Спи, мой мальчик [Каролин Валантини] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Каролин Валантини СПИ, МОЙ МАЛЬЧИК

NoAge
polyandria
2021

Caroline Valentiny

Il fait bleu sous les tombes


Перевела с французского Екатерина Даровская


Дизайн обложки Татьяны Перминовой


Издательство выражает благодарность Литературному агентству Анастасии Лестер (SAS Lester Literary Agency) за содействие в приобретении прав


Издание осуществлено в рамках программы содействия издательскому делу «Пушкин» при поддержке Французского института в России


© Editions Albin Michel — Paris 2020

© Даровская E. Ф., перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Поляндрия Ноу Эйдж», 2021

* * *
Посвящается Ноэ


Через щели в вечности

Мы будем говорить одновременно

Улавливая дыхание друг друга

Понемногу позволяя нашим голосам

Вновь зазвучать в лад

Ты небо я земля

Мы будем говорить долго-долго

До тех пор пока лето

Не опутает нас садовым вьюнком.

Анна Перье. «Потерянные письма»

Спи, мой мальчик

В детстве, когда еще был жив, по вечерам он ложился на траву, чтобы смотреть на небо. Сегодня, вытянувшись под прямоугольником травы, непроницаемой для света, он силится щурить глаза, но проку в этом нет: он больше не может ничего увидеть. Мысли перекатываются под камнями, ни одна не задерживается в голове. Он наблюдает за их ходом. Лежа в могиле, он пытается размышлять. Что еще остается делать, когда все застыло в неподвижности? Он сосредоточивается на легких шажках птиц по земле. На крашеной ограде, которая словно бы очерчивает контуры неба. Он слышит шорох гравия над головой, отдаленные голоса припозднившихся посетителей, покидающих аллеи, скрип калитки и железный лязг петель. Настал вечер, говорит он себе. Настал час, когда все озаряется последней золотистой вспышкой и гаснет. Вскоре остаются одни только птицы. Потом засыпают и они. Весенний воздух наполняется тишиной, и на душе у молодого человека становится немного тоскливо. Сон не приходит в его тело, не знающее отдыха. Листья деревьев тускнеют. Темнота сгущается. Матери закрывают ставни на окнах в детских. А он продолжает ждать. Ангел, который должен был прийти за ним, кажется, заблудился.

В нескольких метрах от него вдруг раздается негромкий шум, и он настораживает уши — если, конечно, считать, что у него все еще есть уши. Глухая волна распространяется по доскам гроба, достигает затвердевших барабанных перепонок. Топот ног. Шаги раздаются ближе — настоящий «Галоп барабанов»[1] над его головой.

Голоса. Шушукаются. Переговариваются. Сдерживают смех.

— Дай-ка закурить!

Чирканье спички. Захлебывающийся кашель. Их пятеро, может быть, шестеро.

— Травка где?

— Здесь. Доставай пакет.

Молодой человек под землей узнает голос Клемана Мэе, брата Жюльет.

— Забористая штука, гарантирую. Ну, налетай. Будучи живым, он никогда не курил травку. Эх, такой шанс пропадает. Забота о здоровье свинтила за компанию с его жизнью. В кои-то веки можно было бы расслабиться.

— Вот блин!

Да, это точно его голос. Это точно Клеман.

— Что?

— Уходим. Поживее, раз-два-три. Валим отсюда. Бегом.

— Ты чего?

— Уходим, кому говорят. Шевелитесь.

Наверху никто не двигается с места.

— Эге, да ты никак струхнул?

— Знаешь, что под твоими ногами? Под сиреневым цветком, на который ты чуть не наступил? Там лежит Алексис Виньо. Ну же, идем отсюда.

Сразу сбавившие тон голоса. Какое-то шарканье. Потрескивание сигарет. Похрустывание коленных суставов. Он напрягает слух. Пожалуйста, останьтесь еще ненадолго. Хоть на несколько минут.

Одна из девушек теряет терпение:

— Народ, ну пойдемте уже. Я дрейфлю.

Снова шуршание гравия под ногами. Снова скрип калитки и железный лязг петель. Он слушает, как его знакомые покидают кладбище. Мысленно тянется за ними, проникает в их дома, видит светлые шторы на их окнах, входит в их комнаты со свежевыстиранным постельным бельем, слышит похрапывание их спящих родителей. Он хотел бы последовать за ними. Хотел бы нырнуть в кровать, вдохнуть запах чистого белья, ощутить тепло одеяла. Нежные розовые нити вечера уступили место скуке. Он хотел бы забыться, но сон все запаздывает.

1

Весенний день выдался погожим. Листва деревьев легко шелестела на ветру, а солнце развешивало свои лучи на надгробных камнях так старательно, словно все будет длиться вечно. Мадлен недоумевала, как подобное место может таить в себе столько красоты. Она перестала слушать священника, чьи слова казались ей неподобающими, и вознеслась душой к вершинам деревьев. Там можно было верить, что ее сын не умер. Она чуть сильнее оперлась на руку мужа. Тот приобнял ее, выражая поддержку. Но вот уже несколько дней больше ничто не поддерживало Мадлен.

Она рассеянно смотрела, как первая лопата земли рассыпается по деревянной крышке гроба, и думала о том, что готова улечься возле Алексиса и позволить земле засыпать и ее саму. Бог знает, почему она этого не сделала. Без сомнения, она мыслила не очень-то здраво. Да и о каком здравомыслии может идти речь, если мать продолжает разгуливать по поверхности земли, тогда как ее сын спит внизу?

Мадлен украдкой поглядывала на людей, гадая, считают ли они ее плохой, ведь она не плачет.

В любом случае, матерью сына, который сводит счеты с жизнью, может быть только плохая женщина. Она пыталась плакать, но слезы оставались где-то на далеком и недосягаемом континенте. В голове мелькнуло: я не успеваю к обеду, нужно предупредить сыночка. Почти в ту же секунду она вспомнила, что сыночек спит таким глубоким сном, что обед ему больше не понадобится. Почти в ту же секунду. Промежуток времени в этом «почти» напугал ее не меньше, чем мысль, что сын может простудиться под этой толщей сырой земли.


Маленькая ручка обвилась вокруг ее руки, потянула за край рукава.

— Мама, — позвал детский голос.

Она не отвечала.

— Мама! — повторил голосок.

Она перевела взгляд на свою дочь. Ноэми пять лет, у нее голубые глаза, ямочки на щеках и россыпь каштановых локонов вокруг лица.

— А куда ты смотришь?

Мадлен вгляделась в лицо ребенка. Лоб у дочки большой и выпуклый, как лоб Алексиса. Волевой подбородок напоминает подбородок брата. Мне нужно почаще смотреть на нее, подумала она.

Когда все было позади и земля наконец поглотила ее большого мальчика, Мадлен позволила мужу отвести себя на несколько метров в сторону, чтобы выслушать соболезнования. Все казалось ей таким холодным. Ей хотелось бы музыки, но единственным музыкантом в семье был Алексис, а он умер. Ей хотелось сесть на землю и быть рядом с сыном. Люди подходили, обнимали ее за плечи или брали за руку, бормоча какие-то слова, напоминающие извинения. Их сочувственные речи доходили до нее словно издалека, их удрученные взгляды казались гримасами любопытства. Мадлен поймала себя на мысли: если прежде она не была плохой, то теперь станет такой наверняка. Мадлен резко затошнило, она отбежала за куст, и там ее вырвало. Рука, легшая на ее лоб, помогла ей подняться, развернула, чтобы обнять. Мадлен не обрела в этом объятии ни капли утешения.


Директриса поселковой начальной школы, когда-то учившая Алексиса, разрешила провести поминки в школьной столовой. Школа располагалась совсем рядом с кладбищем. Все отправились туда длинной процессией, на которую лились солнечные лучи. Работники похоронной службы приготовили бутерброды с маслом и ветчиной и наварили много кофе. Запах внушил Мадлен отвращение уже на пороге, и она покинула столовую, шепнув что-то на ухо Пьеру, который посмотрел на нее с тревогой и укором. Она вышла на поле и размеренно прошагала два километра до своего дома, вернее, это расстояние преодолело ее тело, потому что голова не оставляла заваленного цветами нагромождения рыхлой земли, под которым отныне покоился Алексис.


Когда ваш ребенок умирает — сколько бы лет ему ни было, даже если он стал почти взрослым мужчиной, чья сила восхищала вас, когда он крепко прижимал вас к себе, — он опять становится младенцем, за которым нужно постоянно присматривать, и вы вдруг осознаете, что потерпели поражение, что вы должны были защищать его, что защищать его было единственным делом, которого требовала жизнь от вас, от вас — от матери этого ребенка.


В первые недели после похорон друзья и близкие приходили проведать семейство Виньо, затапливая их несчастный дом своим сочувствием, и Мадлен хотела задраить все двери и окна. Как Пьеру удавалось абстрагироваться от этих назойливых визитов, было для нее загадкой. Мадлен думала только об одном: запереть входную дверь на ключ, наглухо закрыть окна, сделать так, чтобы ее никто не трогал. Люди наконец взяли в толк, что их посещения нежелательны, и уже не приносили пирожных, не предлагали приглядеть за Ноэми и не смотрели глазами побитой собаки. Проходя мимо дома Виньо, они растягивали губы в мимолетной печальной улыбке. Они перестали звонить, и Мадлен обрела долгожданный покой.


Почти все время она проводила сидя на диване и смотрела куда-то вдаль. Стороннему взгляду могло показаться, что она отрешилась от мира и теперь скрывается в некоем месте, где нет ни звуков, ни запахов, ни жизни, ни смерти. Однако это впечатление было обманчивым. Мадлен не погружалась в пустоту, не витала в облаках и не отключалась от реальности. Она все слышала и воспринимала отчетливо, но у нее не было сил вернуться к прежней жизни. Она размышляла. Размышляла денно и нощно. Она крутила и вертела в голове эту загадку, крутила и вертела на внутреннем экране выражения глаз своего сына, звук его голоса, манеру его поведения. Она спрашивала себя, как такое могло случиться. Как, ну как такое могло случиться? То, что он покончил с собой. Матери должны чувствовать подобные вещи. Она пересматривала фильм последних месяцев. Останавливалась на каждой детали, на каждом обрывке разговора, который возвращала ей память. Неужели он так ловко запудривал ей мозги? Неужели она была настолько глупа? О чем мечтал ее сын, каким он видел свое будущее? В последнее время она и вправду замечала, что он очень поглощен чем-то. Он стал молчаливым, уклончивым. Мадлен полагала, что сын выдерживает некую дистанцию, что ее птенчик готовится вылететь из родного гнезда. Она так долго ждала, когда он наконец перестанет быть робким и чувствительным юношей. Неужели он просто морочил ей голову? И почему он решился на подобное? Мадлен считала, что всегда слушала его, подбадривала, не желала ему ничего кроме счастья; если бы в жизни сына и впрямь что-то настолько разладилось, неужели он не сказал бы ей об этом? Но что она вообще знала о нем? В чем именно могла быть уверена? Она должна докопаться до истины. Она должна сделать это, иначе потеряет рассудок.

* * *
Лежа на кладбище своего родного поселка, на глубине шести футов под землей, как полагается, тело Алексиса продолжало медленное разложение, которое должно было превратить его обратно в ничто. Мы начинаемся в тишине, на земле, за занавесью материнских кулис; мы заканчиваемся в тишине, под занавесями земли, наша душа рассеивается и исчезает. Будь у Алексиса выбор, он предпочел бы, чтобы его оставили на каком-нибудь маленьком пляже, уединенном и спокойном, где его никто не потревожил бы, где его тело могло бы медленно расплываться, на воздухе, среди приливов, птиц и соленых ветров. Но, кажется, человек обрел душу тогда, когда начал хоронить своих усопших; что ж, пусть будет так. По крайней мере, здесь у него есть окружение. Сосед слева — покойный отец его одноклассника. Алексис хорошо знал его, это была настоящая глыба, важный человек в жизни их поселка. Он умер двумя месяцами ранее, прямо во время заседания администрации. Причина смерти — тромбоз, возраст — пятьдесят лет. Работа — это здоровье[2]. Справа лежит одна очень-очень пожилая дама. Сколько ее помнил Алексис, она всегда была старой. В те годы, когда она держала забегаловку на центральной площади, дама славилась тем, что тайком угощала детей сладостями. Алексис не представлял ее себе иначе, как стоящей за прилавком в окружении газет и сигаретных пачек либо повернувшейся к клиенту спиной в тот момент, когда она включала кофеварку. Только теперь, когда они оба оказались в одинаковых условиях, до него дошло, что и она была настоящим живым человеком. Что какие-то люди произвели ее на свет, что когда-то и она была молодой. Ее похоронили в тот же день, что и его. Несколько старых подруг этой дамы отважно дошагали до кладбища. Алексис слышал их кашель. Дама умерла три дня назад, и причина ее смерти не вызвала сомнений ни у кого: пустая катушка, нить жизни размотана до конца, ее никто не перерезал, она просто закончилась. Никогда в жизни (теперь он мог с полным правом так говорить) Алексис не думал, что однажды позавидует мадам Карамель.


Он не боялся. Это было удивительно и даже немного жутко, но он не слишком волновался из-за того, что оказался тут, в этом крохотном пространстве, став пленником своего мертвого тела. Впрочем, он помнил страшилки, которые рассказывали в летнем лагере по ночам, в палатке при свете карманного фонарика; помнил он и то, как волоски на его руках вздыбились от ужаса, когда он впервые услышал от старших ребят о выкопанных из земли гробах с исцарапанными ногтями крышками. История о заживо погребенных людях, которые, придя в себя, начинали задыхаться и агонизировать, стоила Алексису не одного ночного кошмара. Но теперь он не засыпал и не просыпался. Он обнаружил, что просто оказался под землей, примерно так, как человек, ни о чем особенном не думая, усаживается за письменный или кухонный стол. Волновало его то, что он не помнит ничего об обстоятельствах своей смерти и не понимает, что ему делать дальше. Ждать здесь, не шевелясь? А долго?.. Может, вечность? Разве не должен ангел или кто-то в этом роде явиться узнать, как у Алексиса дела, и пролить хоть немного света на его будущее? Когда-то в школе его одноклассница выступала на уроке с докладом «Жизнь после жизни». Слушая ее, они все переглядывались и пересмеивались, но теперь Алексис припоминал, что она говорила о некоем туннеле, о свете, который неотвратимо зовет к себе… Ничего подобного здесь не наблюдалось. Одно бесконечное ожидание.

* * *
— Мама!

Ноэми стоит в дверном проеме.

— Мама!

Что ей нужно…

— Я есть хочу!

— Иди сюда, малышка моя, обними маму.

Ноэми подбегает к матери. Прижимается к ней.

— Пойдем гулять!

— Нет. Нет, красавица моя. Не сейчас.

— А когда?!

— Когда со смерти твоего брата пройдет побольше времени.

— А сколько времени уже прошло с его смерти?

— Две недели, сердечко мое.

— А две недели это сколько?

— Это мало для того, чтобы начать гулять.

— А когда будет не мало?

— Не знаю, Ноэми. Спроси папу. Он ходит на улицу каждый день.


Пьер возвращается с работы и помогает Ноэми надеть пальтишко. Мямлит очередную глупость в духе: «Надо двигаться, Мэдди, надо выходить из дома, нельзя целыми днями сидеть сиднем». Затем удаляется вместе с дочерью, хлопая дверью. Мадлен потихоньку встает. Она похудела, однако чувствует себя так, словно прибавила в весе. Ребенок, которого больше нет, стал бесконечно тяжелее, чем был в самом конце ее беременности; на то, чтобы свыкнуться с потерей, она тратит во много раз больше энергии, чем тратила на то, чтобы готовить еду, намазывать бутерброды маслом, непрерывно мотаться туда-сюда между школой, бассейном и уроками виолончели; часы жизни без него пачкаются и замарываются несравненно сильнее, чем детские пеленки. Мадлен не ложится спать даже с наступлением того времени, когда сын обычно приезжал домой, а она дожидалась звяканья ключа в замке и только потом засыпала. Правда, на протяжении почти двух лет своего студенчества он приезжал лишь на выходные. Но тогда пустота его комнаты в будние дни была полна обещаний. Теперь же она засасывала, словно воздушная яма.


Мадлен начинает медленно взбираться по ступеням, цепляясь за перила, как двадцать лет назад, когда она поднимала Алексиса за пуповину на второй этаж и ее кожа натягивалась, как барабан. Она представляет себе сегодняшнюю пуповину, изливая в свой живот всю материнскую любовь, которой теперь некуда течь и которая точит ее внутренности капля за каплей. Взойдя наверх, Мадлен направляется в комнату Ноэми. Ей требуется физически напоминать себе о существовании дочери. После смерти Алексиса некая завеса отделяет ее от Ноэми. Нет-нет, она не стала любить дочь меньше, но почему-то теперь то и дело забывает о ней. Вечером Мадлен приходит подоткнуть ей одеяло, затем спускается и присаживается перед телевизором рядом с Пьером, и Ноэми пропадает из поля ее сознания до следующего утра. Будто бы дочка, живая и здоровая, нуждается в матери не так сильно, как ее покойный брат. Видя Ноэми утром за столом перед тарелкой каши, Мадлен возвращается к ней: боже мой, моя дочь. Это длится недолго. Мадлен торопится ускользнуть обратно в то пространство-время, когда в пузыре, который она разделяет с Алексисом, еще не было никакой Ноэми. Странным образом Пьеру тоже не находится места в этом пузыре. Притяжение внутри него так велико, а усилий, чтобы втиснуть себя в мир, требуется так много, что бо́льшую часть времени Мадлен вообще ничего не делает. Тем не менее она начинает задаваться вопросом: где та точка, за которой уже нет возврата? Мадлен придумала ритуал: каждый день она на несколько минут заходит одна в комнату дочери и заставляет себя думать только о ней. Еще она разложила дочкины вещи и игрушки в стратегических местах по разным углам дома. Но это мало что меняет. Алексис зовет ее, зовет ее, безостановочно, зовет обратно во внутренний пузырь.


Когда она носила его, маленького-малюсенького, в самом начале всего, Мадлен нашептывала ему колыбельные песни, которые мать пела ей в детстве, ревностно укутывала его своими округлостями, ее сердце было очаровано этой невероятной весной. Как же оно стучит теперь в складках земли, думает она. Что есть чрево, что есть могила, куда ускользнули часы и минуты, проведенные одним человеком вместе с другим, кто тот, кто прокладывает эту бесплодную и, значит, заранее бесполезную борозду? У Мадлен нет слов, из ее жизни вырвали кусок, и вот уже тело ее сына лежит в земле. Жил ли он вообще, или все это было лишь сновидением, возвышенной надеждой, падающей звездой?

Он спит. Она бодрствует. Она шепчет колыбельные песни, чтобы он нашел дорогу. Какую дорогу? Может быть, он свободно парит в воздухе, подобно зародышу, который беспрепятственно плавает в полости матки, прежде чем прикрепится к своей матери? Есть ли на небе матери, некие матери ангелы, за которых умершие хватаются, чтобы отыскать дорогу? Она ревнует, она не хочет, чтобы у него появилась другая мать. Пусть он не слышит, пусть он не слышит больше ни слова, она все равно будет петь, и эта песнь любви к ее усопшему сыну не умолкнет никогда, даже потом, когда она состарится, она продолжит петь, она навсегда останется матерью ребенка, молодого человека, она застрянет на этом старте, потому что ни одна морщина на лице Алексиса не скажет ей: ну вот, мама, можешь и отдохнуть, видишь, все нормально, ты хорошо сделала свое дело.

* * *
Нельзя сказать, что Алексис на самом деле переворачивался в гробу, однако именно это выражение наиболее точно передавало то, что он ощущал. Он пытался шевелиться, он начинал подозревать, что все его усилия напрасны. Он не находился ни в своем теле, ни вне его. Свое нынешнее самоощущение он сравнил бы с состоянием невесомости, в котором оказываются космонавты вне поля земного притяжения. Алексис очень отчетливо представлял себе, что они чувствуют. Он безуспешно тянулся то в одну, то в другую сторону, не находя ни малейшей опоры. Действие, противодействие. Никакой точки опоры, никакого действия, никакого противодействия. Ч. Т. Д. Ему оставалось признать очевидное: он покинул мир осязаемого. Именно опыт этого не-опыта позволил ему понять состояние невесомости (сразу заметно, что на протяжении двух с лишним недель ему было нечем заняться, кроме размышлений). Однако, раз он до сих пор узнает новое и делает открытия, возможно, еще не все потеряно. Раз он по-прежнему способен воспринимать мир, должно быть, он еще не слишком мертв.

* * *
Алексиса обнаружили в реке, протекающей вдоль его университетского городка. Смерть могли бы счесть несчастным случаем, однако кто-то видел, как он прыгал с моста, который перешагивает через воду примерно в пятнадцати километрах к югу от города. Отчет о вскрытии получился немногословным. Судебная экспертиза выявила всего одну рану на голове: несомненно, он ударился ею о камень, потерял сознание и утонул.


В комнате Алексиса на втором этаже дома было тихо, все вещи находились на своих местах. Против окна стоял письменный стол, на котором громоздились книги, партитуры и журналы. Слева, рядом со стулом, темнела виолончель красного дерева на подставке, смычок висел на настенном крючке сбоку от пюпитра. Справа белела наспех заправленная постель. Можно было бы подумать, что хозяин спал здесь минувшей ночью.


Мадлен беспокоилась. Через две-три недели дни начнут укорачиваться, потом придет зима. Хрустящая листва, заиндевелые окна. Время, когда человек забивается в уголок у огня, прячась от кусачего холода на улице. Как же она станет засыпать в тепле рядом с Пьером, когда могила Алексиса вся покроется снегом? На какую глубину промерзнет отверделая земля? Что будет твориться там, под пластами этого абсолютного молчания? Мадлен не могла думать ни о чем другом, кроме бесконечной смены времен года, кроме вечного возвращения одного и того же, но уже без Алексиса. Циклы больше не уводили в будущее, а лишь вертелись по кругу в безлунном небе.


Двадцать с лишним лет назад, когда Мадлен ожидала Алексиса, ей пришлось пролежать в кровати несколько недель. Новой жизни, на которую они надеялись, было трудно закрепиться. Мадлен подмечала каждое мимолетное ощущение, прислушивалась ко всему своему телу. Подергивания внизу живота, покалывания в боку — это и есть новый человек, который цепляется за жизнь? Или это всего лишь перистальтика в кишках и судороги в мышцах? Грань между жизнью и не-жизнью представлялась тогда такой тонкой. Могло произойти что угодно. Никто был не в состоянии предсказать, что одержит победу в чреве Мадлен — жизнь или небытие. А теперь? Она вслушивалась. Удастся ли ей заметить какой-нибудь знак? Вибрацию? Узнает ли она следы сына в бесконечности? Есть ли в ней вообще какие-нибудь следы? Есть ли вообще какая-нибудь бесконечность? Или нет вообще ничего, кроме ровной линии безжалостной остановки?


В тот раз, чтобы обрести относительную уверенность, Мадлен прождала три месяца. Теперь же ей предстояло ждать целую жизнь.

* * *
Алексис играл в прятки с облаками. Блуждал по капелькам воды. Задремывал на краю луны. Ворошил землю. Шарил в небе. Заглядывал под росинки, под кору веточек, под кожу девушек. В расщелины вдоль равнин. Всматривался в маховые перья птиц. Ничего. Ничего под земной корой, ничего под эхом обрывистых скал. Ничего под млечным сводом. Ни крика, ни пения, ни шепота. Только небытие, которое раздражает даже самых невозмутимых покойников.

