Из глубины [Рене Маори] (fb2) читать онлайн

- Из глубины 637 Кб, 89с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Рене Маори

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Природа страсти

Аз есмь Альфа и Омега…

(Откр. 1:8)
– Ну вот, друзья, поздравляю вас с новой встречей. Я рада, что за две недели ни один из вас не покинул группу. – Так говорила доктор Корел, групповой психотерапевт и, по совместительству, очень чувствительная женщина.

Она внимательно и с видимым беспокойством вглядывалась в лицо каждого из шести участников. Несмотря на то, что дело двигалось, хоть и с переменным успехом, всякий раз после выходного дня она ожидала каких-то проблем от своих ненадежных пациентов, тех самых проблем, что в мгновение ока, могли бы дискредитировать ее как специалиста в собственных глазах. Только в собственных и только так, чужие глаза ее волновали мало.

Каждое занятие начиналось традиционно. Доктор Корел считала, что чем больше будет привычных ритуальных действий, тем больше опоры обретут эти мятущиеся души. Семь стульев неизменно устанавливались строгой окружностью в самом центре пустой комнаты с двумя незанавешенными венецианскими окнами. Но несмотря такую открытость, солнце никогда не проникало вглубь помещения дальше широких подоконников. Доступ ему преграждала густая зелень кустарника, открывавшая лишь узкое пространство в самом верху. Отраженный свет вносил ноту грусти и оторванности от мира, дополняя и насыщая слабую зелень новомодной плитки, покрывающей стены. Если бы комната могла петь, она непременно спела бы о темных водах озера, о тайнах, покоящихся на дне и о запахе сырой земли в зарослях камыша. Даже светильники, которые зажигались обычно в самую пасмурную погоду, предназначались лишь для подчеркивания сумрака, а отнюдь не для его рассеивания. Впрочем, витающий запах имел вполне определенное происхождение. На деревянном мольберте стояла черная доска, предназначенная для записи того, на что нужно было сделать акцент в процессе занятия. С краю всегда висела мокрая тряпка – она распространяла явственный аромат грибов. И сколько ее не заменяли, амбре не исчезало. Больше никакой мебели не было, если не считать старинного зеркала в тяжелой бронзовой раме с завитушками, невесть откуда взявшегося. В зеркало никогда никто не смотрел, потому что поверхность его пошла рыжими разводами и превращала любого, даже самого здорового и румяного человека в замученного больного, сплошь покрытого оспенными пятнами.

Доктор Корел удовлетворенно оглядела помещение и кивнула тому, кто сидел по левую руку от нее. По заведенному правилу первым всегда начинал говорить тот, кто слева. Поднялся тощий мужчина, длинноногий и длиннорукий Он заученно произнес:

– Я – Даниэль, я хотел убить себя.

Отработав, таким образом ритуал, он снова уселся, и тут же, как по команде вскочила следующая – девушка в розовом платье, таком коротком, что его вполне можно было принять за блузку:

– Я – Грета, я хотела убить себя.

В гулкой тишине падали фразы. Кто произносил их автоматически, а кто и с чувством:

– Я – Андре, я хотела убить себя.

– Я – Линда, я хотела убить себя.

– Я – Ференц, я хотел убить себя.

– Я – Молли, я хотела убить себя.

Слушая все эти признания, доктор Корел ободряюще кивала, она любила дисциплину. А когда все закончилось, радостно сообщила:

– Ну а теперь – сюрприз. Как вы помните, я обещала, что в рамках терапии для вас будут устраиваться встречи с интересными людьми. С такими людьми, которые сами прошли через тяжелые испытания, а теперь могут помочь и вам. Сегодня мы пригласили человека, книги которого некоторые из вас читали, ну а другим, я надеюсь, будет интересно познакомиться с его творчеством. – И, выдержав, эффектную паузу, добавила. – Сегодня у нас в гостях – Истерна.

– А кто это? – спросила толстая Линда, которая вообще никогда и ничего не читала, считая это пустой тратой времени.

Но ее невинный вопрос заглушил радостный крик темноволосой красавицы Молли:

– Истерна?! Я обожаю его книги. Только же скажите, наконец, он мужчина или женщина?

– Он – писатель, – исчерпывающе ответила госпожа Корел. – А до всего остального вам не должно быть никакого дела.

– Говорите, Истерна? – уточнил Ференц, оглаживая пышные усы. – Это не тот ли самый тип, что никогда не показывается на публике? Говорят, что даже издательства не знают, кто он. И что же? Он пришел сюда? Удивительно…

– Я рада, что вы уже способны удивляться. Это означает, что вы возвращаетесь к жизни, милый Ференц, – расцвела в улыбке доктор Корел. – Да, это тот самый тип, и он уже здесь.

– Он! – вскричала Молли. – Значит мужчина!

Доктор Корел ничего не ответила, лишь поднялась и отнесла свой стул в самую темную часть комнаты недалеко от двери и поставила его вплотную к стене.

– Я оставляю вас наедине, чтобы не мешать, – сказала она. – Можете задавать ему любые вопросы, но держитесь в рамках приличий, я вас очень прошу. Если вдруг что-то пойдет не так, то я буду за дверью, в комнате медсестры. Позовете.

Она выплыла из комнаты и почти в тот же миг в дверь протиснулся другой человек. Он сделал шаг до стула и опустился на него, словно хватаясь за спасительный якорь. Несмотря на слабое освещение, можно было разглядеть, что человек этот не очень высок, одет в мешковатые штаны и свитер, скрывающий очертания тела. В зеленоватом свете он казался почти бесплотным, только длинные до плеч волосы отливали какой-то красноватой теплотой, лицо же выглядело бледным. Шею его обвивал белый шелковый шарф, уложенный с большим тщанием, каждая складка была продумана и зафиксирована с особым изяществом.

– Какая очаровательная женщина, – прошептал Даниэль.

– Какой милый молодой человек, – пробормотала Молли.

– Несомненно, женщина, – отозвался Ференц.

– Ничего себе, женщины пошли… Это бесподобный красивый мужчина. – Прошипела Линда так громко, что ее услышали все.

– Здравствуйте, – сказал Истерна негромким бесцветным голосом. Чем сразу же отсек надежды определить его пол по голосу. – Я не привык к публичным выступлениям, поэтому прошу, чтобы разговор начали вы. А потом как получится.

Повисла недолгая пауза, каждый лихорадочно соображал, о чем бы таком спросить, чтобы разрешить сомнения. А сомнения в этот момент были у всех одни и те же.

– Вы верите в бога? – густым басом с игривыми нотками спросил Ференц. Интонация разительно не соответствовала смыслу заданного вопроса, но Истерна словно ничего и не заметил:

– Почему вы спрашиваете?

– Поговаривают, что вы состоите в секте?

– Секта предполагает наличие еще кого-то, – спокойно ответил Истерна. – А я одинок.

Молли дернула за рукав Ференца, уже открывшего рот, чтобы сказать что-то еще.

– Не слушайте его, господин Истерна, – сказала она, – он не знает, что говорит.

Но Ференц закусил удила:

– Госпожа Истерна, я всегда очень-очень интересовался вашей биографией. Да и как можно не интересоваться жизнью такой очаровательной женщины?

– Я уже говорил, что не люблю публичности ни в каких ее проявлениях и история моей жизни вряд ли просочилась в какие-то открытые источники. А что говорят? Да что только не говорят, отсутствие информации порождает домыслы.

– Нет, все неправильно! – громко сказала Молли. – Мы очень рады, что вы согласились на эту встречу. Не слушайте Ференца. Я читаю каждую вашу новую книгу и то, что опубликовано в Интернете. И вы очень помогаете нам… мне переживать этот самый тяжелый период моей жизни. Вы же знаете, что все мы здесь, в этой комнате – жертвы…

– Жертвы чего?

– Жертвы своих… привязанностей, – хмыкнул Даниэль и потряс в воздухе тощей рукой, – привязанностей. Клуб самоубийц-неудачников. Но мы каждый день собираемся для того, чтобы рассказывать друг другу о себе. «Я – Даниэль, и я хотел себя убить». Круто? Так что, госпожа Истерна, с нами нужно говорить осторожно, как с больными.

– А я не считаю себя больной. Я просто впечатлительная и влюбчивая, – оборвала его Линда. И даже попыталась топнуть ножкой, обутой в мягкую туфлю.

– Ненавижу слово «привязанность», – раздался высокий голос. Это Грета, до сих пор молчавшая, вступила в разговор. Она обладала удивительной внешностью, настолько нервной и утонченной, что казалась сосудом из такого тонкого стекла, до которого и дотронуться страшно. – Есть же другое слово – любовь! Быть жертвой любви – это так романтично…

– Что доводит до романтичного желания выпустить себе кишки на свет божий, – подхватил Даниэль. – Ваша любовь пахнет тленом, Грета. Она несвежая. Госпожа Истерна, а вы любили? Или, может быть, любите сейчас? Если ваше сердце свободно, то я… в знак избавления от стресса… от бывшей привязанности…

Истерна вытянул руку, словно пытаясь оттолкнуть ненужное предложение, а заодно и спрятать свое лицо. Бледная ладонь очертила полукруг в воздухе. Этот невольный жест испуга в атмосфере насильственного позитива, установленной в группе, показался излишне театральным, но и помог соскочить со скользкой темы. Модель поведения, созданная доктором Корел, не работала в такой ситуации, потому что не являлась единственно правильной, как и все остальные психологические установки, и никак не могла подходить ко всем сторонам жизни.

Все умолкли, и тогда Истерна, наконец, заговорил:

– Пространство, – сказал он. – Это то, что отделяет людей от близости. Броня и защита. Только на расстоянии есть возможность разглядеть другого, не позволив ему оказывать воздействие на тебя. Только что, Даниэль, вы попытались нарушить мое пространство. Советую усвоить, что существует некий предел общения, переходить за который не рекомендуется, если вы недостаточно близко знакомы со своим собеседником. И поскольку я не собираюсь знакомиться с вами ближе, то придержите, пожалуйста, коней, Даниэль. Это просьба. Ну, раз вы все жертвы своих привязанностей, то, я думаю, что совершенно естественно начать с разговора о любви. Скажем, о любви и творчестве, раз уж это творческая встреча.

– Но, – не выдержала Молли, – у вас же нет ни одного любовного романа. Вы не пишете о любви, я искала и не нашла.

– А как можно писать о том, чего не имеешь, да и не желаешь иметь, потому что все выводы, для меня лично, об этом явлении уже давно сделаны?

– Так вы разочарованная, – протянул Ференц. – Ну-ну… продолжайте госпожа Истерна.

– И да, и нет, – ответил Истерна. – Но я считаю любовь весьма неглубоким чувством. Привязанность более верное слово, оно хотя бы отражает смысл этого порыва. Существует отдельно один человек и отдельно другой. Какие чувства могут возникнуть между этими людьми?

– Симпатия, – подсказала Молли, – желание, любовь. И все остальное, что бывает между мужчиной и женщиной.

– Прекрасно, – согласился Истерна. – А если каждое из этих чувств возникает только у одного? Можно ли в таком случае говорить о чем-то общем?

– Дети – общее, – глубокомысленно сообщила Линда. – И неважно, любит ли один или обоюдно. В детях они соединяются оба.

Андре, молчаливая Андре, всем своим видом говорящая, что человек рождается лишь для того, чтобы страдать, вдруг простонала:

– Дети? У меня их двое, но я отправила их к своей матери, потому что они разрывают мне сердце с тех пор, как… как… Нет, дети не при чем. Они, конечно, плоды доказательства любви, но не замена ей.

– Дети – доказательство физической близости, – осторожно поправил ее Истерна. – Но с тех пор, как человек обрел разум, разрыв между инстинктами, законами природы и мыслечувствами становится все ощутимее. Ни одному животному не придет мысль наглотаться снотворного лишь потому, что какая-то особь его не любит. Да слова оно такого не знает, понятия об этом не имеет. Физическая близость дает детей, но иная форма близости – взывает к творческому потенциалу и создает другие плоды. Конечно же, доктор Корел не раз советовала вам обнаружить в себе таланты и начать писать картины, сочинять стихи, плести макраме, делать бумажные цветы, словом перенаправить свои навязчивые мысли в другое русло.

– Ну, было, – согласился Даниэль. – Я, например, начал ловить тараканов и делать из их крыльев панно. Помогает. И стены есть чем украсить, и тараканов в доме поменьше.

– А я занялась хиромантией, – тут же встряла Молли, – хотите я вам погадаю.

– Нет, спасибо, – сухо ответил Истерна. – Только этого мне и не хватало. Ну вот, значит вы понимаете, что, отвлекая себя творчеством, легче переносите свои внутренние проблемы. Это очень простой прием, и зависит лишь от ваших склонностей и желаний. И самое главное, что, когда основная цель такой терапии будет достигнута, вы сможете легко бросить это занятие и делать что-то другое. Главное ведь, оторвать свои мысли от объекта любви, который вами, собственно, не является и никогда не являлся. Это совершенно отдельный от вас объект. И сколько бы вы себя не уговаривали, что он предназначен судьбой… есть еще такой отвратительный фразеологизм «вторая половинка»… я воспринимаю это выражение как символ неполноценности обеих сторон.

– Я не совсем понимаю, к чему вы клоните, госпожа Истерна.

– К абсолюту, Ференц, – к абсолюту. Который по сути своей не является, чем-то, собранным из двух половин. Он средоточие двух целых объектов, объектов самодостаточных, со всеми своими инями, янами и другими энергиями, которые имеют возможность совершенно свободно циркулировать и взаимодействовать друг с другом.

Ференц усмехнулся, его усы приподнялись, обнажив неровные зубы:

– Что же это такое по-вашему? Андрогин? Урод?

– Абсолют, – ответил Истерна, очертив ладонями сферу. – И андрогин, если так понятнее. Притяжение двух подобных объектов в единственном желании стать целым по-настоящему, без поэзии и каких-то там нежных слов – оно существует. Но, как понимаете, слово «любовь» не имеет к этому никакого отношения.

Знаете что? Давайте смоделируем ситуацию. Как, если бы я продумывал сюжет какого-то произведения, рассказа. Я работаю так – сначала хожу и думаю, потом создаю в голове набросок, схему. Дальше, почти без моего участия, но при участии каких-то иных механизмов мозга, она приобретает объем, краски, становится все тяжелее, болезненнее, как опухоль. Но об этих физиологических сторонах моего творчества вам знать совершенно не нужно. Вы получаете готовый текст, собственноручно мною записанный после всех страданий и мук. Только в отличие от родовой боли, эта боль никогда не исчезает полностью, она гнездится во мне и только и ждет нового случая, чтобы начать разрастаться вновь. Я спокойно говорю о ней, потому что всегда помню о ее неизбежности. Я сжился с ней, с этой болью и даже нахожу в ней какой-то отдельный смысл и удовольствие.

Значит, делаем набросок. О ком я хочу рассказать? О человеке, которого звали… звали его…, ну, пусть будет Уго.

– Почему Уго?

– Потому что он так захотел. Я всегда жду, когда герой сам себя назовет. Ну вот этот человек, этот образ выбрал такое имя. О прошлой его жизни до момента, с которого я сейчас начну рассказывать – он жил как все. Учился, работал, женился и даже обзавелся ребенком. Я говорю об этом лишь для того, чтобы вы не подумали, что герой появился из какой-то пустоты, как сейчас случается в большинстве современных литературных опытов. Имел он и индивидуальные черты, как все. Но самой главной его чертой было постоянное стремление все анализировать. Абсолютно любая вещь, попавшаяся на глаза, вызывала множество мыслей, в которых присутствовали и математическое формулы, и философские изречения, и туманные догадки об истинной сущности предмета. Это забавное качество было всего лишь невинной особенностью характера, но как же оно мешало в повседневной жизни. Особенно, когда Уго начинал озвучивать работу своего ума. В эти моменты он очень любил ухватить слушателя за рукав и, притягивая его к себе, отстукивать пальцем на чужом плече, каждую новорожденную мысль, а если мысль оказывалась еще и чрезвычайно полезной, то звонко хлопал несчастного всей ладонью. Понятно, что его жена вечно ходила в синяках. Она, бедняжка, даже бросить его не могла, уж слишком сильно любила. За что? За карие глаза, за тонкие брови, за высокий лоб, за неутомимый секс. А больше, по сути, любить его было не за что.

– И этого достаточно, – вздохнула Линда. – Я своего любила за гораздо меньшее, а он, все равно, меня бросил.

– И вот однажды он пришел куда-то. Неважно куда – в театр, на концерт, в группу психологической поддержки. Словом, куда-то туда, где собираются незнакомые друг другу люди. И как обычно, его взгляд уже был готов зацепиться за что-то, все равно, за что – за спинку соседнего кресла, за очки престарелой дамы, за… Но зацепился он за человека. Того, что стоял далеко. Причем в этом случае слово «далеко» означает «недосягаем». Актер на сцене – недосягаем, психотерапевт в группе – недосягаем, существует он – и все остальные. Уго был остальным. И, конечно, в любой другой ситуации, он лишь скользнул бы взглядом по фигуре и тут же перевел бы взгляд на что-то более интересное. Но по странной случайности эти двое столкнулись взглядами – серые глаза незнакомца выдернули Уго из толпы и, на мгновение ему показалось, что он перестал быть одним из остальных. Что-то тяжелое шевельнулось в нем, что-то бывшее с ним всегда, но сообщившее о своем существовании только теперь, и из самого центра груди вытянулось призрачное щупальце и зазмеилось навстречу точно такому же, но выходящему из груди другого. Так они встретились. И этот мимолетный контакт мог бы оказаться единственным в своем роде и не иметь продолжения. Но когда озадаченный Уго вернулся домой, с ним начали происходить какие-то незапланированные трансформации, целиком и полностью меняющие его характер. Он вдруг понял, что не может и не хочет анализировать ни странного человека, ни свои ощущения. Все структуры, формулы и мудрые изречения вымывались из его головы потоком качественно другой информации. Это были еще не сформированные желания и туманные картины, в которых невозможно было различить деталей.

Еще через пару дней оказалось, что Уго не в состоянии терпеть никого в радиусе меньше двух метров от себя. Он содрогался от мысли, что когда-то мог запросто притянуть человека к себе и беззастенчиво хлопать по плечу. Сначала он утешал себя тем, что, возможно, по каким-то причинам, у него просто обострилось обоняние, а ведь не все люди пахнут духами, но даже прежнее желание прижаться к пухлой жене, всегда отмытой и надушенной, тоже исчезло. Я бы сказал так – Уго перестал нуждаться в животном тепле и в то же время нуждался в нем как никогда, но только в весьма определенном. Он до судорог нуждался теперь в сероглазом незнакомце, хотя сам этого не сознавал. Ему бы это и в голову не пришло.

Молли передернула плечами:

– Господин Истерна, вы что же, хотите сказать, что герой вот так запросто поменял свою сексуальную ориентацию? Или он всегда таким был, но скрытым?

– Я вообще не хочу сказать ничего подобного, – ответил Истерна, раздосадованный тем, что его перебили. – Я создаю модель, чтобы на ее примере показать вам разницу между любовью и…

– И чем? – не выдержал Ференц. – Чем, скажите на милость?

– И страстью. Страстью, создающей Абсолют. А сейчас скажите, как мы назовем второго героя? Давайте вместе спросим его – какое имя он желает получить?

– Олаф! – предложила Грета.

– Почему?

– Мне нравится это имя.

– Вам нравится…, – Истерна закрыл глаза и покачал головой, – а ему нет.

– Назовем его Дин. – вдруг сказала Андре. – Так звали моего мужа. Он умер, а не ушел. Бросил меня, не изменив, и поэтому я легко произношу его имя.

– Подходяще, – кивнул Даниэль, – чем-то на мое похоже. Андре, ты лучшая среди всех этих куриц.

Истерна помедлил с ответом:

– Андре? – переспросил он, – Вас так зовут? Я бы назвал его Андре. Да, так будет лучше всего. Итак, наш Уго выяснил имя незнакомца и его это успокоило. Ведь теперь он знал, кого искать. Андре – яркое имя, иногда алое как кровь, а иногда оранжевое, как заходящее солнце. Уго чувствовал, что по таким приметам он найдет его везде. Его, носящего кровавое и солнечное имя. И он находил его всякий раз, когда искал. Вначале только следил издали, прячась за деревьями и за домами, но всякий раз эта хитрость не удавалась – их взгляды встречались, и выросшие из груди и сплетенные когда-то щупальца, вздрагивали, причиняя дискомфорт в области сердца. Через некоторое время Уго решился подойти поближе, просто пройти мимо, быстро пройти, не поднимая глаз и ничем себя не выдавая. «Для чего?» – спросите вы. А только лишь для того, чтобы оказаться на мгновение в максимальной близости и осознать, что такая близость ему неприятна, как и любая другая. Уго жаждал излечения от этой одержимости и подозревал в себе все самые постыдные, по человеческим меркам, пороки. Задуманное не получилось. В тот момент, когда он решительными шагами устремился навстречу Андре, тот вдруг замедлил шаги, а потом и вовсе остановился. Пробежать мимо в такой ситуации было невозможно, поэтому Уго, поравнялся с ним и остановившись, застенчиво склонил голову в приветствии, кивнул. Андре ответил, сияя своими серыми глазами и они пошли вместе. Это странное понятие – «вместе». Для кого-то оно означает предел единения и греет точно так же, как и слово «любовь». Словно бы какие-то договоренности, контакты, обряды могут соединить двоих, да еще и так, чтобы они постоянно, вечно ощущали свое двойное совместное присутствие на этом свете.

