[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
Пока, заяц
https://ficbook.net/readfic/13207922
Направленность:
Слэш
Автор:
IgorTempl (
https://ficbook.net/authors/267694
)
Беты (редакторы):
getinroom (
https://ficbook.net/authors/3302103
)
Фэндом:
Ориджиналы
Рейтинг:
R
Размер:
396 страниц
Кол-во частей:
14
Статус:
завершён
Метки:
Армия, Русреал, Новый год, Подростки, Подростковая влюбленность, Россия, Социальные темы и мотивы, Реализм, Романтика, Драма, Повседневность, Персонажи-геи
Описание:
Продолжение романа "Привет, заяц".
Витя возвращается из армии в родной Верхнекамск и тонет в проблемах своей новой и уже взрослой жизни. Жизни, в которой больше нет мамы, кадетской школы и хлопот беззаботного детства. Нет совсем ничего. Есть только Артём.
Основано на реальных событиях
Посвящение:
Посвящается Т.С. и её "Витюшке"
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Примечания:
Для лучшего понимания сюжета и всей подноготной истории, настоятельно рекомендую для начала прочитать "Привет, заяц".
Содержание
Содержание
Глава 1. "Юность в душном кубрике"
Глава 2. "Домой"
Глава 3. "В шёпоте летней зари"
Глава 4. "Какие дорогие воспоминания"
Глава 5. "Человек в невысокой избушке"
Глава 6. "Если хочешь остаться"
Часть 7. "Тоска январская"
Глава 8. "Дом, который далеко"
Глава 9. "Моего спасения вкус"
Глава 10. "Великая долина"
Глава 11. "Хостинский Бродвей"
Глава 12. "Поколение СТС"
Глава 13. "Наша с тобой мифология"
Глава 14. "Значит, не пропал"
Глава 1. "Юность в душном кубрике"
Посвящается Т.С. и её «Витюшке»
I
Юность в душном кубрике
Саратов,
Июнь, 2016 год
Измятый розовый корешок насквозь вспотел в моей мозолистой тёплой ладони. Я поднёс документ к самому носу и прочитал каракули наших ребят из штаба: в плацкартном вагоне любой категории поезда. Цель перевозки — увольнение. Короткие фразы такие, незатейливые, выведены аккуратно синей сухой пастой на казённой бумажке, а столько радости, будто на дворе Новый год и мне снова пять лет.
— Следующий, — нетерпеливо тявкнула губастая тётка в окошке билетной кассы. — Быстрее проходим, давайте, ну?
Я подтянул истрёпанный ремень спортивной сумки и чуть ли не всей мордой прильнул к грязному стеклу с паутинкой трещин. Корешком ВПД шлёпнул по обгрызенной деревянной дощечке, кассирша его забрала, поморщилась разукрашенной миной из-под очков и уткнулась в компьютер.
— Там мне билет должен быть, — сказал я и поправил фуражку на короткостриженой башке. — Мне толком ни черта не объяснили. Поможете?
Тётка громко хлюпнула чаем, краешки покоцанной кружки испачкала своей помадой, рукой мне махнула и опять в компьютер уставилась. Сейчас, мол, посмотрим, разберёмся. Сидела и кивала мне. А чашку с чаем рядом поставила, и горячий пар мне прямо в рожу полетел на лёгком июньском ветру. Жарища такая, а она чаи сидит гоняет.
— Паспорт, военный билет, — кассирша бросила безразлично и протянула в окошко морщинистую распухшую руку.
Я залез во внутренний карман камуфляжного кителя и достал две краснющие книженции, прям в окошко их просунул и опять завис перед тёткой тупым замученным взглядом. А позади людей столпилась целая тьма. Стояли ровной человеческой грядкой, кто в летней шляпке, кто в кепке, кто лысиной потной сверкал в свете вокзальных огней, а кто обмахивался старым журналом и бросал мне в потную спину презрительный взгляд.
— Воинский перевозочный документ? — пробубнила тётка и протянула руку в клянчащей манере.
— Я ж вам дал уже.
— Ой, точно, — засмеялась она и брезгливо подняла со стола мокрый клочок розовой бумажки. — Сейчас, обождите.
Ненадолго исчезла за мутным грязным стеклом, опять объявилась в окошке и протянула мне билет на поезд в обнимку с паспортом и военником.
— Саратов — Верхнекамск, — сказала она и опять громко хлюпнула чаем, а потом ещё печенье откусила и так сочно им захрустела, крошками зашвырялась в разные стороны, даже на мои документы попала. — Семнадцатый вагон, отсчёт с конца поезда. Всё, следующий, ну?
Я молча кивнул ей в ответ, мол, спасибо. Паспорт, военник и билет на поезд засунул во внутренний карман на груди и крепко-крепко прижал к потной тельняшке у самого сердца. Заулыбался счастливым тупицей и двинулся к выходу. Курить охота и жрать, найти бы чего, пока поезд не тронулся и в родные края меня не унёс.
В Верхнекамск.
Где морозные розовые закаты зимой ласково небо щекочут, а воздух вонью с химсорбентного завода травится капля за каплей. Где детство и юность остались в запахе поздней сирени в палисаднике, у облезлой хрущёвки, где жизнью и воспоминаниями пахнет на каждом углу.
Громкоговорители запели на весь вокзал пронзительным женским голосом:
— Уважаемые пассажиры, скорый поезд «Москва — Анапа» прибывает на второй путь. Нумерация вагонов с головы состава.
Не мой поезд, рано ещё. Пока можно и пошарахаться вдоль перрона меж бесконечных паутинок железной дороги. Я сел на скамейку рядом с неказистым зданием вокзала, достал сигарету из дырявого кармана зелёных штанов и закурил. Горячий июньский воздух ещё сильней кипятком ошпарился, после первой затяжки глотку себе всю сварил жгучим туманом.
Синий пакет с шаурмой рядышком на скамейке лежал и тихонечко шелестел на лёгком ветру. Сладко так и прохладно сделалось, когда по мокрущей спине ледышкой от ветра зажгло, холодно даже стало, плечи будто сами жалобно сжались в тугом потном кителе.
Бабулька вдруг появилась из ниоткуда, хозяйственной тележкой с клетчатой сумкой заскрипела противно и заботливо мне сказала:
— Голодный, наверно, перед дорогой, да? Возьми вон пирожков, тридцать рублей всего.
Я прищурился одним глазом от яркого солнца, дым в сторонку выдохнул аккуратно и ответил ей:
— Не, спасибо, у меня есть.
И на шаурму в пакете кивнул, вот, мол, моя еда. Бабушка цокнула, заулыбалась, сумку свою расстегнула и большущий пирожок мне достала в мутном пакете. Воздух взорвался горячим луковым ароматом, в самую носяру ударило домашним запахом.
Она протянула мне пирожок дрожащей рукой и сказала:
— На, так уж бери. Далёко ехать тебе?
— До Верхнекамска, — сказал я и пирожок у неё взял. — Спасибо. Я потом тогда съем, ладно?
— Съешь, съешь, не обижай уж, — тихо пробубнила она и смяла лицо в морщинистой старой улыбке. — Долго ехать, а то. Домой потом приедешь, мамкиных пирожков навернёшь, да ведь?
Кадык у меня нервно задёргался, а голова будто сама ей закивала в ответ. А улыбки на лице как не было, так и нет, долго ещё не появится после её этих слов. Бабушка схватилась обеими руками за тележку и зашагала неспешно в сторону надземного перехода, на весь вокзал громко заскрипела и исчезла за углом в душном мареве.
— Уважаемые пассажиры, поезд с сообщением «Саратов — Верхнекамск» пребывает на первый путь, — объявили по громкоговорителю. — Нумерация вагонов с головы состава.
Я аккуратно сложил тёпленький пирожок в сумку на плече, молнией щёлкнул, схватил шаурму в синем пакете и зашагал в сторону поезда. Берцами на высокой подошве аппетитно захрустел по раскалённому сухому асфальту. По перрону не шёл, а летел как будто, не душным воздухом лёгкие наполнял, а жгучим сладким чувством своё сердце травил. Чувством, что весь мир в бараний рог сверну обязательно, когда сойду с поезда и на верхнекамскую землю ступлю.
Другим человеком уже вернусь. Сопливого пацана навсегда оставлю в Саратове. Глаза его наивные и зелёные больше в зеркале не увижу, умрёт глупый мальчишка, как и нерешительная дрожь в голосе. Детством и юностью испарится под жарким июньским солнцем, и только воспоминания навеки замрут на погонах с двумя золотистыми стрелочками.
— Билет ваш, молодой человек, — заклянчила проводница и руку протянула в белой перчатке.
— Я до Верхнекамска, — я сказал ей, отдал билет с паспортом и заулыбался, долго ещё, наверно, улыбаться буду, всякий раз родной город вслух называя.
— Я поняла, — она ответила мне и документы вернула. — Проходите. Сорок восьмое у вас.
Коридоры в вагоне грязные и узкие, воздух тухлый и душный, как в нашей казарме с самого мая. Будто не воздух грудью вдыхаешь, а сухой пар вперемешку с пылью, глотка тут же пересыхает, и кончик языка горечью разжигается. Полы под ногами заскрипели, сумка у меня на плече все боковушки задела, а глаза забегали в разные стороны, нужное место стали искать. Сорок восьмое, прям посерёдке.
— Извините, у вас сорок седьмое? — я спросил темноволосую женщину у окошка и застыл в проходе.
— Да, ваше наверху получается, — она ответила мне, книжку в мягкой обложке отложила в сторонку и похлопала по верхней полке, взорвала воздух пылью от верблюжьего одеяла.
Я отодвинул рулетик колючего одеяла в сторонку, подпрыгнул между верхними полками, как на брусьях, лёг на свою боковушку и вытянулся во весь рост. Ноги пришлось согнуть. Коленки в самую «крышку гроба» звонко ударились. Обувь снимать не буду, завоняю на весь вагон дешёвой потной резиной, подожду, пока тронемся, чтобы хоть ветер в окошко приятно подул.
— Молодой человек, — женщина внизу тихо спросила меня и по верхней полке рукой похлопала. — А вы домой уже едете или наоборот ещё только туда?
Я заулыбался, голову в проход высунул и довольно ответил ей:
— Домой еду. Хватит уже.
— А, поняла, поняла, — сказала она, улыбнулась и поправила очки в толстой чёрной оправе. — У меня брат в этом году служить ушёл, может, знаете, Евгений Батурин.
— Не-а. Не знаю такого.
Она как будто расстроилась, грустно кивнула и принялась еду из сумки на стол выкладывать.
Солнце ярко светило, жгло в самый нос и в почти лысую голову. Я натянул потную фуражку на всё лицо, руки сложил на груди и постарался забыться в убийственной духоте.
Служба со свистом пролетела, будто не в армию сходил, а ещё год в кадетской школе отбегал. В школе даже поинтереснее было, повеселее. И автоматами бряцали, и по полю носились. Только вокруг друзья были, рядом со мной слонялись по лесу на полевых сборах.
Недавно совсем, а всё равно так давно.
Уснуть совсем не получалось, нос мучил сухой жгучий воздух, и воспоминания будто вспыхивали невесомо на краешках памяти. Яркими картинками, звуками и запахами мерцали в потной лысой башке, сладостным ядом горели перед глазами.
***
В одиннадцатом классе поехали всем взводом на полевые сборы, в Кимжи, на военный полигон. На весь день нас закинули в холодный ноябрьский лес, зашвырнули зелёной камуфляжной массой в лабиринты лысых чёрных деревьев скакать по слякотному рыхлому пуху. Сборы ещё так по-идиотски назывались, не по-человечески, «сборами», а эстафетой «А ну-ка, парни!», как в детском саду. Взрослые короткостриженые лбы по лесу носятся с автоматами, грязью швыряются в разные стороны, за флаг друг друга поубивать готовы.
Флаг, который я в самый последний момент нарисовал.
— Катаев, ты же домой на выходные поедешь, — сказал офицер-воспитатель и протянул мне кусок ровной белой ткани и дешёвые канцелярские краски, шесть штук в пластиковой прозрачной коробке. — Вот, дома когда будешь, флаг вашей команде нарисуй, понял?
— Так точно, нарисую, — я ответил и покосился на краски, ещё только альбома на двенадцать листов не хватало для полного комплекта.
Притащил кусок ткани домой, в комнате у себя на первом этаже закрылся и всю тряпку чёрным измалевал.
— Череп нарисуй, Витёк, — Олег мне сказал за день до этого. — Вон, как у третьего взвода, чё ты?
Сидел и, закусив губу, пытался что-то изобразить на подсохшей чёрной ткани аккуратной тонкой кисточкой. Не череп нарисовал, а грушу какую-то. Психанул и все эти художества закрасил, получился тупорылый белый квадрат на чёрном фоне.
— Показывай, ну? — Стасу всё не терпелось, вокруг моего рюкзака крутился юлой, когда я в кубрик ночевать вернулся после выходных.
Я расстегнул потрёпанный синий рюкзак, зажмурился от идиотского стыда и тряпку смятую вытащил. Олег её взял кончиками пальцев, глянул сначала на меня, потом на флаг, развернул его и в руках повертел.
Потом мне на кровать его швырнул, рукой махнул и безразлично бросил:
— Ай, да похуй.
На следующий день флаг уже был нанизан на ржавый тонюсенький прут ростом с меня. Из кучки раннего снега торчал посреди лесопосадки в Кимжах. А снег вокруг уже не белый, а чёрный немножко, краска вся растеклась, от белого квадрата ничего не осталось, месиво одно сплошное.
— Чё ты гасишься там сидишь, а? — Олег заорал и сорвался в сторону Стаса.
Зимний бушлат застегнул и в грязных летних кроссовках сайгаком поскакал по сугробам. А я у высокого пенька схоронился, задницей плюхнулся прямо в снег, пластиковый автомат правым локтем зажал и достал термос из рюкзака.
Горячего чаю себе налил в крышку с резиновым нутром и всё тело приятно разжёг лимонно-медовым вкусом. Холодный воздух вдохнул полной грудью и выпустил пар в гладкую тишь лесопосадки, смотрел, как облачко изо рта с облачком от моего чая перемешивалось в один тугой серый клубок, а потом шустро испарялось перед глазами.
— Сучара, а, — разворчался Олег, зачавкал кроссовками в мою сторону и сел со мной прям у пенька.
— Чё ты всё возникаешь? — я спросил его и протянул кружку с чаем. — На.
Он глоток сделал, перчатку зубами содрал с правой руки и пожаловался:
— Нет, а чё он сидит там, «в плену», типа, и гасится? Весь день так будет, да? Пошёл он.
— Пиздов потом получит, — сказал я и высунулся из-за пня, глянул в сторону противника, но никого не увидел в плотной стене чёрных деревьев.
Я на миг закрыл глаза и погрузился в лесную прохладу. Ветер холодный и колючий подул в довольную морду. Рука в дырявой вязаной перчатке впилась в холодные кинжалы рыхлого снега вокруг старого пня.
Вдалеке где-то среди голых ровных стволов послышался треск. Там секунд пять потрещит, потом ещё где-то. Стреляют по кому-то. Кто из чего стреляет, все из разного, кто что с собой притащил.
Олег отошёл в сторонку к здоровенному дереву, толстой тушей в зимнем бушлате исчез за ним и звякнул ширинкой на всю округу.
— Я не хочу так играть, — буркнул он из-за дерева. — И так вон бегаем, как додики последние с детскими погремушками.
Он обтёр руки снегом, шапку чёрную стянул с потной башки, автомат с себя снял и швырнул его в маленький рыхлый сугроб. Со мной опять рядом уселся и захлюпал чаем из термоса.
— А ты как хотел? — я усмехнулся, похлопал себя по груди, нащупал в плотном бушлате пачку сигарет и услышал приятный шорох бумаги в коробке.
— Да ну страйкбольные хотя бы или пейнтбольные, — пожаловался Олег, рукой резко дёрнул и горячим чаем брызнул себе на руку. — М, сука.
Там, где ошпарился, прикусил кусок кожи, лицом покорчился, а потом руку сунул в снежное месиво около мшистого камня.
— Не, а чё это, нормально, что ли? — он всё не унимался. — В детском мире покупали, офонареть можно. На, хочешь, тебя убью?
Олег подобрал свой автомат с красным дулом, затрещал пластиковыми деталями и спросил:
— Убить тебя этим, Витёк? Хочешь, убью?
На курок нажал и выпустил в меня обойму синих пластмассовых пулек, штук семь их в меня всадил.
— Сука! — вырвалось у меня, и я замахнулся на него кулаком. — Я тебе щас эти пульки за щеку напихаю! Хорош. Больно же.
И ногу растёр в районе бедра, снега даже хотел приложить. Догадался, идиотина, с такой близости в меня шмалять, пусть и игрушечными снарядами.
Я стряхнул снежные крошки с пушистого воротника, бушлат расстегнул, достал пачку сигарет из внутреннего кармана и опасливо огляделся. Там никого, тут никого, и свистка нашего майора не слыхать.
— Будешь? — я спросил Олега и открытую пачку ему протянул.
Он сигаретку достал, между пальцами её оценивающе покрутил и усмехнулся:
— Щас Морозов с сигами нас увидит, ну, или потом унюхает и никуда тебя не отпустит, домой кататься не будешь.
Я зажал сигарету губами и пошарил по внутренним карманам, как по барабанам, захлопал по камуфляжной куртке.
— Огонь всё, тю-тю, походу, — я пробубнил расстроенно и застыл с папироской в зубах.
Олег надо мной посмеялся, бушлатом своим зашуршал и достал железную зажигалку. Крышку ловко открыл, щёлкнул металлическим ребристым колёсиком, себе сигарету зажёг и со мной огнём поделился. Громко так затянулся, облако дыма ртом выдохнул в сладостном кайфе и на зажигалку посмотрел в ладони с распухшими пальцами.
— Ржавеет уже, — процедил он и цокнул краешком рта. — Зиппо-Хуиппо.
Я зажал сигарету губами, зажигалку у него выхватил и посмотрел на коричневое грязное донышко:
— Они ж из нержавейки должны быть, вроде, не? Паль?
— Поди проссы, — Олег плечами пожал и зажигалку у меня выхватил. — Уже паль, да. Чё я, как бомжатина, буду с ржавой по улицам шататься?
За спиной кто-то снегом смачно захрустел на всю округу. Стас в школьных лакированных туфлях пробирался по рыхлым сугробам. Правая штанина у него чуть ли не до колена вся задралась, и высоченный носок торчал до щиколотки. Он сел рядом с нами на мокрый снег, пейнтбольный автомат убрал в сторонку и руки на коленки сложил.
— Курить есть, что ли? — он спросил нас и сверкнул острыми зубищами.
Мы с Олегом переглянулись, синхронно сигареты вытащили изо рта деловитым движением руки, и я ответил Стасу:
— Не-а, нету.
— М, — Стас промычал и грустно кивнул.
— Ой, дай ты ему всю пачку уже, а, Витёк, — психанул Олег, во внутренний карман ко мне залез и целую коробку сигарет ему громко вручил в худую, раскрасневшуюся на морозе ладонь. — На, и обкурись там, сиротинушка.
Стас одну сигарету аккуратно достал, мне пачку вернул и обиженно спросил:
— А чё ты весь разошёлся?
Я затянулся, довольно прищурился одним глазом и ответил:
— Он из настоящих пушек шмалять хочет. Это так, говорит, херня всё.
— Так херня, кто ж спорит? — Стас пожал плечами. — Это уж так, просто с классом на природу выбрались, по лесу побегать, воздухом подышать, — он выдохнул густое серое облако, на сигаретку глянул и усмехнулся: — Вот и дыши знай.
Олегу на плечо маленькая снежная кучка упала, я наверх посмотрел и глаза обжёг видом холодного белого неба. Яркое такое, хоть солнца и не видать. Тучи густые и белые пушистым непроглядным покрывалом зависли над лесом и на нас смотрели сквозь кривые пальцы чёрных деревьев.
С ветки ворона сорвалась, каркнула зловеще и улетела, прям в этих белых тучах пушистой чёрной тушей своей затерялась. Дымище от сигарет наших уже не могла, наверно, терпеть, вот и срулила поскорей.
— Тогда полевыми сборами это не называйте, раз просто нас в лес побегать везёте, — проворчал Олег, полуживую травинку сорвал из проплешины сырой земли посреди талого снега и в сторону её выкинул. — У меня брательник двоюродный в Питере, в кадетке учится. Вот у них там сборы, вот это да. Куда-то в горы даже выбирались, на Урал ездили. И красиво так, и фотки крутые получились.
— Ха! — я заржал над ним и локтем его ткнул в плечо. — Так ты у нас пощёлкаться сюда приехал, да? Блогерша сраная.
Я уселся напротив Олега, на его расстроенную морду посмотрел, чуть ли не под шапку ему заглянул и ещё сильнее начал дразниться:
— Батюшки, дитё какое, посмотрите на него. Ну давай, Стасян, чё уж, сфоткаем Олежку разок с настоящим автоматом, да? В школе у нас есть в подвале. Маме потом покажешь, похвастаешься, в контакт выложишь.
— Захлопнись, а, — пробубнил Олег, громко шмыгнул и отвернулся.
— Или не маме? — спросил я. — Аньке покажешь, да? Смотри, какой я мужик у тебя.
Стас засмеялся:
— Ага, а сам с ней потом по «Восторгу» гуляет и такой, «Анечка, Анютка моя, чего хочешь, куда кушать пойдём? Голодная ты, нет?»
Олег озверел в секунду и на Стаса набросился:
— Сучара ты, а!
В снег его повалил здоровенной тушей и в грязнющую мокрую землю его вдавил. А Стасу смешно, Стас смеётся, ржёт во все свои здоровенные зубы и светит гоблинскими клыками. Я достал обледенелый телефон из тугого кармана камуфляжных штанов и стал этих клоунов на видео снимать.
— Гаси его, гаси! — кричал я за кадром с сигаретой во рту.
А рука вся красная, с белыми мозолинами и треснувшей от ветра кожей прям на костяшках, трясётся от холода, а телефон аккуратно держит и гавриков родных записывает на память.
Чтоб смотреть потом и не забывать, какими идиотами были.
— Хрюша, ты копытом его, копытом херачь! — закричал я Олегу и чуть в снег не свалился от смеха.
А эти двое уже в грязи по уши ухайдакались, непонятно уже, где камуфляжные пятна на бушлатах мелькают, а где просто песок и ошмётки талого снега. Стас Олега ногами схватил, обнял его ими, как баба в шпионских фильмах, и стал по спине его кулаком лупить, выбивая из него с каждым ударом жалобное «ай, бля!»
Потом оба по сторонам друг от друга укатились. Валялись на холодном снегу и тяжело дышали, паром наполняли ледяной ноябрьский воздух и громко шмыгали. Олег присел на пенёк, зажигалку свою ржавую поднял и от земли её отряхнул.
Я подошёл к нему с телефоном в руках, в морду ему прямо ткнул объективом и спросил:
— Олег Ветров, что вы хотите сказать будущему себе?
— Витёк, съебись, а! — он проворчал мне и грязную рожу вытер такой же грязной перчаткой, землёй только сам себя измазал.
А Стасу всё мало было, Стас на снегу валялся, улыбался до ушей своими острыми клыками и дразнился писклявым голосом:
— Аня, ты только позвони мне, как доедешь, ладно? Анечка моя любимая, самая хорошая. На тебе все мои деньги, ключи от квартиры, вот тебе ещё яйца мои, тоже с ключами…
Олег ему закончить не дал, прям с пенька на него набросился с диким рыком и с новой силой замолотил его по спине кулаками. А Стас весь скукожился, руками прикрывался, зато смеяться не прекращал, весело ему было.
Я перевёл на себя камеру и в объектив посмотрел, почти докуренную сигарету изо рта вытащил с важным видом и сказал:
— Вот такие вот у нас, короче, полевые сборы в кадетской школе. Ноябрь, две тысячи четырнадцатый год.
— Помоги мне, а, Витёк! — Стас жалобно завизжал, а потом опять рассмеялся.
Я телефон засунул в карман, схватил игрушечный автомат с красным носом и Олегу в жопу целую обойму синих пулек всадил.
На весь лес пушкой затрещал и рявкнул на них:
— Ну-ка всё, успокоились!
Олег поднялся на ноги, от грязи стал отряхиваться, лист недоеденный выплюнул изо рта и на меня жалобно глянул:
— Ты чё, а?
— Ничё, — бросил я и автомат ему в грязные ручищи всучил. — Щас ушибётесь не дай бог, одна капля крови, и весь взвод потом по дисциплинарке опять отдерут. Хорош.
Стас на пенёк уселся, выпрямился, плечи расправил и даже отряхиваться не стал. Шмыгал громко и улыбался, взглядом растворился в плотной стене голых деревьев и пускал облачка пара в холодный лесной воздух. Телефон достал, замёрзшими красными пальцами зашелестел по экрану и музыку включил.
— Ой, опять твоя эта, а, — разворчался Олег, рукой зачерпнул рыхлый снег и грязную штанину растёр у колена.
А Стас будто нарочно на нас, как дурачок, пялился и негромко подпевал:
— Война, бесконечная стрельба над головой, и лежит в сырой земле товарищ мой.
— Мгм, — кивнул Олег и кулаком на него замахнулся. — Щас ты у меня в сырой земле ляжешь, точно.
Я на него глянул и плечом тихонько дёрнул, мол, хорош, чего ты до ребёнка всё докопался? Олег глазами хлопнул, на пухлые пальцы свои поплевался и грязь на воротнике стал ковырять.
А в телефоне у Стаса запел знакомый с детства голос:
— … Мы с пацанами сидим на рыхлой чёрной земле и вспоминаем друзей, павших на этой войне, и думаем мы лишь об одном, что у кого-то из нас будет пуля в виске.
Олег вскинул руками и громко цокнул:
— Стасян, выруби муть свою, а! Пуля у него, едрить, в виске. Пластиковая, что ли? Из Детского мира? Давай висок, щас тебе обойму всажу.
Я поднял с земли автомат и отряхнул его от снега, на Олега глянул и специально, чтоб он видел, за спину оружие завёл. Не дам, настрелялись уже сегодня.
А в песне строчка пошла:
—… Я вырезаю ножом на деревянном бруске имя твоё.
Олег к Стасу подошёл и расхохотался:
— Я щас тоже вырежу имя твоё. Хошь на снегу нассу «Стасян чёрт»?
— У тебя мочи столько не хватит, — он ответил ему. — Букв много. А прикинь, меня вообще как-нибудь по-длинному звали бы?
— По длинному? — не понял Олег. — Это как?
— Ну типа имя длинное. Евгений, например.
— И чё? А у тебя Стасян. На одну букву длиньше. Ты вообще блаженный, смотрю, да? Сам то хоть понял, чё сказал?
Я закинул все три автомата за спину и рявкнул:
— Всё, пошли, а, у меня от ваших диалогов уже башка плывёт!
Мы с пацанами зашагали по холодному пустому лесу в сторону лагеря. Школа наша этот лагерь арендовала для полевых сборов, чтоб было где разместиться, где пожрать приготовить и где построиться для переклички перед дорогой.
Я наступил плотными берцами на высокой подошве в сверкающий рыхлый сугробик и чуть не провалился в глубокую грязную лужу. Олег меня вовремя за руку ухватил, так бы точно споткнулся и улетел в грязь носярой.
Хорошо так и прохладно вокруг, воздух холодный и влажный, курить совсем не хотелось. Хотелось чаще воздух лесной вдыхать, чтоб голова закружилась. Запахом тухлых листьев всё не мог надышаться, вонью мокрого мха, влажной древесной коры и сухими хрустящими шишками под ногами. Ёлок вокруг почти не было, а шишек зато полно, белки, что ли натаскали?
Стас шёл рядом с нами, ногами хлюпал по мокрому снегу и бубнил еле слышно:
— Я по утрам сру ежами и ссу кипятком. Я по утрам сру ежами и ссу кипятком.
Олег на меня глянул с улыбкой и над ним посмеялся:
— Тоже из песни какой-то, что ли?
— Не, это уже я, — ответил Стас, всё так же глядя под ноги. — Просто так, сам.
— Просто даже мухи не ебутся. Услышал, наверно, где-то.
— Нет. Сам же, говорю.
На подходе к лагерю лес начал потихоньку лысеть, вокруг из земли выглядывали ржавые палки старых советских качелей, обгрызенная скамейка без двух досок, а где-то вдалеке показалась уродливая фигура медведя ростом с человека.
Зверёныш страшный такой, с кривыми глазами. Вроде как будто и улыбается по задумке художника, а так на тебя смотрит, аж в штаны наложить охота. И щёки у него красные, специально разукрашенные сто лет назад, как будто яркими цветами хотели отвлечь внимание детей от жуткой зубастой морды.
— НВП дашь скатать? — я спросил Олега и сигареты переложил из нагрудного кармана поглубже в рюкзак, чтоб не спалили.
— Дам, — Олег ответил и осторожно в мою сторону глянул из-под чёрной шапки, натянутой до бровей. — А доширак есть у тебя?
— Понятно всё, — я засмеялся и в плечо ему кулаком врезал. — Олег Ветровман. Ветровберг. Ветровштейн.
— Ой, дам, дам, господи, а.
— И я доширак, значит, дам. — сказал я и довольно заулыбался.
Стас вдруг вылез откуда-то прям между нами и спросил сиротским жалобным голоском:
— А мне дашь, Витёк? У тебя ещё есть?
— Как себя вести будешь, — сказал я, по шапке пушистой со звездой его треснул и дальше пошёл.
Серая обшарпанная буханка с едва читаемой надписью «Дети» забрала наш взвод с полигона и повезла в кадетскую школу на другом конце города, в самом сердце Моторостроительного района. Ничего в этом Моторострое не было интересного, одни только панельки, хрущёвки облезлые, рынок какой-то задрипанный и школа наша. Лучше-то места для неё не нашлось, в центре, говорят, земля дорогая. Прямо у Камы, что ты.
Я прислонился мордой к грязнющему холодному стеклу и смотрел, как за окном проплывали бесконечные белоснежные поля, как они переливались талым снегом в тёплом сиянии раннего зимнего заката. Каждая сосна, каждая ёлка в зелёной стене застыла в белых рыхлых ошмётках, как будто мужик из рекламы помылся плохим шампунем, который не от перхоти, и волоснёй своей над деревьями этими натряс.
— У меня если синяк на спине после тебя останется, я тебя ночью загашу, — Олег зашипел на Стаса, потирая спину сквозь толстую куртку.
— Хорош, а, — бросил я сзади и по сиденью двинул коленкой так сильно, что они оба подпрыгнули.
— Не, а чё он? — пожаловался Олег и, как ребёнок, ткнул пальцем в зубастого.
— А ты чё? — я наехал на него в ответ.
— Ничё, — Олег пробубнил, на Стаса опять покосился злобным бычарой и в окно молча уставился.
Вечером в тусклом коридоре с дырявым вздувшимся линолеумом всем взводом выстроились на построение.
— Первый!
— Второй!
— Третий!
Офицер-воспитатель Морозов к пацану одному подошёл почти что в самом конце шеренги, к Серёге Птахову, за голову его схватил, покрутил её и на причёску его посмотрел. И все тихонечко смехом запрыскали и в его сторону стали коситься.
Морозов брови свои густые удивлённо вскинул, губы надул и съязвил, глядя на проплешину в виде сердечка на голове у Птахова:
— А чего у нас, мода теперь такая, что ли?
И все разразились смехом, Стас с Олегом тоже разразились, и я разразился. От любой фигни бы в тот момент засмеялись, что бы Морозов ни сказал. А Птахов сам виноват, постоянно волосню на башке клоками выдёргивал прям во время уроков и грыз, как некоторые ногти грызут или губы. Поэтому и проплешина образовалась, поэтому «плешивым азиатом» его пацаны дразнили. Из-за проплешины и узких глаз, хоть он вроде и русским был.
— А чё он волосы грызёт, зачем? — мы с ребятами как-то подняли этот вопрос.
А Морозов тихонько посмеялся и ответил нам:
— Вы там в это не лезьте, там проблемы какие-то с этим местом, — сказал он и по голове себе постучал указательным пальцем. — Вкурили, нет?
Вкурили. Зато учился лучше всех, отличником был. Одни пятёрки домой таскал и списывать всем давал.
После ужина повариха в столовой вытащила румяных сухарей на железном подносе в окошке и громко завопила:
— Сухари берём быстрее! Сухари! Уходим уже, до завтра закрываемся!
Мы с Олегом и Стасом на жратву как бешеные накинулись, несколько штук себе в карманы сложили, чтоб потом захомячить, в «голодные времена».
Стас сидел с нами за столом, сухарями хрустел и жаловался:
— Это, конечно, скотство, что тем, кто на ночь в интернате остаётся, сухари только дают.
— Чтоб не оголодал, — ответил Олег, громко хлюпнул какао в гранёном стакане и морду вытер камуфляжным рукавом. — Чтоб, как азиат, волосы жрать не начал.
— Да это понятно, — Стас махнул рукой. — Можно же было что-то получше придумать. Печенья там давать. Да хоть самые дешёвые.
— Очёчко у тебя слипнется, Стасик, — сказал я, плечами пожал и захрустел масляно-чесночной небесной манной. — Хлеб-то надо куда-то девать. Сиди жри.
По вечерам, когда свободное время было, собирались в бальном зале возле кубриков, стулья старые и скрипучие выставляли на деревянном полу и пялились в малюсенький экран телевизора в самом углу. Повезёт, если места в первых рядах достанутся, повезёт, если в затылок Птахову пялиться не придётся.
До восьмого класса мультики всякие смотрели на этом телевизоре. Все, кто домой не уходили и в интернате ночевать оставались, «Приключения Джеки Чана» смотрели, «Скуби Ду», сериал про Сабрину. Всякую дурь, которая тогда по СТС шла после занятий.
Я как-то вечером, сидя в бальном зале перед теликом, спросил Стаса с Олегом:
— А вы «Чокнутого» помните?
Олег засмеялся:
— Кого?
— «Чокнутый». Про рыжего кота с жирным ментом.
Они со Стасом непонятливо переглянулись, и Олег уточнил:
— Комиссар Рекс, что ли?
— Нет, — я отчаянно вздохнул и по лбу себя шлёпнул.
— Ой, Витёк, не смотрели мы твоего «Ёбнутого».
— «Чокнутого»!
— И его не смотрели, — Олег заржал и меня локтем ткнул в плечо.
— А «Джимми Нейтрон»? — я всё не успокаивался. — А «Эй, Арнольд»?
— Не-а, — и плечами пожал.
— А вы на чём выросли-то вообще?
Олег руку поднял, бицепс жирной руки напряг и гордо ответил:
— На котлетах мамкиных.
Вечером коридоры кадетской школы стихали, засыпали под дрожащим мерцанием тусклой лампы и наполнялись ароматом хлорки с кончика швабры с грязной рваной тряпкой. Пыль после долгого дня оседала, вокруг только и слышно шарканье чьих-то ног в шлёпках или в ботинках. Куда ни пойди, везде почти лысые головы мелькают и в глазах рябит от тёмно-зелёных пятен.
Хорошо и спокойно становилось, тихо и приятно. Сидишь себе в общей комнате, босыми ногами в резиновых тапочках шаркаешь по вздутому линолеуму, музыку тихонько на телефоне слушаешь и пастой гои пряжку на ремне натираешь.
— Вот у тебя ремень, конечно, кошерный, — сказал Стас и опять на мой ремень завистливо покосился, отгрызая нитку острыми клыками.
Он повертел кителем в руках, аккуратно воротничок только что пришитый пальцами погладил, глаз один прищурил и одобрительно закивал. Пойдёт. Чисто, ровно и ладно.
— А у тебя откуда такой, а? — он всё не успокаивался, на свой ремень глянул, а потом опять на мой. — У меня на пряжке какие-то колосья дебильные, у Олега тоже. Аграрные войска. А у тебя, вон, серп и молот.
— Смерть и голод, — бросил Олег и тихо засмеялся, наглаживая утюгом бежевую рубашку.
Я засунул зелёный комок пасты в карман, ремень перевернул обратной поношенной и уже выцветшей стороной и громко брякнул массивной позолоченной пряжкой.
— С пятого класса у меня, — похвастался я и надпись показал, выцарапанную раскладным ножиком.
«Катаев 5А».
Стас завистливо губы скривил и схватил бордовые погоны с золотистыми буквами «КК», вышитыми плотными сверкающими нитями. Моток чёрных ниток с иголкой взял и уселся в углу на маленький невысокий стул рядом со стареньким аудиомагнитофоном, который ещё кассеты умел проигрывать.
А за окном с чёрными решётками, как в тюрьме, метель вовсю фигачит, воет болотной выпью, по стеклу громко скребётся морозной рукой, а нам внутри хорошо и тепло. Чайник на столе громко забулькал, щёлкнул разок, в комнату Семёнов с сальными волосами вбежал с двумя пачками доширака, залил всё это дело кипятком и обратно в кубрик пошёл с довольным видом.
Олег недовольно цокнул, утюг из розетки вытащил и опять заворчал:
— Морозов в тот раз сказал, ещё раз с дошиком кого поймает, даже в свободное время, на башку его прям с кипятком наденет.
— Ему жалко, что ли? Мы сухари одни жрать должны? — спросил Стас, на секунду отвлёкся от пришивания погонов и палец себе уколол. — Ай, сука! Чё ты меня отвлекаешь жрачкой своей?
— Крысы втом году были, поэтому еду нельзя таскать, — сказал я и недовольно цокнул. — А сухари можно. Поди проссы их логику.
Нежные распевы гитары доносились из глубины спального корпуса, и душа молодая прям радовалась, слыша неуклюжие песни пацанов из душного кубрика. Иногда кто-нибудь по коридору пролетит бешеным табуном, матерщина трёхэтажная в воздух поднимется вслед за тупым мальчишеским смехом, а потом майор как рявкнет во всю прокуренную глотку, и все сразу становятся как шёлковые.
Потом в туалет уходили носки стирать в раковине. Рукава закатывали, хозяйственным мылом носки хорошенько растирали под холодной водой, вдыхая хлорные пары вперемешку с ароматами ссанья. Кто-нибудь в туалет войдёт, увидит, что прям перед дырками в полу около раковин стоит целый табун прачек, недовольно цокнет, и выбежит обратно. Перебьётся, потом придёт и личинку отложит.
— Не вешай мне их сюда, под нос, мылом вонять! — Олег орал на Стаса чуть ли не каждую неделю.
А в кубрике всего две батареи, да ещё маленькие такие, а носки сушить где-то надо. А у Олега кровать была прям под окном, и Стас всё время туда свои носки вешал.
— Ладно, — насмешливо отвечал Стас. — Грязные тебе повешу в следующий раз.
Перед тем, как замученной тушей в зелёной майке и камуфляжных трусах плюхнуться на скрипучую казённую кровать, всегда в тумбочку залезал и всё проверял. Мало ли, чего с утра на месте не будет, вдруг что-то скрысили. Мыльница, щётка, полотенце, бритва, а в нижней полке полупустой выдохшийся дезодорант. На месте всё, как и всегда.
На табуретке в ногах складывал штаны аккуратно, потом китель, широкий ремень сматывал в змеиный клубок и на него фуражку здоровенную клал. Поля такие широкие были, башка на фотографиях в них всегда уродливой казалась. А, может, и впрямь такой всегда и была.
А под стулом туфли стояли. Они-то и воняли у каждого на весь кубрик, на всю казарму, на всю спальню. На всю школу воняли, сколько носки ни стирай. Сжечь иногда эту обувь хотелось.
Так и засыпал последние семь лет на скрипучей кровати под синим мягким покрывалом с серийным номером, в запахе пота и старых носков, в лёгком хлорковом бризе со стороны туалета и в аромате недавно съеденного доширака на самом кончике носа. Под храп табуна из двадцати пацанов засыпал и под голодный вой метели за окном. Звуки эти уже колыбельной стали, без которой, когда опять домой после занятий ночевать буду ездить, уже сна никакого не будет.
Без света чьего-то телефона под одеялом уснуть уже не смогу, без тупорылых смешков отщепенцев в самому углу, что без умолку сплетничали про всех подряд, без высоченного потолка с жёлтыми разводами, без розового света фонарного столба за окном с решётками, без узора этих решёток на стенах кубрика в родном полумраке, и без сопения на соседней койке тоже не смогу уснуть.
— Витёк? — прошептал Олег так громко, что лучше бы просто сказал своим обычным голосом.
— Чего? — отозвался я.
— Спишь?
— Нет. А ты?
— Сплю, бля! — ругнулся он и тихо засмеялся. — Не сплю уж.
— Жрать охота, — сказал я и руки на живот положил.
— Мгм. Есть чё?
Акулин у самого окошка зашуршал простынями и проворчал на всю казарму:
— Ой, только здесь не воняйте, прошу вас, а.
И голову под подушку зарыл. Не любил, когда пацаны тут по ночам жрут и запахами весь сон убивают.
Олег хитро прошептал мне:
— Витёк, а я ведь тебе НВП дал скатать. Дал ведь?
— Дал, — ответил я и тяжело вздохнул, встал с койки и полез в тумбочку за обещанным ему призом.
Стас тоже кроватью заскрипел, вскочил и голос подал:
— А мне тоже, да ведь, Витёк?
По уже обкатанной схеме с ними всё отработали: форму надели, в общей комнате чайник вскипятили, лапшу залили и потащились со жратвой в другое крыло на крышу. Где кубриков не было, где никто нас не услышит и не увидит, над самой школьной теплицей, где ни души не было, ни днём, ни ночью.
В одном кителе и рубашке только холодно, а за уличными шмотками не сбегаешь, они же на первом этаже в раздевалке, мимо вахтёра надо будет незаметной крысой ловко прошмыгнуть. Не получится, слишком сложные манёвры ради романтичного ужина с пацанами на крыше. Так посидим, не околеем. А околеем, так вернёмся.
— Башкой не ударься, гоблин, — Олег прошептал Стасу, придерживая ржавую скрипучую дверь.
Изо сил всех рукой её держал, натягивая до предела тугую толстенную проволоку у самой петли. Мы со Стасяном на крышу через эту дверь вылезли, Олег весь напрягся, запыхтел и аккуратно дверь закрыл, чтоб, не дай боже, не хлопнула на всю школу.
— Фу, — он тяжело вздохнул и раскрасневшиеся толстые пальцы размял после холодной ржавой железки. — Я всё, больше не буду. В следующий раз сами.
Верхнекамскую Кадетскую Школу на самом высоком холме построили, прям посреди Моторостроя. А вид-то какой.
Я взял у Стаса одну пачку с горячей лапшой и медленно зашагал по холодному рыхлому снегу. Изумрудные переливы под ногами слепили в мягком свете уличных фонарей. Шажок сделаешь, наступишь на маленький сугробик и ждёшь, чтобы, не дай бог, каких сюрпризов под ним не оказалось — гвоздей или арматурин.
У самого края мы обычно сидели, рядом с непонятной бетонной развалюхой. Снег стряхивали, прям на неё садились задницами в чёрных брюках, на город смотрели и ногами болтали. Морозный ноябрьский воздух вокруг травили ядрёной соевой вонью от белых горячих упаковок с лапшой.
— Открывайте уже, жрите, — сказал я и вспотевшую крышку у своего доширака приподнял кончиками пальцев.
— На всю жизнь такое запоминается, да? — посмеялся Олег и свою упаковку с лапшой открыл, понюхал громко и зарычал, как ненормальный.
И ведь не глупость сказал, как обычно, а правду самую настоящую. Ощущения яркие такие и необычные, когда изнутри солёным кипящим бульоном кровь разжигаешь, а снаружи ледяной ветер щёки красные лижет. Когда уши разгораются алым пожаром от вкусной горячей еды, а всё равно коченеют на лютом морозе.
— Спасибо, Витёк, — Стас пробубнил с набитым ртом еле разборчиво, лапшу намотал на пластиковую вилку и громко всосал её, горячими солёными каплями забрызгал в разные стороны.
— На здоровье, — тихо ответил я и взглядом застыл в розоватом шёпоте ночного верхнекамского неба.
Огни жёлтыми и красными змеями извивались вдоль лабиринтов родных улиц. С холма эти сумеречные переливы света ещё красивее делаются, смотришь на них и как будто не смотришь даже, а глаза травишь сладостной красотой, мягким бархатом изнутри согреваешься от тёплого вида городского света и пульсирующего сияния машин на заснеженных улицах. Безмозглыми светлячками носятся туда-сюда, фарами своими мерцают на прощание и исчезают навсегда в холодной ночи, лишь иногда напоследок громко бибикая.
Я сделал глоток горячего бульона, маленькие соевые комочки разжевал и тихо спросил:
— Вот вы хоть вкуриваете иногда, что вот такое не у каждого есть, а?
И рукой показал в сторону города, чтобы поняли, что про вид говорю.
— Ха. Чё это тебя куда понесло? — Олег посмеялся надо мной. — Какое такое не у каждого есть?
— Вот это вот, — я попытался объяснить ему. — Всё, что у нас.
Стас глянул на белую вонючую упаковку у себя в руках и осторожно спросил:
— Дошик, что ли?
— Да, ага. Всё, сидите, жрите, а.
Небо одной здоровенной розовой тучей будто на город обрушилось, бордово-рыжим сиянием давило на глаза и так живо пульсировало в далёких огнях тепличного комбината и химсорбетного завода. Две трубы дымили белым пушистым паром где-то вдалеке на самой линии горизонта, где красное небо целовалось с землёй, полями и лесопосадками.
Мы сложили три пустые коробки друг в дружку, в сторонку их отодвинули и сигареты достали. Чуть ли не одновременно зажигалками щёлкнули и запыхтели, светло-синим дымом немножко отравили небо над родной школой.
— Санька помните из второго взвода? — Олег вдруг нас спросил и завис взглядом на фоне тяжёлых красных облаков. — В том году выпустился. Всё, женился уже.
— Да и бог с ним, — сказал я и плечами пожал.
— Нет, а чё так рано, да? Куда торопиться, вот ты мне скажи? Витёк, я если это, если женюсь рано, в восемнадцать, не дай бог, или в двадцать лет, ты пообещай, что побьёшь меня, ладно?
Я посмеялся, сигарету губами зажал, пошарил в карманах и достал холодный зелёный комок.
— Вон, — сказал я. — Пасту сожрёшь.
— Забились, — он мне ответил и в тот же миг будто забыл о нашем уговоре.
Ветрище сильный подул, коробки наши из-под лапши в разные стороны разлетелись. Куда угодно пусть летят, лишь бы не под окна вахтёру.
Холодно ещё, но не сильно морозно, Кама ещё не застыла, посреди нашего города мутной мерцающей тушей лежала и переливалась разными огоньками. Элеваторную гору в ней было видно, как в грязном зеркале, серые девятиэтажки, хрущёвки обшарпанные, Ленинскую дамбу через всю речку с её рыжими пульсирующими огнями.
Когда лёд встанет, ещё красивее будет, тогда всё одной белёсой бесконечностью сделается и глаз уже понимать перестанет, где там белое зимнее небо, а где ледяная пустыня заканчивается. Само понятие горизонта погибнет до весны, пока всё опять не оттает.
— Витёк, — Олег сказал грузно. — Там Зимин на той неделе за твою душу интересовался.
Я весь нахмурился и с опаской спросил его:
— Чё там такое?
— Опасный момент был. Сам уж знаешь. И я сказал, короче, что ты, типа, теперь с моей Анькой. А чё, всё равно проверять никто не будет. Мы с ней перед ним особо не появляемся.
В голове вдруг сверкнуло понимание, что, когда разговор, не дай бог, заходил в запретные дебри моих секретов, такие идиотские манёвры оставались единственным выходом.
— От души, — выдал я, и мы с ним руки пожали, звонко так хлопнули лапами, и будто весь район нас услышал. — Спасибо. А он откуда вообще что-то знает, подозревает?
— Да поди проссы его. Не знаю я. Он же нюхастый, всё лучше всех видит, что уж ты прям.
И опять все втроём замолчали, только шёпот нашего дыма и слышно в компании холодного ветра.
Недолго молчали, пока Стас тишину не разбил одним-единственным вопросом:
— Ты всё так же, Витёк? Один?
— Один. Да, — я ответил тихо и старые мозоли от турника поковырял.
Олег громко выпустил дым, сигарету швырнул в рыхлый сугроб и руками развёл:
— Я вот даже не знаю, как тебе помочь. И чем. Где хоть искать?
— Всё, хорош, а, — сказал я и опять красотой нашего города отвлёкся.
Это был последний раз, когда мы так с пацанами на крыше сидели. Потом я уже домой начал ездить после занятий, в интернате больше не оставался, Олег со Стасом тоже. Скучно им было вдвоём без меня, тоже по домам разбежались. Сколько раз с этими клоунами забивались вот так же с лапшой на крышу куда-нибудь слазить, на вид красивый посмотреть и о жизни перетереть, только дальше разговоров дело никуда и не пошло. И лапша наша, и солёный кипяток с соевым привкусом, и разговоры обо всём на свете, и посиделки ночные быстро стали воспоминаниями.
Растворились где-то в тупых головах точно так же, как тёплый сигаретный дым в морозной тиши растворяется.
***
Поезд судорожно затрясся и оглушительно заскрипел, противным писком колёс в самое сердце прокрался. Из форточки подул сладкий ветер, прохладным языком стал мою потную шею облизывать.
— В туалет пока не ходим, не ходим, санитарная зона, — повторяла проводница, шустро пролетая на высоких каблуках через весь вагон.
Я приспустил фуражку и глянул в окошко в купе напротив. Перрон куда-то быстро поплыл, в глазах зарябило от разноцветных чемоданов и спешащих людей. Духота потихоньку улетучивалась из вагона и уступала место лёгкой прохладе и летнему ветерку. Мужики в конце коридора громко звенели металлическими дверьми, то в тамбур выходили, то забегали обратно, ржали как кони и на проводницу даже не обращали внимания.
— Молодые люди, не шумим, там через два купе ребёнок спит, если вы не знали, — строго сказала проводница.
— Извините, — один мужик тихо ответил ей, и всё вдруг затихло.
Я спустился с полки, шнурки на берцах потуже затянул, пошарил в кармане и достал золотистую пачку сигарет. Прямо перед вокзалом их купил в нормальном магазине, а не в чепке в соседней части, и «за ноги» конские проценты даже отдавать никому не пришлось. К такой ерунде за год быстро привыкается, отвыкать ещё долго придётся. Пачка моя и сигарета вся целиком, не придётся делиться, не придётся стрелять и затягиваться одной на четверых по кругу тоже не придётся. Не «Максим красный» с шакальным вкусом, а то, чем ещё с двенадцати лет начал травиться за воротами кадетской школы, пока офицер-воспитатель не видел.
— Мам, а мы вот когда приедем? — мальчишка в крайнем купе звонко спросил писклявым голосом.
— Два раза поспим и утром уже приедем, — мама ответила ему.
Пацан призадумался, подёргал себя за краешек красной футболки с мячом и опять спросил:
— А вот если я сейчас спать лягу, а потом проснусь, ещё один раз останется поспать, да ведь?
Глупый такой, прямо как Ромка. Тоже такую ерунду любил спрашивать, даже разговаривал так же, через каждое слово любил «вот» повторять.
Сквозняк хлопнул тяжеленной дверью за спиной, и я очутился в тамбуре. Прохладно так, холодно даже. В щелях под ногами шпалы мельтешили. Тухлым мусором, туалетом и куревом завоняло, я поскорей сигарету достал, чиркнул дешёвой синей зажигалкой с трещиной и сладко затянулся. Прямо на овальное окно в оранжевой двери облокотился. «Не прислоняться» на стекле написано, а я прислонился.
Мне можно сегодня. Домой еду.
Не успела одна дверь распахнуться, как открылась вторая напротив, проводница из одного вагона в другой пролетела, холодным ветром меня обожгла и исчезла в лабиринтах плацкартных боковушек. Торопилась куда-то, зато на меня орать из-за курева не стала.
Невысокая полная тётка гуляла между вагонами и звонко кричала:
— Журналы, газеты, шоколадки, напитки. Журналы, газеты, шоколадки, напитки.
Повторяла эти четыре слова, как молитву, с каждым разом всё тише и тише, пока совсем не исчезла в тяжёлом стуке железных колёс.
Поезд резко качнулся, и за окном вдруг потемнело. Весь вид на орешник заволокло ржавой коричневой тушей товарняка. За минуту пролетел мимо нашего поезда и растворился вдали, будто и не было его никогда. А в тамбуре уже туманно стало, тусклый свет лампочки в железном потолке красиво так пробивался сквозь дым от моей сигареты.
Проводница опять развопилась на весь вагон:
— Стоянка «Татищево», две минуты! Татищево! Две минуты!
В тамбуре на секундочку появилась, дверьми хлопнула и снова исчезла.
За окном опять орешник поплыл, весь вид изумрудной пышностью наполнился. Красиво так, светло и спокойно, от одного вида бархатных лучей на листве на душе хорошо стало. Лучше, чем за окном нашей казармы, лучше, чем пустыри вокруг нашей части.
В кадетской школе зато красиво было, особенно по утрам. Зелено и пышно за окном, ёлки высокие, сине-зелёные, статные, прям в палисаднике у нас росли. Белыми шубами переливались по утрам, когда небо розовой морозной зарёй начинало шептаться. Когда раньше всех в класс приходил, на вахте ключи брал, садился прям у окошка и красотой за окном любовался в ожидании табуна наших пацанов с сальными волосами.
— Одиннадцатый «А» в составе двадцати трёх человек на урок биологии прибыл! — браво чеканил наш ефрейтор и отдавал честь учителю. — Отсутствующих нет.
Я присел на корточки, выкинул бычок в щель между вагонами и снова выпрямился, громко коленями захрустел. А в кармане вдруг телефон зазвенел, сладостно так и приятно, впервые за несколько дней. И странно так, странно, что среди пустынных полей да орешников сигнал поймался.
На экране родное слово мелькнуло, белыми буквами на чёрном фоне запылало в самое сердце.
«Ушастый».
— Вить! — Тёмкин радостный голос послышался в трубке, не по имени меня будто назвал, а словно песню пропел. — Ты в поезде уже?
Глупая морда сама раскраснелась, а рот разошёлся в сладкой улыбке.
— В поезде, Тёмка, в поезде, — я ответил ему и пальцем провёл по пыльному стеклу.
— Послезавтра, да?
Опять за окном товарняк загудел, быстро-быстро пролетел мимо нашего поезда и исчез навсегда в шёлковых нитях железной дороги.
— Да, заяц, — тихо ответил я и приятно съёжился от того, что опять мог назвать его этим словом. — Послезавтра.
Целый год его зайцем не называл. В письмах даже к нему так не обращался, чтоб, не дай бог, любопытные офицерские крысы ничего не разнюхали. По телефону тем более его так не называл, всё Тёмка, Артём да Тёмыч, чтоб думали, что с другом или с братаном общаюсь. А «заяц» всё время на языке вертелось, постоянно будто наружу просилось бешеным криком. Чтобы знал, чтобы помнил. Чтобы не забывал, кому лопоухой мордахой будет улыбаться и глазками светить в самую душу.
— Скорей бы уже, а, — Тёмка жалобно протянул и громко выдохнул в трубку.
— Мы тут посреди поля едем, если вдруг сигнал пропадёт, не пугайся, ладно?
— Ладно, — и замолчал ненадолго. — Сам, главное, не пропадай.
— Поесть мне приготовишь чего-нибудь?
— Приготовлю. Ты там, в поезде-то, не голодный? Покушать взял чего?
Я призадумался и мордой прижался к холодному окну, взглядом завис в бесконечном море орешника. Сам того не желая, столбы начал считать, как дурак.
— Вить? — повторил Тёмка. — Еда есть у тебя? Алё?
— Да, да, есть, — я успокоил его, а сам вспомнил про пирожок, томящийся в спортивной сумке, и сглотнул слюну. — Не оголодаю, не боись.
Весь год за меня переживал ушастый, и до сих пор переживает, даже когда уже всё позади, когда уже на пути домой в поезде душном болтаюсь. Пропасть мне не давал всю мою службу. Пацанам в части кому по две тысячи в месяц на карточку кидали, кому три иногда, а Тёмка ничего не жалел, по пять и по десять штук заряжал. Говорил, лишь бы я голодным там не был, лишь бы меня не обижали, лишь бы за сигареты драться ни с кем не приходилось. Смешной такой и глупый. Милый и добрый.
Родной.
Я столько сигарет на эти деньги покупал, что меня весь полк чуть ли не блатным начал считать. Тёмка ведь ещё кого-то нашёл в Саратове, кто с передачками ко мне бегал, чего хочешь мне мог достать, даже колоду карт и дешёвые одноразовые телефоны.
— Витёк, слышь, — Захаров ко мне обратился как-то раз, робко так сел на краешек моей койки, громко зашмыгал и замялся, как баба. — А чё там, колбасу копчёную можешь притараканить, нет?
— Могу, — довольно ответил я, достал из тумбочки ручку с блокнотом и слушал дальше. — Чё ещё надо говори?
— Шоколадки, может, какие? — сказал он и неловко опустил взгляд, так виновато и постыдно, как будто малой у мамаши игрушку клянчил. — Тока баксовые какие-нибудь, с орехами там, с этой… Чтоб тянулось, короче.
— С нугой.
— Мгм. С ней, да.
Никогда в жизни дешёвые вафли не любил, особенно в кадетской школе, когда их на полдник с какао давали. Всегда Стасяну их скармливал. А в армии, как одичавший, на эти вафли накидывался, только так жрал, ещё и с других столов хватал, когда кто-то оставлял после завтрака.
Печенья самые дешёвые, квадратные, с уродливой мультяшной коровой. В руках рассыпаются только так. И даже их лопал беспощадно, будто не печенья ел весовые, а дорогущий мёд с экскурсии в Краснодарском крае. Тёмке как-то случайно проболтался, что на сладости в армии резко пробило, так он только их мне и стал посылать. У всей части чуть жопа не слиплась.
— Катаев, писарем будешь у меня? — Терёхин, наш замполит, однажды спросил меня.
— Так точно, — уверенно ответил я.
Всё лучше, чем бездумно по углам отбиваться целыми днями. Устроил меня к себе, всякую документацию на меня повесил, журналы отчётные, стенгазеты и прочую мишуру.
Терёхин как-то обратился ко мне в ноябре:
— Катаев, ко дню артиллериста стенгазета нужно. Нарисуешь?
— Так точно.
— Соси сочно! — дразнился полковник Золотов за спиной у Терёхина.
Как зверёныш на всех постоянно смотрел, взглядом всех пожирал. Мелкий такой шкет, метр шестьдесят, не больше, ниже Тёмки, крепкий такой, коренастый, а орал так, что на гранате подорваться хотелось.
— Кончелыги! — Золотов неистово вопил на наших пацанов на плацу. — Я вам хуи нарисую в военниках!
А замполит хороший был. Добрый был Терёхин, свой мужик, родной такой и самый обыкновенный. Рядом с нашей частью в военном городке жил вместе с женой. Меня как-то раз на выписку своего первого сына в роддом позвал, пофотографировать попросил. Ты же, говорит, разбираешься, ты же писарь. В программах, говорит, разбираешься, в компьютере шаришь, значит, и с фотоаппаратом разберёшься.
— Разберёшься ведь? — спрашивал меня Терёхин. — С фотоаппаратом-то?
— Так точно, разберусь, — отвечал я, изо всех сил стараясь не пожимать неуверенно плечами.
— Конечно уж разберёшься, вон какие стенгазеты красивые делаешь.
Он ведь даже не знал, что я Тёмку запрягал эти стенгазеты за меня рисовать. А он уже на студии с Андрюхой, с графическим дизайнером, договаривался. Такую газету шикарную сделали на день артиллериста, Терёхину и офицерам аж чеку сорвало. Всем сразу. Грамотно всё так было нарисовано, детально, профессионально, будто не стенгазета, а дорогущий промо-материал из глянцевого журнала.
— Это ты на нашем втором пеньке такое вот намалевал? — удивлялся Терёхин, разглядывая стенгазету. — Мне в том году писарь сказал, что у него страница в интернете полчаса грузится на этом компьютере. А ты тут дизайном, значит, занимаешься, да?
— Так точно, — отвечал я уже не так уверенно. — Занимаюсь дизайном.
После выписки сына Терёхин меня оставлял у себя в квартире, в свободную комнату селил на пару деньков. Жена его, Алёна Григорьевна, молоденькая такая, как Танька моя, кормила меня, вино даже выпить давала за здоровье первого сынишки. Витькой меня с мужем называли, не «рядовой Катаев», а просто Витькой, всю жизнь меня будто знали.
Уж больно ему нравилось, как я там ответственно у него работал, а не гасился, как некоторые. Говорил, мол, в кадетской школе, наверно, так воспитывают, поэтому и исполнительность у меня такая. Терёхин подсуетился, и за хорошую работу в декабре мне дали ефрейтора, а через два месяца уже младшего сержанта. Поначалу приятно было, на плечах будто золотом две полоски горели. А потом привык.
Всю жизнь, наверно, добрым словом буду его вспоминать. В Саратов если приеду, обязательно с ним повидаться хочу, гостинцев каких-нибудь привезу, и сынишке его тоже. Подрастёт уже, наверно, игрушек можно будет ему подогнать.
— Приезжай поскорее, ладно, Вить? — сказал Тёмка и опять громко выдохнул в трубку.
Я с него посмеялся:
— Ладно. Щас к машинисту сбегаю, скажу, чтобы поторопился.
Наш поезд постоял в Татищево две минуты, как проводница и обещала, и опять тронулся, опять в путь сорвался по бесконечной железной дороге. В окнах запестрили орешники, редкие лесопосадки и золотистые поля в объятиях жгучего солнца.
После разговора с Тёмкой я ещё одну сигарету выкурил. Не хотелось из прохладного тамбура опять в духоту нашего вагона нырять. Ноги ещё так сильно гудели, стопы будто стекляшками резало. И так жарко в берцах и неудобно, теперь ещё и больно стало.
Я убежал в туалет, дверь изнутри на замок запер, ногу на крышку унитаза поставил и развязал шнурки. Одну берцу снял, рукой внутрь залез и нащупал потную железную пластину в куче ошмётков картона и резиновых катышек.
— Сука, — вырвалось у меня.
Я вытащил вонючую мокрую стельку, кусочки картона с неё пообрывал и в мусорку их выкинул. Смотрю, а с пластины малюсенькие гвоздики вдруг посыпались, прям на металлический пол звонко упали и задрожали в болтанке нашего вагона. И ступня вся красная, а на пятке вообще один гвоздик впился в самую кожу. Я этот гвоздик вытащил, зашипел от боли, потёр пятку немножко и опять ногу на унитаз поставил.
К чёртовой матери выдрал железные стельки, весь картон оттуда повыкидывал и в унитаз это всё смыл. Обратно на ноги берцы надел, и сразу лучше стало, и не больно уже. То ли мне такие бракованные попались с гвоздями какими-то, а то ли так и было задумано. Чтоб до последнего страдал, чтоб служба мёдом не казалась. Она и так никогда не казалась, ноги-то зачем убивать?
— Журналы, газеты, шоколадки, напитки, — будто назло мне опять закричала бабулька с тележкой. — Журналы, газеты, шоколадки, напитки.
Она кое-как протиснулась в коридоре нашего плацкартного вагона и опять исчезла. Ещё, наверно, придёт, куда ж она денется? Жрать так захотелось, особенно после её криков про шоколадки. Так приятно дошираком и колбасой завоняло, нарочно, что ли?
Я сел за стол напротив девушки и зарылся в спортивной сумке. Комплект мыльно-рыльных казённых принадлежностей оттуда достал, бритвы всякие разные, носки, свёрнутые в комок.
Зелёную коробку сухого пайка со звездой вытащил, а потом обратно засунул. Не буду открывать, Ромке обещал привезти. Он по телевизору как-то увидел и захотел. У детей так бывает, дурость какую-то увидят где-то, услышат, а потом клянчат. Паёк его слопаю — расстроится. Я же обещал ему.
Вдруг так приятно луком и мясом запахло, а на самом дне сумки показался блестящий пакетик, а в нём ярко переливалось жиром и маслом румяное тесто. Я достал пирожок, который мне ещё та бабушка дала в Саратове, пакет развернул и здоровенный кусман оттяпал.
На весь вагон завонял. Зато хорошо резко стало, сочно и вкусно.
— Приятного аппетита, — девушка напротив сказала мне и опять уткнулась в кроссворд.
— Спасибо, — я пробубнил с набитым ртом еле разборчиво и ещё раз пирожок откусил, чуть с пакетом его не слопал.
Надолго пирожка не хватило, через два часа опять жрать захотелось. Чтоб в животе громко не урчало, руки на брюхо сложил и крепко к телу прижал. И сна ни в одном глазу не было, рано ещё, солнце вовсю в окна лупило назойливыми лучами.
А тут ещё эта бабка со своей шарманкой всё ходила и издевалась:
— Журналы, газеты, шоколадки, напитки. Журналы, газеты, шоколадки, напитки.