В конце концов ему это надоело. Лучше умереть, чем жить полумертвым. Ха-ха-ха. Алексис находил свой каламбур довольно забавным. Однако поделиться им было не с кем. Его соседи свинтили. Ни справа, ни слева больше не раздавалось ни отзвука дыхания. Больше не было ни малейшего признака чьего-либо присутствия. Ровная линия. Они отбыли. Куда — неизвестно. В раздражающее небытие. В страну мертвецов. В белый рай. А он остался заживо под землей. Забытый богами. Горемыка.

* * *
Пьер и Ноэми шли через поля по тропе в сторону кладбища. Отец иногда водил туда дочь, если та просила. Было ли это хорошей идеей? Он не знал. Он не знал, что еще делать. Мадлен целыми днями слонялась по дому. Возвращаясь из больницы, где он работал, Пьер начинал метаться, как волк в клетке. Ноэми хотела на улицу, он помогал ей одеться, и они уходили вдвоем по сельской тропе. Он мог бы водить ее в другие места, но дочь хотела только туда, ну что ж, он следовал за нею, да и какая, в сущности, разница, куда идти. Ноэми хорошо помнила дорогу, кладбище располагалось совсем рядом со школой и детским садом, добраться туда от дома можно было и пешком, и на машине. По пути высокая сутуловатая фигура отца склонялась над маленькой фигуркой дочери, которая то подбирала камень, то разглядывала божью коровку, то останавливалась перед улиткой. В это время суток на улице еще было тепло. Они распахивали калитку, и эхо их шагов разносилось по нагретому воздуху. Тени от прутьев калитки бежали по аллее, Ноэми неслась впереди отца.

Очутившись возле Алексиса, она принималась болтать, хлопотать, обихаживать цветы. Пьер не знал, куда смотреть, как себя вести. В его памяти оживали картинки прошлого. Его сын, полный жизни. Его сын, у которого было все необходимое для успеха, его сын, ради которого он стольким пожертвовал. Алексис-ребенок, восторженный, смешливый. Растрепанный Алексис за столом перед тарелкой каши. Алексис, гордый, как павлин, за рулем своего двухколесного велосипеда. Алексис за виолончелью. Алексис на каникулах. Затем — Алексис, обрастающий шерстью своего взросления. Алексис, который понемногу стал замыкаться в себе. Алексис в пятнадцать, в шестнадцать лет, который начинал ожидать, когда с ним что-то произойдет. Он ждал на школьной скамье, ждал на автобусной остановке, ждал под душем, ждал у телевизора. Выходя из детства, он словно нырнул солдатиком в толщу жидкой ваты, и после этого ничто не могло вытянуть его из апатии. Он незаметно перешел в спящий режим, максимально сберегая энергию, в его комнате скапливалось грязное белье, Алексису надо было делать над собой неимоверное усилие, чтобы просто помочь матери накрыть на стол, подъем рано утром и обязанность куда-то тащиться буквально ужасали его. Если не считать нескольких безрассудных проделок на пару с Жюльет и долгих послеполуденных походов (в шортах и туристских ботинках он сразу начинал выглядеть десятилетним мальчиком), Алексис погрузился в состояние физической летаргии, в котором Пьер не ожидал увидеть своего сына, несмотря на многочисленные рассказы друзей и знакомых о ко всему равнодушных подростках, повернувшихся умом на своих компьютерах. Возможно, телесная сила Алексиса была обратно пропорциональна взвинченному ритму турбин его ума. Но этот мотор, как бы шустро он ни работал, крутился бесшумно, и когда отец, приходя вечером домой, видел сына лежащим на диване, он не говорил: «Как ты здорово думаешь, сынок», а ворчал: «И почему ты опять тут валяешься?» Разумеется, это приводило к размолвкам. К размолвкам, которые сейчас, стоя у могилы Алексиса и переминаясь с ноги на ногу, Пьер пытался выгнать из своих мыслей.

Настал день, когда Алексис вышел из этой спячки. В университете он открыл для себя увлекательный мир, на его лицо вернулся свет детства, он фонтанировал идеями и планами. Пьер снова видел перед собой своего мальчика. А потом… а потом — вот, его мальчик уснул. Уснул. Спи, мой мальчик. Пьер отвел глаза от могилы, расстегнул рюкзак и вытащил термос кофе, который теперь носил с собой повсюду. Отвинтил крышку, заляпанную черными пятнами, и плеснул в нее кофе. Отхлебнул глоток теплой горечи. Глоток черного кофе, чтобы взбодрить отца, чей сын покончил жизнь самоубийством.

* * *
Была заря, всюду пели птицы, но Алексис больше не видел солнца, дарящего желание петь. Он хотел сдаться, но сдаваться было некому. Размышляя, что может означать его ожидание, он пришел к очень простому выводу. Физиологическое, идиотское, естественное объяснение: все дело в этой прослойке воздуха между ним и деревянным ящиком, между ним и землей и тем копошащимся, шелестящим, живым, что она содержала в себе. Все дело в этом расстоянии между ним и землей. Он хотел бы позволить тайному движению под травой и камнями поглотить себя, и это желание манило его, точно воспоминание. Это был не страх, не нетерпение, а лишь глубокое стремление, ностальгическое и смутное. Он хотел, чтобы земля плотно сомкнулась вокруг него. Хотел кататься по перегною, ощутить себя живым существом, которому не терпится приласкаться, поваляться в траве весенним вечером, позволить снегу или любви запорошить себя. Но он не двигался с места и все ждал царапающего прикосновения. Он ждал черных и влажных рук, глинистых тисков, которые рас плющат его тело, а еще он думал о своей матери. Думал о том, как славно было бы свернуться калачиком рядом с нею, кормилицей, матерью или же землей, теперь он и не знал, но поблизости не было никого, рядом с кем он мог бы свернуться калачиком, и все из-за этого воздуха, который вынуждал его оставаться таким застывшим и неподвижным. Ему больше не нужно было воздуха, прежние правила здесь не действовали, и Алексис гадал, какой смысл желать дальнейшего существования того, что, по всей очевидности, должно истлеть. Те, кто укладывал других в гробы, ни в чем не провинились, ведь сами они никогда не бывали мертвы. Они понятия не имели, как сильно усопшему хочется почувствовать под своей разлагающейся плотью влажную траву, увязнуть в земле и ощутить, как сдавливается сердце.

* * *
Мадлен вздрогнула от звука дверного звонка. Она посмотрела в окно второго этажа, откуда ей было видно незваного гостя, а сам он заметить ее не мог. На крыльце, с сумкой через плечо и с длинными гладкими волосами, стояла Жюльет, подруга детства, а затем и девушка Алексиса, почти что дочь Мадлен. Та подавила вздох. Жюльет была единственным человеком в мире, которого она сейчас могла впустить в дом. Мадлен сошла вниз по лестнице, непричесанная и без макияжа, одетая кое-как, тем самым открыто заявляя о своем безразличии к миру. Она шагнула навстречу Жюльет, не распахивая объятий. Мадлен не видела девушку со дня похорон; впрочем, она вообще никого не видела. Жюльет припала к ее плечу и разрыдалась, а Мадлен, поражаясь собственной бесчувственности, отстранила ее от себя и пригласила в дом.

Жюльет не хотела ни пить, ни есть. Между нею и Мадлен установилось смущенное молчание, тень, изнанка, мрачная оборотная сторона непринужденных и теплых отношений, в которых они находились всю предыдущую жизнь.

— У тебя новый пирсинг, — попыталась завязать разговор Мадлен и тотчас ощутила себя лицемеркой: ей не было никакого дела до пирсинга Жюльет.

— Нет, это старый, — ответила та, наматывая прядь волос на указательный палец; голубой оттенок лака на ее ногтях контрастировал с темным цветом шевелюры.

Вот, значит, как все ощущается отныне: жизнь разделилась на то, что было раньше, и то, что стало потом, и сила этого разделения оказалась сокрушительной.

Они долго сидели молча. Жюльет продолжала теребить волосы, уставившись в пол. Мадлен смотрела на Жюльет. Сама того не замечая, она не сводила с нее немигающего взгляда. Присутствие девушки дарило ей некоторое утешение. Ее знакомый запах в доме успокаивал.

— Жюльет, если тебе что-то известно, поделись со мной.

Та подняла голову.

— В смысле?

— Умоляю, если тебе что-то известно и ты никому об этом не говорила…

Мадлен сама поразилась тому, как крикливо и напряженно прозвучал ее собственный голос.

Жюльет непонимающе взглянула на нее.

— Вообще-то, Мадлен…

— У меня голова разрывается от мыслей. Мне нужно разобраться. Он не казался тебе подавленным или печальным? Он о чем-нибудь рассказывал?

— Нет.

— Вспомни.

— Что вспоминать-то… Не знаю. Он ведь не всем со мной делился.

— Да в самом же деле, милая. Ты заметила бы. Ты не могла не заметить. Это просто невыносимо.

— Мама считает, ты только и делаешь, что терзаешь себя, с тех пор как…

Мадлен вздрогнула. Она считает, что я терзаю себя? Эта ее мать, она считает, что я терзаю себя? Но ведь сама-то она жива и здорова! Она дышит, она встает по утрам, она не лежит под землей. Она считает, что я терзаю себя! Мадлен взглянула на часы.

— Прости, я бы рада продолжить наш разговор, но мне нужно идти.

Девушка сконфуженно подняла свою сумку и перекинула ремень через голову. Наблюдая за этим девчоночьим движением, Мадлен вдруг почувствовала огромную усталость. Жюльет всего двадцать лет. Мадлен привлекла ее к себе и прошептала:

— Извини меня. Он был твоим другом.

Но Жюльет высвободилась из ее объятий и ушла, не оборачиваясь.

Вскоре Мадлен тоже покинула дом. Ей предстояла встреча с врачом, который должен был определить, так ли велико горе Мадлен в связи со смертью Алексиса, чтобы ей продлили больничный. Она уже воображала их разговор:


— Мне нужно медицинское заключение. Дело в моем сыне.

— Он болен?

— Нет, он умер.

— В таком случае вам надо обратиться к судмедэксперту, а не ко мне.

— О, у него я уже была.

— Ну и прекрасно. Чем еще я могу вам помочь?

— Ничем, вы правы, вы ничем не можете помочь. Просто подпишите эту паршивую бумажонку.


В самом деле, у судмедэксперта она уже была. Мадлен захлестнули воспоминания. Алексис покоился на носилках в морге. Она смотрела на своего сына, уснувшего в последний раз. Белая простыня укрывала его до пупка. Мадлен не понравилось, что он лежит перед незнакомыми людьми таким беззащитным, с голым торсом. Она подняла простыню до его подбородка. Просидела рядом с ним всю ту долгую ночь. Именно тогда она разглядела на его плече неприметную татуировку. Мадлен улыбнулась сквозь слезы. Выходит, у ее мудрого маленького мальчика был свой тайный мир, был свой символ, было желание покрасоваться. Она представила себе, как он пришел к татуировщику, устроился на кушетке, вытерпел уколы иглой. Выходит, эта наколка будет единственным, что он унесет с собой в могилу; этот символ останется на его коже до тех пор, пока плоть не истлеет. Мадлен погладила руку сына, обретая некоторое утешение в том, что напоследок узнала о нем что-то новое, на мгновение задумалась о том, насколько стерильны были инструменты мастера, и только потом вспомнила, что это уже не имеет никакого значения. Судмедэксперт подтвердил: это уже не имеет никакого значения.

Мадлен ощутила неимоверную усталость.

* * *
В эти же самые минуты под землей перед глазами Алексиса шла череда медленных воспоминаний, которые тянулись от одного до другого края его необъятного горизонта. Он пропускал через себя эти мыльные пузыри, легкие, недосягаемые, едва уловимые прикосновения живого, которые лениво ускользали от него. Это была его жизнь. Что они делали тут, наверху, так низко, в этом перевернутом мире, растрепываясь на рваные нити, на лоскутки памяти, расплетая историю его жизни? Алексис смотрел, как неспешно они движутся вдали: вот первое утро, вот детство, вот дни под розоватым небом зимы, вот медаль за лыжную гонку, висящая на подставке для виолончели, вот духи матери и смех Жюльет, вот младшая сестра, прикорнувшая подле него, а вот бабушкин шиньон, вот опять виолончель и взмахи его рук, вот запах хлорированной воды и пушистое полотенце на его мокрой коже, вот прогулка вдоль кромки синеватых вод озера в Швейцарии, вот дедушкины козы, аромат деревьев и первый глоток пива, вот одиночество Алексиса даже среди друзей, вот мозоли на его пальцах, вот угасшая гордость во взгляде отца. Он видел все это перед собой, но нити истирались, истончались дочерна, он видел все это, но из сердца земли, оттуда, где человек сдается, смежает веки и позволяет воспоминаниям течь, как расползающимся комьям тающего снега, обособившимся и недосягаемым.

* * *
Мадлен распахнула дверь своего кабинета и вошла. Все тотчас умолкли. Мадам Виньо потеряла сына (почему же «потеряла», подумала Мадлен, она не потеряла его, наоборот, она прекрасно знала, где он), сегодня ее первый рабочий день, так что лучше пока не выпендриваться на уроке. Она поставила сумку на стол и посмотрела на всех этих тринадцатилетних везунчиков, которые продолжали жить.

— Ну вот, — заговорила она. — Врач считает, что я уже не настолько печальна, чтобы оставаться дома, или же, напротив, что я слишком печальна, чтобы оставаться дома. Сказать по правде, оба варианта по-своему верны.

Следовало расставить все точки над «i»: она не собиралась вести себя как ни в чем не бывало. Кроме того, они находились на уроке этики. Хорошая тема, которая в нынешних обстоятельствах не требовала большой подготовки.


Мадлен взяла мел и написала на доске, поскрипывающей и подбадривающей одновременно: «Смерть в чем-то напоминает глупость. Мертвецу неведомо, что он мертв… Скорбят другие. Ровно то же самое можно сказать о глупце…»

— Вот, — произнесла Мадлен, оборачиваясь. — Забавное высказывание. Это из «Кота», ну, вы же знаете «Кота» Гелюка[3]? Возьмите лист бумаги и поделитесь со мною тем, что вы думаете об этой фразе. Пишите то, что приходит в голову.

Ощущая на себе недоуменные взгляды учеников, она села за стол и обвела класс глазами.

— Ну же, это интересная цитата, разве нет? Вы считаете иначе?

Подростки, всегда болтливые и вертлявые, молчали и не шевелились. Впрочем, одна парочка в углу о чем-то шушукалась.

— Так-так, поведайте вашим товарищам о том, что у вас на уме! И не притворяйтесь тихонями: на вас это совсем не похоже.

Поднялась рука во втором ряду.

— Нора, слушаю тебя.

— Мадам, вы уверены, что хорошо себя чувствуете? Может быть, кого-нибудь позвать?

От этих слов Мадлен словно примерзла к стулу. Она положила руки на стол, чтобы не упасть. Закрыла глаза на несколько секунд. Дети по-прежнему ничего не говорили. Мадлен спокойно, о, совершенно спокойно собрала свои вещи, неторопливым и аккуратным движением стерла написанное с доски, не забыв перед этим хорошенько намочить губку под краном, чтобы вернуть грифелю его первоначальную чистоту. Должно быть, это одна из последних грифельных досок в школе. От этой мысли сердце Мадлен сжалось. Она надела пиджак, поблагодарила Нору и покинула класс.

Она выскользнула через черный ход огромного школьного здания и оказалась на бульваре, запруженном в этот полуденный час; солнце ослепляло, и она вдруг почувствовала себя единственным живым человеком в мире из папье-маше. Мадлен не хотела находиться на свету. Разве можно ей ощущать свет, в то время как Алексис больше не имеет права на солнце? Она подошла к своей машине, припаркованной перед главным двором. Повернула ключ зажигания, и двигатель успокаивающе зарокотал. Нажала на педаль акселератора и оставила за спиной школу, живых подростков, коридоры, пропитанные запахом карандашей и клея. Выехала на автостраду, ведущую к дому, и покатила знакомым путем, который проделывала почти ежедневно на протяжении без малого пятнадцати лет. Вскоре она разогналась до ста пятидесяти километров в час, поглощенная скоростью. Риск аварии опьянял, и Мадлен прибавила еще газу. Она делала то, за что раньше сама ненавидела других водителей: держась в третьем ряду, бампер в двух метрах от впереди идущей машины, она мчалась, то и дело мигая фарами, чтобы другие ехали побыстрее, чтобы все они пошевеливались, чтобы они посторонились и позволили ей распасться на атомы и преодолеть звуковой барьер, потеряться, разрушиться, очиститься, изменить мир.

Несясь таким аллюром, Мадлен вдруг поняла, что не может вернуться домой. Она не продержится в большом пустом доме еще один день. Утрата вот-вот хлынет на нее паводком. Мадлен решила, что заскочит домой на несколько минут, возьмет кое-какие вещи и уедет. Она испытывала физическую потребность узнать правду. Пройти по следам Алексиса. Побывать там, где он провел свои предсмертные дни, ощутить атмосферу, приблизиться, хоть чем-то заполнить эту ужасную пустоту внутри. Любые размышления были мучительны; Мадлен нуждалась в том, чтобы прикасаться, слышать, вдыхать.

Несколько дней назад она рассказала Пьеру о том, что хочет съездить в университетский городок. В ответ муж заметал, что у нее чересчур разыгралось воображение, что не нужно бы ей так много думать. Что Алексис покончил с собой, вот и все, и точка. Что, если Мадлен не смирится с очевидным, она продолжит увязать все глубже. Он говорил с женой очень мягко, держа ее за руку и обнимая за плечи. Однако Мадлен чувствовала напряжение, скрытое за его увещеваниями, серую зону, которая тревожила ее и которую она не могла обозначить словами. Тем же мягко-твердым голосом Пьер предложил ей «сходить к кому-нибудь». Она хмыкнула. Громко. Не рассмеялась и не улыбнулась, а именно хмыкнула. Сходить к кому-нибудь ради чего? Чтобы полечиться? Чтобы узнать, как исцелиться от смерти своего сына? Да, ответил тогда Пьер, да, именно так. Жизнь не кончилась. У тебя есть Ноэми. (И я.) Мадлен не представляла себе человека, который хотел бы вылечиться от… как же это назвать? Вдовой она не была, сиротой тоже. Она вспомнила, что где-то читала об этом. Для матери, у которой нет больше сына, не придумали отдельного слова.

Мадлен повернула ключ в замке, вошла в дом, кинула в сумку кое-какую одежду, плед, немного еды. Нацарапала записку, оставила ее на виду на кухонном столе. Рядом с запиской положила приглашение из садика Ноэми на сегодняшнее родительское собрание, посвященное оценке достижений детей по итогам года.

Оценка достижений по итогам года. В детском саду. Что за бред? Что там можно оценивать у пятилеток? Точность щипков, искусство тумаков? Ребенок должен развиваться по графику, а лучше — с опережением графика, чтобы не пропустить ни одного этапа, например этапа горшков, этапа шнурков, социальной интеграции, способности к абстракции, первого неповиновения, первого… Ради всего этого и вправду стоит торопиться, если уже в двадцать лет собираешься лечь в могилу.

* * *
По воздуху поплыл аромат знакомых духов, и перед могилой Алексиса внезапно появилась Жюльет. Теперь все происходило именно так, без малейшей подготовки: раз — и это уже случилось.

Алексис не слышал, как приблизилась Жюльет, не видел и не предчувствовал ее. Дело обстояло иначе: он предполагал ее. На уровне ума.

Что ее сюда привело? Зачем такой юной девушке таскаться на кладбище в одиночку? Пришла проведать своего мертвого друга. Он вообразил себя на ее месте, мысленно встал перед крестом, на котором выбито его имя. Осознание обрушилось на него, как донная волна, без всякого предупреждения, какприлив на Мон-Сен-Мишель, который поднимается галопом, и со своей нейтральной позиции Алексис вдруг почувствовал себя таким нелепым, словно его выставили перед всеми на потеху, как в детских снах, где он приходил в школу, забыв надеть брюки. Таким голым и таким глупым. Таким смущенным оттого, что гниет на глубине шести футов под землей. Таким пристыженным, что готов убежать, но сделать это трудно. Скованным. Испытывающим смертельную неловкость. Происходящее чем-то напомнило ему тот первый раз, когда они с Жюльет попытались заняться любовью, обоим тогда было по пятнадцать лет («чтобы потренироваться», как выразилась Жюльет). Они забрались под одеяло, неловко поласкали друг друга, не смея встречаться глазами, но Жюльет так боялась щекотки, что начала хихикать как дурочка, и это свело все на нет. Они встали, оделись, поцеловались, до завтра, куртку не забудь, и о чем я только думаю, ну, пока, да-да, пока. На другой день все было забыто.

То, что происходило сейчас, не могло быть забыто назавтра.

Он «увидел», как Жюльет подхватила сумку и дернула носом. Затем услышал, как она ругается — ну почему ты так поступил со мной, дурак несчастный?! — посылает ему звучный поцелуй — ей не суждено было узнать, что ее слова долетели до слуха Алексиса, — и покидает кладбище, шаркая подошвами кед.

* * *
Мадлен гнала машину два часа подряд, опустив все стекла. Шел дождь, проливной июньский дождь, и ее джинсы, ее руки и чехлы на сиденьях промокли. Она приближалась к городу, в котором располагался университетский городок Алексиса, где нормальные (то есть не мертвые) студенты усиленно готовились к заключительной сессии этого учебного года. Хорошо хоть, сыну не пришлось не спать ночами, сказала себе Мадлен, и по ее лицу пробежала полуулыбка, которая, впрочем, быстро застыла: Алексису было больше незачем не спать ночами, чтобы сдать экзамены на отлично.

Этот город вырос, будто гриб, в семидесятые годы прошлого века, после того как на территории, где еще недавно не было ничего, кроме полей, лесов и пересекающей их реки, появился новый университет. Градостроители и администрация выбрали для его постройки именно эту местность, окаймленную рекой на юге и старыми угольными терриконами на севере. Всего за несколько десятков лет он не только разросся, но и открыл отделения в соседних регионах. Ныне университет являл собой настоящий город со своими кафе, магазинами, школами, спортзалами, домами и учреждениями. Город ровных бетонных стен, город стеклянных фасадов, в которых отражалась река. Местное население было разнородным, в основном его составляли студенты, чья жизнь протекала в ритме академического календаря. Мадлен въехала, обогнула торговый центр и припарковала машину на большой стоянке, устроенной в недрах университетского городка рядом с вокзалом. Сунула парковочный талончик в карман и влилась в непрерывный людской поток, направляющийся к лестницам и эскалаторам подземных галерей. Подхваченная волной, Мадлен позволила ей нести себя по длинным переходам, освещенным неоновыми лампами и увешанным рекламными плакатами. Она остановилась перед мини-кофейней, где стояло несколько столиков, и уселась за один из них. Издалека слышался шум дорожного движения, грохот поездов, шипение турникетов и глухой стук закрывающихся дверей. Мадлен уронила голову на руки. Вот где ей хотелось быть. В полумраке, чуть ближе к магме, пламенеющей в центре Земли, среди потоков воздуха и незнакомцев, там, куда никогда не проникает солнечный свет.

Кто-то похлопал ее по плечу.

— Дамочка, если хотите тут сидеть, надо что-нибудь заказать.

Ах да. Даже в стране кротов приходится платить за свой квадратный сантиметр темноты.

— Кофе, пожалуйста.