Казалось бы – вот все и случилось, чего еще можно было ждать дальше? Сердечная дружба, частые встречи, долгие разговоры над чашкой кофе. Но почему же, оставаясь в одиночестве, наедине с самим собой, Уго испытывал такую непреодолимую тоску, такую вину, что часто убегал от глаз всевидящей жены, чтобы случайно ненароком не выдать свою тайну.

– Извращенец! Госпожа Истерна, а почему ваш герой получается таким голубоватым?

– Разве? – удивился писатель. – Я не помню, чтобы упоминал в своем рассказе какие-то акты или оргии. Я только сказал, что была дружба. Не нужно искать то, что не сказано, все, что будет необходимо сказать – я скажу словами, вы поняли, Ференц? Я скажу, вы не бойтесь. Но пока, как видите, этого нет.

– Тогда почему вы говорите о тайне? Какие тайны еще могут быть в обыкновенной дружбе?

– Желания, мой друг, желания. Невысказанные, часто неосознанные, а потому не передаваемые словами. Их просто невозможно загнать в слова – отсюда и тайна. Но можно все это заметить и увидеть в глазах, в жестах, в поведении. И увидев, истолковать по-своему, в меру своего понимания. Вот как вы сейчас, Ференц.

– Понял-понял, молчу-молчу…

– Да, Уго испытывал желание, но никак не мог объяснить себе, в чем же оно заключается. Была постоянная необходимость видеть Андре, но стоило им встретиться, как снова появлялась эта неутоленность, эта невозможная жажда, исцелить которую нельзя было никакой водой. Если бы это была просто любовь или просто вожделение, то и вопрос разрешился бы просто. Если бы это было просто вожделение… Как легко тогда можно было бы вылечиться. Одним сеансом. Шучу… У каждого из них были свои партнеры для вожделений. И хотя они никогда не говорили об этом, но и не скрывали. И ни разу Уго не ощутил ни уколов ревности, из чего сам же и cделал вывод, что их отношения какого-то другого уровня, но вот какого? Ни касания рук, ни единственный поцелуй не прояснили сути навязчивого желания – плоть молчала, а жажда не проходила.

И тогда Уго начал заменять реальность иллюзиями. Он грезил наяву, писал стихи, и уходил все дальше в себя, часто не воспринимая окружающий мир. Написанные на бумаге слова приносили облегчение и не давали закрыться полностью. Несколько лет ситуация не менялась и, возможно, довела бы Уго до сумасшедшего дома или до больничной койки. Он стал худ, мрачен и пугался собственного горящего взгляда в зеркале. И тут судьба развела их. Развела так жестоко, как только умеет разводить судьба. Уго начал путешествовать, менять жен и за десять лет не нажил ничего, кроме огромного архива рукописей. Впрочем, надо отдать ему должное, кое-что было издано. Он не забыл Андре, и часто в полусне видел его серые глаза, но гнал эти видения и даже убедил себя, что ничего нет и никогда не было. Но страсть не умерла. Она свернулась клубочком и уснула в ожидании первых весенних лучей. Ведь зима может быть длинной, она может длиться десятками лет, но рано или поздно придет весна и все расставит по своим местам.

– Они снова встретились? Пусть они снова встретятся, – вскрикнула Молли.

– Они встретились. Совершенно неожиданно, в мрачном городе, который терпеть не может чужаков. Они встретились в запущенной съемной комнате, в доме, отягощенном посторонними людьми, с горечью в сердце и беспорядком в мыслях. Уго испытывал холодную отчужденность и вымученно улыбался, с ужасом прислушиваясь к ощущениям в сердце. Он и боялся, и надеялся. что вновь почувствует это странное движение, эту непонятную связь, и что же тогда делать? Встреча коротка и никак нельзя опоздать на самолет, так что, пусть уж лучше не будет никакого движения, пусть ничего не будет, кроме разочарования. Он жадно искал перемены во внешности Андре, убеждая себя, что был очарован лишь молодостью, любуясь этим лицом словно живописным полотном, словно тем самым портретом, некогда забравшим у другого молодого человека душу взамен на вечную молодость. Видение этого портрета появилось перед ним и даже на мгновение заслонило внимательные серые глаза. Потом отъехало назад и при более внимательном рассмотрении оказалось всего лишь ботичеллевской «Венерой», плохой репродукцией на захватанной стене. Скажите мне, почему создатели календарей так любят это изображение? Андре сделал шаг и… как вы думаете, что он произнес? Вы, вы мне скажите, что сказали бы вы, если бы оказались в такой ситуации? Вы ведь представляли себе такую встречу?

– Я тебя люблю! – зазвеневшим голосом воскликнула Андре.

– Я вернулся! – крикнула Линда.

– Я хочу быть с тобой! – выдохнул Даниэль.

Истерна улыбнулся, искривив губы, словно к посмертной маске приклеили улыбку из глянцевого журнала, до того нелепой и жалкой она казалась:

– Вы все правы, но никто не прав. Он сказал другое, почти теми же словами, но совершенно другое по смыслу. Он сказал: «Я хочу быть тобой». Тобой! И в ту минуту Уго осознал суть своей тоски и желаний, смысл своей жажды и лекарство от нее. «Я тоже» прошептал он и обнял Андре. Казалось, что объятие длится века, Уго прижимался виском к виску Андре и чувствовал, как под тонкой кожей пульсирует желание, теперь понятное для обоих. И все было как возвращение домой после жаркого дня, когда хочется пить из одного источника, и быть единым целым, не различая уже где заканчиваешься ты и начинается он. Объятие становилась все крепче, заныли ребра, перехватило дыхание и так хотелось распасться в воздухе, чтобы перемешаться всеми атомами своего тела и родиться новым существом, единственным в этой комнате. А еще лучше сразу оказаться где-то далеко-далеко, где нет никаких бледных венер на захватанных стенах, никаких посторонних людей, и никакого угрюмого города. И Уго ощутил распад своего тела, начавшийся почему-то с шеи. Это было и больно, и сладко, и хотелось, чтобы мгновение не заканчивалось никогда. Если бы рядом произошел взрыв, скажем теракт или ядерная война, то его желание бы исполнилось. Но ничего такого не случилось. Только очень кружилась голова. Андре отшатнулся и Уго увидел, что все левое плечо залито кровью, осторожно потрогал его, и тут же вся ладонь окрасилась красным. «Я умираю», – подумал он, глядя на перепачканное кровью лицо Андре, на его зубы, ставшие совсем розовыми как закат, сопровождающий заход солнца. «Хоть часть меня останется в нем», – пробормотал Уго и закрыл глаза.

– Он умер? – осторожно спросила Молли. – Если он умер, то мне такой конец рассказа не нравится.

– Нет, он не умер. Раны промыли, зашили, забинтовали. Он выжил, хотя и немного изменился. Вот где-то здесь, мы в нашей модели и обнаруживаем смысл любого произведения искусства. И это не тот смысл, который пытаются ему придать насильственными методами те, кто пришел в искусство со стороны, не чувствуя в себе такой потребности и необходимости. Тот смысл поверхностный, правильный, отвечающий морали или другим каким-то устоявшимся традициям. Тот смысл – общепринятый, смысл понятный толпе, усвоенный ею и всегда примитивный. Герой меняется не сразу, не вдруг по мановению волшебной палочки, нет. Процесс изменения заложен в самом авторе и литературный герой всегда лишь отражение его авторской личности. Уго изменился снова, потому что нашел ответы на свои вопросы, но это означает, что и писатель, его создавший, создавший, а не придумавший, изменился точно также и сам. Успокоился ли? Как вы думаете? Обрел ли душевный покой?

Ференц пожал плечами:

– В такой ситуации только полный идиот бы не поумнел. Надо думать, что он забыл про все эти глупости и начал жить нормальной жизнью. Хотя я бы на его месте – повесился.

– Почему?

– Потому что он жалкий и глупый человек, и не хозяин своей жизни, как говорит доктор Корел.

– Оставим доктора Корел, – поморщился Истерна, – отойдите на секунду от ее установок, какими бы полезными лично для вас они ни были. Вы-то, что вы можете сказать сам?

– Я бы повесился. – Он сделал паузу, обдумывая, для пущей убедительности, и добавил, – Существуют вещи, которых нужно стыдиться, они как вечное клеймо, так и будут сверкать на твоем лбу, пока не умрешь.

– Но все же закончилось благополучно, – перебила его Молли. – Можно сказать, что все счастливо разрешилось. И они расстались без особых мук, и все живы.

– Да-да, – добавил Даниэль, – все закончилось.

– Случалось ли с вами такое, что иногда вам хотелось чего-то, но вы не могли понять, чего именно? «Чего же мне хочется?» – спрашивали вы себя. А потом, осознав, что желаете конфету, а не яблоко, брали эту самую конфету? А если представить, что вы поняли, что хотите конфету, но не стали ее брать. Вы осознали свое желание, но не удовлетворили его – вот, что это означает. Но желание никуда не делось. Уго понял, чего он хочет, определился. Поэтому ничто не закончилось.

Истерна умолк и застыл в своем углу – настороженный печальный Пьеро, слишком слабый для творческих встреч и шумных компаний. Казалось, что он не слышит ни возмущенного голоса Ференца, ни настойчивых возражений Молли. Не слышит даже тихих всхлипываний Греты. И только Линда, своим низким громким голосом сумела вывести его из оцепенения.

– Все это – чушь! – безапелляционно сообщила она. – Есть любовь, и она всегда созидательна, а вот такие отношения не имеют смысла. Они не имеют никакого смысла! Потому что разрушительны! И я знаю, что для второго сумасшедшего все это точно закончилось. Для того второго, который покусал Уго. Ну скажите на милость, что нормальный человек может разорвать зубами шею другого, исключительно из страсти?

– Любовь созидательна, – пробормотал Истерна. – Скажите-ка мне, вот вы… не знаю, как вас зовут. Вы-вы…, – он ткнул пальцем в сторону Молли. – Ваши браслеты на запястьях прикрывают следы созидательной любви? А вы, – он обернулся к Грете, – не подскажете с помощью какой отравы созидательная любовь навсегда увела румянец с ваших щек? А вы, Ференц, прячете в карманах свои обожженные руки, не та ли созидательная любовь облила их бензином и подожгла? А теперь вы говорите еще и о повешенье от стыда, от вины? Что только смерть разрубает подобные узлы, и что это правильно? Мне не хочется бередить ваши раны, но как иначе показать вам другую сторону самого разрушительного чувства, которое вы продолжаете лелеять в своих душах? Вы, -обратился он к Линде, – сказали, что все кончено хотя бы для одного? Какое простое решение вопроса – нужно только одному из участников описанных событий повеситься, как предложил Ференц, и проблема будет устранена. Да еще и обязательно после этого объявить его сумасшедшим, как предложили вы, чтобы уж точно все вокруг успокоились и забыли о таком вопиющем скандале. Да, это выход, но ведь тогда никто не узнает, что могло бы еще произойти.

Он поднялся со своего стула и подошел ближе, заметно хромая. Остановился в пятне света, падавшего из окна. Его светло карие глаза смотрели на всех и, казалось, никого не различали, но видели что-то иное, находящееся за пределами этой темной, пропахшей плесенью комнаты.

– Не кончено, потому что просто не дошло до своего финала. Еще не дошло. Нет, – он покачал головой. – Разрушительная страсть в отличии от созидательной любви не позволяет умереть, пока не будет отыгран последний эпизод.

Осторожно, словно боясь согнать бабочку, Истерна отогнул край своего роскошного шелкового шарфа и оттянул его вниз. Вся левая сторона шеи была покрыта ужасающими беловатыми шрамами, в очертании которых угадывалось их происхождение.

– Умереть, не досмотрев, не дойдя нескольких метров? Умереть, не доиграв свою роль, и не услышать аплодисменты под закрытие занавеса? Умереть по собственной воле, не исполнив свое единственное желание? Как же это глупо, друзья мои!

В порыве воодушевления, он воздел обе руки вверх, словно собирался поднять все, что его окружало, и всех присутствующих, и всю комнату.

– Ах, – воскликнула Молли, – вы только посмотрите на его руки! Так не бывает, уж я-то знаю!

И действительно, белые, словно алебастровые ладони казались совсем гладкими, лишенными папиллярных линий, даже самые глубокие и рельефные из них только угадывались, но не были прочерчены как должно. И только одна, та, что тянется от основания среднего пальца до самого запястья, вертикальная, пересекающая всю ладонь была заметной и словно вымеренной по линейке.

Истерна вздрогнул, опустил руки и взглянул на собственные ладони так, словно видел их впервые. На бесстрастном лице его отразилась горечь. Он перевел взгляд туда, где на стене, за спинами зрителей и участников этого действия висело зеркало, прекрасно зная, что в нем увидит – отражение всех присутствующих, только его одного не будет в мерцающей глубине амальгамы, попорченной временем и сыростью. Глаза, его светлые глаза еще минуту назад сиявшие и живые, вдруг расширились и сделались неподвижными, как у фарфоровой куклы. Следуя за его взглядом, один за другим – Ференц, Молли, Даниэль, Андре, Грета и Линда задвигали стульями, инстинктивно обернулись, ожидая увидеть что-то страшное позади себя. И на мгновение выпустили Истерну из поля зрения и даже не обратили внимания на какой-то звук, пронесшийся по комнате – то ли шипение, то ли вздох.

Когда же они вспомнили о нем, Истерны уже не было, он пропал. Только его легкий шелковый шарф парил под потолком, извиваясь и кружа в воздухе. Его медленное падение сопровождалось завораживающими трансформациями, словно он попал под порывы несуществующего ветра. В какой-то момент тонкое полотно приняло форму дракона, белого бесшумного дракона, не знающего собственной судьбы, и распавшись на полупрозрачные хлопья, растворилось в воздухе.

Пианино

Пианино в доме появилось недавно, после смерти бабушки. Пятилетней Сонечке этот предмет сразу не понравился. Ей казалось, что черный громоздкий ящик, занявший стену до самого окна, только испортил самую красивую комнату в доме. Он отражался черным пятном на блестящем полу, и даже чудесный абажур венецианского стекла приобрел с одного боку темный оттенок. Особенно это было заметно по вечерам, когда включали электричество. В те часы золотистая комната с янтарными чехлами на мебели и такими же занавесями казалась яблоком с червоточиной в боку. Сонечке однажды дали такое яблоко. Снаружи оно было ровным и блестящим, но откусив кусочек, девочка сразу же его выплюнула, увидев, что за гладкой кожурой таится черная гниль.

Смерть бабушки была странной и неожиданной. Тетя Юля – мамина младшая сестра, собралась замуж. Собралась неожиданно, с бухты-барахты, как любила говорить мама. Встретила парня на какой-то вечеринке, а наутро он пришел свататься. Но надо сказать, что тете Юле в ту пору уже стукнуло двадцать пять лет, и она очень боялась остаться вековухой. А тут такой случай. Сколько ни отговаривали, ни предлагали присмотреться, пообождать – ничего не слушала – хочу замуж и все тут. А бабушка только-только на пенсию вышла, и уж так хотела пожить, что называется, для себя. Пятьдесят пять – не возраст. А тут – к свадьбе готовься, чужого человека в доме терпи, а потом еще и внуки пойдут. Жених жил на съемной квартире, никакого добра не имел, кроме родственников в деревне – словом, неподходящая пара ни в каких смыслах. Но тетя Юля не послушалась и тайно записалась в ЗАГСе со своим женихом. Но как только они переступили порог – радостные и счастливые и преподнесли бабушке прямо в коридоре свидетельство о браке – тут и случилось странное.

– Только через мой труп, – воскликнула бабушка, грозя пальцем молодоженам, – только через мой труп вы будете жить вместе!

И в подтверждение своих слов, мягко опустилась на пол и вытянулась, преграждая путь в комнату. Тетя Юля сначала приняла все это за демонстрацию, но, когда увидела, что лицо матери принимает пепельный оттенок, заволновалась. Потрогала ее руку и в ужасе бросилась к телефону. Но бабушка к тому времени уже умерла. Она никогда не бросала слов на ветер.

Понятное дело, что Сонечке все это не рассказали, но на что человеку уши? На похороны съехались все родственники, и они-то не стеснялись, пересказывая друг другу жуткую историю.

На Сонечку все эти подробности произвели тяжелое впечатление, а уж когда, после раздела наследства, в доме поселилось пианино, то и на него легла тень ужаса, да что там ужаса, девочка была уверена, что в дом вошло само зло.

Этот гигантский инструмент из черного полированного дерева, с двумя торчащими медными подставками для свечей казался угрюмым уродом. А если открывали его пасть с пожелтевшими от времени костяными клавишами, обрамленными по низу и по бокам красными бархатными полосками, то становилось совсем страшно. И из этой пасти раздавались глухие замогильные звуки, совсем не похожие на музыку.

Любой человек пребывает в состоянии безмятежности лишь до определенного срока, счастлив тот, у кого такое состояние прекращается лишь в момент взросления. Несчастен тот ребенок, у которого отнимают безмятежность слишком рано, под видом благих намерений и заботы о нем. И бабушка, и мама обладали прекрасным музыкальным слухом и обожали петь. Но Сонечка пошла не в них. У нее совершенно не было музыкальных способностей. Если бы существовала оценочная шкала музыкальности, то сонечкин график ушел бы далеко в минус. Минус сто – вот как можно было бы определить ее способности. Музыку она воспринимала как шум, как помеху, за которой не слышно ни собственных мыслей, ни чужих слов. Она обладала цепким умом и прекрасной памятью, могла часами декламировать стихи их детской книжки, но вот каждый утренник в детском саду, где нужно было петь и танцевать, превращался в муку.

Однажды мама сказала:

– Девочка из приличной семьи должна уметь играть на фортепиано.

И Сонечку отвели в музыкальную школу. Седовласый дяденька с белой бородой – директор школы, попросил спеть, потом сыграл несколько аккордов и спросил:

– Сколько звуков ты слышишь?

– Не знаю, – ответила Сонечка. – Нисколько.

– А вот это сможешь повторить?

Он ритмично постучал пальцем по столу. И Сонечка простучала точно так же.

– Изумительное чувство ритма, – сказал директор. – А вот слуха нет. Но он может развиться.

Потом, «изумительное чувство ритма» сыграло огромную роль в жизни Сонечки. Она начала писать стихи и сделалась известной. Но это случилось намного позже. А пока ее зачислили в музыкальную школу авансом, в надежде, что когда-нибудь слух разовьется и девочка сделается если не гениальной, то хорошей пианисткой.

Наступили черные дни. По два часа в день Сонечка коряво разыгрывала гаммы и «Петушка» одним пальцем, то и дело вскидывая глаза на старые ноты под названием «Школа игры на фортепиано». Но взгляд почему-то на них не останавливался, а скользил по блестящей черной поверхности инструмента, где виделось размытое отражение сонечкиной макушки с огромными капроновыми бантами в волосах. Отражение пугало своей неясностью, сбивало и заставляло давить не на те клавиши. Тут же прибегала мама и начинала строго выговаривать нерадивой музыкантше.

– Где ты тут увидела «до»? – сердито говорила она. – Это же «си»!

Сонечка пугалась еще больше, и поэтому каждое занятие заканчивалось ревом.

– Эта девчонка сведет меня с ума! – кричала мама, забывая, что дочери всего только пять лет и она даже еще в обычную школу не ходит.

Неизвестно, сколько бы времени все это продолжалось, если бы в игру не вступило само пианино. Сначала оно вело себя смирно, никак не проявляя злобного нрава. Но однажды из комнаты вместо гаммы раздался отчаянный визг. Сонечка сидела на ковре, прикрывая руками голову. На запястье багровело большое пятно.

– Оно захлопнулось, мама! Оно само закрылось!

К счастью, травма оказалась простым ушибом. И, конечно же, никто не поверил словам девочки – ведь инструменты сами собой не закрываются. Конечно, маленький ребенок вряд ли может с умыслом себя травмировать, но, наверное, шалила, дернула крышку, а руку убрать не успела. Ничего, теперь сама наказана.