И налички с собой, как назло, никакой не осталось, и не купить никак эти несчастные шоколадки и напитки. И журналы тоже не купить, так бы хоть газетную бумагу пожевал. Она вкусная, наверно, пахнет ведь приятно, аппетитно даже.
В голове будто нарочно сплошняком мысли и воспоминания о еде вспыхивали. О том, как из кадетской школы возвращался по вечерам домой, как мама застолья и посиделки с нашей роднёй устраивала, как готовила вкусно. У неё так точно не голодал никогда. Газеты грызть не мечтал с голодухи. Слова даже такого не знал.
Голодуха.
До чего себя довёл, а? Мама бы отругала.
Глава 2. "Домой"
II
Домой
В одиннадцатом классе, когда перестал уже оставаться на ночь в интернате и опять домой начал ездить, возвращался, весь измученный после занятий, в старенькой буханке. Сорок минут трясся из Моторостроя на другой конец Верхнекамска в сторону Проспекта Победы, на междугороднюю трассу выезжал, мимо белёсых бескрайних полей проносился рядом с военным полигоном в Кимжах.
В родной частный сектор у Лагерной приезжал и выходил на обгрызенной остановке без крыши. После автобуса всегда холодно было, даже в ноябре, печка уже не греет, плечи сами зябко вжимались в бархатный чёрный китель или зимний бушлат. Смотря в какой день что носил.
Шапку пушистую со звездой поправлял и шагал по обледенелым нечищеным дорогам среди невысоких домишек в белых пушистых шубах. Розовыми возбуждённым закатами любовался, запах растопленных бань и жжёных листьев вдыхал, собачьи песни слушал вдали, в берцах из военторга шагал мимо магазина «Айсберг» у остановки. Сигареты иногда туда заходил покупать. Первое время боялся, думал, узнает ещё кто, расскажет, что кадет местный заходит постоянно за куревом. Думал, родителям ещё нажалуются, опять развоются про одно и то же, про здоровье и про рак лёгких.
Никто ничего не говорил. То ли плевать всем было, а то ли взрослым меня уже считали, поди разбери.
Как-то раз один пацан зелёный в магазин зашёл и тут же вышел, нос свесил и громко шмыгнул.
Сигарету в зубах у меня увидел и спросил:
— Дядь, закурить не дадите?
Пиздюк двенадцатилетний. Ещё дядей меня назвал. Стоял и смотрел на меня сопливой мордой.
— Не оперился ещё, — я бросил ему с насмешкой и довольно затянулся.
Он опять шмыгнул и захрустел снегом в сторону остановки.
— На, одну только, — я сказал ему вслед и протянул открытую золотистую пачку.
Сам таким же был, так же ходил стрелял, когда старшаки долго Стасу с Олегом ничего подогнать не могли. То ли дефицит, то ли денег не было.
— Самим курить нечего! — одиннадцатиклассник Вавилов из третьего взвода говорил нам за воротами школы. — Ещё на вас тратиться. Всё, гуляй.
Шли и гуляли. Три двенадцатилетних шкета в пухлых камуфляжных бушлатах на размер больше положенного. По дворам шараёхались, каждый ларёк облазили, всё сигареты искали, где поштучно, где подешевле.
Где вообще троим пацанам ростом под метр пятьдесят хоть что-нибудь продадут.
В выпускном классе, ещё до нашей с Тёмкой встречи, домой как-то раз приехал после занятий. За столько лет в интернате даже забыл это чувство, когда в будний день после уроков под вечер возвращаешься в автобусе. Домой. Не в кубрике душном спать буду, а в своей комнате, где всю жизнь спал, ещё до кадетской школы. В квартире неподалёку, которую мне мама купила, чтоб перед глазами не маячил, ремонт ещё шёл. Так бы туда сразу поехал.
У нас в тот день тётя Катя гостила со своей дочкой Аней. Моя ровесница, тоже в одиннадцатом классе училась, скромная такая и тихая, на меня всегда поглядывала украдкой, когда к нам приезжала. Я её этого взгляда с доброй улыбкой как огня боялся, глазами шарахался от неё и в своей комнате закрывался. Непонятно, на что только рассчитывала.
— Ты уж только, когда тётя Катя придут с Анькой, форму не снимай, ладно? — мама попросила меня за день до застолья. — Пусть посмотрят, какой ты у меня красивый, похвастаться дай мне маленько.
Всю жизнь так мной хвасталась. В восьмом классе когда учился, когда занятия отменяли и школу закрывали из-за сильных морозов, позвонил ей как-то на работу и сказал, что сейчас к ней приеду. Денег на автобус до дома с собой не было.
Приходил к ней в горгаз в центре города, у Московского рынка, в её маленьком кабинете садился и в телефон играл, уроки делал.
Каждые пять минут в кабинет к ней кто-то бегал, а она постоянно одно и то же повторяла:
— Вот, это сын мой. Мой Витя.
— Маленький такой, а уже воюет, да? — одна тётка с лошадиным лицом как-то раз пошутила и засмеялась.
Целый день мною хвасталась перед всеми. После девятого класса я как-то свой выпускной альбом стал искать, хотел посмотреть фотографии ребят, которые в ПТУ всякие и колледжи после кадетки ушли. Достал альбом из ящика в комнате на втором этаже, а он весь измятый какой-то был, покоцанный, угол один весь затрепался.
На работу его таскала, всем там показывала мою фотографию в чёрной парадной форме и в здоровенной фуражке не по размеру. Всё хвасталась мной перед подружками своими горгазовскими.
— Вот, это сын мой. Мой Витя.
Часто хвасталась, иногда даже надоедало. Однажды меня попросила постоять с ней на остановке возле работы в мороз, подождать, пока начальница с мужем на машине подъедет и подвезёт её до горгаза.
— Постой уж со мной, ладно? — говорила она, поправляя мне погоны с золотистыми буквами «КК» на плечах зимнего чёрного кителя. — Пусть посмотрят, какой ты у меня красивый.
Стоял и ждал, и показывал всем, какой я «у неё красивый». Стеснялся стоял, краснел солёной закатанной помидориной, а всё равно стоял, как на показе мод, переливался красными полосками и сверкал звездой в пушистой шапке.
И в тот день, когда тётя Катя к нам с Анькой пришли, тоже похвастаться мной всё хотела. Давно с тётей Катей не виделись, редко она к нам приезжала, в Екатеринбурге жила, родню в Верхнекамске иногда навещала.
Собрались в тот вечер за столом у нас на первом этаже: я, мама моя, тётя Катя и Аня. Отца не было, с работы ещё не пришёл. Сидели салатами чавкали, о жизни разговаривали, о новых завозах шмотья на рынке и о горгазе. Про бабусек противных всяких сплетничали с маминой работы.
И я, как дурак, в чёрном парадном кителе сидел и потел за столом и зимний салат лопал, чуть не заговнялся весь. И ведь не снимешь, и не переоденешься, мама же попросила. Посиди, говорит, в форме, пусть посмотрят, какой ты красивый у меня.
— Вот, это сын мой. Мой Витя.
Анька ещё сидела напротив с аккуратными своими косичками, на меня смотрела робко, украдкой и улыбалась. Рукой даже помахала как будто один раз, или мне показалось.
— Будешь? — спросил я её и миску крабового салата ей протянул через весь стол.
Анька тихонько головой замотала, локон волос поправила и тихо ответила:
— Нет, спасибо.
— Ты если оголодала, ты скажи, лады?
— Лады, — повторила она и взглядом испуганным где-то потерялась.
Не то жрать хотела, не то в туалет, хрен её разберёт. Мялась, как баба, честное слово, нет, чтобы напрямую сказать.
— Вить, а расскажи-ка нам, куда вы там ездили недавно? — задорно спросила меня мама и ещё по рюмке водки разлила себе и тёте Кате.
Я обглодал зажаренную куриную ножку, масляные пальцы салфеткой вытер и ответил:
— На полевые сборы.
Тётя Катя радостно повторила и посмотрела на свою Аньку:
— На полевые сборы, как интересно, да? Слыхала, Ань? А что вы там делали, Вить?
— По лесу бегали, — я пожал плечами и соку глотнул. — Флаг чужой команды захватывали.
— Интересно как, да, Ань? — тётя Катя спросила дочку и ткнула её локтем в плечо.
Аня молча сидела и жевала салат, кивала безразлично и даже на меня не смотрела.
— Из автомата стрелять, наверно, умеешь? — тётя Катя спросила.
— Ой, стреляет, ещё как, — вмешалась мама.
— И на сборах тоже, наверно, с автоматами бегали, да, Вить?
Я посмотрел на тётю Катю и плечами пожал:
— Мгм. Только не у всех автоматы настоящие. Даже не искусственные. Даже не для пейнтбола.
— А какие? — спросила она.
— У кого-то из Детского мира.
— Из Детского мира?
— Мгм. Игрушечные. Ну, такие, синими пульками стреляют, — сказал я и слопал маслину из глубокой посудины рядом с бутылкой водки.
Тётя Катя призадумалась, руками недоумённо развела и спросила:
— А как это? А, чтобы не повредили друг друга, наверно?
Я посмеялся над ней. Повредили, ага, скажет тоже.
— Да нет, — ответил я. — Нам же не выдают. Сами всё покупаем. Кто, что найдёт, с тем и приезжай. И бегают кто в чём может.
Тётя Катя скривилась какой-то недовольной миной, на маму мою покосилась, а потом на меня опять посмотрела. Застыла с ложкой салата в руке.
— Кто-то в берцах бегает, как и положено, — продолжил я. — Вон.
Я кивнул в сторону коридора, тётя Катя посмотрела на мою обувь на старой дырявой тряпке у самого входа. Берцы стояли в талых кучках грязного снега рядом с тумбочкой.
— А кто-то вообще в кроссовках, — сказал я и съел кусок салями. — Кто в туфлях вообще школьных бегает. Неудобно, мокро, по лесу-то хреначить, да?
— Витя, — мама одёрнула меня за неряшливое словцо и громко брякнула ложкой.
— Извиняюсь. Неудобно, говорю, а куда деваться-то, да? Не выдают же. Сам покупай.
Мама меня вдруг перебила:
— Ладно тебе, а! Прям самый несчастный сидит, самый голый! Всего одеваем каждый год, и берцы, и форма, и ремень лучше всех.
— Да, — усмехнулся я. — А я про себя и не говорю. У меня-то всё хорошо. Но не у всех ведь так, да? Я вон слышал в суворовском пацанам выдают. Каждый год. А у нас?
class="book"> Мама махнула рукой в мою сторону и сказала:
— Ой, Кать, Анют, ладно, не слушайте этого дурака, господи. Школа ещё новая, она чего, открылась-то в четвёртом году. Он на третий год или на четвёртый поступил.
На меня посмотрела, нахмурилась и цокнула.
— Свинёныш ты, ба, — сказала мама. — Кормят вас там от пуза, жопа всегда в тепле в ваших бараках, спортзал такой красивый, не спортзал, а сказка.
Я затряс указательным пальцем и добавил:
— Это да, это ты правильно говоришь. Красивый, да.
— Вот, — мама довольно протянула и опять на тётю Катю с Анькой посмотрела. — Видите?
— Это когда камеры приезжают, — сказал я и ещё себе соку налил. — А когда уезжают, то всю красоту прячут. Вот мы с Олегом, с товарищем моим, в прошлом месяце попросили лапы достать. Руками немножко поработать хотели.
— Лапы? — переспросила тётя Катя.
— Ну, для бокса. Эти… — и я похлопал кулаками друг об дружку.
— А, поняла. И что?
— А ничего. Майор ходил к директору. Сказал нельзя. Сказал, что реквизит. Они такие красивые ещё, новые. Эверласт. Хорошие, очень хорошие.
Мама опять заворчала:
— Лапы, лапы… Свои носить надо. Со своими заниматься, а не клянчить.
— Так Стас принёс в том году, — сказал я. — Неделю с ними занимались.
— Вот, вот, — довольно повторила мама.
— Неделю позанимались, тёть Кать, Ань. Украли, прикиньте?
Тётя Катя шёпотом спросила меня:
— Воруют у вас там?
— О-о-о, ещё как, — я засмеялся. — Такие крысы здоровые водятся. В этих, в как его, в Черепашках Ниндзя даже таких не было.
Тётя Катя вопросительно с Анькой переглянулась, плечами пожала, склонилась над столом и спросила меня осторожно:
— Где не было?
— Да там в мультике одном большая крыса была, — сказал я и махнул рукой в её сторону. — Ладно, вы не поняли. Воруют у нас короче, да. У меня вон. Глядите-ка.
Я выскочил из-за стола и метнулся в коридор, берцы оттуда притащил все грязнющие и затряс ими перед тётей Катей с Анькой.
Мама закричала:
— Витя, ну что ты порося какая, господи, сыплешь землей ведь, а!
— Вон, видали? — сказал я и ткнул пальцем в подошву.
А на подошве выцарапано «КАТАЕВ 9А», небрежно так и криво. Как уж получилось, как ножик в руку лёг.
— Одну пару уже свистнули, — сказал я. — Подписываю, чтоб не украли. Ножом царапаю. Стирается иногда, я опять подновляю, ещё режу, ещё и ещё. Глубже и глубже, скоро до стельки с другой стороны уже дорежу. Вон, Анька, видала?
И Аньке чуть ли не под нос эти берцы сунул, ошмётком сырой чёрной земли ей попал на краешек тарелки. Она резко дёрнулась, съёжилась вся в недовольной гримасе и небрежно кинула «ай!»
— А почему воруют-то? — удивлялась тётя Катя. — Как так получается-то, Витька? Не следят, что ли?
— Ну а как получается, тёть Кать? — я пожал плечами. — Так и получается. У нас же в основном кто учится? Деревенские. С области. Городских совсем мало. А в деревне, чего там, прям деньги, что ли есть? Вот и воруют. Не знаю я, почему воруют. Так уж, мои догадки.
И ненадолго всё стихло, только и слышно, как Анька тихонько салаты хомячит и соком хлюпает в гранёном стакане. Я вернул обувь в коридор, сел на своё место и тоже салатом зачавкал. Мама с тётей Катей ещё налили себе по рюмашке, чокнулись звонко и выпили.
— Лапы, берцы, воровство, это ещё ладно, — сказал я и посмеялся. — Хрен с ними, как говорится. У нас вот некоторые ребята с понедельника по субботу в одних и тех же трусах, бывает, ходят…
И мама как заорёт на весь дом:
— Витя!
И по спине меня стала хреначить рукой, полотенце с цветочками схватила и всего меня им исполосовала. Смешно так стало, я прямо не сдержался и весь раскраснелся.
— Да что ж такое-то, ёклмн! — кричала мама, продолжая лупить меня полотенцем по спине в плотном чёрном кителе. — Сиди жри уже!
И опять тишь да гладь повисли над нашим застольем. Мама с тётей Катей о своём опять затрещали, телевизор на фоне включили, а я уткнулся в тарелку с едой.
Анька ко мне потянулась через весь стол и тихо спросила:
— А у вас там постирать негде, что ли?
— Не-а, — я ответил ей шёпотом. — Или меняй и вози домой стирать в выходные или в одних ходи всю неделю.
— Охренеть, фу, — сказала она, поморщилась и глазами стрельнула куда-то вниз.
— Нет, я-то меняю, всё нормально. У меня чистые. Щас вообще ещё чаще менять буду, я же теперь домой буду ездить, на ночь больше не буду оставаться.
И опять мама меня треснула по почти лысой тупой башке и прикрикнула:
— Всё, рот свой закрой уже со своими трусами, сколько можно, а?!
Тётя Катя посмеялась негромко, на нас с мамой поглядела и сказала, чтобы нас успокоить:
— Витенька, это всё очень грустно, что у вас такое в школе творится, что в школе денег не хватает. Но финансирование школы — это не главное. Главное — это воспитание. Я сейчас сижу и вижу перед собой взрослого молодого человека. Опрятного. Порядочного. Который красиво говорит. Аккуратно ест. И которым гордится мама.
Мама заёрзала на диване, платок на голове поправила и тихонько добавила:
— Он КМС по боксу у меня, между прочим.
Тётя Катя молча заулыбалась и на меня посмотрела, взглядом сказала, мол, молодец, так держать.
Когда они с Анькой домой уже уходили, я с ними в коридоре пересёкся, пальто тёте Кате подал и сумку из комнаты ей принёс.
— Ладно, Витенька, давай, пока, — сказала тётя Катя, приобняла меня и по спине похлопала. — Удачи тебе в учёбе, в боксе, ладно? Рано ещё, ой, рано, но заранее — с Новым годом, хорошо?
А на дворе ноябрь ещё был, я посмеялся и сказал:
— Да ну это когда ещё, вы чего уж?
— Нет, нет, мы только в следующем году теперь увидимся, ближе к лету. Давай, всего хорошего тебе. И это…
Она ко мне подошла поближе, пальцем к себе подманила и сказала негромко:
— Даму какую-нибудь уже себе найди, ладно? А то маму расстраиваешь. Такой весь красавец у неё мужчина. — взглядом меня окинула с ног до головы и нитку какую-то аккуратно с погонов убрала. — Медалями её радуешь, учёбой, а девушки всё нет. Нехорошо, скажи, да?
— Мгм, — ответил я и глупо заулыбался.
Анька уже на улицу вышла, а тётя Катя за ручку двери схватилась и вдруг что-то вспомнила:
— Это ещё, Вить… Я отцу сказала. Ты если что звони, пиши. Не дай бог чего. Что там по лечению ещё если надо будет. Ладно?
И покосилась мне через плечо, в сторону зала, где мама суетилась вокруг стола и звенела тарелками.
— Ладно, — ответил я.
— Просто так говорю, на всякий случай, хорошо? Не стесняйтесь с папашей своим, понял меня? Звони! Ночью, когда надо, тогда и звони. Отвечу, прилечу, если надо.
— Понял, — повторил я и закивал.
Тётя Катя глянула под ноги и распереживалась:
— Ой, насорили мы тут вам, извини.
— Да не плац уж, уберу, — сказал я и махнул рукой.
И ушла, а я дверь за ней закрыл. Тихо так дома стало и даже немного страшно. С мамой словился испуганным взглядом в коридоре, когда она в дверном проёме стояла со стопкой грязных тарелок. Посмотрела на меня, цокнула недовольно и головой покачала. Как будто и ругала меня этим взглядом, а как будто даже и плакала. Расстраивалась так точно.
И на кухню ушла, зашаркала ногами в вязаных стельках по холодному линолеуму.
Стыдно так стало.
Обидел её.
***
За окном совсем ничего не видно, темень стояла непроглядной стеной чернющих деревьев. В форточке отражалась моя камуфляжная фуражка и голодная морда на потной подушке. Быстрее бы завтра, на станции выбегу, где стоянка подольше, деньги с карты сниму, тётку найду с шоколадками и брошу ей фразу из родного детского фильма — «Мы возьмём всё.»
— Женщина, извините, — девушка с нижней полки подо мной обратилась к проводнице, за краешек пиджака её дёрнула легонько. — А можно немножко попрохладнее как-то сделать?
Проводница тяжело вздохнула и пожала плечами:
— Кондиционеры работают, поезд идёт, форточки у всех открыты. Вы уж извините, холоднее никак.
— Ладно, — грустно ответила девушка и обняла себя за коленки. — Спасибо.
Голова проводницы мимо меня пронеслась и исчезла меж ровными рядами коричневых клеток на колючих верблюжьих одеялах. Тихо так и спокойно, холодный стук колёс только слышно, храп мужика на соседней боковушке и негромкий разговор двух бабулек через два купе. Едой хотя бы мне назло не пахло, ни лапшой, ни колбасой не воняло, только газетной бумагой совсем чуть-чуть от кроссворда соседки с нижней полки.
— Да что такое, а, — тихо завозмущалась она и зашебуршала сумками. — Как сквозь землю провалилось, господи.
Табличка «туалет свободен» замигала зелёными кругляшочками в самом конце коридора. Мама с мальчиком на руках вернулась в вагон и громко хлопнула металлической дверью.
Поезд резко дёрнулся и ещё сильней задрожал, когда за окном заревел встречный товарняк. Прорычал холодным металлическим воем, мне ветром в окошко брызнул легонько и замолчал. Исчез в ночной тишине между плотными лесопосадками.
Женщина с полки подо мной похлопала рукой мою простынь, и снизу послышался её робкий шёпот:
— Молодой человек.
Я снял фуражку и высунулся в проход:
— Да?
— Как вас? — она спросила меня и заулыбалась.
— Витя.
— Я Света, очень приятно. Витя, садитесь, может, покушаете со мной? Доширак любите?
Я улыбнулся ей широко, во все зубы, спрыгнул с верхней полки и сел напротив.
— Любите, что ли? — Света опять спросила меня.
— Вы даже представить себе не можете, — ответил я.
— Давайте, давайте.
Она зашелестела пакетами, достала две белые пластиковые коробки с зелёными этикетками и пододвинула их мне.
— За кипяточком нам сходите? — она спросила шёпотом.
— Схожу.
С двумя коробками с лапшой и кипятком идти от самого титана было тяжеловато. Поезд болтало в разные стороны, то в одну качнёт и нога случайно наступит на краешек чьего-то одеяла, то в другую сторону дёрнется всей металлической тушей и плечом в зелёных погонах случайно задену холодную железку у верхней полки.
— Вот, здорово как, — сказала Света, сняла очки и аппетитно потёрла ладони.
Она пододвинула к себе одну упаковку, а вторую оставила на краю рядом со мной. Я сел напротив, руки выпрямил по швам, как будто на уроке перед учительницей.
— Пусть настоится немножко, — Света тихо сказала и громко втянула носом едкий соевый запах. — Слушайте, а я видела, вы там смотрели на телефоне сериал.
Я махнул рукой и неловко заулыбался:
— Давай на «ты», чего уж прям.
— Сериал, видела, ты смотрел. Букиных, что ли?
— Мгм, — ответил я и тихонько усмехнулся, уже уверенней себя почувствовал, руки в задранной по локоть камуфляжке на стол положил. — Смотрел, да.
— Ну надо же, а, — Света сказала и немножко посмеялась.
За окном ненадолго мелькнула речка, ярко засияла рыжими огоньками вдоль берега. Поезд по железному костлявому мосту громко пробежал, а потом снова в чёрном древесном пуху утонул. Опять ничего не видать, темень сплошная и наши со Светой отраженья в окне.
— Хрень такая эти ситкомы, я вот никогда не понимала, — сказала она и захрустела упаковкой влажных салфеток. — Интересно хоть?
— Я тоже раньше не понимал, — ответил я и вытянул себе одну салфетку из пачки. — Потом вот зато всё понял.
— Что понял?
— Да ничего. Братишка у меня, говорю, этот сериал любит. Целыми днями может смотреть.
— Ой, мило как, а.
Пацан в красной футболке в самом конце вагона громко и пронзительно закричал, а потом мама на него громко шикнула, и опять всё в вагоне стихло. Бабульки в двух купе от нас бросили презрительный взгляд, головы седые любопытные высунули в проход и опять затараторили о своём, обмахиваясь журналом с кроссвордами.
Света пододвинула к себе пачку с лапшой, подняла крышку, и воздух вокруг заискрился горячим вонючим паром.
— Это не мамина домашняя еда, конечно, — сказала она и вилку взяла. — Но тоже пойдёт, да?
Я открыл свой доширак, слегка обжёг кончик носа кипящим паром и ответил ей:
— Пойдёт-пойдёт. Спасибо за подгон.
На весь вагон с ней зачавкали и захлюпали, каждая петелька в казённых верблюжьих одеялах нашей лапшой, наверно, провоняла. Я оставил вилку в пустой коробке с мутным желтоватым бульоном на самом дне и прижался к стенке. Руки на брюхо сложил и громко вздохнул с довольной улыбкой.
— Вот, червячка заморили, — Света пожала плечами и свою упаковку в сторонку отодвинула. — В армии, наверно, хорошо кормят, да?
— Так уж. Пойдёт.
— Не дошираком?
Я заулыбался:
— Не, не, не дошираком. Но его тоже ели, тоже покупали. Жрать-то всё время охота.
— Это да, понимаю, — она грустно закивала и надела очки. — Сама, когда ночью в больнице у себя дежурю, чего только не ем, какой падалью только не травлюсь. Знаете, в каком отделении?
— В гастро, что ли?
— Да!
Мы со Светой громко заржали и вдруг словили ядовитый взгляд бабулек неподалёку. Тут же себя одёрнули, прокашлялись и заткнулись. Друг на дружку ещё смотрели недолго и давились смешинкой. Света рукой махнула и закатила глаза, мол, пофиг на них, пусть сидят там, ворчат. Сами всю ночь трещат без умолку, бабульки эти.
С едой в брюхе как-то полегче зажилось, и старая простынь изодранная будто шёлком стала, и воздух уже лёгкие не прожаривал, а будто нежно так теплом своим согревал. Чуть-чуть совсем, лето же, можно и погреться, зимой мёрзнуть надо.
— Уважаемые пассажиры, скорый поезд с сообщением «Саратов — Верхнекамск» прибыл на третий путь, — объявил голос в громкоговорителе на станции «Возрождение». — Нумерация вагонов с головы состава.
И снова всё замолчало, опять сверчки громко запели в ночной прохладной тиши вокруг нашего поезда.
Я спрыгнул на перрон и громко потянулся. Сигарету достал и сладостно закурил в ласковых объятиях летнего ветерка. Скромное одноэтажное здание вокзала за невысоким забором утопало в рыжем свете фонарного столба. Только я и мужик из соседнего вагона, больше нет никого. Тоже, наверно, курить вышел. Шлёпками зашаркал и побрёл неспешно вдоль перрона.
Я сел на деревянную скамейку и посмотрел в небо. Взглядом утонул в бесконечных звёздных мириадах. Синий густой дым выдыхал неспешно и глядел, как он таял на фоне редких алмазных переливов в тёмно-синей летней акварели.
Красиво и кайфово по-настоящему.
Одна лишь мысль о том, что всё лето ещё впереди, приятно травила сердце сладостным ядом. Не один его проведу, а в компании родной лопоухой души. Прохладно будет иль жарко — каждую ночь крепко-крепко обнимать стану, чтоб только не мёрз, чтоб не дрожал. Чтоб из кровати не вылезал и лишнее одеяло искать не ходил. Сам ему одеялом и печкой стану, заботой и трепетом его разожгу.
В самом конце перрона послышались чьи-то негромкие шаги, кто-то тапочками зашуршал по сухому асфальту. Женщина в домашнем синем халате и с платком на голове стояла в конце следующего вагона и высматривала кого-то. А из поезда парнишка выскочил, высокий такой, подтянутый, тоже в тёмно-зелёной военной форме. Сумку тяжёлую на землю бросил и маму кинулся обнимать, поднял её невысоко над землёй и покружился с ней в тёплых семейных объятиях.
И взгляд мой замер и сдох в этой бездушной прохладной тиши. Нос громко шмыгнул, а губы сжались крепким дрожащим замком. По груди колючий яд стал разливаться кипящей смолой, мерзко так и паскудно вдруг сделалось. И звёзды все с неба будто попадали колючими гвоздиками из стелек в дешёвых берцах. И сверчков всех в округе прибить мухобойкой вдруг захотелось.
— Ай, сука, — вырвалось у меня, когда горячий пух с кончика сигареты пальцы ошпарил.
Я швырнул окурок в мусорку, руки в карманы важно засунул и медленно зашагал в сторону поезда. В вагон ловко запрыгнул, ещё разок глянул в небесную гладь и исчез в зелёной железной туше. Опять в жару и запах газет провалился. Шёл по узеньким коридорам и все боковушки протирал своим кителем, шарахаясь от чьих-то пяток на верхней полке.
Поезд тихонечко тронулся и опять зазвенел холодным железным стуком. Опять ветерок подул через форточки нежно и ласково. Словно не дул, а летним дыханием целовал приятно всех пассажиров в душной болтанке.
— Лёша, лежи смирно, я сказала! — женщина в самом конце вагона процедила сквозь зубы и громко шлёпнула рукой по казённой простыни. — Все уже спят, ты посмотри на него, а!
А мальчишка в красной футболке, лёжа под тонким покрывалом, развопился писклявым голоском:
— Я уже спал один раз сегодня! Вы мне сказали, вот я когда два раза посплю, то тогда вот домой приедем!
— Да, два раза, — спокойно ответил его отец и закивал. — Сейчас один раз поспишь ночью, а потом ещё раз ночью. И приедем.
Пацан не успокаивался и ещё сильнее разнылся:
— Я уже спал один раз, ещё один остался!
Мама его отчаянно вздохнула, согнулась беспомощной закорючкой и посмотрела в окно. Поезд уже вовсю разбежался по рельсам и стремительно проплывал среди густой чёрной листвы. Совсем-совсем редко рыжие огоньки проносились за окошком, вагон тогда вспыхивал приятным бархатом, а потом опять проваливался в полумрак еле живых светильников в потолке.
У самого выхода из вагона папаша взглядом со мной словился, ткнул в меня пальцем и сказал сынишке:
— Вон, смотри-ка, сейчас дядя солдат тебя в полицию заберёт. Видал? Хочешь?
Пацан высунулся из-под белого покрывала, на меня испуганно глянул, и я ему улыбнулся в ответ. А мужик опять на меня посмотрел и так дёрнул бровями и губу скривил, мол, ну, помоги, подыграй, жалко тебе, что ли?
— Так, а чего тут у нас, не понял? — пробасил я, специально глотку напряг, чтоб прям грозно-грозно звучать. — Кто хулиганит, а?
— Вон, Лёшка у нас, — ответил отец и кивнул в сторону сына. — Не спит, не слушается.
Я сел на нижнюю боковушку напротив их купе, фуражку на потной голове важно поправил, нахмурился весь и спросил пацана:
— Сколько вам лет, Алексей?
— Шесть, — мальчик тихо ответил мне, и ещё сильней под одеяло своё зарылся, рта уже было не видно.
Шесть ему. Чуть младше моего Ромки. И голос даже похожий, такой же писклявый, надоедливый немножко, но в меру.
— Алексей, спать надо, — я сказал ему и дёрнул бровями, мол, понял меня?
А он так жалобно промямлил:
— Я мультики хотел посмотреть.
— Мультики, значит, любишь? — я спросил уже более добрым голосом и слегка призадумался. — Я тоже люблю. «Чокнутого» смотрел?
Лёшка помотал головой.
— Да, точно, — я закивал. — Он давно уже был. До тебя ещё.
— А там поют? — мальчик спросил меня и высунулся из-под одеяла, уже не боялся и с интересом со мной разговаривал.
Я почесал затылок, фуражку поправил на потной башке и ответил:
— Поют, как не поют. В заставке точно поют.
И я запел заглавную песенку смешным мультяшным голосом:
— Жил на белом свете в нарисованной стране…
Всю песенку ему пропел, а Лёшка смотрел на меня с едва заметным испугом и непониманием в глазах. Рот даже чуть-чуть приоткрыл.
— Петь любишь? — поинтересовался я.
Мама его вмешалась, по ногам сынишку погладила и гордо сказала:
— Он у нас да, и петь любит, и играть его немножко учим. Сами вон, вся семья музыкантов.
Она кивнула в сторону гитары в чёрном чехле на верхней полке и улыбнулась мне. Поезд вдруг задрожал ещё сильнее, опять за окном товарняк встречный пронёсся. Гитара на железной полке даже задвигалась слегка и поползла к самому краю. Специально как будто, словно нарочно поиграть на себе попросила.
— Гитара, да? — тихо произнёс я и нахмурено глянул наверх.
— Играете? — спросил мужчина.
— Можно?
Он махнул рукой и пожал плечами, пожалуйста, мол, бери. Я вытянулся, заскрипел толстым тугим ремнём со здоровенной позолоченной пряжкой, достал инструмент и сел на место. Аккуратно расстегнул чехол и вытащил гитару на тусклый жёлтый свет грязных лампочек в железном потолке.
— Молодой человек, ну? — буркнула бабулька-болтушка из середины вагона.
Раскорячилась в проходе, меня пожирала недовольным взглядом и всё ждала, пока я гитару в сторону отодвину и чехол куда-нибудь уберу.
— Извините, — я тихо ответил и всё это музыкальное добро на верхнюю полку боковушки закинул.
Бабка презрительно цокнула и зашаркала резиновыми тапочками в сторону туалета. Я сел с гитарой в руках рядом с папашей прямо напротив Лёшки и невесомо коснулся струн кончиками мозолистых пальцев.
— Как же там, а? — я пробубнил себе под нос. — Так, что ли?
Я покрутил колки, замер на секунду и хлопнул по струнам. Гитара плюнулась жалобным стоном и противно зажужжала на всё купе, громко так и энергично, будто из рук у меня выскочить захотела.
— Не-а, — вырвалось у меня, и я прикусил нижнюю губу.
Лёшка сидел, завернувшись в покрывало, и с интересом наблюдал за моей неуклюжей игрой, взглядом вцепился в мои пальцы, что отчаянно так пытались настроить гитару, каждое движение моей руки глазами любопытными провожал и застыл в тихом стуке колёс за окном.
— Во, всё, — сказал я, довольно кивнул и поправил фуражку. — Из мультика одного песню тебе сейчас спою. Про зайца.
Мама прижала сыночка поближе, заискрилась радостным смехом и тихо прошептала ему на ушко:
— Помнишь, мы ведь с тобой «Ну, погоди» смотрели, да? Да, Лёш?
И только я хотел хлопнуть разок по струнам, как вдруг бабулька скрипнула обшарпанной дверью и вцепилась в меня любопытным взглядом. Пустую кружку в железной подставке в руке держала и тихо звенела ложкой, шатаясь из стороны в сторону. Стояла и ждала, пока я заиграю. Скучно ей, представление ей надо. И пацан на меня уставился, и родители его с меня глаз не сводили. Шея вдруг предательски задёргалась, и лоб совсем немножко вспотел.
— Ладно, — вырвалось у меня на выдохе, и я заиграл.
Сладко, медленно и размеренно. Не рукой по струнам провёл, а нежно и ласково гитару сжал в невесомых объятиях. С первой ноты, с первой вибрации душу разжёг тёплыми воспоминаниями и только об одном с замиранием сердца думал в тот момент.
Лишь бы только глаза не намокли.
А заяц прыг, а заяц скок, он убежал,
И на прощанье лапкой мне он помахал,
Убежал туда, где города,
Туда, где зим нет никогда,
Туда, где всегда царит пустота, и кругом суета.
А заяц мой зимой придёт ко мне во сне,
Меня оставил одного в этом огне,
Убежал туда, где города,
Туда, где зим нет никогда,
Туда, где всегда царит пустота, и кругом суета.
Гитара ещё долго жужжала, когда я последний раз пробежался рукой по струнам. Я голову приподнял, глянул на удивлённого Лёшку, на родителей его, на их добрые умилительные улыбки и сцепился взглядом с недовольной бабкой в проходе. Она стояла и пялилась на меня, глазами будто мне говорила, «и чего, всё, что ли?» Постояла так немножко и зашуршала тапочками на своё место, железной ложкой загремела в гранёном стакане.
— Это из какого мультика? — Лёшкина мама тихо спросила меня и сыночка погладила по спине.
— Не помню уже, — ответил я и отдал папаше гитару. — Про зайца что-то.
Женщина склонилась над мальчиком и тихо ему сказала:
— Что надо дяде сказать, а?
— Спасибо, — Лёшка ответил писклявым голосом.
— Пожалуйста, — я заулыбался и по белым пушистым волосам его потрепал. — Спи только давай, ладно? А то громко кричишь, никому спать не даёшь.
Он закивал мне и плюхнулся на подушку. Я пожал руку его отцу, мужик мне одобрительно кивнул, будто молча за помощь с мелким поблагодарил.
А позади Света застыла в самом проходе, на верхнюю боковушку облокотилась, очки сложенные держала в руках и довольно мне улыбалась. Давно здесь стояла, похоже, всю песню, наверно, слышала.
— Ты куришь? — она тихо спросила меня.
— Мгм.
— Пошли покурим? — и плечами пожала.
Мы вышли с ней в прохладный тамбур, зазвенели грязным железным полом и забились в уголок около оранжевой двери с иллюминатором.
— Куришь такие? — я спросил Свету и протянул ей открытую золотистую пачку.
Она рукой махнула, одну сигаретку вытянула и сказала:
— Нормально, пойдёт. Спасибо.
Над голубой зажигалкой в моих руках склонилась и закурила. Облокотилась о холодную железную стену, ноги скрестила и медленно выдохнула густой серый дым.
Лампочка в потолке мерцала тусклым янтарным бархатом, холодные железки и стены тамбура освещала и ярким рыжим кругляшком отражалась в чёрном окошке. Пусто за окном, совсем ничего не видно: ни огней, ни листвы, ни орешников, будто в космосе где-то летели, невесомо парили в бесконечной чёрной глуши.
Пару раз со Светкой всего дымом пыхнули, а всё вокруг уже утонуло в тонком вонючем тумане. Тишина ночная и сладкая вокруг, и стука колёс уже будто и не заметно, словно железная стрелка настенных часов колотится и секунды отсчитывает до прибытия в родной Верхнекамск.
— Эта песня, — сказала Света, замолчала на миг и опять затянулась. — Она ведь про любовь, да?
— Нет, — негромко ответил я, а сам смущённо взгляд в железный пол уронил. — Из мультика, сказал же.
Она довольно заулыбалась, глаз один хитро прищурила и сказала:
— Да ладно тебе уж. В мультиках таких не бывает.
Опять затянулась, дым медленно выдохнула и добавила:
— Про то самое песня, про то самое. Слышно ведь. И в нотах, и в голосе у тебя, когда пел.
Я ей ничего не ответил, одной рукой за ремень кожаный схватился, а во второй сигаретку держал. Холодом железной стены спину студил в тонком кителе и неуклюже шатался на невесомых волнах железной дороги.
— М, — Света вдруг что-то вспомнила и полезла в маленькую кондукторскую сумку у себя на поясе. — Я чего к тебе-то пошла? Забыла уже, со своей песней меня отвлёк. На-ка. Не теряй больше.
И протянула мой кошелёк в хрупкой ладошке с аккуратными ногтями. Холодным взглядом меня сверлила и почти незаметно губами задёргала.
— Спасибо, — я тихо ответил и забрал кошелёк, в карман его положил.
— Ты, когда с полки слезал, наверно, выронил, — сказала она и прислонилась на секунду к окошку, ничего в нём не разглядела и расстроенно цокнула. — Я ничего не трогала, проверь. Открыла, чтоб посмотреть чей это. Так и думала, что твой.
Я махнул рукой и ещё разок затянулся:
— Да ладно. Там ничего нет всё равно, карточки только. Налички нет никакой. Спасибо, что подобрала.
— Пожалуйста, — тихо бросила Света и как-то странно бровями дёрнула, так показушно, будто нарочно, чтоб я что-то заметил.
Она выкинула сигарету в широченную щель между вагонами, мне рукой помахала и двинулась к выходу. Остановилась вдруг у самой двери, схватилась за ручку и опять на меня посмотрела. Молчала недолго, будто всё на что-то решалась, боялась как будто чего-то. Мне вдруг так страшно стало, каждый удар колёс по холодным рельсам будто в сердце отзывался оглушительным стуком.
— Ты бы так не палился, Вить, — тихо сказала она и едва заметно мне улыбнулась. — Красивый. На тебя чем-то похож.
Дверь открыла и ушла, одного меня в тамбуре оставила. Одного наедине с оглушительными ударами сердца в висках, с мерцающими чёрными мушками в глазах. Кончики пальцев даже закололо от страха, как будто током шарахнуло. Я выкинул сигарету в щель и открыл кошелёк.
Банковская карта, ещё одна, монеток несколько штук, чеки какие-то обгрызенные. И фотография маленькая и потёртая. Скромно так выглядывала из бокового кармашка помятым глянцевым уголком. И в голову будто молотком резко шарахнуло. Захотелось в окно вышвырнуться прямо под встречный товарняк.
Меж дрожащих вспотевших пальцев застыла фотография родной лопоухой моськи. Лицо его гладкое, кудряшки светлые и родные, улыбка яркая-яркая, как июньское солнце, и клетчатая рубашка с белой футболкой под ней.
Тёмка. Заяц мой.
А рядом с ним моя морда корчилась, в какой-то смешливой гримасе кривилась и один глаз зажимала, будто подмигивала кому-то. В вязаном белом свитере, в светло-сером даже. И морда такая счастливая и довольная, а сзади наш стол новогодний в квартире у его мамы. Кучки салатов в сверкающих хрустальных посудинах, тусклая россыпь гирлянд и занавески с цветочками. Смотришь на эту фотографию, вроде и не понятно же ничего, два друга как будто сфотографировались, два брата как будто.
Нет, всё-то она поняла. Лучше бы промолчала и в сладком незнании мне дала утопиться, чтоб спалось крепче. Теперь-то вообще не усну. Идиотина, такие вещи в кошельке вот так показушно таскаю и совсем никого не боюсь.
Я вышел из тамбура и медленно побрёл вдоль спящего коридора. Зелёная табличка с температурой воздуха за окном сияла мне путеводной звездой в плацкартном полумраке. Я остановился возле своего места, взглядом со Светой словился и на верхнюю полку ловко запрыгнул. Уставился испуганными зенками в холодный железный потолок и громко задышал, скрестив руки на камуфляжной груди.
— Свет? — прошептал я и высунулся в проход.
— Да? — так же шёпотом ответила она, толстые очки сняла и книжку отложила в сторонку.
— Ты это. Никому только, ладно?
Она тихонечко усмехнулась:
— Не рассказывать имеешь в виду? С ума, что ли сошёл?
Хлопнула рукой по моему матрасу на верхней полке и, улыбаясь, сказала:
— Дрыхни давай. Боец.
Я схватился за пыльную железную раму, изо всех сил напрягся и закрыл форточку. Не жарко уже, холодно даже немножко, ещё продует. Не на речку поеду с Тёмкой купаться, а к его маме уколы от воспаления лёгких ставить.
Я раскатал рукава заношенного кителя, лицом к стене повернулся и укрылся тонким покрывалом с серийным номером на уголке. Спать совсем не хотелось, сердце бешено колотилось под потной тельняшкой, шарахалось об грудную клетку так шустро и резво, словно в такт стуку колёс.
Полной грудью дышать не получалось. Я повернулся на спину, поясницу приподнял и расстегнул тугой кожаный ремень с позолоченной пряжкой. Снял его и на сетчатую полку над головой положил рядом с вафельным полотенцем. Полегче немножко стало. Сердце только всё так же лупило в груди.
Спать надо и о плохом не думать. Ещё две ночи и окажусь дома. И всё, что случилось в этом поезде, сделается воспоминанием, запах сканвордов, лапши и гниющей мусорки у туалета станут историей. Вспоминать ещё всё это буду с улыбкой.
И кошельки больше не буду терять.
***
После того, как тётя Катя с Анькой ушли, холодно дома так стало. То ли к вечеру мороз ноябрьский разошёлся, а, может, перед мамой ещё было стыдно за выходки за столом.
Я валялся на диване в своей старой комнате на первом этаже. Прокуренную растянутую тельняшку нацепил, в которой отец ещё, наверно, ходил в молодости. В потолок смотрел и всё думал, как вместо того, чтобы дать ей за столом похвастаться сыном-кадетом, цирк какой-то устроил.
— Вот, это сын мой. Мой Витя.
Нет. Не дал ей в тот день это произнести с гордостью в голосе. Гордости никакой и не было, один лишь стыд в материнских глазах. Даже из комнаты выходить не хотелось. Заперся изнутри в холодных стенах с синими, изодранными у плинтуса обоями и жался поближе к толстенной ровной трубе батареи под окошком.
Зимой здесь хорошо спать, не жарко и не холодно, в самый раз. И куриным дерьмом, как летом, не воняет. Спят куры, закрыты в курятнике, по двору за окошком целыми днями не шастают. А курятник прям за стеной ещё, поэтому летом и воняет, жарища такая стеной стоит. За всю жизнь привык уже, чего жаловаться.
С детства любил с отцом во двор выходить, когда он курицам бошки рубил. В старых дырявых калошах выйду, за птицей с ним побегаю, а потом к пеньку пойдём. Топором сверкнёт в лучах яркого солнца, солью на пенёк посыплет и ударит разок.
Херак!
Я однажды башку куриную подобрал и бегал с ней по всему огороду, игрался, как дурачок. Ладно хоть никакой травмой на мне это не отразилось. Сейчас бы ни за что в жизни так делать не стал, вырос уже.
Когда семь лет было, я как-то спросил у отца:
— Пап, а когда козу рубить будешь, меня позовёшь?
— Не, я козу не могу, — ответил отец, пот со лба вытер и закурил. — Козы плачут, страшно их резать.
На всю жизнь это запомнил, всё детство пытался представить козлиный плач у себя в голове. Может, и хорошо, что никогда его и не слышал.
Я поправил штрипки на трико у самой пятки и осторожно вышел из комнаты. А дверь будто назло громко скрипнула, мама точно услышала. В тёплых вязаных носках прошёлся по коридору, остановился возле зала и внутрь заглянул аккуратно.
Мама сидела за столом перед зеркалом, платок меняла, надевала домашний, поскромней и попроще, в котором не жарко. Взгляд будто сразу током ударило, я от двери отдёрнулся и назад шажок сделал.
— Чего там крысишься стоишь? — спросила мама и посмеялась. — Заходи давай.
Зашёл. А она за столом сидит и газету с программой передач читает, на меня косится из-под очков и всё так же недовольно мотает головой, как тогда, когда тётя Катя только ушла.
— Д-а-а-а, — протянула она и сняла очки в позолоченной оправе. — Позоришь меня только, ой, позоришь, Витюшка. Похвалиться мне даже не даёшь, батюшки, ой.
Я сел рядышком за круглый стол в кружевной скатерти и с вонючим алоэ в пластиковой вазе посерединке и тихо сказал:
— Я же просто. Беседу поддержать.
— Поддержал. Школу родную всю обосрал.
— Так я же не выдумал ничего, — сказал я уже чуть уверенней. — Не наврал.
Мама пальцем в меня ткнула, нахмурилась вся и строго заговорила:
— Меня послушай. Я про наш горгаз такие страсти никому не рассказываю, понял? Думаешь, нечего мне рассказать? Не насмотрелась я за всю жизнь, да? Ты мужик, а треплешься, как баба, как девка базарная сплетничаешь!
— Мам, — жалобно вырвалось у меня.
— Чего «мам»? Другой бы замолчал, сел бы красиво, культурно, выпрямился, — и по спине меня треснула, чтоб не сутулился. — Сказал бы, «да, тётя Катя, здорово у нас всё в школе, всё хорошо.» Похвастался бы, как на парад в этом году ездили, как вы там перед губернатором маршировали.
И замолчала. Руки задумчиво сложила у подбородка и глянула в сторону окна, в уснувшую зимнюю тьму нашего частного сектора уставилась.
— Я, может, последний раз так на парад тебя смотреть ходила? — сказала она и строго на меня посмотрела, перебирая очками в морщинистых руках. — Не знаю вот, в следующем году смогу так прийти или нет.
— Мам, ну хватит.
— А что «хватит»? А тебя и не позовут больше, болтуна такого, понял? Твой дед не спрашивал, какие там берцы у него или не берцы. Надо было, значит, надо! Всё ходил, маршировал, воевал, понял? Неженка ты.
Тут я не выдержал, дёрнулся резко и чуть из-за стола не выскочил:
— Неженка? Мам. В армии даже казённое выдают! Ну что за смех, а? Всю жизнь ведь своё покупаем. Что я, неправду, что ли говорю, ну?
class="book"> Она на меня ещё строже посмотрела, губы так страшно скривила и сказала:
— Не ты покупаешь, понял меня? Нашим с отцом деньгам счёту вести нечего. Смотрите-ка, распереживался, ба, прям обеднел. Сколько надо будет, столько и буду покупать, понял меня? Хоть ещё семь лет там учись, ради бога.
Скажет тоже. Ещё семь лет. И так семь лет проучился. С пятого класса не в догонялки, а в войнушки всякие играл с ребятами в школе. Другого как будто и не видел, как будто упустил что-то.
— Ещё раз, Витя, ещё раз я услышу от тебя криво про школу, — мама сказала, пальцем опять затрясла передо мной и очки надела. — Смотри у меня. Отучись, закончи сначала. Потом болтать будешь. Понял меня?
Ничего ей не ответил, как дурачок, сидел перед ней и дёргал себя за дырочку на краешке тельняшного рукава.
— Я что сказала? — переспросила она ещё строже.
— Понял, — я ответил ей и громко шмыгнул.
Я встал из-за стола и тихонько зашагал к двери, еле слышно ногами в шерстяных носках зашаркал по холодному полу. В проёме замер, руку на косяк положил и вдруг за крестик на шее схватился. Крестик на широкой плетёной цепочке. Почернела вся, давно уже не сверкала.
И мамин голос вдруг послышался за спиной:
— Я в девять кино по «России» буду глядеть. Хочешь, приходи.
Сухо так сказала и холодно даже немножко, без энтузиазма совсем. Будто бы всё равно, приду я к ней вечером или нет.
— Про что кино? — я тихо спросил её.
Она махнула рукой и бросила недовольно:
— Ай. Прошмандень какая-то в Москву приезжает, чего-то там жопой будет вертеть. С мужиком каким-то.
Краешек губы у меня сам пополз в сторонку в лёгкой едва заметной улыбке.
— Не хочешь, не смотри, батюшки, — сказала мама. — Больно заставлять тебя ещё буду.
— Нет. Хочу. Я приду.
Только хотел за порог зала шагнуть, как опять вдруг замер и тихо спросил:
— Мам?
— Чего?
— В девять, да?
— В девять. Да.
Отец вечером баню растопил, хорошо так растопил, уже в предбаннике лёгкие ошпарились горячим воздухом. В деревянном полумраке с себя всю одежду скинул, старый железный ковш достал с верхней полки, в другую руку воротничок от кителя взял и нырнул в душную парилку. Весь вмиг потом покрылся. На скамейке расселся и хозяйственным мылом воротничок хорошенько растёр. По краешкам весь какой-то чёрный был, будто огнём его опалило.
Потом в комнате у себя сидел и воротничок пришивал к кителю, нитки зубищами разгрыз, форму повесил на дверную ручку и довольно закивал. Чисто и аккуратно, выглажено всё, и офицер-воспитатель орать не будет.
Девять почти. Я достал из рюкзака пачку печенья и на кухню убежал. С двумя чашками чая потом пришёл к маме в зал. Мама сидела на кресле, укрыв ноги шалью, в полумраке телевизора сидела и стёклами в очках переливалась.
— Не уснём ведь, а, — сказала мама и взяла у меня кружку горячего чая.
— Я зелёный налил, — сказал я, сел на другом кресле рядышком с ней и подул на свою чашку. — Пей знай.
А за стеной отец уже храпел вовсю. Рано ложился, в пять утра на работу вставил, упахивался, как собака.
— А, это зелёный, — сказала мама и прищурилась, на кружку в своих руках посмотрела. — Я даже и не заметила.
Я зашуршал упаковкой печенья, достал себе одну штучку и остальную пачку ей протянул.
— На. Я сегодня купил.
— А они…
— Без сахара, — я перебил её. — Ешь, господи. Тебе можно такие.
Одну штучку себе достала и тихо захрустела над блюдечком, всё на пол косилась, боялась, что намусорит. Глупости такие, уберу, если надо будет.
— Смотри, Витька, — сказала она и посмеялась. — Точно, что ли, без сахара? А то мать отравишь. А то вон, — и кивнула в сторону телевизора. — у Малахова показывают, как-то мать убьёт ради квартиры, то из-за компьютера родителей зарежет. Чего делается то, б-а-а-а.
Я на неё глянул и заулыбался, хрустнул печеньем и ответил:
— Я в компьютер сто лет уже не играю, ты чего?
— Значит, из-за квартиры меня потравишь.
И оба с ней засмеялись. Перед телевизором пар от горячего чай проплывал невесомо, вверх поднимался и исчезал где-то под потолком в ночном домашнем уюте.
— У тебя на обед-то ещё есть на этой неделе? — спросила мама и чашку чая на стол поставила.
— Есть. Хватит мне.
— Смотри. Опять будешь голодный ходить, скажут мне потом.
— Не буду. Ем я, не переживай, — и печенье будто нарочно смачно откусил.
— Бал-то у вас когда будет? Объявили уже?
Я пожал плечами и хлюпнул чаем:
— Да хрен знает. Двадцатого декабря, наверно, как в том году. Посмотрим. Я уж тебе заранее скажу, чего ты переживаешь?
Она помолчала немножко, звук на телевизоре чуть-чуть прибавила, шаль поправила на коленках и пробубнила:
— Не знаю, не знаю.
— Мам, — я одёрнул её.
— Чего «мам»? Ты себя так ведёшь. Я ещё после этого должна на твои балы ходить? Ноги уже не ходят совсем.
За окном соседская псина развылась, разоралась на весь посёлок, погавкала немножко и заткнулась. Машина пронеслась по нечищеным снежным дорогам, громко затрещала, сверкнула красными огнями нам в окошко и исчезла в лабиринтах невысоких домов. Темень такая на улице, кроме деревянного фонарного столба рядом с калиткой не видать ни черта.
— Я днём на работу звонила, — сказала мама. — Не дадут нам путёвку. Сказали, ты уже не ребёнок, ты жеребёнок. Я говорю, «восемнадцати-то ещё нет ему». Плевать они хотели. Скоты эти. Думала хоть, как в тот раз, с тобой на море съездим.
— Съездим, — ответил я и ладонь положил на её сухую морщинистую руку. — Потом как-нибудь съездим. Сами купим.
— Я там половину шарлотки в холодильнике оставила. Возьми завтра этим своим обезьянам. Угостишь.
Я заулыбался:
— Возьму. Спасибо.
— У Олега-то как дела? Похудел хоть маненько?
— Нормально всё у него. Не похудел. Жиреет только.
— Не давай ему ничего тогда, — мама сказала и засмеялась. — Худеет пускай.
Мы сидели, болтали и телевизор будто даже и не смотрели с ней. А там уже минут двадцать, как сериал этот шёл по «России». Баба какая-то перед мужиком стояла посреди зелёного поля, узелок на платке своём закручивала и разговаривала писклявым голосом, а бородатый мужик с бандитской мордой на неё смотрел влюблёнными глазами.
— Даша, — громко сказал мужик в сериале, будто пытаясь перекричать музыку за кадром. — Я когда вас увидел, подумал, что у меня земля ушла из-под ног.
— Да что вы говорите, Алексей? — ответила девушка и засмущалась.
А мама моя её передразнивала смешным ворчливым голосом:
— Да что вы говорите, Алексей? — в сторону экрана рукой махнула и выругалась: — У, дура колхозная. Да?
Я на неё покосился и плечами пожал:
— Я пока не знаю. Только началось ещё.
— А чего, не видно, что ли? Ещё какую-то крокодилиху на роль выбрали, ба. Чего у неё с губищами-то, ну? Как у этой… господи… забыла. Про очкастую дылду-то эту. Кино было. Ну?
— «Не родись красивой»? — предположил я.
— Да, да. Красивой. Вон. Такая же страхуилина.
Мама взяла кружку с чаем, подула аккуратно, сделала один глоток и спросила:
— Неужели хотя бы вот такую себе найти не можешь, а? Витька?
— Мам, — вырвалось у меня.
— Мам. Мам. Тебе ж не надо этого.
— Ну, мам.
— Тебе ж другого надо. — и посмотрела на меня, нахмурив брови, немножко даже лицом скривилась. — Мужик хоть у неё хороший, что ли?
— Мам, — сказал я и звонко брякнул железной ложкой. — Я щас спать пойду.
— Спать пойду, — ворчала она. — Сиди, смотри, я тебя гоню, что ли? Спать он пойдёт.
Я посидел молча немножко, ногой подрыгал, на маму покосился с хитрой улыбкой и негромко заговорил:
— Ну, вот этот вот. Другой, который с бородкой. Он получше уже, да.
Она на меня замахнулась тем же полотенцем, которым за столом меня отлупила, и проворчала:
— Как врежу щас только!
Я над ней посмеялся и в сторонку дёрнулся, чтоб полотенцем не смогла меня достать.
— Шучу, шучу, — сказал я сквозь смех. — Все страшные. Под стать этой колхознице.
— Селушка она. Селушка. У нас вон, выйди на улицу, полно таких шастают. Всем теперь в Москву, что ли, ехать? Приехала она. Дома пускай за курями бегает.
Сижу с ней, вроде смотрю сериал, полчаса ведь уже прошло, а ничего не соображаю совсем. Кто куда идёт, зачем, что говорит, для чего? Только и делал, что на собственные мысли отвлекался и по странному смаковал момент, пока с ней рядышком сидел на старом и пыльном кресле в полумраке нашего телевизора.
— Витька, — сказала мама и глянула на меня. — Ко мне начальница отдела на той неделе должна в гости приехать. Придёшь уж после школы, посидишь, что ли? В форме ей покажешься?
— Так она меня уже видела. В девятом классе. Разве нет?
— Это другая. Новая там какая-то. Хорошая такая, говорят. Может, с путёвкой ещё поможет, фиг его знает. Придёшь уж пораньше, посидишь? Убудет у тебя, что ли?
— Приду, — сказал я и в подтверждение своим словам искренне ей улыбнулся и кивнул.
— Без своих выступлений только давай. Медали там все свои покажи, кубки, чего там у тебя ещё есть? Понял меня?
— Понял.
И опять замолчала, довольная сидела, чаем хлюпала и хрустела печеньями.
— Любишь ты мной похвастаться, да? — я хитро спросил её.
— Чего ещё?
— Похвастаться, говорю, мной любишь.
— Сиди ещё знай. Болтает тут. Хвастаться. Было бы чем.
А сериал всё шёл и шёл и не заканчивался даже, мутной тягомотной речкой струился прям по мозгам. Больно так было и неприятно, будто солярку в башке разлили. Я сидел на кресле, подперев щёку рукой, на миг глаза закрывал, резко дёргался и громко вздыхал. Раз пять так, наверно, чуть не уснул. А мама, смотрю, всё сидит, печеньями трескает, и ни в одном глазу даже.
Я встал с кресла и потянулся, старая тельняшка аж до пупка задралась. К маме подошёл, на пол сел и голову ей на колени положил. Шаль у неё на коленках была такая мягкая, тёплая, пушистая, и не кололась совсем. Духами её любимыми пахла, совсем чуть-чуть, прямо на кончике носа.
— Мам? — жалобно протянул я и посмотрел на неё снизу вверх.
— Чего? — бросила она.
— Спать я хочу, чего. Сама не хочешь?
Она посмеялась:
— А мне-то что? Я не устала. Ты в школе-то носишься целыми днями с пулемётами своими, не я. Иди спи ради бога.
Я поднялся на ноги, по руке её тихонько погладил и зашагал в сторону двери.
В дверном косяке застыл, глянул на маму и сказал ей, громко зевая:
— Расскажешь завтра, что там было? Чтоб я на второй серии у тебя каждую минуту не спрашивал.
Она брезгливо махнула в сторону телевизора и проворчала:
— Да не буду я дальше смотреть. Мутотень эту ещё. Этого она любит, того она не любит, третьего, оказывается, тоже любит. Пиздорвань какая-то.
Я вернулся в кромешную тьму своей комнаты и заперся изнутри. Свет даже не стал включать, чтобы сон не спугнуть. Даже не раздевался, так в постель прямо плюхнулся, в трико и в тельняшке. А за окном метель скреблась по стеклу сухими снежинками, собаки разлаялись где-то вдали, ветер свистел в щёлках в окне. И луна где-то высоко-высоко в ноябрьском холодном небе зависла бледной лампочкой.
Только она в ту ночь мои сны освещала.
***
Вид за окном замедлился. Совсем тихо перрон поплыл и вдруг полностью замер. Поезд шумно фыркнул и густым паром окатил прохожих с чемоданами на колёсиках.
— Уважаемые пассажиры, — захрипели на весь вокзал громкоговорители. — Скорый поезд «Саратов — Верхнекамск» прибыл на первый путь. Нумерация вагонов с головы состава.
На улице так ярко, как будто и не ночь, как будто день. Как будто рядышком где-то футбольное поле с ослепительными софитами. Белым солнцем будто зависли над вокзалом и разбивали тугой мрак летний ночи.
Нога сама как-то нервно задёргалась и застучала носом поцарапанных берцев по железному полу возле двери с иллюминатором. Стою, зажав кончик нижней губы меж зубами, а сам взглядом бегаю по перрону, лицо знакомое высматриваю. Никого не знаю, одни рожи чужие да безликие, спешат, мельтешат, куда-то несутся и хрустят колёсами чемоданов по сухому асфальту.
— Молодой человек, стоянка долгая, куда торопимся? — проводница сказала мне.
Я отошёл в сторонку, она подбежала к иллюминатору, ручкой громко затрещала и дверь распахнула с холодным металлическим скрипом. На улице уже не так жарко, совсем не как в Саратове. Летняя прохлада нежно прямо в нос меня чмокнула, когда дверь открылась. Я поправил на плече потрёпанную спортивную сумку и на перрон спрыгнул.
Туго завязанными берцами будто землю родную поцеловал.
Мир вокруг весь куда-то тихонько поплыл, долго ещё буду от двухсуточной болтанки отходить и привыкать к спокойной твёрдой поверхности. Я поправил фуражку на голове и огляделся. Стоял, зажатый между двумя зелёными тушами старых поездов на обгрызенном перроне, и терялся в бесконечном потоке галдящих людей.
Я глянул в сторону надземного перехода и на миг ослепился ярким огнём высокого вокзального софита. Он холодным солнцем светил и не давал станции совсем во тьме утонуть. А сзади в тёмно-синем спящем небе ленивыми белыми клубами проплывали облака пара из двух здоровенных труб химсорбентного завода. Медленно и спокойно плыли, никуда не торопились, растворялись в ночной тиши и всё так же наш город травили невесомым ядом.
Как раньше. Как будто и года этого не прошло.
По спине вдруг мурашки непонятные пробежали, тяжесть чьего-то взгляда всем телом почувствовалась. Я обернулся и вмиг потерялся в пёстрой толпе пассажиров.
Тёмка.
Там вон стоял, у деревянной скамейки с отломленной спинкой, рядом с бетонной мусоркой, наспех выкрашенной белой краской. Прямо под тусклым жёлтым фонарём, в его бархатном приятном сиянии утопал. В джинсовой куртейке стоял, с красно-жёлтым букетом цветов. Большущий букет, пышный, от самого брюха и до головы весь вид на самого Тёмку мне закрывал.
Заяц мой.
Стоит далеко, на меня смотрит, а я отсюда уже вижу, как у него глаза погибающими снежинками сверкают и переливаются родным теплом. Тёмка взглядом со мной словился и ещё сильнее заулыбался, ярче вокзальных софитов будто бы засиял. С места боялся двинуться, меня, наверное, ждал, пока первый к нему подойду.
Ноги как будто не к нему зашагали, а изо всех сил вырывали меня из мучительного ожидания. Выдёргивали из пучины мыслей и переживаний о том самом миге, который настал. Который вот, прямо сейчас происходит. Сладкий миг и долгожданный. Летней прохладой пахнет, огнями ночного вокзала пылает и шелестит на ветру его пушистыми кудряшками.
— Привет, — Тёмка сказал негромко.
И слово его затерялось в громком шмыганье носа и в стуке колёс уходящего поезда. Одно слово всего лишь сказал, а целый пожар мурашек разжёг на моей спине под кителем потным.
— Привет, — я ответил ему и заулыбался тупорылой идиотиной во все зубы.
Так глупо заулыбался и бессмысленно, аж стыдно стало. Плечо само будто дёрнулось и сумку тяжёлую скинуло на разбитый асфальт. Всего Тёмку в объятиях утопил, камуфляжными тёмно-зелёными руками его крепко прижал, жгучим родным теплом в самое сердце ошпарился и почувствовал горячее дыхание его смятого носика где-то у самой груди.
— Держись только, ладно? — я шепнул ему на ухо и по спине легонечко потрепал.
— Стараюсь, — он произнёс еле слышно и ещё сильнее весь задрожал.
— Ты куда убежал-то? Я же тебе сказал, что семнадцатый вагон.
— Я голову поезда с хвостом перепутал, — Тёмка ответил и ещё крепче меня обнял, ещё сильней задрожал и смех дурацкий во мне разжёг своей невнимательностью.
Я выпустил его из объятий, он назад шажок сделал, шмыгнул громко и моську вытер рукавом джинсовой куртки. На меня смотрел, вздёрнув брови, будто нарочно показывал, что не плачет, что держать себя в руках старается изо всех сил.
— Это что за цветы такие? — спросил я.
Он зашуршал громко переливающейся прозрачной плёнкой и ответил:
— Герберы. Дед сказал, мужские цветы. Сказал, можно на дембель дарить.
Тёмка трясущимися руками протянул мне красно-жёлтый пышный букет, испуганным взглядом в меня вцепился и терпеливо ждал моего ответа или хотя бы улыбки.
— Спасибо, — тихо сказал я и почувствовал, как нос немножко защекотало от цветочной пыльцы.
Он покосился на мою сумку, схватил её за истрёпанный ремешок и сказал:
— Давай мне, за весь год натаскался, наверно.