— А к нему?..

— Только кофе.

— Два евро, будьте любезны. Если желаете, можно оплатить сразу же.

Нет. Мадлен не желала платить сразу же. Она хотела бы сидеть тут долго, оттягивая момент оплаты. Позволять минутам течь и не думать о том, что пора сделать знак рукой этой пышнотелой особе за прилавком. Воображать, будто кусок стола и стул принадлежат ей одной, пока несколько часов спустя она не вытащит из кармана мятый талончик. А вышло так: едва усевшись за столик, она уже чувствовала, что ее гонят. Гонят из-под земли, гонят из этих блужданий, гонят из жизни сына… Мадлен заплакала.

— У вас что, денег нет? — спросила буфетчица.

Как объяснить, что ей недостает вовсе не денег?

Мадлен подняла глаза и взглянула на собеседницу: проступающие на коже сосуды, потрескавшиеся руки, пухлые предплечья. Серовато-сиреневые полукружия под глазами очерчивали взгляд буфетчицы и делали ее резкие жесты более замедленными, усталыми и почти мягкими. Было заметно, что ей не хватает солнца и витамина D. Была заметна монотонность, которая въелась в ее плоть. Она сочилась тоской, как промокший цемент влагой или дешевые круассаны прогорклым маслом. Мадлен вдруг захотела зарыться лицом в ее просторную блузку. Она собралась с силами. Сколько же времени нужно, чтобы выполоскать из себя боль потери?..

— Ну так что, есть у вас эти два евро или нет?

Мадлен порылась в кармане, нашла банкноту в двадцать евро, протянула ее буфетчице и попросила оставить сдачу себе.

Сидя на своем дорого оплаченном металлическом стуле, она разглядывала полчища снующих туда-сюда пассажиров и прислушивалась к пронзительным гудкам отправляющихся поездов. Мадлен перевела глаза на свои руки, плашмя лежащие на столе. Усеянные синеватыми венками и коричневыми пятнышками. Как сильно она постарела всего за две недели. Пока Алексис был жив, она не замечала этих пятен на руках. Неужели они появились за столь короткий срок? Несомненно, раньше она не обращала на них внимания: жене врача и матери двоих детей, работающей полный рабочий день, просто некогда беспокоиться о собственном старении. Но вот вопрос, кого теперь правильно считать старшим? Кто кого обогнал? Алексис останется молодым навек или же, раз он умер раньше Мадлен, то, по странной логике вещей, он и родился раньше ее, обставил ее без всякой подготовки, сменил статус, неожиданно умерев прежде матери и в одночасье превратившись в мумифицированного старика? Он уже в детстве опережал многих ровесников. Порой Мадлен размышляла о том, что с ним будет дальше. У Алексиса был этот серьезный вид, какой бывает у мальчишек, которые будто бы взирают на все со своей башни из слоновой кости, и потому Мадлен старалась растормошить его, придумывала игры, гримасничала, шутила, чтобы разгладить морщины на его задумчивом лбу и увидеть веселые искорки в его чересчур внимательных глазах. Она убеждала себя, что с возрастом все наладится. Она верила в это. Он умел безудержно хохотать. У него имелись увлечения. Но в то же время он был ужасно одинок. И все же, все же — покончить с собой из-за этого?.. Мадлен ничего не понимала.


Она принялась смотреть на торопливо шагающих людей. Их поток был непрерывным. Куда они направляются? Знают ли они, что никуда не придут? Что все их усилия жить, все их печали и радости ведут к одному и тому же — к могиле? Как ей вернуться, спрашивала она себя, как снова делать то, что делала прежде, подтыкать одеяло Ноэми, ложиться рядом с Пьером, когда горизонт разрушен, когда дом опустел? Она вцепилась в спинку стула, ухватилась взглядом за облупившуюся картину на стене, чтобы справиться с головокружением. Она больше не хотела шевелиться. Она хотела бы погрузиться в подземелье мира и закопаться там. Однако что-то приводило ее в движение. Мадлен встала и направилась к выходу. В длинном коридоре кто-то пел. Жерло эскалаторов поглотило ее вместе с несколькими кубометрами безымянной толпы. Мадлен вынула мобильный. Погруженная в свои раздумья (а может, дело было только в том, что она спустилась слишком глубоко под землю), она не слышала недавнего звонка. Он был от Жюльет.

Дрожащий голос девушки набормотал на автоответчик какие-то несвязные фразы. Жюльет запиналась. Мадлен не все поняла. Жюльет рассказывала о некой ферме у реки, расположенной в лесу недалеко от университета. И о преподавателе, на курсе которого Алексис очень усердно занимался. Это было правдой. Алексис воспылал интересом к геополитике и социальной экономике; последние несколько месяцев своей жизни, приезжая домой, он говорил исключительно об этом. Сообщение Жюльет заканчивалось всхлипом и долгим молчанием. Мадлен сохранила аудиозапись и убрала телефон в карман. Она переслушает сообщение позже. Она прищурила глаза на полуденном солнце и двинулась в сторону общежития, в котором еще недавно жил Алексис.

* * *
— Алессис…

Тоска отпускает его сердце.

— Алессис, ты слышишь меня?

Уступает место родному и знакомому.

— Алессис, ты должен вернуться домой.

Ноэми. Его сестра. Его маленькая крошка-сестренка. Что она тут делает? Похоже, на этот раз с ней никого нет.

Она садится на корточки, кладет на камни три маргаритки.

— Ты должен возвратиться домой.

Не могу, булочка моя. Я стиснут здесь. А что ты тут делаешь совсем одна? Мама не с тобой?

— Нет…

И как же ты пришла?

— Вылезла через дыру в школьном заборе. А потом побежала.

Воспитательницы не видели, как ты уходишь?

— Не знаю. Мы с моей подругой Эльзой играли в прятки.

А папа? Он не ждет тебя возле калитки?

— Папа сердится, что ты умер.

Что-что? Это как так?

— Он говорит, что ты умер себя сам.

Ох… Ох, как бы ему хотелось разворошить землю, избавиться от этой проблемы, которую являет собой смерть и которая только ухудшается день ото Дня, присесть рядом с сестренкой, прижать ее к себе, сказать ей, что все это вздор, химера, глупые фантазии глупых родителей, не имеющие ничего общего с настоящей жизнью — жизнью принцесс, звезд и маргариток; что завтра он поведет ее на ярмарку есть пончики, а потом они будут руками красить стены в ее комнате и с босыми ногами спускаться с горы на тобоггане, который едет отчаянно быстро, и что, конечно же, он никогда не поступил бы так, не умер бы себя сам… Разумеется, булочка моя, о таких безумствах лучше никому не рассказывать, понимаешь? Разумеется, нет, не сам, но… впрочем… откуда такая уверенность?

Возвращайся-ка в садик, пока воспитательница не хватилась тебя. Давай-давай…

Ноэми послушно уходит, глядя себе под ноги; она не бежит и не торопится, она думает о своем старшем брате, стиснутом под землей, без папы, без мамы, без телевизора, без кровати, без еды. Девочка вздыхает: она все же рада, что это ему, а не ей приходится спать на улице, но она одергивает себя и убирает с лица эту простодушную улыбку, потому что… что он сказал бы, если бы узнал, какие мысли бродят в ее голове?

* * *
Мадлен стояла под окнами общежития, в котором находилась комната Алексиса. Ключ пока хранился у нее. Они с Пьером приезжали сюда после похорон забрать вещи, скопившиеся за пару лет. Еще надо было вернуть на общую кухню тарелки и столовые приборы, но у Мадлен не нашлось сил на то, чтобы рассортировать их, и она просто оставила посуду бывшим соседям сына. И вот сегодня она вернулась.


Она села на бордюрный пандус для инвалидных колясок, ведущий к входной двери. Университетский городок был современным, хорошо оснащенным, либеральным. Алексис любил его за свободомыслие и простоту нравов. Вдоль холма по ту сторону небольшой площади безмятежно текла река. Мадлен подставила затылок солнцу и ветру, заставила себя вдохнуть летний воздух. В этой попытке раствориться в мире не было ничего естественного. Одеревенелость, которая сковала Мадлен, мешала размышлять. Она принялась ждать.


Часам к четырем Мадлен почувствовала, что проголодалась. Но ей не хотелось покидать свой наблюдательный пост, и она продолжала вглядываться в бурлящую вокруг жизнь в надежде выискать в царящей здесь атмосфере какие-нибудь подсказки. Студенты сновали туда-сюда, поодиночке и компаниями, прижимая к себе ноутбуки и книги. Одни громко смеялись, другие спешили куда-то с озабоченными лицами. Сейчас, в конце учебного года, студенты переполнялись интеллектуальным возбуждением и устремляли все свои нейроны в сторону успеха, понимая в глубине души, что ни один экзамен не стоит таких усилий… Мадлен увидела, как к подъезду вальяжно приближается сосед Алексиса, иногда приезжавший к ним домой на выходные. Мартен? Венсан? Его имя вылетело у нее из головы — у нее, которая каждый год удерживала в памяти имена стольких ребят в школе. Это он устроил что-то вроде поминок по Алексису возле злополучной реки спустя несколько дней после похорон. Это он собрал дюжину людей на берегу, там, где река отдаляется от университетского городка и убегает к лесу. Это он произнес небольшую речь и пробренчал несколько аккордов на гитаре, заранее извинившись за свои скромные, по сравнению с покойным виолончелистом Алексисом, музыкальные способности. Мадлен вспомнила, что в тот день она почти не чувствовала, как ноги касаются земли.

Их взгляды встретились.

— Мадам Виньо, — приветствовал ее будущий философ, чей внешний вид полностью соответствовал образу студента этого направления: волосы, собранные на шее в хвостик, мотаются по воротнику кожаной куртки, на щеках темнеет трехдневная щетина. — Как поживаете?

— Неплохо, Лукас, спасибо (точно, Лукас — вот как его зовут). Ты не уделишь мне несколько минут?

Другой на его месте срочно придумал бы какую-нибудь увертку, лишь бы не разговаривать с матерью своего приятеля, покончившего жизнь самоубийством, но Лукас был не таким. Он не отгораживался от печальных событий, считал смерть частью жизни во всем ее многообразии и не собирался сходить с ума по поводу чьей-либо кончины.

— Уделю, разумеется, — отозвался Лукас с безмятежностью, пребывать в которой ему помогала не только собственная жизненная философия, но и индийская конопля. — Идемте, я знаю место, где мы можем поговорить.

Они зашагали по пешеходным улочкам вдоль учебных корпусов. За столиками на летних террасах кафе сидело много народу. Лукас привел Мадлен во дворик, окруженный платанами и наполненный ритмами музыки в стиле Боба Марли. Заказал два бокала пино-нуар, не спрашивая Мадлен, чего хотела бы она. Мадлен заметила, что студенты за соседними столиками поглядывают на нее и шушукаются. Сейчас гибель Алексиса была на устах у каждого. Если при жизни сын Мадлен обзавелся здесь лишь несколькими товарищами, то его смерть пробудила к нему интерес всех универсантов.

— Расскажи мне о моем сыне.

— Хм, знаете, в последние дни я что-то его не видел.

В ожидании реакции Мадлен Лукас уставился на нее, приподняв бровь. Молодой человек позволил себе явно неуместную шутку.

— Не умничай, Лукас.

— Ну-у, это я так, чтобы вы посмеялись, мадам Винъо, расслабьтесь.

Мадлен должна была бы вспылить, но ничего подобного не произошло. Она сделала глоток вина, откинулась на спинку стула. Улыбнулась Лукасу одним движением губ, скорее сухим и расчетливым, нежели спонтанным.

— И когда же ты видел его в последний раз?

— Дайте-ка подумать… С некоторых пор его появления в общей кухне стали, как бы это сказать, довольно спорадическими.

— В каком смысле спорадическими?

— Ну, как в каком… спорадическими, и все тут. То он есть, то его долго нет.

— Не понимаю.

— Да чего там понимать. Он безвылазно сидел в своей комнате, его почти перестали видеть. Поначалу я думал, что он встречается с девчонкой или там с парнем… Он был застенчивым, ваш Алекс, и практически ничего о себе не рассказывал. Время от времени он появлялся в коридоре по ночам, и тогда я говорил себе: ага, он все еще жив. В сущности, он имел право малость похулиганить. Рано или поздно каждому из нас вживят в руку чип, чтобы ежесекундно знать, где мы находимся. Так что надо пользоваться моментом.

— И он никогда не говорил тебе, что у него какие-то трудности?

— Не-а. Видок у него, правда, частенько был не ахти. Я считаю, он слишком надрывался. А еще иногда он ходил погулять вдоль воды, знаете. Туда.

— Ты имеешь в виду… к мосту?

— Ну да. Спускался к реке и шел вдоль берега, шел и шел, шел и шел: он утверждал, что это помогало ему проветрить мозги. Там и вправду успокаиваешься, река и все такое, прошвырнуться немного — это круто, плюс вокруг сплошная природа. Он стал ходить туда чаще и чаще. Иногда убегал на целую ночь. А ночевал на ферме Марлоу, ну, помните того препода, Алекс много на него пахал, ходил на его семинары по устойчивой экологии; он всем этим конкретно увлекался.

Действительно, профессора, чьи курсы необычайно интересовали Алексиса, звали Марлоу. Он присутствовал на тех странных поминках на берегу реки; Мадлен уже забыла, кто шепнул ей на ухо, что это одна из важных шишек на факультете. Тот день она помнила очень смутно. Кажется, Марлоу держался в сторонке и ушел раньше всех. Представительный, крепко сложенный человек. А эта ферма… Несомненно, именно о ней говорила Жюльет в своем голосовом сообщении. Место у реки, между университетом и мостом, куда Алексис, судя по всему, регулярно наведывался.

— Почему же ты нас не предупредил?

— Вы шутите? Алексу было двадцать лет. Так с какой стати я стал бы звонить вам и докладывать: ах, ваш маленький мальчик гуляет у речки, ах, он кайфует один у себя в комнатке?

Мадлен опустила глаза. Ее маленький мальчик.

— Вспомни что-нибудь. Какую-нибудь фразу, какую-нибудь подробность, которой он поделился с тобой. Вы ведь с ним хорошо ладили, разве нет? Он мертв, Лукас, это не будет ябедничеством.

Лукас подавил смешок.

— Что?

— Да словцо это ваше — ябедничество. Привет из школы.

Мадлен захотелось немедленно уйти. То, что она приняла за высокомерие, лишило ее дара речи и заставило почувствовать себя беззащитной. Она поразилась тому, как мог ее сын дружить с этим долговязым оболтусом. Безусловно, дело было в самоуверенности Лукаса, которая еще резче подчеркивала болезненную застенчивость Алексиса. Притяжение противоположностей, вот как это называется.

— Знаете, я вам так скажу. Алексис чересчур много думал. О человеке, о всеобщем будущем, о судьбе мира, о планетах, о системах… Он вечно сидел уткнувшись в книгу, по полдня проводил в библиотеке. Возвращался оттуда, бурля идеями, они буквально переливались через край его губ и мозга. Мы с ним часами разговаривали о том о сем, мне очень нравились его рассуждения, они меня очаровывали.

— Он был умен.

— Поверьте, я это заметил. Но он принимал свои рассуждения слишком уж всерьез. Слишком большими глазами смотрел на мир. Это-то и погубило его.

Мадлен наслушалась достаточно. Она поняла, что все это время подспудно искала виноватого и не хотела, чтобы ее убеждали в том, что свои вопросы ей следовало бы адресовать душе покойного сына. Умный мальчик не лишает себя жизни, каким бы застенчивым и одиноким он ни был. Она поднялась из-за стола и протянула Лукасу руку, он тоже встал и, приблизившись к Мадлен, привлек ее к себе. Сперва она отпрянула, но нежность этого крепкого молодого тела глубоко тронула ее. На мгновение она позволила себе размякнуть в его тепле, а затем высвободилась из объятий. Мадлен ушла, забыв предложить расплатиться по счету.

Она походила по улицам, согретым предвечерним светом. Побродила между кафе, учебными корпусами и парками, где Алексис провел свои последние дни. Затем нашарила в кармане ключ и отправилась обратно к общежитию, чтобы переночевать там, надеясь, что не встретит по пути ни Лукаса, ни кого-либо еще. Река маслянисто мерцала в полумраке по ту сторону площади.

* * *
Встряв в обычную вечернюю пробку, машина Пьера ехала с черепашьей скоростью. Сам Пьер, сделавшийся рассеянным от такой медленной езды, перебирал в голове события уходящего дня. Последнее время ему было сложно работать с телами пациентов. Тем не менее тело было его профессией. Рентгеновские снимки, мышцы, сухожилия, связки, кости, ребра, скелеты. Окончив работу, Пьер забрал Ноэми из дома своей матери. Сидя на заднем сиденье, дочка рассказывала ему о том, что было сегодня в садике; о своем походе на кладбище она благоразумно умолчала. Сигнал клаксона сзади напомнил о том, что поток машин возобновил свое неспешное движение. В момент, когда Пьер менял скорости, радиоприемник переключился на станцию «Мюзик 3»[4]. Ведущая объявила, что далее в эфире прозвучит Сюита № 1 для виолончели Баха. Первые ноты музыкального произведения разлились по салону автомобиля. Мелодия тотчас отозвалась в памяти и в сердце. Теплый золотистый голос виолончели. Звук, пробуждающий воспоминания, вибрация струн этого инструмента, тембр которого, как говорят, ближе всего к тембру человеческого голоса. Алексис играл на виолончели с таким изяществом. Ему нравилось ощущение тяжелого дерева в руках, нравился корпус инструмента, строгий и звучный. В те немногие разы, когда Пьер присутствовал на публичных выступлениях сына, он ощущал непередаваемое спокойствие. В те минуты Алексис излучал мощь и природную властность, которые неизменно удивляли его отца. Музыка без усилий проходила через него, мужественный и щемящий звук пронизывал аудиторию. Но эти моменты были столь редкими.

Движение снова застопорилось. Пьер, как загипнотизированный, уставился на длинную вереницу машин, едущих в противоположную сторону. Снова сигнал клаксона, снова призыв стряхнуть с себя задумчивость. Пьер вздохнул. Он всю жизнь был прагматиком и не позволял себе погружаться в размышления слишком глубоко. Теперь же время как будто застывало. В перерывах между приемами пациентов он смотрел в окно и мысленно уносился в небо, к плавно проплывающим облакам. Раньше ему не доводилось вот так отрешаться от реальности средь бела дня.

Пьер знал, что Алексис тоже ускользал через окно. Это не было бегством, хотя, пожалуй, все-таки было, пусть и воображаемым. Хотелось ли Алексису когда-нибудь по-настоящему уйти? Собрать вещи и сбежать из дома? Или ему было достаточно представлять это себе? Он никогда не осмеливался отклониться слишком далеко от проторенных троп. Если не считать размолвок с отцом, который побуждал сына покинуть свой пузырь и хоть как-то притереться к окружающему миру, да перепалок с матерью, требовавшей, чтобы он прибрал в своей комнате, помог накрыть на стол или встал вовремя, Алексис был таким благоразумным. Безнадежно благоразумным. По крайней мере, до тех пор, пока не выбрал для себя самый страшный из всех коротких путей.

Пьер поднес руку к панели радиоприемника, замер на мгновение, а затем переключил станцию. Какой прок слушать дальше? На смену виолончели пришли веселые голоса, и Пьер перенесся в область спокойствия, где смерть сына (увы, совсем ненадолго) накрывал серый саван будничности.

Он устало выключил радио. Ноэми осеклась в тот же миг, когда зазвучала виолончельная сюита; в салоне стояло молчание. Воздух румянился розоватыми полосками, небо готовилось к надвигающейся ночи. Пьеру вдруг почудилось, что он катится по песку.

* * *
В детстве Алексиса были легкие шорохи вокруг дома, ленивые воскресенья, окутанные осенним туманом, утренние часы, белые от снега. Была жизнь — спокойная, долгая, неделимая. Были вечера, которые затягивались до поздней ночи, убаюкиваемой скрипом смычка и стуком посуды. Это было бесконечно. Это был бесконечный мир. Жизнь сжимала его в своих объятиях на пороге, когда на дом опускалась вечерняя свежесть, когда оранжеватое зимнее солнце клонилось к закату. Он различал бормотание ветра, цепляющегося за электрические провода, чувствовал ритмы праздников и долгих летних дней. Это был просто мир, мир с привычным небом, мир с ласковым солнцем, с теплыми ливнями. Мир, полный хаоса, безусловно, но искренний, но понятный. Первый снег смывал серость. Мать смешила его. Отец занимался с ним. Все шло по заведенному порядку.

В те времена, раздумывая о своей смерти, он начинал тревожиться при мысли, что он, Алексис Виньо, может перестать быть частью мира. Что мать больше не позовет его к столу. Что его справку об успеваемости больше никому не вручат. Что преподаватель музыки станет принимать вместо него другого ученика. Что его одежду раздадут бедным. Что его игрушки будут пылиться.

Теперь, лежа в могиле, он воспринимал все иначе. Теперь он куда сильнее боялся потерять ощущение дождевых капель, стекающих по волосам, белизну гор, соленый вкус страхов. Исчезало все. Его будущее, его профессия, дети, которых у него никогда не будет, обещания грядущего, тридцатилетний мужчина, которым он никогда не будет, старик, с которым не познакомится никто, даже он сам. Он станет скоропостижно скончавшимся молодым дядюшкой, которого дети Ноэми будут знать только по фотографии на каминной полке. И это была не самая худшая утрата. А вот смех Жюльет в день летнего солнцестояния… Жар солнца на ее коже медного оттенка… Шелковистость волос его младшей сестренки… От мысли, что он потерял все это, Алексис был готов биться головой о деревянную крышку своего гроба.

Его глазные яблоки начинали расслаиваться. Он инстинктивно понимал, что стоит ему только пошевелиться, как тело обратится в прах. Даже и пробовать нечего. Это состояние мумии сводило его с ума, но он опасался, что любое движение, пусть самое слабое, обернется бедой для его скелета, ставшего таким рассыпчатым. Поэтому он почти не позволял себе шевелиться — внутренне, разумеется. Если последние преграды разрушатся, если эта гниющая нить, которая соединяет его с землей, порвется, что от него останется? Куда он пойдет? Не лучше ли уцепиться за эту призрачную клетушку, которая составляет его существование, пусть жалкое, но все-таки в нынешнем положении он еще хоть как-то присутствует в надземном мире, сохраняет хоть какие-то остатки сознания?

Как бы ему хотелось пожить еще. И почему только он не пользовался каждой возможностью, когда у него было тело?.. Когда он был телом. Он подавил вздох, и перед его внутренним взором забегали точки. Желание пошевелиться становилось нестерпимым. Желание следить за движением цветных пятнышек, пуститься в пляс. Он мысленно морщился, вспоминая ощущение земли под ногтями. Есть ли смысл в том, чтобы упорствовать, принуждать себя, или же проще сдаться? Он перебирал в памяти вопросы, которые кажутся живым людям жизненно важными, и улыбался. Насколько более жизненно важными они были здесь, и насколько более отчаянным было здесь чувство бессилия. Наверху, по крайней мере, если человек в чем-то сомневается, он может встать и пойти, побежать, закричать, рассмеяться. Здесь же не было ничего, кроме вечного движения по кругу, мысли проходили мимо, появлялись снова, не уводя его ни в какое другое пространство. Если бы он только мог поведать об этом состоянии Жюльет, он рассказывал бы всю ночь напролет, пока она не предложила бы ему прополоскать мозг бутылочкой хорошего пива. Жюльет всегда была куда более приземленной натурой, чем он. А вот поди ж ты, кого из них можно назвать «более приземленным» здесь и теперь? Здесь и теперь Алексису хотелось ощущать свежий и горький вкус солода на языке, а не мучиться от постоянной сухости в глотке, издробленной камнями. Он снова принялся следить взглядом за пятнами и точками, чем-то напоминающими снежинки.