Когда рука зажила, занятия возобновились. Но теперь в комнате обязательно находилась мама. Она сидела в кресле и без конца давала указания:

– Пальцы круглее, запястья не опускай.

Ну, и все в таком роде. Сонечка снова переводила взгляд на свое отражение и видела совсем туманный силуэт мамы за спиной. Но однажды, она увидела совсем иное. В тот день она разучивала новый урок – танец «Ригодон». Впервые пришлось играть сразу обеими руками. Конечно, левой нужно было только вовремя вставлять аккорд, но девочка постоянно сбивалась. Мама поспешила на помощь:

– Это старинный танец, дочка, – пояснила она. – Представь, что бабушки и дедушки в пудреных париках танцуют его в прекрасном бальном зале.

– Моя бабушка тоже носила пудреный парик?

– Нет, не носила. Но она очень хотела, чтобы ты училась музыке. Почему ты не хочешь выполнить бабушкину просьбу?

Сонечка вздохнула и снова уставилась в отражение своих бантов над раскрытыми нотами.

– Я ненавижу тебя, пианино, – прошептала она, чувствуя, как ненависть просто не умещается в маленькой детской груди, так и рвется наружу, вызывая тошноту и головную боль. Никогда еще ей не приходилось испытыватьтакой ненависти.

Тогда-то все и произошло. Нечеткое изображение размылось и на его фоне стало проступать другое. Откуда-то появился длинный стол, а на столе – гроб. Сонечка гробов никогда не видела, но сразу догадалась, что за красный ящик с выступающими углами там стоит. Разглядела даже белую «постель» и желтоватое лицо на подушке. Мертвец! Что может быть в жизни страшнее? Из гроба вытянулись две костлявых руки, а потом и покойник медленно сел и обернул слепое лицо к пианино. Скрюченный палец провел в воздухе дугу и, словно нащупав Сонечку, указал прямо на нее.

– Бабушка! – в ужасе воскликнула девочка.

Она оттолкнулась от инструмента и на винтовом стуле отъехала почти на середину комнаты, стул завертелся под ней и, раскрутив винт до конца, надломился. Сонечка упала, сильно ударившись спиной, и завопила во весь голос.

– Боже мой! – вскричала мама, поднимая ее с пола. – Да ты вся горишь!

– Пианино… в нем бабушка…

Это была корь. Когда сознание возвращалось, глаза ломило от нестерпимой боли, которую вызывал свет настольной лампы, затененной шалью. А потом снова наступали забытье и бред. И снова, и снова перед глазами вырастало пианино, как неумолимое наказание. Его нельзя обойти и от него никак не уйти, оно знает все тайные мысли и опережает действия. Оно перекрывает течение времени и делает время стоячим, затененным непролазной растительностью, и отражающим только то, что угодно злобному монстру.

Вскоре болезнь начала отступать. Тягостные видение потихоньку рассеивались и уступали место другим, успокаивающим. Сначала лопнула струна. Сонечка услышала звенящий стон и удар, выстрелом пронзивший брюхо инструмента. Образ пианино немного поблек, посерел, но все еще казался жутким. Через внезапную тишину, глухую как вата, один за другим пробивались звенящие взрывы, пока, наконец, не умолкли. И тогда, лишившись всех своих струн, пианино покачнулось, дернулось и развалилось, превратившись в груду полированных черных досок.

Говорят, что дети не способны к сильным эмоциям, говорят, что у них есть некий блокировщик памяти, затирающий подобные воспоминания, защищая хрупкую психику. Но радость, которую Сонечка почувствовала, увидев поверженного мучителя, она запомнила на всю жизнь. Больше никогда, даже в день своей свадьбы, не пришлось ей испытать такого счастья.

И тут же пришло физическое облегчение, упала температура и девочка пошла на поправку. Кризис миновал. Любой врач мог бы сказать, что все эти видения были результатом высокой температуры и общей интоксикации организма. Все объяснялось просто, но для Сонечки во всем этом был какой-то зловещий смысл, подталкивающий все ее существо к бесконечной суеверности, отпечаток которой изменил всю ее дальнейшую жизнь.

Но история на этом не закончилась, хотя можно было бы поставить точку и здесь. Мистические мгновения нашей жизни обычно переходят в грубую реальность. Грезы, мечты, волшебство – лишь светлые лучи, уходящие так же внезапно, как и появились и почти не влияющие на тяжеловесное физическое существование.

Сонечка поправилась и ей впервые разрешили выйти из комнаты. Замирая от робкой надежды, что ее больше никогда не отведут в музыкальную школу, она вошла в гостиную и тут же испытала глубокое разочарование. Слезы так и хлынули из ее глаз. Пианино стояло на месте и, казалось, ни капельки не пострадало. Все так же лежала на верхней крышке пухлая «Школа игры на фортепиано», своей серой обложкой соперничающая с самой тоской. Все так же торчали нелепые подсвечники. Лишь на клавиатурной крышке сидела белая плюшевая кошечка с зелеными глазами.

– Подарок для тебя, – шепнула мама, наклонившись к самому уху дочери. – Я знаю, ты любишь игрушки. И кошек.

Ребенка легко купить, игрушкой или лаской, или нежданной мягкой интонацией. Сонечка подошла ближе, чтобы взять игрушку. Она хотела просто взять ее и отбежать подальше, но вдруг остановилась, понимая, что не видит своего отражения в черной глади полировки. Инструмент казался тусклым, словно матовым, как старый кухонный шкаф. Вся поверхность пошла мелкими трещинами, а кое-где даже протерлась и отколупнулась краска, обнажая голое дерево.

– «А ведь оно всегда было таким», – поняла вдруг Сонечка. – «Как же я его ненавижу!»

Еще долгих семь лет родители ждали пробуждения необыкновенных музыкальных способностей у дочери. Семь лет глубоко запрятанной ненависти, страха, отчаяния и головной боли. Но самой страшной мукой было осознание собственной неполноценности, которое возникает, если ты хуже всех остальных. Обучение можно было бы назвать пустой тратой времени, но такое название оказалось бы слишком простеньким для бури чувств, бушевавших в груди Сонечки. Она росла с этими чувствами, переходила из класса в класс, затаившись в себе, как звереныш, готовый однажды превратиться в настоящего зверя. Играть она так и не научилась, просто механически что-то разыгрывала с листа, без конца ошибаясь и фальшивя. А преподаватели и мама требовали от нее душевного подъема и проникновенности. Только если человек не слышит музыку, то ни о какой проникновенности и речи быть не может. У каждого свой дар и у каждого свои желания.

Однажды, перед новогодними праздниками терпение подошло к концу.

– Я бросаю музыкальную школу, – объявила она за обедом. – Хватит, поиздевались.

– А я запрещаю тебе это делать, – возразила мама. – Осталось всего полгода до окончания.

– А я не собираюсь тебя спрашивать, – грубо ответила дочь. – У меня болит голова. И болит она уже семь лет. Ты хочешь моей смерти? И потом, я ни за что не сдам выпускной экзамен, я сойду с ума, но не сыграю. Не заставляй меня позориться! Я, я повешусь…

И мама промолчала, не зная, что ответить. Она, конечно же, не желала смерти собственной дочери, но о головной боли узнала впервые. Она слышала жалобы, но думала, что это просто капризы и детская лень. И никогда, ни разу не задумалась о том, что голова и вправду может болеть, ведь свято верила в то, что дети сами не понимают своей пользы и часто прикидываются больными, поэтому к занятиям их нужно принуждать. И еще, мама очень любила повторять одну народную мудрость: «Нет слова «не хочу», есть слово – «надо»». А при такой вере в бессмысленную, по сути, сентенцию, человек никогда не задаст себе вопрос – «А, собственно, для чего надо?».

А Сонечка вдруг поняла, что все можно было бы прекратить и раньше, вот только у нее самой духу не хватало, слишком велик был страх перед авторитетом взрослых. Но когда-то любым страхам приходит конец и робость перерастает в бешенство.

Она подошла к раскрытому инструменту, который жадно ждал от нее очередной жертвы и захлопнула крышку, да еще и кулаком по ней стукнула, словно вбивая последний гвоздь в крышку гроба врага.

Больше Сонечка ни разу не подошла к инструменту. А потом пианино отправили к тете Юле, у которой как раз в это время подрастали новые детки для кровавой родительской жатвы.

Город, который никогда не спит

Из чего состоит мой город? Он состоит из делового центра, спальных районов, промышленной зоны… Его пересекают тысячи дорог – многоуровневых, новых и не очень, проходящих через тоннели железнодорожных мостов и взлетающих над улицами. Город – это шум, суета, это грохочущая фабрика, станки которой не выключаются ни на секунду. Существуют и трущобы, сконцентрированные на юге рядом с автобусной станцией. Каждый, кто въезжает в город, первым делом видит дранное черное полотнище, которым прикрыты ограждения виадука. Вернее, были когда-то прикрыты, а теперь унылые лохмотья развевает ветер, словно печальные знамена поверженной страны. Новые районы пугают однообразием, типовой застройкой и аккуратными газонами, но здесь, в южной части города, человеческое существование представлено в более естественной для него форме – непосредственной, неряшливой, не заботящейся о внешних красотах. Пыль, бывшие фабрики заселены гастарбайтерами и незаконными мигрантами, торговля не загнана в рамки условностей, и за тусклыми витринами тесных магазинов можно увидеть предметы странные, а иногда даже и пугающие. Например, пляжное полотенце с портретом Мао Цзэдуна или часы, идущие в обратную сторону. Улицы переплетаются затейливо, иногда создавая что-то вроде лабиринта, на заблудиться невозможно – все дороги ведут к станции, возвышающейся красноватым кубом без окон. И можно только догадываться, сколько там этажей.

Есть здесь неподалеку одна улица, глубоко запрятанная в самом сердце лабиринта. Она носит официальное имя великого Дарвина, но в народе ее прозывают просто – улица красных фонарей. По ней не мчатся автомобили, там проходит только пешеходная дорожка, выложенная красноватой плиткой, по обеим сторонам которой теснятся древние полуразрушенные домики со слепыми окнами. Между стенами узкие промозглые и сырые проходы, через них можно попасть внутрь помещений. Это самые дешевые заведения в городе. Но и самые популярные у иностранцев и гастарбайтеров.

И еще это район, из которого я каждый день принимаю сводки. С тех пор, как полиция приняла на службу сотни маленьких роботов-наблюдателей RN-12/08, полицейские перестали патрулировать улицы. Крохотный робот на колесах, снимающий все подряд и тут же передающий все увиденное по Интернету, просто мобильная уличная камера – бессловесная и безличная. Все устройство высотой с годовалого ребенка, этакий подвижный крупный шар на пирамидальном основании. Робот, стараниями дизайнера, имеет лицо с огромными яркими глазами, некое подобие носа и пухлые губы. Сама камера располагается во лбу и напоминает индийский тилак.

Каждое утро я принимаю распечатки от команды дежурных операторов, постоянно просматривающих весь отснятый материал. Дневную информацию получает вечером мой сменщик. Обычно, мы не разговариваем. Я молча одеваюсь и ухожу, и точно так же утром уходит он. Что и говорить, пустые разговоры в нашем отделении не приветствуются. Но в этот раз, сменщик задерживается и просительно смотрит мне в глаза.

– Бордель на Дарвина сгорел, – сообщает он.

– Опять? – удивляюсь я. – Часто стали гореть…

– Есть еще кое-что. В пожаре сгорел наш наблюдатель. Надо бы просмотреть его записи, но мне…, – он опускает глаза, – я не успел. Сделаешь? Это был RN-12/08-3.

Понятно, опять резался в игры. Делать чужую работу – удовольствие небольшое. Но случай необычный, поэтому я не возражаю. Наблюдатель никак не может сгореть, если его только специально не кинут в огонь, но кому это может понадобиться?

– Хорошо, – отвечаю я. – Сделаю запрос на видео от третьего номера. Еще жертвы есть?

– Есть. Девица сгорела – работница. Ладно, я пошел.

Обычные видеозаписи долго не хранятся. Если не случилось ничего экстраординарного, то ровно через неделю оператор уничтожает информацию, не представляющую интереса. Так что, придется просмотреть все, что за неделю записал наблюдатель, вполне возможно, что поджигатель появлялся и раньше, и обнаружится в других файлах. Поэтому я делаю себе чашку кофе, опускаю бамбуковые жалюзи и включаю монитор.

Странное это чувство – видеть мир глазами робота. Вот я двигаюсь вдоль улицы Дарвина, осматривая каждый дом снизу и до самой крыши. Я вижу цветные лампочки, наливающиеся светом в наступающих сумерках. Вижу неоновую надпись – «У Лолы». Кто такая эта Лола? В свете фонаря появляется женщина, затянутая в черную сеть с головы до ног. Она зовет, проходящего мимо, китайца:

– Тяйна, тяйна, сюда… Фики-фики…, – и вертит у груди сложенными фигушками.

Это заигрывание выглядит жалко, китаец уходит прочь, протопав рабочими башмаками возле самого моего носа.

– Тяйна! – кричит она надрывно.

И я вдруг срываюсь с места и подъезжаю совсем близко к ней – перед глазами мощное колено, обтянутое черной сеткой. Поднимаю голову и вижу ее всю. Хоть и странный ракурс, но в свете фонаря сияют необыкновенные глаза цвета морской волны на совсем не юном лице. Ей никак не меньше пятидесяти лет.

– Я звала не тебя, а их, но они не идут. Плохо начинается ночь.

Она поворачивается и устало идет к дверям, а я почему-то следую за ней. Туда в промозглый проход, к двойной двери – состоящей из решетки и стекла. Решетка для безопасности, а стеклянная часть – это витрина, полностью открывающая освещенную комнату, в которой словно в аквариуме живут две золотые рыбки. Сидят в креслах, пьют чай за столиком, жуют конфеты и каждую минуту с надеждой вскидывают глаза, жадно следя за силуэтами мужчин, молчаливыми призраками скользящих под фонарями. Те, кто приходит сюда под покровом ночи – одиночки. Прошли времена безудержного веселья, пьяных оргий и шумных компаний. Теперь мужчины предпочитают оставаться один на один со своим желанием, удовлетворяя его по-воровски в самых дешевых борделях страны.

– Кого это ты притащила? – раздается резкий голос.

Я вижу другую даму, в расшитой золотом прозрачной сорочке, на ее голове рыжий, как пламя, парик. Она выглядит еще старше. Хищный рот полон фарфоровых зубов ослепительной белизны.

– Он сам пришел, – грустно отвечает зеленоглазая. – Больше никто не откликнулся.

Она тянется ко мне рукой и осторожно касается металлической поверхности. Конечно, этого я не чувствую, лишь вижу движение, от которого вздрагивает и ходит ходуном ее грудь.

– RN, – говорит она. – Робот. Я стану называть тебя – Рони. Я – Лола. А эта…, – она тычет пальцем в товарку, – Николь.

Оглядываю комнату. Довольно опрятно, но стены выкрашены в вульгарный ярко-розовый цвет. На стене висят парики – белокурые, черные… На столе зеркало и куча косметики, даже коробка театрального грима. Мне кажется, что я чувствую запах театральной гримерной, в котором мешается пыль и слабые косметические ароматизаторы. Только большая пластиковая коробка, набитая пакетиками с презервативами, недвусмысленно намекает, что это не театр.

И две закрытых двери – мне не хочется думать, что за ними. Еще душевая в темном коридоре и второй выход – пожарный. Но он закрыт на засов, на котором висит большой замок. Я хочу рассмотреть его поближе, Лола удерживает меня, приговаривая:

– Там нет ничего интересного. Мы всегда держим эту дверь запертой, чтобы никто не пробрался. Конечно, это нарушение пожарной безопасности, но что делать? Ключ давно потерялся. Ну, – она смеется, – бог не выдаст, свинья не съест.

– Что ты с этим разговариваешь? Это же просто камера, – возмущается рыжая. – Так она тебе и ответила. Полицию, что ли, прикармливаешь?

– Мы не делаем ничего плохого, – сухо отвечает Лола. – Мы здесь работаем. Помещение оплачено.

– Проклятая работа, – бормочет Николь. – А мне уже шестьдесят. Как только получу пособие по старости, сразу же уйду. Хоть завтра.

– Будешь жить на пособие? – удивляется Лола. – Хотя, у тебя же сбережения…

Я быстро прокручиваю почти сутки, мелькает улица, дома, люди и стоп, я снова оказываюсь в заведении Лолы. Она печальна:

– Николь ушла. Теперь мне придется одной платить аренду. Ты даже не представляешь себе, как снизятся доходы. Хотя, знаешь, Рони, с другой стороны, это даже хорошо. Николь – профессиональная акула и вечно отбивала клиентов. Не удивляйся, для нашей работы возраста не существует, зато существует конкуренция. Иногда мне казалось, что она хочет меня убить.

Лола вздыхает. Ее, ничем не сдерживаемая грудь, колышется под сеткой, и вдруг приближается прямо к моим глазам и закрывает камеру. Боже мой, неужели она обнимает робота?

– Рони, Рони, – бормочет она, – как несправедлив мир. Ты не подумай, мне нравится моя работа, я даже не колюсь и не пью, как многие девочки. Это же расточительство, а у меня взрослая дочь. Что ты, конечно, она не знает, думает, что я работаю в офисе, но разве в офисе я получу столько? Я уже купила ей квартиру, а скоро выдам замуж. Не смотри так, не смотри так укоризненно. Я вовсе не распущенная, просто работаю и все. Чем моя работа хуже других? Здесь ведь тоже требуется профессионализм. Вот угадай, как с одного клиента получить дважды? – она хихикает. – Он платит за полчаса. Так? А если кто-то сидит за дверью и через пятнадцать минут начинает кричать, что время вышло – то и вот, еще деньги. В рабочих комнатах часов нет. Жаль, что я теперь одна, ты то – не крикнешь.

Я понимаю, что занимаюсь подслушиванием. Знала ли Лола, что у робота существует вполне человеческая душа? Только она не рядом с ней и не в Рони, а здесь, у монитора. Я осознаю свой неблаговидный поступок, но, как говорит Лола – это моя работа.

Снова дома, улица, люди. И опять розовая комната. Она пуста, но за одной из закрытых дверей что-то происходит. Они выходят вдвоем – Лола и какой-то румын. Румын торопится уйти.

– Рони, ты заждался? – спрашивает Лола. – А у меня проблемы, старая мразь Николь хочет меня ограбить. Вчера ночью она заявилась с двумя громилами и требовала денег. Я отказала, а теперь боюсь. Ты же понимаешь, я не хочу обращаться в полицию, обычно свои дела мы решаем между собой. Девочке из соседнего заведения сломали руку и отняли все деньги. Но ей хуже, чем мне – она иностранка и уже собиралась лететь домой. Теперь ее депортируют.

Честно говоря, я удивляюсь, что Лола, не желая обращаться в полицию, жалуется полицейской камере. Это нелепо. Но потом, вспомнив, чем все закончилось, я уже не удивляюсь – то, что случилось, небрежность моего сменщика. Хотя дело и не только в этом. Есть ли еще кто-то незащищеннее, чем девочки, работницы борделей. Пожалуй, только те, что работают на улице. Полиция закрывает глаза на незаконный бизнес, и кто же запретит ей закрыть глаза и на все остальное?

– Рони, Рони, как же я боюсь, – все повторяет Лола. – Но сегодня такая прибыльная ночь, как отказаться? Один отец привел сына на «конфирмацию», он знает, что мне можно доверять. Заплатил неплохо. А этот, – она машет головой в сторону, куда удалился румын, – он уже двадцатый. Думаешь я устала? Глаза, конечно, закрываются, но одно место еще смотрит. – В ее голосе звучит насильственная гордость.

Хотя, как жить такой жизнью, не имея предметов ни для гордости, ни для радости.

– А сегодня приходила одна девочка. Она часто к нам заходит – гадает. Конечно, каждый зарабатывает, как может. Но берет она очень мало. Стесняется. Она сказала, что все будет хорошо, и что я уеду в далекую страну и буду жить, как королева. Смешная. Я позвала ее в долю, но она отказалась. Хотя мне кажется, что если ты все равно не имеешь своего кабинета и работаешь по-черному, то наше дело тебе покажется полегче и поприбыльнее. Но она говорила, что ей неприятно, когда ее трогают посторонние люди. Да неприятно, первую неделю. Потом уже все равно.

Но мне больше неинтересны откровения проститутки. Нужно узнать, кто такая Николь и объявить розыск. Но настоящего ее имени я не знаю – девочки сами придумывают себе имена. Звучные, пышные, глупые, словно пытаются спрятаться в эти блестящие обертки, чтобы, не дай бог, никто из клиентов не запачкал их настоящих. Только вот убивают не имя, а человека. И этого делать нельзя, кем бы он ни был. А Лола продолжает говорить, много, бестолково.

