. Мастеру французской моды.

О господи.

— Она хотела отдать Карли?..

— И отдала бы, — Ксай с силой зажмуривается, морщины сковывают его лицо, — Эммет должен был быть убит, а завещание это не самое страшное. Страшнее свидетельства о том, почему я не могу быть опекуном. Она вытащила наружу всю мою биографию, я нашел документы у Голди в кармане. Ее целью было доставить ребенка к Нему.

Мне больно за Каролину. Я за нее до чертиков боюсь. И за Эммета. И даже за Нику.

Но за Эдварда я переживаю больше всего. Если все остальные, и я том числе, в относительной безопасности без внешних угроз, он убивает себя сам. Изнутри.

И тут никто ничего не в состоянии сделать.

— Эдвард, — я обнимаю его за талию, поцеловав в щеку. Вижу те пункты, по которым прошлась француженка, на отдельном листе. Наркотики. Разгульный образ жизни. Самоубийство дочери. Странные отношения с женщинами вдвое моложе за деньги… и браки, браки, браки. Бесконечные. Где он сам выступал инициатором развода.

— Это мое прошлое, — достаточно спокойно, хоть и с горечью замечает Ксай, — я от него не отвернусь, оно реально. И Мадлен не стоило труда собрать досье…

— Это — прошлое, — повторяю вслед за ним, расставляя акценты, — оно прошло.

— Для суда — весомо, так или иначе. Еще неизвестно, что стало с моей дочерью. Мадлен высказывает подозрения, что ее кончина — следствие психологической травмы от изнасилования.

…Я всерьез задумываюсь над тем, что если бы Мадли была жива, я бы ее убила.

Ненавижу.

— Это неправда.

— Какая разница? — Ксай мрачно улыбается, едва-едва приподняв уголки губ, и прикрывает глаза, — по делу — так.

— Но зачем ей отбирать Карли? Зачем этот Мастер?

Господи, какая ирония. «Мастер». Она только таких выбирала в своей жизни?

— Он делает из девочек звезд. Он возглавляет модельный бизнес во всей Франции, контролирует его. А модель из Франции — модель для всего мира.

— Мадлен собиралась Каролину?..

— Да, — он даже не дает мне закончить, — в обход всему. Это было ее последней волей, как здесь написано. Эммет, узнав это, застрелил Голди.

…Я слышала выстрел. Я помню.

Но почему-то не боюсь. Мне ничуть не жаль Голди. На месте Натоса я поступила бы так же.

На россыпь бумаг на коленях я не обращаю внимание. Полностью переключаюсь на мужа, сперва нежно целуя обе его щеки, затем — губы. Целомудренно, но с доказательством близости. Как совсем недавно сделал он.

Молитва не была напрасной…

— Но знаешь, что хуже всего? — Ксая немного потряхивает, и он поджимает губы. Обнимает меня обеими руками, удерживая рядом с собой довольно крепко. С подтверждением, что нужна ему сейчас как никогда. — Все слова Мадлен в мой адрес получили подтверждение.

— Быть не может.

— Может, — Эдвард бледен, как сама смерть. Я никогда не видела такого цвета его лица. Такого выражения — почти убитого, на последнем издыхании. И глаз, где уже все… где догорают последние угольки. — Под словами о моей жестокости, низменности, гнилости изнутри и педофилическими замашками подписалась одна девушка.

Я ошарашенно, недоверчиво выдыхаю.

— Ксай…

Его мертвые, истлевшие глаза касаются меня. Опаляют.

— Аурания.

…Мир, похоже, начинает вертеться в другую сторону.

Ксай все еще не проронил ни слезы, ни единого всхлипа. Он просто ждет моих слов. Или моей реакции.

Но никогда, никогда еще прежде на меня он так не смотрел.

— Любовь моя, — не зная, как выразить все сострадание, весь тот ужас, что разделяю с ним, от предательства первой «голубки», я беру в ладони дорогое лицо. Я его целую, — это ошибка, наверное… это не так…

— Да нет, Белла, — он тяжело вздыхает, закрывая глаза. Левая рука, отпустив меня, незаметно, но не в силах удержаться, потирает область возле сердца, — просто все, наконец, встало на свои места…

Capitolo 47

Он сажает ее на диван. В этом темно-сером костюме традиционного покроя, с рядом перламутровых пуговиц и идеальными запонками, складывает свои красивые руки с порослью жестких волос на груди.

Она не говорит ни слова. Смотрит в пол, поджав губы, и пытается понять, осознать то, что только что услышала. Что ни в какие рамки, ни в каком дурном сне привидеться не могло.

Но Музаффар непреклонен. Он отдает себе отчет, что сказал. И намерен получить то, что хочет.

— Этого не может быть.

— Конечно, не может, — мужчина понятливо кивает, демонстрируя, что и сам не сразу уверовал.

— Как правило, такие вещи, дорогая, самые невозможные, и сбываются, — гостья, сидящая рядом с ней, с каштановыми прядями и в зеленом пиджаке, сострадательно смотрит на девушку.

— Вы его просто не знаете.

— О том, насколько близко знаешь его ты, мы уже наслышаны, Аура, — Мазаффар, прищурившись, поджимает губы. Его брови грозно сходятся на переносице.

— Не начинай…

— Я знаю его девять лет, — вставляет гостья, не желая ссоры между супругами, — с тех самых пор, как нанял меня.

— Я о вас не имела прежде представления.

— Потому что я была в другом доме, куда более интересующем его, нежели свой.

Девушка прикусывает губы. На это ей ответить нечего.

— Ты понимаешь, что происходит? Ты отдаешь себе отчет? — Мазаффар, тяжело вздохнув, потирает переносицу, — это не пустяковое дела, Аура. Это даже не извращение… это просто преступление, причем такое, за которое я, как отец, готов расстрелять лично!

Она поднимает на него глаза. Испуганные.

— Милая, а как мама вы что думаете? — женщина поглаживает ее руку, не получив на то никакого разрешения. — Если бы такое случалось с вашим ребенком?

— Не трогайте ее!

Она видит свое сокровище. С пухлыми губками, розовыми щечками, копной черных волос и такими же, как у отца, глазами. Ясмина — свет в ее окне, смысл ее жизни. И муж это чудесно знает…

— А если тронут? ЕСЛИ ТРОНУТ, АУРА?! — потому, видимо, и налегает мужчина, не жалея голоса, — ты тоже будешь рассказывать о его благодетели?!

— Он на такое не способен… я, я прожив с ним два года, вам это говорю, — она беспомощно смотрит на свое окружение, ни в одних глазах не встречая поддержки, — человека более доброго, более правильного я не встречала. Он боготворит детей.

— Похоже, в буквальном смысле…

— Мазаффар!

— Давайте называть вещи своими именами, — гостья, откинув с лица прядь волос, качает головой, — Аурания, вам известно, что у него была дочь?

— Я об этом слышала… — недоверчиво бормочет та.

— А что случилось с дочерью, вы знаете?

— Она умерла? Кажется…

— Она себя убила, — женщина скорбно качает головой, — перед этим подсела на наркотики. Перед этим стала безбожно пить. Перед этим… была изнасилована.

— Откуда вам известно?

— Потому что я тоже ращу ребенка рядом с ним, моя дорогая. И мне надо было это знать. Я искала…

— Почему вы уверены, что нашли правильное досье?

— Потому что он сам мне его подтвердил.

Аурания снова замолкает. Едва ли не до крови кусает губу. Мазаффар, поморщившись от отвращения, шумно сглатывает. Его глаза пылают. Дом сожгут.

— Каролина. Каролина, так зовут его племянницу. Ей будет девять в июне. И я готова поклясться, что интерес к девочке у Эдварда выходит за рамки родственного.

Аура не может этого слышать. Ее трясет.

Кэйафас. Кэйафас, который всегда помогал, заботился, опекал… который не мог спокойно пройти мимо плачущего ребенка, который никогда не оставлял потерявшихся детей одних, вместе с ними искал маму или папу… который обожал детей. По страшному обожал. Неужели он и правда их?..

— А это откуда?.. — она с трудом сдерживает слезы. Картинки, предстающие в голове, режут без ножа.

— Он берет ее к себе в дом каждую пятницу. Или ночует у брата. И девочка всегда спит в его постели. ВСЕ-ГДА.

— Он ее любит?..

— Страшной любовью… — рявкает Мазаффар. Его кулак ударяет о стол, установленный рядом.

Аурания вздрагивает, испугавшись.

— Я о ней никогда не слышала…

— О ней вообще никто не слышал, — соглашается гостья, — как и о том, как чувствуют себя дети, когда он дарит им подарки в приюте. Вы знаете, что приютские — самые беззащитные. С ними можно сделать все, что угодно, безнаказанно?

— О господи… — девушка накрывает рот ладонью, качая головой.

— Аурания, моя дорогая, ни один интерес не бывает пресным. Он всегда чем-то подкреплен, обусловлен. Мистер Каллен, к моему большому сожалению, далеко не святой. И маленькие девочки влекут его отнюдь не из-за благих намерений…

— Я вам не верю.

— Вера здесь и не нужна, ей нужна наша подпись, — Мазаффар хмуро кивает на лист перед глазами супруги, — твое слово — весомо. Ты его знаешь. Ты подтвердишь — будет ясно.

— Его что, будут судить?..

— Не оформят опекунство, милая, — гостья взволнованно выдыхает, — вы не знали о его племяннице до этого дня, а она не знает своей матери. Мистер Каллен не подпускал ее к ребенку. Он намерен единолично ей владеть.

— Но отец же… и кто там еще?.. Да что вы все!

— Мадлен, Мадлен Байо-Боннар, знаете? — женщина скорбно качает головой. — Ее убили. В гостинице в центре Москвы. Совсем недавно.

Аурания утирает первые слезы.

— Он не мог…

— Аура, он — педофил. Он хочет ребенка. Он — потенциальный опекун! Ты не знаешь этих историй? — Мазаффар часто дышит, сжав руки в кулаки, — отец девочки, говоришь, что думает? Он ничего не думает! Церковь, где он присутствовал на отпевании жены, взорвали! Скажи, это случайность? Они хотели убить труп?!

Аура качает головой. Накрывает голову руками.

— Все это время мистер Каллен был в городе, Аурания. И на все события алиби у него нет…

Она уже молчит. Просто молчит. Нечего ей сказать.

— Вы — няня Каролины? — спустя не меньше минуты, слабо спрашивает.

— И доверенное лицо Мадлен, ее матери, — гостья кивает, — я здесь по посмертной просьбе Мадлен Байо-Боннар. Я должна защитить ее ребенка.

Ауре мерещатся волосы Ясмины. Она расчесывает их гребнем, пока малышка рассказывает какую-то глупую считалочку. Она не знает ни горестей, ни бед, она счастлива. А Каролина?..

— Его засудят?

— Мы не докажем состава преступления за сроком давности, да и нет доказательств, по сути, он чудесно заметает следы, — женщина устало хмурится, — но мы не позволим ему стать опекуном с вашей помощью. Мы защитим девочку хотя бы законом. Вы ничего не теряете…

Аурания с болью смотрит на лист с подписью мужа. Рядом место для ее.

— Он узнает, что я подтвердила?..

— Нет, — Голди, так представилась, убежденно качает головой, — мы обезопасим вашу семью. Просто это доказательство для суда.

Аура сглатывает.

Аура выдыхает.

— Рара, не медли. Пиши.

— Вы уверены? — она пристально глядит на них обоих, не моргая, — скажите мне, что вы уверены, и я поставлю подпись.

Мазаффар резко выдыхает, рыкнув.

— ДА.

— Да, милая, да… — скорбно поддерживает его Голди.

…В дверь кабинета кто-то стучит. Мазаффар грубо шлет его куда подальше.

Но ручка все равно поворачивается. И Ясмин, любопытными глазенками заглянув внутрь, босыми ножками прошлепывает вперед.

— Ana?[39]

— Мама занята, радость моя, — мгновенно изменившись в лице, Мазаффар подхватывает дочь на руки, — она скоро придет к тебе, подожди…

— Нет! — Аура вздрагивает, наскоро поставив роспись. Протягивает к дочери руки, — mənə gəlib, Jasmin[40].

Прижимает к себе родное, теплое тельце. Целует черные волосы.

Если Кэйафас на самом деле посмел тронуть что-то настолько святое, свое, его ничем не оправдать. Она правильно поступила.

…Позже, когда Аурания уносит дочь в детскую, все так же крепко прижимая к себе, Мазаффар, задержавшись в кабинете, кладет прямо в карман Голди тоненький чек со своей росписью. На сумму, что не умещается в простое исчисление.

— Сделай так, чтобы он узнал, что это она, — шепчет пришедшей, — за все то, что он ей сделал, она имеет право отомстить.

— Вам он тоже перешел дорогу? — Голди слабо улыбается. С пониманием.

— Он трогал мою жену. И он педофил, что уже много, — Мазаффар до треска сжимает зубы, — на своей территории я бы просто его застрелил…

* * *
Одиннадцать часов вечера второго мая.

Недавний закат унес с собой солнечные лучи, изрезавшие небо поутру, а темные тучи, похожие на вчерашние, сгущаются у окон. Сквер из сосен и пихт, расположившийся на огороженной территории, погружается в полную темноту. Мазками желтого яркого света ее разбавляют огоньки фонарей, но они освещают лишь главные дорожки. В глубине парка царит тьма. И белочки, наверное, что мы с Ксаем впервые здесь увидели, обнаружив мое новоепрозвище, прячутся в дупла, засыпая.

Порой дом — это не место. Порой дом — это люди, которые с тобой. И тогда дом везде, где они поблизости. В тот день Ксай показал мне, что такое истинный дом. Семья. И любовь.

Уже за одно это он заслуживает миллиона поцелуев.

…За дверью шаги. Это мужчина со странным именем «Глеб». Нас сегодня уже познакомили. Отныне и до окончания пребывания в больнице, Глеб и его помощник, кажется, Петр, что без устали пьет кофе — наша охрана. Их нанял Эммет. Но указания, вследствие временной недоступности Каллена-младшего, давал Ксай. Два других человека из команды — Борис и Павел — у дверей палаты Медвежонка. Они до смерти напугали Нику, которая не сразу поняла, что происходит.

Я поднимаюсь со своего места.

Вип-палата представляет из себя просторную комнату метров в двадцать, со стенами цвета кофейной пенки, занавесками на двух нешироких окнах и чудесным кремовым диваном, широким и удобным, ставшим постелью для меня. Рядом с диваном журнальный столик — на нем раскраски и фломастеры, что любезно предоставил нам Леонард Норский. У него, оказывается, двое дочек чуть старше Карли, и сегодня весь день до похода к папочке Малыш рисовала.

И все же, главный элемент больничной палаты не наш спальный уголок, не ванная комната, а кровать с панелью управления, широкой подушкой и двумя покрывалами, сливающимися по цвету с простынями. Эту кровать и занимает Ксай, из-за которого мы здесь оказались.

У меня до сих пор сосет под ложечкой, когда вижу его таким. В этой больничной рубашке в горошек, с пульсоксиметром на среднем пальце и проводком капельницы к левой руке, он просто… прозрачный. Хрупче бумажного оригами.

Ксай бледный, с синевой у губ и даже во сне изможденным выражением лица. Его волосы потемнели, примялись, на щеках видно немного щетины, очерчены скулы, каким-то впавшими смотрятся щеки… и морщины. Их слишком, слишком много. Ему будто бы постоянно больно, хоть весь сегодняшний день и пытался заверить меня, что это не так.

Я присаживаюсь на узкое, не слишком удобное кресло рядом. Стараюсь вести себя как можно тише и не тревожить его хотя бы тогда, когда может поспать по-человечески. Ведь отчасти за этим мы и приехали сюда. Дома он бы никогда не позволил себе отлежаться как следует.

Я не трогаю мужа руками, хотя безумно хочется. И не смотрю лишь на лицо, припоминая прочитанное где-то утверждение, что люди просыпаются от взгляда в упор. Я рассматриваю его ладони. Левая от меня подальше, зато правая здесь. С кольцом. Без катетера. Без игл. С длинными пальцами, будто окунутыми в белила, зато незабываемо нежными по ощущениям… я помню все, что они делали и умеют делать. Я обожаю их. А вот то, как синие венки выступают под кожей, не люблю. Она даже с виду стала тоньше, прозрачнее. Весь он похож на кусочек льда, что тает… неустанно… неумолимо… постоянно.

Я сжимаю пальцами своего хамелеона на груди, грустно, но тихо усмехнувшись. Сокровище мое.

Совсем недавно, а кажется, уже целую жизнь назад, он держал на руках у кабинета в доме Эммета Каролину, обнимал меня и угрожал этим таяньем. Не со зла, просто пришлось к слову… а мы с Карли заверили, что даже у снеговика Олафа была тучка, спасшая его от летней жары. А у Ксая их две.

Наверное, отчасти я рада, что Каролина здесь. Ее присутствие успокаивает Эдварда и помогает ему. Мы правильно сделали, что не оставили девочку дома…

Меня будит Рада.

Она несильно потрясывает мое плечо, привлекая внимание, и взволнованно облизывает губы.

В рассветных лучах солнца, зарождающих новый день на смену темной и холодной ночи, темно-коричневый брючный костюм женщины кажется бордовым. Под цвет волос.

Ее зеленые глаза, встречаясь с моими, еще сонными, чем-то сразу же вспыхивают.

— Изабелла…

Моей первой мыслью является: не разбудить бы Карли. Я вздрагиваю, подскочив на постели, но почти сразу же вижу, что малышка здесь, спит. Черные волосы разметались по подушке, ладошки держат одеяло, губки чуть приоткрыты. Каролина ребенок, что бы на ее долю ни выпадало. И пусть даже с четырех утра, но спит крепко и спокойно. Она вымотана.

От сердца отлегает ровно на четыре секунды — до тех пор, пока понимаю, что то, на чем спала, вовсе не грудь Эдварда… а его подушка, впитавшая весь аромат Ксая до последней нотки. Видимо, он мне ее и подложил.

— Рада? — взволнованно гляжу на женщину, надеясь хотя бы от нее получить объяснение.

Экономка протягивает мне серую кофту, уже знакомую, способную согреть и прикрыть пижаму одновременно.

Я автоматически ее надеваю.

— Рада, где Эдвард? — меня потряхивает. Я помню ночь. Он, на пуфике, разбитый, почти сломленный… и то, как смотрел, и то, что говорил… и как потом я буквально силой пыталась заставить его лечь спать. Убедить, что все ошибка. Все — ложь.

А Ксай у меня спрашивал, почему именно Аурания… почему та, кем больше всего гордился?

«Я встречался с ней четыре года назад… все было… все было хорошо!»

Разумеется, ответа у меня не было.

А теперь рядом нет и самого Алексайо.

— Пойдемте, Изабелла, — мрачно поглядывая на Каролину, шепотом просит Рада, — я все покажу.

У дверного проема Анта в своем несменном и широком розовом халате. Молчаливо и кратко кивнув мне, она проскальзывает в спальню.

— Я побуду с малышкой.

Рада же, тоже проснувшаяся не так давно, но уже, видимо, узнавшая достаточно, увлекает меня за собой к лестнице.

— Он внизу с Норским, — кратко объясняет она, поджав губы, — я разбудила вас, потому что считаю, что только вы сможете на него повлиять.

— А что случилось?..

— Мне точно неизвестно, — она как-то теряется, избегая меня взглядом, — вроде бы опять стенокардия… но Изабелла, поверьте, ему нужно в больницу. Любой ценой убедите его поехать в больницу.

Хорошее начало утра. И дня.

Я решительно запахиваю кофту.

Мы, тенями скользя по стенам, сходим вниз.

Я впервые вижу Раду такой. Она очень переживает за Эдварда, этого не скрыть. И она явно здесь не просто домоправительница, как и Анта. В первые дни мне не показалось.

Прихожая, где еще вчера толпились люди, а сегодня идеально чисто и даже пол блестит, столовая за аркой, кухня, входная дверь, запертая на все замки… ничего не было. Потрясающий дом, как на продажу. Разве что мертво-молчаливый… и пропахший хлоркой, что должна была отбить запах крови и ненавистных французских духов.

— …Это просто путь в бездну.

Мужской голос, явно не Ксая, на русском, негромко раздается из гостиной. Экономка приостанавливает нас, услышав его.

— Бездна не всегда является бездной, — а вот это Эдвард. Только слишком тихо и глухо. Я никогда не слышала такого его голоса.

— Здесь твое упрямство неуместно. Тебе не двадцать лет, чтобы играть в русскую рулетку.

— В молодости я в ней побеждал.

Рада оглядывается на меня, молчаливо кивая. Мол, вот о чем она и говорит. Вот почему разбудила.

Меня переполняет гнев. Наравне с волнением.

— И так уже сорок минут. Мы просто теряем время, Изабелла.

…А потеря времени чревата. Я знаю.

Обогнув домоправительницу, я решительным шагом направляюсь к гостиной. Пол выдает меня или стены, всегда молчащие, вдруг оживают, но голоса смолкают. И еще до того, как переступаю порог гостиной, баритон произносит мое имя.

— Белла… — подавленно, но с усмешкой. Будто это все объясняет.

Леонард встречает меня с удивлением. В половину шестого утра стоя посреди так и пышущей светом солнца гостиной, он, в простом пуловере и темных брюках не более, чем гость. На гладковыбритом лице еще проступает немного сонливости.

— Доброе утро, Леонард Михайлович, — не теряюсь я. Но руки ему не протягиваю, кутаясь в кофту. Здесь открыто окно. А воздух все еще, оказывается, свежий.

— Доброе, Изабелла, — немного рассеянно отвечает доктор. Недоумевает, откуда знаю отчество? Или почему здороваюсь по-русски?

Но это неважно.

Важно другое.

Алексайо, который сидит на подушках мягкого дивана, спиной опираясь на них. Он в джинсах, в светлой рубашке, чьи первые пуговицы расстегнуты. Волосы спутаны, лицо второй день не брито, а глаза… выцветшие, едва живые. Там не просто перекати-поле, там… вообще ничего. Пропасть. И темная-темная чернота зрачков, в которой можно утопиться. Теперь они привлекают больше внимания, чем необыкновенная радужка.

Эдвард мертвецки бледен. Его рубашка, диван — слишком яркие, слишком темные на его фоне. И то, что губы чуть синеваты, и то, что серебра висков почти не видно, и то, как четко очерчены скулы подсказывает мне, что Рада была права. И Норский прав. Это бездна.

Мне кажется, мое собственное лицо от такого вида мужа каменеет. И он меня не разбудил!..

— Я могу узнать, что происходит? — искренне стараясь игнорировать неутешительное положение вещей, спрашиваю хмуро, но не критично.

Леонард с вопросом оборачивается к Ксаю.

— Все в порядке, Белла, — он даже выдавливает улыбку. Только такую слабую, что мое сердце заходится неровным боем.

— Это-то несомненно, — поджимаю губы, мрачно кивнув мужу, — но я спрашивала у доктора.

По лестнице, следом за мной, спускается Рада. Молчаливо становится в дверном проеме.

Алексайо без труда понимает, почему я здесь. Только вот не злится. Усмехается, отведя от женщины глаза.

Норский, пристально оглядев меня с ног до головы, будто бы принимает решение. Благо, все же положительное.

— Мы столкнулись с предынфарктным состоянием, Изабелла. И ситуация ухудшается.

Его профессиональный тон и серьезность слов не подлежат никаким сомнениям. Я доверяю Леонарду. Ловлю себя на этой мысли только теперь, почему-то.

— Предынфарктное? — не знаю, почему это не становится новостью. Может быть, все дело в том, что я понимаю его сердце? Столько времени работать на износ… и добиваться внутренне. Каждым невысказанным словом.

— Из его названия, думаю, все видно, — Норский мрачно оглядывается на своего пациента, — ты к инфаркту миокарда сегодня близок как никогда.

— Не пугай ее, — приметив, как я хмурюсь, Алексайо морщится. Его белое лицо искажается, — ей девятнадцать, Леонард. Ты в девятнадцать хотел слушать про инфаркты?

А потом муж смотрит только на меня. Как может нежно и успокаивающе.

— Белла, это лечится.

— Очень даже лечится, — поддерживает доктор, — но не здесь.

Я воинственно вздергиваю голову, недовольно глядя на Аметистового.

— Ты отказываешься ехать в больницу?

Он тяжело, неглубоко вздыхает.

— Я не собираюсь оставлять вас одних.

— Нас здесь четверо.

— Четверо женщин. Чудесно, — уголок его губ нехотя вздрагивает. Боже, да они совсем синие…

— Если тебе так будет спокойнее, мы поедем с тобой. Но дома ты не останешься.

Спиной я чувствую взгляд Рады — подбадривающий. Перед лицом же вижу глаза Леонарда, удивленные, но приятно. А Эдвард смотрит на меня снисходительно, своим фирменным взглядом взрослого. Будто бы я несу несусветную чушь, а он, готовый всегда выслушать, ее просто принимает. Без готовности действовать.

— Каролина боится больниц. После вчерашнего ты повезешь ее туда? Окончательно добить? — морщины на его лбу становятся глубже, глаза режут. Эта боль моральная и физической она будет посильнее.

— Твоя смерть явно ее не обрадует, — подает голос Рада, покачав головой. Быстрее отзывается, чем я, — Эдвард, мы все здесь взрослые люди. Мы понимаем, что происходит. Неплохо бы и тебе понять.

— Твой взрослый поступок мы еще обсудим… — он хмуро поглядывает на меня.

— Для твоего же блага, — не теряется женщина.

Солнце поднимается выше. Небо теперь не едва розоватое, а лазурно-желтое, под стать его лучам, на траве блестит роса, с деревьев немного капает от легкого ветра. И все тучи с горизонта уплывают. Необычайно погожее майское утро.

— Я иду одевать Каролину, — прерывая все споры, деловито сообщаю о своих действиях, — ты едешь в больницу, Ксай. Хочешь с нами, хочешь без.

— Белла, твоя радикальность здесь излишня, — он устало, словно бы я только и делаю, что мешаю, откидывает голову на спинку дивана.

— Может быть. Но я не позволю тебе самому себя убить. Даже не проси.

Рада глядит на меня с откровенной гордостью. От такого взгляда несложно потеряться. А вот аметисты прожигают мою спину, когда ухожу, но на них не оборачиваюсь. Эдвард умный, адекватный человек. Он понимает, что нужно сделать, сколько бы ни упирался. И абсолютно точно не пойдет на меня войной. У него попросту сил не хватит…

— У меня машина под домом, я и отвезу, — перед тем, как ступаю на лестницу, докладывает Леонард. Подходит к Ксаю, прощупывает его пульс. И неудовлетворенно хмыкает, чем меня подгоняет.

— Оставьте троих из охраны тут, — дает распоряжение Ксай, игнорируя действия доктора.

По лестнице я, наверное, бегу. Не обращаю внимания, что слезный комок сдавливает горло, забываю, что дрожат руки. Я сейчас мужу нужна такой же, как в гостиной. Никакие лишние эмоции делу не помогут, лишь ситуацию усугубят. Я успею выплакаться. Главное, чтобы все было в порядке.

Господи мой, пожалуйста…

Я открываю дверь в «Афинскую спальню», немного пугая Анту. Она молчаливо сидит в кресле у постели, тревожно наблюдая за девочкой.

— Мы поедем в больницу, — шепотом докладываю ей, открывая шкаф, в который еще вчера женщины перенесли немногочисленные вещи девочки, — Эдварду плохо.

Анта успокоенно, благодарно выдыхает.

— Это лучшее решение, Изабелла…

— Белла, — краешком губ улыбаюсь ей, кладя на изножье кровати кофту с розовой обезьянкой и синие джинсы Каролины. Осторожно пододвигаю кота, спящего рядом с малышкой, дабы до нее добраться.

— Мой зайчонок, — нежно припадая к детскому ушку, несколько раз целую Карли в висок, — доброе утро, малыш. Пора просыпаться.

Девочка жмурится, пытаясь спрятаться от меня в подушках, но безуспешно.

— Каролин, милая, надо одеваться. Давай чуть быстрее, — я обнимаю ее, глажу темные волосы, целую лоб. Испугать при пробуждении проще простого. Мне нужно все обставить так, будто ситуация стабильная и обычная.

Девочка цепляется ладошками за мою шею, перебарывая тяжелые веки. Ее личико сразу же хмурится.

— Зачем?..

— Покатаемся, — я сажаю Карли на свои колени, расправляясь с ее пижамой, — вот так. Теперь кофточку.

— Белла, я хочу спать…

— Мы обязательно поспим, милая, очень скоро. Давай мне вторую руку.

Анта подает мне носки с оптимистичными пандами, кофту поверх первой.

— На улице еще не очень тепло.

Каролина не противится. Она надевает все и надевает достаточно быстро, не создавая лишних проблем и не задавая лишних вопросов. Уже за это ее можно сотню раз поцеловать.

— А Эдди поедет? — она взволнованно глядит на пустую постель, протирая глазки руками.

— Конечно. Он уже нас ждет в машине.

Когтяузэр, потягиваясь на простынях, внимательно следит за нашими перемещениями. Но не ластится, не требует игры. Он будто бы все понимает.

Анта благодарно гладит кошачью спинку, шепотом обещает пушистому сегодня особенный завтрак за вчерашнее и это, утреннее, примерное поведение. Ни от кого из нас не укрылось, что именно кот перебудил дом. И именно кот, по рассказу Ники, помог спасти девочку от нее же самой.

Я быстро надеваю первые попавшиеся джинсы, меняю пижамную майку на обыкновенную блузку. И ту же серую кофту, что предлагала Рада чуть раньше, надеваю.

Мы с Каролиной спускаемся по лестнице в прихожую, где уже ждет Рада. Она помогает обуться малышке, пока я надеваю собственные туфли. Ни обуви Леонарда, ни обуви Эдварда нет, а в гостиной тихо. Он все-таки нас послушал…

— Осторожнее, — наставляет домоправительница, погладив Карли по голове, — и пусть все будет в порядке.

— Будет, — убежденно отзываюсь, перехватывая детскую ладошку своей, — смотри, какое солнце, малыш. Пошли!

Погода и вправду потрясающая, хоть ветерок и прохладен. День словно бы… особенный. Никогда еще за мою жизнь в России я не видела такого утра.

У Леонарда черное БМВ с кожаным салоном. Каролина залезает внутрь первая, привлеченная близостью любимого дяди, устроившегося на заднем сидении, а я сажусь с краю. Закрываю дверь.

…Машина охраны, черный Land Cruiser, выезжает за нами.

— Эдди, — она подползает к нему, слабо поскребшись у плеча, — что с тобой?

— Я плохо спал, — с заранее заготовленным ответом, Эдвард привлекает ее к себе, поглаживая спинку, — все нормально, зайчонок.

— А куда мы едем?

— Проведать папу, — и тут не давая мне и рта раскрыть, произносит Ксай, — он обрадуется.

Против такого Каролине сказать нечего. Она приникает к дядиной груди, поджав губки, и замолкает.

И Эдвард молчит. Только смотрит на меня. Виновато. С мольбой успокоиться. С просьбой поверить в лучший исход.

А я другого и не допускаю… он заслужил долгую, счастливую и спокойную жизнь. Никто не посмеет это право отобрать.

Сдвинувшись левее, к мужу и малышке, я касаюсь его щеки. Очень нежно.

- Σ 'αγαπώ, - им обоим.

Я слышу шорох простыней, что вырывает из задумчивости.

— Ты почему не спишь? — строго спрашивает меня хрипловатый бархатный баритон.

То ли от неожиданности его появления, то ли от вопиющей родительской нотки тона, я вздрагиваю.

Алексайо с тяжелым вздохом, сожалеющим, накрывает мою ладонь своей.

— Не пугайся.

На смену моему опасению приходит нервный смех.

— Ты просыпаешься даже от приближения? Я тебя не касалась.

Эдвард слабо, зато искренне мне улыбается. В темноте палаты аметисты хитро поблескивают.

— Я тебя чувствую, — не без гордости шепчет он, — и все же, почему не спишь?

Снова та же взрослая, укоряющая нотка. На сей раз я смеюсь по-доброму, тихо, но откровенно. Даже в этом ужасном положении, даже здесь, где оказаться хотели меньше всего, он может поднять настроение.

— Не люблю спать одна.

Приняв во внимание, что уже нет опасения его потревожить, я кладу голову на простыни, поближе к руке Эдварда. Они пахнут жестким, неприятным порошком, да и сами далеко не мягкие, странно хрустят под пальцами. Не лучшее место для отдыха.

— Белочка… — тронуто выдохнув, Алексайо не заставляет меня ждать. Гладит мои волосы, запутывая в них пальцы, включая тот, что с обручальным кольцом, уже ставшим великоватым. Создает уют, ощущение дома. И неподдельную радость близости, за которую я сделаю все, что угодно.

Этот мужчина не просто мне дорог, о нет. Он на самом деле, без всех громких слов, смысл моей жизни. Я не знаю и знать не хочу, что буду делать, когда… и молюсь, молюсь всем Богам мира, существуют они или нет, чтобы этот день настал как можно позже. Вчера, сегодня, первого, в день похорон… я теряю Ксая сутки за сутками. У меня уже нет столько сил, чтобы это выдерживать. На этот вынужденный больничный «отпуск» вся надежда.

— Как ты себя чувствуешь?

Я слышу смешок.

— Играешь в Леонарда? Я сегодня раз двадцать ответил на этот вопрос…

— Он лелеял надежду, что хоть раз ты ответил честно.

Я могу поклясться, Ксай жмурится. Всегда, когда его пальцы на моей коже и чуть скребут ее, я вижу подобное его выражение лица.

— Кажется, он применил на мне сегодня все методы исследований, какие знал, — будто бы обиженно докладывает муж, — как ему только не надоело…

Поднимаю голову, выбравшись из-под его руки. Собственными пальцами, очень нежно, касаюсь приподнятого уголка губ.

— У тебя чудесное настроение.

— Мое время — ночь, ты же знаешь.

Хихикаю, свободной ладонью перехватив его руку. Легонько пожимаю.

— Да уж, знаю.

Эдвард смотрит на меня как впервые. И задумчиво, и влюбленно, и просто по-доброму. Только он так умеет смотреть. Без слов, без лишних звуков… в глазах — душа. У Ксая точно.

Не выдержав, я поднимаюсь от его губ выше по лицу, на щеки, скулы. Ласкаю их, заново вспоминая, каково это, трогать бархат. У него мягкая кожа, что сколько я себя помню, пахла клубникой. И даже при условии, что сейчас его аромат — это смешение десятка запахов, все равно главный пробивается. Я чувствую себя дома. Клубничное суфле. Банановый бисквит. И такое аметистовое, плещущееся в глазах вдохновение.

— Я без тебя жить не могу.

Муж на мое неожиданное признание останавливается на половине вдоха. В темноте черты его лица хмурятся.

Я уже готовлюсь услышать нечто вроде порции утешений или недовольства такими словами, ибо сказаны они явно не вовремя, за что себя ругаю, однако получаю кое-что другое. Куда более теплое и настоящее. Живое.

— Я без тебя тоже, — без улыбок, юмора и прочего, откровенно докладывает Ксай. Почти с болью глядит на свою капельницу, — иди сюда…

Он меня целует. Только-только вхожу в зону его рук, где можно придержать меня, теплые длинные пальцы обхватывают талию, просят наклониться. Успокаивают. Убаюкивают. Вдыхают жизнь.

Я отвечаю на этот поцелуй. Он особенный, как и каждый из наших, но сегодня в какой-то степени еще и отчаянный, потому что первый. И за день, и после едва не свершившейся катастрофы. Норский рассказал мне в коридоре, подальше от Ксая, что утром его стенокардия отступила лишь после третьей таблетки нитроглицерина. Леонард заподозрил инфаркт, но, благо, обошлось. Сегодня обошлось.

Хныкнув, обвиваю Эдварда за шею. Глажу волосы, затылок, потом — плечи. Отгоняю ненужные мысли, радуясь тому, что есть.

— Не бойся…

— Не боюсь, — целую его снова, осторожнее, с большей любовью. Никакой страсти, никакого желания, никакой, даже мимолетной, силы. Я уже говорила Ксаю, что он — драгоценность. Этой ночью намерена доказать.

Оставляю губы в покое. По поцелую щеке, два — на каждый из висков. Эдвард посмеивается, достаточно глубоко вздохнув, и снова гладит мои волосы.

— Посиди здесь, — и не отпускает со своей постели. Наоборот, освобождает мне немного места, пододвинувшись вправо.

— Я с тобой все равно не лягу.

Уголок его губ снова достигает максимальной отметки.

— «Нет» старым, больным и страшным?

— «Нет» упрямым и красивым, — бормочу, еще раз невзначай чмокнув его лоб, — никогда не смей про себя так говорить. И вообще — думать не смей.

Алексайо наблюдает за мной, потирая мои пальцы. Он снова ниже, снова беззащитен передо мной и снова как на ладони, весь. С болезненным состоянием, напоминанием о местонахождении и тем, что так тревожит. Мне кажется, за эти двадцать четыре часа седины на его висках стало больше.

— Можешь сделать для меня кое-что?

— Всегда и все, что угодно, — он даже не задумывается.

— Позаботься о себе. Подумай о себе хотя бы два дня. Два дня побудь эгоистом, Ксай…

Мои пальцы у линии его волос, губами наклоняюсь к уху, целуя у мочки. Мне до боли от явного бессилия хочется, чтобы все было правдой. Чтобы он дал и сдержал это слово.

— Белла…

— Ага, — не желая слышать отрицания, говорю сама, целую и говорю, не отпуская, — ради меня, ну пожалуйста. Ради Карли. Что же нам всем делать, если с тобой что-то случится?

— Поверь мне, я страшный эгоист, — он касается губами моих волос, гладит макушку, — ты лучше кого бы то ни было это знаешь. Я женился на тебе, Белла.

— Хватит уже, это не смешно.

— Ты только что радовалась моему юмору.

— Твою серьезность я люблю не меньше. Пожалуйста, не пускай все на самотек.

Эдвард выглядит хмурым, суровым почти. Только от его промелькнувшего недовольства бледность выделяется сильнее, что меня пугает.

— Изабелла, — шепотом, но таким тоном, что что-то внутри трескается, он обращается напрямую ко мне, без смеха, со сталью в измученных аметистах, — няня Карли пыталась ее похитить, Деметрий — тебя убить, а «Мечта» по страшному отстает от графика. Аурания… Конти… Скажи, где в чем я несерьезен?

— Это я и прошу отпустить, — настаиваю, энергично кивнув, — ты все равно пока ничем не поможешь, а уж тем более — угробив себя.

— Ну разумеется, — он закатывает глаза, — в девятнадцать тебе виднее. И ты умнее.

Распаляется. Раздражается, злится, сильнее хмурится. Это для меня «звоночки».

— Ладно, Ксай, ладно, — соглашаюсь, отодвинув все мысли в сторону, — я не права, хорошо? А теперь давай будем спать. Уже поздно.

— Еще полуночи нет.

Он впервые напоминает мне ребенка. Упрямого.

Никто не любит болеть…

— По-моему, это не очень важно, — стараюсь говорить как можно дружелюбнее. Нагибаюсь, тепло поцеловав его щеку, — спокойной ночи.

— Изабелла, я в трезвом уме, — он почти рычит, чем несказанно удивляет меня, — пожалуйста, не говори со мной так. Я в порядке.

— Тогда не затягивай с выздоровлением, — похлопав его по руке, я поднимаюсь. И, выдохнув, чтобы не наговорить лишнего, иду на диван.

Мне горько. Мне даже больно отчасти за такое безразличное отношение Эдварда и к собственному здоровью, и вообще к себе самому. Его грубость — защитная реакция, но сегодня она просто неуместна. Ему бы эмоций поменьше… в принципе…

А может все дело в том, что он наконец перестал их прятать?

Я ложусь на подушку, покрепче ее обняв, и смотрю на Ксая. Волей-неволей, но взгляд постоянно возвращается к нему.

…Десять минут…

Пятнадцать…

Кажется, засыпает.

Сегодня доктор Леонард Норский работает в клинике Целеево с двух часов дня. Но, из-за срочного и упрямого пациента, которого ведет уже больше трех лет и знает о нем всю подноготную, переодевается в свой белый халат уже к половине седьмого утра. Настаивает на госпитализации.

Мне на удивление, Ксай больше не отпирается. Он следует за Леонардом к отведенной вип-палате, уже готовой к нашему приезду, и без лишних вопросов переодевается за ширмой в больничную сорочку в горошек.

Я вздрагиваю, впервые его в ней увидев. Эдвард похож на привидение… и все его осунувшиеся черты, вся упрятанная-перепрятанная боль словно бы оживают. Выходят на поверхность.

— Я проведу полный осмотр, Изабелла, — Леонард, кивая Ксаю на застеленную белыми простынями постель, настраивает монитор возле кровати, — почему бы вам не позавтракать в кафетерии? Здесь потрясающие трубочки со сгущенкой.

— Я хочу остаться с Эдди, — Каролина, насупившись, убежденно качает головой. К Эммету нас пока не пускают, а теперь еще и дядя вынужден задержаться в стенах клиники. Малышке это далеко не по вкусу.

Я смотрю на мужа. Вижу в аметистах просьбу, которая заметна даже с дальнего расстояния. И понимаю Норского. При нас о том, что беспокоит, Ксай может и не сказать сполна… к тому же, ему наверняка еще больно. Мне надо развязать доктору руки.

— А я хочу трубочек, Карли, — приглаживаю ее волосы, крепко перехватив ладошку. — Давай поцелуем Эдди на прощание и пойдем завтракать.

— Ему будет грустно…

— Зайчонок, — Алексайо, присев на кровать, раскрывает племяннице объятья. Улыбается широкой, хоть и половинчатой улыбкой, предвкушая, как прижмет ее к себе.

Дважды Каролину не надо уговаривать.

Но она не бежит, как было раньше. И не кидается на дядю, не хватается за него, не вжимается, что есть мочи, как при кошмарах.

Она медленно, осторожно подходит, и так же робко, боясь причинить вред, обхватывает его ладонь.

— Со мной все будет хорошо, Карли, — обещает Каллен-старший, любовно поцеловав бледный лобик, — к тому же, мы совсем скоро увидимся. И я бы хотел, чтобы ты и мне купила трубочку со сгущенкой.

Каролина шмыгает носом, пристально глянув в аметисты. Ей не нравится их слабость и погасшие огоньки. Она некрепко обнимает Эдди за шею, нежно поцеловав его правую, неживую щеку. Ей всегда было — нам обеим — на это плевать.

— Ладно.

— Ладно, — Ксай с усмешкой, что углубляет морщинки на его лице, трется своим носом о девочкин, — вот и договорились.

Я подхожу к ним обоим быстрее, чем шла Каролина. Наклоняюсь к Алексайо, трепетно поцеловав его лоб. А потом шепчу на ухо, убежденная, что кроме нас никто ничего не услышит.

— Скажи ему всю правду.

Ксай, слабо хмыкнув, кивает мне. А в его честности я никогда не сомневалась.

— Пошли, Карли, — привлекаю к себе девочку, пожав ее ладошку, — спасибо, Леонард Михайлович.

— Боюсь этих отчеств, — доктор подмигивает мне, качнув головой, — просто Леонард, Изабелла.

Он хороший. По-детски звучит, глуповато, но это самая точная характеристика. Далеко не про всех людей можно такое сказать. Хороший. И как доктор, и как человек.

Он позаботится о Ксае.

В кафетерии мы покупаем не только трубочки и чай, но еще какие-то розовые пирожные с украшением в виде кремовых божьих коровок. Внутри них шоколад, что радует Каролину.

Она сидит рядом со мной, на большом пластиковом стуле возле окна, и, поглощая далеко не здоровый завтрак, пристально наблюдает за деревьями по ту сторону стекла. Кафетерий выходит на начальную аллею больничного сквера.

Я чувствую себя виноватой. Пью свой зеленый чай без сахара, в пластиковом стаканчике-непроливайке, и стыжусь того, что отваживала от себя знания про сердечные заболевания и все, что с ними связано. Я первая должна была прочитать всю доступную литературу по стенокардии, а там и инфарктам, дабы знать, в случае чего, как Эдварду помочь. Что ему можно, что нельзя… и что нужно обязательно. Мое неведение может стоить мне мужа. А этого я просто не переживу…

Глупо, очень глупо было убеждать себя, что нас это не коснется. Что жизнь, едва находишь свою любовь и ее смысл, становится безоблачной, все пропадает, уплывает, сливается в светлое пятно. Ни горести, ни болезни, ни беды не постигают… так, наверное, только в сказках. Да и то мы не знаем, какое именно счастье было у принца и принцессы, что умерли потом в один день.

Смысл и сила семьи не в том, чтобы отгораживаться от всего дурного, а чтобы преодолевать его. Совместно. Уверенно. Каждый день.

Из меня не лучшая жена, в то время как муж мне достался идеальный во всех отношениях. И с этим определенно пора что-то делать. Больше так продолжаться не может.

— Дядя Эд останется с нами? — Каролина, выдохнув, опускает чашку на стол. Отрывается от деревьев и своего наполовину съеденного пирожного, вырывая меня из потока мыслей.

— О чем ты, зайчонок?

— Он умрет? — ее глаза слезятся.

Я не ожидаю такого вопроса. Я в принципе о нем не думаю. И, хоть пугаюсь, но внешне реакция выходит достаточно спокойной. Убедительной.

— Нет, Каролин. Ни за что.

Девочка неловко водит вилкой по тарелке.

— Я слышала, у него сердце болит… это потому, что я убежала?

— Карли, ты не виновата. Так получилось. Иногда что-то просто случается.

— Но я вас расстроила. И обидела. Это не причина?..

Она, похоже, окончательно забывает о своем пирожном.

— Неважно, что было, малыш, важно — что будет. Ты не станешь больше убегать, верно? — я смотрю на нее и Карли, поморщившись, сдавленно кивает, — а Эдди поправится. Обязательно. И папа. И снова все будет как раньше.

— Правда?

— Ага, — я придвигаю ее стул ближе к себе, крепко обнимая девочку, — мы ведь друг друга любим. А любовь — это настоящее волшебство.

Каролина, мне на счастье, почти по-детски беззаботно хихикает. С утверждением.

И этот день в больнице становится не таким уж темным и страшным.

…Шорох простыней.

Я жмурюсь, открывая глаза.

Привыкшие к темноте, еще не тронувшие туманной пелены сна, они без труда находят Эдварда. Он, откинув покрывало, явно намерен подняться. Но для этого нужно пододвинуть капельницу. Но для этого нужно правильно сесть, дабы ее не вырвать к чертям. Но для этого нужно не спать.

Может быть, это такая догадливость, а может быть, дело просто в логичных рассуждениях, но я первой добираюсь до того стакана на тумбочке. С водой.

Эдвард останавливается, признавая поражение. Он еще даже до конца не сел.

— Быть упрямым — нездорово, — мягко, не желая развивать ссору, шепчу. И подаю ему свою находку.

Ксай и пристыженно, и облегченно хмыкает.

— Я думал, ты спишь…

— Так разбуди меня, — не прячу доброй улыбки, — я хочу, чтобы ты научился меня будить, когда это нужно.

— Белла, стакан бы не убежал.

— А мир бы не перевернулся, если бы ты попросил, — по примеру Карли глажу его волосы. С любовью. Не умею ссориться. Не хочу. Не буду.

Эдвард делает несколько глотков, с удовольствием утоляя жажду, а потом возвращает стакан мне. С легкой улыбкой.

Он теперь сидит на постели, все еще в этой рубашке, все еще совсем белый, и все так же на меня смотрит. Каждый раз пронизывающе, каждый раз — с состраданием. И каждый раз с любовью. Раздражимость как рукой сняло.

— Бельчонок, прости меня.

— Я не обижалась, Уникальный.

Мои слова подталкивают его объясниться. Исправить эту ночь.

— Эти улыбки — это не издевательство, любовь моя, — он всматривается в мои глаза, надеясь отыскать там понимание, — просто мне так проще… я ненавижу клиники… и боюсь этого, — пальцы невесомо касаются левой стороны груди, — а это какой-никакой оптимизм…

— Ничего не бойся, — прошу, погладив его, — я не имею ничего против оптимизма. Просто я опасаюсь, что ты не до конца… что ты сполна не оцениваешь ситуацию.

Ксай протягивает мне свою руку.

— Поверь, это не так, — и за эту же руку, крепко держа, вынуждает подступить ближе. Обнимает.

Облегченно выдыхаю, поцеловав его волосы. Прижимаю к себе, к своей груди, в который раз за несчастный день благодаря за возможность избежать самого страшного. Это определенно большой прорыв. И большая победа.

— Люблю тебя…

— И я тебя, — в баритоне смешинки, — Бельчонок, я никогда на тебя не злюсь. Не принимай все это на свой счет. Просто больница… это действительно не то, что нам сейчас нужно.

— Но как этап — нужна, — не соглашаюсь, дополняя, — всего каких-то пару дней, Ксай. Мы выдержим.

Он усмехается.

— У нас есть выбор?

— Не-а, — я качаю головой, обняв его покрепче, — зато спокойные дни и ночи — разве не мечта? При условии, что ты будешь спать, конечно…

Алексайо морщится.

— Думаешь, ты одна не умеешь спать в одиночестве?

— Это нечестный прием.

— А если на десять минут? Подаришь мне десять минут? — он самостоятельно отстраняется, дав мне заглянуть в свои глаза. Аметисты действительно просят. И это при том, что знают, как я отношусь к их просьбам.

С сомнением гляжу на кровать.

— Она на одного, любовь моя.

— Я вроде не совсем Эммет…

Представив Медвежонка на месте Ксая, здесь, не могу удержаться от усмешки. Правдивой. Да уж, Нике точно места не хватит…

— Ладно, — послав свои сомнения к чертям, соглашаюсь, — только если будет неудобно, ты мне сразу скажешь.

Глаза Алексайо горят. Счастливо, глубоко, очень красиво. И вместе с тем в них будто бы влага…

— Ты будешь потрясающей мамой, мое сокровище, — резюмирует он. Укладывается обратно на свои подушки.

— Как и ты — отцом, — бормочу, забираюсь на свободную часть и пытаясь лечь как можно плотнее, дабы не лишать Ксая места.

— Не убегай, — недовольный, он сам притягивает меня как можно ближе к себе, — иначе в чем смысл?

Зарывается в мои волосы лицом, держит талию, целует лоб, макушку… а потом и щеки, и скулы получают по поцелую. Он соскучился.

— Уговор был на сон, — мягко останавливаю Уникального, подтянув его покрывало повыше, — засыпай.

Он глубоко, глубоко вздыхает, удобно устроив руку с капельницей, а свободной обвив меня. Впервые так по-собственнически и так счастливо, даже если кровать тесновата.

— Сладких тебе снов, мой Бельчонок…

* * *
Этой ночью Эммет чувствует цвета. Целый спектр в лучших его проявлениях. Переходы на все оттенки.

Черный — матовый, гладкий, со скользящим эффектом. Синий — зигзагообразный, скользкий, если сжать слишком сильно. Оранжевый — мягкий, клеящийся, от него постоянно остаются пятна. А красный… красный очень, очень горячий. И стоит попытаться его посильнее взять, как тут же приходит боль. Красный — самый ужасный цвет.

Этой ночью Эммет видит звуки. Они очень разные, на самом деле, и очень красивые порой. Куда красивее, чем можно услышать.

Например, смех… смех его, наверное, грубоватый, зато он имеет привлекательную V-образную форму и плотное основание, кажется, сладкое. Из чего-то сладкого, очень сладкого. А крик наоборот — уродлив. Он неправильной формы, гниловатый и с тощим хвостом. Он противен.

Еще есть слезы… слезы или всхлипы, или рыдания — не суть, они очень похожи. Все голубые, все каплеобразные и все расплываются в лужицы, стоит лишь затихнуть. Падают, веточками укладываясь на ладони, а потом стекают вниз. Плач расстраивает.

Этой ночью Эммет попеременно испытывает боль и радость. Причем боль всегда приходит первее, хотя и странно смотрится. Это не типичная боль, от нее не хочется кричать, рыдать… она противна, вызывает отвращение, не более. От нее сухо во рту и покалывает где-то у основания шеи. Но смертью не пахнет.

А вот радость потрясающая… она пронзает копьем восторга, взрывается внутри гранатой счастья и окутывает туманом безмятежности. Смех, воодушевление, бесконечные светлые образы… Эммет видит какие-то зигзаги и цветные кольца, вроде цирковых. Но они такие необычные… и порой на них проскальзывает улыбка Карли, скрываясь в темноте как у Чеширского кота, или ободряющий взгляд Эдварда, затем лопающийся в пространстве…

А еще радость — это руки. Никины руки, без сомнения. Нет ни тела, ни голоса, ничего… только руки. Они очень нежные, очень добрые и щекочутся. Эммет смеется, запрокинув голову, едва касаются его. Но о каждом новом касании готов умолять. Это его нирвана.

…Этой ночью Эммет ничего не помнит и не знает.

Всплывающая правда и неутешительные пинки реальности настигают его через девять часов на больничной койке. Упавшим ниже плинтуса настроением, головной болью, сухостью во рту и потрясающим ощущением истинной боли на одной из ладоней. Будто бы ее часть выкромсали, не потрудившись даже заточить нож.

Он резко выдыхает, вздрогнув, и стискивает зубы. Это эффект красного? У него красный цвет на этой ладони… это он жжется!

Толком не пытаясь ни в чем разобраться, Танатос со всей своей силой и прытью, дернувшись на чем-то мелком и неудобном, пытается сбросить красный с руки. А он как будто приварен.

— Ш-ш-ш, Натос, — торопливый голос, напитанный испугом, перехватывает его ладони. Пытается, вернее, как будто это возможно. Цепляется за них. — Это бинт, бинт, слышишь? Его нельзя снимать.

Мужчина упорствует. Не снимать — это терпеть. А терпеть он не намерен.

— Кровь… — делает какой-то вывод женский голос, взглянув на его ладонь, — тебе просто больно, да? Сейчас, мой хороший, я все исправлю.

Пропадает. На мгновенье. А потом в эту же ладонь, и без того исстрадавшуюся, тыкает иголкой. Железной. Каленой. Ужасной.

— НАХЕР! — не жалея сил, рявкает Эммет. Толкает навязчивую мучительницу от себя, и ее руки, и иглу к черту вырвав. Задыхается.

Ее голос смолкает на минуту. Может быть — на две. А затем к Каллену, уже порядком растерявшемуся, заново подступаются с уколом. Заканчивают-таки его.

— Натос, послушай меня, — просит настырная, нерешительно подступив ближе. Он чувствует ее руку на своем плече, но куда более робкую, куда более осторожную. Боится. — Мы с тобой в больнице, а все это, все, что тебя тревожило — действие наркотика. Оно закончилось и тебе станет легче сейчас. Обезболивающее было нужно, чтобы не беспокоила рана. Посмотри на свою руку, только не сдирай повязку. Видишь?

Он морщится, хмурит брови, но смотрит. Какого-то черта слушает ее, толком не понимая, кого. Но голос добрый. Такому можно верить.

И правда, на руке повязка. Зрение фокусирует. Бинт. Толстым слоем. С маленьким красным пятнышком выступившей крови. Жжется не красный. Жжется то, что под бинтом.

— Откуда?..

— Огнестрельное ранение, — девушка чуть решительнее касается его плеча, еще не получив за это по рукам, — заживет, рана теперь чистая. Но пока придется потерпеть. Я ввела тебе обезболивающее.

Эммет откидывается на подушки, так кстати оказавшиеся за спиной, закрывает глаза. В голове все гудит, переворачивается. Звуки, которые он видел, цвета, что трогал, набрасываются голодными волками. Разрывают вдруг.

— Отдохни, — согласно советует женский голос, и робкая ладонь перебегает на его голову. Поглаживает волосы. — Все пройдет, не волнуйся. Просто попытайся как следует расслабиться.

Сперва Натос хочет послать ее и все ее советы.

Но пробует лечь поудобнее, не открывать глаз, забыть про унявшуюся руку…

И, волей-неволей, но засыпает.

Прислушивается к своей настырной смотрительнице.

…В следующий раз Эммет просыпается ближе к шести вечера. Солнце потихоньку клонится к горизонту в окнах, беззвучно колышутся деревья по ту сторону стекла, а в его палате два солнечных зайца. Перескакивают от отблеска часов на подоконнике.

Перво-наперво Танатос глубоко вздыхает, стараясь понять, где находится. Что было видением, что есть видение, а что уже реальность, ему понять пока сложно.

— Нет-нет, Александр Иванович, это случайность, — женский шепот, появляющийся после характерного звука открывающей двери, тихим эхом отдается от стен палаты, — она даже не сломана, просто растяжение. Он был не в себе.

Его пока не замечают. Эммет же медленно поворачивает голову к входящим.

— Выгораживание, Вероника Станиславовна, не есть правильно, — не соглашается грубоватый мужской бас, — поднял руку — пусть ответит. Охраны наставил, а сам…

Это врач, несомненно. В белом халате, обветренными ладонями и коротко стриженными рыжеватыми прядями. Он едва ли выше своей спутницы.

— Я его привезла, мне и решать. Оставьте в покое, — упорствует девушка и по всему слышно, что уступать не намерена. У нее боевой настрой и вид тоже достаточно боевой. Это Ника.

Сперва у Натоса теплеет на сердце, когда в канители безумия он видит родное и знакомое лицо, но тепло это быстро улетучивается. Потому что на скуле медсестры ярко-лиловый синяк, что она явно пыталась замаскировать тональником, но из-за свежести не вышло, а на правой ладони, на запястье, бинт. Эммет помнит такой же на себе и спешит убедиться. Да. Тот же.

— Еще раз увижу — молчать не смогу, — сурово предупреждает врач. Оборачивается к Танатосу, словно бы только теперь его заметив.

Ника, мгновенно посветлевшая в лице, облегченно улыбается.

— Привет, — тихонько и капельку боязливо, она подходит к нему поближе. В джинсах, серой блузке, что он прежде не видел, балетках. Пахнущая зеленым чаем. С мелиссой, из его любимой коллекции.

— С пробуждением, Эммет Карлайлович, — врач говорит сухо, мрачно. И лицо его явно не выражает ничего хорошего, — как самочувствие?

Натос его игнорирует. Он не может оторвать глаз от Фироновой.

— Кто тебя тронул? — рычит Каллен.

— Потом обсудим, хорошо? — она смущенно прячет пострадавшую руку за спину, а на лицо опускает длинную волнистую прядь. — Давай разберемся с твоим здоровьем.

Александр Иванович в белом халате ситуациейнедоволен, но молчит. Только смотрит волком.

— Самочувствие, — напоминает он.

Доктор. Значит — больница. Значит — Целеево. Значит — реальность.

— Вроде… нормально.

— Голова?

— Нет.

— Зрение как? — проверяет реакцию зрачков. Удовлетворен.

— В порядке, — и это сейчас Натосу мешает. Он не может исполнить просьбу Вероники и сосредоточиться.

КТО. ЕЕ. УДАРИЛ?

КТО. ПОСМЕЛ?

КОГО. НАДО. К. СТЕНКЕ?

— Поднимите руки.

Это цирк? Эммет приглушенно рычит, стиснув зубы, но подчиняется. Его не заботят эти мелочи. Руки, ноги, голова… сейчас — плевать.

— Хорошо, — увидев то, что ему нужно, пришедший сам себе кивает, — рука будет заживать постепенно, с натяжением. Полное выздоровление…

Мужчина не особенно вслушивается в эту информацию, даты его не интересуют. Он просто благодарит врача, никак не реагируя.

— И будьте бдительнее, Эммет Карлайлович, — напоследок советует тот, вздернув голову, — я не потерплю такого отношения к моим сотрудникам.

— Александр Иванович, — мило, но хмуро напоминает Ника, покачав головой. Дожидается, пока доктор уходит, чтобы закрыть за ним.

— Где Карли? — вдруг сопоставив хлопок больничной двери с дверью в доме, когда выбегал в коридор, долбал о стену Голди, искал выход… Эммет в ужасе затаивает дыхание. Ребенок. Маленький ребенок. Душа…

Ему до боли стыдно, страшно, что не задал этот вопрос с самого начала. Весь туман из головы — к черту. Все к черту.

— Она здесь, Натос, в соседней палате, — успокаивает Ника.

Эммета подбрасывает на постели.

— Что с ней?..

— Ничего, она просто приехала с твоим братом и Изабеллой, — Вероника возвращается к его кровати, неловко присаживаясь на кресло рядом.

— А с ним что?.. — Натос едва не стонет. Что же это за дни такие?

— Это плановая госпитализация, как мне сказали. Он давно собирался лечь. Большего я не знаю, — она как-то виновато тупит взгляд, неловко пожав плечами. Выглядит такой хрупкой сейчас… еще с этим синяком…

— Каролина точно в порядке?

То, что голос мужчины трескается, причиняет Нике почти физическую боль.

— Да, Натос. Я приведу к тебе ее чуть попозже, хочешь? Пока постарайся прийти в себя.

Чуть-чуть успокоившись, Танатос отрывисто кивает. Хмурится, стараясь вспомнить хотя бы часть того, что было.

Рана от Голди. Она, брыкающаяся, всадила пулю. Чтоб ее.

А наркотик?.. Ника говорила о наркотике. Видимо, и он от нее.

Ника.

— Как это случилось? — Каллен оборачивается к Веронике, прижавшейся к подлокотнику кресла, глядя на нее внимательным, приметливым взглядом.

— Это неважно и совсем не болит.

— Такое не может быть неважным, — Натос пытается припомнить хоть что-то о ее повреждениях.

Дверь. Доктор. «Такое отношение к моим подчиненным».

У него все внутри холодеет и сжимается, едва факты выстраиваются в ровную струю. Заполняют друг друга.

— Нет…

— Это совсем не страшно, — девушка пытается говорить как можно мягче, — ты был не в себе, понимаешь? Это не ты был.

Здоровым кулаком он ударяет по кровати. Простыни вздрагивают.

— Не я, говоришь?

От отвращения к сухости добавляется кислота. Легкие сжимаются, тяжело сглотнуть.

Он поднял на нее руку.

Он причинил ей боль.

В каком бы то ни было состоянии…

Фиронова как-то скованно, нервно усмехается. Изящно поднимается с кресла, уверенно, спокойно подходит к его кровати. Перехватывает здоровую ладонь.

— Мне не больно. Я в порядке. Я ничуть не обижаюсь. Этого тебе достаточно?

— Тот, кому этого достаточно — подонок.

Вероника нежно, очень красиво посмеивается.

— А если я еще скажу, что люблю тебя? — приседает на его уровень, смотрит глаза в глаза, ничего не утаивая, и готовится поцеловать. Слишком близко.

— Я тебя больше, — сдавленно бормочет он. Сам подается вперед, прикасаясь к ее губам. Безмерно ласково. Чтобы и мысли не было испугаться.

— Вот видишь, а ты боишься, — девушка трется носом о его нос, как прежде делала лишь Карли, затем целуя в щеку, — ты очень хороший, Натос. Ты никогда и никого не тронешь просто так.

Медвежонок не соглашается, мрачнея.

— Присядь.

— На кровать?

— На кровать, — пододвигается. Отпускает ладонь Ники, здоровыми пальцами легонько прикасаясь к ее синяку. Убирает прядку волос за ухо. Не позволяет спрятать.

— Не больно.

— Ты никогда не скажешь, что больно…

— Ну и ладно, — Ника весело пожимает плечами, подавшись вперед. Обнимает Танатоса, с особой трепетностью избегая поврежденной руки, — мое заживет быстро, а твое… мне так жаль…

— Главное, что все живы, — Медвежонок забирает в плен своей ее руку с фиксирующей повязкой.

Что-что, а этот момент он вспоминает. И долго еще, наверное, будет помнить…

— Пройдет еще быстрее.

— На тебе все заживает за сутки?

— Просто то, что случилось случайно — не страшно. А с остальным мы справимся.

Она, ловко извернувшись, прикасается к его повязке. Поправляет ее сползший краешек — свежая. Нежно целует в самый центр.

Эммет прикусывает губу.

Эммет вдруг понимает, что ей верит. Вспоминает старую мамину фразу, что сейчас звучит как никогда свежо и дельно:

Δεν υπάρχει δώρο απ ' τον Θεό πιο όμορφο και θαυμαστό*

*Нет более удивительного и прекрасного подарка от господа.

* * *
— Голди Микш мертва.

Сказав это, пришедший не выжидает реакции. Сразу садится на кожаное черное кресло.

Его оппонент, устроившийся напротив, на темно-бордовом диване, закидывает ногу на ногу.

— Какая прелесть — констатация уже узнанного. Тебе за это платят?

— Мне платят за информацию, — тот нехотя приподнимает уголок губ, — и благо, мой Босс снабжен ей достаточно. Благодаря мисс Микш.

— Мисс Микш, как мы выяснили, была не только вашей.

— Я знаю, — пришедший чинно кивает, — и в том ее ценность. Она знала, на кого работать и кого сводить.

— Это игра, по-твоему? В ней очень жестокий проигрыш…

— Это чутье, ум. Это — прагматичность, — он пожимает плечами, — не всем, конечно, дано…

— А тебе дано.

— Какая разница, дано ли мне? Эту встречу устроила мисс Микш. Она в курсе, что мы можем помочь друг другу.

Человек на красном диване скованно смеется. Его взгляд острее лезвия.

— Вы платьишки шьете и трахаете в них баб. Это далеко от нашей сферы деятельности.

— Как и ваши Игры в Имитацию с чертежами от нашей, — пришедший пожимает плечами, — однако польза есть.

— Пользы нет, — обрубает его собеседник, — на платье от вашего модельера мой Босс зарабатывает в минуту. Мы здесь из-за старой маразматички, что ни одно дело не довела до конца.

— Аккуратнее со словами, — наставляет неуемный обладатель черного кресла, — мода — это космос, это мир. Все живут модой. Все носят одежду. И зачастую она приносит власти больше, чем наличные купюры… мой Босс заставит рухнуть все самолеты мира в один день, стоит ему лишь пожелать.

Скептически настроенный оппонент грязно усмехается.

— Ну разумеется…

— Держи, — готовый к такой реакции, он протягивает ему конверт. Плотный. Черный. — Образец чертежей.

Против воли, как бы ни хотел не реагировать на такое, оппонент изумляется.

— Интересно…

— Безумно, — он снова чинно кивает, — все чертежи этого Конкорда, русского, — морщится на ругательном слове, — в наших руках благодаря мисс Микш и ее псам. Она отдала их нам. Она сказала, что мы сможем договориться.

— Сольете чертежи? — бровь сидящего на диване изгибается.

— Разумеется. Полным составом, — пришедший по-детски нежно посмеивается, — за одну лишь услугу, что вам вообще ничего не стоит.

— Долю?..

— Девочку, — он сладко улыбается, выставив перед собой фотографию ребенка. Очаровательнейшего, — приведете ее — и чертежи ваши. Тема закрыта.

Оппонент щурится.

— У меня нет гарантий, что они будут истинными.

Пришедший пожимает плечами. В голосе, во взгляде, в виде ни капли фальши. Как бы ни была хороша игра, ему известно, что оппонент заметит. Он лучший в своих рядах.

— Усомнишься — можешь убить дитя. Прямо перед моим Боссом.

А это заявление уже серьезно…

* * *
Ника приходит в палату старшего мистера Каллена около семи часов вечера. Охранники в виде простых пациентов в гражданском, сидящие у двери, ее узнают, пропускают без лишних вопросов.

И она даже вежливо стучится, остановившись у двери, и, лишь получив положительный ответ, заходит.

Точно такая же комната, как у Натоса, Целеевские вип-палаты не отличаются уникальным дизайном, но здесь все-таки стены чуть потемнее. Может, просто так падает свет?

Мистер Каллен лежит в своей постели, с традиционной для сердечников свитой. В его капельнице чудесно знакомое Веронике лекарство. Когда-то именно его ей не хватило, дабы спасти мать…

Каролина в милой розовой кофточке и таких же брюках устроилась у дяди под боком. Он обнимает ее, уложив головку себе на плечо, и что-то читает. Кажется, это французская книга сказок.

Ника неловко останавливается в дверях, поругав себя, что рушит какую-никакую, а идиллию. Девочке нужно спокойствие, стабильность, причем в максимальных дозах. Она сама, узнав, что старший мистер Каллен тоже оказался на больничной койке, кто бы ни успокаивал ее плановой госпитализацией, жутко испугалась. И чудесно представляла, как напугана Карли.

— Ника, — Изабелла, вставая со своего места на кремовом диване невдалеке от окна, ей улыбается. Откладывает какой-то журнал в двойной обложке. — О боже, что случилось?

— Добрый вечер, — вежливо здоровается девушка. Со всеми. — Неудачно открыла шкаф с лекарствами… но все хорошо.

К кому обращаться теперь, конкретно, толком не знает.

— Мистер Каллен… Изабелла… Каролина ужинала? — она, переводя тему, дружелюбно смотрит на девочку, перелистнувшую страничку книжки. — Я могла бы покормить ее, а затем мы бы сходили к Эммету. У него в восемь последняя перевязка.

Старший Каллен смотрит на Веронику с интересом. Даже не столько интересом, сколько пониманием. Признанием. Одобрением?.. Благодарностью точно.

— Я только «за», — он поглаживает волосы племянницы, нежно пробежавшись по ним пальцами. Карли запрокидывает голову, утыкаясь в его глаза, — как предложение тебе, зайчонок? Пойдешь с Вероникой?

— А потом к папочке, — Белла, согласно кивнув Нике, поддерживает идею. Она уже возле кровати мужа. С нежностью глядит на них обоих.

Каролина, расценив положение, приходит к положительному ответу. У нее негромко урчит в животе.

— Приятного аппетита, золотце, — Каллен притягивает ребенка к себе, поцеловав ее лоб, а затем щеку, — передавай папе привет.

Каролин хихикает. Ответно тянется, чтобы как следует поцеловать дядю.

— Я к тебе еще приду…

— Я буду очень рад, зайчонок.

Белла помогает девочке оказаться на полу, ловко высвободив ее из объятий Эдварда.

— Пусть все будет вкусным-вкусным, — поглаживает ее плечики, — а папа наверняка по тебе очень соскучился. Иди, малыш.

Ника протягивает Каролине руку быстрее, чем понимает, что, возможно, девочка ее не возьмет. Пугается этого.

Но напрасно. Карли, пусть и не смело, пусть и сначала заглянув в глаза, все же обвивает ее ладонь своей маленькой ладошкой. Идет следом, покидая дядину палату.

Фиронова только теперь замечает, насколько ребенок похож на обоих своих главных родственников — волосы Натоса, его глаза, но взгляд порой определенно Эдварда, его ухмылка, походка иногда… У нее действительно два папы. И любят они ее безумно сильно — одинаково. Эта любовь пропитала клинику предрассудками в прошлый их приезд с Каролиной. Медсестры тогда и сомнений не имели, что братья вместе как пара. Иначе почему ребенок так тяготеет к обоим? Почему матери нет?..

Но это все в прошлом. Все, даже самые глупые моменты. Вероника знает историю маленького сероглазого ангела. Она теперь ее часть… и девушка намерена сделать все, что в ее силах, чтобы Каролине помочь. Вместе со всеми ее близкими.

Подойдя к кафетерию, они останавливаются в конце небольшой очереди.

— Что бы тебе хотелось, Каролин?

Девочка хмуро смотрит на витрину и вокруг, пытаясь придумать.

— Чай…

— Чай, — Фиронова понятливо кивает, — а еще? Смотри, здесь есть блинчики, есть курочка, сэндвичи. Любишь сэндвичи?

— С курочкой?

— А почему бы нет? — Ника выглядывает вперед, всматриваясь в плотные пластиковые коробочки, — да, есть с куриной грудкой. Будешь?

— Буду. Я люблю курицу.

— Я тоже, — девушка посмеивается, — а сладенькое любишь?

— Оно невкусное здесь…

— Ну… творожная запеканка вкусная, — Вероника немного приседает, чтобы быть ближе к девочке, — или вафельные трубочки со сгущенкой…

— Запеканка, — сразу же насупившись при упоминании последнего, убежденно качает головой Каролина, — спасибо.

Со своим заказом они устраиваются на красном столике с пластиковыми стульями вокруг у окна. Карли сама его выбирает, заняв то место, с которого удобнее всего наблюдать за деревьями в сквере.

Вероника закрывает крышкой-непроливайкой чай, уточнив, сахарить или нет, помогает девочке открыть неудобный к вскрытию сэндвич. Ее запеканка с вкраплениями изюма и чайной ложечкой притулилась сбоку.

Карли будто бы нехотя кусает сэндвич, задумчиво поглядев по ту сторону стекла.

— Любишь белок? — Ника смотрит туда же. — Их здесь много, знаешь? Можно даже попытаться покормить.

— Я кормила у дяди Эда, — малышка чуть расслабляется, опускаясь спинкой на свой стул, — у него в парке их тоже много.

— И чем вы их кормили?

— Фундуком.

— А тебе самой фундук нравится?

Карли вздыхает.

— Я люблю миндаль. Он на шоколад похож.

Истинно детское сравнение. У Ники теплеет на сердце.

— А что еще ты любишь? — проникнувшись доверительной атмосферой здесь, в полупустом, но светлом кафетерии, после сложной битвы с реальностью, неустанно подсовывающей всякие горести, задает вопрос она.

Ей нравится эта девочка. Слишком сильно, наверное, нравится, неизвестно еще, оценит Эммет или нет… Изза… Эдвард Карлайлович?

Но Ника не хочет об этом думать. Пока малышка с ней, говорит с ней. Что еще нужно?

— Котов.

— Котов, ну конечно, — девушка улыбается, — а как зовут твоего?

Карли уже бодрее кусает сэндвич. Сидит свободнее.

— Когтяузэр. Или Тяуззи, но так только я его зову, — с горящими глазами докладывает она.

— Необычное имя.

— Это мультик. «Зверополис». Дядя Эд порой зовет меня кроликом, по примеру Джуди в мультике, но я не хочу быть полицейским.

— А кем хочешь, Карли? — Веронике безумно интересно. Она даже подвигается ближе к столу, отставляя чай. Краем глаза видит, что один из их охранников, Павел, кажется, с интересом изучает меню кафетерия. Без присмотра их не оставляют.

— Доктором, — тем временем спокойно признается Карли.

— Будешь всех лечить?

— Эдди… — она опускает глаза, грустно посмотрев на свой сэндвич, — и папу… чтобы они не болели.

У Ники щемит сердце.

— Милая, но они ведь не всегда болеют. Так просто иногда случается…

— У меня не будет случаться, — Каролина супится, — ты так говоришь, потому что ты тоже доктор, Ника. Ты можешь им помочь.

— Карли, я не совсем доктор, честно.

— Но ты с ними работаешь, — она пожимает плечами, перебивая детской логикой любые аргументы, — так что… — затихает, решая, говорить или нет. Словно бы сомневается. Но, выдохнув, все же шепчет, — мама хотела, чтобы я была как она… ну, моделью… но я боюсь подиума.

— Не любишь, когда много людей? — с пониманием уточняет Фиронова.

— Да. Совсем не люблю, — малышка жмурится, — они все на тебя смотрят. И все тебя трогают. И платья неудобные. Мне стыдно перед мамой, но я так не хочу.

Каролина делает несколько глотков чая. Оставляет наполовину доеденный сэндвич.

— Ты не обязана делать это, если не хочешь. Каждый выбирает то, что нравится ему, милая.

— То, что он любит…

— Да, в этом ведь и суть…

— …А ты меня любишь, Никисветик? — вдруг напрямую спрашивает Каролина. Глядит из-под ресниц, да, чуть напуганно, руки убирает со стола, уцепившись за свои джинсы. И ждет. Подрагивает?..

Вероника поджимает губы.

— Просто ты за мной побежала… и ты со мной сейчас сидишь… — торопливо бормочет Карли, словно бы извиняясь, не давая ей сказать и слова, — ты сказала, я тебе важна… что это значит, Вероника?

Фиронова вздыхает. Протягивает малышке руки.

Она нерешительно, но забирается на ее колени. Не льнет к груди, как вчера, не утыкается в плечо. Сидит на краешке и ждет.

— Люблю, Каролин.

— А папу? — спешит уточнить девочка.

Ника пунцовеет, толком не зная, стоит говорить девочке или нет. Она только-только потеряла маму, а Нике хорошо известно, какой это удар по детской психике.

— Люблю… — все же признается она. Тише.

Каролина отрывисто кивает.

— Лучше люби папу. Он хороший. И ему из-за меня грустно.

— Карли, из-за тебя не может быть грустно. Только из-за того, что с тобой случается.

Девочка ежится. Робко, но все же приникает к плечу девушки. От нее пахнет зеленым чаем. Каролина обожает зеленый чай, ровно как и папочка его обожает. Зеленым чаем и ванилью. Ванилью ее любимого молочного коктейля…

— Любить можно не одного и не двух, Каролин. Тем любовь и хороша. Я люблю вас обоих.

Хмыкнув, малышка вздыхает. Прикрывает глаза.

— Спасибо, Никисветик…

Они держат друг друга в объятьях еще пять минут. А потом Каролина возвращается на свой стул, к своей запеканке, и пробует ее.

— Вкусно, — доедает, в отличие от сэндвича, до конца. И запивает чаем.

Больше она ничего не говорит, не спрашивает и не признается. Но Вероника может поклясться, что детские глаза чем-то поблескивают. Счастливым?.. Определенно — радостным.

Наверное, все дело в том, что они идут к папе…

Эммет, как и по ее уходу, лежит в постели. Он здесь дня на три, не больше. Кроме руки, ничего не повреждено, а вторичное натяжение все равно затянется надолго… благо, лечить его можно уже и на дому, приходя лишь на перевязки.

И все же, он в больничной рубашке, большой и внушительный, с тонким одеялом. Он не смотрится на этой кровати. Или смотрится так, что зажимает сердце. Уж слишком несгибаемым и непобедимым кажется, когда волочет по больнице раскладушки вслед за Карли.

Предупреждая об их приходе, Вероника стучит в дверь. И, разом все поняв, Медвежонок быстрым согласием их впускает.

Каролина робко останавливается на пороге, оценивая ситуацию. Смотрит на папу, на его руку, на его лицо, на пульсикометр… ей он явно очень не нравится.

Но потом сама, не дожидаясь и первого слова, и зова отца, к нему идет.

— Папочка.

Эммет помогает ей забраться на постель, почти сразу же крепко обнимая. Его огромная рука накрывает детскую спинку, надежно пряча от всего и всех, а Каролина всхлипывает.

— Прости, прости, прости меня!..

И слезы снова по щекам. И снова пальчики вокруг бычьей отцовской шеи.

Вероника помнит эту картину. Первый раз увиденная в марте, она поразила ее в самое сердце.

— Все хорошо, мой котенок, все хорошо, — бормочет Натос, неустанно целуя свое сокровище, — посмотри, я в полном, просто полнейшем порядке. Ну, немного на мумию похож, — пытается развеселить, усмехнувшись, — но это тоже пройдет.

Каролина с силой зажмуривается.

— Я больше никогда не убегу. Если бы я знала, что тебе будет больно, папочка…

— Мне не больно, Карли, — он тепло целует детский лоб, — и самое главное, что ты вернулась. Этим ты меня очень порадовала.

— Я думала, тебе будет лучше, если… ты будешь счастливым… — она задыхается. Утыкается носом в его плечо, — прости…

— Мне лучше всего с тобой, — оптимистичным, добрым и влюбленным голосом сообщает Танатос. Обняв девочку, укладывает рядом с собой, дозволяя устроиться у груди, — я люблю тебя, Каролин. Уже одно то, что ты здесь, делает меня счастливым.

Каролина фыркает, но отца не отпускает. Обвивается вокруг него.

— Меня привела Ника, папочка… — вдох, резкий, глубокий, — и она нас любит.

Серо-голубой взгляд Медвежонка касается Вероники, и она смущенно улыбается, убежденно кивнув. С нежностью смотрит и на них обоих, и на Карли конкретно.

Танатос хмыкает.

— Знаешь, Каролин, я никогда не сомневался, — доверительно бормочет он.

На ночь девочка остается в папиной палате. Вероника приносит простынь и одеяло с подушкой, устраивая на диване у окна хорошее спальное место. На кровати рядом с папой ей тесно, как ни крути.

Эммет читает девочке на ночь какую-то старую сказку по памяти и, зачарованная, Ника слушает ее с кресла у кровати.

Потом укрывает Каролину одеялом, пожелав доброй ночи, и сидит рядом до тех пор, пока не убеждается, что девочка засыпает. Она расслабляется, красивые черные волосы волнами разметываются по подушке, а реснички не дрожат.

Все еще не спящий Натос взглядом просит девушку подойти.

— Спасибо, — сокровенно в ночной тишине произносит он, протянув медсестре руку. С болью глядит на ее замаскированный синяк, на бинт у запястья.

— Не за что, — Ника присаживается на свое знакомое кресло, по-доброму улыбнувшись, — я ничего не сделала необыкновенного.

— Ты ее успокоила. И ты здесь, — Эммет качает головой, — это куда больше, чем «необыкновенное».

— Она замечательная девочка. Я таких не встречала.

Уголок губ Танатоса вздрагивает.

— Я тоже, — и он ласково, как может осторожно, скользит костяшками пальцев по щеке Бабочки. Пострадавшей.

— Тогда нам вдвойне повезло, — она тихонько хихикает, приникая к его ладони, — хорошо то, что хорошо кончается.

— Да уж… как ты?

— По-моему, ранили тебя, Натос.

Но он не перестраивает темы. Ждет ответа.

— Я тебе уже говорила, что очень хорошо, — дабы убедить упрямого, Ника, привстав на своем месте, легонько поцеловала его в щеку, — поверишь?

— Я попытаюсь… а Эдвард как? Ты была у них?

— Ну, выглядит он неважно… зато с правильным лечением прогноз благоприятный.

— Это сердце?

— Да, Натос.

Эммет горько сам себе кивает, делая глубокий вдох.

— Он поправится?

— Я думаю, да. Знаешь, у нас тут все говорят, что самый большой стимул — молодая жена. Так что ему повезло.

Медвежонок закатывает глаза.

— Знаешь, видя его поведение, я бы сказал, что Белла его старше.

— Это все любовь, — посмеивается Вероника, — она меняет, делает мудрыми… и помогает быть сильнее.

Ее взгляд оборачивается к Карли, мирно обнимающей подушку. Им обоим хочется для нее всего самого лучшего.

— Ты ее правда любишь? — тихо-тихо, почти запретно зовет Натос.

— Тебе это… претит? — Ника прикусывает губу.

— Нет. Наоборот. Только я хотел бы быть уверен… я за нее очень боюсь.

У него влажнеют глаза и от девушки это не укрывается. Она бархатно гладит его скулу.

— Да, Натос. Я ее люблю. И тебя люблю. Я думала, это уже не новость…

— Всегда новость.

— Теперь — нет, — оптимистично заверяет девушка, — ты знаешь.

— Знаю… — Эммет отрывисто кивает, а затем крепко перехватывает руку своей Бабочки. Правую. Здоровую.

Делает глубокий вдох.

— Ты мне вчера ничего не ответила, Ника… но это была отнюдь не шутка. Я клянусь тебе, я еще встану на одно колено и повторю все это по-человечески, но пока… я бы хотел знать… я бы хотел поверить… — он запинается, но быстро выправляется. Ее горящие глаза, мягкость в них, необыкновенность, любовь — все тому располагает. Решается. — Ника, ты выйдешь за меня замуж?

Она смотрит на него мгновение. Даже меньше мгновения, наверное, просто время останавливается для Медвежонка. Он впервые в жизни говорит это от сердца. Он впервые в жизни мечтает о «да». И он даже вообразить не может, что испытает, что будет делать, если это потрясающее создание… откажет.

Вероника поднимается на ноги. Наклоняется к его лицу, глаза в глаза. И улыбается, как в тот самый первый день. Совершенно очаровательно.

— Да, Натос. Да.

…Аппарат демонстрирует его ускорившийся пульс. Дыхание сбивается. А улыбка… улыбка у него шире, чем у Ники. Шире, чем за всю жизнь, если не считать того дня, когда взял Каролину на руки.

— Да, — эхом повторяет он.

И с непередаваемым удовольствием, зеркально отражающимся в Веронике, теперь своей невесте, ее целует.

Φτερά.

* * *
Похоже, я все-таки заснула.

Потому что уж слишком мне уютно и тепло на больничном диване, который, к тому же, легко отдает клубникой.

Осторожно поднимаю голову, стараясь не выдать своего пробуждения.

Эдвард, ну конечно же. На его правом плече, по-детски крепко обвив руку, я сплю, в позе комочка устроившись на тесной больничной кровати. Ксай отдает мне большую часть своего одеяла, и ко мне же поворачивается телом. Я вижу, что капельница ближе к постели, чем была, дабы он мог обнимать меня обеими руками.

Аметистовый…

Я улыбаюсь, со вздохом, легче ветра, поцеловав то самое плечо. Оно опущено ниже левого, рубашка помялась, зато и тепла больше. Ксай, по-моему, вполне доволен жизнью, не глядя на то, что я его так потеснила.

Всматриваюсь в цифры на его часах на тумбочке рядом с тем многострадальным стаканом.

Половина третьего ночи.

Вместо обещанных десяти минут кое-кто получил пару часов.

Ну… если ему это только на пользу, почему бы нет? Эдвард не ворочается, дышит размеренно, успокоенно, абсолютно расслаблен, о чем свидетельствует мне наглядно аппарат, линии его ровные, красивые. Так бы всегда…

С легкой усмешкой я смотрю на любимое лицо, чей обладатель со мной успел сегодня и поспорить, и помириться, и залюбить. Даже на больничной койке. Поцелуи, прикосновения — это определенно его. У Ксая очень большое, доброе, красивое сердце. Моя первостепенная задача его беречь. И я рада, что мы здесь. Так правильно. Так мы ему поможем.

— Мое самое большое золото, — сокровенно, неслышным шепотом признаюсь ему, чтобы знал. Чтобы никогда не сомневался.

Наклоняюсь за маленьким-маленьким поцелуем…

…А лицо его вдруг вспыхивает бело-синим, окатив меня волной ужаса.

Алексайо все так же спокоен. Он спит крепко, безмятежно. Он обнимает меня и знает, что я здесь и ему этого достаточно.

Все как обычно. Как всегда.

Только я все же оглядываюсь на окна… это мой рефлекс.

…И на этот раз сине-белая вспышка с примесью желтого, огненно-желтого, озаряет мое лицо.

Гроза.

Я задерживаю дыхание, крепко зажав рот рукой. Я уговариваю мозг не верить, только не сейчас. Мне нужно пару минут.

— Белл… — когда выпутываюсь из его рук, Ксай недовольно утягивает меня обратно.

— Я в туалет, — насилу выправив голос, прошу у него. Чмокаю в лоб, — можно?

Руки разжимаются. Удовлетворенный ответом, муж поворачивает голову в сторону двери, засыпая.

А я бегу. Соскочив с постели, затыкая ужас всеми возможными способами, несусь в сторону окна. Дверь в уборную у окна. Мне нужно… нужно пройти мимо!..

Молния настигает в самом конце пути. Окатывает меня, с ног до головы, своим сиянием. Сквозь не зашторенные окна, чистые стекла, на прогалине между лесным массивом… вспыхивает. Зигзагообразной, правильной линией почти касается земли.

У меня, кажется, останавливается сердце.

Я помню одно. Знаю, вижу, понимаю… не имеет значения. В голове у меня стучит одно — не разбудить Эдварда. Он с ума сойдет, если увидит эту грозу. В нашу последнюю совместную я была абсолютно невменяема. Его сердце этого не выдержит.

Молчать.

Молчать!

Молчать!..

Я задергиваю шторы, сколько бы мужества стать напротив молнии это не требовало. Он не увидит.

И захожу… вбегаю в уборную. Прикрываю за собой дверь, молясь, чтобы не хлопнула. Только не хлопнула…

Внизу, где она не соприкасается с полом, видны проблески молнии. Но уже не такие. Не такие…

Меня трясет. Я понимаю это, когда сажусь на пол возле унитаза и не могу как следует обхватить себя руками — пальцы все время соскальзывают. Ладони тоже дрожат.

Господи, господи, господи!

Подтягиваю колени к груди, упираясь спиной в холодную стену, отворачиваюсь от двери. И рыдания, что так рвутся наружу, просто раздирают, обрушиваю на собственный кулак. Кусаю его, терзаю, зажав губы, но зато сдерживаюсь. Не кричу в голос. Не бужу…

— Белла! — Розмари несется с горы у дома, прямо в кухонном фартуке, в домашних тапочках, с раскрасневшимся лицом. Ее волосы трепещут на ветру, не стянутые резинкой, а глаза такие огромные, что не описать.

Я сижу на коленях рядом с мамой, беззвучно плача и тряся ее за руку. Хочу сказать «проснись!», хочу сказать «вставай», но голоса нет… ни звука…

— Белла, — Розмари притягивает меня к себе, силой отрывая от нее, холодной, обездвиженной и какой-то невозможно маленькой, хрупкой, — тише, девочка, тише… сейчас, сейчас…

Гроза стихает, унимается молния. Нет больше молнии. Зато есть гром. Он разрывает мне уши.

Я кричу, громко кричу, ору изо всех сил, но ни капли голоса… ни капли звука. Меня не слышат.

— На месте, на месте, — Роз, перебарывая волнение, осматривает и ощупывает меня. Перехватывает руку, больно прижимая пальцы к запястью, что-то считает, — хорошо… ты была рядом с мамой, Белла? Скажи мне?

…Я не могу сказать.

Я качаю головой.

— Ох, мое солнце… — по странному облегченно стонет она. Укачивает меня в своих объятьях.

За Розмари бежит Рональд. В выправленной рубашке, в своих дорогих туфлях — прямо по грязи после дождя — спешит, задыхаясь. Падает возле мамы на колени.

— ИЗАБЕЛЛА!

Я содрогаюсь от нашего общего имени. Я в нем тону, не в силах сделать ни вздоха.

Розмари вызывает «Скорую». Она не спускает меня с рук, крепко держит, а я все равно вырываюсь. Кидаюсь, ползу по траве к мамочке. Хватаю ее руку.

— Да, удар молнии… да, быстрее, пожалуйста, быстрее! — Роз обрывает звонок. Откидывает мобильный, снова усаживает меня на свои колени. Сдерживает попытки улизнуть, терпит даже то, что я кусаюсь.

Хочет поднять меня и уйти. Чтобы точно увести.

Но Рональд рявкает на нее грубо и ужасно: «СИДЕТЬ», а сам разрывает на маме блузку. Склоняется над ней, приникает ухом к груди, пока пальцами щупает запястье. Он белый, как мое мороженое. Он белее молока, хотя глаза его черные-черные.

— Изабелла…

Я выгибаюсь дугой на руках Роз, цепляюсь за нее… но не отвожу от мамы взгляда. Я не понимаю, почему она не встает? Почему она не жалеет меня? Почему?!

— Мистер Свон, я Беллу…

— СИДЕТЬ! — страшно блеснув глазами, повторяет он. Задыхается.

Рональд делает что-то странное с ее грудью. Давит на нее ладонями, налегает, на лбу выступает пот, а у висков пульсируют вены.

Я хочу прокричать ему, что мамочке больно, пусть оставит мамочку, но снова не могу. В горле будто бы барьер. Он забирает весь голос. Как у Русалочки…

— Давай, Изза, давай… — рычит Рональд. Наклоняется к ее губам, выдыхает в них. Снова щупает пульс.

Я вижу, что Розмари плачет. Она тихо, как и я, беззвучно плачет, прижимая меня к себе.

— Надо в дом, — вдруг решает Рональд, вскакивая, как сумасшедший, как отчаянный, на ноги. Запросто подхватывает маму на руки. Он плохо ее держит — голова свешивается, волосы полыхают на ветру коричнево-золотым пламенем, руки безвольно падают вниз. Она как кукла.

А папа снова бежит.

Розмари поднимается вместе со мной. Не дает мне смотреть на то, как он уносит мамочку. Но тоже спешит к дому, мрачно глядя на тяжелые свинцовые тучи над нами. Начинается дождь… опять…

— Я здесь, Белла, я здесь… — шепчет она мне, когда видит, что задыхаюсь, — потерпи, маленькая…

Я чувствую на губах кровь. Кулак… это с него… я повредила кожу.

Ну и к черту. Падая в новую пучину рыданий, я лишь сильнее ее прикусываю. Это как раз то, что заживает. Плевать на него.

В переживании грозы, наверное, мало что изменилось с моего детства. Это непохоже на страх. Это вообще ни на что не похоже.

Когда я волнуюсь за Ксая, когда я вижу, что ему больно, у меня все сжимается в груди, а на глазах слезы. Я беспомощна, мне холодно… я могу даже вскрикнуть. Но все это разом могу унять, если нужно. Могу себе запретить — и срабатывает.

Когда я плачу о Карли, у меня болит сердце. Слезы, чуть-чуть всхлипов, страх… но и это унимается. Унимается крайне быстро объятьями Эдварда или просто нужностью малышке в данный момент… я могу контролировать. Я могу себя заткнуть.

Когда вижу Дема, Джаспера, пистолет, Голди, раны… я боюсь. Сильно боюсь, до дрожи и сухости во рту. Я, опять же, могу вскрикнуть. Но, как правило, лекарство то же — Эдвард, его руки и пять минут спокойствия. Я уймусь через пять минут, только колени подрожат еще минут десять…

Гроза же… гроза — это просто спущенный курок. Механизм уже запущен, его не остановить ни силой мысли, ни силой воли, ни даже физической силой. Можно только испытывать. Молиться об окончании пытки.

У меня внутри все разрывается. Каждый удар грома разрывает, каждая вспышка. По коже, соревнуясь, бегут холод и жар, в сердце без зазрения совести втыкают толстую иглу, клеймо выжигают в сознании, на самом чувствительном его участке. Я плачу, слезы, обжигающе-горячие, текут. Болит лицо, скованное ими, глаза, дыхание… ничего не остается как прежде. У меня покалывает под ребрами, холодеют кончики пальцев и сдавливает железным кольцом шею. Как в тот день. В тот чертов день. Я еще неделю после него не говорила… я не верила… и не спала.

Паника меня просто убивает. Это такое первобытное, ни с чем не сравнимое отчаянье, от которого нет спасения. Оно безысходно. Оно — мой крест.

Господи…

Господи…

Господи…

Мне слишком жарко. Я не могу дышать в этой жаре.

Стараясь ничего не повредить, не закричать в голос, меняю позу. Ложусь на бок, тот же кулак не выпуская изо рта. Придвигаю колени еще ближе. До боли, но терплю. Больнее мне уже не будет.

Вспышки отсюда виднее, зато холодит кожу плитка. Она пахнет хлоркой. Она пахнет больницей. Она слишком белая, глаза саднят… но уже что-то. Чуточку легче.

Я обхватываю себя свободной рукой. Представляю, что это рука Ксая. Я всю жизнь, каждую божью ночь живу на представлениях. Неужели сегодня фантазия не сработает. Я ведь знаю, ради чего терплю. И почему не могу лечь рядом с настоящим Эдвардом. Я закричу…

Да. Его рука. Его теплая, родная, отдающая клубникой рука. Греет меня, гладит волосы, унимает сбитое дыхание. Длинные добрые пальцы чертят линии вдоль позвоночника. Они никогда меня не обижали. Они — мое все.

Я пытаюсь вспомнить что-то приятное. Выгнать мысли о маме, Розмари, грозе и молнии… о гробах, смерти… что-то хорошее, что-то очень доброе… мое…

Это Ксай. Он лежит на пляже Санторини, на нашем цветном полотенце, на животе. Он загорает, подставив солнцу прекрасную широкую спину с идеально ровной, здоровой кожей.

А это я. Я сижу на его талии, уже не стесняясь этого, прямо на синих плавательных шортах, выдавив на руки солнцезащитный крем. Намазываю его плечи, шаловливо следуя по ребрам вниз, к бедрам. И обратно. Дразню.

Самый прекрасный звук на свете — его смех — окутывает меня плотным коконом.

— Не терпится получить свое, жена моя?

— Всегда, муж мой, — хихикаю, наклонившись и зарывшись носом в его волосы, — только теперь твоя очередь. Намажешь мне спинку?

Хорошо… хорошо… сквозь слезы я улыбаюсь, прочистив горло, и чуть меньше кусаю кулак. Ранки на нем начинают саднить от моих слез. Зато немного выравнивается дыхание.

Наш медовый месяц… наше сокровище… я никогда не была счастливее, чем в те апрельские дни.

Чуть расслабляю колени. Закусив губу, пытаюсь вспомнить нашу ночь. Первую, а затем последующие. Все, как одна, идеальные. Дорогие сердцу.

Эдвард меня целует. Каждый из этих поцелуев воскрешает, наполняет, вдохновляет… ведет за собой. Что бы он ни делал, что бы ни предпринимал, все — ради удовольствия. И оно искрами, столпами искр, вьется над нами.

Он меня согревает. Сверху или снизу… когда рядом… когда сплю на его груди… когда забирается ко мне под одеяло, проскальзывает губами от груди и вниз, к известному месту… когда целует меня, гладит… когда меня любит. И словами, и действиями.

Аметист…

— Закрой глаза, — просит баритон.

Я подчиняюсь.

Нежные, ласковые пальцы со сладостью обводят контур моих губ.

— Доверься мне.

Я киваю.

Он усмехается, я слышу. И, пододвинув поближе что-то стеклянное, вздыхает. Кладет мне в рот что-то небольшое, но очень сладкое, с покрытием вроде карамельного, но в то же время, в виде крошечных тоненьких нитей.

— Попробуй.

Я жую. Хрустит. Медовое. Вкусное…

— Пахлава?

— Катаифи, — он снова улыбается, это просачивается в голос, — сладости Крита. Чувствуешь тесто?

— Ага…

— В этих ниточках с десяток его слоев. Все вручную и все с медом.

С удовольствием проглатываю угощение. Не открываю глаз.

— Ты сегодня кормишь меня сладким?

— Ну ты же любишь сладкое, Бельчонок, — он утирает с моих губ капельку меда, снова погладив их пальцами, — давай-ка дальше.

На сей раз это что-то из простого теста, но воздушного. Опять сладкое, но вроде бы жареное… чем-то походит на донаты, как потрясающий сироп, что я чувствую, ни разу в них не присутствовал.

— Пончики?

— Лукумадес, — объясняет Ксай, — вроде того… только вкус немного другой, ты заметила?

— Сахар… сахарный сироп? Молоко?

— Сгущенное. И сахарная пудра, — я получаю поцелуй в лоб, — номер три, Бельчонок…

Бисквит… определенно бисквит. С кремом и каким-то ягодным наполнителем. Безупречный вкус.

— Тортик?

Ксай так по-мальчишечьи хихикает, что у меня заходится неровным боем сердце.

— Галактомбуреко.

— Сложный тортик…

— Это рулет с молочной начинкой и ягодами. Чувствуешь шоколадный мусс?

— Чуть-чуть…

— Его не принято класть, но для любительницы шоколада, по-моему, очень даже можно.

Я проглатываю очередной кусочек угощения, расправив плечи.

— Поцелуй меня.

Дыхание Эдварда слышится рядом. Пальцы гладят мое лицо.

— А десерты?

— Я так люблю клубничные, — мечтательно бормочу, вслепую пытаясь отыскать его в пространстве. Обвиваю руками за шею, — Ксай, ну пожалуйста… я так люблю клубничные…

Он сдается. Откладывая ненадолго нашу дегустацию, накрывает мои губы своими.

— Только не открывай глаза, договорились?

— Так даже вкуснее, — облизнувшись, соглашаюсь. Проникаю языком в его рот, не хочу отрываться.

— Люблю тебя…

Зажмурившись на мгновенье, все же открываю глаза. Губы саднят, но уже от представления того поцелуя. Он был сладким, теплым и влюбленным. С ним мне легче. Это правильное воспоминание. Оно счастливое.

Немного отпускает в груди, отчаянье уже не так давит.

Я чуть расслабляюсь на плитке, хоть и не рискую пока убирать ото рта кулак, и дышу. Как на гимнастике. В соблюденном ритме.

…Вспышек почти нет. Они очень, очень редкие и гроза отступает.

Я не знаю, сколько времени. И знать не хочу.

Лежу, не поднимаясь, плитка холодит лицо, отступают слезы. Уже остаются только редкие всхлипы, не более того. Мне легче.

Сама себе сдавленно усмехаюсь.

Первая гроза рядом с Ксаем, но далеко от него.

Я не разбудила.

Через десять минут — а может, через час, кто знает, мои временные рамки под сомнением, — я встаю с пола. Споласкиваю лицо, вытираю кровь с губ и запекшуюся — с искусанного кулака. Промываю его перекисью, что находится здесь же. Очень удобно.

Смотрю на себя в зеркало.

Из позитивного вижу то, что мы с Ксаем совпали. Теперь он не такой бледный на моем фоне, как раньше. Не страшно.

Из негативного — привычная картина после слезной истерики. Что бы в душе она не рвала, что бы не несла в себе, в первую очередь, слезы есть слезы. Стабильно.

Ну… я немного подрагиваю, даже когда стою, в принципе уже ничего не опасаясь, но, надеюсь, сон это исправит.

Алексайо меня спас. Даже спящий. Даже за стенкой.

Наши воспоминания на Санторини — отныне и навсегда мое успокоительное.

Впрочем, как бы там ни было, когда я возвращаюсь в палату, борясь с остаточными явлениями всхлипов, все равно решаю держаться на расстоянии от мужа. Кто знает, что почувствую, когда на самом деле меня обнимет.

Однако стоит лишь переступить порог между уборной и палатой, как взволнованный баритон и такой же взволнованный, сонный взгляд находит меня.

Ксай, как и этим вечером, сидит на постели, подвинув капельницу к руке, и хмуро на меня смотрит. Его усталый взгляд блуждает по палате, босые ноги свешиваются к полу, почти касаясь его. А брови нахмурены.

— Белла?

Я выдавливаю улыбку, молясь, чтобы выглядела настоящей.

Грозы нет — уже отлегает от сердца. В комнате темно.

— Не спится?

— А тебе? — Алексайо предельно внимателен, боится что-то упустить, — ты плакала… — его передергивает.

— Это был просто очень цветной сон… — извиняющимся тоном лгу, не краснея, — мне… мне было обидно, что он кончился.

— Сон?

— Ага… о тебе… и о Санторини.

Я вижу, что он переживает. За сон. За хороший сон. И радуюсь, безумно, до радуги внутри, победных залпов, что не позволила ему увидеть эту грозу. Что смогла это сделать.

Нужно подойти. Никуда не деться.

Поднимаюсь со своего места, предусмотрительно отводя покусанную руку за спину, будто поправляя кофту, а второй, отвлекая его внимание, прикасаюсь к лицу.

— Я люблю тебя, Ксай.

Он, все еще хмурый, пытается уловить суть. Но нет подсказок, кроме моих слез. А это необязательно худое дело…

— Ты бледная, Бельчонок.

— Бледнее тебя? — выдавливаю смешок.

Муж качает головой. Похлопывает по месту рядом с собой.

— Тебе лежать лучше, Ксай.

Он не слушает. Обвивает меня за талию, привлекая к груди. Целует волосы.

Я неровно выдыхаю. Мечта ванной, заветная — так его почувствовать. Кладу голову на его плечо, игнорируя и ткань, и запах… и просто наслаждаюсь. До рези в груди.

— Все твои добрые сны станут явью. Я обещаю, — шепчет.

Так удачно спрятав не ту руку за его спиной, приобняв, правой глажу рубашку на груди.

— Ну конечно. Я с тебя еще спрошу.

Он слабо усмехается, положив подбородок на мою макушку. Вздыхает.

Я держу себя в руках. Все. Все, что не нужно, что неважно. Он рядом, со мной, и он любит меня. Он мой. Теплый, клубничный, еще хрупкий, но уже не такой белый… уже без боли… он поправится. Я ведь однажды просила, заклинала господа, чтобы грозы были ценой его благополучия. Если это так, хоть каждую ночь. Только пусть будет в порядке.

- Η ψυχή μου…

— Моя душа, — вторю ему, не тая улыбки, — да… только моей душе пора спать. Ты третий раз просыпаешься за ночь.

— И все три раза ты куда-то бежишь, — он покрепче обнимает меня, отказываясь отпускать, — Белла, останься, пожалуйста. Ты ничуть мне не мешаешь.

— Ты на краешке спишь….

— На краешке, зато с тобой, — он упрям. Глядит на меня вызывающе, хоть в его состоянииэто и довольно сложно, — не ляжешь — и я не лягу спать.

Прикусываю губу, любовно погладив его лицо.

— Упрямый?

— Самый-самый, — он прикрывает глаза. Многозначительно кивает на постель, — а ну-ка ложись, Бельчонок. Пора спать.

Отцовским, серьезным тоном. Он нравится мне в том числе.

Цокнув языком, все же выбираю путь наименьшего сопротивления. Устраиваюсь у него под боком, как и пару часов назад. Но одеяло предусмотрительно расправляю на муже. И большую часть подушки отдаю ему.

— Так значит так, — принимает Ксай. Но намеренно подвигает меня на то место, что занимаю всю нашу жизнь — свое плечо, — спокойной ночи.

Вырваться не пытаюсь. Все равно не отпустит. А здесь мне так тепло… и здесь я чувствую, как никогда, что он рядом.

— Спокойной ночи, Ксай.

…Какая же она долгая, эта ночь.

И какая темная…

* * *
Его зовут Вениамин Иванович Кубарев, как гласит документ, который сует мне прямо под нос. Невысокий шатен с синими глазами и строгим, много повидавшим изгибом губ. Он вежлив, но настойчив, как следователю и полагает.

Впрочем, это обстоятельство не трогает ни меня, ни доктора Норского. У палаты Эдварда, не отходя от двери, мы в один голос отказываемся мужчину пропускать. Охранники, сидящие на стульях по обе стороны двери, предельно внимательны, но пока сопротивления не оказывают. Удостоверение настоящее и пускать нежданного гостя или нет — целиком наш выбор.

— Мой пациент не в состоянии отвечать на ваши вопросы, — уверенно отметает Норский.

— Следствие, Леонард Михайлович, — взглянув на его бейдж, качает головой пришедший, — не ждет. В доме вашего пациента снова труп. И снова под грифом «самооборона».

— Эта женщина пыталась нас убить, — шиплю я, хмуро взглянув на следователя.

— Насколько мне известно, она девять лет рядом с вашим супругом. Изабелла, я полагаю? — он изгибает бровь, странно посмотрев на меня, будто брезгливо. — Почему же только сейчас?

— Вы подозреваете его в убийстве?

— Я такого не говорил. Но мы рассматриваем этот вопрос.

— Если прямых доказательств нет, ничего не случится, если вы подождете, — Леонард непреклонен, — у моего пациента предынфарктное состояние. Ваши вопросы могут свести его в могилу.

— Вы понимаете, что спорите с законом?

— Предельно. Все обвинения в мой адрес, — Норский складывает руки на груди, — меня ждут люди, Вениамин Иванович. Возможно, мы закончим?

— Вы замешаны в этом? Вы его покрываете? — синие глаза скользят по доктору, а затем по мне. По мне дольше.

— Оставьте вашу визитку, — предлагает Леонард, — как только мой пациент оправится, он сразу же с вами свяжется.

Следователь мрачно, строго усмехается. Но визитку достает.

— Будем надеяться, Леонард Михайлович, к этому моменту против него не будет готово дело.

Когда он уходит, я с благодарностью оборачиваюсь к доктору.

— Спасибо вам большое…

— Это прямое противопоказание, — тот поджимает губы, мрачно глядя Кубареву вслед, — пока точно не стоит.

Выдавив улыбку, я киваю. Согласно.

Леонард несколько мгновений молчит, словно бы подбирая слова, а я прикидываю, каковы шансы, что Ксая могут обвинить в смерти Голди. Или Эммета. Или… ведь на самом деле, выстрел был произведен Медвежонком…

— Вы его любите, Изабелла?

Я натыкаюсь на внимательный серый взгляд доктора. Крайне серьезный. И без труда ясно, что речь у нас отныне может идти только об Алексайо.

— Очень… — само это слово делает день теплее.

— Это видно, — его губ касается отголосок улыбки, — я видел рядом с ним много молодых женщин, но вы первая, кто имеет влияние. И кого он слушает. Как для его врача, вы для меня — бесценны.

— Я всегда все сделаю для его благополучия. Вы можете на меня рассчитывать.

Норский теперь по-настоящему улыбается. Кивает мне.

— Пусть и запоздало, Изабелла, но примите мои поздравления. Я надеюсь, вы будете счастливы.

Посмотрев на дверь, ведущую к человеку, что дороже мне всех на свете, я тоже улыбаюсь.

— Спасибо, Леонард, — не забываю о его недавней просьбе.

— НОРСКИЙ!

Перебивая нас, наш зрительный контакт и попросту спокойный мирок-вакуум внутри неусыпной больницы, по коридору вип-палат нам навстречу спешит женщина. У нее на руках девочка лет четырех, не больше. Она с интересом оглядывает все вокруг, запрокинув голову.

Охранники напрягаются, поднимаясь со своих кресел.

Леонард изумленно оборачивается на свое имя.

Я же всматриваюсь в незнакомку. Не могу понять, почему ее черты мне отдаленно знакомы… или напоминают кого-то?.. В них определенно просвечивается Восток.

— Леонард Норский, — сбивчиво повторяет она, подойдя поближе. Прижимает ребенка к себе, прежде чем оглянуться в мою сторону. И всмотреться с ног до головы, — пэристери. Пятая, да?..

Я изумленно моргаю.

Я ее узнаю.

Аурания…

Глеб и Петр готовы отвести женщину куда следует, наказав больше не возвращаться, но я их останавливаю.

Я не могу оторвать глаз от девочки на руках первой «голубки». С густыми, черно-золотыми волосами, длинными темными ресницами, круглым личиком и розовыми губками. Она, словно бы измываясь над моим сознанием, одета во все фиолетовое. В волосах даже фиолетовые заколки.

Я встречался с ней четыре года назад.

О господи…

— Мне очень, очень нужно увидеть Кэйафаса! — стиснув зубы, с болью в голосе бормочет Аурания. Своими темными, как ночь, глазами, смотрит исключительно на меня.

Capitolo 48

Он снимает трубку после второго гудка. Лишает ее шанса передумать, нажать «отбой» и больше даже мысли не допускать набрать заученный наизусть номер. Он и так слишком много для нее сделал. Это просто наглость — звонить сейчас. После стольких лет общения по электронной почте и горе-открыток на Новый Год. По настоянию мужа она даже на прошлый его день рождения ничего не написала!..

Но баритон на том конце уже, взволнованный и удивленный, спрашивает:

— Аурания? — и тут же, еще быстрее. — Что случилось?

Ну конечно. Всегда готовый прийти на помощь, как бы там ни было раньше. Эта его черта бесценна.

Она не знает, как описать, что именно. Смотрит на свою едва начатую пиццу, стакан апельсинового сока, наполовину разбавленный водой, блестящую вилку в кусочках сырной корочки… она никогда не ела пиццу руками. И никогда не позволяла себе выбрать тот путь, по которому нынче убежденно идет.

— Эдвард… — плохо, голос срывается. Аурания пугается этого сорвавшегося тона, вырвавшихся на поверхность ноток. Ее подбрасывает, а стакан с соком вздрагивает в руках.

— Это я, я, Аура, — собранный, готовый к действиям, произносит он. Голос, бархатный, звучит как прежде, не глядя на все прошедшие года, — тебе нужна помощь? Где ты? Номер русский. Ты в Москве?

Говорить? Говорить или промолчать? Положить трубку?.. Москва большая. Он не найдет. Если он сам вообще в городе сейчас. Если он вообще собирается приехать.

Она хныкает, сдавив мобильный руками. Совсем недавно выкрашенные в алый ногти пылают ярким пламенем. Жгут глаза.

— Рара, моя хорошая, успокойся, — тем временем, четко зная, что ей требуется, Эдвард говорит нежнее, добрее. Сам понимает, что соврала ему недавним письмом, что в России она, — просто скажи мне адрес и я к тебе сразу же приеду. Я еще в «ОКО».

Наверное, это судьба… или просто удачно выбранное время. Раньше девяти он не уходит, а она звонит в половину восьмого.

Хорошая…

Моя хорошая…

Девушка накрывает ладонью свой пока еще плоский живот, сглотнув горечь, и смело сама себе кивает. Сначала не может понять, что через телефон Эдвард ее не увидит.

— Речной вокзал. Я буду у входа на станцию.

Боги, они всего двое суток как приехали, а уже столько событий…

— Договорились. Через двадцать минут я приеду.

Его голос позванивает в пространстве. Переливается. Здесь, в неуютной маленькой пиццерии, с отвратительной пиццей, Аурании становится немного теплее и проще. Это самое большое счастье, наверное, даже если гложет чувство вины, иметь возможность обратиться к своему человеку за помощью. В любое время дня и ночи. При любом раскладе.

Отпуская ее к Мураду, Эдвард убеждал, что что бы ни случилось и как бы ни случилось, она всегда, в случае чего, может на него рассчитывать. Прошло почти восемь лет. Не так уж и быстро она села ему на шею…

Аурания кладет купюры в счет, вытирает слезы и, набрасывая свое пальто, выходит на улицу. С неба льется прозрачная вода, а ни зонта, ни капюшона у нее нет. Дождь смывает слезы, соль с лица. Делает воздух чуть легче, позволяет дышать полной грудью.

Девушке холодно, но этот холод можно терпеть. Внутри ей все равно холоднее. Страх, к сожалению, отнюдь не добавляет тепла.

Аура не понимает, что происходит. Она боится себя. Проходя мимо дороги, стоя на светофоре, глядя на загорающиеся окна в домах, в какой-то момент думает шагнуть на «зебру» до зеленого сигнала… но вспоминает Эдварда. То, что он приедет. Вспоминает, с едва не вырвавшимся наружу криком, Мурада. Мазаффара Мурада, так точнее, но Мазаффар — «воин» — нравится ей куда меньше, чем «желанный» — Мурад.

Его красивое, светлое лицо, глаза, такие темные, с фиолетовым отблеском, густые брови, губы, руки, тело с правильной мужской фигурой… его мятный запах… это расчленение без ножа. Вкупе со словами, что сегодня сказал ей, когда робко попыталась намекнуть…

Они познакомились на улице. Случайно и едва не с драматичным концом. На своем черном «Лэнд Крузере» Мурад ее чуть не задавил. И, когда разгоряченный, яростный по этому поводу, в костюме цвета свинца и кожаных перчатках того же оттенка вышел из машины, Ауранию пронзило той самой маленькой стрелой амура. Выбило почву из-под ног.

Это был ее мужчина…

У входа на станцию, как и условились, Аурания останавливается. Не прячется под козырек, не спускается внутрь, молчаливо ждет. У Эдварда еще десять минут.

…Он приезжает через семь.

Напротив метро останавливается серый «Мерседес», его дверь тут же открывается, выпуская водителя наружу. В таком же черном костюме, сером пальто и перчатках, он, не глуша машины, решительно и быстро направляется в сторону Ауры.

Не изменившийся ни черточкой, не поменявший ни искорки доброты во взгляде, все так же замечательный, Кэйафас останавливается рядом с ней. Время тронуло его лицо, оставив на нем больше морщинок, чуть потускнели волосы, на руках стали четко видны вены.

Аура сглатывает.

Эдвард сдергивает с себя пальто.

— Рара, ну не под дождем же, — качая головой, недовольно бормочет. Накрывает ее плечи теплой материей, застегивает верхнюю пуговицу, — пойдем-ка.

И она идет. Ничего не спрашивая, не сопротивляясь.

Его парфюм, присутствие, тепло, в конце концов… она просто устала. И то, что Эдвард заботится о ней сейчас, бесценно. Все как в первый раз. Ничего не было за это время.

В салоне из-за кожи также не очень тепло, но Каллен активирует обогрев, чтобы помочь Аурании согреться. Лично пристегивает ее ремень, гладит по руке. Съезжает с кусочка тротуара у метро, направляясь к ближайшему отелю. Один есть рядом с Целеево, она знает. Судя по повороту на трассу, их путь ведет к нему.

— Ты долго ждала? — обеспокоенный баритон теплом отдается на сердце.

Рара нехотя всхлипывает. Ее так же постоянно спрашивает Мурад…

— Нет…

— Хорошо, — утешая, Эдвард находит своей ладонью ее руку. Нежно пожимает, — и все хорошо будет, даже не сомневайся.

Аурания не уверена в его словах, но и в том, что следует опровергать их — тоже. Он приехал к ней и ради нее, он не отвернулся. Сегодня ее поведение должно быть как минимум дружелюбным.

— Да, Кэйафас.

Глубоко вздохнув, мужчина с ней соглашается. Поворачивает на нужную трассу.

Он не донимает ее расспросами и не вытягивает правды клещами. Давая спокойно подумать, отогреться, и, хоть немного, но расслабиться, просто едет вперед. Постоянно наблюдает за ней краем глаза, в свойственной себе заботливой манере. И лишь изредка, дабы напомнить о том, что рядом, пожимает промерзшие, мокрые от дождя пальцы.

— С тобой все в порядке, Рара? В больницу не нужно?

— Не надо, — ежится, прикрыв глаза. Сегодняшний поход туда едва не переломал ей всю жизнь, — я правда хорошо себя чувствую…

Он верит. Смерив взглядом, все же верит. Не заводит больше разговоров на эту тему.

Весь остаток пути в салоне царит молчание. Аурания наслаждается им, таким спокойным и необходимым, проникаясь каждой клеточкой.

Ей кажется, она успокаивается, наливается силами, приходит в себя. Уже не так все страшно, не так ужасно, не так горько.

Но стоит Кэйафасу остановиться на парковке гостиницы, возле яркой надписи «Отель», шлюзы будто бы прорывает. А все потому, что уж очень похож темный оттенок облицованных стен на глаза Мазаффара.

— Эд… Эдвард…

Он выключает машину, отпускает руль. Отстегивает ее ремень.

— Я с тобой, Аура, — и привлекает в свои объятья. Как всегда крепко, тепло и с искренним беспокойством. Так умеет лишь один мужчина на свете.

— Спасибо…

— Не за что, — гладит ее волосы, накрывает затылок рукой. Качает головой, — выпусти эмоции, поплачь, если хочешь. И расскажи мне. Я давно тебе говорил, что ты можешь все мне рассказать.

Это правда. Каждый божий день. Каждый час. Всегда.

Может быть, это и помогло ей выжить?..

— Побудь со мной чуть-чуть…

— Конечно, — он целует ее макушку, отчего Рара сразу же вздрагивает, — тише.

Получасом позже, в своем новом номере и за кружкой горячего, обжигающего чая, она, малость утерев слезы, наконец может говорить.

— Мы приехали в Москву позавчера. Мазаффар и я…

— По работе?

Она немного мнется.

— Вроде бы да… ненадолго… но не это важно, — горько себе усмехается, — а то, что я была в больнице этим утром…

Кэйафас, устроившись на неудобном стуле рядом с ней, сострадательно пожимает ладонь.

— Ты больна? — его голос, мгновенно покрывающийся опасением, тревожит и ее.

— Нет… если это, конечно… и все же нет, — зажмуривается. Замолкает.

Эдвард не торопит ее. Он никогда этого не делал и никому не позволял. Все, что важно, все, что нужно, от чего зависит жизнь — без спешки. А у него нет сомнений, что просто так через столько лет нового брака Аурания бы не позвонила.

Вдохнув и резко выдохнув, она продолжает:

— Я беременна.

Аметистовые глаза человека, что за два года стал для нее центром мироздания и примером, какие на самом деле прекрасные бывают люди, вспыхивают. Аурания и боится, и желает их огонька. Ей прекрасно известно, что Кэйафас не может иметь детей, он рассказал ей. А потому тема, конечно… но он просил правды. А кому, кроме него, ей еще рассказать эту правду? Кому она нужна?

— Это же чудесно, Рара! — он приподнимает уголок губ, не искажая лица, зато глаза светятся всеми цветами радуги. Сияют улыбкой, — быть мамой — лучший подарок на свете!

Оптимизм, с каким это произносит, настораживает девушку.

— Я боюсь…

Эдварда понимает. Придвигается ближе, уже обе ее ладони держит в своих.

— Ничего, милая, это нормально. Мы все немного боимся нового. Таковы инстинкты. Но я уверяю тебя, совсем скоро испуг сменится неудержимым счастьем.

— Не сменится.

— Аурания, дай себе хотя бы неделю, — он улыбается чуть шире, гладит ее плечо, — ты поймешь.

Ее глаза заволакивает слезами. Ногтями ладоней она впивается в кожу, с силой закусив губу.

— Мурад… Мазаффар не хочет! — вздрагивает, вздернув голову. Плачет.

Кэйафас ни на мгновенье не теряется.

— Ты с ним говорила об этом?

— Нет… но когда я намекнула сегодня, он высказал мне… что не хочет…

Эдвард позволяет бывшей «голубке» себя обнять. Почувствовав ее жгучую необходимость, что лучится ваттами, ощутив желание, самостоятельно раскрывает объятья. Пересаживается на ее диванчик.

Теплый, близкий и неутомимый. Он знает, как лучше, он знает, как правильно, он не причиняет боли и приходит на помощь в любую минуту. Он — сокровище. Рара, утыкаясь носом в его плечо, вдруг понимает, что настоящим ее отцом, наставником, другом и помощником всегда был и остается Кэйафас. Она до одури любит своего нынешнего мужа. Но благоговение, почти райский покой, что ощущает рядом с этим мужчиной, не чувствовала с ним никогда.

— Аура, тебе нужно ему сказать.

Девушка стискивает зубы.

— Он меня бросит.

— Ты беременна его ребенком, — убежденно, своим фирменным, взрослым, мудрым, ясным голосом объясняет Эдвард, — такого не будет. Ты его жена, Рара. Уже восемь лет.

— Кому это мешало…

— Поверь мне, всегда не все так страшно, как нам кажется. Важно решиться сделать первый шаг. И принять затем его последствия.

— Он фатален…

— Ты не узнаешь, пока не сделаешь его, — большая, добрая рука гладит ее спину, — Аурания, я убежден, что, узнав о твоей беременности, Мазаффар непременно будет рад. Возможно, удивлен, возможно, напуган, но рад. Обязательно.

— Просто ты хочешь детей… просто для тебя они важны…

— Это так, — не отрицает Каллен, — но я вижу истину в ваших отношениях. Я знаю, что он тебя любит и не меньше любишь его ты.

Аурания зажмуривается. Хнычет.

А если всю свою жизнь она любит его потому, что похож он на Кэйафаса?..

Но эту мысль не выскажет никогда. И никому.

— Я не пойду на аборт… я боюсь, он отправит меня на аборт! — переводя свои слезы в новое русло, вскрикивает.

— Такого не случится.

— А если?.. Что же мне делать, Эдвард? Что мне предпринять?

Мужчина глубоко вздыхает, разравнивая теплую материю, на сей раз одеяла, на ее плечах. Уже высохшие волосы целует.

— Успокоиться. Попить воды. И позвонить Мазаффару. Я уверен, он с ума сходит, не зная, где ты.

— Он бы не приехал так, как ты… — неуверенно шепчет девушка.

— Приехал. Просто ты позвонила мне. И я рад, что ты мне доверяешь, Аура, — он немного улыбается, даже в голосе слышно, — однако это не меняет сути. Позвони ему.

— Это твой совет?

— Это мой совет, — подтверждает Эдвард. Не отстраняет, не отталкивает от себя, наоборот, обнимает покрепче, — этот ребенок сделает вас обоих самыми счастливыми. Уж поверь мне.

На такое Аурания ничего не отвечает. Просто, выдохнув, утыкается носом в его плечо. Закрывает глаза. Держит руками за шею. И принимает решение…

Звонит ли она в тот вечер?

Звонит.

И ровно через час, когда запыхавшийся, бледный и до смерти напуганный Мазаффар влетает в ее гостиничный номер, признается ему. Быстро, но ясно. Откровенно, но без грубости.

…Ясмин уже четыре года.

Прислушиваясь к малейшему шороху радио-няни, лежа на своей огромной пуховой подушке, под шелковым одеялом, женщина не может заснуть. Вспоминает. Без конца, без края то, что сделал для нее Кэйафас. В том числе — рождение дочери. Ну неужели, неужели эти люди правы? Неужели так может быть?..

Она вертится, крутится в постели. И жарко, и холодно, и тесно. Она отодвигается от спящего мужа на добрый метр, благо, кровать позволяет, но он по-собственнически ловко, даже во сне, притягивает ее обратно. Рара не рыпается. Лежит.

Когда она умирала от передозировки алкоголем, ее спас Эдвард.

Когда она заперлась в комнате, накурившись, тем самым едва не спалив и себя, и дом от непотушенной сигареты, ее спас Эдвард.

Когда она рыдала на трассе, стоя между двух полос и готовясь броситься на одну из них, ее спас Эдвард.

Эдвард всегда ее спасал.

А она расписалась… она его не спасла.

О Боги!

Аурания зажмуривается, сжав зубы, и зарывается лицом в подушку. Выбирается из навязчивых объятий Мазаффара. Как отец он идеален. Как муж и мужчина… далеко не всегда.

Она помнит все, что он говорил ей. Каждое слово: не говорить Кэйафасу о переезде в Москву (через 2 года после рождения дочери), не говорить Кэйафасу о рождении дочери, оборвать с Кэйафасом всем контакты… он ненавидел Кэйафаса и про себя наверняка, сколько бы ни разубеждала себя, считал, что тот вечер они провели вместе. Отыскав ее в отеле близ Целеево, воспылал бесконечной яростью.

Она так делала. Она правильно поступала. Потому что любое напоминание о бывшей жизни жены распаляло Мазаффара, он это не любил. А Аура слишком сильно, наверное любила его… не хотела рушить семью.

К черту.

Аура пьет воду в столовой.

Аура поправляет одеялко Ясмин, поцеловав ее лобик.

Аура с тихой грустью глядит на заваленную игрушками полку до потолка. Фиолетовые зверюшки, бантики, книжки, статуэтки — все на ней выделяется.

Фиолетовый даже тут повсюду.

Фиолетовый дал ей жизнь… заново… а она его угробила в черный.

Наверное, стоя здесь, у этого огромного шкафа, среди ночи, Рара и принимает решение. Выбирает план, четко намеренная ему следовать. Иначе не сможет больше жить. Никогда себе не простит.

Утром Мазаффар уходит на работу.

— Займитесь цветами, Белые Лилии в ход, — по телефону произносит кому-то он, надевает пальто, — и побольше мощности.

Оборачивается, видит Ауру.

— Я перезвоню позже.

Она, как верная жена, целует его на прощанье в щеку, гладит по плечу. Но в глаза не смотрит.

— Все хорошо?

— Чудесно.

Через двадцать минут после отъезда супруга она одевает Ясмин. Врет няне, что везет ее в детский клуб в центре города.

Уже к десяти утра Аурания, за рулем своего автомобиля, направляется в Целеево, зная, что он там, дав дочке на заднем сидении полную свободу действий с любимой приставкой, встроенной в автомобильное кресло.

О прощении Аурания намерена умолять.

* * *
Сюрреалистичность нашей действительности порой поражает в самое сердце.

Когда событий много, когда каждое из них с завидным успехом выбивает почву из-под ног, будь то предынфарктное состояние Ксая или же вчерашняя гроза, высосавшая из меня какую-то часть души, невольно начинаешь сомневаться, что все это происходит на самом деле. Человеческий мозг склонен уходить от боли, искать путь решения своей проблемы. И он предлагает варианты: снится, привиделось, померещилось от сильнодействующих средств. В конце концов, некоторые останавливаются на этом варианте. Я долгое время лишь его считала верным.

Но теперь… теперь, когда идеально чиста уже больше четырех месяцев, когда больше трех не пью и капли алкоголя, ничего не могу понять. Как в тумане, как в страшном, непонятном, склизко-сером сне смотрю на женщину, замершую передо мной с ребенком на руках. Среди белых стен клиники. В черном плаще. С фиолетовыми заколками смоляных волос дочери.

Появление Аурании, мягко говоря, неожиданно для меня в любом случае. Но еще больше неожиданно из-за наглости, которой наделена первая «голубка». Из-за того, что именно по ее вине Алексайо за этой чертовой светлой дверью на безвылазном постельном режиме и иглами в венах.

Аура стала спасением для него в свое время.

Сейчас Аура стала его последней каплей.

— Мне срочно нужно увидеть Кэйафаса.

У нее большие, глубокие черные глаза, которыми насквозь пронзает и меня, и доктора Норского. Наспех подведенные ресницы, но яркая красная помада на губах, накрашенная крайне выверенно, неприметная, но оттого не менее стильная одежда. Наш рост отличают ее невысокие каблуки.

Леонард хмыкает, словно бы ситуация его забавит.

— Если вы об Эдварде Карлайловиче, это никак невозможно, — отойдя от происходящего первым, убежденно произносит он. Чуть заслоняет меня, — ему это противопоказано.

— Это дело жизни и смерти, — пришедшая прикусывает свою полную губу, перехватив дочку покрепче. Я невольно окидываю малышку взглядом снова. Пушистые-пушистые, как у фарфоровых кукол, реснички. Личико, буквально идеальное, с южной ноткой. И такие роскошные, просто на загляденье, смоляные локоны. Они выгодно оттеняют бесконечный фиолетовый.

— И у мистера Каллена тоже, — Норский непреклонен, — сожалею.

— Я не знала, что он в больнице, Леонард! Я этого не хотела…

Ее покаяние, даже при условии, что довольно искренне, меня не трогает. Наоборот — злит. Наоборот, подсказывает, что, как виновницу подобного состояния мужа, я обязана ее выслать. Тварь.

— Убирайся отсюда.

На мой голос, глухой и предупреждающий, оборачиваются сразу трое. Леонард, изогнув бровь, Аурания, замолчав на полуслове, и малышка на ее руках. Но она, похоже, не понимает смысла. Смешно наклоняет голову, своими черными глазками изучая мою фигуру. Не говорит по-русски? Глеб и Петр молчаливыми тенями вырастают за моей спиной. Я их чувствую.

— Простите?..

— Убирайся отсюда вон, — не сочтя за трудность повторить, шиплю сквозь зубы, — к Эдварду никто не войдет.

— Девочка… — будто бы это все объясняет, Аурания мрачно качает головой, окинув меня взглядом и сжав губы, — вы все моложе…

Прижимает к себе ребенка. Слишком крепко. Девочка недовольно хмурится, выпутываясь из маминых рук.

— Я боюсь, если мы не поговорим, все станет лишь хуже.

— Хуже уже некуда. И разговор у нас вряд ли выйдет, — отметаю я.

Леонард не вмешивается. Но и не уходит, наблюдая за нами.

— Ты пятая «голубка», верно? Изабелла, я слышала. Из Штатов.

— Я — его жена, — не чураясь такого действия, вскидываю вверх правую руку со своим непременным атрибутом брака. Золотое кольцо явно ее настораживает.

— Я и говорю…

— Настоящая, — обрываю, — и мне решать, кто войдет внутрь. Но это явно будешь не ты.

Пренебрежению в моем голосе можно позавидовать. Норский снова хмыкает, но одобряюще.

— Кэйафас не мог жениться на постоянно… — толком уже не зная, во что верить, бормочет Аура. Ошарашенно глядит на доктора, но тот лишь кивает. Подтверждает.

— Очень «рада» была познакомиться, — не тая яда, пренебрежительно говорю я, — до свидания.

Аурания, толком не зная, что делать теперь, озадаченно смотрит вокруг. Ищет решение или подсказку… определенно нечто вдохновляющее. Я не ожидала ее прихода, а она — подобных новостей. Только вот ни капли жалости к ней не испытываю.

— Изабелла, — в конце концов, выдохнув, первая «голубка» поворачивается ко мне всем телом, — если это так, у меня предложение… я отвечаю на три ваших вопроса, вы — на три моих. И больше я сюда не явлюсь.

Охрана за моей спиной шевелится.

— Нам не о чем разговаривать, — видимо, ее наглость я недооценила. Она думает о ребенке? Девочке не нравится зреющий скандал и наш тон. Она утыкается носом в мамино плечо, прячась. Кудряшки черно-золотых волос подрагивают.

— Я думаю, прежде всего нужно позаботиться о вашей девочке, — недовольный таким положением дел, Леонард, дважды папа, хмуро глядит на Ауранию, — здесь есть детская комната… я могу вам показать.

— Если Изабелла откажется со мной разговаривать, это не будет нужно, — Аура, прикусив губу, глядит на меня, — поверьте, я не хотела, чтобы все кончилось так… и я еще могу все исправить. Я помогу ему. Только мне нужен ответ…

Мой взгляд отдает холодом и злостью.

— Предательство требует ответов?

— Именно затем, чтобы искупить свою вину, я и пришла, — женщина глубоко вздыхает, — я понимаю, как это выглядит… но если выслушаете меня, вы все поймете сами.

Она определенно пытается меня зацепить. Ни разу еще не пренебрегла «вы», не глядя на мой тон и поведение. Настроена так же решительно, хоть и маскирует все под смиренность.

Во мне же борются два противоположных желания: согласиться и послать к черту. В пользу первого говорит то, что Аура — «голубка» Ксая, его начинание, а значит, знает очень много и беседа с ней представляет какой-никакой, а интерес. В пользу же второго — состояние Эдварда, его боль при упоминании девушки и абсолютная беззащитность. Не стану ли я предательницей, ведя с ней разговоры за его спиной?..

Леонард, как и охранники, ждет моего решения. Он посылает легкую улыбку девочке, развлекая ее, и малышка чуть расслабляется. Дает матери возможность терроризовать меня черными глазами.

Предательница.

Неблагодарная.

Гадина.

…Но здесь. И объяснит, почему так поступила. Вдруг я потом смогу этим объяснением утешить Эдварда?

Ох, господи…

— Три вопроса от вас — и пять от меня, — поднявшись на ступень выше в плане вежливости, выдаю условие я. Складываю ладони на груди, формируя уверенную и защитную позу одновременно.

Аурания целует висок дочери. Думает.

Но, поморщившись, соглашается. На ее лице уже проступают первые морщинки.

— Ладно.

— У меня свободна ординаторская, — Норский явно намерен увести нас подальше от палаты, дабы минимизировать риск быть замеченными Ксаем, — Изабелла, по коридору и налево. А вам, — кивает Ауре, — я покажу детскую.

— Нет.

Убежденно покачав головой, гостья снова целует ребенка.

— Ясмин не говорит и не понимает по-русски. Ей ничего не мешает остаться со мной.

— Дети чувствуют эмоциональный фон…

— Сейчас фон волнует меня меньше всего, — Аурания поджимает губы, уколов Леонарда взглядом, — Изабелла, она не помешает. Но я не собираюсь никому ее отдавать.

Что же, при всей моей злости на эту женщину, это решение немного, но примиряет с ней. Она — мама. И она боится за девочку. Она не даст ее в обиду. В той ситуации, в которой мы все находимся, прежде всего думаешь о сохранности близких, а не здравом смысле и месте их нахождения.

Меня изнутри передергивает, когда представляю Ксая одного по ту сторону двери. Не будь рядом доктора и охраны, я бы определенно не двинулась с места.

Но разговор будет недлинным. А польза — колоссальная.

— Хорошо, — не разбрасываясь словами, я просто соглашаюсь. Поднимаю взгляд на Норского, — вы проконтролируете его?

— Всегда, Белла, — утешающе произносит доктор, — но и вы тоже — себя. Пусть Глеб идет с вами.

— Его вахта — здесь.

— Нет никаких проблем, Изабелла Рональдовна, — сурово принимает предложение охранник, застывая в боевой готовности, — я подожду у двери, если вам будет так удобнее.

Аурания защищающим жестом, почти тигриным, обвивает дочку. Отворачивает ее от мужчины и его стального взгляда.

Черт, я уже хочу поскорее со всем этим покончить!

— Так и быть.

И наша небольшая процессия, оставляя доктора и Петра у палаты Алексайо, направляется в указанном направлении.

Аурания проходит первой. От нее едва уловимо пахнет жасмином.

Я захожу следом.

А Глеб закрывает за нами дверь, присаживаясь на стулья ожидания возле нее.

Ординаторская доктора Норского представляет собой просторную светлую комнату с кофе-машиной, уютными коричневыми диванчиками друг напротив друга и журнальным столиком. На нем — новейшие журналы о медицине и корзинка живых цветов. Судя по ее оформлению, это детских рук дело. Догадка не подводит — с этой же корзиной, в рамке на стене напротив, позируют две очаровательные светловолосые девочки. У них белозубые улыбки, синие глаза и много, много радости. По губам видно, что кричат «папочка!». Жизнь Леонарда — его семья. Мне становится тепло.

Помимо диванов здесь есть шкафы и обеденный стол на четверых. Норский, судя по всему, делит ординаторскую с двумя другими врачами своего отделения, но их халаты и бейджи на месте, а значит, пока отсутствуют. Возможно, так же ведут своих внебольничных пациентов.

Нам не помешают.

Мы присаживаемся на диваны. Обе довольно робко, хоть и желаем это скрыть. Аурания подает девочке из своей сумки розово-желтый кубик-рубик, усаживая ее на две тонких подушки, а сама сцепляет руки в замок на коленях. Волнуется.

У нее такие же, как у дочери, роскошные волосы до талии, вьющиеся толстыми прядями. И ухоженные руки с темно-красным маникюром. А еще — золотой браслет на запястье с инициалами М&A.

— Подарок мужа, — увидев, куда смотрю, объясняется зачем-то Аурания. Прячет руку.

Между нами повисает неудобная тишина. Я не знаю, что делать дальше, хотя мы уже и оказались там, где следует, а она уж точно не имеет представления. Успокаивает себя наблюдением за дочерью, а меня подбрасывает от фиолетового цвета. Неужели для ребенка не нашлось другой одежды?..

Четыре года назад, сказал Ксай.

Я сглатываю.

Четыре года назад они встречались.

Но такое просто невозможно. В принципе невозможно, я верю ему. Я знаю, что ребенок попросту не может быть его. И впервые в жизни это успокаивает.

— Изабелла, давайте начнем, — просит Аура, — мне жизненно необходимо узнать правду. Если она совсем другая, я не посмею и лишней секунды оставить свою подпись там, где она сейчас.

Жизнь забавна, правда? Я нахожусь в одном помещении со своим врагом, по существу. Недостойной, неправильной женщиной, что в который раз сделала больно человеку, не позволяющему себе ни одного отказа в помощи, ни одного дня отсутствия поддержки.

Алексайо такой, какой есть, это его натура, это его альтруизм, его же и убивающий… а эти женщины… эта женщина, что передо мной, безнаказанно этим пользуется. Который раз.

— Ваше подтверждение заведомой лжи, считаете, оправдано поисками правды? — я мрачно изгибаю бровь.

— У меня были причины. Поверьте, я так не думала разговаривать с вами, как и вы со мной. Мы не должны были встретиться.

— О разговоре просила не я.

— Понимаю, — Аура сглатывает, — и я готова начать. Задавайте ваш вопрос.

Девочка, усевшаяся на диване в своем фиолетовом платьице, роняет кубик на пол. Я вздрагиваю.

— Diqqətlə. Möhkəm saxlayın*, - мама возвращает ей игрушку.

— Music**! — требует та.

Аурания вздыхает. Подает девочке наушники, что та умело вставляет в уши. Родители так часто ругаются? Или под музыку ей интереснее.

— Чья это дочь и почему вы привели ее сюда? — не выдержав, спрашиваю я. Теперь, когда нет и шанса, что нас услышат, проще.

— Это два вопроса…

— Один, — не соглашаюсь я.

Аурания прикрывает глаза, справляясь с моим упрямством, но все же не спорит. С теплой грустью смотрит на свою девочку.

— Моя дочь, Изабелла. И если вы подумали, что она здесь потому, что пытаюсь предъявить отцовство Кэйафасу, вы заблуждаетесь.

Она знает о сходстве. О волосах, ресницах, губах. Видимо, сравнивала и не раз… меня изнутри перетряхивает.

— Она в фиолетовом.

— Это для внимания, — Аура виновато поджимает свои полные алые губы, — я не знала, что он здесь, повторяю. Я приехала в целеевский дом, откуда Рада Александровна направила меня сюда.

Я начинаю жалеть, что не поделилась с домоправительницами поступком первой «голубки». Наверняка они, знай, что та натворила, заперли бы перед ней дверь. И Аурания не нашла бы нас.

— Для какого внимания?

— Ответ на этот вопрос — мой собственный, Изабелла.

Она говорит загадками. Я немного теряюсь, хмуро поглядывая на малышку. Не произнося ни слова, она на удивление спокойно играет с кубиком-рубиком. Красавица.

— Предположим…

— Но я хочу задать его последним. На то есть причины.

Мне не нравится, что женщина диктует условия. Но что-то незаметное в ее взгляде, жестах, мимике… подсказывает, что лучше согласиться. Я уже боюсь этого вопроса.

— Почему он на вас женился?

С места в карьер. К этому вопросу, кажется, мне уже не привыкать.

— Потому же, почему и вы вышли замуж.

— Мой муж не зарекался на обет безбрачия, — Аура прикусывает губу, — вы его до неузнаваемости изменили, Изабелла, если он пошел на такой шаг.

— Я его люблю, — выдаю ей, нахмурившись, не медля и мгновенья, — и никому не позволю причинить вред.

Аурания, удивленная, с уважением мне кивает.

— Он этого заслужил как никто, я понимаю. И я очень рада за вас. Но… вы знаете о его дочери? Об этой Анне?

— Не думаю, что это — лучшая тема.

— Изабелла, ее изнасиловали… в их доме… — Аурания вздрагивает, моргая чуть чаще нужного, — и она пила, и она кололась… в предсмертной записке она обвинила в изнасиловании Эдварда. И пусть ее записку не допустили к суду…

— Эдвард на такое не способен. Вы знаете это не хуже меня.

— Но вам известно об этом? О факте необнаруженного насилия?

Я хмурюсь. Мотаю головой.

— Но это ничего не меняет. Он не виновен, я могу собой поклясться.

— Это просто наводит на мысли… — Аурания жмурится на одно мгновенье, — сейчас рядом с ним растет еще одна девочка, его племянница… и ее няня… ее няня сказала, она подвергается психологическому террору в доме. Насилию.

Она о Каролине? Я сейчас растерзаю эту женщину. И за ее слова, и даже за ее постыдные мысли. Всю свою жизнь Ксай отбывает бесконечное наказание за смерть Анны, мечтавшей совершить фактически инцест. Тема педофилии — то, что сейчас ему как раз требуется, дабы забить в крышку гроба последний гвоздь.

От негодования меня потряхивает. Кажется, я краснею.

— Няня была у вас? Когда?

— Пару дней назад, — Аурания честна, прекрасно понимая, какие темы задевает. Она снова поднимает упавший у дочери кубик с пола, давая в ее ладошки, — Голди Микш. Она вела с нами разговор о матери ребенка и похождениях Эдварда… мой муж поверил.

— И вы поверили? Подписали? — я стискиваю зубы. С трудом держу голос в узде.

— Изабелла, вы не понимаете… вы, наверное, просто слишком мало знаете его… я… я много раз видела Эдварда с детьми, — она с трудом подбирает слова, глядя на меня и напуганно, и сосредоточенно, и с болью, — я не знаю, кому верить…

— Кэйафас похож на педофила? — последнее слово я выплевываю, прошипев. Насыщенное, налитое ядом, оно скользит к женщине. Вгрызается в нее.

От подобных мыслей, разговоров и обсуждений чувствую себя не на своем месте. Ощущаю зло, негодование, испуг, боль… и больше всего — отчаянье. Молю Бога, чтобы никогда, никогда Ксай ничего подобного не услышал. Он точно сойдет с ума.

— Не похож, в том-то и дело! — Аурания зажмуривается. — И я здесь. Я здесь, чтобы убедиться в этом, Изабелла. Я не могу спать. Я боюсь, что сделала самую большую ошибку в своей жизни… если он достойный опекун, если он желает усыновлять детей, как же я могу… как я смею?..

Ее подпись поставит крест на опекунстве, если документы попадут в нужные руки — да. А я уже и забыла думать… я утеряла нить.

И на усыновлении? О господи! Нет. Это допускать нельзя. Это — его шанс, его смысл. НЕТ.

— Вы уберете подпись. Немедленно, — приказываю я.

Женщина, погладив по ладошке дочь, опускает голову.

— Уберу, когда узнаю правду.

— Какую правду вы хотите знать?!

— Как жена, Изабелла, как его доверенное лицо, — она почти заклинает, впиваясь в меня глазами, — он забавляется с ними? Он хоть раз в жизни помышлял тронуть ребенка?..

Это не волна эмоций, нет. Это просто цунами. Оно сносит на своем пути все, погребает под собой, ударяет по больному. Оно хлещет, терзает, мучает.

Оно доводит до белого каления.

— Любой, кто в это верит — тварь, — тихо, но убежденно произношу я. На выдохе.

Незванная гостья мотает головой.

— Я не хочу верить. Я пришла с дочерью.

— Вы?.. К нему?..

— Именно, — Аурания сглатывает. Смотрит на меня загнанным зверем, — я не верю. Я пришла с ребенком. Я провела бы самый яркий тест…

До меня, наконец, доходит, какого черта девочка во всем фиолетовом.

Соблазнить Ксая.

О господи…

…Смело.

Сам факт существования такой мысли, даже проскочивший в единое мгновенье, просто святотатство. Дрянь.

Аурания почти плачет. Ее спина дрожит.

— Вы уверены? Вы уверены, что это не так? Стопроцентно? — взмаливается.

Я зажмуриваюсь. Она сама хочет верить. Она знает. Любой знает.

— Куда, куда больше, чем на сто.

Не знаю, успокаиваю ли я ее. Не знаю, даю ли гарантии. И не знаю, рушу ли эти ужасные мысли в голове… но вот то, что точно знаю, к Алексайо она не подойдет. На пушечный выстрел.

— Зачем вы встречались несколько лет назад?

Аура с горькой ухмылкой указывает на ребенка.

— Мне нужна была помощь.

— С усыновлением? Сколько ей?

— Три и шесть, — алых губ женщины касается улыбка, — я рассчитывала только на помощь Эдварда и он не подвел меня. Я безмерно перед ним виновата.

— Еще не поздно все исправить, — я воинственно кладу ладони на колени.

— Я знаю… — Аура, кое-как вздохнув, утирает пальцами маленькие слезинки со щек, — я понимаю, что заблуждалась. И я не заслуживаю его прощения.

— Он всех прощает. Но это неважно. Из-за вас он здесь.

Аурания накрывает рот рукой.

Она не хотела в это верить.

— Это не повторится. Я аннулирую все, что подписала. И я, когда ему станет лучше, хочу извиниться лично… прошу, позвольте мне, Изабелла. Когда минует опасность… дело ведь в сердце, да? Умоляю.

Не знаю, что ей сказать. Не знаю и знать не хочу. Внутри пусто, пропахло гарью, догорает негодование и боль за Ксая. Мерцает в темноте это гребаное «педофил», отравляющее его жизнь.

— Он знает, что у вас девочка?..

— Нет, — Аура сквозь слезы улыбается, — я бы хотела сохранить это в тайне до нашей встречи. Он вдохновил меня оставить ребенка…

Похоже, у Алексайо такая работа. Я вздыхаю.

— Ближайший месяц ему точно не стоит вас видеть. Но я позвоню, если откажетесь от показаний.

Аура всхлипывает. Энергично кивает.

— Я ужасная идиотка, Изабелла. Я понимаю вас. И я благодарю, что дали мне шанс. Что рассказали правду. Это высшее преступление — так думать о Кэйафасе. Он лучше всех нас. Он просто святой.

— Вы жили с ним два года, Аурания… вы знаете его достаточно хорошо, чтобы никому не верить. Няня желала ему зла. А мать Каролины повесилась.

— Все так переплелось… связалось… простите…

— Ваши извинения понадобятся не мне, — я с легкой улыбкой поглядываю на девочку, представив, как обрадуется Ксай, узнав что у «голубки» на самом деле все сложилось, — приберегите их.

Я заканчиваю этот разговор, толком так и не собрав свои чувства. Побитыми осколками, камешками и занозами они укрывают собой все сознание.

Не выстраиваются в ряд.

Аурания, вдруг прикусив губу, будто думает о чем-то, протягивает ко мне руку. Хватается за запястье, сжав.

— Берегитесь лилий.

— Простите?..

— Я слышала кое-что о грядущей войне, Изабелла, — Аура качает сама себе головой, — я не знаю, из-за чего она и для чего, но… берегитесь лилий. Вы можете защитить Кэйафаса.

…Теперь я откровенно ничего не понимаю.

*Осторожно, держи крепко.

**Музыка.

* * *
Вероника стоит у окна, в шагах трех от дивана, держа в руке небольшое серебряное зеркальце. Ее правая ладонь, свободная от сдерживающей ноши, быстрыми и ловкими движениями прикасается к нужной щеке. Что-то матовое, с бежевым отблеском, втирает в кожу.

Эммет, только-только проснувшийся, не сразу понимает, почему большой лиловый синяк на ее лице начинает исчезать. И пугается сперва, что на запястье фиксирующая повязка.

Он смотрит на Бабочку исподтишка, но внимательно. Подмечает каждое ее движение, каждую проскакивающую на лице эмоцию. И не может не заметить, отчего хочется как следует ударить себя по голове, как девушка морщится, едва касание выходит чуть более сильным.

Врала Ника. Больно ей.Ничего не попишешь.

И он ее… он, ее, бросившуюся на пол и готовую к избиению, уже тронутую одним ублюдком, ударил сам… ему мало инквизиторского костра за такое. Медвежонок чувствует искреннее отчаянье.

Может, оно и привлекает к нему внимание Вероники? Серебрится во взгляде и жжется. Потухшими, но еще обжигающими огоньками к себе притягивает.

Она, изумленно обернувшись, сразу же ему улыбается. Как по команде. Еще немного сонная, но уже собранная, успевшая и переодеться, и умыться, складывает зеркальце в карман. Растирает остатки тональника.

— Здравствуй, — тепло здоровается, приближаясь к его постели. Идет прямо сквозь солнечный свет, проникающий через незакрытые до конца шторы. В уголке, на диванчике Каролины, они создают идеальный полумрак, а Нику освещают. Она похожа на божественное создание.

— Доброе утро, — с горечью к обнаруженной правде с ее лицом, выдыхает Натос. Нет ни сил, ни желания себя простить.

— Ты еще не успел проснуться, а уже хмуришься, — хихикает Ника, стараясь разрядить атмосферу.

— Мне безумно жаль.

— Натос, да ладно тебе, — качает головой, присаживается на самый краешек его постели, не задев даже одеяла, — обсуждать эту глупость второй день — не лучший вариант.

— Тебе больно.

— Нет.

— Да. Я видел.

Вероника закатывает глаза. Улыбается шире.

— Тогда, может быть, ты заметишь, как я счастлива?

Ее взгляд вспыхивает сразу десятком чувств. Но ярче всего, помимо обожания и безусловной любви, которую он думал, уже не заслуживает, выделяется признательность и капельку неверия. В себя? Или себе?..

— Я счастлив не меньше, — успокаивает Медвежонок, отпустив ситуацию резким выдохом, изгоняющим все дурное, — Вероника, ты единственная женщина, которую я хочу видеть с собой рядом даже в такие моменты… ты не представляешь даже, насколько я тебя люблю.

От его признаний ее сердце, определенно, бьется неровно. Вероника смущенно выдыхает. Облизывает губы, смятенно потупив взгляд. Смотрит из-под своих очаровательных, густых черных ресниц.

Его собственная гречанка.

Греческое сокровище.

— И я люблю, — ответно, под стать чудесному утру и тишине палаты, в которой идиллии не может нарушить ничто, а спящая Карли ее лишь создает, признается Фиронова. Хочет наклониться и… поцеловать. Но Натос придумывает кое-что получше. Убеждается, что дочка спит.

И, расправив плечи, ловко вскидывает здоровую руку. Обхватывает талию Бабочки.

— Натос! — приглушенно вскрикивает она. Но поздно.

Довольный и собой, и тем, что успел поймать момент, посмеиваясь, отчего его широкая грудь вибрирует, Эммет прижимает невесту к себе. Горячо целует ее подвивающиеся русые волосы.

Вероника, не ожидавшая такой резкой смены положения, лежит на его груди, прижавшись губами к ключице, и пытается понять, как так вышло. Ошарашенно усмехается.

— В умении удивлять тебе не откажешь, — признает, оправившись и чмокнув его плечо, — что за перемещения?

— Ты всегда слишком далеко, — неодобрительно докладывает Каллен, — я исправил.

— Натос, для тебя я всегда рядом.

Ее тихий, проникновенный голос, ее признание делает утро Эммета лучше. Светлее. И проще весь его день.

— И за это я тебе неизмеримо благодарен, мое чудо.

Ника краснеет. Поднимает на него глаза, влажные, легонько прикусывает губу.

Чистое очарование. Красота в том виде, в каком она зародилась на земле. С грацией, с изяществом, с умом и справедливостью, с верностью… идеальная.

— Вероника, — он катает ее имя на языке, той самой здоровой рукой с трепетом прикасаясь с замаскированному синяку. Мечтает обладать достаточной силой, дабы свести его. И никогда, никому больше, особенно себе, не дозволять Вероники касаться подобным образом. Нет ему оправдания.

— Танатос, — ее нежность изливается через взгляд. Ника наклоняет голову к его пальцам, прищурившись от солнечного лучика, проникшего на постель. Май становится теплее. — Как твоя рука? И вообще, как ты себя чувствуешь? Извини, что я сразу не спросила…

— Дело в том, что ответ зависит от твоего присутствия, солнце.

Она многозначительно ему подмигивает.

— Так ты говоришь мне неправду, когда я сижу рядом?

— Вот так — только правду, — он по-собственнически крепко, но с обожанием обвивает Бабочку на сей раз обеими руками, — все проходит, Ника. Мне плевать.

— А мне нет. Ты знаешь, как тяжело такое заживает? — в зеленых глазах поселяется печаль. Эммет ее ненавидит.

— Я знаю, что не будь этого, не смог бы как следует насладиться твоим присутствием, — мурлычет Каллен.

— Ты просто неисправимый льстец.

— Я скучал.

— Едва ли ночь прошла.

— Ты спишь больше чем в десяти метрах.

— …Но лежу на тебе сейчас.

— Тут и оставайся, — он по-мальчишечьи хихикает, и Ника хихикает вместе с ним. Тянется вперед, непосредственно, но нежно чмокнув его нос.

— Ага, Натос, — уже устоявшейся фразой Карли обещает.

Мужчина не сдерживает восхищения, любования этой девушкой. Выпускает все, что было в душе, что в душе будет, что просыпается и вспыхивает рядом с ней, проникаясь лучшим моментом.

Никогда в его жизни такого не случалось. Любовь приходит, когда не ждешь, с кем не ждешь, и в тех обстоятельствах, что, кажется, неприемлемы зачастую. Что Ксай, что он, Натос, свой путь с дорогими женщинами начали необычно и не без преград, зато сколько крепости это дало… и какую тотальную проверку провело. Отныне впору сомневаться в верности себя же самому же себе, чем Беллы и Ники своим мужчинам. Им с Ксаем выпал самый счастливый билет. Что бы за ним не следовало.

И потому Натос не хочет молчать. Ни этим чудесным днем, ни тогда, когда едва всего не лишился.

— Невеста моя, — хрипло, с обещанием, нежностью и восторгом шепчет он. Приникает к ее щекам, — какая же ты красивая…

— Я стану красной, как свекла, если не прекратишь, — подшучивает Вероника, ответно его чмокнув, — точно льстец, Натос…

— Будешь меня так называть?

— Льстец, — она будто бы примеряет, прищурившись. Глядит на его лицо. Но все же качает головой, — нет, милый. Лучше — λάμψη*. Ты освещаешь мою жизнь.

На сей раз черед смутиться за самим Калленом. Никто и никогда не говорил ему таких вещей. Это трогает. Куда, куда глубже, чем любое из слов… почти наравне с признанием.

- φτερά μου, - выдыхает он. Притянув невесту к своему лицу, глубоко, вдохновленно и счастливо целует. Опьняет собой.

А потом Ника кладет голову на его грудь, возле сердца. А потом Ника, примостившись поверх его тела, такая миниатюрная с этого ракурса, молчаливо гладит ткань больничной рубашки. А потом Ника улыбается. Только так, Эммету чудится, никогда в жизни она еще не улыбалась.

Каролина просыпается, когда в палату уже приносят завтрак. Эммет, с удовольствием сменив больничную одежду на простую, домашнюю, со смененной бдительной Никой повязкой на руке, раскрывает дочери объятья.

Она, еще сонная, в своей пижамке, забирается к нему на колени, обвивая за шею.

— Папочка…

— Котенок, — с удовольствием произносит мужчина, прижимая к себе маленькое сокровище, — как тебе спалось? Много чего приснилось?

— Ничего не снилось…

— Это тоже хорошо. Свободно поле для воображения, — подбадривает Эммет. Вероника, уже подготовившая одежду для девочки, нежно ей улыбается. Понимает, принимает его потяжелевший взгляд.

— Конечно. Значит, снов было так много и все они были так хороши, что ты просто не запомнила от радости, — предлагает свой вариант она, — помочь тебе переодеться, Каролин?

Девочка жмурится. Качает головой.

— Я сама.

И, забрав джинсы и кофточку из рук Ники, шлепает босиком в ванную. Ее темные волосы, путанные, густые, гривой развиваются за спиной.

— Она пообвыкнется, — будто бы извиняясь, бормочет Эммет. Еще вчера девочка сидела со своим телефоном, молчаливо поглаживая его экран. Она нашла себе фото матери. И сколько бы Эммет не испытывал злости к такой суке, отбирать на сей раз он ничего не стал. Просто обнял дочь, когда решилась подойти к нему. И пообещал, что всегда будет рядом.

— Ничего страшного, — заверяет Ника, — я прекрасно все понимаю, Натос. Я уже говорила и повторю еще раз: события я не тороплю. Каролине нужно время.

— Ты меня утешаешь, мое чудо, — с благодарностью, что сложно выразить словами, протягивает мужчина.

— Так и должно быть, — Ника подмигивает. С улыбкой вспоминает о его предложении, — мы отыскали смысл, ведь ты меня тоже.

И утро, стоит Натосу признать, становится еще лучше.

Теплее.

Конечно, Каролина еще спросит, что происходит.

Конечно, она, возможно, будет злиться на папу.

Конечно ей, несомненно, придется сложно.

Но вместе у них все получится преодолеть. Ведь семья — главная сила и неиссякаемый источник вдохновения. Теперь рядом с ними с Карли женщина, что способна в этом убедить, раз и навсегда.

Она с самого начала была частью их мира. Незримо. Влюбленно.

Как настоящая волшебница из старых французских сказок…

*Свет

* * *
Норский снимает электроды. Умело, быстро и достаточно незаметно. Дозволяет своему пациенту облачиться в больничную одежду.

— Могу поздравить тебя с тем, что ситуация улучшается, Эдвард.

Каллен, запрокинув голову на своей тугой подушке, движением одного пальца поднимает спинку кровати в нормальное положение. Вздыхает.

— А ты развел панику…

— Полтора дня назад ты был на грани. Это здравый смысл, а не паника.

— Я уже говорил, что в мои планы умирать не входит.

— Передай это сердцу, — доктор недовольно качает головой. Электрокардиограф убирает на его прописное место на дальней тумбочке для оборудования и лекарств. — А если серьезно, Эдвард, то до полного исправления твоего ЭКГ отсюда тебя никто не выпустит.

— Я даже знаю, кто будет в первых рядах…

— И я этому лишь поспособствую, — со всей серьезностью докладывает доктор, — похоже, Изабелла у нас единственная, кто до конца понимает всю опасность ситуации.

— Просто ты ее запугиваешь… — неодобрение в его голосе и почти упрек немного забавят Леонарда.

— Просто она мудрая и взрослая женщина, а так же достойная жена. Я понимаю теперь твое рвение вступить с ней в истинный брак.

Эдвард прикрывает глаза. Улыбается.

— Ты даже представить себе не можешь, как я ее люблю…

— Ну почему же, — Леонард хмыкает, — если ты припомнишь, Кристина младше меня на десять лет, и столько же мы уже в браке.

— Как девочки? — Алексайо перехватывает свое одеяло, откидывая его подальше, — у них ведь в конце апреля был день рождения, верно?

— Ты все помнишь, — при упоминании дочерей Норский заметно расслабляется и даже выдавливает улыбку, — все в порядке, слава Богу. Следующий класс для них выпускной. Кристина подыскивает среднюю школу.

— По Москве их достаточно.

— Она бы предпочла учить их в Целеево, — доктор качает головой, — я не вмешиваюсь. Мое дело подобрать им университет.

— Так много вариантов?

— Иона мечтает о карьере математика. Я уже молчу.

— Она талантливая девочка.

— Эдвард, девочка здесь ключевое. Каролине бы дал поступить на Математический?

Алексайо ненадолго прикрывает глаза.

— Карли хочет быть доктором.

— Ей нравится «Доктор Хаус»?

— Она желает иметь возможность лечить меня. И отца, — его напряженный голос на мгновенье вздрагивает.

Норский замечает. Он до боли приметливый сейчас, прямо как Белла.

— Знаешь, что по мне — это идеальная профессия для женщины. Любава думает об этом, и я ее всячески поддерживаю.

— Династия…

— Еще бы, — не без гордости усмехается доктор, — дети это и радость, и проблемы. Интересно, когда они маленькие.

— Интересно с ними в принципе, — не без толики грусти произносит Ксай. Удобно ложится на своей подушке. — Ты видел Каролин?

— Недавно она завтракала в кафетерии. Ника была с ней, насколько мне известно, они собирались зайти чуть позже.

— А Белла?

— Была там же. Каролина попросила ее присоединиться.

Почему-то Ксаю кажется, что мужчина привирает… уж слишком блестят его глаза. Но при всем этом выражение лица такое умиротворенное, непоколебимое, что вывести на чистую воду невозможно. Или же ему просто видится то, чего нет.

— Леонард, я хочу спросить у тебя кое-что. Но прошу оставить это между нами.

Серьезность тона пациента напрягает Норского. Он складывает ЭКГ в свою папку с именем Каллена.

— Тайно выписывать тебя не буду.

Юмор не работает. Уголок губ Алексайо даже не дергается, что вызывает у Леонарда откровенное недоумение. Видимо, дело действительно серьезное.

— Я слушаю, Эдвард, — заверяет он.

Мужчина медлит не больше секунды.

— Сколько у меня шансов вернуться к нормальной жизни? — с жалостью, затаенной горечью, но при том какой-то обреченностью обводит себя и приборы у постели глазами. И затем таким же взглядом обращается к доктору.

— Ты имеешь в виду выписаться?

— Я имею в виду, нормальной жизни, Леонард. Мне нужно знать, сколько у меня времени, чтобы подготовить все… и Беллу тоже.

А вот это уже совсем не смешно.

Врач подходит к постели Эдварда, кладя руку на ее поднимающуюся спинку. Отодвигает капельницу чуть назад, дабы не портила эффекта зрительного контакта. Призывает слушать себя. Смотреть на себя. Верить себе.

— Эдвард, бета-адреноблокаторы теперь — твои друзья. Как и ряд нескольких других препаратов в ближайшие недели. Но при их постоянном и четком приеме, при следовании рекомендациям, что уже давно стали твоим укладом жизни — не пить, не курить и не употреблять продукты с высоким холестерином — прогноз более чем благоприятный.

Аметистовые глаза переливаются недоверием.

— Я спрашиваю у тебя не как пациент, а как друг, Леонард. Я хочу только правды, даже если она не так благозвучна, — объясняет, а затем и практически требует Каллен. — Не ври.

— Правда заключается в том, что нужно внимательнее относиться к себе и не пускать ничего на самотек. Люди даже после инфаркта живут вполне нормальной жизнью, Эдвард. Однако при условии, что его переживают, — Норский качает головой, — тебе нужно бросить все силы, дабы как можно дальше отойти от этого заболевания. Слушай Беллу. Вот твоя терапия.

А вот сейчас порозовевшие губы мужчины все же трогает улыбка. Кажется, его план на будущее успокаивает. Как и прогноз.

— Ты, я смотрю, нашел с ней общий язык…

— Общую тему, — Леонард соглашается, несильно похлопывая Каллена по плечу, — и общую проблему. Жена твоя — сокровище, Эдвард.

— Мой Клондайк, — не без обожания подтверждает Алексайо. Усмехается. Но затем серьезнеет, — то есть, ты ручаешься, что жить я буду долго и нудно?

— При условии, что будешь «хорошим мальчиком» — да.

— Это ободряет.

— То-то же, мистер Каллен.

Алексайо прищуривается, изучая и стену впереди, и тумбочку с лекарствами, и простыни на постели. Думает о чем-то.

Норский не спешит отходить. Делает вид, что озабочен капельницей и проверяет ее ток.

— Как долго я здесь буду? — выдыхает Ксай.

— Еще двое суток точно. Но если все пойдет такими темпами и дальше, на них остановимся. Правда, Белла просила меня придержать тебя дополнительное время… ибо дома спать не будешь.

— Дома стены лечат, ты слышал об этом?

— Уж не знаю, — доктор глубоко вздыхает, глядя Каллену прямо в глаза, — это все равно все позже. Пока — только лечение.

— Леонард, а после него… — Эдвард хмурится, — сколько мне нужно на восстановление?

— Сердца?

Алексайо закатывает глаза.

— И его в том числе. Секса.

Леонард изумленно моргает.

— Эдвард, мы едва-едва отползаем от инфаркта…

— Я же не грожусь, что окажусь в койке завтра, — мужчина смущается, — но мне нужно знать. Во-первых, я женат на женщине гораздо моложе, а во-вторых, мне нужно в Центр планирования семьи. У меня уже не так много времени.

Доктор сперва и не знает, что сказать. С одной стороны, решение похвальное, а вопрос логичный и своевременный, но с другой… Эдвард Карлайлович определенно не воспринимает оттенки ситуации.

— Дай себе хоть две недели, Эдвард, — в конце концов, советует он.

Каллен понимающе кивает. Не спорит.

— Спасибо, Леонард.

Ища перерыва, они оба концентрируются на чем-то незначительном, возвращаясь в свои мысли. Норский, например, оглядывается на окно. Наблюдает, как плывут по небу облака, как оседают дождевые капельки на стекле. Погожий май сменился на дождливый май. Весна в России исконно разнообразна.

— Опять тучи собираются, — для отвлечения от темы и в попытке помочь Каллену справиться со своими невеселыми размышлениями, произносит доктор, — наверное, ночью снова будет буря.

Голос Эдварда звучит недоуменно.

— Буря?

— Да, — Леонард поправляет свой халат, выглянув в окно, — мои девочки вчера до смерти напугались. Пришлось взять их в постель, пока гроза не прошла.

— Гроза.

— Видимо, ты спал, — Норский пожимает плечами, — оно и к лучшему. Не пристало нам с тобой гроз бояться.

Эдвард почему-то бледнее прежнего, когда мужчина оборачивается к нему. Но лицо подернуто отнюдь не болью, а скорее горечью. Волнением. И уголок губ скорбно приподнят. Он окунается в воспоминания, не ища спасения от них.

— Все в порядке?

— В полном, — он сглатывает, сам себе мотнув головой. Снова глядит на Норского. На окно. Кулак сжимает простынь. — Когда была гроза?

— Часа в три, наверное…

У него такое выражение лица, будто бы его обманули. Прогноз погоды?..

— В три часа, — вспоминая нечто определенное, что прослеживается по морщинкам на лице, Эдвард хмыкает, — ну конечно же.

А потом с его губ срывается то, что Леонард за время их знакомства слышал всего два раза, отчаянно:

— Твою ж мать!..

* * *
С Ауранией мы расстаемся мирно, если это расхождение можно так назвать. По крайней мере, обходимся без «лестных» слов и напрасных обещаний, оставаясь при своем. Она уверяет меня, что сейчас же снимет подпись. А я обещаю через месяц свести с ней Ксая, как бы внутренне этому не противилась. Тему лилий больше не поднимает.

И, так или иначе, разговор века заканчивается, а я, покидая ординаторскую, внезапно обнаруживаю в себе полное отсутствие сил. Уже к полудню.

Странно потряхивает, дрожат руки, губы… в глазах сухо, режет, хочется слез, но их нет. И голос. К моему ужасу, голос явно не в норме.

Я сажусь на стулья ожидания, обхватив себя руками, едва Аура скрывается из вида, и дышу через нос. Пытаюсь успокоиться.

Услужливый Глеб, четко бдя свою службу, отрывается от нее на мгновенье. Приносит мне воды.

Моя дрожь и его не устраивает.

Приходит Леонард. Озабоченно вглядывается в мое лицо, ненароком перехватив левую руку.

— Как вы себя чувствуете, Белла?

— Нормально, — я зажмуриваюсь, прогоняя резь в глазах, — это от нервов… я всегда дрожу…

— Выброс адреналина, — спокойно объясняет доктор, — давайте я дам вам валерианы. Попытайтесь расслабиться.

Что же, это предложение мне нравится.

Но ровно до тех пор, пока не останавливаюсь у двери Ксая, внезапно вспомнив, что пахну известной настойкой. От нее унимается дрожь и сбитое дыхание, однако приходит чрезмерное расслабление. Мне хочется спать. Мне хочется к Эдварду. Мне хочется, чтобы все сегодняшнее не было правдой. И проснулась я дома, у него под боком, пока, варварски забирая у организма сон, рисует свои самолеты в рабочем блокноте.

Я изжевываю жвачки две. Но вроде бы справляюсь.

Просто к нему.

Просто домой.

Просто потому, что слишком вымотана.

Я нежно улыбаюсь Эдварду сразу же, как вхожу. Напускаю на лицо чуть-чуть волос, пряча и его бледность, и румянец на щеках, на самом деле не отдающий особым здоровьем.

Ксай превыше всего. Эти дни — точно.

Он смотрит на меня по-особенному, взволнованно, малость испуганно, и с состраданием. Списываю все на свой вид. Аметисты так живо переливаются, что мне страшно.

— Привет, — я, не медля, хоть и не забывая об осторожности, сажусь на его кровать.

Эдвард выглядит лучше вчерашней ночи. Цвета его лица поярче, радужка поживее, а в капельнице теперь другая жидкость. И проводок ее тоньше.

— Привет, радость моя, — всегда довольный моим приходом, Алексайо широко, насколько позволяет его лицо, улыбается. Перехватывает мою правую руку, оставляя на ней поцелуй.

Предусмотрительно прячу левую за спину.

— Вижу, ты бодрее, — не без обожания удается заметить мне. Отмечаю пропажу этих ярко очерченных фиолетовых синяков под глазами. Наконец-то он выспался!

— У меня была чудесная ночь рядом с чудесной женой, — Ксай говорит проникновенно, мягко и очень тепло. Такое ощущение, что я на больничной койке, а не он. И глазами рассматривает меня так же.

— А у меня — с чудесным мужем, — хихикаю, не портя его спектакль, и наклоняюсь к щеке. Ласково ее целую, — я соскучилась, мой Ксай.

— Я больше, — горделиво признает он. И, своей здоровой рукой, ловкой, перехватывает мою руку. Левую, разумеется.

— То, что на ней нет кольца, не значит, что я не хочу ее видеть, — по-доброму отчитывает меня он, но вдруг прерывается на полуслове. Глядит на жалкую попытку тональника скрыть прокушенную кожу. — Это что такое?

Я хмурюсь. Морщусь даже.

Закусываю губу, взглянув на мужа и виновато, и испуганно.

Ксай теряется.

— Белочка? — аметисты затягиваются беспокойством и желанием позаботиться, в них нет места иным чувствам. Теплые губы, ничего не требуя, целуют мою собственную отметину.

— Я очень хочу спать, Уникальный, — запретно, прекрасно осознавая, что творю, шепчу ему, — это все дождь… можно я часик посплю рядом с тобой? Я встану сразу же, как будет нужно.

Глаза Эдварда распахиваются.

Но уже через мгновенье затягиваются из ниоткуда взявшимся пониманием. Разговор о руке закрыт.

Он будто бы насквозь меня видит. Слышал наш с Ауранией спор? По спине бегут мурашки. Только не это…

— Ну конечно, любовь моя, — всегда готовый к такому, Эдвард отодвигается. Освобождает мне место рядом с собой, оставляет подушку. И рукой, свободной от капельницы, приподнимает одеяло. Приглашает в свои объятья.

Я с силой прикусываю губу. Почти до крови.

И умоляю, заклинаю слезы не литься.

Мне просто нужен он. Мне просто нужно поспать. Мне просто нужно его обнять.

— Моя маленькая девочка, — сожалеюще бормочет Ксай, когда, как и прежде, как всегда, по-детски, забираюсь под его одеяло. Устраиваюсь у бока, прижавшись к плечу, — тише, солнышко. Все хорошо.

— Я всего лишь устала… — нагло вру, готовая себя за это искусать.

Цепляюсь пальцами за его больничную рубашку, сражаясь со всхлипами, плотно закрываю глаза.

— Я понимаю, — не спорит Алексайо. Он, хоть и в больнице, с капельницей, в этом нелепом наряде и с запретом на излишние движения, обнимает меня, крепко целуя в лоб, — отдохни. Ну конечно же ты устала, Белла.

Этот тон меня расслабляет. Побуждает не двигаться. Все забыть. Все оставить.

Просто не плакать — и нет для Эдварда угрозы. Могла же я, в конце концов, соскучиться?..

— Я тебя люблю, — докладываю ему, будто бы не знает, приникнув к уху. Компенсирую свою излишнюю потребность в его близости, объятьях. Прячу все под маску повседневности.

Неизвестно, верит мне приметливый Алексайо или нет, но подыгрывает так точно. Кивает.

— И я тебя, малыш. Засыпай. Спеть тебе колыбельную?

— Сейчас полдень…

— А что, в полдень нельзя петь колыбельные? — его голос, тепло, аромат и такие обожаемые мной руки… я тону в ощущениях. Перебираю в голове Ауранию, ее дочку, наш разговор, слова, вопросы, убеждения… все, о чем только можно думать, думаю. Потому что без этого не усну.

— У меня колыбельная получше, — протянув руку вперед, я нежно накрываю левую сторону его груди. Вслушиваюсь. — Спасибо…

— Я ничего не сделал для твоей благодарности, Белла, — Эдвард зарывается носом в мои волосы, целует их. И хоть это поведение вопиюще для меня, хоть сама я пользуюсь его благосклонностью даже тогда, когда не может встать за стаканом воды, хоть мне совестно и больно… страх все равно сильнее. Он уже перемножен на самые разные знаменатели: потерю Ксая, грозу, догадки о будущем, туманность происходящего и, разумеется, атаки на семью.

Мне хочется взвыть.

А взвывать не позволено.

— Ксай, ты рядом, — просто ему объясняю, не вдаваясь в подробности. Закрываю глаза, спрятавшись в объятьях, — этого больше, чем достаточно.

…И, вроде бы, засыпаю. Минут через десять. Под зазвучавшую все же колыбельную.

Когда я открываю глаза снова, за окном те же тучи, вызывающие мою дрожь, моросит дождик. Поднимаю голову, осматривая больничную палату, но почти сразу же теплая и добрая рука укладывает ее обратно. Путается в моих волосах.

Сколько времени?..

— Поспи еще, — сокровенным, нежным баритоном советует муж. Мне не видно его, но я прекрасно знаю, что рядом. Ближе, чем когда бы то ни было. Всегда ближе всех.

Я жмурюсь. Вспоминаю действительность.

— Тебе нужно… и мне нужно… нельзя…

Но одеяло такое теплое!.. Но плечо Эдварда такое мягкое, уютное!.. Но голос его столь убаюкивающий!.. Но близость его столь лечащая!.. Но он сам… он сам, наконец, куда лучше себя чувствует!..

— Все к черту, Бельчонок, — отметает Алексайо, увеличивая все ощущения от неожиданного пробуждения, с обожанием целуя мой висок. Он до слез пахнет собой. И клубникой. И шоколадным печеньем, — спи. Моя очередь сторожить твой сон.

— Еще рано…

— Очень даже нет, — снова не соглашается, — спросишь потом у Леонарда. Спи, — и, улыбнувшись у моей кожи дуновением воздуха, он начинает мурлыкать колыбельную. Запрещенное оружие. Снова.

…Я не удерживаюсь. Гроза? Инфаркт? Карли?.. Ничего.

Я крепче обвиваю Ксая, источник и своей силы, и вдохновения, и смысла. Стоит признать, с ним все переживаемо, сколько бы не было в нем тонн горечи, страха и боли.

Я засыпаю… умиротворенно…

* * *
Ника с Каролиной смотрят «Зверополис» в больших и удобных акустических наушниках. Они обе заинтересованы сюжетом и не отвлекают Медвежонка от его скопившихся горкой дел, что пытается решать, не покидая больницы. Его обещали выписать завтрашним днем, но ждать этого времени было бы бессмысленно и чревато. Семье угрожает опасность и подчас от тех, к кому было больше всего доверия. Так не может продолжаться.

После разговора со следователем с голосом, что так тяжело держать в узде, этим следователем Кубаревым, будь он неладен, задающим абсурдные вопросы и строящим не менее абсурдные теории, Эммет связался с адвокатом. Своим главным, третьим по счету, проплачиваемым как раз за такие дела. Этот же мужчина, Ольгерд Павлович, оформил их с Мадли развод с минимальными для него потерями. С правом полной опеки над ребенком, ни грамма Мадлен не досталось.

И вот теперь, пока девочки заняты делом в его палате, с разрешения Норского Натос и адвокат располагаются в его кабинете — небольшом закутке возле ординаторской. Ольгерд тоже задает вопросы. Но куда более логичные и абсолютно точно — по делу. Он требует честности, но не пытается навязать свое мнение. Просто честность способна защитить.

Эммет ему доверяет. Он обрисовывает ситуацию в тех тонах и красках, что она из себя представляет, не утаивая ничего и не пытаясь прикрыть. Он признает, что выстрелил в Голди и так же признает, что поступил бы подобным образом снова, ибо эта женщина едва не убила его самого, Каролину и Веронику, невесту Каллена-младшего. Говорит не без гордости о ее новом статусе, впрочем. Приятно, когда тягучее, противное состояние атмосферы вокруг разбавляет нечто приятное, светлое и такое любимое.

Ольгерд удовлетворен.

Он расспрашивает про Эдварда. Про Беллу. Он просит материалы.

Все, что требуется, Эммет согласен предоставить.

Он делится информацией, что чертежи сохраняет отныне в новой антивзломной системе, выведенной его лучшим хакером, и может отыскать данные о недавних вторжениях в сеть (вирус, кодированный как «Белая лилия», что не имело никаких аналогов и идей). Менялись цифры чертежей. Менялась суть. И, возможно, какая-то часть была украдена, хоть описание материалов и точнейших размеров мелких деталей остались нетронутыми.

Эммет пытался сделать все возможное, дабы уберечь тех, кто ему дорог и в то же время особняком поставить «Мечту». Он высказал предположение, что вся эта канитель из-за самолета… и Ольгерд, выслушав достаточно, пометил себе эту тему красным стержнем в ежедневнике.

И все же, больше всего Эммету в ту минуту хотелось не наказания для истинных нарушителей и даже не справедливости. Ему хотелось обратно к своим девочкам. И отныне от них не отрываться.

К счастью, что Бабочка, что Карли приходу папы только радуются. Он уже не лежит, ходит, сменил чертову сорочку на обыкновенный домашний хлопковый костюм и улыбается. Белая улыбка отражается бинтами на пострадавшей руке, и, хоть по-прежнему рана болит, это не страшно. Натос опасается лишь полного выхода из строя. Положи рядом с Ксаем и его — пиши пропало.

Они вместе обедают. Каролина при папочке ест и сэндвич, и запеканку, радуясь его более-менее выровнявшемуся состоянию, а он сам медленно возвращается в строй с нормальной пищей.

Благо, Вероника помогает ему разобраться с тем, что можно и нужно, а что не стоит сейчас есть.

Она светится, сияет.

Красивая. Родная. Любимая.

Эммет чувствует себя счастливым.

И успокоенным, разумеется.

Когда Ника вызывается посидеть с Карли, а Эммет направляется к брату, четко зная, что говорить на сложные темы не стоит, но увидеться просто необходимо, хотя бы потому, что такой возможности больше могло бы и не быть, у него на душе мир. Даже при условии самолетных проблем.

В палату Алексайо он входит с улыбкой.

Здесь царят солнечные лучи, спокойствие и несильная лекарственная отдушка. Брат на этой кровати смотрится неважно, лицо его осунулось, кожа на руках стала почти прозрачной.

Зато в глазах — огонь. И желание бороться. И несгибаемость, какой Эммет всегда завидовал.

Ксай наперекор смерти и болезням идет вперед всегда.

…Правда, разговора, пусть даже общего, все же не получается. Дело в том, что на груди у Алексайо спит Белла, напоминающая в этой сжавшейся позе Каролину. И будить ее братья не намерены.

Эта девочка оказалась сильнее всех.

— Увидимся позже, — шепотом обещает Эммет.

* * *
В теплом коконе из родного тела, согревающего одеяла и крайне мягкой простынки, я ворочаюсь, стремясь отыскать себе чуть побольше места. Мне кажется, меня сдавливает со всех сторон. Мне кажется, отовсюду движется пресс, избежать которого я не в состоянии. Побаливает спина, тянут мышцы, как после долгой тренировки или, что запомнилось ярче, наркотического опьянения.

Я ощущаю себя безбожно вымотанной и сонной, словно бы первую ночь за неделю нахожусь в постели.

— Ш-ш-ш, — предпринимает попытку убаюкать меня бархатный, слегка хрипловатый голос, почти сразу же одарив горячим поцелуем в висок. И в то же время кто-то отодвигается от меня, давая больше пространства. Кладет удобнее.

Я пугаюсь, вздрогнув всем телом. Не хочу отдаляться.

— Я здесь, здесь, — снова шепчет тот самый голос, давая как следует себя прочувствовать. Его живое воплощение — широкие ладони — обнимают меня.

— Ксай…

— Тише, Бельчонок, — он делает вид, что не замечает моей дрожи, — спи, можно спать, нужно спать.

И покрепче обнимает, доказывая, демонстрируя и подтверждая, что никому не отдаст.

Я утыкаюсь носом в его плечо. С силой сжимаю губы, зажмуриваюсь. И как могу, как только способна держу откровенно накрывающее отчаянье в узде.

Не знаю, что мне снилось, но знаю, что оно напугало меня. И не меньше потревожило это сдавливание… сдавливание — из сна. Как в круглой стеклянной банке с прозрачными, но до ужаса толстыми стенами. Ты задыхаешься, а выбраться не можешь. Ты заперт.

— Белла, что такое?

Я легонечко целую рубашку на плече мужа. С невыразимой нежностью.

— Все хорошо, просто немного жарко…

— Жарко?

— Уже нет, — сглотнув, умудряюсь даже усмехнуться, — прости, что разбудила.

Алексайо, я могу поклясться, качает головой. И, хоть обычно так никогда не поступает, ласково прикоснувшись к подбородку, требовательно просит посмотреть в глаза. Не имею представления, скольких сил мне будет это стоить. Почему-то, не глядя на сон, отдых, его близость и, в принципе, отдаленность ужасов недавнего прошлого, ощущаю себя выжатой и вымотанной до последнего. Утерянной.

Наверное, та гроза не прошла для меня бесследно…

— Не ври мне, — аметисты, не отдающие сонливостью ни на грамм, внимательны, как и все ночи прежде. Теплые, добрые и приметливые. Это их неизменная характеристика.

— Я не вру… — и сама себе не верю. Хмыкаю, отворачиваясь. Не могу.

— Белла, я не растаю, если мы поговорим. Я не сахарный, — юмором слова мужа и не пахнут.

— Ну конечно нет… ты золотой, — я тихонечко деру ткань у его плеча, стараясь себя отвлечь.

— Я к тому, что ты можешь со мной разговаривать, можешь искать у меня и помощи, и защиты. Я такой же, как и прежде, — мне чудится или голос выражает недовольство? Обиду? Неужели горечь?.. И мрак, пусть и не в страшной концентрации.

— Я знаю.

— Тогда расскажи мне, что случилось, — Ксай в который раз за последние пять минут целует мой висок, — ты бледная, ты расстроена и тебе страшно. Я слушаю, Белла.

Легко сказать, расскажи. Легко потребовать. В его состоянии, даже при условии, что меня сегодня обрадовали улучшением клинической картины, вести об Аурании, ее дочери, лилиях и заявлениях о педофилизме… я помню реакцию Эдварда в ванной. Я не посмею.

— Лучше ты мне расскажи, — перевожу тему, сделав все, дабы голос звучал естественно и умиротворенно, просто сонно. Кладу голову обратно на его плечо, теряю зрительный контакт, не уверенная, что смогу с ним сражаться и не проиграть, — Каролина приходила к тебе сегодня? Сколько сказок вы прочли?

— Три. И в каждой, моя радость, ложь осуждалась.

— Ложь бывает во благо…

— Не бывает. Иначе благо было бы неизмеримым, — убежденно отрицает он.

Но я ведь все равно так просто не сдамся. Ну уж нет.

Почему у него вообще появились ко мне подозрения? Я действительно так плохо выгляжу?..

— На часах больше двух, — я ворочаюсь, поморщившись больничному запаху подушки, — спать пора.

— Я слышу это каждый день.

— Потому что не спишь, — его упорство вызывает во мне сегодня лишь усталость. И вынуждает слезы подступить поближе. Излишняя сентиментальность?.. Несдержанность просто. Я никак не могу стать тем взрослым человеком, с ответственностью и умением себя контролировать, в котором нуждаются мои близкие. У меня никогда не было крыльев, сколько бы Эдвард не утверждал о моей общей родовой линии с ангелами, и вряд ли будут. Ангелы, как правило, ангелы-хранители. А я свою миссию не выполнила, иначе не были бы мы здесь…

— Бельчонок, хватит уже, — пристыдил меня Ксай. Точно так же он поступал днем и вечером, перед процедурами и ужином, что я тщетно старалась заставить его съесть, — я хочу честности. Ты требуешь ее от меня.

— С завидным постоянством и неустанным проигрышем, — поморщившись, я отрываюсь от его плеча, — Эдвард, еще слово и пойду спать на диван. Я не буду все это обсуждать.

Ультиматум. Он вынуждает меня.

В ответ раздается лишь молчание. Руками меня не перехватывают, удержать не пытаются и заманчивыми словами не завлекают, не успокаивают. Муж молчит и молчание это каленым железом выжигается у меня в глотке.

Я словно бы нехотя поднимаю на Уникального глаза.

Аметисты напряжены, серьезны и хмуры. Недовольны.

— Ты мне не доверяешь, Белла? — с готовностью к любому ответу, вопрошает муж. Его рука с обручальным кольцом скользит по моей скуле.

— Какой ужас ты говоришь…

— Но это так. Иначе ты бы рассказала мне, что этой ночью была гроза, верно?

Меня перетряхивает. Всем телом, за мгновенье. Быстрее, чем понимаю, о чем он говорит, быстрее, чем отдаю себе отчет. Мозг находит ответ первым. Он же посылает реакцию. Я затаиваю дыхание, подавившись воздухом.

Эдвард откровенен и грустен. Он расстроен, ужален моим молчанием. Выбеленный, лежащий на этой чертовой тонкой подушке, в этой палате, с бессменной капельницей… у меня заходится собственное сердце. Я зарыдаю сейчас в голос.

— Пожалуйста, не произноси это, — но вместо всех выкриков, истерик и грядущих ужасов, всего лишь выдыхаю ему едва слышно… и стискиваю до треска зубы. На веках печет так, как никогда. А ресницы — в сто пудов веса.

Эдвард хмурится. Сразу же проступают его морщины и это чудовищное для теперешнего положения вещей беспокойство. Глубокое, искреннее, болезненное.

— Белочка моя, — сострадательно бормочет Серые Перчатки, защищающим жестом придвинув меня обратно к себе, как можно ближе, — все кончилось. Все прошло.

— Еще вчера, — я заклинаю себя не плакать, — ну конечно, Ксай… давай спать.

Уход от ответа с моей стороны его не устраивает.

— Не прячься, солнышко. Расскажи мне. Позволь мне тебя утешить.

— Не надо…

— Вчера, мне показалось, ты спала так спокойно… почему ты упрятала это, Белла? Неужели из-за глупых сердечных сокращений?

Я едва ли не до крови прикусываю губу. Слишком много. ЧЕРЕСЧУР. Во мне уже просто не умещается…

— Алексайо, твое сердце и ты — все, что у меня есть. Я переживу сотню гроз молча, если это гарантирует мне, что я тебя не потеряю.

— Ты наслушалась Леонарда, да? Волнение…

Придушенно всхлипнув, насилу сдерживаю слезы. Мотаю головой.

— Ты можешь помочь, можешь утешить. Сделай вид, что ничего не было, — прошу, хотя знаю, что такое невозможно. Умоляю. Две ночи подряд мне не выстоять.

Эдвард нежно, ласково улыбается. Сдавленной полуулыбкой с отголоском боли, но не больше.

— Девочка моя, не бойся. Никогда не бойся со мной говорить. Что бы ни было.

— Не сегодня.

— Тебе нужно сегодня. Не мучайся, Белла. Я куда больше волнуюсь, раз уж на то пошло, когда ты мучаешься и заставляешь себя молчать.

— Так надо. Так просто надо. Парочку дней…

— Я тот же. Я здесь, — не унимается Ксай. Продолжает уговаривать меня, как глупого, непослушного ребенка. Уже вовсю гладит, не принимая в расчет близости своей капельницы. Создает комфорт.

— Алексайо, — я почти отталкиваю его. Резервам сил уже почти конец. Аура выпила их подчистую, Эдвард сейчас собрал капли-остатки. Я не могу, — я сойду с ума, если сейчас ты не замолчишь. Я хочу, чтобы мы легли спать, вместе, чтобы ты обнимал меня. И чтобы я была уверена, что ты делаешь все для своего благополучия и здоровья. Что никогда больше на сердце ты не закроешь глаза. Без него у меня нет смысла жить.

— Любовь моя, тише… тише-тише, все хорошо. Я все понимаю и не стремлюсь ничего изменить, нарушить, — его пальцы проходятся по моим волосам, легонько путаются в прядях, — ты со мной — это первостепенно. И я могу верить себе, верить тебе лишь тогда, когда между нами нет никаких замолчанных секретов. Так нельзя. Ты меня учила.

В его словах кладезь истины. Если не множить на близость инфаркта, конечно же.

— Мы закрыли эту тему, — обрываю я, едва его дослушав.

Муж снисходительно, но грустно проводит дорожку поцелуев по моему лбу.

— Не упрямься…

— Я серьезно, — вздергиваю вверх руку с кольцом, привлекая внимание, — все. Если хочешь меня выслушать и узнать о том, что было вчера, ты должен поправиться.

Он открывает рот, но я не дозволяю перебить себя. Ту же руку поднимаю выше.

— Ксай, вся моя история, особенно тема грозы — твоя. Сразу же после стандартного выписного ЭКГ.

Обрубаю на этом весь узел завязавшегося разговора. Как Каролина, порой непримиримо и горестно, кладу голову на его плечо. Лежу ровно, дышу ровно и всхлипов себе не позволяю. Нет.

Эдвард с тяжелым вздохом человека, смирившегося с выходками редкого упрямца, приобнимает меня. Самостоятельно, поддев мои стопы своими, переплетает наши ноги. Теплое на теплом. Белое на белом. Рядышком.

— Это большой стимул, красавица. «Морковка».

— Морковку тебе есть полезно… а стимул на то и стимул. Я нуждаюсь в тебе, Эдвард, — обнимаю его крепко, горячо целую, заглянув в глаза уже со своего места, на мгновенье, — особенно ночью нуждаюсь… но утешать меня ты будешь лишь полностью здоровым человеком. В противном случае не узнаешь ничего.

Ксай хмыкает.

— Тебе нужно поделиться.

— Потом поделюсь, — смело отрицаю, — поправляйся. И я клянусь, все о грозе, все о моей матери, все тебе расскажу…

Замолкаю.

Затаила дыхание.

Самостоятельно себя унимаю. Дрожь, испуг, неприязнь после разговора с Аурой и беспокойство. Делиться нужно, Ксай прав, но пока мне не с кем. Его здоровье не стоит переживаний. Ничьих.

Я делаю глубокий, доверху заполняющий легкие вдох.

Я слабо, но победно улыбаюсь.

Ксай, что-то для себя решив, не упорствует. Просто укрывает меня своей близостью и теплом на тесной больничной постели, кажется, вдохновляясь на сражение с собственным организмом. Я не перешла грани, надеюсь. Я голосую исключительно за его победу.

Нам нужно всего лишь немного времени…

* * *
Восьмое мая, отныне и навсегда в моей личной памятке лучших событий, красный день календаря — Алексайо выписывают из больницы. Но это наша с Леонардом версия.

А сам мистер Каллен-старший склонен придерживаться фразы о выходе на свободу. Клиника связала его по рукам и ногам, ровно как и сердце, а теперь путы ослабли. Их можно сбросить.

Он, бесконечно счастливый, крепко перехватив мою руку, выходит на солнечный свет. Подставляет ему лицо, сладостно прищурившись, облизывает губы.

Ксай не похож на себя прежнего сейчас.

После долгого лежания и строжайшей диеты он немного осунулся и похудел, выглядит на пару лет старше своего возраста, да и морщинки после сокрытой мной грозы стали глубже, но если смотреть по общему виду — он здоров. И не менее счастлив.

А набрать недостаток веса, думаю, не составит труда.

— Ты светишься, — посмеиваюсь я, не скрывая своего успокоения тем фактом, что мы наконец покончили с больницей. Блещет надежда, что навсегда.

— Ты со мной, солнце вокруг, мы едем домой, — Ксай мечтательно закатывает глаза, — это ли не поводы, моя радость?

От него волнами исходит энтузиазм, желание жить, двигаться, любить… все чувства оголены и требуют выплеска, все эмоции, сгрудившись в одном месте, желают выражения.

У нас будут веселые первые дни. Я даже завидую столь яркой энергии Эдварда… хоть и безумно, несомненно, ей рада. Это видение его в больнице, бледного и измученного, будет преследовать меня в кошмарах.

У входа нас встречает Эммет, покинувший клинику два дня назад. Со свитой из охраны, ккоторой присоединяется и наша, он довольно и добродушно улыбается брату. Крепко его обнимает.

Плевать сейчас на все условности и проблемы.

— С возвращением, Эд.

— Натос, — Ксай похлопывает его по спине, — да ладно тебе. Леонард обещал мне долгую и нудную жизнь.

— Нудную-то вряд ли, а вот долгую — несомненно, — принимает Медвежонок, — здравствуй, Белла.

— Привет, — просто говорю я. Впервые за эти дни утром мне настолько спокойно. И хорошо.

Кажется, ничего не было. Ни Аурании, ни секретов, ни гроз, ни боли. Мне приснилось. Все это, включая болезнь Ксая, мой дурной сон.

Мы садимся в белый «хаммер», ставший классикой Натоса, и направляемся в Целеево. На заднем сидении просторно, уютно и тепло.

Насколько мне помнится, раньше в салоне пахло мятой. Сейчас же Эммет отдал предпочтение освежителю воздуха из мелиссы и зеленого чая.

— Где твои девочки, Натос?

— Ждут дома, — во взгляде Медвежонка проскальзывает удовлетворение, — готовятся встречать Эдди.

Уникальный ухмыляется. Настроение его сегодня растет в геометрической прогрессии — всегда бы так.

Я сижу рядом с Ксаем. Держу его руку, изредка поглаживая пальцы, голову кладу на плечо. Наслаждаюсь происходящим, не собираясь и капли его менять.

— Ты же мой котенок, — когда легонько трусь носом о его футболку, Алексайо посмеивается. Накрывает своей ладонью мою голову, ерошит волосы, — все хорошо, сокровище. Как ты и говорила.

— Мечты сбываются…

Мое довольное урчание мужа веселит. И вдохновляет.

— Все, моя девочка.

И я получаю пропитанный нежностью поцелуй в макушку. Один из грядущей сотни за сегодня.

Ведь через полчаса я увижу Каролину, что мне и Эдди бросится на шею, зацеловывая нас с Тяуззером в паре.

Ведь через три часа Эдвард устроит раздачу сладких подарков и мне достанутся любимые клубничные маффины в противовес каролининой шарлотке.

Ведь через шесть часов мы с Ксаем, медленно бродя по территории дома, сможем вдоволь насладиться солнечными лучами. Проникнуться этой необыкновенной, во всех смыслах, весной.

И поздним вечером, когда займем свою спальню с родной «Афинской школой» и бесконечными воспоминаниями, когда, наконец в своей кровати, прижмемся друг к другу, ощутим истинное счастье. То, которое так бесценно. То, которое — высший дар. То, которое любит тишину.

— Я соскучилась по нашей постели…

— И по нам в ней, — вторит мне Алексайо. Накрывает подбородком мою макушку, — думаю, здесь проблем со сном не возникнет.

— Их не возникнет, если рядом будешь ты, — сонно докладываю я. И мне все равно. На все. Кроме этого момента. Мгновения. Безудержного счастья, выражающегося очередным, заключительным на сегодня аметистовым поцелуем.

Перед тем, как заснуть, я просто смотрю на покрывала, одеяла, нашу спальню. На все в ней.

И, когда краем глаза подмечаю одежду греков на небезывестной картинке из пазлов, неожиданно вспоминаются слова Аурании о цветах. Белых лилиях.

Что-то у меня в сознании переворачивается. Щелкает.

…Голубки тоже белые…

И белая, само собой, «Мечта Голубки».

Capitolo 49

Эдвард пропускает меня в кабинет первой.

Комната, прежде хранившая все самые страшные секреты, всегда закрытая, идеально чистая, напитанная тайной, отныне больше похожа на пристанище сумасшедшего ученого. Повсюду бумаги, чертежи, схемы, папки с данными. И среди всего этого безумия, свезенного в одно место, о былом напоминает лишь маленькая модель конкорда на столе. Ее умиротворенный вид делает ситуацию чуть проще.

— Что именно ты хочешь проверить? — закрывая за нами дверь, Ксай складывает руки на груди. Он хмурый, но не от злобы, а от недоумения. В нем нет ни капли раздражения, что в такое время заставила подняться с постели и куда-то идти, только тревога. Похоже, муж так и не поверил, что мое неожиданное просветление в мыслях о самолете никак не связано с жаром и недомоганием.

— Цифры, которые поменяли хакеры. Все.

— Последовательность? Или по чертежам?

— Последовательность, — я прикусываю губу, стараясь собрать свои мысли в кучку, — мне кажется, дело в ней.

Алексайо, сегодня, как и всегда, в серой домашней кофте с синей полосой на груди, столь мной любимой, направляется к ящикам стала. Приседает перед ними, роясь в содержимом.

Он сонный, уставший и, конечно же, еще немного бледный. Меня терзает чувство вины, что заставляю его делать все это среди ночи. Крепкий сон, хорошая еда, своевременное употребление лекарств — вот что советовал Норский. А вовсе не ночные происки моих глупых фантазий.

Но, если я не ошибаюсь, а вывожу Калленов к правде, возможно, будет лучше. Самолет — больная тема. И его падение Эдварда вероятнее всего убьет.

— Держи, — Ксай поднимается на ноги, очищая немного деревянной поверхности от бумаг. Синеватую, с порванными краями, бумажку, кладет передо мной. Пододвигает свое удобное черное кресло с широкими подлокотниками. Становится рядом.

Я нерешительно занимаю предложенное место. Для Уникального оно в самый раз, думаю, крайне комфортно, а я просто тону… и низко. Благо, Эдвард щелкает тот рычажок, что поднимает сидение повыше.

Я рдеюсь.

— Спасибо…

Смотрю на цифры. Два ровных ряда, слева и справа. Особой последовательности не видно. Просто набор.

Моя теория начинает трещать по швам.

— Я слышала, буквы порой переводят в слова… у нас в школе была какая-то программа, простенькая, кодирующая символы…

Алексайо склоняется рядом со мной, придирчиво изучая цифры.

— Бельчонок, я не работаю в криптографии. Что именно ты желаешь увидеть здесь?

— Голубку.

— Что?..

— «Голубка», «девочка», «голуби», «святость» — все, что связано с белым цветом, с непорочностью. Что объединяет самолет, твоих пэристери и вирус, атаковавший ваш сервер.

Эдварда изумленно изгибает бровь.

— Откуда тебе известно про вирус?

— Я подслушала ваш разговор с Эмметом, — нерешительно бормочу, с отчаяньем глядя на цифры, — скажи мне, у вас есть человек, что сможет это расшифровать?

— Белла, это координаты измененных параметров. Ты считаешь, их собирали в буквенной последовательности?

— Я уверена, здесь есть слово, — непреклонно качаю головой, — и закодировано оно должно быть просто, чтобы ты прочел… ты должен был прочесть.

Ксай опускается на кресло возле стола. Его ладонь осторожно убирает мою прядку за ухо.

— Солнышко, мне кажется, ты все усложняешь, — доверительно, меняя тон, произносит мужчина, — утра вечера в любом случае мудренее. Давай пойдем спать.

Я морщусь. Пристыженно.

— Прости, что я разбудила тебя…

— Белла, никаких извинений. Просто это был насыщенный день.

Похоже, он теряет надежду относительно моих версий. Он не воспринимает их всерьез.

Я напугала Эдварда, когда полчаса назад вдруг села в постели и заявила, что белые лилии сводятся к голубкам. Он побледнел от таких заявлений, но вовсе не от смысла, а от содержания. Он расценил это бредом.

И вопрос о том, откуда у Ксая столь панический страх к жару, еще стоит обсудить…

Но не теперь. Я не закончила с самолетом.

— Здесь просто, — упрямлюсь, вглядываясь в цифры так, словно они дадут ответ, — это все взаимосвязано. Три белых цвета. Три составляющих. Алексайо, те, кому нужен самолет, жаждут не денег… они мстят.

Эдвард глубоко вздыхает.

— Тебе в пору снимать «Шэрлока Холмса», мой Бельчонок, — его добрая улыбка меня злит. Снисходительность злит.

— Я могу воспользоваться интернетом?

То, как неумолима, как борюсь из последних сил, не отпуская эту теорию, не позволяет Эдварду мне запретить. Он дозволительно кивает, откидываясь на спинку кресла, и просто смотрит на меня. Нежно. Добро. С любовью.

Как бы там ни было, что бы вокруг ни творилось, мы вместе. И он вернулся домой. Наконец-то.

Я постукиваю пальцами по столешнице, ожидая загрузки рабочего экрана. Осторожно вытягиваю длинный черный карандаш из канцелярской вертушки. Подчеркиваю одинаковые цифры.

— Ты соскучилась по тайнам?

Я слабо ухмыляюсь.

— Я еще надеюсь узнать твои…

— Выведать, полагаю?

— А ты мне не расскажешь? — строю просительную гримаску, на минутку оставив и кресло, и карандаш, и бумаги. Склоняюсь к Эдварду, тепло поцеловав его щеку, — а доверие?..

Ксай по-собственнически быстро, но все же нежно кладет руки мне на бедра. Привлекает к себе как можно ближе.

— Доверие неотъемлемая часть отношений, Белла. Я убежден. И ты, надеюсь, тоже.

Его глаза поблескивают вполне различимой просьбой. Аметисты ужалены тем, что я от них скрываюсь. Ровно как и я была долгое время этому подвержена.

— Уникальный, дело не в недоверии… просто я за тебя боюсь.

— Больше поводов нет, — он осторожно приглаживает мои волосы, кивнув на себя самого, — доктор дал добро. И ты мне пообещала.

— За выздоровление, я помню, — сжав губы, отстраняюсь от мужа. Компьютер уже давно загрузился.

Эдвард упрямо притягивает меня обратно.

— Цифры…

— Бельчонок, я не желаю делать тебе больно, — горячо клянется Каллен, проведя носом по моей щеке, — я хочу лишь облегчать твою боль, тебе должно быть это известно. Но пока то, что саднит и нарывает, не вскрыть, не обработать, легче не станет. Ты меня этому научила.

Мои глаза влажнеют. От одного лишь представления, как обещанную правду о грозе, матери и всем прочем должна буду рассказать. Выполнить обещание.

— Да-да, — почти вырываюсь из его рук, видимо, кольнув этим, — но не сегодня. Не ночью, точнее, — делаю глубокий вдох, в попытке понять, чем себя занять и как успокоить чертовы слезы, — компьютер. Пора.

Больше Алексайо не упорствует. Не держит меня. Но с болью смотрит на то, как метаюсь в крохотном уголке пространства, заставляя себя забыть. И как, молясь сделать это незаметным, провожу подушечками пальцев по глазам.

Я возвращаюсь на большое кожаное кресло. Холодно.

Я ввожу в поисковую строку требуемый набор слов, свой диапазон поиска.

И за 0,12 секунды получаю пятьдесят тысяч результатов.

Первая ссылка. Я узнаю эту таблицу.

Алексайо выглядывает из-за моего плеча. Делая вид, что все как обычно и все в порядке, перехватывает правую руку. Ласково ее пожимает.

Я открываю простейшую кодовую таблицу, известную каждому школьнику. ASCII. American standard code for information interchange.

— Бельчонок, это слишком просто.

Шмыгнув носом, я пожимаю плечами. Кладу ряд из цифр перед собой.

Ниже, на той же бумажке, пишу латинскими буквами те слова, что желаю найти.

Предоставленные Эдвардом ряды цифр гласят «8011282114831156910173105».

Я корплю над таблицей. Пытаюсь подобрать одно из тех слов, что вывела ниже.

Не выходит.

— Я могу тебе помочь?

Эдвард, наблюдающий за мной прежде с молчанием, нерешительно прикасается к карандашу.

Я без лишних слов его отдаю.

— Их надо разделить, если хочется по этой таблице, — объясняет Ксай, — и не обязательно, что разделение будет правильным. Важно понять общий смысл. Первую букву, например.

Он включает в эту игру ради меня, я вижу. Эдвард как никто понимает и замечает, когда я на грани слез.

С сосредоточенным видом он делит на сектора свой код, пробуя разные варианты. И обращается вместе со мной к таблице.

«80 112 82 114 83 115 69 101 73 105»

Я ежусь, вмиг почувствовав себя не на своем месте. Толком не знаю почему, но все меняется. Окружение. Эдвард. Код. Его важность.

Я здесь не ради кода…

— Белочка, — еще бы Ксай не заметил. Я готова плакать уже от одной его приметливости, я не могу. Это похоже на высасывание сил. Когда стараешься, пытаешься, вгрызаешься в землю, лишь бы получилось… а результата — ноль. И шансов тоже.

— Что там с кодом?

Намек понимается.

Мужчина оставляет меня в покое, отпускает даже ладонь. И, орудуя карандашом, разбирается с набором из цифр.

— Тут чередование больших и маленьких, — он хмурится, — но не одних и тех же. Что-то получается, Белла, ты права.

Я не знаю, говорит он для того, чтобы утешить меня, или действительно что-то находит. Но это важно. Это нужно. Я должна собраться и сделать все так, как требуется. Мне не пристало бесконечно лить слезы. Не хватало еще ими Эдварда добивать, зная, как к подобному относится.

— P…e…r…i…

Он замолкает. Резко обрывает свои слова, расшифровывая собранные по кусочкам буквенные символы, и оборачивается на меня. Ошарашенно.

На белой бумажке красуется мое предложение номер 1. Только не русское. Не английское. Даже не азербайджанское. Греческое…

Περιστέρι.

Пэристери.

Peristeri.

— Это точно так? — сморгнув навязчивую слезную пелену, я перепроверяю по таблице. Ее сложность лишь в том, что чередует большие и маленькие буквы. Но слово оттого видно не хуже.

Последовательность неизменна. Чертежи меняли по четкому плану.

И название вируса должно было на эту мысль натолкнуть. Три белых цвета в одном. Голубки-дочери… и самолет, названный в честь них.

Твою мать.

Ксай заново составляет последовательность цифр с листка. Заново сопоставляет их значения в таблице. Пробует поделить по-другому, но получается тогда невесть что. Это — единственный вариант. И он правда простой, если кому-то придет в голову переводить цифры в буквы, конечно же.

— Ты была права, Белла, — он дважды подчеркивает получившееся слово черным стержнем, благодарно пожав мою ладонь. Но все-таки еще в некоторой прострации, — только зачем же?.. В чем тогда смысл?

— Подмена даже незначительной детали ведет к крушению, правильно? — меня передергивает. — Нет разницы, что менять. А вот в слове смысл будет.

— Деталь не незначительная, — на лбу Каллена глубокие морщины, когда он оборачивается ко мне, — они меняли данные в крыле…

Почему-то я не удивляюсь. Накрывает странное ощущение, похожее на туман, густой и темный, в чьих переплетениях теряются ориентиры.

Правда оказалась близкой, простой и откровенной. Как ей полагается.

— Они хотели тебя предупредить, — я опускаю голову, морщась, — дело не в деньгах и не во власти. Похоже, вредители конкорда — мстители, Ксай. За «голубок».

Мужчина сосредоточенно изучает набор цифр. Он в задумчивости.

— Ты считаешь, кто-то настолько невзлюбил эту затею?

— Слово говорит само за себя… кто-то из твоих девушек владел хакерскими навыками?

— В таком случае, «Мечта» бы даже не начала строиться, — он отрицательно качает головой, — Белла, им было от восемнадцати до двадцати. Их развлечением были наркотики. Какие хакерские навыки? — он почти смеется. Только безумно. Режуще.

Я прикусываю губу. Я вспоминаю то, что, наверное, не должна.

Но факты упрямы. О «Белых лилиях» мне сказала женщина, прибывшая в больницу к Ксаю три дня назад. И если она никогда не была замешана в махинациях с кодами, то ее… супруг? Алексайо говорил, они работали в одном холдинге.

— А если тот, с кем они связали жизнь, Эдвард? За них?

Уникальный прищуривается. Он раскусывает направление моих мыслей за единую секунду.

— Ты подозреваешь Ауранию и Мурада, я прав? По какой причине?

— Они ближе всего… он был ближе кого бы то ни было и к тебе, и к «голубкам».

— Он открестился от строительства «Мечты» с самого начала. Я приглашал его.

— Может быть, у него к ней были свои планы?..

— Столь масштабные? Ради чего?!

Я нерешительно заглядываю в его глаза.

— Ради Аурании?..

Эдвард отрывисто мне кивает. Со смешком.

— Ревность, полагаешь? Я не спал ни с одной из своих «голубок». Я не целовал их, держал дистанцию, соблюдал приличия. Ему это известно. Мы с Аурой его убедили.

— Видимо, не до конца.

— Белла, — Алексайо откладывает бумаги подальше, вынуждая кресло и, соответственно, меня, повернуться к себе лицом. Смотрит глаза в глаза. Держит руки. — Откуда такие мысли? Неужели ты так сильно меня ревнуешь без смысла? Думаешь, она бы стала марать руки еще и об это? Педофилия для меня страшнее. А она выбрала эту стезю.

Последняя грань, точка невозврата, приведшая его в клинику. У меня перехватывает дыхание, когда вспоминает о ней. Разгоряченно, но не до предела. Во многом почти спокойно.

Я мнусь.

Сказать? Или не сказать? Промолчать. Забыть. Вспомнить через месяц, по звонку. И уже тогда все выслушать. Оттянуть момент. Попытаться его прикрыть.

Но Ксай честен со мной… он пытается, даже когда тяжело, ничего не прятать… он мне верит. И хочет доверия к себе. Если я промолчу, что он подумает? Если не признаюсь, готов ли будет меня потом простить?

Я не хочу проверять такую информацию… мне страшно…

Потому, так же крепко пожав его ладони в своих, я привлекаю внимание мужа. Вздергиваю голову.

— Ксай, Аурания была здесь. В больнице. В ночь после грозы. И на самом деле это она сообщила мне о «Белых лилиях».

Если сказать, что лицо Эдварда на этих словах вытягивается, наполняясь неверием, лучше не говорить ничего. На нем не просто удивление. На нем изумлением такой степени, что скорее можно поверить в квадратность земли и трех китов под ней, чем в подобные слова. Я говорю не просто неправду, нет, а какую-то извращенную фантазию, не поддающуюся даже самому развитому уму. Я просто смеюсь над ним.

— Приходила?.. — даже голос мужа меняется.

— Да, — признавая сокрытие этого факта, я просто тихо соглашаюсь, — она хотела увидеть тебя, чтобы извиниться, а я не позволила. Аурания намерена опровергнуть свои показания.

Эдвард садится в кресле ровно. Спина его неестественно прямая, руки, отпуская мои, сдавливают подлокотники.

Не имею представления, можно ли сейчас говорить. Мне становится очень холодно от того, каким взглядом Ксай вдруг меня касается.

Он на мгновенье прикрывает глаза. Выглядит сейчас, после этих откровений, до такой степени чужим, что я жалею о признании. Надо было молчать. Мне всегда надо молчать. Хоть язык отрезай…

— Изабелла, в чем смысл нашего брака?

Я сдавленно, болезненно усмехаюсь. Прячу слезы.

— Считаешь, его нет?

Эдвард хмурится.

— Ну почему же, должен быть. Мы заключили его не только на бумаге, но и на небесах. Такое не делается просто так.

— Значит, смысл есть… — я смаргиваю проклятую слезинку, поспешно утираю вторую, — ты не должен обвинять меня в молчании. Ксай, ты лежал в больнице без права даже садиться на кровати… считаешь, мне нужно было сказать тогда?

— Я считаю, что брак — это союз мужчины и женщины, Белла, — наставническим, немного более грубым, чем я привыкла, тоном, докладывает Ксай. Выглядит сейчас не просто взрослым, а мудрым до предела. Я ощущаю ненавистное чувство слабости, подавленности, что испытывала, когда таким голосом со мной говорил Рональд, имея силу и власть быть выше меня, — я надеялся, что в нашем браке мужчиной выступаю я. А ты раз за разом рвешься сама решать все проблемы. И мои — в особенности.

Я хмыкаю. Запрокидываю голову.

— Обвини меня в том, что я забочусь о тебе. Давай же.

— Это не забота. Это — ложь.

— Ложь, что раз за разом спасает тебе сердце, — с отчаяньем бормочу я, — и не ложь вовсе, а сокрытие. Я до ужаса боюсь тебя потерять и не хочу приближать этот момент.

Откровения, дающегося мне тяжелее, еще не было. Перетряхивает.

Алексайо тяжело, злобно выдыхает.

— Я устал слушать про сердце от всех вас — начиная Норским и заканчивая тобой. Я делаю все, что от меня зависит, дабы инфаркта не было. Но жить в розовой параллельной реальности покоя, пока ты рыдаешь ночами в подушку, я не собираюсь!

— Ты не пробовал ни разу… даже ради меня…

— И не собираюсь. Белла, я должен тебя защищать. Я женился на тебе, чтобы тебя защищать, оберегать и любить. Я никогда не позволю тебе все тащить в одиночку.

— Но при этом сам будешь тащить все так или иначе? И мое в придачу?

Мои слезы текут водопадами. Опять. Как всегда. Я не умею, не знаю, и, наверное, никогда не узнаю, как их сдерживать. Я безнадежна. Я — посмешище. Эдвард прав… какой тут брак… и какая из меня жена?

Отвратительно слабая. Отвратительно беспомощная. Просто отвратительная.

Пятнадцатилетняя Дея Гюго с легкостью даст мне форы.

— Белла, послушай меня, — Алексайо смягчается, говоря теплее, сразу же, как видит мою явную истерику. Усмиряет голос, эмоции, тон. Просто переключает их, — я хочу, чтобы ты понимала, что я — сильнее тебя. И я гораздо больше видел в силу того, что в два раза больше живу. Видишь, какой я старый? — он усмехается, стараясь разрядить обстановку, но не выходит. Со вздохом Ксай продолжает, — дело в том, что ты для меня настоящее сокровище. И я никогда и никому не позволю причинить тебе вред. Для меня каждый раз, когда ты самостоятельно позволяешь делать тебе больно — мне ли, грозе ли или Аурании — трагедия. Я ощущаю беспомощность и горе, что не смог тебе помочь. Мне не нравятся эти чувства. И твоя жертвенность тоже, Белла. Я тебя люблю. Я жажду правды. Я не хочу, чтобы ради меня ты чем-то жертвовала в придачу к тому, что уже оставила за спиной, согласившись выйти за меня. Скажи, неужели это сумасшедшая просьба? Я не прав?

От слез я дрожу. Всхлипы мешают нормально дышать, сковывают движения. Я отодвигаюсь от Эдварда чуть назад, двигаясь креслом к противоположной стене кабинета. Забираюсь на него с ногами. Мне до боли хочется сжаться в комок. Самой противно.

Ксай смотрит на меня мрачно, с состраданием. Его раздражение, вызвавшее такую недолгую, но сильную бурю, сходит на нет.

— Ты мне нужен.

— И я здесь, — он с готовностью подхватывает, качнув головой.

— Не только сегодня. Ты мне нужен все то время, что нам изначально отпущено, Ксай. Если сейчас тебя не станет, я не смогу жить, — болезненная, острая, режущая его, зато правда. О ней мы здесь и говорили только что, — это не пустые слова. У меня никого, кроме тебя, нет. С самого начала. И потеряв тебя, я просто потеряю смысл жизни.

Эдварда цепляет, каким тоном и с каким лицом я все это говорю. Моя убежденность.

Принятие ситуации.

Но откровений, правды, просил он сам.

— То есть, если я умру, ты бросишься с крыши?

— Порежу вены гжелевой тарелкой, — смело заявляю я. Но ругаю себя сразу же, как боль одолевает лицо Ксая. Он помнит тот день моего побега. Он понимает.

Аметисты вспыхивают. Но голос муж держит в узде.

— Но ты ведь понимаешь, что я в любом случае умру раньше тебя?

— От старости. Но не от глупого инфаркта в сорок пять лет… — меня подбрасывает на месте. Слезы жгут кожу.

— Бельчонок мой, хочешь одну тайну? — проникновеннее, нежнее зовет Алексайо. Одаривает теплым взглядом, так и не дождавшись ответа, — после смерти Анны я дважды пытался покончить с собой. В первый раз — через полгода после ее похорон. Второй — в день рождения Каролины. Эммет остановил меня звонком о ее появлении на свет. И, как видишь, если бы эти попытки удались, я бы тебя не встретил.

Он пытался себя убить… правда? Я едва не кричу.

— Намекаешь, что ты не последний?..

— Белла, не отметай эту мысль далеко.

— Я тебя сама за нее сейчас придушу… господи… господи, да что же ты делаешь!

Я тону в пучине этого безумия. Я сама себя боюсь.

И Алексайо уступает. Не развивает тему второго брака.

— Белла, главное, помни, что я постоянно говорил пэристери и тебе, моя радость: жизнь дается только раз. Нельзя ею так разбрасываться.

— Если ты не бережешь свою, почему я должна беречь? — всхлипываю, но улыбаюсь. Улыбка, думаю, под стать Гуинплену. Эта книга стала моей судьбой.

— Белочка, все закончилось. Я не при смерти, ты же видишь.

— Ты упрекаешь меня в том, что не довела тебя до нее.

— Нет, солнце. Я всего лишь хочу, чтобы ты от меня не пряталась. Ни грозой, ни Ауранией. Ведь, Белла, по сути, если с тобой что-нибудь случится, мне резать вены тарелкой и не понадобится…

Я зажмуриваюсь. С чудовищной силой.

— Ты не запретишь мне о себе заботиться. Я тоже хочу тебя оберегать. И я буду.

Он улыбается очень ласково, до боли светло. Мои слезы текут сильнее.

— Ты не представляешь, как отрадно это слышать, как спокойно мне, когда ты так говоришь. Но не ценой себя, Белла. Пожалуйста. У меня складывается впечатление, что ты просто не веришь мне достаточно, сомневаешься во мне, чтобы полностью открыться.

— Ты веришь в это?

— Я не хочу. Но ты прячешься… не прячься, Белла. Это того не стоит.

— Ты стоишь куда больше. Как мне доказать тебе, что я верю? Только тебе ведь и верю, Ксай! — безумие, жар по всему телу, охватывающий после этой фразы, пронзает насквозь. Я стискиваю зубы.

Эдвард намерен сказать что-то. Он открывает рот.

Но я, громко всхлипнув, почти подавившись этими слезами, прикладываю палец к губам. Заставляю его замолчать.

Втягиваю воздух через нос, давлюсь им.

Решаюсь.

— Мы играли на кукурузном поле в прятки. Гроза началась неожиданно. Мама нашла меня, схватила и побежала к дому… она будто чувствовала… увидев холм, отпустила, — дышать, дышать, дышать, это важнее всего! Я помню, зачем это делаю. Я не сдамся. — Она велела бежать очень быстро… но когда я взобралась и обернулась на нее, отстающую, мама лежала на земле. И больше уже не вставала. У меня в ушах… у меня в голове этот грохот, Ксай… этого грома!.. Ты не представляешь, какая тогда была молния… она была моей. Меня должна была убить! Мама просто меня отпустила… за секунду!..

Я заканчиваю. Задыхаюсь, сжавшись в комок, и просто понимаю в один прекрасный момент, что не скажу больше ни слова в эту секунду. Умру скорее.

Меня знобит. В горле сухо. А слезы… я уже не пытаюсь их сосчитать. Удивительно, что мы еще не утонули.

Я не зову Эдварда. Я не смотрю на него. Я не поднимаю головы.

Просто через какие-то несколько секунд от моего рассказа Ксай сам оказывается рядом. Пересаживает с подушки кресла на свои колени. Прижимает к себе.

Я кричу. Плачу или кричу? Черт его знает. Утешает, что от комнат кабинет далеко. Стены в нем хорошие. Я никого не разбужу.

— Ксай…

Он перехватывает мои дрожащие руки, он меня гладит. Целует макушку.

— Белочка, — с теплом. С убеждением, что рядом.

И после этого смеет заявлять, что без него буду жить долго и счастливо? Что мало того, что справлюсь, еще и замуж снова выйду?!

Я запрокидываю голову. Я, стиснув зубы, реву.

— Она умерла только раз, Ксай, только раз, — впиваюсь пальцами в его плечо, утыкаюсь лицом, мочу слезами, слюной кофту, — а я умираю каждую грозу… я наказана… я уже давно наказана… за что же меня постоянно хотел наказать от ее имени Рональд?!

— Твоя мать сделала все, чтобы спасти тебя, Белла, — муж не согласен. Он держит меня крепко, он рядом, как всегда и обещал, — она счастлива. И ей не нужно наказывать тебя. Никто не имеет на это права. В том числе — твой отец.

— Он любил ее сильно… наверное, я так же тебя люблю… и если бы кто-то тебя убил… наверное, наверное, да, я бы ненавидела его…

Убил бы. Господи! Я стискиваю зубы, подавившись воздухом.

Обхватываю Эдварда с недюжинной, дозволенной силой, цепляюсь за него, молюсь, чтобы не отпускал. Я не знаю, как удержать мужа рядом. У меня никогда не хватит сил.

— Ты была маленькой девочкой. Он должен был защитить тебя. Нет здесь твоей вины, мое солнце. Не накручивай.

Алексайо хочется верить. Ему нужно верить. Этому голосу, словам, касаниям, взглядам… зол он или нет, раздражен или повержен, но он любит меня. Он единственный меня любит… за все эти годы… той любовью, что спасает. Раз за разом.

— Знаешь что, Эдвард, — я отрывисто, быстро целую его щеку. Приникаю лбом к виску, — за тебя я готова пережить сотню гроз, просто зная, что ты в порядке. Но если тебя не станет… мне ни одной не вынести. Я сойду с ума.

Уникальный морщится от боли. Его губы двигаются по моему лицу нежнее, руки держат достаточно крепко, дабы поверить. Во все. В себя.

— Как же ты выдержала это в тот день? Там, в больнице?.. — он целует мою руку, что искусала. Запомнил…

— Я думала о тебе, — признаюсь, спрятавшись на его груди, — я помнила, что ты за стенкой… Ксай, ты меня спас. Ты всегда меня спасаешь. На самом деле уже только за это я должна тебе столько, что… и это та защита, которую никто мне больше не даст… ты защищаешь меня без перерыва. Просто тем, что я знаю, что ты недалеко. Никогда не думай иначе.

Эдвард с мягким, сострадательным смешком гладит на мою макушку. Потом следует поцелуями по всей длине волос.

Я плачу. А он не останавливает, не просит уняться.

Он понимает, что эти слезы были неминуемы. Позволяет мне выплакаться.

Правда, предлагает все же из кабинета перейти в постель. Аргументирует это ее мягкостью и комфортом. А еще — теплым одеялом.

На споры сил у меня больше нет.

Ксай оставляет бумажку с нашей расшифровкой в нужном месте, открывает дверь. И на руках, от самого порога и до постели, несет меня. На брыкания и попытки уговорить поставить на ноги внимания не обращает.

Я плачу горше, уже на простынях поскребшись у его груди. Целую область сердца.

— Ради всего святого, Эдвард… ради меня, сохрани его…

Он унимает меня поцелуем. Сладким. Спасительным. Поцелуем веры.

— Хорошо, Белла. Я буду стараться. Я буду слушаться тебя, как Леонард и велел.

Я зажмуриваюсь. Прячусь в его объятьях, прижимаясь так тесно, как только могу.

— Спасибо…

* * *
Бельчонок засыпает ближе к трем ночи. Переползает на калленовскую половину постели, практически полностью — на него самого, в стремлении прижаться покрепче, и только тогда позволяет Морфею увести себя. В ее позе — захватнической, по-другому не сказать — нога на его бедре, руки обвили талию, шею, а голова устроилась на груди — Эдвард прекрасно видит крик о помощи. Детский. Отчаянный. До одури громкий, хоть и глухой. Розмари говорила ему, что неделю после той грозы Белла вообще не разговаривала.

С теплой усмешкой, столь маленькой и незаметной, Алексайо целует волосы своего сокровища. Пахнущая домом, красотой, нежностью, она — само отражение слова «любовь». Без Беллы оно бы никогда не существовало.

Ксай не пытается отодвинуться или отстраниться от жены, даже если ножка ее сковывает любые движения, а рука лежит немного неудобно, впиваясь в ребра. Он ей нужен. И такими ночами, за уже две грозы в своем черном списке, которые стерпела одна, всегда будет рядом. В любой позе. В любом состоянии.

Эдварду до одури стыдно и больно, что она намерена терпеть хоть что-нибудь после тех лет, какие провела почти в одиночестве, если не считать редких контактов со своей второй мамой.

Поразительно, но не глядя на все убеждения Роз, на здравый смысл и даже на его слова, пожалуй, Белла до сих пор уверена, что она виновата в смерти матери. И гроза та была ее…

Алексайо ласково, любовно ведет по ее волосам. Гладит их, выправив из-под одеяла. Любуется.

Эта женщина прекрасна всем, начиная с лица и заканчивая душой. Ее доброта, сердечность, нежность и тепло исцеляют самые застарелые раны. Рядом с ней хочется жить, верить в жизнь, и проклятий Богу посылать уж точно нечего. За одну эту встречу Эдвард бы отдал ему все, что пожелает. Бельчонок давным-давно заменила ему весь мир. Первым взглядом, таким нерешительным, но добрым. С верой к нему.

Это удивительно ровно настолько же, насколько и больно, что в ней в равных пропорциях, поочередно друг друга сменяя, сочетаются разные личности. Испуганная маленькая девочка, лишенная любви и запертая, как принцесса из сказок Карли, в высокой башне, где дрожала от одной лишь мысли о грозе, и взрослая, умная, понимающая женщина, разогнавшая его тучи-кошмары и пустившая в жизнь солнце. В беде верх берет женщина. Эдвард уже не раз поражался, как умело она ведет ситуацию. И какая стойкая, какая мудрая порой… как повзрослела…

Но когда ощутимой беды нет, когда ужасы нападают исподтишка уже из собственного подсознания, Белла — это ребенок. Очаровательный, но покинутый и забытый, заплаканный, оставленный в одиночестве со своей болью… и в ней ее столько, что не представить. Что ужасно сложно осушить.

Ксай благодарен за то, что может быть для Беллы тем, кто ей нужен. Всегда.

Наверное, это одно из немногих преимуществ его возраста — соответствовать ситуации, пережив множество дней и ночей, хоть как-то, но на нее похожих. Возможно, зависит это не от возраста, а от души, но, имея в загашнике оба составляющих, определенно, проще и лучше живется. Помощь незамедлительна. Помощь именно та, которая нужна.

Папа для маленькой девочки. Мужчина для взрослой, ласковой женщины. Друг для них обеих. И защитник. Для всех.

— Ксай…

Эдвард опускает голову, встречаясь с сонным, мутным карим взглядом.

Белла со вздохом обвивает его покрепче. Между ее бровей крохотная морщинка.

— Что, мое солнышко?

Уголка ее губ касается улыбка.

— Ты не мог бы… — кажется, она краснеет, потому что голос звучит очень смущенно, — ты не мог бы обнять меня со спины? А то так немного затекла шея.

Уникальный по-доброму посмеивается.

— Поворачивайся, красавица.

Довольная, блеснув взглядом, Бельчонок укладывается на другой бок. С облегчением, с вздохом обожания и благодарности, встречает тело мужа сзади. Перехватывает его руки на своей стороне.

— Извини, что я бужу тебя…

— Ты не будишь, — Эдвард аккуратно целует шрамы на ее затылке, медленно скользя и к отметине, оставленной трижды проклятым Деметрием, — засыпай-ка, уже поздно.

Она слушается. Успокоенная и новой удобной позой, и тем, как подтягивает одеяло к ее шее, правда засыпает.

А Ксай, прижимая к себе родное тело, все еще любуясь им — вряд ли настанет тот момент, когда для него это будет обыденностью — думает об участи этой молодости. Ее судьбе.

Не радуют эти размышления.

Но заново окунать Беллу в потребность убеждать его в правильности их союза, его необходимости, ее смирении с обстоятельствами и, раз уж на то пошло, счастьем, было бы очень жестоко. Однажды он поверил. Будет верить и сейчас.

С самого своего детства, с трех лет, Белла расплачивается за непонятно чьи прегрешения. Гроза, погубившая ее детство и отобравшая у души молодость, сделала все, что могла. Но раз за разом приходит за данью снова. И делает Беллу старше. В свои девятнадцать ее психологический возраст во многом сопоставим с его реальным. И дело не только в психологии, устоях. Дело в боли. В пережитом ужасе. В нем самом.

Изабелла приняла радостью и честью, наградой возможность стать его женой. И накинула душе еще десяток лет. Мудростью.

Эдварду грустно и больно за такое обстоятельство. Он не в силах ничего изменить, кроме как просто быть рядом, потому что все равно не отплатит Иззе по заслугам. За это не существует цены.

Все, что в его силах — попытаться вернуть ей те годы, что, не скупясь, отдала. Детьми ли, возможностями ли, просто отношением…

Когда закончится эпопея с «Мечтой», Эдвард клянется себе, он сделает все, дабы Белла побыла той девушкой, той девочкой, чье время упустила. Беззаботной, счастливой, бесконечно-очаровательной, со всеми необходимыми событиями. Все, что ей нравится, все, что ей ценно, все, что захочет… после августа этого года, после пуска «Мечты», что бы в себе он ни нес, Алексайо намерен посвятить остаток жизни своему сокровищу. Залюбить его. Вдохновить его. Сделать самым, самым счастливым. Какую бы цену это не имело.

Эдвард нежно целует висок жены, убрав ее волосы с плеча, и кладет подбородок поверх макушки.

Довольная подобным обстоятельством, все еще спящая Белла придвигается к нему. Греется, нежится в объятьях.

Истинный котенок.

Радостно хохотнув тому, как все налаживается, отступая буквально от края пропасти, даже при условии, что еще простирает свои щупальца и стремится схватить, Ксай закрывает глаза.

Только бы не подвело сердце.

И тогда для него не будет ничего, совершенно ничего невозможного.

Вдохновение всегда рядом. Сладкое, любимое и бесконечно дорогое.

Бельчонок.

* * *
На Санторини, пусть и пребывали мы там далеко не так долго, как хотелось, у нас с Эдвардом появилась маленькая традиция — запускать бумажные самолетики с пирса у пляжа. Прямо в волны. Прямо в море. В единение стихий — воздушной и водной.

Это одно из самых потрясающих ощущений в моей жизни — стоять на деревянном помосте, обдуваемом бризом, чувствовать за спиной Эдварда, ощущать его правую руку, неизменно с кольцом, что обнимает меня. Слышать теплое дыхание у уха, этот извечный вопрос: «готова?», а потом наблюдать за полетом нашего путешественника.

К гордости Ксая, он умел не только настоящие самолеты создавать. Как минимум десять моделей бумажных, все высчитанные, все идеальные, все — с собственными характеристиками — давались ему без труда.

Но запускали мы не те искусные модели, автором которых был он. Ксай наотрез отказывался это делать.

Вместо этого он учил самолетостроению меня. Мы сидели на песке, белом и таком мягком, игнорируя даже полотенца, и загибали уголки листов. Вернее, я загибала, а Эдвард, мудро руководя, меня направлял. И, хоть из двадцати самолетиков выходило у меня хорошо, если шесть — «хорошо» имеется в виду, что они способны были хотя бы взлететь — Алексайо был неизменно доволен. Он подбадривал меня, давал ценные советы, а когда ничего не помогало и я заявляла, что отныне только он будет мастерить наши планеры, муж меня целовал. Это было запрещенным приемом. Против него ставить мне было нечего.

— Самолеты — это мечты, Белла. А все мои мечты — твоих рук дело. Ты — моя мечта.

И мы снова собирали, как в первый раз, бумажный аэробус. И когда получался стоящий, когда я принимала результат, шли на пирс.

Самолет улетал, не оставляя от себя никакого видимого следа, никакого напоминания. Однако внутри нас — и это было понятно нам по глазам друг друга — рисовал радугу. Из сотни цветов.

— Люблю тебя.

— Люблю тебя, сокровище…

Господи, как же я скучаю по этому пирсу…

Конечно же, Россия, даже при условии теплейшей погоды, мало чем похожа на Санторини. Моря с нашего балкончика мне не видно, одни шумящие пихты, ветер играет в их кронах, резвясь между облаками, а трава гораздо зеленее, чем в городке Ия, где прошел наш медовый месяц.

Весна пришла в мое царство льдов и холода. Прогнала дожди, разбудила грозы… но пришла. И цветы, что я так мечтала увидеть в феврале на клумбе перед домом, зацвели. Это тюльпаны.

Как красиво…

Солнце поднимается на востоке, распускаясь таким же ярким, теплым бутоном, притягивая к себе. Его лучики блуждают по земле, по небу, натыкаются на наш дом. На балкон. На меня. Чуточку щекочут, попадая прямо на лицо.

Я жмурюсь, но хихикаю. Это будет хороший день.

В моих руках, по примеру жизни на острове, сделавшей нас с Ксаем одними из самых счастливых людей на свете, самолет. Построенный лично, быстро и, наверное, не по всем канонам, но я надеюсь, способный к полетам.

После вчерашней выписки Эдварда, после заверения Норского, что, думай он о себе хоть на пару минут в день больше, никогда такое не повторится, я сама готова взлететь. Мне это необходимо.

Самолетик сделан из обрывка справки Алексайо о бесплодии. Большого листа с точнейшими результатами исследования, на котором с двух сторон выведены и результаты анализов, и спермограмма, и еще множество поясняющих пунктов. Ненужных. Неправильных. Неверных.

Этим утром я окончательно разделаюсь с тем, что тянет нас на дно. У него будет ребенок. У него будет детей столько, сколько он захочет. Я расшибусь в лепешку, но добьюсь этого. К черту некрозооспермию.

Солнце поднимается выше. Его лучи уже вовсю ударяют в окна, освещают могучие деревья перед нашим домом. Целеево, так или иначе, важное место. Для меня. Для нас. Для Эдварда в целом. Здесь случилось очень многое, что сделало его таким, какой он есть. Возможно, однажды я буду скучать, если мы переедем…

Ну все. Пора.

Один из самых смелых лучиков, кажется, улыбаясь, взбирается по моей руке от запястья к плечу. Светит в глаза. Вместе с ветром касается волос. Зазывает.

— Пусть мечты станут явью, — доверительным шепотом бормочу я, с надеждой взглянув на самолет. Легонько, дабы не помять, целую его крыло, — и полетят…

Запускаю.

Навстречу солнцу. Свету. Утру.

Навстречу судьбе.

Маленькое бумажное создание, трепыхнувшись в воздухе, к моему огромному счастью не падает вниз. Взметывается, подхваченное потоком ветра, наливается солнцем. Летит.

Я радостно, по-детски счастливо хохочу, обеими руками обвив себя за талию. Вот оно какое, счастье. Даже когда кругом порой происходит то, о чем предпочел бы не думать.

…Сзади раздаются негромкие аплодисменты. Теплые.

Ладони, благодаря которым они звучат, были первыми, что я увидела этим утром, проснувшись. И дом. И постель. Не больницу. Одно это уже побудило испытывать такое счастье, что плохо поддается любому описанию.

Я не оборачиваюсь. Я знаю, кто это.

— Доброе утро, Ксай.

Приглушенный смешок долетает до меня за секунду. А через пять секунд теплые, ласковые и большие руки Эдварда обвивают мою талию. По-собственнически притягивают к себе.

— Кажется, у меня появился второй пилот.

Я с удовольствием откидываюсь на его грудь. Наслаждаюсь близостью. Этой ночью без него мне было бы не выжить.

— Твои уроки не прошли даром.

— Талантливые ученики, — он с обожанием целует мои волосы, зарываясь в них лицом, — ты божественно пахнешь…

— Простынями.

— Утром, — не соглашается Эдвард. Целует меня ощутимее. — И весной.

— Просто она наконец пришла. Я скучала.

Какой же он теплый. И кто тут еще пахнет божественно? Я тону в этом клубничном аромате. Он такой… мягкий. Он стал нежнее после нашего возвращения.

Я всегда поражалась и не устану поражаться этому умению Эдварда совмещать в себе все — нежность с твердостью, упрямство с мягкостью, убежденность с готовностью пересмотреть взгляды, доверие к другим вкупе с недоверием к себе…

С самого начала мне было известно, что Ксай — особенный. Но особенность его оказалась куда большей, чем можно было сперва себе представить. Он — Уникальный.

Хоть вчера был спор, почти ссора, мое мнение это не пошатнуло — Эдвард идеален. И сколько бы проблем вокруг ни было, справиться с ними не стоит труда. Рядом с ним.

— Как ты себя чувствуешь? — доверительно зовет муж. Его пальцы скользят по моей щеке, глаза внимательно всматриваются в лицо. Просят правды.

— Все в порядке, — я улыбаюсь, — утро вечера мудренее.

Ксай осторожно кивает, не развивая далеко эту тему. Обнимает меня посильнее, в защищающем жесте обвив за плечи, и целует в висок.

— Тебе не холодно?

— Нет, — успокаиваю его, греясь тем теплом, что получаю непосредственно нашим контактом, — на улице уже даже жарко днем.

— Май. К тому же, сегодня девятое…

Не верится, что прошли всего сутки. Разношерстных эмоций на месяц вперед.

— А что девятого? — не припомню ничего, что должна бы знать. Это особенный день?

— День Победы, — Ксай с нежностью ведетпальцами по моим волосам, — над Германией во Второй Мировой. Здесь это большой праздник.

— Вроде четвертого июля?

— Может, и помасштабнее, — он посмеивается, — я не сравнивал их, Бельчонок.

Я пожимаю плечами. Праздник… праздник или нет сегодня, а у меня свой собственный. И я с удовольствие отмечу их все. Тем более теперь, когда вся семья в сборе. Кажется, Эммету тоже повезло… кажется, у Каролины вот-вот появится настоящая мама.

— Ты принципиально не намерена на меня смотреть, да, радость моя? — дразнит Эдвард.

Запрокидываю голову, утыкаясь в его глаза.

Аметисты не согласны.

— А ну-ка поворачивайся, — шутливо велит баритон. И сам, прежде чем успеваю хоть что-то сделать, исполняет. Обвивает меня руками уже тогда, когда стою к нему лицом. — Так-то лучше.

— Еще бы.

Я поднимаюсь на цыпочках, ладонями касаясь его лица. По скулам, по щекам, к губам, моим любимым, розовым наконец. Лучшего момента для поцелуя, пожалуй, и не найти.

Эдвард мне отвечает. Нежно, влюбленно и с обожанием. Оно исходит от него хорошо ощутимыми волнами.

Я отстраняюсь. Смотрю на мужа снизу-вверх, но благодаря мягкости аметистов это не выглядит проблемой. Мы на равных. Да. Сегодня — да.

Я глажу морщинки на его лбу, их россыпь возле глаз. Я целую те, что у губ, не желая их видеть. Солнце окрашивает лицо Ксая новыми цветами. Нет его мертвецкой бледности.

— Соревнование по поцелуям? — с готовностью принимает эстафету мужчина. Ловко приподнимает меня, прижав к себе за талию, и скользит губами по волосам, — я в них побеждаю, солнце.

Каждое его доброе слово, каждая его улыбка, такое мгновение непосредственности… я определенно обведу красным в календаре и девятое мая тоже.

Нет ничего. Ничего не было. И утром, определенно, не будет.

Я не желаю портить бедами и домыслами это потрясающее начало дня.

— Еще посмотрим.

Это длится не больше пятнадцати минут, но кажется — всю жизнь. Или век хотя бы точно. Потому что удовольствие, получаемое при этих поцелуях, мало с чем сравнимо. Мы с Эдвардом буквально задариваем ими друг друга, дорвавшись до своих сокровищ, и это чудесно. Поцелуи продлевают жизнь.

В конце концов, останавливается Алексайо. Хитро прищуривается.

Он, в этой кофте, в пижамных штанах и босиком напоминает мне наши первые совместные ночи. Негу.

— Как насчет того, чтобы продолжить в постели?

— Запросто, — я тянусь вперед, чмокнув его нос, — только сразу договоримся, что на повестке дня лишь поцелуи. Моя сегодняшняя цель — тебя зацеловать.

Улыбка Эдварда чуть-чуть сникает. Или даже не так… делается мягче? Трепетнее, наверное. И грустнее.

— Мой Бельчонок, — наклонившись к моему уху, доверительно бормочет Ксай, — я все наверстаю. С лихвой. Для тебя.

— Я даже не сомневаюсь, — не прячу искорок в глазах, встречаясь с аметистами, — Уникальный, я всегда тебя хочу. Каждую минуту. Никто не доставлял мне столько удовольствия, никто меня так не любил…

Между его бровей появляется глубокая морщинка. Мне не нравится.

— А ну-ка, — качаю головой, разглаживая ее, — эстафету по поцелуям в студию, пожалуйста. У меня большие планы на это утро.

Алексайо смятенно улыбается. Смотрит на меня из-под ресниц.

— Знаешь что, Белла, следующий раз будет твоим. Никаких запретов. Полная свобода действий.

Он об Анне…

Ох, черт.

— Знаешь что, Ксай, — я кладу обе ладони на его лицо, глажу, но вместе с тем говорю серьезно, четко, — я тебя люблю. Днем и ночью, утром и вечером, в России и Греции, в постели и вне ее. Я люблю тебя… и на мою любовь ничто, никогда не повлияет.

Эдвард крепко меня обнимает.

— Взаимно, душа моя, — вздыхает. Обрывает тему, но, кажется, более успокоенный. Неужели до сих пор думает, что секс стоит для меня во главе угла?

Норский говорил мне, что нужно две недели перерыва. При улучшении показателей, конечно же, а то и чуть больше. Но он не смотрел на меня так, как в первые дни. Он правда видел и видит во мне союзника. Он понял, какой человек на свете для меня дороже всего.

— Твой ход…

Отвлекшаяся, я вскидываю бровь.

— М-м?

— Твой ход, — посмеивается муж, вернувшись к прежнему настроению, с горящими глазами оставив поцелуй у меня на лбу, — эстафета, помнишь?

Я, сладко улыбнувшись, киваю.

Отвечаю.

В спальне светло, солнце по стенам, смятые простыни, подушки и воздух, разбавленный свежестью утра… это не просто идеально, это божественно. Я вмиг возвращаю то было утерянное ощущение счастья, что постигло нас в клинике.

И сейчас плевать на Ауранию, сошедшийся код, вероятность причины преступлений с конкордом… сейчас на конкорд плевать.

Эдвард утаскивает меня на наше нагретое место, воплощая в жизнь недавнюю угрозу зацеловать, а я, нежась в его объятьях, хихикаю. И возвращаю то, что мне дает. Надеюсь — с лихвой.

По поцелую каждому уголку лица. По поцелую рукам, волосам, шее, груди… по поцелую, самому глубокому, до спертого дыхания, губам. И миллион, не меньше, ласковых касаний.

Ни я, ни Эдвард не переходим дозволенной черты. И готовность Ксая следовать каким-никаким, но правилам, мне по вкусу.

На сей раз первой останавливаюсь я.

Аметисты, горящие детской радостью и мальчишеским азартом, немного недоумевают. Но, кажется, едва кладу обе ладони на кожу возле них, догадываются о затее.

— Можно я кое-что скажу?

Алексайо прищуривается.

— Зачем ты спрашиваешь?

— Я хочу, чтобы ты внимательно меня послушал, — мягко веду линию вдоль его скулы и обратно. Невесомо касаюсь самых красивых на свете греческих ресниц, — ты столько раз говорил мне, что я для тебя значу, Ксай, но так мало этого говорила тебе я… я хочу исправить эту оплошность.

Я его удивляю.

Эдвард не перебивает меня.

Мы сидим у спинки кровати, опираясь на ее подушки, и потому мне легче выполнить задуманное. Достаточно только немного потянуться вперед.

— Ты спросил меня однажды, за что я тебя люблю, помнишь? Я обещала рассказать поподробнее.

Ксай немного настораживается, но все еще молчит. Зато уголок губ его ползет вверх, убежденно и радостно. Не как вчера.

Я начинаю.

— Я люблю тебя за твою красоту, — двумя пальцами веду линию по его правой стороне лица, от глаза к подбородку, с удовольствием подмечая гладковыбритую кожу щек, — столь необыкновенную, как ты того заслуживаешь, столь неповторимую, что вдохновляет на миллион портретов даже в одной и той же позе. Восхитительную красоту.

Я целую его, вытянувшись на своем месте, в молчащий уголок губ. Я знаю, приподнимись он сейчас, на щеке появилась бы ямочка.

— Я люблю тебя за твою мужественность, — продолжаю, по губам его легонько проведя языком, — ни одного мужчину на свете я не буду желать так же сильно. И ни одним никогда не смогу так любоваться, как тобой. Моей первой мыслью там, на Санторини, было то, что таких мужчин не бывает. И я просто в чудесном сне.

Алексайо тепло, тронуто усмехается. Его руки перебираются на мои волосы, к лицу, путаясь в прядях и лаская щеки.

Он слушает, не перебивая. Он впитывает это, впервые, наверное, откровенно себе позволив.

Я на седьмом небе.

— Я люблю тебя за твою душу, хоть тебе это и известно, наверное, с самой первой нашей встречи, — кладу ладонь на его грудь, следуя от ключицы к сердцу и обратно. А потом на вторую ее половину, — доброта, понимание, готовность помогать, искренность и забота… вот таких людей правда не бывает, Алексайо. Тебя не зря звали святым тем, с кем знаком близко. Ты самый настоящий ангел. С самыми настоящими крыльями-самолетами, — подаюсь вперед, не удержавшись, обвивая его за шею. Прижимаю к себе, — ты всегда рядом со мной, когда это жизненно важно, ты никогда не отворачивался от меня, не закрывал на меня глаза… Ксай, ты не какое-то сокровище, о нет, ты просто… таких слов, наверное, еще и не придумали. Ты — все сокровища мира в одном флаконе. И если не поверишь мне, спроси у любого, Уникальный.

Мужчина вздыхает, обнимая меня в ответ. Касается щекой волос, руками гладит ребра.

— Бельчонок, я сейчас растаю… — смятенно докладывает он.

— Не растаешь, — посмеиваюсь, подняв голову и зарывшись в его волосы лицом, — я не позволю. Привыкай к комплиментам. Ты самый достойный для них человек за всю мою жизнь.

Я глажу его руки, плечи, спину. Я останавливаюсь на бедрах, не переходя черты.

— Алексайо, любая тварь, которая посмеет посягнуть на твою святость или красоту, которая посмеет внушить тебе мысли о чудовищности или низости, не заслуживает и вдоха. Ты самый, самый достойный человек. И я хочу, чтобы эта фраза засела в твоей голове так же крепко, как сие секундное стремление меня целовать, — заканчиваю с налетом смеха, потому что уж очень активно Ксай берется за дело. И щекочет, и целует, и ласкает меня. С его губ не сходит тронутая, широкая улыбка. Счастье в чистом его виде.

— Я люблю тебя за твой смех, за твою радость, — подлавливаю момент, вернувшись к своим любимым губам, — каждый раз, когда ты улыбаешься, солнце становится ярче. Ты не представляешь, наверное, насколько это красиво. Никогда не прячь от меня своей улыбки.

Отстраняюсь, пристально заглянув в его глаза. И получаю то, что прошу. Широкую, великолепную, осчастливленную улыбку. Самую настоящую. В том виде, какой знаю.

— Душа моя…

Под впечатлением от греющего душу зрелища, я зацеловываю его губы. В каждом их уголке.

— Я люблю тебя за твое сердце, Ксай, — накрываю нужную половину его груди рукой, — за твое доброе, большое, теплое сердце, в котором столь многим нашлось место… и которым ты полюбил меня, позволив быть настолько счастливой. Оно для меня одна из самых бесценных вещей в тебе. Оно для меня — это ты.

Алексайо обхватывает меня достаточно крепко. С силой к себе прижимает.

— Оно всегда твое.

— Вот я его и берегу. Ага.

— Права оформлены…

— Давно, — чмокаю его лоб, — я люблю тебя, Ксай…

Но тут Эдвард медленно качает головой. Останавливает меня.

— Я люблю тебя, Бельчонок, за твои слова, — доверительно, горячо произносит, горящими глазами, ни много ни мало, любуясь мной, отчего краснею, — твой ум, талант, твою нежность, твое доверие, твою любовь… больше всего я люблю тебя за твою любовь. И я хочу отблагодарить тебя за это. Я хочу, чтобы ты сполна это ощутила.

Искорки в аметистах, их блеск, преддверие… и этот изгиб губ, знакомый мне. Многообещающий.

— Алексайо…

Мое предупреждение ничуть его не заботит. У Эдварда все продумано.

— Все заперто и спрятано, — он указывает мне на нашу дверь, а потом на то, как лучи солнца забредают через балкон, — и никаких правил — ни Норского, ни заранее нами установленных, мы не нарушаем.

Подмигнув мне, Ксай вместе с подушкой стягивает меня вниз, на простыни. Резко.

Эта же подушка остается у меня под головой. А вторую, свою, муж умело и ловко подсовывает под мои бедра.

— Ксай, так нечестно… — раскусив его планы, я с надеждой заглядываю в аметисты.

— Ни одно правило не нарушено, — указывая на себя, одетого, без поползновений на секс, заявляет Алексайо, — оговорки не принимаются. Не терпеть же тебе столько времени…

— Воздержание заводит…

— Вот и будет заводить… денька два до секса, — он ухмыляется, с собственнической, но и счастливой полуулыбкой устраиваясь надо мной. Медленно, трепетно, стягивает пижамную кофту.

— А ты?.. — я почти хнычу. Его руки там, где должны быть, его присутствие… я явно переоценивала свои силы, когда говорила, что могу жить совершенно без секса. Может, потом, лет через десять… но пока я хочу насытиться мужем.

— А я люблю смотреть на твое удовольствие, — Эдвард освобождает меня от верхней части одежды. Ловко.

— Ты неисправимое создание, да?

— Не жалуйся, — почти требует он. Склоняется надо мной, как следует, как только он умеет, целуя грудь, поглаживая ее. Я запрокидываю голову, задохнувшись. Мне не хватало этих ощущений очень, очень долго.

Эдвард доволен.

— А ты еще возмущаешься, — он следует ниже, по моему животу, к своей цели. Разводит ноги, стаскивает пижамные штаны. И снова любуется.

Я краснее всех раков мира.

— Ксай…

— Мне приятно, когда в такие моменты ты произносишь мое имя, — сладостно подмигивает он, выводя узоры пальцами на моем теле, пока склоняется к низу живота, — дай себе волю… пусть тебе будет очень хорошо…

И его первый поцелуй, далеко не нежный, а прекрасно знающий, чего хочу, ощущается ниже паха. Иглами взлетает к груди, перехватывает дыхание. И заполняет мерцанием света, что совсем скоро, собравшись в клубок, взорвется ослепительной вспышкой.

Умениям Алексайо можно только позавидовать.

Оргазмы с ним вынимают и возвращают мне обратно, сияющую, душу.

* * *
В половину третьего ночи Вероника, устроившаяся на постели с книгой, призванной спасти от бессонницы, слышит негромкий стук в дверь. Робкий. Почти поскребывание.

Кто-то по ту сторону порога явно не рассчитывает, что его пустят.

Удивленная столь поздним посетителем, Вероника поднимается с кровати. Наскоро накидывает на плечи розовую кофту грубой вязки, дабы скрыть просвечивающуюся под сорочкой грудь.

В комнате Анты Викторовны, конечно, темнее, чем в ее прежней спальне, но все равно не помешает. Во всех случаях, кроме того, когда стучится к ней Натос, Ника предпочитает плотную одежду.

Может быть, ему больно? На ночь она лично поменяла повязку и даже успела убедиться, что Медвежонок с дочерью уснули, пригрев в ногах кота, но мало ли… если в рану все же попала инфекция, боль не даст спать. А к кому ему идти, как ни к ней?

Девушка сама себе качает головой. Не спрашивает, кто на пороге. Почти сразу же открывает.

И удивляется еще больше картиной, что предстает на обозрение.

Это Когтяузер.

Когтяузер с внимательными серыми глазами, пушистым хвостом и подрагивающими усами, на руках у своей маленькой хозяйки.

Она, в светло-зеленой пижамке и с волосами, распустившимися, растрепавшимися по плечам, смотрит на Фиронову снизу-вверх. Крепко прижимает к себе любимца.

— Здравствуй, Вероника…

В темном пространстве коридора, в его тишине, детский голос звучит глухо и робко. Каролина прикусывает губу, как впервые взглянув на медсестру.

— Каролин, — встревоженная, та поспешно приседает перед малышкой. За годы работы в детском отделении одно из первых правил — не быть выше. Ника запомнила. — Что случилось, милая?

Карли шмыгает носом. Тяуззи недовольно урчит на ее руках.

— Мне кое-что приснилось… можно я чуть-чуть посижу у тебя?

Она не верит, что ответ будет положительным. Это заметно по влажности глаз, горькому взгляду, заранее подготовленной гримаске обреченности. Каролина производит впечатление потерянного, замученного ребенка. Физически она в порядке. Морально от нее скоро не остается и горстки пепла.

У Вероники железными путами стягивает сердце.

— Конечно, Карли. Заходи, — она решительно открывает шире дверь. Тепло улыбается ребенку.

Каролина настороженно поглядывает на Фиронову. Делает шаг вперед. Еще шаг. Медлит.

— Я тебя разбудила, да?.. — ее голосок дрожит.

— Нет, моя хорошая. Я не спала, — Ника осторожно, не желая переходить границ, накрывает пальцами плечо юной гречанки. Поглаживает его, невесомо подтолкнув вперед. Внутрь комнаты.

Ее руки Карли не стряхивает.

Осмелев, она проходит внутрь, не спуская Когтяузэра с рук. Останавливается посередине комнаты, ища хоть какое-нибудь место, кроме постели, где можно присесть. На диване совершенно некстати развешана одежда девушки.

— Садись рядом со мной, на простыни, — мило предлагает она, находя выход, — и Тяуззера сюда. Ему будет мягко и удобно.

Кот полностью согласен. Ушастый ангел-хранитель, уже спасший однажды свою маленькую владелицу, с удовольствием устраивается на пушистом одеяле. Как в волнах, находит в нем свой приют, блаженно вытянув лапы.

Каролина аккуратно садится рядом. Накрывает его шею своей ладошкой. У кота есть теперь красивый красный ошейник. На нем черным шрифтом выведено — «Тяуззи». И стоит метка кошачьей лапки. По рисунку истинного отпечатка, что Каролина когда-то сделала. Папа знал, что ей будет очень приятен такой подарок.

— Я могу присесть здесь?

Не ожидающая вопроса девочка едва не вскакивает на ноги.

— Это твоя постель…

— Я хочу, чтобы тебе было удобно, — Ника пожимает плечами, все же занимая свое место. В паре сантиметров удаления от малышки с домашним любимцем, — не холодно? Одеяло здесь очень теплое, а еще, у меня есть плед.

— Не надо… не холодно…

В спальне воцаряется тишина. Среди мягкости простыней, негромкого, едва заметного пощелкивания старой лампы и света, что она дает, уютно. Разве что время намекает на необходимость сна. Тяуззер следует просьбе. Сворачивается клубком, как и полагается, не теряя драгоценных минут у Морфея. Ему хорошо.

— Если тебе нужно поговорить, Каролина, я слушаю, — решается сообщить Вероника, неловко сложив ладони на коленях, — ты можешь мне доверять.

Девочка по-взрослому понятливо кивает.

— Ты меня любишь… я помню…

— Люблю, ты права.

— Спасибо…

Она передергивает плечиками. Неловко поднимает на медсестру глаза. Темные ресницы уже намокают от молчаливых слез.

— Я не хотела будить папу. У него болела рука и он только-только уснул… а если бы я пошла к Белле, то разбудила бы Эдди… а он тоже сейчас болеет. И я пришла сюда… я подумала, ты не сильно разозлишься…

Ника доверительно придвигается к юной гречанке поближе.

— Каролина, я рада, что ты пришла. Ты когда захочешь можешь ко мне прийти, ты же понимаешь это, верно? Я всегда готова посидеть с тобой.

— Ты хорошая…

Такому выводу Фиронова нежно улыбается. Протягивает девочке руку.

Та, вздохнув, обвивает ее ладонь.

— Иди ко мне, милая, — ласковым шепотом просит Ника. И почти сразу же Каролину обнимает. Опускает голову к ее волосам, гладит роскошные локоны.

Карли всхлипывает. Раз, затем другой.

Хватается за руку Вероники крепче, обвивается вокруг нее. Личиком утыкается в ключицу.

— Ни один дурной сон не стоит твоих слез, Каролин. Он всего-навсего сон.

Малышка поджимает губы, зажмуривается.

— Папа мне разрешает… лежать на коленях. Можно я?..

Вероника самостоятельно, не дожидаясь окончания детской просьбы, помогает юной гречанке удобно устроиться в нужном месте. Убирает мешающие волосы за ее плечико, приглаживает их.

Теплая щечка на коже, прикрытой лишь тонкой ночнушкой, отдается покалыванием в самое сердце.

Это необыкновенный ребенок.

— Тебе приснилось что-то плохое?

— Грустное…

— Очень?..

Каролина ежится, шмыгнув носом. Прячет свой крохотный всхлип.

— Ага… про маму.

Откровение, которым делится девочка, тупой иглой покалывает у Ники внутри. Ей очень жаль маленькое сероглазое создание. Потерять маму в таком возрасте, какую бы там ни было, это большая трагедия. И ничем ее место в сердце уже не занять. Оно навеки закаменело.

— Мама все равно всегда с тобой, Каролин, что бы ни было. Потому что она — мама, — сострадательно объясняет Фиронова, медленно, усыпляюще поглаживая локоны малышки, — мамы нас не оставляют.

Мисс Каллен зажмуривается со страшной силой. По ее щеке бежит слезинка.

— Ты правда так думаешь?

— Я это знаю, — Ника наклоняется к детскому ушку, легонько и боязно, но решаясь поцеловать ее висок, — мама есть мама.

— Я боюсь говорить с папой о ней…

— Напрасно. Я уверена, он скажет тебе тоже самое.

— Он ее не любит.

— Каролин, он любит ее, очень сильно любит уже хотя бы за то, что подарила ему тебя. Он не станется злиться, что ты говоришь о ней.

— Станет… ему больно, когда я вспоминаю… я вижу, у него глаза мокрые… и он так смотрит на меня, как будто… он очень грустный, — ее голосок срывается, слез становится куда больше. Хныкнув, Каролина изворачивается на коленях Вероники. Прячется личиком в ночнушку.

— Просто ты грустная, — убежденно гнет свою линию Фиронова, надеясь, что поступает правильно. Не убирает руки, прибирая локоны девочки. А второй, свободной прежде, касается ее лобика. Скользит по щеке. — Папа не может радоваться и улыбаться, когда тебе грустно.

— Но мне грустно!.. И я не могу ничего сделать, — она почти укоряет себя, плача. Всхлипывает.

— Я знаю, я знаю. Я не говорю, что тебе не может быть грустно. Только лишь о том, что рано или поздно папа тоже будет улыбаться. У вас все наладится.

Когтяузэр, словно бы в подтверждение подобных слов, довольно мяукает. Вытягивается на кровати.

— С тобой папа улыбается, — приметливо докладывает Карли.

Ника немного пунцовеет.

— Так иногда получается…

— Это хорошо, — качает головой юная гречанка, прикусив губу, — я как раз хотела попросить тебя делать его радостным, если вдруг это будет получаться. Ты хорошая, Ника… очень хорошая…

Медсестра смятенно вздыхает.

— Уж точно не лучше тебя, Каролин. Как думаешь, может быть тебе будет удобнее на подушке?

Девочка стыдливо поднимает голову. Серо-голубые глаза совсем мокрые.

— Мне пора идти?

— Ну что ты, — успокаивая ее тревогу, Ника с лаской очерчивает контур красивого личика, — просто там теплее и уютнее, а я обниму тебя со спины, если хочешь. И Тяуззи укроем.

Каролина, обернувшись на кота, немного медлит. С трудом, с явным нежеланием поднимается с колен Фироновой.

— Ты меня не выгонишь?

— Нет. Никогда.

Похоже, твердость ее тона девочку убеждает. Подавив зевок, утерев соленую дорожку на одной из щек неумелым движением пальцев, Каролина переползает на кровать полностью. Забирается под кусочек одеяла на краешке, дозволив себе забрать лишь немного подушки.

— Здесь лучше, — аргументирует Вероника, укладываясь рядом и притягивая Каролину на середину, к центру подушки и ее самому мягкому месту. Обнимает, как обещала.

— Но это твоя кровать…

— Видишь, какая она большая? Нам всем хватит места.

Ника заботливо, не пряча и маленького огонечка своего желания позаботиться, накрывает Каролину одеялом. Устраивает ее удобно, разравнивает волосы. И напоследок тепло и нежно целует. В макушку.

Карли ерзает на своем месте. Покрепче прижимается к медсестре. Приподнимает краешек одеяла для Когтяузера, сразу же готового пробраться на свое законное место. Он не медлит.

— Он маленький… ему тоже холодно, — пытается защитить кота девочка, обняв его покрепче, — можно мы не будем Тяуззи прогонять?

— Мы никого не будем прогонять, Каролина, — обещает Вероника, притянув девочку к себе и поглаживая ее ладошку, — давай попробуем заснуть. Я уверена, мы все сегодня устали.

Каролина несильно жмурится, не зная, что на такое ответить, а потому все же молчит. Просто пожимает, с благодарностью, ладонь девушки. Откидывает голову поближе к ее груди.

Верит. Доверяет. Соглашается.

Ника улыбается:

— Спокойной ночи, моя милая девочка.

Но если Каролина, рядом с ней и котом, согретая и более-менее успокоенная, засыпает достаточно быстро, саму девушку сон берет далеко не сразу. Все последние события, какими бы ни были с кем бы ни случались, выбили ее из колеи. Начиная от убийства в доме, наркотиков, больницы… и заканчивая темой следствия, в которой Танатос теперь участвует, она ощущает всю сложность положения. А это не дает спать.

Ника чуть-чуть задремывает к половине четвертого… но почти сразу же просыпается, снова возвращаясь к бодрости, когда дверь с тихим скрипом приоткрывается.

Эммет, сонный, напуганный и малость растерянный, с реками нежности в глазах разглядывает их в постели.

— Она пришла к тебе…

— Ага, — Вероника мягко улыбается, взглянув на Натоса с тем теплом, которое он так любит, — и знаешь, тут хватит места и тебе.

— Хочешь доказать, что Анта не зря купила двуспальную кровать? — его шепот пропитан капелькой смеха.

Ника ее подхватывает. Подмигивает Медвежонку.

— Это уже очевидно. Так ты присоединишься к нам?

Лишний раз Эммета приглашать не надо. Переступив порог комнаты, он закрывает за собой дверь, призраком во плоти, еле слышными шагами проскальзывая в постель к Веронике. Необхватный, серый за счет пижамы, с белой повязкой на руке и морщинками боли на лбу, укладывается справа от невесты с улыбкой. Поглядывает на безмятежно спящую в ее объятьях дочку. Во сне Каролина похожа на ангела. И ангельский покой, на самом деле, все, что ей нужно для счастливой жизни. Он излечивает даже скорбь.

Ника глядит на Каллена с сожалением, едва он устраивается рядом.

— Прости, что я не сказала тебе, где она… ты испугался?

Танатос пожимает плечами. С трепетом, но все же и уверенностью тоже, обвивает Нику за талию.

— Я догадался, куда она могла пойти. Неважно.

— Она сказала, у тебя болела рука…

— Уже не болит, — Эммет сонно вздыхает, приподнимаясь, чтобы поцеловать волосы Вероники, — давайте спать. По-моему, это лучшее времяпровождение этим днем.

Фиронова посмеивается. Оставляя руки Каролине, запрокидывает к Эммету лишь голову. С любовью трется о его шею.

— И не говори. Добрых снов, Натос.

Мужчина не чурается ласки в словах. Его тон, мягкий, проникновенный и истинно-медовый, эхом отдается в небольшой комнате:

— Добрых снов, мое золото.

Наконец-то.

Все вместе.

* * *
— Фиолетовые?

Эдвард останавливается вместе со мной, чуть смущенно посмотрев на тюльпаны, высаженные вдоль дорожки. С роскошными бутонами, едва-едва приоткрывшимися, зелеными стеблями, демонстрирующими яркую жизнь, освещенные солнцем, они — воплощение всего самого прекрасного.

Его воплощение.

— Всего одна клумба.

— Ты не говорил мне, что здесь такие растут, — я любуюсь цветами, краем глаза наблюдая за Ксаем. Его рука, поглаживающая мою в своем надежном теплом плене, кажется, движется мягче.

— Тебе они нравятся?

— А тебе нет?

Алексайо так свежо и весело усмехается, что у меня заходится счастливым биением сердце. Вот такого, счастливого, умиротворенного, в солнечных лучах я хочу его видеть. Я хочу, чтобы все то, что нам осталось, прошло в такой окантовке.

— Знаешь, если я засажу все фиолетовыми тюльпанами, будет попахивать манией величия.

— А мне кажется, что уникального должно быть больше.

Аметисты, обрадованные моими словами, хитро сияют.

— В таком случае, я завешу дом твоими фотографиями, Бельчонок.

Мой румянец веселит его еще больше. Но вместе с тем в глазах вспыхивает нежность.

— Очарование, — едва слышно сообщает Ксай, медленно наклонившись к моему лицу. Влюбленно целует сначала одну щеку, затем вторую. Делает глубокий вдох.

На самом деле вот оно какое — счастье. Гулять с ним по улице (давая время Нике и Натосу в доме тоже побыть наедине, пока Карли спит), смотреть на него, здорового и удовлетворенного жизнью, наслаждаться тем, как он спокоен, с какими глазами разглядывает солнце, цветы, меня… и ощущать, до сих пор, хоть прошло уже больше девяти часов, как сильно и умело доставлял удовольствие. Какие эмоции способен вызывать, дразня лишь вишенкой на торте нашей необыкновенной близости…

Эдвард расцветает этой весной вместе со мной. Из тесных рубашек, длинных рядов плотно застегнутых пуговиц, брюк, скрывающих желание, бесконечных кофт и воротников, прячущих своего обладателя от меня, он перебирается на сторону свободных маек, удобных штанов и… коротких боксеров. Недавно, помогая Раде разнести по дому выстиранную одежду, в нашем шкафу я набрела на целую стопку нового белья. Еще даже с этикетками.

— Что? — приметив и мое хорошее настроение, и усмешку, бархатно зовет Ксай. Клубничное дыхание, сплетенное в единый аромат с легкой банановой отдушкой одежды, не дает и намека на ту страшную мяту, разъедающую рецепторы. Мы забыли тот одеколон. Мы забыли Сурового.

— Ты очень красивый, — без стеснения признаюсь я. Поднимаюсь на цыпочки. Обвиваю его ладонями за шею.

— Утром я уже предупреждал тебя…

— Таять тебе не дам я, — уверяю. Целую, поддавшись моменту. С утра пробежало уже много времени, а на поцелуи за общим столом, под военный парад, что транслировали все телеканалы, времени как-то не оказалось. Даже Натос и Ника себя сдерживали. А им, судя по пламени в глазах, это давалось чертовски нелегко.

Вообще, девятое мая, праздник оно или нет, удается на славу хотя бы тем, что мы все живы, все вместе и все здесь. Каролина улыбается. Эдвард улыбается. Натос счастлив. Казалось, о большем мечтать уже и нечего. Семья.

Настоящий День Победы.

— Я помню, ты хотела посидеть в беседке, — произносит Ксай, оторвавшись от меня. Как всегда, в традиционном жесте, тепло целует в лоб, — пойдем. Тем более, у меня есть несколько вопросов на наше обсуждение… и новостей. Там будет удобнее.

— Я надеюсь, все в порядке?

— Несомненно, — ни на его лице, ни в глазах ничего не меняется, стало быть, лжи здесь нет. Это утешает.

— Тогда пойдем к беседке, — оставляя в покое необыкновенные тюльпаны, я обвиваю его руку. Как в старых фильмах, сказках и книгах, держу Эдварда под локоть. И по каменной стежке, уводящей вглубь сада, иду в размеренном, комфортном темпе.

Да, мы не покидаем Целеево этим днем и да, вокруг охраны больше, даже если ее и не видно, чем возле резиденции Ронни, но мне все равно. Я не чувствую себя под колпаком, скорее наоборот. Наслаждаюсь защищенностью. Во-первых — рядом с Ксаем. Во-вторых — тем, что защищен он сам. Порой у меня, к огромному сожалению, не хватает сил обеспечить его безопасность.

— Ты стала очень задумчивой, радость моя, — муж глядит на меня с мягким упреком, но в то же время желанием, готовностью помочь, — все это выбило тебя из колеи, я понимаю, и возможно, причина в бесконечной череде не лучших событий. Но, может быть, есть еще что-то? Ты не утаиваешь его от меня?

Это из-за разговора о грозе. Таким внимательным и настойчивым Эдвард стал, стоило мне не сказать ему правды. И ночью, видимо, я его испугала своей истерикой.

— Я говорила тебе вчера, что это не прятки… просто я не хотела беспокоить тебя мыслями, не имеющими оснований.

— Бельчонок, ты для меня превыше всего. И твои мысли, с основанием или без, нужны мне. Я хочу их знать. Я не умею, к огромному моему сожалению, читать их, — его уголок приподнимается, но глаза, хоть и теплые, остаются с толикой грусти.

Мы поворачиваем налево. К беседке, что уже виднеется за подросшим кустарником.

— Я верю, Ксай. И не скрываю ничего от тебя. Я повторяю снова: камень преткновения — твое благополучие. Вот мое самое заветное желание.

— А я не хочу, чтобы ты жертвовала своим благополучием ради моего, — морщинки собираются на его лбу, заставляя меня погрустнеть.

— Не обязательно жертвовать, — оптимистично предлагаю, — просто береги себя. А я буду беречь себя. И у нас все получится.

Моему выводу муж посмеивается. Но не оспаривает его, принимая таким, какой есть.

Просто рука его пробирается мне на талию, крепко обхватывая за нее. Прижимает к себе. С Эдвардом мы давно стали единым целым.

Беседка ближе к концу парка, отгороженная и от дома, и от заборчика с лесным массивом достаточно высокими кустарниками, где скоро распустятся почки, представляет собой полукруглое сооружение с чуть вытянутой крышей и вдохновляющими переплетениями кованого металла по бокам. Частично из него, а частично из дерева, она смотрится свежо и современно, не теряя при этом толики классики, что делает ее такой красивой. Внутри обнаруживаются два круглых кресла с удобными подушками и небольшой столик. На нем, к моему удивлению, два стакана, вода и пачка сока — гранатовый. Рядом притулилась плетеная корзиночка с печеньем. Именно такое пекут домоправительницы по особым случаям. Шоколадное.

— У тебя всегда все схвачено? — с усмешкой интересуюсь я, оглядывая маленький уголок этого русского рая, только нашего. — Изначально был план посидеть в беседке, да?

Алексайо, помогая мне перешагнуть довольно высокий порог, заходит внутрь сооружения следом.

— Ты мне дважды говорила, как здесь летом, наверное, здорово. Пока не лето, но, думаю, уже ближе к нему, — легким движением руки муж закрывает за нами изрезанные красивыми узорами двери. Теперь на обозрение остается только широкое окно, украшенное чугунными розочками по бокам, и большой куст сирени. Совсем скоро ее цветы распустятся и создадут первозданную, неимоверную красоту.

— Ты запомнил мои слова?

— Я запоминаю все твои слова, Бельчонок. Потому что ими ты признаешься мне в любви, — светло посмеивается Эдвард.

Мы занимаем два кресла друг напротив друга. Такие мягкие и принимающие форму тела… я с удовольствием откидываюсь на спинку, счастливо вздохнув.

Этот день, как и большая часть из тех, что я с Эдвардом, идеален.

Ксай наливает в свой стакан воды, а в мой — сока. Он не изменяет себе — марка, что я полюбила еще в Штатах, снова здесь. Всегда.

Я утаскиваю из вазочки печенье. Скидываю свои полусапожки, с ногами забираясь на воплощение идеального сидения. Его полукруглая, как и у беседки, спинка, создает ощущение обволакивания… уюта.

— Спасибо тебе, — нежась, искренне благодарю его я.

— Это такие мелочи, солнце, — Ксай открещивается, убежденно качнув головой, — кушай.

Я пробую печенюшку. С вкраплениями шоколадных дробсов и ванильного порошка, это нечто непередаваемо-восхитительное.

— Мне начинает казаться, ты хочешь закормить меня сладким.

— Почти, — мужчина прищуривается, тепло взглянув сперва на мое кольцо, после — на хамелеона на шее, а затем и в глаза, — я хочу сделать твою жизнь слаще. Начнем с печенья?

Я смеюсь, а Эдвард любуется мной. По-настоящему, без капли сокрытия.

Я опять краснею.

— Ты хотел о чем-то поговорить?.. — дабы как-то отвлечь его от своего лица, пунцовеющего куда чаще прежнего, я перевожу тему.

— Скорее обсудить, Белла, — Ксай принимает выпад. Садится на кресле чуть ровнее, делает первый глоток из своего стакана.

Я знаю, что он не коснется печенья. И я знаю, отчего едва не давлюсь своим кусочком, что помимо списка лекарств у Эдварда теперь специальная диета на эти две недели. Норский настоятельно рекомендовал его исключить мучное, соленое, жареное, копченное и сладкое… и хоть немного, но есть рыбу, с высоким содержанием омега-3-кислот. А я здесь со своей тягой к десертам…

Это печенье будет последним. Мне стыдно.

— Я слушаю.

Муж поворачивается ко мне всем телом, кладя руки на колени. Беседка защищает от небольшого ветра, царствующего снаружи, а потому сидеть вполне комфортно. И, зная закалку Ксая, что-то мне подсказывает, что скоро он снимет пальто.

— Двадцать седьмого мая отчет спонсорам «Мечты». К этому времени должны быть готовы все чертежи.

Он говорит это спокойно, ровно даже. Но по глазам мне видно, что обеспокоен. И прежде всего — моей реакцией. Ведь на самом деле эта фраза значит, что работы много. И делать работу надо очень, очень быстро.

— И сколько деталей у вас не готовы?..

— Крыло почти доделано, — припоминает, хмурясь, Эдвард, — осталось несколько штрихов, дня три, не больше. С хвостовой частью чуть сложнее, но у Эммета есть наработки, а это сократит время сверки чертежей. И, в конце концов, осталось утвердить план салона. Но с этим можно справиться и за сутки.

За сутки…

— Если я чем-то могу помочь, я здесь.

— Спасибо, мой Бельчонок, — его взгляд отдает бархатом, — но мне все равно придется делать свою часть работы.

— Я понимаю, к чему ты клонишь, Ксай…

— Я хочу обсудить, — он кивает, — и договориться, установить правила, если можно так сказать. Нам необходимо найти компромисс, чтобы до двадцать седьмого не создать себе лишние проблемы и успеть все доделать.

Та серьезность, с которой подходит к вопросу, та собранность меня радует. Осталось лишь узнать условия, по которым намерен жить эти несколько недель. Те самые, что прописаны Норским на восстановление нормальной работы сердца.

— И какие твои правила?

Эдвард смотрит на меня мягче.

— По совету Леонарда мне следует отдыхать десять часов в день. Но я не думаю, что если мы с тобой отнимем один час, многое изменится. Я знаю, что ты переживаешь, моя радость, и я понимаю, что игры закончены и со здоровьем не шутят, но шестьдесят минут вряд ли станут поворотными…

— Зная тебя, Уникальный, я боюсь, что однажды эти девять часов станут восьмью, потом семью, и к двадцать седьмому ты будешь, как две недели назад, спать по час-два в сутки.

Я высказываю свои опасения хмуро, однако не тая обеспокоенности. Я хочу заботиться. Я хочу помочь ему. Но я не хочу снова вернуться в клинику, к этим капельницам, ЭКГ и белым стенам, и наблюдать Эдварда на грани полного фола.

— Поэтому я и говорю, — Ксай принимает мой выпад, готовый к нему. Придвигается к краю кресла, отхлебнув воды, — девять часов — время, которое неизменно. Восемь — для сна. Час — для рисования? Как тебе идея продолжить разукрашивание тарелок?

— Лучше ты еще один час потратишь на сон. Послеобеденный, например?

— Бельчонок, час с тобой мне интереснее и полезнее, опять же по словам Норского, чем что-либо еще, — примирительно замечает Алексайо.

— В таком случае, я могу с тобой поваляться, — доедаю свою печенюшку, отряхнув крошки. Еще глоток сока питает мысли, — девять часов сна-дремы. Ладно. Принимается.

Эдвард чуть наклоняет голову, разглядывая меня. Аметисты наполнены теплом.

— Компромисс номер один. Я рад, что у нас получилось.

— Я надеюсь, он не последний. В сутках двадцать четыре часа. В остальные пятнадцать ты собираешься без перерыва работать?

— С перерывом на завтрак, обед и ужин. Со своей стороны могу пообещать не нарушать диеты Леонарда.

— Как будто ты ее нарушаешь…

— Я пересмотрю свое отношение к рыбе. Это тебя успокоит? — он с надеждой изучает мое лицо.

Это почти как резать по живому. Он же понимает, что я не хочу его мучить, правда? И это не я настоятельно рекомендую есть эту рыбу… будить память…

— Ксай, я не хочу доставлять тебе дискомфорт… мне очень жаль, что тебе нужно включить ее в свой рацион, правда… может быть, просто спросить у Леонарда, чем ее заменить?

Добрые аметистовые глаза, в которых пляшут искорки улыбки, смотрят на меня с любовью.

— Бельчонок мой, поверь, рыба — меньшее, что я могу сделать для профилактики подобной дряни. Не переживай на сей счет, все в порядке. Мы договорились?

А что мне остается? Я морщусь.

— Может быть, хоть короткие перерывы? Эдвард, я боюсь. Я просто не представляю, как можно больше тринадцати часов… и без выходных… даже на английских заводах девятнадцатого века так не работали.

— Допустим, перерывы. Короткие перерывы, минут пятнадцать? Этого хватит, чтобы размяться.

Он правда готов идти на такие компромиссы? Я изумляюсь.

Ну… если Ксай задумался, наконец, о своем здоровье, это не может не радовать. Когда бы уже полетел этот самолет!

— Согласна, — принимаю я, благодаря его нежной улыбкой, — компромисс номер два?

Алексайо вздыхает, допивая воду в своем стакане. Оглядывается на солнце, щедро одаряющее своими лучами пространство вокруг нас, тихий сад, и улыбается краешком губ.

— Иди ко мне, Белла.

Я не ожидаю такой просьбы, засмотревшись на небольшой гранатовый осадок в своем стакане сока, но спорить явно не намерена. Без сожалений покидаю свое кресло, босиком перебежав несколько разделяющих нас метров.

— Я забыл, что ты разулась, — извиняющимся тоном, обнимая меня, бормочет Ксай. Удобно усаживает на своих руках, привлекая к груди. Кресло большое, мы оба помещаемся с комфортом. К тому же, какой бы мягкой не была перина-подушка, Эдвард для меня мягче. И теплее.

— Мне не холодно.

— Еще бы ты призналась.

— Правда, — ерошу его волосы, уложив голову на плечо, — с тобой мне всегда тепло.

Не нарушая нашей традиции, мужчина целует мою макушку.

— Белочка, я больше всего не хочу тебя расстраивать, ты же понимаешь это? — с надеждой произносит Алексайо. Его пальцы перебирают мои пряди, — я не желаю твоего волнения и особенно слез, поэтому и хочу договориться. Чтобы мы играли по правилам и ни у кого не было причины испытывать боль.

— Я буду беспокоиться о тебе в любом случае, но спасибо, Эдвард, — не играя и не переводя все в шутку, откровенно и серьезно говорю в ответ, — мне очень дорого, что ты согласен на эти условия. Я хочу тебя уберечь.

— У тебя чудесно получается, — заверяет Ксай. Кивает на моего хамелеона, мое обручальное кольцо, — смысла жить предостаточно.

— Мне остается только порадоваться, если это так. Только не забывай и о здоровье, пожалуйста. Еще как минимум тридцать лет тебе придется меня терпеть.

Муж нежно, мелодично смеется. Весело.

— Терпеть тебя? Ты шутишь, любовь моя. Думаю, всем бы хотелось такого «терпения»…

Я не дослушиваю его. Поднимаю голову и целую. Постоянно хочу целовать, жаль, не всегда успеваю. А эти три недели, начинающиеся завтра, явно не будут наполнены магией момента. У Эдварда работа. У Эдварда — самолет, первый в мире Конкорд после трагедий двухтысячных. Это неимоверная ответственность, я понимаю. И я очень хочу для него успеха. Я надеюсь, успех он заслужил за столько лет всего, что было прежде.

Алексайо отвечает на мой поцелуй. Устроив свою ладонь на затылке, пока второй так и придерживает мою талию, он мягко, следуя за моими губами, доказывает свою близость. Любовь. Готовность к долго и счастливо.

У меня лучший муж.

— Раз уж мы разобрались с самолетом, я думаю, время для второго вопроса на обсуждение, — шепотом, заметно волнуясь, произносит Ксай. Он уже не так уверен, как в разговоре о «Мечте», он смотрит на меня пронзительнее. И, кажется, сомневается.

— Эй, — недовольная такой картиной, я еще раз, легонько, целую его губы, — Эдвард, не прячься, пожалуйста. Ты пугаешь меня, когда прячешься.

— Я не намерен тебя пугать, — он с обожанием, какое сложно выразить, убирает прядку с моего лица, — скорее наоборот, но, боюсь, эта новость может застать врасплох…

— Все, Ксай… я уже не знаю, что и думать.

Уникальный качает головой, приникнув своим лбом к моему. Не прячет глаз, не таит их выражения. Смотрит так пронзительно, так близко, так… честно. В аметистах вяжутся узелки надежды.

— Белла, я хочу от тебя детей.

Такой фразы я точно не ожидаю, хоть ее, по сути дела, и мечтала всю жизнь услышать. От Ксая.

— И я… от тебя… — немного не понимаю, к чему он клонит.

— Бельчонок, — Эдвард напрягается, садится ровнее, и меня утягивая за собой. Его касания становятся чуточку жестче, — я прекрасно понимаю нашу с тобой ситуацию. И мне известно, что в девятнадцать мечты не сводятся к детям и уж тем более материнству. В редких случаях, но далеко не всегда. Твоя молодость — лучшее время для возможностей и их достижения, для беззаботной и счастливой жизни,что наполняет воспоминаниями на весь ее остаток. И заковать тебя против воли в матери семейства, когда ты и так даешь мне куда больше, чем я того заслуживаю… когда ты здесь и со мной, несмотря на весь творящийся вокруг сумасшедший дом, это просто преступление. Я понимаю. Я вижу эту истину, Белла, я не слеп.

Тирада останавливается. Я ее останавливаю, подавшись вперед и заключив лицо Ксая в ладони. Качаю головой из стороны в сторону, отрицая и подкрепляя это отрицание, и смотрю в его глаза. Я надеюсь, там он тоже видит эту истину.

— Не говори так…

— Не говорить что? — Эдвард немного теряется, но мои руки на лице ему явно приятны. Он льнет к коже, — Белла, мы с тобой заключили союз, который оба не желаем рушить. Мы влюблены, мы счастливы, пусть и не так сильно, как мне бы для тебя хотелось… но это не меняет сути: я больше, чем в два раза старше тебя. И то, что мне уже поздно, у тебя еще только впереди…

— Ксай, пессимистичность — не лучшая твоя черта.

— Это правда, любовь моя, — его пальцы нежно следуют по моей скуле, а губы тепло целует уголок рта, — ты сама это знаешь. Но я все же осмелюсь просить тебя… предложить тебе, наверное… попытаться сейчас пойти против устоев. Я могу сделать многое, а для тебя — и того больше, но молодость мне, к сожалению, ни за какие деньги и заслуги не вернуть. И чем больше дней проходит, тем меньше у меня и без того слабо мелькающих шансов…

— Эдвард, ты о детях говоришь, я права? — мое лицо наверняка светлеет и вряд ли это укрывается от мужа. Его глаза немного влажнеют, переливаются. А я неустанно глажу большими пальцами его скулы. Щеки. Губы. — Я слушаю. Я хочу это услышать. Не бойся…

Алексайо мне сдается. Делает глубокий, выгоняющий все сомнения вздох.

— Я хочу попытаться зачать ребенка с тобой, Белла. Леонард дал мне две недели на восстановление и зеленый свет действовать позже. В июне я хотел бы быть в Центре планирования семьи. И не менее хотел бы, чтобы ты была со мной…

Вот и правда. Вот и вся истина.

У него получилось.

Мое сердце, осчастливленное, бьется где-то в горле. Моя радость пестрит яркими красками. И мое восхищение… мое одобрение, надеюсь, так и льется наружу. Оно должно быть очевидно для Ксая.

— Любовь моя, смысл моей жизни — это ты, — тихим, сокровенным шепотом, глаза в глаза, возле самых его губ, признаюсь я, — и дети с тобой — это предел моих мечтаний. Сейчас. Потом. Всегда. Когда Розмари позвонила мне тогда, в апреле… ее первый вопрос был, ты помнишь, не беременна ли я. И я клянусь тебе, я бы отдала очень многое, чтобы в тот момент сказать «да, так и есть». Я все с тобой разделю. И кроме семьи с тобой мне ничего не нужно…

Эдвард крепко обхватывает меня за талию. Прижимает к себе, с тяжелым вздохом покрывая поцелуями лицо. Он без труда держит меня в своих руках как в колыбели и не дает от себя укрыться. Зацеловывает. Любит.

— Девочка моя… моя красивая, моя восхитительная девочка… душа и звезды… Бельчонок…

Не скрывая, что нежусь от его внимания, я улыбаюсь. Все шире и шире с каждым поцелуем. Все ярче.

— Никогда не сомневайся, что я соглашусь, — практически умоляю его, выудив мгновенье перерыва. Глажу его шею, опускаясь к груди, к сердцу, — Ксай, все что угодно, все, что от меня зависит — требуй. В июне я обязательно буду рядом с тобой в Центре. И все у нас получится. Это будет девочка… с такими же глазами, губами… и таким же большим, необхватным сердцем. Наша дочь.

Уникальный морщится, словно бы стараясь не заплакать. Я с доброй, напитанной лаской улыбкой встречаю это его выражение лица.

— Правда получится. Я тебе клянусь.

— Белочка, мне очень жаль, что у нас так мало шансов, — перебивая, извиняется он. Торопливо, сорванно и горько. Глаза правда на мокром месте, но слез нет. Не умеет Эдвард со слезами, — если бы я мог что-то изменить… прости меня, пожалуйста…

— А я бы в тебе ничего не изменила, — убежденно качаю головой, — ни черточки. Все… все мое, — и глажу, любуясь, правую его половину лица. Целую ее.