2

Все началось одним серым утром. Хмурым и дождливым сентябрьским утром, мрачным и тусклым. Банальным, без всяких вспышек, которые знаменовали бы собой начало или конец истории. Этой истории, которой Алексис никогда и никому не расскажет. Этой личной пьесы, о которой он никогда не обмолвится ни словом, этой растущей тревоги, которая завладевает им, этого секрета, этого стыда. Он унесет все трепетания сердца под своими запечатанными губами, под своей рубашкой, слишком тонкой для нынешнего сезона. Но до этого еще далеко, до его смерти еще почти два года, еще ничего не начиналось. Сам Алексис еще ничего не знает ни о том, чем наполнится его жизнь в предстоящие месяцы, ни о трещинах, которые будут расползаться по его юношеской коже. Звонит будильник, и вместе с этим звоном в голову вливается новый поток сведений, потому что Алексис старается быть в курсе мировых новостей.

Он встает, принимает душ. Варит кофе, толкаясь в общей кухне, греет ломоть хлеба в микроволновке, к стенкам которой присохли остатки пиццы. Отодвигает немытую посуду, чтобы освободить себе угол стола, где можно проглотить завтрак. Смахнув с подоконника холодные окурки, открывает окно, и в нос ему тотчас ударяет запах помета голубей, которые гнездятся во дворе. Вскоре он берет куртку и рюкзак и уходит.

Снаружи накрапывает грязно-серая морось. Алексис запахивает куртку поплотнее. Он подрагивает, как это сентябрьское небо, охваченный смесью возбуждения и страха. Перешагивает через развороченные урны у подъезда. Моросящий дождь усиливается, и все начинает сочиться водой — волосы Алексиса, лопнувшие мешки, голубиный помет.


По пути он встречает старика, который выгуливает собаку, встречает даму, которая что-то напевает (фальшиво), держа в руке стаканчик; наконец он приближается к учебным корпусам, к толпам спешащих студентов, которые, как и он сам, направляются на первые в этом учебном году занятия. Минует огороженную площадку, где перекрикиваются дети в капюшонах, пытается вспомнить дорогу, которой шел накануне. Налево? За школой направо? Алексис блуждает по лабиринту улиц, сердце стучит все быстрее. Он не хочет опоздать, это его первая лекция в университете; аудитория, конечно же, будет набита битком, а он пока никого не знает. Как назло, аккумулятор смартфона разрядился до нуля. Придется выпутываться самому.

Послонявшись по незнакомым мокрым улицам, Алексис добирается до юридического факультета; с начала лекции прошло уже полчаса. Он гадает, стоит ли вообще туда идти. Капли дождя, стекающие по шее под ворот куртки, побуждают укрыться в здании. Шум голосов за спиной вынуждает машинально продолжать путь. Алексис идет по главному коридору и оказывается у подножия лестницы, где видит стрелку-указатель «Аудитория „Токвиль“»[5]. Уф, вот она где. Он взлетает по лестнице через две ступеньки. Запыхавшийся, уверенный, что попадет в аудиторию через дальнюю дверь, он толкает плечом тяжелые створки, входит и оказывается в трех метрах от кафедры, на виду у трех сотен студентов. Он замирает на месте, чувствуя себя в ловушке. Лектор прерывает свой доклад. Медленно поворачивается к Алексису, пронзая его взглядом синих, как язык ледника, глаз. Его лицо обрамлено бородой и длинными черными волосами, он излучает спокойную, неотвратимую силу. Алексис начинает пятиться к двери.

— Прошу, молодой человек, входите. Не бойтесь, вас тут не съедят.

Аудиторию оглашает смех трехсот первокурсников. Алексис делает несколько шагов под обстрелом взглядов, преодолевает несколько метров, которые отделяют его от первого ряда, подходит к свободному месту и поднимает крышку откидного стола как можно тише, чтобы тот не скрипел. Прищемив палец в металлическом пазу, закусывает губу, кладет рюкзак на пол и поспешно садится. Вытаскивает свой ноутбук в абсолютной тишине ожидания, заданной преподавателем и подхваченной тремястами студентами.

— Готовы, молодой человек? Спасибо, что потрудились присоединиться к нам. В следующий раз постарайтесь быть пунктуальнее.

Больше ему не пришлось повторять эту фразу.

* * *
Сидя на застеленном пленкой матрасе в пустой комнате Алексиса, Мадлен оглядывала пространство, в котором уже ничто не напоминало о присутствии ее сына. Разве что трудноуловимый запах или пятна от зубной пасты на умывальнике. Она не была уверена. Мадлен принялась мерить комнату шагами от окна к двери, от двери к окну. Она колебалась, стоит ли звонить Пьеру. Вытащила свой мобильный, набрала номер. Пьер отозвался сразу же.

— Дорогая?

— Пьер… ты нашел мою записку? Я оставила ее на столе.

— Где ты?

— Я приехала сюда, ну, ты понимаешь.

Пьер не отвечал.

— Ты мне что-нибудь скажешь?

— Мадлен… Ты там ничего не найдешь. Все кончено. Они свое дело сделали. Вещи мы увезли. Возвращайся.

— Не могу.

— А Ноэми?

— Скажи ей, что у мамы каникулы, что она вернется через несколько дней.

Каникулы. Какая ирония.

— Это опасно. Ты не в том состоянии, чтобы колесить по стране.

Они помолчали. Мадлен слышала дыхание мужа в телефоне.

— Пьер?

— Что?

— Ты помнишь, что сегодня у Ноэми в садике родительское собрание? Ну, та ерунда, оценка достижений по итогам года.

— Мадлен, о чем ты, какое собрание? Я не оставлю Ноэми дома одну.

Он отключился.


Мадлен улеглась на матрас, и тот скрипнул под нею. Закуталась в плед, который прихватила с собой из дома, и попыталась уснуть. Ее малыш. Куда катится мир, в котором ребенок лишает себя жизни? Душа Мадлен кружилась в вальсе на краю огромной вселенной. Несчастный вальс без конца. Сердце, разросшееся от бестелесного воспоминания, живот, потяжелевший от невесомого желания. Оплодотворенный смертью. Ночь выдалась грозовой. Гром прогрохотал вдали, прокатился над городом, и вскоре по крышам забесновался ливень.

* * *
Жив ли он? Жил ли он когда-нибудь? Мама, это сон, я сплю? Ты спишь? Мама, ты спишь? Стылая земля успокаивала чернеющую кожу. Нить, связующая его с миром, начинала дрожать, обтрепываться. Земля раскачивалась, исчезающее тело терялось в необъятной тишине. Вдалеке послышалось жалобное собачье скуление, но кто его издавал, правда ли это был настоящий, живой зверь? А ночь, правда ли она куда-то уносила спящих живых людей, которые просыпались на рассвете, или же на самом деле в ней не было ничего, кроме необитаемых пространств, кроме бесконечности, в которой Алексиса уже нет?

Сомнение постепенно одолевало его, разрушая остатки уверенности, лишая его последнего. Все что казалось бесспорным, пропадало; вскоре у него не останется ничего, кроме кратких проблесков сознания. В открывшемся пространстве на него надвигалась тоска, прежде прятавшаяся в других могилах. Сомнение было ангелом.

* * *
Мадлен проснулась в пустой комнате. Сквозь стены доносился утренний общежитский гомон. Бульканье воды в раковинах и унитазах, хлопанье дверей, голоса. Воркование голубей. Алексис тоже слушал эти звуки по утрам? Мадлен полежала неподвижно, но в этом не было никакого проку, и тогда она встала, собрала вещи и вышла в коридор, ведя рукой по стене. Спустилась на первый этаж и очутилась на улице под ясным июньским солнцем. Маленькая площадь перед общежитием оживала, а по ту ее сторону по-прежнему текла река, эта вода с гипнотическими серебристыми отблесками, которая в пятнадцати километрах отсюда поглотила жизнь сына Мадлен. Она пересекла площадь, влекомая светом, сверкающим за невысокой каменной стенкой. Куда ведет этот поток? С какого места человек, шагая вдоль этого берега, покидает диапазон резких городских звуков? Что представляет собой эта дорога, по которой Алексис, если верить Лукасу, так часто ходил? Есть ли там, впереди, в самом конце потока, какая-нибудь правда?


Мадлен крутила головой туда и сюда. Ответа нигде не было. Река притягивала ее, точно магнит.

Она ощутила дрожь и почувствовала, как медленный ритм, ритм предков понемногу завладевает ею. Мадлен не могла сопротивляться зову течения. И она пустилась в путь, поочередно переставляя ноги, погружаясь в это простейшее движение. Дорога победила. Она не вела Мадлен ни к машине, ни к дому. Она вела ее к реке. По телу пробежала волна, направляя Мадлен в сторону быстрого потока.

В своем сообщении Жюльет говорила о некой ферме близ реки, между университетом и мостом. Она сказала, что, вообще-то, Алексис с некоторых пор сделался замкнутым. Когда она расспрашивала его, почему он так зачастил на эту ферму, он увиливал от ответа. Мадлен позвонила Жюльет, но та не брала трубку.

Река протекала вдоль университетского городка, а затем убегала к лесам. Мадлен двинулась дальше. Поначалу она шла мимо прибрежных домов и садов. Мимо квадратных сооружений, когда-то возведенных на этой территории первыми. Время от времени на Мадлен лаяли собаки. Она Делала шаг за шагом, уставившись на горизонт и не глядя на дорогу. Ее ноги едва касались земли. В конце пути, там, вдалеке, располагался мост. Она видела его лишь раз, вскоре после смерти сына. По ее прикидкам, до моста было несколько часов хода.

Она несла Алексиса в своей голове, в своем сердце. Возвращалась к его детству. Ее пустое чрево покачивалось. Ребенок спал в другом месте, под ее ногами, а она мысленно уносилась в те светлые часы, к тяжелому животу, к налитой груди, к растрескавшимся соскам. О, если бы только земля могла растрескаться. Пусть бы земля разверзлась и выплюнула проглоченное обратно. Но земля намертво сжала зубы.

Чем дальше уходила Мадлен, тем заметнее редела городская застройка и тем ярче зеленел пейзаж. Берега реки становились менее однообразными. Она встретила велосипедиста, затем прохожего. Они поздоровались с Мадлен. Та молча кивнула в ответ.

* * *
На дворе все еще осень, Алексис все еще жив. Идет второй месяц его учебы в университете. Теперь Алексис точно знает, где находятся нужные корпуса и аудитории. Листья платанов начинают опадать. По улицам кружатся вихри пыли, подсвеченные яркими солнечными лучами. Алексис, до смерти которого остается девятнадцать месяцев, взволнованный донельзя, с широкой улыбкой выходит из здания факультета. Снаружи тепло, на смену сентябрьской серости пришли яркие краски, которые играют в переглядки со стеклянными фасадами больших зданий. Алексис бодрым шагом направляется в библиотеку. У него такое ощущение, будто за спиной раскрываются крылья, а подошвы его «адидасов» пружинят так энергично, что, кажется, он может дойти хоть до Луны. Все-таки мечты сбываются. Профессор Марлоу в очередной раз прочел очередную выдающуюся лекцию. Тяжелую для восприятия, нагруженную специальными терминами, проникнутую страстным желанием донести до аудитории нечто очень важное. Слушать его — совсем не то что отсиживать ягодицы на слишком твердых скамьях во время унылых занятий с другими преподавателями и ждать, когда все это закончится. В докладе мэтра не было ни доли снисходительности, ни малейшей попытки разжевать для студентов материал, лишь безупречная констатация того, как безудержно финансовые рынки и экономика в целом захватывают власть над миром и жизнью каждого человека. Того, как уничтожается этика, того, как политик приравнивается по статусу к муравью. И на десерт — живописание мира в духе Олдоса Хаксли, мира, который уготовила нам эта денежная тирания. После лекции Алексис думает только о том, чтобы взять в библиотеке все книги Марлоу, запереться на выходные в своей комнате в родительском доме и с головой погрузиться в экологическую и структурную драму мира, в исторические предпосылки, которые привели его к ней, в философские, культурные и прагматичные решения, разработанные гениальным мозгом его преподавателя. На этот счет у Алексиса нет ни малейшего сомнения: профессор Марлоу — гений.

Он толкает дверь библиотеки и проникает в мир тишины и бумаги. Входит туда, будто в убежище. Нет больше ничего, кроме шелеста страниц и бесшумных шагов немногочисленных посетителей и студентов. Никто не обращает на него внимания, он может преспокойно блуждать по лабиринтам вековых мыслей. Здесь он освобождается от той неловкости, которая столь часто сковывает его в присутствии других. На стеллажах теснятся сотни скрупулезно выровненных томов со штрих-кодами. Он доходит до секции политэкономии и легко обнаруживает четыре труда Марлоу. Изначально написанные на английском, они были переведены на десяток иностранных языков. Алексис довольствуется франкоязычными версиями, что, в общем-то, не так и плохо, учитывая солидный вес этих внушительных томов. Он забегает со своей добычей в общежитие, здоровается с соседями, сведя социальное взаимодействие к необходимому минимуму, собирает кое-какие вещи и спешит на вокзал. Едва расположившись в вагоне поезда, он открывает работу, опубликованную Марлоу первой, и вскоре уже не слышит стука колес, поглощенный вопросами расколотого общества, экономического психоза и рабства нового времени. Алексис читает, то и дело моргая (он должен был сменить контактные линзы еще в начале недели, но забыл заказать новый комплект), читает долго-долго, пока наконец не поднимает голову и не понимает, что проехал свою станцию.

* * *
— Алессис.

Далекий голосок пронзает необъятное одиночество. О, она снова здесь. Он ждал ее. Ее присутствие поднимает его ближе к поверхности. Ему не следовало бы, ей не следовало бы, сегодня уже не первый раз, когда она приходит одна, она добегается до того, что ее поймают. Ему на это плевать. Она оттирает с таблички присохшую грязь, которую принесли сюда ветер с дождем.

Она садится подле него. Он ощущает что-то вроде ласки на своей крошащейся коже. Он почти улыбается. Солнечный луч просачивается сквозь облака.

Она берет камешек, бросает его. Камень отскакивает от края вазы, в которой застаиваются розы. Вторая попытка. Мимо. Цветы увядают. Она обхватывает их руками, поднимает, вытаскивает. Шипы колют ее пальцы. Стебли царапают ей коленки, она отбегает и выкидывает розы в мусорный бак неподалеку. На могиле напротив стоит великолепный букет. Она с радостью переставила бы его к Алексису, но это могут заметить. Лучше она сходит за цветами в магазин возле школы, возьмет с собой деньги из копилки. Может быть, завтра.

Алексис слышит перестук. Камешки, ваза, урна, негромкий шорох, когда сестренка вновь присаживается рядом. Он начинает узнавать шаги своих посетителей, их приметы. Походку можно сравнить со звуком голоса. Шаги Ноэми звучат легко, она порхает, воздушно касается его. У Жюльет тембр более протяжный. У отца — шумный и назойливый, похожий на молотилку, от грохота которой у Алексиса возникает желание, чтобы его опустили в землю еще на шесть футов ниже. Звук материнских шагов почти неразличимый, в последний раз Алексис слышал их несколько дней назад, больше мама пока не появлялась. Она приходит, она останавливается, ни одна вибрация не пробегает от ее ног в землю. Она стоит, будто деревянная. Алексису не раз хотелось постучать снизу в крышку гроба и сказать матери: эй, ау, очнись. Но нет, ничего не поделаешь, мамина голова занята чем-то другим.

Ноэми — иное дело. Она просто проводит время возле него, не мучает и не упрекает. Она прибегает, она садится, она болтает. Приносит ему полевые цветы. Занимается своими маленькими делами. Ничего не ждет, ни о чем не умоляет: она навещает его, вот и все. Только рядом с ней он не беспокоится ни о своем состоянии, ни о своей внешности. Когда возле могилы стоятдругие, Алексис гадает, на что он теперь похож. Он смотрит на себя, точнее, представляет себя, радуясь, что у него нет зеркала. Когда рядом Ноэми, все иначе: он умер, ну что ж, уже ничего не попишешь. Он такой, каким стал. Он будто бы дышит.

Конечно, он понимает, что родители терзаются вопросами. Но чем он может им помочь? Он не знает, что им сказать. С тем же успехом можно спрашивать новорожденного о том, что он тут делает, каким путем он добрался до этого маленького живого тела, каковы были обстоятельства его приземления в этом конкретном месте. Разве он об этом что-нибудь знает? И почему на новопреставленных не распространяется такое же отношение?

* * *
Мадлен шла вдоль реки. Дорога уже не пролегала у кромки воды. Дорога сама была водой, стопы Мадлен погружались в жидкое месиво. Паводок, прилив, который безжалостно сносит плотину и скоро схлынет. Она изольет воды, и ее малыш засохнет, волна унесет его и выкинет на берег. Он окоченеет у нее на глазах, а она ничего и не увидит. Она пыталась задержать реку, но та продолжала свой неумолимый подъем. Вскоре земля закоробится, покроет ее губы трещинами, украдет у нее ребенка.


Ее что-то тревожило, и это что-то было связано с размерами тела Алексиса, вот-вот, все дело было в этом: его положили в слишком маленький гроб, они точно ошиблись, это точно был не его гроб. Он толкался, он вырывался, он молотил по своему гробу, по ее животу, превратившемуся в разверстую могилу. Он растягивал ее внутренности. Так неужели это река забрала его?

Она говорила с ним. Заново переплетала нить от своего сердца к его. Слушала, как он бормочет, слушала, как он играет, он крутился, ворочался, ему требовалось пространство, он колотился о стенки при каждом ее шаге, и как только она не увидела, что ему не хватает места? Почему он не сказал, что ему слишком тесно?

Горизонт манил ее. Если дети умирают, если жизнь так же хрупка, как взмах крыльев над рекой, лучше остерегаться всего, что долговечно. Лучше вытянуться в полумраке на ветру. Если жизнь ускользает несмотря на крепкие стены дома, к чему тогда возводить эти стены? Отнюдь не мозг подталкивал ее удаляться от города, нет, это делал остаток пуповины, протянувшийся от ее тела под землю. Направляться к мосту. Быть одним из деревьев. Стать органикой, минералом, войти в состав алхимической смеси, текущей по рукам и ногам ее сына.

Начало нынешнего лета выдалось таким теплым. Мадлен устремлялась навстречу неясному миражу. Уже настал полдень. Мадлен не чувствовала ни голода, ни жажды. Бесконечное повторение шагов расслабляло и размягчало ее мышцы, опустошало голову. Разумеется, это было лишь временным забвением, она понимала, что горе от потери сына так просто не залечить. Она могла бы шагать до края света. Она потела, она изливала боль через поры, она шагала, воссоединяясь с Алексисом через воздух и тишину, она шагала, вытягивая его, она шагала под его толчки.


Она идет, река убегает, а свет блестит.

Ее верхняя губа делается соленой.

Листва на деревьях вдалеке пульсирует от жары.

Нет больше ни мужа, ни дочери, ни учеников, ни отца, ни матери, ни машины, ни дома. Есть свет реки и соль на губе. Есть дрожь листьев вдали. Есть жизнь, столь же неопределенная, сколь и ее маршрут. Есть ее мертвый сын и эхо его шагов, которые Ударяются о ее сердце.

* * *
Лежа под своим прямоугольником земли, Алексис не спал, но видел сны. Это был один и тот же кошмар. Он умер, а все остальные продолжали жить. Нет, не так. Он продолжал жить, а все остальные умерли. Нет, не так. Цвета сливались в один, день погружался в сон, ночь поднималась в кровавой глубине. Птицы умолкли, будто колокольчики. Он наполнялся холодом. Ворочался в земле. Перемешивался с глинистыми комьями, с муравьями. Не нужно было ничего делать. Нужно было ничего не делать. Удары топора по сухому дереву. Мир наоборот. Он ждал, не моргая ни ресницей. Его пальцы рассыхались. Кожа истлевала. Он бесконечно умирал. Он медленно оседал. Как поцелуй, как самая низкая нота, которую может простонать виолончель. Его сердце больше не билось. Дыхание его желаний устремлялось в вязкий песок. Его глаза больше ничего не искали. Мир продолжал биться, но уже вне его. Он слышал его рядом с собой, ничего не говоря и ничего не делая. В нем постепенно воцарялась тишина.

* * *
Время перевалило за полночь. Университетский городок заснул лишь наполовину, потому что на самом деле он никогда не спит по-настоящему. Сидя за письменным столом в своей комнате, Алексис, который никак не может уснуть, продолжает читать. Иногда он встряхивается, идет в общую кухню, наливает себе стакан апельсинового сока, с трудом осознавая, где он и который теперь час. Вселенная открывается перед ним бездонной пропастью идей, молчанием звездного одиночества. Из-за стен раздается сопение и храп соседей, но в остальном мир принадлежит только ему. Каждая фраза пробегает сквозь его тело. Он переворачивает страницу. Напоминает себе, что следовало бы хоть немного поспать. В углу пылится виолончель. Алексис переворачивает другую страницу, нить которой ведет к следующей странице, затем к следующей главе, надо не упускать эту нить; поток, разливающийся в ночи, направляет его точной рукой; это самая безмятежная тишина, какая только может быть. Другая страница. Будильник показывает два часа ночи. Глаза Алексиса начинают болеть от линз на последних словах в самом низу листа, но он продолжает упоенно читать. Занятия начнутся в половине девятого утра, но это будет не лекция Марлоу, так что какая разница. Когда Алексис устанет сидеть, он просто переберется из-за стола в кровать, забудется сном с книгой в руках и проспит до полудня, после чего снова примется читать.

В дверь стучат. Это Лукас вернулся с тусовки и хочет курнуть в его компании.

— Иду, смотрю — под твоей дверью свет. Старик, у тебя что, бессонница?

Алексис убирает с кровати одежду, чтобы Лукасу было куда сесть.

— Готовлюсь к лекциям Марлоу.

— Чего-чего? В такой час? Парень, ты себя загонишь.

Алексис, немного уязвленный этим замечанием, делает вид, будто вновь погружается в чтение. Лукас не уходит. Алексис вздыхает. Как бы ему хотелось, чтобы сосед понял его. Если он не способен ничего втолковать даже своим друзьям, о каких изменениях к лучшему вообще может идти речь? Он пытается рассказать Лукасу о процессе распада, на который указывает Марлоу. Пункт за пунктом описывает глубинные изменения в жизни западных стран, которые вскоре коснутся и молодых наций, убеждает, что сегодняшняя безумная гонка ведет цивилизации, а вместе с ними и всю планету прямо в тупик. Да, ничто не ново под луной, но с какой силой Марлоу обличает происходящее! Закрыв глаза шорами выгоды, политики даже не задаются вопросами об истоках этой неолиберальной религии, воздвигнутой на псевдонаучном основании, которая оставляет на обочине миллиарды людей. Придет день, и на обитаемые земли хлынут океаны. Придет день — собственно, это день уже пришел, — и животные с плавучих льдов утонут в водяной пустыне. Придет день, и все сгорит в беспощадном огне, а нам останется только грезить о зеленых лесах, о свежести летних вечеров. Как мы очутились в мире, где планета и человек настолько безропотно поступили в услужение к деньгам? Алексис чувствует свою ответственность. Ощущает призыв разобраться, искать решения вместе со всем своим поколением, недоумевает, как можно и дальше жить своей маленькой жизнью, притворяясь, будто ничего не происходит.