– Николь ушла сама, сказала, что устала. Мы десять лет работали вместе, и клиентов у нее было побольше моего. И теперь, Рони, ты мой единственный друг. А бы, конечно, завела собаку, но как ее здесь заведешь? А ты – робот. Тебя даже выгуливать не нужно. И ты мне веришь. А знаешь, я не позволяю им трогать грудь и целоваться. Стараюсь не смотреть в лицо. Для чего нужна такая любовь, когда есть сексшопы?

Продолжаю крутить дальше, и один кадр заставляет меня остановиться. Ночь, глубокая ночь. Я стою прямо напротив заведения. Слышу женский голос:

– Вторая дверь заперта, ей не выбраться.

– Значит, все проще, – отвечает мужчина, – поджечь изнутри. Нужно только потом заблокировать главные двери.

– У меня ключи, – отвечает женщина. – Проблем не будет.

Две тени скользят в проход. Раздается плеск какой-то жидкости, звяканье металла и вдруг пламя освещает темную расщелину. Поджигатели возвращаются, и я вижу их лица, очень удачно, крупным планом. Сейчас робот должен подать сигнал о происшествии, но ничего не происходит. На большой скорости приближается к моим глазам горящая дверь с огромным висячим замком на решетке, и я вижу за стеклом испуганную Лолу. Она пытается открыть дверь, руками разбивает стекло, тянется окровавленной рукой к замку, кричит, но пламя уже распространяется дальше, по всей этой заставленной бутафорской розовой комнате. Вспыхивает диван. Раздается звон – наблюдатель врезается в металлическую решетку. Потом отъезжает и, включив свою самую большую скорость, опять бьется о прутья. Он проделывает это раз за разом, калеча металлический корпус. Мне трудно оценить размеры повреждений, но камера еще работает, хотя снимает теперь только пламя. Дикий-дикий крик рвет перепонки. Чернота.

Я откидываюсь в кресле и еще долго сижу в полутьме, пытаясь осмыслить непостижимое. Преступники меня не волнуют – их найдут. Я думаю об RN-12/08-3, простой камере на колесиках, не обладающей интеллектом. Скорее всего это был сбой программы, но я хочу верить, что любой предмет вместе с нарисованными глазами получает частицу разума и души.

Скрип-скрип…

Пани Зофья, девяноста двух лет от роду, передвигается в инвалидном кресле. Пани еще крепкая и может ходить сама, но не желает утруждать свои старые ноги. Она гордится тем, что, всю жизнь занимаясь крестьянским трудом, заслужила личный транспорт. При движении кресло слегка поскрипывает. Пани не очень хорошо слышит и скрип этот воспринимает как легкую вибрацию, всем своим иссохшим телом.

Еще у пани Зофьи есть круглосуточная няня. Государство заботится о своих престарелых гражданах, оно бесплатно предоставляет иностранных нянь, являющихся по совместительству уборщицами и поварихами. Несмотря на то, что эта услуга государственная, пани Зофья уверена – женщина, поселившаяся в доме, на самом деле просто служанка, нанятая ею самой за собственные деньги.

Больше у старушки нет никого в этом мире. Свой век она скоротала в девичестве, и сумела пережить и родителей, и братьев, и даже всех своих подруг.

Анна моет унитаз, низко склонившись и с силой елозя ершиком по фаянсовым стенкам словно хочет протереть в них дыры. Она вдыхает пары кислоты, кашляет, отплевывается и поэтому не сразу слышит тихий скрип за спиной.

– Анка, – врывается в ее мысли трубный голос, – ты что же такое делаешь, песья кровь?!

Анна вздрагивает и, не повернув головы, спрашивает усталым голосом:

– Что не так?

– Ты моешь левой рукой, – кричит пани.

– Я – левша, – отвечает Анна.

– Немедленно возьми щетку в правую руку!

Анна покоряется. Пани Зофья удовлетворена, она отъезжает в гостиную. Скрип-скрип…

Анна возится в кухне, заворачивает фарш в отваренные капустные листья, ее короткие сильные руки производят удивительно точные движения, словно голубцы делает автомат. Она любит такие минуты покоя.

За ее спиной хлопает холодильник.

– Анка, ты сколько котлет вчера налепила? – вопрошает пани грозным голосом.

– Десять, – отвечает Анна.

– А здесь только шесть. Две я съела в обед, а где еще две? Ты что же, ешь мои котлеты, пока я не вижу?

– По контракту мы питаемся вместе.

О, это волшебное слово «контракт». Старуха повержена. Она удаляется из кухни, что-то ворча. Скрип-скрип…

Но вообще-то, пани Зофья щедрая. Иногда она открывает огромный сундук и достает из него какое-нибудь ветхое платье времен своей молодости. Она дарит это платье Анне с напутствием, что вещи нужно носить, иначе они портятся. Анна с благодарностями принимает щедрый подарок и кладет его в шкаф. У нее уже целая полка забита платьями пани, смердящими нафталином. А проклятый сундук все не пустеет.

Ночью Анну будит вопль из соседней комнаты:

– Анка, холера! Опять ты спишь, а я тут замерзаю!

На часах ровно два. Еженощный ритуал проходит по графику. Анна вскакивает с кровати и босиком несется в спальню подопечной. Почти не разлепляя век, она передвигает деревянную табуретку и стаскивает с антресолей теплое одеяло. Укутав немощное зябкое тело старухи, она возвращается к себе, прекрасно зная, что ровно через час та начнет кричать, что ей жарко. Пани Зофья страдает бессонницей и ей невыносимо скучно ночами. Она развлекает себя, толкая слабой рукой пустое кресло, которое всегда стоит возле кровати. Скрип-скрип…

Этот скрип сводит няню с ума, но сколько она не пытается с ним бороться – и крепления смазывала, и, вооружившись инструментами, разбирала все кресло по винтику, скрип не исчезает, словно заколдованный злой волей старухи.

Вот так и коротают дни и ночи две одиноких души – одна отнимающая покой, а вторая не имеющая покоя. И исподволь зреет глухая ненависть, разрастается и ширится, готовая каждую минуту вырваться наружу.

Только один час в сутки, один единственный час приносит иллюзию перемирия. После ужина пани Зофья, отгородившись от мира наушниками, клюет носом перед телевизором, и Анна, пользуясь передышкой, усаживается в кресло под старым торшером с вязанием в руках. Автоматически перебирая спицами, она уходит глубоко в свои мысли, лишь изредка, словно вспоминая, что не одна в комнате, поднимает на старуху глаза и всматривается в резкий, словно рубленный профиль. В такие минуты она пытается нащупать в собственной душе хоть каплю симпатии к своей подопечной. Или, на крайний случай, каплю жалости. Появись эта жалость, и насколько легче стало бы переносить бесконечные капризы старухи. Но нет, душа ее молчит, и только спицы продолжают монотонно звякать в полной тишине.

В фирме по найму сказали, что Анна не получит другую работу, пока не истечет контракт. Она заключила его на три года. Вот и год прошел. Осталось всего два. А далеко в другой стране ее терпеливо ждет сын, которому она обещала построить дом. Анна, наморщив лоб, посчитывает свои скудные доходы и улыбается жалкой улыбкой, как улыбается нищий, нашедший на дороге пятак.

Старый дом кряхтит, под порывами ветра трясутся и стучат ставни, и где-то над головой, на чердаке слышен странный хруст. Анна прислушивается и поднимает глаза к потолку. Пани Зофья, только что дремавшая под звуки телевизора, вдруг перехватывает ее взгляд и стягивает наушники.

– Что там? – спрашивает она, и сразу же делает безапелляционное заявление. – Мыши! Мыши-мыши…

– Я не полезу на чердак в такую темень, – сразу же заявляет Анна. Ее двойной подбородок трясется от негодования.

– А я и не прошу, – отвечает пани с немалой долей ехидства. Ей нравится, что «служанка» звереет от одного только слова «мышь». – Просто хочу сказать, что необходимо купить отраву.

– Я куплю.

– Нет, мы купим.

Пани никому не доверяет свой кошелек. Цены меняются так быстро, что уследить невозможно, а сверять каждый раз чеки слишком утомительно. И еще пани просто обожает появляться на людях в своей любимой шляпке и со служанкой. Каждая такая прогулка напоминает выезд коронованной особы, расточающей любезные улыбки направо и налево. Жаль только, что лавка слишком близко, всего через две улицы.

Купить отраву – минутное дело, но пани Зофья превращает покупку в ритуал. Она долго беседует с продавцом, внимательно выслушивая его объяснения. Рассматривает разноцветные пакетики, сдавливает их пальцами, прислушиваясь к чему-то, и, наконец, выбирает три «самых надежных». Продавец божится, что это «отличный выбор, и ни одной мыши не останется ни только в доме, а даже и у соседей».

– Гляди у меня, Йожик, – грозит пальцем пани, – если обманул, самого заставлю мышей вылавливать, собственноручно.

Йожик подмигивает Анне:

– Она может. Суровая дама.

Поздним вечером, уложив пани в постель, Анна берется заприготовление мышиной приманки. В инструкции сказано, что для борьбы с крысами нужно сделать шарики с ядом из вареного яичного желтка. А вот для мышей – наоборот, протравить зерно. Невинные кристаллики напоминают сахар.

«Нужно надеть перчатки», – думает Анна, и тут же об этом забывает, услышав очередной вопль из спальни:

– Анка, дзивка, где мой стакан с сахарной водой на ночь?

Няня наливает в высокий стакан воду из чайника, открывает сахарницу и на мгновение застывает, рассматривая содержимое. Жалость к себе, подавляемая целый год, прорывается наружу превратившись в жалость к несчастным пушистым зверькам, которым грозит мучительная смерть. Какое-то оцепенение охватывает все ее тело, туманит разум. Она хочет набрать сахар, но рука с ложечкой сама тянется к отраве. Анна щедро зачерпывает кристаллики, целых три ложечки и тщательно размешивает в стакане. Не забывает и добавить сахару. Потом ставит стакан на блюдечко и прикрывает его вышитой салфеткой. Неслышно ступая мягкими тапочками, пани не любит, когда топают, Анна заходит в спальню и ставит стакан на ночной столик. После чего уходит к себе и ложится в постель.

В два часа ночи, никто не будит Анну ужасным криком, она просыпается сама. Удивленно смотрит на часы, пугающая тишина дома кажется ей зловещей. В спальне тихо, не слышно даже дыхания пани, никто не раскачивает кресло, только ночник сиротливо светит своей желтой лампочкой, почти не дающей света.

Пани Зофья лежит неподвижно. Анна осторожно протягивает руку и, коснувшись холодного лба, одергивает ее. Ей кажется, что она коснулась глыбы льда. Пани Зофья мертва и, судя по всему, уже несколько часов.

– Боже мой, – в ужасе шепчет Анна, – что же я наделала?

Неминуемое наказание кажется ей неотвратимым. Она хватает стакан с водой и уносит его в кухню, чтобы смыть все улики. Но там, в ярком электрическом свете замечает, что жидкости не убавилось ни на миллиметр, стакан полнится до верхней белой полоски, как и заведено. Пани не пила отраву, она умерла сама, потому что время ее пришло. Но Анну продолжает трясти. Все ее толстое короткое тело дрожит словно в ознобе, напряжение последних месяцев выходит холодным потом. Она вновь возвращается в спальню и включает верхний свет. Старуха мертва, в этом нет сомнений. По разглаженному смертью лбу ползет муха, но ее больше некому согнать.

Анна уходит в гостиную и сидит там в кресле, не имея сил вызвать «Скорую». Ветер стучит ставнями, на чердаке скребется мышь, счастливо избежавшая гибели. И слышится среди этих звуков еще один – скрип-скрип…

De profundis (Из глубины)

В окно смотрит полная луна. Маниакально-наивная, холодно-неоновая, как вывеска над магазином детских игрушек. Она глядит равнодушно и, конечно же, не видит меня, не догадывается, что сегодня мы с ней будем заодно. Она не знает, как жадно смотрю я на ее плоский белый круг сквозь огонь пяти свечей – двух оранжевых и трех черных. Смотрю через невидимую пентаграмму, вершины которой – пламя, отраженное в блестящей поверхности стола, а центр – голодная ночь. Луна не знает, что через пару минут закроется тенью, словно черной вуалью и станет другой – опасной, мрачной и всесильной. И тогда магические нити соединят невидимый диск в небе со слабым свечением моей пентаграммы, и это мимолетное единство человека и светила навсегда изменит мир. Сделает его таким, каким уже много лет вижу я в своих мечтах. Справедливым и правильным. И это будет неотвратимо!

С самого детства я понимала, что отличаюсь от остальных людей, потому что была невидимкой. Конечно, не в прямом смысле – я видела свое отражение в зеркале, но все остальные меня не замечали. Ни разу никто не заглянул мне в глаза, взгляды проходили либо «сквозь» меня, либо скользили мимо. Сначала я думала, что так и должно быть, и это правильно, что родители ухаживают за тобой чисто механически, как если бы просто стирали пыль с мебели, но, когда родилась моя сестра, я поняла, что с ней все по-другому – ее замечали. Наверное, потому что она существовала, а меня не было. Да-да, я начинала думать, что просто не существую. Меня не видели ни учителя в школе, ни прохожие на улице. И я пугалась собственных мыслей о том, что у меня нет души. Есть же люди, рожденные без души? А все из-за того, что в момент рождения им достался малюсенький кусочек солнца, тогда, как остальные получили его вдоволь. Слабое солнце – вот что сказал мне гороскоп, когда-то давно составленный астрологической программой онлайн. Сначала я пыталась это исправить и старалась ухватить как можно больше солнца – обгорала на пляже, распахивала летом окна в самую жару, вместо того, чтобы опускать жалюзи. Рисовала бесконечные солнышки в тетрадях и всю ночь спала с зажженным ночником в виде солнца. Но все это не придавало моей коже сияния, а глазам блеска. Все было тщетно. Тогда, разуверившись однажды во всем, я сказала себе: «Зачем стремиться к чему-то, зачем учиться, если тебя нет?» и впервые в жизни не пошла в школу, осталась сидеть в своей затемненной комнате на краешке постели. А солнце – оно стало моим врагом, потому что не захотело стать другом.

– Амайя, – спросила в то утро мама, заглянув в комнату, – почему ты еще не одета?

Конечно же, она сказала это лишь автоматически, потому что смотрела при этом куда-то на стену, совсем не замечая меня. Но я, все равно, ответила, не надеясь на какую-то реакцию с ее стороны:

– Потому что меня нет. – И добавила. – И не было никогда.

Хотя прекрасно знала, что она не услышит, а если и услышит, то не поймет. Ухватит за плечо мое мертвое тело, в котором никогда не было души и поведет в ванную. А потом просто оставит возле раковины и прикажет чистить зубы.

Она все так и сделала, а потом усадила мое тело в машину и повезла куда-то. Я сразу поняла, что не в школу, так как мы поехали совсем другой дорогой. Я пыталась расспросить ее и получить хоть какой-то ответ, но она меня не слышала. Дурацкая невидимость уже начинала тяготить, но я совершенно не понимала, как можно от нее избавиться, точнее, как заставить их всех меня увидеть?

Там в комнате был еще один человек, наверное, врач, одетый в белый халат. На лице его играла здоровая сытая улыбка. Так умеют улыбаться только врачи. Меня он, конечно, не заметил и тут же начал говорить с мамой, а она охотно отвечала на его вопросы, словно ей это нравилось. Он только однажды обратился ко мне, то есть я поняла, что ко мне, услышав свое имя. Но поскольку он на меня не смотрел, я предпочла промолчать.

– Какая-то разновидность синдрома Котара, хотя она еще так молода, а это старческая болезнь. Но бывают и исключения, – сообщил он в воздух, не переставая улыбаться. – Для таких больных характерно отрицание себя... мнэээ... нигилизм. Мы видим полное погружение в собственные переживания и некоторые признаки ступора. Пока понаблюдаем без госпитализации. Но, имейте в виду, что могут случиться попытки суицида или членовредительства. Тогда – сразу к нам.

– Да-да, – ответила мама. – Это все ужасно, но я сразу же вам позвоню. И что, надежды нет?

– Надежда есть всегда. Бывает облегчение и, не очень часто, даже выздоровление. Но, к сожалению, современная психиатрия так и не разобралась в этих механизмах.


Вот, оказывается, как называлась их манера меня не замечать. И виновата в моей невидимости вовсе не я, а они. Значит, и мама была больна. Да и врач тоже выглядел не особо здоровым. «Печально», – сказала я себе, не испытывая при этом никакой печали. Нельзя печалиться обо всем мире, даже если весь этот мир болен.

Как же было хорошо, что родители узнали о своей болезни. Никто меня больше не отправлял в школу, и я целые дни проводила в своей комнате, пытаясь сделаться видимой хоть для кого-то. Я думала, что их всех следовало бы поить антибиотиками, но лекарства взять было негде, и от этого становилось так грустно, что хотелось умереть. Но разве может умереть мертвое тело без души?

Чтобы как-то расцветить свое бессмертное тусклое существование я рассаживала кукол и плюшевых зверей на кровати, на тумбочке, на полу. У них у всех были глаза, и я надеялась, что хоть одна пара пластиковых глаз меня заметит, ведь у неодушевленных предметов нет никакой болезни. Они вообще не болеют. Пластиковые, стеклянные и просто нарисованные глаза точно так же смотрели мимо, и как я ни вертела игрушки, как ни меняла собственную позицию на кровати – все было напрасно. Даже моя самая драгоценная кукла с фарфоровой головой и настоящими волосами, предмет гордости, даже она – не смогла меня разглядеть.

И я наказала куклу, заклеймила ее словно предательницу. Невидимой рукой свалила ее с тумбочки и разбила вдребезги. Такой прием я начала практиковать недавно, когда обнаружила, что в самом центре лба в минуту неких потрясений появляется какой-то силовой отросток, которым можно пользоваться как рукой. Например, стакан воды подтянуть поближе, кого-то ударить. Это оказалось очень удобным приобретением, после нескольких тренировок я уже умела задернуть занавески, не вставая с кровати или... наказать куклу. От нее остались лишь два глаза, соединенные металлической рогаткой с грузиком, благодаря которому она засыпала, если ее уложить на спину. Я внимательно осмотрела две голубые стекляшки с черными зрачками посередине, два блестящих цветка на проволочных стебельках и поставила их в вазу.

Цветы я любила, потому что однажды из-за них сделалась на мгновение видимой. В те времена, когда мама еще была здоровой, мы часто с ней гуляли. В тот весенний день она купила букет нарциссов у уличной торговки и вложила его в мои мертвые руки. Я шла рядом с ней, как всегда невидимая, но цветы имели душу, и увидеть их мог каждый. И ничего не было удивительного в том, что чужая маленькая девочка задержала восхищенный взгляд на букете. И вдруг вскрикнула:

– Папа, посмотри какая некрасивая девочка несет красивые цветы!

Мрачный мужчина посмотрел сквозь меня и грубовато ответил:

– Какая еще девочка? Нет никакой девочки. Идем быстрее, а то опоздаем на автобус.

Стоит ли говорить, что слова ребенка навсегда застряли в моей голове. И я не знала радоваться ли, что оказалась кем-то увиденной или печалиться, что некрасива.

Дома я тут же подошла к зеркалу и осмотрела свое лицо. Ничего некрасивого в нем не было, все – как обычно. Два глаза, нос. И тут меня осенило – зеркало показывало лицо анфас и никак ни по-другому. Я взяла еще одно зеркальце и впервые в жизни увидела свой профиль. Девочка оказалась права – низко нависающий лоб равнялся по высоте с кончиком носа-картошки, а челюсть выдвигалась вперед, словно желая догнать их обоих на одной линии координат, поэтому профиль напоминал кирпич с двумя выемками – переносицей и верхней губой. Некрасивая? Я была уродливой, омерзительной и, если бы существовала, то могла бы только пугать маленьких детей.

С тех пор я никогда больше не ходила по улицам с цветами, но часто любовалась ими в окнах цветочных магазинов или на клумбах. Им нечем было меня не видеть, поэтому я испытывала к ним теплые чувства, как и вообще ко всем растениям. Ведь тоже живые существа, а никого замечать не обязаны. И ответа от них ждать не нужно, потому что, все-равно, не ответят.

Зато у всех остальных предметов была какая-то страсть иметь глаза. Они проявлялись в рисунке ковра, в пятнах на потолке, в крыльях бабочки. Да, я видела их, а они меня – нет.