То восхищение, с каким муж на меня смотрит, та благодарность, поистине безбрежны. Это немного пугает, но в большей степени — зачаровывает. Я хочу сделать для него еще больше. Я молюсь, чтобы это было мне под силу.

Ксай сажает меня на коленях прямо перед собой. Кладет обе ладони на мое лицо, как недавно делала я. Не позволяет оторвать взгляд. Не дозволяет отвести его. Ласкает кожу.

— Все — им,
Глазам твоим,
Чем я владел,
И все, что мне судьба
Подаст на старость…
Длинный палец, такой теплый и нежный, очерчивает мою правую сторону лица. Задевает веки, ресницы, почти благоговея.

Он читает мне стихи…

— Все, что я раздавал
Все, что оставалось,
Чего я жаждал
И о чем я пел, —
Все — им,
Глазам твоим…
Аметисты, искрящиеся сотней звезд, трепетно оглядывают каждый кусочек моей кожи. Любовь в них по силе сравнима разве что с абсолютной и неистребимой любовью к части себя. К тому, что делает душу душой, а свет — светом. Без чего вокруг лишь тьма, а звезды и вовсе не сияют.

Голос Эдварда, чистый бархат, музыкой звучит в пространстве. Создает нечто столь идеальное, что становится страшно… страшно хорошо…

— Им верю я,
Им все прощаю я.
И даже, если из-за них погибну,
Я им молюсь,
Я им слагаю гимны.
Я смотрю на него, не моргая. Я не могу моргать.

Меня никогда так не любили. Я и подумать не могла, что меня могут так любить. Это не голословность, это не пустые метафоры. Когда ты видишь человека, что так на тебя смотрит, когда ты ощущаешь — каждой клеточкой — это магическое ощущение, понимаешь… раз и навсегда понимаешь, что второго раза уже не будет. Лишь один человек во всем мире за всю нашу жизнь способен такое подарить. И потому он не просто сокровище, он — драгоценность. И узы эти ничем не разорвать. Никак не забыть. Никак не объяснить. Я начинаю верить в легенды о красной нити для двоих… она не рвется, это правда. Такое нельзя порвать.

— Мои стихи,
Любовь,
Вся жизнь моя —
Им в дар,
Глазам твоим, Бельчонок…
Алексайо заканчивает, неслышно выдохнув, и самостоятельно притягивает меня обратно. К губам. К себе. Для поцелуя.

— Как красиво, Ксай, как красиво…

Этот поцелуй нежный и счастливый, он сладостный и трепетный, он — восхищенный. Но больше всего в нем именно любви. Чересчур сильной, дабы называть таким простым, ограниченным словом.

— Глазам твоим, — эхом отзываюсь я, легонько тронув кожу под его веками. Стирая едва заметные синеватые круги, выступившие после вчерашней ночи, — да, Ксай… да…

И на этом слова заканчиваются. Потребность в них. Их значимость.

Здесь, в саду, в этой беседке, в окружении чугунных розочек и зацветающих бутонов остаемся только мы. Во всем этом мире.

И любовь поистине безбрежна…

* * *
В прихожей, лишь услышав хлопок двери, нас встречает Каролина.

С двумя толстыми косами, заплетенными чьей-то умелой рукой, в синем платьице со Снуппи сбоку, она выбегает навстречу босиком. Глаза у моего золота напуганные.

— Эдди! Белла!

Каролин выбирает меня. Или как ближе всего стоящего, или потому, что мне хочет первой сообщить свою новость. Тонкими ручками обвив за талию, не решаясь попроситься в положенные объятья из-за чертовых мыслей о больнице, горько шепчет:

— К папе пришел злой Куб.

Белла, разувшись, недоуменно поглядывает на малышку.

— Кто пришел, Малыш? — я кладу ладонь на волосы Карли, ласково их поглаживая. Ощущение напоминает прикосновения к Белле. Не давнее, чем полчаса назад, в живописной беседке она согласилась попробовать завести со мной ребенка. Сейчас. В девятнадцать.

Этой женщине поистине нет и не будет равных.

— Вениамин Кубарев, — Вероника, появляясь из-за арки гостиной, складывает руки на груди. Вид у нее хмурый, зато волосы собраны в такую же, как у Карли, косу. Теперь мне ясно, чьих рук дело ее прическа.

На сердце теплеет. Так или иначе, Карли ладит с избранницей Эммета, а значит, им обоим будет проще. Моему золоту нужна настоящая мама. А Вероника, насколько мне известно, не против эту роль на себя принять. Да и подходит идеально. Натос делился со мной своими мыслями и наблюдениями.

— Следователь… — прикусив губу, бормочет рядом со мной Белла. Смотрит виновато и пристыженно, — прости, Эдвард, я не сказала… он дал визитку и велел позвонить… но я совсем забыла… черт!

Я знаю, чего она боится. Я вижу это черным по белому в карих глазах. Мое недоверие испугало ее, ровно как и потревожили слова о том, что постоянно что-то скрывает.

А тут она не прятала. Тут она просто забыла. Но опасается, что я снова вернусь к теме сокрытий.

Она нуждается в ободрении, а я могу его дать. Я должен.

— Ничего, моя хорошая, — второй рукой невесомо погладив ее спину, я качаю головой, — Каролин, давно он пришел?

— Не очень… полчасика? — Карли шмыгает носом, недовольно морщась.

— Минут сорок, — добавляет, облизнув губы, Ника. Ей очень неуютно. — Но он был настроен очень решительно.

— Пришел в праздник, — Белла злится, что прекрасно слышно в ее тоне, — настырный…

— Тише, девочки, — я наклоняюсь, ласково чмокнув Каролину в макушку, а ладонь жены так же невесомо, как и раньше, пожав. — Думаю, у него на то серьезные причины. Куда они пошли, Вероника?

— В ваш кабинет, — взволнованно оглянувшись на лестницу, девушка опускает глаза. Ей не все равно. Ей никогда не будет все равно. Я одобряю выбор Эммета. За столько лет ожидания он получил истинный подарок. Как и я. В этом наши судьбы совпали.

— Хорошо. И я пойду туда же, — взъерошив волосы зайчонка, мягко отстраняю ее, — Каролин, не покажешь Белле свои новые мультики? Мне сказали, папа купил тебе целых четыре диска?

— О да, Карли, я бы очень хотела посмотреть, — мгновенно перестроившись на новую ситуацию, за что люблю ее еще сильнее, Бельчонок с готовностью протягивает моей гречанке руку, — пойдем-ка.

Каролина медлит мгновенье, нерешительно помявшись на своем месте.

— Только пусть вас с папой не обижают, Эдди… пожалуйста…

Ее блестящие глазки, их искреннее беспокойство наталкивает на добрые мысли. Меня любят.

— Несомненно, зайчонок. Иди и не волнуйся.

Тогда Карли все-таки подает Белле руку.

Но напоследок, прежде чем уйти, жена оглядывается, послав мне заботливый, предостерегающий взгляд.

— Люблю тебя, — одними губами сообщаю ей, улыбнувшись. И, отпустив Карли, Беллу и Веронику, замкнувшую их ряд, в гостиную, обращаюсь к лестнице.

На втором этаже, возле кабинета, слышен спор. Уже из коридора.

Рада с Антой, проскользнув мимо меня, горько качают головами, спускаясь на кухню. Услышанное им не нравится, но, видимо, делиться им пока они не намерены.

Я стучу в собственную закрытую дверь.

— Это он, — раздается бас Эммета за пару секунд до того, как дверь распахивается, — Вениамин Иванович, Эдвард, знакомься. У него на нас дело.

Быстрое ознакомление.

Я закрываю за собой дверь.

Вид Вениамина мало отличается от вида обыкновенного русского мужчины за пятьдесят, который достиг не так уж много, а амбиции имел большие. Лысеющий шатен, с темными очками, чуть угловатый, он иллюстрирует свою фамилию, действительно похожий и на куб, и на того, кто летит кубарем.

Эммет смотрит на мужчину и со злостью, и с пренебрежением. В домашней зеленой кофте и темных брюках, в своих тапках, явно мало настроен вести разговоры со следствием. Эмоции в узде он сейчас не держит.

— Доброго времени суток, Эдвард Каллен, — смерив меня пронизывающим взглядом, пришедший поправляет свои очки, — как хорошо, что наконец-то вы в добром здравии.

Его уточнение меня раздражает.

— В нем надеюсь и остаться, — чуть грубее нужного отвечаю, — что-то случилось, Вениамин Иванович? Видимо, срочное, раз вы пренебрегли Девятым мая.

— Следствие, Эдвард, не терпит промедлений. Я бы хотел четко это прояснить.

— У следствия есть к нам вопросы?

Эммет грозно усмехается.

— Уже полностью готовое обвинение, Эдвард. Не просто вопросы.

Кубарев многозначительно кивает.

— Эдвард Карлайлович, в вашем доме убиты двое. Насколько нам известно, один — вашей собственной рукой, второй — кем-то из находившихся в доме. Мужчина и женщина. Женщина воспитывала вашу племянницу восемь лет. Вам придется объясниться.

— Эта женщина желала продать мою дочь в рабство, — Эммет, распаляясь, что, похоже, лишь на руку следователю, брызжет слюной, — я ее застрелил. Я. Своей рукой. После того, как она едва не убила меня пулей, — и, для верности, вскидывает вверх забинтованную ладонь.

— В деле значится, что вы были ранены, Эммет Карлайлович. Но никто не видел и не может подтвердить, что вы не ранили себя самостоятельно и намеренно.

— Намеренно? Я мазохист, по-вашему?!

— Вас доставили в состоянии наркотического опьянения, — спокойно сообщает Кубарев, — а в нем, как известно, мы не отвечаем за свои действия.

— ЛСД вколола мне эта же женщина. Голди Микш.

— У вас есть, что сказать по этому поводу, Эдвард? — следователь обращается напрямую ко мне. Его маленькие глаза под этими очками зорко выслеживают каждую эмоцию. — Вы можете подтвердить слова брата?

— Могу. И подтверждаю. Все, случившееся в этом доме и приведшее к смерти Голди и Деметрия — самооборона. Деметрий собирался убить мою жену. Голди — мою племянницу.

— При этом они обе живы и не пострадали.

— Вас это не устраивает?! — рявкает Эммет.

— Они и не пострадали бы никогда, — не скрывая убежденности по этому поводу, я так же, не отрывая взгляд, гляжу на Вениамина, — я бы не позволил этому случиться.

— То есть, стреляли вы? Оба раза?

— Стрелял я!

— Я стрелял в Деметрия, — блефуя и даже не допуская мысли, что следователю станет известно о том, что пистолет был в руках Беллы, упрямо отвечаю я, — и застрелил бы Голди, окажись пистолет у меня. Чтобы защитить свою семью.

— То есть, вы застрелили обоих? — не унимается Кубарев.

— Я застрелил няньку! Только я! — блеснув взглядом, почти выкрикивает Эммет, — а как бы поступили вы в моей ситуации?

— Мне не положено оказываться в вашей ситуации. И проблематично это, — Вениамин прочищает горло, — итак, вина признана, я прав? Вами обоими?

— Самооборона, Вениамин Иванович.

— Это не доказанная самооборона.

— В первом случае — определенно, — перебивает нас Эммет, — у вас есть видео. Мою бывшую жену, Мадлен Байо-Боннар, убивает Деметрий Рамс.

— Лица на пленке нет. Это вполне может быть и не он, — взгляд следователя переводится на меня опять, и на сей раз в нем одна сталь.

— Вы подозреваете меня?

— Эдвард Карлайлович, Эммет Карлайлович, видели бы вы, сколько дел существует о несчастной любви и денежных выплатах. Убить жену, дабы сэкономить на ней и отсудить ребенка окончательно — что может быть проще? Отвести подозрения от себя на подставное лицо. Закрыть рот няньке, которая может сказать правду. И утаить важные данные для следствия. Как погибла ваша дочь, Эдвард?

— Это относится к делу? — то, о чем он вспоминает, приводит меня в ярость.

— Прямо. Ведь достойным родителем вас не назвать. Голди Микш оставила предельно ясную характеристику.

— Она — тварь, — резюмирует Эммет, рубанув больной ладонью по здоровой, — ее показания не могут быть включены в дело.

— Они уже включены, Эммет Карлайлович, — натянуто улыбается Вениамин, — ну так, Эдвард? Как именно?

— Передозировка наркотиками, — и глазом не моргнув, достаточно спокойно отвечаю на его вопрос я. Подальше все это. Поглубже. Не время.

…Мой Бельчонок. Красивая, добрая, родная и такая сильная, умная девочка. Моя жена. Моя душа. Моя жизнь.

Помогает. Белла признавалась мне, что в ту грозу мысли… обо мне, помогли ей не сойти с ума. Я использую тот же прием. Похоже, самый действенный.

— А вы употребляли наркотики, Эдвард?

Я вдыхаю через нос. Как можно глубже.

— Пятнадцать лет назад. Три курса реабилитации. Ни одного срыва. Можете проверить.

— Зафиксированного…

— Ваше поведение неприемлемо, — Эммет, внушительный как никогда, складывает руки на груди, грозно глядя на следователя, — убирайтесь отсюда. Сегодняшний день не предполагает вашего визита.

— Мой визит назначаю я лично, — Кубарев не спускает с меня глаз, — вы — наркоман, Эдвард Карлайлович. Бывший или настоящий, значения не имеет. Ваша дочь умерла от передозировки. А теперь наркоманы, каким-то образом, вторгаются в ваш дом. И жена ваша, насколько мне известно, тоже употребляла…

— Это не употребление. Это — подростковый возраст. Марихуана, — у меня сводит челюсть. Глядя на Эммета, я понимаю его. За Беллу я этого подонка тоже сейчас готов убить.

— Кокаин, Эдвард. Кокаин, — не согласен Кубарев, — этого не скрыть.

— Не думаю. Марихуана, Вениамин. Поправьте, пока не наделали беды.

Следователь усмехается, глянув на нас обоих так, будто попали в ловушку. Его взгляд наполняется злорадством.

— За не содействие следствию предусмотрены наказания и, как сам факт, тяжкие последствия принятых судом решений. Эммет Карлайлович, Эдвард Карлайлович, вы играете с огнем.

— В чем обвинение? — обрывает Натос, насупив брови, — конкретно, лично для меня повторите. И дальше вести диалог мы будем уже с моим адвокатом.

Кубарев снова поправляет очки. Открывает свою папку с документами.

— Преднамеренное убийство, осложненное наркотическим опьянением. А для Эдварда Карлайловича еще и распространение и хранение наркотиков. А так же, хоть за давностью и проблематично будет выяснить наверняка, статья за изнасилование несовершеннолетней.

Мои руки сами собой сжимаются в кулаки. Во рту сухо.

Натос, глянув на меня с озабоченностью, вымещает на следователя весь свой гнев:

— Эти обвинения — надуманная ложь. И в суде вам определенно это станет ясно. А после него я сделаю все, чтобы вас отстранили.

— Угроза следствию, Эммет Карлайлович?

— Угроза вам, — рявкает Натос, — если вы подкуплены, лучше признайтесь. Меньше будете загребать дел.

— Вам пора, — обрываю я их обоих, отходя к двери. Распахиваю ее для Кубарева. Смотрю на него пристально, серьезно и жестко. Под стать тону. — И если еще раз вы появитесь в моем доме или же посмеете заговорить с моей женой, я за себя не ручаюсь. Принимайте это как хотите.

Вениамин вздыхает. Вениамин, закрыв папку, довольный собой, идет к выходу. Глядит на нас с Эмметом свысока, хотя ниже на две головы точно.

— Надеюсь, в суде вам так же повезет, господа. Жаль, лишь судью из зала не выгнать.

— Я вас провожу, — вызываюсь, не думая даже слушать его, — до свидания, Вениамин Иванович.

Он спускается по лестнице. Он, заглянув в гостиную, обувается в прихожей. Из кухни появляются Рада и Анта. На их лицах омерзение.

— Закроете дверь, — велю им. И, игнорируя пока, что из гостиной за мной наблюдает Белла, поднимаюсь обратно в кабинет.

Не сдерживаюсь. С грохотом захлопываю за собой дверь.

Эммет, облокотившись на мой письменный стол, напряженно глядит в окно.

Однако с моим приходом оборачивается в мою сторону.

— Ксай, к черту его, — мгновенно произносит, все еще красный от злости, но откровенно переживающий за меня, — сдохнет и не заметит. Такие быстро дохнут.

— Все в порядке, Натос, в порядке, — как могу стараясь расслабиться, бормочу. Нельзя спускаться к Бельчонку в таком состоянии. Нельзя к Карли. Они не поймут. А знать им не надо.

— Ты опять бледный… — на его лице ходят желваки.

— Я никогда не был загорелым, если ты помнишь.

— Эдвард, если эта тварь доведет тебя до койки, я и его грохну. Слышишь?

— Натос, нам хватит и этих обвинений, не стоит.

— Ух, как стоит… у меня надежда, что эта тварь не оставила «жучка».

— Здесь они не работают, ты же знаешь. Антон соорудил прекрасную систему защиты. Не пропускает сигналы.

— То-то в доме плохо ловит телефон, — хмыкнув, Натос похлопывает меня по плечу. Жмурится, — правда, Эдвард, не бери в голову. Ты знаешь, что ничего из этого неправда.

— Пусть суд посчитает так же. Нам хватит своих бед.

— Я нанял Ольгерда. Он дело знает, на раз-два-три все уладит.

— Это радует, — взглянув на Эммета, я ему улыбаюсь. Немного неловко и вымученно, но брату хватает.

Хохотнув, он обнимает меня. Крепко.

И я отвечаю на эти объятья.

— С настоящим тебя возвращением в этот дурдом, Эд, — посмеивается Танатос.

— И тебя, — я щурюсь, — как рука?

— У меня личный врач, ты же знаешь. Гораздо лучше, — и здесь ясно, что Эммет не лжет. Он весь сияет.

— Ты выглядишь счастливым. Я очень рад, если это так.

— Более чем, Эд, более чем, — в серо-голубых водопадах, сменяя собой злость, появляется выражение довольства и радости, — я сделал ей предложение. И скоро, надеюсь, сыграю свадьбу.

Сделал. Решился.

Я улыбаюсь. Счастливо.

— Поздравляю, Натос, — я обнимаю его снова, крепче, на сей раз по собственной инициативе, — ты как никто этого достоин. А она — замечательная девушка.

— То-то тянет нас с тобой на молодых красавиц, — Танатос немного смущен этим обстоятельством, но, похоже, так же и удовлетворен, — на радость Карли.

— Еще бы, Эммет.

На пару мгновений между нами повисает молчание. Эммет обнимает меня, я — его, и каждый пребывает в собственных мыслях. Вернее, пребывает Эммет. Я же стараюсь от них отгородиться. Эти бредни — лишнее. Ни к чему портить такой день.

Но Танатос нарушает тишину:

— Эд, я бы хотел сказать… я бы хотел сообщить, так, наверное, правильнее, что собираюсь… намерен ввести Веронику в круг возможных опекунов Каролины.

Рвано выдохнув, он затихает. Высказался. Ждет моей реакции.

— Я понимаю, Эмм. Это правильный выбор.

— Дело в том, что… я бы хотел сделать ее приоритетным опекуном, — на сей раз Эммет по-настоящему морщится, глянув на меня с опаской, — Эдвард, ничего личного, ты же знаешь, моя любовь к тебе бесконечна, а уж Каролины… и я всегда, что бы ни случилось, доверю ее прежде всего тебе. Я знаю, что с тобой она будет в безопасности и счастливой. Ты не раз мне доказал. Но Эдвард… пока такая неразбериха с этими надуманными заявлениями, пока вокруг такое творится… согласись, пожалуйста, согласись или хотя бы попытайся понять меня… так будет правильнее. Так она точно не попадет к тем, кто посмеет ее обидеть.

Он запинается, но говорит. Ему нужно это сказать, как бы ни было беспокойно. Ему плохо с этими мыслями.

Натос не может высказать главное, честное утверждение. То, которое здесь нужнее всего.

Но я его прекрасно вижу. И я могу.

— Наркотики. Я ненадежен. Белла — моя супруга. Я понимаю, Натос, — вздыхаю, не позволив на лице шелохнуться и мысли, — я согласен. Все, что на благо Каролине, надо делать. Ты абсолютно прав.

Мужчина морщится. Качает понуро головой.

— Эдвард, я не верю ни одной байке. Я готов за них все убить. За тебя. Но суд и опека… они не позволят… мне так жаль, но они не позволят. Слишком многое сейчас всплыло, о чем не было речи раньше. Мне до безумия жаль.

— Натос, хватит извиняться, — я привлекаю его к себе, как в детстве, как еще на Сими, образовав лбами треугольник доверия. Смотрю в эти серо-голубые глаза, что столько лет были для меня дороже жизни. Вижу самую большую истину. И вижу правильное решение, что он принял. Как отец. Как мужчина. — Так и должно быть. Каролина обязана иметь защиту. Ника — идеальная кандидатура. И, к тому же, твоя жена в недалеком будущем. Ей сразу же отдадут ребенка.

— Я верю тебе, Эд, я верю… — бормочет Танатос. Глаза его на мокром месте.

— И я верю, — выдыхаю, согласно кивнув, — спасибо, что сказал мне. Все хорошо. Все на самом деле хорошо, Эммет. Мы справимся.

— Семья… семья, — он прикусывает губу. Слабость, поборов мощнейшую силу, все же берет свое. Хоть и на пару мгновений.

— Конечно, — обнимаю его крепче. Похлопываю по спине. Семья — источник наших сил. Это неизменно.

Я помню, как учил этому Натоса. В детстве, когда не мог заснуть из-за ночного шторма и свистящего ветра в щелях сарая или, завидев крысу, говорил, что сейчас умрет от страха… или когда Диаболос приходил в мое отсутствие, когда бил его…

«Семья. Семья, Натос, бормотал тогда я. И укачивал его, успокаивал. — Я — твоя семья. Вместе мы перевернем горы. Я никогда тебя не оставлю».

Сейчас, надеюсь, он верит. Потому что в свое время, когда мы встретились после моего первого лечения в клинике и к срыву я был ближе, чем к первому шагу на улицу через порог двери, Эммет крепко обнял меня. И пообещал тоже самое. Что никогда не оставит. Что вместе мы все переживем.

— Белла мне сказала кое-что, — когда Эммет садится на кресло возле моего стола, а я — на рабочее, где совсем недавно укачивал жену, утешая ее, сообщаю я, — Аурания приходила в больницу. Она хотела отказаться от своих показаний.

Глаза Натоса распахиваются.

— Она посмела?.. — он осекается.

— Не в этом суть. А в том, что про «Белые лилии» Белле сказала она. У моей Иззы есть предположение, что каким-то образом в делах Конкорда замешан Мурад. И он… мстит.

— Мстит? Мурад Рзаев? Он разрабатывал защиту…

— Он, да. Смотри, — я выдвигаю полку, доставая для Эммета исписанную вчера нами с Беллой бумажку. Последовательность цифр. Простейшая таблица кодирования. И расшифровка. — Пэристери.

Теперь Танатос откровенно в ауте. Его глаза — блюдца, даже рот приоткрывается. А брови угрожающе сходятся на переносице.

— Кромешный Ад…

— Это те исправления, что нашел Антон в наших чертежах. А это — их расшифровка согласно коду ASCII.

— Программист века кодирует ASCII?

— У Беллы теория, что это для легкости расшифровки. А кроме меня истины никто не поймет.

Я потираю висок. Сейчас, пока объясняю Натосу, теория кажется правдоподобной. Даже чересчур.

— С этим определенно надо разобраться, — ошарашенно протягивает брат, — я проверю Мурада, конечно же… но откуда Белла научилась такому ведению дел? Откуда ее вдохновение?

— Аура ее напугала, — я морщусь, — они все ее пугают, черт подери…

Натос постукивает пальцами по столу. Зло смотрит на бумажку.

— Видимо, пора со всем этим завязывать, Эдвард. Они мстят тебе с самого начала. Конти та же… сейчас, когда рядом Белла, тебе стоит ее обезопасить.

— Думаешь, я не желаю ее безопасности?

— Желаешь, — Натос неумолим, — но ее душевную обеспечит только прекращение этих контактов. Если выяснится, что Аурания правда копает под тебя, а Мурад желает заставить «Мечту» пасть, ты боролся за то, на что в итоге напоролся…

Я зажмуриваюсь. Я запрокидываю голову.

— Общение с ними будет сведено к минимуму, это я могу пообещать и тебе, и Иззе, — выдыхаю, — а вот в ситуации с «Мечтой»… лучше бы наша теория оказалась ошибочной.

Танатос лишь хмыкает.

Он, похоже, не верит.

Изучает бумажку с кодом. У него теперь новое дело.

* * *
Этой ночью Бельчонок вертится и никак не может заснуть.

Ночь выдается темной, как ей и полагается. Снова гаснут на участке фонари. Зато небо не обещает ни дождя, ни гроз. Это первостепенно.

Мне чудится, Беллу познабливает под нашим тонким одеялом. И, хоть отрицает, хоть пытается уговорить меня отбросить эту идею и не вставать, я приношу ей второе, шерстяное в постель. Накрываю, почти сразу же покрепче прижав к себе.

Белла утыкается лицом в мою грудь. Сжимает и покусывает губу.

Словно бы пытается не выдать, что так лучше. Согревается.

— Спасибо…

— Не за что, — я кутаю ее лучше, — так хорошо?

— Очень. Прости меня. Спи, Ксай…

Уговоры о сне. Ну куда же без них.

— Ну-ну, котенок, — я целую ее волосы, не забыв уделить внимание и ровному, красивому лбу. Правда, бледнее, чем обычно. — Я в порядке, а вот что тревожит тебя? Расскажи мне.

— С чего ты взял?

Этот вопрос звучит почти издевательством, она знает. И я знаю. Но не собираюсь смеяться.

— Я тебя чувствую, помнишь? Ну же, моя хорошая. Я смогу помочь.

Она шмыгает носом. Как ребенок, подтянув колени поближе к себе, неловко поглаживает меня своими теплыми ладошками.

— Я думаю о тебе.

Ну конечно же. Этого следовало ожидать.

— И что ты думаешь обо мне, родная?

Такое слово от меня Белле приятно. Блестящими карими омутами взглянув на меня, она робко, сострадательно улыбается.

— За что они постоянно тебя мучают?

— Бельчонок, — я с удовольствием обхватываю ее посильнее, проведя носом по левой щеке, — любовь моя, никто не мучает меня так, чтобы с этим нельзя было справиться. Начнем с того, что они и вовсе не мучают меня, а просто делают свои дела.

— За эти дела их надо прибить, — решительно, как только она умеет, выдает Белла.

Я с улыбкой потираю ее спину. Жена морщится.

— У тебя что-то болит?

— Чуть-чуть тянет. Наверное, я резко вскочила где-нибудь, — виновато бормочет она.

— Или застудила, — мрачный, я оглядываю ее, такую маленькую, с ног до головы, — если это моих рук дело с этой беседкой… ох, Белочка…

— Я о тех, кто тебя мучает, — перестраивается Белла, не давая мне развить темы. Выбирает даже ту, что лично ей не нравится, лишь бы отойти от обсуждений своего самочувствия, — начиная с деда и заканчивая «голубками»… Ксай, прости меня, но они же тебя только расстраивают…

— В свое время они помогли мне выжить, — честно признаюсь, не желая прятать от нее очевидную правду, — в частности, Аурания…

— Чтобы потом тебя добить, — Белла прикусывает губу до такой степени, что почти протыкает кожу. Недовольно погладив ее, я добиваюсь, чтобы губу оставили в покое.

— Ее выбор был таким. Каждый из нас его имеет.

— Вонзить нож в спину тому, кто был к тебе так добр? Кто заботился о тебе и никогда не бросал?

— Белла, глупо ждать от всех одной благодарности, ты же понимаешь…

Она вдруг смотрит на меня… убито. Вдруг, за единую секунду, вздрогнув, почти плачет.

Если сказать, что я теряюсь, лучше ничего не говорить и вовсе.

— Ксай, я знаю, как я поступила тогда, — глухо шепчет, терзая пальцами кончик одеяла, — и я виновата, признаю, может, нет у меня права судить никого, сама я далеко не лучше, но…

— Ты о чем, мое золото?

— Когда я почти предала тебя. Когда я сбежала. Когда я назвала тебя Суровым, — ну все, лицо ее окончательно приобретает выражение в преддверии слез, бледнеет и краснеет одновременно, — прости меня…

Такие давние события. А она помнит.

Цветочек мой.

— Я предал тебя, Белла. Только я. И за это готов поплатиться. Мои действия — куда более тяжкое преступление.

— Ты не был мне ничего должен… а я тебе…

— Любовь моя, — я утираю ее слезинку, проскользнувшую по щеке вниз так быстро. Мое золото постоянно плачет. Это плохой знак. Видимо, ночью у Беллы совершенно нет сил… все высасывают дни. — Хватит. Важно не то, что было, а то, что будет. Мы вместе. И это неизменно.

Шмыгнув носом, Бельчонок рьяно соглашается. Энергично кивает. Крепко обхватывает меня обеими руками.

— Люблю тебя…

— А я тебя как, радость моя, — ее шелковистые волосы, рассыпавшиеся по спине, эта очаровательная синяя пижама с ромбическими узорами, просто само присутствие. По ночам Белла уязвима. По ночам я — все, что у нее есть. И доверие, оказанное этим золотом, я оправдаю. Чего бы мне не стоило.

Изабелла держится за мою руку. С опаской кладет свою ногу промеж моих. Ее снова чуть потрясывает под одеялом.

— Ксай, они… важны для тебя. Они все, я понимаю, но…

— Кто?

— Голубки. Твои пэристери, — ее передергивает, отчего говорит быстрее, сдавленнее, — и мне так жаль, что я не могу как следует принять это… смириться… но когда они рядом, когда смотрят на тебя, ты видел, как, когда думают о тебе, а они, определенно, думают, когда причиняют тебе боль… я схожу с ума. И для меня очень унизительно и страшно представлять, что сегодня-завтра кто-нибудь из них снова придет. Я… боюсь за тебя. И я тебя… ревную. Слишком сильно.

Правда, как говорится, всегда выходит неожиданной. Но в данном случае Белла во многом повторяет слова Эммета. Они обсуждали это? Или просто существует-таки параллельность мыслей?

В любом случае, больше меня пугает тон и горе в голосе жены, чем необходимость порвать с другими девушками. Белла бесценна для меня, а она неустанно страдает. Каждый божий день.

— Бельчонок, моя любовь — только для тебя. Всегда, — я нежно утираю ее вторую слезинку за эту ночь, а за сутки, наверное, сотую, — я никого и никогда тебе не предпочту. Ревность излишня. А что до их действий… я понимаю тебя. И я готов это обсудить. Мне очень жаль, если ты страдаешь. И мне от этого плохо.

— Я принимаю тебя, — Изза утирает нос рукой, покачав головой так, будто я сомневаюсь в этом, — твое прошлое, твое будущее… Эдвард, мне плевать на все, ты же знаешь. Я без тебя не в состоянии даже дышать. Просто это… все это… наверное, его слишком много.

— Наверное, моя девочка, — я сострадательно целую ее лоб, медленно двигаясь к виску. Поцелуй за поцелуем, — все бывает… просто важно знать, что однажды это кончится. И у нас с тобой все будет хорошо. Ты ведь согласилась попробовать со мной… за это я твой вечный должник.

— Ты как скажешь, — она фыркает, овившись вокруг меня с новыми силами. Целует слева, там, где сердце. Как всегда. — Я мечтаю это сделать для тебя. И для нас обоих.

— Ты — моя драгоценность, — откровенно произношу, благодаря ее теплым поцелуем. Укачиваю в своих руках, укутав в одеяло, — попытайся заснуть. А проснешься — я буду рядом. И так еще очень, очень долго.

Белла тихонько хихикает. Сквозь слезы, но уже утешенно. По-доброму.

Я начинаю думать, что она последовала моему совету, потому что тело в руках расслабляется, а дыхание становится ровнее, но голос Белочки возвращается. Минут через десять.

— Я никогда им не верила, — твердо докладывает она. Цепляется за мою спальную майку.

— Кому, солнышко?

Ни обращения без ласкового слова. Если в ласке можно искупать, я это сделаю. Эта девушка заслуживает куда, куда большего.

— Всем. Всем, кто посмел очернить тебя, — Белла невесомо целует мою ключицу, а потом и шею, до которой достает, — никогда не слушай их. Никогда не верь в эти слова о педофилии, предательствах… ты — лучший. И ты выше их.

Мы возвращаемся к этой чертовой теме. Как с Кубаревым.

Я прикрываю глаза. Я стараюсь дышать ровно.

— Конечно, Белла. Спасибо.

— Правда, — жена, выпутываясь из моих рук, привстает на локте. Вглядывается в лицо, в глаза. Добрыми, нежными пальчиками касается правой щеки, — даже не думай. Не смей.

— Стоит признать, твоя вера вдохновляет…

— Все это правда. Все, что я говорю. И ложь — их слова. До последней крохи.

Я откидываю голову на подушку. Это тяжело, смотреть прямо в карие глаза, когда говоришь об этом. В принципе-то и говорить тяжело…

— Белла, они все сыплют словами об изнасиловании Анны. И она однажды сказала мне тоже самое. Но я ей не поверил. Вернее, не смог, потому что она была девственницей, доктор подтвердил, и повреждений с другой стороны тоже не оказалось… но ей это настойчиво мерещилось. Каждый день. В конце концов, наверное, виновным она решила сделать меня — за бездействие. Я не знаю, что она и для чего написала, кому отправила… только потом это всплыло. Может, проговорилась случайно?.. Мне неизвестно.

Ну, вот. В чистом виде, как и полагается. Откровение за откровение. Белла пытается быть со мной честной.

Только вот реакция, что я получаю, не вселяет уверенности в правильности признаний. И вообще убивает на корню все теплое в душе.

Белла плачет. Почти навзрыд, накрыв рот ладошкой.

— Ксай… Ксай, как же?.. Что же… — мотает головой, кусает губы, касается меня. Везде, но, на удивление, слабо. Ночь — не время для такого. Я знаю. Я знаю и постоянно нарушаю свои же правила. — Господи, как же она могла?.. Ты не виноват. Не смей думать, что виноват!

Ее голос срывается. Слез — в разы больше. И карие глаза такие темные, распахнутые, выжженные…

— Ох, Бельчонок, — я притягиваю ее к себе, ласкаю плечи, спину, волосы. Я ее целую. — Тише, тише, тише. Это того не стоит.

А Белла откидывает одеяло, подползая ко мне ближе. Почти стонет.

— Уникальный… прости, прости, прости меня!..

Я не понимаю, за что она извиняется. Я мало что уже понимаю в принципе, сбитый с толку сумасшедшим днем, принесшим и счастье, и горесть, и ночью, что снова приобретает оттенки вчерашней. Я не хочу, чтобы Белле было больно. Ее слезы режут меня без ножа.

Но только собираюсь спросить, за что извинения, только намереваюсь добиться успокоение для моего Бельчонка, как замечаю нечто мокрое на простынях рядом с нами. Влага касается моей ноги.

Кровь.

— Белла?

Она, всхлипнув горше прежнего, оглядывается на меня. И лишь проследив за хмурым, напуганным взглядом, резко выдыхает. Вскакивает, чудом удержавшись в вертикальном положении.

— Черт! Ксай, ради бога, извини меня! — алая, как никогда еще не бывала, спрыгнув на пол, она спешит к ванной. Захлопывает за собой дверь.

Мне требуется, наверное, около десяти секунд, чтобы понять, что происходит.

И рыдания Беллы за дверью.

Я поднимаюсь с постели, вида столь страшного, но на деле, благо, не изменившего ничего особенно сильно. Кровь не обязательно означает смерть. Порой это гарантия жизни.

В дверцу ванной я стучу.

— Подожди минутку…

И я жду. Никуда не торопясь, не торопя ее. Ровно до тех пор, пока слабо не бормочет:

— Заходи.

Белла сидит на опущенной крышке унитаза, переодетая в свежее белье и с крохотной капелькой крови на указательном пальце, еще не смытой. Ее волосы спутались. Ярлычок от тампона, предательски-красный, затерялся невдалеке. Лицо пылает, а глаза… в них почти мировая скорбь.

— Бельчонок, — я присаживаюсь перед ней, просительно протянув руки. Она смущается класть в них свои. — Ничего страшного не произошло. Я все понимаю, бывает и такое. Наоборот, даже хорошо, что так вышло. Значит, твое здоровье в полном порядке и у нас больше шансов стать счастливыми родителями.

Боги, думал ли я, что сам стану ее убеждать? В несбыточном, казалось бы.

Белла смаргивает очередную порцию слез.

— У меня была задержка, — треснувшим голосом признается она. — Пять дней. Я… я сделала большую глупость, что позволила себе… я думала…

Я понимаю, о чем она говорит.

Думала, что беременна.

Ласковее поглаживаю теплые ладошки в своих руках, нежно поцеловав каждую. Стираю чертову капельку. Счастье мое.

Не я один верю. И не я один, к сожалению, разочаровываюсь.

— Белла, у нас будут дети, — шепчу я, не отпуская ее рук, стараюсь говорить как можно доверительнее и теплее, — мы сделаем все для этого. Так или иначе. Ты сама говорила, что пока есть хоть один процент вероятности, сдаваться нет смысла.

Она всхлипывает громче. В глазах — ужас.

— А если дело во мне, Ксай? Если я не смогу?..

— Ну что ты, любовь моя. Такого и быть не может. Ты все сможешь.

Свободной рукой она, облизнув губы, вытирает свои слезы. А потом сползает на пол, ко мне, крепко обвивая за шею.

Продолжая начатую в постели традицию, я целую ее волосы. Лоб. Щеки. Скулы. Губы. Все, что мое. И все, что во мне нуждается.

— Алексайо, я очень, очень этого хочу, — дрожащим, еще не выправившимся голосом, хнычет Белла, — пожалуйста, хороший мой, пожалуйста, никогда не спрашивай, готова ли я… я всегда готова… я так хочу сделать тебя счастливым… я так хочу, чтобы у нас был этот ребенок…

Кто бы знал, как расстраивают месячные. Мое маленькое жертвенное создание. Мое чудо.

— Котенок, я понимаю, — извиняющимся, теплым тоном шепчу ей прямо на ушко. Глажу дрожащую спину, — и я больше не усомнюсь, ну что ты. Мне жаль, что я усомнился в тебе, прости меня. Но ты уже сделала меня невозможно счастливым. Вряд ли получится больше.

— Ребенок…

— Ребенок, ага, — обвиваю ее за талию, как следует усаживая на свои колени, Белла ладонями оплетает мою шею, как ребенок, — в будущем. Скоро. Да. Правда.

— Правда?..

— Чистая правда, любовь моя, — я самостоятельно утираю ее слезы. И, коронным словом Беллы, в которое всегда побуждала меня верить, убеждаю ее саму, — не сомневайся.

И, кажется, в эту ночь перестаю сомневаться даже я…

Вопреки всему.

Capitolo 50

Вероника достает куриные яйца из холодильника.

Вероника разбивает пару штук в глубокую миску ярко-синего цвета.

Вероника отмеряет четыре столовых ложки сахара… и замечает немого наблюдателя с серо-голубыми глазами и копной непослушных черных кудрей, что отказываются сливаться с общим фоном деревянной арки.

Каролина, притаившись у косяка, воровато, но с непередаваемым интересом всматривается в каждое ее телодвижение.

Но едва Ника оборачивается в сторону малышки, та скрывается за аркой.

Девушка вытирает руки кухонным полотенцем, откладывая пачку творога на несколько минут. В своем зеленом переднике, розовой кофте и серых джинсах, уверенно направляется к девочке.

Каролина не убегает. Она ждет.

И когда Ника, ласково улыбнувшись, присаживается перед ней, чтобы сравняться ростом, тоже не может спрятать маленькой улыбки.

— Доброе утро, Каролин.

— Привет, Ника…

— Еще нет девяти, а ты уже встала? Папа спит?

— Да… — она отводит глаза, кусая губку, — но мне было интересно, где ты.

Вероника перехватывает детские ладони своими. Нежно их потирает.

— Я сегодня отвоевала у Рады и Анты возможность готовить, — как лучшей подружке, по секрету, признается она, — так что я сегодня здесь. На завтрак у нас сырники.

— Я никогда не ела сырников…

— Хороший повод попробовать? — Ника оглядывается на кухню, где уже все выложено для начала приготовления завтрака, — хочешь помочь мне?

Каролина блестящими, изумленными глазами глядит на Фиронову.

— А ты разрешишь?..

Она, в светло-розовых брюках с причудливым узором из ромашек и маечке с единорогом, чей рог разбрасывает вокруг по ткани радугу, не верит. Даже дыхание затаивает.

— С удовольствием приму твою помощь, — Ника поднимается, отыскивая в одном из карманов своего передника запасную резинку для волос, — вдвоем гораздо веселее.

И пока Каролина свыкается с мыслью, что ей дозволено помочь на кухне и жадным детским взглядом познания изучает все вокруг, девушка умело собирает волосы юной гречанки в пучок на затылке. Объемный, красивый, с подвивающимися концами прядей, он выглядит очень мило. Карли смятенно хихикает, оглядев себя в зеркале.

Они проходят на кухню, где вдвоем заново моют руки. Вероника придвигает к кухонной тумбе невысокий пуфик для девочки, помогая на него забраться. Теперь они на равных.

— Я совсемне умею… — вдруг растерявшись, грустно бормочет Каролина. Смотрит на яйца, сахар и творог как на своих потенциальных мучителей.

— Я тебя научу, — подбадривает Ника, не давая ей и шанса отказаться от своей затеи, — смотри. Прежде всего, мы должны растереть творог. Знаешь, как тереть творог?

Каролина отрицательно качает головой.

— Очень просто, — захватив из полки столовую ложку, Фиронова показывает малышке простым и точным движением, как по стенке миски растереть творожную массу до идеального состояния. — Видишь? Давай еще разок. Смотри… а теперь со мной, — ее рука обвивает руку девочки, крепко заключая в нее ложку. И, не давая паниковать, ведет за собой, — зачерпнуть, а теперь по стенке… да! Смотри, как получается!

Ее восторженность и готовность учить спокойно, без окриков, Каролину расслабляют. Она улыбается шире, хоть и все еще смущенно. Она пробует сама.

Вероника же берется за яйца с сахаром.

— Ты здорово умеешь готовить…

— Многие здорово умеют, Каролин, посмотри на помощниц дяди Эдварда.

— Моя няня тоже умела, — юная гречанка прикусывает губу, сражаясь с комочком творога, — только она говорила, что я не должна быть на кухне.

— И совершенно зря, вон как ты справляешься! — не тая восхищения, Ника позволяет себе небольшую вольность, придвинувшись к девочке ближе и прижавшись к ее бедру своим. — Такую хозяйку с руками оторвут.

— Голди говорила, что настоящая красивая девочка не должна готовить кушать… у нее для этого будут другие, некрасивые… — Каролина вздыхает, нерешительно посмотрев на свою новую подругу, — но ты красивая, Ника. И ты готовишь…

— Значит, для всех это по-разному происходит, Карли. Спасибо тебе.

Фиронова думает о словах домоправительницы Натоса. О ее поведении, что по меньшей мере глупо и неправильно перед ребенком. О постоянных разговорах о красоте, которые каждая маленькая девочка воспринимает одинаково, что либо портят, либо жалят ее. И потому ей становится жалко Каролину.

— Ты очень красивая и умная девочка, — доверительно произносит Фиронова, — и скажу тебе по секрету: девочки, которые любят готовить, могут сильно-пресильно радовать всех мальчиков, а особенно своих папу и дядю.

Затем медсестра, недолго думая, наклоняется к макушке своей помощницы и целует черные волосы. Очень нежно.

Карли едва не роняет ложку, вздрогнув. Ее глаза распахиваются, такие большие и глубокие, и среди длинных черных ресниц появляется вопрос. Недоумение.

Ника краснеет.

— Извини меня, я не должна была так делать, да?

Девочка медленно качает головой. Берет обратно в руки свою ложку.

— Меня мама так никогда не целовала…

— Тебе так не нравится?

Оставив яйца с сахаром, Ника обращается во внимание.

— Нравится…

Успокоенная такими словами, девушка возвращает малышке заслуженный поцелуй. Второй.

От Каролины пахнет ванилью, теплом спальни и детской красотой. Не той, за которую сражаются и не той, из-за которой льют слезы. Она вызывает умиление, вызывает тепло в душе, вызывает… радость. Маленькие девочки, несомненно, делают мир лучше.

Ника смотрит на лицо Карли, ее волосы, ее глаза, пушистые ресницы и миленький носик… и видит Натоса. Его маленькую копию, пусть и украшенную чертами матери. Она любит. Любит их обоих как свою настоящую, единственную семью. И намерена сделать все, чтобы их собственную любовь заслужить.

— Давай-ка добавим яйца в творог, — давая девочке возможность справиться с эмоциями, что ее одолевают, Ника возвращается к теме готовки, — осторожно, да, вот так. Наклоняй. Умница.

Сахарно-яичная масса, уже подготовленная, тонким желтовато-прозрачным одеялом накрывает белый творог. А сверху, под руководством Вероники, Карли сыплет чуть больше, чем полстакана муки.

— Размешивать?

— Ага. Здесь есть блендер, но так будет вкуснее, вот увидишь, — с готовностью помочь берясь за ложку вместе с юной гречанкой, Ника и Карли придают будущему тесту правильный вид.

— Тяжело…

— Ты привыкаешь быстро, когда делаешь это почаще, — утешает Фиронова, — но если ты устала, можешь отдохнуть. Я сама домешаю.

— Я устала. Но я тебе помогу.

Улыбнувшись, Вероника благодарно кивает. Это чудесное маленькое создание.

Наконец тесто замешано. Ника посыпает кухонную тумбу мукой, попутно объясняя Карли, зачем это делает, а затем достает тесто из миски.

— Нужно скатать рулетик. Сможешь?

— Ага, — Каролина уже полноценно включается в процесс. Переборов смущение и нерешительность, она с удовольствием месит тесто, катая его по муке в нужную форму. Ей нравится ощущать его пальцами. Возможно, из этой девочки вправду выйдет замечательный кулинар. Готовка, как правило, нравится детям… но немногие занимаются ей с такими горящими глазами.

— Мы режем его на кусочки, — наставляет Фиронова, — так будет удобнее.

Карли не спорит. Она аккуратно следует рецепту, формируя из рулетика десять небольших кусочков теста. Обваливает их в муке.

— Умница, — Ника уже разогревает сковороду, — осталось только пожарить и будем будить папу.

— Как думаешь, ему они понравятся?

— Надеюсь, — Вероника добавляет на сковородку масла, — их многие любят.

— А что еще ты умеешь готовить? — уже не на шутку заинтересованная Каролина почти полностью расслабляется. Она упирается локтями на кухонную тумбу, чуть пачкая их в муке, наблюдая за тем, как девушка кладет сырники в сковороду. Помещается всего пять за раз.

— А что бы тебе хотелось? — их общение, тема и вообще сам факт, что Каролина рядом, разговаривает и не стесняется этого, греет девушке сердце.

— Галатопиту… то есть… — прикусив губу, девочка вдруг вспоминает, что не знает названия для этого блюда в России. А Ника — русская. И Ника не должна уметь такое готовить.

— Манный пирог?

Вероника с маленькой ухмылкой наблюдает за тем, как глаза малышки распахиваются.

— Ты знаешь?..

— Я родилась в Греции, Каролин. На Родосе. Я знаю, как готовить все, что там едят.

Ошарашенная, но приятно, Карли часто моргает.

— Рядом с Сими… мой папа с Сими.

— Он тоже любит галатопиту?

— Он со мной ее кушал, — юная гречанка пожимает плечами. Нетерпеливо глядит на сырники, что медсестра накрыла прозрачной крышкой. А затем на нее саму. Как впервые изучает одежду, волосы, собранные в косу, теплую улыбку… и румянец. На сей раз для Вероники черед смущаться.

— Давай еще что-нибудь приготовим…

— Обязательно, Карли. На обед и на ужин. Надо только придумать что. Будешь мне помогать?

На сей раз с ответом девочка не медлит. Восклицает, широко и радостно улыбнувшись:

— Конечно!

…Обе партии сырников доходят до готовности через пятнадцать минут. Вероника выкладывает их на красивую тарелку с окантовкой из нарисованных орехов и ореховых листочков, а Каролина наливает в две пиалы по центру тарелки варенье и сметану. Она выглядит счастливой, солнечной этим утром. И никакие потери не причиняют ей боли. Хотя бы рядом с сырниками.

— Чую запах творога…

И Ника, и Карли синхронно оборачиваются на низкий мужской голос, любимый обеими.

Эммет стоит в арке дверного прохода в синих брюках и темно-малиновой майке Polo, где расстегнута верхняя пуговица. Он свеж, гладко выбрит и улыбчив. И улыбка эта все крепнет, пока смотрит на своих девочек.

— Я готовлю с Никой, — не без гордости признается Каролина, ставя пиалы по центру тарелки, — у нас сегодня сырники.

— Мы собирались тебя будить, но, похоже, опоздали, — Вероника подмигивает Натосу, вытирая руки полотенцем.

— Запах разбудил не хуже, — мужчина, не оставаясь в отдалении, направляется к кухонной тумбе, Каролине на пуфике и сковородке, которую уже вымыла Фиронова, — но утренние поцелуи я бы хотел вернуть…

Карли хихикает, обвивая папу за шею и утыкается носом в его плечо. Натос по-отцовски трепетно целует ее висок. И свободной рукой притягивает в объятья Веронику. Ей достается поцелуй в лоб.

— Поцелуи возвращены?

— Ага, — Эммет ерошит волосы дочери, — твоя новая прическа — тоже дело рук Ники?

Каролина кивает.

А потом оглядывается за папину широкую спину.

— Ты разбудил Тяуззи?

— Он любит спать больше меня.

— Тогда я разбужу, — девочка слезает с пуфика, ухватившись за папину ладонь, и оглядывается на Веронику. — Я быстро приду. Спасибо, Ника.

— Не за что, Каролин, — та от греха подальше отодвигает их общий кулинарный шедевр от края тумбочки. Эммет, дожидаясь, пока дочь скроется из вида, уже кладет обе ладони на спину девушки.

— Попалась…

— Ты еще собираешься меня ловить?

— Конечно, — Каллен кивает с самым серьезным видом, — такая красавица, которая умеет все, может удрать только так. Или ее выкрадут…

— Натос, — засмеявшись, Ника обхватывает руками его шею, для чего приходится встать на цыпочки, — я никуда и никогда не убегу. Я люблю тебя. И Каролину люблю. Всем сердцем.

Медвежонок тронуто ведет указательным пальцем по не так давно зажившей щеке своего сокровища.

— Я ценю это больше всего иного, — без шуток, как может серьезно, произносит он, — и я стану ценить это еще больше, когда у нас будут одинаковые кольца.

— Ты выбрал дату?..

— Пятнадцатого мая, — мужчина кивает, — Ника, солнце мое, я понимаю, как это выглядит. И я понимаю, что тебе хотелось совсем другого… но я клянусь, в августе, на следующий же день после авиасалона, мы отпразднуем свадьбу по-настоящему. Где, как и с кем ты захочешь. Никаких ограничений.

— Натос, — она легонько целует его щеку, — я понимаю, я все понимаю, я уже тебе говорила. Сейчас не до пышных торжеств, а нам нужно обезопасить Карли. Я ни о чем не жалею.

— Адвокат только так сможет как можно быстрее помочь нам оформить бумаги. Мне так жаль…

— Эммет, меня волнует не сама свадьба, а ее факт, — Ника с грустью потирает плечи своего медведя, — ты говорил обо всем этом с Каролиной? Что скажет она?

Каллен хмуро глядит в пол.

— Я не знаю, как ей сказать, — честно, не тая слабости, выдыхает он, — я боюсь ее ранить, Ника. Но я хочу жить с тобой до конца своих дней. И я не хочу этого таиться.

— Но она должна знать. Заранее.

— С тобой не поспоришь…

— Может быть, нам попробовать поговорить с ней вместе?.. Но Натос, первую часть беседы должен вести ты. Расскажи ей о матери. Расскажи ей о том, что ты не ненавидишь свою бывшую жену. Она очень боится этого…

— Можно убедить, что не ненавидишь, когда ненавидишь всем сердцем, Ника? — скрепя зубами, шипит Танатос.

— Она подарила тебе ее, — мудрая Вероника неудовлетворительно качает головой. Кладет ладони с плеч на щеки будущего мужа. Гладит их, — за это ты ей обязан. Так или иначе. Как бы ни было тяжело… Каролина потеряла маму, Натос. Это ужасно больно для девочки.

Его глаза влажнеют, а черты каменеют. Голос Ники, такой успокаивающий, но в то же время призывающий к правильным, искренним действиям, ее касания, присутствие, запах… Медвежонок чувствует себя и самым счастливым, и самым несчастным одновременно. Загнанным в угол.

— Я попробую…

— Правильно, — довольная ответом, невеста подбадривает его поцелуем. Сначала в уголок губ, затем — в них самих. Такая добрая, прекрасная, невероятная… Каролина же сможет ее полюбить, верно? Сможет так, как любит он? Она забудет Мадлен… она обретет маму…

— Тяуззи попался! — победный клич дочери и топот ее ножек по лестнице заставляют Эммета отпрянуть от Ники. Но та не обижается. Наоборот, кладет свою ладонь на его на кухонной тумбе, и внимательно смотрит на Каролину. Обняв кота, малышка и вовсе, похоже, ничего не замечает. Сонный, но голодный, Когтяузэр многозначительно глядит на свою миску.

— Покормим и тебя, — обещает Фиронова, — а как насчет Иззы и мистера Каллена? Будем их будить?

— Думаю, пока не стоит, — Эммет многозначительно глядит на лестницу, — они попозже придут. А вот Раду и Анту позвать нужно сейчас. Сбегаешь, Малыш?

* * *
По-майски яркое солнце, пробиваясь даже сквозь негрубые шторы, затянувшие окна, застает нас с Алексайо врасплох. На своей подушке, лицом к ним, я попадаю на прицел первая. И солнечные лучики, своевольные и игривые, как любые дети, сразу же перебегают на мое лицо. Будят.

Мне не хочется просыпаться. Под теплым одеялом, ощущая сзади тело Ксая, идеально припавшее к моему, обнявшее меня и доказавшее, насколько муж близко, я хочу нежиться в комфорте утра как можно дольше. Я слишком долго таких ждала.

Потому, поморщившись на дерзкое солнце, поворачиваюсь на другую сторону. Сонно, хмуро и неуклюже. Стягивается одеяло, неудобно кладется подушка. Зато лучики прячутся, утыкаясь в спину. А я утыкаюсь в ключицу Алексайо, поглубже вдыхая утренний аромат его кожи, клубничного геля и свежего белья. У Анты новый порошок — с шоколадным оттенком.

Потревоженный моими попытками зарыться поглубже, дабы спрятаться от солнца, Эдвард сонно вздыхает. И почти сразу же усмехается, автоматически притягивая меня ближе к себе.

Моя нога на его бедре. Мои волосы щекочут его щеку. А руками, кое-как выпутавшись из кокона одеяла, я обвиваю мужа за талию.

— Доброе утро, Бельчонок.

Я мурчу что-то в его кожу, не готовая сейчас никоим образом просыпаться. Чувствую себя усталой как никогда. И как никогда хочу оставить Эдварда рядом. Он куда больше, чем мой личный медвежонок Тедди, отгоняющий кошмары и наколдовывающий добрые сны. Без него в принципе спать уже не получается.

— Ты сбегаешь от солнца? — он удивлен. Чуть поднимает голову, вглядываясь в погоду за окном, — там тепло, как думаешь?

— Там рано…

Ксай оглядывается назад, на прикроватную тумбочку.

— Почти восемь, котенок.

— Всего восемь, Ксай…

Моей логике, ровно как и тому, что демонстративно обвиваюсь вокруг него крепче, Эдвард усмехается.

— Ты не жаворонок, это точно.

— Я не претендую… ну не уходи, — прошу, поморщившись, — без тебя мне холодно. И это солнце…

— Белочка, восемь утра. Мы договаривались.

— Формально, я разбудила тебя ночью, — краснею быстрее, чем успеваю сказать. Жмурюсь, припоминая эту ужасную ситуацию с месячными, — так что еще час точно есть в запасе…

Алексайо ласково поглаживает мои волосы. Его губы целуют мою макушку, за ней — висок.

— Сонный Бельчонок, ты хоть знаешь, что со мной делаешь?

— Если этого достаточно, чтобы тебя оставить, пожалуй, да…

Мой голос, хрипловатый с утра, но пронизанный требовательностью, Ксая веселит. Он уже проснулся, он бодрее меня и готов вставать. Возможно, не зря держу его руками и ногами? Кто-кто, а уж Эдвард умеет уходить незамеченным.

— Ты так хочешь поспать еще?

— Поспать с тобой здесь ключевое, — шепотом, не открывая глаз, поправляю его, — ну Ксай… ну пожалуйста…

— Белла, — он веселится, это точно. Но веселье это не грубое, не уничижительное. Оно нежное, пропитанное теплом, — ты мне даже выбора не оставляешь, да?

Я своевольничаю. Придвигаюсь ближе. Кладу голову уже не на подушку, уже — на его плечо. Легонько целую шею.

— Люблю тебя. Останься со мной до девяти. Пожалуйста.

И больше ничего не говорю, не пытаясь как-то еще вынудить его остаться. Жду решения и будь что будет. Просто наслаждаюсь мгновением. Ради них — таких очаровательных, пахнущих клубникой и теплых, стоит жить.

— Душа моя, — Алексайо, в защитном жесте накрывая мою спину руками, никуда не двигается. Сдается в мой плен, — договорились, так уж и быть. До девяти я твой.

— А после девяти — чужой?

— Бельчонок, после девяти мы встаем и идем завтракать. Иначе я ничего не успею…

— В обед я верну свой сон…

— В обед — несомненно, — он не упрямится, больше не спорит. Блюдет наш договор, — а пока давай-ка засыпай. Если хочешь, я могу задернуть шторы.

Я разрываюсь между двумя желаниями — убрать солнце и не покидать Эдварда. Это не утро, это какой-то наркотический туман. От его кожи, его тела я никак не могу заставить себя оторваться.

Но не так страшно уходить самой, как отпускать его. Даже на несколько минут.

Потому, удивив Ксая, я резко вскакиваю со своего места самостоятельно. И, спрыгнув с постели, быстрым движением затягиваю длинные темные шторы. Солнечным лучам сквозь них не пролезть, спальня погружается в приятный полумрак, а воздух из приоткрытого окошка гладит кожу.

Вынужденная как следует открыть глаза, чтобы выполнить свою задумку, впервые так полноценно и ясно смотрю на Ксая, устроившегося на подушке. Он наблюдает за мной. Фиолетовые глаза мерцают домашним уютом и любовью. Кожа уже не такая белая, черты больше похожи на прежние. Эдвард возвращается ко мне. И я безумно этому рада.

— Иди сюда, котенок, — он гостеприимно раскрывает объятья, приняв мое промедление за нерешительность, — я весь твой. У нас еще час, чтобы как следует пообниматься.

Игривый. Веселый. Улыбчивый.

Как же я по нему скучала…

Потому, сама себе счастливо хохотнув, я опрометью кидаюсь на свое прежнее место. Забираюсь, как ребенок, под бок Эдварда. Обнимаю его. Целую его. И устраиваюсь как можно удобнее, ближе и теснее.

— Ты будто бы не видела меня сто лет, малыш, — удивленно бормочет Ксай, — я же здесь, золото. Всегда.

Это правда. И она меня греет куда, куда лучше любого солнца.

Сложно передать то ощущение нирваны, что накрывает рядом с этим мужчиной. Не представляю, как можно было столько лет прожить, не зная о его существовании. Этим утром, идеальным утром, Эдвард… все мое. И все для меня.

— Ты хорошо себя чувствуешь?

— Лучше некуда.

Я блаженно устраиваюсь на его плече. Рукой глажу правую, свою любимую щеку.

— Это хорошо. Спасибо, что ты остался, Алексайо…

Кажется, это будет неплохой день.

…Спустя ровно то время, что оговорено, если верить часам, на которые ориентируется Эдвард, я просыпаюсь в постели одна. Обвившая подушку, укутавшаяся в одеяло, с задернутыми шторами и в тепле, что пахнет мужем.

Со вздохом сажусь на постели.

Договор дороже денег, для Ксая так точно.

С легкой усмешкой я тянусь к тумбочке за своим телефоном. Хочу уточнить, играем ли мы все по правилам.

Но прежде, чем забираю мобильный себе, вижу, что телефон Эдварда здесь же. И его планшет. И даже очки, аккуратно сложенные в чехол, лежат рядом.

Не ушел?..

К моему изумлению, под стать проснувшимся мыслям, дверь в комнату приоткрывается. И Алексайо, с хитрой улыбкой человека, чей сюрприз удался, проходит внутрь. В руках у него небольшой, но плотный деревянный поднос. В комнате почти сразу же начинает пахнуть кофе.

— Мне это снится, так?

— Не дождешься, солнце.

Едва не хлопая в ладоши, я радостно на него гляжу. Эфемерное, похоже, но мое самое восхитительное создание. От улыбки начинают болеть мышцы лица.

— Ты волшебник?

— Я муж, — теплый баритон, наполненный сладостью, с добротой аметистовых глаз проходится по мне.

Эдвард подходит к самой постели. Я подвигаюсь, садясь поудобнее. А он тем временем нажимает на какую-то неприметную кнопочку на боку подноса — раз, и маленькие ножки, являющиеся воплощением столика для завтрака в постель, упираются в простыни.

— Нет, все-таки ты определенно волшебник…

Ксай садится рядом, нежно погладив мою ладонь. Кивает на свою ношу.

— Двойной латте с карамельным сиропом. Я прав?

— Как ты узнал?

Это действительно тот кофе, что я обожаю. И Розмари не могла выдать меня в данном случае, потому что при ней я никогда его не пила. Сбегая к Джасперу, гуляя по городу, когда представлялась такая редкая возможность, я заказывала этот напиток как символ своей свободы. Он наполнял сладостью сиропа и легкостью молочной пенки мою жизнь. Тогда был одной из немногих радостей… а сейчас другие радости заставляет взлететь до небес.

И все равно — Эдвард принес мне свободу. Эдвард принес мне свою любовь.

— Считай, что это магия, — добродушно ухмыляется мужчина, — но это еще не все, мой Бельчонок.

И жестом фокусника он привлекает мое внимание к чему-то сладкому и пахнущему свежей выпечкой, устроенному сбоку от кофе. Его прикрывает салфетка, что я запросто сдергиваю. Это пирожное из песочного теста с толстым слоем шоколадного мусса, густого и буквально пропитанного прелестью шоколада, а на нем… на нем, таким же толстым слоем, нарезанные дольками ягоды клубники. Их полили белым шоколадом для лучшего скрепления.

— Компромисс, — едва поднимаю на него глаза, признается Эдварда. На его левой щеке немного румянца, — клубника и шоколад — одни из самых совместимых продуктов.

С ним не поспоришь.

В нашем союзе много трудностей. Наш союз всегда, так или иначе, будет вызывать разговоры и обсуждения. Возможно, порой для Эдварда я буду ребенком, а он для меня — чересчур взрослым человеком. Но любовь стирает границы, это уже было доказано. Мы обвенчались, соединили себя узами брака, и хотим жить вместе долгие годы. В семье. Так что, так или иначе, точки соприкосновения мы отыщем. Первая из них за сегодня — клубника с шоколадом.

— Алексайо, — я изгибаюсь на своем месте, счастливая, буквально требуя его в объятья, — как же ты… какой же ты! Спасибо!

Ксай с благоговением встречает то, как на него смотрю. Уверенна, мои глаза блестят точно так же, как аметисты. В них радость. В них успокоенность. И в них самое прекрасное за эти недели утро.

— Наслаждайся, радость моя, — поцеловав меня в лоб, выдыхает муж, следуя губами по волосам, — я очень надеюсь, тебе понравится.

— Завтрак в постель. Такой. И у тебя еще есть варианты?..

То, что произношу все это как вопиющее безумие, его смешит.

— Кушай, Бельчонок. А я посижу с тобой.

— Ты ничего не принес себе…

— Я позавтракал внизу. Прежде, чем Ника попросила у Рады бразды правления над кухней, она успела сварить овсянку.

— Ника готовит?

— Сырники, — уголок губ Ксая приподнимается, — хочешь их? Я могу принести тебе.

— У меня лучший завтрак, — убежденно качаю головой, — просто… неожиданно. Эммет прав, она будет хорошей мамой для Карли.

— Карли заслужила такую маму, — муж с интересом наблюдает за тем, как я пробую латте, — вкусно?

— Безумно, Ксай, — и здесь ни капли фальши, я восхищаюсь этим кофе. И еще вкуснее его делает тот факт, что Уникальный принес напиток прямо в мою постель, каким-то образом разведал о нем, еще и рядом сейчас. Пусть недолго — уже бесценно.

Следующим этапом чайной ложечкой я тянусь к пирожному. Эдвард придвигает мне его поближе.

— Клубника с шоколадом это божественно!..

— То-то их продают вместе, — муж не заставляет меня ни ждать, ни просить. Он просто наклоняется, такой близкий, и целует. Забирает свой поцелуй. И посмеивается отблеску клубники на моих губах. Клубничный.

— Десерт — это что-то. Но у меня есть еще один, куда слаще, — с обожанием заявляю я, не позволяя ему отстраниться. Целую в ответ. Чуть крепче.

— Совсем скоро он будет твоим как прежде, — обещает Эдвард. В фиолетовых глазах зажигаются особые искорки. Я их знаю.

— Не сомневаюсь, — обрываю наш контакт, пока все вокруг не воспламенилось, — хочешь клубничку, Ксай?

Он улыбается. Он принимает угощение из моих рук.

И мне весело.

— Потрясающее утро…

— Благодаря тебе, Бельчонок, — он облизывает губы от сладости украшений десерта, садясь ровнее, — я надеюсь, ты сможешь извинить меня за такие заполненные дни? Осталось недолго.

— Утро компенсирует день, любовь моя.

Это он и хотел услышать. И поверить в это, на самом деле, также его мечта.

За завтраком, который продолжается, хотя уже больше девяти, мы проводим еще минут пятнадцать. Я доедаю свои королевские угощения, делясь с Эдвардом клубникой, а он наблюдает за мной с улыбкой и умиротворением. Думаю, перед рабочим днем оно ему понадобится.

Надо бы не забыть проследить за тем, чтобы он выпил таблетки…

— Какие планы на сегодня?

— Крыло. С правильными координатами, я думаю, дня два — и будет готово.

— А потом — хвост.

— А потом хвост, — муж посмеивается, — с ним придется повозиться неделю-другую. Зато уже окончательно.

— Какой же красивый будет этот самолет, когда полетит…

— Пока важнее всего, чтобы он полетел, — чуточку пессимистично докладывает Ксай, — а там уже будет видно, красивый или нет.

— Полетит, — я уверена. Даже больше, убеждена. И, надеюсь, заражаю этой убежденностью, хоть на грамм, Алексайо.

— Полетит, — эхом повторяет он. Гладит мою щеку, грустнея. — Бельчонок, мне нужно идти. Извинишь меня?

— Я люблю тебя, — просто говорю, не собираясь выжимать из него извинения, — конечно, Ксай. Мы договорились. Увидимся в обед.

По-доброму мне кивнув, Эдвард поднимается. Он в светло-синей рубашке и своих любимых джинсах смотрится моложе, чем прежде. И морщинок на лице меньше. На нем улыбка.

Возле двери муж оборачивается:

— Увидимся, ψυχή.

* * *
Каролина садится на кресло в их с папой спальне. Здесь приоткрыто окно, пуская в комнату свежий воздух, постель идеально заправлена умелыми руками Анты, а на тумбочке лежат любимые Карли пирожные с маком, клубникой и желе. Она уже давно их не ела.

Папа заходит в спальню следом за ней. Он выглядит усталым, грустным и озадаченным. Он больше не улыбается, как с Никой. И все время смотрит на нее.

— Угощайся, принцесса.

Девочка, нерешительно взглянув на пирожные, нехотя берет одну сладость с тарелки. Забирается на кресло с ногами, прижав к себе маленькую подушку, что притаилась рядом.

Пока Тяуззер расслабляется на солнышке в гостиной, папа попросил ее пойти с ним. Папа хочет поговорить, только о чем?.. Каролине страшно. Их утреннее веселье с Вероникой забывается как сон.

— Каролин, — Эммет садится напротив дочери, прямо на покрывало, глубоко вздохнув. Большой, теплый и задумчивый, он выглядит беззащитным. Малышке очень хочется его обнять.

— Я сделала что-то плохое, папочка?..

Губы Натоса освещает улыбка.

— Ну что ты, малыш. Все хорошо.

— Тогда… что-то с твоей рукой? — ее глаза влажнеют, когда цепляют злосчастный белый бинт на могучей ладони, — тебе очень больно?

— Нет, Карли. Со мной все в порядке, — он видит, что вводит ребенка в заблуждение. И без труда удается подметить даже девочке, что заставляет себя выровнять курс разговора. И начать-таки его, чтобы поскорее закончить.

— Каролина, моя девочка, я хочу поговорить с тобой о маме.

Его ровный голос и внимательный взгляд не позволяют ошибиться. Юная гречанка вздрагивает, остановившись на полпути к пирожному в своей ладошке и опускает взгляд.

— Что я должна сделать?

Ее голосок звучит вполне обреченно.

— Не прятаться от меня. Мы с тобой не обсуждали эту тему, а следовало, — Эммет неутешительно качает головой, — сегодня мы все исправим. Я хочу, чтобы тебе стало легче, зайчонок. Я хочу, чтобы ты рассказала мне все, что успеешь только подумать. А я обещаю тебя выслушать и рассказать то, что думаю я.

Каролина кладет пирожное на подлокотник кресла. Обхватывает тонкими руками-веточками свои колени.

— Я не хочу говорить о маме.

— Ты можешь мне довериться, солнышко. Нам надо поговорить. Знаешь, если молчать о том, что болит, что беспокоит, оно будет только нарастать.

Эммет с трудом подбирает слова. Он понятия не имеет, как подступиться к теме свадьбы и всему прочему, не говоря уже о начале разговора с обсуждения Мадлен. Это будет чертовски, чертовски трудно. И хорошо, что Эдвард дал ему минимум два часа. Правильно это или нет, но сегодня Ксай за главного. А Натос, по настоянию Вероники и своим собственным мыслям, намерен разобраться с демонами дочери. Защитить ее. Утешить. Доказать свою любовь.

Он справится. В конце концов, он — папа. И его ангел заслуживает права выразить накипевшую боль.

— И все равно: я не хочу, — упрямится Каролина, нахмурив брови. Отворачивается от него, мрачно посмотрев на окно, на солнце, что освещает ее лицо, а затем как впервые изучает свои ладошки. Произносит сдавленно и зажато, едва ли не со слезами, — ты злишься, когда мы говорим о ней. Ты ее не любишь.

— А знаешь, почему я злюсь? — Натос отсылает подальше все то напускное, что может им помешать. Говорит открыто. Говорит честно. Глазки дочери, внимательные и мокрые, впиваются в его. — Я злюсь, зайчонок, потому что ничего не могу сделать. Я не могу вернуть тебе маму. Я не могу заставить тебя не горевать о ней. И мне очень больно, когда я вижу, как ты плачешь…

— Они сами, — хныкнув, Каролина наскоро утирает одинокую слезинку, — я не хочу… я знаю, что я не должна плакать, папочка… просто они текут и все… я не знаю, как мне не плакать…

Эммет поднимается с постели. Он подходит к дочери, только лишь протянув ей руки. Мужчина понимает, что находиться на расстоянии во время таких разговоров глупо, немыслимо и очень жестоко. Он должен быть рядом. Чувствовать каждую эмоцию Карли.

— Я не говорю, что ты не должна плакать, — серьезно заверяет он, усаживая дочку к себе на колени. Вполоборота, заключая в свои объятья, гладит ее плечи. — Я имею ввиду, что хочу, чтобы ты была счастливой. И готов сделать для этого все.

— Я не могу забыть маму, папочка… я ее люблю… — Карли, уткнувшись в его плечо, бормочет свои слова неразборчиво и сбито. Снова всхлипывает. Дрожит.

Ее состояние крайне нестабильно. Но вряд ли стабильнее станет, если замалчивать боль.

— Это правильно, Карли. Мы все любим свою маму. Так надо — маму любить.

— И ты не обижаешься?..

— Я никогда не обижаюсь на тебя, Малыш. Такого не бывает.

— Но когда я говорю о ней… у тебя лицо становится красным… и ты смотришь на меня по-другому, — приметливая, она морщится, — ты расстраиваешься…

— Каролина, давай так, — Эммет убирает ее волосы, распущенные из пучка, за детскую спинку. Поправляет задравшуюся маечку с единорогом. — Я расскажу тебе о своей маме и о том, что я чувствовал, когда она была рядом и когда рядом ее больше не было. А ты потом расскажешь мне о своей. И своих чувствах.

Услуга за услугу. Каролина, прикусив губу, с готовностью кивает. Еще немного подрагивая, прижимается к папиной груди.

— Ты мне не рассказывал о ней, только о бабушке Эсми…

— Я знаю. А сегодня — расскажу, — Натос накрывает здоровой рукой детскую спину, согревая малышку, — хочешь?

— Ага…

— Хорошо, — легонько чмокнув свое сокровище в макушку, Эммет раздумывает, с чего начать. — Ее звали Ангелина. У нее были темные длинные волосы и серые глаза, это то, что я точно помню. Она носила синее платье… у нее их было несколько. Я не запомнил все.

— Ты был маленьким, когда она умерла?..

— Мне было три года, да. Я не успел узнать ее очень хорошо. Но Каролин, она была доброй. Она любила нас очень сильно, учила дядю Эда заботиться обо мне. И она очень часто улыбалась. Я долго потом вспоминал ее улыбку.

— Почему она умерла, папочка?

— Она заболела. Чем-то, что нельзя было вылечить, Малыш. И поэтому умерла — от очень-очень высокой температуры.

— Ты сильно плакал?..

— Я был очень маленьким, Карли, — Эммет ведет пятерней по роскошным волосам дочери — своим волосам — наслаждаясь их шелком, — я не помню все так ярко, как Эдди, например. Но мне было очень грустно, да. Я вспоминал ее позже, уже почти взрослым.

Каролина обнимает отца за плечи. Несильно целует оба его плеча.

— Но ты вырос… и я с тобой.

— Ну конечно же, мое солнышко, ты со мной, — Натос радостно улыбается, с обожанием потеревшись своим носом о нос дочки, — ты — моя самая большая драгоценность. Мне с тобой ничего не страшно.

— Я всегда буду здесь.

— Спасибо, малыш, — ее лобик получает теплый поцелуй, в котором выражена вся отцовская любовь, — а у тебя есть я. Всегда. Что бы ни случилось. И я никогда не злюсь, никогда не обижаюсь. Я хочу, чтобы у тебя все было хорошо. Я хочу, чтобы ты мне доверяла.

— Я верю, папочка… только я… — Каролина снова опускает голову, глазами с самым пристальным вниманием изучает материю папиных джинсов, — я не могу говорить и не плакать… я очень, очень по маме скучаю. Почему она умерла? Она тоже заболела?

— В нашей жизни иногда случаются вещи, Каролин, которые от нас не зависят и которые нам не под силу изменить. Ни ты, ни я не могли помочь маме. Так получилось.

— Но вокруг столько людей… почему она?

— Этого тебе никто не скажет, зайка. Но мы с тобой не можем ничего изменить. Мы только можем быть храбрыми, помнить ее и жить дальше. У тебя впереди много-много счастливых лет. И она была бы рада видеть, что ты не проводишь их в бесконечной скорби.

Каролина видит, что папе нелегко это говорить. Она испуганно ждет, когда он разозлится, когда начнет говорить громче, когда его глаза станут ярче, а губы изогнутся в неприятном выражении… когда он слишком сильно сдавит ладонью ее кофточку или подлокотник кресла… когда он запретит Каролине вспоминать маму. Но он продолжает. И он не сбивается. И он искренен.

— Белла говорила мне, мама всегда со мной…

— И это правильно, — ее нерешительность Эммет подбадривает поцелуем в щечку, — с нами те, кто живет в нашем сердце. От рождения и до самой смерти.

Каролина чуточку смелеет. Она опять начинает дрожать, но не прячет это. Крепко обхватывает папу за талию, поднимая голову. Смотрит прямо ему в глаза. Даже сквозь соленую влагу.

— Она мне снится. Я ее зову, а она уходит от меня… она будто бы не любит меня, папа.

— И напрасно, — Танатос разравнивает волнистые пряди, — мамы любят своих детей, Каролина. Даже если особенным образом, — и тут папа все-таки не удерживается. Сжимает зубы, а лицо его становится бледнее.

— Мне грустно, что она больше не придет, — Карли всхлипывает, — никогда-никогда. И я ее не услышу… и журналы ее не покажут… ее будто бы не было… я так не хочу!

— Каролина, моя мама, моя первая с Эдди мама, умерла очень-очень давно. Я не забывал о ней. Я скучал по ней. Я ждал ее. Каждую ночь, мой малыш. И дядя Эд успокаивал меня, рассказывал мне о ней, ничего не утаивал. Он был для меня ее воплощением. Он знал ее. А потом… потом нас нашла бабушка Эсми… и она так полюбила нас… она так заботилась о нас… я понял, что в моей жизни теперь две мамы. И если одну я потерял навсегда, хоть и осталась она в памяти, вторая — всегда со мной. Независимо от всего. И я стал счастливым, зайчонок.

— У Беллы тоже две мамы, да?

— Так иногда получается, Каролин, — держа тон, эмоции в узде, соглашается Эммет. Разговор начинает идти сам собой и все не так страшно и ужасно, как представлялось ему. Даже несмотря на горести малышки.

— У меня тоже будет вторая мама? — резко, на выдохе, выпаливает Каролина. И глаза ее, большие, родные ему, все в слезах, сверкают.

Натос на мгновенье теряется.

— Карли… я не говорю и не заставляю тебя…

— Ты улыбаешься рядом с Никой, — шмыгнув носом, девочка пожимает плечиками. Ее нижняя губа дрожит, — Ника любит меня. Она разрешает мне готовить с ней, она укладывает меня спать… вчера, когда я пришла к ней, она не выгнала меня. И Тяуззи она ласкает… она хорошая, да?

Каллен-младший насилу вдыхает еще немного кислорода.

— Каролина, ты права, Ника любит тебя. Она хочет о тебе заботиться и хочет быть рядом с нами. Но она ни в коем случае не хочет, чтобы ты выбирала между ней и мамой. Она понимает, что маму ты любишь сильнее.

— Но если не мама, то… мачеха? — Карли ежится. — У Клары, девочки в школе, было две мачехи… они не были хорошими, обижали ее… и она плачет по маме до сих пор.

— Вероника будет не мачехой, Каролин. Она будет твоей подружкой, девушкой, к которой ты можешь обратиться по любому вопросу, если меня нет рядом. Она будет любить тебя, будет замечательной для тебя. И никогда тебя не обидит.

Юная гречанка храбро кивает, хотя глаза полны соленой влаги. Она уже течет по атласным щечкам.

— Я должна называть ее «мама»?

— Ты можешь попробовать, если хочешь, но ты не должна, — Эммет, как никогда ощущая грань, по которой они оба ходят, с трудом говорит так же спокойно, внутри его подбрасывает, лихорадит, — мы знаем, кто твоя мама. И ты можешь звать Веронику, как Иззу, своим другом.

— И она не уйдет?

— Нет, Карли. Никогда.

— Это она так сказала?

Вот он, решающий момент. Танатос мысленно молится, чтобы он не был последним и над ним не разверзлись небеса. Либо Каролина поймет, либо… и что делать тогда, ума ему уже не приложить.

— Да, зайчонок. Она… доказала. Я попросил Нику стать моей женой и она согласилась.

Мужчина с подозрительностью, с немым ожиданием смотрит на дочку. Ищет малейшие перемены в ее лице. Эмоции в глазах. Ждет слов, обвинений, рыданий… а получает только маленькую, тихую усмешку. Усмешку-всхлип.

— Настоящей женой? Как Белла для Эдди?..

— Настоящей, — не теряя бдительность, Эммет говорит медленно, проникновенно и как может ласково, — она любит нас, ты сама сказала. Она — наша.

— Это хорошо…

— Да, — соглашаясь, Натос покрепче прижимает дочку к себе, — ты не злишься на меня за это? Мое солнце, скажи мне все, что думаешь. Я хочу знать.

— Я… я не знаю… — Карли тушуется, кусая губы, — она добрая… и она милая… если я не должна звать ее «мамой»… папа, а тебя она не заберет? Если мне страшно ночью… или у меня что-то болит… я могу к тебе прийти?

Танатос на мгновенье жмурится, а затем устраивает дочь в самой настоящей колыбели из рук. Несколько раз, горячо, трепетно, но в то же время с уверением в правдивости, честности своих слов:

— Ну разумеется, мой ангел. Я — твой. И Ника тоже твоя. Мы оба — твои.

— И мы будем ездить за пиццей… и к дяде Эду по выходным?

— Да, да, конечно да, — Танатос, не веря своему счастью, улыбается уже почти не подрагивающей улыбкой, — Карли, ничего не изменится. Только станет лучше. Ты же не хотела, чтобы Голди была с тобой, верно? Она никогда больше не придет. Ника будет с тобой. И я. Как тебя такая идея?

Юная гречанка вздыхает, зарывшись личиком в его футболку. Утыкается в нее.

— Вы скоро поженитесь?

— Через пару дней, — Эммет прячет девочку среди своих рук, грея ее, — так нужно, Каролин.

Кажется, временной промежуток ее не удивляет.

— И я буду с тобой?

— Ага, зайка. Ты же мое солнышко. Я без тебя никак не могу.

Каролина понятливо кивает. Легонько целует папину грудь.

— Я тебя люблю…

— И я тебя, Карли. Больше всех на свете. Навсегда.

Она молчит. Но, при всем этом, она улыбается. И Эммету легче дышать.

…Следующий час, на кровати, с чаем, принесенным Радой и пирожными, что Каролина теперь с удовольствием ест, они смотрят мультик. Старый мультик «Диснея» о Красавице и Чудовище. Карли очень любит песенки оттуда, знает их наизусть на обоих языках. И Натосу тепло, что девочка более-менее успокаивается, погрузившись в среду того, что любит.

Чуть позже, когда кончается мультфильм и пирожные, Каролина, краснея, просит рассказать о маме. Немножко. Просто ей хочется послушать. Но если папа занят или ему нужно идти, то, конечно, не надо…

Но Натос оставляет все дела. Ни о чем не думает.

Он снова сажает малышку на колени и рассказывает ей, честно, то, что можно рассказать. Чуть приукрашивает их историю знакомства, стирая ненужные подробности для ребенка, рассказывает о медовом месяце и о том, как они ходили по Парижу… и как мама до ужаса боялась скатов в аквариуме.

Он говорит, говорит, говорит… пока Каролина не сдается. Внимательно слушая, впитывая все подробности, она, так или иначе, утомляется. И, прикорнув к папе, засыпает. Эммет, укладывая ее на подушки и унося пустые чашки, желает дочери цветных и добрых снов. В ее состоянии дневной сон почти такая же необходимость, как для Эдварда. Это их роднит.

А внизу Вероника. Моет посуду, не отказываясь и в этом помочь Раде и Анте. Женщины прибираются в гостиной, когда Натос заходит к невесте. Ставит чашки на стол, а ее, такую красивую и дорогую, обнимает за талию. Горячо целует в висок.

— Милый мой, — тут же оставляя посуду, Ника накрывает ладонями его ладони. Пробует оглянуться, увидеть лицо, хотя Эммет не позволяет, — ну как ты? Как все прошло?

Он усмехается. Он, прищурившись, качает головой.

А затем, ничего не смущаясь и не скрывая, запросто подхватывает Веронику на руки. За талию. Держит над собой, держит и смотрит, не таясь, в лицо. Улыбается.

— Я люблю тебя, моя девочка. Я так тебя люблю…

И в словах его ни капли фальши. В словах его безбрежное обожание и несдерживаемая нежность.

Все получилось.

* * *
Он в бешенстве.

Он, сжав руки в кулаки, горящими глазами глядя на нее, тяжело дышит. Вены вздулись на шее, у виска. И краснота лица, заполоняя собой все, кровью отливает в темную радужку.

Мазаффар готов убивать.

— КАК ТЫ ПОСМЕЛА?..

Аурания тихо сидит на массивном деревянном кресле с завитыми, по примеру версальских, поручнями. На ней длинное темное платье в пол. И волосы ее распущены, темными змеями разметавшись по плечам. Аура бледнее снега, что так редко здесь бывает.

— Я должна была.

Ее тихий голос, контрастируя с его громким, эхом отдается у девушки в голове, не прекращающей болеть уже столько дней. Она с трудом сглатывает.

— ЧТО ДОЛЖНА БЫЛА? — ее муж со всей дури ударяет по столу, на котором из белого конверта выглядывают четкие фото, демонстрирующие все то, отчего он сходит с ума. — ЯСМИН — МОЯ ДОЧЬ! МОЯ! КАКОЕ ТЫ ИМЕЛА ПРАВО?..

— Ясмин — наша дочь. И моя больше, чем твоя, — не запинаясь, все так же тихо и спокойно, произносит Аура. Выдыхает, поморщившись от нового укола боли. — Мазаффар, не кричи… я умру сейчас…

— АУРАНИЯ! — он будто бы не слышит. Его уже трясет, — ТЫ ПОВЕЛА РЕБЕНКА К ПЕДОФИЛУ! КАКАЯ ИЗ ТЕБЯ МАТЬ?

— Он не педофил, — уже уставшая убеждать в этом и себя, и тех кто рядом, Аура болезненно ухмыляется, — он — лучший человек, которого я знаю. Он идеален.

— ТЫ МНЕ НЕ ВЕРИШЬ?

— Я была у него, Мазаффар. Отныне я верю только своим глазам.

— ТЫ БЫЛА У НЕГО… — скалясь, тот кивает. Бьет по столу так, что тот вздрагивает, чудом не прогнувшись, — ИЗ ТЕБЯ НИ МАТЕРИ, НИ ЖЕНЫ НЕ ВЫШЛО, АУРАНИЯ! Что же ты за женщина такая?..

— Я хочу отменить свою подпись на той бумаге.

— Это невозможно, — он больше не кричит, заставляет себя, хоть и не без титановских сил, уняться. Правда, все еще дрожит. Лицо все еще красное. И глаза все еще горят огнем ненависти, — бумага в суде. Он — не опекун. И его посадят, обязательно посадят за все, что он сделал.

— Что он тебе сделал, Мурад? — пьяно усмехнувшись, Аурания, скрипя зубами от боли у виска, намеренно называет мужа именем, что проклял, — что ты для него?.. Кто ты?..

— Об этом он спросит судью.

— Об этом он спросит тебя. Ты же был его партнером столько лет… он позволил тебе на мне жениться…

— Мне нужно было позволение, считаешь?! НЕВЕСТА ГОДА!

Пренебрежение в тоне, связанное воедино с грубостью и нетерпимостью, делают еще больнее. Аура начинает думать, что вправду сейчас умрет. Головная боль нарастает.

— Ты нелюбил меня, да?.. Тогда зачем… зачем ты женился?..

Мазаффар, сорвавшись, ревет. Рявкает, как зверь, загнанный в ловушку копьями охотников. Больше нет черных глаз, есть огненные. Он сам — чистый пламень. И не собирается это прятать. Он все сожжет.

— Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ БОЛЬШЕ ЖИЗНИ… КАЖДЫЙ ГРЕБАНЫЙ ДЕНЬ! А ты хочешь моей смерти…

— Я делала все, что ты говорил. Потому что я люблю тебя.

— Потому что ты любишь его, — Мазаффар морщится, покачав головой, — я — это он, верно? Господи, Аура, я не верил в это до последнего! Но ты же убедила меня!

Мужчина делает навстречу Ауре свой первый шаг. Она даже не двигается. Совсем не дрожит.

— Меня ты заметила, потому что я был как он…

Еще шаг. Мужчина стискивает зубы, прожигая болезненной злостью.

— Моя машина, одежда… одеколон. Ты оставила все! Ты выбрала его!

Аурания зажмуривается. Она уже совсем белая — это ощущается физически. И никаких сил бороться нет.

Захочет ее убить — убьет. Жалко только Ясмин… Ясмин любит мамочку.

— Рара, — Мурад останавливается совсем рядом. Обессиленный, будто бы постаревший за раз на десяток лет, присаживается перед ее креслом. Своими черными, как ночь, глазами, пробирается в душу. Умоляет не прятаться, — Рара, скажи мне, неужели всегда?.. Всегда ты о нем думала? Во время секса? После секса? Когда родилась Ясмин… ты сравнивала Ясмин с ним?..

Аурания плачет. Слезы водопадами текут по щекам. Руки, все тело начинает трясти. Она готова захлебнуться в своих рыданиях. В своем горе. И в невозможности отрицать слова мужа.

— Он был всем, что мне дано… я не люблю его… но я не знаю, как жить без него, Мурад… без единого напоминания…

Зато честно. Зато — искренне. Когда-то Мазаффар в ней ценил это качество. Он стал ее первым мужчиной. Он сделал ее своей. Но была ли она его хоть минуту… хоть секунду за всю их жизнь?

Она знает, что он выведал. Фотографии Ясмин в фиолетовом возле больницы в Целеево, ее фотографии, запечатление беседы с доктором Норским… ему попало все. Все, до последнего кадра. В тот же день.

…Это нестерпимо. Это уже за гранью.

— Мазаффар, помоги мне… — застонав, даже затаив дыхание, она с трудом шевелит губами.

— Пластической операцией? РАРА! — он тоже едва не плачет. Впервые в жизни рядом с ней. — Ты мне выбора не оставляешь! Я НЕ МОГУ жить без ТЕБЯ!

— Ты меня ненавидишь…

— Будь это так, я бы говорил с тобой сейчас? Я БЫ ТЕБЯ УНИЧТОЖИЛ!

Она облизывает сухие, синие губы. Она прикрывает глаза, где веки стали чересчур тяжелыми, дабы этому сопротивляться.

— Мурад, ради Ясмин… помоги мне…

Мужчина останавливает тирады. Выдыхает, собрав терпение по кусочкам. Напрягается, хмуро оглядывая жену с ног до головы.

— Чем помочь, Рара?.. Что с тобой?

— Наверное, все, — под гул нарастающей боли, кромсающей, извлекающей душу наружу, Аурания пристыженно, слабо улыбается, — прости меня, пожалуйста…

— Не говори таких вещей, — Мазаффар, уже напуганный не на шутку, оставляет их беседу, — что болит, Аура? А ну-ка скажи мне!

— Голова…

— Где?

— Везде.

Больше нужды ее слушать нет. Мужчина вызывает «Скорую», твердым движением пальцем набрав верный номер. А затем буквально стаскивает не упирающуюся жену с ее кресла. Несет в спальню.

— Терпеть. Терпеть и не сметь умирать, слышишь меня? Ради Ясс!

— Ясс ты у меня отберешь…

— Рара, замолчи, — он морщится, мотает головой. Осторожно кладет ее на постель. — Терпи, я сказал. Сейчас тебе помогут.

…«Скорая» диагностирует острый приступ мигрени, длящейся, судя по словам пациентки, уже третий день. Боль снимают зашторенными окнами, волшебной, по ощущениям Рары, таблеткой, и холодным полотенцем на лоб.

Мазаффар мрачно стоит рядом. Все время.

Он приводит доктора.

Он уводит доктора.

Он смотрит, как Аура засыпает.

Он здесь, когда Аура просыпается.

Незримой тенью, силуэтом у окна или на кресле… он не оставляет ее.

В конце концов, наутро, подходит к постели. С синими кругами под глазами, осунувшимся лицом, такими же сухими губами.

Аурания не контролирует себя. Она просто тихонько плачет.

— Мазаффар… Мазаффар!..

Ее понимают. Ее, как бы ни было сложно и о чем бы ни шла речь, забирают в объятья. Рара прижимается к мужу, теплому, пахнущему собой, утыкается в его плечо, чувствует руки на спине, на талии… и плачет в голос. Опять.

Без него не жить.

А с ней жить станет?

— Я хочу только тебя, — когда своим лбом приникает к ее, горячо бормочет девушка, — я люблю тебя. Ты мой муж. Ты отец моего ребенка. Ты, только ты в моей голове, Мазаффар. Ты смысл моей жизни. Я не могу тебя потерять…

Он тяжело вздыхает. Прикрывает глаза. Ласка, с которой начал, перемежается с твердостью намерений.

— Если хочешь, то получишь. Всего меня. Но ты не станешь мешать мне, Рара. Никогда.

Она кусает губы. Понимает, к чему он клонит.

— Мурад, не надо…

— Мазаффар, — безапелляционно поправляет тот, — я сделаю то, что должен сделать, что правильно. И как только ты откроешь рот, все кончится. Между нами.

— Господи!..

— Рара, я тебя люблю, — на полном серьезе, ничего не утаивая, признается мужчина. Пожимает ее руки, гладит бледное лицо, — но ты — моя, если хочешь быть рядом. Только моя. Тебе этот гад не нужен.

— Не ревнуй к нему… он женился… он не навредит…

— Не защищай. Никогда никого не защищай, кроме своей семьи, — это уже приказ. Предельно ясный.

— Он не заслуживает того, что ты сделаешь! Ты же веришь в Бога! — дрожь возвращается, огонечек боли в голове тоже. Аурания всхлипывает.

— Бог есть. Он велик. Но даже Бог карает тварей.

— Убьешь его?..

— Он сам себя убьет, — Мурад качает головой, — а ты будешь молчать. Тогда останешься в семье.

Мазаффар поднимается с постели. Ничего больше не говорит.

Рара плачет, а он не смотрит. Он открывает дверь.

За ней Ясмин с нянькой. В желтом платьице, с заплетенными в косички волосами. Маленькая, нежная и напуганная. Она кидается к мамочке, крепко-крепко обнимая ее ручонками за шею. Бормочет, что любит. Бормочет, чтобы мамочка больше не болела. Молит мамочку всегда быть рядом, потому что ей, Ясмин, страшно. И больно. И папе так грустно без них… она ведь любит ее и папу?

Мурад у двери многозначительно смотрит на жену. Наблюдает за ней. И она видит.

Видит, глядя в мерцающие детские глаза, рассматривая родные черты, свое сокровище, что может потерять. И Аурания готова кричать в голос. Но не смеет. Не рядом с ребенком.

Выбора ей не оставляют.

Либо Кэйафас, либо семья.

Под силу ли выбирать матери?..

Рара со слезами, гневно глянув на Мазаффара, прижимает к себе дочь.

— Ana sizi tərk etməyəcək, dəfinə.[41]

* * *
Идеальный контур лепестков. С прожилками, по которым бежит сок жизни, с четкими бахромчатыми краями, на которых запечатлена вся красота, на тонком зеленом стебле. Бутон тяжел, он склоняет цветок… и цветок, чуть провисая, становится идеальным. И в дождь. И в снег. И в то солнце, в котором я его запечатлею.

Он уже не так ярок и стоек, как его молодые собратья, только-только распустившие свои бутоны — цветет не первый день. Его листья чуть огрубели, потемнели концы бархатной бахромы, а тычинки… они уже совсем черные. Но вместе с тем этот цветок, самый прекрасный из всей клумбы, затмевает любой на своем фоне. Зрелостью. Полнотой блеска. Изяществом. Вспышкой совершенства, пусть недолговечной, зато ослепляющей навсегда.

И никогда никакой другой я не выберу.

Мой фиолетовый тюльпан безупречен.

Тоненькой кисточкой в темно-фиолетовой краске я веду по краям бахромы. Делаю ее заметной, украшаю. И ласкаю лепестки, чей бархат почти физически ощутим даже с простой акварельной бумаги.

Ιδανικό.[42]

Я слышу шаги. Промокаю губкой излишек влаги, прикусив губу, и понимаю, что совершенно не слежу за временем. А на часах уже почти десять.

Ксай.

Он проходит в комнату тихо, осторожно, опасаясь напугать меня или же потревожить. Мягкой походкой, с теплотой дома, что рядом с ним крепнет как никогда, а еще своим собственным ароматом. Я узнаю его из тысячи. Я услышу его издалека.

Моя клубника…

Я ощущаю его заинтересованность. Аметисты, что так внимательны к моей работе, взгляд, упирающийся в затылок, а еще, могу поклясться, приподнятый уголок губ. От Эдварда не укрывается, что вода в моем стакане уже аметистового цвета.

Я слышу вдох — совсем рядом, подрагивают волосы, стянутые в «конский хвост». А потом длинный нежный палец касается моего плеча.

Но обрывать игру пока еще рано. Я не поворачиваюсь. Только отвожу выбранное Ксаем плечо назад, давая ему полную свободу действий. Докрашиваю последний светлый участок возле околоцветника.

Эдвард улыбается — я это чувствую. И прищуривается — что всегда происходит почти одновременно. И, затем, моего плеча касаются уже не просто любимые пальцы. Сдвинув край своей же рубашки, лилово-синей, Алексайо целует обнаженную кожу. Целых три раза.

— Я сейчас растаю…

— Кто же тебе позволит? — мурлычет муж, медленно следуя к шее. Его губы мягкие, теплые, дарящие чистый комфорт. Я забываю о своих тюльпанах. — Мое счастье…

— Мое счастье, — эхом откликаюсь. Кладу кисточку в стакан. И рукой, освободившейся, обвиваю Ксая за шею. Притягиваю ближе к себе.

Он усмехается, но не прекращает. Целует меня сильнее, посасывает кожу, будит предательские огонечки желания внутри, не глядя на врачебный запрет на нашу половую жизнь. И заставляет мое дыхание сбиться. Напрочь.

Ксай начинает гладить меня. От талии вверх, к ребрам, по спине… он расслабляет, радует меня. И, тем самым, подкидывает одну идею, которую уж очень давно хочется воплотить в жизнь.

Я многообещающе улыбаюсь. Пока — сама себе.

— Кровать…

Алексайо, не останавливаясь, целует мочку моего уха.

— Кровать, моя радость?

— Кровать и ты… — изгибаюсь навстречу его пальцам, жмурясь, — пожалуйста…

Для Эдварда не нужно повторять дважды. Хмыкнув, он, абсолютно без всякого труда, забирает меня на руки. И поднимается, миновав пуфик, по направлению к постели. Бережно кладет на застеленное покрывало.

— Садись, — нетерпеливо постукиваю пальцами по одеялу, глядя на любимое лицо, что выглядит немного удивленным. Удивление это разбавляет усталость. А моя цель — ее искоренить. Прямо сейчас.

Ксай усаживается рядом, ведя взглядом сначала по моему лицу, затем — по шее, а после спускаясь к все еще обнаженному плечу. Губы его, предвкушающие, слева изгибаются в улыбке.

Только вот наши планы немного не совпадают. А действую я быстрее.

Подбираюсь к мужу на коленях, чуть смяв покрывало, и быстро, но без торопливости, расстёгиваю пуговицы его рубашки. Податливой, мягкой и теплой, на удивление.

— Бельчонок…

— Твой Бельчонок, — я подмигиваю ему, на последних пуговицах прекратив контролировать действо глазами. Привстаю на коленях, чтобы дотянуться до его губ. Целую их — целомудренно и нежно — прежде чем отстраниться.

Ксай не противится, когда я помогаю ему снять рубашку. И в аметистах поселяются потрясающие чувства, когда он наблюдает за тем, с каким восторгом гляжу на его фигуру. Подозревает вообще, как я соскучилась?.. Мое совершенство.

…Но не сегодня.

Эдвард целует меня, обнимая руками за талию. Он не хочет сдерживаться, в глазах это крайне ясно пылает.

— Ложись на живот, — шепотом велю ему, останавливая страстный порыв. На недоумение отвечаю уверенным взглядом. — Пожалуйста, Уникальный. Так надо.

— Звучит зловеще.

Но упрямства в нем нет. Ухмыльнувшись мне, Алексайо укладывается на простыни как прошу. Его широкая, ровная, освобожденная от одежды спина откликается перекатывающимися мышцами.

Я неровно выдыхаю.

Спокойно, Белла.

Две недели.

— Я твой, Бельчонок, — наблюдая за тем, как смотрю на него и намеренный помочь мне перебороть нерешительность, подбадривает Аметист, — иди ко мне, моя девочка.

И я иду. Я помню, что хочу сделать.

К изумлению Ксая, намеревающегося повернуться ко мне, я, правда, сажусь на его бедра. А руками помогаю ближайшей подушке оказаться у него под головой.

Господи, как же давно я об этом мечтала. Теперь он — мой. И теперь мне не надо ограничивать себя. Алексайо в моей власти и, похоже, этому рад.

— Сегодня я тебя залюблю, мое солнце, — клятвенно обещаю мужу, наклонившись к его уху.

— Думаешь, я убегу?..

— Думаю, тебе так приятнее, — чуть ерзаю на своем месте, хмыкнув, — наслаждайся. Ты мой, а я твоя.

С этими словами свою давнюю мечту я превращаю в жизнь. Спустя около двух месяцев с нашего первого массажа, наконец полноценно завладев мужем, с благоговением касаюсь его кожи руками. Разминаю мышцы целенаправленными, твердыми, но ласковыми движениями. Теми, что не раз дарил мне он сам.

— Солнышко мое… — он тронуто улыбается, обернувшись на меня. Аметисты искрятся любовью.

— Наслаждайся, — эхом повторяю я. Не спеша двигаясь по спине, не упуская ни одной ее мышцы, направляюсь к плечам.

Ксай тихонько стонет, когда касаюсь самой затекшей их области, судя по всему. Сидячая работа дает о себе знать, еще и безвылазная.

— Так хорошо?..

— Чудесно…

Тогда чудесно и мне. Счастливая, я действую увереннее.

Не знаю, как все то, что удалось прочесть в интернете, применимо к Алексайо, но, похоже, ему нравится. Это не просто массаж, это акт заботы. Это — любовь. И мне безумно приятно, что эту любовь могу ему подарить в таком виде в том числе.

Я веду пальцами по позвонкам. И обратно. И снова.

Эдвард начинает дышать глубже и ровнее.

— Я хочу, чтобы ты думал только о себе. О своих ощущениях, — я наклоняюсь к мужу чуть ближе, разминая его лопатки. — Это твой массаж.

Лопатки опускают меня к его пояснице. Натруженная бесконечным сиденьем в удушающей позе, она наверняка благодарна за минутку расслабления. И, судя по тому, как мычит в подушку Ксай, не только она.

Бедра? А куда же без них? Но я не увлекаюсь. Чем ниже по ним, тем нежнее, почти невесомо, хоть мужчина явно и требует большего. Но я не распаляю его, не соблазняю. Я его радую. Я его расслабляю. И никак иначе.

— Не так, — прерывая его было начавшееся движение навстречу, мягко осаждаю пыл Ксая, — не двигайся. Это еще не все.

Мои руки возвращаются на его поясницу, разминая, растирая кожу, а губы… губы теперь блуждают по плечам Уникального. Создают на них неповторимые узоры.

— Я. Тебя. Люблю.

Руки повыше, к лопаткам. А губы возле них, посередине, вдоль позвоночника.

— Ты. Мое. Сокровище.

Ладони поверх плеч, шейная область. А губы чуть ниже поясницы.

Алексайо довольно стонет.

— С возвращением, Ксай.

Я продолжаю свои нехитрые манипуляции, изучая каждую клеточку, каждый уголок его спины. Не меньше двадцати минут занимаясь тем, что доставляет удовольствие нам обоим без риска для шаткого здоровья Эдварда, по-настоящему проникаюсь его теплом, восхитительным запахом и присутствием.

Он пришел. Он будет со мной до самого утра. Всю ночь я буду обнимать Ксая, всю ночь я буду рядышком. И он никогда не отберет себя у меня. Я получу все сполна.

— Я по тебе соскучилась…

Мужчина тронуто хмыкает.

— Я тоже, Белла. По тебе невозможно не скучать.

Его голос стал тягучим, сладко-медовым, поистине бархатным. Ксай говорит не спеша, умиротворенно, и дыхание его размеренно. У меня получилось.

— Как прошел твой день?

— В расчетах, — я слышу, муж улыбается, — долгий он, Бельчонок.

— Зато занимаешься любимым делом…

— Любимым делом я занимаюсь по-другому, — Уникальный усмехается, повернув ко мне голову. Аметисты хитро переливаются. — Могу показать…

— Я охотно верю, — со смешком укладываю его обратно, поглаживая шейную область, — это и мое любимое занятие. Благо, совсем скоро мы к нему вернемся.

Мужчина ничего не отвечает, но я уверена, закатывает глаза. Последнее время все действия и эмоции Эдварда удается угадывать с точностью до секунды. Любовь творит чудеса — наконец-то я узнала его так, как следует. Наконец могу этого не стесняться.

— Ты устал? — сострадательно, скользя пальцами вдоль ребер, я целую его затылок.

— Не больше, чем устают все люди.

— Все люди не работают сверхурочно с таким рвением.

— Все люди не строят «Конкорд» с опозданием в сроках.

— И какой план работы выполнен за сегодня?

— Четыре пятых крыла. Завтра мы с ним закончим, — не без гордости признается Ксай, но, помимо гордости, в голосе и облегчение тоже. Его нельзя не заметить. — Бельчонок, спасибо за твою подсказку. По буквам Антон смог точно проверить, вернулись ли обратно параметры всех измененных расчетов.

— Это «голубка»?

— «Мечта Голубки», — Эдвард неутешительно качает головой, поджав губы, — ты была права.

— Главное, что все хорошо.

— Пусть так будет и дальше, — примирительно соглашается Ксай. Снова чуть выгибается мне навстречу, когда разминаю его спину, — ты хочешь обсудить «Мечту» сегодня?

— Нет, — и я не сомневаюсь в своем ответе, — я хочу лишь немножко поговорить с тобой. Или, если тебе так понравится больше, лечь в постель.

— Сейчас десять, радость моя…

— Десять тридцать. Спят усталые игрушки…

Эдвард нежно, мелодично смеется. Аметисты, коснувшись меня, обволакивают добром и любовью.

— Знаешь, Эсми укладывала нас с Эмметом похожими словами.

— Она была хорошей мамой, верно?

— Замечательной, — баритон Уникального теплеет, — всегда все знала, все контролировала, но при этом главным считала Карлайла и очень нас всех любила.

— Вы воплотили в жизнь ее мечту, — припоминая рассказ Ксая, шепчу я. Пальцы опять бегут по его пояснице, — и ею стали, любовь моя. Расскажи мне о ней. О вас. Хотя бы чуть-чуть.

Алексайо ненадолго задумывается.

— Она первая увидела нас на Родосе. Услышала Эммета и, прямо с устрицами, что только что купила у какого-то портового торговца, кинулась за оборонную стену. Прямо к той оливе, под которой мы встретили других детей. Знаешь, я увидел Эсми впервые в жизни в тот момент, когда она, яростно крича что-то, размахивала своей сумкой. Она хотела защитить меня… и Карлайл хотел того же. Вдвоем они отбили у цыганят охоту продолжать, а о нас позаботились. Впервые за долгое время кто-то сделал все это для нас. Для меня.

Разом погрустневшая от упоминания того кровавого побоища, я сострадательно глажу Алексайо. Всю его спину покрываю поцелуями. По периметру и внутри этого квадрата.

— Она пела нам французские песни, — тем временем продолжает Ксай, — мы учили французский по ним, а она радовалась. Каждое слово было маленькой победой.

— У вас явно была способность к языкам…

— Было желание их учить, — он посмеивается, — ради Карлайла, Эсми… ради той среды, в которой мы жили. Это шло на пользу.

Я вздыхаю. Не очень глубоко.

— Как она умерла, Ксай?.. Ты сказал, был несчастный случай…

Эдвард чуть разминает плечи.

— Велосипед.

— Велосипед?..

— Ее сбил велосипед, когда Эсми выходила из магазина. Улица была узкой.

— Боже мой…

— Карлайл тогда все повторял, что должен был встретить ее. Он опоздал на десять минут, а она собиралась подождать его на остановке.

— Он не был виноват…

— Такого не объяснить, Белла. Не в такой ситуации, — Эдвард качает головой. Его тон становится тусклым. — Спасибо тебе за массаж, мое золото… не откажешься теперь меня обнять?

Он так спрашивает… я чувствую себя виноватой, что заставила его загрустить. Вопрос был несвоевременный.

— Я рада, что тебе понравилось, — тихонько перебираюсь на покрывала, подползая к его рукам. Алексайо трепетно, но убежденно утягивает меня в объятья. С силой целует в лоб. Защищающим жестом.

Он меня не потеряет.

— Мне не могло не понравиться. Ты идеальна, Белла. Как женщина, как жена и как верный друг. Спасибо тебе.

— Ох уж эта твоя любовь к благодарностям…

— Они оправданы, — не соглашается муж, — не спорь, малыш.

Это слово согревает мне душу. Свернувшись в комочек у его груди, целую Ксая в ключицу.

— А как прошел твой день? — задумчиво потирая мою спину, куда более счастливый и спокойный после массажа, зовет он.

— За рисованием, — киваю ему на законченную акварель с тюльпанами.

— У тебя необычные модели…

— У меня идеальные модели. Я влюбилась в эти цветы.

— Точно нужно больше, чем одну клумбу.

— Я уже давно это говорю, — довольно утыкаюсь носом в его плечо, — хотя, главный цветок в натуральную величину по вкусу мне гораздо больше.

Ксай по-мальчишечьи хихикает, обняв меня крепче.

— Его точно никуда не деть. Не беспокойся.

— Это вдохновляет.

Эдвард целует мой лоб. Целует мои щеки. Целует мои волосы.

И, вдруг резко качнувшись, нависает сверху. Как в лучшие времена.

От запаха клубники и проникновенного фиолетового взгляда я начинаю дрожать.

— И что же, ты только рисовала сегодня?

Я не отвожу от него глаз.

— Ну… еще мы играли с Карли и Тяуззи. Я читала какую-то русскую книжку из шкафа Рады. И вместе с Вероникой мы пекли шоколадные печенюшки на полдник.

— Эммет оценил, — припоминает Ксай, кивнув, — у вас талант.

— Через две недели я напеку тебе две горки, — обещаю ему, сострадательно очертив контуры лица. Ксай мне не солгал — он соблюдает свою диету. И сегодня, при мне лично, он ел рыбу. Вареную. С рисом. Большей гадости я не видела…

— Бельчонок, отсутствие еды — не трагедия, — он мягко усмехается, поправив мои волосы, — а уж тем более, сладкого. Не беспокойся.

— И все равно. Ты заслужил и шарлотку, и печенье, — упрямо бормочу я.

Алексайо, не спуская с губ улыбки, укладывается обратно рядом со мной. Чувствовать его обнаженную кожу крайне приятно, но это то еще испытание. Я так скучаю…

Эдвард понимает. Но не заводит больше неправильных разговоров.

— Давай будем готовиться ко сну, моя девочка, — примирительно произносит он, — мы все сегодня устали. А после твоего массажа я готов заснуть и в таком виде.

— Значит, результат достигнут, — я довольно и широко улыбаюсь. Напоследок чмокаю его щеку, — да, Ксай. Давай спать.

Проходит не больше сорока минут, за которые и я, и Эдвард успеваем провести свои банные процедуры перед сном (для профилактики возгорания совместный душ мы пока не принимаем). И вот он снова здесь, на шелковых простынях под теплым одеялом, а я снова у его бока. Лицом к двери, спиной ощущая тело мужа, а талией — обе его руки. Согревающие. И нежный бархатный голос, что лучше любой колыбельной, какой бы та не была:

— Спи спокойно, моя любимая белочка. Пусть твои сны будут самыми светлыми.

В ответ я отвожу ладонь назад и глажу его щеку. Левую — сперва. Правую — за ней.

— Спокойной ночи, Ксай. Спасибо за еще один замечательный день. Я люблю тебя…

…Возможно, мы утонули в моментах нежности. Но как же, черт возьми, они приятны на вкус!

* * *
Семья и дом — как свет и хлеб.
Родной очаг — земля и небо.
В спасение даны тебе,
в каких бы ты заботах не был.
Твоей семьи тепло и свет —
вот лучшая душе отрада.
Иного счастья в мире нет,
иного счастья и не надо.[43]
Пятнадцатого мая две тысячи пятнадцатого года происходит бракосочетание Эммета Каллена и Вероники Фироновой.

Ровно в полдень, когда на машине начальника охраны пребывает уполномоченный представить ЗАГСа — женщина сорока лет с химической завивкой и нервным взглядом — для Бабочки и Медвежонка начинается новая страница в жизни — семейная.

Конечно, условия, в которых проходит торжество, вносит в него свои коррективы. Не до особого сейчас веселья, даже если есть такой замечательный повод. К сожалению, Натосу приходится это признать.

На Нике нет белого платья. Она сама отказывается его надевать, отдавая предпочтение светло-розовому, почти персиковому наряду из жаккарада. Длина до колена и короткие рукава цепляют взгляд, но все изящно и благопристойно. Эммет заглядывается на свою невесту.

В руках у девушки скромный букет из пяти розовых роз. Свежие, только-только налившиеся, они даже не распустились еще до конца. И очень красиво смотрятся, перевязанные белой лентой в окружении светлых кружев. Этот букет, сразу после окончания церемонии, Вероника торжественно передает Каролине. Девочка, засмущавшаяся, очень довольна.

Они с Танатосом становятся мужем и женой. Произносят клятвы, смотрят друг другу в глаза и, в окружении своего небольшого числа гостей, все-таки выглядят счастливыми. Натос — особенно, хоть и гложет его вина за то, как проходит свадьба.

После заключения клятв и подписи всех необходимых бумаг (свидетелями их брака выступают Изза и Эдвард), новоиспеченная чета Калленов-младших перемещается за праздничный стол. Он не изобилует бесконечными угощениями, как положено на свадьбах, однако каждый находит себе что-то по душе — Рада, Анта и Ника все приготовили своими силами. А для Каролины заказана пицца — ее любимая «Маргарита» с двойным сыром.

За застольем следует продолжение рабочих будней. Приезжает Ольгерд и братья уединяются с ним в кабинете, а девушки остаются предоставлены сами себе.

Но Нику это не смущает. Она предлагает погулять на улице, где уже воцарилась чудесная погода, и придумывает для Каролины забавную игру. Девочка, вначале стесняющаяся своей улыбки и радости, тает в присутствии новой папиной жены. Под конец уже звонко, весело смеется. И догоняет ее, следуя по каменным дорожкам, чтобы поймать и передать эстафету.

Это странный день.

Это долгий день.

Но день этот — один из лучших. В ее жизни так точно.

И Вероника, когда они с Эмметом наконец остаются одни, а малышка засыпает в обнимку с Тяуззи, откровенно ему в этом признается.

Натос сидит на пуфике в ванной, пока медсестра перебинтовывает его руку. Рана заживает медленно, тяжело, ведь огнестрельные одни из самых паршивых ранений, и Эммет время от времени все-таки морщится.

— Прости…

— Ну что ты, — ему это не нравится, потому что Ника сразу же пытается найти в своих действиях ошибку, — это ты прости. Чем же ты занимаешься в первую брачную ночь?..

Новоиспеченная миссис Каллен прикусывает губу, немного покраснев.

— Забочусь о своем муже. Это было моей клятвой, Натос.

Он поднимает здоровую руку, нежно и с истинным обожанием погладив спину своего сокровища. Говорит тихо, но делая все, дабы звучали слова искренне и раскаянно. Он прекрасно осознает, что сделал.

— Я надеюсь, ты сможешь простить меня, Бабочка.

Ника перекладывает бинт, недовольно глядя на рану, благо не гноящуюся, но при этих словах отрывается от нее. Поднимает на мужа удивленные глаза.

— За что?

— За то, как все это прошло, — Эммету и стыдно, и горько, — я понимаю, какую свадьбу хотят все девочки…

— Натос, мы уже это обсуждали.

— Обсуждать заранее не то же самое, что после. Тебе хоть немного… ты не жалеешь?

В его глазах боязнь. Эммет устал прятать то, что чувствует, но упрямо держится. Всегда. При всех. Кроме Ники… ее мнение, ее мысли, ее впечатления он хочет знать до самой последней грани. Он хочет знать ее. Хочет радовать. Хочет делать счастливой. А без полного понимания, что их короткое, но такое продуктивное знакомство пока не дало, это невозможно.

— Мой Зевс, — девушка с легкой усмешкой заканчивает перевязку и кладет бинты на тумбочку, — что же ты такое спрашиваешь? Я вышла замуж за тебя!

Теплые зеленые глаза лучатся добротой. В них нет упрека, нет никакого недовольства, нет горестей. Мадлен за такую свадьбу сравняла бы все с землей, а Ника… Ника его любит. Просто его. Без условностей.

Танатос приподнимается с пуфика даже быстрее, чем успевает об этом подумать. Обхватывает Бабочку за талию, утягивая к себе на колени. И почти сразу же, не давая отдышаться и подумать, что намерен делать, принимается ее целовать. Сперва руки, затем плечи, следом — лицо. Каждой клеточке по поцелую, каждому квадратику кожи.

— Я тебя обожаю, Вероника… я тебя люблю… я безумно счастлив…

Она запускает руку в его волосы, гладит шею, затылок. Отвечает на поцелуи. Может быть, медленнее, скованнее, но с желанием. Его не скрыть.

- Σ 'αγαπώ, - шепчет она. — Θεούλη μου, το φως μου…[44]

Танатос, хмыкнув, крепче прижимает жену к себе. Его губы становятся настырнее.

Ника ерзает на коленях мужчины, с трудом поспевая за его действиями. Хочется быть ближе. Еще ближе. Слиться воедино. И наконец ощутить, что значит… быть его. Позволить ему быть первым.

Она наполняется решимостью, отдается страсти и накатывающему желанию, соблазнительно улыбается, робко, но погладив пояс пижамных штанов Натоса, под которым нет белья, а ткань уж очень упруга… но стоит Эммету лишь коснуться ее грудной клетки, еще даже в ночнушке, как желания угасает, а решимость испаряется словно вода на жарком солнце.

Вероника вздрагивает, подавившись воздухом, а потом вдруг чувствует предательские слезы на глазах.

— Не надо…

Сколько бы она не храбрилась, какой бы смелой и чудесной не была, грудь — ее больная тема. Всегда.

Эммет медленно поднимает голову, смеряя жену внимательным взглядом.

— Ничего не бойся, моя радость.

— Тебе не понравится. Ты меня не захочешь.

— Глупости, Гера. Я женился на тебе и всю тебя хочу. Всегда.

Она с силой прикусывает губу, мотая головой. Но не решается закрыться руками. Пока еще держит их по швам.

— Я люблю тебя, — Эммет же, четко выверивший план своих действий, отступать сейчас не намерен. Он ведет сперва губами, а за ними пальцами осторожно, ласково. Начинает от яремной впадинки постепенно опускаться вниз. — Ты очень красивая, Бабочка. Ты совершенство. И ты теперь моя жена…

Натос доходит до середины ключицы. Останавливается.

— Ника, посмотри на меня.

Ее мокрые, испуганные глаза, как в тот день, когда кинулась на пол в его квартире, утыкаются в Эммета.

— Красавица моя, — не скрывая любования, он трепетно целует ее щеку, — Ника, я хочу, чтобы ты понимала, что, что бы ни было, как бы ни было, я тебя люблю. Как женщину в том числе. И за тот подарок, что ты мне преподнесла, я подарю тебе лучшую ночь на свете — я сделаю ее такой, я клянусь, чего бы мне не стоило, — он делает глубокий вдох, убирая спавшие прядки с ее лица, — Вероника, в августе мы с тобой обвенчаемся. И после венчания, если ты не передумаешь до него или после, мы займемся любовью. Целая ночь будет только твоей. Только для тебя.

Девушка недоуменно морщится, против воли всхлипнув. Вздрагивают ее плечи.

— В августе?..

— За стенкой спит Карли, — Натос качает головой, — а уехать сейчас куда-то я никак не могу, моя девочка. Но в августе… в августе мы с тобой проведем истинный медовый месяц. Или два. Или три. Сколько ты захочешь.

— Но мы же… поженились. Ты будешь ждать?

Ее удивлению Танатос тепло улыбается.

— Я буду ждать тебя весь остаток жизни, Ника. Ты первая женщина за все мои годы, которую я люблю. Никаких секундных моментов. Твое — только совершенство.

— Ты — совершенство.

— Совершенство тогда в совершенных условиях, — мужчина посмеивается, — Ника, я говорю правду. До августа мы с тобой будем жить так же, как и жили, если ты… если ты не против. Я дам тебе время подумать, не хочешь ли изменить решение.

— Что за глупости! Еще чего…

— Мы знакомы около месяца, солнце. Это мало, чтобы принять окончательное решение на всю жизнь.

— В моем случае — много, — она мотает головой, глядя на него грустно, уязвленно и с желанием доказать свои следующие слова, — Натос, ты что! Я никогда не предпочту кого-то другого… я только твоя!

— Ты даже представить не можешь, как эти слова радуют. Спасибо.

И, сладко улыбнувшись своей Бабочке, Эммет возвращается к прежнему делу. Раньше, чем Ника успевает испугаться.

— Я готова ждать, — тихо докладывает она, побледнев.

— Я тоже, — уверяет Эммет. — Ночи. Тебя. Но сегодня…

А затем, не договорив, мужчина расстегивает две пуговицы на ее ночнушке, прячущие грудь.

Медленно, ласково, кругами потирая кожу пальцами и губами прокладывая по ней дорожки, он опускается все ниже и ниже.

Ника, хныкнув, кладет руки на его плечи. Ее пальчики стискивают рубашку мужа.

— Идеально, — резюмирует Каллен, наконец получая обзор, причем самый близкий, на то, чем особенно теперь дорожит. И не юлит. Реставрация была проведена на славу, отличий почти не найти. — Моя любимая девочка…

Вольно или нет, но Вероника вздрагивает всем телом, когда он мягко и ненавязчиво трогает ее грудь губами. Левую. Затем правую. Левую. Снова правую. А потом уделяет внимание каждой по отдельности, чуть увеличивая темп своих движений. Нежно и трепетно, но с желанием… с обожанием.

— Я тебя люблю, — не устает повторять Эммет. Постоянно. И понимает, что даже если бы у Вероники была лишь одна теплая, манящая округлость… даже если бы выглядело все совсем по-другому, ничего бы не изменилось. Любовь это не просто физическое влечение и любование. Она куда, куда сильнее.

И слова его имеют эффект, на который Каллен рассчитывает.

Вероника сдерживает себя максимально долго, стараясь сидеть ровно и спокойно, но когда удовольствия становится больше… не получается. Она ерзает. Подается навстречу.

Танатос улыбается.

Обладать ей во всей полноте он будет еще не скоро, он сам решил.

Но что же мешает доставить удовольствие той, кто неустанно заботится, вдохновляет и просто распаляет желание?

В конце концов, Ника его жена.

— Доверься мне, — просит Натос, прошептав эти слова Бабочке на ушко. И сразу встает, за мгновенье пересаживая на пуфик ее саму. Закрывает дверь ванной. И на коленях устраивается перед новоиспеченной миссис Каллен.

— Натос… — она боится. Боится, но хочет. И не прячет это.

— Все будет хорошо, — убежденно произносит Эммет. И, подвинувшись ближе, благо рост позволяет, исполняет свою задумку. Губами — по груди. Руками… ниже груди. И ниже живота.

Судя по ошарашенному вздоху, глаза Ники распахиваются.

— Да, моя девочка, да, — он приглушенно рычит, радуясь ее сбитому дыханию, — все твое.

Круговое движение — сжать.

Точно такое же губами, головой по груди — сжать.

И, на втором круге, сделать это одновременно.

И снова… снова…

— Натос!..

Придушенно вскрикнув и накрыв рот рукой, Вероника подается в объятья сладкой, кратковременной дрожи. Проникается, наслаждаясь, ей. Запрокидывает голову, морщась от избытка удовольствия.

Ее первый с ним оргазм.

Довольный, Эммет сбавляет темп. Выражая всю нежность, всю ласку, какая затаена внутри, не обделяет вниманием ни одну важную часть тела своей красавицы.

— Я люблю тебя, — в который раз за сегодня докладывает он. Любуется красными щеками Ники, ее повлажневшими глазами и эмоциями, поселившимся в них.

— Я люблю тебя, — шепотом подтверждает она. И, потянувшись вперед, крепко-крепко, совсем по-девичьи, обвивает мужа руками. — Я больше всех тебя люблю, Натос… спасибо, что выбрал меня.

— Ты меня выбрала… нас, — не соглашается тот, — и за это только тебе спасибо, моя Бабочка.

Они укладываются в постель ближе к двенадцати ночи.

Карли, доверчиво приникнув к подушке, ничего не замечает.

Эммет обнимает ее, устроившись на спине и отдав вторую половину своего тела Нике. Она словно бы боязливо занимает его плечо.

— Я боюсь, что не смогу оправдать ее ожиданий.

Натос понимающе гладит русые волнистые волосы. Его шепот сливается с тишиной:

— Этот страх рационален, Ника. Но я уверен, что ты сделаешь куда, куда больше, чем мы все могли представить. Ты не умеешь разочаровывать.

— Ты слишком высокого обо мне мнения…

— Напротив, ты — слишком низкого, — он почти беззвучно посмеивается, — я говорю правду, Ника. Я говорю то, что думаю.

— Она заслуживает самого лучшего, — с любовью, от которой у Эммета щемит сердце, поглядев на его дочь, Вероника говорит куда более нежным голосом, — я не хочу, чтобы ей снова было больно.

— Пока ты рядом, боли не будет. Никогда.

— Мне бы твою уверенность…

— Ника, она любит тебя. Она верит тебе. У вас все получится. А я всегда буду рядом.

Девушка хмыкает. Сворачивается комочком в объятьях мужа.

— А вот это, пожалуй, поможет, — мурлычет она. Целует его щеку. — Спасибо за веру, Натос. Я сделаю все, чтобы вас не подвести.

— Это в природе невозможно, красавица. Можешь расслабиться.

Довольная, Ника вздыхает. И засыпает.

А Танатос еще долго не спит, с любовью поглаживая волосы своих девочек. И благодарит Бога за то, что они обе — драгоценности — есть в его жизни.

- τα φτερά μου…

* * *
Постоянство жизни, даже если постоянство это насыщено, расписано по часам и в какой-то степени даже навязано, все-таки замечательная вещь. И мало что может с ним сравниться.

То спокойствие, та размеренность, что царит в нашем общем совместном проживании стоит многих прежде прожитых дней.

Во-первых — умиротворение. Не глядя на ситуацию с самолетом и все нехорошие дела, что творятся вокруг семьи, оно присутствует. Вот уже почти две недели, что проходят с бракосочетания Ники и Натоса.

Эдвард работает тринадцать часов в сутки. Тринадцать часов в сутки я его не вижу. Но я знаю, что он здесь, совсем рядом, дома. В кабинете, за своим большим столом, в очках в темной оправе, с сосредоточенным, таким красивым выражением лица, в окружении бумаг, с запущенными вычислительными программами. Меня успокаивает возможность прийти к нему, если вдруг срочно понадобится, или просто позвать. Я скучаю, мне немного грустно, но зато нет нужды печалиться, что он далеко от Целеево, а домой ему ехать больше часа.

К тому же, такая работа на дому тоже имеет положительные аспекты: я знаю все о его дне. И благодаря этому могу помогать мужу соблюдать установленный режим, не отклоняясь от правил. Завтрак, обед, ужин, достаточный сон, перерыв в течение часа, когда валяемся на кровати, обсуждая всякую милую ерунду или делясь мыслями… прием таблеток, своевременный и четко отрегулированный, спокойный отдых перед тем, как лечь спать: иногда Ксай читает мне вслух какую-то непонятную книгу о полетах, а я слушаю его голос, иногда я ему читаю ту же книгу, а он с улыбкой поясняет мне, о чем идет речь, или же все кончается массажем, от которого Алексайо млеет…

А порой мы просто лежим вместе, разглядывая потолок, подушки и друг друга. Эдвард считает дни, дабы «вернуться в строй». А я заверяю его, разглаживая собирающиеся на лбу морщинки или угрюмые складочки у губ, что готова ждать сколько угодно. Такого мужчину стоит ждать.

— Ты мне льстишь, Бельчонок, — он краснеет.

А я убежденно качаю головой.

— Я преуменьшаю, — и целую его, не давая больше ничего сказать. Прерываю разговор.

Алексайо немного чурается моего контроля за своим распорядком. Но он понимает, что все это забота и волнение, не более того, и постепенно отпускает ситуацию. А чуть позже отпускаю ее я. Мы не обманываем, не скрываем ничего друг от друга. И жизнь обретает особый ритм, хоть и напряженный, но манящий. Четкий.

Одним из вечеров, возвращаясь из ванной и заставая Ксая в постели, в неизменных при таком действе очках, читающим какую-то авиа-статью, напечатанную мелким шрифтом, я чувствую себя самой счастливой. Укладываюсь рядышком, с интересом взглянув на статью, но с куда большим — на Эдварда.

Он касается меня краем взгляда. Снимает очки.

— Ты уже здесь, — объясняюсь, похлопав по простыням, — так чудесно… спасибо, что следуешь нашему договору. Я так тебе благодарна…

Алексайо откладывает и бумаги, и очки на тумбочку. Тянется ко мне, увлекая за собой.

— Я нужен тебе живым и здоровым, правильно? А это единственный путь такого состояния достичь.

— Ты нужен мне любым. Но живым и здоровым было бы идеально, — я хихикаю.

Взгляд мужа, его улыбка теплеет. Аромат клубники создает вокруг нас ореол идеального вечера и доверительного разговора. К тому же, аметисты блестят…

— Белла, больше ты никогда и ни с чем не будешь бороться в одиночестве. Я все для этого сделаю, — и он указывает на себя, имея в виду и режим, и план питания, и лечение.

Все-таки, похоже, понял.

Отличный день.

- ευχαριστώ αμέθυστος (спасибо, Аметист).

Он качает головой. Крепко меня целует.

— Все, что лучше для тебя, отныне — мое кредо.

— Звучит потрясающе, любимый.

Что же, это идеальный план. Я улыбаюсь, благодарно чмокнув его плечо. Кладу голову на тонкую материю рубашки, успокаиваясь и почти засыпая.

В конце концов, близится июнь. А в июне есть одно большое дело… и, хоть мы с Ксаем больше не заговариваем пока о детях, оба знаем, что будет совсем скоро. Это напитывает жизненной силой, даже если я ни на мгновенье не позволяю себе разубедиться, что у нас все получится. Так что его настрой очень вовремя.

Во-вторых, в дневное время в течении этих недель, не мешая мужу вести дела, я провожу дни с Вероникой и Каролиной, что все больше сближаются. Стараясь не быть третьей лишней, я делаю все, дабы не портить моменты их совместного удовольствия или творчества. Но порой они сами зовут меня к себе. И уж тогда у нас получается что-то по-настоящему теплое, семейное и по-девичьи веселое.

Каролина расцветает. Я смотрю на свой маленький цветочек, прежде столь запуганный, загнанный и тихий, и радуюсь. До безумия.

Их шаги навстречу с Вероникой медленные, аккуратные, но окончательные. Каролина не отступает более, если решается на что-то. Они вместе готовят завтраки через день. Играют вместе с Когтяузэром, смотрят мультфильмы, что приглянулись Карли и, конечно же, заплетают друг другу волосы. Мой Малыш теперь обожает косички и все, что с ними связано. Ника прививает Карли любовь к прическам.

Мы все беспокоимся — и девушка в том числе — как Каролин воспримет новости о женитьбе отца (что стало сюрпризом — так скоро! — и для меня), о новом статусе Вероники, но, получается, напрасно… По шажочку, по неловкому телодвижению, но Малыш учится доверять своей мачехе, хоть таким словом Нику язык не поворачивается назвать, проводить с ней время. И мы все видим, что шанс на полное взаимопонимание, на любовь — есть. И, возможно однажды, Ника станет «мамой» по-настоящему. А Мадлен в жизни Каролины станет меньше.

К слову, такие надежды особенно сильно питает Натос. Он души не чает в своих девочках — обеих. И все свободное время, каждую урванную минуту сбегает к ним. Каролина становится спокойнее, зная, что папа рядом, не ревнует его, не ссорится и не пререкается. Она спит в их с Никой кровати и нас с Ксаем пока ни разу не просили приютить Карли у себя, хоть прошло со свадьбы уже много времени, но здесь у каждого свои принципы. И мы тактично молчим. Я помню, каким человеком чести оказался Эдвард. Возможно,Медвежонок так же планирует обвенчаться с Вероникой?..

В любом случае, пока они просто радуются проведенному вместе времени. Наслаждаются им. И умиротворение, комфорт, пока еще робкая нежность этой новоявленной семьи задают тон всем проходящим дням. Делают их светлее.

В-третьих, дела начинают налаживаться. Внутри семьи и вне ее — с самолетом. Братья заканчивают с крылом и хвостовой частью будущего идеала авиастроительства. Выбирают оформление салона — кожаные сиденья темно-коричневого цвета, большие, широкие и мягкие настолько, насколько это возможно. Их по два в три ряда внутри салона, у каждого своя деревянная зона-подставка для наушников, еды, напитков и личных вещей. «Конкорду» предстоит перелетать океан — и не раз. Он должен быть максимально комфортен и я, судя по фотоснимкам, что дает мне Ксай, нахожу его таким. Этот самолет взорвет мировую общественность.

— Я так горжусь тобой, любовь моя… это шедевр, самый-самый настоящий, — без капли лести признаюсь мужу, крепко его обнимая, — он идеален.

Эдвард пытается что-то мне возразить, но сжато и вымученно. Кажется, он тоже доволен их работой. И еще больше тем, что близится срок, когда мы полноценно сможем отдаться друг другу. Во всех смыслах.

Но не только самолет занимает наши мысли. Система охраны информации, созданная хакерами «Мечты Голубки», работает теперь безотказно и не дает осечек, но поиски тех, кто атаковал сервера в предыдущий раз, все еще ведутся. Пока не очень успешно.

Зато Ольгерд успешно, не говоря больше, разбирается со сложившейся ситуацией, не относящейся к самолету. Перво-наперво, Ника получает приоритетные права опекунства на Каролину. Ксай мне, недоуменной, объясняет, что так нужно для ее безопасности. И вряд ли можно с этим не согласиться. Затем адвокат идет дальше — вступает в активное противостояние со следователем Кубаревым, намеренным спустить на Калленов всех собак. Он больше не заявляется в дом и не угрожает открыто, но дела шьет быстро. Обвинения все серьезнее.

Ольгерд обещает не допустить все до сумасшедшего объема, не дать Кубу разогнаться и в лучшем виде доказать невиновность братьев. Но прежде всего он хочет выяснить, кто Кубареву платит. Это должно помочь напасть на след.

Примерно так и проходят эти две недели.

До отчета «Мечты» остается лишь несколько дней, завершены последние детали и подведены штрихи, и Каллены ждут вердикта оставшихся спонсоров. Чертежи предстанут перед ними в лучшем виде.

Но я про это не говорю Розмари, когда мы созваниваемся в понедельник. Я вообще мало о чем ей говорю, на ходу сочиняя красивые истории или вспоминая моменты нежности и приятности, о которых можно поведать. Ни к чему маме знать все подробности нашего дурдома. Важно одно — я счастлива с Эдвардом. И всегда буду.

Розмари рассказывает мне о своем новом увлечении — она начала рисовать песком. Потом она рассказывает мне, что теперь полноценно готовит все для мистера Свона, который ездит в резиденцию даже на обед, игнорируя все рестораны. И голос ее такой теплый, такой заботливый, будто речь идет об очень дорогом ей человеке… я не совсем понимаю Роз, но, кажется, она просто пытается настроить меня на добрый лад по отношению к отцу. Переучить.

— Он изменился, Белла. И он хочет… с тобой увидеться.

Меня, только что покинувшую душ и еще толком не согревшуюся, перетряхивает. Я ощущаю дрожь по всему телу, холодными капельками утекающую в кровь. Кутаюсь в махровый халат, подбородком уткнувшись в подушку.

— Я не хочу.

Меня угнетает эта тема. Сам факт ее существования, что до безумия сложен. Чувствую себя маленькой и хочу к Эдварду. А Эдвард далеко…

— Цветочек, ему надо дать шанс, — упорствует Розмари, уже готовая воспроизвести тысячу аргументов за Рональда, — понимаешь, мистер Свон…

— Роз, я не хочу говорить о нем. Я не буду, — кусаю губу, кутаясь явнее, — и если будешь ты, я положу трубку. Давай обсудим что-то другое.

Так, может невежливо и несправедливо к маме, я перевожу тему. И она сдается.

…Только вот согреться после нашего едва начавшегося о Рональде разговоре не могу. Против воли вспоминается гроза, Изабелла-старшая, его упреки, голос, его слова… он сам.

И я бегу обратно в душ, готовая выпустить в канализацию все, что было в бойлере, лишь бы согреться. Включаю воду погорячее.

Из душа перемещаюсь в постель, зарывшись лицом в покрывало.

Ксай, пришедший, не глядя на мои старания, почти сразу замечает, что мне холодно. Он хмурится, не слушает отнекиваний, приносит две кружки чая. И лично кутает меня в одеяло, прижимая к себе.

…Вроде проходит. Я покидаю кокон из покрывал, переодеваюсь в пижаму, заползаю к мужу в постель и обвиваюсь вокруг него, согреваясь окончательно. Дышу ровно. Засыпаю.

…А ближе к двум мы просыпаемся оба. От моей дрожи.

— Белочка, — уже не на шутку взволнованный Эдвард целует мой лоб, проверяя температуру, — что такое? У тебя что-нибудь болит?

А у меня зуб на зуб не попадает. Банально, но крайне неприятно. Дрожь живет собственной жизнью и как ей хочется терзает тело.

— Н-не болит… только холодно…

— Сейчас тебя согреем, — Ксай достает из комода, как я в далекую-далекую зимнюю ночь для него, шерстяное одеяло. Укутывает меня в одно, во второе. Велит крепко себя, теплого, обнять.

— П-прости, что я бужу тебя…

— Не говори глупостей, — мое смущение его злит, — всегда буди меня. Сама так говорила. Мы все исправим.

— Тебе нужно поспать…

— Тебе нужно, — поправляет он взрослым тоном, — обними-ка меня. Да, вот так. Это пройдет.

Я обнимаю. Но то затихая, то заново начиная трястись, никак не могу прийти в себя. Ситуация вопреки прогнозу Ксая лишь ухудшается. И он сжимает зубы, с огромным трудом не выдавая своей реакции на такое положение дел.

— Давай чая? — уже не веря в действенность такого предложения, но не в силах промолчать, зовет Эдвард.

Я уверенно мотаю головой. Ненавижу эту идею.

— Чай далеко… н-не уходи, п-пожалуйста!..

Не уходит. Остается, прижимая меня к себе, гладя по спине, целуя волосы, нашептывая что-то доброе и усыпляющее.

— Мой нежный, маленький Бельчонок… мое сокровище…

Я почти проваливаюсь в сон несколько раз и каждый из этих раз дрожь вытаскивает меня на поверхность. Выдергивает обратно в реальность, вылавливая из всей речи мужа отдельные фразы или слова.

— Мой Ксай… — сонно бормочу, мучаясь от недостатка сна.

— Твой Ксай, — убеждает он. Ведет обруч из поцелуев по моим волосам, надеясь хотя бы так ускорить нашу встречу с Морфеем.

Физически легче не становится, чего не сказать о моральном состоянии. Мое счастье…

Но, рано или поздно (но вообще поздно, около трех часов ночи) нам с Уникальным приходится признать неутешительную реальность: все-таки, это жар. И спадать он не собирается. Нарастает.

А температура, что сложно сбить, похоже, одна из немногих вещей, которой Алексайо боится.

До чертиков. До дрожи. До болей в сердце.

Он слишком крепко меня обнимает…

Capitolo 51

Это моя комната.

Да, да, это определенно она. Вот здесь, левее двери, комод с многочисленными кофточками и маечками, брючками и платьицами, а тут, правее постели, настоящий трельяж из красного дерева, как у взрослой. Мама каждое утро расчесывала мне за ним волосы, пока я корчила рожицы в трехстворчатое зеркало. А кровать тут, по центру, верно. С балдахином, белая, в ворохе подушек с какими-то сказочными животными. Мое покрывало вышито сиреневыми цветами, а у одеяла перламутровые пуговицы пододеяльника. Я помню каждую мелочь. Я даже знаю, сколько ворсинок у ковра, что лежит возле кровати. Ровно четыреста пятьдесят пять — у меня было время посчитать… с похорон мамы прошло уже больше двух недель.

Но сейчас мне не до ковра.

Я пугаюсь. Я сажусь на своей кровати, сжав руками подушку, и, задыхаясь, смотрю по сторонам.

Темно. Тени от фонарей по стенам. Дьявольски блестит зеркало трельяжа. Ручки комода мерцают во тьме.

Мне страшно. Мне холодно. И меня трясет.

— Р-роз!..

Не знаю толком, что мне приснилось. Что-то страшное, наверное. А может, и не столько страшное, сколько грустное. Последнее время от грустных снов я тоже прячусь. Они делают больно.

Никто не отзывается.

Я прочищаю горло. Сажусь ровнее.

— Розмари!..

Пусто. Стены об этом говорят, все в траурных полупрозрачных цветах на обоях, потолок, такой высокий, далекий и белый, ковер… в нем ни пылинки, а я задыхаюсь. Я ненавижу эти ворсинки, которых ровно четыреста пятьдесят пять.

И я соскакиваю на пол. Не тружусь ничего на себя накинуть, не беру одеяло даже, хотя не знаю, когда смогу согреться… мне нужно к Роз. Я хочу к Роз. Я хочу, чтобы она меня крепко-крепко обняла и сказала, что я ее девочка, что меня никто не даст в обиду, что все это — просто плохой сон. И мы вернемся в спальню, Розмари зажжет ночник, уложит меня удобно на подушках, тепло поцелует в лоб, затем — в обе щеки, накроет одеялом и… расскажет длинную-длинную сказку. Чтобы я точно заснула. Она никогда не уходит, пока я не засну, и, держа ее руку в своей, я стараюсь не засыпать как можно дольше. Я вообще хочу, чтобы Роз никогда не уходила…

В коридоре темно. Не так, как в комнате, горит пара светильников, но все же очень мрачно… и я дрожу сильнее, сложив руки на груди, босыми ногами чересчур громко касаясь деревянного пола.

Я слышу, как на кухне моют посуду. Может, это Роз?.. До кухни ближе, чем до ее спальни. Я проверю.

Однако прежде, чем подхожу к лестнице, двигаясь ровно вдоль стенки, побаиваясь монстриков темноты, вижу, как приоткрытая дверь напротив пропускает яркий свет. Он почти божественен в этом ужасном царстве мрака. Он — мое спасение. И, глянув на коридор, в котором еще много дверей и комнат за ними, по которому даже если бежать — не меньше трех минут, я захожу в комнату. Просачиваюсь сквозь дверную щель, стараясь быть и тихой, и невидимой. Но почти сразу же греюсь в световом пространстве.

…Что-то льется в стакан. Шебуршит лед. Я слышу плеск.

— Папочка…

Нет сомнений, что это он. В своем доме, на своем большом красном кресле, со своим острым многоугольным стаканом. Я постоянно вижу папу с ним. Без стакана, наверное, папа уже не папа. Он всегда пьет что-то янтарное, похожее на крашеную воду. Но пахнет от него потом не водой… и он порой странно разговаривает.

Сейчас, сидя там же, где обычно, отец чинно мне кивает. И жестом велит закрыть дверь.

Он выглядит очень… уставшим. У него лицо, как будто он никогда не спал. У него растет борода, хотя папа ненавидит бороду, его глаза темные-темные, пустые. И больше он не улыбается, наоборот, как будто всегда злится. А ночами папа плачет. Я слышала.

— Изабелла.

Мое имя — как плохое слово, которое нельзя произносить. Но он поднимает уголок губ, усмехается. И манит пальцем меня ближе. Перехватывает стакан.

Папу надо слушаться. Я, шмыгнув носом, медленно, но иду к нему. Он хороший. Просто он грустный. А грустные порой обижают тех, кто рядом.

Я становлюсь прямо возле его кресла.

Большая, крепкая рука, тем не менее, притягивает меня еще ближе. Дерево в основании кресла больно впивается в коленки.

Папа оглядывает меня с ног до головы. Глаза его задерживаются на моих глазах… и он сглатывает так, словно бы что-то мешает ему дышать.

— Почему ты не спишь, Изабелла?

— Я хотела позвать Розмари, папочка…

Он хмурится. Морщины глубокие, страшные. Я их очень не люблю. Папа злится — тогда они появляются. А когда он злится… мне не нравится.

— Зачем тебе Розмари, Изабелла?

Мама звала меня «Белла». Роз зовет меня «Белла». А папа меня так никогда не звал. Он вообще как будто не знает, что меня можно называть как-то иначе. Не так длинно.

— Мне… мне страшно.

Отец усмехается снова. Грубее.

— Тебе уже много лет. Нельзя бояться всего кругом. Что тебя напугало? — и перехватывает мою ладонь. Его пальцы больно сжимают кисть.

— Я проснулась… — нерешительно бормочу, кусая губу, пытаясь понять, говорить ему, что мне неприятно или нет, — а там на стенах… и вокруг… и холодно… монстры?

Его глаза страшно блестят. Я сглатываю.

— Тебе негоже бояться монстров, Изабелла. Чем ты отличаешься от них?

— Я не монстр…

— Еще бы. Монстры добрые, — папа вдруг берет и треплет мою щеку. Его пальцы холодные, даже ледяные, и все так же не жалеют силы. Я всхлипываю. — Не реви. Лучше садись ко мне на колени. Я расскажу тебе, чего на самом деле стоит бояться.

Я не знаю, хочу ли я… наверное, не хочу. Но папа здесь. Папа просит меня. И он хочет со мной говорить. Первую неделю после похорон он вообще обходил меня стороной… а сегодня нет. Может, жидкость в его бокале не так уж и плоха?

Хоть и нерешительно, но просьбу я исполняю. Папа даже помогает мне, подсадив — он высокий, как и кресло.

Его рука крепко обвивает мою талию, притягивает к себе. Бокал ближе. Я слышу запах. У меня болит нос и щиплет в глазах. Что за гадость?..

— Слушай внимательно, Изабелла, и запоминай, — со всей серьезностью начинает папа, похлопав меня по руке, — это очень важно.

Я аккуратно, словно бы это запрещено, приникаю к его груди. Рубашка жесткая, пиджак тоже, к тому же, он грязный и пахнет этим янтарным зельем… весь папа им пахнет. Уже много, много дней.

Но он обнимает меня. Он здесь. Я должна терпеть. Папа хороший…

— Самое лучшее чувство на свете, Изабелла, это чувство любви, — начинает отец, — любовь порождает множество приятных вещей и совершенно неприятных, но, так или иначе, она прекрасна. И порой очень сильна. Ты хочешь сделать человека, которого любишь, счастливым, и даешь ему даже то, что сам не можешь терпеть. Исполняешь его желание.

Папа поправляет свое золотое кольцо. Оно провисает на его пальце, но он его не снимает. Такое же было у мамы… я всхлипываю, очень тихо. И пугаюсь. И накрываю рот ладошкой.

Но ему все равно. Сейчас — да.

— Я подарил твоей матери тебя, — отец ведет пальцами по моим волосам, путая пряди. Мне больно, — она очень просила и я разрешил. Когда ты родилась, она была невероятно счастливой.

Он разрешил?.. Правильно. Папа и должен разрешать. Теперь я знаю.

Я опускаю глаза. Мне почему-то холоднее, чем было.

— Спасибо, папочка…

Но отец меня не слышит. Ему все равно.

— Ты, Изабелла, должна была стать ее подарком. А стала ее проклятьем, — его голос грубеет, руки становятся твердыми, делают куда больнее, нежели раньше, — твоя мать любила тебя, а ты ее — нет.

— Нет, папочка! — я чувствую слезы. Я в них задыхаюсь. Хватаюсь за его руку, за его рубашку, и оборачиваюсь. Ищу его глаза, — я ее люблю!.. Люблю, папочка!..

— Это не так, — спокойно отвечает он, — и ты это знаешь. Но однажды, Изабелла… однажды, я обещаю, ты полюбишь. Очень сильно.

— Я ее люблю… и тебя люблю… сильно-сильно!

Не слышит.

Голос отца наливается жесткостью, наполняется чем-то до ужаса тяжелым и грубым. Царапает. Режет. Кромсает. И не прекращает.

— Ты полюбишь и тебя полюбят в ответ. Ты будешь дорожить этим человеком больше всего на свете. Ты будешь беречь его от всего. Защищать его. Целовать его. Исполнять его желания. А потом… — и папа, хмыкнув, описывает бокалом круг, чуть разлив жидкость, — а потом… — он выпивает остатки, что в нем есть, хохотнув сам себе, хотя на глазах я уже вижу слезы, — у тебя его заберут. Навсегда. Убьют. Закопают в землю. И ты будешь смотреть. Будешь жить с этим дальше. Никто и никогда тебе его не вернет.

Папа ставит бокал на пол.

Папа силой заставляет меня стать рядом.

Смотрит, прищурившись, глубоко дыша.

…А по щекам слезы.

— Ты убила свою мать, Изабелла. Только ты. И я никогда, никогда, маленькая ты дрянь, тебе этого не прощу…

В ужасе я отшатываюсь от его кресла.

Я бегу.

…Просыпаюсь, вскрикнув. Открываю глаза, вздрагиваю всем телом, вижу белую наволочку подушки и… начинаю плакать. А может, просыпаюсь со слезами на глазах? Бог его знает.

Больше всего на свете боюсь увидеть белый потолок. Но, благо, вижу совсем другой, натяжной, серо-фиолетовый. А на стене, напротив кровати, «Афинская школа». А покрывало у меня мое, темное, пахнущее клубникой.

…Я дома.

— Ксай?..

Тихо. Чересчур.

Я лежу, сжав руками простыни, запрокинув голову, и все так же рыдаю. Неслышно, зато с содроганием. И рыдания, пусть безмолвные, дерут горло. Нет его. Нет моего Ксая.

Я помню, что я сделала тогда, в конце этого кошмара-воспоминания. Я, сломя голову, не жалея ног и ударяясь о стены, побежала к Розмари. На кухню. Но на кухне мыла посуду не она. И я побежала наверх, в кровь искусывая губы, к ее спальне. Я схватилась за дверную ручку как за последнее, что у меня было. И Розмари, удивленную, до смерти своим видом напугав, схватила за ворот ночной рубашки. Вжалась в нее как только могла — в нее, стоящую в ванной, с зубной щеткой в руках и пастой во рту.

…Той ночью она меня до самого рассвета не могла успокоить.

Я ненавижу Рональда. Всем сердцем. Да будь он проклят!

…Мамочка моя!..

А сейчас утро, судя по всему. Светло. Даже слишком светло, ярко, бело. Как во время молнии. Мне и жарко, и холодно одновременно — лицо горит, а тело дрожит.

— Ксай!

Я щурюсь, жмурюсь, хватаю ртом воздух. Слушаю чертову тишину и меня подкидывает на кровати каждый раз, когда в сознании всплывают слова Рональда.

У тебя его заберут.

Навсегда.

Убьют.

Закопают в землю.

И ты будешь смотреть.

Стиснув, что есть мочи, зубы, я поворачиваюсь на бок. Утыкаюсь лицом в подушку, избавляясь от рыданий. Мне хоть немножко, хоть чуть-чуть надо выпустить их наружу.

Подушка пахнет Ксаем. Она, кажется, еще даже немного теплая… она — его. И я — его. Только Алексайо и след простыл… его в комнате нет.

Вздрогнув, я оставляю подушку. Утираю слезы, сажусь ровно. Пытаюсь припомнить, когда видела мужа последний раз.

Отберут.

Закопают.

Мамочки…

Наверное, я понимаю умом, что все это глупости. Ксай дома, в безопасности, а Рональд далеко и я вряд ли увижу его снова, если не захочу. Его угроза пустая. Его слова — бред.

Но как же мне нужен Эдвард сейчас!.. Чтобы просто увидеть… просто убедиться… пожалуйста!

Вокруг меня все пылает, когда свешиваю с кровати ноги. Ванная пуста, комната пуста, ни его очков, ни телефона, ничего. Словно бы и не было никогда. Словно бы я одна.

Нещадное солнце слепит и причиняет глазам боль. Я морщусь, пытаясь от назойливых лучей увернуться. Мне они сейчас не нужны.

А вот Ксай нужен.

И потому игнорирую слабость в мышцах и дрожь, что не проходит. Даже слезы игнорирую, а они застилают глаза.

Становлюсь на ноги, схватившись за спинку постели для опоры. Медленно, четко оценивая ситуацию, выпрямляюсь.

Одеяло. Мне нужно одеяло.

…Ну почему оно такое тяжелое? Весит почти сто килограммов.

Отберут.

Закопают.

Тихо хныкнув, я проглатываю череду всхлипов. Натягиваю одеяло на плечи, перехватываю его концы. И бреду. К двери. Наружу. В коридор.

Мне нужен Ксай. На мгновенье, всего одно.

Пожалуйста, пусть он будет в порядке…

Да, может это по-детски. Может это недостойно ни женщины, ни жены, может быть я веду себя как взбалмошная девчонка и ставлю его под удар, ведь наверняка напугаю… но я не могу. Я не могу поступить сейчас иначе. Я просто сойду с ума.

В коридоре мне холодно. Я держу одеяло крепче, вмиг возненавидев льняную сорочку, что так холодит кожу, но не останавливаюсь. До кабинета Алексайо от нашей спальни совсем недалеко. Я смогу.

О Рональде, его словах, Роз, маме стараюсь просто не думать. Сейчас не до этого, а силы отнимает порядочные. Я слишком устала.

Забавно, что я снова босиком, а пол снова деревянный. И стены в коридоре не светлые, здесь нет окон, на них тени. И волосы мои распущены, запутаны. И плачу я как в тот день.

Но дважды ничего не повторяется, а это сильно утешает.

Тыльной стороной ладони я вытираю слезы. Сама себе бормочу слова, которые помогают идти вперед. И, по стенке, не чураясь ее поддержки, пусть и медленно, но дохожу до своей цели. Вокруг тихо, тепло теперь и снова ярко. Солнце — мой мучитель. Кто бы мог подумать?

Я смотрю на дверь в кабинет мужа как впервые. Она… чужая. Ромбики, красные отметины, ручка… все, как во сне, все — не мое. И больше всего на свете, видит Бог, я боюсь ущипнуть себя и оказаться там, на кресле, на коленях Рональда. Снова услышать его голос, почувствовать запах виски, ощутить жесткость рубашки и уловить шорох льда в стакане.

Я его ненавижу.

Я ненавижу этого человека.

И никогда, никогда не буду с ним больше встречаться! Даже ради Роз!

Ну правда ведь? Пожалуйста!..

Тихо стучу в дверь.

Мне открывают.

Натос, в серой майке и джинсах, кажется, новых, удивленно оглядывает меня. Он возвышается неприступной горой, от него пахнет грейпфрутовым одеколоном. Но больше всего веет теплом и солнцем. В кабинете приоткрыто окно, поют птички за ним, а легкий весенний ветерок колышет листки бумаги на столе. Идиллия.

— Белла?

Я смотрю на него из-под ресниц. Смущенно.

Реальность вернулась. Это действительно был сон.

— Привет…

— И тебе привет, — Эммет, видимо, что-то для себя поняв, открывает дверь шире. Сразу же. — Проходи. Не надо здесь стоять.

Кто я такая, чтобы не слушаться?

Но вместо того, чтобы смотреть себе под ноги, впиваюсь глазами в кабинет. Стол, шкафы, перегородки, затонированные намеренно, ниши, что теперь пусты. Вот кресло, вот компьютеры с характерным «яблоком», вот бесконечная череда бумаг — работа подходит к концу. Я вижу все, даже форточку и ее ручку, что позволила окно открыть, кроме главного.

И Натос, внимательный, оказывается рядом в нужный момент. Удерживает меня, споткнувшуюся на одеяле, в вертикальном положении.

— Ты что это, Белла? — неодобрительно хмыкает, второй рукой, свободной, притянув ближе кресло. Ксая. Кожаное. С удобными подлокотниками. — Садись. Как ты себя чувствуешь? Что случилось?

Я только сейчас понимаю, как сильно у меня болит голова. От этого, наверное, все такое яркое.

— Эдвард?..

— Он вышел за чаем. Белла, посмотри на меня, — Натос неудовлетворительно пожимает мою ладонь, — ты заболела?

— Как он? — я гну свою линию.

— Кто?

На лбу Эммета морщинки, в глазах недоумение. Он, такой солнечный, спокойный, не может меня понять.

— Эдвард…

— В полном порядке. Что ему сделается?

Мне чуть легче.

— Хорошо…

Танатос глубоко вздыхает, покачав головой. Отрывается от меня, оглянувшись на дверь.

— Сиди здесь, ладно? Не вставай.

Я обессиленно киваю. Захочу, уже не встану. Одеяло теперь весит тонну даже на плечах.

Натос пропадает из поля зрения на несколько мгновений, мне кажется, не больше. В любом случае, каким бы мое восприятие ни было, возвращается он быстро. И не один.

Алексайо, в свободной хлопковой кофте цвета кофе и бежевых брюках входит следом. Отдает брату чай, что несет в руках — две гжелевые кружки, пахнущие мелиссой. Мы их разукрашивали.

Взволнованный, он присаживается передо мной.

— Что такое, мой Бельчонок?

Он… сам… клубничный, теплый, настоящий. Мой. Не во сне, не в видениях, во плоти. Живой, здоровый, далеко уже не бледный, выправивший свое здоровье. Сумевший выстоять. Со мной. Ради меня. Для нас обоих.

Мне не кажется!

Осчастливленная, слабо улыбнувшись, я ничего ему не говорю. Просто подаюсь вперед, послав к чертям одеяло, и так крепко, как позволяют руки, обнимаю мужчину за шею. Утыкаюсь лицом в его плечо, сдавленно хныкнув.

— С тобой все хорошо…

— Ага, — баритон становится мягче, слаще для меня, — и я рядом. Что-то приснилось?

— Это не сон…

Ксай, в ответ на мою дрожь при упоминании правды, не докапывается до нее. Сдержанно кивает, как мне кажется, оглянувшись на молчаливого Натоса с чаем в руках.

Вздыхает.

— Ты знаешь, какая горячая? — мне чудится или он сжимает зубы?

— А ты прохладный…

— Ясно. Ну и хорошо, — меня успокаивающе гладят по волосам, нежно касаясь кожи, — но нам все равно лучше вернуться в кровать. Там удобнее.

Я не протестую. Молчаливо выражаю свою согласие, так же, как и прежде, кивнув.

— Ладошку вот сюда, да, — Ксай помогает мне устроить руку у себя на шее как надо, крепко перехватывая талию и колени, — держись, белочка. Все хорошо.

Одеяло он перекидывает через локоть. Неужели может удержать?! Встает. И меня поднимает следом, без труда.

— Тебе тяжело…

— Нисколько, — Эдвард ласково целует мой лоб, но сразу же морщится, — потерпи немножко, сейчас я тебя уложу.

Эммет, я вижу, открывает нам дверь. Без лишних вопросов.

Да и нет мне до них дела. Ксай со мной.

Это похоже на помешательство, дурной сон, какое-то непонятное видение. Оно сродни туману, что окутывает и не дает ничего разглядеть. Оно делает больно, путает мысли, задевает за живое.

И я крепко держусь за Эдварда, не желая его отпускать, до дрожи радуясь, что вот она — реальность, вот он — мой. И никто нас не тронет. Его.

— Я здесь, малыш, — он, намеренный успокоить, целует мой висок, — и никуда не денусь. Не бойся.

Легко сказать. Но в его присутствии, чувствуя его, это действительно не так сложно. Я чуть ослабляю хватку.

Ксай направляется в спальню «Афинской школы».

Я хнычу.

— Не надо…

— Тебе будет удобно, Белла. Обещаю.

— Она светлая… и большая…

— Ты со мной, помнишь? — его голос добрый, напитанный состраданием и желанием позаботиться, — мы все исправим.

Легко сказать. Но выпутаться из его рук у меня нет ни сил, ни желания. Я не могу, да и теплый Ксай, да и нежный… похоже, смирение — все, что мне остается.

Эдвард держит свое слово. Прежде всего он удобно устраивает меня на кровати, поправив простыни, уложив хорошо подушку, вернув на место одеяло. Затем затягивает шторы, закрывает дверь. И садится рядом, из полки в тумбочке доставая электронный градусник.

— Нет.

— Ради меня, Бельчонок, пожалуйста.

— Ты расстроишься. Я не буду.

— Я хочу тебе помочь, вот и все, — Ксай легонько трется своим носом о мой, пытается улыбнуться, — это всего три минуты. А я лягу с тобой и никуда не пойду.

Я смиряю его внимательным, долгим взглядом. Морщусь, но сдаюсь.

— Умница моя, — довольный, Уникальный исполняет свою задумку. Но затем, как обещал, ложится рядом. И дозволяет прижаться к себе, себя обнять так, как я хочу.

Чувствую все: головную боль, ломоту мышц, чертову слабость и жар. Идеальные составляющие для ужасного дня. Но близость Эдварда, его прикосновения, его взгляды чуть облегчают ситуацию, хоть мне и совестно, что я вырвала Ксая из плотного графика.

— Это не сон… — себе в оправдание, словно подобное что-то значит, бормочу.

— Что именно, Белла?

— То, что мне приснилось…

Мое противоречие Эдвард встречает морщинками у глаз и губ. Я чувствую себя безумно виноватой.

— Пожалуйста, не расстраивайся…

— Я переживаю, солнышко. И это нормально, — пытается отшутиться он. Но я-то знаю правду. И знаю про их с Эмметом маму. Эти разговоры Натос не сдерживал. Она сгорела, фактически. Они просто не смогли сбить температуру. Бедные… и бедный мой Ксай.

— Я не умру, — клятвенно обещаю ему.

— Еще чего, — Ксай фыркает, защищающим жестом притягивая меня ближе. Целует мои волосы, — ты будешь жить очень, очень долго. И счастливо.

— С тобой…

— Со мной, — не споря, выдыхает он. Тихо.

Я обвиваю руками его талию. В отличие от рубашки отца, кофта Эдварда мягкая, ткань так и манит к себе, и даже брюки очень приятны на ощупь. Волосы, кожа, руки… он другой. Он совершенно другой. И он все, что мне нужно в этой жизни.

— Когда мама умерла… я пришла к Рональду…

Насторожившись, Уникальный ощутимее меня гладит. Его пальцы скользят по спине, по позвонкам. А губы с теплым, свежим дыханием прокладывают дорожки из поцелуев по коже.

— Он пил в тот вечер и, наверное, не понимал, что говорит… а может, он так и думал? — меня потрясывает, что, разумеется, от Алексайо не укрывается. Но он по-прежнему ласков, никак не выдавая своей излишней обеспокоенности. Руки его уверенно движутся по моей коже, словно выгоняя все ненужное, избавляя от него. Он меня защищает.

— Рональд сказал, что когда я обрету человека, которого полюблю всем сердцем и который полюбит в ответ меня… все кончится. Его отберут. Убьют. А я останусь в одиночестве. Я убила свою мать.

Я не зову слезы. Более того — я их не жду, хотя предвижу. А они, предатели, уже солеными дорожками бегут по щекам. Это почти условный рефлекс — упоминание о маме, о Ронни… я ничего не могу с собой поделать.

Алексайо привстает на локте, привлекая меня к самой своей груди. Крепко целует в макушку.

— Такого не будет, — убежденный, уверенный баритон меня лишь распаляет. — И ты знаешь, что не виновата в той грозе.

— А если виновата?.. И мне без тебя делать нечего…

— Нет, — спокойно повторяет Эдвард, не давая мне усомниться, — мы с тобой все пережили. Никто больше нас не тронет. И ничего больше нам не будет угрожать.

— Ты… а если ты?.. — я всхлипываю, застонав чуть громче, чем нужно. Пугаю мужа.

— Даже не думай, — но он гнет свою линию, не слушая меня. Обнимает, держит рядом, а градусник вынимает. Неудовлетворительно хмурится цифрам на нем, как я и предполагала, — я тебе обещаю, что все будет очень хорошо. А когда ты поправишься — идеально.

Он оборачивается к тумбочке, где уже стоит наготове стакан воды, лежат таблетки. Подносит оба этих предмета к моим губам.

Я испытываю жгучую необходимость поделиться с ним недавними сокрытыми событиями. Я больше не могу.

Поспешно глотаю таблетку, запивая водой, что бы ни несла в себе. И плачу уже честно, не прячась, обвив его теплую, готовую к моим прикосновениям руку.

— Ксай, Розмари вчера звонила…

— Она тебя расстроила? — он сострадательно приглаживает мои волосы.

Я мотаю головой.

— Она сказала мне о Рональде. О том, что он хочет мира…

— Мира?

— Увидеться со мной. Поговорить. П-помириться, — не могу. Не желаю не то, что говорить, слышать это! Я могу ненавидеть?.. Могу. Его — могу. Этот человек сделал слишком, слишком многое, дабы посеять во мне ненависть к себе. Я никогда его не полюблю. И, наверное, никогда его не прощу…

— Белла, она, наверное…

— Она имела в виду это, — перебиваю его, не давая закончить. Меня начинает потрясывать, — я не лгу, Ксай! Она хочет, чтобы я говорила с ним! Видела его… слышала!..

Отчаянье захлестывает волной. Оно удушливое, темное, большое. Топит меня.

Слабость мышц сводит с ума. Я с таким трудом поднимаю руку, что держаться за Ксая уже фактически не хватает сил. Я плачу, дыхания не хватает, а лишние вздохи… я не знаю. Не имею представления, как себя унять.

— Бельчонок, иди ко мне, — Аметист помогает мне, как всегда делал и делает до сих пор. Обнимает, самостоятельно создавая ту загородку силы и комфорта, что необходимо, придавая нашим объятьям максимальную степень близости, — я с тобой. Всегда. Ночью, днем — это неважно. И пока ты не захочешь видеть отца, никто тебя не заставит. Я не позволю ему даже подойти к тебе.

— Ты обещал меня с ним не оставлять…

— И не оставлю, — Ксай любяще меня целует, — веришь мне?

Я плачу чуть тише, уткнувшись в его грудь.

— Верю…

Больше мы не говорим. Вернее, не говорим на эту тему. Или я не говорю, если уж совсем точно. А Ксай продолжает, гладя, обнимая меня, бормотать успокаивающие, согревающие фразы. Убаюкивает меня.

Эта таблетка… она явно неспроста. Я начинаю чувствовать, как клонит в сон, немного отпускают тянущие мысли, чугунная голова дозволяет сомкнуть глаза. Я плачу тихо-тихо, унимаясь… и истерика, благодаря Алексайо, сходит на нет.

— Я люблю тебя, — шепчет баритон прежде, чем проваливаюсь в сон. Куда более спокойный, чем прежде.

* * *
Я открываю глаза.

Солнце в зените.

Одеяло на моих плечах.

А тихое постукивание пальцев о клавиатуру — над ухом.

Медленно, боясь головной боли, я оглядываюсь на источник звука. Но виднее мне не становится. В комнате царит приятный полумрак, не глядя на проглядывающие за окном лучи солнышка.

Изумленно моргаю.

Пытаюсь приподняться на локтях, дабы как следует оглядеть комнату. Помню, что Эдвард обнимал меня, когда засыпала… вроде бы здесь? От жара память притупилась. А может, все дело в излишнем любопытстве?

— Не надо, Бельчонок.

Знакомый голос, заботливый и тихий, меня уговаривает. Но довольно упорно, при этом обладатель голоса кладет свою ладонь на мою спину. Разравнивая ткань льняной сорочки.

— Ксай…

— Твой Ксай, — баритон подтверждает, все еще не превышая допустимой громкости, — поспи еще. Тебе пойдет на пользу.

— Я выспалась…

— Прошло едва ли три часа. Не упрямься, Белла.

Я не упираюсь, понапрасну не расходуя силы. Вместо этого молчаливо поднимаю на мужа глаза, наблюдая за тем, как он изучает что-то на экране компьютера, одновременно перебирая пальцами мои волосы. Хмурый и бледный. Мое чертово ненавистное сочетание.

— Ты тут.

— Я обещал быть тут, — Эдвард отрывается от компьютера, поймав мой взгляд. Смотрит очень нежно, буквально обволакивая этим чувством, — тут я и буду.

— Ты работаешь?..

— Пока ты спишь. Приятное с полезным.

Я улыбаюсь. Сейчас это не так чертовски сложно, как после первого пробуждения. Вообще мне гораздо легче. В принципе. Отпускает эта тяжесть, не пульсируют виски, перед глазами все в мягком свете, не пылает… и кожа не горит. Мне комфортно под одеялом, но я не мерзну. И жара нет, что тоже очень радует. Я устала от него.

А вот от Ксая устать невозможно. И то, что он здесь, что близко ко мне, не оставляет меня, гладит — окрыляет.

— Прости, что я доставляю неудобства… спасибо тебе.

Он глубоко вздыхает. Мрачно.

— Не говори так, пожалуйста. Ты знаешь, что никаких неудобств нет.

— Ты вынужден сидеть здесь…

— Это точно не проблема.

— Просто я хотела бы тебя поблагодарить…

Алексайо больше меня не слушает. Закрывает компьютер. Откладывает его на тумбу. И всем телом, спускаясь ниже, поворачивается ко мне.

— Маленький Бельчонок, ну что ты делаешь? — укоряюще, но довольно теплым тоном бормочет он. Тянется вперед, чмокает мой лоб. Не скрывая этого, успокоенно выдыхает.

— Температура спала…

— Я вижу, — краешком губ улыбается, — это очень хорошо. Как ты себя чувствуешь?

— Куда лучше.

— А вот это вообще прекрасно, — он посмеивается, чуть взъерошив мои волосы, — хочешь пить? Кушать? Что я могу сделать для тебя?

Его желание быть полезным, такое отчаянное, сколько бы ни прятал, режет меня по живому.

— Побудь тут еще чуть-чуть, — оглаживаю его волосы, коснувшись и скул, — с тобой мне спокойно.

— Как скажешь, — он поправляет мое одеяло, а аметисты мерцают пониманием, — только и ты никуда не уходи. Давай отдыхать.

— В середине рабочего дня?..

— График свободный. К черту его.

Я усмехаюсь. Непривычно такое слышать от мужа.

— Договорились.

Какое-то время мы лежим молча. Но слов и не нужно, их заменяют касания. Эдвард в лучших своих традициях гладит меня, я — его. И нам никого, ничего больше не нужно. Это умиротворяет, успокаивает. Да и согревает. Изнутри и снаружи.

А совсем недавно от холода я дрожала…

— Эдвард, я боюсь Рональда, — вдруг честно признаюсь, решившись. Хмурюсь, но не критично. Сейчас проще говорить об отце, когда миновала первая волна страха. Мой муж здесь, мы дома, вместе, и все, что говорила Роз, все, что связано со Своном, забывается. Теряется в тумане. — Я не буду с ним встречаться.

Ксай сострадательно пожимает мою ладонь.

— Я не заставляю тебя, Белла. И не стану.

— Если Розмари позвонит и тебе… попросит, — я прикусываю губу, — не надо. Не говори с ней об этом.

— Белла, не волнуйся. Этот вопрос явно не на сегодняшнее обсуждение, а Розмари не станет заставлять тебя. Я уверен, она все понимает.

— Я не хочу… я правда не готова…

— Я верю, Бельчонок, — мужчина кивает мне, ласково поцеловав в лоб, — не беспокойся.

Я смотрю на Ксая еще ровно секунду.

А потом самостоятельно переползаю к нему ближе. Обнимаю.

— Он сказал мне, что никогда не простит ее смерти. Он меня ненавидит…

— В запале мы многое говорим, — Эдвард пытается утешить, тщательно подбирая слова, — горе ослепляет нас, мы не думаем… а близкие рядом. Важно уметь загладить свою вину.

— Он не пытался, — я смаргиваю слезинку, хныкнув, — и не будет пытаться. Уже поздно.

— Если ты так думаешь, так тому и быть.

— Я боюсь грозы из-за него…

Эдвард внимательно слушает меня, не опуская взгляда. Его пальцы скользят по лбу.

— Не из-за мамы?

— Мама умерла, — меня передергивает но, благо, не так сильно, как прежде, — а он нет. Он однажды распахнул окно и заставил меня смотреть… я думала, я умру в ту же секунду.

Я слышу, как Ксай шипит. Редкий звук, но недвусмысленный.

— Его не оправдать, в таком случае. Никогда.

Я целую его ключицу. Приникаю к ней лбом.

— Он обожал ее… правда обожал. А я ее отобрала.

— Ты не отбирала. Тебе было едва ли три, мое золото. Ты не могла отобрать.

— В грозу ее вывела играть я…

— Белла, — прерывая и мою зарождающуюся дрожь, и грядущую истерику, и просто то, как неровно дышу, Ксай помогает мне как следует обнять себя. А потом целует. В губы. Горячо. Сильно. Выгоняет ненужные мысли, — это в прошлом. Все, что было. И твой сон — в том числе. А сейчас нужно отдохнуть. Я хочу, чтобы ты поправилась как можно скорее.

— Это просто жар…

— Жар — неприятное чувство, не так ли? — Уникальный морщится, а я разглаживаю его морщинки. Со вздохом.

— Не переживай. Оно того не стоит, правда. Я тебя никогда не оставлю.

Мой голос звучит сокровенно, а признание — искреннее. И аметисты начинают мерцать, пусть пока и в глубине.

— Так и будет, моя душа, — клянется Эдвард, — так и будет. Спеть тебе колыбельную?

— Полдень…

— Мы уже выяснили, что в полдень их тоже поют, — Ксай мне подмигивает, придвинувшись ближе. — Закрывай глаза и слушай. А вечером я накормлю тебя чем-нибудь очень вкусным. Чего ты хочешь?

Я улыбаюсь. Я кладу ладони Ксаю на лопатки, удобно устроившись в его объятьях.

— Чая.

— Чая? — муж немного удивлен. Растирает мою спину, заглядывая в глаза. Как можно глубже.

Я знаю, он сделает все, что попрошу. Найдет. Принесет. Сумеет.

Только мне многого не надо. Я знаю, за чем соскучилась.

— Зеленого чая, любовь моя, как нравится тебе. Этого будет достаточно.

* * *
Эсми на кухне моет посуду. Она стоит у умывальника в сиреневом платье и светлом фартуке, завязывающемся на цветные ленты, а Карлайл, пристроившись у ее бока, у тумбочки, протирает тарелки кухонным полотенцем.

В летнем домике посудомоечной машины нет. И, хоть Карина предлагала помыть все самостоятельно, Эсми, улыбнувшись ей, покачала головой. Кажется, она видела в подобном занятии возможность поговорить о важном с мужем. Наедине.

Эдварду совестно, что он нарушает личное пространство родителей и правила приличия, когда подслушивает их негромкие от плеска воды слова. Замерев у косяка двери, недоступный для обнаружения, он неплохо слышит происходящее на кухне. Ему это важно. А как выведать, что на самом деле думают Эсми и Карлайл иным способом, неизвестно.

Та поездка на Родос многое изменила. Прежде все — в нем самом. И как прежде жить уже не получалось и не получится, можно даже не надеяться. К тому же, именно эта поездка послужила спусковым курком к наркотическому сумасшествию, в которое он нырнул с головой. После реабилитации с ним говорили иначе. Больше улыбались. Создавали позитивный настрой. Слушали. Старались помочь. Никогда не игнорировали.

Ему было отведено максимальное количество внимания, улыбок… только вот Карлайл заметно поседел, у Эсми появились морщинки у глаз и губ, что уже нельзя было исправить, а Эммет периодически дулся на брата. Молча. В своей комнате. Но и это чувствовалось.

И самое неприятное это то, что на полную искренность, отсутствие каких-либо скрывающих факторов надеяться было бесполезно. Первый год точно.

Сейчас все вернулось, хоть и медленно, на круги своя. Но если родители знают, что его заденет их фраза, если знают, что причинит боль, они не скажут. Не смогут.

Незаслуженно сильно они его любят, заботятся под стать. А ему уже почти тридцать.

— Лайл, не разбей ее, — Эсми тяжело вздыхает, покачав головой. Возвращает к себе, пусть и неосознанно, внимание сына.

— Не разобью, — обещает отец. С осторожностью ставит тарелку на полку.

На какие-то несколько минут в кухне становится тихо.

— Он ее не любит…

На сей раз черед вздохнуть Карлайла.

— Он уважает ее. Заботится о ней. Дорожит ею. Это не так уж и мало.

— Он ее не любит, — упрямо повторяет Эсми, голос ее трескается, — они не смогут быть счастливы.

— Возможно, не до серебряной луны, но по-человечески — вполне.

— В его жизни уже хватило боли, Лайл. Я не хочу «по-человечески» для него. И для Натоса не хочу. Они заслуживают гораздо большего.

Эдвард приникает поближе к стене. Она холодная, что отрезвляет.

— Милая, чувства, о которых ты говоришь… приходят не ко всем. Можно ждать их всю жизнь. А можно быть счастливым уже сегодня.

— Я не жалею, что ждала их…

Карлайл с пониманием, отложив полотенце, обнимает жену за талию. Легонько целует ее лоб.

— А я не ждал. И мне повезло куда больше, чем я мог подумать.

Эсми кладет руку на талию мужа в ответ. Хмурится.

— Ты прожил с Марилой двадцать лет. Неужели он тоже должен прожить двадцать лет в браке с нелюбимой женщиной, чтобы обрести свою?

— Эсмин, — он произносит то имя, которым называл ее в детстве. «Эсми» просто не укладывалось в его голове, — Эдвард хочет детей. Карина хочет детей. Они готовы создать семью и стать родителями. Мы обязаны за них порадоваться.

— Если детям потом переживать развод… на чем строится эта семья, Лайл? Если не на любви?.. Не на деньгах?..

— На уважении, — спокойно объясняет отец, — на готовности быть рядом. На общих ориентирах. Эсми, ему тридцать лет — самое время жениться и стать родителем. К тому же, Анна теперь тоже взрослая и он может переключить свое внимание на малышей.

При упоминании дочери Ксай медленно, не желая быть замеченным и с другого фронта, оборачивается на гостиную. Она сидит на диване, в синих шортах, что оголяют ноги почти до бедер, в узкой и тонкой маечке на бретельках — лифчика нет. С хмурым видом строчит что-то в своем блокноте. Она купила фиолетовый, с узорами мороза на обложке. С ним теперь не расстается.

Прошло уже шесть лет с тех пор, как он встретил ее, а в Энн не изменилось практически ничего. Она невысокая, худенькая, все такая же огненно-рыжеволосая (и в отличие от подруг, никогда не желала покрасить волосы), дуется по малейшему поводу и порой отказывается есть, если к ужину домой он не возвращается.

Зеленые глазагрустные, темные. И ничего не может их обрадовать больше… с того момента, как он привел Карину в дом окончательно, Анна от него закрылась.

Если захочет сейчас уехать на обучение за границу — в Америку, Англию, Германию, в конце концов — он сможет ее отпустить? Сможет быть уверен, что не попадет в беду?.. Переключить внимание?..

Эдвард морщится, сам себе качнув головой. Навряд ли.

А на кухне, тем временем, Карлайл ласково, нежно гладит жену. Как и полагается мужу.

Она забывает о тарелках, полотенце. Просто крепко его обнимает. Прижимает к себе.

— Ты будешь бабушкой снова, а я дедом, — он посмеивается, перебирая ее волосы, — Эдвард явно не остановится на одном ребенке. Потом Эммет женится… мы с тобой будем нянчить внуков и ни о чем думать не придется. А когда Энни выйдет замуж, так и вовсе — прабабушка! Прадедушка! Мы дожили до преклонных лет, любовь моя.

Эдвард наблюдает за ними и не может скрыть улыбки. Она прямо-таки наползает на лицо, даже если немного грустная, пропитанная горечью. Они — идеальная семья. Они подарили идеальную семью им и всегда были примером. Эдвард не знает, что ждет его в будущем, он не испытывает к Карине всех тех чувств, какие раз за разом, вот уже сколько лет, вспыхивают во взгляде отца по отношению к матери. Но ему кажется, что с этой женщиной все возможно. У него предчувствие, а оно редко обманывает.

…Из-за спины кто-то легонько чмокает его плечо.

— Хочешь блинчики?

Эдвард оборачивается на Карину, несущую на кухню со стола блюдо с блинами. Для Эсми они — коронное угощение. Семи видов, в достаточном количестве, уложенные незатухающим солнцем на огромной тарелке.

— Нет, спасибо, — он с благодарностью поглаживает ее руку, — помочь тебе? Давай я отнесу.

Карина пожимает плечами, отдавая свою ношу. Она ниже его на полголовы, светловолосая, сероглазая, с длинными темными ресницами. Любимый цвет — оранжевый. Любимая одежда — кофточки и брюки. А из еды больше всего его избранница предпочитает гриль. В любом его проявлении.

Они познакомились в моле возле «ОКО». Она искала любимую «Патио Пиццу», чтобы пообедать, а он заказывал там ланч испокон веков.

Позже Эдвард узнал, что Карина рассталась с бывшим, на которого потратила десять лет, в двадцать восемь бросила прежнюю работу, переехала в Москву за новой должностью и с новыми планами… и не хотела сейчас самых серьезных отношений. И Эдварду это подходило идеально — он пока не до конца разобрался с их отношениями с Энн, чтобы приводить женщину в дом.

Но время шло, принятие друг друга крепло и, в один прекрасный момент, когда после секса Карина лежала на его плече и легонько гладила чуть отпущенную им бороду, Эдвард вдруг подумал, что, похоже, встретил ту женщину, с которой хочет завести семью.

Заботливая, домовитая, желающая быть матерью как полагается и буквально мечтающая о детях, Карина идеально ему подходила. А он, в качестве отца детей и мужа, подходил ей. Это очень быстро стало понятно.

Вот так, семь месяцев спустя, они и приняли решение пожениться.

Карина все еще стоит рядом, глядит на него, будто стараясь что-то выяснить, вслушивается в голоса на кухне, а Ксай видит кольцо на ее безымянном пальце. Обручальное.

Наклоняется, целомудренно чмокнув невесту в губы.

— Чудесный день, не правда ли?

Она ухмыляется, а у него теплеет на сердце.

Все у них получится. Нечего даже сомневаться.

Алексайо просыпается, хмуро уставившись в потолок, за мгновенье. Не удержавшись, стонет, утопая в его высоте. Цветной сон, чересчур ясный, больно проходится по косточкам. И задевает те места, что, казалось, уже не должны болеть.

Чем кончилась эта счастливая история, он помнит.

Саднят глаза.

На его правом плече, согретом чьим-то бескорыстным теплом и ровным дыханием, ощущается шевеление. Белла, ангел во плоти в этой своей ночнушке и с сонными, но уже обеспокоенными глазами, накрывает его грудь ладошкой.

— Как ты?..

Эдвард прочищает горло, насилу ей кивнув. Унимает в себе то, что сейчас не нужно, возвращается в день сегодняшний. Он обрел то, чего не думал, что заслуживает. Он счастлив. Красивая, любимая, нежная девочка с ним и всегда будет, о чем говорит аметист на ее безымянном пальце, хамелеон на ее груди — а важно ли что-то еще? Пусть сны будут снами. Они уже далеко.

— Все в порядке, Белла. Засыпай.

Она супится, привставая на локте.

— Ксай, от меня-то уже точно можно не прятаться, — мягко журит, теперь уже поглаживая ладонью лицо. От скул к подборку и обратно, — расскажи, что разбудило тебя. Я смогу помочь.

Помочь… Эдвард тепло улыбается, хоть и краешком губ, этой фразе. Маленькая, смелая, жертвенная девочка. Вся его и вся для него. Она всегда хочет помочь.

— Правда, белочка, ничего страшного, — он вздыхает, разравнивая одеяло на ее спине, — лучше скажи мне, как ты себя чувствуешь?

— Ответ за ответ.

— Если ты промолчишь, я буду очень волноваться, — Эдвард убирает своевольную прядку с ее лба, нахмурившись. Верные пальчики Беллы тут же спешат эту хмурость стереть.

Она подбирается к нему ближе, как следует возвышается над лицом, чтобы хорошо видел. И целует обе щеки, потеревшись о его нос.

— Ксай, я буду не меньше. Ну пожалуйста.

— Это долгая история.

— Я люблю долгие истории.

— Тебе нужно отдохнуть как следует и поправиться. Долгие истории никуда не убегут.

— Я быстро поправлюсь, — обещает Белла. Самостоятельно подстраивается под ладонь мужа, давая ей прикоснуться к своему лбу, теплому, а не горячему, — видишь? Не беспокойся об этом. Поговори со мной. Я же вижу, что тебе нужно.

Эдвард жмурится, недовольно выдохнув. Пальцы его, в опасной близость от Беллы, стискивают наволочку подушки. Пламя в груди, разгорающееся медленно, едва дыша, теперь вспыхивает. И горит, причиняя боль. Память на то и память, чтобы мучить. Порой она куда страшнее реальных пыток.

— Еще до смерти Анны я хотел жениться, — мрачным голосом, надеясь, что поступает правильно, свою девочку не обидит, а в скорбь не скатится, произносит Ксай. Честность так честность. — Ее звали Карина, ей было двадцать восемь, а еще она хотела детей.

Белла, чего он больше всего боится, не хмурится и не куксится на такие слова. Все так же умиротворенно, глядя добрыми карими глазами, поглаживает его щеки.

— Ты ее полюбил?

— Нет. Я ее выбрал.

Не понимает. Но молчит.

— Мы подходили друг другу как партнеры. Как родители будущих детей, — Ксай хмыкает, поморщившись, — я относился к этому как к бизнесу. Доверие, близость и никаких издержек.

— Она была не готова?..

— Напротив. Она согласилась, и мы даже съездили с Карлайлом, Эсми, Эмметом и… Анной, в летний семейный домик в Провансе. Провели там две недели, познакомились, начали планировать свадьбу…

Алексайо не узнает свой голос. Он неправильный, недопустимый. И Белле это известно.

Зря он начал…

— Что случилось? — подталкивая к главному, видя, что уж очень хочет замолчать, Бельчонок целует его скулу. Сострадательно смотрит прямо в глаза.

— Она не забеременела, — моргнув, скорбно усмехается Ксай. — И через полгода тоже. Мы отчаялись.

— Уникальный…

Белла прикусывает губу и Эдвард, уже увидевший ее искусанной не один раз, освобождает несчастную из плена. Обнимает жену, накрыв ее спину своими руками поверх одеяла.

— Ей определили срок через два месяца. Восемь месяцев, получается. А я в этот же день получил четкий диагноз…

Он отводит глаза, заморгав чаще, а Белла недоуменно хмурится. Не может понять.

— То есть?..

— То есть этот ребенок был не моим, — как может спокойно, на выдохе, признается Эдвард, — позже она сказала, что встретила бывшего и была с ним всего ночь… всего раз, после одной из ссор или когда Анна ей написала… я не выяснял до такой степени.

— Господи, Ксай… — глаза Бельчонка влажнеют, а этого мужчина не любит больше всего. Прижимает ее к себе, злой на себя за то, что начал все это, что ее разбудил, и молчит. Не желает больше разговаривать.

— Любовь моя, — не отказываясь от его объятий, Белла лишь чуть меняет их угол. Такая красивая, нежная, добрая, усаживается на его талию, накрывает собой. Крепко обнимает. — Алексайо, мне ужасно жаль. Прости меня.

— Я тогда об этом узнал.

— О чем?..

— Ты спрашивала, когда я узнал о своем бесплодии, — Эдвард сдает последнюю оборону, — вот тогда. Я не раз перепроверил. Все было тщетно.

— Тебе просто не везло. Но теперь повезет, точно повезет, — упрямая, она не дает ему возразить. Почти сразу же целует, перехватив обе ладони, — спасибо, что поделился со мной.

Ксай запутывается пальцами в ее волосах. Тихо-тихо стонет, забирая маленький поцелуй.

Нежность безбрежна и в ней хочется утонуть. Искореняя боль, ужас, прогоняя кошмары и неверие, забирая из плена темноты, любовь воскрешает, нежность залечивая все, что осталось от прошлого. Любовь — это не влечение, это даже не зависимость. Любовь — это обожание, множество раз помноженное на трепет, ласку и готовность быть рядом. На словах куда проще, чем на самом деле. И далеко не каждый рискнет доказать свою любовь действиями.

Белла — единственное создание из всех ныне женщин на свете, которое его никогда не предавало. И, кажется, прежде умрет, чем предаст. Не нежность безбрежна. Любовь безбрежна в этой нежности.

Алексайо прикрывает глаза. Невозможно выразить то, что стесняет грудь. Такое вообще не поддается описанию. Оно либо есть, либо его нет. И когда чувствуешь, понимаешь — счастье существует. Для всех.

— Ты — мое все, Бельчонок…

Она оглаживает его лицо, целует веки.

— А ты — мое…

И теперь слова излишни — это становится очевидным. Белла не двигается со своего места, а Эдвард и не хочет ей позволять. Накрывает их одеялом, устраивает Бельчонка на себе с максимальным удобством, на которое способен, как на Санторини. Целует ее макушку, волосы, лоб. А Изабелла те же поцелуи возвращает его груди. Трепетно и с обожанием.

Ему уже повезло. Так сильно, как не виделось! И больше ждать везения незачем.

— Засыпай, — советует Белла, прижавшись к его ключице, — больше тебе ничего плохого не приснится. Я обещаю.

Ксай усмехается. Но не спорит.

Крепко, надежно обвив руками свою девочку, закрывает глаза.

Она уже не раз доказала, что все, что было прежде, любые страшные сны рядом с ней отступают. На это у Беллы всегда хватает сил.

* * *
Эдвард работает.

В очках в черной оправе, с сосредоточенно-мрачным выражением лица, он, с помощью клавиш своего макбука, создает новые переплетения знакомых мне синих, зеленых и желтых линий, а так же проверяет предыдущие метки красного цвета. Подробнейший, максимально приближенный к реальности чертеж. До последнего винтика.

И все это — здесь. Над моей головой. На нашей кровати.

В спальне пахнет зеленым чаем, немного — медом. В ней тепло, на что я последнее время реагирую с осторожностью.

Но важно то, что шторы задернуты, дабы не мешать моему сну, а Ксай не увеличивает яркость ноутбука, не зажигает лампы. Сколько он уже так сидит?

Потянувшись, я сообщаю о том, что проснулась.

И почти сразу же хмурость на лице Аметистового сменяется обеспокоенной, натянутой улыбкой.

— Доброе утро.

— Доброе утро, — шепотом отзываюсь, всматриваясь в его лицо. Явных признаков бессонницы и утомления нет, однако усталость затаилась в глазах. Ее существование берет свое начало от ночного кошмара.

Эдвард снимает очки, закрывая компьютер. Тянется ко мне по простыням, предварительно погладив запястье. В ставшем традицией поцелуе выражает свою заботу. Само собой, в лоб. Но, кажется, не расстраивается.

— Я чувствую себя хорошо.

— Так и должно быть, — серьезно отвечает Алексайо.

Я выгибаюсь ему навстречу, кладя руки на плечи.

— А ты?

Правая ладонь Эдварда на моей спине, левая убирает с лица, с плеч волосы. Он смешливо вздыхает, чуть-чуть, но растаяв.

— В порядке.

— Значит, мы оба в выигрыше.

— И не говори, — Ксай с любовью гладит мое лицо, — чего-нибудь хочешь? Воды, может быть? Чая?

Качаю головой. Странное ощущение, больше похожее на ощущение твердой земли после долгого падения. Нет желания не то, что вставать, даже двигаться. А уж иных нужд и вовсе не предвидится.

— Ты опять работаешь здесь…

— Я тебе мешаю?

— Я тебе мешаю, — грустно веду линию по его груди, следуя ровно по вороту рубашки, — во-первых, здесь неудобно, во-вторых — темно, а в-третьих…

— Ты здесь, следовательно, здесь мне спокойно, — просто-напросто докладывает мужчина, не требуя больше никаких причин. Зарывается лицом в мои волосы, окончательно отложив макбук, — без света и удобств работать можно, а вот без спокойствия — никак.

— Я могу валяться и в твоем кабинете… там был диван.

— Вот уж что самое неудобное на свете, — без юмора, но желая добыть его, пытается пошутить Эдвард, — даже не думай. Твое место в постели, Бельчонок.

— Ты напоминаешь курицу-наседку, тебе говорили?

Моя язвительность, пусть даже в мягкой, почти смешливой форме, отражается морщинками на лице Ксая. И я почти сразу же жалею, что все это сказала.

Только забрать слова обратно он мне не дает.

Пропустив руку под плечи, а телом развернувшись в мою сторону, приподнимает к себе. К губам. И целует, не меньше трех раз, в лоб.

— Значит, такова моя сущность… но я тебя не потеряю, — мне кажется, или в конце фразы проскальзывает отчаянье?

Это из-за сна? Из-за воспоминания? Бедный…

— Ну еще бы, — даже не допуская возможности иного ответа, я самостоятельно обнимаю Эдварда крепче, — я с тобой. А прошлое… прошлое в прошлом, Алексайо.

— Тебя впечатлил мой вчерашний рассказ? Я говорил, что его лучше не слушать…

— Слушать нужно всегда, — не сомневаясь, шепчу, поглаживая его рубашку на спине, — и нужно слышать. Мы договаривались не прятаться. И мне очень приятно, что ты держишь свое слово. Эдвард, я всегда готова говорить, когда тебе это нужно. Не замалчивай.

Он морщится.

— Ну, теперь ты все знаешь. Очередная закрытая дверь.

— Ты злился на нее?

Спрашиваю и сама понимаю, что знаю ответ. Эдвард… не умеет злиться. Даже если порой ему это далеко не на пользу.

— Я ее понимал, — он пожимает плечами, отвернув голову, — в конце концов, мало того, что у меня была Энн, так у нас еще и не получалось… это может свести с ума.

— Она поступила ужасно. И так тебе ответит любой, — я целую его шею, прежде чем уткнуться в нее носом, — она не была хорошей женщиной, Ксай. И не твоя вина, что все так вышло.

— Бельчонок…

— Может, это даже к лучшему, — стараясь быть оптимистичной, успокаивающими движениями веду по его спине, — теперь ты со мной и я могу как следует о тебе позаботиться. Дать тебе все то, что ты заслуживаешь, любовь моя.

Он тронуто хмыкает. Как и всегда.

— Да, во всем этом есть положительная сторона — наша встреча. Ты права.

— Я права, — посмеиваюсь, обняв его еще крепче, — мы оба правы и мы в порядке. Хорошее начало дня, не правда ли? Помни, что ничего плохого больше не будет. Никогда.

— Тебе легко поверить, — он щурится, поймав мой взгляд. Слава богу, аметисты светлеют.

— Вот и верь мне…

— Верю, — искореняя и отголосок смеха, полностью серьезно, сдержанно и верно, вдруг произносит Эдвард. Горячо, в который раз, целует мой лоб.

А затем разравнивает мою подушку, по-отцовски трепетно пробежавшись пальцами по волосам.

— Отдыхай, Белла. Я буду здесь.

— Включи лампу.

— Она будет тебе мешать.

— Не будет. К тому же, я хочу сохранить твое зрение.

Надевая очки и открывая компьютер, он фыркает. Зато правда включает лампу.

Ну что же, бежать ему теперь правда некуда… я улыбаюсь, не упрямлюсь. Ложусь. Мягкая, шелковая, нагретая постель. Это блаженство…

Впрочем, для заключительных гарантий, что дает мне и уверенность, и улыбку Эдварда, ставшую очень яркой, своей ногой обвиваю его ногу. Соединяю нас.

Работа работой, но близость никто не отменял. Тем более, Алексайо сам так упрямо хочет быть рядом.

Этим днем Эдвард меня так и не оставляет. Вся его работа и планы отныне умещаются в спальне с «Афинской школой», и мужчина не намерен ничего менять. Он дважды отходит на пару минут, когда необходимо отнести какую-то бумагу Эммету, но не более.

Так что, когда Каролина приходит навестить меня, навещает она, по сути, обоих. Просит Анту, что идет следом, принести еще тарелку бульона.

— Эдди не должен остаться голодным!

Ксай ерошит волосы своего солнышка, дозволяя улечься рядом с нами, и минут тридцать, не меньше, говорит с ней о милых детских глупостях.

Карли, как и Ксай, цветет этой весной. И все мы знаем, что окрыляет в особенности Натоса, благодаря кому в доме воцарился покой и идиллия. Даже если она расписана по минутам.

Алексайо советуется с Вероникой, что давать мне, а что не следует, но, так как температура больше не поднимается, эта тема отпадает сама собой. Так что, забирая Каролину для одного необычного сюрприза, который недавно придумала, Ника просто желает мне поскорее поправиться.

А под вечер, когда Ксай в душе, Каролина приносит мне талисман-амулет в виде очаровательной ящерки фиолетового цвета из соленого теста. У нее золотые лапки и карие глаза.

— Он ваш с Эдди общий, — смущенно докладывает малышка, пожав плечиками, — вы же одинаковые…

Трогательная и такая добрая… я крепко обнимаю юную гречанку, звонко поцеловав в лоб.

— Спасибо, зайчонок. Он идеальный.

И ни капли лести здесь нет.

Эдвард соглашается со мной, когда укладываемся спать и я переползаю в его объятья как полагается. Ящерка смотрит на нас с прикроватной тумбы и чуть переливается от света луны из окна.

— Она зрит в корень…

— Она вся в этом плане в своего дядю, — нежусь в любимых руках, усмехнувшись, — доброй ночи, мой Хамелеон. Пусть сны будут только добрыми…

* * *
Кресло.

Пушистый ковер с традиционным русским рисунком.

Деревянные своды потолка.

Окно в половину стены — обзорное.

И он. И она.

Мазаффар сидит, устроив дочь на своих руках и, пока она спит, слишком внимательно разглядывает детские черты. Ресницы, такие черные и роскошные, волосы, столь густые, что уже можно заплетать в настоящие косы, и сиреневые веки, прячущие его, темно-карие, большие и красивые глаза. Всегда горящие интересом. Всегда — радостные. Потому что в жизни этой девочки не было ни горестей, ни бед. И не будет. Уж кому-кому, а ей хватит родительского внимания. Ради дочери Мазаффар готов на все… в самом буквальном смысле.

Аурания тихонько наблюдает за ними из-за двери. Приникнув к косяку, в белом шелковом халате и с волосами, распущенными по плечам, она незаметна на фоне светлых стен. Неслышно дыхание, нет никаких лишних движений. Такие моменты недопустимо разрушать. Они бесценны.

Мазаффар нежно касается лобика Ясмин, убирая с него непослушные, щекочущие ее прядки. Разглаживает светлую кожу, целует ее, так же невесомо, как невесома и сама девочка, доверчиво приникнувшая к его груди. Ее ладошка оплела папин локоть, головка приникла к плечу в жесткой темной рубашке. Ясмин не боится черного цвета. Ее волосы, глаза, папина одежда… она окутана им. И считает его своим талисманом.

Мазаффар не рушит представления дочери.

И Раре запрещает.

Ясмин тихонько вздыхает, что-то пробормотав. Очаровательные алые губки, приоткрывшись, изгибаются. Ее пробуждения отец допустить не может. Он наклоняется к детскому ушку, чуть тронув его своим дыханием, и сладко, крайне нежно шепчет:

— Sen gece goyunde ukduzsan (ты звездочка в темном небе). Sen ele ağla gälmäz qeder yaxsisan ki (ты так невероятно хороша). Mənim balaca qızım, mənim mələyim (Моя маленькая девочка. Мой ангел).

Аурания едва сдерживает слезы.

Он ласков. Он влюблен. Он… счастлив. Когда-то давно именно так начиналась их история любви. Эти слова звучали для нее, она засыпала на его руках подобным образом, ее он целовал… и она целовала в ответ. Аурания обожала мужа, не было в этом секрета не для кого из них. Она им восхищалась, превозносила его… она была только его, для него. И на самом деле, греховных мыслей о Кэйафасе и их совместном будущем, тем более в сослагательном наклонении, сколько бы ни хотелось, не допускала. Давила на корню.

Сердце Рары заходится неровным боем — от мыслей, от развернувшейся перед глазами сцены. Как бы ни хотела, сколько не должна была бы, а устоять на месте она не может. Неслышной тенью отрываясь от дверного косяка, что служил ее укрытием, бредет к мужу и дочери.

Мазаффар поднимает на жену хмурые глаза.

Только сегодня они не злые, не яростные. Нет в них красных искр жажды мести, нет ничего от Дьявола… темные глаза мужа пусты. Выжжены. И блестят…

Не говоря ни слова, не издавая ни звука, Аурания присаживается на колени перед их креслом. Боязно, но не скрывая своего желания, кладет руки на подлокотник. Не отводит взгляд.

Мужчина глубоко вздыхает, почти инстинктивно прижав дочку покрепче к себе.

— Rara, Sevgine ihtiyacım var (Рара, мне нужна твоя любовь).

Сморгнув капельку соленой влаги от такой обезоруживающей просьбы, Аурания сдавленно улыбается. Позволяет себе вольность, но касается руки Мазаффара, придерживающей головку Ясмин.

— Я — твоя. И любовь моя тоже…

Мужчина поджимает губы, супится, словно бы что-то пряча. На какое-то мгновенье отводит взгляд, всматриваясь в пейзаж за окном. Там уже темно, но в далеких сумерках неба прослеживаются силуэты облаков. В свое время они могли вдвоем часами их разглядывать.

— Она очень красива… — Рара с нежностью, какую не измерить, второй рукой оглаживает волосы дочери, ниспадающие к подлокотнику, — ангелочек…

— Она похожа на тебя, — глухой голос Мазаффара трескается.

— И на тебя, — Аурания позволяет себе большее, скользя от запястья уже к его локтю, по коже, по рукаву рубашки, — она — твоя копия.

— Наша…

— Наша, — блаженно повторив такое желанное слово, Рара с трудом удерживает соленую влагу, — а я ведь никогда сполна не благодарила тебя за это чудо… за нее…

Мужчина сглатывает, опустив глаза. Длинные черные ресницы — будто срисованные с ресниц Ясмин — касаются щек.

Кажется, не одна Рара сегодня борется со слезами. Сколько бы речи ни шло о недопустимости мужской слабости, факт остается фактом. И Рара его принимает.

Она встает, поддавшись сиюминутному порыву. И ласково, как только может, накрывает обеими ладонями лицо мужа. Любуется им, оглаживает, стирает слезы. Нежно-нежно.

— Мое счастье…

Мурад неровно выдыхает. Сдерживается из последних сил.

— Давай уложим ее в постель, — тепло глянув на дочь, Аура просительно протягивает к ней обе руки, — позволишь мне?

Мазаффар смиряет ее пронизывающим взглядом.

Качает головой, самостоятельно поднимаясь с кресла.

— Нет нужды.

И покидает верхнюю комнату, откуда так любит наблюдать за окружающим миром, если выпадает минутка, направляясь к спальне Ясмин.

Рара идет следом, всем своим видом желая скрыть, что уязвлена. На самом деле, именно этого она боится больше всего — даже больше, чем потерять Мазаффара — что он отнимет у нее дочь. Запретит быть с ней. И это будет невыносимо…

В детской Мурад осторожно укладывает ребенка в роскошную кроватку с розовыми простынями, нависающим балдахином и плюшевым одеяльцем. Довольно улыбаясь, малышка обвивается вокруг своей подушки с узорчатой наволочкой, затихая.

Папа любовно целует ее щечку. Папа поправляет ее покрывало. Папа подтягивает друг к другу тюль балдахина.

А затем он поворачивается к Аурании, в нерешительности стоящей за его спиной, и протягивает ей руку.

Дважды Рару приглашать не нужно.

Мазаффар не произносит ни слова. Ведет жену за собой, четко следя за тем, чтобы не отставала, крепко держит ее ладонь, обещая не отпускать. Его обручальное кольцо холодит девушке пальцы.

Но вот они на пороге супружеской спальни, главной комнаты в доме. Мурад придерживает дверь, пропуская Ауру вперед. Эту же дверь крепко закрывает.

Девушка стоит чуть дальше порога, выжидающе глядя на супруга. Она толком не знает, что он намерен делать, но ловит себя на мысли, что не боится. Ничего.

— Aslanım…[45]

— Balım[46], — кое-как вздохнув, говорит Мазаффар. Ступает по ковру вперед. По-собственнически неостановимо, но по любовному мягко кладет свои большие ладони жене на пояс. Под ее халатом ничего, кроме нижнего белья, нет. И он знает это.

Аурания самостоятельно дергает пояс. Он змейкой соскальзывает на пол.

— Как твое здоровье, Рара?..

Она будто не узнает его голос. Он чужой. Он… неправильный. Аурания поглубже вздыхает, сама себе качая головой.

— Я та же, Мазаффар.

Он окидывает ее своим фирменным серьезным взглядом с ног до головы. Поджимает губы.

— И ты хочешь меня?

Аура сдавленно выдыхает, отрывисто кивнув.

— Bana sen lazımsın.[47]

И уже не просто пояс, а весь свой халат, ничуть не жалея, скидывает на пол. Он струится невесомым облаком по ее талии, ногам. Опадает вниз, создавая вокруг своей обладательницы ореол серебряного блеска. Оттеняет кожу Рары и ее волосы, ее невероятные глаза.

На сей раз ладони Мазаффара касаются уже обнаженной кожи своей женщины.

Он дышит чаще.

Подступает ближе.

— Раз нужен — я твой. — И глубоко, не чураясь своего желания, жену целует. А затем, не разрывая этого поцелуя, уносит в постель.

* * *
Двадцать седьмого мая, в семь часов утра, когда солнце светит в окно, разгоняя сонливость, а горячий чай стынет на тумбочке, возле зеркала ванной нас двое.

Ксай, идеально выбритый, свежий, в хрустящей белой рубашке и сером костюме, в котором был в первую нашу встречу и который идет ему больше любого другого… и я. В атласной пижаме нежно-голубого оттенка с забавным узором из цветов на своих шортах. Мужу они нравятся.

Он наблюдает за моими действиями в зеркало. Довольно спокойно, взгляд умиротворен, дыхание ровное, а поза никак не выражает тревоги своего обладателя. Но я знаю, что он волнуется. В конце концов, сегодня первый из двух решающих дней в жизни «Мечты».

— Ты затмишь всех, — обещаю Уникальному, невзначай коснувшись пальцами его шеи, — подними чуть повыше голову. Ага. Секунду.

И галстук, прежде ненавидимый им, а сегодня — необходимый, завязываю как полагается. Шелковый, темно-фиолетовый, приятно скользящий в руках. Он правда дополняет образ. И узел, пусть классический, но смотрится очень свежо. Алексайо вообще за столько времени впервые так… при таком параде. И мне радостно. Я люблю Эдварда любым, в пижамных штанах и даже без них (особенно без них!), но сегодня он великолепен. И я бы многое отдала, чтобы почаще любоваться таким видом.

Рубашка выглажена. Воротничок уложен. Благодаря стараниям Рады на штанах необходимые стрелки. А уж взгляд… аметисты самое большое украшение Эдварда. Никакой галстук не сравнится.

— Это наши спонсоры. Кого затмевать?

Я оглаживаю новоиспеченный узел на его шее, аккуратно вправив галстук под пиджак.

— Ваше дело — лучшее, в которое они вкладывали деньги.

— Осталось это доказать…

— Не будь пессимистом. К тому же, я уверена, вам ничего не стоит их убедить.

— С твоей верой можно сворачивать горы, солнце мое, — он любовно, с мерцающими теплотой глазами, ведет пальцами по моей скуле. Я тут же приникаю к любимой руке. У Алексайо новый парфюм. Не мята, упаси Господи, не горький грейпфрут Эммета, а нечто невообразимое, теплое и крайне приятное. Я чувствую нотки сандала, меда, кипариса и, возможно, можжевеловых ягод. И все это великолепие скрывается в маленьком черном флаконе с платиновыми буквами.

До встречи со мной Эдвард отдавал предпочтение Dior, я помню убранство его ванной комнаты. Но после нашей свадьбы муж перешел на Dolce&Gabbanа. Итальянцев, получается, я люблю больше, чем французов.

— Это всего лишь туалетная вода, — посмеивается с меня Ксай, пальцами путая волосы. Еще не до конца проснувшаяся, в своей пижаме, без самого банального макияжа и с полным отсутствием прически, рядом с ним я выгляжу в лучшем случае недоразумением. Но аметисты, когда Уникальный смотрит на меня, пылают так, будто красивее быть уже не может. Будто я — совершенство.

— Лучшая туалетная вода, — мурлычу, извернувшись и чмокнув его в щеку. Запах запечатлеется на губах, запоминается рецепторами. Я еще буду спать, а он будет рядом. — И ты лучший.

— Группа поддержки? — он шаловливо улыбается мне левой стороной губ, притягивая к себе, — ты же мой Бельчонок… что бы я без тебя делал?

— Не надевал галстук?

— Ох, это не трагедия, — Эдвард бархатно смеется, приникнув щекой к моим волосам, — скорее, не спал бы полночи. Ты имеешь удивительное свойство усыплять.

— Я просто не оставляю выбора, когда лежу сверху.

Его фиолетовые глаза вдруг подергиваются красной пеленой жара. Горячей.

— Я люблю, когда ты сверху.

Мои щеки сами собой краснеют. Я чувствую.

— У нас будет время…

— Еще как будет, — Ксай, загадочно прищурившись, кивает на свой галстук, — снимешь его с меня этой ночью? Я надеваю его ради этого.

Пунцовея еще сильнее Бог знает почему, я хихикаю.

— И не ради спонсоров «Мечты»?

— К черту спонсоров «Мечты», — он почти рычит, хоть и очень тихо, посильнее обвивая меня за талию, — любому человеку нужно вдохновение… я свое нашел и никому не отдам.

Решительный, воодушевленный Ксай — зрелище, заслуживающее предельного внимания. Это почти северное сияние. И я передать не могу, как счастлива подобное видеть.

Наверное, все дело в том, что хоть немного, но жизнь настраивается на нужный лад.

Прежде всего, выздоравливаю я. Точнее сказать, конечно, просто избавляюсь от жара, но мужа это по-настоящему окрыляет. Он сутки упорной работы из трех до презентации провел на нашей постели, каждые три часа меряя мою температуру — в перерывах от сверки детальных расчетов. Мне тогда казалось, он загонит себя, разрываясь между неотложными делами и мной. И я уже послушно меряла температуру сама, не споря.

На вторые сутки Ксай в кабинет все же ушел, предварительно убедившись, что со мной все в порядке. И уже оттуда под ночь вытаскивала его я, когда даже Эммет сложил чертежи и убрался в спальню. Пришлось напомнить Алексайо о нашем договоре и пригрозить санкциями.

На третьи сутки я уже его не трогала, почти смирившись. В полночь Эдварда еще не было рядом, но к половине первого он пришел. И готов был вертеться еще полночи, вспоминая, что сделал и проверил, а что проверить забыл, если бы не мое упрямство. В конце концов я просто заняла на его груди ту же позу, какую мы вместе создали на Санторини — обвив руками, ногами, а дыханием согревая — и угомонила. Моей наградой было то, что до утра Алексайо умиротворенно проспал. А под будильник встали мы оба.

— Я тоже, — обещаю ему в ответ, ухмыльнувшись. И, наконец себе это позволив, почти безбоязненно как следует прижимаюсь к его поясу. Ширинке. А пальцами следую по бедрам. На сантиметр ниже ремня.

Ксай рычит почти в голос, но одергивает себя. Победно скалится.

— Вечером…

— Вечером, — целомудренно целую его губы, отстраняясь. Поправляю узел галстука, — во сколько тебя ждать?

— Встреча планируется до четырех. Возможно, мы с Эмметом пообедаем с ними там же. К семи, надеюсь.

— Не так уж и долго, — стараюсь изобразить веселье, что потихоньку гаснет, погладив его волосы. Смоляные, но отливающие золотом — мое невозможное, которое возможно. И осторожно, с особой лаской, глажу поседевшие волоски у висков. Кажется, с моей неожиданно взявшейся температурой их стало больше.

— Не скучай, белочка, — подбадривает меня Эдвард, опять прижимая к себе, но на сей раз без подтекста. Гладит спину так нежно, как умеет только он, — зато все почти кончилось. Больше так надолго оставлять тебя я не буду.

— Это утешает…

Наверное, оптимизма во мне маловато. Ксай, мотнув головой, крепко целует мою макушку.

Но голос его вмиг становится очень серьезным.

— Белла, мы оставляем вам большую часть охраны. Глеб, который сегодня за главного, тоже здесь. К нему — по любым возникшим вопросам. И, если учесть, что сегодня решающий день для проекта «Мечты»… возможно, вам лучше не ходить на улицу. Для безопасности и нашего спокойствия.

Я оглядываюсь на окно, в котором солнце прямо-таки блещет.

— Для Карли это будет сложно…

Эдвард понимающе потирает мои плечи.

— Я знаю. Но попробуйте… занять ее едой? Она любит готовить, мы уже выяснили это. Как насчет кулинарного марафона?

Я усмехаюсь.

— Продуктов хватит?

— Парни привезут еще. Только скажи.

Он обеспокоен, я вижу. Поднимаю глаза и как день вижу истину, которая и без того должна быть понятна. Эдвард ненавидит оставлять меня и Каролину в принципе. А еще одних, а еще сегодня, а еще увозя Натоса. Ему почти больно.

— Ты приедешь в семь и все будет хорошо, — вздохнув, обещаю ему. Привстаю на цыпочки, целую в щеку, — думай о «Мечте». Это ваш звездный час.

— Звезд у меня этот самолет отобрал достаточно…

— Пусть бы не напрасно, — разравниваю лацканы его пиджака, поправляю воротничок рубашки, глажу галстук, — береги себя… и удачи, любовь моя.

Я получаю трепетный поцелуй в лоб. Потом в скулу. Потом — в щеку. И в конце концов Эдвард доходит до губ, чуть ощутимее нужного сжав их.

— Я всегда с тобой, Бельчонок. Звони мне в случае малейшего происшествия. Пожалуйста.

— Обещаю, — по-скаутски верно заверяю его, не тая улыбки, — до вечера, Эдвард.

* * *
Рара лежит на груди мужа, время от времени нежно целуя его кожу. Чувствует себя маленькой девочкой: любимой, согретой и желанной. Ощущает его руки на талии, на спине. Его дыхание — на волосах. И близость — не просто физическую. Поистине душевную.

Он возвращается…

Их упоительный момент близости, пусть и кончившийся довольно быстро, дорогого стоит. Рара давно не испытывала физического удовольствия, еще и помноженного на удовольствие моральное, а потому для нее эта нега особенно сильна. И мир, наконец, кажется светлее.

— Senle mutluyum (я счастлива с тобой), — не тая своих чувств, шепчет Аурания. Прикрывает глаза.

— Я тоже, — Мазаффар, не отнекиваясь, чинно кивает. Но рука его крепче прижимает к себе жену, — ты действительно та же…

— Я говорила, — она по-девчоночьи широко улыбается, зарываясь лицом в его грудь, — я вернулась к тебе. Я твоя.

— Надолго ли…

— Навсегда, Мазаффар. Ты знаешь, — ее голос бархатный, теплый, лучистый. Им можно залечивать раны, исцелять. Его хочется слушать — даже ей самой. И потому, наверное, Мурад добр. Он всегда был добр, но сегодня — особенно. Наверное, сказалась близость их разлуки… или же размолвки, что едва не сломали все.

Рара по-особенному тепло целует его шею.

— Давай забудем обо всем.

— А о чем мы помним?

— И все равно — забудем. О нем…

Она может поклясться, что он изгибает бровь.

— О ком?

— Ты знаешь, о ком. Забудем и никогда больше не вернемся к этой теме. Он того не стоит.

Мурад мрачнеет. Грозовые тучи, затягивающие его глаза, пугают. Аурания встречается с их взглядом и робеет. Но должна закончить. Ей еще есть, что сказать.

— Мазаффар, он в нашей семье третий. Я этого не желаю. Я хочу, чтобы Ясмин видела, какими могут быть отношения между любящими людьми. Чтобы она росла с нами и равнялась на нас. Чтобы никогда ее не коснулась боль нашего расставания.

— Собираешься расстаться?

— Нет. Оставить прошлое в прошлом. Расстаться с ним, — девушка как может нежно поглаживает торс своего избранника. Ногой под одеялом обвивает его ногу. — Кэйафас… далеко. За тридевять земель. Он не нужен нам.

— Он нужен тебе, раз даже сейчас о нем вспоминаешь, — Мурад сжимает зубы. Почти рычит.

— Ради тебя. Чтобы ты забыл.

— Такое не забывают.

— Мазаффар…

— Давишь на жалость? Не пристало тебе, Аура.

— Я не давлю. Я прошу. Я… говорю, — осмелев, она прикусывает губу. Для большой решимости втягивает воздух через нос, одним резким движением садится на постели. И почти сразу же переметывается на талию мужа. Склоняется, прекрасная в своем обнажении, над ним. Заглядывает в черные глаза.

— Мазаффар, я хочу подарить тебе сына. Я хочу подарить тебе много сыновей. Сейчас и потом… всегда. Я хочу тебя, — ведет линию поцелуев по его скулам, спускаясь ниже. Притрагивается к губам, щекочет их, но не вторгается. Пока просит. — У него никогда не будет детей… он уже проклят, уже наказан… ни одного сына, ни одной дочери… разве это не самое страшное? Разве мало?

— Он этим наслаждается, — неумолимо отметает мужчина. Ауру окутывает отчаяньем от его грубости и твердолобости.

— Он безумно страдает. И пусть страдает. Всю жизнь ему страдать. Незачем эти обвинения… давай их снимем.

— Ты опять защищаешь человека НЕ из своей семьи, — рыкнув, Мазаффар двигается под ней. Впивается пальцами под ребра, — я предупреждал, Рара…

— Он будет всегда отправлять нам жизнь? Днем и ночью? — она почти плачет, но не сдается. Не покидает своего места. Горячо бормочет, склоняясь к мужу совсем близко. Целует, гладит его. Задабривает. — Давай уедем, Мазаффар. Далеко. Навсегда. Нас никто не найдет, а мы начнем все заново. Ничего больше не будет нас связывать… ни с Россией, ни с ним.

Муж смотрит на нее, практически не моргая. Долго смотрит. Пристально.

Прищуривается.

— Mənim zanbaq (моя лилия), — глухо, собственнически шепчет, убирая ее волосы с лица, освобождая себе пространство. — Мы уедем, да. Мы очень скоро уедем. Я клянусь.

— И все останется в прошлом… — Рара волнуется, ей почему-то не по себе, а от обнаженности начинает потряхивать, — и никогда, никто… да?..

— Да, — Мазаффар вздыхает, припадая к ее груди. Сажает на себя как следует, гладит локоны. — Да… только да…

А потом переворачивает их. Прижимает жену к простыням и, склонившись к ее уху, замерев у самого входа, разгоряченный, необузданный и такой манящий, шепчет. Искренне и многообещающе:

— Мы оставим его в прошлом, Аурания, как ты и хочешь… этой ночью Кэйафас будет мертв.

Мазаффар почти с преступным удовольствием глядит на то, как глаза девушки распахиваются. Ее передергивает — под ним. Она всхлипывает — под ним. И уже плачет.

Плачет?..

Зажмурившись, Мурад с силой входит в жену. Забирает себе то, что по праву — его.

— Mənim zanbaq…

* * *
Каллены уезжают в половину восьмого утра, меняя свои машины на новую «БМВ-X6», что охрана оснащает и специальными датчиками, и особым стеклом. Шутки шутками, но судя по тому, что я видела, открыта настоящая охота… а это очень страшно. Будь моя воля, я бы никогда не отпустила Алексайо одного, но ему лучше не знать. Ему спокойнее не знать. Напоследок я поцеловала его по-особому, со всеми эмоциями, что теплились внутри. И убеждена, что Эдвард понял. Он вернул мне такой же поцелуй.

Но сейчас уже не семь утра. Уже десять.

И я, спускаясь вниз, застаю на полу в зале загорающего на солнышке Когтяузэра, гремящую песню Русалочки из одноименного мультфильма, и Веронику с Каролиной, усевшихся перед экраном. Ника заплетает малышке косы, перевязывая их тонкими, но яркими ленточками, а девочка едва слышно повторяет слова за Ариэль. Это ее любимая часть мультфильма.

На кухне не слышно Рады и Анты. Зато, судя по шелесту наверху, они там. Затеяли стирку.

Кажется, Ника отвоевывает у домоправительниц кухню…

Первым меня замечает Когтяузэр. Он лениво поднимает голову, следя за мной своими серыми глазами, и мурлычет что-то едва слышное, но прекрасно заметное для Карли. Вынуждает ее обернуться.

— Белла!

Радость малышки всегда особенна. И особенным делает тебя, за что люблю ее еще больше.

— Привет, красавица, — я нежно улыбаюсь ей, добродушно кивнув новоиспеченной миссис Каллен, — доброе утро, Вероника.

— Изза, — она мне отвечает, выпуская девочку из плена своих рук. Крепит ленточки в ее косах, не давая работе пропасть даром. — И тебе.

Вероника сегодня выглядит так же хорошо и по-домашнему, как мы все. Солнце искрит ее волосы золотом, глаза отливают изумрудным блеском. Ну а зеленая кофточка вкупе с недлинной юбкой это все дополняет. Весна. Уже почти лето. Ника — это лето.

— Мы будем готовить килокотопиту, Белла! — восторженно заявляет Каролина, выжидающе оглянувшись на Веронику. — Это пирог с тыквой, фетой и шалфеем! Папа говорил, он ему очень нравится. А еще… еще, Ника?

Приходя на выручку своей падчерице (хоть слово это и не применимо к отношениям этих двоих), девушка поднимается с кресла. Подходит к нам, с теплом глядя на то, как Карли обвивает мою талию, заглядывая в глаза. Девочка тоже, подобно солнышку, сегодня радостна и счастлива. Черные ресницы, правильные черты, глубина серо-голубых озер глаз и такая нежная, шелковая кожа. Каролина не просто красивый ребенок, она истинный идеал. Однако глубоко ошибается, если думает, что восхищаться ею и любить ее можно лишь за это. Внутри у моего золота такое же идеальное, прекрасное, чуткое сердце. И оно заслуживает лучшего.

— Нтоматокефтедес, — произносит миссис Каллен, озадачивая нас обеих, — это…

— …Оладушки с помидорами и сыром! — подхватывает Карли, выправляя ситуацию. Почти подскакивает на месте от нетерпения. — Будешь готовить с нами?

Я поднимаю глаза на Веронику. Ответ должна дать мне она. Их отношения с Каролиной укрепляются, доверие растет, что заметно даже слепому, и вдруг сегодняшний день она хотела отвести под готовку наедине? Чтобы еще больше сблизиться с юной гречанкой?

…Но мои опасения оказываются напрасны. Девушка почти сразу ободряюще кивает.

— Конечно, — отзываюсь Карли, еще ждущей моего ответа, — я буду очень рада поучаствовать.

Похоже, совместная готовка теперь — ритуал. Не худший, стоит заметить. Мне есть чему поучиться у Вероники. В конце концов, мы оба замужем за греками.

На кухню мы перебираемся минут через пять. У Каролины теперь свой личный фартук, цветастый и удобный, а также обруч для волос, когда не заплетены в косы. Мне Ника протягивает второй фартук, оставляя себе небольшой, тканевый и невысокий. Уверяет, что почти не пачкается во время готовки.

И… мы начинаем.

Нарезаются помидоры, вскрываются коробочки феты, овощи мелко рубятся в каждую из порций, а на огне уже кипит пшеничная крупа булгур. Ника колдует на кухне, точно зная, что и когда добавлять, а мы с Каролиной наблюдаем за ней и работаем на подхвате. Зрелище стараний бывшей Фироновой завораживает.

В процессе всплывает решение приготовить так же особый влажный пирог из шоколада, орехов и сложного многосоставного крема. Каролина хлопает в ладоши, хвастаясь тем, что уже умеет как следует растирать яйца с сахаром.

…Ближе к обеду приползает на кухню Тяуззи. Выжидающе садится на тумбочку, свободную от нашихкулинарных шедевров, даже не мяукает. Просто терпеливо ждет. И Карли уже спешит к нему с кусочком свежеиспеченного пирога, щедро посыпанного фетой.

Греческий кот не отказывается от греческой кухни. Ест. Только краем глаза посматривает на охранников, занявших посты у входной двери. Он их слышит.

…Мы обедаем впятером, с домоправительницами (зовем и Глеба с его ратью, однако он отказывается, на что Ника выносит им еды на улицу). Рада и Анта, спускаясь на запах нашего импровизированного шведского стола, лишь улыбаются. Томатные оладьи нравятся всем, не глядя на их специфичный вкус, а вот пирог с баклажанами явно не для Карли. Она морщится, когда пробует его. Зато торт — куда же без него! — доедает первой. Сладкое для малышки, как и любого нормального ребенка, ее конек.

Что следует за обедом?

Мультики. Настольные игры. Обсуждения каких-то мелочей.

Каролина предлагает прогуляться, однако мы с Вероникой, оба подкованные нашими мужчинами, мягко ее отговариваем. Переключаем внимание. И удается.

До вечера, что обещает вообще не наступить, судя по тому, как медленно идут минуты, мы успеваем сделать многое, если не все, что взбредет в голову.

Но вот на часах уже семь.

Вот уже слышен шелест гравия от подъезжающей машины.

И под дверью шаги.

Заигравшаяся с пушистым любимцем, Карли вскакивает, вглядываясь в дверной проем.

— Папа! Эдди!

…Он входит. Один.

Высокий, мускулистый, очень мрачный. Со стальным взглядом и плотно сомкнутыми губами.

Глеб. Наш главный охранник.

Мы с Никой почти одновременно поднимаемся со своих мест. Напуганно.

— Вы уезжаете, — не бросая слов на ветер, кратко сообщает мужчина. — Мистер Каллен велел не задерживаться в этом доме больше ни секунды.

Capitolo 52

Мой Бельчонок.

Против воли я затаиваю дыхание, услышав эту фразу. Нежную. Пропитанную лаской. Осторожную и влюбленную. Родным голосом, который не спутаю ни с каким другим. Голосом, подтверждающим, что Эдвард в порядке. Он жив.

Послушай меня внимательно.

А разве раньше бывало иначе? Разве вообще может быть иначе? Я прикусываю губу, чуточку прикрыв глаза. Стараюсь сосредоточиться.

Извини, если я напугал тебя. Мы с Эмметом до последнего надеялись, что все выйдет иначе. Но обстоятельства поменялись и теперь нужно действовать им под стать.

Я пытаюсь наслушаться баритона. Здесь, в окружении недоуменных лиц наших домочадцев, под серьезным взглядом Глеба, который он с меня не сводит, тембр Эдварда — предел мечтаний. Рядом с ним мне никогда не страшно. Я знаю, что делать, если он со мной. И я знаю, за что сражаться. Никогда не отступать.

Я слушаю Ксая, как он и просил.

А Каролина, стиснув пальчиками свое платьице, закусив губку, жадно слушает меня. Глаза ее уже мерцают, а беспечность в них пропадает под чистую. Ника, стоящая за спиной девочки, прижимает ее к себе, поглаживая детские плечики. Выражение ее лица — сосредоточенно-напряженное — так же невозможно проигнорировать.

Анта и Рада, выглянув из кухни, медленно подходят к нашему маленькому кругу доверенных. Они в прострации.

И только Тяуззи, немного разряжая атмосферу, протяжно мяукает, пристроившись у ног хозяйки.

Белла, во всем слушайся Глеба. Что бы он ни велел делать.

В голосе просьба. Нет. Мольба. Скрытые огоньки страха. И много, по-настоящему много веры в мое благоразумие. За все время Эдвард говорил со мной таким тоном лишь раз…

Краем глаза я посматриваю на охранника. Эту гору из серьезности и воли, помноженные на четкий анализ обстановки и продуманность плана действий. Его тяжелый взгляд проходится по мне со сдерживающим фильтром подчиненного, но все равно пробирает до костей. Профессионализм нашего начальника охраны зашкаливает… и трудно это не заметить. Глеб считает тратой времени этот звонок. Глеб намерен вывести нас из дому за пять минут, а я уже пять говорю с Эдвардом… но он понимает меня. Уважает мое право на информацию. И входит в положение.

Я отвечу на твои вопросы, Белла. Через час. Я обещаю.

Сглатываю, сама себе согласно кивнув. Я доверяю Эдварду. Я прекрасно понимаю, в какой ситуации мы все оказались… и я не буду ставить ему палки в колеса. Ради его безопасности. Ради безопасности Каролины.

— Я поняла, Ксай.

Слышу его облегченный, теплый вдох, звучащий почти идиллией в этом начинающемся сумасшедшем доме. Мое спасение, мое вдохновение, мое все. И крохотную, но такую теплую улыбку. Благодарную.

До встречи, моя девочка.

— Ксай, — кратко, шепотом, прощаюсь я. И отключаю мобильный.

Обернувшись к Веронике, все еще придерживающей Карли рядом, от греха подальше, хмурюсь.

— Мы должны ехать.

Каролина куксится так, словно ей очень больно. Ее ладошки безвольно повисают по бокам.

— Не надо…

— Папа нас встретит, — пытается утешить девочку Ника. Поднимает на меня глаза, — так ведь?

— Да. И папа, и Эдди, — я стараюсь ради юной гречанки придать лицу хоть какую-то безмятежность, — все будет в порядке, солнышко.

— Нам паковать вещи? — Рада, выглянув из-за плеча Анты, сбитая с толку, глядит на охранника.

— Надеть куртки, взять удобную обувь и паспорта, — четко, вернув себе возможность контроля ситуации, глухим басом отвечает тот, — и как можно скорее. Как можно.

— Я переодену тебя, — вызывается Ника, потянув Карли к детской. Тяуззи просительно увивается за ними. Ему хочется на руки.

— Давайте я, Вероника Станиславовна, — Анта ступает вперед, тревожно глянув на девочку в платье и Нику в домашнем халате, — лучше переоденетесь сами. Я-то одета. — Она оборачивается к рыжеволосой домоправительнице, что уже стягивает передник, кидая прямо на пол. — Забери наши вещи, Рада.

Каролина вздрагивает.

— Мой кот!

— Я возьму его, — я ловко подхватываю пушистого на руки, припоминая, куда Эдвард спрятал его переноску, — иди с Антой, Каролин.

Когтяузэр пробует не согласиться с принятым решением, но едва ли это удается ему, уже оказавшемуся на высоте. Я держу его крепко. И одновременно думаю о том, где искать свой паспорт.

Дом оживает. Все его домочадцы заняты делом.

И лишь Глеб, оставаясь внизу, в своем темном костюме, подчеркивающем мускулы, тяжелым взглядом изучает часы на своей руке. Торопит нас.

Снаружи, в пятнадцать минут восьмого, еще светло. Солнце играет на верхушках пихт, серебрит ручейки недавнего дождя, забавляется с облаками, белыми и пушистыми, на синем небе. Тепло. Даже ветерок — и тот теплый. И нет ни намека на предвидящуюся грозу…

У самого крыльца, поправ лужайки и клумбы с цветами, два черных внедорожника. Домоправительниц Глеб отправляет во второй. Нас — в первый.

И Каролина, сжав переноску с Тяуззи как последнее, что у нее осталось, неумело забирается на заднее кожаное сиденье, толкнувшись от металлической подножки. Взволнованно следит, садимся ли мы с Никой следом. Дабы успокоить ребенка, мы обе занимает места по разные от девочки стороны. И ее ладошки, теплые, маленькие и пахнущие ванильным мылом, с недетской силой пожимают наши пальцы. Кот в ногах недовольно урчит резкой смене обстановки.

Тонированное стекло, что-то мне подсказывает, защищено от пуль. Перегородки между водителем и пассажирами нет. Судя по эмблеме на руле, автомобиль — «тойота». А на переднем сидении почти точное отражение Глеба, его помощник. Петр. Мы уже познакомились у Ксая в больнице.

Машина резко стартует с места, оставляя наш с Аметистовым дом, проникнутую воспоминаниями лужайку и лес, столько раз изображенный мной в акварельном виде, позади. Поглаживая пальчики Карли, наблюдая за тем, как движется стрелка на спидометре и мелькают повороты целеевской дороги, я не до конца отдаю себе отчет, что происходит. Все кажется мне сюрреалистичным, пропитанным самим определением слова «нереальность». В конце концов, быстрая смена событий сама по себе выбивает из колеи, а здесь, судя по реакции охраны на приказ Каллена, замешана еще и угроза для жизни…

Я боюсь. По-настоящему, до дрожи за своих родных людей. И ничем этому не поможешь.

Вероника перехватывает мой взгляд. Она, с распущенными волосами, в первой попавшейся блузке и джинсах сидит рядом, дозволяя увидеть, что и сама напугана. До чертиков. Но в то же время в ее зеленых глазах подсказка — Каролина здесь. И мы обязаны в первую очередь думать о ней. Юную гречанку и так потрясывает как в лихорадке.

— Я не хочу уезжать…

— Порой нет других вариантов, Карли.

— У нас никогда их нет.

— Мы едем к папе, — напоминаю я. Пытаюсь встроиться в размеренный, успокаивающий голос Вероники.

— Папа меня не заберет. Он нас отправит…

— Каролин, — тяжело вздохнув, новоиспеченная миссис Каллен наклоняется и притягивает девочку к себе. Заключает в теплые, но надежные объятья.

Каролина пытается не реагировать.

Каролина мечтает остаться безучастной.

Но стоит губам девушки лишь коснуться ее волос… как плотину прорывает. И Каролина, поправ все свои правила, все сдерживание, с отчаянным детским стоном, предваряющим истерику, обвивается вокруг медсестры.

— Н-ника…

— Я с тобой, зайчонок, — та утешающе гладит ее спинку, прячет от всего, даже от меня. Укутывает своей нежностью и голосом, в котором один мед. Могу поклясться, даже Петр, плененный, следит за ней с пассажирского переднего сиденья. Ника… мама. Самая настоящая.

Глеб ускоряется, километры пролетают быстрее, как и пейзажи за окном, но рядом со мной, здесь ничего не меняется. Любовь. Самая чистая, самая светлая и самая красивая. От нее хочется жить.

— Я никому не дам тебя в обиду, — шепчет на ушко малышке Вероника, прикрыв ее плечи своей курткой, — и никто и никогда не посмеет стать между вами с папой. Мы будем все вместе. Мы будем с ним.

Каролина всхлипывает, но кивает. Ей спокойно рядом с мачехой… с мамой.

Я не мешаю им, лишь исподтишка наблюдая, устроившись у самой двери, сбоку. Я тихо радуюсь тому, что маленькое создание, больше всех заслуживающее счастья и покоя, наконец обрело его. По крайней мере, начало положено, а это уже полдела. Большая даже его часть.

Мы направляемся в аэропорт Шереметьево. Я устанавливаю это по указателям, которым четко следует Глеб, и по постепенно редеющим лесам, переходящим в поля. В конце концов, когда впереди виднеется причудливое строение из стекла и бетона, вытянутой формы и с огромным количеством самолетов, все становится предельно ясно.

От паники, что Ксай выпроводит нас из страны, даже не объяснив ничего, меня спасает лишь его обещание ответить на все вопросы через час. А мы едем уже почти столько же…

Каролина, ища защиты, приникает к Веронике крепче. Вжимается в нее, оставляя себе немного пространства лишь для контроля за Тяуззи. Ее глаза, становясь все больше и больше по подъезду к международному аэропорту, наполняются слезами снова.

— Я никуда не полечу!

— Иди ко мне, моя красавица, — Ника переключает ее внимание, перехватив обе ладошки. Поглаживает роскошные темные волосы, — немножечко потерпи. Мы еще не знаем, что будет.

— Я все равно не полечу! Я не хочу опять одна!..

— Каролина, мы вместе, вместе, — не выдерживаю я, ловя мерцающий взгляд юной гречанки, такой загнанный и потерянный, — видишь? И так будет всегда.

— Нет…

— Ш-ш-ш, — я вношу свою скромную лепту, огладив ее коленки, дрожащие так же, как и все тело. Улыбаюсь, надеясь, что своим примером расскажу больше, чем банальными словами.

Спокойствие. Только спокойствие.

Нам оно понадобится.

Глеб ловко поворачивает на развязке к первому терминалу. Главному. Он минует запрещающие знаки, игнорирует гудки других водителей, и движется четко к своей цели. К шлагбауму, пропускающему на территорию аэропорта и парковочные полосы самолетов.

Человек на пропускном пункте, едва завидев какое-то удостоверение, протянутое главой охраны, немедля освобождает путь. И автомобиль, минуя разделительную полосу, довольно быстро въезжает, врывается внутрь. В воздухе уже постепенно вступают в законные права сумерки. Воздух свежеет, пахнет вечером. А облака плывут медленнее, наливаясь темнотой.

Охранник везет нас по бетонным плитам к единственно-верному месту — серому ангару в некотором отдалении от остальных. Здесь уже не так ярко светят фонари, нет машинок «follow me», сопровождающих самолеты, а самих летательных аппаратов не видно и в помине. Мы будто бы покидаем территорию аэропорта, хотя ограждение и мерцающие вдалеке взлетные полосы говорят об обратном.

Впрочем, от терминала мы в любом случае далеки. Даже дополнительного.

Каролина жадно вглядывается в однотипный пейзаж за окном, все еще не отпуская Ники. Эта девушка придает ей сил. Она смогла добиться доверия своей будущей воспитанницы.

Я следую примеру девочки. Не совсем понимаю, что происходит.

Но вот автомобиль останавливается. Вот Петр, резво покинув его, открывает дверь мне, пока Глеб помогает Веронике и Каролине. Я захватываю с собой переноску с котом, дабы позволить ей быстро и спокойно выйти.

Это оказывается очень кстати.

Сперва я слышу недоверчивый всхлип, а потом безудержный визг. И в отражении закрывающейся двери меня настигает видение Эдварда, наскоро чмокнувшего племянницу в лоб, а затем и Эммета, подхватывающего свое сокровище на руки.

Он, в том же костюме, в каком уезжал, только лишь с распущенным галстуком, крепко прижимает дочь к себе. Наверное, со всей медвежьей силой, даже глаза закрыв и уткнувшись подбородком в ее плечико. Карли не больно. Она лишь рада. И держит отца, насколько хватает сил, с таким же рвением. Плачет, пусть пока и беззвучно.

Петр подводит меня ко входу. Берет в руки переноску, освобождая мои.

И снова — очень кстати.

Потому что по примеру Каролины, увидев своего Алексайо — живого, здорового, столь близкого — не сдерживаюсь. Требую его себе, мгновенное переметнувшись в любимые объятья.

Эдвард теплый. Горячий даже. Ткань его костюма, рубашки — мягкая, аромат приятный, пусть и чуть стертый длинным днем, а губы… мои нежные, трепетные губы. Они целуют меня, словно бы встретили там, где никогда не ожидали. Как в последний раз.

— Ты здесь.

— И ты здесь, — задушенно, с трудом усмехаюсь, стиснув его ладони, — мой Ксай…

— Еще бы, — его ответный смешок выходит абсолютно вымученным, у век гусиные лапки, во всей позе скованность, вызванная усталостью, но он счастлив. И даже пытается шутить, — все хорошо. Тише.

— Ты в порядке.

— Да. А ты?

— Ага… — я смаргиваю навернувшиеся на глаза слезы, на мгновенье отстранившись от мужа. Хочу увидеть его лицо. Хочу понять, что утро этого дня и время сейчас, его вечер — рамки одних-единственных суток. Мир не перевернулся. Земля не стала крутиться в другую сторону. И мы вместе. Как полагается. Как надо.

Мой уставший, но такой добрый взгляд аметистов. Мои веки, мои скулы, мои губы, мои длинные черные ресницы… я соскучилась так, будто мы не виделись больше месяца… я устала. Я просто хочу обнимать его. Вот так. Сегодня, завтра, всегда.

…Что-то я расклеиваюсь.

— Бельчонок, я тебя люблю, — никак не способствуя моему успокоению, тем временем шепчет на ухо Ксай. Подмечает, что Эммет так же нечто говорит Веронике, стараясь скрыть это от ушей Карли, уже начавшей разыскивать своего любимца. — И я хочу, чтобы ты понимала, что все, что нужно, я готов сделать, дабы тебя уберечь. Это не подлежит обсуждению.

Я суплюсь.

— Не ценой себя, — сострадательно веду по его правой щеке, кусая губы от ее холодного отсутствия любой реакции. Сегодня это задевает.

— Не ценой, — он кивает, — но просьбой — не упрямиться.

— Боюсь, невозможно…

— Не время сейчас, Белла, — Эдвард серьезнеет, а глаза его становятся чересчур внимательными, напитанными мудростью и желанием оберегать, — просто меня послушай: вы должны покинуть Россию.

Почему-то я была к этому готова. Даже если немного и прошибает болезненной дрожью.

— Нет, Ксай.

— На несчастных четыре дня, — предчувствия мою реакцию, он остается совершенно спокоен. Держит меня, не отпуская, смотрит в глаза, — Кубарев устроил здесь полный разнос и нам с Эмметом нужно немного времени, дабы разобраться во всем.

— Наше присутствие ничего не меняет.

— Меняет все, солнце, — он морщится, опасливо выглянув поверх моей макушки, — это необходимо, поверь мне. С полуночи все наши самолеты оцеплены и не подлежат эксплуатации до окончания следствия. Плата за откладывание подобного… больше не принимается, — я слышу, как он скрипит зубами. Недовольная, мягко разглаживая собравшиеся на лбу и у губ морщинки. Поцелуями и касаниями.

Вот это естественно — быть с ним. Целовать его. Чувствовать. Я только-только едва не потеряла это ощущение… и что же, опять бежать? Снова?!

— Вам не нужно быть здесь. Не теперь. Ради безопасности вашей и Каролины.

— А ради вашей?..

— Ты не защитишь меня в Москве, любовь моя, — Ксай трепетно касается моих щек, словно бы впервые видя их кожу, — и я тебя тоже. Так нельзя.

— Но так правильно. Мы договаривались больше не разлучаться.

— Это краткая разлука, — он сострадательно поглаживает мою спину, — ты даже не заметишь. Погреетесь на солнышке… у Ники и Каролины есть греческое гражданство, у тебя — американский паспорт. Все нам на руку.

— А у тебя — самолет, — сдавленно бурчу, боязно оглянувшись на ангар. Знаю, что в нем. И знаю, что выбора, по сути, у нас нет. Сколько бы я не упрямилась.

А это вызывает слезы…

— У меня — самолет, — почти как ругательство произнося это слово, Алексайо приникает своим лбом к моему. Целует скулы. — Последний. Я обещаю.

Чувствую себя ребенком, но ничего не могу поделать. Его близость для меня хуже наркотика.

— Я не хочу уезжать, — сдавленно и тихо, точно как Карли, шепчу.

— Бельчонок, так надо, — терпеливо уговаривая, он все же немного торопится. Это слышно по голосу. По вздохам. И по прикосновениям рук. — Не пугай Каролину.

Очень, очень дельное замечание. Я с силой прикусываю губу.

— Ника в курсе, — его шепотом эхом отдается у меня в голове, — сейчас нужно сделать все с наименьшей кровью. Я позвоню вам сразу же, как прилетите. Петр и Глеб полетят с вами.

— Целый арсенал…

— Всего двое — это мало. Но лучших, — Эдвард тяжело вздыхает, крепче обвив меня руками. Сдержанно целует в висок, — ради всего святого, моя девочка, береги себя. Через четыре дня, надеюсь, все закончится. Мы сможем вернуться домой.

— Ты не расскажешь мне, что случилось?

— Для этого не время. Не сегодня.

— А когда же?..

— Белла, пора садиться в самолет, — Ксай неумолим. Он глядит на меня как взрослый, он говорит со мной так же. И глаза его заливает сталь, — и лучше побыстрее. Нам еще нужно уловить время, чтобы взлететь.

— Почему не летишь ты? — ребячусь, стиснув зубы.

— Я под следствием, — как ребенку, разъясняет он, — и Эммет тоже. Думаешь, я бы отправил вас одних, будь иная возможность?..

Я морщусь, тяжело выдыхаю. А потом так сильно, как могу, обвиваюсь вокруг мужа. Напитываюсь им.

Боже, а я ведь так радовалась этому начинающемуся дню…

Видимо, встреча со спонсорами прошла из рук вон плохо. Или вскрылись новые подробности, о которых Ксай молчит. А я, то ли потерянная, то ли глупая, то ли слишком послушная, не могу выспросить.

Теряю хватку? Или до сих пор думаю, что сплю?..

Господи…

— Я тебя люблю.

— Я тебя не меньше, — честно докладывает муж, крадя у меня маленький, целомудренный поцелуй. А затем со вздохом разворачивая в сторону Ники, Эммета и Каролины. Обняв папу, она, уже покрасневшая от слез, вспотевшая, с запутавшимися волосами, слушая его, хнычет. Отчаянно.

— Сейчас, — подсказывает Эдвард. И надевает на лицо теплую улыбку для Карли.

Побуждает меня сделать тоже самое.

— Нам пора, Каролин.

…Кажется, отказаться не выйдет. Никак.

На это намекает и серо-голубой взгляд Эммета, тяжелый и стальной, как никогда.

Мы летим в Грецию.

* * *
Он любит, когда ее волосы распущены. Роскошные, черные, как смоль, они лежат на ее узких плечиках, пышные, тяжелые, подвивающиеся на концах — одно удовольствие любоваться. Длинные пряди прикрывают только-только начавшую формироваться грудку. Обнаженная, прекрасная во всей той первозданной красоте, что дарует Бог своим лучшим созданиям, она еще стыдливо сжимается, когда глядит на нее своим синим-синим взглядом.

На ней ни грамма косметики. На ней ни тряпицы одежды.

Но на ее запястьях два весомых золотых браслета, а на голове — обруч с бриллиантовыми вставками. Целиком и полностью это существо стоит втрое больше любой искусницы любви, даже той, которую воображают в своих фантазиях баснословно богатые господа.

— Chrysalide*…

Свои огромные серо-голубые глаза она поднимает на него, едва слышит имя. Здесь у каждого есть имя, и оно единственное, чем ты обладаешь. Мирские имена презираемы Господином. Он лично выбирает то, что подходит тебе в его обители, и ты обязана его выучить. В конце концов, оно отражает твою сущность… и в моменты близости, когда глаза Господина закатываются от удовольствия, а пальцы впиваются в твои бедра, ты шепчешь его. Шепчешь свое имя.

Но до тех пор не открывай рот.

Черноволосая красавица, смущенно прикусив полную красную губку, делает шаг назад. Опускает руки, давая своему властителю вдоволь налюбоваться на нежную фигурку, гладенькую кожу без единого волоска, еще по-мальчишески сложенные бедра.

С восточного столика из резного красного дерева она берет гроздь сочного, крупного винограда. Нежно-бордовый, без косточек, он — мечта.

Ее маленькие губки с очаровательной медлительностью поглощают одну ягоду, облизнув с пальчиков протекший прозрачный сок, такой же сладкий, как и ее собственный.

Господин, широко улыбаясь, выгибается на своем темно-бордовом кресле. Его платиновые запонки уже давно откинуты в угол.

— Ma chérie, viens me**.

Виноград она берет с собой. Изящно, нежной поступью, движется к Господину. Робко улыбается, как и полагается созданию ее возраста, но не отводит глаз. Их глубина и сила, затаенная у радужки, сводит мужчину с ума. Он обожает свою Chrysalide.

Забирается на его колени она по-детски ловко. Подняв гроздь повыше, садится на дорогую итальянскую ткань своими обнаженными ягодицами, теплыми и живыми, выгибаясь властителю навстречу.

Он ухмыляется. Он требовательно забирает у нее одну виноградинку, самую маленькую, но самую сочную, не упругую, давя пальцами. И ведет ее холодной мякотью по коже Chrysalide, оставляя полосы сладчайшего нектара. Впитывая аромат ее кожи, он становится неотразим.

— Dites-moi, mon amour***… - сокровенным шепотом просит Maître. Останавливается внизу плоского живота с бархатной кожей, готовый соскользнуть вниз, в затаенные дебри прекрасного, едва услышит нужную фразу. Он уже на грани. Он уже готов.

Красавица вздыхает, прикрывая свои очаровательные глаза. Черные ресницы отбрасывают тени на прекрасные щечки, такие же алые, как и вся ее кожа, стоит лишь коснуться той «игрушками».

Медлит. Специально.

Maître, предвкушающим взором окидывая ее тельце, раз за разом, наполняется той живительной энергией, что может дать лишь молодое тело. Самое молодое.

Следом за виноградным соком, оставившим сладкие разводы, он губами шествует по коже Chrysalide. Целует ее шейку, ключицу, ее грудку, ее ребра… и ее талию. Кругами бродит по ее талии, воспламеняясь внутри от своего желания. Угнетающего. Ошеломляющего. Способного остановить сердце.

— Dites-moi, mon amour, dites-moi! — почти приказывает, сжав пальцами ее талию.

Дитя роняет гроздь винограда на каменный пол.

Дитя открывает глаза.

— Je t'aime, mon maître…

Довольный, он не скрывает своего восторга. Приподнимает своего ангела, откинув ее восхитительные волосы с тоненьких плеч, и расправляется с ширинкой.

— Maître vous aime, Carolyn****…

Задохнувшись, утерявшийся в пелене ошеломительного сновидения, мужчина широко открывает глаза. Против воли ежится, когда чувствует мягкие губки ниже своей талии. И рефлекторно, подавившись остатками воздуха, движется им навстречу.

Не может сопротивляться. Не умеет. Кончает, зажмурившись со всей возможной силой.

Но это… неправильно. Неинтересно.

Губы мягкие, но они — не те. Губы теплые, но они — не те. Губы… взрослые. А ему нужны Ее. Ему нужна Chrysalide. Каролина.

А в изножье кровати, обнаженная и решительная, Апполин делает все, чтобы ее Maître был счастливым.

…Вбирает в себя все до последней капли.

— Je t'aime, mon maître…

Только вот ее не слышат. И не отвечаю то, что следовало бы за такой оргазм, за подстройку под ночную фантазию, за любовь во время сна.

Грубо отталкивая любовницу, опаленный жаром и удовольствия, и сновидения, мужчина поднимается на ноги. Чуть покачнувшись, спешит к телефону.

Только не добегает.

Вздрагивает.

И падает.

— Carolyn!..

*Куколка

**Подойди ко мне, моя дорогая.

***Скажи мне, любовь моя.

****Мастер любит тебя, Каролин.

* * *
Мой Бельчонок.

Серый небольшой самолет с витиеватыми фиолетовыми полосами у хвоста садится на яркую посадочную полосу темного аэропорта. В отдалении виден терминал, он-то и освещает все вокруг. До города не меньше трех километров.

— Я очень рада слышать твой голос…

И я твой, Белла. Ничуть не меньше.

Останавливаясь у самой яркой парковочной точки, наш воздушный экспресс, за три часа скоротавший расстояние в несколько тысяч миль, дозволяет экипажу из трех человек подготовить все к выходу. Каролина, прижавшаяся к Нике, крепко стиснувшая пальцами телефон, по которому ей звонит папа, испуганно глядит за иллюминатор. Кроме серого грубого асфальта и темноты неприветливого моря впереди там пока ничего не видно. Взлетная полоса — всего лишь маленький островок суши. И не удивительно.

Вы приземлились, и я обещал позвонить. Белла, еще раз, пожалуйста, подчиняйтесь охране. Они знают, что делать и знают, куда ехать. Я буду очень благодарен тебе, если ты не станешь ни в чем им препятствовать.

— Считаешь, я соберу чемодан и улечу обратно к тебе? — с грустным смешком, вмиг почувствовав себя не в своей тарелке, в Греции, но такой чужой без Ксая, едва не плачу. Ежусь на большом светлом кресле, стараюсь отвлечь себя разглядыванием Тяуззи в переноске.

Нельзя плакать при Каролине.

Не стану.

Что-то мне подсказывает, что ты на такое способна. Но не стоит, моя девочка.

Его голос мягкий. Сострадательный, нежный и мягкий. Он успокаивает посреди непонятной обстановки, на каком-то острове, в таком большом отдалении от моего аметистового сердца. Я ненавижу разлучаться с Эдвардом. Я обещала ему, он обещал мне, что такого больше никогда не будет — Флоренция едва не убила нас. Однако все снова.

Изабелла, нам нужно ровно четыре дня, я тебе повторяю. И мы встретимся в Домодедово. А пока… вы же в Греции, я надеюсь, дом вам понравится… отдохните как следует женской компанией. Все, что угодно, в безлимитном объеме.

Он уговаривает меня и вполне успешно. Эдвард умеет, когда нужно, уговаривать. Его слова бархатны, его голос сдержан, уверен, каждая фраза — чистое убеждение. И никак иначе. Если речь идет о моей безопасности, о безопасности Карли, он снова тот мужчина, которого я встретила в Лас-Вегасе — знающий всех и все, все держащий под контролем. Ему хочется бесконечно доверять.

— Тебя здесь нет, — тихо бормочу, услышав всхлип Каролины. Она, запрокинув голову, чтобы не дать слезам политься, слушает папу.

Ты справишься. Уж это точно можно пережить.

— Ты себя недооцениваешь. Снова?

Бельчонок… не нужно, оно того не стоит. Все скоро закончится. А пока прежде всего помни, как сильно я тебя люблю. Сохрани себя ради меня.

Сперва я слышу в его голосе улыбку, затем — нечто вроде мягкого повеления, а после… просто грусть. Эдвард позволяет мне услышать, что тоже скучает — очень сильно. Но волнуется сильнее. И это, в свете событий предыдущих недель, меня пугает.

— Не изводи себя, и я не буду себя. Сбереги мне свое сердце.

Он глубоко вздыхает и, я уверена, будь рядом, непременно бы после такой фразы коснулся моих волос. Он всегда их касается тогда, когда слов не хватает. Высший жест заботы, высшее доказательство бесконечной привязанности… просто невероятная любовь. В этом весь Ксай.

Обещаю, Белла.

— Обещаю, Эдвард, — я накрываю трубку рукой, словно бы так могу его коснуться, зажмуриваюсь, — когда ты позвонишь в следующий раз?

Завтра вечером. Не так долго, правда?

— Не так долго, — шепотом, унимая себя, тихо соглашаюсь, — тогда… до завтра?

До завтра, любовь моя. Пожалуйста, слушайся Глеба.

— Как скажешь…

Эта фраза его успокаивает. По довольному выдоху, по промелькнувшей в голосе улыбке при последней за сегодня фразе:

— Моя умная Белочка. Спасибо.

И потом Эдвард, не терзая меня, не заставляя, сам… отключается. Прекрасно знает, что какой бы силой воли и решимостью не обладала, сегодня на «трубку» сброса вызова мне не нажать. Пальцы не слушаются.

Я заканчиваю свой разговор, в некоторой прострации сидя на всем том же светлом кресле, с Тяуззером напротив себя, а Ника с Карли еще беседуют с Эмметом. Лицо малышки выглядит не лучшим образом, зато она доверчиво приникает к новоиспеченной миссис Каллен, жадно ловя папины слова.

За время полета Ника уговорила ее перекусить двумя поджаристыми круассанами с джемом и большой кружкой чая, вынесенной нашим экипажем. А так же, тихонько играя в «города», помогла заплести красивую и длинную темную косу, чтобы в жарком салоне, да и на жарком острове, волосы не мешали. Каролина сегодня как никогда похожа на Рапунцель. Но Рапунцель уверенную, что Принц за ней никогда больше не придет, только что заново заточенную в свою башню.

— Я хочу домой, — скулит Эммету девочка.

Вероника поглаживает спинку падчерицы, обернувшись ко мне. Зеленые глаза полны сострадания и, я надеюсь, по мне видно, что я разделяю ее чувства. На эти дни нам доверено, ни много, ни мало, бесценное сокровище. И без него ничто не имеет смысла.

— Папочка…

— Каролин, нам пора выходить, — Ника, кивнув на подготовленный к спуску трап, привлекает внимание ребенка к себе, — отпусти-ка папу. Он позвонит завтра, он же обещал.

Каролина зажмуривается, с силой сжав губы. Слишком маленькая, слишком несчастная. Я не знаю, когда это все изменится. И потому мне так страшно.

— Пока, папа…

Как Эдвард меня, от мучительной необходимости прерывать разговор с дочерью буквальным ее отключением Натоса спасает Ника. Забирает у девочки телефон и жмет «отбой». Уверенным движением пальцев.

— Пойдем, — она поднимается, протягивая Каролине руку. Едва-едва сдерживающая слезы, та смотрит на нее так, будто совершила безбожный поступок, которому нет оправдания. Но руку отнять не успевает — Ника пожимает ее ладошку в своей.

— Мой Тяуззи…

— Я его возьму, — успокаиваю малышку, забирая переноску с котом, недовольно мяукающим, в правую руку. Глеб предлагает мне свою помощь с ношей, но, видя, как опасливо глядит на него Каролина, я отказываюсь. Не так уж тяжело.

Свежий от близости моря греческий воздух, одновременно и теплый, и прохладный, и наполняющий энергией, проникает в легкие с первым же вдохом.

По довольно широкому трапу с удобным поручнем, не слишком высокому, мы спускаемся к асфальту. Недалеко от взлетной полосы припаркована машина, большая и насыщенно-черная «Тойота», за рулем которой уже Петр. Он, заметив, что мы вышли, подъезжает ближе.

Это Корфу. Греческий остров, один из самых северных, с густыми оливковыми рощами, яркими зелеными холмами и лазурным морем, что на ночь покрывают черной шалью с отблесками темно-синего.

Корфу, как доложил мне интернет-путеводитель, прочитанный в самолете от нехватки занятий и избытка времени, это чистой воды рай.

Может быть, так оно и есть, я не спорю. Но рай для меня там, где Эдвард. Без него даже Эдем, кажется, не был бы Эдемом.

Как же я ненавижу разлучаться!

Это особенно обидно от того, что у нас изначально куда меньше времени, чем обычно полагается. Любовь прекрасна, насыщенна, тепла, она делает жизнь ярче и лучше… но ее так мало… и каждый день норовит обрезать еще кусочек, а то и большой такой кусок…

Чтобы пусто было Кубареву и всем тем, кто вынудил Эдварда отправить нас в Грецию.

Я сажусь в машину вслед за Никой и Каролиной, котика в переноске ставлю на пол. Уверяю Карли, что выпустим его дома, пока лучше посидеть там.

Дома… потрясающе звучит, когда только что дом покинул.

Петр и Глеб, сосредоточенные и, как всегда, скупые на слова, эмоции и прочее, лишь пристально глядящие по сторонам, увозят нас вглубь острова, по закрученной дороге, освещенной лишь парочкой фонарей, куда-то подальше от туристических мест. От аэропорта точно.

Но вот за окном уже снова появляется море, вот огромные деревья с густой кроной размыкаются (никогда бы не подумала, что это оливы), вот уже виден наш приют на следующие несколько дней.

Повыше уровня моря, да и дороги, будто бы выросший, как олива, из холма, желтый дом, подсвечивающийся несколькими замысловатыми фонариками. К нему ведет недлинная каменная лестница, красивые греческие колоны подпирают крытую веранду. И цветы. Вот он, гибискус — самых разных оттенков. Говорят, лучше чем здесь, на Корфу, его нет.

Для машины предусмотрено парковочное место. Петр, не ожидая, сразу же его занимает.

На сей раз честь нести кота передается, как эстафета, Веронике. Каролина крепко обвивает мою руку, прижавшись еще и к боку и, вздохнув, направляется к дому. Здесь пахнет цветами, зеленью, и едва ощутимо, совсем слегка, степью…

Путеводитель сказал, именно так пахнут оливы.

Сегодняшним днем, и без того насыщенным и малоприятным, единственное, чего хочется нам всем — отдохнуть как следует. И это не удивительно. Но удивительно то, что, когда Глеб открывает дверь, пуская нас в светлую гостиную, Каролина заявляет, что хочет спать в своей комнате. С Тяуззи, которого тут же выпускает из переноски, бережно подхватив на руки.

Мы с Вероникой переглядываемся.

— Карли…

— Я взрослая. Папа так сказал. И я буду спать одна.

Немного бледная, она очень решительна. Черты лица чуть заострились, глаза то горят, то потухают желанием поскорее уйти. И, хоть плечики неустанно клонятся книзу, она делает все, чтобы держать спину прямо. Слишком прямо. Точно так же, как и пальцы не сжимать до белого цвета… а они все равно белеют.

Петр что-то совсем тихо бормочет Глебу. И тот, окинув нас взглядом, призывает согласиться.

— Ваша спальня, мисс Каллен, — раскрывает девочке дверь, темно-бежевую, в одну из комнат, он.

Каролина, перехватив кота, тут же туда проходит.

— Открывается только верхняя часть окна, — неожиданно возникая за моей спиной, докладывает Петр, — никакого шанса сбежать.

Что же… это должно успокоить?

И я, и Вероника так и стоим в гостиной. Слышно мяуканье Тяуззи, легкий ветерок за окном и то… то, как Каролина, накрыв лицо подушкой, не иначе, плачет. В голос. Брошенно и отчаянно.

Взрослая, она сказала…

…И спряталась от нас, не желая показывать слезы.

* * *
Половина третьего ночи.

Апполин знает, что надо спешить.

В светлом халате с рюшами и белом, даже больше — ангельски-белоснежном белье, как у девственной невесты — она босиком бежит по ледяному коридору огромного дома. Стены высокие, темные, удушающие. Ковер то и дело путает ноги, сбивая ритм, а сердце в груди так и стучит, так и бьется.

Половина третьего ночи.

Где-то вдалеке уже занимается рассвет. Он пока еще темными, но уже заметными розоватыми лучами протягивается по горизонту, касаясь даже высоких вершин высаженных возле дома деревьев. Всю жизнь Maître прятался за ними, надеясь, что уберегут от беды, ненужных фотосессий и осуждения общества… за закрытыми дверями, в закрытом доме, упрятанном этими деревьями, он делал все, что хотел. До этого дня.

Половина третьего ночи.

Ночи длинной, ночи темной, ночи страшной. В ней удушающая жара, чрезмерный запах трав и цветов у крыльца, огромные ночные бабочки как в фильмах ужасов, но, что хуже всего, в этой ночи — смерть. Ее самое яркое проявление. Заглядывает в каждое окно — вымытое, панорамное, без штор. Оно просто затонировано так, что снаружи — ничего и никого, а изнутри…

Апполин качает головой. Она ускоряется.

Половина третьего ночи.

Медицинская помощь будет здесь уже через десять минут, она лично в нее позвонила и, заплетающимся, полным скорби и ужаса голосом начала тараторить про сердце, давление, боли, секс, кровать, ночь… и про возраст. Maître не был юнцом.

Диспетчер пообещал прибыть на место через тринадцать минут. Эти три она и бежит, очертя голову, по коридору. В кабинет.

Впервые она врывается сюда так неожиданно, скоро и без предупреждения. В кабинете нет окон и вовсе, здесь совсем темно, даже включенный свет не спасает, здесь массивная деревянная мебель, чертов стол красного дерева, этот большой, чересчур большой для него стул… и ковер, алый, как кровь. Кровь, что так резко уронила давление своего господина до страшного уровня. Погубила его.

Половина третьего ночи.

Апполин, наскоро натянув белые перчатки, потрошит полки кабинета. Надо сделать так, чтобы было незаметно, но быстро и действенно. Она ищет то, что никому иному видеть нельзя, даже следствию. Кто его знает, кому оно передаст этот материал. Полиция в курсе, что Maître педофил. За это знание она ежемесячно получала сумму, за которую можно купить добротный домик на берегу озера Леман, в Швейцарии. Она замнет дело — это раз. А может и сама поживиться…

Нет. Нельзя. Никак нельзя.

Половина третьего ночи, часы спешат, а Апполин чувствует, дрожа всем телом, что вот-вот заплачет. Только это не позволено, пока дело не будет сделано. Слезы, какой бы ни были они причины, надо приберечь для полиции, докторов, похоронников и юристов. Не должны они в ней усомниться. А если и усомнятся… Боги, какая разница? Дитя. Превыше всего дитя.

Апполин делает маленький перерыв, чтобы собраться с мыслями. В полках дела в бордовой папке, что она лично принесла Maître у на стол, нет. Значит, оно эксклюзивно для него даже больше, чем она могла подумать. Значит, спрятал. Но куда. В сейф? Тот, что с деньгами, она уже проверяла. В какой же еще?

Загнанная, потерянная, девушка поворачивается в разные стороны, тщетно ища дельную мысль.

Он часто в кабинете, почти всегда. Где, как не здесь, хранить сокровенное дело?

Половина третьего ночи.

Ночи.

Этой.

…И тут Апполин вспоминает, что во сне Maître бормотал «Chrysalide». Никого, никогда за всю историю своих отношений и похождений, он так не называл, кроме Каролин…

Каролина. Ему снилась она.

Ну конечно же!

Наскоро прибрав кабинет, повыше натянув перчатки, Апполин спешит обратно.

Уже больше, чем половина третьего ночи. Уже скоро, совсем скоро все закончится. Все будет здесь. И репортеры — первыми. Сразу после полицейских. Такая новость…

Собравшись с духом и глубоко вздохнув, девушка врывается обратно в спальню хозяина. Его, бледно-синего, одной рукой ткнувшего место на груди там, где сердце, а второй умоляюще протянувшись к телефону, переступает. В открытые глаза мертвеца не смотрит. На его обнаженность тоже.

Быстро, четко и уверенно открывает полку прикроватной тумбочки.

И видит заветную бордовую папку.

«Перышко с глазами-звездами» — так он ее назвал, впервые увидев. Ее, двенадцатилетнюю, на подиуме одного из лучших детских модельных агентств. Статную, взрослеющую, грациозную и красивую, но еще… девочку. И пригласил в личную модельную школу при своем модном доме.

Первые пару недель, покинув родителей, любимую собаку, она смирялась с жизнью в закрытом поселении как с чем-то, что позволит взойти на Олимп моды через каких-то несколько лет. Все было как обычно, все было спокойно, чинно… ничего лишнего.

А через еще пару недель родителей вдруг не стало. И собаки тоже.

И Maître, улыбающийся и нежный, любуясь ей, постучался в дверь комнаты.

Он спросил, смутив ее, стала ли она уже девушкой?

Он улыбнулся, услышав, что нет.

Он спросил, вызвав в ней дрожь, хочет ли она сталь женщиной?

Он усмехнулся, блеснув глазами, поняв, что Перышко не сможет ему отказать.

Да и вряд ли бы стала. С потерей семьи мода — все, что у нее осталось. А Maître исполнил обещание, возведя ее на Олимп. Только через свою постель. С того самого первого раза. В двенадцать.

Апполин распечатывает папку, выхватывая из нее бледные, тонкие листы. На одном из них большая и четкая фотография маленькой девочки. Очень нежной, очень красивой, очень солнечной.

Каролин. Так вот она какая…

На глаза девушки наворачиваются слезы. Но в слезах этих ненависть. В слезах этих — приговор.

Она снова переступает Maître на полу, снова бежит по коридорам. Где-то вдалеке уже слышны мигалки «Скорой» и полиции.

А внизу, в главном зале, растоплен камин. Просто нравится Maître, когда он растоплен, даже если на улице жара. Все здесь делали то и так, как велел Maître. И она.

До этой ночи.

Апполин кидает листы в огонь, что сразу же, заботливо приняв их и обещав упрятать так, дабы не нашел никто, перекидывается на них. В первую очередь, словно бы сговорившись с девушкой, сжигает фотографию Chrysalide.

Апполин стоит и смотрит на огонь. Проверяет, орудуя кочергой, чтобы бумага сгорела до конца, чтобы ничего не осталось никому, даже лучшим следователям.

Каролина. Эта маленькая, маленькая девочка…

Не могла она это допустить. Никак. Ни после того, что было с ней, ни после тех других детей, ни собственными руками, о боже…

Если Мадлен Байо-Боннар действительно желала для дочери такой участи, она просто чудовище. И правильно, что больше в живых ее нет. Пусть бы так же, вместе с Maître, горела в этом огне. Вечно.

Апполин улыбается. Апполин, успокоенная, тяжело вздыхает. Скидывает в огонь свои белые перчатки.

И возвращается обратно в спальню, чтобы честно и долго «оплакивать» рано ушедшего Maître, Мэтра моды, Икону стиля и просто мужчину, о котором только мечтать…

…Забавно, да, что его погубил банальный нитроглицерин? При взаимодействии с виагрой.

Апполин присаживается перед мертвецом на колени. Никак, никак не может стереть с лица довольного выражения.

Умер.

Умер.

Умер.

Наконец-то!..

* * *
Каролина знает, что она здесь. Все это время, бесконечно долгое, этой темной-темной непонятной ночью, здесь. Стоит у двери, тихая, как мышка, ничем себя не выдавая. Но ее присутствие чувствуется. Каролина уже дошла до того, что чувствует ее присутствие.

Она обнимает Когтяузэра, изредка лижущего ее мокрую от слез щеку своим шершавым розовым язычком, и всхлипывает. Не может не всхлипывать, как бы сильно ни хотела, хотя прячет это, то и дело утыкаясь носом в подушку.

Какая она здесь жесткая, белая и противно пахнущаяпорошком. Очень похожие подушки были дома, когда с ними жила Голди. Плохие подушки. И все плохое.

А папочки нет…

Вся эта обстановка, целиком и полностью, давит со страшной силой. Каролина зажмуривается, откинув с лица расплетенные волосы, чуть волнистые от крепкой косы.

— Уходи, Вероника.

В ответ не раздается ни звука, ни шороха. Девушка как стояла в дверях, так и стоит, поглядывая на нее взглядом, от которого внутри все переворачивается, и уходить явно не намерена. Она даже дышит неслышно. Ничто, никто не выдает ее присутствия — и тени на полу нет. Однако этот взгляд… он просто прожигает. Ники нет. А не почувствовать ее невозможно.

И это больно.

— Уходи!.. — ужаленно вскрикивает Каролина, поглубже зарывшись под ненужное в тепле острова покрывало. — Оставь меня в покое!

Каролина отчаянно вслушивается в тишину. Полнейшую.

Тяуззер недовольно мурчит, слишком сильно прижатый к своей хозяйке. Его хвост живописно торчит из-под покрывала, коту жарко. Он, в отличие от девочки, жару терпеть не намерен. Вырывается.

— Тяуззи…

— Не держи его, — советует Ника, и голос ее, тихий, но слышный, все же заполняет мрачную комнату, — с нами никогда не остаются те, Каролин, кого мы держим насильно.

Девочка не хочет ее слушать. В принципе — никогда. Однако, как только чуть поднимает руку и Когтяузэр, так рьяно желающий свободы, все же умудряется ускользнуть… видит, что та права.

Кот, не оборачиваясь спешит к двери.

Он бросает ее?..

Вздрогнув, Каролина, которой уже никому не помочь, набрасывается на подушку. Она не знает, откуда в ней такие рыдания и такое количество слез, она понятия не имеет, как остановить все это. Просто так больно. Просто так страшно. Просто так холодно… как же холодно в этой жаре!

Девочка слышит, что Ника прикрывает дверь. Луч света из коридора затухает, становясь лишь маленькой полоской у порожка. А в ее сторону… в ее сторону слышатся невесомые шаги.

Каролина ожидает, когда Вероника осторожно присаживается на ее кровать, что начнет сейчас сильно и болезненно обнимать ее. Сдавит, заставит прижаться к себе, начнет бормотать какую-то ерунду… а то и вовсе накажет, как и Голди когда-то. Сядет и строго так, режуще, велит прекратить слезы. Они не уместны. Красивые девочки никогда не плачут.

Но Ника не делает ни того, ни другого. Прежде всего она молчит. Так же, как и у двери. Но при этом не обездвижена, хоть и нет никаких страшных объятий.

Девушка лишь аккуратно, очень нежно, почти невесомо, касается ее спины. От шеи, плеч и вниз, к бедрам. Тоненькие линии, словно бы наполняющие какой-то силой. Чуть щекотные, а не болезненные. Ласковые.

Сначала Каролина плачет громче.

Но Ника все так же молчаливо, медленно и приятно продолжает ее касаться. Без звуков, без упреков, без призывов уняться. Она не успокаивает ее слова. Она успокаивает ее собой.

Каролина все ждет, когда Веронике надоест. Когда она встает, уйдет, прекратит гладить… когда она скажет, что хватит этих глупых соленых слез.

Однако ни через минуту, ни через пять, ни даже через то их количество, что Карли не измерить, ничего не меняется. Она жаждет этих поглаживаний, даже по одежде. Нетерпение, когда Ника отрывает руку и подносит ее обратно, уже сверху, чтобы прочертить новую линию, мало с чем сравнимо. Она… согревает ее.

Слезы, такие же изумленные, как хозяйка, приостанавливаются. Рыдания затихают.

Каролина нежится в прикосновениях медсестры и ничего не может с собой поделать. Ничьи женские руки, кроме беллиных, не гладили ее вовсе. А так… так не гладили никакие.

— Знаешь, древние греки верили, что счастье напрямую связано с состоянием тела, — впервые заговорив, и то так отвлеченно и доверительно, что Каролин не верит своим ушам, сообщает ей Ника, — когда хорошо телу, хорошо и нам. Хочешь, я сделаю тебе массаж?

Каролина сглатывает, толком и не зная, что ответить. Это страшно — доверяться кому-то. Но это так пленительно сегодня, когда папы нет, Эдди нет, даже Тяуззи убежал… когда Вероника здесь и сама предлагает, ничего не требуя, не заставляя ее замолчать. Просто с каждым ее всхлипом, уже не всего лишь желанным, а присутствующим на самом деле, становится легче. Теплее.

— Надо снять кофточку, — не увидев отрицания и, видимо, догадавшись о мысленном согласии, Ника просительно прикасается к ее футболке, — тогда будет совсем хорошо.

И Каролина, понимает себя или нет, контролирует ситуацию, а может, отпускает, не упрямится. Просто поднимает руки.

— Умничка, — без труда стягивая ненужную одежду, Ника подсаживается к девочке поближе. Теперь ее пальцы, мягкие и теплые, касаются кожи как надо.

Мисс Каллен тихо-тихо стонет от неожиданной приятности, что они собой приносят.

— Ни о чем не думай, моя хорошая. Просто расслабься.

Легко сказать, и, на удивление, легко сделать. Каролине ничего не стоит прекратить выискивать среди своих мыслей дельные, представлять, как бы все было, увидь она сейчас папу…

Этой ночью, теплой и хорошей, бархатной, благодаря Веронике, как ее пальцы, мир не так уж плох. И все хоть немного, хоть чуть-чуть, но преображается.

Не так… больно.

Ника следует пальцами по ее спине, выводя замысловатые узоры, делая приятные пощипывания, осторожно разминает кожу. Некуда им торопиться. И ни одно движение ее не сорванное, ни одно не делает неприятно. Только хорошо. Только нежно. Только… как у мамы.

Впервые в жизни Каролина всхлипывает с улыбкой на лице. Но поспешно прячет лицо в подушку.

Вероника не останавливается ближайшие минут десять. Всецело посвящая себя выбранному занятию, не видит ничего, кроме девочки.

— Нравится?

И она, окончательно расслабившись, унимается. Больше не намерена плакать.

— О-очень…

Ника улыбается, Карли видит. А потом наклоняется к ней ближе, отчего вокруг сразу начинает пахнуть чем-то сладковато-ванильным, не приторным, а приятным, и целует волосы юной гречанки.

Каролина прикусывает губу.

— Я очень скучаю.

— По папе?

— Ага… он так редко дома, а еще и уезжает…

— Но он любит тебя. И всегда о тебе помнит.

— И я его люблю, — проникнувшись сокровенностью этой беседы, под окончание массажа, Каролина садится на кровати, глядя на Нику. Та помогает ей надеть футболку обратно, — но я не могу… мне просто грустно. Очень. Я тебе уже говорила.

— Грусть проходит, малыш, — Вероника оглаживает ее плечики, разравнивая одежду, — это важно помнить, когда все кажется совсем плохим.

— Четыре дня это так долго, Ника, — жалостливо бормочет девочка, решившись и, оставив все ненужное за спиной, переползая к миссис Каллен на руки. Обнимая ее — быстро, сильно и самостоятельно.

— Не так, как кажется, — утешает та. — У нас здесь море, много-много греческой еды, опять же, Тяуззи здесь, наша Белла. Это будет весело. Представь, как будто мы пошли в парк развлечений. Любишь парки развлечений?

Карли кивает. Папа редко разрешает ей кататься на том, что действительно хочется, но оттого сладкая розовая вата не становится хуже, купленные игрушки не являются менее родными, а разноцветные билетики, которые она коллекционирует, в любом случае греют душу. Да. Каролина любит парки развлечений.

— Вот видишь. Это наш внеплановый отдых, вот и все, — Ника, все так же мягко и осторожно, еще раз целует ее волосы, — видела, какой дом большой? А сзади еще есть маленький бассейн. И дорожка к пляжу! Завтра с утра первым делом на пляж.

— Он хороший?

— Не знаю, — покрепче обняв ее, Ника задумчиво поглядывает за окно, — думаю, да. Но завтра посмотрим.

Карли ничего на это не отвечает. Она приникает к груди своей мачехи, невольно задумываясь над словами папы о Нике и устоявшимся выражением Клары из школы, что все мачехи плохие, и не может пока прийти к единому выводу. Но знает точно одно — Вероника хорошая. Иначе бы она с ней не возилась. Хорошая, добрая и очень нежная. Каролина такого не ожидала.

— Ника?..

— Что, малыш?

Каролина обвивает ее ручонками за шею. Кладет голову на плечо.

— Поспишь со мной?

Девушка улыбается.

— Конечно, моя хорошая. Но как насчет печений с молоком перед сном? Мы с Беллой нашли очень вкусные в шкафчике на кухне.

— Ладно…

Утерев слезы и поправив свою футболку, Карли поднимается на ноги вслед за Никой, ласково, но крепко обвив ее руку. От света в главной комнате чуточку морщится, привыкшая к темноте, но это быстро проходит. Сначала всегда неприятно, когда тебя окутывает свет, особенно чужой. Но потом выясняется, что он нежный и ласковый, умеет гладить и успокаивать, а еще… любит. Никисветик — это свет. Уже даже не поддается сомнению.

На кухне Белла. Она, с забранными в хвост волосами, сидит на барном стуле, приглашающим жестом указав на две корзиночки с любимыми американскими печенюшками Каролины и тремя стаканами молока. Пачка притулилась рядом, чтобы, если что, долить.

Белла ласково ей улыбается, и Карли улыбается в ответ. Белла хорошая.

Здесь светло, уютно, по-домашнему… здесь пахнет добром. Это ли не идеально?

— Шоколадные, — подмигивает девочке Белла, подтолкнув вазочку поближе, и мечтательно закатывает глаза, — и молоко… ох уж это греческое молоко!

Каролина берет свой стакан. Садится рядом с Вероникой, напротив Беллы. И пробует позднее угощение, с первым же кусочком печенюшки, с первым взглядом на Нику и Иззу поняв, что действительно не так все и страшно. Может, им даже удастся развлечься.

Позади хозяйки просительно мяукает Когтяузэр.

Каролина отщипывает ему печенье, не обижаясь. Он сам пришел. Он ее любит.

— Кушай, Тяуззи, — наконец-то улыбаясь за сегодня полной и широкой улыбкой, желает она.

* * *
Тихонькое «пилик-пилик» телефона, смешанное с шорохом листьев оливы прямо под окном моей спальни, прекращает сон. Но не разрушает его, вторгаясь молнией или круша все молотом действительности, а нежно-нежно, осторожно-осторожно, будто колыбельку с малышом, передвигает из одной ипостаси в другую. Я будто бы сама просыпаюсь. Просто потому, что пора.

Мобильный на прикроватной тумбочке светится ярко-голубым светом. Пришло новое сообщение, а на часах уже почти три часа ночи. И отправитель, выделенный в моем списке контактов большими буквами, виден явно.

«Привет. Если вдруг ты не спишь, я могу позвонить? Все хорошо. Правда. Ксай».

Что-то мне не верится, что это так.

Я сажусь на постели, окруженная москитной сеткой как мягким туманом, и мгновенно набираю нужную комбинацию цифр на мобильном. Номер Эдварда у меня в быстром наборе. Единственный.

В комнате темно. Тень из окна отбрасывает освещенная фонарем подсветки дома олива, но и только. В моей спальне, довольно просторной, по-гречески белой, с синими занавесочками на окнах, теплая тишина — слышно каждый вдох.

Русский абонент, принимающий мой вызов ровно через один гудок, делает эту ночь светлее. И оттого, что его родной бархатный голос обволакивает меня, кажется, я дышу глубже. И легче.

— Белла…

По первому впечатлению, похоже, все в порядке. Нет ни боли, ни страха, ни усталости. Есть только манящая и такая приятная радость, от которой у меня в животе порхают бабочки. Лишь человек, до предела влюбленный, может с таким благоговением произносить ваше имя.

Надеюсь, я звучу хоть на грамм похоже, когда приветствую его:

— Ксай…

И тут же, сделав дополнительный вдох, обвиваю руками подушку. С детства привычка разговаривать по телефону, сжав ее. Что с Эдвардом, что с Розмари… не получается у меня по-другому. А может, это просто попытка создать эффект присутствия? Я увлеклась психологией.

— Пожалуйста, если тебе нужно что-то сказать мне, сразу же звони. Никаких смс-сообщений.

Эдвард чуть поражен моим напором.

— Белочка, все в полном порядке. Я не хотел напугать тебя…

— Это не испуг, — чуть лукавлю, и он знает, от него такое не скрыть, — просто я… просто мне так будет спокойнее.

— Хорошо, — не спорит, — договорились, буду сразу звонить. Дело в том, что сейчас ночь, и я бы не хотел будить тебя. Но все же разбудил?

Баритон и виноватый, и хитрый одновременно. Хороший такой, нежно-хитрый, шаловливый, наполненный любованием. Ничего другого.

— Это неважно, — я прикрываю глаза, стараясь представить мужа прямо перед собой. Не прошло еще и суток, а я уже ужасно соскучилась. Это нечто невозможное, недопустимое с ним расставаться. Без пустых слов. — Я слушаю тебя, Ксай.

Муж улыбается. Все в его тоне об этом прямо-таки кричит.

— Я люблю тебя.

Эта фраза для нас не нова. Мне каждый раз приятно, когда Эдвард признается в любви, мне каждый раз трепетно это слышать, и я, без сомнения, каждый раз становлюсь счастливее, едва это происходит. Но здесь, на расстоянии в тысячу с лишним миль, здесь, одна, в пустой спальне, без любимого аромата клубники рядом и согревающих больших рук… я ощущаю тоже, что и в первый раз, когда услышала признание Алексайо. Ни с чем не сравнимую дрожь по всему телу, сперва пугающую, а после намекающую на бесконечное счастье, такую по-детски большую и искреннюю радость, что не измерить, а еще… теплое обожание. Такое количество обожания, какое мой Ксай заслуживает. Будь он рядом… боже, будь он рядом, я бы его зацеловала. Каждую клеточку кожи.

— А как я люблю тебя… — шепотом отзываюсь ему, сморгнув так некстати навернувшуюся на глаза пелене. И сразу в моей огромной холодной постели, не глядя на теплую ночь за окном, становится уютнее, становится терпимее. И москитная сетка не пугает белизной, и подушки мягче… присутствие Эдварда, даже столь призрачное, бесценно. Я просто не могу, никак, совершенно никак не могу без него жить. И расставание даже на пару часов это предельно ясно показывает. Как сегодня.

Эдвард улыбается шире, ярче. Его голос восторженно дрожит, отдавая нотками невыразимой признательности, когда муж продолжает:

— Знаешь, мое солнце, наверное, это все старческое… но ты не представляешь, как тяжело без тебя спать.

Я усмехаюсь. Громко. В голос.

Ложась в эту кровать, белую-пребелую, из светлого дерева, с большой и удобной узорчатой спинкой, явным изножьем, покрывалами с отпечатками ракушек и великолепными пуховыми подушками, я была уверена, что не засну. Я ворочалась не меньше часа, пока не прибегла к проверенному со времен больницы методу: обнять себя своим же руками, напрягая фантазию и представляя, что это Аметист. И держаться, держаться за него не отпуская. Ни за какую цену.

— Как же это взаимно, Ксай…

— Я хочу, чтобы ты знала, и эта чистая правда, Белла, что если бы не крайние обстоятельства… я бы никогда и никуда тебя не отправил.

Он переживает. Сильно. По-настоящему.

Это витает в воздухе и просвечивается в каждой нотке тона, даже при условии, что Эдвард сдерживает себя. Но теперь сдерживает куда меньше, чем в начале наших отношений. Он сам мне позвонил. А если позвонил, то ему действительно плохо.

Ох, золото мое…

— Я знаю, Алексайо, — стараюсь сказать это с максимальной нежностью и любовью, испытываемой к нему. Эдвард всегда был рядом, когда был нужен мне. Сегодня и я буду, — я прекрасно тебя понимаю.

Он скорбно хмыкает в трубку.

— А я себя уже не понимаю. Никогда не думал, что у нас такая большая кровать.

— Просто когда я на тебя переползаю, мы лежим по центру и ее размер не так виден…

— Многое бы я сейчас отдал, чтобы ты на меня переползла, Бельчонок.

А вот это уже очень грустно. Само собой, Аметистовый не демонстрирует на все сто, как ему тяжело дается эта фраза, да и вообще эта ночь в принципе. Только от меня не спрячется. Я от него, он от меня — все честно. И иначе невозможно.

— Ты еще не засыпал сегодня?

— В противном случае я бы не позволил себе звонить тебе среди ночи, — он вдруг тушуется, баритон становится тише и будто бы наливается виной, — это глупый мальчишеский порыв и мне стыдно, Бельчонок. Правда. Но я не смог себя остановить.

У меня неровно бьется сердце.

— Ну и правильно, — говорю как и прежде, спокойно и мирно. Подбадриваю его, я надеюсь, — к тому же, Ксай, лишний раз услышать твой голос для меня большое счастье.

И снова ухмылка. Мечтаю в эту секунду увидеть его лицо.

— Ты сделала меня жадным до комплиментов, Изабелла.

— Уверяю, тебе не будет мало, — хихикаю, ткнувшись носом в подушку, а телефон положив так, чтобы голос Эдварда раздавался чуть сверху. Именно так я обычно его слышу, когда лежу на мужнином плече. — А пока… представь, что я рядом. И вот-вот займу свое законное место на тебе.

Аметист усмехается.

— Нужна недюжинная фантазия, малыш.

— Разве художники ей не обладают? Тем более такие талантливые?

— Белла…

— Белла, — повторяю за ним эхом, поближе приникнув к телефону, — я на тебе. Мои ноги опять переплелись с твоими, мои руки опять обвили твою шею. Моя голова на твоей груди и ты можешь гладить, перебирать мои волосы. Я слышу каждый твой вдох, а ты — каждый мой. У нас пушистое легкое одеяло, которое согревает и зимой, и летом, а простыни хрустят… хрустят и пахнут банановым порошком Рады. Твоим любимым. И никто, никогда нас не потревожит. В комнате темно, дом спит, за окном лето… и завтрашний новый день, который настанет через пару часов.

Эдвард не перебивает меня ни на одном слове. Он слушает, кажется, внимательнее, чем когда-либо, он слышит. Чувствует.

И чувствую я. Все, о чем говорю. Каждое мгновенье. До самых последних ощущений — вплоть до чуть покалывающей щетины или жестких волос, берущих начало на груди.

Мы не расставались с ним с самой Италии. Днем он был занят, дни я проводила в одиночестве, но ночи… никогда еще ночами Эдвард меня не оставлял после тех страшных апрельских дней. Немудрено, что нам обоим так тяжело. Я способна на все, что угодно, во имя Ксая… но спать без него это просто невыполнимая задача. По всем пунктам.

— Я защищаю тебя, любовь моя, а ты защищаешь меня, — продолжаю я, — мы спим спокойно и долго, до самого громкого будильника. И все равно еще минут десять после него я никуда тебя не отпущу…

Алексайо снисходительно выдыхает в трубку.

— Ты же мое творческое создание…

— В такие моменты воображение — все, что нужно. Я тоже ужасно по тебе скучаю…

— Забавно, что теперь ты меня утешаешь, солнышко. А это была моя задача.

— Я прекрасно понимаю все, что ты чувствуешь, Ксай. И пожалуйста, когда я нужна тебе, как бы далеко я ни находилась, зови меня.

— Как видишь, я нагло воспользовался твоим советом.

— Не смей этого стесняться, — с капелькой злобы произношу я, — Алексайо, я, в конце концов, твоя жена. Помнишь? У тебя вообще эксклюзивные права на меня.