— Тём, — тихо произнёс я, и он замер. — Пошли давай.
— Домой поедем?
Поезд справа от меня громко расфыркался вонючим густым паром, звонко пропищал на весь вокзал и застучал колёсами по чёрным блестящим рельсам.
— Да. Домой, — ответил я и поправил сумку на уставшем плече. — Куда-то ещё собрался?
— Нет, — Тёмка заулыбался, замолчал ненадолго, и вдруг уточнил: — К нам ведь домой поедем?
— Да. К нам.
Сели с ним в такси к мужику в клетчатой кепке, что дежурил возле вокзала, и молча поехали по ночному Верхнекамску.
Столько наездился за всю жизнь по родным облезлым улицам, а всё равно глазами в окно вцепился, как мальчишка в парке аттракционов. Взглядом каждый серый столбик с обгрызенными объявлениями провожал, каждый ларёк с шаурмой, каждую остановку без крыши и ржавые металлические туши гаражей с автосервисами. Вывесками родными в окне запестрило на фоне тёмно-синего летнего неба — «развал-схождение», «шиномонтаж», «автозапчасти».
— Какие войска? — спросил водитель, пока мы стояли на светофоре, и на меня в зеркало покосился.
— Артиллерия, — тихо ответил я, а сам на Тёмку посмотрел.
Сидел рядом, руки на коленках аккуратно сложил и на меня смотрел, улыбаясь. От гордости как будто сиял, или мне так показалось, или, может, просто устал и спать хотел лечь поскорее.
— Молоток, молоток, — водитель ответил и газанул в сторону авторынка. — С дембелем тебя тогда.
— Спасибо, — сказал я.
А сам опять к окошку прилип, когда торговый центр «Восторг» проезжали. Всё так же стоял посреди гигантской парковки, вывесками круглосуточными сверкал и будто зазывал бездумно поскитаться в лабиринтах своих магазинов. Как в детстве, когда с мамой за школьной формой мне ходили и ручки с тетрадками и пеналами мне искали.
Тёмка едва заметно коснулся холодной рукой моей зелёной штанины и тихо спросил:
— Голодный?
— Мгм. Очень.
Он на меня посмотрел и заулыбался, ничего мне не сказал. Еды, наверно, какой-нибудь наготовил. Мой поварёнок ушастый.
Помятая девятка остановилась во дворике, окружённом бежевыми хрущёвками с ржавыми крышами. Водитель прямо у палисадника затормозил, чуть в деревянный забор не впечатался разбитой фарой.
— Спасибо, — сказал Тёмка, деньги водителю передал и дверью хлопнул на весь двор.
Мужик из окошка высунулся, помахал мне и сказал:
— Давай, удачи, ладно? Гуляй, развлекайся, нагоняй, чего упустил. Понял меня?
И засмеялся, подмигнул мне и зубом золотым сверкнул. Рулём закрутил, машина его затрещала громко-громко на весь двор и исчезла в клубах вонючих выхлопов где-то между ржавыми гаражами с белыми уродливыми рисунками.
— Здесь, да? — я спросил Тёмку и заулыбался, сумку поправил на плече и снял фуражку.
— Да. Нравится?
— Дома тебе скажу. Показывай, куда там идти?
Тихо во дворе и спокойно, совсем никого не видать. И собаки вдали не лают, и дорога за домами не шелестит, всё уснуло как будто. Черёмуха в палисаднике стояла поломанная и унылая, а нос ласкал приятный запах поздней сирени. Вдоль подъездов шины вкопаны вокруг всего дома, будто забором выстроились чёрные пыльные грядки. На пустыре возле скрипучей берёзы ржавый скелет старой железной качели рос прямо из-под земли, пыльным ковром шелестел на холодной туше, а рядом пластмассовая выбивалка валялась. И нет никого вокруг, забыл кто-то, наверно.
— Курить будешь? — он спросил меня осторожно. — Или сразу в дом?
— Пошли давай, — сказал я и зашагал в сторону подъезда с железной дверью без домофона.
На четвёртый этаж мы с ним поднялись, ногами громко зашаркали по ступенькам в зелёных облупленных стенах. Мимо дверей всяких разных с ним проходили, мимо облезлых и деревянных, массивных железных и старых советских, с кожаной обивкой и проволочным плетением в виде ромбиков. Сто лет назад такие видел, когда ещё с мамой бабушку Любу навещали на Тридцать Пятом квартале.
— Здесь? — спросил я и кивнул на железную дверь в мелких гладких пупырышках.
— Здесь, — Тёмка ответил и зазвенел ключами на весь подъезд.
Дверь передо мной открыл в чернющий коридор и замер, меня приглашал внутрь без всяких слов.
— А, погоди, — сообразил Тёмка, юркнул в квартиру и щёлкнул выключателем.
Я закрыл дверь и вдохнул носом приятный аромат старых вещей. Совсем не противный, едва уловимый, как будто всю жизнь такой знакомый и сладкий даже немножко.
— Тём, у меня там термос пролился на дне, можешь сумку в ванну занес…
Договорить мне даже не дал. Как бешеный на меня набросился, руками дрожащими повис крепко на шее и бросился целоваться. Всю грудь мне расцеловал в прокуренной тельняшке под кителем, морду мне всю расщекотал пушистыми кудряшками.
— Так. Так, — повторил я и заулыбался. — Всё, всё. Тут я, тут. Чего ты прям?
Он намертво в меня вцепился, лицо моё зажал в холодных ладошках и прямо в губы поцеловал. Крепко меня держал и хватку не ослаблял совсем, тяжело и неровно весь задышал и потешно зажмурился. Всю дорогу, наверно, этого ждал, в такси только об этом и думал. На вокзале ведь так не обнимешься с ним и не поцелуешься, на улице тоже.
— Так сильно ждал, что ли? — я спросил его и засмеялся, рот весь слюнявый протёр рукавом.
— В жизни так сильно не ждал, — Тёмка ответил мне и опять бросился обниматься.
Всем телом прижался к тугому ремню с позолоченной пряжкой, руками своими меня обхватил и не выпускал.
Я погладил его по спине в джинсовой летней куртейке, в макушку его поцеловал и тихо прошептал ему:
— Я тоже скучал, Тём. Ты не плачь только, ладно?
— Не буду, — он произнёс еле слышно, а сам шмыгнул, будто специально.
— Ну чего ты, а? — и опять его по спине похлопал. — Заяц?
— Ничего.
Он от меня отлип, сумку мою в комнату потащил и спросил:
— Кушать будешь?
— Буду. Давай хвастайся, чего там наготовил?
Глава 3. "В шёпоте летней зари"
III
В шёпоте летней зари
Кухня была маленькая и скромная, аккуратная и старая. Бабушкина. Едой пахло в воздухе, аромат горячих котлет сладостно разливался по всей квартире. Домом и родиной сразу запахло.
Домом и родиной. Бывает разве такое?
— Садись давай, — сказал Тёмка и достал из-под стола табуретку. — Фуражку только сними.
Головной убор с головы моей ловко стянул и в сторонку убрал.
— Даже переодеться не дашь? — спросил я и глазами окинул нарядный стол с разноцветными тарелочками.
— Не дам. Поешь сначала.
Такой стол пышный накрыл, как будто на дворе Новый год. Котлеты так сочно маслом переливались в уютном свете люстры с пластиковым абажуром, изумрудным укропом ярко и аппетитно сверкали. Тонкие ниточки пара прям над столом медленно проплывали и задорно тискали нос.
— Тебе вилку или ложку? — он спросил меня и подошёл к ящику с приборами.
— Вилку давай.
Рядом с котлетами миска с варёной картошкой стояла. Жёлтая картошка, яркая, и разрез пушистый, пористый, смачный такой. Тёмка мне дал серебряную потемневшую вилку и бросил маленький кусочек масла в картошку.
— У-у, а котлетка-то подгорела, — сказал я и тихонько посмеялся.
— Чего? Где? Ну-ка дай, — он вдруг засуетился и схватил тарелку с котлетами. — Не подгорела же. Зачем так говоришь?
— Да шучу я. Сам готовил, точно? Или маму запряг?
— Сам.
Я взял кусочек чёрного хлеба и откусил пышный мякиш, вкусный такой, с кислинкой немножко. Свежий, с нашего верхнекамского хлебозавода. А Тёмка рядом сидел, щёку рукой подпирал и на меня смотрел с умилением, то улыбался, то хмурился немножко. Старался серьёзным выглядеть и меня не смущать, иногда взгляд в сторону уводил и ковырял кусочек треснувшей краски на старом холодильнике, рядом с магнитом из Ярославля.
Сижу, ем, чавкаю домашней жратвой и понимаю, что путь-то уже закончился. Никуда дальше я не поеду, здесь останусь надолго, спать лягу спокойно и усну в родном пушистом тепле. Первый раз в жизни в эту квартиру пришёл, впервые в этом дворе оказался, а как будто всю жизнь здесь прожил, будто в соседнем подъезде где-то родился.
За окном тишина спокойная и ночная, небо светло-синее, и заря уже просыпалась над хрущёвскими пыльными грядками. Совсем чуть-чуть просыпалась, малюсенький краешек неба задевала над черепичными крышами пятиэтажек вдали, сквозь берёзовую листву розовый кусочек зари на меня выглядывал и будто заманивал летней прохладой. А в монолитных кирпичных стенах дома напротив окна молчали, тьмой и пустынностью перешёптывались, спали ещё. Балконы все старые, ржавые и дырявые где-то, у кого с велосипедом, у кого с пыльным ковром. До самого утра не проснутся, и ранняя заря никакая их не разбудит.
— Ешь, ладно? — Тёмка тихо сказал и грязную сковородку сложил в раковину к немытой посуде и кастрюлям, в которых готовил.
— Ем же, — пробубнил я с набитым ртом и большой кусок хлеба оттяпал. — Чего ты?
— Вот и ешь сиди.
В голове мысль проскользнула, что давно мне никто так не готовил. Только мама за мною так бегала с домашней едой, и то, когда ещё здоровая была. Пока по дому ходила, в ясном уме и светлой памяти пребывала, пока жила и всех нас любила.
Пока меня узнавала.
Я хлопнул в ладоши и задорно спросил:
— А что так, такой стол и без водочки, а?
— Водки хочешь? — спросил Тёмка и схватился за ручку на двери холодильника.
— Шучу я. Ба, ты чего там, водку прячешь, серьёзно?
Он от холодильника отцепился, на табуретку сел передо мной и заулыбался:
— Нет, тоже уж шучу. Ешь сиди. Не жарко тебе?
Я глотнул сока из надколотой кружки с цветочками и коротко промычал. Нет, мол, не жарко мне. Сидел и дальше еду его вкусную хомячил. И ведь приготовил, и ведь время потратил. А ещё год назад бутерброд нормально порезать не мог, всё на руки свои дрожащие жаловался и раздражённо цокал. Мне приносил бутерброды с неровными кусочками хлеба и колбасы, с разорванными шматками по всей тарелке и раздосадованно вздыхал. А сам всё на ладошки свои косился. А я-то всё ел, ровно там было порезано или не ровно, подумаешь, беда-то какая.
А этот хлеб на тарелке аккуратный такой, гладкий. И картошечка тоже, и копчёная колбаса, и сам Тёмка уже будто так сильно и не трясётся. Или я, может, за год немножко про его недуг подзабыл?
Я вдруг голову поднял и на секунду ослеп от яркой вспышки. Тёмка стоял посреди кухни с фотоаппаратом и улыбался во все заячьи зубы. Фотография уже печаталась, детали тихонько трещали под пластиковым корпусом. В воздухе чуть-чуть как будто какими-то реагентами вдруг запахло.
— Ну зачем вот, а? — разнылся я и побыстрее прожевал сухую картошку. — Сижу весь потный, вонючий, с набитым ртом, ну?
Он потряс фотокарточкой, подул на неё тихонько и мне её отдал:
— Зато потом будешь помнить. У меня такая же с супом есть, где я мордой кривлю. Я тебе как-то у меня в альбоме показывал, когда ты в самый первый раз ко мне, туда, на Молодёжную пришёл. Помнишь ведь?
И ведь не забудешь такое. Первая ночь вместе. Когда гуляли с самого вечера, по заводу мотались, замёрзли, как бобики, шаурму ели, по подъездам шарахались, а потом домой к его бабушке с дедушкой завалились. На диване у него разлеглись и мультики смотрели по старому видику. Когда красками Дона Блута вся комната засверкала, когда Тёмку к себе прижимал крепко-крепко, когда он дрожащей спиной своей к моему кадетскому кителю плотно весь прислонялся и осторожно дышал, как будто я его укушу.
И не укусил ведь.
Лизнул его тогда в самое ухо, раскраснелся весь, как дурак, и засмущался, как девка селушная. Альбомы его разглядывал, фотографии его детские, истории всякие слушал. В сегу играли с ним, шептались тихонько-тихонько. Губами шептались и сердцами шёпотом трепетались в тёплых стенах старой хрущёвки. И прям на диване с ним и утухли до самого утра, когда нас его дедушка чуть не застукал.
И ещё ведь спрашивает, помню ли я?
Разве такое забудется? Как маму, как друзей своих, как китель кадетский, погоны бордовые и год службы в армии, всю жизнь помнить буду. Состарюсь, дай бог, и в воспоминания эти буду окунаться, тихонечко так, чтоб совсем от приятности голову не снесло. Ведь знаю, что грустно станет, знаю, что не повторится больше такого.
— Помню уж, — тихо ответил я и громко шмыгнул.
***
Тёмка гремел посудой на кухне, пока я в комнате раскладывал вещи из сумки и переодевался.
Квартира маленькая, но уютная. Однокомнатная, самая обычная, хрущёвская, какая у бабушки Любы была, когда с мамой в детстве к ней приходили и гостинцев ей приносили. Угол стены у самого окошка обнимал пушистый старый ковёр, большой, плотный и пыльный. Красно-жёлтый, с чёрными и синими завитушками, с цветочками всякими, кругляшками и ромбиками. А на подоконнике цветы стояли в разноцветных пластиковых горшочках: подсохшее алоэ, герань и какое-то унылое зелёное деревце. Точно от хозяйки остались, Тёмка бы не стал такие высаживать, он растения даже и не любил.
Прямо вдоль стены кровать старая стояла, точно советская, точно ещё времена молодости моей мамы застала. Спинка тонкая, деревянная, лакированная и блестящая, как у бабкиного шифоньера на даче. Кровать аккуратная такая, расстеленная, с белым постельным бельём, ровным и гладким. А у изголовья две подушки лежали. Лежали и нас ждали, пока мы с Тёмкой на них уснём. Специально нам расстелил, чтоб я, если вдруг сильно с дороги устал, мог сразу плюхнуться и захрапеть.
Не буду спать, нехорошо первую ночь с Тёмкой на гражданке во сне проводить.
Я поставил спортивную сумку на старый скрипучий стул и сел на краешек кровати, задницей в пышный матрас провалился и чуть-чуть в нём даже утонул, как в пуховой перине. Стал вещи выкладывать, бритву, дезодоранты, мыло, сухой паёк для Ромки, носки, которые почище и посвежее, которые до дембеля чудом дожили.
Рулетик старых джинсов вытащил и размотал. Хорошие, светло-синие, всяко лучше, чем в камуфляжном ходить. На прогулку в самый раз. Вокруг кармашка с правой стороны дырочка только небольшая, нехорошо будет, буду ходить и волосами на коже светить. Я достал из сумки моток чёрных ниток с иголкой и быстренько дырку зашил. Как в кадетской школе учили, как в армии много раз делал. Других штанов всё равно здесь не было, надо будет у отца из дома все свои шмотки сюда свезти.
Зарылся в сумку поглубже и нащупал шуршащий свёрток полиэтиленового пакета. Кольцо оттуда достал и в руках его покрутил. Треснутое, лопнувшее, прям пополам разошлось у самого основания, когда отжимался месяц назад, когда слишком сильно пальцы напряг и костяшки сжал докрасна. Может, пальцы распухли за год на казённых харчах? Кто ж его знает. Кольцо починить надо, мама же мне его подарила. Давно ещё, когда в школе учился.
Я положил колечко на тумбочку возле кровати, рядом с кучей ржавой мелочи и смятых фантиков от жвачки, и дальше в сумке стал копаться. Икону оттуда вытащил, серую, с почти что стёртым ликом.
Великомученик Виктор. С бородой, с щитом и с копьём.
Голову поднял, на миг отвлёкся от сумки и Тёмку увидел в дверном проёме. Испугался даже немножко, думал, что он ещё на кухне с тарелками возится. Стоял в аккуратной фланелевой рубашечке в клетку и на меня смотрел. Так смотрел странно и мило, улыбку какую-то корчил и хмурил бровями. Как будто не верил, что я здесь перед ним сижу в пятнистых штанах, потной тельняшке и копаюсь в сумке с вещами.
— Чего ты? — спросил я его и сам глупо заулыбался.
— Ничего, — он ответил и смущённо уронил взгляд. — Спать хочешь, наверно, да?
Я подошёл к нему и аккуратно схватил его за руку. Тёмка весь задрожал, громче начал дышать и быстрее. Замер и ни слова не говорил.
— Может, погуляем? — спросил я и руку на щёку ему положил. — Я в поезде только и делал, что дрых. Успею ещё, высплюсь. Лето же, с тобой надо как-то всё наверстать, что в прошлом году не успели.
— А куда гулять пойдём?
— Здесь уж, по району у вас. Далеко ходить не будем. Хочешь, что ли? М?
Моя рука скользнула по его гладкому подбородку и слегка приподняла его испуганное личико. Тёмка на меня посмотрел и заулыбался, тихонько совсем закивал и меня крепко обнял.
— Наобнимаешься ещё, Тём, — сказал я и погладил его по спине.
— Не наобнимаюсь, — он пробубнил еле слышно и засмеялся. — Ты как будто шире стал. И выше. В зал ходил, занимался, что ли?
Я плечами пожал и ответил:
— Да нет уж, так же, как и дома. Немножко с грушей иногда. Времени-то особо там не было. Просто расту ещё, наверно, — я погладил его по голове, мозолистой сухой рукой провёл по пушистым кудряшкам и спросил: — А ты всё маленький у меня, да? Расти-то будешь?
— Не буду, — прошептал он и ещё крепче меня обнял.
Тёмка вышел на середину комнаты, руками театрально развёл и на меня вопросительно посмотрел.
— Тебе хоть нравится, Вить? — он спросил меня неуверенно и взглядом окинул стены в старых обоях с цветочками. — Знаю, бабушкина старая хата, знаю, что пахнет чёрт знает чем. Дом такой себе, и район. Но я за два месяца ничего лучше не смог найти, правда. Либо слишком дорого, прямо в центре, либо прям вообще дыра-дыра. Нет, можно было, конечно, к маме моей переехать, в мою старую комнату…
Я вдруг его перебил и головой помотал:
— Да не болтай. Два взрослых мужика, ещё будем ей там мешаться.
— Вот и я тоже подумал, да. Хотя она приглашала, ты не подумай, ладно?
— Я не сомневаюсь, Тём. Знаю, что приглашала. А здесь уютно, понял?
Тёмка опустил голову и тихо сказал:
— Ну прям уж, уютно. Скажешь тоже. Ковёр этот ещё идиотский, — он кивнул в сторону кровати и махнул рукой. — Я всё равно нам что-нибудь получше найду, ладно? Это уж так пока, нам на лето. Ну, до осени, может быть. Просто хотел, чтобы, когда ты приедешь, было где нам остаться вдвоём.
Я подошёл к нему, за руку его схватил и сказал:
— Заяц. Здесь нормально, слышишь меня? Пойдёт.
— Точно?
— Точно.
Он немножко обрадовался, опять заулыбался, вдруг с места сорвался и подбежал к дверному проёму.
Рукой постучал по белому деревянному косяку и сказал:
— А здесь, Вить, здесь можешь турник свой повесить. Или там, около кухни. Да где угодно можешь, только не на той стене. Хозяйка сказала ковёр не снимать, не знаю, может, дырка там какая-нибудь.
Я засмеялся:
— Блин, у меня в детстве в одной комнате тоже такой был. Я там перед сном всякие рисунки на нём разглядывал, — я подошёл к ковру и пальцами провёл по сухому колючему пуху. — Да, такой же на ощупь.Когда лет пять было, козявки ковырял и их всё время вытирал об самый краешек. Между обоями прям. Знаешь, как потом громко хрустели, когда засыхали?
Я совсем растерялся и громко захохотал, на Тёмку посмотрел и поймал его озадаченный испуганный взгляд. Улыбка у него на лице была такая неуверенная и неровная, дёргалась совсем тихонько, и брови будто немножко хмурились.
— Чего ты? — спросил я его и опять подавился смешинкой.
— Ничего, — ответил он. — Давай я у стенки буду спать, ладно?
— Как хочешь.
Я наклонился над кроватью и ковёр приподнял за самый краешек. Глазами быстренько пробежался по светлому кусочку выцветших обоев, довольно закивал и посмотрел на Тёмку.
— Я здесь ещё сам первый раз ночую, — сказал он. — Поэтому при всём желании бы даже не успел. Фу. Они хоть долго сохнут?
— Да не знаю я. Дня два, три, может. Залазь в нос и проверим, чего языком-то чесать?
Я сел на кровать и стянул камуфляжные штаны, в старые зашитые джинсы переоделся. Тугие уже, давно их не носил, то ли и вправду в армии разожрался немножко, а может, после стирки сели.
— Сейчас прям гулять пойдём? — Тёмка спросил удивлённо.
— Да, а чего ждать-то? Курить охота.
— У нас балкон есть, если что, — сказал он, к окошку подошёл и бежевую занавеску с цветочками в сторону отодвинул.
— На улице свободнее как-то курится.
— Наверно, — Тёмка пожал плечами. — Тебя пока не было, я пытался курить один раз. Ну, два, может, три.
Я заулыбался, звонко застегнул ширинку и подошёл к нему.
— И как? — спросил я.
— Никак. Не моё точно.
Я потрепал его по волосам и сказал:
— И правильно. Ты у меня хороший мальчишка, тебе и не надо. Иначе маме твоей расскажу, понял меня? — я его легонько дёрнул за мочку и добавил: — За уши тебя за большие оттаскает. Ба, гляди-ка, сам за год не вырос, а уши как будто больше стали.
Он засмущался, заулыбался робкой улыбкой и убрал мою руку, чтоб я его больше не тискал.
— На морковку наседал, да, Тём?
У него нижняя губа вдруг задёргалась и брови скривились в непонятной фигуре. Лицо будто сморщилось немножко, хоть видно было, что сам пытается сдерживаться, головой вертит в стороны, выдыхает громко и носом воздух медленно втягивает. И вдруг всё равно не выдержал, смешинкой непонятной резко взорвался и вытер нос рукавом.
— Тём, чего ты, а? — я спросил его и чуть голову наклонил, чтобы в глазки ему заглянуть.
— Ничего, — он ответил мне шёпотом. — Так скучал по тому… по тому, как ты зайцем меня называешь.
Я улыбнулся и спросил его:
— Нравится, что ли? Когда тебя так называют?
— Когда ты называешь. Да, нравится.
— А помнишь, когда первый раз тебя так назвал, когда у меня в квартире сидели после Зелёного Озера, ты спросил, — я прокашлялся и попытался его неуверенный, более высокий голосок изобразить: — Вить, а почему заяц?
— Ну хватит, ну, Вить.
— Во, во, точно так же ныл! Ещё потом спросил: «Заяц, потому что дрожу всё время?» М? Помнишь, что ли?
— Помню.
Я его крепко обнял и прижал его клетчатую рубашку к своей прокуренной старой тельняшке.
— Ой, дурачок такой, а, — я негромко произнёс у него прямо над ухом. — Других-то причин тебя зайцем называть у меня будто и нет, да?
Ничего мне не сказал, плечами тихо пожал, руками мне вцепился в лопатку и всё дрожал бесконтрольно. На миг между нами вдруг хруст какой-то послышался, такой звонкий и яркий, пластиковый как будто, немножко на шелест стекольных осколков похож. Тёмка резко дёрнулся и от меня отошёл. Стал по комнате ходить-суетиться, сумку свою искал.
— Пошли, что ли? — он спросил и на меня радостно посмотрел. — Погуляем, да, Вить?
Я подозрительно нахмурился и спросил:
— Тём?
— Что?
— Чего это у тебя там хрустит в кармане? — спросил я и кивнул, глядя ему в солнечное сплетение.
Тёмка схватился за кусочек куртки в районе груди и неловко сказал:
— Ничего. Жвачка там у меня.
— Да? А дай мне одну?
— Вить.
— Ну дай, чего ты? Закрысил, что ли? Во рту как кошки насрали.
Всё-то он понял, стоял и на меня виновато смотрел, губой нижней дёргал и ещё крепче рукой хватался за нагрудный кармашек. Я подошёл к нему, руку его в сторонку аккуратно убрал и достал из кармана блестящий блистер с малюсенькими белыми таблетками. Круглые такие, ровные, полпачки уже вскрыто.
А Тёмка совсем побледнел, испуганно тяжело вздохнул и в окошко взглядом вцепился. Думает, окошко ему поможет, думает, ему там каких-то оправданий для меня подкинут.
— Феназепам? — я прочитал вслух название и недовольно морду скривил. — Тём, это чё такое?
Он намертво вцепился мне в запястье и попытался двинуть мою руку с таблетками. Ничего не получалось, только сильнее весь задрожал. Глупый и слабенький.
— Тём, ну? — я наехал чуть громче. — Давай не придуривайся. Чего вытворяешь, а?
— Просто отдай, и я тебе расскажу.
Я всучил ему хрустящую пачку в дрожащую ладошку и отвернулся. Руки важно сложил на груди и головой покачал. А Тёмка быстрей таблетками зашуршал, в кармашек их спрятал, и опять в комнате тишина настала.
— Это не наркота, не подумай, ладно? — он тихо сказал мне. — Это нейролептики. Бензодиазепины. Помнишь, я тебе рассказывал, когда ты… — он вдруг замолчал и тихо шмыгнул. — Когда ты сказал, что в армию уходишь. Мне давно-давно ещё врач сказал, что от тремора могут помочь нейролептики бензодиазепинового ряда. Феназепам, клоназепам, это всё одно и то же. Я к неврологу сходил, и он мне выписал.
Я к нему опять лицом повернулся и на ладошки его посмотрел. Тёмка ко мне подлетел шустро и за руки меня схватил.
— Чувствуешь, Вить? — он спросил и ярко заулыбался. — Чувствуешь, что меньше стал дрожать, ну? Неужели ты не заметил?
— Тём, — тихо вырвалось у меня.
— И это я только два месяца принимаю, слышишь? А если подольше, так вообще, может, перестану дрожать, а? Здорово же. Хоть не будешь на это всё больше смотреть.
Я схватил его за запястья и на ладошки его взглянул. Замер на минуту, стоял так, пялился на них и озадаченно хмурился. Как будто врач, как будто что-то прям понимал. Вроде дрожит всё равно, но не так сильно, раньше точно по-другому дрожал.
— Видишь, да? — спросил он довольно. — Я сам в интернете читал, что всем, у кого эссенциальный тремор, большой или малый, такие таблетки прописывают. Помогает, Вить, точно тебе говорю. Я сам заметил.
Я ослабил хватку и выпустил его руки из своих оков. Прямо в глаза ему посмотрел и опять закивал недовольно.
— Тём, я хоть раз в жизни что-то по поводу этого говорил, нет? — я сердито спросил его. — Говорил или нет, Тём?
Молчит.
— Ну?
— Нет, не говорил.
— Вот именно, что не говорил. Никогда никак тебя даже не подкалывал, как некоторые, как ты мне рассказывал, пацаны тебя в школе дразнили. Косо, вроде бы, не смотрел, не смеялся, боже упаси. Один раз, Тём, один раз только тебя спросил: «А что это такое?» Когда ты под Новый год болел. Просто так уж спросил, ради приличия, из любопытства, чтоб знать хотя бы, как называется. А ты прям весь обиделся, да? Прямо подумал, что мне как будто тяжело с этим живётся, как будто мне… как будто мне противно и неприятно?
— Да, — он сухо ответил и чуть не заплакал.
Я схватил его легонько за шею, к его горячему лбу своим лбом прижался и процедил негромко:
— Дурак какой, а. Ушастый и глупый. Умный, вроде, такой, а всё равно весь дуреешь, а? Откуда это в тебе? Кто тебе такие мысли втемяшил?
Я взял его за руку, погладил по мягкой коже на тыльной стороне ладони и тихонечко кончики пальцев его поцеловал. Пусть дрожит, если нужно, пусть трясётся, пусть ночью дёргается из-за своей болячки, лишь бы только здоровый и счастливый и был. Жить не мешает, и ладно. Навыдумывал себе, что я как будто его терплю, как будто кое-как превозмогаю этот его недуг.
Глупости какие.
— Чтоб всё это выкинул, понял? — я прошептал ему сердито. — Понял меня, заяц?
— Понял, — Тёмка ответил и тихо хлипнул, а по щеке его первая слёзка вдруг побежала.
Я расстегнул холодную железную пуговку его нагрудного кармашка, блистер с таблетками оттуда достал и себе в карман их сложил.
— Прости, если наехал, — сказал я. — Я не столько даже из-за таблеток наехал, Тём, сколько из-за твоей вот этой глупости, — я сжал руку в кулак и тихонько по голове ему постучал.
Он потёр макушку и тихо заговорил:
— Ты когда ушёл, я просто думал, а вдруг ты из-за этого решил от меня как-то отделаться? На годик хотя бы, чтоб всего этого не видеть. Чего только не думал: и плакал, и успокаивался, а потом опять кидался в истерику. Очень хотел как-то…
— Ради меня измениться, да? — я закончил фразу и усмехнулся.
— Да, — прошептал Тёмка и мне в глаза посмотрел. — Ты откуда знаешь?
Я взял его за руку и сказал:
— Вот мы с тобой и два годика ещё не знакомы, а я всю жизнь как будто с тобой провёл. И как бы ты от меня там свои секреты ушастые ни прятал, я всё равно всё разнюхаю, понял? А такую ерунду, как эти твои таблетки, я вообще за километр сразу учую. Вкурил, ушастый?
— Мгм, — он тихо ответил и голову опустил. — Вкурил, да.
Я похлопал его по спине и добавил:
— Давай, пошли гулять. И чтоб больше без выходок, понял меня?
***
Моторостроительный район.
Моторострой наш родной.
Летом, под утро, со всеми своими улицами и подворотнями совсем сказочным делается. В июне под утро — это два ночи. Когда ещё темно, но не слишком, когда небо ночное уже светлеет и голубеет из-за ранней июньской зари. Зари, которая где-то там ещё за горизонтом дрыхнет, выползает лениво и хватается за небесное одеяло и на себя его потихоньку стаскивает. Звёзды над головой только остаются, малюсенькими гвоздиками сверкают, а потом, ближе к четырём утра, совсем растворяются, как будто и не было их никогда.
Хрущёвки с обгрызенными кирпичами и пыльные девятиэтажные панельки высятся над головой, будто сказочные замки. Своей помпезностью и седой мудростью будто давят. Сказать ничего не могут, даже грустно от этого становится. Столько историй из своих толстых бетонных стен поведать могли бы, столько всего видели и слышали на своём монолитном веку. Столько судеб людских огоньками домашних люстр осветили, столько сердец зажгли лампочками в обшарпанных подъездах с облупленной краской.
В воздухе так прохладно и сладко, спокойно и тихо. Запахи поздней сирени и черёмухи приятно перемешались и в самый нос назойливо пробирались, чтоб не забывал, чтоб помнил, что лето ещё на дворе. Только-только вот началось, не уйдёт никуда ещё долго, до самого сентября. Когда в рыжих листьях и в лысых деревьях растает. А пока рано, пока ещё тепло и приятно, пока асфальт ещё аппетитно пылью хрустит под подошвой старых кроссовок и пух с тополей назойливо к штанинам цепляется.
Тёмка осторожно оглянулся и вдруг как крикнет:
— Моторострой! У меня к тебе только один вопрос!
И как вдруг на весь район запоёт строчку из одной старой песни:
— Do you believe in life after love?
А потом на меня посмотрел и тихонечко, в кулачок, засмеялся.
— Чего развопился-то? — я спросил его и достал сигарету из жёлтой пачки.
— Да ничего, настроение просто хорошее. Ты приехал, опять вот вместе гуляем. Лето на дворе. А чего, всё равно никого нет, спят, никто и не услышит.
Я затянулся, довольно прищурился и произнёс:
— Да, точно. Всё лето ведь ещё впереди. И после армии, знаешь, такое вот прям ощущение на душе, как будто…
Тёмка вдруг меня перебил:
— Как будто весь мир в бараний рог скрутишь, да?
— Да. А ты откуда знаешь? Ты же в армии не был.
— Я из Америки когда вернулся, то же самое чувствовал. Так же, прямо как ты, на поезде из Москвы приехал. Дед меня с цветами встречал. Для меня та поездка в Америку была, как для тебя армия, понимаешь?
Я глянул на него с умилением и тихо засмеялся.
— Да ну не смейся, Вить. Я понимаю, что сравнивать странно. У тебя там всё-таки трудности и лишения были. Я больше имею в виду, что в психологическом плане это всё было похоже. Тоже вдали от дома, тоже целый год, один по сути, без родных, без друзей. Скучаешь, грустишь. Да, я там с автоматом не бегал, в пять утра не вставал.
— В четыре, — я поправил его и выдохнул дым. — В четыре утра, Тём.
— Ну, в четыре утра не вставал. И человеком себя ощущал. Но когда вернулся, Вить, — он вдруг замер и затерялся умиротворённым взглядом в далёких панельных грядках за рощицей пышных зелёных берёз. — Когда вернулся, тоже думал, что всё по-другому будет. Надеялся на что-то.
— И что в итоге?
— Да пойдёт, — Тёмка пожал плечами. — Многое, конечно, не получилось, не осуществилось. Зато тебя встретил.
Мы добрели до пустыря у родной Тёмкиной школы. Большущая пустыня дикой травы с проплешинами сухой земли, камней и гниющих кустов. Где-то посерединке футбольная коробка раскинулась, вся ржавая, кособокая, с дырявым забором, выбитыми дощечками и убитым в хлам искусственным покрытием. Не зелёное уже, и даже не коричневое, чернющее, как ночь, разметки давно не видать, а где-то куски голой мокрой земли наружу выглядывали.
Ворота — холодные, облупленные и ржавые — стояли только в одном углу, будто бы даже тихо покачивались на ветру и скрипели. А с верхней перекладины оборванный кусочек сетки висел. Висел и так же от ветерка тихо покачивался, как игрушка над кроваткой у малыша. Один-единственный софит на высоченной ржавой ножке уже давно не горел, просто так стоял, для красоты. Бессмысленным маяком светил непонятно кому своей пустотой и скромно терялся в бархатном сиянии полной луны.
Я немножко сощурился и прочитал вслух отрывок надписи на стене футбольной коробки:
— «Етка здоровья». Что за «етка» такая?
— Пятилетка здоровья, — объяснил Тёмка и посмеялся. — Нам этот стадион в две тыщи седьмом году вроде поставили. Свезли туда кучу репортёров, что ты. Надо же выслужиться, показать, как тут у нас денег распилили на нужды детям. С уроков всем классом нас дёрнули, выставили нас, как массовку, вдоль вон той вон стены и по команде сказали кричать и размахивать руками. Два или три дубля, по-моему, отписали.
— В натуре? — я посмеялся и воткнул бычок в дырку ржавого столбика, что торчал из самой земли.
— А чего я, врать тебе буду? Так и было. Сёмка даже интервью давал, сказал, «хочешь, я поприкалываюсь над ними?» С микрофоном к нему подошли, и начал им затирать, «я считаю, что наше правительство хорошо поступает, помогая молодым талантам и молодёжи, особенно в области спорта.» Так прям старательно пыжился, а самому эта коробка даже и не всралась. Мы с ним в футбол-то никогда и не играли.
Я скрипнул облезлой калиткой из белого дерева, и мы с Тёмкой вышли на стадион. Поднялись с ним на второй ряд серых скрипучих трибун и аккуратно сели на холодную деревяшку. Поёжились с ним немножко и обрадовались, что никакую занозу задницами не поймали.
А вокруг тишина такая сладкая и приятная, сверчки тихо-тихо стрекочут, собаки лают далеко-далеко в частном секторе. И рядышком берёзовая рощица тихонечко шелестит. Ветки так низко свисают, зелёными кончиками волочатся по пыльной земле. Слабый ветер подул и к нам на поле принёс смятую банку из-под газировки. Весь двор металлическим треском зазвенел ненадолго, звук этот от панельных и кирпичных стен отскочил и резко умер, когда ветер исчез.
— Я вот так же без тебя по Моторострою гулял вечерами, — Тёмка сказал мечтательно и костяшками постучал по сухой деревянной поверхности. — Как бы занозу нам тут не поставить, Вить.
— Гулял и чего? — нетерпеливо спросил я. — А дальше что? Один хоть гулял?
— Один, да. А с кем мне? Ну, с Сёмкой разочек, и всё. А так, да, один. Гулял и вспоминал, как мы с тобой после твоего последнего звонка так же шалабродничали. Я знаешь, чего делал? — он вдруг на меня посмотрел и ярко заулыбался. — Глаза так вот закрывал, — он закрыл глаза и чуть-чуть помолчал. — включал в наушниках твою любимую музыку, песню про шаурму. И шёл. Иногда даже казалось, как будто ты рядышком идёшь, когда кто-то проходил мимо и курил.
Тёмка глаза открыл, посмеялся немножко и спросил:
— Я ненормальный, да? Совсем помешался?
— Тём. Я у нас в части как-то раз сидел, там телик в углу стоял, и я случайно попал на повторы твоих любимых Букиных. Минуты даже не прошло. Только заставку услышал, и у меня вся морда тут же растаяла. Стою, как придурок, в соплищах весь, по телику там ржут, как кони. И тут майор заходит, говорит, «чё такое смотришь, чё грустишь?»
— А потом?
— Знаешь, как он на меня смотрел? Над Букиными он плачет. Больной. И ведь не объяснишь ему, да?
— Как уж не объяснишь? — Тёмка плечами пожал. — Сказал бы, что это любимый сериал твоей девушки, например.
— Не могу. Ты же знаешь, я врать не люблю.
Мы поднялись с ним на холмик, на котором стояла его школа. Огромный заасфальтированный пустырь. Асфальт уже старый, неровный весь и волнистый, по всему полотнищу острые камни выпирали какие-то. Чуть подальше Тёмкина школа стояла, трёхэтажная, старая и облезлая. Из бежевых и красных кирпичей, с решётчатыми воротами, ведущими во внутренний дворик. А ворота все завалены каким-то хламом, досками и старой мебелью, и не пройти внутрь никак.
Рядом со школой было одноэтажное здание теплицы с острой чёрной крышей. Так посмотришь, и не понятно даже, что теплица, окошек ведь даже нет. Склад какой-то. Дверь одна облезлая деревянная, а на стене почти выцветшая надпись сделана красной краской.
«Выгул собак запрещён! Ночная автостоянка.»
Я посмотрел на Тёмку с хитрым прищуром и спросил:
— А зайцев? Зайцев-то можно выгуливать? Не знаешь?
— Не-а, не знаю, — он ответил и плечами пожал.
Тёмка шаркнул громко кроссовками и остановился возле кирпичной стены. Руки важно спрятал в карманах и уставился на красные облезлые буквы.
— Ты чего застыл? — я тихо спросил его.
— Да просто. Когда было шесть лет, с мамой тут гуляли и с нашим дядей Серёжей, ну, с лысым.
Я усмехнулся:
— Как будто я его знаю.
— Первый раз я тут оказался. Прямо вот эта же надпись была, эта же теплица стояла. И школа моя вон там. Мама сказала, «вот, здесь будешь учиться на будущий год».
Он резко вдруг замолчал и громко вздохнул.
— А потом что? — спросил я. — Дальше-то что было?
— Да ничего не было. Двадцатник уже почти. Надпись всё та же. Школа. Теплица так же стоит. Всё по-другому, а вроде и нет. Сам даже не знаю, чего такое сказал. Ерунду какую-то, да?
— Нет. Не ерунду.
Школьный двор остался позади, и мы с ним зашагали между свечными одинокими девятиэтажками. Небо ещё ярче и светлее стало, как будто не ночь, как будто вот-вот просыпаться пора. А на улицах никого, светофор на перекрёстке тихо мигал, пыль и тихий июньский ветерок будто пропускал по стёртой пешеходной зебре.
Один раз только синие жигули проехали по спящим улицам, в арку девятиэтажного дома нырнули и исчезли. И всё опять стихло, опять в пении сверчков и лёгком ветерке всё утонуло. Только и слышно хруст наших кроссовок по сухому асфальту.
Тёмка вдруг засмеялся и сказал мне:
— Дома целая пачка писем лежит. Весь год тебе их писал, так прям не терпится тебе их отдать.
Я на него нахмуренно глянул и спросил:
— Чего? Подожди, ты говоришь, что писал мне письма, копил их дома и, вместо того, чтобы их весь год отправлять… сейчас все разом их мне отдашь?
— Мгм, — он ответил и засмеялся. — Да ну это шутка такая из «Счастливы вместе», господи, Вить. Там одна тупая девчонка пришла на вечер встреч выпускников, и Светка такая сказала, «я ей всё это время письма писала, так не терпится ей их отдать».
— И чего? Отдала?
— Да, отдала. Встретились и письмами обменялись. Просто шутка смешная. Нет, я тебе письма все отправлял, ни одного не пропустил.
— Ну слава богу, — я произнёс с сарказмом и цокнул. — Ладно хоть догадался.
Мы сели с ним на лавочку возле подъезда свечной многоэтажки. Дом ближе к шестому этажу уже светился ранним летним рассветом, а нижняя половинка всё ещё в полумраке ночи утопала. Рябина в палисаднике шелестела, домофонная дверь с остатками содранных объявлений тихо мигала разбитым дисплеем. Вокруг подъезда банки пивные валялись, фантики из-под шоколадок торчали из зелёной ржавой мусорки.
Тёмка громко вдохнул летнего воздуха и спросил:
— Ты хоть рад, что дома, Вить? Что вернулся?
— Конечно рад, чего уж глупости спрашиваешь?
— Устал служить, наверно?
— Мгм. Наслужился уже за восемь лет.
— Точно, — он произнёс тихо и закивал. — Ты то в школе сначала в форме маршировал, то в армии. Сейчас-то всё, надеюсь? Больше никуда не убежишь? В военное училище какое-нибудь?
— Да никуда я не убегу. Вон, к нам, в машиностроительный буду поступать. А ты?
— И я не убегу. В ВГУ на журналиста пойду.
— В центр будешь туда-сюда кататься?
— Ну а чего? Я бы к вам туда, в колледж поступил, мне всё равно, но у вас там специальности все технические. Вообще ничего интересного нет, одни инженеры, конструкторы, маляры. Чего я делать там буду?
Я опасливо осмотрелся и тихонько схватил его за руку. Тёмка резко дёрнулся, встрепенулся и глазами испуганными забегал по спящему дворику.
Я спросил его:
— Можно, что ли, иногда тебя буду провожать на учёбу?
А он ещё крепче сжал мою руку и улыбнулся:
— Прям в автобусе со мной будешь кататься? И вот охота тебе?
— Охота. Можно, что ли?
— Можно, конечно, — Тёмка плечами пожал и начал болтать ногами. — Вау, это что, меня мой молодой человек будет провожать до института?
— Да, будет. Жалко тебе?
Он подсел ко мне поближе и прижался к моей руке.
— Не жалко, — сказал Тёмка и по ладошке меня погладил. — До сих просто не верится. Что лето, что мы с тобой, и что школа уже закончилась, и что будем отдельно жить.
— Будем, — усмехнулся я. — Уже живём, Тём. Сейчас с тобой погуляем и домой ведь пойдём, да?
— Да.
— К нам ведь пойдём, а не к кому-то. Не к маме твоей, не к бабушке с дедушкой, а к нам. И никого там больше не будет. Да ведь?
Он ничего не ответил и тихо кивнул. На меня даже не посмотрел, не хотел, наверно, чтобы я его мокрые глазки увидел.
— И ведь правда никого там не будет, да? — Тёмка повторил хитро и на меня покосился, прищурившись.
— Да.
— А ты из армии только вернулся, — и ещё ближе ко мне подсел, совсем-совсем плотно ко мне прижался. — Соскучился, наверно, да?
— Соскучился, — повторил я и плечами пожал, а сам чувствую, как рука его горячим теплом вся пылает и моей ладони касается. — Домой, что ли, пойдём?
Он ещё хитрее заулыбался и ответил:
— Ну пошли.
***
Дома у нас так спокойно и тихо, уютно и тепло. Не холодно и не жарко, в самый раз. Воздух свежий и летний в квартиру задувался с балкона, ветер занавесками с цветочками шелестел, а ковёр на стене погружался тихонечко в бархат ранних солнечных лучей, пушистым золотом покрывался и сверкал пылинками, словно алмазами.
Я вытащил из кармана пачку сигарет, снял джинсы, свернул их рулетиком и положил на стул возле прикроватной тумбочки. На кольцо ещё разок глянул и сразу вспомнил, что наутро его надо бы к ювелиру отнести или в ремонт обуви. Где-нибудь да починят, приварят, там ума особо не надо.
Я плюхнулся на старую деревянную кровать и зашуршал пушистым покрывалом. Подушку как следует взбил и растянулся во весь рост. Хорошо так и спокойно, прохладно. Никто вокруг не храпит, потом и носками не воняет, лапшой с варёными яйцами тоже, и не трясёт, как в плацкарте. Впервые за год так сладко усну, сам даже своему счастью поверить не мог.
Тёмка вышел из ванной в тёмно-зелёной майке и зашагал по пушистому ковру. Заулыбался, глядя на меня, и плюхнулся рядом в кровать, я чуть в воздух не подскочил.
— Тише ты, лошадёнок, — посмеялся я и накрыл его одеялом. — Сам-то спать хочешь?
— Хочу, — ответил он и вжался поглубже в мягкую подушку. — Я вчера весь день готовил, тебя ждал. Не спал, а тебя ждал, слышишь?
— Слышу. Дождался, что ли?
Он подлез поближе, на грудь ко мне лёг и в сторону отодвинул широкую плетёную цепочку с крестиком.
— Дождался, да, — тихо ответил он и в шею меня поцеловал.
— И я дождался, — так же тихо сказал я и погладил его по плечу.
Тёмка как будто специально задёргался, так хитро на меня посмотрел и заёрзал внизу одеялом. Ко мне всё плотней прижимался и задел пальцами резинку трусов.
— Ладно, спокойной ночи, Вить, — сказал он, в нос меня поцеловал и на бочок повернулся.
Одеялом накрылся с головой и замолчал. Лежит и не шелохнётся, как будто даже не дышит, умер совсем. Только кудряшки и торчат на краешке подушки.
Меня только раззадорил.
Я повернулся на бок, лицом к его спине, и поближе прижался. Краешек одеяла поднял и под него туда прямо залез. Тепло у него так под одеялом, кожа вмиг покрылась мурашками, когда я к его спине прикоснулся.
— Чего ты? — Тёмка хитро прошептал и совсем чуть-чуть на меня обернулся.
— Ничего, — я ответил и в плечо его поцеловал. — Лежи знай.
Он опять за краешек одеяла схватился и зарылся под ним весь с головой. Играется со мной и дразнится, весело ему.
— Ты точно спать хочешь, Тём? — я спросил осторожно, совсем немножко стесняясь.
— Как ты решишь, — он ответил и прыснул смехом. — Сам-то уснёшь?
Я тихо замотал головой и ещё сильнее к нему прижался.
— Нет. Не усну.
— Вот и хорошо.
Так плотно я к нему прижимался всем телом, что сам даже весь задрожал. Нетерпёжка какая-то будто верх взяла над короткостриженой тупой головой. Сильно-сильно к нему прижимался, рукой осторожно по спине его гладил, шуршал старой простынью под тёплым одеялом и всё больше и больше наглел.
Так обнаглел, что в его жгучем тепле резко вдруг очутился.
— Ай, — заскулил Тёмка и уткнулся лицом в подушку.
— Прости, — прошептал я и за ушком его поцеловал. — Больно?
Он похлопал меня рукой по спине и ответил:
— Нормально всё.
— Точно?
— Точно.
— Я быстро, правда.
Он тихонечко засмеялся и неловко спросил:
— Откуда знаешь?
— Тише, Тём.
Так тепло и комфортно стало под одеялом. Пожар по всей крови прям разжигался, а внизу сильнее всего сладко кипело и пламенилось. Тёмку за руку крепко держал, ладошку его мягкую и гладкую сжимал своей мозолистой лапой и тихонько на ушко ему дышал.
И внизу всё теплей и теплей становилось.
Так тепло стало, что рука сама крепко сжалась и ему даже больно, наверно, сделалось. И тихий вздох над ухом у него резко зашелестел, а потом ещё один и ещё. Лежал и терпел, давал мне этой банальной нехитростью насладиться. Сладкой приятностью всё тело скрутило и запульсировало, и в голове вдруг чувство стыда какое-то поселилось. Эгоизмом тупым всё сознание затянуло.
Закипело молочной пряностью.
Расплавленным серебром забурлило и заструилось платиновой рекой.
— Заяц, — вырвалось у меня вместе с поцелуем в его плечо. — Извини, ладно?
Он разжал краешек смятой простыни и глубоко вздохнул. Меня по руке нежно погладил, по руке, которая его обнимала и к моему горячему телу аккуратно прижимала.
— Целый год ждал? — Тёмка ехидно спросил и засмеялся. — Доволен, что ли?
— Доволен, да.
Лежит всё и хохочет, моську свою прячет в подушку вместе с яркой улыбкой и дёргается в смешливых припадках.
— Ну чего ты, а? — сказал я и за ушко его куснул.
— Ничего. Смешной ты такой, конечно. Джентльмен прям.
Я перевернул Тёмку на спину и всем телом над ним навис.
— Да? — я хитро спросил и застыл прямо над его носиком. — Я ведь и по-другому могу, Тём.
— Хоть бы показал, а то одни разговоры, — он всё издевался надо мной.
— Показать, что ли?
— Как хочешь. Я-то чего?
Он опять повернулся на бок, мордой в подушку уткнулся и еле разборчиво пробубнил:
— Моя доля нехитрая.
— Больно болтать, смотрю, любишь.
Тихая ночь и сладкая, тёплая и прохладная одновременно. Страстью незамысловатой в жилах хмелилась и звенела в ушах Тёмкиным смехом. Шёпотом берёзовых листьев за окном шебуршала и через окна светила ранней зарёй. Каждый неловкий вздох в этой заре растворялся и терялся в песне тёплого лета.
— Подожди, Тём, — тихо прошептал я и выбрался из-под одеяла.
Икону на прикроватной тумбочке отвернул лицом к стене.
И крестик на шее назад перекинул.
***
С утра я проснулся от тёплого ощущения на правой ноге. Золотистый бархатный лучик пробивался сквозь занавески и приятно обжигал кожу. На второй половине кровати постельное бельё и простынь смяты, никого нет. Тёмка куда-то убежал, в ванную, наверно.
А в квартире так спокойно-спокойно, свежо и прохладно, всё какой-то приятностью наполняется. Занавески совсем тихонечко колышутся на ветру, балкон открыт, и дверца еле заметно покачивается и блещет в глаза солнечным зайчиком. А во дворе мелочь детсадовская вопит, смеётся, визжит, а воспитательница на них орёт. Дорога иногда машинами шелестит, редко совсем, а потом опять смолкает.
Тишь и гладь утреннего двора. Двора, который скоро, дай бог, моему сердцу станет родным.
Первым делом рука на прикроватную тумбочку упала, попыталась кольцо в пакете нащупать. А кольца не было, только икона Виктора и смятые фантики от жвачек лежали и мелочи несколько ржавых монеток.
Ни кольца нет, ни пакета.
Я вскочил с кровати и стал шарить по полу, рукой под кровать залез, фонариком на телефоне посветил, за тумбочкой всё проверил. Нигде кольца не было. Мистика какая-то паскудная.
— Тём! — крикнул я на всю квартиру и посмотрел в сторону ванной.
И никто мне не ответил.
— Тём, ты тут?
И опять тишина, только шелест ветра с балкона и звонкий детский смех за окном.
Я надел шорты и зашагал по старому истоптанному ковру в сторону ванной. Дверь приоткрыта, свет не горит. Щёлкнул выключателем и внутрь заглянул.
Никого.
Плитка старая, белая, где-то разбитая, где-то с плесенью. Батареи холодными крашенными змеями извивались по стенке, словно железные виноградные лозы. Унитаз тихонько журчал водой из бачка и ржавой полоской у самого слива переливался в свете одинокой лампочки под потолком. И ванна без занавесок, совсем пустая и одинокая, только два шампуня стояли в углу с облезлой старой мочалкой. Не обжито ещё ничего, видно, что только на днях сюда заехали.
А Тёмки-то нет.
Я вышел на балкон и обжёгся приятным теплом золотистых лучей. Всей кожей июньское солнце почувствовал, приятно так и уютно сделалось. И сигарета будто бы слаще обычного задымила, будто ярче кончиком своим светила. Не дым ядовитый в безоблачное небо выпускала, а будто волшебный туман невесомыми нитями.
Туман родного и спокойного лета.
Так красиво здесь, оказывается, днём. Ночью-то мало что видно, хоть фонари бархатом своим и пылают и улицы, вроде как, освещают.
А днём совсем здорово. Утром особенно. Листья клёнов и тополей под окном на лёгком ветру шевелились и поблескивали белыми красками в ярком солнце. Воздух жаркий, душный совсем немножко, а ветер его свежестью разбавлял так умело, ласково так морду лизал прохладным дыханием, а потом опять затихал, давал мне согреться в знойных лучах. Потом опять приходил и опять охлаждал. Умный ветер какой, знает будто, когда его ждут.
И вид за окном такой спокойный, но по-своему оживлённый. Не скучный совсем. Вроде ничего и не происходит, Моторострой лениво, по-летнему просыпается, деревьями шелестит и кустами, хрущёвскими балконами облезлыми ржаво сверкает в лучах июньского солнца, а всё равно есть на что посмотреть. Есть над чем залипнуть с сигареткой в руке, когда на сухих деревянных перилах повиснуть охота и взглядом утонуть в утреннем умиротворении.
Дети во дворе садика шумят, суетятся, бабульки с тележками и сетками на рынок идут макароны искать на рубль дешевле, мужик какой-то с машиной возле гаража ковыряется, а другой мужик на него смотрит с балкона третьего этажа, волосами на брюхе светит и радуется, наверно, что в такую жару дома сидит, а не под корытом валяется на пыльной земле возле детской площадки. С маслом возиться не надо и с гайками горячими ковыряться не нужно.
Кольцо. Про кольцо сразу вдруг вспомнилось.
Я выкинул бычок в окошко и вернулся в прохладу нашей квартиры. Взглядом ещё раз всё важно окинул и тяжело вздохнул. Посеял кольцо и уже не найду, чувство какое-то мразотное вдруг на душе разожглось и оскотинившимся огнём запылало. По башке по тупой врезать себя захотелось.
— Мам, — вдруг тихо вырвалось у меня, когда задницей беспомощно плюхнулся на кровать. — Помоги найти, а? Ты же видишь, ты же знаешь, где. Дурак, посеял куда-то. Ну помоги, пожалуйста, прошу тебя.
И шёпот ветра был мне ответом, и гул мотора старых жигулей за окном насмешливо прозвенел.
Я пришёл на кухню и зашагал по холодному линолеуму к холодильнику. А там пусто, еды совсем нет никакой. Кетчуп старый стоял, майонез, специи какие-то и две картофелины сырые. С Тёмкой вчера весь его ужин спороли, ничего не оставили. Тарелки только грязные и кастрюли в раковине валялись и пятнами с жиром сверкали.
В комнате тоже еды никакой, только армейский сухой паёк лежал в сумке, и тот трогать нельзя. Для Ромки оставлю, обещал же ему. И так вдруг сожрать этот паёк захотелось, на языке сухой вкус печенья с топлёным молоком вдруг быстро сверкнул.
Я расселся по-турецки на жёстком колючем ковре и пододвинулся к телевизору.
Выключенный стоял и весь пыльный, старый и выпуклый. Морду мою тупую показывал в блестящем экране. А под телевизором видик томился с надписью «AIWA», а рядом сега вся спутанная и в проводах валялась. Ушастый из дома притащил. И дня прожить без своих старых кассет не может. Занавеску в ванную не повесил, зато приставку с кассетами уже притараканил.
Смешной и глупый такой, ребёнок ещё.
Пальцы сами с интересом побежали по вонючим пластиковым боковинам старых картриджей. Какие-то ровные, какие-то нет, где-то обгрызено, а где-то ещё глянцевой новизной переливается.
«Черепашки Ниндзя» наши любимые, в которые Ромка обожает играть, «Голдэн Акс», «Приключения Мультяшек: Сокровища Бастера», «Кул Спот», «Парк Юрского Периода» в двух частях. Одна скучная и сложная, а другая повеселее и пободрее, где динозавров уже убивать можно. И «Дельфин Экко» Тёмкин любимый. Глупая игра и идиотская, сложная такая, до инсульта доведёт кого хочешь. На уровне с Атлантидой и машиной времени раз тридцать попробовал запрыгнуть, а всё равно куда надо не долетел. А уж когда в кольца нужно было попасть, так вообще чуть давление себе не нагнал.
Кольца. В игре про дельфина. А маминого кольца-то нет.
Потерял, идиотина. Сам-то не умнее дельфина буду.
Опять на диван сел и за башку почти лысую схватился. В пол смотрю, в старый примятый ковёр, пальцами, как дурак,шевелю и тяжело выдыхаю. Стал глазами по комнате бегать, искать, чем отвлечься.
Из Тёмкиного рюкзака уголок книжки торчал. Обложка знакомая такая, зимняя, со снежной вьюгой. И буквы названия красные, яркие, а на обложке парнишка в тёплой вязаной шапке. Я подошёл к рюкзаку и книжку из кармана достал.
Артём Мурзин. «Когда навоется метель».
Тёмкина книга, которую он про нас написал. Всю мою жизненную историю слизал, про себя написал, почти ни грамма не выдумал.
— Не хочу врать и пыжиться, — говорил он мне. — Хочу, чтоб как в жизни всё было.
Так и написал и почти нигде не соврал. И по прогулкам нашим прошёлся, и про посиделки на крыше шестнадцатиэтажки наши с ним написал, про маму мою и про мой уход в армию. Для кого только писал, непонятно. Несколько копий себе распечатал и Сёмке, другу своему, одну подарил. Смешной такой и глупый, графоман мой ушастый.
Замок вдруг громко зазвенел на всю квартиру. Тёмка пришёл. Тяжеленный пакет с продуктами на пол поставил и дверь закрыл. Куртейку свою джинсовую скинул и на меня грустно глянул.
— Ну вот, — сказал он расстроенно. — А я думал, ты спишь.
— Куда ходил-то? — спросил я и в коридор к нему вышел.
— Да пожрать нам взял. Вчера не подумал, на утро нам даже ничего не оставил. Так уж, йогуртов взял, колбасы, сыра. Хоть бутербродов сделаем. Ты не ел ещё?
Я схватил тяжёлую сумку, на кухню её потащил и по дороге ответил ему:
— Так нечего жрать-то, Тём.
— Ну вот, значит, щас сделаю нам. Сиди пока.
Он подошёл к раковине и тарелками загремел. Искал нам чистую посуду, смотрел, где ещё чего осталось. В холодильник залез, на кетчуп презрительно глянул и обратно его запихнул.
— А ты картошку в бутерброды кладёшь, нет? — Тёмка спросил и голову задумчиво почесал.
Я посмеялся:
— Да чё уж, Тём, давай голубя придушу и пожарим. Вон, на балконе штук пять утром сидели.
Он подошёл ко мне, ярко заулыбался и мило сказал:
— А зачем, Вить? Мы же цивилизованные люди, сожрём так.
— Я понял. Это из той серии Букиных, где Гена им кондиционер покупал. Даша спросила, «а что с этими продуктами вообще делают?» Гена ей ответил, «знаешь, в некоторых диких семьях их-вообще-то готовят.» А она ему сказала…
И тут мы с ним хором выдали:
— Мы же цивилизованные люди, сожрём так.
Тёмка засмеялся, как дурачок, и стыдливо взгляд в сторонку увёл.
— Ты всё запомнил? — удивился он. — Когда успел выучить, а?
— Тёмка. У меня целый год был. Постоянно смотрел и пересматривал. Как уж тут не выучишь?
Я зарылся в сумке с продуктами, стал потихонечку колбасу доставать, сыр, яйца, бутылку молока с синей этикеткой. А Тёмка стоял, оперевшись на тумбочку и руки сложив на груди, и задумчиво как-то на меня смотрел. Улыбался едва заметно и будто радовался нашим глупым нехитрым моментам.
Я на него глянул и тихо произнёс:
— За этот год было мало ниточек, которые связывали с тобой, Тём. Письма твои и… и сериал этот твой любимый, дурацкий.
Он тяжело вздохнул и ответил:
— У меня тоже. Тоже только письма и… сигареты иногда поджигал и нюхал. — он вдруг рукой махнул и стыдливо отвернулся. — Ой, не спрашивай даже, совсем кукушка поехала. Четыре яйца мне дай, а? Или пять? Тебе сколько делать?
Руку мне протянул, чтоб ему коробку с яйцами дал, а сам на меня даже не смотрел. Слов своих стеснялся и глупых, как ему казалось, поступков. Сигареты он нюхал, пока меня не было. Не нюхать, а курить надо.
Ребёнок ещё совсем. Хоть и старше меня на несколько месяцев.
Тёмка разбил над сковородкой яйцо и с улыбкой сказал:
— Дон Блут, ну, который «Все псы попадают в рай» сделал и «Землю до начала времён», всегда говорил, что история, достойная рассказа, — это история про малыша, который ищет дорогу домой. Да у него все мультики про это, если так подумать. И «Анастасия». И «Псы» и «Земля». Везде какие-то мелкие дети дорогу домой ищут.
Я нажал на кнопку на электрическом чайнике, сел на холодную табуретку и спросил его озадаченно:
— А ты это к чему сейчас?
— Да ни к чему, — Тёмка пожал плечами и склизкую скорлупу выбросил в ведёрко под раковиной. — Разговор наш вчерашний вспомнил. Точнее, не вчерашний, а ночной. Когда я тебя спросил, рад ли ты, что домой приехал. Что путь свой, по сути, закончил.
— Да, закончил, — сказал я и закивал. — Домой прибыл, только я уже не ребёнок. По Дону Блуту я, оказывается, живу, да?
Тёмка второе яйцо разбил и снова плечами пожал:
— Наверно. Плохого-то в этом нет, да ведь?
— Помнишь, Литтлфут в мультике великую долину искал?
Он схватил розовую палку колбасы и с улыбкой ответил:
— Помню, конечно. Сто раз смотрел. А что?
— Да ничего, — я взял подсохшее печенье и откусил кусочек. — Глупость, наверно, скажу, но… как будто, знаешь, сам как будто тоже всю жизнь великую долину ищу.
Тёмка вдруг замер, на меня задумчиво глянул и тихо спросил:
— И как? Не нашёл ещё?
— Нет. Ещё не нашёл.
Сидели с ним потом и яичницу ели, так просто, тихо и по-домашнему. Молча чавкали на всю кухню и хлюпали чаем, слушали детский визг за окном и далёкий собачий лай. Сам то и дело на Тёмку косился, на руки его внимательно поглядывал. Так же дрожали, как раньше, вилкой иногда будто бы даже мимо еды промахивался, потом тихонечко цокал и себя поправлял.
— Чего ты смотришь? — он подозрительно спросил меня и брызнул кетчупом на еду.
— Да ничего, — я посмеялся и глянул на кружку с зелёно-желтоватым чаем. — Истории тебе армейские рассказывать или нет?
Тёмка цокнул и заулыбался:
— Ну давай уж, чего теперь.
— Да просто вспомнил. Как мы с ребятами за неделю до дембеля, когда в библиотеке сидели, прямо напротив пункта управления, напились и… — я хлюпнул чаем и ещё сильнее по-идиотски засмеялся. — Чтоб не спалили, что пьяные, ссали прям из окна.
Тёмка застыл с трясущейся вилкой в руках. На мою чашку с чаем озадаченно глянул, потом на свою, и на меня глупо уставился.
— Ну а чего? — я пожал плечами и съел кусок жареной колбасы. — Неделя до дембеля осталась, ну. Если бы спалились, нас бы на неделю на губу закатали. Губа — это…
— Гауптвахта, да, знаю я. Чего уж, я прям у тебя совсем дурачок, что ли?
Я тихо посмеялся:
— Нет. Не совсем. Короче, да, набухались, и там уже старший лейтенант начал в дверь долбиться. Увидел, что мы пьяные, и сказал, «всё, идите в казарму». Ничего даже нам не сделал. Может, потому что я с замполитом ошивался, кто его знает.
Тёмка трясущимися руками взял кружку с чаем, глянул на неё, сморщился маленько и спросил:
— Получается, зря из окна ссали? Могли бы нормально в туалет сходить?