Одиночество – лучший учитель. Влача сонное существование, я имела огромное количество времени для размышлений. Кроме невидимой руки у меня развились и другие способности. Например, по утрам я материализовывала для себя завтрак, правда заказать что-то определенное не получалось, если я хотела кофе, то почему-то получала чай, а вместо сладкой булочки – яичницу. Меню не зависело от моих желаний, но завтрак всегда появлялся вовремя, точно так же как обед или ужин. Чистая одежда тоже образовывалась сама собой и сам собой выливался ночной горшок. Не знаю, как все происходило, но, если бы не эти способности, я давно бы уже умерла от голода и грязи, потому маме стало совсем плохо, и она исчезла. Вообще все исчезли – и отец, и сестра. Я не питала надежд, что однажды явится добрый человек и вызволит из заточения. Даже, если бы он и явился, то даже не заметил бы меня, печально и одиноко сидящую у окна. За окном тоже все менялось. Иногда шел снег, иногда дождь. По тротуару проходили тени людей, тени животных. По дороге мчались машины, но я ни разу не видела, чтобы хоть одна остановилась и из нее кто-то вышел. Из окна был виден пешеходный переход, магазин игрушек напротив, два чахлых дерева на обочине и несколько кустиков, расцветающих в теплое время мелкими розовыми цветами.

Я вообще люблю, когда все находится на своих местах. Магазин, два дерева, клумба. И переход через дорогу. Пока все на месте – дни катятся ровно, и ночь спокойная. Могла ли я думать, что та чужая реальность, их реальность, сумеет-таки вывести меня из равновесия? Однажды, дождливым весенним утром я обнаружила, что переход перенесли шагов на десять вправо, а на том месте, где он был, поставили решетчатое ограждение омерзительного мимозно-желтого цвета. Убрали плиты и на оголившемся участке земли посадили какие-то чахлые кустики совсем без листьев. Мое пространство было изменено, и я разнервничалась, чего не случалось уже давно. Конечно, глубокая медитация могла бы помочь смириться с грубым вмешательством извне, но как оказалось – мир готовил для меня еще одно потрясение.

Я услышала звук! Годами из окна лился однообразный шум, из которого не выделялись отдельные звуки, но в тот день, все шло не так. Это было тихое постукивание по плиткам тротуара, словно кто-то водил по ним железкой из стороны в сторону и, цепляясь за грани, она производила стук. Я так давно не слышала ничего конкретного, что эти звуки мгновенно разложились в моем усталом мозгу на образы – ржавая железяка – серые плитки. Но вскоре в поле зрения появился источник постукивания. По тротуару шел слепой человек, предваряя чирканьем трости каждый свой шаг. Так делают летучие мыши, ловят отраженный от препятствий собственный крик и так узнают куда в темноте лететь. Этот человек, конечно, не летел, он шел, создавая и еще один фоновый звук – шарканье подошв, тихое такое короткое шипение – шшш...шшш... Одет он был в черную непромокаемую куртку с капюшоном, закрывающим лицо. Я видела только бледное пятно подбородка и безгубый рот, открывающийся и закрывающийся синхронно с движением палки. Наверное, он считал шаги. В какой-то момент все смолкло – слепец остановился, повернулся лицом к бывшему переходу, теперь огороженному и вытянул вперед палку. Ткнул ею в железо раз-другой и отпрянул, услышав незнакомый металлический звон. Затем, видимо совсем растерявшись принялся колотить по ограждению изо всех сил, не умея понять почему это тысячу разхоженый-перехоженный путь вдруг оказался тупиком. Металлический грохот и лязг, как видно, ни о чем ему не говорили, ибо были незнакомы.

Не в силах больше переносить дискомфорт, который мне доставлял незнакомец, я нырнула ногами в тапки и, прямо как была, в пижаме, выскочила из комнаты. Без помех миновала гостиную, прихожую, в которых никого не было, выбежала в подъезд, тоже пустой, и через мгновение оказалась в самом эпицентре раздражающего шума.

Человек остервенело колотил по ограде, и ничего не оставалось другого, как взять его за руку и сказать:

– Здесь больше нет перехода. Я вас переведу...

Это странное ощущение – держать чужую, мокрую от дождя кисть в своей руке. Никогда и ни с кем я еще не позволяла такой вольности. Но, как ни странно, он услышал мои слова и даже почувствовал прикосновение, потому что безропотно двинулся за мной, осторожно переставляя ноги. Я молча перевела его через дорогу, стараясь не растерять удивительное чувство единения с другим существом. Но и это было еще не все.

Мы остановились возле входа в магазин игрушек, и я приложила его ладонь к холодной стене, чтобы он смог ориентироваться дальше. Я дрожала от холода в намокшей от дождя пижаме, а тапочки, впитавшие словно губки тонну воды, казались веригами на ногах заключенного. Вместе с ознобом поднимался и страх – дело было сделано, кураж пропал, а я оказалась во враждебной реальности одна-одинешенька. Путь домой казался непреодолимым.

Я выпустила руку незнакомца, надеясь, что и он уже перестал меня замечать, но вдруг слепец повернул голову и посмотрел мне прямо в лицо незрячими глазами.

– Ты добрая девочка, – сказал он глухим, немного простуженным голосом. – Золотая душа. Спасибо.

Чирканье и стук его палки давно уже растворились вдали, а я все стояла под проливным дождем, не понимая, что произошло. Меня, кажется, заметили? Но как это может быть? Значит этот человек здоров и не страдает, как его... синдромом Котара, как все остальные, которые меня не видят?

В витрине сидели куклы, и я с надеждой посмотрела в их стеклянные широко открытые глаза, но тут же и поняла – ничего не изменилось, они меня не замечали.

Много дней и ночей я осмысливала случившееся. Все ждала, что произойдет еще что-то. Но мечты мои были тщетны, и я постепенно снова погрузилась в свое полусонное существование, в отчаянии понимая – мир неизлечим. Говорят, что идеи витают в воздухе. Говорят, что любое незначительное событие или даже объект могут оказаться знаком, но нужен талант для распознавания знаков и их толкования. А еще бывает так – подсознание для себя отмечает какой-то знак. потом долго переваривает и однажды выдает готовый рецепт. Так случилось и со мной. Однажды утром появилась мысль, которая потом сформировалась в рецепт панацеи.


Я сижу в удобном ортопедическом кресле с выдвинутой подставкой для ног, в такой позе сидят космонавты в своих космических кораблях. Они плывут в пространстве среди звезд, а я парю в полной темноте, и только пять свечей слегка разгоняют мрак, да полная луна неподвижно висит за окном. Раздернутые бархатные портьеры – театральный занавес, стол со свечами – сцена, а ночное небо – декорация. Луна самодовольна, полнокровна. Она смотрит так, словно ее никогда не посещали мрачные предчувствия. И даже не догадывается о том, что произойдет через несколько минут, когда нечто окажется сильнее ее холодного света. Но и она испытает страх в полной мере, страх сделаться невидимкой, раствориться на веки кусочком коричневого сахара в черной жиже ночи. И тогда, испытав стыд слабости, она взглянет в мою сторону, впитает свет пламени, мерцающий в моем окне, и как последнюю надежду заберет это слабое свечение, закутается в него, и сама на мгновение примет форму пентаграммы. В ту секунду мы станем равны. Я дам ей надежду, а она мне силу. И тогда...

Я чувствую, как мое тело становится невесомым, наполняясь изнутри пронзительным синим светом. Тонкая скорлупа кожи еще сохраняет его форму, но истаивает, сливается с сумраком и остается только одна реальная точка в центре груди – страж, не дающий рассыпаться безвозвратно. И я вижу, как с луной происходит то же самое. Чернота откусывает кусок за куском, а то, что еще остается светлым принимает кроваво-красный оттенок и тает в темноте так же, как и мое тело. И в то самое мгновение, когда от яркого диска остается лишь красноватая тень, собрав всю свою волю, я мысленно кричу:

– Из глубины взываю к тебе!

В этот крик я вкладываю и глупую жертвенность своего имени, и похоронный звон последнего прощания, и просьбу об исцелении для всех. Потому что я знаю, как их исцелить. И как заставить их меня увидеть и, наконец, сказать мне, что существую. Как сказал тот человек под дождем.

– Амайя, – говорит мне плененная луна громовым шепотом, от которого сотрясается все вокруг. – Амайя, ты во всем виновата.

Пусть я. Конечно же я. Но ведь не поздно все исправить. Я припадаю к окровавленной луне и пью ее силу, чувствуя с каждым глотком, как меняется мир вокруг. Я выпиваю ее до дна и теряю счет времени. Свечи начинают трещать, выбрасывают последние искры и гаснут, вслед за ними гаснет и мое сознание.

Просыпаюсь я от шума. Не от того привычного, который насквозь пропитал мое существо, нет. Мое ухо различает звон посуды, чьи-то тяжелые шаги за стеной, болезненные стоны и непреходящий визг. Точно так же, как я однажды расслышала стук палки слепого, сейчас я слышу голоса своих родных. Они вернулись. Я с трудом разлепляю заплывшие от бессонной ночи глаза и вижу свои руки, все еще испачканные кровью луны.

И я тороплюсь выйти из комнаты, чтобы заключить в объятия исцеленных родителей. Рядом по коридору – кухня, тысячу лет я не бывала там. Я вхожу и вижу отца, который склонился над горой битой посуды и шарит неловкими руками по полу. Среди разбитых тарелок перекатываются аптечные пузырьки и рассыпанные таблетки. Вижу маму, бредущую по коридору. Она держится за стены, неловко переступая босыми ногами, словно боится упасть. Вижу младшую сестру, сидящую на полу и прижимающую обе руки к лицу. С растопыренных пальцев капает кровь. Мама поднимает голову, и я вижу две кровавые дорожки, струящиеся словно слезы из невидящих глаз. На скрип двери, она поворачивает слепое лицо ко мне и спрашивает дрожащим от боли голосом:

– Амайя? Ты нас видишь? Вызови скорую.

Мне хочется кричать от радости. Наконец-то, болезнь изгнана из нашего дома. О, как же мы теперь будем счастливы! Я с удовольствием расцеловала бы ее, но это еще успеется.

– Сейчас, мама, – говорю я кротким голосом. – Только руки вымою.

Телефонный аппарат у нас белого цвета, и очень не хочется его испачкать. Грязь отвратительна, особенно на руках. Руки всегда должны быть чистыми. Я делаю шаг и спотыкаюсь о большие портняжные ножницы, забытые кем-то на полу. Какое непростительное легкомыслие – вот так бросать ножницы. Кто-то же может наступить на них и пораниться. Болтая в воздухе приятно клацающими ножницами, я добираюсь до ванной, где с наслаждением залезаю под теплый душ. Взбиваю мочалкой гель до пронзительно белой пены и щедро покрываю ею плечи и грудь. Подхваченная потоком воды пена стекает вниз и кружится на дне ванны бурыми хлопьями, увлекая за собой в сток кровь луны.

Самый страшный страх

Предвечернее солнце низко ползло над горизонтом, подсвечивая рыжим провисшую облаками даль. Я сидел у окна столовой, рассматривал небо через пузырчатое неважного качества стекло и теребил руками занавесь. Если сказать точнее, я пребывал в состоянии близком к трансу. В том самом блаженном состоянии, когда лень даже думать. Многое ли было нужно мне в этот момент? Чувствовать себя живым, способным любоваться всей этой красотой, которая разворачивалась за окном, словно на экране телевизора. Ощущать мягкость ткани, в иные моменты спасающей меня от вторжения внешнего мира. Я сам выбирал ее. Когда занавеси были задернуты – комната окрашивалась в тусклый красноватый цвет, словно за окнами, даже в самый полдень, начинался закат. А следом подходила и ночь, надежно укутывающая меня от всех страхов резкого дневного света. В пасмурные дождливые дни занавеси, наоборот, становились лишним препятствием. И тогда я отдергивал их, и надежно закреплял петлями из витого золотистого шнура.

В этот день моя болезнь отступила настолько, что я мог любоваться почти чистым небом и заходящим солнцем. Это был один из немногих дней, в которые я чувствовал себя почти таким же, как все. Говорю почти, потому что с самого утра не было приступов паники и удушья. Но, все равно, созерцание солнечного дня, пусть и идущего на убыль, я осознавал, как подвиг, как подвиг человека, вступающего в холодную воду и при этом смертельно боящегося этой воды.

В комнате темнело. Но когда последний луч солнца, отразившись от стекла, ударил в цветущий за окном куст сирени, заставив ее вспыхнуть словно факел, привычная дрожь потрясла меня. Электрическим током пробила все тело от головы до пят. В ту же секунду онемели кончики пальцев, которые автоматически уцепились за край занавеси, которую только что любовно гладили. Кольца легко скользнули по карнизу, и я оказался в темноте. В сущности, я сделал то, что и должен был сделать – задернул занавеску. Но если вы можете понять, как это сделали, то я не осознал своего движения, и только подивился тому, что так быстро стемнело. Судорожно со всхлипом вдохнул воздух, ожидая продолжения припадка. И в ту же минуту понял, что продолжения не будет. Начавшийся было приступ – увял.

Далеко, где-то за оградой моего сада послышался шум автобуса, последнего автобуса на сегодня. Это тихое жужжание странным образом повернуло мои мысли в другом направлении. Я представил сад, металлическую ограду, за ней резкий спуск к дороге, а на этой дороге автобус. Но как бы я не силился представить себе этот автобус – у меня ничего не получилось. Я знал, что за время моего заточения автобусы стали другими. Они не могли не измениться, как менялось все. Но я уже пять лет не видел автобусов. И, внезапно понял, что отстал, катастрофически отстал от жизни. Меня это не потрясло, и не опечалило. Так же спокойно я воспринимал себя прошлого и себя настоящего. В прошлом я был владельцем текстильной фабрики. Я был здоров. Сейчас, я болен и имею только этот дом, сад и оранжерею в саду. Только по этой территории я перемещаюсь. Врачи называют мою болезнь некрасивым словом агорафобия. Нет, я не сожалею о прошлой жизни. Некогда предаваться сожалениям. Большая часть моего времени посвящена страху. Точнее страху перед страхом, как бы смешно это не звучало.

Предчувствие припадка испугало меня почти до беспамятства. Такие предчувствия в последнее время посещали меня все чаще и чаще, и я уже не мог разобраться – где болезнь, а где мой собственный страх. Это было напоминанием, что моя жизнь движется к завершению. Я хрупок, и любой сдвиг неустойчивой реальности способен меня убить. Смерть останавливает мгновение, и навсегда оставляет его таким, каким оно оказалось в последний миг бытия. Я утешал себя тем, что остается общая картинка жизни, взятая в целом – от начала ее и до конца. Но в глубине души понимал, что на самом деле я останусь в вечности вот таким – испуганным, с перекошенным от ужаса лицом. И в этой картине уже ничего не придется дорисовывать.

В кухне приглушенно играло радио. Наверное, Мина готовила ужин. Мне не очень везло с кухарками, но эта сумела задержаться на долгие пять лет. Когда я смотрел в бесстрастное темное лицо старой немки, то видел в нем только первобытное упорство, с каким она цеплялась за жизнь, собираясь пережить, как видно, и меня, и этот дом, и самое себя. Она терпела мои капризы, и постепенно прибрала к рукам всю работу, заменив собой и садовника, и уборщицу. Работала она жадно, с каким-то неведомым мне упоением. Словно стирка белья или прогулка с пылесосом были насущной необходимостью для ее старого тела. Если моя реальность могла существовать только на грани видений и фантазий, то свою она не только удерживала крепкими руками, но и создавала, громыхая по утрам ведрами и щетками. Мина постоянно делала вид, что я для нее, всего лишь объект, который следует обслуживать, и только. Работай она в церкви – точно так же смотрела бы и на бога. Зная о нем всю подноготную, надежно скрывала бы эти тайны глубоко в сердце. Но, как бы там ни было, она не уволилась, когда я остался один три года назад, за что я был ей безмерно благодарен.

Болезнь наградила меня чутким слухом. Поэтому скрип шагов по гравиевой дорожке, ведущей к дому, я услышал почти сразу. Кто-то уверенно шел к двери, но, не дойдя пару шагов, почему-то остановился. Или затаился. Затаился и я, пытаясь уловить любой шорох.

И вздрогнул, когда через минуту по всему дому раскатился звон дверного кольца о медную дощечку. На двери был и обычный электрический звонок, кольцо же висело только для украшения, и уже давно никто не позволял себе такой вольности – предварить свое появление колокольным звоном.

– Стучат! – тут же откликнулась Мина. – А у меня все руки в муке.

– Открою, – буркнул я.

Человек на пороге был мне не знаком. И в то же время, мне показалось, что я его где-то видел. Такое впечатление производят лица, которые часто мелькают на экране телевизора.

-Здравствуйте, – сказал он и кивнул. Его кивок можно было принять за полупоклон, – Я – Марк Бережинский – адвокат. Мне нужно поговорить с Антонией Вебер.

– Это моя жена, – автоматически ответил я, невесть каким образом припомнив ее девичью фамилию. И вдруг произнес то, чего никогда бы не произнес при сходных обстоятельствах. Не иначе, как было в нем что-то, будившее во мне любопытство. – Но… давайте поговорим в доме. Понимаете, мы… мы давно уже не живем вместе.

Провожая его в кабинет, я задавал себе один единственный вопрос – что же такое случилось, что я не только сам открыл дверь незнакомцу, а еще и сам пригласил его внутрь жилища. Но, дело было сделано, и в случае непредвиденного поворота событий, я мог уповать только на верность Мины.

Гость уселся на стул с бархатной спинкой, на тот самый, что вечно пустовал, хотя и предназначался для гостей, и начал озираться, подробно разглядывая каждый предмет. Это не говорило о его хорошем воспитании. Для того, чтобы рассмотреть портрет моей бывшей жены, висящий на стене, он заерзал на стуле и попытался развернуть голову на сто восемьдесят градусов. Хорошо, что это ему не удалось, иначе Мине прибавилось бы работы. Я молча ждал, пока он освоится в незнакомом помещении, а потом спросил будничным голосом:

– Так чем я могу быть вам полезен? Марк?

Он встрепенулся, словно вспомнил, что пришел вовсе не для любования моей скромной обстановкой. И тихо спросил, почему-то поглядывая на полуоткрытую дверь:

– Антония Вебер, ваша жена – она сейчас здесь?

– Нет, – сухо ответил я. – Мы … расстались. Она уехала три года назад.

– Мне поручено ее разыскать, – сказал он. – Я должен найти ее.

– Ничем не могу вам помочь. Ее здесь нет, и где она – не имею понятия. Я болен и из дому не выхожу. Если у вас для нее хорошие новости, то желаю найти Антонию как можно скорее. Если же нет…

Я не успел договорить, у дверей послышалась какая-то возня, и тут же раздался звон битого стекла. У порога стояла Мина, а у ее ног валялись осколки стеклянного блюда. Но самым удивительным оказалось выражение ее лица. Всегда непроницаемое – сейчас оно все светилось священным ужасом, а глаза перебегали с лица гостя на портрет Антонии.

Преувеличенно бодрым голосом я сказал ей:

– Накрывай стол на двоих. Гость остается на ужин. И не переживай ты так, из-за этого блюда. Разбилось и разбилось. Завтра пойдешь и купишь новое.

Я успокаивал Мину, а сам думал о том, что сейчас скажу нежданному гостю. Потому что в тот момент, когда разбилось блюдо, и я проследил за взглядом служанки, и понял все – лицо гостя и лицо моей жены на портрете были почти идентичны. Это было то самое сходство, которое не позволяет ошибаться в кровном родстве. Излом бровей, разрез глаз, форма губ. Только овал у Марка был другим, жестче с упрямым мужским подбородком. Возможно, что мой гость и был адвокатом, но скорее всего, что нет. Потому что в первую очередь он был братом моей жены.

– Итак…, – произнес я, словно продолжая прерванный разговор. – Марк и Антония… как же я сразу не догадался?

Уличенный во лжи, Марк не стал изворачиваться или оправдываться:

– Да, мы близнецы, – подтвердил он. – Наш отец увлекался древней историей и имел своеобразное чувство юмора.

– Но, я никогда не знал, что у Антонии есть брат. Да еще и близнец. Мы прожили с ней достаточно долго, почти четыре года, чтобы не скрывать друг от друга самые невинные вещи, такие, как наличие брата-близнеца.

Мои губы произносили ничего не значащие фразы. Внешне я был спокоен, хотя за этой маской бушевала настоящая буря. Этот человек всколыхнул в моей душе все то, что я желал бы забыть.

– Сестра сбежала от своего первого мужа Эриха Вебера, когда я заканчивал университет. С тех пор мы больше о ней ничего не слышали. Муж ее искать не стал, он умер через три месяца после ее побега от загадочной опухоли в ноге. Врачи говорили – какая-то молниеносная форма рака.