Лукас зажигает косяк, вставляет в уши наушники. Алексис невозмутимо продолжает свой рассказ, обращаясь к утомленному его красноречием соседу, который поглядывает на него, потягивая косячок. Спустя двадцать минут монолога Алексиса Лукас понимает, что этот поток неиссякаем, и лениво машет рукой.

— Фу-фу-фу, парень. Ну и зануда же ты.

Алексис озадаченно смотрит на него.

— Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Понимаю, но меня от этого уже просто тошнит. Извини, дружище. Может, выпьешь? Или по травке вдарим, а? Тебе надо хоть иногда проветривать башку, Алекс.

Алексис опускает взгляд на книгу, его лицо багровеет. Внезапно он видит себя глазами друга: мозг кипит идеями, на столе лежит открытый учебник по геополитике, строчки едва не воспламенились от его жадного чтения. Такое ощущение, что он уже несколько недель не поднимал головы от книги.

— Давай, не бойся. Сейчас скручу второй косяк, и ты тоже кайфанешь.

В этот миг Алексису захотелось оказаться на месте своего приятеля. Как же беззаботно тот живет на белом свете. Любит хорошую еду, хорошие сериалы, хороших девчонок, учится в магистратуре на философском. А он, Алексис, застрявший в своем развитии на уровне певчего мальчика из хора, и повеселиться-то толком не умеет. Он медлит с ответом, но в конце концов отказывается от косяка.

— Ну, как знаешь, дружище. Ладно, пойду я, и спасибо тебе: после такой лекции беспробудный сон мне гарантирован.

Лукас подмигивает ему и уходит к себе. Оставшись один в своей вселенной, Алексис снимает линзы, садится на кровать, кладет книгу на колени так, чтобы его близоруким глазам не нужно было щуриться. Направляет лампочку ночника на обтрепавшиеся по углам страницы «Разобщества»[6] и читает до тех пор, пока не засыпает.

* * *
Медленным шагом Мадлен прошла вдоль реки больше десяти километров. Свет потускнел, и она щурила глаза, глядя на закатное солнце. Надвигалась ночь. В голосовом сообщении Жюльет упоминала маленький поселок, за которым река сужается, а дорога сворачивает вправо к лесу. Девушка смутно помнила, как туда добраться. Она была там всего один раз, пояснила Жюльет: заезжала за Алексисом, который нехорошо себя почувствовал (кажется, из-за несварения), и просто рулила по навигатору. Именно в тот день она впервые что-то заподозрила, удивившись странному молчанию Алексиса в машине и его нежеланию рассказать, что он забыл на этой ферме. Он что-то пробубнил про семинар на тему устойчивого развития, но Жюльет поверила ему лишь наполовину. Задав еще несколько вопросов, девушка махнула рукой: в конце концов, каждый имеет право на свои секреты, у нее, например, они тоже имелись.

За поселком река действительно сужалась, и Мадлен без труда отыскала грунтовую дорогу, которая уходила направо к лесу. Полная луна окутывала окрестности бледным серебристым светом. Высокие сосны создавали атмосферу необъятного одиночества, чуть смягчаемого движением воды. Синева ночи перемешивалась с зеленью пихт. Кроны едва слышно шелестели. Мадлен начинала замерзать. Ей было не по себе, но ведь мертвецы тоже лишаются всего, к чему успели привыкнуть, и теряются, оказавшись вдали от сердцебиения жизни.

Мадлен устремилась вперед по дороге, которая, казалось, ведет в самую чащу леса. Сын мой, зачем же ты сюда ходил? Берег окаймляли деревья, которых становилось тем больше, чем дальше она углублялась в лес. Мадлен без оглядки шагала под чернильным небом. Она прокладывала себе путь среди ветвей, сквозь ночную прохладу, все ее органы чувств были напряжены. Тишину нарушал только шорох ее шагов. Алексис присутствовал повсюду. Наконец во тьме, которая была бы кромешной, если бы не слабый отблеск луны, Мадлен различила размытый контур спящего четырехугольного строения. Казалось, оно появилось из ниоткуда и посапывает в ночной мгле, удобно устроившись в своей прогалине. Мадлен не хотела приближаться — пока не хотела. Она решила переночевать под каким-нибудь деревом. Отыскав подходящее место, поросшее травой и мхом, опустилась на землю, закуталась в плед, положила под голову свитер и попыталась найти более-менее удобную позу. Не забыла ли она чего-нибудь? Ах да, Пьер. Мадлен приподнялась на локте. Она была изнурена.

Мадлен вытащила из кармана мобильный, вызвала первый номер в списке «Быстрый набор». На том конце ответили:

— Мадлен?

— Да.

— Я тебе столько сообщений отправил, а ты молчишь и молчишь! Где ты?

— Целый день шла вдоль реки.

— Вдоль реки…

— Да, той самой реки. Судя по всему, Алексис часто сюда ходил. В день, когда его… нашли, он проделал этот путь не в первый раз. Так мне сказал Лукас.

— Лукас?

— Его сосед по общежитию, ну, помнишь, он еще иногда гостил у нас на выходных.

— А, тот верзила… Ты что, виделась с ним? Зачем?

Мадлен вздохнула. Неужели мужу так сложно понять? Понять, что ей необходимо пройти по следам сына и узнать правду.

— Пьер, почему они нам ничего не рассказали?

— Они? О ком ты?

— Сама не знаю. Лукас, преподаватели…

— Он учился в университете, Мадлен, а не в начальной школе.

Она снова почувствовала себя неудачницей, матерью-инквизиторшей, слишком строгой к своему потомству. Однако ее сын умер. Так за чем же она недоглядела? В чем перестаралась?

Пьер вырвал ее из этого внутреннего монолога:

— Где ты собираешься спать?

— Не беспокойся. Тут не холодно. Бывает хуже.

Они помолчали.

Пьер прервал тишину:

— Я передаю трубку твоей дочери. Помнишь такую? Твоя маленькая дочь, живая и здоровая. Хочет с тобой поговорить.

— Она что, еще не спит?

— Скажем так: ей трудновато уснуть.

Мадлен сделала глубокий вдох.

— Мамочка?

— Да, сердечко мое.

— А когда ты вернешься?

— Пока не знаю, малышка. Скоро.

— Ты нашла Алессиса?

— Он не терялся, солнышко. Мне просто нужно немного побыть… одной. — Она не решилась произнести «с ним».

Ноэми опустила глаза. Конечно же, ее брат не терялся. Она тоже знала, где он. Несколько секунд девочка не отводила взгляда от секретера: она не хотела встречаться глазами с отцом, боясь, что тот догадается о ее вылазках на кладбище.

— А папа снял с моего велосипеда маленькие колеса. Я катаюсь только на двух больших, и он меня почти не держит.

— Ты молодчина.

— А сколько лет было Алессису, когда папа снял с его велосипеда маленькие колеса?

Мадлен словно воочию увидела эту картинку. Затуманенную, с расплывающимися контурами. Дрожащую картинку. Алексис жив, его стопы стоят на педалях, он давит на них со всей силой своих маленьких ног. Вибрация этой картинки расползлась в стороны, жар достиг лица мальчика, съел его глаза, потом нос, потом рот. Какой длины у него были волосы, когда он впервые сам поехал на велосипеде? Какую он носил обувь? Что за время года было на дворе, лето? Во что он был одет, в шорты или в штаны? Мадлен сжала кулаки, сжала веки.

— Попроси папу сфотографировать тебя.

Она завершила звонок.

* * *
Ночная синева обступала Алексиса. Он почти не мерз, потому что ночь захватывала его целиком. Он грустил из-за этого, но уже не так отчаянно, как прежде. Он не видел смысла ни в чем. Его тело стало похоже на кучу мусора, в голове кружили сомнения. А вдруг это действительно был я? А вдруг то, о чем болтала Ноэми, — правда? Папа говорит, что ты умер себя сам. А вдруг это действительно он сам, самолично, привел себя в небытие? Что такого поняли они, чего не понимал он? Он злился, что его не посвятили в тайну. Как-никак речь шла о нем, о его жизни. Да еще этот ангел все не появляется. А он, Алексис, теперь лежит во чреве земли мертвым грузом.

На самом деле заблудившийся ангел понемногу выполнял свою работу. Настоящее лицо Алексиса, его новое лицо, скрытое давящей маской, расслаблялось. Морщинка между бровей, которая давно залегла на его лбу, начинала расплываться. Ночь за ночью, на протяжении этой бесконечной ночи.

О, если бы только Мадлен смогла увидеть мягкость, разглаживающую мятущуюся душу ее сына. Алексис так рано стал серьезным. Ей понравилось бы, что ее большой мальчик возвращается в детство — ее мальчик, который столь быстро пожертвовал беззаботностью ради морщины беспокойства. Но Мадлен была слишком погружена в свое горе.

* * *
Мадлен плотнее закуталась в плед. Земля под нею была твердокаменной. Плеск воды и шелест ветвей напоминали ей, что лес не умер. Ее глаза пристально всматривались во мрак, всматривались так же внимательно, как на протяжении последних недель. Безмолвие наполняли картинки-воспоминания.

Алексис в возрасте двух с небольшим лет сидел на покрывале в саду. Он уже давно выучился уверенно ходить, но не любил покидать свой островок, потому что трава пугала его. «Колется», — произнес он, кивая на лужайку. «Да нет же, — возразила Мадлен, — посмотри, какая она мягкая». Она провела рукой по траве, ощущая на себе неотрывный взгляд больших любопытных глаз Алексиса. Мадлен улеглась на траву и посадила сына себе на живот. Сорвала несколько травинок и вложила их в руку малыша. «Мягкая?» — спросил он. «Конечно, мягкая». — «Грязная?» — «Да нет же, травка вовсе не грязная, в ней растут цветочки, она как деревья и плоды, и потом, травка так приятно пахнет». Мадлен сорвала длинную темно-зеленую былинку и погладила ею щечку Алексиса. Тот засмеялся. «Мамочка, мягко, мягко!» Его смех колокольчиком разливался по золотистому воздуху. «Дай мне!» Он осторожно сжал травинку между большим и указательным пальцами, и Мадлен восхитилась этой новоприобретенной ловкостью. Сын провел травинкой по ее лицу, сперва аккуратно, потом смелее, и травинка заползла в ее ноздрю. Мадлен чихнула, и Алексис засмеялся еще прекраснее. Свет этого утра. О, нежный свет этого утра, который пронизывал жизнь со всех сторон. Это детское тельце, которое она научила всему, которое она защитила от стольких напастей и которое — она больше не могла отметать от себя эту мысль, — которое, возможно, уничтожило само себя. Нет! Жизнь наоборот, бег мира, который разбивается вдребезги, живое, убивающее себя… У Мадлен отчаянно закружилась голова.

Она принялась вырывать траву целыми пучками, обкладывая ими себя со всех сторон. Стало влажно, вырванные из земли корешки щекотали и слегка покалывали. Она разложила траву по животу, по груди. Запорошила ею лицо. Засы́пала плечи, вонзила пятки в мох, погрузила пальцы в землю. Всем телом соединившись с лесом, она замерла и перестала дышать. Ни звука, ни шороха. Дитя мое… Дитя мое, ты слышишь меня?

Вершины деревьев завертелись перед ее глазами. Она стала кататься по траве. Она каталась во мраке, каталась по равнодушному сердцу мира, по живому основанию жизни. Она звала своего сына и всех богов. Никто не отзывался. Осталось лишь воспоминание о звонком смехе, чарующем свете и о ребенке — о ее ребенке, повисшем на стебельке травы.

* * *
Алексис окаменевал, желание сделать вдох было мучительным, как зуд на месте ампутированной конечности. До недавних пор ансамбль его могилы составляли шесть футов земли, деревянный ящик и холмик цветов; не хватало только надгробной плиты. Надо было подождать, пока земля осядет. Видимо, это уже произошло. Он издали услышал гудение грузовичка и болтовню рабочих. Звуки раздавались все ближе. Водитель выключил мотор, дверцы хлопнули. Почва вздрогнула. Кто-то выругался. Что-то противно скрипнуло. Люди засновали туда-сюда над его могилой. Голос отца отдавал распоряжения. Кладите вот так, да, чуть сдвиньте. Наконец каменная плита была уложена как подобает. Пространство могилы сделалось герметичным.

Люди уехали. Мир вокруг стал глухим.

Алексис вслушивается, но птицы теперь где-то далеко. Запахи, перегной, цветы — все это стало совершенно недосягаемым. Молодой человек чувствует себя так, словно его лишили тела, лишили простора. Прямоугольник травы с землей и неподъемный камень — это совсем разные вещи. Он стремится на открытый воздух, к соленым ветрам, к густым лесам. Слишком узкую одежду снимают. Из слишком тесного помещения выходят. Из слишком крепких объятий высвобождаются. Но что делать, если ты оказался под слишком тяжелой могильной плитой?

Неожиданно разражается гроза. Вспышки молний, шелест на полях, а затем частый ливень. Земля впитывает влагу, насыщается ею, струйки воды просачиваются под камень. Едва уловимое воспоминание о запахе окутывает Алексиса. О, дождь. О, песня земли.

* * *
Дороги устланы мусором, оставшимся от вчерашнего праздника. Мостовые в этот утренний час источают смесь пивной вони и смрада мочи, особенно сильно ударяющую в нос в некоторых закоулках. Накануне вечером Алексис, пытаясь не отставать от других студентов, вместе с Лукасом и остальными приятелями пришел в большую палатку, разбитую на берегу реки. Потолкался среди потной толпы, резких запахов и оглушительных децибел. Улизнул оттуда первым, ни с кем не простившись и понадеявшись, что его исчезновения не заметят. Лукас вернулся на рассвете: Алексис слышал, как сосед вошел к себе в комнату и рухнул на постель. Город пробуждается на руинах недавнего веселья. Уборочные машины катаются туда-сюда, возвращая улицам опрятный вид; к полудню чистоту наведут везде. Алексис лавирует между переполненными урнами и грудами пластиковых стаканчиков, разбросанных по тротуарам.

Это раннее утро — особенное. Алексис останавливается купить кофе и круассан и снова пускается в путь. Марлоу попросил его зайти. Алексис не знает зачем, но профессор пригласил его в свой кабинет ровно к девяти часам утра, подчеркнув это «ровно», и Алексис совершенно не намерен опаздывать. Его пальцы дрожат, обхватывая стаканчик с горячим кофе, и он уже раскаивается, что купил его, но напоминает себе, что почти не спал ночью и должен хоть как-то взбодриться.

Он стучится.

— Входите! — произносит строгий голос.

Алексис приоткрывает дверь.

— Входите, входите, я же сказал.

Он входит и видит перед собой комнату, заставленную высокими стеллажами с книгами, палками документов и какими-то рукописями. Марлоу по-хозяйски машет рукой, веля Алексису не обращать внимания на царящий вокруг кавардак, и кивком предлагает садиться. Молодой человек робко опускается на самый краешек стула и мямлит:

— Ваше приглашение — огромная честь для меня.

Повисает молчание. Марлоу не двигается и не сводит пристального взгляда с Алексиса, который лихорадочно соображает, что сказать дальше. Он чувствует себя так, словно на полном ходу споткнулся о словесный вакуум. Его руки влажнеют, но Марлоу наконец вызволяет его из этого мучительного затишья.

— Алексис, я хотел бы кое о чем побеседовать с вами.

На столе перед преподавателем лежит экзаменационная работа Алексиса. Молчание становится невыносимым. Неужели Алексис не раскрыл тему? Почему Марлоу ничего не объясняет?

Наконец профессор говорит Алексису, что его работа — лучшая из всех, что он читал на своем веку. А уж работ такого рода он прочел предостаточно. Пока Марлоу вникал в написанное, у него крепло ощущение, будто он заново открывает для себя свой собственный мир. Настоящий глоток свежего воздуха, добавляет профессор, по сравнению с жалким бумагомаранием большинства однокурсников Алексиса. Впервые в жизни он пришел в восторг от элегантных умозаключений безусого студента. Просто поразительно, откуда такая проницательность в рассуждениях мальчика, который выглядит так, словно его вот-вот унесет ветром.

Алексис старается воспринять это сравнение как комплимент.

В общем, продолжает преподаватель, практика высшей школы предполагает «проращивание» юных талантов, которое помогает им проклюнуться и дать ростки самостоятельно. Но, по его убеждению, поступить так с Алексисом было бы профессиональной ошибкой.

Алексис не совсем понял, что там должно проклюнуться, но не решается спросить об этом гениального лектора, млея от восторженных слов в свой адрес. Он молчит, не зная, что и думать о столь неслыханной похвале. «Самый способный студент всех времен» утратил дар речи и простодушно улыбается профессору. Здравый смысл диктует блестящему ученику, что теперь он должен задать учителю несколько вопросов, продемонстрировав сдержанный и рациональный энтузиазм. Должен показать себя зрелым, достойным доверия, «элегантным». Сердце колотится так быстро, что он не в силах совладать с собой. Марлоу заметил его, внимательно прочел его работу, выделил его из массы сокурсников, специально позвал его, чтобы выразить восхищение силой его мысли.

— Я очень польщен, профессор Марлоу, — срывающимся голосом произносит Алексис, еще больше сгорая от смущения.

— Вам надо нарастить хоть немного мышц, молодой человек.

Марлоу встает, обходит стул, с которого Алексис, кажется, уже готов взлететь, и кладет руки на плечи своего студента.

— А еще никогда не следует стыдиться того, что ты находишься там, где находишься. Держитесь прямо.

Алексис расправляет плечи, его суставы громко хрустят. Руки Марлоу поверх его свитера такие теплые. Теплые и непередаваемо ободряющие. Алексису хотелось бы на всю жизнь запомнить это мгновение. Живот Марлоу поднимается в ритме дыхания и на вдохе касается его затылка. Алексис был бы рад навсегда остаться в этом крепком, чуть шероховатом контакте, от которого его лопатки так приятно расслабляются. У него перехватывает горло, и он вскакивает со стула, боясь, что вот-вот расплачется, как маленький. Он пожимает профессору руку и благодарит его. Чувствуя себя так, словно вырос на пару сантиметров за время беседы с Марлоу, Алексис ощущает дикий голод, устремляется к двери и долго дергает за ручку, прежде чем понимает, что дверь открывается в противоположную сторону.

* * *
Всю ночь Мадлен то засыпала, то просыпалась, краем сознания продолжая оставаться настороже в этом незнакомом месте на четырех ветрах. К утру тело задеревенело от лежания на жестком земляном ложе. Еще не было шести утра, а первые солнечные лучи уже разбудили ее. Желудок громко урчал. Мадлен поднялась, морщась от боли в суставах. Размяла затекшие ноги и снова пустилась в путь, двигаясь параллельно грунтовой дороге, под прикрытием деревьев, в сторону сооружения, которое заметила накануне. Прошагав несколько десятков метров, она оказалась возле чего-то наподобие фермы. Постройки на ее территории располагались в виде ломаного четырехугольника, три смежных стороны которого образовывали наибольшую его часть, тогда как четвертая, самая маленькая и отстоящая от прочих, завершала фигуру, оставляя по углам два широких прохода, ведущих во двор. В одном углу двора громоздился всякий хлам: старый трактор, вилы, гора хвороста, велосипеды, сломанная поилка, машина, цвет которой полностью съела ржавчина, старинные качели. Эта свалка контрастировала с остальной территорией фермы, с ухоженными дорожками и с окнами, на которых красовались горшки с геранями.

— Я могу вам помочь?

Мадлен резко обернулась.

Перед ней стоял высокорослый темнокожий человек. В рабочем комбинезоне его ноги казались бесконечно длинными, белки глаз сверкали на его лице Деда с розгами[7]. Он был красив.

— Еще рано, я просто гуляю, — сама того не желая, солгала Мадлен.

— Я Самюэль, — назвался человек, протягивая ей сильную руку. — Вы прибыли на семинар?

Ага, значит, тут проводятся семинары.

— Я приехала из Швейцарии, — забормотала Мадлен. — Всю ночь провела в дороге… — снова солгала она, на сей раз намеренно, и все ее детские годы, прошедшие в Женеве, мигом поднялись к губам, возвращая ей протяжный акцент, бесконечное небо и густой свет над озерами.

— Вы голодны?

Голодна ли она? Пожалуй, немного.

— Идемте.

Самюэль подвел Мадлен к дальней постройке, открыл дверь, на которой висела дощечка с надписью «Столовая», и указал на большой стол в углу. Мадлен уселась на краешек одной из скамей, стоящих вдоль стола, а ее новый знакомый тем временем скрылся за низкой дверью, наклонив голову, чтобы не стукнуться о притолоку. До Мадлен доносились звуки хлопающих дверец и веселое звяканье металла; несколькими минутами позже Самюэль снова появился в столовой с подносом в руках. Он поставил перед Мадлен чашку дымящегося кофе, тарелочку тостов, масло, джем, дольки нарезанных фруктов… Ее горло сжалось. Как она могла радоваться столь… утешительным вещам?

— Семинар начнется в девять часов. Он состоится в библиотеке. Проходите по двору вдоль здания, открываете вторую дверь слева, и вы на месте. Приятного аппетита.

Слова благодарности все никак не могли прийти Мадлен на язык. Ее швейцарский акцент заржавел, ей было боязно, приветливость этого добродушного великана застала ее врасплох, и когда она наконец смогла выдавить из себя фразу: «Хорошего дня», он уже вышел.


Мадлен закончила завтрак, облизав напоследок пальцы. Разомлевшая от сытости, она встала из-за стола, ругая себя за то, что так объелась, и направилась к выходу. Прошла несколько метров влево и, толкнув вторую по счету дверь, оказалась в огромном зале, крыша которого не имела потолка и поддерживалась балочной конструкцией. У стен высились два книжных шкафа с прислоненными к ним стремянками. Посередине стояло десятка три стульев, расставленных полукругом в три ряда. Напротив них, на возвышении — небольшой стол, стул, экран проектора. В углу, на доске, положенной на козлы и накрытой скатертью, будущих посетителей дожидались три термоса и две корзинки круассанов. Несомненно, этот дом любил баловать своих гостей. Мадлен приблизилась к стеллажам, проседающим под весом книг, и рассеянно провела рукой по корешкам. На полу рядом с первой стремянкой стояла двойная грифельная доска, на которой кто-то аккуратным почерком написал мелом программу семинара. Одно из имен привлекло взгляд Мадлен: профессор Николас Марлоу. О нем говорили Лукас и Жюльет. Похоже, Мадлен пришла по адресу.

Дверь открылась, и в библиотеку вошел Самюэль, неся табурет и ящик с инструментами. Он кивнул на кожаный диван у стены и предложил Мадлен чувствовать себя как дома. Положив руку на плечо Мадлен, он подвел ее к дивану и усадил, после чего занялся своими делами. Поменял лампочку, проверил, соединен ли компьютер, стоящий на высоком столе позади стульев, с проектором, а проектор — с экраном. Звуковой сигнал подтвердил, что колонки тоже подключены. Мадлен наблюдала за тем, как сноровисто работает Самюэль, отмечала про себя его уверенные движения, ощущала мягкость кожаной обивки, вспоминала мучительную ночь на жестком ложе, тосты и джем, проводила взглядом по деревянным балкам, нагревающимся на утреннем солнце… Ей вдруг захотелось, чтобы время споткнулось, расшиблось, забыло о том, что нужно нестись вперед, и чтобы никто и никогда больше ни о чем ее не спрашивал.