— Получается, что да. Зря.
— И чего, ты теперь мне будешь свои армейские истории до старости рассказывать?
Он вдруг засмеялся, а я громко цокнул, страдальчески выдохнул и пробубнил:
— Ой, простите, пожалуйста, куда мне до ваших шуток из старых ситкомов.
— Да шучу я, господи, — сказал Тёмка и руку положил на мою ладонь возле тарелки. — Рассказывай, ладно? Я всегда слушать буду.
— Даже такие мерзкие?
— Особенно такие мерзкие, Вить. Такие мерзкие только я буду слушать, больше никому их только не рассказывай, договорились?
— Договорились.
После еды с ним плюхнулись на кровать. Лежали в тепле друг дружки, нежились мягким Тёмкиным пледом и кожей ловили приятные солнечные лучи. А в голове совсем пустота поселилась, ни мыслей, ни планов, ни забот никаких. Только и хотелось, что с ним так проваляться всё лето, проваляться и ни о чём не беспокоиться. Бездумно по району шататься, по красивым местам всяким ездить, на речке купаться, на даче отдыхать.
Чтоб всё было так, как тем летом должно было быть. Тем летом, которого я и себя и Тёмку лишил из-за своей безответственной глупости.
— Тём? — тихо сказал я и повернулся к нему лицом. — А ты кольцо случайно не видел?
Он тоже ко мне лицом повернулся и ответил:
— Видел. Оно у меня. Спасибо, что напомнил.
Тёмка с дивана вскочил и умчался в коридор, в карман своей сумки залез и достал оттуда свёрток полиэтиленового пакета. Вернулся в комнату и мне его осторожно протянул. Я развернул шебуршащий комок, кольцо достал и к самому носу его поднёс. Как новое, так же тихо почерневшим серебром переливалось и надписью «Спаси и сохрани». А внизу, у той части, что всё время под пальцем, шовчик такой был, едва заметный.
— Я просто ночью увидел, — сказал Тёмка и робко стал топтаться на месте. — Заметил, что оно сломано, подумал тебе сделать сюрприз. Хотел, чтобы ты проснулся, а оно уже опа, и целое.
Я надел кольцо на палец, заулыбался и сказал ему:
— Ты посмотри-ка, взял и кольцо у меня утащил. Бандит ушастый какой, а. Ну-ка, иди-ка сюда.
Схватил его крепко-крепко и к себе прижал, так сильно его прижимал, пока он пищать и извиваться весь не начал.
— Ну ладно, Вить, чего ты? — разнылся Тёмка и попытался вырваться.
— Знаешь, чего в армии с крысами делают?
Он на меня так жалобно посмотрел и весь нахмурился.
— Да шучу я, господи, — ответил я и по голове его сильно потрепал. — Хоть бы мне сказал, Тём, ну?
— Сам же рано проснулся, сюрприз себе испортил. Спать надо было.
Я обхватил его гладкие щёки шершавыми ладонями, совсем близко к нему прислонился и тихо сказал:
— Ты, когда спишь, так смешно дёргаешься.
— Дёргаюсь?
— Мгм. Так вот прям, лапками своими делаешь, — и я специально задёргал рукой, чтоб ему продемонстрировать. — Вот так делаешь. Как заяц прямо.
Тёмка опять весь расстроился, ко мне всем телом прижался и носом уткнулся в футболку.
— Прости, — он сказал тихо. — Я знаю, что дёргаюсь, это, наверно, часть моего тремора. Ты точно не хочешь, чтобы я…
Я перебил его:
— Нет, Тём. Ничего не пей. Понял? Ничего не делай, прошу тебя. Дрожи сколько хочешь.
Стояли с ним посреди комнаты на старом сухом ковре с тонким синтетическим ворсом и молчали. Слушали визг ошалелых стрижей за окном, в утренних лучах июньского солнца грелись приятно и в глаза друг другу смотрели. Столько хотели, наверно, сказать, а не сказали. Всё не словами как-то у нас, а взглядами, движениями, даже вздохами иногда. Ртом говорить любый дурак сможет, а ты попробуй вот так, чтобы молча всё понимать. Так глубоко и сильно друг друга нужно познать, чтоб с полшороха во всём разобраться, чтоб слово ещё не закончено, а уже вся фраза целиком стала понятна.
— Ладно, я щас вернусь, — сказал Тёмка и двинулся в сторону коридора.
Я схватил его за руку и испуганно спросил:
— Куда ты?
— В туалет схожу. Чего уж ты прям?
Я подошёл к нему и ещё крепче к себе прижал.
По спине его стал гладить, по волосам кудрявым, пушистым, и тихо произнёс:
— Пока не ходи, ладно?
— Да почему? — пробубнил он моськой, прижатой к моей груди.
— Потому что. Потом сходишь.
Стоял, стоял, всё молчал, а потом вдруг как захохочет. Как ненормальный на всю квартиру засмеялся и в меня ещё крепче вцепился.
— Я понял, да, — сказал Тёмка и на меня посмотрел глупыми заячьими глазами.
И всё хихикал стоял, непонятно уже, то ли от смеха так дёргался, то ли припадок какой-то словил.
— Ну чего ты всё ржёшь, ну? — я протянул жалобно и весь раскраснелся.
Тёмкин глупый смех ещё долго звенел в толстых хрущёвских стенах. С шёпотом кленовой листвы за окном перемешался, с писком стрижей и воем машин. И в голове у меня, кроме летней прохлады, ничего будто и не было. Прохлада летняя и надежда на наше с ним долгое лето. Лето, которое самым тёплым и родным для нас станет.
И однокомнатная наша квартира на четвёртом этаже палатами замка сделается, и колючий ковёр на стене станет персидским и дорогущим, а выпуклый экран телевизора засияет в наших сердцах серебряным полотнищем кинотеатра.
Только нам вдвоём всё лето будет сиять.
Глава 4. "Какие дорогие воспоминания"
IV
Какие дорогие воспоминания
Станция «Лагерная».
Родной частный сектор недалеко от Кимжей лениво просыпался под золотыми горячими лучами. Так радостно переливался разноцветными крышами домиков, что хотелось сорваться и побежать без оглядки по пыльным просёлочным дорогам. Чтобы сухие острые камни в старые кроссовки набивались и приятно царапали стопы. Так не хватало этого глупого детского чувства, так хотелось Тёмку за руку схватить и с ним с места сорваться.
Тёмка важно поправил воротничок своей клетчатой рубашки, рукава аккуратно по локоть засучил и спросил меня:
— Прилично я, что ли, выгляжу?
Я выдохнул синее дымное облако и стряхнул пепел с кончика сигареты.
На него посмотрел с хитрым прищуром, за краешек воротника его схватил и ответил:
— Пойдёт. Для моих точно пойдёт.
— Я с твоей семьёй последний раз виделся, когда нянчился с Ромкой. В торговый центр с ним ходили, в Макдональдсе поели.
Тёмка вдруг остановился и пыльным кроссовком шарахнул по маленькому белому камешку, в полёт его отправил в кусты черёмухи у наших соседей.
— Игрушку у тебя выклянчил какую-нибудь, да? — спросил я.
— Мгм, конечно уж, выклянчил. Да ладно, чего, он же ребёнок. Ты сам-то, наверно, в его возрасте, родителям нервы мотал, когда с ними на базар ходил. Да?
Я вздёрнул бровь в умилительном удивлении и на него посмотрел.
— Нет, — сказал я и бычок выбросил. — Я себя культурно и прилично вёл, в магазинах, как Ромка, не орал и игрушки не клянчил.
— Странно, — Тёмка пожал плечами. — Я вот наоборот был, как Ромка. Даже себя узнал, посмеялся.
— Кто бы сомневался.
Так давно не заходил в родные вороты, не скрипел железной ржавой калиткой, по мощёной дорожке не шагал до самого дома. По дорожке, которую отец уложил, когда я ещё в восьмом классе учился, в которой ещё отпечаток моих берцев остался, когда я случайно наступил в ещё не застывший цемент. Как же отец потом орал, до самого Моторостроя его крики, наверно, долетали.
— У вас вишня есть, оказывается? — удивился Тёмка, глядя на пышное зелёное деревце возле теплицы. — Вкусная, что ли? Или кислятина?
— Когда как, — я пожал плечами и зашуршал чёрным пакетом в потной ладони. — Когда кислая, когда сладкая.
— А от чего зависит?
— Да не знаю, Тём. Чего пристал-то? Я тебе не аграрий.
Он забавно усмехнулся и тихо пробормотал:
— Ты же у меня деревенский, должен ведь разбираться.
— Чего, чего?
— Ничего.
Глаза по родному дому соскучились. Деревянный, двухэтажный, обшитый бежевыми пластиковыми панелями. В окошках ярко и жарко солнце июньское отражается, у самой трубы антенна торчит. Вокруг наш зелёный сад, цветы мамины и кусты ирги, а сзади, в самом тенёчке, огород и сараи с курами.
— На самом деле это даже хорошо, — тихо сказал Тёмка. — Ну, когда молодой человек деревенский.
Я недовольно цокнул и закатил глаза, а сам заулыбался над его глупостью.
— Почему же? — поинтересовался я.
— Хозяйственный весь такой. Ответственный. Готовить вкусно умеешь. Дрова ещё, наверно, можешь рубить. Да?
Я пожал плечами:
— Умею, если надо. Ты не умеешь, что ли?
— А мне-то зачем? Я всю жизнь прожил в квартире. Тяжелее компьютерной мышки и джойстика от сеги ничего в руках не держал.
Каким же Тёмка иногда был самокритичным. И ведь правду говорит, очевидные такие и настоящие вещи, и не поспоришь даже. А ведь не каждый так сможет, не каждый будет сам на себя говняться и какие-то свои слабые стороны признавать. Не каждый сможет и не каждый захочет вот так вот, как Тёмка, со стороны на себя посмотреть. Отстранённо как-то, не на себя будто даже. Будто не в зеркало, а как бы чужими глазами взглянуть на себя. Чужими глазами взглянуть на большущие смешные уши под кудрявыми волосами.
Я отодвинул в сторону тонкую кружевную занавеску и вошёл в дом, а Тёмка аккуратно вслед за мной. Обувь с ним скинули на тряпке в углу и прошли на кухню.
Лет десять назад, может, чуть больше в этот дом всей семьёй переехали, два года его строили. Мама тогда сказала, что, если бы знала, что так несложно и дёшево строительство обойдётся, дом бы побольше отгрохала, пошире и повыше. Мне и такого всегда хватало, комната была своя на втором этаже. Только зимой на первом жил, в другой комнате. Под крышей холоднее было, батареи там плохо топили.
— И чё, а где все? — громко спросил я и ушами словил эхо собственного голоса. — Нормальный приём, конечно. Как будто каждый день из армии возвращаюсь.
Я поставил пакет на стол и начал вытаскивать оттуда гостинцы. Водку хорошую, которую отцу с Танькой взял к столу, Ромке сухой паёк, который ему ещё с начала службы пообещал, фрукты всякие доставал и готовые салаты из магазина. Выкладываю всё это добро на стол, а сам краем глаза вижу, как Тёмка по кухне расхаживает, так всё осматривает внимательно, как будто здесь первый раз, как будто за год никогда здесь и не был.
Был, и не один раз, постоянно Танька его просила с Ромкой понянчиться, погулять с ним где-нибудь, в квартире у меня посидеть и в сегу с ним поиграть. В ту самую сегу, которую Тёмка мне на Новый год подарил вместе с кольцом. Двойной подарок мне тогда устроил, на Новый год и на день рождения, который двадцать восьмого декабря был. Никто никогда мне так не дарил, всегда как-то совмещали, чтоб меньше тратиться надо было. Родители даже так делали.
Тёмка подошёл к окошку, липкую ленту с дохлыми мухами схватил двумя пальцами и сказал:
— Я в тот раз как-то к вам пришёл, впечатался в такую вот штуковину и чуть клок волос себе не выдрал. — он лицом покривился и ленту из рук выпустил. — Откуда у вас столько мух? У нас вот в Моторострое их даже и нет. Почему так?
Я пожал плечами и произнёс:
— Да откуда я знаю? У мух спроси, чего докопался?
Он тихонечко посмеялся и ответил:
— Ты же деревенский. Тебе лучше знать.
— Тём.
— Шучу. Нет, я же не говорю «деревенщина», я говорю «деревенский». Это ведь разные вещи.
— Ну, заяц, ну, — разнылся я, пустой пакет смял и сел на стул возле стола, схватил мятую жёлтую грушу из вазы с фруктами и откусил. — Хорош давай. Гасишь меня тут направо-налево.
Он ко мне подошёл, так невинно и по-глупому заулыбался, руки мне на плечи положил и тихо сказал:
— Я вот помню, когда твои фотоальбомы старые смотрели, у тебя такая фотография была, где вы всей семьёй на вашем крыльце стояли. Там ещё куча родни была, и отец твой, и мама твоя, и Танька. Тётки всякие. И ты там стоял, — Тёмка вдруг засмеялся и в сторону отвернулся.
— Чего, ну?
— Ничего. Ты такой смешной там был. Лет пятнадцать, что ли, может, четырнадцать. Такой уже лось стоишь, высокий, подтянутый. В длинных клетчатых шортах до пупка.
— Тём.
— И носки такие высокие почти до колена.
— Хватит.
— И с ними ещё чёрные шлёпки на ногах.
И он вдруг как захохочет, как заржёт на весь дом, а сам топится в глупой неловкости, взгляд от меня свой бесстыжий прячет и всё пытается рот прикрыть кулаком, чтобы так громко не смеяться. Всё равно громко смеялся. Вроде извиняться пытался и меня не смущать, а всё равно ни на секунду не останавливался.
— Бандит ушастый, — сказал я, по животу его легонечко треснул и сам захихикал.
— Прости, Вить, — Тёмка ответил и раскрасневшуюся морду свою прикрыл рукой. — Нет, правда, это очень мило. Мне это в тебе нравится и всегда нравилось.
— Что нравится? — я спросил его и прямо в глаза ему посмотрел. — Что я деревенский?
Он смущённо пожал плечами и ответил:
— Ну, да. Немножко совсем. Нет, это ведь хорошо, это ведь даже здорово, я ведь тебе уже объяснил. Мне это в тебе очень нравится. Это…
Он вдруг замер, пристально взглядом в меня вцепился, по ногам моим пробежался глазами, по телу и до макушки моей добежал.
— Это часть твоего антуража, — резюмировал Тёмка и опять неловко весь съёжился. —Блин, сам опять чёрт знает что сказал. Обиделся, да?
Я улыбнулся, головой помотал и к себе его покрепче прижал.
— А хочешь, я про твой антураж расскажу? — я тихо спросил его и хитро заулыбался.
— Хочу. Давай.
— Там у нас под раковиной в тумбочке скотч лежит. Принесёшь? И я тебе расскажу.
— Ну, Вить.
Опять весь разнылся, опять меня развеселил и крепко в меня руками вцепился. Сам над собой засмеялся и над моим «деревенским» происхождением до сих пор ещё хохотал. Глупый «городской» мальчишка.
Танька с отцом совсем скоро пришли, и Ромка был вместе с ними. В магазин ходили, сока к столу покупали, знали ведь, что Тёмка пить ни в какую не будет. Всего меня разобнимали, отец чуть спину мне не сломал, так сильно и крепко меня похлопал, я ещё долго стоял и мордой от боли корчился.
— Витя, а вот ты мне паёк принёс? — распищался на весь дом Ромка и дёрнул меня за штанину.
— Принёс уж, принёс, я же обещал, — сказал я и отдал ему зелёную коробку со звездой. — Не обляпайся, ладно?
Он так обрадовался, так глазами радостно засиял, будто не паёк ему вручили, а сладкий новогодний подарок. Да там сладкого-то почти и не было, разве что печенья и сгущёнка. Пусть играется, дети всё время на ерунду всякую ведутся, которую по телевизору увидят. Про паёк, наверно, в «Армейском магазине» каком-нибудь услыхал.
Танька на сынишку так довольно взглянула, по светлым пушистым волосам его потрепала, и Ромка в другую комнату убежал, крепко обнимая коробку. И сестра так по-странному на него смотрела, с какой-то даже гордостью, впечатление такое сразу сложилось, будто бы ей показалось, что Ромка от этого моего подарка сам как-то к армии ближе стал.
Тоже хотела, как и из меня, солдата из него сделать. В кадетскую школу его, наверно, отдаст в пятом классе и детства лишит. Будет, как я, наверно, домой на выходные кататься и пять дней в неделю жить с камуфляжными обезьянами в центре города. Может, ошибочно, но в груди какие-то отцовские инстинкты в тот момент забурлили, так не хотелось для Ромки своей же незавидной судьбы. Смотрю на него и понимаю, что столького он может в этой жизни лишиться, если так же, как я, с одиннадцати лет будет жить в военном интернате и семью видеть только по выходным. И папаша у Ромки тоже вояка, танковое училище закончил и теперь в военном оркестре при этом училище играет. Тут и к гадалке ходить не надо, вся Ромкина судьба лет до двадцати уже точно расписана. Мне только и остаётся, что смотреть на всё это и надеяться, что сестра как-то планы и взгляды свои поменяет.
— О, раскабанел как, брательник, — обрадовалась Танька и меня с ног до головы осмотрела. — И ты ещё говоришь, там всё время голодный ходил?
— Я такого не говорил, — сказал я и плечами пожал, а потом на Тёмку покосился.
Он громко цокнул и посмеялся:
— Да, я говорил. Ты же сам мне тогда сказал, что всё время жрать охота, что сладкого побольше хочется.
Отец рукой махнул и добавил:
— Да в армии всегда так, всё время глюкозы не хватает. Такие нагрузки, ты что.
Тёмка завис у открытой двери холодильника и достал из ведёрка три яйца, которые отец с утра в курятнике собрал.
Глянул на нас и спросил:
— Тань, дядя Паш, вам помочь на стол накрыть?
И вдруг руки у него сильнее задрожали, и яйцо одно между пальцами вывалилось. Он сначала его ловко поймал, а потом оно всё равно соскользнуло и разбилось. Жёлтой блестящей жижей растеклось по деревянному полу. Тёмка стоял и на нас жалобно смотрел, бровями весь несчастно скривился и ещё сильнее весь задрожал.
— Я вытру, — пробубнил Тёмка. — Извините.
— Ладно уж, чего прям, — отец сказал и махнул рукой. — Витёк, пошли, с посудой мне поможешь.
Все вчетвером по дому бегали и суетились, на кухне на стол накрывали. А Ромка в моей старой комнате сидел и сухой паёк лопал, забился там, и не слышно его, и не видно. Артём всё какой-то зашуганный ходил, взгляда почти что не поднимал, весь расстроенный был и грустный. Неужто из-за этого яйца идиотского?
Я зашагал по скользкому линолеуму у нас в коридоре, возле лестницы, и краем глаза заметил, как Тёмка у стенки стоял и на руки свои смотрел. Стоит, стоит, сожмёт кулаки изо всех сил, ещё сильней задрожит, и шея сразу ходуном начинает ходить. Потом опять ладошки расслабит, руки выпрямит и дальше стоит, уже меньше дрожит, но всё равно по лицу видно, что чуть ли не плачет.
— Тём? — тихо вырвалось у меня.
Я поставил две пустые кружки из сервиза на маленький комод в углу и подошёл к нему.
— Чего? — спросил он и натужно улыбнулся, опять хитро и не по-настоящему, глупые и бессмысленные доказательства того, что у него всё хорошо, мне предъявлял.
— Чего стоишь тут, в угол забился?
— Не хочу вам тут больше ничего разбить.
Я схватил его крепко за руки и сердито отрезал:
— Прекрати. Хватит, слышишь?
Он из моей хватки вырвался, пару шагов в сторону лестницы сделал и пробубнил:
— Да ну чего «хватит»-то, Вить, ну? Чего «хватит»? Как дурачки с тобой живём и как будто специально не замечаем. Я же… — он плечами пожал и слегка усмехнулся. — Я же не девка, Вить, чего со мной сюсюкаться, ну? Я не жирная баба, которой надо говорить «ты прекрасна, будь собой». Я же всё понимаю, я не обижаюсь, я же не глупенький.
Я заулыбался, глядя в его каштановые глазки:
— Ты-то, и не глупенький? Глупее только Ромка. Иди вон к нему, вместе будете с ним армейский паёк трескать. Если там ещё что-то осталось.
Тёмка ещё грустней вдруг скривился, в сторону куда-то задумчиво посмотрел и вдруг головой помотал.
— Прости, Вить, — сказал он. — Я что-то совсем опять. Перекрыло меня. От феназепама, наверно, он ещё долго будет выходить из организма. У тебя же праздник, ты домой из армии вернулся, к родным пришёл. А я тут стою ною. Господи, а, прости, пожалуйста.
Подошёл ко мне и обнял меня крепко-крепко, пальцами так аккуратно перебирал прямо по моему хребту, будто позвонки считал. Сам дрожал и меня заражал своей дрожью.
— Всё хорошо, — я в макушку его поцеловал и по спинке погладил. — Я не говорю тебе не замечать этого, я не говорю, что я сам этого не замечаю, что придуриваюсь, как будто этого нет. Нет, Тём, всё есть, мы не тупые, мы взрослые люди, всё видим и понимаем.
Я схватил его холодную ладошку и прошептал:
— Но чего уж поделать теперь, а? Жить ведь как-то надо. Нельзя же вот так вот постоянно…
— Я и не хочу постоянно, — он перебил меня, моськой мне в футболку уткнулся и громко всхлипнул, совсем неразборчиво и едва ли понятно заговорил: — Вить, родной мой, прости. Я не хочу просто, чтобы ты опять меня бросил. Очень, очень боюсь, что опять меня бросишь. С ума схожу иногда, ты и сам видишь. Вон как схожу, посмотри на меня.
Ещё сильнее ко мне прижался, в брюхе моём утонул, и у солнечного сплетения вдруг теплом его слёз и слюней всё разлилось. Я немножко лицом скривился и улыбнулся, подумал, как долго всё это будет сохнуть, как буду Таньке с отцом врать, что весь обрызгался, когда мыл посуду.
— Всё, всё, тише, ну? — прошептал я и к себе его покрепче прижал. — Я понимаю, Тём. Давай только не здесь. Щас отец ещё выйдет, подумает, что я тебя обижаю. Сам потом ему будешь объясняться, понял?
— Мгм, — промычал он и наконец отлип от меня, моську свою вытер рукавом рубашки и громко шмыгнул. — Знаешь, мне сколько раз снилось, что ты опять в армию уходишь? Раз пять, наверно, снилось. Сначала всё как-то одно и то же снилось, прям слово в слово, как тогда у тебя в квартире, когда ты мне эту новость сообщил. А потом уже по-другому начало сниться, что ты как будто мне говоришь, что устал, что уходишь.
Я тихонько посмеялся:
— Как Ельцин прямо.
— Ну, Вить. — Тёмка опять шмыгнул и глаза вытер ладошкой. — Говорил, что устал, что уходишь и что специально от меня в армию убегаешь. И ещё говорил, что потом приедешь и уже всё, что больше с тобой не увидимся.
Я вытер большим пальцем холодную слёзку у него на щеке и сказал:
— Но это же не правда. Это ведь всё твой сон.
— Дай бог, — он прошептал. — Дай бог, чтобы только сон.
И он как-то сразу постарался отвлечься, в сторонку зашагал и взгляд поднял по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж. Такая крутая лестница, узкая, чуть ли не винтовая, столько раз в детстве чуть башку себе не расшиб, когда по ней как угорелый носился туда-сюда.
— Никогда в твоей комнате не был, — Тёмка тихо сказал. — Вить, а ты мне свою комнату покажешь? Которая на втором этаже.
— В другой раз, ладно? Там щас отец ремонт делает, крышу меняет. Чтоб летом было не жарко и зимой не холодно. Может, ещё кондиционер будет ставить. Ты там разве никогда не был?
Тёмка пожал плечами:
— Не был. Сколько раз к вам сюда приходил, когда Ромку нянчить забирал, и ни разу там даже не был.
Я подошёл к нему сзади, чуть-чуть аккуратно его приобнял и тихо сказал:
— Потом как-нибудь обязательно тебе всё покажу.
Тёмка цокнул и засмеялся:
— Ой, прям что ты. Секреты какие. Виктор Катаев и его тайная комната.
— Нет у меня уже никаких секретов. От тебя точно нет, ты и так всё давно знаешь.
Потом с Танькой, с отцом и Тёмкой за столом на кухне сидели, еду домашнюю лопали, водку и вино в рюмки разливали и разговаривали обо всём на свете. Про армию им сидел и рассказывал, сам себя немножечко цензурировал и выбирал, какие истории поприличней за столом в кругу семьи можно было рассказать. Уж точно не ту, где мы из окна библиотеки ссали, когда насвинячились.
Стыдно-то как, господи.
— Вы, значит, в Моторострое теперь живёте? — отец спросил нас, куриную кость доглодал и бросил себе на тарелку.
— Да, — ответил Тёмка и соку хлебнул. — Там у нас, на Декабристов. Во втором доме. Ну, возле Московского рынка.
Отец закивал:
— Понял, понял, да. Ладно уж, нас не забывайте, заезжайте иногда. Огурцы там или помидоры берите, бесплатно же. Друг друга не обижайте, не ругайтесь там.
Тёмка улыбнулся, и я на него так хитро покосился. А сам подумал, что ведь иногда его обижаю, обижаю своими мыслями и поступками, так хотелось что-то такое сделать, чтобы он понял, что я от него никуда больше не убегу и не уеду. А мыслей никаких не было. Надежда только была, надежда, что он сам всё поймёт, увидит и успокоится.
— Витёк, — отец тихо сказал и вдруг ненадолго замер.
— Чего?
— Она хоть тебе снится?
Я водки ещё одну рюмку себе налил, бутылку в центр стола поставил и ответил ему:
— Нет. Ни разу не снилась. А тебе, Тань?
— Мне тоже нет, — Танька сухо ответила.
— Может, натворили чего? — предположил отец.
— Не знаю, — я плечами пожал. — Мы после вас на кладбище зайдём с Тёмкой.
Отец закивал и сказал:
— И мы постоянно ходим. Может, ей не нравится чего?
— Не знаю я. Захочет — скажет.
Потом, когда поели, стали со стола убирать, посудой на весь дом загремели и по кухне засуетились. Из комнаты вдруг Ромка выскочил, к Артёму подбежал и жалобно на него посмотрел.
— Артём, а вот, а вот пройди мне там динозавра большого? — он ему сказал и дёрнул его за штанину.
— Какого динозавра?
— Такой вот большой, у него только вот там голова есть, он вот ещё бежит за тобой в пещере, где лава.
Тёмка на меня посмотрел и засмеялся. И я вместе с ним засмеялся, когда понял, про какой момент в игре Ромка рассказывал. Когда в самом конце второго «Парка Юрского Периода» нужно от Тираннозавра убегать, сплавляясь на лодке по речке. По речке, а не по лаве, там по сюжету действие на закате происходило, и вся картинка вокруг рыжими красками ярко пылала. Какой Ромка глупый, прямо как я. Я сам тоже в детстве думал, что там лава какая-то и вулкан извергается.
— Сможешь мне его убить, Артём? — спросил Ромка.
Тёмка за руку его схватил и сказал:
— Его там никак не убить, можно только убежать. Надо поворачиваться резко и стрелять из базуки или гранатой швыряться или электрошоком. Он чуть-чуть останавливается, рычит, а потом опять за тобой бежит. А ты дальше едешь.
— А ты вот покажешь мне?
— Пошли, пошли.
И в комнату с ним ушуршали. А мы с отцом на кухне одни остались, Танька на улицу вышла, ей по работе вдруг позвонили. Молча с ним тарелками бряцаем, ложками, вилками, слушаем, как за окошком в огороде птицы пищат. И в дом так приятно вдруг залетела прохлада, занавески так сильно заколыхались, и глаза будто сами приятно закрылись от летнего ветерка.
— Пап, — я тихо сказал и на отца посмотрел. — Я тебя всё время спросить хотел. А ты как ко всему этому всегда относился? Ну, что я с Артёмом?
И как назло будто и ветер вдруг стих, и птица с куста за окном упорхнула, и тарелок уже не слыхать. Отец передо мной непонятно завис с грязной чашкой в руке и брови нахмурил.
— А мне чего, Витёк? — удивился он и плечами пожал. — Твоя-то жизнь, делай чё хочешь.
— Из-за матери, да? Хотел, чтобы всей семьёй не ссорились из-за этого?
— Замолчи, — строго сказал он и по столу хлопнул. — К тебе нормально относятся, тебя, по-моему, никто никак не трогает, не обижает, вопросами не задевает. Ну? Чего тебе ещё надо?
— Ничего.
И опять с ним замолчали, и будто нарочно сквозняк опять заиграл, и птицы на ветку вернулись. Разве бывает так? Не жизнь, а мультик какой-то.
— Чего у тебя с Артёмом творится? — спросил отец и на меня строго посмотрел. — Он на наркоте, что ли, или чего? Я ведь узнаю, смотри у меня.
— Не понял?
— Трясётся всё время как припадочный, — добавил отец и специально дурашливо задрожал, изображая Тёмку. — И ведь главное, не синячит, значит, от наркоты трясётся, да? Мне хоть расскажи.
— Пап.
— Ну?
Я хлопнул тарелками, громко вздохнул и сказал:
— Болеет он. И больше так не говори, понял?
— Болеет? А чё у него?
— Там что-то с сосудами, с позвоночником, — я ладонью похлопал себя по затылку, чтоб отцу более наглядно всё объяснить. — В шее, вроде, какая-то родовая травма. Я не врач, я так уж, бегло как-то один раз у него спросил. Всё, чтоб я больше про это не слышал, и ему не вздумай говорить, понял меня?
— Да я же не знал, Витёк, — спокойно сказал отец и грустным взглядом завис в окошке. — Ладно хоть рассказал. Просто думаю, а вдруг он там нюхает чего. Мало ли щас всяких. С внуком с моим ещё там сидит.
— Да, да, и наркотой его кормит. Ну всё, хорош уже, а.
Я сел за стол и задумчиво щёку подпёр рукой. Сижу, сижу, думаю о чём-то, а о чём думаю, сам понять не могу. В голове мысли какие-то роятся, всё куда-то снуют и мельтешат, а какие мысли, о чём, для чего и зачем, поди разбери. Ясности нет никакой, весь интеллект, если он, конечно, вообще был у меня когда-то, выдуло вдруг из головы.
Отец тихо вздохнул, пачку сигарет достал с холодильника и сказал мне:
— Там в зале вещи её и фотокарточка в рамке стоит. Сходи хоть, погляди, пока не ушёл.
— Схожу, — я тихо ответил. — В зале, да?
class="book"> — Да, в зале.
— Ладно. Дай я только один там посижу, не пускай никого.
***
Холодный линолеум скрипнул под ногами, и деревянная дверь за спиной закрылась. Далеко-далеко и тихо совсем на кухне гремели тарелки, Танькин голос звенел еле слышно, Тёмкин тоже, папина речь звучала и Ромкин весёлый смех. А здесь, в комнате, совсем смеха не было. Смеха не было, и не было радости, жизни не было даже. Темень тугая сплошняком душу накрыла и солёный кипяток выдавливала из глаз.
Плечи вдруг нервно задёргались, когда её увидел на фотографии.
На белом комоде рядом с телевизором в большой деревянной рамке смотрела на меня с улыбкой, как давным-давно, много лет назад. Когда ещё сам на неё с улыбкой смотрел, в этой же комнате с ней сидел и мультфильмы по телевизору ждал. Когда молоко с кексом пил, которые она мне на рынке после работы часто покупала. Когда сидел на кресле и дрыгал ногами в пушистых смешных тапочках и грелся в родном тепле после долгой прогулки.
Отец хорошую фотографию выбрал.
С юбилея два года назад, когда всю семью со всех концов области к нам в дом позвала, когда пели и гуляли на весь частный сектор и не давали мне заснуть в мои драгоценные кадетские выходные. Сидела на фоне нашего зелёного сада, на фоне вишни у калитки, в своём синем платье с блестящими камушками и улыбалась. Мне улыбалась, а не кому-то, я ведь в тот раз держал камеру. Просто так держал, спокойно и без напряга, когда попросила щёлкнуть на память. Глупость такая, совершенно обычная и простая, а сейчас бы ни за что не смог повторить. Сам стоял бы и трясся похлеще Тёмки, если бы на неё через замыленный объектив ещё раз смог посмотреть.
Рядом с фотографией стояла икона, красивая и большая, в серебряном обрамлении. И лики такие были чёткие и яркие, икона совсем новая, не то, что моя, стёртая уже давно и задрипанная. Взгляд боязливо по иконе скользнул, а рука само будто потянулась перекреститься, так уж, на всякий случай. Чтобы по голове не прилетело ни от матери, ни от кого-то ещё.
Шаль её рядом с иконой лежала, аккуратно была сложена вдвое, светло-коричневая и пушистая. Мягкая-мягкая, как шёрстка ягнёнка, которого на даче гладил у нашего замполита, когда он меня позвал с сараем немножко помочь. И прямо на шали лежал её тонкий бежевый платок, аккуратно был сложен клубочком и чуть-чуть совсем переливался в ярком дневном свете мягким бархатом.
Я взял духи в виде груши, крышку сорвал и понюхал. Прямо как она ещё пахнут, не духи будто, а флакончик с частичкой её души. Странно так, но приятно. Глаза на секунду закрылись, и воспоминания вспышкой сверкнули во тьме. Голос знакомый будто зазвучал, и всё тело словно в тепле родном оказалось. Долго это всё не продлилось, стоило глаза только открыть, как воспоминания тут же исчезли. Паскудный яд обмана смылся с больного сердца, и пелена ясности и холодной реальности вдруг опять всё на душе затянула.
— Мам, — тихо сказал я, прохрипел маленько и громко прокашлялся. — Вот, пришёл. Видишь, да?
Я немножко перед фотографией покрутился, как дурак, и руками развёл.
— Из армии позавчера вернулся. Смотри, лось какой я у тебя, да? Ты ещё тогда говорила, «куда всё растёшь, куда всё растёшь?» А я вон ещё вымахал.
Стою, смотрю на фотографию, мутными глазами ловлю яркие блики тёплого солнца за окном, а у самого ноги непонятно трясутся и будто куда-то уносятся и растворяются, как будто и не мои, как будто и нет их вовсе. Руки в карманы засунул и зашагал к дивану, сел на него и холодными неспокойными ладонями вцепился в пыльную обивку под старым покрывалом с пышными висюльками по уголкам.
— Я вот только мастером спорта так и не стал, — сказал я тихо и закивал. — Так и останусь кандидатом. Щас не до бокса уже, мам. Так уж, в зал иногда немножко хожу.
Я глянул на фотографию, взгляд её улыбчивый быстро поймал и сам вдруг заулыбался.
— Нет, башку ещё не отбили. Вон, смотри-ка.
И, как дурак, головой затряс, специально начал дурачиться. Глупость такую делал, а нутром всё равно чётко видел, будто бы рядом сидит, будто откуда-то из-за фотографии на меня сейчас смотрит. Смотрит и гордится, наверно. А есть ли за что?
Сама для себя решит. Разберётся.
Я поднял руку, кольцом на безымянном пальце сверкнул, глядя на фотографию, и сказал маме:
— Я ношу. Видишь, да? Вчера чуть не потерял. — я сжал кулак, хрустнул тихо костяшками и потемневшее серебро потёр указательным пальцем. — Ещё ведь сломал его. Тёмка ходил чинить. Починил, смотри-ка. Там совсем чуть-чуть шовчик видно. Вон, — я махнул рукой и пожал плечами. — Так уж, не страшно.
Взгляд опять упал на её платок возле иконы. Сразу вспомнилось, как в тот день, когда начальница у нас гостила, вертелся перед ней, как мама мной хвасталась, как с гордостью на меня смотрела и всем сердцем радовалась.
А сейчас только смотрит. Радуется тоже, наверно, но уже не чувствуется ни черта.
— Я бы… — вырвалось у меня, а потом горло как-то жалобно скрипнуло, морда недовольно скривилась, и я прокашлялся. — Я бы, если бы надо было, мам, хоть сто раз сюда в форме пришёл бы и перед твоей начальницей покрутился. Весь день бы крутился, каждый день бы так ходил. Прости, пожалуйста, столько раз ведь мог, а не покрутился.
Я поднялся с дивана, зелёные погоны с двумя полосками из кармана достал и положил около фотографии. А сам к комоду подошёл близко-близко, чуть ли не обнялся с ним, и на неё посмотрел сверху вниз. В глазах ещё сильнее зажгло, тяжело было так стоять и на неё сверху смотреть. Я присел на коленки и глазами на уровне её глаз оказался. Холод по спине пробежал и мурашки приятные.
— Я младший сержант теперь у тебя, — пробубнил я и подбородок подпёр ладонью. — Так уж, пойдёт похвастаться, да? Можно было и лучше, конечно. А я вот даже и не ныл, как ты мне тогда говорила, и не сплетничал, и языком не трепался.
Я покосился в сторонку, заулыбался по-идиотски и пробубнил:
— Там и не потреплешься особо, пиздюлей ещё накидают.
Была бы здесь, по губам бы мне врезала и не посмотрела бы, что мне двадцатник почти. Навсегда для неё тупым и мелким останусь. И обидно немножко, а всё равно отчего-то приятно.
— И да, кстати, мам, форму нам там выдали. Как в школе не надо было покупать.
Её лицо за стеклянной рамкой опять куда-то вдруг поплыло, в глазах всё опять солёными волнами заискрилось. Я встал и громко вздохнул, думал, просто вздохну, а получилось, что шмыгнул. Звонко и мокро, самому даже стало противно.
— Да если бы надо, ты бы мне всё равно купила, — сказал я и махнул рукой в её сторону. — Как уж, ты бы и не купила. Витюшке-то своему любимому.
Ноги в тугих потных джинсах опять ватой сделались и невольно согнулись под тяжестью мёртвой плиты на груди. Опять на уровне взгляда я с ней оказался, из глаз смола кипящая заструилась и на линолеум западала тихими каплями.
— Лучше всех бы мне нашла, да, мам? — спросил я и громко хлюпнул слюнями. — Целый день бы со мной по военторгам ходила. Нашла бы, всегда мне лучше всех находила.
Я хлопнул ладонью по мокрой раскрасневшейся морде, соплищами случайно измазался и в сторону отвернулся. Чуть от стыда перед ней не сгорел.
— Денег сколько ушло, господи, мам. Целая прорва. Вон, в шкафу висит на втором этаже, пылится. Три тыщи за китель, помнишь, да?
Смотрю на неё, а сам по-дурацки смеюсь, и носом громко шмыгаю, и хлюпаю по-свински слюнями.
— Три тыщи. За что, а? За воспоминания? — я губы надул и тяжело выдохнул. — Какие дорогие воспоминания получаются. Одуреть можно.
За спиной вдруг дверь громко скрипнула, быстрые шаги по линолеуму зашуршали. Ромка в комнату залетел с яркой улыбкой. А у самого руки в сгущёнке, грязные все, тягучие сосульки на пальцах болтаются, зато улыбается во весь рот без одного переднего зуба.
— Витя! — Ромка звонко закричал и остановился передо мной. — Ты зачем плачешь?
А я сижу, смотрю на него и понимаю, что вся морда красная и в соплях, что на полу лужицы маленькие и солёные, а сам на коленях стою. Стою и на Ромку смотрю на высоте его головы, и даже подниматься не собираюсь.
— Зачем плачу? — спросил я, засмеялся и вытер лицо. — Мордень твою в сгущёнке увидел, вот и реву сижу.
— А зачем? — он уточнил и отчего-то заулыбался.
Я большим пальцем сгущёнку со щеки у него вытер и сказал:
— Чумазый какой весь, ты посмотри, а! Паёк мой трескаешь, да?
Ромка ещё шустрее начал жевать, громко и аппетитно кусочком печенья захрустел.
Он на грязные руки свои посмотрел и спросил:
— А я вот если умоюсь, ты вот больше не будешь плакать?
— Не буду, — засмеялся я. — Обещаю, Ром, не буду. А ты умоешься?
Он кивнул и опять улыбнулся.
— Точно, что ли?
И снова мне закивал.
— Ну пошли, покажи, как ты умываться умеешь.
Я поднялся на ноги и Ромку схватил за маленькую липкую ладошку. Зашагали с ним не спеша по гладкому скользкому линолеуму, я вдруг на миг замер в дверном проёме и снова на маму посмотрел.
И она на меня будто бы посмотрела.
***
Минут двадцать с Тёмкой прогулялись вдоль междугородней трассы и уже на кладбище очутились. Через обшарпанную синюю калитку прошли и ступили на пыльную землю, одним махом с ним потерялись в лабиринтах ржавых облупленных оград, мраморных чёрных плит и разноцветных венков. От зелёного рябило в глазах, куда ни глянь, везде изумрудные краски на тебя бросаются, совсем немножко разбавленные пёстрыми и уже потускневшими цветами.
Купол часовни у самого входа так ярко сверкал в лучах горячего солнца, глянешь разок в его сторону, и глаза тут же от слёз начинает резать. Народу на кладбище нет, тихо всё и спокойно, пышные берёзы шелестят за забором, а вдалеке, где поле плавно и незаметно переходит в горизонт и небесную твердь, огромная тарелка радиотелескопа высится. В детстве всё время думал, что из этой штуки по инопланетянам стреляют, совсем тупой и наивный был.
Мы с Тёмкой свернули на третью аллею, ровная сухая дорога закончилась, и началась пушистая зелёная тропинка. Зигзагами и ломанными линиями петляла между оградами, иногда так мало места оставалось, что приходилось об высохшую краску на калитках всей тушей обтираться. То тут, то там в траве что-то зашебуршит, а потом опять затихнет.
— Ящерица, — Тёмка тихо сказал и ткнул пальцем в кустик репейника. — Вон, видал?
— Видел, да. — ответил я, ногой куст этот придавил и дальше с Тёмкой по аллее протиснулся. — Я тут в детстве их всё время ловил. Ты, кстати, рассказывал, что и у вас в деревне ящерицы тоже на кладбище живут, да ведь? А почему так? Чё им на кладбище, мёдом намазано?
— Не знаю. Может, почва какая-то благоприятная, ну, за счёт… — Тёмка вдруг неловко замолчал, на полуслове себя оборвал и тихонько прокашлялся.
— Трупешники здесь, — усмехнулся я.
— Да. Наверно. Не знаю я.
Мы прошли под сенью старого американского клёна, ненадолго оказались в прохладной тени, а потом опять вынырнули в июньскую духоту и снова сухим горячим воздухом задышали. И лёгкий ветерок совсем даже не помогал, совсем его и не чувствовалось.
— Я на днях с Вадимом созванивался, — сказал я Тёмке, остановился на миг и глянул вдаль, стал искать ориентир, куда поворачивать.
Ткнул пальцем в сторону покосившейся берёзы и сказал:
— Да, туда.
И опять с ним зашагали по высокой траве. Хорошо, что хоть в джинсах попёрлись, а не в шортах, иначе все ноги бы себе исцарапали.
— Созванивался, и? — спросил Тёмка.
— Да спросил, не нужна ли ему какая помощь. Поработать, похалтурить. Мы ж с тобой теперь вместе будем жить, деньги то надо брать откуда-то. А ты что думал, что один будешь там сидеть у него и монтировать, да?
Тёмка пожал плечами и тихо ответил:
— Да я мог бы, чего мне. Всё равно буду на заочном учиться, я дневное даже и не рассматриваю. Хватит нам денег, чего ты прям?
— Не, Тём, я так не могу. Хочешь, чтобы я у тебя на шее сидел?
— Немножко-то можно, что такого? Отдохнул бы, после кадетской школы, после армии. Это ладно я всю жизнь отдыхаю, в школу даже нормально не хожу, всё на дому, на дому. А ты у нас…
Я вдруг остановился, кроссовками придавил кочку с сочной зелёной травой и в Тёмку взглядом вцепился. Он тоже замер, завис на мне удивлёнными глазами и опять стал тихонько дрожать.
— Ну? — я спросил его с улыбкой. — Дальше-то договаривай.
— А ты у нас всю жизнь то в армии, то в кадетской школе. Я просто думаю, ты устал от всего, наверно. Разве нет?
Я смущённо увёл взгляд в сторону, глазами скользнул по серым полуразбитым плитам за свежевыкрашенными оградами и опять посмотрел на Тёмку.
— Нет, не устал, — я ответил ему. — Летом наотдыхаюсь, не переживай.
Я схватил его ладошку, тихонечко так и нежно кончиков пальцев его коснулся и в глаза ему посмотрел.
— Но мне очень приятно, что ты так переживаешь, — сказал я. — Из-за ерунды, конечно, переживаешь, но всё равно приятно. После школы я устал. И после армии. Скажешь уж тоже.
— А на студии что будешь делать? Так же гаффером?
Я пожал плечами:
— Может, гаффером. Может, оператором иногда. Вадим сказал у него там на статику некого поставить. На всяких соревнованиях, мероприятиях. Как он эту камеру-то назвал, блин, забыл.
— Муха? — предположил Тёмка.
— Да, точно. За мухой, говорит, постоишь. А муха это чё такое?
— Ну такой телевизионный плюшевый панасоник. Один общий план, тупо стоит на штативе, следишь, чтоб писала. Иногда там тебе Андрей по рации будет говорить, типа, туда поверни, этот план возьми, да ещё какой.
— Вот, видишь. Творческого тут мало, поэтому разберусь.
Не хотелось искать ничего нового, ломать голову и изобретать велосипед. Вадим в «Киносдвиге» платил хорошие деньги за одну съёмочную смену. Когда три часа, когда шесть, иногда восемь, сколько нужно, столько и бегал по площадке с проводами и мешками с песком. Иногда за камерой следил, чтоб никто не утащил, когда на больших мероприятиях что-то снимали, где куча народу и полно всяких репортёров и операторов из других студий.
И с Тёмкой чаще видеться буду. Да и студия рядом, у нас прямо в Моторострое, недалеко от завода, в здании бывшего технического училища. Старый спортзал переделали в киносъёмочный павильон, на небольшой сцене для партийных выступлений как раз оборудовали монтажную. Тёмка каждый раз туда-сюда бегал по ступенькам, то в павильон спускался, то опять поднимался в монтажную. А его дед ему как-то рассказал, что он в этом ПТУ сам давным-давно учился и в этом спортзале в волейбол играл с однокурсниками. Интересно как получалось, поколения меняются, а стены те же самые остаются.
Вадим, когда я впервые через Олега на студию к нему пришёл, экскурсию мне устроил. Световые приборы мне показывал, киловатники, пятикиловатники, флошки, про фрострамы рассказывал, с проводами грамотно учил обращаться. Впервые меня как-то подвёл к здоровенному высокому киловатнику, по ржавому скрипучему корпусу постучал и на меня так взглянул, будто хвастливо глазами спрашивал: «Нравится, что ли?»
— Какая лампа здоровая, — я сказал ему. — Бэтмена можно вызвать?
— Не пробовал, — улыбнулся Вадим. — Наиграешься ещё, проверишь.
Он покрутил голову прибора, провод толстый и тяжёлый с крючка на боку снял и спросил меня:
— Ты, кстати, знаешь, что этот свет, возможно… — он вдруг замолчал и глаза задумчиво закатил. — Да не, скорее всего, точно. Знаешь, что этот свет использовали на съёмочной площадке «Иронии судьбы»?
Я ему тогда не поверил, брови напряг и посмотрел на него с умилительной недоверчивостью.
— Как это? — спросил я.
— Его с Мосфильма после развала СССР привезли в Казань, на студию «Тасма». Там у них киноплёнку делали, у них там химический завод есть. А потом, когда уже по всей стране бардак начался, какой-то ушлый человечек световые приборы в институт культуры сплавил, а какие-то киностудиям раздарил. Или продал, хрен его знает.
Я подошёл к прибору, пощупал его холодную шершавую поверхность и увидел белую надпись «Киносдвиг», неаккуратно сделанную белой краской.
— А ты их зачем подписываешь? — я поинтересовался и буковку «к» любопытно ногтем поскрёб.
— Да я их иногда в аренду сдаю. Площадки разные бывают, у кого-то уже полно другого света, такого же или похожего. Подписываю, чтобы с чужим не спутать.
— Ясно. И кто у тебя обычно берёт?
— Да кто-кто, — Вадим пожал плечами. — Когда с телестудии берут в павильон для новостей, когда вон, в ДК Ленина, к нам сюда сдаю на всякие мероприятия. Он же красиво горит, по-театральному. Прям таким чётким ровным лучом, знаешь как бьёт?
— Покажешь? — попросил я.
Я тогда впервые в жизни себя почувствовал на настоящей съёмочной площадке. Вадим свет в павильоне весь затушил, толстый провод киловатника воткнул в розетку, какую-то штуковину на туше прибора дёрнул с громким треском, и полумрак павильона вдруг таким сказочным сделался.
— Мощно, — прошептал я и взглядом утонул в бархатном тёплом пятне в полстены.
— Его ещё регулировать можно, — сказал Вадим. — Можно сильно рассеивать, а можно, чтобы прям вообще чётко-чётко в одну точку лупил.
По плечу меня похлопал и добавил:
— Пацаны тебя потом научат, разберёшься.
Научили и разобрался. Полгода туда к нему бегал на студию, когда в одиннадцатом классе учился. Там и с Тёмкой познакомился, он там монтажёром иногда подрабатывал. Благодаря Вадиму с ним познакомился, благодаря его студии, благодаря магии кино. Благодаря тому самому свету, получается.
Свет киношный два наших сердца свёл.
Странно так и приятно.
Я врезался в невысокий высохший куст и вдруг резко опомнился. Под ногами всё захрустело, а коленки укололись тонкими ветками.
— Вить, ну ты чего, осторожней, — Тёмка сказал и за руку меня дёрнул. — Спишь идёшь, что ли?
Я отряхнул джинсы от сухого репейника, один цепкий шарик со штанины сорвал, потом второй отлепил и осмотрелся.
— Поворот мы с тобой проскочили, — я тихо произнёс и губу прикусил.
— Так ты же ведёшь, а я за тобой иду. Я-то не помню, куда там.
На две аллеи назад мы с ним вернулись, кроссовками зашуршали по пушистой зелёной траве, всех ящериц под ногами распугали к чёртовой матери. Вишню старую покосившуюся прошли, потом памятник белый и широкий за оранжевой оградой, несколько шагов сделали по невысоким мягким холмикам земли и сухих листьев и очутились на нужном месте.
Я как туда пришёл, сразу весь замер. В чёрную плиту взглядом вцепился и чуть-чуть в сторонку отошёл, чтобы яркое солнце так сильно от неё глаза не слепило. Хожу, шуршу травой под ногами, а сам взгляда не отрываю от завитушечной надписи на могиле.
Катаева Светлана Викторовна.
Тёмка позади меня стоял и будто бы даже и не дышал, один раз только треснул сухой травой под ногами, цокнул негромко и замолчал. Рядом со мной стоял, едва заметно мне в спину дышал и вместе со мной смотрел ей в глаза. В глаза с той самой фотографии, что у нас дома в зале стояла.
— А ей сколько лет, получается, было? — прошептал Тёмка. — Шестьдесят два?
— Да, — я тихо ответил и сел на узкую синюю лавочку у самой ограды. — Шестьдесят два.
Тёмка немножко помолчал, помолчал, а потом так тихо совсем пробубнил:
— У меня бабушке шестьдесят пять сейчас.
— Знаю.
Я взгляд оторвал от могилы и на Тёмку нахмуренно посмотрел.
— А маме твоей сколько? — я спросил его.
— Сорок два.
Я тихо присвистнул и усмехнулся, сказал ему:
— Девочка ещё совсем. Сорок два. У меня Таньке тридцать семь. А я поздний ребёнок, да.
Тёмка сел со мной рядышком, и лавочка вдруг так жалобно заскрипела. Узкая и тонёхонькая, ещё сломается под нами. На одного человека ведь рассчитана, чтоб на могилке можно было и прибухнуть в одиночестве, слёзы роняя на невысокий холмик в пушистой траве.
Я вдруг с места вскочил, к могиле подошёл и рукой провёл по большому зелёному венку с чёрной ленточкой. Красивый такой и крупный, цветы пышные и яркие.
— От отца, что ли? — я тихо пробубнил и схватился за ленточку с золотистыми буквами. — А, нет. От тёти Кати.
— Там подписано, да?
Я на Тёмку умилённо посмотрел, глупо заулыбался и ответил ему:
— Нет, Тём, сорока на дереве нашептала. Подписано уж, конечно.
Я опять на скамейку присел, по сторонам опасливо огляделся и Тёмку аккуратно рукой приобнял. Он на меня всей тушкой своей плюхнулся и голову мне на плечо положил. За руку меня крепко схватил и холодом своей ладошки кожу мою ошпарил.
Часовня у самого входа на кладбище вдруг зазвенела колоколами. Не сильно, не громко, даже немножко приятно, даже как-то спокойнее сделалось. Тёмка уши развесил, голову приподнял и вдаль куда-то посмотрел, всё пытался из-за густых деревьев золотой блестящий купол разглядеть.
Не разглядел, опять на меня плюхнулся, ещё сильнее ко мне прижался и тихо заговорил:
— Я, когда был в Сан-Франциско, с Марком в православную церковь заходил. Она ещё так интересно там называется, щас, погоди, вспомню, — он ненадолго замолчал, по голове себя шлёпнул разок и добавил: — Радосте-Скорбященский Монастырь, во, точно. Такой прям большой, красивый. Внутрь заходишь, и батюшки по-русски говорят, всё прям как дома, и пахнет так же, и иконы такие же. Я прям ненадолго как будто бы дома очутился.
Тёмка ещё крепче меня за руку схватил и тихо шмыгнул.
— За отца там свечку поставил, — он сказал шёпотом. — Никогда в жизни за него свечки не ставил, Вить. Не знал его даже почти. А тут резко захотелось. И в слёзы бросился, как дурак. Марк меня всё ходил спрашивал, мол, что случилось, что случилось? Сам, вроде, в церковь свою ходит, а не понимает. В протестантскую, конечно, немножко в другую, но ходит же.
Я погладил Тёмку по руке, ладонью по его гладким кудряшкам быстро скользнул и спросил:
— А ты из-за чего плакал? Из-за того, что отца помянул, или потому что по дому соскучился, когда в церковь вошёл?
— Не знаю, — он прошептал еле слышно. — Я же глупый у тебя, ничего не понимаю совсем.
— Это точно, — я над ним посмеялся и тихо его чмокнул в макушку. — Это точно, заяц.
И тут вдруг у меня на кончике ума какое-то странное озарение сверкнуло.
Я на Тёмку задумчиво глянул, брови нахмурил и спросил его:
— А ты ведь персонажа в своей книге Егором назвал в честь отца, получается?
Он чуть-чуть отодвинулся, голову с плеча моего поднял и на меня непонятно уставился.
— Не знаю, — Тёмка прошептал удивлённо. — Я даже никогда не думал об этом, Вить. Слушай, а получается, что да. Я ведь это имя просто так, от балды выбрал.
Я посмеялся и по голове его потрепал:
— Нет, точно не от балды. Какой ты у меня всё-таки глупый, с ума сойти можно, а. Сам своего персонажа в честь папы назвал и даже не понял.
— Не понял. Получается, что так. Это всё как-то подсознательно вышло, наверно.
И мне вдруг захотелось насчёт второго героя поинтересоваться:
— А Костя тогда кто такой? Почему того персонажа, который как бы я, у тебя Костей зовут?
Тёмка сидел на лавочке и по-детски ногами болтал. Ничего мне не ответил, плечами пожал беспомощно и уставился глупыми глазками в смятую траву.
— Вообще без понятия, — он ответил мне. — Я это имя тоже с потолка взял. Просто сидел и думал, а как мне героя назвать, как мне его назвать. Начал имена перебирать и на Косте остановился.
Вокруг жарища такая стояла сплошной стеной убийственной духоты, а у мамы тут хорошо и прохладно, в тени от пышной вишни совсем солнца не ощущается. Вокруг тихо и безмятежно, берёзы где-то шумят вдалеке, птицы пищат над головой, небо почти что ясное парой пушистых белых облачков перешёптывается. Кузнечики повсюду стрекочут, то на ограду один прискачет, то на скамейку сядет. А в траве ящерицы иногда шуршат, одну даже разглядеть удалось, тушей своей серой сверкнула и в норке быстро исчезла. Нас, наверно, увидела и охотиться на кузнечиков ей тут же перехотелось.
По соседней аллее две тётки прошли в вязаных платочках и в домашних халатах. Калошами зашуршали по высокой пышной траве и исчезли где-то в лабиринтах оград среди могильных плит и синих железных крестов. И настроение вдруг такое странное всё тело как-то необычно скрутило. Вроде и грустно, сижу на могиле матери и в глаза ей смотрю, застывшие на мраморном памятнике, а вроде где-то глубоко внутри, под сердцем прямо как будто, какое-то приятное чувство поселилось. Чувство покоя и ясности. Мысли о том, что у нас всё лето ещё впереди, до сих пор меня не отпускают, наверно.
— Вить, — Тёмка тихо сказал и громко вздохнул. — Ты только не ругайся, ладно?
— Чего ещё такое? Чего натворил?
Он сначала на могилу взглянул, а потом на меня, ещё сильнее обычного весь задрожал. И сразу мне ясно стало, что о чём-то нехорошем мне сейчас будет рассказывать.
— Ничего не натворил, — он тихо произнёс. — Пообещай, пожалуйста, перед своей мамой, что не будешь меня ругать.
И в груди вдруг резко всё встрепенулось, сердце как будто о грудную клетку сильно шарахнулось, а потом словно гимнастом перевернулось и замерло на мгновение. В кончиках пальцев резко закололо и во рту пересохло.
— Заяц, — вырвалось у меня на вздохе. — Не убивай. Чего у тебя случилось?
— Да ничего не случилось. Я просто опять хочу поучаствовать в отборе. Ну, в той программе обмена для Стэнфорда. В том году же я не попал. Помнишь, что ли? Письмо ещё у меня видел.
Я облегчённо вдруг выдохнул, за сердце едва заметно схватился, чтоб Тёмка лишнего не подумал, и сказал:
— И всё, что ли?
— И всё. Буду участвовать. Можно?
Я над ним посмеялся, достал пачку сигарет из тугого кармана и закурил.
Дым синий медленно выдохнул и сказал:
— Ушастый, ты мне давай больше так нервы не крути, понял? Сел тут передо мной, интриги нагнал. Хочешь, чтоб я тут рядом с мамой лёг, да?
— Ну, Вить.
— Участвуй ради бога, мне-то чего? Там сложно, что ли?
— Да так уж, обычно. Мне иногда кажется, что больше от везения всё зависит. Там сначала осенью будут два этапа отбора, а потом самый финальный, и то, если пройду, прям после Нового года, в начале января.
Я чуть дымом не подавился, на всё кладбище над Тёмкой расхохотался, а потом вдруг себя одёрнул. Стыдно стало немножко.
— Осенью, боже мой, — сказал я и головой помотал. — Ещё июнь на дворе, а он уже такие планы строит сидит. Три этапа, говоришь?
— Да, три. И не факт, что я во второй-то даже пройду. А уж про третий и говорить нечего. А если в третий пройду, то финальных результатов вообще чуть ли не до апреля придётся ждать.
Я опять посмеялся, на этот раз тише, в кулачок.
— До апреля, Тём, — повторил я. — До апреля, боже ж ты мой. Ты куда так разогнался, а? Дожить ещё надо.
— Ну я уж так, просто тебе рассказал. Ты же не расстроился из-за этого?
Я по голове его потрепал, за щёку легонько его потискал и сказал:
— Не расстроился. Это твои мечты, твои цели. Иди и добивайся, ты же знаешь, я тебя во всём поддержу. — я за руку его схватил и по ладошке тихонько его погладил. — Рядышком со мной только будь, ладно?
Нашёл тоже, из-за чего переживать. Глупый ушастый мой заяц. Думал, я из-за его конкурсов начну волноваться. А сроки эти назвал, чуть до истерики меня не довёл. До апреля ждать результатов будет, говорит, с ума ведь можно сойти. Чуть ли не целый год с этого самого момента.
Десять месяцев результатов ждать нужно.
А если пройдёт? А если дождётся, а если выиграет, и скажут ему, что в Стэнфорде сможет учиться? И ведь уедет и меня здесь оставит.
И опять в груди что-то быстро мелькнуло, как будто воздуха в сердце надули, а потом резко всё встрепенулось и чуть не лопнуло. И снова кончики пальцев иголками острыми запылали.
Целый год почти. Долго ещё ждать придётся, к чему мне сейчас беспокоиться? Если так наперёд о всяких глобальных вещах буду переживать, совсем себя изведу.
Пока ведь всё хорошо. Пока лето, пока солнце и прохлада в тени пышной вишни. Ящерицы ползают под ногами, и кузнечики тихо стрекочут.
И пока ушастый со мною рядом.
Глава 5. "Человек в невысокой избушке"
V
Человек в невысокой избушке
Ташовка. Старая маленькая деревня.
Стоит и родной любовью пылает среди зелёных пушистых лугов.
Домик на даче у Олега старый такой, на честном слове держится. Глаз царапался об зелёные облезлые деревяшки. Шиферная крыша вся уже давно проржавела, отражала солнечные лучи оранжево-коричневой плоской тушей. Крыльцо поросло какими-то лианами, они извивались зелёной лапшой с сочными листиками от самой крыши до ступенек. А рядышком стояла бочка, старая и гнилая, с дыркой посередине. Ни воды в ней, ни добра никакого, один воздух деревенский и серые клочки паутины.
— В тот раз с тобой так в домик и не зашли, — сказал мне Тёмка.
Он остановился в высокой траве у самого дома, скинул на землю свой тяжёлый рюкзак и потянулся во весь рост, к самому солнышку потянулся и на меня с улыбкой посмотрел.
— Ночью не околеем? — спросил я его, снял кроссовки и прошёлся босиком до самого пыльного крыльца.
А он плечами пожал. Может, и околеем, а, может, и нет. Не знает он.
— Всё вот это надо будет полить? — спросил меня Тёмка и обвёл взглядом весь огород, рукой провёл по огурцовой рассаде под окном, листочек один сорвал и бросил на землю.
— Мгм. С лопатой ещё немножко побегать надо, прополоть даже что-то попросил. Я уже не помню, потом Олегу позвоню, спрошу.
Он глянул на ржавое корыто с мутной водой и с россыпью шустрых красных червячков на самой поверхности, поморщился немножко и спросил:
— Этим умываться-то хоть можно? Про пить я даже не спрашиваю.
— Умывайся, — я ответил с усмешкой. — Глаза только закрывай. А то эта вертячка ещё в тебя заползёт.
— Ладно, на речке потом умоюсь.
Он подошёл ко мне и сел рядом на лавочку, руки сложил на коленки, как старый дед, и куда-то вдаль посмотрел. Под свирепым солнцем уши свои большие грел, мелодию какую-то напевал и вздыхал тихонечко. Как и я, наверно, не хотел деревенскую тишину портить. Распевы петухов слушал вдали, стук топора по старому пню, людской галдёж на соседнем участке.
Через два дома от нас начиналась берёзовая рощица, красивая такая, пушистая и зелёная. Мишурой переливалась на ярком солнце и тихо шепталась обвисшими ветками. В небе ни облаков, ни туч, лишь синяя одинокая гладь и уголёк солнца над самой головой. В зените завис и землю знатно прожаривал. Маревом наполнял душный воздух.
Я стянул с себя футболку и повесил её на трухлявую перилину у крыльца, остался в одних джинсовых шортах. Тёмка сразу на меня покосился и робко заулыбался.
— Сними тоже, — я сказал ему. — Загоришь хоть немножко. А то весь бледный.
— Не хочу, — он ответил и весь засмущался. — Обгорю ещё. Потом, может, сниму.
— Кого стесняешься? — посмеялся я над ним. — Девок тут нет, одни бабки, дедки.
— Тебя стесняюсь. Буду тут перед тобой худющий ходить.
— А то я не видел. За всё время-то уже насмотрелся. И ты нормальный, понял?
Не поверил мне, взгляд свой задумчиво опустил и на старые дырявые калоши уставился. Ветерок вдруг совсем тихо подул, брызнул на нас ароматом прохлады с речки, цветами какими-то вдруг запахло. Ненадолго совсем, на мгновение. И опять духотой всё накрыло, опять мухи в ушах зазвенели, разлетались перед глазами и бесстыдно садились на нос.
— Мы на эту дачу с седьмого класса приезжаем, — сказал я Тёмке. — Я, Стас, Олег. Первый раз, когда сюда приехали, с ночёвкой остались. На одном диване втроём все спали. У Стаса портативный маленький DVD-плеер был, мы там мультики, фильмы всякие включали. Всю ночь не спали. Потом ещё в клуб иногда ходили.
— В клуб? — переспросил он меня удивлённо.
— Да в этот уж, в деревенский. Тут, в Ташовке, недалеко. Девки по городским парням же с ума сходят.
— Не знал.