— Изабелла, эта ночь на тебя странно влияет.

Он всегда так. Всегда, когда хочет подчеркнуть улыбку в своих словах, пусть и умноженную на чуточку серьезности, всегда, когда говорит со мной как куда более взрослый человек, как папа, может, даже неосознанно, применяет полное имя. Мой строгий и сердечный Ксай… я никогда не перестану ни восхищаться им, ни им удивляться.

— Я полностью разделяю твои чувства, вот в чем дело. У меня тут тоже так себе со сном.

— Еще три ночи, моя маленькая…

— Еще три ночи, мистер Серые Перчатки, ага, — я снова улыбаюсь, зарывшись лицом в подушку. Боги, сколько бы я отдала, дабы это была его грудь. Слыша Эдварда, но не имея возможности видеть, я ощущаю себя беспомощной и потерянной. А еще и одинокой. Не думала, что могу так сильно скучать. Прямо-таки до боли. — Жаль, что телефон не позволяет тебя видеть.

— Разве душам нужны глаза, чтобы смотреть друг на друга? — вопрошает Ксай. И я сразу же узнаю слова Деи, обращенные к Гуинплену. Вот мы и снова поменялись местами.

— Не нужны, — шепотом выдыхаю я, даже не стараясь спорить. Эта книга свела нас вместе. Эта книга стала нашим талисманом. И благодаря ей Алексайо смог поверить в свою красоту.

Мы говорим с Эдвардом еще несколько минут. Может, пять. Может, десять. Я не считаю.

Его голос и незримое присутствие создает вокруг прямо-таки блаженную атмосферу, кокон из тепла и умиротворения. Я будто бы знаю, знаю наверняка, что все будет хорошо. Пока он рядом, пока он любит меня — абсолютно точно. И ничто и никогда этого не изменит. Ни один Кубарев.

Впрочем, рано или поздно, все равно бы настало время прощаться. Только настает оно как всегда неожиданно.

— Поспи, мой маленький Бельчонок, — принимая на себя эту тяжелую ношу окончания разговора, советует мне Ксай. По-отцовски любовно. С все тем же благоговением. — Завтра я позвоню вечером, как и обещал. Слава богу, это не запрещено.

— До вечера бы еще дотерпеть, — позволяю себе вольность, хоть и знаю, что Ксая она уколет. Он тоже скучает по мне. И тоже сильнее, чем представлял это прежде.

— Я всегда с тобой. Даже если не под боком, — он посмеивается, стараясь сделать это как можно непринужденнее, — тем более, ты сама говорила о воображении…

— Да уж…

— Не беспокойся, солнце, все будет хорошо. У нас обоих. И через каких-то несчастных три дня не будет возникать вопросов о не засыпании. Обещаю тебе.

Я ни мгновенья не сомневаюсь в своем ответе — это все равно, что сомневаться в Эдварде.

— Я тебе верю.

Алексайо вздыхает. А потом, понижая голос до более тихого и сокровенного, шепчет мне, словно бы на ушко:

— И вдруг поймёшь, что в мире бренном, где все надежды хороши, дороже всех прикосновений — прикосновение Души. Доброй ночи, ψυχή. Спасибо тебе.

…И отключается.

* * *
Я направляюсь на кухню.

Более-менее придя в себя после разговора с Ксаем, неожиданного, но, как оказалось, такого нужного, понимаю, что хочу пить. Воды. А лучше чая. А еще лучше — сладкого-пресладкого сока. Кажется, в холодильнике был мультифруктовый. В нем вообще много чего есть. Дом заполнен едой настолько, словно бы завтра ее перестают продавать во всей Греции.

Что же, это плюс. Не надо будет искать магазина.

Впрочем, стоит мне только покинуть комнату, еще не успев вдоволь порадоваться и поблагодарить тех, кто так предусмотрительно собрал в доме продовольственную лавку высшего класса, как я понимаю, что в гостиной не одна.

В ней, совмещенной с кухней и столовой, разделенной всего лишь обеденной стойкой, горит свет. Светильничек, не лампа даже, но все равно заметно. В конце концов, на часах уже почти три ночи, вокруг — темно.

Я знаю, что за левой дверью от дивана спят телохранители. Четвертая, самая малая из спален, выделена им. Но, кажется, у них установлена какая-то вахта. И не удивлюсь, если прямо сейчас территорию дома кто-то патрулирует.

Я знаю, что правая дверь от музыкального центра (и зачем здесь такой большой?) принадлежит Каролине. Ника отправилась с малышкой туда сразу же после наших ночных посиделок с печенюшками, прихватив Когтяузэра. Она собиралась девочку уложить.

Ну и дверь прямо по центру, между двумя спальнями, как раз напротив моей, получается, комната Вероники.

Только она приоткрыта. Только хозяйка ее здесь. На барном стуле. С большой кружкой, где изображены сцены греческих мифов, судя по всему наполненной чаем.

Выглядит миссис Каллен совершенно потерянной.

Толком не зная, как правильно поступить, я тихонько, не желая пугать, здороваюсь с ней.

— Здравствуй, Ника…

Резко выдохнув, видимо, не ожидавшая моего появления, что вполне логично, она отвечает с секундным опозданием.

— Доброй ночи, Белла…

Ну вот. Мы обе — сама вежливость. Только не то время и место.

— Я могу присесть?

— Конечно, — смятенная, Вероника отодвигается на самый край стула и стойки, передвинув следом свою чашку, — надеюсь, я не помешаю?

— Ну что ты, — уже толком и не понимая, хочу сока или нет, двигаюсь к холодильнику. Достаю пачку. Наливаю. Все на автоматизме. А сама краем глаза посматриваю на Нику. Глаза у нее красноватые… словно бы плакала.

Я ставлю свой стакан с оранжево-розовой жидкостью на тумбочку. Стою пока с другой стороны, не решаясь подсесть к медсестре. Пытаюсь оценить ситуацию.

— Извини, что я спрашиваю… но у тебя все хорошо?

Девушка, в свободной серой пижаме, с наспех собранными в пучок волосами, отводит взгляд.

— Должно быть. Но пока… не очень.

Признание дается ей с трудом, что невозможно не заметить.

Я все же сажусь на свободный барный стул рядом с ней, и, помня о Каролине, стараюсь говорить тихо:

— Я могу помочь?

— Я сама себе не могу, Изабелла, — она натянуто и очень грустно, без толики улыбки, усмехается, — наверное, от этого и все беды.

Ночь становится все «интереснее». И ярче — однозначно.

После разговора с Эдвардом, и перевернувшего мое сознание, и давшего ему стимул жить дальше, идти вперед, не зацикливаясь на плохом, хочется помогать. Веронике особенно. Она так заботится о Карли, она так нежна с ней, Эммет рядом с этой девушкой выглядит безумно счастливым… мне кажется, Ника — идеал хозяйки и женщины, наверное, в целом тоже. Она так резво со всем справляется… мне чудилось, она в принципе не плачет — так и лучится светом и улыбкой, сколько себя помню.

Но, видимо, эта нежданная разлука и вообще полный противоречий день сделали свое дело. Треснуло и ее самообладание. Самой стойкой. Только Натос, кажется, жене не звонил.

— А я уверена, что смогу помочь, — дружелюбно заявляю, нерешительно, но коснувшись пальцами ладони бывшей Фироновой, — в конце концов, мы теперь одна семья, верно?

Она поднимает на меня глаза, словно бы о чем задумавшись. Но фразу, только что прозвучавшую, принимает.

— Белла… когда мистер Каллен нуждался в помощи, а ты не была уверена, что сможешь ему помочь, ты чувствовала… отчаянье? Беспомощность?

Я придвигаюсь к медсестре ближе — для доверительности. Я не хочу увиливать и привирать. Я скажу правду. Во всем.

— Полнейшие. Мне казалось, они меня раздавят.

— И мне кажется, — не таясь, признается Вероника, — я нужна Каролине, я нужна Эммету, но не знаю, совершенно не знаю, как быть их достойной.

Это определенно ночь откровений. И изумлений. И бесконечности.

— Почему ты сомневаешься, что их достойна? — правда, это не укладывается в моей голове. Ника и… сомневается? С тем, что делает с Танатосом и для него? С тем, как смотрит на нее наш Малыш?

Вероника, качнув головой, быстро утирает несколько слезинок. Они умудряются прорваться сквозь оборону. Зато и настраивают свою обладательницу на полную искренность. Заполняют ею.

Миссис Каллен оборачивается в мою сторону, садится прямо и кладет руку возле моей. Глядит прямо в глаза, раз уж мы начали беседу.

— Изабелла, я всю жизнь, большую ее часть точно, не имела ничего своего. Даже угла. И более того, я была уверена, что никогда ничего и не обрету, — она безрадостно ухмыляется, но потом крепко сжимает губы, — а потом Эммет позвал меня, чтобы сбить температуру Каролине… и за два месяца, даже чуть меньше, я обрела… все.

Ошарашенная и своими словами, и сложившейся ситуацией, она часто моргает, запрокинув голову. На сей раз губы кусает.

— Понимаешь, я теперь и жена, и мама… не мама, конечно, я прекрасно отдаю себе отчет, что Каролина никогда не станет воспринимать меня так и никогда этим словом не назовет, и я не виню ее, ведь я люблю Карли… — она торопится, запинаясь. Волнуется, говорит быстрее. Может, старается обогнать слезы? — Я к тому, что теперь у меня обязательства по части нее. И по части Натоса, а я… я боюсь.

Девушка выдыхает последнее слово, не удержавшись. Как есть. Без лишних прикрас.

— Боишься?

— Да, — не отрицает, отрывисто кивнув, — мне двадцать шесть, а тебе девятнадцать… видишь, насколько я старше? А так боюсь… как же ты не боишься, Белла?

— Потерять их?

— Да, — повторяется Ника, и ее едва ли не передергивает, — мне кажется, если все это однажды исчезнет… если они исчезнут, Карли и Натос… я просто не смогу жить.

Я снова кладу ладонь на ее собственную. Тепло Веронике улыбаюсь.

— Этого я боюсь точно так же. С самой первой встречи с Эдвардом, с самой первой улыбки Каролины… этого, Ника. И мне кажется, что вполне рационально такого бояться.

— Мой страх не нужен Карли — в этом все дело. И Эммету тоже. Если он узнает, как я боюсь…

— Он поймет тебя, — заверяю я. — Потому что он тебя любит. Как же он может не понять?

Вероника на мгновенье закрывает глаза.

— Я люблю его больше. За несчастные сорок пять дней, я люблю его… просто слов не хватает, Белла. Наверное, так не бывает. Это невозможно.

— Эдвард говорил мне, все бывает. Даже как в сказках — за одну ночь. Потому что чувствами управляют не люди. Они даны свыше.

Ника выдавливает улыбку, еще раз утерев непрошенные слезы. Ей нужно выговориться. Это желание выливается наружу ваттами. И я не мешаю. Я просто слушаю.

— Мистер Каллен — мудрый человек.

— Он много пережил, ровно как и Натос, — я пожимаю плечами, погладив ее руку, — мудрость приходит с событиями жизни и с годами. Мне так кажется.

— Абсолютно точно, что с событиями, — почему-то Вероника отводит взгляд, не решившись смотреть на меня. Стирает с лица какое-то неправильное по ее мнению выражение, пряча в себя. У всех есть тайны. И она не исключение, что меня как раз не удивляет. Надеюсь только, что Натос знает… он бы ее успокоил, не сомневаюсь в Медвежонке.

— Признаться честно, Ника, — перевожу тему я, одновременно с ее прятками почувствовав в себе ярое желание высказать то, что давно не подлежит сомнению, — я восхищена тобой. Твоим умением готовить, заботиться, помогать… я не умею большего из того, что умеешь ты, но вижу, как это важно. Я бы хотела быть похожей на тебя в этом плане.

Девушка глядит на меня так, словно бы я озвучила нечто невероятное. И с недоверием, и с любопытством, и с подозрением, и с радостью. Все-таки ее не скрыть. А еще Вероника пунцовеет.

— Правда?..

Точно Каролина. У них вместе большое будущее.

Я тепло и искренне улыбаюсь.

— Правда. Давно хотела это сказать.

— А я бы хотела быть похожей на тебя, — шепчет Ника, — по части отношений с мистером Калленом. Со стороны так видно… ты его идеальная часть. Я уже говорила тогда, в мае, и вот сейчас… это стало еще заметнее. Мне даже кажется, ему не надо ничего озвучивать, чтобы ты поняла. Это просто какая-то магия… я так никогда не сумею.

А вот теперь краснею я.

— На самом деле, это он меня чувствует… настолько, насколько ты описала.

— Не преуменьшай, — отмахивается она, с улыбкой, — я уверена, это не бывает односторонним…

— У вас тоже.

— У нас тоже, — едва слышно, почти про себя, повторяет бывшая Фиронова. Опять прикусывает губу. — Думаю, ты права. В конце концов, любви все возрасты… и все обстоятельства покорны. Тем более, она не приходит так просто.

— Не могу не согласиться с тобой.

В кухне становится тихо. Ника допивает свой чай, я, наконец, притрагиваюсь к соку. И, хоть знакомы мы не так давно, хотя общение у нас складывается как следует только в эти дни, мне кажется, я хорошо знаю Веронику. И мне кажется, мы будем дружить. Долго, крепко и, как полагается, верно. Хотя бы потому, что одинаково влюблены в замечательных людей из одной семьи. Да и сами мы уже семья. Это не было пустыми словами.

— Спасибо, Белла, — в конце концов, прерывая молчание, повисшее так же внезапно, как и начавшийся разговор, произносит медсестра. Слез на ее лице больше нет. Атмосфера разряжается. — За поддержку.

— Тебе спасибо, — я смущенно качаю головой, — нам в любом случае еще много и долго общаться, так что, думаю, это лишь начало.

— Надеюсь, что всегда, — подмигивает мне новоиспеченная миссис Каллен. И хочет сказать что-то еще, но тут из приоткрытой двери комнаты Карли, доносится негромкий детский голос:

— Ника?..

Девушка ставит чашку на тумбочку. Улыбается мне, и смущенная, и довольная.

— Я пойду.

— Конечно. Я помою чашку, не беспокойся. Не будем заставлять Малыша ждать.

— Это самый чудесный ребенок, которого я видела.

— Полностью согласна. Спокойной ночи, Вероника.

— Спокойной ночи, Белла, — уже на полпути к двери, шепчет она. И, войдя внутрь, нежно обратившись к нашему проснувшемуся солнышку «я здесь, милая», закрывает дверь.

Что-то мне подсказывает, все у них будет хорошо.

И Каролина назовет ее мамой. Быстрее, чем Ника может себе представить.

Я мою кружку, как обещала. Мою и свой стакан. Гашу свет и, пробравшись в темноте в комнату, закрываю дверь. Забираюсь в постель, натягиваю легкое одеяло, поправляю москитную сетку возле постели. И, крепко-накрепко обвив большую подушку, улегшись на нее сверху, бормочу:

— Спокойной ночи, Ксай. Люблю тебя.

Каким же долгим был этот день…

* * *
В принципе, если отбросить его спонтанность, наше пребывание на острове Корфу — не заточение. По крайней мере, в целом.

Погода благоволит. Причина тому атмосфера Греции или ее климатический пояс, а может просто Боги знают толк в земных местах, выбирая их себе для жизни, но здесь замечательно.

Теплые дни, солнечные, как ни один в Москве, напитанные, залитые доверху густым ароматом трав, цветов, солеными брызгами моря и свежим бризом.

В отдалении чуть меньше семисот метров от нашего домика действительно имеется пляж, длинный и большой, с белоснежными песками, какими славится Греция, удобными лежаками лазурного, как вода, цвета и, конечно же, чистым и первозданным морским горизонтом. Вода обволакивает собой, теплая и мягкая, как бархат.

Каролина любит море. Как наполовину гречанка, как поклонница греческой культуры и кухни, просто как ребенок… обожает. И впервые за долгое время ее глаза по-настоящему светятся, когда плещется в нежной водичке, впервые при мне надев оптимистичный желто-оранжевый купальник. Глеб не подвел — в полках в шкафах дома нашлось все необходимое из одежды и обуви. Плюс купальники, разумеется.

В воде с Каролиной играет Ника. Невооруженным глазом видно, сколько бы Вероника ни говорила мне обратного и сколько бы ни грустила, что Карли мало того, что по-настоящему к ней привязалась, так еще и любит. Как Малыш умеет — верно, сильно, до слез. В чувствах Каролин никогда себя не ограничивает — в этом она Эммет.

Глядя на их взаимодействие, на то, как загорают вместе рядом со мной, строят какой-то замок из песка, тихонько обсуждают Петра и Глеба, сидящих на пляже в закрытой одежде и делающих вид, что просто обгорели, я понимаю, что была права той ночью: у них все получится. Ника будет Каролине мамочкой.

Что касается нас с мисс Каллен, то в основном это игры в настольный теннис — здесь же на пляже имеется стол, правда, в крытой пристройке, а так же коктейли из сока, мороженого и молока, а порой просто газировка. Сладкие напитки делают и жизнь слаще, хотя и я, и Ника следим, чтобы Каролина не увлекалась. Сомневаюсь, что она любит стоматологов.

После купания и легкого обеда дома — время полуденного сна для Карли, а для нас с Никой возможность немного пообщаться, получше узнать друг друга или просто посмотреть что-то по греческому телевидению. Ника иногда переводит мне. К сожалению, помимо наших избранных с Ксаем слов я ничего не понимаю. Надо бы записаться на курсы.

Вечером настает любимое время Каролин помимо лазурного моря — греческая таверна. Завтрак и обед мы готовим сами (вернее, Ника готовит, а Каролина активнейшим образом ей помогает, вставая в семь утра и не пропуская ни единого «раунда» этого кулинарного фестиваля), а вот на ужин, как правило, выбираемся за пределы дома. Невдалеке от нас расположилась уютная и небольшая таверна, предоставляющая лучшие блюда как всей Греции, так и Корфу, и, пока наша юная гречанка лакомится мусакой и любимыми лукумадес, какими Эдвард угощал меня на Санторини, Вероника и я заказываем тарелку морепродуктов. Это совпадение, что она тоже их любит?

В конце концов, даже нелюдимые Петр и Глеб присоединяются к нашему столу. Прежде сидевшие в отдалении, пристально оглядывающие все вокруг, они, видимо, понимают, что угрозы в Греции нет. А может, им просто одиноко.

В любом случае, за столом с ними спокойно. Мы даже узнаем кое-что новое: Глеб женат и воспитывает дочь, Машу. А у Петра есть девушка, они планируют пожениться следующей весной. В состоянии мало понятной опасливости, такие интересности из чужой жизни очень кстати — разряжают атмосферу. И напоминают нам о звонках Эдварда и Эммета. Одновременных.

Алексайо ничего не говорит мне о происходящем в Москве, благополучно замалчивая эту тему. В первый вечер он вспоминает подробности вчерашней ночи, благодарит меня за понимание, еще раз говорит, как любит…. И слушает все то же самое в свой адрес, хоть и старается этого избежать.

Во второй раз, не глядя на мою попытку выспросить, все равно мы плавно переходим в тему Корфу, греческой кухни и пляжей. Карли, заслышав о пляжах, тоже решает поучаствовать в разговоре. Да и дядю она давно не слышала.

В третий вечер и, благо, последний, разговор вообще не складывается. Эдвард петляет от темы к теме, достойно не обрисовывая ни одну, а потом просит прощения, что должен идти. У него какое-то важное дело.

Я не настаиваю только по одной причине: завтра мы встретимся. И больше, клянусь и себе, и Эдварду, и вообще мирозданию в целом — никуда он меня не спровадит. Я буду рядом.

Потому, хоть спать ложусь в не лучшем расположении духа и все следующее утро и полдня, глядя на Каролину в море, ощущаю горечь, похожую на разочарование, вечером, садясь в самолет, понимаю, что счастлива. Мы летим домой.

В аэропорту Домодедово, таком большом и таком ярком, заполненным и людьми, и машинами, и самолетами, что садятся каждые пятнадцать минут, братья встречают нас лично.

Только-только серый самолет с фиолетовыми полосами касается взлетной полосы, только-только останавливается, давая разрешение экипажу спустить трап, я вижу Ксая и Натоса. Возле белого, как снег, хаммера Эммета стоя там же, откуда нас провожали — недалеко от ангара, видимо принадлежащего их творениям. На улице еще светло, хотя закат уже свершился. Наступают сумерки.

У Эммета черные брюки и контрастирующая с ними белая рубашка с закатанными чуть ниже локтей рукавами. Ее цвет — точно бинт, которым до сих пор перевязана его рука. Ника постоянно беспокоилась о ней, уверенная, что промывать рану Натос самостоятельно не станет. Но, судя по свежести повязки, ошиблась, мне кажется.

Наверное, обилие белого цвета на папе, да и сами его размеры помогают Каролине прежде всего при приземлении обнаружить его. С трапа она просто слетает, хоть Вероника и пытается удержать ее.

По лестнице, почти не касаясь ступеней, она бежит навстречу отцу и не хочет ничего слышать, никого видеть больше. Она в своей личной нирване.

Натос подхватывает ее без толики труда. Нежно, но крепко. Трепетно, но уверенно. И с очень, очень широкой улыбкой. Карли взлетает на его руках еще выше, к темнеющему небу, а потом как маленький котенок, как Тяуззи (правда, он в переноске в руках Петра), обвивается вокруг папы, уткнувшись лицом в его грудь. Черные, как смоль волосы на фоне белой рубашки крайне заметны.

Вероника, идущая передо мной, спускается к своей новообретенной семье не так смело. Выверяя каждый шаг, словно бы прощупывая ситуацию, она… боится помешать?

Впрочем, Натос, только заметив жену, улыбается еще шире. И распахивает объятья, удержав Каролину на весу одной рукой, для миссис Каллен. И Ника крепко, поддавшись порыву, его обнимает. С прекрасно слышным поцелуем в щеку.

Наблюдая за всей это идиллией, Ксая я вижу на минуту позже, чем должна. При всем том, что разглядываю и Эммета, и Нику, и Карли, Эдвард сегодня… смотрит только на меня.

В нежно-голубой рубашке покроя, как у брата, в таких же темных брюках, он ждет. А аметисты сияют.

Кто я такая, чтобы заставлять и его, и себя, терпеть еще больше?

Соскочив с двух нижних ступенек трапа, я бегу. И набрасываюсь, не задумываясь больше ни о чем, на мужа. Руки кладу на плечи, обнимаю за шею, целую. Требовательно, но ласково, выверенно, но спонтанно. Алексайо смеется, закрепив наши объятья своими руками на моей талии, а потом прижимается губами к моему лбу. Дает отдышаться.

— С возвращением домой, сокровище.

И это правда. С ним, слыша его голос, чувствуя объятья, ощущая ту любовь, о которой мы говорим… я дома. Всегда.

Натос предлагает поужинать всем вместе в любимой пиццерии Каролины, где, благо, помимо пиццы готовят еще и шарлотку Ксая, и мою пасту. Последний раз мы были там в марте, а кажется — в другой жизни. Столько воды утекло…

Но ни у кого возражений нет. Только нас с Никой немного смущает спокойствие братьев о безопасности. Раньше мы не покидали дома лишний раз, а сегодня едем в общественном место, еще и с Каролиной. Неужели ход дела изменился?..

«Маргариту» под двойным сыром и с маслинами приносят в течении пятнадцати минут. Каролин, попросившись сидеть на большом кожаном диванчике между папой и дядей, радостно потирает руки. На море ее глаза переливались, это так. Но сейчас они просто пылают. Она счастлива.

Эдвард до конца разрезает ей тягучую от сыра пиццу, Эммет наливает кока-колы в стакан. Малышка млеет и от близости своих самых родных людей, и от их заботы.

Впрочем, сколько бы Натос и Ксай не ухаживали на девочкой, смотрят они каждый раз прямо на нас. Прямо в глаза.

Когда приносят приборы, напитки, фокаччу на закуску и основные блюда под конец. Разговор есть, это точно.

Мы с Вероникой едим спагетти Болоньезе, решив попробовать новинку в меню заведения. Официант обещает, что такой пасты, уже ставшей почти традицией любой кухни мира, мы еще не ели. Но на вкус оказывается так себе, хотя не исключено, что все дело в тревоге.

Эммет берет себе телячий стейк, который поглощает так же быстро, как Каролина вторую порцию мороженого, а Эдвард — специальный коктейль-салат с креветками и авокадо. И шарлотку он сегодня не берет.

Необходимость изображать полное умиротворение отпадает, когда Карли просится на аттракционы, предусмотрительно поставленные рядом с кафе — за деревянным заборчиком, ограничивающим его от посетительского зала торгового центра. Эммет дает ей сумму на билет в Диснейленд, только просит не отходить никуда из поля зрения.

Осчастливленная в конец, девочка не спорит, соглашается и обещает папе свое «честное пионерское», хоть смысл этой фразы остается для меня загадкой.

Но важнее, чтобы загадкой не осталось кое-что другое.

— Что происходит, Эдвард? Эммет? — я по очереди смотрю на обоих братьев, призывая быть честными. Не позволю больше держать себя в неведении.

— Изменились обстоятельства дела, — прежде брата, проигнорировав его взгляд, докладывает Натос. Кладет свою ладонь на ладонь Вероники, — Кубарев малость унялся, потому что к делу все же присоединили то видео, которое снимал Деметрий о… Мадлен, — он хмурится, но не замолкает. На сей раз Ника потирает его ладонь, — да и обвинения в сторону Эдварда пошатнулись, потому что Патриция и София дали показания в его пользу.

— Они были здесь?..

Ничего себе. За четыре дня? Действительно, вечность, а не срок.

— Эммет привлек их без моего ведома, — сдержанно, но с тяжелым вдохом докладывает Ксай. Глядит на меня с извинениями. Но за что? Если эти девушки в кои-то веки нормально его отблагодарили, я должна ревновать?

— Раз это было нужно, он поступил очень правильно.

— Спасибо, Белла, — Натос хмыкает, качнув головой, — но лучше всего другая новость. И рядом с ней меркнет даже Кубарев.

— Закрыли какое-то из дел? — с надеждой зовет Ника.

— Закрыли чей-то рот, — не сдерживаясь, как есть грубо произносит Танатос, — причем своей же рукой.

Я непонимающе обращаюсь к Ксаю.

Он придвигается ближе к нам, говоря тише. Кладет руки на стол, чего никогда не делал при мне прежде.

— Тот Maître, которому Мадлен фактически… завещала Каролин, — он сжимает зубы, но не позволяет грубости разлиться дальше, даже в голос. А вот Эммет, сжавший кулаки, похвастаться таким не может. Думаю, если бы не рука Ники, разжимающая его каменные пальцы за секунду одним лишь поглаживанием, рана бы вскрылась и кровотечение пришлось останавливать еще долго, — он мертв. Перебрал лекарств и не рассчитал силы своего возраста в сексе.

— О господи…

— Это не привлекут к делу, мистер Каллен? — встревоженная Вероника не может взять в толк.

— Нет, Ника, — успокаивает ее Эммет, — во-первых, его любовница полностью описала их вечер и то, что было, а во-вторых, заказное убийство без следов и в своей же постели — верх пилотажа. Даже Кубарев не в состоянии на нас это повесить. Эти два новшества в деле его подкосили. Ольгерд уверяет, что теперь у нас все шансы выиграть суд. И покончить с тяжбой о самолетах в том числе.

— И когда заседание?..

— Двадцатого июня, — Эдвард поглаживает мою ладонь, перехватив ее на лакированной деревянной поверхности стола, — довольно быстро, Белла.

— Довольно… и что же, теперь… свобода?

— Пока Мурад Рзаев под арестом — да.

— Он под арестом?..

Братья переглядываются.

— По заявлению Ольгерда, опять же. Аурания выступила против него.

А вот это действительно новость.

Я гляжу на Эдварда. Он выглядит удивительно спокойным, хоть в аметистах и просвечивается немного недоумения, перемешанного с грустью. Аурания рискнула всем. Аурания рискнула… ради него? Это всегда Ксая угнетает.

— Папа! — Каролина, вторгаясь в наш маленький круг обсуждений, возникает из неоткуда. Обхватывает большую папину руку своими маленькими пальчиками, — ты мне нужен. На 5D.

Эммет не любит это развлечение. Эммет в принципе, как выяснилось, далеко не любитель кино. Но когда Каролин просит, когда он только-только вернул ее себе, отказать — выше его сил.

И потому Танатос, усмехнувшись и себе, и Нике, ласково глядящей им вслед, поднимается с дочкой.

— Пойдем, малыш.

И новостной разговор заканчивается на этой ноте.

Этим вечером, поздним и холодным — в Москве начинается проливной дождь — я, покидая ванную с уже высушенными волосами, заплетенными в косу, в своей любимой синей пижаме, с непередаваемым удовольствием занимаю свое законное место на муже. Как и обещала ему — сверху. Обняв плечи, накрыв головой грудь, а ноги тесно переплетя под одеялом.

Эдвард спит в серой кофте с синей полосой, с которой начались наши отношения, лежит на большой белой подушке, а руками гладит мою спину. Так трепетно… давно мы не касались друг друга подобным образом.

Видеть его, в пижаме, уставшего за день, но счастливого от моего присутствия, его, близкого и настоящего, прямо перед собой… это снова как сон. И я так боюсь, что вот-вот телефон зазвонит, вызов придется когда-нибудь да сбросить, и я буду одна. В этой огромной чужой постели.

Абсолютно точно, однозначно и раз и навсегда: больше спать без него я не собираюсь. Отказываюсь.

— Не мерзни, — нашептывает Алексайо, накрывая нас одеялом. Этот жест в совместном сне нечто вроде ритуального танца. Я его безумно люблю. Вся забота Эдварда, оставшаяся после такого же традиционного поцелуя в лоб, воплощается здесь.

— С тобой я никогда не мерзну.

— И не начинай, — он улыбается. Оглаживает мои волосы, с благоговением относясь к каждой прядке. Но все равно, не глядя на нашу долгожданную близость, не глядя на ночь, довольно умиротворенную, я ощущаю его нервозность. Не могу иначе.

— Что тебя тревожит, Ксай? — проведя пару линий по его шее, прикоснувшись к замершей части лица, зову я, — ты можешь мне верить, ты же знаешь…

— Я никогда не сомневался в доверии к тебе, Бельчонок, — он качает головой, а затем глубоко вздыхает, — но сегодня давай-ка спать. Ты не представляешь, как я скучал по всему этому… для разговоров будет время и завтра.

— Думаешь, я скучала меньше?

— Тем более, — он слабо улыбается, второй раз за последние пять минут поцеловав мой лоб, — закрывай глаза. Как ты и обещала, мы теперь вместе.

— И ты обещал.

— Держать обещание — наша святая обязанность, — сонно бормочет Ксай, и я чувствую, впервые, наверное, так откровенно, что усыпляю его. Без выдумок.

— О да. Спокойной ночи, любовь моя, — чуть ерзаю на своем месте — на нем — устроившись поудобнее и максимально спрятав под собой, — ни о чем не волнуйся. Мы больше не расстанемся.

— Спокойной ночи, Бельчонок, — с невероятной любовью, едва слышной, но такой ярко-пылающей, желает Алексайо. На мою предыдущую фразу ничего не отвечает.

Он кладет голову так, чтобы накрыть подбородком мою макушку, а руки под одеялом устраивает на моей спине.

Я под самой полной защитой из возможных.

Защитой kαρδιά. Сердца.

Capitolo 53

Край золотистого одеялка с тоненькой бахромой свешивается с его рук вниз.

А все потому, что те же руки, собранные в виде маленькой колыбельки, нежно, но надежно удерживают ее саму. Легонечко покачивают из стороны в сторону, одним лишь фактом своего присутствия утешая и успокаивая лучше любых прибауток.

Лисёнок, он зовет ее так. Лисёнок мирно спит, сомкнув красивые розовые губки и закрыв глаза, тем самым позволив длинным черным ресницам коснуться кожи. Маленькие кулачки стиснули второй край одеялка, накинутого для большего уюта. И, кажется, вот так, рядом с ним, больше ей ничего и не надо.

Я не сразу понимаю, кого вижу и где. Такое ощущение, что бесплотным призраком, стоя у самых дверей, подсматриваю за действом в комнате сквозь полупрозрачную вуаль. На ней даже видны неощутимые узоры.

В комнате солнышко, достаточно тепло, но больше — умиротворенно. Здесь почти идиллия, маленький личный Рай, который нельзя тревожить. Уютно и хорошо. Невероятно хорошо…

Я приглядываюсь получше. И чудо — стоит только сконцентрироваться на картинке, как у стоящего напротив мужчины замечаются черно-золотые волосы, переливающиеся на солнце, а на правой руке — обручальное кольцо. А у нее, у нее, маленького ангелочка, столь бесценного для своего защитника… у нее фиолетовое платьице с узором из маленьких ящерок — хамелеонов.

Лисёнок.

Теперь и я узнаю ее.

Ксай нежно укачивает прикорнувшую дочь, глядя на нее своими добрыми, пронзительно-аметистовыми глазами с редкостным любованием. Он спокоен, но энергия жизни, энергия солнца, чьи лучи касаются ее личика, исходит от него целыми ваттами. Эдвард весь так и светится.

Он ошеломлен. Он влюблен. Он покорен.

Лисёнком.

- Η καρδιά μου,[48] — бархатно, с нескрываемым обожанием, шепчет Алексайо, по наитию, а может, просто заметив, повернувшись в мою сторону, — λίγο καφέ μάτια της καρδιάς μου2, …

И ласково целует Лисёнка в лоб.

Улыбается.

- Λίγο καφέ μάτια της καρδιάς μου,[49] — едва заметным шепотом, последовавшим сразу за легоньким касанием, больше напоминающим дуновение ветерка к моему лбу, произносит бархатный баритон.

И я тотчас узнаю его, вынырнув из своего полусна-полудремы.

Ксай.

Я медленно, стараясь не потеряться в пространстве и времени, открываю глаза. Их сразу же встречает пушистое кремовое одеяло, полюбившееся мне за все наше совместное время вместе. Там, где это одеяло, я знаю, я буду счастлива. Потому что это общая наша с Алексайо постель.

Я чувствую его руку в своей. Обе свои руки, трепетно оплетенные его ладонями, возле мужниной груди — она чуть-чуть подрагивает, когда он тихонько смеется.

— С добрым утром, золото, — звучит в мягкой тишине. И меня снова целуют.

Мы дома. На большой и широкой постели в хозяйской «Афинской» (этой картине я однажды спою оду) — нашей спальне — в окружении горки белых подушек, с фиолетовым покрывалом, отброшенным в изножье, солнцем, так и стучащимся в окна, и накрепко закрытой дверью. Лежащее возле нее полотенчико, упавшее вчера, не изменило своего местоположения, а значит, Эдвард еще не вставал. Он, как и я, недавно проснулся.

И он рядом, что по-настоящему бесценно.

— Доброе утро, — нежась в дорогих объятьях, мурлычу я. И поднимаю голову, жалея, что не сделала этого раньше. Первое, что хочу видеть по утрам всю оставшуюся жизнь — лицо Ксая.

Вот такое, как сейчас.

Он лежит на нашей общей подушке, правда, повыше, чем я, смотрит сквозь немного опущенные ресницы, но взгляд оттого не становится менее добрым, на его коже, еще не отпустившей до конца сон, морщинки от улыбки. Моей любимой, половинчатой, но самой теплой на свете.

Я была права, мы дома.

Эдвард был прав, утро невероятно доброе.

И, хоть маленький Лисёнок и оказался сном, мне не больно и не грустно. Я знаю, что ее появление — всего лишь вопрос времени. За все эти дни, пережив и судебные тяжбы, и недолгую, но по ощущениям, вечную разлуку, и все нахлынувшие разом проблемы, включая Ауранию и ее супруга, я понимаю, я верю окончательно, что дети у нас будут. Хотя бы один, такой долгожданный и солнечный, маленький цветочек. И несомненно, что девочка. Ксай будет самым счастливым папой на свете.

Интересно, как в моем сне ее звали на самом деле?..

— Ты задумчива с самого утра, — привлекая к себе внимание, Алексайо бережно проводит костяшками пальцев по моей скуле, расплетая наши руки, — что-то случилось?

Я улыбаюсь. Подстраиваюсь под его руку, чем сразу вызываю у Ксая нежную, поистине влюбленную улыбку. Узнаю этот блеск аметистовых глаз. Он — одно из самых любимых зрелищ в моей жизни.

Сегодня, этим утром, здесь, в нашей постели, в пустом доме, наконец-то полностью вдвоем, я ощущаю такое единение с Эдвардом, которое не испытывала давным-давно. Мы одни. На всем белом свете. Абсолютно. А что, как не это, способно окрылить?

И запах клубники… и запах сонного солнечного утра… и просто запах теплого дома, в котором только счастье, без капли бед. Счастье обретения.

— Просто я пытаюсь поверить, что ты мне не снишься, — улыбчиво отвечаю мужу.

— Можешь поверить, это не так.

— Я чувствую, что это не так, — ободряю. И, не заводя этот разговор дальше нужного, привстаю на локтях. Я целую Эдварда. Как в первый раз. Как могу с любовью. А он мне отвечает, искренне усмехнувшись.

Отрывается первым. Улыбчивый и счастливый.

— Ты очень красива, — сокровенным шепотом, снова оглаживая мое лицо, признается Ксай. Аметисты так и сверкают.

Не знаю, есть ли на свете что-то более нужное, что-то более идеальное, чем Эдвард сейчас. Он просто воплощение домашнего уюта, радости и смысла жизни. Это не пустые слова и уж точно не просто эмоциональные всплески. Я… наслаждаюсь. И не собираюсь терять ни мгновения.

Наконец-то все вернулось на круги своя.

— Больше ни на шаг тебя не отпущу, — смело заявляю, по-хозяйски крепко обхватив его ладони, — даже в командировку…

— Такая собственница?

— Стра-а-шная, — смеюсь, наклоняясь и целуя его в левый уголок рта. А потом в правый, легонько потеревшись в перерыве носами, — я люблю тебя.

Эдвард крадет у меня полноценный поцелуй, выгнувшись губам навстречу.

— Взаимно, маленький Бельчонок.

— Не такой уж и маленький…

Мягкий и близкий, до боли настоящий, он не дает мне и шанса на воздержание. Не хочу и не могу. Не теперь, когда, наконец, нам можно.

Дав себе волю, в надежде, что Эдвард подхватит мою игру, я забираюсь на его пояс. Просто перекидываю ногу, удобно усаживаясь на бедра, и, чудится, улыбаюсь шире возможного, когда ощущаю под собой горячее давление. Кому-то пижама тесновата.

Ксай, не слишком ожидавший моего напора, резко выдыхает.

Но аметисты горят ярче.

— Совсем не маленький, — счастливо мурлычу я, наклоняясь за своими законными поцелуями. Мой Хамелеон совершенно не препятствует — наоборот, откидывает вставшее между нами одеяло к чертям. И, обхватив мою талию руками, с напором отвечает. Его губы все еще самые мягкие на свете, самые сладкие для меня. Но теперь в них сияющее, не умещающееся в оковах сдерживания желание. Долго скрываемое, долго подавляемое, оно, вырвавшись на волю, озаряет безудержной вспышкой ярчайшего света.

…И после всего этого, столь дивно ощутимого, он все равно спрашивает, отыскав секунду паузы:

— Ты все еще меня хочешь?..

Где-то в глубине души я злюсь. Там, внутри сознания, я негодую. До чертиков.

Но сейчас, когда жар нас буквально обволакивает, а потребность друг друга сродни наркотической, не хочу тратить наше время. Я отругаю его позже за такие мысли и слова. А сейчас… сейчас просто докажу то, что торопливо бормочу, обхватывая за шею:

— До одури, Ксай…

Второй раз Эдвард не спрашивает.

Довольный ответом, уверившийся в нем без лишних доказательств, он ловко меняет нашу позу. Я и пикнуть не успеваю, как уже снизу. И Ксай, мой сдержанный, мой прежде такой трепетный Ксай, с самой настоящей страстью и скоростью, ей подвластной, стягивает мою пижамную майку. Припадает к груди.

Я извиваюсь под ним, одновременно и в восторге, и в недоумении от такой решительности. От Алексайо исходит желание, опыт и обворожительная мужская красота, какой так часто не хватает представителям сильного пола. Он любуется мной, но и мне дозволяет собой любоваться — мы вдвоем стаскиваем его кофту, синхронно отбросив ее на пол. Я с улыбкой ребенка, дорвавшегося до любимой игрушки, глажу его торс, чуть потягивая волосы, а мужчина, приглушенно рыча, прокладывает дорожки торопливых, сильных поцелуев по моей коже. Клеймит ее, но совсем не больно — я мечтаю об этом клейме. На каждом доступном ему (и недоступном тоже!) кусочке.

Во многом этот всплеск желания спонтанен. Но чем спонтаннее, тем острее ощущения. Я теперь разделяю это мнение.

Эдварда моя готовность ко всему радует. Он постепенно спускается ниже по моему телу, следуя к своей полюбившейся цели.

В предвкушении, часто дыша, я ерзаю на простынях сильнее, буквально требуя мужа себе. Алексайо во многом волшебник и, по сути, часто творит чудеса. Но то, что подвластно его языку… половина планеты, несомненно, мне завидует. Безудержно сильно.

Ксай с выжидательной ухмылкой пристраивается у моих бедер. Невозможно красивый, неописуемо желанный, правда, все еще в пижамных штанах, делает-таки задуманное движение, предварительно легонько поцеловав там кожу.

И я вздрагиваю, задохнувшись, слишком быстро и слишком сильно.

Для продолжения действа Эдварду приходится придержать мои бедра, сжав их руками. Мои глаза закатываются.

Но, впрочем, с очередным касанием, еще более ощутимым и пробуждающим, кажется, каждый рецептор, вдруг становится грустно.

Алексайо искренне старается, не жалея ни умений, ни возможностей, дабы мне было хорошо, но лишь слепой не заметит, как сильно разрядки жаждет он сам. За столько времени воздержания, за столько времени терпения… а ее нет. Потому что первой он, как обычно, стремится удовлетворить меня. После нашей первой ночи в Греции это стало его негласным правилом.

Вот только не в этот раз, мистер Каллен.

Сегодня ваш черед.

Уговорив себя, что все на благо, я, пересилив сине-фиолетовый эгоистичный огонек внутри, мечтающий дать мужу закончить свой раунд, сажусь на простынях. Резво, но выверенно — Эдвард сперва думает, я хочу сменить позу.

Но вот я кладу ладони на его лицо, все еще остающееся снизу, вот прошу:

— Иди сюда…

И вот целую, сильно, с обожанием целую мужчину, игнорируя пылающее место ниже живота, откуда только что заставила убраться лучшего любовника на свете.

— Белла…

— Ксай, — перебиваю, не желая ничего слушать. Одной рукой по-прежнему глажу его лицо, а вот второй скольжу по торсу ниже, — пожалуйста, ложись на спину.

Пока, он, похоже, не понимает.

— Сперва позволь мне…

— Чуть позже, αγαπημένη…[50] пожалуйста.

Греческий, еще и с откровенной просьбой, призывает Эдварда сдаться мне. И, хоть морщинки сковывают его лицо, заставляя сомневаться, Ксай больше не спорит. Чмокнув мои губы, действительно укладывается на простыни.

Следит за мной довольно внимательно, кажется, уже подозревая.

Я помню наш разговор на сей счет. Но лишать Эдварда этого аспекта близости, по меньшей мере, очень грустно. Он заслуживает только лучшего, а я, благодаря опыту с Джаспером (и это, наверное, единственное, за что я ему благодарна), могу это дать. Сполна.

— Ты — мое сокровище, — откровенно заявляю, следуя губами по его телу вниз. Слово — поцелуй. Не хочу торопиться, хоть и опасаюсь, что в этом случае Ксай может воспротивиться, — пожалуйста, никогда не забывай, как сильно я люблю тебя.

Уже окончательно хмурый, что, благо, не сказывается на его эрекции, Эдвард глядит на меня не отрывая глаз. О расслаблении здесь точно речи идти не может, как бы мне не желалось его вызвать.

А говорили, самая удобная поза…

Но так просто я не закончу, о нет.

Отказываясь сдаваться, все же, чуть ускоряюсь. Теперь не просто целую кожу, а целую одновременно с тем, как обхватываю пальцами пояс пижамных штанов мужчины. И по чуть-чуть, осторожно, стягиваю их вниз.

Алексайо морщится.

Раскусил.

— Нет, Белла.

И строго, и умоляюще. У меня в груди екает.

— Доверься мне…

Дорожка волос по его груди и торсу приводит меня к паху. Штаны окончательно сброшены к нашим кофтам, а потому мои пальцы без труда пробираются ниже. Как и Эдвард прежде, свою цель я вижу крайне явно.

— Я тебе доверяю, но не хочу этого, — пытаясь скрыть в голосе дрожь, бормочет Ксай, — Бельчонок, иди сюда… поцелуй меня, золото… пожалуйста…

— Я поцелую, Алексайо.

Тянуть больше возможностей нет. Совсем скоро Эдвард окончательно воспротивится, если не сделает этого в ближайшие пару секунд, а моя возможность растворится в тумане.

Они причинили ему боль, заставив опасаться столь приятного действа.

Я это исправлю.

К тому же, не так давно, стоя на балконе и запуская бумажные самолетики в сторону леса, он обещал, что больше для меня ограничений не будет…

— Люблю тебя, — дабы никогда, ни на секунду не забывал, все повторяю я. А сама, тем временем, устроившись между его ног… целую. Как и просил.

Эдвард тут же, еще резче, чем я, вздрагивает. Он с шумом втягивает воздух, напуганный, похоже, до предела. Просительно, но не от удовольствия, а будто от боли, стонет.

— Ш-ш-ш, — полная намерений помочь мужу поверить, что никогда не сделаю плохо, продолжаю начатое. Целую чуть сильнее, порадовавшись тому, что, не глядя на опасения своего обладателя, член Эдварда твердеет, — все очень хорошо, Ксай…

Я облизываю губы, а Аметист встревоженно сглатывает.

Я обхватываю ртом его достоинство, и он, словно получив удар под дых, весь мгновенье назад набранный воздух выпускает. Пытается меня отстранить, скорее машинально, чем намеренно, отползая дальше. Но руками не трогает — значит, не совсем ужасно. Значит, сам готов попробовать, хоть и не просто это.

Ненавижу Анну. Ненавижу всех, кто заставил его мучиться. Пусть сегодня навсегда закончится ее немое присутствие в его жизни. С этим минетом.

Я делаю свое первое движение, скользя вверх-вниз. С Эдвардом мне хочется быть самой нежной, но что-то подсказывает, что с ним лучше просто с этого начинать. Ксаю нужно большее. Ксай, хоть мы и позабыли это прозвище, но Суровый… а он любит пожестче, я знаю. Я знаю…

Потому, на первом и традиционном варианте долго не задерживаюсь. Даю мужу привыкнуть, ни секундой больше, а потом пускаю в ход язык — его собственный любимый инструмент.

Эдвард выгибается на простынях. Его глаза распахиваются, утыкаясь в меня, пальцы поглаживают покрывало постели, ища опоры.

Соблазнительно Ксаю улыбаюсь, продолжая. Постепенно увеличивая силу, как следует касаюсь его чувствительных точек языком. Заставляю как следует ощутить каждое из этих касаний.

Но опять же, после нескольких повторений, возвращаюсь к первому возвратно-поступательному движению. Надеюсь, грациозно: никто не отменял правила, что мужчины любят глазами.

И о чудо — Эдвард мне отвечает. Едва-едва, а я вижу. На мгновенье поднимаю на него взгляд и вижу, что в аметистах зарождается пелена, пусть пока и почти незаметная, грядущего блаженства.

Я не откладываю дело в дальний ящик — неожиданно и быстро дозволяю ему войти так глубоко, как возможно. И тут же, под ошарашенный выдох мужа, отпускаю. Целую головку.

Ксай почти хнычет, когда повторяю только что совершенное. На сей раз пальцы его как надо стискивают покрывало, натягивая его. Эдвард зажмуривается, стоит мне податься ему навстречу.

Он все еще терпит, все еще, что видно, ему… больно из-за воспоминаний, они оставляют отпечатки на коже и особенно на губах, что искажаются. Но тело его, хочет того Ксай или нет, довольно происходящим. Оно мне отвечает зарождающейся дрожью. Ускорившимся дыханием.

Самое время для нового витка событий.

Как и прежде подпустив Алексайо поближе и поглубже, я следую когда-то дельному совету от женщины улиц, полученному в пьяном виде в одном из баров — «сделай восьмерку на его лобке». Хейл называл это приятным и, как отвлекающий маневр, ему это подходило.

Надеюсь, подойдет и самому дорогому для меня человеку.

Как следует обхватив его достоинство губами, я почти касаюсь носом паха мужчины (не позволяет закончить дело размер), но, надеюсь, это не сильно повлияет… и веду. Сначала вправо, потом, по диагонали, влево. Восьмерка.

…Масштаб стимуляции, наверное, до конца не осознаю. Или получается у меня слишком хорошо, или для Эдварда лучшее уже найдено.

Он низко, протяжно стонет. Подается мне навстречу, уже не заикаясь о том, чтобы попросить отстраниться. Дрожит сильнее.

Вот такой, обнаженный, вдохновленный, сгорающий от своего желания… вот такой он — мой. Полностью. И сейчас будет счастлив окончательно.

Я повторяю движение еще раз, и еще, и еще, отвлекая его внимание и бдительность, а слух услаждая довольными стонами мужа.

Я даю себе волю и применяю последний козырь, не позволяя ничему и никому себе помешать — оглаживаю, совсем легонько сдавив ее, его мошонку.

И если до сих пор Эдвард, уже вспотевший, уже раскрасневшийся и довольный, без лишних слов, топтался по краю пропасти неги, думая, срываться в нее или нет, это действие, возможно, своей неожиданностью, а возможно, его особенностью конкретно для Ксая, обрушивает его вниз. С треском камней, летящих в бездну.

Он вздрагивает, с нечеловеческой силой сжав между пальцами и простыни, и покрывало и, казалось бы, даже матрас. А потом, задохнувшись, пару раз сильно толкнувшись в меня сам, изливается. Все с тем же протяжным низким звуком.

Теперь я знаю, что именно он предваряет его самое большое удовольствие.

Запрокинув голову, Алексайо лежит на своей подушке, пока я верно помогаю ему полностью закончить, не скупясь на нежность. Теперь сила нам абсолютно не нужна.

Чувствую себя на самом настоящем пьедестале, проглатывая последние белесые капли. У нас получилось даже то, что прежде было под огромнейшим запретом — время пришло.

— Тебе больно?.. — сбито шепчет он.

Ну еще бы ты не спросил, Аметистовый.

— Ну что ты. Ты идеален, любовь моя, — трепетно веду губами по его паху, повторяя свой прежний путь, но теперь начиная с его конца. Постепенно перебираюсь к торсу, целуя небольшое углубление солнечного сплетения, — спасибо тебе…

Улыбаюсь, уткнувшись в него носом. Эдвард, откинув голову, молчит, а я снова целую его. Тысячу и один раз.

Время замерло, отдавшись на нашу волю. В окружении неги удовлетворения, оно и само расслабилось, отдавая нам на приятные моменты столько мгновений, сколько захочется.

Я точно теряю минутам счет. Я сама получила не меньшее удовольствие от всего процесса, чем Эдвард.

— Алексайо, как же ты…

Но замолкаю, оборвав свою мечтательность на корню. Еще быстрее, чем на первое же мое касание среагировал сам мужчина. Потому что внезапно, здесь, где нет ничего, кроме добра и хорошего настроения, слышу… всхлип. Тихий, но крайне явный. Его невозможно проигнорировать.

— Ксай? — пораженная, недоверчиво зову его. Не теряя времени, подползаю ближе. К самому лицу.

Страшная догадка подтверждается: на щеках Алексайо слезы. Аметисты, заполненные ими, блестят, это так. Но в них нет никакой радости.

О господи…

Такое ощущение, что земля просто берет и уходит из-под ног. Потерявшись, я совершенно не знаю, что теперь делать. Я ожидала любую реакцию, но не такую. Не подобную такой. Мне показалось, ему было приятно. Мне показалось, он доволен…

Мне показалось.

— Алексайо, αγαπημένη, что? Что такое? — беспомощно спрашиваю, водя рукой по его груди. — Больно? Где именно?

Эдвард, держа губы плотно сомкнутыми, качает головой. Уверенно. Убежденно.

Но не передает эту убежденность мне, потому что сразу же, как наши взгляды встречаются, всхлипывает снова. И слез на его лице становится больше.

Что же это за утро-то такое? Что же я за идиотка? Он же просил меня…

Напридумывала себе: удовольствие, комфорт… боже!

Я с нечеловеческими усилиями держу голос в узде.

Меня уже трясет.

— Ксай, ты пугаешь меня. Пожалуйста, скажи, что мне сделать. Я хочу помочь. Я помогу, обещаю. И ничего подобного больше не повторится. Пожалуйста, только скажи…

Он жмурится и тут же сглатывает. Живого уголка губ касается подобие вымученной улыбки.

— Все хорошо, солнышко.

Его шепот лезвием кромсает все внутри меня вкупе со зрелищем такого обилия слез.

— Но ты плачешь…

Он хмыкает, с трудом, но подавив новый всхлип. Быстро и насухо вытирает рукой слезы слева. Улыбка там чуть явнее, она же просачивается в голос.

— Я не поэтому, моя маленькая. Иди сюда. Просто иди ко мне сейчас. Παρακαλώ.[51]

По-гречески баритон и вовсе выворачивает душу наизнанку.

— Я пойду, если скажешь, больно тебе или нет. Ксай, если что-то с сердцем…

— Нет, не больно. И к черту сердце, — он фыркает, не глядя на то, что новые слезы уже на подходе. Он просто не может их унять, — ты — мое сердце. Иди же…

Это звучит слишком пронзительно и слишком искренне. Сейчас, вот так, со всем этим… я никогда не могла Эдварду отказать, но ныне — даже под страхом смерти. Я нужна ему — я буду рядом. Независимо от обстоятельств.

Алексайо с трепетным благоговением укладывает меня к себе на грудь, крепко обняв руками. Дышит все еще сбито — и от оргазма, и от слез, еще плачет. Только отстраниться не позволяет, сколько не пытайся. Ему нужно присутствие. Все остальное — позже. В том числе — мои извинения.

- Σ 'αγαπώ[52], Ксай, — все, что могу сказать, а так же все, что необходимо.

Надеюсь, он верит, как прежде.

Надеюсь, я его не разочаровала.

Я лежу рядом ровно до тех пор, пока Эдвард не решает, что удерживать меня больше не нужно, сколько бы труда это ни стоило. Мне хочется делать все, что угодно, кроме этого бесполезного лежания, но мысль, что от этого ему легче, удерживает на месте.

И все же, когда муж вздыхает, разжимая объятья, тихо радуюсь.

Стоит отдать должное Ксаю, он унимает последствия слез до этого момента. Их высохшие дорожки на щеках, легкая краснота век — все, что осталось мне.

Не имею представления, что говорить. Да и нужно ли?..

Я просто привстаю на локтях, возвышаясь над ним, и глажу любимые щеки. Искореняю последние напоминания об этих неожиданных слезах.

В аметисты смотреть сперва опасаюсь, не готовая опять видеть в них боль. Но, едва касаюсь, чуть-чуть, лишь бы проверить… нахожу любовь. И только.

Эдвард и любит меня взглядом, и любуется. В его взгляде поселяется благодарность.

Сейчас расплачусь я. Он шокирует меня снова.

— Прости…

— За что, Белла? — мужчина, не допуская и мысли принять мои извинения, качает головой, — ты сделала меня абсолютно счастливым человеком. Теперь — окончательно. Просто я не ожидал такого счастья, Бельчонок. И не ожидал такой тебя.

Он подмигивает мне? Правда?!

Становится чуть легче.

— Ты не злишься?

— Белочка… — Ксай прикрывает глаза, словно не в состоянии подобрать слов. Но вдруг так по-мальчишески прикусывает губу, так не наигранно, так просто приподнимает брови, в попытке отыскать правильный ответ… ему хорошо. Ему на самом деле было хорошо, мне видно. Как бы эти слезы не испортили подобное впечатление.

— Ты…

— Я повел себе неправильно, я знаю, — он с сожалением, не жалея ласки, снова, как недавно, прикасается к моей щеке, кивнув, — я знаю, Изабелла, но ты не представляешь… ты точно до конца не представляешь, что сейчас со мной сделала.

Энтузиазм в тоне подбадривает.

— Понравилось? — решаюсь, не удержавшись я.

— Так сильно, что не описать словами, — сокровенно докладывает Алексайо, — солнце, ты только что… воскресила меня. И это совсем не громкое слово. Я правда так чувствую.

— Но почему тогда слезы?..

— От переизбытка эмоций, — не теряется Ксай, голос его спокойный и мягкий, уверенный. Я чувствую себя маленькой, но любимой. Я чувствую, что мне говорят правду, — знаешь, когда соединяются два слишком сильных потенциала, происходит нечто наподобие взрыва. Избыток энергии. И я только что испытал на себе все это сполна. Когда Анна коснулась меня там… мне хотелось только умереть. А сегодня коснулась меня ты. И знаешь, мне никогда прежде так не хотелось жить…

Я нежно целую его в щеку.

— Эмоциональная перегрузка?

— Она самая, — порадовавшись моему понимаю, Эдвард обезоруживающе, так, как умеет только он, мне улыбается. Лето становится теплее за окном, — и все это твоих рук дело. Мне не выразить, как я благодарен. И, Бельчонок… — Ксай краснеет, что вполне явно отражается на его лице, — если ты однажды решишь повторить, обещаю, я буду вести себя как подобает, ничего подобного.

Я отрицательно мотаю головой, но, поспешно испугавшись того, как Эдвард может это расценить, прекращаю.

Склоняюсь к нему, все еще лежащему передо мной на той самой подушке, и с обожанием целую в уголок губ.

— Я повторю и не раз, но пожалуйста, никогда не прячь того, что чувствуешь на самом деле. Я люблю тебя настоящего.

— В таком случае, — муж благодарно, с мигом зажегшимся взглядом, усмехается, — я весь твой. Такой, какой и есть. Я безумно люблю тебя, моя смелая, решительная и такая замечательная девочка.

Теперь краснею я. Чтобы переждать эту краску, утыкаюсь лицом в его плечо.

— Я так по тебе скучала…

— Я тоже, малыш, — Эдвард трепетно гладит мою спину, уложив прямо на себя, — эта ночь — как первая. И это утро… поверишь ли, но я сам никуда тебя больше не отпущу. Только вместе.

— Я тебе как-нибудь припомню эту фразу.

Алексайо осторожно вынуждает меня посмотреть на свое лицо. Тепло улыбается, довольный и счастливый.

— Буду ждать, Белла. А пока… — и тут его правая рука недвусмысленно опускается к низу моей спины, — позволь мне любить тебя так, как ты того заслуживаешь. Мы не были вместе слишком долго, чтобы останавливаться на минете.

— Твоя правда, Алексайо.

От хитро мне ухмыляется, обещая множество приятных ощущений в самое ближайшее время. И я таю уже от одного этого взгляда. Когда-то мой скромник уверял, что «любить как следует» не умеет.

Ксай принимается меня целовать и гладить. В принципе, разы нашей близости пока еще можно пересчитать по пальцам, но, как восхитительный муж и просто приметливый человек, даже за такие сжатые сроки Эдвард смог определить основное количество моих эрогенных зон (и даже отыскать парочку новых, неведомых мне самой).

Я расслабляюсь, отдаваясь на его волю и отпуская ситуацию. Ответно глажу и ласкаю его, ответно целую, теперь не боясь изредка задевать пальцами его возрождающий свои позиции член. Но хихикаю при этом как девчонка, что не могу исправить, зато вызываю положительные эмоции на лице Аметистового. Тоже плюс.

Впрочем, встроившись в наш танец из сплетенных тел и поймав себя на мысли о нетерпении того момента, когда Эдвард наконец окажется внутри, я сперва не понимаю тех слов, что шепчет мне на ушко:

— Белла, ты возродила меня. Много раз, включая и сегодняшний. Пожалуйста, дай и мне помочь тебе справиться со страхом. Я обещаю, что никакой боли не будет. Я обещаю, что твой оргазм не заставит себя ждать.

Мне не составляет труда понять, о чем он говорит. Тем более, устроившись рядом со мной особым образом, Эдвард недвусмысленно намекает о теме просьбы.

Сзади.

Я боюсь поз сзади, я сказала ему однажды…

Боже.

— Ксай…

— Я здесь, — уверяет он, теплым поцелуем коснувшись области между моими лопатками. Против воли я вздрагиваю, — я знаю, что ты чувствуешь, поверь мне. Но Бельчонок, ты справишься. И тебе станет легче, как стало, благодаря тебе, мне.

Я прикусываю губу, стараясь решиться. Ну же, Белла. Только что это сделал Ксай. Для тебя. Неужели не под силу самой поступить так, как ожидаешь от других? Неужели такая трусиха?..

Эдвард, наблюдая за мной, видимо, делает свои выводы.

— Ты не обязана делать это в угоду мне прямо сейчас, если совсем страшно, Белла, — он чуть меняет правила игры, — и уж точно не обязана потому, что я это сделал. Не бери в голову. Давай так: если в тебе есть хоть капля желания попробовать, мы сделаем это. Если нет, прямо сейчас я усажу тебя сверху, и мы помчимся к звездам так, как привыкли и как нам спокойно — и никаких обид. Ты ничего мне не должна.

— Очень даже…

— Нет, маленькая, — муж целует мой висок, поправив спутавшиеся волосы, — просто скажи мне то, что сейчас думаешь. И мы займемся любовью — так или иначе.

Я делаю глубокий, выгоняющий из легких весь воздух вдох. Я зажмуриваюсь.

Ксай здесь, мой, влюбленный, желанный, добрый и счастливый. Он хочет сделать счастливой и меня. Смею ли я мешать? Я люблю его не меньше. Я хочу, чтобы сзади был со мной только он. Я хочу, чтобы ему тоже стало спокойнее. Я дам ему попытаться. Он совершенно точно это заслуживает, сколько бы я ни трусила.

Да.

Да, я смогу.

— Сзади…

Алексайо ласково мне улыбается, снова превращаясь в человека, благодарного, как никто. Аметисты наливаются обещанием удовольствия, а у самого зрачка поселяется гордость мной. За это я на многое готова. Никто, никто и никогда, кроме Эдварда, мной не гордился (Роз не в счет, ибо ее гордость совершенно другое дело). Как же я это люблю…

Но все же, согласие — не последнее мое слово.

Я убеждаю себя, что сдержусь. Я приказываю себе ни о чем не думать и, надо отдать должное Ксаю, он здорово помогает мне, лаская так профессионально, что становится до самых звезд хорошо… я не кончаю от его рук, он держит меня на нужной грани, но близость, тепло, поцелуи… это то, что нужно. Это наша любовь.

Однако, сколько бы храбрости и сил ни пыталась накинуть себе сверху, стоит Алексайо оказаться действительно позади меня, стоит мне ощутить его член обнаженной кожей, паника просыпается.

Я чувствую себя ничтожеством.

— Пожалуйста, только не будь со мной Мастером, — сорванно молю, подавившись на последнем слове. Говорю быстро, говорю четко, но… тихо. Нет у меня сил сказать это с нормальной громкостью.

Алексайо останавливается.

Алексайо, бархатно поцеловав мою спину, прокладывает эту же дорожку из поцелуев к моей шее. К уху.

— Белла, существует множество чудесных поз для секса сзади. И я клянусь тебе, что ту, что собираюсь предложить, никогда не практиковал с Маргаритами. Ни с кем из них.

Я ежусь, хотя что в комнате, что рядом с Ксаем, тепло.

— Я знаю, я не имею права просить, но… это действительно меня пугает…

— И правильно, что ты говоришь, любимая, — утешает Эдвард, — говори мне обо всем, что тебя пугает и тревожит. Но поверь, в данном конкретном случае у меня и в мыслях не было быть с тобой, как одной из тех женщин. Честно.

Я не задумываюсь с ответом.

— Верю.

И, резко выдохнув, отдаюсь на волю мужа. Совсем недавно точно так же поступил он.

Аметистовый не торопится. Все те же поцелуи по самым чувствительным зонам, все те же трепетно-любовные касания, переходящие на грудь и живот, но в основном задевающие низ моей спины. Все та же осторожность, никакой грубости. И все та же, неисчерпаемая, непередаваемая, столь восхитительная любовь. В каждом прикосновении.

— Ты безупречна, Белла. Твои черты, твоя улыбка, твои движения, твое дыхание, — уткнувшись в изгиб моей спины, шепчет Эдвард, — я люблю в тебе каждую клеточку, я люблю в тебе каждую твою мысль. Я не разочарую тебя, мое сокровище. Я буду только радовать тебя, я клянусь.

Я тихонечко постанываю от его слов, помноженных на касания, а Эдвард движется дальше, говорит вкрадчивее и влюбленнее, все нежнее и нежнее.

В конце концов, потерявшись в его безграничной ласке, я внезапно замечаю, что нахожусь на боку, в нашей любимой для сна «позе ложки», а Ксай, чувственно сжимая мою грудь, посасывает кожу за ухом. Я боюсь той страшной сухости, от которой больно, но ее нет. Я ощущаю влагу. И в этой влаге спасение, удовольствие, что Ксай обещал.

Ровно на моем прерывистом вдохе, словно бы ждал его, муж оказывается внутри.

И я проваливаюсь вниз, поближе к нирване. Совсем скоро, я знаю, Ксай отворит мне двери в нее так широко, как только он умеет.

На это нам требуется около десяти минут. Распаленным, но не довольствующимся малым. Влюбленным.

Эдвард играет со мной так же, как недавно играла с ним, но, так как рот у Каллена относительно свободен, он говорит. Много, тихо, но такое… я парю между облаками уже давным-давно, с первой его фрикции. И каждое слово удовольствие лишь усиливает.

Но тот всплеск, та вспышка, что накрывает с долгожданной разрядкой…

Я стону с Ксаем в унисон, падая на самый низ, в самую глубокую пропасть.

Осмелевшая, я кладу руку на его бедра, стараясь вжать в себя как можно сильнее, я изгибаюсь, требуя, чтобы руки его гладили меня ощутимее. Я оборачиваюсь и ищу его губы, чтобы поцеловать. Я долго, до потери воздуха их целую. Я продам им душу за этот момент.

Довольный открывшимся зрелищем, получивший второй оргазм с момента нашего пробуждения, Эдвард мягко посмеивается тому, как полностью удовлетворенная, осчастливленная преодоленным барьером своего же подсознания, нежусь на его груди, в желанных объятьях.

— Спасибо тебе…

— Ну что ты, золото, — его теплое дыхание касается моих волос. Отросшие, они радуют его глаз, я вижу. И вовсе это не извращение. Однажды я и это ему докажу.

— Ты был прав, это не страшно…

Смотрю на него как впервые, проникнувшись магией момента. Обнаженный, такой красивый и во всем — мой, Эдвард полулежит на подушке, обняв меня. Черные волосы запутались от секса, глаза горят, на лице видны морщинки, включая гусиные лапки, но они давно перестали смущать меня, тем более, сейчас проступают очень явно лишь тогда, когда Ксай улыбается. А еще — его тело. Полностью расслабленное. Нежащееся. Мягкое. Аромат клубники и того запаха Алексайо, что не услышать никогда больше, кроме как в момент близости, пьянит меня лучше любого алкоголя.

— Многое, что нас пугает, на деле — просто игры сознания, — тем временем, сообщает мне мистер Серые Перчатки, — ты мне доказала и не раз, котенок.

Я хихикаю.

— Только теперь эта поза для меня перестала быть целомудренной…

— Надеюсь, однажды многие из наших поз перестанут для тебя таковыми быть, — посмеивается Ксай. Он открыт экспериментам, я тоже. В конце концов, теперь, похоже, не глядя на то, что еще не все дела решены, у нас начинается истинная семейная жизнь.

Анта с Радой, отправленные в Питер на внеурочные каникулы, вернутся как минимум в июле. Благо, отпуск их детей подвернулся как раз на время приезда женщин.

А Эммет и Ника, забрав Карли с Тяуззи, теперь, хоть их дом недалеко, не в соседней комнате. Мы вольны делать все, что угодно.

Ох, предвкушаю…

— Ты выглядишь очень счастливой, — подмечает Эдвард.

— Я и есть очень счастливая, — мурлычу, прижимаясь к нему сильнее, — и снова — спасибо…

— Твои благодарности излишни, Белла. Я очень люблю тебя радовать.

— Вовсе не излишни. Ты всегда так нежен и внимателен, Ксай, — я рдеюсь, вздохнув, прежде чем поцеловать его грудь. Рисую по ней прозрачные узоры, с трудом вспоминая, когда последний раз это делала, — в тот раз, когда… в общем, я стала бояться этих поз как раз потому, что Хейл был груб. Может, просто я не могла возбудиться как следует, но сзади… к черту. Не важно. Я понимаю, как все это теперь звучит. Мне стыдно, Ксай.

Не удовлетворенный моим окончанием прежде зачем-то начатого разговора, Эдвард качает головой. Приподнимает лицо за подбородок, просит на себя посмотреть.

— Белла, мы договорились, что ты говоришь все, чего боишься — это раз. Стыдно тебе быть не должно, как и вины ты чувствовать не должна, потому что это только проблемы Джаспера — не убедиться, что ты готова — это два. А три… Бельчонок, что у тебя, что у меня уже были связи и нам придется, хотим или нет, с этим смириться. Мы оба знаем правду, мы оба эту правду приняли, а потому, мне кажется, нет ничего страшного в упоминании их имен. По крайней мере, я могу заверить, что слышу это спокойно, потому что ты здесь и никогда больше ни с кем не будешь. Не беспокойся. Говори. Все, все мне говори. И я буду самым счастливым.

Какая тирада…

Мне нечего на такое ответить. По крайней мере, не сразу.

Я просто обхватываю Эдварда и руками, и ногами, приникнув к нему как можно крепче, и с обожанием, с признательностью, что не выразить, целую шею, плечи, грудь. Все, что мое. Все, что передо мной.

— Как же я люблю тебя, Ксай…

Мужчина улыбается, не оспаривает. Он чмокает мой лоб, затем — макушку, а потом прижимает к себе, защищая, оберегая и любя. Ни с кем и никогда я не чувствовала себя в большей безопасности.

— Кажется, я теперь всегда буду хотеть сзади, — хмыкаю в его грудь, поцеловав левую ее часть, — все, напросился…

— У меня тоже есть теперь особые желания, — поддерживает Аметист, посмеиваясь, — это хорошо, мне кажется. Теперь все по-новому, Бельчонок.

— По-новому…

Довольная, я с не сходящей с губ улыбкой устраиваюсь в его руках. Не хочу не двигаться, не думать. Хочу быть здесь. Всюжизнь. Каждую ее секунду.

Но природа, неумолимая и неутомимая, все же берет свое.

— …Но по-старому все же кое-что осталось, — заслышав столь несвоевременное урчание моего живота, Алексайо бархатно гладит мою спину, — завтрак. Как насчет латте с оладушками, солнце?

* * *
Честно и без лишних слов — наблюдать в этом мире бесконечно можно всего за тремя вещами: как горит огонь, как течет вода и как мой Ксай жарит оладьи на своей большой и светлой кухне, надев цветастый передник Рады на голое тело. Будь моя воля, я бы, для полного любования зрелищем, попросила еще снять и пижамные штаны.

Сексуальность Алексайо для меня никогда не была неожиданностью и вопросом, но в эти дни она достигает пика. Получив на десерт дозу его любви, даже две, я подсаживаюсь. Я хочу его всегда, везде и постоянно. Даже с этой деревянной резной лопаткой в руках.

— Я чувствую твой взгляд затылком, Бельчонок, — хмыкает муж, не оборачиваясь. Переворачивает вторую партию блинчиков, с улыбкой встретив опустевшую от первой из них тарелку.

— Я любуюсь тобой. И, кажется, имею на то полное право.

— Ты вгоняешь меня в краску…

— А я люблю, когда ты краснеешь.

Усмехнувшись, откладываю вилку и нож, которыми орудовала на своей тарелке, гжелевой, но ныне выкрашенной в розово-алый цвет благодаря предложенному Ксаем клубничному варенью, и поднимаюсь на ноги. Обхватываю его талию обеими руками.

Эдвард оборачивается, чмокнув мои волосы. Он так и светится, не переставая, с самого нашего пробуждения. И, похоже, начавшееся со столь жаркой и приятной ноты утро лишь способствует улучшению его состояния. Во всех смыслах.

— Я рад, что ты сегодня хорошо кушаешь, малыш.

— Все, чтобы «папочка» был доволен, — смешливо мурлычу, пару раз легонечко поцеловав его обнаженное плечо, — тем более, ты невероятно вкусно готовишь.

Ксай, имитируя горделивость, вздергивает голову, водя в воздухе подбородком. Я прыскаю от смеха, и он поддерживает, веселясь вместе со мной.

— Обожаю твою улыбку, — под затихающую вибрацию его груди от смеха, тихо сообщаю я. Любовно оглаживаю плечи, едва ощутимо щекочу ребра — вырез фартука очень кстати.

— Она всегда была и будет твоей, радость моя, — не оставляет эту фразу без внимания мистер Каллен. И, поднимая сковороду с плиты, указывает мне на выбранное место за столом, — «папочка» приготовил еще блинчиков. А ну-ка садись.

Я послушно исполняю просьбу, не спуская улыбки с губ. Раньше бы на это прозвище Эдвард реагировал совершенно иначе. Он и реагировал, засыпая меня рассказами и тревогами о «папиках», ненужной кутерьме из-за разницы в возрасте и просто предрассудками, в которые тогда верил. Но сейчас… сейчас это моего Аметиста не трогает. Он принял и понял положение дел в нашей семье, осознал нашу любовь и то, что она несет в себе. Больше ему не страшно. Больше это не заставляет его погружаться в мрачные мысли. Кажется, Ксаю даже нравится отчасти эта, напитанная возможностью опеки, роль отца. Когда-то он обещал заменить мне всех. Когда-то я убедилась, что врать мужчина просто не умеет.

И тем лучше.

Я тоже не хочу.

Эдвард выкладывает оладушки с пылу с жару на тарелку посередине стола, предусмотрительно держа подальше от меня раскаленную сковородку. А затем ненадолго ставит ее на резиновую подставку на дереве, задумав вилкой поправить один из спавших с края блюда блинчик… и я ловлю момент, как часто призывают итальянцы. Вскакиваю со своего стула, по-захватнически выверенно дотянувшись до мужа. Кладу ладони на его лицо, притягивая к себе, и благодарно целую. Многообещающе, но нежно. До боли радостно, но умиротворенно.

— Спасибо, Ксай, — объясняя ему, мигом покрасневшему, но не скрывающему улыбки, свой поступок, пожимаю плечами. И с восторгом берусь за новые блинчики, щедро окуная их в клубничный конфитюр.

Эдвард жарит четыре порции оладий. Замешанное им тесто, делающее наш завтрак в меру пышным и мягким, так просто не израсходовать. Оно сладковатое и тягучее. Мне нравится.

Впрочем, рано или поздно, последняя партия блинов оказывается на общей тарелке. И возможность поесть появляется уже и Эдварда.

Мне совестно, уже сытой, это осознавать. Но наверстать упущенное я намерена за обедом — уже найдены в закромах домоправительниц сахар, мука и яблоки для шарлотки.

По словам Леонарда, в умеренных дозах что холестерин, что сахар Эдварду не противопоказаны. А значит, думаю, ему должно понравиться. И, что важнее всего, для его здоровья угрозы нет.

Я наливаю мужу зеленого чая, заварив его любимый, а сама вызываюсь помыть посуду.

Это длится не более десяти минут, но на кухне мгновенно повисает тишина. А я, закончив с делом, возвращаясь, нахожу Эдварда очень задумчивым. До тех пор, пока не сажусь прямо перед ним, он, не мигая, смотрит в определенную точку. Хмуро.

— Что?

— М-м? — обращая внимание на меня, Ксай выныривает из своих мыслей.

— Что тебя беспокоит? — кладу свою ладонь на его, нежно погладив кожу, — я вижу, Эдвард. Со вчерашнего вечера.

Аметисты оценивающе оглядывают меня.

— Ты правда хочешь знать?

— Меня удивляет, что ты это спрашиваешь, — с самым серьезным видом произношу я, — ты просил меня озвучивать все, что волнует. И я прошу у тебя того же. Мне ты можешь довериться, я надеюсь?

Эдвард тяжело вздыхает.

Я смотрю на него теплее.

— Ксай, пока ты не научишься делиться со мной не только хорошим, но и плохим, мы будем ходить по прежнему кругу. Ты же сам это понимаешь.

Тема нашей беседы мужу не нравится. Он мрачнеет.

— Мы так хорошо начали это утро, Белла. Давай не будем его портить.

— Замалчивая проблемы, ты усугубляешь их.

— И тем не менее… знаешь, мы с Эмметом договорились, что эти дни проведем в отрыве от работы и лишних дел. Проведем с вами. Неужели то, что ты хочешь обсудить со мной, только-только вернувшись домой — ненужные эмоции?

— Если тебе станет легче, то да, хочу, — непреклонно заявляю я.

Муж глядит на меня со снисходительностью.

— Моя ты решительная…

— Ты решительнее меня, мы оба это знаем. А я просто люблю тебя.

Мое столь легкое завершение просьбы, кажется, Эдварда подбадривает. Или ему действительно слишком тяжело держать все в тайне, или я уговариваю его-таки мне поверить.

Я вернулась. Больше я никуда не поеду. И отныне утаивать от меня Алексайо ничего не придется — это будет невозможно. Мы достигнем взаимопонимания, сколько бы это ни стоило. В такое время опасно даже из самых благих побуждений отгораживать друг друга от текущих событий.

— Мурад под арестом, но это не гарантирует окончание и благоприятный исход дела. Найденный тобой код был создан им, но не им одним…

Я изгибаю бровь в немом вопросе. Конкордовредителей несколько?

— То есть, кто-то еще хочет вас?..

— Не уверен, что это именно покушение, — Ксай прикрывает глаза, — им бредил Мазаффар, как сообщил нам Ольгерд. И именно в эти дни, по последним данным. Не отправить вас в Грецию было чревато бедой.

Холодные и чересчур быстрые мурашки пробегают по моей спине.

Покушение есть покушение. Речь шла об убийстве?!

— Четыре дня?..

— Четыре дня, — Каллен кивает, — а на пятый мы получили вести об его аресте. Но страшнее другое… — он отводит взгляд, словно черпая в изучении кромки оставшейся на столе тарелки силы, — вчера в пиццерии ты слышала про Ауранию… Мазаффар способен отобрать у нее ребенка без права даже ежегодных, не говоря уже о постоянных, визитов, а она выступила против него… это очень опрометчиво и, как по мне, неверно.

— Она сделала это, чтобы защитить тебя. Это тебе не по нраву?

— Бельчонок, защищать меня, во-первых, дело лишнее, а во-вторых — гиблое. Тем более для Рары в самом прямом смысле слова. И все же она не побоялась…

— Это удивляет тебя?

— По-твоему, не должно? — Эдвард смотрит на меня с изумлением и хмуростью. Морщинки стягивают его черты, а ведь совсем недавно мне удалось их разгладить. Но прежние слова были правдивы — чем больше Ксай молчит, тем вероятнее новые проблемы. Особенно что касается его сердца.

Я веду разговор спокойно. Я подавляю в себе любые лишние чувства по поводу первой «голубки» и всех ее семейных злоключений. Эдвард — моя цель. Главная и единственная. И только его чувства, размышления и состояние меня заботят.

— Эдвард… Мурад обвинял тебя в педофилии, — это слово дается мне не легко. Говорю его побыстрее, стараясь не отделять от всего предложения, зная, каково мужу это слышать. Впрочем, он сегодня не показывает, что расстраивается, реагируя лишь чуть потемневшими глазами, — это заявление смешно для любого здравомыслящего человека, кто тебя знает. Аурания относится к их числу. Она не могла молчать, ведь твоей вины здесь ни капли.

— Жертвовать дочерью ради меня? Белла, ты бы так поступила?

— Она выбрала свой путь действий сама. Не вини себя хотя бы в ее личном решении.

— Я не могу, — он сжимает левую ладонь, лежащую напротив моей, в крепкий кулак. Между бровями пролегает складочка, — просто потому, что… я этого не стою. Ничьей разбитой жизни.

Похоже, безопасный предел мы миновали. Аметистовый отпускает себя. Плюет на сдержанность. И начинает, наконец, говорить то, что действительно думает. Мне. Как и просила.

— Ты достоин лучшего, как никто, Эдвард. Аура сказала правду — все, что она сделала. Я бы поступила также.

Он хмуро вглядывается в мои глаза.

— Ты бы пожертвовала нашим ребенком? Во благо, предположим, Глеба?.. Это тоже самое.

Я делаю глубокий, заполняющий легкие вдох. Самоедство — не лучшая, но все же порой превалирующая черта мистера Каллена. Мне бы уже привыкнуть к ней и способам искоренения ее влияние, а все никак.

Я поднимаюсь со столового стула, медленно, но верно приблизившись к Ксаю. С моей немой просьбой, кажется, ставшей его потребностью, муж не спорит. Резко и быстро отодвигается от стола сам, давая присесть на свои колени. Придерживает меня за талию.

— Ты много на себя берешь, — терпеливо объясняю ему я, откинув со лба короткие черные волосы, — распоряжаться своей судьбой предоставь тому, кому она принадлежит. Аурания не пожертвовала дочкой, она жива-здорова, Аура — ее мама, это неизменно, что бы Мурад ни делал… и, возможно, все это лишь пойдет на пользу их семье. Рано или поздно.

— Или отольется кровью…

Уникального передергивает.

— Алексайо, это тебя не касается, правда, — я кладу руки на его плечи, поглаживая теплую кожу. Под пальцами бегут крошечные электрические разряды. — Постарайся мне поверить. У нас своя жизнь.

Эдвард пронзительно на меня смотрит. Мгновенье, второе… я стараюсь воплотить во взгляде, в позе, в своих легких прикосновениях все то, что желаю ему передать. Сделать ситуацию проще для него, с самим же собой его примирить. И, конечно же, избавить от ненужных сомнений. Ксай не был бы собой, не одолевай они его. Он даже теперь думает о судьбе Рары и ее дочери.

…Теплые губы накрывают мои. Требовательно и быстро. С желанием.

Удивленная, я с трудом убеждаюсь, что это поступок Ксая. Покончив с молчаливыми взглядами, он переходит к активным действиям. Пальцы уже на моей спине. Мнутся у молнии тонкого платьица.

Отвечая на поцелуй, все же не позволяю ему ни углубиться, ни зайти дальше положенного. Хитрый способ уйти от разговора, любовь моя. Но, к сожалению, проигрышный.

Я придерживаю его руки, чуть отодвинувшись на коленях мужа от его торса, обнаженного, а потому вызывающего во мне понятное желание, тем более, в ответ на такие активные действия со стороны мистера Серые Перчатки.

— Попытайся посмотреть на ситуацию со стороны, — советую ему, концентрируя на своих словах, — у тебя получится. Я верю.

— Слишком сильно веришь…

— Так сильно верить не умею, — качаю головой, целомудренно чмокнув его в щеку, — тем более, как ты заслуживаешь… но буду учиться. А ты помни, что я всегда рядом.

— Сложно забыть… — не отпуская уже ускользающего желания перевести все в новый постельный раунд, Ксай поглаживает мое бедро. Смело и решительно.

— Вот и хорошо, — останавливаю его и здесь, крепко сжав большую ладонь. — А пока можно мне один вопрос? В пиццерии Эммет сказал, что Патриция и София так же подтвердили твою непричастность. Мне показалось, или это правда тебя расстроило?

— Ты слишком приметлива, Белочка.

Отказавшись от попыток соблазнить меня, хоть и чертовски сложно было удержаться, Эдвард устало опирается о спинку стула. Его лицо выглядит мрачным и изможденным. Эти разговоры явно Ксаю не по нраву, но не говорить, все равно, что не обрабатывать огнестрельную рану Танатоса. Загноится — будет хуже.

— Ты их видел?

— Нет. Эммет опасался, я им помешаю.

— Не зря опасался…

— Еще как, — насупившись, Ксай прикрывает глаза. Я вижу на его лбу синеватую венку.

— Почему тебе это больно? — прикасаюсь к его руке, переплетя наши пальцы, — их помощь, Эдвард? Их желание тебя защитить?

— Потому что это все равно, что львята решат защищать льва, — презрительно фыркает муж, — тоже самое касается и тебя, Белла. Я должен защищать вас. Вас всех. И ничуть не наоборот.

— Ты и здесь мечтаешь отличиться…

— Это нормальное состояние — защищать себя, и тех, кого любишь, тех, за кого несешь ответственность, от бед. Никаких вопиющих заслуг.

— Из-за того, каким тоном ты произносишь это — точно. Но ты явно недооцениваешь степень проблемы.

— Белла, когда мои «голубки» начнут меня выгораживать, думаю, уже говорить не о чем.

Едва слышно вздохнув, я подаюсь вперед. Приникаю своим лбом ко лбу Ксая. Аметисты внимательно за мной следят, а руки Эдвард кладет мне на пояс.

— Знаешь, в чем твоя единственная проблема? Ты слишком идеален, любовь моя.

— Об идеальности можно говорить часами, — он закатывает глаза, снова фыркнув. Но так горько…

Я сажусь ровно. Я, уложив ладони на его щеки, легонько глажу кожу. Призываю смотреть только на себя. Какие же у него грустные глаза…

— Эдвард, они — не дети. И ты не обязан их опекать. Больше нет. Тем более, ты подарил им новую жизнь, дал второй шанс. Скажи, это что, делает тебя чудовищем?

Мужчина морщится. Его правая рука убирает мой локон мне же за ухо.

— Бельчонок, тебе больно говорить о них всех. Но ты говоришь. Зачем?

— Они — часть тебя и твоей жизни, Эдвард, хочу я того или нет, — надеюсь, достаточно мудро и исчерпывающе ему отвечаю, — я хочу знать и понимать тебя, я хочу быть для тебя надежным человеком, а без обсуждения пэристери тому не бывать.

— Ты себя мучаешь…

— Этим занимаешься ты, — отметаю, покачав головой. Нежнее касаюсь его лица, осторожно, с лаской целую лоб, — Ксай, пожалуйста, постарайся понять: ты не виновен. Ни в чем, что хотят на тебя повесить. Ни в чем, что происходит в жизни этих девушек… даже ни в чем из того, что происходит с нами сейчас. Так сложились обстоятельства — и точка.

Повторяя путь моей руки, Эдвард осторожно, словно растаю, проводит ответную линию по моей щеке. Краешком губ, устало, но бархатно мне улыбается.

— Я бесконечно благодарен тебе, моя девочка, за поддержку.

— Я говорю то, что думаю, Уникальный.

Он тронуто усмехается. Целомудренно, все так же осторожно, не переходя границ на сей раз, целует мои губы.

— Я это ценю. И я услышал все, что ты сказала. Мне полегчало, солнышко, правда, — добрые пальцы, соревнуясь с добрым тоном, очерчивают контур моего лица. Эдвард близко как никогда. Эдвард, весь мой, не скрывающий этого, меня… хочет. Я и знаю, я чувствую. Вполне явно. — Но теперь давай подумаем о чем-то другом. Вместе.

— Ты говоришь о сексе, чтобы уйти от разговора?..

Обида, колыхнувшая мой тон, ему не по нраву.

— Я говорю о сексе, — Эдвард, возвращая себе утраченные позиции, поглаживает низ моей спины, произнося слова мягче и вкрадчивее, — потому, что хочу, а главное, могу тебя любить. В этом плане мне всегда будет тебя мало…

А потом он мне, еще сомневающейся, вдруг… улыбается. Обезоруживающе-широко, обнадеживающе-нежно. По-фирменному. По-ксаевски.

…Ох, черт…

Конец разговору.

* * *
Остаток дня мы с Эдвардом проводим исключительно вместе. Так по-семейному и так хорошо, умиротворенно, как последний раз удавалось только на Санторини.

Я выпекаю шарлотку, как и задумала, правда, все время вынужденная оборачиваться на влюбленный взгляд мужа из-за моей спины. Он отказывается смотреть телевизор или листать веб-новости, аргументируя свой выбор тем, что обожает меня разглядывать. Тем более в такие моменты.

Привести в контраргумент нечего по той простой причине, что я и сама несколькими часами ранее любовалась Ксаем в кухонном облачении. Честно будет позволить этому и ему.

— Только если я переслащу ее, чур, не виновата, — бормочу, пунцовея от ласки в аметистах.

— Ты готовишь для меня, Бельчонок. Что может быть слаще? — мечтательно протягивает Алексайо.

Он радуется как ребенок, когда мой маленький сюрприз-не-сюрприз оказывается готов. В стеклянной форме, уже чуть остывшую, я ставлю шарлотку на кухонный стол, чтобы затем отрезать Эдварду первый кусочек, а он уже нетерпеливо ерзает на своем стуле, глядя на этот десерт так, словно в нем воплотился предел его мечтаний.

Ничего лишнего. Никаких неправильных разговоров — ни к теме Аурании, ни к «голубкам» мы больше не возвращаемся — только блаженство. И это утро уже мое любимое.

— Приятного аппетита, — налив в наши стаканы свежего молока, желаю я. И, поставив пачку, собираюсь уже вернуться на собственное место, рядом, но все же в некотором отдалении от Ксая, как его руки утаскивают меня в совершенно противоположную сторону. К себе утаскивают.

— Не сбегай, — предупреждает Алексайо, усадив меня на своих коленях и позволив отыскать удобную опору на его груди, — а как же дегустация?

— Он не отравлен, честно.

— Да даже если бы был… ох, Бельчонок, спасибо тебе!

Ксай пробует первым, зная, как мне важно его мнение. И, хоть, судя по всему, рассчитывать на полную честность, если бы тесто оказалось непропеченным, а яблоки горькими, все равно не пришлось, мне по-настоящему греет душу, что он жмурится от удовольствия.

— Божественно…

— Так и божественно, — смущенная, но счастливая, бурчу я.

— Убедись, — ловко, следующий кусочек Ксай отрезает для меня. И своей же рукой, со своей же вилки, предлагает мне оценить свою готовку.

Я принимаю предложение…

Что же, лучше, чем в первый раз, это точно. Все еще немного сладковато, все еще не та, не такая воздушная, как хвалят в рецепте, консистенция, но… думаю, она все же может нравиться, Эдвард не лукавит.

— Терпимо…

— Кто и что говорил мне о неправильной оценке своих способностей? Бельчонок, это очень вкусно.

— Если так, я очень счастлива, Ксай, — глажу его щеку я, — приятного аппетита!

После шарлотки и буквально ритуала ее выпекания, мы с Алексайо отправляемся на прогулку, захватив с собой какой-то старый плед, что не жалко бросить на землю. И в лесу, таком близком и, благо, не таком уж густом, невдалеке от дома, находим свою идеальную полянку. Пестрящую зеленой травой, окруженную неизвестными мне лесными русскими цветами. Очень красиво.

Устроившись на пледе вместе, прямо посереди поляны, мы видим небо. Голубое, с красивыми перистыми облаками. В их форме, порой затейливой, а порой размытой, словно умелой рукой художника, так завораживающе выискивать чьи-нибудь очертания…

Я лежу на плече Эдварда, я чувствую его рядом и по переплетению наших рук, и по свежему дыханию возле моих волос, и просто потому, что изредка он озвучивает свои версии небесных картинок… и я счастлива. До такой степени, до такой грани, что просто не поддается описанию. Я обрела с этим мужчиной многое. Но вот теперь, после всего, перед всем, что еще ждет нас, вижу, что обрела все. Большего мне никогда не будет нужно.

— Я очень тебя люблю, Ксай, — оборачиваюсь, поцеловав его плечо, а за ним и подбородок, и щеку, и скулу. Поднимаюсь на локтях, с любованием глядя на родное лицо, — спасибо тебе, что ты рядом.

Эдвард, чьи аметисты наполняются тоннами нежности, бархатно возвращает мне мои поцелуи. Все по тому же продуманному маршруту. Его пальцы ласково поглаживают мое лицо.

— Я всегда буду, счастье мое. Что бы ни случилось.

Я улыбаюсь этой фразе, растворившись в ней. Безумно приятно такое слышать, прямо-таки окрыляет от ее существования. Но все же слышать и убеждаться — разные вещи. И, хоть я верю Ксаю как никому, хоть я верю этим его словам, как и многим другим, безоговорочно… ночь вынуждает еще раз закрепить эту веру.

Грозой.

…Сперва ничего не предвещает беды. После прогулки по лесу и такому вдохновляющему лежанию под голубым летним небом, мы возвращаемся домой и снова меняемся местами — ужин готовит Эдвард, выбирая пасту карбонара. Жара спадает, начинает накрапывать дождик, а потому такое блюдо, по словам мужа, уместно. Я пробую воспротивиться, чудесно зная, что он ее есть не будет — по многим причинам — но Алексайо не умолим. Он хочет порадовать меня, а сам с удовольствием полакомится любимой овсянкой. Когда Рады и Анты нет, бывает, он и вовсе не ест ничего на ужин. Впрочем, сегодня на десерт есть еще шарлотка, и Эдвард уверяет меня, что лучшего для него не будет. Он доужинает ей.

Паста удается на славу. Как Ксай умудряется совмещать в себе столько разных талантов, остается для меня загадкой с самой первой нашей встречи. Талантливый человек талантлив во всем? Или ему просто дано свыше?

…Поужинав и немного времени потратив на разрисовывание тарелок гжелевыми и не только красками, и я, и Эдвард отправляемся в совместный душ. Сегодня — целомудренный. А дождь все набирает обороты, уже так и стуча по подоконникам, так и размывая тропинки вокруг дома, что, кажется, всемирный потоп близок.

Но нам тепло. Под любимым пушистым одеялом, на мягчайших подушках, тесно друг к другу прижавшись… не знаю, где еще хочется оказаться больше в такую непогоду. Для меня наша поза, погашенный в спальне свет и тихонькое мурлыканье Эдварда, убаюкивающего меня колыбельной — воплощение рая на земле. Нас действительно ничего не тревожит и не трогает сейчас.

Сейчас.

…В два часа ночи, в такт тому, как яркая желто-синяя вспышка озаряет своим светом всю комнату… в такт тому, как я понимаю, откуда она… в такт тому, как кричу и вскакиваю, едва не перевернув всю постель… спокойствие уходит. Нет его и не было никогда здесь.

Это начинается неожиданно, я уже привыкла. Словно разряд проходит через все тело, оживляя страх, затаившийся даже в самых упрятанных его закоулках. Молния — мой спусковой курок, но гром этот курок наводит. Порой сперва слышен жуткий треск, раскатывающийся по округе, и меня словно продевают в огненное кольцо. Горит тело, горит лицо, трясутся, в попытке прекратить весь этот ужас, руки. Я сжимаю ими заковавшее меня железо страха, я рвусь наружу из клетки этой фобии, а замки, а оковы лишь крепчают. Чем чаще я дышу, тем они сильнее.

Молния выбивает из легких весь воздух. Гром выбивает из головы все мысли. Перед глазами одна-единственная картинка — небо разверзается, кукуруза шумит, а мама падает. И я, я кричу… как резаная… ободрав руки, колени… срывая голос, спеша обратно… и Рональд бежит. И Розмари бежит. И мир перестает быть прежним.

- Χρυσός, χρυσό μου,[53] — из-за спины, вдруг крепко обнимая меня за плечи и буквально притягивая, чуть ли не силком, к себе, зовет голос Ксая. Ксай зовет, это точно, потому что никто и никогда не пытался унять меня греческими словами. Эдвард знает это. И он прекрасно знает, что именно так я поверю поскорее, что не одна. Не усомнюсь.

Я с силой утыкаюсь лицом в его плечо, я плачу, стараясь так крепко, как только могу, обхватить его шею. Мне и жарко, и холодно. Мне страшно. До чертиков, до одури. Но пока держусь за Эдварда, пока он рядом и говорит, не переставая ни гладить меня, ни радовать своим баритоном, жить можно.

Новая, черт подери, гроза, а все как раньше. Мне казалось, я стала сильнее, мне казалось, я набралась опыта, поняла, что существуют куда более реальные и рациональные страхи, чем эта фобия… но я не могу. Нет во мне благоразумия, а может, просто нет ума, но едва я вижу молнию… едва я слышу раскаты грома… я умираю. С каждым разом все явнее.

— Эдвард…

Он с состраданием относится к той смеси ужаса и дрожи в тоне, с какой произношу его имя. Ни на мгновенье не ослабляя объятий, ощутимо целует меня в лоб.

— Я всегда здесь, Белла. Ты не одна.

Молния блестит, гром гремит, а я верю. Обвив его так сильно, что утром, наверняка, обнаружу синяки, отрывисто киваю. Алексайо есть и был для меня воплощением слова «безопасность» — с самого первого дня нашего знакомства.

— Это никогда не кончится, да?.. — сорвано, кусая губы, взмаливаюсь, словно бы он повелевает этой бурей. Дожди, грозы… любой климат мира дозволяет их присутствие. Наверное, мне стоит переезжать, разве что, на архипелаг Шпицберген.

Эдвард неглубоко вздыхает.

— Бельчонок, давай пить чай.

Такого поворота событий не ожидаю даже я. В смявшейся ночнушке повисшая на муже, презирающая себя за слабость и одновременно с тем всеми фибрами души ненавидящая грозу, я не сразу отдаю себе отчет в услышанном.

— Что?..

— Зеленый чай, — а вот Ксай, похоже, прекрасно понимает, что делает. Он не шутит, голос серьезен, а решение словно бы уже сформировано, — он замечателен в такую погоду. Пойдем.

— Куда пойдем?.. — я ощущаю себя в Зазеркалье. Эдвард говорит ровно и спокойно, словно бы ничего не происходит. Я оглядываюсь на окно, за которым мерцает, а потом, кое-как заставив себя оторваться от блаженной темноты его груди, прячущей меня, смотрю на бледное лицо мужа. На нем решимость, но и спокойствие тоже. Самое настоящее.

— На кухню, — Каллен все еще говорит, но уже потихоньку сдвигает нас с простыней, дабы подняться на ноги, — зажжем свет и никакая гроза не страшна. Летние дожди очищают, ты слышала?

Я схожу с ума. Или Эдвард сходит.

Все предыдущие разы он утешал меня по-настоящему. Он приговаривал что-то, гладил меня, просил поверить, что жизнь не кончается на этой молнии, а рано или поздно гроза все равно кончится. Он… был со мной. А сейчас, хоть физический контакт никуда и не делся, я недоумеваю. Я не чувствую этого. Ксай словно бы в своем мире… и в него же зовет меня. Довольно требовательно.

— Я не дойду…

— Не сомневаюсь, что дойдешь, — демонстрируя мне опору своих рук, Алексайо придерживает меня за талию, все так же, под разговоры, заставляя встать рядом с постелью, — лучше расскажи мне, какой сорт ты хочешь больше?

Сжав зубы, я приникаю к его плечу. Не хочу делать ни шага, не хочу никуда двигаться. Гроза материализует мой страх потерять Эдварда, а потому первое, что в планах — никуда его не отпускать. Ни на шаг.

— Ксай, мне так страшно…

Мое скуление не выбивает из него ни капли решимости. Алексайо просто чуть крепче держит мою талию.

К моему изумлению, мы уже у двери. Вспышка, освещающая комнату и вынуждающая меня вскрикнуть, Эдварду подсказывает местоположение выключателя. Зажигается в спальне свет.

Я вскрикиваю еще раз. Мужчина наскоро чмокает мою макушку, но напоминает, что надо двигаться дальше.

— До кухни не так далеко, Белла.

И он ведет меня. Правда ведет, как все в том же Зазеркалье цветы вели Алису. Но, в отличие от нее, движемся мы не от цели, а прямиком к ней. И попадаем-таки, повсюду зажигая свет, на кухню. К моему глубочайшему потрясению.

Я наблюдаю за ситуацией будто со стороны. Все то же, все те же, ничего не изменилось ни с утренних посиделок, ни с нашего с Ксаем ужина, однако нечто мимолетное, столь яркое и новое, скользит пылающими искрами по полу. При свете молния не так страшна. Да и аромат чая подсказывает, что я дома. Я не одна.

Эдвард не отпускает меня ни на шаг, крепко держа за руку. Он умудряется одной рукой и менять воду, и сыпать чай, и нагревать заварник. Все у него выходит так слаженно и четко, что я окончательно теряюсь. Не сон ли это?.. Такой тягучий, такой непонятный, но такой… сон?

Я нахожу себя во второй раз на коленях мужа, точно, как днем, с кружкой ароматного чая в руках. Эдвард, повернув нас к окну с молнией, вдруг ставшей восприниматься всего лишь фоном, лениво поглаживает мою спину, изредка целует меня в висок. Он — само умиротворение. И, хочу я того или нет, я тоже умиротворяюсь. Я вижу его пример.

Дождь стучит как сумасшедший, грозясь нас утопить. Гроза буйствует, электризуя даже пространство, намеренная вынуть из меня душу. А я сижу. А я — с Эдвардом. И я, приникнув к его плечу, согретая и чаем, и объятьями, и маленькими поцелуями, понимаю, что засыпаю.

Засыпаю и ничего не боюсь.

Но и спать сейчас, почему-то, Эдвард мне не дает. Он приглушенно что-то рассказывает, что-то довольно интересное, хотя мне тяжело поймать суть, и даже посмеивается порой.

Мы в порядке.

Мы пьем чай.

Мы просто весело проводим время.

…Нет грозы.

Как я оказываюсь в постели, я не помню. Не помню я и того, когда именно засыпаю.

В какой-то момент декорация, как в кино, всего-навсего меняется и, хоть Ксай по-прежнему рядом со мной, обнимает меня, я ощущаю под спиной простыни, а на своем теле — одеяло. И мягкие подушки, в унисон с губами Эдварда, защитным поцелуем запечатывающими мой лоб, увлекают за собой в царство Морфея.

- Πηγαίνετε για ύπνο, η ψυχή μου…[54]

* * *
Вероника спускается в столовую на звук текущей в пустую раковину воды, а так же приглушенное животное рычание, перемежающееся с тихоньким сопением, будто от сдерживаемой боли.

В умолкшем после полуночи доме, в тишине, которая баюкает Каролину, ангельски-безмятежно спящую в своей кроватке, какое-либо движение вызывает вопросы. А уж такое — тем более.

Да и обыскалась Вероника Танатоса, решившего не мешать им с дочкой чуть-чуть поговорить перед сном.

Ника поворачивает в арку, миновав последние ступени лестницы. С недоумением, но и интересом, выглядывает вперед.

Нашлась ее пропажа. В хорошем, сохранившемся виде. Необъятный Натос, сгорбившись над умывальником, уже переодетый в свое подобие пижамы, колдует над раковиной. Обе его руки скрыты от девичьих глаз.

Только вот звуки… и неожиданный стрекот чего-то стеклянного… бутылка?

Ника, никак себя не обнаруживая, подходит ближе, всматриваясь в раскрывающееся перед глазами действо.

И, ровно в тот момент, когда оказывается на достаточном расстоянии, чтобы видеть все в лучшем свете, Медвежонок резко и неумолимо переворачивает прежде полную бутылку с остатками водки вниз. На свою руку. Разбинтованную, прострелянную и горящую алым пламенем. Крови нет, а кожа порядочно покраснела. Краснеет и сам Натос, стоит спирту проникнуть в рану. Он сжимает зубы, он рычит… вот откуда эти звуки.

Сносит боль.

Глаза Вероники распахиваются, а сердце уходит в пятки. Его можно оставить хоть на минуту?

Едва ли не пританцовывая на своем месте от огня, сжигающего ткани, Эммет, крепко зажмурившийся, кусает губы. Не до крови ли?..

— Что ты делаешь? — укоряюще, испуганно и с сожалением, какое сложно выразить, Вероника ловко хватает мужа за запястье, становясь рядом. Вокруг пахнет спиртным получше, чем в специализированном магазине.

Сначала Натос пугается ее неожиданному появлению, не значащемуся в его карте реальности. Но потом и медвежьи черты, и глаза, где собралось от боли немного влаги, затягиваются теплым обожанием. Увидев его, Вероника едва не теряется снова.

— Не бойся…

— А по-моему, очень даже надо бояться, — закусив губу, девушка осторожно поворачивает для себя ладонь мужчины на разные ракурсы, — скажи мне, ты авиаконструктор или историк? Что за визуализация средневековых пыток?

Танатос усмехается, потянувшись вперед и тепло чмокнув жену в лоб. В этом доме, в своем домашнем облачении, с неизменной косой, которую заплетает и себе, и начавшей этого требовать Каролине, Ника — воплощение уюта и благоденствия. Рядом с ней оживают те чувства, те уголки его души, о которых Эммет и думать уже забыл. Бьется быстрее сердце.

— Ты просила не допустить нагноения. Смотри, рана — чище не бывает.

— Спасибо, что не отрезал себе руку, — бурчит миссис Каллен, нахмурившись. Склоняется над его рукой, легонечко дуя. В ее глазах только сострадание. — Очень больно?

— Сойдет, — как может более наплевательски пожимает плечами Медвежонок.

Ника тяжело вздыхает. Ника смотрит на него и укоряя, и жалея, и лаская взглядом. Так до ее появления в его жизни умела только Каролин.

А потом Вероника, не сдерживая себе, подается вперед. На безопасное расстояние отодвинув его ладонь, крепко обнимает мужчину за пояс. Прижимается к груди.

— Ты у меня очень глупый, Зевс. Не делай себе больно.

— Зато какая ты у меня очаровательная, Гера, — в ответ ее бормотанию воркует Эммет, чувствуя себя, с болью или без, настолько счастливым в эту секунду, насколько сложно даже представить.

Девушка, поцеловав его ключицу, разжимает объятья. Но, сколько улыбки не давит, Эммет видит ее. Он радует свою Бабочку таким заключением.

— Давай я перебинтую руку, чтобы твои мучения не прошли даром.

Она бережно перекладывает бинт по его руке, оставив на ране смоченную в лекарственном растворе ватку. Дело с заживлением, хоть и черепашьими шагами, но движется. И, на самом деле, даже если способ чересчур радикален, все же Эммет молодец. Будь рана грязной, окажись позабытой, можно было бы еще два месяца перевязывать ее и перевязывать… а если бы, упаси Бог, гангрена…

Ника мотает головой, отгоняя от себя эти ужасные мысли. Все хорошо. Было, есть и будет. Теперь они вместе, а значит, ничего Эммету не грозит. Не это ли он обещал ей самой?

Закрепляя повязку, Вероника невесомо ее целует, урвав момент, пока ладонь мужа недалеко от ее лица.

Натос рдеется ее столь яркому жесту любви и заботы. Ника, тем временем, не теряя зрительного контакта, гладит его щеку. Как никогда Танатосу кажется, что ноги — чистая вата. Слишком он скучал по своей девочке, чтобы тело адекватно реагировало на ее близость.

— Карли спит? — как умеет переведя тему, интересуется Каллен.

— Да, она заснула, — бывшая Фиронова опускает руку, догадавшись о том, что так тревожит Натоса, но не убирает ее. Просто тихонько переплетает пальцы с его здоровой ладонью. — Дома очень хорошо спится…

— Дом — крепость…

— Скорее просто приятное место. И я тоже очень рада вернуться домой, Натос.

Каллен с любовью глядит на свое личное чудо, светловолосое, нежное, спасительное, и не может сдержать ни улыбки, которая сразу забирает себе все лицо, ни порыва. Он подхватывает Нику подмышки, крепко прижав к себе. Никакого труда не стоит держать ее на весу.

— Я никуда тебя больше не отпущу.

— Будто я уеду, — она хмыкает, с удовольствием обвив руками его шею, — ты переоцениваешь мои силы, Натос. И силы Каролины тоже.

— Тем лучше. Вправите мне мозги, когда об этом заикнусь.

Вероника усмехается, кладя голову ему на плечо. Задумчиво поглаживает короткие черные волосы с едва-едва заметными нитями седины.

Секунды идут и превращаются в минуты. Пять. Десять. Пятнадцать. Ника лишь интересуется у Натоса, не устал ли он, но тот качает головой.

— Держать тебя в руках — высшее счастье на свете, Никисветик.

Ее имени, данному Каролиной, они оба улыбаются. И снова тишина дома, столь своевременная, проникает в пространство. Нет в нем ни страшного, ни ужасного. Наконец-то дом и правда дом, без лишних уточнений.

Вполне вероятно, что это домашняя атмосфера, где, кажется, твои близкие и родные люди примут тебя любым, вдохновляет Нику на откровение. Изабелла уверила ее, что Эммет поймет. И Нике хочется верить в эту истину тоже. Так же сильно.

— Я боюсь, Натос…

Ее слова, явно удивительные для него в окружении такого мирного вечера, задевают Эммета.

— Чего именно, моя хорошая? — отвечает он нежно, с готовностью помочь. Когда-то за эту готовность Вероника и полюбила его. Никто не был с ней рядом по первому зову — за всю жизнь. А Танатос и без зова приходил, словно бы чувствуя, как ей нужен…

— Что все кончится. Ты, Каролина, мы… раз… — она щелкает пальцем, уткнувшись подбородком в его плечо, — и все. Все кончено.

— Это кончится с твоей смертью, Вероника, — мрачно протягивает Эммет, посильнее обняв жену, — но до нее еще очень много лет, которые, я клянусь, будут бескрайне счастливыми.

Девушка целует его гладковыбритую щеку, улыбнувшись в кожу. Он не может не почувствовать.

— Я благодарна тебе, Натос, я так благодарна… но все столь быстро… согласись, это напоминает сон.

Медвежонок хмурится.

— Но это не так. И пройдет совсем мало времени, когда и ты поверишь. Не так, моя девочка.

Натос успокаивает ее, поглаживая спину, целуя волосы, уговаривая такими теплыми, желанными словами. Вероника верит ему безоговорочно и безотказно, до самого конца. Она не просто влюблена, она влюблена без памяти. Отчасти, отсюда, наверное, текут все ее страхи. Потерять такую любовь — и жить больше незачем.

Ника глубоко вздыхает. До предела.

— Эммет, мне кажется, я знаю, как увериться… вернее, убедиться. Убедить себя.

Заинтересованный, мужчина ставит ее на ноги, но компенсирует смену позы такими же крепкими, надежными объятьями, о которых всю жизнь бывшая Фиронова лишь мечтала.

— Скажи мне, любимая, — твердо требует он.

Девушка кладет руки на его грудь, поглаживает кожу сквозь тонкую кофту. Смотрит, не отрываясь, прямо в глаза. Намекает о серьезности, продуманности, и, что важнее всего, искренности своих слов.

— Натос, мне не надо ни цветов, ни конфет, ни какой-то особой атмосферы… мне нужен ты. Я хочу по-настоящему стать твоей женой, во всех смыслах, и тогда, надеюсь, смогу прекратить сомневаться.

Она понимает, что требовать такое, по меньшей мере, некрасиво. Она поминает, что просит того, в чем Эммет имеет право отказать — хотеть ее как женщину то еще усилие. Но она верит. В него. В себя. В них обоих, раз уж связали жизни узами брака. Хочет верить.

— Вероника… — напрягшийся Натос пытается понять, верны ли его предположения. Его руки придерживают жену уже не так нежно.

Ника просто кивает. Быстро и отрывисто. Со всем мужеством.

— Я хочу тебя, το φως μου.[55] Сегодняшней ночью.

И, больше ничего не требуя, не спрашивая, не ожидая, встает на цыпочки. Крепко, вовсе не целомудренно, мужа целует.

* * *
Следующее утро начинается для меня с телефонного звонка. Вернее, телефонной вибрации, потому что звук на моем мобильном отключен.

Я лежу на своей подушке, под самым боком у Ксая, руками и ногами, как обычно, обвив его со всех сторон. И я жмурюсь, заслышав вибрацию, не желая просыпаться.

Но вовремя понимаю, что если не проснусь сейчас и не сниму трубку (а может, просто сброшу вызов), проснется Эдвард. Он всегда спит чутко, а потому шансов, что дождется окончания звонка, нет.

И я открываю глаза, медленно, но верно выбираясь из любимых объятий. Облегчает задачу то, что в основном создавала их я, а потому Ксай не особенно тревожится. Он чуточку хмурится, когда я отодвигаюсь, но спит. Кладет руку поверх моей подушки и спит, блаженно веря, что ничего не изменилось.

Схватив телефон, я на цыпочках прокрадываюсь к двери. Мне везет — на пути ничего не попадается. И даже ручка опускается неслышно.

В это неожиданно солнечное после вчерашней бури утро, сонная, я стою посереди пустого длинного коридора, нащупывая пальцами кнопку ответа. Номер не определен, но почему-то сейчас во мне страха это не вызывает.

— Да?..

— Изабелла… здравствуй.

Я узнаю этот женский голос, хотя первое же впечатление после ответа — кто это? Я узнаю его, но определить точное лицо, кому принадлежит, не в силах. Это продолжение моего вчерашнего Зазеркалья, не иначе.

— Здравствуйте, — нахмурившись, я, от греха подальше отойдя от нашей двери, становлюсь у противоположной стены. Громко, да даже обычным тоном, говорить себе не позволяю. По первому же впечатлению, поглядев на лицо Эдварда, могу увериться, что он почти не спал. Очень усталый вид…

— Изабелла, я не уверена, что ты узнаешь меня, — девушка говорит куда более робко, чем в начале, но внимание мое к себе возвращает, — и я не уверена, что ты хочешь меня слышать… но пожалуйста, не бросай трубку сейчас! Это Константа.

Вот и объяснение загадочному голосу, который я знаю, а узнать не могу.

Конти, ну конечно же. Мы с ней активно «знакомились» на башне «ОКО», пока Эдвард еще только головой не бился об дверь, в попытке войти.

Против воли я стискиваю зубы.

— Ясно. Что ты хотела?

Меня удивляет, если не сказать больше, причем очень приятно удивляет, что звонит Конти мне. Вряд ли она знает обо всем, что случилось с Эдвардом, но в карму ей множество плюсов, что не тревожит его. Только Константы Ксаю сейчас и не хватало.

— Белла… я могу тебя так называть?

— Лучше Изза.

— Изза, прежде всего, я хотела бы извиниться перед тобой и перед Эдвардом за все плохое, что вам причинила. Я искренне раскаиваюсь, и, хоть понимаю, что вы вряд ли меня простите… что ты вряд ли меня простишь, поверь, мне очень жаль, правда. Глядя на все это с позиции сегодняшнего дня, я ощущаю стыд и недоумение, как только могла так себя вести.

Утро открытий, ей богу. Я изумленно изгибаю бровь. Желание стереть Конти в порошок чуть убавляется.

— Ты собираешься звонить и Эдварду тоже?

— Нет, если ты мне не позволишь, — честно отвечает мисс Пирс. Ее голос не дрожит, он спокоен. Она вся, хоть немного и волнуется в нашем разговоре, но спокойна. Нет той сумасшедшей искорки, нет той размашистости и бескомпромиссности. Константа не производит более впечатление сломленной, потерянной и отчаявшейся женщины. По крайней мере, на первый взгляд.

— Боюсь, твой звонок будет для него сейчас не лучшим решением.

Я говорю вежливее, чем планировалось, пораженная переменами в девушке. Прошло пару месяцев, а ее уже не узнать. И не поверила бы, что с ней мы виделись в апреле в главном офисе «Мечты».

— Я поняла, конечно, — поспешно заверяет меня она, — но, возможно, когда это будет удобно, ты… сообщишь мне? Я не желаю ему зла и очень хочу извиниться как следует. Изза, много лет Эдвард был для меня… как папа.

То-то любила ты его дочерней любовью… но я сдерживаюсь, промолчав на сей счет. Прошлое — в прошлом.

— Хорошо. Когда придет время, я тебе напишу.

— Изза… я уверяю тебя, я тебе клянусь, что больше не собираюсь… мучить его, — она неровно выдыхает, кажется, стараясь получше подобрать слова, — я поняла, что он любит как женщину только тебя. И что только у тебя есть ответное право любить его как мужчину. Я не намерена вам мешать. Я счастлива за вас. Он очень заслуживает счастья…

Конти говоритбудто бы моими мыслями, а это немного пугает. Я в замешательстве и от ее проснувшейся мудрости, и от ее понимания, признания своей вины. Может, зря я отложила их разговор с самим Ксаем? У меня проскальзывает предательская мысль, что, возможно, как раз этого разговора ему и не хватает?.. Для спокойствия, разумеется. Хотя бы относительного.

Я качаю головой сама себе.

Нет. Лучше его поберечь. Конти и потом сможет высказать то, что хочет. Едва ли месяц прошел с тех пор, как Норский экстренно Эдварда госпитализировал.

— Я… благодарна тебе, Константа.

— Конти, — мягко поправляет девушка, и мне чудится, в ее голосе проскальзывает улыбка, — но это еще не все, Изза.

А вот теперь волнуется по-настоящему. Этого уже не скрыть.

Я покрепче перехватываю трубку. Убеждаюсь, по тишине спальни, что Эдвард еще в постели. Было бы не слишком здорово, застань он меня за перешептываниями со своей самой проблемной пэристери.

— Как я уже говорила, — заплетаясь, но выравнивая тон, начинает Константа, — Эдвард много лет был мне почти отцом… и теперь, когда я наконец… поняла это, мне бы хотелось, чтобы он хотя бы номинально эту роль исполнил… понимаешь, у меня никогда не было папы, Изза… вернее, не было родного. А Кэйафас… Эдвард, прости меня, он его сполна заменил… на долгих четыре года и, если позволит, на всю мою жизнь.

Потерявшись в смысле ее тирады и слов, собранных в столь странные фразы, я молчу. Я просто жду продолжения, не в силах пока на такое что-то ответить. Мысли скачут, перепрыгивая одна другую. Их не собрать.

— Изза, Серж сделал мне предложение, — в конце концов, выдает главную истину мисс Пирс, — слишком быстро, наверное, слишком неожиданно, но… я не хочу терять его. И мне кажется, я готова быть для него настоящей женой. Мы женимся через три недели. В Лас-Вегасе.

Я ошарашенно выдыхаю. Упоминание родного города, еще и в контексте свадьбы Конти, это что-то. К тому же, мне кажется, я понимаю, на что она намекает.

— Все будет традиционно, просто Серж любит этот город, вот и… Изза, не могу я больше ходить вокруг да около. Я скажу тебе честно: я хочу, чтобы к алтарю меня провел Алексайо. Я бы хотела пригласить вас всех, абсолютно всех, на нашу свадьбу… и, если бы ты позволила мне попросить Эдварда… это было бы лучшим свадебным подарком на свете.

Опасения подтвердились.

— Ты спрашиваешь у меня разрешения?

— Я достаточно боли ему причинила, Изза. А эту боль излечила в нем ты, — тон Конти теплеет, — это будет честным, если я дам право решать тебе. Если ты ответишь мне положительно, я позвоню Эдварду… и попрошу…

Мои мысли, прежде бегавшие от стенки к стенке, замирают. Все дружно и все разом. Эффект внезапности, называется. Да и ответа у меня, так сразу, и нет.

Невероятная просьба.

— Конти…

…Алексайо мирно спит на самом краю постели, краем локтя уже касаясь даже прикроватной тумбочки. Возникает ощущение, что с моим недавним и недолгим уходом он, даже во сне, явно намеревался идти следом.

В своей прежней пижаме, оставив в угоду одеяла лишь ноги, Эдвард обнимает мою подушку, хмуро вдыхая и выдыхая. Я была права, выглядит он очень уставшим.

А еще — очень беззащитным, когда так спит. Я не удивлена, что он прежде никому не позволял задерживаться в своей постели. Сон делает нас уязвимыми… сон стирает границы… он однажды поплатился за это и просто не хотел больше боли. Конти права. Она… они все причинили ему много боли. Неудивительно, что прежде Алексайо так противился всему, что между нами происходило.

Погруженная в негу спальни, хоть и не такую явную, как вчера, я медленно прохожу обратно. Кладу телефон на противоположную тумбочку, принадлежащую Эдварду. Собираюсь вернуться на свое законное место рядом с ним… и тут взгляд цепляет маленькую серебристую упаковку, проглядывающую сквозь неплотно прикрытый ящик. Солнце ее даже подсвечивает.

Мне не надо ни лишних разглядываний, ни, для большего убеждения, надписей на ней. Я знаю, я вижу, что внутри маленькие таблетки известного цвета… и они, уж точно, не просто витамины, на которые не знающему человеку можно списать прием любого лекарства.

Нитроглицерин.

Ксай принимал ночью нитроглицерин.

Я замираю на краю постели, стараясь взять себя в руки. Тяжело вздыхаю, вместе с воздухом, надеюсь, выпуская все ненужное. Все равно ничего не изменить.

Моя реакция на грозу стала причиной, к гадалке не ходи. Спокойный и непоколебимый, уверенный, нежный, успокаивающий, внутри себя Эдвард… горел. И единственное, что этот пожар потушить может, вот, в шуршащей упаковке. Огонь всегда атакует наиболее слабые места. Огонь в нем всегда сперва разгорается в сердце…

Я ощущаю жгучее чувство вины, с которым не знаю, как бороться. Но вместе с тем и каплю удовлетворения, что там, в больнице, в предыдущую нашу грозу, смогла спрятаться и сдержаться. Она бы убила его… я, вчерашняя, там, где мелькало на горизонте предынфарктное состояние, убила бы Эдварда. А так он здесь. И он жив. И вчера он был даже счастлив до той чертовой непогоды…

Я ненавижу грозу. Я ненавижу ее всем сердцем. И отныне, клянусь себе, чего бы мне стоило, буду учиться справляться с ней. Ради него.

К Ксаю я все же подбираюсь, мягко устроившись у его спины. Обнимаю за талию, словно пролежала так всю ночь, легонько целую в основание шеи.

Πολύτιμο μου.[56]

…Алексайо ворочается, просыпаясь.

Он открывает глаза, я вижу, а потом, вдруг вырвавшись из цепких лап сна, резко оборачивается на меня. Перекатывается на спину, дав мне меньше секунды, чтобы отодвинуться, и смотрит. Недоуменно.

— Все хорошо, — шепотом уверяю его, любовно погладив рядом с челюстью, — доброе утро, любовь моя.

Морщинки собираются на его лбу, у глаз. Эдвард выглядит бледнее, к моему огорчению, и старше в это пробуждение. По моей незыблемой вине. Так имею ли я вообще право осуждать Константу?

— Ты уходила?..

— Ты немного меня потеснил, — с мягкой улыбкой, надеясь прогнать его хмурость, киваю на занятую Ксаем половину кровати, — я переметнулась сюда.

— Извини, Бельчонок…

— Ну что ты, — я мечтательно закатываю глаза, подбираясь поближе к его лицу. Ксай как следует ложится на спину, отдавая мне полную власть над собой, и, уже и хмурясь, и оценивая обстановку, глядит прямо в глаза.

Я ответила Конти правильно, я вижу. Будь Ксай не Ксаем, будь все по-другому, возможно, думай я больше, не допустила бы подобного. Не поверила. Не смогла.

Но я понимаю Константу. Я, парадоксально или нет, но верю ей. А Эдвард… Эдвард заслуживает хотя бы получить это приглашение за все, что сделал для этой девушки. Не мне мешать ему, не мне делать его несчастным. Я буду беречь его дорогое и любимое мною сердце, как и обещала, но не более. Аметист станет счастливее, когда Константа через пару дней ему позвонит… он вернет себе еще больше силы. Он… улыбнется. Я уже предвкушаю его реакцию. Кажется, знаю, какой она будет. Не о том ли Ксай мечтал?

Но все это потом. Все это дальше, глубже, не сегодня. А сегодня Эдвард мой и со мной. И день этот, как вчера подаренный им мне — его собственный.

Ознаменуем сутки «днем ксаевских желаний». Этот нитроглицерин в полке так и подмывает меня, подбадривает сделать все лучшим образом. Для лучшего, разумеется, человека.

— Как ты? — тихонько интересуется Алексайо.

— Хорошо, благодаря тебе, — наклоняюсь к его губам, осторожно и трепетно поцеловав их. — Но ты сам выглядишь уставшим…

— Тебе кажется…

Когда он ответит мне по-другому, мир не будет миром. Эту черту в Эдварде не искоренить.

— Даже если так, может, поваляемся еще немного? — я задорно гляжу на постель, подтягивая к себе вторую подушку и укладываясь поближе к нему, — до полудня, скажем? А потом я сварю тебе манной каши…

Мужчина ласково мне улыбается. С капелькой грусти.

— Все в порядке, Бельчонок, правда.

— Ну и хорошо, если это так, — не спорю я, довольно обосновавшись у его груди. И, дождавшись, пока обе свои ладони, обнимая меня, Ксай уложит на мою спину, закрываю глаза.

Я желаю вам с Сергеем счастья, Конти. Я надеюсь, Алексайо примет твое предложение.

…Пусть ему будет это на благо.

Capitolo 54

В спальню их приводит Вероника.

Уверенно перехватив его руку своей хрупкой ладошкой, пусть и совсем капельку выдающей волнение своей обладательницы незаметной дрожью, ведет за собой. И отпускает, чтобы закрыть за ними дверь, в хозяйской комнате.

Эммет, как человек искренне не любивший светлое, обставил ее в бордово-серых тонах, оставив много свободного пространства (из-за своих размеров он часто чувствовал себя стесненным), но, с помощью грамотного дизайнера, сумел вместить довольно большой раздвижной шкаф-гардеробную, огромную кровать из черного дерева с темно-синими простынями и всего двумя подушками, а так же роскошное кожаное кресло (раньше его место занимало кресло-качалка, но с тем, как Карли подросла, оно потеряло свою значимость).

Кратко оглядев комнату, в которой была уже не раз, в новом свете, Вероника нерешительно поджимает губы.

Она попросила. Даже потребовала. Она привела. Она здесь. Но что будет делать дальше… кажется, эта часть плана не продумана.

— Может быть, я разденусь?..

Натосу становится жаль свое сокровище. И он принимает решение: прежде, чем все случится, запланированное или нет, Ника услышит то, что он обязан сказать.

Мужчина перехватывает ее руки, став прямо напротив миссис Каллен и терпеливо дожидаясь, пока она посмотрит ему в глаза. И лишь тогда, когда она решается, Эммет говорит:

— Вероника, я люблю тебя. Независимо от того, спим мы вместе или нет, независимо от того, как ты выглядишь, что ты делаешь… Ника, ты самое искреннее и доброе создание, которое я когда-либо видел! Ты не сторонишься Каролины, она доверяет тебе… и я настолько благодарен, что это не выразить никакими словами, — с мягкой улыбкой наблюдая за тем, как девушка краснеет, Эммет говорит вкрадчивее, нежнее. Своими большими пальцами трепетно ведет по ее скуле, — моя замечательная девочка, что бы ни было и как бы там ни было, никто и никогда больше не сделает тебе больно. Я не перестану защищать тебя и не стану относиться к тебе по-другому. Ника… тебе не нужно ничего мне доказывать. И уж точно не за что тебе меня благодарить. Тем более — вот так…

Девушка сдавленно усмехается.

— Натос…

С такой нежностью, с таким обожанием, что Эммет невольно не верит, что слово обращено ему. Тем более, больше Ника ничего не говорит. Она привстает на цыпочки, крепко обхватывая его за шею и прижимая к себе, и не отпускает. Несколько секунд точно.

Тронутый такой неразбавленной, настоящей любовью к себе, которую до появления Вероники уже и не надеялся почувствовать от женщин, Каллен с удовольствием отвечает на ее объятья, зарывшись лицом в светлые, шелковые волосы. От Бабочки неизменно пахнет ванилью.

— Натос, ты столько всего подарил мне, — дотянувшись до его уха, сбито бормочет она, — я безмерно благодарна тебе и так, и иначе, и любым другим способом… я люблю тебя… Натос, если ты подаришь мне еще и себя… хотя бы немного… это будет настоящее счастье. Большое и безразмерное.

Эммет целует ее макушку.

— Любишь безразмерное?

— Только не говори мне, что стесняешься своего тела, Зевс…

— С надеждой не раздавить тебя…

Вероника немного отстраняется, обвив мужа за шею и глядя на него снизу-вверх, но с благодарностью принимая, что он рассматривает ее без принижения, только лишь с теплом — поза никогда не имела значения.

— Я неопытна, я знаю. Но я хочу и могу учиться, Эммет. Если бы ты немного помог мне… ты не представляешь, как сильно я хочу тебя… и как сильно я хочу доставлять тебе удовольствие.

— Представляю, — с усмешкой отзывается мужчина. Но почти сразу же глаза его наполняются предвкушением, а то самое желание, что уже озвучено, прекрасно различимо в глубине. — Но я хотел для тебя идеального, Ника. Самого идеального из того, что есть.

— Момент. Мне кажется, он идеален, — смущенно докладывает она, ласково погладив его щеку. В ее улыбке для Танатоса вся его жизнь.

В кои-то веки так откровенно отпуская себя, чтобы дать волю безмерному порыву, чье свечение идет изнутри, Натос без труда подхватывает Веронику на руки. С напором, крепко и страстно, целует. Короткими, но требовательными поцелуями. Распаляющими.

Приятно удивленная происходящим, Ника не противится ни одному его касанию, ни одному движению. Она даже пытается отвечать на поцелуи, оглаживая его широкие плечи, но из-за скованности своей позы не может сделать этого как хочет.

Время постели, понимает в тот момент Медвежонок.

Он наклоняется к простыням застеленной кровати и трепетно опускает девушку на них, не прерывая поцелуя.

Само совершенство, пусть еще даже и в домашнем платье, Ника лежит на его постели ровно посередине. И, часто дыша, следит за каждым действием мужа, но особенно — за выражением лица. В ее чертах, сколько бы того ни прятала, есть немного испуга. Стоя перед ней, лежащей, вот так, он просто горная гряда, заслоняющая свет от лампы. И она еще спрашивает, почему его так волнуют размеры своего тела?..

Натос делает глубокий, заполняющие легкие вдох. Моменты безумства — это прекрасно, но Вероника — драгоценность, к тому же, никем еще не тронутая. Если случайно причинит ей боль, Эммет себе не простит. Тем более с учетом того, что однажды уже нарушил свое обещание оберегать от любого ее проявления. Своей же рукой.

Нежность. Здесь нужна нежность. Времени у них достаточно — впереди вся ночь.

— Я не сомневаюсь, — неверно расценив его промедление, выпаливает Ника. Она дышит чуть чаще, остатки той смелости, с которой с ним говорила недавно, растворяются в пространстве.

Танатос по-доброму ей улыбается. Аккуратно склоняется над женой, невесомо тронув ее губы. Словно запретно.

— Я тоже, — сокровенно шепчет на ухо. И, перестраивая план действий, отстраняется.

Эммет хотел, чтобы все было по-другому. У него были идеи уже там, в Греции, сделать что-нибудь романтичное, приготовить какой-то особый ужин, принести свечей и выбрать самую мягкую, самую просторную, самую большую кровать, на которой ей будет комфортно… он хотел сделать первый раз Вероники незабываемым событием, которое прежде всего бы она вспоминала с улыбкой и удовлетворением… чтобы не было в нем боли, напряженности и страха.

Его комната, такая темная, хоть, благо, и не видевшая никаких хозяйских женщин, вряд ли подходила на роль идеального гнездышка. Нет здесь ни свечей, ни музыки, ни расслабленности… здесь даже свет слишком яркий, а через пару дверей спит Каролина…

Будь все по-другому, увидь он в глазах Вероники возможность подождать, смог бы остановить их. Но стоит только присмотреться к ней, как сразу же видно: это не секс-благодарность и не секс-обязанность, это просто огромное, истинно безразмерное желание почувствовать себя любимой, достойной и желанной женщиной. Почувствовать себя женой. Вероника застыла на грани двух ипостасей и без него, даже при большом желании, не может двигаться дальше. Она просит его помочь, она хочет его именно сегодня, просто потому, что он — это он. Без лишних уточнений.

И если это сделает ее счастливее, если это вдохновит, успокоит, ободрит ее… имеет ли он право отказать? Какие бы идеальные ночи не планировал?

В конце концов, всегда можно устроить все заново, воплотив все идеи — это точно не последняя близость в их жизни.

Только бы не обидеть…

Натос снова глубоко вздыхает, концентрируя свои мысли, направляя их в правильное русло. За всю жизнь у него была лишь одна девственница и надежд, возложенных на себя, он не оправдал. Но только узнав о нетронутости Ники, стоит отдать должное, он посвятил не меньше часа изучению вопроса о правильном мужском поведении в таком случае — вплоть до технических аспектов. Эммет любил докапываться до истины и подробностей, даже тех, что обычно утаены. Возможно, это шло как издержка профессии, но сегодня Каллен искренне благодарен за дельные советы. Он надеется, что сможет воплотить все в жизнь.

Комфорт. Перво-наперво, Натос гасит главный и яркий свет, по щелчку заставляя ожить прикроватные светильники. Они создают уютный полумрак, теплый и покрывающий собой, как одеялом, мягкий, способный раскрепостить.

Спокойствие. Затем, поймав заинтересованный, но уже наполняющийся грустью ее непринятия взгляд Ники, Эммет одним точным движением сбрасывает с себя пижамную кофту. Широченные плечи, дорожка волос на его груди, каменный пресс и то, как недвусмысленно чуть сползают брюки, вызывает у Вероники вдохновленный вздох. Это — показатель.

Ласка. Танатос, выискивая грациозность и осторожность во всех уголках своего огромного тела, на кровати подползает к Веронике. Останавливается на уровне ее лица.

— Какая же ты красивая…

Его шепот, смешанный с шорохом простыней, с близостью тела… миссис Каллен кое-как выдыхает, выдавливая робкую улыбку.

— Ты тоже…

И ведет своими пальчиками, на одном из которых заветное обручальное кольцо, по его животу. Словно бы изучает подтянутые мышцы, очерчивает нижнюю область, предваряющую пах. По телу Натоса бегут приятные мурашки.

— Я хочу, чтобы ты помнила, Ника, что мы в любой момент можем остановиться, — серьезно произносит он, убрав с ее лица непослушную прядку, — независимо от того, на каком этапе находимся.

Вероника немного смелеет, порадованная его готовностью подстроиться под ситуацию. Она распускает свою косу, откладывая резинку на тумбочку, и позволяет волосам рассыпаться по плечам. Еще немного краснеет, становясь для Эммета практически воплощением невинности.

— Я не хочу останавливаться.

Он не спорит. Кивнув, придвигается к жене ближе. Целует ее четыре раза — начиная от самого нежного, едва заметного касания, а затем увеличивая силу. Ника выгибается ему навстречу.

— Ты — безупречна, — шепотом докладывает Натос, оставляя губы жены в покое и переметываясь на ее лицо, — всегда это помни, каждое мгновенье… безупречна для меня.

Вероника тяжело сглатывает, но не таит приятной улыбки… отрывисто кивает.

Стараясь не пропустить ни одного миллиметра кожи, даже самого малого, Эммет терпеливо и с удовольствием зацеловывает свое необыкновенное создание. Очень хочет максимально ее расслабить.

Предвкушая то, как будет целовать ее дальше, ниже, Ника чуть ерзает на своем месте. Танатос нежно на нее смотрит сразу же, как переводит на него взгляд.

— Ни о чем не думай, — советует он, ласково тронув ее губы, — я здесь… и я — твой.

Он продолжает. Оставляя лицо, но ни на секунду не забывая о необходимости быть нежным, Эммет целует, легонько посасывая кожу, шею Ники, затрагивает ее яремную впадинку, ведет губами по ключице… и, как-то незаметно, своими прежде неуклюжими большими пальцами расстегивает пуговичку ее ночнушки. Одну. Вторую. Третью.

Ника хнычет, стоит лишь Натосу опуститься чуть ниже. Проникнуть под ткань.

— Ш-ш-ш, — еще аккуратнее, еще ласковее притрагиваясь к ее коже, Эммет немного меняет их позу, оказываясь сверху. Четко контролируя свой вес, который переносит на руки, дабы действительно не придавить Нику, лишает ее пути сопротивления. Но в то же время дает себе большую свободу действий, а значит, большую гарантию удовольствия для нее.

Как тогда, в мае, после свадьбы, Эммет перво-наперво уделяет внимание ее груди. Он надеется, что однажды Вероника отпустит страх о ее «уродстве», как следует наслаждаясь его вниманием. Пока, чтобы он ни делал, она сжимается, отказываясь шелохнуться даже тогда, когда должно быть приятно. Натос соблюдает правило правая-левая в отношении касаний, но затем, видя как неуютно миссис Каллен, заново расставляет акценты. Изредка касаясь левой округлости рукой, что позволяет ее полностью под собой спрятать, он отдает большую часть сил правой.

Эврика. Вероника начинает тихонько постанывать от удовольствия.

— Я тебя люблю, — сокровенно произносит Эммет, — я бы хотел увидеть тебя, Ника… ты позволишь?

Зеленые глаза отвечают молчаливым согласием.

Натос, ловко, но неторопливо, стягивает с жены прячущую ее тело ткань. Ночнушка отправляется к его пижамной кофте, на тумбочку. И вряд ли кто-то станет в ближайшее время ее искать.

— Посмотри на меня.

Ника, стесняющаяся своей наготы даже теперь, хоть отчаянно пытается это упрятать, исполняет просьбы не с первого раза. Робко, она делает то, о чем просит Каллен лишь с третьей попытки. В изумрудах серебрится презрение к своему телу.

— Ты прекрасна, — тихо произносит Натос, целуя ее обнаженное плечо, — каждую секунду… для меня… ты совершенство, любимая.

— Ты не обязан этого говорить…

— Но я так чувствую и вижу, — Эммет качает головой, — я не хочу молчать.

Ника на секунду прикрывает глаза.

— А ты… ты разденешься?

Только теперь, услышав этот вопрос, Танатос вспоминает, что так и остался в пижамных брюках. Он сбрасывает их за долю секунды.

— Обязательно, Ника.

Закусив губу, Бабочка оглядывает все его тело, теперь ни на сантиметр не скрытое, внимательным и вдохновленным взглядом. Так смотрят на статую Давида. Так смотрят на Зевса в его храме, каменного и совершенного. Натос ощущает, что и сам рдеется. Она им любуется…

— Ты… ты как с картинки… или с фрески из Греции.

— Это просто совпадение.

Развеселившаяся Ника тепло ему улыбается. Ее глаза сияют. Пышные черные ресницы делают их особенно выразительными. Эммет видит внутри радужки собственную душу. Полыхающую. Встрепенувшуюся. Счастливую.

Миссис Каллен с излишней осторожностью гладит его достоинство. И, хоть Эммету чудится, что лучше быть уже не может, с каждым ее маленьким и трепетным касанием он ощущает истинную эйфорию. Когда-нибудь, однажды, может, даже через несколько лет, он позволит Нике по-настоящему доставить себе удовольствие таким образом… и уже тогда впитает все сполна. Но сейчас план немного иной. И не он здесь должен первым погрузиться в нирвану.

— Можно я… поцелую?

Решимость Эммета, покачнувшись, тонет в вопросе Вероники. Он не узнает свой хриплый голос:

— Никогда даже не спрашивай…

Это воистину самое эротичное зрелище на свете, видеть, как она наклоняется, чтобы действительно поцеловать. Целомудренно, но с любовью и обожанием, с предвкушением, с готовностью радовать. Ее красивые волосы, белоснежная спина, груди… и губы, которые позволяют и языку, что прячут, коснуться кожи.

Натос вздрагивает, чудом снизив громкость стона, помня о Карли. Ни с кем, никогда, даже с самыми умелыми… не было так приятно от поцелуя. Простого и, как бы он сказал раньше, ничего не значащего.

Правду говорят, что секс с любимым человеком — за гранью чувственного понимания и кратчайший путь к величайшему удовольствию. Когда к единению тел приплетается единение душ, человеческий разум, видимо, ступает на особую, упрятанную прежде тропу блаженства.

Вероника целует его снова. На сей раз — в еще более чувствительном месте. А потом — чуть ниже. А потом — правее. А потом… обратно. И, хоть ни разу не берет в рот как следует, хоть не позволяет коснуться горла… Эммету, уже дрожащему, кажется, он кончит прямо сейчас. От ее поцелуев.

План… был план…

— Вероника, — хриплым шепотом, с глазами, уже заволокшимися пеленой грядущей разрядки (как же давно он ни с кем не был!), Каллен останавливает жену. Обеими руками, даже той, что в бинте, а потому, по мнению Ники, заслуживает ее особой ласки, просит вернуться на прежнее место.

— Не нравится?..

— Слишком нравится, — на секунду, надеясь потушить горящий в паху огонь, Эммет сдавленно усмехается, — а можно теперь мне поцеловать?

— Мне кажется, я тебя не смогу остановить…

— И не надо, — помогая ей удобно устроиться на большой подушке, Натос, уже не думая о грациозности, оказывается между колен жены, — я безумно этого хочу…

Не в силах стереть с лица блаженной улыбки, Вероника откидывает голову на подушку, расслабляясь. Ей известно, что Натос может творить пальцами. Теперь станет известно, что умеет языком. Почему-то кажется, что умения эти очень сопоставимы…

…И не зря. Колдует он или нет, действует спонтанно или нет, но уже меньше, чем через минуту, Вероника ощущает себя на краю пропасти. От избытка чувств, что Натос лишь подкрепляет выверенными касаниями к ее телу, давая свободным рукам волю, Нике хочется себя искусать.

Заглушая стоны, она ерзает на простынях, вжимаясь лицом в подушку, и начинает дрожать всем телом. Удовольствие еще никогда не было так близко. Удовольствие еще никогда не было столь многообещающим.

— Натос!..

Он не отзывается, крепче вжавшись в ее бедра.

Задыхаясь, рдеясь и одновременно загораясь изнутри, пока Эммет целует, лижет, обнимает, Вероника готовится соскользнуть вниз, к удовольствию, поддавшись мужу. Ей нужно чуть-чуть… ей нужно еще что-то такое… каплю… всего каплю…

Но Эммет никогда не был жаден до ощущений. И уж точно никогда в них не отказывал. Он, занятый своим делом, понимает ее без просьб и лишних слов. Не спрашивая и не ожидая разрешения, не тормозя себя и не боясь некоторой грубости, довольно крепко сжимает пальцами обе ее груди.

— Натос… — пугаясь своего неожиданно гортанного, почти животного стона, Вероника вздрагивает. И тонет в оргазме.

Потрясенная до глубины души силой того удовольствия, что так спонтанно ее накрывает, Ника воспринимает действительность словно через тонкую вуаль. Видит, слышит, чувствует, но… теряется. И потому, наверное, удивляется словам Натоса. Его голос близко, его губы целуют ее лицо… ею пахнут…

— Ты хочешь меня?

Ника не юлит. Еще подрагивает от оргазма.

— Больше всего на свете…

Ответом Эммет удовлетворен. Он целует ее в губы.

— Я поклоняюсь тебе.

И что-то горячее, почти пылающее, так близко оказавшись к внутренней стороне ее бедер, проскальзывает внутрь. Резко, быстро, как будто только там ему и место.

Задохнувшись, Вероника вздрагивает, совсем тихо от изумления вскрикнув. Крохотный огонечек боли, ожигая кожу, устремляется куда-то вглубь.

— Уже все, все, — полным раскаяния бархатным шепотом обещает ей Натос. Открыв глаза, сморгнув прозрачную соленую пелену, Ника видит его. Его, застывшего над ней, горячего, влюбленного. Он с обожанием и состраданием одновременно целует ее щеки, скулы. Приникает к виску. — Моя смелая, замечательная девочка. Все…

Вероника понимает, о чем он говорит, спустя пару секунд. Горячее давление внизу, внутри нее, словно пульсирует. Оно живое… Танатос живой…

Теперь она стала женщиной.

Потрясенная новым обстоятельством еще больше, чем силой оргазма, Ника ошарашенно кусает губы, широко распахнутыми глазами глядя на мужа.

— Боли больше не будет, обещаю, — выискивая на ее лице недовольство, болезненность, Натос хмурится, — любовь моя… прости…

Ника растроганно всхлипывает.

— Спасибо тебе, спасибо, — потерянного Эммета, подняв руки, крепко обнимает за шею, требуя себе для поцелуя, — как же это сладко, Натос, быть твоей…

Каллен не отказывает в ее просьбе, с лихвой отвечая на неумелое, неуверенное движение губами, а после берет инициативу в свои руки, в который раз зацеловывая ее лицо. Дает привыкнуть к новым ощущениям внутри себя, не делает больше ничего ни резко, ни быстро. Все тягуче медленно, все нежно.

— Тебе нравится?.. — с надеждой зовет она.

Эммет морщится, словно от боли. Ему не терпится сделать первое движение, но сдерживает себя. Не хочет доставлять ей дискомфорт.

— Мне кажется, я покажусь тебе подростком… Ника, в тебе… у меня просто нет сил терпеть…

Она усмехается, радостная, тронутая его комплиментом. И, уже ничего не опасаясь, отыскав свою реальность, столь же прекрасную, сколько нирвану, подается бедрами вперед. Мужу навстречу.

Эммет шипит, ткнувшись в ее плечо. Посасывает, целует кожу.

— Я хочу, чтобы тебе было так же хорошо, как и мне, — бормочет Ника, крепче его обнимая, — что мне сделать для этого? Я так тебя люблю, Натос…

Ее искренний вопрос, ее слова, помноженные на это одухотворяющее ощущение быть внутри, в теплом, тесном, потрясающем месте, где так хорошо… Эммет сомневается, что люди не могут летать. У него за спиной словно бы раскрываются крылья. А ноги, руки становятся ватными… хочется ее. Безумно хочется. Все мышцы напрягаются, дыхание ни к черту, а сдерживаться уже почти больно…

Он сумел осчастливить ее. Теперь она просит для него самого того же.

— Пожалуйста, смотри на меня…

Вероника понятливо кивает, не пряча глаз. Гладит его плечи, скользит пальцами по спине, расслабляется, давая полную свободу действий. Ей не больно. Ей больше никогда не будет больно.

Натос делает свое первое движение, разрядом разносящееся по всему телу. Каждая его клетка, каждый затаенный уголок оживает.

Он тревожно глядит на Нику. Все та же улыбка…

Эммет наклоняется и крадет у жены поцелуй. Тот, что и в самом начале, резкий и стремительный, крепкий.

А потом двигается так, как привык, может, совсем чуть-чуть медленнее. Прекрасно понимает, что ему нужно совсем мало времени… и, наверное, совсем мало с Никой нужно будет всегда.

Натос по-звериному хрипло стонет, хоть и старается делать это как можно тише, отчего радость Ники растет в геометрической прогрессии. Она не мешает ни одному его движению, подстраиваясь под них, стараясь словить правильный ритм. Она смотрит на мужа не отрываясь, влюбляется снова, покоряется, проникается…

И сама, совершенно неожиданно для себя, вдруг ощущает уже знакомое тянущее ощущение внизу живота. Не успевает даже удивиться, как уже снова падает… и тонет…

Покрасневший, вспотевший Эммет, без труда ощутив ее второй оргазм, взрывается собственным. Именно это слово. Позже, сколько бы Танатос не придумывал, как это чувство описать, лучшего не найдется все равно.

— Люблю тебя, — притягивая к себе его лицо, Вероника ласково его целует, — Зевс, ты даже не представляешь…

Часто дыша, Натос отвечает ей теми же поцелуями. В губы. В нос. В лоб.

— А я как люблю…. Но мне нужна секунда, нежность моя.

И выходит, немного для этого отстраняясь. Снимает презерватив.

Среди уютных подушек, удовлетворенная и счастливая, не обращающая внимания на легкий дискомфорт внизу, появившийся после ухода Эммета, Ника нежится на постели. Да и не врет Натос — через минуту он уже снова рядом. Обнимает ее, крепко-крепко прижимая к себе. Никогда еще Вероника не чувствовала себя настолько защищенной. А теперь еще и по-настоящему женщиной. Женой.

— Не сомневайся во мне, сокровище, — Танатос, целуя ее плечо, говорит крайне проникновенно, — никто и никогда не будет для меня лучше тебя. Я сделаю все, чтобы сохранить наш брак до самого конца.

Вероника, прижавшись к нему потеснее, хмыкает.

— Если таким вот образом, то я даже не буду думать…

— Не только таким, — обещает Натос, — лучшим, — и тоже ухмыляется. Совсем по-мальчишески.

А затем, на мгновенье оторвавшись от жены, находит их одежду.

Обезопасив себя на случай нежданного прихода Каролины, Вероника и Эммет снова на постели, друг рядом с другом, в желанных объятьях. Та теплая нега спальни, где еще пахнет сексом, способствует полному расслаблению.

— Спасибо тебе за все, — доверительно прижавшись к нему, произносит Ника, — ты сделал меня бесконечно счастливой… и я никогда этого не забуду.

— Я счастлив не меньше, солнце мое, — откровенно признается в ответ Натос, — и обещаю, у тебя будет еще много моментов, которые не захочется забывать. Я люблю тебя.

Ника усмехается.

Ника целует его.

Ника закрывает глаза.

— Охотно верю. Спокойной ночи, мой любимый Зевс.

* * *
Эммет просыпается первым.

В солнечное летнее утро, с отличным обзором на ярко-голубое небо без единого облачка, на своей постели в объятьях своей жены. Неожиданно сильных для Вероники и, к тому же, удивительно близких. Ника буквально оккупирует его, переплетая и их ноги, и руки, а грудью прижимаясь к его груди, уткнувшись лицом в подушку чуть ниже его плеча.

Эммет с улыбкой встречает такое положение ее тела, тем более его, даже во сне, без лишних разбирательств ей отвечает. Он так же крепко держит жену за талию, накрыв своими ладонями ее спину, а голову устроив поверх ее головы, пряча под собой. Полное слияние. Гармония.

Вчерашние крылья, на ночь прикорнувшие, кажется, снова расправляются за спиной Танатоса.

Ощущение, что время застыло, как никогда явно. В этом солнце, в этом уюте и тепле нет ничего, кроме покоя. Не хочется двигаться, не хочется вставать, не хочется даже вздыхать слишком глубоко.

Самое яркое желание Натоса: чтобы так было всегда. Каждое утро. Каждую ночь. Вечность.

Вчера не только он, судя по признанию Ники, сделал ее самой счастливой… обретя долгожданное единение с женщиной, лучше которой не встречал и не встретит, Эммет почувствовал себя на седьмом небе. И чувствует сейчас, когда она, так требовательно овившись вокруг него, умиротворенно спит.

Русые волосы золотятся на солнце, черные как смоль ресницы оттеняют кожу, а сама она, светлая, под пристальным вниманием солнечных зайчиков едва ли не прозрачна. Ника само очарование. Ника — само счастье. Вот такими в наши жизни посылаются ангелы, Эммет уверен. У них всего две ипостаси — в женах и в дочерях. Эммет — счастливый обладатель обоих.

Кстати о дочерях…

Чуть прищурившись, Натос пытается разглядеть время на электронных часах на комоде. Неужели еще слишком рано, раз Каролина их не тревожила?

Нет. Больше десяти.

Нахмурившись, Танатос пытается припомнить, заходила дочка или нет. При всем желании хоть как-то искоренить в себе это, он с самого рождения спал сначала как медвежонок, а затем как настоящий медведь — беспробудно. Если Карли нужно было разбудить его, приходилось приложить немало усилий (за что малыш умело сравнивала его с Добрыней Никитичем, которого не могла разбудить даже пушка). Порой Эммет отвечал что-то и даже был готов к активным действиям ночью… но стоило уснуть, как все забывалось. Натос давно разучился разделять реальность и сон, ориентируясь лишь на том, кто рядом. С появлением Ники делать это стало чуть проще. Что удивительно, в ее настоящую ипостась он поверил практически мгновенно.

Нет, все-таки Каролин не приходила. Иначе бы она точно разбудила Нику, а Ника, пошевелившись в такой позе, разбудила его…

Или все же приходила?..

Маленькое царство бесконечного комфорта необходимо, как бы то ни было тяжело, разрушить. Вчерашняя ночь стала, с подачи Ники, знаменательным началом их новой жизни, а потому вряд ли это последний день столь вопиющей нежности. Натос надеется, что отныне и эта поза, и совместный сон крепко войдут в их с Вероникой жизнь.

Выбраться из захвата любящей женщины, не разбудив ее — невыполнимая задача. Танатос действует осторожно, медленно, выверяя каждое движение, но все равно не достигает желаемого результата. Задев Нику своей перебинтованной ей же рукой, будит. И девушка, улыбнувшись, еще с закрытыми глазами, приникает к его груди.

— Натос…

Ее голос, такой ласковый даже утром, с любовью произносящий его имя, творит в душе мужчины нечто невообразимое. Там происходит целый праздничный салют.

— С добрым утром, моя Гера, — мурлычет в ответ он, не удержавшись, чтобы ее, еще сонную, поцеловать. Беззащитная, открытая, мягкая… она потрясающе пахнет и потрясающе выглядит. Очаровательное божественное создание.

— Как ты, Ника?

Она на чуточку сдвигается к нему поближе.

— Очень даже ничего.

Эммет гладит ее волосы.

— Ближайшую неделю нам лучше ничего не делать, пока у тебя все не заживет… но после, уверяю, я тебя удивлю.

Довольная Бабочка по-девчоночьи хихикает. Глядя на нее, можно дать само определение слову «счастье».

— Верю. А что же сейчас? Пытаешься убежать? — подавив зевок, она невесомо чмокает его плечо через тонкую ткань пижамы.

— Скорее проверить, — бормочет Натос, — солнце, Каролина заходила к нам? Ты ее видела?

Вероника сонно качает головой.

Медленно, слишком медленно, нахмурившись, открывает глаза. Атмосфера безмятежности немного сникает.

— А сколько времени?

— Половина одиннадцатого, — мужчина, напоследок погладив оплетшую его руку жены, садится на постели, — пойду посмотрю, спит она еще или нет.

— Она вчера не так уж поздно и легла, — Ника, садясь за мужем, как впервые оглядывает их спальню. Одеяло сброшено на пол, укрывались они всю ночь лишь простыней, еще и пользуясь лишь одной подушкой — Натоса. — Я с тобой.

Одернув чуть сползшую пижаму, еще не до конца проснувшийся Эммет придерживает миссис Каллен дверь. Она, накинув на плечи поверх ночнушки, так и не застегнутой, какую-то легкую кофту, идет следом.

В коридоре, таком же солнечном, как и спальня, тишина.

— Я уверена, что все хорошо, Натос.

— Пусть так и будет, — настороженный, быстрым и широким шагом Эммет спешит к комнате дочери. Благо, от их спальни она совсем недалеко.

Дверь приоткрыта, полоска света из спальни принцессы, сливаясь с коридорной, образует яркий, рябящий перед глазами млечный путь. Эммет щурится.

— Каролина?

В комнате пусто. Кровать собрана, аккуратно сложены игрушки поверх покрывала, а корзинка-домик Тяуззи куда-то пропал. На обычном месте его нет.

Каллен с трудом сглатывает.

Сколько раз, вот так входя в комнату дочери, он обнаруживал ее пустой… и сколько раз, что следует как проклятие дальше, с ней случались ужасные вещи после такого? Если Каролина опять сбежала…

— КАРЛИ! — громогласно зовет он, пока еще держа голос в узде, надеясь, что малышка найдется где-то еще. Что могло заставить ее утром покинуть постель и не поприветствовать папу — загадка. За все почти девять лет своей жизни Каролин ни разу эту традицию не нарушала.

Вероника, убедившись, что спальня действительно пуста, предлагает осмотреть нижний этаж. Тем более, Эммет уже бежит по лестнице к гостиной, почти не видя ступеней.

И он, запыхавшийся и побледневший, и она, кое-как поспевающая следом, замирают на пороге зала, ухватившись рукой за край деревянной арки. От представившейся взгляду картины.

Здесь.

В тишине гостиной, прямо на полу, отодвинув шторы с панорамных окон, Каролина в черных папиных солнечных очках и белых наушниках, уходящих проводками в расположившийся рядышком айпод, лежит в солнечном прямоугольнике. Когтяузэр, вытянув лапы и загорая, расположился рядом с ней. В своей корзинке, модифицирующейся в домик. Он первым и замечает хозяина, протяжно мяукнув.

— Кажется, у нас здесь маленький пляж, — улыбнувшись, Вероника потирает плечо мужа, приникнув к нему со спины, — видишь, не о чем было волноваться.

Растерянный Эммет перехватывает ладонь девушки.

— Она горазда на выдумки.

— А кот очень даже этому рад, — кивнув на пушистого, который нежится на солнышке, подмечает Ника.

Когтяузэр, потревоженный своими неожиданными зрителями, встает с пола. Отряхивается, задев Карли. И, избавляя от нужды делать это самого Эммета, привлекает ее внимание.

Удивленная, девочка оборачивается, стянув наушники.

— Папа? Ника?

Глубоко, облегченно вздыхая, Натос подходит к дочери, усаживаясь рядом с ней. Кивает на место под солнцем и Веронике, не намеренный оставлять ее стоять.

— Доброе утро, котенок, — прижав к себе родное тельце, здоровается он.

— Доброе, — прямо как Тяуззи порой, мурлычет Каролин. Стягивает и очки тоже, оборачивается к Веронике, — доброе утро, Никисветик…

— Привет, малыш, — она с ухмылкой пожимает ее ладошку, — осталось только разбить здесь бассейн и будет вообще хорошо, да?

— Я предлагала папе, он не хочет, — удобно сев на руках отца, докладывает Каролина. В свободном желтом платьице и с волосами, тщательно расчесанными и собранными в хвост, она сама как солнышко. Яркое, любимое и очень счастливое. Сегодня, в окружении родных и кота, как никогда.

— На дворе и так места мало.

— Значит, нужен двор побольше, — по-деловому хмыкает папе девочка. Но тут же перестраивается, заметив еще не разгладившуюся складочку на его лбу, — я напугала тебя? Я видела, как вы спите… мы с Тяуззи решили вас не будить.

— Ничего страшного, котенок…

— Ты давно встала? — Ника придвигается ближе, соблюдая личные границы малышки и не нарушая их с папой единения, но все же совсем недалеко. Она никогда не будет далеко, она уже пообещала это Каролин.

— Нет, — та качает головой, — но мы уже назагорались, да, Тяуззи? Давайте готовить завтрак.

Кот, полностью согласный с таким заявлением, урчит.

Эммет смотрит на свою семью как впервые. Единую. По-настоящему добрую. Близкую. И такую солнечную этим летом… никогда, никогда он не был счастливее. Это утро — апогей всей его прежней жизни. Сколько раз, просыпаясь, он о таком мечтал? Женщине, что полюбит Карли, улыбчивой дочери, принявшей ее и наконец узнавшей, каково это, когда мама тебя любит, том благоденствии, что обычно наполняет дом, когда всем хорошо вместе… днем, ночью, в горе и в радости.

Эммет знает, что теперь всегда и независимо от обстоятельств он, Каролина и Вероника будут вместе. А это не просто окрыляет. Это задает самый главный стимул жить.

Потому мужчина улыбается. Так широко, что удивляет своих очаровательных домочадцев.

— Ты поймал солнечного зайчика? — с детским интересом к когда-то давно прочитанной сказке, где счастье всегда держал в лапках маленький солнечный зайчик и поймавший его потом никогда не грустил, спрашивает папу Карли.

— Я поймал вас, — объясняется девочкам Эммет, крепко их обняв и каждую чмокнув в макушку. А потом говорит более деловым тоном, веселя и дочку, и жену, и возвращаясь к предыдущей теме, — предлагаю на завтрак сырники. И готовить их будем все вместе.

* * *
Это произойдет двадцать первого июня, Эдвард уже рассказал мне. Он освободил этот день по согласованию с Эмметом и, к одиннадцати часам нас, с полным пакетом предстоящих исследований, уже будут ждать в клинике «Альтравита». Именно из нее начнется тот долгий путь, что и Ксай, и я давно готовы пройти. Ради маленького Лисёнка.

Но это все позже. Гораздо позже — еще около двух недель.

А сейчас, когда я лежу на груди Алексайо, восстанавливающего дыхание и то и дело целующего мои волосы, проявление интереса к которым уже не считает извращением, у нас секс. Продолжающийся и, как уже повелось, вечерний. И начавшийся — кто бы мог подумать? — с минета.

Наблюдая за Эдвардом в минуты его наибольшего удовольствия, любуясь и лицом, которое он не прячет, и телом, что отвечает на мои прикосновения и поцелуи, я понимаю, чем хочу заниматься всю оставшуюся жизнь. Это высшая радость на свете — делать кого-то счастливым, впостели в том числе. Я никогда не думала, что люди могут столь идеально, столь уверенно друг другу подходить — как половинки сувениров-кулонов, традицию которых заложили Инь и Ян.

Я не знаю, достигается такое путем душевного комфорта и абсолютного доверия в течении долгого промежутка времени, а может, это просто так есть, и ничто уже не повлияет, но после нашей первой с мужем ночи я могу сказать уверенно и однозначно: близость с ним для меня нечто сакрального ритуала. В переплетении тел мы обнажаем и доверяем друг другу собственные души… мне кажется, ради этого стоит жить. Ни один опиум не подарит столь ярких ощущений и невообразимого, безразмерного ощущения полета. Рай есть. И Рай на земле. Стоит только найти его в объятьях любимого человека.

— И тут повисла тишина… — Алексайо, возвращая меня в действительность из вороха мыслей, ушедших так далеко, но совсем не тяжелых, а легких, как перышко, еще и сладких, с усмешкой целует меня за ушком.

Я поднимаю на него глаза, ласково улыбнувшись.

— Зачем прерывать того, кому хорошо?

— Затем, что мне хорошо только с тобой, — Ксай с благоговением касается щекой моего лба, прежде чем поцеловать его, — я хочу тебя, Бельчонок.

Эти слова — симфония.

Я улыбаюсь так широко, как позволяют губы, едва это слышу. Ничего не могу поделать, почти рефлекс. Но и таить его не стану. Когда улыбаюсь я, Ксай тоже улыбается. Он расцветает.

— И я хочу!

Я изворачиваюсь, поменяв нашу позу и оказавшись над мужем, на его груди. Крепко, с явным нетерпением и жаждой ответа целую, не боясь сделать больно. Эдварду нравится, когда все чуть сильнее, чем нужно, что не мешает ему, впрочем, любить и нежность. Он снова совмещает два разносторонних понятия, а я рада. Нам доступны все грани удовольствия, ведь я люблю то же самое!

В сладостной эйфории после первого, орального этапа (никогда не узнаю, как он делает своим языком так, чтобы звезды сыпались с неба прямо в руки), мы переходим ко второму. И заканчиваем этот день на светлой, радостной ноте.

Теплые и серьезно настроенные руки Ксая скользят по моей спине, переходят на ее нижнюю часть, касаются бедер, икр… пожимают, поглаживают, пощипывают кожу, заставляя ее гореть по всему периметру.

— Однажды я воспламенюсь…

— Я буду ждать этого, — сладко мурлычет мужчина, крепче прижимая меня к себе.

Игривый… как же я люблю, как же я порой скучаю по игривому Эдварду. Эти моменты — еще одна бесконечная радость. Видеть его открытым, не погруженным в проблемы и метания, получающим свое законное удовольствие, счастливым, что хорошо нам обоим… надеюсь, однажды все это станет данностью. И я буду удивляться уже не подобному состоянию Ксая, а минутным мгновеньям его грусти.

Хмыкнув, я, уловив момент, щекочу его ребра. Эдвард не боится щекотки, но, судя по вспышке глаз, ему приятно, когда я трогаю там… как и еще несколько зон по телу, где эмоции берут верх над сознанием, демонстрируя мне в аметистах всю гамму впечатлений.

Глаза.

Его глаза. Ну конечно же.

У меня появляется идея.

— Ксай…

— М-м?

Прерывая череду своих поцелуев, чтобы ответить мне, но ни на мгновенье не прекращая касаться руками, мужчина с интересом глядит на меня снизу-вверх.

Я доверительно наклоняюсь к нему поближе, смотря исключительно глаза в глаза и улавливая малейшее в них колебание.

— Я хочу кое-что попробовать… позу…

Горячие ладони Эдварда, трепетно коснувшись моего лица, вдохновляют.

— С удовольствием, белочка.

Чудится мне, он никогда не ответит отрицательно. Возможно, после опыта с минетом?..

Впрочем, так или иначе, неожиданно проникшись своей идеей, я не хочу отступать. Мне кажется, это истинно наша поза… с эмоциональной точки зрения.

И я, и Эдвард оказываемся на боку, лицом друг к другу. Влюбленный и нежный, буквально пышущий этим чувством, Ксай помогает мне с удобством расположиться как можно ближе к себе и, похоже, уловив суть, даже ногу мою на свою талию закидывает самостоятельно. Разглаживает кожу.

— Тесный союз…

— Очень…

Я переплетаю наши левые руки, правой прикасаясь к его лицу. Аметисты всегда в такие секунды концентрируются на мне, а это как раз то достоинство положения наших тел, что мне нужно. Глаза. Всегда хочу видеть его глаза.

— Поза так называется, Бельчонок, — Ксай поворачивает голову, умудрившись чмокнуть мою ладонь, — и ты в который раз идеально почувствовала момент…

— Просто я не могу тебя не видеть, — смущенно, но честно бормочу, оказавшись совсем, совсем близко. Оставляю лицо, глажу его затылок, плавно переходя на шею — зона удовольствия номер 1, потом на спину, особенно возле лопаток — зона удовольствия номер 2, а затем вниз, к крестцу. Там третья, имеющая особую значимость ближе к разрядке, зона его блаженства.

Эдвард тихонько, с явным принятием стонет, своим лбом приникнув к моему. Мы даже здесь образуем идеальный треугольник доверия. Вкупе к самой позе.

— Ты всегда будешь меня видеть, — обещает Ксай. Оказывается внутри, резко, но не сильно толкнувшись. Я почти сразу чувствую тот трепет, который не сравнить ни с чем больше, кроме его проникновения. Эдвард все для меня, независимо от времени суток и окружающих нас событий, но в такие секунду он и все во мне… а это уже не описать даже самыми невероятными словами.

Мы находим — оба — правильный ритм довольно быстро. Алексайо ведет, он знает, что так я люблю больше всего, но оставлять его одного я не намерена. Переплетшись телами — и на сей раз буквально, Ксай и я обнаруживаем новые грани… и грани эти подавляюще прекрасны.

— Ты — мое сокровище…

Аметисты вспыхивают, окрашиваясь самой настоящей радугой блаженства. Они и добрые, и горящие, и желающие, и отчаянные, и мои. Всегда мои. Волшебные и прекрасные.

Эдвард, не прекращая танца наших тел, не сбивая ритм движений, открывает себе доступ к моей шее. Зацеловывает ее с негромким рыком.

Я так люблю, когда он проявляет эмоции… раньше все это пряталось, раньше все это подавлялось… я не знаю, каким был Мастер с Маргаритами, и уж точно понятия не имею о той женщине, что была у него до них… однако я встретила Алексайо абсолютно закрытой, почти запаянной наглухо по части собственных ощущений. И потому это счастье — помогать ему открыться, он верит мне, он правда чувствует все это, раз не молчит.

Действие приближается к кульминации. Ускоряются движения, громче слышно дыхание, а поцелуи наполняются отчаяньем.

Но в самый ответственный момент и от них, и от касания мы с Ксаем отказываемся. Тесные объятья, близость лиц и… глаза в глаза. Практически не моргая.

Я чувствую вспышку своего сине-фиолетового огонька внутри в тот самый момент, когда в аметистах, столь близких ко мне, разливается океан блаженства. Теплый, пенистый и до одури красивый. Под шум разлетающихся брызг — стон удовольствия, довольно громкий, Ксая.

Я знаю его наизусть, начиная с первой минуты близости и заканчивая той, когда вот-вот наступит полное погружение в нирвану. Давая мне вдоволь налюбоваться собой, ни мимику, ни сорванность движений, не говоря уже о звуках, Ксай не прячется…

И все равно, каждый раз — как первый. Мне никогда не надоест любоваться им в такие моменты. Им рядом с собой. А сегодня — еще и самый особенный, самый невероятный день.

Тронуто улыбаясь, я, не переставая двигаться, кладу ладони на лицо Каллена.

У нас получилось, впервые, но так ярко…

Вместе. Мы сделали это вместе.

Ксай разделяет мой энтузиазм, когда чуть ослабевает действие оргазма. Он тоже широко, счастливо улыбается, с неизменной добротой и признательностью в глазах привлекая меня к себе. Целует лицо, щеки, губы. Целует все, что видит, невесомо даже коснувшись век.

— Когда-нибудь, ты сказал, — напоминаю ему слова с Санторини, где мы точно так же купались в собственноручно созданном удовольствии, — вот и оно.

— Ближе, чем я думал, — Алексайо усмехается, оглаживая мое тело. Мы все еще прижаты друг к другу после совместного оргазма так близко, как только это возможно.

— Еще одна поза перестала быть целомудренной.

— Повод для радости, — без лишних раздумий кивает мне Ксай. Он выходит, оставляя после себя некоторую пустоту, но почти сразу же заполняет ее новыми прикосновениями, уже повыше прежнего места. Ведет дорожки из поцелуев по телу. Это стало его маленьким пост-сексуальным ритуалом.

— Я очень сильно тебя люблю, Уникальный…

Алексайо останавливается, всегда, как впервые, глядящий на меня после этих слов с плохо передаваемым обожанием. Он светится, и я забываю все, что было прошлой ночью, утром, включая нитроглицерин и Константу… мы прожили этот день вместе, мы насладились им сполна, и я даже почерпнула новые знания, которыми воспользуюсь уже завтра. Не было ничего и никого. Мы. Мы и только. Никогда не думала, что понимание этого факта способно так откровенно окрылить.

— Ты делаешь меня Уникальным, Бельчонок, — с благодарностью произносит Ксай, путаясь пальцами в моих волосах. Придвигается ближе, обратно на свое место, для супружеского поцелуя, — и счастливым, к тому же. Невероятно.

— Спасибо, что позволяешь мне…

Алексайо ложится рядом, поправив наши сбитые подушки и подтянув из изножья простыню, служащую нам летней версией одеяла. Он приветственно открывает мне объятья, даже не заикаясь об одежде, и я, ощущая себя самым счастливым человеком на свете, в них заползаю.

— Ты у меня настоящий Бельчонок, солнышко, — тепло шепчет муж, глядя на то, как овиваюсь вокруг него, позволяя устроить подбородок поверх моей макушки — такой защищенной позы не дарил мне никто и никогда.

— То-то я претендую на кое-чьи орехи… — сонно хмыкаю, невесомо, но все же дозволив себе тронуть его мошонку.

Ксай разражается чудесным мелодичным смехом, едва я делаю это. Он удивлен, но не обижается. И ему правда весело.

— Ну тогда конечно, Белла…

Ощущая вибрацию его груди, покраснев, тоже улыбаюсь. Такие шутки — еще один показатель степени нашей близости. Мне слишком хорошо, чтобы думать о словах и быть целомудренно-спокойной — все место занимает пошлость. Ксай нечто невообразимое творит с моей сексуальностью и ожиданием занятий любовью. Сам виноват.

Я кладу обе ладони на его грудь, лицом так же приникая к ней. В ночном приеме нитроглицерина Алексайо признался мне нехотя и далеко не сразу… но, за завтраком из той самой манки, мы пришли к соглашению: я бужу его, если начинается гроза, даже если прежде ему было не очень хорошо, а он честно говорит мне, если болит сердце, даже если мы были настроены на близость. Нам обоим не слишком по душе условия, но гарантия спокойствия партнера и атмосфера доверия дорогого стоит… Ксай не обманет, я знаю, но и я сама не имею права обмануть…

Надеюсь, совсем скоро, благодаря нашей совместной вовлеченности в попытку зачать малыша, у Эдварда не будет поводов терзать себя и свое сердце. В нем, как и в аметистах, поселится умиротворение, блаженство и покой. Большего мне не надо.

- Καληνύχτα, τα φτερά μου, - муж по-отечески ласково целует мою макушку, ладонями надежно укрыв спину. — Σ 'αγαπώ.

Я счастливо вздыхаю. Кажется, греческий однажды, благодаря Ксаю, я буду знать лучше русского.

— Спокойной ночи, любовь моя.

* * *
Музыка.

Мелодия, столь прекрасная своими переливами, столь манящая, что нет никаких сил сопротивляться.

Музыка.

Собрание звучания инструментов, которые, не глядя на свои принципиальные различия, в состоянии слиться в единое произведение искусства — они дарят радость.

Музыка.

Моя знакомая, моя признанная, первая выученная мной на русском песня. Еще находясь в состоянии сна и слыша ее, без труда могу различить, что именно здесь, как раз на этом моменте, вступает голос солиста: «солнцем разбужена…».

Музыка «Небеса». Наша музыка.

Растерянная, я медленно открываю глаза, оглядывая комнату. «Афинская школа» — мой негласный и постоянный проводник из царства Морфея в царство Аметистового, на стене. Шторы задернуты, чтобы не мешать сну, но солнце пробивается сквозь них, создавая в спальне атмосферу тайного благоденствия, почти храмовую обстановку. Слишком красиво и слишком тихо. Мелодия, меня разбудившая, постепенно отдаляется и замолкает.

Едва слышно прикрывается дверь.

Я сажусь на постели, стянув ладонями простыни. В комнате никого нет, пахнет домашним теплом, а на подушке Ксая еще сохранился оттиск его плеч. Муж встал совсем недавно.

Я глубоко вздыхаю, концентрируясь в дне сегодняшнем, и ищу взглядом часы. Те самые динозаврики, привезенные ради Каролины, на нашей тумбочке у кровати.

Удивительно, но уже почти одиннадцать утра. Мы с Ксаем оба прониклись магией сна? До такой степени?

Только вот изумленную временем пробуждения, что последний раз красовалось такими цифрами где-то в марте, еще больше меня удивляет лежащий на тумбочке авиационный журнал. Плотный, толстый, где-то за две тысячи одиннадцатый год, он устраивает на своей поверхности художественный белый лист. Там уже почти до конца раскрашена зарисовка — карандаши, ровным рядом брошенные на дерево тумбы, крайне красноречивы. Среди них как минимум три оттенка коричневого…

Я переползаю на сторону Алексайо, с поднимающей настроение улыбкой вглядываясь в рисунок. А точнее будет сказать, портрет.

Он снова меня нарисовал…

На светлых, цвета кофейной пенки простынях, укрытая покрывалом, чьи складочки заботливо выписаны профессиональной рукой, я сплю. Нет ничего, кроме моей фигуры, большой подушки и того, чем укрываюсь. Ксай с особенной любовью, оттеняя мою кожу, выписывает волосы, пышно лежащие на плечах и наволочке (сомневаюсь, что это на самом деле выглядит так красиво), прорисовывает ресницы, делает слегка фиолетовыми веки. И конечно же, на моем безымянном пальце правой руки, так кстати выправленной из-под покрывала, аметистовое кольцо. Ксай не выводит его слишком хорошо, в отличие от моих черт, но оно заметно. И я знаю, что эта заметность согревает мужу сердце.

Тронутая до глубины души, я не рискую касаться ни портрета, ни даже карандашей руками. Просто, прижав к себе ту самую простынь, прячущую столь приятную вчера наготу, прикрываю рот рукой. Не хочется начинать утро со слез, даже не имеющих ничего общего с болью.

Портреты меня рукой Алексайо, это всегда что-то за гранью. Однажды именно по портрету я поняла, что он любит меня по-настоящему, поверила ему, и не зря. В рисунке Ксая… поклонение. Вот такое, какое есть, пронизанное, пропитанное искренностью. В нем нотки любования, нотки восхищения, отголоски благоденствия… и много, много любви.

Несомненно, Ксай приукрашивает действительность (меня), когда рисует, но не для зрителя или эстетики, что хорошо видно. Он приукрашивает меня, рисуя такой, какой видит сам… и, возможно, это даже не приукрашивание… для меня он тоже самый красивый и привлекательный. Но все-таки спорить о красоте Ксая гиблое дело. Те женщины, что раз за разом добивались его, тому пример. Он просто красивый. От природы. А меня делает красивой собой…

Улыбнувшись своему каламбуру, я, кладя голову на его подушку, присматриваюсь к портрету. Какие плавные, добротные линии. Как четко, как ярко выписана фигура. И как умело растушеваны цвета, создавая эффект наслоения как при росписи красками. Алексайо мастер своего дела.

Ему осталось совсем немного (удивительно, как ни намеком себя не выдал, рисуя основную часть), но, видимо, Аметиста отвлек телефонный звонок. Надеюсь, все в порядке.

Не собираясь мешать Эдварду, я терпеливо жду на нашей постели, то и дело с улыбкой поглядывая на белый разрисованный лист. Авиационный журнал, карандаши… все в лучших традициях Ксая. А я уже почти и забыла, словно это было сто лет назад.

Через какое-то время мое терпение вознаграждается. У двери слышны шаги и она тихонько открывается, практически бесшумно пуская Эдварда внутрь.

Алексайо выглядит каким-то поникшим, бледным и вконец изумленным. Морщинки собираются на его лбу, выдавая активную мыслительную деятельность, а в глазах и желание поверить, и решение не доверять. Он сомневается. В чем?

Обнаженный, но не похоже, чтобы замечающий это, Ксай стоит в дверях, держа в руках мобильный телефон с давно потухшим экраном и, лишь окинув комнату взглядом, лишь зацепив им мой портрет, находит меня саму, уже не спящую. Непроизвольно вздрагивает.

Я ничего не понимаю.

— По утрам совсем страшно, да?.. — желая перевести все в шутку и хоть немного, но вернуть себе игривого утреннего Эдварда, каким он всегда просыпается после наших ночей, говорю я.

У него грустный, потухший голос. Я просто не узнаю Ксая.

— Ну что ты, белочка…

Эдвард направляется ко мне, оставив телефон на тумбочке. Присаживается на кровать, вдруг зардевшись от своей наготы.

— Ты слышала?..

— Слышала что? — я оказываюсь совсем рядом, приобняв его за плечи, — что-то случилось?

По-моему, от того, что не знаю звонящего или же их диалога, Алексайо легче.

Он задумчиво гладит мою ладонь. Машинально или нет, но с кольцом.

Вздыхает.

— Мне звонила Константа.

Вот все и становится на свои места. Ксай… знал бы ты, как мы обе хотим для тебя счастья.

Мне стоит большого труда изобразить удивление.

— Конти?..

Эдвард кивает с таким видом, что на мгновенье мне кажется, будто мисс Пирс сменила милость на гнев и что-то снова хочет от Алексайо, решив отменить свадьбу и его почетную на ней роль в угоду какому-то новому плану, родившемуся в собственном сознании.

Страшные мысли, а потому я уповаю, что напрасные. Я поверила Константе. Очень надеюсь, что не зря.

— Она ничего не требует, Белла, — расценив мое замешательство как горечь или, что еще хуже, обиду, поспешно объявляет муж. Привлекает меня к себе, самостоятельно и крепко обняв, целует в лоб, — она просто… выходит замуж.

Господи, спасибо тебе. Все в порядке.

Облегчение, прорисовавшееся на моем лице, Ксая радует. Он действительно ждал от меня совершенно другой реакции. Бедный.

— Я очень рада за нее, в таком случае, — погладив его щеку, неизменно правую, шепчу я. Аметисты мерцают, когда смотрю в них. Там плещется слишком много чувств, чтобы все как следует разглядеть. Но ярче всего видны соревнующиеся друг с другом гордость, ошеломление и грусть.

— Она попросила меня…

— О чем же?

Что-то мне не нравится, как прошел этот разговор. Эдварда не то, что не осчастливила подобная новость, а будто выбила землю из-под ног. Видимо, я чего-то не понимаю, а может, он чего-то не договаривает.

Ксай тяжело вздыхает.

— Она попросила меня провести ее к алтарю, Белла. Как… отца.

Вроде бы все как надо…

— Это огорчило тебя?

— Ну какой же я отец, Бельчонок, — он безрадостно хмыкает, хмурясь, — из-за меня она едва не спрыгнула с «ОКО», а теперь…

Я глажу его ощутимее, придвигаюсь ближе. Дотягиваюсь до любимых губ, успев невзначай их даже чмокнуть.

— Она не спрыгнула с «ОКО» из-за тебя, Ксай. Твое присутствие, не безразличие к горю и доброта ее спасли. Твоя любовь.

В погрустневших чертах Алексайо пробивается новая волна удивления. Он смотрит на меня так, будто не то что не ожидал, а даже не мечтал подобное услышать. Но это же очевидно…

— Ты не ревнуешь?

— Но ты же не любишь ее как женщину? И она, раз собирается замуж, не любит тебя как мужчину… с чего бы мне ревновать? Прошлое — в прошлом.

Эдвард сам себе мотает головой.

— Твоя мудрость ставит меня в тупик, маленький Бельчонок, — честно признается он.

— Моя мудрость — твоя заслуга в том числе.

— То есть, ты не против?..

— Ксай! — возмутившись, но вовремя догадавшись, что лучше делать это чуть тише и с меньшим рвением, я, качая головой, требовательно его целую. Довольно-таки крепко. А потом, руками обвив шею, бормочу возле губ то, что так хочу сказать, — не смей такого думать… я очень рада за тебя, я действительно рада. Ты как никто заслужил, любовь моя, быть там… и быть для нее тем, кем всегда являлся.

Эдвард будто бы неумело, сбито мне отвечает на поцелуй, но руками держит вполне явно. Усаживает к себе на колени, игнорируя разделяющую нас тонкую простынь, в которую я сама себя невольно закрутила.

— Ты правда так думаешь?

— Я всегда говорю тебе только то, что думаю, ты же знаешь.

— И ты уверена, что я этого… достоин?

Та горькая искренность, полная надежды, с какой он задает этот вопрос, ударяет в самое сердце.

— Ну конечно, любовь моя, — не давая ему возможности и на мгновенье усомниться, я ласково ему улыбаюсь, — ты достоин и этого, и куда большего тоже. Всего. Ты не совсем веришь Конти?

Алексайо немного расслабляется, когда я глажу его волосы и затылок. Когда-то он признался мне, что с этими касаниями чувствует себя любимым. Дома.

— Я догадывался, что Сергей ею интересуется, но чтобы настолько…

— Ты их познакомил?

— Скорее он нас, — Ксай притягивает меня к себе совсем близко, — в том стрип-баре я, как всегда, забирал Эммета после очередного неудавшегося свидания, а Серж должен был отвезти его домой. Но в этой суматохе я где-то потерял его и, в итоге, Натос поехал на такси, а я остался дожидаться водителя. Он появился буквально через полчаса и сообщил, что одной девушке срочно нужна помощь и спросил, не мог бы он воспользоваться нашей машиной, чтобы отвезти ее в больницу. Конти… избили, ты же знаешь, — Аметист с силой морщится, а глаза его опять мрачнеют, — какие-то подонки. И в таком состоянии, еще и узнав о прошлой жизни, я не мог ее оставить. Она стала моей третьей «голубкой».

Внимательно слушая весь рассказ, я, все так же держа Ксая за шею, поглаживая его кожу, могу сделать лишь один вывод:

— Возможно, это судьба?

— Надеюсь на то. Свадьба через три недели. В Лас-Вегасе.

Эдвард внимательно смотрит на меня, готовый подметить самую малую реакцию. Благодаря тому, что новость эту уже знаю, как в первый раз, непроизвольной дрожью, на такие слова не отзываюсь, но все же чуть хмурюсь. И Алексайо тут же, с безграничной любовью, принимается целовать мое лицо.

— Мы можем не ехать, Белла. Ты не обязана, а я не стану тебя заставлять. И совершенно точно тебя одну не оставлю, — его голос тверд и намерения, я не сомневаюсь, тоже, — только скажи.

Я пытаюсь напустить на лицо возмущенное выражение.

— Еще чего, Ксай. Мы обязательно поедем. В Вегас или на Ямайку, мне все равно.

— Бельчонок, я серьезно.

— Я тоже. Предельно, — зажмуриваюсь, прогоняя все ненужное, что есть в тоне и в выражениях, — это важно для тебя. И я точно так же, можешь не сомневаться, тебя не оставлю.

Эдвард чуть отстраняет меня, усаживая на своих коленях как можно удобнее, и не отпуская рук, которыми придерживает спину и талию. Он смотрит на меня и восхищенно, и снисходительно, и с любовью, и с доброй признательностью, и с теплом. Этот взгляд — его фирменный — одно из моих потаенных сокровищ.

— Значит, едем в Вегас?

— Едем, — отрывисто киваю, закусив губу.

Ксай трепетно целует мой лоб. Его едва слышное «спасибо тебе огромное» делает это утро еще ярче и теплее.

Я смущаюсь.

— Ты… нарисовал меня?

Словно бы только что вспомнив о портрете, Эдвард оборачивается в его сторону.

— Еще не закончил, — виновато докладывает. — Нравится?

— Очень красиво. Ты всегда рисуешь меня красиво.

— Потому что я больше всего люблю рисовать тебя, — примирительно замечает муж, — а еще, ты спящая красавица, Бельчонок. Я каждое утро поверить не могу, что просыпаюсь с тобой.

Щеки горят огнем. Я с трудом удерживаюсь, чтобы не опустить глаз.

— Если уж я просыпаюсь с тобой, то чудеса точно возможны, — мурчу, посильнее прижавшись к его руке. Эдвард, усмехаясь, снова устраивает меня у груди, заботливо поглаживая спину и плечи. На это замечание ничего не отвечает.

— Я не спросил разрешения, солнышко, но, надеюсь, ты не была против?

— Нет, Ксай. Рисуй меня, когда тебе хочется.

— Будь уверена, я воспользуюсь этим, — шутливо предостерегает он.

Я выгибаюсь, с удовольствием целуя его в нос. Все, что мне хочется делать до конца жизни — вот так вот нежиться в объятьях Эдварда и целовать его. Всюду. Теперь мне позволено всюду.

— Чувствую себя музой, когда ты так говоришь…

— Ты и есть Муза, мое вдохновение, — Ксай так нежно поправляет мои волосы, что по телу бегут мурашки, — моя Муза. Все, что я делаю, Бельчонок, а уж тем более то, что я рисую, посвящается тебе.

— Тогда «Мечту» ждет неизмеримый успех.

— Очень надеюсь, — Ксай так красиво щурится, с широкой, хоть и половинчатой улыбкой глядя мне в глаза, что теплеет на сердце. Счастливый. Мы с Константой были правы, счастливый. И никак я не могла его это лишить, запретив мисс Пирс звать Эдварда. Когда первое ошеломительное впечатление пройдет, он обретет второе дыхание. Оно уже пробивается наружу.

Один из карандашиков, словно бы ожидая подходящего момента, дабы напомнить о незаконченном рисунке, падает с тумбочки вниз. Ксай, не отпуская меня, нагибается за ним, дабы поднять, и мышцы так красиво перекатываются… вся его кожа, не упрятанная от глаз, становится матовой от приглушенного солнечного света. Ксай почти божество в эту секунду. И так бесконечно хорошо, что мое…

— А Музе позволено брать в руки кисть? — когда снова садимся ровно, с интересом спрашиваю я, тронув волосы на его груди.

— Если ей хочется, кто же запретит? — Эдвард любовно оглаживает мою шею, — и что будешь рисовать, Бельчонок?

Я загадочно улыбаюсь.

- Η ψυχή μου. Станешь моим натурщиком, Ксай?

— Не думаю, что это лучший выбор.

— Лучше не бывает, ну что ты. Ну пожалуйста!

Ксай смотрит на меня мягко, но с призывом отказаться от глупой идеи. Еще считает ее глупой. Он и стесняется, и удивляется моей просьбе. Ксай был бы не Ксаем, если бы с улыбкой ее принял спустя пару секунд.

И все же, чудеса случаются. Потому что, какое-то время поглядев мне в глаза, Эдвард все же кивает. Соглашается.

Как ребенок, которому только что выпала возможность получить самую желанную игрушку, я спрыгиваю с его колен, едва не запутавшись в простыни. Ловкий Алексайо освобождает меня от нее прежде, чем успеваю споткнуться. Просит меня себя беречь. И, как маленькое условие… тоже не надевать одежды.

Хихикнув, я соглашаюсь. Притаскиваю поближе к себе журнальный столик, приношу россыпь карандашей, чистый лист и, как повелось, его журнал. И вот я уже перед Ксаем, на старом-добром темно-бордовом кресле, усевшись, как люблю, с ногами. Сладостная эйфория охватывает все тело, целиком. Причина моей столь вопиющей радости так проста, что и не верится. А прекрасно!

— И как мне позировать, моя девочка? — с любовью и интересом наблюдающий за мной, ухмыляющийся, и в ухмылке этой прячущий свое догорающее смущение, спрашивает Эдвард.

Он сидит на нашей постели, бесконечно прекрасный со своей молочной, ровной кожей, освещаемой солнцем, руками, что держит почти на бедрах, ближе к животу, выпрямленными ногами, что так необычно прикрыты моей бежевой простынкой… мне не показалось, Ксай как никогда похож на Бога, снизошедшего до моей постели. А еще он… домашний и настоящий, словно бы уже много лет только так мы и просыпаемся, только так и начинаем утро. Полное умиротворение.

— Никак, — тотчас решаю я, оценив ситуацию, — просто не двигайся, Ксай. И, подожди секунду…

Я нахожу свой айпод, привезенный из Лас-Вегаса, в одной из полок в шкафу. Там всего несколько песен, остальные я удалила, но эти — самые дорогие сердцу. И, если одну из них сегодня мы оба уже слышали, чем Ксай в который раз меня удивил, поставив ее на свой звонок, то вторую — нет. А повод уже здесь и он чудесен.

Эдвард растроганно усмехается, когда маленький приборчик оживает довольно громким звучанием труб. А затем вступают гитары и фортепьяно.

Северный ветер, начинает солист, чей бархатный голос так созвучен с тембром Ксая, играет желтой листвой…

Вдохновленная, я берусь за карандаши, с любованием глядя на мужа. От него исходит радость, тесно переплетенная с благоденствием и простым, но таким ласковым счастьем. Оно согревает лучше солнца.

Застыл корабль на рейде, напеваю я, очерчивая его лицо, и самолет над Москвой…

Алексайо щурится, но послушно не меняет позы, лишь рассматривая меня все нежнее и нежнее. С обожанием:

— Стал весь мир кругом нашей тайной…

— Осень бьет крылом…

— Ты мой Бог, — с сильным чувством, серьезнея, произносит Ксай. Аметисты горят, — ты даришь мне счастье…

Я улыбаюсь. Я рисую так, как не рисовала никогда в жизни, полностью погрузившись в ту атмосферу — с солнцем, с обнаженной кожей, с очарованием и единением душ, что создали мы вдвоем, так нечаянно, но так красиво. Безупречно.

Три сантиметра над землей.

Мои глаза, аметистовые и бесконечно прекрасные. Я очерчиваю силуэт Ксая, но не могу не заметить сперва их.

Пока ты рядом — ты со мной.

Я вижу их в реальности, вижу их взгляд и поверить не могу, что он обращен ко мне. Такое не передать ни на какой бумаге.

Мы не разучимся летать.

Я счастливо смеюсь, хотя на глаза наворачиваются слезы. Благо, тоже счастливые.

— Испорченный святой еще способен удивлять, — в унисон произносим мы с Эдвардом.

И больше я уже не могу рисовать.

Скидывая на кресло импровизированный мольберт, россыпь карандашей и даже играющий айпод, я бегу к нему, прекрасно зная, что ничто меня сейчас не остановит.

Алексайо готов. Он ловит меня, с такой же счастливой влагой в глазах, и крепко-накрепко к себе прижимает. К сердцу.

Я его целую. Везде, всюду, как в первый раз. А он точно так же целует меня — здесь мы совпали.

— Я выразить не могу, как люблю тебя, — сбито бормочу, каким-то чудом оказываясь под ним, все такая же обнаженная, все такая же — его.

— А я могу, Бельчонок, — с тлеющими угольками в глазах доверительно шепчет Эдвард. И наклоняется ко мне, не давая и шанса избежать близости и вернуться к рисункам.

Испорченный святой. Мой.

…Наша музыка играет громче.

* * *
Даже в самой большой и полной бочке меда отыщется, рано или поздно, хоть и маленькая, но весомая ложка дегтя.

Как бы мне не хотелось, чтобы наша с Алексайо идиллия, перетекающая из спальни в столовую и из столовой в спальню длилась бесконечно, ему приходится вернуться к работе. Эдвард не уезжает в «ОКО», снова не намеренный оставлять меня в огромном и пустом доме одну, к тому же аргументируя это тем, что Эммет придерживается того же мнения — они оба организуют себе домашний офис, но все равно веселого здесь мало. «Мечта», которая почти собрана, сейчас уязвима как никогда. Стоит не уследить за одним-единственным болтиком… и весь самолет рухнет еще до демонстрационного полета. Эдвард, совместно со своими пилотами, как раз обсуждает его маршрут и выполняемую технику. Он очень переживает, я вижу. Как показать все технические достоинства и превосходства Конкорда, но при этом не ударить в грязь лицом, не справившись с некоторыми трюками? Пилоты — все профессиональные и все привыкшие к волнению, царящему на авиасалонах — но, так или иначе, риск есть. Конкорд под пристальным вниманием всего мира, не говоря уже о англо-французских конкурентах, в принципе создавших эту концепцию. Одно плохо сработанное движение… и крах всему. В том числе — карьере братьев. Так что, под грузом ответственности, хочет или нет, но Ксай вынужден держать ситуацию под контролем. А я вынуждена это обстоятельство принять.

Но терять время даром абсолютно не намерена.

Эдвард работает в кабинете, но плотно дверь никогда не закрывает — скорее прикрывает, чтобы минимизировать шум, а так он и дома хочет все контролировать и слышать, дабы в нужный момент оказаться рядом. Это выглядит немного комично — столь пристальное его внимание — потому что, задумав приготовить на обед нечто особенное, я со своим невысоким ростом едва-едва дотягиваюсь до нужной кастрюльки на полке Рады и Анты. А кастрюлька оказывается тем самым Титаном, что держит на себе весь мир — большую часть кухонной посуды подпирает. Все с треском и грохотом летит на пол, и, меньше чем через минуту после этого, на кухню вбегает испуганный Ксай. Облегчение заливает аметисты почти сразу же, но мягкий укор просматривается вполне явно.

— Я случайно, Уникальный…

Муж качает головой, помогая мне собрать кастрюли и расставить их на кухонном столе, все на виду. А затем, подумав еще мгновенье, с самой верхней полки он на всякий случай достает странного вида приправы и желатин.

— Я не хочу, чтобы и ты упала, — аргументирует он, когда интересуюсь, зачем мне вся эта прелесть.

Ну что же, для его спокойствия это невысокая цена. Напоследок я целую мужа, обещая, что если мне понадобится помощь, я позову его. И только после этого, кидая все расчеты и телефоны, он волен ко мне бежать.

— Бельчонок, ты — мое главное сокровище, — шепчет Эдвард, пригладив мои волосы, — я знаю, как все это выглядит, но поверь, мне бесконечно важно твое благополучие. Иначе просто нет смысла жить.

— Я понимаю. Мне так же важно твое, Ксай, — нежно пожав его ладонь, я даже не думаю юлить, — так что сегодня обед за мной. К часу я позову тебя.

Эдвард улыбается. Гусиные лапки у век делают его лицо таким… добрым. Для меня это слово уже синоним по отношению к Каллену. Он невозможно добрый человек.

— Буду ждать, котенок, — он защищающим поцелуем прикасается к моему лбу, а затем, скрепя сердце, возвращается в кабинет. Надеюсь, своим видом я могу убедить его, что не все так плохо? Мы пережили столько дней… до августа осталось чуть больше месяца. Справимся.

Другое дело, как будем справляться.

Благодаря освободившемуся времени и интернету, мне удалось не только глубже вникнуть в сложившуюся проблему Эдварда, но и ужаснуться тому, что едва все не усугубила. Холестерином.

Слова Норского как-то канули в лету, едва я решила испечь шарлотку… да и в принципе они, наверное, перестали иметь воздействие, едва Ксай предложил пожарить блинчики. О каком здоровом питании здесь могла идти речь?

Я невнимательная эгоистка. Но я исправлюсь. Я уже исправляюсь. С сегодняшним, надеюсь, обедом.

Наверное, о моих войнах с куриным филе и овощами, подготавливаемыми к запеканию, можно писать целые саги. Я много раз говорила Розмари, а потом еще и повторяла Эдварду, что совершенно не создана для готовки… но они оба так терпеливо учили меня, так верили, что пришло нечто вроде спортивного азарта, помноженного на смирение, а теперь еще и необходимости. Ксай поразительно ловко умеет оборачивать любую ситуацию в мою пользу. И если первые две недели он еще придерживался диеты Леонарда с помощью Рады и Анты, то с уездом домоправительниц окончательно забросил эту идею. Эдвард готовит и ест только то, что люблю я… и то, что делает он это в основном во вред себе, до дрожи меня раздражает. Приходится брать ситуацию в свои руки. Даже если руки эти дырявые…

Под руководством видео-уроков из интернета я все-таки разделываю куриное филе, нарезаю овощи, нахожу оливковое масло. И с таким чувством облегчения, чувством маленькой, но желанной победы, ставлю все это в духовку… Ксай бы мной гордился. Но сперва бы смеялся, даже при всей своей сдержанности, с процесса приготовления.

Я злюсь на себя. В недалеком, лелею надежды, будущем, мне предстоит кормить еще и Лисёнка… срочно нужно что-то делать с фатальным неумением готовить еду. Вернутся Рада и Анта, попрошу у них мастер-класс. А может, и у Розмари в Лас-Вегасе… только если при этом мы не будем обсуждать наши отношения с Рональдом. Их нет. Никогда не было. Не будет. В детстве отказался от меня он, мне не особо важно, по какой причине. Сегодня имею право отказаться от него я. Единственное, за что благодарна — он заставил меня выйти за Эдварда. Могу отписаться от своего наследства, чтобы отплатить. Но не более. Только с Ксаем и с ним одним, на моем горизонте взошло солнце. Как только оно сядет, вряд ли я тоже задержусь… если детей не будет. Я не стану Рональдом. Я никогда не брошу маленького Лисёнка на произвол судьбы. Я буду любить его. Я так сильно буду его любить… ведь он — Ксай. И иначе быть не может.

Последнее время я все чаще думаю о ребенке. Приснившийся сон тому причина, не иначе. Я видела эту картинку так ярко… может, сны все-таки могут сбываться? У тех, кто очень верит?

Ожидая приготовления обеда, я уделяю время Интернету. Эдвард все равно пока занят, курица во мне не нуждается ближайшие полчаса, а узнать еще больше о здоровом питании в целом и питании при сердечных делах в частности было бы неплохо. Я начинаю понимать Каролину, которая всегда хотела быть врачом — чтобы лечить папу и Эдди. Я склоняюсь к правильности такого утверждения, сейчас особенно.

Нежирное мясо, овощи и фрукты, исключить сладкое, не пить кофе, предпочесть зеленый чай, снизить содержание солей, горькие травяные настойки — вся информация снежным комом наваливается на меня, погребая под собой. Пытаясь понять, какое мнение имеет под собой больше оснований, я прокручиваю страницу ниже и ниже… и останавливаюсь в конце статьи. За мгновенье.

Потому что на ней, словно бы иллюстрируя собой все последствия несоблюдение вышеописанного, простая картинка. Минимализм в действии, не иначе, никаких выдающих талантов и живописных фонов.

Два человечка. Один, держа за руку другого, улыбается. В его сердце не хватает маленького кусочка, но еще на две трети оно полно жизнью, готово биться, бороться, любить. Он сидит и, со своим большим сердцем, еще полным, целым, глядит на того, кто тоже сидит… но на кровати, опираясь на подушку. Он улыбается, кладя свою руку на колени посетителя, он почти счастлив. А сердце его, уже опустевшее от многозначной красной наполненности, вот-вот потухнет… видимо, в нем затерялся тот кусочек, что вырван у первого… только и его не хватило.

Я смотрю на картинку не двигаясь и, наверное, не дыша. Как впервые увидев экран ноутбука, как впервые заметив какие-то рисунки, абсолютно выбитая из колеи, не могу перестать думать. И понимать. И принимать.

А внутри все начинает по страшному болеть…

Ощущаю себя по меньшей мере крайне глупым, излишне эмоциональным и совершенно несдержанным человеком, когда вдруг начинаю плакать. Ксай зовет меня мудрой, умной, сдержанной и собранной, взрослой, но вот так, вот здесь… нет. Совершенно точно нет.

Забыв и про курицу, и про заваривающийся чай, послав к черту интернет-страницы и поиск подходящего рациона, я по-детски горько плачу, глядя на эту картинку, и ничего не могу с собой поделать.

Это Ксай. В совсем недалеком прошлом, на такой же постели, в окружении чертовых пикающих приборов с кривыми линиями и шуршащими покрывалами, и капельницами, и таблетками… это Ксай, который всегда улыбается, не глядя на то, что происходит. Улыбается для меня. Я, это я сижу на маленьком стульчике рядом с его постелью и меня он держит за руку, разыгрывая такой спектакль. Он знает, что скоро совсем догорит… а я знаю? Я хотя бы догадываюсь?..

Накрыв лицо ладонями, окончательно расстроившись, насилу перебарываю всхлипы.

С виду это просто иллюстрация, это глупость, это шалость, это рисунок, боже! Но любой, кто хоть немного связан с творчеством, а так же любой, кто в состоянии представить себя на месте человечка, поймет… а может, сказалось то, как сильно я боюсь потерять бесконечно дорогого мне человека? Так или иначе, сумасшествие это или нет, а явственно вижу нас. Вижу себя.

И что бы я ни делала, как бы ни рвалась, как бы ни металась, ни молилась… у человечка слева в сердце две трети жизни, а у человечка справа — уже почти ничего. И никак нельзя поделиться даже самой маленькой частицей, не говоря уже о том, чтобы все сердце, целиком, отдать.

«Жестокость любви», гласит подпись картинки. Но я бы сказала точнее — «жестокость жизни».

Черт!..

Я закрываю ноутбук, поднимаюсь из-за стола. Утираю слезы и пытаюсь занять себя чем-нибудь — курицей, чаем, мытьем оставшейся посуды, в конце концов. Я себя не понимаю, потому что странным выглядит лить слезы, причем так горько, из-за одной-единственной картинки, подсмотренной на несчастном сайте о здоровом питании. Да и подписана она оптимистично — «пусть времени у Вас отныне будет больше!».

Но факт остается фактом — я плачу. И не стоит, наверное, удивляться, что по закону подлости именно плачущей, раскрасневшейся и подрагивающей от всхлипов, меня находит Ксай.

Я даже прихода его сперва не замечаю, а потому пугаю еще сильнее.

Эдвард поворачивает меня к себе лицом, стараясь поймать взгляд. И взволнованный, и сострадающий, и готовый к действиям одновременно, он не отпускает меня от себя, оглядывая кухню.

— Ты обожглась? Поранилась? Белла!

Быстрый осмотр моих ладоней исключает его подобные варианты. Ксай оглядывается в поисках моего телефона, видимо, считая, что опять позвонила Роз со своими просьбами о примирении, но его нет.

А я, не удержавшись, крепко Эдварда обнимаю. Все еще плача, естественно.

— Скажи, мне стоит знать, что случилось? — надежно накрывая ладонями мою спину, тихо зовет Каллен. Собранно, но, благо, малость успокоенно уже. Непоправимого не произошло.

— Это очень… глупо…

Мужчина нежно перебирает мои волосы, с чувством поцеловав их.

— Ну и что, Бельчонок? Если это тебя расстроило, оно уже не глупо, я уверен.

Я покрепче прижимаюсь к нему. Похожее ощущение, как после клиники — теплый, близкий, настоящий, он — олицетворение моих надежд, молитв и помыслов. Со мной.

На самом деле, когда Эдвард настолько рядом, обнимает меня и со мной говорит, нет этого безумного страха потери, какой свойственен лишь животным, наверное. Слишком силен для человека — уже болезнь. Я держу его, утыкаюсь в грудь лицом, слышу клубнику, чувствую мягкость рубашки… и кошмары, и плохие мысли улетучиваются. Нет им места.

Это очень, очень по-детски. Но такую свою ипостась, видимо, мне предстоит принять.

— Я покажу…

Алексайо присаживается на одинокий стул рядом с компьютером вместе со мной, уже по традиции не спуская со своих коленей. С хмурым, но интересом, глядит на экран.

Я зажмуриваюсь, поспешно отвернувшись. Слезы возвращаются с новыми силами, стоит только взглянуть на иллюстрацию, что отныне точно будет мне сниться.

Рука Ксая утешающе поглаживает мою спину. Он вздыхает.

— Это всего лишь скетч, κορίτσι μου (моя девочка).

— Просто он меня… задел.

— Я понимаю, — Ксай кивает, терпеливо пытаясь донести свою точку зрения, — но у нас так не будет. Бельчонок, ты переоцениваешь степень вероятности летального исхода. Да и инфаркта тоже. Поверь мне, вся современная медицина на нашей стороне и к нашим услугам. Я исполняю все требования Леонарда, он не оставляет ситуацию без внимания… я не думаю, что тебе стоит волноваться в принципе.

— Я вижу, Ксай, вижу… но я все равно буду переживать.

— Знаю, — мягко соглашаетсяЭдвард, зарывшись носом в мои волосы, — но не надо так сильно расстраиваться, малыш. Это твоих слез не стоит.

От его слов мне чуть легче. Ксай умеет описать ситуацию так, что разом меняется о ней мнение. Все зависит от того, с какой стороны посмотреть. Мне уже немного стыдно за свою нежданную слезливость, но в груди еще все равно покалывает от горечи. Эта картинка… слишком яркий образ.

— Прости меня.

— Тебе не за что извиняться, Бельчонок, — Эдвард дозволяет мне как следует себя обнять, окончательно уверяя в преувеличенности проблемы, а сам, тем временем, вводит что-то в поисковую строку. Овившись вокруг него, я в который раз чувствую себя маленькой девочкой. С Рональдом я боялась этого ощущения так же, как сперва боялась и с Ксаем, но не теперь. Я счастлива в такие моменты находиться рядом с ним — я знаю, что он не воспользуется этим и сможет мне помочь. Даже словом.

Я задумчиво кладу подбородок на его плечо, приникнув к шее. За спиной Эдварда две арки, гостиная, лестница, коридор… наш дом. И мне интересно, по прошествии нескольких лет, я изменюсь? Может, с окончанием эпопеи «Мечты»? Может, когда мы посетим Лас-Вегас и расставим все точки над «i»? Может, с рождением, на которое так уповаю, ребенка?..

Перестану цепляться за Эдварда так, будто мне шесть, перестану рыдать в подушку при виде грозы, научусь сдерживать свои эмоции, как делает это так умело он, буду хорошей женой во всех смыслах, не стану расстраивать и заставлять стесняться своего поведения?.. Обрету ли я уверенность в себе, в завтрашнем дне? Стану ли я смелее и сильнее?

Или так и буду целую вечность, прижавшись к Ксаю, плача и дрожа, чувствовать себя слабым ребенком без него? Может, я зря придумываю и переживаю, все наладится само собой, просто со временем? Знать бы наверняка…

В любом случае, мне бесконечно повезло, что я замужем за Эдвардом. Совмещая в себе все те роли, что мне нужны, он никогда этим не попрекает. Он любит — безоговорочно и сильно. А приятнее этого ощущения на свете нет.

— Смотри-ка, — привлекая мое внимание, Аметистовый немного отодвигает от нас компьютер. Левую руку оставляет у тачпада, держа наготове. — В скетчах заинтересовавшего тебя художника, оказывается, есть целая наша история, Бельчонок.

Эдвард начинает с первой избранной картинки. На ней уже «полюбившиеся» мне два человечка, только один стоит на доске, а второй на ней сидит. И доска эта одна. Над пропастью. Стоит левому отойти или присесть, как просят, правый окунется с головой в бездну. Выбор за ним.

— Наша встреча выглядела примерно так, и, хотя ты упорно предлагала мне присесть рядом, — Ксай с нежностью приглаживает мои волосы, — я решил попытаться уговорить тебя встать рядом со мной. В тебе хватило смелости сделать это, моя девочка. Ты мне поверила.

— Не верить тебе это почти грех, Ксай…

Мое бормотание вызывает у Эдварда грустную слабую улыбку.

— А мне до встречи с тобой казалось, что верить нельзя в одну вещь: мое спасение.

Муж переходит к следующей картинке, все с теми же персонажами.

Они в глубокой яме, выбраться наружу не предоставляется возможным, земля тут же осыпается. Один стоит в ярком спасательном круге, второй — с кандалами. Они смотрят на небо, где, по воле жуткого случая, начинается дождь…

— Этим несчастным кругом ты спасла меня, Белла. Умудрилась натянуть его на нас обоих, хотя знала, что вполне можешь уйти со мной на дно. Но ты не побоялась, мой смелый Бельчонок. И благодаря тебе я здесь.

— В крайнем случае я бы отдала круг только тебе…

— Думаешь, я бы тебе это позволил?

К сожалению, я знаю, что нет. Сколько бы ни молила и ни сопротивлялась.

Я целую Эдварда в щеку, глубоко вздохнув.

— Пусть у нас не будет необходимости такого выбора…

Ксай возвращает мне поцелуй, ласково на такую фразу улыбнувшись.

— Так или иначе, мы оба выбрались на берег, Белла. И у нас еще много, много времени. Потому что когда сильно любишь, его становится все больше и больше. И никаких смертей.

Третья, завершающая картинка. Два человечка, тесно, прямо как мы сейчас, друг к другу прижавшись, на скамейке. В их сердцах, заключенных в стеклянные песочные часы, равное количество жизни. Часы опрокинуты, время утекает, но никто не остался обделен. Они будут счастливыми.

Я переплетаю наши с Эдвардом пальцы.

— Ты даже здесь умудрился создать хэппи-энд, — посмеиваюсь, прогоняя остатки слез.

— Я создам его для тебя где и как угодно, — сокровенно обещает муж, кивнув на мой кулон и на кольцо с аметистом, — это могу пообещать точно.

Какое-то время, глядя на последнюю, счастливую картинку, мы сидим в тишине. Эдвард все так же меня обнимает, я все так же обнимаю его. Сплетенные руки — лучшее доказательство близости, а от того, что я слышу, как размеренно Ксай дышит, восстанавливаю сбившееся прежде дыхание и сама. Но все равно, на каждом неровном вдохе — отголоске всхлипов — Ксай посильнее пожимает мои пальцы. Рядом.

Забылось.

— Я отвлекла тебя? То есть, ты спустился… потому что я плакала?

— К своему ужасу, я этого не слышал, Белла, — хмурится муж, — просто ты сказала в час, прошло минут десять, я решил проверить, все ли хорошо.

— Уже час? — ошарашенно оглядываюсь на экран ноутбука, где в нижнем углу так явно видно время.

— Больше, почти два, — Эдвард успокаивающе потирает мои плечи, — это не так важно.

— Важно, — не соглашаюсь, поднимаясь на ноги, — у меня готов обед, и я очень надеюсь, что он покажется тебя хотя бы съедобным.

— Я в этом не сомневаюсь, — сладко улыбаясь, глядя на меня с любовью, произносит Ксай.

Доставая из духовки курицу, я закатываю глаза. Мой неисправимый льстец, еще бы ты сказал иначе…

Я накладываю нам равные порции, подаю в красивых гжелевых кружках чай. Ксай так и светится, когда ставлю перед ним тарелку и протягиваю вилку.

— Я счастлив, что ты мне готовишь. Спасибо, сокровище.

— Приятного аппетита, Ксай.

Я пробую курицу, допеченную, но пресную, овощи, местами чуть недоваренные…

Надеюсь, очень надеюсь, однажды я действительно приготовлю то, что понравится Эдварду по-настоящему, а не чтобы не обидеть, и будет его достойно. Разницу в эмоциях он вряд ли позволит мне уловить, но, думаю, по особу блеску в глазах мы поймем друг друга. Ради него мне хочется становится лучше, в готовке в том числе.

А пока…

От не слишком вкусной пищи ведь никто еще не умирал, правда?..

* * *
Теплые, упругие струи воды касаются ее лица. По длинным греческим ресницам, тяжелыми капельками оседая на их концах, по густым, но таким очаровательным бровям, омывая красиво очерченные скулы и, конечно же, по волосам. Насыщенно-черного цвета, здоровым и длинным, не глядя на незапланированную весеннюю стрижку.

Вероника осторожно расчесывает их пальцами, освобождая от медово-ванильного шампуня.

Каролина смешно жмурится, когда вода попадает на лицо, даже фыркает, но голову наклоняет, облегчая девушке задачу. Ника благодарна ей — не глядя на кажущуюся легкость процесса, сделать все хорошо, не причинив неудобств, не так уж и просто.

Каролина в принципе стоит достаточно спокойно, если принимать во внимание ее дневную активность и буйство — этим в папу — характера. Послушно прислушиваясь к плеску воды, стараясь никак не реагировать на касания Вероники (прежде, стоя с закрытыми глазами, непроизвольно вздрагивала), девочка молчит. И вода, все стекающая, кажется, освобождает ее от тягот дня. Смывает и усталость, и напряжение, оставляя лишь требуемые для сна расслабление и покой.

По крайней мере, Вероника на это надеется.

— Еще немного, Карли, — обещает она, выжимая из черных волос излишки воды, — я не делаю тебе больно?

— Нет, Ника.

Голос девочки, немного напряженный, но в целом довольно повседневный, подсказывает, что она не лукавит. Каролина очень честный ребенок.

— Тогда запрокинь голову еще чуть-чуть. Мы почти закончили.

Терпеливая, спокойная, малышка никак не мешает процессу. Напротив, выполняет все по первому же требованию, видимо, ощущая некоторую нервозность происходящего. И она, и Вероника согласились на совместные ванные процедуры, но факта это не меняет. Любой новый этап дается через некое перешагивание себя.

В ванной комнате дома младшего Каллена чуть приглушен свет, создавая особенную атмосферу. Сама большая и удобная ванная, правда, без традиционных шторок, тоже производит наилучшее впечатление, еще и со специальной подставкой для душа и целой полочкой шампуней на выбор. И то, что в таком большом пространстве их всего двое, делает свое дело. Располагает.

Ника убеждается, что на теле юной гречанки шампуня больше нет. Проверяет волосы, опасаясь пропустить пену в их густоте. И лишь потом, своей ладонью аккуратно сполоснув детское лицо, разрешает Карли открыть глаза.

— Не щиплет?

Та часто моргает, находя лицо новоиспеченной миссис Каллен. От него так лучится тревога — видно, что Ника очень хочет все сделать как можно лучше, что девочке очень приятно.

— Нет…

Вероника перекрывает воду, откладывая душ в правильную выемку. Она достает с полки махровое розовое полотенце, чьего размера хватит, чтобы с головы до ног укутать двух Каролин, и укрывает им плечи малышки. Насухо вытирает ее волосы.

Все это время Каролина с робким интересом наблюдает за процессом из-под ресниц. Она словно бы приглядывает к Нике и тому, что та делает.

Медсестра теряется.

— Все в порядке?

Карли пожимает плечами, сама смутившись.

— Ты хорошая…

Тронутая улыбка касается губ девушки. Она с нежностью проводит краешком полотенца по щеке юной гречанки.

— Потому что вытираю тебе волосы?

— Потому что ты здесь.

Сведя оба конца полотенца на груди Карли, Ника подается вперед. Целует ее ровный лобик, не став себя сдерживать. Девочка рдеется, но не отстраняется назад. Ей этого… хотелось.

— Я надеюсь, я теперь всегда буду здесь, милая. И что точно неизменно, буду тебя любить.

Эти слова даются бывшей Фироновой без каких-либо усилий, как нечто само собой разумеющееся, простое. Выбранный момент тому причина, а может, просто не нуждающаяся в подтверждении правда сказанного, но признание не выглядит наигранным или ненужным, не говоря уже о том, чтобы не быть правдивым. Каролина не переспрашивает, она верит. И, тоже решив себя не сдерживать, протягивает Нике обе ладошки.

— Я тоже буду тебя любить, Никисветик.

А вот теперь на глаза медсестры все-таки наворачиваются прозрачные слезы. Она принимает объятья девочки, аккуратно прижав ее к себе и наградив за смелость еще одним теплым поцелуем, на сей раз в мокрую макушку. Гладит ее ровную спинку, скрытую махровой материей.

— Спасибо, моя хорошая.

Сколько всего произошло за эти дни! Казалось бы, срок мизерно малый, ничего необыкновенного, но эмоций — через край. Благодаря Эммету. Благодаря Каролине. Благодаря семье. Сейчас, обнимая малышку и чувствуя ее как подобает, Ника верит, что семья это ее — единственная, горячо любимая. И лишней она здесь, очень надеется, не будет.

— Я вас потерял, девчонки, — бас Эммет, традиционно стелясь по полу, заполняет пространство напаренной ванной комнаты. Нерешительно выглянув из-за дверного косяка, он пытается правильно оценить обстановку.

— Мы здесь, — улыбнувшись, Вероника кивает юной гречанке на отца, — и готовы отправиться в кроватку. Правда, Каролин?

Та весело хмыкает, отрывисто кивнув со своим фирменным «ага».

— Ну и где мой морской котик? — пристраиваясь к игре, Натос довольно быстро оказывается рядом с дочерью. Ника предусмотрительно отходит на шаг влево, освобождая Эммету место.

— Ты же моя рыбка, — любовно чмокнув дочку в нос, бормочет он, — хорошо покупались?

— Очень, — серо-голубые глаза, в которых мерцает благодарность, встречаются со взглядом Ники. И на сердце у нее становится теплее.

Карли вздыхает, когда папа забирает в свои объятья, прижимая к груди. Не пробует обнять крепче, не намерена спрятаться, как много раз делала прежде. Просто расслабленно и умиротворенно, как ребенку ее возраста и полагается, приникает к отцу. И все же, через плечо оглядывается на миссис Каллен.

— Пойдем все вместе, — успокаивает Натос, с любовью взглянув на Веронику, — будем по очереди читать сказку на ночь.

— Лучше рассказывать…

— Как скажешь, малыш, — не споря, Эммет выносит дочку из ванной в спальню, где уже заботливо разобрана им постель и даже взбита светлая подушка. Пижама Каролины наготове — с помощью Ники она облачается в нее крайне быстро. И вот, уже под легким одеялом, уже на уютных простынях и мягкой подушке, с ожиданием смотрит на папу и Веронику, присевших на краешек ее кровати.

Эммет со всей серьезностью прочищает горло.

— Сказка о царе Салтане, — деловито, тем самым голосом, что так любят ведущие и комментаторы, объявляя сказку, произносит Натос, — о сыне его славном и могучем богатыре Гвидоне, и о прекрасной царевне лебеди.

Карли хихикает, подавив зевок. С ожиданием кладет ладошки поверх покрывала, сонными, но довольными глазами оглядывая сидящих на ее постели людей. Родителей.

— Три девицы под окном пряли поздно вечерком, — Эммет одергивает свою пижамную кофту, склонившись ближе к дочери, — кабы я…

— Как бы я была царица, — вступает Ника, легонько коснувшись плеча мужа и с теплом поглядев на девочку.

Тот, с довольным любопытством оглянувшись на девушку, хмыкает.

— Говорит одна девица…

— То на весь крещенный мир, — продолжает миссис Каллен, заглядывая Карли в глаза, — приготовила б я пир.

Девочка слушает. Не перебивая, расслабленно и с улыбкой, развивающееся перед ней представление. Она с любовью смотрит на папу, смущенно улыбается Веронике, но так или иначе, радуется обещанной сказке в два голоса. Глаза не соврут.

Но все же, как бы хороша ни была интерпретация, время берет свое. И усталость, накрывающая в объятьях долгожданной постели, никак не прогнать.

У царской четы только-только рождается ребенок, а Каролина уже готова бежать к Морфею.

— Спокойной ночи, мой котенок, — Эммет целует лоб дочки, подоткнув ее покрывало, — сладких тебе снов.

— Я еще не сплю…

— Засыпай, Карли, — советует Ника, легко, но очень нежно погладив ее ладошки, все так же сложенные на покрывале, — сон — это хорошо.

Девочка несдержанно, признавая поражение, зевает.

— Мой маленький сонный малыш, — тепло бормочет Натос, гася прикроватный светильник и накидывая кусочек простыни на Тяуззи, по традиции примостившегося рядом с девочкой, — завтра будет не одна сказка. А сегодня пора спать.

Каролина утыкается носом в подушку.

— Спокойной ночи, папа… спокойной ночи, Ника.

И, без лишних уговоров, прекрасно зная, что любимые люди никуда не уйдут, пока она не заснет, закрывает глаза. Уставшая. Через семь минут действительно крепко спит.

Чуть позже, стоя у зеркала в их хозяйской спальне, Вероника, припомнив столь умиляющую картину, ласково улыбается. А когда руки мужа (одна из которых только что заботливо ею перебинтована) крепко, но все же бархатно обхватываю ее талию, уже смеется.

— Ты бесконечно прекрасна, моя нежность, — с истинным обожанием докладывает Каллен.

— Не была бы так уверена в этом рядом с тобой…

Мужчина прищуривается, снова приятно огорошенный ее комплиментом. Возможно, однажды он привыкнет к тому восхищенному взгляду, каким Ника смотрит на него с самого начала. Но явно не сейчас. При всей любви к ней, чувства накрывают как впервые. Погребают под собой.

— Ты прекрасна и внешне, и внутренне, — не отступает Эммет, стараясь отвести беседу от своей персоны — да и сейчас, с Каролиной…

— Я ее люблю, — стесняясь столь громких слов и пронзающего взгляда Медвежонка, в котором, по ее мнению, слишком много родительской благодарности, после своего ответа, бормочет она, — и мне понравился такой формат сказок.

— Я, наверное, никогда не смогу сполна отплатить тебе, Ника… за все это. За то, что выбрала нас.

Она вздыхает, поворачиваясь к Натосу лицом. Его грубые черты, ныне подернутые нежностью и любовью, с удовольствием оглаживает своими трепетными пальчиками. Такой долгожданный, желанный, большой (совершенно напрасно этого чурается), он — предел ее мечтаний. И потому Ника особенно наслаждается крепкими объятьями, еще вчерашней ночью предвещающими секс. Уже не терпится вернуться к нему.

— Тебе незачем, мой хороший. Ведь и ты меня выбрал.

— Это другое.

— Не говори так, — непреклонная Ника привстает на цыпочки, целомудренно поцеловав Медвежонка в губы, — это абсолютно то же. И потому большое тебе спасибо. Σ 'αγαπώ, Натос.

* * *
Порой некоторые вещи случаются спонтанно, независимо от нас. Изменения, как и всегда, бывают двух типов — хорошие и плохие. Плохие встречаются чаще. А на хорошие нам, как это не удивительно, но пока везет.

Двадцатого июня, в три часа дня, после закрытого заседания в назначенном московском суде, с Эдварда и Эммета, а так же с их компании, проектирующей первый русский Конкорд, снимаются все обвинения. Насколько мне понятно, за неимением достаточного количества доказательств дело прекращается.

Кубарев грозит подать не одну апелляцию, которая «не оставит и мокрого места» от нас всех, однако все это — неопределенное будущее, в котором нет страшного слова «тюрьма» и «лишение родительских прав».

Мы, чествуя Ольгерда как лучшего адвоката Москвы, все испытываем облегчение.

Но самый тяжелый камень, как мне кажется, падает с души Ксая. Возможность быть опекуном Каролины, жить свободным и обладать всеми правами на «Мечту», несомненно, важно для него… но то, что больше нигде и никто не упоминает его имя в контексте педофилии имеет куда больший вес. Ксай наконец дышит полной грудью.

Выходя из здания суда, братья крепко обнимают друг друга. Сейчас, когда счастье так ярко и тепло светит, особенно больно было думать, что все столь быстро закончится. А потом Эдвард обнимает меня. И до самой ночи уже практически не отпускает.

Мы направляемся в Целеево, в дом Натоса, где оставшаяся с Каролиной Вероника закатывает настоящий пир в честь принятого решения. Она уверяет, что не сомневалась ни секунды, что мы сможем победить. А Карли, хоть и не введенная в курс дела, вторит ей. Они отлично сработались как хозяйки, кажется, уже подруги… и близок, близок тот день, когда все встанет на свои места. Когда Каролина обретет маму.

Натос поднимает тост — за нашу счастливую, полную и, наконец, свободную семью. Последним, завершающим аккордом в канители этого года станет авиасалон Жуковский, в августе. И уж после него, он клянется, мы все как следует отдохнем. Хоть целый год.

Мы чокаемся полюбившимся Каролине квасом, а затем принимаемся за блюда, столь заботливо подготовленные Никой. Греческая кухня, перемежаясь с русской, особенно вкусна. А может, всему причиной общее настроение?

Так или иначе, глядя на радостного Алексайо, что подкидывает смеющуюся Карли на руках в саду после веселой игры, пока мы с Вероникой накрываем на стол для десерта, обращая внимание на Эммета, что так или иначе пытается коснуться жены, даже когда рядом я, мальчишеской ухмылкой отвечая на ее смущенные отнекивания, любуясь Когтяузэром, так живописно загорающем на июньском солнышке, я снова и снова проникаюсь мыслью: все будет хорошо.

В такой семье, похоже, по-другому и быть не может — величайшая гордость для меня быть ее частью.

В этом я и признаюсь Ксаю после вкуснейшего греческого пирога — теплого, мягкого, с шоколадом — сидя на веранде дома, в окружении невысоких березок, посаженных лично хозяином, и под неслышную мелодию ветра, играющего с нашими волосами.

— Во многом нас объединила ты, Бельчонок, — целует мою щеку Ксай, с удовольствием, так глубоко, как может, вдохнув воздух рядом с моей шее, — а еще, ты божественно пахнешь.

Я усмехаюсь. Я кладу голову ему на плечо, тесно обняв и с благодарностью поцеловав яремную впадинку, оголенную свободной футболкой.

Идеальная жизнь бывает разной, но вот такая, наверное, самая идеальная.

Завтра, я знаю, мы сделаем то, что давно собирались, переступив порог Центра планирования семьи.

Всего через неделю, что уже подтверждено заказанными билетами, на три дня отправимся в Лас-Вегас все вместе, на свадьбу Константы. Там Эдвард выступит для нее в той роли, которую всегда заслуживал и о которой всегда так заветно мечтал — будет отцом.

А я… я, чего бы мне это ни стоило, понимая, как такое необходимо, в первую очередь для моего морального состояния, встречусь с Рональдом. Даже если и последний раз в жизни.

Но это потом. До этого еще далеко.

А здесь и сейчас я рядом с самым замечательным человеком на свете в один из прекраснейших наших дней. И от того, как влюбленно Ксай смотрит на меня, на небе, я уверена, загораются новые звезды.

Capitolo 55

Мурад отказался с ней говорить.

Вышколенный адвокат Керим Сайфрунов, в своей белоснежной рубашке и черном строгом костюме с не менее строгим черным галстуком, сообщил это с осторожностью, стараясь не задеть супругу своего клиента. Его серые глаза, выражая почти искреннее сожаление, практически в упор смотрели на Ауранию. Керим заверял, что делает все возможное и невозможное, дабы обвинения, предъявленные Мазаффару, были оценены мягче, а приговор вышел скромнее. В первую очередь — для него самого.

Однако Аурания, сколько бы ни желала смягчения наказания, все-таки в первую очередь была заинтересована их отношениями. А потому не смогла смириться с отказом.

— Как скажете, Керим. Но прошу вас передать Мураду, — а теперь звала его она только так, и за глаза, и в глаза, — что разговор касается нашей дочери. И он крайне серьезен.

…На следующий же день Керим Сайфрунов провел Ауранию к комнате переговоров. И вот теперь она здесь.

На холодном металлическом стуле сине-зеленого цвета, в одиночной комнате пять на пять метров, где голые стены и низкий потолок с одно-единственной лампой, она ожидает. От этого ожидания холодеют пальцы на руках. Аура то и дело нервно накручивает свой черный локон на один из них, вздыхает, отпускает… и снова. По кругу.

Не менее пятнадцати раз успевает подобное повторить, пока дверь у левой стены, громко проскрежетав, все-таки не открывается.

Аурания делает несколько глубоких вдохов. Сейчас ей нужно все спокойствие, какое когда-либо было в наличии. Сейчас она должна быть честна. С собой в том числе.

Мурад, под конвоем из внушительного вида охранника, переступает порог. На нем темно-синий тюремный костюм с известной биркой-номером, на ногах подобие армейских ботинок — поношенных и не в лучшем виде.

Взгляд, который касается Ауры, она потом будет вспоминать еще долго. Взгляд глаз, столь любимых, пронизанный презрением, отвращением, ненавистью и терпким желанием разорвать на куски. Выжженное поле. Отсутствие положительных, даже их проблесков, их зачатков, чувств. На Мураде наручники, что оставляют красные полосы на его запястьях. Возможно, только поэтому он не рвется тут же жену придушить…

Конвоир вынуждает мужчину подойти к столу переговоров. Едва ли не силой усаживает его на ледяной стул.

Аура чувствует, что дрожит. И изнутри, и снаружи особенно. Пальцы белеют, их холод уже сравним с первым русским снегом. А в животе сворачивается тугой ком.

— Оставьте нас.

Мурад хмыкает.

— Убью.

Конвоир хмуро изгибает бровь.

— Не слушайте, — кое-как стараясь изобразить умиротворенность, отмахивается Аурания, — все в полном порядке. Я его жена.

— Bitch…

— Мурад, — и не надеясь пристыдить, но не в силах удержаться от такой попытки, Рара умоляюще глядит на супруга, — всего пять минут. И я уйду.

— Было бы о чем разговаривать…

— Это касается Ясмин, ты же помнишь…

Едва в комнате, этой ужасной комнате, где не пожелаешь оказаться никому, повисает имя дочери, Мазаффар сатанеет. Глаза его наливаются кровью, руки сжимаются в кулаки. Он само воплощение ярости сейчас. Он себя не контролирует.

— Не смей произносить это здесь!

— Не буду, — Рара поспешно соглашается, ругая себя за неосмотрительность. Призывно глядит на конвоира. — Пять минут, пожалуйста. Всего лишь пять минут.

Охранник, попытавшись оценить пленника взглядом, жестко кивает.

— Я за дверью.

И выходит, громко лязгнув замками.

Девушка с трудом сглатывает. Время пошло, времени мало, они здесь теперь одни, а слова, которые нужно, которые правильно сейчас сказать, как назло не идут в голову.

С уходом тюремщика Мазаффар несколько преображается. Прежде всего, куда более суровым становится его лицо — заостряется. Глаза, холодные и злые, закрывают, заваливают камнями путь в душу — не позволят увидеть ничего. А губы… губы в презрении выгибаются.

— Будешь играть в молчанку — точно убью, Аурания.

— Ты не сделаешь этого. Я знаю.

— Дездемона тоже знала, — по глазам, по ухмылке мужа, в какой-то момент Раре вдруг кажется, что он не шутит. Столько черноты в нем она не видела никогда. Хоть и заслуживала такого отношения своим поступком, разумеется. — Говори, что с ребенком. Она здорова?

Мурад сам вспоминает дочь. И стоит признать, едва только делает это… на лбу пробиваются морщинки, а ободки глаз краснеют. Против его воли.

Он любит свою девочку.

Аурания с силой прикусывает губу.

— Я скажу тебе о ней, Мурад. Обязательно. Но прежде всего я хочу, чтобы ты знал, что я люблю тебя.

— Это уже не имеет смысла.

— Я понимаю, почему ты так говоришь. И я принимаю это, — рискнув, Аурания осторожно, дрожащими холодными пальцами касается мужниной руки. Он практически сразу ее отдергивает, однако Рара чувствует, что их кожа почти одинаковой температуры. — Но мои чувства неизменны. Что бы не было.

— Мне плевать. Ты тварь, Аурания, — резюмирует он, сжав под столом пальцы, — говори, что с ребенком и дай мне уйти. Видеть тебя еще хуже, чем находиться здесь.

— Злись на меня сколько нужно. Я стерплю.

— Знаешь, твой Кэйафас заливал мне, что ты больная на всю голову… но я, похоже, недооценивал, насколько, — он фыркает, а брови так страшно супятся… и руки… и голос почти чужой. Аура уже не уверена, что справится, хотя должна. Без права на ошибку. — Я повторяю в последний раз: где моя дочь? Вздумала отсудить ее, пока я в тюрьме? Предупреждаю заранее, хоть буду я на том свете, а ребенка ты не получишь.

— Я не собиралась ее забирать…

— А ради чего тогда все это? — он скалится, оглядываясь вокруг. Наручники чуть сползают, и Аура видит, что полосы застарелые, красно-багровые. Скоро будут шрамы, — я просто так тебе надоел? Стоит еще сказать спасибо, что не отравила?..

— Мурад…

— И за что, Рара? — он вдруг так резко подается вперед, что девушку передергивает. Глаза в глаза, как может, близко, муж нависает над ней. И хоть стол между ними, хоть руки у него связаны, Рара понимает, что это символические преграды. И что в душе, похоже, он уже все для себя решил. — За безбедное существование? За дочь? За то, что было между нами?.. С самого первого гребаного дня этот педофил был тебе важнее всего мира! Радуйся. Теперь ты свободна. Но на то, что я сгнию в тюрьме, не рассчитывай!

— Я люблю тебя…

— Твоя ложь, Аурания, не вызывает во мне ни капли доверия. Ты вся не вызываешь. Не будь сейчас на мне наручников, ни секунды бы не думал. Ты не мать. Ты не женщина. Ты не жена… ты предала нас всех!

Он говорит, в сердцах рубанув ладонью по столу. Металл наручников впивается в кожу, причиняет боль. Мазаффар отвлекается не больше, чем на секунду. Просто отпускает Ауру взглядом, чуть-чуть поморщившись от удара. А она, не теряя своего единственного шанса, подается вперед. Крепко и решительно мужчину целует.

Опешив, Мурад никак не успевает помешать ей. И первые три секунды, до глубины души пораженный, не может ничего не сделать. Аура только чувствует, как дрожит его нижняя губа.

Хныкнув, игнорируя свои несвоевременные слезы, она кладет обе ладони на лицо супруга. Гладит небритые щеки, касается заострившихся скул.

— Люблю…

Пальцы Мазаффара с силой обхватывают ее волосы. Не отстраняют от себя, не отдаляют ни на миллиметр. Просто причиняют боль. Просто контролируют. Просто гарантируют превосходство.

— Как ты посмела?..

Рара помнит это горячее дыхание, помнит эти губы, помнит запах… запах, который даже тюрьме не по силам затмить. Его знают лишь любовники. Его знают лишь те, кто до одури любит.

— Это для тебя…

— Ты предала меня, Аурания! — его возмущение, на одну-единую секунду от столь близкого зрительного контакта перемежаясь с болью, опаляет девушку с ног до головы. — Меня… ты!..

И ободки глаз краснеют сильнее. Зрачки черные, радужка дьявольская, но в ней эмоции… как у побитой собаки. Как у брошенного ребенка. Внутри у Аурании все переворачивается.

— Тебя бы посадили за убийство на четверть века, Мурад. А за попытку не больше восьми…

— Только не говори, что все это твое благородство и беспокойство!..

— Я не благородная, ну что ты, — Рара снова плачет, уже толком и не зная, от боли или от эмоций. Так холодно, так плохо здесь. И так страшно… за Мурада. Его она больше не боится. Этот страх канул в лету тем утром, когда вышла из ванной комнаты со слезами и смятой коробочкой.

Эти рубцы на руках, эта кожа, побледневшая, эти глаза, то горящие огнем, то выцветшие, как у столетнего человека, эти пальцы, дрожащие, не глядя на всю свою силу…

Это выглядит как предательство, Рара понимала. Направляясь в полицию, разыскивая прокурора, предъявляя доказательства, чудесно понимала.

Но знала и то, что в одиночку справиться не сможет. Не остановит мужа, сколько не моли. Им нужна была помощь… и даже если она такая, даже если она привела ко всему этому, однажды Мазаффар поймет, что все могло быть только так. Однажды он, она лелеет надежду, сможет простить…

— Тогда кто? КТО, РАРА, СВЯТАЯ?.. Как этот педофил?..

Минуты на исходе. Охрана, заслышав столь громкий тон, непременно будет здесь крайне скоро. А самое главное еще так и не было озвучено.

Рара как может крепко, словно в последний раз, преодолевая даже сопротивление пальцев мужчины, целует его. Крадено и сбито, зато по-настоящему. Прямо перед откровением.

— Я не хочу, чтобы мои дети росли без отца! — подавившись слезами, выдает она.

Мужчина осекается, застыв на своем месте. Его руки держат Рару чуть слабее.

— Дети?..

По ту сторону уже слышны шаги. Вот-вот начнут лязгать замки.

Аурания тяжело сглатывает, сморгнув слезы. Отрывисто кивает.

— У нас будет второй ребенок, Мурад. Именно поэтому я донесла на тебя.

* * *
В своей жизни с бессонницей я сталкивалась ровно три раза. И все эти три раза были скорее нежеланием засыпать — из-за страха, боли, излишне принятого — чем невозможностью это сделать.

Моя бессонница не была коварна, наоборот, она спасала… ведь во сне приходили кошмары — вот они были коварны — и мучали как хотели. Вместе с грозой. Вместе с молнией. И тогда уже оставалось только кричать, умоляя их о пощаде.

У Эдварда все по-другому. К нему, свыкшемуся с необходимостью скрывать свои истинные эмоции по разным причинам, бессонница была особенно жестока. В лучших своих традициях, серьезнейших проявлениях, если атаковала — то наверняка. Можно было мучиться часами, выпрашивая сон… что сегодняшней ночью, уже который раз поворачиваясь на другой бок и меняя позу головы на подушке, он и делал.

Не пережитое днем, не выраженное в его течении оставалось в сознании, накапливаясь с огромной скоростью. И вот уже вся эта гремучая смесь переживаний отчаянно требует выпуска наружу, не останавливаясь на своем пути ни перед чем.

Сперва я не замечаю. Ведь вечер, пусть и накануне грандиозного дня посещения центра планирования семьи, что вызывает и во мне некоторое волнение, проходит вполне обычно: мы ужинаем, пьем чай, смотрим какую-то ерунду по телевизору в крепких объятьях друг друга, а потом в них же, практически не отрываясь друг от друга, проходя стадию ванной комнаты, ложимся в постель. Эдвард целует мой лоб, поправляет простынь-одеяло, желает добрых снов и… замолкает. Обычно после всего этого он засыпает — у меня всегда выходит чуточку позже, чем у мужа.

Но этой ночью я ощущаю, что ко сну все ближе, а Ксай все еще дышит не так ровно, как следует спящему. И руки не может положить так, чтобы было удобно, и подушку старается незаметно для меня поправить, и одеяло… спускает с себя. Оно ему мешает.

И вот тогда, когда тяжелый, пусть и очень тихий вздох номер три разрезает пространство ночной тиши, я понимаю, что сегодня все пошло не по плану. Алексайо будто бы подбрасывает на ровных мягких простынях… и крайне они ему неудобны.

— Тише-тише, — виновато бормочет он, наскоро целуя мои волосы, когда пытаюсь приподняться, — все хорошо, моя девочка. Спи спокойно.

— А ты спать не будешь? — я все-таки умудряюсь повернуться к нему лицом, с недовольством оценив его уставшее, но правда без капли сна выражение. При свете луны, столь скудном, все морщинки, маленькие и большие, разом заполоняют любимые черты.

— Немножко посмотрю на тебя спящую… лучше любой колыбельной.

— Я могу сама спеть тебе колыбельную, — я ласково касаюсь его щеки, грустно улыбнувшись, — но, боюсь, это не поможет, родной.

Аметисты, как никогда прозрачные сегодня, мерцают едва ли не северным сиянием. Это слово творит с ними настоящие чудеса, вызывая лавину из нежности, в которой затаилось нечеловеческое обожание. Когда Эдвард так смотрит на меня, за спиной вырастают настоящие крылья. Именно благодаря такому его взгляду я почувствовала себя однажды любимой, желанной и чего-то стоящей. Именно благодаря ему поверила в сказку.

— Родной, — шепотом подтверждаю, наклонившись ближе к Ксаю. Как можно ближе к его расчувствовавшемуся взгляду, — родной и любимый. И не говори, что ты в этом сомневаешься.

— Ну что ты, малыш, — Эдвард улыбается мне уголком губ, своей маленькой, но такой драгоценной кривоватой улыбкой, — просто от тебя это звучит совершенно необыкновенно.

— Будет новое любимое слово, — я веду рукой по его волосам, еще не до конца высохшим после совместного душа. — Хочешь, выпьем чая? Я заварю зеленый, а ты расскажешь мне, что тебя тревожит.

— Изабелла Фрейд?.. — он снова пытается перевести все в шутку. Только так устало, что сердце сжимается.

— Изабелла Каллен, — сладко поправляю, легонечко поцеловав его в тот самый уголок губ, подаривший мне улыбку, — ты когда-нибудь перестанешь прятаться?

— Я не хочу лишать тебя здорового сна.

— Я уже и так не сплю, видишь? Так что смело можешь рассказывать.

В комнате тепло. Темно. Уютно, мне кажется.

Но Алексайо вдруг смущается. Аметисты заливает полупрозрачная пелена опасения моего ответа.

Он смотрит пронизывающе и искренне, он смотрит очень открыто. И на выдохе все же спрашивает:

— Сделаешь мне массаж?

Во мне просыпается ласка. В таком умопомрачительном количестве, что, кажется, достанется половине земного шара. Но вся она лишь для одного человека. И лишь ему, раз за разом, я готова отвечать «да». Несмотря ни на что.

— Разумеется, Ксай. А ну-ка поворачивайся.

Дважды Эдвард не спрашивает и больше никаких сомнений не выражает. С вздохом облегчения занимает нужную позицию, удобно устроив голову на нашей общей подушке, пока я по-свойски забираюсь на его талию. Сегодня Ксай спит без верхней части пижамы, в одних лишь штанах, а потому лишних действий совершать не требуется.

С первым же моим касанием, несильно вздрогнув, Эдвард едва слышно стонет от удовольствия.

— Так затекло? — явнее массируя его кожу, зову.

— Скорее окаменело, — под нос себе бормочет мужчина, — спасибо, Бельчонок… неизмеримое спасибо…

Я сама себе ухмыляюсь, закатив глаза. Ксай и безмерные благодарности даже за самую мелкую заботу — неразделимые вещи. Остается просто принять.

— Не за что, родной, — припомнив то слово, что особенно его зацепило сегодня, шепчу я. Разминаю кожу у шеи. Там ему всегда нужнее всего.

Эдвард аж ерзает подо мной.

Ему определенно нужна разрядка, хотя бы такая, главное — физического плана. Слишком много у Алексайо внутри. А близость нам, накануне приема репродуктолога, противопоказана. Успокаиваю себя тем, что в процессе зачатия ребенка запретов явно будет меньше. Обнаженное, пусть и на половину, тело Эдварда — моя больная тема. Фантазии, разогревающие все внутри и придающие пламени внизу живота фиолетовую окраску сейчас неуместны, однако крайне желанны.

Но нежность. Нежность, напоминаю себе я. Нежность превыше всего.

Сейчас Эдварду не нужны мои сексуальные идеи. Сейчас ему нужна я сама. С вот этими вот массирующими движениями.

Я спускаюсь к его лопаткам.

— Я боюсь, Белла, — вдруг со всей серьезностью выдает муж. В ночной тишине сложно этого не услышать, да и голос его звучит убежденно.

— Чего именно, Ксай?

Ответ до банального прост:

— Завтрашнего дня.

Эдвард выдыхает, признав свой страх. Повыше поднимает голову на подушке, кладет руки под подбородок, задумчиво, как мне кажется, глядя в стену.

Я не тороплю его, методично продолжая начатое дело. Массаж расслабляет Алексайо, подталкивая к откровениям, прогоняя напряжение и, что радует больше всего, выселяя на окраины сознания повеление сдерживаться. Туда же, кстати, вскоре надеюсь отправить и его бессонницу.

— Это в высшей степени идиотизм с моей стороны, Изабелла, ведь страх здесь иррационален, но при мысли о том, что все придется начать сначала… — он сжимает зубы, это очевидно. И тон уже не просто твердый, тон горький, пропитанный застарелой, скрежещущей болью, множество лет не покидавшей сознания своего обладателя, — ты просто не представляешь, сколько раз я пытался… и как я хочу…

— Ты устал разочаровываться…

— Белочка, это вовсе не значит, что я не желаю ребенка… тем более — ребенка от тебя…

— Я понимаю, Ксай.

— А я нет, — его плечи тяжело опускаются и обреченный вздох не заставляет себя ждать, — в этом и вся проблема. Я переживал, убеждал себя, молился… но ни разу не боялся. Словно бы все это впервые.

Перехожу на поясницу мужа, погладив ребра. Ему нравится, когда я их глажу.

— Страх — не порок. Тем более обоснованный. Мы все имеем право бояться, Ксай, однажды один умный мужчина с фиолетовыми глазами мне так сказал. Я ему верю.

Эдвард на этих словах оборачивается в мою сторону. Опираясь на левую руку, оставив на время подушку, требовательным, но в то же время горестным взглядом смотрит на меня. Глаза в глаза.

— Я боюсь не результата спермограммы, Белла. Я боюсь твоей реакции на него.

Правда. Ничего кроме правды.

— Но это лишнее, — я наклоняюсь к дорогому лицу, аккуратно потеревшись носом о нос Эдварда — наш маленький сакральный жест любви, — ты же понимаешь, верно?

— Понимание не работает. Не с тобой.

— Думаешь, меня остановит, что там тридцать процентов годного материала? Ксай, я буду бороться до последнего, самого маленького, самого юркого твоего сперматозоида… это факт.

— Может статься, что и его там нет, — Эдвард смотрит на меня так впервые. Будто я намеренно не вижу очевидного, а он мой проводник в реальный мир, крайне пессимистичный при том, — и что тогда?..

— Развод, конечно, — фыркаю. Откуда-то изнутри поднимается капелька злобы. — И полное прекращение любых отношений. Что является шуткой, разумеется, пока ты еще чего-нибудь не придумал.

Только вот Ксай не шутит. Наоборот, он — сама серьезность. Даже брови супятся, дополняя общую картину, а носогубные складки очерчены вполне явно.

— Я хочу, чтобы ты знала, Белла, что я не против Банка спермы.

Я демонстративно складываю руки на груди. И снова мы вернулись назад. На сто шагов как минимум.

— Даже не начинай.

Ксай упрям.

— Это твой шанс иметь ребенка.

Не знаю даже, как доходчивее ему объяснить:

— Алексайо, если у меня и будет ребенок, то только твой. С твоим генетическим материалом. И точка.

Заканчиваю, резко выдохнув. Почти злостно. Не думала, что накануне великого дня мы вернемся к тем темам, что давно закрыты. Ксай знает мое к ним отношение. Упрямец…

— Вот эта бескомпромиссность — еще один повод для опасений, Бельчонок.

— Мы еще даже не были у доктора, Эдвард! Хватит искать сторонние варианты. А если окажется, что ты в состоянии зачать ребенка сам? Причем в самое ближайшее время? Не надо рисовать худшего.

Ксай снисходительно прикрывает глаза. Устало кладет голову обратно на подушку, обращаясь скорее к ней, чем ко мне.

— Порой вера в лучшее вовсе не помогает, котенок. А очень сильно бьет.

Вряд ли у кого-то найдется сразу то, что можно на такое ответить. Отчасти я согласна с мужем. Я понимаю его — даже больше. И я ему верю. Когда Эдвард говорит такие вещи, не просто так он их говорит. Значит, уже очень много времени они в его голове. И давным-давно поросли дремучей убежденностью, подпитанной прежними неудачами. Ксай болезненно переживает свое бесплодие. И то, что раз за разом убеждается в нежеланном результате, явно не прибавляет оптимизма. Но он упорно забывает главное: больше не придется бороться самому. Я здесь. И если его силы на исходе, если его вера почти истрачена, то моя — нет. Моей хватит нам обоим. Он просто не знает… он просто не представляет себе, как сильно я хочу. Сильные мечты, твердые мечты, выстраданные, говорят, сбываются. Если не отступаться от цели.

Я приникаю к спине Эдварда, обняв его так, как того заслуживает. Несколько раз очень нежно целую кожу, несколько раз глажу ее, стараясь хотя бы так, по капелькам, по мимолетным движениям вывести накопившуюся боль. Мне невероятно плохо от его боли.

Ксай немного сбито дышит.

— Ты будешь папой, Эдвард. Самым чудесным папой на свете, — нашептываю те праведные слова, что считаю последней истиной, одновременно поглаживая его шею, пока муж пытается понять, что именно делаю, — папой замечательной девочки. Я верю, что это будет девочка. Твоя девочка, Ксай… твой маленький Лисёнок. И счастье, что будет царить в ее жизни, подарить ей в состоянии только ты. Так не теряй веры, любовь моя.

Мужчина сглатывает. Жмурится.

— Лисёнок?..

— Мне показалось, это уместно, — немного смущаюсь я, — даже не знаю, почему именно такая ассоциация… тебе не нравится?

Он хмыкает. Растроганно.

— Очень нравится, Белла.

Затем Аметист, сдержанно выдохнув, перехватывает мою руку. Трепетно, как умеет только он, но в то же время с нескрываемой силой внутри, переворачивающей горы, целует пальцы.

— Ты — мое самое большое сокровище, Бельчонок. И вряд ли ты представляешь, — тут он усмехается, мне чудится, почти сквозь слезы, — точно не представляешь, как сильно я тебя люблю.

Ксай оборачивается на меня,не отпуская руки. Ксай пронзительно, тепло, вдохновленно и впечатленно, с гордостью и благодарностью, смотрит мне в глаза.

— Спасибо…

Мой воспрявший духом. Как же я рада за тебя.

Я целомудренно касаюсь его губ, стараясь не испортить момента.

— Не за что…

Откровение. Сегодня и Алексайо до него дошел.

— Завтра важный день, ο μπαμπάς Xsai. И мне кажется, я знаю тот способ, что лучше всего поможет тебе заснуть.

Эдвард слегка щурится. Бровь его вопросительно изгибается.

— Даже так?..

— Точно так. Ложись обратно.

Алексайо, следя за мной, все же покоряется. Кладет голову как прежде, открывая мне к ней полный доступ.

— Закрывай глаза, — советую, начиная поглаживать его волосы. Нежность и ласка — то, чего не хватало маленькому мальчику с острова Сими, так несправедливо и грубо обиженному целым светом. Раз за разом ему делали больно. И не удивительно, что в помощь, искренность и добро по отношению к себе он стал верить не так давно. Что, впрочем, не мешало ему дарить это другим людям. Мне. — Люблю тебя, Ксай…

Я даю рукам волю. Зная, что делать и как его касаться (благо, на практику нахождения приятных зон у нас было время), я глажу, ерошу, перекладываю волосы Ксая, притрагиваюсь к его ушам, потираю мочки, массирую виски и оглаживаю щеки. В благоденствии ночи, когда он высказал то, что так волнует, это, надеюсь, имеет цену. Мне кажется, Алексайо жизненно нужен этот массаж. Не зря он сам о нем попросил.

…Я достигаю желаемого результата минут через пятнадцать. Слышу, что дыхание Эдварда становится ровнее, движения, когда ответно гладит меня, более плавными, а шея расслабляется. Весь он расслабляется окончательно.

Улыбаясь как ребенок в рождественское утро, я забираюсь на свое месте, в любимые объятья сонного мужа, в которые он с удовольствием меня принимает. Прижимает к себе, так и не открывая глаз. Только вот поцеловать его — в лоб, что неизменно, — первой удается мне. И, прежде чем закрыть глаза, получается увидеть на лице мужа такую улыбку, какой обладает лишь по-настоящему успокоенный, счастливый человек.

Получилось.

* * *
«Ауди» Эдварда останавливается на центральной парковке прямо возле главного входа в белое широкое здание в старом стиле, каких так много по Москве. Потеряться не дадут два указателя на дороге, а также название, выведенное крупными белыми буквами между вторым и третьим этажами.

Я отстегиваю свой ремень.

Клиника, которую выбираем мы с Алексайо, располагается недалеко от съезда с трассы, ведущей в Целеево, а потому максимальна удобна. Идеально по пути.

Долгие прежние годы Ксай пользовался услугами самого известного в Москве перинатального клиники-центра, специализирующегося как раз-таки на мужском бесплодии. Я предлагала продолжить наши консультации, уже совместные, там же. Но Эдвард предпочел сменить место, выбрав не настолько большую, однако крайне успешную в плане репродуктологии клинику «Альтравита».

— Она довольно милая.

— Вполне, — тихо отвечает Эдвард. Он тоже уже избавился от ремня и реактивировал зажигание, однако выходить не торопится. Мужчина старательно прячет от меня глаза, но едва смотрит на здания, я вижу… вижу в аметистах вчерашний страх. Подавленный, немного залеченный нашим разговором этой ночью, массажем… но существующий. Не может он не существовать. Не после стольких безрезультатных попыток.

— Эдвард, — я приникаю к его плечу, не требуя себе откровенного взгляда глаза в глаза. Просто прижимаюсь к ткани его рубашки, обвиваю за руку. На правой ладони Ксая известный мне еще с весны серебряный бельчонок. — Это будет увлекательно, правда.

Муж морщится. Правая сторона его лица как всегда остается невозмутима, зато на левой — калейдоскоп эмоций. В какую-то секунду мне кажется, будто Эдварда режут по живому.

— Мне стыдно, что ты здесь, Белла, — в конце концов выдает он, избавляя меня от необходимости искать объяснения. Крепко переплетает наши ладони, с жаром поцеловав тыльную сторону моей.

Аметисты переливаются истинной болью. Вот теперь не скрытой.

— Почему же, Ксай?

— Потому что ты молода и здорова. А это место… для таких, как я.

— Разве мы уже не обсуждали твой возраст?

— Изабелла, — он вдруг произносит мое полное имя, еще и с особым чувством, уже не отчаяньем, уже — раздражением. — Закрываем мы глаза на правду или нет, она — правда. Я могу поставить «Мечту» на то, что ты полностью здорова и способна выносить ребенка без каких-либо проблем. И ту же «Мечту» на то, что мне не поможет даже восьмое чудо света.

Неожиданная тирада.

Мне становится очень грустно за Эдварда. Он говорит резко и громко, удивляя меня этим и, как вижу, отвлекая внимание. Это выражение чувств, но даже здесь он пытается подавить самое весомое из них — свою горечь. Грезы об «Альтравите» как о чудесном спасении — всего лишь грезы. Без желания, стремления и упорства, какое порой требует недюжинной силы, ничего не выйдет. Я слышала, что существуют даже психологические барьеры, мешающие зачать детей.

Я ответно пожимаю руку мужа.

— Знаешь, Уникальный, ставим мы «Мечту» на кон или нет, от этого вряд ли будет толк. А мое тело и вовсе всего лишь тело — без души. А душа — у тебя. Она у нас общая, помнишь?

Ксай смотрит на меня сверху-вниз, хмуро и потерянно. В глазах его ни искорки не пробегает, ни всплеска. Удушающая гладь темноты.

Я помню то, о чем мы говорили ночью. Я помню каждое его слово, особенно сказанное в такие моменты, как и он, наверное, помнит каждое мое. И тем лучше — больше шансов быть друг другу по-настоящему полезными.

Я обнимаю Эдварда, обвив за талию. В машине это проблематично, однако размер «Ауди» позволяет. Светлая рубашка под пальцами, согреваемая теплом тела Эдварда, разглаженный мной лично воротничок, любимые черно-золотые волосы, в которых играют солнечные блики этого погожего утра…

Я понимаю Алексайо, ровно как понимаю и все его переживания. С утра он почти ничего не ел, хотя лично готовил нам завтрак. Ночью плохо спал, обратившись к Морфею лишь после массажа, что тоже неоспоримый факт. А вот теперь, уже у самой «Альтравиты», мне чудится, полон желания вернуться в Целеево. Не глядя на состоявшуюся беседу.

— Я люблю тебя любым, — шепотом заверяю своего Аметиста, не жалея нежности для него, — однако мы должны попробовать. Есть ведь шанс, что получится.

Эдвард обнимает меня в ответ. Перетягивает на свою половину, тяжело выдохнув в волосы. Целует их.

— Я боюсь тебя разочаровать.

— Ты не способен меня разочаровать, Ксай, ну что ты. Я говорила тебе вчера, я знаю твой диагноз, и я знаю, сколько ты пробовал. Мне очень жаль, что тебе пришлось раз за разом выносить все это. Но мы справимся. И я обещаю тебе, сдаться я нам не позволю.

Мужчина совсем тихо усмехается. Ласково оглаживает мою щеку.

— Я не хочу, чтобы тебе было больно, Белла. Ты так веришь…

— Мне куда больнее знать, что никому больше такие глаза не достанутся, — без лишних раздумий отвечаю, нежно очертив аметисты по краю длинных черных ресниц.

— Это важнее всего, — фыркает он, но мне чудится, смягчается. И в чем-то себя убеждает. Не проходит и двух минут, как самостоятельно разрывает наши объятья, напоследок чмокнув меня в лоб.

— Вперед на мины.

К дверям в клинику ведут несколько удобных ступеней. И возле самого входа мы ровно в десять ноль-ноль.

Ксай останавливается на крыльце рядом со мной, то и дело нервно потирая мобильный в своем кармане — этим он занимался весь путь от парковки.

— Все получится, — тепло улыбнувшись мужу, в который раз обещаю я. И несильно, но, надеюсь, утешающе пожимаю его ладонь. Вместе. Все вместе.

Ксай немного, совсем каплю, но оттаивает. Непривычно видеть его таким… растерянным. Вот и выпала мне честь снова быть мудрым направляющим его Бельчонком.

— Люблю тебя, — еще тише признается он. И галантно открывает мне дверь, пропуская внутрь.

На улице почти что жарко, в конце концов — второй месяц лета на носу, а вот в холле клиники прохладно, установлены кондиционеры и положен красивый, неконфликтно-бежевый паркетный пол. Дружелюбная администратор из-за стойки посередине приветственно нам улыбается.

— Добро пожаловать в «Альтравиту», — поднимаясь со своего стульчика, окидывает взглядом холл она. С лучистыми синими глазами, светлыми волосами, нежно-розовой помадой на идеальной формы губах… очарование. Располагает к себе, не глядя на то, что смотрит на Ксая… скрывает, очень старается скрыть, но смотрит. Я вижу, как в глазах виднеется то самое сияние, какое имеется у все женщин, впервые его видящих. Что бы там Эдвард ни говорил о своем лице, не упоминая уже его якобы уродство, на слабый пол он производит огромное впечатление. В моем случае вышло, что неизгладимое.

Забавно, что я не ревную, да? Я люблю Алексайо больше всего на свете, больше жизни, но не ревную. Потому что кому как не мне знать, что он — однолюб. И что так, как глядит на меня, ни на кого на свете никогда не смотрел, кроме Каролины, но тут другое. Это не просто физическое влечение, громкое слово «любовь» или притяжение. Бывает, между людьми устанавливается особая связь, прекрасно ощутимая, подрагивающая от каждого взаимного вздоха как тоненькая ниточка. В ней забота, обожание, готовность к жертвам и, конечно же, понимание. Так мало людей на свете, кто может нас по-настоящему понять… а вторая половинка души, сердца может. Уже доказано.

Ксай мой муж. Ксай — мое сокровище. Но Ксай и моя душа тоже. А для всех душ характерна лишь одна-единственная родственная душа.

Я сама себе хмыкаю на такую философскую мысленную тираду об отсутствии ревности. Эдвард уже опережает меня на шаг, подходя к стойке ресепшена. Над ней висит, вдохновляя и вызывая улыбку, большая картина спящего младенца в смешном вязанном комбинезончике. «У вас будет ребенок» — гласит подпись. К месту.

— У нас назначен прием в десять утра, — бархатный голос мужа немного напряжен, отдавая и волнением, и тем, как активно он пытается его сдержать, — Эдвард и Изабелла Каллен.

Расцветшая от его непосредственной близости, администратор понятливо кивает. Улыбка ее искренна.

— Репродуктолог, верно?

— Верно, — я стою чуть позади от Ксая, а потому имею возможность касаться его не слишком заметно для девушки за стойкой. Пальцами веду по напряженной спине, снова чересчур прямой, словно бы стираю невидимые краски. Массаж, кажется, то, чем Ксая можно подкупить в любое время дня и ночи.

Мужчина неглубоко вздыхает, подавшись навстречу моей руке. Я вижу, как его мышцы расслабляются.

Ты поверишь, любовь моя. Ты обязательно поверишь, что в этот раз все будет как надо. Раньше или позже.

На мгновенье, оглянувшись на уютный холл с кожаными креслами вдоль окон и картинки по стенам (на ресепшене самая большая, в рамке, а вокруг поменьше, но из той же фотосессии, ибо младенец не меняется) я вдруг представляю, как однажды приду к Эдварду, в одной руке держа положительный тест на беременность, а в другой — ее подтверждение от доктора. И скажу ему… скажу, что у него будет ребенок.

Настоящее тепло окутывает все внутри. Самая, самая заветная мечта. И вот мы уже на шаг к ней ближе.

— Кабинет сто десять, прямо за поворотом, — услужливая администратор улыбается шире, — доктор вас ждет, проходите.

И мы проходим. В нужный коридор, к легко обнаруживаемой нужной двери, куда нас пускают после короткого стука.

Ее зовут Валентина Александровна — так гласит бейдж с эмблемой клиники. Темные короткие волосы, добрые синие глаза, вежливая, профессиональная улыбка. Вообще профессионализм вокруг нее словно аура — можно потрогать руками. Профессионализм и этика, конечно же.

— Доброе утро, Изабелла. Доброе утро, Эдвард. Присаживайтесь.

Гостеприимно отодвинутые кофейные кресла, тоже кожаные, как в холле, как раз возле ее стола. Удобные, в меру мягкие, они — один из атрибутов уюта в кабинете. Белом, но не безысходном. То тут, то там украшения в виде все тех же картин младенцев в забавных одеждах, неизменно спящих, а на одной из стен просто успокаивающий пейзаж. Русский лес, кажется.

Краем глаза я слежу за Эдвардом. Кресла равноценно расположены рядом с доктором, что ко мне, что к нему ей удобно обращаться, однако каким-то образом Ксай все-таки оказывается чуточку ближе. И его нервозность пробивается наружу незаметными постороннему человеку вещами — чрезмерно прямой спиной, пальцами, сжавшими хрупкого бельчонка, оледеневшей правой стороной лица. Никогда не видела, чтобы Ксай так переживал, если дело не касается жизни и смерти. В палате у Карли, возле Эммета с его раной, когда я болела — это понятно. Но здесь… видно, он храбрился до последнего, раз позволил всему вырваться наружу лишь сейчас, за эти сутки. Или его просто столь много, что не было уже никаких сил удержать в себе.

— Изабелла, Эдвард, прежде всего я хочу поблагодарить вас за то, что выбрали нашу клинику, — начинает женщина, что-то черкнув в своем блокноте, — я могу вас заверить, что и я, и все наши специалисты, с которыми вы познакомитесь немного позже, сделают все возможное для того, чтобы в вашей семье родился здоровый ребенок. Безоговорочно.

— Спасибо вам.

— Пока еще не за что, — Валентина с улыбкой поглядывает на нас обоих, — с вашими анкетами я уже ознакомилась, но об этом чуть позже. Сейчас я бы хотела поинтересоваться, есть ли у вас анализы и обследования прошлых лет? Для динамики было бы неплохо их увидеть.

Вот так. Я немного теряюсь.

— У меня нет…

— Изабелла живет в России меньше полугода, — помогает Эдвард. У него сегодня голос другой, более жесткий, — а мои данные за последние десять лет будут у вас на руках завтра же.

Доктор понятливо кивает.

— В таком случае, нам действительно будет проще. В любом случае, вы оба должны пройти определенные обследования снова.

— Несомненно, — Ксай садится еще ровнее. Уже опущен и левый уголок его губ. — Но я хочу уточнить, что главная проблема во мне. Подтвержденная несколько раз некроспермия.

— Это важный момент, — Валентина все так же вежлива, но теперь более сосредоточенна. Помечает в своем блокноте еще несколько коротких фраз. — Спасибо, Эдвард. Как я поняла из анкет, вы оба не курите и не употребляете спиртные напитки? Так или иначе, от всего этого необходимо отказаться до рождения вашего ребенка.

Мы с Ксаем дружно киваем. В анкетах правда. Хотя никогда бы не подумала, что таковой она может быть про меня. Алексайо воистину мое спасение…

Доктор довольна.

— Изабелла, теперь у меня вопрос к вам: были ли у Вас какие-нибудь генетические заболевания в семье?

— Я таких не припомню…

— Хорошо. Скорее всего тогда их не было. Эдвард, а с вашей стороны?

— Никого.

— Замечательно. Однако по правилам законодательства нашего государства и нашей клиники в целом, после тридцати пяти мужчины обязаны пройти дополнительное генетическое обследование — как перед процедурой ЭКО, так и перед назначением соответствующего лечения.

— Об ЭКО пока речи не идет, — Ксай на удивление неумолим. Черты его лица заостряются и сам он будто бы злится. Из-за искусственного оплодотворения?..

— Мы бы сперва хотели попробовать зачать ребенка самостоятельно, — я кладу руку на колено мужа (никогда не думала, что Алексайо мне придется сдерживать), переключая внимание доктора на себя, — это возможно?

— Конечно вы попробуете, — успокаивает она, — мы прибегаем к экстракорпоральному оплодотворению только в случаях, когда по-другому рождение ребенка невозможно.

Я поглаживаю Ксая по ноге. Его дыхание становится немного ровнее.

— Я согласен на дополнительные обследования. На все обследования.

— Прекрасно. Это очень важно, — и снова Валентина обращается к нам обоим, — давайте озвучим план действий на сегодня. Прежде всего, мы осмотрим вас, Изабелла, сделаем стандартное УЗИ, после которого сможем назначить нужные анализы. Некоторые из них нужно сдавать в определенные дни цикла. А с вами, Эдвард, нам нужно выбрать день для сдачи спермограммы.

Ксай на одну-единую секунду прикрывает глаза. Доктору невдомек, а я вижу. На колене мужа нахожу его руку.

— Разумеется.

— В ближайшие дни у вас планируются длительные перелеты или физические нагрузки?

— Да, — припоминая наш грядущий полет в Вегас, кивает Эдвард, — но через неделю, в следующую пятницу, день подходящий.

— Неделя — хороший срок. Необходимо будет воздержаться от половых контактов, — Валентина смотрит теперь и на меня, прежде чем вернуться к Ксаю, — а также от мастурбации. Прием у андролога тоже можно провести в пятницу для экономии вашего времени.

— Как скажете.

Доктор в который раз за сегодня улыбается Эдварду.

— Записываю вас. А нам, Изабелла, стоит пройти в соседний кабинет. Муж может подождать вас здесь или в коридоре, если так будет удобнее. Или, если вы хотите, пойти с вами.

При мысли о гинекологическом кресле меня всю жизнь бросало в дрожь. Сегодняшний день, особенно с утра, исключением не является. И сейчас ситуация та же. Однако, каждый раз повторяя себе, ради чего это делаю, я смиряюсь. Смирюсь и теперь. Но не факт, что смирение это останется в стадии спокойствия, если Эдвард пойдет в кабинет следом. Лучше ему побыть здесь.

Алексайо, готовый к любому моему ответу, терпеливо ждет. И по глазам, почти сразу же, понимает, что должен остаться.

— Я подожду, Белла.

Принявшая такой ответ, Валентина Александровна призывно открывает мне дверь.

Кресло большое, но не такое уж и страшное. Страшнее инструменты в белых стерильных ящичках, пристроенные здесь же. Я пока пытаюсь не заострять на них внимание.

Ксай провожает меня подбадривающим взглядом аметистов.

Да. Да, это определенно того стоит. Все, что угодно… все для Лисёнка с такими же пронзительными фиолетовыми глазами.

Я смело захожу в гинекологический кабинет.

* * *
По прозрачной глади воды медленно разбегаются круги. Маленькие пузырьки пены, серебрясь на фоне белого мрамора и переливаясь всеми цветами радуги от падающего вертикально света, то и дело лопаются. По одиночке. Беззвучно и незаметно.

Вот оно какое — умиротворение. Задумчивое, в меру тихое, в самом ярком своем проявлении.

В ванной — единственной в нашем доме — мы с Эдвардом лежим вдвоем. Она достаточно большая, чтобы с удобством там разместиться, однако не настолько огромная, чтобы друг друга среди мрамора потерять. Я чувствую Алексайо телом, фактически лежа на нем сверху. Это одновременно и возбуждающе, и крайне блаженно — ощущать его через тонкую пленку воды. Всего целиком.

Эдвард задумчиво поглаживает мои прядки, намокшие и мигом ставшие почти черными, под стать его, откинув голову на плоскость бортика. Наши ноги переплетены так же, как обычно в постели, только опять же, особые ощущения: и обнаженность, и ее отсутствие, подтвержденное обилием воды. Воды и пены. Лавандовой.

После трудного в эмоциональном плане дня такое расслабление нам обоим крайне необходимо.

— Как здорово, что хоть в одной комнате тебе захотелось поставить ванную, — бормочу, чуть поерзав на плече мужа. Теплая кожа, ровно как и теплая вода, крайне приятны на ощупь.

— Как знал, что однажды пригодится.

— Просто ты видишь будущее.

Эдвард глубоко вздыхает. Спиной я чувствую, как поднимается его грудь и легкие заполняются воздухом. Последнее время Ксай слишком часто вздыхает.

— Но не вижу настоящего. Что сказал тебе доктор, Белла?

Я нехотя разминаю плечи.

Когда вышла из кабинета гинеколога, вопросов у Эдварда не было. Он терпеливо ждал меня на том стуле, где доктор его оставила, с усиленным вниманием, практически сканирующим все детали, глядя на расписанный по месяцам цикл нормальной беременности. Валентина сказала что-то по поводу нашего следующего прихода, подтвердила срок спермограммы, написала мне целый лист будущих анализов, необходимых к сдаче. И отпустила.

А выйдя из клиники, мы с Алексайо отправились в итальянский ресторан. И там уж точно тему деторождения не поднимали.

Я не надеялась, что он не вспомнит о сказанных с утра словах — это было бы слишком смело. И все равно признавать правду сложнее, чем казалось. Для меня, в отличие от Ксая, она стала откровением.

Но честность — превыше всего. Я ему обещала.

— Я здорова.

Эдвард реагирует достаточно спокойно. Умиротворенно, как и все, что нас окружает, оглаживает мою прядку от корня волос до их кончиков. Его пальцы очень нежные.

— Замечательно, котенок.

Вокруг лопается еще несколько пузырьков. Я морщусь.

— Это ничего не значит.

— Как раз значит, — размеренно, четко произнося каждое слово разъясняет мне Аметистовый, — это значит, что ты способна зачать и выносить здорового ребенка. Чудесные новости.

— Знаешь, я была удивлена.

— Совершенно напрасно. Это как раз в порядке вещей, — Ксай тепло целует мою макушку, вода вокруг нас едва заметно колышется от его мелкого движения, — поздравляю.

Свет в ванной становится для меня чересчур ярким. Рябит в глазах вместе с радугой в пузырьках.

— Ты как будто издеваешься…

— Ты считаешь, я не обрадовался бы новости, что с тобой все хорошо?

— Все вышло так, как ты сказал, верно? Снова…

Я его не понимаю — и злюсь. Я себя не понимаю — и злюсь еще больше. Мгновенье назад уютная тишина становится давящей, между нами словно бы вырастает стена отчуждения, а лаванда… лаванда пахнет простой засохшей травой.

— Давай не будем ссориться, — Эдвард, давая рукам волю, крепко прижимает меня к себе. — Во-первых, это того не стоит, а во-вторых, я на самом деле счастлив услышать о твоем здоровье, Бельчонок. И мне очень грустно, если ты думаешь, что я желал тебе чего-то другого.

Я изворачиваюсь в тех самых руках, чьи прикосновения унимают зарождающуюся внутри злость. Есть у Эдварда и такая супер-способность. В его обществе в принципе сложно испытывать отрицательные чувства. Только когда мистер Каллен всерьез занят самобичеванием, чью тему ненамеренно, но явно пытался развить и сегодня.

— Я не хочу ссориться. Но не хочу еще и того, чтобы ты воспринимал свой диагноз как приговор. Слава Богу, он не окончательный.

— Он стабильный. Но не будем об этом. На сегодня хватит, тебе не кажется?

— Я замолчу. Только попробуй отрешиться, пожалуйста. Давай как будто все с чистого листа, в первый раз. Так будет проще, мой хороший, правда…

Лица Ксая видеть я не могу, но зато до самого последнего выдоха слышу его дыхание. И новый маленький вздох не заставляет себя ждать. Без ответа.

— Будем считать, ты согласился, — оптимистично разруливая ситуацию, комментирую я. Провокационно сползаю по его телу чуть ниже, задев кожей то место, которым любуюсь с самой первой нашей ночи.

— Ты помнишь, что неделю мы в целибате? — с усмешкой, какую не собирается скрывать, интересуется Эдвард. Его мягкие ладони совершенно недвусмысленно ползут по моей груди вверх.

— Практика показывает, что после таких воздержаний все становится еще лучше…

— Практика не обманывает, — мурлычет, наконец более-менее приходя в себя Ксай. Крепко, как делает лишь в моменты особой близости, несущей в себе крайнюю степень единения, меня обнимает. Я чувствую его тело каждой клеточкой своего.

Стараюсь запомнить это ощущение. Не далече как через двое суток мы будем в Лас-Вегасе, а там самообладание и вера, что я не одна, понадобятся мне в тройном размере. Книга «Контроль эмоций» изучена мной от корки до корки, но все равно, кажется, я мало готова к грядущим событиям. Радует, что хотя бы Эдварда в Америке ждет заслуженная и выстраданная им миссия, способная сделать Уникального счастливым.

— Самолет у нас утром?

Моя резкая перестройка темы мужа удивляет. Наверное, как и слегка изменившейся голос. В теплой ванне, снова уютной, он подрагивает.

— В семь, — Аметист мягкой чередой поцелуев скользит по моей шее, плавно переходя на плечо, — к вечеру уже будем в Штатах.

— И во сколько свадьба?..

— На следующий день в одиннадцать, — губы Алексайо, словно живя собственной жизнью, все трепетнее, все любовнее прикасаются к моей коже, — но нам нужно приехать в десять… из-за моей роли там.

— Конечно… я очень рада за тебя, Эдвард. Это не пустые слова.

— Ты грустнеешь при мысли о Конти, — открывая себе больший доступ к моему телу, Эдвард перекладывает мои намокшие волосы с одного плеча на другое, — это мне не нравится. Я говорил тебе — мы можем не ехать.

— Не придумывай. Мой долг тебя туда доставить, папочка. Это твой день, — хмыкнув, я выгибаюсь, запрокинув голову и чмокнув его подбородок. Выдыхаю. — А потом, дело не в Константе, если честно… в Рональде. Я хочу с ним встретиться.

Пользуясь податливостью воды весу наших тел, а моей — своих рук, Алексайо практически незаметно заставляет меня повернуться на бок. Теперь аметисты могут смотреть мне в глаза. С очень близкого, а значит, исключающего все сомнения, расстояния.

— Это очень похвально, мой смелый Бельчонок. Я тобой горжусь, — без капли лести и надуманных эмоций произносит Уникальный. Я дрожу от серьезности его тона. Кладу руку ближе к плечам, обнимаю за шею, прижимаясь к нему как ребенок. Снова.

— Знаешь, во мне решимости поменьше…

— Уже одно то, что ты думала об этой встрече, Белла, большое дело. И достойно восхищения.

— Велика вероятность, что это последний наш разговор в жизни… я должна в нем поучаствовать, Ксай. У меня есть к Рональду… вопросы. Тем более, Розмари так ратовала…

Эдвард улыбается мне улыбкой родителя. Гордого, впечатленного, родного. Сейчас он папа для меня.

— Я уверен, он ответит. Ты правильно решила, котенок.

Я приникаю к его ключице. Практически вся нижняя часть лица кроме губ оказывается во власти пенной воды. Я вижу пузырьки как никогда близко.

— Если помнишь, тогда, еще в Америке, ты обещал никогда не оставлять меня с ним один на один…

Рука Ксая накрывает мои волосы, защищая и согревая одновременно. Я прикрываю глаза, ткнувшись в его шею. В такие моменты как никогда четко можно осознать, что человек для тебя значит.

— Ты сомневаешься, что я сдержу свое слово?

— Ну что ты, — я хмыкаю, поразившись глупости такого заявления, — просто… я как раз хотела попросить тебя его не держать. Я хочу поговорить с Рональдом один на один.

— Поговорить с отцом?

— Он мне не отец, — сжав зубы, чтобы не высказать лишнего, сбито бормочу я. — Он… мой родственник. И точка.

Я знаю, Эдварду хочется сказать мне что-то на сей счет. Я знаю, Эдвард по части родительской и по части взрослой, что не удивительно, может открыть свое мнение. Может даже попытаться уговорить меня, что часто делает Розмари… но он молчит. Многозначительно.

А потом, спустя не меньше минуты размеренных поглаживаний моих волос, произносит только:

— Хорошо. Один на один.

И затем отдает мне свою свободную руку, правую, с кольцом, которую тотчас крепко оплетаю. Знает, что мне нужно. Лучше кого бы то не было знает.

Я не показываюсь Эдварду на глаза, хотя понимаю, что это глупо: все равно он все знает. И даже то, насколько близки мои слезы. Вода в ванне снова становится холоднее. Свет ярче. Я жмусь к Ксаю, презирая себя за слабость, но сдержаться не могу. Кому, как не ему, можно сказать всю правду? Кто вообще станет меня слушать?..

— Я никогда не прощу его, Эдвард. Но и себя тоже… не прощу.

Пожалуйста, ответь мне то же, что и всегда. Пожалуйста, скажи это…

— Твоей вины нет ни в чем. Ты знаешь это, мое золото.

Да…

Проникновенность и ласка в его тоне подталкивает меня к самому краю эмоционального обрыва. Я с него-таки падаю. И все равно от слов Ксая чуточку, но легче, хоть правдивость их я вряд ли когда-нибудь приму. В конце концов, Алексайо в меня верит, любит меня. А что еще может быть нужно?

Я ему ничего не отвечаю. Я закрываю глаза, приткнувшись совсем близко к его шее, спрятавшись там, и тихо плачу, с болью и благодарностью улыбаясь от того, что есть человек на свете, перед которым мне не стыдно отпустить себя полностью. Он никогда меня не обидит. Он меня поймет.

— Спасибо, Уникальный…

* * *
В человеческой жизни всегда есть место трем вещам: ожиданию, любви и ненависти. Однако порой ожидание чего-либо, не говоря уже об ожидании любви, до такой степени выедает подкорку, что остается только ненависть. Мерцающая, ярко-алая, всепоглощающая и беспощадная. Человек — сложное существо, чья перестройка проходит долгой, тернистый путь, прежде чем он обращается в чудовище. Любая ненависть под конец приводит к чудовищности, Мурад знает… хотя подобным словом он бы никогда себя не охарактеризовал.

Циник? Запросто. Иначе мог бы он так просто проворачивать свои дела?

Глупец? Несомненно. А то бы верил Ауре как себе и женился бы на ней, прекрасно зная, что чужой мужчина его жене куда дороже? Влюбленный глупец. Тут уточнение.

И все же — не чудовище. Извращенец, постоянно ставящий под сомнение собственные убеждения и мораль, но не чудовище. Чудовища здесь другие…

Мурад умел ненавидеть. Сперва себя. Затем жену. Но больше всех — Эдварда Каллена, поставившего его семью слишком близко к той грани, откуда возврата уже нет. Разрушившему ее, желал он того или нет.

Мурад… хотел отомстить. За те бессонные ночи, за те долгие дни, за то, что Кэйафас, как зовет его Аура, посмел надругаться над самым святым на свете — ребенком. За многое… за все.

Мужчина усмехается сам себе. На тесной жесткой койке поворачивается на спину, глядит на бетонный потолок с парочкой трещин. Вздыхает.

Вот во что он превратил свою жизнь: тюремная камера, срок, который вероятнее всего придется отсидеть, прикипевшая, ставшая почти частью существа ярость. Ярость и злость. Опять же: ненависть. Только уж очень громкое слово… слишком страшное. И много ли уже толку в том, как такое случилось? Чересчур высокая цена за свободу слова.

Мурад редко когда не был уверен в том, что делает. За всю жизнь таких случаев наберется едва ли на пятерню руки.

Он не сомневался ни секунды, задумав провалить премьерный показ калленовской «Мечты», и бросив на это все свои силы, задействовав мозг на триста процентов.

Он не колебался и мига, когда ставил подпись под обвинениями Кэйафаса в педофилии. И неуверенности в нем не было, принуждая Рару… ко всему. Нет в его жизни в принципе места неуверенности, это недостойно истинного мужчины. Принял решение — прими и его последствия. Достал нож — бей. Иначе ничего не выйдет.

А может, все дело в том, что, рассчитывая на смерть Каллена, Мазаффар надеялся вернуть себе жену? Обладать ею полностью, царить в ее мыслях, занимать ее дни и ночи. Владеть безраздельно. Быть безраздельно любимым… несбыточно, конечно. Но зато честно. У всех бывают такие мысли, все испытывают такие желания.

Просто никогда она так на него не смотрела, как на него… и никогда не посмотрит…

Однако смотрят другие…

Мурад поворачивается чуть ближе к свету. Из кармана своего тюремного комбинезона, уже помятую, с некрасивыми разводами, но, благо, еще достаточно четкую, достает маленькую фотографию. Черно-белую. С ровными краями.

И смотрит на нее. Не моргая. Не отрываясь.

Все зло мира должно быть наказано. Всех тварей света нужно предать земле. Все… недостойные не имеют права на существование, на свое грязное, отравляющее дыхание. Все они — виват Аду.

И борьба со злом, ровно как и борьба с несправедливостью, за обиженных, униженных и поверженных этим злом — благое дело. Спасая их, ты спасаешь свою душу. Идя на поводу, лучшее, на что можешь рассчитывать — чистилище. И какую участь ты готов выбрать? А какую цену за эту участь заплатить?..

Мурад не был религиозен. Он не религиозен и сейчас. Только вот в одну вещь, подтверждающую существование Бога, мужчина все же верит. В одно — а вскоре и два — существа, какие железно подчеркивают возможность чего-то высшего, нежели людской разум.

Фотография этого… человека, человечка, здесь. Первый снимок его будущего ребенка, оставленный Рарой. Почему-то Мазаффар уверен, что это будет сын.

Не провидение ли это? Грешным делом подумаешь и на такое, иначе откуда бы взяться ребенку сейчас, когда Аурания стабильно на таблетках, нервная атмосфера совершенно не способствует налаживанию супружеской жизни, а Ясмин, хоть и растет примерным добрым ребенком, все же еще слишком мала?..

Мурад начинает считать беременность жены непростой. Он начинает верить, что именно Аурания, нося под сердцем плоть от плоти его, выведет мужчину из темноты. Она уже пытается. Какая бы ни была, как бы ни вела себя прежде и что бы ни говорила, она… не пожертвовала им. Она, хоть и вряд ли признается ей, Мурада спасла. Ее откровение по части беременности на многое раскрыло ему глаза.

Мужчина прижимает снимок к губам. Морщится.

Семья — это святое. Святее мести, нужнее покоренного зла, важнее собственной жизни. Его дети, его замечательные, милые, такие любимые дети, не станут страдать от ошибок своих родителей. Какими бы те ни были.

В тесной камере, глядя на темную стену, много времени для размышлений. И еще больше — для психоанализа, копания в себе. Мурад пережил множество эмоций, чей апогей наступил там, в зале встреч, когда хотел придушить Ауранию и одновременно взмолиться, чтобы сказала, что любит его. Всем сердцем его любит. Его одного. Агония, начавшаяся с ареста и озвучивания его причины постепенно ослабла, превратившись в тихое потрескивание угольков души, наблюдающееся и сейчас.

Мурад не уверен, что сможет простить жену. Но и не признать, что она поступила верно, тоже вряд ли сумеет…

Аурания все-таки мать. Хотя бы за это она заслуживает иного отношения.

Мазаффар вздыхает, откидывая голову на подушки.

Пусть мстят те, кому нечего терять. Пусть они сражаются со злом вроде Кэйафаса, рушат стены, сжигают города. Пусть они перевернут свет и создадут то царство покоя и благоденствия, а каком грезят все религии мира. Пусть.

А он будет рядом со своей семьей. И никакая тварь не посмеет этому помешать.

Закрыв глаза, Мурад отпускает мысли об Эдварде Каллене, мести ему, его наклонностях и его самолетах.

К черту.

Пусть в Аду все решает сам Бог, неважно чей. Работа эта его. Не людям за нее браться.

* * *
В Лас-Вегасе нет недостатка отелей, в которых проводят торжества различного масштаба, наполненности и направления.

Впрочем, как нет в Лас-Вегасе и недостатка тех самых торжеств, чьи организаторы горят желанием провести их именно здесь, в городе свободы, веселья и бесконечных удовольствий.

Так что не удивительно, что все отели, еще и открывающиеся и закрывающиеся попеременно из года в год запомнить невозможно. Я даже не пытаюсь.

Однако, когда машина, присланная Константой, в девять сорок утра привозит нас к дверям нужного заведения, я его узнаю. На Лас-Вегас-Стрип, так близко к Белладжио, откуда и началось наше с Ксаем знакомство, располагается «Vdara Hotel&Spa» — одно из немногих мест в городе, на чьей территории запрещено курение и азартные игры, в то время как созданы все те же условия для комфортного отдыха.

Алексайо удивлен не меньше моего. И в то же время он старается со всей тщательностью определить мою реакцию.

А я не знаю, как реагировать. Страха нет, как и отчаянного желания сбежать отсюда, дабы не вспоминать тот вечер, когда рыдала в туалете, проклинала Эдварда и ненавидела Рональда всем сердцем. Это осталось далеко, за гранью памяти. Но признать, что абсолютно не волнуюсь — не могу. Слишком, слишком близко к тем местам, которые связаны не с лучшими людьми.

Водитель открывает мне дверь. Алексайо, уже покинувший салон, тут же протягивает руку, крепко переплетая наши ладони. С аккуратностью к тонкой ткани платья, прежде, чем сделать хоть шаг, убеждаюсь, что оно в недосягаемости туфель. Впервые за столько времени на мне каблуки.

— Я не знал, где праздник, Бельчонок, — извиняющимся тоном, в котором сразу же всплывает самобичевание, бормочет Ксай.

— Какая разница, — стараюсь как можно более наплевательски пожать плечами. — Я жила в Вегасе девятнадцать лет. Здесь много таких мест. И никуда они не денутся.

— Белла…

— Все в порядке, Эдвард, честно, — ответно пожимаю его пальцы, поглубже вздохнув, — пойдем. Нехорошо будет, если опоздаем.

— У нас еще есть время.

— И много, — поддерживаю, неровно хмыкнув. Но разворачиваю нас к швейцару, уже призывно застывшему у стеклянных дверей.

Эти стеклянные двери здесь, кажется, повсюду.

Наш самолет сел вчера вечером, и в процессе полета, не зная, чем заняться, мы с Ксаем обсудили и разложили по полочкам миллион личных тем. Мало того, он умудрился поработать несколько часов над «Мечтой», готовясь послать Эммету отчет сразу по приземлению, а я дочитала, наконец, специально купленную к этой поездке книжку «Контроль над эмоциями». Пришлось очень кстати.

После приземления мы отправились в дом братьев в Лас-Вегасе. Оказывается, до нашей встречи и они, и Каролина проводили здесь до трех месяцев в году — с перерывами, конечно. Дом оказался уютным, двухэтажным, с пятью комнатами, не считая гостиной и кухни. Здесь за ним присматривают муж и жена, Альфредо и Натали, приехавшие в Америку по выигранной грин-карте и решившие остаться в Лас-Вегасе. Дом в идеальном состоянии, потому, видно, что к работе они относятся ответственно и честно. Алексайо редко ошибается в людях.

И вот, после раннего завтрака и утра сборов, мы здесь. Отель «Vdara». За пятнадцать минут до того, как должны прибыть.

— Все будет чудесно, — словно бы сама себе, хотя знаю, что Ксай обязательно услышит, говорю я. Двери раскрываются, готовящийся нас встретить администратор уже близко. На нем безупречный костюм цвета каштана, а на лице услужливая улыбка.

Алексайо обвивает мою талию, тесно прижав к себе. Отвечает без лишних слов.

— Мистер и миссис Каллен, приветствую вас, — тепло здоровается мужчина (как греют меня эти слова!), на чьем металлическом мини-бейдже заботливо выведено гравером «Юджин». — Добро пожаловать в наш отель. Следуйте за мной, пожалуйста.