– Да-да, – кивнул я, и уже совсем не понимая, что мелет мой язык, добавил. – Покойники не очень охочи до поисков. Вот как, значит, у нее был муж. А мне она говорила, что Вебер ее девичья фамилия… Хотя, какое это имеет значение. Девочка боялась, что если я узнаю о ее родственниках, то непременно вылезет и этот самый муж. Она ошибалась, мне никогда не было дела до ее прошлого. С ней могло быть только настоящее. И оно было! – я почти выкрикнул последнюю фразу. – Было!

Марк очень странно на меня посмотрел и вдруг засобирался:

– Ну, раз вы ничего не можете о ней сказать, то я пойду. В вашем городе есть какая-нибудь гостиница неподалеку?

– Нет-нет, – возразил я. – Вы – родственник. А значит, ночевать будете здесь. Наверху есть три отличных спальни для гостей. А в столовой накрыт богатый стол. Мы вместе поужинаем и поговорим.

Я не знал, для чего я это делаю. Но глубоко в душе понимал, что не хочу отпускать его. Живое напоминание о моей прежней жизни. Я узнавал Антонию в его интонациях, жестах. Я видел ее глаза и ее улыбку. Твердо зная, что скоро придет боль и страх, сопровождавшие меня в прошлом. Но я не желал думать об этом, испытывая невероятный подъем духа, граничащий со счастьем, лишь хотел продлить это состояние.

Марк согласился на удивление легко. Словно он и рассчитывал на такое предложение. И в другое время, возможно, мне бы это показалось подозрительным. Но не тогда. В тот момент, я словно возвращался в свое прошлое, где не было ни болезни, ни переживаний.

Ужин прошел в молчании. Мой гость слишком проголодался, чтобы вести за столом непринужденную беседу. Я дал ему время насытиться, и вернулся к разговору только за чаем. После ужина я обычно пью чай. Не какой-то там жидкий липовый отвар, а крепкий и душистый китайский чай с жасмином. Это правило ввела еще Антония, любившая после ужина еще погулять пару часов в саду, а то и поехать куда-то на всю ночь. Она говорила, что чай ее бодрит. Марк тоже пил чай с наслаждением, из чего я сделал вывод, что эта традиция восходит к тем далеким временам, когда семейство Бережинских собиралось за одним столом.

– Итак, – продолжил я, прихлебывая из чашки, – вы решили заняться поисками сестренки. Похвально. Но, если учесть, что она пропадает уже во второй раз, и вы так и не напали на ее след, то можно сделать вывод – она умеет скрываться.

– В этот раз мне повезет, – упрямо ответил Марк. – Я уже почти точно знаю, где она.

Сердце ухнуло куда-то в живот, и я чуть не поперхнулся. Отдышавшись, вежливо спросил:

– И где же она, по-вашему?

– Есть наметки, – туманно произнес Марк в сторону. – Но, пока лишь наметки. Я вот думаю, какой нужно быть дурой, чтобы покинуть такой уютный дом и такого уравновешенного спокойного человека как вы. Разве только… Вебер ее бил. – Сказал он со вздохом.

Я грустно посмотрел на него:

– Понимаю, что вы хотите сказать. Но я никогда не тронул ее пальцем, не повысил голоса. Наоборот, я считал ее своим выигрышным билетом, своим капиталом. Я усыпал ее подарками и драгоценностями. Но она почти ничего не взяла с собой. Только один маленький чемодан. Вы можете подняться в ее бывшую спальню и убедиться. Я даже велю постелить там для вас постель. Вы получите уникальную возможность увидеть все своими глазами. Да-да, я ничего не изменил там – все осталось как при ней.

В моем голосе проскакивали просительные нотки, и я начинал себя за это ненавидеть. Но больше, чем уважение к себе самому, мне нужно было его доверие. Я вспомнил эту комнату. Вспомнил, витающий там, слабый аромат духов, исходящий от платьев. Небрежно брошенный на спинку стула спортивный костюм, который я запретил стирать, еще сохранял изгибы Антонии. Я не заходил туда, и разрешал Мине делать только поверхностную уборку, чтобы как можно дольше сохранить иллюзию ее пребывания в доме. Сейчас я вдруг понял, что комната – лишь мавзолей моих умерших чувств. А этот человек, что сидел напротив, делал утрату еще горше.

– Вы ничего не знаете, – сказал я. – Вы не знаете, как было на самом деле. Хорошо, я расскажу все.

Последний проблеск здравого смысла прокричал мне, что не стоит этого делать. Воспоминания вредны для психики, а произнесенные вслух воспоминания могут свести с ума. Но так ли уж страшно для сумасшедшего сойти с ума?

– Я познакомился в Антонией через газету знакомств. Прочел маленькое объявление, подписанное именем «Анна». В нем не было обычных рассказов о себе – добрая, красивая, хозяйственная и прочее. В нем вообще ничего не было, кроме одной единственной фразы. «Познакомлюсь с умным мужчиной.» Что она подразумевала под словом «умный» понять было сложно. Это стало ясно уже после нашего знакомства. Для нее умным был тот, кто не препятствовал ее свободе. В слово «свобода» она тоже вкладывала свой смысл.

Потом, когда мы были уже женаты, я узнал, что оказался единственным мужчиной, откликнувшимся на ее объявление. Остальные, видимо, не считали себя умными. А я попался как последний дурак. Но это было уже после.

А в первую встречу я был поражен красотой Антонии. Вы ведь помните свою сестру? Ее внешность, ее манеры вызывали восхищение у всех, кто ее видел. Эти черные волосы, эти темные глаза., – я прямо взглянул в лицо Марка, и продолжил, – вот, точно такие же, как ваши.

Он смутился, и знакомым движением поднес правую руку ко лбу, потер безымянным пальцем чуть заметную морщинку. Мне был знаком этот жест, я видел его сотни раз, когда на мои настойчивые вопросы Антония не желала отвечать. Это был жест смущения и замешательства. И он оказался тем самым катализатором, который заставил мою память нестись вскачь и без тормозов. Мимо всех тех ничего не значащих событий, прямо к апофеозу ужаса.

– Да, мы встретились и поженились. И были вполне довольны друг другом. – Безжизненно продолжил я. – Я гордился красотой своей жены, я делал все для того, чтобы эта красота блистала еще ярче. И сам вырыл себе могилу. На смену радости и восхищения пришел страх потери. Сначала это был маленький страх. Я начал замечать, направленные на нее, взгляды мужчин. В них сквозили те же чувства, которые я только что вам описал. Но проглядывало и другое – зависть, желание отнять ее у меня. Мне были понятны эти желания. Но, к ужасу своему, я заметил и другое. Антония жадно ловила все эти авансы, расцветала от них. И все больше стремилась ходить в театр и на прогулки. На всякие глупые вечеринки. Словом, туда, где собиралась наиболее праздная публика. Наша совместная жизнь к тому времени приобрела уже черты рутины. Но Антонии всегда хотелось остроты отношений, а что я мог ей дать сверх того, что давал? Вы же знаете, я болен. У меня агорафобия. В то время припадки случались реже и не были такими сильными как теперь. Но, все равно, каждый выход из дома становился для меня подвигом. И чем больше ей хотелось развлечений, тем тяжелее мне было ее сопровождать. И тем сильнее становился мой самый страшный страх – оказаться одному.

Болезнь постепенно выдвигала все новые условия, хотя участившиеся припадки отвлекали меня от мыслей об Антонии. Сейчас, я иногда думаю, что и сама эта болезнь была защитной реакцией организма от более сильного яда – ревности. Когда тебе страшно выйти из дому, не думаешь о других переживаниях.

– То есть, вы хотите сказать, что не будь Антонии, вы никогда бы не заболели? – с легким сарказмом спросил он. – Вы ее обвиняете вместо того, чтобы обвинить самого себя? Ведь это вы срубили сук не по себе, не нашли жену тихую и домашнюю. Для чего вам понадобился весь этот блеск? Из всего того, что вы сказали, а наговорили вы много, совсем не следует, что вы любили ее. Подумаешь, оказаться брошенным мужем не так уж и страшно. Я понял – вы боялись общественного мнения.

Он вскочил и принялся расхаживать по комнате:

– Важны только ваши переживания. А почему бы и не подумать о ней?

– Да, – подтвердил я, – мои переживания мне важны. Что у нас у всех есть, кроме нас самих? Любил ли я ее? А вы как думаете? Хотя знаю, вы думаете, что чувства мои – это чувства собственника, но никак не влюбленного. Словно бы это разные вещи. Сейчас вы еще скажете, что если любил, то должен был отпустить и испытать по этому поводу тихую радость. И тогда я вам отвечу – вы не женаты, я это знаю. Только не женатый и не влюбленный человек, может придумывать такие глупости. Как только мы переносим свои чувства на другое существо – оно вместе с этими чувствами становится нашей эмоциональной собственностью.

– Возлюбленная и жена, зачастую являются совершенно разными женщинами, – парировал Марк. – На жену распространяются права собственности, на возлюбленную – нет.

– О чем мы спорим? – возразил я. – Она была для меня и тем, и другим. И мне ли не знать, что это такое? Но, продолжу…. Антония все порхала, а я все глубже уходил в себя. Она мчалась днем по магазинам, а я оставался дома, представляя мучительные сцены ее измен. Она уходила вечером в театр с подругой, которая заезжала за ней. Я видел эту подругу, говорил с ней. Но после их ухода, мне мерещились отвратительные оргии с участием обеих. Нанять сыщика я не мог, так как умер бы, приняв правду из чужих уст. Пытался следить сам, но безрезультатно, потому что во время этих походов думал только о возможности приступа, и поэтому был невнимателен. Скажу честно, я боялся получить подтверждение. Вот такой я трус – боялся измены, боялся узнать о ней. Утешало лишь одно, Антония всегда возвращалась домой. Из магазинов с покупками, из театра с программкой и новым биноклем. Всегда-всегда при ней был какой-то предмет, подтверждающий ее искренность.

– Так чего же вам еще было нужно?

– Покупки можно было сделать за полчаса, а она отсутствовала два. Программку можно было подобрать возле театра, а бинокль купить в киоске. Если бы мне не нужно было оправдываться, я выкинул бы программку, заявляю это вам честно. А она – приносила ее домой. Я мечтал поверить ей безоговорочно, но у меня ничего не получалось.

Так продолжалось два года. Я превратился в неврастеника, шарахающегося от собственной тени. Мое психическое здоровье ухудшалось. За два года совместной жизни, я, казалось, постарел на десять. Посмотрите на меня. Как вы думаете, сколько мне лет?

Марк внимательно оглядел меня с ног до головы:

– Знаете, я никогда бы не дал вам больше пятидесяти пяти, – заключил он, как видно, решив, что сделал мне комплимент.

– Мне тридцать девять, – печально ответил я. – Да-да, старше вас всего на восемь лет. Все эти страдания – вот они здесь. На этом самом лице. А вы заладили – не любил, не любил.

– Любил сильней, чем сорок тысяч братьев?

– Лаэрт, вы пришли меня убить? – кротко спросил я.

– С чего бы это? – Марк пожал плечами. – Не скажу, что вы мне нравитесь, но за это не убивают. Я только ищу сестру.

– Тогда продолжу. Надеюсь, что мой рассказ поможет ее найти. А если нет, то буду знать – я сделал все, что было в моих силах. Перелом наступил ровно пять лет назад. В какой-то момент меня настиг приступ такой силы, что я несколько недель не мог покинуть спальню. Антония не заходила, я и сам не хотел, чтобы она видела меня в таком состоянии. Мина приносила еду и убирала в комнате. Она тогда только поступила к нам на службу. Когда я, наконец, смог выйти, то с удивлением обнаружил, что Антония ведет себя натянуто и холодно. Даже проявляет враждебность. Она перестала говорить – куда ходит, что делала во время отсутствия. Могла уйти утром, а появиться затемно. И совершенно не обращала внимания на мои укоры и увещевания. В какой-то момент стало ясно, что она радовалась моим припадкам, радовалась тому, что в такие дни мне ни до чего не было дела. Зато как она бесилась, когда болезнь отступала…, – я махнул рукой. – Да что там говорить – это был ад.

Еще два года прошли во вражде и ненависти. Но и это я мог бы стерпеть. Пока однажды…

Я умолк, не находя сил говорить дальше.

– Пока однажды… она не пришла ночевать. Не буду рассказывать, какую ночь я провел. Антония возвратилась поздним утром. Она… она смеялась мне прямо в лицо. Я сделал вид, что меня все это не трогает, хотя был готов растерзать ее, а заодно и ее любовника, который, так или иначе, должен был существовать. Но, когда Антония зашла в свою комнату, я подкрался к двери и запер ее снаружи. Три долгих дня я не покидал свой пост под дверью ее спальни. Сначала она кричала что-то, угрожала полицией. Но я твердо пообещал, что теперь она никогда не выйдет из дому. Что муж и жена – это одно целое. Раз муж сидит дома, то и жена должна делать то же. Боже мой, какие же раздавались вопли! Ее голос – всегда такой глубокий и грудной, срывался на визг. Сыпались проклятия на мою голову и на голову всех присутствующих. Все получили – Мина, кошка, разносчик из магазина, который не в добрый час позвонил в дверь. «Воспитательный момент? – спросил он меня, фамильярно подмигнув. – Желаю удачи!». Вероятно, весь город был в курсе ее похождений. Через три дня она сломалась. Попросила прощения, слабым голосом сказала, что умирает от голода, и я выпустил ее.

Она ела жадно, словно шелудивая бродячая собака. Куда только девался весь лоск и высокомерие? Сердце мое разрывалось между обидой и жалостью. И жалость победила. Я знал, что весь остаток жизни я буду призывать ее к себе, но я ее отпустил. Вот точно так, как вы давеча мне посоветовали. Ведь любил ее и желал ей счастья. Только спросил, есть ли у нее пристанище. Она кивнула и почти сразу же покинула этот дом. Больше я никогда о ней ничего не слышал. Вот и вся история.

Марк привстал со стула с таким необыкновенным выражением лица, словно он слегка тронулся.

– Вы подонок! – закричал он. И это была реакция, достойная брата такой сестры. – Вы старый ублюдок!

Его лицо исказилось, и в нем проступили незабываемые черты Антонии такими, какими они были в день нашей разлуки. И услышал ее голос: «Старый ублюдок! Чего тебе от меня нужно?! Ненавижу, ненавижу, ненавижу!!!»

– Ненавижу!!! – выкрикнул и Марк. Должно быть, это слово тоже было семейным.

Ее искаженное лицо, ее крики, ее ненависть – все это было тем самым кошмаром, который не оставлял меня еще долгое время. Эти крики снились ночами, заставляя вскакивать со своей одинокой постели с сердцем, бьющимся где-то в горле. В эти моменты я был способен выблевать собственное сердце, чтобы раз и навсегда прекратить мучения. Болезнь забивала эти воспоминания, да… Они слабели, бледнели, но никогда так и не исчезли. И вот сейчас этот дубль, это ничтожество, этот Марк возвращал меня на круги ада.

– Вы, вы довели ее до всего этого…. Несчастный эгоист!

– А как же Вебер? – ядовито спросил я, сдерживая изо всех сил дрожь. – Он тоже был виноват? И вот результат – Вебер мертв, я болен и стар, хотя не прошел еще даже половину своей жизни. В моем роду все жили долго. Не знаю, как там Веберу на том свете, но я еще здесь и продолжаю ее любить. Когда-нибудь она все равно вернется, несмотря на все слова, которыми вы меня сейчас заклеймили.

Марк ринулся к двери, но я удержал его.

– Погодите. Вы еще знаете не все. Незадолго до расставания, я выстроил в саду оранжерею. Антония очень любила тропические растения. Прямо в оранжерее, она устроила себе уголок, где читала, писала что-то. В какой-то момент она даже начала проводить там больше времени, чем в доме. Наверное, влажность и духота оранжереи благотворно сказывались на ее организме. Я бы не выдержал там и получаса. Скажу вам, что после ее ухода, я не заходил в оранжерею и ничего не трогал там. Думаю, что Антония писала дневник. И, если она его писала, то он должен быть там, в ящике стола. Смею предположить, что в нем может оказаться намек на то, откуда следует начинать поиски. Вы, конечно, спросите, почему я этого не сделал? Я же отпустил ее, зачем же было искать?

Марк замешкался. Было видно, что в нем борется желание уйти с желанием увидеть дневник сестры. Все это попеременно отражалось на его физиономии. Наконец, любопытство взяло верх.

– Хорошо, – сказал он, – давайте сходим в оранжерею. Прямо сейчас.

– Конечно же, сейчас, – ответил я. – Днем я избегаю выходить.

В доме почти не было зеркал. Открывающееся в них дополнительное и почти бесконечно пространство, оказывало странное воздействие во время приступов. И Мина вынесла все зеркала на чердак, оставив лишь одно в прихожей, где я бывал редко.

Я задержался в прихожей, разыскивая ручной фонарь на полке для шляп. И, конечно же, невольно взглянул в огромное напольное зеркало. В приглушенном свете я увидел свое бледное, лишенное загара лицо, напоминающее гостя из потустороннего мира. А за своей спиной, ту, которую я желал бы видеть больше всего, или не желал бы с той же интенсивностью. Марк пошевелился, и наваждение рассеялось. Как бы ни были они похожи, но он был другим человеком, к тому же мужчиной.

– Пошли, – сказал я, подхватив фонарь.

Сад встретил нас резким холодом, хотя уже была поздняя весна. Трава в свете фонаря казалась мокрой и жесткой. Вездесущая сирень мазнула меня по лицу соцветием, оставив неприятное чувство чужеродного прикосновения. От неожиданности, я сошел с дорожки и увяз в мягкой сырой земле правым башмаком.

– Что случилось? – спросил Марк из темноты.

– Ничего особенного. Я разучился ходить. – Ответил я с неопределенным смешком. Меня душила досада на свою неуклюжесть. Не так, совсем не так должен был шествовать гордый человек, оскорбленный в лучших чувствах.

Темный прямоугольник оранжереи был виден от самого дома. Это строение было моей гордостью – я сам спроектировал его. Огромный стеклянный параллелепипед, весь блиставший окошками, вставленными в чугунные рамы. Рамы отливались по моему рисунку – это были цветы и литья, причудливо сплетенные в узор. Все строение выглядело блестящим кружевом, сотканным из темного металла. Но самой главной находкой было то, что огромные ящики для почвы были зарыты в землю примерно на полтора метра, и еще почти на столько же возвышались над поверхностью. Деревьям с глубоким укоренением это давало максимальную свободу, и они росли себе на приволье. Некоторые пальмы вздымались почти на четырнадцатиметровую высоту, и касались листьями потолка. Это великолепие стоило мне огромных денег и основательно истощило капитал, оставшийся после продажи фабрики.

Когда-то оранжерею обслуживал специально нанятый человек. Теперь ею занималась только Мина. Хорошо, хоть искусственное солнце работало бесперебойно. Это была цепочка ламп, включающихся попеременно. Их расположение повторяло естественный путь солнца, а интенсивность освещения варьировалась в зависимости от времени суток. Внутри была еще целая система обогрева и полива. Это был, созданный мной тропический остров, которым я гордился, но не любил. Я построил этот рай для Антонии, которая приняла его, как и все остальные мои дары, со сдержанной улыбкой, а потом превратила в свое убежище. Хотя ей не от чего было убегать.

Мы поднялись по ступенькам, ведущим в помещение, и я отпер стеклянную дверь. В оранжерее было темно, она освещалась только светом луны, смотревшей сквозь прозрачный потолок. Но и этого света было достаточно, чтобы увидеть густые заросли растений и горку из камней с искусственным водопадом.

Марк присвистнул.

– Целый сад, – пробормотал он. – И запах. Что это так пахнет?

– Клементина, – ответил я, включая ночное освещение. – Эта часть собственности, записанная на Антонию. Оранжерея – ее. Если она когда-то вернется или я умру, знайте – это ее. Или ее наследников, если таковые будут. – Я сделал ударение на слово «будут». – Все остальное я завещаю семье старшего брата.

Но Марк уже носился по помещению, разглядывая каждый цветок. Восхищался обеими статуями, и горкой из камней. Я дал ему время насладиться красотами, а потом позвал к дальней стене, где ветви и лианы сплетались так, что создавали какое-то подобие шалаша. Над его входом свисала на прозрачных нитках целая стая игрушечных колибри, а внутри прятался дамский письменный стол с ящиками. Все остальное пространство перед этим укромным местечком было свободно, лишь сбоку пристроилась прямоугольная клумба с яркими красными цветами, названия которых я не помню. Да маленький каменный ангел, опустив голову на сложенные ручонки, смотрел печальными глазами прямо перед собой. Я проследил за его взглядом и заметил в густой растительности топор, которым Мина обрубала сухие ветки. Это было так не похоже на ее сверхчеловеческую аккуратность.

– Вот ее стол, – сказал я Марку – Здесь, где-то в ящиках и должны быть записи. Если только, они и вправду существуют.