— Сходят, сходят. Ещё как. Шмотки какие-нибудь более-менее приличные не с рынка наденешь, так они всё. Забирай меня и увози к себе в город.
Тёмка схватился за краешек своей жёлтой клетчатой рубашки, на меня чуть обиженно посмотрел и жалобно пробубнил:
— У меня эта рубашка с рынка. Хорошая ведь, чего ты?
И я засмеялся, ничего ему не ответил. Я рукой провёл по своему ёжику волос и едва не обжёгся. Будь здоров уже напекло, пора и в прохладу, квасу ледяного попить и отдохнуть на старой пыльной кровати.
— Вить, — тихо произнёс Тёмка, как будто мои мысли услышал. — Есть не хочешь?
Я глянул на него с хитрой улыбкой и спросил:
— Проголодался уже?
— Мгм. Сам-то хочешь?
— Хочу. Пошли в дом.
В доме прохладно и уютно. Пряностью советской пахло, мебелью старой, ковром с цветочками на стене. Во всю стену висел рядом с кривой кроватью. А на кровати подушки пирамидкой выложены и белым кружевным покрывалом накрыты. Мама так раньше делала, давно-давно, когда ещё в деревне далеко от Верхнекамска жили. Олег как будто нас ждал, специально к нашему приезду с родителями здесь прибрался.
Тёмка забежал в комнату, рюкзак свой швырнул на пол и огляделся, сказал так радостно:
— Ого, здесь уютно. Как у нас в деревне. Так прям… Аутентично. Да?
Я наступил на скрипучую половицу и под ноги посмотрел. Закивал ему в ответ. Ковёр такой приятный, старый, плотный, хрустит под ногами, но гладкий на ощупь. И прохладный, прямо как комната.
— Здесь будем спать? — спросил он меня и уселся прямо на тонкое синее покрывало на кровати, чуть стопку подушек не снёс.
— Здесь, да. Боишься, что места не хватит?
— Я же не привередливый у тебя.
Он скрипнул кроватью и зашагал в сторону кухни, пригнулся у низкого дверного косяка и сказал:
— Пойду сумки выложу.
Стены холодные, прохладные, хоть и жара на улице. Неровные, в бежевых светлых обоях с извилистыми линиями и красными букетиками цветов. В глазах даже от этих букетов рябило. И запах такой стоял, сладкий, приятный, домашний и добрый. Бабушкой какой-то пахло, хоть бабушка здесь никогда и не жила. Вещами затхлыми пахло, гниющим алоэ на круглом столе с кружевной скатертью. Клубами пыли в лучах солнца пахло. В воздухе пыль летала сверкающими алмазами, всё застилала тонким изумрудным туманом.
На трельяже у окошка с низким подоконником стояла старая швейная машинка. Здоровенная такая, деревянная. Белой тряпкой с узорами накрыта. А под столом аккордеон валяется, лежит тоскливо и грустно на холодном полу и давно уже не звенит и не поёт песни. Часы между окнами громко тикали на весь дом, каждую секунду уши сотрясали своим звоном. Воробьи надоедливо щебетали за окном, с одной ветки ирги на другую перескакивали, в окошко мне смотрели и будто просили пустить в сладостную прохладу.
— Вить, что выкладывать, а что в холодильник убрать? — голос Тёмкин с кухни послышался.
— Овощи только оставь, — я ответил ему. — Остальное всё убирай.
Я щёлкнул выключателем в уголке между окном и ковром на стене, и комната вся осветилась слабым светом от крохотной люстры. Хоть не в темноте будем спать, и то хорошо. Дом-то старый, чего угодно можно ожидать. Счётчик вроде работал, висел у лакированного старого шкафа и крутил киловатты. Чёрный весь и краской заляпанный, наспех красили, неаккуратно совсем.
Тёмка робко зашелестел кружевной занавеской в дверном проёме. Стоял, на меня смотрел жалобными глазами и топтался на месте.
— Вить. Есть очень хочу, — он сказал мне тихо. — Салат сделаешь?
Воздух на кухне весь свежестью заискрился, сочной прохладой и зеленью наполнился. Тёмка зачерпнул ложкой салат из пластиковой миски и себе в кружевную тарелочку наложил. Ложку облизал и обратно засунул.
— Поросёнок, — я тихосказал ему и заулыбался.
— А чего? С тобой-то можно. Если б на людях были, тогда да, тогда поросёнок.
И захрустел на всю кухню свежими овощами. Огурцами и помидорами захрустел, в сметане обляпался весь и на красную скатерть немножко накапал.
Я достал из пакета пушистую зелёную охапку и протянул ему:
— Укроп бери. Это свежий, с их огорода.
Он взял тоненький пучок и сказал мне:
— Я немножко поем. С детства его не люблю.
— Почему?
— Не знаю, — он пожал плечами и хлебнул квасу из надколотой кружки. — У меня в садике как-то застрял в зубах, меня потом какой-то мальчик дразнил.
— Как дразнил?
— Не помню. Просто говорил, типа, фу, смотрите, у него укроп застрял. Дурак какой-то.
И опять захрустел на всю кухню. Своим звонким хрустом тонкие стены будто сотрясал, старый трельяж с умывальником, печку белую в углу и покосившийся стол, за которым мы сидели. Лента с прилипшими мухами так низко над нами висела, я чуть волосами к ней сам не прилип. А в открытое окошко заглядывала ветка рябины, шелестела на ветру и будто игралась белой занавеской, солнечных зайчиков по полу разгоняла. Красоту в кухне наводила своим шелестом, воздух оживляла приятно.
— А тебя как-нибудь дразнили? — спросил меня Тёмка и облизал ложку.
Ещё салата себе наложил, корочку хлеба схватил и большущий кусок зубами оттяпал.
— Дразнили, — тихо ответил я ему, а сам в кружку с квасом уткнулся и громко захлюпал, лишь бы от вопроса уйти.
— Как называли?
— Ладно, Тём, ешь сиди.
— По-дурацки, да, как-нибудь? Что-нибудь с фамилией придумали? Типа, Катайка?
Я засмеялся:
— Катайка? Дурость какая. Нет, ничего мне с фамилией не придумывали.
— А как тебя дразнили? — он всё не успокаивался.
— Тём. Ну хватит, а.
Он на меня хитро посмотрел, заскрипел громко стулом и сказал:
— Ладно. Потом как-нибудь расскажешь.
— Не расскажу, — я пробубнил негромко.
— Расскажешь, расскажешь. Два года уже почти знакомы, кого всё стесняешься?
И Тёмка вдруг замолчал. Салатом вдруг перестал хрустеть и замер с ложкой у самого рта. Тихонько так ей дрожал и смотрел куда-то в окно.
— Чего ты?
— Ничего, — он тихо ответил мне и заулыбался. — И ведь правда два года почти. Два года, Вить. В ноябре будет. Я даже и не помню уже, как без тебя жилось.
— Я помню.
— Как?
Не вопрос задал, а тишину летнюю уничтожил. Прохладу дачную разорвал, шелест рябины убил за окном.
— Как жилось, Вить? — не унимался Тёмка.
— Плохо жилось. Пусто.
Он заулыбался мне своими сверкающими каштанами и по голове меня потрепал, пальцами проскользнул по короткому ёжику.
— Ты когда-нибудь волосы подлиннее носил? — Тёмка спросил меня и прищурился. — У тебя на всех фотографиях такие короткие. Почти нет.
— Лет в одиннадцать, может. Ещё до кадетской школы. А потом всё. Потом только вот так стригся. Как-то привык уже.
— Сейчас-то можно и чуть-чуть отрастить. Ни школы, ни армии больше нет.
Тёмка иногда не слова говорит, а сердце пулями в решето превращает. Глупость какую-нибудь сболтнёт, а на душе заскребёт похлеще, чем от ядовитых оскорблений. Ещё и горечь останется где-то в самой глотке и на кончик языка расползётся. Не говорит, а травит иногда. Приятно так травит, правдиво и точно. И не обидишься ведь. На жизнь обижаться надо.
— Ни школы, ни армии больше нет, — я повторил за ним и закивал тихо. — Это ты точно сказал.
Ближе к трём, когда солнце чуть подостыло, мы с Тёмкой пошли в огород. Он наконец рубашку свою снял и на пояс её повесил. Бегал за мной по всему участку и загорал, через час уже зарумянился немножко, тёплым стал и горячим чуть-чуть.
— По огурцам с лейкой пройдись, ладно? — крикнул я ему через весь огород и пот со лба вытер.
Он схватил старую железную лейку и в чёрных калошах зашагал в сторону грядок с огурцами. Смешной такой, деловой весь, перчатки белые нацепил, чтоб занозу не словить. Как будто дрова колоть его заставили. Тяжелее лейки ничего ему не дам, пусть лишний раз не напрягается.
Я подошёл к ржавому корыту и зачерпнул ледяной воды, лицо окатил и немножко поморщился от кусочков зелёной плесени. Вода мутная, грязная и противная, а нечем больше умываться. Если только до речки терпеть, так ведь она далеко, ещё дойти надо. Я зачерпнул целое ведро и весь окатился, на минуту хотя бы очутился в сладкой прохладе, ледяной ветер словил мокрой грудью и глаза закрыл в приятном кайфе.
А Тёмка на другом конце участка стоял с лейкой возле огурцов, на меня смотрел и улыбался, всего с ног до головы разглядывал. За столько времени всё насмотреться не может, стоит там и смущает меня.
— Лей, лей, чего ты застыл? — я крикнул ему и прищурился от яркого солнца. — Ещё немножко, и на речку пойдём.
Он поставил лейку на землю и подошёл ко мне, осмотрелся опасливо, убедился, что никого нет, и всем своим телом прильнул. Руку на грудь тихонечко положил и глаза закрыл, расплылся в счастливой улыбке.
— Чего ты? — я спросил его.
— Ничего, — Тёмка ответил смущённо. — Ходишь тут, дразнишься.
Я аккуратно потрогал его горячую спину, рукой провёл по выпирающему позвоночнику и сказал:
— Загорел немножко, да? Тёплый весь такой.
— Ты тоже тёплый.
Вниз мне посмотрел и тихо произнёс:
— Шорты все мокрые. Простудишься ведь.
— Чего ещё выдумываешь? Жарища вон какая. Хочешь, тебя окачу? Давай?
— Не надо.
Застыл так передо мной и голову опустил, терялся виноватым взглядом в пышной траве. И нет никого вокруг, только шелест берёзовой рощи неподалёку, шёпот водички в старом корыте и мушки над ухом жужжат. Он вдруг нагло за шею меня обхватил и ошпарил своим поцелуем, в самые губы кипятком обжёг. Громко так чмокнул на весь участок, назад шажок сделал и опять испуганно взгляд уронил.
— Вить, — прошептал Тёмка. — Это ведь первый раз, когда я тебя на улице поцеловал. Раньше ведь всегда только дома. В квартире или ещё где. В подъезде. Да ведь?
Я заулыбался и запустил руку в его шёлковые кудряшки.
— Да, — ответил ему. — Здесь-то никто не увидит. Можно целоваться. Нравится, что ли?
— Нравится, — он тихо сказал и засмеялся.
— Ещё хочешь?
Он пожал плечами и ничего мне не ответил. К груди моей крепко прижался и громко так задышал, лёгкой прохладой подул мне на мокрую кожу. Мурашками приятными всё тело разжёг.
— А тут что, второй этаж есть? — Тёмка спросил удивлённо.
Он отлип от меня и на дом посмотрел, задрал кверху голову и прищурился в золотистых лучах.
— Я что-то лестницы в доме не заметил, — сказал Тёмка и на меня вопросительно посмотрел.
— Там вход с другой стороны, — сказал я. — С улицы.
— А там есть что-нибудь?
Я сдул надоедливую муху со своего плеча, шлёпки надел, чтобы на гвоздь ржавый не наступить, и обошёл покосившийся домишко. За угол завернул и Тёмку к себе подозвал. В тенёчке стояла деревянная трухлявая лестница, в плесени вся, сухая и старая.
— Слазаем, что ли? — он спросил меня. — У нас в деревне на втором этаже всякие интересные штуки лежали. Бабушкины старые книги, игрушки советские, шмотки древние всякие. Некоторые книги вообще дореволюционные. Пошли?
— Аккуратно только. Давай лезь, я сзади подстрахую. Лестница-то вон, — я пошатал её легонько, и воздух взорвался крохотными опилками. — Рухнет ещё.
Тёмка аккуратно забрался на второй этаж, открыл скрипучую дверь и исчез под крышей. Только его «ух ты» напоследок и услышал. Лестница подо мной жалобно заскрипела, заплакала даже, громко и надрывно, но меня выдержала.
Крохотная комната затаилась под самой крышей. Стены деревянные, горячие, в воздухе духота, пылища кругом. Солнце жарило в самое окошко. У стенки стояла раскладушка с кучей старых простыней и с пуховой казённой подушкой с серийным номером. Тёмка тихонько пригнулся и зашагал по сухому пыльному ковру к старому шкафчику с книгами.
— Жарища какая, — прошептал я тихо и пот с шеи вытер.
Он расселся перед книгами по-турецки и по-хозяйски зашарил по полкам. Тонкими пальцами бегал по плетёным и кожаным корочкам, пыль поднимал в душный воздух. Я осторожно сел на раскладушку, на весь дом ей оглушительно заскрипел и стал за ним наблюдать. Смотрел, как он тонул в своём детском любопытстве и жёлтые хрустящие страницы листал, пряным сладким запахом старой бумаги и столетнего клея нас одурманивал.
— Одна скушнятина, — сказал тихо Тёмка и томик Лермонтова обратно на полку вернул.
— А чего ты хотел? — посмеялся я над ним. — Фантастику какую-нибудь свою любимую?
— Да нет, почему. Просто что-нибудь интересное хочется найти.
Он достал с края полки чёрную книжку с позолоченной надписью «Спрут» на обложке и сказал:
— Я у нас в деревне как-то нашёл подшивку журналов «Юный натуралист». Прикольно было почитать. Интересно. Картинки всякие, фотографии. Про животных, про нашу планету.
Я подобрал с пола «Робинзона Крузо», открыл его, пролистал быстренько и сказал ему:
— Да. Тут ни картинок, ни фотографий, ни интереса. Скучно, да.
— Ого! — вдруг воскликнул Тёмка.
— Чего там нашёл?
Он достал с нижней полки книжку в чёрной обложке и выложил её на красный пушистый ковёр. Ярко так улыбался и на меня смотрел с такой радостью, будто золото откопал.
Я нахмурился и совсем без интереса прочитал вслух название:
— Книга перемен.
— Круто, да? — Тёмка спросил меня и захрустел жёлтыми пыльными страницами.
— Фантастика, что ли?
— Нет, ты чего? Книга перемен. Оракул.
— Не понял?
Он тяжело вздохнул и закрыл книжку, руку на неё положил и на меня глянул. Пронзительно так глянул и серьёзно нахмурился, по-учительски как-то, будто лекцию мне собрался читать.
— У Филипа Дика есть одна книга, — объяснил он мне, — «Человек в высоком замке» называется. Ты у меня дома, наверно, видел.
Я пожал плечами и сказал:
— Ну я все твои книжки не помню. И чего там?
— Там альтернативная история, в которой фашистская Германия и имперская Япония победили во Второй мировой войне. И один из героев книги, Хоторн Абендсен, написал книгу «Когда наестся саранча», в которой описан как бы наш мир, где фашисты проиграли.
— Так… — медленно протянул я, пытаясь уловить нить повествования.
— У него персонажи на протяжении всей книги пользуются этим оракулом, — сказал он мне и хлопнул по обложке. — Задают ему вопросы, спрашивают про какие-то судьбоносные моменты в своей жизни. А Хоторн Абендсен консультировался с этим оракулом по поводу своей книги. Задавал ему вопросы про сюжетные повороты, про героев спрашивал, про всякие важные детали. И говорят, что сам автор Филип Дик это и есть Хоторн Абендсен. Как будто ему этот оракул подсказал, как написать его книгу, «Человека в высоком замке».
— Хиромантия какая-то, — я усмехнулся ему в ответ. — И чего?
— Хочешь, погадаем?
— Зачем, Тём? Мы на дачу приехали, чтобы, как бабульки, картами швыряться?
— Не картами. Там на монетках гадают. Шесть раз их кидают, там выпадает либо сплошная линия, либо разбитая. Строится гексаграмма, чертятся шесть линий. И потом смотришь значение. Вот и всё.
— Тём? — я произнёс тихо и погладил его по щеке.
— М?
— Жарко уже. Сваримся тут щас с тобой. Пошли на речку, а?
Он тихонечко спросил меня:
— Не будем гадать?
— Не знаю. Потом, может. Пойдём, а?
— А грядки?
— Завтра всё доделаем, — я ответил ему, встал с раскладушки и задницу отряхнул от комочков пыли. — Вставай, пошли.
Он схватил меня за руку и поднялся на ноги. Книжку поднял с пола и под мышку себе засунул.
— Потом погадаем? — он спросил меня с улыбкой.
— Посмотрим.
***
Речка шёлковой змеёй серебрилась в солнечном бархате. Петляла мутной гладью меж двух пушистых зелёных холмов. Спокойная, тихая и тёплая, как наше с Тёмкой лето. Ласкала горизонт туманной дымкой вдалеке, где заброшенная церковь доживала свой век и смотрела на нас пустыми окошками. Ни стёкол, ни дверей, одна голая кирпичная кладка и обгрызенный кусочек стены у второго яруса.
— Вить, ну не брызгайся! — его жалобный голосок зазвенел над речной гладью. — Я иначе свалюсь и утону, я плавать не умею!
А я ещё сильнее забрызгался, сверкающими каплями его всего окатил, с задором смотрел, как он смешно морщился, забравшись в воду по пояс.
— Не утонешь! — крикнул я ему и громко засмеялся. — На берег тебя за уши вытащу!
И опять его водой окатил, а он моську свою спрятал за высокими кустами камыша.
— Всё, я вылезаю, — Тёмка громко разнылся. — Ты брызгаешься и брызгаешься. Сто раз тебе говорил, чтобы перестал.
— Стой там, ушастый!
Я зашагал к нему по тягучему илу, в стороны камыши отодвинул и к нему вплотную приблизился. Он стоял передо мной и дрожал в речной пучине, мокрый весь, с сосульками на голове вместо пышных кудряшек. На меня смотрел жалобными глазами и скукожился весь, будто боялся, что я топить его буду.
— Чего трясёшься, а? — спросил я и схватился за его замёрзшие плечи.
— Наплавался, что ли?
— Нет ещё. Пошли со мной, где поглубже?
Я схватил Тёмку за руку, чуть-чуть к себе потянул, а он забрыкался и в сторону берега меня потащил.
— Не хочу, — жалобно сказал он. — Можно на берегу тебя подожду?
— Иди. Я скоро к тебе приду.
И он побрёл в сторону берега, медленно так и осторожно, чтобы в воду не свалиться. Вышел на солнце и быстрей к нашим вещам побежал, на полотенце плюхнулся и прикрылся ниже пояса своими трусами. Сидел в сочной пушистой траве и на меня всё поглядывал, уже с улыбкой, уже не боялся, что утонет. Смешной такой и глупый.
На берегу так тепло и спокойно, теплей, чем в воде, даже. Мягкая трава под ногами тихонько дрожала под тяжестью моих капель. Небо то розовое, то оранжевое, ясное и красивое. Солнце всё золотом кругом разукрашивало: кучку с нашей одеждой, Тёмку моего, взгляд его смущённый и любопытный.
Он мне смятые трусы протянул и сказал:
— Надевай.
А я ничего ему не ответил, рядышком сел, вздохнул тяжело и весь растянулся на пушистой траве. Хорошо так, щекотно и сладко, ветер так нежно кожу прохладой раздувал. Тёмка сидел и всё смущённо на меня косился, трусы отложил в сторонку и тоже рядом лёг. Руки за голову закинул и в небо смотрел, меня совсем чуть-чуть локтями касался.
— Не увидит никто? — он спросил меня осторожно.
— Я сколько здесь всю жизнь гуляю, купаюсь, никогда никого не встречал вообще. В Ташовке человек двести живёт, только до неё ещё дойти надо. Километров пять. Тут вообще никого, даже рыбаков не бывает. Вон, только коровы на лугу пасутся.
Он на бок повернулся и спросил меня с улыбкой:
— А если кто мимо пойдёт? Ну вдруг нам повезёт? Лежим тут… совсем это… ну того.
— Голые? — я ответил и засмеялся.
— Мгм.
— И что? Два мужика пошли купаться. В деревне. На речке. Дальше-то что?
— Как знаешь. Смелый такой.
Он вдруг сел, согнув ноги в коленях, и куда-то вдаль посмотрел. На церковь смотрел, на её почерневший купол в немой туманной дали. Громко так дышал, не то волновался, что нас кто-нибудь с ним заметит, не то сладкий аромат цветущих полей носом ловил. Мне вдруг на грудь кузнечик прискакал, посидел так секунду, ножкой своей шевельнул и опять исчез в зелёной пучине.
А Тёмка на меня покосился, украдкой меня всего с ног до головы разглядывал и будто замер в вечерней летней тиши. Спокойней уже дышал, уверенней. Улыбнулся тихонько и взгляда с меня не сводил.
— А точно тут никого нет? — он опять меня спросил.
— Да точно, точно. Чего всё ссыкуешь, а? Расслабься лежи.
— Не хочу. Сам лежи.
Заулыбался так хитро и лёг рядышком, и голова его вдруг из виду пропала.
— Ты куда там уполз? — спросил я его и засмеялся.
А внизу вдруг всё кипятком банным ошпарило. Я застыл в пряном мгновении и рот распахнул в сладкой тиши. Небо такое рыжее и гладкое над головой, розовое даже немножко, с редкими пушистыми облаками.
— Тём… — вырвалось у меня в сладостном вздохе.
А он всё молчал. Ветерок невесомо подул и будто меня утащил куда-то далеко летать над лугами, как опавший ивовый листик. Хорошо так и приятно. Будто заискрилось всё парным молоком на лепестках клевера.
— Тёма, — я опять прошептал и от немочи лицо руками прикрыл.
Ничего мне не сказал. Лежу и мурашками весь покрываюсь на пышной зелёной траве, хватаюсь отчаянно за кусочки души, которые из тела сладкими вздохами вырываются.
Губы будто сами вдруг разомкнулись и швырнули в вечернюю гладкую тишь моё тихое:
— Бля…
И зазвенело всё свежей росой на паутинке в ветках репья. Сладкой петардой разорвало всё внизу. Мёдом алмазным бабахнуло. Пальцы сами в траву вгрызлись нещадно, ногтями врылись до самых корней. Всего будто унесло невесомым туманом по речной серебряной глади. Назад совсем не хотелось. Корнями желалось врасти в этот луг, чтоб миг этот вечностью сделался, чтоб пряность пушистая никогда не кончалась.
Я глаза открыл и над собой Тёмку увидел: сидел и улыбался мне ярко на фоне вечернего неба. Нагло так лыбился, довольно и нахально даже немножко.
— Заяц… — вырвалось у меня из груди вместе с улыбкой. — Ну что ты делаешь, а? Уф…
Он лёг со мной рядышком и тоже в небо уставился, лежал и сверкал довольной улыбкой.
— Всё хорошо? — Тёмка спросил меня.
— Хорошо… — я ответил ему и тяжело вздохнул. — Водички не хочешь глотнуть? Там родник есть. Чистая течёт.
Он засмущался весь и тихо ответил:
— Не надо.
На грудь ко мне лёг и всем телом своим тёплым прижался, пальцами за мою цепочку на шее схватился.
— Тём?
— Чего?
— Там рядом с тобой где-то мои шорты лежат. Пошарь в кармане, пожалуйста, сигаретку мне с зажигалкой достань. Ладно?
— Ладно.
Наши ноги в длинных джинсовых шортах ласкала пушистая трава. Ладони нам с Тёмкой легонечко щекотала, он от этого приятно даже поморщился. Заулыбался милым светлым лицом и на меня глянул. Как будто со мной этими ощущениями хотел поделиться. Мы с ним двигались по оврагу, прямо вдоль речки, к чудному и раздольному виду. К бесконечному рыжему небосводу июньского заката, к облакам розовым на оставшихся синих кусочках небесной тверди.
К невесомому пуху туманной дымки над тихой речной гладью в высокой траве. А из-за сочной и умиротворённой листвы пышной берёзы выглядывал рыжий клубок солнца. На нас робко глядел, на Тёмку ложился пылающим бархатом и заставлял его смешно щуриться.
Птица какая-то мрачно так проорала прямо над нами где-то в бесконечной небесной выси. Я задрал кверху голову и успел разглядеть её тёмный силуэт на фоне голубовато-розового купола.
— Кто это? — спросил меня Тёмка и с прищуром глянул в небо. — Орёл?
— Может быть, — я ответил ему и пожал плечами.
— А вдруг стервятник?
— Ага. Птеродактиль, ещё скажи.
— Да ну чего ты? Мало ли тут кто летает, дикая природа же.
— Ну ты уж скажешь тоже, дикая. Дичее коровы никого не встретишь, — я прищурился, глянул вдаль и увидел стадо чёрно-белой пятнистой скотины на лугу, пальцем на него показал и добавил, — вон. Вся твоя дичь.
— Всё равно, — не успокаивался Тёмка и всё смотрел в небо, всё птицу высматривал. — У нас вот в Мексике и летучие мыши летали над головой по утрам. Страшно так, блин. Я сначала подумал, что птица, а потом Джонни такой говорит, типа, нет, это не птица, это летучая мышь.
— У вас в Мексике? У вас?
— Ну, когда я там был. Да, у нас, а что?
Я посмеялся с него:
— Да ну ничего, ты туда всего на пару недель ездил. Так и не понял, кстати, на кой чёрт? Отдыхали там?
Он увидел примятую траву на самом краешке оврага, сел в этот холодный зелёный пух, вытянул ноги и меня к себе позвал. С прищуром вдаль глядел, утонул в этом розово-оранжевом закате и задумчиво в горизонт впился глазами. Улыбался так заразительно, пребывая в приятных воспоминаниях.
Я сел к нему, коснулся его холодной руки рядом с высохшей веткой полыни и спросил:
— Чего, говорю, делали там? В Мексике?
— Да благотворительностью всякой занимались.
— Это как?
— Ну, что ты, Вить, надо же людям показать, какие они хорошие, как-то перед Богом повыделываться, мол, посмотри, я весь такой праведный, накормил бездомных, покрасил детскую площадку. Можно мне, что ли, отпустить грешок-другой?
— Не понял?
— Ну христиане эти. В церкви у Марка. Собираются вот так раз в год, ездят в этот лагерь в Мехикали, на самой границе с Америкой. Живут там в палатках почти месяц. Помогают сиротам, бездомным, в приюты ездят, в тюрьмы, людям раздают еду, одежду, очки, Библии.
— И это помогает? Людям, для которых они это всё делают?
— Да фиг его знает, — он пожал плечами и сорвал высокую зелёную травинку и между зубами её зажал, как деревенский мальчишка. — Людям, которые всем этим занимаются, точно помогает. Возвращаются потом к себе в шикарный дом в элитном пригороде Лос-Анджелеса и рассказывают, какие они молодцы, как бедных мексиканских детишек накормили.
— Понятно, — сказал я, а у самого рука всё ближе и ближе потянулась к его ладошке в холодной траве.
Пальцы мои коснулись его пальцев. Тёмка это заметил, но вида не подавал, лишь хитро заулыбался и всё смотрел на закат. Хулиган такой стал со мной, раньше себя так не вёл. Всё скромничал, ушки свои пугливо от меня прятал. А сейчас сидит на этом сочном зелёном лугу в бархатном свете вечернего солнца и по-настоящему дразнит меня, мол, схвачу его за руку или нет? Раньше ведь только я так делал. Совсем расхрабрился. Бандит ушастый.
Я положил свою ладонь на его мягкую и гладкую руку, крепко так сжал её и негромко сказал:
— Как в том году с тобой хотели, да? Чтобы вот так вот — и всё лето. Да, Тём?
— Да, — шепнул он в ответ, голову опустил, и глаза его вдруг тихо засверкали талыми снежинками.
— Чего ты?
Тёмка ответил мне еле разборчиво, чуть не захлебнувшись густыми слюнями:
— Скучал по тебе так просто тем летом.
И слеза выскочила из его красивых и задумчивых глаз. Так он застеснялся этой слезы, взгляд увёл в сторону, только поздно. Запястьем моську свою вытер и уверенно на меня посмотрел, будто нарочно доказывал мне, что всё с ним хорошо и нисколечко он даже и не плачет. А у самого улыбка дрожала на гладком заячьем личике и глаза сверкали карими бесценными камушками в бархатном свете.
— Прости, — прошептал я ему. — Я ещё много раз буду извиняться, заяц. Ты только пойми как-нибудь. Пожалуйста.
— Понял я всё. Просто с тобой делюсь.
И плюхнулся мне на грудь, крепко обнял меня своими руками, прямо вцепился в мою тёмно-зелёную старую футболку. Насквозь уже потом вся провоняла после, а он будто вида не подаёт. Нравится как будто. Всё за меня держался, ровно дышал, не высовывался даже. Тихонечко совсем дрожал.
Я погладил его по спине и краем руки почувствовал, как его плечи обсыпало мурашками. Он тихонечко взъерошился и взглядом растворился в рваном полотнище невесомых облаков в пылающем рыжем небе. И рокот комбайна раздался где-то вдали, корова глупо замычала, собака соседская бестолково залаяла. Воздух зашелестел пряным вечерним ветром на миг и принёс нам цветущий аромат умиротворённых лугов.
— Ты чего там, уснул? — я тихо спросил его.
— Нет. Извини.
Я поднялся на ноги, отряхнул задницу от прилипших травинок и сказал:
— Пойдём, что ли?
— Устал. Посидим ещё немножко, ладно?
Я повернулся к нему спиной и громко шлёпнул себя по плечу.
— Давай, залазь.
— Ну ладно тебе, Вить. Давай лучше посидим.
— Я серьёзно, Тём. На спину садись, потащу тебя. Ну?
Я обернулся на его кудрявую мордашку на сочно-зелёной траве среди щебетания кузнечиков и ранних цикад. А он непонимающе на меня уставился, не верил мне совсем, думал, шучу.
— Тебя долго ещё ждать? — я спросил нетерпеливо.
Он поднялся на ноги, подошёл ко мне и легонько дотронулся моей спины.
— Ну ладно, смотри сам, — ухмыльнулся он.
И как вдруг подпрыгнет, как схватится своими ручонками за мою шею. Чуть на траву меня не повалил. Тяжёлый такой.
— Ничего себе ты лошадёнок у меня! — прохрипел громко я.
Тёмка устроился поудобнее у меня на спине, весь на мне свесился. Болтался над землей своими кроссовками, едва касаясь верхушек клевера.
Он обхватил меня за грудь посильнее и посмеялся:
— Сам ты лошадёнок. Тащи меня давай. Сам же хотел.
— Держишься?
— Держусь.
Уверенным шагом я зашуршал травой в сторону нашей Ташовки. Тихая речная гладь осталась где-то далеко позади. Тёмка так радостно на мне катался, и я так по-странному ощущал, как он довольно улыбается, как щурится от остатков закатного солнца и от его вездесущих золотых лучей.
— Нет, это точно не заяц, — я кое-как выдавил из себя и закряхтел. — Это жеребёнок самый настоящий.
По шее заструился холодный пот, и ветер раздувал по мокрому телу леденящую прохладу. А Тёмка ничего не сказал, засмеялся, как маленький, непонятно над чем, тихонько двинул мне ногой по бедру, чтобы я шёл быстрее и не отвлекался на разговоры.
Бегу с ним по полю, чувствую запах свежего сена с недалёких полей, еле различимую музыку слышу где-то среди домишек и громкий стук сердца в висках. Случайно в лужу наступил на изрешечённой просёлочной дороге, чуть в грязь вместе с ним не свалился. Ртом штуки две мушек поймал. А дыхалка уже совсем никакая, вся грудина жалобно вдруг заскрипела.
Я остановился с ним у берёзовой лесопосадки и по руке его похлопал. Пускай слазит. А сам стоял и жадно воздух глотал, как после кросса в кадетской школе.
Тёма засмеялся, посмотрел на меня в прохладной берёзовой тени и сказал:
— Курить меньше надо. Да?
— Чего?
— Да шучу я. Я и не ожидал, что ты столько меня на себе протащишь. Всё думал, когда он устанет, когда устанет?
— Лошадёнок ты. Самый настоящий, — сказал я, и капля пота рухнула с моего носа прямо в траву.
Мы с ним вскарабкались на берёзу, на её изогнутый ствол. Кривой весь, рос чуть ли не параллельно горизонту. Зато сидеть на нём было удобно и по-дурацки болтать ногами в двух метрах над землёй. Курить вдруг так захотелось, аж зубы свело. Не буду курить, не буду портить ему тихий вечерний аромат растопленных бань, шашлыков, жжёных листьев и тонкий запах берёзовой листвы у нас над головами. А вокруг никого, тишина почти что, один лишь собачий лай вдали, гул парома где-то на бескрайних просторах Камы, и еле слышная попса звенела на всю Ташовку в чьих-то старых колонках.
— Давай ящериц завтра половим? — вдруг спросил меня Тёмка.
— Ба. Взрослый мужик уже, а всё за ящерицами бегает.
— Ну ладно тебе. Половим, что ли?
— Если время будет, половим.
Рыжий солнечный диск заваливался за пушистый зелёный горизонт. В вечерней белой дымке весь утонул и робко облизывал нас своими уже прохладными лучами сквозь сосульки берёзовых листьев. Тётка какая-то мимо нас прошла, тяжеленными вёдрами с колонки загремела, улыбнулась нам и исчезла между двух домиков.
Тёмка так задорно болтал ногами, то ли специально передо мной дурачился, то ли и впрямь настроение у него такое было хорошее этим вечером. То на меня смотрел, то на линию горизонта. Ждал терпеливо, когда солнце совсем-совсем исчезнет и оставит нас в кромешной тьме в сверчковых песнях и ночной прохладе.
— Мы в детстве с друзьями ходили в компьютерный клуб у нас во дворе, — тихо сказал он мне, не сводя глаз с розового закатного неба. — Там в основном все играли в ГТА или Контр-Страйк. И ещё стояли четыре приставки с маленькими телевизорами. Я всё время там в Краша Бандикута играл.
Я пожал плечами и ответил ему:
— Никогда не слышал.
— У меня там самый любимый уровень был, где надо было на стену карабкаться. В деревне у аборигенов. Знаешь, почему?
Я помотал головой. Не знаю я, почему.
— Там тоже такой красивый закат был. Вон, прямо как этот, — и кивнул в сторону солнца. — И деревня тоже красивая. Прямо как здесь. Похожая атмосфера.
И я вдруг так неловко улыбнулся, так мне не хотелось его смущать.
А сам всё равно осторожно спросил его:
— То есть, тебе вот этот шикарнейший закат над зелёным лугом со мной, сидя на берёзе, напоминает… уровень из игры? Так же, говоришь, красиво?
— Мгм, — ответил Тёмка, кивнул мечтательно и заулыбался, с горизонта всё глаз не сводил, сарказма в моём вопросе совсем, видимо, не заметил.
— Ну… — я тяжело вздохнул и взгляд задумчивый уронил, не знал даже, как мысль закончить. — Ладно. Чего уж там. Главное, чтобы тебе нравилось. Тебе же нравится тут, со мной, да? Или в игре лучше было?
Тёмка неловко заулыбался и ответил:
— Нравится, конечно.
— На ужин что хочешь?
Он плечами пожал и ответил:
— Не знай. Что сварганишь, то и поем. У тебя всё вкусно.
— Хитрожопый голодный заяц, — я посмеялся над ним и достал из кармана пачку сигарет.
Плёнку сорвать не успел, как он вдруг меня за руку схватил и сказал:
— Вить, ну не надо.
— Чего?
— Не кури здесь.
— Почему?
— Закат спугнёшь, — он ответил тихонько и неловко покосился в сторону. — Досмотрим, тогда и покуришь. Ладно?
— Ладно, — я посмеялся над ним и обратно в карман сигареты убрал.
***
Окрошка к ужину в самый раз оказалась. И над плитой пыхтеть не пришлось, которой у Олега в доме и не было. К соседке только сбегать пришлось, чтобы картошку отварить. Быстро окрошку сварганили, к самой вечерней тьме. К первым светло-синим сумеркам поспела, к небу ночному, но полусонному, к песням сверчков и пьяным людским крикам вдали.
Я вывалился в окошко и закурил в ночной летней тиши, выпускал горячий дым в стрекочущую темноту и в июньскую прохладу. Дома вдруг так прохладно стало, зябко даже, Тёмка в свитер свой старый закутался. Сидел и кроватью скрипел со своим оракулом, монетками швырялся, на простынь их бросал, что-то под нос себе всё бубнил. Чёрточки в тетрадку какие-то рисовал, иногда на меня поглядывал, а потом опять в книгу свою носом утыкался.
— Тебе не холодно? — спросил он и застыл с монетками в руках, глядя на меня в полумраке.
— Не холодно, — довольно ответил я и затушил сигарету в старую пепельницу с железной русалкой. — Включи свет, чего в темноте сидишь? Очки хочешь носить?
Я щёлкнул выключателем и комнату нашу залило ярким светом маленькой люстры. Тёмка резко поморщился и зажмурил сильно глаза.
— Не надо, ты чего, — разнылся он, — Комары налетят. Выключи. Иди лучше сюда.
Я над ним посмеялся и опять выключателем щёлкнул, опять нас с ним в темноте утопил. Тёмка похлопал по покрывалу и на меня посмотрел, иди, мол, садись рядом, погадаем.
— Чего там у тебя? — я спросил его и на кровать к нему сел, на весь дом ей заскрипел.
Он потрогал меня за плечо, кожу легонько ущипнул, мне по груди рукой провёл и осторожно спросил:
— Точно не замёрз?
— Не замёрз, не замёрз.
— Хоть бы футболку надел.
— Тебе самому-то тепло?
И рука на его щёку упала, на гладкую, мягкую, тёплую такую и ровную. Тёмка неловкостью вдруг захлебнулся, весь засмущался и блеснул своими глазками в голубом полумраке.
— Тепло, — сказал он и три пятирублёвые монетки в кулак крепко зажал. — Я днём одеяла искал. Пуховые или какие, ну, чтоб потеплее. Ничего не нашёл. Только покрывало вот это есть, и всё.
— Я с веранды принёс, не переживай. Не задубеем.
Он зазвенел монетками в своих руках и вдруг сказал мне:
— А давай оракул спросим? Задубеем ночью или нет?
— Тём, ну хватит, — ответил я и схватил его за руку.
Тёмка выронил монетки на покрывало, и они так тихо и почти невесомо на них приземлились.
— Ничего со мной делать не хочешь, — он прошептал мне обиженно. — Гадать не хочешь, про кличку свою школьную не рассказываешь.
Я посмеялся над ним:
— Ты всё с этим погонялом ко мне пристал, да? Зря я, конечно, заикнулся. Ты если во что-то вцепишься, так никогда и не отстанешь. Упрямый такой.
Темно было, а я всё равно глаза его разглядел. Любопытство и непонимание в них разглядел, обиду какую-то, блеск манящий и переливы лунного света в полумраке увидел в них. Тихо так стало, даже страшно немножко. Сердце будто в каждом сверчке отзывалось оглушительным громом. Он пронзительно так на меня посмотрел, что аж кровь закипала в этой вечерней прохладе.
— Ух, — вырвалось у меня, и я шумно взъерошился. — Что-то и вправду холодно, футболку хотя бы надену. Ночью задубею.
— Я упрямый? — Тёмка спросил меня тихо и опять обиженно замолчал.
Я натянул свою чёрную футболку, приятно дёрнулся в тёплых мурашках, сел обратно к нему на кровать и сказал:
— Немножко. Да.
— В чём?
— Не знаю. На своём до последнего стоишь. Если в конкурсах своих и программах участвуешь, то до конца, чтоб уж точно победить. Если говоришь, что на бокс ходить со мной не будешь, то, значит, не будешь. И не ходишь.
Я по голове его потрепал и за кудряшки тихонько подёргал.
— Да я уже привык, Тём. Не обижаюсь. Стас вот обижается немножко.
— Стас? — он удивлённо переспросил меня.
— Мгм. Он тебя всё тренировать хочет. Чтобы потом ходить и хвастаться, типа, смотрите, как я его драться научил, какой я молодец. Фильмов всяких насмотрелся, вот руки и чешутся кого-нибудь научить. А ты ему даже подыграть не можешь, эх ты.
Тёмка засмеялся и спросил:
— А если я с синяками после тренировки приду? Что будешь делать? А если мне зуб выбьют?
— Ничего, — я ответил ему.
Я за подбородок его схватил и сладко поцеловал в холодные губы, теплом своим с ним поделился.
— Ничего делать не буду, — повторил я. — Посмеюсь, обниму, поцелую. Зубы тебе новые вставим, да?
— А давай так? — он вдруг оживился и опять монетками зазвенел. — Я спрошу оракула, стоит ли мне заниматься боксом, и если он ответит…
Я его опять перебил, схватил его за руку и тихо сказал:
— Тём. Ну давай уже спать, а? Завтра к бабке рано вставать. Там ещё умотаемся. По огороду тут всёдоделаем.
Он убрал монетки в тугой карман своих шорт и пробубнил:
— Пошли спать, ладно.
— Я нам постелю.
Садовая аллея рядом с нашим домом сладко затихла, пушистой травой бархатно шелестела от прохладного ветерка. Скрипела мутным окошком и июньскую прохладу дарила нам под красным пуховым одеялом. Одеяло тёплое, мягкое и тяжёлое, но холодное, ледышкой нам с Тёмкой кожу царапнуло, но ненадолго. Пока мы сами под его пухом огнём не разожглись и теплом тел друг друга не заискрились.
— У нас в деревне бабушка одна была, — прошептал Тёмка и на меня покосился, — не помню уже как её звали. Она всем рассказывала историю про тендика.
— Про кого? — спросил я и скривился в непонятной улыбке.
— Тендик. Я не знаю, кто это. Но она рассказывала какую-то историю, что это как будто страшный какой-то зверёныш, который в огороде живёт и забирает детей. То ли ест их, то ли просто так, по приколу, ворует. Не помню уже.
И Тёмка вдруг замолчал. Одеялом тихонечко зашелестел и руки свои под него спрятал, съёжился весь в приятном тепле.
— А дальше? — спросил я и на него покосился. — Дальше-то что было? Развитие какое-то есть?
— А нет никакого развития, Вить, — он мне ответил и засмеялся. — Просто слово прикольное. Тендик. Смешное какое-то, да?
— И всё, что ли? Это и была вся история?
— Мгм. А ты чего ждал?
Я посмеялся над ним:
— Не знаю. Мораль ждал. Думал что-то произойдёт, что рассказ будет куда-то двигаться.
— Да я не помню уже. Может, он куда-то и двигался, но мне его та бабушка давным-давно уже рассказала, я уже забыл. Просто слово смешное, вот тебе и рассказал.
— Ну ты даёшь, я не могу, заяц, — я посмеялся в кулак и головой помотал. — У тебя что не история, то истерика. А прикинь, если бы тендик с этим Мослом из твоего сна встретился, а? Как Чужой против Хищника.
Тёмка тихонько взъерошился, ещё больше под одеялом спрятался и сказал мне тихо:
— Ты зачем мне про Мосла напомнил? На ночь-то ещё.
— Спи знай, — сказал я ему и по одеялу его погладил, а сам в окно посмотрел, взглядом растворился во мрачной тиши.
Аллея в окошке переливалась ночной красотой, сияла огнём одинокого фонаря у косого соседского забора. Светила на две лысые полоски в зелёной траве, подсвечивала просёлочную дорогу, которая вдаль уходила и пьяной нитью терялась в берёзовой лесопосадке. У нас в деревне никогда такой тишины не было, всегда что-то да слышно. То шелест машин, то собачий вой, то мужиков пьяных, идущих домой. А здесь совсем тишина, как будто небо своей светлой синевой всю землю прижало, убило весь шум и только над комариным писком сжалилось. Над рябиновым шелестом сжалилось тоже и над Тёмкиным сладким дыханием.
Ушастый меня своими ногами под одеялом задел, легонечко так коснулся и резко весь дёрнулся, холодом меня своим обжёг. Замёрз немножко, не знал, как ещё в одеяло вжаться посильнее, и так уже с ним почти что весь сросся.
— Вить? — он прошептал и на меня глянул. — Можно я у тебя тут лягу?
Он по груди меня тихо погладил и опять на меня посмотрел. Сюда, мол, лечь хочу, на тебя прямо.
— И тут у меня уснёшь? — я хитро спросил его.
Тёмка заёрзал и тихо ответил:
— Не знаю. Может, усну. Нельзя, что ли?
— Дай я тогда в туалет схожу.
— Зачем?
— Как зачем? — я посмеялся тихонько. — Вдруг ты сейчас у меня тут сладко захрапишь, уши свои разложишь, а я потом буду вставать и тебя будить, да?
— Ладно, сходи.
Холодно на улице в одних трусах и футболке, быстрее бы в дом вернуться. Темень такая, что чёрт ногу выломает, пришлось шагать аккуратно по траве в старых дырявых калошах. И калоши ещё ледяные, какие-то мокрые, хлюпали так неприятно. Я не стал далеко ходить, за угол завернул и прямо там к стенке прижался.
— Ну Вить, подальше-то не мог отойти? — Тёмкин голос послышался из окна, а потом и смех его глупый раздался.
— Ага, чтобы я в темноте там в выгребную яму провалился? Умный ты.
— А что, так бывает? Чтобы прям проваливались?
— Конечно, — усмехнулся я. — Мне когда лет десять было, отец сказал, что мужик через два дома так утонул, в говне насмерть захлебнулся.
— Знаешь, что странно? — он вдруг спросил меня и в окошко моську свою высунул, на маленький ручеёк у куста шиповника посмотрел. — Странно, что мы об этом ночью разговариваем через окошко, пока ты ссышь. Вот что странно.
— Сам же начал.
***
Утро на даче оказалось слаще прохладной ночи. Ласковое и приятное, с криками петухов вдали, бабочками в огороде за окошком и звоном пустых соседских вёдер по дороге на колонку. Не жарко ещё, но уже и не холодно, в самый раз. Воздух пряным бархатным теплом разжигался, занавески на кухне зайцами солнечными сверкали и смешно колыхались на лёгком ветру.
Тёмка во двор к умывальнику убежал, побриться хотел, чтоб бабе Оле с чистым и гладким лицом показаться. А я в окошко за ним наблюдал, как он умывался, как моськой кривил в заляпанном зеркале и всё свой подбородок разглядывал. Бритву сполоснёт, пару раз по лицу проведёт ей, а потом опять смывает и опять к зеркалу прилипает. Такой деловой весь, с полотенцем на плече стоял, с важным видом в зеркало гляделся, как будто на свадьбу с ним собрались.
— Нормально, что ли? — Тёмка крикнул мне с другого конца огорода, на меня посмотрел и руками развёл.
— Ты бы ещё дальше убежал! — я ответил ему. — Поближе подойди, чего там стоишь?
И он зашагал в мою сторону в старых синих шлёпках, на мокрой траве рядом с корытом чуть не поскользнулся и в дом зашёл. На бутерброды на столе глянул, кусочек розовой колбасы схватил и в рот себе положил. Громко зачавкал и морду мне свою показал, мол, посмотри, вон как побрился.
— Ну-ка, — произнёс я и подошёл к нему поближе.
Я руку на его лицо положил, повертел им аккуратно, нащупал несколько тёмных твёрдых волосков и захохотал на всю кухню.
— Чего ты? — Тёмка спросил обиженно и от меня вдруг отпрянул.
— Это вот так ты побрился, да? Мохнач. Пошли давай.
Я хлопнул его по спине и за собой в огород потащил, к умывальнику с ним направился, босиком зашагал по холодной утренней траве. Будто каждую росинку кожей своей ощущал, приятно так и немножко морозно, так вдруг захотелось плюхнуться в эту траву и ушастого за собой повалить.
— Ты бы футболку надел, Вить, — Тёмка сказал у меня за спиной. — Там у соседей девки какие-то. Будут ещё на тебя смотреть, они вчера уже как-то на тебя пялились.
Я тихо засмеялся и ответил ему:
— Не уведут, не боись.
Тёмка остановился возле умывальника и на меня жалобными глазёнками посмотрел, как будто я его резать собрался. Зелёная бритва сверкнула у меня в руке одноразовыми лезвиями, я намазал его моську пеной, по щекам и по подбородку растёр, а Тёмка и шелохнуться не смел, на меня всё смотрел испуганным взглядом.
— Я ведь уже побрился, Вить, ну, — он разнылся мне.
Я намочил бритву под умывальником и сказал ему:
— Стой смирно и помолчи.
Стоял и молчал, в страхе своём заячьем замер и на бритву в моей руке всё косился, за каждым движением следил и ровно дышал, даже муху на своём плече не смахнул. Так и осталась сидеть на его гладкой коже около родинки и лапками хитро потирать.
— Поедешь потом в свою Америку, — приговаривал я, пока скользил бритвой по Тёмкиному лицу. — Скажут ещё, приехал весь мохнатый, небритый. Не возьмут тебя никуда. Да ведь?
— Мгм, — он промычал еле слышно, губ даже не разомкнул.
Я загремел умывальником на весь огород, бритву сполоснул и Тёмке сунул под нос лезвие с крохотными чёрными волосками.
— Видал? — сказал я. — Вся твоя волосня.
Ничего мне не ответил, лицом в белом пуху на меня уставился и даже не улыбался, только дрожал на лёгком ветру. От солнца тихонечко щурился. Я намочил полотенце и моську его аккуратно протёр, вокруг рта и под носом всё ему вытер. Тёмка расфыркался весь, полотенце у меня выхватил и посмотрелся в грязное зеркало.
— Лучше же, ну? — спросил я довольно.
Он то в одну сторону моську свою повернёт, то в другую, щёки свои щупает, нос морщит, губы разглядывает.
— Спасибо, — он сказал мне тихо и одобрительно закивал, глядя на себя в зеркало.
— Погоди-ка.
Я намочил краешек вафельного полотенца и аккуратно Тёмку за правым ухом протёр, остатки белёсой пены убрал.
— Чистый, гладкий, — улыбнулся я. — Теперь хоть перед бабой Олей не стыдно будет, да?
Тёмка опустил грузный взгляд и тихо произнёс:
— Да.
И я его за щёки схватил, холодными мокрыми руками его морду зажал и посмеялся над его смешным ртом между ладонями.
— Сам когда научишься? М?
— Зачем мне? — пробубнил Тёмка. — Ты же всегда рядом.
— Как это? Ты ведь уезжать собрался.
Он вырвался из моих рук, мокрое полотенце деловито через плечо перекинул и грузно ответил:
— Перестань, Вить. Ничего ещё не ясно. Почему мы только об этом и разговариваем? Лето. Ты из армии вернулся. Столько всего впереди. А мы про Америку всё время.
Вся Тёмкина правда где-то в пении птиц над головой затерялась. В шелесте берёз в недалёкой лесопосадке и в детских воплях на соседнем участке. Стоял и щурился весь от жгучего солнца и на меня пронзительно глядел. Кудряшками своими золотистыми дрожал на ветру.
— Просто, — тихо ответил я. — Ты просто как только эту тему обозначил, так всё. И не вздохнуть даже спокойно.
Муха так громко вдруг зажужжала над ухом, на миг мне на мочку присела, а потом испарилась в раскалённом мареве.
— Перестань, — Тёмка прошептал мне, так тихо прошептал, что его слова в далёком крике петуха затерялись. — Никакой ясности ещё нет, и ещё долго не будет.
Он мне улыбнулся своими широкими передними зубками и плечами пожал. Не волнуйся, мол, здесь я, с тобой. Рядом стою в пушистой мокрой траве, солнца пожаром сияю, тебя руками холодными робко касаюсь, дрожу на тёплом летнем ветерке в аппетитных ароматах костра. Никуда от тебя не денусь.
Пока что.
— Ладно, — прошептал я. — Собирайся давай.
***
Изба бабы Оли стояла на самом краю Ташовки, недалеко от оврага, где протекала речка Актай. Не первый год уже оползни на её домишко позаривались, всё в пучину утащить хотели, как и соседские избушки. Не получилось. Не то бог уберёг, не то её ведьмовство, о котором вся деревня шепталась. Отец мой тоже шептался, всю жизнь трепался направо-налево, как его тётка нашему губернатору Скворцову должность наколдовала лет десять назад.
Её зелёный домик стоял весь покосившийся у старой пышной берёзы. Берёза ветвями тяжеленными качалась, листвой шумно ворчала и от ветра скрипела громко, жалобно так, часто и долго. Не смолкала почти.
Я подошёл к старым самодельным качелям, что свисали с высокой ветки, пощупал колючие, почти что истлевшие верёвки, по дощечке мозолистыми костяшками постучал и на Тёмку с улыбкой глянул.
— Прокатишься, что ли? — хитро спросил я его. — Шучу, не надо. Они ещё, когда я мелкий был, на соплях держались. Один раз жопой прямо в грязь с них свалился.
— Верёвки оторвались? — Тёмка спросил удивлённо.
— Мгм. Отец хотел на цепочку повесить, а такую длинную фиг где достанешь. Да она ещё и оторваться может, потом на башку ещё рухнет. Пошли давай от греха подальше.
Мы с Тёмкой пробрались сквозь высокий сухой бурьян к самой калитке, кое-как открыли её и очутились с ним во дворе за высоким деревянным забором. За старым забором, дырявым, наспех залатанным проржавевшими металлическими листами. Так они громко хлопали на ветру, громом бабахали, даже куры шарахались.
— Вить? — Тёмка спросил меня шёпотом и кусок засохшего репейника у крыльца отломил. — А ей тут что, никто не помогает? Не убирается? Она одна живёт?
— А кто помогать будет? — усмехнулся я и достал из кармана грязные белые перчатки с синими резиновыми пупырышками. — Почтальон, который ей пенсию приносит?
Он наступил своим кроссовком на серую ступеньку деревянного крыльца, и воздух вдруг разразился скрипучим звоном.
— Тише ты, — я посмеялся над ним. — В подпол ещё провалишься.
— Там подпол есть? — Тёмка испуганно переспросил меня и в сторонку от крыльца отошёл.
— Есть, есть. Вон, прям там, под крыльцом.
— Тогда через окно полезу.
Косяк низкий-низкий, пришлось согнуться, чтоб головой не удариться и внутрь войти. Дверь тяжёлая и зелёная, с лакированными досками, холодной железной ручкой и плотным колючим одеялом вместо занавески, чтоб зимой тепло не выходило.
— Так пахнет вкусно, — Тёмка прошептал и удивлённо осмотрелся.
— Это баба Оля семечки жарит, — объяснил я и как закричу на всю кухню: — Баба Оль, это Витя! Мы пришли!
Тёмка весь сморщился и зажал уши руками, на меня недовольно посмотрел и головой помотал, мол, чего ты тут разорался?
— Да она не слышит ничего, — я сказал и махнул рукой. — Глухая уже.
Дверь в комнату вдруг заскрипела, баба Оля к нам на кухню неспешно зашагала в серых высоких валенках чуть ли не до колена. В нашу сторону ковыляла, опираясь на палочку с кожаным наконечником. Бабушка совсем уже низкая стала, ещё ниже, чем я её с детства помню, Тёмке до подбородка едва ли достанет.
— А чего вопишь-то стоишь? — баба Оля посмеялась надо мной и выпавший локон седых волос спрятала под платок. — Чай не в городе у себя, машин у нас нету, вопить-орать не надобно, да?
Она на Артёмку посмотрела и улыбнулась сморщенными от старости губами, прямо ему в глаза исподлобья любопытно заглянула и за щёку его ущипнула дрожащей рукой.
— Здравствуйте, — произнёс Тёмка неловко и на меня покосился, а сам стоял и бабе Оле улыбался.
— Здравствуй, здравствуй, — повторила она. — Как тебя звать-то, батюшки?
— Артём, — он ей представился и полез обниматься.
Баба Оля крепко его к себе прижала и по спине его похлопала. Совсем уже старая стала, руки все в коричневых пятнах, горбилась сильно, и глаза уже почти посерели. Но не ослепла ещё, видела нас с Тёмкой, взглядом со мной пересеклась и будто прям в душу мне посмотрела.
Он случайно руками её ладошку задел и осторожно сказал:
— У вас руки такие мягкие. Кожа очень гладкая.
Она засмеялась, хлопнула себя рукой по халату с зелёными цветочками и ответила ему:
— Состаришься сам, и у тебя станут мягкие.
Баба Оля руку за поясницу закинула, сгорбилась вся и зашагала в сторону плиты.
— Я семечек вон нажарила, айдате, пошли.
И рукой нам помахала, за стол нас к себе позвала. Медленно ковыляла, ноги будто не поднимала совсем, валенками шаркала по широким деревянным половицам и несчастно стонала при каждом шаге.
— А, вот чем вкусно пахнет, — громко сказал Тёмка, чтобы бабушка услышала и глянул на чёрную сковородку на старой плите с почти что стёртой надписью «Идель».
— А мне куда девать-то их? — сказала бабушка, села аккуратно на деревянную табуретку и палочку на стенку облокотила рядом с трельяжем. — Вон, растут, дайче сходила, собрала. Вам вон нажарила, курям маненько бросила.
И засмеялась скрипучим смехом, на Тёмку всё довольно смотрела, будто я ей потерявшегося внучка привёз. А ушастый ей в ответ улыбался, искренне так и радостно улыбался, как будто и вправду потерявшимся внучком оказался. Мы сели напротив за крепкий дубовый стол в клеёнке с цветочками и руки ровно по швам выпрямили, застыли с ним, как на уроке перед учительницей.
Баба Оля спросила его:
— Артур, ты голодный, что ли?
— Я Артём, — объяснил ей Тёмка и тихонечко посмеялся, а баба Оля рукой махнула и сама захохотала. — Нет, спасибо, мы поели. Мы ненадолго, продуктов вам оставим и пойдём.
— Сидите, я вас чай не гоню.
А Тёмка всё её утварь на столе разглядывал, тарелку одну с завитушными узорами схватил, к носу к самому поднёс и ярко заулыбался.
— Красивые какие, — сказал он и на место тарелку поставил.
— Нравится, что ли? — баба Оля ему улыбнулась. — Забирай, у меня ещё есть. Мне уже помирать скоро всё равно.
— Нет, нет, — оправдывался Тёмка. — Просто у меня у бабушки давным-давно такие же были, вот я увидел и вспомнил.
— А-а-а, — она протянула скрипучим голосом. — Вона чего. Так забирай, на кой они мне, детишкам возьмёшь, семья-то у вас большая.
Он на меня удивлённо покосился, а потом ответил ей:
— Баб Оль, нет у меня детей.
— Как нет? — удивилась она. — Опять запили, что ли, с Маринкой, да? Б-а-а-а, гляй-ка а, вон чего, а.
Я встал из-за стола, громко стулом скрипнул и сказал:
— Ладно, баб Оль, мы там еды тебе привезли, я пойду пакеты пока разложу, ладно?
— Давай, давай, — повторила она, на Тёмку так пронзительно посмотрела, пальцем трясущимся на него показала и строго проговорила: — А ты Маринке своей спуску не давай, понял?
— Не дам, — Тёмка ответил испуганно и головой закивал, взгляда с неё не сводил.
— Она вайсет с ребёнком ко мне заходила, с Юляшкой, да?
— Мгм, — он всё кивал и поддакивал ей.
— Заходила, ой, батюшки, ой. Лучше б не заходила. Дети все чёрны. Чёрны-чёрны, чумазы каке-то. О-о-о-й, беда прям, беда.
Бабушка закачала головой, и слезинка вдруг скользнула по её морщинистой щеке, замерла прямо у синюшной паутинки сосудов возле носа. Тёмка вдруг к ней подскочил, к себе её прижал аккуратно и по голове в вельветовом платке её погладил.
— Не плачьте, вы чего? — он прошептал ей тихо. — Я скажу ей, больше не будет такого.
— Скажи, скажи, да, — повторила она и громко зашмыгала. — На-ка, вон.
В карман халата полезла и дрожащими руками пятьсот рублей достала, в руку ему вручила и сжала его ладошку в кулак.
— Юляшке на гостинца, понял?
— Понял.
— Маринке не говори, а то всё пропьёт.
— Не скажу.
Тёмка на меня испуганно посмотрел, плечами пожал и взглядом будто спросил: «А с деньгами-то что делать?»
— Спасибо, бабуль, — я ответил ей и Тёмке подмигнул. — Я прослежу, ладно.
Она на руку Тёмкину посмотрела, нахмурилась седыми бровями и спросила его:
— А ты чего весь дрожишь стоишь? Трясёшься весь. Сам опять, что ли, запил?
И он снова на меня посмотрел, жалобно так и вопросительно, мол, чего ей теперь-то сказать? А я ничего ему не ответил, плечами еле заметно пожал и глазами ему тихонько моргнул.
— Запил, что ли, говорю? — она опять Тёмку спросила.
— Мгм, — ответил он ей, глядя на меня без улыбки. — Не просыхал никогда.
Солнце в грязном окошке выглядывало из-за высоких кустов крапивы, падало тёплыми лучами на холодный деревянный пол и бедно освещало крохотную кухню. Я поставил пакеты с продуктами на стул к коробке с кучкой малюсеньких коричневых луковиц на смятом газетном листке. Старый советский сервант открыл и стал раскладывать по полкам крупы, печенье, коробки с чаем и пачки сахара. До конца месяца должно хватить, потом, если отец скажет, ещё с Тёмкой приедем. Или сам приедет, уж как получится.
Тёмка с бабой Олей за столом сидел, щёку рукой подпирал и с интересом наблюдал, как она шлёпала по столу старыми пожелтевшими картами. Грязными, уже давно изветшавшими, с обгрызенными уголками и паутинками трещин по всей рубашке. У одной карты половинки даже не было, будто собака погрызла или мыши.
— Казённый дом какой-то идёт, — баба Оля повторила скрипучим голосом. — Витька, в тюрьме, что ли сидел?
— Из армии недавно вернулся, — тихо ответил я и распахнул дверцу серванта на самом верху.
Пусто, нет совсем ничего, только дохлая засохшая двухвостка в углу валяется.
— Баба Оль, а эта карта что значит? — Тёмка спросил её с любопытством.
Она облизнула сморщенные пальцы, ещё одну карту выложила на клеёнку и ответила ему:
— Погоди, не торопись, куда ты всё бежишь. Сейчас ещё докладём, поглядим.
— Извините.
Я убрал пакет с макаронами на полку и закрыл сервант, теперь всё на своих местах лежало. На стул рядом с коробкой лука сел и глянул на Тёмку. Кивнул в его сторону, мол, всё уже, домой пора.
— Вить, подожди, — он ответил мне шёпотом и опять с бабушкой в карты уткнулся. — А то, что чёрные выпадают, это плохо?
— Не всегда, — ответила баба Оля. — Обожди, не торопись, куда ты всё.
Кружевной коврик на стуле приятный такой, мягкий и пушистый немножко, на каждом стуле их постелила. Ветка вербы уже давно засохла в красном углу над столом рядом с иконой Богоматери. Про крашеные яйца ещё с Пасхи, наверно, вообще думать не хотелось, от одной мысли уже поплохело.
Я сорвал с гвоздя на стене маленький календарь с церковными праздниками и рецептами и зашелестел пыльными страницами. Просроченный уже, с того года ещё висит. Обратно его повесил, может, ей ещё нужен, может, и знает, что уже старый. Позади Тёмки на столешнице старое радио стояло, советское ещё, с антенной и списком станций от Киева и до Вильнюса. А на радио уже давно выцветшая наклейка с динозаврами: трицератопс с тираннозавром сражается и рогом его до крови протыкает. С Тёмкой все эти названия дурацкие выучил, попробуешь тут не выучить, когда он днями-ночами про ящериц своих рассказывает.
— Скворцов, губернатор наш, давеча приезжал, — сказала нам бабушка. — Гадала ему, на картах глядела.
Тёмка на меня покосился и будто взглядом спросил меня: «Правда, что ли?» Я лишь плечами пожал в ответ. Может, и правда, кто его знает.
Баба Оля вдруг картами шелестеть перестала. Застыла в тишине своей кухни, только стук настенных часов и слышно. За окном сосед на Жигулях проехал, затрезвонил на всю округу выхлопной трубой, и опять всё замолкло, опять вся изба в тишине утонула. Муха вдруг жалобно зазвенела, запуталась насмерть в липкой ленте над столом.
Бабушка посмотрела на Тёмку грузным взглядом, брови седые нахмурила и сказала:
— Врёшь ведь, Витька, ой, врёшь.
— М? — я не расслышал и вместе со стулом поближе к ней пододвинулся.
— Брешешь мне, говорю, брешешь, — повторила она. — Не товарища ты мне привёл, нет.
Тёмка рот от удивления распахнул, глаз испуганных с бабушки не сводил, с её хитрой улыбки, с рук её дрожащих, с бубновой девятки, зажатой между пальцами.
А я дурачка включил и переспросил её поломанным голосом:
— Не понял, баба Оль?