* * *
И снова эти туфельки, снова этот топоток легких шагов, танцующих над его могилой. Ноэми подбегает, присаживается, она почти ничего не весит. Гладкая кожа, ссаженная на коленках, мягкая, точно время, которое возобновляет свой ход. Ноэми принесла цветы в серебряной обертке, настоящие цветы из магазина, Алексис слышит шуршание, когда сестренка разворачивает букет и ставит его в вазу. Это чудесные тюльпаны, желтые и красные, их насыщенные цветом лепестки согревают синее надгробие. Букет над его головой подобен восходу солнца.

Тонкий голосок начинает рассказывать. Малышка немного испугалась, когда продавщица в цветочном магазине посмотрела на нее с таким недоумением, точно собиралась спросить, что она делает тут одна и не ждет ли ее мама в машине. Но ее мама сейчас идет вдоль воды, потому что она слишком печальна, а ее папа все время работает. Она не сказала об этом продавщице цветов, которая, кстати, так ни о чем и не спросила, а лишь участливо поинтересовалась: «Как твои дела, золотко мое?» После смерти Алексиса взрослые ведут себя с нею как-то слишком уж ласково, она заметила это: они обращаются с ней так, словно она теперь не девочка, а хрупкий предмет вроде фарфоровых куколок, которые стоят на каминной полке в бабулиной гостиной. Она хотела бы посоветоваться с братом о том, не лучше ли ей сказать им всем, чтобы они прекратили так себя вести, но брат уже не может отвечать словами, как раньше, ну что ж, тогда она просто выговорится. Другая проблема — ее подруга Эльза, которая смекнула, что Ноэми то и дело бегает на кладбище, и теперь хочет приходить сюда вместе с ней. Именно поэтому она навещает брата реже, чем прежде, она просит прощения, ей нужно быть осторожной. В то же время, раз уж теперь Эльза все знает, то, если воспитательница спросит, где Ноэми, девочки условились, что Эльза ответит: она ушла в туалет. Пока Ноэми будут искать, она успеет вернуться. Нет-нет, это совсем не сложно, в заборе на заднем дворе есть дыра, Ноэми выжидает момент, когда на нее никто не смотрит, и — оп! — убегает к мертвым. Ах, да, она наконец-то научилась делать колесо сама, вчера на гимнастике у нее впервые все получилось.

Ноэми встает на траву сбоку от могилы, поднимает руки, выставляет ногу. Она рывком наклоняется вперед, небо опрокидывается, трава приближается к лицу, девочка делает полный переворот, приземляется на ноги, откидывает волосы с лица. Ты видел?

Ей кажется, что Алексис кивает. Эх, вот бы он мог подбросить ее вверх, высоко-высоко, как раньше. Это было так замечательно. Он брал ее под мышки, считал до трех и подкидывал к небу. Он был таким большим. Он был таким красивым, таким сильным. Он даже мог жить без родителей. Он возвращался домой на выходные, она ждала у окна, папа привозил Алексиса с вокзала, или же он сам приезжал на своей маленькой машинке и со своим огромным рюкзаком, набитым книгами из своего университета. Вот каким он был самостоятельным. Но ведь лежать здесь, в могиле, — это совсем не то. Ничего не поделаешь, у Ноэми грустно на сердце; пожалуй, в чем-то взрослые действительно правы, хотя она и пытается быть веселой ради папы и мамы, но что-то в ее голове стало белым и печальным, как те куколки, которые ждут неизвестно чего на каминной полке в бабулиной гостиной.

* * *
Мадлен провела день в состоянии пассивного отупения. Темы выступлений на этом семинаре весьма заинтересовали бы ее несколькими неделями раньше; несомненно, они смогли бы увлечь и Алексиса. В последние месяцы своей жизни он говорил исключительно о справедливой торговле, местном производстве, бережливости. Мадлен даже гордилась тем, насколько глубоко он погрузился в эту проблематику (под настойчивым напором сына ей пришлось перейти на тщательнейшую сортировку отходов). Наедине с Пьером они по-доброму посмеивались над Алексисом, над его невинным идеализмом, этой привилегией молодости, прекрасно осознавая, что ставки в общемировой игре действительно высоки. Но, сколько бы она ни рылась в памяти, Мадлен не могла вспомнить, чтобы Алексис обмолвился вот об этой ферме хоть словом. Люди здесь были милыми, атмосфера притягательной. Понемногу собирались гости — всего их оказалось человек тридцать. Некоторые участники были знакомы друг с другом и, казалось, от души радовались новой встрече; стало быть, у таинственного заведения есть свои завсегдатаи. Мадлен спрашивала себя, почему Алексис предпочитал помалкивать о семинарах, но, в конце концов, это был его выбор. Вероятно, здесь он встречался с людьми, рядом с которыми не ощущал себя такой уж выдающейся личностью, как рядом с ровесниками. То, что тут ему могло нравиться, нисколько не удивляло Мадлен. Она осведомилась, будет ли на семинаре Марлоу (его выступление значилось на повестке дня), но ей ответили, что профессору пришлось срочно уехать за границу по исследовательским делам. Мадлен была разочарована: она хотела бы поговорить с ним об Алексисе. Она снова вспомнила тот день странных поминок, больше напоминавших дурную пародию. Марлоу был там вместе со студентами. Перед уходом он приблизился к Мадлен, крепко сжал ей руку и пристально посмотрел в глаза своим лазурно-голубым взглядом, после чего удалился тяжелым шагом. Лукас неумело доигрывал последние аккорды на гитаре, от бликов на речных волнах у Мадлен кружилась голова. Глядя вслед Марлоу, она на мгновение подумала: должно быть, этот человек способен повергать в трепет даже землю. Затем это мгновение прошло.


Когда отзвучал последний доклад, Мадлен отправилась к реке. Дошла до берега, уселась на камень у воды, скрестив ноги, и уставилась на серебристые всполохи потока. Позволила шелесту волн гипнотизировать себя. Блуждала взглядом по плещущейся воде и тщетно пыталась сосредоточиться. Она растерялась. Впервые в жизни она растерялась. Превратилась в пылинку, которую треплет ветер. Она не смогла защитить своего большого мальчика от небытия, она бросила мужа и дочку дома одних, она оставила учеников, стерев их всех со своей внутренней грифельной доски, словно какие-то непристойные строки, накорябанные мелом. Затем, не чувствуя под собой ног, Мадлен шагала и шагала, пока ее не прибило к берегу возле этой фермы, сердце мутило от вопросов без ответа, вся ее материнская душа была натянута как лук и перемешана с пустотой. Эти поиски без компаса понемногу сводили Мадлен с ума. Она снова сосредоточилась на водовороте. Если бы, к примеру, Алексис утонул, если бы он потерялся в воде так, что никто не мог найти его тела, тогда она знала бы, что делать. Она пустилась бы в путь вдоль реки с того места, где заканчивались его следы, переворошила все камни, ощупала каждый квадратный сантиметр береговой линии, заглянула под все коряги и каждое нагромождение плавника, осмотрела каждый островок, каждую заводь, каждую заросль тростника, каждый стебелек кувшинки. Ползала бы на коленях в прибрежной пене, закатав штанины и рукава. Перевернула бы дно реки, опрокинула небо и землю. Не колеблясь и не тревожась, что о ней могут подумать люди, не позволяя никому подвести себя к огню, чтобы согреться, не слушая тех, кто пытается вразумить ее. Она искала бы до тех пор, пока руки не растрескаются, пока ноги не сотрутся в кровь; она выпытала бы у реки правду и забрала своего сына. Да. Если бы он утонул. Но здесь и теперь… Она не могла искать следы его тела. Она искала следы его сердца. Ну почему он решил исчезнуть? Ну куда он мог отправиться, не оставив своим близким на прощание ничего кроме вопросительного знака? По телу Мадлен пробежала дрожь. Волоски на коже вздыбились от свежести воды, которая постепенно тускнела в свете наступающего вечера. Нет, копаться в реке было совершенно незачем. Мадлен копалась в своих воспоминаниях. Поднимала с глубины сеть, полную водорослей, разбитых ракушек, белых рыбьих костей, отвалившихся и никому не нужных чешуек. Копаться было не в чем и незачем. Сегодня Мадлен переночует на ферме, воспользовавшись любезным приглашением, а назавтра продолжит путь.

* * *
Алексис крутился и вертелся в бессердечном пространстве, в своем одиноком мире. Одежда присыхала к его тлеющей плоти. Время замирало, пространство терялось в замирающем времени. Смерть была белым кровотечением, заставляющим Алексиса сомневаться во всем — в аромате цветов, оттенке снега, постоянном небытии, которое начинало затушевывать воспоминания о деревьях, дорогах и неделях, о его собственной реальности, о нити его памяти. Он хотел, чтобы ночная синева обволокла и унесла его, но синева медлила.

Что же привело его в эту тесноту? Он снова и снова распускал полотно лет, петля за петлей, но, как ни старался, не мог воскресить в памяти час своей смерти. Последнее воспоминание было жарким и жестоким: жарким — потому что в тот момент знойное майское солнце стояло в самом зените, а жестоким — потому что у Алексиса осталось лишь видение этой жары, настоящей жары, погасшей одновременно с ударами его сердца. А то, что было после этого свинцового дня… Тайна. Мертвая память. Дырявая память. Что же могло произойти потом? Что привело его в эту яму одиночества? Что он сделал, чтобы очутиться здесь… или, наоборот, что забыл сделать?

Здесь, глубоко под землей, он слышал то, чего живые не слышат никогда. Он слышал самые низкие ноты в исполнении барабана. Мир, свободный от высоких нот, состоял из сердцебиения, бега реки, грохота бури, траурных речей. Здесь звуковая реальность утрачивала привычное равновесие, но Алексис полагал, что так и должно быть, когда оказываешься ближе к земному ядру.

Без сомнения, он предпочел бы уйти из жизни скромно, на цыпочках, никого не пугая и не терзая. Не в его стиле было разбивать жизнь близких подобной утратой. Так неужели он сам устроил свою гибель? Ускользнул из жизни в небытие каким-нибудь особенно ясным днем, непреднамеренно, без приготовления, случайно? Или же он спланировал собственную смерть? Увы, Алексис не знал ответов на эти вопросы.

Он ждал в полумраке. Где-то далеко подрагивал рассвет. Путешествие подходит к концу, ну так неужели никто не объяснит ему, к чему была вся эта долгая дорога? Что оставалось от него за пределами тела? Временами он засыпал в этой тишине; разум начинал мерцать.

* * *
За окном автомобиля проплывает пейзаж. Тени Деревьев, ветки, вспышки света. Мозг Алексиса лихорадочно работает. У него столько вопросов к Марлоу. Тот сидит слева, одна его рука лежит на Руле, верхние пуговицы рубашки небрежно расстегнуты; профессор спокойно ведет машину. По расчетам Алексиса, ферма находится примерно в пятнадцати километрах от университета. Это недалеко, говорит преподаватель. От студенческого городка туда можно дойти пешком по тропе вдоль реки. Они едут по противоположному берегу, где пролегает автотрасса. Добравшись до моста, который перешагивает через реку в нескольких километрах за фермой, необходимо свернуть на грунтовую, почти не проезжую дорогу. Объясняя маршрут, Марлоу кладет ладонь на руку Алексиса, пальцем чертя на ней путь и по-отечески похлопывая молодого человека по колену. Алексис взял с собой кое-какую одежду, десяток книг и спальный мешок, с которым ездил раньше в лагерь. Его учащенно бьющееся сердце то радуется, то тревожится. Он перечитывает план своего выступления. Будет около пятидесяти гостей. Алексис сомневается в том, что ему удастся хорошо прочитать доклад на публике. Он хотел было отказаться, когда профессор попросил его сделать этот доклад, но не сумел увильнуть от пристального взгляда сквозь очки в серебристой оправе. И вот уже сегодня именитые друзья его преподавателя с любопытством ждут знакомства с чудо-студентом. Ну что ж. Отражения деревьев провожают автомобиль, стремительно мчащийся вперед, и обратного хода уже нет. Алексис делает глубокий вдох, размышляя о том, на что похожа жизнь человека, чьи слова воспринимаются другими людьми всерьез.

Лесная дорога заканчивается, и посреди прогалины появляется некое сооружение. Стало быть, это здесь. Их встречает рослый темнокожий человек. Алексис чувствует, как его сердце начинает колотиться отчаяннее прежнего. Вслед за своими спутниками он входит в большой, добротно отремонтированный старый сарай с высокой балочной крышей. Зал уже полон. Напротив нескольких рядов стульев, расставленных полукругом, возвышается небольшой помост. Алексис проходит вдоль книжных шкафов и занимает место на этом помосте.

Усевшись на краешек стула, ондает себе несколько секунд на то, чтобы мысленно прощупать контуры собственного тела. Именно это ему советовал делать преподаватель виолончели перед любым выступлением. Пятьдесят пар глаз устремлены на Алексиса. Его руки слегка подрагивают, соприкасаясь с тканью брюк, но он держится прямо, напоминает себе, что нужно отвести плечи назад, оглядывает собравшихся, которые ждут, когда он начнет. Алексис отмечает про себя, что робеет не так сильно, как предполагал. Марлоу кратко представляет его, после чего отходит и усаживается на стул в последнем ряду, оставляя Алексиса одного на этом помосте; на столе радом с его заметками стоит бутылка минеральной воды, аудитория безмолвствует в предвкушении его доклада. Алексис делает вдох и бросается в воду. Первые слова прокладывают себе дорожку за пределы его рта. Первая робкая фраза слетает с его губ, дрожащая, но вполне внятная. Это дает Алексису смелости произнести следующую фразу. Он видит, как кто-то в первом ряду одобрительно кивает и улыбается, и этот едва уловимый знак поддержки побуждает его продолжать. Идея цепляется за идею, и вот он уже на самом деле разговаривает со своими слушателями: канва, изложенная на бумаге, начинает оживать, аргументы нанизываются на нить рассказа, точно стеклянные бусины.


Он говорит. Он говорит. Он не занимает чужого места. Это время отдано только ему. Звучат только его слова. Он сплетает теории своего преподавателя и собственные суждения, сравнивает их с теориями других авторов, черпает примеры в повседневной жизни. Кто-то из зрителей смотрит на него не мигая. Кто-то конспектирует. Они слушают. Никто не заставлял их присутствовать при том, что его родители и товарищи нередко называли пустопорожней болтовней. Кто-то сидит зажмурив глаза. Алексис ощущает небывалое удовольствие. Внимание аудитории приковано к нему, он увлекает ее за собой по извилистым тропам, которые проложил его разум, и никто не требует, чтобы он прекратил. Застенчивости, которая обычно сковывает его на публике и делает язык деревянным, как не бывало. Он даже отваживается на пару шуток. По аудитории пробегает смех. Волна, похожая на звон колокольчика. Он их развеселил! Алексис чувствует, что его воспринимают именно так, как ему всегда хотелось, что его мысли и тревоги разделяют. Близкие вечно порицали его за излишнюю серьезность. Он слишком молод, уверяли они, чтобы думать о подобных вещах. А здесь люди кивают, люди улыбаются, люди слышат его. Он услышан. В их внимательных взглядах он обнаруживает ту часть себя, которую с таким трудом старался скрыть. В их глазах он видит себя куда более взрослым и уверенным в себе, чем когда смотрит на свое отражение в зеркале. Возможно, он не так уж и плох. Когда Алексис заканчивает доклад, публика отвечает ему громкими аплодисментами.

После выступления Марлоу ведет его в столовую, где заботливые обитатели дома уже накрыли на стол. Скатерти и салфетки ярких расцветок подчеркивают безыскусную простоту стен. В камине, несмотря на жару за окном, весело потрескивает огонь. Человек десять гостей занимают места за столом, и Марлоу усаживает Алексиса рядом с собой. Похоже, люди хорошо знакомы друг с другом. Человек, который встретил их, местный житель по имени Самюэль, подает всем аперитив, затем приносит дымящиеся кастрюли. Вся еда приготовлена дома, овощи выросли на своем огороде, даже мясо с собственного скотного двора. Пекло на улице сменилось ливнем, старые балки скрипят под напором шквалистого ветра. За столом завязывается непринужденная беседа. Марлоу слушает Алексиса так, как никогда не слушал его отец, уважительно интересуется его мнением, и молодой человек, краснея, делится им со всеми присутствующими. Профессор подает ему бокал вина. Алексис, который не сделал ни глотка спиртного в компании однокурсников или соседей, воздает должное этому жидкому теплу, которое растекается по телу. Все поздравляют его. Как же тут хорошо, как приятно тянет дымком, как весело поют капли воды, падающие на старую черепичную крышу…

После кофе Марлоу отводит Алексиса в сторонку и вкрадчиво просит не рассказывать в университетском городке о сегодняшнем приглашении на эту ферму. Некоторые студенты могут позавидовать, некоторые преподаватели могут не понять. Разумеется, без проблем, Алексис никому не проболтается.

Марлоу указывает молодому человеку на винтовую лестницу, которая ведет в комнатку в мансарде, и говорит, что он может там переночевать. Алексис идет по двору, выпитое вино дает о себе знать, у него кружится голова. Он чувствует себя частью мира, его душа открыта, его сердце на своем месте. Он раскладывает в комнатке спальный мешок, ложится и слушает, как ночной ветер те лестит в кронах деревьев. Алексис засыпает, ничего) не читая, его мысли теряются в лесу.

* * *
Ночью к нему приходила Жюльет. Контуры могилы размывались в сумеречной синеве. Жюльет примостилась у его ног, сидела и слушала звуки этого отдыхающего мира. Все было почти как прежде. Алексис не сразу угадал Жюльет, она была более туманной, чем Ноэми: возможно, только детство по-настоящему способно проникать сквозь камни. Вокруг было так безмолвно, так неподвижно. Надгробия сосредоточенно дожидались наступления нового дня. Было пустынно, если не считать мертвецов и ухающей совы.

Было двадцать первое июня, самый длинный день в году, когда солнце выше всего поднимается на небосклоне. Алексис, когда еще был жив, мог определить точное положение небесного светила в каждое мгновение этого дня, мог наизусть называть широты, которые освещаются солнцем в эту короткую ночь. Раньше каждый год по окончании экзаменов они с Жюльет ждали двадцать первого июня, чтобы вытянуться в траве друг рядом с другом под звездами. На этом небесном атласе Алексис показывал ей созвездия и говорил, как они называются. Тела Алексиса и Жюльет, полностью отдавшиеся земному притяжению, отпускали заботы напряженного учебного года, а тем временем солнцестояние дарило обещание вечного лета. Но теперь, когда Алексис перебрался в белую бесконечность молчания, мир звучал так пустотело.

Знала ли Жюльет, что однажды Алексис совершит самоубийство? В детстве она не обращала внимания на то, что он полон ветра, заброшенный на гребень жизни, точно кузнечик. Это был Алексис, и точка; Жюльет не задавалась подобными вопросами. И только став старше, она поняла: он не совсем такой, как другие.

Им четыре года. Им пять лет. Их руки ощупывают кору деревьев. Их голые ноги исследуют лес. Смотри, Жюльет. Она опускает глаза, присаживается на корточки. Детство дрожит в траве, они вместе дышат, вместе задерживают дыхание. Бабочка машет крыльями, садится Алексису на нос. Жюльет смеется, хлопает в ладоши, и бабочка улетает.


Он всегда предпочитал вечера и одиночество. Когда их семьи, издавна дружившие между собой, отправлялись куда-нибудь летним днем, Алексис хватал Жюльет за руку и тянул ее в сторонку. Она не возражала. Мир рядом с ним тотчас становился во сто крат интереснее. Крадучись, они уходили подальше от шумной компании. Опускались на траву, и Жюльет клала голову Алексиса себе на колени. Она ладонью закрывала ему глаза, как делала ее мать, когда у нее поднималась температура; она трогала его лоб, гладила веки. Пели птицы, кожа Алексиса была мягкой. Позже, лет в десять, Жюльет любила перебирать его волосы, любила ощущение его руки на своем лице. Когда они вдвоем возвращались к остальным, вдоволь нагулявшись по лесу, Алексис снимал очки. Очутившись среди громких звуков расплывчатого мира, он какое-то время терпел окружающее веселье, а затем начинал умолять родителей вернуться домой. Домашние задания, виолончель и даже немытая посуда — все шло в ход, все призывало его поскорее покинуть гомонящее сборище. Наконец Виньо уезжали, и спокойствие вечера снова делало Алексиса похожим на полупрозрачную птицу.

Предчувствовала ли Жюльет, что его жизнь закончится раньше ее собственной? Она понимала, что всегда опасалась, даже боялась этого, пусть и почти неосознанно. Эта догадка сопровождала Жюльет с таких давних времен, что она совершенно сжилась с ней. Просто еще в самом раннем их детстве Алексис никогда полностью не завладевал своей жизнью, словно оставался на самом краешке собственного тела. Жюльет относилась к этому как к смене времен года, как к лунному циклу: дело обстояло вот так, больше и добавить-то нечего. Поначалу эта его отрешенность не сильно бросалась в глаза. Ребенок ускользает. Ребенок прячется под стол. Ребенок убегает в лес, к бабочкам, сжимая пальцами теплую ладошку своей подруги. Ребенок снимает очки и не отвечает ни на чьи вопросы, ребенок грезит, ребенок витает в облаках, ребенок утомляется. Молодой человек должен уметь держать лицо. Должен терпеть пронзительно-яркий свет, пожимать руки, внимательно смотреть в глаза, с прямой спиной сидеть в аудитории на лекциях. А однажды он отправляется на прогулку вдоль реки. Преподаватель объясняет ему дорогу. И река поглощает его. Он не казался тебе подавленным или печальным? — спросила мать Алексиса у Жюльет. Не больше и не меньше, чем обычно, мысленно ответила ей девушка. По ее мнению, дело было не в печали. Уже давно, с тех пор как она стала достаточно взрослой, чтобы ощутить непохожесть Алексиса на других, Жюльет говорила себе: он родился таким. Но сейчас из темной влажной земли перед нею вырастало глухое чувство вины. Что ей следовало бы сделать? Могла ли она, должна ли она была защитить Алексиса от этого неназываемого нечто, которое непрерывно отнимало его у него самого? Она полагала, что другие знают. А раз все вокруг знают и никто вроде бы не тревожится из-за этого, значит, положение не такое уж и серьезное. Она не подозревала, что, вероятно, никто кроме нее не разделял этой догадки. Неужели Алексис так искусно маскировался, что его родители совершенно не знали, ну, или разве что смутно чувствовали, что он словно бы наполнен россыпью битого стекла? Неужели никто по-настоящему не понял, что вода его глаз, свет его музыки — это и было оно, это и было отражение бутылочных осколков под его кожей, которое бросало ослепительные переливчатые блики вовне? Неужели и сама Жюльет не догадывалась, к какой трагедии все это может привести в итоге? Она опустила голову и вместе с Алексисом погрузилась в сумеречную синеву тишины. Возможно, он нащупал дно реки в тот роковой день, когда безжалостно яркий свет заставил его зажмуриться крепко-крепко. Вот о чем говорила она себе, бездумно кроша комочки земли на его могиле. Вот что она знала о нем. Но как ей объяснить все это матери Алексиса?