В холле царит некое оживление, не говоря уже о том, что творится возле бассейна. Это определенно популярный курорт.

Однако вслед за Юджином, в своих удивительных для обычных постояльцев нарядах, мы проходим в ту зону отеля, где нет ни шума, ни брызг воды, ни лишних людей.

Торжество будет проходить в закрытом саду, где уже натянут шатер и расставлены столики. Но туда нас проведут позже, как условлено, к одиннадцати. А пока… девятый этаж и довольно большая комната с двумя вазами живых цветов, уютным ковриком на полу и широкой софой, где в милых белоснежных коробочках оставлены для нас свадебные сувениры. Ванная комната, в которой можно поправить макияж, также прилагается. Большой журнальный столик украшен корзинкой со свежими нарезанными фруктами. Нас ждали.

— Приятного праздника, — искренне желает Юджин, покидая комнату. Он делает это так ловко и быстро, что словно бы растворяется в пространстве. И в помещении с кремовыми стенами и паркетом, натертым на славу, повисает тишина.

Алексайо задумчиво глядит на панорамные окна, демонстрирующие территорию отеля на сто восемьдесят градусов и даже бассейн, где прямо сейчас начинается развлекательная программа. Уголок его губ вздрагивает.

— У тебя опять расстегнулась эта пуговичка, — с мягкой усмешкой замечаю, аккуратно вернув перламутровую застежку в ее законную выемку. Ксай этим утром возился с ней минут двадцать — ровно столько, сколько мне потребовалось, чтобы нанести макияж, убедиться в его правильности, а потом обнаружить, что Эдвард до сих пор не надел галстук.

Пуговичка заколдованная, не иначе — Эдварду она упрямо не подчиняется.

— Спасибо тебе.

Его благодарность какая-то… растерянная. В который раз вижу Ксая таким.

— В идеальном человеке для идеальной роли все идеально, — поглаживаю его гладковыбритую щеку, почти сразу же ощутив тонкую нить новой туалетной воды, одновременно мужественной и в меру мягкой, без единого отголоска мяты, — ты обворожителен, любимый.

Аметисты едва заметно мерцают. Эдвард волнуется, к гадалке не ходи. И имеет полное право волноваться, хоть здесь он и самый желанный гость. Константа сделала его счастливым, как и обещала — мне заметно, что в радужке переливается радость от этого приглашения, от присутствия здесь. Эдвард как никто желал «голубкам» счастья. Теперь и последняя из них его обрела.

Я больше не обижаюсь на Константу. Я понимаю ее, возможно потому, что пережила многое из их с Эдвардом моментов и видела, одна, наверное, видела, там, в «ОКО», как сильно она его любит. Неправильной любовью, постепенно сошедшей на нет после неудавшегося прыжка, и одновременно правильной, такой, какой он заслуживает, лишь окрепшей после курса реабилитации.

Я верю Конти, а потому ее простила.

Эммет же простить не смог — ни того, что по ее вине Каролина оказалась в больнице (не помогло даже то, что Конти ее фактически спасла), ни того, что много раз доводила до ручки Ксая. Эммет бесконечно предан своей семье и любит ее страшной любовью. В нем нет силы всепрощения брата. В нем нет понимания ситуации с моей стороны. Он… презирает Константу, хоть никогда Ксаю этого не скажет. Но и на свадьбу ехать был вовсе не намерен. Предложил закончить все дела с «Мечтой», отправив остатки уточнений в сборочный цех, а нам пожелал хорошего отдыха. Надеюсь, им с Каролиной и Вероникой тоже будет, чем заняться.

— Ты очень красива сегодня, Бельчонок, — Алексайо наклоняется ко мне ближе, тепло поцеловав в висок. Оставляет на волосах частичку своего запаха.

— Просто кое-кто знает толк в русских магазинах…

Ксай ухмыляется.

— Скорее, кто-то умеет выбирать наряды.

Я чувствую, что краснею. За последние месяцы это возможно только в присутствии мужа. И ровно как его слова, его довольная улыбка — лучшая награда.

В том бутике, где было куплено это платье, первым бросившееся мне в глаза, я увидела в аметистах любование. Эдвард сразу заверил меня, что какой бы наряд я ни выбрала, он возражать не будет. Но как же восхитительно видеть, что ему тоже нравится…

Это темно-гранатовый футляр, раскрывающийся книзу, без лишней пышности и блеска, однако бросающийся в глаза. Рукава из кружев в три четверти, прикрывающие плечи и избавляющие от излишней оголенности, которую и я, живя с Эдвардом, перестала любить. Неглубокий, но заманчивый вырез, продолжающийся и на спине, отдельный небольшой разрез ниже бедра. Платье, подчеркивающее фигуру, но не пошлое. Платье изысканное, но не чрезмерно. Платье подходящее. И подходящие к нему туфли, идущие практически в комплекте. А украшения так кстати отыскались в моих закромах — когда-то Розмари дарила серьги и кулончик изграната.

— Ты заслужил этот день как никто, любовь моя. Насладись им сполна.

— Твоя вера вдохновляет, мое солнышко.

— Здесь не вера, здесь убеждение, — я привстаю на цыпочки, легонько поцеловав Алексайо в щеку. И тут же зажмуриваюсь, пристыдившись, когда вижу отпечаток своей помады на его коже.

— Пометишь меня?

— Прости, — неумело, с усмешкой стираю эту непроизвольную метку, стараясь сделать все побыстрее.

— Я не против, Бельчонок, — Ксай притягивает меня к себе, тепло, крепко и любяще поцеловав в ответ. В лоб. — Я твой и пусть все знают.

— Уже знают, — обхватываю его руками, напоследок так же крепко обняв. Киваю на золотое кольцо. — Не беспокойся.

…Ночью говорил он это мне. Возможно, после долгого перелета, а возможно, потому, что излишне думаю обо всем этом, мне приснился Рональд. Отрывок нашего еще не состоявшегося разговора, в котором он повторял, много раз повторял, что отберет у меня Эдварда… отберет то, что мне дорого, как отобрала у него я.

Я плакала, а Эдвард как всегда меня утешал. Обняв, прижав к себе, шептал «не беспокойся, этого не случится», ведь умом и я знала, что подобному не бывать…

Наутро я отбросила мысли о Рональде как можно дальше. Я не стану портить день Ксаю и Конти, а так же лишний раз перебирать все косточки самой себе. Будет завтра — будет разговор. Контроль эмоций должен помочь, не зря ведь я о нем так отчаянно читала.

— Вы приехали!..

Счастливый женский голос, столь радостный, заполоняет комнату. Дверь открывается и Константа, с такой широкой улыбкой, какая с трудом помещается на ее узком лице, едва ли не вбегает к нам.

Я отрываюсь от Алексайо, становясь рядом с ним, и девушка немного сбавляет обороты. Теперь просто улыбается. Молча. А глаза сияют всеми цветами радуги, помноженной на эмоции искреннего счастья.

Конти преобразилась за эти месяцы. Я помню исхудавшую, замкнутую, бесконечно грустную молодую девушку, под глазами которой уже залегли темные круги, глаза словно бы выцвели, залившись слезами, а губ не касалось ничего, кроме грустной усмешки. Она вся была острая, четко очерченная, с рвущимся наружу отчаяньем.

Сейчас же лицо Конти чуть округлилось, стерев контуры изможденности и наполнившись здоровьем, глаза зажглись, засияли под темными ресницами, делая весь ее образ более живым. Волосы, шелковистые, длинные волосы, уложенные сегодня косой-водопадом с изящным вплетением белых цветочков, незнакомых мне, точь-в-точь оттенок ее платья, несомненно, радуют Ксаю глаз. Я даже немного Константе завидую, так и не сумев до сих пор отрастить себе локонов, по-настоящему достойных его.

— Добро пожаловать, — с теплой белоснежной улыбкой, ставшей еще ярче от темно-розовой помады, подчеркнувшей ее контуры, почти бывшая мисс Пирс подходит к нам ближе. Глянув краем глаза на Ксая и тут же покраснев, немножко сжавшись, первой неожиданно обнимает меня.

Лиф ее платья, расшитый маленькими звездочками, немного колется. Однако нет больше ни боли в этих объятьях, ни отчаянья, ни горя. Конти счастлива.

— Спасибо, спасибо, спасибо! — заплетаясь, со сбивающимся дыханием благодарит она. Неслышным шепотом, но очень откровенным. Я ей верю, теперь окончательно. — Я никогда не забуду, Изза…

— Поздравляю, — легонько придержав ее за талию, шепчу в ответ я. И тоже улыбаюсь на радость Алексайо, с интересом, но и некоторым беспокойством наблюдающему за нами.

Девушка мне отрывисто кивает. И со вздохом, повеяв своим цветочным запахом духов, отстраняется. Ее пышное платье, белоснежное, как русский снег, волной покачивается следом.

У Константы красивая точеная фигурка, тонкие бретельки, открывающие плечи, со сложным переплетением ленточек на спине, и пояс, разделяющий пышный низ платья и узкий верх. Красивый контраст. Тем более у нее оно, как у «Золушки», блестит на ярком невадском солнце.

Она останавливается чуть сбоку от Алексайо, похоже, не совсем зная, что делать дальше. Из-под накрашенных ресниц и розово-фиолетовых теней ее взгляд пылает благоговением, лаской и благодарностью. Благодарностью больше всего.

И Эдвард, никогда не заставляя никого ждать, сам делает первый шаг. За смутившуюся «голубку».

— Привет, Конти, — с отеческой улыбкой, в которой столько бархата, привлекает названную дочь к себе.

Неглубоко вздохнув, Константа крепко обвивает его за шею.

— Привет, Кэйафас…

Я делаю шаг в сторону, не мешая им. Никогда не думала, что буду так спокойно смотреть на объятья этих двоих. Однако… вот мы здесь. И ничего не приглядного, ничего страшного во всем этом нет. Эдвард любит Константу. Он любит всех своих «пэристери», но эту — в особенности, потому что больше всех пострадала, потому что едва не покончила с собой из-за него, потому что в чем-то они… похожи. Только она так или иначе для него дочь. И той любви, из-за которой можно ревновать мне, с его стороны никогда не прослеживалось.

Я счастлива за Алексайо. И от этих объятий хочу только улыбаться — он доволен своей ролью. Он рад, что присутствует здесь. В такой знаменательный момент.

— Спасибо тебе, что ты здесь, — тихо, толком не зная, можно такое говорить при мне или нет, бормочет Константа. Ей очень хочется сказать.

— Это честь для меня, быть здесь, — Ксай поглаживает ее спину, с нежностью пробежавшись по нашивке из звездочек, — тебе спасибо.

Им нужна минутка наедине. Мне становится стыдно, что понимание подобного не пришло раньше. Не видевшись больше двух месяцев, они заслужили хоть небольшой, но разговор. Тем более сегодня.

— Поправлю прическу, — толком не зная, куда еще можно деться из этой комнаты, направляюсь к ванной.

Возражений нет, но спиной чувствую взгляд Ксая. Влюбленный.

Закрыв дверь, включаю воду. И поправляю-таки и без того идеальный макияж, прическу, волосок к волоску, хотя никакими изысками, в отличие от Конти, похвастаться не могу: простая укладка с помощью шпилек и чуть подкрученные плойкой ее концы. Эдвард уверил меня, что это свежо и красиво, но вряд ли так уж красиво… скорее действительно свежо. Просто и свежо. Тоже вариант.

Я жду в ванной минут десять, с интересом изучая покрытие умывальников, ряд гелей и жидкостей в прозрачных баночках на полочке, большие белые полотенца с эмблемой отеля и конечно же кожаный пуфик, на который присаживаюсь проверить застежку своих туфель.

Не знаю, о чем они говорят. Я и не должна знать, это их личное дело. Я не стану выспрашивать Эдварда, ровно как не стану терроризовать и Конти. Поражаюсь себе, однако ничего, кроме спокойствия, не испытываю. Любому любящему человеку прежде всего важно благополучие того, кого он любит. Его улыбка. А все остальное… не имеет значения.

Из заточения, самолично и организованного, ровно через пятнадцать минут меня выпускает сам Ксай. Он открывает дверь, уверенным шагом проходя внутрь. Я вижу, что Константы в комнате нет.

— Мой маленький тактичный Бельчонок, — муж присаживается перед пуфиком, бархатно поглаживая мою ладонь, — ты замечательная.

— Это в порядке вещей…

— Белла, — Ксай, от которого так и пышет… благостью, медленно качает головой. Его лица, его губ не покидает эта очаровательная теплая улыбка, за какую я сверну горы. А в глазах чуть-чуть проглядывает прозрачной слезной пелены, — ты идеальна. Моя любимая, моя прекрасная девочка, ты идеальна.

— Всего лишь потому, что поправила прическу?

— Потому, что мы здесь, — серьезно отвечает Алексайо, целомудренно, не боясь испачкаться, целуя меня в губы, — мы здесь благодаря тебе.

— Торжество у Конти, к слову…

— Торжество у меня, — Эдвард поджимает губы, пустив-таки в аметисты то огромное, рвущееся наружу чувство, в котором бесконечная любовь. Опаляющая. — Я женился на лучшей женщине на свете. И я клянусь, что всегда буду об этом помнить.

Эти слова — от сердца. Все, что говорит Эдвард, как смотрит, как гладит меня… у него немного дрожит голос, но твердости в нем тоже хоть отбавляй.

Я была права: Конти вдохновила его. Он свернет свои горы.

— Бесконечно тебя люблю, — не требуя больше никаких обещаний, я привлекаю Ксая к себе, требовательно, хоть и любяще целуя. Счастье мое.

— Я тебя больше, — на мгновенье оторвавшись, шепчет он. И крепко пожимает мою руку с золотым кольцом. Мой. Безраздельно мой. Как же это прекрасно…

* * *
Воистину, в человеческой жизни случается всего несколько событий, от которых действительно захватывает дух.

Признание в любви. Пару слов, вдох, откровение… и все. Момент, когда мир делится на «до» и «после», когда собственное благополучие уже перестает занимать лидирующую позицию. Влюбляясь, мы жертвуем. Но жертвы эти могут принести бесконечное счастье, если не напрасны.

Рождение ребенка — чудо, которое происходит со многими, но далеко не многими ценится. Маленький, счастливый человечек… маленькое сокровище для своих родителей. Воплощение веры в нечто высшее, чем человек. Воплощение веры в сказку.

Первое слово малыша — момент волнительный, наполненный только бесконечным счастьем и восторгом. «Мама». «Папа». Теперь по-настоящему. Теперь навсегда.

Но есть еще одно событие, впечатляющее, запоминающееся и как ни одно другое трогательное: когда отец ведет свою дочь под венец.

В этом ритуале… что-то сакральное. И если брак желанен, если дочь любима, если отец — отец не только на словах, искренность момента возносит до небес.

Мое место в первом ряду, возле Эдварда и как раз напротив алтаря. Я вижу Сергея, в черном смокинге, с ухоженной бородой и уложенными гелем волосами, замершего в ожидании своей невесты и улыбнувшегося мне уже не раз. Я слышу музыку, восхитительную и трогательную, скрипку, переплетшуюся с фортепиано и бамбуковой дудочкой. Я ощущаю ветер, легонько колышущий волосы. И теплоту лета, после которого уже ничто не будет как прежде.

Музыка играет громче, когда Эдвард и Константа к восторгу всех собравшихся ступают на розовую дорожку, ведущую к алтарю. Маленькая девочка, со счастливой улыбкой шествуя перед ним, раскидывает по дорожке розы. Это — племянница Сергея, у них есть общие черты.

Платье Константы смотрится бесподобно в таком окружении под такую музыку. Переливаясь, чуть покачиваясь, оно оживляет свою и без того живую, радостную обладательницу. К тому же, теперь на Конти фата… и она похожа на принцессу. Крепко обвив локоть Ксая, выступающего сегодня в роли короля-отца, Константа идет рядом с ним и на глазах ее видны, пусть и совсем капельку, слезы. Все, как она хотела. Все, как в лучших мечтах.

И пусть кто угодно уверяет меня, что грезы зачастую не сбываются, существуют те, что обретают реальную плоть. И доставляют безграничное светлое чувство. Счастье.

Эдвард горд. По его взгляду, по его лицу, по позе… я вижу. Даже по движениям. Алексайо великолепен, он притягивает к себе все внимание и здесь. Но прежде всего смотрит на меня. Всегда находит меня, где бы не находилась. И тоже улыбается. Кривоватой, очаровательной, довольной улыбкой. Он папа.

Я почти чувствую, как все внутри него искрится и переливается. Какая же это гениальная идея, Константа… какая же ты молодец… ему так не хватало этой оптимистичной зарядки, этой веры в свою важность и нужность, этой поддержки… именно сейчас!

Это я никогда не забуду.

Голубое небо с белоснежными облачками, чудесный алтарь, оплетенный цветами, два ряда скамеечек и праздничные украшения, столь умело подобранные отелем. Никогда бы не подумала, что за пределами этого сада шумное место отдыха. Все идеально спланировано.

Наверное, в такие моменты и познается жизнь. В ее течении, в ее красочности, в ее прелести. Кажется, я тоже заряжаюсь оптимизмом.

Музыка немного затихает, когда Ксай и Конти подходят к самому алтарю. Эдвард так близко, что я слышу аромат его туалетной воды. Я чувствую его улыбку, которая не спадет, наверное, еще несколько дней. Я чувствую его счастье. И это окрыляет.

В традиционном жесте Алексайо вкладывает руку Константы в ладонь Сергея, уже готового к этому, и накрывает своими. И отпускает, возвращаясь на свое место. Ко мне.

Мощный поток удовольствия и тепла, который невозможно не заметить, окутывает все пространство вокруг нас.

Я переплетаю свою руку с рукой Ксая, приникнув к его плечу.

— Ты был потрясающим. Поздравляю вас, папа.

Аметисты на одну-единственную секунду перед зачтением священником клятв обращаются ко мне. В них все обожание мира.

Я щурюсь, кивнув мужу на алтарь. Мы еще не закончили.

Ксай вздыхает. Ксай, все еще улыбаясь, незаметно рисует своими пальцами на тыльной стороне моей ладони огромное сердце. Свое.

Свадьба идет своим чередом. После произнесения Константой и Сергеем клятв перед лицом Бога, их трепетного поцелуя возле алтаря и громких аплодисментов зала, торжество перемещается под натянутый шатер, где именные таблички подсказывают наши места за столиком. Гостей не так много, столики на четверых, и нам достается место ближе всего к молодоженам — вместе с родителями Сергея, судя по всему. Их с Ксаем беседа предельно вежливая и милая, хоть некоторое недоумение в их взглядах и проскальзывает, когда смотрят на меня. Но лишних слов нет. Видимо, Сергеем была проведена серьезная разъяснительная работа.

Пусть и сидя рядом с Ксаем, пусть и глядя на Конти и Сержа практически в упор, мне до сих пор не верится, что мы на их свадьбе. Невозможное в который раз оказалось возможным — похоже, эта пословица была придумана не зря.

Недостижимая мечта Сержа сейчас с ним, рядом, и рядом будет всегда. Он достаточно выстрадал за их отношения и приложил, пусть и совместно с ее терапией, огромное количество усилий — прогресс Константы невозможно не заметить, хотя прошло не так много времени.

Сама Константа тоже счастлива — и не наиграно, а по-настоящему. Она нежно смотрит на Сергея, то и дело касается его, любуется своим обручальным кольцом и улыбается Алексайо… как дочка. Это не спектакль. Это все на самом деле.

А я… я, видевшая обоих этих людей там, в холодном феврале, в Москве… Сержа, который встречал нас, Константу, с которой по воле случая мы встретились на моей свадьбе, все их окружение и все их эмоции… хорошо то, что хорошо кончается. И неважно, что мы думали об этом раньше. Кто бы вообще такой финал мог предположить? Жизнь многогранна и непредсказуема. Этим прекрасна.

Торжественная часть плавно перетекает в банкет. Подаются первые блюда, звучат первые тосты.

Отец Сергея, на которого тот крайне похож, улыбается как-то сурово, но счастливо. Он желает молодоженам долгих лет вместе, счастья в этой жизни и множество памятных моментов, которые не стыдно будет рассказать детям.

Мама Сергея, женщина с красивым русским лицом, но в то же время чудесным английским языком поздравляет своих детей и призывает их заботиться друг о друге, оберегать и никогда не обижать. Обещает со смехом Сержу, что, если узнает, не сносить ему головы.

А потом наступает черед Эдварда. Он поднимается на сцену, к микрофону, напоследок пожав мою ладонь и забрав со стола свой бокал с виноградным соком, который никто в жизни не отличит по виду от вина. И его тост я слушаю с особенным вниманием.

— Константа, Сергей… нам часто говорят, и мы верим, что браки заключаются на небесах, — начинает Ксай, заняв выгодную позицию, чтобы видеть всех, но в первую очередь тех, к кому обращается. Конти и Серж смотрят прямо на него, глаза в глаза, слушая так же внимательно, — я скажу вам иначе: браки заключаются людьми. И счастливыми, и несчастливыми они становятся благодаря тем людям, которые сочетаются этими узами. Важно найти своего человека. И не имеет значения, кем он или она будет, когда вы встретитесь, что произойдет позже… вы будете счастливы вместе, если решите вместе свое счастье построить.

Теперь Ксай переводит взгляд на Сержа, улыбнувшись ему. Поднимает бокал повыше.

— Сергей, я знаю тебя много лет, я знаю, сколько ты сделал для Конти, а значит, и для меня. Поверь, я знаю, как сильно ты любишь ее, и я не устану благодарить тебя за это. Лучшего человека для нее я не мог себе даже представить — заботливого, сострадательного, защищающего и верного. Я в восхищении, — он кивает Сержу, и тот, польщенный, кивает в ответ. Целует Константу в висок, пожав ее руку. А Эдвард, тем временем, говорит уже с ней. И в глазах его столько доброты, сколько не уместится ни в чьих больше. Бескрайнее море ласки.

— Константа, ты способна быть солнцем для тех, кого любишь, ты способна вдыхать в них жизнь, когда кажется, что все уже потеряно, мне известно. Так не жалей этого для Сергея. Вместе вам по плечу любые жизненные невзгоды, сколько бы они ни случались и во сколько бы ни обходились. И пусть однажды счастье ваше станет безмерным — с рождением ребенка. Поздравляю.

…Мы хлопаем. Мы все. И Конти, похоже, плачет.

Алексайо возвращается ко мне, садясь как можно ближе, и кивает Конти и Сержу, в один голос произносящих «спасибо». Муж обвивает меня за талию. Дыхание его размеренно и спокойно. Ксай удовлетворен жизнью, а большего я и пожелать не могу. Такой блеск в аметистовых глазах — загляденье.

Часа через полтора, после горячего, когда день уже начинает потихоньку клониться к вечеру, Константа оказывается возле нашего стола. Эдварда она не застает — в дальнем конце сада, вне шатра, он говорит с Эмметом о какой-то неотложной теме по поводу самолета — тому кровь из носа нужно кое-что уточнить.

— Константа, Эдвард…

— Я знаю, — она мне понятливо кивает, прося подняться, — я бы хотела кое с кем познакомить тебя, Изабелла. Я думаю, это будет уместно.

Я отставляю свой бокал с виноградным соком, как и просит главная виновница торжества, поднимаясь.

— Пойдем-ка.

И я иду. В другой угол шатра, где стоит стол с какими-то особыми закусками и целая небольшая пирамидка из бокалов шампанского, к паре девушек, приглушенно что-то обсуждающих.

На наше приближение они сразу же оборачиваются и замолкают. С мигом проявившимися улыбками — как по мановению волшебной палочки.

Интересно, что происходит быстрее? Я понимаю, кто они, или они — кто я? Очень неожиданная встреча, отдающаяся не менее неожиданным покалыванием у меня внутри.

Пэристери…

Вот они какие.

— Изабелла, это Патриция, а это София. Они мои подружки невесты.

Конти представляет нас друг другу милым, дружелюбным тоном. Она… не издевается. Она правда хотела нас познакомить, но вовсе не для того, чтобы меня уколоть. По крайней мере, по ее виду не скажешь, и я стараюсь себя в таком умозаключении убедить. Просто неожиданно. Просто… быстро. Все в порядке.

Первой на меня смотрит София. Она красива, с шоколадными волосами, здоровой молочной кожей, заинтересованной улыбкой. Безупречный макияж, безупречное черное платье, вовсе не задуманное для того, чтобы все скрыть. Оно уместно, и все же… чуть более открыто, чем нужно.

София протягивает мне свою ладонь. Короткие ногти с прозрачным лаком и узенькое золотое колечко. Ее муж где-то здесь?..

— Просто Соф, — мягко поправляет Конти она, — приятно познакомиться, Изабелла.

Я аккуратно пожимаю ее руку, отвечая «мне тоже» и почти сразу же ловя на себе взгляд второй девушки. Она более раскрепощена или уже больше навеселе. Улыбается шире, блондинка, но естественная, в красивом изумрудном платье до колена. Ее плечи как раз закрыты, но все равно можно угадать на коже равномерный загар. Та самая, что живет в Греции. Да.

— Я Патриция. Очень рада видеть вас, Изабелла, — мягко приветствует она. Тоже протягивает мне руку.

— Взаимно, — пожимаю ее я. Слегка рассеянно.

Господи, какие же они все… красивые! Неужели те, кто решает пустить жизнь под откос — такие? Разумеется, их благополучие, улыбки, почти их жизнь — заслуга Ксая, но все же… он явно отбирал этих девушек по какому-то принципу. И я не вписываюсь в его рамки.

Хотя… я его жена.

Боги.

— Вы не поймите нас неправильно, Изабелла, просто невозможно было удержаться и не увидеть человека, который смог сделать Эдварда счастливым, — Патриция, осторожно коснувшись моего плеча, будто извиняется. — Я могу представить, как это все неправильно для вас, но мы желаем ему только добра — с самого начала. За то, насколько он нам помог, нам не расплатиться.

— Изабелла, вы для нас герой, — Соф, подступив ко мне ближе, улыбается искренне, — на самом деле и без громких слов. Эд заслуживает простого семейного счастья, и если вы его вторая половинка, то это только к лучшему.

Да уж. Неправильно — это мягко говоря. Я в принципе не понимаю, что чувствую. Внутри перекати-поле, но даже оно не в силах поверить в то, что это те самые женщины, что были женами Ксая.

— Сейчас, наверное, не совсем время и место, — тушуясь от моей реакции — вернее ее полного отсутствия, бормочет Конти, — просто мы хотели выразить тебе восхищение, пока все здесь. И я тоже. Если бы не ты, меня бы тут не было.

— Ты преувеличиваешь, — оглянувшись на девушек, не соглашаюсь я. Их пристальные взгляды, пусть и смягченные настоящей благодарностью, все же тяжело выносить, — в первую очередь спасибо Сержу.

— Я обожаю его, — Константа с любовью оглядывается на мужа, разговаривающего с гостями соседнего к нам столика, — однако тут заслуга только твоя. Сперва меня спасал Кэйафас. Потом спасла ты.

— И его тоже, — вставляет София, отставив свой бокал на стол, — каждая из нас знает, как Эдвард относится к детям. И если у кого-то открылся рот, чтобы обвинить его… в том, в чем его обвиняли и, благо, закончили, — она хмурится, принимая воинственный вид. И я немного проникаюсь к этой девушке. В конце концов, я помню, что и она, и Патриция подписались, что Эдвард не может быть педофилом в принципе, — они просто твари. Но они определенно ударили по нему этими словами.

— Мы очень рады, что теперь он не один, — подхватывает Патриция. Они все говорят так слаженно… репетировали? — Спасибо, Изабелла.

— Я просто его люблю, — сама не знаю зачем, говорю им. Довольно быстро и почти раздраженно.

— И это чудесно, — улыбается мне Константа, — а главное, взаимно. Пусть у вас все будет хорошо.

Они глядят на меня втроем. Действительно с признательностью. Но все же с интересом. И мои двоякие чувства становятся еще более двоякими.

— Эдвард знает, что вы здесь?

— Узнает чуть позже, — Конти, воровато оглянувшись, отвечает за девушек, — можно попросить тебя поддержать это немного в тайне, Изза?

Еще и тайны…

— Что именно?

Так и не успев ответить, я, только открыв рот, с изумлением встречаю бархатный баритон, взявшийся из неоткуда. И почти сразу руки Аметистового, которые, что доказано практическим путем, способны уберечь меня от чего угодно, смыкаются на талии. Он как призрак, ей богу. Материализуется из воздуха.

Я вдруг ощущаю себя девочкой, которую в песочницу пришел защищать папа.

— Здравствуй, Эдвард, — первой находится София. Прикусывает губу.

— Здравствуйте, — по тону Ксая видно, что взгляд у него уже совсем не теплый и не добрый. Хмурый как минимум. И голос строгий:

— Константа, как это понимать?

— Эдвард…

Но муж меня игнорирует.

— Мы просто хотели познакомиться с твоей женой, Эдвард, — поддерживает Патриция, спокойно глядя на бывшего мужа, — и выразить ей благодарность. Ничего такого.

Я ощущаю, что руки Аметиста смыкаются крепче. Он будто меня заслоняет ими.

— А она хотела с вами знакомиться?

— Ксай! — его замечание меня жалит. Ровно как и его грубость.

Девушки удивленно переглядываются.

— Это я предложила, — встревает Конти, опустив взгляд, — Кэйафас, прости… Изза, я не… никто из нас не… это просто попытка сделать все правильно.

— Все в порядке, — насилу сдерживаясь, пробую их утешить я. Ксай, всегда точно знающий, что мне нужно, сейчас никак не намерен разжимать объятья.

— Нет, не все. Я хочу поговорить с вами всеми. Через пять минут возле входа в сад. Идем, Белла, — и указывает мне, самостоятельно в нужную сторону развернув, на наш столик.

Изумление бывших пэристери так и повисает в пространстве.

— Ксай, ты что?..

— Тише, — почти приказывает он, выдвигая для меня стул. — Посиди тихо и все. А потом пойдем отсюда.

— Эдвард, — я требовательно хватаю его за рукав, надеясь не привлекать лишнего внимания, но и не намеренная отпускать, — а ну-ка сядь. Что такое? Что произошло?

Ксай еще только зубы не сжимает. Его лицо приобретает красноватый оттенок, из глаз испаряется блаженство, повисшее после начала торжества. Но все же он сдается мне. Присаживается рядом.

— Я никому не позволю тебя обижать, — наклонившись ко мне, обещает Эдвард.

— Но меня никто и не обидел, — я перехватываю его руку, разжимая сжимающиеся в кулак пальцы, — мы просто разговаривали.

— Ты не обязана с ними разговаривать.

— Я знаю. И я тоже удивилась. Но что в этом такого? Все в порядке, честно.

— Белла, «голубки», я помню, тебя очень волновали. С этой темой мы покончили. И то, что они сегодня устроили… очень плохо. Мне жаль, что меня не было рядом.

Он в упор меня не слышит? Перекати-поле становится больше, внутри уже ничего не помещается, кроме удивления.

— Эдвард, мы только лишь говорили!

— Они расстраивают тебя.

— Не успели еще, — я нервно усмехаюсь, покачав головой, — Алексайо, Защитник, ты… немножко перегнул палку. И уходить со свадьбы Константы просто потому, что она познакомила меня с другими девушками… это ли правильно? Ты ее очень обидишь.

Ксай часто дышит. Смотрит на меня практически не моргая, руки держит на коленях и часто дышит. Довольно долго. Думает.

— Я не хочу, чтобы без твоего ведома они с тобой встречались, — в конце концов заявляет он, погладив мое запястье, — и они не будут. Это я им сейчас скажу. А потом мы останемся, так и быть, до конца свадьбы. Ты права, уходить неправильно.

— Спасибо… — только и могу протянуть я.

Эдвард ждет, скажу еще что-то или нет. Но что сказать я не знаю. И он, вздохнув, все же поднимается. Идет к условленному с «голубками» месту.

Слово Ксай держит — мы дожидаемся конца торжества. Свадебного торта с фигурками Конти и Сержа, поцелуя влюбленных перед ним и после первой пробы, танца молодоженов… и нескольких танцев, в которых участвуем сами.

Под конец прощаемся с хозяевами свадьбы у выхода из сада. Они в один голос благодарят нас за приезд и просят не забыть сувениры, оставленные наверху. Ксай, уже немного оттаявший, прощается с Конти ласково. И желает ей самой лучшей семейной жизни, в ответ на что она крепко его обнимает и целует в щеку. «Голубок» на горизонте не видно.

И уже позже, в нашем доме, ночью, когда переползаю к Алексайо со своей стороны постели, он со вздохом меня обнимает. Уютно и удобно устраивает у себя под боком.

— Я просто очень люблю тебя, Бельчонок, — с грустной усмешкой поясняет, чуть поморщившись, — и не хочу, чтобы у тебя был даже самый малый повод перестать улыбаться.

Кажется, в тот вечер я перестаралась. Эдвард уверен, что у меня паника в отношении «голубок».

— Спасибо, родной, — применяю то слово, от которого даже теперь, хоть немного, но глаза Ксая зажигаются, — я тебя тоже… но поверь, я не боюсь этих девушек и не испытываю к ним отвращения. Мне даже… любопытно.

Он изгибает бровь.

— Любопытно?..

— Какие они. В конце концов, вы много лет жили вместе, — я пожимаю плечами, а затем качаю головой. — Но не лучшая тема на ночь. Давай обсудим это потом. А пока важнее всего то, что со мной ты, — демонстративно обнимаю его покрепче, — и помню, что никто меня не расстроит, пока это неизменно.

Алексайо поглаживает мои волосы.

— Приятно слышать…

— Еще бы, — кладу ладони на его грудь, накрывая пижамную кофту, — хороший был день, правда?..

Ксай несколько секунд молчит. А потом все же признается. Ласково:

— Замечательный.

— Поздравляю тебя еще раз, — подавив зевок, натягиваю на нас одеяло повыше, — этот день — твой.

Эдвард усмехается. А потом целует меня в макушку. Утешающе.

Знает, что завтрашний день — мой. И всем своим видом демонстрирует, что будет рядом. Независимо от любых обстоятельств.

Capitolo 56

Самое яркое приятное воспоминание из детства — Розмари меня ждет.

И зимой, и летом стоя у главных ворот, на маленьком островке земли без жимолости, идеально выстриженной и укрывающей низ высокого зубчатого забора, мама нетерпеливо вглядывается в окошко затонированной задней двери, ожидая, пока я выбегу навстречу.

Сколько себя помню, видя ее, еще лишь подъезжая, я была самой счастливой. Школьный день, близость отца, смерть матери… все забывалось. Когда Розмари, многообещающе распахнув объятья, улыбалась мне, бегущей ей навстречу… я жила. Мы пекли печенья, играли во дворе, я помогала ей по дому, она мне — с уроками… я существовала этими маленькими мгновениями. И даже то, что Рональд их часто отбирал, запрещая, крича, упрекая Роз, ни ее, ни меня это не заставляло любить совместное время меньше.

И вот сегодня, когда прошло столько лет, утекло столько воды и ровно полгода минуло, как я покинула резиденцию Свона, Розмари стоит у ворот. Ждет меня.

В легком, но изящном зеленом платье, с тонкой кофточкой, накинутой на плечи, с милым серебряным солнцем-подвеской, которую вижу впервые.

Эдвард, настоявший на том, чтобы меня привезти, мило кивает женщине. Розмари ему приветливо улыбается.

— Я приеду по первому же твоему слову, — обещает мне Ксай, глядя на то, как нервно потираю руки. Голос его тверд, пышет убеждением. А еще утешает, как и ночью. — Обещаю.

- αϋπνία.

Нахмурившись, я слегка поворачиваю голову в сторону Эдварда. В предрассветном мраке комнаты, среди ее тишины, его голос — единственное, что может нарушить видимое умиротворение. И попрать мою идеально выстроенную картинку сокрытия правды.

— Что?..

— Бессонница, — переводит греческое слово Уникальный, расслабляюще пробежавшись пальцами между моих лопаток, — это ведь она?

Я устало хмыкаю. Оборачиваюсь к Ксаю всем телом, как следует. Все равно момент пряток уже упущен, хотя будить человека, который и без того делает слишком много, думает о слишком многом и, к тому же, не так давно был не совсем здоров — не лучшая затея. Даже вопреки договорам.

Алексайо полулежит на постели, приподнявшись на локте, и пристально смотрит мне прямо в глаза. Слегка укоряюще, но в большей степени — с пониманием. И с надеждой как-то помочь, в которой вся его сущность. В полутьме волосы у него совсем черные, выделяются среди постели так же, как и глаза. Что днем, что ночью их фиолетовый оттенок — магнит. Я не могу оторваться. Краснею.

— Никудышная актриса, да?..

Муж оставляет мой риторический вопрос без внимания. Все теми же пальцами, очень нежно, перебирает волосы. Тепло его ладони и шелк пальцев на коже — лучшее сочетание. Я чувствую себя маленькой, любимой и защищенной. Сегодня это далеко не излишне.

— Ты хоть немного спала, Бельчонок? — голос у него грустный.

— До часу — довольно крепко. Потом… нет.

— Сейчас почти три.

— Ну вот…

Эдвард сострадательно вздыхает, притягивая меня ближе к себе. Лицом я утыкаюсь в его грудь, руки Ксая играют с локонами, дыхание согревает макушку. Он демонстрирует, как любит меня. Он демонстрирует, насколько близко. Что же, вариант беспроигрышный.

Уложив одну руку на талию Ксая, а вторую устроив невдалеке от сердца, я тоже вздыхаю. Тихо-тихо. И прикрываю глаза, не опасаясь прикусить губу. Все равно Эдвард знает, что чувствую я себя не лучшим образом.

— Завтрашний день меня… пугает.

Алексайо понимает с полуслова. Его ладонь прикрывает мой затылок.

— Чего именно ты боишься, солнце?

Я жмурюсь, однако знаю, что он заслуживает честного ответа, каким бы тот ни был неправильным.

— Услышать правду.

— Но разве не ради нее ты намерена поговорить с мистером Своном?

Когда он произносит это, я морщусь. Напоминание о событии, мной же и устроенным, среди дня ставшим нужным, а ночью показавшим всю свою глупость — раздражает.

— Да… со стороны трезвого рассудка.

— Бельчонок, ты зря, — муж, притянув поближе легкое одеяло, накидывает его мне на плечи. Мягко разминает кожу под шелковой тканью, стараясь максимально расслабить. Он говорит, а я вдруг ловлю себя на мысли, что уже не просто обнимаю, а вжимаюсь в Ксая. А это показатель. — А если правда будет той, что ты мечтала услышать сколько себя знаешь?

— Что он любит меня? — невесело усмехаюсь, едва ли не хныкнув, — нет… я теперь знаю, что означает «любить» — ты меня любишь. Рональд… никогда.

— Ни в коем случае не пытаюсь оправдать его, но не могло ли все измениться, Белла?

— После моего отъезда? Якобы, когда теряешь — понимаешь, что имел?

Эдвард снисходительно ухмыляется, тепло чмокнув мой висок. Окружает собой по максимальному, даже ноги наши соединяет под одеялом. За окном дымка зарождающегося утра, медленно плывут облака, готовясь уступить место бледным лучам восходящего солнца, а умиротворяющий пейзаж в виде кипарисов, высаженных вразнобой для красоты участка, как никогда интересен. На подрагивающие от легкого ветерка иголочки можно смотреть вечно.

— Ты его дочь. Это было бы логично.

— «Логично» — не про него, — я ежусь. Прикрываю глаза. — Да и даже если так… я ему не верю. И не поверю.

Мудрый Эдвард, я чувствую, кивает.

— Это твое право, несомненно, малыш.

— Просто я… не знаю, Ксай, у меня такое ощущение, что завтра что-то изменится. Кардинально.

— Не самое плохое ощущение? — подбадривает муж.

— Если бы…

Моя пессимистичность, как в свое время и его — меня не слишком радует. Алексайо старательно поглаживает мою спину, стараясь успокоить.

— Белла, давай попробуем поспать. Прежде всего тебе нужны силы для завтрашнего разговора.

Мне становится стыдно.

— Я не хотела будить тебя…

— Дело не в том, разбудила ты или нет, я не спал, — отрицает он, приникнув губами к моему лбу. Несколько раз осторожно, мягко целует его. — Я лишь предлагаю обсудить это позже.

— Но я не усну…

Эдвард, мне чудится, прищуривается, но не молчит. И не вынуждает меня замолчать, наоборот, поддерживает беседу вопросом:

— Тебя тревожит, как вести себя? Или как воспринимать его слова?

— Я не хочу понимать Рональда, Ксай. Я не хочу быть ему за что-то благодарной, потому что все хорошее, что он делал, перекрыто тонами плохого. Моя вина на то или нет, но… мне больно от его отношения. Я не могу… забыть.

— Между вами существует защитная дистанция. Я убежден, он не станет нарушать ее.

— Но ведь он уже нарушил однажды, — поднимаю на мужа глаза, с любовью взглянув в аметисты, — он подарил мне тебя. Вы вместе… подарили. А ты — лучшее, что со мной случалось за всю жизнь.

— Радостно это слышать, — Уникальный ерошит мои волосы, с не меньшим обожанием поглядев в ответ, — но я — не яблоко раздора.

— Яблок раздора и без тебя хватает, это точно…

И снова скептицизм, который ему не по душе. Мистер Каллен в защищающем жесте прикрывает мою спину.

— Я буду рядом. В момент разговора, я обещал тебе, вы будете наедине. Но это не значит, что я стану ждать тебя на другом конце города. Могу быть за дверью, могу — в доме. Я буду там, где нужен тебе, Бельчонок, прежде всего.

— Твоя жертвенность восхищает…

— Какая жертвенность? — Ксай морщится, словно это слово обозначает нечто неприличное, — я тебя люблю, я буду поддерживать тебя. Всегда и везде. Это даже не обсуждается.

Смущенно хмыкнув, я просто прячусь возле его ключицы. Вслушиваюсь в ровное дыхание.

— До тебя никто так не делал… не говорил. Поэтому и восхищает. Не спорь.

— Это неизменно, — и вправду не споря, а заверяя, муж накрывает мою голову подбородком, дозволяя почувствовать еще больше близости и тепла. За окном лето, утро, а у меня на коже мурашки. Видимо, тема разговора тому причина.

— Мне действительно страшно…

— Мой Бельчонок, — откровения Ксая не пугают, лишь добавляют к его и без того доброй позе еще больше тепла и сострадания, в баритон, и без того преисполненный любви — ведро нежности. Окутывают облаком умиротворяющего спокойствия. Ксай уверен в том, что говорит. А значит, я тоже уверена, — маленький, но такой смелый… мы все чего-то боимся. Это в порядке вещей.

— Бояться разговора — глупо.

— Это важный разговор. И он очень нужен вам обоим.

— Знание этого не помогает заснуть, — с усталой грустью бормочу я.

Эдвард чуть наклоняет голову на бок.

— А массаж поможет, как думаешь?

Я встречаюсь с Алексайо взглядом. Он, судя по всему, не шутит.

— Массаж и колыбельная, — предлагает усовершенствованный вариант Эдвард, улыбнувшись сперва себе, своей находчивости, едва заметно, а затем мне — как следует, искренне и мягко, с любовью.

— Звучит очень заманчиво…

— Так и есть, — хитро подмигнув, Ксай разжимает объятья, давая мне возможность расположиться поудобнее. Ловко, как когда-то я сама, занимает требуемую позу, склонившись надо мной. Но, прежде чем начать, три раза, постепенно опускаясь ниже, целует кожу от макушки к затылку. Пижамную кофту не снимает, не рискуя разжигать запрещенное пламя желания. Да и не к месту оно.

Эдвард действительно просто делает мне массаж. Но умело и выверенно до такой степени, что ненужные мысли, мешающие отдохнуть, просто… испаряются. Приятная невесомость, казавшаяся недостижимым чудом, окружает все вокруг. И утягивает меня за собой, обещая успокоить тревоги вместе с мерцанием фиолетового. Влюбленным мерцанием.

Солнце медленно, крайне медленно поднимается из-за горизонта. Наше окно в спальне этого не скрывает.

А Ксай, тем временем, негромко начинает свою колыбельную. Его голос никогда не был настолько бархатным.

- Νάνι νάνι καλό μου μωράκι…

…Благодаря его поддержке, его близости (включая этот массаж) мне удалось уснуть сегодня, закинув мысли о будущем подальше. И пусть губы уже искусаны, волосы истерзаны бесконечными прикосновениями — я ерошу их с самой ночи, будто бы надеясь, как в детстве, что так буду меньше думать о плохом, рядом с Эдвардом я действительно думаю меньше. И больше в себя верю, что крайне приятный факт.

Оторвавшись от Роз, которую не видела столько времени, я открыто гляжу на мужа. Ему виден мой страх. Мне кажется, он всем теперь виден. Коленки, что совершенно недопустимо, подрагивают.

— Я все еще боюсь, Ксай…

— Ты справишься, — не допуская иного варианта, Эдвард тепло накрывает мои ладони своими. Поднимает их, целует кожу. И тепло аметистов, и мятное дыхание мужа, и его поблескивающее в свете солнечных лучей кольцо… вселяет надежду. Даже грамм ее — уже на вес золота. Раз Эдвард верит в меня, какое право я имею не верить? В конце концов, за мной всегда он. А это прибавляет и уверенности, и силы. И смелости тоже.

Я смущенно смотрю в аметисты. Роз выжидает на улице, Эдвард терпеливо сносит наш разговор в автомобиле, а вокруг — ни души больше. Это успокаивает — только пышной встречи и не хватало.

— Скажешь мне?..

Закончить не успеваю. С нежностью блеснув своими уникальными глазами, Алексайо так же искренне, как и в первый раз, произносит:

— Я люблю тебя. И я верю в тебя, мой Бельчонок.

Сотый раз, наверное, за эту долгую-долгую ночь и не менее долгое утро. Мне стыдно, я понимаю, что Эдвард по-хорошему должен уже отправить бы меня к черту, но он не злится, не раздражается и ему явно не в тягость. Он понимает, как мне нужно это слышать именно сегодня. И не скупясь дает, доказывает мне свою поддержку.

— Спасибо…

— Никаких благодарностей, — Ксай мягко улыбается, его согревающая кривоватая улыбка проникает прямо в душу, запечатляясь там цветным отпечатком. Я буду вспоминать ее не раз, так чувствую. И не раз к ней вернусь за этот грядущий разговор.

— Спасибо, — упрямо повторяю ему, пусть и шепотом. И только затем, выдохнув напоследок, открываю дверь нашей машины. Навстречу Розмари и тому, что еще сегодня ждет.

Алексайо провожает меня родным, любящим взглядом. Я ни на миг не сомневаюсь, что когда позвоню, он будет здесь. Он всегда здесь — со мной.

— Ангел мой, — миссис Робинс, дождавшись своего часа, протягивает мне свои руки. Словно сто лет назад мы виделись. Словно сто лет назад я маму обнимала. И теперь, только лишь прижимаюсь к ней, только лишь прикасаюсь… все оживает. Рядом с этой женщиной второй мой дом. Мои самые теплые, до встречи с Ксаем, воспоминания.

— Здравствуй, Белла, — Роз трепетно целует меня в щеку, гладит по волосам — совершенно особым образом, как в детстве, чуть-чуть путая пряди, но мгновенно их распуская.

— Привет, мама, — против воли покраснев, на выдохе шепчу я. Крепче ее обнимаю, едва слышу, что Эдвард активирует зажигание.

Всю эту ночь он повторял мне, без устали повторял, какая я сильная, смелая, какая я достойная, любимая… и как он мной гордится. Как он верит в меня и в то, что этот день принесет только хорошее в нашу жизнь. Поможет мне оставить прошлое позади.

Хотя бы ради этих слов я должна постараться. Я должна поговорить с отцом.

Но пока мы здесь, у ворот. Голубое небо без единого облачка, зеленая трава, солнышко, которое так нежно согревает… и Розмари, от которой пахнет известными мне духами и едва уловимым ароматом розового мыла. Тепло и уют — все, которые за эти годы были у меня в доме отца — воплощаются в ней. И я снова маленькая девочка.

— Я так скучала, Цветочек.

— Я не меньше…

Розмари тронуто улыбается, отстраняясь, чтобы взять меня за руки. Окидывает истинно материнским взглядом, не скрывая того, что любуется тем, как я выгляжу. Похоже, картинка нравится ей больше, чем тогда, весной.

Наверное, все дело в том, что на мне нет черного, которое обычно было неотъемлемой частью любого образа и гардероба в целом. Вместо него — белые джинсы и легкая фиолетовая блузка с рукавом в три четверти. И даже обувь, прежде абсолютно закрытая, изменена — балетки. Простые серые балетки.

Ксай благодатно на меня влияет. В конце концов, фиолетовый цвет на мне — прямая отсылка к тому, что не одна, что под его защитой. Сегодня это как никогда важно.

— Ты еще больше похорошела, — резюмирует Розмари, возвращая меня в свои объятья. Ощутимее придерживает за талию. — Надеюсь, у нас еще будет время вдоволь наговориться… уверена, столько всего произошло… да и у меня тоже…

Огонечек страха, больно уколов, саднит под ребрами.

— Ты в порядке?..

— В полном, — кажется, Роз слегка волнуется, но старательно делает вид, что нет, — и это все подождет. Не сегодня.

Розмари пытается сменить тему? Вполне возможно, новости неприятные. Она преуменьшает их опасность? Или же просто хочет поскорее все закончить, как и я? Прекрасно ведь понимает, как угнетает и треплет нервы ожидание. Лучше сразу…

Так или иначе, мы обе принимаем решение идти в дом. Мама берет меня под локоть, а Гоул,так внезапно появившийся в поле зрения, открывает ворота. Он абсолютно не изменился — даже кивает мне так же сдержано и по-деловому.

Как символично, что в тот день, когда Ксай впервые забрал меня на ужин, двери мне так же открывал он. И двери, и ворота.

Мы с Розмари идем по дорожке, щедро посыпанной гравием, к главному входу. Кусты, клумбы, камешки вдоль дороги — ничего не изменилось. Дом тот же, стены те же, окна, охрана… я словно бы вернулась на несколько месяцев, а то и лет назад. Как в Зазеркалье — не верится, что когда это место действительно было моим домом, а все его атрибуты, все люди в нем хоть как-то, но связанные с моей жизнью.

Я вернулась другая сюда, я больше не пленница, не навязчивая содержанка. Я любимая. Я жена. Я… я скоро, очень надеюсь, мама… и ничто, совершенно ничто этого не изменит. Алексайо напомнил мою жизнь смыслом, меня — силой. А это должно помочь.

Молчаливая охрана открывает нам двери внутрь особняка.

Прихожая даже пахнет так же… в ней все тот же фонтан, который для меня прямой показатель отсутствия вкуса у Рональда, в ней все та же лестница, откуда во вторую нашу встречу от передозировки «П.А» я упала едва ли не на голову Ксаю, в ней тихо. Тихо, как и всегда.

— Он ждет в бирюзовой комнате, Белла…

Я останавливаюсь на первой же ступеньке лестницы, ведущей на второй этаж.

Очень некстати подрагивают руки. Вместе с голосом.

— Почему?..

Розмари сострадательно глядит мне прямо в глаза. Понимающе, но твердо одновременно.

— Там, где началось, пускай и кончится. Так будет лучше, моя девочка.

С праведностью этого объяснения сложно поспорить. Но еще сложнее — убедить себя, что пути обратно нет. И совершенно неважно, в какой комнате нам разговаривать. Суть-то не в помещении, а в самом разговоре…

Просто бирюзовая комната — прежняя хозяйская спальня, в которую после того, как умерла Изабелла-старшая, не совались ни я, ни Рональд.

Я делаю глубокий вдох.

Я киваю встревоженной Розмари.

— Конечно…

Только тот запал, что ощущается внизу, в главном коридоре, куда-то девается непосредственно перед нужной дверью. Я как огня боюсь ее ручки, которая впустит внутрь. Я не хочу уходить от Роз.

— Белла, я люблю тебя, — замечая мои метания, говорит Роз. Гладит мои руки, снова заключая их в свои. Смотрит любяще и нежно, поддерживая, глаза переливаются от веры в меня, — это никогда не изменится, и я очень надеюсь, что ты не сомневаешься в этом. Белла, ты у меня очень сильная девочка, я горжусь тем, что ты предложила эту встречу. И я обещаю, тебе станет легче, станет гораздо легче, когда ты поговоришь с ним… вам давным-давно нужно было поговорить.

— Я его почти не знаю…

— Это исправимо, — Розмари тепло касается моей щеки, проведя по ней тоненькую линию, — я знаю, что волнует тебя, Белла. Но ты не обязана тут же прощать его или забывать все, что было. Просто послушай… выслушай… этого будет достаточно.

Я сдаюсь.

— Хорошо.

— Хорошо, — немного успокоенная, в такт мне повторяет Роз, — все будет в порядке, Цветочек. Иди. Мы поговорим позже.

Я больше ничего маме не отвечаю. Я просто открываю эту дверь, разделившую мою жизнь на две части уже в который раз. Прошлое и настоящее никак не в состоянии сойтись, терзают каждое по-своему, не давая двигаться дальше. А я хочу в будущее. В будущем у меня есть все, что только можно пожелать. Я не готова этим пожертвовать в пользу давних страхов.

Смело переступаю порог.

…Это был ее любимый цвет. Не знаю, как Рональд позволил выкрасить стены в такой яркий, жизнеутверждающий оттенок, как смог жить и спать здесь с его мрачным характером, но факт остается фактом — бирюзовая комната именно из-за стен. Уже под них подбирали мебель, плели ковер, создавали абажуры ламп. Большая, просторная, светлая комната. Такая уютная, такая прежде… теплая. А потом впитавшая в себя такое количество боли, что никому не снилось. Утонувшая в нем и, как следствие, позабытая. А сколько горя может вынести человеческое сердце?..

У меня спутанные, погашенные воспоминания об этом месте. Что-то мелкое, вроде запаха простыней или их мягкости, что-то несущественное, вроде маленьких часиков на маминой тумбочке и какой-то картины напротив отцовской подушки — кажется, пейзажа Цюрихского озера, на берегу которого Рональд и моя мать провели медовый месяц.

Не помню их. Не помню улыбок здесь. Не помню ничего.

Я не была здесь очень много лет.

А Рональд, похоже, был. Он стоит возле темных тяжелых штор, прикрывающих панорамное окно, поставленное по просьбе мамы, как мне говорила Роз, спиной ко мне. И его кофта — сизая, с белой полосой воротника, и его брюки, темно-серые… Рональд будто часть этой спальни. И судя по его неподвижности, не самая выделяющаяся.

Я закрываю за собой дверь.

Неуютно — самое мягкое слово, каким можно описать мое состояние здесь.

— И здесь, под бирюзовым одеялом, так искренне звучит их звучный смех. Во взгляде Рональда искрится счастье папы, в глазах Изесс сияет предвкушение потех.

Я сжимаю губы. Глаза предательски пекут — с первым же словом Свона. Его голос, и тихий, и мрачный, и собранный одновременно воспринимается как нечто эфемерное в тиши комнаты. Я давно не слышала его. А вот стихи слышала…

«Изесс» — образовано от моего имени и слова «принцесса». Маме нравилось такое сочетание.

— Она написала их в мае. Помнишь?

Я бы пожелала не помнить. Эти стихи стали последними. И именно их я однажды попыталась выкрасть, чтобы оставить себе, а Рональд меня наказал. Мама читала их Роз, когда мы вместе пили чай на кухне. Я помню.

Я все, к своему горю, помню, что касается ее…

— Я часто представляла себе эту картинку, — сдержанно отвечаю, невесть откуда взяв на это силы. Голос даже не дрожит, — но она выглядит почти выдумкой.

Рональд натянуто, скорбно усмехается. Оборачивается ко мне.

— Когда-то эта сказка была реальной, Изабелла. С приездом тебя.

— Спасибо…

Рональд изменился за время моего отсутствия. В лучшую сторону, несомненно. И пусть волосы на его висках уже седые, пусть морщины, особенно сейчас, когда говорит о маме, заполонили лицо, он… свежее. Не такой мрачный, не такой потерянный, не такой… одинокий. Интересно, что послужило тому причиной? Мой отъезд?

Отец смотрит на меня с интересом. Только каким-то чересчур пристальным. Словно бы я — не я. Или он попросту меня не узнает.

— Ты очень хорошо выглядишь, Изза.

Знал бы ты, сколько Ксай потратил на это здоровья и сил…

— Я попросту счастлива.

Говорю, не дав себе и мгновенья подумать. И потому прикусываю язык, когда взгляд Рональда вспыхивает. Еще более приметливый теперь. Удивленный, но с надеждой на подтверждение. Даже тон его звучит так же.

— Правда?..

— Правда, — не собираясь теперь юлить, признаюсь. Для очищения мыслей делаю глубокий, куда глубже прежних, вдох. — На самом деле, поэтому я здесь. Я не хочу больше оглядываться… назад.

Свон сдержанно кивает. Слишком, как мне кажется.

— В твоих силах сделать так, чтобы этот разговор стал последним для нас, Изабелла. Но прежде я хотел бы, чтобы ты меня выслушала. Хочешь присесть?

— Нет, спасибо.

Я смотрю на этого человека и не могу поверить, что передо мной… отец. Россия так на меня повлияла, близость Ксая и его любовь, а может, то, что я видела, как любит дочку Эммет… мы не выбираем родителей, а родители не выбирают нас. Но боли от того, что мы не нужны им, боли от того, что мы — не те, это не отменяет. Более того: ничуть ее не уменьшает. И Рональд, который столько лет был для меня воплощением кошмаров… Рональд, который не так давно снился мне и угрожал отобрать самое дорогое, как сделала я… это не тот Рональд. Не тот, что сейчас передо мной. Подсознание умеет красочно дорисовывать недостающие черты.

Отец… человек. Сегодня — да. И больше я не маленькая девочка, больше не буду терпеливо сносить его обиды. Меня есть кому защитить. Да и сама я, благодаря поддержке мужа, благодаря его вере, могу за себя постоять.

Это равнозначность мне помогает? Ни я, ни Рональд больше не перевешиваем чаши весов. Это бой в одной весовой категории. Одна и цена.

— Я слушаю, — твердо произношу. И, переступив через опасения внутри, делаю даже шаг вперед. Я не боюсь Ронни.

Похоже, своей решимостью, а может, готовностью ко всему, ставлю отца в тупик. Когда я отправила ему на почту письмо, после принятого в течении бессонной ночи намерения встретиться, уже удивила, Роз звонила мне… а уж теперь…

Но теперь я такая, мистер Свон. Во мне пламя аметистов, а еще я под надежной защитой собственного Святого. И бельчонок на моей шее, и кольцо на моем пальце — все тому явные подтверждения.

— Прежде всего, Изза, я хочу сказать, что не жду понимания. У меня было время все обдумать… на твоем месте я бы не стал ни понимать, ни принимать свои же слова.

— Тогда ты и прощения не ждешь? — вырывается у меня.

Рональд серьезнеет. Против воли я прикусываю губу, хотя обещала себе быть сильной.

— Не жду. Его — точно.

Неужели? Скептик во мне закатывает глаза, а внутри сосет под ложечкой.

— Это хорошо…

— Это правильно и честно. Никак иначе.

На такое мне ответить нечего. Я подступаю еще на шаг вперед. Я скрещиваю руки на груди. Я молчаливо жду.

Ронни понимает.

— Я встретил твою мать на благотворительном вечере «Красного креста», — в глазах Свона — моих глазах — на миг проскакивает такая неземная нежность, что я забываю, как дышать. Никогда не видела такого. — Она была их основным волонтером Вегаса, участвовала во всех мероприятиях, присутствовала на всех сборах и собраниях. Она могла и хотела помогать, пусть даже порой применяя запрещенные приемы вроде своего обаяния или красоты… я не первый клюнул на ее красоту, Изза. Но я сделал все, чтобы запомнила она только меня.

Когда Рональд говорит о своей жене, у него меняется выражения лица. Из твердого оно смягчается, наполняясь и теплой грустью, и нежностью от приятных воспоминаний. Сейчас он напоминает, пусть и отдаленно, того, о ком написаны прочитанные мне вначале стихи. Мама знала его другим. Мама делала его другим. И не ее вина, что после случившегося у меня так не вышло…

— Я был самым счастливым человеком на свете, когда она согласилась выйти за меня, — Свон сам себе качает головой, — как мальчишка, ей богу. Ее это порой даже потешало.

Ловлю себя на том, как жадно слушаю его. Подробностей о маме знаю не так уж и много, не говоря уже об их знакомстве и тому подобном. Эта тема всегда была закрытой, запечатанной даже. Рональд впервые так спокойно… говорит. Все детство я помню его истерическую реакцию на самую малую мелочь, самое малое воспоминание об Изабелле-старшей. Чуть ли не до слез.

Шестнадцать лет сделали свое дело?.. Боль правда со временем слабеет?..

— Я не стану скрывать, что не хотел детей, — взгляд Свона снова суровеет, но какой-то мудрой суровостью, в ней… раскаянье? — но лишь потому, что не видел себя в роли отца — как стало ясно, не напрасно. Однако, когда понял, как сильно она хочет… Изабелла, я был готов исполнять все желания твоей матери, в чем бы они ни заключались. Даже самые безумные и невероятные. В день твоего рождения ее глаза сияли ярче тысяч и тысяч звезд. Она сказала, что полюбила меня еще сильнее… что полюбила весь мир еще сильнее, когда ты родилась. Я никогда, никогда раньше не видел ее такой…

Рональд говорит, а я смаргиваю накатившую на глаза соленую влагу. Ни единой слезинки не будет, я клянусь. Но пелена — выше моих сил. Ее не унять и не прекратить.

Мамочка… в детстве я часто бормотала про себя это слово… я так надеялась, что если ее как следует позвать, она придет… и все вернется на свои места.

— Изза, твоя мать делала меня живым. Все мои улыбки, все мои подарки, все, чему я был рад — ее рук дело. На самом деле я был отвратительным человеком, мой характер далеко не подарок, и все, все, что я делал… — он замолкает, переводя дыхание. Черты лица стягивает мраком, в глазах — истинное самобичевание. Я когда-то видела такое у Ксая, — ужасно то, Изза, что она подарила мне безграничное, бесконечное счастье за те пять лет, что я ее знал. Миллион раз. А я, помимо участия в твоем рождении, так и не смог больше ее осчастливить как следует… последний год мы ругались едва ли не каждый день… по разным причинам… и я ненавижу себя, — Рональд стискивает зубы, пальцы его сжимаются в кулак, — ненавижу больше, чем ненавидишь меня ты, за то, что омрачил этот год ее жизни. Если бы я только знал, что он последний… если бы я только знал, как мало у нас времени!..

Мне кажется, он заплачет. Слезы Свона последний раз предстали передо мной в десять лет, а потом я уже делала все, дабы не попадаться ему на глаза и не видеть… потом он стал еще грубее со мной, стал придираться, стал кричать все чаще и чаще… он отгородился от меня, и я не пыталась пробить завесу. Я смирилась.

А теперь, судя по всему, она снова открыта. И мы снова в самом начале.

— Когда твоя мать умерла, Изза, — сдержав себя, сдержав все в себе, Рональд продолжает. Честно, как и обещал, как я и надеялась. В стенах этой комнаты, рядом с кроватью, где диагностировали мамину смерть, рядом со мной… это подвиг. Даже для него. Даже я признаю. — Мир перестал существовать. Ужасно звучит, напыщенно, но это так. Смысл пропал. Время остановилось. Все закончилось. Все… ушло за ней.

— Кроме меня… — а вот теперь удержать соленые капли, стремящиеся вниз, практически нереально. Я закусываю губу, но не отвожу от отца взгляд. Наши глаза встречаются. Рональд с оскалом выдыхает. Резко.

— Ты была слишком на нее похожа… ты и сейчас, Белла, — он впервые называет меня, как звала мама, за долгое-долгое время, — точно она. Поразительное сходство… в те дни мне казалось, в нем и есть мое проклятье. В тебе…

Я не хочу съеживаться, но я съеживаюсь. И почти дергаюсь назад, хотя такие слова не должны уже не бить, не делать больно. Я привыкла к ним. Они — часть моей жизни. И что тут менять?..

Но только не сегодня.

— Я не хотела ее смерти…

Рональд хмурит брови, качая головой.

Толком и не зная, как интерпретировать его жест, я вздергиваю голову. Первая слезинка на щеке-таки появляется. А детская обида, детская горечь, сдерживаемая миллион лет, выплескивается за стенки своей чаши. Заливает все кругом моим отчаяньем, какое совершенно не к лицу и не к месту.

— Это правда! Каждую ночь я молила, чтобы та молния забрала меня… и вернула ее… тебе!..

— Изза…

Его лицо искажается, в глазах повисает чувство, очень похожее на… сгорание. Я будто бы вижу в них свое отражение. Я будто бы вижу в них… сожаление? Господи, неужели? Впервые за десяток с лишним лет! Кажется, наверное… невозможно…

— Я должна была тогда умереть. Я знаю, — смело, подавшись вперед, признаю. Сглатываю поднимающиеся, рвущиеся наружу всхлипы, — но я не могу ничего исправить. Я никогда не могла…

Рональд слегка запрокидывает голову, словно так слезы втекут обратно, пустив сожаление в голос. Истинное.

— Ты была дитя, Белла. Всего лишь дитя… ты ничего не могла.

— Благодаря тебе я думала… я думаю иначе, — выплевываю, с силой прикусив губу, — ты наказывал меня как умел, но мое настоящее наказание — грозы. Поверь, они справляются куда лучше…

Я вспоминаю вспышки. Гром. Джаспера. Секс. Крики. Розмари. Эдварда. Нашу ночь в его московской квартире, когда я… его нежность, его понимание, его… любовь. Любовь ко мне была лишь у Роз и Ксая. За всю мою жизнь.

За всю…

— Ты ненавидишь меня, — трезво подводит итог Свон, — насколько сильно? Возникало желание убить?

Я поднимаю на него ошарашенные глаза. И словно впервые понимаю, вижу даже, что чувствую на самом деле — только пугает это еще сильнее, чем злит. Палитра негативных эмоций стала скудной с моим отъездом. Яркие цвета радуги, вроде тех, что испытываю рядом с мужем, Натосом, Каролиной — вот их много. Я люблю. Любят меня. А потому места на черноту уже не остается столько, сколько было прежде. На удачу Рональду.

— Ненависти нет…

Отец настороженно замолкает. Мои слова не укладываются в его ожидания — впрочем, как и я сама.

— Нет?..

— Нет, — как болванчик, киваю, рассеянно повторив то же слово, — она, может, и была… но не теперь… этот брак с Эдвардом, — боже, я выдаю сокровенные вещи! Ну и зачем?! — Он исправил это все.

Путанное объяснение. Даже для меня самой путанное, потому что кусочки мозаики встают на место и цельная картина предстает взгляду точно как ночью — это же я говорила самому Эдварду! Человек, ради которого можно пережить все, что угодно, пройти огонь, воду и медные трубы, появился в моей жизни благодаря Рональду, нельзя этого отрицать. Помог нашему браку еще и Джаспер, но все-таки Свон — в большей степени. И раз он подарил мне Эдварда… раз он организовал это… как же мне быть? Ведь в Алексайо воплотился весь смысл моего существования, тем же Рональдом отнятый?..

Я в замешательстве.

Рональд, потерянный, похоже, не меньше моего, в раздумьях. Мы молчим не меньше минуты, потом Свон поднимает на меня глаза. А затем… резко, быстро, словно точным броском подходит вплотную. Я с трудом удерживаю себя на месте, потому что первое желание — отшатнуться. Но я не боюсь. Не должна… не могу…

— Изабелла, в моей жизни ничего нет, — негромко, но горячо произносит мужчина, пока его карие глаза в упор смотрят на меня. Я вижу, как ходят желваки по щекам, как подергивается кадык, как дрожат губы… у него губы дрожат!.. — Деньги, власть, дом — к черту! Я ничего из этого не заберу с собой и ничто мне не доставит никакой радости. Изабелла, ты — моя дочь. На этом свете, на этой планете ты — единственное, что по-настоящему для меня ценно. В тебе моя кровь и плоть… в тебе — смысл нашей с твоей матерью любви… весь смысл — в тебе.

От таких слов высыхают даже мои слезы. Как прострация, как забытье — слышать их. В бреду или во сне, но явно не на самом деле. Я ждала подобного от Рональда всю свою жизнь, а получаю лишь теперь, и совершенно не знаю, что мне с этим делать. В голове — ни мысли. В груди — исступленный стук сердца. И все та же потерянность, от которой нет спасения. Я себя с трудом понимаю.

Замолчи. Замолчи же!

— Тысячу раз может быть поздно, Белла, я понимаю, — тем временем продолжает отец, — и я принимаю твой выбор… но если ты не ненавидишь меня, как говоришь, если в тебе есть хоть капля желания позволить мне исправиться, — переводит дух, подбирая слова, хотя несомненно все уже обдумал. — Я сделаю все, что от меня зависит.

Договаривает и закрывает глаза — на мгновенье — и в это мгновенье я вижу перед собой папу, которого однажды потеряла.

— Потому что я — это она?.. Мама?

— И поэтому тоже, — Рональд стоит совсем рядом, я слышу его дыхание, я вижу малейшее колебание в его глазах. Как же они, черт подери, похожи на мои… — но в большей степени потому, что ты — мое настоящее богатство. С твоим отъездом, Белла, я впервые за столько лет понял, как сильно я тебя люблю.

О господи…

Сердце обрывается и летит вниз. Я не хочу это слышать. Я не могу. Мой мир рухнет, все во мне рухнет, если приму эти слова. Я построила свою жизнь на обратном утверждении. Я построила себя…

А если убрать этот фундамент?.. Сколько падений я могу выдержать? А сколько боли?..

Рональд стал чем-то вроде домашнего монстрика. С отъездом к Ксаю, рядом с ним я поняла, кто для меня настоящий муж, друг и папа… не позволю, не могу позволить себе и не могу в принципе Рональду… поверить.

— Нет.

Бескомпромиссное.

— Изабелла, я знаю, что мое поведение — недопустимо. Я знаю, что мое отношение — хуже, чем у нациста. Но это правда. Как бы невероятно от меня такое ни звучало.

Мне нужна стена. Опора. Хоть что-то. Я не могу…

— Не верю тебе.

— Я докажу, — Рональд вдруг так похоже прикусывает губу… так смотрит, что я забываю, как вдохнуть, подавшись на провокацию. И едва-едва его пальцы намереваются убрать мою прядку за ухо… отшатываюсь, как от огня. Отступаю.

— Не смей.

— Я не умаляю свою вину и то, что делал, Изза. Я ненавижу себя сам, и твоя мать, несомненно, ненавидит меня еще больше, — он хмурится, тут же мрачнея, — однако все люди делятся на слабых и сильных. Ты выросла сильной, Белла. Ты — это она, твоя мать. А я никогда сильным человеком не был. До сих пор.

— Силы простить тебя у меня нет, — откровенно говорю то, что думаю. И отнекиваться не собираюсь, это глупо. — Я не смогу. Никогда.

— Не надо прощать, — Рональд предпринимает еще одну попытку, делая маленький, но шаг вперед. — Только поверь, что это правда. Что я действительно хочу. Хоть краешком сознания.

Я отступаю дальше. Упираюсь спиной в стену, но нынче она — не опора, а западня. Я снова в ловушке. В ловушке рядом с Рональдом.

Боже, почему, почему я так его боюсь? Иррационально ведь! И кто еще врал себе, что страх — в прошлом?

Ксай…

Ксай, как же ты мне нужен!

Я вспоминаю аметистовые глаза, согревающие душу. Руки, удерживающие меня на плаву даже тогда, когда не за что ухватиться. Запах. Голос. Поцелуи.

Эдвард делает меня живой.

Эдвард спасает меня.

Дай Бог и сегодня…

— Изза, ты сказала, что не ненавидишь меня, — Ронни, благо, больше не двигаясь, смотрит в упор. Говорит, вспоминает, и смотрит, лишая меня возможности выравнять дыхание. Я до ужаса боюсь его очередных откровений. Они рушат мою жизнь и мой уклад. А чего я вообще ждала от этого разговора?.. — Так что же?.. Я признаю слабость. Я признаю недостойность. Я признаю свое уродство. И то, что ты дошла до такой жизни, из которой тебе помог выбраться мистер Каллен — целиком моя вина.

— Мне плевать. Ты и его обещал отобрать, помнишь?

Рональд сглатывает.

— Я не трону того, что дорого тебе, ровно как и не жду понимания сегодня. И через месяц. И через год. Только когда будешь готова… если будешь готова дать мне шанс… дай мне знать.

— Я зря пришла.

— Я счастлив, что ты пришла, — и в его словах нет лжи. От этого мне еще хуже.

Нет.

Нет.

Нет.

Ничего не было. Ничего не сказано. Ничего… правдивого.

— Выпусти меня отсюда, — вмиг понимая, что дышать все сложнее, прошу я. Без надежды. Просто потому, что больше нечего сказать.

В ту грозу он распахнул окно. В день смерти мамы обвинил меня. После ее похорон пообещал отобрать самое дорогое.

Но сегодня Рональд действует… не так. Убивает меня наповал. Открывает злосчастную дверь, пустившую меня в спальню.

— Я люблю тебя, Белла.

И не препятствует выходу.

…Я сбегаю. Позорно, пораженно и отчаянно. Не видя ничего и никого, двигаясь наобум. Спотыкаюсь на лестнице и попадаю прямиком в объятья Розмари. Она словно бы специально здесь стояла… ждала?

— Девочка моя, — приговаривает, гладя меня, как в детстве, пока я прижимаюсь к ней, словно мир сейчас прекратит существовать. Насилу сдерживаю рыдания. Истерика грозится накрыть с головой, хоть и нет для нее объективной причины. Все такое… смазанное. И я будто бы на краю обрыва. До пропасти каких-то полшага.

— Роз…

— Я тут, Цветочек, — клянется мама, целуя мои волосы, крепче прижимая к себе.

Я вижу, как наверху, приоткрыв дверь, за нами наблюдает Рональд. Розмари ему кивает, а руки ее, тем временем, становятся нежнее.

Я отворачиваюсь. Это все выше моих сил.

Силуэт отца скрывается из виду.

— Розмари, позвони Эдварду, — заклинаю ее, — мне нужен Эдвард…

— Конечно, Белла. Сейчас. Давай я дам тебе успокоительного. Хочешь?

— Мне нужен Эдвард, — кое-как уловив время между вздохами, упрямо шепчу я. Стискиваю зубы.

Молюсь, чтобы Ксай был здесь побыстрее. В этом доме, снова, без видимых на то причин, я… умираю. Заживо тону в чертовых слезах. И задыхаюсь от всхлипов. Никогда, никогда больше сюда не войду!..

Впрочем, Розмари меня не обманывает. Меньше, чем через семь минут, она передает меня Аметисту, остановившему машину перед теми же злосчастными воротами.

Эдвард быстро покидает салон, становясь рядом.

Я чувствую его запах. Я слышу его голос. Я вижу его. Облегчение накатывает морской волной.

— Привет…

— Привет, Белла, — он бережно придерживает меня за талию, наскоро чмокнув в лоб. Старается оценить степень бедствия и, судя по хмурости в ответ на слезы, явно недоволен происходящим. Но молчит. Сажает меня в машину.

Приобретенного приездом мужа относительного спокойствия мне хватает ровно на пару минут — отъехать от резиденции Свона, дать ему припарковаться в тупичке перед трассой и отстегнуть свой ремень безопасности.

А потом я по-детски отчаянно набрасываюсь на ожидающего такой реакции, сострадательного Ксая, захлебываясь слезами.

И конца им, кажется, не будет…

* * *
В большой зеленой кружке с интересным узором из золотых ключиков на наружной поверхности, с причудливо изогнутой толстой ручкой, переливается от солнышка из окна какао. Его запах — шоколада, тепла и молока, подогретого до пены — окутывает меня как одеяло, тонкая версия которого так же накинута на плечи. Я замерзаю в Лас-Вегасе, славящемся расположением в пустыне. Это показатель.

Запах, какой прежде был слышен лишь в минуты утешения от Роз, сейчас создает Эдвард. Одним им пытается настроить на нужный лад и немного, но облегчить страдания. Слезы кончаются, а эмоции — нет. И я чувствую, что изнутри меня просто-таки разрывает.

— С сахаром, — тихо сообщает Эдвард, наблюдая за тем, как медленно тянусь к сахарнице. Он сидит рядом, в отдалении едва ли в тридцать сантиметров, поглаживая мою правую руку. Пальцы у него мягкие, голос вкрадчивый, а доброта лучится цветной аурой. Он действительно будто святой.

А я святой никогда не буду.

— Спасибо…

— Не за что, солнышко, — Уникальный краешком губ улыбается, коснувшись моего кольца. Напоминает, кто теперь в моей жизни главный. Ради кого я должна бороться.

Жгущие от недостатка слез глаза я пытаюсь игнорировать. Крепко держу кружку, на удивление тяжелую, придвигаю к себе. И поднимаю, делая первый, обжигающий глоток. Песчинки какао саднят в истерзанном горле. Я слишком много плакала сегодня — весь лимит исчерпала еще в машине, вынудив Эдварда стоять в том тупике не меньше часа. Однажды, да настанет этот день, я чувствую, даже его ангельского терпения не хватит. Мне чудится, я теперь постоянно буду плакать.

— Ну как? — будто бы не замечая моего сбившегося дыхания, подбадривает Ксай.

— В-вкусно…

— Тогда, может быть, после того, как допьешь, мы что-нибудь поедим? Все, что ты захочешь.

От его заботы я чувствую себя виноватой. Понимаю, что поступила бы точно так же, понимаю, что будь все иначе, я бы ни на секунду не променяла утешение Алексайо на свои мысли или желания, но мне стыдно. На часах почти восемь вечера, а после завтрака он так ничего и не ел.

— Не нужно… лучше поешь сам…

— Бельчонок, тебе нужно что-то съесть, — терпеливый, но не согласный со мной, мягко возражает мужчина, — хоть капельку. Знаешь, когда мы голодны, все кажется страшнее, холоднее и больнее.

— Мне не хочется, Ксай. Прости.

Зато честно. Не знаю, кому и какого черта сдалась эта честность, но все время за нее цепляюсь за сегодняшние сутки. Надеюсь на послабление от своего же сознания?.. Это безнадежно.

— Может, хотя бы что-то сладкое? Маффин?

В его голосе надежда, перемешанная с просьбой. В его голосе — уговор. Только слишком я сейчас потеряна, дабы найти себя в избытке сахара. Десерт не поможет.

Медленно качаю головой.

— Меня тошнит от еды.

Благо, Алексайо больше не спорит — сегодня приходится смириться ему.

Вместо того, чтобы продолжать бессмысленные уговоры, Эдвард подвигается ближе, делая так, чтобы максимально ко мне прижаться. Любяще целует в щеку.

— Ты никогда не рассказывал мне о своем отце…

Эдвард кладет руку на мои волосы, как ночью, перебирая пряди. Один из самых успокаивающих его жестов любви.

— О Карлайле? Разве?

— О нем да… я про того, который Эйшилос…

Ставлю какао на журнальный столик, всем корпусом поворачиваясь к Ксаю. Я босиком, в одной лишь длинной футболке Эдварда, как оказалось, максимально пахнущей им, а потому с ногами забираюсь на диван. В гостиной американского дома братьев умиротворенный порядок, светлые стены и мебель, но, как отсылка к греческому прошлому — балки под потолком, картины в синих рамочках и, что мне нравится больше всего, заметный узор из амфор на двери в коридор. Сейчас они закрыты, а потому картинка как никогда ярка.

— Я знал его не так много. Может, это выдумки, а не воспоминания.

Я устраиваюсь у Ксая на плече.

— Тебе сложно об этом говорить?

Эдвард приникает щекой к моей макушке. Кажется, не против разговора — все лучше, чем молчание и слезы.

— Нет, мое солнце. Отец был небогатым человеком, ты уже это знаешь, и Диаболос был против их с моей матерью брака. Но в то время, когда она забеременела, родить ребенка вне законных отношений было недопустимо. Потому дед, скрепя сердце, согласился — и они поженились. Насколько я помню, отец был нежен с мамой… по крайней мере, при мне он никогда не повышал на нее голос, не говоря уже о чем-то большем.

— Они любили друг друга?

— Думаю, да, — Ксай вздыхает, пожав мою ладонь в своей, — но насколько сильно — не знаю. Я помню, что он уходил куда-то по ночам. Возможно, он изменял ей.

— Как же так?..

— Не все браки выдерживают испытание бытом и негодованием родителей, — спокойно разъясняет Уникальный, — Диаболос ненавидел моего отца и не скрывал этого. А уйти от тестя и прокормить семью сам он в состоянии не был.

— Измена — это такое предательство…

— Иногда понимание от этого не сдерживает.

Я вдруг чувствую клокочущую внутри злость. Не знаю, чему она обязана и почему просыпается лишь теперь, но очень явное ощущение. Огонь по венам, чуть ожививший их после литров соленой влаги.

— Я никогда тебя не предам.

Мое твердое заверение, поддержанное сравнительно крепким сжатием его ладони, Эдвард воспринимает с благодарной полуулыбкой.

— Я ни секунды не сомневаюсь, Бельчонок.

У меня опять жжет глаза.

— И все же, вопреки изменяющим мужчинам, Карлайл был идеальным отцом…

— Был, — не собирается отрицать Ксай, ровнее, явнее поглаживая мои волосы, — только таких, как он, практически не бывает. А потому нам просто крупно повезло.

— В моем окружении он не первый. Эммет и ты — идеальные папы.

— Никто не обходится без ошибок, — снисходительно выражает свои мысли Алексайо. Но я вижу, что немножко улыбается, ему приятно. Вместе со мной Эдвард учится верить в свою значимость и настоящую идеальность, что прежде так уверенно отметал. А я с ним… учусь жить по-настоящему. Потому что без него жить попросту уже не умею.

— Важно признавать ошибки вовремя, — глотнув свой остывающий какао, хмурюсь, так некстати вспомнив отца и все, что было сказано за этот недолгий промежуток времени, — и пытаться их исправить…

— Ты хочешь поговорить о Рональде? О том, что сегодня было сказано?

— Это не тайна — то, чего я и боялась. А еще… на полноценную беседу меня не хватило, как ты видишь.

— Все равно то, что ты пошла к нему — повод гордиться. Я горжусь, Белла.

— И твоя гордость — единственный положительный итог этой встречи.

— Мне стоит знать, что именно случилось?

Я шмыгаю носом, раздумывая, стоит сейчас задавать новый виток этой теме или нет. Какое-никакое, но умиротворение царит в этой комнате. Может, это не худший итог? Мы вдвоем, какао теплое, от покрывала веет уютом и амфоры на двери такие ровные…

Только сколько не обманывай себя, но если я замолчу, вряд ли что-то изменится. Рональд больше не прошлое, которое можно без сожаления отодвинуть.

— Он говорил мне о маме… об их истории.

Алексайо участливо смотрит на меня, доказывая, что внимательно слушает. Его руки, несущие лишь ласку, касаются плеч, придерживая рядом.

— Якобы он признал, что отцом быть не хотел, а потому и не вышел, но она была так счастлива, когда я родилась, что он проникся… и теперь понял, что любит — если вкратце, — резко выдохнув, я прочищаю горло, мотая головой. Никакого жжения и сбитых вдохов. Хватит уже.

— Это не правда, как ты считаешь?

Искренняя заинтересованность Ксая в моей реакции и, как следствие, моем ответе, подбивает продолжить говорить. Эдвард и сам не хуже меня умеет замолкать на пороге высказывания своих мыслей. И если я помогаю ему завершить начатую беседу, то и он, ненавязчиво подталкивая меня к правде, старается сделать то же самое. Не выговориться сейчас — не выговориться в принципе. Боюсь, когда мне станет легче и слезы вернутся, максимум, на что буду способна — цепляться за него и молить, чтобы побыл рядом. Разговора не будет.

— Нельзя изменить мнение так быстро, — философски подмечаю я, — нельзя и полюбить внезапным образом. Или он действительно столь слаб…

Эдвард переплетает наши правые руки, кладя себе на колени. Левой обнимает меня, не заставляя покидать свое уютное плечо, продолжает гладить. И шепчет, повернувшись к уху, будто делая так, чтобы никто, кроме меня, не услышал:

— Расскажи мне, что ты чувствуешь, Бельчонок.

Усталость накатывает почти такой же волной, что погребла меня сегодня в машине Ксая. Его «Ягуар» — цвета экрю, в отличии от серого, эмметовского, с которым мы познакомились в феврале, — оказался вполне удобен для вынужденных объятий. К тому же, решил вопрос по аренде машины.

— Я злюсь…

Не торопя меня, Эдвард терпеливо ждет, пока назову причину. По его ровному дыханию мне ясно, что ждать готов долго — в этом весь Ксай.

— Потому что он рассказал мне сейчас… не так давно его подобные слова были пределом моих мечтаний. А теперь все нужно строить заново. Я зла, потому что не могу проигнорировать это…

— Выражать эмоции — твое право.

Что-то много у меня прав…

— Не хочу, — ткнувшись носом в его плечо, я тихонько стону от безысходности, в которую сама себя загнала. Все кажется эфемерным, серым, затерянным где-то в непроходимых лесах человеческих отношений. — Еще — мне больно. Ведь я не смогу… простить. Я так ему и сказала.

— Прощение уж точно не приходит сиюминутно, это понятно всем, моя девочка.

— Дело не во времени… просто я не хочу. Он этого не стоит. Удивительно, как мама вообще могла его любить. Вот уж точно — любовь зла.

— Ее жизнь мы не исправим. Зато можем исправить твою, — Ксай бархатно скользит губами по моему лбу, оставляя тропинку из маленьких поцелуйчиков, — и сделать ее еще лучше.

— Моя уже идеальна, — отмахиваюсь, свободной левой рукой обняв его за шею. Запах клубники, аромат Алексайо — лучшее, что у меня есть. Какао остывает, амфоры безмолвны, а внутри меня — пустота. Но отдавать все ее власти крайне опрометчиво.

Глубоко вздохнув, я отставляю чашку с напитком подальше — отодвигаю от края стола. Раздражение от темы разговора, вроде бы нужного, а вроде бы — бесполезного, необходимость снова вспоминать Рональда и испытывать ту палитру чувств, на которую у меня уже банально не хватает сил — глупо. Ничего не изменилось: я чувствую себя подавленной, обманутой и слишком чувствительной, но откуда-то изнутри поднимается желание хоть на час, хоть на два, но порвать эти цепи. Изменить что-то.

Вероятно, готовность слушать и понимать Эдварда играет здесь не последнюю роль — он ведь затеял эту игру в откровения. Он чувствует меня.

Так ради кого, как не ради него, мне быть сильной?

— Знаешь, я подумала, что все же хочу есть, — заявляю Алексайо, извернувшись в его руках. Перестраиваюсь в темах, не заботясь, как плавно это выходит.

Внимательные аметисты, удивленные, подмечают малейший проблеск в моих глазах, готовясь прийти на помощь, если потребуется. Ксай моя страховка — сто лет прошло, кажется, а это все еще так. Значит, можно двигаться дальше. Хоть в эту минуту.

Пошел к черту, Рональд.

— Конечно, Белла. Что-то особенное?

Подыгрывает. Оказывается, понимает еще лучше, чем можно было рассчитывать.

— Говорят, недалеко от центральной части города есть греческая таверна…

И там она действительно есть. «Πίνακας και τραπεζομάντιλο» — одно из самых греческих мест города. Здесь присутствуют все блюда традиционной кухни Эллады, а так же некоторые фирменные вещи от повара, который, как гласит брошюрка, родился, вырос и постигал азы мастерства кухмистра на Крите.

Под мусаку и ароматный виноградный сок, так напоминающий вино, вечер постепенно начинает выправляться. Эдвард разговаривает со мной на пространные темы, мы обсуждаем ингредиенты спанакопиты и греческого салата на столе, а в печи уже стоит форма с влажным шоколадным пирогом. Первый и последний раз я пробовала его у Вероники — сравним.

Однако когда пирог приносят, едва попробовав его и оценив, что, в принципе, разницы между ними почти нет, мне в голову приходит иная мысль. Более интересная.

— Ксай, — обращаюсь к мужу, отвлекшемуся на заигравшую невдалеке живую греческую музыку, — может быть, позовем Розмари? А то мы так толком и не пообщались с ней, а скоро улетать домой.

Естественно, Алексайо не протестует.

Естественно, мама не отказывается.

Меньше, чем через полчаса, она уже садится за наш столик. И, не скрывая своей благодарности: мне — за приглашение, а Ксаю — за мою более-менее искреннюю улыбку, заказывает себе стифадо со свежеиспеченной пшеничной питой.

Больше в этот вечер мы о Рональде и его словах не вспоминаем.

* * *
Ее ладони, впитавшие в себя всю любовь своей обладательницы, на его щеках. Гладят грубые медвежьи черты, особенно окаменевшие сейчас, в преддверии разрядки. Краешками ноготков девушка приятно почесывает его скулы, изредка цепляя мизинцами волоски висков.

Вероника улыбается, счастливо глядя на мужа, возносящего ее к звездам.

И Эммет улыбается. С намеком на оскал, с некоторым нетерпением, но все же — подавляюще искренне. Жена, извивающаяся в его руках, сам он, заключенный в главный оберег на свете — круг ее пальцев — обстановка идеальна. И о том, чтобы она была такой идеальной, чтобы любовь была, еще недавно, казалось, можно только мечтать.

Вероника стала одним из главных и самых великих его открытий. Бесконечно прекрасная, очаровательно добрая, греческая мама и внутри, и снаружи… воплотила в жизнь самые смелые надежды. А сейчас воплощает еще и самые греховные…

— Глубже, — потянувшись к его губам, крепче прижавшись к телу, просит миссис Каллен. Ее красивые волосы, разметавшиеся по подушке, глаза, горящие нетерпением, улыбка — блаженства, не иначе, все подталкивает Эммета ближе к краю. И уж точно отказать он своей девочке не в состоянии.

Делает, как она просит. Сам, несдержанно застонав, закусывает губу.

Любить можно разной любовью — ему ли, прежде бывшему мужу, любовнику года по числу женщин и отцу маленькой солнечной девочки этого не знать. Но если любовь к Каролине изначально вне сравнений, за пределами человеческого понимания и восприятия, вроде отдельной стадии становления личности, то вот любовь к Нике — открытие.

До встречи с ней Натос полагал, что ангел в его жизни — в единственной ипостаси. А их, к удивлению мужчины, оказалось двое.

Глядя сейчас на то невероятное создание, которое любит всей душой — всегда, и телом — сейчас, он, зеркально отражая улыбку удовольствия Вероники, понимает всю полноту своих чувств. Эта девушка — больше, чем его жена. Эммет и не думал, что можно так любить женщину, с какой не связан кровным родством. В Веронике все его идеалы, мечты, стремления и черты, о которых просто так вслух не скажешь… Вероника — чудо, не иначе. Его чудо, что не без гордости подмечает Медвежонок. И крепко, крепко целует жену, вжавшись в нее еще сильнее.

Ника не боится его. Изящная, ловкая, она создает иллюзию, будто размеры его необхватного тела никак не могут им помешать. Она любит его тело, хоть одна грудь — две ее головы. Но миссис Каллен так ласково ее гладит, так игриво проводит пальцами по каменному животу, так многообещающе ухмыляется, спускаясь к паху…

Эммет — неделимая ее часть. И, хоть такое кажется наиболее невероятным, благодаря уверенности Ники, что они идеально подходят друг другу, так и получается. Эммет перестает комплексовать. Эммет сполна наслаждается своим бескрайним удовольствием.

— Люблю тебя, — бормочет Ника, явнее касаясь его щек. Притягивает к себе, заставляет двигаться быстрее, сильнее, чтобы ухватить награду.

Глаза Натоса заволакивает туманом.

В теплой спальне, ночью, когда две прикроватных лампы — единственные источники света, а опьяняющий запах родных тел так ощутим, хочется… кричать от радости. И только спящая в своей спальне Каролина мешает полноценно выражать эмоции.

— Люблю тебя, — стонет он, из последних сил сдерживаясь. Нагибается, глубоким поцелуем забирая себе все ответные слова Вероники. На какое-то мгновенье лишает ее возможности дышать… вбивается… вторгается… выдает всего себя, без остатка…

Ника всхлипывает, ткнувшись в его плечо. Ее ладони соскальзывают.

Танатос чувствует, почему. В еще пульсирующем лоне жены он сам, приглушенно чертыхнувшись, быстро кончает. Все так же ярко, как и в первый, самый невероятный раз.

Хмурясь от разорванности мыслей, вызванных своим удовольствием, Эммет раздумывает, на что опереться, дабы переждать эту сладостную волну. Место на постели… место у ног Ники… место…

Только вот у Бабочки свои планы. Хмыкнув, она запросто укладывает несопротивляющегося Танатоса прямо на себя: несильно толкает его главную опору — руки.

Тяжелый, горячий, все еще немного подрагивающий, Натос находит себя в ложбинке между грудей жены, тоже еще не сумевшей совладать с дыханием. Она улыбается — он почти чувствует, мягко перебирает его волосы, массажирует спину.

Она счастлива. А потому счастье самого мужчины достигает максимального предела.

— Хорошо? — с некоторым опасением, которое мечтает скрыть, шепчет Вероника. Голос ее, такой теплый, влюбленный — само определение слова «дом». Ничто не сравнится с сексом по любви. Ничто и никогда, даже если в постели — вчерашняя девственница. Нике не надо ничего уметь, не надо одеваться в костюмы и использовать какие-то игрушки — простое ее отношение, те жесты, какими выражает чувства, слова… слова и поцелуи… и никакая, даже самая профессиональная в постельных утехах женщина, не сравнится.

- Ουρανό…[57]

Его голосу, еще хриплому после оргазма, тихому, но проникнутому недюжинным блаженством, девушка ухмыляется. А еще — краснеет.

- Είστε ο παράδεισος μου.[58]

Натос глубоко вздыхает, поднимая голову. Целует первый же участок кожи, что видит. Теплые дорожки своей привязанности ведет по груди Вероники. Все еще не поверившая до конца в ее привлекательность, она шумно сглатывает… но губ его не отстраняет. Привыкает, пусть и не так быстро.

— Тебе не тяжело?

Как будто признается… Эммет ругает себя.

Но глаза Ники, когда переводит на него взгляд, не содержат и толики лжи, пряток. В них наоборот — озеро искренности. Она медленно качает головой.

— Ты согреваешь меня.

Танатос тронуто хмыкает. Переплетает их руки, немножко все же стараясь свой вес распределить на локтях. Непередаваемо приятно касаться ее вот так, каждой клеточкой… и все же, их весовые категории не позволяют ему забывать об осторожности. Бабочка — хрупкое создание. Тем более, его Бабочка.

— А ты — меня. А еще, ты так красива, Вероника…

Она прищуривается, одарив его теплым, но подтрунивающим взглядом.

— Льстец, мистер Каллен, — все теми же нежными пальчиками ведет по его скуле, — какой же вы льстец.

И все же, сама тоже понимает, что теперь все иначе. Всего вторая их близость, по сути — недалеко от первой. Но стеснения уже меньше. Меньше недоговорок. Ярче единение.

Возможно, все дело в том, как идеально они друг другу подходят… стоило убедиться в этом, и ненужные сомнения отпали сами собой.

Ника знает, кто ее единственный и подходящий мужчина. Эта истина неподвластна ни времени, ни каким-либо другим вещам.

— Тебе не было больно? — вдруг поймав себя на мысли, что не поинтересовался этим ранее, Эммет краснеет. Вздергивает голову, тревожно глядя на свою девочку, и внимательно всматривается в ее лицо. Порой даже Ника умеет блефовать.

— Больно?.. Разве что от того, что все закончилось.

Эммет прищуривается.

— Не врешь?

— Не умею, — шепотом докладывает девушка, ухмыльнувшись. Пальцы ее уже не столько нежно, сколько игриво запутываются в его коротких волосах.

Правда не умеет. Натос убежден.

— Тогда кто сказал тебе, что все закончилось? — многообещающе хмыкнув, Медвежонок довольно быстро и целенаправленно соскальзывает по телу жены вниз. Она даже пикнуть не успевает, как голова его пропадает под тонкой простыней, накрывшей их тела, а оставленная без желанных поцелуев и касаний грудь пощипывает.

Глубокий поцелуй, не менее точный, чем все движения Каллена, заставляет Нику покраснеть. И тут же выгнуться, ища поддержки. Чертовски хорошо.

— Натос…

Немыслимое удовольствие.

…Но идиллия прерывается.

— Тяуззи! — раздается с той стороны двери за пару секунд до того, как ловко повернув ручку, Каролина заходит в комнату. И останавливается, как вкопанная, на пороге, прижав к себе кота.

Вероника в течении тех мгновений, что дверь впускает девочку, успевает накинуть на них с Танатосом второе одеяло-покрывало. Упрятать наготу.

— Папочка? — нахмурившись, недоумевающая девочка не решается сделать ни шаг обратно, ни шаг внутрь. Кот свисает с ее руки, размахивая хвостом. В тишине, установившей свои права в комнате, его одинокое «мяу» — единственный звук.

— Что-то случилось, Каролин? — всеми силами желая изобразить обыденность происходящего, пунцовая Вероника оглядывается на юную гречанку.

И как только они умудрились не закрыть дверь!..

— Тяуззер меня разбудил, вот я и… — насупившись, объясняется Каролина. Вопросительно изогнув бровь наблюдает за тем, как папа возникает из-под двух одеял, совсем рядом с Никой. — А что вы делаете?

Эммет глубоко вздыхает. Пятерней убирает с немного вспотевшего лба темные волосы.

— Я сейчас приду малыш, через минутку. Подожди меня в кровати.

— Ты в кровати…

— Я встану, — обещает Танатос, разминая плечи, — давай-ка. И Тяуззи забери. Сейчас все мне расскажешь.

Хмурая, но сделавшая, видимо, какие-то выводы, Каролина отступает в темный коридор. Наскоро, опомнившись, прикрывает за собой дверь.

— Натос, прости, — прикусив губу, Бабочка виновато глядит на свое обнаженное тело и то, как муж выпутывается из одеял.

— За что ты извиняешься?

— Я же сказала, что Каролин спит. И я… не заперла дверь.

— В любом случае, трагедии тут нет, — выдохнув, Натос, собирая мысли в кучку, чмокает жену в лоб. Смущенно сам себе усмехается. Поднимается с постели, и тут же его голый торс, вернувшая все былое эрекция и тело, еще немного влажное после близости, предстает перед Вероникой во всей красе. Хоть и неподходящий момент, но она не удерживается от восхищенного вздоха.

— Это ей точно лучше не видеть, — немного оттаяв от такой реакции жены, Эммет говорит свободнее. Толстый махровый халат накидывает прямо на голое тело. Вытаскивает из-под одеяла свои боксеры. Запахивает новообретенную одежду длинным серым поясом.

Подходит к девушке, целомудренно поцеловав ее лоб.

— Я скоро вернусь, счастье мое.

И только потом, пытаясь отвадить смущение и неприятность возникшей ситуации, идет к дочери.

Детская встречает его тишиной и одним-единственным горящим ночником тусклого света.

Каролина сидит на разобранной постели, в розовой пижамке и ночной косой, заплетенной Вероникой. Смотрит вперед как-то пространно, то и дело поглаживая блестящую шерстку сонного Когтяузэра.

— Привет, котенок, — Эммет, просительно глянув на место рядом с дочерью, получив ее разрешение, опускается рядом.

— Я не знала, что Ника спит с тобой, — тут же признается девочка, пряча от отца глаза. Ее щечки тоже горят румянцем.

Знала бы, как буквальны ее слова.

— Она моя жена, ты же понимаешь… мы должны спать вместе.

— Как папа с мамой?..

Эммет, задумываясь, поглаживает плечико дочки.

— Вроде того, да…

— Но Ника — не мама, — блестящие глаза юной гречанки, обернувшись на него с немой мольбой поддержки, близки к слезам.

Бедный его малыш…

— Ника — это Ника, — подбадривает Танатос. Не настаивает и не давит, надеясь, что однажды Каролин сама решит свести два разрозненных понятия в одно целое. Вот тогда, наверное, он и достигнет нирваны.

Тщательно подбирая слова, говоря ровным, спокойным голосом, Медвежонку все равно кажется, что делает он все неправильно. И говорит, несомненно, тоже. Нет опыта. Прежде никогда женщины его не ночевали с Каролин в одном доме. На одной улице даже. А теперь, когда между ними с Никой налажена супружеская жизнь и кровать по праву зовется ложем, возникает новая проблема, требующая проработки и разъяснения. Каролина не привыкла жить в семье с мамой. С женщиной. Ей тоже многому предстоит научиться. И по первому плану — стучаться.

— Каролина, я хотел бы попросить тебя прежде, чем заходить в мою комнату, постучать в дверь. Иногда это действительно нужно сделать.

Прижав к себе Тяуззи, она соглашается на удивление легко.

— Да, папочка…

— Я не злюсь, малыш, ни в коем случае, — неуверенный, что они друг друга полностью поняли, Эммет просительно прикасается к спинке дочки, — и Ника не злится. Просто так будет лучше. Вроде новой игры.

— Что вы делали? — выпаливает Каролина, едва дав ему завершить. Смотрит из-под ресниц и потерянно, и недоуменно. Не может она пока ничего сопоставить. Домашняя, маленькая девочка. Все же слишком еще маленькая.

— Мы целовались, — кривовато выкрутившись, бормочет Натос. Полуправду.

— Без одежды?..

— Когда взрослые люди друг друга любят, они могут целоваться и без одежды, — румянец атакует его лицо и Натос, порадовавшись полутьме спальни, привлекает девочку к себе. Сажает на руки, гладит, перебирает волосы. Какой же ребенок… он очень неосмотрителен. И все же, рано или поздно так должно было случиться. — Ты не устала, зайчонок? Не хочешь поговорить завтра?

— Я не могу уснуть…

— Это исправимо, — тут же обещает Эммет, похлопав коту по месту возле груди дочки, а ее уложив на простыни. Каролина кладет ладошки поверх одеяла, все еще немного растерянно глядя на папу.

— Ты уйдешь?..

— Я буду здесь, пока ты не уснешь. Закрывай глазки, моя любимая девочка.

— А со мной ты не полежишь?

Недавно, малыш, папа лежал… и до сих пор чувствует, думает Натос. Но вслух говорит другое.

— С тобой Тяуззи, — кивнув на кота, Танатос ласково гладит волосы дочери, — а я спою колыбельную. Попытайся заснуть, хорошо?

Каролина, хмурая, но не нашедшая, что возразить, соглашается.

Закрывает глаза.

Вероника, уже облачившаяся в свою серую ночнушку и даже белые тапочки, ждет Натоса прямо у двери, вырисовывая по стене замысловатые узоры. Тревожно глядит в пустой коридор.

— Как она?

— В порядке, — Эммет распускает пояс халата, устало потягиваясь и с усмешкой глядя на их разобранную кровать, — интересовалась, почему люди целуются голыми.

— Это так некрасиво, Натос… прости…

— Я тоже был голым, — напоминает, стараясь сделать это как можно более непринужденно, Эммет. Притягивает Бабочку к себе, чмокнув в макушку. — Ничего. Непоправимого не случилось, видела она всего ничего, а завтра утром мы обсудим это как следует.

— Я правда не хотела…

— Вероника, — глядя в зеленые глаза девушки, Эммет качает головой. Его пальцы нежно разминают ее мышцы на спине. — К черту. Пошли спать. Я не годен к обсуждениям сегодня…

Ника выдыхает, принимая поражение. Но прежде, чем вернуться в кровать, обнимает мужа. Крепко и нежно — только она так умеет.

— Я люблю тебя, Натос, — в ее взгляде, в ее прикосновениях только это чувство, подкрепленное уверенностью и пропитанное добротой. Только вот твердость, какая среди этой доброты затаилась, пораженный Эммет подмечает мгновеньем позже. — И я буду хорошей мамой для Каролин. Я обещаю тебе.

* * *
В час и сорок пять минут пополуночи нечто светлое, словно бы отблеск фонарика, режет мне глаза — и веки, прячущие их, тому явно не помеха. Мне чудится, даже ресницы дрожат от яркости этого света.

…У меня оранжевые тапочки-зайчики. У них есть плюшевые ушки и маленькие бирочки-хвостики, где написано, что стирать можно только вручную. Я, перепрыгивая по ступеньке, скачу вниз, откуда доносится аромат пшеничных тостов и арахисового масла. Облизываюсь, предвкушая, как длинный, но неострый нож Розмари размажет лакомство по моему сэндвичу, создав идеальный завтрак — наверняка апельсиновый сок уже разлит по стаканам.

Утро. Это утро лучшего дня в моей жизни.

Тонкой полосой, напоминающей лезвие канцелярского ножа, непонятный свет скользит по моей радужке. Я морщусь — и боль усиливается. Я жмурюсь — она чуть ослабевает. Я открываю глаза — боли нет. Только сердце, иступлено хныкнув, обрывается к пяткам.

…Она говорит что-то, пока тарелка ставится на стол. Я подхожу ближе, притаиваясь у двери, и тихонько хихикаю, радуясь, как незамеченной могу подслушать взрослый разговор. Роз говорит, так нельзя делать, мама говорит, это некрасиво. Но зато сколько можно услышать!..

— Он делает ее камнем преткновения, Розмари, — мамин голос звучит очень грустно, — о чем бы мы ни говорили, как заходит речь о малышке — злится, будто она пытается урвать кусок его бесценного времени. Я не знаю, как объяснить, что люблю их одинаково.

— Может быть, вам съездить куда-то вдвоем? — советует Розмари, переставляя на стол свежие, только что вымытые ягоды малины, — я побуду с ребенком, а у вас будет время на себя?

— У него работа, Роз, — мама оглядывается на тосты и сок словно на что-то неправильное, — до августа точно.

Мне не нравится, что мама грустит и смотрит вот так. У нее в глазах блестят капельки воды — и у меня так, когда мне больно. А маме больно быть не должно. Я очень сильно люблю маму, я высушу капельки.

И потому, больше не подслушивая, покидаю свое укрытие. Вот уже мои тапочки у порога кухни.

Мама сразу же, едва видит меня, улыбается. Как по волшебству на ее губах появляется то выражение, за которое я готова отдать все свои игрушки — и даже больше.

— С добрым утром, Изесса-принцесса, — шутливо здоровается она, протягивая мне руки. И, игриво хмыкнув обернувшейся с теплотой в глазах на нашу сцену Розмари, я бегу к маме. Крепко-крепко ее, свою самую любимую, обнимаю.

Он возникает, клокоча, как бурлящий котел, словно бы из ниоткуда. Медленно, постепенно нарастая, заполоняет собой все возможное пространство. Обрастает подробностями звуковых оттенков, вливается в шуршащую тишину летней ночи, подстраивается под расчленяющую на части желто-белую линию… и накрывает, вздрогнув с невозможной мощью, своим грохотом. Под стать вспышке того самого убийственного света.

…Хмурится он, когда меня видит. До этого на лице, пусть еще и сонном, только лишь усталость, возможно — чуть-чуть грусти. Но все тут же пропадает, едва карие глаза утыкаются в меня, усевшуюся маме на колени. По виду папы, у него тут же пропадает аппетит.

— Доброе утро, мистер Свон, — чтобы как-то разрядить обстановку, довольно дружелюбно здоровается Розмари. Закрывает, включая ее, посудомоечную машину. Ее тихонький скрежет — заполняется водой — по лицу папы пролегает тенью.

— Рановато для детского завтрака.

— Белла уже кушает, — вежливо, но твердо отрезает мама, прижав меня к себе. От взгляда отца хочется скукожиться и уйти к себе. Он… не любит, когда я сижу рядом, пока они завтракают. — Если хочешь, присоединяйся.

— Тост, мистер Свон? — все еще надеясь на благоприятный исход, Розмари мило улыбается.

Папа ее даже не замечает. Убедившись, что никуда вставать я не собираюсь, он лишь хмыкает сам себе. И, обходя стол и маму, тотчас помрачневшую, двигается к левой кухонной полке. Достает оттуда какую-то темную бутылку.

— Если ты нарушаешь правила, Изабелла, то и я буду, — наливает себе в стакан что-то золотистое, пахнущее… горько. Тогда, слыша плеск напитка и стараясь поскорее съесть свой тост, я еще не знаю, как сильно буду ненавидеть этот запах.

Снова ссора.

Все окно, не жалея, в нем. До трещинки, до песчинки, до малейшей дырочки. Проникая через прозрачную завесу стекла, оно, будто играя, отражается в нем. И все законы оптики, все мироздание обращает против меня. Под грохот грома, цветным зигзагом проходит вдоль всех стен сразу. В комнате светло как днем — и плевать, что задернуты шторы.

…Мама, вдруг фыркнув, только-только я доедаю свой арахисовый тост, поднимает нас из-за стола. Берет меня на руки и несет, судя по направлению, в спальню.

— Мы погуляем, Розмари. Ни к чему ребенку это видеть.

Папа, злостно блеснув взглядом, смотрит только на нас. На меня. Неприятно.

— Ни к чему ребенку сидеть со взрослыми за одним столом. Сегодня суббота, Изабелла! Почему она не спит?

Я не сплю?.. Я проснулась, папочка, и решила… я не должна была решать?..

Тяжело выдыхаю, покрепче прижавшись к маме. Она меня любит со стопроцентной вероятностью, она сама так говорит. И обидеть меня никому не даст, даже если это папа.

Может, к лучшему, что мы идем гулять? Они не будут ругаться, а это дорогого стоит. Да и люблю я гулять с мамочкой.

Только вот… дождь собирается?

У меня на лбу испарина — я это чувствую. Мои пальцы, скрюченные, белые, едва ли не затрещавшие от усилий, готовы разодрать дверной косяк. Я вжимаюсь в холодное дерево липкой кожей щеки, умоляя, заставляя себя оторваться от осветившей комнату вспышки, проигнорировать свет лишь на секунду, постараться спастись… а не могу. Сил нет даже на то, чтобы просто вдохнуть. Я умираю.

…Он говорит «иди ты к черту», когда мама отворачивается. Отодвигает от себя стакан, запускает руку в волосы и тяжело, убито вздыхает. Жмурится, мне даже кажется, на что Розмари прикусывает губу, в замешательстве остановившись посреди кухни. Но большего не вижу, потому что мы поворачиваем за угол, к двери. И мама, помогая мне обуться, натянуть кофточку, сбито дышит. Плачет?..

— Ты из-за меня?..

— Ну что ты, малышка, — она выдавливает улыбку, чмокнув меня в лоб. Открывает дверь. — Просто в глаз что-то попало. Пойдем, поиграем в кукурузе.

Надо что-то делать. Молния, чьи очертания прекрасно просматриваются сквозь шторы, гром, на деле не громкий, но для меня — лучше фанфар — окутывают все, что есть. Малейшую клеточку задевают. Вынуждают встать дыбом малейший волосок. Мурашки прокладывают по моей спине автомагистраль, а неприятное жжение от сдерживаемых слез, каких нет, разъедает глаза. Эта комната — мой личный ад. И сгорать я буду в нем, все еще не смея и рта раскрыть от ужаса.

…Мы уходим из дома и мое идеальное утро, пусть и пошатнувшееся разговором за завтраком, возвращается. Папа успокоится и вечером, как обычно, поиграет со мной. Вечером он добрее, чем днем, да и мама улыбается чаще. Вечером они мирятся, а потому я люблю вечер. «Губка Боб», шоколадные крекеры и стакан какого-то вкусного сока — вот рецепт счастья. Мне хочется улыбаться, когда об этом думаю.

Птички поют. Солнышко, пусть и подернувшееся серыми тучками, светит и греет. Мама уже не плачет, она, глубоко дыша, успокаивается. И выпускает меня в зелень побегов, уже немного поднявшихся, с умиротворением. Только ветерок, кажется, ее смущает… ветерок гонит тучки поближе к нам.

— Давай в прятки? — просительно дернув край ее юбки, прошу я.

— Давай, Белла, — ероша мои волосы, соглашается мама. — Прячься.

И, отворачиваясь, начинает считать.

Сливаясь, две реальности опрокидывают мое сознание навзничь. Шестнадцать лет назад, там, на кукурузном поле, когда потерялась, и мама нашла меня… здесь, в нашей с Алексайо спальне, возле косяка ванной комнаты, когда неосмотрительно отошла от мужа на пару метров… там, где мама, прокричав что-то, перво-наперво велела мне быстро бежать домой, глядя на мгновенно затянувшееся серым небом… тут, где недалече как два часа назад мы, вдоволь наговорившись в таверне с Роз, вернулись в дом… лента Мебиуса. Спираль, нагнетающая прошлое и будущее по одному маршруту. Смерть и жизнь. Жизнь и смерть. Точка невозврата.

Задохнувшись, я разрываю оковы спазма. И тут же, толком даже не вдохнув, выкрикиваю:

— КСАЙ!

Отчаянье взметывается под потолок, больно ударившись об его бетонное нутро.

…Гром гремит.

…Мама падает.

…Рональд, с остекленевшими глазами, вгрызается ладонями в ее грудь.

…Розмари плачет.

…Белая простыня прячет от меня родное лицо.

Взвыв так, словно бы спасения уже не будет и конец мой, полыхнув так же ярко, как эта молния, настал, сползаю по косяку вниз. Вижу как со стороны: мерцание за окном, кровь на своих пальцах, блестящий паркет и распахнувшиеся, недоуменные аметисты.

Мне до них никак не добраться.

«Когда твоя мать умерла, Изза, мир перестал существовать. Смысл пропал. Время остановилось. Все закончилось. Все… ушло за ней».

Согласна. Как же я согласна!..

— Я здесь, — Алексайо, каким-то чудом оказавшись достаточно близко, чтобы касаться меня, кладет обе ладони на мое лицо. Напоминает о себе.

— Ушло за ней…

— Что, малыш?

Эдвард целует мой лоб, гладит волосы, ловким быстрым движением помогает мне к себе прижаться. От него пахнет сном, свежей простыней и клубникой.

— Все…

У меня нет сил, чтобы обнять Ксая как следует. Нет даже возможности сказать ему простое «спасибо» — я слышу только грохот грома и крови в ушах, а еще — свое дыхание.

Но никакими словами, никакими эмоциями не выразить то, что ощущаю от того, что он рядом сейчас. Это воистину… блаженство.

— Это неважно. Ты в безопасности — запомни это. И я никому не позволю тебя обидеть.

Мой спазм и боль, крутящаяся внутри голодной стаей, слабеет — сердце не расходится по швам. Удивительной способностью Эдвард обладает — собирать меня по кусочкам даже во время гроз. Всего пары слов хватает.

— Ничего, моя девочка, ничего, — приговаривает мужчина, смирившись с тем, что двигаться я не намерена, но на слова его отвечаю — невербальным языком расслабившегося тела.

Муж пересаживает меня на свои колени, опутывает руками, держит у груди. Я слышу теперь еще и стук сердца Ксая, а ради него могу дышать. Подобие улыбки, ледяной, зато заметной, мелькает на губах. — Все будет хорошо. Я с тобой.

Последняя его фраза повторяется для меня миллион раз. Буквально пропитывает пространство.

Я смотрю на грозу как зачарованная. Не кричу. Не стону. Не плачу.

Смотрю. Ничего не хочу говорить.

У молнии, оказывается, интересная структура фигуры. Тем более, для меня она нынче в особом формате. Осязаема.

Эдвард, продолжая утешать меня, как никогда нежен. Его присутствие — почти такая же непреложная истина, как происходящее по ту сторону стекла. Только если Ксая я вижу отлично, даже чувствую, то грозу — нет.

Однако сегодня готова увидеть. Такой шанс упускать нельзя.

— Хочу посмотреть…

Мое бормотание, чудным образом встроившееся в череду вдохов, Эдвард сразу и не разбирает.

Он убирает волосы с моего лба, оглаживает виски.

— Что, мое золото?

— Открой окно, — не своим, слишком спокойным для обстановки голосом, прошу. И морщусь, словно бы устала. Во всем теле странная тяжесть, какую ничем не вывести.

— Ты порезалась? — поворачивая мою руку, вопрошает муж. На его лбу глубокие морщинки.

Косяк, Ксай… просто косяк…

— Я хочу посмотреть в окно, — упрямо повторяю, несильно наклоняясь вперед и игнорируя его вопрос. Дойти до окна сама я точно не смогу, а вот доползти…

Алексайо питает меня силами, но не теми, что дают возможность двигаться и бороться, нет. Их даже он, к огромному моему сожалению, дать не может — слишком страшно. Но вот обезболивание… сглаживание углов — да. Морфий. Сегодня Ксай — мой морфий. Отсюда, наверное, и дымка умиротворения, какая пронизывает те самые клетки, что готовы были взорваться от ужаса и боли. Мурашек нет. Дыхание ровное.

— Нам лучше вернуться в постель, Белла, — оценив мое состояние, выбирает Каллен.

— Нет… прошу тебя… я хочу увидеть…

Путано. С лишними вдохами. Медленно. С нескрываемым желанием.

Ксай идет у меня на поводу.

И все как во сне, как в необыкновенном спектакле, поставленном специально для нас — избранных зрителей.

Я и Аметистовый у окна, раскрытого, с раздвинутыми шторами. Стекло не искажает вспышки, гром играет партию басов на заднем плане, а небо ночи и холодный ветерок…

Поддерживая меня в вертикальном положении, Ксай отдает мне свои руки, обернутые предварительно вокруг талии.

Как же красиво мерцает небо… мазками искусного художника разрезая небосклон, молния пробивается сквозь облака, подчеркивает их невообразимые контуры, оголяет проглядывающий диск луны. Картина, достойная того, чтобы видеть ее. И как мне раньше не удавалось этого понять?

Впрочем, когда вспышки, я, как правило, сжимаю ладони Ксая. И зубы сжимаю. И хмурюсь — по привычке.

Но когда запал проходит, оставляя небо догорать едва заметными огоньками предыдущего захода, я отпускаю его руки, лишь поглаживая их, и улыбаюсь. Искренне.

Эдвард целует меня, я чувствую. Смотрит не на небо, где так красиво, где так необычно, а на меня. И говорит что-то. Много говорит. Мне приятно, хотя я и не слишком слушаю. Просто его близость — гарантия хорошего самочувствия и достойного времяпровождения. Мне не страшно смотреть на грозу с ним. Морфий. Да, да, определенно так.

Сколько же можно бояться?..

Я улыбаюсь, перешагивая свой страх, и уже даже не хмурюсь. Почти не сжимаю пальцы Ксая.

А потом он говорит тише, постепенно замолкая.

А потом… потом благоденствие ночи, где нет больше молний, увлекает нас за собой.

В белый туман беспамятства.

* * *
Руку она разодрала себе полностью — от верхней фаланги безымянного пальца, дальше и дальше, вниз по ладони, вплоть до ладьевидной косточки запястья.

Защелкой замка. Просто слегка выпирающей, даже не острой.

Какую же силу приложила…

Белла тихо-тихо, как раненый зверек, стонет, стоит только мне коснуться ее рассеченной кожи. Крови довольно много, она запеклась, и приходится прилагать некоторые усилия, чтобы стереть ее.

— Прости, котенок…

Влажные салфетки, заботливо поданные нашими домоправителями, перепуганными ночными криками, очень кстати: они с обеззараживающей пропиткой. Но оттого ранка пощипывает и Белла морщится, неосознанно стараясь отдернуть руку. Движение слабое, мне не стоит труда удержать ее ладонь, но зрелище расстраивает. Боль — последнее, чего я для нее хочу.

— Прости, — шепотом повторяю, легонечко целуя в безымянный пальчик.

Складочка между бровей Изабеллы разглаживается.

— Так-то лучше, — осторожно заканчиваю с салфетками, удаляя последние островки крови, сгустками устроившиеся на линиях сгиба. С утра будет болеть, это несомненно, да и заживет не за три дня… но лучше малой кровью. Из-за моего попустительства все могло кончиться хуже.

Вряд ли я смогу забыть то выражение лица, с каким она звала меня этой ночью. Гроза была не просто ее страхом, она, словно последнее событие перед концом света, погружала ее в агонию. Я видел нечто подобное на лице Анны, когда узнала о моей женщине. Я видел похожее у Константы, когда она порезала вены. А теперь вижу у Беллы. И это зрелище поистине убивает.

Я должен был догадаться, что спать спокойно после разговора с отцом, пусть и скрашенного милой светской беседой с Розмари, она не будет. Мне не было позволено смыкать глаз этой ночью, тем более — в Лас-Вегасе, тем более — летом. Недопустимая роскошь для тех, кто дорожит своими близкими.

Бельчонок сильна духом — я понял это одним из первых. В ее теле, в ее душе, еще такой юной, заключено столько уверенности, упрямства, желания побеждать, что даже на мою долю хватает, если встает необходимость. Белла зажигает звезды, озаряет своим светом, ведет вперед. Она не боится темноты, не страшится неудач, стойко переносит угрозы и горести, что мои, что свои…

Мудрость, какую стоит поискать, в ее случае — данность.

Но при всем этом, что уже не раз мной замечено, в своем главном страхе Изабелла беспомощна. Гроза кладет ее на лопатки, я знаю. Я знал. И я ничего не предпринял.

Надеюсь, проснувшись утром, она сможет меня простить. К ее достоинствам следует приплюсовать еще и безмерное понимание, которое так часто переписывает в мою сторону.

Мой прекраснейший, добрейший Бельчонок. Как же мне жаль, что тебе пришлось это вынести. Снова.

Убрав салфетки и спрятав в тумбочку перекись, я сажусь на постель рядом с ней. Длинные каштановые волосы ровной волной устроились на подушке. Черные ресницы больше не подрагивают. Кожа, хоть и белая, постепенно возвращает свой розовато-бежевый цвет. И даже губы уже почти красные, кровь к ним вернулась.

Белла спит, ей не страшно и не больно, и она даже умиротворена, как ни странно, после такого буйства эмоций. Вполне вероятно, на сегодня их лимит просто исчерпан, она выгорела, и уставшее сознание ни нашло лучшего способа восстановиться, кроме как сон.

Завтра она будет плакать, мне не изменить этого. Но на сей раз извечную просьбу моего золота быть рядом я выполню не формально, а по-настоящему. Сколько раз убеждаюсь, что нужно быть внимательнее, столько раз и просыпаю самые главные моменты.

Белла пережила две грозы без меня — допустимый лимит превышен в два раза.

Но как же она смотрела!..

Ее сумасшедшая просьба, которая, мне казалось, послышалась, воплотилась-таки в реальность…

И хоть ладони она сжимала, хоть дрожала, глядя на молнию и слыша гром, дышала чаще и куда менее глубоко, все же… смотрела. Не кричала. Не пряталась. Не молила меня закрыть окна, шторы и укрыть нас одеялом с головой.

Будем честны, даже за меня она не так цеплялась, как прежде.

Это итог беседы с отцом? Или ее страх действительно слабеет?

Нет для меня большего счастья, но так скоро… сомнительно.

У меня и в тот момент, когда попросилась в постель, появились сомнения. Гроза постепенно сходила на нет, Белла, облокотившись на меня, лениво водила по небу глазами, словно бы ища еще вспышки, а ветерок разгонял темные тучи. Стоило ему усилиться, она поежилась, закрыла глаза и сказала: «я очень хочу спать».

К простыням она приникла с благородностью и отпечатком улыбки. Так и не открывая глаз, шепнула ложиться с ней… и уснула. По-настоящему.

Не желая тревожить жену, я только лишь поправляю ее одеяло. Белла беззащитная, когда так спит, но и очень красивая тоже.

Мой золотой, любимый Бельчонок, однажды это кончится. Однажды твой сон будет таким, как сегодня, не из-за чудовищной усталости, а просто потому, что ты в порядке. Мы все в порядке. И ни молния, ни люди, ни какие-либо другие события не заставят тебя переживать.

Обещаю.

Я задергиваю шторы и закрываю окно. Осторожно, дабы не разбудить, пристраиваюсь за спиной жены. Она, такая маленькая сегодня, точно ребенок, занимает меньшую часть постели. Теплый клубочек, столько всего испытавший за несчастные сутки. В моем сердце цветет розарий, а тепло распространяется по всему телу — для нее.

Белла удивительна, бесподобна и крайне нужна. В ее вдохах — смысл моего существования. И тем сильнее желание оберегать ее, защищать и быть рядом, когда нужно. Больше от этого принципа я не отступлюсь.

— Надо спать… — едва слышно, сонно, бормочет Изза, ровно, как умеет только она, встраиваясь в мои мысли. Сокровище.

— Конечно, — успокаиваю ее, нежно поцеловав темные волосы. Укладываюсь рядом, приобняв жену рукой. Она расслабляется еще больше, ткнувшись носом в подушку. — Доброй ночи, любимая.

Не передать, с каким нетерпением ждем ваших отзывов! Пожалуйста, не проходите мимо. Расскажите свое впечатление!

Приятного прочтения:)

Capitolo 57

Дробленый фундук, шоколадно-ореховый крем и глазурная оболочка с несменным товарным знаком в виде дерева с яблоками-рожицами, вселяющими в душу свет: конфеты эти, которыми угощают здесь, пока ожидаешь заказ, давно стали визитной карточкой заведения. Дети в восторге.

Блиннерия «Дерево улыбок», разумеется, подает блины. Вкусные, пышные блины с тысячей вариаций ингредиентов и соусов, включая даже самые экзотические. Еще здесь есть кофе, чай, есть соки и сладкие коктейли без капли алкоголя, от которых постоянные гости приходят в экстаз. К тому же, интерьер заведения явно продумывали не один день — для маленьких посетителей отдельная зона с незабываемым муляжом того самого дерева, по которому можно и ползать, и кататься, и взбираться, и что только еще не делать, есть поляны с резиновыми цветами, полки с игрушками, бесплатный автомат с маленькими черничными маффинами.

И пока ребятня возится в незатухающих играх, родители могут перекусить, обсудить что-то за чашечкой кофе, а порой и просто полюбоваться на детей. В «Дереве улыбок» все дети действительно дети. Это очень вдохновляющее зрелище.

Розмари мне так говорила. Говорит.

Она в светло-малиновой блузке и бежевых брюках сидит напротив в своем оранжево-зеленом кресле, повернув голову к стеклянным дверям веранды, за которыми слышен детский смех. На ее лице мягкая улыбка, затаившаяся и в глазах. Мы словно бы переносимся на много лет назад, в те дни, когда я сама карабкалась по этому дереву и старалась, как могла, наладить контакт с детьми рядом. Роз сидела поблизости, всегда готовая утешить меня и словом, и новой порцией медовых блинчиков, и смотрела точно так же. Любовалась.

— Как здорово, что ты предложила прийти сюда, — беру с блюдца с конфетами еще одну сладость, на сей раз шоколад с пралине, — здесь очень здорово.

— Это было твоим любимым местом на протяжении десяти лет, — мама отворачивается от разглядывания малышни, переключаясь на меня. Кладет руки на стол, поворачивая ко мне ладони. Слишком нерешительно для моей Роз.

— Потому что здесь мы не прятались, — не заставляя ее ждать ни секунды, нежно пожимаю протянутые руки. Они все такие же мягкие, какими помню. Вся Розмари такая, какой я помню. Время отразилось на ней морщинками на лице, которых не избежать нам всем, чуть затухшим блеском глаз… но время — ничто, когда есть любовь. Не раз уже было доказано.

— Что такое, Цветочек?

Растерянный голос Розмари напоминает мне о бинте на одной из ладоней. Ксай заботливо перекладывал его как раз этим утром.

— Порезалась, ничего страшного.

— Когда ты успела?

— Ты же знаешь, какая я неуклюжая.

Розмари тяжело вздыхает, вынужденная это признать. Все же, оглядывается на детский городок.

— Больше мы никогда не будем прятаться, Белла.

Я, прикусив губу, быстро киваю. Не знаю, стоит ли развивать эту тему снова. Когда я проснулась этим утром, Алексайо был невероятно нежен со мной. Невероятно — ключевое слово. Он очень старался ненавязчиво, но целиком владеть ситуацией. И многое бы отдал, что не скрывал, дабы читать мои мысли и предугадывать настроение. Истерики он боялся больше всего.

В течение этой ночи, я прихожу к одной ясной, четкой мысли: близость — самое ценное, что есть в человеческой жизни.

Близость неравнодушных, родных людей, которые не упрекают за слабости, не стыдят за страхи, встречают с улыбкой даже после неудач и самых ярких провалов. Их интересует душа, а не материальные ценности и общепринятые стандарты. Скорее они отрекутся от мира, чем от тебя — даже если это заставит их отказаться от чего-то поистине важного, личного. А благодарности никто так и не потребует… разве же это жертва?

Тем прекрасна и ужасна любовь одновременно — она стирает все мыслимые и немыслимые границы. Стоя на распутье, человек последует за сердцем, а не за разумом. Так уж устроены наши чувства.

В любви — вдохновение, желание побеждать, двигаться вперед. И просыпаться по утрам. Порой это — самое сложное из всего.

На протяжении шестнадцати лет своей жизни открывая глаза после наступления рассвета, я не могла найти и капли смысла, толики необходимости делать это снова. Меня ждала запертая на семь замков золотая резиденция, презрительные взгляды отца, пышущие гневом, предстоящая со следующей же грозой пытка ужасами прошлого. Вставая и ложась с одной мыслью — своей виной — я потеряла из виду солнце…

И потому, наверно, мне подарили собственное… греющее лучше любого другого. Самое яркое.

Алексайо, чьи пальцы сейчас так трепетно скользят по моим волосам, легонько путаясь в прядях, дарят мне тепло. Ни одеяло, такое мягкое, ни подушки, такие гладкие, ни уж тем более согретый воздух утренней комнаты, за чьими окнами уже вовсю горит небесное светило, не способны на это.

Эдвард, и только он, умеет согревать мою душу. Вот такими вот незначительными прикосновениями.

Мне всегда было интересно, за какие заслуги человек получает возможность встретить свою половинку души. Найти ту любовь, которую не опишешь никакими словами, какую только почувствовать можно, увидеть все в истинном свете и оценить, в какой тьме жил до столь судьбоносного момента. И как вообще жил…

Я лежу у Ксая под боком, чувствуя его тело каждой клеточкой своего. Он умиротворенно дышит, к такому же умиротворению ненавязчиво подводя меня, и, похоже, мягко улыбается. А мягкая улыбка Алексайо — захватывающее зрелище.

— Привет…

На мое тихое, неумелое приветствие после ночи, заполненной, залитой этим недостойным поведением и щемящим душу страхом, улыбка мужа становится еще и нежной.

— Привет, мое солнышко.

Я люблю, когда он так говорит. Все время нашего знакомства я столь искренне удивлялась, почему Алексайо на малейшую щепотку ласки, на мельчайшее доброе слово реагирует едва ли не тоннами благодарности. А сейчас понимаю. Потому что после таких вот ночей, после всех произошедших событий, обнажающих тебя куда глубже, чем просто до голой кожи, абсолютное принятие вызывает на глазах слезы. Вдохновляет.

Я прижимаюсь к мужчине теснее.

— Ты давно не спишь?

— Поверь, я выспался, Бельчонок, — не давая и малейшего повода усомниться в своих словах, Ксай утешающе целует мой висок. Игриво трется возле него носом. Но в игривости этой — ласка. И беспокойство, которое почти синоним имени Аметистового, — а ты?

— Скорее да, чем нет…

— Ничто не мешает нам поспать еще.

— Не хочу, — я качаю головой, прежде чем поднять глаза. — Бодрствовать с тобой ничуть не хуже.

Не юлю. Открытое желание обнять его и уткнуться лицом в подушку, никуда не отпустив, какое порой накрывает, когда Эдварду нужно на работу, даже не поднимает головы. Туман из ночи пропадает, но часть его, в виде дымки, все же остается. Она и притупляет ощущения. Вроде запоздалого, заканчивающегося эффекта анальгетика.

Эдвард, чьи аметисты внимательны, но доверчивы по отношению ко мне, не спорит. Принимает мое решение.

Он выглядит отдохнувшим, хоть и немного огорченным. А огорчила его, как это уже повелось, я…

— Мне очень жаль.

Кажется, он удивлен.

— Чего, малыш?

— Что я так вела себя этой ночью, — на сей раз мой черед удивиться, потому что произнести это выходит довольно мерным тоном, — я понимаю, что так нельзя.

— Бельчонок, ночью была гроза. В твоем поведении нет ничего вопиющего.

— Я не должна ее так бояться.

— Ты уже так и не боишься, разве я не прав? Этой ночью ты смотрела на молнию, Белла. Я очень горжусь тобой.

Подобные слова от него — верх блаженства. Гордость Ксая, в принципе, то, ради чего я могу свернуть горы. И все же, Алексайо, в попытке поддержать меня, может и не такое сказать — с этим фактом надо считаться.

— Можно мы не будем говорить об этом?.. Сегодня.

Повторять дважды ему не нужно. Уникальный соглашается без лишних вопросов — одним лишь «разумеется», и бархатными касаниями, ставшими явнее. Я пытаюсь отвечать ему на эту ласку — кладу руки на грудь мужа, веду по ней линии. И останавливаюсь, изумившись.

— Я вчера?.. — взгляд непроизвольно цепляет бинт на ладони. Точно помню, что вечером его не было.

— Это все защелка двери, — хмуро отзывается Ксай, глянув за мою спину, — я не уследил, прости меня.

— За тем, как я цепляюсь за двери?

— За тем, как ты проснулась.

Вот уж криминал…

— Будешь ставить будильник на каждый час?

— Буду внимательнее, — без шуток отвечает Эдвард. Приглаживает мои волосы. — Скажи мне лучше, как ты себя чувствуешь? Хочешь воды?

— Если честно, я хочу только есть, — почему-то пунцовея, докладываю ему. До такой степени быстро и откровенно, что даже остановить себя не успеваю. Слова теперь сами решают, когда им быть произнесенным.

— Правда? Запросто, малыш. А чего именно?

— Чего-нибудь… твоего.

Наглею окончательно и признаю это. Спокойно, стоит заметить.

— Как насчет блинчиков? — нежно предлагает Ксай, с любовью приникнув к моему плечу, целует его, прежде чем поправить сползшую ниточку-шлейку ночнушки, а еще радуется переводу разговора в новое русло — полезное, с его точки зрения. С едой у меня всегда были сложности, тем более после кошмаров. — С каким-нибудь вареньем?

Он таким тоном спрашивает… я окончательно сдаюсь. Представляю себе это зрелище — Ксая, занятого готовкой, аромат его маленьких шедевров из теста, то, как они изысканно лежат на тарелке, какие у них хрустящие краешки и мягкая серединка… не думала, что могу так восхищаться едой. Но я до смерти голодна, это правда.

Есть только одна, мелкая и последняя, но нужная просьба:

— С клубничным вареньем, если можно…

Во время завтрака Эдвард развлекает меня какими-то милыми рассказами и просто спокойным, семейным разговором. Будто ничего не было, непредвиденных вещей не случалось, а Вегас — только лишь фон. Я чувствую умиротворение, какое так грело душу в России, тем более, завтра мы будем дома…

Завтра.

Приятная мысль.

Расстраивает в ней лишь то, что Розмари дома не будет…

Так я и прихожу к желанию еще раз маму увидеть. Отъезд, несомненно, будет долгим, а пообщаться как следует не удалось.

И вот, мы здесь: блинная (видимо, сегодня такой день — Масленица Беллы), стол и стулья, Розмари передо мной — гладит руками скатерть в ожидании ответа. А она, как и Эдвард, заслуживает правды. Даже неприглядной.

Надо…

— Мама, можно я буду честной?.. Я не смогу его простить…

Я боюсь смотреть на ее лицо. Не знаю, из-за чего больше — непринятия, недовольства, горечи?.. Розмари всю жизнь была миротворцем. Она, как могла, старалась обеспечить в доме хотя бы видимость мира, стирая между нами с Рональдом острые углы. Только силы ее отнюдь не бесконечны. И после того, как буквально на пару дней она слетала к сыну в Москву, чтобы помочь с чем-то, они окончательно иссякли. Она вернулась, застав нас немыми врагами, подписавшими договор согласия: выходные мои вне дома с кем, как и где хочу, а его деньги. Всегда Ронни пытался откупиться от меня деньгами…

Глаза предательски жжет.

— Белла, это будет твое решение, которое никто не осудит, — мама с особой нежностью поглаживает мою забинтованную ладонь, — только дай себе время на его принятие — все, чего я прошу.

— Ты надеешься, что я передумаю…

— Я надеюсь, что он заставит тебя передумать, — качает головой она, — я знаю, как тебе сейчас нелегко, моя милая. Просто отпусти это. На сегодня — точно. Или, если тебе нужно выговориться, нужно что-то рассказать — я слушаю. Всегда и везде, Белла, решение теперь за тобой.

— Тогда давай сменим тему…

Розмари, хмыкнув, согласно кивает. Официант приносит наш чай — черный для Розмари, зеленый — для меня. Маленькая частичка Ксая на этом столе разряжает обстановку. Все запахи, звуки, цвета, которые ассоциируются с ним, обладают вот такой вот удивительной силой: тучи разгоняют, пуская на небосвод солнце. И пусть в Вегасе нет недостатка в теплых днях, это тепло — особенное. Оно из души.

Я делаю первый глоток.

— Мы хотим…

Розмари поднимает на меня глаза, отставив чашку на блюдечко. Любопытство, какое сияет в них, вдохновляет. Но вот огонечек опасения способен побеспокоить. Нужна ей такая правда, такие новости? Я не знаю.

— Вы с Эдвардом, Белла? — осторожно подводит меня к ответу мама.

Я, нахмурившись, прикидываю, какова вероятность, что она поймет. Я не могу и не хочу молчать об этом, тем более не с кем больше мне делиться такими новостями. Попробовать?..

Она же мама, в конце концов!

…Будь что будет.

— Мы с Эдвардом хотим ребенка.

Взрыва не происходит. Радуги над головой не загорается. Мир не переворачивается с ног на голову. Просто лицо миссис Робинс серьезнеет.

— Очень ответственный шаг, Цветочек.

— Да. Но и Эдвард очень ответственный человек. А я надеюсь однажды ему соответствовать.

Розмари вздыхает.

— Не пойми меня неправильно, Белла, однако не потому ли это все, что ребенок нужен ему?

— Он и мне нужен. Всю жизнь ты повторяла, что дети — самое большое счастье, Роз. Помнишь?

— И никогда не заберу свои слова обратно, — ее взгляд наполняется обожанием, от которого в детстве за моей спиной вырастали крылья, а сейчас сердце тонет в тепле. Она ласково потирает мои пальцы, — однако, моя девочка, они забирают очень, очень много сил. И порой ни на что иное их уже не остается …

— Я надеюсь, мне хватит.

Делаю еще глоток чая. Запах его — мое вдохновение.

Розмари разглядывает меня, будто впервые. Словно бы что-то прикидывает в уме.

— Знаешь, Белла, ты удивляешь меня все больше с каждым днем.

— Желаниями?

— Своим взрослением. Мы не виделись пару месяцев, аты… молодая женщина теперь. Очаровательная, любящая и безупречно красивая.

— Ты меня смущаешь…

— Правдой? — Роз качает головой, улыбнувшись с проблеском доброй грусти. — Ну что ты. Я в восхищении, так и знай.

— Это все Эдвард, мама.

— Узнай он, что преуменьшаешь свой вклад и силу в изменение положения вещей, вряд ли бы обрадовался, не так ли?

— Мой единственный вклад: стараться соответствовать ему, быть его достойной, — ни капли не сомневаясь в ответе, ровным голосом произношу я. Пожимаю плечами. — Только так, Роз.

— Ты хочешь сделать это для него?

— Родить ребенка?

— Да.

— В большей степени — да. Я пришла к желанию стать мамой, когда поняла, как сильно Эдвард хочет быть отцом, — не таюсь, не видя в этом ничего предосудительного, — я хочу для него максимального счастья, Роз. А это — его самая заветная мечта. Теперь и моя тоже.

Мама смотрит мне прямо в глаза, не давая отвести взгляд. Я все еще жду ее отрицательной реакции… или сбитой реакции… или растерянной на мою новость, но ее нет. Неужели даже Розмари понятно, как сильно мое желание? Что я готова к нему?

— Знаешь, я могла бы многое тебе на это сказать: что ты еще очень молоденькая, Цветочек, что, возможно, не совсем представляешь полную картину появления малыша, что неплохо бы еще немного проверить ваши отношения, — она почти смеется, по-доброму, на этих словах, — только вот я сама родила Фелима в девятнадцать, а глядя на то, какой у вас с мистером Калленом вышел союз… думаю, говорить это все будет просто глупо.

Своей здоровой ладонью я переплетаю пальцы с ее. Ее искренняя заинтересованность подтачивает мои сомнения. Ближе к корню.

— Я хотела бы быть такой же мамой, как ты, Розмари.

Вот это честно. Роз тронуто хмыкает.

— Ты будешь куда лучшей, Белла. Значит, ребеночек. И когда? — ее глаза вдруг вспыхивают очень ярко. — Неужели?..

— Нет, пока нет, — на мгновенье опустив взгляд, отрицаю, — но мы решим эту проблему.

— Проблему?

— Раньше у Эдварда были кое-какие сложности с зачатием. Однако сейчас это исправимо.

Раз выливать правду, так уж всю. Надеюсь, Ксай меня не осудит…

— Не сомневаюсь, — Розмари делает вид, что проскальзывающее на моем лице огорчение мимолетно, — желания сбываются, ты же знаешь. Важно лишь то, как сильно желаешь.

— В таком случае, я уже должна быть беременна.

Мама посмеивается, третий раз за сегодня обернувшись на детский городок. Шум оттуда приглушен дверями веранды, на которой мы расположились, но его все равно слышно. И если кого-то из посетителей это раздражает, то я ловлю себя на мысли, что меня — абсолютно нет. Я полюбила детей после знакомства с Каролиной. А узнав, как их любит Ксай… прониклась окончательно. Может быть, это звучит пафосно или даже глупо, но я не могу не любить то, к чему тяготеет Алексайо. Самые обыкновенные вещи он преображает. Меняет меня каждый день, хоть и не стремится. Меняет в лучшую сторону.

— Как символично, что мы пришли сюда, — цокает языком Розмари.

— Не могу не согласиться.

Приносят наши блинчики. Мои — исконно медовые, а для мамы — с теплой голубикой. Мы обсуждаем приятные мелочи за приятной едой. Вспоминаем некоторые наши вечера здесь, какие-то забавные истории из жизни, делимся предположениями, как достигается такая консистенция теста блинчиков, и я искренне заинтересовываю Роз своим интересом к кулинарии. Она укрепляется в мысли, как сильно я изменилась.

— Ты никогда мне не рассказывала о своем браке, Роз… — когда мы на время замолкаем, рассматривая прохожих в окне и давая себе перерыв, произношу я. Не знаю почему, а вспоминаю. Может, мы просто исчерпали лимит тем?

— Это не самая интересная история, Белла.

— Ты можешь не отвечать, — я отрезаю себе кусочек блинчика — истинно райской еды, вкус которой так знаком с детства, — это глупый вопрос, я понимаю.

— Он не глупый, он… даже своевременный, наверное, — Роз почему-то краснеет. Опускает глаза, откладывает вилку, словно собирается с духом.

Я хмурюсь.

— Мы познакомились в кино, тогда это было одним из немногих развлечений. Он был на три года старше меня, но очень хорош собой и не менее хорошо умел ухаживать. Цветы, конфеты — девушки очень легко на это ведутся. А потом мы приняли решение пожениться. Я была уверена, что это по большой любви.

Я помню тот вечер, когда отправлялась с Эдвардом на первую встречу. Роз говорила мне, что безопасность, забота и вера куда важнее искрометных ощущений любви. Эдвард был для нее надежным человеком, а это несомненно то, чего она для меня хотела — как любая мама. Стабильности, добрых отношений, верности. Для начала — хотя бы самому себе, своим принципам. Она уже вспоминала, что вышла замуж по любви. И когда я пыталась возразить, что только она способна сделать счастливыми… лишь улыбнулась. Горько.

— Фелим родился и наши чувства как-то очень быстро грохнули об быт, — Роз пожимает плечами, подсказывая обычность такой ситуации, — мы были очень молоды, ребенок… это я сейчас отца его понимаю, а тогда была очень зла. Я бы, наверное, на весь мир обозлилась, Белла, что у нас не складывается, если бы не пришла к вам. К тебе.

Мама смотрит на меня… и я вспоминаю. Сидя на руках у Изабеллы-старшей, моей настоящей матери, я глядела на новую няню с подозрением, интересом и, отчасти, ужасом. Потому что считала тогда, что она намерена оторвать меня от мамочки. Но Роз… знала столько игр. Она была так… добра ко мне. Она… опекала меня, увлекала меня во время родительских ссор, как могла защищала от них. От всего дурного. Я быстро к ней прониклась. С тех пор у меня были мама и Роз. А потом осталась только Роз…

— Когда твоей матери не стало, Белла, мне пришлось уехать, ты помнишь, я думаю. Родственники моего мужа очень любили Фелима, заботились о нем, давали все, что только необходимо, что только может потребовать его взросление. Он был окружен небезразличными к его судьбе людьми, он купался в нежности. И когда я вернулась, чтобы забрать вещи… чтобы попробовать с отцом Фила снова наладить жизнь… увидела тебя в этом пустом доме… ты кинулась ко мне и расплакалась. Ты молила тебя не бросать. Так разве же я могла тебя бросить, мой Цветочек?

…У меня никого не было. У ее сына были все. Не представляю, как бы поступила я в ситуации Розмари. Уже даже слыша эту историю, уже обдумывая ее… выбрала бы своего ребенка или чужого? Выбрала ли бы вообще?

— Я никогда не смогу отблагодарить тебя сполна, Роз…

— Девочка, ты что, — она изумленно вскидывает бровь, тепло накрывая мою руку своей. Забывает о блинах, — Белла, ты лучшее, что было у меня в жизни. Я бесконечно виновата перед Фелимом, я не искуплю своей вины, но правда в том… что я не разу не пожалела. Мне казалось всегда, что ты моя дочь… он был слишком, слишком похож на отца.

Я не могу удержаться. Отодвинув свою пустую тарелку, легонько целую руку мамы, которую держу в своей. Под ее удивленный вздох.

— Мне в жизни везет на ангелов, Розмари… ты — один из них.

Миссис Робинс смаргивает слезную пелену, закусив губу. Смотрит на меня до боли влюбленно. На меня, помимо Ксая и Иззы-старшей, никто в жизни так не смотрел. Это особый взгляд. В нем — вся палитра чувств.

— Больше ты не влюблялась? — стараясь отвести нас от темы, вызывающей слезы, методично продолжаю разговор я. Просто сидеть здесь и говорить с мамой — лучшее, что может быть, мне не хватало этого. Завтра мы с Алексайо покидаем Лас-Вегас, и, могу поклясться, я не стану по нему скучать. Но вот Роз… Роз — все, что раз за разом заставляет меня возвращаться в этот город.

— Больше нет, Белла.

— Но ты вполне бы могла. Что тебе стоит покинуть резиденцию? Я могла бы помочь…

— Там мой дом, Цветочек. Я не хочу оставлять его.

— Там твой вынужденный дом… почему ты в нем остаешься?

Простой по сути вопрос оказывается непростым по ответу. Мама немного напрягается, нерешительно коснувшись меня взглядом. В нем — опасение говорить. Правду?

— Как видишь, я оттягивала, Белла, но… мне бы стоило тебе сказать. Сегодня.

Мой черед насторожиться.

— Сказать что?..

В голове уже тысячу роящихся, страшных мыслей. Больше всего я боюсь болезней. После дней в больнице с Ксаем это — худший кошмар. Розмари тоже уже не двадцать… боже, пожалуйста, пусть, если это болезнь, она будет излечимой. Я все что угодно отдам. Я… я не могу ее потерять. Только не теперь.

— Об отношениях, — Розмари набирается решимости, пытаясь говорить твердо, ясно и четко. Боязнь еще в ее глазах, но слабеет с каждой секундой. — Это очень важно.

Не больна?.. Уже легче. Хорошо.

— Белла, после встречи с отцом Фелима и нашей страсти, которая поглотила нас и не дала выхода, разрушив все за несчастные пару лет подчистую, я перестала доверять сказкам. Истинная человеческая сущность не просто желать чье-то тело, а привязываться, чтобы затем влюбляться — в душу. В мысли.

Она берет паузу, а я ловлю себя на мысли, что сжимаю в руках фарфоровую чашку. Затихает на заднем фоне даже детский смех, самый постоянный и неуемный звук, что есть здесь. Встает пара за соседним столиком — мы на веранде практически одни. И, не глядя на лето, по спине моей бегут мурашки.

— Я не понимаю…

— Девочка моя, прежде всего, я бы хотела попросить тебя постараться понять то, что мои слова никак не скажутся на наших отношениях. В моей жизни ты самый главный человек. Я никогда не сделаю ничего назло тебе, в обиду тебе. Ты говоришь, я ангел… но ангел для всех нас — ты. И это уже неоспоримо.

— Розмари, я не понимаю, — повторяюсь, знаю, но ничего не могу поделать. Добрая атмосфера любимой блинной затягивается тучами. Что-то мне подсказывает, ответ на поверхности, он прост. Я должна была догадываться, должна была знать. Важное? Нужное? Да что же?!

— Я прожила в одном доме с вашей семьей много лет, Белла. Но нужна в нем я была не только тебе.

С силой прикусываю губу. Едва ли не до крови.

— С твоим отъездом, как видишь, многое изменилось. Даже твой отец изменился, а это казалось в принципе невозможным, — она невесело усмехается, но потом серьезнеет. Смотрит на меня с любовью и призывом понять. Смотрит с надеждой. — Цветочек, и я, и он за столько лет впервые вдруг поняли, когда за тобой закрылась дверь, что от одиночества никому не спастись. И что проще встретить его, как и старость, вместе…

Мне кажется, обручальное кольцо на безымянном пальце сдавливает его со всей возможной силой. Даже дыхание перехватывает.

Варианты. Вариации. Версии. Миллион. Миллиард. Только не понимание, только не осознание. Я отчаянно ищу, как еще трактовать слова Розмари. Я отказываюсь в них верить.

— Вы что же?..

— Белла, мы оба в жизни испытали достаточно. И я, и Рональд любили… слишком сильно. Это очень больно — так любить, а затем терять, я думаю, сейчас ты понимаешь меня как никто. Счастье не строится на великих словах, а уж тем более — в постели. Более глубокие, более выстраданные чувства куда крепче. За столько лет привязанности и уважения, что у нас были, хватило, дабы нас объединить.

— Уважении? Ты шутить, наверное.

— Ты просто многого не знаешь, милая.

Это очень странная реакция — словно бы гаснет свет. Цвета перестают быть достаточно яркими, теряют свои оттенки. Черно-белая картинка, чуть-чуть приукрашенная отблеском радужного. Любые звуки на заднем плане — как через вату. Куда громче стук сердца. Куда громче — дыхание. Не пойму только, мое или Роз.

Мама пожимает мою руку. Любяще, нежно, она касается ее, стараясь привлечь мое внимание, облегчить восприятие своих слов. Только вот я почти не чувствую ее пальцев на коже.

— Не говори, что любишь его…

— Это не совсем любовь, Белла, это скорее радость близости и радость того, что тебя понимают. Простое желание разделить с кем-то свое мироощущение.

Она готовилась к этому разговору. Розмари всегда сперва мнется, выглядит нерешительной, но когда уже начинает — твердо стоит на своем. И умело направляет беседу в нужное русло, стараясь сказать мне побольше, но помягче. Щадит меня и особенно внимательно относится к моим чувствам. Не оставляет с ними один на один — касается, говорит «Цветочек», «моя девочка», любит меня.

А я все равно в ужасе. Сколько бы ни касалась.

— Он чудовище.

— Снаружи.

— Ты сама говорила, что мультфильмы Диснея — глупость. Он не принц, Роз… он никогда им не был.

— Отец бесконечно виноват перед тобой, моя девочка. Никто и никогда, тем более он сам, не станет это отрицать, — на сей раз Розмари наклоняется и целует мою ладонь. Согревает замерзшую на жаре кожу. — Только все равно найдутся те, кто даже самым беспощадным даст шанс. Возможно, потому, что видят его душу?.. Как он изменился?..

— Ты ангел для меня… не для него!

Горечь отчаянья. Она захлестывает. Я не понимаю, не могу додумать, почему? Может, все-таки соврала Ронни? Может, ненавижу его? Или это собственнические замашки по части Розмари? Было бы логично. Но все, что приходит мне на ум — страх за нее. Боль за нее. Потому что недостоин Рональд ничего столь светлого и чистого. Он все рядом с собой погружает в беспросветный мрак.

— Белла, он другой, правда… тебе, к моему огромному горю, неведомо, каким мистер Свон может быть человеком… каким его знала твоя мать.

Я сейчас разрыдаюсь. Это отвратительное, надоевшее ощущение. Беспомощность. Как же я ненавижу свою беспомощность. Столько разговоров о мудрости, о взрослении, но лишь беседа, лишь пару слов, лишь нечто неожиданное — и всему конец. Любого можно сломить причинением вреда тому, кого он любит. Слабое место есть у всех. И что же это за жестокость жизни, постоянно бить в одно и то же место? Кто там говорил, что дважды молния не ударяет? КТО?!

— Она не была с ним счастлива. С ним никто не может быть счастлив. Он тебя погубит, Роз…

Вот и сон, воплощение его во плоти — «я заберу у тебя самое дорогое». Я думала, Рональд нацелен на Ксая. Оказалось, вот о ком речь.

— Он спас меня, Белла, — скромно бормочет Роз, — на переходе, что недалеко от Белладжио. Он ждал меня на другой стороне дороги, а я не заметила, как погас зеленый свет… твой отец к чертям помял машину, резко вырулив прямо на встречный автомобиль, чтобы защитить меня.

Что-то я сомневаюсь…

— От того, что у него хорошая реакция, он ужасен не меньше.

— Белла…

— Розмари, не поступай со мной так, — говорю тихо, не плачу, даже не всхлипываю. Внезапно на смену тому страху и горечи, какие подливали масла в огонь, приходит вчерашняя прострация, растянутость мыслей. Слишком много за два дня. — Я не могу потерять тебя…

— Милая моя девочка, ты никогда меня не потеряешь, — в голосе Розмари те материнские нотки, от которых мое сердце бьется неровно, — всегда я рядом. Всегда я с тобой. Без разницы, к кому я привязана — к тебе больше.

— Это уже даже не смешно…

— Цветочек, послушай, — она призывно глядит на меня, крепко пожимая руки, — я люблю тебя. Но люблю и Рональда тоже. Нам осталось не так долго, большая часть жизни прожита и ошибки, что сделаны, многие не исправить. Это почти благословение, что нам есть с кем хоть немного, хоть каплю, но побыть счастливыми… с твоим отъездом мне было очень тяжело.

— Переезжай в Россию.

— Мой дом здесь, Белла, — мягко повторяет она. Качает головой. И в этом жесте, в ее взгляде в этот момент — очередное свершившееся решение. Неизменное.

Я даже ухмыляюсь. Только вот от ухмылки этой на лице Розмари появляется с десяток морщинок, а у меня в груди покалывает. Цвета возвращаются — мир не черно-белый. Только вот яркими им еще долго не стать.

— Передай Рональду, что я ошиблась вчера — я все-таки его ненавижу.

Мама с болью смотрит на то, как я поднимаю на ноги. Как кладу купюры на стол, а телефон — в сумку.

— Давай немного поговорим, Белла. Еще совсем немного.

— Я поняла тебя и услышала то, что ты хотела сказать, Розмари.

— Белла, ты слишком болезненно это воспринимаешь, попробуй только представить…

— Уж от представлений воздержусь точно, — вздергиваю голову я, поморщившись, — спасибо за компанию, Роз. Было… приятно тебя увидеть.

Розмари поднимается следом за мной. Хватает свою сумку.

— Если ты не хочешь здесь быть, уйдем вместе.

— Я уйду одна, — осаждаю ее, не принимая никаких отговорок, — и одна вернусь домой. Если ты позвонишь сейчас Эдварду, я больше никогда не стану с тобой говорить.

— Белла!..

— Я возьму такси и поеду. Мне просто нужно побыть одной немного. Умирать не стану — я ему нужна.

Моя речь и решения, которые принимаю, миссис Робинс… миссис Свон? О Господи! Так или иначе, они ей не по вкусу. Только вот бороться со мной — глупо. Не теперь.

— Я люблю тебя, моя девочка, больше всех, — выдыхает она, повержено опуская голову, — независимо от всего.

— Тебя я люблю тоже, — скорбно пожимаю плечами. И все же выхожу из кафе, не оборачиваясь и не медля. Мне нельзя здесь оставаться.

На улице около четырех, жара спадает, пробивается мягкий ветерок. Я иду по асфальту знакомых улиц, смотрю на знакомые магазины и другие заведения, порой даже гляжу на лица прохожих. Я просто иду. Мне надо сейчас идти.

Внутри — пусто. Я уже почти смирилась с тем, как это ощущается, почти прочувствовала. Но, все же, не до конца. Раз за разом, день за днем открывается что-то новое в этом чертовом городе. И дыра в моей душе, которая, я думала, в России окончательно затянулась, растет. Разрывается, кровит, причиняет много боли. Но не думает, даже не помышляет остановиться. Никто не станет меня щадить. Даже Розмари… даже она… вот так.

Рональд — монстр. Он не способен любить. Мама клюнула на его… на что? Без понятия. На что-то. И где она сейчас? Там же будет Розмари… я потеряю Розмари из-за этого человека! МАМУ! СНОВА!

Отчаянье захлестывает. Такой тяжелой, такой терпкой волной, что нет сил противостоять. Я останавливаюсь, понимая, что сейчас упаду. Я не могу. Я не могу больше, сколько бы Ксай не звал меня сильной… последнее время силы этой нет совсем.

Я не вернусь больше в Америку. Я никогда, никогда не приеду. Пропади Рональд и его раскаянье пропадом. Он окончательно подписал себе приговор с моей стороны, забрав Роз. Она заслуживает куда большего, куда лучшего. Я ему не прощу.

Оглядываюсь по сторонам в поисках скамейки. Розмари позвонит Ксаю, к гадалке не ходи, сколько бы я не запрещала. А он скоро будет здесь. Дождаться? Или взять такси? Пешком мне не дойти не до куда точно…

И вот здесь в дело вмешивается случай. А может — издевательское совпадение. А еще, не исключено, что просто нужное время и нужное место. Напротив ближайшей лавки на аллее, где располагается блиннерия, есть бар — «Ронни-Фронни». Прямо символично.

Как ни странно, на пороге я даже не топчусь.

Внутри темно. Пахнет деревом и острыми специями. Мексиканский бар, судя по вывескам на стенах, картинкам и хрусту начос. Здесь они, похоже, главная закуска.

Я сажусь за барную стойку. Бармен, методично протирающий бокалы, с интересом косится на меня.

Меню вполне понятно. С Джаспером мы часто посещали подобные заведения.

Слышу себя как будто со стороны. Вижу себя как будто со стороны. Ужасаюсь.

Но положения дел это не меняет:

— Сет кашасы, пожалуйста.

* * *
Когда Вероника Каллен просыпается в двадцать минут четвертого ночи, она, оборачиваясь на мирно спящего мужа за своей спиной, сперва подозревает, что все дело в его объятьях.

Не глядя на свой грозный вид и, порой, не менее грозный характер, Эммет очень чувствителен. И подсознательно, понимает то или нет, похоже, опасается ее ухода — его крепкие объятья в ночной тиши становятся каменными, чтобы она не убежала. Легкий дискомфорт, который они доставляют, можно пережить — момент сомнений проходит и Натос разжимает руки, но вот жар, какой окутывает все тело, переждать бывает сложно.

Только вот этой ночью, хоть могучие ладони мужа и покоятся на ее талии, Нике не жарко. В спальне умиротворенная тишина, атмосфера всеобщего покоя и расслабления. За окном, прикрытым плотными шторами, пока еще темновато — солнечные лучи уж точно не могли потревожить.

Вероника аккуратно выскальзывает из объятий мужчины. Садится на скользких простынях, отодвигает край легкого, но пухового одеяла подальше, и оглядывается вокруг. Ни малейшего дуновения ветерка. Ни минимального шума. Ни даже скрипа последнее время приоткрывающейся дверцы шкафа. На дворе ночь, все обитатели дома — в царстве Морфея. А ей неспокойно. Нечто колющее, жгучее притаилось в груди. Не дает вернуться к Натосу и дождаться утра, вслушиваясь в его глубокое, убаюкивающее дыхание.

А ведь еще пару часов назад, когда мистер Каллен вынужден был внеурочно проработать непроверенные данные об уже собранном, первом образце самолета, его возвращение было пределом мечтаний для Ники. И потому, стоило только Эммету наскоро помыться и коснуться головой подушки, она сразу же прижалась к нему всем телом. Соскучилась.

Девушка поднимается на ноги, бесплотной тенью проскользнув к двери. Волнение не унимается, а значит, тому есть причина. Только лишь убедившись, что все действительно хорошо, она сможет вернуться и заснуть хотя бы до рассвета.

Ника выходит в молчащий, темный коридор. Его деревянные панели и пол, выполненный темным цветом, не внушают особого оптимизма. Но при том и не скрывают, что ни под одной дверью, включая детской, света не горит. Пусть и мрачное, а умиротворение.

А вот о лестнице, ведущей на первый этаж, такого не скажешь…

На первый взгляд все так же неизменно, темно и спокойно, но если приглядеться… на ступенях есть капелька света. Может, от фонаря с приусадебного участка? Может, Эммет забыл погасить камин? Уж точно в том, чтобы проверить, ничего криминального нет.

Вероника, стараясь идти тихо, спускается на первый этаж. Свет действительно есть. И края лестницы он касается своим малым уголком, лучась из кухонного пространства. Арка, выводящая туда из гостиной, этого не в силах упрятать.

В конец утерявшая понимание ситуации, девушка выглядывает из-за выкрашенных в греческом стиле — в белый — арочных стен.

За большим деревянным столом, который, прямо как хозяин, выглядит максимально устойчивым и могучим, на одиноком стуле с резной спинкой и в окружении рассеивающего света маленьких лампочек над плитой, сидит она. Каролина.

Задумчиво склонившись над каким-то малость потрепанным, глянцевым журналом, она нежно гладит его поверхность своими пальчиками. Роскошные темные волосы, растрепанные и навязчиво спадающие, заслоняя свет, откидывает за спину. Хмурится.

Веронику первым замечает Когтяузэр, пристроившийся на стуле возле хозяйки. Для него выделен ее банный махровый халат розового цвета и кот, хоть и прикрытый им, хоть и разморенный теплом, все же предельно внимателен. Негромко мяукает, поднимая голову.

Каролина переводит взгляд следом за кошачьим и тут же окончательно отрывается от журнала, вздрогнув всем телом. Но ни звука не издает.

— Прости, моя хорошая, — сразу же выступая из темноты коридора, Ника нерешительно выставляет руки вперед, — я не хотела пугать тебя.

Взглянув на нее из-под насупленных бровей, девочка бормочет, что не испугалась. Как-то рассеянно затем смотрит на печатное издание перед собой и, словно придя к какому-то выводу, накрывает его обеими ладошками.

— Еще так рано… почему ты не спишь?

Вероника кивает на время, так явно демонстрируемое духовым шкафом, а также на большое окно, ничуть не скрывающее только-только начинающее подергиваться светло-синим небо.

— Мне не спалось.

Емкий ответ юная гречанка выдает хмурым, отрешенным тоном. Больше в глаза девушке не смотрит.

— Ты приходила к папе, Каролин?.. Ну… в спальню?

— Не приходила. А тебе лучше было бы не приходить сейчас, Вероника.

Она очень старается сказать это грубо. Так, чтобы обвинили в плохом поведении или списали все на злость, какая порой так спонтанно возникает у детей из-за резкой смены обстановки. Но у Каролин не выходит грубо. У нее выходит грустно. И притом совсем не детской грустью, темной, выжженной по живому. С грядущими горькими слезами.

Вероника, даже подключив все силы, не смогла бы обидеться, не говоря уже о том, что обижаться на Каролину она в принципе не в состоянии.

- Αγαπητέ,[59] что случилось? — тон ее звучит еще ласковее, почти сразу же становясь бархатным. В бархате этом — сострадание.

— Ничего… просто уходи…

Карли знает, что не уйдет, сколько ни проси, она бы и сама никогда не ушла. Серо-голубые глаза затягиваются слезной пеленой, ладони уже не просто накрывают, а сжимают глянцевые страницы журнала. Стараются упрятать.

Стоять на своем прежнем месте Вероника больше не намерена.

В два легких шага преодолев расстояние между ними, она присаживается рядом с девочкой. Только не на стул, так кстати расположившийся рядом, а на корточки. Ловит ускользающий взгляд, пестрящий искренней болью. Она ниже Каролины. Она слушает ее.

— Солнышко, расскажи мне, что произошло?

Карли от нее отворачивается.

— Я его не отдам.

— Кого?

— Журнал. Он мой, — на сей раз взглядом Веронику все же удостаивают. Но помимо слез в нем еще и огонь, подсказывающий, что девочка не шутит. Она готова сражаться за то, что так уверенно прячет.

— Я не собираюсь забирать его, Каролин. Честно.

— Папа тоже так говорит. А потом их нет, — девочка резко захлопывает печатное издание, стаскивая со стола и что есть мочи прижимая к груди. Когтяузэр садится на своем стуле, с интересом разглядывая разыгрывающуюся перед глазами сцену.

— Я ничего не заберу, малышка. Я тебе клянусь, — Вероника подвигается ближе, нежно прикасаясь к плечику юной гречанки. На ней любимая пижама с единорогами, нежно-фиолетовая. Только что она, что тело совсем холодные. Девочка замерзла.

— Это больно… когда ты так делаешь…

— Когда глажу тебя?

Карли отрывисто кивает.

— Потому что я буду плакать…

Лишних слов от Каролины Вероника не ждет. Самостоятельно, пусть и ненавязчиво, привлекает ребенка к себе, обвивая ее за талию, оглаживая спинку. Точно по контуру между единорожками.

— А я тебя утешу, моя девочка.

Мисс Каллен терпит около десяти секунд, все еще надеясь, что Вероника отступится от своей затеи. Но она не отступается, а потому Карли сдается. Не отпуская журнал, все же склоняется к бывшей Фироновой. Лицом утыкается в ее шею, а остальным телом прижимается к груди и талии.

— Я очень по ней скучаю, Ника… я так скучаю по ней…

Она скулит как маленький зверек, загнанный в угол и брошенный на произвол судьбы. Не стремится обнять Веронику, не стремится посмотреть ей в глаза. Просто теснее прижимается и говорит. Внутри накопилось слишком много, чтобы замолчать это.

Не нужно быть гением, чтобы понять, что говорит малышка о маме.

— Те, кого мы любим, всегда с нами, Каролина.

— Я постоянно это слышу, но они не рядом… я ее не вижу, не слышу… я ее не чувствую… это все неправда! Я хочу ее видеть.

— Для этого есть воспоминания, — Вероника накрывает спину девочки обеими руками, легонько целуя ее висок. — Они нас спасают.

— Я ее… почти не помню, — словно бы это нечто постыдное, бормочет юная гречанка. Хныкает, перехватив спадающий с колен журнал, — ее больше не видно на обложках и по телевизору, а папа давно забрал у меня фотографии, картинки и журналы… он не хочет, чтобы я ее помнила.

— Может быть, он не хочет, чтобы ты расстраивалась?

— Я расстраиваюсь больше, потому что вот это — все, что у меня осталось, — она кивает на то лакированное издание, что держит в своих руках, и плачет горше. Ника прокладывает теплые дорожки поцелуев по ее лбу.

— Это журнал о твоей маме, Карли?

— Да…

— Если я пообещаю даже не трогать его руками, дашь мне посмотреть?

— Тебе не надо…

— Просто мне интересно, — примирительно замечает Вероника, перебираясь руками на кудри ребенка, поглаживает их, легонько распутывая, — но, если ты считаешь, что не надо, значит, не надо.

Карли закусывает губу.

— Это неправильно — смотреть тебе. Все говорят, ты будешь моей новой мамой…

Ника сострадательно прижимает девочку поближе к себе. Старается согреть.

— Кто так говорит?

— Я подслушала однажды… и Эдди с Беллой, и папа… все…

— Каролин, у девочки может быть только одна мама. Ты же не хуже меня это знаешь.

— Но у папы и Эдди их было две! У Беллы…

— Это немного другое, — стараясь говорить ровным, доверительным тоном, объясняет миссис Каллен, — вторая мама появляется у мальчика или девочки только тогда, когда он или она сами этого хотят. Они доверяют ей, они любят ее, они не хотят, чтобы она их семью оставляла. Только от них зависит, будет им эта женщина второй мамой или нет. Никто и никогда без твоего согласия и желания не сделает этого.

— Но кто же тогда ты?

Ее потерянность, помноженная на грустный взгляд, вызывает в Веронике волну нежности, разливающуюся по всему телу. Она очень надеется, что касаниям и поцелуям под силу это выразить.

— Я — Ника. Всего лишь.

— И ты не хочешь… быть этой второй мамой?

— Я хочу. Но стану или нет, зависит от того, хочешь ли этого ты, — девушка ерошит черные волосы малышки, не пряча улыбки, — а я просто буду рядом. Понимаешь, Карли, на самом деле, несмотря на то, что мы так быстро с тобой подружились, мы знакомы не очень долго, и ты не совсем знаешь меня. У нас с тобой еще есть время, чтобы стать ближе.

— Но я тебя уже люблю…

— Это делает меня бесконечно счастливой. Но никуда тебя не торопит.

Каролина задумчиво приникает к плечу миссис Каллен. Почти не всхлипывает.

— Можно сесть к тебе на руки?

— Запросто, — Ника ловко меняет их положение в пространстве, пересаживаясь на стул вместо Каролины, а ее забирая к себе на колени. Каролине немного неуютно, но это чувство перебивает жажда близости. Она перебарывает себя и занимает удобную позу, все так же у груди названной мачехи. Босыми ногами упирается в краешек спинки стула.

На мгновенье подняв на Веронику глаза, Карли шмыгает носом. Открывает журнал на той страничке, что так усиленно прятала от чужих глаз.

— Вот…

Исполняя свое обещание не прикасаться к изданию руками, Ника лишь мягче обнимает девочку.

На развороте, занимая всю его площадь, слева и справа, отражаясь в двух древних зеркалах в золоченной раме, замерла она — королева. В узком бирюзовом платье, так выгодно смотрящимся на темно-сером фоне замкнутой комнаты, с потрясающей фигурой без единого изъяна, высокой грудью, ровной светлой кожей, женщина действительно прекрасна. Взгляд ее, и смеющийся, и многообещающий, и игривый, смотрит в самую душу. А руки, изящно изогнувшись в жесте испанской танцовщицы, добавляют нотку страсти. При виде такой женщины желание — самое малое, что могут испытывать мужчины. И Мадлен Байо-Боннар в коллекции от Dolce&Gabanna чудесно это известно, судя по ее выражению лица.

Только вот маленькая девочка, которую Ника обнимает, видит здесь не модель десятилетия, не звезду европейских подиумов и даже не ту диву, ту музу, которой поклонялся сам Матрэ, а свою мамочку.

Вероника, благодаря Эммету, знает, что делала Мадлен с дочерью и что намеревалась сделать. Вряд ли она ненавидит эту женщину меньше, чем сам Танатос. Однако Карли, тем более в таком нежном возрасте, знать этого не надо. И не надо видеть отрицательных эмоций по отношению к той, что уже все равно не вернется. Если однажды она узнает, так тому и быть. Может, она поймет их, может — нет. Простит Мадлен или не простит — ее личное дело, ее выбор. А пока она ее любит. И все сильнее от того, что никогда больше не увидит в живую.

— Очень красивая, — произносит Вероника, запоздало догадавшись, что Каролина подрагивает вовсе не от прохлады комнаты, а от ожидание ее реакции. Пальцы девочки впились в страницу, надеясь успеть вырвать журнал из-под шквала огня, если Ника вдруг решит навредить ему.

Такого комментария ребенок точно не ожидает.

— Ты правда так считаешь?

— Конечно. И ты очень похожа на нее, что, думаю, тебе известно.

Каролина ничего не отвечает. Разжимая пальцы и оставляя журнал на своих коленях в свободном доступе, она просто устало приникает спиной к миссис Каллен. Сонно вздыхает.

— Мне она сегодня снилась… я хотела прийти к папе, но стучать… не хотела. Это так громко и страшно, когда ночью тихо…

Вероника краснеет.

— Не обязательно стучать громко, Карли. Мы всегда тебя услышим.

— Раньше я никогда не стучалась к папе…

Ответить на такое довольно сложно. Ника в некотором замешательстве старается поскорее придумать честный, но логичный ответ.

— Ну, Каролин, раньше ведь ты и свою любимую пиццу не кушала — когда была совсем маленькой. Просто мы все взрослеем и появляются некоторые правила…

— Потому что вы целуетесь? Вчера папа сказал мне так…

— И это тоже. А иногда нужно просто успеть одеться или убрать что-то… так ведь удобнее. И я, и папа, обещаем, тоже будем всегда стучаться в твою комнату.

— Мне сегодня очень хотелось к папе, Ника…

— Ты всегда можешь к нему прийти, и днем, и ночью, — убежденно докладывает девушка, — он скажет тебе тоже самое.

— Просто он с тобой…

— Карли, ко мне ты тоже можешь прийти в любое время. Я даже хочу, чтобы, когда тебе страшно, грустно или скучно, ты приходила. Всегда приходи. Договорились?

Каролина смотрит на нее из-под своих черных ресниц и нерешительно, и благодарно одновременно. За такие невинные взгляды, испытывая недюжинную любовь к их обладателю, люди убивают.

Каролина кивает, а Вероника целует ее лоб. С обещанием держать свое слово. С ответственностью за все, что сказала.

На кухне тихо. Небо медленно светлеет, полосой голубого пуская по своей поверхности близящийся восход. На часах почти четыре. Карли даже не старается подавить зевок, глядя на спящего в своем уютном коконе из ее халата Тяуззера. Успокаивающими движениями Ника гладит спинку падчерицы (и кто придумал только такое слово?).

Эммет говорил с ней вчера — после неожиданного конфуза в спальне. Говорил сегодня утром, попросив оставить их наедине и стараясь донести дочери причины его просьбы стучаться. Он сказал, они достигли взаимопонимания. Но, оказывается, не до конца…

А может, все дело в том, что ей просто приснилась сегодня мама?

— Ника…

Миссис Каллен приникает щекой к макушке девочки.

— М-м?

— Папа меня так же любит?.. Как раньше?

Даже горькой усмешки здесь много. Этот вопрос нечто вроде данности у Каролины. Натос ее предупреждал.

— С каждым днем все больше, малыш.

— Он вчера не остался со мной, когда я попросила…

Вероника, уже посвященная в эту маленькую тайну, не хмурится, хотя сделала это сразу же, как Танатос ей рассказал. Его мужская сущность, разбуженная, по словам мужа, ей самой, никак не унималась. И уж точно не было позволено в таком виде как следует обнимать дочку.

— А если я останусь, Карли? Сегодня?

Серо-голубые глаза поблескивают недоверием.

— Ты останешься?..

— Если ты этого хочешь, да, — серьезно отвечает девушка, — и Когтяузэра с собой заберем.

Карли, отыскав ее руки, несильно ту пожимает.

— Хочу.

Ее голос звучит вполне решительно на кухне. Убежденно.

Но в детской, когда Вероника закрывает за ними дверь, а кот удобно устраивается на своей части постели — в ногах Карли, девочка медлит. Ее решимость притупляется.

Ника помогает ей. Сперва убеждается, что Каролине комфортно, подушка не сползла и в ее власти, а одеяло не сбито, и лишь потом ложится. Обнимает юную гречанку со спины, тепло поцеловав ее волосы.

Карли оттаивает. Придвигается, всем телом приникая к миссис Каллен. Успокоено выдыхает.

— Спокойной ночи, Ника…

— И тебе, малыш.

Вероника улыбается. Спокойствие — то, чего больше всего заслуживает этот ребенок.

…Рассветает.

* * *
Отрешенность.

У нее терпкий, горький вкус с нотками цитрусовых, скрипучий на зубах осадок и полная потерянность дельных мыслей. Поворот от них в сторону малозначимых, звучащих данность.

Отрешенность.

Она порой спасает жизни. Она порой их губит. Но прежде всего, отрешенность, как и морфий, снимает боль.

Я восседаю за длинной барной стойкой из темного дерева с изящными вставками каких-то традиционных мексиканских изображений (скелетов в образе мариачи) вот уже сто миллилитров горячительного напитка назад. Благополучно ускользая в дебри сознания, мысли… попросту пропадают. Их тянучесть, вызванная переизбытком эмоций, теперь просто данность опьянения. Я ощущаю его каждой клеточкой организма, вот уже больше полугода не получавшего и капли алкоголя. Нет ни боли, ни страха. Нет никакого сожаления. Есть прострация, только вот теперь приятная. В прострации этой я хочу пробыть как можно дольше.

Разглядываю, будто вижу ее впервые, последнюю рюмку кашасы. Сет уже оплачен, бармен уже понял мои намерения, а бразильский ром ударил в голову. В теле поразительная легкость, хоть управлять им все тяжелее. Но это и к лучшему. Управляй я им сейчас, меня бы тут не было.

Где-то в глубине, далеко-далеко, где затаился залитый обжигающим спиртным здравый разум, проскальзывают мысли вроде «Что же ты делаешь?!». Но они слишком слабы сейчас. Потом… потом накроют, да. Вскроют, может быть. И я умру. Но пока умирать не хочется… по крайней мере, болезненно точно. У меня нет сил больше ни на какую боль. Разговоры, оказывается, куда страшнее пыток. В разговорах этих пытка и есть. Неминуемая.

Я опираюсь на барную стойку и едва ли не улыбаюсь. Горько, пьяно — словам Розмари. Союз благоденствия, твою же мать. Идеальная пара — Красавица и Чудовище. Все есть, включая замок, слуг, даже пышные балы… только вот последний лепесток с розы давно опал — Чудовище так и останется чудовищем. Его ничем не исправишь.

Забавно, а ведь когда-то я ему сострадала — да хоть вчера. Отчасти. Немножко. Как слабость женщины: сострадать… прощать… наверное, я больше не женщина. Или просто выжата до последней капли — прости, Ронни, на твою долю ни прощения, ни понимания. Я лучше постараюсь Розмари понять… если когда-нибудь мне это удастся.

Людей в баре немного — еще не вечер. В основном мужчины, но есть и несколько женщин. Кажется, у них та же цель, что и у меня — судя по заказам, какие слышу.

А какая у меня цель?..

Я оглядываюсь по сторонам. Я изучаю взглядом бар. Я пытаюсь отыскать знакомые черты в черепах мариачи. Я… схожу с ума, не иначе. Потому и голос, зазвучавший прямо передо мной, воспринимаю как часть этого безумия. Сладкого, горячего безумия.

— Какие же здесь люди заседают!.. — восхищенно протягивает кто-то притворно-восхищенно.

Я касаюсь говорящего взглядом.

Я понимаю, что перепила.

— Я сам ее обслужу, Осер, — буквально отталкивая от меня бармена, так мило исполнившего все желания, мужчина подходит ближе. Становится прямо напротив меня. Исключает возможность ошибки.

Светлые волосы, которые чуть вьются, уложены в хвост. Синие глаза искрятся. А улыбка… дьявольская, насмехающаяся улыбка, в которой изгибаются тонкие розоватые губы.

— Джаспер…

— Как приятно, что вы еще узнаете простых смертных, графиня Изабелла, — он чванно кланяется, не прекращая улыбаться.

Мрачно хохотнув, я показываю ему средний палец. Не думала, что после жизни с Эдвардом еще хоть раз посмею продемонстрировать кому-то этот жест.

Впрочем, Джаспер воспринимает его очень даже благоприятно. Ему весело.

— Какими судьбами?

— В гости…

— Хорошие такие гости для благопристойной девушки, — Джаспер складывает руки на груди. В нем не изменилось ничего. Голос, лицо, тон… я будто бы возвращаюсь в прошлое. Этот человек был моим любовником два года. Он снабжал меня «Пылью Афродиты». Он повелевал мной. И вот мы снова друг перед другом.

— Приличное общество очень… выматывает.

— Как и старый муж? — Хейл мне подмигивает. — Знаем-знаем, милая, тут ты не одна такая.

Я просто показываю ему палец еще раз.

— Он лучше всех.

— И это тоже знаем, — Джаспер кивает на мой почти опустевший сет. На деревянной дощечке две из трех рюмок с кашасой пусты. — Хорошее начало. Дальше?

— Мне хватит.

— Тут потрясающая русская водка, Изабелла. Тебе, как ценителю, стоило бы попробовать.

— Я не пью.

— А-а, — мужчина едва не хохочет в голос, доверительно склоняясь ближе ко мне. От него пахнет довольно дорогими духами, а глаза, как вижу, чисты. Неужели?.. Меняется все.

Я не понимаю, почему не ощущаю зла. Наверное, спиртное высосало все плохие эмоции. Джаспер и Джаспер. Он предал меня, он отказался от меня, он унижал меня… он едва не согнал меня в могилу, хоть и шла за ним с послушанием. Он — отвратителен. А я не могу его ненавидеть. Всепрощение, которое проповедует Ксай, не обошло меня стороной.

Сюрреалистично, я согласна. Возможно, глупо и безответственно. А еще, что вероятнее всего — просто смешно. Но сегодня, сейчас, я точно не хочу думать о том, что правильно, а что совершенно неверно. Я пьяна — могу себе позволить.

— Ты специально сюда шла или случайная гостья? — Джаспер все-таки наливает что-то в мою опустевшую рюмку. — За счет заведения, кстати. Не думал, что увижу тебя в Вегасе.

— Случайно, — кошусь на рюмку, но трогать ее не решаюсь. У меня есть еще одна, проплаченная, полная пока.

— Название бара привлекло?

В пьяном мозгу сообразительные процессы идут очень медленно. Я, если честно, только по ухмылке парня пониманию, к чему он клонит.

— Твой бар? Серьезно?

— Думаешь, кто-то еще бы назвал его так? — аплодирует моей сообразительности Хейл, — ты мне два года только и бормотала эту фразу. Привет папочке.

— На его деньги, да? — я смеюсь.

— На его, — кивает Хейл.

Я злорадствую. Я довольна. Лучшее применение тем пятистам тысячам, что Рональд ему отвалил. В центре Лас-Вегаса, бар, мексиканский… потрясающе. Сюрреализм в чистом виде — параллельные миры. Не думала, что найду место, где они состыкуются.

— Ты преобразилась, Изза, — приметливо отмечает Хейл. — Неужто и правда тот тип тебя исправил? Никакой романтики в душе?

— Ты тоже не тот…

— У меня теперь бизнес, — пожимает плечами он, — надо вести дела. Тем более, поют тут мои песни.

— Ради этого стоило открыть бар…

— Ради этого он и открыт. По пятницам, кстати, у нас день X. Слышала, что «Обитель Света» канула в небытии?

— Деметрий умер…

Я хмурюсь, но не вздрагиваю. Никто не знает правды. Голди замела следы, потом замели Голди… я тут точно не причем.

— Траванулся своей же наркотой, идиот, — фыркает Хейл, видимо, пропагандируя общую версию полиции, — причем в вашей России. Там и слышала?

— Даже видела…

Вот уж точно…

— Папочка показывал этим зрелищем, как не надо делать?

— Папочке на меня плевать до сих пор, — закатываю глаза,забирая с доски свою третью рюмку. Залпом ее осушаю.

— Я про другого папочку, — Джаспер с интересом, опираясь локтями о стойку, наклоняется к моему лицу, — как ты, замужем за ним?

— Не поднимай даже эту тему.

— Так все плохо?

— Водка жжет глаза, если ее выплеснуть на них, слышал?

Хейл смеется, сдаваясь. Поднимает руки, отстраняясь от меня. Он стал сговорчивее? Или просто играет?

— Сегодня, в воскресенье, вечеринка года, Изза. Оставайся.

— Тот самый день X?

— Без муки жить скучно. Благо, таких здесь много.

— Теперь «мука»?

— Свежо и оригинально. «П.А.» — выдумка Дема.

Даже название наркотиков меняется… за эти полгода словно бы пробежала вся жизнь. В Лас-Вегасе так точно.

— Пожалуй, воздержусь.

— Возвращаешься к прежнему ритму постепенно? — парень качает головой моему опустошенному сету. — Когда ждать в гости снова?

— Я сюда не вернусь. В Вегас.

— А-а. Прощальный аккорд?

— Я никогда не умела прощаться, ты же знаешь…

— Твое прощение мне понравилось, — хмыкает Джаспер. Подталкивает ко мне последнюю рюмку, налитую собственноручно. — Давай попрощаемся тогда еще раз. Как следует.

— Я уже до двери и так не дойду…

— Донесем, — лучезарно улыбается Хейл.

Я ухмыляюсь. Я тянусь к предложенной выпивке, тем более, себе парень тоже наливает. Но она вдруг пропадает с дощечки. Повисает в воздухе, точно как в кино.

Пораженная происходящим, я перевожу глаза на рюмку, стараясь понять, что это за фокус.

И понимаю. По фиолетовому цвету, притягивающему взгляд куда лучше, чем прозрачная водка.

Дыхание перехватывает сразу же — как от удара.

Фантазию разрезает реальность в лице Эдварда, чья рука в голубой рубашке разделяет нас с Джаспером.

Забавно, но за время, проведенное в баре, я не представляла себе реакцию Алексайо на мое развлечение, ровно как и сам факт того, что мне придется вернуться. Надеялась смазать картину все тем же спиртным. Однако вариант изначально проигрышный. Ничто и никогда не происходит по нашим правилам — особенно, если нарушаем чужие.

Первобытный страх, казалось, затихший, комком сворачивается в животе. У меня нет внутренностей. У меня есть только он. И сердце, что выпрыгивает из груди. Что не дает ни мгновенья, дабы все же вздохнуть.

Мне кажется, опьянение пропадает. Исчезает просто.

— Что это? — баритон не добрый. Баритон грубый. Вопрошающий. Твердый.

— Ваше народное средство, — не теряется Хейл, похоже, воспринявший появление Каллена как очередной виток захватывающей игры, — русский, а не знаешь… неграмотный папа, Изза.

Я не отвожу от Ксая глаз. А он на меня даже не смотрит.

— Ты опоил ее?

— Попробуй опоить насильно, — парень явно пребывает в восторге от активности событий, — сама пришла, сама заказала, сама выпила. Я под конец подошел.

— Сколько выпила?

— Сто пятьдесят.

Рука Алексайо, держащего рюмку, сжимается до белых костяшек.

— Ублюдок, — тихо выплевывает он. Ставит водку обратно на стойку.

А затем все же оглядывается на меня, но таким тяжелым взглядом, что пробирает до костей. Я поспешно опускаю голову.

Господи. Господи!..

— Пора уходить, — принимает решение Эдвард. Не спрашивает, не интересуется. Просто поднимает меня с высокого стула, даже не пытаясь поставить на ноги. Прямо так, крепко прижав к себе, несет на улицу. Заинтриговывает немногих посетителей, вызывая вздохи умиления у женщин и смех у мужчин. Только вот лицо у него такое… каменное, что мне хочется прямо здесь и умереть. В его объятьях нет спасения. От его действий я задыхаюсь. Я его… боюсь, как бы иррационально такое ни звучало.

Только теперь, здесь, понимаю, что наделала. И что за это получу.

Джаспер позади нас смешливо изгибает бровь. Но не мешает, не рискнув попадаться Эдварду под руку — стал осмотрительнее. Или приметливее.

На улице, прямо у бара, припаркован «Ягуар». Эдвард ловко открывает дверь, попутно придерживая меня, которая на ногах, как оказывается, устоять не в состоянии. Осторожно, контролируя, чтобы не разбила голову, усаживает на кожаное сиденье. Оно холодное.

Не закрывая дверь, Ксай быстро набирает какой-то номер. Тяжело опираясь об открытую дверцу, часто дышит. Очень мрачный. Мрачнее туч.

— Нашел, Розмари. Езжайте домой.

А потом отключается, убирая мои ноги и пальцы рук подальше от двери. Закрывает ее. Садится на водительское место — как в сценарной разработке, точно по строчкам. Зажигание активируется, а я утыкаюсь лицом в кожу салона. Я не могу. Не могу…

Алексайо ведет быстро, но ровно. От этой аллеи до нашего дома минут пятнадцать. Мы доезжаем за двенадцать. И вот уже снова Эдвард открывает мою дверь.

Как быстрая перемотка…

Я крепко зажмуриваюсь, как только оказываюсь снаружи. Мы в замкнутом пространстве гаража, муж держит меня близко, прямо у груди, а значит, в глаза посмотрит. И я посмотрю, даже если не хочу.

Что же, что же я натворила!

Это больше, чем ужас. Это паника. Я готова бежать, я готова умолять, я готова… на многое. Только вот тело мне не подвластно.

— Белла, — требовательно зовет Ксай.

Я мужественно держусь.

— Белла, — продолжает он. Ставит меня ровнее. Не закрывает машину.

Оттягивать — страшнее. Я закусываю губу, но решаюсь. Открываю глаза.

Аметисты… не пылают яростью. Вернее, пылают, но не все, а только в глубине, в уголках. В большей степени в них, что меня несказанно удивляет, серьезность. Горькая убежденность. Недоумение.

Он поднимает руку, а я дергаюсь. Тут же. В сторону. Подальше. Словно бы щека уже пульсирует…

Теперь в его взгляде ощутимо просматривается сострадание.

— Не бойся, Белла, — говоря мягче, глядя мягче, произносит Эдвард. Ласково целует мой лоб, — мы сейчас пойдем домой и все будет хорошо. Только скажи мне, ты пробовала что-то кроме спиртного?

— Блины…

— С Розмари?

— Да.

Ксаю, похоже, легче. Он еще раз целует мой лоб. Тепло.

Неужели не… не страшный? Я не спешу верить. Я впервые испытываю к нему подобные эмоции, а значит, в этом есть какой-то смысл. Я что-то упускаю.

— Это была кашаса? Три рюмки, да?

— Да… — как болванчик. Большего ожидать не стоит.

Я снова зажмуриваюсь, что Алексайо расценивает как знак. С той же легкостью поднимает меня обратно на руки, захлопывая дверцу «Ягуара». Несет. Куда? Зачем? Как долго?..

Я не знаю. Я сосредотачиваюсь на том, что аметисты не смотрели на меня с отвращением, и это немножко, но распускает тесный узел страха внутри. Мне больно от этого страха. Мне плохо от выпивки. Я себя не понимаю.

Эдвард бережно кладет меня на постель, отсылая заинтересовавшихся домоправителей. На его лице появляются почти все морщинки, какие я когда-либо видела. Самая явная из них — между бровями.

— Ради Бога, прости…

Мое скуление отражается истинной болью в аметистах. Ксай отмахивается от извинения, делая его ненужным. Не подтверждая его значимость, чем всегда унимает мое отчаянье.

Методично раздевает меня, снимая сперва босоножки, потом джинсы, а под конец — блузку с лифчиком. Все это благополучно устраивается в изножье постели, а тело мягким шелком обволакивает ночная сорочка. Я пытаюсь помогать с этим унизительным процессом, но в большей степени беспомощна. Смиряюсь с тем, что ситуация такова. Дозволяю Ксаю самому закончить.

Он убирает мою одежду, заботливо поднимает край одеяла, поправляет подушку. Укладывает меня, точно ребенка, без единого осуждающего слова, без единого лишнего звука. Лицо непроницаемо теперь.

— Я тебя люблю, — прекрасно понимаю, как жалко это звучит, но, по сути, это все, что могу сказать. Ни словом больше.

— Я тебя больше, — выдыхает Алексайо. В который раз, за сегодня, целует мой лоб. Гладит волосы. — Спи, Белла.

…И я засыпаю. Мысли останавливаются на том моменте, когда понимаю, что за все это время он ни разу не назвал меня «Бельчонком».

* * *
Тепло. Тихо. Темно.

В спальне ни намека на часы, но, так как рассвета еще нет, явно не больше трех. Приятная на ощупь простынка, служащая мне одеялом, натянута до груди. Как в древнегреческую тогу, я кутаюсь в нее, будто стараясь прикрыться. И в то же время, движения тела никак не ограничиваю.

Я знаю, что Эдвард спит со мной — подсознание диктует это как неоспоримый факт. Никогда, какой бы проступок я не совершила, он не оставлял меня одну по ночам — держит данное давным-давно слово. Но то, что позволяет мне спать достаточно близко, чтобы вот так откровенно себя касаться… сонное сознание лелеет надежду, что это знак того, что не все потеряно. Постепенно вливаясь в пост-алкогольное состояние, я начинаю соображать. Пропадает невесомость. Нет ее.

А вот Ксай есть. Я чувствую его очень явно, потому что моя нога накрывает собой его бедро — словно бы захватывает. А рука, выпутавшись из подобия тоги, старается ухватить себе место у груди. Несильно, без какой-либо грубости, зато конкретно. Он будто убегает, а я ловлю. Повернувшись к нему лицом, сжав правой, свободной рукой подушку, пытаюсь догнать. Поза отчаянного захватчика.

Но мужчина ни капли не протестует. Наоборот, его ладонь, надежно спрятав под собой мою, на широкой груди, возле сердца — легонько пожимает мои пальцы. А вторая рука, благодаря тому, что Алексайо лежит на спине, благоволит нашей позе — придерживает мою ногу.

Немного освещает комнату луна, крадясь по полу, шторам и переходя на лицо Эдварда. Встревоженным назвать его сложно, но и умиротворенным тоже не выйдет. Нечто среднее. К тому же, мне кажется, проскальзывает в его чертах толика хмурости.

Мое чувство вины обретает чудовищную силу.

Почти такую же, как жажда, похоже, вовек воцарившаяся внутри.

Вот она, безысходность — движения слаженными не назвать, думается тяжело, а до кухни с заветным фильтром еще нужно преодолеть лестницу…

Морально я подготавливаю себя к столь сложному маршруту, попутно размышляя, как не потревожить Эдварда — еще раз смотреть ему в глаза после всего, что совершила, пока не готова.

Медленно, призывая на помощь всю свою координацию, убираю ногу. Буквально выскальзываю из-под ладони Ксая, свою ладонь подстроив под это же действие. Оказываюсь на свободной, своей части постели. Тяжело вздыхаю.

Теперь самое сложное…

Однако прежде, чем успеваю встать и сделать хоть шаг, обнаруживаю интереснейшую вещь: на моей прикроватной тумбочке, тесно примостившись в ряд, пять маленьких пластиковых бутылочек воды. Голубенькие, с зелеными крышечками, они — посланники моего Рая. От благодарности мне хочется плакать — Аметистовый даже это предусмотрел.

Я беру бутылочку в руки так, словно она из золота. Тихонько открываю, тихонько глотаю… тихонько выпиваю всю свою целительную влагу подчистую. И тянусь за следующей порцией.

Пустой пластик аккуратно кладу у кровати — падает он громко, точно разбудит Эдварда.

На тумбочке так же обнаруживается две белых, вытянутых по форме таблетки — «утром», гласит подпись на их салфетке. От головы, похоже… или от всех симптомов похмелья сразу.

Приз в студию для Ксая. При всем том, как я перед ним виновата, мучиться он мне не позволяет даже на грамм. Даже в зачет справедливого наказания.

Благодарность, по силе ее проявления — одно из самых ярких человеческих чувств. До победных огненных залпов в сердце. До сладостной дрожи на коже. До улыбок. Многих, искренних улыбок. Едва ли не до слез.

Все это звучит слишком надуманно, но я действительно так чувствую. Нежность, какую прямо сейчас, в это мгновенье, хочется подарить мужу… не удержать. Я люблю его еще больше. Только когда падаем перед кем-то, можем сполна оценить его к себе отношение. В Ксае сомневаться грешно.

Побитой собакой, еще надеющейся получить прощение самого родного человека, осторожно подползаю обратно к нему. Самонадеянно, конечно, ведь запах спиртного, какой окутывает меня с ног до головы, Эдвард ненавидит, но спать на отдалении от него — выше моих сил. Даже самых ярых.

Укладываюсь на краешек подушки, приникаю к его плечу. Боязно, но обвиваю его за талию. Как могу нежно. Какая же мягкая у него футболка… и какая бархатная кожа, кусочек которой она оголяет. Я жмурюсь. Пахнет клубникой.

Эдвард вздыхает, чуть двинувшись подо мной. Слишком глубоко для спящего.

…Разбудила.

Рука Ксая рассеяно поглаживает мои волосы, привлекая ближе к себе.

— Ты нашла воду?

В безмолвной спальне голос его звучит жутковато.

— Да…

— Я прекрасно понимаю, что чувствуешь себя не лучшим образом. Чтобы это прошло, надо сейчас поспать.

— Да, Ксай.

Мои негромкие, почти шепотом слова согласия он воспринимает с подозрением. Явнее прикасается к волосам, постепенно переходя с них на спину. Разравнивает тонкую сорочку.

— Тебе очень плохо? — сдается, говоря со мной теплее. Теперь в баритоне лишь желание быть полезным — еще одна очень точная характеристика мужчины в принципе.

— Нет…

— Можем выпить таблетку сейчас.

— Не стоит таблетку… Ксай? — хоть тело и противится, чуть отодвигаюсь от его плеча, заставляя себя посмотреть прямо в аметисты — я все же должна. Укора в них нет, злости нет, нет даже боли — только горечь. Он и здесь со мной мягок.

— Что, душа моя?

Сердце заходится от такого обращения. Неприятные слезы самобичевания уже близко. Я ощущаю трепет в каждом уголке тела. Я никогда не смогу сполна оценить, сполна поверить в его всепрощение… еще и в мою сторону.

— Я хочу, чтобы ты знал, что мне безумно жаль… я не понимаю, как такое случилось и как оно на меня нашло, я не понимаю, как посмела в принципе зайти в тот бар, я…

Мою тираду, сбитую, сорванную, он прерывает быстро и легко — нежно оглаживает пальцами губы. Призывает сосредоточиться на этом касании. Замолчать.

— Все разговоры завтра, Белла. Сейчас — отдыхать.

— Уникальный…

— Завтра, — довольно твердо повторяет он. Убирает руку от моих волос. — Поворачивайся на бок.

Тихонько выдохнув, я не спорю, послушно поворачиваясь.

Эдвард крепко обнимает меня со спины, притянув к себе и игнорируя любой запах. В доверительной позе «ложки», дополняя ее особым элементом — подбородком поверх моей макушки, Ксай убаюкивает меня негромкими словами давно забытой песенки. Своей колыбельной.

Противиться такому средству для засыпания не в состоянии никто.

Тепло. Тихо. Светло.

Я открываю глаза, толком и не понимая, где нахожусь, и почти сразу ощущаю боль. Меткой стрелой огонечек ее вгрызается в висок, следуя дальше и дальше, глубже. Насквозь пропитывает все клетки. Поджигает их.

Вот вам и доброе утро.

Давно забытое состояние, пребывание в котором — одно из худших последствий ночных возлияний. Как же здорово жить без спиртного…

Я морщусь, очень медленно, но поворачиваясь на другой бок. И к потрясению от головной боли и вернувшей свои позиции адской сухости в горле добавляется новое: в постели я одна.

А в такой постели оставаться я не намерена.

Все как в тумане: бутылочка воды с ночи — таблетка. Вторая бутылочка — вторая таблетка. Некий ритуал одевания, заключающийся в набрасывании той самой простыни, служащей моим одеялом, на сорочку. И, через мучения, но все же осуществившаяся мечта — дважды почищенные эвкалиптовой пастой зубы. Надолго запах это не скроет, но хотя бы притупит — Ксай заслуживает.

Естественно, об полноценном приведении себя в порядок речи не идет — я просто брызгаю водой на лицо, чтобы затем осушить его полотенцем. И покидаю комнату. Медленно, держась сперва за стены, а затем за перила лестницы, бреду на аромат свежезаваренного чая. Он выдает Эдварда лучше всего.

А ему меня выдает нетвердая походка.

Когда как видение в голове больного художника являюсь в пространстве, в этой глупой простыне, взъерошенная, заспанная, Эдвард уже откладывает планшет. Похоже, не до конца верит, что это правда я.

— Белла, — намеревается встать, чтобы то ли помочь мне добраться до стола, то ли заставить вернуться в спальню — не знаю. Просто выставляю руки вперед, надеясь получить разрешение добраться до него самой. И так от меня много хлопот.

Алексайо принимает просьбу. Но почти сразу же отодвигается от стола, пригласительным жестом указав на свои колени. Делает вид, что больше за обеденным столом на семь человек мест нет.

Я с радостью принимаю его приглашение. Лучшее, что может быть, после столь длинной прогулки — оказаться у него на руках. Я позорно прячусь в хлопке знакомой мужниной рубашки.

— Ты знаешь, сколько времени?

Он подбирает мою простыню с пола, устраивая так, чтобы не натягивала и не мешала. А руку, в уже ставшем традицией жесте укладывает на затылок. На волосы.

— Ты не спишь, значит, много…

— Отнюдь. Полседьмого.

— Я вчера рано легла…

Эдвард тихонько хмыкает, щекой накрывая мой висок. В столовой повисает тишина.

— Тебе не противно?

— Не говори глупостей, Изабелла.

Опять полное имя. Доходчиво донельзя.

Я, заняв максимально удобное положение на его груди, отыскав себе достаточно места в руках, не могу упрятать улыбки. Она вымученная и слабая, зато честная. То, что он не сгоняет меня с колен — уже большой показатель, что не все потеряно. Со вчерашним приездом я почти впала в истерику, рисуя себе, что такого отношения никогда больше не дождусь. Впервые за всю жизнь на выпивку у меня такая реакция.

— Ты боишься меня? — вдруг спрашивает Каллен.

Я пристыженно краснею.

— Вчера боялась, — хоть и вряд ли подберу адекватную причину. Возможно, все дело в том, что я перешагнула последнюю черту?

— А сейчас? — пустив в голос каплю волнения, зовет Эдвард.

— Нет… ты нежный.

Мое объяснение вызывает на его лице лучистую улыбку. Как солнышко, она согревает. Лучше солнышка. Так умеет только Аметистовый.

— Вот и правильно. Никогда меня не бойся.

Еще немного тишины — дабы мне освоиться. Эдвард ничего не говорит, только гладит, только целует изредка — и это куда больше, важнее любых слов.

— Хочешь чая?

Он словно только теперь вспоминает, что на столе все еще стоит его ранний завтрак — наполовину недоеденная порция сырников с традиционной русской сметаной и большая белая кружка молочного улуна.

Я сглатываю.

— Ты будешь против, если немного отопью твоего?

Эдвард ничего не отвечает. Просто и предельно ясно самостоятельно подает мне чашку.

— Вкусный чай…

— Пей сколько хочешь, Белла.

Я обвиваю кружку обеими руками, возвращаясь к его груди. Эдвард садится ровнее, помогая мне держать нужную позу, чтобы спокойно пить. А я снова ощущаю себя забравшейся к папе на колени девочкой. Ксай дарит мне умиротворение и уют, каких еще стоит поискать. И я, я, к своему ужасу, вчера позволила себе выслушивать подколки в его адрес от Джаспера… я с Джаспером вчера разговаривала!.. Не день — катастрофа. Отвратительная.

— Ты очень на меня зол?..

Эдвард вздыхает. Рука его замирает на моих волосах.

— Это не злость. Не хочешь обсудить это позже? Когда тебе станет лучше?

— Мне вряд ли станет сегодня лучше…

— Тогда завтра. Время у нас есть.

— Ксай, я бы хотела сейчас. Я просто не могу… молчать. А такого состояния я заслуживаю.

Я почти чувствую, как Эдвард хмурится. Но отказывать мне не намерен.

Я возвращаю его кружку обратно на стол, усаживаясь на коленях Аметиста таким образом, чтобы его взгляд имел ко мне максимальный доступ. Чтобы он меня видел, и я его видела — целиком и полностью, без уверток. Никогда не позволю их себе с мужем.

— Прежде всего, я хочу, чтобы ты знал, что мне ужасно стыдно…

— И ты раскаиваешься.

— И я раскаиваюсь, да, — твердо киваю.

— Я знаю, малыш, — Эдвард поправляет мою сползшую с плеча простынку, — потому что знаю тебя.

— Однажды я обещала тебе, что вчерашнюю меня ты больше не узнаешь.

— Сегодня — уже сегодня.

Я немножко злюсь.

— Я не могу извиняться, когда ты каждым словом пытаешься оправдать меня, Ксай.

Он сажает меня ровнее, мягко касаясь скулы.

— И правильно — потому что извиняться тебе не нужно. Все извинения написаны у тебя на лице, Белла, еще со вчерашнего дня. Там, в баре, когда ты увидела меня, я понял, что ты в раскаянье.

— Ты все переворачиваешь…

— Только лишь подвожу к главному, — Ксай целует мою макушку, — скажи мне, что послужило последней каплей вчера? Что именно тебя так расстроило, что ты не смогла дождаться меня?

— Я не была… расстроена.

— Ты просто пошла в бар? — фыркает мужчина, — сбежала от Розмари из блинной и пустилась во все тяжкие? По прихоти?

— Я была… зла, — поморщившись из-за напоминания о моем вчерашнем вторжении в то чудовищное место, бормочу, — Розмари мне кое-что сказала, а я очень остро отреагировала. Она пыталась удержать меня, но оставаться было выше моих сил.

Ксай обращается в предельное внимание.

— И что же она сказала?

Я зажмуриваюсь. По-детски жалко прячусь у его шеи.

— Что они с Рональдом вместе.

Эдвард малость растерянно пожимает мою здоровую ладонь. Он в задумчивости.

— Это причинило тебе больше боли, чем разговор с отцом?

— Она недостойна его. Я очень боюсь, что он сведет ее в могилу — как маму, Ксай.

— Она выбрала не то время…

— Я согласна, что они наслоились друг на друга, эти разговоры, все слишком быстро, слишком горько, — прикусываю губу, супясь, — только это все равно меня не оправдывает. Я сомневаюсь, что ты понимаешь, насколько я сожалею, Эдвард.

Мне не нравится, что он избегает темы бара. Она-то и волнует меня в данную секунду больше всего иного — похмелье ни на мгновенье не дает забыть.

— Я не сержусь, Белла. Если ты об этом.

— Не сердишься, нет, — смело подхватываю я, — ты разочарован во мне. Мало того, что спиртное, еще и средь бела дня, еще и в баре Джаспера… это тянет на мятеж.

— Это не было мятежом, — Ксай ласково потирает мою спину, — ты была в отчаянье и тебе было больно. Раз не было меня, чтобы тебя успокоить, ты прибегла к проверенному средству, находящемуся в досягаемости.

А вот теперь сержусь я.

— Еще себя сделай виноватым…

— Отчасти это так, — спокойно пожимает плечами Эдвард, — ведь стой я рядом с тобой, разве пошла бы ты в бар, Белла?

Я устало приникаю к его плечу. Закрываю глаза.

— Эдвард, я сбежала и напилась в Лас-Вегасе. Я сбежала, чудесно зная о том, как ты будешь волноваться и что с твоим сердцем шутки плохи. Если бы вчера что-то случилось с тобой… Скажи, как мне искупить свою вину? Пожалуйста… я готова сделать все, что угодно.

Эдвард откидывается на спинку стула, организуя нам обоим полный комфорт. Снисходительно рисует линии на моей спине.

— Ничего не надо искупать, ну что ты.

— Ты не зовешь меня больше ни «Бельчонок», ни «белочкой», Ксай. Надо.

Кажется, я ввожу его в ступор. Поднимаю голову — Эдвард хмурится. Морщинка прорезает его лоб, точь-в-точь вчерашняя, на улице, перед «Ягуаром».

— Правда?..

— Да, — прикасаюсь к его щеке, еще не бритой сегодня, проводя тоненькую линию, — и это вполне логично с твоей стороны — не быть со мной прежним. Я ведь фактически предала тебя этой кашасой… и знаешь, что хуже всего? У меня не возникло ни малейшей мысли в ту секунду, ни малейшего сомнения, что это неправильно. Там словно была не я.

— Это последствия стресса, любимая. Тебя вымотали эти дни, — сострадательно объясняет мужчина, кладя одну из рук мне на талию. Прижимает к себе, как следует обнимая.

— А твой стресс? — я закусываю губу, очень надеясь, что слез не будет. Голова и так раскалывается, неохотно поддаваясь таблетке. Еще и их я не выдержу, хотя, несомненно, заслуживаю свою выдержку испытывать. Раз за разом после проигрыша. — Как сильно ты вчера… переживал?

Перед глазами картинка Алексайо в те разы, когда было, о чем беспокоиться. Каролина, я, Эммет, «Мечта», Конти, Аурания… миллион, миллиард поводов для него, чересчур понимающего.

А вот и альтернативная картинка… из больницы.

Как мне благодарить Бога, что вчерашняя моя выходка закончилась так хорошо? Не нужно быть провидцем, дабы оценить степень риска…

— Мне позвонила Роз и сказала, что ты отправилась домой на такси, — довольно ровно отвечает Эдвард, так и не переставая меня гладить. Мне чудится, он никогда не перестанет, словно бы зная, сколько для меня в этих его касаниях… догадывается ли? — Я приехал, мы прочесывали улицу с двух сторон. Повезло мне.

— Я перед тобой так виновата…

— Я не думаю, что нам надо постоянно возвращаться к этой теме за сегодня. Бельчонок, я не обижаюсь и не злюсь. Все прошло.

Мне этого мало. Он всегда будет так говорить, в этом весь Ксай. А моя первостепенная задача, если хоть чего-то стою после своей глупейшей выходки, сделать все для его благополучия. И не пустыми словами, хоть с них и неплохо начать…

— Ты прощаешь меня?

Эдвард, похоже, понимает.

— Прощаю, солнце, — убежденно произносит он. Откровенно смотрит в глаза, уверяя, что это чистая правда. И больше ему ничего не надо.

Я обвиваю Эдварда за шею, заняв совершенно детскую позу.

— Знаешь, Ксай, в одном я уверенна на сто процентов: в этот город я больше не вернусь.

— Просто не в ближайшее время, — Эдвард целует мой висок, — прости, что заставил тебя приехать сюда.

— Свадьба Константы была чудесна, — вспоминаю я, — а Рональд… это было ожидаемо. Розмари меня удивила — и только… Ну, разве что Джаспер еще.

Алексайо отстраняет меня, требовательно, но нежно перехватив руки. Пальцы его вдруг сжимаются вокруг моих запястий.

— Я хочу его убить.

От пацифиста-Ксая любая угроза — открытие, впечатляющее не меньше парада планет. В принципе. Но когда это произносится таким тоном, таким утром еще и с желанием притронуться ко мне явнее… звучит очень пугающе. И очень честно.

— Не буквально, — заметив мое напряжение, Эдвард с сожалением такому стечению обстоятельств качает головой, — этот этап я уже прошел, Бельчонок. Но когда он рядом с тобой, когда тебя касается, я действительно зол. Только тогда и зол.

Блеск его глаз мне не нравится. Что-то в них неудержимо-животное. Первобытное. Нетипичное, а тем и опасное. Эдвард умеет негодовать, я знаю. Не глядя на весь его до блеска отточенный самоконтроль, порой эмоции берут вверх.

Я надежно обвиваю Алексайо за шею.

— Ты — лучший из Защитников. Я вчера говорила с ним на равных, без какого-либо страха — благодаря тебе. Я даже не знаю, как это вышло.

Эдвард расслабляется, оттаивая. Пропадает с его лица это необычное выражение. Он не шутил?..

— Просто ты у меня очень сильная девочка, — сообщает мне, бережно погладив скулу, — вот и все.

— Да уж, о моей силе ходят легенды…

— Кто там говорил мне не прибедняться, м-м?

Когда он так смотрит на меня, я заново влюбляюсь в этого мужчину. Похмелье или нет, утро или ночь, виновата я или он уже простил — неважно. Лицо Ксая, который мной любуется, сложно описать простыми словами. Одухотворенное, почти божественное его выражение придает уверенности в себе, заряжает оптимизмом и ведет, как сердце Данко, в правильном, лучшем направлении. Выводит из тьмы. Ксай и есть мой Данко…

Его скулы, губы, глаза, ресницы, волосы… от переизбытка эмоций я сама не своя. Зацеловать — меньшее, что сейчас хочется с Эдвардом сделать. Останавливает напоминание, что пахнет от меня, мягко говоря, плохо… и на близость у нас все еще запрет.

Ограничиваюсь словами.

— Я стану еще сильнее, Ксай, — обещаю ему, обе ладони устроив на лице и привлекая к себе все его внимание, — и такого больше не повторится. Никогда.

— Не сомневаюсь, Бельчонок, — соглашается муж. Через полсекунды. И целомудренно, по личному желанию, игнорируя даже горе-запах, целует меня. Коротко, зато влюбленно. Как всегда. Мне легче даже физически.

Тему мы закрываем. Вчерашний день задвигаем в полку с наименованием «прошлое». И хоть не сомневаюсь, что камня за пазухой у Алексайо нет, а прощение его, помноженное на доверие мне, искренно, даю себе собственную клятву, что никогда больше не притронусь, не посмотрю даже в сторону алкоголя. Каким бы он ни был. Кто бы его ни предлагал. Как бы внутри ни болело.

С каждой каплей я предаю Эдварда — непосильное наказание, которое крайне отрезвляет. Это словно бы плевок ему в душу, попытка уколоть как можно больнее. У меня даже малейших вариантов нет, как позволила алкоголю вернуть себя на скользкую дорожку. Как повелась.

Я допиваю чай Ксая, все так же сидя на его руках, пока он методичными, случайными движениями гладит мою спину. По-доброму шутит насчет необычного наряда. С участием интересуется, как действуют принесенные им таблетки. И улыбается, успокоенно и нежно, когда шепчу ему, отставляя чашку подальше, что люблю его и очень благодарна за заботу, какой он никогда меня не обделяет. Даже немножко краснеет, мне чудится.

— Во сколько мы возвращаемся домой? — с интересом зову, когда Ксай отрезает мне своего сырника, аргументируя это тем, что не помешает хоть что-нибудь да съесть после возлияний.

— Самолет в час дня, Белла. К вечеру будем там.

— Я уже соскучилась по России…

— Это пока в ней нет снега, — подкалывает Алексайо, потеревшись носом о мой висок, — вспомню тебе зимой…

— Зимы теплые, когда ты рядом, — без лишних слов отвечаю ему непреложную истину. С улыбкой. — Спасибо за твое понимание, Эдвард.

— Ты правда чувствуешь себя там дома?

Он так пронзительно смотрит на меня, что даже и желай я соврать, не смогла бы. Аметисты кристально чисты, готовы принять любой мой ответ. Эдвард никогда не прячется в такие моменты. Он мне доверяет.

— Больше, чем где бы то ни было, родной.

Какое чудесное, какое радостное зрелище, видеть, что глаза его светлеют. Сам он светлеет, похоже, забывая ту чехарду, что устроила ему вчера. Незаслуженно.

— Я тоже буду рад вернуться, — докладывает Ксай. А потом оглядывается на лестницу. — Но времени на то, чтобы еще немного поспать перед полетом, у нас хватит. Присоединишься?

Ох, Эдвард…

Я благодарно, вымученно киваю.

Алексайо, догадавшийся о таком исходе, улыбается. Запросто утягивает меня наверх — прямо в этой простыне, как истинную греческую богиню.

* * *
Сиреневая.

Свободная, трикотажная и сиреневая — новая туника Вероники. Простоту кроя разбавляет оригинальный вырез на спине в виде перекреста, а рукава в три четверти и согревают, и обеспечивают нужную прохладу. Максимально удобная, хоть и максимально простая вещь — Нике подходит идеально. Она украшает одежду своей фигурой и тем, как изящно в ней двигается по кухне. Босиком.

Вероника готовит завтрак — на плите закипает чайник, в духовке ждет своего часа тиропита (Эммет определяет по запаху), а греческий йогурт обильно поливается тимьяновым медом, готовясь пустить к себе россыпь грецких орехов.

Все в лучших традициях Эллады.

Натос старается до последнего не выдать своего присутствия, впитывая каждую подробность этой согревающей картины. Он проснулся хмурым, в одиночестве этой большой, трижды такой никому не нужной постели, как было множество лет прежде. Солнце резало глаза, покрывало создавало адский жар, а простыни к чертям смялись. Видимо, он их смял, вертясь ночью в постели.

Но сейчас эмоции, которые прежде раздосадовали его, отходят на второй план. Стоило лишь спуститься по лестнице, дабы вернуть душе покой. Вероника здесь, из плоти и крови, никуда не уходит, даже не собирается. А значит, больше ни одного дня одиночество им с Каролиной не грозит. Семья — неизмеримый по ценности дар, подарок, каких поискать. Единственное, что по-настоящему в жизни важно и ценно: согласится любой, кто хоть на сутки оставался один на один со своими самыми закоренелыми страхами, со своей неисправимой бедой. Настоящая семья дает поддержку и уверенность, семья дает любовь — там нет места пряткам, предательству, боли. Никто из тех, кто искренне любит, намеренно боли любимым не причинит.

Натос останавливается у арки, подпирая ее плечом. Складывает руки на груди. И улыбается, никак не намеренный помешать себе выразить эту эмоцию. Ему редко хочется улыбаться так кому-то, кроме дочери.

Вероника выключает духовку, оборачиваясь к столу за прихваткой. Рушит мужу планы о незаметном наблюдении.

- Καλη πρωι, Zeus.[60]

Слова эти от нее звучат особенно интересно, если учесть, что приготовленные Никой блюда подавались как раз к столу главного бога на Олимпе.

— И тебе, любовь моя.

Ника все же забирает прихватку. Забавная оранжевая рукавичка для нее в самый раз. Но Эммету больше нравится, как игриво одежда приоткрывает ножки медсестры.

— Потрясающая туника.

— Просто туника, — Вероника расцветает, усмехнувшись его комплименту, однако отказывается верить в его исключительность, одернув края одежды. Переводит тему.

— Хочешь кофе? Я как раз собиралась варить.

По телу мужчины бежит приятная волна тепла. Он чувствует себя как никогда дома, отпуская все то, что не касается этого утра и конкретно Вероники. Занимает ближайший к Бабочке стул.

— Будет чудесно. Я скучал по нему.

Девушка хмыкает, проверяя готовность греческого пирога. Выключает духовку, оставляя завтрак дожидаться своего часа. А сама тянется к верхней посудной полке, где припрятана ее турка — та, с которой все и началось.

Позу ее, на цыпочках, вытянувшись в струну, наполовину с обреченным пониманием, что не достанет, а на вторую половину с попыткой это понимание пересилить, Эммет прерывает через пару секунд. Не прилагая никаких усилий, даже не вытянув руку до конца, достает для Вероники турку. Без лишних слов.

— Хорошо быть большим, — глянув на него из-под своих густых ресниц так по-детски, что утро становится солнечнее, бормочет миссис Каллен.

— Я всегда здесь, — Натос, подавшись вперед, целует макушку жены, — только позови.

Усмехнувшись, Вероника набирает в турку воды. Достает кофе, чей аромат тут же распространяется по кухне. Завтрак выходного дня, каким он и должен быть. Прямо по всем канонам.

— Карли еще в постели? — наблюдая за тем, как виртуозно Вероника варит свой фирменный кофе, зовет Эммет. Он становится у кухонной тумбы, чтобы видеть весь процесс с наилучшего ракурса. И жену, конечно.

— Еще даже девяти нет, Натос. Да.

— Ты к ней заходила?

— Я с ней спала.

Вероника уменьшает огонь под алюминиевой предшественницей кофеварки, в то же время полностью выключая его под чайником. Она, как и Голди в свое время, недолюбливает этот единственный немодернизированный предмет на кухне Танатоса.

— Я опять что-то пропустил? — Эммет на себя злится. С этим богатырским сном определенно пора что-то делать. Если однажды по вине его непробуждаемости что-то произойдет с Карли или Никой, никогда себе не простит.

— Я сама едва не пропустила, — качает головой девушка. Поворачивается к мужу. — Я почему-то проснулась среди ночи и спустилась на кухню — на ней горел свет. А там была Каролин с журналом.

— Журналом?..

Эммет в недоумении. Единственные печатные издания, какие водятся в этом доме — его авиационные подписки: бонусные, обязательные и рабочие. Но Каролину никогда не интересовали самолеты, как, в принципе, и вся техника в целом. С чего бы ей, среди ночи, еще и одной?..

Разве что это не его журнал…

Танатос, кажется, догадывается.

— Издание Vogue за ноябрь пятнадцатого года, — подтверждает его опасения Вероника, достаточно твердо заглянув в глаза, — думаю, ты знаешь, кто на обложке.

— Откуда он у нее?..

Ника складывает руки на груди, занимая довольно воинственную позу. Взгляд у нее очень серьезный.

— Откуда бы ни был, Натос, пообещай мне, что не станешь его у Каролин забирать. Это ее раздавит.

Доброе утро, похоже, не такое уж и доброе. Эммет прикрывает глаза, надеясь совладать с эмоциями. При упоминании Мадлен их всегда море. Но при упоминании Мадлен в контексте с дочерью… мертва француженка или нет, а простить он ее так и не смог. Ярость испепеляет.

— Он ей не нужен.

— Нужен, — упорствует Вероника, не отступая. Подходит к мужчине ближе, кладет ладони на его плечи, нежно, но требовательно потирая их. Привлекает к себе максимальное внимание. — Она говорит, это все, что осталось у нее в память о маме. Во-первых, ты причинишь ей боль, отобрав его, а во-вторых — она показала его мне, соотственно, ты знать был не должен.

— Тайны — это чудесно…

— Тайны — это выход, когда есть страх, Натос.

Он тяжело, подавленно выдыхает. Мучения дочери — худшее, что только можно придумать для отца на свете. А Каролине всего девять. А Каролина все никак не обретет себя, примирившись с ситуацией. Она в этом плане как Эдвард, в том же положении — Танатос потерял мать в несознательном возрасте, а Ксай сполна ощутил весь ужас утраты. Как потом говорил, выстоять смог только ради него.

— Можешь еще раз, с начала, Ника? — просит Каллен, ощущая свою чертову беспомощность и ту растерянность, которая так треплет нервы. — Ты спустилась среди ночи на кухню, а Каролина здесь просматривала фотографии матери?

— Да, — емко отвечает Бабочка, путешествуя руками ниже, к талии мужа. Приобнимает его, согревая своими ладошками спину, — она сказала, ей не спалось.

— И вместо того, чтобы прийти к нам?.. — стискивает зубы Натос.

— Каролин решила, что идти к нам — не вариант.

Мужчина даже не скрывает своей ошарашенности.

— Что?!

— Вот это я бы хотела обсудить. Сперва только сниму с огня кофе.

В восемь сорок пять утра, со своими белоснежными кофейными чашками Натос и Вероника сидят на стульях друг рядом с другом, подмечая малейшее колебание взгляда. Сидят как взрослые люди, намеренные разъяснить, понять и решить проблему, которая возникла. Как родители.

При всей настороженности атмосферы Эммет не может этого не отметить. И ему чуть спокойнее — хорошо не быть со всем один на один. Тем более, с ролью-отца одиночки справлялся он, мягко говоря, не лучшим образом. А это еще при постоянной помощи и поддержке Алексайо…

— Мы с Каролиной поговорили вчера ночью, Эммет, и я бы хотела, чтобы ты знал, о чем. Это важно.

— Меня волнует все, что связано с ней, разумеется…

— Я не сомневаюсь, что ты беспокоишься, — Ника накрывает его ладонь своей, отставив чашку с кофе, — только я хочу, чтобы разговор этот прошел не во власти эмоций. Мне нужен твой трезвый ум.

— Скажи мне, что ничего непоправимого не случилось…

— Не случилось, — не терзает его Вероника, тут же заверив в этом. Глаза ее, в которых никогда не было лжи, и сейчас кристалльно прозрачны. С такими вещами не шутят. — И я надеюсь, что не случится. Но для этого нам нужно действовать вместе.

— Я слушаю тебя.

Ника делает глубокий вдох. Но начинает довольно решительно.

— Каролина тоскует по своей маме. Очень сильно.

— Я не могу это исправить…

— Это не надо исправлять, Натос. Оно исправляется само, залечиваясь любовью и теплом дома, в котором ты живешь. Время само все исправляет. Важно лишь следить, чтобы в правильном направлении.

— О чем ты?..

— Каролина не просто скорбит, она — в глубоком трауре. И сложность в том, что свои чувства, какими надо время от времени делиться, она не хочет высказывать — боится.

— Боится?!

— Нашего непринятия, — на сей раз кивок Ники Каллену не по вкусу, — твоего — потому что до сих пор не верит, что ты не ненавидишь Мадлен, а моего, потому что я претендую на то место, которое она никому не хочет отдавать — чисто номинально.

Эммет переворачивает их руки. Сам, довольно крепко, сжимает ладонь жены.

— Ты — мама, каких поискать. И лучшая, какую я мог пожелать для нее.

— Но она знает только свою маму, Натос, — мягко, однако горько напоминает девушка, — а навязывать ей — худшее, что мы можем сотворить. Тем более, Каролин уверена, что мы это и делаем.

— У вас вчера был такой содержательный диалог?..

— Ночью, как ты знаешь, правду говорить проще… почему-то.

— Потому что тебе она доверяет больше, чем мне.

— Потому что тебя она куда сильнее боится расстроить, — переиначивает Вероника, мотнув головой, — Эммет, я вчера очень долго об этом думала, почти всю ночь: Каролина сказала, что ты отказался побыть с ней в тот день, когда она застала нас — и я предложила свою кандидатуру. Так вот, ты — один из немногих самых близких людей, что у нее остались. Тебе нужно быть помягче к ее маме.

— Думаешь, я не понимаю этого?..

— Думаю, ты не до конца представляешь, насколько она переживает… и я не уверена, — Ника прикусывает губу, — что мы сможем справиться с этим самостоятельно.

Куда клонит миссис Каллен, Танатосу догадаться несложно. Он устало усмехается.

— Психолог, да? Детский.

— Ты не считаешь это возможным?

— Нужным. У нее уже был, Ника. Ему она не говорила ровным счетом ничего, а со мной и Эдвардом была максимально искренна.

— Ситуацию обострило мое появление.

— По мне, так как раз смягчило, — несогласный, Эммет наклоняется, нежно поцеловав тыльную сторону ладони жены, — этой ночью успокаивала ее ты, она заснула рядом с тобой — Каролина тебе верит.

— Я люблю ее как своего ребенка, Натос, — откровенно признается Вероника, — поэтому я за нее так переживаю. Нам нужен психолог. И нам нужно каким-то образом вытянуть Каролину из круга бесконечной скорби, отвлечь ее. Может быть, какое-то хобби в секции? Или лагерь на пару часов в день?.. Она не назвала мне ни одной подружки-сверстницы за все время…

Эммет отпивает кофе, жалея, что из-за сахара в нем нет нужной горечи — сейчас было бы кстати.

— Потому у нее нет таких подружек, — он морщится, — это наша с Эдвардом вина. Всю жизнь нам было комфортнее всего вдвоем и мы привили эту закрытость Карли. Сфера ее тесного общения действительно… тесна.

— Я не говорю, что мы силой заставим ее общаться с другими детьми, я лишь предлагаю дать ей попробовать.

— Думаю, ты права…

— Замечательно, — поддерживающе, она гладит его пальцы, — но знаешь, Эммет, она и без этого такой светлый, такой добрый ребенок… это просто невероятно. Как ты сумел воспитать ее такой?

— Ее свет уж точно не моя заслуга. Воспитателем здесь всегда был Эдвард.

— Но ты — ее папа, — голос, глаза, прикосновения Ники наполняются столь явной нежностью и восхищением, что Танатос пораженно выдыхает. Слишком сильное, хоть и такое мягкое, чувство. Вероника с самого начала только и делает, что убеждает его в достойном отцовстве. — Это самая большая на свете любовь.

— Я не справлюсь в одиночку…

— В одиночку и не придется, — Ника подается вперед, возвращая ему недавний поцелуй. В губы. — Мы сделаем все вместе. Поверь, я хочу для Каролины такого счастья, какое сложно даже представить человеку. Она его заслуживает сполна.

— Для меня так отрадно слышать это, Ника, так отрадно… я никогда не смогу тебя за это отблагодарить. Это не эмоции, это чистая правда. Мнене выразить…

Он отчаянно старается сказать то, что так нужно, что она заслуживает знать. Подбирает слова, старательно переводит чувства во фразы, но нет ничего достойного и явного до нужной степени. Слишком простое.

Вероника избавляет его от мучений. Она понимает без этих тысяч слов. Она понимает по глазам, что исключительная особенность влюбленного человека.

— Спасибо, Натос. Надеюсь, ты видишь, что это взаимно. Все, что ты сказал.

Запас устной речи у мистера Каллена иссякает окончательно. Выдохнув, он просто целует Бабочку. Со всем, что так и не смог произнести до конца, но что ей обязательно стоит знать. С обожанием целует.

Ника улыбается, прерывая их поцелуй. Легонько, утешая обиду в ответ на это в глазах своего Зевса, чмокает обе его щеки.

— Пообещай, что не заберешь этот журнал, Эммет.

Кроме согласия, иных вариантов у Танатоса быть не может. Ему это известно.

— Ничего о нем не знаю, Ника. Не заберу.

Бабочка одобрительно похлопывает его руку.

— Тогда, я думаю, мы друг друга поняли. А пока отложим все, ведь… — Ника указывает мужу на лестницу и недопитый кофе, — ведь у нас сегодня семейное утро, м-м-м? Пора будить принцессу к завтраку, папочка. Это — твое дело.

* * *
Возвращение — это всегда особое состояние. На тончайших нитях душ поселяется либо радость, либо ненависть. И место здесь ни при чем — все решает наше восприятие, а еще — воспоминания, без которых человеку не сделать и шага.

О России у меня смешанные воспоминания, ровно как и впечатления по первому времени разнились как только возможно. Ощущая здесь, в целеевском доме, то прутья клетки, то запах свободы, я бросалась в крайности с завидным постоянством. Но постоянство, истинное и понятное, вошло в мою жизнь с аметистовым камнем обручального кольца. Все разом стало на свои места — только и ждало этого момента. И холодная страна за тридевять земель от места, где я выросла, стала домом. Счастливым домом.

Улыбнувшись минутке философии, я завариваю зеленый чай.

Горячей водой из прозрачного чайника направляю оживляющую сухие, ломкие чаинки струю прямо в центр очередной гжелевой чашки. В руки нам с Ксаем белую посуду лучше не давать — и это при условии, что мы уже больше месяца ничего не разрисовывали. Запасы зимы-весны.

Я выбираю чашки с красно-желтой гжелью, в которую вплетается синий витиеватый оттенок. Не холодную, а согревающую. Не остановившуюся, а вполне живую. Задающую нужный настрой, который все сегодня сполна заслужили.

Чай оживает нежным, приятным рецепторам ароматом. Его ненавязчивый травяной запах, сливаясь с ноткой меда и молока, легкими волнами распространяется по кухне. И я чувствую себя на ней полноправной хозяйкой, не собираясь таить улыбки. Переставляю кружки на деревянный поднос с выжженным изображением Санторини — один из сувениров, приобретенных на острове любви.

…Старбакс. Зеленые стены, запоминающаяся русалка с лучезарной улыбкой, массивные на вид, но довольно легкие деревянные стулья. Темная мебель. Расслабляющий душу, терпкий аромат только что молотого, обжаренного кофе.

Я с удивлением оборачиваюсь на Эдварда, что семь с половиной минут назад припарковался на просторном паркинге «Афи-Молла», пообещав небольшой сюрприз. Только вот я и подумать не могла, что это будет кофейня.

— Позавтракаем? — как ни в чем не бывало зовет муж. Исключая возможность ошибки, приглашающе указывает мне на свободный столик.

— Ты не пьешь кофе…

— Я пью чай, — выдвигает мне стул Эдвард. Его хитрая улыбка, почти искренняя, не оставляет сомнений. Сюрприз. — Круассан с заварным кремом и лимоном, я прав? И капучино.

— Гранде-капучино, Ксай, — довольно хмыкаю я, не скрывая, как мне приятно, что он так хорошо знает мои вкусы. Невесомо касаюсь его руки.

Эдвард кивает. Направляется к прилавку.

Что же, это хорошее начало дня. В предыдущее наше посещение «Альтравиты» Эдварда успокаивала я, стараясь развеять ненужные сомнения и сделать утро чуть светлее. Сегодня — его черед, чем Ксай с удовольствием пользуется. Одно место, в котором мы сейчас находимся, лучшее тому подтверждение.

Вчера, когда самолет приземлился в Домодедово и вежливые стюардессы открыли двери наружу, мне впервые за все время хотелось в Россию. В Москву. В Целеево. Домой. Это не было пустыми словами — то, что я сказала Аметисту о возвращении. Лас-Вегас действительно не был и не будет моим городом. Максимум, на что я готова буду променять свое близящееся русское гражданство — греческий паспорт. Если однажды Ксай этого захочет.

Эдвард ставит на наш стол две традиционные белые кружки с оттиском узнаваемого изображения бренда. На таких же белоснежных тарелочках возникают напротив меня мой круассан и его сэндвич с куриной грудкой и грибами — без какого-либо соуса.

— Спасибо тебе, — оглядывая свое немногочисленное, но столь явное богатство, с благодарностью забираю кружку поближе. Давно не ощущала аромат кофе так близко. Я скучала по его вкусу… по цвету… по молочной пенке.

Алексайо умиленно усмехается тому взгляду, что дарю своему капучино. Пальцы его, легко пожав мои, придвигают поближе еще и круассан.

— Не за что, радость моя.

Мы приступаем к завтраку, призванному разрядить обстановку. А вот после него — на мины. Как и запланировано.

Никакого сахара, лишь капля холодной воды, чтобы сбить запал кипятка. Аккуратные, выверенные движения, чтобы не пролить заварившийся напиток. Продолжающееся наслаждение запахом. Терпкость трав и твердость деревянного подноса.

Отрывая его от кухонной тумбы, со своей ношей я поворачиваюсь в сторону лестницы — Эдвард ждет в кабинете.

К слову, прежде комната с красным ромбом на двери, сокрытая от глаз и запрещенная для лицезрения теперь всего-навсего комната. О ее прежнем назначении напоминает узорчик из ромбиков на ручке, да парочка их у косяка. После нашего весеннего разговора, постепенно, но верно, многое оттуда бесследно удалилось. Сперва мы выкинули дублированные справки и бланки Эдварда, подтверждающие его бесплодие. Склеенная им, собранная как горькая коллекция, картотека с оригиналами ныне в «Альтравите», с ней внимательно знакомится наш репродуктолог. Распрощались со своими «законными» местами пыльные книги об острове Сими, какие-то журналы, что выписывала Анна, маленькие побрякушки, позабытые «голубками».

Я не заставляла Эдварда выкидывать все это, более того — я даже не нашла времени намекнуть об этом, когда мы плотно стали обсуждать тему рождения ребенка. Алексайо сам принял такое решение. Он сказал, что по-другому новую жизнь начать не сможет.

Так что ныне кабинет из мрачной обители затворника стал продуктивным для работы местом. «Мечта» собрана. Она поднимется в воздух и, я уверена, продемонстрирует все лучшее, что только возможно, на Жуковском авиасалоне этим августом. А пока Ксай и Натос заняты как раз тем, чтобы все это лучшее еще раз перепроверить и составить. Пилоты ожидают плана демонстрационного полета.

Наверное, это единственный минус возвращения — что Эдвард не может проводить со мной 24 часа в сутки, как в Штатах. Но он обещает, а я Аметисту верю, что после Жуковского настанет наше время. Буквально.

…Он выключает зажигание на парковке прямо напротив дверей клиники. Чувство дежавю, какое вместе с этим прокрадывается в душу, преследует не меня одну. Это как тропка, ведущая в неизведанное место. Она непротоптанная, повсюду трава, кусты, отвлекающие факторы, земля, что порой даже может уходить из-под ног, незнакомые пейзажи… вопрос в том, насколько ты готов, чтобы идти по ней. И вместе с тем, каждый маленький шаг — очередная победа. Их не так много. Сложно только начинать…

— Ты хочешь, чтобы я была там? — не оттягивая вопрос, витающий между нами, зову Эдварда. Взгляд у него какой-то пространный.

— Вряд ли это хорошая идея…

— Плохая или хорошая, не так важно. Меня волнует только твое желание.

— Это же не первый раз, Бельчонок. Все нормально.

Он храбрится, я знаю. Даже не столько вижу, сколько просто знаю. Анна сотворила страшную вещь в ту ночь, лишив его желания хоть каких-то прикосновений в причинном месте, кроме как исконно физиологических. Наши минеты, кажется, разбавили ситуацию, сделав ее терпимее. Но мне-то известно, что Ксай редко когда получал хоть какое-то удовлетворение от мастурбации.

Я должна ему сказать.

Поворачиваюсь на своем месте в его сторону, кладу свою ладонь поверх его — наш традиционный жест.

— Алексайо, послушай, если по каким-то причинам ты… нуждаешься во мне, но не хочешь говорить, это лишнее. По меньшей мере я — твоя жена, а в наших брошюрках прописано, что ничего криминального во взаимопомощи нет. Этот ребенок будет нашим общим. Никто не обязан бороться за него по отдельности.

— Ты научила меня видеть себя, Белла. Моя борьба строится на этом видении.

— Надеюсь, это хорошо…

— Это очень хорошо, — подтверждает Ксай, словно бы раздумывая, говорить мне что-то или нет. Но, поймав взгляд, все же приходит к правильному выводу. Не молчит. — Раньше мне нужна была картина в той комнате, где необходимо сдавать сперму. А сейчас я помню твой образ лучше, чем что-либо еще.

Он следит за моей реакцией, тщательно к ней приглядываясь. Ожидает…

Напрасно. Тем, что могу хоть что-то облегчить ему, я горжусь.

— Тогда вспомни еще и вот это, — хитро подмигнув, я крепко, без должной сдержанности Эдварда целую — с языком. Вжимаю нас в спинку его кресла, пальцами хоть и легко, зато ощутимо, касаюсь ширинки его брюк. Греховно улыбаюсь, возвращаясь на свое место.

Эдвард расцветает, даже слегка покраснев.

— Доиграешься, Белла… до спальни.

— С огромным удовольствием, Ксай.

В аметистах пробегает разряд предвкушения. И тут же затухает — Алексайо открывает дверь автомобиля. Решительно.

Это, пожалуй, лучшее, что я могла для него сделать перед очередным днем исследований.

Пока Алексайо займется спермограммой и андрологом, в моем списке посещений снова гинеколог — и очередные анализы, которых, оказывается, с десяток — довольно утомительно. Хорошо, что стимул, награда за все это такова, что не позволит отказаться от затеи.

Следом за Эдвардом, я не менее решительно выхожу из машины.

К Лисёнку.

Без ущерба себе, чашкам и подносу, я все-таки поднимаюсь по лестнице. Для Алексайо мое незапланированное чаепитие — маленький сюрприз, но он, надеюсь, не будет против. Больше чем за три часа продуктивной работы заслужил. А я уже соскучилась.

По коридору, не торопя событий, я иду к нужной двери. Идеальная чистота Рады и Анты прямо-таки необходима моей неуклюжести, способной организовывать падения на ровном месте.

Я иду, смотрю перед собой, и думаю. Обо всем сразу и ни о чем конкретно.

Представляю, смогу ли когда-нибудь понять Розмари и то, что ей движет, когда говорит об их с отцом тесных отношениях?

Воображаю, приму ли хоть в один из дней своего существования его раскаянье и те слова, которые были произнесены в бирюзовой комнате?

Лелею надежду, что однажды, как Алексайо мне и обещал, гроза… перестанет быть жутчайшим монстром. Я не прощу себя за смерть мамы. Но, возможно, приму, что… сделала все, что могла? Удары молнии, к моему удивлению, крайне красивы на ночном небе.

Только не всегда они приводят к тем последствиям, какие можно ожидать…

По словам Эдварда, виной моему безумию в Лас-Вегасе как раз-таки стресс. Но если он пытается меня оправдать этим, то на собственное оправдание я особенно не рассчитываю. Так противно сейчас даже вспоминать тот момент… недостойно и низко. Неблагодарно и глупо. Очень опасно — до сих пор мурашки от осознания, что я могла довести Эдварда до сердечного приступа… Поступок — в лучших проявлениях переходного возраста. Понятно, что подобное не повторится. Непонятно лишь, как правильно ситуацию оценить.

Находясь здесь, в Целеево, в трезвом уме и здравой памяти, не могу отыскать адекватного ответа, почему все же свернула в тот бар. Неужели чувство потери было столь сильно?.. Для меня многое, что в Вегасе было данностью, сейчас — большой вопрос. Туманный и затерянный.

Оно и к лучшему, что больше я туда не приеду. Это точно.

А здесь… здесь у нас совершенно другая жизнь.

Мы снова встречаемся в кабинете для консультаций. На часах — около полудня. Приметливо присматриваюсь к Эдварду, но ничего неправильного ни в его позе, ни в движениях, ни в выражении лица нет. Стоит полагать, со спермограммой все действительно прошло гладко. А может, за столько лет посещений Ксай просто привык… ко всему привыкаешь.

Валентина Александровна усаживает нас, как и повелось, перед своим столом. Предлагает чай или кофе, интересуется, как у нас настроение, ведь оптимистичный настрой очень важен.

За все время нашего недолгого знакомства женщина не выказывает никакой сторонней реакции на сам факт нашего брака — с такой разницей, с таким шлейфом. Профессионалка до мозга костей, Валентина безмерно тактична. В ее профессии, думаю, без этого не обойтись.

— Поздравляю, Изабелла, Эдвард, — поочередно она смотрит на нас обоих, — общее состояние вашего здоровья в норме, никаких затаенных, хронических инфекций, никаких воспалительных процессов и прочих неудобств. Практически идеальное состояние для зачатия.

— Тем лучше, — сдержанно отвечает Ксай.

Валентина глядит на него с пониманием.

— Эдвард, я просмотрела ваши предыдущие диагнозы и все, что к ним прилагалось. Результат спермограммы будет готов сегодня к вечеру, без него нельзя подкрепить никакие варианты. И все же, я бы порекомендовала вам с Изабеллой обдумать вспомогательные методы репродукции. На следующем приеме, в понедельник, как раз сможем это обсудить.

Я опасливо кошусь на Ксая. По моим наблюдениям, к этим словам он относится как минимум предвзято.

— Полагаете, это единственный путь? — довольно спокойно, держа себя в руках, задает вопрос мужчина. Но голос его строже. Недоверчив.

— Это один из них, — смягчает напряжение Валентина, — предыдущее количество процентов живых сперматозоидов, все-таки, многим ниже нормы. А методы наподобие ИКСИ и ЭКО прекрасно себя зарекомендовали именно для таких случаев.

— Изабелла абсолютно здорова, доктор. И что же — ни единого негативного последствия для нее при искусственном оплодотворении?

— При правильном ходе лечения и внимании ко всем деталям, последствия минимальны и успешно лечатся амбулаторно, даже если проявляются, — успокаивает доктор. Глядит в большей степени на Эдварда, но и про меня не забывает. Позволяет себе легкую улыбку.

Я кладу руку на колено Алексайо, незаметно для доктора поглаживая его пальцы. В этом все дело? В риске и неприятностях для меня?

Эдвард переворачивает ладонь. Переплетает наши руки.

— И все же, результатов спермограммы еще нет, — обрывает обсуждение Ксай. Довольно резко для его обычной манеры.

Я глубоко вздыхаю, сама себе качнув головой.

Он и здесь пытается все просчитать наперед. Без единой оплошности.

На самом деле, забота — самое бесценное, чем мы можем обладать из безвозмездно подаренного любимыми людьми. Переживания, опасения, их страхи — даже если беспочвенные — на наше благо. Одиночество укорачивает жизнь, лишая ее смысла, но безразличие, которое так часто царит вокруг, куда хуже. В его плену нет ни капли свежего воздуха, ни минуты веры в свою нужность, безразличие — худший из пороков эмоций. А забота — единственно верная поддержка боевого духа. Я поняла это куда раньше, чем сегодня, там, в кабинете у врача. Только вот взглянув на свой чай, что уже остывает, понимаю явнее. Эдвард никогда не обделяет меня заботой. Какое счастье, что я могу тем же ответить ему самому — тем более в такое трудное, во всех смыслах, время.

Я у порога кабинета.

Хоть стучать, конечно же, правило вежливости и неизменное требование этикета, но в моем случае — недостижимая роскошь. Кое-как надавив на ручку, без угрозы расплескать напитки, я могу только лишь войти.

— Можно я потревожу тебя? — придерживая поднос, заглядываю в комнату. — Время чая.

Среди неконфликтных стен, на своем законном месте невдалеке от окна, за этим массивным столом, Эдвард с прямой спиной и сосредоточенным взглядом сидит напротив макбука. В его очках отражается голубизна экрана.

Серая рубашка, взлохмаченные волосы, собранность и усталость одновременно. Какое частое и ненавистное мне сочетание. С нетерпением жду Жуковского авиасалона. Уж в отпуске, который вы так заслужили, я сполна выведу вас в объятья нирваны, мистер Каллен.

А пока в комнате звучит:

— Конечно, Белла.

Меня настораживает тон, каким муж это говорит, устало-убежденный, примирившийся с чем-то, но списываю это на рабочую обстановку. Я знаю, как мало у них с Танатосом времени на проект столетия.

— Если я совсем не вовремя…

— Нормально, — Эдвард качает головой, ведя пальцем по тачпаду и пролистывая страничку вниз. Лицо его бледнее обычного, десяток морщинок атакует черты. Моя настороженность неспроста, уже ясно. Неужели не ладится с самолетом?

— Ты выглядишь подавленным, Ксай. Все в порядке?

Муж переводит на меня глаза. Снимает очки. В аметистах такая прогорклая, такая обреченная усмешка, что я сперва даже пугаюсь. Давно в его взгляде такого не мелькало. Это просто-таки агония… агония-обречение, выражаемая молча, без лишних жестов и телодвижений. Как и все эмоции у Эдварда прежде. Только вот я думала, мы эту ступень перешагнули.

— С мечтами не ладится, — за мгновенье до того, как потребую у него объяснений, Ксай дает их сам. Баритон поразительно ровный — как неживой.

— С конкордом?

— С другими мечтами, — уголок его губ дергается вверх, и тут же опускается. Подавленный оскал, так просящийся на лицо, мне не увидеть. Зато Эдвард, кивая на макбук, предлагает увидеть кое-что другое.

— Что там такое? — неприятно заинтригованная, я переставляю поднос, с которым до сих пор стояла посреди комнаты, на журнальный столик. Не забочусь, покинет чай полость чашек или нет. Судя по всему, у нас есть проблемы посерьезнее этой. Неужто опять хакерская атака? Кража? Сбой системы? Я так давно не видела Эдварда столь сокрушенным!

Становлюсь прямо возле экрана. Прямо в него и смотрю.

…Так вот они какие, выбивающие землю из-под ног, сюрпризы.

Это бланк. Прямоугольный, белый, электронный. Буквы на нем черные, составленные в ровную таблицу с тремя столбцами, а справа, в углу, сине-зеленая печать репродуктивного центра «Альтравита». Ее символы я теперь знаю лучше своего имени.

Это результат спермограммы Эдварда.

— Еще не рано?..

Ксай мне даже не отвечает. Отодвигается от стола, давая больше места, чтобы все увидеть. Давно он смотрит на этот лист?

Ладно. Спокойно. Главное — спокойно.

Стандартные колонки, которые должны сообщить тем, кто в них разбирается, достаточно информации. Цвет эякулята, количество, pH, вязкость, подвижность — много критериев. Только вот я среди всех граф цепляю глазами ту, о которой беспокоилась больше всего: жизнеспособность.

А жизнеспособность… равна поразительно малому числу.

— Четыре с половиной процента?

Произнесенные вслух, цифры эти звучат страшнее. Взгляд Ксая будто рассеивается.

— Там четко написано.

— Это мертвых, имеется в виду?

— Живых, — не давая мне и шанса для маневра, отрезает мужчина, — полноценная некрозоспермия. Тут даже и добавить нечего.

— Это не может быть ошибкой? Четыре?..

— Маловато, да? — он скорбно ухмыляется, оживляя, как и всегда, лишь половину своего лица. Только эмоции с обоих сторон на нем примерно одинаковы. Непроницаемость.

— В любом случае, нам надо поговорить с доктором, — принимаю решение, не давая себе ни малейшей возможности утерять хоть капельку веры. Делаю вид, что просто не видела этого бланка. Так будет проще. — Прежде, чем что-то думать и делать. Да и сама она говорила про ЭКО…

Эдвард тяжело вздыхает, отказываясь со мной как-либо спорить. Он откидывается на спинку своего рабочего кресла, закрывает глаза. Но при всей видимой раскрепощенной позе, вижу, как старается не сжать руки в кулаки.

В кабинете душно. Чай, чей аромат так радовал, сейчас кажется лишним.

— Уникальный, не смей даже, — воинственно взываю я, захлопывая макбук и поворачиваясь к нему всем телом. Складываю руки на груди. — Это далеко не конец. Мы собирались бороться даже с одним процентом, а здесь целых четыре с лишним!

Мои попытки придать ему бодрости терпят крах. Громкий и неминуемый.

— У даже меня после героина было одиннадцать, Белла, за всю жизнь это самый низкий, — не открывая глаз, бормочет Эдвард, — мы проиграли.

— Ты сдашься сейчас? Даже толком не расшифровав это?

Ответа я не получаю, а глаз мистер Каллен так и не открывает. Только по его лицу пробегает тень. Обреченная.

Эдвард впервые за столько времени напоминает мне о наших прежних взаимодействиях. Когда он был закрыт, запаян на тысячу замков, не давая себе и малейшего шанса быть кем-то понятым и услышанным. Когда от всего отказался, потому что не верил в собственное спасение. Поставил крест.

— Ксай… — вкладываю в произнесение его имени всю ту нежность, какой в принципе обладаю, боясь хоть в чем-то его обделить. Подступаю ближе, наклоняюсь к любимому лицу, невесомо целую его щеку. Правую. За ней — левую.

Эдвард тяжело сглатывает.

— Это того не стоит, любимый, правда, — нашептываю, руками поглаживая его плечи, — это первая реакция, она пройдет… нужно чуть-чуть потерпеть… а я буду рядом.

Он еще только не стонет.

— Это уже не изменится… я с самого начала так и знал.

— Не позволяй этому ощущению обокрасть тебя, Алексайо. Все не так. У тебя будет ребенок.

На смешок его уже просто не хватает — как и на какое-то колкое, злобное, емкое замечание. Чтобы спустить меня с небес на землю.

Эдвард открывает глаза, давая мне возможность полноценно разглядеть все, что в аметистах уместилось. Какой толстый в них лед, какой колючий стальной забор, какая поразительно-яркая, догорающая искра желания опровергнуть столь вопиющую несправедливость. И боль, спрятавшуюся под тремя этими слоями. Прозрачную, незаметную, но такую большую… как вся суша Земли, как весь ее океан. Соленую, горькую, прибитую, смиренную, твердую, тяжелую. Не сдвинуть.

Надежды в глазах Алексайо больше нет. Он не верит.

— Никогда так не говори, Белла. Никогда больше, — молит баритон. И, ко всему прочему, что уже доводит меня до отчаянного изумления, в аметистах появляются слезы, которые их обладатель так старался не допустить. Самые красноречивые из всех.

- Στον κόλαση με φτερά.[61]

Capitolo 58

Такси останавливается возле невысокого каменного заборчика, полукругом огибающего сокрытую за деревьями полянку. Табличка «частная территория» вполне красноречива, как и кроваво-красные колючие розочки у входной калитки — красота тоже умеет себя защищать.

Задремавший за время пути Эдвард, вздохнув чуть громче прежнего, медленно открывает глаза. Голос у него тихий и сонный, и растерянность в нем звучит лучше всего.

— Где мы?

Я накрываю ладонью его руку на моем колене.

— Это сюрприз, Ксай.

Аметисты с недоумением оглядывают скудный пейзаж, открывающийся из-за тонированных окон уже оплаченного трансфера. Робкое солнышко проглядывает сквозь вечерние тучки, освещая розовато-желтым ореолом тот самый каменный забор, ивы, высаженные как можно ближе к нему, шепчутся с ласковым ветром.

— Сюрприз?..

— Я знаю, как ты их не любишь, но тебе понравится, — успокаиваю мужа, пользуясь замешательством момента, чмокнув его губы. Последние четыре дня Эдвард меня к ним практически не подпускает.

Ксай хмурится, что я с горечью вынуждена признать. Он давным-давно не хмурился от моих поцелуев…

— Пойдем, — стараясь не терять оптимизма, указываю на водителя, что уже открыл багажник и намерен выгрузить наш скромный багаж, — нам пора.

Эдвард на секунду с силой зажмуривается, а потом часто моргает. Хочет что-то сказать, но сдерживает себя. Я слышу лишь усталый выдох, прежде чем он открывает дверь.

Я выхожу с другой стороны.

— Спасибо большое, — посылаю улыбку таксисту, намеренная забрать у него две сумки. Алексайо опережает меня быстрее, чем успеваю даже заметить, что он уже здесь.

— Синяя совсем легкая, Эдвард, давай я…

Как никогда молчаливый, мужчина просто отворачивается от меня, подступая ближе к каменному заборчику. С недоверием глядит на ивы.

— Во вторник в два часа, верно? — уточняет водитель.

— Верно, — подтверждаю я. Надежда, что Эдвард не услышит, совершенно напрасна. Впрочем, в споры он не вступает и выпытывать тоже вроде бы не намерен. Я лишь вижу, что чуть поворачивает голову в нашу сторону — не более.

— До свидания, — отпускаю водителя, отходя с дороги. Даю себе десять секунд, будто бы замешкавшись с пуговичкой блузки, дабы вернуть нужный настрой. Эдвард не примет мою идею просто так. Нас ждет серьезный разговор.

И хоть ничего его не предвещает, хоть Ксай мирно стоит у забора, глядя на отъезжающее такси, мне, как той, что знает его от и до, это чудесно известно. Даже в состоянии чудовищной усталости, как теперь, Эдвард не уступает, если не согласен.

Звук отъезжающего автомобиля последний из присутствия цивилизации. Как только соприкосновения гравия с колесами затихают, мы остаемся в первозданной природной тишине. Ветер и колышущиеся листья ее нарушают, не более.

— Что это за место?

— Обитель сладких снов, — достаю из кармашка небольшой ключик, открывая для Эдварда калитку. — Проходи.

— Зачем мы здесь, Изабелла?

— Я расскажу в доме. Проходи, Ксай, вещи тяжелые.

Раздраженно мотнув головой, что замечаю за ним едва ли не впервые, Уникальный меня все-таки слушается. По вымощенной камешками тропинке, огибающей особенно большую иву, идет прямиком к деревянной двери. Каменный домик в этой глуши очень похож на домик семи гномов. Я не смогла проигнорировать его даже при всем многообразии сайта аренды жилья.

Кирпичи выкрашены в бежево-желтый, светлая покатая крыша из черепицы, есть дымоход и постамент для флюгера, одновременно служащий местом соединения двух балок потолка внутри. Живописные небольшие окошки со ставенками, такая вот сказочная дверца… это место определенно поможет нам — вернет Эдварду надежду и вкус к жизни в принципе.

…Я приняла решение ехать сюда после трех последовательных точек невозврата, к каким мы с Алексайо подошли.

Прежде всего меня тревожила его бессонница — точка первая. Эммет говорил мне, много раз говорил, что у Эдварда всегда были проблемы со сном — начиная с детства. Что уж говорить, если даже проба его самоубийства была построена на снотворном… и я знала, что просто не будет. В угнетенном состоянии последнее, на что соглашается сознание Уникального — сон. Эдвард честно укладывался со мной первые две ночи после обнаружения результатов спермограммы не позже полуночи. На протяжении восьми часов, ни на миг даже не задремав, он перемещался по постели в надежде хоть в одном уголке ее отыскать покой. Напрасно. Зеленый чай не помог. Массаж не помог. И Ксай уведомил меня, что больше так рано ложиться он не будет. Это без толку.

Возможно, меня бы это не тронуло, потрать он лишний час-два на чтение книги, рисование или, в конце концов, банальный просмотр телевизора. Однако бессонница Эдварда сочеталась с самым ярым его отвлечением от проблем — безудержной работой, она же точка номер два. С раннего утра и до позднего вечера, с одним лишь перерывом на обед — по моей большой просьбе — Эдвард занимался самолетом. В доме его можно было найти лишь в одном месте — рабочем кабинете. Там, как правило, во всю мощность работал макбук, на столе высились горки из листов с расчетами и пробными траекториями полета, а также большая кружка крепкого черного чая с нетающим от своего обилия сахаром на дне.

Я пробовала его отвлечь — даже не разговорами, хотя ему они определенно были необходимы, чтобы хоть что-то выразить, но что он делать не любил так же категорически и потому отказывался, а простыми предложениями вроде небольшой прогулки, легкого массажа, гжели… секса, в конце концов. Однако последнее Эдвард отвергал с особой рьяностью.

Повторялась ситуация из прошлого, едва не стоившая нам всего: безвылазная работа, отсутствие отдыха и сна, усиливающаяся тревога и сокрытие мыслей… Ксай закрылся от меня. Снова.

Я знаю, что ему нужно было дать время «переболеть» этими злосчастными результатами из «Альтравиты». Сутки. Двое. Трое…

Как раз на четвертый день Алексайо, уже напоминающий вампира из-за своей бледности и воспаленного взгляда, отменил нашу консультацию у репродуктолога. И даты следующего визита администратору не назвал — точка невозврата номер три.

Лучше, проще, терпимее… ничего не становилось. И я приняла это решение — ненадолго уехать, чтобы сменить обстановку. Лежа в постели и наблюдая, как глубокой ночью Эдвард на балконе всматривается в горизонт, не нашла другого верного выхода. Петля затягивалась и нужно было что-то делать.

Вот теперь мы и здесь. До вторника, если удастся отвоевать у Ксая это время.

Он ставит сумки на низкий журнальный столик в гостиной. Здесь нет телевизора, нет у нас с собой ноутбуков, нет даже тостера на кухне. Полное уединение.

— Я слушаю, Изза, — скрестив руки на груди, Эдвард строго на меня смотрит.

В свободной светло-голубой рубашке и светлых джинсах он идеально вписывается в окружающее пространство. Стены в старомодный, но такой уютный цветочек, оттенка морской пены мягкий диван, два кресла по бокам от него, большие и бирюзовые, картина в старой рамке. На картине — солнечный русский лес, который не так далеко от этого домика в принципе.

— Нам нужно отдохнуть, Ксай. За последние дни было много потрясений… и мы заслужили.

— У «Мечты» авиасалон через четыре недели. Ты понимаешь, что мне нужно работать?

У него под глазами темные круги. Волосы тусклые, как-то неестественно приглаженные. Кожа белая. На лбу венки.

Мне хочется усмехнуться на такое заявление, очень горько усмехнуться, но я сдерживаюсь.

— Родной, ты ударно поработал на протяжении этой недели. Эммету нужно пару дней, чтобы провести тесты — и вот они! А ты можешь отдохнуть. Перед решающим боем всем нужен отдых.

Он смотрит на меня, даже слушает. Но, похоже, не слышит. Поджимает губы на попытку оправдать наше присутствие в этом доме.

— Ксай, всего четверо суток. Было бы о чем говорить.

Неубедительно, вижу. Эдвард кивает мне, подходя ближе. Придерживает за талию, чмокает в лоб. Так отрешенно, что по спине бегут мурашки. Уют домика кукожится в дальнем углу.

— Спасибо за заботу, белочка. Этим вечером мы с тобой погуляем по саду и пораньше ляжем спать, договорились. А завтра утром вернемся в Целеево. Я не закончил с самолетом.

— Такси вернется во вторник. Завтра — пятница.

Я поднимаю на него глаза. Раздражение из взгляда никуда не делось.

— Значит, оно приедет раньше.

— Значит, мы уедем позже, Ксай.

Эдвард закатывает глаза, недовольно хмыкнув. Отступает от меня на шаг, чтобы лучше видеть взгляд. Не прятать его.

— Мне нужно закончить самолет, Изабелла. Ты знаешь это. Прекрати это ребячество, ей богу. Я обещал тебе отпуск после Жуковского.

— Я помню, — держу спокойный тон, сама себе удивляясь. Влияние Эдварда возымело свое действие, — и я согласна. Это — не отпуск, это небольшой перерыв, вот и все. Попробуй увидеть положительное, пожалуйста. Мы сможем провести время вместе.

— Мне нужно другое.

— Тебе нужна работа, потому что она отвлекает тебя.

Мрачные аметисты моей теории не опровергают.

— Пусть и так.

— Но нам уже пришло время обсудить это, Алексайо. В любом случае придется что-то делать.

— До авиасалона я ничего не стану делать.

— Это большое упущение времени, ты ведь понимаешь? Оно равносильно тому, чтобы сдаться.

Взгляд Эдварда тяжелеет, наливаясь сталью. А лицо будто бы каменеет. В тишине домика, удаленности от Москвы этого леса, в принципе во всей сложившейся ситуации баритон звучит мертво и страшно.

— А если я готов сдаться, Белла?

Слова повисают в пространстве. На туго натянутых тросах горечи, покрытые толстым слоем застарелой боли, приправленные нечеловеческой усталостью. В эту секунду, не спуская с меня глаз, Эдвард выглядит измученным и разом постаревшим. У меня зажимает сердце.

Тихо. Тихо. Тихо.

Без резких движений.

Я медленно, очень медленно, давая Ксаю сполна это увидеть, качаю головой. Самостоятельно, не спеша, сокращаю между нами расстояние. Кладу ладони на его щеки, лишая возможности отвернуться. И все так же смотрю. Так же, как однажды на меня смотрел он сам.

— Ты слишком сильный, чтобы сдаться, Эдвард. Мы оба это знаем. А еще ты слишком сильно этого хочешь. Мы будем бороться.

— Белла…

— Ш-ш, — я прерываю его, приподнявшись на цыпочках и приникая к губам. Мягко, но убежденно их целую. По всему периметру, — мы обо всем поговорим, любимый. У нас есть время.

— Я сойду с ума без работы сейчас, — сбито бормочет Эдвард, когда отрываюсь. Глаза у него на мокром месте, — я умоляю тебя…

— Я найду способ тебя отвлечь, обещаю, — изо всех сил делая вид, что все в порядке, говорю довольно ровно, — а сейчас заварю чай. Будешь чай?

Аметисты как-то странно затухают. Смиряются?.. Покоряются?.. Меня пугает это их выражение, тем более, смотрит Эдвард будто мимо меня. И мимо меня идет.

— Я лучше немного прогуляюсь.

И тут я не выдерживаю. Его упрямство, обстоятельства, что снова против нас, бесконечное напоминание о проблемах, которые сулит несоблюдение правил Норского, опять же, отсутствие разговоров… Я окликаю мужа, когда он обходит диван.

— Ксай, да Господи! Сколько ты будешь себя хоронить? Ради чего?!

Эдвард вздыхает.

— Ты приехала сюда для прогулок, разве нет? Так в чем дело? — муж все еще пытается говорить сдержанно. Но я вижу, что сдержанность эта трещит по швам. В нем миллион эмоций. В нем буря чувств. Он запер это все на сто пятьдесят замков, он запретил себе даже думать о том, чтобы что-то выразить, но разве же стало оттого желание меньше? Меньше потребность?

Я знаю, что мне делать.

— Игнорируя проблему, ты ее не решаешь. Ты сам меня всегда этому учил!

— Беспричинному упрямству я тебя не учил.

— Правильно, не учил, — не останавливаюсь я. Атмосфера потихоньку накаляется и, хоть не думала, что скажу это, но черт подери, это то, что нужно. Мы приехали сюда говорить, — ты показывал и показываешь мне это своим ярчайшим примером. Чему ты сопротивляешься сейчас, Эдвард? Отдыху после четырех бессонных ночей? Паре дней без макбука?

— Идиотизму, в который ты меня втягиваешь! Гребаному отрицанию правды!

Ксай распаляется. Я вижу, как краснеет его лицо и слышу, как грубеет голос. Он сам грубеет — никогда прежде при мне таких слов себе не позволял. Сколько же за это время он замолчал?..

— Ты тоже отрицаешь правду, Эдвард. На ровном месте.

— У меня пятнадцать лет подряд подтверждаемый диагноз! — он почти кричит. — О каком ровном месте идет здесь речь?!

— Я просто верю в тебя.

— А Я НЕ СТОЮ ЭТОЙ ВЕРЫ! — его передергивает. Руки сжимаются в кулаки, на шее вздуваются вены. А в баритоне тонна, не меньше, презрения. К себе, разумеется.

— Вот где глупости, Ксай…

— Ты не понимаешь.

— Я пытаюсь, Алексайо, правда… но ты молчишь. Ты не даешь мне даже шанса.

— Просто остановись…

— Я никогда не остановлюсь, ты меня знаешь.

Эдвард горестно, злобно усмехается. Все его лицо искажается, но я лишь после услышанного понимаю, что от слез.

— А если я умру, тоже не остановишься?

Я хмуро прикусываю губу.

— Это случится не скоро.

Уникальный прочищает горло. Тяжело опускается на стоящий рядом с ним диван. Упирается локтями в колени, пальцами впивается в волосы. Знакомая со всеми, как казалось, гранями его отчаянья, эта вводит меня в ступор. По спине мурашки. Он такой… позабытый. Он один, совсем один. Как и когда мы познакомились.

— Скоро, Белла…

Он смотрит на меня снизу. Смотрит убито, уже без сокрытий. И без того воспаленные от недосыпа красные глаза еще краснее. Эдвард плачет. Хочет удержать эту соленую влагу, пытается, но понимает, что бессмысленно. Слезы слишком долго в нем копились.

Я молча присаживаюсь рядом с ним.

Ксай цепляет взглядом моего хамелеона на шее и кольцо на руке, какой тянусь к его запястью. Совсем низко опускает голову.

— Я умру, когда увижу, что ты во мне разочарована. Во всей этой суматошной борьбе. Если я не в состоянии при всем желании зачать этого ребенка, какой от меня толк?

Вот и апогей. Успешно скрываемые столько дней чувства, подавленные, угнетенные, упрятанные… все рано или поздно становится явным, Ксай. Абсолютно все.

— Иди ко мне, — я несильно, давая возможность отказаться, привлекаю Эдварда к себе. Глажу его волосы, виски, плечи. Собственными волосами создаю загородку, что нас от всего и всех прячет. — Я здесь…

У Каллена дрожит спина. Он всхлипывает дважды или трижды, пока безмолвно, продолжая лишь целовать его, пытаюсь утешить. Слезы очищают, но с болью, какая выходит, тоже надо сладить, она сильная, может раздавить.

Эдвард еще держится — минуту, наверное. Сопротивляется себе же самому как может.

Но потом плюет на все и кладет голову мне на колени. Зажмуривается, обняв их.

— Ты не способен разочаровать, — достаточно твердо говорю ему, улучив мгновенье. Касаюсь четко очерченной скулы, — я всегда буду с тобой рядом. Вне зависимости, можешь ты иметь детей или нет. Любовь моя, мне нужен ты. Только ты. Без каких-либо условностей.

Ответом мне служит череда новых всхлипов. Просто потому, что такому ответу он почему-то не хочет верить.

— «Мечта» — это все, что у меня осталось, Белла…

— Неправда. У тебя есть я, у тебя есть семья, у тебя есть будущее, — перечисляю, перебирая его волосы, — поверь мне.

Я отодвигаюсь на диване чуть в сторону и вглубь, давая Эдварду возможность удобно и как следует устроиться на своем месте. С ногами. Оглаживаю его плечи в этой свободной рубашке, скольжу по ткани. Извечная клубника. Ей ничто не помеха.

Безмолвие нарушает сам Каллен:

— Это наказание… грешно сопротивляться справедливому наказанию…

Легонько целую его щеку, не торопясь спускаясь к челюсти дорожкой из поцелуев. Молча.

— Это намек… даже не намек, это… это ясный знак… все безрезультатно.

Глажу его лоб, полная намерений разгладить морщинки. Молча.

Эдвард в недоумении.

— Где же предел твоей веры, Белла? Где она кончается?..

Я ласково ему улыбаюсь. Вот теперь говорю.

— Там же, где любовь, Ксай.

И этих кратких слов оказывается достаточно — больше вопросов ко мне нет.

Ближайшие полчаса не меняется ничего — в теплом домике на окраине леса, на этом старомодном, но таким милом диване, летним вечером Эдвард открывает на моих коленях свою душу. Очищает ее заслуженными слезами, залечивает нашей близостью. Пытается напитать верой — хоть на грамм, а уже маленькая для меня победа. Мне кажется, ему легче. Пусть первый этап, пусть самый малозначительный, но… план оправдывает себя. Я надеюсь, цели мы достигнем.

Ксай плачет, изредка что-то рассказывая, а я слушаю. Ничего не говорю, не разрушая создавшуюся атмосферу доверия, тем более, в данном случае слова абсолютно бесполезны. Лишь раз так же твердо, как и предыдущую фразу, сообщаю ему, как сильно его люблю. И снова замолкаю. Отчетливо вижу глупость, грубость и неправильность своего поведения в день получения бланка «Альтравиты». Эдварда ранили в самое сердце, а я толкала нож все глубже и глубже. Благо, на ошибках можно учиться.

Солнце наполовину скатывается к горизонту, когда я обнаруживаю, что всхлипов больше не слышно — ровной череды, по крайней мере. Некоторые отдельные, изредка…

Не меняя темпа своих поглаживаний, своей позы, тихонько наклоняюсь к лицу мужа. Оно спокойно — как и дыхание.

На моих коленях этим вечером Эдвард впервые за четыре дня по-человечески засыпает.

* * *
Я давно его не рисовала.

Тонким простым карандашом вдоль линии скул, не обделяя штрихами ни один их миллиметр. У Эдварда во многих отношениях безупречное лицо, но глаза и скулы его греческим богам удались особенно хорошо. И пусть сейчас из-за бесконечной череды треволнений они видны куда лучше, чем должны быть, это не отменяет их прелести. Ксай не раз доказал мне, что все, кроме смерти, исправимо — верю.

Я давно его не рисовала.

Это особенно ощутимо, потому что при виде почти завершенного рисунка накрывает теплое ощущение дежавю, приятные маленькие мурашки на спине, покалывания на кончиках пальцев… нас сблизили совместные художественные сессии, когда-то благодаря таким портретам я открывала для себя Аметистового… и могла его касаться там, где захочу, не боясь никаких последствий. Теперь я могу любоваться им в открытую — но радость, глядя на портрет, испытываю почти ту же. Эдвард обладает свойством бесподобно запечатляться на бумаге — даже если вдруг сам и не курсе.

Я давно его не рисовала. Как же давно…

Это похоже на сновидение, далекое и забытое, когда там, в нашей спальне, там, в Греции, там, в квартире в Москве… краски… прикосновения… штрихи… позы… Эдвард всегда был моим лучшим натурщиком и потрясающим вдохновителем. Им он и останется навсегда.

Я драпирую покрывало, чуть смявшееся у его ног, прорисовываю тончайшие ниточки бахромы, игриво коснувшиеся яремного треугольника шеи, слежу за легкими тенями пушистых ресниц у щек. И только-только притрагиваюсь к бровям, тихонько усмехаясь тому, насколько в оригинале они красивее, чем на моем рисунке, как они немного приподнимаются.

Медленно открывая глаза, сонно нахмурившись, Эдвард поворачивается ближе к правому краю дивана. Рукой придерживает готовую упасть декоративную подушечку.

Проснулся.

Я откладываю карандаш, с улыбкой наблюдая за мужем. Еще умиротворенный после сна, еще расслабленный и такой открытый, он прямо передо мной. Во всей красе.

— С добрым утром, Ксай.

Я приветствую его, когда начинает искать меня взглядом, одновременно стараясь понять, где находится. Недоумение в аметистах вызывает и диван, и незнакомый узор на стенах, и мое местоположение за небольшой барной стойкой впереди, разделяющей кухню и гостиную.

— С добрым, — похоже, удивившись еще и тому, что сейчас действительно утро, судя по солнечному свету из окна, Ксай, отодвинув от себя покрывало, садится на диване. За исключением того, что на его рубашке я расстегнула две верхние пуговицы и распустила ремень брюк, со вчерашнего дня в образе мужчины ничего непоменялось. А вот во внешнем виде — вполне. Ксай выглядит более-менее отдохнувшим, с нормальным цветом лица и маленьким, но все же заметным огоньком в глазах. Ему лучше.

— Сколько сейчас времени?

— Часов девять, наверное, — я сладостно потягиваюсь, улыбаясь ему ласковее, — как тебе спалось?

— Долго…

— Это как раз хорошо. Хочешь чая? У меня здесь чудесный молочный улун.

Эдвард с налетом растерянности ерошит свои волосы, подавив зевок. Кивает. По крайней мере, ничем жареным, как вчера, не пахнет. Он выспался, отдохнул, отчасти выговорился. Это должно помочь.

Я с готовностью поднимаюсь с барного стула, направляясь к чайнику. Кружка Алексайо уже стоит у меня наготове, а в белоснежном заварнике как раз нужное количество чая на нас двоих.

— Ты давно не спишь? — когда поворачиваюсь с кружками обратно к стойке, Эдвард уже возле нее. С интересом, пусть пока и приглушенным, рассматривает белый лист со своим портретом.

— Как сказать…

Я знаю, что он видит: диван, на котором так и остался спать, подушку, что я принесла и на которой так изящно он устроился, покрывало, которым укрылся… и нежный утренний полумрак, в каком я застала его при пробуждении. А еще видит, что я снова рисовала его тайно.

— Я надеюсь, ты не злишься?

— Твое право — рисовать то, что хочется, — пожимает плечами мужчина, на лбу его прорезаются нелюбимые мной вчерашние морщинки, — другое дело, что тебе постоянно хочется, почему-то, рисовать меня.

— Вот это уже вполне логично, — я протягиваю Эдварду чашку, с радостью замечая, что даже отголосков вчерашней соленой влаги в аметистах нет. Боль, сколько бы ее и не было, получила хоть какой-то выход. Ему стало легче, а значит, все получается. Все правильно. — Люблю рисовать то, что заслуживает внимания.

Он забирает у меня чашку, незаметно, но улыбнувшись запаху улуна.

— Я заслуживаю внимания?

В фиолетовых глазах, казалось, давно угаснувшие искорки-хитринки. И мягкий ореол спокойствия вокруг радужки. Эдвард пусть и не так явно, как раньше, слабо, но играет со мной. Это возносит настроение до небес.

— Больше тебе скажу, Алексайо — все мое внимание изначально твое.

Он хмыкает.

— Сейчас это то, что нужно. Я хотел бы попросить у тебя прощения за свое вчерашнее поведение, Изабелла.

— Тебе не за что извиняться.

— Я вел себя жалко. Я никогда больше не стану вести себя жалко с тобой.

— Ксай, у тебя наболело — это нормально. Ты бы сказал мне тоже самое. Не бери в голову.

А он все равно настаивает на своем.

— Ты меня прощаешь?

— Если тебе так надо это услышать — да, разумеется.

Эдвард делает глоток чая и потом сдавленно, но искренне улыбается. Больше всего на свете я жажду видеть такую улыбку — летнее утро становится теплее.

— Спасибо.

Муж привлекает меня к себе, бережно придерживая за талию. Слабо посмеивается тому, как зарываюсь лицом в его рубашку, трепетно обнимая в ответ. Мое дежавю возвращается — вот так обнимать Ксая, ощущать вот такие его объятья. Это все равно, что касаться счастья во плоти.

— Я соскучилась…

Шепот баритона на моих волосах.

— Я тоже. А еще ты божественно пахнешь, Бельчонок.

— Кто бы говорил…

— Кто бы и говорит, — передразнивает Ксай. Глубокий как никогда, сегодня его голос делает атмосферу полу-реальной. Все по-медовому тягучее, сладкое, заполненное. Стираются все предметы вокруг, все границы, все ненужные мысли. Особое состояние умиротворения, когда ничто не способно покой нарушить. И такое важное ощущение полной близости — на всех уровнях. У меня оно бывает только с одним человеком.

Я поднимаю голову, перехватывая мирный фиолетовый взгляд. В нем почти невесомость. Ласково прикасаюсь к правой щеке, намереваясь сказать… но прежде, чем успеваю хотя бы начать, Эдвард уже произносит:

— Я люблю тебя.

— Ксай, — счастливо, широко улыбаясь, я как следует оглаживаю его лицо.

— Я люблю тебя и хочу тебя любить, — дополняет муж. И в аметистах уже не просто хитринки, не только тепло, там истинное… желание. Я изумляюсь тому, насколько ярко оно пылает и насколько крепко обосновалось там за считанные секунды.

Впрочем, ответ у меня всегда был готов.

Приподнявшись на цыпочках, больше ничего не спрашиваю и не жду. Глубоко, требовательно целую те губы, к которым несколько дней фактически не имела доступа. Пальцами легонько потягиваю его волосы, охватываю шею. Довольно выгибаюсь, когда забыв и о чае, и о портрете, и о недавнем сне Эдвард как следует меня обнимает, поднимая вверх. Облегчая задачу.

— Где?..

Мне нравится, как подрагивает у него тон. Это прекрасная дрожь.

— Хоть здесь… и есть диван, и есть спальня направо…

Алексайо дает себе секунду на раздумья. А потом, крепко перехватывая меня, направляется к варианту номер два. Оставленная им подушка, еще теплая, покрывало, которое пахнет клубникой — мой восторг взлетает выше всех видимых облаков.

— Лучшая майка, — укладывая меня на бархатные подушки и нависая сверху, комментирует Эдвард. Маечка из легкой ткани, белая, без какого-либо намека на лифчик под собой явно в его вкусе. По крайней мере, целовать меня он начинает сперва через нее.

Необычное ощущение. Шероховатость ткани, соседствуя с напряжением от желания и умениями рта мистера Каллена творит что-то невероятное. Из неожиданного огонька предвкушения разрастается пламя неудержимой жажды. Я поскорее хочу его себе. Всего. Всегда. Навсегда.

Ксаю нравится, что я ерзаю от его действий. Нравится, как горько-сладко улыбаюсь, стоит лишь ему на мгновение остановиться. Теперь он мной любуется.

Но если раньше любование это было более понятным, земным даже, имеющим вполне реальные очертания, то теперь от его безбрежности я задыхаюсь. Никто и никогда так на меня не смотрел. Даже Ксай сам прежде так на меня не смотрел, как сейчас в этом далеком от всего мира домике. Глаза его проникают куда глубже, чем в душу, скользят, помечая для себя, по телу, запоминают малейшие неровные выдохи. Эдвард не иначе как… боготворит меня? И стремится всеми возможными методами это доказать.

- Είστε η σωτηρία μου.[62]

Его сбитый шепот эхом звучит у меня в ушах.

— Я не понимаю, Ксай…

Но Эдвард будто бы не слышит. Целуя меня, лаская, не прекращает говорить что-то словно бы самому себе.

- Το θαύμα μου. Η παντοδυναμία μου. Ηλιοφάνεια μου.[63]

Это греческий, несомненно, чистая музыка, что бы в себе не заключал. А еще, когда Эдвард переходит на греческий, он, что я уже знаю, слишком счастлив или удовлетворен, дабы хоть какой-то еще язык смог сполна это выразить. Нирвана.

К огромному моему сожалению и упущению (не знаю даже, как лучше это назвать), на родном языке мужа мне известно лишь пару фраз. И отчаянное желание сказать хоть что-то соизмеримое подталкивает пусть и их, но произнести.

- Σ 'αγαπώ.

Эдвард прикрывает глаза, морщась от едва ли не болезненного удовольствия. Держа ситуацию под контролем, а большую часть веса все же на своих руках — по обе стороны от меня — максимально крепко прижимается телом к моему. Нас разделяет тонкий слой одежды, но на это плевать. Я чувствую биение его сердца.

Я все же хватаюсь пальцами за пуговицы его рубашки, все еще надетой, к общему недоумению. Как могу быстро, забыв даже про аккуратность, разделываюсь с ними. Как к величайшей награде прикасаюсь к его торсу, груди, паху. Сражаюсь с пуговичкой и ширинкой брюк.

В моей борьбе Алексайо меня не оставляет. Скидывает рубашку, а брюки спускает ниже, резко дернув ту самую пуговичку. Мою майку помогает снять, не запутав разметавшиеся между нами волосы, а тонкие пижамные шорты, под которыми больше ничего нет, без труда стягивает к изножью дивана.

Свободной левой рукой Эдвард перемещает обе мои ладони вверх, тем самым вытягивая нас обоих в струну на этом диване. Контролируя центр тяжести, наконец-то без каких-либо лишних тканей целует мою грудь. Спускается ниже, к животу, по грудине. У солнечного сплетения замирает, возвращаясь обратно. На сей раз — к моим губам.

- Να λατρεύουν.[64]

Я отвечаю на его поцелуй, своими ногами овиваю его талию. Не знаю, о чем он говорит. Но знаю, что могу сказать то, что думаю:

— Все — твое.

На лице Ксая благоговение.

— Ты хочешь меня?..

— Я требую тебя себе, — покрепче сжав пальцами его руку, что не дает мне всем телом обвиться вокруг мужчины, держа в прежнем положении, выдаю. С абсолютной уверенностью.

— Получишь, — клянется Эдвард. Я чувствую его внутри.

Господи!..

От удовольствия хочется лишь плакать. То невероятное чувство, та эмоциональная сила близости с тем, кто идеально тебе подходит и душой, и телом — неописуемое блаженство. Рождаясь и умирая одновременно, наполняясь силой и отпуская ее, ощущая полнейшее расслабление всех сантиметров тела, входя в ледяную реку и нежась в горячем озере в ту же секунду… я не представляю, я не знаю, как это возможно. Как в принципе возможно чувствовать то, что я чувствую теперь. С Ксаем — на себе, рядом с собой и в себе… вечность никогда не наступала до этой минуты.

Я хнычу, когда он выходит. Я едва ли не кричу, когда резко и глубоко возвращается. Я как могу подаюсь ему навстречу. Я люблю. Так сильно, как никто и никогда не сможет. Что бы ни было.

— Дай коснуться тебя… пожалуйста!

Столь высокого тона своего голоса и сама не ожидаю. Но на Ксая, чьи глаза уже тоже затуманены, он имеет нужное воздействие.

Он отпускает мои руки, чуть-чуть меняя позу. Практически укладывается на меня, подбородком накрывая плечо, грудью прижимаясь к моей груди. И концентрирует вес на локтях, давая мне полную свободу действий. Никогда не смогу остановить себя, чтобы ей воспользоваться.

Я тут же обнимаю его, рисуя пальцами незримые узоры по бархатной, уже чуть вспотевшей коже. Ее мягкость и упругость одновременно, ее теплота, ее запах… я не могу заставить себя оторваться. Губами целую волосы Ксая, его виски. Встраиваюсь в заданный ритм движений, и быстрый, и медленный сразу, отвечаю ему на все сполна. И меньше, чем через пару минут, уже стою на краю земли.

Эдвард понимает меня без лишних слов. Уловив стон, ощутив сжавшиеся в нетерпении мышцы, двигается быстрее, а сам тем временем посасывает мою шею. Точно в ритм толчков.

Удержаться нет никаких сил.

— Ксай! — не своим, сорванным голосом, в котором ни капли воздуха, выкрикиваю. И сжимаюсь вокруг него. Это слишком хорошо…

Алексайо дает мне насладиться теплым огнем в паху и вибрацией, что медленно пропадает. В эти несколько секунд он бесподобно нежен, зацеловывая мое тело. Но как только спазм слегка утихает, прежний ритм его и сила возвращается. Эдвард не закрывает глаз, смотря на меня. На его лбу появляются венки, на шее тоже. Краснея, Ксай дышит чаще, ресницы его подрагивают, волосы на лбу уже мокрые.

Я смотрю на него и не могу насмотреться. Пальцами, не привлекая к себе особого внимания, просто скольжу все ниже и ниже — от щек к шее, от шеи к груди, от груди к тазу — помню об области у крестца, погладив ее явнее.

— Ты достоин, Эдвард…

Он, шумно сглатывая, не понимает. Но ритм не сбавляет.

Это как раз то, что нужно.

— Ты достоин и моей веры, и своей собственной. Ты всего достоин.

Я легонько провожу ногтями по его ребрам.

— Белла!..

Я ликую, когда Алексайо ощутимо вздрагивает, подавившись очередной порцией воздуха. Становлюсь самой счастливой, когда так истинно на мне обмякает. Волшебен момент, когда можно сполна ощутить его тяжесть на себе — совсем скоро, опомнившись, Эдвард снова перенесет вес на локти.

Отвлекаю его от этого: целую лоб, скулы, щеки. Глажу его плечи и спину, несильно разминая мышцы. И попросту наслаждаюсь тем, насколько все хорошо. Никогда еще мы не были ближе.

- Η μεγαλύτερη ευχαρίστηση και χαρά είναι να είναι μαζί σας.

Я усмехаюсь, потеревшись носом о его щеку. Какая теплая… а приятная небритость отдается покалыванием в паху.

— Задача номер один — скачать голосовой переводчик.

В аметистах смешинки. Такие довольные, такие спокойные, они — предел моих самых заветных мечтаний. Мой Ксай вернулся.

— Величайшее удовольствие и радость — быть с тобой, — сам себя переводит Уникальный, трепетно погладив меня по щеке. Слишком нежно.

— Это взаимно, любимый.

— Что доставляет еще больше радости, — шепотом соглашается он. А потом, придерживая меня, осторожно мостится на краешек дивана рядом. Тянется за покрывалом, накидывает на нас обоих. — Полежи чуть-чуть так, пожалуйста.

— Тебе удобно?

— Удобнее не бывает, — я получаю целомудренный поцелуй в губы, а потом игривый — в нос. — Ты меня согреваешь. Во всех смыслах, Бельчонок.

Я придвигаюсь ближе к спинке, давая ему больше места. Как и Ксай, укладываюсь на бок. Мы смотрим друг другу глаза в глаза, мы настолько рядом, что на коже я чувствую его дыхание. И волшебный блеск аметистов, их такое яркое счастье — лучшая картина на свете. Эдвард сейчас обнажен передо мной не только физически. И, к своей большой радости, я вижу, что душа его спокойна. Боли там почти нет.

Я обнимаю мужа.

— Холод к нам никогда не подберется, родной. Обещаю тебе.

* * *
После нашего спонтанного, но такого потрясающего секса настроение Эдварда, ровно как и его вера в лучшее значительно прибавляет в весе.

Я ставлю на стол второй раз заваренный зеленый чай и Ксай улыбается. Я рассказываю ему о том, как в детстве пыталась радовать Роз отварами из подорожника и тмина и он даже смеется. Не вымучено, не вынуждено, а весело! Со всей подобаемой искренностью.

Я ощущаю почти такое же всепоглощающее удовлетворение, как после оргазма.

— Значит, лес, — глядя на исконно русский пейзаж за окном, сам себе произносит Эдвард. — Кажется, во дворе даже растет береза.

— Я бы увезла тебя в Грецию, но, к сожалению, не умею водить самолеты, — смеюсь в ответ.

Каллен задумчиво пожимает плечами.

— Это не так уж и сложно. Как-нибудь мы с тобой попробуем…

— Самолет? Ты ведь даже не разу не пустил меня за руль машины, Ксай, — журю его я, погладив по плечу.

— А ты умеешь водить?

— Видишь! Ты даже не знаешь, что умею, — прыскаю, и, чтобы успокоиться, делаю глоток чая, — между прочим, очень даже не плохо.

— Ты хочешь машину?

— Мне особенно некуда ездить, да и без тебя грустно куда-то ездить в принципе, — его взгляд теплеет, когда я это говорю, и потому я шире улыбаюсь, — но было бы здорово, если бы ты дал мне разрешение когда-нибудь брать один из твоих автомобилей.

— Все, что мое — твое, Бельчонок, — он очень нежно гладит мои волосы, — однако все они недостаточно безопасны.

— Неужели?

— Именно. Что ты думаешь насчет внедорожников?

— Как у Эммета? — мое веселье, несомненно, Эдварду по нраву. Он расслабляется еще больше, делаясь простым, довольным жизнью мужем, — меня там будет даже не видно. Может, сразу грузовик?

— Трудновато с парковкой, но, если ты хочешь…

— Эдвард, — я тянусь к его щеке, тепло ее поцеловав, — да ладно тебе. На нем бы только сюда и ехать — в лес. Впрочем, тогда бы я могла тебя привезти сама…

Качаю головой, хмыкнув. Возвращаюсь к чаю.

— Лес, да. Как ты только нашла это место? — ему правда интересно.

Ну что же. Тайны из этого мне точно незачем делать.