Она скрипнула табуреткой и на меня посмотрела, сверлила тяжёлым пронзительным взглядом и карту из рук не выпускала. Страшно вдруг стало, у самого даже руки затряслись.
— Мне врать-то зачем, мне всё говорят, докладывают, — сказала она и хитро заулыбалась.
— Кто? — я спросил её шёпотом.
— Вона, — и в сторону стола кивнула. — На картах всё написано.
Тёмкина любопытная улыбка уже давно куда-то растворилась, будто и не было её никогда. Сидел и еле заметно дрожал, на обгрызенные старые карты поглядывал и на бабушку исподлобья косился. А она всё молчала, опять в расклад свой уткнулась, к самому носу карты подносила, щурилась и кивала задумчиво.
Последнюю карту на стол положила и сказала:
— У нас Серёжка был в деревне. Ба, красавец был, ой, прям весь ходил такой, что ты, что ты. Всё время нарядится, причешется, весь прямо ходит, обувь начистит, ой.
Опять на Тёмку пронзительно посмотрела и поближе к нему придвинулась.
— Мать нам рассказывала, он когда с войны-то вернулся, в избе-то у себя закрылся, не ходил никуда, ни с кем не говорил. Думали, чего случилось, чего случилось? Мужик, сказали, у него погиб. Убили. На войне, говорят, убили. Ой, убивался, ой, убивался весь, батюшки.
Тёмка вдруг шмыгнул на всю кухню и осторожно заговорил:
— Но ведь… В Советском Союзе к таким людям… не очень, да?
— Ай, — бабушка рукой ему махнула и стала карты складывать в одну стопку. — В Союзе много к кому не очень.
И посмеялась, на меня посмотрела, а потом на Тёмку.
— На стенгазету по-кривому глянешь, и к тебе тоже будут «не очень». Много к кому не очень. Ко всяким. И к вашим, и к нашим. Никого не делили.
Сердце в ушах громко звенело, каждым ударом стрелки часов на стене будто бы перестукивалось. Тишина мёртвой хваткой кухню сковала, воздух наполняла тревогой, в каждой мелочи на столе поселилась. В пряниках засохших, в семечках жареных на сковородке, в облезлом венике под умывальником и даже в каждой вишенке, нарисованной на клеёнке.
— Баба Оль, — я прошептал еле слышно, — Пора нам уже. Мы пойдём, ладно?
— Обожди.
Она закряхтела и к серванту подковыляла, достала с верхней полки бутылку бордовой самогонки и на стол рядом с колодой карт поставила.
— А зачем? — я спросил её осторожно.
Она посмеялась и прохрипела:
— Артурке вон дома нальёшь. Как я его отпущу-то? Вон. Весь уже трясётся сидит.
***
Последний луч холодного солнца закатился за горизонт, исчез под тёмно-синим небесным покрывалом и поцеловал на прощание землю своим теплом. Опять ночь, опять тишь, опять летняя прохлада в песнях цикад и комарином писке.
— Вить, — Тёмка крикнул мне с кухни. — Хватит курить, простудишься, холодно уже. Или оденься хотя бы.
— Не ворчи, — я бросил ему в ответ и ещё разок затянулся, взглядом окинул спящий ночной огород и чёрные силуэты помидорной рассады на грядках.
Воздух пестрил ароматами пряного шашлыка на соседском мангале. Тоже надо было с Тёмкой мяса купить и нажарить. Дурак, совсем не подумал. Бутербродами с ним давились, салатами со сметаной и окрошку всю доели. Ему вроде понравилось, так лопал, аж за ушами трещало.
Я затушил сигарету об железную русалку у пепельницы и вернулся к Тёмке в родную тьму. В нашу прохладную комнату, в наш летний уют, насквозь пропахший советской затхлостью. Он с кухни пришёл и на кровать уселся, старым синим покрывалом укутался и опять свои монетки достал. Книжку с оракулом раскрыл, воздух взорвал сладким ароматом старой хрустящей бумаги.
Я сел на стул рядом с догнивающим алое в ржавой кастрюле и спросил его:
— Как тебе баба Оля?
Пятирублёвые монетки сверкнули в его руках и беззвучно упали на простынь. Тёмка губу прикусил и аккуратно начертил в тетрадке сплошную линию ручкой с обгрызенным кончиком.
— Классная бабушка, — сказал он мне и ещё раз бросил монетки. — Очень классная. Как Йода.
— Что? — я удивлённо переспросил его и растерялся в глупой улыбке. — Как кто… Как Йода?
— Да. Мудрая такая. Повезло, что у тебя есть такие родственники.
И ещё одну линию в тетрадке нарисовал, разбитую на этот раз, а потом опять монетками зазвенел.
Я потерялся взглядом в прохладном полумраке нашей комнаты, большой палец задумчиво прикусил и произнёс негромко:
— Как вот она всё так поняла, а? По нам что, видно?
— Нет, — Тёмка ответил мне, последнюю линию нарисовал и отложил в сторонку монетки. — Она погадала. Ей карты сказали. А ты всё со мной погадать не хочешь.
Тяжёлый отчаянный вздох вырвался из моей груди, я хлопнул руками по коленкам и посмотрел на Тёмку с улыбкой.
— Ладно, — сдался я. — Давай. Давай я погадаю на твоём оракуле. Заколебал ты меня.
В комнате так темно, а улыбка его всё равно засияла, ярче лунного света светила в ночной тьме. Тёмка весь вдруг заёрзал, книжку захлопнул, монетки опять достал и меня подозвал к себе, по кровати рукой постучал. Садись, мол, иди сюда.
Я сел на кровать рядом с ним и опять громко вздохнул. Сломал меня всё-таки. Ушастый упрямый бандит. Он вручил мне тёплые потные монетки, я сжал их в кулак, и на миг вдруг пахнуло горячим железом, как в кабинете труда в седьмом классе, когда с пацанами мангалы мастерили.
— Чего делать-то надо? — безразлично спросил я его и монетками в ладошке потряс.
— Смотри. Задаёшь вопрос. Какой угодно вопрос, о чём угодно, о прошлом, будущем, настоящем. Бросаешь монетки шесть раз. Если у тебя выпадает три орла – это сплошная линия. Если три решки – это разбитая линия.
Он открыл оракул где-то на середине и ткнул пальцем в рисунок из шести разных линий, каких-то разбитых, каких-то сплошных.
Я спросил его:
— А если выпадет одна решка и два орла? Или две решки и один орёл?
— Если два орла и одна решка – чертишь сплошную. Если две решки и один орёл – разбитую. Понял?
— Понял, — я тяжело вздохнул и закатил глаза. — А потом?
— Шесть раз так кидаешь и чертишь линии снизу вверх, чтобы получилась гексаграмма. Ну, «гекса», это значит «шесть». По-гречески или по-латински, я уже не помню. И потом смотришь значение, расшифровку. Послание от оракула, от вселенной.
— И всё? — я переспросил удивлённо.
— И всё. Иногда ответы могут быть очень, ну прямо очень абстрактными и совсем не по делу. Например, спрашиваешь «куплю ли я свой дом в этом году?» А тебе выходит гексаграмма какая-нибудь. «Войско», например. А там про финансы вообще ни слова, там всё про какие-то армии, про генералов. И вот в таком случае нужно интерпретировать ответ как-то абстрактно, что ли. Опираясь на свой вопрос. Но если оракулу угодно тебе дать самый конкретный ответ, вот прямо в лоб, как у меня, например, много раз бывало, то он тебе ответит. Максимально конкретно ответит, прямо в лоб. Одной из шестидесяти четырёх гексаграмм.
Я опять обречённо вздохнул и тихо посмеялся, потные монетки покрепче сжал в мозолистом кулаке.
— Ты так про эту книгу говоришь, как будто она живая, — сказал я.
— Смеяться будешь, но я думаю, что она живая.
Я громко цокнул и расхохотался в кулак.
— Чего? — обиженно спросил Тёмка.
— Да ничего. Ты там в секту, что ли, какую-то вступил, пока я был в армии, м?
— Перестань. В «Человеке в высоком замке» Набусукэ Тагоми, очень мудрый персонаж, считал, что оракул живой. Что это вселенная ему отвечает. И автор Филип Дик, похоже, сам так считал. И с помощью оракула написал свою книгу. И, кстати, премию Хьюго за неё получил. Что думаешь, он тоже дурачок был? Тоже, как я, сумасшедший, да?
Я потрепал Тёмку по его пушистым кудряшкам и опять посмеялся, а сам головой замотал, мол, нет, не сумасшедший. Глупый просто и наивный. Мелкий ещё совсем.
— Про себя можно задам вопрос? — сказал я. — Не вслух.
— Блин. Так неинтересно. Но если хочешь… Можно, ладно. Мне главное, чтобы ты попробовал и убедился, что это всё по-настоящему, что это всё очень серьёзно.
— Говоришь мне это, как наркоман, который предлагает своему другу сторчаться.
— Ну, Вить.
Взял и по плечу меня треснул.
— Всё, ладно, — сказал я. — Задаю вопрос и бросаю.
— Давай.
Смешно, вроде, забавно так, Тёмка веселил своей глупостью, я сидел на кровати в темноте на Олежкиной даче и монетки бросал, а меня вдруг осознанием в голову как шарахнуло. Что спрашивать-то? Всё же предельно ясно. Нет никаких вопросов, нет никаких туманов, путь уже будто проложен, знай только вперёд иди.
Всё прозрачно, как речка Актай, в которой с Тёмкой вчера купались.
— Ну ты чего завис? — нетерпеливо спросил Тёмка и засмеялся. — Бросай давай. Вопрос-то придумал?
— Придумал, — тихо ответил я.
И монетки будто сами выпали из потных рук, рухнули тихо на старое советское покрывало и подскочили разок невысоко. А в голове молнией вопрос один-единственный промелькнул, на который так не хотелось получать ответа, даже в суеверных глупых гаданиях. Шёпотом зашелестел где-то в уме, тихо и невесомо, чтобы не дай бог никто не услышал.
Даже я сам.
«Как сложится ситуация с Артёмкиным участием в конкурсе?»
Сплошная черта, разбитая, сплошная опять, разбитая и ещё две сплошные. Глупость такая, хиромантия настоящая, а рука с карандашом всё равно тихонько дрожит. Тёмка колдовством своим напугал, нервы все с этим оракулом мне вымотал.
— Так, смотрим, — он сказал негромко и книжку открыл, страницами жёлтыми зашелестел.
Он застыл своим взглядом где-то на серединке, глазами по странице шустро пробежался, сверкнул ими в ночном полумраке и на меня посмотрел.
— Чего там? — нетерпеливо спросил я. — Показывай давай.
Тёмка положил книгу на простынь, ко мне её повернул и посветил на страницы экраном своего телефона.
— Гексаграмма тридцать семь, — прочитал я вслух. — Цзя-Ж… Господи боже мой. Цзя-Жэнь. Домашние. И чего?
Он пожал плечами и сказал:
— Читай.
— Место ваше там, куда тянет сердце. И там же ожидает благополучие. С чьей-то помощью исполнятся ваши надежды. Про себя вы, вероятно, думаете, что где-то трава зеленее, но если сейчас бросите свой край, то очень скоро поймёте, что ошиблись. Ищите наслаждения в семейной жизни, в общении с друзьями и в покое домашнего очага.
— Ничего себе, — удивлённо прошептал Тёмка и заглянул в книгу. — Ты про что загадывал?
— Ни про что.
— Ну расскажи уж, чего ты?
— Нет, — я довольно ответил ему и руки скрестил на груди. — Сам же сказал, что могу не рассказывать. Да?
Он провёл пальцем по строчкам на хрустящей пожелтевшей странице, головой помотал удивлённо и проговорил:
— У меня никогда такая гексаграмма не выпадала. Я даже не знал, что такая есть. Ты про что спрашивал, ну, Вить?
— Всё, Тём. Мы погадали? Погадали. Доволен?
Он посмотрел на меня своими глупыми глазками, громко на всю комнату шмыгнул и покрывалом тихонько зашебуршал.
— Доволен, говорю? — я снова спросил его.
— Доволен.
— Вот. Всё. Спать давай.
Я заскрипел громко кроватью, встал на ковёр босыми ногами и сладко потянулся. Пошёл нам бельё постельное доставать, которое аккуратно свернул рулетиком и на стул у окна положил. Холодное бельё, всё насквозь промёрзло в вечерней прохладе, долго его согревать своими тушками будем.
— Ты куда-то опять уезжать собрался, да? — Тёмка всё не успокаивался, встал посреди комнаты с книжкой в руках и вцепился в меня своим взглядом. — Опять в армию убежишь? Или куда? Такой ответ просто тебе попался. Тебе же сказано – никуда не ехать, дома сидеть. Вить?
Я схватил тяжёлое пуховое одеяло, на кровать нам его бросил и сказал:
— Тём. Всё хорошо. Ответ максимально размытый и вообще под мой вопрос не подходит. Ну никак просто не подходит. Успокойся и давай спать.
— Значит, тебе не понравилось? — он спросил обиженно и голову опустил. — Не удивился?
— Нет. Не удивился. Тобой только всё не перестаю удивляться. А это… — я бросил надменный взгляд на книжку в его руке. — Херотень это всё. Понял? Спать пошли.
Совсем со мной больше не разговаривал, быстро заснул и сладко засопел у меня на плече. Я только заснуть не мог, взглядом застыл в деревянном потолке, прилипших мух на ленте считал. Слушал, как занавеска сладко шелестела на тихом ветру, смотрел, как тенью своей на стене играла. Собак только слышно вдали, трели сверчков и гул сердца в самой груди.
— Вить? — вдруг прошептал Тёмка.
— Ничего себе. Я думал, ты спишь.
— Ты мне так и не рассказал, как тебя в школе дразнили. Расскажешь?
Я тяжело вздохнул и ответил:
— Уснуть мне не дашь?
— Не-а. Не дам.
— Ладно. Мне в шестом классе родители берцы купили ввоенторге. Очень хорошие такие, качественные, дорогие. И у меня их кто-то стырил в первую неделю, прикинь?
— А кто?
— Я не знаю, — я прошептал и тихо пожал плечами. — Мать с отцом в школу ходили, разбирались, ругались. Никто не сознался. Потом ещё одну пару купили. И опять кто-то украл!
Тёмка вдруг весь взъерошился:
— Ты серьёзно?
— Мгм. Мы опять пошли в военторг. В один зашли, в другой. И ничего не было. Всё раскупили, как раз учебный год начался. Нашим всё раскупили и пацанам из суворовского. Нахимовцам ещё, может. Ну и мама мне дала такие самые уродские резиновые сапоги, которые дома валялись. Лужи были, дождь, сопли. Чтоб ноги не промокли. И я в них несколько дней ходил в школу, пока на рынок в выходной не съездили и не купили новые берцы. На этот раз уже подписали, я сам ножиком на подошве фамилию и класс нацарапал. Катаев, шестой «А».
— Охренеть у вас там дисциплина, конечно. А украл-то в итоге кто?
— Не знаю. Так и не нашли никого.
— А как тебя дразнили-то?
Я громко цокнул и стыдливо прикрыл глаза рукой.
— Ну как, Вить?
— Дояркой дразнили, Тём. Дояркой.
Он тихонько посмеялся, а потом вдруг как разошёлся, как заржёт громко на весь дом, чуть соседей всех не разбудил.
— Спасибо, — я ему ответил обиженно и повернулся на бок, в одеяле весь зарылся и руки скрестил на груди.
— Да ладно, чего ты? Глупости какие, боже. Я думал что-то страшное, что-то серьёзное. Доярка. А почему доярка-то?
Я еле разборчиво ему пробубнил:
— Потому что, типа, колхозник. В сапогах. Шакуров увидел, заржал. Как ты, прямо заржал. И стал всем говорить: "Смотрите, смотрите, Катаев доярка."
— Ладно, — Тёмка ответил сквозь смех и зашелестел одеялом. — А я-то думал, что-то интересное. Детский сад какой-то. Умеешь ты, конечно, интриги нагнать. Спокойной ночи.
И замолчал, сладостно засопел носом к стенке.
— Охренеть, конечно, — я посмеялся над ним. — На ночь мне всю душу вывернул, и на бочок спатеньки. Бандит, бляха-муха.
Ничего мне не ответил, до самого утра уснул.
Спокойно так и расслабленно. Лишь я, он и тишь ночная вокруг. Вдвоём с ним лежали в холодной кровати, в казённом постельном белье, слушали хруст короедов в стенах, ночной летней прохладой пьянились и тихонько ёжились от шёпота ветра за окном. Совсем друг другу недалёкие, тёплые и родные.
Домашние.
Глава 6. "Если хочешь остаться"
VI
Если хочешь остаться
Верхнекамск,
Декабрь, 2016 год
Тридцать первого декабря с самого утра Тёмка суетился и бегал туда-сюда по нашей квартире.
Наша малюсенькая хрущёвская кухня провоняла варёными овощами, кастрюля громко бурлила мутной водицей с ингредиентами для селёдки под шубой. Я стал аккуратно выкладывать в плоскую салатницу кусочки ароматного рыбного филе, весь испачкался, нюхнул масляные пальцы и поморщился от противного солоноватого запашка. Краем глаза заметил, как Тёмка забегал по комнате со старой вонючей тряпкой в руках. Стол свой протирал, ноутбук, даже грамоты свои в рамочках протёр. Так внимательно оглядывал нашу единственную комнату, будто выискивал, что же ещё в ней вылизать и где прибраться.
— Ты чего это скачешь с утра? — спросил я его и застыл в дверном проёме с грязными руками в селёдочном масле.
Нос вдруг так сильно защекотало, и я почесал его рукавом своей кофты.
Тёмка недоумённо глянул на меня, замер с бутылкой моющего средства и тряпкой в руках и сказал:
— Ну, Вить, Новый год. Сёмка придёт. Твои тоже придут. Надо как-то прибраться, наверно, они же тут ещё не были. Подумают ещё, что мы свиньи.
Он дёрнулся и подобрал со стула мои мятые белые носки, быстро так их нюхнул, поморщился и глянул на меня с недовольной миной, мол, ну ты чего уж, поросёнок. А потом взял и в ванну их утащил.
А я тихо ответил ему, хоть он уже меня и не слышал из-за шума воды из-под крана:
— Да перед моими-то можно и не убираться. Ты у Стасяна в общаге не был. У нас в хлеву, когда отец скотину держал, чище было.
Тёмка вернулся из ванной, ко мне аккуратно подошёл, и я специально руки завёл за спину, чтобы рыбой его не испачкать.
Он вдруг за локти мои схватился и сказал:
— Ты только Сёму не обижай, когда он придёт, ладно?
— А почему я должен его обижать? Ты чего это?
И он как-то непонятно замялся, увёл свой глупенький взгляд и едва разборчиво забубнил:
— Да ну просто его в школе обычно такие, как ты, пацаны задирали. Меня тоже иногда. Особенно, когда мы тот фильм сняли.
— Пересняли «Очень страшное кино-2», да, я помню, — я посмеялся над ним. — Так мне его и не показал.
Я вдруг услышал, как на кухне на столешницу грохнулась крышка кастрюли.
— Ну-ка пошли, — сказал я ему и метнулся на кухню.
К плите подбежал, разбушевавшийся огонь убавил и крышкой кастрюлю прикрыл. Тёмка за стол уселся и весь сгорбился.
— Шубу твою люблю, — сказал он с улыбкой. — Знаешь, как скучал по ней?
— Ха. А говорил, что по мне скучал. Всё к жратве сводишь, да? Голодный заяц.
И он будто нарочно схватил со стола иссохшую сырую морковь, смачно откусил её оранжевую макушку и заулыбался, будто дразнил меня и моё ласковое прозвище, которым я так давно его наградил.
— Так чего там с Сёмкой, говоришь? —спросил я и ополоснул руки в раковине, смыл противное селёдочное масло.
— У нас было несколько ребят в школе, они всегда слабых отщепенцев всяких искали, вроде нас с ним. Ты же знаешь, какие мы были, чего уж там скрывать. Они тоже на бокс ходили, в туалетах курили, одевались как ты прямо, стриглись так же. Вы бы, кстати, с ними подружились.
Я развёл руками и удивлённо на него глянул:
— А что у меня с одеждой не так?
— Да всё нормально, я не про это. Просто ты ему напомнишь тех ребят, я уверен. Мне же напоминаешь. Хоть ты и не такой.
И я вдруг так довольно заулыбался, сел перед ним на одно колено, глянул прямо в его глубокие карие глаза и спросил:
— А какой я у тебя?
Он протянул мне оставшийся кусок моркови. Я откусил его, прожевал, а сам всё дёргал бровями, мол, ну, давай, продолжай, чего ты замолчал?
— Нормальный ты, — тихо сказал Тёмка и погладил холодной рукой по моему короткому ёжику. — Хороший.
— И ты хороший.
Я подошёл к окошку и открыл тугую форточку с облупленной деревянной рамой, впустил в эту кулинарную овощную духоту немного свежего воздуха. Изо рта тут же пар повалил, а ноги в летних белых носках окутало уличным холодом.
Тёмка с остатком моркови в руках замер. Сидел и глядел куда-то вдаль, не то в окно, не то на танцующий синий огонёк в опалённом окошке старой колонки. Тихо-тихо так улыбался. Опять, наверно, какую-нибудь свою историю мне хочет рассказать.
— Мы с ним с четвёртого класса дружим, — сказал он. — Комиксы с ним всякие рисовали. Сначала обыгрывали сюжеты из «Приключений Джеки Чана», писали свои какие-то истории, типа, как фанатское творчество, знаешь. А потом уже свою всякую шизофрению придумывали, у меня там парочка тетрадок до сих пор осталась, покажу тебе как-нибудь.
Я засмеялся и сказал ему:
— Я вроде видел. Это где тётка с такой страшной рожей, и у неё ещё двух зубов нет, и она вся такая толстая, что вокруг неё как будто вращаются маленькие планеты?
— Да, да. Это мы нашу учительницу рисовали, Валентину Алексеевну, она у нас русский вела. Всё время орала на нас ни за что ни про что.
— Уверен, не просто так она на вас орала. Чего вытворял, м? Бандит. Ты же бандит, я же знаю.
— Да ничего не вытворяли, сидели, иногда вот эти свои комиксы рисовали, ну, да, немножко разговаривали.
Я махнул рукой и заулыбался:
— Понятно всё.
— Вот знаешь, Вить, кто бы там что про Сёмку ни говорил, какой он весь был всегда странный, такой весь патлатый, анимешник, музыку странную слушает, постеры из кинотеатров ходит собирает, когда фильмы из проката выходят, но…
На его гладком счастливом лице вдруг застыла такая искренняя и добрая улыбка, он посмотрел на меня и добавил:
— Он всегда был мне самым лучшим другом. Вот правда. Лучше у меня никого не было. Мы с ним когда в этой программе по обмену участвовали, знаешь, что было? Я же тебе не рассказывал никогда.
Я сел напротив Тёмки, щёку рукой подпёр и стал его слушать.
— Там у программы такие правила были, что можно было участвовать только с восьмого по десятый класс. То есть каждый мог максимум три раза. Нам наша учительница по английскому, Наталья Васильевна, за неделю про это всё сообщила. Мы, блин, так обрадовались, я даже не знаю, как тебе описать, она прям посреди урока спросила нас обоих: «Сёма, Артём, в Америку хотите поехать?» Мы чуть со стульев не грохнулись. Потом гуляли с ним по Моторострою всю неделю до самого конкурса и только это и обсуждали, как Лос-Анджелес с ним посмотрим, гору эту со знаком Голливуда. Что ты, мы же с ним оба такие киношники, нам же больше всех надо.
— И ты ведь посмотрел? Съездил же? Мечту свою осуществил?
— Не свою, — грустно ответил мне Тёмка. — Нашу с ним мечту осуществил.
Он отложил в сторонку недоеденный кусок моркови, так заметно весь погрустнел, плечи опустил и продолжил:
— Там ещё такие дурацкие правила были. Даже обидные. Можно было участвовать только тем, кто родился с такого-то числа, такого-то года по такое-то число, такого-то года. И ты прикинь, Вить, Сёма буквально на четыре дня раньше нужного родился. Нам когда Наталья Васильевна правила эти рассказала, за день до первого тура, я даже представить не мог, как он расстроился. А он даже ничего этого не показывал. Ну, не получится в этот раз и не получится, подумаешь. Я тогда один на первый тур пошёл. Так было грустно без него, и ведь ещё из-за такой глупости он не смог участвовать, с ума сойти. Я на следующий день результаты проверил, и… Не прошёл тогда. Там был тест по английскому, я его плоховато написал, вопросы сложные были.
— И Сёма обрадовался? Что ты не прошёл?
— Вот именно, что нет, Вить. Я вообще не к этому рассказ веду. Он меня тогда поддерживал, подбадривал. И мы на следующий год тоже пошли участвовать, уже вместе. Он первый тур не прошёл. А я прошёл, дошёл до третьего. Потом ждал результатов аж до марта, но так финалистом и не стал. И уже на третий раз…
Я перебил его:
— Погоди, ты три раза участвовал?
— Да. Все три раза.
— Охренеть. Ну ты даёшь у меня. Упёртый какой заяц.
— Мгм. И на третий раз победил. И поехал. Ну, ты дальше сам знаешь.
И глазки его вдруг засверкали таким искренним и живым блеском самой настоящей радости и какого-то даже сожаления. Будто действительно за Сёмку своего переживал. Неужто дружба такая бывает? Я бы, наверно, не смог так никогда за Стасяна с Олегом эмоционально впрягаться, как бы я этих своих клоунов ни любил.
— Вить, он меня на вокзал провожать приехал, ты представляешь?
— На вокзал? —удивился я. — Ты в Америку с вокзала, что ли, уезжал?
— Нет, сначала до Москвы, оттуда уже на самолёте до Франкфурта, и там потом в Вашингтон.
— А, понял.
— На вокзал ко мне приехал. Прямо до вагона меня вместе с моими родителями проводил. Я ещё тогда сел на своё место, там семья сидела с детьми, они смотрели, как меня мама, бабушка и дед со слезами провожают, машут, а папаша их сидит и такой с улыбкой спрашивает: «Чё, МГУ, первый курс, да?». Я кивнул, думаю, буду ещё ему про Америку рассказывать. Я просто потом всё думал об этом, ну, о Сёмке, о нашей общей мечте и… Ты сам знаешь, я не идеальный ни в коем случае и всё время думал, что, вот, если бы он так в Америку поехал, нашу мечту осуществлять, а я нет… Я бы, наверно, не смог в себе ничего человеческого сохранить, честное слово. Разозлился бы на него.
— Завидовал бы?
— Да. Завидовал, — он тихонечко закивал и спрятал от меня свой взгляд, будто стеснялся этих признаний. — А он взял и приехал меня провожать. И так со мной после этого хорошо общался, дружил, да до сих пор общается и дружит. Я просто на людей в жизни немного насмотрелся и понимаю, что не каждый бы так сделал на его месте. Я сам бы даже, наверно, не смог.
Тёмка глянул на столешницу, аккуратно разложенные масляные кусочки рыбы в салатнице увидел и осторожно спросил меня:
— Можно селёдку попробую?
Я подцепил ему кусочек краешком вилки, он его так ловко снял с самого острия своими белыми зубами, прожевал и одобрительно закивал.
— Вкусная какая.
— Отец на рынке всегда хорошую находит. В магазине не то. А Сёма твой… Молодец он. Правильно поступил. Да, точно, слушай, тут у многих бы на вашем месте вся дружба нахер бы порушилась, а у вас вот так всё красиво и по-мужски вышло. Красавчики вы.
— Поэтому ему про себя и рассказал. И про нас с тобой. Знал ведь, что поймёт и задираться не будет.
Я прыснул смехом и сказал:
— Да у него в аниме, наверно, полно таких пацанов, да?
— Я не знаю. Я аниме не смотрю. «Шаман Кинг» только смотрел в детстве по СТС, но это уж так, мейнстрим, какое уж прям аниме.
Я схватил его холодную руку, покрепче сжал его тонкие пальчики, чтобы хоть немножко согреть, и сказал:
— Я рад, что у тебя такой друган есть. Правда. Береги его, ладно?
— А ты его не обижай, когда придёт, понял?
— Да не спугну я твоего Сёму, больно мне надо. Сидите там в компе своём, мне ещё вон, — я кивнул в сторону тазика с овощами, — салаты наяривать весь день.
Я погладил его по кудрявой голове и спросил:
— А эта программа, в которой ты сейчас участвуешь, она с той твоей как-то связана?
— Не-а. Совсем никак. Та была для школьников, а эта уже для тех, кто в институте учится. Но отбор примерно такой же: первый тур на знание английского, на втором всякие эссе о себе, о том, какой ты весь разособенный, а на третьем уже личное интервью и ещё больше всяких сочинений и дурацких вопросов.
Тёмка вдруг засмеялся:
— Когда второй тур писал, нам правила объясняли, как подписывать работу. Я поднял руку и спросил: «А там, где написано «имя», писать своё?»
Я цокнул и помотал головой:
— И что? Не вышвырнули тебя за это?
— Не-а. Посмеялись только.
— Жалко.
Пока Тёмка дома своего друга ждал, я сбегал в магазин на углу, схватил с полки банку зелёного горошка, которого мне не хватило на оливье, и зашагал домой. Под последними декабрьскими лучами солнца бродил, прогуливался среди белого рассыпчатого пуха в окружении бежевых нерушимых стен стареньких хрущёвок с их разрисованными советской плиткой подъездами.
Я остановился у нашего подъезда и закурил. В сухой мороз горячее облако дыма выдохнул и глянул в сторону девятиэтажной панельной громадины через дорогу. Любовался, как светло-серые стены в ярко-розовом пожаре утопали, в пожаре последнего в этом году заката. Как не спеша и безмятежно в окнах ранние огоньки людских судеб зажигались, как взрывались разным цветом в мерцающем танце разноцветные фонарики.
Соседи из нашего подъезда на первом этаже форточку настежь раскрыли. Уютными ароматами свежеприготовленных салатов вдруг так сладко повеяло. Свежие салаты, вкусные, наверно, но майонезом ещё не пропитались. Уши поймали тихий хрип музыкального центра с новогодними песнями, и где-то среди этих звуков звонко засмеялся малыш. Громкий стук ложки по железной кастрюле где-то на кухне раздался.
Розовый огонёк уличного фонарного столба у меня над головой вдруг вспыхнул, всё вокруг своим мягким пушистым светом залил и будто посигналил мне, что пора бы уже идти домой к Тёмке, доделать его любимую шубу и накормить его ушастую морду любимым свекольным чудом.
В квартире у нас приятно пахло домом и Новым годом. Тёплый аромат сваренных овощей и лёгкое амбре нарезанных закусок, копчёных колбас, сыров всяких и масляный душок консервированных оливок, аккуратно вываленных в глубокую посудину. В дверном проёме вдруг мелькнул худющий и бледный парень с длинными волосами по самые плечи. В сторону компьютера шустро прошёл и схватился за краешки рукавов в длинном чёрном свитере, будто совсем околел в нашем домашнем уюте. Меня увидел, вышел в коридор, заулыбался и сверкнул в свете люстры своими очками в толстой оправе.
— Семён. Здорово, — сказал я и руку ему пожал.
— Привет, — он ответил скромно, пугливо даже немножко. — Виктор, да?
— Ты чё, уж, какой Виктор. Витёк.
Я повесил пуховик на крючок у двери, и Тёмка вдруг вышел к нам в коридор.
— Ты его Виктором назвал? — он засмеялся. — Ещё отчество у него спроси.
Он взял у меня банку с горошком и поинтересовался:
— Когда твои эти придут?
— Да не знаю я. Олегу звонил, он не алё даже. Нализался уже, что ли?
— А что, ещё кто-то придёт? — засуетился Сёма и посмотрел сначала на Тёмку, потом на меня.
— Да друганы мои, не боись, — сказал я. — Чужих не будет.
И не соврал ведь ему. Чужих и вправду не было.
Через полчаса в нашу квартиру завалились два ржущих замёрзших амбала в длинных пуховых парках и с припорошенными снегом воротниками. Вроде трезвые, а вроде немного и пьяные, поди их проссы.
— С наступающим, Витёк! —Стас заорал и набросился на меня со своими холодными объятьями, брызнул мне на плечи мокрым снегом с шапки и, как бешеный, меня по спине захлопал.
— Тёмыч, тебя тоже с наступающим! — Олег сказал и пожал Тёмке руку.
А ушастый, как раньше, уже не корчился от крепкого рукопожатия. Видно, что привык уже ко мне и к моим друзьям.
А Сёмка, пока мои друзья раздевались, скромно сидел в комнате перед Тёмкиным компьютером. Клацал монотонно по мышке, как-то даже неестественно, будто просто нервничал перед гостями и не знал, чем себя занять.
Я подтянул Олега к себе за воротник и сказал ему прямо в покрасневшее от мороза ухо:
— Там это, у Тёмыча кореш, вы с ним адекватно себя ведите, ладно?
— Да чё ты, а? — ответил Олег, по плечу меня хлопнул и прошёл вместе со Стасом к нам в зал, где уже было накрыто на стол.
Тёмка со мной в коридоре остался, на меня какими-то испуганными глазами глянул, вытер тряпкой вокруг коврика снег с копыт моих друганов и сказал мне тихо, чтоб нас никто не слышал:
— Пусть только Сёму не пугают, ладно?
— Тём, ты чего, а? За кого меня держишь? И друзей моих.
— Да ну я просто сам к тебе и к ним долго привыкал. Он ещё испугается, я же его знаю.
Я сделал шажок вперёд, тепло так приобнял его и погладил по пушистой фланелевой рубашке.
— Всё нормально будет, — тихо шепнул я ему. — Не нервничай. Никто никого не обидит, они у меня хорошие, ты же знаешь. Хорошие ведь?
И я положил ему руки на его худенькие узкие плечи, в его испуганные глазки посмотрел и спросил:
— Чего на тебя такое нашло сегодня, а?
— Не знаю, — он тихо ответил и взгляд увёл в сторону. — Хочу просто, чтобы этот Новый год классно прошёл. Чтоб прям идеально. А не как в том году.
— Как в том году и не будет. Мы же вместе. М? Вместе же?
Словами своими на его лице лёгкую румяную улыбку разжёг. Тёмка на меня посмотрел, кивнул молча, и мы с ним прошли в зал к ребятам. Заходим, а Стасян с Олегом уже на диване развалились перед нашим скромным столом с разноцветной скатертью с цветочками. Олег на колбасу уже, как дикий, набросился, Стас на сок накинулся, всем по стаканам разлил, а свободной рукой себе крабовый салат накладывал.
— Тебе положить, Семён? — он спросил с набитым ртом.
— Не, спасибо, — Сёма вежливо отказался и длинные волосы около дужки очков поправил. — Мне ещё потом к родне идти, там наемся.
— Как знаешь, — ответил Стас и навалил себе с горочкой на маленькую тарелку. — Витёк вкусно готовит, да, Витёк? Я лучше тут нажрусь, чем у мамки, она опять свои шпроты с сыром сожгла.
Мы с Тёмкой сели к ним на диван, скромно спрятали руки под столом и переглянулись. За моими голодными друзьями наблюдали и улыбались, всё равно для них этот стол готовили, а сами через часик к Тёмкиным бабушке с дедом пойдём, там наедимся. Олег выронил оливку в стакан с соком, залез туда толстыми пальцами, бросил её себе в рот и брызнул в разные стороны жёлтыми апельсиновыми каплями.
— Мы с Семёном уже познакомились, да, Семён? — пробубнил Стас с набитым ртом, а Сёма молча кивнул и так аккуратно и аристократично даже сделал глоток сока из своего фужера. — Давайте как-нибудь все впятером посидим, выпьем или чё, баб позовём, да?
А Сёма пожал плечами, но по лицу читалось, будто он был и не против.
Олег достал из-под стола бутылку шампанского, сверкнул нам зелёным стёклышком и пузырьками в свете люстры и спросил:
— Витёк, я открою?
— Да мне не жалко, — я сказал ему. — Рано же ещё, нет?
— Повод есть, — Олег заулыбался и бахнул пробкой на всю квартиру.
Он вдруг встал из-за стола и налил себе стакан с горочкой, Стаса по плечу хлопнул и торжественно объявил:
— Короче, мужики, у меня сегодня двойной праздник. Я Аньке сегодня предложение сделал. В апреле свадьба, всех приглашаю. Семён, — и он посмотрел так на Сёмку, ткнул в него пальцем и подмигнул ему: — Ты тоже приходи, понял?
— Братан, — я вдруг расплылся в счастливой улыбке, подошёл к Олегу, крепко-крепко его обнял, чуть с ног его не сшиб, он даже чуть-чуть на меня брызнул шампанским. — Красавчик, молодчик.
— Поздравляю, — сказал негромко Тёмка и тоже весь заулыбался.
— А рожает когда? — Стас спросил его, не отрываясь от салата.
— Да никто не беременный ещё, чё ты?
— Как это? — удивился Стас. — С тобой же только по залёту можно!
И мы со Стасом вдруг как заржали, он аж чуть салатом не подавился. А я весь от счастья и глупого смеха раскраснелся.
— Семён, ты куришь? — спросил Стас и достал пачку сигарет из спортивных штанов.
— Не, спасибо, — тихо ответил он.
— Пошли покурим, а? — Стас нам предложил, Олег кивнул, и мы все втроём вышли на балкон.
Моторострой уже совсем уснул, замер торжественно в праздничном ожидании, сверкая гирляндами в окнах безмолвных хрущёвок и замёрзших панелек. Всё небо затянуло пульсирующим рыжим огнём с тепличного комбината. Автострада под окном тоже задремала, лишь одинокий автобус лениво по снежному месиву проползал, совершая последний в этом году рейс.
— Ты чё, Витёк? — Олег спросил меня и сигарету зажёг.
Я пару раз глупо моргнул, вернулся в реальность и ответил ему:
— Не, всё нормально. Просто буду скучать.
Стас удивлённо посмотрел на меня и спросил:
— По кому?
— По нам.
— Так мы никуда не уезжаем, чё ты? — удивился Олег.
Я лишь махнул рукой в их сторону и брызнул сигаретным пеплом, так и знал, что не поймёт ни хрена, дубина.
Деревья даже застыли в морозной тишине, к пылающему рыжему небу будто тянулись своими лысыми ветками. Совсем пустые и никчёмные, ни ворон, ни воробьёв, сплошная тишина и безмятежность. Я глянул на своих родных дураков на фоне уснувшего спального района. Стою и смотрю, как они лыбятся во все зубы, ржут как лошади, и сам глупо вдруг начал улыбаться. Полностью растворился в осознании, что мы уже больше не дети, а совсем-совсем взрослые, и никогда уже детьми не будем.
И такой жгучий яд вдруг по сердцу разлился. Яд самой настоящей скорби и печали, какая-то непонятная тоска внутри всё скрутила в бараний рог.
— Тёмыч у тебя когда уезжает? — спросил Олег.
— Третьего.
— И чё, просто так его возьмёшь и отпустишь?
— Он ведь хочет поехать, — ответил я и беспомощно выдохнул. — Знаете, как хочет? С ума сходит, как хочет. Флаг Калифорнии, мать её, на стенку повесил.
Стас удивлённо скорчился и спросил:
— Какой? Этот, с медведем, что ли? Который над столом у вас?
— Ну да, этот.
— У них медведь на флаге? — засмеялся Олег. — В натуре? Я вообще думал, это из аниме какого-то.
— Да не любит он аниме даже, — я сказал с улыбкой.
— А чё он у тебя любит? — Олег всё не унимался.
— Он? Он мультики всякие любит. Старые. Которые на кассетах смотрели. Дона Блута любит.
Олег молча завис с сигаретой в руках, стряхнул кучку пепла и спросил:
— Это кто?
Я раздражённо цокнул:
— Вот ты даже не знаешь, видишь. В компьютер он любит играть. В сегу. Фильмы всякие старые. Да много чего.
Опять оба зависли на мгновение. Уши дворовой морозной тишиной сжимало, где-то вдалеке посигналила машина, бездомная дворняга потом залаяла.
— А тебя-то любит? — Олег разбил лёд тупого молчания.
Я пожал плечами и неуверенно ответил:
— Наверно. Я не знаю даже. Да, наверно уж, любит.
— А он тебе об этом говорит?
— Нет.
— А ты сам-то говоришь?
— И я не говорю. Чё мы, как две бабы, что ли, будем? Фу ещё.
— Смешной ты хрюшка, конечно, — сказал Стас, широко заулыбался и выкинул с балкона бычок. — Чё ты с ним вообще так носишься, а? Он же не маленький у тебя.
— Не маленький. Как сказать-то, даже не знаю.
Я повернулся к ним лицом и чуть ли не на пальцах стал объяснять:
— Вот мы с вами выросли, да, у нас кадетка была, армия считай, спорт, дисциплина, вот это всё. Вы этого не замечаете, потому что с этим выросли, всю жизнь с этим прожили. А у многих этого не было, понимаете? У него вот не было. Его по-другому воспитали.
— Значит, ты его теперь воспитывай как надо, — сказал Стас и пожал плечами, мол, это же так очевидно, чего ты весь загоняешься?
— Да поздно уже, — ответил я и махнул рукой. — Раньше надо было. Вот он даже… Подштанники тёплые лишний раз не надевает. Ему, блин, говоришь, а он как ребёнок тупой. Надо следить. Нет, я не жалуюсь, я же это…
Олег перебил меня и спросил с хитрым прищуром:
— Чё? Любишь его, типа?
— Всё, да? Завали. Не жалуюсь я, короче.
Стас вмешался:
— Нет, ты если хочешь, давай мы его воспитаем, как нас воспитывали? Без наездов, без негатива, просто покажем ему всё, расскажем?
Олег озадаченно почесал голову:
— Только я даже не знаю, чё мы ему, про термобельё, что ли, рассказывать будем? Лбу девятнадцатилетнему.
Я тяжело вздохнул:
— Да при чём здесь термобельё?
— Да ну ты сам же сказал!
— Я как пример привёл. Он весь такой… Глупый. Неопытный. Неуверенный. Запуганный. Несамостоятельный.
Стас вдруг засмеялся надо мной и сказал:
— Нормально ты. Я если бы так Дашку свою гасил, она бы мне башку оторвала, если бы узнала.
— Ну вот я перед кем распинаюсь стою, а, вы ж ни черта не поймёте?
Я похлопал Олега по плечу и сказал:
— Ещё раз поздравляю. Аньке своей тоже передай.
Он вдруг меня схватил за руку, крепко так вцепился в неё своими пухлыми холодными пальцами, посмотрел мне прямо в глаза и спросил:
— Братан. Свидетелем у меня будешь?
— Буду. Спасибо. Всё, пошли, жопа уже замёрзла.
***
Мы с Тёмкой проводили Семёна домой, дверь за ним закрыли и вернулись к нам в зал. А у моих горилл уже совсем крыша поехала: Олег Стаса заматывал красными боксёрскими бинтами, как мумию, от коленей до самых плеч всего закрутил. Стоит так, как идиотская гусеница, посреди комнаты, громко ржёт, сверкая своими острющими клыками, смотрит на нас с Тёмой, мол, смешно же, да, смешно ведь?
Я вдруг как прикрикнул на всю квартиру, аж стены затрещали:
— Ясельная группа, алё! Вы чё, а?
Я подошёл к ним и дёрнул за один конец провонявшего потом бинта. Стас, как идиот, завертелся на одном месте, а Олег так же всё ржал.
— Бедная Анька твоя, — сказал я и громко цокнул. — Повезло ей с клоуном.
— Ой, чё ты, а, какой нудный весь сегодня? — завозмущался Олег.
— Ты нахера с собой бинты вообще таскаешь? — спросил я.
— Сегодня их на последнюю треню в этом году надевал.
Тёмка вдруг вмешался:
— Не на последнюю, а на крайнюю.
— Не понял? — удивился Олег.
— В кинотусовке все суеверные, — объяснил Артём. — Говорят не «последняя» смена, а «крайняя».
— А почему?
Он пожал плечами:
— Ну, типа, скажешь «последний день съёмок» и завтра окочуришься. Как Бодров, например.
— Ха. Клоуны какие, — засмеялся Стас. — Крайняя, бляха-муха. Как плоть.
Олег тяжело вздохнул, глянул на экран телефона и сказал:
— Ладно, чё, мы пойдём? А то у Витька уже зубы сводит, да? Одни хотите остаться?
И я зашипел на него:
— Пятачок-то свой прикрой. Вас никто не гонит.
— Да ладно, хорош, — он махнул рукой и зашагал в сторону коридора. — Вам же ещё к родне идти. Мне к Аньке надо. Этот к своим тоже поедет.
Стас по пути в коридор остановился возле меня, покосился на Тёмку и так тихо сказал мне на ухо:
— Витёк, контейнер есть у тебя? Шубу мне положишь?
— Понравилась? — я спросил с ухмылкой.
— Мгм. Прям вышка.
— Положу, положу.
Мы с Тёмкой их проводили, дверь закрыли и так одновременно облегчённо выдохнули, глянули друг на друга и по-идиотски заулыбались. Остались одни в этой вечерней новогодней тишине и в тихом свете наших ёлочных гирлянд. Утонули в уютных салатных ароматах среди белых майонезных холмиков, розовых свекольных равнин и крохотных островков тарталеток с икрой в клеёночном океане вонючей скатерти.
— Олег бинты забыл, — Тёмка сказал мне и кивнул в сторону аккуратно сложенных на полке для обуви красных ленточек.
— Да пошёл он, — сказал я и схватил бинты. — Себе оставлю. Вон, в карман мне засунь, в пятницу на треню возьму.
Тёмка смотал их в клубок и засунул их мне в сумку.
— Не обижаешься? — я аккуратно спросил его.
— Не обижаюсь, — ответил он и солнечно заулыбался. — Фиг с ними, господи. К моим сейчас пойдём. Да?
— Да. Собирайся давай.
Мы вышли с ним во двор и, как пингвины, осторожно зашагали по сверкающей ледяной дороге под сенью уснувших до весны деревьев с их разбухшими снежными ветками. Шли с ним по Моторострою до самой улицы Молодёжной, где в серо-голубой хрущёвке жили его дед с бабушкой. Где я впервые в гости к нему пришёл, где мы впервые мультики с ним до ночи смотрели, хоть и уснули на середине.
Тёмка так смешно вжался в свою болоньевую куртку, ручонки замёрзшие в карманах держал, старался шагать пошустрее, но как-то не получалось из-за скользкого льда. Пару раз чуть не навернулся, я его ловко подхватил и посмотрел в его испуганные бегающие глазёнки.
— Аккуратней надо, чего уж ты, — сказал я и шлёпнул его по вязаной шапке с помпоном.
— Если что, лови меня, ладно?
— Поймаю, не ссы.
Совсем скоро в его родном дворе очутились, возле старой пятиэтажки. Уши манящая ночная тишина нежно ласкала, в глаза приятно заглядывал мягкий оранжево-розовый свет уличных фонарей. Нос зацепился за сладкий аромат жареных котлет с первого этажа. На секунду будто водочкой даже пахнуло или самогонкой, непонятно только, откуда.
Ни души во дворе, одни лишь замёрзшие, словно тупые металлические глыбы, машины с их белыми пуховыми крышами, подохшая до самой весны сирень в палисаднике, холодные ржавые заборчики и обгрызенные поребрики. Будто всё как-то по-идиотски застыло в ожидании праздника, и даже снежинка боялась соскользнуть с тяжёлых оранжевых облаков в переливах огней далёкого тепличного комбината.
Я глянул на этот такой уже ставший мне родным дом, на его нерушимые бетонные стены, застывшие в морозном умиротворении, и сердце вдруг так сладко зашуршало где-то в груди от одного лишь вида его балкона на четвёртом этаже. От жгучего огонька домашнего очага в окне его кухни, от доброго силуэта его бабушки у плиты, от её праздничной суеты и хлопот, лишь бы только гости сегодня не остались голодными.
Как тогда, два года назад. В ноябре.
В таком, как Тёмка любит говорить, сладком и пушистом.
В ноябре, который он так любит всем своим заячьим сердечком.
В ноябре, который и я уже окончательно полюбил.
Скромная трёхкомнатная квартира Тёмкиных бабушки с дедушкой этим вечером трещала по швам. Я то и дело наступал на ногу каким-нибудь его знакомым и родственникам. Кругом всё праздником звенело, воздух терпким салатным ароматом наполнился и запахом мандаринов. Душно и жарко, столько людей в зале набилось, человек десять, а то и больше.
Артёмкина бабушка вышла к нам в коридор в нарядном тёмно-зелёном платье с яркими светящимися камушками, обняла мои холодные щёки и радостно так сказала:
— Витенька, давай, давай, сынок, проходи, садитесь с Артёмкой за стол, ладно? Куртку мне давай, я там брошу в комнате.
Одежду у нас из рук выхватила и сложила её в общую кучу на старый Тёмкин диван в его бывшей комнате, откуда он уже давно вывез все свои вещи. Мебель там только свою оставил, стол и телевизор. Всё в комнате было такое безжизненное и пустынное, и ничего даже и не говорило о её прежнем хозяине. Я едва сумел разглядеть его старый жёлто-синий диван под кучей всяких курток и пальто с пушистыми воротниками, тот самый наш диван, на котором мы с ним так сладко уснули, когда он впервые позвал меня к себе.
— Ничего себе у вас гостей, — я сказал тихонько.
— Да, — он ответил и глянул на кучу одежды у себя в комнате. — Давно такого не было. Ты со всеми только поздоровайся, ладно?
Я посмотрел на него с наглой ухмылкой, по плечу хлопнул и сказал:
— Иди ещё, учить меня тут будет.
Мы с ним вошли в яркий наряженный зал, посреди которого был разложен старый советский стол-книжка, накрытый кружевной белой скатертью. А по бокам, будто прижавшись к стенкам, то на диване, то на стульях, кучковались гости с их счастливыми лицами и домашними улыбками.
В углу Дина со своей мамой Инной сидела, нас увидала и смущённо заулыбалась своими румяными щёчками. Помахала нам, а мы помахали в ответ.
Напротив неё сидел полный высокий мужик, Женька, Тёмкин двоюродный брат из его детства, а рядом — его жена Алёна. Кто-то нам помахал, кто-то просто кивнул, а кто-то и вовсе нас не заметил и продолжал заливаться уютом домашней беседы за нарядным праздничным столом.
— Садитесь, садитесь, чего стоите-то? — заботливо сказала Артёмкина бабушка, с табуретки вскочила и ткнула мужу: — Лёш, подвинься, дай мальчишкам сесть, чего развалился?
Алексей Анатольевич что-то проворчал, мол, ничего я и не развалился, пускай садятся, мест много, и мы с Тёмой кое-как пролезли за стол. Уселись рядом с Диной и её мамой. Дина случайно задела меня локтем и опять засмущалась, виновато опустила взгляд. А сама всё равно улыбалась и шустро поправляла длинные волосы на голове.
— Дина, привет, — я сказал ей.
— Привет, Вить, привет, — она ответила, на секунду взглянула мне в глаза и снова увела стеснительный взгляд. — С Артёмкой гуляли, да?
— Ага, — ответил я и глянул на Тёмку.
Рядом со мной сидел и накладывал себе селёдку под шубой.
— Не замёрзлигулять? — спросила Дина и опять заулыбалась.
— Не-а. Артёма уши большие греют, а я тепло оделся.
И она вдруг так засмеялась, смущённо закрыла лицо руками и замахала мне, мол, молодец, молодец, пошутил над ним, так ему и надо.
— Меня Инна зовут, — представилась Динина мама, пожилая низкая женщина с короткой седой стрижкой, глянула на меня и улыбнулась и дочке волосы на голове поправила.
— Я Витя. Я помню, мы с Артёмом года два назад где-то к вам заходили, лекарства заносили.
— Да, да, — заулыбалась она. — Вы с ним тогда уже подружились, да?
— Мгм. А вы с ним не родственники вроде, да?
Тётя Инна склонилась надо мной и сказала чуть ли не на ухо, чтобы перекричать радостные громкие голоса нашего застолья:
— Я с Артёмкиной бабушкой в соседнем подъезде жила всё детство, в одну школу ходили, весь двор в страхе держали, за мальчишками бегали.
И засмеялась, а потом продолжила:
— Маму его нянчила в детстве, я у неё в садике воспитательницей работала. А Артём всё детство с Диной играл.
— До сих пор играем! — вмешался Артём с набитым ртом и посмотрел на Дину. — Да, Дин?
— Играем, да! — ответила она и снова засмеялась, чуть вилку из рук не выронила.
— Сестрёнка моя единственная, — добавил Артём.
Дина посмотрела на нас с ним и сказала:
— Чего уж говоришь, сестрёнка, ага. Мы замуж хотели выйти, помнишь, Артём?
— Помню, — Тёмка усмехнулся и покосился на меня.
— И почему не женились? — я спросил её.
Дина сказала:
— Меня тогда в Москву вызвали, я солисткой работала у «Ранеток» в группе. Всё, не могла замуж, работать надо было, альбомы записывать.
Она вдруг зависла бегающим улыбающимся взглядом. То на меня, то на Тёмку смотрела, и чем больше смотрела, тем сильнее улыбалась, будто уже сама не могла выдержать свою забавную выдумку.
— Ладно, ешь давай, — велела мама, волосы ей поправила и протянула тарталетку с икрой.
— А Дине сколько лет? — я спросил тётю Инну.
— Двадцать пять уже, — она ответила мне.
Я вдруг посмотрел на Артёма ошарашенными глазами, а он пожал плечами и продолжил вилкой греметь в тарелке с салатом.
Я почему-то подумал, что Дине лет шестнадцать, не больше. А уж рост её: метр шестьдесят, может, шестьдесят пять. Вспомнил вдруг, что Артём мне рассказывал как-то про её болезнь, только я не знал, была ли с ней связана её молодая, совсем не по возрасту, внешность.
Мама Артёма потянулась к нам через весь стол и спросила:
— Вить, у вас дома нормально там всё, стол накрыли, всё приготовили?
— Всё хорошо, Елена Алексеевна, да, накрыли, — ответил я.
И Тёмка вмешался:
— Только зачем, не знаю, мы сейчас тут всё равно нажрёмся.
— Ну и ладно, — сказала его мама. — Зато Стас хоть с Олегом поедят, да? Заходили к вам уже?
— Заходили, заходили, — ответил я и снова хитро покосился на Тёмку.
— Вы только уж не пейте с ним, ладно, Витенька? — попросила меня его мама. — Ему нельзя, и тебе тоже не надо, для сердца вредно, ладно?
— Ладно, — я кивнул и довольно заулыбался, про шампанское ей рассказывать не стал, всё равно она не про него говорила, а про водку или ещё чего покрепче.
Гости сидели вдоль старой советской стенки, покрытой блестящим лаком. Где-то в самой её глубине стоял музыкальный центр «Aiwa». А рядышком стопки с дисками аккуратно высились, я сощурился и разглядел там Михаила Круга, Шуфутинского, Тёмкин любимый «Фактор-2», «Кино», Цоя, стандартный набор верхнекамского шестидесятилетнего мужика.
А рядом Тёмкина фотография стояла, где он был такой весь нарядный, как рыцарь какой-то или граф. У меня тоже такие фотки дома были, с садика ещё остались. Фотографы тогда гастролировали по району и сдирали по двести рублей на рыло за всю эту прелесть. И ведь тогда, помню, родителям жалко было деньги такие отдавать за какую-то фотографию, а сейчас смотрю и понимаю, что за такие воспоминания и тысячу вывалить не грех. Не было бы их сейчас, что бы в рамочку на стенку ставили, на кого бы тогда любовались?
— Витенька, ешь давай, чего сидишь? — заботливо спросила меня его бабушка. — Положить тебе чего?
— Да я сам, спасибо.
Глаза разбежались от пёстрого вида домашнего застолья: золотистая картошка, такая тёплая-тёплая и пряная, будто взгляд обжечь можно от одного лишь пушистого пара. Яркая россыпь салатов - шуба, зимний, крабовый, оливье. Колбасы разные сверкали жирными пятнами в ярком свете люстры, оливки и маслины барахтались в мисках с мутной водицей, масляные грибы переливались в тарелке с лучком рядом с кусочками селёдки и красной рыбы.
И в самом-самом центре, словно крепкие нерушимые башни, мерцали прозрачным стеклом бутылки ещё не открытой водки с позолоченной надписью и берёзками на этикетке. Стояли посреди стола, будто его весь и накрыли только ради них, расставили вокруг еду, словно подношения этим всеми почитаемым сорокаградусным божествам. И я так раздосадованно выдохнул и расстроился от одной лишь мысли – с чего же начать-то?
Женька потянулся ко мне через весь стол своими упитанными руками и спросил меня:
— Витёк, чё тебе положить? Зимний будешь?
Я махнул рукой и сказал:
— Да, давай.
Наложил мне салата, тарелку протянул, я её поставил перед собой и кивнул ему, мол, спасибо. А Тёмка на меня смотрел и так по-глупому улыбался, будто говорил мне: «Что, с братом моим двоюродным познакомился уже, да?»
— Женёк! — я крикнул ему через стол, он на меня обернулся и кивнул, мол, чего тебе? — Мне Тёмыч рассказывал, как вы с ним в детстве в сегу играли.
Женька переглянулся со своей женой, заулыбался и ответил:
— Да? Тоже, что ли, с ним играли?
— Мы и сейчас играем, — сказал я. — И в черепах, и в Мортал Комбат, и Приключения Мультяшек я ваши тоже проходил. Да, Тёмыч?
А сам кошусь на Тёмку и вижу, как он смущённо увёл в сторону взгляд и закрылся от меня рукой, ковырял вилкой тарелку с густыми майонезными разводами.
Женёк усмехнулся:
— Он мне в прошлом году на Новый год сегу подарил.
— Да? — я удивлённо глянул на Тёмку. — Так я ему давно говорил, чтоб подарил тебе, поиграли бы вместе, как в детстве, да?
— Ну ладно вам, а? — заныл Артём и потянулся к бутылке с лимонадом. — Жень, дай, пожалуйста.
А я всё не унимался:
— Можем втроём как-нибудь поиграть, да?
— Можно, а чё, — ответил Женька и закивал.
Артём тихонечко сказал мне чуть ли не на ухо:
— Ну вот зачем ты лезешь с сегой, Витёк, он уже мужик взрослый с семьёй, какие ему игры?
Я так удивлённо на него глянул, заулыбался довольно и спросил его:
— А, то есть, когда сам вырастешь, играть не будешь, да?
— Вырастешь? Я что, маленький, что ли? Уже вырос.
Дина наш разговор услышала, так громко вдруг засмеялась и сказала:
— Да, вырос уже я, скажи, да, Артём?
— Мгм, — промычал он и опять уткнулся ушастой мордой в тарелку с едой.
Тёмкин дед вылез из-за стола, поставил какой-то диск в музыкальном центре, и всё вокруг озарило такой знакомой с детства музыкой. Михаил Шелегов опять завыл про «глаза твои карие» и про «улыбку усталую».
Сколько же нервов мне батёк в детстве вымотал на таких вот семейных застольях, когда просил меня эту песню поставить, а потом, когда она заканчивалась, ещё раз и ещё. Семь раз за вечер к музыкальному центру бегал. В самом конце песни разбивался бокал, звонко так гремел на всю округу, отчего однажды моя тётя Нина подумала, что и вправду что-то уронили, и запищала на весь дом, «Ой, чего это? Разбили, да? Ну, на счастье!» И ладно, если бы она так в первый раз ошиблась, так нет же, могла раза два, а то и три за вечер вот так удивиться «разбитому бокалу».
— Витька, Артёмка, айда к нам танцевать, ну-ка! — какая-то тётка предложила нам.
И мы с Тёмкой оба головой помотали.
— Да ну вас! — тётка махнула рукой и засмеялась. — Женихи уже взрослые сидят, плясать надо.
И тут его дедушка вмешался:
— Ладно, чё ты прям к ним лезешь, они, может, с дамами хотят танцевать, да, Витёк? Вон, с Диной потанцуйте.
И Дина засмеялась, опять смущённо забегала взглядом и что-то начала сама с собой обсуждать, сверкая алыми щеками.
Сквозь громкую музыку вдруг раздался дверной звонок, все засуетились, дед Артёма покрутил серебристое колёсико и убавил звук. Бабушка вышла в коридор, замок звонко щёлкнул, дверь распахнулась и в душную квартиру ворвалась освежающая подъездная прохлада и уличный морозец. Послышалось громкое и радостное «Неля, привет!»
И бабушка Артёмкина выскочила из коридора и как закричит:
— Ой! Ёпрст, Ленка приехала, батюшки! Сестра моя из Москвы, все знакомьтесь, бегом!
— Тётя Лена? — Тёмкина мама вдруг вскочила и побежала их встречать в коридор.
И хоть я не знал этих людей, видел их впервые в жизни, всё равно на мысли себя поймал, что так по-глупому зачем-то радовался, что все так вот тепло собрались под одной крышей в этом душном и тесном зале под звонкую мелодию из музыкального центра за пару часов до Нового года. Будто всем сердцем своим и тремя железными гвоздиками в нём почувствовал едва уловимый трепет и лёгкую приятную усладу, что разлилась по душе от радостных людских голосов и звонкого смеха вокруг. От всего этого аромата мандаринов, колы, апельсинового сока, пряного салатного амбре из майонеза и нарезанной колбасы с овощами, от этого терпкого запаха только открытой водочки на самом кончике носа.
В комнату ввалились гости: тётя Лена и её муж, дядя Андрей. Своими пышными пуховыми воротниками затрясли и обсыпали старый советский ковёр мокрым снегом. Всех громко поприветствовали и стали сумки с гостинцами из Москвы выгружать.
— Как тут много вас, ничего себе! — тетя Лена воскликнула радостно.
Дед Артёма сказал ей громким басом:
— Водки хватит, не боись, до следующего года всю не выпьешь, да, Андрюх?
Он подошёл к дяде Андрею и обнялся с ним крепко-крепко, чуть было даже не поцеловался с ним по-брежневски.
Артём, пытаясь перекричать громкую родню, чуть ли не на ухо мне сказал:
— Шумно здесь, пошли в другую комнату? На балконе хоть воздухом подышим. Дина, Жень, пойдёмте с нами?
Женька пожал плечами и стал вылезать из-за стола, а Дина отпросилась у мамы и тоже пошла вслед за нами в комнату, где мы бросили все свои шмотки.
Тётя Лена нас вдруг в коридоре поймала, схватила Тёмку за руку и отвела его на кухню, а я за ними пошёл, она как будто и меня тоже кивком головы к себе позвала. И на кухне было так тихо и спокойно, я как вошёл, сразу прохладный воздух из открытой форточки вдохнул. Так вдруг хорошо стало, так я расслабился от одного глотка свежести в душной квартире.
Тётя Лена всучила Артёмке в руку несколько купюр, крепко его ладонь зажала и сказала ему:
— Мы с дядей Андреем тебя поздравляем с Новым годом, ладно, Артём? Успехов тебе в учёбе, молодец, что поступил, и фиг с ним, с бюджетом, даже не переживай, понял? Там всё эти уроды скупили, ты у нас умный, и мы это знаем, понял, да?
По плечу его похлопала, крепко-крепко обняла.
Тёмка глянул на купюры в трясущейся ладошке и так жалобно сказал ей:
— Тёть Лен, да ну вы чего, мне лет-то уже сколько?
А она замахала рукой и вся недовольно сморщилась:
— Возьми, возьми, на, купишь себе чего-нибудь. Вон, Витю куда-нибудь сводишь, да, Вить? Я, скажи, тоже и в кафе хочу и ещё куда. Да? Ещё все праздники впереди.
И так наклонилась над Тёмкой и прошептала будто нам обоим:
— На свидание сходите куда-нибудь, в ресторан или ещё куда, сами решите, да?
И подмигнула сначала ему, а потом уже мне. А меня будто кипятком обдало, какая-то острая боль поселилась в кончиках пальцев, кровь будто сначала в голову шарахнула, а потом резко перелилась куда-то в ноги. И всё так кружила и кружила по телу, перегоняемая сокрушительными ударами сердца.
Она что, знает про нас?
А сам стою, смотрю на тётю Лену, не знаю, не то улыбаться, не то всё отрицать, совсем-совсем растерялся. И только Тёмкин голос меня вернул обратно в реальность.
Он обнял её ещё раз и сказал:
— Спасибо, тёть Лен.
— Ладно, я к дяде Андрею побегу, он щас с поезда-то напьётся у меня, будет потом как каракатица валяться, да?
И убежала в комнату, в шумном семейном застолье и весёлой музыке растворилась, оставила нас одних на кухне под открытой форточкой в вечерней прохладе. Тёмка сочно захрустел купюрами и аккуратно сложил их в карман своих джинсов.
— Да, да, Вить, она знает, — он сказал и тяжело вздохнул. — Они просто с мамой моей дружат, как бы отдельно от моей бабушки. Она к тёте Лене в Москву часто ездит, гостит у неё. И вот однажды рассказала про нас. Но ты не бойся, она много путешествует. Книжки всякие разные читает, в театр ходит, такая вся умная, разносторонняя, ну ты понял, да? Она к нам нормально относится. И бабушке моей с дедом не расскажет, не переживай.