* * *
Здесь, в самом низу, стояла такая неописуемая тишина. Погребенный Алексис слышал только ее. Должно быть, эта тишина и являлась первопричиной чистоты всего, что находилось под земной корой, — камней, ростков, останков. Разделяться на части, не хранить ничего кроме души, хрупкой, как зимнее солнце. Оставаться под светом. Ему было Двадцать лет, у него не было больше возраста, ему была тысяча лет, возраст разума и возраст льда, возраст вековых деревьев, возраст мертворожденных детей. Беспомощно наблюдая за тем, как тлеет его плоть, он выискивал свои корни за пределами физической оболочки. Он молчал, увязая в осознании расширяющейся бесконечности. Находясь на берегу пустоты, готовился разрешить себе рухнуть в пропасть.

Возможно, не так уж это и страшно. Уйти. Возможно, это так же просто, как жить и дышать. Примерно как заблудиться безлунной ночью или раздеться в разгар зимы. Успокоившаяся душа соприкоснется с земной корой, дрожащая кожа утечет с дождевыми реками. Это будет означать смерть, и вто же время это не будет означать ничего. Всего лишь рассеивающееся желание. Всего лишь бесконечный вздох.

3

Наступает лето. Последнее лето, но Алексис пока ничего не знает об этом. Два долгих месяца скуки в компании родителей, Жюльет и Ноэми. Семейная поездка в Швейцарию, ощущение огорчительной банальности от любых разговоров и повседневных забот. Все кажется ему пресным, озеро больше не испускает прежнего свечения, виолончель утратила свою притягательность. То, что прежде составляло маленькие каникулярные радости, теперь как будто бы лишено смысла. Время тянется бесконечно, нет ни тени надежды на то, что летом Алексис встретится с Марлоу или снова побывает на той ферме. Ему не терпится снова подойти к учебным корпусам, снова погрузиться в работу. Изрядную часть своего времени он проводит, конспектируя статьи и читая умные книги. Наконец приходит середина сентября. Университетский городок возвращается к привычной бурной жизни. Пешеходные улицы устелены шелестящей листвой платанов. Низкое вечернее солнце бросает на реку сверкающие всполохи. Алексис счастлив снова видеть продуваемые ветрами площади, Лукаса, библиотеку. А главное — он не может дождаться, когда начнется второй курс.


С первой же недели учебы Алексис по приглашению Марлоу опять начинает проводить время на ферме. Он ходит туда все чаще и чаще, ему нравится катить по этому маршруту на своем небольшом «ситроене» яблочно-зеленого оттенка, проезжать поселки и хвойные леса, забираться в самую чащобу. Размытые тени, танцующие на высоких деревьях, наполняют пейзаж мягкостью. Под фоновую музыку или в тишине, с открытыми окнами, минуя километр за километром, он приближается к нетронутой зоне, зеленому пространству в глубине своей души. Он дышит свободнее. В другие дни он проделывает этот путь пешком: он идет, он идет вдоль реки, лес обступает его, помогая отвлечься и не думать ни о чем, кроме дороги и солнечного света.

Прибыв на ферму, Алексис поднимается в отведенную ему мансардную комнату и берется за работу. Он караулит тяжелые шаги профессора на лестнице, надеясь, что тот заглянет к нему. Марлоу всегда появляется словно из ниоткуда. Стучится в дверь и входит, не дожидаясь ответа. Садится в кресло рядом со слуховым окном, и Алексис протягивает ему то, над чем он в данный момент работает. В комнате повисает тишина. Луч света просачивается сквозь стекло, освещая лист бумаги в руке преподавателя.

Иногда профессор очень приветлив, делится с ним чем-то сокровенным, слегка поддразнивает. Иногда он ужасно холоден. Ограничивается тем, что пробегает глазами работу Алексиса, хлопает рукой по колену, провозглашая, что все отлично, и уходит, оставляя после себя смесь запахов можжевельника, шотландского виски и сигар. Молодой человек озадаченно слушает удаляющиеся шаги. Он никогда не понимает, как себя вести. Порой Марлоу берет его за руку, увлеченно рассказывая о какой-нибудь статье, которую сейчас пишет. Алексису несколько неуютно во время этих разговоров глаза в глаза, но он не осмеливается высвободиться из твердой хватки преподавателя. Берут ли профессора за руки обычных студентов, с которыми их связывают чисто академические отношения? Или же он неправильно понимает степень симпатии, которую временами выражает ему Марлоу?


Звонит его мобильный. Это Лукас.

— Ау, парень, ты где?

— Занимаюсь.

— Что, все еще?! Тащи-ка лучше свою задницу сюда. Здесь скоро будет Манон с другими телочками с психфака.

— Что еще за Манон?

— Что еще за Манон? Манон! Та самая богиня Манон. Она придет к нам в общагу, да-да, ты не ослышался, к нам. С девчонками. Будет пицца на всех. Так что пошевеливайся: соберется офигенная тусовка.

Алексис бросает быстрый взгляд на часы на своем телефоне. Шесть вечера.

— Мне надо обсудить сегодня с Марлоу свои новые идеи.

— Старик, до чего ты нудный. Так совсем в отшельника превратишься. Надо выходить из своей скорлупы, Алекс. Ты вообще не пересекаешься с людьми. Может, с кем-нибудь замутишь, эти девицы с психфака просто огонь. Ну же, приятель, соглашайся. Я пообещал, что позову человек пять-шесть парней.

— Нет, я пас. На сегодня у меня еще куча работы.

— Капец, Алекс. Нуты подумай, раньше ведь он как-то справлялся без тебя, этот твой драгоценный Марлоу? Разве от него убудет, если ты проведешь вечерок с друзьями? Нужно идти своей дорогой, брат. А нынче вечером идти своей дорогой означает что? Правильно, идти на тусняк с девчонками с психфака. Короче, кончай занудствовать и твердо скажи ему, что на вечер у тебя свои планы.

Разумеется, Алексису следовало бы поддаться на уговоры друга. Он думает о своем отце, который вечно ругает его за то, что он не предпринимает никаких «социальных усилий». Ни от кого и вправду не убыло бы, если бы Алексис хоть разок принял приглашение Лукаса. Но на пустяковую трескотню, на необходимость что-то отвечать (желательно острить), чтобы не казаться слишком глупым, на выпивку и наркоту — нет, на все это у него решительно нет времени. Ему искренне жаль. Как-нибудь в другой раз.

— Ну-ну, ври больше.

Лукас нажимает «отбой».


Коротая свои одинокие дни, в свободные часы Алексис ходит гулять вдоль реки. Он удаляется от фермы, движется вперед по тропе в противоположную от студенческого городка сторону. В его голове иногда мелькает мысль: а что, если больше не возвращаться туда? Он мог бы шагать под синим небом вдоль берегов, погружаясь в мерцание реки и игру осенних красок. Стал бы точкой вдалеке, исчез за горизонтом. Навсегда покинул бы учебные корпуса и вечно переполненные террасы кафе. Перестал бы встречать на своем пути других людей, девушек, чужие взгляды. Вот лес, он ничего не требует от Алексиса. Там ему незачем кого-то смешить, незачем держать воображаемую планку. В нескольких километрах от фермы расположен мост. Интересно, на что похож мир оттуда, сверху? Чтобы узнать ответ, нужно просто пойти вот этим маршрутом, следами его собственных шагов по тропе, встать на путь, который расстилается перед ним. Шагать до тех пор, пока мысли не превратятся в зеленый серпантин воды, пока берег реки не отвоюет место у тревог. Алексис мог бы оставить себя на опушке леса; по крайней мере, мог бы оставитьтам свое неловкое и стеснительное социальное «Я». Входить на все более и более пустынную, все более и более свободную территорию. Следовать этой единственной в мире тропой, тропой его шагов вдоль реки в лучах предзакатного солнца.

* * *
Мадлен проснулась на ферме под пение птиц. Утренний свет проникал через слуховое окно мансардной комнаты, где ей предложили устроиться на ночь. Эта комната казалась Мадлен смутно знакомой. Но почему? Она послушала щебетание за окном. Уже в этот ранний час воздух был удушливо-влажным. День обещал быть жарким. Она оделась, спустилась по винтовой лестнице и очутилась во дворе. Дверь библиотеки была приоткрыта. Не раздумывая, Мадлен вошла в безмолвное помещение, обвела взглядом полукруг стульев, помост, доску, журналы на столах. Сегодня тут царила совсем другая атмосфера, чем накануне. Мадлен погрузилась в спокойный полумрак библиотеки. Это место посреди леса было таким умиротворяющим; книги, деревянные балки, безыскусная сельская меблировка — все здесь давало подлинный отдых душе. И только синеватый световой индикатор проектора, стоящего на высоком столике за стульями, напоминал о достижениях современности. Привлеченная этим мерцающим огоньком, Мадлен приблизилась к столу и внимательно посмотрела на компьютер рядом с проектором. Включила компьютер. На мониторе тотчас появилась картинка-приветствие, какую можно увидеть на любом другом компьютере: песчаные барханы, выжженные солнцем, и караван верблюдов. Спустя несколько секунд изображение с монитора автоматически передалось на широкий экран, висящий позади помоста. При всей своей экологичности, эта ферма отнюдь не чуралась высоких технологий. Компьютер гудел спокойно и размеренно, словно в такт неторопливой поступи верблюжьего каравана по пустыне. Правая рука Мадлен легла на компьютерную мышку. Краем глаза она видела свои пальцы, которые двигались, открывая проводник, щелкали по папке «Мои документы»; Мадлен не вполне понимала, что именно ищет. Она подвела курсор к папке «Доклады и лекции». Пальцы начали медленно прокручивать список файлов. Неожиданно глаза Мадлен округлились. Двадцать второе июня прошлого года, доклад Алексиса Виньо на тему «Последствия глобализации для детской рабочей силы в развивающихся странах». Доклад Алексиса… доклад?! Он что, приходил сюда не просто слушателем? Мадлен щелкнула по значку, картинка появилась сначала на мониторе компьютера, а потом и на большом экране. Это был ее сын. Это действительно был он. Мадлен застыла. Его лицо, его родное красивое лицо. Оно занимало почти весь экран. Мадлен без колебаний навела курсор на «Воспроизведение». Изображение ожило. Камера стояла сбоку, чтобы поймать в объектив все помещение. Алексис сидел за столом, на котором были разложены его записи, он держал спину прямо, а его губы были слегка сжаты. За кадром послышался чей-то голос. Серьезный и глуховатый, он представил «самого молодого из всех собравшихся, невероятно многообещающего студента». Мадлен не сомневалась, что голос принадлежал профессору Марлоу. Пошатываясь, она дошла до стула во втором ряду; профессор тем временем закончил вступление, и начал говорить Алексис. Его глаза смотрели в одну точку, плечи чуть опустились. Его голос, поначалу дрожащий, постепенно звучал все увереннее. Его тембр, интонация, ритм наполняли Мадлен бесконечной теплотой. На протяжении нескольких фраз она просто впитывала звуки этого любимого голоса, не пытаясь понять, о чем он рассказывает. Она вперила свои глаза в его. Вопреки собственным опасениям, при взгляде на сына она испытывала не хлесткий шок, а лишь печаль, утопающую в океане тоски и нежности, из которого можно было бы черпать бесконечно. Мадлен принялась внимательно слушать сына, следя за нитью его доклада, обволакиваясь фразами и словами, которых он никогда не произносил при ней, и ей чудилось, будто он произносит их в первый раз и только для нее одной. Изяществу и четкости его формулировок Мадлен не удивлялась: сильнее всего ее поражала исходящая от сына уверенность. Да, едва заметная нотка уязвимости оттеняла эту уверенность, и все же общее впечатление было неописуемым. Алексис держался как человек, который знает, куда он ведет своих слушателей, ни к чему их не принуждая и излучая такое спокойствие, которое вызывало желание не пропускать ни единого его слова. Эти мысли мелькали в голове Мадлен, которая продолжала купаться в ощущении безграничной теплоты. Она слушала. Она смотрела. Алексис рассказывал, обращаясь к своей матери, Алексис, умерший месяц с лишним тому назад, выходил ей навстречу и ободрял; это он возвратился из небытия, чтобы успокоить ее тревоги. Его лицо было везде. Его взгляд заполнял все помещение. На мгновение Мадлен позабыла, что это всего лишь картинка на экране. Алексис разговаривал с ней. В мире не существовало ничего кроме этого видения, этой неизвестной для Мадлен части жизни ее собственного сына. Она хотела бы приблизиться, обнять его крепко-крепко, прижаться губами к его лбу, к его векам, спрятать его, загородить собой. Но она не двигалась с места, зачарованная этим плоским и в то же время таким живым изображением.

Алексис на экране завершил свое выступление, и публика энергично захлопала в ладоши. В кадре появился Марлоу. Это и вправду был он, тот самый человек с тяжелой поступью и массивным телосложением, образ которого в воспоминаниях Мадлен остался таким расплывчатым. Он встал за спиной Алексиса и положил руки ему на плечи. Профессор сердечно поздравил своего студента, говоря тем же глуховатым голосом и глядя многозначительным взором, и аплодисменты публики удвоились. Алексис опустил глаза и наклонил голову. Что-то неуловимое пробежало по лицу и телу сына Мадлен, в то время как основную часть кадра занимала внушительная фигура профессора. Казалось, Алексис то ли нагнулся вперед, то ли отпрянул; было трудно сказать наверняка. Нерешительность и замешательство в его поведении не укрылись от глаз Мадлен. Она не знала, что именно это было. Возможно, тень тревоги в сочетании с радостью. В любом случае, увиденное насторожило Мадлен, и ее мысли уцепились за этот проблеск едва уловимого движения, которое удалось ухватить видеокамере.

Изображение застыло. Запись подошла к концу. Мадлен снова очутилась в библиотеке, на одном из идеально выровненных стульев; она снова двигалась наугад во мраке мира и не находила ни единого ответа. Выступление, которое она только что посмотрела, состоялось за год до того необратимого прыжка, совершенного Алексисом перед самыми летними каникулами. Последними летними каникулами. Примерно тогда сын и начал вести себя как-то отстраненно. Мадлен принимала это за попытку закономерного отделения от семьи, за ожидаемое утверждение себя. Теперь же она засомневалась. Так ли все обстояло в действительности? Только ли в этом было дело? Могло ли это отчуждение быть вызвано чем-то другим, нежели робкой попыткой отъединиться от семьи и пойти собственной дорогой? От таких мыслей Мадлен начало трясти, потому что теперь она с ужасом понимала, что предчувствовала все это. В противовес всем теориям, инстинкт подсказывал ей, что нужно разбить стену, которую Алексис возводил между родителями и собой. Да, он всегда был человеком закрытым, и его обособление только усугубляло эту черту характера. Инстинкт шелестел, нашептывал, кричал, но Мадлен закрывала уши. Она не хотела уподобиться собственной матери, которая тревожилась из-за малейшей ерунды, она не хотела больше слышать упреков, которыми осыпал ее Пьер, называя курицей-наседкой. И вот Алексис умер. Возможно, она ошибалась, теперь она и сама не понимала, да и что можно понять теперь, когда между ней и телом ее сына стоит непреодолимая толща земли, этот безмолвный упрек, во сто крат более горький, чем все упреки живых людей? Холодящий вопрос торил себе дорожку к ее сердцу. Из самых лучших побуждений отпуская Алексиса на свободу, чему и кому она вверила его на самом деле? Каким таинственным теням, которые усилили неуверенность его движений, пугливость взгляда, нежелание разговаривать с отцом и матерью? Чего она не увидела? Что она запретила себе видеть? Мадлен била дрожь. Она встала и быстро вышла из комнаты. Ей нужно было немедленно уйти отсюда.

* * *
Лежа в полумраке мансардной комнаты, Алексис колеблется между сном и бодрствованием. Он угадывает тень Марлоу над своей головой, ощущает присутствие его внушительной фигуры в темноте, понимает, что профессор рассматривает его, полагая, что он уже крепко спит. Алексис не шевелится, дышит как спящий. Каждый вечер руки Марлоу приближаются чуть больше, касаются его волос, его лица. Профессор задевает одеяло, проводит ладонями по плечам, спине, бедрам своего студента. Алексис ждет, завороженный нереальностью происходящего. Это не Марлоу, это не Алексис, это все синеватая вечерняя мгла, это она разрешает пальцам преподавателя вот так исследовать его, вызывая вибрацию в его теле. Прикосновение напоминает помрачение, во рту вдруг ощущается какой-то прогорклый привкус, Алексис думает о коже Жюльет, но это здесь ни при чем. Сам того не желая, он хочет, чтобы эти руки забрались под одеяло, но сон не позволяет такого, он позволяет только ласку, похожую на биение крыльев, почти неощутимую. Дыхание Марлоу учащается. Снаружи стоит абсолютная тишина, изредка нарушаемая вскриками ночных птиц; ветер с реки, проникающий через полуприкрытое слуховое окно, охлаждает комнату, в которой внезапно стало так душно. Алексис заставляет себя сохранять неподвижность, но что-то в нем изменяется, приподнимает его, пробегает под кожей. Захваченный этим сновидением, которое стало тяжелым, как дыхание преподавателя, он вдруг словно бы улетает в беззвездную ночь. Вечер за вечером он караулит гулкие шаги. С приближением Марлоу воздух электризуется. Затем ночь уносит его. На восходе следующего дня в комнате светлеет. Никто ничего не знает, никто ничего не узнает, даже он сам, ну, или почти. Да и на самом деле ничего не происходит, если не считать беззвездной ночи и шороха крыльев. Утром Марлоу приветствует Алексиса так, словно они не встречались со вчерашнего вечера, и это действительно является единственной возможной правдой. Остается лишь одно напоминание, это дыхание профессора, его утренний запах, и Алексис отворачивается, стараясь держаться подальше, чтобы ничего не ощущать.

* * *
Потрясенная увиденным и пережитым, Мадлен вышла за ворота фермы, не оборачиваясь, добрела до реки и уселась на берегу. Дождалась, пока сердце угомонится, и долго-долго впитывала в себя отражение воды. Прозрачность потока напоминала ей глаза сына. Некая мозаика из деталей, ничтожно малых и в то же время чрезвычайно важных, начинала складываться в ее голове. Вот тяжелая поступь этой глыбы по имени Марлоу, вот кристальный разум Алексиса. Осознавал ли профессор, с каким студентом он имел дело? Чего он хотел — закалить молодого человека трудностями и тем самым помочь ему созреть или же, напротив, защитить его, предоставить ему укрытие? Понял ли он, насколько сильно Алексис нуждался в доверии, в том, чтобы ему дали время расправить крылья? Не слишком ли он на него давил? Нащупал ли он его слабости? Считался ли он с ними? Воспользовался ли он ими?

Мадлен запуталась в этой сети смыслов. Возможно, она никогда не узнает ответов на свои вопросы. Но она догадывалась, что между профессором и студентом сложились отношения ужасающего неравенства. Отдавали ли они себе в этом отчет? Можно ли за такое наказывать? Может ли человек умереть от восхищения?

Спустя долгое время, когда глаза устали смотреть на бликующие волны и заслезились, Мадлен встала, стряхнула траву со своих джинсов и направилась к мосту: время пришло.

* * *
Алексис стоит на берегу реки и смотрит на дорогу, которая убегает далеко вперед. Руки коченеют, он прячет ладони в карманы куртки. Он чувствует, что замерзает на этом бесконечно зеленом просторе. С некоторых пор он бледнеет и худеет. Теряет в весе из-за книг и размышлений.

Ему следует уйти. Эта ферма — настоящая западня. Неистощимая энергия удерживает его там, и он, кажется, утратил всяческую способность действовать самостоятельно. Что-то снимает с него все защитные слои, оставляя безоружным. Что-то сдирает с него кору, обрывает листву со всех его ветвей, дыхание рассыпается в присутствии Марлоу, под взглядом Марлоу. Алексис больше не ощущает полета собственных мыслей. Что же представляет собой эта сила притяжения, которой не подобрать названия? Хорошая ли она? Плохая ли?

Он мог бы удалиться от прибрежной полосы, углубиться в лес, больше не оборачиваться. Но тропа узка, она зажата между рекой и фермой. Что останется от него, если он уйдет? Он ведь больше не посещает почти никаких занятий. Алексис понимает, что должен, но ноги отказываются нести его туда. Возвращаясь в студенческий городок, он отсиживается в своей комнате. Что он скажет отцу, если дела и дальше пойдут вот так? А ведь отец рано или поздно заметит неладное. Что, если Алексис провалит экзамены, ведь занимается он только одним предметом? Ветер шелестит в верхушках деревьев. Зачарованный Алексис, чьи мечты и надежды окрасились невозможной двойственностью, делает шаг за шагом по дороге, которая вырисовывается перед ним. Ему вдруг хочется поговорить с матерью. Его вдруг охватывает ностальгия по запахам детства, по теплу родного дома. Кто он такой, вне своей мальчишеской кожи, вне своих привычных стен? В это самое мгновение Алексису кажется, что он всю жизнь топчется на месте. Он двигается по нити, по натянутым струнам виолончели, по кромке, по гофрированной бумаге. Запущенный, точно снаряд, в инертность существования, подбитый силой чужой гравитации. Он продолжает свое вращение по орбите, которая уже не является его орбитой. Как освободиться от этих законов тяготения? Сможет ли он дойти до моря?

* * *
Мадлен идет вперед, устремляя напряженный взгляд на горизонт.

Цветы раскрываются навстречу солнцу.

Вокруг тепло.

Очертания дрожат, а ее мышцы напрягаются.

Вкус соли на губе перемешивается с запахом реки.

Мадлен гадает, как сложилась бы жизнь сына, если бы она, мать, не пустила все на самотек. Сумела бы она узнать, что он ходит гулять вдоль берега? Должна ли она была установить за ним слежку? Возможно, если бы она дошла за ним досюда украдкой, он чувствовал бы присутствие матери за своей спиной и не осмелился бы залезть на парапет, а просто перешел бы мост; несмотря на внутренние колебания, шагал бы по зеленым лесам и, кто знает, добрался бы до самой синевы моря. Как бы ей хотелось, чтобы все сложилось именно так. О, как бы ей хотелось этого. Чтобы он позволил себе теряться в километрах, обретать легкость, минуя границу за границей. О да, это было бы так замечательно — время от времени получать имейл или даже почтовую открытку со словами: мам у меня все отлично, я чувствую себя живым, я только что перешел через Атласскую пустыню, я обследовал берега Индийского океана, я взошел на Килиманджаро, я пересек степи, я видел Тадж-Махал, я взобрался на Мачу-Пикчу, мир так красив, он у моих ног, я ищу свое место в жизни, я иду к себе. Думал ли он об этом когда-нибудь? Решился ли бы на такое? Смогли бы вот так сняться с якоря?


Она резко останавливается. Вдалеке показался мост, вздымающаяся конструкция которого четко выделяется на фоне летнего неба. В течение нескольких секунд Мадлен разглядывает его, затаив дыхание. Затем спускается на берег.

* * *
Ноэми толкает кладбищенскую калитку и вскачь несется по аллеям. День в садике только что закончился. Поправив цветы в вазе на одной из соседних могил, девочка подлетает к могиле брата.

Садится подле него.

— Ку-ку, Алессис, это я.

Никакого отклика под ее маленькими ногами.

— Ау, ты где?

Фу, до чего она глупа. Разумеется, он здесь. Хотя… Может быть, однажды он все-таки уйдет?

Душа Алексиса под землей трепещет, насколько можно передать этим словом то неуловимое движение, которое приподнимает его кверху.

— О, ну наконец-то. Какой ты соня.

Но сегодня Алексису трудно удерживаться на поверхности. Что-то утягивает его на глубину. Он отключается.

— Поняла, хорошо-хорошо. Спи.