— Мне нужен был тихий уголок, и он как-то сам собой обратил на себя мое внимание. Тебе хоть немного нравится?

По голосу легко определить, лукавит Ксай или нет. Вроде бы нет.

— Это чудесный дом, Бельчонок. И у него чудесное расположение — особенно для медового месяца.

Отголосок румянца на его щеках меня веселит. Ровно как и то, что острой неприязни к домику у Эдварда нет.

— Значит, не будем убегать отсюда? Как насчет мини-версии медового месяца?

— Сомневаюсь, что ты выпустишь меня отсюда в любом случае.

— Ты не заложник, Эдвард. А это — не тюрьма.

Он делает еще глоток чая, задумчиво оглядев небольшую гостиную.

— Верно, не тюрьма…

Я чуть ерзаю на своем месте, одернув края малиновой футболки, сменившей ту белую майку, какая производит на Ксая неизгладимый эффект. Пересчитываю, обдумывая свою мысль, всплывшие кверху чаинки. Темно-зеленые, они выделяются на поверхности чая.

— Знаешь, Белла, наверное, все дело в том, что я привык много думать. Постоянно. И поэтому отказ от этой привычки забирает столько сил.

— Если мысли причиняют боль, но с ними ничего на данном этапе нельзя сделать, их нужно отпустить, Ксай, — я поворачиваюсь к мужу, кладя руку на его плечо. В отличие от меня, свою рубашку, напоминающую о наших недавних занятиях любовью, Эдвард меняет. А ведь помятое он не любит. — И не позволять терзать себя снова и снова.

— Я отпускаю их за работой, — признается мужчина, повернувшись ко мне, — я еще и лучше сосредотачиваюсь, если нужно о чем-то забыть.

— То-то «Конкорд» строится такими темпами… но сейчас это не то, что тебе нужно, Алексайо. Ты же понимаешь.

— Я не умею отвлекаться по-другому, Изабелла.

— Ну… мы в принципе попробовали сегодня еще вариант. Тоже неплохое отвлечение, не считаешь?

На левой половине лица Алексайо расцветает чудесная улыбка. В ней обожание.

— Замечательное, Бельчонок. Жалко только, что для шестнадцати часов секса подряд каждый день я уже не в форме.

Я смеюсь вместе с ним, переплетая под столом наши пальцы. Взгляд Эдварда теплеет, когда касаюсь его обручального кольца.

— Здесь найдутся и другие развлечения. Для шестнадцати часов в день я тоже не в форме.

Я поглядываю на маленькие белые облачка на голубом небе, на такой живописный каменный заборчик. Интересно, у этого домика счастливая история? Был ли здесь кто-то влюблен, был ли здесь кто-то доволен жизнью? На вид самое что ни на есть романтическое гнездышко. Может быть, Ксай не слукавил и ему действительно хоть немножко, но нравится?..

Глаза сами собой возвращаются к Аметисту. Он, медленно потягивая чай, тоже о чем-то думает. Но пока, вроде бы, не тяжелом, терпимом. После нашей близости снова разглаживаются морщинки на его лице, а допустить их возвращения мне бы не хотелось.

— Эдвард, — уже обеими ладонями я обхватываю его руку. Привлекаю внимание к себе. — Больше всего на свете я хочу, чтобы ты был счастлив. Я готова сделать все, что угодно, дабы тебе было хорошо. Но если сейчас мы сорвемся в Целеево и ты снова запрешься в кабинете… разве будет тебе хорошо?

Несколько бесконечно долгих секунд Ксай и грустно, и встревоженно, и мягко смотрит мне в глаза. С налетом усталости, но пониманием правды.

— Нет.

— Вот видишь…

— Мы останемся, — не заставляя меня искать лучших слов, дабы уговорить себя, Каллен соглашается сам. Быстро и так, словно это уже давно обдумано, — и во вторник, как запланировано, поедем обратно.

— Я даже не знаю, что сказать… спасибо, Эдвард.

Ксай со своей характерной приметливостью следит за выражением моего лица. Подмечает, что немного прикусываю губу. Вздыхает.

— Знаешь, Бельчонок, я восхищаюсь тобой день ото дня все больше. Твоей решительностью и смелостью, твоей непоколебимой стойкостью. Но я так боюсь, что однажды, когда ты устанешь держать эту оборону, я не смогу помочь тебе…

— По-моему, Ксай, в этой жизни кроме тебя мне уже никто и ничем не поможет в принципе…

— Тебе так кажется, — он бархатно приглаживает мои волосы, на миг пустив во взгляд такую вселенскую тоску, что мое было поднявшееся настроение медленно сползает вниз по стенке. Простреленное. — Я готов, я хочу дать тебе все, что только смогу. Но дать главное я не в состоянии…

— Главное — это дети?

Он горько кивает. Здесь ответ давно известен.

— Но ты же знаешь, что у нас есть шанс. Да, маленький, да, призрачный, но… он есть! А ведь существуют люди, у которых и его никогда не будет… даже самого маленького!

— При таком раскладе его практически и нет. Это все равно, что лечить неоперабельную раковую опухоль облучением, Изабелла. Смерть замедлится, но все равно придет…

— Она ко всем придет, — мрачно бормочу я, зачем-то глотнув чая. — Но даже если так, Ксай, даже если мы вдруг предположим невероятное — шансов зачать ребенка у нас нет вообще, что же тогда, все остальное неважно? Все, что у нас есть?

— Дети раскрашивают жизнь. Ты обрекаешь себя на вечный черно-белый фильтр, оставаясь со мной при таком раскладе.

— Но ведь даже если ты не дашь мне ребенка, Ксай, хотя это твоя заветная мечта, я знаю, ты дашь… ты уже дал мне, даешь каждый день гораздо больше! Этого достаточно, чтобы быть счастливой. Нам быть счастливыми.

— Это несравнимо. Ты же понимаешь, белочка.

— Знаешь что, это сравнимо, — я поворачиваюсь к нему всем телом, я смотрю ему прямо в глаза и верю в свои слова, верю в то, что думаю и знаю. У нас конструктивный, правильный диалог. И даже если убедить Эдварда мне не удастся, то хотя бы рассказать ему, что на самом деле думаю — вполне. Ксай этого заслуживает. — Я чувствую себя защищенной рядом с тобой — во всех смыслах этого слова. Я знаю, что никто и никогда больше не навредит мне, потому что ты рядом. Я ничего не боюсь, Эдвард, я ко всему готова. Ты не просто мой супруг, ты мое вдохновение — на все, что я делаю и на все, что сделать только собираюсь. Твоя поддержка, твое присутствие, твоя забота… я жила в резиденции много лет, называя ее домом. Но настоящий дом я обрела только с тобой. Все, что я имею сейчас, дал мне ты. Все, чем я живу сейчас, подарил мне ты. Саму возможность жить вернул мне ты, Алексайо… и если за то, чтобы просыпаться с тобой каждый день, чтобы видеть тебя и встречать с тобой праздники, чтобы чувствовать тебя рядом и тебя любить, если мне нужно от чего-то отказаться… я откажусь. Без лишних мыслей.

Становлюсь на ноги, пользуясь тем, что лицо Эдварда, сидящего на барном стуле, в моей полной досягаемости. А это позволяет коснуться его. Подкрепить свои слова.

— Что бы ни случилось, Ксай, как бы все ни повернулось, я всегда буду рядом, — со всей серьезностью обещаю, чудесно зная, что это обещание точно смогу сдержать, — и всегда буду так же, как сейчас, любить тебя. Ну… или даже немножко больше.

Эдвард меня терпеливо слушает. С вниманием, какого прошу, с интересом, которого не ожидаю, с увлечением. В аметистах отражается такая гамма чувств, что обратить ее в слова довольно сложная задача. Эдвард одновременно и думает, и ощущает. Пытается себя понять. Мне — себе — поверить. В этих словах ведь отражение и его ожиданий, я думаю… хоть и старался для себя их отрицать.

— Когда-то ты заверяла меня, что с детьми у нас выйдет в любом случае…

— Я помню тот момент, — с некоторым смущением киваю, хоть и не намерена опровергать свои же слова, — и я понимаю, что поступала неправильно. Ты говорил верно, Эдвард, порой безосновательная вера в лучшее сильно бьет по больному. Но теперь все будет иначе. Я не стану убеждать тебя в том, обещать тебе то, что не смогу выполнить или что от меня не зависит.

Ксай хмурится. Почему-то глядит на свои руки.

— Я не знаю, на сколько меня хватит, Изза, — в какой-то момент честно признается, — однажды ты сказал мне, что умрешь, если я умру… я смирился с этим чертовым бесплодием с рождением Каролины. Если бы ты не появилась, возможно, я бы никогда и не стал… так много об этом думать. Но я не желаю оставлять тебя совсем одну, если что-то со мной случится. Должен быть кто-то родной… должен быть хоть кто-то после меня в твоей жизни…

Раньше эти его рассуждения заставляли меня плакать. Раньше я делала все, что угодно, дабы отгородиться от мыслей о кончине Эдварда и моих действиях после нее. Было много вариантов — были варианты, которые бы он никогда не одобрил, которые я озвучила ему и из-за которых он, назвав мне их теперь, сильно переживает. Однако все, что с нами случилось за это время, показало, что готовность и мысли о плохом от плохого… не застраховывают, все равно оно случается, причиняет боль и вынимает из груди сердце. Никто не защищен от боли. Никто не может предсказать, когда именно потеряет то, чем дорожит всем своим естеством. Так есть ли необходимость снова и снова думать о том, что будет, вместо того, чтобы жить сейчас?

Я глубоко вздыхаю. Я даже улыбаюсь Ксаю.

— Уникальный мой, я не знаю, как у нас все выйдет. Мы можем предполагать миллион вариантов будущего и строить настоящее согласно этим предположениям, однако где уверенность, что так оно и будет? Я не имею представления, сколько буду жить я и сколько ты. Но я точно знаю, что хочу эту жизнь, сколько бы она не длилась, прожить счастливо вместе с тобой. Большего мне никогда не будет нужно.

Эдвард, слушая меня, хмурится. Дышит чуть чаще. И, когда договариваю свой небольшой монолог, привлекает в объятья. Становится рядом и прижимает к себе так, как того мне всегда хочется. Как единственный, кто настолько меня любит, чтобы вот так обнимать.

— Что за мудрость, Бельчонок? Откуда?.. — слов у него, чтобы выразить мысль, не хватает. Но мне и так все понятно. Это одно из главных преимуществ тех, кто сильно любит — понимать друг друга с полуслова. Я знаю.

— Алексайо, если у нас будут дети, ты прав, они раскрасят нашу жизнь, привнесут в нее новые эмоции, новую радость, новые идеи, — говорю быстрее, высказывая те мысли, которые давным-давно просятся наружу, которым нужен выход, которые ему нужно знать. Ответно обнимаю Ксая за талию, наслаждаясь одновременной мягкостью и прочностью его рубашки, — но если даже детей у нас с тобой не будет, не важно, своих, или мы решимся на приемных… мы будем вместе. А вместе, мне кажется, мы в любом случае сможем быть счастливыми. Твое бесплодие никогда не было для меня камнем преткновения. И не потому, что я не понимаю, на что иду… я просто знаю, Ксай, что это все неважно. Мне просто нужен ты. Любой.

Я сама поднимаю голову, чуть отстранившись, чтобы на него как следует посмотреть. Я облегчаю задачу Ксаю, которому это сейчас и нужно. Аметисты я видела самыми разными. Однако такими я не видела их еще никогда.

Во взгляде Эдварда дюжина оттенков фиолетового. Каждый из них заключает в себе какое-то одно чувство, какое теплится в его сердце. Самое яркое из них, что неизменно, любовь. В этой любви я и нахожу веру к своим словам. В ней переливается для меня его собственная надежда. Все-таки вернувшаяся.

Эдвард смотрит на меня долгим, пронзительным взглядом, какой может сказать больше, чем весь наш неожиданно сложившийся диалог. Этот взгляд несложно понять, если знать Ксая. Если знать его душу.

Эдвард еще долго будет так на меня смотреть — и в течении дня, и позже, ночью, когда мы снова займемся любовью. И в этот раз уже не просто плоть соединится воедино, уже не просто желание станет проводником… переплетение чего-то гораздо более важного, интимного и потаенного свершится ночью на нашей постели. И свидетелями станут лишь обручальные кольца, потому что именно это они в себе и несут изначально. Именно об этом мы говорили на венчании, давая клятвы.

Эдвард смотрит на меня сейчас, будет смотреть потом, я знаю. Я все о нем, благодаря этому взгляду, теперь знаю. Как и он, надеюсь, обо мне.

А пока… пока, мне кажется, самое время для лучшего предложения:

— Давай на четыре дня забудем обо всем, Алексайо, — шепотом прошу я, невесомо поцеловав область его сердца, — и будем просто счастливыми людьми. Как тебе?

Он мне улыбается. Широко и… с пониманием. Он, не спуская глаз с тем самым взглядом с моего лица, только лишь и говорит:

— Подходящий план, ψυχή μου.

…Вечером я, методично нарезая яблоки для шарлотки, на мгновенье прекращаю стук ножом о деревянную доску в форме болгарского перца. Случайно, даже и не думая делать этого, почему-то прислушиваюсь к тишине дома. И тишина эта обретает плоть, преобразовываясь в негромкий голос Эдварда. В спальне, куда отправился переодеться после нашей недолгой прогулки, Ксай по телефону назначает дату следующей консультации у репродуктолога.

* * *
Она кладет ее руку к своей груди. Маленьким котенком обвивается вокруг нее, красивыми и большими глазами глядя в самую душу. Тихонько улыбается.

Вероника, разровняв чуть сбившееся одеяло, тоже улыбается. Свободной левой рукой гладит волосы Каролины. Они — одно из величайших ее богатств.

— Готова слушать сказку?

Малышка сонно кивает.

— Ты умеешь читать в стихах… можно в стихах?..

— Хорошо, малыш.

Ника рассказывает сказку о царевне и семи богатырях. Рассказывает, держа интонацию и тон, подстраиваясь под события, так быстро меняющиеся в истории, с воодушевлением описывая пейзажи леса и убранства комнат в царском дворце, в тереме богатырей. Она даже чуть отходит от сценария и кукует кукушкой, какая возмущается поведением мачехи царевны. Карли смеется. Жизнь — это Каролина. Самое яркое ее определение. Солнечный, нежный, добрейший ребенок. Что бы с ней ни происходило, малышка не ожесточается, не становится злее… она просто грустит, погружаясь в свою печаль с головой и без желания на то этой печалью подавляя всех. Маленький Цветочек. Ника гладит ее волосы, говорит сказку, заученную сто лет назад, а сама едва не плачет. Слезы так и жгут глаза. Неужели все?..

— Я тоже хочу себе богатыря, — бормочет девочка, подавляя зевок.

— Твой папа — настоящий богатырь, Каролин.

— Ага… и поэтому я их не боюсь. Я знаю, какие они добрые — зря царевна их боится.

Ника нежно потирает детские пальчики.

— Полностью с тобой согласна.

И продолжает рассказывать сказку, наблюдая за тем, как медленно, но верно, Каролина засыпает. Ее веки тяжелеют, черные ресницы тянутся к щекам, а тело расслабляется, разомлевает в тепле и безопасности, какая физически ощутима. Здесь, в детской, нет ничего дурного. Здесь, в детской, Веронике кажется, что это — навсегда. И глупости ее домыслы.

— Люблю тебя, малышка, — еле слышным шепотом, осторожно забирая у девочки свою руку, произносит она. Поднимается, послав предупреждающий взгляд не будить хозяйку Тяуззеру, дремлющему тут же, невидимой тенью направляясь к двери. Прежде, чем выключить свет, еще раз оборачивается на почти-дочку. Ангел она, а не ребенок.

В спальне Эммета — их спальне — горит только прикроватная лампа. Натос уже в постели, осоловевшими глазами вглядывается в дверь. Подушки и одеяла зовут его в свой плен, а он ждет Нику. Забавно, что они оба не хотят теперь без нее засыпать.

В комнате тепло, уютно и царит любовь. Ника видит постель, где они окончательно стали близки, видит комод, где теперь хранятся ее вещи вперемешку с хозяйскими, видит окно, задернутое шторой. За окном лето. За окном так и пестрит жизнь.

— Ты долговато…

Вероника переводит глаза на мужа. Большой даже в этой кровати, специально подстроенной под него, с этой обтягивающей ночной футболкой, в фланелевых штанах… и гладковыбритый. Ника прикусывает губу, снова борясь со жгучим ощущением в глазах.

— Заснула?

— Да, — миссис Каллен снимает накинутую на ночнушку легкую кофту, присаживается на край постели, — твоя девочка любит сказки, Натос.

— Наша девочка, — твердо поправляет он, раскрывая жене объятья, — а вот ты моя Бабочка. Иди сюда, любимая. Спасибо, что уложила ее.

Ника делает вид, что смущена, отводя глаза, что тронута и только поэтому, только поэтому влага у нее во взгляде… и лицо грустнеет…

Она обнимает мужа, приникая к его груди. Он тоже ее обнимает — и защита ощутима каждой клеточкой. Жалко лишь, что от самого страшного Эммет при всем желании защитить ее не сможет.

Вероника легонько целует его ключицу.

— Я так тебя люблю…

Натос немного настораживается. Трезво мыслить ему мешает сонливость, но он уже близок к той грани, когда заснуть не получится в принципе. Этого Ника и боится.

— Я тебя тоже, Вероника. Что-то случилось?

Девушка качает головой. Разве же может она сейчас иначе. Покрепче прижимается к супругу. Он горячий, он такой красивый, живой, нежный любовник и добрый отец… он — ее сокровище. Каролина — ее сокровище. Она обрела с этими людьми целый мир. И что же?!

— Спокойной ночи.

Он принимает ее нерешительность за раздумья — почти прав. И точно прав, что однажды она поделится. Этого не миновать…

— Спокойной ночи, Натос, — шепотом отзывается Ника. Но глаз даже не пытается закрывать. Старается наполниться, насытиться этим моментом. Уловить в нем все, каждую мелочь, вплоть до вида спальни и пылинок в ней. Вплоть до биения сердца Танатоса.

Он засыпает — не больше, чем пять минут, так и не выпуская ее из объятий.

А Вероника думает. Все думает, беззвучно плача, и никак не может найти ответ, уже готовая разрыдаться в голос от всей несправедливости, какая здесь существует.

Вероника думает… думает, как сказать Эммету, что у нее, похоже, рецидив.

* * *
- Χαίρετε, Xai 1.

В спальне, где приглушен свет, расстелена постель и из приоткрытого окна пробирается, приятно остужая, летний воздух, мой голос звучит очень таинственно.

Эдвард, уже занявший свою половину кровати, отрывается от разглядывания пейзажа за окном. С удивлением к звучанию родного языка оборачивается. И тут же аметисты, мои прекрасные, мои очаровательные аметисты, вспыхивают как от короткого замыкания. От зрачка к радужке волнами бежит первое впечатление… восторга. На миг я даже теряюсь.

— Белла…

Мне нравится изумление его тона, эта ошарашенность. Можно подумать, что я делаю нечто совершенно невероятное.

Ну что же, главной целью ведь и было порадовать его, так? Удивить? Так почему же я волнуюсь?

Уверенности, Белла. Больше уверенности. Мы так хорошо начали…

Как могу грациозно, я оставляю свой начальный подиум у ванной комнаты. Медленно, очень медленно, словно бы крадясь, двигаюсь к Ксаю. Он не сводит с меня глаз.

- Θάλασσα 2, - шепчу как объяснение.

Это оно. Оно на мне. Во всем своем величии и красоте, какую сложно порой разглядеть из-за штормов. Мое нижнее белье, синее — любимого цвета Аметиста, кружевное — как прибой, под стать тому, какой трудоемкий шедевр он сотворил из моей жизни, игриво оголяющее часть грудь и прикрывающее другую, выгодно подчеркивающее все самое главное… надев этот комплект в бутике, в поисках чего-то необычного и красивого для своей задумки с лесным домиком, я сама ошеломленно выдохнула. На мне ни одна вещь столь шикарно не сидела — не считая рубашек Алексайо, разумеется, но у них особая аура.

- Ουρανό 3.

Изящно забираюсь на кровать, с улыбкой встречая то, с какой готовностью Эдвард откидывает нашу простынь. Поднимается мне навстречу, желая, но пока не решаясь, дабы не испортить момент, притянуть к себе. Это самое прекрасное зрелище на свете — видеть, как ему нравится, видеть, что я его возбуждаю. Уходит последняя моя стеснительность — этот уникальный мужчина все-таки мной покорен. И не думает ни о чем больше, как мы и договорились. Отдыхает.

- Τουλίπες 4…

Я сама, потянувшись вперед, кладу ладони на лицо Каллена. И мягко скольжу вниз, останавливаясь на плечах. Еще даю ему как следует рассмотреть картинку.

Тонкие шлейки лифчика, полупрозрачный рисунок кружевных цветов — в отсылку к названным мною, мягчайший шелк материи… и изнывающая, сгорающая от нетерпения оказаться под его пальцами моя кожа.

— Сюрприз, — в конце концов выдыхаю, заканчивая свой маленький спектакль.

Судя по лицу единственного и главного зрителя, он удался.

Эдвард смотрит на меня как на восьмое чудо света. Вчера днем, после нашего разговора о принятии и будущем, было нечто подобное — но то была сакральность, то было вдохновение, вызванное абсолютной любовью. То было поклонение преданности и теплу, какое мы с ним сполна друг другу подарили.

А сейчас… сейчас, в спальне, в полутьме, Эдвард смотрит на меня как истинный муж. С желанием. С любованием телом и тем, что на нем надето. С нетерпением это все снять.

— Умопомрачительно, Бельчонок, — низким, глубоким голосом подводит итог Алексайо. Не ожидая приглашения, мягко, но резко притягивает меня к себе. Прижимает.

Он теплый, без пижамной рубашки, с неизменной бархатностью кожи. Великолепен.

— Ты сводишь меня с ума, — мою шею, оставшуюся совершенно обнаженной, Эдвард зацеловывает в первую очередь. Поглаживаниями, посасываниями, даже касаясь языком… и вниз, вниз, по одному ему известной линии, к ключице. В одном этом белье мне уже жарко.

— А ты меня вдохновляешь, — бормочу в ответ я, отвечая на каждое его касание. Не умом, телом — оно само решает, под чьей властью хочет быть.

Алексайо умелый любовник, я всегда это знала. Сколько бы он ни старался обуздать себя и упрятать истинные возможности, от меня все равно не укрылось. В те редкие мгновения, когда он дает себе абсолютную свободу действий, выходит на свет пылкий, жесткий, неукротимый мужчина. И хоть его ласки в эту секунду заставляют меня забывать обо всем и надеяться, что дальше у нас получится без лишних мыслей, само собой, я знаю, чего хочу сегодня. В первую очередь — для Эдварда.

Он крепко целует мои губы, уже обеими руками прижимая к себе, поигрывая с лямками лифчика. И я не хочу, но останавливаю нас — в угоду чему-то большему, чему-то еще более прекрасному.

Уникальный в легком недоумении, когда прикладываю к его губам палец с просьбой остановиться. Чуть-чуть отстраняюсь.

— Ксай, я хочу тебя.

Подрагивающая пелена желания в аметистах меня почти зомбирует. Он действительно так сильно жаждет меня.

— Получишь больше, еще больше, Белла, без сомнений…

Он пробует вернуться, возродить поцелуй и никогда больше за эту ночь не возвращаться к разговорам. Я вижу, как бледнеют согнутые от нетерпения коснуться меня его пальцы.

— Ксай, я хочу тебя всего, — договариваю, мягко осадив его попытку. Призываю к капле внимания перед морем беспамятства. — Я хочу мистера Каллена, я хочу Эдварда, я хочу Алексайо, я хочу Ксая, Уникального, Аметиста и… Мастера.

На секунду он хмурится на последнем слове, но это быстро проходит.

— Это все я, — пожав плечами, не позволяя ни единой искорке во взгляде потухнуть, признает он.

— Я знаю, — пальцами пробегаюсь по его торсу, скользя к поясу так и не снятых еще легких брюк, напряжение которых ощутимо на расстоянии. — Я видела всего тебя. Но не видела еще Мастера.

Вот теперь Эдвард хмурится надолго.

— Чего ты хочешь?

— Хочу, чтобы сегодня ты был со мной как он… чтобы ты делал все, что тебе заблагорассудится и ни о чем больше не думал. Чтобы ты не сдерживал себя, Эдвард.

— Изабелла, с тобой в принципе сложно себя сдерживать…

— Вот и не пытайся, — я приподнимаюсь в его руках, грудью в кружеве как следует коснувшись его тела, — твоя страсть — предел моих мечтаний.

Эдвард на минуту перестает быть мужчиной, изнывающим от желания. Он так внимательно, так мягко на меня смотрит — без доли пошлости. И очень ласково, коснувшись пальцами щеки, отводит спавший локон за ухо. Со всей своей безудержной нежностью.

— Я боюсь сделать тебе больно. Бельчонок, с тобой мне очень сложно не думать.

— Ты не в состоянии сделать мне больно, — со всей честностью улыбаюсь ему, пальцами разгладив морщинки у глаз, — а думать… думать можешь об этом белье… оно для тебя.

Эдвард хмыкает.

— И что я могу делать?

— Все, что угодно. Я тебе полностью доверяю. Я не боюсь больше Мастера, Ксай, ни капли. Наоборот…

Муж заставляет меня посмотреть себе в глаза. С максимальной честностью.

— А у тебя хватит смелости сказать Мастеру «нет»?

— Если что-то будет совершенно неприемлемо — конечно. Я обещаю.

Эдвард немного мрачнеет. Та безудержная потребность к сексу охладевает от лишних разговоров, потихоньку тонет в глубине аметистов, что уже не такие горящие. Эдвард начинает думать. Эдвард начинает беспокоиться. Эдвард пытается просчитать все варианты развития событий.

Нет. Так не пойдет, Алексайо.

— Договорились, — сама подвожу итог, сладострастно мужу улыбнувшись. И больше ждать и говорить ничего не намерена.

С прорвавшимся наружу вожделением, обеими ладонями упираюсь Уникальному в грудь. Самостоятельно довольно грубо его целую, прикладывая немного силы, чтобы повалить на простыни.

Эдвард сдается через пару секунд. Гортанно простонав, будто посылая все к черту, поддается мне. Валится, увлекая за собой, в мягкое нутро перин, на подушки. Обхватывает меня, почти приковывая к себе, и отвечает на эти поцелуи. С нарастающей силой.

— Не смей молчать, если плохо, слышишь? Ни секунды! — сбито, воюя сам с собой, призывает Ксай.

— Клянусь, — быстро, отрывисто киваю, мечтая, чтобы он снова стал меня целовать. Без разговоров.

Эдвард жмурится, сжав губы. И за единую секунду оказывается на мне, повернув нас на кровати.

На грани грубости и страсти принимается терзать кожу — все теми же методами, от которых хочется взобраться на стену от удовольствия.

Сперва он больше играет, больше заставляет себя быть таким и делать все так, я ощущаю. Но потом… потом, может, пару минут спустя… Эдвард отпускает себя. И я, наконец, вижу Мастера в истинном свете.

Большего всего меня впечатляет его сила. Чудесно известно, что когда нужно, Алексайо прекрасно владеет собой и ситуацией, придерживаясь выбранной траектории. Но чтобы в сексе Аметистовый так рьяно и четко удерживал и менял позы и контролировал мои движения… раньше такого не было.

Он сам сбрасывает пижамные штаны. Сам, нависая надо мной сверху во всем великолепии мужской красоты, разделывается сперва с трусиками, на которых маленький бантик, заслуживающий его особых касаний, а потом и с застежкой лифчика. И когда в сегодняшней ипостаси принимается за мою грудь… я очень радуюсь, что мы одни в домике посреди леса. Я боюсь такой своей реакции — слишком громко. А сдерживаться нет никаких сил.

Кажется, мои искреннее поведение придает Алексайо еще больше уверенности. Он доводит меня до белого каления, полсекунды придержав на краю… и отступает. Не давая опомниться, переворачивает меня. Припадает к спине.

Вот и главная черта Мастера…

Я как могу сдерживаю волнение по поводу того, что будет дальше. Я понимаю, умом и рассудком, что Эдвард никогда не навредит мне, никогда, чего он боится сам, не причинит ощутимой боли — он не способен на это по своему естеству. И все же, быть с Мастером настолько близко… даже в такой позе… одновременно и страшно, и интригующе. Я даже не знаю, от чего дрожу больше.

Каллен все так же действует резко и отрывисто, но без спешки. Он улавливает то, что я хотела бы спрятать.

— Не бойся, — очень низким, проникновенным шепотом, на миг прервав все действо, призывает меня на ушко. Нежно целует мочку. Прижимается сверху всем телом, и распаляя, и согревая. Дает мне немножко привыкнуть и понять, убедить себя, что он все тот же, все так же любит меня. И все прежние суждения верны — Мастер не опасен, Мастер просто любит страсть.

Я расслабляюсь. Я даже улыбаюсь,чего скрыть не выходит да и не нужно. Самостоятельно тянусь к нему на встречу.

Ксай довольно рычит, обнаруживая это. Ощутимо, в какой-то мере даже грубо касается моей кожи — от шеи до ягодиц. С яростью целует каждый позвонок, заставляя выгнуться. Обе подушки подкладывает под мои бедра, возвышая их перед собой. И прижимается ко входу, отвлекая от своих пальцев на голове.

Я не успеваю даже испугаться.

Эдвард умело, резко и жестко, стоит признать, воплощает задумку в жизнь: входит в меня, потянув вверх собранные в хвост и зажатые пальцами волосы. Я вздрагиваю, подавшись ему навстречу, и тем самым позволяю оказаться еще глубже. От изумления не могу даже как следует вдохнуть.

Но наградой мне служит мужской низкий, вибрирующий стон. Стон-шипение даже, невероятный звук, какого еще не слышала от Ксая. Я чувствую, как пальцы его потирают мои локоны.

— Ты моя Богиня, Изабелла…

Я тихонько постанываю в простынь, желая продолжения. Все тело как на иголках, в натянутой струне и с чередой мурашек, будто от холода, хотя холодом тут и не пахнет. Абсолютно новое ощущение, о котором я даже не думала. И оно усиливается, едва Эдвард делает первый толчок.

— Боже…

Я себя не узнаю. Я не узнаю свое тело, которое откликается на малейшее движение Эдварда так, словно бы всю жизнь действовало в слаженности с ним. Моя любовь к Алексайо была платонической, сакральной, трепетной, супружеской, физически ощутимой… но до этого дня сексуальной в полном смысле слова не была точно.

— Боже, — в такт соглашается Ксай. С очередным своим движением ладонью, пробравшейся под мою грудь, поднимает ее вместе с верхней частью туловища. Сжимает и поднимает, еще больше углубляя проникновение. Все вокруг почти вибрирует.

Мне кажется, это длится несколько часов, если не лет. Быстрые, рваные движения Эдварда во мне, ритм, который успеваю словить и который мы оба держим, его постоянные прикосновения, множащиеся поцелуи и, что для меня музыка, звуки, которые Ксай издает. Комната в них тонет. Комната тонет в нашем удовольствии.

В конце концов, грань сама позволяет взобраться на ее вершину. Как могу крепко я прижимаюсь к Ксаю, вжимаю его в себя… в себе… и закрываю глаза, задохнувшись. А потом почти кричу, когда к моей обжигающей пульсации внутри добавляется разрядка Эдварда. Согнувшись в спазме, он еще двигается во мне… и это лучшее, лучшее из того, что когда-либо в постели у нас было. Мышцы, требующие отдыха, ошеломленное сознание, все тело, и живое, и замершее, теплое, но не слишком ощущающее тепло… невыразимо. Это самое точное определение.

Я дрожу, а Ксай накрывает меня собой сверху. Он тоже дрожит, часто дышит и зарывается лицом в мои волосы. Целует кожу под ними.

Я слышу запах лета, запах ночи, запах страсти. И мягкие перины, подушки, покрывала… Ксай. Все это смешивается в единый калейдоскоп, такой яркий, но такой изматывающий. Приятная нега соседствует с истомой… и мне кажется, я не могу больше пошевелиться. Я не хочу, что с улыбкой подмечаю сама себе.

Ксай выдыхает, медленно перебираясь на свое место рядом со мной. Ложится, чтобы видеть глаза, и удовлетворенно, и смущенно мне улыбается. Костяшкой указательного пальца гладит щеку. Он выглядит помолодевшим, ей богу.

— Ты — мой Бог, ты даришь мне счастье…

В аметистах мерцает благоговение — его любимое.

— Я люблю тебя, Белла.

И теперь мой черед ласково, с благодарностью ему улыбнуться.

— Можешь смеяться, но я теперь ни на что не годна, Эдвард…

— Просто настало время отдохнуть как следует, — он поворачивается на спину, выпутывая из изножья нашу простынь-покрывало. А я, совершая последние на сегодня движения в окончательно расплывшемся в блаженстве теле, подползаю к нему. Занимаю свое законное место на груди, согретая сами фактом присутствия Ксая — больше, чем простыней, которой нас накрывает.

— А ты отказывался… как ты столько времени от этого отказывался?

— Пойми меня правильно, Белла, но я не должен был. Не имел права.

— Быть со мной? Ксай… — я морщусь, с горечью поднимая на него глаза. Осторожно провожу рассеянную линию по теплой щеке, — ну что ты…

— Ты любишь меня любым — я понял, моя девочка. Все. Нет смысла об этом говорить, мы ведь снова вместе.

— Пока снова не решишь, что все не так, — бурчу я. Опускаю голову, как к любимому плюшевому медвежонку прижимаясь к мужниному плечу, — а мне ведь так чудесно с тобой… не передать словами.

Такие мои сонные бормотания мужа немного забавят.

— Я счастлив, если тебе было хорошо. Засыпай, находчивый Бельчонок…

Он снова заботливый и нежный. Он снова Ксай, который никогда на свете никому не сделает зла и который на сегодня оставил позади свои сомнения. Мастер — всего-навсего часть его личности, не больше. Фееричный секс и желание касаться волос — ничего криминального. Зря я когда-то его боялась. Сейчас бы почаще таких эксклюзивных ночей.

— Это просто белье…

— Оно синее — это раз, оно для меня — это два. Оно чересчур красиво — это три. Знаешь, Белла, мне бы хотелось нарисовать тебя в нем.

Я оттаиваю. Секс — хорошее лекарство не только для мистера Каллена.

— Завтра я дам тебе такую возможность… только при условии, что потом с меня его снимет Мастер…

Эдвард расслабленно хохочет, чмокнув мой лоб. Надежно обнимает, обещая полную защиту. С ним я никогда в ней не сомневалась.

— Добрых снов, любимая.

Χαίρετε, Xai 1 — Здравствуй, Ксай.

Θάλασσα 2 — Море.

Ουρανό 3 — Небо.

Τουλίπες 4 — Тюльпан.

* * *
Я понимаю — нам просто нужно было поговорить.

В разговорах, в обсуждениях, в высказывании мыслей рождается истина. Люди прячутся, скрывают, зарывают в себе… люди сами боятся говорить. А ведь только это и спасает — потому что выплескивает боль.

Я понимаю — нам просто нужно было поговорить.

Эдвард смог справиться со своей наступившей депрессией, подстегнутый нашими откровениями, любовью и окружением, какое не может не придавать позитива. За окном лето, мы в чудесном месте, мы вдвоем. Мы так долго мечтали об этом — и вот мы здесь. Ксай здесь. Ему ничего не грозит.

Я понимаю — нам просто нужно было поговорить.

И хорошо, что я поняла это вовремя. Нельзя ничего замалчивать.

Впрочем, как и от секса отказываться никак нельзя…

Оглядываюсь вокруг, глубоко, как могу глубоко вдыхая целительный свежий воздух. Наши прогулки — еще одна добрая, здоровая традиция, выгоняющая хандру и копящая силы после секса. Прогулки, несомненно, в лесу. А лес — одно из самых поразительных мест на свете. Могучие деревья, которые соседствуют с хрупкими кустиками и беззащитной травой, цветы, настолько яркие и настоящие, что рябит в глазах, запах хвои и ее легкий хруст под ногами. Но красивее всего солнце, мимо которого по голубому небу плывут белоснежные облака, а оно само то и дело проглядывает сквозь высокие шумящие кроны. В лесу, наверное, наиболее ощутим дух природы России. Я не думала, что в непосредственной близости к Москве можно найти такое место, однако нам повезло. И теперь, держа Эдварда за руку и неспешно прогуливаясь мимо чудес русской флоры, мне хочется только лишь улыбаться. Я абсолютно счастлива. Вдалеке от всего, что связывает с домом, от всей прежней жизни — здесь теперь моя жизнь, всегда она будет здесь. С тех самых пор, как там, на площади, в этом цветастом платке Ксай назвал меня русской… я себя русской и ощущаю.

Проторенная тропинка от нашего укрытого от всего мира домика ведет по всей ширине леса, на север. Как утверждал сдающий, опасаться здесь нечего, близость города, пусть даже лишь теоретическая, вытурила всех опасных зверей в далекие другие леса. Здесь даже белку сложно встретить, о чем мы с Ксаем уже посмеялись.

Я незаметно перевожу на мужа глаза. Он молчаливо идет совсем рядом со мной, крепко обвив за руку. Смотрит на деревья, на небо, на солнышко, какое посылает зайчиков на его лицо, вслушивается в звуки леса. Он расслаблен и умиротворен. Он в порядке. Он даже улыбается, когда какая-то птичка начинает переливчато петь в кустах. Я убеждаюсь снова и снова, какой хорошей идеей было приехать сюда. Жалко лишь, что, как и все наши минуты отдыха, он сильно ограничен по времени. Думаю, устрой мы с Ксаем такую идиллию на постоянной основе, у него не было бы проблем ни со здоровьем, ни с чем-либо еще.

Я довольно вздыхаю, благодаря Бога и всех, кто хоть к этому причастен, за такую атмосферу. За нашу жизнь.

Аметистовый с улыбкой замечает мой вздох.

— Мне здесь очень хорошо, — объясняю, заглядывая в любимые глаза. Пользуясь моментом, поднимаю наши сплетенные руки и целую ладонь Ксая, — тем более — с тобой.

Взгляд его теплеет, снова заполняясь любованием. Никто и никогда не любовался мной так, как Эдвард. Может быть, поэтому я никак не могу перестать смущаться?

— Мне тоже, солнышко. Остаток жизни бы так с тобой и гулял.

— Остаток жизни у нас еще есть…

— Еще есть, — эхом отзывается Алексайо, кивнув. Разжимает наши руки, приобнимая меня за талию и притягивая поближе к себе. Когда он так делает, я знаю, он счастлив.

Пушистые облака движутся к горизонту. Листики на деревьях, одаряя свежестью, шумят от ветерка. И запах леса… у леса всегда особенный запах.

Я щурюсь от света, обняв Ксая в ответ. Как много порой говорят наши простые движения — я ведь и сама, когда так делаю, свечусь изнутри.

— У тебя есть какие-то идеи на счет дня рождения?

Уникальный усмехается.

— Требуются какие-то идеи?

— Может быть, ты хочешь что-то конкретное? И если я устрою сюрприз, твои планы сорвутся?

— Бельчонок, до него еще три недели. Да и праздник это так себе…

— Когда Каролина говорила мне, что дядя Эд не любит праздновать день рождения, я ей сначала не поверила, — фыркаю, поправив ворот рубашки Уникального. В ней, такой же светлой, как и настроение, как и день, он обворожителен, — а теперь вижу, что зря. Лично для меня это самый лучший день.

— Праздник хорошо отмечать до двадцати, малыш. Потом это уже обратный отсчет. Тем более, я становлюсь еще на год дальше от тебя.

— Позитива вам не занимать, мистер Каллен. А на год больше мудрости и красоты, что же, не считается?

Эдвард усмехается, сам себе качнув головой. Гладит мои волосы и снисходительно, и с любовью.

— Если тебе так хочется устроить что-то, разрешения спрашивать точно не нужно, любимая. От тебя я буду рад всему.

— Так говорят, когда уверены, что с подарками для них не угадают, Ксай.

Я получаю целомудренный поцелуй в лоб.

— А я говорю так, потому, что свой главный подарок на день рождение, Рождество и все иные праздники уже получил — свою обворожительную жену, — и Алексайо по-джентльменски, неожиданно для меня, целует тыльную сторону моей ладони.

— В таком случае, ты тоже не должен ничего мне дарить. Мой-то главный подарок тоже уже здесь.

Глаза Ксая хитро поблескивают.

— Поверь, Белла, это еще только начало.

Я посмеиваюсь вместе с ним, уткнувшись в плечо. Одна из самых ярких характеристик Алексайо — мягкость. Во многом, за исключением того, что каким-то образом вредит или подвергает опасности его семью.

— Ладно. Значит — сюрприз.

Тропинка бежит вперед. Она огибает сосны, какие растут здесь уже невесть сколько лет, перешептывается с елями, поднимающимися все выше, к небу, перерезает дорогу маленькой речушке, текущей теперь по насыпи камешком.

Это все похоже на какую-то идеалистическую картинку, хоть и является чистейшей воды реальностью. Да и лишняя красота пейзажа никогда и никому не мешала. Может быть, нам с Ксаем устроить выездную рисовальную сессию на вот этом склоне?..

Мы прогуливаемся еще около получаса. Сегодня, осваивая новую сторону лесу, движемся в сторону Целеево, хоть до него и много километров. Во время прогулки ни я, ни Алексайо не поднимаем никаких тяжелых тем. Все, что было нужно, мы обсудили еще в четверг-пятницу, по приезду. Остальное время — для отдыха. В который раз Ксай, сколько бы от него не отказывался, его заслужил.

Идеальность обстановки неизменна, сколько бы мы не шли вперед. Все так же по-русски ярко, по-настоящему и даже романтично. И может быть, поэтому, когда первозданную лесную тишину разрушает знакомый звук, я так удивляюсь? Он кажется едва ли не миражом здесь, близко к чаще, в десятках километрах от жилых поселков.

И все же слышу его не только я, но и Эдвард, который с удивлением вглядывается в просвет между деревьями, оголяющий небольшую полянку. А значит, миражом здесь не пахнет.

В лесу звучит детский смех.

Я недоуменно оборачиваюсь на мужа. Но не похоже, чтобы пока он сам хоть что-то понимал.

Арендуя этот домик, я специально уточнила, есть ли поблизости хоть кто-нибудь, кто может прервать наш отдых. Но ни заводов, ни пароходов, ни детских садов, обещали мне в агентстве, не будет. И что же я тогда здесь слышу?

Эдвард делает еще несколько шагов вперед — мы проходим около двадцати метров.

Но как только из-за ближайшей ели появляется четкое очертание расположенной невдалеке палатки — это точна она, в том парке, где мы гуляли с Розмари в детстве, был кемпинг — Алексайо останавливается.

— Ну конечно же…

— Что? — я гляжу туда же, думая либо на палатке, либо где-то возле нее заметить то же, что и мужчина. Но ни надписей, ни указателей там нет. Изредка лишь пробегают маленькие люди — дети при ближайшем рассмотрении. Они играют в футбол, используя в качество ворот сухие пеньки сосен.

— Сколько до Целеево, Белла? Километров пятьдесят?

Откуда он знает?

— Да, вроде… чуть больше или меньше…

— Это район Гаврилково, — вздыхает Эдвард, неудовлетворительно качая головой. Пальцы его на моей талии держат ее явнее, не давая идти вперед, — давай-ка, пошли домой.

— Что за Гаврилково? Что, Ксай? — искренне ничего не понимая, я не пытаюсь вырваться, но то и дело норовлю оглянуться. Его не столько задели дети рядом, сколько местоположение этой поляны. Что происходит?

Впрочем, муж мне совершенно не уступает. Не сейчас.

— Потом расскажу, Белла. Пойдем, пожалуйста.

Хмурая, я перестаю оглядываться, но довольно четко запомнив представившуюся взгляду картинку, все еще пытаюсь хоть как-то состыковать ее с реакцией Эдварда. Или вообще хоть с чем-нибудь более-менее логичным. Только вот пазлы никак не хотят становиться на свое место, упрямясь всеми четырьмя концами. И я, наверное, вряд ли бы собрала их в целостную картинку — но тут кое-кто приходит на помощь.

— Эдвард Карлайлович?..

Здесь, в глубине русского леса, звучание русского языка почему-то меня пугает. Без совершенных на то причин. Я вздрагиваю, а Ксай потирает мое плечо. И, вздохнув, оборачивается.

— Добрый день, Анна Игоревна.

Давно я не слышала, как Эдвард говорит на этом языке. Особенно забавно это, если учесть, в какой стране мы проживаем. Только вот тон у мужа какой-то больно сосредоточенный и, совсем каплю, но обреченный.

На другой части тропинки, по которой мы прошли сегодня добрых километра три, стоит женщина средних лет. В темно-зеленых спортивных брюках и майке с изображением дельфинчика, с накинутой на плечи спортивной кофтой — из того же комплекта. Волосы ее стянуты в косу, уложенную на плече, а очки в грубой оправе и без того большие глаза делают еще больше.

— Правда вы, — улыбается она, поправив свои очки, нерешительно к нам подходит, — здравствуйте… никогда не думала, что можно вас здесь встретить.

Эдвард вежливо отвечает улыбкой на улыбку. Вряд ли видит незнакомка, но я вижу — улыбка натянутая.

— Мы здесь прогуливались. Это моя жена — Изабелла.

Внимание этой из ниоткуда взявшейся женщины переключается на меня. И глаза ее опять становятся больше. Забавно, а я ведь уже отвыкла от такой реакции на нашу разницу в возрасте.

— Здравствуйте, Изабелла…

Благо, в изучении русского я преуспела больше, чем с греческим. Само собой за носительницу меня никто не примет, но вот за иностранку, какая прикладывает силы, дабы приобщиться к столь обширной русской культуре — вполне. Хотя Ксай явно считает иначе, подбадривая меня как умеет. Не так давно он сказал мне, что я через полгода жизни здесь говорю лучше, чем он сам много лет назад, когда только переехал. Комплимент очень лестный, однако, зная поразительную одаренность Алексайо во многих вещах, я не до конца ему верю.

— Здравствуйте, — складно здороваюсь в ответ.

— Очень приятно познакомиться с вами, Изабелла. Я рада видеть вас обоих.

— У вас какое-то мероприятие здесь?

— Нет, Эдвард Карлайлович, просто палаточный лагерь. Муниципалитет дал нам разрешение вывести сюда детей на неделю. Четыре разновозрастных группы.

Ксай понимающе кивает. Поглядывает на шумящий перед полянкой клен и детскую беготню по ту сторону деревьев.

— Детям нужен свежий воздух, все правильно. Хорошего вам отдыха, Анна Игоревна.

Я слежу за Алексайо краем глаза. Он выглядит немного хмурым. Но в большей степени лицо непроницаемо — еще одна характерная черта.

— Спасибо, Эдвард Карлайлович. У нас сегодня большой концерт у костра — будем очень рады, если вы с Изабеллой придете, — Анна Игоревна вдруг оборачивается на меня, посмотрев с ощутимой просьбой, — вы столько сделали для нашего детского дома, дети очень бы хотели отблагодарить вас…

Так вот оно что! Детский дом! Детский дом, которому Ксай помог — и судя по реакции Анны Игоревны, вполне себе ощутимо. Хотя чему здесь удивляться — помогать «минимально» Эдвард в принципе не умеет.

Этого он хотел избежать… встречи, приглашения… благодарностей? Я даже не знаю, чего больше.

— Благодарю за приглашение, — дружелюбно произносит Эдвард, — к сожалению, сегодня не самое подходящее время, извините нас.

— Конечно, — смущается, так заметно краснея, женщина, — я понимаю, что у вас могут быть другие планы… но если вдруг появится немного времени, хотя бы часик, мы с детьми будем очень рады.

Ксай предупредительно пожимает мою ладонь — и я не говорю ни слова. Все, что нужно, думаю, Эдвард мне потом расскажет сам.

— Анна Игоревна! — раздается громкий детский голос из-за двух густых елей. Через пару секунд на тропинку протискивается двое детей, от силы лет десяти. Оба с маленькими кучками хвороста — скорее для вида, чем для дела.

Встревоженная и все еще смятенная, женщина, поправив очки, оборачивается к ним.

— Дамир кошку поймал! — докладывает тот, кто помельче. Из-за коротких волос и кепки, натянутой едва ли не на глаза, сложно разобрать, мальчик или девочка.

— И тащит ее в лагерь! — подхватывает второй, точно мальчик, одетый в похожий по цвету на костюм своей попечительницы спортивный джемпер и темные брюки.

Как невольные свидетели продолжая стоять на месте, я и Эдвард, похоже, первыми замечаем еще одну фигурку, появляющуюся из-за елки. В руках у ребенка действительно кошка, самая настоящая. Она рыжая, с белым пятном на носу, почти не вырывается, обреченно свисая лапками с рук своего мучителя. У меня дежавю — так же носит Тяуззера Каролина.

— О господи, Дамир! — всплеснув руками, Анна Игоревна присаживается перед мальчишкой, заставляя его разжать пальцы. Кот, упав на землю, с негромким мяуканьем делает ноги. Дети постарше завороженно глядят ему вслед. — Где ты кошку здесь взял? Она же блохастая… и, может быть, бешеная!.. — голос женщины едва ли не срывается.

А я смотрю на мальчика. Я не знаю, почему я на него смотрю, потому что даже Эдвард на какое-то мгновенье отвлекается от его вида, а ведь ему дети занимательнее всего. Я смотрю на худощавого, маленького… Дамира, кажется? У него короткие черные волосы, бледноватая кожа и пушистые, длинные, как у Карли, ресницы — темнее ночи. По виду ему не больше пяти лет.

Ребенок что-то бурчит себе под нос.

— Что? — не понимает Анна Игоревна. Ее колени уже совсем грязные от пыли, земли и хвойных иголок.

— Она кушать хочет, — чуть громче произносит мальчик, поднимая глаза. Только не на смотрительницу свою. Не на друзей, которые его, похоже, сдали. А на меня. Я не понимаю, как это происходит. Просто первым делом, может, случайно, а может, по какой-то непонятной мне логике, глаза его касаются меня.

Я никогда не видела таких жемчужно-голубых глаз. Голубее греческого моря и ставенок, какими так любят украшать дома на Санторини. Цвет летнего неба, какое прямо сейчас распростерлось над нашими головами. Голубой… от которого я не знаю, куда деться.

— Ох, боже мой, — раздосадованная ответом, Анна Игоревна поднимается с колен. Наскоро осматривает мальчишку, благо, не замечая никаких неприятностей. — Бегом домой. Скажи няне Насте, пусть тебя вымоет. А вы помогите ему и проследите, чтобы дошел.

Дети, нехотя кивнув, соглашаются. Берут не сопротивляющегося малыша за руку, но, обходя нас, с интересом глядят на Эдварда, который посылает им улыбку. На меня никто больше не смотрит.

А я все еще смотрю Дамиру вслед.

— Простите, Эдвард Карлайлович, сердобольные дети, ничего не скажешь…

— Ничего страшного, главное, что никто не пострадал. Вы говорите, костер в семь? Может быть, мы все же придем.

— О, как замечательно, — женщина улыбается по-настоящему искренне, глянув и на меня, и на Алексайо, — спасибо, Эдвард Карлайлович. Тогда до вечера, пока детишки еще кого-нибудь не поймали.

— До свидания, Анна Игоревна, — пытаясь не попрать правила вежливости, прощаюсь я.

И на тропинке мы снова остаемся одни. В полном замешательстве.

* * *
Глеб, который при отсутствии необходимости защищать Эдварда и Эммета способен выполнять любые поручения, приезжает к нашему домику в глуши к шести часам вечера. Солнце очень медленно начинает клониться к горизонту, облака становятся чуть более желтыми, чем прежде.

А в «Мерседесе» Глеба ящик шоколадных киндер-сюрпризов, большая коробка свежих сахарных булочек, оптовая упаковка детского сока с яблоком и бананом, взятая на развес в огромный пакет россыпь карамельных вафель с какими-то орешками. И это то, что Эдвард успел организовать за столь короткое время — «малый сувенир». Немудрено, что нести весь этот скарб к костру, к которому не подъехать, Глеб так же вызвался помогать.

Пока Эдвард в гостиной спрашивает у Анны Игоревны по телефону, сколько всего они привезли детей, я меняю свое легкое платьице на джинсы и приличную кофту — вечером в лесу прохладно. Чтобы застегнуть молнию, нормальному человеку не нужно смотреть в зеркало — а я смотрю. Только вот думаю не о кофте, предстоящем костре или том, какую неожиданную благотворительность на ровном месте развел Эдвард, а о голубых глазах — глазах цвета колокольчиков. Не понимаю, что такого во мне задел конкретно этот ребенок из трех стоящих на полянке. Возможно, он просто был самым маленьким, возможно, меня умилило его желание накормить кота, возможно… это просто какое-то недолгое помешательство. В своей жизни я видела слишком много детей, чтобы постоянно представлять одного ребенка. В конце концов, я сама скоро буду матерью, скоро у меня будет свой ребенок — и вот тогда представлять никого не придется, это точно. Все пройдет.

— Очень красиво.

Прекрасно узнавая бархатный баритон, я даже не оборачиваюсь. Просто поправляю своего хамелеона на шее, застегнув его чуть выше.

— Это твой подарок.

— Тем приятнее, что он тебе по вкусу, — Эдвард, отходя от дверного косяка, приближается ко мне. Серые джинсы, синевато-сиреневый джемпер, достаточно теплый для того, чтобы не замерзнуть в ночной прохладе. И все равно с собой, по наставлению Ксая, мы берем еще и легкие ветровки.

Руки Ксая обвивают меня за талию. Спиной я чувствую его тело. В зеркале, напротив которого стою, вижу любимые черты. Эдвард грустно улыбается. Печаль его обволакивает весь образ.

— Мы можем туда не идти.

— Уже дав обещание? — мужчина качает головой. — Нет, солнце, нам нужно.

Мне становится очень стыдно. Своими ладонями я накрываю ладони Каллена. Потираю его кольцо.

— Я не знала, что здесь дети, Алексайо, прости…

— Мы не будем всю жизнь, пока не завели своих, избегать детей, это невозможно. Ты ни в чем не виновата.

— Это расстраивает тебя…

— Не необходимость идти к детям и видеть их, Белла.

Да? Выстроенная мной логическая цепочка рушится. Я внимательнее вглядываюсь в лицо мужа в зеркале.

— Я думала, дело как раз в этом. А что же тогда?

— Как только мы придем, они сразу начнут благодарить. Заставят благодарить детей. Я ужасно не люблю этого.

— Когда тебе говорят «спасибо»?

— Когда мне говорят «спасибо» за все, даже самую незначительную помощь, какая даже взгляда не стоит. Я представляю, каково им все время это говорить — они каждую мелочь вынуждены просить, вымаливать даже, в своей жизни, а получая, постоянно твердить заученное «спасибо вам, мистер такой-то». Это унизительно.

Черты лица Ксая заостряются, уголок губ презрительно изгибается. Он злится.

— Эдвард, они рады поблагодарить тебя. В этом нет ничего страшного.

— Ты поймешь, о чем я. Очень скоро.

Его пессимистичность я не разделяю. Известно, что Эдвард не ждет благодарностей, особенно излишних, но чтобы так открыто их не любить… и это при том, что сам всегда с лихвой одаривает «спасибо» за все ту же незначительную помощь. Или незначительные вещи. Он боится хвастовства, гордыни, но это вовсе не они. Это просто искренняя людская признательность.

— Знаешь, милый, за полтора часа ты собрал для детишек ярмарку сладостей. За такое я бы благодарила тебя еще сутки.

Эдвард пробегает пальцами по моим волосам. Нежно.

— Они редко едят сласти, Белла, тем более то, что дороже пятидесяти центов. Мне позволено такие принести — поэтому мы и идем. Ведь это их детство. Когда им еще есть сладкое?

— В твоих словах есть доля правды…

— Я знаю, каково это, — он горько ухмыляется, — из самого сладкого на острове у нас были кислые дикие мандарины или те абрикосы, что мы тягали из садов соседей. Думаю, поэтому Эммет их сейчас и ненавидит.

— Мне очень жаль, Ксай, но это в прошлом, все, поверь. Я понимаю тебя, — говорю и явнее глажу его руки. Я всего его, днем и ночью, хочу, готова гладить. Никогда не встречала человека, заслужившего ласки и любви больше, чем Алексайо. При всем том, сколько этих эмоций он всегда отдавал другим, его, как колючего ежика из моей детской сказки, мало кто по-настоящему гладил…

— Бельчонок, — аметисты в зеркале мерцают. Пальцы наши переплетаются будто сами собой, — мне так повезло, что ты у меня есть.

— Но ведь мне повезло не меньше.

Эдвард не отводит взгляда, не отрывает ни на мгновенье. Смотрит и касается. Смотрит и гладит — руками, словами, глазами. У него очень доброе сейчас лицо.

— Ты освещаешь всю мою жизнь, Белла. Ты придаешь ей смысл.

Я ответно на него смотрю. Еще пару секунд. А потом, когда вижу, что в глазах его появляются какие-то воспоминания, оборачиваюсь.

Эдвард выше меня на полторы головы, но ни разу в жизни я не почувствовала этой разницы. Он никогда не смотрел на меня сверху вниз — и сейчас это тоже так. Я привстаю на цыпочки и обнимаю Ксая за шею. Я целую место, где джемпер его оголяет кожу.

— Я очень сильно тебя люблю.

Муж понимающе, довольно отвечает мне — одними глазами. Все так же придерживая рядом, накрыв руками спину и поглаживая ее, приникает губами к моему лбу. Без лишних слов.

Он выглядит счастливым сейчас, успокоенным. Пропадает немного грусти. Улыбка трогает губы.

— Нам пора идти, — осторожно разрушая создавшуюся идиллию, шепчет мне на ухо. Целует висок. — Дети ждут.

— Это точно, — отрываюсь, недовольная необходимостью это сделать, но утешенная, что костер не будет длиться всю ночь. А увидеть, как дети радостно общаются с Эдвардом — по-моему, лучшее зрелище. Очень надеюсь, положительный ход всех наших действий это не перечеркнет.

Мы выдвигаемся в лесной поход, заперев домик и забрав все сладости. Мне достается мешок с вафлями, аргументировано это тем, что он наименее тяжелый. Глеб и Эдвард несут все остальное.

На полянке, где расположился лагерь, царит оживление. Место мы находим без труда, но узнать его довольно сложно. Вместе импровизированного стадиона, где дети играли в футбол, сейчас на его краю, а одновременно и на краю полянки, медленно разгорается костер. Вокруг костра, на безопасном расстоянии, скамеечки. Дети уже на них сидят. Их здесь около тридцати?..

Анна Игоревна, как оказалось, заведующая детского дома, замечает нас быстрее, чем ступаем на полянку. У ее костюма теперь другая, более праздничная кофта. Но куртка ее все равно прикрывает, подавляя эффект.

— Здравствуйте, Эдвард Карлайлович, Изабелла, — приветствует она, улыбаясь так, как детишки Санта-Клаусу в торговом центре перед Рождеством, — спасибо вам большое, что пришли… а это что?

— Это маленькие подарки детям, — Ксай указывает на нашу ношу, оглядываясь в поисках места, куда ее можно будет поставить, — надеюсь, вы не против?

— Я знала, что вы неспроста спрашиваете, сколько их, Эдвард… но зачем же вы? Мы и так вам бесконечно обязаны…

Алексайо на мгновенье переводит взгляд на меня. С выражением, подсказывающим, что это и есть то, о чем он говорил.

— Не будем же оставлять детей без сладкого? — напоминаю о себе я, перехватив пакет с вафлями получше.

Тут же начинающая суетиться Анна Игоревна машет двум другим воспитательницам, призывая их поставить еще одну скамеечку.

— Давайте тогда поставим их на лавку, вот туда, да… Эдвард Карлайлович, спасибо вам… большое вам спасибо, они будут счастливы!

Мы подходим к костру сбоку, пока воспитанники детского дома, довольно громко переговариваясь, следят за его горением. Но как только наше присутствие становится очевидным, гул сразу смолкает. Остается только потрескивание огня и любопытные взгляды нескольких десятков детских глаз. Эдвард, я и Глеб опускаем принесенное на скамейку. И Анна Игоревна тут же, как по неведомой команде, машет руками. Поднимает детей.

Все сразу же встают — как один. Смотрят несколько исподлобья, но все еще с интересом. Самые маленькие перешептываются о содержимом коробок. Я незаметно ищу взглядом мальчика-колокольчика, но в упор его пока не вижу.

— Ребята, к нам сегодня пришел Эдвард Карлайлович. Поздоровайтесь.

Ксай с обреченностью встречает слова заведующей, но детям, которые слаженно и, стоит признать даже ему, без какой-либо униженности произносят гулкое «здравствуйте, Эдвард Карлайлович», посылает добрую улыбку. Он всегда им улыбается.

— Эдвард Карлайлович принес нам угощения. Что нужно сказать?

Громким пламенем костра взметываясь вверх, детские «спасибо, Эдвард Карлайлович!»

разрезают ночную тишь леса.

— Пожалуйста, — негромко отвечает им Ксай. Улыбка его чуть гаснет, но он вовремя улавливает это. Исправляет ее.

Поворачивается к коробкам.

На каждого ребенка, естественно, всего хватает. Малыши и дети постарше по очереди подходят, выстраиваемые в эту очередь Анной Игоревной и ее помощницами, и на лице каждого из них написано волнение, что ему не хватит. А затем это волнение, стоит только подаркам оказаться в их руках, переходит в радость. Истинную и детскую. Я никогда не видела, чтобы так радовались сластям… словно они волшебные.

Я раздаю булочки и все жду, когда ко мне в общем потоке детей подойдет тот мальчик. Дамир. Я теперь запомнила это имя. Я не знала о его существовании до сегодняшнего полудня, а теперь запомнила. И, будь здесь интернет, даже бы прочитала, что оно значит. Необычное имя.

Карие глаза, синие, зеленые, серые, опять карие… много детей, много взглядов, много улыбок и «спасибо», что морщинками отражаются на лице Ксая.

Я засматриваюсь на то, как ласково он ерошит по голове мальчишку, по неосторожности потерявшего свою соломинку от сока и дает ему запасную, что тоже предусмотрена.

Я едва его не пропускаю.

Дамир, плетясь в самом конце очереди, нерешительно поглядывает на пустеющие коробки. Он искренне удивляется, что что-то еще осталось, когда я даю ему булочку. Глаза-колокольчики, столь же нежные, как это цветок, столь же голубые — на мне. И мое дыхание перехватывает.

— Спасибо…

— Кушай на здоровье, Дамир, — с мягкой улыбкой отвечаю я. На его имени мой голос неожиданно вздрагивает.

Мальчик подозрительно на меня косится, но проходит дальше. Глеб дает ему вафлю, а Эдвард протягивает киндер-сюрприз и сок. Но улыбается ему так же, как и всем детям прежде. Словно бы не замечает его необыкновенных глаз, словно бы не чувствует того же, что и я… хотя я и сама совсем не понимаю, что чувствую. Это точно помешательство. Точно. Вечер обещает быть интересным…

После раздачи сладкого и когда дети доедают его, наступает время песен. Мы с Эдвардом, переплетя руки, сидим на отдельной скамеечке — как и Глеб, который тоже решает остаться. Воспитатели что-то поют на русском, дети подпевают, причем некоторые очень профессионально. Эдвард тоже знает слова некоторых песен и поддерживает импровизированный хор — тихо, но я слышу. И голос у него очень красивый.

Потом дети читают стихи. Кто что знает, кто сколько знает — и все в упор глядя на Эдварда. Его это очень смущает, что не в силах от меня ускользнуть. Если на песнях его улыбка еще была более-менее искренней, то теперь она натянутая и грустная даже, если с правильного ракурса посмотреть. Он не кривил душой, когда говорил, что все на самом деле его задевает.

— Концерт для гостей, — на английском, очень тихо, бормочет он мне. — Опять…

— Может быть, им это нравится? — утешающе потираю его ладонь я.

— Особенно тем, кто справа, — кивает на одну скамеечку Ксай, — они еще только не злятся.

— Я думаю, у них все в порядке.

Эдвард прикусывает губу, отворачиваясь. Вздыхает. И снова на лице его улыбка.

После стихов поступает предложение выпить какао. Одна из воспитательниц уводит детей мыть руки от сладкого, Эдвард и Глеб вместе со второй отправляются за водой и порошком «Несквик», а Анна Игоревна присаживается рядом со мной.

— Я надеюсь, вы не против, Изабелла?

Я пододвигаюсь влево, освобождая ей больше места.

— Нет, конечно.

— Вам нравится концерт?

И все-таки концерт. Аметистовый, вы снова в точку. Сколько же таких костров вы посетили?

— Дети очень талантливы.

— Они стараются, хоть и не всегда выходит. Мы пытаемся развивать их всесторонне.

— Это очень хорошо.

Анна Игоревна вздыхает.

— Изабелла, я понимаю, что, возможно, все это кажется напыщенным… но мы действительно очень благодарны вашему мужу. Он человек широкой души, а таких в наше время и не встретишь уже…

Про его душу это правда. Я улыбаюсь женщине краешком губ.

— Он рад помогать.

— Это и удивительно! Понимаете, Эдвард Карлайлович выручал нас миллион раз. Когда текла крыша в детских… ее ремонт стоил минимум пятьдесят тысяч рублей. Это неподъемная сумма для государственного учреждения в нашей ситуации… и Эдвард Карлайлович сам все оплатил. До последней копейки. А еще, он всегда просит почитать письма детей к Деду Морозу и старается, по возможности, воплотить их желания в жизнь… всегда, когда нам срочно нужна помощь, мы можем на него рассчитывать и это нечто невозможное. Он святой человек.

— Он очень любит детей, — оглядывая опустевшие скамеечки, говорю я. Пытаюсь не думать о лишнем.

Без труда могу представить все то, о чем говорит заведующая. На Эдварда это похоже. В принципе, я впервые сталкиваюсь с его благотворительностью лицом к лицу. Чего стоит только что, что он меня когда-то вытащил и терпел. Знакомство крайне интересное.

— Это видно… у вас есть дети, Изабелла?

— Пока нет…

— Прошу прощения, если лезу не в свое дело… как давно вы женаты? Эдвард Карлайлович не навещал нас с Рождества.

— С февраля, — не считая это тайной за семью печатями, вскрываю карты.

— Желаю вам счастья, — вежливо отзывается Анна Игоревна. Улыбается, когда я ее благодарю.

Минуту, а может две, мы смотрим на костер. В молчании. Но проблеск голубого в этом костре дает мне маленький намек темы для разговора.

— У вас здесь есть мальчик… Дамир. Откуда он?

— Дамирка? Да, есть конечно. Его мать жила какое-то время в Москве — это все, что мы о ней знаем.

— Давно он здесь?

— С полутора лет. Его нашли в пустой неотапливаемой квартире, одного, — Анна Игоревна морщится, на лбу ее прорезаются морщинки. По всему видно, она добрая женщина и занимает свое место. Эти дети для нее не чужие, — да и то случайно нашли — он даже не плакал уже, так окоченел…

Я с силой прикусываю губу, поморщившись. От женщины это не укрывается.

— Ужас, Изабелла, однако сплошь и рядом. Когда его мать отыскали, она подписала отказ от ребенка. С тех пор он здесь.

Бедный мальчик. Бедный даже при том, что вряд ли у кого-то здесь судьба более радужная. Эти дети — и маленькие, и большие, такие умные, красивые, талантливые… они все одни. На всем белом свете. У меня от этого мурашки по коже. Я начинаю понимать, почему Ксай так рьяно стремится им помочь.

— Вы его из-за глаз заметили, да? — тихо, будто это тайна, зовет заведующая. — Как хрусталь, ей богу. Он порой на меня так посмотрит, что я даже наказать его не могу…

Я понимающе усмехаюсь.

— Да… глаза — это что-то. А что он любит?

— Ну, многое… тоже, что и все, у нас здесь довольно однообразное меню, — она задумывается, потирая дужку очков, смотрит на костер. И потом хлопает в ладоши, вспомнив что-то, — маслины. Вот эти черные, которые без косточек… маслины же, да? Да. Вот их. У нас их здесь почти не бывает, но он раза два пробовал и до сих пор помнит.

Маслины… правда? Я мысленно делаю себе пометку. Зачем — пока сама не знаю.

— А сколько ему?

— Четыре года.

— Он так чисто говорит для четырех лет…

— Для нас это тоже загадка, но не может не радовать, — пожимает плечами заведующая. И тут же переводит взгляд обратно к полянке, когда видит возвращающихся детей. Они рассаживаются на свои места, довольно мирно для детей, и посматривают на нас краем глаза. Но больше их, конечно, интересуют уже направляющиеся к костру Эдвард и Глеб. Скоро будет какао.

— Если вам будет интересно про Дамира что-то еще, Изабелла, мой номер есть у Эдварда Карлайловича. Я всегда к вашим услугам.

— Спасибо, — несколько растерянно отвечаю я.

Анна Игоревна кивает и поднимается, намеренная помочь мужчинам заварить какао.

Когда все наслаждаются горячим напитком, а мы с Эдвардом снова сидим бок о бок, я тайно поглядываю на мальчика-колокольчика. Я не могу себя от этого отвадить.

В один момент он замечает мой взгляд — внимательные голубые глаза замирают, недоумевая и, в то же время, совсем не боясь. Другие дети порой отводят глаза, либо же смотрят так, что тебе хочется отвести. А Дамир… он в этом тоже особенный.

После какао приходит время уходить. Воспитательницы и заведующие прощаются с Эдвардом и еще раз благодарят нас обоих за приход и подарки, дети так же дружно говорят «спасибо» и «до свидания», а я бормочу «пока» Дамиру, которого больше в общих рядах не вижу. Видимо, его уже увели спать.

Ночью, по традиции лежа на груди у Ксая, я долго не могу заснуть. Он тоже.

Молчаливо потирая мою спину, пока рисую маленькие цветы на его плече, мы лежим в темноте и слушаем музыку ветра. Этот день не забудется. Но и отпускать пока не хочет.

— Тебе понравилось? — негромко зовет Уникальный.

— Дети очень милые… а воспитатели очень тебя любят.

— Вот и те благодарности…

— Может, ты просто не хочешь или не умеешь их принимать как следует? Алексайо, я была горда сегодня все это слышать в твой адрес. Ты замечательный.

— Тебе, как самому заинтересованному лицу, мне верить не стоит.

Я люблю его улыбку и этот прорезывающийся смех. Все-таки Ксаю не больно. Он спокоен. А значит, прогресс не пошатнулся. Дети, все-таки, его вдохновение, а не страх.

— Иди ко мне, — шепотом зову, поднимая голову и прикасаясь к губам. Ярко и заметно. — Мой готовый прийти все на помощь Хамелеон…

— Ты меня заласкаешь.

— Все жду, когда это случится, — между поцелуями говорю ему, поглаживая теперь и волосы. Такие черные. Такие мои.

Эдвард не оставляет меня одну со своим желанием. Отвечает, спуская простынь и прикасаясь к телу. Мы оба становимся ненасытными.

Но я все же хочу спросить. Сейчас, потому что меня это волнует.

— Я слышала, ты звонил репродуктологу.

— Верно, — муж остается невозмутимым, а это добрый знак.

— Это так чудесно, Ксай… и когда же?

— В среду, — аметисты опаляют меня яркими, но не обжигающими, скорее просто теплыми огоньками, — пойдешь?

— Ты спрашиваешь? Серьезно? — не скрывая своей радости, я еще только не подскакиваю на месте. Приникаю к мужу с глубоким поцелуем, какой способен выразить мои чувства. Прижимаюсь к нему. — Конечно! Ох, спасибо тебе!

Эдвард прищуривается.

Но я не даю ему ничего больше сказать. Я не хочу как-то затронуть, а потом и поднимать тему мальчика, которого видела там, на поляне. И, думаю, вообще не хочу эту тему обсуждать. У нас будут дети. Свои дети.

— Знаешь, я хочу постоянно быть в процессе, — сладострастно шепчу ему на ухо, забираясь на талию. Скидываю и простынь, и свою ночнушку — одним движением. Любуюсь северным сиянием аметистов, что изучают мое тело. — Люблю тебя, Алексайо.

— Я больше, — с искрой взгляда качает головой он. А потом очень целомудренно чмокает мои губы, со всей серьезностью заглянув в глаза, — спасибо за эти дни, Бельчонок. Ты была права, нам они нужны.

— Еще не конец…

— Верно, — Ксай хитро ухмыляется и лицо его становится игривым, как и голос. А взгляд — голодным. Идеальное сочетание, — далеко не конец!

…Большей этой ночью мы не разговариваем.

Capitolo 59

Негромко гудя, стиральная машина раз за разом переворачивает в своем барабане цветные вещи. То падая, то снова взлетая вверх, они, такие разные, сливаются в единое пятно, становятся общей цветовой палитрой. Уже невозможно различить, где и что. Уже и не нужно.

Вероника, присев на небольшой пуфик в ванной комнате, зачарованно наблюдает за этим процессом. С самого включения машины и, естественно, с планами досмотреть до конца.

Сперва как течет вода. Затем — как подключается вспененный гель из капсул. После — как белье интенсивно полощут.

Зрелище неожиданно сильно зачаровывает. Буквально опутывает открывшимся взгляду действом.

Вероника не слышит, полностью погрузившись в своим мысли, как хлопает входная дверь на первом этаже. И потому не ожидает появление Танатоса, изумленно заглядывающего в ванную после десяти минут безуспешных поисков жены. Вздрагивает, инстинктивно дернувшись в сторону умывальника. Морщится от удара локтем.

— Я не хотел напугать тебя…

— Ничего, — кое-как миссис Каллен выдавливает улыбку, чуть поморщившись от грядущего синяка, — свозвращением.

— Привет, — тяжело вздыхает Эммет, присаживаясь перед ее пуфиком. Тепло целует оголенное свободной кофтой плечо девушки.

— Привет…

Вероника прекрасно понимает, что к любому из ее движений он сейчас предельно внимателен. Она хочет, очень хочет достойно сыграть свою роль и не вызвать подозрений. Но от того, что в груди все тяжелее от пряток, сделать это безумно сложно.

Впрочем, Ника довольно повседневно приглаживает короткие волосы своего медведя, приветствуя его.

— Как Каролина? — отвлекает, задавая важный вопрос. Тот, что действительно насущен.

Танатос задумчиво поглядывает на продолжающийся спектакль внутри стиральной машины. Барабан вращается с нарастающей скоростью.

— Хорошо, надеюсь. Она немного стушевалась, когда мы приехали, но как только девочки встретили ее, улыбнулась — хороший знак.

— Это так здорово, что они пригласили ее… ей нужно побыть со сверстницами.

— Да. Особенно перед сессией с психологом в среду.

— У нее все получится…

— Она заслуживает, чтобы получилось, — Натос забирает к себе одну из ладоней Ники, нежно поцеловав ее тыльную сторону, — все будет в порядке.

Вот тут Вероника не лукавит. Грустно, но ласково соглашается:

— Несомненно.

Ее зовут Виолетта Марун. Рыжеволосая маленькая бестия — мастер общения и обаяния. Лучшая подруга всех в классе Карли, подрастающее поколение тех безумно популярных девочек, которые вроде бы и не блещут особой красотой, однако умеют подавать себя с лучшей стороны и вызывать восхищенные на то взгляды. Виолетта милая и добрая, как однажды охарактеризовала ее юная гречанка, ценит дружбу. Но все равно удивлению Каролины не было предела, когда ее позвали на день рождения Виолетты — двухдневный, с кучей развлечений, сладчайшим тортом с помадкой и девичником с битвой подушками в настоящем замке принцессы.

Эммет беспокоился за дочь, однако родители Виолетты уверили его, что не спустят с девочек глаз. Замок — их дом, они в состоянии приглядеть за детьми как следует. А Каролина пусть получит максимум удовольствия. В конце концов, она ребенок… солнечный, замечательный, любимый ребенок. Эммет порадовался, что у нее будет шанс об этом вспомнить и снова побыть простой маленькой девочкой. Без груза скорби и ужаса за плечами.

И вот, Каролина на праздновании торжества года, Когтяузэр, накормленный заботливой Никой, дремлет у себя в корзинке, а за окном постепенно темнеет. И хоть сгущаются тяжелые свинцовые тучи, хоть начинает накрапывать дождик, Эммет знает — важнее всего погода в доме. А в доме, с появлением Ники, у него всегда солнечно и тепло.

— Ты ужинал? У меня на кухне кефтедес с пюре…

— Перехватил в городе, — с надеждой, что такой ответ ее не расстроит, Натос все же признается честно, — но спасибо, любимая. Будет моим завтраком.

— Мясо на завтрак есть не здорово, Эммет.

— Тогда на обед. Как скажешь.

Он надеется, что ее сдержанность, кротость даже — просто дело времени. Последние дни Вероника невероятно молчалива и, хоть сперва списывал это на беспокойство о Каролин, Танатос начинает подозревать, что дело не в этом. Не только в этом. Нику что-то сильно тревожит, а она не спешит делиться. Пока еще пытается спрятать.

— Давно ты здесь сидишь? — мужчина легонько потирает спину Вероники, замершую в излишне прямой, неудобной позе. Пуфик без спинки и это явно не идет ей на пользу.

— Не знаю… как забросила белье, наверное.

— Мы можем нанять горничную — и все. Тебе не придется этим заниматься.

— Натос, мне совсем не сложно постирать одежду и приготовить ужин. Это не подвиг.

— Но ты выглядишь очень усталой…

— Может, сегодня просто такой день?.. — прикусив губу, сама себе бормочет миссис Каллен. Смотрит на стиральную машинку как в портал другой реальности. Отрешенно.

Эммет вздыхает.

— Рассказывай.

Между бровей ее пролегает складочка. Ника нехотя отрывается от барабана.

— Что?..

— То, что не дает тебе покоя. Я же вижу.

Она тут же тушуется, немного даже горбясь. Максимально отводит взгляд.

— Тебе кажется.

Мужчина мягко усмехается, с сожалением к своей девочке посмотрев на ее зажатую позу. Уже обе ладони забирает себе, пожимает их, согревая. И терпеливо ждет, когда снова посмотрит на него. Верно и внимательно.

— Золото, я знаю тебя лучше, чем себя. И я готов все выслушать.

— Не готов…

— Почему же?

— Просто потому, что не готов. Закроем эту тему.

Впервые так бескомпромиссно-жестко, совершенно не типично для нее. Ошарашенный, Эммет даже не находит сперва, что сказать. А Вероника, пользуясь моментом, покидает свое место. Выдергивает ладони у Натоса, поднимается на ноги. На девушке домашние серые лосины и кофта цвета маренго, а еще, не изменяя традициям, Ника босиком.

— Что происходит? — недоуменно зовет Каллен.

— Все хорошо, — заученной скороговоркой отвечает она. Откидывает волосы, заплетенные в толстую косу, с плеча. — Я просто… должна немного пройтись.

— Я тебя не отпущу, пока не пойму, в чем дело.

— Физически ты, конечно, способен меня остановить. Но поверь, лучшее, что можешь сделать — дать побыть одной.

Диалог, какой у них складывается, не похож ни на один прежний. Огретый по голове и поведением жены, и ее выражением лица, и вообще всем ее видом — чересчур бледным, загнанным — Танатос пытается сопоставить реальное и мнимое. Но плохо у него выходит.

Ника же позволения не ждет. Мрачно вздохнув, покидает ванную комнату. Идет по коридору, вдоль этих темных стен, утопающих в серости погоды за окном. Атмосфера мгновенно накаляется, являя собой оголенный провод. Капли воды хватит… капля воды уже близко, дабы организовать полномасштабное короткое замыкание.

Эммет обнаруживает себя идущим след вслед за женой. Она делает вид, что ничего не замечает, но тело ее выдает — дрожью, а дыхание — сбитым ритмом. Веронике не спрятаться и она знает. Страшно лишь то, что прятаться от него ей незачем…

Это похоже на параллельную вселенную, другой сценарий развития событий. Неверный.

Миссис Каллен останавливается у тупичка коридора, тяжело приникнув к стене. Не оборачивается на мужа, словно бы не в силах это сделать. Устает сбегать?..

— Пожалуйста, уйди…

Эммет складывает руки на груди, закрывая жене пути к отступлению. Сострадательно, но все так же недоуменно глядит на ее спину. Возможно, до этих слов он бы еще подумал, а не дать ли ей действительно побыть в одиночестве. Но теперь, конечно же, этот вариант отпал сам собой..

— Я не могу. Ты пугаешь меня и, пока не увижу, что все в порядке, я не уйду.

— Это глупо…

— Это правильно. Ты бы тоже не ушла.

Она замолкает, вынужденная пусть и скрепя сердце, но признать правду. Неутешительную, как и любая правда, но настоящую. Всем телом опирается о стену, будто тяжело стоять.

Натос не собирается еще дольше быть в отдалении. В два шага приблизившись к девушке, он обвивает ее за талию. Прижимает к себе, вызвав сорванный вздох, и окутывает теплом тела, теплом лета. Когда-то Ника сказала ему, что он — ее греческое лето.

— Маленькая моя, — вкрадчиво шепчет Медвежонок, приникнув к уху девушки, — я так тебя люблю. Я здесь, я рядом. Ничто, что ты скажешь, этого не изменит. Я просто хочу, я могу, я уверен, помочь тебе. Если ты мне откроешься.

Вероника всхлипывает. Тихо, но пронизывающе. У Натоса неровно бьется сердце.

— Ты мне не доверяешь, Гера?

— Этот вопрос абсурден, — чуть запинаясь, отрицает она.

— Но почему же тогда ты не хочешь поделиться?

Пальцы миссис Каллен, нащупав его ладони, пожимают их. Накрывают и пожимают, постаравшись как можно явнее коснуться теплой кожи. Натос не видит, но знает, что Вероника теперь откровенно плачет.

— Потому что не хочу тебя потерять.

Это уже за гранью.

Призывая на помощь все, что чувствует к этой необыкновенной женщине, Танатос настойчиво, хоть и без применения силы, поворачивает Веронику к себе. Смотрит в ее глаза, бездонные, заплаканные, и пустые. Смотрит на бледную кожу и опущенные вниз уголки губ. Смотрит на серебрящиеся на щеках слезы, какие очень хочет стереть. Смотрит и, не прерывая зрительного контакта, говорит:

— Ты никогда меня не потеряешь.

Слова банальные. Слова без лишних эмоций. Слова — просто слова. Однако Вероника ощущает клятву в них, слышит искренность. И потому, наверное, себя отпускает. Все еще плача, самостоятельно прижимается к мужу. Крепко обнимает его, прячась, как маленькая девочка.

— Натос…

Сорванный стон мужчина намерен залечить трепетными поцелуями волос бывшей Фироновой. Он не торопит ее, но не дает забыть, что готов слушать. Он рядом, хоть и молчит. Он любит — это сквозит в каждом жесте.

— Я не знаю, как начать, — по прошествии нескольких минут, откровенно признается Вероника. Кусает губы едва ли не до крови, из-под ресниц взглянув на Эммета, — очень… сложно.

— Начни с главного. Но прежде запомни, что ничто не стоит твоих слез.

— Со слезами как-то… легче.

— Тогда поплачь, — не спорит Танатос, увереннее обняв жену, — сколько нужно и сколько хочется. А потом расскажи мне. Я ведь всегда здесь.

— Это так затянется тогда….

— А мы никуда не спешим, любимая.

Покачав головой, сжав губы, Вероника всеми силами давит в себе истерику. Возвращается в объятья мужа, обвив его обеими руками. Напитывается близостью. Хочет ее распробовать.

Эммет не знает, о чем она думает. Он не меняет их позу, не ослабляет рук. Дает Нике время, что обещал. И она, спустя какое-то время, решается. Сама.

— Образование… — звучит женский шепот в тишине помрачневшего дома. В коридоре не горит свет, а дождь усиливается, уже вовсю стуча по подоконнику. Будто не лето на дворе, а начало осени. Похоже, даже температура падает.

Эммет обращается во внимание. Но с пониманием пока сложности.

— М-м?

— Четыре года назад в моей груди нашли образование, — повторяя слова из прошлого, резанувшие тогда, почему-то, куда меньше, чем сейчас, разъясняет Вероника. Задерживает дыхание, чтобы ровно досказать фразу. — После мастэктомии оно ушло, сказали… полностью… но сейчас, похоже, вернулось.

Натос слушает. Вникает. Проникается.

Но не слышит. Отказывается такое слышать, сколько бы себя не заставлял.

Что-то тяжелое, что-то темное падает сверху, с размаху ударяя по голове. Сознание кукожится, прячась по углам, а вышедшая наружу боль медленно, но верно набирает обороты. Она впрыскивается в кровь вместе с адреналином. Несется по венам. Вызывает иступленный стук сердца — в груди и в висках одновременно.

Темнеет не только в коридоре. Темнеет у Эммета внутри.

Вероника перестает дрожать. Как-то горько выдохнув, полувсхлипом-полувздохом шепчет:

— Это рецидив, Натос…

Эммет тщетно старается не потерять над собой контроль. Ему чудится, его тоже трясет — благо, пока только в районе рук.

До этого слова еще было терпимо. Теперь внутри Каллена рушится берлинская стена. Камни, щепки, осколки — все вниз, все до крови, до глубоких ран. Все внутрь. Все, вгрызаясь и не щадя. Раз за разом, звуками своего падения отражая последнюю фразу. Ее смысл.

— Что?

Самый глупый вопрос. Самый недостойный. И самый, выходит, ожидаемый Никой. Судя по ее обреченному вздоху.

— Если сможешь, прости меня.

Не было параллельной реальности, когда она уходила. Не было ее и там, в ванной, рядом с барабаном стиральной машины. Вот она, здесь, в чистом виде — когда Вероника просит прощения за возвращение своей болезни. Когда она, обнимая его, готовится лишиться этих объятий, ожидая его отстранения. Когда ей так больно, что даже на слезы сил не остается.

Танатос резко (потом он признает, что слишком резко) ставит Веронику прямо перед собой. Держит в руках, не отпускает ни на сантиметр дальше, однако в упор смотрит в глаза. В глаза и на все лицо, покрывшееся красными пятнами от недавних слез среди островков бледности.

— Что же ты такое говоришь?..

Голос у Вероники совсем тихий и едва внятный. Она морщится, будто теряя нить разговора, и как-то неумело пожимает плечами. Со странным выражением лица.

— Я никогда такого никому не сообщала. Я… я не знаю.

— С чего ты взяла, что это снова рак? Доктор так сказал?

Мир Эммета идет трещинами, и он как может старается удержать их распространение. Стоя на стекле, что вот-вот обрушится на высоте в сто метров, он цепляется за все соломинки. Надеется еще и Веронику удержать на краю пропасти.

— Нет…

Облегченного вздоха ему скрыть не удается. Нику он будто ударяет, так она сжимается. Жмурится.

— Прежде всего нам нужен доктор, Вероника, — приглаживая ее волосы, то ли себе, то ли жене приговаривает Эммет, — я найду его и он поможет. Это наверняка что-то женское… что-то легкое… никакой онкологии.

Миссис Каллен душит всхлип.

— Все так, как и в прошлый раз… те же симптомы, то же начало…

— Тебе кажется. Не более того.

— Натос, я умоляю, — на лице его жены такая боль, застарелая, невысказанная, что Эммет сам готов разорваться от горя, — пожалуйста, не надо. Если это будет рак после твоих слов, я не переживу…

Танатос что есть силы выдыхает из легких весь воздух. Супится, но молчит. Просто снова крепко жену обнимает, не заставляя больше на себя смотреть. Не оставляя между ними и метра отдаления.

— Тихо, золото… тихо…

— Просто снова все это… ты не представляешь… я так виновата перед вами с Каролин… я так не хочу, я… я бы все отдала, так и знай, чтобы… ох, Танатос!..

Слова кончаются. Обрываются попытки оправдаться. Исчерпан лимит сил.

Вероника обмякает в руках мужа, горько рыдая. Не сдерживается и не прячется, не замалчивает — не может. До белизны пальцев схватившись за рукава майки, до боли от крепкого прикосновения прижавшись к телу, цепляется за него. Надеется переждать бурю и увидеть хоть каплю, хоть лучик света в ее конце. Не упасть окончательно, на самое-самое дно.

Натос ничему не препятствует, только лишь помогает, подстраиваясь под желания и состояние жены. Большего он в данную минуту все равно сделать не способен. Большего, за исключением следующих слов:

— Я люблю тебя, мое сокровище.

В тишине ночи постель их кажется совершенно темной, холодной и пустой. Устроившись на самом краешке в тесных объятьях, они и четвертой части ее не занимают. Сейчас, когда простыни шуршат от каждого движения разрезающим уши звуком, Нике не верится, что когда-то это ложе дарило ей удовольствие. Ну не смешна ли жизнь: там, где обрела величайшее счастье, счастье это суждено и потерять.

Эммет настроен оптимистично, не глядя на то, что она напугала его до чертиков. Не глядя на все, что сказала и что он знает про ее болезнь. Надежно прижимая к себе, подсказывает, и словами, и не вербально, что будет рядом. Это греет сердце, греет, несомненно, очень сильно. Только вот решимости в Веронике нет — лишь чудовищная усталость. Пройдя все этапы борьбы с неизлечимой болезнью в одиночку, она исчерпала себя до нуля. Лишившись груди, веры в свою женственность, постепенно перестала верить и во все другое. В чудеса. Последнее и главное чудо в ее существовании, похоже, встреча с Натосом и его чудесным маленьким солнцем. Ника никогда не ощущала себя более счастливой. Наверное, потому теперь так больно.

— Завтра мы будем у доктора в девять утра. Нужно поспать, любимая, — заботливо подоткнув ее одеяло, шепчет Каллен. Голос его хриплый и немного подрагивающий, но все же уверенный. Опять.

Нике кажется, когда она увидит, что уверенность его лопнула, как мыльный пузырь, ее сердце разорвется. Своя боль — это просто боль. А боль Натоса, боль Каролины — истинная смерть. Не будет более точного определения.

Сказала. Вот взяла и сказала, пусть он сам и настоял. И что теперь? Легче? Проще? Она втянула в этот ужас еще и мужа. Она разобьет ему сердце…

Ника всхлипывает, на что объятья мужчины крепчают, но ничего не отвечает. Послушно закрывает глаза, хоть и грозятся призраки и кошмары тут же наброситься. Вся надежда, что присутствие Эммета им помешает — он всегда был лучшим ее оберегом. С первой же встречи.

Танатос зарывается лицом в русые волосы, глубоко вздыхает, прежде чем поцеловать кожу.

— Мы справимся, Гера, — клянется. — Мы обязательно с тобой с этим справимся.

* * *
Узкие острые листочки оливы подрагивают от легкого морского бриза. Их цвет — десяток оттенков зеленого — живописно разбавляет раскаленный оранжевый полдень. В обе стороны от оливы, на сколько хватает глаз, тянется высокая крепостная стена. Обожженные извечным солнцем кирпичи, пережившие не одно столетие, золотятся от песка и пыли. Камень излучает дополнительный жар, эхом ударяющийся о стену мнимой морской прохлады и перехватывающий дыхание. Немудрено, что в такое время в Греции сиеста. Выйти на улицу, не говоря уже о том, чтобы работать на солнцепеке — подписать себе приговор.

Улица безлюдна. Торговцы свернули ларьки, рыбаки отправились на заслуженный отдых после ранней туманной ловли, а седовласый музыкант с аккордеоном еще не пообедал как следует, чтобы развлекать прогуливающихся по набережной туристов. Да и некому прогуливаться — помимо оливы здесь только медленно качающиеся на незаметных волнах лодки да парочка устричных скорлупок, вплетающих в атмосферу полудня рыбный запах как нечто само собой разумеющееся. Морская держава ведь, в конце концов.

Однако справа, под самой оливой, чуть вдалеке от людских глаз неспокойно. Слышен какой-то негромкий разговор, перебранка даже. Ствол дерева прячет нескольких мальчишек в оборванной одежде от любопытных глаз. Они, укрывшись в тени, что-то выспрашивают у ребенка. Возрастом, да и ростом поменьше, чем они. Довольно агрессивно.

Листики подрагивают явнее, будто тоже шепчутся, обсуждая. Предвещая.

Крона слегка отступает, давая рассмотреть сцену в полном ее виде. И я подхожу поближе, со странным ощущением, будто уже была здесь. Будто знаю, что и как произойдет дальше. Только не помню, откуда… только не помню, почему…

Вдруг один из мальчишек — глаза у него как огоньки, злые и безжалостные — резко выхватывает у другого что-то слишком маленькое, дабы рассмотреть с моего расстояния. Но, судя по распахнувшемуся взгляду обокраденного, для него это важнее всего на свете.

Я злюсь. Обижать детей не позволено даже другим детям. И совсем никого здесь нет, чтобы вступиться за мальчика!

Оборванцы с насмешками к своей жертве балуются с вещицей. Поворачивают ее в грязных пальцах, стараются согнуть, разорвать цепочку, какая слишком тонка и серебриста, прикладывают к губам и даже кусают… зачем они ее кусают?

А между тем мальчик наполняется негодованием. Сперва он выпрашивает, это видно по интонации, хотя язык мне непонятен, потом уже супится, требуя отдать — его ведь, а под конец и вовсе прикрикивает, бесстрашно кидаясь на обидчиков. Но он один, а их трое. Но он маленький, а они сильнее. Отобравший кулон жестким ударом по руке блокирует выпад ребенка. Прижимает вещицу ближе к себе.

— Мама!.. — это все, что я разбираю из следующей фразы. «Мама» — на всех языках мира звучит одинаково.

Однако объяснение, почему вещь надо вернуть, мальчишек лишь заводит. Они скалятся точно как взрослые, пропащие люди, они хмурятся, обещая грозную расправу, если ребенок не уберется. Они никогда в жизни не отдадут ему отобранную вещь. По крайней мере, добровольно.

Я, прижавшись к стволу, не могу шелохнуться — дышу с трудом, не то что готова прийти на выручку. Это странное, странное чувство. Я не понимаю, откуда оно. Я себя вижу как со стороны — словно наблюдаю вне тела. И наблюдать — все, что могу.

— Не делай этого… — одними губами, сжав зубы, молю мальчика. Черноволосый, с бледной кожей, он мучительно кого-то мне напоминает. Сходство столь велико, что все внутри дрожит. Я знаю его. Я люблю его. — Только не на них…

Однако, как смелый, как решительный человек, своего без боя ребенок отдавать не намерен. Даже если силы, обстановка и внешний вид противников склоняют чашу весов не в его пользу.

Вскрикнув что-то неразборчивое, но по всему обидное для злых мальчишек, маленький герой бросается на них с кулаками. Успевает хорошенько заехать по груди самому низкому из обидчиков, успевает поцарапать руку самому медлительному. А у того, что посередине, у того, что все и затеял, воспользовавшись его замешательством, вырывает вещицу. На воздухе поблескивает цепочка и маленькое ее дополнение в виде кулона. Это какое-то украшение.

Маленький кулак со всей своей силой сжимает, надеясь сохранить, возвращенную безделушку.

И тут же череда ударов сыплется на голову мальчика. Трое оборванцев без труда валят его на землю. Бьют руками, бьют ногами, бьют до крови… так быстро… так беспощадно… так… так знакомо!

Я кричу, громко ударив о ствол дерева. Ребенок корчится на раскаленном желтом песке под кирпичной крепостной стеной, олива возбужденно колышет листья, а мучители ни на миг не останавливаются. Я думаю медленнее, чем они, что-то бормоча, наносят удары.

Мальчик изгибается, получив особенно сильный по спине, и я вижу, что плачет. На его личике кровь. И кровь — справа.

Задохнувшись, я понимаю, что происходит.

Греция. Стена у оливы. Порт. Ксай.

Это Ксая они сейчас убивают за чертов серебряный кулончик. Кулончик его матери.

Я не знаю, откуда пробивается такая сила — не то, что снести стену, мир перевернуть и того больше. Мое тело и взгляд сосредотачиваются в одном месте, я могу двигаться, не обязана просто смотреть. Я кричу, но кричу осмысленно. И мой крик, наконец, становится слышен. В первую очередь — оборванцам.

Они вздергивают свои черные головы, горящими от наслаждения битьем Алексайо глазами оглядываются на меня. И страх заполоняет детские ожесточившиеся черты.

Плюют они на кулончик. Плюют они на дрожащего, мычащего от боли на земле мальчика. Кидаются прочь не оборачиваясь. Путь отступления у них продуман.

У меня печет глаза и дрожат руки. Я не замечаю даже, как подбегаю к маленькому Ксаю и опускаюсь на колени. Жаркие камни ощутимы кожей, песчинки больно впиваются в нее даже через джинсы. А неровности кладки… они оставят синяки.

— Ш-ш-ш, милый, — срывающимся, потерянным шепотом умоляю его. Наклоняюсь, бережно, с надеждой не сделать еще хуже, поворачивая к себе. Лицо у него совсем разбито, струйки багровой крови неоновыми огнями мерцают на коже. Мальчик хнычет, кусая разбитые губы, и морщится, ожидая новых ударов.

— Я здесь, я с тобой, — наклоняюсь к нему, в надежде успокоить. Ласково, как могу осторожно поглаживаю черные волосы. Мои любимые волосы. — Тебе помогут.

Какой-то рыбак, завидев картину и верно оценив мои знаки, звонит по телефону. Он вызывает помощь, я знаю. Почему — без понятия, но уверена точно. Больше, чем в себе. Я не нужна там.

Я нужна Ксаю и нужна здесь. Я знаю, как ему больно.

— Посмотри на меня… на секунду… никто тебя не тронет больше, я обещаю!

Мне верят. Моему сорванному шепоту или боли в нем, моему состраданию или ласковым прикосновениям, но верят. Мальчик, по щекам которого уже бегут соленые слезы, насилу открывает глаза. Заставляет себя, часто моргая. Ресницы его противятся как могут встрече наших взглядов. Но все же, это случается.

…И все перестает быть прежним.

Голубее всех голубых на свете, цвет Греции, цвет моря, цвет неба — хрустальный колокольчик, исколотый на трещины болью и ужасом, но живой. Необыкновенно живой взгляд.

— Дамир?..

Бледные розовые губы, каких уже коснулась кровавая струйка, трогает легкая улыбка. Облегченная, словно бы с тем, как я узнала его, с тем, как произнесла имя, боль унимается, а мир становится светлее. И ничего ему больше не страшно.

— Мама, — тихо-тихо, едва произнеся, отзывается он.

Кулак, сжавший кулончик до крови, разжимает. Убеждается, что я вижу, что он это делает, прежде чем разжать.

Молния вспыхивает внутри меня, прорезав все оглушительным треском и ослепительной вспышкой — в руках у Дамира мой фиолетовый хамелеон.

Я нахожу себя сидящей на постели в прямой позе, со всей одури сжавшейся простыни вокруг кулаками рук. Тишина, темнота, тепло летней ночи. Мою стучащую в висках кровь перебивает лишь мерное дыхание Эдварда, которое я почему-то так хорошо слышу и которого я, благо, не разбудила.

Я дрожу. Так сильно, что не могу совладать с руками, дабы отпустить простыни и постараться хоть как-то, но прийти в себя. Перед глазами окровавленное лицо с огромными голубыми глазами. Теми самыми, что видела два раза в жизни, а забыть уже не смогу никогда.

Я закусываю губу, едва не плача. Эти слезы не для облегчения, не для того, чтобы скинуть с плеч страх. Они лишь усугубят положение, сделают хуже. Горло уже предательски дерет.

Я допустила это снова? Я позволила им избить его… обидеть его… я не защитила. Я не помогла маленькому мальчику, за которого некому заступиться на всем белом свете! Господи!..

Надо вдохнуть. Глубоко. Да, вот так.

Я оборачиваюсь на Ксая, так по-домашнему уютно обхватившему подушку обеими руками и спящему под легким одеялом. Хорошо хоть он в порядке — расслабленный и такой красивый, не хмурится, на его лице нет боли. Все, что было — прошло. Поездка в домик в лесу определенно возымела нужный эффект — ему стало легче, а это самое главное.

Не хочу разрушать идиллию. Я не буду его будить.

Медленно, с крайней осторожностью и пылающей надеждой, что смогу совладать с телом, я выбираюсь из постели. Большая и теплая, она в эту минуту меня не привлекает. Даже если я заползу к Ксаю в объятья, прижавшись к нему, как всегда, когда беспокоят кошмары, это не поможет сегодня. Хотя бы потому, что о том, что творит в моей душе Колокольчик, ему неизвестно. Впервые со времен нашего венчания у меня от мужа секрет. Пусть и невольный.

Подальше. Поспокойнее. Чтобы подумать получше.

Неслышно, поразившись своему умению, покидаю спальню — у Ксая даже ритм дыхания не меняется.

На кухне, чтобы успокоиться, наливаю себе воды. Сажусь за стол, смотрю в умиротворяющий пейзаж за большим окном, маленькими глотками пью целительную жидкость. И думаю, отпуская мысли. Думаю о Дамире.

Его имя означает «дающий мир», «приносящий спокойствие», а в арабской версии происхождения еще и «железный, настойчивый». Я это читала. Я много читала об этом имени.

Дамир, как бы странно такое не звучало, словно загипнотизировал меня. Только не так, как это обычно происходит — навязчиво и с неудобством, а как-то само собой, просто и накрепко, без боли и сомнений.

Я по-прежнему не могу понять, что чувствую к нему. От хамелеона в его пальцах в этом сне по моей спине мурашки, а в голове — абсолютная каша. Шутки сознания, не иначе, никогда Дамира не было ни в Греции, ни под той оливой. Возможно, все просто и объяснение в том, что он напоминает мне маленького Ксая? Или я его отождествляю с ним… эта история на Родосе из детства мужа не дает мне покоя уже много месяцев. Я слишком впечатлилась.

Если бы так… если бы малыш просто напомнил мне о любви к Алексайо и его лишениях — и на этом все. Но тут что-то большее, я чувствую. Подспудно, как закрытым тактильным способом, словно бы запретно это. Мысли блокируются, а ощущения всплывают, ничто их не удержит.

У него тяжелая судьба — не удивительно, ведь он в детском доме. Но почему же его судьба волнует меня больше, чем какого-нибудь еще ребенка? Я видела сорок детей у того костра. А запомнила одного.

Это что-то сверхъестественное, необъяснимое. Я схожу с ума или накручиваю себя — еще не ясно, что точнее. Но с этим определенно нужно как-то разбираться. Завтра в одиннадцать у нас прием у репродуктолога по поводу зачатия ребенка, а я сижу на кухне, одна, в три часа ночи и думаю о совершенно другом малыше. Не сыне Алексайо.

И стоило мне вывести Ксая в лес в тот роковой день!.. На ту чертову полянку!..

Я накрываю лицо руками, локтями упираюсь в стол. Вода кончается, опустошая стакан, как и мое терпение.

Спокойно. Спокойно. Спокойно.

Это все пройдет. С началом лечения, с положительным тестом на беременность, да с самым завтрашним возвращением в клинику… я просто потеряла ориентиры, так бывает. Я просто слишком много думаю… да?

Нет!

Усмехаюсь себе, сама это прекрасно понимая. Нет. Это не праздный интерес, это не кратковременное помутнение. Тут куда больше настоящего, чем мне хочется верить. И это придется принять.

Боже…

Второй стакан воды я наливаю быстрее. Уже ровнее, смелее сижу на стуле, ищу пути решения неожиданно возникшей проблемы.

«Только посмотрев в лицо страху, ты сможешь перебороть его, — когда-то уверял меня Алексайо, утешая после гроз, — и то, что ты смотришь, делает тебя сильнее. А ужас отпускает».

Может, это и есть выход?..

Я глотаю воду еще несколько раз.

В голове формируется план.

Да, это определенно он. Мне стоит попытаться.

Я поворачиваюсь всем телом к кухонной тумбочке, на которой лежат наши с Алексайо телефоны, оставленные на ночную зарядку. Его, черный, справа, и мой, белый, слева — как инь и янь.

Я делаю непростительную вещь, снимая блокировку с черного известным мне паролем — «20071996», совмещенными датами рождения меня и Карли — и открываю список контактов. Как во сне — без доли сомнений, хоть и понимаю всю низость поступка. Делать что-то за спиной у Эдварда — грех. Мы договорились не иметь тайн. Но если я расскажу ему сейчас и взволную… если я пошатну его решимость зачать ребенка, следовать постулатам лечения? Если я все испорчу, а потом видение Дамира растворится, как и большинство моих прежних мыслей?.. Если это только на пару дней, максимум — недель? Я не могу так рисковать. Это непростительно и нечестно по отношению к Ксаю. Прежде всего я сам должна понять, что чувствую.

Итак, контакты.

В поиске ввожу первую букву — «А».

И без труда обнаруживаю нужный номер — «Анна Игоревна, дети».

По-воровски оглянувшись в темноту дома, наскоро переписываю контакт к себе в телефон. Без компрометирующих подписей.

Возвращаю домашний экран для Эдварда, стираю историю поиска. Блокирую.

И бреду, стараясь унять стучащее в груди сердце, в спальню, пока муж меня не хватился.

Благо, он спит. Доверительно приникает ко мне, когда укладываюсь рядом и легонько пожимаю его ладонь. Ощущаю себя безумно виноватой, обманывая его. Но по-другому… по-другому сейчас чревато.

— Я очень сильно тебя люблю, — говорю ему, — прости, Уникальный.

Закрываю глаза, поправив наше одеяло. С горем пополам, далеко не сразу, но, успокоенная ровным дыханием мужа, засыпаю.

Утром, разбуженная традиционным поцелуем Ксая и его обворожительной улыбкой, стараюсь вести себя как ни в чем не бывало. Монстрики и сны ночи забываются, утопая в солнце сквозь шторы и тепле воздуха.

— Привет, любовь моя, — сладко приветствует меня в новом дне мистер Каллен, прижав к себе и позволив насладиться бархатным клубничным ароматом его кожи.

Я доверчиво прижимаюсь к его груди.

— Привет, Хамелеон, — и тут же прикусываю язык, когда одним маленьким словом все порчу.

Эдвард мне ласково кивает. А потом отправляется в душ.

Чуть позже, когда после завтрака он возвращается в кабинет, чтобы часик до отъезда в клинику проверить почту, я, выйдя в сад для большей конспирации, набираю заветный украденный номер. Неподписанный.

— Анна Игоревна, здравствуйте, это Изабелла. Скажите… когда я могу увидеться с Дамиром?

* * *
Все умирает на земле и в море,
Но человек суровей осужден:
Он должен знать о смертном приговоре,
Подписанном, когда он был рожден.
Жизнь ее повернула в другое, обратное русло. Река, именуемая судьбой, изменила направление, споткнувшись о каменный порог, ударилась до крови, разочаровалась. И отказалась течь куда нужно. Отказалась давать Веронике хоть какой-то шанс.

Самое страшное — терять близких. Самое болезненное, самое ужасное — понимать это. И не быть в состоянии хоть что-нибудь сделать.

Ника ощущает себя просто телом, крупицей в пространстве, не значащей ничего, не имеющей никакого веса. Потерянной до того предела, откуда уже и не возвращаются.

Это ее пугает — ночью были эмоции. Пусть они и не радовали, пусть лишь мешали, но были… а теперь внутри так пусто, что слышен шорох перекати-поля по пустыне разбившейся на песчинки веры в лучшее. Ничего нет. Ничего не было. Белый фон и отказ от цвета. Фильтр, что не убрать. Вечный фильтр.

Эммет будит ее теплым поцелуем, погладив по волосам. Открыв глаза, Ника надеется, что на одну-единую секунду все будет как раньше, все вернется на свои места. В доме, где обрела душу, уж больно хочется снова ощутить крылья за спиной.

Но их нет. Их уже не будет, что подсказывает белоснежное лицо Танатоса, его узкая полоска губ, какая никак не хочет изгибаться в улыбку при всем усилии своего обладателя, его поседевшие волоски на висках. Их все больше…

Вероника не завтракает, лишь глотнув воды. Она одевается в ту одежду, какую ей подает Эммет, предвидя, что выбрать в шкафу хоть что-то жена не сумеет по определению, обувается в легкие балетки. Сегодня они кажутся ей тяжелыми.

На улице сквозь густые облака пробивается солнце. Силится, пытается, а… не может. Обречено оно скитаться во мраке туч до лучшего времени. У него тоже нет выбора.

Танатос везет их по оживающим улицам Целеево, затем — по специальной дороге к клинике поселка. Достаточно квалифицированной и достаточно близкой. Ника видит, как муж сжимает руль, хоть он и силится скрыть свою нервозность. Его ночной оптимизм давится болью где-то под задним сиденьем.

В клинике их уже ждут.

Доктор Огор, со стажем и опытом, что так нужен, принимает их с вежливым, мирным пониманием ситуации. Осматривает свою пациентку за ширмой, что-то записывает, что-то объясняет… подтверждает, что небольшое увеличение груди есть, принимает во внимание легкую ее болезненность. Записывает в симптомы слабость и тошноту. Образования, как такового, не находит, а потому призывает подождать анализов. Они прояснят ситуацию окончательно.

Нику трясет от белых халатов, к которым уже привыкла больше, чем к своему отражению в зеркале, трясет от вида застеленных кушеток и иголок шприцов. От запаха спирта, когда сдает требуемые анализы, она едва не теряет сознание. И, с трудом дождавшись, пока лаборантка закончит, спешит в уборную. Обхватывает унитаз руками и горбится над ним, плача. Слышит, хоть и невозможно это, скрежет зубов Эммета, бесцеремонно заходящего за ней следом. У него есть салфетки, он включает воду из крана. А потом Нику, окончательно павшую духом, крепко обнимает. Теперь она плачет в его руках.

До четырех часов дня им разрешают уйти. Время тянется неизмеримой лентой ярко-алого цвета, которую и игнорировать нельзя, и замечать больно.

Натос не настаивает на том, чтобы накормить жену, но предлагает хотя бы выпить чаю в ближайшей кофейне. Вероника, уже не зная, куда деться от окружающих ее ореолом мыслей, мрачно кивает. Она боится услышать диагноз. Но еще больше боится вечно пребывать в этой пелене неведенья, какая так беспросветна. Сил нет ни на что. И совсем скоро сил не будет у Танатоса. Как же тогда она ему поможет?..

По пути в кофейню Эммет звонит Каролине. Держа голос в узде, четко себя контролируя, спрашивает, как у дочки дела. Под робкие описания праздника Карли они оба молятся, чтобы малышка не попросила забрать ее сейчас. Это станет катастрофой, если Каролин увидит… если приметит… если… нет!

…На счастье, юной гречанке нравится торжество Виолетты. Она пересказывает те игры, в какие они играли, припоминает цвет своей подушки в битве вчерашним вечером… и просит папу отпустить ее к новому конкурсу, заканчивая разговор с веселым возгласом детей в трубке.

— Я люблю тебя, папочка. И Нику люблю. До завтра.

— До завтра, котенок, — насилу выдыхает Танатос. Отключает телефон. Вероника видит, что глаза у него тоже на мокром месте.

В кофейне они почти одни. Не глядя пьют чай. Молчат.

В какой-то из моментов, возможно, под шум кофе-машины, возможно, под аромат хорошего чая, а может, под хруст круассана, который Эммет насилу пытается уговорить ее съесть, к Нике приходит прозрение. Если так это ощущение, конечно, можно назвать.

Она глядит на деревянный стол и фарфоровую свою чашку… и осознает, что конец, каким бы он не был, все равно наступит. Близкий или дальний — уже третье дело. Все смертны. Все под прицелом. Просто кому-то везет больше, а кому-то — меньше. Здесь не на кого пенять и обвинять в несправедливости.

Вероника смотрит на своего мужа, которого любит так, что не хватит слов ни одного языка, дабы выразить, смотрит на свое кольцо, доказывающее, что он любит ее не меньше. Коснувшись пальцами волос, примечает не расплетенную косу, какую научила плести Каролину… и видит, что мир, хоть и перевернулся, все тот же. В нем все так же присутствует главное для нее. И есть еще те, кто нуждается в ней, кто ей дорожит.

А за окном лето. А за окном — июль. Люди куда-то идут, дети куда-то бегут, облака безмятежно плывут, пуская чуть больше солнца. Солнце-то не сдается… хоть и больно ему, хоть и тяжело, наверняка, прорезать столь густые тучи своими хлипкими теплыми лучиками.

Так имеет ли право сдаться она? Когда есть, что терять?

Ника сама недоумевает своей философии, но списывает это на последствия всего, что произошло за столь короткое время после ее откровения.

Ничего уже не изменить, что будет — то будет. Вопрос лишь, как принимать. От принятия результат зависит? А целостность сердца? А будущее?..

В любом случае, теперь, когда они возвращаются в клинику и снова вокруг белые халаты, запах спирта и кушетки, Вероника не дрожит, не плачет и не борется с тошнотой. Она просто садится, как и подобает, в кабинете доктора. И, просто вложив ладонь в руку мужа, ждет. Что бы ни сказал сейчас врач, кажется, она готова. Ей есть ради кого быть готовой.

Быстрая смена мыслей… но и события тут меняются ничуть не медленнее, а это значит, надо держать курс.

Доктор Огар кладет бланки анализов перед собой в ему одному известном порядке.

— Ну что же, Вероника Станиславовна, результаты готовы.

Танатос полностью поглощен словами врача. Он даже дышит не слышно, боясь ненароком перебить его. На последнем слове ощутимее сжимает руку жены.

— Мы были правы насчет груди, она увеличена и должна побаливать. И мы были правы насчет уровня гормонов, он также повышен.

Вероника глубоко вздыхает. Сто лет назад она уже это слышала. Но тогда в кабинете местной поликлиники была одна, совершенно одна на всей земле. На помятой, чуть надорванной кушетке, сидела, безумно глядя в белую стену и доктора в сероватом халате, и слушала. Слышала. Должна была заставить себя поверить, чтобы пережить. Перебороть. Справиться.

С тех пор утекло столько воды… кто знал, что в одну реку войти дважды все же можно. Просто не людям это решать.

У Эммета белеют костяшки пальцев, Ника видит. Ника, как-то отрешенно безмолвно усмехнувшись, кладет вторую свою руку на его ладонь. Вчера Натос был ее скалой. Возможно, сегодня ей придется быть скалой Натоса. Ради него же самого.

А доктор все говорит:

— Принимая во внимание ваш анамнез, Вероника, мы упустили из виду важную вещь — женская грудь увеличивается не только из-за появления в ней злокачественных образований. И не организовали прием врача, к которому вам нужно было обратиться в первую очередь.

Немного пораженная уклоном разговора, Ника изгибает бровь. Ее прострация потихоньку утекает куда-то сквозь их с Эмметом переплетенные пальцы.

Это что же?..

— У вас наступила беременность, — с мягкой улыбкой, искренней и светлой, какая бывает лишь у людей, каждый день встречающихся со смертью, озвучивает диагноз доктор Огар. — Три недели, Вероника Станиславовна. Поздравляю.

* * *
Важно раньше времени не сдаваться — это всегда успеется. Порой понадеявшись на случайную удачу даже лишь краем сознания, толком и не отдавая себе отчет, но не пускаясь в окончательную и бесповоротную депрессию-неверие в лучшее будущее, можно заслужить гран-при. Или хотя бы получить новую надежду на появление главного приза. Более четкую. Более реальную.

Уличные столики «Старбакса» куда уютнее чем те, что внутри. А еще — куда удобнее. Во-первых, с наших мест открывается жизнерадостный вид на залитую солнцем улицу, практически пустую, во-вторых, людей вокруг почти нет, что не мешает разговаривать, а в-третьих, аромат моего кофе не перебивает запах чая Ксая. Впрочем, вряд ли, пребывая в такой задумчивости, он его замечает.

Я поглаживаю руку мужа, какую давно накрыла своей. Обручальные кольца усиливают наше единение.

Алексайо нехотя отрывает глаза от своей белоснежной чашки. Аметисты в некотором замешательстве, но без ощутимой боли. А это достижение.

— Он остынет, — напоминая о чае, мягко улыбаюсь мужчине.

— Жара, навряд ли, — кое-как отшучивается он. Но потом глубоко вздыхает и забирает чашку, делая-таки один глоток. Зеленый, но, конечно, не сравним с теми сортами, что Эдвард обычно пьет. Этот чай — попытка скоротать время, пока я пью кофе.

— Как латте?

— Какой и должен быть, — я обвожу пальцем изображение русалки, выгравированное на кружке, — спасибо, Эдвард.

Он закатывает глаза. Довольно комичный жест в исполнении мистера Каллена, хоть и не это он хочет выразить.

— За чашку кофе?

— За то, что мы сегодня были у доктора.

Ксай, серьезнея, ответно пожимает мою ладонь.

— Тебе спасибо, — тихо благодарит он.

Ему было сложно сегодня. Не глядя на решимость, какой набрался за наше недолгое рандеву в лесу, не глядя на с виду спокойную ночь и отсутствие отравляющих мыслей, тревога вернулась к Эдварду на парковке «Альтравиты». Ему не порог кабинета надо было переступить, а свои сомнения, разочарования и болезненные воспоминания, какие принес последний визит. Результаты той спермограммы будут преследовать нас еще долго, это было ясно с самого начала. Но труднее всего самый первый шаг — и это Ксай тоже предельно четко понимал.

Мы сделали это вместе — вошли туда. Поздоровались с Валентиной, заняли эти запоминающиеся мягкие кресла, снова встретились взглядами перед разбором анализов в томительном ожидании.

И, вопреки страхам, у нас вышло. Как и должно было быть.

Валентина сказала нам, что мы прошли половину пути — решились, собрались с мыслями, сдали анализы и получили их результаты, а теперь готовы начать полноценную борьбу. Для нас нашлось решение. Довольно простое, давно используемое. Перестав строить иллюзии и взявшись за дело со всем рвением, мы обязательно достигнем желаемой цели. Успех неминуем. Успех — это то, чего Ксай заслуживает за всю свою борьбу на протяжении стольких лет. Валентина верит в нас, а я верю в Эдварда. Больше никаких сомнений. ЭКОподарит ему — нам подарит — долгожданного малыша.

— Я люблю тебя, — напоминаю мужу, со всей подобающей внимательностью поглядев на его лицо. Морщинок там немного, значит, мыслей не так много тоже. Утешает. Едва Эдвард начинает думать обо всем и сразу, возвращаются в наше существование беды и неприятности. Ему надо отпускать себя, а прежде всего — научиться себя отпускать. Пока мы не достигли цели.

— Я тебя тоже, Бельчонок, — одновременно и как вещь, саму собой разумеющуюся, и как признание, какого ждешь всю жизнь, произносит Алексайо. Как умеет лишь он, подносит мою ладонь к губам для поцелуя. Ловко и без шанса на отступление, даже если бы я вдруг захотела.

— Представить только… скоро все изменится.

— Должно измениться, — осторожно поправляет мою мечтательную фразу Ксай. Делает еще глоток чая.

— Ты же слышал доктора, родной. У нас очень приличные шансы. ИКСИ, выходит, нас спас.

Я надеюсь, моего замешательства Эдвард не замечает. Или не акцентирует на нем внимание, что тоже было бы неплохо. Я все еще веду двойную игру, если можно так назвать эти действия, и пока не хочу выдавать себя. Я увижу Дамира в четыре часа вечера, под предлогом отъезда в Москву на поиски подарка для Эдварда. Это лишит его возможности присоединиться… а мне даст шанс во всем разобраться. Молюсь, чтобы раз и навсегда.

Возможно, изменение ситуации с репродуктивной медициной сыграет свою роль? Главное, забыть обо всем этом сейчас.

— Через месяц они сделают первую подсадку, но это не сто процентов наступления беременности, — не уступая самому себе в «оптимизме», повторяет для меня Ксай. Чуть мрачновато.

— Однако восемьдесят — все.

— Если моя сперма еще способна хоть что-то оплодотворить…

— Алексайо, за месяц, с твоим лекарством и нашим регулярным сексом сперматозоидов станет больше, вот в этом я точно уверена.

Не лукавлю. Вопреки ожиданиям, Валентина обрисовала картину в реальных, но светлых тонах. ИКСИ помогало и более безнадежным парам, с полноценной даже иммунологической формой бесплодия, а это куда страшнее, так что… так что мы будем родителями. По плану — через месяц. Как раз после закрытия авиасалона. Рецепт прост: препараты для улучшения качества спермы и постоянный ее «прогон», на сколько хватит желания и здоровья. Валентина дает нам месяц на лечение и самостоятельное зачатие и, если оно так и не наступит, направление на ЭКО с помощью ИКСИ. Там уж все должно выйти.

Эдвард несколько рассеянно глядит на улицу, наш столик, свою чашку и вывеску «Старбакса» с этим оптимистичным, теплым зеленым цветом, летним. Раздумывает.

Я оставляю свою чашку с кофе в покое. Поворачиваюсь к Аметисту, бархатно погладив его по правой щеке. Когда-то он сказал мне, что я первая, кто так сделал из всех женщин, которые встречались на его пути, за исключением Каролин и Эсми. Для него этот жест значит почти то же, что для меня — его поцелуй в лоб. Абсолютно принятие.

— Я понимаю, что ты опасаешься верить, Ксай, это больно, верить, а потом разочаровываться… и я не стану говорить тебе попытаться это сделать. Пусть вера придет к тебе с моим тестом с двумя розовыми полосками. Чуть больше, чем через четыре недели.

Улыбаюсь, закончив свою маленькую речь, и вижу, как та же улыбка расползается по лицу Эдварда. Несдерживаемая, искренняя. Смешливая даже.

Он с благодарностью смотрит на меня, и умиляясь, и радуясь. Глубоко вздыхает, притягивая к себе. Вот уже мы оба посылаем к чертям напитки на столике. Вот уже мы оба согреваем друг друга куда лучше, чем эта июльская среда.

— И что бы я без тебя делал, Бельчонок? — в мои волосы усмехается Ксай.

— Рисовал бы крылья и хвосты самолетам… сколько и когда хотел.

Муж щурится. Качает головой.

— Какая не стоящая ничего жизнь.

Я обвиваю Алексайо за шею, сокращая между нами расстояние. Ненавижу быть от него хоть в каком-то отдалении.

— Ну, моя забота порой тебе не нравится…

— Но ты ведь знаешь, что твоя забота, как и ты — мое личное восьмое чудо света, — добрым, мягким голосом констатирует Эдвард. Целует мой лоб.

И я тоже целую его в ответ. Только предпочтение отдаю губам, порадовавшись отголоску зеленого чая на них. Нежно, но требовательно. Влюбленно, однако с намеком на нечто большее. С доверием, которое, очень надеюсь, никогда не потеряю. Без доверия Ксая я просто не способна жить.

— Ты пахнешь кофе…

— Это плохо? — я моргаю, вынужденная прерваться.

— Нет, — мужчина игриво закусывает губу, в глазах хитринки, — даже интересно…

Я мысленно делаю себе пометку, хоть и слегка недоумевая. Но позже. Все позже. Когда целую его, я не в состоянии думать, особенно трезво.

Пальцами поглаживаю, потягиваю черно-золотые волосы на затылке. Наслаждаюсь, в какой-то миг поразившись, насколько мне повезло встретить этого мужчину. Насколько моя звезда оказалась счастливой.

— Пусть у него будут твои глаза, — через какое-то время оторвавшись, не в силах не погладить снова любимое лицо, сбито бормочу я, — отдала бы за это все свое наследство…

Ксай выдыхает, переживая прекращение поцелуя. Но, услышав меня, аметисты, проникнувшись моментом, начинают мерцать самым красивым в мире сиянием. Однажды, увидев его, я поняла, что окончательно и бесповоротно влюбилась. И любовь моя абсолютно взаимна, врать Эдварду больше не под силу.

— Бельчонок… — тронуто протягивает он. Ищет подходящие слова?..

Не нужно. Их здесь совсем не нужно, любовь моя.

— Ксай, — отвечаю. Возвращаюсь к нашему поцелую.

* * *
…Эдвард все-таки доверил мне одну из своих машин, посчитав ее достаточно надежной — белую BMW-X6. Думаю, решающую роль для него сыграл ее размер. И я не спорила. Мне было, о чем думать, занимая водительское сиденье.

— Только пожалуйста, осторожно, — Ксай, заглянув в салон через боковое окошко, выглядит взволнованным. Я ощущаю колющее чувство вины, что оставляю его мало того, что в неведеньи, так еще и в таком состоянии. Волнение и Эдвард — те две половинки одного целого проблем с сердцем. А это недопустимо.

Но не уезжать сегодня я просто не могу. Это не надолго… это последний раз… правда ведь?

— Все будет хорошо, — как могу утешаю, потянувшись вперед и легонько чмокнув его губы, — спасибо, что дал мне машину.

Судя по промелькнувшему на лице мужа выражению, он уже жалеет. И я, не глядя на всю нервозность, усмехаюсь этому. Никогда этот мужчина не будет переживать в легкой форме.

— Мое сердце — здесь, — указав на автоматическую коробку передач, строго докладывает мне Эдвард. — Верните в целости и сохранности, Изабелла.

— Обязательно, — мурчу я. Терпеливо жду, пока он решится отпустить меня, отойдя на безопасное расстояние от колес. Только затем, напоследок Ксаю улыбнувшись, начинаю движение — с нашей подъездной дорожки по направлению к шоссе.

Машина идет тихо, плавно, как по маслу. Я убедила Эдварда, прокатив по Целеево, что не забыла, как правильно водить, так что сейчас и сама более-менее спокойна на счет своих навыков. Больше мыслей занимает то, куда я еду и зачем. Решающий момент настал неожиданно, хоть я и предверила его приход.

По пути останавливаюсь возле супермаркета. В непрозрачный бумажный пакет кладу баночку черных греческих маслин, детское шоколадно-молочное печенье «Несквик», и яблочный сок. Первый раз в жизни я еду в детский дом самостоятельно. Второй раз в жизни я в принципе еду в детский дом. Нервозности добавляет тот факт, что я так и не поняла, почему Дамир вызывает во мне такие эмоции, что даже маслины я беру с полки подрагивающими пальцами. Не хотелось бы, чтобы это помешало.

Государственное учреждение, которое поддерживает своей спонсорской, волонтерской и просто небезразличной к детям помощью Эдвард, находится недалеко от Целеево, километрах в двадцати. Он был прав, этот дом — самый близкий из всех в округе. Немудренно, что туда он приезжает в первую очередь.

Я паркуюсь на узкой стоянке, где размер машины — жирный минус, но что поделать, и не спешу открывать дверь. Я восстанавливаю дыхание, посматриваю в зеркальце в козырьке водителя, не глядя поправляю волосы и одергиваю края своего закрытого вельветового платья с ленточным гипюром на груди. Его темно-малиновый цвет, служащий фоном для миллионов цветочков, довольно сдержан. Я не имею представления, как одеваться на такие встречи…

В какой-то момент тянет уехать. Оставить на пороге этот пакет с маслинами и просто выжать педаль газа. А дома, приникнув к Эдварду, покаяться. Он-то должен найти решение…

Только поступок такого рода уж точно не относится к определению взрослой, самостоятельной женщины, что Ксай во мне воспевает. Перекладывание ответственности на его плечи, просьба разобраться и с моими монстриками в довес к возу проблем, какие имеются сейчас у него…

Я люблю Эдварда? Если люблю, я не буду так делать. Это моя битва, как и гроза, и я должна сейчас ее выстоять. Сделать свой ход.

Глубоко вздыхаю, все сомнение, все недоверие к себе и своему решению выпуская наружу вместе с резким выдохом. Снова вдыхаю уже свежий летний воздух, без примеси ненужных мыслей. Выхожу из машины, забрав пакет, смело захлопнув дверь. Я справлюсь.

Детский дом занимает немалую площадь на выделенном ему участке земли. Это четырехэтажное строение с архитекторской придумкой — небольшой квадратной башенкой посередине — из кирпичей цвета выгоревшей жженой сиены. Окна-стеклопакеты, большая пластиковая дверь. И табличка с выгравированными серебрянными буквами о назначении этого учреждения.

Вокруг главного входа разбиты клумбы, растут анютины глазки и еще какие-то небольшие цветочки. Газоном траву назвать сложно, но здесь старались, чтобы она выглядела как подобает. Объезжая здание, я видела на заднем дворе детскую площадку и пару беседочек с цветными крышами. Правда, забор был выше этих крыш… забор здесь повсюду.

Я тяну на себя тяжелую дверь.

В холле, где стоит большой фикус и небольшие терракотовые кресла, меня ждут. Вахтер справа, завидев Анну Игоревну, идущую в мою сторону, даже не спрашивает, кто я. Пропускает.

Заведующая сегодня в темных джинсах и какой-то зеленоватой блузке. Волосы ее в традиционной косе, очки в грубой оправе на месте, и даже улыбка та же. Может, чуть более натянутая, потому что женщина в замешательстве.

У меня странное тянущее чувство внизу живота. Неприятным его не назвать, но приятным уж точно не выйдет. Неужели я правда здесь?

Анна Игоревна, уже подошедшая ко мне, подтвреждает эту истину.

— Здравствуйте, Изабелла.

— Добрый день, — прочистив горло, вежливо здороваюсь в ответ. Еще бы русский не забыть от волнения.

— Я прошу прощения, Эдвард Карлайлович не с вами?

— У него неотложные дела…

— Конечно, — женщина, сделав какие-то выводы для себя, кивает. Возвращает на свое лицо улыбку, более сдержанную, но искреннюю, все же. — Вы принесли что-то для мальчика?

— Да. Посмотрите, это допустимо?

Я подаю ей пакет и приметливым своим взглядом Анна Игоревна понимает, что я волнуюсь. От нее такого не скрыть.

Может поэтому она смягчается в мою сторону. У нее глаза становятся добрее.

— Все в порядке, — мимолетно заглянув в пакет и хмыкнув баночке маслин, уверяет, — у нас сейчас свободное время для игр и рисования. Но я попросила Дамира порисовать в отдельной комнате.

— Спасибо вам…

Анна Игоревна понимает, что держать меня на пороге еще дольше означает распалять волнение. Она так четко видит ситуацию, владеет моментом. И мне кажется, лучше меня понимает все мои взгляды, движения и эмоции. Это точно, она на своем месте.

— Пойдемте, Изабелла.

По длинному коридору, выкрашенному в холодный лазурный цвет, Анна Игоревна ведет меня в одной ей известном направлении. Мы поднимаемся на второй этаж, минуем подъем к детским спальням, обходим столовую. И останавливаемся перед приоткрытой дверью одной из игровых. Маленькой, но довольно уютной, если учесть разрисованные стены с обезьянками и бегемотиками, а так же ящички с игрушками.

Я до последнего оттягиваю момент, когда увижу Дамира. Останавливаюсь в слепой зоне двери.

— В шесть часов, к моему огромному сожалению, время для посещений заканчивается, Изабелла. Но вы можете прийти завтра снова, — негромко, дабы не потревожить ребенка, обозначает границы женщина.

Сейчас четыре. Два часа. Два часа — уже много.

— Конечно. Я поняла.

Анна Игоревна прищуривается, будто припоминая, не забыла ли что еще.

— На всякий случай: он боится пауков. Все. Я вернусь в шесть.

Оставляет меня с этим пакетом в этом коридоре. Напоследок посылает ободряющую улыбку — как я Ксаю, когда уезжала.

…Нет, мысли о Ксае сейчас губительны. При одном понимании того, что снова вру ему, у меня у самой болит сердце.

Дамир.

Я здесь ради Дамира.

Хватит трусить. Пора.

Дверь, совсем тихонечко скрипнув, извещает о моем приходе. Я переступаю порог, разделяющий дерево коридора с линолеумом комнаты, вслушиваясь в шорохи карандаша по белому листу бумаги — как художник, различу звук из тысячи. Однако вместе с тем, как прикрываю дверь, звук прерывается. И, обернувшись к ребенку, я падаю в пропасть его бездонных голубых глаз. Как в первый раз.

Это он.

Дамир, какого бы с удовольствием списала на игру своего воображения, максимально реально сидит на детском стульчике возле невысокого стола, оба локтя устроив на его поверхности. Перед ним всего три цветных карандашика — красный, синий, зеленый. А на рисунке уже целый мир.

Дамир узнает меня. В его колокольчиках смутный интерес, крепко переплетенный с искренним непониманием, так и сияет в пространстве.

Первой глаза отвожу я.

— Привет, Дамир, — неловко перехватив этот трижды уже проклятый пакет, аккуратно делаю пару шагов к нему навстречу. Не хочу напугать.

Подумать только, это реальность! Я, посреди этой комнаты, Дамир с этими карандашами, лето по ту сторону окна детского дома и все, все, что нас окружает, вплоть до запаха и пылинок в воздухе. Еще одно проявление накрывшего меня в Лас-Вегасе сюрреализма.

— Здравствуйте, — четко, но тихо произносит мальчик. Чуть нахмурившись, возвращается к своему рисованию. — Алиса в комнате с цифрой три.

Кажется, русский я все-таки забыла. Иначе как объяснить эти слова?

— Алиса?..

— Все приходят к Алисе, — объясняют мне мудрым тоном, разрисовывая зеленым контур большого дерева, — особенно, если тети. А если вы ищите Петю, то он во второй комнате. Вы пришли послушать, как он играет на пианино? Это очень красиво.

Я стараюсь сделать все возможное, чтобы голос прозвучал уверенно и нежно. Как этот малыш того и заслуживает. У меня стягивает сердце, когда понимаю, куда он клонит.

— Но я пришла к тебе, Дамир.

Такой ответ в его планы не входит. Глаза цвета неба и морской воды снова на мне. Пристальные и удивленные.

— Ко мне?..

— Можно я сяду рядом?

Смутившись, почему-то, ребенок кивает. Придвигает к себе рассыпаные по столу листки бумаги, отрывисто глянув на меня исподлобья.

Маленький стульчик удобным не назвать, тем более, я всерьез опасаюсь за его целостность с моим весом. Но важнее то, с кем я сижу, а не где. Стульчик уже не важен.

Я впервые в жизни, находясь так близко (стол очень узкий отсюда) и без ветра леса, что готов все испортить, слышу запах Колокольчика. Молочно-коричный, с легкими-легкими вплетениями меда. Сама поражаюсь такому набору.

— Я кое-что принесла тебе, Дамир.

Сок и печенье, несомненно, вызывают в нем интерес. Но вот когда я ставлю рядышком на стол баночку маслинок, получаю восторженный взрыв в голубых омутах. Такой, какой детскому сердцу в жизни не сдержать и не спрятать. Я будто достаю из пакета какое-то чудо света, нечто столь волшебное, столь волнующее… ребенок тяжело сглатывает. Поднимает на меня взгляд. В нем больше доверия, хоть и миллион, миллиард вопросов.

— Это правда они?.. Черненькие…

То, как он изучает жестянную банку с безопасной крышкой, выглядит очень умилительно. И очень грустно.

— Маслины, да. Хочешь, я открою тебе?

Он сдавленно, нерешительно кивает.

— Вы правда пришли ко мне…

Я смотрю на его лицо — подрагивающие уголки губ, глазки, ставшие влажнее прежнего, чуть розовеющие щеки и пальцы, в крепком замке сложенные вместе.

Никто и никогда не поймет, не увидев этой картины, насколько невероятным и желаемым является для таких детей приход кого-то по ту сторону забора от приюта. Они смущаются, да, они теряются, да, но они… так счастливы. И еще счастливее, той неописуемой, истинной детской радостью они наполняются, когда узнают, что пришли именно к ним. Что они понравились.

Я сейчас заплачу. То запретное, что уже чувствовала к малышу, вовсе не пропадает, не находит дополнительного объяснения — просто крепнет. Молча и уверенно.

Даю нам обоим минутку. Легко, как и обещает изготовитель, вскрываю баночку. Черный рассол сияет внутри, предверяя удовольствие. В детстве мне больше всего нравилось вылавливать маслины из банки. Может, поэтому я не принесла вилки? Зато у меня есть влажные салфетки.

Дамир аж подскакивает на своем месте, пока я открываю банку. Такой сдержанный во всех планах ребенок, медлительный и молчаливый, он кусает губу и то и дело коротко посматривает на меня. Я не могу разобрать всего в этом взгляде, но радости в нем все больше.

— Можно мне твою руку?..

Мальчик несколько нерешительно, чуть помедлив, но протягивает мне ладошки. Обе.

Я распаковываю салфетку.

У Дамира нежная, теплая детская кожа. Крохотные, но хорошо заметные линии на внутренней стороне ладоней. Я скольжу по ним салфеткой, придерживая руку снизу, и пальцы покалывает. Я впервые так откровенно его касаюсь.

В этой комнате следующие две минуты нет ничего, кроме этого стола, банки маслин, салфеток и нас. Воздух накаляется, почти звеня, а мои пальцы, как получив наркотическую дозу, подрагивают. Но не могут оторваться от своего занятия.

Я вытираю ему руки и время от времени цепляю пронизывающий голубой взгляд. Дамир молчит, но чувствует не меньше. По его мгновенно унявшимся движениям, зачарованному наблюдению за моим делом, и тому, как тихо дышит, я это понимаю.

Невероятно близко.

— Чистые, — выдавив улыбку, прерываю это. У меня не хватит больше сил. Сейчас их, кажется, несколько тонн в запасе, но зная себя, только выйду, только сяду в машину… и каждое касание, каждый взгляд мальчика по одной тонне и заберет. Я в глубокой яме, выхода из которой не вижу. Я попалась.

— Спасибо…

— Не за что. Бери же, — глядя на то, как без моего разрешения он не решается даже баночки коснуться, велю я. — Кушай на здоровье.

Дамир вылавливает свою первую маслинку. Смотрит на нее, словно из чистого золота. Как гурман, совсем не быстро кладет в рот. Медленно жует, пока по лицу расплывается довольное выражение.

Господи, от несчастных маслин…

Я упираюсь локтями в поверхность стола, тихо и зачарованно наблюдая за мальчиком. У меня ощущение, что я прощаюсь с ним, хоть толком мы даже и не знакомы. Я хочу запомнить все, все, что есть в эту секунду. Я готова разрыдаться от мысли, что не увижу его больше.

— Хотите?..

Маленькая маслинка в таких же маленьких пальчиках протягивается в мою сторону. Дамир, облизав губы от соленого рассола, на полном серьезе предлагает угощение мне. Роскошные черные ресницы, чуть прикрытые, выдают его смущение.

Я даже не думаю.

— Спасибо, — принимая подарок, широко ему улыбаюсь. Мальчик расслабляется от этой улыбки.

Я так же медленно, как и он, жую маслину. Солоноватая, с этой мягко-склизкой мякотью внутри (они без косточек), она, мне чудится, всегда будет для меня вкусом этого дня. Воспоминанием.

— Мне можно знать, как вас зовут?

Удивленная вопросом, я мешкаюсь с ответом, и Дамир краснеет, подумав, что сказал что-то не то. Проглотив очередную маслинку, старается объясниться:

— Ко мне мало кто приходил. Но другие дети говорят, что иногда нельзя знать имя… и нельзя его спрашивать.

Никак не связанная с приютом, в отличие от Ксая, никогда не бывавшая в нем прежде, я изумительно быстро понимаю слова мальчика. И тех людей, которые отказываются свое имя говорить. Они становятся важными для ребенка. Он помнит их имена и отождествляет, хочет того или нет, с родителями. Не все готовы установить такой крепкий контакт, связь даже, с детьми из детского дома. Называя имя, ты называешь себя. И себя открываешь.

Дети всегда зовут Ксая «Эдвард Карлайлович». Он для них благодетель, а не потенциальный усыновитель. Он здесь давно.

А я… я, если назову ему свое имя, поступлю правильно? Смогу потом сделать вид, что ничего не было?

— Извините, — мальчик пристыженно опускает глаза, так ничего и не услышав.

Может, не сделай он так, может, продолжай смотреть на меня прозорливо и с интересом, я бы и смогла сдержаться. Но этот жест — жест приниженного, сделавшего что-то плохое — недопустим. Не для этого малыша.

— Белла, — наклонившись к нему поближе, доверительно признаюсь я. Миную все стадии имени от «Изабеллы» до «Иззы» включительно и не жалею. Для Дамира я с самого начала была «Беллой».

Он хмыкает, краешком губ мне улыбнувшись.

— Очень красивое…

— Твое красивее, Дамир.

Он молчаливо доедает маслины.

Когда баночка пустеет, я снова вытираю мальчику руки. Уже увереннее, уже быстрее. Как будто делала это всю жизнь.

— Ты любишь рисовать? — подмечая, что на столе все еще лежат карандаши и бумага, спрашиваю я.

Он пожимает плечами.

— Рисовать лучше, чем играть с кем-то. Я никому не мешаю.

— Почему ты думаешь, что в играх кому-то мешаешь?

— Потому что я маленький и медленно бегаю.

— Зато ты очень красиво рисуешь, — я не удерживаюсь, робко, но с желанием потрепав его волосы. Прикусываю губу от нового контакта, током пробежавшего по всему телу.

Дамир мне улыбается. По-детски честно.

— Хотите, я что-то и для вас нарисую?

Я знаю, я должна отказаться. Я знаю, что если заберу рисунок с собой, быть беде. Я знаю, что пришла расставить точки над «i» и больше не являться, а вместо этого все больше сближаюсь с Дамиром… но я не могу отказаться. Вопреки всем угрозам собственного же сознания.

— С удовольствием.

Мальчик обрадован моими словами. Он тут же укладывает листы перед собой, принимаясь за работу. Три карандаша для него мало, три — его лучший набор. Дамир на удивление хорошо орудует ими.

Я смотрю, как тщательно и с желанием сделать как можно красивее он ведет линии, создает силуэты, раскрашивает, подправляет, выводит… и не могу оторваться. Я словно бы в другом мире рядом с этим ребенком. Как и во сне своем — смотрю со стороны.

Я провожу здесь все два часа. Планируемые тридцать минут, сорок, час — все к чертям. Мы говорим о чем-то, обсуждаем его рисунки, то, что еще любит, кроме маслин и рисования, а потом и вовсе играем в игру «слова». Дамир выигрывает.

Анна Игоревна приходит, тихонько постучавшись в двери ровно в шесть. Напоминает мне, что как у Золушки, время вышло. Пора уходить.

Дамир, перебарывая себя, что выдает его сжатая поза и лицо, пышущее невыраженными эмоциями, легонько касается моей руки.

— Вы хотите еще раз прийти?

Господи мой…

Мои пальцы чересчур сильно сжимают подаренный рисунок. На нем две большие горы, маленькое голубое озеро и зеленая, зеленее всех возможных из существующих трава.

Я должна сказать правду. Я обязана. А я не могу…

— Я бы очень хотела, Дамир.

Он не требует большего, послушно отойдя на шаг назад. Просто кивает мне, поджав губы. И пытается даже сквозь просящиеся на лицо слезы улыбнуться мне.

Я мечтаю его утешить. В очередной раз послав к чертям здравый смысл, я присаживаюсь перед мальчиком и робко притягиваю в свои объятья. Он подрагивает, затаив дыхание, но обнимает меня в ответ. Ровно три секунды.

И все. Осталось только одно слово:

— Пока, — силой заставив себя, отпускаю его я.

Прощание как тогда, у костра. На Дамира я стараюсь не оборачиваться.

В коридоре, ведя меня к выходу, Анна Игоревна действует максимально деликатно, стараясь не замечать моих метаний и разбитости. Уважает личное пространство и дает время поразмыслить.

Она останавливает нас уже на улице, на крыльце главного входа, подальше от любопытных глаз и ушей детей, минуя даже вахтера.

— Изабелла, я обязана сказать вам, что у Дамира есть потенциальный усыновитель.

Это удар под дых. Я ошарашенно, не сумев даже скрыть этого, поднимаю на женщину глаза.

— Они встречаются с ним два месяца, мать и дочь. Говорят, что потеряли мальчика, который очень на Дамира похож, и им кажется, это их ребенок. Изабелла, вы должны понять, в усыновлении прав тот, кто первый… скажет слово. Скажет «у нас готовы документы». Они сказали это два дня назад.

У Дамира я была на грани слез, но в отдалении от нее шага в три. Здесь же я уже заношу ногу для последнего. Это что, шутка? Это что, месть? Что это такое?!

— Я не имела права, будем честны, организовать вам встречу, — сожалеюще продолжает заведующая, — однако, принимая во внимание, сколько Эдвард Карлайлович для нас сделал и делает, если он намерен забрать Дамира к себе, я дам делу обратный ход. Руководство поймет и не откажет вам в усыновлении, даже если попросите вторыми. Но решение нужно принять в ближайшее время, как не ужасно мне такое говорить.

У меня не хватает воздуха.

— Анна Игоревна, я…

— Я понимаю, — она так сострадательно накрывает руки мои руки своими, пожав их, — это решение, которое изменит всю вашу жизнь, а принимать его надо впопыхах. Мне очень, очень жаль… но если вы нацелены на Дамира… по-другому не получится.

— Из меня усыновитель как… — не удержавшись, я все-таки смахиваю одну слезинку. Поджимаю губы.

— Изабелла, у вас с ним была искра, правда? — приметливая Анна Игоревна не дает мне шанса отрицать такое. Это ужасно, такое отрицать. — Был контакт. Порой это стоит миллиона трезвых мыслей и долгой подготовки. Поверьте моему двадцатилетнему опыту работы, в детском доме только вот так и случаются чудеса.

Я отрывисто ей киваю. Пытаюсь как-то собрать себя по кусочкам, запомнить сказанное и переварить, как и встречу с Колокольчиком. Не помогла мне она все понять. Только лишь усугубила и без того неустойчивое положение. Я дала Дамиру прозрачную надежду. Я себя прокляну.

— Сколько у нас есть времени?

— Максимум неделя, — вздыхает заведующая, — в следующую среду я должна подписать документы на его усыновление. Чьи бы то ни были.

Из детского дома я еду на ближайшую к Целеево заправку. Заливаю полный бак, оставляю машину на парковке, и сажусь в кафетерии за белый стол с красными диванами. Пью горький кофе из автомата и заставляю себя как следует обо всем подумать, чтобы вернуться домой с достойным лицом.

Мне придется сказать Ксаю. Знать бы только, как это сделать. Пока все, на что мне кажется, меня хватит — очередные слезы. Мир не бывает справедливым, пора бы уже выучить. И ничто не дается легко, особенно если западает в сердце.

* * *
В ванной комнате есть зеркало. Большое, длинное, ледяное, в прямоугольной стальной рамке. Его идеально ровное стекло не прячет ни единого изъяна отражаемого объекта. Не прячет, Нике кажется, и сантиметра ее тела.

В абсолютной тишине, воцарившейся в доме, она слышит каждый шорох — когда прикрывает дверь в ванную, когда оборачивается на резиновом коврике к умывальнику, когда снимает свою сиреневую тунику.

Ника стоит напротив зеркала в одном лишь нижнем белье и… смотрит. Зачарованно, смело, хотя ничего не происходит ни в одной реальности, ни в другой. Статичные изображения. Попросту взгляды…

Однако внутри Вероники оживает новая Вселенная, глубоко разрастаясь корнями по всему сознанию. Полностью его перестраивая.

Ничто уже не будет прежним.

Девушка накрывает ладонями свой живот. Нерешительно дрожащими пальцами касается кожи. Теплой, мягкой, плоской. Ничего не подтверждает слов доктора Огара кроме четырех положительных тестов и результатов анализов, проведенных в клинике.

Ни намека на рак.

Полноценная картина беременности.

Ника тяжело сглатывает.

Насколько быстро в человеческой жизни меняется картина событий. Представляя ее канву художественным холстом, кажется, будто разноцветные тюбики краски просто запускают в нужную сторону, не заботясь о рисунке. Или же рисуют, тщательно, выверенно, а потом плюют и заливают сверху темно-синим. Переиначивая результат.

Несколько часов назад там, в больнице, когда доктор подбодрил ее отсутствием рецидива, Ника, к ее удивлению, еще больше запуталась. Потерялась. Вероятно, сказалось то, что к самому факту возможности беременности она была не готова.

Да и сейчас не готова, стоит быть честной. Абсолютная прострация.

…В дверь ванной робко стучат.

Ника делает вдох, способный придать смелости.

— Да…

Танатос быстро, но без резких движений переступает порожек. С промелькнувшим в глазах удивлением посматривает на жену, ее позу и то, чем занята. По большей же части на лице Каллена такая же прострация.

Он становится Нике за спину, перехватывая ее взгляд в зеркальном отражении — повернуться к нему девушка не решается. Он осторожно приникает к ее спине, согревая. Медленно опускает глаза ниже, следя за женой. Доходит-таки до ее живота.

В клинике от Танатоса было не дождаться никаких ярких реакций, не говоря уже о том безудержном ликовании, какого ждут матери детей от их отцов. Он вел себя предельно сдержанно и серьезно. Задал вопросы, ожидал ответов, обдумывал их и делал какие-то выводы. Четко он убедился в двух вещах: это не рак груди и у них будет ребенок. А все остальное как-то потерялось на фоне таких умозаключений. Неважно оно.

— Тебе не холодно так стоять?

Голос у Эммета все еще слегка хриплый, сосредоточенный. И совершенно негромкий.

Он с опасением поглядывает на внешний вид жены.

— Я всего пару минут…

— Пытаешься привыкнуть?

Будто читает ее мысли. Ника вздыхает.

— Пока не получается.

Натос наклоняется к ее волосам. Своими ладонями, согревающими ее плечи, потирает их.

— У меня тоже, — как сокровенную тайну шепотом выдает. В глазах его полное замешательство.

— И что мы скажем Карли?..

На лбу Танатоса глубокие морщины. Он болезненно хмурится, с дрогнувшим уголком губ покачав головой.

— Я не знаю, Ника… я не знаю, как это будет. И как это вышло.

— Может, так было нужно?

— По всему получается, что да, — мужчина ласково приглаживает ее волосы. При всем отрешении от происходящего в попытке понять, куда оно повернуло, Натос бодр духом. Потому что диагноз не подтвердился.

— Главное, что это не рак, — сама для себя шепчет Вероника, закусив губу. Не хочет, даже не пытается вспоминать те страшные предыдущие сутки, когда окончательно поверила, что все кончено. И уже не исправится.

Мужчина, скалясь, качает головой.

— Никогда больше не произноси это слово.

— Да, Натос.

Он приникает лбом к ее волосам. Гладит кожу.

Кто бы знал, что так оно сложится. Меньше четырех месяцев назад отправляясь на работу в тот день, когда им суждено было встретиться, Ника думала лишь о том, что Игорь, предмет ее ярких воздыханий, уже недоступен. И что новый отбеливатель, какой она купила, совсем не отбеливает халат. Ни одной дельной мысли, ни одной достойной… она шла навстречу судьбе и беспокоилась о невзрачных мелочах и неправильных людях.

Она впервые увидела Эммета, когда он сидел в коридоре, пока Каролину осматривали доктора. Сидел, сжав кулаки у висков, не мигая глядя в пол, и всем своим безразмерным телом излучал недюжинное горе. Изнутри его ломала эта беда с дочерью. И то, что человек, который, по словам администраторов, едва к чертям не разнес клинику, может так беззащитно, так потерянно сидеть на хлипких стульчиках коридора… что-то опрокинуло в душе Вероники.

Она помнит, как первый раз ему улыбнулась. Помнит, когда первый раз коснулась его, подбодрив, что все наладится, а раны Карли неприятны, но не опасны. Помнит, когда для помощи малышке привез ее в этом дом, свой дом — их дом — уложив в гостевой спальне. Готовил завтрак. Предлагал деньги. Выручал в той ужасной ситуации с Павлом Аркадьевичем, защищал и заботился. Всегда заботился. И никогда не отвергал.

— Дай мне руку, — мягко просит девушка, поймав ускользающий серо-голубой взгляд по ту сторону зеркала.

Танатос словно не понимает, что она хочет сделать, так хмурится. Но ладонь подает.

Ника впервые за эти часы искренне, тепло улыбается. И, не обрывая их зрительного контакта, прикладывает ладонь мужа к своему животу. Накрывает своей ладошкой сверху, поглаживая его кожу.

Эммет сглатывает. Но руку никуда не убирает. Медленно раскрываясь из своей зажатости, пальцы его осторожно, трепетно прикасаются к теплой коже жены. Ведут по ней легонький узор. У него сбивается дыхание.

— Невероятно…

Ника согласно кивает. А затем вдруг смотрит на мужчину так проникновенно, что он теряется. В этом взгляде благоговение, какое он сам испытывает, глядя на Карли.

— У тебя будет ребенок, Натос, — тихим, но ясным голосом произносит Вероника. Уже обе его ладони, такие большие и горячие, пылающие почти, устраивает в нужном месте. Ее руки — на его руках. А под его руками — ее кожа. И еще одно самое драгоценное создание в их жизни, которое Натосу под силу защитить. Которое будет любить папочку так же безусловно и крепко, как две женщины, уже появившиеся в его жизни.

Эммет хмыкает. Прикрывает глаза, не совладав с эмоциями.

— У нас будет, Ника. Наш ребенок.

Бабочка усмехается, впервые за день не ощущая страха и липких паутинок растерянности. Она просто рада. Она просто… мама. И жизнь у них будет еще длинной.

Девушка поворачивает голову к мужу, щекой коснувшись его ключицы. Не скрывает больше улыбки, нежась в любимых объятьях. Ей хорошо.

А значит, Натосу тоже. Каллен с любованием целует сперва лоб своей девочки, а затем и ее губы. Целомудренно, но не без чувств. Постепенно отходя от зимней спячки, они просыпаются. И начинают цвести, обещая скорый выход наружу от переизбытка. Танатос не славился тем, что умеет сдерживать эмоции.

Ника на поцелуй отвечает. Ничуть не меняет их позы. Ванная наполняется искренней радостью двух небезразличных друг другу людей, а зеркало уже не ледяное, не отрешенно демонстрирует происходящее. В этом стекле, отображающем их доверительную позу, для Ники теперь истинное тепло.

Она заглядывает мужу в глаза. Там есть отголосок соленой влаги. Счастливой, впрочем.

- Αυτός θα είναι ο γιος σου, ο Δίας*

_________

*Это будет твой сын, Зевс.

* * *
В нашем доме царит блаженная тишина. Вечернее солнце устроилось на стенах, создавая атмосферу тепла и уюта, с кухни тянется шлейф аромата зеленого чая, а на стенде у самого входа меня ожидает алая, пышная роза на длинном стебле. Возле нее небольшая фиолетовая записка — «Богине».

Изумленная, если не сказать больше, я даже забываю о насущном — проблемах с Дамиром и его близящимся усыновлением другими людьми. Алексайо умеет завладевать моими мыслями полностью. И удивлять, несомненно, умеет тоже.

Я улыбаюсь.

— Ксай?..

Пустой чистый дом отвечает мне почти сразу же.

— Я в спальне, Белла.

Как Алиса в Стране чудес, я, огладив свой новообретенный подарок, направляюсь наверх. Ровные ступени ничуть не мешают, а босиком по ним даже удобнее. Я держусь за перила только потому, что не хочу сюрпризов для Ксая от себя, помня о фатальной неуклюжести. Но это как раз излечимо.

Я даю себе завет, оказываясь в нашем коридоре, не думать пока о том, что так тревожит. Возможно, решение мы найдем чуть позже. Возможно, оно проще, чем кажется, если думать вместе.

На двери «Афинской школы», каштановой, как и все в особняке, меня ждет очередная фиолетовая записка. Даже при условии, что дверь приоткрыта, она прекрасно заметна.

«Заходи и ничего не бойся».

— Хитрец, — усмехаюсь, почти с детским нетерпением ступая за порог. Здесь все та же блаженная тишина и теплота. Очень располагающе.

Но на сей раз Эдвард мне не отвечает. Видимо, чего-то ждет.

Комната не изменилась. Шторы отдернуты, не пряча затихающий дневной свет, напротив дальней стены два зеркала в особых рамах, способные быть передвинутыми, а пахнет чем-то цветочно-сладким, но ненавязчивым. Романтично, однако странно.

Бумажка. Бумажка мне нужна.

Я нахожу следующую немую подсказку известного цвета на стене над кроватью. Застеленная знакомым мне греческим покрывалом с амфорами, точь-в-точь с Санторини, она вмещает на себя небольшой деревянный ящичек, прикрытый от моих любопытных глаз. А на тумбочках, по обе стороны от нашего супружеского ложа, два пластиковых стакана с водой.

«Разденешься для меня, любимая?».

Фантазия у вас нешуточная, мистер Каллен. Я чуть прикусываю губу.

Но кто я, чтобы портить ему игру? Да и самой ужасно интересно, что дальше. В конце концов, обнаженные участки тела больше не любит Эдвард, чем я. А он уже наверняка где-то здесь и без одежды… мой…

Хихикнув, легким движением растегнув молнию, стягиваю свое платье. В гостеприимно приоткрытый шкаф кладу и его, и нижнее белье. Надеюсь, Ксай имел ввиду «разденешься полностью», иначе для него тоже будет сюрприз.

Я прикрываю полку комода, мимолетно оглядев в зеркало свой внешний вид и пожалев, что не удосужилась даже причесаться. Наскоро поправляю волосы рукой.

— Обернись, — просит меня комната бархатным баритоном Ксая.

Он стоит за моей спиной такой же прекрасный, как греческий бог, любовно вылепленный во всем своем великолепии мастером-скульптуром. Кожа, как у именитых их творений, черты, точно их же, совершенство ничем не прикрытого мужского тела. Для меня Алексайо всегда был совершенством.

Я была права, он без одежды. И, судя по тому, как переливаются довольные аметисты, записку я тоже поняла верно.

— Обворожительно, мое золото, — мурлычет он, подступив на шаг ближе. Непирикрыто любуется.

— Могу всегда так ходить, — втягиваюсь в игру я.

— Был бы счастлив, — хмыкает Алексайо. А потом поднимает правую руку вверх. В ней у него россыпь кисточек. — Начнем?

Инициатива от Эдварда — это всегда волшебство. Но инициатива от него в плане секса — уже просто чудо-чудесное. Все во мне так и поет. Он понял, что хотела донести до него в том лесу… он понял, что я так же люблю в нем Мастера, как и моего Ксая. Что не делю я его больше для себя.

Ничего лишнего. Только любовь. Только моя радость. Алексайо снова сумел максимально меня отвлечь.

— С удовольствием.

Эдвард знает, что делает. Приближаясь ко мне не быстро, а размеренно-возбуждающе, останавливается в двух шагах — у постели. И открывает ящичек, о котором я, наблюдая его мужскую сущность, уже почти забыла. А там палитра красок. Множество цветных баночек, уже открытых, готовых в буквальном смысле раскрасить нашу жизнь.

— Ксай…

— Ты часто сегодня произносишь мое имя. Мне нравится.

Мужчина подходит ко мне, все кисти оставив у кровати. Мягко целует губы, призывая поверить и не волноваться. Расслабиться. Запах клубники и зеленого чая от него меня еще больше подбадривает.

— Ты позволишь?

Не имея представления, на что даю согласие, но не жалея, я киваю. И Ксай бережно, заранее подготовленной черной резинкой, убирает мои волосы на затылок, умело закрутив в высокий пучок.

— Предусмотрительность — твое все.

— Чтобы нам ничего не мешало, — ласково отзывается он. Возвращается обратно к нашей постели.

Из кисточек, сложенных в специальную деревянную выемку, берет одну, уже чуть влажную, опуская ее в краску. Синюю.

Эдвард целует меня, а я чувствую холодок и легкое покалывание ворсинок кисти, когда краска оказывается на моей коже. Рука его, словно живя собственной жизнью, ведет незаметный узор по моей спине.

Выгибаюсь ей навстречу, обрадованная доселе неизведанными ощущениями. Назвать их просто «интересными» язык не повернется.

— Ты — лучший из всех шедевров, — шепотом заверяет меня муж, опустив голову, чтобы поцеловать шею. С любовью к пульсирующей все сильнее от каждого его касания венке.

Мне жарко и хорошо. Как всегда — слишком.

— Так сделай его своим! — почти приказываю. Самостоятельно крепче прижимаюсь к мужу.

Эдвард усмехается мне, дорожками из ощутимых поцелуев спускаясь все ниже и ниже. Кисть никуда не пропадает, она здесь. Когда Ксай трогает меня, она делает тоже самое с паралелльной стороны. Он умело, как может только сам, раскрашивает мое тело. Зацеловывает и раскрашивает, пока на кисточке не кончается краска.

Я суплюсь, как ребенок, когда касания прекращаются. Требую еще.

— Твоя очередь, — предлагая соблюдать правила, Эдвард указывает мне на свободные кисти. Призывает и себя не обделить красочной любовью.

На сей раз я тоже ребенок, только уже рождественским утром, готовясь распаковать свой главный подарок. Тщательно подойдя к выбору кисточки, я беру ту, что пошире. Опускаю ее в фиолетовый.

Эдвард, наблюдая за моим выбором цвета, неровно выдыхает.

Забавно, ведь я всегда этот цвет выбирала из всей существующей в мире палитры.

Моя первая цель — его шея. По примеру Эдварда действуя с правой стороны — губами, а с левой — кисточкой, я прикладываю все силы, чтобы сделать ему хорошо. Эдвард выше запрокидывает голову, тихо постанывая, и я вдохновляюсь этими звуками. Вдохновляюсь самим фактом, что он не молчит, как тысячу лет прежде.

Вниз от шеи, к яремной впадинке, по ключице и еще ниже, к сердцу. Я закругляю свою линию у его солнечного сплетения, ощутимо оглаживая область ребер. Ксай изгибается, радуя меня. Я знаю его эрогенные зоны.

Узор обрывается на его правом плече, когда фиолетовый подходит к концу, уже почти не раскрашивая кожи. Стоит признать, на ее белоснежном цвете, как у Эдварда, он выглядит ярким и смелым. Красивым еще больше, чем есть.

Алексайо, немного разомлевший от моих прикосновений, сладко улыбается, прежде чем взяться за кисть снова. Обе мои щеки получают по теплому благодарному поцелую. Не словами, так жестами он скажет «спасибо». Ну что же, такое я готова принять без боя.

На сей раз Ксай выбирает оптимистично-желтый, яркий цвет. И многообещающе щурится, возвращаясь к моему телу.

Ненавязчиво, трепетными касаниями, просит повернуться к нему спиной. Справа и слева от нас — зеркала. Эдвард рисует, изредка не просто целуя, а хорошенько посасывая мою кожу, и я могу наблюдать, что именно. Это уже не просто штрихи, не только лишь линии. Сливаясь, соединияясь, как в его компьютерной программе для самолета, они образуют нечто совершенно новое.

Ксай дарит мне крылья. Широкие, прекрасные и способные поднять на самую далекую высоту. К блаженству.

Его пальцы довершают рисунок без кисти — притягивают чутькраски со спины к грудине, надежно мои крылья закрепляя, а себе давая шанс прикоснуться к тому, что так нравится. Мне всегда льстило, как Ксай относится к моей груди, делая вид, что до нее никогда такой красоты не видел. Он начинает сегодня с ласковых поцелуев, поглаживаний кожи… и лишь затем, кистью выводя круги по ней, ведет себя жестче. Заставляет меня в своих же руках искать поддержки из-за подгибающихся от удовольствия коленей. И так же не дает молчать, делая еще лучше, когда слышит звуки блаженства, в каком пребываю.

Кисть и поцелуи — идеальное сочетание. Я уже готова ступить за край, но, и к счастью, и к большому сожалению, желтый заканчивается.

Эдвард с любопытством ждет моих дальнейших действий, дозволяя что угодно делать со своим телом. Его фиолетовый — мой талисман. Что с тела, что из глаз он лучится… и подсказывает правильный ход.

Я выбираю зеленый — как шумящая дубрава, как свежая трава. Тонкими линиями-касаниями, похожими на ленточку плюща, охватываю его туловище несколько раз, начиная от груди и заканчивая у паха. С некоторой силой прохожусь по каждому его позвонку, заставляя мужа дышать чаще. И, сама себе ухмыльнувшись, опускаюсь на колени. Кисть, игриво покалывая, что мне известно, бродит вокруг его члена.

Ксай машинально подается мне навстречу, полуприкрытыми глазами глядя сверху-вниз. Его черные ресницы подрагивают.

Ну конечно же я не обделю тебя, мое сокровище.

Это даже не поцелуи, это намек на них, имеющий больше силы, чем касание, но меньшую площадь, чем поцелуй. Я дразню Эдварда и он знает. Но ему нравится. Очень сильно, если судить по тому, что я вижу. Наш разговор в квартире-студии Москвы я вспоминаю со смехом. И через десять минут после поцелуев не можете, да, Серые Перчатки? Тогда я вам поверила, вижу, зря. Все вы можете и без поцелуев.

Я награждаю Эдварда, уже даже слегка вспотевшего, полноценным продолжением действа — даю проскользнуть в свой рот. И симфонией, не меньше, наслаждаюсь — его рыком — когда быстро это прекращаю. Ксай неудовлетворенно, выжидающе морщится. Я не могу отказать его просьбе. Еще раз — и тоже самое. Правда, теперь утешаю мужа прикосновением пониже, к мошонке. Пальцы Эдварда сжимаются в кулаки.

Обожаю видеть его возбуждение.

Но, опять же и к счастью, и к сожалению, зеленая дубрава на моей кисти подходит к концу. От паха Эдварда, выше и выше, к его груди, отходят широкие листья пальм. Они дрожат от его сбитого дыхания.

Ксай смотрит на меня с прищуром, обешающим что-то интересное. Я вижу, что в аметистах, подернувшихся пеленой жажды близости, поднимает голову Мастер.

Эдвард забирает с палитры красный, в какой окунает чистую кисть. Неожиданно, но ловко, он проводит линию под моей нижней губой. Потом припадает к ней и жадно целует, слегка покусывая. Подготавливает.

Я вздрагиваю, когда резко, совсем не так тягуче, как вначале, снова поворачивает меня к себе спиной. Между столь прозрачными зеркалами опускается на колени. Кисть его скользит по моим ягодицам, чертя на них пусть и беспорядочные, но очень понятные мне линии — это то, что Ксай прямо сейчас ощущает. То, на чем я оставила его и лишила удовольствия. Пламя.

Мне даже интересно — накажет?

…Накажет.

Эдвард поворачивает меня обратно, оставляя зацелованную и зарисованную кожу в покое, уже по своей воле ставшую такой же красной, как и цвет на ней. От желания.

Он все еще на коленях, он внизу. И он, заставив мои ноги оказаться чуть шире, делает свое дело. Своим умелым языком проникая внутрь, буквально вынимает из меня душу.

Эдвард целует, поглаживает, посасывает, лижет… а у меня кончаются русские глаголы в голове. Без опоры за спиной, вынужденная сносить все это на подкашивающихся коленях, я не моргая смотрю в аметисты, пылающие и по-животному сильно желающие. Чересчур, дабы хоть как-то скрыть.

Мастер делает все, чтобы я забыла, как зовут меня и его. Мастер применяет на мне то секретное оружие, на какое вряд ли можно подобрать достойный ответ. Мастер забирает меня себе и не стыдится этого, наоборот, показывает, как просто может покорить. И как бесповоротно.

Синее пламя, как и синий цвет на моей коже, жжется внизу живота. Я уже готова умолять его не останавливаться. Мне нужно еще пару секунд… еще чуть-чуть… боги!..

Но Эдвард события ускорять не намерен. Он расходует остатки красного на мой живот, принципиально выше нужного. И, сладострастно улыбаясь, отстраняется. Буквально за мгновенье до оглушительного, так и мелькающего впереди оргазма.

Нет!..

Я хнычу, в отличие от Мастера, не способная так быстро остановиться уже в самом конце пути. Собственными руками, не до конца отдавая себе отчет, хочу возобновить касания. Я вся дрожу и мне это нужно. Пожалуйста!..

Эдвард перехватывает мои руки, крепко сжав в своих. Не дает.

— Ксай!..

Счастлив, что зову его. Доволен. Прижимает меня к себе, вынуждая замолчать — целует. Уже не кистью, уже рукой, мокнув пальцы в краску, ведет по моей коже. Словно бы стирает ее настоящий цвет, искореняет его. Делает нас абсолютно едиными — ведь и я, зачерпнув из баночки, занимаюсь тем же.

Мне кажется, мы напоминаем животных. Этими грубыми, рваными поцелуями, этими хриплыми вздохами, чтобы не утратить возможности дышать, беспорядочными движениями в поисках наиболее глубокого, крепкого прикосновения. Я умираю и возрождаюсь в руках Эдварда, а он с удовольствием делает то же самое в моих.

Но, в конце концов, этап касаний достаточно вырабатывает себя, как и отсутствие краски на кисти, не давая нам и шанса. Аметисты горят таким огнем, что я обжигаюсь, заглянув в них. Эдвард не перестает меня удивлять.

Минуя покрывало с амфорами и ящик с красками, мы оба оказываемся на постели. Под моими бедрами сама собой возникает подушка. Белоснежная, как и все постельное белье.

Эдвард резко, если не грубо, оказывается внутри. Мне чудится, меня слышат за километр от дома.

Пораженная его напором, возникшим так быстро, его силе… могу лишь стремиться достойно ответить, дабы ухватить свое удовольствие. Оргазм снова маячит в пределах досягаемости. Так быстро!

Я чувствую руки мужа на своих бедрах, я слышу его хриплые стоны, которые душит, прижавшись лицом к моей спине. Его дыхание и легкие поцелуи на ее коже — как раз там, где крылья — горячее всего на свете.

Такой позы у нас еще не было. Как вижу, немало поз Мастер знает сзади.

Улыбаюсь в подушку, уже готовая и кричать, и плакать. На стыке трех разных вселенных я все думаю, в какую из них сорваться. Я уже вымотана, я уже горю, я готова. Мне нужно…

Алексайо неожиданно глубоко вздыхает, что есть силы притянув меня к себе. Он и сам на грани, но решается сменить позу. Это риск.

…Но оправданный. Эдвард укладывает нас на бок, вызвав у кровати возмущенный скрип и ей в унисон прохрипев «безбрежно». Его руки по-захватнически уверенно следуют по моей коже, опять же и гладя, и сжимая ее. Особо резвые пальцы добираются даже до клитора. Я выгибаюсь, а Ксай крепко держит мою грудь. Помогает, зная то или нет, моим собственным движениям — на его спине, у паха и потом к шее. Пользуясь возможностью, я поворачиваю его голову к себе. Его губы чуть приоткрыты, на виске я подмечаю капельку пота. Я отстраняюсь, желая видеть его глаза. Они сегодня необычайно красивы.

— Ксай…

Контакт без слов установлен. Эдвард меня понимает.

Как только он открывает глаза, где уже тлеют огромные поленья костра, какой мы разожгли такими банальными красками, ритм становится жестче и быстрее. Я подвахватываю. Я скалюсь. Я с последним глотком воздуха краду у него поцелуй.

Оргазм выходит обоюдным. И длится сто лет, не меньше — утопая в глазах Алексайо, ощущая спазм всех мышц тела, я с уверенностью могу это утверждать. В моем мире образуется новая Вселенная.

Эдвард обмякает, всем телом прижимаясь ко мне, обжигая приятной тяжестью, а я только рада. Объятьями усиливаю эффект.

Чтобы отойти от такого потрясения, нужно время. Без лишних слов, как впервые изучая тела друг друга, мы с Ксаем даже не двигаемся. Я легонько целую уголки его губ, щеки, трусь носом, благодаря за столь исчерпывающее удовольствие. Я правда забываю, как меня зовут.

Медленно, но верно, на губах мужчины расползается улыбка. Уставшая, но такая широкая, что нет никаких сил. Вот где чудо света.

— Какое ты у меня сокровище…

Все еще в сладкой неге, он слабо усмехается.

— Краски — наше все.

— Отныне точно, — сделав над собой усилие, я посильнее прижимаюсь к Эдварду. Уже не в порыве страсти, а просто как к человеку, где можно безопасно и тепло все ее последствия переждать.

Финал вышел… опустошающим. Мы оба к такому не привыкли.

Ксай поднимает руку, пряча мои плечи и окутывая собой. Я нежусь.

— Все безопасно и смывается простой водой, — сонно бормочет он, заботливо поцеловав мой лоб, как единственное не раскрашенное на теле место. — Аквагрим…

— Я так и знала, — хмыкаю, спрятавшись у его шеи. — Спасибо, мое счастье. Это было умопомрачительно.

С губ Эдварда срывается смешок.

А потом и он, и я уже не контролируем сознание. Сорвавшись в пропасть безудержного удовольствия, оно требует законного послеобеденного сна. Для восстановления сил.

* * *
Я просыпаюсь от того, что кто-то меня куда-то несет. Толком ничего не понимающая из-за резко окончившегося сна, я хмурюсь. И неосозанно, наверное, пытаюсь выбраться из чьих-то рук. А они крепкие. Не пускают, лишь держа сильнее.

— Тише, любимая. Это всего лишь я.

Присутствие рядом родного голоса меня успокаивает. Глубоко вздохнув, я доверительно прижимаюсь к источнику тепла — груди Алексайо. Смутно помню, что он звал меня не так давно… приснилось или нет? Может, пытался разбудить.

— Умница, — хвалит Ксай. С нежностью к моей позе котенка, как ее называет, целует волосы. Они все еще стянуты в пучок.

Мы куда-то заходим. Свежесть комнаты и простыней, пронизанная узнаваемым ароматом краски, сменяется на напаренное пространство, где ведущая роль отдана лаванде. Я нехотя открываю глаза.

Ванная комната с наполненной ванной. Вода, дошедшая почти до бортиков, пена, обещающая очередную стадию блаженства. Только вот я боюсь, меня уже на нее не хватит.

— Будем купаться?

— Будем купаться, — хмыкнув моему детскому вопросу, соглашается Ксай. Осторожно нагибается над ванной, бережно опуская меня, как оказывается, все еще обнаженную, в ее согревающие объятья. А потом залезает сам, мгновенно вернув мне комфортную позу, где можно как следует ощущать его.

Вода, будто в мультиках, постепенно окрашивается во все цвета радуги — стоит лишь тонким струйкам краски с наших тел поползти вниз. Пузырьки теперь разноцветные и лаванду слышно сильнее.

Я довольно улыбаюсь, нежась у Ксая в руках. Это лучшее, что могло быть после такого фееричного действа.

— Ощущаю себя пластилиновой…

Эдвард заботливо стирает свою же красную полоску краски с моей губы.

— Лестно слышать, что я довел до такого состояния столь юную красавицу.

— Знаешь, я готова заниматься этим всю жизнь…

— Как минимум ближайший месяц могу тебе обещать точно, — припоминая наш разговор с репродуктологом, Эдвард ласково приникает к моей щеке. — Ты бесподобна, моя прекрасная девочка.

— Когда я смогу связно разговаривать, ты услышишь не один комплимент в свой адрес, Ксай. Я вообще сомневаюсь, что человеку под силу вызывать то, что ты во мне вызываешь. Сомневалась, вернее…

Мужчина мелодично хохочет, явнее, как любимую игрушку прижимая меня к себе. Чмокает макушку.

Некоторое время, не нарушая удовлетворенной тишины, мы расслабляемся в теплой воде. В пене.

А затем, минут двадцать спустя, Ксай забирает с полочки мою желтую мочалку. Принимается стирать краску с моей шеи, рук и тела. Правда, чтобы разделаться с теми красными узорами, какие так рьяно вырисовывал на нижней части спины, ему приходится поднять нас на ноги.

Я тоже мою Ксая. Все еще слишком слабая для того, чтобы сделать это полноценно, как следует, все же пытаюсь. И Эдвард улыбается, довольный и счастливый, подставляя тело под мою мочалку. Наскоро сам заканчивает с тем, что я пропустила. Включает душ.

Вода и пена миллиона цветов медленно уползает в канализацию, пока Ксай подает мне полотенце. После прохладного душа чувствую себя большим человеком, чем прежде. А уж когда забираюсь в постель — поразительно, но со смененными простынями и без намека краски вокруг — действительно богиней, как и было написано на тех бумажках.

Аметистовый приносит нам чай и клубнику в цветной вазочке. Без сахара, она совершенно не кислит. Божественно.

— Спасибо за розу, — с ароматом чая вспомнив о самом первом подарке мужа, ждвавшемся меня внизу и предвещавшим все это, говорю ему я. — Только ты так умеешь…

— Дарить жене цветы? Лукавишь, белочка, — приняв из моих рук клубничку, Ксай качает головой. — Я рад, что тебе понравилось. И все остальное — тоже.

— У тебя были другие варианты, Казанова-Каллен?

Моему сравнению Эдвард смущенно улыбается. Со вздохом переплетает наши руки. На мне сейчас легкое белое платье, чем-то напоминающее наряд из Греции, а на Ксае — традиционные фланелевые брюки с майкой им под цвет. Как бы мне не нравилось любоваться торсом Уникального, я не хочу, чтобы он мерз или чувствовал себя некомфортно.

— Мне показалось, нам нужно расслабиться после этого дня. А еще в ящике стола были эти фиолетовые бумажки.

— Судьба, не иначе, — мурчу я.

Мне чудится, мы перешли новую грань единения. И пусть я всегда удивляюсь, как можно быть еще ближе, Эдварду упрямо удается доказать, что это возможно. Раз за разом.

Он доверяет мне, он во мне не сомневается. Как и я в нем — вероятно, поэтому мы так чудесно, идеально друг другу подходим. Во всех планах — даже в постельные игры начинаем играть.

Я устраиваюсь в объятьях Аметиста, пока мы вместе с ним неторопливо пьем чай. Близкий и родной, он — самое важное за все мое существование. Тот, кто никогда не предаст и тот, с кем мы условились ничего не утаивать…

Эдвард старается.

А я?..

На смену потрясающему чувству единения и невесомсти приходит горькое чувство вины. Спрятавшееся во время нашей близости, спящее, пока отходили от нее, теперь оно здесь. И полноправно готовится занять свое место.

Болезненно нахмурившись, я понимаю, что не должна так поступать. Эдвард заслуживает знать вещи, какие касаются его — так или иначе. В домике в лесу он поверил мне, рассказав о том, что волнует. Я не имею ни малейшего права — это святотство — промолчать. Так нечестно.

— Алексайо…

Начать не так сложно. А вот продолжить… я чувствую знакомый ком в горле. Я очень боюсь, что он разозлится или посмотрит на меня иначе, чем сейчас. Ничье отвержение не будет для меня больнее. Ксай знает. Я знаю. И это еще одна причина, дабы не потерять его веру, произнести чертовы слова. Это всего лишь слова.

— Да, малыш?

Его доброта мне мешает сейчас. Спросил бы грубее… я бы выпалила на одном дыхании. Испугалась бы, что будет еще хуже. А так зреет в голове преступное желание не портить момент и его настроение.

— Я тебя обманула.

…Мир еще стоит. Стало быть — не конец?

Впрочем, Эдвард воспринимает это как шутку.

— В том, что тебе было так хорошо? Или в том, что я Казанова?

Я морщусь.

— Я ездила не в Москву сегодня… и не на поиски твоего подарка.

Алексайо пока еще только настораживается. Ни восклицаний, ни требований поскорее выложить правду. Он просто, привлекая внимание, поглаживает мои чуть влажные после душа волосы. Слушает.

— Я даже не знаю, как лучше начать…

— Тебя это очень беспокоит, — приметливый, он, похоже, понимает, что шуткам тут уже места нет. Чуть опускается на постели, заглядывая мне в глаза. — Что произошло? С тобой что-то случилось?

Он сейчас придумывает себе невесть что, Белла. Да не молчи же ты! У тебя и так времени в абсолютный обрез.

— В лесу, там, в лагере, когда мы гуляли…

Уже не на шутку встревоженный, Ксай внемлет каждому моему слову. Его лоб прорезывают морщины, а легкость в аметистах испаряется как вода на полуденном солнце. Они тяжелеют.

— Мальчик, который хотел накормить кошку, Дамир, — выпаливаю, не выдержав напряжения. Сквозь зубы.

— Он что-то сделал?

— Он мне очень запомнился, — опустив голову, с болью бормочу я.

Эдвард теряет нить повествования. Или отказывается ее принимать таковой, какая есть.

— Бельчонок, расскажи мне, — просит он, ласково, недоумевающе погладив мою руку, — что за мальчик? Из приюта?

— Да. Его зовут Дамир. Голубоглазый… я таких глаз не видела. Маленький и ужасно красивый.

— Он был там, у костра?

Я безрадостно киваю.

— Ты давал ему сок. Не помнишь?

Эдвард жмурится, с тяжелым вздохом наблюдая за моей реакцией на свои слова:

— Я их не запоминаю.

— Детей? — это уже новость. — Мне казалось, ты всегда их… только их и видишь.

— Белла, будь моя воля, я бы их всех забрал к себе, накормил и одел, подарил игрушек и обеспечил будущее, дав лучшее образование… но это невозможно — ни физически, ни как-либо еще. У меня был опыт с Анной, который показал, что нести ответственность за ребенка и быть ему достойным отцом я не в силах.

— Запоминая, ты даешь им место в сердце…

— У тебя очень роматично выходит, малыш. Но на деле это просто эгоистический порыв — так меньше боли.

— Ксай, умоляю, ты кто угодно, только не эгоист…

Он крепче пожимает мою руку.

— Я только что перетянул одеяло на себя, Белла. Вот тебе доказательство. Так значит, Дамир?..

— Я не понимаю, что со мной, — накопив горочку смелости и тут же потратив ее на быстрый взгляд на мужа, я обратно опускаю голову к простыням, — это какое-то помешательство… этот ребенок…

— С того самого дня?

— Да. Постоянно. Я не хотела об этом говорить, пока мы не побываем у доктора… я… Ксай, я ездила сегодня в детский дом. Прости меня…

То ужасное состояние, когда не хватает ни слов, ни движений, ни мимики, чтобы выразить сожаление. Это казалось, что произнести тяжело — нет, нисколько. Тяжело увидеть реакцию Эдварда и принять ее последствия. Я понимаю, что все мои опасения не напрасны. Я понимаю, как выглядит все, что я говорю, со стороны — безумием. Через месяц мы станем будущими родителями своего ребенка! Что я утаиваю здесь на ровном месте? Как я вообще смею?!

— Ты сильно злишься? Насколько?..

Мое самобичевание Эдвард встречает погрустневшим взглядом.

— Я не умею на тебя злиться, Белла. Сколько раз это нужно повторить, чтобы ты поверила?

— Я постоянно делаю неправильные вещи. У твоего терпения тоже есть предел.

— Для тебя — нет, — твердо сообщает он. Целует мои пальцы. Красноречиво.

Понимает, что я напугана. Все тайное для него становится явным.

— У тебя был телефон Анны Игоревны? — зовет Аметист, утешая меня добрыми прикосновениями. Они настолько разнятся с теми, что мы дарили друг другу пару часов назад, что даже не верится, что Ксай и Мастер правда один человек.

— Я списала у тебя из контактов, — признавая еще одну строку своего позора, еще только не хнычу. Но нельзя. Четыре года Дамиру, а не мне. — И мне ужасно стыдно, что я так сделала, Эдвард. Не попросила тебя.

— Это эмоции, Белла. Как раз это я понимаю.

— А я ничего не понимаю, — прижимаюсь к его плечу, впервые за все время простонав в этой кровати не на пороге оргазма, а от горечи, — что это такое?.. Почему оно такое сильное, это чувство? Я не могу подобрать слов, чтобы выразить, метафор… Ксай, он посмотрел на меня в тот день и теперь мне снится.

— Снится?..

Самое сокровенное. Ну и к черту.

— Там, на Родосе, под оливой, я сегодня ночью видела его вместо тебя. С кулончиком-хамелеоном, какой ты мне подарил.

Эдвард делает глубокий, призванный помочь собрать мысли в единую картину вдох. Призывает меня на себя посмотреть, не распуская объятий, но чуть ослабляя их.

Я все жду, когда он скажет что-то грубое, когда увижу, что разочарован, когда покажет… покажет хоть какую-то реакцию. А ее нет.

Неужели я и Ксая знаю недостаточно хорошо?

— Ты хочешь его усыновить? — прямо задает вопрос Уникальный. Без хождения вокруг да около.

Я давлюсь воздухом.

— Неужели ты ничего к нему не почувствовал?.. Совсем, совсем ничего?..

В опечаленных аметистах ни огонька. Эдвард, сострадательно пригладив мои волосы, не юлит.

— Я не хочу обманывать тебя, Белла. Нет.

— Может быть, это потому, что ты от них отгородился? От детей, за исключением Карли?

— Может, и поэтому, — соглашается он, — а может, ты просто повторяешь путь Эсми. То, что описываешь мне ты, похоже на ее реакцию. На меня.

Его неожиданный вывод — мой новый удар по живому. Как-то гармонично вплетаясь в общую картину, он колет и без того исколотые места. Эдвард не хотел доставлять боли, я знаю. Но сравнивать их…

— Он похож на меня? — тем временем вопрошает Ксай. Не оставляет эту теорию.

— Возможно… ну, он маленький и волосы… он робкий… А к чему это все?

Эдвард надеется верно подобрать слова. Он в задумчивости.

— Белла, может быть, объяснение твоему чувству к этому ребенку — я? Ты меня в нем видишь? Посмотри, на секунду, без отрицаний — приют, маленький мальчик, волосы и глаза, какие, как ты говоришь, удивляют, его отстраненность от других детей и положение «сам себе на уме»? Он приходит к тебе в этом сне — сне про меня. Скажи, Бельчонок, ты не мою судьбу собираешься изменить?

У меня просто нет слов. Эдвард говорит, объясняя и сопоставляя, сводя воедино. Он без обиняков и прочих ненужных вещей попросту высказывает свою точку зрения. И, мне чудится, попадает в цель. А не это ли оно, то объяснение, что я так ищу? Невероятное, а на поверхности. Максимально простое как и большая часть человеческих эмоций?

Дамир — это Ксай?..

С таким же невероятным взглядом, добрым сердцем, нерешительностью и неумением принимать заботу, готовностью благодарить за нее чем угодно, убежденностью в своей недостойности того, чтобы приходили именно к нему. Чтобы он нравился. Чтобы его хотелось к себе забрать.

Брошенный маленький мальчик. Одинокий малыш, обожающий маслины.

Даже дыхание перехватывает от таких логично выстроившихся в один ряд нитей. К черту.

— Даже если… — нерешительно прикусив губу, бормочу, — даже если и так, Эдвард… я ведь понимаю умом, что твою жизнь мне не исправить. Но ведь его я могу…

Брови Ксая сведены к переносице. Он слушает и пытается проникнуться моей идеей. Только плохо ему это удается.

— Я безумно хочу твоего малыша, любовь моя, — пока не усомнился в этой святой истине, поспешно проговариваю я, — Эдвард, то, что я испытываю к тебе — это даже не поклонение, это что-то куда большее, не способное быть описанным словами. Ребенок — логичное продолжение этого чувства, его воплощение. Я ни за что не откажусь от наших детей. Я не ищу другого пути, чтобы стать мамой, прошу, умоляю тебя, поверь мне. Поверь так же, как я верю в тебя. Я не сдамся.

Алексайо, в чьих повлажневших глазах весь существующий мир, осторожно убирает прядку с моего лица. Невесомо касается скулы, как впервые ее погладив. Кожа горит от его пальцев.

— Он так важен для тебя? Этот мальчик?

— Да, — впервые за все время не отрицая, а признавая истину, довольно смело соглашаюсь я.

Решение приходит само собой, как и эта убежденность. И как я раньше только смела отрицать все? Как такое в принципе можно отрицать?

— Я прошу тебя съездить со мной в детский дом, Ксай, — не отводя глаз, произношу я. Только честность, без нее нам конец. — Мы встретимся втроем и если ты так ничего и не почувствуешь… вопрос будет закрыт.

Муж несколько нервно облизывает губы. Он в прострации, впервые не зная, как реагировать. Абсолютно.

— Белла…

Я морщусь, ведь пути отступления для меня отрезаны. Голубым морем и черными маслинами.

— Пожалуйста, Эдвард, только один шанс. Я клянусь.

Capitolo 60

По лицу Дамира медленно расплывается улыбка.

Та самая невероятная улыбка, когда кто-то, кого очень ждешь, к тебе возвращается. Робкая, потому что еще живет в нем толика неверия, нежная, потому что на сердце становится тепло, настоящая. Искренняя детская улыбка.

Из всего окружающего нас пространства мгновенно находя его, Колокольчика, я не могу удержаться от ответной улыбки. Все внутри трепещет от каждого моего шага навстречу, все внутри, как и на скудной клумбе у входа, ярко зацветает…

Какой же он необыкновенный мальчик…

В холле детского дома, поближе к дверям и подальше от вахтера, стоит Анна Игоревна. Ее рука мягко поглаживает плечико Дамира, пока глаза касаются меня. Женщина производит собранное впечатление, взгляд у нее внимательный и может быть даже пронизывающий, однако доверие в радужке присутствует. Это помогает мне.

Разумеется, заведующая отпускает Дамира за пределы учреждения со мной только из-за уважения к Эдварду. Вторая официальная встреча не подразумевает подобных вольностей, тем более если происходит она так скоро после первой. Анна Игоревна закрывает глаза почти на все, как я теперь понимаю, если имеется возможность хоть как-то отблагодарить их благодетеля.

Мы вмешиваемся в судьбы — мы все, несомненно. Только вот та же судьба привела меня к этому мальчику. Я не могу отступиться без боя, это уже просто невозможно.

Эдвард дал мне шанс. Я намерена его использовать.

Потому я дружелюбно киваю заведующей, произнеся условное «доброе утро», а потом переключаюсь на Дамира. В голубой футболке с жизнерадостной обезьянкой и легких штанах ей под цвет он выглядит как сама иллюстрация слова «детство». Такой маленький, такой милый… и такой смущенный, что выдает его чуть наклоненная к груди голова и несмелый взгляд из-под ресниц. Мальчик будто теряется, когда я приседаю перед ним.

— Привет, Дамир.

Невероятно голубые глаза на единую секунду ловят мой прямой взгляд.

— Здравствуйте, Белла.

Анна Игоревна подбадривающе потирает плечо воспитанника, смотря на нас сверху, а я терпеливо жду возвращения его взгляда. Настанет день, и этому ребенку не придется прятать от меня глаза.

Его смелость достигает нужной отметки. Он смотрит.

— Я очень рада тебя видеть, малыш, — не переставая улыбаться, позволяю себе кое-что рискованное — костяшками пальцев легонько касаюсь его щеки. Как по мановению волшебной палочки, Дамир краснеет. Румянец, особо задержавшись на его щечках, вызывает у меня мучительное дежавю. Точно так же первое время на мои прикосновения реагировал Ксай.

— Прогуляемся с тобой?

Маленькие пальчики осторожно обвивают мои, стоит лишь предложить. Нерешительно, однако с вопиющим желанием. Дамир не первый ребенок, кто хочет навсегда уйти из этого места. И совсем скоро он уйдет.

Анна Игоревна с усмешкой качает головой.

— Будь хорошим мальчиком, Дамир, — наставляет напоследок она. — Вы вернетесь к шести, я права, Изабелла?

— Да, Анна Игоревна. И ни в коем случае не опоздаем.

— Если будут проблемы, позвоните мне.

— Конечно же.

Женщина убирает руку с плеча мальчика. Отступает на шаг назад.

— Изабелла, позже я смогу увидеться с Эдвардом Карлайловичем?

— Он заглянет в ваш кабинет, когда мы вернемся.

При упоминании имени Ксая, я подмечаю, Дамир нервничает. Он прикусывает губу, как-то неловко помявшись на месте. Но моей руки не отпускает.

Ох, Колькольчик… пожалуйста, не отпугни Эдварда… он заслуживает права узнать тебя так же, как знаю я.

— Пойдем-ка, — я разворачиваю нас к выходу, придерживая тяжелую дверь, — сегодня нас ждет кое-что интересное.

Дамир послушно делает то, что я говорю. Его румянец и нервозность ощущаются почти физически, пока мы пересекаем крыльцо учреждения, спускаемся по невысокой лесенке, движемся вперед, к автостоянке. Но чем ближе забор, тем малышу легче. Он понимает, что гулять мы будем не на территории детского дома.

Я держу его ладошку в своей… и ликую. Непередаваемое, почти наркотическое чувство, которое затапливает, едва касаюсь его — это что-то запредельное. Причинно-следственные связи такого моего отношения к Дамиру, одному из сорока мальчишек лесного лагеря, одному из миллиона сирот земного шара меня больше не интересуют. Я не знаю, сколько у нас времени, я стараюсь не думать об этом, потому что пробивает на слезы. У меня есть возможность насладиться сполна и подарить такое же, надеюсь, наслаждение Дамиру. Он навсегда останется в моей памяти ребенком, так сильно и отчаянно радующимся баночке греческих маслин.

— Вы очень красивая, — вдруг негромко признается мальчик.

В этот день солнце как никогда ярко сияет на небосклоне, передавая всю атмосферу прелести лета, белые облачка умиротворяюще плывут по небу. Одиннадцать утра одного из важнейших дней в моей жизни. Неужели в нем я и вправду выгляжу хорошо?

Оглядываюсь на Дамира, как и в самый первый наш вечер, пронзительно глядящего на мое лицо. Больше всего ему нравится, что несильный ветерок развевает волосы. Он тоже поклонник длинных локонов?

— Спасибо… ты тоже выглядишь чудесно.

Он смущенно хмыкает. Опускает глаза на шуршащий гравий под нашими ногами. Пристально изучает камешки.

— Мне можно знать, куда мы пойдем?

— Лучше это будет сюрприз, — я легонько пожимаю его ладошку. Она такая теплая… и такая маленькая. Помешательство или нечто похлеще, но я не хочу эту ладошку отпускать. Никогда.

Такой ответ Дамир принимает спокойно. Больше того — в уголках его глаз поблескивает предвкушение. Захватывающее зрелище, если учесть историю этого ребенка.

Я открываю мальчику калитку, выводящую наружу с территории детского дома. Не дальше, как в пятидесяти метрах виднеется парковка, где нас уже ждут… и вопреки расслаблению Дамира, волноваться начинаю я сама. Слишком многое стоит на кону.

— Мы поедем? — удивленно зовет ребенок, стоит нам повернуть к рядку машин. Их здесь совсем немного.

— Да. Только перед этим я бы хотела тебя кое с кем познакомить.

Пятая справа. Все такая же белая, как и вчера. BMW-X6, машина, на которой я первый раз отправилась в приют.

Со вчерашнего дня здесь изменилось только одно: на месте водителя теперь Эдвард. И он, заметив нас, покидает машину.

У Дамира распахиваются глаза, а ладонь против воли крепко сжимает мою. Он совершенно не ожидал увидеть мужчину сегодня.

Я всеми силами стараюсь ничего не испортить. Так же невозмутимо, как и от калитки, подвожу мальчика к Алексайо.

— Это Эдвард, малыш.

Звучит по-идиотски, принимая во внимание, что они условно знакомы, но я не нахожу лучшей фразы. Летний зной становится настоящим зноем, я не знаю, куда от него деться.

В своих белых брюках и свободной кремовой рубашке с закатанными рукавами и розовыми пуговицами Ксай идеально соответствует машине. И моему нежно-розового цвета платью с кружевными рукавами. Однако, судя по виду Дамира, все вокруг хорошо, кроме его присутствия. Он не вписывается.

Я с мольбой смотрю на мужа, который, впрочем, и без моих просьб прекрасно знает, что делать. Он давно готов — со вчерашнего вечера, когда согласился познакомиться с ребенком.

— Здравствуй, Дамир, — мгновенно присаживаясь, чтобы сравняться с ним ростом — я ловлю себя на мысли, что сделала точно так же вчера, хотя даже не задумывалась об этом — приветствует Ксай. У него на лице добрая улыбка, в глазах — все та же лучащаяся доброта. Эдвард как с картинки про волшебников из детских сказок. Мне хочется ему поверить.

Колокольчик же рдеется куда сильнее, чем когда увидел меня пару минут назад. Тогда он смущался, но с улыбкой. А сейчас смущение это почти болезненное…

— Доброе утр-ро, Эдвард Карлайлович, — слегка запнувшись, сбито бормочет он. — Спасибо за все… что вы для нас делаете.

Заученная фраза, так неожиданно прозвучавшая здесь, вне детдома, отражается маленькой, но глубокой морщинкой между бровей Ксая. Однако в самоконтроле ему равных нет.

— Здорово, что ты помнишь меня, Дамир, — сохранив все до единой крупицы дружелюбия в голосе, не дав ему и дрогнуть, подмечает Аметистовый, — но это имя слишком сложное, тебе не кажется? Называй меня просто Эдвард.

— Мне нельзя. Анна Игоревна будет ругаться.

Я слишком хорошо знаю мужа, и потому вижу все, что с ним делают такие фразы. Глубоко в аметистах свистят рекошечущие пули. Эдвард никогда не хотел к себе особого отношения, и мне абсолютно понятно, почему желал помогать тихо и без суеты. Он никогда не создавал ее, другие создавали — вместе с его образом. Теперь приходится с этим бороться.

— Не будет, ну что ты, — обещает Ксай, добрее взглянув на мальчика. В приветственном жесте протягивает малышу руку. — Познакомимся еще раз?

Колокольчик тихонько вздыхает, еще не избавившись от своей абсолютной зажатости. Мои пальцы еще в его власти и это, наверное, немного помогает. Не без усилия, однако Дамир свободной рукой касается ладони Каллена. Совсем невесомо.

— Здравствуйте, Эдвард.

Аметисты переливаются, придавая ребенку уверенности. Я знаю, что Эдвард сейчас играет, я знаю, что его истинное мнение, эмоции и все, что относится к делу и нынче за семью печатями, я увижу куда позже… но игра бесконечно хороша. Еще один способ порадовать Дамира и подарить ему хороший день.

Наш маленький гость чуть расслабляется.

— Хорошо. У меня кое-что есть для тебя.

Дамир как может старается дышать ровнее. Он побаивается?..

Впрочем, Эдвард сама невозмутимость. Он ловко выуживает из непрозрачного пакета справа от себя оптимистично-оранжевого цвета игрушку. Гребешок, два плавника, белые полоски по бокам…

Колокольчик изумленно вздергивает голову, узнавая рыбку-клоуна. Глаза у него едва заметно, но искрятся.

Мистер Каллен и здесь не прогадал. Он отыскал на своем макбуке папку с прошлогодними детскими письмами Деду Морозу… и нашел еще одну подробность об этом ребенке.

— Это твой любимый мультик, верно? — протягивая ребенку плюшевого Немо, убеждается он.

— Да… — с подобием на то, как касался вчера банки с маслинами, он нерешительно, будто сейчас придется все вернуть, забирает игрушку. Уверяется в том, что она действительно настоящая.

Голубые глаза обращаются к Эдварду. Впервые за последние пять минут в них нет страха. Дамир, как умеет только он, смотрит на своего благодетеля проникновенно и пронзительно в одну и ту же секунду.

— Спасибо вам.

Та злосчастная морщинка между бровей мужа разглаживается. И ровно на мгновенье, как отражение падающей капли в воде, к поверхности какой она летит, в аметистах прорезается ошеломление. Такое же, как недавнее мое.

Не могу сдержать улыбки. Было приутихнувшее ликование в сердце возвращает утраченные позиции.

— Не за что, — опомнившись, качает головой Эдвард, — залезай в машину, нам уже пора ехать.

Малыш, крепко прижав рыбку к груди, оглядывается на меня. С легкой тревогой.

— Поедем все вместе, — уверяю я.

Алексайо поднимается на ноги, открывая нам дверь на заднее сиденье. Для Дамира он арендовал светло-зеленое детское кресло, на ремешки которого мальчик смотрит с недоверием.

— Давай я тебе помогу, — предлагает Эдвард, не касаясь ребенка, пока тот не отвечает согласием. Умело поднимает Колокольчика с его рыбкой в своих руках, усаживая на кресло. Ловко пристегивает немногочисленные ремни, пока я сажусь с другой стороны.

Муж занимается своим делом чуть дольше, чем мне требуется, чтобы оказаться в салоне, и потому на недолгие десять секунд у меня появляется удивительная возможность увидеть его рядом с Дамиром. Их вместе.

Маленького Ксая я видела разве что в своих снах да фантазиях, а потому не могу однозначно утверждать, что Дамир похож на него в детстве. Но с открывшегося ракурса наблюдая разыгравшуюся сцену, только слепой возьмется утверждать, что между этими двумя нет ничего общего. Черные волосы, такие густые у обоих, длинные темные ресницы — опять же, как в отражении, светлая кожа и розоватая полоска губ… это что-то вроде параллельной действительности. Этакая иная версия жизни моего Ксая.

— Готово, — улыбнувшись Дамиру, заканчивает Хамелеон. Проверив, все ли сделано верно, надежно закрывает пассажирскую дверь. За рулем сегодня он.

Мальчик, устроив Немо у себя на коленях, мягко поглаживает его спинку.

— Он ваш принц?

Я нежно гляжу на Колокольчика.

— Скорее уже мой король, Дамир. Эдвард мой муж.

Обручальное кольцо, определенно, сегодня от взгляда малыша не ускользает.

— Он никогда о вас не говорил ничего… и никто не говорил.

— Тогда мы еще просто не были знакомы.

Эдвард занимает водительское сиденье, активируя зажигание. Дамир замолкает сразу же, как закрывается последняя в машине дверь. Он получил ответ.

Автомобиль уверенно выруливает с тесной парковки.

* * *
Это креп с нутеллой, кусочками свежего банана и зеленой посыпкой в виде морских звездочек. На искусно разрисованной тарелке с диснеевскими героями (которые не повторяются ни у одного посетителя) он выглядит чересчур большим. Но в сладостях, как известно, размер имеет значение.

Дамир, сидя на красном деревянном стуле и безмолвно глядя на свое угощение, выглядит озадаченным. Его новообретенный подарок охраняет шоколадный коктейль с затейливой трубочкой в виде ушек Микки-мауса.

— Это мне?

— Ты выбрал с бананом, — утвердительно киваю я, внимательно подмечая малейшее выражение его лица, — если еще не передумал, то да.

Эдвард следит за нами обоими со своей, левой стороны стола. Аметисты, хоть и выглядят умиротворенным, в полной боевой готовности. У Ксая схвачено все: есть список аллергенов Дамира, у самого же мальчика уточнены его самые нелюбимые вещи (персики, как ни странно), заведение подобрано с вниманием к деталям, а день распланирован. Алексайо постарался как можно ответственнее подойти к решению возникшей у нас проблемы. И пока ему это блестяще удается — даже налажен между ними с Колокольчиком какой-никакой контакт.

— Если я съем все, ничего не останется для вас…

— Дамир, для нас найдутся другие блины, — мягко, но четко объясняет Эдвард. — Все, что на твоей тарелке — твое.

Аметисты касаются меня, договаривая. И я вижу, по горькой хмурости в них, что сталкиваются с таким уже не впервые. Правда, как говорил Ксай мне раньше, тут две крайности — либо дети съедают все подчистую за пять минут, словно бы сейчас у них отберут это, либо же медлят и не решаются, как Дамир. Стоит признать, второй вариант от малыша стоило ожидать. Ведь это он так рьяно стремился накормить бездомную кошку в том далеком лесу…

— Я порежу тебе?

Препятствовать мне ребенок не намерен. Похоже, поверив Ксаю, он смотрит на свой креп теперь лишь с ожиданием. И шумно сглатывает.

Я делю блин на двенадцать небольших частей, чтобы удобно было есть, накалывая на вилку. Нутелла и бананы превращаются в сплошную массу, но не похоже, чтобы Дамира это занимало. Он просто хочет попробовать — и я поспешно возвращаю тарелку.

Дамир аккуратно кладет кусочек угощения себе в рот. Медленно, вдумчиво жует его, будто стараясь почувствовать каждую грань вкуса. Проглатывает. Улыбается, пусть и краешком губ. Ему нравится.

Я со спокойной совестью надрезаю свой креп с клубничным конфитюром. С появлением в моей жизни Алексайо другие вкусы как-то потерялись…

Со своего места у меня удобный ракурс на них обоих — чем-то похожий на тот, что был в автомобиле. Эдвард и Дамир сидят достаточно близко, но все же на некотором расстоянии друг от друга. Мальчик очень старается не задевать салфетки мужчины, которые ближе к нему, а Ксай посматривает, удобно ли Дамиру есть, действительно ли ему нравится.

Словно бы стоя на определенной правилами дистанции, никто не решается сделать нужного шага вперед. Эдвард контролирует себя от и до. Он обещал мне спустить завесу, помогающую не замечать детей, обещал увидеть Дамира… и, возможно, он это и делает. Про самоконтроль ведь речи не шло? А это хобби Ксая — контролировать ситуацию.

И тем не менее, пока мы ехали сюда, я видела, что у него внутри что-то происходит. По незначительному блеску в глазах, минимальным эмоциям на лице мне, за наше совместное время проживания, уже не так сложно определить это. Я знаю Эдварда лучше, чем себя. Я знаю, что пусть и толикой, частичкой души, но он не смог остаться к Колокольчику совершенно равнодушным.

— Хочешь попробовать?

Дамир настороженно поглядывает на Ксая. Его яблочно-сливовый блин вызывает в мальчике интерес, несомненно.

— Он ваш…

— Я буду рад поделиться, — мой муж отрезает кусочек побольше, ловко перекладывая его на тарелку к Дамиру, — угощайся.

— Спасибо, Эдвард Карл… Эдвард, — смутившись своего просчета, бормочет малыш. При Эдварде он бормочет куда чаще, чем в нашу предыдущую встречу. Все-таки присутствие рядом мистера Каллена делает свое дело, не давая ему расслабиться. Педагоги постарались на славу. Благо, это обстоятельство как раз исправимо.

— Попробуешь и клубничный? — присоединяюсь я.

В голубых глазах проскальзывает нечто непонятное для меня. Ему неприятно?.. Или больно?

— Я не люблю клубнику… извините.

Я теряюсь.

— Ничего страшного. Если не любишь, то не надо…

Дамир виновато отводит глаза, потягивая через трубочку свой коктейль.

— Может быть, ты расскажешь нам, что любишь? — пытаюсь выправить положение я. Мне кажется, мы все на минном поле. На меня давит опасение, что Эдварду все-таки не придется по душе этот ребенок, что больше никогда подобное не повторится и я не увижу его, что Дамир попадет не к тем людям или же судьба его сложится несчастливо… мне страшно. Будущее решается сегодня, а все, что я могу — есть блины с клубничным конфитюром.

Мальчик воровато посматривает на Алексайо сквозь полуопущенные ресницы.

— Все, что Эдвард Карл… Эдвард приносит нам.

Ксай едва заметно прикусывает губу. Но затем дарит Дамиру легкую улыбку.

— Какой твой любимый шоколад? — тихо спрашивает он.

— Который с молоком и орешками…

— А сок?

— Ананасовый, — мальчик опять смущается, пунцовея. Елозит вилкой по своему остывающему блину, силясь наколоть кусочек банана. — Петя говорит, что это плохо. Ананасовый сок никто не хочет ни на что менять.

— На что бы ты хотел его поменять?

— Иногда в столовой пекут вкусные булочки с изюмом для всех… но их часто забирает старшая группа, когда Анна Игоревна не видит.

Эдвард слушает живо и с неподдельным интересом. Он ищет возможности помочь этим детям как может, и каждая подробность из их жизни, высказанная самими воспитанниками, а не воспитателями, возводящими его в какой-то ранг, бесценна. И вместе с тем, как во взгляде Аметиста зреет интерес, наполняется там же болью и его сердце. Дети торгуют чертовыми булочками.

Моя раздосадованность едва ли не ощутима. Понятно,чем кончается эта история.

Дамир проглатывает еще кусочек блина. Для него не сложно говорить об этом, скорее просто непривычно. Он, похоже, давно считает такое положение дел нормой.

— Булочка стоит два яблочных сока. Тогда старшая группа согласна поменяться…

Почему я тяжело вздыхаю, мальчик искренне не понимает. Он отрывается от своей еды окончательно.

— Они честные, — старается защитить ребят он, — если все правильно, они никогда не обманывают меня. Петя говорит, раньше были те, кто обманывал… и даже три сока было мало.

У Эдварда каменное выражение лица. Он безмолвно допивает свой ванильный смузи, с силой сжав стаканчик пальцами. Тот возмущенно поскрипывает.

— Надо будет купить ананасового сока и булочек с изюмом, — как могу разряжаю обстановку я, позволив себе первую при Ксае вольность и погладив мальчика по плечу, — кушай блин, Дамир.

— А можно поменять ананасовый сок на карандаши? — не спеша браться за вилку, тихонько интересуется он.

Ксай с новой порцией изумления глядит на мальчика. Оно в нем переплелось с состраданием.

— Ты любишь рисовать, — будто прежде не знала этого, протягиваю я.

— Да, люблю, — отрывисто кивает ребенок. Даже на Эдварда оборачивается, пусть и робко, словно тот не верит, — если одного сока мало, я готов и булочки тоже…

— Покажешь мне, какие ты хочешь и они твои, — впервые за весь вечер так яро перетянув на себя внимание ребенка, убежденно отрезает Хамелеон. Художественный интерес Дамира ему как напоминание о самом себе. Эммет говорил, в бараке Сими Эдвард иногда рисовал угольками на белых боках их домишки.

Оробевший от столь решительного ответа Ксая, Дамир лишь еще раз кивает. Доедает креп, не оставляя ни банана, ни посыпки из звездочек.

* * *
Лучшая вещь в разгар летнего дня — молочный коктейль. С оптимистичной зеленой трубочкой, в веселом пластмассовом стакане с изображением медвежонка, он если и не утоляет сполна жажду, то точно поднимает настроение. Или хотя бы делает ситуацию чуть терпимее…

Дамир, расположившись справа от меня на скамейке, задумчиво потягивает ванильное молоко. Взглядом он изучает детскую площадку, парк, окружающий ее, пару-тройку сизых голубей, прогуливающихся по дорожкам в поисках еды. Однако во взгляде этом сосредоточенность и толика напряжения. Я понимаю, что сама встреча с Эдвардом наедине для него в новинку, но волнительнее то, что он замечает каждое прикосновение Алексайо ко мне. И в глазах его, безмолвно, каждый раз что-то потухает…

Однако сейчас Ксая здесь нет. Антон, принеся извинения, попросил возможности получасового звонка. У них очередной вопрос по «Мечте», что должно бы уже перестать быть для меня новостью, но все никак.

Эдвард не стал уходить далеко — я вижу его, сидя на своем месте, у дальнего края большой детской площадки. Стоя между двумя березами, он активно что-то обсуждает со своим главным механиком.

И, возможно, это даже к лучшему. Ему нужно немного времени, чтобы как-то рассортировать мысли и сделать определенные выводы, прийти в себя. И мне нужно время. Мне есть, что спросить у Дамира наедине.

— Как тебе коктейль?

Мальчик облизывает уголки губ, глянув на меня.

— Вкусно, большое спасибо.

Я начинаю понимать Эдварда. Каждая благодарность Дамира — и за малейшую мелочь в том числе — подрагивает болезненным огоньком где-то в сердце. Радостно иметь благодарных детей, правда, при условии, что они благодарны по своему выбору, а не из-за сотни лишений, какие пришлось перенести.

— Я тоже больше всего люблю ванильный.

— А они бывают разные?

Я вздыхаю, грустно малышу кивнув.

— В следующий раз мы с тобой выберем вместе, — обещаю ему. Эдвард угадал со вкусом, принеся нам угощение перед вынужденным разговором, несомненно, только вот Дамиру не столь принципиален вкус. Те вещи, что являются сами собой разумеющимися для большинства детей, для него — сюрпризы.

Я смотрю на Колокольчика с глазами цвета неба и не могу понять, никак, ни при каких обстоятельствах, как его мать могла… оставить такое чудо. И ладно бы просто «оставить». Она оставила его умирать… в неотапливаемой квартире, одного, без единого шанса. Она решила его судьбу сама и, я надеюсь, я молюсь об этом, и свою собственную тоже — в этой жизни и в той. Пусть горит в Аду.

Жизнь Дамира — маленькое чудо, яркое доказательство, что волшебство случается. Со смертью мамы я перестала истинно верить в Бога… но после знакомства с Ксаем… после встречи с Дамиром… я верю вновь. Иначе как объяснить все это?

Я ставлю свой коктейль на левую часть скамейки. Малыш, держа в руках пустой стаканчик, еще пытается словить себе что-то на донышке, среди тающих сгустков. Он со вздохом признает, что напиток закончился, и тоже отставляет стаканчик в сторону. А я, просительно протянув в его сторону руки, забираю замерзшие ладошки себе. Потираю их как вчера. Согреваю.

Колокольчик повлажневшими глазами смотрит мне прямо в душу. Впитывает в себя эти касания, факт их существования, концентрирует свои собственные эмоции. Он боится, что они кончатся, но больше он боится не ощутить все до конца. Ему это очень важно.

Я придвигаюсь к ребенку поближе, усаживая его совсем рядом с собой. С виду он не против.

— Дамир, можно я задам тебе вопрос?

Эдвард движется к противопожному краю площадки, к парковке. В автомобиле есть макбук, который ему, похоже, сейчас нужен. Очень вовремя. У меня зреет недлинный, но сложный разговор, какой давно пора было завести.

Кивок у малыша выходит вынужденным, но выбора у меня нет.

— Скажи мне, кто-нибудь, кроме меня, приходил к тебе в комнату разговаривать?

Мальчик опускает глаза. Слишком резко, чтобы списать на стеснение.

— Да…

Правда меня радует. Ни в коем случае не сомневаясь в искренности этого ребенка, видеть подтверждение своих ожиданий все же приятно. Приобнимаю малыша за талию, надеясь хоть немного, но расслабить.

— Можешь мне немного о них рассказать? Кто это?

Дамира мой интерес не впечатляет.

— Это две тети… они приходили ко мне пять раз.

Слова Анны Игоревны обретают плоть. Но, как и предполагала, новостью грядущего усыновления этими людьми Дамир не осчастливлен. Он не знает о нем, но наверняка догадывается. Он очень смышленный мальчик.

— Маурик, она сказала называть ее так, все время плачет, когда смотрит на меня, — бормочет ребенок, машинально приникнув к моему боку крепче. Я прикусываю губу, осознав, что это надежда на защиту. Язык нашего тела, язык глаз выдает не хуже, чем словесные подтверждения. Я хочу быть для Дамира каменной стеной, хочу, чтобы он не боялся, не прятался, когда сложно что-то сказать. Материнский инстинкт это или потребность защищать, но во мне уже все созрело. От одного взгляда на Колокольчика в это самое мгновение.

— Мария Родионовна, вторая тетя, она… бабушка. Она приносит мне много клубники…

Я хмурюсь. Дамир сказал мне о нелюбви к этой ягоде практически сразу же. Его визитеры не знают этого? Или знать не хотят?

Колокольчик, сжавшись в моих руках, подрагивает.

— Я не обижаю их, Белла… я не хочу, чтобы они плакали!..

— Ну конечно же нет, — уверенно киваю я. Поглаживая детскую спину, прошу маленького разрешения, — можно взять тебя на руки, Дамир?

Я не могу разговаривать с ним на такие темы, сохраняя дистанцию. Ему спокойнее, если чувствует меня, а мне спокойнее, потому что вижу его без сокрытий. Я намерена уговорить Эдварда на решение, какое изменит весь наш с ним мир, и не могу не интересоваться эмоциями этого ребенка. Анна Игоревна, как бы это надменно и ужасно не звучало, отдаст нам его по первой просьбе. Но я хочу знать, у кого мальчика отбираю.

Я удобно усаживаю малыша на своих коленях. Сидя вполоборота ко мне, со слегка унявшимся от объятий волнением, он помалкивает. Но зато хотя бы больше не дрожит.

— Почему тебя попросили называть эту тетю «Маурик», Дамир?

— Она сказала, так надо звать маму… Цовак ее так называл…

— Кто такой Цовак?

— Мальчик, которого больше нет. Она сказала, я буду как Цовак теперь…

«Они потеряли мальчика, похожего на него, Изабелла», — сказала мне Анна Игоревна. О боже.

Я накрываю ладонью затылок мальчика, поглаживая его волосы и одновременно борясь с жутчайшим желанием крепко прижать к себе. Никогда не отпускать. У Дамира срывается голос, когда он говорит об этих людях. Дамир дрожит.

— Белла…

Колокольчики опять на мне. Тысячный раз за сегодня и вчера, но все равно как первый. Это чувство неподвластно какому-либо выражению, кроме эмоционального. Малыш открывает во мне те грани, какие даже Ксай пока не отыскал.

— Белла, — повторяет ребенок, стремительно влажнеющими глазами цепляясь за мое лицо, словно сейчас отвернусь, — они такие… страшные!

— Я здесь, тише, милый, — успокаиваю его, в надежде, что мне под силу это сделать. Наклоняюсь поближе, притронувшись к бледной щечке. Она пока сухая, но это явно не надолго. От Дамира пахнет ванилью, бананами и детством. Самым светлым из человеческих воспоминаний и самым темным из его собственных. Опустошающее чувство — желать помочь и не быть уверенным, что это можно сделать. Я боюсь дать ему ложную надежду, я боюсь напугать его еще больше своими словами. Я никогда не умела общаться с детьми.

— Мария Родионовна рассказала мне, что я должен любить… вы тоже мне расскажете?

— Только ты можешь рассказать мне, что любишь, Дамир…

— Нет. Она сказала, я должен буду научиться любить шахматы и куриные котлетки… я очень не люблю куриные котлетки!

Я понимаю, куда он клонит. Сколько бы не хотелось такое признавать, понимаю. Это одна из стадий безумия после горчайшей утраты. С сыном и внуком этих женщин что-то случилось и Дамир, так похожий на него, может заполнить пустоту… только не собой. Только став им. Было время, я тоже пыталась соответствовать отцу и заставить себя любить то, за что могла ему понравится.

Но разве же справедливо этого мальчика, столь уникального, обрекать на новые страдания? Ему было мало?.. За свою коротенькую жизнь достаточно с лихвой. Я не могу позволить в который раз ранить его душу.

— Никто не может заставлять тебя, Дамир, — я делаю наши объятья максимально доверительными, пока говорю. Легонько целую макушку ребенка, — то, что тебе по вкусу, выбираешь только ты сам.

Мальчик тихонько всхлипывает.

— Тогда меня никогда не заберут. Петя говорит, так нужно будет сделать, чтобы понравиться…

— Но ты нравишься мне просто так, — вырывается у меня. Фраза слишком нужная, дабы замолчать ее. Дамир не заслуживает моего молчания.

Он тронуто, нерешительно приникает к моему плечу. Голубые глаза очень грустные, в них еще переливаются слезки.

— Я не хочу, чтобы они меня забирали… — он что есть мочи зажмуривается, закусив губу. Мука на детском личике встречается с быстро затухающей смелостью, какая побуждает его сказать, урвать это в последний момент, пока есть силы:

— Вот бы вы забрали меня!..

А потом Дамир сдается, крепко-накрепко обхватив меня руками и прижавшись к груди. Я не отдаляю его, скорее наоборот, но слегка поражена напором столь хрупкого мальчика. Поглаживаю его спинку, волосы, сжавшие мое платье пальчики. Я сама чуть не плачу. Больше всего на свете на эту его мольбу, иначе не назовешь, хочется ответить искренним «конечно». Я не думала бы ни минуты, я бы даже не пыталась… но я не могу. Если я скажу это и обману его, не прощу себе до конца жизни. Эдвард держит эмоции в узде, ничего не говорит мне, да и рановато еще… но приближающаяся среда, в которую я могу навсегда потерять Дамира, режет по живому.

Я — его мама. Слышите? Я!

Мотнув головой, я целую детский лобик. Мальчик, не пытаясь перебороть всхлипы, лишь дрожит сильнее.

— Ничего не бойся, солнышко. Все будет хорошо.

…Хотела бы я сама себе поверить.

* * *
Двое.

Во всем парке их сейчас только двое.

На скамейке у северного края детской площадки, которая своим размером равняется половине футбольного поля, они совершенно одни.

Только одиночество это никому не в тягость, ведь больше никто в такой момент и не нужен.

Полуденное солнце, прерванное ветвистой кроной высоких деревьев, из последних сил пробует дотянуться до идиллической картинки, стать ее частью. Однако все, что у него выходит — проскользить кратким лучом по каштановым прядям девушки и спуститься, точно один из ее локонов, на черные волосы ребенка. Мальчик немного щурится, прячась от назойливого гостя у своей защитницы на груди.

Он расположился на ее коленях, по-детски беззащитно овив руками за талию и шею. Он боится, что кто-то заставит его отпустить ее — я знаю, я помню, каково это. Первые месяцы, стоило лишь Эсми разорвать объятья, мир, казалось, рушился. Я по-настоящему плакал, не глядя на более-менее подросший возраст, когда это случалось. Эммет же и вовсе заходился в истерике, и мало было шансов успокоить его, кроме как снова прижать к себе. Естественно, это излечилось — мама обнимала нас так же часто, независимо от проходящих дней, всегда возвращалась, когда уходила, появлялась в спальне перед сном и присутствовала на завтраках и ужинах… мама любила нас, а мы любили ее. Со временем мы поверили, что она не растворится в прострастве и не оставит нас. Что это — не последние ее объятья.

Приостановившись у какого-то дерева, я смотрю на Изабеллу.

Она не похожа на Эсми внешне, но почти копия ее в отношении души. Раз за разом Бельчонок припоминает мне про мою жертвенность, но на деле куда большим ради меня пожертвовала она сама. Хамелеон на ее шее и обручальное кольцо, которого ждала так долго по моей незыблемой вине — яркие тому доказательства.

Я полюбил эту женщину всем сердцем, ощутив, что я ей важен. Она так умело расставила все точки над «i», разломав пополам мои теории и отрицания правды… она всегда была такой — проницательной, смелой и знающей, чего хочет. Ведомая, в нужный момент превращающаяся в ведущую, столь юная, но мудрая до боли, настоящая. Самая настоящая — Белла до сих пор не разгадана мной до конца.

Но сейчас, сегодня, в этом парке, я вижу своего Бельчонка с совершенно другой стороны. Стороны материнской.

Тогда, весной, возможно, я наблюдал зачатки ее отношения к детям, распускающуюся потребность быть для них самым главным человеком с принятием всего груза ответственности за это. Белла обожает Каролину и никто не станет этого отрицать, тем более малышка, с первого взгляда, первее нас всех, осознавшая разноплановую красоту этой девушки. Ее солнечность, доброту и заботу, способную согревать.

На дворе лето. И из росточка небезразличной нежности к ребенку в Изабелле расцвел ярким цветом материнский инстинкт. Дети стали не просто возможностью, а главным желанием, потребностью даже. Она прониклась к ним всей душой.

Белла всегда легко открывала душу тем, кто был ей важен. И этот мальчик, сидящий сейчас на ее руках, наверняка это ощущает. Он тянется к ней, буквально повторяя сцены из прошлого в моей голове. Он ей доверяет.

Это как картина эпохи Возрождения, как талантливые полотна Рафаэля и да Винчи, прославшившие материнство. В окружении пустоты аллеи, в солнечном свете и с таким взглядом, в котором сконцентрирована вся нежность мира, Белла выглядит как на иконе. Я готов ей молиться.

Дамир, приникнув к плечу Изабеллы, что-то тихонько ей расказывает. Нижняя губа его дрожит, на щеках заметны дорожки от слез — за столько лет я скорее ощущаю их, чем вижу. Детская боль — самая страшная. Детские слезы — самые мучительные. И когда существует хоть что-то, что может утешить, унять их… когда у детей есть кто-то, способный побыть рядом в самые тяжелые моменты… это бесконечно важно.

Как она его заметила? Как, среди стольких детей, она нашла его? Я бывал в этом приюте на протяжении трех лет с момента поступления сюда Дамира, я ведь наверняка видел его — и не один раз. Так почему же Изабелла в первую же встречу оказалась приметливее? Она описала мне это как чувство ударившей молнии… мгновенного контакта, который уже ничем не разобьешь. И оттого страшнее, ведь такую же трактовку я уже слышал. Меня усыновили по порыву подобного чувства.

Я очень опасаюсь, что Белла видит в этом ребенке не его самого. Признать чертову истину мне под силу — мы похожи. Но она, осознав, что вкусы, судьба, взгляды у него совсем другие… или сотвори он что-то, чего она не ожидает… выбери… не пожалеет ли? Не окажется по ту сторону собственных баррикад?

Изабелла — великолепная женщина и станет потрясающей матерью, в этом у меня нет ни единого сомнения. Но сейчас ли?.. Не выносив ребенка девять месяцев, не родив его, зная, что не ее он по крови… справится ли? В неполных двадцать лет?

Здесь не без трусости, верно. Моей собственной трусости. Потому что может статься так, что я не смогу помочь ей правильно… и мы обрушим жизнь этого ребенка к чертям. Он не заслуживает семьи, какая не сможет как следует о нем позаботиться.

Дамир удивительный мальчик, Бельчонок была права. Жаль лишь, что я для него недостаточно удивительный. Я не могу, как Белла, закрыть глаза на многие вещи. Хотя бы из-за собственного опыта…

Однако я здесь. Я вижу эту картину. И мне сложно размышлять здраво.

При виде Дамира я не испытал, как вышло у жены, фейверка эмоций или же какого-то ошеломляющего, пронзающего удара прямо в сердце. Он был скромным, красивым, маленьким мальчиком, каких я видел очень и очень много… да, его глаза, столь голубые, его волосы, ресницы… очень красивым, стоит признать, очень запоминающимся мальчиком. Но не более того.

И лишь вручив ему рыбку, я понял, что могло зацепить Беллу больше всего: не глядя на благодарную улыбку, сосредоточенность и выдержанность ребенка, в глазах его плескалось море боли. Покрытое туманами замалчивания, упрятаное утесами отрицания, но оттого не менее яркое. Целое неохватное темно-голубое печальное море за несчастных четыре года жизни.

В блинной, при упоминании этого сока, я увидел его еще раз. И мне захотелось, пусть простыми карандашами, но море это немного осушить. Добрый знак?..

Я боюсь дать Белле ложную надежду. Я боюсь дать эту надежду Дамиру, никому не представить, что испытывают дети, когда, пообещав увести, их оставляют в приюте. Я видел много примеров.

Что же мне делать?..

…Меня замечают.

Бельчонок, поправив вздернувшуюся кофточку Дамира, находит меня невдалеке. Смотрит и с непониманием, и с состраданием к ребенку. Ждет, чтобы я подошел, что-то прошептав мальчику. Он отрывается от ее плеча, оборачиваясь в нужную сторону. Тяжело сглатывает, прогоняя слезы. Белла заботливо утирает те, что он пропустил.

Я не желаю напугать Дамира, но он все равно побаивается меня. Когда я останавливаюсь возле скамейки, низко опускает взгляд, а лицо его бледнеет.

— С возвращением, — мягко приветствует Белла, скидывая в мусорку два пустых стаканчика из-под коктейлей и освобождая для меня место.

Дамир закусывает губу, наблюдая это.

— Можно мне в туалет?..

— Конечно, — тут же кивает моя жена, — только в комнату для мальчиков могут входить только мальчики, малыш. Давай-ка Эдвард отведет тебя?

Ловко выуживая из ситуации то, что ей нужно, Белла краешком губ мне улыбается. Хитрой улыбкой с элементами радости победы. Она пытается как-то нас сблизить.

Я не буду портить ее попытку.

Присаживаюсь, как того требует главное правило общения с детьми, перед Дамиром. По-прежнему сидящий на руках Беллы, он даже чуточку выше, чем обычно.

— Пойдем, Дамир. А на обратном пути можно купить еще по коктейлю. Тебе они понравились?

Мальчик слегка супится, пока не слишком готовый контролировать свои эмоции.

Я слышу, хоть и не планирует Белла этого, наклонившись к ушку Дамира, ее слова:

— Он очень хороший, малыш. Поверь мне.

Ее неизменная моя характеристика. Белла неисправима.

Но для мальчика ее слова весомы. Он, пусть и немного медленно, но покидает колени девушки. Аккуратно становится на плиточной дорожке рядом со мной. И сам, удивляя, протягивает мне руку. Довольно решительно.

Я с осторожностью заключаю его ладошку в свою — она слишком маленькая. И что-то в голубых глазах мальчика загорается. Неяркое, но вполне заметное.

— Я подожду вас здесь, — обещает Белла, как может стараясь ничего не разрушить. Отодвигается на самый край скамейки. Голос ее звучит взволновано. Ей так важен этот ребенок… ей он действительно важен.

Задавать темп я позволяю Дамиру. Он идет достаточно бодро, не отпуская моей руки, и смотрит прямо перед собой. Его еще красноватые глазки заливает привычная сосредоточенность. Этот мальчик мыслит взрослее, чем требуется для его лет. Но и выбора здесь особого у него не существовало — Белла рассказала мне его историю в блинной, пару фраз написав на салфетке.

— Какая твоя любимая пора года, Дамир?

Почему-то мальчик удивлен, что я с ним разговариваю. Не больше, чем когда мы встретились на парковке, но все еще с непривычностью. Он не может понять той грани, что уверенно стирали воспитатели детского дома, между мной настоящим и образом, посеянным пожертвованными деньгами. Мир определенно станет лучше, когда хоть кто-то поверит, что делать пожертвования можно из личных, искренних, благих побуждений. И перестанет так рьяно за все это благодарить.

— Лето… потому что тепло.

— И красиво, не правда ли?

— И есть фруктовые пироги, — дополняет ребенок. Посматривает на солнышко, освещающее всю дорожку оптимистичным цветом. — Вам тоже нравится лето?

— Я больше люблю весну, Дамир. Для меня она волшебная, как в сказке.

— У вас каждый день должна быть сказка… Белла — ваша сказка…

Его неожиданные расуждения вызывают у меня улыбку. Только не снисходительную, а согласную. Дамир зрит в корень.

— Ты прав. Она ко мне очень добра.

— И ко мне…

Малыш отводит взгляд, будто обдумывая, что собирается сказать дальше. Чересчур внимательно глядит на изумрудную траву, уводящую дальше в парк, к прудику.

— Почему вы со мной?

Детский голос вздрагивает и это невозможно не заметить. Я машинально крепче пожимаю его ладошку.

— Почему я с тобой иду?

— Почему вы ко мне пришли? — поправляет ребенок, со всей честностью огромных голубых глаз заглянув в мои. Его губы, щеки — все побледнело. Он перебарывает себя, спрашивая это, но не может не спросить. На последней грани храбрости, в небольшом отдалении от новых слез, Дамиру это важно. Чересчур. Он даже ладонь у меня выдергивает. — Вы всегда играете со всеми вместе, или слушаете всех вместе… вы никогда не берете никого гулять одного… и никогда не обещаете кого-то забрать из приюта… почему вы выбрали меня? Вы ведь никого не усыновите, Анна Игоревна так кому-то говорила, я слышал!

Он напоминает неутешительную правду. Абсолютно логичную, истинную, выверенную. Ту, что правильна, ту, что я привык слышать. Но почему же от него она звучит так… страдальчески? Эта мысль словно бы не дает ему спать.

— Я хотел узнать тебя, Дамир.

— Зачем?.. — он снова едва не плачет. Уже глотает подступающие всхлипы, — потому что вы с Беллой?

— И поэтому тоже, да…

Моя растерянность будто дает ему какой-то ответ на вопрос. Я замечаю странную вещь: у меня плохо получается полноценно контролировать себя рядом с этим мальчиком. Не это ли заметила Белла? Не это ли та составляющая, что нужна, дабы проникнуться к нему?

Белла так смотрела на него… я не знаю, будет ли она смотреть так на кого-то еще.

Дамир как-то слишком глубоко вздыхает. Совсем не как ребенок.

— Я знаю, что больше никогда ее не увижу, — убежденно произносит он, возвращая свою ладонь в мою — без пререканий, без просьб. Как само собой разумеющееся действие. — Но она все равно будет моей сказкой. Всегда.

Я хмурюсь, не в состоянии этого скрыть. Я просто заново беру его за руку. В который раз ребенок ставит меня в тупик своими фразами.

— Нам нужно найти туалет, Дамир.

В небольшом домике, разделенном на две равных части, мы заходим в левую дверь с рисунком мужчины. Пропускающая, выглянув из своего окошка, довольно строго спрашивает:

— Сколько сыну лет?

Суть ее вопроса, пронзившего быстрее, чем дошедшего до сознания, я понимаю лишь после несмелого ответа Дамира.

— Четыре…

Нужно брать себя в руки.

Помощь мальчику не требуется. Он сам находит свободную кабинку, закрывает дверцу. А потом открывает ее и моет руки, умело включив воду.

Только не его умение окончательно приковывает мое внимание к ребенку, а выправившаяся из-под кофты, судя по всему, цепочка. Тоненькая, серебрянная, из витиеватых петель. И на ней предмет, какой мне суждено было узнавать уже трижды — и столько же раз в жизни видеть. Старый серебряный крестик.

Дамир побаивается, когда я подхожу к нему слишком близко. И супится, когда я присаживаюсь рядом.

— Можно мне посмотреть?

Неверие разрастается внутри дремучим лесом. Я знаю, что это невозможно, это во всей Вселенной невозможно, не бывает таких совпадений. Но не проверить тоже нельзя. Нужно убедиться. Нужно, потому что… это, пусть и невероятно такое, правда может быть он.

Я осторожно приподнимаю крестик с груди ребенка. Его четыре края, выкованные вручную, не такие ровные, как у современных прототипов. Серебро чуть потускнело, выемка посередине подкрашена белым.

— Он мой…

— Конечно же, — уверяю малыша, смотрящего на меня исподлобья, — не беспокойся.

В пальцах переворачиваю крестик обратной стороной. Момент истины.

Дамир, завидев выражение моего лица, хочет отступить на шаг назад. Испуганно оглядывается по сторонам.

— Мамин… — дрожащими губами бормочет, будто я намерен сорвать цепочку с его шеи. Еще одним метким попаданием по прошлому воскрешает миллион воспоминаний.

— Очень красивый.

— Я не хочу… я не буду его снимать!..

— Дамир…

— Пожалуйста! — вздрогнув всем телом, истинно умоляет он. Слезы, ничем не удерживаемые, текут по щекам. Дамир плачет.

У меня на такое нет ни вариантов, ни сил. Я не имею права поступить иначе.

— Иди ко мне, — шепотом зову его, здесь, посреди безлюдного туалета, привлекая к себе. Крепко обнимаю. Я надеюсь, что видит мое обещание не касаться крестика. Я надеюсь, что понимает, что я ему не наврежу. Мне плохо от мысли, что может сомневаться. Я всю жизнь хочу детей защищать.

Дамир сперва не доверяет искренности моего порыва, дрожит и даже чуть-чуть вырывается, но стоит пробежать половине минуты… и он, уже не удержавшись, плачет горше.

— Никто тебя не тронет и ничего не заберет, я клянусь, малыш.

Мальчик крепко утыкается лицом в мое плечо. С безнадежностью.

Я знаю эти жесты. Я их все так хорошо знаю…

— Он мамин… пожалуйста…

— Мамин, ну конечно же.

И вправду ведь так. Моя биологическая мать, моя μητέρα, надела мне его в примерно том же возрасте. Отец сам выковал его в мастерской деда. Для нее и для меня. Как для самых главных людей в его жизни, и истину эту не меняла ни бедность, ни их отношения. Родители всегда мирились, сколько я себя помню. Они любили друг друга, пусть и не так совершенно, как любили Эсми с Карлайлом… и как Белла любит меня.

На задней поверхности крестика Дамира — моего крестика, проданного Диаболосом вместе с остальными вещами псле смерти мамы — нестертая надпись, выгравированная там много лет назад. «Τρεις καρδιές είναι ένα».[65]

Каким образом этот крестик оказался в России? У Дамира? Здесь и сейчас?.. Я не знаю. И вряд ли я смогу это узнать. Но подробности не так уж важны. Удивительно, что он здесь.

— Не плачь, — прошу мальчика, с улыбкой поглаживая его спинку. Мне вдруг становится удивительно тепло, когда он меня искренне обнимает. Я знаю, что смогу его защитить, а ситуации из прошлого не дать повториться. Он до боли на меня похож, Белла права. — Это того не стоит, Дамир. Я здесь.

* * *
Эдвард сдерживает свое обещания купить Дамиру любые цветные карандаши по его выбору. Мальчик робко указывает на двенадцать цветов, стоящие на верхней полке, однако Ксай предлагает ему все тридцать шесть, поднимая их с нижней. В комплекте идет толстый альбом для рисования с забавными жирафами и незаменимая для художника точилка, какая затачивает карандаши сама, если покрутить лапку медвежонка, в виде которого она сделана.

Дамир светится, ни капли не скрывая своего настроения, и все продолжает шептать «спасибо», крепко прижимая подарки к себе. После парка он стал тише и незаметнее, зато чувства его определенно перешли на новый уровень. Теперь мне не сложно прочитать все по его лицу.

Впрочем, так просто магазин «Все для творчества» нас не отпускает. В его левом углу, на гостеприимно раскинутых красных подушках напротив маленьких мольбертов, детский мастер-класс. Юные творцы изображают прототипы своих будущих шедевров, пока умиляющаяся кучка родителей пьет кофе в некотором отдалении, наблюдая, но не мешая.

Я подталкиваю нерешительного мальчика к свободному мольберту. Заправленный на нем чистый лист и россыпь кисточек возле девяти цветов гуаши в плотных баночках притягивают взгляд ребенка почти мгновенно. Ему есть, что рассказать на бумаге.

А нам с Эдвардом — друг другу.

Алексайо выбирает для нас кожаный серебристый диванчик в переднем ряду, но у стены, что смыкает присутствие других родителей в ином полукруге, нас оставляя в недосягаемости вспышек их камер и негромких обсуждений нарисованного ребенком. От кофе мы оба отказываемся.

Я искренне не знаю, как начать. День клонится к вечеру, у нас остался всего один ужин, возможно, последний, перед тем как завести Дамира обратно в детский дом… а то, что думает о нем Ксай, я все еще не знаю. Я не могу подправить положение и до ужаса боюсь, что потом может быть поздно. Не представляю, как смогу отвернуться и уйти от мальчика, едва Анна Игоревна встретит его на пороге приюта. Отгоняю эти мысли весь день, но они все равно настигают.

— Не мучай себя.

Негромкий голос Эдварда, как оказывается, поглядывающего на меня приметливым взглядом, звучит с ощутимой просьбой.

Я оборачиваюсь к нему, не стирая с лица тревожного выражения. Все равно он уже давно заметил.

— Я знаю, что ты хочешь спросить, — произносит Алексайо, с проскользнувшей ухмылкой человека, понимающего о тебе все, пригладив мои волосы. Грустно.

Я смотрю в аметисты и вокруг теряется обстановка торгового центра, переговаривающихся родителей и их рисующих детей, какие то и дело роняют стаканчики с водой на застеленный клеенкой пол. Всю жизнь для меня был важен лишь один мужчина. Сейчас их потихоньку становится двое…

— И что бы ты ответил?..

— Что он очень добрый мальчик.

Я нервозно откидываю волосы с плеча. Жалею, что не заплела их.

— Это такая общая фраза…

— Конкретика — это не так просто.

— Но без нее мне тебя не понять, — с каплей отчаянья заявляю, обреченно качая головой, — ты ведь знаешь мою точку зрения.

— Я даже ее вижу, — Уникальный, повернувшись ко мне всем телом, очень нежно убирает прядку мне за ухо, не забыв коснуться щеки. Его пальцы бархатные сегодня, как и голос, подернувшийся пеленой грусти, — Белла, я готов подарить тебе все, что угодно. И я бы согласился на что угодно, просто потому, что этого захотелось тебе. Но ребенок — это не то, с чем можно шутить.

Я жмурюсь.

— Мне не быть хорошей матерью в двадцать лет?

— Мне не быть так просто хорошим отцом, — вздыхает Ксай. Оглядывается на Дамира, с задумчивым выражением лица выбирающего тему своего рисунка. — Нужно будет очень постараться, чтобы стать им.

Я, уже почти готовая к слезам, хмурюсь. Очень боюсь ошибиться в услышанном.

— То есть?..

— Если мы усыновим его, теоретически пока, опыта у тебя явно будет больше. Я вижу, что ты понимаешь его без слов.

Подобравшись к ладони мужа, забираю ее себе. Обеими руками обвиваю, не собираясь отпускать, и глажу его пальцы. Обручальное кольцо не холодит кожу от их тепла.

— Алексайо…

— У него мой крестик, Бельчонок, — несколько рассеянно говорит Ксай. С примерно тем же лицом, когда они с мальчиком вернулись из уборной, зайдя за новой порцией молочных коктейлей. Он недоумевает тому, о чем я впервые слышу. — Если это не знак, то я уже и не знаю тогда…

— Какой крестик?

— Мама подарила мне на Рождество, еще на Сими. Дед продал его за семьдесят пять евро.

Мое изумление, почему-то, Ксая совершенно не шокирует.

— Он у него?!

— Мир тесен, — пожимает плечами муж. Тихо хмыкнув, обвивает меня за талию, усаживая совсем рядом с собой. Целомудренно, но красноречиво. Эдвард так умеет. — В парке я его увидел. Дамир молил не отбирать, потому что он «мамин».

— Ты просил так же…

Эдвард серьезно кивает, потирая мое плечо.

— Ты была права, он на меня похож. Только ты не предупреждала, насколько, моя радость.

Мое сердце бьется где-то в горле, отчего голос звучит довольно глухо.

— Я знала, что ты сам увидишь…

— В таком случае, ты еще проницательнее, чем я думал.

Мне не верится. Эдвард говорит мне, здесь, на этом диванчике в торговом центре, такие вещи, а я не могу заставить себя перестать сомневаться. Все кажется чересчур реальным сном, пробуждение от которого сулит немалые муки. Если Дамир приснился мне… если взаимодействие Эдварда с Дамиром приснилось мне… то что же тогда происходит? Нет. Это было бы слишком жестоко. Нет.

Ксай приникает к моему уху, легонько поцеловав мочку. Моя прядка завешивает нас от окружающих людей, пусть и формально, а все же ясно.

— Я не стану обманывать тебя, Бельчонок, я не люблю его. Но я убежден, что ты меня научишь. Он заслуживает любви.

Не совсем готовая к такому развитию событий, я нахожу логичным промолчать.

— Любишь, не спорь, — не давая мне сказать и слова, трезвым шепотом уверяет Алексайо, — это видно лучше, чем ты думаешь.

— Опровергнуть не могу… но и подтвердить тоже.

— Со временем подтверждения не понадобятся, — Эдвард целует мой висок, усмехнувшись, — поразительно, как у тебя получается влюбляться с первого взгляда.

— Я просто вижу ваши души — они прекрасны.

Эдвард, не изменяя себе, смущенно фыркает. Но опровергать, что уже новость, не намерен.

Он готов пойти на этот шаг. У меня внутри все дрожит и искрится, при мысли, что невероятное потихоньку становится реальностью. По тонкому-тонкому весеннему льду мы ступаем на середину глубочайшего озера. И, как бы ни была велика моя эйфория по поводу слов Ксая, его вида, его взгляда на Дамира, я знаю, что это еще не конец. Последний бой — он трудный самый, так здесь говорят. Подтвержденная истина.

— Мне нужно еще кое-что сказать тебе, Эдвард… — ведь если не скажу, все уже никогда не станет как нужно. Найдутся, кто скажет. Несомненно и очень скоро.

— Секунду, малыш, — просит Алексайо, отвлекаясь на зов ведущего мероприятия. Он и волонтеры, занимающиеся с детьми, просят родителей прийти на помощь — папам в мужскую команду мальчиков, а мамам — в женскую команду девочек. И провести рисовальный бой.

Я осекаюсь на полуслове, отыскав глазами Дамира. Закусив губу (один из его ярких жестов, теперь знаю), он стоит в стороне, сжав пальцами кисточку. Старательно избегает на нас смотреть.

— Пожелаешь нам удачи? — хитро улыбнувшись мне, Алексайо вдруг резво поднимается с диванчика. Без капли сомнений.

Я даже дыханию затаиваю.

— Еще бы…

— Спасибо, Бельчонок, — добродушно отзывается муж. И уверенно идет к Дамиру, кажется, тоже ничего не понимающему. У нас с мальчиком похожие в эту секунду взгляды.

Но вот Эдвард присаживается перед мольбертом, где волонтеры уже меняют листы на чистые, вот берет в руки кисть. Зачарованно наблюдащий за ним, Колокольчик едва держит свою собственную. И снова в точку: когда-то на его месте точно так же стояла я. Рядом с белыми тарелками, какие стоило разукрасить в гжель.

Команды почти сформированы. Удивительно, но выходит практически ровное количество конкурсантов. Их задача — нарисовать счастье. Нечто общее, что видят и родители, и дети.

Эдвард что-то шепчет Дамиру на ухо, сухой кистью показывая идею на мольберте. Мальчик, еще робея, но уже начиная сдавленно улыбаться, согласно кивает. Взаимопонимание достигнуто.

Мне опять выпадает удивительная возможность смотреть на них вдвоем. Второй раз за этот день, по сути, первый настоящий для них обоих. И я ощущаю, не говоря уже о том, что зрительно представляю недавние слова Ксая, я… люблю. Невозможно полюбить за день, за два, да даже за месяц… но чтобы покориться Эдвардом, мне хватило крайне малого количества времени. Почему же Дамиру не стать таким же исключением из правил? Ведь это чистой воды магия, что мы встретились.

Однажды правда так будет? Всегда? Эдвард и его мальчик… его мальчики, если на то будет чья-то высшая воля. Или Эдвард и его мальчик и девочка… я согласна на все возможные варианты, потому что за столько лет Алексайо заслужил, сполна и до конца, свое счастье, какое сейчас рисует. Символично, что с Дамиром?

Я сижу и смотрю на них, впитывая малейшие подробности — переговоров, взглядов, прикосновений. В середине работы Ксай направляет руку малыша по верной траектории, искренне хваля его за успешный контур.

Когда-то и я порисую вместе с ними.

…Время заканчивается. Ведущий, переворачивая песочные часы, просит внимания всех художников. Сейчас жюри из нас, зрителей, оценит работы и назовет самую лучшую. Он просит хлопать тем рисункам, что явнее всего характеризуют счастье.

Начинают мелькать бумаги — замки, принцессы, материнско-дочерние отношения, цветочки и греющие душу пейзажи, яркие радуги и шумящие дубравы со зверятами, встречаются даже сердца, куда же без них. Публика благодарная, а потому каждый из рисунков встречает аплодисментами. Но все же один из них, заключительный, производит фурор.

На белом фоне рисовального листка, четко посередине, оставляя на нем крошечную графитовую тень, сидит слоненок. Он серый, довольно упитанный, с роскошными розовыми ушками и глазами, в которых отражается царящая на его лице улыбка. Но интереснее всего то, что держит слоненок в хоботе. Потому что как только я смотрю на это, понимаю, что есть счастье на самом деле — три шарика. Самый большой — фиолетовый, чуть поменьше — розовый, и самый маленький, самый милый — голубой. Голубее всех рек мира.

Счастье, это когда их трое.

Я аплодирую Эдварду и Дамиру стоя. Я улыбаюсь и моя улыбка вызывает на лицах их обоих щемящий душу восторг.

Рисунок идеален, потому что они создали его вместе. Рисунок лучший, как определяет и весь зал, потому что максимально оригинален… а я знаю, что еще и максимально правдив.

— Ух ты! — я притягиваю к себе покрасневшего от неожиданной победы Дамира, взъерошив его черные волосы, — у вас получилась необыкновенная красота!

Эдвард, держа врученную ведущим награду — подарочный сертификат на пять любых художественных товаров в окаймлении из пачки киндер-шоколада — согласно кивает.

— Счастье.

Это слово, когда тридцать минут спустя мальчик ненадолго возвращается к мольберту, а мы ждем его у конца игровой зоны, подталкивает меня к откровению. Счастья не будет — ничего не будет — если промолчу. Либо сейчас, либо никогда.

Подспудно надеюсь, что приподнятое настроение Ксая после такой маленькой, но такой желанной победы мне поможет. Он почти светится. Он не сможет… погасить это в себе. Не теперь.

— Я не сказала тебе одну вещь, — по-деловому быстро, но четко и ясно произношу я. Привлекаю к себе все внимание мужа.

Краем глаза следящий за Дамиром, он практически никак не реагирует. В идеальном расположении духа и со светлыми, добрыми глазами, откуда не может выгнать улыбки, не понимает смысла этих слов сейчас.

— Пожалуйста, прежде чем делать выводы, дослушай до конца.

Вот теперь Эдвард чуточку хмурится. Его улыбка вздрагивает.

— Все в порядке, Белла?..

— Почти, — я сама же себе пытаюсь придать смелости, он поймет, я уверена… теперь он должен меня понять, — вчера Анна Игоревна сказала мне, что у Дамира есть потенциальный усыновитель.

Алексайо оставляет ребенка в покое. По лицу его проходит судорога, а аметисты, загоревшись, целиком на мне. У их радужки черный огонек…

Эдварда как в холодную воду окунают. И я понимаю его. Я сама ощутила то же самое.

— Ксай, это две женщины, которые потеряли ребенка, — кладу руку на его плечо, концентрируя все внимание на словах, какие прозвучат дальше, а не на первой фразе, — я говорила сегодня с Дамиром, он их боится. Они пытаются сделать из него того мальчика, какого лишились, а он… он не может им противостоять. Он опасается, что тогда никогда его никто не заберет из приюта!

Ксай с убитой, горькой усмешкой прикрывает глаза. На секунду, а мне понятно. Я ни разу не ошибалась с эмоциями на его лице. Последнее время скрывать их ему все труднее, а то и вовсе невозможно.

Черты Алексайо каменеют, затягиваясь тучами. В глазах зияет пустота, какая остается, как из-под ног выбивают землю. В своем же собственном омуте Эдвард и тонет. По своей воле.

— Ксай, пожалуйста, пойми меня правильно!

— Я понимаю, — мрачно соглашается он. Аметисты совсем темные. — Я понимаю, что ты правильно сделала, сказав это сейчас — пока не стало слишком поздно.

— Эдвард, ты слышал меня? Он не хочет к ним!

Тяжелый вздох.

— Я слышал. А теперь услышь меня ты, Изабелла — ужин будет лишним. Нам нужно немедленно вернуть мальчика в детский дом.

* * *
В салоне BMW царит неподъемная тишина. Мрачная, жестокая, она причиняет больше боли, чем самые громкие крики — в криках хотя бы есть возможность выражать эмоции. Здесь же они, накапливаясь истинным ядом, концентрируются в салоне. Добавляют еще больше жара июльскому вечеру на шоссе, вставшем в беспросветной пробке. В магнитоле Ксая ведущие рассуждают о том, что дорогу перекрыла крупная авария с грузовиками.

Эдвард ожидает возможности проехать так же терпеливо, как делает в своей жизни все. Он не постукивает пальцами по подлокотнику или рулю, за чем всегда замечала себя я, не листает радио-каналы в поисках хорошей песни, способной скоротать время, не достает даже смартфон. Он просто смотрит прямо перед собой, на пепельно-серый асфальт, четыре густых ряда машин и проблески стоп-сигналов, когда пробка сдвигается на несчастных пару сантиметров.

Эти сигналы загораются и потухают — как одни глаза, с какими мне пришлось попрощаться не больше сорока минут назад.

…Дамир удивился, что мы возвращаемся раньше срока, но сперва не понял… Эдвард совместным рисованием заразил его надеждой, какую так боялась дать я, и какое-то время на плаву ребенка она держала. Он даже пытался что-то рассказать нам со своего специального кресла, вертя в руках рыбку Немо, и я даже слушала, выдавливая улыбку.

Только вот строгое молчаниеЭдварда все раставило по своим местам. Как часто и бывает.

Дамир затих, осознав, что происходит. Он очень смело, не глядя на побледневшую тотчас кожу, посмотрел мне прямо в глаза.

— Спасибо, что вы были ко мне добры.

И больше до самого детского дома я ничего не услышала. Судя по выражению его лица — и мне хотелось рвать на себе волосы от такого его выражения — в глубине души мальчик рассматривал такой вариант развития событий. И его вера в худшее оправдалась.

Эдвард пошел до крыльца с нами. Разговор с Анной Игоревной теперь стал его приоритетной темой, а потому иначе быть просто не могло.

Я протянула Дамиру руку — и он взялся. Влажные колокольчики проводили меня грустным, но понимающим взглядом. Дамир не молил и не просил. Он просто делал то, что от него требуется. Тихо и без лишних слов.

Анна Игоревна улыбнулась нам на пороге. Погладила по голове Дамира, крепко сжимающего в небольшом пакетике свои подарки юного художника и рыбку-талисман.

— Попрощайся с Эдвардом Карлайловичем и Изабеллой, мой милый.

«Попрощайся» резануло тупым лезвием мой слух. Малыш не плакал, а мне вдруг захотелось — и нестерпимо, стоило лишь приметить убежденность на лице Эдварда. Его имеющиеся факты совершенно не устраивали.

— До свидания, — пробормотал Дамир. Подняв на меня глаза, посмотрев так пронзительно и нежно, закусил губу. Резко и кратко, точно как вчера, прижался к талии. Я даже не успела накрыть его спину руками. Он остранился сам — как взрослый.

— До свидания, малыш…

К Эдварду он обернулся так же быстро, но на него смотрел на две секунды меньше. Только лишь чтобы успеть сказать:

— Спасибо, Эдвард Карлайлович.

А потом нянечка, позванная заведующей, забрала мальчика на ужин. Он на нас не обернулся.

— Благодарю за доверие, Анна Игоревна, — соблюдя правила вежливости, произнесла я, прекрасно зная, что поскорее надо отсюда убираться. Второго раза так просто мне не вынести.

— Не за что, Изабелла… Эдвард, — переводя взгляд с меня на мужа, она чуть нахмурилась, — пройдемте в мой кабинет? Нужно обсудить детали, если вы намерены…

— Да, конечно, — голос у мужчины звучал слишком сухо.

— Я подожду в машине, — уважительно сообщила я мужу, забирая у него из рук ключи, а потом взглянув на заведующую, — до свидания.

Пытаться остановить меня никто не стал. Похоже, поняла и Анна Игоревна…

— Зачем ты это делаешь? — с нажимом зовет Алексайо.

Я моргаю и снова оказываюсь здесь, в белом автомобиле Эдварда, посреди Дмитровского шоссе. Все остальное видится как в дымке.

— Что?..

— Вид, что тебя это не тревожит, — аметисты, почти стеклянные, на мне. Они уже не такие пустые, как прежде, в них пробиваются ростки сокрытых ощущений.

— Что именно, Эдвард? — устало переспрашиваю я.

— Его судьба, — как отрезает мистер Каллен.

Я горько усмехаюсь. Так горько, что скрипит на зубах.

— Меня не тревожит?

Пробка стоит мертвым колом. Эдвард, наблюдая за ней с таким видом, словно мы на огромной скорости несемся к Целеево, на меня принципиально не смотрит.

— Эти люди его любят.

У меня предательски дрожат губы — недопустимое состояние сейчас. Я не хочу разрыдаться перед Эдвардом, только не теперь. Он и так видел, что я плакала, когда вернулся от заведующей. Хватит.

— Я любила бы его больше.

Пальцы Ксая медленно, но верно удушающе сжимают кожаную обивку руля.

— Ты его знала всего двое суток, а они — несколько месяцев.

— Я знала его всю жизнь, Ксай. И ты тоже.

Он шумно сглатывает, от меня не укрывается. Он выдыхает, контролируя тембр голоса. Подчистую.

— Минутные выдумки не пойдут никому на пользу. Это правильно, что он будет с теми, кто действительно его хочет.

Я мучительно борюсь с желанием обхватить себя руками. Боль давит на грудь, шею и голову со страшной силой. Я почти готова ей сдаться.

— В парке он плакал, говоря о них. Он их боится.

— Дети боятся всегда, Белла. Особенно неизвестности.

— Построить счастливое детство на страхе невозможно. Меня он не боялся.

— Еще как.

— Он опасался, — проглатываю горькую слюну я, — он был нерешительным… но он не боялся. Я знаю, что такое страх, Эдвард. Я в нем выросла.

Мой муж насилу делает глубокий вдох.

— Ключевое здесь — ты выросла. И ты знаешь, что есть правила.

— Соблюдай я правила, никогда бы не стала твоей женой.

Правда режет глаза. Нам обоим.

Пробка сдвигается на полметра. Машины незаметно смещаются по полосам — так же незаметно, ускользающе почти, как моя мечта, едва не ставшая явью.

— Белла, я говорил с Анной, — утомленно, будто в миллионный раз, хотя слышу это впервые, произносит Ксай. Потирает пальцами переносицу, — эти женщины имеют достойное образование, хорошую работу, обеспеченную жизнь. Они готовы воспитать его как своего сына.

— Они готовы воспитать своего сына в нем… как же ты не видишь этого, Эдвард?

Его слепота, такая убийственная, кромсает меня изнутри. Ксай замечал малейшие детали со времени первой нашей встречи, всегда читал между строк, видел подноготную, не упускал подробностей. А теперь он словно бы намеренно закрывает глаза или же отворачивается. Сейчас, когда мне так нужен его трезвый взгляд. Они с Дамиром же прониклись друг к другу… ну разве нет?! Тогда у меня вместо глаз камни…

— Я не стану забирать ребенка у тех, кто его желает. Я бы не пережил, сделай так со мной.

— Я тоже…

Эдвард оставляет пробку в покое. Выгоревшие аметисты — на мне. Он плотно, как только может, сжимает губы. И тихо дышит.

Я отворачиваюсь к боковому стеклу. Смаргиваю слезы.

— Некоторые вещи предопределены, Белла. Мне очень жаль.

— Мы сами меняем свои судьбы, Алексайо. Тебе как никому это известно.

Мужчина глядит на меня пьяным взглядом. Темные ресницы чернее ночи, а кожа бледная. Я уже почти смирилась с этой его бледностью — сама не краше.

— Ненавидишь меня? — с чувством зовет он.

Я даже не реагирую. Только головой качаю.

— Нет.

— Врешь мне.

— Нет, — так же ровно, спокойно повторяю. Слезы отступают восвояси. — Ты смысл моей жизни, ты знаешь.

— Бесмысленный смысл?

— Нет, — усмехаюсь я. Режуще. — Просто я удивлена, насколько часты повторения — ты отказался от себя, потом от жизни, затем — от меня. А сегодня ты отказался от Дамира… закономерность, да?

Страшные слова. Я знаю, что они страшные, я отдаю себе отчет. Потому и я тоже страшная. Страшно жестокая. Ведь наотмашь ударить проще всего — особенно Ксая. Особенно вот такими умозаключениями.

Он оборачивается ко мне всем телом. Солнце, прорывающееся сквозь облака, освещает только левую сторону его лица. Правая безжизненна.

— Если бы ты только могла поверить, насколько я раскаиваюсь, что оставил тебя тогда, — горячим шепотом, живым и резким, произносит мужчина. На одну-единую секунду зажмуривается, — и насколько сильно я люблю тебя, чтобы попытаться загладить свою вину.

— Ты отбыл не одно наказание. Еще одно будет лишним. Прости, что я сказала это, Ксай.

— Изабелла, я не могу… — он смотрит на меня побитым взглядом. Просящим его понять, — это… не в моих силах.

— Не в твоей сущности, — поправляю, легонько накрыв пальцами его руку, — ты просто не можешь сделать кого-то несчастным, Эдвард. Я знаю.

— Я сделал тебя?

— Не стоит так говорить.

Он глубоко вздыхает, устало кладя руки на руль. Вид почти мученика.

— Почему ты не остановила меня тогда? Не кричала, не угрожала мне? Если этот ребенок был до такой степени тебе важен, чтобы наплевать на чувства других, сломать их жизни?

Я снова хмыкаю. Этот звук глубочайшими морщинами залегает в чертах Алексайо.

Это казалось легко — перешагнуть через себя. Довериться Эдварду, принять его решение, отпустить надежду. Мое состояние покоя — на грани с депрессивным отказом от любых действий — помогало. Глупо, но правда. Я должна была бороться, Ксай был прав. Я должна была впиться в эту идею и не отпускать ее, заставить его поверить, принять, выбрать… но какой тогда во всем смысл? Я лелеяла надежду, что Эдвард проникнется к Дамиру. Мне казалось, он и проникся. Но то, как резко отказал… как резко изменил весь план и все отношение…

Я знаю Ксая. Я знаю, что он смог бы, потом, наверное, принять этого мальчика… возможно — даже полюбить. Только не той любовью. Нельзя заставить любить. Я понимаю. И я не хочу больше никогда на свете к чему-то Эдварда принуждать.

Дамир был моим помешательством — исключительно моим. Таковым он и останется. Кусочек моего сердца принадлежит ему безраздельно и безвозвратно.

Может быть, Эдвард прав, эти люди сделают его счастливым? Уж точно больше, чем мы, кто будет играть каждый божий день… уж точно…

Я сдалась. Я абсолютная трусиха. Я недостойна Колокольчика.

Он и сам, наверняка, это уже понял…

— Это был выбор между тобой и Дамиром, — смело и спокойно объясняю я, — и я свой сделала, Эдвард.

Ксай запрокидывает голову, закрывая глаза. На всем его лице глубокая скорбь. И мне еще больнее сейчас ее видеть.

— Не стоит, милый, — я осторожно, как во сне, касаюсь его щеки. Дорожка по ней выходит не ровной, — все в порядке. Я всегда тебя выбирала.

Сзади нам сигналят. Пробка двинулась.

* * *
В детскую их входит трое.

Олег, которому десять, Наким, которому двенадцать, и самый старший — Дима — ему вчера исполнилось тринадцать лет.

Они входят тихо и незаметно, словно привидения. Тенями вырастают вокруг его кровати.

С усмешкой смотрят на мокрую от слез наволочку и с завистью — на рыбку Немо, которую Дамир сжимает пальцами, изредка всхлипывая — он оплакивает потерю лучшего, что было в его жизни.

Мальчик лежит под своим тонким одеялком, а потому они все выше. И смотрят так же — сверху.

— Дамирка, — процеживает сквозь зубы, четко выговаривая его имя, Наким. Брови у него супятся, даже в темноте заметно. — Так вот ты какой.

Малыш поджимает губы, подползая на постели поближе к стенке. Спасает то, что она в самом конце — есть куда спрятаться. Но вот бежать некуда. Хоть и не знает Дамир, важно ли ему теперь куда-нибудь бежать…

— Любимчик Эдварда Карлайловича, — мрачным шепотом, дабы не разбудить других детей, шипит Олег. Грубо толкает его в плечо. Дамир морщится.

— Попался, гаденыш, — злорадно констатирует факт Дима. Другие мальчишки расступаются, пропуская его вперед. У Димы очень злые глаза. — Теперь ты наш.

* * *
Звезды, мерцая тысячей и тысячей огоньков, далеко в небе. Их остроугольные верхушки, чем-то напоминающие снежинки, выглядят холодными. Они такие же белоснежные, как и простыни нашей постели. И так же далеко друг от друга в темноте ночи, как мы с Ксаем.

Это было сто тысяч лет назад — когда вот так вот мы лежали в общей кровати. С тех пор, обретя долгожданную близость, никогда не думали снова оказаться по разные стороны баррикад. И, хоть никто «Афинскую спальню» не покинул, все равно не сложно ощутить напряжение. Им здесь пронизано все — мы не говорили с самого приезда домой.

Молча и тихо, как того требует ночь, мы оба рассматриваем потолок. Натяжной и фиолетовый, он, ставший символом этой комнаты, мне будто не знаком. Еще вчера, укладываясь здесь, я лелеяла одну надежду… сегодня практически с ней попрощалась.

Удивительно, как сильно способно все измениться за один-единственный день.

Я слышу дыхание Эдварда — ровное и чуть более заметное, нежели прежде. Он лежит не в самой удобной позе, еще и не накинув простынки на тело. В серой пижаме с синей полосой на груди мучительно напоминает мне наше прошлое. Как я боялась этой полосы касаться, как, наконец, коснулась, и что было потом.

В эту звездную ночь оживают миллионы воспоминаний всех мастей. Мое дело — лишь выбрать, какие действительно хочу вспомнить.

— Так ведь не будет всегда?

Алексайо поворачивает голову в мою сторону. Глаза у него усталые, но сна в них нет. Наверное, отражение моих.

— Ночь точно кончится с рассветом, Белла.

— И наступит вновь.

Ксай, неглубоко вздохнув, капельку хмурится. Его измотанность ощутима физически, а я не знаю, чем мне помочь. После отъезда из приюта, этой пробки, разговора… я чувствую себя недееспособной. Мысли — желе, тело — бесполезное изобретение, ожидание — стерто. В густом, как постоявший мед, тумане, я брожу от силуэта к силуэту, а свой отыскать не могу. Не в состоянии.

— Тебе нужно отдохнуть.

— Тебе тоже.

Содержательность наших фраз Ксая смешит. Такой же острой, вымученной усмешкой. Он кладет руку на покрывало, скомканное возле своего бедра, он оглядывается на окно. Сейчас не больше трех, потому что расветать еще не начало. Волшебные они, русские летние рассветы, я часто ими любовалась.

— Иди ко мне…

Мне не требуется много труда, чтобы отыскать аметисты — в темноте или при свете, я знаю их лучше, чем свои собственные глаза. Повернувшись ко мне вполоборота, Эдвард на многое не надеется. Он лишь старается оценить, послушаю я или нет.

Зажмуриваюсь и качаю головой. Откидываю край мешающего мне покрывала. Перебираюсь.

На сей раз усмешка у мужа тихая и облегченная. Его пальцы ласково придерживают меня рядом, не заточая, но не желая отпускать. Как и вся его сущность.

Я с тяжелым вздохом утыкаюсь носом в его плечо, теплое. Знакомый аромат и мягкость ткани. Я дома. Рука сама собой бежит по заметной синей полосе хлопковой кофты.

— Она тебе идет…

— Ты уже говорила, — ласково бормочет Алексайо, невесомо приникнув щекой к моему виску, — поэтому я ее надеваю.

— Ты нравишься мне в любой одежде. И без нее тоже.

— Какие-то вещи всегда будут приятнее, — не уступает Ксай. Но и не спорит. Ему важнее, что я не противлюсь прикосновениям. Судя по всему, ожидал он другого.

Чуть запрокинув голову, я со стоном-выдохом прижимаюсь к нему крепче. Что бы ни происходило, он — всегда мой Ксай, и это высшее счастье — вот обнимать его. Эту истину уже ничем не переборешь. Как и мою любовь к нему.

— Пожалуйста, прости меня.

Ладонь Аметиста скользит по моей спине, и согревая, и расслабляя мышцы. Проходится по каждому позвонку, оглаживая его с любовью. Моя тонкая ночнушка кажется удачным приобретением — даже при условии разделяющей нас ткани я хорошо его чувствую.

— Не за что, солнце.

— Есть, Ксай… есть и потому мне стыдно, — я поднимаю голову, и муж не избегает моего взгляда. Смотрит в глаза. Они у него какие-то совершенно потухшие. Мы оба много потеряли сегодня. — На самом деле, только ты от меня никогда не отказывался. И я всегда это знала.

— Я пытался, Бельчонок. Но у меня ничего не вышло, как помнишь.

— Ты даже тогда меня защищал, — я с лаской поглаживаю его гладковыбритую кожу, прикрыв пальцами крохотный порез с правой стороны, — как и продолжаешь.

Аметистовые глаза наполняются теплой концентрированной любовью. Эдвард еще только не мурлычет, но уже близок к этому. Правда, с грустной ноткой. Я уже скучаю по его беззаботному выражению лица во время наших постельных игр — кажется, прошло сто лет, а на деле — сутки.

— Я больше всего на свете хочу, чтобы ты был счастлив, — сокровенно признаюсь ему, не убирая руки. Краешками пальцев не обделяю и его красивые скулы, — Ксай, если ты только догадывался, насколько…

Эдвард слегка поворачивает голову в мою сторону. Успевает чмокнуть ладонь.

— Я знаю, мое солнце. Я хочу для тебя точно того же. Только я совершенно не знаю, как…

Момент не выглядит натянутым или тревожным. Момент, впервые за всю эту ночь, подходящий. Я не боюсь говорить вещей, какие просятся быть высказанными, а Эдвард как никогда готов слушать. Ночью обнажаются души. Да. Догола.

— Нам с тобой дан шанс, — уже обе ладони устроив на его лице, которое в темноте чуть подсвечивается луной, признаю я, — удивительный и неожиданный, но… шанс, самый настоящий, подарить семью маленькому мальчику, который ее лишен.

— К этому шансу так много вопросов…

— Но ведь ничего еще не давалось нам легко, — я касаюсь бровей Эдварда, его красивого носа, прежде чем вернуться к щекам, — сам наш брак — извечная борьба. Но мы выстояли.

— Маленькая моя, ты не представляешь, что мы с ним сделаем, если… не сможем. Ты хочешь для него такой боли?

— Не сможем полюбить?

— Принять своим, — хмуро объясняет Ксай, — вышло у Карлайла, но я не настолько уверен в себе, как был он. И я знаю больше последствий, чем знал он.

— Предполагая худшее, мы от него не спасемся, кажется, в лесу мы это обсуждали.

— Белла, он достоин… столь многого. Иным способом я не умею предусматривать все варианты.

— А если он их подскажет? Самим собой, например?

Алексайо любовно поправляет мою прядку, наклонившись пониже, к лицу. Теперь загораживает от меня окно и обволакивает собой, своим запахом, теплом. Я в безопасности и любима, а это сладчайшие чувства на свете.

Я уверена, для Дамира тоже.

— Риск очень велик.

— Ты видел, как он на тебя смотрел сегодня? Скажи, в его глазах был страх риска?

— Он видел меня впервые.

— Тебя и раз достаточно увидеть, Ксай, — бархатно шепчу я. Выгибаюсь, оставив поцелуй на его скуле, — тем, кто действительно видит… а Дамир разглядел. Не Эдварда Карлайловича, не мистера Каллена, а тебя, Ксай… его глаза уж точно не способны обмануть.

— Ты так думаешь?..

— Мне было это очевидно сегодня, — приглаживаю его волосы, тяжело вздохнув. Наши объятия — крепчайшая моя сила. И как только сумели лежать так далеко? Что бы Эдвард ни сделал, ни сказал, ни решил… он — мое все.

— Я не сказал Анне Игоревне четкого «нет»… она предложила все же подождать до среды.

Я целую уголок его рта.

— Я не знала…

— И я тоже, — признает, серьезно кивнув, мужчина, — наверное, я просто не смог. Этот мальчик… это слишком… — сдается, не сумев подобрать слов. А с Эдвардом такое редко.

Мое сердце тихонечко постукивает о грудную клетку. Победным, хоть пока и слабым, маршем. Оно не спешит надеяться, но в глубине себя знает — можно. Ксай не врет.

— Он отмечен Богом для тебя.

Я ощущаю взгляд аметистов всем телом. Эдвард, намеревающийся что-то сказать, как-то разом замолкает. И проигрывает в голове, неизвестно, сколько раз, мои слова.

Когда немного отстраняюсь, чтобы увидеть его глаза, в них туманная растерянность. Нечто похожее было и у меня совсем недавно.

Но если избавиться от всех попыток свести все к моему банальному помешательству, то как же этот нательный крестик? Ну неужели, неужели бывают такие совпадения? На пустом месте?

В таких ситуациях мы и делаем выбор…

— Ксай, — я знаю, что говорить надо мне. Приподнимаюсь на локтях, равняясь с его лицом и смотрю, никуда не отводя взгляд, прямо. Это не убеждение, это желание донести мысль, не более того. Я никогда и ни на что не заставлю его пойти против воли. И он это знает. — Все неправильно. Все плохое, что происходит в нашей жизни — неправильно. Да и все хорошее тоже — потому что кому-то в любом случае достается плохое. Несовершенство царит повсюду и находить в нем нечто прекрасное… под силу далеко не всем. Раз за разом, день за днем, с тех пор, как я знаю тебя, ты делаешь это — видишь лучшее даже в самых пропащих людях, не отказываешь им в помощи, ведешь за собой. Так было со всеми твоими «голубками», так было со мной. Наш свет дал нам ты и эту истину, мне кажется, впору выбивать на иконе, чтобы ты поверил. Счастье — удивительная вещь, хоть и всегда есть у него оборотная сторона. Чьим-то, бывает, надо пожертвовать, чтобы подарить его другому. Все зависит от человеческого выбора.

Я с нежностью скольжу по его коже, стирая морщинки, которые вызывают мои слова. Задумчивый, муж даже не замечает. Он слушает.

Ночь, ее уютное покрывало в виде темных облаков, шуршащие простыни спальни — лучшего места для откровений и не придумать.

— Я понимаю, что ты чувствуешь и что для тебя это значит — усыновить Дамира. Те люди, вероятно, испытают боль… но чем их боль важнее, явнее боли этого ребенка? Эдвард, ему всего четыре года, он всего лишь маленький мальчик. Он так надеется… понравиться хоть кому-то, кто сделает его частью своей судьбы. Понравиться, будучи собой. Неужели он этого не заслуживает?

Дыхание Эдварда сбивается. Я, глядя ему в глаза, находясь так близко, что слышу даже стук сердца, не могу этого не заметить. Обвожу контур его правой стороны лица.

— Родной, мы не сделаем правильный выбор в любом случае — здесь нет правильного выбора. Но нам под силу предпочесть то, что ценнее лично нам… если дело не в усыновителях, а в самом ребенке, я… пойму тебя. Я клянусь, что я пойму… я люблю тебя больше всего на свете и готова смириться — как и обещала вчера.

Эдвард морщится, умоляя меня поверить своим словам. Он почти в отчаяньи.

— Дело не в ребенке…

Господи, спасибо. Спасибо!..

Я скромно улыбаюсь ему, обрадованная подтвержденной правдой. Она важнее многих.

— Его опекунам повезет, Эдвард. В свое время они встретят своего мальчика. И не будут пытаться его изменить.

— Ты рассчитываешь, Анна отдаст его нам? — закусив губу, точь-в-точь как… я даже вздрагиваю, приметив этот жест на лице Алексайо. Но он, похоже, значения ему не придает. Больше встревожен неотвеченным вопросом.

— Из уважения и благодарности к тебе, да. Она так сказала.

— Там есть еще комиссия…

— И комиссия ее послушает, — я приглаживаю волосы на его висках, приникаю ко лбу, — любовь моя, если ты хоть что-то к нему почувствовал, как говорил мне в центре, не любовь, так хоть расположение… дай Дамиру шанс. Он будет достойным тебя сыном.

Эдварду тяжело дается подобное решение. Но я не тороплю его и не требую мгновенного ответа. Я готова ждать, и потому Ксай, наверное… выдерживает. Побеждает самого же себя. Ведь при всем стремлении поступить по совести, отрицать, что между ними с Дамиром тоже была искра, он… не может.

— Может быть, что-то у нас и получится…

— Ксай, — просто говорю я. Голосом, в котором все эмоции сразу. Тоном, какой приходит лишь тогда, когда должен. Он сам осознает момент и нужность в нем.

Я крепко обнимаю мужа, всем телом прижавшись к нему, и верю, впервые за весь день искренне верю, что прав он — получится. Рано или поздно. И с Колокольчиком мне не придется прощаться.

Но у Эдварда на мое ликование несколько другие планы. Потихоньку сдергивая с себя маску серьезнной задумчивости для принятия таких важных решений, он отыскивает мои губы. Целует их трижды — трепетно-нежно, мягко-требовательно, с нажимом. С посылом.

— Пожалуйста…

До конца не договаривает, но мне и не надо. Я… я хочу. И плевать, что за окном уже глубокая ночь. На все, к чертям их, плевать. Моя жизнь только что стала на тонну лучше.

Я стягиваю его кофту, а Эдвард — мою ночнушку.

Я укладываюсь на спину, а он, не изменяя традициям, сверху.

Горящие аметисты — последнее, что вижу в темноте, прежде чем мы с Ксаем становимся одним целым.

…Все это быстро и сорванно, не совсем страстно, скорее — нуждаясь. Эмоциональный секс в полном смысле этого слова. И первый за сегодня, что помогает не нарушить установленной заповеди Валентины.

Я глажу Эдварда, устроившегося на мне и стремящегося восстановить дыхание, перебираю его волосы и понимаю, что мои чувства после каждой близости становятся лишь крепче. Из хрупких веревочек они выросли в могучие канаты… их никак уже не разорвать.

- Είσαι ο θεός μου, Xai.[66]

Ощущаю легонький поцелуй в виде ответного признание на своем животе. Ему нужно было почувствовать себя любимым в полнейшем смысле этого слова, ведь секс — это доверие и абсолютное принятие. А еще, в нашем сексе сакральный смысл.

Закрыв глаза, Ксай впитывает все мои слова, все касания, но молчит. Только молчание его теперь красноречивее всех фраз мира. И я улыбаюсь.

Дамир наш.

Capitolo 61

Синие простыни. Бежевые стены. Зеленая подушка.

…Как выглядит человеческая душа?

Белые поручни. Регулируемая спинка. Большой тугой матрас.

…На что она похожа?

Изумрудное покрывало. Пятнистый линолеум. Лев Алекс из акриловых красок.

…Можно ли ее увидеть? Ощутить?

Больница Целеево. Шесть часов и пятнадцать минут утра. Спрятанное в жалюзи солнце.

Здесь, в этом царстве тишины и покоя, разбавляемом едва слышным мерным гудением какого-то прибора, сполна предстает взгляду людская душа. В живом воплощении. В Дамире.

Беззащитная, что выдают закрытые сиреневые веки с по-детски пушистыми ресницами, безоружная поза — на спине, руки вдоль туловища, тело до плеч прикрыто легкой простынкой, тихое-тихое, будто украденное дыхание.

Молчаливая, что подтверждают цифры на мониторе контролирующего аппарата, демонстрирующие глубокий сон, а также отсутствие особой разговорчивости в принципе.

Нежная, что не укроется от взгляда из-за молочной кожи, худобы рук, шелка ладошек. Маленькие пальчики слабо пожимают простынь — они не способны никому навредить. Но и себя спасти тоже практически не способны.

Бесконечно прекрасная. И тут о красоте спорить незачем, ибо детство — самая большая красота на свете, а уж Дамир со своими глазами цвета неба… со своей смущенной улыбкой и очаровательным румянцем, со своими неумелыми взглядами-просьбами… я видела все чудесное в нем. Видела сполна.

Этим утром, в этой палате детского отделения, с Алексом на стенке и стаканом воды на тумбочке Дамир прямое доказательство, как легко можно навредить душе, как просто сломать ее, как ничего не стоит ее разрушить. Вплоть до основания.

На невинном детском личике большая сине-багровая гематома — от скулы до самого правого уголка губ. Она припухшая, хоть и прикладывали лед, хоть уже и обрабатывали. Боли не избежать.

На левой руке, той самой ладошке, что пожала мою вчерашним утром, согласившись идти куда угодно, эластичный бинт. Широкими плотными кольцами он указывает на растяжение связок. Не катастрофическое, без разрывов, но без обезболивающего не обойтись.

Но самое ярое проявление жестокости по отношению к человеческой душе затаилось выше. На шее Дамира, его тонкой, бледной шейке, где при особо сильном его волнении всегда пульсировала маленькая венка… узкий сине-фиолетовый ободок. Если присмотреться, на коже несложно уловить очертания чего-то вроде малюсеньких звеньев. Изящная цепочка столь оберегаемого Дамиром серебряного крестика — «маминого!» — едва не стоила ему жизни. Кратковременная асфиксия. Отек гортани. Адреналин, чтобы начать дышать. Госпитализация.

Человеческая душа бесценна и уязвима, как ничто иное в этом мире — мой Колокольчик на своей постели подтверждает для меня прописную истину. Второй раз за всю жизнь.

На кремовом кресле в отдалении четырех метров от ребенка, опасаясь потревожить его, не глядя на введенные седативные, я внимательно смотрю на мальчика. На каждый его вдох, каждый выдох, каждую черту лица и то, что с ним стало, каждую клеточку тела, спрятанного простыней… я смотрю, смотрю на Дамира и не могу насмотреться. Одна лишь мысль о том, что обстоятельства могли сложиться иначе, и увидеть его я могла уже в черном лакированном ящике, таком же, как цвет его волос, попросту… раздирает грудь.

Я горю. Я кричу. Я ненавижу.

Но это все внутри.

Снаружи потрясающе спокойная, с ровным дыханием и выдержанным выражением на лице я лишь неподвижно сижу в этом чертовом кресле. Я уже выплакалась. Я уже достаточно возненавидела себя. Я уже просто жду… жду, когда маленький ангел проснется, и я скажу ему то, с чем так боюсь опоздать: «Я люблю тебя. Я твоя мама».

Сколько еще предстоит провести здесь времени, я не знаю. Мне и не дано пока знать, потому что Ксай до сих пор говорит с Анной Игоревной, встретившей нас у сестринского поста, рабочее время Ольгерда, что займется оформлением опекунства, пока не наступило, а Дамир не собирается просыпаться. И это к лучшему. Мне физически нестерпимо представлять, что будет, когда он откроет глаза и сполна все это почувствует — гематому, связки, горло. А от слез, явившихся бы вполне логичным выходом из положения, моему мальчику станет лишь хуже.

Я сижу в отдалении, хотя должна быть так близко, как это возможно. Я обещала ему, что буду рядом — еще вчера, еще утром, когда он так доверчиво приник к моей груди в парке, допив свой ванильный коктейль, когда рассказывал мне о том, что не хочет к тем страшным женщинам, какие видят в нем Цовака. Я погладила его спинку и потрепала волосы прежде, чем сказать эту фразу. Я утешила его и хотела это сделать. Но данное слово я не сдержала.

Этой ночью, пока мы с Эдвардом через тернии к звездам шли к решению усыновить Колокольчика, он снова испытал унижение, страх и боль. Мы ушли, оставив его сердце разбитым, и нашлись те «добрые люди» — о, бог мой, дети! — которые выбрали такое время, чтобы его добить.

Анна Игоревна не знает, что конкретно произошло. Никто не знает, кроме Дамира, потому что мучителей видел лишь он — нянечки, появившиеся позже, застали всех мирно спящими в своих постелях. Но Дамир молчал — сперва потому, что горько плакал, потом, потому что испугался, а в конце — и до сих пор — из-за отека. К тому моменту, как он начал задыхаться, никому уже не было дела до виновных… случай грозил стать летальным.

Анне Игоревне сообщили в пять утра, когда Дамира уже доставили сюда, в клинику, а доктор диагностировал, что жить он будет. Тогда заведующая позвонила нам. Почти сразу же. Она говорит, что не могла поступить иначе. Люди, которым он доверяет и хоть немного, но нужен, лучшее для него лекарство. Хотя бы на время. Она ведь еще не знала, что мы уже решили забрать его… черт подери, с опозданием в один-единственный день!

Дамир поплатился за подарки. Или за то, что провел день вне детского дома. Или потому, что отказался отдать что-то важное для себя этим детям.

Они не хотели убивать его, даже самые отпетые не станут делать этого, Анна убеждена. Они хотели напугать, хотели сделать больно. Не рассчитали силы? Или все же струсили? В любом случае об дверь он ударился сам — убегая. Руку растянул тогда же — падая. И только крестик сам себе затянуть так он не мог.

Я скрещиваю руки на груди. Губу закусываю, потому что не знаю, что с ней делать. Что делать в принципе со всем тем, что рвет изнутри.

Я гляжу на Дамира, и сердце мое замирает. Трепещет. Спотыкается. Я хочу обнять его, поцеловать — и лоб, и этот синяк, и горлышко, и ладошку… я хочу прижать его к себе так сильно, чтобы поверил, что никто и никогда больше и пальцем его не тронет, не то, что руками, я хочу стать для него родной — чтобы все, что потревожит его, он мог разделить со мной, отдать мне. Я заберу у Дамира любую боль — так же, как всегда готова забрать ее у Эдварда. В моей жизни был один мужчина, ради которого свернутые горы казались недостойной мелочью. Теперь их двое. Навсегда.

Анна Игоревна сказала, что он плакал почти всю ночь. Нянечки обнаружили мокрую от слез подушку, а кто-то из детей рядом слышал его всхлипы. Я разбила ему сердце — и он оплакивал его, собирая по маленьким кусочкам и виду не подав, когда мы расставались, что случилась такая трагедия. Мой смелый, бравый, великодушный мой Колокольчик. Ты вынес все это сам. В последний раз.

Я вздыхаю, чуть прикрывая глаза. Я надеюсь, что однажды он сможет меня простить.

За окном догорают цвета рассвета, недавно полноправно взошедшего на небо солнца. Я смотрю в просвет между жалюзи и не могу удержаться от убитой усмешки.

Рассвет — как начало новой жизни? Такая у него трактовка?

Сегодня я была почти с ней согласна, даже твердо согласна.

И как же, черт подери, это несправедливо, что первые солнечные лучи над русским лесом сперва подарили мне надежду…

…И затем они же, кровавыми ошметками застыв на гематоме Дамира, в багровых вплетениях ободка на его шейке, бинте его ладони, надежду эту оборвали.

Тонкие тюлевые шторы. Их дрожь от утреннего ветерка.

Массивные бежевые гардины. Рассвет, который они заключают в изящную картинную рамку.

Его силуэт, так четко вырисовывающийся на фоне неба. Пижамные штаны и обнаженная кожа чуть выше.

Вдох. Выдох. Пальцы на поручне. Гладят его.

Умиротворение. Тепло. Первозданная красота.

Я обнимаю Эдварда со спины, незаметно подобравшись к нему достаточно близко, и Ксай даже не удивляется этому. Его ладони тут же мягко накрывают мои. Он — слишком идеальная моя половинка, чтобы хоть раз не сойтись.

Алексайо теплый, не глядя на утреннюю прохладу улицы, пахнет своим исконным клубнично-простынным ароматом, а волосы его золотятся от солнечных лучей, озаряющих небо, русский лес и наш дом, так уютно спрятавшийся в его тиши.

Я целую его плечо, безмолвно говоря «доброе утро».

Ксай, тихонько усмехнувшись, поворачивает голову в мою сторону. На левой стороне его лица я вижу улыбку.

Мы не разрушаем идиллию этого рассвета. Он полноправно завладевает всем вниманием, временем и пространством, он прокрадывается в этот мир тихими, но такими благословенными шагами. Он дарит нам надежду — на новую и, возможно, еще более счастливую жизнь. Ведь сегодня тот самый день, когда мы официально ее начинаем…

Вчерашней ночью я услышала главные слова, подтверждающие, что повод для ликования очень близко. И каким бы сном все это не казалось, как бы призрачно не выглядело под лучами этого рассвета, я знаю твердо, я знаю точно — все правда. У нас с Эдвардом будет ребенок. Маленький Колокольчик с глазами цвета неба и душой ангелов, населяющих его, однажды назовет меня мамой, а Эдварда, исполнив заветнейшую его мечту, «μπαμπάς Xai».

Легко не будет — никто и не обещал. Если даже отбросить мысль о всех трениях с комиссией по усыновлению, юридическими преградами, вопросами к «потенциальным опекунам два» и все тому подобное, Дамир — малыш, выросший в детском доме и испытавший не так уж мало за свои четыре года. Нам придется заслужить его доверие, помочь поверить в свою любовь, отыскать тот ключик, что может выбрать правильные слова и подход, когда это будет необходимо… стать Его по-настоящему. Настолько же, насколько Нашим хотим сделать его самого.

Тернистый, но такой чудесный путь, такой увлекательный, такой необыкновенный. Я мечтаю ступить на него, а случится это совсем скоро. Я знаю, что сегодня Уникальный скажет Анне Игоревне, что мы готовы назвать Дамира сыном.

— Ты бархатная, Белла, — тихо произносит Эдвард. Его рука, перехватив мою ладонь, поднимает ее выше. Кожа на тыльной стороне получает поцелуй. — И еще совсем теплая… это божественно.

— Все равно ничто не сравнится с тем, чтобы обнимать тебя, Ксай.

Эдвард мелодично посмеивается моему заверению и тому, как крепче я к нему прижимаюсь. На шаг отступает от ограждения балкона, поворачиваясь ко мне. Пальцы его зазывают в полноценные родные объятья. Конечно же, я не медлю.

Устроив на груди, где особенно тепло, и слышно биение его сердца, муж традиционно поглаживает мои волосы, путаясь в прядях. Дыхание его глубокое и ровное, равно как и размеренные движения. Полноценное расслабление прекрасного утра.

— Удивительные вещи происходят, Бельчонок, — несколько задумчиво и все же бархатно произносит Ксай, говоря с самим собой, тихим лесом и со мной одновременно, — я видел множество рассветов из этого окна, но ни один из них не был хоть немного подобен этому.

— Сегодня яркое солнце?

— Невероятно, — Алексайо целует мою макушку, — самое яркое из всех — в моих руках.

— Ты мой греческий льстец…

— Не смущайся, — его пальцы нежно касаются мой порозовевшей щеки, чудесно зная грядущую реакцию на такие слова, — ведь это чистая правда.

— Ты сегодня в романтичном настроении.

— Мне дана возможность сполна оценить свое счастье, Белла. Этим восходом.