Я пожал плечами и спокойно ответил:
— Ладно. К Женьке с Диной пошли.
— И что, всё?
— Да, всё, — я посмотрел на него с улыбкой. — Я всё понял, чего тебе ещё надо? Пошли давай.
Мы с ним пришли в его бывшую комнату к Дине с Женькой, плотно закрыли дверь и остались в духоте. Зато в тишине, без этой громкой музыки, без радостных пьяных возгласов и неуклюжих неловких танцев.
Женька в сером свитере развалился на диване с телефоном в руках, Дина с ним рядом сидела, нервно крутила волосы, и мне будто даже показалось, что разговаривала сама с собой. Как-то резко головой дёргала, улыбалась и даже смеялась со своих же шуток, которые она отыгрывала «по ролям» за тех «персонажей», что будто бы сидели с ней рядом.
Только вот никого рядом и не было.
Я глянул на Тёмку, вопросительно дёрнул бровью, а он тихонечко улыбнулся и пожал плечами, будто сказал мне: «Ну, да, ты же в курсе, я же говорил тебе».
— Батька моего домой поможете дотащить? — спросил нас Женька, убрал в карман телефон и заулыбался. — Нализался уже весь.
Мы с Тёмкой расселись на старых скрипучих стульях, и я ответил ему:
— Если надо, поможем, чего уж.
— Да шучу я. Домой уже скоро поедем.
Я пытался как-то завязать общение с его двоюродным братом, с Диной, влиться в эту компанию Тёмкиных родственников, а сам сижу и понимаю, что всё тело и разум намертво парализовало ностальгией по тем нашим дням, когда я впервые оказался в этой квартире.
Женька даже на том же самом месте сидел, где мы с Тёмкой уснули, где я обнял его в первый раз, когда мы «Все псы попадают в рай» смотрели на его старом видике. Я вдруг обернулся и понял, что того самого, уже такого родного телевизора больше и нет, нет его полок с фигурками из Варкрафта, его книг, коллекции карточек игрового времени, дисков.
Совсем ничего от Тёмки не осталось, всё теперь у нас дома.
Только его старый диван, и тот даже на себя не похож без его привычного мне пледа с персонажами из «Звёздных войн». И торшера с огромным ярко-жёлтым абажуром в углу уже нет, и комната не утопает больше в тёплом полумраке его домашнего солнышка, а так ярко-ярко светится холодом от дурацкой люстры. Всё такое ледяное, чужое, непривычное и будто бы даже неестественное, что-то, чего быть здесь не должно, будто самое настоящее надругательство над природой.
Ни капельки не осталось от того волшебства и пыльного аромата чуда, что витало в воздухе этой комнаты два года назад. Ноги в белых летних носках уже не ласкаются об старый советский ковёр, а сплющиваются на свежем и таком холодном безжизненном линолеуме, которого здесь раньше и не было. И полы уже так мило и по-родному не скрипят.
— Я вчера ездила на гастроли в Москву, Артём, представляешь? — радостно сказала Дина и ярко заулыбалась.
— Прикольно, — Тёмка ответил и закивал.
А Женька даже не обращал внимания. Сидел так невозмутимо на диване рядом с Диной, сцепив пальцы замком. Как будто даже ничему и не удивлялся, как будто уже привык.
— Какую песню там пела? — Женька спросил её.
— Про любовь пела. Про любовь, — смущённо ответила Дина и чуть было опять не захихикала.
— А называется как? — добавил он.
— Ой, — и она вдруг так расстроенно хлопнула по пыльной диванной обивке и спрятала руки в рукавах своей полосатой кофты. — Уже и не помню, Жень, представляешь?
А Женька спокойно кивнул и совсем даже не засмеялся. Не улыбнулся даже. И Тёмка тоже сидел весь такой невозмутимый, и мускул на его лице не дрогнул, как будто всё так и должно быть, такой повседневный диалог о погоде, ничего особенного.
Я аккуратно спросил Дину:
— А вы с Артёмом где познакомились?
Она опять резко дёрнулась, подавилась накатывающим смехом и радостно сказала:
— В реабилитационном центре. В реабилитационном центре мы познакомились, «Апрель» называется. Артём туда с мамой ходил, я тоже, да, Артёмка, да?
И он на меня посмотрел, кивнул с серьёзным видом, будто сказал мне: «Да, вот это уже правда, это было».
— Понятно, — сказал я. — Давно?
Тёмка пожал плечами и ответил:
— Да мне лет пять, наверно, было, Дине, может, десять или около того. Не помню уже. Всю жизнь как будто знакомы, да?
Дина опять захихикала и шустро так проговорила:
— Ой, вообще не говори, Артём, да, всю жизнь.
За дверью опять та же самая песня загремела на всю квартиру, опять про «глаза карие» и про «талию» музыкальный центр развылся.
Женька недовольно цокнул и засмеялся:
— Одно и то же всё время, я просто поражаюсь.
— Да у меня то же самое, — сказал я. — В детстве маме с отцом раз по двадцать за вечер её на диске ставил.
Он вдруг так оживился, весь выпрямился и спросил:
— Тебя тоже заставляли, да?
— Да.
— И меня тоже дёргали! — засмеялся Женька. — Блин. У нас чё, одно детство на всех было?
Я вдруг замер от этих его слов. А вокруг всё будто застыло на миг в душной вечерней тиши под грохот старой песни в зале.
— Точно… — я тихо ответил. — Да. Было.
— Витёк, ты же куришь, да? — Женька спросил меня, а я кивнул. — Пошли на балкон выйдем?
Дина сказала нам вслед:
— Да, курят, смотри какие, а, взрослые уже, совсем, да, Артём?
— Мгм, — Тёмка ей ответил, глянул на меня и одобрительно кивнул, будто отпустил меня покурить со своим двоюродным братом.
Мы с Женькой вышли на балкон, дверь закрыли и очутились в вечерней предновогодней тишине. Всё вокруг смолкло, будто мы с ним оглохли, даже надоедливой песенки в зале уже не было слышно. Лишь невесомый рокот зимнего морозного воздуха, такой едва заметный шелест лёгкого ветерка, будто самая настоящая симфония спокойствия и безмятежности.
Женька мне предложил сигарету, я помотал головой, достал свою пачку и щёлкнул железным колёсиком зажигалки во тьме балкона. Вокруг на миг всё вспыхнуло тёплым ярким огоньком, и в воздух полились серые дымные змейки.
Женёк высунулся в соседнее окошко, прямо как я обычно делал на этом балконе, глянул на замёрзшую до следующего года девятиэтажку напротив и спросил:
— Чё вы с Тёмычем вместе, да, живёте?
От этого его вопроса я вдруг замер с сигаретой в руках, чуть даже не прокашлялся. Стою и понимаю, что глупо смотрю, как крохотными угольками переливается кончик папироски в вечерней тьме уснувшего дворика.
— М? — спросил Женька, посмотрел на меня и разок затянулся. — Тётя Лена маме моей рассказала.
— Рассказала? — я тихо спросил его, а сам почувствовал, как по хребту пробежала холодная дрожь.
— Мгм. Она к ней часто ходила, когда мама болела, ухаживала за ней, продукты, лекарства таскала. Болтали с ней, наверно, часто. Она мне и рассказала потом про Артёма.
— И чего ты? Как к этому всему…
Он перебил меня:
— Да нормально я отношусь. Пофиг мне. Он же брательник мой. Если такой, ну, значит, такой, чего теперь поделать?
Я тихо закивал, затянулся ещё разок и выкинул сигарету в окно, не стал даже докуривать. Выдул остатки дыма, деловито сложил локти на оконной раме, стоял и смотрел на девятиэтажную громадину на другом конце двора с её россыпью тёплых огоньков в бессчётных окнах.
— Да, — я тихо пробормотал и закивал. — Вместе с Тёмычем живём. На Декабристов.
— Ясно, — невозмутимо ответил Женька, почесал шею под колючим свитером и продолжил курить. — У меня старшая сестра, Алёна, с Артёмом часто в детстве нянчилась, когда он к нам в гости с бабушкой приходил. У нас книжки были про животных. Одна такая синяя, до сих пор где-то валяется. Он лет до четырёх читать не умел, просил Алёнку всё время ему почитать.
Я так радостно заулыбался и сказал:
— Да, это он любит.
— Всё время, когда приходил, просил её одну и ту же статью в книжке почитать. Знаешь, про что? Про лохнесское чудовище. Такая маленькая заметка там была, два или три абзаца и фотография, где шея чёрная над водой плывёт. Она ему один раз прочитает, два, три. Он всё просит и просит. Всё время одно и то же просил.
— Надеялся, наверно, что это всё правда. Он же динозавров любит.
— Вот именно, да. Такой смешной, блин, не могу. До сих пор, что ли верит?
— Не удивлюсь.
Женёк засмеялся:
— Надо было ему на Новый год эту книгу подарить. Дурак, не взял, дома же где-то валяется.
Он докурил сигарету, швырнул её подальше, перекинул аж через весь палисадник под окнами, посмотрел на меня и так серьёзно сказал:
— Поэтому, Витёк, не боись, мы Артёмку все любим. Со всеми его… ну, ты понял. Давай, не обижай его, ладно?
— Он сам кого хочешь до слёз доведёт. Бандит, бляха-муха.
— Мгм.
Я посмотрел на Женьку и сказал ему:
— Мы когда познакомились, он про тебя очень много рассказывал. Много хорошего всякого. Как вы с ним в сегу играли. Как на даче у вас ящериц ловили. Здорово, что ты у него в детстве был. И к его этой… — я неловко прокашлялся и продолжил: — К его этой болезни ты нормально всегда относился. Не угорал над ним, как некоторые сволочи, не смеялся, не обижал. Маму твою всё время вспоминает, говорит, салаты и мясо тушёное с картошкой так вкусно всегда готовила.
Его глаза слегка покраснели в свете уличного фонаря. Женька тихонько шмыгнул и медленно закивал, увёл в сторону мокрый взгляд и с дрожью в голосе выдохнул в рукав своего колючего серого свитера.
И я вдруг тихо сказал ему, чуть ли не шёпотом:
— У меня тоже мама… Полтора года назад. То же самое, как у твоей. Один в один почти. Извини, ладно?
Он махнул рукой и сказал:
— Да забей. Пошли, холодно уже чё-то.
***
Квартира быстро опустела. Никого не осталось, кроме Тёмкиных бабушки с дедушкой.
Душный воздух в смолкнувшем безмятежном зале весь уже захмелел и перемешался со сладкими ароматами закусок и салатов. Под разложенным столом-книжкой стояла пустая бутылка водки и открытая коробка из-под сока. Я потряс её, услышал тихий звон апельсиновых капелек и поставил её на место.
На малюсеньком экране музыкального центра задрыгались разноцветные пиксельные квадратики, засверкали такие знакомые с детства, но непонятные надписи «AUX» и «INPUT». А самой музыки нет, своё уже отыграла.
Тёмка сел на пыльный скрипучий диван, поправил измятое покрывало и без особого интереса стал бегать глазками по столу, искал, чего бы ещё съесть, какой бы ещё не залежавшейся колбасы отведать. Я увидел в тарелке на самом углу стола два сверкающих кусочка ярко-розового салями, схватил свою вилку, обтёр её об рукав, подцепил колбасу кончиками острых зубчиков и протянул ему.
— Спасибо, — сказал он и съел колбасу.
Где-то далеко-далеко, в самых недрах частного сектора, под пышным снежным покрывалом разорвался салют. Тихий рык огня в ночном морозном воздухе долетел до нашего дома, словно ударился о затянутое инеем окно и смолк, будто и не было его никогда. Так, дурацкий бенгальский огонёк, подумаешь.
Я сел напротив Тёмки, пододвинул к столу холодную табуретку и посмотрел на голову зажаренного судака, плавающую в глубокой миске из-под оливок в мутной тёмно-зелёной водице.
— Чего ты? — спросил я его шёпотом.
— Ничего, —он мне ответил, а у самого взгляд застыл нерушимым бетоном в красивых карих глазах и устремился куда-то в пустоту.
— Скоро домой пойдём, обожди, — сказал я и взял со стола пачку персикового сока.
Коробкой потряс, пошебуршал парочкой капель на самом дне, тяжело вздохнул и поставил её под стол к пустой таре.
Тёмка потыкался вилкой в свою тарелку с подсохшими остатками жареной курицы, всё будто пытался раскрошить острыми зубчиками толстую кость, и, не глядя на меня, тихонько спросил:
— Вы ведь тоже так раньше собирались с роднёй, да?
— Как и все уж. Конечно.
Он тихо посмеялся.
— Что?
— Да ничего, — сказал он. — Когда всё это заканчивается, как-то особенно грустно становится, да?
— Мгм.
— И тихо так сразу. И грустно.
Я подошёл к музыкальному центру и громко щёлкнул пластиковой кнопкой. Аккуратно покрутил серебристым гладким колёсиком, и зал немножечко ожил, зазвенел песней «Натали», но совсем негромко, так, чтобы мы всё ещё могли слышать друг друга.
Я улыбнулся Тёмке, знал ведь, что он эту песню, как и я, в детстве на всяких семейных застольях слушал, хоть и была она такая дурацкая, до неприличия простая и немножко даже бессмысленная.
— Иди сюда, — я сказал и руки ему протянул.
Он подошёл к двери, закрыл зал изнутри и тихонечко зашагал в мою сторону по старому ковру, то тут, то там залитому водкой и соком. Схватил мои ладони своими холодными пальцами и посмотрел мне прямо в глаза, сверкая своими каштановыми камушками мне в самое сердце.
— Под это хочешь потанцевать? — он шёпотом спросил меня.
— Мгм. Расслабься, чего ты?
Я его потрепал за плечи, чтобы он немного скинул всё это напряжение, схватил его одну руку, а вторую закинул ему за спину прямо между лопатками. Он смотрел на меня своими испуганными глазёнками и даже не улыбался. Совсем никаких эмоций не видно, будто забился внутрь наедине со своим испугом и внимательно так следил за мной, прислушиваясь к каждому моему вздоху.
Я прильнул к его мягким горячим губам и зашелестел робким поцелуем на всю комнату. Сладковатый привкус апельсинового сока у себя на языке почувствовал, сока, который он пил совсем недавно из мятой зелёной коробки. И щёки его вдруг разгорелись в непонятной неловкости, будто мы с ним и не знакомы уже два года. Будто вчера с ним только встретились, а сегодня я уже лезу к нему целоваться, чем сильно-сильно смущаю его скромную ушастую натуру.
— Чего ты? — я тихо спросил его, приложился лбом к его лбу и почувствовал жгучее тепло его тела.
— Хорошо так, — он прошептал мне и легонько улыбнулся.
Мы с ним топтались на месте в некоем подобии вальса, я изо всех сил старался его растанцевать, как тогда, у себя в квартире, но как-то не получалось. Тёмка всё скромничал, прятал от меня свой стеснительный взгляд и перебирал пальцами мою кожу около шеи, чем меня чуть не расщекотал под родной распев «…утоли мои печали, Натали».
Он лёг мне на грудь, так аккуратно и нежно, будто боялся, что мне будет неудобно или даже больно, и шёпотом спросил:
— Кто такая Натали?
— Да хрен его знает, Тём. Баба его какая-нибудь. Не дала ему, вот и развылся весь. Песню написал.
— Как ты мне тогда написал? — он спросил и хитро заулыбался. — Про зайца.
— Да.
— Но у нас же всё было?
— А до песни-то ещё ничего не было. Не помнишь уже, да?
Тёмка вдруг вскинул голову и удивлённо посмотрел на меня:
— А, то есть, только из-за этого самого написал?
— Какой ты дурачок ушастый у меня, — я поцеловал его тёплый носик, захотел даже куснуть, но не стал, поморщится ещё весь, разворчится.
Тёмка замер. Меня всего руками обхватил, обнял чуть ниже груди и прижался ко мне крепко-крепко, будто хотел послушать стук моего взволнованного сердца, которое места себе не находило в его пленительном тёплом присутствии. Прямо в свитер меня так тихо и быстро поцеловал, где-то в районе солнечного сплетения, я даже ничего не почувствовал. А ему вроде понравилось. Стоял и улыбался. Глаза закрыл и так мечтательно промычал, пребывая в каком-то неведомом заячьем кайфе.
— Всё хорошо? — спросил я аккуратно и погладил по его гладким светлым кудряшкам.
— Так и должно было быть, Вить, — Тёмка прошептал еле слышно. — В том году ещё.
— Всегда так должно быть, — я ответил. — И всегда будет. Родной мой самый. Я тебе обещаю, слышишь?
— И я тебе обещаю.
— Заяц ты мой, — сказал я ему и крепко прижал к себе, почувствовал, как его нос сплющился об мою чёрную кофту и как он всем телом вдруг так смешно задёргался, пытаясь вырваться из тисков моих объятий.
Я погладил его по спине и на ушко ему шепнул:
— Вот и сиди так до следующего года, понял?
Часть 7. "Тоска январская"
VII
Тоска январская
Ослепительные раскаты салютов разрывали небо над головой. Каждый кирпичик в уродливых панельных стенах дрожал этим праздничным рокотом, пылью цементной дребезжал, шёпотом и треском отражался в старых хрущёвских стенах. Двор выворачивало наизнанку с его промёрзшим нутром, всю улицу нашу сотрясало до самых её корней в ржавой канализации под землёй.
Не замёрзнул бы только.
Тёмка из-под шапки хитро посмотрел на меня украдкой и ничего не сказал, дальше снегом захрустел, вжавшись в тёплую куртку. Не холодом поторапливался, а часами, к бою курантов всё хотел до дома добраться. Чтоб в тепле и за столом со мной Новый год встретить, а не среди обледеневшей детской площадки и вонючей помойки у детского сада.
— Не успеем ведь, — пожаловался он мне и экраном телефона во тьме холодной сверкнул. — Всё уже. Опоздали.
— Не ворчи, — сказал я. — Если прям так хочешь, запись потом посмотрим.
— Момент, Вить. Момент-то уже уйдёт. Вот сейчас прям уходит.
— Стой. Замри.
Снег громко скрипнул под ногами, и Тёмка застыл. И я тоже замер. За плечи его схватил и в глаза его каштановые посмотрел, каждым ударом своего сердца в них будто гремел. Кровью горячей полыхал на морозе, в лице его дрожащем утопал и вдруг услышал рёв салюта над головой.
— С Новым годом, заяц, — тихо сказал я ему и обнял крепко-крепко, всей своей тушей в плотной куртке намертво к нему прилип.
— Спасибо, Вить, — прошептал мне Тёмка, и пар от его шёпота в небо тихо улетучился. — Тебя тоже. Ладно?
Я тихо посмеялся ему прямо в шею и ответил:
— Ладно. Довольный, что ли? М?
— Да.
И руками меня посильнее сдавил, всю спину мне сжал и курткой громко зашебуршал.
— Не смотрит никто? — Тёмка спросил меня с опаской.
— Пусть смотрят. Друга обнимаю. Понял? Брательника давно не видел.
Двор наш красками разными весь разлился, сугробы кругом зашелестели пёстрой глазурью. Красиво так, тепло и сладко-сладко, и пускай на морозе. Пускай скрипит холодным песком под ногами и ледяными алмазами светит с древесных ветвей. Не солнцем, не печкой греет, а кровью горячей, родной. Закипает на морозе и мою кровь тоже шумно разжигает. Огнём золотым закипает в жилах и пылает в ушах оглушительным звоном. Шумом бордовым в висках колотится и салютом ярким вопит радостно в такт его сердцу.
— Домой пойдём? — Тёмка спросил меня аккуратно.
Я от него отлип и в глазёнки его дрожащие посмотрел.
— Пойдём. Не расстроился, что куранты пропустил?
— Нет. Не расстроился. Салаты поесть хочу.
***
Тёмка сидел передо мной на старом пыльном диване и болтал неспокойными ногами под советским столом-книжкой, накрытым дешёвой китайской скатертью. Наш крохотный тёплый мирок в бесконечных верхнекамских льдах озарялся этой ночью унылым завыванием разноцветных гирлянд. Комната то красным, то зелёным светом вспыхивала, краски на мгновение угасали, позволяя слабому сиянию торшера в уголке захватить всё пространство, но лишь ненадолго, до тех пор, пока гирлянды не зажигались вновь.
На столе то тут, то там валялись подсохшие остатки салатов с воткнутыми ложками. Рядом стояла бутылка недопитой и уже выветрившейся колы, а под прозрачной пластиковой крышкой томился недоеденный расковырянный торт, уже пахнущий на всю комнату забродившим прошлогодним бисквитом.
А Тёмка всё сидел и скучал, тыкал вилкой в масляный кусочек салями у себя на тарелке и опустошёнными глазами смотрел куда-то в сторону нашей крохотной ёлки на комоде у телевизора. Тишина такая, что аж сердце в висках слышно, будто оркестр грохочет. Я встал и подошёл к окошку, в сторонку отодвинул белую кружевную занавеску и глянул на спящий тихий дворик, на застывшую этой первой январской ночью белоснежную дорогу, будто уже совсем заскучавшую без автомобилистов.
Ни машин, ни пешеходов, ни даже дворовых шелудивых собак, одно спокойствие и какое-то грустное умиротворение. А вдалеке, где-то за длинными стенами бежевых девятиэтажек уголок ночного неба вспыхивал оранжевым светом в вечном пламени огней нашего тепличного комбината, на фоне которого две огромные трубы Химсорбента выдували свой ядовитый пар в наше холодное спящее небо.
— Куда ты всё от меня уходишь? — Тёмка спросил меня тихонечко.
— Никуда не ухожу, — ответил я. — В окошко просто выглянул.
А сам подошёл к нему и сел рядышком за стол, сложил руки на колени и совсем даже не знал, что же сказать, как на него посмотреть, даже забыл, как дышать. Будто всё тело скрутило какой-то неведомой тоской. Понять бы ещё только отчего.
Я краешком глаза заметил добрую улыбку на его гладком лице в свете наших гирлянд, и он так тихо спросил меня:
— Вить? Знаешь, какой у меня самый счастливый Новый год был? Кроме этого, который сейчас с тобой…
Я молча помотал головой, знал ведь, что сейчас будет очередную свою историю рассказывать.
— С две тысячи шестого на две тысячи седьмой, — прошептал Тёмка и тихонечко закивал.
— Почему? Что там такого было?
Ушастый тяжело вздохнул и сказал:
— Да ну просто. Как тебе сказать… Отец с бабулей Лидой пришёл тогда тридцать первого декабря. Он всё меня хотел поздравить. Подарок мне дал – пластикового поросёнка такого классного с конфетами. А я взял и выронил его, всё рассыпал. Ну, из-за рук своих. Он как раз через несколько месяцев умер, мама с бабушкой всё говорят, типа, как чувствовал, пришёл в последний раз, и я ещё удержать подарок не смог, типа, как плохой знак, что ли.
Я тихонько усмехнулся:
— Да ну перестань ещё ерунду всякую говорить. Суеверия эти ваши.
— Я тогда ещё даже не знал, что он мой отец, представляешь? — он посмотрел на меня и так заулыбался, будто говорил мне, какой дурак я был, Витька, прикинь?
Он опять страдальчески вздохнул и продолжил:
— Сели с ним на кухне. Разговаривали про динозавров. Я тогда, помню, не понимал, что вообще происходит, с каким-то маминым другом сидим, болтаем. Про динозавров меня спрашивает. Зачем? Хрен его знает.
Тёмка пожал плечами и наконец-тодоел кусочек колбасы, над которым издевался уже минут двадцать.
— А потом мы к бабушке с мамой пошли. Там вместе Новый год все отмечали, я, мама, дед, бабушка, Дина к нам пришла с мамой, тётя Алла с Женькой пришли. Как сегодня прям, только народу меньше было. И… Так хорошо было, господи, Вить.
Он вдруг замер в этом моменте ночной январской тишины, и я на секунду даже услышал, как холодный ветерок и занимавшаяся метель постучались к нам в окошко в компании далёкого собачьего лая в частном секторе. А Тёмка даже на меня не смотрел, всё сверлил взглядом несчастный кусочек стены с бежевыми обоями между мерцающей ёлкой и спящим чёрным полотном нашего телевизора.
— Я как старик щас всё это говорю, я знаю, — он сказал мне тихо. — Но нет же больше всего этого, понимаешь? Нету. И вроде ничего такого не делали, с Женькой в компьютер играли, Фар Край первый проходили, «Дьявольский остров» назывался, или как там его. Бесились с ним, домики из вальков строили, с Диной смеялись над всякой ерундой, в службу поддержки М.Видео звонили и разыгрывали их, типа, продайте нам билет до Магадана.
И он вдруг так засмеялся, как маленький глупенький дурачок, хоть на секунду меня вырвал из этой тоски, в которую сам же опять меня и вернул своим рассказом:
— Новый год этот прикольный был. Так отметили классно. И ничего особенного ведь даже и не было, да?
Он посмотрел на меня взглядом, полным надежд, будто показывал мне, как сильно ждал моего ответа.
— Было же, — я пожал плечами. — Если ты так вспоминаешь. Значит, было что-то особенное всё-таки.
— Да… Да, точно. Было.
Он тихонечко шмыгнул, и глазки его вдруг загорелись бордовым огнём и засверкали талыми снежинками в тусклом свете ёлочных гирлянд.
— Как будто… Думаю иногда просто, что… Лучше уже и не будет, да? Вот, кто знает, может, это всё сегодня в последний раз было? Этого только и боюсь.
И, будто застеснявшись своих чувств, он так забегал взглядом по столу, схватил ложку, зачерпнул крабового салата, сложил себе в рот, по-хомячьи его пережевал, одобрительно так кивнул и добавил:
— Салат какой вкусный. Как у тёти Аллы был.
А потом посмотрел на меня и с улыбкой прошептал:
— Спасибо. Молодец ты у меня.
Одной рукой он всё продолжал уплетать салат, а вторую я схватил своей ладонью, подвинулся к нему, прижал его руку к груди, чмокнул совсем-совсем легонько краешки пальцев и прислушался к его телу, к его каждому вздоху. Тёмка так опасливо замер и непонимающе на меня покосился. Всё думал, наверно, что же я дальше буду делать. А я лишь крепче сжал его холодную ручку и заулыбался, чтобы он понял только, что всё хорошо и нечего переживать.
— Что? — он спросил меня.
— Ничего.
— Ну чего ты? — он всё не унимался. — Схватил меня так.
— Не знаю.
И я на миг задумался и вдруг добавил:
— Ладно. Сказать?
— Скажи.
— Ты как будто и не дрожишь больше. Чуть-чуть только совсем. Я уже давно заметил. Ещё осенью.
И хоть я и не сказал ничего неприятного, всё равно виновато опустил голову и прошептал:
— Извини… Я рад, правда. Просто… Почему? Понять всё не могу. Надеюсь, ничего не пьёшь?
— Ничего я не пью, обещал же тебе, — Тёмка ответил шёпотом. — Вырос уже, наверно, поэтому.
— Не-а. Не поэтому. И совсем ты не вырос, глупости не говори. Такой же зайчишка мой маленький ушастый.
Он хитро так заулыбался и спросил меня:
— А почему тогда не дрожу? Какие мысли?
— Нет никаких мыслей у меня, Тём. Радуюсь за тебя просто и всё. Какие тебе мысли нужны? Сюда иди, ну-ка. Сидишь там, хомячишь в однёху.
И я прижался к нему всем телом, всем своим теплом и почувствовал гладкий пух его фланелевой рубашки. Он вцепился своими тонкими холодными пальцами мне в самую спину и совсем будто не хотел выпускать, и краешком губы, испачканной в салате, измазал мою чёрную кофту.
— А у тебя какой Новый год был самый хороший, Вить? — он вдруг спросил меня шёпотом, всё продолжая меня крепко обнимать.
— Кроме этого?
— Да. Кроме этого. Какой?
Я выпустил Тёмку из своих крепких объятий. Он сидел напротив и смотрел на меня своими переливающимися разными цветами гирлянд глазками.
— Любишь ты меня ковырять, да, ушастый?
— Мгм.
— С двенадцатого на тринадцатый. Шестнадцать лет мне вроде было. Мы тоже тогда все вместе в доме у нас отмечали. Мама, отец, Анька с Андреем, Ромка, родня всякая к нам приходила. Я тогда с Андреем впервые коньяка выпил. Прям, знаешь, нахерачился так, я не знаю, вдруг с чего. Он мне показал тогда прикол, картинку одну, там поросёнка типа засовывали в духовку с яблоком во рту, и что-то было написано про Винни Пуха и Пятачка, блин, я уже не помню, вот правда. Я так ржал, чуть не умер, так меня порвало всего, Тём. За Ромкой носился, орал, что сожру его, с лестницы прыгал, с пятой ступеньки. Потом спать пошёл, мама сказала, что я уже с ума сходить начал.
И я вдруг почувствовал, как заразился этой его тоской.
Тяжело и громко вздохнул, и голос вдруг сам по себе задрожал:
— И все вместе были. Все вместе, Тём. В последний раз.
Ночная новогодняя тишина накрыла всю нашу скромную квартирку, каждый её уголок, каждую пластиковую веточку на нашей маленькой ёлке, каждую миску с остатками салатов, каждый заляпанный колой стакан и фужер из-под шампанского. Весь наш праздничный, но уже такой грустный накрытый стол смолк, и будто и не осталось в нём никакой жизни, никакого торжества. Умерло то волшебное настроение, что незримо витало прямо здесь в воздухе ещё несколько часов назад, наполняя эти мгновения ожидания каким-то сладостным чудом с мандариновым запахом.
Тёмкины мокрые глазёнки зажигались унылым пением ёлочных гирлянд. Опять в них засияли талые снежинки из самых глубин его души.
Я тихо спросил его:
— Ты что-то часто плачешь у меня. Всё ведь хорошо, чего ты? Новый год. М? Слезомойка.
Он поспешил протереть глаза мятым рукавом своей рубашки, отвернулся от меня и забубнил себе под нос:
— Да. Чё-то я совсем… Извини. Сегодня уж точно плакать не надо. И вообще, ты это, Вить, по морде бей мне, когда меня так опять пробивать начнёт.
— Ну чего ещё скажешь, по морде бей, ага.
— Нет, серьёзно. Правда, бей. Не терпи это всё, ладно? А то опять в армию от меня убежишь.
Я схватил его крепко за руку и тихо сказал:
— Не убегу больше. Обещал ведь тебе.
Он опустил голову и еле слышно добавил:
— В прошлый раз тоже обещал.
— Дурак был. А сейчас уже всё…
Он заулыбался мне и хитро спросил:
— Что всё? Вырос типа уже?
— Ну, можешь и так сказать. Да, вырос.
Тёмка подсел ко мне поближе. Пружина старого дивана негромко скрипнула в недрах пыльной обивки.
— Как ты мне всегда говоришь, Вить? Маленький ещё, да? И глупый-глупый, хоть и взрослый?
— Да, — я кивнул и глупо засмеялся.
— Как ты прямо. Ты у меня сам такой же.
— Мгм. Плохо, что ли?
Смотрю, глаза закрыл и лезет ко мне всё ближе и ближе, морду свою вытянул. Целоваться собрался. А я взял и прижал его к себе поближе рукой, чтобы не зазнавался, и вместо губ в макушку его поцеловал. А он сидел и терпеливо жался к моей груди, совсем расслабился и не сопротивлялся даже.
Я спросил его:
— Ты тогда убирался, гитару на балкон утащил?
— Да. Там где-то валяется.
Я на мгновение оказался в лютом, уже не декабрьском, а январском морозе. Гитару достал из-под полки со старыми закатанными огурцами, что остались от хозяйки квартиры. Вернулся в комнату, и всё тело вмиг обсыпало гусиной кожей из-за резких скачков температуры.
Как же у нас дома хорошо, тепло и уютно, и гирлянды китайские так горячо нам с ним светят, будто пламя настоящего камина. Я пододвинул табуретку и расселся перед Тёмкой с гитарой в руках. Пока крутил колки и настраивал звенящую старушку, в очередной раз заметил, как он, увидев меня с инструментом, весь будто засиял каким-то светлым невинным счастьем. Щёку подпёр ладошкой и вцепился в меня своими блестящими карими глазками.
— Песню твою про зайца помню, — он сказал мечтательно и засмеялся. — Хорошая такая. Красивая. Но дурацкая немножко.
— Как ты, — я бросил ему, не отрываясь от гитары. — Красивый и дурацкий у меня.
А он обиженно засмущался:
— Чего?
— Да шучу я. Обожди, не мешай.
Гитара эта такая непослушная оказалась, не припомню ещё, чтобы приходилось играть на такой, как ни херакну по струнам, всё не музыка идёт, а визг умирающей кошки под окном, давненько никто эту лакированную тушу в руках не держал.
— А ты песни свои записываешь куда-нибудь? — он спросил меня. — Или в памяти всё?
— Ну нет уж, записываю, конечно. И у меня их немного совсем. Та про зайца, и ещё парочка.
— А споёшь мне?
Я промычал ноту, почувствовал, что струна пропела совсем невпопад, и сказал ему:
— Потом как-нибудь. Да что ж такое, а.
— А сейчас-то что петь собрался?
Я наконец-то услышал долгожданное мелодичное звучание, одобрительно кивнул и ответил ему:
— Да тех ребят, которые в Америку уехали. Из Верхнекамска.
И я вдруг завис после этих слов. На секунду подумал, что и Тёмка тоже скоро, не дай бог, станет одним из тех ребят, что из Верхнекамска уехали в Америку.
— Да. Их песню, короче, — продолжил я, когда вернулся в реальность. — Послушай.
Салаты доедены, бутылки все высохли,
Гирлянды на ёлке опять тихо вспыхнули,
Январь своим холодом город укутывал,
Ты меня касаешься, а я уже не чувствую.
Мне так хочется выпить. Выпить за тебя.
Ты скрипнешь тихо дверью и исчезнешь навсегда.
Во мраке подъезда, в этот Новый год,
Бесследно растворишься, а мне завтра на завод.
Холодный балкон, солнце светит бессмысленно,
И сердце изъедено грязными крысами,
Пытаюсь орать, чтоб тобой быть услышанным,
И сердце искрится фейерверком мучительным.
Мне так хочется выпить. Выпить за тебя.
Ты скрипнешь тихо дверью и исчезнешь навсегда.
Во мраке подъезда, в этот Новый год,
Бесследно растворишься, а мне завтра на завод.
Струна ещё немножко помычала и наконец смолкла в холодной ночной тиши.
— Как-то тоскливо получилось, да? — сказал я.
Тёмка пожал плечами:
— Да нормально вроде. Как раз под настроение.
Я отложил гитару на диван и спросил:
— А тебе тоскливо сейчас, что ли?
— Немножко. Да.
— Что так?
Он долил себе остатки сока из мятой зелёной коробки, тихонько потряс каплями на самом дне, и поставил коробку на пол.
— Да не знаю, — он пожал плечами. — Перед третьим туром волнуюсь, наверно. Ну а вообще, у меня всю жизнь январь и до самого марта-апреля всё как-то… Грустно, что ли. Типа, знаешь, Новый год закончился, праздновать больше нечего, ждать нечего, никакого волшебства, одно уныние серое, холод, слякоть.
— Так в ноябре и декабре то же самое. Но ты вроде про это время ничего такого не говорил.
— Вот именно. Там это всё как-то по-другому, что ли, ощущается. Как будто ожидание чуда всё как-то скрашивает, наверно? Даже не знаю.
Взял и допил остатки сока, вытер моську рукавом и деловито шмыгнул.
Я сказал ему:
— На улицу, может, сходим? Воздухом подышим? Салюты посмотрим.
— Пошли.
В коридоре он зашуршал красной болоньевой курткой, натянул на свои большущие милые уши серую шапку и стал надевать ботинки, поглядывал на меня украдкой.
— Так. Ну-ка, стоп, — я строго одёрнул его. — Чё это такое?
— Чего?
Я ткнул пальцем в его ноги в летних белых носках и спросил:
— Вторая пара где? Я кому шерстяные носки принёс новые?
И Тёмка так завозмущался, тяжело вздохнул и заныл, как ребёнок:
— Да ну, блин, Вить, там минус двадцать всего.
— Знаешь, как в армии говорят?
— Да, да, чё-то там про ноги в тепле, знаю.
— Молодец. Бегом надевай, понял? Опять болеть хочешь? Да, да, я помню.
— Вить.
— Надевай, надевай, давай шустрей. Щас маме твоей иначе позвоню.
Свесил нос и пошёл в комнату за носками, а я стоял в дверном проёме, весь уже взмок в своём пуховике и недовольно мотал головой. Вот ведь хулиган какой, а. Он вышел из комнаты, зашлёпал по сморщенному линолеуму своими лапками в тёплых вязаных носках и недовольно посмотрел на меня, будто отчитался, мол, доволен теперь?
— Вот. Вот. Теперь не замёрзнешь. Трико надел?
— Надел.
Я подошёл к нему, нагло оттащил пальцами краешек его штанов, посмотрел туда и сказал:
— Вижу. Вот теперь пошли.
***
Громкий писк домофона убил подъездную тишину. Мы распахнули холодную металлическую дверь и вывалились с ним в трескучий январский мороз, вдохнули поглубже колючий сухой воздух, отчего Тёмка даже тихонечко прокашлялся, а морда его утонула в клубах густого пара.
Старая бежевая хрущёвка из облезлых кирпичей будто трещала от этой зимней тишины, смотрела на нас глазами своих холодных окон, в которых теплились огоньки гирлянд и людского празднования. Вокруг невесомый гул воздуха. Без лая собак, без шелеста автострады, без салютных взрывов и свиста поезда вдали. Совсем ничего, только я, он, сплошной зимний холод, хрустящие переливы снега под ногами и спящие в пушистых ватных одеялах деревья и кусты сирени в палисаднике.
— Тишина какая, обалдеть, — прошептал я и почувствовал, как по спине пробежали мурашки оттого, что я своим голосом уничтожил это ночное безмолвие спящего дворика.
— Курить хочу, — я сказал ему. — За сигаретами прогуляемся?
Тёмка так непонимающе глянул на меня и спросил:
— Думаешь, что-то открыто? Ночью. Первого января.
— Найдём, не ссы.
И захрустел со мной рядышком по белому алмазному покрывалу, плыл со мной под сводами погибших до самого мая берёз и их чёрных обвисших веток. С одной такой ветки сорвалась страшная чёрная ворона, громко каркнула на весь двор и исчезла в оранжево-розовом холодном небе.
— А я ведь так никогда не гулял даже ночью первого января, — сказал Тёмка и так заулыбался, будто я его не за сигаретами с собой позвал, а в парк аттракционов потащил. — Как будто все вымерли. Тихо очень, да. Офигеть.
— Наслаждайся, заяц, — сказал я ему и засунул руки в карманы. — Такое раз в году только бывает.
Мы с ним вышли к дороге, что рассекала весь Моторострой аж до самого химзавода. Дорога эта куда-то далеко-далеко за горизонт уходила и терялась в морозной дали среди девятиэтажных монолитных стен. И ни машин, ни автобусов, никаких случайных прохожих, лишь монотонное сияние глупого светофора на перекрёстке и вспышки гирлянд в окнах окружавших нас панельных уродин.
Тёмка увидел у края дороги билборд с рекламой кредита на компьютер, ткнул в него пальцем и сказал мне:
— Блин. Когда Женьке впервые компьютер купили, я так расстроился.
— Тоже захотел, да? — я спросил его с ухмылкой.
— Да нет. Мы же с ним в сегу постоянно играли, подумал, ну всё, не будем больше в неё играть. Теперь только компьютер. Они к нам в гости приходили с родителями, и он уже не про «Приключения мультяшек» со мной разговаривал, не про Голдэн Акс, а про Нид Фор Спид, про ГТА. Я как бы понимал всё, тоже слышал про эти игры, но мне это тогда ещё не было так интересно, я ещё в сегу любил играть. А потом мы с ним идём как-то мимо, смотрим на такой же билборд, там написано «кредит на двенадцать месяцев». Он говорит, вон, у меня такой же комп. А я тупой был, господи, стыдно так. Знаешь, что сказал? Я думал, что кредит на двенадцать месяцев, это когда ты типа берёшь в аренду, ну, напрокат как бы на двенадцать месяцев, а потом возвращаешь обратно.
И я вдруг так засмеялся, хоть и казалось мне, что уже трудно меня было удивить какими-то его историями.
А он на мой хохот не обращал внимания и продолжал:
— Я ему сказал: «Да, классный комп, жалко, что отдавать через год придётся». И так обрадовался, думал, ну всё, отдаст, а потом опять со мной в сегу будет играть. Он как заржал, сначала не понял, про что я вообще говорю.
И я тоже заржал, хоть и понял, про что он там говорил. Опять свои детские глупости мне рассказывал. И так мне иногда хотелось, чтобы мы с ним были с самого детства знакомы, чтобы я мог эти его странные эпизоды лично своими глазами увидеть.
— Тёмка, — сказал я сквозь смех, — ты точно все эти истории не выдумываешь? А? Я иногда прям поверить даже не могу.
— Не выдумываю.
— Значит, и впрямь ты такой дурачок у меня, да?
А он пожал плечами:
— Тебе виднее.
Мы с ним зашли в сонный магазин на первом этаже. Ботинками своими наступили в лужи растаявшей грязи и мокрого песка и очутились в окружении цветастой глянцевой мозаики упаковок с чипсами, жвачками и сухариками. Аккуратные ряды жестяных банок с пивом переливались в унылом свете потрескивающей лампы под потолком. Продавщица презрительно уставилась на нас своими пустыми мешковатыми глазами, надула пошло накрашенные ярко-красной помадой губищи и подошла к одинокому кассовому аппарату.
— С Новым годом, — Тёмка сказал ей тихо, а она кивнула ему в ответ и медленно моргнула уставшими веками в сверкающих фиолетовых тенях.
Я спросил его тихонько:
— Будешь чего-нибудь?
— Не знаю, — прошептал он мне и покосился на кассиршу.
— Пива нет, водки нет, — вдруг сказала она монотонно.
— Хорошо. У нас тоже, — ответил я и пожал плечами.
— Жвачку хочу, — Тёмка сказал и дёрнул меня за рукав. — У тебя мелочь есть?
Я достал из кармана холодные блестящие монетки, бросил их на прилавок и сказал:
— Дайте две ментоловые, которые поштучно.
Кассирша шустро соскребла деньги в охапку и швырнула нам две пластинки в сверкающей серебристой обёртке. Тёмка схватил их своей рукой в варежке и с благодарностью кивнул.
— И это, — сказал я и полез в карман за купюрой. — Пачку Кэмела ещё дайте.
Она так тяжело и измученно вздохнула, полезла куда-то на верхнюю полку у себя за спиной, закряхтела на весь магазин громче хрипящего радио с новогодним шлягером.
— Ты меня снаружи подожди, ладно? — я тихо сказал Тёмке, он кивнул молча и вышел в спящий ночной мороз.
Я схватил с витрины квадратную пачку с полуголой бабой на обложке, зачем-то так опасливо оглянулся, хоть никого, кроме нас с продавщицей, вокруг и не было и добавил:
— И это ещё пробейте.
Женщина отдала мне сигареты, забрала деньги, бросила свой недовольный взгляд на тёмную пачку с красной надписью и закатила глаза от мерзкого осознания назначения этой самой упаковки.
— Чё, прям с утра, не терпится, да? — она проворчала с усмешкой и отдала мне сдачу.
— Я в машины буду кидаться.
Умирающий хрип её радио и тошнотный запах заваренной лапши остались позади. Дверь магазина захлопнулась у меня за спиной, и я снова оказался в ночной тиши спящего Моторостроя. Впервые за всю ночь услышал далёкий свист поезда.
— Куда пойдём? — Тёмка спросил и посмотрел на меня своими замёрзшими глазами.
Я затянулся сигаретой из новой пачки, выкинул плёнку и ответил ему:
— В подъезде где-нибудь посидим?
— В подъезде? Зачем? У нас же теперь дом есть.
— Ну дома скучно. Пошли, тут рядом одну девятиэтажку знаю.
Мы дошли до серой панельной уродины неподалёку, я открыл подъездную дверь своим ключом-вездеходом, и мы с ним поднялись на лестничную клетку шестого этажа.
Я аккуратно зажал Тёмку в угол. Он обтёр стену своей шуршащей курткой и осторожно глянул мне через плечо, видимо, совсем не доверял нашим чутким ушам и быстрой реакции. Я вцепился в его гладкое лицо своими губами и ворвался языком в этот пряный тёплый цветок с ментоловым привкусом жвачки.
— Не дай бог увидят, — Тёмка прошептал, когда я отлип от его лица.
— Мы быстро, не ссы, — я обнадёжил его.
— А дома-то почему нельзя, Вить?
— Дома скучно.
Я куснул его за ухо совсем-совсем легонько и едва ли почувствовал его мягкий хрящик. Моя рука оттянула резинку на его плотных зимних джинсах. Ремень звонко лязгнул на весь подъезд. Я коснулся второго слоя его пушистых штанов, и Тёмка вдруг громко цокнул.
— Чего? — я спросил его шёпотом.
— Так и знал, не надо было надевать.
Я улыбнулся, поцеловал его в щёчку и сказал:
— Зато не замёрз.
Резинка на его штанах зажала мои наглые пальцы. Он так хитро заулыбался и зашелестел своим тихим смехом в подъездной тишине.
И вдруг в самой глубине лестничной клетки звонко щёлкнул дверной замок. Тяжёлая дверь скрипнула и раздался громкий железный хлопок. Лёгкий сквозняк вдруг по полу пробежался. Тёмка весь засуетился, вмиг натянул штаны и защёлкнул ремень, так шустро это сделал, быстрее, чем некоторые наши пацаны из роты.
Я повернулся спиной к стенке, деловито на неё облокотился и стал отыгрывать абсолютную невозмутимость, прислушиваясь к оглушительным ударам неспокойного сердца.
Пружинистая дверь лестничной клетки отворилась, и из полумрака показался небритый высокий мужик в растянутой чёрной футболке, домашних трико и с банкой пива в руке.
Нам помахал, стрельнул в наши испуганные морды пьяным взглядом и бросил:
— С Новым годом, мужики!
— С Новым годом, — тихо сказал Тёмка, а сам незаметно так подтянул штаны чуть ли не до пупка.
Мужик сел на корточки у стены напротив, едва ли не коснулся задницей грязного холодного пола, посмотрел на меня с прищуром и как-то жалобно спросил:
— Есть зажигалка у вас, а?
Я залез в холодный карман своего пуховика, протянул ему фиолетовую стеклянную зажигалку, он положил руку на грудь и так душевно и от всего сердца произнёс:
— Благодарю.
Он зажёг сигарету, пыхнул густым серым дымом в нашу сторону и сказал:
— У меня сегодня не только Новый год, мужики, — он вдруг захрипел на последнем слове и прокашлялся. — Дочка родилась, прикиньте.
Я искренне заулыбался и пожал его мохнатую руку:
— Поздравляю. От души.
— Да, — Тёмка неловко кивнул. — Тоже поздравляю.
Мужик торжественно вскинул руку с жестяной банкой, булькнул остатками пива на дне и ответил:
— От души, пацаны. За Новый год. За дочку.
Он сделал один глоток, весь поморщился и глянул на этикетку, будто сам удивился, какую гадость он пил.
— Как дочку назвал? — я спросил его.
— Маргарита.
— Красиво.
— В честь тёти её. Сестра моя. В том году ушла. Точнее, как, не в прошлом, а в позапрошлом уже. В пятнадцатом, короче.
— Понял, — и я опять закивал. — У меня тоже мать. В том же году.
Он громко шмыгнул носом, посмотрел на меня немного красными глазами, не то от пива, не то от печали, и опять мне руку протянул. Я её пожал, а Тёмка так аккуратно смотрел на нас со стороны, будто боялся лишний раз пошевелиться.
— Она вот только родилась, да? — сказал мужик. — А я уже её люблю так, ты не представляешь. Я за неё любого порву, понял? Понимаешь, да?
— Понимаю.
Он затушил сигарету об холодный плиточный пол, отдал мне зажигалку, поднялся на ноги и сказал:
— А пошли посидим, может? У меня пока ни жены дома, ни детей, никого. Пьёте, нет? Или протрезвели уже? Сухие вроде, да?
И он заулыбался нам и подмигнул.
— За дочку выпьем, — добавил он. — Чё, как?
— Спасибо за приглашение, — я ответил. Но нам ещё в гости идти.
— Точно не хотите?
И я ещё раз вежливо помотал головой. Мужик пожал плечами, поставил банку из-под пива на пол, бросил нам ещё раз «С Новым годом», и исчез в глубине подъезда. Зашуршал своими тапочками по холодной плитке. Раздался громкий хлопок железной двери, и снова всё стихло.
Тёмка прошептал мне:
— Ничего себе он подкрался.
— Да ладно, успели же.
— Страшно всё равно. Пошли на девятый этаж?
— А зачем на девятый?
Он пожал плечами:
— Мне кажется, там по статистике будет меньше людей, чем на шестом этаже. Тут все шастают, кто сверху, кто снизу. А там ходят только те, кто там живёт.
— Пошли, пошли. Нервный заяц.
Наши куртки громко зашебуршали в стенах девятого этажа. Эта лестничная площадка была спокойнее, чем на шестом, какая-то вся сонная, тихая, совсем-совсем безмятежная. Даже людских голосов за дверьми не слышно, одно лишь мёртвое подъездное умиротворение в ярко-зелёных стенах.
Мы с Тёмкой очутились в углу лестничной клетки у самой двери, ведущей на общий балкон. Ногами я чувствовал, как через щель в наш тёплый уют просачивался свежий морозный воздух с улицы.
Он всё пытался безнадёжно зацепиться своими пальцами за ровную стену, спасаясь от моего наглого напора. Его ледяные руки соскальзывали, Тёмка закрыл глаза и тяжело задышал, совсем расслабился и весь прижался к стене. Всё тело вдруг прострелило его жгучим теплом, я едва сдержался, чтобы не издать ни звука. Лишь тихо шаркнул ногой по скользкому подъездному полу, прижал Тёмку к себе посильнее и будто через две плотные куртки почувствовал грудью жар его дрожи.
— Не больно? — я спросил его шёпотом, а сам вдруг понял, что каким бы ответ его ни был, он для меня ничего не изменит, как бы эгоистично это ни звучало.
— Нет, — он ответил на выдохе. — Всё хорошо.
— Извини, ладно?
— Перестань.
Весь подъезд вокруг меня словно задрожал в этой холодной ночи. Глаза будто сами сомкнулись, и всё тело скрутило пряностью этого сладкого мига, который он подарил мне в этих тёмно-зелёных наспех выкрашенных стенах. А руки будто сами вцепились в него крепко-крепко, на секунду даже подумал, что куртку ему разорву.
Тёмка замер и на мгновение перестал дышать. Стоял и тихонько дрожал под лёгкими обдувами подъездного сквозняка. И щёки мои вдруг загорелись румяным пожаром, а сам всё боялся двинуться и посмотреть ему в глаза, замер в мёртвой тишине и совсем не шевелился.
— Щас, погоди, — прошептал я ему и достал из кармана старые Олежкины бинты, размотал измятое красное полотнище и осторожно сжал в руке.
— Аккуратно, ладно? — Тёмка сказал мне тихонько.
— Да там моё добро только, не переживай, — я успокоил его, сделал пару движений, сверкнул перед ним белёсыми мокрыми искорками на бордовой ткани, смял бинты и запихал их себе в карман.
Тёмка заскрипел ремнём на своих штанах, затянул его потуже, навалился на холодную стену и страдальчески вздохнул.
— Всё хорошо? — я спросил его осторожно.
— Да, — он ответил и смущённо улыбнулся.
— Точно?
— Точно.
Я достал пачку сигарет и сказал:
— Курить хочу. Пошли на балкон?
— Пошли.
И вдруг он заметил у меня в кармане квадратную плоскую коробочку с полуголой девицей на обложке.
Удивлённо дёрнул бровями, выхватил её своими шустрыми пальцами и спросил:
— Серьёзно? Ты зачем их купил-то?
Я аккуратно сжал его ладошку, вытащил у него коробочку, убрал в карман и ответил:
— Ну, просто… Чтобы… Чего ты уж прям, не знаешь?
— Всё я знаю. А нам-то зачем?
И он так широко заулыбался, совсем меня засмущал, заставил почувствовать себя самым последним дураком на свете.
Я как-то виновато опустил голову и прошептал ему:
— Да ладно, забей. Курить пошли.
Я развалился на старых деревянных перилах общего балкона, и мой взгляд растворился в ночной январской тиши Моторостроя. Тёмка стоял от меня по правую руку, вроде даже и не мёрз, совсем не дрожал. Смотрел на спящий город с высоты девятого этажа, как маленький будто, разглядывал каждую машину, оставленную на белом полотнище дремлющего дворика.
Заглядывал в сверкающий янтарь окон домов напротив, нарочно выдувал пар и смотрел, как он быстро тает в морозном воздухе. Я затушил сигарету об угол обшарпанной стены, швырнул бычок в бескрайнее снежное море под окнами и посмотрел на его добрую родную улыбку. В его счастливые карие глаза, которыми он вцепился в меня, чем даже немного засмущал.
— Чего смотришь? — я спросил его и тихонько засмеялся. — Точно всё хорошо?
— Да точно, точно, — и он вдруг тоже засмеялся. — Домой, может, пойдём? На улице холодно, а по подъездам сидеть… Зачем? У нас же дом есть. Всё равно тут все дела сделали.
А потом замолчал, неловко опустил голову и пробубнил с улыбкой:
— Ну, ты сделал.
— Пошли, — сказал я, хлопнул его по плечу и открыл перед ним тяжёлую деревянную дверь на тугой пружине.
Мы спустились с ним на первый этаж, вышли в трескучий мороз ночного двора, я замер на секунду у скамейки и осторожно осмотрелся. Достал из кармана алые бинты и швырнул их в мусорный бак. Оставил их там сверкать мокрыми белыми пятнами на самом дне среди смятых пивных бутылок и обёрток из-под шоколадок.
И так перед Олегом вдруг стало стыдно.
***
Из светлого и холодного подъезда с его облупленными зелёными стенами мы ввалились в нашу тихую квартиру, закрыли дверь и будто оставили весь этот трескучий мороз в другом мире. Я глянул украдкой на Тёмкино раскрасневшееся на холоде лицо, схватил его ледяными руками и шустро поцеловал в губы, чтобы хоть немножко его согреть, да и себя заодно.
— Чай тебе сделать? — спросил я шёпотом и вдруг сам себе удивился, не спал же никто, зачем шептаться?
— Сделай.
Я стянул с него шапку, пощупал её внутри и сказал:
— Мокрущая вся, ужас. Иди давай, грейся, я пока всё на батарею повешу.
— Ой, прям как мама моя.
— Кто вот тебя так в Америке нянчить будет, а?
Он повесил куртку за капюшон на крючок и сказал:
— Да не будет никакой Америки, Вить. Как в прошлый раз. В конкурсе поучаствую и всё. Ты же знаешь меня.
— Ладно, иди давай, — я буркнул под нос. — Новогодние серии Букиных пока поищи.
И он вдруг так засветился, как будто я его в Диснейленд пообещал свозить, заулыбался так широко-широко, и глазки его засияли в свете маленькой люстры.
— Серьёзно? — он переспросил меня.
— Да, да. Иди давай, ставь.
И убежал в комнату, попутно стягивая штаны и тёплые трико под ними. А у самого все ноги от мороза краснющие. Быстрее надо ему чай ставить и в плед, чтоб не вылазил никуда. И ещё ведь носки не хотел надевать, такой весь крутой и самостоятельный. Точно маме его буду звонить и жаловаться.
Я принёс нам в комнату две кружки пряного сладкого чаю с лимоном и мёдом. Смотрю и вижу его укутанного пледом с мультяшками, сидит на диване и щёлкает пультом, выбирает серии из огромного списка на экране. И в комнате так тускло и уютно, только огоньки на ёлке сияют нам и старенький телевизор в углу. Я даже завис в этом моменте ночной безмятежности и сквозь густой пар от кружек с чаем глянул в окошко, увидел в соседских окнах такое же тихое и невзрачное потрескивание их гирлянд. И никого во дворе не было, ни прохожих, ни лениво проползающих машин, даже голуби с вороньём куда-то потерялись этой тоскливой ночью.
— Самая прикольная новогодняя серия — это когда к ним на балкон падает Дед Мороз, который с парашютом прыгал и неудачно приземлился, — Тёмка сказал мне, не отрываясь от телевизора. —А есть ещё которая из двух частей, там они пародируют «Эту замечательную жизнь». К Гене ангел-хранитель, типа, приходит.
Я вручил ему кружку с чаем, сел рядышком, поправил плед на его плече, ошпарил губы первым глотком ароматного кипятка и спросил его:
— Чё они там пародируют, говоришь?
— Фильм есть такой американский. «Эта замечательная жизнь» называется, Фрэнк Капра снял. Это как бы американская «Ирония Судьбы», они её каждое Рождество смотрят. Старый фильм, прям вот после Второй Мировой сняли.
Я пожал плечами:
— Никогда не слышал. И что там?
— Ты, может, и не слышал, но сюжет тебе по-любому знаком. Мужик недоволен своей жизнью, хочет покончить с собой, к нему приходит ангел-хранитель и показывает ему, как бы у всех всё хреново было, если бы он не появился на свет. А потом он такой типа «да, я хочу жить, верни меня», и всё хорошо.
— Блин. Да, как будто уже всё это где-то было.
— Да везде было. И вот в «Женаты с детьми», ну, оригинальный сериал, с которого писали «Счастливы Вместе», есть серия, где к их Гене приходит ангел-хранитель и…
— А, да, да, понял, вспомнил, — я вдруг перебил его и засмеялся. — Там у них ещё фамилия такая ржачная была, господи, блин, как же её…
И Тёмка с улыбкой процитировал реплику из той самой серии:
— Яблонски. Это звучит гордо!
Я громко засмеялся, чуть чай нам на диван не пролил:
— Да, да. Твою мать, а, какая же это всё херотень, как мы это всё смотрели?
— Нормально смотрели, чего ты? Все смотрели. Весело было.
— Да весело, весело. Включай давай. И чай пей.
Он посмотрел на сверкающую коричневую водицу в кружке, подул на неё и хитро спросил:
— А ты мёда мне положил?
— Положил, положил.
Заулыбался довольно, включил нам серию, про которую рассказывал, и сделал аккуратно первый глоточек. Тёмка аккуратно ко мне придвинулся, чуть ли весь на мне не разлёгся.
— Сиди знай, — сказал я ему и заулыбался.
А по телевизору в такой уже знакомой мне двухэтажной квартире разворачивалась очередная комедия, такая дебильная и по-идиотски наивная, но такая родная и дорогая сердцу моего ушастого мальчишки.
Под конец серии тупая Светка посмотрела на старую покосившуюся ёлку на столе и, пытаясь решить Генину загадку, задумчиво сказала:
— Зимой и летом одним цветом… Ёлка! Папочка, это же ёлочка!
И я вдруг так по-дурацки засмеялся, прикрыл рот рукой, не то от стыда, что рассмешился такой идиотией, не то просто неудобно было ржать Тёмке прямо над ухом.
— Ты спать ещё не хочешь? — он спросил меня, высунув морду из-под пледа.
— А ты?
— Не знаю. Но если ляжем, наверно, усну.
Я на секунду зажёг экран телефона, посмотрел на часы и сказал ему:
— Пять утра уже, ничё себе. Да, можно и расстилать.
— Только, Вить.
И я вдруг вскочил с дивана и резко замер, когда он меня окликнул. Обернулся и посмотрел на него,прямо в его глаза, сверкающие разными цветами гирлянды, кивнул ему, мол, чего?
И он сказал мне:
— Давай только ёлку выключать не будем, ладно? Пусть мигает всю ночь и всё утро. Классно так.
— И всё?
— Да. И всё. Ладно?
— Ладно. Иди нам бельё доставай.
Мы разложили наш скрипучий диван и легли под толстое пуховое одеяло прямо на холодную простынь, что весь день мёрзла в шкафу у самого балкона. Тёмка весь съёжился, свернулся калачиком и повернулся на бок ко мне лицом.
То зелёные, то красные, то синие солнечные зайчики новогодних огоньков прыгали по его гладкой коже, будто напоминая о том, что праздник ещё и не закончился, хоть уже и не было в воздухе всего это чуда с привкусом шампанского и солёным ароматом селёдки под шубой. Впервые за весь вечер я услышал, как за окном по снежному месиву пронеслась машина. Вся комната на секунду вспыхнула ярким светом её фар и вдруг снова утонула в сиянии гирлянд на ёлке.
— Мне так грустно было тот Новый год праздновать, ты даже представить не можешь, — прошептал Тёмка и вцепился в мою руку на белой мятой простыне.
— Ещё как могу. Думаешь, мне весело было?
— Не знаю. Вы же там, наверно, всем взводом праздновали, да? Стол общий собирали, выпивали, веселились? Песни горланили?
— Да. Было такое. Я, правда, чуть в наряд не залетел, мог всё новогоднее нажиралово пропустить.
— Чего там натворил?
Я тихонько засмеялся:
— Да ничего не натворил. Карты херово спрятал, старшина колоду нашёл, весь на говно изошёлся. Хотел наряд мне влепить.
— А почему не влепил?
— Он сам в городе не местный был, командированный, редко из части куда ездил. Попросил меня потом такие же достать. Сказал достану – не будет наряда. И ты мне как раз три штуки прислал, а мне что, мне не жалко. Выручил ты меня. Так бы Нового года лишился.
— На здоровье, — сказал он и заулыбался.
— А ты как отметил?
Тёмка тяжело вздохнул и съёжился:
— Грустно, сказал же тебе.
— Нет, я имею в виду, что делал, куда ходил, с кем встречал?
— Никуда не ходил. Дома сидел. С мамой, бабушкой, с дедушкой, с Джимми. Соседка с мужем заходила. Всё. Сидел у себя в комнате в свитере своём, который сигаретами твоими воняет, скучал. В Варкрафт поиграл, в рейд сходили с ребятами. И уже три часа ночи. Вот и всё.
— А мне говорил, что всё хорошо у тебя. А сам так скучал, оказывается.
И он тихонько добавил:
— Не хотел тебя расстраивать. Да нормально всё было, я уж так, драматизирую немного. Когда куранты забили, я в игре по Штормграду с одним знакомым из Владивостока гулял. Там ёлка стояла, все в чате поздравления писали, салюты пускали на площади у таверны. Классно было. Весело.
Я поцеловал его в щёчку и прошептал:
— Бедненький ты мой, господи.
Я лёг на спину, закинул руки за голову и сказал ему:
— Иди сюда, ложись.
Он лёг ко мне на грудь, руку на меня свою положил, а я его приобнял легонько и уставился в пыльный натяжной потолок. Смотрел, как он так забавно заливался разными цветами и хоть немножко скрашивал эту послепраздничную тоску.
— Тёмка? — я прошептал еле слышно.
— М?
— Вот если в следующем году я так вот один буду на этом диване лежать под Новый год без тебя… Я ж побью тебя, ушастый. Приеду к тебе туда в Стэнторд ваш…
Он вдруг перебил меня и поправил:
— В Стэнфорд.
— Куда надо, туда и приеду. Приеду и побью тебя, понял? Все ухи тебе пообрываю.
— Туда визу хрен получишь ещё, в эти Штаты, — сказал он и хитро захихикал.
— Разберёмся. Я в армии с одним будущим ФСБшником из Москвы закорешился. Ему позвоню, какую-нибудь мне дипломатическую миссию выпишет, дадут и визу, и всё, что надо, ещё и самолёт мне оплатят. Понял?
— Понял.
За окном вдруг полыхнул сине-красный салют. Всю нашу квартиру залил ярким светом и своим грохотом на пару минут уничтожил январское ночное умиротворение в холоде наших домашних стен.
Всё опять смолкло, и мы с Тёмкой услышали радостные пьяные крики мужиков из соседнего подъезда. И вдруг так звонко разбилась бутылка на обледеневшем асфальте. Кто-то вдруг недовольно разворчался на весь двор, и несчастная компашка по-тихому скрылась где-то в серых лабиринтах хрущёвок в сверкающем белом пуху.
И вновь тишина, вновь невесомый гул ветра и отчаянные потуги рассыпчатого сухого снега пробиться в наш тёплый уют, в нашу обитель, пропахшую прошлогодним майонезом, колбасой и залежавшимися маслинами.
— Тём, — я прошептал его имя, а он не отозвался, хоть я всё равно и знал, что он меня слышит. — Я не знаю, сколько ещё извиняться буду перед тобой за эту выходку с армией, правда. Просто ещё раз скажу тебе… Прости, ладно, Тём? Я просто, когда служил, только на второй месяц понял, какую же херню вытворил, что мог бы с тобой всё это время быть, с тобой тот Новый год встречать, в институт поступить, в одну квартиру с тобой съехаться, на море съездить, в Питер. Да везде.
Он всё молчал и молчал, а я только и надеялся, чтобы только не плакал опять, постарался почувствовать грудью его горячие слёзки.
Ничего. Всё сухо и спокойно.