Он нагнулся и потянул за ручку:

– Заперто.

– Ключа у меня нет, – сухо ответил я.

Марк огляделся в поисках того, что могло бы заменить ключ. Я только пожал плечами. Он презрительно глянул, и вдруг, словно выплескивая все, что накопилось в нем за этот вечер, веско сказал:

– Найдем мы там что-то или нет – еще неизвестно. Но мне известно одно – Антония зашла в этот дом, тому есть масса подтверждений. Но нет ни одного, что она из него вышла. На днях я приведу полицию, и они все тут обыщут.

Я вновь увидел лицо той, которая могла бы произнести все это точно так же. Но, как видно, на этот день уже было достаточно привидений, последнее видение оказалось явно лишним, хотя, возможно, что виной тому была лишь влажная духота оранжереи. Знакомое чувство током пробежало по моему измученному телу, вызвав испарину на лбу. Просторное помещение оранжереи вдруг начало складываться как карточный домик, стены приблизились, грозя раздавить то, что от меня еще оставалось. Под удивленным взглядом Марка я медленно опустился на пол, смяв рукой мясистый цветок на клумбе. Он хрустнул под моей тяжестью, выплеснув на ладонь сок. Отчего рука сразу стала липкой. Но среди стеблей и травы, я нащупал и еще кое-что. То самое, на что печально глядел маленький ангел.

– Устал, что-то. Посижу чуть-чуть, – прохрипел я. – А вы займитесь ящиком. Я не собираюсь здесь ночевать.

Марк кивнул, и вдруг нагнулся и заглянул под стол. Я вытянул шею, пытаясь рассмотреть, что же он там увидел. Под дальней ножкой стола, невесть каким образом, застряла шпилька. Обычная металлическая шпилька, какими женщины закалывают волосы. Антония такими не пользовалась, она никогда не собирала свои волосы в пучок, давая им свободу рассыпаться по плечам. Наверное, шпильку потеряла Мина.

– Пойдет, – сообщил Марк и полез под стол.

Он там пробыл довольно долго, пытаясь вытащить свою находку. А потом я увидел, что он подался назад, увидел его пышную шевелюру, на которую и опустил топор. Я стукнул его слабенько, мягко, но кровь тут же залила шею и спину. А он сам повалился на бок как мешок с мукой. И тогда я ударит его еще раз, и еще. Удивляясь той легкости, с какой проламывались кости черепа. А кто-то помнится мне говорил, что череп человека очень прочный. Кажется, это был наш семейный врач.

Я рубил и рубил, как мясник рубит голову свиньи. И все повторял:

– Я никому не позволю напоминать мне о ней. Не позволю, не позволю.

А потом вдруг оказалось, что все уже кончено. Я стоял над неподвижной, заляпанной кровью кучкой тряпья. Над всем тем, что минуту назад было Марком Бережинским. Стоял и думал о том, что сегодня ему не удастся переночевать в комнате своей сестры. В той самой комнате, откуда три года назад мы с Миной вынесли ее мертвое тело, высохшее от голода. Именно в тот момент я понял, что самым страшным страхом для меня было не одиночество, и не измены. Все это уже было в прошлом. И как прошлое – оно давно уже побледнело и вымылось из души. На самом деле, больше всего я боялся напоминаний о ней. И ее лица, которое виделось мне на лице ее брата. Я не мог отпустить его, зная, что он будет бродить по миру, как живое воспоминание. Возвращаясь в снах снова и снова. А я, сидя дома, буду знать, что не уничтожил его, и уже никогда не смогу это сделать.

***

Скрипнула дверь, и послышались шаги. Я обернулся. За моей спиной стояла Мина, и ни одна жилка не трепетала на ее бесстрастном лице. В правой руке у нее была лопата, а в левой лейка с водой. Воду она протянула мне.

– Помойте руки и лицо, – сказала она будничным голосом. – Вы перепачкались.

Я послушно принял лейку из ее рук, но не удержал, и она упала на каменный пол, расплескивая во все стороны воду. Перевернулась на бок, оставив темное пятно на камнях, словно растекшуюся кровь.

Мина задумчиво стояла над клумбой и качала головой, словно неслышно шепталась с ангелом, и не соглашалась с ним. «Нет-нет», – говорил ее жест, – «нет-нет». Но как видно, до чего-то они все-таки договорились, потому что старая служанка вдруг воткнула лопату прямо в центр клумбы. Я даже услышал, как хрустнули толстые стебли цветов.

– Похороним их вместе, – деловито сказала она. – Не по-божески это, разделять близнецов.

Тринадцать бабочек

Милостивый государь, Иван Иванович!

Я с большим любопытством слежу за Вашими новыми изысканиями, но побывав на последней демонстрации, понял, что молчать больше не могу. Возможно, что мое письмо покажется Вам странным, а то и расстроит, но молчать боле недостало сил. К тому же, я опасаюсь, что при сем деле существуют незваные свидетели, коих я насчитал – три. Поэтому, скрывать далее истинное положение вещей я не хочу, так как честное мое имя может быть запятнано всей этой историей.

Пусть мое перо не имеет легкости, свойственной словесникам, но, Господь распорядился так, что я живописец.Поэтому, прошу заране извинить за неровный слог и сумбурное изложение.

Третьего дня от празднования Рождества Христова, после непомерных излияний, я, чувствуя себя недостаточно уверенно, решил, все же, обратиться к работе, так как сроки заказа уже поджимали. Заказ этот был передан мне от владельца книжного магазина «Логосъ» еще в сентябре. Не подумайте, что я настолько забылся, что согласился намалевать вывеску. О, нет! Картина сия должна была быть повешена внутри заведения, и призвана намекнуть случайному покупателю о «вечном». Философский смысл будущего произведения должен был непременно включать в себя изображение древней книги, символизирующей вечность, и как antagonisme подобному заявлению, полотно должно было показать еще и что-то весьма легковесное, однодневное. Поразмыслив немного, я склонился к мысли, что таким предметом вполне может оказаться бабочка, ведь всем известны мотыльки-однодневки, являющиеся символом всего самого непостоянного.

В то утро, а оно было на редкость солнечным, я установил мольберт у самого окна, дабы получше разглядеть и поправить изображение книги, которая уже радовала взгляд своей законченностью. Собрав все свои душевные силы и положив рядом справочник по насекомым, я тщательно скопировал изображение Araschnia levana, а, именно, Пестрокрыллицы весенней, и в течение получаса самозабвенное его выписывал маслом на холсте. Ее оранжевые крылышки, испещренные черными пятнами, прекрасно гармонировали с палевыми страницами старинного фолианта и желтоватым оттенком восковых свеч, изображенных в медном трехрожковом канделябре в правой стороне холста. Этот канделябр для работы я специально приобрел у квартирной хозяйки за собственные деньги.

Закончив работу, я решил прогуляться по морозному Ст.Петербургу, но желание поправить свое здоровье, привело меня в кабак. Вернулся уже в темноте и незамедлительно отправился спать.

Наутро, решив нанести последние штрихи на готовую работу и покрыть ее лаком, я подошел к мольберту, уже предвкушая вознаграждение за потраченные усилия. Каково же было мое удивление, когда я обнаружил пропажу. Любовно выписанная мною бабочка – исчезла. Сначала я ужаснулся такому повороту, но потом понял, что, скорее всего, мне просто привиделось, что я дописал картину. Тогда, решив не откладывать дела, я принялся тщательно копировать Nymphalis urticae, в просторечии просто Крапивницу, и целый час потратил на отделку ее крыльев, которые прекрасно гармонировали со всем изображением. Испытывая непреодолимое желание прогуляться по улицам, я, тем не менее, полностью закончил работу и только тогда позволил себе небольшую прогулку, завершившуюся посещением ближайшего питейного заведения, так как мне хотелось пораньше вернуться домой.

Но когда утром я пожелал закончить свой труд, оказалось, что и эта легкокрылая гостья покинула мой дом. Кроме книги на холсте никаких мотыльков не просматривалось.

Стоит ли говорить, Милостивый Государь, что так и повелось. Много дней, всего числом тринадцать, я изображал чешуекрылое насекомое, а наутро не находил его. Несколько раз приходили из лавки поинтересоваться, что с заказом, но что я мог поделать? Я старался и так, и эдак. Перестал копировать бабочек из книжки и начал создавать собственные образы с дивными невиданными доколе крыльями, пестрящими невообразимыми рисунками – от ромбов до горошка.

Однажды, на исходе второй недели, я решил не выходить из дома, так как мальчик из зеленной любезно предложил принести мне четверть водки. В тот день я создал нового мотылька, имеющего бледно лиловые крылья с изображением лика Богородицы, выполненным в теневой технике желто-карминовыми тонами. Несомненно, это было лучшее из того, что когда-либо мне удавалось.

Отягощенный предчувствиями, я неподвижно сидел в креслах, размышляя о том, стоит ли зашивать продранные подлокотники, из которых вылезал волос. Мне нравилось вытягивать его, успокаивая, таким образом, воспаленные нервы. И тут, боковым зрением заметил какое-то движение. С трудом повернув отекшую шею, я увидел, что по комнате кружит бабочка, бодро трепеща лиловыми крылышками. Можете ли Вы, Милостивый Государь, представить мое состояние при виде такой вопиющей несправедливости? Мой труд, мой шедевр был осквернен неким таинственным оживлением, попран, уничтожен. Я бросился ловить беглянку, желая насильно привязать ее к положенному месту и удержать в рамках холста, но она не давалась в руки, а я отяжелел от переживаний. Когда бабочка, осознав, что не сможет вылететь из запертой комнаты, присела на стекло, я обрадовался, но радость моя оказалась преждевременной. Не веря своим глазам, я наблюдал, как она просачивается сквозь стекло и через минуту оказывается по другую его сторону. Протянув руки вперед, я бросился к стеклу и случайно разбил его.

На звук разбитого стекла тотчас же появилась квартирная хозяйка. Не подумайте, что мой вид привел ее в замешательство, нет. Она спокойно вышла из комнаты, но вскоре появилась снова в сопровождении двух учтивых молодых людей, которые ласково говорили со мной и увезли на извозчике в некий дом, где мне подлечили расшалившиеся нервы и израненную душу.

Когда я был отпущен, то решил посвятить досуг изучению повадок мотыльков и бабочек.

Таким образом, однажды, я и оказался на Вашей, Милостивый Государь, лекции в Музее естественных наук. Стоит ли говорить, что демонстрируемый Вами «новый вид» я узнал сразу же – это была последняя, из мною написанных, бабочек, та самая с ликом Богородицы. И что бы тот священник ни говорил, бабочку эту создал я, а вовсе не Господь. Поэтому слезно умоляю, вернуть мне мою собственность, которая нынче покоится у вас на парчовой подушке, намертво сколотая булавками. А также, прошу компенсировать мне ее смерть в размере десяти рублей.

Всегда Ваш

Андрей Петров, живописец.

Эмма

Впервые Йона увидел Эмму еще до ее рождения.

В тот день нянька Федора по секрету сообщила ему, что скоро в доме появится еще один ребенок – брат или сестра Йоны. Мальчик, конечно, не поверил, ведь он уже знал, откуда берутся дети, но аисты в этот год не свили ни одного гнезда в округе. Откуда же взяться этому малышу? Но назвать няньку лгуньей не решился, потому что старшим грубить нельзя. Так всегда говорила мама. До самого обеда он молчал, погрузившись в собственные мысли и даже за десертом не попросил добавки, хотя в тот день были печеные груши с медом – его любимое лакомство. Как только унесли со стола, он словно очнулся, и сам поразился собственной беспечности, поэтому решил отправиться на кухню и разведать, что там с грушами. Вдруг удастся добыть хотя бы одну и съесть ее тайком, спрятавшись в сарае за ворохом сена. Мама не разрешала кусочничать. Это было обидное слово, но еще обиднее было остаться без добавки.

В кухне сидела Федора и вела нескончаемый разговор с кухаркой. Йона вздохнул, поняв, что план провалился. Закопченные балки потолка, с которых свешивались связки лука и чеснока, запах сушеных трав, хранившихся на деревянных полках под самым потолком, и особенно погасшая печь, зияющая провалом, бесконечным в своей черноте, вызывали в мальчике тоскливые чувства. Несмотря на то, что окошко с цветными стеклами было распахнуто настежь, и зелень сада, словно рвалась в комнату, ему до боли захотелось на воздух. Он ухватил Федору за руку и потянул к дверям.

– Погоди, малыш, – сказала она, – немного погоди и потом пойдем. Вот только договорим с Мартой.

От нечего делать он принялся рассматривать серебряные кольца, унизывавшие почти каждый федорин палец. Это были все старинные кольца с чернением и разноцветными камушками. Особенно много было голубых, как небо. Федора называла их турецкими, но мама как-то объяснила, что настоящее их название «фирузэ», что значит камень счастья. Но принесли ли эти украшения счастье Федоре – Йона не знал. Она была молодой вдовой. Непонятное слово «вдова» не вызывало никаких ассоциаций. Но вот молодой, Федора уж точно не была. Молодая – это соседская девчонка Янка, ровесница Йоны. Мальчику семи лет любой взрослый кажется жутко старым.

– Пойдееем, – протянул он, поглаживая пальцем круглый голубой камушек.

Но Федора говорила с Мартой о женихах. Разве можно прервать такой интересный разговор?

– Иди пока сам. Погуляй в саду. А я вот тут из окошка буду тебя видеть.

Йона побрел в сад, там под окнами кухни возвышалась горка песка, и валялся грузовичок, забытый мальчиком вчера вечером. Ночью прошел дождь, и весь песок был словно исколот иголками, пахло сыростью. Задетый ненароком куст смородины, стряхнул водяную пыль, от которой озноб пробежал по коже. И непонятное ощущение скорой беды сжало своими ледяными руками маленькое сердце, не знавшее до сих пор никаких тревог.

За забором мелькнуло что-то белое, качнулась ветка, и тут же раздалось тоненькое хихиканье. Янка!

– Янка! – радостно крикнул Йона и бросился к забору. – Янка, ты аистов видела?

– Не видела, а зачем тебе? – между досками показался блестящий голубой глаз. – Не прилетали еще. А мне нельзя с тобой водиться – вы богатые.

– Ладно, пусть. Не увидят. – Отмахнулся Йона. – Понимаешь, аисты приносят детей, а у нас скоро будет ребенок. Только, откуда же он возьмется?

– Вот ты глупый! Дети выпрыгивают из маминого живота, а про аистов взрослые все врут. И я пошла, а то если увидят, заругают. Хорошо вам богатым, а мне еще кашу варить.

– Кашу варить… Задавака. Без тебя не сварится эта каша.

Но Янка уже убежала. Всегда так – ни один важный разговор до конца не доведет. То у нее каша, то стирка.

Загадочные слова Янки нисколько не рассеяли тревожные мысли мальчика. Выпрыгивают из живота мамы. Брррр…. Нет, все-таки аист звучит убедительнее. Кого бы спросить? Отец на работе, и мама куда-то ушла. А Федора, ей-то откуда знать, у нее нет детей. Может дойти до замка? Вот он тут – рукой подать. Нет, нельзя – это папина работа, дети не должны мешать работать взрослым.

Вот давеча Янка сказала, что они богатые. Наверное, в деревне они самые богатые, потому что папа служит смотрителем музея. Они думают, что замок принадлежит Йоне? В замок любой может прийти, заплатить деньги и смотреть, сколько влезет. Йона тоже там был. А еще там были туристы. И одна смешная старушка в коротких штанах, похожих на штаны маленького мальчика, подарила ему вещь. Коробочку, под крышкой которой притаилась музыка. Стоило ее открыть, как невидимые колокольчики начинали вызванивать нежную мелодию. И сразу хотелось свернуться под одеялом и уснуть. Каждый вечер, укладываясь спать, Йона непременно слушал колокольчики. Это было неизменным ритуалом вот уже целую неделю. Он только переживал, что однажды музыка умолкнет навсегда, но папа сказал, что просто нужно будет поменять батарейку и мальчик успокоился. Конечно, у Янки и ее младших братьев таких игрушек не было. Йона вздохнул. Он бы и подарил свое сокровище, но ведь тогда у него самого ничего не останется. «Просто вынесу ее завтра в сад, – решил он, наконец. – Вот и Янка послушает. Это же просто музыка, она для всех».


Вечером Аурика, как всегда, сама умыла сына. Расчесала его кудри, приговаривая:

– Ты – мой принц. Ты – мой красавец!

Принц уворачивался от щетки, морщился и ныл. Он согласился бы быть вовсе не красавцем и даже не принцем, лишь бы постричься налысо и не испытывать ежевечерние муки. Щетка нещадно драла волосы. Нужно было еще о стольких вещах успеть подумать перед сном, но как тут думать, когда выдирают волосы прямо с мыслями? Наконец ритуал был закончен, и Йона нырнул под одеяло. Мама чмокнула его в голову, притушила ночник в виде лилии и ушла, прикрыв дверь. Интересный этот ночник – вроде и лампочки никакой нет, а светятся почему-то только края лепестков розовым и зеленым. Папа говорил, что лилия сделана из светопроводящей пластмассы. Света она не дает, поэтому кажется, что просто висит в темноте, зато можно сразу угадать, если проснешься – где стол, а где стена. Хорошо, что чудовищ в комнате Йоны не водится. Иначе лилия не спасла бы – вон по углам какая темень стелется. А дверь-то неплотно прикрыта и оттуда падает на стену светлый лучик. Йона прислушался, из соседней комнаты доносились голоса. Там спальня родителей. Интересно, о чем они говорят?

Йона осторожно спустил ноги с кровати, и, не надевая тапочек, на цыпочках пробрался к двери. Самое трудное в такой ситуации – не сопеть. Нужно прижаться к стене и изо всех сил сдерживать дыхание. В узенькую щель было видно, что Аурика сидит перед зеркалом и… расчесывает волосы. Это ее любимое занятие. Папе повезло больше всех из семьи, он почти лысый, а то замучила бы и его.

Но тут раздался папин голос и Йона обратился в слух.

– Ты получила результат? – неожиданно взволнованно спросил Йона-старший. – Есть какая-то проблема?

– Анализ нормальный, – ответила Аурика.

Какой у нее грустный голос. Что такое анализ? Вечно говорят непонятные слова, и как разобраться, о чем это они?

– Но, когда вводили иглу, случайно поцарапали ребенка. Сказали, что у нее останется шрам. Сказали, что неделю она плавала в собственной крови. Вот так…, – Аурика всхлипнула, да и Йона чуть не заревел, так ему стало жалко маму. Но вовремя сдержался.

– Они ее изуродовали?

– Нет, нет. Только поцарапали ногу, но говорят, что, скорее всего, останется шрам.

«У кого – у нее?»

– Все не так страшно, – успокаивающе шептал отец. – Шрам на ноге – малое, из того, что могло случиться. Зато в остальном она здорова. Когда родиться, ты и не вспомнишь про этот шрам.

«Они выпрыгивают из маминого живота», – вспомнил Йона. Может и вправду. Не приносят же аисты, например, котят или телят? Кошка просто забралась в ящик на кухне и замурлыкала, а через полчаса возле нее копошились четыре слепых котенка. Откуда они взялись – Йона не видел. Федора и близко подойти не разрешила. Сказала, что он может напугать Муку и та заболеет. Значит и маму нельзя пугать? Но мама же не кошка. Нет, что-то здесь не так.

За завтраком, размазывая по тарелке противную кашу, Йона искоса поглядывал на мать, не зная, как начать разговор. Все выглядело странным. Во всяком случае, ему не хотелось думать, что кто-то намеренно отстраняет его от какой-то правды, которую знают все, кроме него. Да-да, впервые в жизни ему показалось, что от него что-то скрывают. А обманывать нехорошо, это даже грех, как говорит Федора. Может быть то, что является грехом для маленького мальчика для взрослых не грех?

– Мама, – начал он издалека, разглядывая округлившийся живот Аурики. Теперь он знал, что иногда находится в животах. – Ты стала такая толстая.

Аурика внимательно посмотрела на него и опустила глаза:

– Что ж, – сказала она, – люди иногда поправляются.

– Нет, – замотал головой Йона. – Там кто-то есть…

Йона-старший поперхнулся кофе, но тут же расхохотался:

– Вот оно, ваше дамское воспитание. Молодец, сын, ты проницателен и умен.

И, не реагируя на предупредительные жесты жены, вставшей так, чтобы сын ее не увидел, отец продолжил:

– Там сидит твоя сестра. Просто она еще маленькая и не может жить самостоятельно, как ты. Ты видел кенгуру?

Йона кивнул, кенгуру он видел по телевизору, хотя занудливая Федора не дала досмотреть до конца. Вечно она хочет получить от Йоны больше внимания, чем он может ей уделить. Взрослые, всегда думают только о себе.