— Он действительно очень красив…

— Он красноречив, — шепчет мне Эдвард. Его подбородок на моей макушке, а руки, и согревая, и удерживая рядом, ласковы, — новый день — и новое начало.

Я поднимаю голову, почти сразу же находя мерцающий аметистовый взгляд. В нем такое… благоговение. Я даже не знаю, как точнее описать это чувство. Благодарность в неизмеримом объеме. Убежденность.

— Ты будешь счастлив в этом начале, Ксай, я обещаю.

Я глажу его лицо, а Эдвард наклоняет голову, чтобы быть ближе к моей руке. Едва ощутимая утренняя щетина, капелька румянца, прогоняющая бледность. Не только рассвет символ первозданной красоты сегодня — Ксай тоже. Его волосы, его кожа, тело, эмоции… я не могу перестать любоваться. Неужели вчерашней ночью мы достигли столь особого взаимопонимания? И полного принятия…

— Прежде всего сейчас счастье кое-кого другого. И твое, разумеется.

— Думаю, втроем мы сможем обрести все, что нам нужно, — хихикаю я. Так лестно слышать, как он говорит о Дамире! Не без толики опасения, но нет… страха. Не сейчас. Эдвард ведь полюбит его, правда? Он не сможет его не полюбить…

Багряным кругом солнце почти полностью поднимается из-за горизонта. Лес шумит, радостно встречая его, а облачка на небе становятся полноценно розовыми. Они несут в себе мечты.

— Ты, правда, считаешь, что я его заслуживаю? — негромко зовет Алексайо. Тон у него многозначительный, хоть и ровный, как и прежде.

— Ты понимаешь его, как никто. Кто еще заслуживает больше?

Эдвард легонько целует мою макушку. Шепот его, смешиваясь с ветерком, становится будто бы частью незримой атмосферы.

— Я очень хочу оправдать твои надежды.

— Любовь моя, — крепко, как только могу, обнимаю его я. Приникаю всем телом, стараюсь доказать наше единство — во всех смыслах. — Ты уже их оправдал. С лихвой.

Ксай не отвечает. Только лишь его пальцы в защищающем жесте накрывают мой затылок. Он, как никогда, близко.

Медленно, но верно чарующая глаз картина распространяется все дальше и дальше по небу. Лес наполовину окрашен жизнерадостным алым цветом, плитка под ногами уже не такая холодная — ее согревают шаловливые солнечные зайчики. А биение сердца Эдварда — прямо под моими пальцами в тишине вокруг нас — лучшее звуковое сопровождение. Это утро не могло быть другим.

— На острове порой всходило такое солнце, — Уникальный всматривается в горизонт, взгляд его чуть рассеивается, наполняясь воспоминаниями, — над морем, прямо над пенистыми волнами — с утеса было хорошо видно. Я помню, насколько это выглядело красиво.

— Ты всегда замечал прекрасное, верно?

— Мы смотрели на них вместе с Эмметом, — пожимает плечами Эдвард, — их существование подпитывало нашу веру в чудеса.

Я сострадательно, грустно выдохнув, накрываю пальцами щеку мужчины. Правую.

— Тебе снился Сими сегодня? Из-за наших разговоров?..

— Скорее виделся, — поправляет Эдвард, мягкой улыбкой встретив мой жест, а глазами поблагодарив за него, одаривая нежным взглядом, — думаю, в большей степени это из-за мальчика. Я легко могу представить себя на его месте.

— Вам обоим не грозит больше ничего дурного… и вы оба, я обещаю, будете в безопасности.

Аметисты искрят счастьем.

— Просто мы оба оказались бесконечно счастливыми, чтобы встретить тебя, — впервые за сегодня предпочитает губы, а не лоб. Бархатно их целует, будто давая клятву. И я знаю, какую.

— Люблю тебя, Ксай, — выдыхаю я, не зная, что еще можно сказать, что равноценное можно ответить на такое. Крепко обнимаю мужа.

— Мы справимся, — уверяет он. Твердо. А потом, приобняв меня за талию, разворачивает к дверям балкона. — Я хочу еще немного поспать с тобой. Давай вернемся в постель.

Что же, во-первых, желание Ксая — мой закон, во-вторых — предложение очень заманчивое, а в-третьих — спать с ним одно из любимых моих времяпровождений. Эдвард — находка в этом плане. Так что я не отказываюсь, всем своим видом, наоборот, выражая согласие. Рассвет, уже почти завершившийся, остается за нашими спинами. Тюлевые шторы так и подрагивают на ветерке, гардины так и прячут их под собой, заключая солнце в рамку. А я приникаю к Алексайо, с максимальным уютом устроившись в его объятьях, и закрываю глаза. Счастливая от такого потрясающего утра.

— Сладких снов, мое солнце.

— С тобой других не бывает, — уже немного сонно отзываюсь я. В гарантирующем мне его близость жесте укладываю руку на талию.

…Правда, ровно через два часа я вынуждена руку убрать, дав Ксаю, хоть и без выраженного на то желания, возможность ответить на ранний звонок.

— Твои механики совсем потеряли совесть? — зевнув, жалуюсь я.

Эдвард, качнув головой моему вопросу, хмуро принимает вызов. Глубокая морщинка устраивается между его бровей.

— Да, Анна Игоревна?..

Она рассказала быстро, буквально в двух словах. Но и без этого стало понятно, что мы нужны Дамиру, и выезжать следует немедленно. Благо, в клинику Целеево, какую Эдвард оплачивает для приюта, чтобы им не приходилось везти детей в Москву. Через полчаса мы уже были у входа. И Ксай, крепко сжав мою ладонь, решительно распахнул белую дверь.

Я не знаю, что прямо сейчас говорит ему Анна. Мне пришлось выбрать: узнать закрытую информацию вместе с Алексайо или быть рядом, когда проснется Дамир. Ребенок мне важнее, каких бы то ни было фактов. А Ксай, я надеюсь, расскажет… а если нет, то сам все решит, как нужно, я ему верю.

Я поднимаюсь на ноги, устав быть на расстоянии. Присаживаюсь на небольшое, не совсем удобное кресло-стул у самой постели мальчика.

Мой сын.

Мой маленький любимый сын.

Ну, конечно же! Ну, конечно…

Любовь — это то чувство, что порой проще всего ощутить. Как нечто само собой разумеющееся, она расцветает в сердце по отношению к конкретному человеку, глубоко пуская корни. Я отрицала ее, списывая на нечто вроде привязанности или душевного порыва столь внезапной силы, но факты упрямы. Я вижу Дамира здесь, я знаю, что с ним, и я понимаю, как я на самом деле его люблю. Что чувство это, не дававшее мне забыть его глаза, улыбку, слезы — именно любовь. И такое простое объяснение, как за столь короткое время мне удалось, безусловно, сильно прикипеть к нему сердцем — он мой. С самой первой секунды.

Я легонько, почти не касаясь, поглаживаю его щечку. Теплое покалывание пронизывает пальцы.

Я отвлекаюсь на него, уже почти забыв, каково оно на вкус, это чувство… а Дамир делает чуть более глубокий вдох. И ресницы его, будто нехотя, слабо вздрагивают.

Действительность, вырывая мальчика из безболезненной невесомости, обосновывается на его лице медленно, но верно.

Он хмурится, перво-наперво ощутив комок в горле, как пыталась мне описать последствия его травмы заведующая. Насилу сглатывает, тут же поморщившись, и тихо-тихо, но очень жалобно стонет.

Я придвигаюсь на самый краешек кресла, не переставая гладить его.

Дамир чувствует это. Отвлекается от горла, подмечая мое касание и вместе с ним гематому. Его брови сходятся на переносице, а уголки губ болезненно опускаются. Мальчик скорее машинально, чем осознанно поворачивает голову в мою сторону,влево — надеется избежать неприятного ощущения синяка.

— Солнышко, — сама поморщившись, сострадательно бормочу я. Наклоняюсь к нему поближе, глажу теперь всю левую сторону лица.

Дамир тяжело, будто делает это первый раз в жизни, открывает глаза. Веки его не слушаются, ресницы мешают, как следует, все рассмотреть. В затуманенных, побитых на мелкие осколки колокольчиках одна лишь… усталость. И догорающая надежда хоть так, но избавиться от то тут, то там прорезающейся боли.

Он неосознанно двигает пострадавшей ладошкой, чуть поерзав на своем месте, и, конечно же, равнодушными к этому поврежденные связки не остаются.

Дамир вздрагивает, шире открыв глаза, в попытке понять, откуда теперь показалась боль.

А вместе этого натыкается на меня.

В голубых глазах что-то трескается. На всем лице Дамира теперь истинное мучение.

— Маленький мой, — шепчу я, уже и не зная, могу ли вообще чем-то помочь. Свободной рукой прикасаюсь к бледному лобику, дотрагиваюсь до виска.

Колокольчик не до конца верит, что все происходящее — правда. Туман в его глазах и недоумение в чертах подсказывает мне, что он пытается сопоставить, найти общее, осознать… но упрямые события не желают выстраиваться в верный ряд. Дамир не понимает. А от непонимания, смешанного с болезненными ощущениями, на его глаза наворачиваются слезы.

Ко мне с их появлением возвращается способность говорить. Я понимаю, что мне делать дальше.

— Белла, — отвечая на его немое ошеломление моим присутствием, уверенно, спокойно киваю, — я Белла, верно, и я с тобой, я здесь. Ты в полной безопасности.

Страх царапает колокольчики острыми коготками. Слез в них больше, но и осмысленности тоже больше. Дамир смотрит на меня внимательным, пусть и измученным взглядом. Никому нельзя пожелать увидеть такой взгляд у четырехлетнего ребенка.

— Я тебя не оставлю, — обещаю я, сказав это таким тоном, что сомневаться не приходится, — больше никогда. Я теперь всегда буду рядом.

Мальчик судорожно выдыхает, пытаясь сглотнуть. Морщится. Жмурится. А потом, открыв рот, силится что-то сказать. Ему сухо и больно, а слезы еще и пекутся. У Дамира совсем скорбный вид.

— Не нужно, солнышко, — мягко, но убежденно останавливаю его я, придвинувшись совсем близко, левой рукой накрыв его висок, — я пойму тебя и без слов сейчас, а с ними мы поговорим мы чуть позже. Я, правда, здесь, да. И я не уйду.

Дамир как-то разом сникает, крепко сжав губы. Он опускает голову ниже. Слезы текут неостановимыми прозрачными дорожками. В глазах его теперь чистая, ничем не разбавленная боль. Только уже далеко не физическая.

Это ощущение подвластно только взрослому, отчаявшемуся человеку. Его жизнь — сплошная черная полоса, и даже если чудо вдруг случится, и появится просвет, блик белого… это лишь мираж. Он потерян для себя самого. Он себе же самому не верит и не дает ни единой надежды на что-то лучшее, что-то приятное. Он приговорен.

Дамир смотрит на меня, а я не узнаю в нем мальчика, от которого ушла вчерашним днем. В колокольчиках все почти… мертво.

— Я знаю, что случилось, — доверительным шепотом, доказывающим, что все понимаю, сообщаю ему я. Не отпускаю детского взгляда и даю понять, что никогда не отпущу больше. Я остаюсь, — и я знаю, что тебе больно, я обещаю помочь с этим, Дамир.

Искра страха, живого испуга пробивается в его зрачках. Я задеваю выстроенную им стену — мальчик всхлипывает. Но искра эта тут же гаснет, окутавшись новыми, горькими и обреченными слезами.

Ну, вот и все. Точка невозврата.

— Я люблю тебя, — откровенно признаюсь ребенку я, уже не опасаясь ни силы каких-то слов, ни их несвоевременности. Он заслужил знать правду. Она с самого начала такова и теперь нужнее ему любых других обещаний. — Очень сильно тебя люблю, Дамир.

Сперва он смотрит на меня так, будто ослышался. Я задеваю эту чертову стену второй раз.

Потом, видя, что не отнекиваюсь и не прячу глаз, Дамир супится, почти поверив.

Но в конце, когда почти позволяет себе хотя бы рассмотреть такой вариант… все снова становится на свои места. Он совсем не по-детски, слабо и вымученно… усмехается. Вздрагивают уголки губ, и что-то тяжелое, очень горькое проскальзывает во взгляде.

Дамир закрывает потухшие глаза, уткнувшись щекой в мою руку, так и лежащую у левой стороны его лица. Безмолвный, как никогда, будто прощаясь, он просто плачет…

То же хочу сделать я сама. Но не посмею.

Вместо этого целую детский лоб и черные волосы. Глажу спинку моего мальчика, повыше подтянув тонкое одеяло. Нажимаю на кнопку вызова медсестры у тумбочки… а затем обнимаю ребенка. Даю, как следует, себя почувствовать, ощущая, как дрожит его тело.

Я не отступлюсь, Дамир.

Я не откажусь от тебя, даже если ты сам уже от себя отказался.

— Люблю, — твердо повторяю Колокольчику на ушко я.

* * *
Порой молчание — это союзник. И тишина, повисающая вокруг, вовсе не давящая, скорее наоборот — в ней концентрируются самые глубокие, самые потаенные мысли, какие редко приходят в повседневном общении.

Находиться вместе без единого слова — сложно. Однако сложность оправдывает себя, если молчание создает комфорт. Или если оно вынужденно необходимо для блага дорогого тебе человека.

Дамир, разумеется, сможет разговаривать. Спадет отек, горло перестанет так неистово болеть, и после пары реабилитационных занятий все вернется на свои места — голос его ни на тон не изменится, как обещает доктор.

Но не сегодня и даже не завтра. Пока нет.

Его голосовым связкам нужен покой, как и ему самому — полноценный отдых. У Дамира постельный режим и удобная, на удивление уютная постель, широкая, с хрустящими простынками. В отделении, где был Ксай, все немного другое. Для детей здесь особые условия, чтобы как можно полнее их расслабить. Или хотя бы уговорить лежать дольше, чем два часа в течение дня.

Впрочем, с этим у Колокольчика точно нет проблем. Как послушный, тихий ребенок, он, скромно устроившись на меньшей части подушки, не проявляет и толики активности. Изредка чуть поворачивает голову, чтобы быть поближе к моим пальцам — и на этом все.

Я, полулежа уместившись на его постели, глажу ребенка. Его волосы, затылок, лицо. Его плечи, спину, руки. Даже его бедра и грудь, где от моих прикосновений быстро-быстро бьется сердце. Но чем дольше они длятся, тем легче он реагирует, тем спокойнее. Постепенно пульс даже возвращается в прежнюю колею.

Доктор, улыбчивый мужчина лет тридцати, с добрыми глазами и забавными усами, что делало его немного похожим на Спортакуса, обезболил ладошку Колокольчика, позволил ему легче переживать свое нынешнее состояние. Это свело на нет какую-то часть его слез.

Окончательно же малыш успокоился только в коконе спасительной тишины, что мы оба так пестуем в этой палате.

Сперва я говорила с ним. И о том, как много для меня значит, и о том, что совсем скоро все это закончится и никогда больше не повторится, и даже на отвлеченные темы, чтобы просто развлечь его. Но ничего не помогло так, как наше молчание.

Дамир, тихонько лежащий на своей подушке, смотрит либо на обстановку комнаты, либо на уже выключенный прибор у своей постели. Но, как правило, каждый раз, когда я глажу его, смотрит он на меня.

В глазах Колокольчика была и есть усталость. Его слезы высыхают, оставляя после себя маленькие горстки соленого пепла в зрачках, покрасневшие глаза начинают закрываться. Дамир расположился на постели так, что он в полной моей доступности и одновременно на некотором небольшом расстоянии — нечто вроде ограничительной дистанции. Я пробовала сдвинуть эту границу, но малыш все равно отодвигался чуть назад — у него бы просто кончилась постель. И я приняла это маленькое его желание — в конце концов, ничего больше ребенок не просил.

Я касаюсь его — и он не против. Ровно, глубоко дыша, он просто… впитывает в себя эти поглаживания. Не как что-то само собой разумеющееся, не как приятные мелочи… он проникается моими прикосновениями, будто прежде никто и никогда его не гладил. И даже наш вчерашний день на скамейке — мираж.

Обреченности в нем уже мало, скорее смирение. Он не имеет возражений, что пока я здесь, но понимает, что вскоре могу уйти — и принимает это. Если я с ним — то временно. Если я говорю ему что-то основополагающее — я могу передумать.

Дамир ничего не принимает и не слышит сейчас, как непреложную истину, для него величайшая и нерешаемая, к сожалению, задача — понять, что мои слова сказаны не просто так, а имеют значительный вес и подкреплены чувством, что не загаснет.

Здесь, на этой постели, видя его вот таким — бледная кожа и приглаженные волосы, глаза, потерянные и грустные, само выражение лица с хмурыми бровями, скованная поза — мне начинает казаться, что случилось непоправимое: Дамир сломался. То, что произошло вчера, сломало его. И если это не наш столь скорый отъезд после такого дня или же почти асфиксия, то, может, сказанное теми детьми? Или причиненная ими физическая боль? Или все вместе?..

Я очень боюсь за него. За его маленькую, нежную душу, его сознание, невинное и бесконечно прекрасное. За его детство, которое утекает сквозь пальцы быстрее, чем мы успеваем реагировать. Никогда Дамир не смотрел на меня так, как по пробуждению сегодня. И я очень надеюсь, что никогда больше и не посмотрит — от такого его взгляда можно поседеть.

…Мою руку обхватывают маленькие пальчики. Я улыбкой отвечаю Колокольчику на его несмелый жест. Он вздыхает. Чуть поежившись, придвигается на постели ко мне. Разрывает эту ограничительную линию.

Я с готовностью принимаю ребенка в объятья. Правой рукой, отданной ему, приметив, что мальчик не против, притягиваю ближе, а левой обнимаю, согревая. Поправляю простынь, подушку. Целую его макушку.

Дамир судорожно выдыхает, но молчит. Я с ужасом понимаю, что он ждет, отстраню я его или нет. Даже не думаю.

Принимает. Закрывает глаза, лбом приникнув к моей ключице.

Молчит и тихонько дышит. Все более мерно…

От мысли, что пока еще не отказывается от моих объятий, мне легче. Когда подмерзает или хочет поспать — обнимает. Значит, не все потеряно? Я еще вхожу в круг его доверия?

Я с нежностью приглаживаю его волосы, мучительно борясь с мыслью, что так теперь будет всегда — без слов, без веры, без надежды. Дамир теряет ее за эти сутки, и я уповаю, что не навсегда… я должна ему вернуть хотя бы ее отголосок. Без надежды жить невозможно.

…Минут через пятнадцать малыш уже крепко спит. Это несложно определить по его расслабившемуся телу и спокойным вдохам-выдохам, чье количество совпадает.

Одной хрупкой душе стало легче.

А моя вторая?..

Нужно найти Ксая.

В небольшом прямоугольнике света из окна, в окружении синих стен и белого линолеума пола он сидит на изумрудном диванчике ожидания, кожаном и довольно массивном.

На лице его глубокая задумчивость, синеватыми кругами осевшая у глаз и испещрившая бесчисленными морщинками бледный лоб. Левый уголок губ скорбно опущен.

Эдвард бесконечно одинок в эту секунду в столь тихом и пустом коридоре. Целиком и полностью в своих мыслях, он растерян. И, разумеется, уязвим.

Я тихонько прикрываю дверь в палату Дамира.

От Алексайо это, конечно же, не укрывается, но глаза он на меня поднимает как-то нехотя и медленно. Без особого интереса следит, как подхожу к нему, как присаживаюсь рядом. И лишь когда своей ладонью мягко накрываю сжавшие друг друга в замок его руки, в аметистах проскальзывает нотка теплого облегчения.

— Ты выглядишь немного потерянным, любовь моя.

Эдвард поворачивает голову в мою сторону.

— Отчасти так оно и есть.

— Я понимаю, Ксай…

Мужчина безрадостно усмехается. Нежно касается моих волос.

— Как он?

— Пока заснул. Во сне не больно.

— А морально?

— Не лучшим образом.

Алексайо тяжело вздыхает. Руки его больше не в замке, они отпускают друг друга. Левая пожимает мою ладонь, а правая обвивает мою талию. Я рядом с Эдвардом, а он — рядом со мной. Мы вместе, и это придает сил, какие в такие моменты просто необходимы.

— Анна говорит, что, скорее всего, имела место психологическая травма.

Как ни горько, но мне кажется, что она права. Я безмолвно киваю мужу.

— Это сложнее. Мое присутствие может усугубить его состояние.

— Ты поэтому не заходишь? — слегка поежившись, потираю его плечо я, приникнув поближе. Мы не виделись около двух часов, и я ожидаемо соскучилась. Эдвард — неотделимая часть меня, часть моей души и моего сознания. Я целая и готова к обороне лишь в том случае, если он рядом. Такая зависимость вряд ли является чем-то здоровым, но это неизменно. По крайней мере, в ближайшее время. Случившееся с Дамиром… основательно все подкосило.

Молчание затягивается, будто отвечать Ксаю неловко.

Он просто обнимает меня, как и множество минут прежде, смотрит в одну точку поверх моей головы. Хмуро смотрит. Весь он сегодня производит впечатление чересчур задумчивого, скорбного человека. У него черные джинсы, первые попавшиеся на глаза в шкафу, иссиня-черная кофта точь-в-точь под оттенок ботинок. Крохотная цепочка с серебряным бельчонком, которую он купил во Флоренции, делает образ еще мрачнее.

— Я привез.

Баритон выдает это таким тоном, будто от него все сразу же становится на свои места. И этот ответ должен объяснить мне каждую мелочь.

— Кого?..

— Дамира, — на имени ребенка мой муж морщится, — я привез его в приют раньше назначенного времени.

Он так горько хмыкает, что я давлюсь этим звуком, проскочившим в пространство. Пальцы сами собой крепче пожимают его ладонь.

— Мы оба привезли.

— Ты просто мне не возразила. Я принял это решение.

— Верно, не возразила. Поэтому и виновата.

— Изабелла, — четко сделав акцент на моем полном имени, Эдвард говорит как-то строже и даже на грамм грубее. В аметистах тлеет пепел, — Дамир пострадал, и все, что с ним произошло, на моей совести. Я не знаю, как теперь смотреть ему в глаза.

А вот это уже признание…

— Думаешь, если бы мы привезли его на час позже, многое бы изменилось? Анна же сказала, что все произошло ночью…

— Мы не знаем, что бы было, — не соглашается Ксай, — порой хватает и минуты, дабы изменить судьбу.

— Ты ведь знаешь, что от нее не убежать, правда? — хмурюсь я.

— Она не может так повторяться, Белла. Это уже за гранью.

Я легонько поглаживаю его правую щеку. Эдвард определяет мою задумку по траектории движения, но не противится, по крайней мере, активно. Лишь отводит глаза, демонстрируя, что такого моего отношения не достоин. Мы ходим кругами.

- μπαμπάς Xai.

Мужчина даже вздрагивает, когда я говорю это. Добрый знак.

Аметистовый взгляд возвращается ко мне, и мрачный, и недоуменный, и… тронутый. В нем теплится сила, что пробуждается, когда я упоминаю имя мужа в одном контексте со словом «отец».

- μπαμπάς Xai, — ненавязчиво повторяю тише прежнего я, задержавшись пальцами у его скулы, — произошедшего мы не изменим, и ты это знаешь. Мне тоже больно, что Дамир здесь, но это факт. Ему нужен защитник, понимающий человек рядом, ему нужна любовь и вера, что его больше не оставят — такой у него сейчас нет. И если мы с тобой даем согласие усыновить его… мысли о том, чья это вина и чья судьба, должны отойти на второй план.

— Мое согласие неизменно, Бельчонок.

— Я знаю, — убежденно киваю ему я, погладив напряженную ладонь с вздувшимися руслами синих вен, — но я бы хотела, чтобы и Дамир это знал. У вас был контакт вчера, вы нашли общий язык.

— Пока я это не перечеркнул, — без лишних эмоций напоминает Эдвард. Констатирует.

Я приникаю к плечу Ксая. Устало и одновременно с удовольствием опираюсь на него, снизу вверх глядя в любимые глаза. Печаль и удрученность из них мне хочется выгнать в первую очередь.

— Знаешь, он так смотрел на меня сейчас… он сначала испугался, потом не поверил, потом снова начал опасаться… но самое страшное, Уникальный, он уже не верит во что-то хорошее для себя. Он отчаялся, и я очень боюсь, — закусываю губу я, потому что произнести это еще сложнее, чем признать, если вдруг придется, — я боюсь, что он сломался.

Мужчина крепко целует мой лоб. Пальцы его запутываются в моих волосах, утешающе и сожалеюще потирая спину. Алексайо умеет сострадать, вся его душа, все его сердцем пропитано этим, все его естество. И сочувствие, такое искреннее, невозможно не заметить. Я уповаю, что для Дамира тоже.

— Это очередные доводы…

Не даю ему закончить. Даже не думаю.

— …В пользу того, как ты ему нужен сейчас. Как тот, кто понимает больше всех.

Эдвард начинает догадываться, о чем я. Смотрит на меня внимательнее.

— Ваша схожесть на самом деле куда глубже, чем кажется. И похожий на твой поворот его судьбы — неспроста. Ты это пережил.

Наши ладони с кольцами переплетаются как-то сами собой. И коридорная тишина уже не давит так сильно. Я говорю от сердца, и я знаю, что Ксай понимает это. Никто, кроме него, в принципе не понимает меня так полно и глубоко. С самого первого дня.

— Я бы очень хотел быть тем, кого он заслуживает, — тихо признается Эдвард.

— Ты здесь, — аккуратно прикасаюсь к его губам, — это уже очень много.

Мужчина медленно кивает, ненадолго задумываясь. А затем на мгновенье отпускает меня, запустив руку в карман. В момент, когда его ладонь возвращается в поле моего зрения, на ней тот самый чертовски знакомый нательный крестик. Разорванная серебряная цепочка тонкими звеньями свисает вниз.

Лучший хоррор.

— Тебе его вернули?..

— Он всегда ко мне возвращается, — хмуро бормочет Ксай. Пальцы его с такой силой прижимают звенья, что вот-вот сотрут в порошок.

Я храбро смотрю на необыкновенное украшение. Созданное, чтобы хранить, а примененное — дабы убить.

— Я не хочу, чтобы он надевал его опять…

Аметисты подергиваются синевато-сизым пламенем. Однозначным.

— Он никогда его не наденет, — клянется мне баритон. Грубо.

Муж возвращает мне поцелуй, чувством в нем убедив, что это не шутка. Мы попрощались с крестом.

— Он признал тебя?

Я с болью припоминаю исказившееся личико мальчика.

— Он очень… старался.

— Нам придется перебороть это вместе, — решительно и в то же время с осознанием тонкости процесса признает Уникальный, пряча крест обратно в карман, — со временем ему станет легче.

— Надеюсь…

У плеча Эдварда, согревшись в его руках и одновременно имея возможность поглаживать его самого, унимая волнение, я несколько минут молча думаю о будущем. Пусть не таком четком, пусть не совсем светлом, но все же будущем. Потому что, как подметил Ксай, отступать мы не будем. Дамир наш ребенок.

— Анна Игоревна сказала, почему все это… случилось с ним? — не удержавшись, задаю вопрос я.

— Нет, — муж виновато целует мой висок, — ей это неизвестно. Правда, у одной из воспитательниц есть версия о том, кто мог ему навредить.

— Ты так говоришь, будто вопреки словам Анны знаешь ответ.

— Белла, я боюсь, что это простая зависть, — сдержав тон, хоть это и стоит ему усилий, качает головой Ксай. Серьезно. — Я приезжаю в приют средь бела для и забираю одного ребенка. На день.

— Но разве же стоит зависть… крови? — ужас во мне переплетается со стойким желанием наказать мучителей Дамира, кем бы они ни были, с какими бы мотивами и какого бы возраста. Каждый должен получать по заслугам.

— Это сложно понять, ни разу не побывав внутри.

— Ты их снова защищаешь?..

Эдвард смотрит мне прямо в глаза. Надеясь донести все, что вкладывает в свои слова, он, призывая слушать внимательно, поглаживает мои волосы.

— Белла, они дети, как бы там не было. Их чувства и их поступки между собой очень тесно связаны, что, разумеется, не оправдывает сделанного ими, но способно его объяснить. Детский дом — это очень тяжелое место. И в плане эмоций, и в плане принятых решений.

— У меня перед глазами Дамир, Ксай. С синим ободком на шее. Я не смогу их ни понять, ни тем более простить. Ни при каких условиях.

— Это здоровая реакция твоего материнского инстинкта, — не изменившись в лице, кивает мне мужчина. Тепло целует в лоб. — Все правильно. Так и должно быть.

— Не глядя на смягчающие обстоятельства, я все же надеюсь, что их найдут и накажут, — бормочу я, уткнувшись в его шею. Немного краснею, толком не понимая, от злобы или смущения.

— Тогда лучше поручить это воспитателям. Я вряд ли смогу.

Скрепя сердце, мне все же требуется это принять. Я знаю Ксая не хуже его самого.

— Тогда сконцентрируйся на Дамире, пожалуйста, — перебарывая в себе желание развивать эту тему и вызвать в нем хотя бы отголосок гнева к чертовым мучителям малыша, прошу я. — Когда Ольгерд приедет?

Эдвард благодарно пожимает мою ладонь, не возвращаясь к предыдущей теме.

— К одиннадцати. Он уже соберет кое-какие бумаги.

— Нам надо сказать Анне…

— Она собиралась в приют, выслушать воспитателей и спросить пару детей об этой ночи. Скажем, как только вернется.

— Конечно…

Эдвард все так же рядом со мной, чуть менее задумчивый и чуть более расслабленный. От моих слов ему легче. А мне куда легче от его. Жгучее чувство благодарности, медленно поднимающееся из глубин груди, постепенно заливает собой основное пространство… и особенно область у сердца.

Я поворачиваюсь к мужу, легонько поцеловав его плечо. А потом шею. А потом щеку.

Ксай чуточку щурится, глянув на меня и нежно, и с налетом вопроса.

— Спасибо.

Аметисты распахиваются.

— За что?

— За то, что ты выбрал его. За то, что мы здесь и делаем это. За то, что он — наш, — почти на одном дыхании объясняю я. И совершенно некстати ощущаю немного соленой влаги. Она жжется.

— Душа моя, — наклоняясь совсем близко, Алексайо по-особенному трогательно обращается ко мне. Глаза его мерцают чем-то светлым и одновременно воздушным. Пленительным до дрожи. — Это тебе спасибо. Мы стали семьей благодаря тебе. И теперь благодаря тебе же в нашей жизни появился этот мальчик. Появился и остался навсегда.

— Я так люблю его… его и тебя, вас обоих, Ксай, так сильно… я не представляю, что мне с этим делать.

— Быть вместе, — мудро находит решение мой Хамелеон. А потом целомудренно меня целует, подтверждая, что действительно так думает.

* * *
Эммет нервно постукивает пальцами по подлокотнику кресла. Темно-каштановое, с деревянными вставками оно отражает малейший звук. Особенно среди этих белоснежных стен. Особенно в той полной тишине, где они пребывают.

Вероника осторожно накрывает ладонь мужа своей. Ее понемногу начинает нервировать эта барабанная дробь, ничуть не помогающая делу.

— Все будет в порядке, Натос.

Мужчина нервно вздыхает, ни слова не говоря в ответ. По лицу его, стянутому тревогой и рьяным желанием хоть что-то да сделать, пробегает тень. Танатос гипнотизирует взглядом дверь в кабинет с изящной серебряной табличкой на входе и уже жалеет, что они пришли сюда. Каролине нужна помощь, это не подлежит сомнению, но надо было сделать это как-то попроще, поделикатнее, в домашней обстановке. Больше всего на свете Эммет боится причинить дочери еще большую, новую боль.

— Честно, — Вероника, невесомо погладив его плечо, приникает к нему. Доверительно прижимается, подтверждая свое постоянное присутствие и то, что теперь они действительно настоящая, крепкая семья. Очередное связующее звено здесь, рядом, у нее под сердцем. И пусть его появление громом среди ясного неба лишь добавило вопросов, Натоса греет мысль о втором ребенке. Он так надеется, что Каролине эта новость тоже придется по душе… хоть однажды… и потому абсолютно потерян, не желая лишать и толики нужной ей любви обожаемую дочку, и отказываться от малыша, что станет для них с Никой первым.

Со вздохом Танатос обнимает девушку в ответ. Надежно и нежно — так, говорит она, умеет лишь он.

Миссис Каллен тихонько посмеивается. Крепче обвивает его руку.

— Ты же видел эту женщину, Зевс. Она профессионал своего дела.

— По ее виду не предположил бы, что она детский психолог, — бурчит Натос, припоминая строгую внешность и поставленный голос Евдокии Умбриц, встретившей их с Каролиной здесь, в этой приемной, около часа назад, — слишком грозная.

— Внешность порой обманчива, — Ника ласково заглядывает ему в глаза, доказывая, что прекрасно знает, о чем говорит, — не руководствуйся ей одной.

— Карли еще не выходила…

— Верно. И только она сможет помочь нам сполна составить мнение об этой женщине, — уговаривает бывшая Фиронова, — потерпи. Сеанс уже скоро закончится.

Эммету мало что остается, кроме согласия. В конце концов, он уже ждет больше шестидесяти минут. От еще пары ничего не случится.

Вчерашним утром, забирая Каролин из гостей, он старался подарить своей девочке самую искреннюю улыбку из возможных, доказав, как рад ей, и как сильно он всегда будет ее любить. Вероника с пониманием отнеслась к его просьбе остаться в доме и дать им с малышкой немного времени наедине. Более того, она сама хотела это предложить и даже составила список возможных развлечений для малышки, основываясь на том, что уже о ней знала.

В этот момент Эммет полюбил свою жену еще больше, чем прежде. За проницательность и самую настоящую заботу о нем и его малышке. Вероника никогда не обманывала — она с самого начала относилась к Каролин, как к своему ребенку.

Танатос взял с Ники слово беречь себя и не перетруждаться и, оставив ее и Когтяузэра в Целеево, отправился за дочкой в самый пригород Москвы.

Каролина была в достаточно бодром расположении духа после двухдневного празднества и многочисленных гуляний. Она взахлеб рассказывала папе про их конкурсы, оформление зала и волшебный именинный торт Виолетты, и глаза ее горели почти так же ярко, как раньше. Натос тогда подумал, что у них еще есть шанс… и не все потеряно.

Он внимательно слушал, внимания каждому слову малышки, выспрашивал подробности и до последнего молчал, что они едут в ее любимую пиццерию — радость Карли возросла в геометрической прогрессии, стоило ей в один момент увидеть знакомую вывеску.

И лишь когда они уже припарковались и готовы были выходить из машины, Танатос допустил грубую ошибку, не подумав, задав вопрос:

— Уже придумала, что хочешь на день рождения, котенок?

Это было логичным — узнать ее особые пожелания, тем более, август был близко. Никаких компрометирующих слов, болезненных воспоминаний, неоднозначных намеков… Но Каролина расценила все это по-своему, пристыженно опустив тут же заполнившиеся слезами глаза. Нехотя пнула маленький камешек.

— Ты мне это не подаришь. Я хочу увидеть маму.

И Эммет понял, что без психолога им не обойтись. Тем более, в преддверии новостей, какие вчерашним полуднем получили они с Никой.

Каролина довольно лояльно отнеслась к идее поговорить со знакомой папы, которая давно хотела с ней познакомиться. Может быть, подспудно она догадывалась, кто это, но вслух ничего не говорила. Этим утром, позавтракав сырниками, молчаливо устроилась на заднем сидении, усадив к себе на колени фиолетового единорога Эдди. С появлением Тяуззи он все чаще оставался в одиночестве на ее письменном столе, но сегодня Карли решила прогулять его.

Эммет накрывает ладонью волосы своей бабочки, проникаясь их шелком.

— Знаешь, а я ведь почти сделал вазэктомию…

Его слова звучат для нее неожиданно. Девушка удивленно поглядывает на мужа.

— Дважды, — отвечая на ее еще не заданный вопрос, вздыхает тот, — примерно за год до рождения Каролин и за пару месяц до нашей встречи. Не знаю, как сумел себя отговорить.

— Я знаю, что ты не хотел быть отцом, Натос. Но я так же знаю, какой замечательный папа из тебя все-таки получился, — она немного краснеет, прикусив губу, прежде чем тихонько добавить, — и, как мы выяснили, получится снова, …

Не глядя на нервозную обстановку вокруг, в груди у мужчины теплеет. С этой теплотой он и целует жену в лоб, обещая покровительство и защиту. И сам неумело улыбается, завидев ее улыбку.

— Я тебя люблю.

— Я тебя тоже, — шепотом, но таким проникновенным произносит Ника. Глаза ее переливаются.

И точно так же переливались вчерашним вечером глаза Каролин, когда Ника встретила ее на пороге и крепко обняла, с особой нежностью пригладив волосы. После банных процедур укладывала девочку именно Вероника. Эммет, крайне стараясь быть незаметным, не смог удержаться и не подглядеть за ними — хотя бы краем глаза. Они обменялись признаниями в любви, обоюдными и теплыми. Карли даже поцеловала своего Никисветика в щеку, бормоча «спасибо».

Ника отстраняется от Танатоса, заслышав прикосновение к ручке двери. Мужчина машинально поднимается на ноги, стоит лишь кабинету психолога открыться. Женщина, стоящая на пороге, пресловутая Евдокия держит руку на плече Каролин. У девочки немного потерянный вид, но ни слез, ни бледности нет. Простая задумчивость.

— Каролина, подожди нас, пожалуйста, здесь, — психолог гостеприимно указывает на стол с карандашами, лего и разноцветными книжками с правой стороны, там розовые кресла и зеленая пальма в пестром горшке, — я хочу немного поговорить с твоими родителями.

Смотрит Евдокия на них обоих, что намекает Нике, что и ей нужно зайти в кабинет.

Карли смущенно глядит на папу.

— Извини, что мы долго говорили…

— Ну, что ты, — Натос приседает перед малышкой, ласково пробежавшись пальцами по ее кудрям, старается заразить оптимизмом, — поиграешь пока? Я обещаю, что мы быстро.

Каролина кивает. Натянуто улыбнувшись Нике, рассеяно присаживается на розовое кресло. Берет со столика первую попавшуюся книжку.

Психолог настойчиво приглашает их в кабинет — от дочери Эммету приходится оторваться. Он пропускает Нику первой, придерживая ей дверь. С готовностью подстраховать поглядывает на порожек, разделяющий два пространства. С осознанием вчерашней истины в голове у Натоса что-то перемкнуло — ему постоянно хочется защищать Веронику, не отпуская одну буквально никуда. Драгоценность этой женщины в принципе подпиталась драгоценностью того, что она намерена ему подарить… и, как всегда желал с Каролиной, Каллен предпочитает быть рядом все время.

Женщина отводит их на безопасное расстояние от двери, указывает на небольшой диван с цветными подушечками. Атмосфера ее кабинета не давящая, скорее располагающая, под стать профессии, цвета и нейтральные, и успокаивающие, для маленьких пациентов предусмотрены игрушки и белые листы с изобилием фломастеров. Рисунки Каролин в специальной папке на столе у Евдокии.

— Я не буду ходить вокруг да около, Эммет Карлайлович, — начинает психолог, только лишь они присаживаются друг напротив друга, — у Каролины то, что более простым языком можно назвать синдромом потери, стадия торга — одна из пяти стадий, предпоследняя. Она растеряна и смущена случившимся, не видит из него выхода и не понимает, как расценивать свое состояние. Как раз с этим мы и должны девочке помочь.

— В чем должна заключаться эта помощь?

— Мне сложно сказать по итогам первой встречи, но мне кажется, что в вашей семье тема ее матери нечто вроде закрытой книги. Не табу, но близко к такому определению.

— Ее очень расстраивают разговоры о ней, — хмурится Эммет, — и я знаю, что это логично…

— Эммет, мы с вами взрослые люди и понимаем, что воскрешение находится за гранью человеческого понимания, по крайней мере, пока, — серьезно говорит Евдокия, — детям сложно осознать, что мама или папа не придут к ним, потому что они в принципе физически больше не существуют. Наше статичное представление о смерти в детском воображении предстает в самых разных вариациях, от ангелов до незримых вымышленных друзей. Ребенку проще осознать правду, когда он хотя бы примерно понимает, что с его родным человеком, в какой форме он может его представлять. И нам важно корректировать эти представления.

— Вы предлагаете обсуждать с ней мать? — Натос невольно вздрагивает, мрачно хмыкнув. Ника кладет ладонь на его колено, и лишь это мужчину чуть успокаивает, — но это вызывает у нее лишь слезы.

— Не обсуждать намеренно по нескольку раз в день, но и не замалчивать, не делать вид, что говорить об этом запретно, — терпеливо разъясняет женщина, — нам нужно выработать спокойное отношение к воспоминаниям о Мадлен у Каролины. Эта главная цель всех сессий и залог успеха.

— Каролине и самой очень сложно поднять эту тему, — аккуратно произносит Вероника, со вздохом оглянувшись на дверь, — она наоборот старается избежать ее.

— Она боится непринятия с вашей стороны. Ей нужно показать, что свои мысли можно высказывать спокойно и смело, что их не осудят и не подвергнут критике. Каролине надо говорить о матери хотя бы потому, что это позволит ей выразить свои чувства. Она молчаливая девочка и, как я вижу, привыкла многое держать в себе.

— Да, она такая, — сострадательно протягивает Ника.

— Насколько велики шансы ей помочь? — Танатос разве что не сжимает руки в кулаки. Он слушает психолога, попутно анализируя собственные мысли и поведение дочери, и погружается в глубокое беспросветное отчаянье. Желание сделать что-то важное и нужное перемежается с ощущением абсолютного бессилия.

— Ей больно и тяжело, но в панические атаки при упоминании матери девочка не впадает, психика достаточно стабильная — все шансы, Эммет. При верном подходе, постоянных наших встречах — включая наши с вами — и соблюдении данных рекомендаций. Мадлен всегда была и будет частью жизни вашей дочери. Покажите ей, что вы это знаете, не глядя на ее смерть.

— Конечно…

Мужчина мысленно делает себе несколько пометок. Пытается взять ситуацию под контроль, а себя — в руки. Благо, присутствие Ники способствует трезвости сознания. А так же напоминает о незаданном вопросе.

— Мы бы хотели услышать ваши рекомендации еще по одному вопросу, — твердо произносит Танатос, пожав ладонь Бабочки на своем колене, — у нас с Вероникой будет ребенок. Как вы думаете, Каролине стоит это знать?

Евдокия чуть прищуривается, глянув сперва на Нику, а затем на него. Эммет неосознанно придвигается ближе к краю жены.

— Если у вас есть возможность немного подождать, я полагаю, что так будет лучше, — в конце концов, доносит свою мысль женщина, — вы убедите Каролину, что ее чувства и эмоции вами услышаны, и тогда, думаю, никаких проблем не должно возникнуть.

Карли, терпеливо перебирая короткую шерстку своего Эдди, ждет их на том же кресле, где осталась. С готовностью берется за папину руку, как только он ее протягивает.

— До свидания, — сдержанно прощается с Евдокией. И вместе с Никой и Натосом выходит в офисный коридор, уводящий к лифту. Паркинг на нижнем этаже.

В хаммере отца, с ногами забравшись на заднее сидение, Каролина молчаливо и несколько рассеяно чертит узоры на прозрачном оконном стекле. Танатос не выдерживает, оборачивается к дочери.

— Я очень люблю тебя, малышка. И я очень благодарен, что ты поговорила с Евдокией Павловной.

— Она не скучная, — пожимает плечами девочка, — и она почти ничего у меня не спрашивала… я… я тоже тебя люблю, папочка. И тебя, Ника.

Вздыхает, но как-то очень тяжело. Морщинками этот вздох расходится по лицу Натоса.

— Папа?..

— Да, котенок? — Эммет медленно выезжает с парковочного места, намеренный прежде, чем ехать обратно в Целеево, зайти за молочными коктейлями, какие Карли по вкусу.

— С дядей Эдом все в порядке?

— Да, Каролин. Он немного занят сейчас и поэтому не приезжает.

— Мы с ним говорили только раз за все это время, — грустно докладывает юная гречанка, — мне кажется, что он что-то не хочет нам рассказывать…

— Я не думаю, — утешает Натос, — просто совсем скоро должен полететь наш самолет. Ближайшую неделю мне тоже придется много работать.

Карли задумчиво приникает к стеклу. Рассматривает дорожное полотно и плотный поток машин, движущийся по нему.

— Но Нике ведь не придется?..

Надежда в ее голосе отзывается в груди Вероники и теплым покалыванием, и ледяным всплеском. Она оборачивается к малышке, нежно ей улыбнувшись. Мимолетом подмечает краткий взгляд Танатоса.

— Не нужно, Карли. Так что дни эти только наши с тобой.

Серо-голубые глаза гречанки чуть светлеют. Она благодарно кивает девушке.

— Тогда ладно…

* * *
Дамиру ставят венозный катетер.

Уже знакомая с этим на примере собственной кожи после жутчайшей интоксикации, представляю, как малышу неприятно. А если учесть его возраст и обстоятельства, в которых в данный момент он находится, так и вовсе страшно. Больно и страшно.

Мой маленький Колокольчик, вынужденный по просьбе медсестры не менять позы, смотрит на меня расширившимися голубыми глазами. Помимо вполне логичного испуга там все еще зияет чудовищная усталость, не прогоняемая никаким, даже самым спокойным сном. Дамир морально истощен, и любое новое потрясение, даже столь необходимое, для него тяжелее обычного. Почти невыносимо.

Я, присев на кресло у постели, рядом с малышом, в зоне его досягаемости. Пальцами касаюсь его плечика, разглаживая незаметные складки на больничной рубашке. Дамира это пусть и немного, но успокаивает. Он по-прежнему реагирует на это так, словно совсем скоро все закончится и уже не повторится, но, по крайней мере, не закрывается. Ему это нужно.

Медсестра у нас опытная, с профессиональной доброй улыбкой и выверенными до последней грани отточенными движениями. У нее в напарницах девушка помоложе, и она, придерживая локоть Дамира, одновременно с восхищением и опасением смотрит за каждым действием старшей коллеги. Как она освобождает катетер из упаковки, как ловко приставляет к иголке поршень, как вводит, выжимает, зажимает…

Колокольчик обреченно морщится, когда игла оказывается под кожей. Не дергается и не плачет, но дыхание у него сбивается. А когда медсестра закрепляет результат, устанавливая катетер максимально верно, проталкивая иголку дальше, левой щекой малыш утыкается в мою ладонь. Тут уж от тихого хныканья не удерживается.

— Ничего, милый, ничего, — шепотом, толком и не зная, какие слова будут здесь правильным, уговариваю его я. Не отстраняюсь и не пробую его самого прижать крепче. Сейчас балом правит Дамир, и ему решать вопрос о степени, крепости и долготе наших объятий. Мне греет душу, что они приносят ему какое-то облегчение.

— Какой смелый мальчик, — с почти искренним восхищением цокает языком медсестра, завершая свои манипуляции. Девушка рядом с ней, почему-то побледневшая, ждет их окончания не меньше малыша, — будешь доблестным офицером и защитником мамочки.

Я непроизвольно вздрагиваю на последнем слове, и Дамир, прильнувший ко мне, конечно же, это замечает. Ощущение эфемерности момента в голубых глазах становится сильнее. Он как-то разом сникает, даже чуточку отодвинувшись. Морщится.

— Конечно, будет, — стремясь владеть ситуацией, поддерживаю я. Дамира, уже павшего духом, глажу по черным волосам. Они такие же мягкие, как и его кожа. Они такие же, как у Алексайо. — Он замечательный мальчик.

Медсестра кивает мне, крепя катетер специальными фиксаторами, а за ним — лейкопластырными лентами, наконец, отпуская свою практикантку. Та спешит выйти в коридор.

Дамир как-то растерянно, неровно выдыхает. Боли больше нет, неприятных прикосновений — тоже, и малыш раздумывает, должен ли уже отодвинуться от меня на достаточное расстояние или еще нет. Его брови сходятся на переносице, лицо супится. Мальчик прикусывает губу.

— Ты, правда, молодец, — сообщаю ему я, наклонившись вперед и легонько поцеловав в лоб, — ты мой смелый мальчик.

Колокольчик очень низко опускает голову, практически полностью пряча лицо на моей руке. Очень тяжело сглатывает.

— Как насчет того, чтобы немного попить? — женщина снимает свои одноразовые перчатки, приметливо следя за ребенком, — я принесу.

— Да, спасибо, — за нас обоих отвечаю я. Дамир ничего не пил с момента моего появления здесь, а прошло уже часа четыре.

Возражать малыш не намерен — не сейчас. Кожей я ощущаю дрожь его ресниц, но слез по-прежнему нет. Он еще себя мучает.

— Здравствуйте! — медсестра, намеревавшаяся покинуть палату, останавливается в дверях. Я, сидящая ко входу спиной, не сразу замечаю зашедшего. А вот Дамир, хоть и пытается спрятаться, сразу. На мгновенье поднимает голову, а уже видит. И тут же опускает обратно, словно обжегшись.

— Здравствуйте, — вежливо отвечает женщине Ксай. Пропустив ее, прикрывает за собой дверь в палату. Заходит тихо. И так же тихо делает несколько шагов по направлению к нам.

Видимо, Ольгерда еще нет.

— Дамир, Эдвард здесь, — будто он и так не видит, говорю мальчику я. Приглаживаю его волосы, касаясь их довольно ощутимо, в надежде, что не заметит, что я меняю позу. Пересаживаюсь на краешек его постели, освобождая Алексайо кресло.

Но мальчик замечает. И, как нечто абсолютно ожидаемое, принимает. Послушно отстраняется от меня, неловко сдвинувшись на простынях вглубь кровати. Сильно поджимает губы, собственным телом задев пострадавшую ладошку.

Жалкая картинка. Мне стоит трудом сдержаться, даже Ксай не остается безучастным, отреагировав на это очертившейся глубокой бороздкой на лбу. Я говорила ему, что Дамир сломлен и не верит, будто нам хочется оставаться с ним рядом хоть на какое-то время. Но теперь Эдвард видит все собственными глазами, включая повреждения малыша, а это невозможно воспринять с равнодушием, пусть и вынужденным, именуемым самоконтролем.

Он присаживается в кресло медленно, дабы Дамир видел его целиком и полностью, включая аметистовые глаза. Их взгляды — голубой и фиолетовый — на мгновенье-таки пересекаются, когда Колокольчик решается посмотреть на Ксая… и что-то электрическое, искрящееся пробегает между ними.

Малыш снова сглатывает. В горлышке у него совсем сухо — морщится.

Алексайо протягивает ребенку обе своих руки. Кладет на простынь на небольшом расстоянии от него, развернув внутренней стороной ладоней и терпеливо ожидая вердикта. Не пытается не касаться, не гладить его без разрешения.

— Не бойся меня, Дамир. Я обещаю, что у тебя нет ни единого повода меня бояться.

Говорит Эдвард уверенно и спокойно. Но все же весь его вид, все его лицо, сегодня потерявшее какую-то часть маски вечного самоконтроля, так и светится добротой. У Алексайо самое большое и самое прекрасное сердце на свете, убеждена я. И, видя его таким, я надеюсь, однажды убедится и Дамир. Сможет хоть немного, хоть на грамм, но поверить сейчас своему Защитнику.

Тело Колокольчика несильно подрагивает. Опустив взгляд так низко, как только это возможно, он надеется спрятаться за пушистыми ресницами. Только вот от пары капелек влаги они чернеют, становясь тяжелыми.

— Я рад тебя видеть, малыш, — продолжает Ксай, не теряя надежды. Он,как никто, знает, что такое врачевать души. Не торопится, не форсирует события и не выпрашивает у мальчика ответы, просто говорит. Однажды этими разговорами он смог дозваться и меня. — Я знаю, что тебе сейчас больно, и я прошу у тебя прощения. Я сделаю все, чтобы больше такого никогда не повторилось.

Дамир нечеловеческими усилиями заставляет себя оторвать взгляд от простыней. Робко, будто все это — мираж, посматривает на Алексайо. В такт его словам, что звучат так искренне и невероятно одновременно. Его веки краснеют.

Я не вмешиваюсь, давая им либо возродить недавно установленный контакт, либо создать новый, прочный, знаменательный именно этим днем. Я не сомневаюсь в Эдварде, сколько бы он был в себе не уверен и сколько бы не строил лишних теорий. Ксай откровенничает со мной, давая себе и своим мыслям слабину, но в процессе, как сейчас, с Дамиром, он… знает, что он делает. И идет по четко намеченному плану.

Наоборот, со своего места, пользуясь моментом, я тихо рассматриваю расположившуюся так близко картинку, о которой вчера еще и не могла мечтать: они, такие похожие, друг напротив друга. По тонкому льду, состоящему из переживаний Эдварда, неверия Дамира, накаленности ситуации и боли, что она в себе несет, все же движутся навстречу друг другу. Находят достаточное количество сил, даже если приходится переступать через свои самые большие страхи.

Находясь в этой палате почти три часа назад, когда Дамир только-только приходил в себя, я чувствовала неуверенность, ужас и боль. За повреждения Дамира, за его пострадавшую душу, за решение и поведение Ксая, за то, что в принципе будет с нами всеми происходить.

Но вот мы здесь, мы втроем, и я… спокойна. Знаю, что маленькому Колокольчику будет хорошо с таким папой, как Эдвард, и очень надеюсь, с такой мамой, хоть я и не заслуживаю этого имени, как я. Со своей семьей. Мы будем в состоянии дать ему то, в чем он так нуждается. Мы, уповаю, уже это делаем.

Дамир очень осторожно, словно бы раскрытая ладонь Ксая мышеловка, а не попытка заслужить его доверие, притрагивается к пальцам Алексайо. Будто проверяет, настоящие ли они, или ему кажется. Все, что ныне происходит, кажется.

— Я хочу быть твоим другом, Дамир, — аккуратно пожимает его пальчики в своих Ксай. Терпеливо ждет, пока ребенок позволит заглянуть себе в глаза. По опыту знаю, каково это — смотреть прямо в аметисты и слушать их. — Я буду очень стараться и надеюсь, что ты дашь мне попробовать.

Мальчик неглубоко вздыхает, чуть явнее прикасаясь к руке Каллена. Его здоровая ладонь уже почти полностью в ней.

Эдвард тронуто улыбается уголком губ, подмечая это. Аметисты подергивает концентрированной нежностью.

Я наклоняюсь, мягко погладив плечико, а затем в надежде, что это не слишком, щечку моего золотца. Бледная скула Дамира краснеет. Отрываясь от Алексайо, на мгновенье взгляд ребенка принадлежит мне. Недоверчивый, но с явным желанием этой верой обладать. Почти болезненной.

Мы с Ксаем переглядываемся всего секунду — этого хватает, потому что решение не подлежит ни обсуждениям, ни сомнениям, ни отмене. Оно безоговорочно, и оно… очень нужно Дамиру.

— Малыш, мы с Эдвардом хотели бы рассказать тебе одну важную вещь.

Мальчик храбрится, как только может, сколько только этой храбрости еще осталось в его маленьком теле. Он пытается быть… достойным, нравиться. Не пускает на лицо страх, какой зияет в глазах, сдерживается от того, чтобы опустить взгляд и зарыться лицом в подушку, пролить пару слезинок, в конце концов. Ему больно, и боль опять не имеет выхода, ни физическая, ни моральная. Смелость. Он очень хочет быть смелым и с честью, как вчера, услышать страшные слова о расставании.

Бедный мой. Однажды, клянусь, даже и мысли такой в голове твоей не возникнет, любимый. А пока…

— Мы хотим усыновить тебя, Дамир, — четко и ровно проговариваю я, сама с трудом удержав голос в узде, дабы не испортить момента и ни на каплю не расплескать зарождающуюся веру в мальчике.

— Чтобы ты стал нашим сыном, — заканчивает за меня Алексайо. Самостоятельно и довольно крепко, хоть и бережно пожимает ладонь малыша.

В палате повисает звенящая тишина.

Колокольчик смотрит на нас, переводя глаза с меня на Эдварда, практически не моргая. В голубых омутах его медленно, но верно зарождается крохотный смерч. Он начинает разносить привычный мир в щепки, но пока слишком слаб, еще может остановиться — если мы вдруг запнемся, или кто-то засмеется или вдруг поймет, что сказали, и откажемся от этих слов… Дамир ждет, искренне ждет этого, отчего мое сердце сжимается от боли. Он не верит.

Но ни я, ни, разумеется, Ксай обратных шагов делать не намерены. Скорее наоборот, тем, как я глажу его, призывая отпустить сдерживающие оковы и просто услышать, тем, как правильно лежит его ладонь в ладони Ксая, и выглядит это единым целым, доказываем, что нет здесь ни шуток, ни лжи. Он любимый маленький мальчик. Он больше не будет один.

— Мы с тобой, Дамир, — негромко, обращая и без того ясные слова в несомненную слышимую истину, произношу я.

И почти в такт этому, возможно, с выдержкой в пару секунд, Дамира… прорывает. Эмоции, выбрасываясь через края созданных им загородок сдерживания, погребают мальчика под собой. Слишком слабый, чтобы им сопротивляться, слишком исстрадавшийся, дабы захотеть этого, он сдается. Горько и режуще плачет, пальчиками зажимая свою простынку и наволочки, беспомощно постанывая от такой разной, но одинаково сильной боли. Он судорожно вздыхает, а все равно не может урвать достаточно воздуха. Хочет и сказать что-то, и обнять меня посильнее, и глянуть на Эдварда… так много хочет, и так мало ему удается. В одиночестве.

— Любимый мой, — я склоняюсь к малышу, не в состоянии больше смотреть на это вот так, с расстояния, пусть и малого. Обнимаю несопротивляющегося мальчика, прижимаю к себе. Дамир дрожит уже всем телом и довольно ощутимо. Кусает губы почти до крови, когда старается заглушить свои рыдания, а не может.

Алексайо отпускает ладонь мальчика. Позволяет ему полноценно обвиться вокруг меня.

На открывающееся взгляду зрелище он смотрит с выражением плохо скрываемой муки на лице. Постепенно в аметистах затвердевает четкая установка, во что бы то ни стало помочь Дамиру. Алексайо смотрит на него, и я вижу, вижу, что что-то меняется в восприятии. Пусть и не так быстро, пусть и не так заметно, но сдвиг идет. Серьезный.

— Это правда, Дамир, — твердым тоном, какому грешно не поверить даже в сегодняшнем состоянии малыша, обещает Ксай. Накрывает пальцами черноволосый детский затылок, как при желании защитить делает со мной, — мы никому тебя не отдадим. Тише.

— Никому, — сорвано вторю мужу я, крепко целуя и детский лобик, и виски, и макушку. Дамир заходится сильнее, никак не в силах совладать с собой, но ему нужны эти слезы. Ему необходимо хоть как-то, но выразить свою боль.

И тем полезнее оказывается вода, с которой через некоторое время возвращается медсестра. Сидя у меня на руках, надежно приникнув к груди, но поглядывая на Хамелеона, замершего на своем кресле, Дамир медленно, но с не проходящим желанием пьет содержимое бутылочки. Почти не морщится.

Я убираю взмокшие волосы с его лба, глажу кожу. А потом наклоняюсь к ушку еще всхлипывающего мальчика, постепенно начинающего успокаиваться, и признаюсь:

— Я люблю тебя. Мы оба тебя любим, Дамир.

* * *
Ольгерд Павлович Корнов в силу своей специальности любые опоздания считает недопустимыми и непрофессиональными в принципе. Он появляется в клинике Целеево ровно в одиннадцать часов утра в строгом темно-сером костюме, ставшем его визитной карточкой, и изумрудной рубашке, чуть разбавляющей эту строгость. Галстука у Ольгерда нет, но есть изящный платок-паше, чей кофейный цвет совпадает с кожей папки, которую мужчина держит в руках.

По пустому коридору детского отделения Ольгерд идет и решительно, и спокойно. Заражает окружающих своей твердой убежденностью в положительном исходе дел. Лицо его беспристрастное, но не каменное. Это даже мне дает повод вздохнуть с облегчением.

Адвокат останавливается недалеко от медсестринского поста, в комфортном тупичке с двумя кремовыми креслами и большим фикусом. Стены здесь выкрашены в нейтрально-лазурный.

— Доброе утро, Эдвард Карлайлович, — мужчина приветственно протягивает Ксаю руку и, дождавшись, пока тот пожмет ее, переводит глаза на меня, кивает, — здравствуйте, Изабелла.

Ольгерд сдержан и вежлив. В темно-синих глазах его ни толики неуверенности. Он уже примерно даже знает, что нам нужно делать. В первую очередь так точно.

— Я рад, что вы снова обратились ко мне, — мягко благодарит он, раскрывая принесенную с собой папку, — усыновление детей, оставшихся без попечения родителей, как правило, несложный процесс. Однако все требует тщательного подхода и четкого видения ситуации.

— У ребенка есть потенциальные усыновители, Ольгерд Павлович.

— Верно. Поэтому нам и требуется продумать свои действия, чтобы мальчик гарантировано стал членом именно вашей семьи. Сколько ему лет?

— Четыре, — опережая Эдварда, отвечаю я. Машинально оглядываюсь назад, в левой части коридора находя дверь, за которой палата Дамира. Я полностью и абсолютно доверяю Ксаю и знаю, что идти на встречу с Ольгердом мне было точно необязательно, но я хочу послушать. Выслушать его и убедиться, что наши шансы велики, что мой малыш не будет больше мучиться и обретет все то, чего заслуживает, в ближайшее время. Как-никак Ольгерд один из лучших в своем деле, он уже это доказал. Надеюсь, что и сейчас тоже не подведет.

— Возраста согласия не достиг, — делает вывод адвокат, — так даже лучше, все вопросы будут решаться без его присутствия.

Я мысленно соглашаюсь с Ольгердом, коротко глянув на Ксая. Муж, внимательно слушающий нас обоих, пожимает в ответ мою руку. Мы с Эдвардом стоим плечом к плечу, без капли расстояния, но никого это не смущает. Мне нужно его чувствовать, и я знаю, что в такой непростой момент и Ксаю нужно чувствовать меня. А если мы можем вселить друг в друга какую-никакую уверенность, это только к лучшему.

— Мы сказали об усыновлении ребенку…

Ольгерд перелистывает страницу в своей папке. Смотрит на нас хоть и серьезно, но совершенно спокойно.

— Это ваш собственный выбор. К сожалению, к делу он не относится.

— Мы не можем его разочаровать, — договаривает Алексайо, пристально глядя мужчине в глаза. В аметистах даже для меня неожиданная каменная убежденность, почти предупреждение — и для окружающих, и для самого себя.

Когда Дамир расплакался, Ксай вздрогнул. Во взгляде его было сочувствие, лицо и тело — под контролем сознания, однако эту первую реакцию он не сдержал. Вряд ли малыш заметил, но я заметила. Это стало своеобразным сигналом к созревшей в Алексайо готовности — абсолютно неголословной — стать для мальчика близким человеком. Я знаю, что в огромном, бесконечно любящем сердце моего Хамелеона найдется место тысячам и тысячам обездоленных, забытых, несчастных душ. Но лишь некоторым он дает особое право, когда доверяет — увидеть свою собственную. Мне верится, что с Дамиром он искренен, симпатия к нему искренна, и со временем искренность эта будет лишь расти, полноценно развиваясь и просачиваясь наружу. Аккуратно, шаг за шагом они познают друг друга. И Эдварду нравится. Нравится быть отцом.

Мальчик успокоился далеко не сразу. Наши с ним объятья сперва вызвали лишь новую волну страха, неверия и, как результат, не вмещающихся в сердечко чувств — слезы, но затем, утешенная поцелуями, приглушенная добрыми словами, убаюканная поглаживаниями Эдварда (а мне известно, каким нежным он может быть), истерика отступила.

Не знаю, поверил нам Дамир или нет, но он смотрел немного иначе, более… тронуто. И более безоружно. Не хочу даже думать, что бы было, окажись на нашем месте кто-то иной, способный ранить его теперь — до сердца как никогда близко, уже не оправится…

Сейчас у Колокольчика запланированная процедура и добрый доктор, которого он почти не боится. А у нас с Эдвардом — адвокат, который раз и навсегда должен поставить точку во всей этой ситуации.

— Мы сделаем все возможное, Эдвард Карлайлович, и я убежден, что исход будет в нашу пользу, — ровным тоном говорит Ольгерд, — поэтому предлагаю начать. Некоторые из требуемых бумаг уже здесь, их запрашивается умеренно много, и все для того, чтобы подтвердить вашу моральную и материальную готовность к усыновлению ребенка. Насколько я понимаю, имеется отказ матери от воспитания сына? Или же признание ее недееспособной?

— Она уехала, оставив мальчика одного несколько лет назад. Но позже, как я полагаю, ее нашли.

— Тогда возможны оба варианта. Нам нужно знать точно.

— Анна Игоревна, заведующая детским домом, скоро будет здесь. Она нам скажет, — по-деловому оповещает Эдвард. Мне кажется, только я одна слышу его тихий вздох. И теперь мой черед погладить его ладонь. Мы вместе. Уголок губ мужа вздрагивает.

— Отлично. Она знает о ваших планах?

— Подспудно — да. Но теперь будет знать точно.

Ольгерд переводит взгляд на меня, снова кивнув. Что-то помечает на белом листе внутри своей папки. Эдвард сказал, что он уже успел собрать кое-какие бумаги, но есть ли среди них хоть одна, которая дает нам значительные шансы на успех? Я очень на это надеюсь. Без Дамира я… я отсюда просто не уйду.

Адвокат рассказывает еще какие-то важные выдержки из законодательства, задает вопросы, на которые отвечает в основном Эдвард, сосредоточенно внимая каждому его слову, обращает наше внимание на детали, заостряя его на самых важных из них.

А я, отвлекшись, впервые за все время вижу Колокольчика не в небольшой игровой комнате приюта, не здесь, на больничной постели, обреченно-страдающего по вине беспощадных детей, а на темном деревянном полу в спальне с «Афинской школой». Он заинтересованно смотрит на шедевр, собранный руками терпеливого Эдварда, разглядывает древнегреческие тоги и задумывается о том, что пытается объяснить Платону Аристотель. Такой же мягкий дневной свет, как на картине, освещает его черные волосы, пушистые ресницы и голубые, как море, как небо, глаза. Мои божественные зеркала в его душу.

Дамиру не больно и не страшно, Дамир даже улыбается, когда я легкомысленно пожимаю плечами на его вопрос о том, почему Диоген так вальяжно разлегся на мраморной лестнице. И я улыбаюсь вместе с ним. Потому что я тоже спокойна и счастлива. Потому что у нас с Эдвардом теперь полноценная семья. Потому что мы — родители.

— Белла.

Я моргаю, возвращаясь к действительности — этому коридору, легкому запаху больницы, белым рамкам пластиковых окон. И Ксаю, который с мягкой улыбкой, предвещающей просьбу, смотрит на меня.

— Да?..

— Ты не принесешь нам кофе?

Неожиданный вопрос. Я понимаю, что не должна соглашаться, потому что Эдвард даже не пытается, как следует, завуалировать, что что-то мне слышать не нужно. Он хочет спросить… или попросить о чем-то Ольгерда наедине. Воспротивиться и послушать выглядит логичным решением, потому что тайны между нами уже пройденный этап.

Однако я вижу, что здесь нечто… другое. Эдвард просит меня отойти не потому, что хочет упрятать правду, а чтобы… правильно ее оценить? Это, несомненно, очень сложная для него тема, а мое присутствие еще больше все осложнит. По крайней мере, сейчас, рядом с адвокатом.

Ох, Алексайо…

Я коротко, максимально сдержанно выдыхаю. Тихо, очень надеюсь. И такую же мягкую улыбку выдавливаю для Ксая.

— Конечно. Я скоро вернусь.

В аметистах лучится благодарность. Я выбрала правильно.

К лестнице, по которой нужно спуститься к буфету, идти шагов шесть. Я уже ступаю на нее, исчезая из поля зрения мужа за задвижной стеклянной частью, как слышу… сама удивляюсь, что слышу, потому что Эдвард говорит очень тихо и максимально низко:

— Я боюсь, те обвинения всплывут…

Заставляю себя спускаться по лестнице, не оборачиваясь и уж, тем более, не возвращаясь обратно.

Ложные подозрения в педофилии.

А я и не подумала.

Отметенные, забытые было нападки в адрес Каллена.

Способные стать важными сейчас.

Я держусь за поручень и побаиваюсь его, с прорезиненным чехлом, отпускать. Это ведь очень… весомый аргумент. При всей его низости, при всей абсурдности, мне чудится… важный. Каковы шансы, что можно будет его замять? А не озвучивать? А, может быть, нам улыбнется удача, и никто и не вспомнит?.. Правда, это было бы чересчур оптимистично, верить в такое.

Я останавливаюсь на втором пролете и с силой зажмуриваюсь. Стараюсь унять панику.

Вот почему Эдвард меня отослал. Не за свою реакцию он волновался, а за мою. И сперва, видимо, хотел прояснить ситуацию с Ольгердом.

Черт. Чертовский черт.

Боже.

А ведь есть еще опыт с Энн, такой же абсурдный, такой же жестокий, едва не стоивший Эдварду жизни, а признанный…

Нет. Нет, нет и еще раз нет. Ольгерд — лучший из тех, кто постоянно опровергает такие обвинения в зале суда, кто дарит надежды отчаявшимся и воздает по заслугам виновным. Ольгерд не позволит Дамиру ускользнуть от нас небесным маревом, потому что Колокольчик — наш сын, это не подлежит сомнению. И ни одно липовое обвинение Эдварда, ни одно напоминание о прошлом, какое на куски порвало его сердце уже множество раз, не отменит, не изменит этой истины. Дамир Каллен, вот как его будут называть. Никто его не заберет у нас… никто… никогда. Мы обещали.

Я спускаюсь в буфет, выбирая два зеленых чая (к сожалению, из пакетиков) и черный кофе для Ольгерда, понимая, что все равно не знаю, что он пьет. Давая Эдварду больше времени, свой чай наполовину выпиваю за небольшим столиком, попутно стараясь привести мысли в порядок и выгнать это отчаянье как из сознания, так и с лица. Мне совсем скоро возвращаться к Колокольчику, а ему-то точно нужны совершенно другие эмоции.

За этим столиком, чересчур заинтересованно разглядывающую бирку на конце веревочки пакетика, меня и находит Анна Игоревна. Подходит.

— Изабелла?

Я оборачиваюсь на женщину, сперва почему-то приметив кофе и чай Эдварда, остывающие в картонных держателях, и только потом обладательницу несменных очков в грубой оправе.

Анна выглядит растрепанной и взволнованной, то и дело нервно облизывая губы.

— Эдвард наверху, я за чаем… — как-то неумело объясняю я, сама толком и не зная, зачем. Хмурюсь, приводя себя в чувство. Нежданные новости возымели эффект, выбив меня из колеи. Это слишком щедрое на события утро.

— Он с мальчиком?

— Нет, с Ольгердом… адвокатом…

Женщина смотрит на меня не только недоуменно, но еще и малость испуганно. Ее озабоченность перерастает в хмурость.

— Вы собираетесь подавать иск на приют?

От ее версии я едва не давлюсь чаем. Предусмотрительно оставляя его в сторону.

— Нет, Анна Игоревна, конечно же, нет…

— Случившееся с Дамиром абсолютный форс-мажор, Изабелла, и мне бесконечно жаль, но ведь оглашение всего этого не принесет никакой пользы ни вам, ни ребенку…

Заведующая меня не слышит. Она становится бледнее и пальцами, что есть силы, сжимает ручку своей сумки, пока говорит.

— Никакого иска и огласки, — уверенно объявляю я, поймав ее взгляд, — адвокат здесь по другому вопросу. Эдвард и я приняли решение усыновить Дамира. Мы хотим, чтобы он стал частью нашей семьи.

К такому моему ответу Анна явно оказывается не готова. Она слушает его внимательно, смотрит на меня пронзительно и недоуменно одновременно, а сумку держит крепче. Никак не может сопоставить.

— Это твердо, — пользуясь молчанием, дабы донести до нее мысль более точно, говорю я, — Ольгерд Павлович, наш адвокат, уже начал сбор нужных бумаг.

Анна тяжело вздыхает, но и облегчение в этом вздохе тоже проскальзывает. Она оглядывает меня с головы до ног, будто видит впервые.

— Дамир будет счастливым ребенком.

Ее одобрительный вердикт немного сглаживает мои разрозненные мысли, придавая им оптимистичных ноток.

— Я очень надеюсь…

Анна Игоревна мрачновато хмыкает. Довольно тихо.

— Это без сомнений, Изабелла, и я очень рада слышать такое от вас и знать, что Дамир будет воспитываться в доме Эдварда Карлайловича, однако я только что из детского дома. Женщины, которые должны были усыновить Дамира, узнали, что он в больнице. Они хотят навестить его.

— Вы им сказали?..

— К сожалению, одна из воспитательниц. Я не успела ее предупредить.

Я поджимаю губы.

— Он их недолюбливает, — отрезаю я причем таким строгим тоном, что сама удивляюсь, — ему лучше… их не видеть.

— Время для посещений после обеда, я могу списать для них сегодняшний день не самым лучшим из-за усталости мальчика, но завтра… Изабелла, я не могу им запретить его увидеть. Я для этого и здесь — чтобы вас оповестить.

При одной лишь мысли, что почувствует Колокольчик, увидев тех, о ком плакал мне еще вчера, в парке… бросает в дрожь. Только в отличие от предыдущих времен, когда я испытывала ее, я настроена более решительно и прятаться не намерена. Я хочу Дамира только защищать. Любой ценой.

— Его это травмирует еще больше, Анна Игоревна. Ему и так очень… плохо.

— Я знаю, — сострадательно кивает женщина, качнув головой, — со своей стороны я могу обещать вам, что представлю комиссии вашу кандидатуру, как наилучшую, но последнее слово, к моему огромному сожалению, за ней. И на данный момент именно Тамара и Агния Кавеян потенциальные усыновители ребенка.

— Надо сказать Эдварду… или Ольгерду, может, он… — растерянно бормочу себе под нос, гладя пальцами поверхность опустевшего стаканчика с зеленым чаем.

— Сказать стоит, — соглашается Анна, с готовностью посмотрев на лестницу наверх.

Верно. Все верно.

Я забираю подставку с остывающими напитками, за которыми сюда и спустилась, вместе с заведующей поднимаясь на второй этаж.

— Изабелла, я действительно рада, — после первого пролета негромко сообщает мне женщина. Я оглядываюсь на нее и вижу, что не лукавит. Глаза не обманут. — Этот мальчик заслужил любящую его семью после всех его испытаний.

— Это было последним…

— Несомненно. Из детей мало кто может толком объяснить, что случилось. На виноватых способен указать лишь Дамир.

— Боюсь, что он не скажет…

— Может, не сейчас, — утешает меня Анна, ободряюще погладив по плечу, — но скажет потом, я думаю. И мы сможем восстановить строгую, но справедливость.

Я вспоминаю слова Эдварда о том, что он не сможет наказать этих детей… и не знаю, что ответить. Надеюсь, у Анны есть свои методы. Иначе, будь моя воля, я бы их… их всех… за него.

Тактично молчу в ответ. Боюсь женщину испугать.

Алексайо и Ольгерд перемещаются немного вглубь тупичка, расположившись невдалеке от кресел. У обоих лица сосредоточенные, голоса звучат строго и серьезно.

Первым наше появление, само собой, замечает Эдвард.

— Анна Игоревна, — здоровается он, пока я вручаю Ольгерду его кофе.

— До меня дошли чудесные новости, Эдвард Карлайлович, — отозвавшись на приветствие, почти сразу же произносит женщина, — я помогу вам, чем смогу.

Ксай забирает у меня чай и даже не удивляется, что в стаканчике не кофе. Как, впрочем, не удивляется и тому, что Анна в курсе наших планов.

— Заведующая детским домом, Фомина Анна Игоревна?

На столь серьезное обращение от адвоката Анна тушуется. Но подтверждает.

— У меня есть несколько вопросов к вам, и было бы замечательно обсудить их в ближайшее время.

— Конечно же… только у меня тоже есть один вопрос, который нужно обсудить сейчас.

Женщина, виновато глянув на Алексайо, хмурится. Рассказывает о грядущем визите усыновителей.

Эдвард мрачнеет. Я тревожно наблюдаю за ним с нашего прихода, но это самое явное изменение, какое я вижу. Может, с теми обвинениями все не так страшно и безнадежно? Их ведь отозвали…

— Для запрета видеть ребенка нужные веские основания, — озвучивает свои мысли Ольгерд, задумавшись, — но ведь у него была асфиксия, это реанимационное состояние… я думаю, что это должно помочь.

Впервые, как бы преступно это не звучало, такие слова меня успокаивают. Для Дамира действительно будет губительным сейчас снова столкнуться с этими людьми, не в такое сложное для него время.

— Мальчику не нужно их сейчас видеть, это так, — Эдвард, сурово глянув на Ольгерда, будто говорит что-то понятное лишь ему, делает глоток своего остывшего чая, — но мне необходимо поговорить с ними лично.

* * *
Ночевать мы остаемся в больнице.

Разговоры с Ольгердом, Анной, грядущая беседа Эдварда и женщин, претендующих на Дамира — все это остается на завтра, все это за дверью палаты, там, в коридоре, где-то далеко. А здесь лишь мы и Колокольчик, со своей постели с тревогой наблюдающий за каждым нашим шагом.

Два дополнительных спальных места в палате находятся с большим трудом, но все же медперсонал выходит из положения: на диванчик у окна накидывают простынь и венчают ее подушкой, а так же приносят довольно удобную раскладушку с тем же походным набором. Эдвард твердо и непреклонно пытается уложить меня на нее, но, лишь только представив, что станется с его спиной, переночуй он на этом крохотном для него диванчике, я не менее непреклонна. И Ксай, на удивление мне, сегодня уступает.

Дамир засыпает под мой негромкий рассказ какой-то истории, которую я выдумываю практически на ходу. Я смотрю на своего маленького мальчика с любовью к каждой его черточке, каждой ранке, улыбаясь и поглаживая черные волосы. Уставший и доверившийся мне, Колокольчик закрывает глаза, примиряясь с желанием это сделать. Он еще смотрит на меня так, словно совсем скоро я растворюсь в пространстве, словно все это мираж… Но я твердо обещаю ему, сразу же и доказывая, что, когда бы он ни проснулся, мы будем рядом.

И Ксай, как я теперь понимаю, наблюдая его темный силуэт в кресле у постели ребенка, исполняет это обещание со свойственным ему рвением.

Я подхожу к мужу со спины.

Хамелеон не спит, он лишь безмолвно и внимательно смотрит на Дамира, прикорнувшего на краешке подушки, пусть и неосознанно, но повернувшегося в его сторону. Малыш чувствует силу, защиту, которую обещает дать Эдвард, и не может не замечать ее. Пусть даже и побаивается до сих пор.

Конечно же, Алексайо, бесконечно приметливый ко всем звукам и шорохам, улавливает мое приближение. Но ни поворачиваться, ни еще как-то реагировать не считает нужным.

Я кладу руки ему на плечи… и только тогда скорее машинально, чем сознательно Ксай немного расслабляется. Вздыхает.

— Ты знаешь, сколько времени? — наклоняюсь к его уху я, легонько поцеловав висок. Поседевшие волосы на нем всегда грустным звоном отдаются у меня в груди.

— Поздно.

Его констатация фактов ситуацию мне не облегчает. Благо, хоть Дамир спит достаточно крепко, чтобы не реагировать на наш шепот. Принимая во внимание все, что с ним произошло за эти чересчур длинные сутки, это необычно.

— Очень, — вторю я Ксаю, — и тебе нужно хоть немного поспать.

— Я не так давно проснулся, — успокаивающе накрывает он мою руку своей, — ложись, Бельчонок, я тоже скоро лягу.

Я оборачиваюсь на раскладушку, поставленную в левом углу палаты. Постель хоть и расправлена, но почти не примята. Эдвард лукавит, хорошо, если спал хоть час.

— С ним все будет в порядке.

Аметистовые глаза, которые я различу даже в самой глубокой темноте, смотрят на меня с вопиющей серьезностью. Отрываются от Дамира, чтобы продемонстрировать это чувство. И так же серьезно кивнуть.

— Я знаю.

Ксай не был бы самим собой, признайся сразу и честно, как сильно пылает в его груди ощущение ответственности за малыша. Эдвард согласился стать его отцом, но кто сказал, что это будет просто? Где обещание — там и сомнения. Странно было бы ожидать, что Алексайо отступит от принципа «самое лучшее» в такой ситуации.

— Но это правда. Мы сможем его защитить.

Эдвард поджимает губы, не сводя глаз с перебинтованной детской ладони. Молчит.

— Давай я тебя сменю? — мягко предлагаю ему я, — мне кажется, что ты дежуришь уже не мало. А я обещаю разбудить тебя, если что-то пойдет не так.

— Белла, мы скорее разбудим Дамира.

— Правильно. Поэтому иди без споров.

С тусклым смешком Ксай целует одну из моих ладоней. Но голос звучит совершенно несмешливо, скорее с отчаянной тихой просьбой:

— Позволь мне его узнать.

В отблесках лунного света слова эти звучат практически сакрально. Да и вздох Эдварда избавляет от любых сомнений.

— Ксай, ты ведь уже… он… наш.

— Будет. Но мне бы хотелось быть настоящим его папой.

Я замираю, боясь даже пошевелиться. Впервые за все время Эдвард сам называет себя этим словом по отношению к Колокольчику.

— Присматриваешься к нему?..

Мужчина еще раз целует мою ладонь. В этом поцелуе и кроется ответ.

Алексайо нужно побыть с малышом наедине. Пусть даже такой темной и непонятной, искусственно созданной, зато вполне ясной ночью. В конце концов, ведь не только меня одолевают разные мысли. Чтобы их понять и принять, нужно время… порой и ночное.

Я потираю пальцами левую сторону груди мужа, темную ткань рубашки.

— Только пообещай мне, что поспишь сегодня…

Эдвард очень ласково накрывает мои пальцы своими. Вздыхает.

— Обещаю, душа моя.

Этих слов мне достаточно. Напоследок еще раз чмокнув его висок, я мирюсь с желанием уложить Алексайо. Оставляю их с Дамиром в молчаливой лунной ночи и возвращаюсь на свой диванчик. Смотрю, как Эдвард все так же недвижно и безмолвно сидит рядом с мальчиком, думая о своем.

И только когда уже почти засыпаю, толком не понимая, сон это уже или еще нет, вижу, как трепетно Ксай поправляет одеяло Колокольчика. Невесомо целует детский лоб, изгоняя все страхи и все сомнения.

…Он его принял.

Capitolo 62

Дни, разделяющие человеческую жизнь на «до» и «после», как правило, начинаются совершенно непримечательно. Позже, уже сполна окунувшись в новый виток событий, предпринимаются попытки сказать, что солнце светило особенно ярко, ливень был особенно сильный, полнолуние обещало что-то нехорошее… но на деле это часто бессмысленно.

День, когда я встретила Дамира в детском палаточном лагере, начинался так же, как и любой другой июньский день тысячу лет до этого. Солнце, спрятанное за мягкими шторами, засветило в наше с Ксаем окно, он, как уже повелось давным-давно, проснулся первым, поцеловал меня… мы улыбались, принимая душ вместе, мы шутили, болтали о чем-то несущественном за завтраком, мы любили друг друга после завтрака… и мы гуляли, просто гуляли по солнечному утреннему лесу, наслаждаясь сезонной красотой русской природы.

Дамир не бежал нам навстречу и не горел особым желанием как-то выделиться. Он просто пытался покормить бездомную кошку, чтобы о ней хоть кто-то позаботился, он просто хотел быть хорошим. Как будто бы он им не был…

Я не знаю, существуют ли слова для объяснения таких совпадений, их верной трактовки и понимания. Судьбоносные моменты редко поддаются здравому осмыслению.

Я не хочу думать, что бы было, не пойди мы с Ксаем гулять тем утром, или же не согласись Дамир ехать в лагерь… это уже неважно, этому уже не бывать.

Маленький Колокольчик ярким лучиком вошел в наше с Алексайо существование. А вчерашним днем, после всего того, что несправедливо и жестоко случилось с ним, обосновался в нем навсегда.

Эдвард так и задремал вчера возле постели Дамира. Он смотрел на него, он видел его, он думал о нем… и когда около восьми часов утра пришла медсестра, дабы проверить мальчика, в глазах Ксая я разглядела не тлеющий, ясный огонек. Он принял окончательное решение — принял Дамира.

Впоследствии я вижу этот огонек еще не один раз — и даже теперь, когда отправляюсь за зеленым чаем и батончиками-мюсли в буфет, пока у Дамира очередная процедура, оставляя Эдварда говорить с Ольгердом. У Ксая меняется даже тон голоса — куда более решительный, напряженный. Судьба Колокольчика в наших руках, и Эдвард, уже привыкший к такой ноше, относится к ней с максимальной ответственностью — это бесконечно греет мое сердце.

С двумя стаканчиками чая странного цвета, от которого я уже отвыкла в доме чайного гурмана Хамелеона, но который сейчас имеет минимальное значение, я поднимаюсь обратно к палате Дамира. Лестница в два пролета с невысокими, достаточно удобными ступенями. И матовая стеклянная дверь, верхняя часть которой достаточно прозрачна — в поле моего зрения практически весь тупичок у палаты малыша и часть коридора, прилегающего к ней.

В бежевой рубашке с умело закатанными рукавами и темно-синими брюками, какие почти прямое отражение акварельных водопадов, украшающих одну из стен коридора, Эдвард все еще говорит по телефону. Он стоит у подоконника, повернувшись ко мне своей широкой спиной, волосы его переливаются на не скупящемся на яркость солнце, а длинные пальцы с обручальным кольцом несколько нервно постукивают по подоконнику. Нервозность ни в образ Эдварда, ни в его голос не пробивается, но хоть какое-то выражение иметь должна — в этом весь Ксай. Не зная его достаточно хорошо, никогда нельзя определить ни его настроение, ни его мысли.

Нам нужно обсудить наши шансы, озвученные Ольгердом. Нам нужно разработать определенный план и строго придерживаться его, не давая ничему лишнему поколебать в неверном направлении, потому что ситуация принимает слишком серьезный поворот. Я больше не представляю своей жизни без Дамира. Я сказала ему, наконец-то я сказала ему, что люблю. Я пообещала никогда не оставлять его и сдержу это слово, чего бы мне оно не стоило. Нам лишь нужно понять, что делать и как делать это правильно. Я возлагаю на Ольгерда Павловича невероятные надежды, потому как он наш последний шанс.

…Это странный звук.

Он раздается негромко и неожиданно где-то в глубине коридора. Я как раз поднимаюсь на предпоследнюю ступеньку, следя за тем, чтобы чай не расплескался, когда слышу его.

Эдвард по ту сторону двери чуть поворачивает голову, но не более того.

Я покрепче перехватываю стаканчики в своих руках. Не имею представления, как открыть эту дверь, когда я здесь абсолютно одна.

— Э-э-эд!..

Какой-то шум, оживление в левой части коридора. Ксай помечает что-то в своем ежедневнике, сильнее сжав телефон пальцами. Он сосредоточен.

— Э-эд! — шум нарастает.

И в следующее мгновение я вижу Дамира. Колокольчик в своей светло-серой пижамке с енотами, которую Петр привез вчерашним вечером, бежит по плитке коридора. Он так похож на игру моего воображения в эту секунду, что не хватает никаких здравых мыслей пересилить это ощущение. Дамир очень маленький сейчас и очень напуган — его огромные голубые глаза так распахнуты, что едва умещаются на лице. Дамир бежит в сторону Алексайо, и я наконец понимаю, что это за странный звук. Он его зовет.

— Э-Э-ЭДД!.. — отчаянно и обреченно выкрикивает он из последних сил. Это не его голос, не его звучание, это в принципе почти не он. Это всепоглощающий ужас, который душит лучше любых цепочек. Это обреченность.

Ксай отворачивается от подоконника, и первую секунду на его лице совершенное недоумение. Он опускает взгляд на Дамира лишь тогда, когда мальчик врезается, вжимается в его ногу. Обхватывает ее пальчиками, сбито дыша, безнадежно постанывает, уже не в силах произнести имя.

— Ольгерд, я потом… я перезвоню, — телефон так быстро опускается на подоконник, что я даже не замечаю этого действия Алексайо. Зато мне очень хорошо видно другое.

Эдвард приседает перед Дамиром, перехватывая его ладони и стремясь поймать ускользающий взгляд. Мальчик запрокидывает голову, а потом что есть силы ей качает. Хнычет и пробует обнять Ксая. Спрятаться.

— Э-эдв…

Все, что происходит в этом коридоре, длится не больше тридцати секунд — от первого проблеска звука и до этой попытки объятий от Дамира. Мое восприятие приглушается неожиданностью момента и горячим чаем в руках. И восприятие Эдварда, наверное, тоже.

Но в ту же секунду, как Колокольчик просится к нему, в аметистовых глазах все становится на свои места. Приходит готовность к активным действиям и понимание, что вопросы и все им подобное сейчас совершенно излишни.

Ксай привлекает мальчика к себе, крепко и бережно его обнимая. Он самостоятельно укладывает ладони малыша к себе на шею, давая как следует обвить ее и почувствовать свою близость, он прижимается губами к его виску. Он рядом. Он папа.

Дамир заходится горькими слезами, не в состоянии сопротивляться своему эмоциональному всплеску. Он не может говорить, ему больно и сложно, но молчание губительно. Если он будет молчать, Дамир уверен, что его не услышат.

Я, все еще за этой чертовой дверью, слышу его нескончаемые, слившиеся в единый поток бормотания имени своего защитника. Как молитву или нечто, способное помощь в такой безвыходной ситуации.

Алексайо нежно гладит его спинку, пытаясь хоть немного успокоить. Он что-то говорит малышу на ушко, пальцы его приглаживают черные как смоль волосы. От Эдварда исходит аура доброты и принятия. Он прекрасно знает, что делать — когда-то это сполна испытала на себе и я.

Оставляю стаканы с чаем в коридоре, ставлю прямо на пол. Освободившимися руками открываю матовую дверь, не в состоянии быть так далеко, когда Дамиру так больно. Он напуган до чертиков, а причина мне и Ксаю абсолютно неизвестна. Доктора, который должен был осмотреть его сегодня, он не боялся… и никаких анализов, никаких болезненных процедур запланировано не было…

Дверь захлопывается негромко, но слышно. Колокольчика передергивает.

Эдвард поднимает на меня глаза, притягивая его еще ближе, гладя еще нежнее, в надежде, что я могу объяснить происходящее. Но очень быстро аметисты переключаются на что-то за моей спиной. И черствеют.

— Я говорила, что к палате. Куда ему еще бежать? — возмущенный, запыхавшийся женский голос появляется из коридора. Он доходит до нас на три секунды быстрее своей обладательницы.

Это черноволосая женщина средних лет с темно-карими глазами и слегка смуглой кожей. Губы у нее ярко-красные и такая же ярко-красная блузка — невозможно не заметить. По пятам за своей обладательницей шлейф терпких духов.

— Он впервые от нас убегает, Тамара, — второй голос, более строгий, тут же. Тоже женщина и с точно такими же темно-карими глазами, только гораздо старше. Мне не надо смотреть на них обеих дольше, чтобы понять, кто это. И почему мой малыш так напуган.

Эдвард поднимается на ноги, в полный рост, все так же крепко, не глядя на опасения мальчика, держа его на руках. Дамир тихо, но так жалобно стонет… его спинка неустанно содрогается.

Тамара останавливается, увидев Ксая. Ее глаза распахиваются.

— Дамир, кто это? — и строго, и непонимающе зовет она. От хмурости на лице собираются заметные морщинки.

Мальчик отвечать ей даже не думает.

— Я прошу прощения, мужчина, он, наверное, помешал вам, — Агния, вроде бы зовут ее так, с мягкой улыбкой обращается к Алексайо, — мальчик испугался, а с такой резвостью нам так просто его не догнать.

Они не рассматривают вариант, что Дамир знает Эдварда. И они сами определенно пока не догадываются, что это он пригласил их на встречу сегодня за обедом.

Я подхожу к мужу, игнорируя присутствие этих двоих. Колокольчик замечает меня, и в глазах его, покрасневших и запуганных, настоящая боль. Он не верит, совершенно не верит, что мы его не отпустим. У него просто не хватает пока сил для такой веры.

— Вы, наверное, его лечащий врач? — подметив халат на плечах Каллена, Тамара изгибает бровь, — Анна Игоревна говорила что-то о вас…

— Эдвард Карлайлович, — поправляет ее Ксай. Вежливо, но твердо. Лицо его выглядит располагающим.

— Ну, конечно же, — Агния улыбается почти искренне, качнув головой, — вы — меценат приюта. Ваша помощь наверняка несравнимо помогает этим детям.

Тамара с долей скептицизма поглядывает на то, как Дамир держится за своего защитника.

— Я надеюсь, — все так же вежливо, в лучшем своем репертуаре отвечает Алексайо. — Я ждал вас сегодня чуть позже.

— Мы можем пообедать с вами, как и договаривались, Эдвард Карлайлович. Проведем время с Дамиром — это, к слову, тот самый мальчик, которого мы хотим усыновить.

— Вряд ли он знает всех детишек по именам, — бурчит Тамара, подступая к Дамиру. Тот вжимается в Ксая. — Ну, что ты, милый, будто не помнишь меня. Иди-ка сюда.

— Мне кажется, что мальчику лучше закончить с процедурой, — мягко, но твердо останавливает женщину Эдвард. Поворачивается ко мне, — Изабелла, отнесете ребенка к доктору? Изабелла — одна из медсестер детского отделения, на очень хорошем счету, я лично ее знаю.

Я радуюсь, что сегодня застегнула халат. И что вообще надела его. И что вовремя пришла.

— Да, Тома, так будет лучше, — кладет руку на плечо дочери Агния, — а мы можем сэкономить время и поговорить с Эдвардом Карлайловичем.

Ксай умело передает мне Дамира, напоследок погладив его ладошки, и женщина следит за этим приметливым, донельзя жестким взглядом. За каждым нашим движением.

— Конечно же, — я забираю мальчика, прижимая его к себе. Колокольчик тут же утыкается лицом в мое плечо и зажмуривается, я даже чувствую. Он безмолвно плачет. — Пойдем-ка, Дамир.

Мой легальный повод удалиться воспринимается всеми довольно спокойно. Ксай, как умеет лишь он, ловко переключает внимание женщин на себя. И хоть я чувствую спиной взгляд Тамары, мне все равно. Она не получит нашего мальчика. Она не заставит его больше вот так дрожать.

Весь недлинный путь по коридору, пока мы не заворачиваем за угол и не скрываемся от неожиданных посетительниц, Дамир дрожит. Он уже не пытается ни что-то говорить, ни как-то по-другому выражать свой страх. Слишком сильный и слишком первобытный, он выжимает его полностью. Я физически ощущаю.

В палате тепло и тихо. Я закрываю дверь и сажусь, не отпуская Колокольчика, на прикроватное кресло. Стягиваю простынку с постели и накидываю ему на плечи. Дамир не спешит раскрываться из своего маленького комочка-кокона. Глаза его все еще закрыты.

Здесь, с львом-Алексом на стене и маленькой овечкой в спальном колпачке на тумбочке — новом подарке Эдварда — все так же, все спокойно. Я очень надеюсь, что знакомая обстановка Дамира капельку, но расслабит.

— Любимый мой, — целую его левую ладошку. Правую он, как подбитый зверек, крепко прижимает к себе.

Мальчик морщится.

— Самый любимый, — тем же тоном, с тем же чувством повторяю я. Уже знаю, что некоторым, дабы поверить, нужно время. Много времени. Но Алексайо теперь доверяет моим чувствам. Однажды поверит и Дамир. — Я с тобой.

По его щекам все еще текут слезы. Когда я осторожно их вытираю, он медленно и боязливо открывает глаза. Там все очень горько.

— Послушай менявнимательно, котенок, — доверительно наклонившись к нему поближе, уютно устраивая в своих руках, шепчу я, — что бы ни случилось, я и Эдвард всегда будем рядом. Тебе не нужно больше никого бояться, потому что больше никто тебя не заберет. Ты меня понимаешь?

Его взгляд несмело касается моего. Тонкими разноцветными нитями там в тугой комок переплелись страх, неверие, надежда, облегчение, отчаянье и благодарность. Дамир выглядит крайне скорбно с этим темно-синим ободком на шее, синяками, болью в ладошке. Он весь из стекла, он уже трескается от эмоций, какие ему пока не по плечу. И то, что я говорю, то, что я пытаюсь донести до него… хоть и делает ему еще больнее, но обещает хоть какую-то надежду на избавление от этой боли. Эти женщины выбрали худший момент из возможных — его полную физическую и моральную беззащитность. Мне уже чудится, что Дамир никогда не будет улыбаться, только плакать.

— Запомни главное: мы тебя любим. Это важнее всего, Дамир.

Он вздыхает и закрывает глаза. Прячется у моей груди, прижимаясь к ней неповрежденной щекой. Уже не дрожит, но пока еще изредка всхлипывает. С каждым моим прикосновением к нему капельку, но морщится, зато потихоньку высыхают его слезы.

У Дамира снова наступает апатия обреченности, когда он ни пытается не прижиматься сильнее, ни молить, как делал недавно с Эдвардом. Малыш просто лежит и принимает все то, что с ним происходит. У меня полная свобода действий, просто ему нравится, он успокаивается, если я глажу его или же шепчу что-то хорошее. Но если вдруг уйду, если вдруг сделаю ему больно — он примет все так же беззвучно и без колебаний. Стадия смирения.

Я стараюсь не заострять на этом внимание. Подобное состояние Дамира вынимает и сердце, и душу в один заход, но ему не помогут мои собственные несдержанные эмоции. Стабильность и вера, вот что ему нужно. Последовательность. Защита. Нежность. Он оттает, мой мальчик. Он сможет с этим справиться.

…Как же я упустила приход этих женщин? Как они сумели выбрать время и узнать, когда Дамир будет вне палаты, и можно пройти через Анну Игоревну? Это, несомненно, огромный просчет, ведь именно их Дамир недолюбливает… они усугубили его состояние, как мы и опасались.

Я глажу Колокольчика, изредка целуя его щечки, лоб, волосы, и думаю о том, что скажет госпожам Кареян Эдвард. У них ведь будет истерика… они наверняка будут сражаться, так же, как и мы — Тамара уже что-то заподозрила. А история Эдварда, без сомнений, выйдет на поверхность и станет мучить его снова — Анной, чёртовыми подозрениями, попытками очернить. С этими женщинами нельзя договориться. Они нас не поймут.

Дамир чуть задремывает на моих руках, вздыхая более спокойно. Но затем вздрагивает, резко просыпаясь, испуганно смотрит по сторонам. Хватается за мои пальцы.

— Здесь, малыш, здесь, — успокаиваю я его тоном, которому можно верить. Улыбаюсь и без стеснения смотрю в голубые глаза. Я так хочу вселить в них веру…

Дамир смаргивает несколько слезинок и снова затихает. В моих руках ему все же спокойнее.

— Я очень рада, что встретила тебя, — через какое-то время признаюсь ему я, вдруг решив, что такое откровение будет уместным, — ты стал для меня настоящей звездочкой. Я больше… я больше не могу без тебя, малыш.

В колокольчиках, на миг удивившихся, что вырывает их из плена обреченности, проскальзывает очень теплая и очень искренняя улыбка. Никто не может любить так сильно и быть благодарным так ярко, как дети. Никто не испытывает более глубоких эмоций по части привязанности, чем они.

Мальчик смотрит на меня так, как теперь, и я вижу тот огонек надежды, какой так надеялась вселить. Он переливается. Он уже там. Просто еще маленький, еще только-только разгорающийся.

Я улыбаюсь Дамиру, мягко потеревшись носом о его щечку, как всегда делал для меня Ксай.

И я верю, держа его в объятьях, что у нас все будет хорошо.

Надежда в его взгляде дает надежду и мне.

* * *
Есть три универсальных правила.

Правило первое. Каждый получает то, чего он заслуживает.

Маленький ты или большой, слабый или сильный — все равно тебе достанется только твой кусочек. По-другому на свете просто не бывает.

Правило второе. Хорошее поведение и молчаливость — золотые качества детей, которые еще надеются встретить своих маму и папу. Взрослым нравится, когда дети воспитанные, тихие и умеют их слушаться. И уж точно они даже не будут смотреть на громких, драчливых и грубых.

Правило третье. Если тебя выбрали, это не значит, что тебя точно заберут. Ты кому-то понравился, ты выглядишь, как они хотят, или делаешь что-то, что им нравится. Они приходят к тебе, играют с тобой, задают вопросы, гуляют… но потом передумывают тебя забирать. У них на то много причин. Отсюда и важный вывод — никогда не задирайся, никогда не кичись тем, что ты особенный, никогда не делай преждевременных шагов. Дождись, пока воспитательница скажет тебе, что ты поедешь в свой новый дом.

Есть три универсальных правила. Негласных. О них друг другу в спальне рассказывают дети. Старшие — младшим. Потому что старшие иногда жалеют младших и хотят им помочь.

Дамир следовал этим правилам всю свою сознательную жизнь — как только услышал об их существовании от Пети и благодаря стараниям умного друга хорошенько их запомнил.

Анна Игоревна и некоторые воспитатели не разделяли точку зрения Пети, наоборот, на утренниках они заставляли Дамира быть активнее, в дни открытых посещений и выездов ставили в первые ряды, принуждали что-то говорить, рассказывать стихи… они объясняли мальчику, что его должны заметить. Только Дамир не хотел, чтобы его замечали… он не знал и не знает до сих пор, что делать потом. Его страх сбылся — его заметили те, кто не нравится, кто страшный. И Дамир больше хотел остаться в детском доме, чем уезжать с «маурик» и «бабушкой» куда-то далеко.

Здесь был ананасовый сок и булочки с изюмом по выходным, здесь можно было порисовать на внеклассных занятиях, иногда поиграть с Петей — он один играл с ним. А там, за забором, его ждала совсем другая жизнь — и Дамир не хотел ее узнавать, как бы глупо в его положении это ни звучало.

Но один раз за все-все дни Дамир почувствовал, что уехал бы из детского дома без сожаления — когда она пришла к нему и принесла баночку тех волшебных черных кружочков, которые Анна Игоревна называет непривычным словом «маслины». Она была очень красивой и улыбалась Дамиру очень честно, хоть и краснела, когда улыбался он. Она смотрела на него внимательно, но нежно. Она касалась его умело, но мягко. Он ей нравился… а это самое приятное чувство на свете теперь малышу было известно — нравиться.

Она пришла и на следующий день — такая настоящая, хотя и волшебная, такая… знакомая. Пришла и, присев перед ним, погладила по щеке… она улыбнулась ему, о нем позаботилась. И когда Дамир взял ее за руку, а она ее не отдернула, не увернулась… он был самым счастливым. Она действительно хотела пойти с ним.

Белла.

Дамир никогда не слышал такого имени ни от воспитателей, ни от детей. Волшебное имя, как и она сама. Принцесса из сказки девочек, чьи постели расположены рядом с его в спальне. У нее есть необычные вещи, она надевает платья, волосы ее воздушные и пахнут так приятно… а еще у нее, как у настоящей принцессы, есть принц. Король. Он ее очень любит. Он так на нее смотрит… на Дамира в жизни никто так не смотрел. Король добрый. Только он… молчит. Как и всегда, когда приезжал в приют. Улыбался, хлопал, гладил их по голове, но молчал… и только когда они были одни в том месте, где продают такие необыкновенные блинчики, Король с ним говорил. Эдвард Карлайлович сказал называть себя просто «Эдвард», подарил ему рыбку Немо, купил сока, карандашей… Эдвард рисовал с ним. Слоника и шарики. Шарики и слоника. Эдвард не поправил дядю возле мольберта, когда тот назвал его папой Дамира…

Это все — лишь толика мыслей, от которых мальчику никак не избавиться. Они наваливаются снежным комом, какие запускают злые мальчишки из-за кирпичных стен детской, они холодные и горячие одновременно, они не дают ничего делать и мешают спокойно спать.

Дамир хочет обо всем забыть. Просто обнять Беллу, как он сделал это вчера, и, пока она будет гладить его и говорить, что он хороший мальчик, крепко прижаться к ней. Спрятаться. И чтобы она не уходила…

Но ничего нет. Но Беллы нет.

Мальчик открывает глаза и видит над собой ярко-белый потолок, который такой большой и широкий, что не видно его концов. У Дамира болит ладонь и правая щека. У него противно скребет в горле, наждачной бумагой стирая все живое, что там есть, пока странные непонятные звуки заполняют все свободное пространство. Жесткие простыни под пальцами почти режутся. Дамир вздрагивает, Дамир хнычет. Если ему все приснилось… если он все еще на полу коридора, там, возле двери… если мальчики во главе с Димой где-то рядом, а воспитательницы говорят о его «маурик»… он больше ничего не хочет. Хочет спать и никогда, никогда не просыпаться.

Мальчик запрокидывает голову, будто боль куда-то убежит. Он зажмуривается, уже ненавидя белый потолок, он пытается позвать Беллу — может быть, у него получится, может быть, она придет, она ведь обещала прийти еще раз… она сказала, что любит его!.. Никто никогда Дамира не любил!

Странные и уже страшные звуки вокруг нарастают. В них вплетается отчаянное «Б-б!», пронизанное испугом, в них постепенно разливаются реки из слез.

Пальцами Дамир дерет простыни, изгибаясь на них, неудобных и жарких. Рука болит сильнее и сильнее, как и горло. Он совсем скоро уже ничего не сможет сказать… и никого позвать.

Мальчик прикладывает остатки сил, чтобы крикнуть в никуда — «Б-бел!..». И, задохнувшись, выгнуться в постели в тлеющей надежде, что она его заметит.

— Дамир.

Голос не Беллин. Он горький и одновременно почти строгий. Это кто-то чужой, кто-то, кто хочет наказать его за плохое поведение, слезы и за то, что зовет Беллу. Он не может ее звать, он ее не заслужил.

И снова:

— Дамир.

Только теперь своей кожей в тонкой футболке мальчик ощущает прикосновение. Решительное и ясное, чтобы без шансов. Он рыдает, но руки непонятного человека никуда не исчезают. Наоборот, Дамира, минуя его неумелое сопротивление, поднимают в воздух. И вот уже здоровой щекой он чувствует что-то теплое, мягкое и… пахнущее Эдвардом Карлайловичем.

— Тише, мой малыш, — бархатный тембр Короля, в такт несмелой догадке разливаясь вокруг, подтверждает проскользнувшую мысль. Его утешает не Белла, Беллы здесь нет. Но Эдвард его не бросил.

Дамир перестает вырываться и даже уговаривает ненадолго стихнуть поток слез. Рассеянно вдыхая и выдыхая, он максимально робко и незаметно поглядывает вверх. Не жмурится больше.

Дамир обжигается, когда видит, что фиолетовые глаза Эдварда смотрят точно на него. А его большая рука… осторожно гладит Дамира по волосам. Эдвард с Дамиром нежен.

— Я с тобой, — так просто, но так твердо говорит он. И малышу становится легче дышать.

Мальчик опускает глаза, чуть-чуть нахмурившись. Он медленно, давая Эдварду возможность себя остановить, приникает к его груди. Касается щекой мягкой ткани рубашки. Тихонько вздыхает.

— Все хорошо, — обещает ему… папа? Дамир не знает, как можно называть Короля, как нужно называть. Он уже ничего не знает.

Но, в ответ незаметно кивнув, закусывает губу. Набирается смелости.

— Н-не ух… — почти не заплакав от скребущего горла, просит он.

— Никуда не уйду, — так же твердо, как и прежде, говорит Эдвард. Его пальцы придерживают спинку Дамира, удобно устраивая на своих руках, пока вторая ладонь все так же гладит его волосы. Не дает и шанса не поверить. Не позволяет больше бояться.

— Спас-с…

— Не плачь, — Эдвард вдруг берет и вытирает слезы на его щеках, — и не говори мне за это «спасибо». Я рад быть рядом с тобой, Дамир.

На такое мальчику ответить нечего. Он лишь уповает, что Король не шутит… Король не сделает ему больно, если он сейчас ему поверит…

Дамир тяжело сглатывает, выпутываясь из липких, назойливых лапок страха. Он такой холодный, такой противный и такой постоянный… Мальчик больше не хочет с ним бороться и пытаться совладать, а потому он принимает решение: будь что будет.

Дамир крепко прижимается к груди Эдварда. Папы.

Он уже обнимал его сегодня. Там, в коридоре, когда маурик все же нашла его и была готова забрать, обнимал. В мальчике теплится крохотная надежда, что это означает нечто важное.

Его прикосновения… это другое. Белла обнимает его так, как должна обнимать мама — без страха и опасений, просто как своего мальчика, нежно и крепко, по-доброму, но ощутимо. Она… уверена. А Эдвард Карлайлович, похоже, нет. Сейчас он держит его так, будто Дамир рассыплется, расколется на части. Он крайне осторожен, он волнуется, Дамир чувствует… он не хочет сделать ему больно даже случайно, все время задумываясь о каждом движении, каждом поглаживании. Он… заботится?

Дамир тихонько вздыхает, уткнувшись носом в рубашку своего защитника. У него мягкий запах, такой же мягкий, как и руки. Какой-то… свежий, как воздух после дождя, приятный. И даже то, что имеется отголосок нелюбимой Дамиром клубники, ничего не меняет. Тепло, что исходит от Эдварда, безопасность, какую он и обещает, и демонстрирует, ему нравится. Папа хороший.

Защитник с благодарностью встречает его доверительный жест. И потому, наверное, решается на свой — бережно гладит щеку мальчика. Уже без слез, уже не потому, что надо вытирать их, просто… из-за желания. И чтобы быть ласковым.

Дамир краснеет и одновременно хочет заплакать, соленое жжение нарастает. Только это уже другие слезы, ему понятно. За эти дни он научился слезы различать.

В палату кто-то заходит. Всего пять минут назад, еще не зная, что он не один, малыш бы вздрогнул. Дернулся. Попытался оценить, нужно ли прятаться или еще нет. Испугался — это точно. Может быть, даже заплакал, это уже стало привычной реакцией, слезы сами собой текут, он их не зовет.

Но теперь, когда Эдвард рядом и обнимает его, когда Дамир в полной убежденности, что боли не будет, прижимается к нему… ему лишь только интересно, кто на пороге. Он лениво поворачивает голову левее, он спокоен. Окрыляющее, горячее и такое нужное ощущение защиты миллионом солнечных лучиков переливается во всем теле, Дамиру чудится, их свет заметен и снаружи.

Может быть, поэтому медсестра, зашедшая проверить его, улыбается? В руках у нее поднос с белой глубокой тарелочкой, в такой в детском доме наливали суп. Дамир не любит суп.

— Вижу, у вас все хорошо, — обращается к Эдварду, на щеках которого с ее словами появляется розовый оттенок, медсестра проходит в палату, — время обеда, Дамир. Мы с тобой сейчас быстренько и вкусно покушаем, что думаешь?

Поднос уже совсем рядом с ним. Женщина ставит его на тумбочку у постели. Малыш немного хмурится.

— А я могу покормить тебя, Дамир? — вдруг спрашивает у него Эдвард. Глаза его серьезные, хотя были только что совсем задумчивыми, как в тумане из мультика о ежике. Сероватая дымка витает там до сих пор, но теперь Эдварду будто что-то понятно, хоть он и с опасением ждет ответа.

От неожиданности малыш даже не думает. Почти машинально кивает.

Он хочет его покормить?..

— Замечательно, — загадочно улыбающаяся медсестра, чья улыбка все шире, воодушевленно смотрит на них обоих, — тогда я оставляю бульон и сок. Не торопитесь, и все будет в порядке.

Эдвард благодарит медсестру. А затем, когда она разворачивается к выходу, выжидающе смотрит на Дамира — тот все еще его обнимает.

Мальчик быстро убирает руки, даже не всхлипнув от задетой ладошки. Ему интересно и необычно то, что сейчас происходит и будет происходить.

Папа с заботой о том, чтобы простыни не были помятыми, а одеяло не мешало, осторожно пересаживает его обратно на постель. В ней холодно и слишком просторно, но Дамир об этом сейчас почти не думает. Между ними с Эдвардом возникает удобный столик, опускающийся слева. А на нем — бульон, что был в этой глубокой мисочке.

Защитник зачерпывает первую ложку — не до конца, с ее краешков не льется. Он не заставляет Дамира тут же начать есть, он ждет, пока мальчик сам будет готов.

— Я думаю, что он вкусный, — подбадривает он, поглядев на ложку. — Ты хочешь попробовать?

Малыш нерешительно открывает рот. Ложка очень мягко касается его губ, чуть наклоняется… Эдвард не торопится, он, как и раньше, все делает очень аккуратно, но теперь он… улыбается. И Дамир даже не замечает, как проглатывает бульон. Ему неприятно от того, чем откликается горлышко, но это неважно. Эдвард ему улыбается!

— Вкусный? — вторая ложка уже готова. Малыш кивает. Защитник успокаивается и приободряется. У него теперь такая улыбка… совсем-совсем светлая. Дамиру очень нравится.

Эдвард ухмыляется, будто он готовил этот бульон, и подсаживается поближе. Ему тоже нравится.

На третьей ложке малыш уже и не замечает тех крохотных комков в горле, покалываний в нем, когда глотает. Лицо папы перед ним этого стоит. Его кормит папа. Сам.

Интересно, однажды он решится так назвать его вслух?.. Это кажется почти невозможным.

Но однажды — не сейчас, оно будет потом. А теперь они почти ничего больше не говорят — только Эдвард иногда подбадривает, какой он молодец, и как хорошо, что так кушает, потому что тогда поскорее поправится. Он благодарит его за то, что не отказывается от бульона, что не отворачивается от него… как будто Дамир может отвернуться. Он видит сегодня совсем другого Эдварда Карлайловича. Он настоящий — и его. Малышу очень приятно.

Он одними губами в надежде, что Эдвард его поймет, говорит «спасибо». Урывает небольшой перерыв между неспешным кормлением и, смущенно потупившись, бормочет свое слово.

Защитник почти сразу же гладит его по плечу, пустив рой мурашек по телу. С любовью.

И снова улыбается, как и тогда, когда малыш проглотил первую ложку.

— Не за что, Дамир.

А потом они неспешно заканчивают с содержимым маленькой глубокой мисочки.

Такого вкусного бульона Дамир еще никогда не ел.

* * *
Эдвард откладывает телефон в сторону, когда я присаживаюсь на диван в коридоре рядом с ним. Муж гостеприимно раскрывает для меня объятья и в лучших традициях наших моментов нежности тихонько усмехается, когда я с удовольствием приникаю к нему.

Лучшие ощущения от близости рядом прежде чужого человека дал мне Ксай: тепло, узнаваемый и успокаивающий аромат, умиротворение и безопасность. Мне чудится, что обнимать его я могу бесконечно долго, без перерывов и прочих ненужных вещей — на таком близком расстоянии от Хамелеона, в кругу тех, кому он доверяет, и в числе тех, кому позволяет себе помочь, я счастлива. Возможно, у нас не самая гармоничная семья, потому что ведущая роль в ней всегда будет у Эдварда, и порой он действительно ведет себя, как папа, но зато самая искренняя. Аметисты смотрят на меня теперь, в больнице, в этой уже помявшейся кофточке, со стянутыми в хвост волосами и… любуются, влюбляясь. А еще влюбляют меня в себя. Каждый раз как первый, а много любви не бывает. Эдвард убирает из моего лексикона понятие «много» своим появлением в доме Рональда в тот пасмурный февральский день.

— О чем ты думаешь? — пальцы Ксая медленно перебираются на мои волосы. Запутываются в прядях, освобожденных хвостом.

У него капельку усталый голос, но терпимо. С каждой слезинкой Дамира, с каждой его мольбой и отчаянной просьбой в защите, как сегодня утром, вера Эдварда и в себя, и в успех того, во что мы ввязались, лишь крепнет. Он понимает свою важность, чувствует нужность, а не это ли то, к чему он так долго стремился? Он привык отдавать по своей натуре, он никогда ничего не просит взамен, но как же он счастлив, когда кто-то показывает, что сделанное не напрасно. Ксаю хватает даже улыбки. Тем более — улыбки Колокольчика.

— Обо всем и сразу, — бормочу я, кладя голову на его плечо и обнимая руку, как свою любимую игрушку. Это дает мне чувство невыразимой близости Ксая. — Но конкретно сейчас — о том, какой ты мягкий.

Он усмехается снова, тихонько и нежно, когда я целую обнаженный рубашкой кусочек его шеи.

— Я не был в спортзале уже два месяца, Бельчонок. Скоро превращусь в плюшевую игрушку.

Я потираю его предплечье, нахожу губы. Эдвард мне не препятствует. На крохотный поцелуй отвечает.

— Между прочим, Алексайо, я вообще там не была.

— Мне все нравится.

— А мне как, — я хитро ему улыбаюсь, с нежностью погладив по лицу от виска к скуле. Хотела бы я забрать себе, стереть все то, что привело к появлению этих серебряных нитей в них. Все они поселились здесь уже после нашей встречи.

Эдварду не нравится толика грусти в моих движениях. Он отвлекает меня еще одним маленьким поцелуем — в губы и двумя — в их уголки.

— Я очень тебе благодарна, — сокровенно признаюсь я. Несколько неожиданно, но все так же неумолимо честно.

Ксай делает вид, что это нечто незначительное: его поцелуи перекочевывают на мою щеку.

— За что же?

Ответом все же вынуждаю его остановиться.

— За твою нежность и твое понимание — ко мне, Дамиру и всему, что происходит сейчас.

Возле глаз Аметистового морщинки, и мне это не по нраву. Поэтому пользуюсь первой же возможностью, чтобы от них избавиться, аккуратно разглаживая кожу. Эдвард медленно качает головой.

— Я говорил сегодня Дамиру и говорю тебе — я не хочу слышать за это никаких благодарностей.

— Ты в принципе редко хочешь слышать «спасибо»…

— Потому что то, что я делаю, это нормально, Белла, — довольно серьезно объясняет мне муж, все еще обнимая так же уютно, — я хочу и буду оберегать тебя и любить, как ты того заслуживаешь. Я стану отцом Дамира и заслужу его доверие, защищу его, как мне и положено. Я забочусь о своей семье, Изабелла. Здесь излишни «спасибо».

— Но как же твоей семье выразить свою благодарность в таком случае?

Эдвард бархатно гладит мою спину.

— Просто будьте счастливыми.

Я тронуто хмыкаю, ровнее садясь на своем месте и чуть ослабляя объятья мужа. Сидеть рядом с Ксаем хорошо тем, что мы практически на одном уровне. И мне проще так или иначе коснуться его лица.

Я с трепетностью и удовольствием, какое не собираюсь и на секунду прятать, приникаю к его губам. Я целую Эдварда, мягко поглаживая его щеки обеими руками. Показываю ему, что для меня то счастье, о котором мы говорим.

— Каждый раз я думаю, что любить тебя больше уже невозможно, мой Ксай. Но ты упрямо меня переубеждаешь.

С теплым взглядом, впрочем, не лишенным капли скепсиса, мужчина смотрит мне в глаза.

— Ох, Бельчонок…

— Ты — мое сокровище, — шепотом, не давая досказать ничего лишнего, повторяю я. В который раз, но мне кажется, все равно, что в первый. Мое греческое солнце может сколько угодно говорить о ненужности таких слов и фраз, их чрезмерности, однако то, как он улыбается, когда их слышит… выражение его глаз… это стоит куда больше отцовских миллионов и любых исчисляемых величин.

Наверное, здесь, в стенах больницы, когда я вижу и ощущаю все то, что происходит с Дамиром и нами, обретается какая-то особая философия. Что-то крайне мудрое. Наша жизнь становится полноценно-целой.

— Я люблю тебя, — просто отвечает Эдвард. Но глаза его горят, а руки совершенно недвусмысленно касаются моих ладоней. Переплетаются. Мы одно целое, и это уже непреложная истина. У нас все получится хотя бы благодаря силе этого единства. Я верю.

Тянусь к Ксаю еще раз и еще раз его целую. Я могу до скончания веков его целовать, я соскучилась. Мы оба нужны сейчас Дамиру на все те сто процентов, какие способны ему дать, но пока малыш спит, и у него все в порядке, я удивительно четко вижу крепость нашей семьи. И я благодарна, что в такой нелегкий момент у нас получилось быть вместе.

Возвращаю голову к Алексайо на плечо, а он, накрыв макушку своей щекой, методично поглаживает мою спину.

— Дамир поделился со мной, что бульон сегодня был необычайно вкусным…

— Бульоны редко бывают вкусными, — Ксай со знанием дела морщится, припоминая, видимо, свои дни в больнице, — я бы хотел, чтобы ему больше не пришлось его есть.

— Я думаю, смысл в том, что кормил его ты, Эдвард.

Мне кажется, или Алексайо смущается? Я поднимаю на него глаза, а он чуть прикусывает губу. Левая бровь хмурится.

— Ты знаешь об этом?

— Я говорила с Розмари всего полчаса, родной. И по возвращении это была удивительная картина. Извини, я подсмотрела. Но почему ты переживаешь по этому поводу?

Эдвард глубоко вздыхает.

— Я хочу все делать правильно и наилучшим образом для него.

— Ты уже делаешь это. И замечательно. У тебя уже был опыт — и не один.

— Бельчонок, — снисходительный к моему оптимизму и похвалам, Эдвард пожимает мою ладонь, привлекая внимание к чему-то действительно важному, — это не то же самое — кормить Дамира и кормить Каролину, например. Она могла капризничать, могла даже плакать… но не от боли или страха. В ее жизни была любовь, и существовала нежность, она не анализировала каждый мой жест и взгляд в попытке понравиться… по крайней мере, не в таком возрасте. А Дамир делает все это. И в силу его душевной организации и того, что произошло, в двойном объеме.

— Но ведь ты как никто его понимаешь. Ты тоже любишь много думать и анализировать, Ксай.

— Это не уменьшает моей ответственности, — серьезно поправляет меня муж, — я не хочу его ранить. Я никому больше не позволю этого сделать.

Баритон заполняется теми нотками, какие я уже однажды слышала — так Эдвард велел Константе оставить в покое Каролин, так он угрожал Дему, так уводил из дома Натоса меня после Флоренции… Эдвард полон решительности, он в своих словах уверен. Голос это подчеркивает.

Я переплетаю наши с Уникальным пальцы, несильно пожав его ладонь. Кольцо на ней придает мне сил.

— Что они сказали тебе?..

От одной лишь мысли-воспоминания, как Дамир убегал этим утром… услужливо воскрешающейся из памяти картинки, где мой малыш плакал навзрыд от осознания близости к тому, чего всем сердцем не желает… от всего, что Дамира терзает, и всего, что он не может пока сказать, становится нехорошо. И появляется удивительная тяга к действиям — максимально активным.

Это правильно, что Эдвард разговаривал с Тамарой и Агнией. Только с его спокойствием, его просчитанными наперед действиями и ответами можно вести какой-то конструктивный диалог. Мне нравится — вот в этом случае, в эту секунду — что Эдвард умеет отключать лишние эмоции. Крайне полезно сегодня.

— Много лестного и не очень, — лоб мужчины прорезает морщинка, — я извинился перед ними, готов извиниться еще не раз, возместить ущерб… но это неважно. Важно лишь то, что отступаться от мальчика они так или иначе не намерены. Суд состоится.

Я стараюсь принять эту новость максимально спокойно, ведь ее стоило ожидать. Но Эдвард все равно меня раскусывает — даже прятать особенно нечего.

— Ольгерд же нам поможет, Ксай?..

— Он будет стараться, моя девочка. Много преимуществ на нашей стороне, плюс слова Анны Игоревны, но… все знают, чем кончился мой опыт с Энн. Без внимания это вряд ли останется.

Ему тяжело произнести это предложение. Эдвард храбрится, и только слепой не заметит, чего ему это стоит. День за днем, год за годом посторонние люди бередят раны, которым и так никогда не зажить. Он стал наказанием сам для себя, он сполна уже искупил свою вину, даже если ее часть, микроскопическая, там и была. Энн на жалкие кусочки порвала такую прекрасную душу моего Уникального. А теперь дорывать ее будут те, кто даже знать о ней не достоин.

Я целую Эдварда в щеку — без подтекста, только лишь, чтобы показать, что я рядом, и что я буду с ним до конца, в любом исходе этой ситуации. Потерять Дамира будет очень больно. Но потерять Эдварда… это не переживаемо. Я не дам ничему дурному случиться. Ни с одним из них.

— Я знаю, — тихонько говорю мужу, пока от моего поцелуя он незаметно морщится, — знаю, что для тебя это значит. И мне очень жаль, что эта тема снова на поверхности, родной.

— Она всегда была там…

— Равно как и твоя невиновность. Плевать, кто и что хочет доказать, правда известна.

— Белла, — муж обрывает меня, просительно качнув головой. Смотрит прямо мне в глаза. — Я не хочу разочаровать тебя и причинить боль. Я привязываюсь к Дамиру сам, и я понимаю, что ты чувствуешь. Но мы должны предусмотреть не лучший исход… и быть готовыми, сжав зубы, с ним смириться.

— Борьба еще не окончена, а дело не проиграно.

— Я и не сдаюсь, — огонек в аметистах подсказывает мне, что это отнюдь не голословные слова, — мы оба еще поборемся за него, Ольгерд нам поможет, Анна Игоревна… но нельзя упускать это из виду.

Я, что есть мочи, прикусываю губу, не решаясь, не дозволяя себе, но потом… все же смотрю на Ксая. Честно, как он и заслужил. И мучительно переживаю то, что от эмоций моего взгляда его собственный затягивается мутностью боли.

— Мы — его родители, Эдвард.

— Я знаю, — муж сострадательно возвращает меня в объятья. Несколько раз крепко целует в лоб, — так и будет. Все получится.

Мне нечего ответить. Одной надеждой сыт не будешь, но хорошо хотя бы то, что она у нас есть. Есть у Дамира.

Я ответно обнимаю Хамелеона, пусть и не сразу, но отпуская ненужные мысли. Пока мы все здесь и все рядом. Шанс существует.

За время нашего присутствия в коридоре мало кто проходит тупичок у лестницы — в больнице тихий час. Изредка медсестры что-то несут, не обращая на нас внимания, да и только.

Однако неожиданно пространство между светлыми разрисованными стенами и кафельным полом обретает плоть в виде знакомого голоса. Приглушенный, но заметный, до нас он доходит быстрее, чем его обладатель.

Эдвард напрягается, изумленно вскинув бровь. Садится ровно, впрочем, не отпуская моей руки.

— Да, Евдокия, пусть будет среда. То же время, — Танатос, крепко прижав телефон к уху, следует из главного коридора отделения к той самой лестнице, возле которой немым наблюдателем утренней сцены была сегодня я. Голос у него сосредоточенный, а взгляд усталый. Он не замечает ничего вокруг, концентрируясь на разговоре, и лишь когда Эммет толкает дверь на лестницу, невзначай цепляет перпендикулярный ей диванчик. Нас на нем выделяет скупой свет из окна.

— О, боже мой, Алексайо. Белла? — младший Каллен тут же отпускает дверную ручку, всем телом поворачиваясь к нам. Он в простых синих джинсах и светло-зеленой футболке, гармонирующей с окраской левой стены.

Ксай поднимается брату навстречу.

— Что произошло? — тут же, без лишних дополнительных приветствий, какие намерен сказать Уникальный, спрашивает он. Требовательно и почти что резко. Отключает телефон. — Тебе снова нехорошо?

— Это детское отделение, Натос, — Каллен-старший похлопывает его по плечу, стараясь и утешить, и успокоить одним жестом, — я в полном порядке, как ты видишь. И Белла тоже.

— Привет, Эммет, — складываю руки на груди, оставаясь возле диванчика.

— Здравствуй, — совершенно запутавшийся Натос с хмуростью смотрит на нас обоих. — Но если все здоровы, то какими судьбами в клинику?

— У нас здесь есть одно дело.

— Дело? Из-за него тебя не видно больше?

— И из-за него тоже, — примирительно соглашается Алексайо, — как твои девочки, Эммет? Каролин, надеюсь, еще не ненавидит меня за отсутствие звонков?

— Она скучает по тебе, это да, но… — Натос снова качает головой, будто ему это чем-то поможет при собирании мыслей в кучку. Он морщится, уже не зная, что говорить, а что — нет, продумывая фразы.

Он сам на себя не похож, несмотря на то, что выглядит довольно посвежевшим и удовлетворенным жизнью. На лбу россыпь морщин, ставших глубже, в глазах опасение, перемешанное в гремучую смесь с радостью. Что-то похожее происходило с Эмметом под ЛСД от Голди. Мы не виделись пару недель, а такие изменения… я надеюсь, что у них все хорошо.

— Все сложно, — в конце концов резюмирует он. Оглядывается на меня. — Я еду в офис, но перед этим хотел пообедать. Составите мне компанию? Тогда и поговорим.

— Ближайшее время нам нужно быть здесь, Натос. Извини.

Каллен-младший пытается нас в чем-то раскусить, но выходит у него скверно.

— В больнице есть буфет, — неопределенно предлагает он.

Эдвард перехватывает мой взгляд, а затем мимолетно касается двери палаты Дамира. Мы оба думаем об одном и том же — он недавно заснул.

— В таком случае мы с радостью присоединимся, Эммет. Надеюсь, получаса нам хватит.

В кафетерии клиники выбор блюд довольно скромный. Впрочем, нам все же удается отыскать один из съедобных элементов меню — блинчики с творогом. Эммет добавляет к своему набору еще мясной сэндвич, а Ксай лишь из-за моей просьбы берет кусочек куриного филе. Его рацион за последние дни вызывает у меня серьезные опасения. Я прекрасно знаю, что должна лучше следить за этим, и вижу, что не справляюсь. Возвращения домой Рады и Анты жду с нетерпением — пока я научусь как следует готовить, они не позволят Эдварду умереть с голоду. Женщины так изумились, увидев меня в качестве настоящей жены Аметистового… что же они скажут на появление в доме ребенка? Если Дамир, конечно… нет. Глупости. Он обязательно будет дома. Он наш.

Эдвард перехватывает мой задумчивый взгляд, оторвавшись от своего обеда. Пытается разгадать, о чем я думаю — в который раз. Наверное, выражение лица меня ему все равно выдает, но, пытаясь смягчить ситуацию, я накрываю своими пальцами ладонь мужа. Все в порядке. Пока да.

Эммет делает глоток чая, с интересом наблюдая за нами обоими. Он все еще хмурый и какой-то напряженный, но уже не критично. Он будто бы осваивается с нами.

— Белла, он хорошо умеет прятать правду о себе, я знаю, — напрямую обращается ко мне Каллен-младший, кивнув на брата, — но ты должна мне сказать честно: все хорошо?

Искренние переживания Натоса за Ксая греют мне сердце. Их любовь такая… настоящая, как у Эдварда с Карли, как у нее с ним — и выстраданная, и сама собой разумеющаяся, и проверенная временем. Что бы ни было, какая бы кошка не пробегала между братьями, они — семья. Это главная истина. Может, в ней и все дело? Танатос просто сильно переживает?

— Заверяю тебя, с Эдвардом все в порядке, — я улыбаюсь, отрезая немножко своего блина, — поверь, я бы сказала, будь это не так — тебе первому. Порой мы нуждаемся в применении физической силы.

На мой хитрый взгляд Алексайо внимания почти не обращает. Усмехается в такт с братом, как в первый раз глядя на свою курицу. Ему вряд ли ее хочется.

— Ладно… но что тогда вас здесь держит? Если это не является тайной, конечно же.

— Проблема пока не решена до конца, Эммет. Лучше обсудить ее позже, уже по завершении, — избавляя меня от необходимости ответа, и так вдруг побледневшую, ровно произносит Ксай, — я обещаю, что мы расскажем сразу, как будет возможно.

— Это что, помощь какому-то твоему фонду? Детям приютов?

— Да, — не удерживаюсь я, отрывисто кивнув. И почти сразу же в упор смотрю на свои блинчики, — мне захотелось помочь Эдварду.

Танатос, смерив нас недоверчивым взглядом, все же принимает ситуацию. Откусывает свой мясной сэндвич.

— Расскажи мне, как Карли, Эммет, — придвигаясь к брату чуть ближе, просит Ксай. На лице его истинная тоска по своему маленькому солнышку и непридуманное отцовское, не иначе, беспокойство. Столько лет единственным светом в жизни для него была эта девочка… я прекрасно понимаю мужа. Я чувствовала то же самое — и к ней в том числе. Она, такая живая и искренняя, такая трогательная и нежная — настоящее вдохновение для своей семьи. Дядя и папа не чают в ней души, а она отдает им ту же любовь сторицей. Ее сердечко очень горячее и очень, очень любящее. Ну, конечно же, Ксай по ней скучает… и о ней беспокоится.

— На самом деле, не в самом лучшем положении, Эд, — Танатос отставляет поднос с едой, следя за растворением сахара в чае, — это честные слова, но я не хочу, чтобы ты излишне переживал. Все потихоньку налаживается.

— С ней что-то случилось?

— В день смерти Мадлен. Шок начал проходить, уступая место другим эмоциям, и они пока сильнее нее.

— Но ведь рядом ты… и Ника, — при мысли о боли Каролин мне тоже становится больно. За время, которое я знаю эту семью, я успела прикипеть к каждому из ее членов. Я переживаю и за Эммета, и за Каролин, и, разумеется, за Ксая, мое солнце… мне все они дороги. Без них я бы никогда не стала собой и не обрела то, что сейчас имею. Эти люди дали мне шанс на вторую, счастливую жизнь.

— Верно, мы пытаемся помочь ей, как можем, — отвечает Эммет, — Ника предложила снова попробовать детского психолога… мы нашли женщину, вроде бы лучшую в нужной терапии. Сессии только что начались, но я надеюсь, положительный сдвиг уже не за горами.

— Если нужна будет какая-то помощь…

— Я знаю, что могу на тебя рассчитывать, Эдвард, — уже привыкший к таким словам, за брата заканчивает Натос, — и мне не сказать достаточное спасибо тебе за это. Всю жизнь ты моя страховка.

Я непроизвольно усмехаюсь, припомним, как это же говорил мне сам Хамелеон. Там, в Вегасе, там, на свадьбе, перед которой я рыдала с полнейшим ощущением полного завершения своей жизни, пообещал это. И до сих пор держит данное слово.

— Передай ей, что я очень ее люблю, — баритон отдает грустью, какую мне хочется навсегда из него искоренить, — мы с Беллой, конечно же.

— Обязательно.

Эммет возвращается к своему чаю, все так же пристально наблюдая за его темной поверхностью. Сегодня Медвежонку, еще одному чайному гуру в моем окружении, плевать на пакетированный мусор, как раньше называл этот напиток. Он будто думает, должен или нет что-то говорить. И, в конце концов, решение принимает.

— Это не мое дело, Эдвард, и я прошу прощения, Белла, только на некоторые звонки на твой номер, Ксай, иногда идет переадресация. Мне звонили из «Альтравиты».

Я с некоторой опаской смотрю на мужа. Но он, чего и стоило ожидать, само спокойствие. Может быть, разве что, скулы немного бледнеют. Ксай пожимает мою ладонь, лежащую рядом с его, на столе. Эммет сглатывает.

— Мы были там на приеме, да, Натос.

Медвежонок открещивается от дальнейших расспросов, тут же поднимая руки. Ему достаточно.

— Извини меня…

— Незачем. Мы действительно намерены зачать ребенка, — Ксай говорит это так ровно и так неожиданно, что даже я непроизвольно вздрагиваю. А у Танатоса и вовсе распахиваются глаза. Он даже забывает о том, что его тревожило, отчего морщинки на лбу в большинстве своем пропадают. И только Эдвард из нас всех остается абсолютно невозмутим. Появление Дамира в нашей жизни так на него повлияло, или же пришло смирение с фактом… не знаю. Но я определенно рада, что дела обстоят именно так. Это дает еще один повод для радости и еще один — для крепкой надежды.

Эммет справляется с первым впечатлением, глотнув чая.

— Я желаю вам удачи, — со всей серьезностью очень четко произносит он. Полностью справляется с эмоциями, — пусть все выйдет.

— Спасибо… — неумело протягиваю я.

За столом повисает неудобное, неуютное молчание. Его немного разбавляют лишь звуки касания вилок о тарелку. Мы все-таки заканчиваем с незапланированным обедом.

— Я бы хотел спросить тебя о «Мечте», Ксай, — перебивает этот воцарившийся круг молчания Танатос. Он снова совсем хмурый, — полет ровно через месяц, а Антон до сих пор не может согласовать с пилотами план…

Алексайо придвигает к себе пластиковый стаканчик с чаем. Зеленым.

— Я говорил с Антоном. И мне тоже есть, что сказать по этому поводу. Бельчонок, я думаю, ты можешь идти, если хочешь. Как раз полчаса и прошло.

Я чувствую вину за то, что сама об этом не подумала. Дамир там один, где-то невдалеке эти женщины, ругающиеся с Анной из-за того, что их больше не пускают к мальчику… мне не то, что нужно, я обязана возвращаться. Я не хочу, чтобы он снова до смерти испугался, проснувшись в пустой палате. Хватило того, что за время моего разговора с Розмари, если бы не Эдвард, он утонул бы в новой пучине своего личного ужаса. Хорошо, что Ксай был рядом…

— Да, я пойду, — поднимаюсь, забирая в карман свой смартфон, — было здорово увидеть тебя, Эммет. Привет Веронике и Каролин.

Танатос отвечает мне так же вежливо, больше сосредоточенный на предстоящих вопросах. Или на чем-то, что мне слышать не нужно? Он второй раз порывается сказать что-то будто бы важное, но сдерживает себя. Молчит.

Видимо, пока так надо.

Я оставляю братьев наедине. Поднимаюсь обратно в отделение и тихонько заглядываю в палату к малышу — слава богу, он спит. Когда присаживаюсь на кресле рядышком, слышу, что дышит ровно. Я с нежностью гляжу на моего маленького принца — он очарователен настолько же, насколько беззащитен.

Ох, Дамир… однажды такой спокойный сон будет для тебя обыкновенным делом. Я клянусь.

* * *
Эдвард спит этой ночью плохо.

Отчасти его выдает раскладушка, подходящая для более-менее комфортного отдыха, но совершенно не приспособленная к маскировке. Ксай немного вертится во сне, а она в такт каждому его движению легонько поскрипывает. Сплю я ближе, чем малыш, или же просто настроена на мужа, но я просыпаюсь.

Только-только начинает светать.

В палате, где несмелый свет из окна перебивается жалюзи, а прикроватный ночник Дамира выключен, я приседаю возле Алексайо.

Он морщится, делая глубокие, но сорванные вдохи. Выгибается на своей простыне, запрокидывая голову. Сон его наверняка спутанный и уж точно малоприятный.

Я аккуратно кладу руку ему на плечо, ласково поглаживая небольшой участок кожи, пока второй ладонью, более смелой, накрываю шею. Эдвард инстинктивно поворачивает голову в мою сторону. Просыпается.

— Ш-ш-ш, — заприметив встревоженный сонный взгляд, стараюсь побыстрее его успокоить, — это я. И мы здесь вместе, все в порядке.

Ксай часто моргает, даже не пытаясь осмотреться. Лицо его все еще стянуто неприятными эмоциями из сна, веры в терпимость ситуации там точно пока не наблюдается. Он все еще дышит неровно.

— Я тебя разбудил?

Хриплый баритон звучит так виновато, что я не могу даже выразить свое отношение к этому вопросу, уже ставшему традицией.

— Все хорошо, Эдвард, — разминаю кожу у его плеча, наклонившись чуть ближе к лицу. Ласково целую мужа в лоб — он слегка солоноватый, — снилось что-то плохое? Хочешь воды?

Ксай медленно качает головой. Его рука отыскивает мои пальцы, самостоятельно укладывая себе на грудь, к сердцу. Собственную ладонь он кладет сверху — и я очень хорошо слышу, как быстро оно бьется, пока еще не готовое успокоиться.

Эдвард закрывает глаза и без лишних слов пытается восстановить дыхание. Его ресницы подрагивают, морщинки на коже все еще такие же глубокие.

Я не мешаю, терпеливо ожидая, пока ему станет легче — если могу помочь вот так, значит, будет так. Мне достаточно уютнорядом с ним, даже принимая во внимание, что сижу я рядом с раскладушкой. Успокаивая окончательно, мерное посапывание Дамира слышится за спиной.

Мы смотрели сегодня «В поисках Немо» перед вечерними процедурами. Я впервые за столько дней увидела улыбку малыша — такую красивую и такую знакомую. Он даже смеялся на некоторых моментах, смущенно приникнув к моему боку. Ему было хорошо и спокойно. Он был тем мальчиком, каким и должен быть сегодня. Пусть и всего полтора часа.

…Мои пальцы нежно целуют. Алексайо открывает глаза почти синхронно с тем, как я смотрю на него. С долей самоиронии ухмыляется.

— Прости, Белла.

Еще одно слово, которое мне из него не выжить. Я уже почти смирилась.

— Не за что и незачем извиняться, Ксай.

— Я до чертиков устал от этих раскладушек.

— Ты просто устал спать один, — я с хитрой улыбкой глажу его щеку, удобно пристроившись у плеча, — я понимаю, родной.

— Мне не по возрасту с этим соглашаться, но спорить не стану, — бурчит он.

— И не надо, — с добрым снисхождением и в то же время пониманием приглаживаю его волосы, — вместо этого можешь рассказать мне, что тебя потревожило.

Алексайо на мгновенье зажмуривается, словно одно выслушивание этого вопроса забирает у него все силы. Он выглядит и уставшим, и раздраженным. Я давно не видела Эдварда раздраженным.

— Все старо как мир — мысли.

— Ты из-за Дамира?..

— Из-за него тоже, — муж поднимает голову, проверяя, спит мальчик или нет, — он не просыпался?

— Нет, Ксай. Не волнуйся.

— Я буду волноваться в любом случае, просто меньше, — недовольно отзывается муж. Откидывает простыню-покрывало и садится на раскладушке. С трудом и новыми морщинками от дискомфорта разминает плечи. Приглашает меня присесть рядом, недвусмысленно подвинувшись.

Но у меня есть идея получше.

Я обхожу раскладушку, становясь у Ксая за спиной, и если первые пару секунд он еще недоумевает, то потом осознание занимает свои позиции. Он странно и довольно, и облегченно хмыкает. А когда я делаю первое движение, коснувшись майки на его плечах, тихо и несдержанно стонет. До добра его спину такая работа и место для сна не доведут. Будь моя воля, я бы отправила Эдварда ночевать домой… но он не поедет. И мне стоит признать, что я бы тоже не поехала. А потому приходится мириться.

— Спасибо тебе… — от удовольствия чуть запрокидывая голову, Уникальный хмурится, — ох, Бельчонок…

— В ближайшее время запишусь на курсы массажа.

— Все и так чудесно, — слабо бормочет Алексайо. Ему по-настоящему нужно то, что я делаю.

Мои движения незатейливы и просты, но приносят мужу облегчение, что является их главным достоинством. Возможно, у меня действительно не так плохо выходит.

Каждый раз, прикасаясь к нему так, как теперь, я не могу не вспомнить первую реакцию на массаж. И не могу поверить, что когда-то для меня это было запретно. Касаться Эдварда кажется чем-то таким естественным… и я счастлива, что это также естественно для Ксая.

Он расслабляется под моими руками. Ему лучше.

Состояние Каллена, ввиду всего, с чем мы столкнулись ранее, несомненно меня беспокоит. И я ненавижу саму мысль, что в большинстве своем сама являюсь поводом для его лишних волнений. И что ничего не могу сделать, дабы их достаточно облегчить — в Эдварде моя сила, и я бы хотела быть силой для него. Но пока все чаще выходит от обратного.

— Ты, правда, веришь, что он будет?.. — очень тихо спрашивает Алексайо. Я даже сперва уверена, что мне показалось. Наклоняюсь к его уху.

— Кто?..

— Ребенок.

Эдвард оборачивается, пристально на меня глядя. Аметистовые глаза не тонут в самобичевании или неверии, в них нет особой боли, безнадежности. Они наоборот, светлые и очень внимательные. Разве что, с капелькой грусти.

— Я всегда верю.

— Мне все больше кажется, что это до абсурдного напрасно.

— Эти мысли тебя настигают ночью, родной. Выход — ночью не думать. Про это был твой сон?

Лишний раз подтверждать истину Ксаю не надо.

Я обнимаю его за плечи, грудью приникая к спине. Утыкаюсь носом в затылок.

— Я здесь…

— Я не сомневаюсь, — он поглаживает мои руки на своей талии, улыбаясь, что просачивается и в голос, когда притрагивается к кольцу, — и я знаю, как тебе надоели эти разговоры…

— Может быть, это все потому, что я больше концентрируюсь на Дамире? — мой шепот выходит сдавленным, — но Эдвард, это вовсе не значит, я уже говорила, что я не хочу твоего ребенка. Я сделаю все возможное, чтобы подарить его тебе.

— Это от тебя не зависит, — он снисходительно и все же печально качает головой, — и я ни в коем случае не претендую на то внимание, что ты даешь Дамиру. Оно ему куда нужнее.

— Моего внимания хватит на вас двоих с лихвой. А ты станешь папой столько раз, сколько захочешь, — горячо обещаю мужу я, но тоном, не терпящим возражений, — вот увидишь.

Ксай хмыкает.

Ксай чуть запрокидывает голову — точно как во сне.

— Вероника беременна, Белла.

Я хмурюсь, словно не до конца расслышав эту фразу. Ее понимание приходит с некоторым трудом.

В палате Колокольчика, сконцентрировавшись на его состоянии, я немного теряю связь с другой действительностью, параллельной. Замыкаюсь в мирке нашей маленькой семьи. И даже приход Эммета уже кажется чем-то вроде эфемерности.

— Откуда это?.. Что?

— Натос проговорился. Он не думал говорить сейчас, лишь припомнил, что у Ники едва не диагностировали рецидив какой-то болезни, но в итоге, слава богу, это оказалась беременность. Вышло случайно.

— Вот о чем он так упорно думал…

— Говорить или нет, — подхватывает Эдвард, вздохнув, — я его понимаю. То, что мы с тобой имеем, и не такие дилеммы порождает.

— Просто для каждого приходит свое время.

— Бельчонок, ему хватило одного раза, дабы зачать Каролин. А теперь, спустя полтора месяца, беременна Ника. Время… я думаю, что оно приходит не для всех.

Я кладу руки по обе стороны от его лица — Эдвард поворачивается ко мне, и теперь это проще — касаться его, одновременно глядя в глаза. Мои аметисты и грустные, и счастливые одновременно. Самое невероятное и самое привычное для Ксая сочетание.

— Ты не должен принимать это в расчет. В любом случае.

— Я подумал, что тебе стоит знать.

— О фертильности Натоса? Замечательно. Но я бы сфокусировала все внимание на твоей.

Эдвард смущенно посмеивается моему ответу, с теплой усталостью привлекая к себе. Когда он обнимает меня, мне спокойно. Может быть, я дарю ему такое же чувство? Глажу спину мужа. Я рядом.

— Я так хочу сделать это для тебя… я так хочу, Белла, — на последней фразе голос его, хоть и совсем каплю, но срывается. Я морщусь.

— Просто не думай об этом. Не зацикливайся. Эдвард, мы идем вперед, чего бы нам это не стоило, уже столько времени. Все будет, как нужно.

— Однажды из-за этих невнятных постоянных убеждений ты сбежишь от меня, — фыркает мужчина с каплей презрения к себе и своим словам. Нежно целует мою щеку, — прости, маленькая.

— То, что у тебя уже просыпается в этом неверии чувство юмора — хороший знак, Ксай.

Его улыбка мне нравится. Пусть даже она не такая широкая, как хотелось бы.

— Спасибо, что ты так в меня веришь.

— Но ведь однажды ты точно так же поверил в меня, — я с обожанием смотрю в аметисты, день или ночь, но не собираясь ничего от него утаивать. Оглаживаю обе скулы, мягче всего коснувшись правой.

Эдвард опять фыркает, уже намереваясь ответить что-то похожее на мою фразу, как нас перебивают.

За спиной, на постели Дамира, слышно ерзанье. Мальчик привстает на локтях, хмуро оглядывая палату. Эдвард и я практически синхронно поднимаемся с раскладушки. И за то, как Дамир облегченно выдыхает, увидев нас обоих, многое можем сделать.

Ксай присаживается на кресло возле постельки малыша, а я — прямо на нее. Колокольчик ведет сонными и малость напуганными глазами от меня до Ксая и обратно — много, много раз.

Аметистовые глаза отпускает тоска и прикрытая, но существующая усталость от беспочвенности наших попыток с зачатием, от разговоров, что мы ведем на эту тему и вели сейчас. Уходят из его взгляда неверие и горечь от недавнего разговора — с усыновительницами, с Ольгердом, с братом. Ненужные сейчас новости забываются и стираются, освобождая место главному. Дамиру.

Эдвард пожимает протянутую мальчиком руку и улыбается. Вот теперь так широко, как мне и хотелось. Дамир ему нравится.

— Не спится, малыш?

Колокольчик легонько зажмуривается.

— Ничего, — утешаю его я, погладив бледный лобик и краешком пальцев, очень осторожно, чертову гематому на правой стороне лица, — все пройдет, Дамир. А мы здесь.

С этим ребенок не может не согласиться. И для большей убежденности сильнее пожимает ладонь Ксая, отданную ему целиком. Их сегодняшний обед, несомненно, положил начало чему-то большему. Я гляжу на Эдварда и вижу, что не только Дамир стал ему доверять… но и он действительно, не слукавил, привязывается к Дамиру.

В такие моменты не верить в лучшее просто грешно.

* * *
Усыновление Дамира — мой первый опыт усыновления в принципе, первое серьезное погружение в этот вопрос и столкновение с реалиями, о которых я даже не подозревала.

Эдвард не раз говорил мне, что будет сложно — мы оба знали это, только он, исходя из личного опыта, а я — с его слов. Возможно, поэтому мне и не удалось до конца понять, о каких именно сложностях идет речь. И как с ними бороться, соответственно.

Вся серьезность нашего положения обрушилась на меня с первым этапом активной деятельности Ольгерда. Ворох бумаг — документы обо всем, что касалось Эдварда и меня, включая наш брак, жилищные условия, возможности и статьи расходов, характеристики психологического и социального плана, различные заключения компетентных органов (благо, в основном с ними вел диалог Ксай), бесчисленные заверенные копии и приложения. Ольгерд отыскал данные о матери Дамира и всех его немногочисленных родственниках, по крупицам собрав историю мальчика и получив заверенные отказы его возможных усыновителей по кровному родству.

Злата Анатольевна Водафонова, так ее звали. Родилась двадцать восьмого октября тысяча девятьсот девяносто первого года в Ярославле. В семнадцать лет, намеренная исполнить свою мечту, поступила в институт современного искусства. В две тысячи одиннадцатом году, около часа ночи возвращалась домой без сопровождения — подверглась изнасилованию на полпути к арендуемой квартире. Несмотря на уговоры родственников, писать заявление отказалась. Забеременела. В две тысячи двенадцатом году, седьмого сентября, родила мальчика. В том же году умерла ее мать, и Злата окончательно разорвала отношения с оставшимися родственниками — отцом и дедом. Те заподозрили неладное в ее психологическом состоянии и попытались разыскать девушку, но к тому моменту она уже покинула столицу, подав документы на отчисление из института. Злата вернулась в Москву в начале две тысячи тринадцатого вместе с неким Александром. Пара сняла квартиру в одной из «хрущевок», соседи отмечали, что у них часто случались ссоры. В конце февраля Александр куда-то уехал, Злату еще видели в доме некоторое время, но потом пропала и она. Соседи были уверены, что ребенка она забрала с собой — обратное выяснилось лишь при плановой проверке газовой службы. В неотапливаемой из-за неуплаты коммунальных услуг квартире обнаружили брошенного мальчика. Он был близок к той грани, когда помочь уже невозможно. Ребенком занялись медицинская и социальная службы. Злату нашли в одной из больниц Твери, где она находилась после неудачной попытки суицида. Отказ от ребенка подписала сразу, не думая, просила лишь указать его имя — Дамир. Предприняла повторную попытку уйти из жизни через четыре дня. Успешно.

Родственники девушки присутствовали на ее похоронах и видели мальчика в доме малютки. Ими так же был подписан отказ от усыновления из-за непригодных жилищных условий и отсутствия средств и возможностей для попечения над ребенком. К тому же, они сомневались, что это именно ребенок Златы. Ольгерд получил все оригиналы подписанных документов и даже лично побеседовал с отцом девушки. Мнение мужчин относительно усыновления Дамира не изменилось.

…Такие сухие факты. Голосом, лишенным эмоций и излишних чувств, Ольгерд Павлович рассказал нам с Алексайо эту историю в один из своих визитов. Прояснились все белые пятна в жизни Дамира, и выстроился план наших действий на судебном заседании. По закону рассмотрение прошений об усыновлении должно было рассматриваться не менее пятнадцати дней, но, принимая во внимание физическое и психологическое состояние здоровья ребенка, Ольгерд добился установления сроков в рамках недели. Адвокат усыновительниц-Кареян пытался оспорить такое решение, но безрезультатно. Заседание назначили на двенадцатое июля.

Той ночью, не сумев держаться на расстоянии от малыша и легонько поглаживая его спинку, пока он спал, доверительно ко мне приникнув, я долго думала о Злате, ее жизни и принятых этой женщиной решениях. Пыталась отыскать в себе толику понимания. Придать насилию или проблемам в личной жизни вариант смягчающего обстоятельства. Проникнуть в мысли матери Дамира.

Но у меня не вышло. Маленький мальчик, совершенно беззащитный и абсолютно безвинный, обнимал меня и старался мне верить. На его щечке постепенно стала сходить та страшная гематома, начала заживать ладошка. Дамиру уже было не больно глотать, он начал тренировки с фониатором, дабы вернуть связки в норму и снова нормально разговаривать. Он возвращался к своей прежней жизни, потихоньку выздоравливая. И сколько бы не было вокруг горестей и ужасов, сколько бы мыслей не терзало, а обстоятельств не мешало, я не знаю… я не знаю, как можно решиться этой жизни его лишить. Пусть даже и тем пассивным образом, который Злата выбрала. Милосерднее было бы сразу подписать отказ от опекунства и отдать его на усыновление. Не мучить.

Я гладила Дамира и понимала, что во всей этой канители ужаса, доводившего до исступления, хорошо только одно — он с нами. И мы с Алексайо в силах оградить его от всего дурного, что еще надеется покуситься на малыша. Он будет в порядке.

— Белла.

Деревянные панели на стенах и герб России над столом судьи. Выкрашенные в бежевый стены, и ровный потолок с плинтусами под цвет панелей. Наши с Ксаем стулья с высокими спинками справа от Ольгерда. И взгляд моего мужа, приметливый, возвращающий меня в день сегодняшний. В зал, где проходит судебное заседание.

Я только сейчас понимаю, как крепко под столом сжимаю пальцы Эдварда, призванные дать мне немного успокоения. Он мягко потирает мою ладонь.

— Извини, — прошу я одними губами, на одно-единственное мгновение прикрыв глаза. Открываю их, сделав вдох, собираюсь с мыслями. Пытаюсь слушать Ольгерда.

- είμαστε μαζί*, - касается меня шепот баритона. Сердце от понимания его слов бьется чуть спокойнее. Я легонько киваю Ксаю.

Ольгерд говорит уверенно и спокойно. Каждое его слово подкреплено нужным примером, верной бумагой. Каждый его взгляд на судью доказывает правдивость сказанного и обращает на свои слова должное внимание. Он не сомневается, а значит, и мне ни к чему сомневаться.

Я слежу за Ольгердом, вникая в его рассуждения. И все же на каком-то этапе не могу удержаться — смотрю на Тамару в красном платье и Агнию, в платье синем, сидящих напротив нас, за соседним столом. На их лицах немое раздражение, в пеструю массу перемешанное с разочарованием. Не знаю только, в ком.

В общей сложности Дамир находится в больнице семь дней. За эти семь дней женщины посещали его два раза — и оба без предупреждения. Первый, самый внезапный, когда малыш так расстроился и испугался, что еще долго не мог прийти в себя, ища защиты и понимания то у Ксая, то у меня. А второй, двумя сутками позже, когда мы с ним обедали. Он очень боялся, что я выйду из палаты, но я осталась. Женщины высказали свою точку зрению обо всем происходящем, попытавшись призвать к моей совести, говорили с Дамиром, отказавшимся на них даже смотреть. В итоге, по приходу Эдварда с Ольгердом, они вынуждены были уйти — «запрет на посещение ребенка ввиду его неустойчивого психоэмоционального состояния в момент их присутствия», кажется, так это называлось.

В моих всеобъемлющих размышлениях, приходящих по ночам, я ставила себя и на место этих двух женщин. Но у них смягчающего обстоятельства уж точно не было, потому как из Дамира, совершенно уникального ребенка, они безжалостно лепили нужный себе образец, разумеется, не интересуясь его мнением. Они ломали его, пусть и не так резко и явно, но ломали. А этого мне ни понять, ни принять было совершенно невозможным.

Я не чувствую сожаления и вины, глядя на них теперь. Я не могу, потому что я видела Дамира этим утром, уходя на это заседание. Он смотрел на меня, он обнимал меня, он мне улыбнулся… и за его улыбку я переступлю не один моральный принцип. Он заслуживает права улыбаться так спокойно и по-детски радостно. Уже достаточно выпало на его долю.

Ольгерд знакомит суд с преимуществами усыновления Дамира нами. У него есть фотографии дома Алексайо, отзывы его домоправительниц и социальных служб, справка с места работы, размер дохода, в конце концов. Я вижу, что постепенно выбор клонится в нашу сторону…

Но, само собой, в личностном профиле Эдварда есть одна деталь. И эту деталь не может не заметить наш оппонент, похоже, весь спектр своих действий построивший на ее наличии.

— Возражение.

Агния и Тамара недвусмысленно переглядываются, а Ксай очень тихо вздыхает. Я крепче держу его ладонь.

Адвокат женщин, невысокий лысеющий мужчина средних лет в синем костюме в полоску — практически полная противоположность Ольгерду, как во внешнем виде, так и в манере разговора. Его не очень приятно слушать, даже при условии, если бы он говорил не об отрицательной стороне Эдварда. А так тем более.

— У Эдварда Карлайловича, как суду, должно быть, известно, уже был опыт усыновления ребенка. Анна Эдвардовна Каллен, до усыновления — Анна Леонидовна Конеева, тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года рождения. Скончалась зимой две тысячи пятого года от превышения дозы вещества Т40.1, то есть — героина. Страдала стойкой наркотической зависимостью.

Ни на лице Ольгерда, ни на лице Эдварда не вздрагивает ни одна мышца. Я собираю силу в кулак, чтобы не прикусить губу и соответствовать им обоим.

— Вы отрицаете слова ответчика? — судья, наблюдающий за обоими сторонами, внимателен.

— Нет, ваша честь.

— То есть вы подтверждаете их?

— Да, ваша честь.

От такого глухого голоса Ксая меня знобит. Не хочу даже думать, что происходит с ним в глубине души, когда он говорит это. Снова и снова признает вину.

Ольгерд просит слово.

— Ваша честь, усыновленная моим клиентом девушка была на медицинской экспертизе — и не раз — признана эмоционально неустойчивой. Ее поведение корректировалось психотерапевтами с самого первого дня жизни у Эдварда Карлайловича, и с его стороны было сделано все, дабы помочь Анне стать полноценным членом общества. Она отказалась от продолжения получения образования и всей помощи, какая ей оказывалась, с достижением совершеннолетия.

— Девочка многим говорила, что усыновитель предлагал ей вступить в интимную связь с ним еще до достижения восемнадцати лет. Это входит в программу помощи, ваша честь? — парирует адвокат женщин.

Я вижу, что аметистов совсем чуть-чуть, на пару миллиметров, но касается нечто вроде горькой усмешки. Эдвард сдерживается, и броня его крепка, но ее все же затрагивает, сколько бы он не храбрился. Я надеюсь, что это заметно лишь мне.

— Эдвард Карлайлович не отрицает, что Анна предпринимала попытки соблазнить его. Но он никогда не поддавался на них и тем более не поощрял, не предлагал подобного со своей стороны. Я также хочу уточнить, что в том случае мой клиент был гораздо моложе, а ребенок — гораздо старше, и разница между ними, составляющая всего семнадцать лет, воспринималась Анной неправильно. Эдвард Карлайлович не состоял в браке, а его спутницу Анна принимала крайне негативно, практически не замечая ее. Эта информация подтверждена.

— Эдвард Карлайлович стал старше за годы, которые прошли, это не подлежит сомнению. Но многое ли изменилось? Его семейное положение? Ваша честь, разница между супругами колоссальная — двадцать шесть лет. Делая предложение девушке такого нежного возраста, вряд ли Эдвард Карлайлович предполагал, что она станет матерью семейства в ближайшее время. Это было бы очень смело.

Мой черед сдержаться. И у меня получается. Я смотрю на говорящего несколько снисходительно и с вежливой, легчайшей улыбкой. У него не выйдет меня задеть. Я уже столько слышала про наш брак… он не первый и не последний.

— Как по отзывам Анны Игоревны Фоминой, заведующей детским домом, где содержится ребенок, так и медсестер отделения, в котором он находится в данный момент, Изабелла проявила себя исключительно с лучшей стороны. Мальчик доверяет ей, она ведет себя максимально сознательно и верно по отношению к Дамиру, прекрасно понимая его нужды и потребности.

А что касается Анны Леонидовны, в приложении три выборки из ее личного дневника, чья подлинность была заверена. Там детально прописаны ее планы относительно Эдварда Карлайловича, ее отношению к нему, его реакция и поведение, а так же сопутствующие события.

Слова Ольгерда громом среди ясного неба врезаются в потолок зала суда. Они изумляют не готового к такому повороту событий адвоката семейства Кареян, но и меня тоже. Я недоверчиво оборачиваюсь к Эдварду. Но по его сомкнутым губам ответ и так предельно ясен.

Он дал им дневник Энн. Со всем, что в нем, со всем, что о нем… он сделал это ради Дамира. Без промедлений и каких-либо сокрытий. Переступил через всего себя. Снова.

Это может стать решающим аргументом…

Пальцами я обвожу ободок золотого кольца на его ладони. А чуть позже, когда заседание закончится, сполна выражу свое восхищение.

Суд обращается к предоставленным материалам. И ответчик, и истец берут паузу. В недолгой тишине зала мне чудится, что я слышу биение сердца Эдварда. Само собой, ускоренное донельзя.

Он на пределе своего терпения.

Разговор продолжается через три с половиной минуты.

Ольгерд, на подъеме энтузиазма, вызванного в зале появлением такого веского доказательства, задевает тему морального состояния мальчика после встречи с Тамарой и Агнией. Привлекает к делу слова Анны Игоревны. Задокументированный камерами наблюдения побег Дамира к нам в коридоре в тот день, когда женщины к нему пришли. Его реакцию и его слезы. Все, что там происходило.

Адвокат Кареян не сдается. Сперва он пробует обойти выстроенную Ольгердом логическую цепочку и предоставленные факты, затем прокладывает свой путь, довольно абсурдный, стараясь сыграть на факте двойного согласия Анны Игоревны и ее попустительства произошедшей в детском доме драке, недопущении женщин к малышу в течении этой недели, не сообщение им о его состоянии и местонахождении. На всем. В отчаянье все средства хороши — в конце снова задается вопрос о моральной пригодности Эдварда к усыновлению, его возрасте, нашем браке, Анне… мы идем по кругу. И, кажется, все это понимают.

Я не спешу ликовать и надеяться. Я никак не выражаю ничего, о чем думаю, и стараюсь особенно много не думать. Я слушаю — краем уха. Я молюсь — всем сердцем. Бог послал мне Эдварда, когда я была готова шагнуть в пропасть. Возможно, нас обоих он не оставит и сейчас… не оставит Дамира. Именно после встречи с двумя самыми дорогими мужчинами моего существования я стала верить в то, что казалось эфемерным. Потому что вряд ли без его присутствия и помощи моя жизнь была бы такой, как она сегодня.

Суд удаляется для принятия решения. Тамара и Агния уже без сокрытия смотрят на нас с Алексайо с ненавистью. Ольгерд соединяет ладони в замок, спокойно рассматривая папку с материалами дела. А Эдвард вдруг поворачивается и приглаживает мои волосы. Очень нежным и очень осторожным жестом. В его глазах слишком много, чтобы доступно выразить это. И чтобы мне до конца это прочитать.

Суд возвращается. Говорит.

И я несдержанно, облегченно выдыхаю, сжав пальцы Алексайо, когда в зале звучит фраза «Дамир Эдвардович Каллен».

Мы победили.

* * *
Я поворачиваю руль вправо — осторожно, но резко. Съезжаю с трассы.

Эдвард на переднем пассажирском сидении, отвлекшийся на свои мысли, даже вздрагивает. Взгляд его мгновенно переметывается на меня, стараясь определить причину такого поступка.

Он не понимает.

И я тоже не понимаю.

Находясь во власти и окрыляющего, и опустошающего настолько же ошеломления, я не сказала бы, что до конца отдаю отчет своим действиям. Все пройденное, увиденное, озвученное, благодарности Ольгерду — в полупрозрачной, но тяжелой туманной дымке. Оно — на потом. Оно — для более позднего осмысления. А пока мне хочется как-то выразить свою несмолкаемую, так и грохочущую радость — в сердце, теле и сознании. Мне до животного безумия необходим Ксай. Прямо сейчас.

Вот она, моя причина.

Аметистовый, пребывающий в некоторой эйфории и тихой, но все же радости от нашей победы в суде, просто не успевает мне помешать. Ловким движением активировав функцию парковки, я отстегиваю свой ремень безопасности. Страстно, не пряча лишнего подтекста, целую Эдварда. Его губы мягкие, дыхание клубничное, а пальцы, коснувшиеся моих бедер так невесомо, желаннее сейчас целого мира.

— Я люблю тебя, — оторвавшись, сбито шепчу я. Сама себя пугаюсь. — И я хочу тебя, Ксай… я так тебя хочу!..

С прежним напором, без минутки на его размышления, возвращаюсь к поцелую. Требую ответа и участия, потому что не могу себя сдержать. Раз за разом в голове образы терпения из зала суда. Сейчас у меня нет на них ни сил, ни времени. Я хочу это выплеснуть. Всю сдержанность. Весь страх. И фейерверк, не меньше, радости от столь долгожданной победы.

Обвиваю шею мужа, освобождаю его от ремня. Прижимаясь к груди в этой соблазнительной белоснежной рубашке, целую глубже.

И Хамелеон, простонав, сдается. Полноценно отвечает мне, довольно крепко сжав пальцами волосы. Я ощущаю, как трепещут его ресницы на зажмуренных глазах.

— Золото мое…

Ксай, не прекращая поцелуй, дергает рычаг движения своего кресла. Отодвигаясь назад, увлекает меня за собой. И вот позиция уже совсем другая — я на его коленях, спиной к лобовому стеклу, а запрокинувший голову, с чуть опухшими от моих поцелуев губами Ксай передо мной. Как на ладони. Весь.

Нечеловеческое обожание захлестывает меня с головой. Каждая его черточка и морщинка, каждый его вдох — предмет моего поклонения. Однажды Алексайо пытался описать мне что-то похожее, когда чувствовал это сам. Я тогда не понимала. Но зато теперь…

— Безупречно.

Я прокладываю дорожки из поцелуев по его коже, начиная со лба и торопливо спускаясь к шее. Скулы, нос, губы… мои пальцы на его ключице сползают ниже, вступая в борьбу с пуговицами одежды.

Эдвард, и разглаживая, и путая их, перебирает мои волосы. Его глаза мутнеют.

— Ты такая красивая…

Я изгибаюсь, дернув молнию на своем ребре, оголяя плечи и черное белье, которое требовалось под это строгое бордовое платье. Наслаждаюсь еще одним стоном мужа.

Эдвард останавливает мои пальцы на своем теле, подавшись вперед. Прибирает инициативу к рукам, многообещающе мне ухмыльнувшись — слегка даже дико. Припадает к груди, опуская ниже чашечки лифчика. Улыбается, когда я тянусь к нему навстречу, всем своим видом показывая, как мне нравится его близость.

— У меня никогда не было в машине…

— Все когда-то бывает впервые, — я ерзаю на его талии, требуя большего. Такие касания — это прекрасно, но сегодня я хочу и готова к гораздо большему гораздо быстрее. Это уже почти физическая боль.

— Как и все мое «впервые» — с тобой, — сладко констатирует Алексайо. Собственными усилиями, отвлекая меня терпким поцелуем, расправляется с ремнем брюк.

Я чувствую пьянящую смесь запахов — машины, Эдварда, свой. Оголенными рецепторами воспринимая малейшие шевеления воздуха, не говоря уже о пальцах Уникального, моя кожа так и пылает. И я окончательно теряю какую-то минимальную способность трезво мыслить, едва Ксай оказывается во мне. Задыхаюсь.

Это единение, которого так не хватало. Самая ясная и простая его форма, самая полная и настоящая, унимающая тревоги и сомнения. Я никак не могу выразить того, что сегодня делает со мной близость Алексайо. По-моему, это нечто из области фантастики, потому как даже в нашу знаменитую ночь с красками я не ощущала ничего подобного.

Животная жажда секса и его приятное предвкушение — совершенно разные вещи. Я не узнаю ни свои сорванные вдохи, ни быстрые, несколько захлестывающие движения, ни уж тем более аметисты, в каких так и зияет пропасть чего-то неудержимо-звериного, дикого.

Это не танец тел, не их сплетение — это секс. В самом прямом и четком понимании этого слова.

Я нуждаюсь в Ксае, а он нуждается во мне. Мы берем друг у друга то, чего не хватает, обмениваясь силой, эмоциями, энергией. Мы сбрасываем напряжение и выговариваемся — без слов. Сегодня слова для нас излишни.

Эдвард подхватывает быстрый ритм моих движений — чересчур быстрый, если принимать во внимание все предыдущие разы. Я прижимаюсь к его телу, ища поддержки, крепко держусь за плечи, скребу ногтями ткань рубашки, то и дело прикусывая губы. Я хочу быть еще ближе, я хочу, чтобы он был еще глубже. Больше тепла. Больше силы. Чтобы ничего для себя уже не осталось…

Вероятно, мы слишком долго терпели — все злоключения с Дамиром и тем, что готовил суд, вышли на первый план, отодвинув жизнь по ту сторону двери спальни на задний план. Мы с Эдвардом редко думали о сексе по той простой причине, что постоянно были либо с Колокольчиком, либо в окружении незнакомых людей и чертовой больничной обстановки.

Так что теперь, в несчастной машине моего Аметиста, мы сполна забираем причитающееся себя друг от друга — никто не против.

Ксай рычит, двигаясь яростнее. Черты его лица заостряются, а ресницы снова дрожат.

Я забираю себе его губы, делая с ними то, что мне заблагорассудится, в такт его толчков. Целую, покусываю, лижу… и ухмыляюсь на гортанный звук, что это вызывает.

Пальцы Эдварда держат мои бедра, помогая себе, а мои по-прежнему на его спине, все еще ищущие поддержки.

Но в момент кульминации наши ладони встречаются — я накрываю пальцы Эдварда своими, полноценно отдавая ему все то, что он только может захотеть. А Ксай очень глубоким поцелуем впивается в мою шею — над пульсирующей венкой я чувствую его губы.

Я вскрикиваю — и не хочу стесняться этого — когда внизу живота становится максимально горячо. Диафрагма мужа ходит под моей грудью. Он сжимает зубы, задерживая воздух, сладко жмурится.

Нас бьет одна общая дрожь.

Реальность возвращается медленно и неохотно, давая как следует понежиться в этом резвом беспамятстве.

Я обнимаю Алексайо, все свое внимание уделяя его шее и поглаживая ребра. Ксай, откинувшись на спинку своего кресла, довольно усмехается. Обводит контур каждого из моих позвонков.

Мы оба очень часто и сбито дышим, не предпринимая особых попыток выровнять дыхание. Запотевшее стекло машины красноречиво говорит о том, как нам было хорошо.

Спустя какое-то время на смену сносящему с ног удовольствию и всему, что было после него, включая то удовлетворение, где нет места ничему, кроме сладких воспоминаний, приходит нежность.

Эдвард опять гладит мои волосы, убирая их с лица, и опять в его чертах вся доброта мира. Он любуется мной, даже не скрывая.

— Я боготворю тебя.

От него это звучит так твердо и искренне, что не возникает и малейших сомнений в уместности. После близости Эдвард не сдерживает себя, и эмоции его, и слова, что хочет сказать, все запросто вырываются наружу. Максимальная откровенность.

Я наклоняюсь к Алексайо, приникнув свои лбом к его.

— Ты — мой Бог. Ты даришь мне счастье.

Эти знакомые слова из песни… и такой близкой, и такой далекой. Нашей. Как и все, что теперь тоже является нашим. Ведь этим днем раз и навсегда изменилась вся наша жизнь.

— Мы с ним больше не расстанемся, — счастливо и точно в такт моим мыслям неожиданно произносит Ксай. Взгляд его светлеет и наполняется еще большей, концентрированной нежностью. Я завороженно наблюдаю за ее блеском в радужке.

— И мы скажем ему об этом совсем скоро, — мечтательно выдыхаю, ухмыльнувшись своему и не снятому, и не надетому больше платью.

Эдвард не краснеет, как тысячу раз прежде, от этого вида. Наоборот, он с хитрым удовольствием еще несколько раз целует мою грудь.

— Я думаю, нам сперва нужен душ… но затем — обязательно.

Я посмеиваюсь, всем телом, как следует, устроившись на Эдварде. Не оставляю свободного пространства.

— Как скажешь, Уникальный.

Он разминает мою спину, зарывшись лицом в волосы. Не хочет двигаться, и я не хочу. Нам очень уютно в этом маленьком теплом коконе, созданном неожиданно, но так к месту. Я теперь обожаю эту машину.

Я кладу голову мужу на плечо, а Ксай в защищающем жесте накрывает пальцами мой затылок. Дает нам обоим время для достаточного отдыха и совладения со своими чувствами. Время проникнуться ситуацией, насладиться.

Пальцы Хамелеона бархатно и тепло прикасаются к моим локонам. Мне чудится, что даже они уже любят и чувствуют родные руки.

…Черные, черные волосы. И голубые глаза.

— Нам пора ехать, — спустя десять минут взглянув в мирный, удовлетворенный и такой поистине счастливый аметистовый взгляд, шепчу я. Широко улыбаюсь. — Наш Колокольчик ждет, папочка.

Capitolo 63

Нет чувства прекраснее и светлее, чем детское счастье.

Робким и хрупким подснежником оно пробивается сквозь мерзлую землю действительности, своим белым первоцветным светом наполняя все вокруг живительной силой. Неотвратимое, но зыбкое, сильное, но беззащитное, такое понятное и такое близкое, но неподкупное и совершенно искреннее, без капли надуманности.

Детское счастье — это счастье в первозданном его виде, эталон, на который следует равняться и который многими взрослыми людьми совершенно забыт. Незаслуженно и жестоко.

Дети видят этот мир совершенно другими глазами. Они жаждут открывать что-то новое каждую минуту, радоваться мельчайшим деталям и незначительным моментам приятного, смело отправляться навстречу приключениям и никогда не забывать выразить свои чувства. Только дети по-настоящему понимают цену многим чувствам, которые мы испытываем. Для них они интуитивные, порой неосознанные, но куда более знакомые. В тысячу и один раз.

Мне выпадает честь быть непосредственным наблюдателем того, как долгожданное счастье, несущее в себе облегчение и покой, обосновывается в сердце Дамира.

В тот день, когда заканчивается суд, озвучивается решение в нашу пользу и душ, смывающий наше с Алексайо яростное желание друг друга оказывается позади, мы заходим в палату Колокольчика рука об руку, вместе. Он дремлет, изредка поглаживая пальчиками колпачок своей спальной игрушки-овечки. Он нас чувствует, медленно открывая глаза и неглубоко вздыхая. Дамир протягивает ладонь в мою сторону прежде, чем успевает об этом даже подумать. Но я с радостью пожимаю маленькие пальчики, на тыльной их стороне оставив поцелуй. Ксай присаживается в прикроватное кресло, и их с Дамиром глаза встречаются. В небесных омутах зарождается подрагивающая надежда.

— Привет, маленький, — тихонько, не разрушая воцарившееся вокруг него царство покоя и тепла, свободной рукой приглаживаю густые черные волосы, — как ты?

Малыш из-под ресниц поглядывает то на меня, то на Алексайо.

— Вы вернулись…

— Мы больше никогда не уедем, Дамир, — с благоговением, какого раньше не могла себе и представить, приникаю к его виску. От моего дыхания рядом, от моего поцелуя и, как он скажет потом, запаха моих духов, мой мальчик немного расслабляется. Его настороженность стирается лаской. — Только с тобой.

— Если Анна Игоревна повезет меня в детский дом в пятницу… вы меня проводите?

Мое маленькое солнышко. Искренность слов Дамира, искренность всего его естества, так и мерцающая здесь особой аурой, задевает во мне доселе невиданные чувства. Мне хочется прижать его к себе максимально крепко. И никогда больше, ни на мгновенье не отпускать.

Как же нам с Ксаем повезло, что отныне так и будет. Всегда.

— Дамир, ты больше не вернешься в детский дом, — говоря слова четко, ясно и в меру громко, дабы ни на миг не усомнился, обещаю я. С обожанием глажу детскую теплую щечку. — Ты наш сын, мы усыновили тебя. Ты поедешь домой с нами.

Его глаза распахиваются, а брови сходятся на переносице. Дамир молчит, только дышит очень часто, а кожа против воли бледнеет.

Дамир ждет, когда я опровергну свои слова, выдам как-то эту болезненную для него шутку, расскажу о настоящем исходе дел.

Но я лишь продолжаю улыбаться ему, совершенно не собираясь отступать. Мы это уже проходили.

— Что?..

Ксай очень ласково прикасается к волосам ребенка. Его пальцы, обещая защиту и поддержку, покровительственно накрывают детский затылок.

— Дамир, теперь мы — твоя семья. И больше мы не расстанемся.

Такие слова от Алексайо значат очень многое. На грамм, на мгновенье, но Колокольчик им верит. Этот положительный сдвиг обещает прогресс, на который мы так уповаем, в достаточно близком будущем. Но, в любом случае, теперь, независимо от обстоятельств, у него будет достаточно времени, чтобы понять, принять и поверить. Ксай прав. Мы не расстанемся.

Мне кажется, Дамир даже теперь, уже одетый в свою новую, уличную одежду, сидя на простынях заправленной постели, не может принять правду до конца. Он смотрит то на свои ладошки, которыми сжимает лапку овечки, то на закрытую дверь, за которой с медсестрами говорит Эдвард, то на наши вещи у входа, то на меня. На меня почему-то робко.

Две недели. Две недели неопределенности, тяжелых мыслей, борьбы и постепенного утрачивания веры — что в себя, что в будущее. Но с помощью Ольгерда и Анны Игоревны, с целеустремленностью Ксая и моим ярым желанием переманить удачу на нашу сторону, мы выстояли, одержав победу. Три дня назад в зале суда четко прозвучало «Дамир Эдвардович Каллен». И эти слова лучше любого пламени согревают мое сердце. Потому что они означают ту истину, за которую мы так усердно сражались.

Шестнадцатого июля, в четверг, у Дамира назначена выписка. Его тренировки с фониатором завершились, вернув малышу прежний голос, ни на грамм не потерявший своей прелести из-за случившегося, под грамотным наблюдением докторов ладошка его зажила, а гематома уже практически сошла с лица, возвращая мне того малыша, каким я Дамира запомнила. Выцвел, затерявшись в белизне кожи, синий ободок-удавка на детской шее. Оториноларинголог сказал, не останется даже прозрачной линии, даже полоски… но для меня она всегда будет там — слишком въелось страшное зрелище.

Шестнадцатого июля, в четверг, я впервые за столько времени вижу в глазах Дамира то самое детское счастье, о котором давно рассуждала и пыталась себе представить. Когда я приседаю перед ним и мягко обвиваю обе ладошки, когда я ему улыбаюсь той улыбкой, какую мальчик заслуживает, бесконечно теплой. И когда говорю:

— Я люблю тебя, сыночек.

Колокольчик не ожидает. Вернее, ожидает, но уж точно не такого обращения. Он глядит на меня будто бы впервые в жизни, и преданно, и тронуто, и малость испуганно. Однако стоит мне лишь коснуться его пальцев как следует, как на лице Дамира расцветает настоящее благоговение. Он возвращает мне ответную улыбку.

— Спасибо…

Голосок его, к которому не успела толком и привыкнуть, но по которому из-за травмы ребенка уже успела соскучиться, звучит моей личной симфонией.

— Ну что ты, малыш. Это самая настоящая правда, за нее не нужно говорить «спасибо».

Его глаза искрятся. Сидящий на краешке постели мальчик тянется ко мне, ладошками удержавшись на весу. Я с радостью прижимаю к себе родное тельце. От Дамира еще немного пахнет больницей и простынями, но пробивается его исконно-детский, такой нежный аромат. Один из моих любимых теперь.

— Я буду хорошим, Белла… очень хорошим, — горячо, капельку сорвавшимся голосом обещает мне мальчик. Путается пальцами в моих волосах.

— Ты уже самый хороший, Дамир. Я очень счастлива.

Его хлопковая майка выдает мне подрагивающую спинку. Я тут же ее глажу, не позволяя малышу расстраиваться. Сегодня замечательнейший день, не глядя даже на то, что на небе тучки и пасмурно, накрапывает мелкий дождик. Мы с Алексайо обрели свое личное солнышко, которое разгонит любые облака. Я уповаю, для Эдварда Дамир станет той отрадой, что позволит верить в лучшее с удвоенной силой. Они оба заслужили человека рядом, любящего так сильно и так безвозмездно.

Дверь в палату открывается, пропуская мистера Каллена внутрь. На нем бежевая рубашка — под цвет майки Дамира — и ставшие традицией удобные джинсы. Я практически чувствую, как теплеют аметисты от представившейся перед ними картины.

— Мы готовы возвращаться домой?

Последнее слово всем нам придает оптимизма. Мы с Дамиром мягко разрываем объятья.

— Да, Ксай. Вполне.

Эдвард делает несколько шагов по направлению к нам, внимательно наблюдая за реакцией ребенка. Но малыш больше не опасается его, практически не робеет. Он лишь становится таким же сосредоточенным.

— Пойдешь ко мне, Дамир?

Я незаметно, подбадривающе киваю мальчику. И он согласно протягивает руки к Эдварду. К папе.

Уникальный бережно забирает ребенка в объятья, и надежно, и аккуратно прижав к своей груди. Он ловко разравнивает чуть задравшуюся футболку мальчика.

Дамир, покрасневший, но тихо радующийся, млеет.

Ксай что-то очень тихо шепчет ребенку на ухо. И румянец расползается по всему лицу Дамира, заставляя глаза его переливаться чем-то совершенно особенным.

Я с усмешкой забираю у порога легкую сумку (и только это удерживает мужа от протеста) с кое-какими нашими с Ксаем вещами. Всю одежду Дамира, все его прежние игрушки принимается решение оставить в приюте. Эдвард отправил Петра за наиболее необходимыми вещами на первое время, дав возможность в дальнейшем нам вместе выбрать одежду, обувь и все прочее для нашего сына. А дополнить свою комнату игрушками — ему самому. Я уже предвкушаю, сколько положительных эмоций доставит Дамиру эта затея. Отныне я хочу каждый день его радовать, он как никто заслужил.

В коридоре Анна Игоревна и одна из постоянных медсестер Дамира. Они обе ему улыбаются, на прощание пожелав удачи. Малыш с робкой гордостью поглядывая на Эдварда, говорит им «до свидания». И прячетсяу плеча своего Защитника, переживая возвращение теплого румянца. Ксай улыбается, когда Дамир так делает. Впервые за столько времени в аметистовых глазах я вижу полный штиль и такое искреннее умиротворение. Он на своем месте.

Машина припаркована максимально близко к крыльцу клиники, чтобы не пришлось мокнуть под дождем. «BMW» оживает неярким желтым огоньком, когда Ксай подходит ближе. Автомобиль, что мы оба полюбили с появлением в нашей жизни маленького Колокольчика, здесь. В ней он ехал с нами впервые. В ней он и поедет с нами домой. К себе домой.

Вместо арендованного салатового автокресла на заднем сидении автомобиля теперь постоянное место для Дамира, сине-серая его обивка и надежные ремни безопасности внушают доверие и намекают на приятное постоянство. Я очень надеюсь, что в дальнейшем малыш поверит этим словам и для других аспектов нашей жизни. Ныне — только совместной.

Эдвард сажает сына в кресло. Как и всегда, умело расправляется с ремнями, проверяя их фиксацию. Дамир завороженно наблюдает за мужчиной. И когда Ксай улыбается малышу напоследок, мягко погладив по волосам, ребенок улыбается в ответ. Его щечки розовые, но это безболезненный румянец, легкий и трогательный. Как и все естество Дамира этим утром.

Я сажусь на заднее сиденье возле мальчика. Он кладет ладошку в мою протянутую руку и расслабленно хихикает, когда я ее пожимаю. Со мной Колокольчик более раскрепощен, меня он будто хорошо знает — и ведь у меня такое же ощущение, будто знаю его всю жизнь — с Эдвардом ему пока сложнее, но это поправимо. У нас теперь достаточно времени, чтобы все исправить — Дамир официально наш сын. Никто не сможет отобрать его, навредить ему и заставить страдать. Темная полоса в жизни этого мальчика закончилась и, я надеюсь, мы будем в состоянии подарить ему достаточно светлых моментов, дабы компенсировать прошлое. Дамиру всего четыре года. Он сможет забыть плохое.

Ксай активирует зажигание, выруливая с тесной больничной парковки. Перед самым выездом с прилегающей территории аметистовые глаза на мгновенье ловят мой взгляд в зеркале заднего вида. В них так и играют искорки тепла — Эдварда рад за Дамира. Он рад за нас.

В общей сложности от клиники до дома Аметиста ехать не более пятнадцати минут — выгодное расположение, если кому-то в поселке срочно понадобится помощь. Но даже пятнадцать минут — какое никакое, а время. Особенно для малыша, который широко раскрытыми глазами следит за каждым проезжаемым метром, он впитывает все происходящее, пытается насытиться, поверить, примириться. Но пока у него плохо получается.

Чтобы расслабить ребенка, у нас с Ксаем свое средство. Порой успокоение сокрыто в мелочах.

— Как насчет сока, Дамир? — ласково зову малыша я, не отказывая себе в удовольствии погладить его плечико. Жестом фокусника выуживаю из кожаного кармана на двери пачку ананасового сока с удобной прозрачной соломинкой.

Мальчик смотрит на меня и тронуто, и преданно одновременно. Как нечто по-особому бесценное забирает к себе пачку.

— Спасибо большое…

— Надеюсь, тебе понравится.

Дамир, уже задумавшийся над тем, как открыть хрупкую упаковку соломинки, оставляет свое занятие. Небесно-голубые глазки всецело обращаются ко мне.

— Мне очень нравится, — горячо уверяет он. Крепко перехватив мою ладонь, прижимает ее к груди. Я слышу, как под тоненькой тканью быстро бьется его сердечко.

Эдвард безмолвно наблюдает за нами, и в аметистах я вижу тепло.

Приподнимаюсь на своем месте, чтобы, дотянувшись, поцеловать волосы малыша. Его жест нежности щемящим восторгом отдается у меня внутри.

— Хорошо. Тогда давай я открою тебе трубочку.

Первой пробой сока Колокольчик остается более чем доволен. Он расслабляется, удобно устроившись в своем кресле, и, тихонько посасывая оранжевый сок, с интересом наблюдает за сменяющимися пейзажами. Мы выезжаем на прямую дорогу к нашей части поселка. Впервые я вижу то, насколько она красива — этими могучими соснами, этими пушистыми пихтами, зеленой травой и чернеющими спинами небольших оврагов. Природа постаралась на славу в этом уголке земли. Но по-настоящему прекрасным это, как и любое другое в мире место делают люди, окружающие меня. Уникальный и Колокольчик.

— Вы тоже живете в лесу? Как мы в лагере? — мальчик задумчиво разглядывает стволы деревьев.

— Поближе к дороге, малыш.

— Возле дороги нельзя играть в мячик…

Я мягко усмехаюсь, припоминая огромный задний двор на нашем участке, по-доброму заглянув ребенку в глаза.

— Мы найдем, где тебе поиграть, Дамир. Не беспокойся.

Колокольчик вздыхает.

Это все настолько… правильно. То, как мягко и ровно идет машина, за рулем которой мой Ксай, то, как работают дворники, сбрасывая на землю мелкие капли и успокаивая своим мерным движением туда-обратно, активированный обогрев, не дающий нам озябнуть. Близость Дамира, который так спокойно пьет любимый сок. Его интерес.

Моя семья. Думала ли, что обрету ее так скоро? И уж точно не могла даже представить, насколько буду счастливой. Оно почти осязаемо, мое благоденствие. Думаю, для Эдварда тоже.

— Тут очень красивые дома, — замечает мальчик.

Я гляжу на выстроившиеся на приличном расстоянии друг от друга особняки частного поселка. Когда-то я приезжала сюда этой же дорогой впервые. И рассудила так же.

— Да, мне тоже они нравятся.

— Один из них теперь твой, Дамир, — говорит Эдвард. И сворачивает на подъездную дорожку, тихонько шуршащую гравием, на нашу территорию.

Мальчик недоверчиво смотрит по ту сторону стекла, с трудом проглатывая свой сок.

У Ксая не самый большой здесь дом, но один из самых презентабельных. Я анализирую каждую эмоцию на лице ребенка, невольно сравнивая со своими, зимними впечатлениями. Пихты все те же, та же облицовка стен, нежно-коралловая, большие окна, надежные двери, красивое крыльцо с металлическими перилами. И клумбы вдоль дорожки к крыльцу, посреди идеально-изумрудного газона, которые с отъездом Рады и Анты слегка заросли. Чем-то этот пейзаж напоминает идеальную картинку из книжки. Но он настолько же реален, насколько присутствие Дамира в нашей жизни. Осталось только в это поверить.

Дождик усиливается, прозрачными круглыми каплями оседая на стекле. Я самостоятельно отстегиваю мальчика, придвинувшись к нему ближе. Эдвард выходит из машины, открывая дверь возле Дамира. Я готова вечно смотреть на то, как аккуратно он забирает его на руки. Снова.

До крыльца всего несколько шагов. Я захлопываю дверь машины, а Ксай ее блокирует. И вот мы уже под надежной крышей террасы, не дающей дождю и шанса до нас добраться.

Я придерживаю для обоих Калленов входную дверь. И закрываю ее как раз тогда, когда Эдвард ставит малыша на ноги. Все еще с соком, правда, теперь прижимая его к груди как что-то, что помогает удержаться в реальности, Дамир смотрит по сторонам. Все вокруг кажется ему сюрреалистичным.

— Вы действительно Король?.. — робко зовет он Эдварда.

Ксай, отставив сумку к шкафу, присаживается рядом с мальчиком.

— Нет, милый.

Его слова согревают мою душу. Я стараюсь быть максимально незаметной и тихой, дабы не рушить такие моменты. Дамир знает меня. Теперь он узнает Эдварда. Ведь Ксай сам хочет стать ему папой. Настоящим.

— Но дом такой большой… — бормочет Колокольчик, — и такой дорогой…

— Он теперь и твой тоже, — сдержанно напоминает ему Алексайо, — и если так, почему бы тебе не быть его принцем?

— Я слишком маленький…

— Это неважно. Ты его часть.

Ксай замечает мой взгляд, когда говорит. И краешком губ мне улыбается, с надеждой, что делает все верно. Ох, родной. Знал бы ты, насколько верно…

Дамир низко опускает голову, смущаясь. Его густые ресницы подрагивают.

— Тогда, если можно… хорошо.

Эдвард подбадривающим жестом поглаживает его плечо. Он выглядит моложе, чем прежде, увереннее. Каждый их шаг, каждое слово их беседы — это работа со стороны обоих, их движение навстречу, медленно, но целенаправленное. Это очень важно. Однажды они будут по-настоящему близки.

— Хочешь на него посмотреть?

Отказываться Дамир не намерен.

Мы начинаем нашу маленькую экскурсию с прихожей, в которой малыша заинтересовывает большой и мягкий пуфик кофейного цвета. Дальше, в трехстороннем коридоре с арками, Эдвард выбирает направление кухни. Дамир как раз допивает свой сок, как обнаруживает целый ящик таких же пачечек в левом углу, у холодильника. Глаза его сияют, на что блеском отзываются и мои любимые аметисты. В столовой особого внимания заслуживает большой стол и живые цветы на нем, очень красивые. Дамир с трепетом касается одного из бутонов — его нежность, какой старается не навредить простому цветку, волной ласки разливается по моему телу.

В зале стоит телевизор, куда больший, чем мальчик ожидает. Он робко интересуется, пересилив стеснение, можно ли будет однажды посмотреть на нем мультик… Дамир говорит, что экраны больше этого он видел только в кинотеатрах. Тем самым, на вечер в планах у нас появляется просмотр очередного шедевра диснеевской мультипликации. Я начинаю любить мультфильмы.

Дамир останавливается перед дверью отведенной для него комнаты — самой большой, самой светлой и самой близкой к спальне с «Афинской школой». Эта моя бывшая первая комната. Когда-то она называлась «голубиной спальней», но с тех пор утекло невероятно много воды.

— Открывай, — подбадриваю я.

И Дамир решается. Толкает дверь.

Здесь большая и белоснежная кровать, безумно мягкая даже с виду, вся усыпанная плюшевыми подушечками. На окнах висят уютные шторы, комод пристроился в углу, недалеко от роскошного кресла и небольшой полочки с книгами. Скоро мы заполним ее. А все пространство по центру свободно, создавая достаточный простор для любого вида игр. Не пройдет и недели, как Дамир обустроит здесь все по-своему, заполнив место игрушками и личными вещами, выбрав себе ночник и прочие важные мелочи. Мы не стали устраивать здесь капитальный ремонт, отчасти из-за крайне малого количества времени, отчасти — из-за возможности скорого переезда. Я видела, как Эдвард просматривал недвижимость в Греции… и я помню, что та давняя идея его о смене местожительства не была голословной.

Так или иначе, мы с Алексайо надеемся, что малышу здесь будет комфортно и уютно. Это ведь то, чего мы все для него хотим.

Дамир поворачивается к нам, оставив за спиной и пушистую кровать, и кресло, и несколько игрушек в дальнем углу. В его глазах серебрятся… слезы. Его расстройство ощутимо колется.

— Что, маленький? Тебе не нравится?..

Колокольчик несколько секунд глядит на меня, а потом поднимает взгляд на Эдварда, напряженно следящего за его реакцией. И пару слезинок все же срывается с черных ресниц.

— Оно все такое красивое… очень красивое…

Я протягиваю руки, обнимая его.

— Котенок, ну что ты…

— С-спасибо, — хныкнув, горячо благодарит он. Быстро и отрывисто. Много раз. — Спасибо, спасибо, спасибо…

— Иди сюда, Дамир, — Алексайо приседает возле нас обоих, кладя одну руку мне на спину, а второй приобнимая ребенка, — все хорошо. Запомни, пожалуйста, то, что я скажу — оно красивое, да, оно теперь твое. И это никогда не изменится.

В дополнение слов мужа и значительное их подтверждение, я с нежностью целую детскую щечку.

Сколько же нам еще предстоит, Дамир.

И сколько еще всего ты получишь. Обещаю.

* * *
Есть вещи, простые донельзя. Но от одного-единственного взгляда на них, брошенного случайно, становится так тепло, как ни одним жарким летом. Особое, концентрированное, заставляющее сердце биться чаще тепло поднимается изнутри, из самых глубоких душевных истоков. Несравнимое ощущение.

Эдвард сидит на полу ванной комнаты, с темно-синей плиткой и голубыми узорами на стенах, поднимающимися от нее. Он недавно вернулся из московского офиса «ОКО», куда Эммет очень срочно и очень настоятельно попросил его приехать, а потому в белой рубашке и строгих черных брюках. По приходу Ксай выглядел очень усталым, извинялся, что оставил нас так внезапно, сетовал на проблемы с полетом «Мечты», уже, к сожалению, ставшие данностью… но сейчас, как по мановению волшебной палочки, я не вижу в нем ни грамма той усталости. Эдвард увидел Дамира, улыбнувшегося его возвращению, и все плохое испарилось. Теперь морщинки на его лице — лишь от ответной мягкой улыбки, прежде приглаженные волосы чуть взъерошены, а поза максимально комфортна. Я вижу, как подрагивает спина мужа, когда он смеется. И его смех, ставший моим талисманом, переплетается в одно целое с другим, тихим и нежным, но таким же искренним.

Эдвард и Дамир играют в кораблики.

Притаившись у косяка двери в комнату, держа в руках большое махровое полотенце, я не могу оторвать от них обоих взгляд. Я смотрю внимательно, отдавая всю дань ликующей в груди радости, и замечаю каждую мелочь: как здесь пахнет ананасовым гелем для душа, как блестят пузырьки роскошной пены, заполонившие воду, как в теплом помещении создается ореол детства и спокойствия. Его ничто не может потревожить.

Эдвард рассказывает Дамиру о небольшом синем кораблике. У него на боку красная полоса, которая демонстрирует уровень погружения в воду, а на борту — маленький капитан в забавной кепке, тоже красной. Рукава Эдварда закатаны, руки уже мокрые от воды и блестят пеной. Я слышу, как его парфюм вплетается в череду запахов, воцарившихся в ванной, и начинаю любить этот аромат еще больше. От мяты Ксай ушел к чему-то теплому и древесному, с отголоском фруктовых ноток. Как и от одинокой, закрытой жизни, где для себя запретил все, ушел к жизни новой, где допустил для нас всех счастливый исход в радостной оболочке.

— Это правда, что море соленое?

Дамир, устроившийся в ванной, для него и организованной, с интересом поглядывает на Каллена. Голубые глаза еще робкие, ресницы так и подрагивают, но Дамир Эдварду верит. А это стирает многие сложности.

— Да, — Ксай возвращает уплывший от них к концу ванной кораблик в поле зрения ребенка, — но соль создает особую свежесть.

— И она кусается?..

— Чуть пощипывает вначале. Потом очень быстро привыкаешь.

Я стараюсь быть максимально тихой. Последний раз в этом доме я подглядывала и подслушивала Ксая. Он стоял, как образец истинной мужской красоты, с этим полотенцем на бедрах и кожей, еще блестящей от влаги душа. На лице его был гель для бритья, и все во мне так и взметывалось к низу живота, когда он вел им по коже, когда касался правой стороны лица бритвой, стараясь определить верный напор, когда проверял результат, убирая гель полотенцем. Эдвард был прекрасен тогда так же, как прекрасен и сейчас. Только тем весенним днем я видела в нем мужчину и потенциального любовника. А сегодня, шестнадцатого июля, я вижу мужа и отца. Замечательного во всех отношениях.

Дамир легонько, маскируя свое смущение, трогает пальцами синий кораблик. Их тут пять штук. Ксай вернулся из Москвы с ними, резюмировав, что это развлечет мальчика при приеме ванны. И расслабит, что очень хотелось бы. Дамир, мучительно напоминая мне Алексайо, старался оценивать, контролировать и просчитывать каждый свой шаг.

— Вы… т-ты… был когда-нибудь на море?

Напряженному взгляду мальчика, пересилившего себя, чтобы назвать его на «ты», Ксай ободряюще улыбается. Человек, который сказал, что улыбка может творить чудеса и делать день светлее, имел в виду, несомненно, улыбку Эдварда.

— Я там родился, Дамир. Да.

— На море?

— Прямо возле него. Дом моих родителей стоял очень близко к берегу, в шторм прибой добегал до забора.

Мальчик ведет пальцами по воде, создавая маленький водоворот. Кораблики кружатся в нем.

— Это правда, что оно красивое?

— Я думаю, вполне. Но ты сам решишь, когда его увидишь.

Колокольчик вздергивает голову, сомнительно, из-под ресниц, поглядывая на Ксая.

— Я увижу?..

— Конечно. Что еще ты хотел бы увидеть, Дамир?

Мальчик задумывается, растерявшись от такого вопроса.

А я смотрю на них обоих и не могу перестать улыбаться. Это казалось таким… невозможным. Куда более невозможным, чем достать с неба луну или покорить себе весь мир без единого исключения. Дамир в нашей жизни несколько недель, но я уже не представляю, как это было без него. Шагнув на порог клиники «Альтравита», мы с Эдвардом начали новый этап жизни, уже действительно семейный. И Дамир своим появлением в том лесу стал его венцом.

Ксай сомневался в себе и сомневается даже теперь, хоть поводов нет. Он хочет стать лучшим для Колокольчика, быть его достойным, не сделать больно… и все потому, что он принял его своим ребенком. Не просто взял ответственность, не просто позволил мне сделать выбор и согласился с ним, он… решился осознанно. Он слишком долго мечтал о детях.

И тем я счастливее.

— Я бы хотел посмотреть на настоящие кораблики.

Алексайо понимающе кивает Дамиру. Эммет говорил, что им нравилось наблюдать за жизнью порта, там царило оживление, постоянно что-то происходило… в их жизни на острове было мало красок и событий, а в порту — достаточно. Пусть и был он максимально маленьким.

— Белла…

Я отвлекаюсь всего на секунду, задумавшись, попаду ли однажды на остров, где родился Ксай, увижу ли его, почувствую ли ту горечь, что навеки затерялась на песке пляжа и в плеске покачивающихся пришвартованных судов… и возвращаюсь лишь тогда, когда слышу свое имя, произнесенное малышом. И вижу две пары глаз — голубые и фиолетовые — одинаково пронзительные, остановившиеся на мне.

Ухмыляюсь, признавая свое поражение. Меня раскрыли.

— Привет, мальчики.

Оба слегка смущаются.

— Я застелила постель, Дамир. Можно перемещаться.

Ксай, словно бы только теперь вспомнив о времени, уже перевалившем за одиннадцать, сам себе качает головой. Оборачивается на Колокольчика, так по-детски мирно сидящего по грудь в пенной воде, в окружении корабликов. Он обворожителен.

— Я сам не умею… мыть голову, — почти виновато докладывает нам малыш.

— Я с удовольствием тебе помогу, — Ксай достает с полки детский, гипоаллергенный шампунь, не щиплющий глаз. Его он привез вместе с корабликами. И это так волнительно, когда Эдвард покупает детские вещи… я не могу выразить словами.

Стою здесь, так и держа полотенце, и отступаю на шаг, чтобы дать мужу помочь Дамиру. Наблюдать за его выверенными движениями, одновременно и нежными, и сильными, доставляет настоящее удовольствие. Эдвард моет Дамира, а тот поглядывает то на него, то на меня. Его глаза сияют.

Под шелест спадающей пены, негромкий плеск воды, щелчок закрытой крышки шампуня, Дамир оказывается готовым к следующему этапу — моему. Ксай спускает воду, а я набрасываю полотенце на детские плечи. Аккуратно вытираю моего мальчика.

Колокольчик впитывает это все, каждую секунду. Внимательный, до боли серьезный, он ловит каждую капельку и искорку наших отношений как последнюю. Неделя в больнице постоянного нашего присутствия, несомненно, подпитала его веру. Но не до конца. Дамир только-только обрел все, чего хотел, ему еще страшно, что оно растает. Я его понимаю. Каждое его чувство. Именно это ощущала в свои первые дни с Ксаем я. Радует, что при должном усердии, стабильности и достаточном количестве времени оно проходит. Как раз с этим все в порядке.

— Солнышко мое, — не скрывая своего удовольствия, забираю Дамира, на руки, уютно укутав в теплом полотенце. Он утыкается подбородком в мое плечо, успокоенно вздыхает. И все же следит за Алексайо, тенью следующего за нами в спальню.

Большая белая постель, такая же, как и утром, расправлена для своего маленького хозяина. Самая уютная, она вызывает в нем привычную реакцию. Восхищенной дрожи.

— Она как в мультиках…

— Она твоя, малыш, — опускаю его на покрывало, присаживаясь следом.

Ксай зажигает месяц-ночник, а я помогаю Дамиру переодеться в новую пижаму. Голубую, как море, небо и его глаза.

Это самое трогательное и самое домашнее зрелище — мой мальчик, лежащий на этой большой подушке и под этим невесомым, но согревающим в случае необходимости одеялом. Это то, чего мне для него хотелось. Это начало.

— Какую сказку ты хотел бы услышать? — задаю наш традиционный вопрос из клиники я. Дамир всегда выбирает тему истории перед сном.

Сегодня он даже не думает.

— Про море…

Ксай усмехается, присаживаясь рядом со мной возле мальчика. Его лицо так и сияет. Теплым, внутренним, но заметным сиянием. Я им проникаюсь.

— Главный знаток моря тут папа, — не без гордости обращаюсь к мужу. На слово, прозвучавшее в конце, он реагирует дрогнувшим уголком губ, а Дамир почему-то робеет. Ему сложно сопоставить Эдварда и отца в единое целое. Слишком долго образ Ксая был неприступным, недостижимым вариантом.

— Я расскажу тебе про море, Дамир, — соглашается Эдвард. В доверительной позе придвигается к Колокольчику ближе. И ловит его повлажневший взгляд.

Эдвард рассказывает ярко и живописно. Про то, какой мягкий и щекочущий прибой, если его коснуться. Про соленую свежесть морских прогулок и прохладу воды на рассвете, пока солнце ее еще не нагрело. Про штормы, которые показывают силу морских глубин и выбрасывают на берег множество ракушек и водорослей. Про теплую, как молоко, воду на закате. Про разноцветных рыбок и медуз, волшебными созданиями плывущих вокруг подводных камней. А под конец, немножко, про Грецию. Красоту именно греческого моря.

Дамир слушает его и представляет… колокольчики наполняются мечтательностью, поза выходит расслабленной, а на лице только зарождающаяся улыбка. Ему очень нравится.

Малыш знает, что мы не уйдем, пока он не уснет, а потому не старается тянуть время. Он отдается на волю истории Ксая, погружается в ту красоту, о которой он говорит. И не больше, чем через двадцать минут, крепко и успокоенно засыпает. Дома.

Уже в нашей спальне, когда поправляю бретельку ночнушки у зеркала, Эдвард со вздохом обвивает мою талию. Я чувствую поцелуй на своих волосах.

— Минутка нежности? — посмеиваюсь, ответно коснувшись его рук.

— Ты обворожительна.

— А ты просто прекрасен, — оглядываюсь на его добрые глаза, не дав им повода усомниться в своих словах, — ты замечательный папа, Ксай.

— Я пробыл с ним лишь последний час.

— Зато какая история о море, какие кораблики, — выгибаюсь, чмокнув гладковыбритую щеку, — еще одна чудесная идея, мое солнце.

— По дороге была реклама детского магазина…

— Ты стал заглядываться на рекламы детских магазинов, это победа.

Эдвард приникает щекой к моему виску. Я вижу в зеркале идеальное отражение аметистов. В них ни капли сокрытия, одно лишь рвущееся наружу желание, которое Ксай озвучивает сам:

— Я так хочу его радовать…

Нежность по отношению к этому мужчине во мне достигает невероятной отметки.

— Уже. Много, много раз.

Серьезность моего тона ему приятна. Ободряет.

Эдвард поглаживает пальцами мои волосы, целует кожу.

— Какое же это счастье, — его баритон — шепот, — иметь семью…

Я отворачиваюсь от зеркала. Крепко прижимаюсь к нему, давая рукам волю. Эдвард стоит здесь без майки, и вся его кожа, каждый мускул — под моим пристальным обозрением. И в моем полном распоряжении. Как с любимой игрушкой, не хочу себе отказывать.

Глажу шею Алексайо, спускаюсь на его плечи и спину. Аметисты чуть прикрыты.

— Теперь так будет всегда, родной. Надо этим лишь наслаждаться…

Эдвард хмыкает, чуть запрокидывая голову, выдохнув. И я, привстав на цыпочки, целую его шею. Чуть сильнее, чем требуется. Под моими губами начинает заметно пульсировать знакомая венка.

— Наслаждаться, — твердо повторяю я, кивнув на кровать за нашими спинами. — Дамир спит, папочка. А я тебя хочу…

* * *
«Мама».

Ксай обнимает меня крепче в ответ на неосознанное движение куда-то вперед. Я чувствую его руки, и голос из подсознания затихает. Откидываю голову назад, прижимаясь к мужу. В нашей любимой и традиционной «позе ложки», он, как и сто ночей прежде, за моей спиной. Глубокое дыхание Эдварда, у которого, во славу нашей близости, никогда нет проблем со сном после секса, успокаивает. Я приоткрываю глаза, наскоро оглядывая темноту в поле своего зрения, но она слишком теплая и густая, дабы что-то дельно рассмотреть. В тишине, практически идеальной, только легкий шорох покачивающихся штор. Лунный свет из-под них, задернутых, слегка лижет пол. Воздух пропитан умиротворением и навеянным ароматом липы, распустившейся у нас под окном.

И все же, не глядя на благодатную атмосферу, которая здесь царит, на теплого мужа под боком, обнять которого — лучший путь к хорошему сну, на попросту отсутствие любых поводов к беспокойству, я… волнуюсь. Тревога царапает в груди острыми маленькими коготками.

Я вслушиваюсь в тишину.

Мне чудится, теперь я действительно что-то слышу.

«Мама»?

Ведомая проснувшимся подсознанием, что руководит всеми движениями тела, я машинально покидаю объятья Алексайо. Мужчина глубоко вздыхает, притянув к себе мою часть одеяла, а мне удается ускользнуть незамеченной. Если поводов для беспокойства нет, а я разбудила Эдварда, что завтра в семь утра должен быть в «ОКО», будет не очень хорошо.

Бывшая «голубиная» спальня, ныне ставшая детской в этом доме, максимально близка к нашей комнате. Весь недолгий путь, который иду, попутно анализирую обстановку со всем ее звуковым сопровождением. Но нет ни слез, ни выкриков, ни просто зова. Дамир совершенно точно не приходил к нам, потому что дверь так и осталась полуприкрытой, из своей комнаты он не выходил тоже. Свет нигде не горит, темнота убаюкивает в своей власти.

Я уже начинаю верить, что мне послышалось или же привиделся цветной сон, который я не запомнила, потому дверь в детскую открываю, просто чтобы убедиться. Аккуратно заглядываю внутрь.

— Мама.

Все-таки внутренний голос, не давший мне спокойно доспать остаток ночи возле Ксая, был прав. И сознание, на автомате приведшее сюда, тоже.

Дамир действительно не кричит, не плачет и не зовет меня. На большой кровати, где так мирно уснул несколько часов назад, он все еще в царстве Морфея. Только вот сон, что ему снится, хорошим даже с натяжкой не назовешь.

Малыш выгибается на простынях, вызывая их шорох, словно хочет освободиться от кого-то, кто тянет ближе к матрасу, на глубину. Он весь мокрый, что не прячет лунный свет из одного ближайшего окна. И шепот его, надломленный и до минимального тихий, теряется в отзвуке рьяных метаний. Дамир бормочет что-то неразборчивое, но горькое. И среди этой горечи изредка пробивается печально знакомое мне «мама».

Маленький мой.

Я не хочу напугать его еще больше своим неожиданным проявлением. Осторожно приседаю на простыни возле изголовья. Колокольчик хнычет, зажмуриваясь.

— Ш-ш-ш, солнышко, — подстраиваясь под его неосознанное движение, кладу ладонь на детский лоб. Кожа пылает, поблескивая солоноватыми капельками испарины.

Он нехотя, будто прилагая невыносимые усилия, открывает глаза. Прекращает изгибаться, но все еще что-то бормочет. Глядит в никуда, совершенно не понимая, откуда мой голос.

— Я здесь, Дамир, — склоняюсь над ним, помогая поймать свой взгляд. Не убираю руки, ласково поглаживая кожу. Размеренностью этих касаний хочу помочь ему успокоиться. — Ты дома, ты в полной безопасности, я тебе обещаю.

Колокольчики и уставшие, и сонные, и влажные. Осколками битого стекла пары слезинок в них серебрится испуг и недоумение. Постепенно оно превращается в облегчение.

— Мама, — одними губами повторяет он. Тяжело сглатывает, буквально впиваясь в меня глазами. Очень боится упустить.

— Конечно, мама, — уверяю я, еще ниже, еще ближе придвигаясь к нему. Теперь вокруг Дамира только мои руки и мои волосы, касающиеся его белых подушек. — Все будет хорошо.

Малыш запрокидывает голову, с отчаяньем протягивая ко мне руки. Ему не стоит никакого труда обвить мою шею, ровно как и мне никакого труда забрать его в объятья. Дамир без сожаления покидает и простыни, и пуховые подушки, и свое легкое одеялко. Утыкается лицом в мое плечо. Вся спина его тоже мокрая.

Я целую Колокольчика в щеку, пальцами накрывая его затылок. Включая прикроватную лампу, разгоняя полумрак от ночника. Дыхание Дамира немного выравнивается.

— У тебя что-нибудь болит? Что-то мешает, мой хороший?

Мальчик медленно качает головой. Я чувствую влагу на его щеках.

— Тогда хорошо, — прижимаю к себе крепче, легонько раскачиваясь из стороны в сторону, как делала во время моих кошмаров Роз, чтобы успокоить. — Со всем остальным мы с тобой справимся. Что бы тебе не снилось, помни, я рядом. Всегда рядом, Дамир.

Ребенок ежится.

— Он был страшный…

— Твой дурной сон?

— Да, — малыш намеренно избегает моего взгляда, обращаясь к моему плечу, — но он был… это не сон…

— Расскажи мне. Вдвоем нам нечего бояться.

— Он и тебя обидит тогда…

— Дамир, мое солнышко, я тебе обещаю, что и себя, и тебя, и папу я защищу. Никто нас не обидит.

— Ты не знаешь, какой он злой… у него такие глаза… и улыбка… очень плохая улыбка…

Колокольчик запинается, начиная дрожать явнее. На моих руках, у моей груди, он все еще не может до конца открыться. Противоречивые эмоции, желания вступают в бой, и пока победителей не предвидится.

Я целую его лоб, стирая испарину.

Почему-то этот жест придает Дамиру смелости, хоть он сперва и вздрагивает от него.

— Он сказал, что всегда будет приходить, — торопясь, пока свеж запал выговориться, шепчет мальчик, — всегда будет приходить и наказывать меня, потому что так правильно, потому что я плохой. И никто меня от него не защитит. Я никому не буду нужен.

Дамир верит каждому слову, которое говорит. Кто-то до безумия жестокий и совершенно безнаказанный внушил ему утверждения, какие совершенно несовместимы с реальностью. Видимо, не в первый раз и не за один день. Мой мальчик с нами уже почти три недели, но это время ничтожно мало в сравнении с тремя годами приюта. Пока ему проще, особенно ночью, такой темной, в незнакомой обстановке, поверить привычной лжи. Сознание сложно переключается на видение лучшего, когда столько времени смотрел лишь на плохое.

— Кто сказал тебе такое?

Дамир очень робко поднимает на меня глаза. Море в них покрыто соленым туманом.

— Дима… и Наким… они меня наказали и накажут снова… а я… я не убегу…

Он машинально притрагивается пальцами к своей шее, где тонкой тенью еще заметен сине-фиолетовый ободок от серебряной цепочки. Дамир храбрится, кусая свои губы, но не может удержаться. По-настоящему теперь плачет. Вслух.

Сдерживаю себя. Дамиру нужна я, а не мои эмоции. Не в отношении этих детей.

Уже привычным жестом, что вызывает у мальчика новый виток дрожи, вытираю его слезы. Щечки совсем красные, все еще горят.

— Посмотри на меня, любимый.

Я терпеливо жду. Не тороплю его, не пытаюсь ускорить процесс, подловив его взгляд, ничем не принуждаю. Я лишь глажу Дамира и ожидаю увидеть его глаза. Только в этом случае он мне поверит.

В конце концов, колокольчики мне доверяются. Из-под черных и мокрых ресниц Дамир смотрит с усталостью и боязнью.

— Дима сказал тебе неправду, Дамир. Больше ни он, ни Наким, ни кто-либо еще не посмеет тебя наказать. Тебе не придется убегать и бояться, потому что я и папа всегда сможем прийти тебе на помощь. Ты стал частью нашей семьи, ты наш сыночек. Я могу честно признаться тебе, что отныне и любить, и защищать тебя мы будем одинаково сильно.

— Я этого не заслуживаю…

Он произносит это так уверенно, так обыденно… до дрожи. Ужасно слышать такие слова от ребенка.

— Заслуживаешь, — говорю твердо, но спокойно, как непреложную истину. Она вселяет в Колокольчика одинокую и маленькую, но все же каплю уверенности. — Так и будет.

Дамир самостоятельно стирает с левой щеки слезы. Отрывисто и быстро, правой рукой, немного поморщившись.

— Я очень не хочу обратно, Белла, — глаза у него так и блестят жгучим, тяжелым, непереносимым страхом быть брошенным. У меня где-то в горле бьется сердце от того, что я не знаю правильных и достаточных слов, дабы выгнать из колокольчиков этот ужас. Я сама в некотором отчаянии, потому как не понимаю, как мне бороться с этим. И смогу ли вообще его победить, при всем желании.

— Дамир, мы же говорили об этом сегодня. Любимый, твой дом теперь — здесь. Навсегда.

— Если я буду плохим… ты захочешь меня вернуть. Я видел, некоторых мальчиков возвращали… как мне не быть плохим, Белла? Что мне нужно сделать?

В который раз за время нашего с Дамиром общения, я сама хочу поддаться желанию заплакать. Он вызывает во мне неподдельные, звенящие, туго натянутые на струнах страха эмоции. Это не он должен думать, достоин нас или нет. Это мне надо приложить максимум усилий, чтобы быть его достойной. Чтобы он поверил мне.

— Никто не отдает тех, кого любит. Никому и ни за что.

— А когда перестают любить?..

Боже мой…

— Нельзя перестать любить. Так не бывает.

У Дамира уже нет сил говорить. Он выдавливает слова через сдерживаемые рыдания, все продолжая и продолжая вытирать свои слезы. Совсем неаккуратно.

— Правда?..

Я обнимаю ребенка крепче, как следует, чтобы почувствовал сполна, прижимая к себе. Он заслуживает столь много… и не может поверить в вещи, уже должные стать понятной обыденностью.

— Правда.

Дамир закрывает глаза, сжав пальчиками мои волосы. Слезы его текут, но теперь беззвучно. И так же беззвучно под моими ладонями содрогается его спинка.

Не перестаю его гладить.

— Всегда, когда тебе что-то нужно, всегда, когда тебе страшно или одиноко, ты можешь позвать меня или Эдварда, Дамир. Мы придем.

— И ночью?..

— Особенно ночью, — я целую его висок, — и ты сам тоже можешь идти к нам — всегда, когда тебе захочется. Мы будем рады тебя видеть.

— Нельзя никуда идти… если тебе не разрешали.

— На это не нужно разрешения. Просто запомни и приходи. Договорились?

Я слабо улыбаюсь в ответ на его сдавленный кивок. Каждый день будет сложнее предыдущего, но и каждый предыдущего светлее. Я все еще верю, что однажды Дамиру будет легче и он сможет до конца поверить — в меня, Эдварда, свое нынешнее положение и будущее, что будет безоблачным. Хоть и безумно тяжело это в такие ночи, как сегодняшняя.

Смело было ожидать, что с такой резкой сменой обстановки и всех действующих лиц в спектакле его жизни Дамир быстро адаптируется. Но он выглядел таким безмятежным и радостным этим вечером после игры с Ксаем… после ванной… после того, как мы оба поцеловали его перед сном. У меня не закралось ни одной неверной мысли, хотя и следовало бы.

Колокольчик вздрагивает, глянув куда-то влево. Но быстро устыдившись своей реакции, низко опускает голову.

В дверном проеме я вижу Эдварда, с состраданием наблюдающего за нами. Проснулся он недавно, не исключено, что после моего ухода. Но слышал муж достаточно. В своей исконной русской пижаме серого цвета с синей полосой на груди, Ксай держит в руках стакан с водой. Проходит в комнату.

Дамир загнанно смотрит на него, когда Уникальный приседает на наш уровень. Аметистовые глаза целиком и полностью обращены к ребенку. Весь Ксай — для него.

— Мне очень жаль, малыш, что с тобой случилось столько плохого. Я не могу этого исправить, пусть и очень хочу. Но я могу пообещать тебе, Дамир, и я тебе обещаю, что впредь тебя ничто не заставит плакать. Ни одной минуты.

Серьезный, но наполненный добротой баритон Алексайо мальчик встречает с неожиданной доверчивостью. Он робко, но пытливо поглядывает в аметисты. Он пытается в них увериться.

— Держи, — Ксай протягивает Дамиру стакан, ласково, но покровительственно погладив его волосы, — все закончилось. Ты дома.

Вода унимает редкие всхлипы Колокольчика, постепенно сводя на нет и его слезы. Он пьет медленно и осторожно, то и дело бросая взгляды на нас с Эдвардом. Тесный треугольник доверия, что мы образуем, мальчика утешает.

Ксай ставит пустой стакан на тумбочку. Мокрая пижама Дамира сменяется на свежую, сухую.

— Нужно немного поспать, — подмечая уставший вид и физически, и эмоционально истощенного малыша, мягко предлагаю я, — смотри, как здесь уютно…

Голос Дамира срывается.

— Т-ты останешься со мной?

— Ну конечно. Мы оба останемся, сыночек.

Такой поворот событий Колокольчика успокаивает — и устраивает, разумеется. Он облегченно выдыхает.

Впрочем, на подушки все равно возвращается с опасением. Плотно поджимает губы, и не разжимает их даже тогда, когда я обнимаю его, притягивая к себе. Дамир прячется у моей груди, с благоговением принимая все прикосновения, но не торопится пока закрывать глаз.

— Ты теплая…

— Я тебя согрею, — вторю ему, с любовью поцеловав макушку. После сегодняшнего купания от Дамира пахнет его любимыми ананасами.

Ксай, которого одними губами подзываю к нам, безмолвно укладывается на противоположной стороне постели. Придвигается к нам, заботливо убирая мешающую мне прядь с лица, а Дамира легонько гладит по спинке. Мальчик постепенно успокаивается.

— Засыпай. И ничего не бойся.

Напутствие Алексайо Дамир не оспаривает. Только лишь подстраивается под его мерные поглаживания, неглубоко вздохнув.

Я кладу голову на подушку поближе к ребенку. Сворачиваюсь в клубочек вместе с ним — до знакомства с Ксаем это была единственная поза, в которой я спала. Защищенная. Надеюсь, я смогу подарить то же ощущение, что раз за разом дарит мне Эдвард, Дамиру.

— За печкою поет сверчок… — негромко, попутно стараясь не перепутать слов, напеваю мотив услышанной и полюбившейся мне детской колыбельной. Ни одна, что слышала на английском, не звучала так проникновенно и влюбленно, как эта. После колыбельной Ксая — моя любимая.

Дамир слушает.

— Угомонись, не плачь, сынок…

Уголками губ Эдвард усмехается, все так же размеренно поглаживая ребенка. Я вижу, что взгляд его теплеет. Он знает эту песню.

— Там за окном морозная, светлая ночка звездная…

Спальня укутывается в нехитрые слова колыбельной, воздух наполняется звучанием моего голоса, тихим дыханием Дамира. Сам себя унимая, он перебирает прядку моих волос возле своего лица. Черные ресницы очень медленно, но тяжелеют.

— Светлая ночка, звездная, — я нежно улыбаюсь Алексайо, правой рукой, свободной, коснувшись его теплой щеки. Быть здесь, всем вместе, лучшее, что может быть. Пусть даже и при обстоятельствах дурного сна Дамира.

Мои пальцы Ксай совершенно неприкрыто целует. В детской теперь слышен и его голос.

— Светлая ночка, звездная.

Мы поем колыбельную вместе.

* * *
Свежевыстиранное и только что поглаженное белье Вероника разносит по спальням своего большого дома. Пока Танатос занят делами самолета в кабинете, у нее как раз есть время разобраться с домашними обязанностями. И ей нравится. Это сложное и редко приходящее чувство многими уже позабыто — быть полноправной хозяйкой на своей территории. Быть той самой женщиной, что испокон веков создает уют домашнего очага. Быть греческой мамой.

Вероника знает о своем доме все — где лежат вещи, как выровнены на простынях подушки, как расставлены тарелки и чашки в кухонном шкафу, сколько у Эммета кухонной утвари бесконечного размера, калибра и назначения, сколько у него рубашек одинакового цвета (забавная особенность, которую Натос внятно так и не смог объяснить) и даже в скольких метрах от окон и дверей висят на стенах картины. К слову, когда она пришла в этот дом, все они были черно-белые. К сегодняшнему дню такие — уже редкость. Эммет переменил все на цветное. Вся его жизнь, как не раз говорил, после их встречи стала цветной.

Нику всегда радовали такие слова, но в то же время и смущали — до красноты щек. Забавно, что даже теперь, когда вокруг тишина, а эта фраза — лишь воспоминание, реакция та же.

С легкой усмешкой сама себе качнув головой, Ника аккуратно приоткрывает дверь в детскую. Каролина должна спать уже около часа, она лично уложила ее, а обычно малышка спит не очень чутко. Вряд ли она потревожит ее, если на пару минут зайдет положить одежду — тут всего несколько вещей.

Полоска света из коридора по пятам следует за Вероникой. Глаза-огоньки Тяуззера, лениво приподнявшего голову в изножье кровати, не видят в девушке никакой угрозы. Кот практически сразу укладывается обратно, блеснув своей шерсткой на скупом лунном свете из окна.

В спальне Каролин имеется платяной шкаф, расположенный ближе к окну, для большей части одежды, и комод, разместившейся как раз ближе к двери, для белья, пижам и пары кофточек. Девушка выдвигает верхнюю полку, точно по стопкам распределяя постиранную одежду. Ванильно-манговый гель для стирки, смешиваясь с запахом Каролин, создает особое сочетание.

Но тут за спиной Вероники глубоко, чересчур глубоко для спящего, вздыхают.

— Ника?..

Тяуззер коротко мяукает в такт хозяйке, вытянув лапки вдоль бахромы покрывала.

Все-таки разбудила…

— Да, зайка, — полка закрывается, остаток одежды — две футболки Натоса — остаются на дереве комода. Вероника, ласково улыбнувшись девочке, присаживается на край постели.

Каролина не столько сонно, сколь потерянно смотрит по сторонам.

— Извини, если я потревожила тебя, Каролиш.

— Я почти не спала…

Ника нежно накрывает ладошку девочки своей. За последнее время их отношения потеплели. И новое сокращение ее имени, появившееся как дань этим изменениям в лучшую сторону, Каролине по нраву.

— Почему же?

— Мне очень хочется думать, — ее голос звучит неуверенно и смущенно. Но в большей степени устало. Проходящие дни морально выматывают юную гречанку — сессии с психологом, хоть и должны пойти ей на пользу, Ника верит, что обязательно пойдут, требуют большой эмоциональной отдачи. А Карли, по натуре молчаливая, расставаясь с ними, теряет энергию.

— У нас ведь есть целые дни, чтобы думать. Вряд ли стоит и ночью посвящать этому время.

— Они сами, Ника, — серо-голубые глаза против собственной воли влажнеют, — я… это не я…

Вероника убирает с личика девочки спавшие на него черные пряди, устраивает их за ушком, поближе, доверительнее к ней склоняясь.

— Это тебя расстраивает? То, о чем приходится думать?

— Все… тяжелое. А я просто хочу спать.

— Тогда обо всем этом нам стоит вспомнить позже. А сейчас давай-ка лучше обсудим что-то интересное.

Энтузиазм в голосе девушки Каролина воспринимает с налетом опасения. Садится на простынях, разминая плечи. Тянется к Когтяузэру, всегда охраняющему ее сон, гладит его загривок и мягкие ушки.

— Ты побудешь со мной? — будто невзначай интересуется.

— С огромным удовольствием, Карли.

Девочка подвигается в сторону, увлекая за собой и кота. Прижимает его, тоже еще сонного, к груди. Упирается спиной в подушки укроватной спинки. Неловко посматривает на то, на каком расстоянии устроится Вероника. И краешком губ улыбается, когда Ника, раскрывая ей объятья, садится совсем рядом. Каролина выдыхает в ее плечо в домашней фиолетовой тунике, успокаивающе пахнущей кремом и шоколадными кексами.

В темноте ночи их поза выглядит более чем доверительной. Вероника легонько целует макушку юной гречанки. Роскошные ее черные волосы рассыпались по плечам, дразня Тяуззи.

— Когда ты была маленькой, Ника… что тебе больше всего нравилось?

Девушка улыбается, склонив голову к девочке.

— Ну, наверное, больше всего — собирать ракушки после шторма. Я так часто приносила домой полные карманы самых разных из них, что в комнате их было уже некуда выкладывать. Папа сказал мне, что все их выкинет, если я не придумаю, что с ними делать. И я научилась превращать их в поделки, маленькие украшения и целые скульптурки. Если я найду фотографии, я покажу тебе, Каролиш.

— Мы в школе тоже делали из них рамки… мои любимые — те, что как рожки для мороженого. Розово-фиолетовые.

— Видишь, у нас есть что-то общее, — Вероника потирает плечо гречанки, — а что больше всего нравится тебе?

— Гулять в лесу. Деревья такие большие! Они никого не боятся, рядом с ними я тоже чувствую себя храброй.

— Ты и есть очень храбрая. Я много раз видела.

— Они храбрее, — не соглашается, приникнув к девушке явнее, Каролин, — папа не разрешает мне гулять одной, но со мной гуляет тоже очень редко.

— Мы можем погулять с тобой завтра, если хочешь. Напечем папе сырников на завтрак, отправим его на работу и пойдем гулять.

Карли робко улыбается. Смотрит на Нику, и та видит, что глаза ее потихоньку разгораются. Карли нравится.

Девочка отпускает кота, находя рядом с собой свободную руку Вероники. Крепко пожимает ее пальцы.

— Ты его сильно любишь, да?

— Так же, как и тебя, — не медлит с ответом Ника. Каролина неровно вздыхает, когда касается ее щеки, — вас обоих я люблю очень сильно.

— Все сказки всегда говорили, что мачеха плохая. Но ты такая хорошая…

— Я рада, если это так.

— Это так, — на удивление твердо заявляет Каролина. Самостоятельно и крепко обнимает Нику. — Ты поедешь с нами к Эдди в воскресенье? Я очень по нему соскучилась.

— Дядя Эдвард пригласил нас всех, так что, думаю, да, малыш. Я уверена, он тоже безумно по тебе соскучился.

— Он сказал папе, что будет что-то важное… я слышала.

Вероника, мельком взглянув на свой живот, на котором ладошка Карли, задумывается о такой же новости от Эдварда и Беллы. Если им повезло, если он сумели — это замечательно. Дети, она убеждена, приносят только счастье. Тем более, когда они желанны.

— Новости будут хорошие, как мне кажется, — делится мыслями она, — а тебе?

Каролина кивает.

— Я хочу, чтобы у Эдди и Беллы все было очень хорошо. Всегда.

— Так и будет, — заверяет Вероника. Поглаживает волосы девочки. — Может быть, нам стоит поспать? А то не хватит сил для прогулки по лесу.

Каролина напрягается, ожидая, отстранится Ника или нет. Она пока не понимает, намерена девушка уходить или же хочет остаться, но спросить не решается. Ей кажется, неправильно спрашивать. Она уже слишком большая.

Миссис Каллен, раскусив малышку, их обоих смещает на подушки. Теперь Карли лежит, прижимаясь к ней, и глаза ее как раз напротив ее глаз.

— Я здесь, зайка, — утешает Ника, не отказывая себе в том, чтобы лишний раз погладить… дочку? Очень хочется, но все же еще слишком рано так ее называть. Вероника боится неправильной реакции, боится усугубить состояние девочки, расстроить ее. Не нужно. Однажды наступит день и запретов не будет, но пока… пока не стоит.

— Ника…

— Да, Каролиш?

Девочка вздыхает, уткнувшись носом в ее ключицу. Ника накидывает на ее плечики покрывало, не обделяя и затихшего кота.

— Я люблю тебя.

Вероника улыбается, ощущая самое настоящее, самое простое и самое теплое счастье. Именно оно поселяется внутри от таких признаний.

— И я тебя, малыш. Спокойной ночи.

Они обе засыпают.

Вероника понимает это, потому что в круговороте образов мимо нее проносится и спальня с мерным дыханием Каролины, и гостиная со включенным светом, где два часа назад Танатос настаивал на том, чтобы нанять домработницу, тем более принимая во внимание положение жены.

А вот их спальня, большая кровать, на которой Эммету удобно, ее мягкое покрывало. Это утро, Карли еще не просыпалась, а солнце уже взошло. И Натос, склонившись над ее плоским животом, его целует. Сдавленно улыбается, похоже, до конца еще не веря.

А вот кухня, на которой они завтракают перед отъездом Каллена. Ника выражает свои опасения, как Каролин примет правду и когда ее следует посвятить в нее, а Эммет напоминает слова Евдокии — не торопиться. Он хочет, чтобы эта новость не перечеркнула весь прогресс малышки за последнее время.

А вот и детская. Ника заплетает Каролину, еще сидящую в своей розовой пижамке и выбирающую, какое платьице сегодня надеть. Она спокойна, но глаза ее грустные — в дальнем уголке шкафа видела голубое платье, которое, как говорил Натос, ей присылала полгода назад Мадлен.

Очень много мыслей. Очень много опасений. Очень много невнятных фраз и образов.

Но все они разом пропадают, как только кто-то целует ее висок. А на плечи, тем временем, заботливые руки кладут одеяло.

— Ш-ш, моя бабочка, — тихий, низкий голос Танатоса слышится у ее уха, когда пытается обернуться, — это я. Малышка спит и ты засыпай.

Это правда, Каролина действительно спит, все так же обнимая ее. В комнате темно, ночник погашен, окно прикрыто. А Натос, склонившись над ними, смотрится тронутым представившейся взгляду картиной. Стирается с его лица даже полуночная усталость.

— Доброй ночи, любимый, — выдыхает Вероника, краешком губ улыбнувшись умиротворению этой спальни.

— Доброй ночи, — ответно улыбается Танатос. И снова, прежде чем уйти, Нику целует.

* * *
Первое утро Дамира в новом доме начинается с манной каши.

Белла, такая красивая в своем нежно-розовом платье из какой-то особенно мягкой ткани, ставит перед ним тарелку с завтраком и аккуратно кладет рядом ложку.

— Приятного аппетита, милый.

Дамир ей улыбается, чуть потупившись от такого внимательного, но доброго взгляда. Никто так прежде на малыша не смотрел, даже самые сердобольные из нянечек. Они говорили, что его глаза — омуты (хоть и не знал Дамир, что это, но догадывался, что что-то странное) и лишь взглянув в них, запросто можно дать все, о чем бы он ни попросил. Очень красивые глаза, они говорили. Волшебные. Но Колокольчик им не верил. Когда Дима, Олег и Наким наказывали его, они смотрели ему прямо в глаза, но не останавливались, не жалели о том, что делают. А если и было в нем какое-то волшебство, Дамиру хотелось, чтобы оно подействовало именно в ту ночь. И избавило от боли…

— Ты не попробуешь? — заметив, что ложку он до сих пор так и не взял, Белла пытается определить его настроение. Дамиру почему-то становится очень тепло, но и очень стыдно. Белла старалась для него, она ему готовила, она с ним нежная. И пусть манку из-за постоянных противных шариков в ней он никогда не любил, ради Беллы… мамы… он съест все до последней ложки.

Каша не слишком густая, но и не слишком жидкая. Ее удобно зачерпывать, с ложки не сползает. На вкус… сладковатая. Приятная, как теплое молоко с нежной пенкой. И совсем не горячая, не больно кушать.

— Спасибо…

— Не за что, — Белла отмахивается, словно бы ему можно было и не говорить этого, — как тебе? Папа готовит лучше, чем я, но не сидеть же нам голодными, правда?

Дамир берет себе еще полную ложку.

— Ты вкусно готовишь.

Мама ему улыбается. Она даже краснеет чуть-чуть, будто он сказал что-то, чего она не ожидала. Она еще красивее, когда вот так вот улыбается и краснеет. Она будто бы всегда была его.

— Я надеюсь, это правда так, — мягко приговаривает, погладив его плечо, — будешь чай?

Мальчик, проглатывая содержимое третьей ложки, кивает. Задумчиво катает кашу во рту, пытаясь определить, ошибается или нет. Но правда налицо. В манке Беллы нет шариков-комочков. Она с каждого уголка тарелки одинаковая. Так бывает?

Белла приносит им чай в милых зеленых кружках. На них нарисованы пчелки, а ручки широкие, чтобы было легко держать. Ставит перед собой тарелку с такой же кашей, присаживаясь напротив Дамира.

— В ней комочков нет, — решившись, бормочет Колокольчик.

Мамины глаза, карие и радостные, смотрят прямо на него.

— Да, я надеюсь, что нет.

— Я никогда не ел ее без комочков…

— Если ее постоянно мешать, когда варишь, их не будет, малыш. Как-нибудь приготовим с тобой вместе.

— Мне будет можно?

Белла становится немного грустной, но голос у нее остается таким же бодрым.

— Конечно же. Если тебе это интересно.

Дамир наскоро зачерпывает еще ложку каши. На маму поглядывает из-под ресниц.

— Мне все интересно.

Она усмехается. Уголки ее губ мило поднимаются вверх, крошечные морщинки от смеха освещают глаза, а брови чуть-чуть опускаются. Дамиру хочется запомнить малейшие изменения на ее лице, мельчайшее выражение глаз. Он до сих пор не может до конца поверить, что все это взаправду. И мама, и Эдвард… папа, у него теперь есть. И дом. И манная каша без комочков.

Сон, который снился сегодня, был куда более настоящим и правильным, привычным даже. Взгляд Димы, цепкие пальцы Накима, косяк двери и что-то маленькое, но такое острое, такое холодное на самой шее. И как затем быстро стал кончаться воздух, не давая ни на секунду глубоко вдохнуть.

Дамир был уверен, что вот-вот он откроет глаза, уткнувшись в мокрую от своих слез подушку, вот увидит детскую с двумя ее окнами с жалюзи, номер своей постели — десятый — светлую косичку Лены, девочки, спящей на кровати напротив. И все это — Белла, ее улыбки, то, как Эдвард его гладил, как кормил бульоном, как они сказали ему, что теперь он их сыночек — все растает, пропадет где-то. А мальчишки будут смеяться, если он поделится таким цветным сном. Завидно и грубо смеяться, некрасиво разговаривая при этом. Анна Игоревна услышит их, погрозит наказать, а на Дамира посмотрит с грустью. Но не более того.

Но при его пробуждении не было ни Димы, ни Лены, ни номера постели. Была Белла, которая сразу же обняла его и стала успокаивать. Мальчику это казалось очень странным, но когда его никто не жалел, он унимался быстрее, слезы высыхали, страх пусть и кусался, но утихал через пару минут. А вот если Белла обнимала его, говорила ему, что она его любит, что она здесь — про замалчивание речи уже не было. Слезы текли и текли, в горле скреблись всхлипы, а страх то и дело появлялся на горизонте, щеря зубы. Он грозился напасть сразу, как Белла уйдет. Он вынуждал Дамира просить ее остаться рядом, чтобы быть защищенным… чтобы не бояться.

Он думал, это непостоянное, оно пройдет. Но с первым объятьем своей мамы, с первым ее поцелуем и добрым словом, таким утешающим, таким необычным, только для него, для Дамира, прежнее перестало быть правильным. Он уже не мог успокоиться без нее. Он не хотел без нее успокаиваться.

— Чем бы ты хотел заняться после завтрака, Дамир?

Мальчик моргает, заново видя перед собой маму, манку и большую светлую кухню их дома. Она как на картинке из сказочного замка. Это волшебство, что теперь он живет здесь.

— Я… я не знаю…

Растерянность его голоса, хоть и старается малыш ее скрыть, Беллу не смущает. Только делает ее голос вкрадчивее, а глаза — добрее.

— Мы можем поиграть во что-нибудь, можем посмотреть мультики, а можем пойти погулять. Ты еще не видел наш задний двор, так ведь?

— Мне нравится гулять, — Дамир доедает свою порцию каши, почему-то вспомнив лес в лагере и кошку на своих руках, которая так жалобно мяукала. Он был слишком занят тем, чтобы накормить ее, почти не смотрел на Беллу в самую первую их встречу. Но потом, уже вечером, у костра, поймал себя на мысли, что она смотрела только на него. И до сих пор так же смотрит.

— А еще тебе нравится играть в мячик, — припоминает мама, задумчиво посмотрев куда-то за спину Дамира, — кажется, у нас здесь был один…

Сразу же, как загораются его глаза, ее собственные тоже вспыхивают. У мамы невозможно красивая улыбка. Дамир хочет делать все, чтобы она постоянно так ему улыбалась.

— Поиграем?

— Да! — воодушевленно отвечает он. Обвивает пальчиками кружку с чаем.

Задний двор, как назвала его Белла, оказывается таким же большим, как и все в его новом доме. Зеленая трава, подстриженная так аккуратно, как на закрытом футбольном стадионе частной школы недалеко от приюта. Приютским детям никогда не разрешалось заходить туда, а Дамиру всегда хотелось. Теперь такая трава у него… дома.

Мама показывает ему всю территорию за верандой, на которую выводят широкие стеклянные двери. Здесь есть беседка с необычными круглыми подушечками и приятным запахом дерева, есть кусты с красивыми, нежными розовыми цветочками — точь-в-точь как мамино платье. И есть квадрат без насаждений и преград, словно бы специально созданный для игр. Белла кладет перед ним оранжевый мячик на траву.

Одними ногами они передают мячик друг другу. Такая простая игра, любимая Дамиром из-за отсутствия необходимости много бегать и отбирать у кого-то мяч, сегодня окрашивается новыми цветами. Радужными.

С Беллой весело играть. И ей, кажется, весело тоже. Она не прекращает игру, потому что надо куда-то идти, ей нравится проводить с ним время. От этого сердечко Дамира бьется все быстрее.

После игры, взяв маму за руку, Дамир гуляет с ней по саду. Она спрашивает, какие цветы ему нравятся больше всего, какие деревья. Колокольчик бормочет что-то про маленькие розочки, крепкие дубы и раскидистые каштаны. Ему нравится собирать желуди в шапочках и каштаны в колючих скорлупках.

Лежа на покрывале, расстеленном на зеленой траве, они рассматривают облака. У Беллы хорошая фантазия, она делится с Дамиром своими предположениями о животных, цветах, фруктах из пушистой небесной ваты. А малыш, лежа у ее плеча, больше интересуется не небом, а тем, насколько девушка близко. Она пахнет ванилью, обнимает его, говорит своим нежным голосом… и мальчик начинает верить, что это действительно начало чего-то очень хорошего. Его новая жизнь не растает в мгновенье ока, не окажется сном. Похоже, все по-настоящему.

После обеда они пьют чай с сахарными печенюшками на подушечках беседки, подкармливая маленьких прозорливых воробушков.

Они смотрят по огромному тонкому телевизору в гостиной «Рапунцель», и Дамир умиляется маленьким зеленым Паскалем, таким верным по отношению к своей хозяйке.

Они читают цветную иллюстрированную книгу сказок. Мама немного ошибается в произношении пары слов, но Дамиру так даже нравится. Он с удовольствием слушает ее голос.

К вечеру, Колокольчик, разомлевший от тепла дома и почти поверивший в его реальность, ведет себя смелее. Он говорит с Беллой чуть громче и без пауз, которые так раздражали его воспитателей.

Они с Беллой играют в гонки пластмассовыми машинками, скатав ковер в гостиной и устроив настоящее ралли на паркете, когда приходит Эдвард. Мальчик, в пылу игры, раскрасневшийся и бесконечно довольный, вскакивает ему навстречу. Эдвард… папа едва успевает закрыть дверь, как Дамир на удивление решительно и… повседневно, обхватывает его ноги.

— Привет!

Мужчина такой встречи не ожидает, на миг даже растерявшись — Дамир чувствует, потому что ладонь его слишком аккуратно, недоуменно даже гладит детские волосы. Белла затихает за его спиной.

В этой тишине и повисшем вокруг молчании, Колокольчику кажется, что он сделал что-то не то. Горячий и жгущийся румянец, приходя вместе с пониманием происходящего, атакует щеки. Дамир с силой прикусывает губу, машинально отстраняясь.

— Извини… те.

Фиолетовые глаза Эдварда, наблюдающие за ним с высоты роста мужчины, необыкновенно искрятся. А при виде румянца у Дамира в них и вовсе пылают огни, как на новогодних гирляндах.

Папа присаживается перед ним, равняясь ростом, и почти сразу же привлекает к себе.

— Привет, мой маленький.

Дамиру легче дышать. Рискуя, но решаясь, он обнимает Эдварда за шею, прижимаясь еще ближе. К нему приятно так близко прижиматься. И он тоже, как и Белла, приятно пахнет — только своим, особым запахом, почему-то больше всего ассоциирующимся с защищенностью. Дамиру с ним совсем не страшно — ничего с того дня в клинике, когда вступился за него перед двумя женщинами, не изменилось.

— Как прошел день? — Эдвард гладит его волосы, но не так, как в первый раз. Уже как настоящий папа. Уверенно.

— Мы играли в саду.

— Погода сегодня была отличная, — кивает мужчина. И встает, крепко, но комфортно перехватив Дамира. Поворачивается к Белле, наблюдающей за ними обоими из арки гостиной. — Поймали солнце?

— У нас и личное есть, — Дамир слышит в голосе мамы улыбку. А потом чувствует ее пальцы, поглаживающие его спину. И, кажется, щеку Эдварда. Краем глаза подсмотрев за выражением лица мужчины, он видит, что тому очень приятно. У Беллы особые прикосновения. — Даже два.

Они ужинают все вместе. Мама варит макароны, а папа трет сыр. И хоть ничего необыкновенного в этом действе нет, для Дамира оно — настоящий спектакль. Он зачарованным маленьким зрителем наблюдает за каждым из своих новых родителей, и не может сдержать улыбки. Как ему все нравится!.. ВСЕ!

Это официально самые вкусные макароны с сыром на свете.

Он сообщает это Эдварду, когда тот присаживается на край его постели, разравнивая одеяло. Белла, только что зажегшая ночник, положив ладони на плечи своего Короля, посмеивается вместе с ним. Очень ласково.

— Доброй ночи, котенок.

И такой прекрасный, самый первый полноценный день Дамира дома заканчивается. Он засыпает, обняв свою овечку в забавном колпачке, счастливо улыбаясь.

* * *
Белая майка Алексайо — элемент его новой пижамы, белоснежной, как тарелки, которые мы расписывали гжелью весной — находит себе приют в изножье постели, на ее спинке. А у изголовья, с удовольствием уткнувшись лицом в подушки, сам Ксай тихо постанывает от удовольствия. Ему неизменно нравится мой массаж.

На самом деле это замечательно, что можно так просто порадовать его и расслабить. Я наслаждаюсь тем, что могу подарить ему удовольствие парой несложных движений, а так же обеспечить мирный сон. Эдвард сегодня провел в офисе больше тринадцати часов — слишком много даже для его перфекционистской натуры закоренелого трудоголика — но даже это не гарантирует, что ночью отбросит все мысли и даст себе нормально отдохнуть. А вот массаж мой — гарантирует. Я победно этому ухмыляюсь.

— Я у тебя в неоплатном долгу, золото, — будто уловив мое настроение, произносит Ксай.

— Долг тут мой, супружеский, — все с той же усмешкой парирую ему, быстро наклонившись и чмокнув в затылок, — так что смело бери все то, что тебе полагается.

Спина Алексайо чуть подрагивает от смеха.

Я не могу удержаться. Целую теперь его плечи, погладив две крохотные родинки на них.

— Я помню про главное правило супружеского ложа, Бельчонок, но вынужден тебя огорчить — я сегодня уже ни на что не гожусь.

— Ты заслужил полноценный отдых, Ксай, ну конечно. Ты уже каждый мой поцелуй воспринимаешь как намек на секс?

— В твоем возрасте это нормальная физическая потребность.

— Моя главная физическая потребность — тебя чувствовать. И неважно, в сексе или без него. Ты не представляешь, как здорово просто тебя касаться, Эдвард. И целовать…

— Вряд ли представляю, ты права, — качает головой он, немного выгибаясь навстречу моим рукам, когда разминаю трапециевидные мышцы шеи.

Я хмыкаю. Мы достигли огромного прогресса в принятии Ксаем своей внешности и его верой в свою привлекательность, но не до победного конца. Всегда, когда устает и нуждается в простой заботе и спокойном отдыхе, он почему-то смущается. Но теперь хотя бы не краснеет, отказывая мне в близости. Со времен Греции и до недавних пор он был готов удовлетворить все мои желания даже в полуживом состоянии. Мне следовало догадаться раньше, что с отказами у Ксая по-прежнему все тяжело. Надеюсь, однажды это исправится.

— Люблю тебя, — самым простым образом отвечаю ему, на мгновенье зарывшись лицом в темные волосы, — как дела в «ОКО»?

Алексайо расслабляется подо мной, глубоко вздохнув. Отпускает ненужные мысли.

— Финальные испытания проведены и расчеты, наконец, проверены. Осталось долетать часы по маршрутам — и все. Жуковский.

— И лавры конкордостроителям, — прохожусь пальцами по каждому из позвонков, переходя к заключительной части массажа, — мечтаю увидеть ваше детище в полете.

— Я как раз и надеялся, что ты будешь сопровождать меня на авиасалон. Вы будете.

Его упоминание Дамира согревает мне сердце.

— С удовольствием, Эдвард. Ты же знаешь.

Баритон мужа отдает особенным теплом, появившимся в нем не так давно — теплом, когда Аметистовый говорит о Дамире.

— Он сегодня выглядел успокоившимся. Немного освоился?

— Да. Твой дом оказывает на него неизгладимый эффект. Особенно лужайка, где можно играть в мячик и смотреть на облака.

— Наш дом, Бельчонок, — терпеливо, но капельку недовольно поправляет Ксай, — я очень рад, если это место может доставить удовольствие. Может быть, оно даже приносит удачу — ведь здесь я как следует узнал тебя.

— А Дамир узнает нас обоих, — я заканчиваю свой нехитрый сеанс массажа, напоследок погладив спину Эдварда и пересаживаясь с его бедер обратно на простыни, — он так обрадовался, когда ты вернулся.

Ксай поворачивается ко мне лицом, усаживаясь рядом. Накидывает белую майку обратно. Наши пальцы переплетаются как-то сами собой — в традиционном жесте я обвожу кружок его кольца.

— Я не ожидал, что реакция будет такой, а это просчет с ответными действиями. Но он не повторится, могу пообещать и тебе, и Дамиру.

— Все кончилось, как и должно было, — я кладу подбородок на плечо мужа, заглянув в самое нутро аметистов, — кто-то у нас очень быстро сориентировался. Как всегда, впрочем.

Эдвард смотрит на меня с неразбавленной, медовой и без слов понятной нежностью. Искорки блещут у его радужки, тают в зрачке. Правый уголок губ приподнимается в улыбке.

— Если он доволен, мы все делаем правильно. У нас получается.

— Иначе и быть не могло, — серьезно заверяю я, пальцами запутываясь в его волосах. Эдвард склоняет голову к моей ладони, уже по-настоящему, открыто улыбаясь. Моей любимой кривоватой улыбкой, которой и пленил в самый первый наш раз. Уникальной, как и он сам.

— Извини, что я второй день подряд бросаю тебя одну, белочка. Я знаю, что это недопустимо.

Закатываю глаза, покачав ему головой.

— Ты работаешь, Эдвард. В этом нет ничего страшного.

Мне льстит любование в аметистовых глазах после этих слов. Чудится, даже немного пунцовею.

— Что?..

— В тебе такой… настоящий, — подобрав верное слово, Ксай сам себе кивает. С восхищением поглаживает мою щеку, — настоящий материнский инстинкт. Как будто мы женаты невесть сколько лет, а Дамир с самого начала был нашим ребенком.

— Я люблю его. Я его так и воспринимаю.

— Это и восхитительно, Белла. Я такого никогда еще не видел.

Он говорит так же серьезно, как и я. Без преувеличений и сторонних эмоций. Эдвард честен.

— Надеюсь, однажды он тоже сможет нас полюбить… и назвать… назвать, как называют родителей.

— Ему нужно время, которое у нас есть, — Эдвард целует мой лоб, находящийся в его непосредственной близости, — как ты там говорила? Иначе и быть не может.

Я кладу обе руки ему на шею, прижимаясь всем телом. Ничто не греет лучше, чем родная душа.

— Спасибо за твою веру, любовь моя.

Уникальный перебирает мои волосы, свободной ладонью накрыв спину. Его мыслям не всегда нужно словесное выражение.

— Эммет приедет в воскресенье? — как-то внезапно вспоминаю о грядущем семейном ужине я, лениво чертя линии на затылке мужа.

— Да, вечером, — Ксай наблюдает за мной с интересом, — ты передумала его приглашать?

— Нисколько. Но если честно, я побаиваюсь реакции Дамира. Их обоюдных реакций.

— Бельчонок, я поговорю с Натосом завтра. Он узнает прежде, чем придет к нам. И я думаю, он сдержится, никого не напугав. А Дамиру, возможно, это пойдет на пользу. Он ведь окончательно вливается в нашу семью этим знакомством.

— Каролин… не приревнует, как думаешь?

— Не уверен, что она умеет ревновать. Но надеюсь, что нет.

— Ты сильно волнуешься из-за их прихода? — с меня сегодня одни вопросы. Но Эдвард относится с пониманием.

— Белла, рядом со мной не раз бывали беременные женщины. А за Натоса я только рад. Он боготворит Каролину, но всегда мечтал о сыне.

Я ничего на это не отвечаю. Не буду убеждать Эдварда в том, что совсем скоро станет чистой воды правдой. Просто подсказываю ему, что рядом, и рядом буду всегда — тепло целую в уголок рта, дарящий мне столь вдохновляющую улыбку. В выражении лица мужа ничего не меняется — работает.

Еще бы так же легко управляться с домашней работой… или хотя бы готовкой. Я задумчиво поджимаю губы.

— Рада с Антой, Эдвард. Когда они возвращаются?

Уникальный очерчивает пальцем ворот моей бежевой ночнушки. Одной из новых.

— Утренним рейсом в понедельник. Я заберу их из аэропорта, поговорим по дороге.

— Ты у нас в роли переговорщика?

— Я — папа, — так уверенно и обыденно произносит Алексайо, что я не до конца верю, что не ослышалась. — Это мне и пристало делать.

Думаю, мой взгляд мужу многое говорит. Но он лишь улыбается — все так же, краешком губ. Убежденно.

Я подползаю к Эдварду поближе. Приникаю к его груди, вслушиваясь в ровное биение сердца — как же мне нравится, когда оно бьется так спокойно — и умиротворенно вздыхаю.

— Ксай, я никогда не смогу сказать тебе достаточное спасибо за все это… но я буду стараться. Я буду пытаться каждый день. И однажды, я надеюсь, я сполна выражу то, что к тебе испытываю. Это просто… за гранью.

Неожиданный эмоциональный порыв отзывается на лице Аметиста потрясающим выражением… благоденствия. Не больше, не меньше. Он с максимально довольным, максимально польщенным и до невозможности влюбленным видом прикасается к моим губам. Поцелуем, в котором нет навязчивых намеков и затаенного подтекста. Чистым и искренним поцелуем, какой дарят человеку, в котором не чают души. В духе Алексайо.

— Бельчонок, ты счастлива, — сокровенно признается Ксай, глянув на меня сверху-вниз, но так тепло, что все внутри подрагивает, — это для меня самое лучшее, что может быть на свете. И из эмоций, и из чудес.

— Просто ты, как персональное чудо, создаешь те же чудеса вокруг.

Моему выводу Ксай влюбленно смеется, еще раз поцеловав прежним образом. Я чувствую сладковатый привкус его обожания. Это волшебно.

— Тебе нужно отдохнуть, — ласково замечаю я, трепетно коснувшись морщинок у глаз и рта, на лбу, к вечеру становящихся заметнее. Я люблю каждую из них. Каждая из них — мой Ксай. — Будем ложиться?

— Только если поза будет той же, — Эдвард урывает момент, чтобы чмокнуть мои пальцы, — иди сюда, душа моя.

Нам не нужны ни вторая подушка, ни второе одеяло, ни вторая половина кровати. С удобством и в тесной близости расположившись на правой стороне, стороне Ксая, ни я, ни он не можем представить лучшего места для сна. Тем более, сегодня Дамир засыпал быстрее и спокойнее, чем вчера, насытившись богатым на впечатления днем. Пока в детской тихо и, я надеюсь, тихо будет до утра. Мой малыш тоже заслужил безмятежные, светлые сновидения.

— Ты завтра снова к семи? — я утыкаюсь в ключицу Алексайо, хмыкнув любимому аромату Ксая. Ничем не разбавленному.

— К восьми, — сонно отзывается он, переплетая наши ноги, а волосы мои с умилением, в неизменном жесте защиты и умиротворения, накрывая рукой. — И ты не обязана провожать меня, к слову. Выспись.

— Мне в радость, Ксай. Честно. Добрых снов.

Баритон Эдварда звучит тихо, тепло и очень проникновенно. Моим личным благословением.

— Добрых снов, мой Бельчонок.

* * *
Дамир встревоженно смотрит на свое отражение в зеркале.

Он с недетской внимательностью изучает каждую деталь своего нехитрого образа, всматривается в каждый шов, каждый стежок. И раздраженно-отчаянно пытается пригладить упрямый маленький хохолок на макушке.

— Я им не понравлюсь.

Он так уверенно констатирует нехитрую на свой взгляд правду, что у меня не выходит даже удивиться. Вовсе не такая моя реакция ему нужна.

Удерживая паузу, присаживаюсь рядом с малышом. Теперь в зеркале нас двое.

У Дамира невероятно голубые глаза. Всегда, когда он испытывает что-то особенно сильное, всегда, когда за одну минуту пытается увидеть, проанализировать и принять тысячу разносортных мыслей-идей о правильном поведении, всегда, когда совершенно беззащитен. В колокольчиках так и сияет детство. Самая искренняя из его форм, бесхитростная, ранимая и такая знакомая мне.

Я некрепко приобнимаю ребенка, придвинувшись ближе.

— Посмотри на себя, Дамир. Еще разок.

Мальчик сглатывает, но слушается. Взгляд его переметывается обратно на прозрачное стекло, демонстрирующее реальность такой, какая она есть, без толики искажений.

На Колокольчике этим вечером бело-голубая хлопковая кофта в тонкую полосочку, изящно смешивающую цвета. На левой стороне груди его, там, где сердце, нашит маленький кит — и синее сердечко, намекающее на влюбленность обладателя, зияет над его головой. Такое же синее, как брюки, дополняющие образ Дамира. Лицо его чистое, хоть и бледноватое слегка, хоть и с сходящими отпечатками гематомы, а волосы вымыты и расчесаны, не глядя на маленький милый хохолок, что так Дамиру не нравится. Черные ресницы выделяют небывалой красоты глаза. Вся одежда Дамира сегодня их выделяет. Потому что в глазах этого мальчика весь он, целиком и полностью, со своей замечательной душой.

— Что ты видишь? — тихонько зову сына на ушко. Дамир выглядит просто чудесно.

— Я такой маленький…

— А я большая? Ты ведь видел, насколько папа меня выше.

Глаза Колокольчика перехватывают в зеркале мой взгляд. Щечки его очаровательно краснеют.

— Ты красивая…

Он льстит, как с особым умением порой льстит мне и Алексайо, потому что ничего необыкновенного на мне сегодня не надето. Летнее платье небесно-голубого цвета (еще одна маленькая отсылка к тем глазам, что покорили сердце) с рукавами-колокольчиками, закрытым лифом и слегка завышенной талией. Порхающая ткань с белыми стежками в виде оборки — и не более. Главный герой у нас сегодня Дамир.

— Спасибо, любимый, — целую его щеку, по которой от этого еще быстрее разливается румянец, — но ты сегодня меня красивее. Я вижу в зеркале своего сына, умного, доброго, прекрасного мальчика. И конечно же ты понравишься дяде Эммету, без сомнений.

Малыш вздыхает, очень надеясь, что этот вздох придаст ему смелости. Пытается придать лицу серьезное выражение.

— Я буду очень стараться… Белла.

У него почти получается. Пауза, возникающая в середине фразы, приближает к заветному моменту. Но пока еще не до конца. Пока еще он не может сказать это вслух. И не мне его торопить, я уверена, однажды мы переступим эту преграду в виде запретного и желанного «мама». Мне даже представить сложно, какие чувства может вызвать одно произнесение моим мальчиком этого двухсложного слова. За гранью?..

— У дяди Эммета тоже необычное имя. Почему? — переключается на другую тему Дамир.

Я поправляю завернувшийся рукав полосатой кофты.

— Они с папой много лет жили в другой стране, а там такие имена у всех, малыш.

— Он тоже… большой?

— Большой, но похож на медвежонка, — улыбаюсь краешком губ, припомнив свое самое первое впечатление о младшем Каллене, — и он очень добрый.

Дамир нерешительно прикусывает губу, снова встревоженно глянув в зеркало.

— А его семья?.. Они не будут злиться, что я здесь?

— Котенок, — теперь уже я как следует обнимаю ребенка, полноценно прижимая к себе, — все тебе очень рады и очень хотят познакомиться с тобой. Ты теперь часть нашей семьи, ты знаешь это, и никто не станет злиться, скорее совсем наоборот, тому, что ты с нами.

Дамир смыкает ладошки у меня на шее, зарывшись носом в волосы. Как знала, я не стала заплетать их, оставив свободно лежать на плечах. Кажется, Дамиру нравится мой фруктовый шампунь.

— Его жену зовут Вероника, она готовит восхитительные кексы с шоколадом, — рассказываю ему я, — а его дочку — Каролина. Она чем-то похожа на тебя, а еще тоже любит мультики «Диснея».

— Правда?..

— Ага, — напоследок особенно крепко его обнимаю, — не беспокойся. Все будет просто замечательно. Ты ведь дома.

Дамир приободряется, даже самостоятельно от меня отстраняясь. Выглядит чуть более решительным, а смотрит чуть менее напуганно. Он готов познакомиться со всей своей новой семьей.

— Умничка.

От похвалы малыш и вовсе расцветает.

Нам слышно, как открывается внизу входная дверь. Отчасти потому, что не умеет Каролина заходить в дом дяди тихо и без эмоций, а отчасти потому, что дверь в спальню Дамира так же открыта. Все, что происходит в прихожей и коридоре для нас досягаемо.

— Эдди! — звучит по первому этажу ее радостный и счастливый голос. Мне не сложно угадать, что девочка буквально набрасывается на Ксая, попадая в его долгожданные объятья. Не только для Эдварда Каролин была единственным светом в окошке, но и он, ее крестный, ее по праву второй папа, для девочки всегда был в радость. Она любит его совсем на каплю меньше, чем Натоса, если не одинаково. У обоих Калленов с их единственной маленькой принцессой особые отношения.

Я слышу, как Алексайо в ответ зовет к себе юную гречанку, а так же то, как поднимает ее на руки, давая желаемую близость. Одновременно следует вежливое, но дружелюбное приветствие Натосу и Нике. Их голоса слегка теряются за нежным щебетанием Каролин.

— Нам тоже пора, — я протягиваю Дамиру свою руку, с теплотой встречая то, как доверчиво он вкладывает в нее свою. Без каких-либо сомнений.

— А где Белла и мальчик, Эдвард? — озабоченно спрашивает бас Эммета.

Мы спускаемся по лестнице.

Все же Дамир бодрится как может. Низкий голос Натоса, к которому мы давно привыкли, вызывает в нем непроизвольную дрожь. Не рискну окончательно подтвердить, что решение так скоро познакомить Колокольчика со всей семьей было абсолютно верным, но и умом, и сердцем принимаю довод Алексайо на сей счет — «так он быстрее почувствует себя нашим». Мне кажется, в этом есть резон.

— Я всегда тут, — шепотом заверяю мальчика как раз перед тем, как мы оказываемся в зоне видимости тех, кто в прихожей. Маленькие пальчики сильнее сжимают мои, но и только.

Голоса затихают. Я так и чувствую скользящие по нам взгляды, хоть и очень стараются они скрыть свое присутствие, неприкрытое удивление и недюжинное любопытство.

Эдвард, погладив напоследок волосы Каролины, идет к нам.

Мы в единой цветовой гамме — на Алексайо тоже голубая рубашка, чья верхняя пуговица так повседневно расстегнута (нечасто Ксай себе такое позволяет). Я чувствую его древесно-фруктовый парфюм. И несильная нервозность обстановки окончательно для меня стирается.

Аметистовый останавливается справа от Колокольчика, и ласково, и покровительственно положив руку на его спинку.

— Эммет, Вероника, Карли, познакомьтесь, это Дамир. Дамир Эдвардович Каллен. Наш сын.

Мне льстит та горячая убежденность, истинно отцовская, с какой Эдвард — в лучшей своей манере — произносит эти слова. Даже напряженный до последней клеточки малыш слегка ободряется от такого представления, глядя на пришедших чуть решительнее. Впрочем, все еще почти не моргая.

Танатос, в свободной серой рубашке, делающей его еще более внушительным, почему-то смотрит на меня. С вопросом. С интересом. С гордостью?.. Мне остается лишь ему усмехнуться. Да, Натос, да. Эдвард усыновил ребенка, он теперь официально папа. Тебе не кажется.

Каролина здоровается со мной, помахав ладошкой. Свободной рукой я посылаю ей воздушный поцелуй — я соскучилась по юной гречанке. Но моему маленькому русскому малышу я пока нужнее.

Вероника, неизменно с косой, к каким приучила и Карли, добродушно Дамиру улыбается. Ее розовое платье делает девушку похожей на героиню детской сказки, и доброта, подкрепляющая это впечатление, переливается в глазах.

— Здравствуй, Дамир.

Мальчик несмело, из-под ресниц, поглядывает на нее. Чуть-чуть улыбается в ответ.

Каролина наблюдает за всей разворачивающейся здесь картиной, слегка наклонив голову. Она, как и Эммет, удивлена тем, что в жизни ее Эдди появился кто-то еще, особенно такой маленький. Но в оптимистичном желтом комплекте из туники и шортиков девочка выглядит приветливо, вызывая у Колокольчика доверие, а тем, на что опирается руками (в большом синем непрозрачном пакете) — интерес. А еще он наверняка подмечает, что цвет волос и оттенок радужки у них с кузиной схожи. Просто-таки греческие дети.

— Ну привет, Дамир, — возвращает к себе внимание Натос, делая шаг навстречу и присаживаясь перед малышом, — очень рад с тобой познакомиться.

Дамир так и трепещет от близости Эммета, но очень старается побороть это в себе. Смотрит ему прямо в глаза.

— Здравствуйте, Эммет… Карлайлович?

Старание и осторожность, с какой Колокольчик произносит его полное имя, вызывает в Танатосе умиление. А еще придает ему раскованности.

— Просто дядя Эмм, Дамир, — он протягивает ему, как взрослому, свою большую руку. Исподволь глянув на мой кивок, малыш несмело ее касается. Многие вещи он пока делает несмело.

А тем временем Эммет все больше чувствует себя в своей тарелке. Оборачивается на дочку.

— Каролин, иди-ка сюда. У нас кое-что есть для тебя, Дамир.

Карли из-за своего невысокого роста присаживаться как папе не требуется. Она лишь немного наклоняется, чтобы посмотреть на Дамира поближе, глаза в глаза.

— Привет, — вежливо здоровается, почти не робея. — Это железная дорога. Надеюсь, ты любишь поезда.

Дамир, так и не отпустивший мою ладонь, очень крепко ее пожимает. Его взгляд загорается.

— С-спасибо!..

Эдвард, не убирая руки с его спинки, присаживается рядом. Малыш дышит ровнее от его близости.

Мы с Вероникой, разувающейся у порога, переглядываемся. В ее глазах одобрительное, радостное выражение. Думаю, в моих такое же. Она кивает мне, и я киваю ей в ответ.

Все Каллены, наконец-то, в сборе.

Стараниями доставки самого греческого ресторана Москвы «Молон Лаве» и предусмотрительного Алексайо, постаравшегося сделать этот вечер максимально домашним для Дамира и всей нашей семьи, праздничный обед удается на славу. Сидя между нами с Ксаем, мальчик сперва с интересом, а затем с настоящим удовольствием приобщается к культуре, какая давно стала нам всем родной. Ему, как и Карли, нравится спанакопита. Но абсолютный фаворит сегодняшнего вечера для Дамира — гемисто. Молодой картофель с овощами и куриный кебаб идеально друг друга дополняют. Как и многим детям, похоже, моему мальчику нравятся блюда на шпажках.

И, конечно же, ананасовый сок. Эдвард и это предусматривает.

За столом братья стараются поддерживать нейтральный, но постоянный диалог. В условиях дружелюбного семейного общения и процесс знакомства, и процесс привыкания идет легче, не раз проверено. К тому же, Дамир чувствует себя менее скованным, потому что все внимание не приковано к нему. Он со своей характерной внимательностью изучает Каролину, сидящую напротив него, Эммета, разделившего дочку и Нику, саму девушку, улыбнувшуюся ему первой.

Дамиру интересно. Дамиру необычно. Дамиру хорошо.

Его глаза для меня — открытая книга. Как и для Ксая, на губах которого поселяется улыбка от вида довольного, пусть и тихо, сына.

После обеда мы плавно перемещаемся в сад. По дороге Дамир неожиданно открывает для себя машину Эммета, безразмерный белый «хаммер», без лишних вопросов цепляющий взгляд.

— Нравится? — изогнув бровь, зовет Танатос.

Малыш, восседающий на руках Эдварда, завороженно кивает.

— Надо будет подарить тебе похожий, когда подрастешь, — посмеивается Каллен-младший. — Эдвард, Карли, прокатим Дамира?

Конечно же несогласий не поступает. И в жизни маленького Колокольчика исполняется еще одна необыкновенная мечта.

Позже, постепенно успокаивающийся после воодушевляющего катания, Дамир ходит за мной маленьким хвостиком, практически постоянно держа за руку. Но когда Каролин озвучивает свое намерение собрать одуванчиков, чтобы сделать венок, осторожно спрашивает:

— Можно мне пойти с тобой?

Перешагивает второй за сегодня предел своей храбрости. И, как полагается человеку с фамилией Каллен, неустанно идет вперед.

Каролина, малость удивившись, все же пожимает плечами, согласно кивнув.

И к нашему общему с братьями и Вероникой удивлению, Дамир отпускает мою руку, меняя ее на предложенную ладошку Карли. Не глядя на наше беспокойство о малышке, сегодня она практически лучится энергией и здоровьем, как яркое июльское солнышко. Может, этим и подкупает малыша?

— Конечно, идите, повеселитесь, — подбадриваю Дамира, когда он с опасением на мою реакцию оглядывается из-за плеча, уже уходя, но опомнившись.

Эдвард, наблюдающий за детьми опираясь на балку беседки, хмыкает. Я читаю в его взгляде удовлетворение.

Карли и Дамир остаются в поле нашего зрения, собирая одуванчики прямо по краю участка, а нам давая время вчетвером попить чай и немного поговорить.

— Вы большие молодцы, что решились, Белла, Эдвард, — спустя какое-то время произносит Вероника, кивнув сперва мне, а затем Ксаю, — мальчик просто чудесный.

Натос отставляет свою чашку.

— Эдвард сказал, была любовь с первого взгляда?

— Верно, — я глажу мужа по плечу, мельком затронув аметисты, — он не соврал.

Ксай примерно описал мне первую реакцию Танатоса на его рассказ об усыновлении Дамира — яркое, неистребимое, разноцветное ошеломление. Эммет был эмоционален и не мог поверить — до конца, похоже, не может даже сейчас — что Эдвард снова вошел в ту же реку. Решился в нее войти. По его словам, медвежонок ожидал много, но такого… прогресса — нет. А потому он безумно, просто безумно, всем своим огромным сердцем, за Ксая рад. За нас. Мы заслужили, сказал.

— Дамир с самого начала был нашим, — ровно, но слегка задумчиво объясняет Эдвард, обвив мою ладонь, — мне понадобилось чуть больше времени, чтобы это понять, Белле меньше.

— Тебе всегда нужно было его больше, — по-доброму подкалывает Натос. Усмехается вместе с братом.

— Твоя правда.

— Мы поздравляем вас, — Вероника мягко возвращается в диалог, очень нежно глянув в сторону детей, собирающих яркиеодуванчики, — это замечательно, что у Дамира будут такие родители.

— Спасибо, — искренне благодарю я, от одной мысли о Дамире, о том, что он наш, навсегда, без условностей, ощутив истинную радугу на сердце. — Я очень надеюсь, что мы сможем дать ему все самое лучшее.

— Без сомнений, — отрезает Танатос, мне кивнув, а брата похлопав по плечу. Улыбка у него очень широкая, — а он сделает самыми счастливыми вас.

Эдвард оборачивается на младшего Каллена с крайне добрым, и уже, прямо теперь, по-настоящему счастливым выражением лица. Я подмечаю в его взгляде искорки особого пламени. Гордости.

— Мы с Беллой хотели бы поздравить вас, Натос, Вероника. Пусть этот ребенок осветит вашу жизнь и станет лучшим другом Карли.

Ника тронуто закусывает губу, со жгучей благодарностью взглянув на Ксая.

— Спасибо вам…

Ее ладонь непроизвольно касается пока еще плоского живота, как и глаза Ксая, непроизвольно и заметно лишь мне, пробежавшиеся по нему. Но ни одна мышца на лице не вздрагивает, ни одна, даже самая малая частичка эмоций не потухает. Он действительно очень рад.

— Благодарю, — сдержанно, но лишь на первый взгляд отвечает Танатос. Но глазами улыбается брату.

Не нужно быть особо наблюдательным, чтобы заметить, что его отношение к жене изменилось. Эммет более аккуратный, более трепетный с Вероникой. И это абсолютно нормально. Он хочет быть папой. Он теперь понял, с рождением своего черноволосого чуда, насколько это прекрасно.

Впрочем, и Ника, и Натос очень тактичны. Ответных уверений и пожеланий в наш адрес не поступает — незачем бередить Эдварду душу. Я им очень благодарна.

Все будет. Просто со временем.

А пока…

Дамир, скромно потупившись, протягивает нам с Ксаем только что сплетенные венки из свежих одуванчиков. Они небольшие, но сделаны с любовью — это сквозит в каждом цветочке, в каждой капельке сока из стебельков. Малыш плел их только для нас. Для своих родителей.

— Золото, как же красиво! — восхищенно, не утаивая от него ни капли своей радости, забираю Дамира вместе с цветами на руки. — Спасибо тебе огромное!

Мальчик надевает венок сперва на меня, осмелев и даже поцеловав в щеку, а потом на Эдварда. Для него колокольчики переливаются особенно заметно.

На самом Дамире тоже венок. И это поистине очаровательное зрелище.

— Спасибо тебе, мой хороший, — с чувством благодарит Ксай. И Дамир, раскрасневшийся, млеет от его последовавших далее объятий.

Натоса и Нику Каролин подарками так же не обделяет.

Теперь у нас у всех есть свой венок.

И свое личное маленькое солнце, такое же ясное, свежее и безукоризненно прекрасное, как цветок июльского одуванчика.

Capitolo 64

Идеальная тишина имеет лишь одно точное определение — бесплотность.

Не существует самой возможности существования звуков, не то, что их появления. Все вокруг пронизано мельчайшими частицами покоя, заполонено медово-тягучей невесомостью и отсутствием какой-либо активной жизни. В идеальной тишине, питаясь ее горечью, покидают свои темные углы самые затаенные, самые тяжелые, самые несвоевременные мысли. Обнажают зубы.

За множество прежних, далеких ночей до встречи с Беллой, Эдвард как следует выучил все оттенки тишины и то, что они в себе несут. Она объясняла его способность слышать все сколько-нибудь заметные движения и просыпаться от любого шороха чем угодно — натурой, излишней внимательностью, издержками болезненного детства — не акцентируя внимания на главном — одиночестве. Слишком много одиночества было у Алексайо прежде.

Иногда, впрочем, такое пристальное внимание к малейшим звукам было даже кстати. Как сегодня.

Ксай знает, что он здесь. Слышит приглушенное, сбитое дыхание, легкий отзвук шагов босых ног по деревянному полу, шелест ткани свободных пижамных штанов. Слышит достаточно, чтобы начать что-то делать. В идеале — не испугав ребенка.

Эдвард медленно, с осторожностью открывает дверь своей спальни. И с сострадательной улыбкой, уткнувшись взглядом в большие небесные глаза, вынужден признать, что был прав. Дамир не опускает даже ладошки, который набирался смелости постучать.

Он стоит в коридоре видением в синем, выделяясь и на фоне стен, и на фоне двери. Он маленький и совсем растерян, вызывая горячее, логичное желание защищать. Мальчик сжимает губы, покрываясь пылающими пятнами румянца, намекающего на недетской силы стыд.

И горечь. И сожаление. И, что совершенно невероятно, но правда — страх. Эдвард почти слышит, как исступленно стучит у малыша сердце.

Не собираясь его мучить, он присаживается перед Дамиром, практически равняясь ростом.

— Тише, мой маленький. Не спится?

На его прикосновение к своему плечу мальчик реагирует прежней защитной реакцией — опускает голову. Те мальчишки, кем бы они ни были, сильно его напугали. И не без применения силы, отчего у Эдварда все внутри переворачивается. Впервые за столько времени он оказался на лезвии ножа сам с собой — тем, кто принимает приютских детей и всегда дает им защиту и оправдание, и тем, кто отныне — папа одного, конкретного, своего сына — и прежде всего защиту должен давать ему. От всех.

Дамир наконец опускает ладонь, безвольно качнув ей в воздухе. Сколько он стоит так, решаясь войти?

— Прости меня.

— Тебе не за что извиняться. Все в порядке.

— Белла мне сказала… можно прийти ночью… если… нужно.

На одну-единственную секунду ребенок поднимает глаза, отыскивая за спиной Алексайо спящую девушку. Ее силуэт подсказывает лунный свет из окна, не потревоженный шторами. Белла обнимает одну из подушек.

— Конечно же, — Каллен все так же осторожно кладет вторую руку на плечико Дамира. Медленно, давая шанс отказаться и не бояться, привлекает к себе. Тот зажмуривается. — Пойдем, поспишь сегодня с нами. Ничего страшного не будет.

— Я не хочу спать.

— Дамир, дурной сон, каким бы он ни был, не повторится. Я тебе обещаю.

Их голоса — чистый шепот. Но у Эдварда хотя бы слышимый.

Мальчик совсем по-детски закусывает губу. В это мгновенье он практически иллюстрация к трогательной сказке.

— Иногда, в приюте, когда я не спал… няня Настя давала мне молоко… можно мне и сейчас молока? Пожалуйста…

Совершенно особое чувство сострадания и щемящей нежности поселяется внутри. Сложные не просто к описанию, а к пониманию эмоции берут верх. Вот сейчас, вот в эту минуту Эдвард больше, чем за все прежние три недели чувствует себя папой Дамира.

— Пойдем-ка на кухню.

Мужчина закрывает дверь, не потревожив Беллу, и ребенок терпеливо ждет. Он еще теплый после сна, но не отказывается от объятий Каллена, когда тот забирает его на руки. Дамир жалостливо прижимается к отцу, неглубоким вздохом дав себе немного расслабиться от присутствия небезразличного человека. Его ладони совсем некрепко держат Ксая за шею — очень легко разжать — но доверие, затаенное в них, огромно. Дамир учится не бояться Эдварда и воспринимать его правильно. Пускай хотя бы ночами.

— Ты любишь подогретое молоко?

Алексайо говорит с мальчиком и видит, что когда в пространстве звучит его голос, Дамир не опасается темноты, особенно глубокой в углах.

— Да…

— Чистое? Или с медом? С сахаром?

— У нас часто не было меда…

— Тогда мы можем попробовать. Вдруг тебе понравится.

Дамир благодарно утыкается носом в его шею. Объятья становятся чуточку крепче, когда он кивает.

На кухне Эдвард зажигает верхний, не режущий глаз свет. Усаживает Дамира прямо на кухонную тумбочку рядом с собой, доставая еще не открытую банку из холодильника. Мальчик с вниманием наблюдает за каждым его движением.

— Вы… ты можешь не открывать ради меня… если она полная…

— Если ты его хочешь, это неважно. Это твой дом, Дамир. И твое молоко.

Малыш смущенно отводит глаза, а Эдвард снимает крышку. В забавную детскую кружку с мордочкой львенка на эмали и широкой удобной ручкой наливает молоко. Прямо в его середину отправляется и ложечка меда.

— Ты… — ему все еще слишком тяжело обращаться к мужчине таким образом, но Дамир борется с собой, и весьма успешно, — ты здорово все делаешь… у тебя, наверное, были еще дети, да? Ну, то есть. Взрослые? Петя говорил, так бывает…

Неожиданный интерес мальчика к его биографии, базирующийся на молоке с медом, Эдвард на мгновенье забавит. Но лишь на мгновение.

Он ставит кружку в микроволновую печь, а сам подходит к Дамиру. Из-за уровня кухонных тумб приседать Эдварду не нужно. Он лишь подступает к малышу ближе, мягко погладив его черные, такие до безумия знакомые волосы.

— У меня нет других детей, Дамир. Только ты.

— Они от тебя уехали? — пытливо зовет мальчик, — Анна Игоревна кому-то объясняла, что у тебя была дочка…

Нонсенс, но упоминание Анны рядом с Дамиром не так… болезненно. Данность, свершившийся факт, хоть и ничего в нем хорошего нет. Время назад никто не отмотает, а значит, и сделать ничего нельзя, кроме как смириться. Впервые за все это время не Белла, не Карли, а Дамир сглаживает его чувство вины. Стирает своими красивыми голубыми глазками горечь из его собственного взгляда.

— Она не вернется, к сожалению.

— Почему? Как к тебе можно не вернуться? — Колокольчик в искреннем недоумении.

Микроволновка тихим писком сообщает о готовности молока, и тем самым будто его подбадривает. Дамир неловко касается пальцами ладони папы.

— Я бы всегда к тебе вернулся…

Теплые, поистине летние перезвоны чего-то легкого и приятного устремляются прямо к сердцу. Эдвард улыбается, и мальчик отвечает ему несмелой, но настоящей улыбкой. Она становится шире, когда Эдвард снова его обнимает.

— А я бы тебя никуда и не отпустил, Дамир. Спасибо.

Мужчина достает молоко обратно на тумбочку, напоследок еще раз хорошенько его перемешав. В воздухе пахнет двумя составляющими неожиданного напитка. В этом запахе затаился покой.

— На улице не холодно, а у меня есть плед, — обнаружив все необходимое для неожиданной, но, казалось бы, хорошей идеи, зовет Эдвард, — попьем молоко на веранде?

Дамир принимает такую идею.

Они устраиваются на большом и удобном круглом кресле, замершем у прозрачных дверей на выходе из дома. Впереди, за деревянными балками, уютный внутренний дворик. Отсюда видно сапфировое небо со звездами, так и мерцающими с высоты, зеленая трава, по которой этим утром Дамир бегал, играя в свой любимый мячик.

Эдвард сажает малыша на колени, дав как следует приникнуть к своей груди, чтобы было удобно и сидеть, и пить молоко. Его сладковатый вкус становится для мальчика символом этой ночи. Он правда… дома. Это его дом.

— Оно очень вкусное. С медом.

— Я рад, что тебе нравится, — Алексайо разравнивает на них плед, приглаживает волосы мальчика, а затем, своевольничая, целует его макушку. Невыразимое чувство — вот так его держать. Так близко. С этой детской разрисованной кружкой молока.

Дамир затихает, наслаждаясь моментом. И Эдвард намерен заняться тем же самым.

Этот мальчик — как воплощение чего-то максимально эфемерного. Несбыточная мечта и повседневная реальность в нем переплетаются так же затейливо, как разносортные эмоции привыкающего к семье Дамира в его невероятных глазах. Быть кому-то нужным… вопреки всему, даже здравому смыслу. Доставлять удовольствие и не бояться быть непонятым, не бояться сделать что-то «слишком» и дать напрасную надежду. Ощущение, когда только и хочется, что этой надежды, доверия, радости, счастья, улыбок, здоровья, тепла, благоденствия. Понимания, что теперь можно. Можно дарить игрушки, ездить на пикник, веселиться на пляже в Греции и есть любимые блюда ВМЕСТЕ. Осознание, каково это, быть папой. Правда и неправдами. Вопреки всему.

Изабелла, появившись в его жизни, сотворила с бытием Эдварда настоящее волшебство, подарив ему не одно чудо. Но из всех ее даров, этот — вне конкуренции. Он несравним, потому что Дамир как тот солнечный одуванчик, в какой одел их всех недавним днем — светлое сокровище. Теплое, радующее, вдохновляющее, забавляющее и попросту любящее… настоящее сокровище. Он всегда будет должен Бельчонку за то, что заметила Дамира, боролась за него и победила. Ради них всех.

— Эдвард?

Ксай по-отцовски нежно касается щеки малыша, вдруг обернувшегося к нему. Голубые глаза так и искрятся от этого жеста.

— Да, мой мальчик?

— Ты добр ко мне… потому что ты добрый?

— Что ты имеешь в виду?

Дамир немного тушуется, но теплое молоко придает ему храбрости. Он становится спокойнее.

— Белла сказала, что любит меня. А ты когда-нибудь… сможешь меня полюбить?

К такому вопросу Каллен оказывается неготовым. Но очень быстро вспоминает себя. Он спрашивал это у Эсми однажды. И не раз — у Карлайла. Еще около полугода после усыновления.

— Ты мой сын, Дамир, — ему нравится, как звучит эта фраза, неожиданно полно и четко описывающая все отношение, — ну конечно же.

— Ты никогда никого не забирал, хотя все хотели… но меня забрал. Почему? Потому что Белла захотела?

— Не только. Ты на меня похож, малыш, и мне порой даже не верится, насколько.

Дамир тихонько пьет из своей кружки, похоже, задумавшись над этими словами. Эдвард же гладит его плечи. Очень успокаивающе. Он помнит, каков по ощущениям этот жест.

— Но так не бывает… Анна Игоревна рассказывала, что только родные дети похожи на родителей.

— Люди похожи по-разному, Дамир.

— И тебе это нравится? То, что я на тебя похож?

— Я счастлив, — честно признается Эдвард. Так спокойно и уверено, что малыш верит. Крепче прижимается к нему, откинув голову на плечо.

На небе горят тысячи и тысячи звезд. Одна из них, сорвавшись с небосвода, осветила все его существование одним февральским днем. Яркая, прекрасная, горящая от своей энергии. Вторая из них — звездочка, трогательно-беззащитная — упала прямо в руки. И сделала этот мир чудеснее своим несмелым ласковым светом. Детским.

Дамир доверяет ему. Больше всего Алексайо окрыляет именно это обстоятельство, потому как в себе несет практически все. Никогда прежде он не понимал Карлайла, на лице которого от его «я тебе верю, папа», появлялась настоящая радуга. Теперь, наконец, понял. Нет ничего дороже.

Все настолько… правильно и просто. Все идеально.

Дамир, идеально умещающийся на его коленях и в его руках. Плед, идеально защищающий от ночной прохлады и создающий домашний уют. Молоко с медом, идеальное от бессонницы и для успокоения. Идеальная ночь без дождя и гроз, без холода. Идеальная жизнь. По праву.

— Ты боишься темноты? — тихий голосок Дамира как задний фон ночного сада и леса, шумящего за ним.

Эдвард краешком губ улыбается, накрыв щекой висок мальчика. Тот неосознанно льнет к нему ближе.

— Нет. А ты?

— С тобой — нет… и с Беллой — нет.

— Настанет такой день, малыш, когда тебе незачем будет ее бояться.

— Когда я вырасту?

— Задолго до этого, — Ксай с нежностью ерошит волосы Дамира, дав себе на это разрешение. Чувствуя себя более раскованно. — Я понимаю тебя. Меня тоже однажды усыновили.

Дамир перестает пить медовое молоко, изумленно, совершенно не скрывая этого, посмотрев на мужчину. Он пытается понять, шутка это или всерьез. Но Эдвард лишь утвердительно кивает.

— Тебя?..

— Меня и дядю Эммета, — с готовностью поясняет Каллен, — он был чуть-чуть старше тебя, а мне было двенадцать лет.

— Как Накиму, — вдруг ежится Дамир, пробормотав это куда-то вглубь сада, к клумбам с цветами. Комочком сворачивается на коленях папы.