Ноэми играет с травинкой. Должно быть, смерть — это очень утомительно. Она мысленно ставит себя на место брата. Там, внизу, точно нет ничего интересного, сплошная скука. От одной мысли об этом Ноэми одолевает зевота.

Девочка принимается петь. Эту песенку напевала ей мама, когда Ноэми была маленькой, ну, то есть более маленькой, чем сегодня, и которую она иногда поет ей и сейчас, ну, то есть не считая нескольких последних недель. Возможно, мама напевала ее и Алексису, когда тот был мальчиком. Человечек жил да был на свете, пируэты…[8] Голосок дрожит рядом с сердцем Алексиса. Голосок поет. Доносится до него сквозь деревянный гроб. Человечек жил да был, и у него был дом смешной… Поет дальше. И у него был дом смешной. Девочка раскачивается, баюкает своего мертвого брата. Из картона был тот дом… Веки Ноэми потихоньку смежаются. Ее руки и ноги немеют от жары и пения. Девочка продолжает напевать и укладывается на камень, прохладный, несмотря на знойное четырехчасовое солнце. Ноэми закрывает глаза. Из бумаги лестницы, вот это пируэты… Поднялся хозяин в дом, вот это пируэты… Она засыпает.

* * *
Мадлен стояла на низком берегу у подножия моста. Рассказывали, что тут росли какие-то особенные травы, и в прежние времена женщины приходили сюда собирать их, чтобы с их помощью изгнать ненужную беременность. Берег горьких трав. Мост — изготовитель ангелов. Пожалуй, в этом есть доля правды.

Река сверкала в послеполуденном свете. Интересно, смогли бы прибрежные травы изгнать печаль из нутра Мадлен? Вода здесь закручивалась куда яростнее, чем в других местах. Мадлен медленно зашагала по склону. Он оказался крутым. Арматура моста, крепко заякоренная в земле, кое-где проржавела. Мадлен взобралась на мост. На нем не раздавалось ни малейшего шума, по нему не проезжала ни одна машина. Простираясь вперед прямой линией, он перешагивал через реку. Вдоль одной стороны моста был предусмотрен тротуар для пешеходов. Мадлен двинулась по нему. Необъятный лес окружал реку, которая извивалась вдаль до самого горизонта. Воздух благоухал терпким ароматом хвои. Было там тихо. Мадлен остановилась на середине моста и устремила взгляд на ленту воды, бегущей внизу. Парапет был ей по плечо. Должно быть, Алексис взобрался на этот парапет, поймал равновесие между небом и землей, а затем птицей бросился в полет. Мадлен закрыла глаза. Боже, как здесь тихо. Ее сердце колотилось часто-часто, а мир вокруг хранил непередаваемое спокойствие.

Услышав хлопанье крыльев, Мадлен вздрогнула. На ограждение села галка и уставилась на нее своими круглыми глазами. Несколько секунд птица смотрела на женщину, а затем взлетела. Мадлен протянула руку, чтобы погладить галку, но та уже упорхнула прочь. Река и безмолвие навевали Мадлен некое смутное желание. Она открыла портмоне и вытащила пожелтевший от времени листочек бумаги, сложенный в несколько раз; этот листок уже многие годы дремал в одном из его отделений. На криво начерченных линейках была записана мелодия для виолончели, сочиненная Алексисом для матери. Одно из самых первых его произведений, ноты которого были нерешительными и золотистыми. Мадлен развернула старый листок с истрепавшимися уголками, положила его на парапет, чиркнула спичкой и поднесла ее к бумаге. Огонь тотчас же набросился на партитуру. Тишина затуманилась по краям, и Мадлен почудилось, будто вместе с облачком черноватого дыма, исходящего от листка, в воздух поднимается пение струн.

Вскоре от листочка осталась лишь горстка пепла. Жар угас. Мадлен сделала вдох, дунула на черные пылинки, и те соскользнули в пустоту. На протяжении нескольких мгновений она смотрела, как они разлетаются по воздуху, медленно закручиваются вниз и пропадают из виду.

* * *
Неожиданное предчувствие охватило Алексиса, стиснутого досками своей деревянной тюрьмы. Время от времени перед его внутренним взором мелькали расплывчатые видения реки и ветра, и он догадался, что, возможно, Ноэми сказала правду. Кажется, все произошло не очень давно. Был солнечный день. Был мост. Алексис поднялся на цыпочки, его тело зашаталось, в голове закружился вихрь самых разных мыслей. Может быть, ему хотелось, чтобы все закончилось, или же наоборот, чтобы все началось заново. Ветер растрепывал его волосы, а река была такой синей, что вдалеке почти сливалась с небом. Что-то внутри него всегда жаждало радикальных преобразований, но как можно сменить кожу, когда у тебя столько дел и ты не знаешь, с чего начать? Лазурные вспышки смешивались со вспышками в других глазах, усталость была так велика. Охваченный головокружением и душевными колебаниями, Алексис взобрался на парапет. Он не видел земли, в мире не оставалось ничего, кроме воды и берегов внизу. Деревья казались маленькими; возможно, на самом деле ничто на свете не следует воспринимать слишком серьезно, подумалось Алексису. А затем возник этот порыв, этот импульс, этот толчок в его ногах, вызов, сила, пришедшая из глубины страхов, обуздания своих порывов, вечного поиска себя. Он почувствовал, что должен разорвать пелену, разрушить могильное молчание, пройти через стену и очутиться на другой стороне — целым, невредимым, переродившимся. Он впервые осознал, что грань между жизнью и смертью может быть неплотной и тонкой, словно листок шелковой бумаги. Головокружение усиливалось, импульс в ногах нарастал: Алексису одновременно хотелось и остаться на мосту, и прыгнуть в пустоту, и там, в этом ничтожном движении мышц, в этом едва уловимом импульсе, под ним разверзлась пасть могилы, в которой он теперь лежал и пытался понять, что же с ним произошло. Что ему теперь делать с этим собственным выбором — ведь в конечном счете никто не сталкивал его в воду? Что ему теперь делать с этим выбором, который, казалось, принадлежал ему лишь наполовину? Выбором, подобным шагу в сторону, подобным бегству, засыпанию. И все-таки выбором. Что же теперь с ним делать?

* * *
Мобильный Пьера звонил третий раз подряд в разгар приема. Кто-то очень хотел поговорить с ним. Он коротко извинился и вышел из кабинета, чтобы ответить. Звонили из садика Ноэми. Ее не оказалось на прогулочной площадке, где она должна была ждать отца после окончания занятий. Мадлен на звонки не отвечала. Директриса хотела уточнить: может быть, Пьер уже приехал и забрал дочь? Или она сейчас со своей матерью? У Пьера затряслись руки. Неужели Мадлен куда-то увезла Ноэми? Но почему? Нет-нет, это невозможно, она сейчас в ста пятидесяти километрах от дома. Так куда могла запропаститься Ноэми? Пьер спешно собрал вещи и помчался к машине. Когда он стоял перед перекрестком и почем зря ругал красный сигнал светофора, телефон ожил опять. На этот раз звонила воспитательница.

— Месье Виньо, прошу прощения, но я должна кое-что сообщить вам. Не знаю, насколько это правда, но Эльза, подруга вашей дочки, рассказала мне, что иногда Ноэми ходит повидать брата — это ее буквальные слова.

Светофор загорелся зеленым, но Пьер забыл о том, что нужно ехать дальше. Как она сказала? Ноэми ходит «повидать» Алексиса? Но куда?.. Туда, где теперь находится Алексис? Пьер полагает, что его дочь в безопасности, в детском саду, а она в это время ускользает куда-то незаметно ото всех? Ну и ну… А ведь правда, от школы и садика до кладбища рукой подать. Да еще эти цветы на могиле неизвестно от кого… Он, Пьер, решил, что их принесла Жюльет. Он как наяву увидел перед собой таинственное личико Ноэми в тот миг, когда она опустошала свою копилку. Пьер подумал тогда, что дочка собирается сделать ему сюрприз в честь Дня отца. А она… Кто-то сзади просигналил клаксоном, и Пьер пришел в себя. Он тронулся с места.

— Я перезвоню вам, — буркнул Пьер в трубку.


Он толкнул калитку и очень скоро различил маленькую фигурку, свернувшуюся калачиком на могиле его сына. Пьер подлетел к ней, его сердце колотилось как бешеное. Ноэми размеренно дышала, ее глаза были закрыты, руки под головой. Девочка была такой маленькой и такой красивой. Пряди волос свисали на личико. На губах виднелась полуулыбка. Пьер осторожно поднял дочку с земли и прижал к себе. Она распахнула глаза и испуганно огляделась.

— Ой, — произнесла Ноэми и закрыла лицо руками. — Папа, а ты разве не на работе? Ты на меня сердишься?

— Нет, моя хорошая, не сержусь. Но очень тебя прошу объяснить мне, что ты тут делаешь.

Глаза Ноэми наполнились слезами. Отец прижал дочь к себе, и она заплакала во весь голос. Когда рыдания утихли, Ноэми, то и дело икая, начала рассказывать о своей тревоге за старшего брата, о своем желании побыть еще немного рядом с ним, о своей тоске по маме, о том,как ей надоело каждый день гостить у бабушки или ждать на школьной площадке, когда за ней приедет папа, который только и делает, что работает. Ноэми не скрыла и того, откуда взялся букет на могиле Алексиса. Она подняла глаза и посмотрела на отца, который и вправду не выглядел слишком разгневанным. Девочка испытала облегчение от того, что ей больше не нужно хранить свой секрет. Отец поставил ее на дорожку, гравий скрипнул, и Алексис, лежащий под землей, едва уловимо потянулся. Ноэми послала ему воздушный поцелуй, Пьер взял дочку за руку. Они вдвоем вышли с кладбища, высокая сутуловатая фигура отца возвышалась над маленькой фигуркой дочери, которая, подпрыгивая, шагала рядом.

* * *
Лежа в своей подземной клетушке, Алексис вдруг почувствовал себя так, словно сделал глубокий выдох. Впечатление было реальным. Тайная вибрация под травой даровала ему немного простора. Все дело было в лете? Все дело было в ветре? Он ощущал себя иначе: казалось, что-то вот-вот должно измениться. Что-то снаружи призывало его к кронам деревьев. Смесь голоса Жюльет, легких шажков Ноэми, распустившихся цветов и вечернего спокойствия.

Стиснутый здесь, кому он мог бы рассказать, что его жизнь была хороша? Что, в сущности, то, как он очутился тут, то, какие образы мелькали перед его глазами в последнее время, не имеет особого значения? Кому он рассказал бы об этом? Кому мог бы довериться? Какова была истинная причина его появления на свет? Безусловно, союз его родителей, но… на более глобальном уровне? Был ли причастен к его рождению некий взгляд, лик, разум? Или же не было ничего, кроме большого взрыва материи и случайности, энергии и хаоса? Он не понимал, как относиться к этому потенциальному истоку, расплывчатой и дрожащей гипотезе, которая играла с ним в прятки и напоминала о себе лишь тем, что ангел так и не приходил за ним. А может, не сомнение, а терпение было ангелом?

* * *
Было шесть часов вечера, когда Мадлен сошла с моста и села у подножия большого дерева, корни которого уходили под воду. В двух метрах над землей в стволе зияло отверстие: казалось, в этом месте он раздваивается, чтобы снова стать единым целым чуть выше. Свет проходил через отверстие и подрагивал среди ветвей.

Итак, в тот судьбоносный день ее сын взошел по лестнице на мост, поднялся на берег пустоты. А потом прыгнул. Зачем? Мадлен до изнеможения крутила этот вопрос в голове. Алексис унес свой секрет с собой. Возможно, дело было в свете, синеватой вспышке, которая замерцала на закате дня. Возможно, дело было в любви, возможно, в нехватке любви. Внутренний зов музыки, которую он не мог сыграть. Скука. Или страх. Или шум. Тишина. Спи, мой мальчик. Она должна отпустить его вместе с ответами на эти вопросы. Его утянул за собой горизонт, такова была единственная доступная правда, и Мадлен следовало примириться с этим. Он взошел по ступеням и бросился в пустоту, и отныне Мадлен предстоит жить с этим невозможным знанием, которое, впрочем, не отнимало ни капли благодати того, что он был, бесконечной благодати того, что он был на этом свете и в ее жизни.


Ее мобильный зазвонил.

Это была Ноэми.

Дочь затараторила в трубку, взахлеб рассказывая матери о своих вылазках на кладбище, о куклах в бабушкином доме, о букете, купленном в магазине, о том, как уснула на могиле брата. Мадлен вдруг отчаянно захотелось, чтобы ее маленькая дочка немедленно оказалась рядом с ней и болтала всякую чепуху своим нежным тоненьким голоском. Ей вдруг захотелось ощутить то, как маленькое теплое тело прижимается к ней в поисках ответного тепла. Это было животное, инстинктивное желание, потребность столь примитивная и столь знакомая, что на глаза Мадлен навернулись слезы. Выходит, ее внутренности не ссохлись, выходит, ее материнское тело все еще привязано к своему чаду. Мать скучала по дочери, о, слава богу, она так скучала по ней.

В душе Мадлен что-то зашевелилось. Она-то считала, что только она одна по-настоящему скорбит по Алексису, а Ноэми тем временем навещала его, приносила ему цветы…

Настало время отправляться в обратный путь. Мадлен бросила взгляд на тропинку по ту сторону моста, на ту самую тропинку, по которой шагал бы Алексис, реши он дойти до самого моря. Она представила себе невидимые легкие следы, уходящие на простор. Она заберет с собой воспоминания, о да, все воспоминания она унесет с собой, а вот следы оставит и просто посмотрит, как они уходят в другом направлении, навстречу неведомому океану; да, так будет лучше.

* * *
Ветер молчал в ветвях. Старый ветер, уставший носиться по свету, устроился отдохнуть на кладбищенской аллее. Пришло время тишины. Пришло время тишины, время, когда Алексис должен отпустить вопросы, которые заползали под его ногти, оставить позади стрекотание цикад, которое распиливало его кости. Старый ветер знал это. О, как же это тяжело — уходить. Как тяжело возвращаться к себе, к своей первоначальной тени. Ветер молчал и неумолимо подталкивал ночь к тому, чтобы та забрала Алексиса в свою неподвижность. Даже листва на деревьях держалась настороже. Муравьи не переступали своими крошечными лапками. Кладбище замерло.

Алексис слушал. Он чувствовал. Тишина. Это пришли за ним. Тишина, подобная буре, подобная наждачной бумаге. Молчание ветра, который дожидался его в кронах деревьев. Воздушная яма. Дыра в материи, от которой отскакивали гвозди мира. Ангел терял терпение.

4

Сегодня был последний день этого учебного года, когда Ноэми привели в детский сад. Она знала, что нарывается на неприятности, потому что все — родители, воспитательницы и даже директриса — ласково, но твердо дали понять, что больше не позволят ей убегать из садика. Да, наказание неминуемо, но ей во что бы то ни стало нужно сообщить брату важные новости. Что они все вернулись домой, что она будет теперь навещать его реже, что она будет помнить о нем всю жизнь. Она станет навещать его вместе с их родителями, чуть-чуть позже, ковда они немного привыкнут жить без него.

Девочка пробежала по аллеям до места, куда отныне могла добраться хоть с закрытыми глазами. Она так волновалась и спешила, что забыла нарвать маргариток. Алексис спал. Надо сказать, с недавних пор он спал почти все время. Ну, то есть не то чтобы он спал на самом деле, но его присутствие ощущалось слабее с каждым днем.

— Алессис.

Воцаряется тишина. Ноэми наматывает на палец прядку волос. Затем поднимается, встает на могильную плиту, несколько раз пытается прыгнуть с камня на траву так, чтобы приземлиться именно туда, куда наметила. Дождевая капля, подсвеченная зеленоватым предвечерним светом, падает ей на лицо. Ноэми поднимает глаза, направляет личико к облакам, сквозь которые просачиваются солнечные лучи.

Алексис вздрагивает, узнает эти легкие шажки по камням. Он направляет к сестре взгляд, ощущает ее сердце, тянущееся ему навстречу. Как хорошо. Как бы ему хотелось продолжать эту потаенную игру, ловить эти остатки тепла. Но внутренний голос нашептывает ему другое. Он не вправе удерживать сестру в этой невозможной связи. У нее впереди жизнь, которую надо прожить. Пришло время ей освободиться от него.

Он затаскивает себя обратно в глубь земли, заставляет себя вернуться туда. Он останавливает взгляд, держится неподвижно, как в далеком детстве, когда родители поздно возвращались домой. Считалось, что Алексис давным-давно спит, но на самом деле он тайком читал книги при свете карманного фонарика, коротая время до приезда отца и матери, а тем временем его нянька преспокойно сидела на первом этаже и серфила в интернете. Стоило Алексису услышать звук мотора подъезжающей машины, он мигом гасил фонарик и замирал в полумраке, ожидая, когда родители заглянут к нему; он лежал, сжав кулаки под одеялом, закрыв глаза и сохраняя на лице бесстрастное выражение. Его ресницы слегка подрагивали, и поцелуи родителей, которые считали, что он спит, были величайшей радостью в мире. Они на цыпочках выскальзывали из комнаты сына, и тот уносился в страну сновидений.

Теперь следует точно так же повести себя с Ноэми. Он сосредоточивается, притворяется покойником под землей. Ресницы не дрожат, сердце не дрожит, ничто не дрожит. Он помнит, что нужно делать.

— Ну хорошо, ладно. Это не беда, Алессис. Прости, мне надо бежать, пока в садике никто меня не хватился.

Она ложится на камень, отправляет брату свое ласковое прикосновение. Сердце Алексиса танцует, но он не подает виду.

— Пусть тебе снятся приятные сны.

Она стирает с камня следы своих подошв. Затем уходит.

* * *
И вот его младшая сестра ушла. Она шагала, устремляя взгляд в другую сторону, в сторону детского сада, в сторону жизни, открывавшейся перед нею длинной дорогой, которой он сам никогда не узнает. Он слышал шорох гравия, он представлял себе легкий бриз, раскрывшиеся цветы. Он становился чужаком для настоящего времени. По большому счету, такая же судьба ожидала и те часы, к которым устремлялась Ноэми, и те тысячи секунд, из которых сложилась его собственная судьба. Десять лет, двадцать лет, сто лет, какая разница, ведь вся наша жизнь — это непостижимое присутствие в мире одного мгновения. Сколько генных мутаций, сколько разветвлений рек предшествовало его появлению на свет? Он родился… У него было небо, смех, зимние вечера. Была музыка и ласковые прикосновения. Были книги и спрятанные в них сокровища. Были страхи и сомнения. Было и то, и это. Сознание, тело, сердцебиение — у него было все. Запахи, невзгоды, любовь. Все эти мгновения, собранные ныне глубоко под землей, которые будут храниться в памяти, связанные с солнцем, с его сестрой, с его близкими, с деревянным корпусом виолончели, со страницами книг, со всем остальным миром. Все эти мгновения, которые утратятся только ради того, чтобы стать частью вечного живого прилива. На этот раз ангел все-таки явился к нему.

Ему оставался сжатый ритм стука дождевых капель по камню. Тяжесть облаков на небе, которого он больше не видел. Раскидистые ивы вдоль кладбищенских аллей, размокшие от ливня. Что, кроме пения дождя, могло иметь значение в этот час? Алексис родился тринадцатого марта, и первые месяцы его жизни убаюкивались струйками воды, падающими на черепичную крышу, и улыбкой матери. Он родился под проливным дождем и сегодня заканчивал умирать под таким же плаксивым небом. Он утопал в танце ливня над своей головой. Пока он продолжал слышать дождь, ничто не было потеряно навсегда, из колыбели возле окна открывался вид на светлый горизонт, и Алексис ускользал от горя могилы, которая заключила в себе его двадцатилетнее тело. Лежа на краю сна с закрытыми глазами и неподвижными руками, как в самые первые дни, Алексис возвращался к тому времени и снова становился ребенком, родившимся в марте 1999 года, который еще не отзывался на свое имя. Тогда его разум состоял из первых жизненных впечатлений и барабанной дроби дождя, которая как будто бы проникала под кожу. И вот последние часы стали первыми часами, напитанными бурей и бессилием, нерешительными в этом неприрученном теле. Он тосковал по матери, он тосковал по ангелу и по пению птиц в тот момент, когда буря рассеивается, но в остальном все было точно таким же: он слушал шепот жизни по ту сторону себя, и нить от прошлого к будущему была не мыслью, а перестуком капель по корням души. В самой сокровенной глубине души он сохранял связь с крайними началами, как двадцатью годами ранее, когда его сонная сущность открывалась навстречу вкусам мира.

* * *
По пути назад, натянув на голову капюшон, Ноэми подняла глаза на тень, которая проскользнула над ее головой, но ничего не увидела. Девочка вздохнула, наступила одной ногой в лужу и вприпрыжку помчалась в сторону детского сада.

* * *
А Алексис наконец оставил землю.

Благодарности

Мари Альстад, Жану Муттапа, Габриэлю Ренгле за очарование слов,

моему племени за дух авантюризма,

Музам за гармонию голосов,

западным друзьям за неординарность взглядов,

а также Эли.

Выходные данные

Литературно-художественное издание
Каролин Валантини
СПИ, МОЙ МАЛЬЧИК

Ответственный редактор Юлия Надпорожская

Литературный редактор Ольга Миклухо-Маклай

Художественный редактор Татьяна Перминова

Корректор Людмила Виноградова

Верстка Елены Падалки


Подписано в печать 05.02.2021.

Формат издания 84 × 108 1/32.

Печать офсетная. Тираж 3000 экз.

Заказ № 1175.


ООО «Поляндрия Ноу Эйдж». 197342, Санкт-Петербург, ул. Белоостровская, д. 6, лит. А, офис 422.

www.polyandria.ru, e-mail: noage@polyandria.ru


Отпечатано в соответствии с предоставленными материалами в АО «Первая Образцовая типография» филиал «УЛЬЯНОВСКИЙ ДОМ ПЕЧАТИ». 432980, г. Ульяновск, ул. Гончарова, д. 14.


В соответствии с Федеральным законом № 436-Ф3 «О защите детей от информации, причиняющей вред их здоровью и развитию» маркируется знаком 16+.


Примечания

1

«Галоп барабанов» (фр. Galop des tambours) — музыкальное произведение композитора и виолончелиста Ж.-Б.-Ж. Тольбека, созданное в 1839 г. Во время дебютных выступлений на Парижском карнавале 1839 и 1840 гг. автор исполнял его с оркестром, насчитывающим сорок барабанов. — Здесь и далее примеч. пер.

(обратно)

2

Первая строчка одноименной песни Анри Сальвадора на стихи Мориса Пона (фр. Le Travail C’Est la Santé), очень популярной во Франции в 1960-е гг.

(обратно)

3

Речь идет о серии комиксов «Кот» (фр. Le Chat) бельгийского художника Филипа Гелюка.

(обратно)

4

Видимо, речь идет о бельгийской радиостанции Musiq3, передающей в основном классическую музыку.

(обратно)

5

Алексис де Токвиль (1805–1859) — французский политик консервативного направления, автор трактата «Демократия в Америке».

(обратно)

6

Вероятно, имеется в виду работа современного французского экономиста и политика Жана Женерё — La dissociété (2006).

(обратно)

7

Дед с розгами (фр. Рèrе Fouettard) — злой сказочный персонаж, которым пугают детей, а также антипод Санта- Клауса.

(обратно)

8

Известная детская песенка-считалка (фр. Il était un petit homme).

(обратно)

Оглавление

  • Спи, мой мальчик
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • Благодарности
  • Выходные данные
  • *** Примечания ***