– Вот и твоя сестра пока еще, как детеныш кенгуру сидит в сумке у мамы на животе.

– И не выходит погулять?

– Выйдет, как немного подрастет.

Плавала в собственной крови. Хм. Кровь из любого кармана можно вылить – она жидкая. Теперь папа старался его обмануть. Что ж, раз они такие, то Йона больше не станет спрашивать. Он сам все узнает. Как? От сестры, которая когда-то выйдет на свет.

– А как ее зовут? – только и спросил он.

– Мы назовем ее Эммой, в честь бабушки, – ответила Аурика и облегченно вздохнула.

– Тогда и я стану ее так называть, – сказал Йона, желая прекратить ненужный разговор. Ведь он уже все для себя решил.

Весь день он слонялся по комнатам, пока, наконец, Федора не обозвала его маленьким лентяем, и не потащила за собой в лавку. Лавка – это интересно. Там, в загадочном полумраке стоят мешки с крупой и сахаром, висят с потолка колбасы и окорока. И есть еще полка, которая нравится Йоне больше всего на свете. Там в белых стаканах стоят разноцветные леденцы на палочках, обернутые прозрачной бумагой. Однажды ему купили такой леденец в форме сердца. Большого красного сердца. Йона его берег несколько дней, а потом съел.

Лежат коробочки с жевательной резинкой, в прозрачных ящичках насыпаны конфеты «с сюрпризом» и шоколадные яйца. Целое богатство для маленького мальчика. Федора купила ему марципанового медвежонка, и грустные мысли отступили. И только вечером все началось с новой силой.

За ужином он усадил медвежонка напротив тарелки и честно делился с ним сосисками в томате. Медвежонок, конечно, не ел, но был, как видно, благодарен, потому что улыбка не сходила с его марципановой морды. Вдруг раздался легкий вскрик, хотя за столом полагалось молчать, все беседы велись уже потом, за чаем. Аурика, бледная как смерть откинулась на стуле и обеими руками держалась за живот. Отец вскочил со стула и тут же, словно чертики из табакерки в столовую влетели нянька с кухаркой. Они причитали, бестолково сновали по комнате, а потом Феодора ухватила телефон, но ее толстые пальцы только неуклюже крутили диск, и она никак не могла куда-то дозвониться. Тут она вдруг увидела Йону, таращившего глаза на все происходящее, отдала, наконец, телефон отцу и потащила мальчика в его комнату. От расстройства и неожиданности он и не заметил, как съел марципан, и, обнаружив в руке лишь деревянную палочку, вдруг залился слезами.

– Не плачь, – утешала его Федора, – я тебе еще куплю.

А сама, вытягивая шею, все прислушивалась к тому, что происходило в столовой. Йона всхлипывал с подвываниями. Ему было жалко медвежонка и маму. Жалость затопляла его, как весенний ливень, он уже начинал жалеть весь мир, каждую травинку, каждого муравья. Так с ним уже бывало. И Федора знала, что если сразу не успокоить мальчика, то он проплачет всю ночь, а наутро встанет с головной болью. И уж тогда ее будут ругать, так ругать. Поэтому она решилась на последнее средство:

– А вот я тебе сейчас сказку расскажу.

– Про замок? – капризным голосом спросил Йона.

– Про замок, а как же. – Федора знала множество старинных сказок о подземельях, в которых замуровывали своих жен неверные мужья. О русалках, которыми становились утопленницы. Но больше всего Йона любил сказки о вампирах. Вот и сейчас он свернулся калачиком на постели и требовательно сказал:

– С вампирами.

– Какой уж замок без вампиров, – подхватила Федора, – как повелось со времен еще господаря нашего Влада.

– Вампиры пьют человеческую кровь? – полуутвердительно спросил Йона.

– Человеческую.

Мальчик кивнул, приготовившись услышать то, что слышал уже миллион раз. Но тут, какой-то маленький голосок в его голове сказал: плавала в собственной крови.

– Нет, не хочу про кровь, – крикнул он. – Лучше про лису.

– Про лису, так про лису, – тут же согласилась Федора. – Жила–была в темном лесу хитрая лиса…

Медленно разворачивалось действие, тихо звучал монотонный голос Федоры. Все тише и тише, и Йона не заметил, как уснул.

Проснулся он от того, что луна светила прямо в лицо, Федора забыла опустить жалюзи и задернуть занавески. Полная луна поедает мозги. Йона сел на кровати, и уже собрался позвать маму, как вдруг понял, что дома ее нет. Он и сам не знал, как это получалось. Федора назвала такое знание предчувствием. Когда ты что-то знаешь еще до того, как это произойдет. Сейчас Йона знал, что родителей – нет. Что стоит глубокая ночь, дом пуст, где-то в дальней комнате спит Федора, а Марта давно ушла домой. Он снова лег, укрывшись с головой одеялом, но это не помогало. Луна пробивала своим слабым светом два слоя ткани и ватную начинку. Это была особенная луна, для нее не существовало преград.

Взрослые часто говорили – если тебе грустно, думай о приятном. И Йона изо всех сил пытался думать о том, что скоро к нему начнет ходить учительница, а потом… Нет лучше не знать, что будет потом. Потом его отправят в школу, и раньше мысли об этом доставляли удовольствие, но теперь он вдруг понял, что больше не будет принцем, потому что некая принцесса Эмма займет его место в душе мамы. А, может быть, даже и папы. Скорее всего, что так. И Федора уйдет к ней.

Ему стало так горько, что даже слез не было. Он решил немедленно, сейчас же спросить об этом Федору. Она спит? Значит, Йона ее разбудит и спросит, пока не исчезла решимость. Ведь ответ нужен немедленно, сейчас.

Тускло светился розовый контур ночника-лилии. Луна заглушала его привычное сияние. Йона спустил босые ноги на пол и тут ощутил, как ночной холод поднимается от ступней все выше, словно хочет создать из мальчика ледяную статую, которую потом сможет разбить любой. Или он просто растает под лучами солнца – утром. Сначала его маленькое тело пробила дрожь, а потом и она ушла, осталась только скованность в суставах и беспокойство в сердце. Беспокойство было маленьким, но оно начало расти. Буквально с каждым шагом, да так, что когда Йона оказался на пороге родительской спальни, он почувствовал дурноту и слабость в ногах. Но, чтобы выйти в коридор и добрать до комнаты Федоры, спальню родителей, непременно, пришлось бы пересечь. Была, конечно, и еще одна дверь для няньки, но ее обычно запирали с другой стороны.

Комната была пуста. И здесь не были закрыты ставни, и луна освещала каждый уголок. Постель была аккуратно застлана, нетронутые подушки громоздились в изголовье. Но ни мамы, ни папы не было. Йона осторожно прокрался к зеркальному столику, по пути погладив ладонью шершавое покрывало из тисненого бархата. Ощущение мягкой шерстки под пальцами лишь на минуту успокоило его. Хорошо бы Мука тоже оказалось здесь. Но кошку не пускали в спальню, она обычно спала в кухне. На столике в строгом порядке стояли флакончики с духами, хрустальные грани которых отражали лунный свет. Йона дотронулся до коробочки из заморского камня. Мама называла ее шкатулка и, причесываясь на ночь, складывала в нее шпильки. Днем камень был темно зеленым с черными прожилками, а сейчас вообще не имел цвета. Это было странно, потому что каждый предмет в мире должен иметь цвет, кроме стеклянных стаканов, конечно. Только в телевизоре нет цветов. «И под луной», – пробормотал Йона. В зеркале отразился маленький мальчик – тоже совсем бесцветный, и даже блекло-зеленая с красными корабликами пижама казалась серой, а кораблики – черными.

Но было в зеркале и еще кое-что. Одно ярко-красное пятно, прямо возле шкафа. Обычно там стояла низенькая скамеечка для ног, на которой Йона любил посиживать, когда по утрам прибегал в спальню родителей. Она и сейчас там стояла. А на ней, поджав тощие ноги, сидело существо. Даже в темноту Йона смог увидеть выпирающие ребра и огромные зубы на сморщенном личике, вымазанном чем-то красным, ярко светящимся в темноте. Это могла быть только кровь и больше ничего. В сумрачной серой спальне мальчик видел кровавое пятно, освещавшее зловещим светом маленькое чудовище. Он обернулся с криком, но возле шкафа никого не было, хотя можно было поклясться, что существо метнулось куда-то вверх и исчезло.

Федора проснулась от диких криков и тут же побежала в комнату подопечного. Увидев пустую постель, она не знала, что и подумать. Первое, что пришло ей в голову – ребенка украли. Но тут она поняла, что крики несутся из смежной комнаты. Федора была не робкого десятка, она схватила первое, что подвернулось под руку – легкую пластиковую модель самолета. Конечно, этим никого испугать было нельзя, но разве думаешь о такой малости, когда от тебя зависит чья-то жизнь. Решительно она вступила на территорию врага, но увидела лишь одного Йону, стоящего посреди спальни и вопящего во всю силу своих легких.

– Что случилось, что? – закричала Федора страшным голосом. – Где он?

– Там вампир, – вопил Йона, – он прячется на шкафу…

Нянька глянула на шкаф. Это был низенький шкафчик, по сути, просто высокий комод. Его поверхность была пуста, если не считать гипсовой вазы и подушечки дли игл в форме ежа. Она перевела дыхание. Только детские страхи – не нужно было ему рассказывать столько сказок о замках.

– Здесь никого нет, – сказала она уже спокойно. – Я тебя сейчас подниму – и сам увидишь

– Нет. Не хочу!

– Тебе померещилось спросонья. Вот как он выглядел?

– Худой, весь в крови, – ответил Йона, и вдруг, словно дорисовывая портрет страшилища, добавил. – Девочка! Это была девочка.

Нянька перекрестилась, и этот машинальный жест не ускользнул от взгляда мальчика. Не ускользнул, только напугал его еще больше.

– Ты знаешь? – расплакался он. – Лгунья!

– Нельзя так говорить. Пойдем к тебе. Что за наказание? Папы с мамой нет, а ты так себя ведешь?

– А где они?

– Так в больнице. Как с вечера уехали, так и не возвращались. Вот утром папочка приедет и накажет тебя.

Папочка приехал под утро – счастливый. Наказывать Йону не стал, только укоризненно покачал головой и погрозил пальцем.

– Маму выпишут через два дня вместе с Эммой, – сказал он доверительно. – Она тебе понравится, твоя сестра. А? Гордо звучит? Сестра! Теперь ты старший и должен ее защищать.

Йона грустно отвернулся и ничего не ответил.

Сестру ему показали через несколько дней и обставили это дело с такой торжественностью, точно представляли ко двору новую принцессу. Йона только глянул на нее, нахмурился и подумал: «Если уж вам так нужна была девчонка, лучше бы Янку взяли».

Впрочем, красное маленькое личико не очень-то напоминало монстра из его фантазий. Но вот общий облик… Однажды Йона присутствовал при смене подгузников и эту процедуру до конца стерпеть не мог. Позорно сбежал, увидев пузатое существо с коротенькими ручками и ножками, беспорядочно двигающимися в воздухе. Пузо при этом тоже как-то странно вздувалось и опадало.

Он потом красочно описал все это Янке.

– Подумаешь, – ответила она, – все маленькие дети такие. С возрастом они становятся симпатичнее. А иногда даже красавцами, – она зыркнула на Йону голубыми глазищами, но вдруг засмущалась, замяла тему. Мол, готовить пора – голодные все.

– Вечно ты со своей кашей, – возмутился Йона. – Никогда по-человечески не поговоришь.

– Маленький еще – говорить по-человечески, – грубо ответила Янка. – Иди, давай, домой, тебя нянька заждалась. А вот у нас нянек нету, – затянула она любимую песню.

Дома тоже теперь было не веселее. Все ворковали над Эммой, даже предательница Федора. Они и не заметили, что Йона совсем перестал задавать вопросы. На все свои вопросы он теперь искал ответы сам. Он даже нашел в папином кабинете большую книжку со странным названием «Энциклопедия», открыл из любопытства и вдруг понял, что эта книжка написана специально, чтобы отвечать на его вопросы. Читал он уже неплохо, но многих слов не знал, и тогда придумывал им другой смысл, новый. Саму «энциклопедию» он представлял в виде умного большого паука, сидящего в центре паутины. Подходит человек с вопросом, дергает за нить…. Паук сразу же просыпается и отвечает. Он мог сказать, сколько километров до луны, мог рассказать про извержение любого вулкана и даже показать об этом картинки. На вопрос о вампирах он тоже мог ответить, но только то, что Йона давно уже знал от Федоры. Про Эмму паук-«энциклопедия» не знал ничего. Зато знал обо всех других вампирах.

А ночью она опять появилась. Ему снова не спалось, это уже входило в привычку. По полночи он лежал, вслушиваясь в каждый шорох. Наверное, для маленького мальчика это было ненормально. Но кому он мог сказать о своих страхах? В этот раз она сидела прямо на ковре возле ящика с игрушками и тощей лапкой пыталась вытянуть за ногу желтого плюшевого медведя. Почувствовав взгляд, она обернулась, и Йона замер, словно пойманное животное, пытающееся прикинуться мертвым. В тусклом свете ночника сверкнули острые зубы. Чудовище потянулось к нему, поползло по ковру, издавая голыми коленками шипящий звук, но к счастью так и не смогло подняться на слабые ножки, чтобы влезть на кровать. И вот тут, Йона ясно увидел на маленькой голени длинный белый шрам.

Наутро он обнаружил на лапе медведя кровавое пятно, напоминающее отпечаток ладони. Два часа он ждал, пока опустеет кухня, а потом подбежал к печи и швырнул в огонь бывшего любимца. Из печи повалил дым и появился отвратительный запах, на который тут же прибежала кухарка. Заметив догорающую игрушку и неподвижно стоящего рядом Йону, она ухватила его за руку, отшлепала и отвела к матери. Аурика в это время, как раз кормила малышку.

– Ты сжег своего любимого медведя? – огорченно спросила она.

– Он стал грязным, – угрюмо ответил Йона.

– Федора бы почистила.

– Нет. Не смогла бы…

Аурика вздохнула, Йона становился другим. Наверное, он ревновал. Поэтому она, как можно мягче попросила его больше так не делать. И жестом подозвала к себе. Но Йона не подошел. Он вдруг увидел, что белая рубашка матери закапана кровью, а малютка Эмма продолжает сосать, как ни в чем, ни бывало, и даже причмокивает. Было видно, что ей нравится кровь. Он вскрикнул и отшатнулся. Аурика вздрогнула, но проследив за взглядом сына, успокоилась.

– Не бойся, – сказала она. – Малыши часто кусают грудь, которая их кормит. Ты тоже таким был.

Она кликнула Федору, приказав успокоить сына, который дрожал, как в лихорадке, и велела уложить его и измерить температуру. По деревне гуляла корь.

Жара не было, и Йона выглядел вполне здоровым, хотя и очень напуганным. Нянька было предложила ему сказку, как средство от всех болезней, но он, неожиданно, попросил принести из кабинета «Энциклопедию».

– Знаешь, такая большая темно красная книга? Она всегда стоит в шкафу на второй полке.

– Батюшки, – всплеснула руками Федора, – на что она тебе?

– Почитаю про вулканы, – ответил Йона, напрочь забыв о том, что врать запрещено.

– А папочка не заругает, что ты взял его книгу?

– С чего бы? – удивился Йона, который никогда даже и не думал, что его могут отругать за чтение. – Он только обрадуется.

Получив книгу, он тут же отослал Федору, сказав, что почитает, а потом заснет. Нельзя сказать, чтобы она сильно расстроилась, в последнее время нянька часто пренебрегала обязанностями, зная, что у хозяйки хлопот по горло.

Нужная страница отыскалась быстро, Йона уже научился находить статьи энциклопедии по буквам. Найдя слово «вампиры», он принялся медленно читать, водя пальцем по строкам.

«В древних сказаниях говорится, что самый верный и испытанный способ – одним ударом воткнуть ему в сердце деревянный кол (на втором ударе он оживет), потом мечом отрубить ему голову, а затем все части тела вампира вместе с опоганенным колом сжечь и пепел развеять по ветру – это по плечу только совершенно бесстрашным, очень сильным и ловким представителям человеческого рода».

Нашлись советы и попроще – серебряный крест, святая вода и чеснок. Йона с сомнением посмотрел на свой крестик – нет, точно не серебро. Просто какой-то легкий белый металл. За святой водой нужно идти в церковь, значит, этот вариант точно отпадает, начнутся расспросы, вопросы, и взрослые загубят все дело. Они ведь не знают, какая опасность угрожает всей семье.

Чеснока в кухне полно. Можно незаметно туда прошмыгнуть, и утащить связку. А потом повестить ее над дверью, пусть тогда Эмма мучается. Хотя, даже если связку прятать днем под кровать, Федора обнаружит ее по запаху. Или выметет щеткой, когда будет убирать комнату.

Оставался только кол и кухонный нож. Йона вздохнул и принялся затачивать карандаш. Ведь карандаш вполне сможет выполнить функцию кола, если вампир маленький? «Я должен быть бесстрашным, – бормотал он, – очень сильным и ловким представителем человеческого рода». Эта фраза ему нравилась больше всего. Главное бесстрашным.

«Теперь я дождусь ночи, – шептал он, укладывая карандаш и нож для бумаги в ящик стола. – Я спасу всех».

– Что ты там шепчешь? – Федора, как всегда неожиданно, возникла за спиной. – Шепчет и шепчет. Ишь, какой шептун выискался. Выкладывай, что там у тебя. Я еще утром поняла, что тебя что-то гложет… Потерял что, али сломал?

Йона честно посмотрел ей в глаза и промолчал. Это ведь от нее он впервые услышал сказания о вампирах, и вот теперь она стоит, как ни в чем не бывало, словно все в порядке и так и должно быть. Он вдруг осознал, что все они в сговоре и просто желают отдать его на съедение, поэтому и делают вид, что ничего не понимают. Эх, поговорить бы с Янкой, да где она теперь? Наверное, укладывает спать младших.

Ночник-лилия не мог разогнать темноту, но Йона просто раздвинул занавески, надеясь на слабый свет фонаря у крыльца. Луны в ту ночь не было – с вечера шел дождь.

Прихватив карандаш и ножик для бумаги, мальчик прокрался в спальню родителей, которые в эту пору спали глубоким сном. Над детской кроваткой переливалось кровавое сияние, исходившее от самой Эммы. Йона склонился над сестрой и тут же отшатнулся, схватившись обеими руками за грудь, стараясь утихомирить колотящееся сердце, словно испугавшись, что этот звук разбудит родителей. В кроватке лежало чудовище, широко раскрыв рот полный острых зубов.

Я должен быть бесстрашным, очень сильным и ловким представителем человеческого рода.

Он вытащил из кармана нож и карандаш, и, сжимая их в руках, с криком бросился на врага.

И тут все исчезло. Перед глазами Йоны маячило лишь белесое пятно с рваными краями, и где-то далеко звучали голоса, отзываясь в голове таким жутким эхом, что он даже не мог разобрать – кому они принадлежат.

– Я увидел его здесь, прямо на полу, – объяснял один голос.

– Срочно врача, – требовал другой. – Это припадок.

– Сынок, что ты тут искал?

Йона с трудом разлепил ссохшиеся губы:

– Не знаю.


В самом конце центральной улицы стоит мрачное здание. Это порыжевший от времени трехэтажный кирпичный дом, в окнах которого установлены крепкие металлические решетки. В маленькой комнатке третьего этажа уже много лет находится человек – очень худой длинноволосый мужчина неопределенного возраста. Он тихий и покорный – не сопротивляется, когда его укладывают спать, и послушно поднимается по утрам. Свои дни он проводит в кресле, глядя в один и тот же угол пустой комнаты. На все вопросы он отвечает односложно – «не знаю».

Пятого числа каждого месяца входит санитар и радостным голосом говорит:

– Господин Раду, к вам сестра.

Он пропускает в палату молодую женщину в платочке, повязанном над самыми бровями. В сумке у нее гостинцы – апельсины, шоколад, пирожки. Она застенчиво застывает у самой двери и растерянно спрашивает:

– Йона, ты меня узнаешь? Это я – Эмма.

И тогда больной, не глядя на нее, вдруг начинает быстро-быстро говорить, обращаясь не к ней и не к санитару, а к кому-то невидимому, но постоянно присутствующему в комнате.

– Эмма – чудовище. Я должен быть бесстрашным, очень сильным и ловким представителем человеческого рода. Я должен ее убить.


Оглавление

  • Природа страсти
  • Пианино
  • Город, который никогда не спит
  • Скрип-скрип…
  • De profundis (Из глубины)
  • Самый страшный страх
  • Тринадцать бабочек
  • Эмма