Печально известное ему имя Эдвард узнает. И сдерживается, говоря с мальчиком так же ласково, лишь тверже по отношению к тому, что ему следует запомнить. Во что однажды он поверит.

— Постарайся его забыть, Дамир. Вы больше никогда не встретитесь, и он больше не причинит тебе зла.

Нахмурившийся Колокольчик неопределенно хмыкает и еще немного ежится.

— Вас усыновили?.. — как взрослый, сам меняет тему. Не хочет вспоминать перед сном о приюте, не хочет портить такую ночь. Ему нравится обстановка вокруг, это молоко, Эдвард, плед, кресло… все сказочное и все реальное! Это невозможно, но очень здорово.

— Да. И я знаю, как сперва бывает страшно. Все кажется ненастоящим, временным… но это не так. И со временем ты убеждаешься.

Алексайо говорит и одновременно вспоминает самые яркие эпизоды их с Натосом жизни после усыновления. Доверие к Карлайлу, признание любви Эсми, принятие заботы и подарков от них обоих, близость, время вместе… все. Все, что казалось не просто недосягаемым, а несуществующим в природе.

— Я не хочу, чтобы все кончилось, — сокровенно признается Дамир, свободной от кружки рукой тронув руку папы. Накрывает ладошкой его запястье, машинально задержавшись пальчиками на браслете с бельчонком. — И чтобы я опять был, где Наким… и где Дима…

— Оно и не кончится. Я скажу тебе по секрету, Дамир, но плохие мальчики тоже причинили мне боль однажды. Но лишь однажды.

— Тебя тоже?.. Они?.. Били?.. — каждое слово — большой труд. Колокольчик подрагивает, закусив губу, но не молчит. Молоко и ночь подталкивают его к краю откровений, без которого никак не достигнуть понимания с родителем.

— Это было очень давно, очень-очень. С тех пор я необычно улыбаюсь, как ты видишь.

Эдвард говорит обо всем этом с ребенком четырех лет, но ему кажется, что делает все правильно. Странная легкость пронизывает собой все пространство между ними, настраивая на разговор на особые темы. Дамир слушает его и его понимает, впитывает его опыт и, как надеется Эдвард, накладывает на свой, получая четкую картинку. Осознавая ее. Признавая.

Никогда и ни с кем, кроме Натоса и Беллы, он не обсуждал цыганят и их поступок. А уж тем более не говорил про особенности лица, какое порой пугало. И тем теплее у него на сердце, что Дамирке все равно. Во всем мире людей, испытывающих такое же, можно пересчитать по пальцам.

Колокольчик оглядывается на мужчину, несколько прищурившись. Присматривается?..

— Ты красивый… и улыбка красивая…

Вердикт, прозвучавший на веранде, Эдварда малость забавит, но больше трогает.

— Спасибо, мой малыш.

Дамир затихает, допив свое молоко. Кружка находит приют на полу возле кресла, а он, чуть выгнувшись, тихо просит:

— Можно еще раз?..

Алексайо накрывает его затылок пальцами, придерживая плед и согревая. Этот ребенок пахнет целым цветочным букетом, но ярче, конечно, фруктовые нотки ананаса, появившиеся в доме вместе с ним. Это почти сакрально — держать его вот так и слышать этот запах. Под ноты голоса.

— Что, милый?

— Сказать, что я… что я «твой».

Его правда, выданная на одном дыхании, пропитана дрожью и отчаяньем. Оно пробивается сквозь теплоту вечера и мягкость объятий, просачивается в воздух.

Эдвард не знает, откуда в нем та уверенность в своих действиях и их верности, которая меткой стрелой проходит через все тело. Он чуть нагибается вперед, прижимая мальчика к себе и заполняя их объятьями все ближайшее пространство, он целует Дамира в лоб и улыбается, не пряча этой улыбки и в тоне, говоря:

— Да, мой мальчик. Мой замечательный родной мальчик.

Дамирке не верится, что это правда звучит. Что это для него. Что это искренне.

Он обвивается вокруг папы маленькой обезьянкой, не зная, как выразить свою благодарность и радость от того, что слышит такие вещи. А папа не против. Папа его не отпускает, продолжая что-то успокаивающее и приятное бормотать на ушко.

Они сидят так еще двадцать минут, пока Дамир не начинает засыпать, пригревшись у мужчины на груди. Он пытается взбодриться, как-то перестать хотеть спать, но Эдвард, наоборот, успокаивает его и убаюкивает сильнее. Он смотрит на него очень нежно, когда Дамир сонный, уже подмечено.

— У тебя завтра день рождения… — с трудом держа глаза открытыми, вспоминает мальчик.

Эдвард хмыкает. Бельчонок кого-то уже просветила…

— Да, — удивляя Дамира, повседневно, будто вовсе это не замечательный день, признает он. Устраивает его в руках как в колыбельке, как делал в больнице. Колокольчику очень спокойно. — Но это завтра. А сегодня засыпай.

— С днем рождения тебя…

— Спасибо, котенок.

У Колокольчика все внутри так и пылает от слова «котенок». И он улыбается, прижавшись к кофте папы и уже ничего не опасаясь. Ему хорошо и спокойно. Он засыпает.

Эдвард поднимается с кресла веранды, лишь убедившись, что Дамир уже у Морфея. Он так мирно, так мило посапывает, приникнув к его плечу. Черные волосы, пижама, светлая кожа и ресницы — почти как у Карли. У него красивый сын.

Недолгий путь через кухню по лестнице, в спальню малыша. Его постель, расправленная, но не сбитая, его мягкая подушка, к которой Дамир приникает с удовольствием, сразу же крепко ее обняв — так делает Белла, когда он кладет ее на кровать.

Эдвард не может перестать улыбаться, наблюдая за мальчиком. Он выключает ночник, поправляет его одеяло, невесомо целует детский лоб. И каждая из этих мелочей выглядит как неотъемлемая часть его существования, постоянная, правильная. Любимая.

Здесь очень уместны слова Бельчонка, которые она повторяла изо дня в день и из ночи в ночь.

μπαμπάς Xai.

Он правда сегодня чувствует себя им.

* * *
Это один из самых замечательных дней в году.

Потому что в этот день, сорок шесть лет назад, мир стал на целый оттенок светлее с рождением человека, способного впускать солнце в души других.

У Эдварда никогда не было нимба — да и не согласился бы он его носить. Но оттого святость никуда не пропадала, лишь овивалась вокруг него особого цвета аурой, дарящей тепло и безмятежность от простого нахождения рядом. Ему не нравилось слово «святой» из-за излишней экспрессии, но я просто не знала, и не знаю до сих пор, как по-другому сполна выразить свое восхищение тем, что он столько лет делал для других. Эдвард говорил, что «святой», употреблявший героин и оборвавший несколько жизней — косвенно или прямо, по определению таковым быть не может. Испорченный святой, припоминая слова из той давней песни, отвечала ему я, но оттого не менее святой, Ксай.

У Эдварда никогда не было крыльев — но это не помешало ему самому стать крыльями для девушек, уверенно идущих в бездну. Для меня. Он никогда не сдавался по части своих «пэристери». Невероятно терпеливый, невыразимо понимающий и готовый всегда прийти на помощь, добрый, ласковый… он не отступал, пока не достигал цели. Это насквозь пропитало всю его эмпатическую натуру.

У Эдварда никогда не было кого-то только для него. Среди тех, кому было все равно, его, несомненно, окружали люди заботливые и любящие, родители, Каролин, Эммет… но они были частью, а не целым. Они не могли сделать целым его. Однако теперь, я уверена, это в прошлом. Ксай — мой муж и центр моего мироздания, как бы напыщенно такое не звучало, я всегда буду любить его больше всего на свете и быть там, где ему нужно, тогда, когда ему это нужно.

Ксай — папа Дамира. Для маленького мальчика с такими же невероятными глазами и до боли похожей судьбой, он — единственный, самый первый, самый главный. И ни с кем извне Дамир делить его не будет.

Я очень надеюсь, что мы вдвоем сможем сделать день рождения Алексайо незабываемым. Как он того заслуживает.

В спальне «Афинской школы», как и во всем доме — идиллия. В саду слышно утреннее щебетание птиц, легкий июльский ветерок путается в прозрачных шторах, освежая воздух, а покрывало идеально ровно сложено в изножье постели.

Эдвард еще спит. Он лежит на спине, голову повернув в сторону моей половины кровати, а пальцами очень мирно придерживает одеяло. Совершенно безмятежный, расслабившийся, наконец, он смотрится просто чудесно. И хоть борются во мне два противоположных желания — дать ему поспать еще или же исполнить задуманное — я склоняюсь ко второму варианту. Позже могу не успеть — Дамир проснется, а таймер на духовке зазвенит.

От предвкушения не в состоянии избавиться от широкой улыбки, незаметно пробираюсь к Ксаю на постель.

Такой очаровательно-беззащитный, с очень мягкой и теплой ото сна кожей, он — прямо передо мной. От восхищения перехватывает дыхание. Словами мне не выразить, как сильно я люблю этого человека.

Я наклоняюсь к его щеке. Невесомо — первый раз, трепетно — второй, и нежно — третий, целую кожу. Эдвард вдыхает глубже, неосознанно потянувшись мне навстречу.

Перехожу на вторую щеку, теперь подключая руки. Пальцами правой путаюсь в его черных волосах, а левой поглаживаю виски.

— Доброе утро, любовь моя.

Его ресницы нехотя вздрагивают, позволяя своему обладателю медленно открыть глаза. Аметисты еще сонные и слегка потерянные, но в них уже пробивается радость. Она же легкой улыбкой отражается на губах, которые я целую. Ксай счастливо хмыкает.

— Белочка…

Я целую его глубже, подавшись вперед. Лицо теперь держу в ладонях, помогая получить все от этого поцелуя и облегчая себе задачу. А потом резко отстраняюсь, оставляя мужчину в недоумении. Но быстро компенсирую свой уход поцелуями для его шеи, за ней — ключицы, а дальше — груди.

Эдвард потрясающе пахнет этим утром. Смесь из нескольких ароматом, разумеется, включая и клубничный, создает особое сочетание. Так пахнет счастье.

Ксай, пытаясь меня понять (или вернуть?), кладет ладонь на мои волосы. Он прикасается к ним как к восьмому чуду света, и это вдохновляет меня доставить ему как можно больше удовольствия в столь особенный день. Дорожкой из поцелуев по его животу добравшись до своей цели, я запускаю пальцы за пояс его пижамных брюк.

Пальцы Эдварда на моих волосах замирают.

Я спускаю брюки туда, куда им и место. Любуюсь пару секунд открывшимся взгляду зрелищем. Еще одна причина выбрать утро.

К моему довольному удивлению, лишних вопросов у мужчины нет. Вместо этого он негромко, но выжидающе стонет. И я, только лишь увидев затуманенные аметисты, понимаю, насколько с этой идеей была права.

Ну конечно, мое золото. Все твое. Я вся твоя. Я здесь.

Мне нравится слышать звуки удовольствия от Эдварда. Он заглушает их подушкой, помня о Дамире за стенкой, но не до конца. Запрокидывает голову, представляя моему вниманию свою обнаженную красивую шею, левой рукой немного стягивает простынь, пока правой зарывается в мои волосы. Эдвард не натягивает их, не пытается контролировать темп, и совершенно точно не причиняет боли. Его пальцы слабо, но с обожанием, не стесняясь своего так называемого фетиша, потирают пряди между подушечками, каждому моему движению подаваясь навстречу.

Эдварду сегодня очень хорошо. И много времени ему совершенно точно не нужно.

На последние несколько секунд бразды правления я передаю Алексайо. Сам выбрав и ритм, и глубину, он просто двигается навстречу своему мерцающему невдалеке оргазму. И гортанный стон, слившийся со спазмом бедер и знаменующий, что он у цели, моя симфония.

Я целую Эдварда еще около минуты, давая прийти в себя и выражая всю ту ласку, какую мне хочется ему подарить. Ксай всегда тревожился по поводу спермы, уже через пару секунд после завершения всего действа готовый дать мне свободу отправиться в ванную. Но сегодня, похоже, он окончательно поверил, что мне это не нужно, а, наоборот, мне нравится забирать себе все его удовольствие. Без лишних слов и телодвижений, муж с простой благодарностью принимает мои затихающие, нежные касания.

И когда я возвращаюсь к его лицу, пояс брюк вернув на место, а вот к пижамной кофте, чуть задравшейся, прижавшись потеснее, вижу потрясающую улыбку. Самую искреннюю радость Ксая.

— Ох, Бельчонок…

Я тоже ему улыбаюсь. Счастливо.

— С днем рождения, мое солнце!

Эдвард беззаботно смеется, крепко прижимая меня к себе. Он гладит мою спину, волосы, мою талию. И целует мою макушку.

— Спасибо тебе…

Баритон очень теплый и тронутый.

— Это только начало, — загадочно хмыкнув, обещаю я, — сегодня твой день, Уникальный, и мы постараемся сделать его лучшим.

В его взгляде, когда поднимаю голову, я вижу тлеющее обожание. А еще, что-то очень концентрированное и глубокое, плохо передаваемое набором слов.

Мою руку, которой глажу маленький кармашек на левой части его кофты, Ксай забирает в свою. Ласково целует кожу.

— Это мой первый день рождения рядом с тобой, Белла, со своей семьей. Он уже давно лучший. По определению.

Ксай говорит несколько отрывисто и тихо. Я только к концу понимаю, что это от того, что баритон подрагивает.

— Теперь все праздники будут такими. У тебя есть время, чтобы привыкнуть.

Эдвард усмехается, в усмешке этой надеясь спрятать соленую влагу. Но потом отказывается от этой идеи. И я вижу аметисты с мелкими, едва заметными, как летний дождик, кристалликами слез.

— Я так тебя люблю, моя девочка…

Самостоятельно прижимаюсь к Ксаю покрепче. Целую правый уголок его губ, глажу правую щеку. И смотрю, надеюсь, так же честно, как Эдвард на меня смотрит.

- Σ 'αγαπώ.

Он глубоко вздыхает, впитывая, проникаясь каждой буквой этого несложного слова, моего первого на греческом, моего главного для любимого грека. А потом обеими руками обнимает меня, не переставая гладить. Выравнивает дыхание. Наслаждается близостью. И я знаю, что улыбается. Я уже чувствую улыбку этого человека.

Никогда бы не разрывала эти объятья — сотню, тысячу лет лежала так же. Светлым утром, ясным днем, в такой замечательной компании. Но минет — лишь начало. У меня еще много дел.

— Твой завтрак подгорит, Ксай, — мягко чмокнув его яремную впадинку, осторожно высвобождаюсь я, — как будешь готов — спускайся.

Искрящиеся уже сильным, негаснущим пламенем радости аметистовые глаза выглядят растроганными. Снова. Приятно.

— Спасибо тебе…

— Не за что, — тянусь к его губам напоследок, прежде чем вернуться на кухню. Становлюсь, давно и бесповоротно, зависимой от этих поцелуев. Ксай слишком многое в них вкладывает.

Это сложно — уйти, когда на тебя так смотрят, когда так хочется остаться и любоваться видом Эдварда, не ожидавшего моего сюрприза, начавшего его утро с хорошей ноты. Но я успокаиваю себя тем, что еще увижу такое выражение лица мужа. Надеюсь, еще не раз.

В коридоре уже пахнет шарлоткой…

* * *
Дамир замечает его возле зеркала в ванной комнате.

Он стоит здесь один, расческой приглаживая свои черные волосы. Их с Беллой кровать уже застелена, на ней красиво лежит фиолетовое покрывало, а подушки стоят так ровно, будто не настоящие. Открыта дверь на балкон, шторы немножко взлетают от ветра. Они радуются этому дню и солнышку, пробивающемуся сквозь слегка облачное небо. И Эдвард тоже радуется. Он улыбается, когда смотрит в зеркало.

Дамиру на минуту кажется, что он пришел не вовремя. Все заняты, никто не ждал, что он уже проснулся. Он помешает… он уже мешает… надо вернуться в свою комнату и подождать, пока кто-то за ним придет. Так поступают хорошие мальчики.

Но пока Дамир думает, сжимая пальчиками бумагу в своих руках, что ему правильнее будет сделать, уходить становится поздно. Эдвард оборачивается, отложив расческу, и замечает его.

Почему-то совсем не удивляется, что Дамир здесь.

Это из-за ночи? Тогда Эдвард называл его своим мальчиком. Он был добрым, готовил ему молоко и укладывал спать, как всегда Дамиру того и хотелось. Эдвард сказал, он часть семьи, это его дом тоже, а он и Белла — его родители. Этой истиной малыш пытается руководствоваться сейчас, подбадривая сам себя. Ночью было проще, а теперь утро. Утром ночь кажется чем-то сказочным…

Дамир сглатывает, очень стараясь не опустить голову. Робко посматривает на мужчину, ожидая его дальнейших действий. Идея уже не кажется такой хорошей. Малышу неуютно и стыдно. Зачем Эдварду его некрасивые бумажки?..

— Здравствуй, котенок, — разрывает повисшую вокруг тишину своим добрым голосом папа. Согревающим и, стоит признать, расслабляющим. Он не злится, что Дамир не в своей комнате. Белла говорит, он вообще не умеет злиться, но пока мальчик до конца в это не верит. Так бывает?..

— Доброе… доброе утро, — перебарывая комок в горле, бормочет Дамир. Старается взять себя в руки и вести достойно, раз уж пришел. Все равно обратно уже не отступишь.

— И тебе доброе, — Эдвард кивает и улыбается ему, очень ласково. В груди Дамира быстро бьется сердце, он чувствует. И еще быстрее оно бьется, когда папа, сделав пару шагов к нему, присаживается рядом. Равняется ростом.

— Как тебе спалось?

Его это правда волнует.

— Х-хорошо…

Он запинается, краснея от этого, а Эдвард лишь говорит нежнее. Он такой… счастливый сегодня! Он рад, что у него день рождения, ну конечно же. Это очень хороший праздник.

— Ты сам оделся и умылся? Какой ты молодец, Дамир.

— Я… проснулся раньше.

Эдвард чуть-чуть краснеет в ответ на такое заявление, и малыш не понимает, почему. Но это не так важно. Важно, что оглядывая его в намерении прижать к себе в утренних объятьях, папа замечает бумажки в руках.

Он не трогает их, ничего не спрашивает. Но необыкновенные его глаза полноценно обращаются к Дамиру.

Ну вот он, момент истины. Мальчик храбрится из последних сил. Протягивает папе листики.

— С днем рождения… тебя.

Повторяет как ночью, но заканчивает неумело и скомкано. Не говорит Эдварду «папа», как был должен, не радует его, как хотел. Просто протягивает эти слегка помятые листики, просто… смотрит. А кому нужен простой взгляд в такой день? Дамиру хочется заплакать от своей никчемности.

— Это мне? — мужчина ловит его ускользающий взгляд, немного опустив голову. Вопреки ожиданиям малыша, в его глазах только радость и приятное удивление, ничего больше. Ему нравится?.. Но он ведь еще даже не видел, что там!

— Да.

Эдвард привлекает Дамира как можно ближе к себе. Обнимает его, как и хотел. Как там, на веранде, с молоком.

— Спасибо тебе, мой маленький. Их нужно развернуть?

Дамир кивает. И, затаив дыхание, наблюдает за тем, как папа разворачивает свой подарок.

Три листа бумаги. Три небольших рисунка. И одна приклеенная открыточка «с днем рождения!» на самом первом, которую он очень старался смастерить.

— Очень красиво, Дамир.

Баритон серьезный, но растаявший. Каллен внимательно смотрит на рисунки, все еще приобнимая мальчика, и потихоньку начинает улыбаться. Шире, чем прежде.

Выдохнув, малыш приникает к его плечу. На Эдварде серая мягкая кофта и такие же штаны. От него пахнет маминым кремом и, почему-то, яблочными дольками. Дамир тоже улыбается.

Он знает, что папа видит. Он знает, что папа это заслужил, а Дамир должен сказать. Все сказать.

— Ты — мой король, — честно заявляет ему, указав пальчиком на первый рисунок. На белом листе бумаги, ровно посередине, изображен он, Эдвард, в синей рубашке, с черными волосами и красивой короной на голове. Ему нравились такие в мультиках.

— Малыш…

— Ты справедливый, у тебя красивый замок, и своя принцесса, — не принимая отговорок, перечисляет Дамир. Сам не знает почему, но смелеет. Крепче прижимается к папе.

— И свой принц, — неглубоко вздыхает Эдвард. Малыш смущенно хмыкает, когда получает поцелуй в щеку.

Следующий рисунок — тоже мужчина, тоже с черными волосами, только глаза у него тут открыты и фиолетовые, а в руках — волшебная палочка. Вместо короны на голове теперь шапка мага.

— Ты — мой волшебник, — объясняется Колокольчик, решив, что это нужно. Облизывает губы, краем глаза проследив за реакцией папы. Изумленной теперь. — У тебя… ты… очень добрый. И игрушки… и сок… и сад… ты настоящий волшебник.

Эдвард ничего ему не говорит. Просто переворачивает листик.

На третьем, на последнем, самый большой и красочный рисунок. Увидев его, папа как-то странно, и горько, и счастливо охает. Мальчик опускает глаза.

— Ты у меня в сердце, — просто говорит он. Тихо и смятенно.

На белом листе большое и алое, в лучших традициях, сердечко. Оно разделено пополам. На правой половине неровным детским подчерком написано всего два слова — «папа Эдвард». Они мужчину и задевают, похоже.

Дамир обвивает своего Короля-волшебника за шею. Не хочет сдерживаться. Его шепот едва прорезает воздух.

— С днем рождения, папа.

В ответ, малыш чувствует, Каллен обнимает его с некоторым опозданием. Секунды две-три, но они важны, они значат, что папе не понравилось, что он ждал другого, что Дамир опять сделал все не так, что это неправильно, что…

Но вот большие ладони Эдварда гладят его спинку. Вот он целует его такие же черные, как свои, волосы. А потом прижимает малыша к себе — всего, целиком, аккуратно отложив рисунки. Крепко, хоть и аккуратно, как никогда прежде.

— Это замечательный подарок, Дамир. Спасибо тебе, сыночек.

Дамир вздрагивает, но папу не отпускает. Сам теперь держится за него крепче. Понравилось… замечательные рисунки… сыночек. Он все повторяет про себя и повторяет. Ни одного из этих слов ему не хочется забывать. Никогда.

Они так и сидят в ванной, обнимая друг друга. Дамир ни о чем больше не думает, как об этой секунде. Он чувствует папу, видит его, слышит… и ему кажется, что он очень счастлив. Так же сильно, как счастлив он сам, Дамир. Это правда, что семья — самый-самый лучший подарок. Ему бесконечно повезло.

…Мама сказала ему вчерашним утром, когда только проснулся, что завтра у папы особенный день — день рождения. Они будут поздравлять его вместе, но если вдруг Дамир хочет сделать какой-то свой подарок — то у него есть время. До вечера папа на работе и ничего не увидит.

…Белла обрадовалась, с каким рвением он взялся за карандаши. Она не мешала ему, чем-то занявшись в доме, а когда вернулась, не подсматривала. Дамир спрятал листики, желая, чтобы для папы был самый настоящий сюрприз, и достал их только сегодня утром. И вручил.

Эдвард отстраняется от мальчика, собираясь посмотреть ему в глаза. Малыш немного робеет, но борется с этим. Ответно на папу смотрит.

— Мне очень понравилось, и я очень горд, что ты сделал это для меня, — предельно честно говорит ему он. В глазах плещется что-то горячее и счастливое, — спасибо тебе, Дамир. Большое тебе спасибо.

Уголки его губ вздрагивают.

— Не за что.

Папа, на одну секунду закрыв глаза, возвращает его обратно к себе. И снова целует в лоб.

Когда они спускаются в столовую — вместе — у мамы уже все готово. Дамир держится за руку Эдварда, практически не сводя с него глаз, и не может перестать улыбаться. Он видит, что папа тоже постоянно улыбается. И это он тому причина, что так греет детское сердце.

— Мальчики, — мама встречает их радостным, счастливым выражением лица. Папу целует в губы, а Дамира — в щечку. И ерошит его волосы. — Вы вовремя, шарлотка только из духовки.

Они подходят к столу и Дамир уже готовится занять свой стул между родителями, с гостеприимно поставленным стаканом молока и кусочком пирога, как папа вдруг медлит.

— Не хочешь посидеть со мной, котенок?

Мальчик не может утаить улыбки. Точно как ночью… только теперь папа это просит. Ему понравилось!

— Хочу.

Белла наблюдает за ними с интересом и нежностью. Ее добрый взгляд, касаясь то своего короля, то принца, делает этот день еще светлее.

Дамир чувствует себя абсолютно счастливым. И ему кажется, оба родителя чувствуют тоже самое.

* * *
Каждому особому дню нужно свое, особое место. И пусть я не мастер устраивать сюрпризы, но я очень хочу порадовать Эдварда. Этот его день рождения — первый в нашей совместной жизни, и за все то, что для меня сделал, хочется подарить идеальный праздник. Хотя бы попытаться.

Ксай заинтригован. Он садится на пассажирское сиденье, пристегнув Дамира, стараясь разгадать мой замысел внимательным взглядом. Только вот кроме улыбки ничего не получает.

Я выезжаю с территории нашего дома на дорогу к Москве, до последнего собираясь сохранить место прибытия в тайне. Эдвард даже доверил мне руль — у него действительно сегодня хорошее настроение.

Наш совместный завтрак вышел просто замечательным. Мирным, радостным и наполненным вкусом печеных яблок. Этот аромат всегда будет напоминать мне дом и моих мальчиков. Они оба, теперь знаю, обожают шарлотку.

Я не могла не заметить, что по сравнению со вчерашним вечером Эдвард и Дамир выглядели… ближе. Я чего-то не знаю о ночи? Может быть, подарок, который так готовил малыш, возымел такой эффект? Похоже, я немного упустила в становлении отношений двух Калленов, но радует, что еще могу нагнать.

— Эдвард?..

Голосок Дамира, произносящий имя мужчины, наполняет салон нежным ощущением умиротворения. И разглаживает пару морщинок на лице Ксая.

— Да, котенок?

Я держу руль крепче. Не понимаю, чему удивляюсь. Возможно, тону, с которым Эдвард это говорит (к слову, не первый раз за сегодня) — поистине… любящим. И нет другого определения.

— А какой сок ты любишь?

Уникальный с улыбкой оглядывается на малыша и его несменный ананасовый сок в картонной пачке, который тот прижимает к себе, дабы не расплескать.

— Персиковый, Дамир.

Это было тысячу зим назад, но на деле — лишь шесть месяцев. Я и Ксай по разные стороны одной постели, между нами поднос с двумя вытянутыми стаканами и мусака на белой тарелке с синим ободком. Мы откровенничали, говорили о том, что любим. И Эдвард поделился со мной, в который раз удивив, что персик — его любимый фрукт. Мне становится немного стыдно, что не припомнила этого утром.

— Он как бархатный на вкус…

— Да, мне это и нравится.

— Он тебе подходит…

Мы с Алексайо на мгновение оглядываемся друг на друга. В аметисты прокрадывается смущение, но любви в них становится больше. Ксай поворачивается к Дамиру, подарив ему благодарную улыбку. В ней все нужные ему слова.

Я сворачиваю на парковку к большому серебристому зданию с яркими буквами на крыше фасада. Их контур, обведенный синим, подсказывает о назначении этого места.

Еще один эпизод памяти. Мы здесь уже были.

Эдвард с интересом разглядывает ничем не примечательное место.

— Аквариум?

— Рыбкам всегда есть, что показать.

Первая часть представления посвящена Дамиру. Он идет ко входу, держа нас обоих за руки, так и излучая возбуждение. Каждое мгновение новой жизни малышу хочется запомнить, особенно когда мы все вместе.

Заранее оплаченные электронные билеты позволяют нам избежать очереди. Колокольчик с трудом сдерживается, чтобы не забежать за темные кулисы входа, впервые вижу такой его восторг и нетерпение. Любые активные действия Дамира — наша маленькая победа и ключик к нему. Мой малыш потихоньку становится обычным, счастливым ребенком.

Он, как и все дети здесь, приникает к стеклу, в попытке разглядеть разноцветных рыбок получше, восхищенно вздыхает пируэтам морских котиков, нежно улыбается стайке морских коньков и побаивается барракуд в тематическом аквариуме.

Эдвард присаживается рядом с Дамиром, каждый раз что-то ему рассказывая о какой-то рыбке. Я же, ничего про них не знаядаже с прошлого посещения, лишь делюсь своими впечатлениями, больше желая услышать впечатления малыша. В таком большом аквариуме он никогда не был, считая, что их предел — встроенный в стену, размером два на два метра, в каком-то государственном учреждении.

Дольше всего Колокольчик не может отойти от черепах. Их здесь несколько, видимо, разных видов. В отдельном кусочке аквариума резвятся маленькие, недавно вылупившиеся зеленые черепашки.

Алексайо, в очередной раз присев рядом с малышом, объясняет ему устройство панциря черепах и его функцию. Одна из них, будто заинтересовавшись, подплывает к самому стеклу, заставляя Дамира вздрогнуть и слегка отшатнуться. Ксай обнимает мальчика, поглаживая его спинку, успокаивая и приглашая вернуться. Отсюда как раз лучше всего видно черепашат.

Я отхожу на пару шагов назад, максимально стараясь остаться незамеченной. Камера на моем телефоне открывается одним движением пальца — и вот этот снимок. Первый. Лучший.

В голубом свете, царящем у аквариума, Эдвард и Дамир слегка затемнены, цвета их одежды теряются, как смазываются и цвета волос. Но это не имеет никакого значения, ведь главное на этом снимке остается нетронутым — их поза. Самое красивое воплощение папы и его сына.

— Они долго живут, да? — не заметив моего тайного сеанса фотосъемки, задумчиво зовет Дамир.

— Бывают такие, которые живут по двести-триста лет, — кивает ему Ксай, — черепахи — настоящие долгожители.

— Триста лет? — зачарованный, малыш провожает проплывающую мимо рептилию взглядом. Не может представить себе это число. — А сколько… сколько лет тебе?

Эдварда очень долго задевали вопросы о возрасте, даже Каролина уже это приметила. Но после нашей встречи он стал относиться к этому более философски. И вот сегодня, лишь с легонькой снисходительной усмешкой, спокойно Дамиру отвечает:

— Сорок шесть.

Мальчик поднимает свои ладони, оглядывая пальцы. Загибает их, пытаясь посчитать.

— Это… много? У меня только десять…

Алексайо, оставляя черепах в покое, обвивает ладони Дамира своими. Я тихонько фотографирую, боясь хоть что-то опустить, а он не замечает. Или не хочет замечать, слишком сконцентрированный на том, что делает.

— Четыре раза по десять, — поднимая его руки и выпрямляя все пальцы, наглядно демонстрирует ребенку, — и еще шесть.

Дамир вдруг весело, тепло Эдварду улыбается. Раз — и его ладошка на правой щеке Ксая, вызывая в глазах последнего целый водоворот. Дамир робко, но все же гладит его кожу.

— Ты почти черепашка…

Алексайо, с благоговением встретив жест ребенка, разражается чудесным мелодичным смехом. Чмокает его ладошку в своей.

— Да уж, почти черепашка, Дамирка.

В этой картине, в самом этом моменте столько… затаенного. Чувства, которые только-только начинают выражаться, эмоции, что вот-вот получат выход, окутывающий все вокруг прозрачный туман радости, столь сильно необходимый в жизни каждому. Освещающий эту жизнь.

Возле обители черепах в эти пару минут нет никого, даже меня. Только Дамир и Эдвард. Только их маленький разговор. Только их толика взаимной нежности и улыбки. Их особые отношения.

Я ощущаю неподдельное счастье, запечатленное еще и на фотографиях. Так все и должно быть.

— Белла! — Колокольчик вытягивает шею, ища меня среди немногочисленных посетителей. — Смотри, кого мы здесь нашли!

Я возвращаюсь с победной улыбкой, адресованной им обоим.

В зале номер четырнадцать для детей организованы интерактивные развлечения — найти рыбку, поймать ее, пройти викторину о морских обитателях или просто порисовать в красивых больших раскрасках. Дамир, конечно же, выбирает этот вариант. Он глубоко погружается в процесс, отдавая всего себя раскраске необычной рыбы-молота, а Эдвард внимательно за ним наблюдает. Видит только его среди стольких детей вокруг. И выделяется среди родителей.

Тронув его плечо, я увлекаю мужа чуть назад, чуть вглубь. К аквариуму, ради которого мы сюда приехали.

Возле него, как и пару месяцев назад, скамеечка в пустой части зала. Тогда он сидел на ней один. Сегодня мы присаживаемся вместе.

— Рыбки-бабочки, — пробиваясь сквозь его недоумение, поясняю я. Цветная стайка, забавно двигаясь в толще воды, как раз проплывает мимо. — Самые семейный рыбки, ты сказал.

— Да, они всегда в косяке.

Не понимает. Пока еще нет.

— У них своя семья. И у тебя теперь тоже.

Ксай поворачивает ко мне голову. Аметисты, магически переливаясь, влажнеют.

Я не могу насмотреться на его лицо. Захлестывает поистине волна нежности, когда Эдвард так выглядит, когда в чертах его такое выражение. Мое самое большое, самое бесценное сокровище. Как же мне повезло однажды тебя встретить.

Это было верным местом для моего поздравления. Хамелеон достоин его теперь и услышать.

— Спасибо тебе за это чудо. За все эти чудеса. Ты подарил семью мне, подарил ее Дамиру, ты заботишься о нас и нас любишь… мой Ксай, ты самый замечательный человек, которого я когда-либо знала и буду знать. С днем рождения.

В раскрытую ладонь Эдварда, которую держу в своей, опускаю небольшой подарок. Без коробочки и лишних сантиментов, зная, как он их не любит. Эдвард всегда все делал без подтекста и закрытых оболочек, он заслуживает такого же честного и открытого отношения.

— О боже мой, Белла…

Серебряная нить цепочки, аккуратное платиновое окаймление подвески, крохотный замочек на ее боку. На лицевой стороне гравировка — μπαμπάς Xai. А внутри — медальонная фотография нас троих, Эдварда, меня и Дамира. Это наше самое первое совместное фото — в венках из одуванчиков.

— Это тот кулон, за который тебе никогда не придется драться, — мягко произношу я, погладив его запястье, — и там есть место для еще одной фотографии, Уникальный.

Эдвард неглубоко вздыхает, тронутый до глубины души. Его глаза прямо-таки искрятся, сияют радугой, на губах горько-сладкая, потрясающая улыбка.

Он сжимает кулон в пальцах, привлекая меня к себе. Сперва целует губы, всем своим естеством попытавшись выразить в этом поцелуе отношение к моим словам, а затем приникает к моему лбу. Как тысячу лет, дней и ночей, прежде.

— Моя душа и сердце. Спасибо.

* * *
Мне нравится наблюдать изумление на лице Алексайо. Все его эмоции последнее время такие искренние и неприкрытые, максимально проникновенны.

Разрушать завесу его закрытости я начала давно, но лучшего результата мы достигли с появлением Дамира. Непосредственность малыша, его открытость и смущение, его робкое доверие побудили Эдварда перестать прятаться окончательно. В кругу близких ему не нужны маски — наступил тот день, когда он это признал.

Его левая бровь чуть приподнята, уголок рта замер в заинтересованной полуулыбке, а глаза внимательны к каждой мелочи в нашем окружении. Благо, тут есть, на что посмотреть.

Я закрываю за нами дверь, которую и без специальной таблички никто не решится сегодня тронуть, а золотистую карточку-ключ кладу на тумбочку у входа. Ей здесь самое место.

Вокруг витает аромат дерева и приятного освежителя, не резкого и не навязчивого, скорее чуть терпкого, чуть горьковатого. Возможно, горечью он обязан свежим цитрусовым, нарезанным на подносе здесь же. Стены цвета кофейных бобов с золотистым отливом и зеленое покрывало постели создают ощущения апельсиново-лимонной рощи. Здесь свежо, спокойно и веет тайной. До кончиков пальцев ощущаю энергию, которую пробуждают внутри эти стены.

Большая кровать с изящной спинкой, тумбочки вокруг нее, комод напротив и софа слева, ближе к окну. А за перегородкой уютные кресла с современным рисунком на подлокотниках и рабочая зона, плавно переходящая в огромную ванную комнату.

Эдвард засматривается на панорамный вид из внушительных размеров прозрачного окна, на мгновение отвлекаясь, и я успеваю проверить, все ли на месте для моего завершающего подарка. Персонал, к счастью, оказывается максимально исполнительным — здесь даже больше, чем было нужно.

— Поэтому пятьдесят пятый этаж? — кивнув на окно, поворачивается ко мне Алексайо. Его привычный образ сегодня идеально вписывается в пространство номера. А вопрос о том, зачем мы едем в Москву-Сити и почему входит в отель, наконец получил свой ответ.

— Чтобы наслаждаться видом, и никто не помешал, — соглашаюсь я. — Тебе нравится?

Муж замечает белые холсты у одной из стен и поднос с фруктами. Аметисты постепенно разгораются.

— Очень даже.

Я подхожу к нему, наблюдающего за мной увлеченным зверем. Где-то там, далеко, за дверями не то что номера, а самого отеля остаются его тревоги и размышления. В атмосфере, где мы сейчас, все пропитано, пронизано желанием. Оно и правит.

— У меня есть кое-какие идеи для нас, но сперва мне бы хотелось тебя угостить.

Ксай с готовностью и живым любопытством принимает из моих рук небольшую тарелку с розовым краем. Вокруг слегка пахнет соленым морем и листьями, в которые завернуто необычное блюдо.

— Это рыба?..

— Да, рыба, — я всматриваюсь в его лицо, надеясь, что не перешагнула допустимой грани, — но ты все же попробуй.

Думаю, даже если бы Эдвард до ужаса не хотел, он бы все равно откусил кусочек моего угощения. Просто потому, что я его попросила, потому что я принесла это — похожим образом я сама реагирую на все дары моего Хамелеона, а потому понимаю его.

Листья, внутри которых нежное филе с мандариновой отдушкой и капелькой базилика. Ксай до последнего себе не верит.

— Белла, это же?.. — пытается подобрать слова. — Точно она… да?

Мой сияющий взгляд, наверное, говорит сам за себя. А у мужа лишь один вопрос:

— Как ты это сделала?

— Сложный поиск рыб средиземноморья у берегов Сими и лучшего способа их приготовления. А если честно, Ксай, я просто спросила у одного рыбака с острова. В сети.

— Это невероятно. Мама готовила эту рыбу на наших пикниках, там, на пляже, в моем детстве. Я думал, этот вкус навсегда… утерян, — он сам себе мотает головой, забирая еще один ролл с тарелки, в предвкушении облизывая губы. Видеть Ксая, которому нравится что-то из еды, какую обычно не замечает, которому нравится ненавистная рыба — что-то необыкновенное. Я не жалею ни об одной секунде долгого поиска.

— Теперь он к тебе вернулся.

— Ты его мне вернула, Бельчонок. Как саму эту жизнь. Спасибо.

Его слова не звучат неуместно, потому что Ксай не придает им какого-то величественного значения, не делает их пафосными. Он говорит то, что думает, и дает мне выбор, принимать или нет. Но если не приму, убеждать будет долго. И убедит.

— Кушай, Ксай.

— И ты угощайся, — не соглашается он, протягивая тарелку мне, — когда-нибудь эту же рыбу я дам тебе попробовать на самом Сими.

— Почему-то я не сомневаюсь, — принимаю предложение, утягивая один ролл. На вкус своеобразно, но приятно. В этом что-то есть.

Мы расправляемся с небольшим аперитивом, запивая его свежим зеленым чаем, довольно быстро. И наступает время… сладкого.

— Мне нужна минутка, любовь моя, — чувственно шепчу, нарочито медленно поглаживая спину Эдварда, — подождешь меня? Я знаю, тебе нравятся цитрусы.

Ксай многозначительно ухмыляется, не противясь моему уходу. Но закрывая дверь ванной комнаты, я вижу, как расстёгивает верхнюю пуговицу своей рубашки.

Мой бумажный пакет, как и было условлено, на пуфике перед умывальником. Шелковая ткань приятно обволакивает кожу.

Я распускаю волосы, хитро глянув на свое отражение в большом зеркале — достойно дня рождения моего Хамелеона. Фиолетовый цвет его маленького воплощения — моего кулона — идеально сочетается с пурпурным пеньюаром, впитавшим в себя две грани реальности — целомудренность от прозрачной ткани с кружевной окантовкой, прикрывающей кожу, и обнаженность из-за смелого выреза на груди и у бедер, который фантазии, находящейся в полете, прямо диктует, какие действия дальше предпринять.

Эдвард, устроившийся на покрывале постели, так и застывает с долькой лимона в пальцах, когда я возвращаюсь в пространство комнаты. Достаточно большая, она не разделяет нас, но дает момент для маневра. И время Алексайо как следует рассмотреть меня, чем его взгляд с жадностью и пользуется.

Аметисты темнеют до оттенка пурпурного шелка моего наряда. Им нравится, и мне становится очень хорошо. Я хочу Эдварда до чертиков и это безумно приятно. Но куда приятнее чувствовать, что он хочет меня так же.

Сегодня нет лишних слов для нашего приветствия. Эдварду все говорит мое тело, а мне — его восторженные, просто полыхающие теперь глаза. Это как восьмое чудо света. Это больше, чем чудо.

Он раскрывает мне объятья, когда останавливаюсь рядом. Даже когда Ксай сидит, я ненамного выше. И все то, что ему интересно, удобно располагается на уровне глаз.

Мужчина в приятном замешательстве от каждого из моих действий. Как для художника, от него не ускользает ни одна, даже малейшая деталь. Возможно, их обилие и демонстрирует мне еще больше восторга, исходящего от него пульсирующими волнами.

Я кладу ладонь на шею мужа, прямо под челюстью. Бархатно прошу поднять голову, посмотреть мне в глаза.

- Έτσι όπως σ' έχω αγκαλιά
κι έχεις ακουμπήσει στα σεντόνια
Θεέ μου λέω η πρώτη μας βραδιά
κάνε να κρατήσει χίλια χρόνια.[67]
Второй раз за сегодняшний вечер, еще только-только начавшийся, Эдвард теряет дар речи. Аметистовые глаза переливаются желанием, это так, в них похоть и нетерпение, но ведущую роль теперь занимает ошеломленный трепет. Эдвард дышит практически не слышно, когда я начинаю говорить. Заученные греческие слова перышками укладываются на выражение его лица, придавая ему мягкости и невыразимой, недоступной постороннему пониманию любви. Ксай смотрит на меня как на божество, и я… я теряюсь. Не думала, что это стихотворение может производить такой эффект. А это ведь его начало…

Я стараюсь сохранять невозмутимость и довести начатое до конца. Цель — сделать Алексайо максимально приятно — уже достигается семимильными шагами. В честь его праздника я просто не могу все испортить.

Я присаживаюсь Ксаю на колени, и он в лучших традициях своего естества обвивает мою талию руками, придерживая и согревая.

Тянусь к пуговицам его рубашки. Неторопливо расстегиваю оставшиеся из них, после каждой преодоленной застежки проводя линию по голой коже его груди. Она теплая и пахнет лимонами.

- Πάνω απ' το απαλό σου το κορμί

πίνω σαν το μέλι τις σταγόνες.[68]

Эдвард чуть запрокидывает голову, когда я начинаю целовать его шею, медленно поднимаясь к ней. Помогает мне избавить его от рубашки, подстраиваясь под каждое из движений. Я близко, и я чувствую, как быстро стучит его сердце.

- Έλα να πετάξουμε μαζί

πάντα ερωτευμένοι στους αιώνες[69].

Длинные пальцы путаются в кружевах, скользят по моему пеньюару, будто не веря, что он правда существует, что правда я здесь, перед ними. Мучительно медленно, нарываясь на участки обнаженной кожи, Эдвард трогает ее губами. Ощущаю себя птицей, попавшей в собственную ловушку. Ксай невыразимо сильно меня соблазняет.

- Άγγιξέ με![70] — сорванным шепотом практически велю я.

Пальцы Эдварда стягивают в комок тонкую полупрозрачную ткань у моей груди.

- Ζάλισέ με![71] — требую у него, выгибаясь на своем месте и с вызовом глядя в аметистовые глаза.

Муж едва заметно скалится.

- Πάρε με ψηλά,[72] — прошу я.

Прижимаю Эдварда к себе, приникаю к его уху. Ксай несдержанно стонет, когда я целую, чуть прикусив, мочку.

- Κι ας το πούμε κι ας ορκιστούμε
κάθε μας βραδιά
όσο ζούμε να ξαναζούμε την πρώτη μας φορά.[73]
Обвиваюсь вокруг него, крепко прижимаюсь к груди, скрепив силу объятий руками на его шее. Ласково, скорее с любовью, чем со страстью, поглаживаю его затылок.

— Ты мой Бог, Ксай. Я хочу нарисовать своего Бога, самого сексуального, самого невероятного — сегодня, сейчас.

Эдвард зарывается лицом в мои волосы, мягко их перебирая. Не отказывает себе в удовольствии.

— Я никогда не смогу познать тебя до конца, Изабелла…

— Тут, слева от кровати, холсты. А в тумбочке — краски и кисти. Мы можем нарисовать друг друга, Эдвард. Если ты этого хочешь.

Он глубоко, так свободно, как никогда, так успокоено выдыхает.

— Мечтаю, мое солнце.

Широко улыбаюсь в его плечо и не хочу себя сдерживать. Я угадала с подарком.

Мы с Эдвардом устраиваемся друг напротив друга на большой, прекрасно подходящей для такой импровизированной художественной сессии кровати. Ксай полностью расстается со своей одеждой, почти с мальчишеской ухмылкой демонстрируя мне влияние стихов на его физическое состояние, но меня просит остаться в праздничном одеянии. Он с благоговением гладит шелк и то, что его замещает у самых важных мест, долго не отпуская его, перекатывая между подушечками пальцев.

Двенадцать цветов. Палитра. Разносортные кисти. Белоснежные холсты удобного размера. Панорамный вид за моей спиной и поднос с цитрусами за спиной Эдварда. Наш фон создает сам себя, не требуя лишних усилий.

Мы начинаем с легких касаний кисти — почти поглаживаем ткань. Она скользит несколько неуверенно, гонится за ровными контурами, идеальными пропорциями, выискивает верное расположение отражений и теней. Я время от времени поднимаю от холста глаза, изучая свою великолепную модель, и против воли то и дело прикусываю губу. Внизу живота покалывает, прося поскорее перейти к главному. Судя по тому, как ерзает Эдвард, поглядывая на меня все чаще, его тело требует того же. Но торопиться не стоит.

Мы продолжаем с понятными, четкими движениями кисти на холсте. По основным контурам, уже набросанным, движемся с применением силы, смешиваем цвета в палитре для получения верного оттенка, гасим их, хоть иногда и прорываются резкие, отрывистые движения. У меня вздрагивают пальцы, когда Эдвард, пряча стон, превращает его в тяжелый, громкий выдох. А он сам до белизны пальцев крепко сжимает кисточку, когда расправляю кружево у своей груди.

Внизу уже не просто покалывает, а становится тепло. Хочется… очень сильно. И очень быстро.

Но нужно ведь довести до толку портрет.

Мы завершаем с яркими, яростными мазками. Густая краска щедро ложится на холст, основной сюжет картины четко прорисовывается, а фон быстрым растиранием заполняется нужным цветом. Эдвард с остервенением, какое вижу впервые, колдует над холстом. Так выглядел Мастер в глазах Маргарит? Таким изнывающим, таким жаждущим получить свое? Черт подери, это невероятно сексуально, что бы за всем этим не стояло. И я счастливица, что теперь исключительно сама буду все это видеть. Давать. Получать.

Кусаю губы, мне кажется, до крови, оставляя завершающие штрихи на теле Алексайо на своем рисунке. Работа почти закончена, осталось немного. Никогда бы не подумала, что рисование способно такое творить с человеком. Уже не покалывает, не ударяет теплой волной внизу. Уже просто болит, требуя, заклиная… быть, где нужно. И любить предмет своего вожделения так, чтобы у него не осталось сил даже говорить. Чтобы у тебя не осталось.

Сама не замечая того, я двигаюсь на простынях, чтобы хоть как-то сбросить мешающее напряжение. Недвусмысленно, конечно. И это, похоже, рушит последние сдерживающие стены крепости Эдварда.

Он резко, с полурыком-полустоном пододвинувшись ко мне, ставит на холсте финальную точку — витиеватую черную подпись. Аметисты алеют неудержимым пламенем. Я наскоро ставлю свою.

Наши портреты замирают у изголовья постели, освобожденного от подушек. Рядом, касаясь друг друга рамками.

Я, на фоне темнеющего горизонта, в пурпурном пеньюаре над всей Москвой с высоты птичьего полета. Мои волосы роскошно падают на плечи, мои глаза горят, сквозь ткань проглядывает грудь и темная полоска трусиков. И на лице моем вожделение, мерцающее так же, как фиолетовый камешек в лапках хамелеона-кулона.

Эдвард, чья правильная фигура прекрасно приметна на фоне темной стены и вазы с фруктами. Желтые лимоны и оранжевые апельсины дополняют его образ необходимой терпкостью, создавая действительно божество с мягкой бледной кожей и проглядывающими мускулами. Глаза широко распахнуты, черные ресницы и волосы усиливают впечатление жажды взять свое, а голова чуть запрокинута, точно как утром, при минете. Напряженные руки сжимают простыни — их драпировка совсем на каплю прикрывает эрекцию мужчины, которую прямо сейчас чувствую у своего тела.

— Белла!

И повеление, и просьба, и мольба. Я поражаюсь полноте оттенков, звучащих в голосе Алексайо. Он настигает меня быстрее, чем успеваю все сделать сама.

Он целует меня, только не нежно, не трепетно, мы давным-давно перешагнули этот порог. Он целует меня отчаянно, задыхаясь, сжимая пальцами шелк и мои волосы, уже спутавшиеся среди окружающего нас кольца жара.

Сильнее обнять, явнее прижать, зацеловать, слушать стоны, наслаждаться сбитым дыханием, ловить дрожь по телу, касаться волос… забрать себе, привязать, сжать… и держать, держать, держать! Пока этот мир еще существует!

Воздух вокруг нас плотный, наэлектризованный, его можно потрогать. Как и звуки, которые я издаю, когда Ксай переворачивает меня на живот, забирая в свое полное обладание спину. Пеньюар пропадает сам собой, в своем кружеве похоронив и трусики. Моя кожа, как и кожа Эдварда, пылает, и потому простыни кажутся холодными. Но оттого эффект, что они создают, бесценен. Я утыкаюсь лицом в подушку, что есть мочи сжав ее пальцами. Ксай совсем рядом, я слышу его, я ощущаю его, но не вижу. Я практически кричу, поразившись остроте ощущений, когда он, наконец, оказывается во мне. И двигается так, будто через пару секунд придет конец всему миру.

Еще одно проявление животного, ненасытного, до скрежета зубов и крика от нестерпимого удовольствия секса. Это все рисунки… это все выжидание… это все… все этот день. Я теперь всегда буду дразнить мужа в спальне. Долго дразнить… чтобы добиться такого же эффекта. Потому как пережить это один раз и не захотеть снова физически невозможно.

Я смотрю на портреты прямо передо мной. У него такое сейчас лицо? А у меня? И как это, черт подери, выглядит со стороны? Так же эротично и возбуждающе, как перед глазами? Наличие этих холстов поднимает меня все выше и выше, на высоту прежде недосягаемую. Я и не знала, что так можно.

Эдвард вбивается в меня, не отказывая себе ни в чем и уже никак не сдерживаясь. Я никогда не слышала от него столько звуков… таких звуков.

Он держит меня максимально близко, что дает возможность добраться максимально глубоко. Грудью касается моей спины, руками, держащими равновесие, моих рук. У меня подгибаются колени, но я подаюсь ему навстречу. В унисон, так же отзываясь и так же двигаясь, очень хочу сделать еще лучше. Еще сильнее. До звезд.

Мужчина хнычет, задыхаясь, когда рождение новой галактики подбирается слишком близко — ее трепет охватывает пах.

— Хочу увидеть твои глаза!

Эдвард не предупреждает, он констатирует. Мои волосы накручиваются вокруг его руки, а сам он подается вперед. И когда тянет меня к себе навстречу, на какую-то секунду наши взгляды встречаются. Какие же необыкновенные в это мгновение аметисты… они будут мне сниться.

Не то крик, не то рев, не то глубокий стон… мне не различить звуков сейчас. Да и незачем.

Алексайо обмякает на мне, прижавшись всем своим горячим, содрогающимся телом, и впитывая мою ответную дрожь, до самой-самой последней капли.

Каждый раз близость — это сноп искр с энергией в конце, от которой тлеют звезды. Против это законов природы или человеческого бытия, но мы оба бескрайне довольны. И почему-то не остается сомнений, что все года, которые еще будут, выйдут такими же яркими и опустошающими. Бывает, что люди созданы друг для друга. В том числе — физически.

Не знаю, через какое количество времени Ксай покидает мою спину и укладывается рядом. Знаю лишь, что происходит это гораздо позже, чем обычно, и тут уже даже его неистребимое желание не причинить боли не работает. Этот мужчина по своей природе не способен мне навредить. Буду счастлива, если наконец это понял.

Я пододвигаюсь ближе и привстаю на локтях возле его лица. Ксай лежит на той подушке, в которую я кричала, похоже, посмеиваясь этому.

На его лице только удовольствие. Чистое, в первозданном виде.

Костер в глазах затухает, уступая место нежности. Она здесь всегда после нашей близости.

Я улыбаюсь, и Эдвард, как отражение в зеркале, улыбается вслед за мной. На его левой щеке ямочка.

Он без слов, только лишь с безграничной лаской укладывает мои волосы за ухо, а я смотрю в свои любимые глаза.

- Κι ας το πούμε κι ας ορκιστούμε
κάθε μας βραδιά
όσο ζούμε να ξαναζούμε την πρώτη μας φορά.
— Клянусь, — не требуя ожиданий, бархатно произносит муж. Его голос тягучий и сладкий, в нем усталость, но в большей степени — тихая радость.

Я наклоняюсь к его лицу, осторожно потеревшись носом о нос.

— Клянусь, Ксай.

За огромным окном зарождается закат. Облака так близко, что зарево заходящего солнца окутывает вместе с ними и нас. Комната приобретает сакральную окраску, становясь маревом. Не так давно я любовалась Эдвардом в закате Санторини. С тех пор он стал еще красивее.

— Кажется, я его испортил, — всеми силами стараясь пустить в голос вину, но безуспешно, со смешком заявляет Алексайо, показывая мне мой пеньюар. На части для спины и прямо у чашечек для груди, где шелк сменили кружева, ткань разорвана. — Но он был красивым, солнце, очень красивым.

— Не последним, — весело обещаю Уникальному я, погладив его руку рядом с собой, — здорово, что тебе понравилось.

Ксай хмыкает.

— Ты обессилила меня, Бельчонок, а так бы я засмеялся. Когда-нибудь ты поверишь, что мне не может не понравиться то, что предложено тобой.

Во мне просыпается нежность, только особая ее форма — такую чувствую по отношению к Дамиру. Приглаживаю волосы Алексайо, убирая их с его лба, чтобы поцеловать первым в очереди перед щеками. Просто как свое сокровище, а не как мужчину и любовника.

— Отдохни полчасика, Ксай. А я тебя потом разбужу.

Мужчина медленно, максимально согревая, гладит мою спину. Глаза у него против воли закрываются.

— Спасибо тебе.

— Не за что, — накидываю на Эдварда покрывало, разровняв его с боков, — засыпайте, мой именинник.

Ксай, уже закрыв глаза, усмехается — вздрагивают его ресницы. Но не противится. Прижав меня к себе, быстро задремывает.

Я не хочу никуда уходить и, слава богу, мне не нужно. Не тревожа Эдварда, я слушаю его ровное дыхание и смотрю на расслабленное лицо, не пряча улыбки. Я так счастлива. За него. За нас. За все, что было сегодня и что еще будет.

Алексайо расцветает этим днем — утром, начиная с пробуждения, завтрака, подарка Дамира, о котором мне рассказал и который действительно выглядит удивительно трогательным, потом с посещением аквариума, кулоном, звонком «пэристери»…

…Они все позвонили. В разное время и с разными словами, я не слышала ни одного из поздравлений, но цветущий вид Эдварда, одухотворенного после каждого из них, подсказал, что это неважно. Они помнят его. Они ценят его. Они не пропали. Ну конечно же это подняло Кэйафасу боевой дух.

Впрочем, так же, как подняла его и поездка к Эммету, время с Карли… малышка была готова зацеловать своего Эдди в такой знаменательный день. Ее солнечная, неразбавленная детская радость озарила Эдварда второй раз, после радости Дамира. Он нашел полчаса только для своего золота, чтобы по традиции разрисовать страничку из разукрашки, и Каролин была счастлива едва ли не больше, чем ее дядя, почувствовавший себя настолько любимым.

Эммет и Ника, разумеется, присоединились к поздравлениям. Их главным подарком стала помощь фонду Ксая в весьма значительной сумме, показавшая, что все уважают его стремление помогать людям и понимают важность благотворительной деятельности. Алексайо очень красиво улыбался, когда Эммет это сказал. Его глаза — проводники в душу — сверкали.

А потом была пицца. Маргарита с двойным сыром, к которой, кажется, проникся и Дамир.

А потом была прогулка — по парку с аттракционами и миллионом развлечений, сблизившая Карли и робкого Колокольчика. Они в команде сражались за трофей в каком-то конкурсе, а потом катались на горках — и Эдвард с истинной отеческой любовью наблюдал за тем, как быстро они поладили.

А потом… потом Эммет и Ника организовали второй свой подарок — на сей раз нам двоим, позволяющим мне воплотить в жизнь эту идею с рисованием (о которой, разумеется, не знали) — пригласили Дамира в кино. Красочный детский мультик, ведра сладкого попкорна и присутствие Каролины — малыша это уговорило согласиться. Надеюсь, он получит удовольствие от просмотра. Включая все развлечения перед сеансом, забрать его мы должны где-то через час.

Но пока мы здесь, в этом номере, в этом закате.

Я смотрю на Ксая, так безмятежно спящего рядом со мной, и не могу сдержать рвущегося наружу ликования. Великолепный день.

— И еще раз с днем рождения, Хамелеон.

* * *
Вечерняя праздничная вечеринка Алексайо начинается с нашего возвращения в дом Танатоса. Эдвард паркуется на подъездной дорожке, не занимая гаража. Мы выходим из машины вместе, захватив с заднего сидения молочные коктейли для детей.

Каролина и Дамир, устроив между собой Когтяузэра, наслаждающегося восхищенным вниманием с обоих сторон, читают игровую книгу-сказку, попутно проходя какие-то задания. Как выясняется позже, это подарок Дамиру от дяди Эмма. И он рад с кем-то разделить радость игры. Он говорил мне сам и говорила Анна Игоревна, что в приюте из детей с ним никто особо не общался, не то, что играл.

— Эдди, Белла! — девочка видит нас первой, не считая Ники, открывшей нам дверь. Ее радостные восклицания занимают все пространство гостиной, сообщая о нашем приходе и Дамиру. Он несколько нерешительно семенит за кузиной к прихожей.

— Привет, котята, — Эдвард, задорно улыбнувшись обоим, привлекает детей к себе. Каролина обхватывает дядю за пояс с удовольствием, но решительно, а Дамир пусть и так же желанно, но робко. В глазах Ксая только тепло, когда наши маленькие греки так делают.

— Мы привезли коктейли, — напоминаю о себе я, чмокнув сперва Дамира, а затем Каролин в макушку, — клубничные. Надеюсь, вам понравится.

— Спасибо!

— Спасибо, — эхом повторяет за малышкой Колокольчик, не пряча улыбки. Ему уже нравится.

Эммет, заканчивающий телефонный разговор, спускается как раз к тому моменту, как мы разуваемся и проходим в гостиную. По телевизору на минимальном звуке идет «Губка-Боб», а Тяуззи лениво трогает лапками две подушки вокруг себя, недоумевая, почему его друзья так внезапно испарились. Карли, возвращаясь, утешает его почесыванием за ушком.

— Белла…

Я оборачиваюсь на голос Дамира, прозвучавший негромко, но с просительными нотками. В некотором отдалении от дивана и мультиков, он протягивает ко мне обе ладошки.

— Белла, — сам себе повторяет, носом зарываясь в мою одежду. Расслабленно выдыхает.

— Я тут, любимый, — заверяю, — ты расстроился, что мы уехали? Извини, Дамир, извини пожалуйста.

— Я не расстроился, — смело бормочет Колокольчик, но обнимает меня крепче, — я… я соскучился.

А потом он тихим шепотом добавляет, чтобы услышала лишь я:

— Я верил, что вы за мной вернетесь.

Прижимаю его к себе так же, как прижимала в больнице, в нашем доме и пару часов назад, перед кино.

— Я люблю тебя, Дамир. Ты наш мальчик, ну конечно же мы за тобой вернемся. Всегда. Ты молодец, что верил.

Он хныкает, но тут же поджимает губы, словно бы стараясь себя отругать.

— Спасибо.

— Виновник торжества снова с нами! — громогласно и весело объявляет Эммет, проходя в гостиную. Улыбается брату, похлопав его по плечу, — я надеюсь, сюрприз Беллы тебе пришелся по вкусу?

Ксай прищуривается, глянув на меня, а я чуть краснею.

— Шикарный был сюрприз, Натос, — готовый сегодня даже к шуткам, так же весело отзывается он.

— То-то выглядишь свежее, — подкалывает Медвежонок, но вспоминает о детях рядом, и переводит тему, — вы очень вовремя, как раз окончательно застыл торт.

— Будет торт? — Алексайо вскидывает бровь и жест этот такой домашний, такой искренний в его исполнении, что я невольно посмеиваюсь. Мой очаровательный Аметист, как же ты заслужил все это… как же ты заслужил просто быть любимым своими близкими.

— Ты думал, мы оставим тебя без задувания свечек? — Эммет изображает обиду. — Ну-ну, Ксай!

— Мы пекли торт для тебя, Эдди, — вставляет Каролин, встретившись глазами с Никой, — с бананами и клубникой, как ты любишь… и шоколадный бисквит.

— Мне дали попробовать помадку, — скромно признается Дамир.

Он по-прежнему обнимает меня, стараясь держаться рядом. Я чувствую вину, что мы оставили его. Было еще слишком рано… даже при условии кино, Натоса и Каролины. Хорошо, что все завершилось благополучно и не отразилось на нем.

— Спасибо вам, — Ксай гладит спинку Каролин, крутящейся возле него, возвращает хлопок по плечу брату, тепло ему улыбнувшись. А Веронике просто кивает.

Это момент абсолютного домашнего уюта и умиротворения, когда Эдвард, заняв центральный стул, окруженный нами, готовится задувать свои свечи. Заменяя бесчисленное множество маленьких восковых палочек, на поверхности именинного торта две ярко-синих цифры, образующих число «46».

Эммет документирует знаменательный момент на камеру, а Ксай берет к себе на руки Дамира, притаившегося у ножки стола.

— На счет три задуваем, Дамирка. Договорились?

Тот, застывшим взглядом следя за мерцающими свечками, отрывисто кивает. У него такой вид, будто вокруг происходит какая-то магия.

И магия действительно происходит. В отеле, когда я разбудила его и мы перекусывали брускетте с персиковым соком, Эдвард признался мне, что этим утром Дамир впервые сказал ему «папа».

— Три! — под наше скандирование командует Ксай, наклоняясь к свечкам. В аметистах я улавливаю ту мечту, которая дороже миллиона самолетов. Ну конечно же.

Колокольчик дует изо всех сил. И потушить праздничный огонь у них с папой получается вместе. Дамир так и сияет на коленях Эдварда, слушая наши аплодисменты.

«День рождения действительно лучший день в году», поздним вечером, когда уложу его в постель, сонно скажет мне он.

А пока, в общем потоке веселья и поздравлений, я наклоняюсь к уху мужа, незаметно говоря ему то, что думаю и во что точно верю:

— Я знаю, что ты загадал, Ксай. Так и будет.

Capitolo 65

Десятки самолетов, пассажирские и грузовые, частные и военные, новинки и модели, проверенные временем, выстроились в ровные ряды на огромном летном поле. Столпотворение людей разлившимися горными реками обтекает каждый из них, делая по сотне фотографий.

Это — самое масштабное событие августа.

Это — авиасалон в Жуковском, столь любимый и традиционный для огромного числа самых разных зрителей, включая и профессионально заинтересованных в авиастроении людей.

Для авиаконструкторов всей России сегодня великий день. Их детища, их творения предстанут на суд зарубежных и местных компаний, покажут лучшие свои стороны перед разносортными бизнесменами, зарекомендуют себя для силовых структур и специфических ведомств.

И все же, сколько бы новинок не было представлено на открытии авиасалона, о скольких прорывах в авиастроении не было бы заявлено, основная часть внимания, и завистливого, и восхищенного, и недоверчивого, обращена к холдингу братьев Каллен. Эдвард и Эммет Карлайловичи, греки по рождению, американцы по прописке и русские по паспорту и состоянию души, представляют в этот день поистине прорыв в российской авиации, да и авиации всего мира тоже. Первый русский «Конкорд». Первый «Конкорд» после трагедий двадцатого века. Немудрено, что этот самолет задолго до старта мероприятия стал самым обсуждаемым его элементом.

Я уже не могу дождаться увидеть «Мечту» Ксая воочию. В том числе — в полете, продуманном до мелочей. Благо, этот момент уже близок.

В отличие от большинства зрителей разного калибра и откровенных зевак, нам не нужно пересекать главные ворота и массовые пункты досмотра на другом конце поля. Полиция отправляет автомобиль Эдварда со специальным пропуском к малым воротам, поближе к трибунам для вип-гостей и летной полосе. Как авиатор, Алексайо имеет особые полномочия. А мы — как семья авиатора. Хаммер Эммета движется по ярко-выделенной полосе перед нами.

Дамир, традиционно сидящий в своем детском кресле с пачкой ананасового сока, завороженно, забыв про трубочку и в принципе сладкий напиток, наблюдает через стекла за огромными самолетами, машинами, людьми и общим воодушевленным настроением. Я очень надеюсь, что оно передается и ему.

С дня рождения Эдварда прошел практически месяц. Двадцатого августа, объявленное официальным стартом Жуковского, сегодня красуется на календаре. Три с половиной недели — не такой большой срок, но изменения все равно происходят. И мне греет сердце, что в лучшую сторону.

Дамир привыкает к своему новому дому, он привыкает к нам. Завтраки, которые так любит и какие, по традиции, семейные по выходным (и по пятницам, если Ксаю удается урвать лишний час времени) проходят за его веселым щебетанием и очаровательным поеданием любимых блюд, будь то манка, запеканка или оладушки, что мистер Каллен готовит лучше любимой блинной. Дамир сидит на своем стуле с резной спинкой, расслабленно болтая ногами и вырисовывая вилкой рисовые поля из джема на своей тарелке. Он порой говорит о таких беззаботных, таких детских вещах, поднимает совершенно понятные и повседневные темы, что диву даешься. Он осваивается. Он больше нас не боится.

У Дамира теперь по-настоящему своя комната. Обставленная, как малышу было угодно, с теми игрушками, что он выбрал в нескольких детских магазинах (у меня было впечатление, что Эдвард готов был купить их все, не глядя на максимально скромные просьбы Дамира), со своими личными сувенирами-вещами, погружающими его в атмосферу новой жизни. Где он — любимый малыш своих родителей. Где он — дома. Однажды, в торговом центре, когда мы уже собирались уходить, Колокольчик замер у витрины со стеклянными шариками. Он не сказал ни слова, просто остановился и смотрел на них, практически не моргая. Но все внимание было отдано одному, самому большому и самому… главному? В россыпи новогодних гирлянд и снежных шапок, на центральной полке витрины стоял шарик с большим домом внутри. Два этажа, покатая крыша, ровные стены и большая дверь, с такими же большими окнами по периметру, горящими мягким ламповым светом. А если шарик потрясти, шел снег. Белыми хлопьями-снежинками танцевал вокруг домика. Дамир видел цену. Он, крепко сжав губы, тихо-тихо дыша, не смел просить…

Только, к моему удивлению, Ксай его понял без лишних слов. Ему не нужны были никакие просьбы. Эдвард подошел к Дамиру, отдав мне сумки с игрушками. Он присел возле сына, мягко накрыв его плечи своими ладонями. Колокольчик шумно сглотнул, нерешительно глянув на папу, а тот одним кивком указал ему на вход в магазин. И уже через пять минут вышел, держа в одной руке ладонь отца, а в другой — пакет с заветными стеклянным шариком. Тем самым.

Вечером, когда малыш уже уснул, вдоволь насмотревшись на свое снежное сокровище, муж объяснил мне, что такой же шарик когда-то украл из магазина Эммет. Он хотел иметь свой дом, откуда никогда не выгонят и где не причинят боли. Снова Дамир повторил прошлое братьев.

Невероятно, но факт, что с покупкой этого шарика наш малыш действительно стал верить больше. Он охотнее разговаривал и делился мыслями, спокойнее засыпал и практически не просыпался ночами, играл со мной в более активные игры, нежели раньше, и уже не встречал с испугом каждое слово о себе. Дамир если не всем сознанием, то его частью начал понимать, что в детский дом он вправду больше не вернется. А мы его любим как своего ребенка.

Это ощущение упрочнилось в моем мальчике с представлением его Анте и Раде, вернувшихся, наконец, из Питера. Он стоял перед Эдвардом, что держал руки на его плечах, поглаживая их и успокаивая мальчика, когда домоправительницы вошли в дом. Они поставили чемоданы и так и замерли, заметив ребенка. Дамир с трудом, но удержался от желания съежиться, чем потом очень гордился.

Эдвард назвал Дамира нашим сыном, поцеловав его черные волосы, и в защищающем, покровительственном жесте прижал к себе. Женщины потеряли дар речи. Они долго не могли поверить, что дела обстоят именно так. Зато спустя неделю Дамирка стал их любимцем, над которым обе ворковали. Они сочли его потрясающим ребенком, и, хоть Колокольчик стеснялся такого внимания, их искренняя забота и доброта его проняли. Больше всего ему нравилось наблюдать за готовкой Анты и Рады (а иногда и участвовать в ней). Бесконечно довольные моим влиянием на Эдварда и такими яркими, положительными изменениями в нашей жизни, домоправительницы помогли нам стать настоящей семьей. Куда быстрее, чем мы думали, это случится.

— Тут все самолеты твои? — Дамирка, не в силах оторваться от ярко разукрашенного частного самолета, своим вопросом медленно, но верно возвращает мои мысли к реальности. Я моргаю и я снова здесь, в этом дне, рядом с лучшими мужчинами на свете.

Ксай усмехается.

— Только один, сынок.

Я на самом деле не могу выразить, что происходит со мной, когда Эдвард произносит это слово по отношению к Дамиру. Первый раз, когда он сказал его, я чуть не выронила чашки, что несла к шкафу с нашей гжелевой посудой. А сейчас внутри просто расцветает радуга.

— Самый большой?

— Думаю, да, самый большой.

Эдвард сворачивает на закрытую парковку для спец-гостей, очень выгодно паркуясь рядом с братом. Забавно, но та «BMW-X6», что практически не использовал прежде, как символ появления в нашей жизни Дамира, как машина, которую доверяет мне, стала его любимицей. Может, все дело в том, что она просто просторнее его прежней «Ауди»?

Всегда, что неизменно, отстегивает и забирает Дамира из кресла сам Эдвард. Это нечто вроде их маленького ритуала, и я не хочу мешать. Покидаю свое место, весело помахав Каролине, ловко спрыгивающей с высокой подножки джипа. Малышка сегодня само воплощение детства и добра — в легком летнем розовом платьице, с изящной косой с цветком-гребнем.

Колокольчик обнимает Эдварда за шею, наслаждаясь той парой секунд, что он держит его на руках. По-моему, Ксаю это нравится еще больше. Он частоподолгу носит так Дамира, аргументируя это тем, что с высоты его роста мальчику больше видно и слышно. И никто не возражает, конечно же.

— Ты сегодня очень красивый, — пристально оглядев отца, когда тот все же ставит его на ноги, докладывает мальчик. На Ксае в столь знаменательный день деловой костюм с иголочки, насыщенно-черного цвета в контраст насыщенно-белой рубашке, с традиционным элементом — галстуком, и конечно же запонками. Дамир прав, Эдвард выглядит в нем великолепно, я бы заключила с таким человеком не один контракт. А если учесть еще ровную стрижку, гладко выбритое, прекрасное в своих чертах лицо и горящие, пылающие энергией фиолетовые глаза, то Эдвард запросто украсит обложку любого модного журнала. Но если для Дамира он просто красив этим утром, то для меня еще и невероятно сексуален. Потому с самого утра предвкушаю, как ночью буду медленно, растягивая удовольствие, снимать с него этот галстук, эти запонки, эту рубашку…

— Спасибо, Дамир, — Ксай приглаживает волосы сына, чмокнув детскую щеку, — но за тобой мне все равно не угнаться.

Колокольчик, на котором сегодня белые брюки и цветастая рубашка в серо-голубую клетку, чуть смущается, но все же улыбается Каллену. Как и у него, у Дамира расстегнута верхняя пуговичка рубашки.

Их отношения такие… трогательные. Уже более раскрепощенные, более ясные, но все такие же нежно-осторожные. Друг в друге мои мальчики нашли родственные души, ибо никто не может понять тебя лучше, чем человек, уже переживший события твоей жизни, сполна все испытавший. Дамир куда более открыт со мной, ему немного проще разговаривать и быть самим собой, но Эдварду, мне кажется, он доверяет более серьезные, личные вещи. Я пару раз заставала их перед сном за какими-то разговорами с глазу на глаз. И Ксай выступал отличным слушателем, не говоря уже о том, что утешителем и другом, для нашего маленького мальчика.

За эти дни — дни, в которых нас стало трое — в Эдварде происходит целая череда изменений, которые я не могу не замечать. А я ведь даже не догадывалась, насколько повлияет на него появление в доме маленького ребенка.

Во-первых, Ксай, по своей натуре и всему существу до мельчайших фибр души добрый человек, становится еще добрее. Это добро льется из его глаз, мерцает вокруг прозрачной аурой, наполняет каждое слово, каждое прикосновение. Его огромное сердце уже не знает, как выплеснуть это чувство. И Дамир каждый раз тает, стоит ему почувствовать искреннее папино отношение.

Во-вторых, Алексайо, чья нежность никогда не знала удержи с любимыми людьми, теперь обретает новую ипостась, становясь до максимального безбрежной. Не только Дамирка, но и я, и Каролина, и порой даже незнакомые люди получают по значительному ее кусочку. Нежность буквально становится вторым его именем. Она ощутима, когда Эдвард целует малыша, укрывает его одеялом, печет и режет ему блинчики на завтрак, покупает ему мороженое в парке или новую игрушку в магазине… когда они вместе. И я не могу налюбоваться.

В-третьих, Уникальный, что стал спокойнее и счастливее после нашего венчания, теперь обретает нечто вроде собственной тихой гавани, швартуясь в лазурных водах личной нирваны. Он куда чаще выглядит расслабленным умиротворенным человеком, в глазах его исчезает самобичевание по малейшей причине, а горечь и невнятные мысли не атакуют ночами, потому что для них мало места — основную часть времени Ксай думает о нас с Дамиром, о своем новом статусе, обязанностях и просто удовольствии иметь семью. Он так часто это повторяет, что я уже называю это именно так. Даже сегодня, в этот авиасалон, в максимально нервозный день, наполненный разносортными переживаниями, Эдвард чувствует себя хорошо. Он оптимистичен, в голосе его нет ни дрожи, ни опасений, а взгляд чистый. Муж настроен на торжество, а не на траур опасений. Они с Эмметом здесь. Они уже практически победили, завершив свое чудо-строение, неподвластное огромному количеству людей прежде.

Я так счастлива за него. За них обоих. За себя с Дамиром. За нас всех.

Приседаю перед Колокольчиком, поправляя рукава его рубашки, а Каролин тем временем крепко обнимает за талию любимого дядю. Они не виделись почти неделю из-за ее сессий с психологом и загруженности предполетных дней Эдварда. Девочка, не привыкшая к его долгому отсутствию, разумеется, скучает.

Ксай с не меньшей любовью, что льется с него горными реками, целует макушку крестницы, одобрительно оглядев ее праздничное облачение.

— Привет, мой котенок.

— Привет, Эдди, — малышка почти мурлычет, крепче его обнимая.

Эммет и Вероника подходят по невысокой траве ближе к нам. Дамир скованно, но улыбается дяде Эмму. Почти каждый вечер он играет с его железной дорогой, с интересом разглядывая мчащийся по рельсам поезд раритетного образца. Они здороваются.

Я вижу, что на Нике более свободное синее платье. С ней мы не виделись за эти дни, и если Карли, и, возможно, Танатосу, мало что пока заметно, я подмечаю чуть округлившийся живот. А значит, подмечает и Ксай… правда, виду не подает, так как Каролина пока не знает, ей должны будут сообщить в ближайшее время. Решено, что произойдет это на сессии с психологом для контроля реакции. Девочка куда больше готова морально, чем прежде. Да и в любом случае, скрывать скоро станет практически невозможно. У Ники вот-вот начнется восьмая неделя.

Девушка ловит мой взгляд, по-доброму улыбнувшись. Она светится не меньше, чем Натос, уже обожая этого ребенка. Да и может ли быть иначе?..

…Я представляла себя на ее месте. Уже много, много раз, хоть и неизвестно это Эдварду, разумеется. Как узнаю о долгожданной беременности, как стою перед зеркалом, поглаживая свой плоский живот, как постепенно покупаю одежду свободнее и свободнее, ощущаю ребенка внутри, даю Дамиру послушать малыша, а Ксаю приложить ладонь и почувствовать своего лисёнка. А потом, когда он родится… увидеть, как Эдвард, наконец, столько лет лелеющий эту мечту, обретает второе свое маленькое чудо. Надеюсь, с такими же аметистовыми глазами.

Двадцать четвертого августа, как раз на следующий день после моего девятнадцатилетия, у нас назначен прием у репродуктолога. Последний перед процедурой ЭКО посредством небезызвестного ИКСИ, уже не одних «обреченных» людей сделавшего счастливыми родителями.

Я уже почти отвыкла от этих приемов, как ни ужасно такое признавать. Последний раз я была у гинеколога перед встречей с Дамиром… и потом, закружившись в пестрый хоровод, события вырвали нас из реальности на некоторое время, погрузив в совершенно другие дела. Мы с Алексайо пытались как могли, выполняли все рекомендации и, конечно же, соблюдали план питания и секса. Возможно, качество его спермы стало лучше?.. Я уповаю.

— Начало в десять, — глянув на свои часы, басом, прекрасно возвращающим в реальность, объявляет Эммет. Потирает плечи дочери, так и крутящейся возле него, но смотрит на брата.

— Да, уже половина, — Ксай оглядывается назад, где разворачиваются основные события грядущего представления, — «Мечта» в анонсе на одиннадцать пятнадцать.

— Мы ее увидим? — Дамир, довольно маленький, а потому глядящий на Ксая исключительно снизу вверх, запрокидывает голову, чтобы посмотреть в глаза папы.

— С комфортной ложи зрительской трибуны, — Эдвард пожимает его ладошку в своей, ласково потерев маленькие пальчики, — твое место отмечено синим плюшевым самолетиком, как раз рядом с маминым.

Небесные глаза малыша поблескивают, отчего в аметистах Алексайо поселяется блаженное удовлетворение. Он бесконечно счастлив дарить подарки. Что Карли, что Дамиру. Реакция их обоих всегда выше всяких похвал.

— Твой самолетик оранжевый, солнышко, — проведя пальцами по всей длине косы дочери, сообщает ей Эммет, — и, конечно же, Ника, Белла и Дамир будут рядом.

— Вы с Эдди придете к нам после полета?

— И очень быстро. Так что вы все должны быть готовы поделиться впечатлениями.

— Я уже готова, — Каролина обнимает папу, доверчиво глянув на его лицо, — вы с дядей Эдвардом будете круче всех. С самого начала.

— Спасибо, Каролиш, — говорят они хором с Эдвардом, а потом Танатос нагибается, целуя дочку в лоб. Затем отходит назад, махнув головой и брату. Вероника протягивает девочке руку, и та без колебаний ее берет. Не только мы стали ближе, в семье Натоса тоже все идет на лад.

Я слышу, как Дамир, попросивший Эдварда наклониться к нему, шепчет мужчине на ухо:

— Ты самый лучший самолетостроитель, папа. Я знаю.

Алексайо, ничуть не покраснев, лишь расцветает. Присаживается перед Дамиром и крепко его обнимает.

— А я знаю, что ты самый лучший мальчик, — доверительно шепчет в ответ, — увидимся чуть позже, мой хороший. Иди с мамой.

Колокольчик все же краснеет, проявляя свою обычную реакцию, и быстро кивает. Отступает на шаг, прижимаясь к моим ногам и ища мою руку. Порой ему сложно совладать с эмоциями от откровений и доброты Эдварда. Но это, думаю, лишь к лучшему. Дамир к такому положению дел так же вскоре привыкнет.

Как и я привыкла к тому, что Дамир стал называть меня «мама». Первый раз он сказал это в лавке с мороженым, когда протянула ему рожок с карамельно-клубничным содержимым. Так повседневно и легко он произнес «спасибо, мама», что мне еще долго все это казалось чудесным сном. Впрочем, оказалось, что все это не менее чудесная реальность. Наш котенок нас признал.

Отгороженную вип-парковку в этот погожий летний день мы покидаем все вместе. А затем разделяемся, и, помахав братьям, направляемся в противоположную сторону — к зрительским трибунам. Совсем скоро свершится момент истины. И момент триумфа, в чем никто из нас, конечно же, не сомневается.

Первый русский «Конкорд» будет лучшим русским конкордом для всего мира.

* * *
Авиасалон, как и было заявлено, стартует в десять утра.

Практически сразу, со взлетом первого из новых истребителей, что начинают шоу-программу, Дамир и Каролина прилипают к ограждению нашей ложи. Металлические поручни надежно удерживают их в безопасной зоне, но дают большее ощущение участия в развлечении, чем наши мягкие голубые кресла в некотором отдалении от них. К тому же, дети все равно под навесом от жаркого летнего солнца, и это лишает нас с Вероникой поводов для беспокойства.

Мой малыш, с доверием заняв место как можно ближе к своей старшей подруге, зачарованно наблюдает за демонстрационными полетами. Истребители показывают свою программу с достаточным артистизмом и театральным нагнетанием штопорных падений, и Дамир еще только не визжит от восторга. Картины, вроде этой, всегда трогают его до глубины души как что-то максимально необычное.

Каролина, не менее возбужденная происходящим, то и дело рассказывает Дамиру что-то об особенных пируэтах, привлекая его внимание к мельчайшим деталям. Видимо, любимые сказки от Эммета у малышки строятся на авиастроении и пилотировании. В определенный момент Каролин накрывает ладошку Дамира своей, концентрируя его внимание. Я чувствую, как мальчик улыбается — он очень хочет быть для кузины хорошим другом. Дамир в принципе обожает дружить, для этого не нужно быть чрезмерно наблюдательным, но по какой-то необъяснимой мне причине очень мало детей хотели за его жизнь дружить с ним.

— Они очень милые, — Вероника с материнской нежностью, иначе я не назову этот взгляд, смотрит на младших Калленов. Каролина, в этом платье как видение в розовом, и Дамир, одетый соответственно дресс-коду папочки, вызывают в ней добрую улыбку.

— И очень хорошо ладят, — я соглашаюсь с ней, радуясь тому, что между этими двумя нет напряжения, которого мы все ожидали. Дамир пришел в семью неожиданно, завладел всеми нашими мыслями, стал неотделимой частью — в рекордный срок. И хоть юная гречанка не была замечена в ревности, опасения были.

Только вот девочка снова нас удивила, проявив к Колокольчику истинное дружелюбие и гостеприимство, свою помощь в адаптации и желание, ничем не прикрытое, с ним поиграть. Дамир расцветал от этого обстоятельства. С момента его переезда в наш дом они встречались с Каролиной четыре раза, и все четыре раза весело играли с Когтяузэром, растаявшим от такого пристального внимания к своей персоне. Дамиру тоже очень нравились кошки. Думаю, на его первый день рождения дома я уговорю Эдварда подарить мальчику котенка. Подругу для Тяуззи.

— Мама?

Дамирка, внезапно оторвавшийся от лицезрения искусно пилотируемых самолетов, подбегает ко мне. Он говорит это чуть робко, но все же почти повседневно. А мне стабильно хочется собрать все звезды мира и отдать в его ладони за одно это слово.

— Да, мой хороший?

— У нас есть водичка?

Усмехнувшись, я отдаю малышу небольшую бутылочку с детской крышкой, с какой очень удобно пить. У нас здесь их целая россыпь — братья позаботились.

— Каролина, ты не хочешь пить? — заботливо интересуется Ника, глядя на спину юной гречанки. Я вижу, что краем глаза она наблюдает за нами с Дамиром, и пусть даже невольно, но сравнивает. Она в доме Натоса практически пять месяцев, но наш прогресс в отношениях с детьми сопоставим. Карли любит свою новую маму, она добра к ней, с ней играет, вежлива, но… еще помнит маму родную. И пока им сложно идти вперед с постоянным кружением вокруг одной прошлой темы. Верю, что ребенок Ники и Танатоса поможет вернуть малышку в день сегодняшний окончательно.

— Нет, спасибо, — не оборачиваясь, отзывается Каролин. Нетерпеливо сжимает пальцами поручень, любуясь пируэтами самолетов, но ожидая возвращения Дамира. Он уже дает мне обратно бутылочку и, тепло улыбнувшись, бормочет свое «спасибо!». Бежит обратно к подружке.

— Он уже по-настоящему ваш, Белла.

Вероника неглубоко вздыхает, не отрывая глаз от спин детей.

— Я очень счастлива, если это так. Быть его семьей — это честь для нас.

— Скажу тебе по секрету, но Эммет уже готовит особенный подарок на его день рождения. Он сентябрьский, верно?

— Седьмое сентября.

— Значит, все правильно. Какой-то радиоуправляемый автомобиль нового поколения, по виду напоминающий его машину, — Ника усмехается, чуть прикусив губу, — я думаю, Дамиру понравится. Ты не против?

— Это подарок от его дяди, не вижу повода быть против, — улыбаюсь я ей, уже предвкушая реакцию малыша на такое приобретение. Дамир обожает все машины папы, он даже взвизгнул, увидев гараж Эдварда, но все же огромный и брутальный хаммер Натоса для него на первом месте. Видимо, у нас растет еще один любитель необхватных машин.

— Ему так нравится выбирать подарки для мальчика… он теперь по-особенному смотрит на игрушки для мальчишек в магазине.

Ника делится со мной сокровенной мыслью, и я ощущаю гордость, что заслужила ее доверие. Я понимаю, к чему она клонит.

— У Эммета скоро будет достаточное окружение из мальчиков тоже, — подбадриваю я, не тая улыбки, — как правило, после девочки рождается мальчик.

— Я так люблю его, — приметив, что Каролин занята разглядыванием самолетов, Ника недвусмысленно кладет обе ладони на живот. Она выглядит и восторженной, и успокоенной в эту секунду одновременно. Счастливой. — Кем бы он ни был.

— Ну конечно же. И ему, и Карли повезло с такой мамой.

Вот теперь благодарность в глазах бывшей Фироновой действительно очень личная. Я задела специфическую для нее тему с правильной стороны.

— Знаешь, Белла, это может показаться неуместным и лишним, но я все же хочу сказать, что верю в ваше будущее всей душой. Многодетное будущее.

— Спасибо тебе большое…

Наверное, лучшее, что мы можем сделать после таких откровений и слов — это объятья. Мы ведь тоже одна семья. До конца этой вечности.

На огромном поле, едва затихает музыка предыдущего выступления и смолкает людской гул, воцаряется многообещающая тишина. И дети быстро понимают, чему она обязана.

Подскакивая на своем месте у поручней, они оба, как по команде, оглядываются на нас.

— Мама!

— Ника!

И хором, отчего чуть позже засмеются:

— Начинается!..

Я становлюсь за спиной Дамира, а Ника зеркально повторяет мою позу с Каролин. Она осторожно, прося разрешения, кладет ладони на ее плечи, но девочка не против. Прижимается к бывшей Фироновой, воодушевленно вздохнув.

— Это папин самолет! — тихо, но возбужденно бормочет Дамир, когда я потираю его плечики. Он запрокидывает голову, поймав мой взгляд, и выжидающе улыбается.

— Папина и дяди Эммета «Мечта», да, — ерошу его волосы, а потом указываю кивком на летное поле, — будем смотреть внимательно, чтобы ничего не пропустить.

Карли хмыкает. Перехватывает ладонь Ники, сжав ее в своей.

И вот, наконец, спустя два года напряженной работы, борьбы со всеми невозможными к решению прежде задачами и расчетами, множество бессонных ночей и сверхурочных рабочих дней, на поле Жуковского появляется шедевр авиастроения последних лет. Достойный этого определения экземпляр.

Мне едва исполнилось семь лет, когда последний из «Конкордов» двадцатого века был списан с летного состава AirFrance и BritishAirlines из-за множества причин, включая былые катастрофы с этими моделями. Прогресс, которого человечество достигло с изобретением таких самолетов, был безвозвратно, казалось бы, утерян. Правительство на пару с представительствами крупнейших авиаперевозчиков в мире решило, что пока слишком рано… они сделали свой выбор.

А Эдвард и Эммет оказались достаточно смелыми и уверенными в себе, чтобы с поддержкой таких же убежденных в нужности «Конкорда» инвесторов и русского правительства оспорить давний выбор.

Сегодня, двадцатого августа, двенадцать лет спустя после последнего полета «Конкорда», я вижу его снова. Мы все видим.

Это огромный самолет, сравнимый с тихоокеанскими авиалайнерами, но куда более изящный. Его крылья особой вытянутой формы, как и носовая часть, которую будет обтекать со всех сторон на большой скорости воздух атмосферы. Самолет высокий и довольно тихий, хотя моторы уже работают на полную мощность, готовя «голубку» к полету. Белоснежный, великолепно отливающий своим цветом на солнце. Но с одним небольшим уточнением — сине-фиолетовым узором на своих длинных, добротных крыльях. Буквы подходящего узору шрифта образуют на обоих боках самолета слово, которое репортеры уже сделали своим гимном — ένα όνειρο. «Мечта».

— Какой он красивый… — завороженный Дамир, практически не моргая, следит за самолетом.

— Неужели он полетит? — Каролина оборачивается на Веронику, немного сомневаясь. — Слишком ведь большой?..

— Я думаю, папа с Эдди все рассчитали, — стараясь придать голосу оптимизма, отвечаю вместо девушки я. Стоит признать, что при виде «Мечты» воочию, действительно есть сомнения. — Полетит.

Я не хочу думать, даже допускать одной мельчайшей мысли, что что-то в эту знаменательную дату может пойти не по плану. Эдвард удачно скрывал свое волнение от меня долгое время работал на износ и отказывался от комментариев о полете, но сегодня… сегодня он унял меня своим олимпийским спокойствием. Ночью не просыпался и даже не ворочался, с утра как обычно готовил манку для Дамира, а потом ехал сюда и даже отголоска тревоги в аметистах не было. Даже великому актеру мистеру Каллену не под силу столь долгий спектакль на два фронта — ведь и малыш ничего не заметил.

Эдвард верит в успех «Мечты». А значит, и я верю.

— Папа! — Каролин указывает на отгороженное пространство возле самого начала взлетной полосы, где видно несколько человек в деловых костюмах. Самый большой и заметный из них, несомненно, Танатос. Но Дамир находит и Ксая — слева от него, рядом с каким-то невысоким мужчиной. Он очень серьезно смотрит на готовящийся к взлету самолет.

— Папа, — шепотом повторяет Колокольчик, приникнув к поручню.

Моторы теперь работают громче. Самолет медленно, но начинает движение.

Я сжимаю поручень пальцами, присев рядом с Дамиром. Малыш отступает на шаг назад, чтобы лучше меня чувствовать. От него пахнет ананасами и нашим домом. Мне чуть спокойнее.

Пожалуйста, дай его «Мечте» благополучно полететь. Пожалуйста, дай его мечте осуществиться.

По полю разносится громкий голос человека, объявляющий вылет самолета. Толпа у высокого забора перед взлетной полосой, толпа на трибунах, толпа в другой части поля, спешащая насладиться зрелищем — все затихают, все в предвкушении. А я слежу только за Ксаем, что в какой-то момент дает отмашку своим пилотам.

Огромный лайнер движется по идеально ровному бетону. Замирает у нужной отметки взлетной полосы, завершая последние приготовления. Для этого самолета она длиннее, чем для всех предыдущих.

Каролина почти до крови закусывает губу, крепко сжав руку Вероники. Она очень переживает, передавая эту нервозность и Дамиру. Он то и дело смотрит на меня, ища поддержки.

— Все будет хорошо, любимый. Ты даже не сомневайся.

Малыш вздыхает, ткнувшись носом в мое плечо. Но потом смело кивает, возвращаясь к обзору летного поля.

Конкорд начинает движение по прямой линии. Сперва довольно медленно и неуклюже, затем — быстрее, а потом — как на скоростном автобане. Он несется вперед по взлетной полосе, полноценно готовый ко взлету. По полю несется характерный гул. Вот-вот!..

— Он не взлетает! — и возмущенно, и испуганно вскрикивает Каролина. Ее голос заполняет всю нашу вип-ложу, разлетевшись под навесом и над креслами.

Вероника и я ошарашенно наблюдаем, что конец полосы разгона уже слишком близок, а самолет еще даже не начал подниматься в воздух.

— Папа, — второй раз за последние десять минут, одними губами повторяет мальчик. Я крепко прижимаю его к себе.

Еще десять метров вперед. Еще двадцать. Еще сто.

А самолет по-прежнему на земле.

Ника накрывает рот ладонью, свободной от ладони Каролин. На лице ее написана паника.

До конца взлетной полосы ничтожно мало. Публика, намеревающаяся увидеть взлет как можно ближе, начинает разбегаться от ограждения. Вокруг теперь мертвая тишина, ничто не прерывает гул двигателей и звук разгона.

Самолет сейчас разобьет ограду и на полной скорости вылетит за пределы испытательного поля. Множество зрителей, спонсоров, даже президент России, что вроде бы присутствует где-то здесь, все увидят… увидят всё.

Ксая я не могу отыскать теперь, его обступают со всех сторон какие-то люди, а они с Эмметом будто специально стоят поодаль. Но я Ксаю верю. И верю в его детище.

— Он сейчас взлетит, — сама поразившись твердости в своем голосе, говорю. И пусть дышу так же тихо, как и Дамир, одними глазами следящий за перемещениями «Мечты», не сомневаюсь.

— Упадет, — обреченно всхлипывает Карли.

…«Мечта» отрывается от земли.

На последней секунде — буквально! — в момент последней возможности, ловко, хоть и под большим углом, взлетает. И идет выше обычной линии взлета других самолетов. Чем-то напоминает кривую истребителя.

Вероника облегченно, громко выдыхает, и ее выдох отражается огромной волной той же реакции в толпе. Кто-то даже хватается за сердце.

Карли, еще не отошедшая от едва не свершившейся катастрофы, пока лишь смотрит за дальнейшим полетом «Мечты», не разжимая ладошек, до белизны сжавших поручень. Она отпускает Нику.

А я Дамира не отпускаю, и потому ощущаю сполна каждую из его реакций. Мальчик сначала вздрагивает, затем вскрикивает, но после… улыбается. Так широко и счастливо, так задорно и так спокойно, так… искренне! На его щеках ямочки, в его глазах — блеск солнца. И он невероятно напоминает мне Ксая сейчас, кто бы и что ни говорил про то, что приемные дети не могут быть похожи на своих новых родителей.

— Он полетел! — громко смеясь, восторженно заявляет Колокольчик. Обнимает меня, хлопая в ладоши, и еще только не танцует на своем месте. Радость его безбрежна.

— Полетел, — соглашаюсь я, целуя его в обе щеки, — видишь, самое главное — верить.

Карли, словно только что проснувшись, резко оборачивается к Веронике. Прижимается к ней, по-захватнически обхватив руками за талию, едва не плачет.

— Все хорошо, моя девочка, — Ника гладит ее волосы, плечи и спину, уже начинающую подрагивать, — все очень хорошо.

«Мечта» свой дальнейший полет совершает по плану и без происшествий. На большой скорости и не менее большой высоте, что является минимальным ее пределом, демонстрирует себя всем тем, кто поспособствовал ее появлению. Пилоты у братьев действительно мастера своего дела. Презентация самолета вызывает лишь бурные овации и эмоции, какие никто не скрывает. А ведь Дамир похлопал Калленам первый.

Сейчас, когда держу его на руках, попутно обсуждая внешний вид Конкорда и его возможности, чувствую неизмеримое облегчение и счастье. Еще один этап пройден, испытание с честью выдержано, а порог преодолен. Ксай справился, а мы справились вместе с ним.

К посадке лайнера все же относятся с осторожностью, ожидая сюрпризов, но проходит она без сучка без задоринки. Огромный самолет идеально точно, ровно и спокойно приземляется на отведенное для него место. «Мечта» переливается от ярких солнечных лучей.

— Папа — победитель, — доверительно сообщает мне Дамир. И горделиво, чуть зажмурившись от удовольствия, запрокидывает голову.

Ксай и Натос сами приходят в нашу ложу к моменту открытия второй части летных представлений. После завершения интервью и сопутствующих вопросов, а также одной закрытой встречи, которая пока под завесой «секретно», появляются среди сидений и поручней довольно неожиданно. Дети, играющие со своими игрушками-самолетами, замечают их в последний момент, а мы с Никой не замечаем и вовсе, негромко переговариваясь у ограды.

Со всей своей доброй необхватностью, Эммет сгребает Каролин и Дамира в объятья, обоим пробасив что-то о достойной смене их поколения новыми авиаконструкторами будущего. Видимо, он подмечает, как нравятся Карли и Колокольчику плюшевые самолеты.

Эдвард, как следующий на очереди, тепло целует своих котят в макушки. У него для них есть по большой пачке желатинок-самолетиков. Каролина дорожку из поцелуев оставляет на щеках дяди, а Дамирка повисает на его шее маленькой обезьянкой и отказывается папу отпускать. Не теперь, когда наконец дождался его и хочет сполна выразить свое восхищение.

— Это было так здорово! Так красиво! Так быстро! — запинаясь от стремления поскорее все сказать, Дамир горящими глазами глядит прямо в папины. — Мы сначала испугались, но потом мама сказала, что он полетит — и он полетел! Это было как волшебство… ты — волшебник!

Эдвард ласково посмеивается, крепче прижав к себе сына. Я вижу их вместе и понимаю, в который раз, что самолет — мелкое волшебство, а вот эта картина, их отношения, слова, их близость — волшебство огромное. И по-настоящему сказочное.

— Ты все видел, да? Все до последней секунды?

— ДА! — Дамир дает себе волю на выражение эмоций, и выгибается на руках Ксая, чтобы поцеловать его щеку. Правую. В аметистах тлеет тепло.

— Каролиш, Дамирка, смотрите, что у меня есть, — Эммет, усевшийся на голубые кресла, поднимает над головой две небольшие картонные коробочки красивого вишнево-матового цвета.

Эдвард опускает мальчика на ноги, давая ему насладиться еще одним подарком дяди, а сам идет ко мне.

— Ох, мой мистер конкордостроитель, — я обвиваю мужа за шею, легонько поцеловав ту ее часть, что оголена рубашкой, — при всем своем великолепии, ты заставил нас понервничать.

Эдвард обвивает меня за талию, за незаметную секунду подняв до уровня своего лица. Аметисты хитро блестят, но основное место в них занимает нежность.

— Люблю тебя, мое вдохновение.

Он говорит это так искренне, что я теряюсь. Впрочем, ненадолго. Думаю, поцелуем отвечаю полнее, нежели словами.

— Ты тоже наслаждалась полетом?

— Ты видел, что творилось на трибунах? Это… что это было, Ксай?

Он выглядит слишком мирно и свежо, дабы предположить непредвиденные проблемы с самолетом или же планом его демонстрации. Разглаживаются даже некоторые морщинки на любимом мной лице… но в то же время я знаю, как искусно Ксай умеет притворяться.

Муж приникает к моему уху, сперва чуть прикусив мочку. Многообещающе.

— Наша с Натосом уловка, Бельчонок.

— Ее смысл — заставить людей поседеть?

— Заставить их поверить — и не просто поверить, а увидеть своими глазами — что «Мечта» способна на большее, чем прежние конкорды.

Я хмыкаю, не в силах без улыбки смотреть в переливающиеся задором аметистовые глаза.

— Что она может взлететь с полосы меньшего размера?

— И даже в последний момент, — кивает мне мужчина, — наш пилот, Леонид Польский, согласился исполнить этот трюк. Он лучший в своем деле.

— Вот теперь я не сомневаюсь…

— Ох, Бельчонок, — Ксай целует меня в лоб, а затем, будто извиняясь, в скулы, — мне жаль, что мы с Натосом заставили вас переживать. Но эффект внезапности хотелось сохранить до последнего.

— Так ты еще тот хитрый лис, Уникальный?

— А кто же? — он фыркает, пригладив мои волосы и нежно потеревшись носом о мой. — Я — будущий папа лисёнка, нынешний папа Колокольчика, так кем же мне быть?

Мне нечего на такое ответить. Нет слов, которые могут ответить на такие слова от Эдварда.

Я просто смотрю на него — секунд пять, со всей любовью, признательностью и обожанием, что бурными водопадами разливается внутри. А потом притягиваю к себе, дозволив даже запустить пальцы в роскошные черные волосы, и целую. Думаю, это лучшее, что могу сделать.

— Принц и Принцесса, — окликает нас из-за спины бас Натоса, отчего мы с Ксаем почти одновременно усмехаемся, — у нас тут проголодавшиеся дети. Как насчет перерыва на обед?

— И «Маргариты» под двойным сыром? — поймав отца за руку, шепотом напоминает Каролин. Улыбающаяся и довольная всем происходящим. Она поглядывает на Дамира, в одной руке держащего самолет, а во второй — желатинки, и хмыкает. Знает, что тоже научила любить его пиццу.

— И «Маргариты» под двойным сыром, — псевдо-обреченно, не тая смеха, повторяет за дочкой Танатос.

Эдвард ставит меня на ноги, а я беру в свою его руку с обручальным кольцом. Вторую протягиваю Дамирке, что тут же подбегает к нам. Он само очарование сегодня.

— Прекрасная идея.

* * *
Каролине очень нравится сегодняшний день. Он ленивый, солнечный и спокойный.

Этот день пахнет сырниками, что они с Вероникой пекли на завтрак, с брусничным вареньем, у него вкус холодного черного чая с лимоном, какой прямо сейчас налит в ее стакане, а звучит он вторым на очереди любимым мультиком юной гречанки. Папа, Ника и она, устроив на руках Тяуззера, на большом графитовом диване в гостиной смотрят «Холодное сердце». Папа сам предлагает, хотя раньше песни Эльзы и Анны еще только его не злили. Он все бормотал, что это одна из худших диснеевских мультипликаций и он не понимает, почему детям всего мира так понравилась эта «притянутая за уши история». Карли льстит, что ради нее он изменил свое мнение. И, похоже, смотрит даже с интересом. Разве что, немного задумчивым.

— Интересно, Дамир видел этот мультик? — девочка берет с тарелки у отца немного карамельного попкорна, чуть прищурившись, в попытке угадать ответ на свой же вопрос.

— Я думаю, он с удовольствием посмотрит его с тобой, когда в следующий раз будет у нас, — Эммет заботливо убирает волосы Каролины ей за ухо, чтобы в густых прядях не путалась воздушная кукуруза, — хочешь, чтобы Эдди и Белла его привезли?

— Он милый. А еще, мне кажется, ему нравится со мной играть.

— А тебе нравится? — спрашивает Ника, тоже потянувшись за попкорном.

— Да, — родители смотрят на нее внимательно, но Каролине нечего прятать, она не юлит, а говорит искренне, — Дамир хороший. Ему интересны мои мультики, он нежный с Тяуззи — многие мальчики обижают кошек, я видела у Виолетты в гостях.

Девочка ласково приглаживает шерстку Когтяузера, чтобы затем коснуться его ушек — кот мурлычет, а малышка улыбается.

Эммет, наблюдающий за дочерью, мечтает о том, чтобы она всегда так улыбалась. И ужасно боится ее улыбку этим днем надолго искоренить.

Они говорили с Евдокией вчера около двух часов. Она давала свои рекомендации в поведении после того, как озвучила ситуацию, подчеркнула достигнутые успехи, определила примерное психоэмоциональное состояние Каролины, сверяясь с записями своего несменного кожаного блокнота, а потом они перешли к теме нового члена Калленовской семьи. Эммет старается все делать верно. В случае ошибки последствия могут быть… неоднозначны. И это минимум.

— Знаешь, Каролиш, не знаю, говорил тебе что-то Дамир или нет, но Белла рассказывала мне, что он очень доволен и очень счастлив проводить с тобой время.

Девочка смущенно, но довольно улыбается теперь Веронике. Глубоко вздыхает и, хмыкнув, повседневно кладет голову на ее плечо. Благо, сидит она как раз между родителями.

Карли слышит, что Вероника вздыхает чуть глубже. Но потом, успокаивая, ее ладонь нежно гладит волосы малышки. Впервые за столько времени они не заплетены в косу, а потому слегка мешают. Карли уже привыкла к Никиным косам.

— Из меня получилась бы хорошая старшая сестра?

Эльза на экране пытается спасти замерзающую Анну. Свэн со своим наездником как может торопится на помощь. А Вероника с папой на мгновенье, почему-то, замолкают. Он даже попкорн не жует.

Первой оттаивает девушка.

— Я убеждена в этом.

— Ты уже старшая сестра, — Эммет делает глоток чая, говоря быстрее, чем обычно, — ну, то есть… для Дамира.

— Эдди это должно нравиться… и Белле…

— И нам, — папа, сидящий от нее слева, наклоняется и тепло целует Каролин в макушку, — ты очень добрая, замечательная девочка. Ты заслуживаешь быть лучшей старшей сестрой.

Он произносит это с каким-то особым чувством, даже Вероника замечает, оглянувшись на мужчину с вопросом. Но на экране Олаф оплакивает Анну, а Эльза делает все возможное, дабы оживить ее, так что Каролина отвлекается от папы. Не успевает толком задуматься о его реакции.

Конечно же, мультик заканчивается на позитивной, теплой ноте. Каждый обретает то, что больше всего желал, еще и с достаточным количеством мелких сюрпризов-подарков, и даже снеговичок Олаф, который так нравится дяде Эду, оказывается с собственной тучкой, чтобы он не растаял.

Каролина любит хэппи-энды. Она допивает чай, стакан от которого Вероника уносит на кухню вместе с пустой посудой от попкорна, а Тяуззи потягивается на диване, играя с кисточкой одной из подушек. Этой же кисточкой играл с котом Дамир.

Карли в одну из минут наблюдения за забавами любимца вдруг представляет, что бы было, если бы Дамирка был ее настоящим братом — как братья принца Ханса, или же братья Кристоффа… их игры, разговоры, даже их обеды вместе, вчера, например, в пиццерии, где Дамир глядел на «Маргариту», как на восьмое чудо света — все с нового ракурса. Малышке даже немного жаль, что это невозможно. Хорошо, что живут они все рядом и с новым другом — родственником — она будет видеться достаточно часто. Он правда милый. И трогательный…

Вероника возвращается в гостиную, присаживаясь на кресло напротив дивана. Каролин сперва думает, что это из-за того, что Тяуззи занял ее место, растекшись по подушкам в забавной позе, но Ника серьезно кивает папе — и, получается, что села она туда специально. Теперь ей хорошо видно и Карли, и Эммета.

Отец тоже серьезнеет. Он складывает руки в замок и кладет их между коленей — так всегда делает, когда переживает о чем-то. Его серые глаза ярко переливаются, отчего Каролине становится слегка не по себе.

— Я… я что-то сделала?

Эммет, в удивлении изогнув бровь, мгновенно фыркает такой догадке, а Вероника, мягко глянув на девочку, качает головой.

— Нет, малышка. Скорее наоборот.

Когтяузер становится на все свои четыре лапы, с кошачьим любопытством оглядывая хозяев. Он ощущает напряжение, которое все хотят скрыть, а потому тоже напряжен. И тоже нервничает из-за тишины в гостиной. Ее разбавляют титры мультфильма на заднем плане, но не вполне успешно.

— Каролина, нам с Никой есть, что тебе сказать.

Танатос начинает этот сложный диалог первым. Отчасти потому, что уже не может побороть отчаянное желание расставить все по своим местам, отчасти потому, что убеждает себя в готовности дочери к подобным новостям. Включить этот фильм, чтобы еще раз, подспудно, Карли задумалась о родственных узах в семье, им посоветовала Евдокия. Неизвестно, вышло ли это настолько, насколько психолог планировала, но эффект, определенно, был. Евдокия посоветовала — потребовала даже — быть внимательным к реакциям девочки, четким и ясным в словах, честным до максимально возможного предела, и осторожным. Не грузить ребенка всем сразу. Дать услышать, понять и принять донесенную мысль. Пусть и парой фраз.

— Если ты о новой школе, папочка, то я не волнуюсь. Виолетта тоже перешла в нее в этом году, и говорит, что там хорошие ребята и добрые учителя. Ей нравится.

— Я надеюсь, тебе тоже понравится, — ровно отвечает Натос, — но я не о школе. Я о нашей семье.

Последние мгновенья до секунды X. Эммет смотрит в глаза своей ни о чем не подозревающей дочери, уже потерявшейся в неверных догадках, выбирая верный тон и выражение лица. Ему мало подчиняются как раз эти две составляющие, но ради нее он должен.

Евдокия обещала, еще тогда, в июле, что как только они перестанут замалчивать тему Мадлен и проработают болезненные воспоминания, мысли, догадки и желания Каролины, ей станет легче. Это обещание сбылось. Малышка и вправду… приободрилась. Ее отношения с Никой вышли на новый уровень доверия, она стала больше улыбаться и куда меньше плакать, особенно в вечернее время, Дамир, появившись так вовремя в ее существовании, как партнер по играм и еще одна душа, нуждающаяся в любви, вернул веру в дружбу и хорошее настроение… да и в целом Каролина стала спокойнее, увереннее в себе.

Она говорила о маме в разных местах и с разным выражением лица. Первые дни было очень больно и трудно. Ее едва хватало на два-три предложения, а потом наступала слезная пучина. И все сметала на своем пути, не давая девочке облегчить душу.

Они слушали ее вместе — он и Ника, взяв дочь за руку и демонстрируя неприкрытое внимание, сострадание и заботу. Каролина плакала и бормотала о забытье, но она знала, что они рядом и любят ее. Это облегчало ее состояние.

Постепенно, разговоры о Мадлен перестали быть… столь болезненны. Да, Карли становилось грустно, да, она еще некоторое время ничем не могла себя занять, предаваясь последним воспоминаниям о маме, но это уже не перерастало… в мировую скорбь. Скорее было похоже на светлую память.

Вероника никогда не просила, не говоря уже о том, чтобы требовать, чтобы Каролина называла ее матерью. На людях или дома, в школе или с психологом… да и никогда бы Ника так не поступила. Тем и проверяется любовь искренняя и любовь наносная. Для искренней нет разницы, как и кто тебя называет. Всему свое время. Так же описала это и Евдокия.

Ее заключение было таково, что сессии нужно продолжить, дабы не потерять достигнутых результатов, но уже реже, около раза в неделю и уже только в случае необходимости — два. А открыть девочке правду на истинное положение дел уже можно. Она готова.

А Эммет готов?.. Он едко сам себе усмехается на такой вопрос. У него нет на подобное права.

— Каролина, я люблю тебя. Ты моя дочь, ты мое продолжение, ты мое яркое греческое солнце. Все лучшее, что у меня есть, все самое невероятное — все твое, потому что я вытянул счастливый билет — быть твоим папой. Однако в нашей с тобой жизни — в моей жизни — есть еще любимые люди. Дядя Эдвард, твоя мама… и Вероника. Моя жена и твой верный друг, она любит тебя так же, как я тебя люблю, я надеюсь, ты понимаешь это.

Каролина прижимает к себе кота, хмурясь от темы разговора. Ей он кажется бессмысленным.

— Эдди и Белла, Дамир — наша семья. Мама была нашей семьей. И Ника… моя и твоя Ника — теперь тоже наша семья.

Вероника наклоняется вперед, очень ласково посмотрев на девочку. Ее улыбка, ее нежность — в них нет ни капли притворства. Каролина любит Веронику, и не сомневается, что та любит ее тоже.

- Χρυσή μου (мое золотце — греч.), я очень рада быть частью вашей семьи. Спасибо тебе и твоему папе, что сделали меня такой счастливой. Я бы хотела отплатить вам таким подарком за это, чтобы сполна отблагодарить.

Эммет вздыхает. Он поворачивается к дочери всем корпусом, обвивая ее ладонь своей.

— Когда люди любят друг друга, Карли, они создают хорошую семью, которая со временем растет. В хороших семьях должны быть дети — и они появляются.

Глаза малышки распахиваются.

— О чем ты?

— У меня будет малыш, Карли, — Вероника обращает внимание на себя, невесомо тронув ткань свободной фиолетовой туники на животе. — У нас у всех будет малыш.

Эммет ждет вселенского взрыва. Вспышки молниеносного негодования. Губительного отрицания и даже испуга. Испуга, наверное, больше всего. Но на лице его дочери одна лишь безразмерная растерянность.

— А как же я?..

У Танатоса пересыхает в горле от таких вопросов, а вот мудрая Ника не теряется. Ее улыбка все такая же нежная и все такая же трепетная — исключительно для Каролин.

— Ты — наша любимая девочка, наше сокровище, котенок. А в будущем — старшая сестра. Лучшая на свете.

— Он будет обожать тебя, — твердо обещает Эммет, — как я обожал дядю Эда, своего старшего брата. Как уже обожает твое общество Дамир. Ты станешь для него лучшим примером для подражания, малышка, какой я только мог пожелать.

Каролина очень крепко обнимает кота — тот недовольно урчит, уже стараясь выпутаться — человеческие разговоры его не сильно прельщают.

— Но если Ника будет его мамой, то ты… папой? Папой для него?

— Для вас обоих — одинаково. И навсегда.

Юная гречанка закусывает губу, отпуская кота на волю. С всплеском отчаянья, пусть и не очень заметным, переводит взгляд с отца на мачеху и обратно.

Вероника поднимается со своего места, делая пару шагов к девочке. Присаживается перед ней, не теряя зрительного контакта, и как настоящая… мама, хоть больно Карли такое признавать, поглаживает ее щеку.

— Я понимаю, что это все немного пугает, солнышко. И я, и папа тоже сначала испугались, когда узнали. Но потом мы подумали, что в этом нет ничего страшного. И что все у нас будет хорошо, особенно если этот ребенок будет таким же чудесным, как ты.

Карли проникается толикой доверия к названной маме.

— О старших потом забывают… и Виолетта, и девочки из школы, говорят, что это всегда случается. Ему все подарки, ему все внимание… а ты еще и следишь за ним и за него отвечаешь… а он — плохой, он не слушается, он вредный…

— Ты будешь присматривать за ним и заботиться о нем, только если захочешь, Карли. Когда он родится, то будет таким беспомощным и маленьким, что будет нуждаться лишь в защитеи внимании — малыш ведь ничего не может сам, только позвать кого-то, заплакав. Но потом он будет расти, будет становиться любопытнее и интереснее, захочет играть и разговаривать с тобой… и ты увидишь, что он хороший. Он полюбит тебя.

— Но он будет плакать по ночам, постоянно просить кушать… и он будет звать тебя мамой, Ника.

Девушка обеими ладонями касается лица юной гречанки. Ее щечки уже горят алым. Их обоюдный шепот и папино пораженное молчание этот румянец лишь усиливают.

— Да, котенок. Но почему тебя это расстраивает?

Карли прерывисто вздыхает, а глаза у нее уже мокрые.

— Потому что я тебя так не зову.

Негромкий стон Эммета из-за спины девочку пугает. Она кусает губы, не решаясь, но отчаянно желая решиться взглянуть на Веронику. Все ее внимание приковано сейчас к бывшей Фироновой, даже на поглаживания от папы она не реагирует.

Ника сначала удивляется. Потом проникается. А затем на губах у нее снова улыбка — только чуть подрагивающая. Девушка придвигается к малышке максимально близко, на расстояние слышимости самого тихого шепота. Целует ее висок, приникнув к уху.

— Каролина, я расскажу тебе один маленький секрет. О любви. О ее силе. Ты ведь знаешь, что я люблю тебя, так? — сдавленный детский кивок придает Нике уверенности, а вид потерянного Натоса слева возвращает всю веру в свои слова, — и любовь такова, что когда любишь, совершенно неважно, как тебя называют. Карли, ты и папа — моя семья. У меня никогда не было семьи, никто не заботился обо мне так, как вы, никто не доставлял мне больше радости. Я так счастлива, когда утром ты спускаешься ко мне и мы готовим завтрак! Ты зовешь меня «Ника» и я готова улыбаться весь день напролет, потому что ты говоришь это ласково и обнимаешь меня. Ты очень часто обнимаешь меня и благодаря этому я ничего не боюсь. Я знаю, что я не одна, вы рядом, ты рядом… и я успокаиваюсь. Я становлюсь самой счастливой. Так имеет ли значение, говоришь ты мне «мама» или нет? Мне неважно, Карли… мне совсем неважно, правда. И ты ведь знаешь это…

На ее ясную, от сердца сказанную речь, пронизанную принятием, пониманием, добром и словами, доходящими до самого сердца, Каролина реагирует. Во-первых — покрепчавшими объятьями, вдруг подумав, что могло быть и так, что папа и Ника никогда не встретились, и эта девушка не появилась в их жизни. Во-вторых — маленькими капельками слез, потому что Вероника будто бы озвучивает ее собственные мысли. Каролина ощущает то же самое во все эти моменты дня… и обнимая Веронику. А в-третьих — одной фразой. Той самой, что вот сейчас, вот теперь — на своем месте. Нужна. Ника ее заслуживает.

— Потому что ты и так моя мама…

Девушка тихо, растроганно охает. Ее поцелуй в лоб для Карли выходит очень крепким и горячим.

Танатос дает им время, наслаждаясь представившейся взгляду картиной, успокаиваясь от благополучного исхода событий и просто радуясь, что его жизнь сложилась именно так. Здесь.

Карли отстраняется от Вероники минут через десять, немного успокоившись и даже выдавив легкую улыбку. Ника вытирает остатки ее слезинок, и девочка смущенно хихикает. Она очень нежно смотрит на миссис Каллен.

— Я могу… потрогать?

— Конечно, моя девочка. Только он еще слишком маленький…

— Я буду осторожно, — обещает Карли, слезая с дивана и присаживаясь на пол возле девушки. Очень аккуратно протягивает вперед ладошку, невесомо коснувшись ее живота. Улыбается шире.

— А когда он родится?

— Времени пройдет довольно много, — Эммет ерошит волосы дочери, наблюдая за происходящим с дивана вместе с котом. — Примерно весной.

— Тогда мы еще успеем познакомиться. Он ведь не убежит?

Вероника усмехается, с ярко-мерцающей лаской взглянув на Каролину. И так же посматривает на Натоса чуть позже.

Он медленно качает головой — так же медленно, как по губам его расплывается широкая, широчайшая, наверное, за все эти годы улыбка. Все получилось.

Маленькому клубку объятий Карли и Вероники он дарит свои собственные, каждую поцеловав в роскошные греческие волосы. Еще будут вопросы. Будут и сомнения. Возможно, даже слезы — и не только радости. Но после этой минуты в их будущем Танатос уверен на все сто. Благополучном и безоблачном, что бы там не происходило вокруг.

— Как же я счастлив, что вы у меня есть, девочки. Вы не представляете, как я счастлив.

* * *
Эдвард накладывает кефтедес на гжелевую тарелку, умудряясь со своей ловкостью не расплескать томатный соус, когда я захожу на кухню. Он стоит у плиты, с особым вниманием относясь к своему делу, и выглядит очень сосредоточенным. И очень сексуальным.

Вполне вероятно, это все первобытные инстинкты и банальная человеческая природа, воспринимать мужчину, который готовит тебе и тебя кормит, как объект физического влечения. С ним ведь точно не пропадешь… и я очень довольна, что такая точка зрения совпадает с действительностью. С Эдвардом мы правда никогда не пропадем.

Вокруг рабочей зоны горит свет, удобно рассеянный для глаз, но прекрасно освещающий все для деятельности повара. На кухонной тумбе уже приготовлена миска картофельного пюре, накрытого крышкой, дабы не остыло, а на столе позади нас занял свое законное место греческий салат. Дамир обожает его из-за маслин и сыра, и Эдвард очень быстро это понял.

Ксай поднимает глаза, заметив, что я смотрю на него, не двигаясь с места. В дверном проходе, получив наилучший ракурс, могу лишь улыбаться. Улыбаться и любоваться.

— Что такое, Бельчонок?

— Ты не представляешь, какой обворожительный сейчас.

— В таком виде? На кухне? — Ксай изгибает бровь, с недоумением моему ответу глянув на тарелку в своих руках, кастрюлю возле них и фартук, который так здорово дополняет его образ. Я подарила его мужу в начале июня. Эдвард долго смеялся надписи посередине «Сегодня готовит папочка», но быстро к нему проникся. Теперь всегда вместо фартуков Рады и Анты он надевает этот.

— Именно в таком виде и именно на кухне, — улыбаюсь, все-таки подходя к нему ближе. Аметистовые глаза постепенно начинают сиять, как медленно разгорающиеся огоньки на рождественской елке. Это состояние мужчины означает, что он доволен и расслаблен. Как и положено в воскресный вечер, перед истинно семейным ужином. Тем более, Ксай теперь по-настоящему папочка, что невероятно согревает его сердце.

— Очень вкусно пахнет, кстати.

— Я готовлю их не первый раз, если ты помнишь.

— Для Дамира — первый, — кладу ладонь на его плечо, поглаживая его, и с радостью для пальцев ощущая мягкую ткань чуть растянутой синей футболки. Эдвард редко предпочитает их рубашкам, но когда все же делает выбор в пользу максимального комфорта, становится очень домашним. Как модель из журнала «Уют» или любящий проводить время со своими родными отец семейства.

— Ты ведь позвала его к столу?

— Да, но там осталось шесть минут до конца серии «Смешариков», я разрешила досмотреть. Представляешь, Бараш всю серию дарит Нюше ведра конфет. В знак любви.

— Девочки любят сладкое, — с теплой улыбкой, и хитрой, и смешливой, Эдвард поворачивается в мою сторону. Оставляет тарелку на тумбе, а руками, обретшими свободу, обвивает мою талию. — Я знаю.

— Только греческие десерты… и только с твоих рук.

Его улыбка, что на лице, что в глазах, становится шире и ярче. Я тоже начинаю улыбаться — каждая эмоция Эдварда очень заразительна. Особенно если помнить о его закрытости и стеснении, что мы столько времени пыталась перебороть вместе.

— Обожаю целовать тебя после сладкого, — флиртующим тоном, игриво наклонившись к моим губам, сообщает Алексайо. Целует их легко и коротко, но с подтекстом. Мне кажется, после укладывания Дамира нам стоит вместе сходить в душ. В окружении аромата шампуней, пара от горячей воды и тесной близости моего Ксая, его запах становится сильнее. И сводит меня с ума.

— А я в принципе обожаю тебя целовать.

Эдвард посмеивается, ласково пригладив мои волосы. Поворачивается к тумбочке спиной, опираясь о нее, а меня как следует обнимает. Мне нравится, что он настолько выше — нежностью буквально окутывает, как коконом. И вокруг все мгновенно становится приятнее и теплее.

— Пока Дамирки нет, я бы хотел кое-что обсудить с тобой, Белла.

Кладу обе ладони ему на грудь, занимая себя потиранием шлеек забавного фартука.

— Я слушаю.

Эдвард спокоен. Всегда, когда темы так или иначе трогают его, или когда они сложны, грустны, наполнены растерянностью… он выглядит иначе. Что-то, да выдает его мне. При всей профессиональной (к огромному сожалению) маскировке Алексайо, я знаю его лучше него самого. И могу не только определить истинные эмоции, но и увидеть их. А вот сейчас не вижу. Либо теряю хватку, либо все хорошо и тема не болезненна. Но почему тогда без Дамира?..

— Когда ты начинаешь беспокоиться, солнце, вот здесь, — он ласково касается пальцами моей кожи между бровей, — появляется складочка. Поверь мне, у тебя нет поводов для опасений. Я всего лишь хотел спросить, рассматриваешь ли ты, как и прежде, переезд в Грецию?

И вправду, беспокоиться не о чем. Я расслабляюсь, и Эдвард снова улыбается. Его половинчатая улыбка красивее многих, самых идеальных и профессионально-продуманных. Она от сердца.

— Ты ведь знаешь, что я этого хочу.

— Наш агент прислал интересный вариант по недвижимости сегодня. Большой дом на Родосе, вид на море и горы, а также две просторные детские комнаты.

Он произносит это, и в блеске радужки я вижу надежду. Очень долго я добивалась ее, а теперь, наконец, вижу. Это огромный показатель прогресса. Это — мой повод стать еще счастливее этим замечательным днем.

Я привстаю на цыпочки — иначе до лица мужа мне не дотянуться — и мягко целую его.

— Мне кажется, чудесный вариант.

— Ты еще даже его не видела.

— А я уверена в твоем вкусе, папочка, — хихикаю, нежно погладив обе его щеки, — к тому же Родос — большой остров, там есть хорошие пляжи и, кажется, он недалеко от Сими.

— Но далеко от Санторини…

— Думаю, с вашим успехом в самолетостроении для нас все расстояния стали куда меньше. А аэропорты сейчас есть практически повсюду.

Эдвард прищуривается, взглянув на меня серьезнее. Его пальцы откидывают волосы с моих плеч, невесомо потирая их между подушечками. Он будто бы сомневается во мне.

— Ты действительно готова переехать, Белла? Мне почему-то кажется, что это игра в одни ворота.

Я вздыхаю, добавляя серьезности и своему виду. Смотрю на мужа спокойно и уверенно, дабы искоренить в нем неправильные мысли.

— Я люблю Грецию, Ксай. За свежесть ее бриза, соленый запах ее моря, опьяняющий аромат ее еды и зелень ее оливковых деревьев… я люблю Грецию за то, что она подарила мне тебя, позволив по-настоящему узнать такого человека. И я просто обожаю ее, до дрожи и восхищения, потому что именно в Греции ты стал моим настоящим мужем. Во всех отношениях.

Моя речь и удивляет Аметиста, и впечатляет, и радует. Он выглядит тронутым и довольным.

— Спасибо, душа моя. Как раз за это обстоятельство я люблю эту страну не меньше твоего.

— Там твоя Родина, — пожимаю плечами, задумчиво пригладив его волосы у висков и снова, как впервые, с грустью припоминая, что на момент нашей свадьбы ни намека на проседь там не было, — твой первый язык, твоя культура, твое место. Для меня честь стать его частью.

Алексайо посматривает на меня с интересом, но в глазах его так и сияет любование.

— Ты правда ее обожаешь, — смешливо фыркнув, в конце концов подводит итог он, — теперь верю.

— Я думаю, Дамирке тоже понравится. Я бы хотела, чтобы его детство прошло там.

— Это очень даже возможно, — Эдвард гладит мою спину, медленно очерчивая под тканью обе лопатки — он делает так, когда что-то представляет, задумавшись. — Только столь быстрая смена обстановки — для тебя, для него… и новый язык, опять же…

— Язык — меньшая из проблем и скорее преимущество, чем минус. С таким папой-полиглотом нам нельзя отставать.

— Ты снова все оборачиваешь в мою пользу, — Ксай чмокает мой лоб, облизнув губы, — когда-нибудь перестанешь так делать?

— Только после вас, Алексайо.

Он тихонько смеется и обнимает меня, всем телом прижимая к себе. Эдвард мягкий, пахнет домом и собой, а еще немного — кефтедес и картофельным пюре, а пальцы его очень нежные. Ксай всегда предельно со мной нежен и это всегда много значит для меня. Он один из немногих, кто показал мне, что нежность — не пустой звук, а действительно существует. И всегда, а не только в особые моменты.

— Стало быть, я все же отправлю запрос на тот дом. Покажу тебе сегодня вечером и, если согласишься, отправлю.

— Там нужен будет ремонт или что-то вроде?..

— В принципе, нет, он полностью готов к заселению, но я думаю, нам есть что подправить под свой вкус. Или, если ты захочешь, сделать все по-новому. В детских-то точно.

— Они такие непродуманные?

Эдвард неглубоко вздыхает, чуть закатив глаза. Но ресницы его загадочно подрагивают.

— Они обе для девочек, Бельчонок.

Он произносит это почти… с придыханием. Хочет сказать обычным тоном, не привлекая лишнего внимания, старается даже, но это — бесполезно. Алексайо станет — уже стал! — замечательным папой маленького мальчика, полюбившего его всем сердцем безвозмездно и навсегда. Он прекрасно справляется с этой ролью и никогда бы не стал разделять детей. Однако по натуре ему всегда были ближе маленькие принцессы. Опыт с Анной тому пример, а рождение Каролин в дальнейшем лишь усилило его желание быть отцом девочки. Я знаю и понимаю. Я вижу.

Мои губы у его уха. Я легонько целую чувствительную область под ним. И шепотом обещаю:

— Я подарю тебе дочку, любовь моя.

Глаза моего мужа на секунду влажнеют. В них концентрированное обожание. Бессловесное, но оттого еще более искреннее. Ксаю нечего сказать, но чувства его говорят сами за себя, перевод им не нужен.

— Я подумал о том, что ЭКО можно провести в России, а в Греции уже наблюдать беременность… если удастся, конечно. Чтобы не терять время, на случай, если нам повезет в первый же раз. Впрочем, это лишь мысли.

Он сам себе качает головой, волей-неволей, а мрачнея. И эти темные тучи в такой погожий вечер нам не нужны.

Утешаю его, пробежавшись пальцами от скул до челюсти. Обычно, это помогает.

— Дельные мысли, Ксай. Так и сделаем.

Тяжелый вздох ему скрыть не удается. Но Уникальный быстро переводит его в смешок, не заостряя мое внимание. Он сам учится верить, несмотря ни на что, надеяться на лучшее, видеть хорошее и владеть ситуацией, но с позитивной ее стороны. Я буду лишь помогать ему в этом.

— Знаешь, у меня тоже есть, что тебе сказать, — перевожу тему, припомнив нечто действительно важное. И, будем честны, меня зацепившее.

— Ну конечно же. Что-то произошло?

— Скорее воспламенилось и обрушилось на наши головы, — мрачно бормочу я, уже пожалев, что завела эту тему. Забыть обо всем показалось лучшей идеей, но иметь тайны от Ксая, даже мизерные — преступление. Следовательно, стоит ему сообщить, — посыльный привез сегодня подарок для Дамира. Какую-то внушительных размеров игрушку, но я не распаковывала. Отослала обратно.

Эдвард удивлен. Вполне искренне.

— Подарок?

— От Рональда, — не желая произносить имя отца, но не имея особых вариантов, признаюсь я, — вернее, мне кажется, что от него, на ней ничего не написано, только вот…

— Только что?

— Все свои посылки Рональд заклеивает золотой лентой. Их миллион по всему миру, я знаю, много кто так делает, но у него она особенно плотная. Я помню еще с детства.

Эдвард потирает мои плечи.

— Выходит, он знает?..

— Я не говорила. Ни ему, ни Розмари. Но внутри определенно игрушка, на коробке изображен детский автомобиль и эмблема фирмы-производителя.

Не лучшая информация, чтобы делиться ей перед ужином и портить настроение, что неотвратимо приходит с разговорами о Ронни. Однако мне слишком важно сказать. И слишком важно… спросить. Набраться бы решимости еще услышать ответ, каким бы он не был.

— Ксай, пожалуйста, скажи мне, что ты не сообщал ему, — выпаливаю, договорив, закусывая губы, — ты же не стал бы за моей спиной, правда?.. Я… я просто не понимаю, как это… откуда он узнал? Если узнал, конечно же, и это не ужасная случайность…

Алексайо в который раз за этот день целует меня. Только на сей раз — в лоб. Тон у него собранный, а вид нешуточно вдумчивый и ответственный. Он смотрит на меня по-взрослому строго, но верно. Чтобы искоренить все сомнения.

— Я уважаю его желание наладить с тобой отношения, мое солнце, а так же горжусь твоим ответным шагом ему навстречу, не глядя на то, как с тобой обращался. Но я никогда не стану помогать ему вернуть твое доверие и уж точно участвовать в твоей жизни, пока ты сама этого не захочешь. Я ничего не говорил ему, Белла. И я не скажу.

Ну слава Богу. Отлегает от сердца.

— Я знаю, Эдвард, знаю… прости, — пожимаю его ладонь, надеясь, что в голосе достаточно заметно мое раскаянье, а в выражении лица — облегчение от его слов, благодарность им, — я тебе верю. Ну конечно же ты бы не стал.

Каллен слегка хмурится, задумываясь о неожиданном даре и не менее неожиданном его отправителе, впрочем, обнимая меня. С удовольствием возвращаюсь к мужу поближе. Его присутствие успокаивает и смягчает мою злость на Ронни. К огромному моему сожалению, похоже, нам стоит поговорить. И все прояснить.

— Бараш и Нюша помирились.

Мы с Эдвардом дружно оборачиваемся на детский голос, объявляющий финал очередной мультяшной серии. Дамирка, в зеленом домашнем костюмчике, стоит в дверном проходе, немного смущенно поглядывая на нас обоих и словно бы не решаясь пройти дальше. Во многом мы продвинулись, но не стоит забывать, что прошел едва ли месяц с его переезда. В некоторые моменты малыш до сих пор чувствует себя неуверенно и не слишком уместно. Благо, это так же исправимо, как неверие в свою способность зачать ребенка у Алексайо. Излечивается постоянной поддержкой и заботой.

— Правильно, ведь никакие конфеты не стоят ссор, — кивает Эдвард, закрывая тему моего отца и деторождения, отпуская меня и увлекающим жестом приглашая мальчика зайти, — ужин уже готов, котенок. Садись-ка за стол.

Тот вздыхает. Но послушно отодвигает себе стул.

Небесные глаза загораются от вида салата, а после и от вида тарелки с кефтедес и пюре, что Ксай заботливо ставит перед мальчиком. Наши порции он накладывает так же умело и быстро, чтобы присоединиться к сыну как можно скорее. Семейный ужин — уже традиция. Обычно на нем так же присутствуют Рада с Антой, но в этот вечер в Большом театре дают их любимый балет, и у женщин логичная причина для отсутствия.

— Очень вкусно, папа…

— Я рад, что тебе нравится, — Эдвард протягивает руку, погладив плечико малыша, с удовольствием наблюдая, как тот ест свою порцию. У Дамира в принципе редко возникают проблемы с едой, даже если он ее не любит, но тем приятнее и проще его радовать блюдами, которые вызывают приятные эмоции. Не так сложно было узнать его вкусы. И я тоже рада, что теперь мы знаем, что ему нравится. Желание радовать нашего маленького принца никогда, похоже, во мне не ослабнет.

— Все действительно прекрасно, — я благодарно смотрю на мужа, уже снявшего свой фартук и оставшегося в этой чудной домашней футболке, что теперь так люблю, — спасибо тебе.

— Вам спасибо, что это едите, — забавно парирует захваленный и смутившийся Эдвард. Но ему все же очень приятно, я вижу. Как и Дамирке, впрочем.

Мы ужинаем, обсуждая обыденные, повседневные вещи. Недавний благополучный полет «Мечты», разумеется, в списке тем. Ксай и Натос получили достаточное количество предложений к сотрудничеству, чтобы выбирать и развивать свой бизнес в лучшем для них направлении (а так же из любой точки земного шара), но мало того, они получили одобрение с верхушки российского общества, так же давшее дополнительные очки и финансовые приятности. Братья Каллен трудолюбиво работали много лет, и их результат превзошел все ожидания. Это окрыляет.

Перед сном Дамирка, как и повелось уже, расспрашивает папу о Греции. Ему очень нравятся его красочные и вдохновленные рассказы, описания мест и людей, угощений и напитков. Он обожает слушать про море, которого никогда не видел, фантазируя о нем и представляя, как впервые войдет в соленую воду. Благо, совсем скоро эта мечта исполнится, ведь я полностью одобряю предложенный Алексайо дом. Он выше всяких похвал и, если все получится, мы должны будем агенту достойную благодарность за наше новое семейное гнездышко. В той стране, что свела нас всех вместе.

А завершается этот чудный вечер в спальне с «Афинской школой», где мудрецы древности с интересом и, мне кажется, завистью, наблюдают за нашим неприкрытым физическим обожанием друг друга. Обладанием, я бы сказала, основываясь на позе. Эдвард продолжает открывать для меня свой сексуальный мир и познания поз «сзади». Совершенно точно скажу, что я довольна.

…Засыпаю, обнимая его. Удовлетворенная, благодарная и счастливая.

…Просыпаюсь, все так же его обнимая. Только теперь кто-то маленький, теплый и дрожащий обнимает и меня.

В темноте комнаты, где воздух разбавлен свежестью ночи, а простыни шуршат в темноте от каждого движения, Дамир сбито бормочет «мамочка», поскребывая мою спину. В ставшей традиции позе для сна я лежу на груди Эдварда, ближе к двери, и ему сложно добраться до наших лиц.

Я открываю глаза, практически сразу определяя три вещи: Дамир напуган, на часах половина третьего, а на улице идет дождь.

— Мой маленький, — аккуратно оборачиваюсь к ребенку, надеясь никак его не придавить, — иди сюда, ну что ты. Все в порядке.

Дамир тут же обнимает меня за шею, буквально повиснув на руках, когда сажусь на постели. Он прибежал из детской?

Эдвард, толком еще не проснувшийся, приподнимается на локтях. Аметисты довольно быстро приходят в себя, изучив обстановку. И, почему-то, вдруг подергиваются волнением.

— Мамочка… очень… ярко… — сбиваясь (и мне требуется время, чтобы понять, что от слез), хнычет Дамир. Его взгляд обнаруживает Эдварда, уже севшего с нами рядом. Наполняется соленой влагой под завязку, — папа… это страшно!..

— О чем ты? — я успокаивающе глажу его спину, но не могу понять, почему малыш так встревожен. Дурной сон, что мог привести его сюда, вряд ли бы характеризовался словом «ярко». Может быть, вернувшись и включив свет, его напугали домоправительницы? Или кошмар был связан с каким-то светилом?.. Солнцем?

Помимо взволнованных объятий Дамира, я чувствую ладонь Алексайо на своем плече. Он согревает мою кожу. И собранно, с обещанием защиты, говорит:

- Είμαι εδώ, κορίτσι μου (я здесь, моя девочка — греч.).

Я хочу нахмуриться, потому что не понимаю. Я хочу снова спросить Дамира о причине его страха, потому что не понимаю. Я хочу… как-то действовать. Но необходимость в каких-либо действиях быстро отпадает.

По комнате прокатывается до удушья знакомый, громкий звук, который преследовал меня в тысяче и одном старом кошмаре.

Грохочет гром.

Сквозь отдернутые шторы и приоткрытый балкон, полыхнувший холодом, спальню освещает яркий желто-белый свет. Прорисовывает все тени вокруг. И оживляет все тени моих древних воспоминаний.

Сверкает молния.

— Мамочка! — уже по-настоящему плачет Дамир, вжавшись в меня как можно сильнее. Он весь дрожит, снова весь мокрый, и вдохи у него не получаются ровными. Ему не хватает воздуха.

— Тише, котенок, оно просто яркое и громкое, ничего не будет, — Эдвард обращается к сыну, подобравшись к нам ближе и лаская его спину, плечи, волосы. Но я чувствую затылком, как смотрит на меня. И второй рукой оглаживает уже мою спину.

Я перебарываю, мучительно делая это, свое желание закрыть глаза. Я насилу делаю глубокий вдох, крепче перехватив ребенка, и сама себе мотаю головой. Просто яркое и громкое, Ксай. Ты прав. Просто. Всего лишь. Я справлюсь.

— Не бойся, Дамирка, не бойся, — шепотом, на первой фразе сорвавшимся, как мантру повторяю ему на ухо. Отваживаю себя сжать руки в кулаки, вместо этого находя им лучшее применение — гладить Дамира. Он плачет, ему страшно, и это помогает мне бороться с собственным страхом. Малыш важнее.

— Ты лучше присмотрись, — советует Ксай, говоря теперь и со мной, что прекрасно прослеживается по его голосу, — молния очень красивая. Она похожа на волшебство, когда освещает все небо и даже самые далекие звезды.

Эдвард дает мне свою руку, замечая, что начинаю дрожать вместе с мальчиком. Я отчаянно за нее цепляюсь. Но не кричу и даже не плачу. Я еще верю, что гроза больше не мой монстр номер один. Я смогу ее одолеть хотя бы ради мужчин, что рядом со мной этой ночью. Они оба слишком взволнованны, дабы я впадала хоть в какие-то истерики.

— Она горячая? — Дамирка утыкается подбородком в мое плечо, пытаясь говорить смело.

— Скорее всего.

— Я видел, как она зажгла дерево однажды… это было ужасно!

Я заставляю себя сделать глубокий, очень глубокий вдох. Чтобы воздуха хватило не меньше, чем на полторы минуты. До заполнения максимальной емкости легких.

Тише, Белла. Просто тише.

— Молнии редко куда-либо попадают, Дамирка. Это часто случайность.

Тон у Ксая размеренный, продуманный. Само его звучание, та мягкая вибрация, что унимает мое бешеное сердцебиение и иступленно стучащее сердечко Дамира — все способствует хоть какому-то, но расслаблению. Если это слово, конечно же, здесь применимо.

Вдох. Выдох. Вдох.

Лучше.

Эдвард как чувствует это. Он усаживается рядом с нами, но сбоку, чтобы видеть и мое лицо, и лицо малыша. Он нас обнимает, ласково поцеловав обоих в лоб. Жест его близости поднимает выше мое стремление бороться.

— Ты ее совсем не боишься? — жалобно вопрошает наш котенок, воровато оглянувшись на мерцающее небо. Отзвук грома заставляет его трепетать.

— Я не боюсь того, что, уверен, не навредит никому из вас, — объясняет ему Алексайо. Достаточно твердо. — И ты не бойся.

— Как же?.. Мамочка, ты тоже не боишься?

Я вижу аметистовые глаза. Они вдохновляют меня своим состраданием, помогают своей силой и обещанием быть так близко и так долго, насколько это возможно. И ошеломляют верой в меня, что так понятна и проста, и которую ни в коем случае нельзя проигнорировать. Может, она меня и отвлекает? От грозы?!

— Не боюсь, Дамир, — практически ровным тоном, достойным восхищения все в тех же глазах моего самого любимого человека на свете, говорю. И малыш на капельку, но становится спокойнее. Двойное подтверждение помогает ему поверить.

Ксай поднимается с постели, направляясь к окну. Я смотрю на него так же, как смотрит Дамир — широко распахнутыми, напуганными глазами. Мне чудится, мы — отражение друг друга в эту секунду, а покрепчавшие объятья — как подтверждение.

На фоне открытого балкона силуэт Алексайо прорисовывается четко и ярко. Гром ударяет о землю железным грохотом, а молния вспыхивает оранжевым огнем. Озаряет Эдварда до рези в глазах, а он… он закрывает дверь и задергивает шторы. Они темные и прочные. Свет и звук значительно приглушаются, погружая комнату в молчаливую тьму.

— Все это быстро закончится, — кивнув на окно, Ксай снова присаживается возле нас на постели. Его руки мягко, но требовательно склоняют нас к идее прилечь на простыни, — а нам пора спать, чтобы выспаться к утру. Нужно как следует отдохнуть.

— Я не засну, папа…

Мне хочется сказать «я тоже», но вслух это недопустимо. Зато глазами я могу. И Ксай видит.

— Я здесь — это раз, я знаю хорошую колыбельную для засыпания — это два, и я умею отгонять плохие сны — это три. Давайте попробуем.

Эдвард отдает мне свою подушку. Дамир доверчиво прижимается к груди, жмурясь. А я, отворачиваясь от окна, за которым мерцает, стараюсь сфокусироваться на голосе мужа. Это поможет.

Ксай начинает петь. Греческая колыбельная, вплетаясь в его бархатный тон словами любви и спокойствия, придуманными множество лет назад, но такими действенными, заполняет все свободное пространство. Мне легче дышать. И мне не хочется кричать, что уже победа.

Мужчина гладит нас — то меня, то Дамира, конечно же, особое внимание уделяя рукам. Он и вправду нас убаюкивает.

Я слышу, как задремывает малыш, постепенно поверив папе, а также моей близости, и успокоившись. Я чувствую, что теперь все касания Эдвард отдает мне, аккуратно укладываясь рядом и не прекращая петь. Он начинает песню по третьему кругу и я, выдохнув, закрываю глаза.

В следующий раз, когда, чуть дернувшись, их открываю — в комнате такая же тишина, как и до прихода Дамира.

Мой зайчонок все так же спит возле моей груди, но теперь одну из ладошек протянув папе. Его маленькая ручка лежит в пальцах Эдварда, бережно ее гладивших, а сам мужчина, по-моему, дремлет. Изредка он еще что-то напевает, но очень тихо. Видимо, времени прошло достаточно — за окном начинает светать, пусть непогода и не унимается.

Грома нет, но есть дождь. И есть отдельные, затихающие вспышки былой молнии.

Я оборачиваюсь на них, и пугаясь, и радуясь тому, что… смотрю. Просто смотрю, без звуков, телодвижений и какой-либо реакции. То ли я слишком устала, то ли я теперь действительно могу ее… переждать? Звучит невероятно, но факт.

Просто вспышки. Просто свет. Просто… ничего.

И я очень надеюсь, ничего и никогда больше не будет.

Я поворачиваюсь обратно, когда Дамир тихонько ерзает. Натыкаюсь на аметистовые глаза, пристально за мной наблюдающие. Сонные. Но с тревогой.

— Засыпай, Эдвард.

Как в замедленной съемке, будто я — не я, но зато с определенным желанием протягиваю руку к его лицу. Нежно оглаживаю щеку.

Эдвард целует мои пальцы.

— И ты тоже, моя девочка.

Тон у него повелительный, но даже сейчас добрый. В этом весь Эдвард.

— И я тоже, — без споров соглашаюсь, накинув простынку на посапывающего Дамира и закрывая глаза, — спасибо тебе, Ксай.

Я улыбаюсь.

И больше никаких молний не вижу.

Capitolo 66

В руках у Дамира одна желтая и одна красная машинка.

В гостиной нашего дома, где для игр сына Эдвард так часто убирает ковер, мальчик в боевой готовности на импровизированном старте. Его линия очерчена плинтусом у дальней стены.

Я останавливаюсь внизу лестницы, незаметно подсматривая за происходящим из-за перил. Обзор прекрасный.

Глаза Дамира светятся неподдельным восторгом детства. Он вовлечен в игру, он в ней ведущий, ему интересно — настолько же, насколько интересно небезразличному для него человеку. Ксай с хитрой улыбкой, присев прямо на пол, поджидает малыша на финише — тот тоже очерчен плинтусом.

— Один!.. — Ксай пародирует звучание мегафонов на гонках и Дамир хихикает, с довольным видом готовясь к началу состязаний. Он даже одет в цвет своей гоночной команды — оптимистично-желтую футболку и красные шорты, что так выделяются на фоне светлого дерева. Подталкивает машинки к старту, едва-едва не пересекая условную линию.

— Два! — Алексайо, выступая в роли судьи, с самым серьезным видом склоняется над финишем. Он внимателен и вся его поза, его взгляд, подсказывают, что не допустит накладок, честно выполнив порученную ему миссию. Дамир воодушевлен таким энтузиазмом Ксая. Он обожает играть с ним как раз из-за этой черты — если Эдвард что-то делает, то делает со всей отдачей. К тому же, сам Аметистовый истинно наслаждается процессом. Мне кажется, он был создан для того, чтобы быть отцом.

— Три!..

Автомобили срываются с места. Это хорошие игрушечные машинки с настоящей резиной и продуманной конструкцией, созданной для таких игр. Дамир тяготеет к скорости, ему нравятся автомобили — а потому Эдвард долго не думал с очередным подарком. От радости, какую испытал наш котенок, получив его, Ксай сам еще очень долго улыбался. Делать подарки он любил лишь немногим меньше, чем тех, кому их дарил.

Дамир ведет своих подопечных до середины комнаты. Выбрав верную позу, подавшись вперед, он на коленях преодолевает требуемое расстояние. Машины визжат от выбранной скорости, в комнате даже становится относительно шумно — а это лишь часть пути. Но у Дамира все продуманно — на уровне коробки из-под разноцветного конструктора он отпускает машины, что есть мочи толкнув их вперед. Честная победа вытекает из честного участия и соблюдения всех нужных правил. Колокольчик в этом плане точно сын Ксая — правила для него святое, и ему нравится, когда все играют честно.

Первой финишную прямую пересекает красный автомобиль. Если мне не изменяет память, это маленькая, но точная модель BWM M6 GT3, сохранена даже форма спойлера. В нашей семье с появлением Дамира поселяется особое отношение к машинам этой марки.

Желтый полуфиналист Audi RS 3, увы, не достигший цели в лучшее время, замирает невдалеке от финиша.

— Лидер заезда… Красный Зверь! — громко объявляет Ксай, со знающим видом поднимая машинку вверх и демонстрируя ее толпе зрителей, изображаемой Дамиром. Он же, как главный пилот гонки, счастливо хохочет, довольный своей победой.

— Я знал, что он выиграет!

Эдвард глядит на сына с веселым одобрением, но затаившееся в глубине аметистов умиление выделяется для меня сильнее. Муж опускает машинку обратно на пол, почти сразу же раскрывая малышу объятья.

— Можно ли поздравить победителя?

Колокольчик улыбается так широко, так радостно, что в дождливый день гостиную озаряет солнцем. Всегда тронутый такими жестами от отца, к каким пока не может привыкнуть, он их обожает. Всей душой.

— ДА!

И подскакивает с пола, метко пущенной маленькой звездочкой подбегая к Эдварду. Он с удовольствием забирает его на руки, крепко прижимая к себе и отрывисто целуя черные волосы. Движения Ксая отточены и аккуратны, никогда он не причинит боли, не сожмет малыша слишком сильно, но все же очень эмоциональны. Не только Дамир такие ситуации любит. Аметист выглядит самым счастливым человеком на свете, вот так обнимая своего мальчика.

Они дурачатся, что-то негромко обсуждая о гонках, победах и марках машинок. Эдвард щекочет Дамира и тот забавно извивается, пытаясь ухватить его руки и заливисто смеясь. Они оба получают такое удовольствие от совместного времяпрепровождения, что мне жаль как-то вмешиваться и отрывать их друг от друга. Ничего дороже и красивее, чем такое общение двух моих самых дорогих людей, не могу и представить.

Но сейчас они оба мне очень нужны. Обнять их и почувствовать, что я дома, не одна, и все в порядке — самое заветное желание.

Я проснулась в пустой комнате с задернутыми шторами. За окном шел противный мелкий дождь, небо, затянувшееся непроглядными тучами, не внушало оптимизма и, хоть грозы больше не предвиделось, навевало серьезную грусть. Даже ветер был отнюдь не летним, шумя в шторах.

Мне снился Рональд. И комната в Лас-Вегасе. И клубный бар Деметрия, где когда-то выступал Джаспер. Я видела нас с Бесподобным у бетонной стены в темном углу. Я поднималась по ступеням огромной ледяной лестницы в резиденции Свона. У меня на пальцах была «пыль Афродиты», а перед глазами — кукурузное поле и сверкающая у кроны дуба на холме молния.

Чувство одиночества, самое ужасное и самое безжалостное, сжало мне горло еще до пробуждения. А уж после… я долго не могла понять, где нахожусь и, что на самом деле, все иначе.

Вчерашняя ночь, все-таки, далась мне тяжелее ожидаемого — усталость ничем не прогнать.

Потому сегодня я веду себя эгоистично. Медленно выхожу из арки коридора, разрушая единение Колокольчика и его папочки.

Дамирка сперва меня не видит. Эдвард шепчет ему что-то на ухо, удерживая в своих руках, и мальчик смешливо бормочет что-то ему в ответ. Но затем они оба практически синхронно оборачиваются. И больше я не одна.

— Мамочка!

Для меня, почему-то, нежность в его голосе — откровение. До такой степени, что хочется заплакать.

Кто-то очень маленький и ласковый, такой искренний и добрый, любит меня. Просто потому что я есть, без условностей и оговорок.

Дамир даже не идет в мою сторону, он бежит. И счастливой обезьянкой повисает на шее, когда приседаю перед ним, прижимая к себе. Думаю, крепче, чем нужно. Но малыш, наверное, интуитивно понимает, что мне просто сейчас так хочется.

— Доброе утро!

— Доброе утро, маленький…

Я пытаюсь улыбнуться и этой улыбкой прогнать все неправильные мысли. Я обнимаю Дамира и стараюсь окончательно уверовать, что дома, что вот это реальность, а то — плохой сон, что ни молнии, ни еще что-то не способны отнять самое дорогое. Теперь оно всегда со мной, я могу защитить любимых, я не обреку их на что-то дурное. Я буду их только радовать.

— Ты теплая.

Мальчик утыкается лицом в мою накинутую на плечи вязанную кофту широкого кроя — идеальная замена халату. В это дождливое, нехарактерное августу утро, меня даже познабливает — дурной сон проник глубоко под кожу.

— А ты — мягкий, — веду пальцами по материи его одежды, почти как благословение встречая запах мыла, ананасов и чуть-чуть — блинчиков. Мой котенок полюбил их на завтрак в исполнении папы.

Дамирка поднимает голову, заботливо касаясь моего лица.

— Ты так долго спала… ты устала?

Представляю, как это выглядит для него. Я и сама ужаснулась, открыв глаза и обнаружив, что часы у постели показывают половину первого дня. Это официально один из самых долгих моих снов.

— Я выспалась, — уверяю, легонько поцеловав пальцы, которыми меня гладит, — все хорошо, малыш.

Он верит, но не до конца. Дамир поразительно искренен в демонстрации своих эмоций, он прятал их долго и умело, но последнее время отказался от этой затеи — или больше просто не может, потому что необходимости в этом нет. В любом случае, сейчас он смотрит на меня с пониманием и нежностью. Я знаю, что ее в детском сердечке с избытком.

— Я люблю тебя, мама.

Ну вот. Повседневно, спокойно, а проникновенно до дрожи. Я могу только тронуто, скованно усмехнуться, чтобы отвлечься от слез. Дождь пытается и внутри меня пробудить влагу.

Я глажу волосы Дамира, приникнув свои лбом к его.

— Я тебя тоже, сыночек.

Мы с Дамиром снова сжимаем друг друга в объятьях, а Эдвард, давший нам минутку, поднимается с пола. Я не могу оторвать от него глаз, хоть и побаиваюсь смотреть в них, и Ксай это понимает. У него самый добрый взгляд на свете сейчас.

Хамелеон подходит к нам, покровительственно и тепло накрыв пальцами мою спину. Мне легче дышать, когда он рядом, и это лучшее ощущение.

- Καλημέρα, пριγκίπισσα (доброе утро, принцесса).

Эдвард не хмурится и не недоумевает моему последующему растроганно-восторженному взгляду на такое приветствие. Он понимает — все сегодня меня понимают — и не задает вопросов. Эдвард целует мой лоб, проведя по нему тонкую линию губами, и всем своим видом демонстрирует, что рядом. Как сейчас нужно.

— У вас была Формула-1? — вижу у стены оставленные машинки и цепляюсь за эту тему, чтобы как-то отвлечься.

— Играть в гонки — здорово, — докладывает мне Дамир, — мы с папой по очереди запускаем машинки. И мы даже придумали новую трассу. Хочешь посмотреть?

— С удовольствием, малыш.

Отпустивший свое беспокойство Колокольчик отрывисто кивает. И отстраняется от меня, кивком головы указав на лестницу позади нас.

— Мы рисовали наверху, я принесу.

— Осторожнее на ступеньках, Дамир.

— Хорошо, папа.

Напоследок кинув Ксаю честный взгляд, малыш срывается с места. Он всегда старался быть позади и ходить медленно, дабы успевать уйти с пути, увернуться, не помешать. Но сейчас, что свидетельствует о еще одной грани его комфорта, Дамир начинает бегать. Как обычный любимый ребенок.

Я смотрю ему вслед, до середины лестницы, еще пару секунд. И только потом, набравшись смелости, гляжу на Алексайо. Он очень осторожно приглаживает мои волосы. В аметистовых глазах желание быть полезным, обеспокоенность и тепло.

— Как ты себя чувствуешь, мой Бельчонок?

Я смаргиваю непрошенную, несдержанную слезинку. Но я просто не могу иначе, когда вот так на меня смотрит и вот так касается. Эдвард делает этот мир лучше.

— Любимой.

— Правильно, — уголок его губ вздрагивает в удивленной, но одобрительной улыбке, а пальцы привлекают ближе к своему обладателю. Хамелеон как следует меня обнимает, и я по-детски крепко обнимаю его в ответ.

— Я очень люблю свою смелую, сильную девочку.

— Ксай…

— Я знаю, что нам нужно поговорить об этой ночи. Но я бы сперва предложил тебе позавтракать. Что мне для тебя сделать?

Дом. Клубника. Любовь. Вот так пахнет Эдвард, вот так я его чувствую. И та домашняя футболка в цвет глазам Дамира, хлопковая и мягкая, и те серые брюки, к которым тысячу зим назад прижималась на диване этой гостиной, раздумывая, насколько сильно дорожу этим мужчиной — все лишь подчеркивает эти впечатления. И, что совсем нелогично, но факт, усиливает желание заплакать.

— Я хотела бы просто чая.

— И даже без оладушек и гренок? У Рады есть такое вкусное абрикосовое варенье…

Я против воли всхлипываю, сжав футболку мужа сильнее. Для его понимания оказывается достаточно, потому что больше не настаивает.

— Тогда мы попьем чай все вместе, а потом поговорим, — рассуждает, накрыв ладонью мой затылок и защищая одним фактом этого жеста, — Анта как раз собиралась научить Дамирку готовить спанакопиту. На обед, кстати, спанакопита, если ты не возражаешь.

— Конечно…

Мне все равно, что на обед, ровно как и то, что на завтрак. От еды даже немного мутит. Последствия это долгого темного сна, его содержания, погоды, а может, вчерашней грозы — я не знаю. Все перемешано в одну пеструю, тяжелую массу. Мне сложно как-то сопротивляться ее давлению, я просто хочу Эдварда и его нежность на какое-то время. Мне нужно поверить, что все так, как и было. Изменений нет.

На лестнице слышатся шаги возвращения Дамира. Он спешит и топот его босых ножек прекрасно заметен. Я делаю глубокий вдох, чтобы не расстраивать малыша. У него чудесное домашнее утро, в котором папе, наконец, не надо спешить к чертежам, а игра как никогда удалась. Вчерашняя гроза, о которой он уже и забыл, не повод ничего портить.

Алексайо разворачивает нас в сторону лестницы, целует мой висок.

— Ты дома, белочка. Просто запомни.

Чай горячий и крепкий, впервые за все время для меня с сахаром. Дамир, забавно болтая ногами, создает маленький водоворот в своей чашке с помощью десертной ложки. Он рассказывает мне о том, какие вкусные блинчики папа приготовил ему на завтрак и как они вдвоем сидели за столом, рассматривая картинки из любимой Дамиром книжки. А потом начали играть в гонки. К моменту моего пробуждения автомобили завершили пятый круг.

Меня расслабляет и успокаивает это чаепитие. Проницательный Ксай, как всегда, оказался прав, предложив провести время всем вместе, и даже дождь уже не смущает. Я чуть более сонная из-за него, но этопройдет. Моя — наша — новая жизнь, где одна «Мечта» уже полетела, а вторая готовится ко взлету, началась.

Я мою кружки, когда на кухню приходит Анта. Она ерошит волосы Колокольчика, напоминая ему, что пора готовить обед. Дамирка получает цветастый зеленый фартук с большими карманами, и на лице его сияет улыбка. Малыш обещает, что мне понравится его блюдо. И я говорю ему, что даже не сомневаюсь.

В спальне, усаживаясь напротив «Афинской школы» на фиолетовые простыни, какое-то время мы с Эдвардом молчим. Он не торопит меня, проникаясь ситуацией и, для поддержки, лишь поглаживая мою ладонь в своих руках. Ксай дает мне время собраться с мыслями, и я ему очень благодарна.

Но даже с терпением Эдварда, верных слов мне подобрать все равно не удается. Кладу голову на плечо Алексайо, обреченно поморщившись. Слишком много чувств и слишком мало слов, дабы их выразить. Чудовищная усталость возрождает свои позиции.

— Я не знаю, что мне говорить.

Наши переплетенные пальцы муж кладет на свои колени.

— То, что тебя тревожит — прежде всего. Тебе еще страшно из-за грозы?

Его сострадание наполняет комнату. Эдвард как никто знаком с гранями моего отчаянного ужаса в ответ на это природное явление, и, конечно же, он переживает больше всех. И только сейчас я с прискорбием вспоминаю, к чему это обычно приводит.

— Тебе было плохо?

— Мне не бывает хорошо, когда тебе некомфортно, Белла.

— Я про другое, — смотрю в аметистовые глаза и призываю их к честности, какая в такие моменты вовсе не их кредо, — у тебя болело сердце ночью? Или с утра?

В его взгляде ничего не меняется — все остается как прежде. За исключением капли благодарности, проникающей в радужку.

— Нет. У меня оно больше не болит.

Я несмело касаюсь его щеки. Линия выходит неровной.

— Пожалуйста, будь со мной честным. Я не уверена, что иначе смогу справиться.

Эдвард трепетно вытирает мою одинокую слезинку.

— Так и есть. За весь месяц стенокардии ни разу не было, если тебя это успокоит. Да и прогнозы Леонарда более чем радужные.

Я верю ему на слово, потому как иного не дано. Но Эдвард выглядит искренним… я уповаю, этого достаточно.

— Хоть здесь все хорошо…

— И все хорошо будет, — поддерживает Ксай, пожав мои пальцы.

Я снова закрываю глаза, даже зажмуриваюсь. Цепляюсь за Эдварда, иначе это не назвать, с коротким ненужным вдохом. Ненавижу свою сегодняшнюю слабость и никчемность. Но ничего не могу с ними поделать.

— Мне снилось… прошлое. Плохое прошлое.

— После грозы?

— Да… наверное, она была катализатором.

— И что тебя больше всего расстроило в этом сне?

Я изворачиваюсь на его плече. Прижимаюсь к нему лицом.

— То, что это прошлое могло быть моим настоящим.

Эдвард обвивает мою талию, соединяя наши руки спереди, создает для меня полноценные, крепкие объятья. С пониманием целует висок. Без лишних вопросов и всяческой торопливости, просто ожидает, когда буду готова сказать больше. Он меня любит, он здесь. И это на самом деле так много, что сложно выразить.

— Я видела эту жизнь без тебя, Ксай, — выдыхаю, поежившись, решаюсь. Меня обнимают крепче и это вдохновляет продолжить, — как я выгляжу и существую, если бы ты не появился тогда в доме Рональда и не решил меня спасти. По сути, это чистая случайность для меня.

— Сны тем и коварны, солнце, что обнажают наши страхи и слабые места. Ты думала о другом сценарии, пусть даже подсознательно. И я скажу тебе, что тоже думал — и не раз, но история существует без сослагательных наклонений. В этом ее прелесть.

— Я обожаю настоящее. Я обожаю вас с Дамиром и каждый день, каждую минуту, что мы проживаем вместе. И я… я не боюсь молний и грома, Ксай, больше нет — но для себя. Для вас… это неизлечимо.

— Мы пережили вчерашнюю грозу все вместе, Бельчонок. Мы переживем ее снова. Постепенно ты поймешь, что она не несет больше ужаса для твоей семьи.

— Возможность вас потерять всегда будет моим ужасом…

— А кто не боится потерять тех, кого любит? — риторически вопрошает Ксай, пока перебирает мои волосы. — Это иррациональный, но оправданный страх. Просто не стоит на нем зацикливаться.

— Мы говорим с тобой сейчас, утром, и я понимаю… но ночью — не могу. Это все слишком.

— Я обещаю, что с каждым днем тебе будет легче. Дни будут идти и ощущения немного меняться. Ты сама меня этому учила и теперь я вижу, что так оно и есть. Мы всегда будем вместе — что бы ни случилось.

Он говорит это уверенно и четко. Слова весомы, их можно практически потрогать, как следует рассмотреть. А значит, можно в них и поверить. Я, по крайней мере, стараюсь.

Мои руку, переплетенную с рукой Аметистового, целуют. Серьезность и твердость слов Эдварда, впрочем, не вяжутся с мерцающей в глазах нежностью.

— Я горжусь тобой, Изабелла. Этой ночью ты была очень храброй, решительной и сильной. Дамир боялся, и ты смогла успокоить его, переборов свой собственный страх. Это заслуживает восхищения.

— Ты был рядом…

— Был, да, но не в первый раз. Так что это только твоя заслуга, моя девочка.

Когда он так говорит, я чувствую себя сильной. Конечно же, Ксаю это известно, но вряд ли понимает, насколько поднимает и мою самооценку, и мою веру в себя. Без особых усилий.

Я прижимаюсь к его груди, постаравшись как можно глубже вдохнуть.

— Спасибо.

На этот раз поцелуй предназначен моей щеке.

— Ну что ты. Не за что.

Этот разговор, как и искренняя поддержка Эдварда, ни на миг меня не укорившего ни в излишней чувствительности, ни в невнятных мыслях при вполне светлой реальности, делает этот день терпимее и светлее. Дождь смолкает, оставаясь на подоконнике прозрачными капельками. Скоро они совсем высохнут и пропадут.

— Вы с Дамиром хорошо провели утро, — через какое-то время говорю я. Теперь лежу на покрывале кровати, пока Эдвард, приподнявшись на локте, устроился рядом. Он то и дело поглаживает то мои волосы, то лицо, то плечи. А еще — улыбается, заражая меня оптимизмом.

— Мы не хотели тебя будить, Белла, но с тобой было бы лучше.

— Ну… еще ведь не одно утро впереди, да?

— Несомненно, — воркующим тоном, ухмыльнувшись, соглашается Алексайо. — И на этот счет у меня даже есть предложение.

Я поднимаю руку и касаюсь его щеки. А потом скул. А потом — лба. Убираю с него короткие черные волосы. В аметистах глобальное потепление от моих жестов.

— Встанем завтра пораньше?

— Ляжем попозже, — парирует Эдвард, — не хочешь провести день рождения в Греции?

Я не ожидаю такого поворота событий и Алексайо, судя по его довольному виду, это рассматривал. Он смотрит на меня с хитринками-смешинками в любимом взгляде. Подтягивает ближе к себе по простыням, практически нависая сверху.

— Ты серьезно?..

— Если тебе этого хочется, — кивает муж, — во-первых, двадцать лет — круглая дата, ей нужно особое место, а во-вторых — наш котенок давно мечтает увидеть море.

Не знаю, что больше меня пронимает — тон Эдварда или его фраза, обращенная к Дамирке. Я не понимаю, почему до сих пор удивляюсь добру и нежности мужа по отношению к нашему сыну, но это факт. Возможно, пройдет со временем. Нам просто нужно чуть больше этого времени. И меньше вызываемых грозами и дурными снами мыслей. Рядом с Эдвардом и Дамиром мне очень хочется верить в лучшее.

— Спасибо тебе, — тянусь к нему навстречу, улыбнувшись, что такой же улыбкой, только куда более радостной и широкой, отражается на лице мужа (что после моей слезливости немудрено), — спасибо за наш первый семейный отдых. И лучший день рождения.

Мужчина снисходительно щурится, и я ласково оглаживаю появившиеся крохотные морщинки.

— Он еще даже не наступил, моя радость.

Я успокоенно, с облегчением выдыхаю. Я дома.

— Но уже лучший, Ксай. И я думаю, ты понимаешь, почему.

* * *
Просто нажать на кнопку.

Одно легкое обыденное движение. Сколько тысяч раз я уже поступала так, сколько раз еще подобное сделаю. Никаких сложностей. И не должно быть никаких барьеров.

Я готова. Я выдержу. Я хочу.

Устало, чуть ли не со всхлипом, упираюсь лбом в ровную стену балкона. Летняя прохлада приятно остужает пылающую кожу, помогает собрать остатки решимости, обрывки храбрости и разносортные мысли в одно целое. И переступить, наконец, тот порог, что столько лет не дает покоя.

Я не знаю, почему так боюсь. Это иррационально и, по меньшей мере к моему новому статусу — мамы — бессмысленно. Однако закрывать глаза на правду мне удается лишь в присутствии Эдварда. Он понимает все без лишних слов и близко к сердцу это же принимает, и я, заботясь о нем, не могу иначе. Но Эдвард сейчас в душевой, плеск воды отделяет его от меня глухой стеной никакой вероятности его внезапного появления. И у меня все меньше времени нажать на кнопку…

К черту.

Я делаю глубокий, резкий вдох. Захлопываю дверь балкона и одним касанием, таким же резким, активирую звонок.

…Эти гудки длятся вечность. Сперва — соединяющие, затем — ожидающие.

Первый.

Второй.

Третий.

— Изза?

Я сжимаю пальцами перила балкона, заставляя кожу побелеть. Хотела бы, чтобы мой голос звучал так же твердо, как этот металл на ощупь. Никто давным-давно так меня не называл. И никто, кроме него, уже не будет.

— Здравствуй, Рональд.

Ну вот, самое сложное уже свершилось — он ответил, я поздоровалась. Определенная точка невозврата, слава богу, за спиной.

Я пытаюсь успокоиться. За стеной слева от меня, в своей спаленке, в своей уютной маленькой кроватке спит Дамир. Я вижу его окно со своего ракурса, приоткрытую форточку, москитную сетку. Я стараюсь представить его запах и мирное выражение лица, чтобы самой состроить такое же. Я изменилась со времени последней нашей с отцом встречи. Он должен это понять.

— Я рад слышать тебя, Изза, — я чувствую рассеянность в его тоне, но она очень быстро сменяется на вежливую деловитость. Ронни так же говорил со мной в своей резиденции в июне. Пытался показать, что тоже изменился.

— Я рада, что ты ответил. Ты ведь понимаешь, почему я звоню?

Получается. Голос не дрожит, не обрывается, нет никаких запретных ноток — я даже дышу ровно. Все хорошо, Белла. Это всего-навсего человек, благодаря чьей сперме произошло твое рождение. Большего, даже если хотел, дать он не смог.

— Я бы очень хотел надеяться на лучшее, дочка.

Я впиваюсь ногтями в свою ладонь. Неожиданное слово-табу, которого никогда не слышала, ломает все более-менее выстроившееся общение. Он специально?..

Нет-нет-нет. Тихо. Просто тихо.

— Зачем ты прислал игрушку? — спрашиваю жестко, как и хочу. Без поблажек на милые беседы, снисходительности и абсолютно игнорируя посыл, чтобы называла его «отец».

Эта большая картонная коробка с золотой лентой и содержимым внутри, доставившим Дамиру радость (из-за некоторого упущения Рады и Анты, распаковавших для него игрушку до нашего возвращения), не взялась из параллельной реальности. Я уже говорила Эдварду, я жаловалась ему, что Рональд делает все без нашего ведома… и какими-то чертовыми обходными путями. Мне надо выяснить, ради чего. Я столько лет жила без защиты. Но теперь я сама в состоянии защитить и себя, и своего сына.

— Мне казалось, дети любят игрушки, Изза.

— Я не говорила тебе, что в моем окружении есть дети.

— Но ведь они есть, — Рональд мягок, произносит слова осторожно, зато уверенно. Он идет по минному полю, но он сапер. По крайней мере, таковым себя считает.

Хватит бродить по кругу.

— Я хочу понять, как ты смог узнать о мальчике? Я не говорила даже Розмари.

— Эту информацию несложно отыскать, ты можешь мне поверить. И я рад, что я о нем узнал.

— Если я звоню тебе, значит, я не рада.

Рональд, похоже, тоже вздыхает. Только тихо. Его голос звучит в трубке явнее и проникновеннее. Меня пугает такое звучание голоса, что прежде вызывал лишь болезненный трепет.

— Изза, интернет пестрит материалами с «Жуковского» авиасалона и статьями о триумфе самолета современности. В New York Times есть статья об авиаконструкторе, изменившем мир заново. Там несколько фотографий.

Ночной воздух наполняется холодными нотками. Лес практически не шумит, а вот облака ощутимо давят, затягивая небо. Совсем скоро будет полная мгла и звезды станут ярче. И вместе с их усилившимся светом ко мне придет понимание обыденной реальности.

— На фотографиях были мы, — констатирую я. И тут же все вспоминаю: фотографов под и над нашей трибуной, тех, чьи объективы изначально были сосредоточены на ней, подготовку интервью для какого-то русского журнала, где я, Эдвард и Дамирка украсили одну из страниц.

— Ты прекрасно выглядишь, Изабелла. Красивая, молодая, уверенная в себе женщина. И теперь в новом статусе.

Тысяча колючих снежинок въедаются мне в кожу. Я слышу это и впервые так откровенно на отца злюсь — не боюсь, не трепещу, не ненавижу. Здоровое человеческое чувство ярости — и только.

— Рональд, моя семья — это моя семья. Я не давала тебе никакого права вмешиваться в нашу жизнь. Я только выслушала тебя однажды — и на этом все.

— Я не смог остаться в стороне. Ты усыновила чужого ребенка и сделала его счастливым, Изабелла, его глаза горят на этих фото! А я не смог сделать счастливой родную дочь.

Все это слишком. Для сегодняшнего дня — уж точно.

Я молюсь, чтобы в тоне набралось достаточно твердой решимости.

— Отныне — и это первое и последнее предупреждение, Рональд, — без моего разрешения ни одной игрушки, ни одной открытки, ни одного намека на твое существования для Дамира не будет. Я не хочу этого. Я тебя не простила.

Сказать вслух тяжелее, чем это казалось в мыслях. Ронни всегда был для меня фигурой, возвышавшейся над землей. Диктовать ему условия, говорить о своих правилах и ожидать, что будет их выполнять, выглядело невозможным и очень опасным делом. Только вот теперь мне все равно. Эдвард показал мне, что можно любить вопреки всему и безо всякого ожидания какой-то отдачи. Любящие люди не причиняют столько боли намеренно. Любящие люди не ранят тебя с периодичностью в каждые пару часов на протяжении десятков лет. И, к сожалению для них или к счастью, забыть об этом часто невозможно. При всем желании. А уж простить…

На том конце пару секунд тишина. Я даже думаю, что он отключился, но голос возвращается. Мрачнее и… ниже.

— Меня нельзя простить, Изза, я не глупец и я это знаю. Но я восхищен и горжусь тобой, даже если тебе не нужно это или попросту ты в это не веришь. Дамиру повезло.

Дамиру. Я хочу заплакать — как девочка, черт подери. Он знает его имя!

Я вспоминаю себя. Свои ночи, свои крики, кошмары, свой ужас и полнейшее отсутствие теплых эмоций, поддержки, защиты от Свона. Он будто сживал меня со свету. А сейчас произносит имя моего маленького ангела. Так, будто имеет на это право.

— Ты прав, мне это не нужно. И Дамиру, несомненно, тоже. Он никогда про тебя не узнает, а ты никогда его не увидишь. И если ты еще хоть раз, хоть один маленький раз напомнишь о себе… Рональд, я окончательно вычеркну тебя из своей жизни. Ничего не будет.

Он расстроен, но не обречен. И меня эту пугает.

— Я понимаю, дочка.

Язвительность. Где моя чертова язвительность? Где моя грубость?.. Неужели он меня сломал?

— Замечательно. Тогда у меня все. До свидания, Рональд.

И я кладу трубку. Первой.

Тяжелый шар концентрированных эмоций в груди разрастается в районе легких. Сладить с ним практически невозможно, но я борюсь — хотя бы потому, что Рональд не стоит моих стенаний. Я выплакала о нем слишком много слез. Я не пролью больше ни одной — не заслуживает. Сколько бы таких шагов навстречу ни делал, как бы меня ни называл, на что бы ни надеялся. Если однажды я прощу его — пусть и звучит мифически, пусть и не могу поверить — по своей воле. Меня больше ни к чему не принудят. Не он.

Возникает побочное, детское желание пойти к Эдварду. Он почти часть меня, всегда, когда плохо или больно, всегда, когда нужна поддержка, я хочу к нему. Обнимать и чувствовать, что кому-то все это нужно. Все, что я из себя представляю. Умом понимаю, как это выглядит, умом понимаю, что это несправедливо по отношению к нему, сколько бы ни уверял меня, что ему лишь в радость. Эдвард мое вдохновение, но ведь и я хочу быть для него тем же. Мне стоит поучиться взрослому поведению хотя бы в таком вот перешагивании себя. Порой это полезно.

Я сжимаю перила, все так же, как вначале, кладу телефон на подоконник, жадно дышу ночным лесом. И все-таки, к чертям все, плачу, потому что горячие слезы не так сложно почувствовать на холодной коже, в горле першит, а соленая влага жжется. Эта естественная реакция, бывшая моей защитой столько лет, никуда не делась.

Я маленькая девочка в общении с Рональдом, что бы из себя ни строила. Я не знаю, как это изменить. Неужели все свое существование я так и буду подспудно его бояться?.. И испытывать все это раз за разом, набрав ему на пару минут?

Могу ли я гордиться тем, что сделала? Как говорила, держала себя? Грубо или наоборот? Недостойно или наоборот? Правильно или?..

Не могу на этом балконе. Отпускаю перила — болят пальцы — иду в комнату. Выравниваю дыхание под звук мерного плеска воды. Здесь невдалеке мой Ксай. Мой Ксай меня любит, по-настоящему мной гордится, он защищает меня и делает все, чтобы я, наш Дамир были счастливыми. Здесь моя семья, здесь я нужна, здесь я в безопасности. И плевать, что где-то там за океаном существует Рональд, его неумелые признания и подарки в честь того, чего мне не понять.

Мне повезло быть с теми, кого я люблю, потому что я умею это ценить.

Его судьба — мир — жизнь — рок — наказали заслуженно. Он не ценил маму. И меня тоже.

Я теперь не обязана ценить его.

Ох, боже мой. Пусть это будет так.

Сажусь на кровать, медленно разглаживая микроскопические складочки фиолетового покрывала. Афиняне глядят на меня с высоты картины и будто бы одобряют это умиротворяющее действие. Они заняты обсуждением истин и философствованием о проблемах мироздания, но порой всем нужно переключаться. Это делает нас людьми — неважно, той эры или этой.

В какой-то момент мне приходит мысль постучаться к Ксаю, раз он еще в душе, и насладиться временем в душевой совместно. Однако здравый смысл обрывает эту идею. Я не хочу, как в те далекие времена заглушать боль от разговора с отцом, мыслей о нем, о прошлом — сексом. Я хочу любить Эдварда сполна, как он того заслуживает, без единой лишней эмоции. Не напитываться за его счет, а отдавать ему свои. Наслаждаться. Так будет правильно.

Ксай появляется из ванной в своих пижамных брюках, на ходу вытирая голову махровым синим полотенцем. С любопытством встречает мою задумчивую позу посреди постели.

— Ты очень красивый.

— Спасибо, моя радость.

Эдвард усмехается, подарив мне самую прекрасную свою улыбку. Довольную.

И я понимаю, окончательно отпустив все лишнее, что я дома.

* * *
Тонкой полосой нескончаемого горизонта, море протянулось через всю линию его жизни.

Молчаливым свидетелем, понимающим слушателем, вдохновляющим естеством.

Только море лицезрело его невыносимую тоску по семье и прошлой жизни, такие редкие, но такие горькие слезы об утраченном, вернуть которое не представляется возможным.

Лишь море знало тайны, которые он не готов был никому доверить и о которых стыдился вспоминать и сам.

Единственное, море помогало становлению и его личности, и его характера, и всех дальнейших метаморфоз сознания из-за прожитых событий.

Оно всегда было рядом. Синее — насыщеннее цвета не бывает, глубокое — способное вместить тысячу перипетий судьбы, могучее — чтобы не разочароваться и продолжать воодушевлять раз за разом.

Море подарило ему людей, ставших вторыми родителями, истинной семьей, любящей и заботливой, терпеливой и верной. Способной прощать и не способной причинять боли.

Море преподнесло ему Изабеллу, в один весенний день ответившую на заветный вопрос «да» на песчаном берегу под шелест пенистого прибоя. Бриз свежестью играл в ее красивых волосах, когда, выйдя из церквушки на Санторини, сказала, что будет любить его так же сильно, как и сейчас, весь остаток жизни.

Море обогатило его настоящим домом для своей настоящей семьи. Надежной крепостью и крепким тылом, местом, где поселится счастье и установится долгожданный покой.

Домом с детскими комнатами.

Море рядом и теперь. На балконе, на котором Эдвард вслушивается в тишину летней греческой ночи, оно переливается от неяркого лунного света чуть вдали. Отделенное песчаной косой, теряющейся на фоне маленькой лужайки у крыльца, море приветствует Ксая шепотом своих соленых волн. Крохотные барашки бегут по темной глади, разбавляя ее мрак так же, как когда-то Белла, а позже — и Дамир — разбавили мрак его собственной жизни.

Над морским простором искрится тысяча и тысяча звезд. Каждая из них сверкает по-своему, но каждая — с умиротворенным видом. На Родосе другие даже звезды. Дома.

Забавно, что Эдвард посещал этот остров всего три раза за всю жизнь — первый, когда, сбегая от Диаболоса, встретился с цыганятами на набережной; второй — когда вернулся много лет назад и отомстил деду за всю несправедливую боль, причиненную себе и брату; третий — этот, когда состоявшимся, взрослым, женатым человеком с маленьким сыном сошел с трапа ранним вечером. Судьба совершенно непредсказуемая вещь.

Зато теперь у Ксая есть шанс как следует полюбить Родос. Хотя бы за то трепещущее в груди чувство тихого счастья человека, получившего куда больше, чем мог когда-либо мечтать.

…Неглубоко вздохнув, кто-то маленький нерешительно выступает из-под газовых штор спальни. Затянутые у входа, они покачиваются на легком ветерке, воздушные и прозрачные. То прячут, то открывают лицо Дамира, притаившегося у двери.

Эдвард отворачивается от моря и звезд. И как только встречается взглядом с голубыми глазами малыша, тот тихонько, но просительно шепчет:

— Папочка…

Маленький, сонный, он так растерянно стоит у входа на балкон. Ни шагу вперед, ни шагу назад, словно это запретно. На его лице две тоненькие слезные дорожки, уже подсохшие.

Эдвард присаживается перед сыном, забирая его к себе. Дамиру нравится, когда Ксай делает это быстро, без лишних вопросов и аккуратных высчитанных движений. Бывают моменты, когда ему, как и всем, нужно простое подтверждение близости. Почувствовать себя защищенным и любимым.

Мальчик обхватывает его за шею, тесно прижавшись к груди. Он неровно выдыхает, хныкнув, пряча лицо у папы на плече.

— Я с тобой, мой маленький котенок. Не волнуйся.

Эдвард гладит детскую спинку, поднимаясь на ноги. Дамир реагирует на каждое его движение, но уже не так отчаянно, как первое время. Первые две недели их совместного проживания, каждый раз, когда Ксай вставал, он цеплялся за него так крепко, что пальцев было не разжать. Дамир боялся снова стать брошенным и по-разному защищался от своей боли — сперва не доверяя и не спеша идти на тактильный контакт, а после, распробовав утешительность объятий — отказом их покидать, выраженным если не словами, то действиями.

Эдвард был терпеливым во всем, что касалось привыкания малыша к новому дому и новым обстоятельствам своей жизни. Вот и сейчас он нехитрыми поглаживаниями успокаивает Колокольчика, обещая ему, что будет рядом столько, сколько тот захочет. И ни за что не отпустит его, пока Дамир сам не попросит.

— Почему ты не с мамой?

— Мне захотелось посмотреть на море, — Алексайо останавливается невдалеке от ограды балкона, привлекая внимание Дамира к длинной линии морского горизонта, освещаемой луной. Но мальчик смотрит только на него, снизу-вверх, тесным комочком свернувшись в объятьях. Его глаза блестят солью.

— Я тебя везде искал.

Ксай осторожно вытирает детскую щечку, мягко ее погладив.

— Ты мог просто позвать меня, Дамир. Ты же знаешь, я всегда приду, когда ты позовешь.

Мальчик закусывает губу, расстроенно нахмурившись. Несколько слез проторенным путем скатываются по его коже.

— Мне приснилось, что тебя… нет. Я так испугался, папа…

Колокольчик жалостливо жмется к Эдварду. Озвученное вслух, оно, видимо, оказывается страшнее, чем в его голове.

Ксай демонстрирует ему, что сон — лишь сон, покрепчавшими объятьями. Участливо вытирает и новые слезинки.

— Как будто я умер, Дамир? Это тебя испугало?

— Нет… как будто тебя… никогда… никогда не было, — всхлипы, мешающие ему ровно говорить, отзываются в теле дрожью, — ты не встречал маму… ты не приходил ко мне… ты меня не забирал. Тебя никогда не было.

Дамир начинает плакать в голос. Пальчиками сжимает ворот его пижамной кофты, задыхаясь от своего горя. Все, что говорит, для него максимально реально — это не цветное сновидение живого воображения, это его страх. Коварный, как и все детские опасения, сильный, как любое детское чувство, болезненный и горький — не вынести в одиночку.

Эдвард целует сына в лоб. Жест любви, подсмотренный у Карлайла, и ставший его собственным через столько лет. Самый успокаивающий и самый ясный.

Дамир холодным, мокрым от влаги носиком утыкается в его шею. Он слишком сильно сжимает губы.

— Поверь мне, я понимаю тебя, сыночек. Я боюсь, что тебя никогда не было, не меньше. Но прямо сейчас я ведь тебя обнимаю? И ты со мной разговариваешь. И я тебя вижу. А значит, сон, даже самый страшный, всего-навсего сон. Он кончается.

— А если ты — это сон? И он кончится. И я проснусь… и я там… и Анна Игоревна, и все… и я один… а мамы, а тебя — нет.

Его горе безбрежно. Дамир способен многое вынести и перетерпеть, но только не то, что так задевает его за живое. Угаснувший страх, затерявшийся где-то далеко от повседневных дел и радостей, с резкой сменой обстановки так же резко возродил свои позиции.

Дамир так радовался, что они летят в Грецию! Его первый полет, первое путешествие, первая встреча с морем! Он счастливо и безмятежно улыбался, засыпая пару часов назад, в обнимку со своей овечкой и сказкой от Беллы. Может быть, ему просто не хватило времени на полную адаптацию — они приземлились уже после обеда — и новые впечатления вошли в противодействие со старыми, выгнав наружу множество былых кошмаров.

Ксай теперь гладит Дамира по всей спине, от шеи до копчика. Размеренно и очень нежно.

— Знаешь, мы с тобой очень далеко, малыш. И от Москвы, и от России, и от твоего приюта. Ты никогда бы не смог вернуться туда и не вернулся даже из нашего дома в Целеево. Но отсюда ты уж точно никогда не сможешь попасть обратно.

Дамир самостоятельно неаккуратно вытирает нос, нерешительно, но преданно посмотрев Алексайо в глаза.

— Даже во сне?

А у него ни капли сомнений.

— Даже во сне, Дамирка.

Колокольчик верит. Он приникает щекой к папиному плечу, задумчиво рассматривая звезды и морских барашков возле горизонта. Его всхлипы очень медленно, но затихают, и даже слезы практически уже не текут. Дамир успокаивается.

Эдвард, не меняя размеренности своих движений, гладит сына по волосам, спине и пальцам, обнимающим его шею. Волосы Дамира сине-черные от мрака ночи и пушистые, сладко пахнущие ананасовым шампунем, после вечернего душа. Именно такими они запомнились Белле, когда они сегодня остановились у морского берега по пути к арендованному дому. Она взяла с собой небольшой скетчбук с гофрированными страницами кофейно-бежевой бумаги, где справа было место для рисунка, а слева — для заметки о нем. И напротив запечатленного вида их с Дамиром, перебирающих гальку у берега на закате, милым витиеватым почерком жены был написан небольшой очерк. Ксай не удержался, подсмотрел.

Он стоит посередине пляжа, завороженно наблюдая за мелкими волнами. Его правая ладонь сжимает папину, а левая — свою любимую игрушку. Дамир неглубоко дышит, проникаясь атмосферой этого места.

— Оно ведь настоящее, да? — несмело зовет он.

Эдвард улыбается, а я подхожу ближе. Переступаю заборчик-ограждение пляжа в виде насыпи больших камней, и присаживаюсь возле мальчика.

— Самое настоящее, Дамирка.

В голубых глазах в тугой комок переплелось столько эмоций, что малышу сложно с ними совладать. Он растерян, но бесконечно рад, он не совсем понимает, но крайне хочет, он видит, он слышит, он… чувствует. Эдварда. Меня. Все, что связано у нас с этим уголком света. Потому что оно так и витает в воздухе.

- τη θάλασσα.

Дамир удивленно оглядывается на папу. А я ухмыляюсь. Я давно знаю перевод.

— Так будет «море» по-гречески, — объясняет Ксай, пожав ладошку сына, — здесь существует свой собственный язык и люди очень его любят.

— Они всегда на нем разговаривают?

— Как и мы на русском, — кивает муж, — это их родной язык.

— Он красивый, — тихонько, будто украдено, бормочет Дамир. И я вижу, что у Эдварда на какой-то момент отлегает от сердца.

Он опасается столь резких смен обстановки для Дамирки, когда в его жизни только-только появилось постоянство. Эдвард ожидает приступов злости и слез, нежелания знакомиться с новой культурой и прямой отказ учить греческий. Сердцем и я, и он догадываемся, насколько такие опасения беспочвенны, но умом Ксай считает иначе. Он принялся заново штудировать книги по детской психологии, чтобы на этот раз сделать все правильно. Я его понимаю. Он пережил трагический опыт с собой как родителем в главной роли и боится оступиться еще раз. Только вот он недооценивает, насколько Дамирка уже к нам привязан. И к нему — особенно.

— Хочешь потрогать море?

Глаза моего котенка загораются.

— А можно?

Эдвард увлекающим жестом призывает малыша идти за собой. Мне доверяют охранять игрушку-овечку. Не больше семи шагов по камням — и они у цели. Присаживаются совсем близко к набегающим соленым барашкам, окрашенным в розовый предзакатной порой.

Это очень красивое зрелище. И наполненное такой же настоящей, как соленая вода Эгейского моря, любовью. Два человека, полюбившие θάλασσα (*море) еще до первой их встречи. Эдвард провел здесь большую часть детства. И Дамир, я надеюсь, проведет тоже. Ксай был прав, они с малышом — две стороны одной медали, две реальности, что невзначай пересеклись. И судьба у них, особенно после долгожданного воссоединения, у обоих будет счастливой.

— Будет сильно щипать?

— Не будет, котенок, — Ксай демонстрационным жестом кладет ладонь на мелкие, вымытые камешки. Вода бежит по его коже, достигая запястья и заставляя стать еще светлее, а потом спадает. Укрывает собой морское дно. — Море очень нежное.

Дамир решительно кивает, протягивая ладошку вниз. Его пальчики аккуратно погружаются под воду. Море обвивает их, заиграв пенкой у фаланг, и малыш хихикает. Поднимает на папу восхищенные глаза.

— Оно меня целует!

Эдвард улыбается. В этой улыбке, наконец, нет ничего, кроме удовольствия, умиления и ласки. Каждый раз, когда рад Дамир, рад и Эдвард. Они озаряют жизни друг друга светом.

— Мама!

Колокольчик, уже вовсю играющий с морским прибоем, поднимает голову. Зовет меня подойти к ним и тоже ощутить мягкое, теплое море под пальцами. Соленое, но оттого еще более приятное.

Мы с малышом опускаем руки на камешки синхронно. Дамир смеется и накрывает своей ладошкой мою, переплетая наши пальцы. А потом становится на колени и второй ладонью дотягивается до папиной. Объединяет нас.

— Замечательно, — резюмирую я, наслаждаясь каждой секундой этой заветной близости. Первый вечер в Греции. Первая семейная прогулка. Я очень скучала.

Эдвард улыбается.

Дамир на его руках больше не плачет, только изредка утихнувшие всхлипы пробиваются сквозь его ровное дыхание. Бельчонок спит в их спальне, уютно устроившись на больших подушках и под тонкой простыней-одеялом. Ее сон стал гораздо лучше последнее время, не глядя на события, связанные с грозой, а это повод для оптимизма. Все будет хорошо.

— Ты долго здесь жил, папа?

Детский голосок все еще тихий, даже подрагивающий, но все же более привычный. Дамир больше не боится своего сна, он поверил, видимо, что его воплощение невозможно. Порой это самое сложное.

— В Греции? До двенадцати лет.

Эдвард устраивает Дамира удобнее, чуть изменив положение рук и создав подобие колыбельки. Голубые глаза Колокольчика заинтересованные, но уже немного сонные.

— А потом новые родители тебя увезли?

— Меня и дядю Эмма, да, Дамирка. Далеко — за несколько морей и большой океан. В Америку.

— Чтобы ты тоже не боялся, что тебя вернут?

— Да, — Ксай приглаживает его волосы, убирая их со лба, — и чтобы начать другую, новую жизнь.

Мальчик и боязливо, и пытливо поглядывает на него.

— Я тоже начну здесь другую жизнь?

— Ты уже ее начал, разве нет? Тебе здесь нравится, котенок?

Дамир переводит взгляд на морские просторы. Его длинные темные ресницы подрагивают.

— Море очень красивое… и здесь забавные камешки на улице… и здесь тепло… но я никого не понимаю, папа. И они тоже не понимают, что я говорю.

— Мы с тобой будем учить греческий вместе. Тебе он понравится.

Малыш вздыхает, бесхитростно спрашивая:

— Обещаешь?

Ксай ласково улыбается ребенку, влюбленно на него посмотрев.

— Обещаю, родной.

Дамир доверчиво кивает. Он такой маленький — без труда умещается в его руках, совсем не тяжелый, теплый и мягкий, олицетворяющий чистое, искреннее, милое детство. Ему так нужна любовь… и он так много дает в ответ, любя без удержи и условностей. Если не он всегда был предназначен их семье, то кто же?

Алексайо кажется святотатством то сопротивление, которое он когда-то оказывал Белле, рьяно мечтающей Дамира усыновить. Она с самого начала все видела и знала, его мудрая девочка. И смогла пересилить упрямство уже пожившего глупца, неисправимо опасающегося новой боли.

Ксай смотрит на Дамира, а видит Беллу. Они оба так много дали ему за максимально короткое время, что остается лишь удивляться. И, конечно же, благодарить.

— Я люблю тебя, сыночек.

Как всегда тронутый этими словами, Дамир жмется к мужчине сильнее. Очень искренне отвечает ему тем же признанием:

— Я тебя тоже, папа.

А потом, мгновенье подумав, несмело добавляет:

— Спасибо, что ты со мной…

— Я всегда буду с тобой, Дамирка. Даже когда через много лет меня не будет рядом.

Колокольчик потирает пальцами ворот его кофты, с серьезностью относясь к такому обещанию. Ему не нравится упоминание, пусть и призрачное, о том, что однажды родные люди уходят, но он мужественно выдерживает его присутствие.

— Потому что ты — мой папа?

Эдвард ощущает концентрированное тепло где-то в сердце. Одна его половина принадлежит Белле, вторая теперь — Дамиру. Ксай не просто его усыновитель, Эдвард Карлайлович из приютских рассказов, волшебник или неравнодушный человек — он с самого начала его отец. Это уже очевидно.

— Потому что я — твой папа, Дамир, ты прав. И не существует никакой причины на свете, чтобы я тебя оставил.

Колокольчик сакральным жестом бесконечного принятия прикасается к его правой щеке. Как ни в чем не бывало, как получалось лишь у пары человек за всю жизнь. С любовью.

Небесные глаза мерцают добротой и открытым обожанием детской души. Так на родителей смотрят только их дети.

— Ты мой μπαμπάς Xai.

Эдвард реагирует непроизвольным выражением глубокого удивления на лице. И до последнего — до тревожной хмурости вмиг смутившего Дамира — верит, что ему послышалось.

Мальчик растерянно пытается понять, что именно сказал не так. Но ладошки с его щеки не убирает.

— Тебе не нравится?.. Мама сказала, тебя это обрадует… прости меня, папа.

В его извинениях, смущении, прикушенной губе и хмурости на прежде лучащемся любовью личике для Алексайо за какие-то пару секунд пробегает большая часть их с Беллой жизни. С той секунды, как она сказала ему это впервые и в последний раз — перед сном, этим вечером. А теперь, совершенно неожиданно и так… так вдохновленно сказал ему это Дамир!

В душе что-то переворачивается. Одно дело надеяться когда-то услышать это, верить, проигрывая в голове голос Бельчонка, даже немного привыкнуть к мелодии этой фразы и ее реальности, пусть даже сомнительной. Но совсем другое — вот так вот слышать и буквально ощущать. Праздничный салют и плеск вышедшего из берегов удовольствия. Как бы в нем не утонуть.

Ксай возвращается к смятенному Дамиру. От его взгляда малыш приободряется.

— Я не ждал, что ты так скажешь. Мне очень нравится. Огромное тебе спасибо! Ты знаешь, что это значит?

Дамирка, немного расслабившийся от его пробивающейся улыбки, все же осторожно смотрит из-под ресниц.

— Тебя так звала твоя настоящая мама… и здесь так называют папу…

Ксай поднимает малыша повыше, с жаром поцеловав его в лоб во второй раз. А потом, ухмыльнувшись, легонько трется о его нос своим. Дамир теперь тоже растроганно улыбается, хихикнув. Чмокает папину левую щеку, уже обе ладони устроив на его лице. Небесные глаза искрятся двумя звездочками с греческого небосвода.

— Мой μπαμπάς Xai, — довольный собой, повторяет он.

* * *
Эдвард бархатно прикасается к моим волосам, не отказывая себе в удовольствии запутаться в них пальцами. И я понимаю: он уже знает, что я не сплю. Утро обещает быть добрым.

Ну что же, раз так, мне тоже незачем сдерживаться.

Как к любимой игрушке, теплой и родной, я теснее прижимаюсь к Алексайо, полноценно оккупировав его грудь. На Родосе слишком жарко для любимых пижамных кофт Ксая, а потому есть неучтенная приятная возможность полюбоваться им в растянутой мягкой футболке. Эдвард пахнет домом, когда надевает ее. Он и есть главное условие моего дома — в любом уголке земли.

— Мой сонный Бельчонок-собственник, — со смехом журит Уникальный.

Он и сам проснулся недавно, голос еще хрипловатый, зато по-особенному расслабленный и добрый. Несколько недель назад для Эдварда началась совершенно новая, абсолютная счастливая жизнь. Потихоньку все его мечты становятся явью.

— М-м-м… надеешься сбежать? — я овиваюсь вокруг него так, как обычно это делает Дамирка — без каких-либо шансов на отказ от объятий, даже если в параллельной Вселенной, однажды, Эдвард бы этого и захотел.

Ксай аккуратно накручивает мои волосы на свою ладонь. Ему очень нравится так явно их чувствовать.

— Я всегда буду здесь, радость моя. Для тебя.

Каждый раз он говорит подобное таким тоном. И каждый раз я почему-то удивляюсь всепоглощающей ласке, что звучит в этих словах. Снова и снова я открываю для себя Эдварда, в сотые разы подчеркивая его уникальную сущность в самых разных планах. И не могу насмотреться.

Я поднимаю голову, широко улыбаясь. Все мои эмоции Ксай окрашивает в цвета радуги, всю мою жизнь. Сегодняшний день совсем не исключение.

Он лежит на нашей общей большой подушке бледно-василькового цвета, с вкраплениями розовых, желтых, зеленых треугольников. Нетипичный для Греции выбор, но мне нравится. Когда-то из таких же кусочков Эдвард сложил мою жизнь, я — его, а вместе мы собрали счастливую судьбу для Дамира. Части от целого сильнее всего на свете — если это целое в итоге образуют.

Ксай выглядит идиллически в это мгновенье. На его лице солнце, оно же — в его глазах, в его улыбке, в морщинках радости возле век. Это похоже на магию — вот таким его видеть. Я люблю Грецию все больше с каждой нашей секундой здесь.

— Доброе утро, — сладко шепчу, коснувшись ямочки на его левой щеке. Ксай с усмешкой приникает к моей руке, и я глажу его дальше. Наконец-то он больше не смущается моего внимания. — Или, если быть точнее, Καλημέρα (*доброе утро).

Аметисты заливает теплом.

- Καλημέρα, моя девочка. Скоро мы совсем перейдем на греческий?

Я следую по линии его бровей, прежде чем вернуться обратно к скулам. Светлую кожу Эдварда тронул легкий загар — еще интереснее к ней прикасаться.

— Между прочим, мы на греческом острове, Алексайо.

— Я счастлив слышать этот язык в твоем исполнении, ты даже не представляешь, насколько это приятно. Я лишь констатирую факты.

— Люблю, когда ты что-нибудь констатируешь.

Эдвард разражается чудесным смехом, а я тянусь к его губам, порадовавшись толике самодовольства в их выражении. Муж отпускает мои волосы, но его пальцы быстро находят себе новое дело — оглаживают мою талию под тонкой материей пижамного платья.

— Ты невероятна, Белла, — аметистовый взгляд потихоньку разгорается изнутри, смещая свой оттенок к темно-фиалковому, — и это тоже констатация.

Мой первый поцелуй был целомудренным, приветственным и нежным.

Мой второй — под стать настрою Ксая. Я легонько прикусываю его губы и буквально упиваюсь зрелищем, как его зрачки расширяются.

С самого начала обеспечивший себе все условия для такого исхода событий, Алексайо легким и уверенным движением пересаживает меня к себе на талию. Довольно откидывает голову на подушку, полулежа наблюдая, как восседаю на нем.

Напряжение внизу его живота подсказывает, что сейчас утро. И я крайне рада, что мы уже почти год просыпаемся вместе.

— Мой греческий Бог.

Алексайо удовлетворенно скалится, поднимаясь ладонями выше по моему телу. Он оглаживает мою спину, живот, ребра, но конечная цель — грудная клетка. Эдвард все делает умело, но аккуратно, и мне нравится… только вот последнее время острота ощущений там на высоте, и хочется получить еще больше. И быстрее.

Я выгибаюсь ему навстречу и Алексайо с благодарностью встречает этот жест. Принимается целовать. Ткань и остужает пылающую кожу, и возбуждает ее сильнее. Мои нечленораздельные звуки подстегивают раскаляющуюся атмосферу.

— Ятебяхочу…

В ответ губы Эдварда, не снимая платья, накрывают собой мою грудь. И на сей раз мой черед вплести пальцы в его волосы, чтобы ни в коем случае не дать отстраниться. Я хнычу, стараясь подвинуться к нему ближе, и Ксай ускоряет темп своих движений. Когда он рисует на коже круг, простыни подо мной становятся воздушными, а все остальное — нереальным. Ничего не хочу чувствовать больше. Только его рот, только его близость.

— Обворожительное сокровище.

Хамелеон самостоятельно меняет нашу позу, толкнувшись в сторону — теперь он сверху, и унимает каплю моего недовольства продолжающимися поцелуями. Спускается ниже. Поднимает подол платья.

Я очень хочу притянуть Эдварда так близко к себе, как это возможно. Пробираюсь под его майку, жадно касаясь голой кожи. Я уже запускаю пальцы под пояс его пижамных штанов, как Ксай резко все обрывает. Резво поднимается вверх, к моему лицу, разравняв одежду. Целует в лоб.

— Ксай!

На мое тихое возмущение с видом оскорбленного достоинства, Эдвард снисходительно улыбается.

— Дамирка бежит, Белла.

Тяжело вздохнув, я отвлекаюсь от безудержного желания обладать Ксаем и понимаю, что он прав. Слышу тихие шаги по коридору. Эдвард, как всегда, оказался внимательнее.

Напоследок поправив мои волосы, мужчина отстраняется, присаживаясь напростыни рядом. С его лица, пусть даже и покрасневшего от наших поцелуев, спадает маска сексуального желания, мужской сущности и прочих вещей, что я так люблю. Вместо этого Эдвард становится человеком, нежно влюбленным в своего маленького мальчика. Я тронута такой метаморфозой.

Дамир заглядывает в комнату робко, но любопытно. Его блестящие небесные глаза, такие большие и такие знакомые, второй раз за последние полчаса делают мое утро счастливым.

— Заходи, котенок, — Эдвард приветственно раскрывает Дамирке объятья, задорно ему улыбнувшись.

Малыш расслабляется и раскрепощается. Он сейчас просто радостный ребенок.

— Доброе утро! — ловко и быстро забираясь на кровать, Колокольчик прижимается к папе, с удобством устраиваясь на его руках. А потом влюбленно-счастливым взглядом обращается ко мне. Протягивает свою ладошку.

— Мамочка…

— Доброе утро, любимый.

Он неудержимо похож на Ксая этим утром. На их лицах даже одинаковое выражение, а глаза блестят, когда смотрят друг на друга — будто эта ночь что-то переменила, укрепив их отношения. Надо будет выспросить у Эдварда, было ли у них с Дамиркой что-то после окончания моей сказки. А может, Греция просто объединяет их, как мы и планировали? В конце концов, для нашей семьи она изначально играет такую роль.

— Как тебе спалось, малыш?

— Мне снилось море, — признается Колокольчик, довольно прищурившись на этих словах, — мы ведь пойдем к нему сегодня? Я соскучился.

— Мы даже по нему поплывем, — раскрывает тайну наших планов Алексайо, перехватив сына в своих руках и усадив так, чтобы видеть его глаза, — на белом быстром кораблике.

Я понимаю, зачем Эдварду нужна новая поза. Мои небеса на личике Дамира сияют солнечными бликами на водной глади. Он счастлив.

— Смотреть на рыбок?

— На папин остров, — вступаю я, погладив волосы малыша, — где он когда-то родился. Там есть и рыбки, и цветные домики, и очень вкусная греческая еда.

— Мне вчера понравилась греческая еда… но ты готовишь лучше, μπαμπάς Xai. Ты приготовишь мне блинчики?

Молния, радуга и звездопад в одну секунду вспыхивают в аметистах. А потом настоящее блаженство забирает их в свой плен. Я не могу, мне чудится, до конца представить, каково Ксаю слышать эту фразу. Но я очень надеюсь, что ему хорошо. Мы с Дамиркой договорились использовать ее и Колокольчик сдержал слово. Теперь Ксай добрый греческий папочка — тот, кем всегда хотел быть.

— С удовольствием приготовлю, мой котенок.

Дамирка лучисто улыбается на такой ответ. Сияет нашим личным маленьким солнцем. В Греции.

Через полчаса, уже умывшись и переодевшись в легкую домашнюю одежду — в большинстве своем белую — мы спускаемся на кухню.

Арендованный Эдвардом дом небольшой, но очень уютный. Здесь, как в нашей маленькой квартирке на Санторини, царит мир и красота. А еще здесь все очень традиционно и продуманно — синие ставенки, светло-голубая мебель, современная техника, удачно включенная в общий дизайн, мягкие широкие диваны и большие чистые окна с занавесочками в стиле греческих мам — мне бы хотелось перенести часть греческой культуры в обстановку нашего собственного дома, осмотр которого запланирован на сегодняшний вечер. В самом тихом, самом спокойном районе города Родос на одноименном острове, он ждет нас за садом с плантацией оливковых деревьев.

Эдвард по-хозяйски ловко разводит тесто для оладушек, разогревая сковороду на фоне многочисленных местных мелочей в виде маленьких скульптурок и гербариев, в посуде с рисунком из оливок и выдержанной в светло-зеленой гамме. Здесь все точно из краеведческого музея — только на новый лад. Мне очень нравится.

Мы с Дамиром оживляем цветами героев «Геркулеса» в его раскраске. Мне достается маленький Геркулес в розовой колыбельке, пока Дамир с детской нежностью раскрашивает новорожденного пегаса. Он буквально гладит его изображение фломастерами.

Краем глаза я наблюдаю за Ксаем, в своем неизменном домашнем фартуке. И то и дело натыкаюсь на его краткие взгляды, когда в ответ наблюдает за нами. Мирная радость в его чертах меня окрыляет. Все бы отдала, чтобы каждый последующий день лицезреть эти же эмоции.

Первая партия блинчиков перекочевывает на стол вместе с хрустящими хлебцами, медом, парочкой лукумадес и абрикосовым вареньем. С довольной-предовольной улыбкой, Дамирка целует папу в щеку. И, пусть смущается, но не молчит:

— Эфхаристо, — второе выученное нами греческое слово.

Эдвард приседает перед мальчиком.

— Oριστώ, sonny[74].

В его тоне одна концентрированная доброта. Дамир даже не теряется. Он просто Ксая обнимает.

Блинчики невероятно вкусные. Дамир и Эдвард уже успевают наесться, а я все еще не могу. Так что вся последняя партия моя по праву.

— Ты потрясающе готовишь, Ксай, — и восхищенно, и устало признаю, когда Колокольчик удаляется помыть руки, а муж ставит передо мной чашку черного чая. — Я уже мысленно прощаюсь со своей фигурой…

Алексайо гладит мои волосы, посмеиваясь такому заявлению. А потом он их целует.

— Ночью мы это исправим, Белла.

Почему-то я ему верю.

К тому моменту, как выдвигаемся в сторону порта, помня о назначенном времени аренды кораблика и о том, что после восьми вечера с острова Сими не уехать, солнце уже вовсю светит. Голубое небо, синее море, оранжево-песочная земля и зеленые насаждения вдоль дороги, что постоянно поливают, дабы не выгорели.

Родос не самый красивый греческий остров, зато самый уютный, я теперь понимаю, почему Эдвард выбрал именно его. Здесь развитая инфраструктура, достаточное количество парков, развлечений и общественных мест, где можно хорошо провести время. А еще это один из самых больших островов в архипелаге и интернациональность культур за счет смешений стольких цивилизаций дает возможность легко влиться в среду.

Чем Дамирка и занимается. Он бежит по улице впереди нас, восхищенно осматривая местные пейзажи, и выглядит истинно греческим ребенком. Может быть, не таким загорелым, но это исправимо. Ему нравится язык, он уже любит местную еду, а еще — здесь мы. Я снова признаю правоту Алексайо — окончательно начать новую жизнь мы сможем только в совершенно новом месте. В силу возраста Дамиру несложно будет адаптироваться, а значит, он будет еще счастливее. Греция в его сознании, если уж не в крови.

Вчера, во время полета, он только и делал, что фантазировал о конечной точке нашего путешествия. Впрочем, сперва, при входе в самолет, все его мысли занимал личный авиалайнер Ксая, в котором тот с удобством его устроил. Дамиру нравилось все — большие кожаные кресла, шторки иллюминаторов, сине-фиолетовая отделка салона и набор игрушечных самолетиков, обнаружившихся в полке одного из кресел. Ему дали сладкую карамельку при готовности к взлету, а уже после него — ананасовый сок с булочкой с изюмом. Его счастье надо было просто видеть — хорошо, что у меня есть фотография.

С приземлением в Дамире проснулся особый интерес к греческому острову. Он расспрашивал Ксая и тот ему терпеливо, полно отвечал, практически млея от такого любопытства. Нам предстояло жить в этом месте, и Эдвард опасался трудностей адаптации для Дамирки. Но, если они и будут, думаю, пройдут безболезненно — первое впечатление важнее всего.

— Тут растут маслинки? — привлекая внимание папы, малыш указывает на ряд деревьев недалеко от центрального парка. Оливковые рощи здесь уже данность, их высаживают даже в декоративных целях.

— Да, котенок, — Эдвард протягивает сыну руку и, когда тот берется, показывает куда-то вперед, — мы еще много их увидим по дороге.

— Их можно будет попробовать?

— С дерева не стоит. Но попозже, обещаю, у тебя будет своя тарелочка с ними.

Дамирка удовлетворен. А я, наблюдая за этими двумя, вспоминаю, как пришла в детский дом с той несчастной баночкой маслин. И как Дамир поражался тому, что я выбрала его… что я пришла именно к нему… что я принесла его любимое угощение… и что мы вместе кушали эти маслины. Этот момент навсегда в моей памяти. Он нас сблизил и показал, что можем стать хорошей семьей.

В придорожном киоске Алексайо покупает нам всем мороженое. Улыбчивый старый гречанин что-то мило говорит Ксаю, кивнув на Дамирку. Хамелеон отвечает таким же смешливым тоном, но с нотами благодарности и улыбки.

— Что он сказал? — интересуюсь, пока Колокольчик с интересом пробует свой ванильно-клубничный рожок, медленно семеня рядом.

— Что у нас с тобой очень красивый сын, — не без гордости отзывается Алексайо. Он выглядит очень счастливым.

Мы приближаемся к порту. Дамир просится в туалет и Ксай идет с ним, оставляя меня на набережной. Их нет всего-то пару минут, но то ли я слишком внимательна, то ли просто подсознательно ищу незнакомый пейзаж глазами. И вижу его.

Одинокая олива, с толстым стволом и покрученными ветками, на которых, впрочем, зеленится листва. Может быть, будут даже плоды.

Камень улицы неровной мощенной кладки, пожелтевший от времени, стесанный, присыпанный мельчайшей галькой и бурым песком. Точно под деревом.

И море справа, молчаливо-неуемное. И стена слева — немая, высокая, образующая теневой закуток.

Это то самое место.

Алексайо подходит ко мне, держа малыша на руках — тому нравится там сидеть, а Эдварду не меньше нравится так его носить, так что оба в выигрыше — и по лицу его пробегает тень. Он понимает, что я узнала. Мне даже не нужно подтверждений в виде слов.

Здесь он, маленький и беззащитный, истекал кровью. Жестокие дети избивали его на этих камнях и никто, никто, кроме Карлайла и Эсми, не подумал даже вступиться за маленького мальчика. Он дрался за кулон мамы, рискуя жизнью, и эта олива, эта стена, море — они все видели. Они, пусть и немые, но свидетели — не было ни меня, ни Дамирки, ничего. Был только Ксай и цыганята. Был их бой, ставки в котором выглядели совсем неутешительно. Я даже могу представить алеющую на этой кладке кровь…

— Нам пора на лодку, Белла, — сдержанно напоминает Эдвард, несильно подталкивая меня в нужную сторону, подальше от теневого тупика крепостной стены.

Дамир хмурится, не понимая, почему все вдруг погрустнели, и только чтобы не напугать его, мне приходится уйти.

Кораблик, что мы арендуем — небольшая яхточка. Здесь удобные сидения по бокам борта, тент от солнца, столик с напитками и даже обещанное Дамиру блюдце маслин. Обрадованный приятной мелочью, он принимается кушать их, ни на что больше не обращая внимание. Дает мне минутку.

И все же, для большей конспиративности я говорю на английском.

— Это было то место, да?

Эдвард пожимает мою ладонь в своей. Крепко.

— Да.

— И ты не собирался мне его показать?

— Белла, прошло тридцать четыре года, ну что ты. Какой смысл смотреть на камни?

— Но ведь это… часть твоей истории.

— У меня много историй, — он переплетает наши пальцы, особое внимание уделив кольцу, — я бы хотел помнить только светлые из них. Тем более, мы наконец вместе, наконец в безопасности и, наконец, счастливы.

Я прикусываю губу, взглянув на мужа практически бессильно. Он, сострадательный к моей хмурости, целует мои скулы. Привлекает ближе к себе.

— Родос причинил тебе не меньше боли, чем Сими, Ксай. Как же ты будешь тут жить? Как ты справишься?

Алексайо выглядит убежденным и совершенно не расстроенным.

— Мне ни с чем не придется справляться. Родос подарил мне семью во второй раз. Этот остров для меня совсем не ассоциируется с болью.

— И ты искренен?

— Более чем, солнце. Постарайся увидеть во всем этом хорошее. Не будь тех детей, я бы никогда не встретил тебя.

Его глаза полны нежности, от которой я таю. Вздохнув, глажу Ксая по правой щеке.

— Слишком велика цена.

— В самый раз.

Эдвард целомудренно целует меня, устроив на своей груди. Я чувствую его рядом, слышу, как бьется его сердце под моими пальцами, вижу, что он улыбается. И все-таки верю. Успокаиваюсь.

— Если все это обстоит так, хорошо, Эдвард. Но я бы хотела узнать твою историю до конца, раз уж нам выпал шанс. Пожалуйста, покажи мне. Кроме тебя ведь никто не покажет…

Ксай слегка обреченно запрокидывает голову, накрыв мою макушку своим подбородком.

— Тебе это так важно?

— Это — твоя жизнь, какая бы она ни была. Ну разве же может быть иначе?

На какую-то минуту он задумывается, но потом, тяжело вздохнув, все же соглашается.

— Ладно, Бельчонок. Я покажу тебе все.

* * *
Остров Сими, административно относящийся к архипелагу Додеканес, населяет всего две с половиной тысячи жителей. Это небольшой живописный кусочек суши посреди неспокойного Эгейского моря, в непосредственной близости к Родосу — из-за этого сюда так часто устраивают экскурсии.

В маленьком порту царит оживление, когда наша лодка пришвартовывается к ряду других. Щелкают вспышки камер, туристы позируют на фоне расписанных в яркие цвета средиземноморских домиков, а торговцы буквально оккупировали каменные помосты, предлагая свой товар.

Это тот Сими, какой видела на картинке из всемирной паутины я — современный, цивилизованный, подготовленный к съемке на туристические проспекты. Город — единственный на острове — выглядит очень мило и аутентично, виды здесь и правда захватывающие. Красиво.

— Ты здесь родился? — Дамир, ловко спрыгивая с трапа, с любопытным видом оглядывается вокруг. Непосредственная близость моря и недавний перекус маслинами ему по нраву. К тому же, малышу искренне нравится приобщаться к чему-то, что связано с папой или со мной. Однажды перед сном (лучшее время откровений) он поделился со мной, что так чувствует себя частью нашей семьи. Все больше и больше.

— Так и есть. Наш дом был вон там, на высокой скале, — Ксай указывает на обрывистый склон, и я, вслед за Дамиркой, смотрю в том же направлении. — Сейчас мы туда поднимемся.

— Пешком?..

— Такой уж этот остров, малыш, — Эдвард протягивает сыну руку, предлагая поддержку. Тихонько вздохнув, Колокольчик принимает его предложение.

В скале, о которой идет речь, нет ничего необыкновенного. Горная порода, багрово-песочная, с негустой мелкой растительностью и сеткой, ограждающей беспечных людей внизу от падения камней.

Сими построен в традиционном для гористой местности стиле — домики уходят все выше и выше по склону, создавая фотогеничный пейзаж и размещаясь друг за другом в неровные ряды, по ярусам. Таким образом получается, что из каждого окна видно море, а улицы, что-то мне подсказывает, максимально узкие и извилистые. В этом вся Греция.

Но последние домики в непосредственной близости к скале обрываются где-то за десять метров до ее вершины. Не уверена, что сейчас там кто-то живет, но по рассказам Эдварда помню, что дом его деда располагался на отшибе, образуя настоящий хутор. Место выглядит подходящим.

— Здесь есть прямой и короткий путь, но я предлагаю пройтись по городу.

Ксай говорит будничным, невозмутимым тоном. Но совершенно не нужно быть излишне внимательным, чтобы заметить, что пребывание здесь его задевает. Эдвард хотел приехать на остров хотя бы ради посещения могил своих родителей, и все же, выходит, это тяжелее, чем он думал. Может быть я разворошила его болезненные воспоминания своими расспросами, а может, здесь все слишком ему знакомо… так или иначе, глаза у него задумчиво-грустные. Я знаю это выражение.

Пожимаю свободную его ладонь. Сострадательно.

— Да, давай пойдем по городу.

Ксай легонько улыбается краешком губ, притянув меня ближе. Целует, неглубоко вздохнув, мои волосы.

Дамир наблюдает. За каждым моментом нашей нежности, за каждым добрым словом, что друг другу говорим, признаниями. Ему это так… необычно. Но очень нравится. Малыш любит нас обоих и гармония наших отношений — его сбывшаяся мечта.

Вдоль портовой площади, лодочного причала и лавок местных. От горячих камней, соленого запаха моря, шумящих волн и развевающихся флажков с греческой символикой. Мы движемся в сторону высокой лестницы, вырубленной прямо в горной породе много лет назад. Ее ступени уже отполированы множеством людских ног, а потому подниматься довольно удобно. Дамирка считает ступени вслух. Не без помощи подсчетов Алексайо, у него выходит семьдесят пять.

Второй ярус улочек, как я и предполагала, узких, представлен такими же домиками. Может быть, чуть менее нарядными — то тут, то там облупилась краска. Но это делает их более настоящими — мне нравится, когда строения обжиты.

Вымощенная дорога шириной в два метра уводит нас к очередной городской площади. Здесь есть неработающий фонтан, пара заведений с национальной кухней, и сравнительно большое здание на левой стороне, против солнца. Его грязно-желтый цвет сочетается с красиво выделанной розоватой черепичной крышей. Черепица настоящая и, наверное, одна из немногих на острове. Из раскрытых окон верхнего этажа играет приятная уху классическая музыка — живое исполнение, пианино, если не ошибаюсь.

Эдвард останавливается в переулке, где окна совсем близко — можно увидеть старые рамы белого цвета и даже потрогать оштукатуренную стену возле них. В отражении стекла замечаю глобус и стопку книжек.

— Это школа, — поясняет Ксай. Вид у него слегка отсутствующий, но уже не грустный, одухотворенный скорее. Воспоминания приятные.

Я веду ладонью по плечу мужчины, и он заметно расслабляется. Следит краем глаза за Дамиром, рассматривающим живописные кусты с цветами на клумбе у входа с самого близкого расстояния.

— Ты ходил сюда?

Эдвард кивает.

— Три года. Мама настаивала.

— Я ее понимаю…

Аметисты трогает печаль.

— Она была очень больна, Белла, это было сложным делом — оставлять ее одну, еще и с Натосом на руках. Мне потом долго казалось, что это напрасно потраченное время вдали от нее и его не вернуть… но я все же благодарен, что пыталась сделать для меня лучшее.

Я обнимаю его, рисуя легкие узоры на ткани майки на спине. Эдвард касается щекой моего виска.

— Она была твоей мамой. Она знала, что тебе нужно.

— Порой даже чересчур. Но ты права.

Я пытаюсь представить себе эту женщину. У Эдварда не сохранилось ни одной ее фотографии, я слышала о внешности Ангелины Эйшилос только со слов Ксая — длинные темные волосы, большие серо-голубые глаза, кроткие и правильные черты бледного лица — она не была типичной гречанкой, что передала своим сыновьям. Но мне кажется, она все же была очень красивой — настолько же, насколько доброй. В ситуации, в которой жила, она любила своих мальчиков — и они сохранили о ней самые теплые воспоминания. Даже спустя столько лет в вечной разлуке…

— Какие предметы в школе тебе нравились больше всего?

Эдвард усмехается.

— Все, где надо было рисовать или считать. Учительница говорила, в этом плане у меня большое будущее.

— Как же она была права…

Муж снисходителен к моему восхищенному взгляду, но ему приятно. Я получаю нежданный поцелуй, а потом мои волосы гладят.

— На самом деле, это было проблемой, Бельчонок — я ушел из школы в девять, чтобы присматривать за Натосом, и до тринадцати практически не посещал ее. Эсми терпеливо и усердно занималась со мной после переезда, чтобы я мог наверстать упущенное.

— Но ты все равно закончил школу вовремя, что говорит о незаурядных способностях…

— …Моей второй мамы, — тут же уточняет Ксай, не приемля возражений, — когда-то она хотела стать учителем, я дал ей возможность себя реализовать.

Я нежно смотрю на мужа. Человек широкой души и с невероятно добрым сердцем, состоявшийся, успешный, жизнерадостный, не глядя на все, что с ним случалось, он стоит перед своей первой школой столько лет спустя… и я даже представить не могу, что на самом деле он чувствует. Зато понимаю, что чувствую я. И те, кто так же, как я, любил его когда-то.

— Они очень тобой гордились, Ксай. И Эсми, и Ангелина.

— Я очень на это надеюсь, — голос его звучит на тон тише.

На фортепиано начинают играть Шопена. А Дамир, наконец, отрывается от цветов, подходя к нам. Он готов идти дальше.

Сжав в правой ладошке мою руку, а в левой — руку папы, наш зайчонок с улыбкой умиротворения шагает по камням Сими, смотрясь здесь крайне органично. Эдвард был прав, Дамирка теперь — этакая счастливая версия его жизни. Символично, что он даже на этом острове, вместе с нами.

Огибая школу, Ксай ведет нас в северном направлении. Улицы становятся еще уже (что удивительно, но факт), а дорога идет в гору. Начинающаяся жара заставляет меня плестись немного позади мужчин-Калленов — не так уж просто покорять горные города.

Третий ярус улиц и еще более колоритные, настоящие домики. Здесь даже развешено белье на толстых веревках, стоят вазочки и стаканы на садовых столиках, открыты окна и двери — редкие туристы забредают. Начинается район местных жителей.

Небольшая площадь, уже без фонтана, зато с живописным видом на море, проглядывающим сквозь тесные стены домов. Какие-то мальчишки играют с мячом. Дамир замирает, когда видит его.

Конечно же, Ксай замечает. Я с трудом преодолеваю последние несколько ступенек, ощущая, как горят огнем ноги в удобной обуви, а мужчина приседает рядом с Колокольчиком.

— Хочешь поиграть с ними?

— Наверное… нет…

— Но ведь это твоя любимая игра, разве не так?

Дамирка опускает глаза, как можно равнодушнее пожав плечами.

— Они все равно меня не возьмут.

Эдвард улыбается ему.

— Но мы хотя бы попробуем их спросить.

— Я не знаю… не знаю, как сказать им, папа…

— Мы скажем вместе, — перехватив ладошку сына в своей, Эдвард увлекает Дамира в сторону играющих детей. Те уже давно с интересом за нами наблюдают.

Прячусь в тенек у одной из стен, складывая руки на груди и тщетно стараясь восстановить дыхание — не думала, что такие подъемы будут проблемой.

Само собой, Эдвард говорит по-гречески — здесь так тихо, что я даже слышу обрывки фраз. Дамир поднимает голову, когда Уникальный называет его имя, и приветственно мальчишкам улыбается. Скромно, зато искренне. Дети верят его улыбке. И, на удивление добродушно, согласно кивают. Ошеломленного их ответом Колокольчика берут в игру. Он светится.

Эдвард возвращается ко мне, предупредив Дамира, что мы рядом. Довольный собой и еще более довольный за нашего мальчика, он с ухмылкой становится слева от меня. Тоже опирается о стену.

— Дамирка играет с греческими детьми… удивительно, Алексайо.

— Ему еще долго предстоит с ними играть, но начало положено.

— Как ты думаешь, он быстро освоит язык?

Моя обеспокоенность вызывает в Ксае понимающий отклик.

— В четыре года — без труда, радость моя. Тем более, ему нравится.

Я вздыхаю.

— Так интересно слышать от него греческие слова.

— Кто бы думал, что ты его им научишь, — Хамелеон щурится от лучей солнышка, подставив им лицо. Он выглядит счастливым. — Спасибо, Белла.

— Ты про «μπαμπάς Xai»? Любовь моя, это всегда были твои слова. Привыкай — тебе еще всю жизнь их слышать.

Каллен мелодично, удовлетворенно смеется. Притягивает меня к себе — знает, как мне нравится постоянно чувствовать его рядом.

Дамир и двое мальчишек передают мяч по кругу, изредка догоняя его, когда укатывается в угол площади. Все беззаботны и улыбчивы, все получают от игры удовольствие. И никакие языковые барьеры им не помеха — все владеют языком детства, который везде один.

Ксай привлекает мое внимание.

— Посмотри налево, Бельчонок, дальний угол, зеленый забор. Видишь?

Сложно не заметить зеленый забор на фоне оранжево-желтой общей цветовой гаммы острова. Я киваю.

— Там был сад Кавьяра Зерваса, у него мы воровали мандарины. Кислые, мелкие, но мандарины.

Всегда любое упоминание о лишениях Ксая отдается болью у меня в груди. Но сегодня, раз уж делится со мной, помня о своем обещании, пытаюсь на все реагировать спокойно.

— Мы недалеко от вашего хутора?

— Еще пролет вверх, четвертый ярус — сравнительно близко. Мы часто сбегали на эту площадь. Сердобольные люди нас иногда кормили.

Мне нравится, что Эдвард говорит честно и без каких-либо приукрашиваний. Он старается вести себя, будто все в порядке и это лишь воспоминания — может, так для него и есть — и я хочу соответствовать. Чтобы дослушать до конца, хотя бы. Редкий шанс послушать о прошлом мужа, находясь на острове, где все события прошлого и происходили.

— Ты знал кого-нибудь из этих людей? Может быть, они тебя помнят?

— Они уже давно умерли, Бельчонок, слишком много лет прошло, — Эдвард бархатно поглаживает мои волосы, объясняя, — население острова сильно обновилось с тем, как он стал туристическим местом.

— Ты помнишь его другим?

— Все города рано или поздно осовремениваются: блага цивилизации, интернет… здесь все по-другому теперь. Но кое-что все-таки осталось. Посмотри налево, но теперь в ближний угол — белый каменный заборчик. Тут жила пожилая женщина, мы с Натосом звали ее Απαλή, Нежная. Она была очень к нам добра.

— К вам и нельзя было относиться иначе…

Дамир забивает гол, счастливо улыбнувшись в нашу сторону. Его светлая майка и такие же шорты, эта милая панамка с обезьянкой — все просто олицетворяет безмятежность. Как же я рада, что теперь она часть его естества — в этих играх, семейных прогулках, в нашем долгожданном отпуске вместе. Как и Ксай, он многое испытал. Как и Ксай, он заслужил лучшего отношения. Мне было бы приятно знать, что в его жизни тоже была такая Απαλή. Не имею даже представления, кто она и как выглядела, но знаю, что такие женщины заслуживают огромного уважения — они согревают сердца детей, которых обделили любовью близких.

— Последний дом на этой площади, двор прямо перед нами, — Ксай указывает вперед, наглядно демонстрируя неогороженную территорию, где и сушится примеченное мной белье, — там большое окно возле веранды, видно с другой стороны. Мы забирались на дерево рядом и смотрели за их жизнью, особенно по вечерам. Я помню, там были мама и бабушка, что постоянно что-то готовили, а еще папа, который читал толстые газеты с Родоса. А перед сном он рассказывал детям сказку, и мы слушали. Это были красивые сказки.

Я больше не могу. Тон Эдварда не грустный, он лишь меланхолично-мечтательный, наполненный воспоминаниями, но это не меняет сути. Прижимаюсь к его груди, зажмурившись, чтобы прогнать слезную пелену. Держу крепко.

— Мне так жаль, родной… так жаль…

Я практически слышу в его голосе, что хмурится. Руки несколько рассеянно потирают мою спину.

— Бельчонок, я рассказываю все это для того, чтобы удовлетворить твой интерес, а не для того, чтобы тебя разжалобить или расстроить. Все кончилось хорошо. Посмотри, каким счастливым я стал в итоге! И Эммет тоже.

— Почему ты не понимаешь, что сколько бы лет ни прошло, это не меняет дела?

— Тебе нравится копаться в прошлом, любимая. Но это бессмысленно.

— Ты заслужил сказок перед сном и людей, что тебя любили, — едва ли не хнычу я, сдерживаясь только при мысли о Дамире невдалеке — последнее время сложно контролировать эмоции, — и не горьких мандаринов, а сладостей, и не Диаболоса, а нормальную семью… и школу, и друзей… и все, Ксай. Все, что тебе полагалось.

— Если ты помнишь, все это я получил с усыновлением, — мудро напоминает муж, — просто немного позже.

— Умом я понимаю, но… ох, Эдвард, ты же папа теперь. Представь на своем месте Дамира. Что ты чувствуешь?

Хамелеон наклоняется к моему лицу. Терпеливо ждет, пока посмотрю на него. Тепло прикасается к моей щеке, стирая маленькую слезную дорожку. Окутывает собой и уверяет в подконтрольности ситуации. С ним мне не бывает неуютно.

— Я чувствую, Белла, что из нас вышли неплохие родители. И в который раз ты, моя девочка, была права.

Его незатухающий оптимизм подпитывает мою веру, что все не так уж плохо. Прошлое — в прошлом. Надо просто это принять.

— Люблю тебя, — самым простым и самым понятным способом отвечаю Алексайо. Обе его щеки под моими пальцами. И моя его умиленная улыбка.

Дамирка заканчивает игру через десять минут. Чуть вспотевший, но развеселенный, с горящими глазами, он подбегает к нам в сползшей панамке. Ксай заботливо ее поправляет.

— Это было так здорово!..

— У тебя будет много друзей, котенок, вот увидишь. Пойдем-ка дальше.

Четвертый ярус действительно оказывается завершающим. Здесь мало домов и еще меньше жителей — парочка строений стоит заброшенными. Улица заканчивается и начинается горно-травянистая тропинка. Эдвард берет Дамира на руки, возглавляя наше маленькое восхождение и попутно отвечая на вопросы ребенка. Тот завороженно интересуется темой виднеющегося отсюда с наилучшего ракурса моря. Бесконечного.

Ксай останавливается в семи метрах от края каменистого обрыва. Десятки домиков, склонов и оливковых деревьев уходят вниз ступенчатой грядой. Лодочки порта совсем маленькие, как игрушечные… а вот облака настоящие и большие — едва ли нельзя потрогать руками.

И все же, несмотря на красоту, я чувствую тяжесть атмосферы этого места. Даже Эдвард, сдержанный прежде, дышит не так ровно.

Ну вот мы и на месте…

Хутор Диаболоса располагался здесь, пусть и ничто уже на это не намекает. Земля — ровная, выгоревшая, твердая. Камни скал — безжизненные, серые, неподъемные. Редкая трава — как неживая, болотно-зеленая, с пятнами ожогов. Куски кирпичей грязно-белого цвета — видимо, от сарая. И груда каких-то досок слева от обрыва… гвозди в них очень острые.

— Ты здесь жил?.. — с сомнением зовет Дамир, инстинктивно прижавшись к папе сильнее.

— До двенадцати лет, — Ксай целует его макушку, невольно отворачиваясь от досок. Считает лучшим смотреть на пейзаж.

— И тут был дом?..

— Когда-то был, — натянуто улыбнувшись недоуменному вопросу сына, Алексайо отступает назад, к остаткам кирпичей, — довольно большой.

Большой дом, боже мой… а этот человек… если он человек, конечно, в чем я сомневаюсь… держал детей, беззащитных и убитых горем… своих внуков… в чертовом лошадином сарае.

Да гореть ему в Аду.

Я становлюсь рядом с Эдвардом, и он обнимает и меня тоже, объединяя нас в одно целое в этом страшном месте.

Семья. Мы семья и это неизменно, Ксай. Ни один из ужасов прошлого больше не повторится.

Я не задаю вопросов, потому что знаю, что Алексайо не готов на них отвечать. Да и не нужно.

— Я вас очень люблю, мальчики, — честно признаюсь им обоим, мягко коснувшись сперва скулы Дамира, а затем Эдварда, — я очень счастлива, что вы у меня есть.

И фиолетовый, и голубой взгляды отвечают мне полноценной взаимностью. Это окрыляет… и разбавляет темноту забытого богом хутора, принесшего столько боли маленьким детям. Теперь мы с Дамиром всегда будем разгонять темноту Ксая — как цель нашей жизни.

— Подержи его пару минут, — на английском, оглянувшись на меня, просит Эдвард. — Только осторожно, здесь очень опасно.

Я понятливо киваю, с любовью взглянув на удивленное лицо малыша.

— Иди ко мне, милый.

Ничего страшного в том, чтобы сменить объятья папы на мои, Дамирка не видит. Но он искренне недоумевает, почему Каллен направляется к редковатым зарослям в правой части хутора один. И как-то обреченно-быстро.

А я понимаю, едва среди кустарников и какого-то полузасохшего дерева проскальзывает уголок стесанного камня. Диаболос не стал искать ближайшее кладбище. Родители Эдварда здесь.

Я присаживаюсь на камень в полуметре отдаления от тропинки, устраивая малыша на своих руках. Он внимательно наблюдает за папой, хмурясь.

— Что он делает?..

Эдвард останавливается у своеобразных надгробий, наклонив голову к ним. Кусты немного скрывают его от нас, смазывая картину, но основные его действия я вижу. Алексайо аккуратно касается пальцами краев надгробного камня.

— Тут его мама, малыш. Его первые мама и папа.

Дамир очень тактичен для своих лет. Неровно вздохнув, он ничего не говорит, только мрачнеет. Отворачивается, прижимаясь к моей груди. И закрывает глаза, когда успокаивающе его глажу.

Эдвард приседает возле могил. Я вижу только его спину, но и по ее сгорбленному скорбному виду все ясно. Сколько лет Ксая здесь не было. Впервые за столько лет он здесь…

Слов не слышно, как и любых других звуков, которые Хамелеона сопровождают.

Я концентрируюсь на ветре, шепоте птиц и подрагивающих листочков деревьев. Оставляю Ксая один на один с его родными. Ему нужна минута наедине, которую я могу дать.

Целую макушку сына, успокаивая его, и мой котенок поднимает на меня глаза.

— Все хорошо, Дамирка. Самое главное, что мы вместе.

— Я хочу всегда быть вместе…

— Так и будет. Не переживай.

Эдвард возвращается к нам через шесть минут — я слышу шелест выгоревшей травы под его ногами. Ксай побледневший, глаза у него грустно-исколотые, но слез нет. Да и в целом вид скорее облегченный, чем печальный.

Дамир тут же кладет ладонь на его правую щеку, когда Уникальный забирает его обратно на руки, и обеспокоенно бормочет:

— Мы вместе, μπαμπάς Xai.

Его губы даже трогает улыбка. Робкая и маленькая, но очень проникновенная. Ксай может говорить что угодно, но мы были нужны ему в этом месте как никогда раньше. Близость родных людей целительна — он меня этому столько времени учил.

— Да, сынок, — вздыхает, в защищающем жесте накрыв пальцами его затылок, — мы все вместе. Навсегда.

Любые мои слова сейчас излишни. Я просто подхожу к ним обоим так близко, как это возможно. И своим присутствием ярчайшим образом слова Эдварда подтверждаю, уверенно глядя в аметисты.

Οικογένεια. Семья.

* * *
Двадцать третьего августа я загадываю желание.

Свет лампы неяркий, интимный — некуда торопиться. Плитка, которой выложены стены, после долгого душа согрета капельками горячей влаги — здесь уютно. По-прежнему несильной струйкой из крана течет вода — ее плеск успокаивает, а прозрачность разгоняет ненужные мысли.

Я создаю себе комфортные, расслабляющие условия в ванной комнате.

Я здесь одна, наедине с маленьким кусочком белого пластика, что держу в руках.

Я не верю, хоть я и хочу, хоть и ужасно это. Но я стараюсь лелеять надежду.

В конце концов, этот день был великолепным. Может быть, великолепным, как финальный аккорд его завершения, будет и вечер? Меня учили верить в чудеса — сначала Розмари, потом мой Ксай, Дамирка… вся моя жизнь, включая встречу с моими обожаемыми мальчиками — чудо. Так неужели я должна забыть о его существовании?

Нет, Белла. Надо верить. Верить и ждать.

Сжимаю пластик пальцами. Он идеально ровный, приятный на ощупь. А еще, его цвет напоминает, чему все обязано…

За моей спиной начинает играть музыка.

На каменном балконе, отталкиваясь от белых стен и разносясь вокруг ветром, первые звучные ноты повисают под голубым небом.

Ты делаешь меня живым.

Я удивленно оборачиваюсь, лишь только услышав среди нарастающей музыки бархатный голос. Он негромкий, мелодично вплетается в звучание песни, его тембр очень ей подходит. К тому же, мягкие лучики солнца на белых камнях будто оживают в такт. Это зачаровывающее зрелище.

Я хочу сказать эфхаристо.

Сама не замечаю, как начинаю улыбаться. Во всем мире лишь один человек любит говорить со мной по-гречески.

И больше он не таится. В мелодии начинается проигрыш, а из-под невысокой деревянной арки, выступая из полумрака спальни, созданного шторами, на балконе появляется Алексайо.

Его волосы перебирает ветер, на гладковыбритой коже щек мерцает теплое выражение, а на левой стороне даже видна очаровательная ямочка. Аметистовые глаза сверкают тысячей и одной искрой нежности, обращенной ко мне. В своем традиционном белом хлопковом костюме греческих островов Эдвард само ее воплощение. Он безупречно красив, но, судя по взгляду, именно такое определение прочит мне. Ксай влюбленно охватывает все мое тело глазами, и я улыбаюсь гораздо шире. Его любование — лучшее мое солнце, в недалеком прошлом самая заветная мечта. А теперь — реальность.

Я кладу руки на ограждение балкона, всем телом поворачиваясь к мужу. Вся в предвкушении и не хочу пропустить ни мгновенья. Мелодия плавно переходит в свою главную фазу.

Я напишу тебе песню,
И ты поймешь.
Ксай вступает точно по нотам запева. Я изумленно наблюдаю за ним, будто за небывалой картинкой, не до конца веря, что это правда его голос. Я никогда не слышала, чтобы Алексайо пел что-то кроме колыбельной в ночной тишине — мне, Карли и Дамиру — очень красиво, очень ласково, но… привычно. А сейчас баритон, демонстрируя мне особую степень своей красоты, идеально поет в такт неизвестной музыке. На английском. На моем первом, моем родном языке.

Всё, что ты видишь в моих глазах и читаешь по моей руке —
Это и есть то, что я действительно чувствую.
Он видит мою улыбку, все растущую, и шире улыбается сам, проникновенно и искренне. Эдвард окончательно покидает комнату, неспешно направляясь в мою сторону. Каждый его шаг соответствует мотиву песни, а вместе с тем создает особое настроение. Мы будто в мюзикле. А Ксай — мой личный его герой.

На этот раз все по-настоящему, я знаю.
Уникальный останавливается рядом со мной. Его рука поднимает мою правую ладонь вверх, кратко целуя кожу. На кольце блестит солнце, а место поцелуя почти пульсирует. От восторга мне остается лишь усмехнуться.

И пока я не найду нужные слова.
Эдвард смотрит мне прямо в глаза. Я вижу в них всю себя, все отношение Уникального ко мне. Наши переплетенные в одно целое души.

Я хочу сказать лишь одно.

Он делает глубокий вдох, на мгновенье счастливо зажмурившись. И, так и не отпуская мои ладони, опускается на колени.

ЭФХАРИСТО!

За всю любовь, что ты даришь,
За то, что даешь мне желание жить.
Я скажу единственное слово, что знаю —
Эфхаристо.
Я тронуто закусываю губу, наблюдая за ним, будто из параллельной вселенной. Эдвард знает, что я не люблю видеть его на коленях, но сейчас это… не так важно. Это не унижение, не очередной момент его самобичевания, даже не его просьба о понимании. Это простой, но такой понятный жест любви перед кем-то, кому готов поклоняться. Мне множество раз прежде хотелось стать на колени перед ним. За все, что этот невероятный мужчина для меня сделал, и за все, что он делает сейчас. Под звучание этой песни.

— Ксай… — у меня не хватает слов.

Муж легонько качает головой, поднимая мои ладони выше. Приникает к ним правой щекой, самостоятельно ведя по своей коже моими пальцами. Он выглядит счастливым и, мне чудится, чувствует эти касания. Аметисты мерцают как в самые личные наши моменты.

Я благодарю звезды
За эту вечную любовь,
Я хочу сказать Эфхаристо.
Грядет окончание первого припева. Напоследок Ксай целует мою ладонь в самом ее центре, осторожно затем отпуская. Проигрыш короткий, но ему хватает времени — каждое движение просчитано, каждый момент отрепетирован. Когда же он успел?..

Уникальный снова становится рядом со мной во весь рост. Неуловимо ведет носом по моим волосам, трепетно коснувшись прядей. Никто и никогда не касался их с большим удовольствием, чем Эдвард, я узнаю его прикосновение из сотни.

Ты для меня как солнце
На небе, такое теплое.
Он обнимает меня за талию, плавно поворачивая спиной к себе и лицом — к пейзажу за ограждение балкончика, к бескрайнему небу, бескрайнему морю, бескрайним оливковым рощам под нашим домом. Прижимает к своей груди, становясь очень близко. Музыка играет где-то там, позади. А его голос говорит со мной прямо на ухо, шепотом обожания.

Ты как нежный летний дождь,
Тихий, как вздох.
Его пальцы с моих бедер поднимаются выше. Пробираются под предплечья, поднимая их вверх. Ладони плавно ведут по всей длине руки, замирая у запястий. Эдвард словно бы становится моими крыльями. Я чувствую череду легоньких поцелуев на шее. Ксай безмолвно просит меня обратить внимание на синее-синее море.

Ты так глубока, как океан,
Что нежно покачивает меня во сне.
Я делаю самовольное движение, повернув голову вправо и чуть вверх. Я целую его яремную впадинку, а затем утыкаюсь носом в ключицу. Мой любимый жест полной защищенности. На этом балконе, в этом окружении и под эту музыку, он — лучшая моя реальность.

Баритон становится чуть тише, но зато нарастает его проникновенность.

Не знаю, с чего начать, поэтому
Я просто говорю от всего сердца… Бельчонок,
ЭФХАРИСТО.
Я опять смотрю на его лицо, пряча за спиной море, небо, ограду балкона. Мои драгоценные, переливающиеся камни обладают невероятной чувственностью. А еще в них слишком много любви, чтобы я могла хоть на миг отвернуться.

За всю любовь, что ты даришь.

Ксай целует мои волосы.

За то, что даешь мне желание жить.

Ксай целует мои щеки.

Я скажу единственное слово, что знаю.

Ксай добирается до губ. Выдыхает возле них: Эфхаристо.

Я обвиваю мужа за шею, крепко прижимая к себе. Ксай предусмотрительно отступает от ограды, а я запускаю пальцы в его волосы, накрываю ими затылок, по позвонкам опускаюсь к плечам. Я готова сжать и не разжимать приятную на ощупь ткань этой белоснежной хлопковой рубашки. Я вдруг понимаю, как сильно Эдварда прямо сейчас хочу. С каждым его восхитительным словом, пропетым моим любимым голосом.

Я благодарю звезды
За эту вечную любовь,
Я хочу сказать Эфхаристо.
— И я хочу сказать тоже самое, — встреваю, пальцами очертив контур его губ, — любовь моя…

Взгляд Эдварда загорается, а хитрость, смешанная с удовольствием, разливается по всей радужке. Он так быстро и так ловко подхватывает меня на руки, крепко держа за талию, что не успеваю даже испугаться. Тем более теперь я как никогда наравне с его лицом. И даже чуть выше, что дает потрясающий обзор.

Говорю от всего сердца,
За твою любовь —
ЭФХАРИСТО!
Он кружит меня, как тогда, в день свадьбы, на таком же балкончике, на высоте, дающей нам возможность видеть мир ниже. Ниже нас. Ниже наших чувств. Только они — и только мы, в эту секунду — имеют значение.

Забавно, но на мне снова белое платье. Куда короче свадебного, с куда меньшим количеством украшений, но таким же развевающимся на ветре низом, такими же кусочками белого сатина на рукавах, делающего их воздушными. К тому же, распущенные волосы, столь любимые Ксаем,дополняют картину.

Я понимаю, что ничего не было до этого момента. Ничего плохого, ничего, приведшего к боли. Наша свадьба, наше счастье, наш сын. Только лучшее. Только то, что мы всем сердцем любим.

Подтверждение моих слов быстротечной рекой струится в фиолетовых глазах Эдварда. Он почти мальчишка, пока поет эту песню. Влюбленный в меня, такой прекрасный мальчишка.

Эфхаристо.

Эфхаристо.

Эфхаристо.

— Спасибо, — выдыхает он, под плавно затихающую музыку. Ее ноты окутывают нас, делая солнце еще ярче, а ветерок — еще нежнее, придавая Греции личный шарм. Мое первое слово на этом языке — наш символ. Оно здесь и правит.

Я подаюсь вперед и прижимаюсь ко лбу Ксая. Практически не отрываясь, мы проникаемся взглядами друг друга. Само собой, с благоденствием.

Тепло посмеивающийся Алексайо ставит меня на ноги.

— С днем рождения, моя душа.

Капель внутри душевой медленно возвращает мысли на исходный круг.

Я улыбаюсь, приникнув к теплой и холодной одновременно стене, задумчиво смотрю на воду. Вода все про меня знает.

Как и Ксай.

Он, столь безбрежно счастливый сегодня, отошедший от вчерашней поездки на остров Сими, пробудившей и воспоминания, и болезненные намеки былого, похоже, перешел на новый этап раскрытия своей личности. Наше маленькое совместное турне дало понять, что прошлое осталось в прошлом, а это невозвратимо.

Наделило верой в лучшее?

Подсказало, что день сегодняшний прекрасен?

Я не знаю. Мы не говорили на эту тему.

При пробуждении меня ждал поющий слова благодарности баритон моего мужа, а во время завтрака он ловко переключил мое внимание на нечто более притягательное.

Я даже запахи помню…

На кухню мы с Алексайо спускаемся вдвоем.

Дамир так сладко спит, обнимая свою овечку, что ни я, ни Ксай не решаемся его будить.

Уникальный галантно выдвигает для меня стул. И я присаживаюсь, благодарно тронув его плечо. За вчерашний день, за сегодняшний, начавшийся так чудесно, за каждый момент нашего общего прошлого и каждый — надвигающегося будущего — я хочу благодарить его. Этот мужчина как никто заслуживает постоянно слышать Эфхаристо. То самое, которое посвятил в своей песне мне. До сих пор приятные мурашки по коже от воспоминаний его голоса, произносящего такие слова, его жестов и всего окружающего нас. Задний фон был выбран идеально. Но чему удивляться, это ведь Ксай.

Хмыкнув, я кладу ладони на стол.

— У тебя предвкушающий вид, золото, — добродушно подмечает Эдвард. На его белой рубашке расстегнуто две верхних пуговицы. Неспроста, думаю.

— Потому что я и предвкушаю, — недвусмысленно смотрю на его шею, плавно переходящую в обнаженную грудь, — твои сюрпризы всегда божественны.

Уникальный не смущается и даже не фыркает на такую явную похвалу. За ним замечаю впервые.

Вместо этого Эдвард жестом фокусника ставит на стол большой и круглый деревянный поднос, с многообразием синих и белых тарелок, расположенных в четкой цветовой гамме. Это греческий флаг. Под ним я первый раз поцеловала Эдварда как своего законного мужа и на земле, и на небе — на горе Санторини. Я не могу сдержать восхищенного вздоха — он запомнил.

Алексайо ухмыляется. Очень хитро.

Флаг-флагом, однако с содержимым подноса еще интереснее. По линии синих полос — лукумадес, галактобуреко, баклава и диплес, чей хруст навеки воспоминание о Санторини — мои любимые греческие десерты. А вот по линии белых полос уместились тарелочки с брауни, клубничными кексами и бананово-рисовым суфле — лучшими в моем понимании европейскими сладостями.

Впрочем, Ксай не был бы Ксаем, если бы не соблюдал принцип «сначала здоровое», даже с учетом воплощения всех моих желаний — все тарелочки со сластями маленькие, на каждой лакомства достаточно, но немного. А вот те блюда, что образуют священный греческий крест, как раз в большем количестве: кисловатый йогурт с гранолой, овсянка с фруктами и кусочек творожной запеканки. Традиционный в понимании Алексайо чай уже разлит по кружкам и стоит наготове.

— Знаешь, Дамирка был прав, ты волшебник, — не находя достаточно слов, чтобы описать свое отношение к такому разносортному великолепию, выдыхаю я.

Довольный (и не пытающийся это контролировать!) Ксай присаживается рядом со мной. Губы у него теплые и пахнут все той же клубникой — он целует меня, и я слышу. Это лучший аромат.

— Все волшебство сегодня твое, моя девочка. Я надеюсь, тебе будет вкусно.

— Никто, кроме тебя, на такое не способен, Эдвард. И Греция, и песня, и этот завтрак… ты представить не можешь, что для меня это значит.

Моя легкая несвязность мыслей чуточку Ксая забавит. Но он всегда посмеивается по-доброму. И это выглядит милым, а не обидным.

— Ты — вдохновение всей моей жизни. И на все это — в том числе.

Я приникаю к его плечу.

— Как и ты мое, Эдвард.

К завтраку мы приступаем довольно синхронно. Воровато оглянувшись на Эдварда, наблюдающего за моим выбором первого блюда, утаскиваю с синих тарелок пару лукумадес. И кусочек галактобуреко. И краешек прямоугольного брауни. В конце концов, день нужно начинать сладко — и он будет еще слаще, чем есть теперь.

Ксай посмеивается, ласково погладив мои волосы — тот жест, что он так часто дарит Дамиру. Жест папы.

— Приятного аппетита, моя радость.

— И тебе, — не удержавшись, зажмуриваюсь от сладкой нирваны, куда погружает греческое медовое тесто, — ужасно вкусно!

Впрочем, череду небесных сладостей я все-таки прерываю йогуртом с гранолой, под одобрительный кивок Эдварда забирая миску с ним себе. Он не такой приторный, чуть солоноватый, но в этом тоже что-то есть. Я съедаю его целиком (аппетит последнее время что надо), а потом, с чистой совестью, возвращаюсь к десертам.

Муж наблюдает за мной с теплой снисходительностью и искренним удовлетворением, что такие простые вещи могут так нравиться. Он неспешно ест свою овсянку, придвинув к себе большую чашку с чаем.

— Ты же попробуешь хоть одно пирожное?

— Из меня не вышел любитель сладкого, Бельчонок.

Я прищуриваюсь, с самодовольством утащив с тарелки кусочек диплес.

— Попытаемся вернуть тебя на путь истинный?

Эдвард улыбается — он так часто улыбается сегодня, я счастлива уже от этого, это мой главный подарок! — а потом поворачивается в мою сторону. Облизывает губы, с предвкушением глядя на сласть в моих пальцах.

Я подношу ладонь ближе к нему, и муж принимает мой маленький дар. Ловко забирает угощение из моих пальцев, успев их даже кратко поцеловать.

Я знаю, что Эдварду нет нужды есть сладкое, и даже хорошо, что он его не любит — не пришлось заставлять себя отказываться. И все же, один кусочек вреда не принесет, а вот радости — запросто. Нет ничего милее и трогательнее, более по-домашнему, на свете, чем Ксай, забирающий из моих рук диплес. Его губы наверняка еще сладкие.

Ухмыльнувшись, перебираюсь к Алексайо на колени. Его руки смыкаются на моей талии, а губы отвечают на мой поцелуй. Божественно.

— Люблю тебя.

Его глаза сияют.

— А я тебя как, моя прелесть.

Баклава и рисовое суфле оказались не менее вкусными, чем все десерты. Только вся разница в том, что попробовала я их уже в обществе Дамира.

Мой мальчик, такой восторженный по поводу моего дня рождения, вбежал на кухню, озарив ее детским смехом. Он, как маленький котенок, был безмерно ласков, улыбался, целовал меня и бормотал свои поздравления. Он жил этой секундой, он любил меня в эту секунду, он хотел меня порадовать. Я помню, что в груди все трепетало и переворачивалось, когда мой Колокольчик демонстрировал силу своей привязанности. И когда он подарил свой подарок — рисунок всех граней моего естества в его понимании — я была солнцем, я была морем, я была его летом — согревающим и ярким. Ну конечно же я зацеловала его в ответ.

Это был мой первый день рождения дома, с людьми, без которых не мыслю своей жизни и которые делают ее счастливой, придают смысл и нечто гораздо большее: цель. Быть рядом с ними и любить их так же, как любят меня.

Мой сын. Мой муж. Моя Греция.

Только лишь в двадцать лет я оказалась в день рождения дома…

Ксай постарался на славу. После сладкого завтрака он повез нас смотреть на дельфинов в открытом море, купаться на диком, но таком живописном пляже, обедать в итальяно-греческом ресторанчике, где практически все блюда были моими любимыми — я не знала, что так бывает.

Ксай многое мне подарил, и я безмерно ему благодарна. Но ни один материальный подарок не стоил того времени, что мы провели вместе — всецело, без условностей и спешки. Мы наслаждались обществом друг друга, наконец уверовав в значение слова «семья». Семьей мы и были, как вчерашним днем и пообещали Алексайо на Сими.

Одно из самых сладких воспоминаний дня свободы в Греции — закат с борта лодки. У нас были закуски и сладости, мой любимый гранатовый сок. Огромное солнце спускалось по лестнице облаков вниз, выкрашивая все ярчайшими красками и придавая даже самым банальным вещам волшебные оттенки. А мы тихими зрителями наслаждались этой красотой — один на один с морем, один на один с Грецией, один на один друг с другом. Мне кажется, этот вечер будет мне сниться.

…Может, не только из-за морского вида?..

Я делаю глубокий вдох, признавая, что время экспозиции закончилось. На пачке было выведено «3 минуты» и три минуты, секунда в секунду, уже прошли.

…Это все равно, что выбирать между красным и синим проводом — не окажется ли хуже?.. Страшно узнавать ответ, когда ты крайне боишься одного из возможных значений. Эдвард воспевал мою храбрость и не забывал постоянно о ней упоминать, но на деле я совершенно не смелая. Тем более, когда вариации всего две и нужно принять исход, каким бы он ни был.

Не думала, что это может быть так сложно…

Розмари звонила мне сегодня и говорила, помимо всех добрых, приятных, согревающих сердце слов и поздравлений, что я — стойкая натура, способная к борьбе, защите и подвигам, что я просто не сполна оценивала и оцениваю до сих пор свою внутреннюю силу, а мне следует. Потому что она безгранична.

Я выросла из пугливого Цветочка в молодую мудрую женщину, по словам мамы. Мне теперь придется соответствовать. Эдвард, услышав это, серьезно кивнул, а затем усмехнулся. Ему понравилась трактовка Роз. Верная?..

Три минуты пятьдесят пять секунд. Ну хватит, пора доставать.

Я снова вздыхаю и сдерживаюсь, чтобы тут же не сделать выдох, к чертям растратив весь воздух — он мне еще понадобится.

Я тяну выпирающий кусочек пластика вверх, удаляя его чувствительный наконечник из одноразового стаканчика. Что есть силы держу, боясь выронить.

Один, два, три.

Не опуская взгляда, оцениваю результат теста на беременность.

О Господи.

Capitolo 67

Я останавливаюсь на крайнем месте в последнем ряду парковки. Рядом — отведенный под газон участок земли и ярко-синий знак «P», ни одной машины. Посетителей в такое время здесь немного, тем более — в рабочий день, так что мой выбор выглядит довольно странным.

И все же, все то расстояние, что имеется между машиной и стеклянными дверями, мне необходимо. Не уверена, что, припаркуйся прямо напротив сияющей зеленой вывески с названием учреждения, смогла бы войти внутрь — смелости мне катастрофически не хватает.

Я достаю ключ-карточку из зажигания, аккуратно кладу в маленький кармашек своей кораллово-розовой сумки. Сегодня это — моя цветовая гамма. Целомудренной длины платье-бато с нежной кружевной отделкой ей соответствует, а его длинные рукава создают ощущение свободы и легкости — побольше легкости тоже бы сейчас не помешало.

Открываю окошко у водительской двери, делаю глубокий вдох теплого летнего воздуха, облокачиваюсь на мягкое сидение. Почему-то бежевая кожа под пальцами кажется холодной. И моя дрожь, едва заметная, постепенно усиливается. Умом я понимаю, что к температурному режиму все это не имеет никакого отношения, но все же накидываю на плечи тонкую кофту, захваченную как раз для таких целей.

Мне просто нужно выйти из машины.

Всего лишь требуется войти в кабинет.

Задать свой вопрос.

Услышать на него ответ.

Принять.

Механический, совершенно несложный алгоритм, выполнимый в течение пятнадцати минут максимум. Но нет никаких сил даже на то, чтобы попросту открыть дверь моей «BMW» и ступить босоножками на плоской подошве на нагревающийся от летнего солнца серый асфальт — он так и рябит у меня перед глазами.

Глубоко, настолько, насколько могу, вздыхаю. Закрываю глаза и мысленно считаю до четырех. Плавно выдыхаю, не оставляя и капли воздуха внутри. И заново.

Дыхательная гимнастика, по уверению психологических статей, какие я листала на пути в Лас-Вегас, к отцу, очень действенное средство. Но пока единственный эффект, к которому она приводит, моя проклюнувшаяся мысль, что лучше бы я снова шла в резиденцию Рональда, чем на прием к репродуктологу. От Свона я хотя бы знаю, чего ожидать.

Вчера вечером, после того, как Дамирка заснул на половине своей любимой сказки, Ксай с виноватым видом сообщил мне о завтрашнем незапланированном брифинге по поводу «Мечты». Он и Натос, как главные конструкторы, обязаны были присутствовать — поднимался вопрос о включении Конкорда в авиапарк крупной компании, приметившей самолет еще на демонстрационном полете в «Жуковском». Мы должны были быть в «Альтравите» в одиннадцать утра — и ровно в это же время установилось время конференции.

Моей главной задачей в ту минуту стала попытка скрыть, насколько на самом деле такой новости я рада и что она — бальзам на сердце, максимально удачный исход событий из всех. Со своими сомнениями и подозрениями я не знала, куда бы деться от Эдварда во время приема и как именно улучить минутку поговорить с доктором наедине. Мне казалось, в отсутствие Ксая я точно смогу сделать все правильно, быстро и четко. И, возможно, во что я вправду искренне верила вчера, сообщить ему хорошие новости сама. Уже сегодня.

Может быть, поэтому мне и удалось сравнительно быстро его успокоить и уверить, что нет ничего страшного в том, что он пропустит один прием — всего лишь плановое звено в начинающемся большом событии, звено мизерное и краткое. Я и сама справлюсь.

А сейчас я в этом не уверена. Мне недостает решимости, и я боюсь отрицательного результата. Ксай прав, невозможно к нему привыкнуть.

Я опускаю водительское зеркальце, поправляю растрепавшиеся волосы, уложить которые отчаялась еще ранним утром. Поправляю пальцами несуществующие разводы туши и зачем-то прохожусь по губам сладким клубничным блеском. Сжимаю руки в замок как можно крепче — чтобы почувствовать кольцо. Который раз вспомнить, зачем я здесь и ради чего.

В конце концов, ничего кошмарного не происходит. Нужно попросту принять сегодняшний вариант развития событий и двигаться дальше, не отступаясь от цели. Уж слишком важна для меня моя цель.

Алексайо вчера принялся извиняться быстрее, чем до меня окончательно дошло, что происходит. Он сетовал на рабочее расписание их спонсоров, не позволяющий перенести прием в «Альтравите» на другое время и рабочие часы доктора. Он просил меня поверить, что не отказывается от идеи пройти последнее обследование и попробовать сделать первую подсадку, просто обстоятельства сложились не лучшим образом и, как назло, сейчас. И ему очень, очень жаль.

Я надеюсь, я смогла убедить мужа, что катастрофы по вине брифинга не случилось. Его результаты анализов в порядке (настолько, насколько этот порядок мы приняли, конечно), а для моего гинекологического осмотра Эдварду быть в «Альтравите» не обязательно. Он займется самолетом и как раз разберет оставшиеся напоследок бизнес-дела до нашего переезда (к слову, нам с Ксаем стоило недюжинных усилий уверить Колокольчика, что не пройдет и двух недель, как уедем из Москвы обратно на Родос, уже навсегда, а возвращение — временное дело).

Дамир посидит с Радой и Антой, а я всего лишь поговорю с врачом и все будет как нужно. Мы… мы начнем действовать. Я назначу дату следующего приема.

…Если он нам еще будет нужен.

Десять часов и сорок девять минут. Приехав заранее, я обеспечила себе лишние мгновенья нервозности — да и только. А теперь пришло время взять себя в руки и сделать то, что требуется. Мне пора. Меня ждут.

Я и отчаянно, и резко распахиваю дверь машины — благо, рядом никто не стоит, иначе оставила бы на его автомобиле царапины. Минуя подножку, спускаюсь прямо на асфальт и вздергиваю голову сразу же, как ощущаю его твердость под ногами. Беру сумочку. Закрываю машину. Ступаю на выделенный для посетителей тротуар, очерченный белой линией. И иду, сжав кожаный ремешок, прямо к дверям. Я уже выучила, где здесь главный вход и в какой именно стороне от него заветный ресепшен.

Я помню слова Ксая после авиасалона, они до сих пор звучат у меня в голове максимально реально — «я — будущий папа Лисёнка». За такой вывод можно перевернуть самые могучие горы. Дрожь, пробирающая тело, чуть спадает — у меня теплеет на сердце. Боже, я ведь так люблю тебя, Аметист. Ну неужели ради тебя я не смогу найти в себе силы не отчаиваться, даже если все совсем не радужно? Неужели что-то на этом свете помешает мне осуществить твою самую заветную мечту? Пусть отчасти она уже и сбылась с появлением Дамирки.

Ухмыльнувшись, я тяну на себя тяжелую стеклянную дверь. Ручка у нее на удивление удобная.

В холле лучшей репродуктологической клиники города приятно пахнет ненавязчивым цветочным букетом освежителей воздуха, хорошей кожей и совсем немного — малиновой отдушкой конфеток в прозрачной вазочке. Девушка со светлыми волосами и добродушной улыбкой поднимается со своего места, встречая меня у регистрационной стойки. На ней бежевая блузка, в ней — откровенный энтузиазм. А за ее спиной, в окружении уже знакомой мне фотоколлекции забавных спящих малышей в шерстяных костюмчиках, заветная надпись: «У вас будет ребенок». Тот кусочек, тот отголосок вдохновения, которого мне не хватает.

— Доброе утро, — и бодро, и слаженно, и улыбчиво начинаю я, — у меня назначен прием на одиннадцать утра, репродуктолог. Изабелла Каллен.

Наверное, этот администратор смотрела бы на Ксая так же, как и ее коллега некоторое время назад. Они похожи по миловидному образу и манере общения, их глаза красивы, а движения и фразы — отточены. Только Эдварда сегодня здесь нет. И потому все обаяние и услужливости девушки — для меня.

— Конечно же, Изабелла. Триста пятнадцатый кабинет, доктор вас уже ждет.

Ей хватает краткого взгляда на экран монитора, чтобы назвать мне все необходимые координаты. А мне краткого взгляда на холл справа, чтобы вспомнить, где именно нужный кабинет находится. Мы были здесь дважды, а я запомнила. Это хороший знак.

Посетителей в этом крыле нет, что очень удобно. Я спокойно, не забывая про правильное дыхание, направляюсь в верную сторону. Десять шагов прямо. Поворот налево. Дверь.

Я стучу и, получив разрешение, опускаю ручку. Дверь светло-каштановая, а кабинет — бежевый. Мне приходит ассоциация с любимым латте макиато, и я еще больше расслабляюсь. Прохожу.

— Здравствуйте, Изабелла. Пожалуйста, присаживайтесь, — Валентина Александровна, мой доктор, приветствует меня первой. Она подстриглась и стала использовать более нейтральные тени для глаз, но это — все, что изменилось. А аура профессионализма и взгляд, способный по моему внешнему виду определять больше, чем говорю, оценивать, что именно недоговариваю, все еще здесь. Ровно как и дружелюбие, от которого унимается еще частичка моей не проходящей дрожи волнения.

«Мама, — спрашивал меня Дамир в ночь нашей первой совместной грозы, — ты не боишься? Совсем?..». И я отвечала ему так, как и должна была отвечать мама. Потому что я — мама. И не пристало мне сейчас чего-то так по-детски бояться.

— Здравствуйте, Валентина Александровна.

Присаживаюсь на кресло возле ее стола — исконное место Ксая — и кладу сумку на свои колени, предусмотрительно отперев блестящий замочек.

— Я рада видеть вас, Изабелла. Эдвард Карлайлович, я полагаю, сегодня прийти не сможет?

— У него неотложная встреча, так что, к сожалению, нет.

— Я понимаю. Значит, сегодня мы сконцентрируемся на Вас. Расскажите мне, как ваши дела?

На столе Валентины — полная история моих текущих осмотров и всех тестов, проведенных ранее — в синей папке, с такой же синей закладкой и шариковой ручкой с эмблемой клиники. Доктор знает нашу с Ксаем ситуацию досконально и ее перфекционизм меня радует. С таким подходом шансы сделать все правильно и решить проблему в разы возрастают. Как и шансы подтвердить заветное предположение.

— Все неплохо… наверное, — крепче держусь за ремешок сумки, будто она может чем-то мне помочь, — но у меня есть пара вопросов.

Валентина понимающе кивает, демонстрируя свое внимание. Ее халат белый, но не отпугивает своей белизной. Волосы аккуратно причесаны, но не упрятаны под густым слоем лака, от запаха которого меня всегда мутило. А на ее правом пальце тоже обручальное кольцо. Почему-то я замечаю его впервые.

Меня никто не торопит, давая достаточное количество времени, чтобы решиться задать свой вопрос. И мне его хватает.

Чуть помедлив, я, неглубоко вздохнув, достаю из сумки картонную коробочку синего цвета, наличие которой проверяла четыре раза, прежде чем уехать из дома. Протягиваю ее женщине.

— Я сделала четыре теста на беременность позавчера вечером.

Она аккуратно открывает бумажную крышечку, выдвигая полоски пластика вперед. Я не успеваю даже толком увидеть их, как вздрагиваю. И бормочу:

— Результаты пополам — два отрицательных и два положительных. Я не знаю… я не могу понять, что это значит.

Валентина благодарна мне за доверие — ее взгляд говорит это прежде, чем она произносит вслух. Разноцветные, разносортные тест-полоски укладывает по одной на белый лист бумаги на своем столе. Внимательно каждую из них оглядывает.

— Хорошо, что вы их сделали. Теперь у нас есть подозрение, которое нужно подтвердить. В какой последовательности вы их использовали?

Придвигаюсь на краешек кресла, чтобы указать ей на то, о чем буду говорить.

— Друг за другом. Первый, который зеленый, был положительным, а второй, синий — нет. И третий — снова да. Он голубой. А тот, который розовый — нет.

Женщина следит за каждым из моих движений, меняя тесты местами. В ее глазах ничего лишнего, точно как и в ровной позе. Я не могу разгадать, хорошо ли хоть на грамм то, что какие-то из несчастных тест-полосок дали мне надежду. Ложную?..

— Они все разных марок, насколько я вижу? Правильно, что вы использовали такую схему.

— Тут все, что были в ближайшей аптеке. Это случилось в Греции, на Родосе, если место имеет значение.

— Думаю, место здесь ни при чем, Изабелла. Как ваш цикл?

Я размышляла об этом две ночи подряд, засиживаясь с маленьким карманным календариком, пока Эдвард спал. Уж на какой вопрос, а на этот ответ у меня готов давно и, надеюсь, окончательно-точный.

Женщина обращается к своим записям и моей карте в синей папке. Смотрит на тесты, смотрит на цифры, смотрит на пометки. Сверяется с теми датами, что называю, и без труда высчитывает ту задержку, что высчитала в день своего двадцатилетия и я сама.

— Девять дней.

Я нервно приглаживаю волосы, ощутив неприятный трепет от звучания этой цифры в комнате. Как же теперь понимаю Ксая, что за ночь до первого нашего приема едва ли на стенку не лез — напрасные надежды пугали его больше, чем перспектива остаться без детей в принципе.

— Понимаете… такое уже было… однажды. Там было восемь дней, правда, примерно в мае… но потом… потом пошли месячные. Ночью, резко и болезненно.

Доктор делает маленькую отметку в моей папке, а затем поднимает голову от записей. Ждет, все так же терпеливо, когда я решусь на нее посмотреть. Выглядит доверительно.

— Мне просто нужно знать точно… — тихо признаюсь я.

Она успокаивает меня своей собранностью. Никаких лишних эмоций и никаких уверений. Одна фраза:

— Мы с вами узнаем.

Ну что же… хорошо бы. Меня еще только не подбрасывает на этом кресле. Сдерживаюсь, но нервный озноб достигает своего апогея. Кофта слишком тонкая. А за окном — август.

— Скажите мне, что заставило вас сделать тесты? Были какие-то сторонние симптомы? Тошнота, сонливость, головокружение, чувство голода?

— Меня не тошнило ни разу, но сонливость и чувство голода — да. И я быстро устаю от того, что раньше усталости не вызывало…

Женщина понятливо кивает. Очередная пометка не заставляет себя долго ждать. У нее каллиграфический почерк, ей богу, только мне все равно не разглядеть.

— Хорошо, Изабелла. Тесты обычно дают хорошую гарантию результата даже на ранних сроках, но всегда бывают исключения и их нужно учитывать. Мы с вами сделаем анализы, проведем осмотр и вагинальное УЗИ — и уже тогда сомнений не будет.

На своих коленях я сжимаю ладони в замок так, что белеют пальцы. Но не молчу.

— Спасибо, Валентина Александровна.

С моим эмоциональным состоянием в последние дни очень радует, что в «Альтравите» все делается оперативно. Анализы, требуемые для подтверждения или опровержения предполагаемого диагноза, мне проводят в течение двадцати минут. Самая полная стандартная схема.

— Результаты скоро будут, — сообщает репродуктолог, когда молоденькая лаборантка протягивает мне вату, дабы остановить кровь, — при наступлении беременности в крови женщины уже на шестые сутки определяется хорионической гонадотропин, это гормон. Если у вас он есть, это неплохой ориентир.

Она надевает стерильные перчатки, а я, раздевшись, устраиваюсь на гинекологическом кресле. Потолок в комнате белый, очерченный сероватыми участками пространства у плинтусов. Я задумчиво смотрю на их ровную поверхность с тонкой линией посередине.

— Этот гормон, он может появляться и вне беременности?

— Может, Изабелла. Но не в норме.

Валентина проводит привычный осмотр, не комментируя свои действия. Я стараюсь отвлечься. Еще два месяца назад от одной мысли о гинекологическом кресле меня трясло так же, как сегодня — от ожидания известий о беременности. И, хоть страх ушел, память о не самых приятных ощущениях осталась — но уж их я точно переживу.

— Все хорошо, — подбадривает женщина.

Она настраивает небольшой монитор слева от меня, включая его. Надевает новую пару перчаток, активирует датчик, подготавливает его к работе. Эта процедура предстоит мне второй раз в жизни — только вот ответственность на ней ныне куда большая, чем была прежде.

Мне не суждено понять ничего, что происходит на черно-белом экране монитора. Валентина сморит с сугубо профессиональным видом, ничто мне ее не выдает, что, может быть, и к лучшему. Дважды она возвращается к одной и той же области, похоже, проверяя свои догадки. Нажимает на кнопку печати. А потом освобождает меня, разрешив одеться.

Я никак не могу справиться с хрупкой молнией-застежкой на своем платье, меня не слушаются пальцы, с которыми я, спрятавшись за зеленой ширмой, мучительно борюсь. Вроде бы уже все, что можно было предпринять, сделано и закончено. Я надену босоножки, застегну эту молнию и выйду к доктору, а она объяснит мне итог нашей сегодняшней встречи. И это, на самом деле — выйти из-за ширмы — еще сложнее, чем было открыть дверь машины на парковке.

Я зажмуриваюсь, потерев переносицу пальцами. Мое золотое кольцо такое же холодное, как и кожа. Я не уверена, что в ближайшее время мне обеспечен нормальный ее цвет.

Открывается дверь, я слышу — лаборантка приносит анализы. Дальше тянуть мне просто не имеет смысла.

Я стараюсь вернуться к Валентине в собранном виде, со сконцентрированным выражением лица и спокойным взглядом. Я не хочу дрожать, не хочу спешить, не хочу задыхаться. Я просто хочу, теперь уже невыносимо сильно, чтобы она сказала. Хоть что-нибудь.

Только мне все равно страшно. Почти так же, как во время первой грозы без Эдварда. По ту сторону ширмы развезлась пропасть.

Уже привыкшая к моему промедлению доктор, методично просматривая бумаги, ожидает. И краешком губ улыбается мне, когда все-таки возвращаюсь на кресло.

— Ну что же, Изабелла, давайте посмотрим на ваши результаты.

Передо мной две белые бумажки — оказывается, белый цвет я все еще не могу терпеть.

— В вашей крови определен хорионической гонадотропин, — женщина указывает мне на первую из бумаг, являющуюся бланком анализов, — а так же повышено содержание прогестерона. Это специфический женский гормон.

Я хмыкаю — на большее просто не хватает.

— А УЗИ — один из самых надежных методов для диагностики ранней беременности — дало нам четкую картину состояния вашей матки, — теперь мое внимание акцентируется на второй бумаге, черно-белом снимке с монитора, где обведена область с маленьким, неприметным кружком внутри.

— Это — плодное яйцо. Я поздравляю вас, Изабелла. Вы беременны.

…Самый яркий звездопад в моей жизни. Вот он. Вот сейчас.

Что. Что? Что?..

Я поднимаю глаза на Валентину и смотрю на нее практически не моргая — секунда, две, три… десять. Я выдыхаю и маленькая соленая капелька — в ней и отражается этот звездопад — падает вниз. Она касается щеки, а я закусываю губу, сама себе качнув головой. Отрицая саму возможность того, чтобы в это не поверить.

Мне становится спокойно и хорошо. Будто я всегда в глубине души знала, что будет сказано именно это, что простая данность и мой приход, и анализы, и исследования — всего лишь часть на пути к истине. И как я только могла сомневаться, это же само собой разумеется. Это должно было быть так — и никак иначе.

Теперь нет ни дрожи, ни страха, ни мыслей. Нет ничего, кроме звезд. Они окружают меня плотным, теплым, мягким облаком. Наполняют меня счастьем. Теперь я знаю, какое оно, человеческое счастье. В величайшей ипостаси.

— Спасибо, Валентина Александровна.

Я говорю ей это и широко, ошеломленно-радостно улыбаюсь.

С глянцевой черно-белой фотографии на меня смотрим обведенный синей ручкой кружок.

Ну здравствуй, маленький Лисенок.

Ты даже представить не можешь, как я уже тебя люблю.

Добро пожаловать домой.

* * *
О том, что «Старбакс» располагается недалеко от «Альтравиты», я знаю — именно здесь мы с Эдвардом завтракали перед первым совместным приемом. Но все равно изумляюсь, увидев знакомую вывеску — мне кажется, я еще долго буду изумляться самым обыденным вещам. Розмари говорила, так бывает, когда случается нечто настолько невероятное, что уже даже малейшие ежедневные события выглядят уникально.

Я подхожу к дружелюбному пареньку на одной из касс, прямо возле витрины с установленным разнообразием десертов. Думаю, какой размер кофе сейчас мне подойдет больше… а потом вспоминаю, несколько безумно улыбнувшись, что кофе мне теперь нельзя. У немного смутившегося парня прошу большой зеленый чай, насилу сдержав усмешку. Если счастье подвластно измерениям, мое сейчас — в высшей своей отметке. Я растеряна, потому что не знаю, что с таким количеством этого чувства делать. И как хоть на грамм его выразить, дабы не разорвало изнутри.

Я сажусь на улице, под зеленым зонтиком, за самый дальний столик. Соседей у меня нет, гул посетителей кофейни где-то в стороне, а аромат зеленого чая как никогда притягивает.

Я не в состоянии связно думать. Чудится, я уже вообще не в состоянии что-либо делать в ближайшее время — моя эйфория концентрированнее эспрессо и жжется сильнее, чем имбирный чай.

Откинувшись на спинку железного стула, я подрагивающими пальцами левой руки прикасаюсь к поясу своего платья. Ткань приятная, чуть прохладная, но снизу ее греет кожа. А меня греет осознание, что еще под этой кожей есть. Кто.

Я кладу рядом с левой и правую руку. Как следует ощущаю теперь всю полноту картины, каждое кружево, каждую клеточку. Я то ли смеюсь, то ли уже плачу, я не знаю… но ровно дышать не могу точно. Это какие-то запредельные эмоции, ощущения, испытать которые означает постичь особый смысл, стать на магическую стезю, коснуться потаенного запретного плода.

Если волшебство существует, если есть нечто магически-потустороннее в этом мире, вот оно. Беременность. Мне даже слово это странно произносить — каждая фибра души дрожит, холодеют кончики пальцев.

Беременна. Беременна. Беременна.

У нас с Ксаем будет ребенок.

Господи.

Зеленый чай божественен. Я делаю глоток, чтобы хоть как-то справиться с эмоциями, какие уже выплескиваются за любые границы, после которых ни одни другие так сильны не будут. Это чувство, что испытываю, в один ряд стало с двумя другими — когда Ксай впервые сказал мне, что любит; когда Дамир, прошептав, что я его мама, повторил тоже самое.

Валентина, дав мне немного прийти в себя и хоть на каплю, но осознать текущее положение вещей, сказала еще несколько важных фраз. Прежде всего — что все хорошо и идет как следует, хоть наблюдение, конечно, в дальнейшем потребуется. Затем — что в следующий прием подробно объяснит мне все, что требуется знать, даст рекомендации, обрисует риски, каких стоит избегать, поделится опытом. Ну и наконец, мой срок. Лисенку примерно четыре недели — плюс-минус пару дней.

Валентина не могла точно сказать дату зачатия, вряд ли хоть кто-нибудь мог настолько явно высчитать это, но мне было не нужно. При всех «выдающихся» математических способностях, я без труда определила день сама — когда после суда и гордого «Дамир Эдвардович Каллен», мы с Ксаем сбросили пыл на пустынной трассе. Его первый раз в машине. Мой первый секс, в котором настолько нуждалась. И была совершенно, абсолютно, неизмеримо счастлива.

Не собираюсь искать в этом ни благословение, ни услышанные молитвы, ни какое-либо поощрение за хорошую карму. Мы усыновили маленького мальчика и это прежде всего благо, наивысшая ценность для нас самих. Он — сокровище, он — наш сыночек, в нем — все добро, красота и невинность этого мира, который заново для нас открыл.

Но как же, черт подери, это… правильно, что именно в тот день мы не смогли воздержаться.

Я прикрываю глаза, расслабляясь. Я пью чай, слушаю ветер и не убираю руки со своего живота. Я просто не в состоянии пока. Я не могу насладиться.

Где-то невдалеке звонят колокола — этот звук пронизывает всю мою душу, потому слышу его даже за гулом толпы за столиками и движением на автостоянке. Полдень.

У меня звонит телефон — его вибрация, так и не снятая с самой клиники, ощутима кожей.

Я панически боюсь, что это Эдвард. Мне пока нечего ему ответить внятно, я скорее напугаю и введу в ступор своим собственным ошеломлением. Да и как сказать ему вообще, еще и при Дамирке…

Но это Ника.

— Да?..

— Белла, привет, — голос у девушки такой умиротворенно-радушный, что мне хочется улыбнуться, — послушай, мы собирались сегодня с Эмметом и Каролин в кино, на «Миньонов», но у него до сих брифинг, а у нас — лишний билет. Может быть, мы позовем Дамира? Потом поедим пиццу, и я привезу его обратно.

Я начинаю поражаться тому, как идеально в этом дне все складывается.

* * *
Эдвард возвращается домой к шести часам вечера. С ногами забравшись на плетеное кресло на веранде, я терпеливо жду его, медленно попивая гранатовый сок. С сегодняшнего дня все вкусы для меня окрашиваются в новые цвета восприятия, а значит, я заново открываю для себя знакомые вещи. И это потрясающее ощущение.

Но ему все равно не сравниться с той детской, неизмеримой радостью, когда со стороны лесного массива на серой дороге вижу знакомую черную «Ауди A8». Алексайо себе не изменяет — у него особая связь с этой машиной и, по его уверениям, водить ее — одно удовольствие. Понимаю его, потому что тоже самое испытываю по отношению к своей. Бывает, что машина идеально подходит.

Он останавливается на подъездной дорожке и я, отставляя пустой стакан прямо на дерево веранды, поднимаюсь с кресла.

Лето, радушно одаривающее яркими красками, ласкающее теплым ветерком и безоблачным голубым небом — не уверена, что когда-то оно было настолько голубым, насколько сегодня — окутывает меня. И мое так и не снятое, специально оставленное для Ксая, легкое целомудренное платье. Я уже знаю, что ему тоже нравятся кружева.

Эдвард выходит из машины, не заботясь о том, чтобы достать ноутбук или свои документы, для которых предназначена красивая кожаная папка — точь-в-точь в цвет машины, будто шла в комплекте.

Мужчина радостно мне улыбается, отчего на его левой щеке очерчивается очаровательная ямочка. И меня уже не остановить.

— С возвращением!

Алексайо ловит меня безо всяких расчетов, просто и легко, сразу прижимая к себе. Ткань его светлой рубашки тонкая и жесткая, а вот костюма — приятная на ощупь. Он сидит на нем настолько хорошо, насколько только на Эдварде может сидеть одежда, и выглядит просто потрясающе. Теплый, уверенный, стильный, мужественный и великолепно пахнущий своим новым парфюмом, тайну которого не раскрывает уже второй месяц, Ксай нечто невероятное со мной творит. Я его не отпущу.

— Здравствуй, Бельчонок, — по-доброму посмеиваясь моим захватническим объятьям, Эдвард запускает пальцы в мои волосы. Наклоняется и целует их, вдохнув запах — наш маленький ритуал.

— Ты восхитительно выглядишь. Я завидую твоим деловым партнерам.

Ксай кривовато, хитро ухмыляется, заглянув мне в глаза. В его собственных — дюжина оттенков фиолетового и загадочно-счастливый блеск.

— А я завидую сам себе, — нежно поглаживает мою спину, задержавшись на кружевном участке, — откуда это платье, красота моя? Я его раньше не видел.

— Оно новое, — так же хитро глянув, заговорщицки сообщаю. И смеюсь, снова повиснув у него на шее.

Я долго думала, как именно буду вести себя этим вечером и что будет правильнее. У меня было время отточить какую-никакую сдержанность и направить свое воодушевление, свое счастье по разным руслам, дать ему какой-то логичный выход. И уже потом сказать главное так, как Эдвард того заслуживает. Он ждал этой новости всю свою жизнь. Я очень хочу, чтобы момент был особенным и упоительным. Пока все получается как надо — мой лишний повод собой гордиться.

Я глажу Ксая по гладковыбритой щеке, не в состоянии удержаться. Он реагирует на касание тем жестом, что греет сердце с самого первого своего появления — наклоняется к моей ладони.

— Как прошла пресс-конференция?

Аметисты выглядят умиротворенными, как и собственно, настроение мистера Каллена.

— «Мечта» в скором времени войдет в парк «Аэрофлота».

— «Аэрофлота»? Это та большая русская компания?..

— Ведущий авиаперевозчик в России, — кратко кивает мой муж, — Эммет все-таки своего добился.

Не глядя на то, что мои мысли заняты другим и все впечатления сейчас притупились из-за наличия куда более главного и серьезного из них, не могу удержать ошеломленной улыбки.

— Так это же потрясающе, Эдвард! Я поздравляю вас! Только так и должно было быть.

— Спасибо, солнце. Просто если Натос чего-то захочет, он этого любым путем добьется — а он этим итогом бредил. По сути, было несколько брифингов и одни закрытые переговоры, так что у него было время убедить их всех. Конкорд слишком серьезное судно для более мелких компаний, так что все логично. Ну да бог с ними, с этими самолетами, — его лицо становится сосредоточенным, а голос — чуть ниже, — как дела у доктора?

Честно соблюдавший все условия, включая диету, прием лекарств и правильный образ жизни в целом, Алексайо смотрит на меня испытующим, но мягким взглядом. Он осторожно убирает пару моих прядей за ухо, касается кожи лба. И старается понять результат встречи еще до того, как о нем говорю.

Я глубоко вздыхаю, в сорвавшемся довольном смехе утаивая огромную радость. Мое счастье, надеюсь, прикрывает вуаль восторженного удовлетворения.

— Все прекрасно, Ксай. Я полностью здорова.

Еще пару секунд аметистовые глаза меня не отпускают — что-то ищут? Но потом Эдвард крайне ласково и тепло приникает своим лбом к моему. Он прикрывает глаза и его черные ресницы, такие красивые, чуть подрагивают. Я кладу ладонь на его затылок, массируя кожу. Мои пальцы тоже дрожат.

— У нас с тобой все получится, — горячо обещаю ему я. Вот тут уже едва-едва сдерживаюсь, потому что заветная фраза так и рвется наружу. В последний момент себя окорачиваю.

— Да.

Так кратко, но так убежденно. От радости мне хочется кричать. Может, в этом все дело? Высшее благо нам было дано после того, как Ксай поверил в лучший для себя исход? В то, что его достоин, что сможет?.. Это так и останется тайной, но, по-моему, предположение вполне здравое.

- Όπου και να βγει θα σ' αγαπώ έγινε η ζωή μου πια δική σου[75].

Мне не нужен сегодня перевод. Наверное, впервые. Потому что именно эти стихи в день рождения Эдварда читала ему я сама.

— Это взаимно, Ксай. В тебе вся моя жизнь и я надеюсь, ты это знаешь.

Он выглядит тронутым, в глазах появляется тоненькая пелена. Эдвард влюбленно, светло мне улыбается, поцеловав в щеку. Он знает.

Выдохнув, отпускаю его, убрав руку. Ерошу напоследок темные волосы.

— Дамирка сегодня в кино с Никой и Карли, так что мы ужинаем вдвоем, папочка. Рада, к слову, приготовила мусаку…

Мой оптимистичный тон с нотками смешинок вызывает в Эдварде отклик быстрее, чем когда-либо. Он сегодня часто смеется, что выглядит еще одним чудом.

— С чего бы это Рада решила приготовить мое самое любимое блюдо?

— Наверное, чтобы тебя порадовать, — загадочно бормочу, делая вид, что строю теории, и отстраняясь от мужа. — Ты заслужил.

Он складывает руки на груди, опираясь спиной о водительскую дверь машины.

— Спасибо тебе, Бельчонок. Ты заставляешь меня думать, что у нас сегодня особенный повод для такого ужина.

Делаю вид, что никакой интриги нет. Похоже, мой спектакль начинает хромать и это не лучший исход — не хочу, чтобы Эдвард подозревал лишнего. У него слишком живое воображение.

— Каждая твоя победа — наш повод, — кратко и, надеюсь, логично выхожу из опасной зоны, — я накрою на стол, Ксай. Жду тебя в столовой.

Его бровь немного изгибается, но в целом, мне кажется, Эдвард верит. Или просто не может понять, что именно не так.

— Белла.

Я оборачиваюсь, останавливаясь у первой ступеньки крыльца.

Взгляд у Эдварда откровенно сияет. В нем нет подозрений теперь, нет теорий — только неприкрытое любование. Концентрированное.

— Не могу насмотреться на тебя сегодня. Ты светишься.

Пожимаю плечами и шлю ему воздушный поцелуй.

— Потому что я тебя люблю.

Ужин проходит в спокойной домашней атмосфере, доставляющей Эдварду удовольствие, что является главной его целью. Я хочу, чтобы Ксай забыл обо всем, что его тревожит, чтобы успокоился, расслабился, разговорился, в конце концов… чтобы был дома. И телом, и мыслями.

Кмусаке у Рады припасен греческий салат, подобрать для которого правильную брынзу для нее целая головная боль, потому что настоящий греческий сыр еще нужно поискать. Зато всегда, когда ей удается все сделать как задумано — как сегодня — женщина бескрайне довольна. Анта посмеивается, что для Дамира целое представление — готовить вместе с ними — из-за перфекционизма Рады и ее огромной вовлеченности в процесс.

Только Ксай доволен всегда и благодарит так же искренне и неизменно за любое блюдо, вне зависимости, вышло оно идеальным или нет. За это — знаю по себе — радовать его хочется особенно сильно.

Я уже говорила с нашими домоправительницами, но хочу поговорить еще раз — отчетливо это понимаю, когда мы вот так вместе ужинаем и по лицу Эдварда я вижу, как ему нравится. Они заботились о нем долгое время до моего приезда, став куда больше, чем простыми помощницами. Они любят Эдварда, любят Дамира, любят, пусть и не сразу приняв, меня. Я слишком им благодарна, чтобы замолчать такое. Я хочу сказать им спасибо за то, что делали и делают для моей семьи. Мне теперь хочется всем говорить «спасибо» как можно чаще. Эмоции сегодня — мое все.

Эдвард занимает время ужина кратким рассказом о прошедшей встрече со спонсорами и представителями «Аэрофлота» (и принимает поздравления женщин с продвижением «Мечты» на высший уровень, смутившись этих поздравлений), а также говорит о том, что греческий риелтор подтвердил наш запрос на дом, он официально принадлежит нам теперь и можно начинать ремонтные работы. Эдвард предлагает Анте и Раде ехать с нами — на соседнем участке есть небольшой домик в четыре комнаты, предназначенный для них, и они могут приглашать детей погостить там в любое время. Женщины обещают подумать, тронутые щедрым предложением Ксая. А я уже и не знаю, может ли он по-другому.

В середине ужина Рада отлучается на кухню. А минут двадцать спустя, выходит из-за стола Анта.

У нас с домоправительницами женский уговор, тайный от хозяина сего дома, и надо им отдать должное, они действуют потрясающе скрытно. И дают мне отмашку о том, что все готово, когда помогаю им уносить тарелки со стола.

Приникнув к косяку двери нашей спальни, наблюдаю за тем, как Эдвард меняет рубашку на светло-серую майку из хлопка, идеально сочетающуюся с ультрамариновыми домашними брюками.

— Подсматриваешь?

Прячу хитрую улыбку.

— Любуюсь.

Я подхожу к Ксаю, протянув ему руку, и он пожимает мою ладонь.

— Пойдем-ка, Уникальный.

Заинтригованный, но не задающий лишних вопросов, Эдвард послушно следует за мной по коридору, лестнице и холлу первого этажа. Хмыкает, когда выходим на улицу, мягче обвив мою руку. Я люблю смотреть на закаты, муж это знает, но и сам он любит. Так что я угадала с местом.

— Белл, — радостно, как ребенок, протягивает Ксай, когда поворачиваем от главного сада к резной деревянной беседке. С лучшим видом на постепенно спускающееся к горизонту солнце, она прячется среди красивой, нежно пахнущей зелени.

На небольшом столике стоят две бело-синие гжелевые чашки, выложенная на такую же гжелевую тарелку шарлотка, еще горячая, и чайник с достаточным количеством хорошего зеленого чая.

Поворачиваюсь к Эдварду, приникая к его груди. На сей раз улыбки не прячу.

— Не откажешься от маленького чаепития?

На диванчик из натурального ротанга мы садимся вдвоем, достаточно близко. Мягкость диванных подушек коньячного цвета как никогда мне приятна. Алексайо успокаивается от атмосферы и моих стараний, а я, наоборот, начинаю нервничать. Потому что к заветному моменту все ближе.

— Ты сегодня превосходишь саму себя, моя девочка, — замечает Эдвард, когда кладу ему на тарелку кусочек шарлотки. Пробует чай и довольно жмурится заходящему солнышку.

— Ты… ты создал для нас абсолютно новую жизнь, Ксай. С Грецией, с домом, с окончанием эпопеи «Мечты»… Дамир и я, нам просто… нам не хватает никаких слов, дабы выразить свою благодарность.

Мужчина поджимает губы, повернувшись ко мне всем корпусом. Это выражение лица мне знакомо.

— Я знаю, что ты не ждешь никаких благодарностей, — говорю его же слова за него самого, качнув головой, — но ты должен понимать, что нам хочется тебя благодарить. Мне хочется. Я надеюсь, ты знаешь, почему… это чувство, которое нельзя… просто так отвадить. Эдвард, ты замечательный человек, и я знаю, что твоя щедрость и доброта безграничны, но я так хочу… я так хочу тебя радовать… каждый день. Всю жизнь.

У меня немного дрожит голос, но совладать с этим не могу. Я пожимаю ладонь мужа, поднимая повыше, и горячо целую его пальцы. Все внутри рвется на части, требуя, крича выразить все то, что утаиваю с самого утра. Обрадовать. Осчастливить. Так, чтобы дальше — уже некуда. Сложнее всего сдержаться в последние минуты.

Мой любимый фиолетовый взгляд теплеет. Благодушное, вдохновленное выражение в его чертах проникнуто обожанием. Истинное значение этого слова я постигла с Эдвардом — когда впервые так на меня посмотрел.

— Тебе это делать проще всего, Бельчонок, — признает Ксай, — каждый день, когда я тебя вижу, я счастлив. Уже тем, что ты есть, ты меня радуешь. И Дамирка… поверь, это лучше сотни тысяч благодарностей и поступков. Рядом с вами я дома.

Мне больше нечего сказать из-за комка в горле. Привстаю на своем месте и крепко мужчину целую — порой лучше самовыражения и не придумаешь.

Эдвард довольно улыбается, пригладив мои волосы.

— Ты попробуешь шарлотку?

— Еще как. Проследи, чтобы я не съел всю, пожалуйста.

Около пятнадцати минут, сидя рядом, мы просто пьем чай. Небо окрашивается розовым, облака медленно плывут навстречу очертившемуся кругу солнца. А ветерок разносит аромат чая, теста и яблок все дальше и дальше — перемешивает с зеленью, с цветами, с летом. И возвращает нам.

— Ты сегодня в подходящей цветовой гамме, — тихонько, не нарушая умиротворения, замечает Ксай. Его рука на моей талии, подчеркивая свое любование платьем и его цветом, прижав к себе, а я, и не думая никуда отстраняться пока, полулежу на его груди. Неожиданно удобная и доверительная поза.

— Как знала, что нужно его надеть.

— Это не впервые — ты часто знаешь больше, чем хочешь признавать.

Он говорит это со смехом, не более. Но я, глотнув еще чая, невольно перевожу глаза на небольшую фиолетовую коробочку, спрятанную за плетеным креслом. Уже почти закат.

Думаю, пора.

В груди иступленно бьется сердце, но я его унимаю. Нарочито медленно, глубоко вздохнув, ставлю чашку на столик.

Эдвард дает мне встать, задумчиво глядя на темнеющий горизонт. Он удобно расположился на диванчике, приникнув к спинке и подлокотнику. Его одежда, его вид — мой дом и мой уют, в ярчайшей ипостаси. Мы будто в своем собственном мире в этой беседке. Тишина и негромкий природный шум, запахи, цвета… этот мир прекрасен. И станет еще прекраснее через пару минут.

Я отодвигаю пару тарелок на край стола и достаю из укрытия коробочку. Ей как раз хватает места.

Я подхожу к Эдварду, мягко забирая из его руки чашку. Заинтересованный, он не сопротивляется.

— Ксай.

Мужчина поднимает голову, как я и прошу, погладив его челюсть. Ровно садится, позволив мне стать промежду его коленей, и приятно поглаживает талию.

В его внимательные, добрые глаза я смотрю не меньше пяти секунд. Пытаюсь представить, хоть воображения явно и не хватит, что моя новость… может в них сотворить. Фейерверк? Победные залпы? Водоворот?..

— Что такое, Бельчонок? — подбадривая меня, его пальцы поднимаются выше, на спину. Расслабляют мышцы, действительно помогая. Я готова.

— У тебя будет ребенок, Ксай.

Черты Эдварда смягчаются, заполняясь любовью. Его губы трогает теплая улыбка, разглаживается пара морщинок на лбу и проявляется несколько у глаз — от их мечтательного выражения.

Я закусываю губу, потому что не могу понять, что это такое. Ожидания… бог с ними, но неужели он… он что, догадался? Из меня ужасная актриса, но чтобы настолько?.. Или он звонил Валентине?.. Или видел коробку?..

Я теряюсь в догадках, но не могу выбрать ни одной — все подходят и все явны. Я не разочарована, не думаю, я не жду от него каких-то фееричных реакций и эмоций, но мне казалось… видимо, просто казалось.

— Белла, — Эдвард тоже вздыхает, мягко подтянув меня ближе к себе. Моя талия теперь ровно напротив его лица, как и было задумано. Я чувствую теплоту дыхания, но самой не очень-то тепло. — Я знаю. Я это знаю.

— Откуда?..

Ксай пожимает плечами, и улыбка его становится добрее.

— Ты заставила меня поверить в это собственной верой, солнце. Столько раз ты показывала, что ничего невозможного нет, и я теперь это понимаю. У нас с тобой будет ребенок, ты права. Путем ИКСИ или еще какого способа, но будет. Мы сделаем подсадку, доктор поможет и однажды… да, однажды, все получится.

Его объяснение, эмоциональное и рациональное одновременно, искреннее и проникнутое идеей, я встречаю… с облегчением. Я слушаю и только к концу понимаю, в чем дело. О чем Ксай говорит.

И тут уже все становится просто. Ни волнения, ни сомнений, ни осторожных неумелых попыток.

Уже, любовь моя.

Ладони Эдварда я подвигаю с талии на свой живот, прямо по кружевному узору, поверх его главных элементов.

— У тебя будет ребенок, Ксай, — терпеливо, твердо и негромко повторяю я. Накрываю его теплые пальцы своими.

Мужчина, не совсем понимающий, о чем я говорю, хмурится. Он смотрит на свои ладони озадаченно, проигрывая в голове сотню вариантов объяснения моих слов. Все, кроме того, что на поверхности и единственно верный.

— Эдвард.

Я зову, и он откликается. Немедленно, но с неровным коротким вдохом. Вот теперь в аметистах ничего мне прежде знакомого. Колючее недоверие, болезненное сомнение и толика испуга. Он боится поверить. И хоть как-то отреагировать.

Ну конечно же, милый, ну конечно… ты столько времени слышал иное, ты не хочешь боли, ты не хочешь разочарований… ты скорее уверуешь, что я шучу или измываюсь, чем говорю правду. Тебе проще. Всем проще. Страх — он живучий, он ясный, он цепкий. Ты заносишь ногу для шага вперед, но пока не ступаешь на нее. Ты ждешь моих слов. Более ясных.

И правильно. Один на один я тебя с этим не оставлю, я здесь. Мы оба здесь.

Я наклоняюсь к нему, терпко, глубоко поцеловав в губы. Отстраняюсь и смотрю прямо в глаза, не моргая, не отводя взгляда. Я ждала этого момента так же долго, как и Ксай.

— Я беременна, Эдвард. Ты будешь папой.

Ладони мужчины на моем животе вздрагивают. Он весь вздрагивает — и даже взгляд. Делает отчаянный тихий глоток воздуха, словно задыхаясь, но тут же выдыхает его. Плотно сжимает губы.

Это не водоворот, не фейерверк и не победные залпы. Это неудержимое, невыразимое, необъяснимое стихийное бедствие, погребающее под собой все, что было в прошлом, все, что прежде звучало, все, во что прежде не верилось. Мощной лавиной, неукротимым цунами, адским землетрясением мои слова вторгаются в установившийся, знакомый ему мир Эдварда и крошат его на части, не жалея ничего. Бьют, и бьют больно. Режут, и режут по живому. Возрождают, и возрождают фундаментально. На месте руин выстраивают нечто новое и прекрасное, создают другую Вселенную. Параллельную.

Ничего в Эдварде внешне не меняется, но его глаза пускают меня понаблюдать за тем, как внутри он… перерождается? Мне неведомо более подходящее слово. Потому что все неверие, все попытки сбросить это на счет шутки или ложных надежд терпят крах. Эдвард касается моего живота и не может противостоять нагнетенному порыву убежденности. Просто не в силах мне не поверить — пусть и не до конца, но хотя бы отчасти.

Я нагибаюсь к нему, тяжело, но облегченно выдохнув. Я сама сейчас заплачу от переизбытка эмоций, сгрудившихся вокруг. Я обвиваю его за плечи, оставляя одну руку на его ладонях и крепче их прижимая к себе, касаюсь губами щеки, приникаю к виску. И я ему шепчу, стараясь не сбиться, горячо и ясно:

— Это все правда. Правда, Ксай. Правда. Я тебе покажу.

Осторожно отстраняюсь, терпеливо дождавшись, пока решит убрать руки с моей талии. И разрешит их убрать мне.

Я забираю со столика фиолетовую коробку и присаживаюсь рядом с мужем, протягивая ему, все еще иступленно молчащему, свое главное доказательство.

Эдвард прочищает горло, пару раз моргнув, прежде чем тронуть крышку. Он и мрачный, и потерянный, и ошеломленный, и одухотворенный, и живой… и я не могу понять, чего больше. Кожа его пальцев бледная, но лицо краснеет — виски серебрятся мелкими кристалликами пота. Оттенок радужки не похож ни на один цвет, который был бы мне известен. Он совсем другой. И мне немного страшно…

Алексайо все-таки открывает коробку, машинально скинув крышку на пол. На мягкой шелковой основе фиолетово-розового цвета — именно такого цвета ткань, я невыносимо долго искала в магазине — всего две вещи. Ксай ошарашенно, тихо стонет, только лишь их увидев.

— Изабелла…

Я как зачарованная наблюдаю за тем, как он с невероятной аккуратностью, стараясь перебороть дрожь пальцев, поднимает пластиковый тест на беременность. Две розовые полоски зияют пламенем среди белого основания — для Эдварда так точно.

— Это самый первый, я сделала его еще на Родосе, — не удержавшись, говорю ему я, — и он оказался положительным.

Как на чудо света, прежде неведомое никому, Алексайо завороженно разглядывает тест. Едва касаясь, проводит по двум тонким линиям полосок.

- Αυτό δεν μπορεί να είναι…

Сам себе качая головой, он зажмуривается, устало потирая переносицу пальцами. Будто это не тест, а мираж. Все это — мираж.

А я, хоть и знаю, что в особые моменты свои чувства Эдвард может выразить лишь в греческих словах, такой греческий не понимаю. Или просто не могу сейчас его понять.

— Ксай, я отвечу на все твои вопросы, какие только будут, только пожалуйста… пожалуйста, не на греческом.

Он оборачивается ко мне, так и не отпуская пластик. Пальцы белеют от того, как крепко он его держит.

— Такого не может быть. Это невозможно.

Я глажу его плечо, пододвинувшись ближе.

— Мне сперва показалось так же. И поэтому я спросила у доктора.

Указываю ему на оставшуюся в коробке вещицу, лежавшую под тестом. Эдвард поднимает ее свободной рукой. И полувсхлипом-полустоном реагирует на черно-белое изображение, где синей ручкой Валентины еще утром обведено самое главное.

- Τι είναι αυτό? — мотнув головой, Эдвард сглатывает, сам себе переводя. — Что же это такое?..

— Твой Лисенок, μπαμπάς Xai.

Мужчина опускает тест обратно в коробку, освободив себе одну руку. Прижимает ее ко рту и не может больше сдерживаться после моей фразы. Он сбито, сорвано плачет. И горько, и счастливо.

Я даю ему минутку, пока самые ярые и тяжелые всхлипы не утихают. А потом, трепетно, мягко ему улыбнувшись, обнимаю.

— Люблю тебя, Эдвард. Так люблю, что прошу поверить, как бы тяжело это ни было, что все взаправду. Потому что так оно и есть.

Муж отрывисто кивает, как следует прижимая меня к себе. Принимает и мои слова, и мои объятья. Я у его груди, и я слышу утихающие всхлипы. Его подбородок накрывает мою макушку, и я чувствую, что он еще немного дрожит. Но руки… Эдвард самостоятельно, переступив черту, касается пальцами пояса моего платья. И больше его ладони не дрожат.

— Ты точно это знаешь?

— Абсолютно. Мы сделали все — и осмотр, и тест, и анализы, и УЗИ. Я бы не сказала тебе, не будь уверенна на сто процентов.

— Спасибо…

— Ну что ты, Ксай.

Мне неведомо, сколько мы сидим в тишине этой беседки, посреди сада, не отпуская друг друга и не говоря ни одного слова. Постепенно, тихой поступью, воцаряется какое-то новое ощущение вокруг, новое мировосприятие. Перестраивается канва повествования, бывшего столько времени непреложной и неизменимой, напитывается звездной пылью принятия. Аккуратного. Слабого еще. Но живого.

Эдвард теплый и его тепло согревает меня. Душевное, близкое, эмоциональное, мысленное. Он успокаивается окончательно, мне тоже не хочется плакать. Мне так комфортно… как давно не было. Как в густом меду… как в какой-то особой, незримой нирване, пришедшей только теперь. Это сладкое, пугающее, но приятное чувство. Когда-нибудь я его осмыслю.

— Белла, — Ксай легонько целует мою макушку и я поднимаю голову, встретившись с ним взглядом.

В глазах мужчины теперь действительно затерялся новый цвет, он — точно та ткань, которую выбрала для содержимого коробочки. Он — само воплощение того нового, что пришло. И ждет.

— Я тебя люблю, душа моя.

И не звучит это не напыщенно, неуместно — а очень правильно, невероятно честно.

Его веки еще чуть красные, но цвет лица стал прежним, да и дрожи нет. Такое же как у меня — медовое умиротворение, правда, со вставками мнимой отрешенности — воцарилось в чертах. Он даже смотрит по-другому.

Не могу не улыбнуться. Пусть устало, осторожно даже, но искренне. Искренность — наше все. Мы пережили эмоциональную бурю, мы немного вымотались. Однако мы все еще здесь — оба и вместе.

— И я люблю, Ксай.

Моя улыбка находит в нем маленькое отражение — скованное, а настоящее. Эдвард целует меня, опустив голову, и я нежусь. Он давно так… трогательно меня не целовал.

Солнце опускается за горизонт, полыхнув последним ярким лучом алого. Коробочка попадает под него, напомнив о себе. Освещается фотография, подчеркиваются знакомые две полоски. Эдвард гладит мою скулу. А потом — кружево. Вдохновленно.

- ευχαριστώ.

Эммет привозит Дамира на любимом для малыша белом хаммере. Он уже завез Каролину и Нику домой, а с Дамиркой у них была небольшая «мужская поездка». Колокольчик светится, с довольной улыбкой выпрыгивая из машины, когда дядя открывает ему дверь.

Окрашенный закатом и подгоняемый любовью, малыш несется в нашу с Ксаем сторону. Эдвард ловит его на ходу, ни на миг не задумавшись. Сильно — и, возможно, сильнее, чем нужно, — прижимает к груди. Крепко целует его темные волосы.

— Привет, мое сердце.

Чуть смутившийся такого обращения, но тронутый им, Дамир целует папу в щеку, крепче прижавшись к нему.

— Ты соскучился?

— О, малыш, ты даже не представляешь, насколько.

Голос у Эдварда хрипловат, да и эмоций в нем много — сокрытых, глубоких — но это не страшно. Как и я, постепенно, восстановив силы, он сможет их выразить. Нам обоим на радость.

— Мой котенок, с возвращением! — подбираюсь к малышу, погладив его плечо и потянувшись за своим причитающимся поцелуем. — Пахнешь сахарной ватой. Признавайся, дядя Эммет, пиццей все не кончилось?

— Мамочка… — запрокинув голову, смешливо протягивает Дамир, зажмурившись. Он шутливо закусывает губы, еще помнящие вкус сахара.

— Сахарную вату хочется до восьми лет, проверено, — дает отмашку Танатос, недалеко отошедший от своего монстр-автомобиля, — так что нужно кушать, пока хочется. Да, Дамирка?

— Да, дядя Эмм!

Их взаимодействие очень милое и настолько же доброе. Эммет преображается рядом с Колокольчиком. Я всегда видела его метаморфозы возле Каролины, Эдварда, Вероники, даже себя. Но с моим голубоглазым малышом у них особенный доверительный контакт. Эммет умеет находить подход к детям, что уж говорить. Тем более — к мальчикам.

Алексайо заботливо вытирает жженый сахар с нижней губы сына. Он смотрит на него как на сокровище всего мира. Таким одухотворенным, впечатленным взглядом, будто видит Дамира впервые. Или впервые рядом с ним настолько счастлив.

— Поеду я к своим принцессам, старший брат и компания, — Натос посмеивается, протягивая Ксаю руку, а потом похлопав его по плечу, — скоро увидимся, Белла. Дамирка.

— Пока! — широко улыбнувшись, малыш со всей добротой машет дяде, наблюдая за тем, как тот садится за руль. И не отводит взгляд до тех пор, пока машина не двигается с места.

Напоследок Эммет нам сигналит, что в окружении темнеющего леса в сумерках звучит громко и необычно, но забавно.

— Ты устал, папочка? — Колокольчик, приникнув к широкому плечу Эдварда, любопытно смотрит на его лицо. Чувства там плохо просматриваются, а утомленность — хорошо. Пусть и напускная она, эмоциональная.

— Не сильно, сынок.

— Мне понравилось гулять с дядей Эммом и Карли… но я с вами тоже хочу.

— Мы погуляем завтра.

Поверивший мальчик поглядывает на меня. Глаза у него потихоньку слипаются.

— Ты мой сонный котенок. Кому-то пора в кровать, да? А нам бы еще тебя отмыть…

— Да, — поддерживает Эдвард, поворачиваясь к дому. Свободной рукой поглаживает мою спину, призывая идти вперед, — пора спать, Дамир. Солнце уже село.

Колокольчик даже не пытается спрятать зевок.

— Ты почитаешь мне сказку, мама?

— Конечно, любимый, — убираю с его лица волосы, каких тоже не миновала участь столкнуться с сахарной ватой и улыбаюсь — утомленный, так доверчиво обнявший Ксая малыш невиннее и красивее всего. Иллюстрация детства. Иллюстрация счастья.

— Пусть папа тоже почитает…

Эдвард, уже направляющийся со своей ценной ношей к крыльцу, снисходительно кивает. Оглядывается на меня на одну секунду — но я вижу, ибо слишком это явно — какой в аметистах тлеет огонь. Энтузиазм на тысячу жизней благодаря зародившейся одной.

— Почитает Дамир, да. Папа тебе почитает.

* * *
Понятия комфорта пришло в мою жизнь вместе с появлением в ней Алексайо. И не только в откровениях, разговорах и даже простых бытовых вопросах, но и в самом уязвимом для меня обстоятельстве — во сне. Комфорт в ночное время суток никто и никогда, даже Розмари, гарантировать мне не могли. Те крохи, что урывала с Джаспером, оплачивая мнимое сострадание сексом, или же Деметрием, когда пыталась убедить себя, что поможет мне, пусть и не из лучших побуждений, да и только.

Я боялась комфорта, что создавал в моей жизни Ксай, потому что еще больше — панически — боялась, что привыкну, а он оборвет эту нить. И я останусь у разбитого корыта без какого-либо шанса справиться с этим. Не в новинку для человека опасаться боли. Тем более если нечем ее крыть.

Зато теперь комфорт — самое точное, вероятно, определение моей жизни. И моего текущего состояния, когда нежусь на нашей большой кровати с необычайно широкими подушками — они пришли в спальню Эдварда вместе со мной.

Алексайо стал моей тихой гаванью, какой остается и по сей день и, я уповаю, до конца жизни. Не могу представить никакой лучшей судьбы, чем быть с ним рядом. Греческим солнцем, что передалось и Дамирке, Ксай освещает все мое существование. Теперь не только собственной персоной, но и частичкой себя, еще даже неощутимой, во мне.

Даже Богу неведомы те слова, какие мне хочется кричать во всеуслышание. С самого пробуждения.

Я обвиваю подушку, сладко уткнувшись в ее пуховое нутро. Мягкая, клубничная и бежево-золотая, она — мое отражение начинающегося утра. Солнце, которое не прячут тяжелые шторы и широкое прозрачное окно, озерцом лучиков ниспадает на ковролин, выдает мне Эдварда, притаившегося на кресле на половине пути от окна до постели.

Потягиваюсь, повернув голову в его сторону, и не могу удержаться от улыбки, пусть даже сонной. В хлопковых домашних брюках и розоватого оттенка футболке, мой босоногий греческий Бог не сводит с меня глаз. Его фиолетовые глаза сияют тысячей и тысячей огней радости, в них — солнце, жизнь и любовь. В том количестве, что хватит на весь земной шар.

— Ты подглядываешь?..

— Я любуюсь, — моей вчерашней фразой складно отвечает Ксай. Его голос мягкий и бархатный, а еще — счастливый. И даже то, что негромок, этого не прячет.

Я закусываю губу, второй раз с удовольствием потянувшись. Впервые за все наше время вместе я спала в белой пижаме на бретельках. Как своеобразное ознаменование новой эры.

— И давно ты любуешься?

— Я не слежу за временем, Бельчонок, — Ксай смешливо-виновато пожимает плечами, усмехнувшись. Тень от покачивающихся штор наполовину укрывает его лицо. Мне вдруг до безумия сильно хочется его коснуться.

— Иди ко мне…

Я протягиваю в его сторону руку и Алексайо без прочих уговоров поднимается со своего кресла. Двигается он быстро, а присаживается на постель медленно, еще и нарочито осторожно. Полулежа устраивается рядом со мной, подложив локоть под голову.

Воплощаю свою мечту — веду ровную линию по его щеке.

— Люблю, когда ты рядом.

— А я как люблю, — Аметистовый наклоняется, коснувшись моих волос. Неглубоко вдыхает, прежде чем поцеловать пряди. — Как ты себя чувствуешь?

Не отказываю своим маленьким дальнейшим утренним желаниям, потянувшись вперед. Мои пальцы у Ксая на шее. Белый цвет кожи интересно смотрится в сравнении с его черными волосами.

— Счастливой.

Мужчина, ожидавший немного другого ответа, широко улыбается. На левой стороне его лица появляются морщинки радости — единственные, чьему возникновению я не противлюсь. Эдвард самый добрый человек в мире, когда смотрит так и так улыбается. Глобальное потепление распространяется по моему сердцу. И Ксай довершает эффект, тронув губами мою правую ладонь.

— Душа моя. Знала бы ты, как мне это радостно.

В мягком убежище из его рук, наблюдая за мужем снизу-вверх с уютных подушек, я его глажу. Сперва волосы, опускаясь к их линии на лбу, у висков… потом — сам лоб, густые брови, скулы… его щеки, и правую, и левую, медленно, без торопливости, не разделяя их. Его губы. Сначала глажу, а потом целую, потому что не хочу ни один день своей жизни начинать, этого не сделав.

— Твоя нежность безгранична, да, маленький Бельчонок? — Эдвард, слегка удивленный, ерошит мои волосы. Но мне видно, что тает, когда вот так, постоянно, его касаюсь. — Воплощаешь давнюю угрозу меня заласкать?

— Ох, Ксай, однажды у меня выйдет, обещаю. А вообще, это все гормоны. Любовь из меня так и льется.

Мелодично, весело посмеиваясь, муж с готовностью соглашается, кивнув. Возвращает мне один из поцелуев — в самом защищающем жесте любви на свете, в лоб.

Я беру его ладонь, неспешно выводя на ней непонятные узоры. Смотрю, как блестит на солнце кольцо, как его золотой ободок переливается мягким светом. Поднимаю на Эдварда глаза и вижу, что он следит за каждым моим движением. Не отрываясь. И я знаю, что теперь мне делать.

Я укладываю его ладонь на вчерашнее, исконное для нее место. К своему животу.

Тепло пальцев Уникального, само ощущение его широкой ладони, близкой и живой — как уверение в безопасности, какую ничему не под силу нарушить. Успокоение, отсутствие каких-либо сомнений, тихая глубокая радость. Не только для Ксая сакрален этот жест, он сакрален для меня. Потому что только так в жизни этого мужчины и должно было быть.

Он тихо вздыхает, мягко прикасаясь к тонкой ткани. Чуть-чуть отодвигает ее, проскальзывая к коже. И мое чувство безопасности обретает новую ипостась.

— Я не могу поверить… до сих пор… не могу соотнести слова и реальность, наверное… но еще со вчерашнего дня я просто пытаюсь как-то вникнуть… принять…

Мои несвязанные, едва слышные бормотания находят в Эдварде живой отклик. Его ладонь чуть крепче прижимается к коже.

— Мне не выразить, Белла, как следует, но я тоже. Вечером твои слова я был готов рассмотреть под любым углом, кроме нужного. И все, что угодно от тебя услышать. Но эта новость… и тест… и остальное… старея, я становлюсь косноязычным, солнце, прости меня.

— Между прочим ты — молодой папочка, — дельно замечаю, на мгновенье нахмурившись завершению его фразы, — так что о старости не будем.

— Не будем, — с улыбкой к моей поправке соглашается Эдвард. Склоняяется надо мной. Зачарованно смотрит на пояс моей пижамы. — Но ты даже представить не можешь, как сильно я тебя люблю. Вас всех люблю. А эти попытки самовыражения — единственный шанс хоть что-то связное сказать.

— Алексайо, я все вижу. Твои глаза мне говорят. То, как ты улыбаешься… ты ведь счастлив, да?

Он доверительно целует мое плечо. Не прерывает зрительного контакта.

— Мне бы с этим счастьем справиться, Белла. Безумно.

— Вот и все, что требовалось, — я кладу свою ладонь поверх его, поглаживая кожу, — хочу, чтобы ты был настолько счастлив, насколько это только возможно.

Ксай делает глубокий, удовлетворенный вдох. В его глазах чистейшее, невероятное умиротворение. Вчерашнее равновесие и покой, тронувшие аметисты, были только началом.

Он снова нависает надо мной, наклоняется к губам. Действует осторожно и слаженно, боясь как-то не так двинуться, но зато целует как надо — с выражением того, чего словами не скажешь. И уж точно ни с какого языка просто так не переведешь.

Эдвард меня любит. Эдвард меня благодарит. Эдвард меня просит. Обо всем сразу и конкретно ни о чем. Просит не оставлять эти поцелуи без внимания.

И я ему отвечаю, подавшись вперед, обвив за шею, притянув к себе. Начинаю понимать, что теперь он будет трепетнее во всех планах, но стараюсь с этим примириться.

Я счастлива, что людям дано выплескивать свои чувства через касания, поцелуи и близость. Порой кроме них ничего и не может тебе помочь — недостаточно сильное.

Я смеюсь и Эдвард тоже смеется. Он держит меня мягко, но надежно, он доволен тем, что кровать большая, а моя пижама — белая. Он доволен всем.

Солнце, задевающее его волосы, лицо, его руки… я держу в ладонях божество, божество и целую… и не могу найти никакой адекватной причины хоть на мгновенье это прекратить.

Это — наше признание в любви. И признание друг друга. А еще — кого-то маленького, но прорвавшего всю оборону и пришедшего к нам. Наконец-то.

Алексайо прикасается к моему животу снова и я только радуюсь. Каждое его касание эхом отзывается где-то внутри и маленькие огоньки удовольствия — особого, духовного, — прокладывают себе путь наружу.

— Сколько ему?.. — тихо зовет Эдвард.

— Четыре недели. И это она, папочка.

Снисходительность в аметистах меня забавит. Теплая как какао.

— Пол начинает формироваться на шестой неделе, Бельчонок.

— Это наш с ней секрет — только мы и знаем, что будет. Это — девочка, Ксай. Поверь мне.

Его взгляд подергивается на какой-то миг прозрачной пеленой. Тронутый, разнеженный такими заверениями, мой Хамелеон со всем обожанием мира меня целует. Долго и пронзительно.

— Ты позволишь?..

— А ты даже не спрашивай больше.

Нахмурившись от переизбытка собственных эмоций, Ксай опускается к своим ладоням на моей коже. Ксай Ее целует тоже.

— Кто бы это ни был, как же я его люблю…

Я перебираю его волосы, понимающе кивая. Это чувство мне знакомо.

Задумчивый, Эдвард наблюдает с нового ракурса. И с нового ракурса меня гладит.

— Это все как сон. Ну ей богу, Белла, мне казалось, к утру пройдет… забудется? Верить во что-то невероятное и получать это — за гранью…

— Если это сон, то пусть не кончается. Я против.

Муж хмыкает, на пару секунд прикрыв глаза. Он почти что концентрирует ощущения. Надо и мне попробовать — может, тогда все станет более вероятным.

— Сделаешь тест еще раз? При мне?

— Могу даже не один, любимый.

Получаю за такой ответ искреннюю, довольную улыбку. И еще один маленький поцелуй.

Мы с Ксаем валяемся на постели, напитываясь новыми ощущениями и мыслями, не меньше получаса. И только потом, бросив взгляд на часы, муж садится на простынях.

— Пора готовить завтрак и будить Дамирку. Чего бы тебе хотелось?

— Нужно что-то сытное, — рассуждаю я, закинув руки за голову, — ты обещал нашему котенку длинную прогулку. И я голодная. Мы голодные.

Эдвард очаровательно смеется, с любованием на меня посмотрев. И с готовностью поднимается с кровати, одним своим видом обещая все кулинарные чудеса сразу. А еще уверенной фразой, что папочка никого голодным не оставит.

* * *
Ксай приносит в столовую большую разноцветную чашку с мордочкой льва.

Дамиру нравится ее изогнутая, но удобная ручка, ее рельефный рисунок и то, что внутри нанесена шутливая шкала измерения радости. Чем больше пьешь из чашки — тем радостнее становишься. Ему сегодня как никогда подходит.

Прогулка, которую малыш нам организовал, вышла чудесной. Из всех скверов и парков Москвы Эдвард выбрал один маленький, особенный и отдаленный. Первый раз я была там, когда муж предложил три дня до окончательного выбора — быть вместе или нет. А второй раз — сегодня. И белки, бельчата и даже пару пушистых воробушков были тоже.

Дамирка визжал от восторга, наблюдая за тем, как доверчиво белки забирают орехи у Ксая. И когда папа, мягко придержав его ладошку, дал возможность одному бельчонку утащить орешек из его пальчиков, улыбнулся так широко, как никогда прежде. Эдвард получил двойную дозу нежностей за приобщение малыша к природе — ведь, на самом деле, только Ксай мог такое устроить.

Я наблюдала за их взаимодействием весь день. Преображение мистера Каллена с того дня, когда Дамир стал нашим сыном, следовали за нами по пятам. Новые чувства, новые эмоции, новый — оптимистичный — взгляд на мир, новая роль и новые, такие желанные, обязательства. Эдвард был создан для того, чтобы быть отцом, а Колокольчик — чтобы быть его сыном. Они становились все более похожи друг на друга, и даже при всей критичности прошлого нельзя было этого отрицать.

И вот сегодня, с пересечением нового рубежа, прежде непросто недостижимого, а невозможного, казалось, все лучшее в Эдварде выходит на новый, наивысший уровень. Его любовь, его радость, его доброта и его улыбка. Его счастье.

Думаю, Колокольчик подмечает некоторые изменения в папе, но не придает им значения. Он счастлив не меньше, когда вот так вот нежится в объятьях отца и получает его ласку в утроенном количестве. А причина — просто быть вместе.

— Почему Белль испугалась Чудовища? — сам с собой, еще не приметив кружки, рассуждает Дамир. Перед ним диснеевская раскраска, где уже наполовину разукрашены главные герои небезызвестного мультфильма. — У него такие рожки смешные… и глаза у него добрые.

— Иногда нужна смелость, чтобы посмотреть в глаза, — я кладу свой карандаш, оглядываясь на Эдварда. Он, излучающий спокойствие и уверенность перед непростым разговором, уже садится возле нас.

— А мне нравится смотреть в глаза…

— Потому что ты смелый и добрый мальчик, Дамир.

Таким ответом Колокольчик удовлетворен. Он тоже прерывает свое рисование, тянется к кружке с молоком, благодаря папу. Делает пару глотков и довольно жмурится, улыбаясь краешками губ с бело-молочными «усами».

Эдвард заботливо вытирает их салфеткой.

— Мы с мамой хотели кое-что тебе рассказать, малыш.

Не имеющий никаких теорий о теме разговора, Дамир с готовностью кивает. Он откидывается на спинку своего стула, крепко держа нетяжелую чашку, и, похоже, расслаблен. Эдвард снова был прав — момент верный. Тем более и я, и он хотели бы, чтобы Дамир узнал самым первым.

— Мы с тобой зашли сегодня на детскую площадку после парка, помнишь? Там было много детей.

Ксай начинает издалека, но по заранее продуманному плану. Я не мешаю, потому что знаю, что лучше сглаживающего все углы, терпеливого Эдварда никто не скажет. Мы с ним сидим по обе стороны от мальчика, расположившегося посередине, и молоко, и раскраска создают нужный фон.

— Это весело, когда их много… тогда кто-нибудь может с тобой поиграть.

— Да, ты прав. Есть с кем посмеяться и побегать, в тот же футбол поиграть, как в Греции.

— Со мной сегодня и тут играли…

— Ну конечно же. С тобой интересно и весело играть, Дамир. Ты теперь это знаешь. И неважно, как все было раньше.

Малыш, неопределенно качнув головой, ничего не отвечает. Он задумчиво смотрит на свое молоко, прежде чем сделать еще глоток.

— Дамирка, на детской площадке ты познакомился с Денисом и Лерой, правильно?

— Ага… они брат и сестра, мама сказала. Денис старший.

— Они хорошо ладят и вместе играют, им весело и вдвоем. Как вам с Каролиной.

— Каролина — моя сестричка, — бархатно улыбаясь, Дамирка поглядывает на нас с папой, — дядя Эмм так сказал, и она тоже. Она хорошая.

— Очень хорошая, малыш. И она тебя любит, — я прикасаюсь к черным волосам мальчика, пригладив их. Вступаю в разговор.

— Я ее тоже люблю… это хорошо — кого-то любить, — рассуждает Колокольчик. Ставит свою чашку на стол, протянув ладошку сначала мне, а потом папе. — Я вас очень сильно люблю.

— И мы тебя тоже, родной, — Ксай пожимает маленькие пальчики, демонстрируя свою искренность и близость. — Это никогда не изменится и никогда не закончится. Запомни это.

— Да, папа…

Он не понимает, к чему все идет, это написано на лице. Но, может быть, это даже к лучшему.

— Хорошо, — сам себе дает отмашку Алексайо, на пару секунд встретившись глазами со мной. — Дамир, мы с мамой хотели сказать тебе, что, как у Карли, у тебя скоро будет свой братик или сестричка.

Мальчик, прежде сидевший в комфортной детской позе, мгновенно выравнивается. Он вздергивает голову, недоуменно и вопросительно глядя на нас обоих. Он ждет подтверждения, правда это или нет. Он его получает.

Я не успеваю даже вообразить его реакцию, как по щекам Дамира начинают течь слезы. Как во время его кошмаров.

— Нет…

— Мое солнышко, ну что ты, — придвигаюсь к нему ближе, ласково оглаживая волосы, кончиками пальцев стирая капельки слез, — тебе нечего опасаться, все будет хорошо. Малыш будет любить тебя, будет играть с тобой, будет твоим лучшим другом.

— Нет!.. — упрямо и сорвано хнычет Дамир. Отстраняется от меня, с примесью разочарования глянув на папу.

— Дамирка, мы с дядей Эмметом — родные братья. Я старше, и я помню, что тоже сначала испугался. Но как только он родился, все встало на свои места.

Колокольчик, впервые за долгое время похожий на загнанного, озлобившегося маленького зверька, резко вытирает свои слезы кулаками, оставляя красные следы на коже.

— У тебя и дяди Эмма была своя мама! И свой папа был!

Я с состраданием смотрю на ребенка, покрасневшего и расстроенного до последней грани, но не могу понять, о чем он. Хочу погладить его снова — но не дает. Отползает на самый краешек стула, ежась.

— Иди ко мне, Дамир, — призывает Эдвард. И, хоть мальчик сопротивляется, но забирает его на руки — впервые в жизни, наверное, идет против его воли. Крепко прижимает к себе, усадив на колени. И терпеливо ждет, пока посмотрит ему в глаза, потирая спину и плечи.

Дамир крепится из последних сил… но сдается. В колокольчиках что-то разбивается, пока на одном дыхании, стиснув зубы, мальчик выдает:

— У Димы так было. Его забрали, а потом родился братик… и он даже имени его не знает, потому, что Диму вернули… он давным-давно в приюте… он всегда будет в приюте… мама за ним не придет…

О господи. Неизмеримая, живая волна сострадания окутывает меня темным туманом. Слезы Дамира получают объяснение и, как уже повелось, черт подери, объяснение это ужасно. К тому же, я знаю, что потом с Димой стало — его злость и зависть едва не погубили мое маленькое голубоглазое чудо.

Мальчик зажмуривается, отворачиваясь и от меня, и от Эдварда. Он прячется на его груди, зарывшись в футболку, и плачет. Горше и громче, потому что не в силах с этим совладать. Нам следовало действовать осторожнее, возможно, подождать?.. Подвести его к этой мысли?..

— Знаешь что, Дамир, мы не сможем тебя вернуть обратно в приют, — я осторожно касаюсь его спинки, подчеркивая свои слова своими же движениями, — у нас с папой просто не хватит сил отдать то, что мы так сильно любим. Без тебя мы не сможем жить.

— Маленький вам поможет…

— Но ведь это все равно, что отказаться от солнышка, Дамир. Ты и есть наше солнце. Без тебя утро не будет светлым, а дни — теплыми.

Эдвард, крепко держа малыша, не сводит с него глаз. Колокольчик всегда чувствует, когда папа на него смотрит, у них особая связь и особое взаимопонимание. Они стали друг для друга отдушиной и уже ничто этого не изменит.

Дамир несмело, пару раз оборвав свою попытку, тоже поднимает взгляд. Он у него совсем мокрый и отчаянный.

- Σ 'αγαπώ, - твердо, но тепло произносит Ксай, погладив детский лобик, — Πάντα (*всегда). Помнишь, мы учили с тобой?

Шмыгнув носом, мальчик неуверенно переводит.

— Ты сказал, что любишь меня всегда…

— Ну вот видишь, — я глажу Колокольчика, улыбнувшись греческому, чья сила так кстати — он еще одно связующее звено малыша с его новой жизнью, его гарантия. Это правильно, как же правильно, что Ксай вспомнил.

— Ты тоже… и папа… вы тоже мое солнышко, — подавив всхлип, тихонько признается Дамирка. Протягивает мне руку, тут же крепко сжав ладонь, как ее даю, а у папы овившись за шею. — Я без вас замерзну… я не могу…

- Σ 'αγαπώ. Πάντα. Мы семья, Дамир, и мы будем вместе. Этого ничто не изменит. А появление кого-то маленького еще больше нас всех обрадует — и только.

Мудрые, убежденные слова Алексайо малышу нравятся. Он им верит, пусть даже и не настолько, насколько готов себе признаться. И когда я встаю, наклоняясь над ним в руках папы, чтобы поцеловать в щечку, Дамир перестает плакать. Он и мне верит. Мягко трется своим носиком о мой.

— Пообещайте, что я останусь с вами. Пожалуйста…

Мы с Эдвардом отвечаем практически синхронно — и твердости этой клятвы можно позавидовать.

— Мы тебе обещаем, родной. И мы сделаем все, чтобы ты в этом убедился.

Дамир, облизнув губы, кивает. Утыкается личиком в папину грудь. Пережидает окончание своей эмоциональной бури — спина еще подрагивает.

Ксай ладонью накрывает его затылок. Даже Дамир уже выучил, что значит этот жест.

Этой ночью Дамирка спит с нами. Нам с Ксаем даже не приходится обсуждать это решение, потому что оно обоюдно с самого начала. Посередине постели, приникнув к подушке, малыш тихонько посапывает. Он выглядит беззащитнее сегодня из-за заплаканного лица, выглядит более подавленным, но мы оба надеемся, что это излечимо.

Разделенные Дамиркой, я и Эдвард долго смотрим друг на друга в ночной тишине. Я держу его ладонь, а он — мою. Крепко.

— Мы справимся, — одними губами, не желая потревожить сына, обещаю я. Искренне в это верю.

Аметисты, на удивление спокойные, не опровергают. В них любовь — к нам ко всем. Огромная.

— Несомненно, мой Бельчонок.

* * *
Розмари входит в дом, по привычке кладя ключи на маленький журнальный столик у входа. Ставит сумку с продуктами для любимого блюда мистера Свона туда же. Разувается. Снимает накинутую от прохлады кофту и складывает намокший зонт — в Вегасе, что невероятно по своей сути, дождливо.

Розмари собирается идти на кухню и заняться тем, чем планировала с самого утра, но с первым же шагом останавливается. Замирает на своем месте.

Голубое море, неудержимое и широкое, насколько хватает глаз, раскинулось перед ней. На полу, на перилах лестницы, на ограждении второго этажа и дальше, дальше, уводя вглубь дома, с сотню тонких стеклянных ваз. Их прозрачные стенки не скрывают длинных зеленых стеблей, а редкие листочки подрагивают во власти воды. Но важнеевсего — лепестки. Голубо-синие, точно небо, точно океан, точно ее глаза. Редкий сорт роз «Blue moon», выведенный эстетами для эстетов, ее любимый. Отражение того имени, что дано при рождении — «Голубая Роза».

На всем свете только несколько человек знают об этом обстоятельства. Изабелла, ее дочь, и Рональд — близкий ей человек.

Но Белла сейчас в Москве, она замужем, она не собиралась приезжать в Вегас, тем более — снова, после плачевной поездки пару месяцев назад.

Неужели?..

Розмари машинально, не сумев совладать с самой собой, касается пальцами белой записки в основании перил. Плотная бумага, пахнущая розами, как и все вокруг, утопающее в этом нежнейшем, приятнейшем аромате, прячет в себе краткий текст.

«Роза, прошу тебя, зайди».

Женщина поднимает глаза на цветочное великолепие, так неожиданно расплескавшееся во всем доступном ему пространстве огромного, пустого, молчащего дома… и тревога, перемешанная с изумлением, комом застывает у нее в горле. Совершенно противоречивые эмоции. И абсолютная бесконтрольность своих действий.

Роз знает, что ей нужно зайти, а для этого — нужно подняться. И она поднимается, не отдавая себе полного отчета, почему. Медленно, рассматривая каждый цветок, количество которых в каждой вазе едино — по одной розе — только вот вазы не кончаются, постепенно начиная рябить перед глазами.

Синий — ее любимый цвет — сегодня правит балом.

Спальня Рональда крайняя на втором этаже, в дальнем левом коридоре. И близко, и далеко одновременно. Розмари убеждается, что идет в верном направлении, потому как вазы с цветами ведут именно туда. Буквально высвечивают правильную дорогу.

Дверь, деревянная и тяжелая, смотрится мрачно. Но уже давно мисс Робинс это не пугает.

Она стучит, выжидая ровно три с половиной секунды. Вдыхает, выдыхает и снова делает вдох. Толкает дверь вперед. Проходит.

…Возле тройного окна в пол, ограниченного слева и справа массивными темно-зелеными шторами, стоит Рональд. Его силуэт Роз уже научилась различать из многих, как и по одной позе, одному слову определять, что за настроение сегодня у хозяина и как следует говорить с ним.

Впрочем, на анализ сегодня времени не остается — Свон поворачивается на звук открывшейся двери сам и довольно быстро. Его лицо, извечно темное, трогает… улыбка. Даже для Розмари, что чаще всего удостаивается возможности это чудо увидеть, округляются глаза.

Все дело в том, что улыбается Рональд по-особенному — и трепетно, и выжидающе, и твердо, и радостно. По-настоящему радостно — будто только ее и ждал.

— Здравствуй, Роз.

Женщина, небрежно поправив волосы, прикрывает дверь. И складывает руки на груди, внимательно оглядывая Свона. Пытается подметить что-то необычное, что-то, что должно насторожить. Но лишь сильнее удивляется, потому как на Рональде ненавистная ему прежде синяя шелковая рубашка и светлые брюки. Потому что лицо его гладковыбритое и свежее, не лишенное эмоций удовлетворения. А в руках все та же голубая роза, какую Роз уже видела сотню раз, пока сюда шла.

Мужчина делает шаг навстречу ей и Розмари, не подумав, тоже подходит вперед. Они встречаются чуть дальше, чем по середине комнаты.

— Что случилось, Ронн?

У него другой парфюм и другое выражение глаз. Выжженной земли, какую они с Роз постепенно стали заполнять чем-то живым в процессе своего общения, там нет. И словно бы не было никогда.

— Ты прекрасна.

Он протягивает Розмари розу.

— Спасибо, — недоверчивая к тону его голоса, изменившемуся в сторону более мягкого и живого, Роз аккуратно принимает дар. — С тобой все в порядке? Что за цветочный бум?

Его глаза загадочно поблескивают. У Роз дрожит душа от доброты, тронувшей их глыбы льда.

— Твой любимый цветок.

— Мой любимый цветок, — соглашается, касаясь хрупких лепестков с заметными жилками. — Спасибо тебе. Но не стоило.

— Если ты рада — стоило.

— Я рада, Ронн.

— Хорошо, — он подступает еще ближе, выверенным движением касаясь ее локтя. Рука у него теплая, это тепло поднимается волной все выше, к самому сердцу. — У тебя найдется для меня минутка?

— Все мое время теперь твое, ты же знаешь.

— Это лучшие слова на свете, Розмари. И все же.

Он вздыхает, уже обеими ладонями касаясь ее рук. Мягко гладит по плечам, придерживает за локти, спускается к ладоням. Женщина улыбается и это служит ему точкой невозврата.

— Розмари, я совершил огромное количество ошибок, большинство их которых мне не исправить и не изменить даже на смертном одре. Как я вел себя с Иззой, к чему я привел ее, и Изабеллу тоже… Как человек безвольный и утерявший любую веру во что-то хорошее, что может случиться со мной, я понес справедливое наказание, оставшись в одиночестве. И я никогда не смогу отблагодарить тебя сполна, что по доброй воле со мной это заточение в одиночестве разделила. Розмари, ты стала для меня путеводной звездой из преисподней, откуда я не должен был возвращаться за свои грехи. И пусть то, как я вел себя с тобой прежде и сколько боли причинил я не смогу забыть, я хочу пообещать тебе, что каждый новый день буду стараться стать лучше для тебя… и загладить свою вину настолько, насколько это возможно.

Мисс Робинс, затаив дыхание, слушает. Только лишь слушает, потому как ни на что другое ни сил, ни фраз не хватает. Впервые в этом доме звучат такие слова от его хозяина. И впервые за все время Рональд так говорит с ней, держа за руки, в окружении роз, и смотря подобным взглядом. Он говорит от сердца.

— Ронн…

— Розмари, самый логичный твой ответ будет отрицательным, и я готов принять это. Но я хочу, я мечтаю, чтобы ты понимала, что на самом деле ты для меня значишь. Не знаю я ничего о любви и не хочу знать с их сильными словами, но я знаю тебя… и тебя мне всегда было достаточно.

Рональд, качнув сам себе головой, отступает на полшага назад.

Роз накрывает рот рукой, наблюдая за ним. Но не может двинуться с места и отвести глаз — выше ее возможностей.

Свон опускается на одно колено и в руке у него золотое колечко с темно-синим камнем. На ладони, без коробочек и прочих атрибутов, порой излишних. Он смотрит на женщину так пронзительно, что Розмари не хватает воздуха. Синие розы вокруг сливаются в одну-единственную, включая ту, что в его руках — в миниатюрную гравировку на камне.

А у Рональда в голосе такая убежденная сталь, что он даже становится громче.

— Розмари Робинс, прошу тебя, останься со мной до конца. Будь моей женой.

* * *
У Эммета будет мальчик.

Лучащийся улыбкой благоденствия Танатос, с необычайной нежностью придерживая жену за талию, сообщает нам эту новость в последний день августа. Влюбленный в жизнь, свою избранницу, дочку и малыша, который ознаменовал собой окончание всего плохого в жизни Ники и всех неудач, постигнувших Медвежонка, Натос — отражение счастье в этом светлом мире.

Только вот даже ему, эмоциональному, энергичному, не сравниться с Эдвардом.

Братья испытывают, мне видится, одинаковые эмоции совершенно разным способом. Ксай воспринимает каждое чувство и ощущение, приходящее с моей беременностью, глубже. Его улыбки яркие и счастливые, его глаза теперь горят неуемным пламенем, а физическое здоровье не решается устраивать какие-либо сюрпризы. Эдвард готов кричать о своей радости всему миру, и он кричит, но не словами… а своим видом, своим отношением к нам с Дамиркой, каждодневным присутствием в этой секунде настолько полно, насколько только можно. Эдвард, наконец, полноценно живет. Мое сердце замирает от радости за него.

Алексайо поздравляет брата от всей души. Мы оба знаем, как Эммету хочется сына, и это известие воплощает все его ожидания. Ника мечтательно добавляет, что с таким обожанием Натос тоже будет вставать к младенцу по нескольку раз за одну ночь.

Она тоже выглядит счастливой. Статная, молодая, очаровательно-удовлетворенная, Вероника действительно греческая мама. Вот такими их рисовали. И вот такую заслужила Каролина, которая, к удивлению, впервые при мне сегодня Веронику мамой и назвала…

Дети играют в саду, а мы вчетвером пьем чай — как и два месяца назад, когда Дамирка впервые познакомился со всей своей новой семьей. В беседке, ставшей теперь особым местом этого дома, с шоколадом, сладостями и печеньем, что испекла Ника.

Ксай, улучив момент, просит минутку внимания.

— Ника, Натос, мы с Беллой очень счастливы за вас, такая радость приходит к тем, кто ее заслужил, и вы сполна заслужили. Поздравляем.

Воодушевленно-счастливый, Танатос благодарно Эдварду кивает. Ника, прищурившись, что-то уже подозревает, но Медвежонок — нет. И поэтому, наверное, его реакция выходит такой яркой.

— Но и нам с Беллой есть, чем поделиться, — Ксай, бесконечно прекрасный в эту секунду во всех отношениях и любых смыслах, красивый, свежий, уверенный и умиротворенный, оборачивается ко мне. Сияние аметистов отражается в моих глазах таким же сиянием. Я никогда не привыкну видеть их настолько довольными каждой прожитой секундой.

— У нас будет ребенок.

…Эммет еще только не сворачивает стол. Его резкое, отрывистое движение на диванчике, выражающее невероятное ошеломление, Ксай встречает с усмешкой. А серо-голубые глаза Каллена-младшего, еще больше округляются.

— АЛЕКСАЙО!

…Их братские объятья длятся если не вечность, то точно близкое к этому количество времени. Эммет что-то говорит брату, но так быстро и отрывисто, так эмоционально, что мне не уловить. Он притягивает его к себе, как делал лишь пару раз прежде, и поздравляет. С восхищением, потрясением, удовольствием и любовью. Натос дольше нас всех ждал и желал Ксаю личного счастья. С пеленками, сосками и милым детским агуканьем.

— От всего сердца, Белла, я поздравляю вас, — Ника, мило глянув на мужа, и тронуто — на меня, пожимает мою ладонь. Говорит она негромко в противовес Натосу, а потому пронимает сильнее. — Больше всех на свете вы этого достойны.

…Эммет добирается и до меня, отпуская брата. Он сгребает меня в свои медвежьи объятья резко, но с нужной аккуратностью, прижимает крепко. Выражает все свое отношение к такой новости и пулеметной очередью выдает все возможные поздравления. А потом мужчина наклоняется к моему уху и говорит тихо всего пару фраз, только мне — от всего себя.

— Ты ангел, Изза, ты подарила ему такую жизнь!.. Я обязан тебе до самого конца за его счастье. Спасибо.

На глаза набегают слезы. Я их смаргиваю и ответно Эммета обнимаю. Тоже крепко.

— Спасибо, Натос… спасибо!

Ксай, протянув мне руку, вызволяет из захвата Танатоса, мягко пожурив его обходиться со мной нежнее. Теперь он сам меня обнимает, и я не знаю, действительно не знаю, на что такие объятья можно променять.

Да, Эдвард не выражает то, что чувствует, слишком явно, но он дает нам больше — дает увидеть, как он счастлив, ощутить это. Самое зачаровывающее зрелище на свете — обделенное всем миром божество все-таки вернулось на Олимп. Теперь его жизнь полноценна.

Я любуюсь Эдвардом, но не могу им налюбоваться. С каждым из проходящих дней, с каждым утром считаю, что постепенно, по чуть-чуть, но это чувство начнет ослабевать. А оно лишь крепнет. Мы все будто бы начинаем новую жизнь — совершенно, принципиально иную, чем была прежняя.

И она сулит так много хорошего, что кружится голова.

В честь двух неизмеримо долгожданных хороших новостей в один день, братья Каллен закатывают пир на весь мир. Они оба, вот такие, наша с Вероникой высшая награда. И она, и я прежде всего хотим видеть их радость.

Танатос и Ника, залюбовавшись на выбранный нами греческий домик (к слову, они присматривают себе неподалеку), расположились на диванчике напротив.

Эдвард, что сидит рядом со мной и исконным жестом накрывает мою талию, с мягким интересом наблюдает за детьми и потихоньку допивает свой чай.

Я держу его руку и смотрю туда же. Я улыбаюсь, поглядывая, как Дамирка и Каролин играют в догонялки на зеленой лужайке. Кусочек за кусочком, медленно, но верно, даже самая упрятанная, самая застарелая боль Дамира уходит… когда видит, как рад Ксай, как я рада, как рады Эммет и Ника, и даже Каролин, повисающая у дяди на шее — даже ей ведомо, насколько он хотел детей. Я опасаюсь, что Дамир в такой момент больше всего почувствует себя брошенным, но происходит ровно наоборот — он начинает понимать, что именно ждет с рождением этого ребенка. Кажется, он его… принимает. И больше про приют ничего не говорит.

Все Каллены счастливы.

Я — на седьмом небе. Те чувства, что испытала еще там, в «Старбаксе» после приема, только-только узнав радостную весть, нарастают каждые сутки. И становятся такими же ощутимыми и родными, как многие другие — любовь к моим мальчикам, например. Неизменимая реальность.

Мне неведомо, как можно сполна все это выразить, хоть каждый раз и пытаюсь своим отношением к Ксаю, своей любовью к Дамиру, всеми своими делами…

И вот тут, этим последним летним вечером, мне вдруг приходит одна мысль. Краткая и, возможно, несвоевременная, лишняя, как подтверждение, что счастье сводит людей с ума, но…

Я смотрю на Дамира, на Эдварда, на нашу нежно-хранимую семью, и я думаю…

Я думаю, что все же смогу простить своего отца.

Capitolo 68

Октябрь.

Маслинка запрыгивает на кровать.

Вернее, она старается запрыгнуть, но скользкое легкое покрывало и его цвет, сливающийся со стенами комнаты, всерьез намерены помешать. Дамир, ловко подоспевший на помощь, заботливо втягивает котенка на постель. Тихонько мяукнув, черным пушистым комком концентрированного обожания Маслинка льнет к его рукам, выражая признательность. Тронутый, мой малыш со всей своей неизмеримой нежностью гладит любимицу по забавно загнутым ушкам.

- Το γατάκι μου…[76]

Эдвард, устроившийся на кресле у кровати, откладывает яркую детскую книжку. Все его внимание, теплое и умиротворенное, устремлено к сыну и его питомице. Дамир с недетским откровением заявил в свой день рождения, когда мы с Ксаем открыли перед ним двери самого большого на Родосе зоомагазина, что это — лучший его подарок на праздник за всю жизнь. Никогда, никогда еще я не видела Колокольчика настолько счастливым. Чтобы ни одно иное чувство, ни малейшая другая эмоция, беспокойство, мысль, не перекрывали его лучащийся блаженством взгляд.

— Она уже по мне соскучилась, мама, — убежденно говорит Дамир, мягко, но уверенно притягивая кошку к себе. Маслинка, как всегда, расплываясь в его руках, довольно утыкается мордочкой в серую пижамку маленького хозяина.

— Ну конечно же, вы же не виделись полчаса, — усмехается Ксай. Оборачивается ко мне, приветствуя уютной улыбкой. Самой искренней и самой широкой, какую может продемонстрировать. Это согревает сердце — видеть подобные эмоции на его лице и знать, что больше не старается даже на каплю скрыть их. Ксай дома.

— У вас тут идиллия, я посмотрю…

Присаживаюсь на мягкий, широкий подлокотник его кресла. И умиленно посмеиваюсь тому, как Дамир ласково почесывает шерстку котенка.

— Без тебя она не полная, — Эдвард, притягивая меня ближе к себе, садится ровнее. Целует мое плечо, оголенное белой майкой на тонких бретелях. — Ты теперь ответственна за кормление кошек?

— Ее корм замечательно пахнет, мальчики, а еще — полноценно удовлетворяет все ее потребности. Если бы что-то подобное существовало для людей, мир был бы идеален.

— Я бы не хотел есть сухарики каждый день, — сочувственно проведя пальчиками по лбу питомицы, делится Колокольчик. — Маслинке, может быть, не нравится тоже…

— Она с удовольствием съела полторы порции, малыш, ей нравится, не беспокойся.

Алексайо расслабляюще потирает мою спину, не отпуская от себя. Словно бы следуя определенному дресс-коду, мы с ним часто носим белое в Греции. Стоит признать, Ксаю этот цвет невероятно идет. Мне сразу вспоминается наше первое утро на Санторини, наша первая ночь, все наши греческие медовые будни. Тем более, кажется, все бытие Эдварда теперь окрашено светлыми, мирными красками, отражая добро и покой. Наш переезд — самое правильное решение, которое только могли принять. С этим уже не поспоришь.

Дамир ложится на простыни, не отпуская котенка, впрочем, тоже не желающего никуда от него уходить. Он бормочет ей какие-то милые словечки на греческом, осторожно обводя розовые ушки. Картина, достойная запечатления. Однажды я принесу листы прямо сюда и нарисую их. Контакт, установившийся между Колокольчиком и его долгожданным пушистым подарком — нечто запредельно прекрасное. Мне казалось, животные не могут быть так близки с людьми. Тем более, Маслинке всего четыре месяца.

В зоомагазине, солнечным греческим утром седьмого сентября, Дамир остановился возле витрины. Он поймал ее взгляд, совершенно случайно и неожиданно, но отпустить уже не смог. Приник к стеклу, с интересом наблюдая за маленьким котенком в левом углу витрины, задумчиво рассматривая ее короткую черную шерстку, чуть закрученные ушки и голубые, точь-в-точь его собственные, глаза. Мы с Алексайо, не мешая выбору сына, наблюдали за всем этим с отдаления в два с половиной шага. Это было и захватывающе, и трогательно, и до боли приятно, видеть Дамирку таким домашним, родным, обычным малышом, убежденным в любви к себе. Выбирающим подарок на свой первый семейный день рождения.

Маслинка тоже его почувствовала. Не знаю, бывает так на свете или нет, но она, нерешительно проводив пару своих собратьев взглядом, убедившись, что заинтересован Колокольчик ей, не осталась на месте. Мелкими, медленными шажками подошла вплотную к стеклу. Замерла, глядя на своего будущего хозяина. И беззвучно мяукнула. Помогла Дамирке принять окончательное решение.

— Можно его?..

Обернувшись, мальчик и возбужденно, и слегка растерянно смотрел сразу на обоих.

Ксай, присев рядом с ним, с интересом улыбнулся Маслинке.

— Это твой котенок, Дамир?

— Это мой котенок, папа, — с серьезностью глянув на него, кивнул тот.

Я позвала продавца, оптимистичного греческого парня, смуглого и черноволосого, с темными, добрыми глазами. И он достал кошку из-за стекла, крепко, но мягко держа на руках. Маслинка тогда забавно повисла на его ладони, тихонько мяукая и все так же поглядывая на Дамирку.

- είναι ένα κορίτσι (это девочка).

Ксай, положив руку на плечи Дамира, перевел ему важный факт. Дамир смущенно засмеялся.

- είναι όμορφη (она красивая), — старательно выговаривая греческие слова, произнес он. Продавец заулыбался.

- τώρα θα είναι δική σας (теперь она будет твоей).

…Имя своему котенку Дамирка дал довольно быстро. В тот же день, когда она появилась в нашем доме, он, обедая любимым греческим салатом, вдруг засмотрелся на не менее любимые им ингредиенты. В цвет своей питомице.

— Маслинка?

Кошка, то ли почувствовав свою кличку, то ли просто среагировав на голос малыша, обернулась. И официально стала Маслинкой.

Я чувствую пальцы Эдварда на своих волосах. Он любовно приглаживает их, задержавшись на подвивающихся концах прядей. Я горжусь тем, что отрастила их, дав Эдварду более широкое поле для действий. Ему нравится, глаза его всегда мягко блестят, и меня это вдохновляет. Хотя, после нежданной и долгожданной одновременно новости августовским вечером, Эдварду, похоже, нравится во мне все. Его любовь, как и моя к нему, переходит на новый, практически сакральный уровень. Я называю свое отношение к нему поклонением. Эдвард придерживается слова «благоговение», хоть и смущает меня заложенный в нем смысл.

— Как ты себя чувствуешь?

У его глаз сеточка из морщинок тревоги. Тихий вопрос сочетается со встревоженно-сострадательным взглядом.

— Сегодня получше, — утешаю, наклонившись к его лицу, и легонько целую губы. Алексайо мирно вздыхает.

— Все пройдет, солнышко.

— Я знаю, Ксай. Все в порядке.

Дамирка, вывернувшись в милой позе на своих светло-голубых простынях вместе с кошкой, внимательно за нами наблюдает.

— А меня ты поцелуешь, мамочка?

Смешливо хмыкнув, я перемещаюсь к сыну на кровать. Копируя движения Маслинки, он подползает к моим коленям. Сворачивается комочком.

— Тысячу раз поцелую, Дамирка, — исполняю свое обещание, с обожанием уткнувшись лицом в его черные волосы, нежную детскую кожу, исконно пахнущую ананасами и ванилью. — Я тебя люблю, мой маленький котенок.

— Я тебя тоже…

Мне немного совестно, что вот уже четвертую неделю неотъемлемая часть беременности — чистая физиология, а столь неприятный процесс — токсикоз — отнимает у меня вечернее времяпрепровождение с малышом. Не имею представления, почему тошнота накатывает исключительно после шести вечера, но это уже неоспоримый факт. Несколько дней подряд Эдвард в одиночестве укладывал Дамирку, потому что у меня не было банальных физических сил и возможностей поучаствовать в этом процессе, ставшим нашей маленькой традицией. Дамир скучает по мне, я вижу, хоть формально я и рядом, дома. А мне совершенно не хочется видеть его тоскливым, даже незначительно. Благо, мой доктор уверяет, что уже на следующей неделе токсикоз практически сойдет на нет. Это поразительно прекрасная новость.

— Ты пахнешь лимоном, — примечательно докладывает Дамир, ткнувшись носом в мои волосы. Несомненно, любовь к длинным локонам их с Эдвардом объединяет — как и еще миллион других вещей, на вид мелочей, а на деле — показателей родства. Не крови, нет. Душ. Это важнее.

— Я люблю лимоны, Дамирка.

Алексайо хмыкает за моей спиной, присаживаясь рядом с нами. Валяясь на простынях, мы вдвоем для него как на ладони, в самом открытом доступе. Мужчина пользуется этим, нас обоих легонько пощекотав у ребер.

Дамир хихикает, прячась от папы, и я хихикаю вместе с ним. Чувствовать обоих моих мальчиков настолько ясно и близко — лучшее, что только может быть. В такие моменты даже не верится, что раньше все это было пределом недостижимых мечтаний, а сейчас — приятная действительность. Я не могу, не хочу представлять себя ни в каком другом месте, кроме как с этими двумя. И третьим маленьким солнышком, пока еще не родившимся, но уже согревающим нас и в Греции, и в России.

Маслинка, калачиком свернувшаяся у подушки Дамира, исподтишка за нами наблюдает. Я не устану поражаться голубизне ее глаз — второй из цветов, ставший флагманом нашей новой жизни.

На Родосе голубой цвет, как и во всей Греции, в почете. Дизайнер, занимающаяся обновлением интерьера нашего дома, предлагала множество цветовых решений и сочетаний, включающих этот оттенок. В итоге, вряд ли найдется комната в нашем новом семейном гнездышке, где обошлось бы без него.

Спальня Дамирки, например, одна из самых больших и светлых комнат, как и в Целеево, имеет сводчатые белые стены, выкрашенные под дерево, с широкими балками, покрашенными в нежно-голубой. Голубые и его ставенки, ведущие к большому прозрачному окну, за которым плещется за нашим садом синее море, и подушечки на софе и кровати, декоративные, но практичные… и даже в постеленном на деревянному полу коврике есть голубые полосы. На стене напротив постели — изображенный Эдвардом со всем его мастерством сказочный песочный замок, россыпь ананасов и яркое теплое солнце. Дамир обожает эту картину, как и всю свою детскую. Потому что эта комната — отражение Дамира, его внутреннего мира, его детского задора и мечтательности, его красоты и доброты, оживляющей весь наш дом. Белая кровать, большая, утаенная в уютном уголке благодаря спинке и шкафам с обеих сторон. А еще, здесь есть плюшевое покрывало с мягкой лазурной подушкой и овечкой в синем колпачке, перекочевавшей из России. Правда, теперь ее место все чаще занимает Маслинка, полюбившая спать рядом с мальчиком. А в течение дня, помимо его рук (никогда не думала, что кошки так терпеливо и с таким желанием могут проводить с человеком столько времени), ее любимое место — белое подвесное кресло с интересными переплетениями на закругленной спинке и мягчайшим светло-бежевым сиденьем. Постель Дамира окружают невесомые газовые шторы, добавляющие уединенности, и пару раз Маслинка на них покушалась… но им, все же, удалось устоять.

— Мама…

Я ласково касаюсь его щечки. Дамирка млеет, глаза его слегка влажнеют.

— Как ты думаешь… μωρό не будет обижать Маслинку?

Μωρό. Это слово, которое Дамир выучил в подготовительной школе, куда ходит уже почти месяц, перевел мне Ксай. Малыш. Теперь Дамирка называет Лисенка только так, будто бы русское слово — запретно. У Эдварда есть теория, что все дело в некотором отрицательном его значении для Колокольчика, который уже примирился с мыслью о пополнении в семье, поверил в свою нужность для нас и незыблемость своего положения старшего, первого, любимого ребенка, а все же помнит еще историю с Димой. Подсознательно, но Дамир боится такого исхода. И русский вариант ему смелости не добавляет. Зато греческий язык полноправно входит в нашу жизнь, и я, и мальчик учим его с усердием… как окончательное и бесповоротное подтверждение новой жизни.

Я оглаживаю плечи Дамира.

— Солнце, он никогда и никого не будет обижать. Тебе не стоит даже волноваться.

— Я тоже никогда не буду обижать его, мама, — тот быстро, практически сразу отводя глаза, смотрит на мой живот. Голос у него тише обычного. — Он будет маленький, маленьких нельзя обижать… и даже если он вдруг заденет Маслинку, он ведь не специально, да?..

Голубые глаза буквально впиваются в мои. Дамир говорит быстро, немного сбивчиво, теряясь среди своих ощущений. Но ему нужно выговориться, поделиться. Конечно, все это его волнует. Последние дни — все больше. Возможно, сказывается мое отсутствие, или постепенно изменение моего внешнего вида, ожидание Эдварда… все сказывается, все понемногу. Это нормально.

— Ты прав, что будешь относиться к нему осторожно и бережно. Конечно же, он не сделает дурного специально. Он будет хорошим, Дамирка.

Ксай ерошит волосы сына, и тот, задумчиво кивнув, прижимается ко мне. Придвинувшись как можно ближе, правой рукой несильно пожимает пальцы папы. Порой ему действительно нужно чувствовать близость Эдварда. Дамирка ощущает полноценную защищенность рядом с Папочкой, как и я.

Дамир пытается решиться на одну фразу около минуты. Он чуть чаще дышит, слегка жмурится. И выпаливает, в конце концов, отважившись:

— Он будет меня любить?

Какие же искренние, какие большие, встревоженные, но наполненные ожиданием ответа у Колокольчика глаза. Я смотрю в них и теряюсь, задетая подобным выражением. Для Дамира это вопрос исключительной важности.

Эдвард наклоняется к мальчику ближе. Сохраняет с ним зрительный контакт, доверительно коснувшись затылка. А большим пальцем второй руки любовно гладит детскую щечку.

— Он будет любить тебя очень сильно, Дамир. Твой αδελφός, братик, или твоя αδελφή, сестричка, будут обожать тебя, играть с тобой, брать с тебя пример. θα είναι ευτυχισμένοι. Они будут счастливы рядом с тобой.

Пронятый, Дамирка неглубоко, сорванно вздыхает. Коротко чмокает папину ладонь, а затем прячется у моей груди, переживая наплыв самых разных чувств, с которыми не так просто справиться.

Я крепче прижимаю сына к себе.

— Ты замечательный мальчик, Дамир. Такой добрый, такой ласковый, такой хороший. Тебя невозможно не любить.

Шмыгнув носом, Колокольчик ничего не отвечает. Какое-то время, практически не двигаясь, попросту меня обнимает.

Алексайо, размеренно поглаживающий его спинку, дает нам с Дамиром не меньше десяти минут. Но затем, глянув на часы, все же прерывает маленькую идиллию.

— Мы с тобой будем дочитывать сказку, το γατάκι μου (мой котенок)? Уже больше одиннадцати.

Нехотя отстраняясь, Дамир с надеждой поглядывает на меня.

— Ты посидишь здесь, пока я засну?

— Посижу, Дамирка, — обещаю, нежно поцеловав его макушку, — залезай-ка под одеяло, а то Маслинке без тебя грустно. И папа нам всем почитает.

Такой поворот событий малышу по вкусу. Он послушно перебирается к изголовью постели, простыням и кошке, что уже давно дремлет на покрывале. Устраивается на подушке, уложив Маслинку возле своей груди — меня накрывает чувство ностальгии, в такой же позе укладывалась с Тяуззи Каролина. Я перебираюсь на другой край кровати, медленно поглаживая плечики и спинку сына. Расслабляюще, надеюсь, как он и заслуживает. Дамир зевает.

Эдвард забирает с выемки шкафчика книгу, открывая ее на нужной странице. Читает вслух.

…Уходя, я поправляю покрывало малыша, а Алексайо гасит ночник.

— Спокойной ночи, сынок.

* * *
Я подрываюсь с постели и, не успев даже толком проснуться, бегу в сторону уборной.

Ее расположение, даже в новом доме, стало для меня приоритетным маршрутом, поэтому проблем с ориентированием не возникает.

Я щелкаю выключателем у входа, не взглянув на него. И, склоняясь над унитазом, понимаю, почему их делают белыми — чтобы бросались в глаза. Из всей обстановки ванной комнаты вижу сейчас лишь его, единственно важный, единственно нужный, потому что однажды мы уже отмывали пол от содержимого моего желудка.

…Эдвард успевает подхватить мои волосы в последний момент.

Непредусмотрительно распущенные на ночь, еще пахнущие клубникой после вечернего душа, они едва-едва избегают контакта с унитазом. В поисках опоры для рук, мне физически не хватает сил и способностей откинуть их за спину. Хотя бы так.

Вода, прозрачная на фоне белой керамики, переливается от яркого света. Словно лунное отражение на морской поверхности, подрагивающий круг концентрирует мое внимание. И его я из поля зрения уже не выпускаю.

Эдвард подстраивается под каждое из моих движений, ничуть их не сковывая. Практически с профессиональным умением закручивает локоны в быстрый пучок, перехватывает его левой рукой, а правую кладет на плечи. Создает дополнительные гарантии, что не последую вперед за своим ужином.

Крепко сжав каменный ободок пальцами, даже не чувствую его прохлады, хотя и лицо, и руки горят. Мысленно считаю до пяти. Один. Два. Три…

…Рано. Эдвард, плавно качнувшись за мной следом, легонько потирает лопатки. Я концентрируюсь на его движении, ощущении его ладоней под тонкой тканью пижамы, и это дает возможность сделать вдох. Почти глубокий.

Один. Два. Три. Четыре. Пять.

Я закрываю глаза и прислушиваюсь к себе. Пальцы, дрогнув, отпускают ободок.

Вот теперь все.

Густую, горькую слюну я выплевываю в темную воду. Еще подрагивая от последнего захода, давлюсь и нужным, и ненавистным воздухом. Выровнять дыхание — еще один круг мучений.

Эдвард помогает мне присесть на собственные колени, размеренно теперь поглаживая спину. Вверх — на вдохе, и вниз, мягким касанием, на выдохе.

— Ничего, солнышко. Сейчас тебе станет легче.

Я улыбаюсь ему, слабо и через силу, а все же. Просто не могу не улыбнуться на такую фразу, тем более — таким тоном. Сострадательно-понимающим, но в то же время — оптимистичным. Эта черта уже становится характерной для Аметиста за последнее время.

— Мне уже легче, Ксай.

Лицо горит, не меньше горят и руки, но остальное тело, как назло, пробирает дрожь. Я чувствую Эдварда сзади, его тепло, и это почти больно.

— Ты молодец, — отвлекает меня, намеренно говоря громче, голос его меня и согревает. — Я здесь, и я тебе обещаю, что все будет хорошо.

Мне хочется усмехнуться — Эдвард всегда «здесь». Мне совестно, что даже ночью, даже на пару часов, не могу оставить его в покое — сколько бы Ксай ни твердил, что ему в радость быть рядом со мной тогда, когда мне это так нужно, сколько бы ни повторял, что это его обязанность и как мужа, и как отца. Но я ведь понимаю, что это все нелегко.

Наконец-то делаю более-менее нормальный вдох.

— Я тебя снова разбудила…

Свои слова я адресую Эдварду, но говорю пока с унитазом — боюсь поднимать голову, надеясь, но не утверждая, что позыв был последним. А ведь думала, этой ночью обойдется…

— Это не имеет никакого значения, ты же знаешь.

Его терпеливая доброта, обретшая особую ипостась в баритоне, меня практически обволакивает.

— Но мне стыдно…

Это правда. Не настолько, конечно, насколько в первый раз, — когда посреди ночи меня вырвало прямо на нашу кровать, — но все-таки еще немного ощутимо. Эдвард был рядом со мной и не в такие моменты, вспомнить хотя бы ночь в его московской квартире, он видел всё и всё обо мне знает, но все же…

— Здесь нечего стыдиться, Изабелла, — ответ неизменен, голос серьезный. — Сосредоточься лучше на себе. Как ты?

Медленно, очень медленно, я поднимаю голову. Предусмотрительный Ксай все еще держит мои волосы, не давая им воли, и его рука следует за моим движением. Аккуратно.

— Мне кажется, это все… и мне нужен умывальник…

— Конечно.

Он помогает мне подняться, никуда не торопясь и двигаясь в едином ритме, абсолютно синхронно. Сам активирует смыв унитаза, прогоняя последнее упоминание о тошноте.

Мы вдвоем останавливаемся возле умывальника, нежно-бирюзового, как и основной цвет ванной комнаты, и Ксай придерживает мою талию одной рукой, пока полощу рот и наскоро чищу зубы, а волосы — второй. Уже устоявшийся ритуал, как бы это ни звучало.

Теперь как следует ощущаю Эдварда за своей спиной. Он действительно очень теплый — и я действительно нуждаюсь в этом, так что не хочу и на сантиметр отстраняться. Я бесконечно рада его неисчерпаемому пониманию, терпению и доброте. Никто бы не смог вести себя так правильно и воспринимать это так обыденно, как Уникальный. Его прозвище оправдано тысячу и один раз.

Над умывальником висит зеркало. Большое, в тонкой, но изящной синей раме, как и все в ванной — плитка, причудливым узором волн выложенная среди белых островков стены, отделка душевой кабины, махровые широкие полотенца. Все это, вкупе с белой сантехникой, создает для меня истинное греческое царство. Весь наш дом теперь греческое царство — не без влияния географического положения, конечно же.

Я мою руки, нехотя поглядывая на свое отражение в чистой зеркальной поверхности, когда Аметист, убедившись в такой возможности, отпускает мои волосы. Они — слишком растрепанные, спадают на плечи. Блеклые, хоть и отросшие. И кожа у меня какая-то блеклая при этом свете, сероватая, легкие темные тени у скул и глаз… то еще зрелище.

— Зря мы его здесь повесили.

Эдвард, снисходительно качнув головой такому выводу, наклоняется к моей макушке. Я вижу каждый его жест в отражении, а потому делает все нарочито медленно. Кладет руки на мои плечи. Касается моих волос носом. Целует их. Улыбается — своей очаровательной улыбкой с ямочкой слева.

— Ты прекрасна, моя девочка.

И ведь ни одной фальшивой нотки!

Я совестно смотрю на Ксая. В его чертах запрятанная усталость, ведь не первая такая ночь, знакомые морщинки у глаз, у губ… потемневшие волосы… я бы забила тревогу, если бы не поразительный по своей силе блеск в аметистах. Такой живой, пылающий, трепещущий и оптимистичный. Не просто здорового, а счастливого человека. Получающего от жизни все, что только мог пожелать — и благодарного за это до глубины души.

— Льстец ты, Уникальный.

Моя усталая ухмылка ему по нраву. Алексайо целует меня еще раз. Его руки, медленно перемещаясь с моих плеч на талию, обхватывают живот. Моя худоба делает его заметнее, чем ожидалось (как никак, четыре килограмма долой за период токсикоза), а может, у каждой женщины все индивидуально, но изменения уже видны. Его округлость греет мне сердце — невероятно чувствовать контуры растущего Лисенка при каждом касании. Я знаю, что так же невероятно для Ксая — у него меняется выражение лица, становясь до безумия трогательно-нежным, когда ладони занимают свое любимое место. Исконное, я бы сказала.

Мечтаю, как же я мечтаю увидеть, как Эдвард берет своего ребенка на руки. Величайшая для меня радость, что он сам горит желанием присутствовать на родах. Я увижу этот момент с лучшего ракурса. Я увижу самую первую их с Лисенком встречу. Я в нетерпении…

— Когда его можно будет почувствовать? — тихонько спрашиваю. Особенность моментов вроде этого расцветает внутри красивейшими, теплыми цветами покоя. И этот покой пробирается в черты Алексайо, больше чем кто бы то ни было заслужившим его.

— Примерно с восемнадцатой недели.

— Долго…

Мужчина улыбается краешками губ, опустив подбородок к моей макушке. Теперь Эдвард всю меня обвивает. Каждой клеткой, в каждом из уголков пространства чувствую его. Это потрясающе.

— Мне казалось, ты терпелива, моя радость.

— Я хочу наслаждаться каждой минутой, прожить каждое мгновение, но… ох, Ксай, увидеть это чудо я хочу еще больше.

Согретый нашим разговором, позой, расслабленный и уже даже не такой уставший с виду, Эдвард мечтательно вздыхает. Он меняется с каждым проходящим днем ожидания нашего ребенка — и все время в лучшую сторону. Больше улыбается. Отваживает любые ненужные, грустные, тяжелые мысли. Наполняется благоденствием, мирной радостью, теплом. Глаза его сияют, нежность — бескрайняя, ласка — трепетная, а любовь — безграничная. Ко мне, Дамиру… всему миру, похоже. Эдвард заново влюбляется и в свою жизнь, и в ее составляющие. Я была права в день, когда показала ему тест, теперь Ксай живет. Полноценно, ярко, счастливо. Думаю, это лучшее, что я могла желать для него и чем могла отплатить за все то, что для меня сделал.

А еще, такое состояние Эдварда заставляет меня любить Лисенка еще больше, хоть и казалось это невозможным.

— Он будет замечательным.

Пальцы мужа невесомо скользят по моей коже, двигаясь чуть ниже. Там, где округлые формы и начинаются, я накрываю его руку своей. Наши кольца сливаются.

— После завтрашнего дня ты уже с чистой совестью сможешь обращаться к Ней, как к дочери.

Эдвард мелодично посмеивается, легонько пожав мою ладонь.

— Ты неутомима в вере, что это девочка, да, Бельчонок?

А ведь ответ знает. Плановое УЗИ, что продемонстрирует нам пол обожаемого крохи, завтра утром, я жду уже которую неделю. Не верится, что настал тот самый момент, и, хоть не совсем это логично, мое убеждение не пошатнулось. Выдаю я желаемое за действительное, а может, просто чересчур сильно хочу определенный результат — для полноты картины — но я верю, что это — маленькая принцесса. Я подарю Ксаю дочку. Я ему обещала.

— Материнская уверенность дорогого стоит, мистер Каллен, — мудро заявляю.

В чертах Алексайо выражение и растроганности, и обожания. Зеркало ничего от меня не прячет.

— Ты ведь понимаешь, что это неважно? — сокровенно произносит он, в глазах тлеющее пламя. — Белла, это — наш ребенок. Девочка, мальчик… боги, он — здесь! Это чудеснейшее из чудес. Я так люблю его… я так тебя люблю… я так счастлив… я не знаю, что мне делать с этим, Изабелла, оно невыразимо, неописуемо попросту… это ουράνιο τόπο, την ουράνια ζωή… (райское место, небесная жизнь) не имею понятия, что может быть еще лучше. Лучше уже некуда.

Его чувства, льющиеся из этих слов и выражения лица, из позы, неукротимы. Глубокие, выстраданные, чистые, прекрасные, они — само олицетворение души Эдварда, осознающей исполнение своей главной мечты. Такое можно увидеть лишь однажды в жизни. Мне повезло.

Я поворачиваю голову, приподнявшись на цыпочках. Правой рукой, бархатно коснувшись щеки Ксая, привлекаю его к себе. Уникальный отвечает, целомудренно целует меня, без отвращения и сторонних мыслей, влюбленно и счастливо. Дает мне почувствовать, как никогда явно, частичку этого счастья. Малую, но золотую.

- μπαμπάς Xai, Σ 'αγαπώ (люблю тебя). Ты лучший мужчина и лучший папа, которого я знаю, которого только могла своим детям пожелать. Спасибо тебе. Спасибо тебе за все, мое аметистовое сокровище.

Фиолетовый цвет в радужке Алексайо наливается светлым оттенком теплой влаги. Он ничего не произносит вслух, только лишь улыбается, так откровенно, так искренне и так блаженно… и одними губами — «эфхаристо».

Я снова его целую, не могу удержаться. Я снова вижу, что только касания и поцелуи способны впитать, передать и объяснить некоторые чувства. Наши уже давно за гранью человеческих слов.

Несколько минут, не меняя позы, мы просто наслаждаемся моментом. Удается прочувствовать его сполна, как и положено, как я и хочу для Ксая, а он хочет для меня. Удивительно.

— Знаешь, любовь моя, если завтра это окажется девочка, я буду обращаться к тебе за предсказаниями, — в конце концов, негромко докладывает мистер Каллен.

— Непременно, — вторю ему, погладив по руке, что до сих пор не убирает с моей талии.

— Непременно, — тихим эхом кивает Эдвард. Разворачивает нас к двери в спальню. — А сейчас пора спать, Бельчонок. Отдых — важнейшая твоя забота.

Усмехаюсь, но не протестую.

С блаженством отмечая отсутствие тошноты, ощущая близость Эдварда, в доверительной позе прижавшего меня к себе, наши мягкие простыни, нашу уютную светлую спальню, оливы в саду и море за садом, отражающееся в окне, свежий воздух из-за приоткрытых дверей… я счастлива. Как и Ксай — безмерно.

- καλή νύχτα την ευτυχία μου (спокойной ночи, мое счастье), — сонно, но любяще произносит Аметист.

В комнате теперь тихо.

* * *
Эдвард останавливается у подножья лестницы. Его рука еще на пуговицах у ворота застегиваемой на ходу дымчато-розовой рубашки свободного кроя. А на лице прямо-таки выписано удивление. С последними событиями с Алексайо спадают последние маски, что он частенько уже даже не пытается надевать обратно — и это один из самых больших поводов для радости.

— Доброе утро.

Приникнув плечом к боковой поверхности арки, чье наличие перекочевало с нами из русского дома в греческий, муж складывает руки на груди. Взгляд аметистов отдает снисходительным, но неодобрением.

Я, не переставая помешивать манную кашу в небольшой серой кастрюльке, Ксаю улыбаюсь. Знаю, что против такого ему не устоять.

— Ты ждешь, пока я скажу по-гречески? Калимэра.

Краешком губ мужчина усмехается. Направляется ко мне, все так же не говоря ни единого слова. Утреннюю тишину кухни разрушают только мои мерные помешивания.

Эдвард аккуратно касается моих волос, за маленькой прядкой пробежавшись пальцами к затылку. Запах у Ксая легкий, ничем не разбавленный, только лишь свой — утренний, бархатный. Я открыла для себя множество ароматов Эдварда с первой нашей встречи — но лишь один никогда не пробудит во мне отрицание или тошноту. Его собственный.

— И как это называется, маленький Бельчонок?

Теперь его пальцы на трикотажной ткани моего домашнего платья всех трех оттенков розового. И один из них, тот, что на спине, идеально совпадает с рубашкой Алексайо. Меня тянет улыбнуться шире.

— Приготовление завтрака своим любимым мужчинам.

Нежная смешливость моего тона, вызванная его краткими поглаживаниями на талии, вызывает в чертах мужчины легкое, а удовлетворение.

— Но ведь позавтракам главный тут папочка…

— Папочка тоже заслуживает возможности выспаться.

Я выключаю электрическую конфорку, оборачиваясь к Эдварду. Высокий, он не оставляет мне ничего вокруг, кроме себя, но я не жалуюсь. Мне нравится, особенно теперь, ощущать его повсюду — и знать, что никаких неприятностей в принципе рядом быть не может. Он не допустит.

Муж наблюдает за мной с несколько недоуменным, но интересом.

— Ты встала раньше меня, чтобы сварить кашу?

— Я отношусь к редкому проценту женщин, Ксай, кого токсикоз не трогает по утрам. Я собираюсь использовать это преимущество. Тем более мне очень хочется вас порадовать.

Аметистовые глаза, не глядя на сопротивление их обладателя, постепенно смягчаются. Вот уже ни вопрос в них, ни налет недовольства, а простая тихая радость. И нежность, конечно же, что заполняет собой все возможное пространство.

Эдвард вздыхает.

Эдвард наклоняется ко мне, невесомо коснувшись скулы.

— Я очень рад. С добрым утром, моя девочка.

Довольная, хитро улыбаюсь, отступая на шаг от плиты. Обвиваю Алексайо за шею, с удовольствием его обнимая. Мой утренний ритуал, исполнить который не смогла в надежде не разбудить его. Все наши ночные «приключения», в которых Эдвард принимает непосредственное участие и к которым так внимателен, не способствуют комфортному отдыху. Мне хотелось дать Аметисту шанс расслабиться.

— Как же тебя приятно обнимать…

— Поверь мне, это более чем взаимно. Тебе очень идет это платье.

— Если тебе верить, мне все идет и все меня красит.

Он целует мою макушку.

— Так и есть, Белла.

Я по тембру его голоса слышу, что улыбается. Улыбающийся Ксай — настоящее чудо, теперь так часто случающееся в нашем доме. Очередной повод проникнуться к Родосу еще больше.

— С каждым днем — все красивее, — заверяет Уникальный, ладонь его на своем исконном месте, на моем животе, — вы вдвоем.

Чуть поднимаю голову, тронув губами его шею.

— Между прочим, мы не только красивые, но и голодные. А манная каша, я надеюсь, без комочков.

Эдвард хмыкает, пятерней проведя по моим волосам.

— Тогда мне стоит разбудить Дамира.

Я выглядываю из-за его спины, встречаясь глазами с прибредшей на кухню кошкой.

— Маслинка уже здесь, значит, сейчас будет и Дамирка. Все проснулись к семейному завтраку.

На нашей новой кухне, само собой в средиземноморском стиле со светлыми стенами и выбранном для оформления мебели голубом цвете, мы завтракаем все вместе. Все атрибуты современной кухни, включая холодильник и посудомоечную машину, замаскированы под шкафы с удобными кофейными ручками. Этот же цвет нашел отражение в витражном стекле навесных шкафчиков, на которых в миниатюре изображены сюжеты греческой жизни. И только лишь духовка, плита и кухонная утварь — серебристые, приметные — яркими пятнами выделяются из общей обстановки.

Маслинка с удовольствием поглощает свой корм из мисочки, на которой Дамир старательно выводил ее имя цветным маркером. Ей нравится прибывать в обществе людей, а особенно детей, за что продавец и посоветовал нам американского керла. Кошка, которая не способна обидеть проявляющего к ней искреннюю заботу ребенка, была для нас идеальным решением — и стала идеальным другом.

Дамир, устроившийся между нами с Эдвардом за большим и деревянным столом, на удобном стуле с широкой спинкой и обожаемой им бежевой подушечкой на сиденье, наслаждается манкой. Это его любимая каша, любимый прием пищи, любимое время дня. Тем более, мы завтракаем втроем сегодня, Рада и Анта еще не пришли, так что полноценный узко-семейный круг. Милое щебетанье моего мальчика я готова слушать целыми днями.

— Дорос сказал мне, что сегодня мы будем учить цифры, — серьезно докладывает он о плане их учебного дня в подготовительной школе, доедая свою порцию завтрака, — ο δάσκαλός μας[77], Алкмена… Κυρία[78] Алкмена, расскажет нам, как считать до двадцати. Как по-гречески будет «двадцать», папа?

- Είκοσι, котенок.

- Είκοσι, - старательно повторяет Дамирка, благодарно кивнув. — А потом мы с Доросом будем играть в футбол. Дорос научит меня красиво подкидывать мячик.

— Тебе предстоит насыщенный день, любимый, — я ерошу черные волосы нашего ангелочка, с удовольствием наблюдая его в таком хорошем настроении.

Дамир осваивается в Греции быстрее, чем осваивался бы в России. Новый язык, который он впитывает как губка, легко ему дается, появляются новые друзья, вроде кареглазого Дороса, влюбленного в футбол, ему нравятся учителя и атмосфера в школе. Все это больше похоже на приятную игру, потому у Дамира не возникает неприязни. Ксай в сотый раз был прав, предложив включить нашего сына в подготовительный класс — во-первых, ради социализации в стране и повышения уровня языка, во-вторых, ради его гармоничного развития. Все пока идет как надо.

— Сегодня пятница, — глаза малыша загораются при одном упоминании наступившего дня, — мы поедем вечером за мороженым, мама? Когда вы заберете меня из σχολεία (школы)?

Как легко и ненавязчиво вплетаются греческие слова в его повседневную речь. Я выучиваю больше, общаясь с Дамиром, нежели просиживая за книжками. Правду говорят, что для детей в его возрасте никакие языковые преграды не помеха. Нет их вовсе. Сейчас с улыбкой вспоминается тот день на Сими, когда бормотал Ксаю, что понятия не имеет, как попросить местных мальчишек взять его в игру, а еще вызывают недоумение наши напрасные опасения по поводу адаптации Дамирки к своему новому миру. Он изначально был его частью, похоже, наш греческий малыш.

— Пятница — всегда по плану, — подтверждаю я, забирая у мальчика пустую тарелку, — беги-ка одеваться, чтобы нам не опоздать.

Эдвард помогает мне убрать посуду, вызываясь ее помыть. Теперь у меня есть время собраться.

Через полчаса, готовые к выезду, мы с Дамиром заходим в выкрашенный в белый цвет гараж. Своей любви к немецким автомаркам мистер Каллен не изменяет, активируя зажигание в новенькой Audi Q7, пока привезенная мной из Москвы BMW сиротливо припаркована рядом. Дамиру по вкусу, что новая папина машина — тоже джип. Он до сих пор не может наиграться с подаренным Эмметом на день рождения точным электро-прототипом его хаммера, которого до ужаса боится Маслинка и о котором еще на «Жуковском» рассказывала мне Вероника.

Для Родоса, конечно, наши машины большеваты, зато в них комфортно и, что немаловажно, крайне безопасно. Единственные трудности возникают с парковкой, поэтому отвожу Дамира в учебный класс я одна. Он тут же приветственно машет друзьям, звонко здороваясь с учителем, располагаясь за своей партой. Я возвращаюсь к Алексайо, поджидающему в тупичке невдалеке, сообщая, что к месту получения знаний наш котенок доставлен. Пристегиваюсь.

— После подготовительного класса здесь возможно поступление в их собственную начальную школу, правильно?

Ксай, выезжая на дорогу, утвердительно мне кивает.

— Но ведь нужно подтвердить знания на собеседовании…

— Бельчонок, я убежден, это не станет проблемой. Он очень способный мальчик.

— Весь в тебя.

Аметисты теплеют, стоит мне лишь сказать это. Останавливаясь на первом же светофоре, Эдвард нежно пожимает мою ладонь. Взгляд его, горящий и ясный, говорит мне о многом.

— У нас тоже собеседование…

— И это тоже не станет проблемой, — улучаю мгновенье чмокнуть гладковыбритую щеку Алексайо, — сегодня мы узнаем, кто это…

Уникальный улыбается. Его улыбка создает в салоне особую атмосферу.

Пейзажи Родоса, в большинстве своем повторяющиеся, не слишком примечательные, мелькают за окнами. Город небольшой, хоть и столица, все находится достаточно близко. Больше всего мне нравится стройное единение зеленых влажных парков и сухой песчаной земли, обагренной горячим солнцем. Море, вдоль которого идет часть дороги, плавно перетекает из Эгейского в Средиземное. Я помню, что это больше всего удивило Каролину во время приезда — малышка никогда не была на Родосе, Эммет не хранил добрых воспоминаний об этом острове. И все же, ко дню рождения Дамира и нашему новоселью все собрались на самом большом острове Эллады. Мы все очень ждали приезда Натоса и его семьи, как ни странно, успев по ним соскучиться за столь короткое время после переезда. Эдвард и Эммет жили бок о бок всю жизнь, на всех континентах и во всех странах, им не хочется разлучаться надолго, благо, Натос не против перебраться на Родос, хоть и займет у него это больше времени. И Каролина, и Ника оказались в восторге от острова, что должен был вскоре стать их домом. Дети проводили время вместе в той череде развлечений, что подготовил для них Алексайо в честь первого дня рождения нашего малыша дома, а у нас было время пообщаться. Меня забавила наша одновременная с Вероникой беременность — мы с ней сошлись на мнении, что это к счастью. Тем более, стоило лишь посмотреть на цветущих братьев, чтобы лишний раз убедиться.

Эммет привез Дамирке воз, не меньше, игрушечных даров. Хаммер, венчавший все подарки, вызвал шквал эмоций и множество горячих благодарностей и поцелуев «большому дяде Эмму!». Вероника испекла шоколадные печенья специально для Дамира, его любимые, Рада с Антой совместно приготовили с именинником спанакопиту — гастрономическое увлечение малыша номер два. Ну а мы с Эдвардом преподнесли свой пушистый подарок. И тут уже все неудержимое обожание, удовольствие и счастье Дамирки было уготовано нам.

— О чем ты думаешь сейчас, Бельчонок?

Эдвард, следя за дорогой, все же кратко на меня оглядывается. Ему действительно любопытно.

Море, переливаясь от утреннего солнца, совершенно спокойно — нет даже традиционных «эгейских» барашков, камни у берега вода лишь лижет, не накрывая полностью.

— Об имени.

Мне нет нужды прятать от Ксая эти мысли, потому что они приходят уже не в первый раз. Порой, не в силах быстро заснуть, я думаю об этом. Прекрасное отвлечение от плохого самочувствия и время наедине с собой. Увлекательное.

— Это довольно неожиданно.

— Разве тебе еще не приходили в голову идеи?

— Мне казалось, слишком рано…

— Между прочим, скоро конец первого триместра, — вздохнув, говорю я. Удовлетворенно накрываю живот собственной ладонью. Я ждала момента, когда мое положение станет заметно, слишком долго.

Мы поворачиваем налево, съезжая к центральной части города. Останавливаемся на перекрестке на красный.

Эдвард поворачивается ко мне, не отпуская руки от руля. В аметистах неподдельный интерес, живой и яркий, что меня цепляет.

— И какое имя ты бы выбрала?

Я делаю неглубокий вдох, долю секунду раздумывая, сказать ли Ксаю. Мысль эта пришла внезапно, но укоренилась вполне явно, хоть и не успела я ее обдумать как следует. Не знаю… не слишком ли? Пока это чистые эмоции.

— Ангелина.

Зажигается зеленый свет, но мы не трогаемся с места. Алексайо, чье выражения лица меняется, поджимает губы. Несколько сильных чувств, включая благодарность и сомнение, залегли в глубине его глаз. Больше всего места занимает озадаченность.

— Ангелина?..

— Как твою маму. Мне кажется, Ей бы подошло.

Нам сигналят сзади. Ксай вынужден продолжить движение. Но задумчивость его пока не отпускает — не тяжелая, не болезненная, просто… существующая. Наверное, логичная.

— Ты правда готова так назвать нашу дочь? — спрашивает, пропуская пешеходов. Среди них женщина с детской коляской.

Фраза «наша дочь» электрическим импульсом проходит через все мое тело. Не убирая руки от живота, я счастливо улыбаюсь. Приятное покалывание истинного обожания ощутимо у сердца.

— Мне нравится звучание этого имени, его значение правдиво и приятно, поэтому — да. Если тебе тоже нравится, конечно же.

Эдвард неоднозначно хмыкает, сворачивая на парковку возле здания клиники. Куда уже, куда меньше, чем у «Альтравиты», но, благо, существующую — этим могут похвастаться не все лечебные учреждения острова. Умело паркуется в тесном ряду малолитражных автомобилей.

Я вожусь с ремнем, почему-то никак не в состоянии расстегнуть его, а Эдвард уже выходит из машины. Открывает мою дверь, ловким движением расправляясь с карабином. Пронизывающе смотрит на меня, не двигаясь с места.

— У меня нет слов, Бельчонок.

Поворачиваюсь к нему, плавно заключив лицо в ладони. Целую несопротивляющегося мужа, бархатисто погладив обе его щеки.

— Тебе кажется, это слишком?

— Я бы никогда не посмел просить тебя о таком, Белла. Но ее имя и есть то единственное, что я бы дал своей дочери.

Любимый мой… вот как. Я широко, успокоенно улыбаюсь, еще раз дотронувшись до его губ. Эдвард выглядит немного растерянным, но вдохновленным. Он отвечает мне, с негромким вздохом прикасаясь к волосам.

— У тебя будет еще один Ангел, μπαμπά Xai, — перехватываю его ладонь, крепко пожав в своей, — твой самый долгожданный. Он… Она сделает тебя до невозможности счастливым.

Растроганный, Алексайо тоже улыбается мне в ответ. Как и на море этим утром, в глазах его отблески соленой влаги, краткие, но заметные. А горячий шепот максимально искренен.

— Мое самое главное счастье, благословение мое, спасибо… спасибо тебе, Белла.

* * *
Гель прохладный, а поверхность датчика гладкая. Его скользящие движения слегка щекотные.

Миловидная гречанка слева от меня, в идеально-белом халате и с узнаваемым бейджем клиники, дружелюбно улыбается на мои краткие взгляды. Но основное ее внимание сосредоточено на процедуре.

Эдвард, присевший на гостевое кресло справа от кушетки, мягко держит мою руку. Я сама попросила его об этом и сама переплела наши пальцы, но вижу, ему тоже приятно. Алексайо выглядит особенно одухотворенным после нашего недавнего разговора об имени ребенка. Хорошо, что я все-таки озвучила свой вариант, он осчастливил моего Ксая.

Небольшой экран перед доктором, который вижу краем глаза, отображает средней четкости черно-белую картинку. Я много раз представляла себе, рассматривала и пыталась распознать УЗИ-изображение плода, но понимаю, что в этом случае все тщетно. Мне картинка не дает ничего.

Кабинет, в который нас пригласили согласно времени записи, отделан светло-синими панелями, с бежевыми плинтусами и такой же паркетной доской. Белая основа мебели и кушетки, застеленной голубой простынкой, приятно оттеняется. Здесь спокойно и приятно находиться. К тому же, нет никаких лишних запахов, вызывающих пусть и несознательное, а опасение. Я чувствую себя прекрасно.

Наш доктор — Эфимия Медусис — лучшая в своей профессии во всем Родосе, и, к тому же, говорит по-английски. К сожалению, при всех видимых и выжидаемых успехах в греческом, мне пока не поддается вся его суть, еще и в подобных ситуациях. Я хочу услышать все, узнать все и понять все, относительно нашего Лисенка. Так что Ксай задался целью устроить нам прием на родном для меня языке — и устроил.

Он выглядит… предвкушающим сейчас. Это не написано на лице, но читается между строк, в малейших выражениях, в сосредоточенных глазах. Ксай переживает каждую минуту своего нового статуса по полной, отдаваясь моменту целиком, а потому я лучше вижу его и сильнее понимаю. Он думает о своем ребенке. Следит за каждым движением доктора, за изменениями картинки на экране, оглядывает мою кожу и закатанную часть футболки. От него ни ускользает ни одна деталь, ни одна мелочь. Эдвард на своем месте. И ему хорошо.

Эфимия набирает что-то на клавиатуре левой рукой, фиксируя пальцами датчик в определенном месте. Он чуть сильнее прижимается к коже, привлекая внимание. Алексайо успокаивающе гладит мои пальцы.

— Ну что же, Изабелла, Эдвард, мне есть, чем вас обрадовать, — добродушная, с искренней, хоть и профессиональной улыбкой, деловито сообщает доктор, — самое главное — все показатели соответствуют сроку, никаких патологий нет.

— Замечательно…

Ксай наклоняется, легко поцеловав мой лоб. Я глажу его плечо свободной рукой, довольно ухмыляясь. Что я вам говорила, Аметистовый? Этот малыш в полном порядке — и всегда будет.

Мисс Медуис, нажав еще нескольких кнопок, поворачивает экран в нашу сторону. Изображение на нем становится четче.

Я вдруг ощущаю, как Эдвард, в чьей ладони до сих пор мои пальцы, сжимает их гораздо сильнее.

— Что это?.. — баритон становится глухим.

— Что, Ксай? Что такое? — я тщетно стараюсь разглядеть картинку из-под его рук, встревоженная появлением и такого тона, и такой реакции. Она же сказала, что все хорошо!

Это кипящее, отрезвляющее чувство опасности. Оно на мгновенье сжимает горло, дерет где-то в груди, отдается краткой дрожью в кончиках пальцев. Мои эмоции похожи на оголенный провод, тем более теперь, когда их, разнеженных от хороших новостей, так резво потревожили.

— Вот так обзор очень хороший, — передвинув датчик чуть ниже, Эфимия указывает нам на экран.

Каллен, опомнившись, отстраняется от меня, опускаясь обратно в кресло. Пальцы его тоже подрагивают.

Я поднимаю голову, в надежде разглядеть изображение, внесшее столько сумятицы, лучше.

Голос Ксая озвучивает истину на одну миллисекунду раньше, чем я сама ее понимаю:

— Их двое…

Эфимия утвердительно кивает, фиксируя картинку и увеличивая важнейшую ее часть.

— Монохориальная диамниотическая двойня — однояйцевые близнецы.

Я ее почти не слышу. Я стараюсь, но попросту не в состоянии. Слова звучат где-то рядом, где-то возле, но не здесь. Их смысл доходит с трудом и опозданием, и первые пару секунд я отчаянно стараюсь осознать, почему Эдвард испугался. Потом, секунд пять спустя, понимаю, что это был не испуг, а ошеломление. И то, что сейчас Алексайо хмуро-зачарованно наблюдает за экраном, означает, что он так же старается принять ситуацию как она есть, поверить, а вовсе не что-то дурное.

Эфимия видит наши сложности.

— Изабелла, Эдвард, я понимаю ваше удивление. Первая и естественная беременность не часто бывает многоплодной. Но вам повезло, и дети абсолютно здоровы. Я сейчас включу вам их сердцебиение.

Я нервно усмехаюсь, быстро, отчаянно даже кивнув. Все свое внимание концентрирую на несчастном небольшом экране, одном черно-белом изображении. Двух ангелах. Лисятах?..

Мисс Медуис все так же прижимает датчик к моей коже, поднимая затворку в левой части УЗИ-аппарата. По кабинету, практически сразу же возникая, распространяется звук. Один из самых прекрасных, самых невероятных, что я слышала в жизни.

Два маленьких сердечка. Частое, громкое, такое ясное сердцебиение… доктор дает нам с Эдвардом возможность услышать сердца обоих малышей. Два сердцебиения, перемежаясь, звучат в этом кабинете. Победные, восхитительные звуки свершившегося уже во второй раз чуда.

Алексайо наклоняется ко мне, и я чувствую его дыхание у висков. Теперь сама как могу крепко пожимаю его руку.

Фиолетовые глаза Эдварда излучают ошеломленное благоговение. Когда он смотрит на меня в момент возникновения звука биения маленьких сердечек, это как никогда явно. Эдвард слышит своих детей. Он в нирване, пусть и путанной, непонятной.

Мы оба слышим своих детей. Мы оба в нирване.

— Сердечки быстро стучат, это ничего страшного. Вот, посмотрите, это первый плод, он чуть ниже, — Эфимия, скользя пальцами у экрана, указывает на маленькое создание внутри меня, — вот здесь головка, здесь лицо, ручки и ножки.

Я с силой закусываю губу. Мой маленький лисенок… мой первый Лисенок…

Девушка передвигает датчик повыше.

— А вот тут второй плод, видите? Тоже голова, лицо, ручки и ножки, — обводит те части маленького на изображении, о которых говорит, — эта линия — их маленькое разделение, границы их собственных амниотических мешочков. Но питание оба плода получают от одной плаценты.

На секунду зажмуриваюсь. Пытаюсь все это прочувствовать. Моего второго, моего маленького Лисенка.

— Двигается!.. — восхищенно произносит взлетевшим выше голосом Ксай.

Я застаю момент этого движения. Первый Лисенок, тот, что ниже, изменяет положение своего тельца. Он теперь повернут по направлению к нам.

— Увидел вас и решил показаться, — мягко соглашается Эфимия, — второй тоже шевелится.

Я улыбаюсь, тихонько посмеиваясь этой полной волшебства картинке. Оба наших малыша здесь, на этом экране, я их вижу, скоро я их почувствую, они реальны. Настолько же, насколько я, Ксай, Дамирка… они — наши, они родятся у нас. Наши с Ксаем дети. Господи!..

Алексайо, кратко поцеловав мою ладонь, целует теперь лоб. Его горячие губы, не скрывающие сбитых вдохов, делают все происходящее еще более настоящим. Я не могу сполна даже принять того счастья, которое рвется наружу огненными залпами, не меньше.

Двое, боже. Их двое!!!

— Вы хотите узнать пол? — дав нам немного времени, задает все же свой вопрос доктор.

Мы с Ксаем, переглянувшись, вдруг оба, одновременно, похоже, понимаем, что упустили из виду эту возможность. Улыбки у нас перекликаются, словно отражения. Мы и есть отражения сейчас.

— Да.

— Да, — практически синхронно.

Эфимия Медуис наводит УЗИ-датчик на требуемую область, давая нам шанс увидеть все положение дел целиком.

— Это девочки.

Я смотрю на экран, и сама не замечаю, как он растворяется в мутноватой слезной пелене. Я плачу, до конца даже не понимая этого. Слезы сами приходят, выбрав время, я чувствую их — горячие — на коже.

Алексайо гладит мои щеки. Его ровные, нежные, трепетные движения вызывают во мне бурю эмоций — и еще больше слез, конечно же, которые неустанно вытирает.

— Девочки, Ксай, девочки!..

Он широко, так широко, как лишь однажды за все время, мне улыбается. Наклонившись ко мне, пристроившись рядом, гладит, улыбается и кивает. Слышит. Видит. Знает.

— Девочки… — не могу уняться я. И не хочу униматься!

Уникальный целует мой лоб, легонько касается его своим. Передает этим прикосновением часть своего собственного блаженного счастья, невесомого, но неподъемного, неописуемого, но испытываемого, неожиданно-неукротимого. Теперь я и плачу, и смеюсь одновременно. Я никогда еще не была счастливее.

— Дочки, — шепотом озвучивает Эдвард. От него эти слова — как молитва, не иначе. Пропитанная благодарностью и залитая восторженной верой. Очаровательная во всех смыслах.

— У тебя будут дочки, — вторю, не разбирая теперь, чего больше — слез моих или моих улыбок, — твои дочки, μπαμπά Xai!

А затем тихо, только для него, шепчу одну-единственную фразу на русском:

— Я же обещала.

…Теперь плачет и Ксай.

* * *
Неохватное. Огненное. Цельное.

Счастье.

Дамир с детским задором бежит вперед по каменной набережной. Его белые шорты и джинсовая рубашка с рядком пуговиц-змеек — хороший ориентир, хоть мы и знаем, куда малыш направляется. По вечерам пятниц дедушка Зарус выкатывает свою тележку с самым разнообразным фруктовым мороженым на главную прогулочную улицу. Дамир, конечно же, предпочитает ананасовый вкус.

Нежная. Щемящая. Неудержимая.

Радость.

Мы с Ксаем, любезно предложившим мне локоть, идем следом за сыном. Неторопливо, потому что спешить некуда, умиротворенно, потому что хорошо видим Дамирку среди людей — туристический сезон почти закончился, в основном гуляют уже местные жители.

Море спокойно этим вечером. Его тихий соленый шелест о темную гальку, изредка пробегающая по воде рябь от луны, пропитанный йодом свежий вечерний воздух — все способствует полному расслаблению и душевному комфорту. А ведь только при таком условии можно прочувствовать самые глубокие свои эмоции.

Неисчерпаемая. Твердая. Долгожданная.

Любовь.

Ее так много, что льется наружу искристой радугой из глаз Алексайо, наполняет вечерний бриз моим откровенным восхищением всем, что вижу, концентрируется в пространстве, окутывая теплом всех нас. Мне кажется, я никогда в жизни еще не была счастливее, чем сегодня.

Внутри меня, здесь, под тканью хлопкового синего платья, поселилось… чудо. Целых два чуда — наши с Ксаем лисята. И я на самом деле даже представить сполна не могу, хоть УЗИ состоялось уже почти восемь часов назад, что Вселенная настолько к нам благосклонна.

Неуловимое. Тихое. Всесильное.

Благословение.

Я смотрю на Эдварда, что идет так близко, шаг в шаг со мной, и вижу все блаженство, наполнившее его, в каждой из родных черт. Ксай улыбается — уголком губ, своими невероятными глазами, маленькими морщинками радости и ямочкой на левой щеке — и улыбка у него очень живая. Такой она теперь будет всегда.

Я любуюсь мужем, и он замечает это. Только впервые, похоже, за всю жизнь, не смущается.

— Ты такой красивый…

Аметистовые глаза прямо-таки наливаются теплом.

— Я такой счастливый, — мило поправляет он.

Я тоже теперь улыбаюсь. Прижимаюсь к его боку, крепче обхватив локоть, и глубоко вдыхаю родной запах. Эдвард перестал пользоваться любым парфюмом с наступлением моей беременности, тем самым исключая возможность спровоцировать у меня тошноту, и теперь его мягкий запах, клубнично-банановый, тот самый, что почувствовала в первую же нашу встречу, сполна возродил свои позиции. В контрасте со свежевыжатым апельсиновым соком, который я только что допила, сочетание божественное. Полноценный фруктовый коктейль — легчайший и приятнейший.

— Знал бы ты, как счастлива я.

Дамир покупает мороженое у Заруса. Седовласый грек, ловко черканув глубокой ложкой два больших шарика, устраивает их внутри рожка, вафли для которого печет его жена. Терпеливо ожидающий своего лакомства Колокольчик посмеивается каким-то словам местного дедушки. У них у обоих ярко-голубые глаза и Зарус любит уделить Дамиру побольше внимания из-за схожей внешности. А еще малышом просто нельзя не умилиться — так органично наш котенок влился в новую для себя среду.

— Сколько же на свете чудес, — философски замечает муж, наблюдая за Дамиркой. Он обожает его. Это не громкое слово, это чистая правда, Ксай всегда его обожал, наверное, с самого начала, как только понял, насколько этот малыш — наш. Однако с этого дня обожание Эдварда выходит на новый уровень. Я думаю, совсем скоро Колокольчик заметит, что чувства отца к нему стали куда глубже и проникновеннее.

— Все чудеса случаются с теми, кто сам творит их в душах других, Ксай. Ты спас, отогрел любовью и окружил заботой огромное количество отверженных людей. Мир ответил тебе взаимностью.

— Мир подарил мне тебя, Бельчонок. А ты уже подарила все остальное.

Он смотрит на мой округлившийся живот и на лице его расплывается самое настоящее счастье. Это магия, не иначе, видеть такое.

— Две дочери… — качает головой сам себе, недоверчиво-безумно усмехнувшись.

Свободной рукой я накрываю приподнявшуюся ткань платья. Касаюсь кончиками пальцев ладони Эдварда, покоящейся тут же.

— Наши дочери, мой Уникальный.

Как же сияют его глаза… северным сиянием, звездным небом, снежным русским маревом. Огни рождественских гирлянд по всему миру не затмят их. Это особая стадия счастья.

Когда мы вышли из кабинета доктора, и я, и Алексайо пребывали в некотором замешательстве. Я держала его руку, а он — мою, и мы молчали всю дорогу до машины. Только в ее салоне с заработавшим кондиционером, пока белые облака проплывали на горизонте, нам удалось как-то свыкнуться с неожиданными новостями. Ксай тогда все время смотрел на лобовое стекло, на старый парк, словно бы в его зарослях искал подтверждение. Мне тоже нужно было немного времени. Я мечтала о Лисенке, я молилась о Лисенке, я верила в него. Но что детей будет двое, даже для меня, уже приготовившейся, казалось бы, ко всему, стало полной неожиданностью. Мне до сих пор невероятно произносить, обдумывать это число. Я уповаю, чуть позже смогу поверить окончательно. С первым их движением…

— Это за гранью разумного.

— Мы все время живем за его гранью, Ксай, — моя нервная усмешка зеркально передается и на его лицо, — пора бы уже привыкнуть.

— Я к этому никогда не привыкну.

— Так даже лучше. Каждый раз тогда будет первым.

Я помню, Эдвард в тот момент первый раз улыбнулся мне так, как улыбается теперь постоянно. Он держал в руках снимок, отданный Эфимией, где двое наших детей были видны так четко… И улыбался открыто, широко, блаженно. Сморгнул запоздалую соленую капельку. Крепко обнял меня.

— Изабелла, ты сделала нашу жизнью истинной сказкой. Спасибо тебе.

Мне нравится, что его искренность перестала зиждиться в четко выставленных границах, легко перемахнув все мыслимые и немыслимые преграды. Все чаще Ксай говорил то, что на сердце, прямо и быстро, как в ту минуту. Наверное, так и бывает, когда обретаешь второе дыхание. Сполна.

Дедушка Зарус предусмотрительно заворачивает вторую салфетку вокруг рожка Дамира. Рисует на верхнем шарике веселую рожицу карамельным сиропом. Принимает от малыша монетки, даже не пересчитывая. И улыбается ему напоследок, пожелав хороших выходных. Дамир довольно произносит «эфхаристо», и, хоть отсюда я не слышу его звонкого голоска, знаю, что это слово он выговаривает с особой тщательностью. В Греции ему нравится говорить «спасибо» без какого-либо принуждения. От сердца.

— Нам будут нужны две кроватки, — вдруг говорит Эдвард. Я поднимаю на него глаза, а он уже в приятной задумчивости, личных подсчетах, — и вдвое больше вещей для новорожденных, игрушек…

От радости, тихой и светлой — за него — у меня зажимает сердце. Он представляет себе все ярко и полноценно, подсчитывая и пытаясь предусмотреть все варианты, но с удовольствием, без отрицательных эмоций, боли, необходимости! По собственной воле!

Никто на свете не заслужил всего, что с нами сейчас происходит больше, чем Алексайо. Его награда, пусть и запоздало, но нашла своего героя. Пролилась самыми щедрыми дарами.

— И вдвое больше любви, которая у нас найдется, — вторю Аметисту, ласково погладив его ладонь. — Ты прав, папочка. Если радость, то вдвойне.

— У тебя по-другому никогда не получалось, Бельчонок.

Его бархатное уверение звучит так мило, что я смеюсь. Обнимаю его за талию, прижавшись крепко и близко, наслаждаюсь каждой секундой. Вся моя жизнь теперь построена на этом наслаждении. Не только Ксай живет по-новому, и я тоже. Первым шагом стал Дамирка, заключительным — двойня.

— Нужно будет выбрать второе имя…

— Думаю, с этим проблемы не возникнет.

Дамир, удерживая мороженое в правой руке, бежит к нам. Он маневрирует между нечастыми пешеходами с удивительной точностью. И с такой же точностью, отпустив меня, его подхватывает на руки Ксай. Была бы воля Дамира, он бы оттуда не слезал. Была бы воля Ксая, он бы его и не отпускал. С самого первого дня знакомства этот жест принятия остается их любимым и сокровенным.

— У кого-то здесь сладкое мороженое, — удобно перехватив ребенка, констатирует Аметист.

— Оно очень вкусное, — завлекающе отзывается Дамирка, протягивая начатый рожок папе, — хочешь? Мама, правда, вкусное!

— Несомненно, мой малыш, — Ксай легонько целует детскую щечку, стерев с нее каплю карамельного сиропа, — сладкое мороженое для сладкого мальчика.

— Эй-й! Дедушка Зарус тоже так говорит!

— Мы с ним друг друга поняли бы.

Дамир ест свое мороженое, комфортно пристроившись в папиных объятьях. Эдвард держит его одной рукой, крепко и спокойно, а вторую протягивает мне. Полноценное семейное единение, о котором я так мечтала. Мы идем по набережной вперед все вместе. Довольные.

Дамир делится своими впечатлениями о дне, порой задумчиво разглядывая свое лакомство, размышляя, какой край попробовать следующим. Он идиллически-безмятежный, говорит о повседневных вещах вроде школы и игр на занятиях и с друзьями, о вкусном шоколадном молоке на переменке и хрустящих кулуракья, какими его угостила одна из девочек. Он рассказывает о своей жизни. И так, будто никогда другой и не знал. Уже слегка загорелый, жизнерадостный, наш маленький элладец счастлив. Ни Москвы, ни прошлого, ни боли. Все, как мы малышу и обещали.

— Мы сегодня кормили нашу крыску в классе, Рататуя, все вместе, после переменки, — Дамир, практически доев мороженое, хрустит шоколадным дном рожка, — а мама Алексы тихонько спросила у другой мамы, почему вы такие разные, я слышал. Мама, что это значит?

— Что они слишком любопытные.

Эдвард ухмыляется моему ответу, пожав ладонь. Вот что его абсолютно точно больше не тревожит — наша разница. Она окончательно стерлась после долгожданных известий.

— Просто это необычно, Дамирка, что я старше мамы. Им интересно.

— Потому что так не должно быть?..

— Может быть как угодно, солнце. Это не имеет значения.

Ксай заботливо вытирает личико сына, забрав у него салфетку из на удивление чистых рук, чтобы скинуть в ближайшую урну. Дамир обвивает отца за шею, пронзительно глянув на меня.

— Мне нравится, что вы разные, мама. Это здорово.

Эдвард не спорит. Он ответно обнимает сына чуть крепче.

Мы сворачиваем на пляж, к пирсу. Светлая галька раскинулась по обе стороны от деревянных настилов. Впереди виднеется детская площадка, которую малыш никогда не пропускает. Ксай ловко переводит тему, в этом ему равных нет.

Площадка невысокая, но с разнообразными развлечениями и очень яркая. Дамиру особенно нравится деревянный поезд с синей трубой. В такое время никого здесь нет, и он полноправно занимает место машиниста, крутя руль в разные стороны.

Эдвард опирается о крышу паровоза, задорно подыгрывая мальчику, а я присаживаюсь на скамейку-качели невдалеке. Лучшего наблюдательного пункта и не придумать.

Мне нравится, как Ксай и Дамир играют вместе. На площадке или дома, на пляже или в море, когда малыш в этих забавных цветных нарукавниках, они представляют собой полноценную картину единения отца и сына. Я никогда не видела такого прежде. Их взаимодействие простое, ненатянутое, жизнерадостное. Их любовь видна, ощутима невооруженным глазом. И обоим приносит массу удовольствия.

Эдвард любит своего сына. В основе их связи лишь духовное родство, но это не имеет значения. Я знаю, что бывает иначе даже с кровными узами. Некоторыми ночами это меня тревожит.

Я слукавлю, если скажу, что не думала о Ронни за эти недели. Мое отчаянно-глупое предположение о том, что смогу простить его, пришедшее на семейном пикнике в Целеево, не пропало, скорее, слегка ослабло. Я обхожу, осматриваю его со всех сторон, стараясь верно оценить свои силы. С позиции дочери. С позиции матери. С позиции живого человека.

Мне кажется, в глубине души я люблю отца. Хотя бы за то, что он любил маму, которую обожала и я, так сильно, что сам едва не погиб после ее смерти. Хотя бы за то, что он позволил Розмари остаться с нами и быть со мной, став моим лучшим и единственным другом на много лет. Хотя бы за то, что дал мне шанс узнать Эдварда. Наверное, это всегда будет главной из причин моей хоть какой-то приязни, пусть даже не дочерней, а просто женской. Рональд сделал много дурного, очень много… слаб он был или пьян, в адекватном состоянии или аффекте, жестокий или просто запутавшийся, он… мой отец. Я понимаю это особенно явно с появлением Дамирки, когда вот так вот смотрю на них с Ксаем. А уж собственная беременность…

Я теперь чувствую все иначе. Я хочу знать и понимать каждое из событий своей жизни, давать ему оценку и делать выводы, но уже больше со стороны эмоций, чем рациональности. Я слишком долго пыталась подавить в себе любую связь, контакт, проблеск к Ронни. Это сложно — повернуть процесс вспять. А я пытаюсь. Ради себя, Ксая, Дамирки и… лисят. Не хочу жить жизнь в ненависти. Не хочу омрачать наше счастье своими темными, никому не нужными, пусть даже справедливыми чувствами. Я хочу любить. Я хочу, чтобы в моем сердце не осталось места ни для чего, кроме этой любви, обожания и счастливых моментов. Ксай подарил мне Рай, так что же, я позволю сорнякам минувших лет его заполонить? Я должна их извести. Я мечтаю вырвать и выкинуть их из своего сердца. Хотя бы попробовать…

Эдвард щекочет Дамира, поймав его возле детских качелей, подбрасывает в воздух. Мой малыш смеется задорно и счастливо, а улыбка Ксая полна гордости и добра. Эдвард учил меня добру и всепрощению всю нашу жизнь. Мне кажется, я усвоила его урок, пусть и отчасти.

Дамир виснет у папы на шее, хохоча от их новой игры, а я поднимаюсь со скамейки. Делаю пару шагов назад, к ограждению набережной, лотку со свежевыжатым соком и устрицами. И достаю телефон, не дав себе шанса отказаться от этой затеи. Я просто не могу. Не сегодня. Не после величайшего блага, что нам даровано. Вселенная получит свой ответ.

Я набираю номер, а у меня знакомо дрожат пальцы. Глубже дышу.

Я жду ответа, а гудки такие длинные, соединение такое долгое… я накрываю живот левой рукой.

Я думаю, что мне сказать, но придумать не получается. Сжимаю телефон крепче, приложив к уху.

Сейчас в Лас-Вегасе десять утра. Я не слишком рано, правда?..

— Здравствуй, дочка.

Он отвечает после пятого гудка. Тронутым, но сосредоточенным голосом.

Слова застывают у меня в горле. Мучительное дежавю, подпитываемое детским страхом. Одна лишь мысль о том, ради чего это делаю и в какой день, подбивает переступить через себя. И сказать.

— Здравствуй… отец.

Я слышу, даже ощущаю повисшее на том конце молчание оцепеневшего Рональда. Но, стоит отдать ему должное, в руки он себя берет быстро.

— Я надеюсь, у тебя все хорошо, Изза. Я очень рад твоему звонку.

Почему-то подступают слезы. Тоже до боли знакомая реакция. Мне надо переходить к главному, если я все же хочу, чтобы этот звонок полноценно состоялся.

— Все в порядке. Я звоню… я хочу… Рональд, я хочу, чтобы вы с Розмари приехали к нам на Рождество. Мне… это нужно.

И это правда так. Когда Розмари сказала мне об их намерении пожениться с Ронни, я практически впала в отчаянье. И все же приняла это обстоятельство. В конце концов, это их жизнь. Кто-то в большей, а кто-то в меньшей степени, но оба заслужили шанс на свое счастье. Не мне им мешать, сполна наслаждаясь своим собственным. Я уповаю, Розмари знает, что делает. А Рональд, быть может, даже изменился.

— Изза… дочка, спасибо. Я… ну конечно же, мы… мы приедем. Когда скажешь.

— Мне кажется, девятнадцатого декабря подойдет.

— Девятнадцатого декабря, Изабелла, — быстро соглашается он, — я буду счастлив. Мы будем.

Я вздыхаю, приникнув к заборчику. Кусаю губы, стараясь сделать так, чтобы слова звучали искренне и не тяжело. Мне не хватает легкости, уверенности в голосе.

— Тогда договорились…

— Изабелла, я приеду, я обещаю. Но если вдруг ты передумаешь… я пойму.

Я нервно усмехаюсь, сжав пальцами ткань своего платья.

— Нет… Рональд. Я не передумаю. До встречи.

И кладу трубку.

Ну что же, вот он, шанс, о котором ты просил, отец. Я смогла тебе его дать.

* * *
Декабрь.

— Я боюсь, Ксай.

Эдвард, просматривающий очередное письмо, поднимает на меня глаза. Традиционная серая пижама с кофтой с синей полосой на груди, сколько воспоминаний с ней связано. Волосы, слегка растрепанные, потому что в процессе чтения он то и дело ворошит их. Очки в черной оправе и пристроенная на тумбочке белая кружка зеленого чая. Он еще не остыл.

Взгляд у Эдварда очень мягкий. Аметист никогда не обделял меня своей добротой и пониманием, но с наступлением беременности, особенно второго ее триместра, свет и тепло его сущности стали более трогательными и ощутимыми. Это всегда очень ободряет.

— Ты тревожишься, моя радость.

Я, приникнув спиной к большой серебристой подушке, устроенной у спинки кровати, закусываю губу. На вискозную ткань ночнушки — в цвет латте, моего любимого напитка — кладу обе ладони. Одно тактильное ощущение растущего живота, его теплой и округло-гладкой кожи успокаивает. Мне нравится понимать с упоительной ясностью, что все это — взаправду. И что дней до нашей встречи с лисятами с каждыми проходящими сутками остается все меньше.

Эдвард улыбается мне краешками губ, заприметив этот характерный жест.

А я медленно, расстроенно качаю ему головой.

— Нет, Ксай. Я боюсь.

Последнее время я слишком часто говорю то, что думаю. Притупляется способность тщательно подбирать слова из-за буйства гормонов или же потому, что рядом с родными людьми за столько времени не приходилось прятаться, я не знаю. Только вот факт остается фактом.

Алексайо снимает очки, откладывая и их, и парочку писем на белой бумаге в синюю клеточку на прикроватную тумбу. Пододвигает кружку и приглушает свет своей лампы. А потом устраивается рядом со мной. От него пахнет домом, зеленым чаем и нашей постелью — я машинально тянусь навстречу.

— Расскажи мне, Бельчонок. Все-все мне расскажи.

Он целует мое плечо, скрытое длинным рукавом ночнушки, прежде чем накрыть ладонью живот. Я облегченно, достаточно резко выдыхаю, почувствовав его пальцы. Я знаю, что сберегу детей любой ценой и никогда не позволю ничему дурному с ними случиться, но непосредственное присутствие Алексайо — куда лучшая гарантия. В его способностях нас всех оберегать я не усомнилась ни разу — порой даже слишком высокой ценой, мистер Каллен.

— Когда ты так делаешь… мне спокойно.

Признаюсь так просто и отрывисто, что вызываю на лице мужа ухмылку.

— Я всегда так делаю и буду делать. Я здесь, моя любовь.

Он придвигается ближе, целует теперь мою щеку, а затем — уголок губ. Теперь я слышу еще один запах, едва уловимый — бумаги. Немудрено, ведь уже больше часа он пребывает в ворохе исписанных детьми листов. Скоро Новый год, и, соблюдая свою давнюю традицию, Ксай попросил у Анны Игоревны прислать детские письма для Деда Мороза (мне расшифровали, что так в России называют Санту). Официально в целеевском приюте проживает сто пятнадцать воспитанников. В этом году Эдвард твердо заявил мне: он намерен выполнить желание каждого ребенка. И пусть подарить малышам маму и папу он не в состоянии, материальные вещи и кусочек сказки — вполне. Моя приметливая фраза, что теперь Алексайо готов каждодневно сворачивать горы, оказывается, попала в самое «яблочко». Когда так счастлив, счастьем хочется делиться. Я его понимаю.

Я сама, попав под эйфорическое влияние эмоций, пригласила Рональда и Розмари на Родос, на католическое Рождество. И уже которую неделю не могу успокоиться, поражаясь своей самонадеянной смелости и неоправданному риску разрушить хрупкий мир — Дамира, наш и даже отца с Роз. Правда ли мы все готовы к этой встрече?.. К такой встрече.

— Твое лицо выдает тебя, — ласково журит муж, коснувшись складочки между моими бровями, — я вижу, Бельчонок, что ты места себе не находишь. Но поверь, кардинально завтрашний день ничего не изменит.

— Ты не можешь быть в этом уверен…

— Я уверен, что мы будем вместе. И вместе со всем справимся. Разве не ты сама меня этому учила?

Его оптимизм, если быть честной, заражает. Пусть и не настолько,насколько бы мне хотелось, но какое-то поднятие духа ощущается. Ксай не умеет делать ничего наигранно, особенно что касается его настоящих чувств — так я научилась в свое время видеть его истинные эмоции за закрытыми замками всего мира.

— Я слишком… слишком всем дорожу. Ты и Дамирка, девочки… мне не хватает духа даже представить…

Эдвард внимательно меня слушает. Привлекает к себе, кутает в объятья. Я слышу ровное биение его сердца — мой драгоценный звук — и ощущаю согревающее тепло пижамной кофты. Сколько ночей я провела, уткнувшись в ее мягкую ткань. Все повторяется.

И вроде бы поводов для беспокойства действительно нет. Дамир спит, Маслинка охраняет его сон, а мы с Ксаем вместе — как он всегда мне обещал. Только вот все равно на душе неспокойно.

— Не нужно представлять плохого. Белла, я понимаю, насколько тебе это сложно — поверить ему снова. Но ты приняла решение дать вашим отношениям второй шанс, представить его Дамиру, порадоваться за маму — так не отказывайся, даже не попробовав. Поверь мне, я не собираюсь оправдывать Рональда и хоть как-то способствовать вашему скорейшему сближению, если это будет против твоей воли — я сделаю все так, как будет лучше тебе, как ты сама захочешь. Никто и никогда не вмешается в эту ситуацию без твоего ведома. Ты больше не одна.

Не знаю, перестанет ли меня когда-нибудь поражать искренность и открытость моего мужа. Его уверенный тон, добродушная улыбка, любовь в каждом слове и жесте и готовность предоставить ту защиту, о которой говорит, в самой полной мере. Эдвард невероятный человек. Был, есть и всегда будет.

— Как же мне с тобой повезло…

Я плачу, хотя не хочу этого. Не отчаянно, а облегченно, обнадеженно, даже радостно… но все равно плачу. Прижимаюсь к Алексайо, прячусь, пусть и по-детски, у его ключицы. Изо всех сил стараюсь дышать ровнее, чтобы поскорее это прекратить. Но напрасно.

— Мне повезло куда больше, Бельчонок. Я с тобой — всегда и всюду. Просто постарайся мне поверить.

Отрывисто кивнув, я лишь крепче вжимаюсь в него. С благодарностью встречаю протянутую ладонь. Потихоньку, очень медленно, но успокаиваюсь. Эдвард здесь, а большего мне действительно никогда не было нужно.

Ксай меня не торопит. Терпеливый, понимающий, он поглаживает мою спину. Он меня расслабляет.

— Их самолет садится завтра в одиннадцать…

— Все верно. Значит, в десять мы выедем в аэропорт. Думаю, времени хватит.

Я рассеянно веду линии по синей полоске его рубашки.

— Я как-то сбито объяснила Дамиру, кто такой Ронни.

— Он понял тебя, солнышко. Мы как раз обсуждали понятие «дедушки», когда собирали пазлы.

Почему-то по моей спине бегут мурашки. Я боязливо смотрю Ксаю прямо в глаза.

— А если я зря ему рассказала? Если окажется, что Рональд ничуть не изменился, если он причинит Дамиру боль? Как я смогу… что я смогу?..

— Ничего он не сделает, я обещаю тебе, что лично за этим прослежу, — успокаивающе заверяет Уникальный, — посмотри на это с другой стороны: Дамир еще больше поверит, что прежняя жизнь его никогда не настигнет.

— Познакомившись с Рональдом?

— Познакомившись со своим дедушкой. Насколько я понимаю, ты не сказала ему о беременности?

Без лишних мыслей, я оберегающим жестом прикрываю талию. Давно не хотелось так делать — наверное, плохой признак, что хочется. Сколько бы я ни храбрилась и ни обманывала себя, я не доверяю Ронни до конца. И не знаю, поверю ли сполна хоть когда-то…

— Нет. Ни ему, ни Роз.

Эдвард глубоко вздыхает, играя с прядью моих волос.

— Будет большой сюрприз для них обоих.

— Да уж…

Мне льстит, что страшный диагноз бесплодия остался в прошлом. Невольно вспоминается Розмари и ее попытки переубедить, образумить меня, терзания Эдварда и нескончаемая его гонка за свое «долго и счастливо», включающая этапы взлетов и падений. Последний день лета. И мой первый положительный тест на беременность.

Я задумчиво потираю руку мужа, так и оставшуюся в моей власти. Притрагиваюсь к ободку кольца и с горькой усмешкой вспоминаю ту секунду, когда осознала, что пригласить-то Ронни я пригласила, а спросить мнения и согласия Эдварда даже не подумала. Не уверена, что кто-то, кроме Ксая, понял бы меня так полно, не обиделся и не воспротивился бы, наоборот, делая все, дабы встреча состоялась. Похоже, Алексайо не меньше меня хотел, чтобы наше прошлое с отцом осталось в прошлом. Хотя бы ради светлого будущего Дамира и Лисят.

— Это будет хорошее Рождество, — вторя моим мыслям, негромко обещает Эдвард.

Я улыбаюсь ему. Обвиваю за шею, попросив наклониться ко мне. Целую губы, столько дней и ночей безвозмездно дарящие мне радость и покой.

— Наше с тобой первое Рождество, мой Уникальный.

Ксай прищуривается, ответно чмокнув меня с не меньшей нежностью. Она уже не просто его второе имя, а полноценная новая сущность.

— У нас с тобой два Рождества, солнце — и оба первых, вот удача.

— Они будут незабываемыми.

— В этом я даже не сомневаюсь, — хитро докладывает Ксай, порадовавшись моей улыбке. Трется носом о мой нос, приглаживая волосы, которые на ночь я больше не стягиваю в косу. Благо, страшный сон первого триместра, токсикоз, никогда уже не повторится.

Все-таки символично и правильно, что я позвала Рональда и Розмари на католическое Рождество. Всю жизнь зная о существовании лишь этого праздника, я абсолютный новичок в торжестве православном, которое, как выяснилось, в Греции отмечается с большим размахом. Благо, проживший много лет по обе стороны океана Алексайо поможет мне все сделать правильно. Еще одно наше открытие в копилку совместных, а у Дамира — на один праздник больше, он заслужил.

…Когда я рассказывала Колокольчику о Ронни, его планирующемся приезде, единственное, что малыш у меня спросил — хороший ли он. Самый простой и самый трудный вопрос одновременно. Любимый мой, добрый, откровенный мальчик. Твоя жизнь станет самой светлой сказкой, я сделаю для этого все на свете. Моя любовь к этому ребенку с каждым днем набирает все большую силу. Всегда Дамир был моим сыном. Всегда.

— Ты думал над вторым именем?

В спальне тихо, играют на стене тени из капелек дождя и колышущихся листков оливы по ту сторону окон. Ночь сегодня ясная, лунная. Наверное, это хороший знак.

Я сажусь ровнее, чтобы видеть лицо мужа. Эдвард задумчиво оглаживает мою щеку.

— У меня было несколько идей, но мне кажется, справедливее будет тебе назвать ее. Я не стану спорить.

— Эдвард, между прочим, «Ангелину» предложила я.

— И окрылила меня, — мужчина нежно ведет линию вдоль моей скулы, — так что называй и теперь.

Я наклоняю голову поближе к его пальцам. На щеке Ксая появляется ямочка.

— Хочу услышать твои идеи, папочка. Давай же.

Алексайо выглядит немного смущенным. Но не отступает.

— Дарованная судьбой — Дарина. Мудрость жизни — София. Воскресение — Анастасия.

Я с благоговением вслушиваюсь в красоту звучания каждого произносимого Ксаем слова. Он не первый день задумывается об этих именах. Все они такие… осмысленные. Все полные. И все одинаково применимы как в славянской, так и в греческой культуре. Это под силу лишь вам, Аметистовый, подобрать такие.

- Είναι πολύ όμορφο (они очень красивые).

Моему греческому Хамелеон тронуто кивает. Каждое мое слово, каждая фраза и успех в изучении этого языка — как очередной ключик к его сердцу. Эдвард радуется так искренне и полно, что мой прогресс идет семимильными шагами. Вместе с Дамиром мы на многое готовы пойти за сверкающее лицо Ксая.

— Дарованная судьбой и мудрость жизни. Они правда значат такое?

— Их главные значения.

Я задумчиво смотрю в фиолетовые глаза, в их радужке благоговейная радуга. Она и рождает мой неожиданный вариант.

— Дары и мудрость наших судеб не разделить. София-Дарина?

Ксай изумленно моргает.

— Сразу оба?..

— Да. София-Дарина, — произношу еще раз, прислушиваясь. Необычное имя для невероятной девочки. Что-то в этом есть.

Обвожу пальцами ободок кольца мистера Каллена. Он повторяет имя вслед за мной.

— Тебе нравится?

Эдвард вдруг широко улыбается, оставляя раздумья. Будто бы услышал в двойном имени то, что так неожиданно уловила я.

- Η μοναδικότητά μας (наша уникальность). Ей подойдет.

Моя улыбка выходит очень искренней, я надеюсь. Потому что на смену беспокойству о завтрашнем дне приходит счастье дня сегодняшнего. Так и выбираются имена, определяющие судьбу.

— Мне кажется, мы выбрали, Ксай.

Аметистовый слегка прищуривается, поглаживая мою талию.

— София-Дарина?

— София-Дарина, — твердо повторяю я. Мне нравится величественность, красота и огромный смысл, сокрытый в этих словах. Вряд ли существует нечто более подходящее. — Ангелина и София-Дарина. По-моему, очень звучит. К тому же…

Я прерываюсь на полуслове.

Робкое, мягчайшее движение, похожее на трепетание крыльев бабочки… внутри меня. Изумленная, растерянная и испуганная одновременно, я машинально притрагиваюсь к животу. И, подняв голову, натыкаюсь на вспыхнувшие глаза Алексайо. Он слышал?.. О да. И понял. Куда быстрее, чем поняла я.

— О боже.

Ксай эмоционально морщится, прижавшись ладонью чуть крепче. Поджимает губы, не тая просящейся наружу улыбки. Он изнутри сверкает в эту секунду. Вместе со мной.

— Это правда… оно? Оно так бывает?

— Кажется, да, Бельчонок… кажется, да.

С нетерпеливым желанием почувствовать еще что-нибудь, я скольжу подрагивающими пальцами по коже. Трепетно, но ощутимо. Я хочу теперь всегда их ощущать.

— Это был толчок, Ксай. Наши с тобой дети, первый раз. Ты почувствовал?

- Ναι… да… да, Белла!

Его голос звучит победно, а потому чуть громче нужного. Видимо, малышкам этого достаточно. Наша мечта сбывается во второй раз. И трепетание бабочек сейчас немного сильнее.

— Господи, девочки… лисята…

Я закусываю губу, чтобы не заплакать, а сполна впитать каждое мгновение, каждую секунду. Первые движения, первое ощутимое подтверждение, что у меня под сердцем существует жизнь. Я дождалась этого момента. Мы дождались.

Не убирая ладоней от своего живота, наоборот, лишь ласковее поглаживая его, я глубоко дышу, с абсолютным счастьем на лице улыбаюсь. Мне не перестать улыбаться с этого дня.

Ксай говорит что-то одними губами, вслед за моими пальцами скользя по тонкой ткани ночнушки. Я не разберу слов, но, по-моему, все на греческом. И, по-моему, это молитва…

Спальня погружается в тишину. Наполненную, светлую, умиротворенную и такую родную.

Я наслаждаюсь ей еще десять секунд, в надежде почувствовать детей снова. Но потом не выдерживаю. Глубоко ошеломленного Эдварда, склонившегося к моей талии, я целую. Поднимаю его голову, нежно перехватив ладонями, прикасаюсь к вискам, скулам, щекам.

Мне жизненно необходимо сполна разделить с ним это счастье. Наше общее. Наше вечное. Наше.

— Безбрежно, μπαμπά Xai.

* * *
Дамир восторженно повизгивает, уцепившись за папину кофту.

Эдвард высокий, и обзор с его плеча, на котором Дамирка висит, открывается удивительный. Правда, адреналина тоже хватает. Колокольчик знает, что папа никогда не даст ему упасть, объятья его всегда надежные, но все равно теоретический риск есть. И это заставляет глаза мальчика блестеть — кажется, не только мне в нашей семье по душе экстремальные развлечения.

— Я отсюда не слезу, μπαμπά.

Довольная убежденность в голосе малыша Эдварду по вкусу. Придерживая сына второй рукой, он слегка наклоняется влево. Дамир улыбается шире, восхищенно посмеиваясь.

— Как скажешь, сынок.

Они спускаются по лестнице со второго этажа. Алексайо одевал Дамира, дав мне возможность спокойно собраться и немного побыть наедине с собой, дабы успокоить всколыхнувшиеся мысли. Похоже, время вместе так и остается для них самыми ценными моментами. Мне не перестать удивляться, насколько родными оказались эти двое — мужчина, отказавшийся верить в саму возможность для себя быть отцом, и ребенок, убедивший себя, что не станет никогда любимым и дорогим сыном.

Отворачиваюсь от зеркала, в чьем отражении до сих пор наблюдала за Калленами, и нежно смотрю на них обоих. Каким ни стал бы этот день и что бы ни принес, самое главное останется неизменным — мы семья и мы вместе. Озвученная Дамиром истина на залитой ужасом полянке Сими, обрела, наконец, полноценное воплощение. Стала нашим девизом.

Ксай, ловко перевернув Колокольчика в своих руках, бережно опускает его на ноги. Дамир смешливо отказывается отпускать ворот его темно-синей водолазки.

До глубины души я счастлива, когда в поведении нашего котенка проскальзывают такие поистине детские, шаловливые, легкие нотки. Они появились не так давно, но все крепче укореняются в его повседневной жизни. Лучший подарок на Рождество — видеть его таким.

— Как у нас дела со сборами? — лицо Эдварда, когда он смотрит на меня, светлеет. Не знаю, что нравится ему больше — мое корично-медовое пальто, светло-голубые, в цвет небу, джинсы или розовый, едва заметный блеск для губ. Кроме него и туши я больше ничего не использовала — боевая раскраска канула в прошлое с моим переездом в Россию, не хочу переносить частичку дурного Вегаса на наш миролюбивый, домашний остров.

— Мама, — Дамирка, с греческим акцентом произнеся мое любимое слово, немного наклоняет голову. Я вижу на его щеках каплю румянца, какой давным-давно наблюдала и у Ксая. — Ты очень красивая.

— Это лучший комплимент, мое солнышко. Иди ко мне.

Дамир обхватывает меня за пояс, став чуть левее, чтобы не касаться живота. Пока ему еще в новинку все, что происходит, и Колокольчик немного побаивается этих изменений. Он относится ко мне более трепетно, боязливее. Он не хочет сделать плохо. Как будто он может…

Я прижимаю малыша к себе, пригладив его черные растрепавшиеся волосы. Дамир наполняет меня уверенностью в себе и оптимизмом каждый раз, когда вот так обнимает. Я больше не запуганная девочка из комнаты без окон. Я мама, жена замечательного мужчины и радующийся своей жизни человек. Сколько бы темных пятен в прошлом ни было, нужно двигаться дальше — мне есть, ради кого. Будем считать, это утро девятнадцатого декабря — мой первый шаг.

— Я люблю тебя.

Всегда так безошибочно чувствуя мое настроение, голосок Дамира согревает сердце. Он знает, когда сказать главное.

— Я тебя больше, котенок. До луны и обратно.

Теперь черед ухмыльнуться за малышом. Вчера на ночь Ксай рассказывал нам обоим эту сказку и, похоже, у Колокольчика появилась новая любимая история.

Алексайо, уже успевший обуться, подходит к нам. В его руках джинсовая куртка Дамира.

— Ты прав, малыш, мама замечательно выглядит. Но тебе тоже пора одеваться.

— Давай я ему помогу, Эдвард, — предлагает Рада, выглянув из-за арки столовой. Приветственный обед сегодня на них с Антой, так что с самого утра на кухне царит оживление. Нам очень повезло, что домоправительницы приняли предложение Ксая и остались с нами. Не представляю, что бы мы без них делали.

Не имея возражений, Дамир послушно подходит к женщине. У них свои темы для разговора, в основном кулинарные, так что я не мешаю. Эдвард кивает мне на кресло невдалеке от двери, пока открывает обувной шкаф. И вот, уже присев передо мной, умело завязывает тонкие бордовые шнурки весенних туфель.

— Надо было брать без шнуровки…

— Ты сказала, это — самые удобные.

Правда, пусть и неприглядная. Мне на самом деле сложно представить обуви комфортнее, тем более теперь. И все же…

— Когда ты так делаешь, я себя чувствую беспомощной.

Заканчивая со своим делом, он лишь качает головой.

- Καλύτερα να αισθανθείτε σαν θεά (лучше чувствуй себя богиней).

— Ксай!.. — не в силах побороть улыбки, журю я.

Довольный достигнутой целью, муж легонько чмокает мои губы. Поднимается на ноги, предлагая мне помощь, и очень нежно поддерживает за талию. Любой момент смущения и неудобства умеет перевести в другую плоскость, избавить от смятения. Сколько же в этом человеке черт, которые мне еще предстоит сполна познать. И снова и снова ощущать к нему наполненную благодарностью любовь.

— Эфхаристо.

— Тут не за что, солнышко.

Рада застегивает последнюю тугую пуговицу куртки Дамира, а я поправляю небольшой воротник пальто Алексайо. Цвета меланж, в сочетании с этой водолазкой и темными брюками, оно очень к месту. Свежий, традиционный, доверительный образ уверенного в себе мужчины. Я восхищаюсь своим мужем.

— Можешь считать это лестью, мистер Каллен, но ты великолепен.

Ксай добродушно прищуривается, погладив меня по щеке.

— Это определенно лесть, Изабелла. Потому что сегодня твой день.

Уже собранный, Дамир подбегает к нам. Они с Алексайо, не считая джинсовой куртки, практически в единой цветовой гамме.

— Мы идем, папа?

Эдвард кивает, протягивая сыну руку. Тот сразу же за нее берется. Вот так выглядит доверие. Я еду в аэропорт, чтобы встретиться со своим отцом спустя столько времени, и это задевает. У нас никогда так не было. У нас не будет.

— Вы приедете к полудню, Белла? — Анта, показавшись из кухни вслед за Радой, смотрится очень по-домашнему в синем переднике и с белым полотенцем в руках.

— Около того, да, — невольно ослабляю затянутый пояс пальто, — мы позвоним, когда будем выезжать.

Ксай открывает дверь, пропуская Дамира — они оба уже практически на улице. А Рада, ободряюще на меня взглянув, говорит:

— Все будет как нужно, милая. Не сомневайся.

Утешающе.

Благодарно кивнув, я выхожу за Калленами следом. Греческая зима, не в обиду русской, моя любимая — согретая солнцем, пахнущая морем и особыми цветами, какие посадили домоправительницы возле нашего дома, умиротворенно-расслабляющая. Нет жары, но нет и вьюги. Золотая середина.

Эдвард усаживает Дамира в кресло, по традиции самостоятельно разбираясь с ремнями-фиксаторами. За пределами дома, хоть и старается держать лицо, малыш начинает тревожиться. Его взгляд немного мутнее, а губы поджимаются. Мне начинает казаться, что мы зря решили ускорить знакомство, поехав в аэропорт с ним. Впрочем, оставлять Дамира дома без нас показалось еще худшей идеей.

— Котенок, ничего не изменится. Это всего лишь на пару дней, — когда Эдвард закрывает пассажирскую дверь, обходя машину по направлению к своей, водительской, обещаю я. Поворачиваюсь к Дамиру и говорю это как могу уверенно. Сложно, когда сама сомневаюсь.

Колокольчик смотрит на свои пальцы, замершие на игрушке-овечке.

— Они тебя любят, да?..

— Мне хочется в это верить, Дамир. Зато я точно знаю, что они полюбят тебя.

— Что мне сделать, чтобы им понравиться? — такой откровенный вопрос вкупе с пронзительным голубым взглядом, в который вернулась уже почти забытая обреченность, застает меня врасплох. Я протягиваю сыну ладонь, крепко пожав его собственную.

— Тебе не нужно им нравиться, будь собой и ни о чем не думай. Расскажешь мне потом, понравились ли тебе они. Вот это важно.

Эдвард садится в машину. Достает из кармана двери ананасовый сок, тут же перекочевывающий к мальчику. В голубых глазах притупляется тревога, чья власть подорвана приятным удивлением и не менее приятным успокоением от чего-то такого знакомого и своевременного.

Ксай, прежде чем тронуться, проводит невесомую линию по моему животу. Аметисты мерцают.

— Папа всегда рядом.

Я кратко пожимаю его пальцы, накрыв своими.

— Только поэтому мы все здесь.

Дамирка многозначительно втягивает через трубочку свой сладкий сок.

Гражданский аэропорт Диагорос, находящийся в деревне Парадиси недалеко от столицы острова, встречает нас шумом самолетов и сигналами автомобилей, пробивающихся на парковку. Сегодня здесь царит непонятное оживление, не глядя на то, что туристический сезон закончился еще в прошлом месяце. Эдвард, терпеливый ко всем явлениям на свете, включая как природные, так и человеческие, ожидает своей очереди на въезд за ярко-красным шлагбаумом. Спокойствие, которое он излучает, стараюсь отыскать в себе и я. Получается плохо.

Думаю обо всем сразу и ни о чем конкретно — достаточно изматывающий набор мыслей.

Слава Богу, нас пропускают. Дамир, прежде напевающий какие-то песенки своей овечке, даже хлопает в ладоши.

Паркуется Алексайо практически возле входа в терминал. Этого места стоило подождать, чтобы не идти по шумной парковке с торопливыми греческими водителями, так и норовящими проскочить поскорее. Стоит признать, дорожное движение в России (по крайней мере, невдалеке от Москвы) внушало мне больше доверия.

В здание аэропорта, освеженное кондиционерами, мы заходим все вместе. Дамир держит и мою руку, и папину, обрадованный такой возможностью. Обеспокоенность с его личика так никуда и не пропадает.

Самолет Рональда и Роз приземлится, если верить электронному табло, через пятнадцать минут. Я рада, что мы выехали пораньше — дополнительное время еще никому не мешало. Для настроя хватит?.. Боже. Теперь по-настоящему волноваться начинаю и я.

Там, в окружении домашней атмосферы, с запахами кулинарных шедевров домоправительниц, все выглядело не таким серьезным. Просто день. Просто встреча. Просто Рональд.

Но теперь я понимаю, что слово «просто» в принципе здесь не применимо. Я говорила с ним по телефону дважды — тогда, в октябре, и около недели назад, согласовывая окончательно день прилета. Но это — по телефону. Не глаза в глаза. И то мне было неуютно. А теперь…

Я поворачиваюсь к Эдварду, будто бы невзначай коснувшись его плеча, сметая незримые пылинки. И Эдвард, чей взгляд тут же наполняется теплым пониманием, обнимает меня за талию. Мы стоим посреди зала прилета, перед этим чертовым табло, и он рядом. Он и Дамир, смысл всей моей жизни. Мне должно хватить смелости, при таком условии, справиться со всем достойно. Я не одна. Я больше не буду одна. Никогда.

— Мама.

Мы с Ксаем синхронно оборачиваемся к малышу.

Дамир, как-то неумело потирая мои пальцы, подбирает слова.

— Как мне называть… их?

— Мне кажется, называть их по именам тебе будет удобнее.

— Папа говорил, они говорят на другом языке. Как же они меня поймут?

— Ты можешь сказать им «Hello, Ronald» и «Hello, Rosemary». А все остальное, если захочешь, мы переведем.

Дамирка приникает к моему боку, сдавленно кивнув. Не отпускает наших рук, бормоча, чтобы запомнить их, две английские фразы. У него неплохо получается.

Эдвард, наблюдая за сыном, в защищающем жесте прикрывает рукой его затылок.

- Δεν έχετε τίποτα να φοβηθείτε, σας υπόσχομαι (тебе нечего бояться, я тебе обещаю).

- Ναι μπαμπάς (да, папа).

На табло, сменяя синий цвет на желтый, появляется надпись о приземлении нужного нам рейса. Мурашки по моей спине теперь бегут табуном, не меньше. Выравниваю дыхание, в надежде от них избавиться. Присутствие Ксая очень помогает — и мне, и Колокольчику.

Мне неведомо, что подумает Розмари, а за ней и Ронни, когда убедятся в моем положении. Почему-то я боюсь, что он уйдет. Абсурдно, да, без каких бы то ни было причин, но…

Как же я решилась сейчас, господи? В самом уязвимом своем виде предстать перед ним. Зачем?..

— Они впереди, Бельчонок.

Выныривая из своих мыслей, я, гладящая ладонь Дамира, поднимаю глаза. И почти сразу же, даже не наткнувшись ни на кого взглядом, замечаю их. Розмари в темно-синем плаще и Рональда в черной куртке. Ее светлые волосы собраны в небрежный, такой знакомый мне пучок, а у Ронни короткая аккуратная стрижка. Розмари улыбается, пока еще не видя меня, а отец выглядит скорее задумчивым, чем обрадованным прилетом сюда. Они такие… разные. Мне не верится, что захотели… что смогли быть вместе. Наверное, два десятка лет, проведенных в одном доме, внесли свою лепту.

Те пару секунд, которые остаются, прежде чем мама приметит нас среди встречающих, я стараюсь разглядеть их настоящих, без натянутости и вынужденных эмоций. Оба смотрятся удовлетворенными. Может, не зря я заварила эту кашу?

Ксай гладит мою спину, призывая расслабиться. Поза слишком зажатая, я согласна, но не уверена, что смогу по-другому.

…Розмари нас видит. Ее синие глаза, бывшие моими талисманами, спасением, утешением и сердцем на протяжении многих лет, окрашиваются в радужные цвета. Мама негромко вскрикивает, вытянув голову, чтобы убедиться окончательно лучше. Оборачивается к Ронни, указывая в нашу сторону. И вместе с ним уже идет быстрее.

…Розмари видит меня. Вернее, нас с лисятами. Где-то на расстоянии шагов в семь, когда людей между нами, способных скрыть истинное положение дел, уже не остается, видит. И вот теперь в синих маминых глазах вся моя жизнь. Я кожей чувствую ее восторженный, восхищенный трепет.

Переступаю через себя и нахожу глаза отца. Удивление там искреннее.

— Белла! Эдвард! — вошедшая в раж от таких чудесных новостей, светящаяся Роз подходит к нам первой. Тронуто, с трудом сдерживаясь от скорых объятий, смотрит на нас обоих. — Как же так?! И вы не сказали!.. Цветочек, ты не перестаешь меня удивлять! Я поздравляю тебя! Я поздравляю вас обоих, Эдвард! Боже, какое же это чудо! Как же замечательно! Рональд!

Оглядывается, вовлекая супруга в свою поздравительную речь. Он все еще, похоже, не может до конца осознать.

— Добро пожаловать, мама. Отец.

Высокий, лишь немногим ниже Эдварда. Стройный и ухоженный. Гладковыбритый. Сменивший одеколон и, похоже, имиджмейкера. Этот Рональд гораздо свежее и приятнее, чем тот, к которому я привыкла. Он правда другой. Как бы наивно это ни звучало.

— Мои поздравления, дочка, — сдержанно, но… тепло произносит он. Я уже и не помню, когда последний раз его голос был теплым.

— Спасибо…

Эдвард, наклонившись к Дамирке, молчаливо наблюдающему за всей сценой снизу, забирает сына на руки. Вольно или нет, малыш крепче прижимается к его груди.

— Ох, маленький мой! — Роз, мгновенно переключаясь на Колокольчика, не сдерживает умиления ни в голосе, ни в выражении лица. Поворачивается к нашему котенку всем корпусом. Рональд глубоко вздыхает.

…И тут же резко выдыхает. Как только Дамир озвучивает, изо всех сил стараясь быть слышным, две заученные фразы.

— Hello, Ronald. Hello, Rosemary.

— Здравствуй, мой хороший! — растроганная, Розмари аккуратно гладит Дамирку по плечу, — какой красивый, какой чудесный мальчик! Здравствуй. Ну конечно же, здравствуй!

Эдвард тихонько переводит Дамиру на ушко все сказанное. Колокольчик смущенно, но доверчиво улыбается. Роз расцветает.

— Привет, Дамир.

Ронни, не двигаясь с места, обращается к ребенку довольно мягко. И на русском.

Теперь мой черед изумленно выдохнуть. А вот в аметистах я вижу живое одобрение.

Дамирка, еще больше смутившись, закусывает губу.

— Здравствуйте, Рональд.

И вот тут происходит чудо — потому что Ронни, наконец, улыбается. В большей степени, конечно, перепадает Дамиру, но кусочек этой эмоции отца достается и мне. Невероятно искренней.

— У вас прекрасный сын, Изза. Спасибо, что позволила нам приехать.

— Это бесценно, Белла, — оторвавшись от Дамирки, вторит ему Роз. Наконец-то обнимает меня. Я прижимаюсь к женщине, отпустив руку Ксая, и закрываю глаза. Только теперь понимаю, насколько на самом деле соскучилась по ней и как сильно ее люблю.

— Мамочка…

Розмари обнимает меня крепче, впрочем, не забывая об осторожности. Целует в висок и потирает спину, все еще не выровняв до конца дыхание.

— Любимый мой Цветочек, ты большая, большая молодец. Все правильно. Все теперь будет хорошо. Очень хорошо.

Мне не хочется спорить.

Я вижу, как мой Эдвард, гордый и внимательный отец, держит на руках Дамира, мое ласковое солнце, боязно, но все же протянувшего руку Рональду… своему дедушке. И я понимаю, что вся моя семья, наконец-таки, здесь, вместе. В Рождество.

* * *
В нашей гостиной, невдалеке от панорамных окон в пол, стоит елка. Настоящая, темно-зеленая, с острыми пушистыми иголками и добротным бурым стволом. Ее раскидистые лапы подчеркивают пышность дерева, а высокая верхушка чуть-чуть не достает до потолка. Елка огромная и поистине рождественской красоты. Ксай сказал, без нее праздник не будет праздником в полном смысле этого слова. И эта его фраза обрела особый смысл вместе с ошарашенно-грустным блеском в глазах, когда мы с Дамиром признались, что это первая наша елка.

Как Эдвард смог отыскать рождественское дерево в Греции, обогретой солнцем и умытой двумя морями, в канун католического праздника… остается для меня загадкой. Зато он вдвойне обрадовался, узнав, какой ценностью обладает для нас его находка.

Дамир смотрел на зеленую ель округлившимися влажными глазами все время, пока Эдвард ее устанавливал. Сидя на краешке кресла и прижав к себе Маслинку, он прислушивался к каждому звуку, старался прочувствовать малейшие ноты запаха, любовался представившейся картиной.

Это было первое домашнее семейное Рождество для нас всех, что стало прекрасно ощутимо, как только повесили на праздничное дерево первую игрушку. Я навсегда ее запомню: серебряная шишечка, отделанная блестками посередине. Ее вешал Дамир — на фоне нашей гостиной и улыбающегося Ксая. Я сделала потом несколько фотографий, но первый, самый главный и пронзительный момент останется в памяти навек и без фотосъемки. Есть вещи, забыть которые невозможно, которые всегда вызывают трепет, сладкую грусть и тихую радость в одно время.

Мы украшали ель все вместе. Шарики, навесные игрушки, гирлянды и мигающие разноцветные лампочки, погрузившие комнату в атмосферу волшебства. Со смехом, детской радостью, забавными фразами обо всем на свете и празднично-восторженным ажиотажем.

— Как красиво… — впечатленный, пробормотал Дамир, прижавшись к моему боку. Он сидел на диване между нами с Ксаем, рассматривая результат часовой работы. Елка сияла тысячей огней, постепенно затихающих и разгорающихся вновь. Вот так, думаю, и выглядит слово «сказка».

— Мы все хорошо постарались, — поддержал Каллен-старший, легко пощекотав сына у ребер, — вышло чудесно.

— Вышло волшебно, — я, улыбнувшись им обоим, по очереди поцеловала своих мальчиков в щеку. На лицах мужчины и малыша мелькали всполохи света от гирлянд, освещая мирные, такие родные мне и такие красивые их выражения.

Я прониклась моментом. Мы были здесь только втроем. Мы втроем украшали елку. Первый, такой замечательный, но далеко не последний раз. Вера в это укрепилась.

— Я люблю вас, мальчики. Больше всего на свете. Хочу всегда встречать Рождество с вами.

Дамир, требовательно обвив меня за шею, горячо прошептал: «я тоже». А Эдвард, обняв нас обоих, не менее горячо и убежденно пообещал: «так и будет, τις καρδιές μου» (мои сердца).

Сегодня ель выглядит точно так же. Я смотрю на нее и вспоминаю, подольше проигрывая их в памяти, моменты безоблачного, тихого, такого понятного счастья. И расслабляюсь, стоит признать. В конце концов, ничего страшного не произошло. Мои родители здесь и это, думаю, достойный подарок на намечающееся торжество.

Мы с Розмари сидим на красных подушках на полу, уложенных возле рождественского дерева. Оно мерцает красно-желтым сейчас, освещая даже самые позабытые уголки души. И наполняя верой в лучшее.

Мама, устроившаяся напротив меня, тоже в красном. На ней домашнее платье, уместное и красивое, на котором то и дело останавливается мой взгляд. Волосы собраны в пучок, глаза сияют. Розмари тепло мне улыбается, наблюдая за тем, как пробую ее печенье. Датское — выпеченное с маслом и хрустящей корочкой сахара, оно — мое напоминание о детстве. Роз пекла его на каждое рождество, чтобы создать атмосферу праздника. Это лакомство — светлейшее мое воспоминание о нем за все двадцать лет. Не думала, что однажды буду есть его, сидя у ели в своем доме, на Родосе, в качестве жены и практически многодетной матери.

— Надеюсь, не слишком сухое?

— Невероятно вкусно, мам, — без капли лести говорю я, глотнув какао из своей большой синей кружки — гжелевой, само собой, русской. — Спасибо, что привезла его.

— Я испеку еще, моя девочка. Дамиру, кажется, тоже понравилось.

— Оно не может не понравиться, — опять же, не слукавив, отзываюсь. Беру себе еще печенюшку.

Розмари немного смущенно, но в большей степени весело посмеивается. Ее ладонь мягко гладит меня по голове, задержавшись на отросших прядях.

— Ты так красива, Белла. Я никогда еще не видела тебя такой.

Мой ответ выходит очень сокровенным. И настолько же — правдивым.

— Это от абсолютного счастья.

Понимание во взгляде Роз отражается и в ее улыбке.

— Тебе очень идет беременность. Но я поверить не могу, что ты столько времени ее скрывала.

— Я не была готова…

Мама качает головой, смиренно принимая такой ответ. А потом тянется ко мне, вперед, осторожно приобнимая.

— Главное, что теперь ты готова. Я счастлива быть здесь с тобой в такой момент, золотце. Вы уже знаете, кто это?

Концентрированное тепло ощущается во всем теле. Я глажу свой живот, бережно следуя по его окружности.

— Девочки.

Роз моргает. Думает, ослышалась.

— Девочки?..

— Девочки, да, близнецы. У нас будет двое дочерей.

Я слежу за ее реакцией. И я счастливо ее реакции усмехаюсь, потому что глаза Розмари становятся больше, дыхание — тише, а потом она весело хлопает в ладоши, восхищенно посмотрев на нас всех.

— Бесподобно, Изабелла! Какая же великолепная новость!

Мы снова обнимаем друг друга. Только теперь Розмари держит меня крепче, а говорит — тише и искреннее. Чтобы слова — сразу в самое сердце.

— Ты станешь прекрасной мамой. Я верю.

— Во второй раз, — смешливо, но тронуто, поправляю я.

Розмари, хмыкнув, отстраняется. Оглядывается на Дамирку у арки кухни, оживленно обсуждающего что-то с Антой. Рада занята приготовлением утки с клюквой и пряностями, а потому то и дело посматривает на духовку, изредка вставляя что-то в беседу.

— Он прелестный малыш, Цветочек.

Тепло ласковой эгейской волной заливает мое сердце. Я чувствую гордость, прилив невиданной нежности и попросту восторг.

— Он лучший, мама. Он наш сын и всегда был им, с первого же дня.

— Ты говорила, вы встретились в лесу?

— Да, — ухмыляюсь, припомнив вид Дамирки с рыжей кошкой в руках и отчаянье Анны Игоревны, — детский дом вывез детей в летний лагерь, а мы с Эдвардом решили прогуляться.

— Просто так и не поверишь, что подобное случается. Счастливый случай…

— Это не случай, Розмари, это судьба. Я поверила в нее окончательно, когда увидела его глаза тем вечером.

Роз понимающе кивает, с лаской оглядев фигурку малыша.

— Глаза необыкновенные.

Он ей нравится. А она нравится Дамиру. Роз прониклась к нему, как прониклась в свое время и я, и Дамирка это почувствовал, нет сомнений. Порой первого взгляда хватает, дабы осознать всю важность человека в твоей жизни.

— Он весь необыкновенный, мама. Ты бы только знала… ты еще его узнаешь, — говорю и предвкушающе улыбаюсь, вдруг только теперь понимая, сколько времени Дамир и Роз еще проведут вместе. Если все сложится, и наша семья действительно станет настолько полной, дедушка и бабушка моего котенка сделают его детство особенно настоящим.

— Ну конечно же. И с большим удовольствием.

Маслинка пробегает на кухню, видимо, услышав аромат утки. Совсем скоро им наполнится весь дом, но пока наслаждается лишь кошка и домоправительницы с нашим маленьким поваренком. Дамир, призывно наклонившись к любимице, бархатно гладит ее черную шерстку. Он всегда любит сильно, безбрежно, без условий. Порой я поражаюсь его такому огромному, горячему сердечку. Порой я в ужасе, что могло бы с ним быть… с нами быть, если бы та судьбоносная встреча не состоялась.

— На каких языках он говорит, Белла? — наконец и сама попробовав свое печенье, интересуется Роз.

— На русском, но теперь и на греческом. Они с Эдвардом усердно занимаются и прогресс налицо.

— Стало быть, нам с Рональдом надо выбирать, какой из этих двух языков учить.

— Вскоре Дамир заговорит и по-английски.

— Но до того момента мне бы хотелось общаться с ним на понятном ему языке.

— Для тебя это правда важно? — я задаю этот вопрос без сокрытий, как его чувствую — взволнованно, недоверчиво и с ожиданием. Все, что происходит, правильно. Только я как-то не могу поверить, что оно взаправду.

— Очень, милая. Для нас обоих.

Не поспоришь, принимая во внимание, что Рональд поздоровался с Дамиркой по-русски сегодня.

— Спасибо…

— Ну что ты, Белла. Не за что, — отмахивается миссис Свон.

У меня двоякие чувства к ее новому имени. Не могу принять, хотя могу понять. Хочу поверить, но не сильно хочу знать. Если Роз была готова к такому повороту событий, то я — точно нет. Отношения, близость, привязанность, в конце концов… но брак? Не думала, что Ронни пойдет на это снова.

Я невольно смотрю на другую сторону гостиной, где Эдвард и Рональд, за закрытыми стеклянными дверями веранды, опираясь на деревянное ограждение с видом на оливковую рощу, говорят о чем-то вот уже двадцать минут. Все, что я вижу в полуосвещенной фонарями темноте ночи — их спины. Неподвижные, практически.

Мы немного говорили с отцом сегодня. Там, в аэропорту. По пути домой. Пару фраз за обедом и пару — после. Розмари и Эдвард с одинаковым усердием и профессионализмом сглаживали любые углы, находили темы и пытались помочь нам, как могли, ведь знали, что это важно. Но к наступлению вечера, вопреки их стараниям, изменилось мало. Нам нужно больше времени. Надеюсь, все дело в этом.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — негромкий, сокровенный голос Розмари появляется словно бы из ниоткуда, мгновенно проникая прямиком в сознание. Женщина тихо выдыхает, коснувшись моей ладони. Утешающе.

Я смотрю на маму. В ее прозрачные, добрые, доверительные глаза. Я не прячу каплю отчаянья и болезненного детского страха. Роз знает о нем, Роз его видела и его утешала. Роз всегда была рядом со мной, когда было так нужно. Вопреки миру, устоям и Рональду. Вопреки себе. Я не имею права в ней сомневаться.

— Солнышко, все правильно. Ваши отношения… очень сложные. А жизнь, как бы ни хотелось, с чистого листа не начнешь. Но он изменился, Белла, правда изменился, я — как гарант этих изменений, я не лгу тебе… и если ты дашь ему шанс, хотя бы попробуешь… вы откроете новую дорогу. И пойдете по ней вместе. И вам обоим станет легче жить.

Я глубоко вздыхаю, впитывая, проигрывая и повторяя каждое из ее слов. Не так просто.

Я заметила эти изменения — еще когда только увидела их, по прилету. Что он идет не так грузно, с большей легкостью. Что на лице его нет тех извечных морщин скорби и горя, нет теней на щеках и кругов у глаз, нет щемящего выражения ужаснейшей потери в глубине взгляда. Он держит голову поднятой, а руки не сжимает в кулаки. Его кожа не бледная, его рубашки не черные, а уголки его губ приподняты в намеке на улыбку. Он больше молчит и внимательнее смотрит. Рональд, приехавший ко мне, незнаком мне. Но я очень хочу, что бы себе ни говорила, узнать его. Быть может, однажды я смогу вернуть утерянного папу из моего детства — которого хотела утешать и любить, который хоть немного, хоть когда-то, но хотел того же по отношению ко мне.

Наивно? Вполне может быть. И все же…

— Я хочу, мама, я правда хочу. Но я очень… боюсь.

Розмари сострадательно приглаживает мои волосы, обеими ладонями касаясь щек.

— Ничего, моя девочка. Я рядом. Мы все с тобой рядом — и твой муж, и твои крошки, — ее взгляд наполняется пушистым любованием, когда смотрит на мой живот, а потом и на Дамирку, — все получится. Я тебе обещаю.

Я крепко пожимаю ее ладонь.

— Ты его любишь?

— Я думаю, да, Цветочек.

— И ты с ним счастлива? — меня слегка потряхивает, с чем упорно борюсь. Закусываю губу, кратко глянув на Ронни у перил. С Эдвардом. Ну конечно же. Они говорят обо мне.

— Да, Белла. Я очень счастлива, — откровенно признается Розмари. Нет в ее словах ни фальши, ни сомнений. Выходит, все действительно правильно.

— Я поздравляю тебя, мама. Прости, что поздно… но я правда поздравляю. Ты заслужила быть счастливой.

— Ох, Цветочек, — бывшая мисс Робинс, чьи глаза так быстро влажнеют, в который раз меня обнимает, голос ее подрагивает, зато в нем — счастье, — спасибо тебе. Ты мое самое большое сокровище. Люблю тебя.

Сквозь слезы Розмари целует меня в лоб.

Выговорившись, мы с ней сидим у елки еще некоторое время. Я допиваю какао, она — свой любимый черный чай с бергамотом. Прибегает Дамирка, гордо рассказывая, что он помогал домоправительницам с уткой и даже стащил кусочек потрохов для Маслинки, а еще — у него новые раскраски. Широкие и большие, с наклейками и блестками, их подарил ему Рональд в довесок к тем подаркам, что тихонько положили под елку с Роз.

Ксай и Ронни возвращаются в комнату ближе к тому моменту, как Рада готовится доставать из духовки ужин. Эдвард приобнимает меня за талию, помогая подняться, и утешающе-нежно прикасается к губам. Воодушевляет и расслабляет одновременно. Я чувствую себя лучше, когда он рядом, о чем мистер Каллен не устает напоминать.

— Все в порядке, моя радость?

Мне забавно от того, что по-другому он практически и не называет меня. Ласка в Эдварде заливает все, что только возможно, плескаясь уже в границах океана, а не моря. Такое под силу лишь Уникальному.

— Все хорошо, — успокаиваю его. Влюбленно глажу по правой щеке, отчего Эдвард сразу же обворожительно улыбается.

Я пленяюсь этой улыбкой, отвечая на нее такой же. И случайно встречаюсь глазами с Ронни. Он улыбается тоже.

Это будет прекрасное Рождество.

Epiloge

Горит костер. С веселостью и треском,
Горит, о чем-то шумно говоря.
В его кругу, немного сонном, детском
Общается счастливая семья.
Отец невольно вспоминает годы,
Что пронеслись за несколько минут.
Обняв покрепче за плечо супругу,
Он тихо шепчет «как я рад быть тут».
Она же, взяв его мужскую руку
Прильнула мило, будто бы в ответ.
У них растет две дочки и сынишка —
Красивее на свете нет.
Мальчишка с гордостью взглянул на папу с мамой,
Прижался к ним, уткнувшись мишке в грудь.
Отец увенчан вечной, доброй славой,
Что даже ночью не дает заснуть.
Ведь у него прекраснейший сынишка,
Немного взрослый, но еще дитя.
Жена, премилая, красивая малышка,
Идет, как ангел, жизнь его светя.
Горит костер, немного умолкая,
Но греет все еще своим теплом.
Все та семья счастливая такая,
Проводит годы так, и день за днем.
Макс Шпаченко (с некоторыми изменениями).
Элли, устроившись у моего левого бока, с интересом рассматривает роскошную гриву короляМуфасы. Она ведет по объемной картинке краешками пальцев, будто старается ощутить шерстинки.

— У Симбы красивый папа.

Софина, приникнув к моему плечу с правой стороны, пристально смотрит на царствующего льва. У него добрый взгляд, который улыбкой отражается в глазах маленького львенка, восхищенного видом отца.

— Наш папа красивее.

Я улыбаюсь такому вердикту трехлетней дочери, не в силах, впрочем, с ней не согласиться. Ангелина тоже не спорит, кратко кивнув. Просительно оглядывается на меня.

— Мамочка, что папа сказал Симбе?

София-Дарина, чуть поерзав на своем месте, внимательно меня слушает. На ее хорошеньком личике появляется капля хмурости от нетерпения. Внешне совершенно одинаковые, по характеру наши с Алексайо девочки абсолютные противоположности — неуемная энергия Софины дополняет тихое умиротворение Элли, давая девочкам все условия для отличного общения. Они понимают друг друга с полуслова, прекрасно умеют друг друга подбадривать и успокаивать, будто чувствуя нужные моменты, а ведь обеим нет еще и четырех.

— Он сказал ему, девочки, что даже большим и храбрым королям иногда бывает страшно.

Ангелина, недоуменно моргнув, аккуратно переворачивает страничку обратно. Разъяренно рычащий Муфаса загораживает маленького львенка от голодных гиен.

— Он испугался, что его укусят?

— У них страшные зубы, — Софина, поморщившись, льнет к моему плечу, — они, наверное, очень больно кусаются.

Я нежно целую макушку дочери. Ее шоколадные волосы, точь-в-точь мой оттенок, еще и подвивающиеся на концах, отросли практически до плеч. Вряд ли у меня когда-нибудь поднимется рука постричь их, даже если Софин чудом позволит это сделать. Не только я знаю, насколько нашему папе нравятся длинные пушистые локоны.

— Он испугался за своего сыночка. Он никому не позволит его обижать.

— Тогда он такой же хороший, как наш папа, — подводит итог Элли, возвращая страницу обратно. Теперь смотрит на Муфасу с гордостью. Нерешительно оглядывается за мою спину, на окно. Но там пока ничего не происходит — все та же истинно-русская метель и характерные для декабря пятнадцать градусов со знаком минус.

На Ангелине светло-серое домашнее платьице с изображением маленького Снуппи. Он сидит на небольшом сугробе, увлеченно мастерящий снеговичка своими красными варежками. Я не смогла пройти мимо этого платья в детском магазине именно из-за его рисунка. И Элли, и Софин, вдохновленные скорой поездкой в Россию, к снегу, восприняли новый наряд с самыми положительными эмоциями. Все-таки быть им модницами, не иначе — теперь не только Ксай балует принцесс новыми платьями, но и я.

— Родители очень сильно любят своих детей, лисята. И мне, и папе весело, когда вы улыбаетесь, и ему, и мне грустно, когда вы плачете. У Муфасы и Симбы то же самое.

Софина, чье личико становится сострадательно-встревоженным, тянется к моей щеке. Очень нежно меня гладит.

— Не грусти, мамочка.

Элли, потянувшись вперед, поддерживает сестру — утыкается носиком в мое плечо, демонстрируя свою близость.

— Пожалуйста…

Я ласково, с огромным удовольствием обнимаю их обеих. Недочитанную книжку кладу на колени, никуда она не денется.

— С вами мне не бывает грустно, девчонки.

Дочери улыбаются, самостоятельно сделав наши объятья крепче. Обвиваются вокруг меня и демонстрируют свою любовь — по-детски безбрежную, откровенную и такую чистую. Не могу налюбоваться.

…Мои роды не были неожиданными (как никак, тридцать восьмая неделя для двойни достаточный срок), но и ожидаемыми не были тоже. Около четырех утра, в день первой годовщины нашей свадьбы, на фоне светлеющего над морем неба и плавных лучей солнца, осторожно растекающихся акварелью между облаками, я проснулась от боли. Мы с Ксаем уже сталкивались с тренировочными схватками, из-за которых достаточно поволновались на восьмом месяце, и сперва я искренне хотела списать все на их повторение. Только вот ни от массажа, ни от прежде удобной позы легче не стало. Уже к пяти часам мы решили, что придется ехать в клинику сейчас.

У меня все было под контролем (конечно, настолько, насколько может быть) вплоть до предродовой палаты. На фоне отходящего ото сна греческого пейзажа, практически наслаждаясь легким бризом соленого моря, я даже улыбалась по дороге в госпиталь — долгожданная встреча с лисятами, вот она, как никогда близко! — была то эйфория, а может, совершенно логичные для нашего положения дел эмоции, мне неизвестно. Но в больнице, в окружении этих светлых простыней, робы в горошек и едва уловимого, но существующего запаха антисептиков, истерика накрыла меня с головой. Мне было больно — очень, и все чаще, мне было страшно — кожа побледнела, по телу пошли мурашки, а руки затряслись.

С той секунды все происходящее запоминалось отдельными кадрами, будто при ускоренной перемотке или в какой-то сюрреалистичной кинокартине-полубреду. Раз — и хватаюсь за руки Эдварда, присевшего в изголовье, чтобы меня успокоить. Раз — и сжимаю их так сильно, как никогда не думала, что смогу; плачу. Раз — и его голос, утешающе-нежный, совершенно спокойный, заливает комнату. Раз — и я прошу его, буквально задыхаясь, никуда не уходить, жалуюсь, что боюсь, жалуюсь, что устала, что мне плохо. Раз — и чувствую, как целует меня сперва в лоб, затем в висок, поглаживая скулы, обещает, что будет здесь от начала и до конца, что никогда меня не оставит. Раз — и приходит доктор, ее синяя униформа до боли крепко въедается в память. Раз — и я кричу, потому что терпеть это молча абсолютно точно больше невозможно. Раз — и осекаюсь, завидев живое страдание на лице Эдварда, на долю секунды не успевшего совладать с собой, чтобы поддержать меня; отчаянно плачу, окончательно сбивая дыхание. Я не хочу, чтобы ему было больно. Но и что так больно будет мне, не глядя на все прочитанные книги и пройденные курсы для будущих матерей, не представляла тоже.

Все дальнейшее действо для меня окрашено голубовато-туманной дымкой слез. Мою участь облегчает близость Алексайо, в какой-то момент оказавшегося в такой же форме, как и доктор, который неустанно сглаживает напряженную обстановку и, в знак принятия, то и дело пожимает мои пальцы. В его ладонь я впиваюсь на потугах и к его лицу откидываю голову в кратких перерывах. Аметисты, столько времени бывшие для меня путеводными звездами, сегодня тоже здесь. Я остаюсь на поверхности благодаря им, я стараюсь во имя них, я терплю, потому что знаю, ради чего. И я отчаянно, победно и эйфорически смеюсь, когда в фиолетовых глазах мужа вспыхивают ярчайшим светом тысячи звезд. С первым криком нашего первого ребенка.

Софина играет с хамелеоном на моей шее, с особой нежностью прикасаясь к его завитому хвостику. Ангелина, облокотившись на мое плечо, самостоятельно листает книжку — специальное издание Диснея в честь 25-летия с момента выхода анимационного фильма «Король лев».

— Почему только Дамирка поехал с папой сегодня?

— Потому что у них с папой важное дело, — я приглаживаю растрепавшиеся локоны Софин, пружинящие от каждого движения, а она запрокидывает голову. Необычайной красоты глаза, такие родные и такие удивительные — глаза Ксая — смотрят точно на меня. Девочки переняли лучшую изюминку внешности, какую Эдвард только мог им предложить — его уникальный взгляд не затерялся во времени, воплотившись в таких долгожданных детях. Ближе к двум годам малышек, когда оттенок их радужки окончательно установился, Алексайо выглядел тронуто-удивленным, счастливо улыбаясь обнаруженной истине. А я, кажется, всегда знала, что так и будет. Может быть, достаточно сильная вера обеспечивает успех в исполнении желаний?

— Нечестно играть целый день только с Дамиркой, — бормочет Элли, маленькой обезьянкой взбираясь мне на колени. Пушистые черные ресницы, такие же длинные, как у сестры, она явно унаследовала не от меня.

— Они скоро вернутся и будем играть все вместе, — я целую ямочку на щеке дочки, убрав маленькую прядь за ее ушко, — к тому же, нам надо еще успеть приготовить ужин.

— Да, — София-Дарина, по-деловому остановив собственную игру с моим кулоном, с серьезностью смотрит в сторону кухни, — папа обрадуется, если мы его накормим.

— И Дамирка, — соглашается Элли. Вздыхает, но слезает на пол вслед за сестрой. Они обе, ухватившись за мою ладонь, требуют идти на кухню. Я усмехаюсь — по-моему, в нашем доме от процесса готовки получают удовольствие все.

Нашим маленьким женским советом принимается решение приготовить куриную грудку с картофельным пюре и овощным салатом. София-Дарина вызывается хорошенько мыть помидоры, огурцы и перцы, а Ангелина сосредоточенно отбирает самые красивые и круглые картофелины из имеющихся на нашей кухне. На моей совести остается курица.

Девочкам искренне нравится происходящее — прежде всего, потому что мы вместе, затем — потому что помогают мне с едой, какую вдвойне интересно есть, если имеешь к ней какое-то отношение, и, наконец, из-за маленьких розовых фартуков со свинкой Пеппой, которые Эдвард привез им из Штатов пару дней назад.

На каком-то этапе готовки, мои девочки, увлекшись процессом, начинают негромко напевать детскую песенку. Греческую песенку. Стоит признать, между собой ни русский, ни английский язык они совершенно не используют — Элли и Софина гречанки не только по рождению, но и по крови. В такие моменты я очень явно это вижу.

…Она такая маленькая. Я слышу ее требовательный громкий плач, вижу ее мокрые темные волосики, крохотное тельце в руках доктора.

— Девочка.

Моргаю — и чувствую кожу малышки своей. Не могу поверить, что это наш ребенок, и все по-настоящему. Эфимия, мягко мне улыбнувшись, кивает, подтверждая немой вопрос. Алексайо, все еще держащий мою руку, не отрывая глаз следит за младенцем. Мне не описать его лица в эту секунду, кроме, разве что, присутствия на нем неземного блаженства. Это все равно, что слепому увидеть солнце, а глухому страннику услышать весеннее пение птиц. Я зачарованно улыбаюсь.

— Какая у тебя красивая дочка, Ксай…

Эдвард, дыша практически не слышно, бархатно целует мой лоб. Я чувствую, как дрожат его губы.

Одна из помощниц Эфимии протягивает моему мужу акушерские ножницы, предлагая полноценно поучаствовать в процессе. Своей первой девочке Алексайо сам перерезает пуповину.

— У нас здесь еще одна крошка, — сосредоточенная на своем деле, но спокойная, напоминает наша доктор. — Давайте еще немного поработаем, Изабелла.

Ангелина рождается второй. Ее волосы чуть светлее, как и глаза, а кричит она громче. Ксай исполняет свою роль и здесь, сделав все необходимое, а затем, чуть наклонившись, смотрит на детей. Его влажные глаза блестят гордостью, радостью, счастьем, одухотворением, любовью, преданностью до гроба и надеждой, какой никогда я еще там не видела. На моей памяти у Ксая было несколько перерождений, в том числе при появлении Дамирки и обнаружении моей беременности… и все же, несравнимо это все с днем сегодняшним. У моего божества раскрываются, наконец, так давно обещанные крылья за спиной. На лице разливается бескрайнее обожание, в подрагивающей, но широкой улыбке — величайшая благодарность. И легчайшее прикосновение — первое из миллиона — к своим девочкам, зажигает аметисты огнем вечной радости.

Эдвард целует мои губы, и я, только лишь почувствовав его, успокаиваюсь окончательно. Ничего не существует на этом свете в такую секунду. Только наши дети, только Ксай, только я. Никакая боль не стоит того, чтобы отказаться от этого дара. И никакая молитва, даже самая горячая и искренняя, не выразит моей признательности мирозданию за такой подарок. За семью.

- Σ 'αγαπώ, - синхронно шепчем мы с Эдвардом друг другу.

Девочки, расположившись за кухонной барной стойкой, мастерят пластилиновые цветы. У Ангелины получается розово-фиолетовая роза, а у Софии-Дарины — оранжево-желтый тюльпан. Они с недетской сосредоточенностью заняты созданием лучшего букета, доверив мне закончить с ужином. Вода для картофеля уже закипает, а курица румянится на сковородке. Я кладу три ложки сметаны на три первых кусочка — так детям нравится больше.

— Маслинка-а-а, — недовольно протягивает Софина, легонько отталкивая заинтересовавшуюся кошку от своих поделок. — Это не твои цветочки…

— Она хочет кушать? — Элли поднимает на меня глаза, сострадательно пробежавшись по спинке питомицы. — Мамочка, мы ее покормим?

— Конечно. Как только сами сядем кушать, сразу насыплю ей корма.

Ангелина, отложив пластилин, забирает кошку на руки. Гладит теперь и ее ушки, и ее мордочку — с истинной любовью.

Маслинка наслаждается вниманием, тихонько мурлыча. Она сносит все шалости детей, но и всю их ласку принимает тоже, а это случается чаще. И все же, как бы ни радовалась Маслинка обществу Элли или Софин, с самой горячей и преданной любовью она идет к Дамиру. Ее главный маленький хозяин, какого знала еще котенком, всегда был для Маслинки центром мира — он помог адаптироваться ей, а она — ему. Окончательно поверить в лучшее будущее. Они до сих пор спят вместе, к слову. Дамир говорит, в присутствии Маслинки ему так спокойно… мне кажется, кошка чувствует тоже самое. И показателен тот факт, что этим утром, после завтрака, именно гладя Маслинку по черной шелковистой шерсти, Дамир попросился поехать в детский дом с Эдвардом.

Он сидел на диване, мой возмужавший за эти несколько лет мальчик, и смотрел прямо папе в глаза.

— Я хочу побыть там, μπαμπάς Xai. Я хочу побыть там с тобой. Пожалуйста.

Само собой, ни я, ни Эдвард не ожидали такого поворота событий. Тем более, год назад Эдвард предлагал Дамиру поехать с ним в детский дом накануне новогоднего праздника, но малыш отказался и проплакал полночи, не сумев заснуть. Мы не заводили эту тему больше… и ее завел сам Колокольчик. В свои девять лет очень четко и ясно обрисовал обдуманное желание. Загоревший от долгих прогулок по острову и каждодневного плавания в море, он стал сильнее не только физически, но и морально — Дамир был частью нашей семьи, научился понимать и принимать это, полюбил и себя, и нас, и сестричек… полюбил свою новую жизнь. Видимо, пришло время окончательно поставить точку невозврата в прежней жизни. В конце концов, подспудно это было одной из причин, почему Новый год мы решили встретить в России.

Ксай присел перед ребенком, взяв обе его ладони в свои. Они смотрели друг на друга, не отрываясь, не меньше минуты. И Эдвард спросил:

— Ты уверен, Дамир?

Нерешительности в голубом взгляде нашего сына не появилось.

— Я уверен, папа.

Около полудня они вместе отправились в целеевский детский дом. Я не стану скрывать, что переживаю за исход этой поездки, уверена, переживает и Эдвард, хотя, несомненно, сделает все, чтобы смягчить происходящее, если потребуется, защитить Дамира и утешить. Ксай обожает своих маленьких принцесс всей широтой своего огромного сердца. Но и маленького принца, собравшего наш мир из разрозненных кусочков в единое целое, любит ничуть не меньше. Я была права, стерлась та разница «чужой крови». Дамир с самого начала был нашим ребенком. И никак иначе.

Маслинка, удобно улегшись на руках Элли, принюхивается к пластилиновым цветам. Ей совершенно точно нравится розовая роза. Софина, засмеявшись, целует черный носик кошки.

— Их нельзя кушать, Маслинка!

Она такая… живая. Энергичная, лучащаяся оптимизмом, быстро расстраивающаяся, но и быстро возвращающая себе улыбку. Ее неугасающего задора хватает, чтобы поднимать настроение Эдварду, играть с ним во все доступные виды игр, подолгу гулять на улице и совершать заплывы на мелководье Средиземного моря, а еще читать множество самых разных сказок на греческом. Софина многие из них запоминает наизусть, неподдельно интересуясь перипетиями сюжета.

Когда Ксай с ней, в нем просыпается внутренний ребенок, тот мальчишка с Сими, так весело играющий на греческом острове, бормочущий забавные греческие стишки. Порой мне чудится, они могут поставить с ног на голову весь дом — и иногда даже Ангелину втягивают в столь шумное, подвижное веселье, хоть ей, моей младшей крошке, по душе более спокойные игры.

Она завороженно наблюдает за тем, как Ксай рисует — и рисует вместе с ним, терпеливо исправляя каждый штришок, она обожает, когда папа поет ей, частенько подпевая своим нежным детским голоском, она любит пазлы, пусть пока и крупные, детские, что так умиляет меня — все-таки «Афинская школа», собранная Алексайо, до сих пор висит на стене нашей спальни, хоть уже и греческой. По приезде сюда, в Целеево, столько времени спустя, именно ее мне и не хватает. Все иное осталось прежним — даже запахи, даже звуки.

…Мое первое воспоминание после долгой ночи родов — Эдвард в окружении двух кувезов. В каждом из них — наше маленькое сокровище в розовых пеленках, тихонько спящее с осознанием, насколько любимо. Алексайо никак не нарушает их сон, в палате тишина идеальная, он лишь наблюдает. С трепетом, заботой, любованием рассматривает своих крошек. Такой умиротворенный… и такой счастливый. Я не хочу рушить эту идеалистическую картину. Только вот Ксай еще и внимателен ко всему, что происходит вокруг — с рождением детей, похоже, это обостряется.

Хамелеон подмечает, что я просыпаюсь, и в глазах его лучится концентрированная любовь.

Очень осторожно обходя малышек, Эдвард присаживается на кресло перед моей постелью. Вид у него уставший, но довольный. Я посмеиваюсь, протянув руку к его щеке. Муж целует мою ладонь, прежде чем мягко пожать.

— С добрым утром, Бельчонок.

— С добрым утром, — шепотом, медленно очерчивая контур любимого лица краешками пальцев, я не могу не улыбаться, — какое же прекрасное это утро. С годовщиной тебя, любовь моя.

— С годовщиной, мое сокровище. Теперь нас пятеро — вот так подарок.

Краешками губ я улыбаюсь. Чертовски чудесно осознавать, что это действительно подарок. Даже дар, я бы сказала. Неимоверный.

— Лучшая сторона счастья, Ксай. С ними все хорошо?

— Более чем, родная.

Он обеспокоенно приглаживает мои волосы, пробежавшись по всей длине прядей.

— Скажи мне, как ты себя чувствуешь?

— Ты у меня часто стал это спрашивать…

— Мой долг это спрашивать и делать все, чтобы тебе было хорошо. Расскажешь мне?

— Все просто замечательно. И это правда.

Эдвард улыбается, приподнявшись, чтобы поцеловать мою щеку. Эдвард всю меня сейчас зацелует, нежность его и ласка снова переходят на другой уровень. Еще более сакральный.

— Ты так много сделала сегодня, Бельчонок, моя храбрая, сильная девочка, подарившая нам дочек. Я так сильно тебя люблю. Я тебе поклоняюсь, мой ангел.

— Будь я чуть в лучшем состоянии, я бы покраснела и расчувствовалась.

— Ты устала, — понимающе соглашается Алексайо, следуя пальцами по линии моих волос, — тебе нужно как следует отдохнуть в самое ближайшее время.

— Я еще успею выспаться, Ксай… я хочу на них посмотреть. Дай мне на них посмотреть, пожалуйста…

Аметист, кратко оглядев меня, похоже, прикидывает доступность этого желания. И все же не противоречит мне. Загадочно улыбнувшись, направляется к детским кроваткам. С трепетом, но неожиданным умением забирает первую малышку к себе. Как же гармонично и красиво она смотрится на его руках! Новоиспеченный папочка по-настоящему сияет рядом со своими девочками… это — его место.

— Доченька, — я приветственно улыбаюсь маленькой принцессе, доверчиво приникшей к отцу. Аккуратно касаюсь ее крохотной ручки — и о, чудо, пальчики вздрагивают по направлению к моим. — Какая она чудесная, Ксай!

— Вся твоя, — тепло произносит Каллен, — как думаешь, кто это, мамочка?

— Это Ангелина, — ни на секунду не задумавшись, вдруг говорю я. С серьезностью оглядываюсь на Эдварда, и удивление на его лице дает пищу для размышлений. — Что?.. Нет?..

— Я подумал так же, — сам себе качнув головой, шепотом объясняет Ксай. Передает дочку мне, и я, стараясь повторить его позу как можно четче, с трепетом принимаю ребенка в объятья. Мое солнышко. Моя душа. Мое сердце. Я люблю тебя больше собственной жизни. Я здесь.

Алексайо устраивается рядом с нами со вторым младенцем. Через какое-то время я беру на руки и Софию-Дарину. Мою уникальную греческую красавицу, воплотившую все папины мечты, все мои надежды вдвойне, с большей ясностью. Я люблю тебя до луны и обратно, мое счастье.

— Самые красивые на свете…

— Наши, — кратко дополняет Уникальный. И это, пожалуй, исчерпывающие слова.

В окне кухни мелькает свет фар. Черная ауди Эдварда, съезжая с главной асфальтированной дороги, огибающей поселок, поворачивает на подъездную дорожку — самую не заснеженную ее часть. Девочки, подпрыгнув на своем месте, с нетерпеливой прытью спрыгивают с высоких стульев на пол. Их цветы, как и удивленная Маслинка, остаются на гранитной поверхности барной стойки.

— Папочка!

— Дамирка!

Я слышу стук босых пяточек, торопящихся в прихожую. И Софина, и Элли бегут со всех ног, желая встретить родных людей прежде, чем те успеют даже ступить на порог. Малышки не любят расставаний, привыкшие все время проводить вместе, тем более, недавнее отсутствие Эдварда по делам холдинга сказалось на них — они соскучились. И даже такие короткие отлучки, как сегодня, принимать не согласны.

Я выключаю плиту и иду за девочками. Маслинка семенит следом.

Не больше, чем через пять минут после приезда, Ксай и Дамирка заходят в дом. Эдвард пропускает сына вперед, придержав шатнувшуюся от ветра дверь, и мальчик первый попадает под град приветствий от сестер. Их не заботит, что его куртка вся в снегу, а перчатки мокрые. От двух кратких поцелуев в обе щеки Дамир немного улыбается. Тронуто.

Алексайо закрывает дверь, повернув блестящий замок. И даже не пытается сопротивляться натиску лисят. Раскрывает детям объятья, прямо в пальто присаживаясь к ним в прихожей. Девочки смеются от вида снежинок на черной материи отцовской одежды, а потом крепко-крепко его обнимают, повиснув на шее. Ксай улыбается так же широко, как и его малышки. Момент их единения бесценен.

— Папочка, мы соскучились!

— Папочка, не уезжай без нас!

И поцелуи, поцелуи, поцелуи… Алексайо тает от влюбленного внимания дочерей.

Я наклоняюсь к Дамиру, вдруг посмотревшему на меня тоскливо-растерянным взглядом. Я никогда не забуду ту секунду, когда впервые глянул на меня своими небесными глазами — в тот миг я полюбила его, в тот миг я его нашла. И сейчас ни капли грусти, ни толики боли не хочу видеть в ребенке, который наравне с лисятами и мужем центр моего мироздания. Я ощутимо целую Дамира в щеку, прижав к себе. Мне тоже совершенно все равно, что куртка его холодная от минусовой температуры и промокшая от снега.

— С возвращением, мой сыночек.

Дамирка, так по-детски закусив губу, тихонько всхлипывает. Сам обнимает меня очень явно, сжав ладошки в кулаки. Он стал выше, стал взрослее, умнее, сдержаннее, красивее… но внутри он все тот же малыш, нуждающийся в ласке и понимании. Особенно после таких поездок.

Эдвард слышит всхлип сына. Не отпуская дочек, он оборачивается к мальчику с многообещающей поддержкой во взгляде. Мы будем рядом, несмотря ни на что. И мы все переживем вместе.

— Дамирка, я так люблю тебя, я так рада, что ты тут, — шепчу ему, не отпуская от себя, — ты мне все расскажешь, мой хороший мальчик, но прежде всего помни: ты дома. Все будет хорошо.

Колокольчик ничего не отвечает. Но еще долго меня не отпускает.

…О том, что сестер у него будет двое, мы сказали Дамиру после отъезда Рональда и Розмари. Он долго старался понять, что именно мы имеем в виду, не доверяя, что во мне могут уместиться сразу двое малышей. Но отрицательной реакции, так или иначе, не было, мы зря переживали. Дамира больше заботил сам факт появления в доме нового члена семьи, нежели их количество. Ближе к концу моей беременности он даже стал разговаривать с малышками, прислушиваясь к их шевелениям. Ксай несколько раз успел тихонько запечатлеть подобные моменты заочного знакомства на смартфон. И я, и Дамирка на этих фотографиях выглядели более чем умиленными.

Первая встреча нашего старшего сына с младшими сестрами состоялась на третий день после их рождения, когда Эдвард привез нас из госпиталя. Возле двух колыбелек, с робким любопытством заглядывая в каждую из них по очереди, Дамирка присматривался к девочкам.

— Они маленькие…

— Они подрастут, солнышко. Мы все были такими маленькими сначала.

— Они… спят? И только?

— Скоро начнут просыпаться почаще, — утешаю я, улыбнувшись и потрепав его красивые черные волосы, — однажды вы будете играть целые дни напролет, поверь мне. Ты запомнил, как их зовут?

— Это Софина, — нерешительно указывая на одну из сестер, произносит Колокольчик, — а это — Элли. Правильно?

Мне не скрыть своего удивления. Дамир действительно запомнил кто есть кто — это начало большого пути, а такое успешное.

— Все правильно, любимый. Ты чудесный старший брат.

Дамирка рдеется, потупив глаза. А потом, надеясь спрятаться, меня обнимает.

— Я люблю тебя, мамочка. И маленьких я тоже люблю…

— Это абсолютно взаимно, мой котенок, можешь даже не сомневаться.

Эдвард говорил мне, после у них с Дамиром был разговор. Малыш не решался кое-что спросить у меня, но папе открылся, задав наиболее интересующие вопросы. Большинство из них было невинно-наивными, но волнующими детское сердечко. Ксай смог разогнать сомнения Дамирки, как умел это делать лишь он, и вселить в него веру в лучшее. Наше совместное времяпровождение, не глядя на постоянную заботу о новорожденных, тоже возымело свое влияние. Мы — семья. И никто в ней никого не забывает, в семье царит любовь и внимание. Дамир вносил свою лепту в воспитание младших членов семьи — с удовольствием гулял с нами по набережной, но уже с коляской, наблюдал за тем, как мы с Эдвардом ухаживаем за малышками, когда они стали подрастать, играл с сестрами, разговаривал… он к ним проникся, а они прониклись к нему. Первым словом Ангелины было «папа». Первым словом Софины — «Дами». Дамир.

Мы садимся ужинать в начале восьмого. Девочки лепечут что-то о послеобеденных занятиях рисованием и той книге, что мы читали, а Ксай терпеливо их слушает, живо интересуясь подробностями. Дамир изредка вставляет пару слов, все же большую часть ужина находясь в задумчивости. Малышки на какое-то время разгоняют это его состояние, предложив сыграть в прятки — а он обожает с ними играть.

Я уношу посуду со стола, а Эдвард моет ее на кухне. Царящее в гостиной детское оживление не добирается до нас в полной мере, а до них, я надеюсь, не доберется наш разговор.

— Как все прошло, Ксай?

— На первый взгляд — неплохо.

— Это абстрактно…

Эдвард хмурится — впервые за весь вечер — отставив тарелки в сторону. Вытирает руки полотенцем и, призывая все мое внимание, смотрит глаза в глаза.

— Диму Хоботовского, того, который тогда Дамира… он не в приюте больше.

— Его усыновили?..

— Он в колонии для несовершеннолетних, — достаточно быстро выдает Алексайо, мотнув головой. Взгляд у него очень тяжелый. — В школе, около полугода назад, он устроил большую драку — один мальчик сильно пострадал.

Я подхожу к мужу, обе ладони кладя ему на грудь. Эдвард тяжело вздыхает.

— Дамирка знает?

— Нет. Двое мальчишек, Наким и Миша, кажется, что пришли к нему той ночью, держались сегодня в стороне, не подходили к Дамиру… но я отдельно с ними говорил.

— Тебе было, что сказать им?

— Белла, они прежде всего — дети. И дети, у которых нет родителей, нет поддержки и нет никаких опор и ориентиров для того, чтобы четко различать плохое и хорошее. Однако они… сожалеют. Искренне. Оба собираются поступать в университет после окончания школы, всерьез заняты своим образованием и верят в лучшее будущее. Им очень стыдно за содеянное.

— В тебе действительно невероятно много понимания, Уникальный. И всепрощения.

Я ежусь от одного воспоминания удавки-ободка на шее моего мальчика, его вида в больнице, его слез, стенаний, кошмаров… это было не так давно, а уже прошло почти четыре года. Забывается? Я надеюсь. И чтобы не вспоминалось после сегодняшнего, когда окончательно должно пропасть из памяти. Пожалуйста.

— Я тоже получил прощение в свое время, Бельчонок — и от тебя в том числе, — терпеливо объясняет Ксай, обняв меня. — Они не хуже. Быть может, все у них сложится. В любом случае, я помогу, если понадобится — порой мы все нуждаемся во втором шансе.

Я хочу поспорить — мой материнский инстинкт или инстинкт самосохранения того требует — но осекаюсь. Когда-то Ксай дал второй шанс мне. И не один раз.

— Ты замечательный, Эдвард, хоть это и не новость. Я очень люблю твое доброе сердце.

Муж ласково мне улыбается, медленно потирая плечи.

— Все не будет просто — я про Дамирку. Ему сейчас это все вспомнится… но я надеюсь, в последний раз. Да и девчонки помогут…

— Мы рядом. Они рядом с ним. Маслинка… я тоже надеюсь, Эдвард, что это последняя грань, завершающая ту страшную историю.

В зале «незамеченная» братом Софина выскакивает из своего угла, обрадованная тем, что ее не нашли. Дамир улыбается, прижимая к себе сестру, Элли виснет на них обоих. Маслинка мяукает, я и Ксай держим друг друга в объятьях, а из крана на кухне тихонько капает вода.

Мы дома. Мы все дома. А остальное не имеет значения.

* * *
Мое самое нежное воспоминание.

Светлая детская комната, выполненная в розовых тонах, с авторскими рисунками на стенах и потолке, откуда улыбается яркое лучистое солнце — точно такое же, как и из приоткрытого окна. Знойное лето, свежий морской бриз и негаснущее голубое небо в кружевах из-за тонких штор.

Эдвард сидит на мягком диване в левом углу комнаты. На спинке диванчика устроились плюшевые зайчики и овечки, крепко держащиеся за руки, у изножья — прикрытая детская книга в твердой обложке, а на руках Ксая — самые драгоценные малышки на свете. Его дочери.

София-Дарина, приникнув к плечу папы с левой стороны, тихонько посапывает в его хлопковую рубашку. Ее спинку в нежно-коралловом легком платьице Эдвард придерживает очень трепетно. В сравнении с папиной ладонью ее детская рука совсем крошечная — зато доверие маленького создания неизмеримо большое.

Ангелина, умостившись на правом плече отца, носиком утыкается в его шею — почти так же множество раз прежде делала я сама. Платьице у нее цвета солнца. Ни один ребенок, которого я когда-либо видела в жизни, не улыбался так часто и искренне, как Элли. Ксай сказал мне, его мать была такой же… ее улыбка — главное его воспоминание из детства.

Эдвард — счастливый папа. Его поза, такая расслабленная, лицо, такое умиротворенное, теплое трепетание радости в глазах — все говорит об этом. Но особенно приметен взгляд, с которым Аметистовый смотрит на своих лисят. Выражение самой нежной, самой чистой, самой долгожданной и самой неисчерпаемой любви. Безусловной, живой и преданной. Каково же это, когда сбывается то, о чем мечтал всю жизнь? Во что под конец уже даже толики сил верить не осталось — настолько опустошающим вышло вечное ожидание-разочарование.

Неземное счастье. Самое неповторимое.

Я тихонько прохожу в комнату, прекрасно зная, что Эдвард меня уже заметил. Еще до появления детей в нашей семейной жизни его внимательность удивляла, с приходом Дамира — восхищала, а теперь, с рождением девочек, такой внимательности и вовсе можно только позавидовать. Порой мне кажется, Эдвард знает обо всем, что происходит в каждом уголке его дома, где бы он не находился. Ведь только так, в чем признавался мне, он может обеспечить комфорт и защитить родных людей, как того требует статус отца семейства. Я теперь часто Ксая так называю, он тогда улыбается.

…И сейчас улыбается. Трепетной, ласковой улыбкой влюбленного человека.

— Привет всем, — с шепотом, перекликающимся с мягким бризом, я приседаю перед диванчиком.

— Привет, моя радость.

Девочки явно наслаждаются моментом, умиротворенно посапывая. Спать на руках им нравится больше, чем в собственных колыбельках, тем более папа, чьи руки такие большие и удобные, с радостью такую возможность предоставляет. Не удивлюсь, если у нас будут самые избалованные родительским вниманием лисята на свете.

— И давно вы так красиво спите?

— Чуть больше часа, — Ксай с нежностью глядит на дочек, — они совсем не капризничали, засыпая.

— Я бы тоже не капризничала, засыпая с тобой, — посмеиваюсь, со знакомым, удивительным теплом в сердце наблюдая любимые мордашки, — помочь тебе переложить их в кроватку?

Эдвард неглубоко, чтобы не потревожить детей, вздыхает.

— Да, Бельчонок.

Я с осторожностью, какую, думала, никогда в себе не разовью, забираю на руки спящую Софину. Так резво и ловко вместо плеча папы прикладываю к своему, что малышка даже не успевает заметить разницы. Доверчиво приникнув к моей груди, она спит.

Я укладываю дочку в ее колыбельку, круглую, с мягкой выстилкой, тонким плюшевым одеялком и невесомым балдахином. Пальчиками Софина нащупывает своего маленького зайчика и успокаивается окончательно.

Эдвард кладет Ангелину в такую же колыбель, только с постельным бельем другого цвета. Он заботливо поправляет ее домашнее платьице и, едва касаясь, оглаживает головку. Малышка неосознанно льнет к его руке — по-настоящему папина дочка.

…Широкие, мягкие ладони чувствую на своих плечах. Через тонкую пижамную ткань не скрыть ни их тепло, ни их ласку. Такие руки только у одного человека на свете, частью жизни которого нам с детьми повезло быть — и который, по затейливой, но несомненно благосклонной воле судьбы освещает собой каждый наш день.

В отражении зеркала ванной комнаты, в которой расчесываю влажные после душа волосы, мне улыбаются аметисты. Эдвард терпеливо ждал моего возвращения в комнате все это время, но, похоже, даже ему уже наскучил этот процесс. В последние дни мы проводили вместе слишком мало времени, и мужу, и мне хочется хотя бы ночи неустанно посвящать друг другу. Тем более, дети вот уже как полтора часа мирно спят по своим спальням… а в доме, кроме нас, никого.

Я пристыженно, но хитро улыбаюсь, откладывая расческу на тумбочку.

— Ой-ой…

Ксай оставляет совсем легонький поцелуй на моем плече. Эта хлопковая пижама кофейного цвета ему по вкусу — рукава в три четверти и недлинные шорты. Мы с Эдвардом идеально дополняем образы друг друга, потому что он как раз в футболке и длинных пижамных штанах.

— По-моему, моя красавица не хочет ко мне возвращаться.

— Просто у тебя нерасторопная красавица.

— Неспешность делает тебя очаровательнее, Бельчонок.

Алексайо прямо за моей спиной. Касается меня всем телом, мягко соединяя руки на моем поясе, а щекой приникнув к моему виску. Эдвард смотрит с любованием, неглубоко вдохнув запах моих волос, и я накрываю его пальцы своими. Не могу не улыбнуться.

— Ты всегда все обращаешь в мою пользу, Уникальный. Я могу привыкнуть и начать этим пользоваться.

— Зрелище будет увлекательным.

— Ксай! — посмеиваюсь, откинув голову на его плечо и расслабившись в объятьях, по которым так скучала. Аметистовый бархатно целует мой лоб — с рождением лисят осторожного обожания в каждом его прикосновении стало в разы больше.

— У тебя было такое выражение лица, когда я пришел… о чем ты думала, моя радость?

Нам теперь не нужно зеркало, чтобы видеть друг друга — с моего ракурса так точно. Я лишь повыше поднимаю голову, прямо, без сокрытий, глядя на мужа.

— О том, какой ты замечательный отец.

Мой Аметистовый снисходительно прищуривается. Эта его реакция, уже больше смешливо-напускная, чем искренняя, по нраву мне куда больше горячего смятения и попытки принизить свою значимость. Самооценка Эдварда, подорванная Анной столько лет назад, выправилась окончательно с рождением детей. Наши девочки решили такое большое количество дилемм, забот, проблемных вопросов и неразрешимых метаний, что не смогут никогда и представить. До сих пор я и Эдвард питали друг друга силами, энергией и вдохновением в самое нужное время. Потом появился Дамир, лисята… и три наших несмолкаемых источника радости и вдохновения бьют высоко и ярко, им никогда не угаснуть, а нам теперь никогда не пасть духом. Это не имеет значения, когда нечто столь бесценное и прекрасное, продолжение тебя, постоянно находится рядом. И улыбается. И обнимает. И с любовью называет родителем.

— Они так соскучились за время, которое меня не было… а я еще и в детский дом поехал.

— Ты уже вернулся, — подбадриваю я, — и теперь уж точно никуда не ускользнешь. Через два дня Новый год, папочка.

Эдвард, покрепче прижав меня к себе, довольно кивает.

— Наш первый русский Новый год, Белла. Символично, что пятый со дня знакомства.

— Пять — наше счастливое число, не так ли?

— Если только после него не стоит ноль, — сам себе качнув головой, Ксай зарывается носом в мои волосы, — вот исполнится тебе пятьдесят, Изабелла, попомнишь мои слова.

— Ты еще сам мне их напомнишь — тогда и будешь так пессимистично говорить.

Я поворачиваюсь в руках мужа, теперь стоя спиной к зеркалу, а лицом к нему. Эдвард, весь как на ладони, доверчиво смотрит на меня. Да, на его висках чуть прибавилось седины, но остальные волосы все такие же густые, насыщенно-черные, отросшие с последней нашей встречи. Да, на лбу его и у глаз чуть заметнее стали мелкие морщинки, однако цвет лица выровнен средиземноморским загаром, глаза горят, а губы, такие притягательные, ни на грамм не изменились — разве что их улыбка все светлее и чудеснее. Да, Эдварду исполнилось в этом июле пятьдесят лет — и у нас был большой праздник, прошедший в небольшом кругу, но дополненный поздравлениями от пэристери со всех уголков мира. Константа и Сергей преподнесли нечто особенное — помимо основных теплых слов, попросили Эдварда оказать им честь и стать крестным для их дочери — Анны. Мир не стоит на месте, он вращается — и все возвращается — Ксай, давший второй шанс Конти в свое время, получил его сам. Снова. От нее.

— Между прочим, Элли сказала, что у нее не хватает пальцев сосчитать такие большие цифры, а Софин и вовсе сдалась, — сам себе докладывает Эдвард. Мне греет душу, что со смехом, хоть взгляд его ненароком, но останавливается на зеркале.

— Дамирка подкинет им идею про черепашку, — мне вспоминается тот день рождения Ксая, аквариум, мое маленькое золото рядом с золотом большим, и их откровенный разговор, детский и теплый — тогда вместе считали возраст Ксая. А я документировала на смартфон.

— Да уж, черепашка — само то.

Пальцы Эдварда все еще на моей талии, потирают спину, умиротворяя окончательно, а вот взгляд аметистов уже пространнее. Я расслабляюще глажу плечи мужа — уже почти массаж.

— Родной, уж мне точно с каждым проходящим годом ты нравишься все больше. Есть люди, которых время только красит.

— Тебе, Бельчонок, в комплиментах равных нет.

— Уж кто бы говорил, Алексайо.

Я привстаю на цыпочках, дотягиваясь до его губ. Легко целую их, улыбнувшись несменному клубничному аромату. Мы вернулись в Целеево, где не изменилось ничего, и ощущать, целовать, видеть Эдварда в этом доме — все равно что оглядывать прошлое и настоящее в одном лице. Он представить себе не может, что значит для меня, сколько бы ни пыталась об этом говорить. Перестану? Как бы не так. И такие ситуации лучше всего для откровений подходят — потому что любовь занимает лидирующие позиции, а близость безгранична.

— Ты мой, Ксай. По духу, по стилю жизни, по родству душ и физически тоже. Моя половинка, мое недостающее звено, без которого не быть целой. Мудрый, статный, взрослый мужчина. Обворожительный муж и великолепный, добрейший к нашим детям папа. Я тебя обожаю!

Я крепко прижимаюсь к Эдварду, сомкнув руки на его поясе. Целую сперва футболку на груди, затем — ключицу, после — шею и, под конец, недвижный уголок рта. А уже полноценно мои губы находит сам Аметистовый — так выражает ту часть эмоций, какая словам неподвластна.

Проникновенно-тронутые полуприкрытые глаза — в зрачке борются целомудренная благодарность и благодарность страстная. У Эдварда даже дыхание немного сбивается, хоть дальше поцелуя дело не заходит. Долгое воздержание, вот его плоды — я хочу мужа прямо здесь и столько раз, сколько дадут нам дети до своего пробуждения.

— Ты воспламеняешься, — негромко, с обрадованной ухмылкой подмечаю я.

— Ты меня воспламеняешь, — поправляет Ксай. — Каждое твое слово бесценно, любовь моя. Мне не перестать удивляться, если ты действительно так считаешь и такое испытываешь.

— Ты сомневаешься в том, что я испытываю с тобой? Особенно в ванне… ночью… в этой пижаме…

Дивная картина, как сдержанность быстрыми потоками горных рек испаряется из глаз Алексайо. Его взгляд становится хищным, чувствительность под стать электрическому проводу вне резины, а пальцы на моей спине и губы на моем лице крайне красноречивы. Эдвард меня хочет — и ничуть не меньше, чем хочу его я.

- την αξιολάτρευτη ελληνίδα σύζυγό μου (*моя очаровательная греческая жена), — на грани шепота, заклятия и стона признается Ксай. Нетерпеливый к кратким прикосновениям и необходимости наклоняться, попросту поднимает меня вверх — к себе. И теперь уже целует так, как душе угодно.

— Русская жена, — урвав секунду для вдоха, поправляю я, — для моего несравненного русского мужа.

Аметистовые глаза тлеют.

Новый Год мы решили встречать в России по ряду причин — прежде всего, потому что и нам с Эдвардом, и Эммету с Никой хотелось отдать дань уважения стране, позволившей встретить не просто родных людей, а часть себя — неотъемлемую.

Немаловажным фактом было и желание Ксая показать дочкам истинную русскую зиму, о которой прежде они слышали лишь из его вечерних рассказов. Для Ангелины и Софии-Дарины, проведших в Греции всю жизнь, снег казался не меньшим чудом, чем для Дамира в свое время море. Они возбужденно старались угадать, какой он на ощупь, запах и даже вкус, а увидев в окошках иллюминатора при заходе на посадку, восхищенно затаили дыхание. Весь день прилета у нас только и были разговоры, что о холодных снежинках и морозном воздухе.

Помимо намерения подвести черту в русской биографии Дамирки, повлияло на окончательное решение и настроенность на смену обстановки командировка старших Калленов в Форт-Уэрт, Техас.

Братья отсутствовали на Родосе в течении двух недель, обсуждая внедрение «Мечты» в авиапарк American Airlines, и их долгожданное возвращение уж очень хотелось как следует отметить. Целеево подошло идеально. Мы все скучали по этому месту, этим пейзажам, этому дому. Здесь много хороших воспоминаний — в каждом уголке, практически не тронутом временем.

Удивительно, ведь прошло четыре года, а я помню каждуюмелочь. Помню запахи, цвета, помню даже свои чувства и эмоции… как впервые вошла в дом Алексайо, как встретили меня вековые пихты на улице, кованное крыльцо на пороге, а домоправительницы, подготовившиеся ко всему, внутри. Помню, как била гжелевые тарелки, с такой любовью расписываемые Эдвардом, от отчаянного желания его, неподвластного моим женским чарам, соблазнить. Помню, как после неудавшегося побега он терпеливо ухаживал за мной в течении стольких дней, пообещав не оставлять ночью, а днем скрашивая долгие пасмурные часы одним своим присутствием. Я помню, как мы откровенничали под «Афинской школой», ели шоколадный брауни из той именитой русской кондитерской, рисовали на тарелках и переживали мои кошмары. Я помню первую при мне ссору братьев, их примирение, знакомство с Каролиной. И первое откровенное признание Эдварду о его уникальности, желание любить и защищать мужчину, столько отдавшего собственных сил для блага пропащих девушек вроде меня. И его первую улыбку, такую восхитительную, но робкую, такую искреннюю, но тревожную — впоследствии именно за этой улыбкой он старался спрятать истинное положение вещей, благодаря чему мы и побывали в госпитале Целеево. Я помню нашу первую ночь в качестве супругов, чей брак заключен на небесах, а не бумаге, после возвращения с Санторини — и все последующие ночи тоже. А еще я помню Дамира — ту темную ночь, когда вошел в нашу жизнь, когда плакал, опасаясь верить, что навсегда, ту темную ночь, освещенную звездами, когда узнал о нашем переезде и дал себе право на надежду быть любимым, желанным и родным.

Я помню все, и я счастлива все помнить. Теперь наши воспоминания будут общими с лисятами — это ведь и их дом тоже.

…И это ведь их отец прямо сейчас намерен организовать нам еще одного лисенка. Будет сюрприз.

Фантастическое действие перестает в не менее фантастический финал. Мне забавно, во что перешло простое долгое расчесывание волос, и прекрасно, что именно этим оно и закончилось — буду чаще расчесываться дольше. Усмехаюсь.

— Что?.. — удовлетворенный и расслабленный донельзя, Ксай ведет незатейливые линии по моей спине, откинувшись на пуховые подушки. На губах его тоже бродит улыбка.

— Я по тебе ужасно скучала.

— Меня не было две недели, Бельчонок.

— Слишком долгие две недели, мистер Каллен, а белки — животные ненасытные.

Ксай искренне смеется, утягивая меня в новые объятья. Я с удовольствием устраиваюсь у него на груди, как и множество световых лет прежде. Люблю чувствовать каждой клеточкой во время, но и после люблю не меньше. Эдвард делает мой мир ярче.

— Какая же ты красивая, сокровище, — восхищенно признается Аметист. Ни с того ни с сего, только лишь убрав с моего лица мешающую прядку.

— Спасибо, Уникальный, — я выгибаюсь, благодарно поцеловав обе его щеки.

Эдвард пробовал вернуть полюбившуюся мне щетину или немного отпустить бороду в духе современных веяний и островной моды в целом, однако девочки забраковали эту идею на корню — «колется!». А мне нравится и так, и так.

В нашей жизни многое зависит от детей и условий, в которых им будет лучше. Только эта, совсем не тяготящая нас, приятная зависимость — и я, и Эдвард слишком долго ждали этих моментов. Счастье, что все-таки мы их дождались. Вместе.

Я лежу на груди Эдварда, слушаю его дыхание, чувствую и глажу его кожу, напитываюсь израсходованным теплом близости. Ксай перебирает мои волосы, лениво скользя по локонам, тихонько что-то мурлычет себе под нос. Удивительно, но первые наши совместные ночи, ровно как и первые ночи настоящие, выглядят сейчас совсем далеким сном.

Как будто сто лет прошло с тех пор, как уехали из Целеево на Родос, но внешне ничего в этой спальне не изменилось — обстановка та же, тот же вид из окна. Зима, вовсю разгулявшаяся в своих законных угодьях, ослепительно-белым снегом устилает землю. В честь праздника нас ждут глубокие сугробы и поразительной красоты снегопады из искрящихся снежинок самой правильной формы. На фоне темного, как смоль, неба, в окружении шумящих вековых пихт, все это действительно похоже на прекрасную сказку. Только нет здесь сказки, все по-настоящему — все составляющие моего личного новогоднего волшебства здесь — спят в разных комнатах большого дома.

— Знаешь, я бы хотела приехать сюда и летом тоже. Здесь неплохое место, чтобы встретить двадцатипятилетие.

— Прямо тут? — Эдвард многозначительно приподнимает наше одеяло. В глазах — чертята.

— И прямо тут тоже, — не теряюсь, чмокнув его губы, уже чуть опухшие от наших нескончаемых поцелуев, — ночью. А утром — с детьми, в том лесу, где встретили Дамирку. Мне кажется, им бы понравились полянки и наш маленький каменный домик. Интересно, его еще сдают?

— В тебе действительно пробудилась русская душа, Белла.

— Это к лучшему. Я слишком многим обязана этой стране. А еще, русский — тот язык, на котором я в тебя влюбилась. «Уникальный», помнишь?

Эдвард накрывает мои пальцы на своей груди собственной рукой.

— Такого мне не забыть, любимая.

— И мне тоже, — добродушно ему улыбаюсь, легко огладив скулу, — к тому же, μπαμπά Xai, твои дочери нуждаются в стимуле говорить по-русски. И в практике.

— Мне льстит, что ты хочешь сохранить для них этот язык.

— Красивый язык — и неотъемлемая часть тебя. Я хочу сохранить в них все твое, Алексайо. Я это слишком сильно люблю, чтобы потерять.

Моя откровенность находит в Эдварде понимание. Нет ни отзвуков грусти, ни проблесков тоски, мы уже перешагнули эти этапы — имеется лишь сожаление. Теплое, простое, искреннее сожаление. Оно у нас нечастый гость, но иногда заходит — ни я, ни Ксай не станем отрицать, что появление в доме наших общих дочек скрасило ситуацию с далеким, дай Бог, очень далеким уходом Эдварда. Ему в этом плане стало спокойнее. А мне порой все чувствуется острее…

— Мы вернемся сюда летом, чтобы отметить твой день рождения, Бельчонок. Раз ты так хочешь, так и будет.

Преодолевая проклюнувшуюся удручающую нотку, я краду у Эдварда поцелуй. Он мне обезоруживающе, влюбленно улыбается. Все это стоило того — закрыть глаза на разницу в возрасте и то, что она несет, предрассудки и даже сопротивление мистера Каллена, наблюдающееся в самом начале — чтобы быть сейчас с ним. Вот так. Здесь.

— Тебе бы хоть раз отказать мне, Ксай. Если ты не хочешь, мы не поедем.

— Во-первых, Изабелла, я хочу, — серьезно докладывает Аметистовый, — а во-вторых, отказывать тебе я даже не подумаю. Ты подарила мне дом, семью и детей. Этот долг неоплатен. И да, солнце, я знаю, что тебе не по душе эта фраза, но вещи следует называть своими именами.

Я прищуриваюсь.

— Тогда я так и буду делать, мой идеальный человек.

Эдвард, ловко пробежавшись пальцами по моим ребрам, вызывает волну щекотки. Я щекочу его в ответ, накинувшись сверху. Изворотливости у меня больше, и Эдвард уже вовсю хохочет. Я не могу прекратить наслаждаться этим звуком.

Мы унимаемся минут через пятнадцать, не меньше. Устало приникаем друг к другу, укрывшись родными объятьями — Алексайо прячет нас под одеялом, погасив свет, а я крепко пожимаю его ладонь.

— Люблю тебя, Ксай. Я счастлива быть матерью твоих детей.

— Люблю тебя, Бельчонок. Никакой матери лучше я для них не мог и пожелать. Доброй ночи.

Успокоенная, довольная и счастливая, я засыпаю — чуть позже, чем Алексайо.

А просыпаюсь первой.

Дамирка, чей силуэт так четко прорисовывается от света из заснеженного окна, стоит возле нашей кровати. Плечи его подрагивают, голова скорбно опущена, а ладони сжаты в кулаки. Дамир плачет, по его лицу в бело-красных пятнах текут горькие, крупные слезы.

— Мама…

Мы с Эдвардом спим на боку, в традиционной позе «ложки». Я чувствую его руки на своей талии, в защищающем и согревающем жесте прижав к себе. Мне спокойно, когда он так делает, а Колокольчику — нет. Он отступает на шаг назад, стоит мне лишь откинуть одеяло.

— Что случилось, родной? Почему ты плачешь?

— Мама, — будто бы сам себе повторяет мальчик. Его темно-синяя пижама почти черная на фоне простыней.

Я мягко отодвигаюсь от Эдварда.

— Дамирка, я тут. Иди ко мне, маленький, расскажи, что тебя так расстроило.

— Я тебя разбудил… и папу…

— Это совсем неважно, — я протягиваю руку, утешающе тронув его плечи, и Колокольчик все же делает шаг вперед. Дает мне обнять себя. — Правильно, любимый, все правильно. Я здесь.

Не могу как следует проснуться, чтобы понять, что привело Дамирку в нашу спальню среди ночи. Он давно не приходил к нам так. Его сон выровнялся, стал спокойным и долгим, как и полагалось подрастающему мальчику. Кошмары навещали, но редко — и все реже с каждым своим приходом. У Дамира не было повода оглянуться назад, испытать ужас или боль… до сегодняшнего дня, после приюта. Уже сомневаюсь, необходим ли был этот шаг — идти туда.

— Мама, я боюсь, — здесь, в настоящем, нерешительно подает голос Дамир. Прижимается ко мне так тесно, как только возможно, уже откровенно всхлипывая.

— Чего, милый?

За моей спиной слишком глубоко для спящего вздыхает Эдвард. Сын закусывает губу, заприметив это.

— Снов.

Я целую его волосы, аккуратно, но уверенно затягивая на постель. Теперь обнимаю как следует.

— Что это за сны?

— Они разные. Папа… — кратко взглянув на Каллена, Дамир будто осекается. Поджимает губы, подавив всхлип, и прячется на моем плече.

— Сны — лишь сны, Дамир, если в них нет правды, — Эдвард, принявший ситуацию, подтягивает одеяло к плечам мальчика, укутывает его. — Что тебя напугало?

Колокольчик жмурится. Я глажу его мокрые щеки, а потому чувствую. Просыпаюсь окончательно.

— Правды. Я боюсь, что проснусь вдруг и увижу… правду.

Это удивительное заявление. Мне казалось, мы перешагнули этап неверия три года назад, когда последний раз у Дамирки была истерика из-за появления в доме других детей. Он боялся быть отвергнутым, боялся вернуться в детский дом, оказаться никому не нужным и быть позабытым… он боялся, что откроет глаза, а мир совсем не тот, к которому привык. И далеко не сразу, не глядя на все, что было раньше, Дамир поверил, что мы его не предадим, не причиним новой боли.

— И что будет твоей правдой? — подталкивает сына Ксай.

— Одиночество, — вдруг посмотрев на нас совсем не детским взглядом, заявляет девятилетний Дамир. — Правда — что я буду один. Как Миша, Дима и Наким.

Нонсенс. Мы говорили с ним этим вечером, перед сном. Дамир достаточно бодро делился со мной посещением приюта и своими мыслями относительно этого похода. Он говорил, папа был осторожен, постоянно присматривался к нему, к тому, что ему говорят, как он себя чувствует… папа оберегал его, но зря, потому что все у Дамира было хорошо, пусть и слегка робко. Анна Игоревна была ему искренне рада, дети, которые еще его помнили, улыбались и хлопали в ладоши, когда в роли помощника Деда Мороза раздавал подарки. Колокольчику было… спокойно, он знал, что он в семье, что он не брошен, что его ждут дома.

А вот ночью все страхи, видимо, вернулись.

— Но разве же ты можешь быть один? А мы, Дамирка? А Элли и Софина? А Маслинка?

Малыш усиленно моргает, прогоняя слезы.

— Я — ваш, — заученную фразу, какой так хочет поддержать себя и веру в лучшее, шепчет, — только сегодня… папа… мама… я там был… я никогда не буду вашим полностью…

— Ты с самого начала только наш родной мальчик, Дамир. Почему так получилось, как это вышло — не имеет никакого значения. Тебя так любит Маслинка — как считаешь, она задумывается, почему?

— Она просто любит…

— Верно. Потому что любви вопросы не нужны. Тем более — любви родителей к детям, — мудро утешает сына Ксай, — ты в моем сердце, как и в мамином. Навсегда.

Дамир кусает губы, ткнувшись в мою шею. Пальчиками крепко пожимает мою ладонь, протянув руку и за ладонью папиной. Держит нас обоих.

— Я никогда… никогда не говорил настоящее «спасибо». За все, что вы сделали для меня…

— Это для нас счастье, Дамир. Ты, как наш сын, наше счастье.

— Нет… так нельзя… я хочу… мама, папа… я люблю… я вас так сильно люблю! Спасибо!.. Спасибо, что вы стали моей семьей! Что вы выбрали меня!

Я прижимаю к себе сына, ощутимо целуя его теплый лоб. Эдвард заботливо утирает слезинки с детской щеки, придвинувшись к нам ближе. Обнимает нас обоих.

— Спасибо тебе, Дамир. Ты замечательный сын.

Я глажу спину ребенка, Эдвард — его волосы. То я, то Ксай говорим приятное малышу, и он верит. Так нуждающийся в поддержке, подтверждении и близости неравнодушных людей, все-таки верит нам. Открыто, преданно, до последнего. Сколько бы ни проходило лет, сколько бы ни был Дамир нашим сыном, меня всегда будет это изумлять. Восхищать. Радовать. И любить его я с каждой такой секундой его сомнений, пусть и мимолетных, буду сильнее.

— Поспи сегодня с нами, родной, — предлагает Эдвард, укладывая свою подушку посередине, а одеяло гостеприимно отодвигая.

Дамирка хмурится, снова закусив губу.

— Можно?.. Я же большой…

— Еще как можно, солнышко. Мы все тут большие.

Я укладываюсь слева от Дамирки, Эдвард — справа. Между нами наш мальчик, снова, будто ему все еще четыре, приют на соседней улице, а тупая и ноющая боль из прошлого не дает ровно дышать. Дамир еще изредка всхлипывает, но наше присутствие сглаживает эти всхлипы, искореняя саму их причину. Он испугался, ну конечно же. Не могло быть иначе, сколько ни прошло бы лет. Но я рада, что мы здесь и можем поддержать его.

— Доброй ночи, Дамирка. σας αγαπάμε (*мы тебя любим).

* * *
Появление Эммета всегда феерично.

Поэтому Вероника и Эдлекс заходят первыми. Мальчишка с серо-голубыми глазами папы и темно-русыми волосами мамы обворожительно улыбается. Он безумно рад видеть своих кузенов, приветствие которым выкрикивает еще с порога.

Девочки, приникнув к моим ногам, кокетливо улыбаются в ответ. Вместе с Эдлексом они переворачивают дом вверх дном, когда выпадает случай — а постоянный партнер по играм, как известно, быстро становится лучшим другом.

— Привет-привет, наши гости, — здороваюсь я, раскрывая шкаф-купе для верхней одежды.

Ника, с недюжинным усилием поймав непоседу-сына, приветливо улыбается.

— Здравствуй, Белла, — с усмешкой вздыхает, помахав рукой, — девчонки, Yassou (*привет)!

Когда-то, я слышала, Эммет называл ее Герой… и мне кажется, это очень точный образ. По крайней мере, на диснеевскую трактовку древнегреческого мифа Вероника крайне похожа. Материнство ее красит, добавляя глазам блеска, а лицу — неимоверной женской доброты. Эта девушка стала моей первой подругой за всю жизнь благодаря связавшим нас семейным узам. Как жены греческих братьев, еще и проживающие в Греции, можем открывать свой мини-клуб по интересам — Ника практически каждый четверг учит меня какому-нибудь новому блюду из традиционной кухни Эллады, а в самом начале нашего пути именно Ника, как ни одна другая женщина, понимавшая мои нужды (ибо мы обе находились в интересном положении), помогала советами с социализацией в новом для меня обществе, новой стране. К тому же, она третья после Ксая и Дамирки, с кем я тренировала свой греческий, и с кем мне было в удовольствие это делать.

— Что нужно сказать, лисята? — я кладу руки на плечи дочек, многозначительно на них поглядев. Малышки краснеют.

— Здравствуй, тетя Ника. Привет, Эдлекс.

Уже выпутавшийся из сдерживающей его зимней одежды, наш маленький медвежонок довольно щурится. Он такой же шаловливо-милый, как Эммет, и такой же располагающе-дружелюбный, как Вероника. Не только наши дети впитали наши лучшие черты, но и Эдли. Долгожданный сын Натоса, при всей его неисчерпаемой любви к своей принцессе, принес Каллену-младшему огромное удовлетворение. Случалось, мальчишек (Эдли и Дамирку) он забирал на весь день, давая по полному оторваться в парках развлечений или тематических мальчиковых центрах досуга. Частенько к ним присоединялся и Ксай — и тогда уже мужская компания была полной.

— Такой снегопад, — глянув на закрытую входную дверь, Ника вешает их с Эдлексом вещи в шкаф, — настоящий Новый Год будем встречать.

— И времени до него все меньше, — Эдвард, чей бодрый голос слышу за своей спиной, заходит в прихожую. Их с крестником взгляды встречаются мгновенно. — Кто тут у нас пришел?..

Улыбка крошки-Каллена становится бескрайней.

— Дядя Эд!

Их маленький ритуал объятий, что в исполнении Алексайо невозможно не любить, никто не нарушает. Племянника Аметистовый подхватывает на лету, так же ловко, как собственных малышек.

— Здравствуй, мой хороший!

И прижимает к себе, обрадованный доверчивыми объятьями еще одного ребенка, обожающего его всей душой. Доброта, умение интересно играть в разные игры и особое тепло, лучащееся от образа Ксая, магнитом притягивают к нему детей. Эдли не устоять.

…Эммет и Ника сказали нам после семейного воскресного обеда, приуроченного к возвращению Вероники и малыша домой. Он родился двадцать пятого марта, в День Независимости Греции, и Натос шутил, что весь остров празднует рождение его сына. Новоиспеченные родители были безумно счастливы, заразив своим энтузиазмом даже Каролину, что сперва робко, но затем довольно по-свойски заглядывала в колыбельку, легонько поглаживая распашонку брата. В дальнейшем их с Никой очень сблизит забота о новом члене семьи, Карли понравится быть старшей.

Двадцать девятое марта. Гостиная Танатоса и Вероники. Дамир и Карли после совместных догонялок с Эдвардом играют на заднем дворе в прятки, а маленький медвежонок, как ласково называет его Ника, спит в своем детском белом коконе. Он выглядит умиротворенным, но куда более успокоенными и счастливыми выглядят его родители. Взгляд Натоса лучится благоговением, когда молодой папа касается крошечной ручки своего малыша.

— Дай Бог ему вырасти таким же большим и сильным, как ты, Эммет, — желает Ксай, трепетно глядя на новорожденного племянника.

Мы с Никой переглядываемся, не утаив ухмылки. Она уже испытала эйфорический восторг от того, что держишь на руках своего малыша, мне еще только предстоит. И, на самом деле, слишком сложно вообразить, каково это. Накрыв свой живот ладонью, я искренне стараюсь представить своих девочек здесь, во плоти и крови. В моих руках, в руках Ксая… и потому едва не пропускаю слова Эммета.

— Мы с Вероникой хотели попросить тебя быть крестным отцом нашему сыну, Эдвард.

Алексайо тронуто улыбается, с любовью посмотрев на брата.

— Я буду счастлив. Спасибо вам.

— Его будут крестить под именем «Алексий», — решительно заявляет Танатос. — А в миру станут называть Эдлекс. Эдвард-Александр.

Мою ладонь, устроенную в ладони Ксая, муж крепко пожимает. Уникальный, чьи повлажневшие глаза так и лучатся благодарностью, растроганно выдыхает.

— Эфхаристо, Натос… боже мой…

Вероника поворачивается к Алексайо, открыто и сокровенно глядя на него. Она нежно улыбается.

— Я бы хотела, чтобы наш сын вырос таким же сострадательным, заботливым и преданным человеком, как ты, Эдвард. Чтобы у него всегда был пример для подражания, способный направить на верный путь.

— Эд, ты заменил мне весь мир в свое время, вырастил меня и сделал все, чтобы я стал настоящим мужчиной, способным отвечать за свою семью. Столько лет ты помогал мне с Карли, и эта помощь на самом деле неоценима. Нет в моей жизни человека, чьим именем я бы назвал сына, кроме тебя. Спасибо. Спасибо тебе за все.

На моей памяти, это самые крепкие, самые долгие и самые эмоциональные объятья братьев Каллен за все время. В доме царит их теплая любовь и взаимная благодарность друг другу, да иначе быть и не могло. Наши семьи окончательно стали одним неделимым целым.

— Дядя Эд, я скушал все овощи на обед, как мама и велела, — методично докладывает Эдлекс, многозначительно глядя на крестного, — я заслужил лукумадес, правда?

Ксай мелодично смеется, ласково покачивая мальчика в своих руках.

— Думаю, Дедушка Мороз не обделит хорошего мальчика.

Сложно понять до конца, что значило для Эдварда, что Эдлекса назвали в его честь — причем сразу в двух смыслах, мирском и религиозном. Его глаза, энергия и улыбка не затухали с появления в доме Дамира, все время подпитываемые дальнейшими счастливыми, если не сказать больше, новостями. Наш Колокольчик, Лисята, Эдли — все это части большого, крепкого, радостного бытия. Мне вряд ли придется беспокоиться за Эдварда с такой командой поддержки — самобичевание, тяжелые мысли и прочие прежние «радости» точно ему не грозят. Миром правит любовь — неисчерпаемая любовь царит и в сердце моего Аметиста.

— Элли, Софин, покажете Эдли елку? Мы с дедушкой только что ее зажгли.

— Елка горит! — восхищенно протягивает Ангелина, с удовольствием пожимая ладошку кузена, какого Эдвард опускает на ноги.

— Огоньки волшебные, — деловито, словно бы по секрету докладывает София-Дарина, забирая себе вторую ладошку брата, — пойдем-ка!

Эта троица, родившаяся с разницей в три недели, вызывает теплое чувство умиления во всех нас. Ника, усмехнувшись, закрывает шкаф, а я обнимаю Ксая за пояс. Как само собой разумеющееся, его пальцы гладят мою талию.

— Мы кое-что принесли к столу, Белла, — только вспомнив про тканевый пакет в прихожей, говорит Вероника, — я разложу на кухне, если ты не против.

— Конечно же. Я тебе помогу, — отпускаю мужа, напоследок огладив его плечо. И нарядный, и домашний одновременно, в праздничном свитере с узорами из снега, гномиками в цветастых колпачках и маленькими оленями, что заправляют парадом, Эдвард — ходячий праздник для детей. И это не глядя на то, что его появление в обществе наших непосед само по себе означает праздник.

Мы с Вероникой орудуем на кухне, раскладывая привезенные ей печенья в виде эльфов и оленят по узорчатым гжелевым тарелкам — вот что неизменно в нашем доме. Я достаю небольшой пряничный домик, собранный из коржей и скрепленный белковым кремом стараниями Каролин, когда невольно гляжу в арку, отделяющую гостиную от кухни.

В большой комнате с богато украшенной гигантской елью (лисята и Дамирка были в восторге от размера дерева, что Эдвард искал по всей округе двое суток) царит оживление. Дети, завороженно обходя елку со всех сторон, пересчитывают мигающие лампочки-свечки, цветастые шарики, серебристые шишки и шоколадные конфеты, развешанные повыше. Эдвард говорит о чем-то с Розмари, стоя у окна, а Рональд, похоже, прислушивается к детским разговорам. Они с Роз в одной цветовой гамме — красной, праздничной — и малышей это приводит в восторг. Но самым неожиданным такой образ отца является для меня — долгие годы он не надевал ничего ярче темно-синей рубашки, а теперь вот облачился в практически карнавальный костюм. Как вершина всех перемен в нем, внешний вид зацепил меня еще в их первый приезд на Родос. Сейчас цепляет окончательно.

Наши отношения сложно назвать истинно близкими. Ронни мой отец, я — его ребенок, и, конечно же, это нам никогда не изменить. Мы общаемся, и общаемся куда лучше, чем прежде, у нас даже есть общие темы, в основном касающиеся детей, а еще появились маленькие традиции, о которых мечтала в детстве…

Рональд говорит с лисятами только на английском и они, с удовольствием впитывая мой родной язык, перенимают его манеру разговора. Я вижу в чертах девочек Рональда — порой его взгляд, порой его смех, порой его улыбку — чудо, прежде мне неподвластное. Даже Дамирка, сначала напряженный по отношению к новоиспеченному дедушке, доверяет этой улыбке, улыбается сам. Рональд подарил ему большую железную дорогу на шестой день рождения, и они собирали ее вместе, вместе запуская и свой первый поезд. Дамиру понравилось.

Само собой, я борюсь с этим, но испытываю изредка чувство смятенной настороженности… слишком много было дурного, хоть и договорились мы о большей части произошедшего забыть (все равно прошлое не вернешь). И все же, в моей душе зреет принятие отца. Прежде всего — как дедушки лисят и Дамирки, как человека, осчастливившего Розмари, она светится рядом с ним… и как своего папы. Четыре года не были пустыми. Я уже называю Рональда именно так. Я ему верю. И верю, что это доверие не напрасно.

— Мамочка! — Элли вбегает на кухню, маленьким облачком пронесшись мимо.

У ее фиолетового платья с пышной юбкой прозрачные длинные рукава, больше аметистового оттенка от газовой ткани, а локоны венчает фиолетовый обруч с маленькой короной — полное отражение образа Софины. У нас на празднике две принцессы сегодня. И выбирал наряды этим принцессам, проявив все свое терпение, папа Ксай.

— Мамочка, мы нарядили Маслинку! Она теперь тоже πριγκίπισσα (*принцесса)!

— Потрясающие новости, малыш, — любяще глянув на дочку, я беру тарелку с домиком с тумбочки, — пошли, посмотрим, идет ли ей.

Ника, усмехнувшись, направляется за нами следом. Пританцовывая вокруг нас двоих, Элли с упоением рассказывает про процесс одевания питомицы. Само собой, Софина и Эдли ей помогали.

Маслинка, устроившись на подлокотнике дивана, не совсем понимает, с чего ей такое внимание. Помимо красного ошейника с мини-копией рождественского венка, надетого еще Дамиркой, на кошке теперь пышная пачка из нарядов для кукол. Впрочем, она не сильно против.

— Настоящая принцесса, — подтверждаю я, оставляя пряничный домик на столе, по центру, — целый королевский дом у нас.

— Чем больше на свете принцесс, тем лучше, — замечает Рональд. Он сидит на полу, обнимая Софину, а она вертится в его руках, как ей хочется. Рональд на удивление терпелив к внучкам — первое время меня это поражало.

Я встречаюсь взглядом с отцом и не могу сдержать дружелюбной улыбки. Всегда чрезвычайно мило, когда он возится с девочками. К тому же, я могу на него рассчитывать — и могу их ему доверить.

…Нужно было забрать Дамира из школы. Объявили штормовое предупреждение, так что занятия закончились на два часа раньше — и Ксай, занятый делами на другом конце города, никак бы не успел. Я оставляла лисят с Розмари и Рональдом, гостившими у нас, с тяжелым сердцем. Вернее, с Рональдом — с тяжелым, потому что в Роз сомнений не было, я знала, она справится с малышками. Но они вместе… и без меня… девочки спали, когда я уходила и, возможно, это чуть облегчило ситуацию. Но даже Дамирка, который, быстро запрыгнув в машину от внезапно начавшегося проливного дождя, почувствовал мою нервозность.

Молния ударяет первый раз, когда мы стоим в пробке в центре города. Делит небо пополам, зигзагом очерчивает облака и косые капли ливня. Дамир ежится на заднем сидении.

— Она страшная, мама…

— Нас не достанет, не переживай, — успокаиваю его, тревожно взглянув на небо, — все хорошо…

Это так. Бороться со страхом молний я начала еще в день звонка о свадьбе Константы, когда поняла, как пагубно влияет мой ужас на здоровье Ксая. Затем были пробы перед беременностью, с Дамиркой… и та последняя гроза, какую мы пережили все вместе, положила начало новой эре — отсутствию страха. Я уговаривала себя, убеждала, заклинала… поддерживал Эдвард… и постепенно все практически сошло на нет. Не буду лукавить, быть может, наши начавшие налаживаться отношения с отцом тоже помогли.

— Девочки испугаются, — хмуро подмечает Дамир, прижавшись к креслу и стараясь не смотреть в окно, — Софинка так боится их…

Я что есть мочи сжимаю руль. Простая истина, озвученная сыном, крайне правдива. Элли не любит гром, как и все дети, опасается молний, но не критично. А вот Софина как будто унаследовала мой страх. Она всегда горько рыдает и долго не может успокоиться даже после окончания бури. Ей нужна я. Обеим девочкам нужна я. А они в одиночестве…

Я еду по городу быстро, как только это становится возможным, хоть и стараюсь не забывать о безопасности. Мы добираемся за полчаса и Дамир, которого торопливо освобождаю из кресла, не меньше моего хочет домой. Мы бежим на крыльцо вместе.

— Ох, мой зайчонок, ты весь мокрый, — нам открывает Роз, укачивающая на руках Ангелину. Та дремлет, тихонько хмурясь, но не плача. — Снимай-ка все, сейчас будем греться.

— Где Софина, мама? — требовательно зову я.

— Она с Ронном, Белла. Послушай…

Но я не слушаю. Я спешу наверх, в детскую, подгоняемая и страхом, и отчаяньем, и чувством вины. Я так нужна дочке, а все никак не приду. Она, наверное, в ужасе…

Я не слышу рыданий — первое, что понимаю, когда вхожу в детскую. Прежде кричавшая так, что синели губы, Софина лишь жалобно всхлипывает, встречая меня. Маленькие фиолетовые глазки, мокрые от слез, испуганны, но… утешены. То крохотное, нежное чувство близости кого-то родного, кому можно верить, мерцает в них.

Рональд, держа внучку на руках и очень нежно поглаживая ее спинку, нашептывает девочке какие-то успокаивающие слова. От них она и не плачет в полную силу.

Они оба реагируют на мое появление, резко обернувшись. От Рональда веет уверенностью и спокойствием.

— Папа?..

— Все хорошо, Белла, — он мягко целует макушку Софины, унимая остатки ее всхлипов — все хорошо…

Я делаю глубокий вдох.

Истории, меняющие не только нашу жизнь, но и отношение к другим людям, случаются не так часто, но случаются. И та гроза, как апогей, раскрыла мне глаза на многие вещи.

— Не проказничай с дедушкой, Софин, — заприметив, как малышка тянется за очками отца в его карман, предупреждаю я.

София-Дарина смущенно хихикает, прижавшись к Рональду.

— Она сегодня очень послушная девочка, — объявляет он, легонько пощекотав внучку, — правда ведь, Софинка?

— Ага…

— Ага, — хмыкаю я, но довольно. Ксай, всегда необычайно приметливый (и когда я уже привыкну), это видит. В его взгляде умиротворяющее «все у нас хорошо». Кто-кто, а μπαμπάς Xai не позволит, чтобы к его долгожданным дочкам относились хоть на грамм неподобающе. Защитник в нем не так явен, но живет и здравствует, порой являясь в очень яркой ипостаси. Ксай всегда знает, где я, где дети, и все ли у нас в порядке. Это неотъемлемая черта его отцовской стороны личности. И я рада — ощущение полной защищенности бесценно.

Звонят в дверь. Элли, поправляющая юбку Маслинки, Эдлекс, изучающий гирлянды на елке, и Софина, увлекшаяся своей игрой, замирают на месте. А потом, в единую секунду вскинувшись, бегут в прихожую.

— Дед Мороз пришел! — звучит громкий детский хор в стенах нашего дома.

А Дедушка Мороз, он же Танатос, уже заходит в коридор благодаря так кстати незапертой двери.

Появление Эммета всегда феерично. Но сегодня оно совершенно особенное.

Прежде всего, сам Дедушка Мороз — высокий, широкоплечий, в огромной красной шубе с белой оторочкой, с белоснежной густой бородой и щеками, щедро смазанными румянами — покраснели, пока шел по морозу. У него хитрые, но приветливые серо-голубые глаза, а руки в красных рукавицах — в цвет шапки и посоха — протягиваются к детям.

— Кто тут Дедушку ждет? — громким басом, особенно низким сегодня, старательно вопрошает Эммет.

Малышня, обескураженная появлением столь желанного персонажа, скачет вокруг, подняв руки.

— Я!

— И я!

— Мы!

— В этот праздник, Новый Год, Дедушка ко всем придет, — успокаивает детей Эммет, добродушно улыбаясь. — Я помощников привел, ну-с, веселье мы начнем?

Помощники героя, изображаемого сегодня Натосом, бесконечно очаровательны.

Каролина, моя прекрасная девочка, в образе Снегурочки, и Дамир, чудесный мой мальчик, выступающий в роли Рудольфа — предыдущее Рождество мы встречали в Америке, девочки были в восторге от этого персонажа.

— Внучка, а внучка-Снегурочка, скажи мне, хорошо ли вели себя эти дети? — играя и тембром, и эмоциональной составляющей голоса, интересуется Танатос.

Я, Эдвард, Вероника, Розмари и Рональд подтягиваемся к прихожей из гостиной. Даже Маслинка, любопытная к происходящему, заглядывает из-за наших ног.

— Я думаю, очень хорошо, Дедушка, — весело отзывается Каролин, с лаской оглядев детвору, — правда ведь?

На ней сине-голубое платьице, гармонирующее с белыми колготками и блестящими сапожками — смотрится очень красиво. На голове — русский кокошник, который так приглянулся ей в ГУМе еще в прошлый приезд, Ника специально ездила за ним в город позавчера.

— Правда! — дружным хором скандируют лисята и Эдлекс, хлопая в ладоши. Их глаза горят, на их лицах улыбки, магия праздника и та добрая сказка, что всегда он с собой приносит, охватывает маленькие сердечки. Это была замечательная идея, Эммет, организовать подобное представление — главные зрители в полном восторге.

— А как ты думаешь, Рудольф, как вели себя дети?

— Прекрасно, Дедушка! Посмотри, какие они добрые!

Рудольф — в исполнении Дамира — официально самый милый олень на свете. Рожки над рождественской шапочкой смотрятся более чем празднично, красный нос из пластика и того лучше, а одет Дамирка в костюм эльфа, зелено-красный, точь-в-точь наша украшенная ель. Я любуюсь своим мальчиком.

— Незаурядные актерские способности у авиаконструкторов, — шепотом говорит мне на ухо Эдвард, мягко посмеиваясь.

Я приникаю к его плечу, возвращая объятья, которых так не хватало.

— И не говори. А еще у него великолепные помощники.

Эммет приметлив к нашим перешптыванием, как бы глубоко не был в роли.

— А что это родители стоят да молчат? Скажите, дети, как вели себя родители?

Девочки и Эдли оборачиваются на нас, оглядывая с ног до головы. Прищуриваются, поворачиваясь обратно. И, переглянувшись, отвечают:

— Хорошо!

Дедушка Мороз доволен ответом. Он, крепко сжав в рукавицах свой красный мешок с подарками, решительно движется в сторону гостиной. Мы расступаемся, дети бегут следом. Останавливается вся праздничная процессия возле зеленой ели.

— Хорошее поведение — это очень важно, — мудро говорит Дедушка, — но ведь подарки и заслужить надо! Кто прочитает Дедушке стишок, тот подарок свой быстрее всех и получит.

Рудольф-Дамир подвигает ближе кресло, на которое следует встать каждому, кто собирается рассказывать стих, а Снегурочка-Каролина занимает свое место возле Дедушки, готовая подавать ему подарки. Все дети, и маленькие, и большие, получают колоссальное удовольствие. Мы с Эдвардом практически зеркально улыбаемся, наблюдая за всем этим.

Первой вызывается Софина, как самая решительная и смелая. Дедушка Мороз одобрительно хлопает ей, и мы поддерживаем. Дамирка помогает сестре взобраться на кресло.

София-Дарина, убедившись, что ее слушают, начинает читать стихотворение. Лицо у нее мечтательно-вдохновленное, воодушевленно даже, на нем пробегают и искорки смеха, и проблески легкой тревоги не забыть текст. Но больше всего Софина, которая артистичностью может потягаться с дядей Эмметом, хочет обрадовать человека, кому стих посвящен. Взгляд ее полон детской, искренней, чистой любви. Идеальной.

— У меня есть папа!
Спросите, какой он?
Самый СИЛЬНЫЙ папа,
Самый ХРАБРЫЙ воин!
Добрый. Умный самый.
Как не похвалиться?
Папой только с мамой
Можно поделиться!
Запинаясь на некоторых словах, но тут же выправляясь, под конец еще и пританцовывая, Софина широко улыбается. Эдвард, польщенный и развеселенный, посылает дочке воздушный поцелуй. Его обожание она улавливает сразу же, слегка покраснев.

— Какая молодец! — хвалит Эммет, забирая у Каролин предназначенный Софине подарок. Большая коробка с сиреневым бантом вызывает у малышки ликование. Она спрыгивает с кресла, крепко прижав подарок к себе, и спешит к нам с Эдвардом. Возится с бантиком на ковре.

Следующей идет Ангелина. Она волнуется чуть больше сестры, но решительна ничуть не меньше. Забирается на кресло. Говорит «спасибо» поддержавшему ее Дамирке.

Ангелина действительно похожа на ангелочка. Ее волосы вьются немного больше, глаза чуть светлее, а улыбка пленительна. Ангелина переживает, стараясь вспомнить стишок, но как только находит глазами сперва Ксая, а затем меня, успокаивается. И громко, почти победно, читает:

— Сколько звезд на небе!
Всех не сосчитать.
Эти звезды маме
Подарю опять.
И однажды утром,
Глядя на меня,
Мама улыбнется:
«Звездочка моя!»
Широко-широко, как только может, Элли улыбается мне. Говорит «спасибо» Дедушке за свою коробку с бантом и, как и сестра, соскакивая с кресла, спешит к нам. Обеих дочерей поднимая на руки, Ксай поочередно целует их в щечки. Девочки смеются, прижимаясь к нему. А потом наступает моя очередь — и вот в ласке купаюсь уже я. Они удивительно нежные дети.

- Ευχαριστώ τις καρδιές μου,[79] — негромко благодарим мы с Эдвардом.

Эдлекс, забираясь на кресло, под теплым взглядом Эммета зачитывает свой стих. Он очень старается не пропустить ни строчки, то и дело оглядываясь на маму. Но Ника так ободряюще смотрит на сына, что тот раскрепощается. И уже читает с выражением, точно как отец.

— Мама на папу глядит,
Улыбается,
Папа на маму глядит,
Улыбается,
А день самый будний,
Не воскресенье,
И за окошком — не солнце,
А вьюга,
Просто такое у них
Настроение,
Просто они
Очень любят друг друга.
Мы хлопаем — и я, и Ксай, и лисята, и Дамирка с Карли, конечно же. Третья коробка с подарком находит своего обладателя.

Дедушка Мороз работает на славу этим вечером — водит хороводы, выслушивает каверзные вопросы, рассказывает истории о лесных зверюшках и их быте с Рудольфом и Снегурочкой, даже играет в прятки. И, под конец, раздав каждому из своих маленьких зрителей по мешочку конфет и лукумадес, прощается до следующего года. Расчувствовавшаяся Элли крепко его обнимает. Софина целует Рудольфа в нос, поглаживая его рожки. А Эдлекс прижимается к Снегурочке, обещая поделиться конфетами, если она еще немного с ним поиграет. У Карли сложились чудесные отношения с братом, ей нравится быть старшей сестрой, видно даже со стороны. К тому же теперь в их с Дамиркой играх целых три новых участника.

Пока Дедушка и его веселая команда снимают свое облачение, в чем мы с Никой им помогаем, оставшиеся в гостиной заканчивают приготовления к ужину. Каролина, сбежавшая за объятьями дяди Эда, возвращается, лучась улыбкой. Он по-прежнему ее «Эдди», горячо любимый второй папа. А она всегда будет для него той родной малышкой, дававшей мир и успокоение, позволявшей быть открытым и не стесняться себя… малышкой, ради которой сохранил себе однажды жизнь. У них с Каролин своя история любви, очень проникновенная.

— Тебе понравилось, мама? — часто дыша, спрашивает Дамирка, откладывая рожки в шкаф.

Я крепко обнимаю сына, обе его щеки, измазанные румянами, поцеловав. И красный нос, конечно же.

— Все было великолепно, родной. Вы с Карли и дядей Эммом подарили малышне праздник!

— Они поверили? — с надеждой интересуется Карли. Уже сменившая наряд Снегурочки на свое новогоднее светло-голубое платье, она приникает к моему боку. — Эдди говорит, да… но я не знаю.

— Еще как, солнышко, — целую и ее, мою девочку, первую принявшей меня в эту семью, повзрослевшую уже настолько, что мы теперь как настоящие подруги. Я даже могу спросить у Каролины совета, всегда зная, что он будет хорошим. Совсем скоро она будет потрясающей девушкой и Эммету придется отбиваться от дочкиных поклонников.

— Надо возвращаться, а то приметят, — усмехается Вероника, помогая Натосу снять бороду, — вы на высоте, Дедушка Мороз, как и ваша свита.

— Все для Вас, — широко улыбается Танатос, послав жене воздушный поцелуй. — Ну-ка, крошки, пойдем кушать!

Почти в двенадцать вечера мы всем составом садимся за праздничный стол. Первый тост, который звучит, посвящен семье — братья Каллен по очереди говорят его вместе.

Глядя на наше с Ксаем богатство, глядя на Нику, Натоса и их детей, глядя даже на Рональда и Роз, я не могу не согласиться. Самое драгоценное, что у нас есть, и в этом году, и в любом другом — наша семья.

- Για την οικογένεια![80]

Звучит звон бокалов.

…И наступает наш первый русский Новый Год.

* * *
Эдвард дурачится с лисятами.

Добившиеся безраздельного папиного внимания, они всем довольны. На небольшой, но удивительно мягкой софе, в окружении плюшевых игрушек и разноцветной детской книжки с объемными картинками, каждый находит себе дело по душе. Элли, устроившись перед отцом, бормочущим ей что-то забавное прямо на ухо, вертится от его же щекотки. Софина, изображая из себя маленького Симбу, играющего с Муфасой подобным образом, то и дело наскакивает на Эдварда сзади, искренне радуясь, словно в первый раз, когда он ее ловит. Ну а Ксай попросту наслаждается обществом девочек, каждое свое ласковое слово или прикосновение сопровождая улыбкой. Ангелина и София-Дарина любят меня, я не сомневаюсь, очень сильно — как и все девочки на свете любят маму. И все же их папа — самое большое их сокровище. Я счастлива, что Эдвард наконец исполняет ту роль, для которой был создан. Он превосходный отец.

— Тебе надо рычать, папочка, — утыкаясь носиком в его шею, хмурится Софина, — лев не может не рычать!

— А если лев слишком добрый?

— Слишком добрых львов не бывает, — с умным видом подмечает Элли, — ну порычи, папочка! Пожалуйста!

Я наблюдаю за тем, как аметистовые глаза затягиваются огоньком хитрого предвкушения. Лежащий как раз между двумя дочками, Алексайо так резко и так ловко переворачивает их обеих на спину, нависая сбоку, что сперва малышки ошарашенно замолкают. Он исполняет детскую просьбу, начиная с негромкого, утробного рыка… и постепенно усиливая эффект. Прекрасно имитирует кошачье рычание, попутно зацеловывая маленьких принцесс. Они изворачиваются, но со смехом, то и дело хватаясь за его плечи, локти. И в конце концов, сдавшись большому льву, жмутся к его груди. Крепко обнимают, не в силах полноценно обхватить, но в состоянии выразить свою любовь даже такими объятьями. Взгляд Эдварда всегда теплеет, когда девочки так делают.

— Ты красивый лев, папочка!

— Р-р-рычащий! — изо всех сил выговаривая злосчастную «р», подхватывает Софин.

Обеим достается горячий поцелуй в лоб от благодарного папы.

Зная Эдварда прежнего, такого отрешенно-закрытого, дающего себе свободу лишь в обществе Каролины, я бы не поверила, что с ним могут произойти такие метаморфозы. Но весь тернистый путь мы прошли вместе, разбираясь с прошлым друг друга, не дающими покоя тайнами, комплексами и болезненными воспоминаниями. Эдвард осветил мою жизнь, я, по его признанию, осветила его. Теперь нам обоим светят три личных солнышка.

Ксай так расслабленно лежит на этой софе, атмосфера вокруг настолько пропитана родительским обожанием,семейным покоем… девочки, такие счастливые, лазящие по нему и обнимающие его, как им только хочется, нарисованная мной на дальней стене детской сказочная страна, где есть место и принцессам, и принцам, и волшебству…

Это — наша действительность, вовсе не суровая, скорее тягуче-сладкая, непреодолимо влекущая. Не знаю, о чем еще в этой жизни я могу мечтать.

— На часах уже одиннадцать, девчонки, — одергивая задравшуюся кофточку розовой пижамы Софины, объявляет Эдвард. — В маленьком королевстве наступает время для сна.

— Мы еще не чистили зубки…

— И не читали книжку!

Элли, тоже в пижамке и тоже в розовой — все-таки мы с Эдвардом придерживаемся правила в большинстве случаев одевать девочек одинаково, есть в этом нечто необыкновенное, видеть их такими похожими, — понуро опускает голову. Укладывание в постель — тот еще квест, но Ксай пока отлично справляется. Он со всем справляется отлично.

…Я очень хотела детей. Я посещала курсы, читала книги, изучала интернет-страницы, спрашивала у Розмари и Вероники… я старалась подготовиться. Но когда прошла счастливая эйфория от рождения близнецов, самые простые вещи оказались неисполнимо-сложными.

Я не знала ничего о материнстве и уходе за новорожденными. А Эдвард знал все досконально. Это не он, как случается во многих семьях, боялся брать детей на руки первые дни, а я. Это не он, что тоже не редкость, откровенно не знал, как разбираться с подгузниками, распашонками и присыпкой, а я. Это не он был в растерянности, а я. Я училась у Ксая, а он терпеливо, как у нас и повелось, меня учил. С ним было просто, было спокойно, я доверяла ему абсолютно и полностью и, быть может, поэтому основные прорывы случались как раз в его обществе.

Первое самостоятельное прикладывание к груди, что сейчас вызывает улыбку, в тот день вызвало у меня истерику со слезами. Эдвард в два голоса с медсестрой, увещевающей меня, давал подсказки, поддерживал крохотное тельце дочки в моих руках и старался, чтобы все прошло как можно менее волнительно. И все получилось.

Эдвард вставал со мной по ночам, потому что девочки начинали плакать либо сразу дружным хором, либо по очереди, друг за дружкой. Не уверена, что ночные кормления и укачивания дались бы мне так хорошо, не будь рядом Алексайо. Я чувствовала угрызения совести за свое такое круглосуточно-потребительное, по сути, к нему отношение. Только Эдвард не желал ничего слушать — это были его дети, я была его женой, а семья подразумевает именно постоянное присутствие, помощь и поддержку. Эдвард успевал еще и Дамирку отвозить и забирать из школы.

Сейчас я понимаю, почему у него на все хватало сил, энергии и запала — и почему хватает их теперь — слишком долгое, почти вечное ожидание. Несбывшаяся мечта иметь ребенка пригибала его к земле и мучила ночами куда больше сегодняшней ответственности за дочек и нашего взаимного ухода за ними. А с Дамиром у них с самого начала был особый контакт.

— Предлагаю забег к ванной, — Алексайо, поднимаясь с постели, на воображаемом старте занимает свою позицию, — мама как раз купила нам новую клубничную пасту… и кто первый добежит, тот первый ее и попробует.

Мгновенно включившиеся в его игру, которая так часто спасает в подобных ситуациях, девчонки становятся рядом с папой. Элли показывает Софине язык, обещая прийти первой, а та, ухмыляясь, убежденно качает головой. Эдвард касается пальцами плечиков обеих.

— На раз, два… три!

Малышки метко пущенными стрелами несутся к ванной комнате. Их волосы, распущенные после душа, уже на порядок длиннее, чем мне помнится. И так красиво вьются на радость папочке… который, изображая свое участие в забеге, намеренно медленными шажками подбирается к двери.

Ангелина все-таки приходит первой, опередив сестру на полсекунды. Ксай утешает Софину, что последний-то все равно он — черепашка. Малышки смеются, ласково гладя папины щеки. Говорят, очень хорошая черепашка.

Эдвард чистит зубы вместе с детьми, снова показывая им, как правильно это делать, и подавая пример собственными движениями. Получившийся у каждой результат лично проверяет.

— Умницы, девчонки!

Из-за спины меня вдруг обнимают — мягкие ладошки Дамирки смыкаются на поясе.

Колокольчик, уже с уставшими глазами, стоит в коридоре, прижимаясь ко мне. Волосы его почти высохли после ванной, но кончики прядей челки еще влажноваты.

— Уже переоделся, родной? — я глажу его спину, не разрывая объятий. — Как раз вовремя, папа будет читать сказку.

— Люблю сказки…

— Поэтому нам важно ничего не пропустить, — я протягиваю сыну руку, кивая на комнату, — пойдем слушать, солнышко.

Дамир не намерен отказываться.

Эдвард, чьи ладони оккупированы ладошками девчонок, возвращается в детскую. Ласково улыбается сыну.

— С легким паром, мой котенок.

— Ты обещал почитать сказку, папа, — сонно напоминает Дамирка, — да?..

Ксай оглядывается на кроватки близняшек, устроенные достаточно близко друг к другу, но все же слишком узкие. Глядит и на разобранную софу, заложенную игрушками. Аметисты присматриваются ко мне. Я незаметно киваю.

— Тут мы все не поместимся, а вот у нас на кровати — вполне. Как насчет поспать с нами, дети?

Победное ликование всех наших крошек ощутимо кожей. Ксай не так часто дает малышам подобные вольности, уверенный, что у себя им будет и удобнее, и проще, но порой, все же, мы нарушаем правила. Да и ночь сегодня рождественская, особенная во всех планах.

В нашей греческой спальне мало что изменилось за прошедшее время, разве что теперь мне полюбилось белое постельное белье, а на стенах, помимо «Афинской школы», появилось несколько акварельных портретов наших детей. Мы вернулись из России на православное Рождество с запасом вдохновения — его воплощение теперь то и дело украшает дом.

Дети забираются на широкую кровать первыми. Я и Эдвард устраиваемся возле них, довольствуясь небольшой площадью, только это совсем не смущает. София-Дарина у моего бока, Дамирка — посредине, а Ангелина прижимается к папе. Он уже открывает увлекательную русскую книжку — «Приключения Хомы», чьи герои малышкам и Дамиру по нраву — и начинает читать.

Наш Колокольчик слушает внимательнее всех. И с папой, и со мной, он с самого начала влился в традицию рассказов и сказок перед сном, теперь это особый ритуал семейной близости, ощущение любви и поддержки.

…Эдвард рассказывал ему что-то часами.

Дамир засыпал, просыпался, прижимался к отцу сильнее и просил не молчать… когда папа молчал, ему снились плохие сны и виделись неприятные вещи. А еще некуда было спрятаться от жара — он охватывал плотным кольцом и долго, очень долго, не отпускал. Дамир впервые болел дома — и, похоже, так сильно лихорадил тоже впервые. Температура не сбивалась долго, угнетающе держась на тридцати девяти, и для нас, и для малыша став настоящим испытанием. Близнецы еще были на грудном вскармливании, когда Дамир заболел, потому при всем желании постоянно находиться рядом с ним у меня не получалось.

Колокольчик, впрочем, не всегда и замечал — Эдвард взял на себя роль того, кто не отходил от него в любое время суток и, само собой, справлялся прекрасно, не глядя на выедающее душу волнение. Он потерял мать, сгоревшую заживо в собственном теле, еще во время своей краткой болезни мне было дано увидеть, насколько ему страшно наблюдать жар у родного человека.

Эдвард исправно следил за приемом лекарств Дамиркой, менял холодные компрессы на его лбу, дважды сам обтирал его и уговаривал, с попеременным успехом, постоянно пить и хоть иногда, но кушать. В первую болезнь Дамира гораздо больше для него сделал Ксай, чем я — не без потерь, пусть и легких, в нервных клетках, конечно. Хорошо, что малышки пока так сильно не болели…

— Бельчонок, — едва слышным шепотом окликает меня Алексайо.

В теплой греческой ночи слышно тихое сопение уже уснувших детей. Сегодня нам понадобилось чуть больше, чем половина сказки, сказалась, наверняка, долгая семейная прогулка у моря — мороженое дедушки Заруса прилагалось, конечно же.

Мы с Эдвардом с осторожностью покидаем собственную постель, не забыв накинуть на малышей тонкое покрывало. Девочки, теперь расположившиеся по обе стороны от Дамирки, неосознанно льнут к нему. Колокольчик не против, Элли даже обнимает. Маслинка охраняет детский сон, отдыхая на диванной подушечке в изножье.

— Это идиллия, — прикрывая дверь комнаты, говорю я. Не могу налюбоваться на нашу троицу.

Эдвард, разминая плечи, само собой, соглашается.

— У нас с тобой прямо-таки тройное счастье.

Краешком губ, дабы ненароком себя не выдать, я улыбаюсь. Обнимаю мужа, приподнявшись на цыпочках и поцеловав его щеку.

— Попьем чая?

— Зеленого, — дополняет Уникальный. И, протянув мне руку, разворачивает нас к лестнице на первый этаж.

На кухне очень уютно, голубой цвет и остужает, и сохраняет тепло воздуха, солоноватый привкус которого доносится из раскрытого окна. В прозрачном заварнике с толстыми стенками расцветает вязанный китайский чай, что Эдвард привез из своей бизнес-поездки. Он ставит его на стол вместе с кружками, а я подвигаю поближе к нам самодельную зеленую елочку, что девочки делали из папье-маше в детском центре.

— Удивительный процесс, — завороженно наблюдая за медленным открытием лепестков, негромко признается Ксай. Он уже сидит на стуле, за столом, готовый разливать наш напиток по чашкам.

Я встаю за его спиной, массирующими движениями прикасаясь к плечам. Эдвард уже не работает так активно, сверхурочно и самозабвенно, редко когда в принципе вступая в новые проекты, ибо время с семьей для него теперь превыше всего, но массажем его по-прежнему можно уговорить на что угодно. И расслабить, само собой.

— Белла… — удовлетворенно стонет Алексайо, откинувшись поближе к моим рукам, — это безумно кстати…

— Да уж, наши маленькие фитнесс-тренеры заменят тебе любой спортзал, — припоминаю я постоянные игры в «подними-опусти-обними», которые устраивают нам близнецы, — а для меня удовольствие сделать тебе приятно.

— Тогда пониже…

— Ксай, — урываю краткий момент, со смешком чмокнув его волосы, — ты у меня неисправим.

— Я про зону воздействия, — пробует выкрутиться, так же посмеиваясь, он.

— Несомненно, мистер Каллен. Я так и поняла, — и все же опускаю руки ниже. Трапециевидные мышцы беспокоят его сильнее всего.

Сколько же всего у нас было… сколько темного, сколько грустного, сколько светлого и сколько радостного. Жизнь, окрашенная во все оттенки радуги и не только, не бывает однобокой, требует терпения, понимания, принятия… но и награждает за старания соответствующе. Мы получили свою высшую награду — друг друга, а затем и детей. Эдвард обрел покой и удовлетворение своим настоящим, а я — уверенность в будущем. И ни я, ни мой Ксай на прошлое не оглянемся.

Чай распускается, окончательно заварившись. Эдвард притягивает меня к себе на колени, протягивает мою кружку. С удовольствием опираюсь о его спину, наслаждаясь и совместным времяпровождением, и чаем. Как давно, кажется, были наши первые разы такой откровенной близости — духовно-физической. Мы женаты пять лет. Никогда бы не поверила, если бы не живые доказательства с аметистовыми и голубыми глазами.

— Я тебя очень люблю.

Эдвард со всей своей необычайной нежностью целует мою скулу.

— Я тебя тоже, мой Бельчонок. С Рождеством.

Больше не могу и не хочу оттягивать этот момент.

Не привлекая особого внимания мужа, придвигаю к самому краю стола сувенирную елочку. У нее откидная верхушка, специально, чтобы прятать конфеты… но конфеты девочки уже съели. А у меня есть нечто послаще для их папы.

Ксай изумленно моргает, когда я вкладываю в его руку сверток с эмблемой кондитерской.

— Откроешь?

Заинтригованный, мой Алексайо вскрывает упаковку. И вот уже на его ладони только лишь пластиковое содержимое упаковки. Белое. С двумя розовыми полосками.

— Белла… — севшим голосом, в котором сквозь неверие уже пробивается ликование, выдыхает Ксай. Даже во второй раз для него это как в первый.

Я убежденно киваю. Перехватив мужскую ладонь, устраиваю ее на самом главном и самом привычном для Эдварда месте — на своем животе.

— Тут еще один твой сладкий лисёнок, папочка. С Рождеством.

Примечания

1

Защитник (имя, греч.).

(обратно)

2

Направляющий, ведущий к свет (имя, греч.).

(обратно)

3

Голубка (греч.). Произносится как «перистэри». Запомните это слово.

(обратно)

4

Мэн — штат США, самый далекий от Невады (Лас-Вегас).

(обратно)

5

План «метакиниси» — план «отрешения» (греч.).

(обратно)

6

Δελφινάκι — дельфинчик.

(обратно)

7

By Finno4ka.

(обратно)

8

Автор: Воленберг Галина.

(обратно)

9

Я спросил у нескольких человек
В округе, где живёт моя душа,
А они ответили, что для них это загадка…
(обратно)

10

Я буду оберегать один цветок,
когда всех остальных не станет…
Я буду оберегать тебя, пока жив…
Укради для нас немного солнца,
Нет никакого «завтра»,
впрочем, как и «сегодня»,
Всё получается само собой,
когда песня находит твоё сердце…
(обратно)

11

Автор неизвестен.

(обратно)

12

Наташа Корецкая.

(обратно)

13

Время очень ценно.

(обратно)

14

Нет сомнений. Далеко не все живут вечно.

(обратно)

15

Путана, проститутка.

(обратно)

16

Девочка.

(обратно)

17

Ты — моя душа.

(обратно)

18

Тереза Шатилова.

(обратно)

19

Ludmila.

(обратно)

20

Душа.

(обратно)

21

Нет, это на тебе.

(обратно)

22

Я надеюсь, ты согласишься.

(обратно)

23

Ноктюрн.

(обратно)

24

Жених и невеста (гр.).

(обратно)

25

Крылья (гр.).

(обратно)

26

Мастер.

(обратно)

27

Ласкай себя.

(обратно)

28

Да, Мастер.

(обратно)

29

Девочка?

(обратно)

30

Красавица-девочка.

(обратно)

31

Очарование.

(обратно)

32

Добрый день, сэр. К сожалению, Катрин не совсем понимает суть проблемы. Могу я вам помочь?

(обратно)

33

Мне нужен костюм. Но у меня осталось только 40 минут.

(обратно)

34

Зачем тебе ребенок? Ты педофил?

(обратно)

35

Все в тебе нашел, мои крылья.

(обратно)

36

Девочка достойна лучшего Мастера. Смиритесь.

(обратно)

37

Счастье мое.

(обратно)

38

Папа.

(обратно)

39

Мама.

(обратно)

40

Иди ко мне, Ясмин.

(обратно)

41

Мама тебя не оставит, сокровище.

(обратно)

42

Идеально.

(обратно)

43

Автор неизвестен.

(обратно)

44

Мое совершенство, мой свет.

(обратно)

45

Мой лев.

(обратно)

46

Мой мед.

(обратно)

47

Ты мне нужен.

(обратно)

48

Η καρδιά μου — мое сердце.

(обратно)

49

Λίγο καφέ μάτια της καρδιάς μου — карие глаза моего сердца.

(обратно)

50

Αγαπημένη — любимый.

(обратно)

51

Παρακαλώ — пожалуйста.

(обратно)

52

Σ 'αγαπώ — я люблю тебя.

(обратно)

53

Χρυσός, χρυσό μου — золото, мое золото.

(обратно)

54

Πηγαίνετε για ύπνο, η ψυχή μου — спи, моя душа.

(обратно)

55

Το φως μου — мой свет.

(обратно)

56

Το φως μου — драгоценный мой.

(обратно)

57

Рай.

(обратно)

58

Ты — мой Рай.

(обратно)

59

Милая.

(обратно)

60

С добрым утром, Зевс.

(обратно)

61

С крыльями в Аду.

(обратно)

62

Ты — мое спасение.

(обратно)

63

Мое чудо. Мое всемогущество. Мое солнце.

(обратно)

64

Боготворю.

(обратно)

65

Три сердца в одном.

(обратно)

66

Ты мой Бог, Ксай.

(обратно)

67

 Когда я тебя обнимаю
и ты касаешься простыней
Бог мой, говорю, первый наш вечер
сделай, чтобы продолжался тысячу лет.
(обратно)

68

Поверх нежного тела твоего
пью капли как мед.
(обратно)

69

Пойдем, взлетим вместе
всегда влюбленные на века.
(обратно)

70

Прикасайся ко мне!

(обратно)

71

Опьяни меня!

(обратно)

72

Возьми меня в высоту.

(обратно)

73

 И давай скажем, и давай поклянемся
каждый наш вечер
сколько живем, воскрешать первый наш раз.
(обратно)

74

Не за что, сынок.

(обратно)

75

Что бы ни случилось, тебя буду любить стала моя жизнь уже твоей.

(обратно)

76

Мой котеночек.

(обратно)

77

Наш учитель.

(обратно)

78

«Госпожа», уваж. обращение.

(обратно)

79

Спасибо, наши сердечки.

(обратно)

80

За семью.

(обратно)

Оглавление

  • Prologo
  • Capitolo 1
  • Capitolo 2
  • Capitolo 3
  • Capitolo 4
  • Capitolo 5
  • Capitolo 6
  • Capitolo 7
  • Capitolo 8
  • Capitolo 9
  • Capitolo 10
  • Capitolo 11
  • Capitolo 12
  • Capitolo 13
  • Capitolo 14
  • Capitolo 15
  • Capitolo 16
  • Capitolo 17
  • Capitolo 18
  • Capitolo 19
  • Capitolo 20
  • Capitolo 21
  • Capitolo 22
  • Capitolo 23
  • Capitolo 24
  • Capitolo 25
  • Capitolo 26
  • Capitolo 27
  • Capitolo 28
  • Capitolo 29
  • Capitolo 30
  • Capitolo 31
  • Capitolo 32
  • Capitolo 33
  • Capitolo 34
  • Capitolo 35
  • Capitolo 36
  • Capitolo 37
  • Capitolo 38
  • Capitolo 39
  • Capitolo 40
  • Capitolo 41
  • Capitolo 42
  • Capitolo 43
  • Capitolo 44
  • Capitolo 45
  • Capitolo 46
  • Capitolo 47
  • Capitolo 48
  • Capitolo 49
  • Capitolo 50
  • Capitolo 51
  • Capitolo 52
  • Capitolo 53
  • Capitolo 54
  • Capitolo 55
  • Capitolo 56
  • Capitolo 57
  • Capitolo 58
  • Capitolo 59
  • Capitolo 60
  • Capitolo 61
  • Capitolo 62
  • Capitolo 63
  • Capitolo 64
  • Capitolo 65
  • Capitolo 66
  • Capitolo 67
  • Capitolo 68
  • Epiloge
  • *** Примечания ***