Я опять страдальчески вздохнул и тихо продолжил:
— Я, кстати, долго думал, а чё ж я так вдруг подорвался в армию-то бежать? Я не психолог, конечно, это у нас ты больше любишь во мне, да и в себе ковыряться, но, кажется, будто, знаешь… Щас, погоди, сформулирую. Мама когда умерла, я как будто прямо, ну, как будто прямо всё потерял. Не только её, а вообще вот прям всё, что в жизни вместе с ней было. Как будто подсознательно вдруг вспомнил, что она меня тогда спасла, когда мне операцию делали, как по врачам везде таскала, как хотела квартиру продать, лишь бы меня вылечили. И как раз, когда я в кадетскую школу пошёл. А тут вдруг и мамы нет и, как назло, кадетской школы тоже больше нет. Типа, знаешь, как будто я… блин, точно… Вот что я понял, Тём, слушай. Как будто я в армии увидел продолжение кадетской школы, понимаешь? Ну, по сути, ведь то же самое, да? Строевая, марши, оружие, казармы, форма. Я, наверно, не готов был просто без неё куда-то во взрослую жизнь соваться. Да? Ты же понимаешь, что я имею в виду? Есть же в этом всём какой-то смысл, я имею в виду, с психологической точки зрения? Блин, ничего себе, как глубоко копнул. Короче, из-за этого и ушёл. Психанул просто, не смог принять реальность. Да я думаю, ты и сам всё понял, ты же умный у меня, ушастый-головастый. Надо было только о тебе подумать, а не вот так вот, как эгоист, подрываться хер знает куда, лишь бы только себя обмануть, как будто ещё ничего не закончилось, как будто я ещё в кадетской школе где-то учусь, а она…
Мне в нос вдруг будто вонзили тысячи иголок и жгучих стекольных осколков. Острые кинжалы словно впились мне прямо в лицо, отчего нос в секунду забурлил густыми соплищами, а глаза налились солёным кипятком.
Я тяжело выдохнул с дрожью в голосе и кое-как закончил мысль:
— А она там, где-то. Живая и здоровая. С отцом дома сидит, а завтра грядки пойдёт полоть, опять на него наорёт, что курятник забыл закрыть и они там все огурцы пожрали.
И я вдруг засмеялся, как дурак, вспомнил мамины недовольные крики на батю, как гоняла его по всему дому за такие выходки, обычно, когда он выпьет немного и совсем рассеянный становится. Я тихонечко шмыгнул, так тихо, что понадеялся, что Тёмка не услышал. Он всё так же на мне лежал, почти даже не шевелился, ровно и тихо дышал в переливах гирляндных огней.
И я ещё раз прошептал ему:
— Так что прости меня, Тём. Не обижайся только, ладно? Ты же поймёшь, я знаю. Ты же умный у меня. Больше всех на свете этот Стэнфорд сраный заслуживаешь. Понял, да?
Тишина, лишь его тихое сопение слышу и едва заметные вдохи и выдохи, вижу, как его кудрявая голова лежит на моей груди и приподнимается в такт дыханию.
— Тёмка? — спросил я ещё раз, а он опять не отозвался.
И только когда он резко дёрнулся, я понял, что он сладко заснул и уже давно меня не слушал.
— Ну ты даёшь, ушастый, я не могу, — я засмеялся тихонько и убрал руку с его плеча. — Перед кем я тут распинаюсь лежу?
Лежал так где-то час и понял, что сна ни в одном глазу. Вроде устал, а вроде и ворочаюсь лежу, и жарко, и холодно одновременно. А Тёмка так удобно рядом устроился, уткнулся носом к стенке и сопит, вздрагивает иногда, трясётся легонько.
Я тихо сел на край дивана, весь сгорбился, укрыл ему плечо одеялом, чтоб не озяб, а сам уставился в окно. Вцепился пустыми глазами в бессмысленное оранжево-розовое небо, в эти угрюмые серые облака.
— Куда… Тихо… — Тёмка вдруг пробубнил сквозь сон и так по-дурацки заулыбался.
Смотрел свои глупые заячьи сны, ящерицу, наверно, ловил, или что там ему ещё сниться может? Ногой дёрнул, меня тихонько задел и опять утонул с головой под плотным одеялом.
В коридоре я достал из своей куртки пачку сигарет и вышел на балкон. Всё тело тут же морозом ошпарило, а перед лицом поплыли густые облака белого пара. Я зажёг сигарету, тихонечко так затянулся, смакуя момент, и развалился на деревянной оконной раме. Снова прислушался к этой ночной тишине утра первого января, к погибшему пению автострады, к трескучей морозной тишине Моторостроя. И можно было бы этой тишиной насладиться, согреться любимой сигареткой посреди ночи, а в голове всё роились мысли об одном и том же.
Кольцо на правой руке мелькнуло в свете уличного фонаря, и гравировка «Спаси и сохрани» заблестела тусклым розовым светом. Ни разу это кольцо не снимал, как он мне его подарил тогда, два года назад, на позапрошлый Новый год. Даже в душе его не снимал. В армии лопатой херачил, все руки изговнял, в огороде дома отцу помогал, ковырялся в земле с утра до ночи, а всё равно не снимал.
Ещё, не дай бог, потеряю.
***
Я проснулся и выглянул в окошко. На улице уже ярко и светло.
А Тёмка ещё дрыхнет.
Я не стал одеваться, в одних трусах завалился на кухню, протёр сонные глаза и открыл холодильник. Глянул, чего бы нам на завтрак сделать, не салаты же прошлогодние заветренные доедать?
Достал пачку пельменей, оценивающе потряс её и бросил на стол. Ледышки из теста и мяса окунул в кастрюлю с кипятком, и наша крохотная хрущёвская кухня заполнилась едким запахом сои и всякой гадости. Стою, помешиваю кипящую воду в кастрюле, а у самого взгляд завис у окна. Смотрю через холодное, покрытое узорами инея стекло, вижу стайку замёрзших голубей на старом чёрном проводе меж двумя столбами, а двор всё такой же застывший и спокойный, будто и не просыпался вовсе, ни людей, ни машин, один лишь морозный похмельный воздух и тихий скрип слабой метели.
Я тихонько вернулся в зал, сел на краешек дивана, потормошил Тёмку и прошептал:
— Заяц? Вставай давай.
Он замычал и зарылся поглубже в пышное одеяло, что-то пробубнил и тихонько зачавкал, а потом вдруг высунул морду, поморщился, лицом покривил и спросил:
— Чем воняет?
— Ничего себе. Пельмени нам отварил.
— На завтрак? — он удивился и протёр красные заспанные глаза.
— Да, на завтрак. А что, салаты будешь целыми днями лопать?
Он потянулся во весь рост и заулыбался:
— Я бы поел. Они у тебя вкусные.
— Поздно. Вставай давай, и пошли на кухню.
— Вить? Снилось тебе что-нибудь?
Я опустил голову и отвёл взгляд в сторонку. Сощурился от яркого солнца, от его назойливых холодных лучей в белой кружевной занавеске.
А Тёмка всё не успокаивался и опять хитро спросил меня:
— Снилось, да?
— Снилось. Да.
— Что снилось?
Я тяжело вздохнул и вскочил с дивана, случайно взорвал облако пыли из старой обивки, засунул руки в карманы и бросил ему:
— Ладно, на кухне тебя буду ждать.
И ушёл, а сам слышу, как он зашебуршал одеялом, как засобирался в ванную свою моську умывать, уши свои большие и глазёнки любопытные. Он пришёл ко мне на кухню в своей растянутой серой футболке и в домашних трико, расселся на табуретке и зацепил вилкой пельмешек, обмочил его в сметане и так долго стал на него дуть, что аж до меня этот воздух долетел, отчего я демонстративно поморщился.
А он опять как дунет, укроп как брызнет во все стороны: ему на лицо, нам на голубые обои и мне на нос.
— Да Тёма, блин, ешь нормально! — я раздражённо прикрикнул на него, звонко брякнул ложкой и стал отряхиваться.
А он как заноет:
— Ну горячее же, чего ты орёшь?
— Не ору. Дуть потише можно ведь. Всё укропом заговнял, ты посмотри, ну? Хрюша.
Я стряхнул остатки зелёной травы с обоев и со стола, а сам вдруг пожалел, что так на него наорал. И так в воздухе какое-то незримое напряжение повисло, будто что-то вот-вот рванёт и следа не останется от нашего глупого безмятежного январского утра.
— Извини, — я бросил ему, вскочил из-за стола и трусливо убежал в коридор.
— Куда ты? — спросил Тёмка и выглянул из-за дверного косяка.
— Покурю пойду. Не ходи за мной, ладно?
Я достал из холодного кармана жёлтую пачку с верблюдом, потряс ей, услышал глухой шорох парочки оставшихся сигареток и пошёл на балкон. Тёмка застыл в дверном проёме, свесил руки и посмотрел на меня таким нахмуренным и каким-то отрешённым взглядом, будто обиделся.
И так тихо-тихо пробубнил:
— Ты мне раньше всегда разрешал с тобой на балконе курить.
Я надул щёки и тяжело выдохнул:
— Да. Разрешал. Там щас холодно, замёрзнешь.
— Я оденусь. Чего ты прям весь?
— Тёмка. Ну… — тут я вдруг на мгновение застыл и снова, прямо как вчера, будто почувствовал, как в нос больно вгрызлись острющие осколки, тяжело сглотнул и продолжил: — Ну зачем тебе это надо, а?
— Что? С тобой на балконе стоять?
— Да… Да, точно. Зачем?
Мой невесомый взгляд рухнул куда-то в пустоту, упал прямо на безжизненную стену с уголком ободранных голубых обоев прямо над старым ещё советским плинтусом.
Он тихо сказал мне:
— Я просто люблю с тобой рядышком стоять. Ты же знаешь. Чего с тобой такое, а? Хорошие пельмени, извини, что набрызгал там в разные стороны, я всё уберу.
— Пошли, — я дёрнул головой и зашагал в сторону балкона.
Тёмка зашелестел своей пышной курткой, скрипнул старой облупленной дверью и вышел со мной в утренний январский мороз. Заулыбался и прищурился от яркого солнца, а я развалился на другом конце балкона с сигаретой в руке и старался выдувать дым в сторонку, чтобы на него не попасть.
— Ты не злой на меня? — тихо спросил Тёмка и так осторожно на меня посмотрел, будто я его съем.
Я хлопнул пальцем по фильтру, и кончик сигареты брызнул пеплом.
— Нет, конечно, чего ещё выдумываешь? Извини, я просто… Не выспался, наверно.
— Так пошли поспим. Сам меня поднял. Сколько времени вообще?
— Да нет уж, какой там спать. Не обращай внимания, ладно?
— Ладно.
Я докурил сигарету, выкинул бычок в сверкающее белое море под окном и спросил:
— Вещи-то все собрал? Всё готово?
— Да, собрал. Готово.
— Проверять надо? — я хитро прищурился и посмотрел на него.
— Зачем?
— Потому что знаю, что ничего тёплого не взял.
Тёмка засунул руки в карманы своей куртки и пробубнил как-то обиженно:
— Да ну всего на три дня, господи.
— Да, конечно. У тебя ж за эти три дня заячья шкура отрастёт, да? Будет тебя от морозов греть. Ты не на юга, а в Москву едешь. Как там Светка Букина говорила? Город… где?
И он вдруг так мило заулыбался, прямо ожил весь и добавил:
— На Неве.
— Вот. Да. Блин, жалко, что с тобой нельзя поехать.
— Я там всё равно буду в оплаченной гостинице жить. Гости не предусмотрены. И погулять времени не будет, будут тесты, интервью эти всякие. А потом домой.
— Да знаю я, — сказал я и полез в пачку за оставшейся сигареткой. — Так уж просто сказал.
— Даже Красную площадь не успею посмотреть, плотный график будет.
— Мгм, — я зажёг сигарету, выпустил первое дымное облако и добавил: — Деловой заяц.
— Знаешь, куда бы хотел зайти?
Я молча кивнул ему, мол, куда?
— В палеонтологический музей Орлова.
Я цокнул и заулыбался:
— Опять динозавры твои.
— Ага. Я там последний раз был, ну, точнее, единственный раз, когда мне было лет девять. С бабушкой тогда ездили к тёте Лене с дядей Андреем, а они там как раз живут у метро Коньково, там до музея минут пятнадцать пешком.
— И как? Понравилось?
— Конечно, понравилось. Когда с тобой в Москву поедем, обязательно зайдём, посмотрим. Там такие динозавры классные и млекопитающие из Кайнозоя, и кого только нет.
Я затянулся ещё разок и тихо посмеялся:
— Млекопитающие… Чё я, мышей, что ли, не видел?
— Вить?
— М?
— Чего ты такой хмурый весь?
— Ты у меня не глупый. Сам всё знаешь.
И он замолчал. Замолчал и я, только и слышно было, как тихо-тихо в утреннем морозном умиротворении зашипела сигарета, как безмолвно вспыхнула своим тлеющим кончиком, и пепельные снежинки безмятежно сорвались вниз и медленно полетели до снежной земной тверди.
Вид наконец-то хоть немножечко ожил, по белым пушистым рекам сонных дорог засуетились полутрезвые водители, под окном не спеша шагала старушка в пушистой шали и со своей сеткой-авоськой. Мужик в хрущёвке напротив вышел курить на балкон, лениво открывал глаза и так же, как мы с Тёмкой, любовался застывшим в снегу пейзажем спального района. Ворона каркнула где-то на ветке унылой берёзы, всё не затыкала свою острую клювастую пасть, будто сама только проснулась из майонезно-колбасного застолья и решила проораться на весь двор и всех разбудить.
— Во сколько тебя будить завтра? — я тихо спросил.
— Я уже на четыре утра будильник поставил, — он ответил мне без энтузиазма, как будто совсем и не рад был, что поедет на этот свой финальный этап отбора.
— Встанешь так рано?
— Если что, ты разбудишь. Разбудишь ведь?
— Разбужу.
Ясное небо возбуждённо посинело, лучи дохлого зимнего солнца будто разогнали редкие облака. Всё вокруг вдруг стало таким ярким и светлым, и духу не осталось от вчерашней праздничной атмосферы в полумраке уличных фонарей и ёлочных гирлянд.
Всё такое пёстрое и цветастое на улице, и такой от этого на душе вспыхивал огонь непонятного чувства мерзопакостного контраста, который не приносил ничего, кроме раздражения и паскудной печали на сердце.
Тёмка будто каким-то неведомым образом услышал мои мысли и своим добрым голоском вытащил меня из этой слякотной пучины собственных мыслей:
— Помнишь серию, где Рома со Светкой музыкальный центр хотели Гене с Дашей подарить?
— Не помню.
— Посмотрим?
— Пошли. Пошли посмотрим. Потом в монастырь поедем.
Глава 8. "Дом, который далеко"
VIII
Дом, который далеко
Под пряным розовым небом храмовый комплекс монастыря сверкал в морозных солнечных лучах своими золотыми куполами и белыми, чуть темнее самого снега, стенами. Вся крепость замерла в холодной тиши посреди высоченных сосен в пепельных шубах, прямо у застывшего мёртвым льдом озера, где мужики уже вырезали прорубь для рождественских и крещенских купаний, таскали закоченевшие деревяшки и громко ругались на всю округу, будто не боялись ни бога, ни прихожан, ни осуждающих взглядов монастырских послушников.
Тёмка своими большими ушами услышал трёхэтажную матерщину в самом сердце озера, удивлённо так дёрнул бровями и посмотрел на меня. Хитрюще заулыбался и будто взглядом сказал мне: «Ну и чего, вот и твои божьи праведники, сами лаются только так».
— В прорубь когда-нибудь нырял? — спросил я.
— Не-а. Только не говори мне, что ты…
— Да, нырял.
— Охренеть.
— В десятом классе весь наш взвод возили. Кто хотел, тот нырял.
— И ты нырнул?
— Мгм.
— И как?
— Холодно, как.
Прямо посерёдке старинных белых стен огромной стрелой взмывала ввысь центральная колокольня с тяжеленными главными вратами, такими толстыми и массивными, что, если их закрыть, монастырь, как крепость, придётся штурмом брать — никакими орудиями эти ворота не снесёшь. Под медным куполом в коричневатом грязном золоте громко перестукивали здоровенные чёрные колокола: так грозно звенели, аж в груди затрепетало, и совсем не от благодати, а от мощных вибраций; даже уши захотелось прикрыть и натянуть шапку потуже.
У стен аккуратными рядами, словно шахматные фигуры, стояли самые разные машины. На миг пахнуло блевотным душком туалета неподалёку, а глаза выцепили в полотнище белых стен и снежного пуха пёструю мозаику самых разных картин, что продавались в местной лавке.
Закоченевшая продавщица в пушистых здоровенных варежках топталась на месте, ярко улыбалась своими морозными щеками и радостно зазывала нас в свой магазинчик:
— Молодые люди, не проходим, смотрим работы местных художников. Пейзажики есть, есть библейские сюжеты, иконы есть. Всё маслом нарисовано, на холсте, заходите, выбирайте. Себе или на подарок.
Мы с Тёмкой вошли в монастырь через арку высокой четырёхъярусной колокольни. Я у самого входа перекрестился и едва заметно опустил голову. Не хотелось перед Тёмкой прямо уж поклоны отбивать. А он вдруг на меня покосился и так потешно заулыбался, сам креститься не стал, а я и не заставлял. Его дело.
— Часто в церковь ходил? — Тёмка спросил меня.
— Почему ходил? До сих пор хожу. Иногда.
— Я имею в виду, раньше часто ходил?
— Да. Часто, — ответил я ему и замолчал. — С мамой ходил. Каждое лето в августе, перед школой, обязательно заходили. Иногда к нам туда, в церковь, около «Лагерной», иногда в этот монастырь приезжали.
— А зачем?
— Как зачем? Перед учёбой, чтобы помощь была. Мама икону показывала, я подходил и крестился.
— Понятно, — Тёмка закивал и вдруг засмеялся: — И у кого там баф на интеллект просить надо, не помнишь?
Я сначала не понял, что он имел в виду, на секунду задумчиво покривил лицом, а потом до меня дошёл смысл этой его игровой терминологии.
Я громко цокнул и строго сказал ему, как папаша непослушному сыну:
— Ну-ка хорош. Давай только без этого, ладно?
А он так обиженно спрятал от меня свои глазки, ну точно как ребёнок, и тихо пробубнил:
— Ладно.
Заснеженные дорожки разбегались в разные стороны с центральной монастырской площади, где сновали толпы народу. В самом центре стояла снежная скульптура архангела с мечом и щитом в руках, такая вся детальная и выхолощенная, даже и не верилось, что она из снега.
— Прикольно, — сказал я негромко, глядя на застывшую в трескучем морозе статую.
— Не-а, — Тёмка опять засмеялся. — Не очень прикольно. Я за паладинов не люблю играть. А ты любишь?
— Ну-ка стоп! — я чуть ли не прикрикнул на него, резко остановился и обрушился ладонью на его плечо.
Тёмка испуганно замер, посмотрел на меня своими блестящими глазами, и я вдруг заметил, как из его рта и носа стало валить больше пара, чем нужно. Видимо, чаще задышал, зассал всё-таки, понял, что жареным запахло, что сейчас по голове ему за его выходки настучу.
— Давай прекращай, слышишь? — я сказал строго. — Так некрасиво. Сам не веришь, так хотя бы с уважением относись. Понял?
Стоит и смотрит на меня без всякой жизни в глазах, будто отдал себя на съедение слепому всепоглощающему страху.
— Ну?
— Понял, — Тёмка ответил, виновато опустил голову и тихо цокнул.
— Ба, ещё цокает стоит. Совсем уже обалдел.
— Ладно, ещё один прикол и всё, — вдруг сказал он. — Можно?
Я закатил глаза и тяжело вздохнул:
— Давай.
— Мы там, снаружи, проходили мимо какой-то гостиницы. Называется «Дом паломника». Помнишь?
— Помню, и?
— Я на обратном пути хотел пошутить, типа, а в пятизвёздочных номерах там, наверно, купель своя, да?
И стоит, и улыбается широко-широко, пребывая в сладостной эйфории своего «искромётного» юмора. Всё ждёт от меня какой-то реакции или хотя бы лёгкой смешинки. Я закрыл глаза и постоял так пару секунд, дыхнул на него тугими клубами пара и негромко так хрустнул костяшками. Совсем тихо, как намёк.
— Молодец, — я ответил и похлопал его по плечу, а потом тихонько врезал подзатыльник по его тёплой вязаной шапке с помпоном. — Я всё понимаю, Тём. Всю твою иронию. Это очень круто и модно сейчас, срать на веру вот так, на религию, прикалываться направо-налево. Но… — я тяжело выдохнул и глянул в сторонку, на эти тёмно-зелёные пушистые туи в снежном пуху. — Но для меня это важно. Для меня это всё много значит и всегда значило. Понимаешь? Пожалуйста, Тём.
Я чуть-чуть склонился над ним, прямо под шапку ему заглянул, где он стыдливо прятал от меня свой взгляд:
— Покажи, как меня уважаешь. Немножко хотя бы, ладно? Уважаешь ведь?
И он молча кивнул, так холодно и без кривляний, по-солдатски как будто. Не кивнул даже, а браво отвесил «так точно» и стрункой выпрямился, и следа от его улыбки и дурного взгляда не осталось.
— Уважаю, — прошептал он мне и легонько хлопнул своей варежкой меня по руке, как будто даже захотел обнять, но не стал, люди же кругом.
— Молодец. Спасибо. Давай, пошли.
Троицкий Собор, куда мы с мамой часто заходили, весь утопал в пышных сугробах в окружении вечнозелёных ёлок, искрился золотом на своих куполах в свете яркого дневного солнца. Так ярко искрился, словно даже грел всё вокруг этими радостными переливами, стрелял маленькими солнечными зайчиками Тёмке прямо в лицо, отчего он пару раз зажмурился и раздражённо цокнул.
Мимо нас прошли двое монахов в чёрных одеяниях и с густыми бородами, кивнули нам: не то здоровались, не то кланялись немножко. Чёрные облезлые деревья скреблись паутинками своих тонюсеньких веток в самое небо, и где-то в этих паутинках застряли тёмные клочки вороньих гнёзд. Попались в них, словно безмозглые мухи, и безжизненно болтались на морозе.
Мы зашли с Тёмкой в Собор Грузинской иконы Божией Матери. На всю жизнь его название запомнил, тоже с мамой туда раньше ходили. Самое большое и широкое здание с громадным ярко-зелёным куполом посреди монастыря. В душу скорбь и мрак тут же прокрались от удушающего запаха таявших свечей и свежих сосновых досок, а в уши вцепились глубокие распевы церковного хора у самого алтаря.
Мы прошли в самый центр массивного высоченного зала с пышной серебряной люстрой под самым куполом. Тёмка забегал глазами по цветастым иконам, цеплялся взглядом за яркие золотистые переливы их драгоценных рамок. Я вдруг под ноги посмотрел и весь съёжился оттого, что мы с ним притащили на этот красный пушистый ковёр снег на своих грязнющих ботинках. Взгляд поднял, испуганно как-то огляделся, но никто из прихожан и служителей храма ничего не заметил, даже не посмотрел в нашу сторону. Я глянул направо и увидел у одного из алтарей со свечами ту самую икону, к которой подходил с мамой каждый август и просил успехов в учёбе. На всю жизнь запомнил, как она забавно называется.
Прибавление ума.
Сам тихонечко заулыбался, покосился на Тёмку, на его испуганный взгляд, которым он бегал по всему храму, и подумал: вот уж точно для кого эта икона здесь стоит.
Я притормозил Тёмку рукой и прошептал:
— Ладно, здесь стой. Я быстро.
И он остановился, замер у алтаря и весь вжался в пуховик. А я подошёл к иконе с образом Божией Матери в красном одеянии в окружении семерых ангелов со свечами в руках.
Встал перед ней, застыл в каком-то священном трепете, почувствовал, как ноги стали ватные и будто вмиг окаменели. А у самого шея дрожит, и непонятно, отчего. Вроде сюда целенаправленно шёл, а сам стою и понимаю, что не знаю даже, за что молиться, чего просить, какие слова говорить про себя.
Стою и смотрю, как в стекле дрожит россыпь огоньков на кончиках свечей, как женщина подошла и поставила ещё одну, как перекрестилась и попятилась назад, кланяясь три раза. Я испуганно поднял взгляд, глянул лику прямо в глаза в позолоченной окантовке, и вдруг так захотелось эгоистично попросить, чтобы он здесь остался, со мной. Хоть сам сердцем и понимаю, что не по-человечески это. Счастья ведь ему только желаю.
Чтоб счастливым был.
Чтоб все мечты его ушастые исполнились. Я поёрзал немного, зашуршал на весь зал курткой, смиренно опустил голову, закрыл глаза и даже не стал ни о чём думать. Ничего не стал бубнить про себя, расплылся в покорном трепете перед тем, кто точно знает, как сделать лучше. Чтобы ему хорошо было и, может быть, совсем чуть-чуть, чтобы и мне по итогу сделалось не так больно.
Уж как получится.
Ни на что не надеюсь даже.
Я открыл глаза и увидел на ярко-красной ковровой дорожке одно-единственное малюсенькое тёмное пятно, едва заметную капельку на густом пушистом ворсе. Я вдруг так этой капельки застыдился, наступил на неё своим тяжёлым ботинком, поднял голову и громко шмыгнул, в душе надеясь, что никто, кроме разве что иконы, ничего этого не увидел.
Я перекрестился три раза, совсем чуть-чуть поклонился и вернулся к Тёмке. Сам за собой заметил, как натужно заулыбался, будто всё было хорошо, будто такой весь радостный и весёлый, и совсем ничегошеньки у меня и не произошло, и впереди всё только самое лучшее, лучезарное и такое светлое-светлое, как кончики его кудряшек, что выглядывали из-под шапки.
— Всё хорошо? — он спросил меня.
— Да, — я ответил ему с улыбкой, а сам почувствовал, что, наверно, он заметил мои совсем немножко раскрасневшиеся глаза, но ничего говорить мне не стал, лишь легонько так приподнял брови.
— Точно?
— Точно, Тём. Чего ты пристал?
— За что хоть там молился? В тот раз у нас в церковь заходили, помнишь, тогда ещё, два года назад? Так мне и не рассказал.
И я тихонечко засмеялся и ответил ему:
— И правильно. И сейчас тебе ничего не расскажу.
— Да ну тебя.
— Шашлык хочешь?
Он вдруг так ярко заулыбался, мой глупый, вечно голодный мальчишка.
— Хочу. А где тут?
— Там, у озера, кафешка есть. Пойдём.
— Подожди, — он вдруг сказал мне. — Подожди меня здесь, ладно?
И тихонечко к иконе пошёл.
***
В небе уже вовсю разгорался розовый закат, когда мы дошли до шашлычной около замёрзшего озера. Вошли с ним в тёплую бревенчатую избу, насквозь пропахшую ароматной сосной и мясным дымком.
Тёмка погладил по голове деревянную статую медведя у самого входа, глянул на меня с улыбкой и будто предлагал мне сделать то же самое. Мы заказали с ним восемь свиных кусочков, уселись за массивный лакированный стол, разложили свои вещи на деревянной скамейке и стали ждать.
— Как тогда с тобой, на Зелёном Озере, — он мечтательно произнёс и заулыбался. — Помнишь, Вить?
— Помню, конечно.
Всегда помнить буду. Но ему не скажу.
И так много знает.
За окошком на нас смотрели исполинские высоченные сосны на другом берегу озера. Будто светили нам своим вечнозелёным колючим пухом на этом пурпурном закатном полотне и словно царапали своими иголками лениво проплывающие тяжёлые облака, из-за которых робко выглядывали остатки бессмысленного солнца.
Где-то в самом сердце озера, посреди бескрайней ослепительной глади, мужики уже возводили деревянные конструкции для ледяного городка на Рождество. Надо было нам сюда ближе к седьмому числу приехать, так бы смогли и на горках покататься, и на всю эту красоту посмотреть. Я вдруг опомнился, помотал головой и глянул на Тёмку.
Он сидел и смотрел на закатное небо, на эти пышные сосны, совсем не улыбался, что-то внимательно разглядывал в окошке. И от этого вида его гладкой кудрявой моськи на фоне бревенчатой стены с декорациями искусственных овощей из пластика стало вдруг так тепло и уютно, словно тут же куда-то испарились эти минус двадцать градусов снаружи, дав пинка столбику термометра, отчего он улетел куда-то высоко-высоко.
— Чего ты весь день на меня так смотришь? — он вдруг спросил меня с каким-то едва уловимым раздражением в голосе, немножко даже поморщился, будто подумал, что у него какая-то грязь на лице или волосы плохо причёсаны, и поэтому я гляжу на него и посмеиваюсь.
— Да успокойся ты, —ответил я. — Морда ушастая. Есть уже хочешь, да?
Он пожал плечами:
— Так. Немножко.
— Всегда голодный у меня.
— Офигеть. Типа я много ем?
Я тихо засмеялся:
— Да не много. Просто поесть любишь. Любишь ведь?
— Люблю. А то ты сам не любишь?
— И я люблю.
— Ты ещё так вкусно готовишь, — он тихо добавил, будто бы невзначай, и стал ковырять вилкой пустую пластиковую тарелку. — Как уж тут не будешь есть постоянно?
Кассирша нам принесла сочного шашлыка в ярких масляных переливах, и я сразу же набросился на свой кусок. Загрыз зубищами тугую свинину. А Тёмка так аккуратно и интеллигентно кончиками своих тонких пальцев посыпал кусочки зелёным лучком, брызнул кетчупом и только после этого осторожно впился в самый краешек.
И тут вдруг мою спину обожгло ледяным сквозняком, на секунду послышалось завывание ветра с улицы. Я обернулся и увидел в дверях компанию двух мужиков в очень пышных зимних куртках, в шапке-ушанке, а рядом с ними женщина чуть помоложе, тоже вся в толстом пуховике, в здоровенных пушистых перчатках и в меховой шапке. И что-то в их внешнем виде мне вдруг сразу выдало, что они не отсюда, не из Верхнекамска точно, вообще даже не из России.
[ Блин, а здесь тепло, вау. ]
— Damn, it’s warm in here, wow, — сказал самый высокий мужик с бородой, снял перчатки и растёр руки.
[ Точно, да? ]
— I know, right? — заулыбалась женщина.
[ У них пожрать-то есть что-нибудь? ]
— You think they got food in here? — спросил их второй мужчина, чуть пониже, и осмотрелся.
Тёмка весь замер, положил шашлык на тарелку. Сидел и слушал их разговор, как они заказывали еду, неуклюже перебиваясь между своими скудными знаниями русского и навыками пользования переводчиком в телефоне.
Он наклонился над столом, подлез ко мне поближе и негромко спросил:
— Говор слышишь? Как будто калифорнийский акцент. Очень похоже.
— Чего уж ты прям, по акценту можешь определить, откуда они?
— Не всегда. Калифорнийский я узнаю, я к нему привык. Там у них такая «R» вся развалистая, звонкая прям, вон как у этих. Индийский акцент отличить тоже легко. Британский. Ну, наш, русский тоже. Мы, когда в Сакраменто с Марком ездили, остановились на парковке, он что-то спросил мужика, который там работал. Он стал отвечать с акцентом, я сначала прислушался, а потом он сказал слово «процентс». Прям вот так, по-русски почти. И я его сразу спросил: «Вы случайно не из России?» И он такой: «Да, из России, как ты узнал?» Знаешь, как узнал?
— Как? По акценту?
— Да. Но окончательно его выдало слово «процентс», которое он прямо так по-русски сказал, а не как по-английски положено, «пёрсентс». Понял, да?
Я пожал плечами и немного скривился, вроде понял, а вроде и не совсем.
— Это только наши такскажут, — Тёмка довольно произнёс и откусил кусок мяса. — Русские там, украинцы, казахи.
Трое иностранцев сели недалеко от нас, хоть никого больше в зале и не было. Женщина встретилась со мной взглядом, на секунду скривила лицо в натянутой и немного даже жутковатой улыбке, а потом отвернулась от меня, и следа от этой её улыбки не осталось. Опять грузная безразличная мина.
[Вы, ребята, откуда? ]
Тёмка вытер салфеткой морду, прокашлялся и спросил их:
— Where are you guys from?
Троица вдруг вся так оживилась, сразу все посмотрели на нас, заулыбались, и самый высокий мужик с бородой ответил:
— San Jose, California.
[ Мы из Сан Хосе, Калифорния. ]
[ Да, так и подумал. Ну, в смысле, я знал, что вы, скорее всего, из Калифорнии. ]
Артём закивал и ответил им:
— Yeah, I figured. I mean, I knew you guys are probably from California.
[ А ты откуда, дружок? ]
— Where are you from, fella?
[ О, я местный. Отсюда. Из Верхнекамска. ]
И Артём ответил:
— Oh, I’m local. From here. From Verkhnekamsk.
Все трои так удивлённо переглянулись, и женщина с улыбкой сказала:
— For real? You don’t even have an accent. Were you born here?
[ Ты серьёзно? У тебя даже нет акцента. Ты здесь родился? ]
[ Да, я тут всю жизнь. ]
— Yeah, yeah, been around my whole life, — он сказал и засмеялся: — I studied in Lakeview High School though. It’s all the way up North, pretty close to the main gates of Yosemite national park.
[ Но я учился в Лэйквью Хай Скул. Это там, на самом Севере, ближе к главному въезду в национальный парк Йосемити. ]
[ Точно, точно. ]
— Right, right, — сказал бородатый и закивал. — My family and I went there, I think, last month. Saw El Capitan.
[ Мы с семьёй туда ездили, вроде, в прошлом месяце. Видели Эль Капитан. ]
[ Ага. ]
— Yep, — Тёмка ответил ему. — Been there too. Anyway, I beg your pardon for my straightforwardness, but what are you guys doing around… here?
[ Тоже там был. Вы уж простите мою прямолинейность, но что вы, ребята, делаете… здесь? ]
[ Мы тут по работе. Остановились в отеле в Перми. ]
Женщина ответила ему:
— Just a small business trip. We stopped at hotel in Perm.
[ Блин, далековато. ]
— Damn, that’s a long ride, — Тёмка сказал и присвистнул.
[ Вот именно, да. ] [ Мы на поезде приехали. ]
— I know, right? — бородатый засмеялся. — We took a train.
[ Правильно, правильно. ]
— Right on, right on.
Я смотрю, а шашлык у него на тарелке как будто чуточку заветрился, и мясо уже так сочно и аппетитно не блестит.
За локоть его потормошил и тихонько сказал:
— Тём, ешь сиди, холодное уже всё.
А Тёмка даже не посмотрел на меня, вдруг так резко дёрнул рукой и холодно мне ответил:
— Погоди, Вить.
И опять со своими иностранцами затрещал. Я посидел ещё немного, посмотрел на них, послушал их воркование, их радостный заливной смех, плюнул на всё и стал свой шашлык доедать. Не хочу потом холодную мясную резину сидеть грызть. Глянул в окно, а заката уже и след простыл: всё небо залило тёмно-синими, почти даже чёрными чернилами, и сосны куда-то исчезли в этом холодном безжизненном мраке. Один лишь уличный фонарь у входа освещал маленький кусочек нашего мира вокруг кафешки.
А эти четверо всё сидят и болтают, ни на секунду рот не затыкается. Аж тошно стало. Я уже полшашлыка съел, а у Тёмки по мясу муха ползает и хитро потирает передними лапками.
[ Рад был встрече, ребят. ]
— Anyway, nice meeting you guys, — Тёмка ответил им после какой-то очередной шутки, над которой они все вчетвером заржали как ненормальные.
Я попытался эту шутку в голове перевести, но не смог. Она строилась на каком-то сложном каламбуре и игре слов, которые могли понять только носители языка или такие вон, как Тёмка. Сумасшедшие заученные лингвисты с дипломом американской школы.
[ Давай, Артём, удачи, ладно?]
— Take care, Artyom, alright? — женщина сказала ему.
Они втроём нам помахали и набросились на еду, стали болтать между собой и будто нас уже не замечали.
Тёмка схватил свой кусок мяса, вцепился в него зубами и тут же достал изо рта, скривил недовольную морду и сказал:
— Блин, такой холодный уже. Обалдеть.
Я тихо проворчал:
— Ты бы ещё дольше с ними трещал.
— Чего ты весь какой?
— Ничего, Тём. Ничего, — я немного прикрикнул на него и швырнул смятую салфетку на тарелку с лужами кетчупа. — Пойду покурю. На улице тебя подожду.
Я выскочил из-за стола, лязгнул молнией на своей куртке, чуть шею себе не прищемил, и зашагал по скрипучему полу в сторону выхода. Вывалился на улицу и услышал, как позади меня захлопнулась тяжёлая деревянная дверь.
Достал из дырявого кармана пачку сигарет, вытащил одну, чиркнул зажигалкой, сверкнул искрами на фоне уснувшего монастыря в пёстрой праздничной подсветке и медленно затянулся. Стоял так и смотрел на эту сверкающую крепость, на её нерушимые каменные стены, как они зажигались то зелёным, то красным светом, то вообще ритмично пульсировали чуть ли не всеми цветами радуги.
За спиной вдруг послышался дверной скрип и робкий хруст шагов по заснеженной земле. Я глянул в сторону краешком глаза и заметил, как мимо меня поплыли густые облака пара.
Упрямый и глупый заяц. Так Америку свою любит. Будто там его дом. Дом, который далеко.
Так ведь даже и не бывает.
Тёмка сзади меня стоял и ни слова мне не говорил. Шагнул вперёд, встал справа от меня и засунул руки в карманы. Молчал, смотрел на переливающийся замок на фоне чернющего леса в морозном спокойствии, слушал вместе со мной детский смех где-то далеко-далеко.
Он осторожно посмотрел на меня исподлобья и жалобным тихим голосочком спросил:
— Мы туда сходим? В монастырь? Красиво. Всё светится. Я там ночью никогда не был.
Я тяжело вздохнул, выбросил бычок в урну и уже хотел огрызнуться: «Со своими американцами сходишь», но не стал. Убил в себе всю эту желчь и язву в зародыше, проглотил и даже не подавился.
— Сходим, — я ответил безразлично и даже не посмотрел на него.
Он тихо заулыбался, всё так же глядя на монастырскую крепость. Будто бы немножко успокоился моим коротким и незамысловатым ответом.
— Так сильно хочешь поехать? — я спросил его, а сам всё так же стоял и боялся его глупого ушастого взгляда. — Всё скучаешь?
— Так. Немножко. Иногда.
— Ладно. Если заслуживаешь… если умный… поедешь, значит. Да?
И я посмотрел на него так тяжело и пронзительно, заглянул в самую глубь каштановых глаз с блеском его бесконечных мечтаний по далёким-далёким землям, по тем местам, где нет этого тёплого пушистого снега, этих родных огней, наших пыльных пятиэтажек, бетонных панельных громадин, нет селёдки под шубой и заветренных остатков салатов по утрам в самом начале года нет.
И меня тоже нет.
— Пошли ещё погуляем немножко, — я сказал ему. — И домой поедем. Ладно?
— Ладно.
Я зашагал в сторону монастыря, хрустнул тяжёлыми зимними ботинками по сухой снежной тверди, как вдруг Тёмка меня окликнул:
— Вить?
Я замер, обернулся и посмотрел на него. На его покрасневшие щёки, на его замёрзшие руки в карманах.
— Я бы тебя за ручку взял, — он сказал тихо. — Если бы можно было. Гуляли бы так с тобой. Ладно?
Снег жалобно заскрипел у меня под ногами.
Я подошёл к Тёмке поближе, выдохнул на него облачком пара и так же тихо спросил его:
— А зачем ты мне это говоришь?
— Просто. Хочу, чтоб ты знал. Если б можно было, за ручку бы тебя взял. Ладно?
Он вытащил правую руку из кармана и легонько коснулся моего рукава кончиками холодных пальцев, будто лишний раз мне объяснил, что и впрямь хотел бы меня за руку взять, если бы только мы были с ним одни в этом вечернем зимнем волшебстве.
— Так хочется прям? — я спросил его и заулыбался.
— Хочется. Да. Я просто подумал, что никогда тебя за руку на улице зимой и не держал. Дома — да. А на улице нет. Все же видят. Я даже не знаю, как это – твоя кожа, ладошка твоя, и чтобы прям… тепло-тепло… и на морозе. Здорово, наверно?
— Хочешь, узнаем?
— Здесь прямо?
— Нет. Не здесь. Пошли.
Он зашагал за мной в сторону монастыря, сочно захрустел сверкающим снегом под ногами и вошёл вместе со мной в самый настоящий волшебный замок. Весь монастырский дворик в белом искрящемся покрывале вспыхивал ярким голубым светом, потом зелёным, красным и жёлтым. Всё замирало на миг в вечернем полумраке и вновь взрывалось ослепительным огнём праздничной подсветки, даже ёлки утопали в пёстрых переливах со своими тяжёлыми ветками в белом пуху.
— Вау… — Тёмка произнёс еле слышно, почти незаметно, будто это его «вау» перемешалось с восторженным вздохом. — Чего ты молчал-то? Надо было сюда сразу вечером приезжать.
— А то я не знал.
Дорожки все обледенели, стались холодным мутным зеркалом, и в этом зеркале застыли белокаменные монастырские громадины, соборы, храмы и четырёхъярусная колокольня с большими часами под самым куполом. И всё такое яркое, ослепительно-белое, сияло в свете самых разных огней по краям дороги, между ярусами, под самой крышей зданий, везде: так празднично и невесомо. И Тёмкина улыбка была уже самая искренняя и настоящая, как будто я притащил его на новогоднюю ёлку, хоть ёлок-то здесь никаких и не было, разве что самые обычные: росли в палисаднике около собора и тихо спали в своих снежных шубах.
Я глянул на него и потащил за собой. Мы с ним обошли большущий собор и захрустели по сугробам вдоль монастырской стены. Шастали по каким-то мрачным закоулкам, где нас быть точно не должно.
А он всё шёл за мной, так спокойно и послушно, даже ничего у меня не спрашивал, не ныл, не кряхтел: шагал по сухим рассыпчатым сугробам в своих тяжёлых бежевых ботинках и только один раз случайно зацепился за мой рукав, когда немножко потерял равновесие и чуть не свалился прямо в снег.
Вокруг становилось всё темнее и темнее, весёлая ночная подсветка осталась где-то далеко позади, а мы с Тёмкой всё глубже погружались во мрак в холодном колокольном звоне.
— Далеко ещё? — он тихо спросил меня.
— Скоро уже. Терпи.
— Терплю.
— Вот и молодец. А то за ручки держаться он хочет, а по сугробам идти со мной нет.
— Не понял?
— Поймёшь скоро.
Тёмка прошмыгнул со мной между двумя облупленными каменными колоннами у самой стены монастыря. Я схватился за холодную металлическую ручку гнилой деревянной двери и потянул её на себя. Дверь так громко заскрипела, я даже немного поморщился.
Сначала Тёмка зашёл внутрь и стал подниматься по каменной лестнице прямо на стену вокруг монастыря, а я уже вслед за ним. Мы забрались с ним на самую верхушку, шли вдоль широкой белокаменной стены по тёмному неосвещенному балкону, что тянулся вдоль этой стены по всей территории. Под ногами хрустели старые деревянные полы, а с балкона открывался вид на центральную площадь во всех её ярких вечерних красках.
— Нам за это ничего не будет? — он осторожно спросил меня.
Я самонадеянно ответил:
— Не будет. Они сами по этим переходам шастают. Ну заметят нас, господи, ну прогонят, покричат. Прям беда.
— А ты откуда эти места знаешь?
— Тут рядом есть база отдыха. Не помню, как называется. «Родничок», что ли, или хрен её знает. Маме на работе дали путёвки, когда я в шестом классе ещё учился. Четыре штуки дали. Мы с ней поехали и с собой Олега позвали с его мамой. Нам всё равно их девать было некуда, отец ехать не захотел, Танька тоже. Мы с Олегом гуляли целыми днями и однажды сюда припёрлись. Везде лазали, по всему монастырю. И здесь тоже.
— И что, никто вас не заметил?
— Нет. И сейчас тоже не заметит, если ушами своими светить не будешь. Понял? М? Не будешь светить?
Он хихикнул и тихо ответил:
— Не буду.
— Молодец. Спрячь их под шапкой.
В самом углу монастырской стены мы забрались по ржавой винтовой лестнице на одну из башен. Вышли на крохотную смотровую площадку два на два метра, захлопнули ветхий деревянный люк и вдохнули ветреный морозный воздух метрах в пятнадцати над землёй.
Тёмка подошёл к крохотному окошку, высунулся в него и посмотрел на мёртвую чернющую стену деревьев на другом берегу озера, на их стройные тёмные силуэты на фоне розоватого ночного неба. Он подошёл к другому окну напротив и увидел оттуда весь монастырский дворик как на ладони: с его пёстрыми взрывами яркого света, с уснувшими куполами и башнями, пушистыми зелёными и тёмно-синими ёлками, с толпами народу, петляющими по заснеженным тропинкам.
А где-то совсем-совсем далеко, где чёрный высохший пух деревьев врезался в розоватую твердь вечернего неба, почти за самим горизонтом, виднелись огни нашего Верхнекамска, Тёмкиного любимого Моторостроя с его кислотно-оранжевыми взрывами света над тепличным комбинатом, и эти две вездесущие трубы Химсорбента, которые будто преследовали нас всюду, куда бы мы ни пошли, откуда бы ни окинули взглядом наши родные окраины, утонувшие в рассыпчатом белом песке.
— Ты столько красивых мест знаешь, Вить, — он сказал шёпотом, не высовываясь из окошка.
Я его еле расслышал — голос его приглушило монотонное завывание ветра и песня занимавшейся метели.
Я подошёл к нему сзади, громко скрипнул старыми досками в деревянном полу и тихо произнёс:
— Помнишь, как ты мне давно говорил?
Он повернулся и спросил:
— Чего говорил?
— Говорил, что со мной везде красиво. Где бы мы ни гуляли. Даже на страшном заводе.
— Да. Помню, — он смущённо ответил.
— Ну вот.
— Что вот?
— Теперь я то же самое тебе говорю. Понял?
— Понял.
— И это ещё… Ты же всё хотел…
Тёмка сверкнул мне своими испуганными глазами, и всё его доброе личико заиграло яркими красками монастырской подсветки. То жёлтым зажжётся, то синим, то зелёным. Стоял передо мной в своей тёплой куртке и в шапке, с красными щеками, весь такой праздничный и довольный.
И я тоже. Я тоже праздничный и довольный.
Смотрю на него, боюсь лишний раз улыбнуться, чтобы только не показаться рохлей какой-нибудь и совсем не расплыться в сопливых чувствах, а сам понимаю, что рука правая тянется к его руке, чувствую, как сухую кожу с мозолями от штанги и старых боксёрских перчаток облизывает ветер своим колючим ледяным языком.
И вдруг всё тело взорвалось этим сладостным теплом, таким приятным, добрым и пушистым, когда его жгучие, уже совсем даже не холодные пальчики коснулись моей ладони в этом мёртвом трескучем морозе. Когда весь этот жар его тела передался мне вспышкой молнии и шарахнул в самое сердце. Пулей стрельнул по жилам, улетел куда-то в голову и умер в глубинах моего глупого сознания.
Всё тело будто подохло в этой пряной неге от понимания, что мы с ним держались за руки на улице, в этом лютом холоде, который будто даже отступил перед его такими искренними и смелыми чувствами. Перед всей этой пушистой нежностью, из которой он был слеплен целиком и полностью, перед его родной лопоухой моськой, перед гладким и таким любимым носиком, перед его добрыми глазами, которые сверкали мне в тот момент самыми драгоценными на свете камнями.
И я тихо-тихо прошептал ему — так тихо, что слова мои слились с жалобным завыванием ветра:
— Нравится, что ли?
— Да, — еле слышно сорвалось с его губ и затерялось в шелесте метели. — Нравится очень. А тебе нравится?
Засмущал меня всего своим вопросом.
— Нравится, конечно, — ответил я.
Тёмка отпустил мою руку, обнял меня, чуть с ног не сшиб, и прижался к моей груди.
— Ты меня всегда по таким интересным и красивым местам таскаешь, — сказал он. — Я без тебя никогда бы в них не побывал.
Я погладил его по голове сквозь толстую вязаную шапку и произнёс:
— Они без тебя и не красивые даже. Понял?
— Понял.
***
Дома после монастырской прогулки так сладко и тепло, мы с ушастым чуть не растаяли. Тёмка в свою бежевую кофту с длинными рукавами переоделся, поверх неё серую жилетку старую нацепил, такую большущую и обвисшую, сказал, что от деда осталась. Замёрз, видать. Разлёгся перед телевизором на древнем колючем ковре с красными узорами, моську свою положил на подушку и защёлкал длинными пальцами по нашему древнему видику. Какую-то кассету в него засунул в чёрной безымянной коробке.
— Что включаешь? — я спросил его и поставил рядышком на пол кружку с горячим чаем. — Смотри не пролей.
— Сейчас увидишь, — хитро ответил Тёмка. — Тебе понравится. На той неделе нашёл. Жалко, что только одну кассету, там всего десять серий. Было бы больше, я бы все скупил.
И всё щелкает лежит кнопками на видике, на кружку с чаем даже не смотрит, обижает меня.
— Я тебе мёду положил, — я сказал ему тихо и сел на диван. — Пей, пока горячий.
— Подожди, Вить. Сейчас попью.
Лежал на холодном ковре кверху задницей, ногами болтал, как будто ему не двадцать лет уже, а десять, не больше. Кудряшками своими светлыми лежал-переливался в свете большущих лампочек старых советских гирлянд, которые мы с ним по полу перед телевизором разбросали. Змеёй пылающей сияли в полумраке нашей комнаты. Гирлянды одни и телевизор с выпуклым экраном в старой советской стенке.
Солнцем домашним светили, пожаром родным согревали холодные стены, жизнь разжигали в нашей квартире и воздух теплом наполняли.
Телевизор вдруг захлюпал помехами и заорал на весь дом:
— Юнивёрсал Интернэшнл представляет.
— Угадай кого? — запищал родной с детства голос.
И диктор повторил:
— Приключения Вуди и его друзей!
И зал весь наполнился тёплым родным дятловским смехом. В самое сердце каждой своей ноткой ударил. Будто не смех зазвучал, а трогательная симфония в консерватории заиграла. Цвета на экране забегали: такие знакомые, но далёкие, из глубин памяти прямо. Будто кусочек души кто-то выковырял искусно и на экране им решил заискрить, серость январской ночи горячими красками детства разбить захотел.
— Я с этим мультиком в детстве начал учить английский, — Тёмка сказал мне, вцепившись взглядом в экран. — Мне мама объяснила латинский алфавит. Я сначала «тне енд» читал. Прямо вот так, по-русски.
Я засмеялся над ним:
— Ага, то есть на «N» английскую у тебя ума хватило, а на «h» нет?
— Да ну чего ты? Я маленький был.
— Ой, сейчас прям вырос как будто? Лосёнок лежит и мультики смотрит.
Краски эти мультяшные всю нашу квартиру залили. На родном Тёмкином лице запестрили ярким светом, россыпью волшебного калейдоскопа засияли на его кудряшках. И мне в самую душу светили, и сердце будто неровно каждый раз вздрагивало в сладком трепете, когда экран весь трещал плёночными помехами. А сердце потом снова отмирало, опять стучало ровно и плавно, наполнялось музыкой знакомой и голосом из глубин памяти. А в уголке логотип из трёх золотистых букв так сладко сиял, сверкал добром и светом ушедших дней, золотом памяти переливался на пыльном экране.
— Зря они логотип поменяли, — я грустно сказал. — А этот закадровый голос оставили. Сто лет ему уже. А логотип убрали. Зачем? Непонятно.
— Это Чонишвили, — объяснил Тёмка, а сам на меня даже не посмотрел, к экрану с дятлом прилип. — Он у СТС всю жизнь диктором был. Мы в том году делали один видеоролик. Заказывали его голос для озвучки. Тридцать тысяч за одну страницу, прикинь?
— Одуреть можно.
— Ага. Вот Вадим тогда и одурел. Весь день по студии бегал, орал: «Чё он какой дорогой? Шлюхи и то меньше берут! Весь табун можно за такие деньги вызвать, они и ролик тебе озвучат и всё что хочешь на сдачу тебе сделают!»
— Голос-то в итоге заказали?
— Заказали, куда деваться. Всё равно потом заказчик его не утвердил.
— Ты серьёзно? И деньги уже были уплачены?
Тёмка засмеялся:
— Уплачены, да. Они, оказывается, этого, Всеволода Кузнецова хотели. Который с ТНТ. Ну этот, Том Круз, Кот в сапогах и у «Битвы экстрасенсов» диктор ещё. Всё напутали.
— Тупой платит дважды.
Вуди как-то по-дурацки пошутил, Тёмка засмеялся так громко, на меня наконец-то впервые за долгое время глянул и сказал:
— Я в детстве над мамой тоже так же любил прикалываться.
— Как?
— Она ходит по квартире, спрашивает: «Где моя заколка? Где моя заколка?». Я к ней подхожу и говорю: «Заколка?». Она говорит: «Да». Я спрашиваю: «Коричневая такая? Такая большая? Такая заколка-краб, чтоб волосы можно закалывать? Которую ты обычно на голове носишь, да?». Она с каждым вопросом всё с большим интересом такая: «Да, да, да! Видел?». И я ей говорю: «Не-а, не видел».
И опять весь расхохотался, моего чая горячего отхлебнул и чуть не подавился от смеха.
— Бедная мама твоя, — пробубнил я тихо и недовольно помотал головой. — Ремнём бы тебя за такое.
— Да ну ладно тебе. Занудствуешь. Эта актриса, которая Вуди озвучивает, что-то особо больше нигде ничего не дублировала. Наталья Гурзо. Ей лет семьдесят сейчас, если не больше. Лучше бы её голос для того ролика заказали. Прикинь, как прикольно было бы послушать её голосом: «Верхнекамский моторостроительный завод – это крупнейшее градообразующее предприятие Закамской зоны, построенное в тысяча девятьсот каком-то там году». Смешно было бы.
Лежал так на брюхе, ногами своими потешно дрыгал и всякие интересности мне рассказывал: про мультики наши любимые, про дикторов, про актёров дубляжа. А я сидел и молчал, не знал только, его слушать, или мультик смотреть, или опять в мысли дурные углубиться.
Уедет ведь завтра.
С самого утра уедет, на поезде до Москвы унесётся. Холодно так без него эти три дня пройдут. Весь насмерть замёрзну. Душой так точно околею. Упрямый какой. И всё пробует, всё пытается. Доказать что-то всё хочет кому-то. Как я прямо. На этом, наверно, с ним и сошлись.
Два барана.
Сам сижу на диване, голову рукой подпираю, сквозь закрытые глаза вижу мерцающий свет наших мультиков, резко вздыхаю и на миг просыпаюсь. Тёмка совсем что-то стих, лежал на подушке, на руке на своей, и куда-то в сторонку смотрел. Не на экран смотрел, а на ковёр. С закрытыми глазами лежал и сладко сопел в бархатном свете янтарных гирлянд. Заснул под шёпот бетонных стен.
— Тём? — я произнёс еле слышно. — Тёмка?
Он что-то негромко промычал и ртом своим тихо зачавкал.
— Тём, не смотришь ведь уже. Выключи.
— Смотрю, — сквозь зёв вырвалось у него.
— Засыпаешь ведь уже. Завтра вставать рано.
— Встану.
И опять замолчал, в серой своей жилетке заснул. Разморило за весь день на морозе, кровь закипела и домашним парным молоком его спать уложила. Зайца ушастого глупого. Кассета уже закончилась, уже белые помехи замерцали на чёрном фоне, вся плёнка выкрутилась уже до конца, а Тёмка всё лежал и не шевелился. До самого утра, наверно, уснул.
Я расстелил нам постель, разделся, к стенке лёг аккуратно под одеяло, схватил холодный пульт и выключил телевизор. И глазам, и ушам вдруг так тихо стало. Лишь гирлянды диодными огоньками перешёптывались на ёлке и на полу у старой советской стенки. Тёмке что-то шептали, за кудряшки его будто дёргали и ещё сильнее затягивали в сладкий сон.
Всё расстелено, его только жду. Не стану его будить, сам придёт, если захочет. Главное — проснуться вовремя, в шесть утра, чтобы на поезд не опоздать. Чтоб до вокзала его довезти, чтоб обнять перед дорожкой и начать скорбный отсчёт раскалённому железу этих долгих бесконечных дней его путешествия.
Сам не заметил, как в сон провалился. И ночью проснулся от шорохов рядышком. Тёмка приполз, полусонный, одеялом зашелестел, весь под него занырнул и ко мне всей тушкой прижался. Спину мне согревал, печкой родной своим теплом делился и сладко над ушком дышал. Ещё сильнее его захотелось не отпускать. Эгоистичное желание в жилах вскипело, застыло в ошалевшем биении сердца и покоя мне не давало.
Пусть едет. Пусть попробует. До конца пускай дело своё доведёт, а там — как судьбе вздумается. Судьбе дурак только противится.
Не хочу дураком быть, пускай другой кто-то будет.
***
Утренний вокзал ещё дрых под морозным январским одеялом. Свистом поездов иногда перекрикивался, гудел их далёким звоном и химией приятно вонял. Рельсы сияли холодными железными изумрудами, будто воздух вокруг подсвечивали своими яркими переливами, как вокзальные софиты над головой. Ни снега, ни дыма, ни облаков в небе: затянуло всё мёртвым тягучим морозом, холодом замерло по всей станции. Твердью ледяной застыло, воздух тяжёлым сделался и лёгкие обжигал зимним колючим огнём.
Тёмка чемоданом своим захрустел по застывшей снежной корке и остановился на краю перрона. Вдаль смотрел из-под своей красной вязаной шапки, за горизонт куда-то, взглядом терялся в шёлковых нитях железной дороги. На меня смотрел и улыбался румяными щёчками, глупо так улыбался, как будто и не уезжал никуда на несколько дней, как будто на прогулку с ним вышли. Постоим тут сейчас часик-другой, помёрзнем немножко и домой обратно вернёмся, в тепло наше родное, в запах старого пыльного ковра на стене. У костра наших гирлянд будем греться, пельменей на ужин наварим и мультики смотреть какие-нибудь будем.
— Тём, пожалуйста. Ноги если намочишь – носки сразу поменяй, ладно? Погода какая-то непонятная. Сегодня мороз, завтра соплищи.
Он посмеялся надо мной и спросил:
— Ты в армии, что ли, так на сухих ногах помешался?
Я пожал плечами и ответил:
— Да нет, почему. Всегда знал, со школы ещё.
— А чего ты так вдруг распереживался?
— Так ты же маленький, глупый. За тобой смотреть надо. Уши отрастил, а ума всё нет. Ты тёплые носки ведь взял?
— Взял, взял, — он ответил неуверенно и взгляд свой в сторонку увёл.
Я громко цокнул и раздражённо вздохнул, в сумку в свою на плече полез и достал оттуда несколько пар тёплых пушистых носков. Затряс у него перед лицом, в его квадратные очумелые глаза заглянул и стукнул его по лбу пушистой стопкой.
— Понял? — я спросил его строго.
А Тёмка виновато ответил и голову опустил:
— Понял.
— В лоб тебе как дам. Держи, в сумку складывай.
Замёрзшими руками носки у меня взял, стеснительно осмотрелся по сторонам и в сумку всё запихнул.
— А то сам мне в армию надавал всего подряд, — усмехнулся я. — А сам даже носки на несколько дней взять не можешь. Остальное всё взял? Или проверить?
— Да взял, взял.
— Если вдруг что, звони, понял? Если в городе потеряешься или мало ли. К другу к моему, к Ваньку Трафимову поедешь, у него переночуешь. Это уж так, на всякий случай, не дай бог. Если на поезд там опоздаешь или ещё чего.
Он недовольно цокнул и неловко забегал глазами:
— Да ну что ты меня прям за дурачка какого-то держишь? Не пропаду. За крысами в метро охотиться не буду.
— Надеюсь. Давай. Аккуратнее, ладно?
— Чего?
— Да ничего, — я громко вздохнул. — Как будто на войну тебя отправляю.
— А-а-а, — Тёмка довольно протянул и заулыбался. — Понял теперь, да? Понял, что я тогда чувствовал, когда в армию тебя провожал? М?
Я хлопнул его по плечу, виновато опустил голову и тихо произнёс:
— Да. Понял.
— Смешной ты, конечно. Уж если я год как-то переждал, неужели ты три дня не сможешь?
— Смогу, смогу, — я произнёс тихо и даже взгляд на него свой не поднял. — Ты только звони, ладно?
Тёмка вдруг засмеялся, в сторону куда-то смущённо посмотрел и сказал:
— Смешно так. Как в дурацких рекламах сотовой связи. Типа «расстояние для нас не помеха, оставайтесь с родными и близкими везде и всегда». На эмоциях всё пытаются играть, черти.
— Я понял. Ты всё равно звони только, хорошо?
— Не смогу, Вить.
Я застыл на секунду, задавил его своим тяжёлым взглядом и спросил:
— Почему ещё не сможешь?
— Потому что… Потому что с пакетом звонков «Супер плюс»…
И опять расхохотался на весь вокзал, а я его перебил и сказал:
— Да ну хватит тебе! В лоб как дам.
Поезда будто целую вечность ждали. Соизволил, наконец, показаться в морозной туманной дали, зелёной головой с фонарём во лбу засвистел. Радостно так и задорно засвистел, совсем невпопад симфонии печали и скорби у меня на душе. Лучше б не свистел, лучше б молча его забрал и уже в покое меня оставил. Нет, надо на нервах свистом своим поскрести, надо сердце всё в кровь исцарапать, остатки жизни на холодную землю пролить, чтобы вмиг испарились в сухом морозном воздухе.
Тёмке помог чемодан в вагон затащить, в сторонку отошёл и ему рукой помахал. И он махал, долго махал, пока следующий пассажир внутрь забираться не стал. В железной туше вагона исчез, а я взглядом среди промёрзших окон забегал, искал всё, в каком морда его ушастая покажется. Прямо посерединке высунулся, кружочек ладошкой своей нарисовал в застывшем тугом инее и ещё разок мне помахал, заулыбался ярко-ярко и вдруг грузной миной застыл. Осознание будто вспыхнуло, что впервые с моей службы в армии мы с ним расстанемся. На несколько дней всего, ненадолго совсем, но всё равно хлебнём паскудного яда разлуки.
Три дня.
Быстро пройдут, не успею ничего осознать. Стоять буду здесь на холодной вокзальной земле, его поезда ждать, как будто и не было этих трёх дней, как будто на миг в магазин отходил. В масштабах жизни так вообще секундой эти дни пронесутся, старой спичкой отгорят в одночасье, и даже замёрзнуть не успеется.
Согреться тем более.
Нечем будет греться эти три дня, пока эта спичка дурная догорает и в чёрную вонючую золу превращается. Воспоминаниями только, фотоплёнкой из бездны памяти и чувствами, застывшими на краешках печальной души.
Пока не приедет. Пока присутствием своим опять не обрадует.
Дыханием тёплым и взглядом наивным.
Глава 9. "Моего спасения вкус"
IX
Моего спасения вкус
Всего наизнанку тоской выворачивает. Сосновой ёлкой колючей скребёт по сердцу.
Дома у его мамы ещё хуже.
В холодном вихре воспоминаний закручивает: дышится даже с трудом, будто не воздух глотаю, а пепел горячий. Кашлять охота. Орать и кашлять хочу. Стыдно только, мама ещё его услышит. Она же врач у него, сразу мне диагноз поставит, кого надо из своих старых знакомых мне вызовет.
Пушистый ковёр в его старой комнате приятно зашуршал под ногами. Не ворсом, а сладостными воспоминаниями захрустел. Диван его жёлто-синий, старый такой, родной и пылью пропахший. Сверкал облезлой шёрсткой с брюшка его любимого Джимми. Не слыхать его и не видать: спит, наверно, у хозяйки своей в комнате, в тёплой лежанке.
На диване хорошо, мягко и удобно, рукой что-то родное ощущается. Текстура такая знакомая, пряная какая-то, гладкая и пушистая, как той ночью, когда он в армию меня провожал. Когда июньский ветер занавесками швырялся бессовестно, когда тлеющий аромат сирени в самый нос забирался, когда девятиэтажка за окном разгоралась краснющей зарёй. Когда с ним оба утопали в летней прохладе и под свист глупых стрижей засыпали в старых простынях с цветочками. Теперь от всего этого только диван и остался. И балкон уже не открыть, ни прохлады летней, ни стрижей, и заря уже не горит. Без него и не зажжётся никогда.
Для меня так точно не засияет.
И дом за окном сносить уже можно, какой в нём смысл-то, без зари? Уродливый весь, с кирпичами обгрызенными, с потёками плесени под балконами и дикой молоденькой берёзой на самой крыше. Только ради заката и ради зари и стояла эта многоэтажка, будто зеркалом всю жизнь была для пурпурного света. Нет света теперь, один лишь мороз и темень ночи за окном. И смысла нет в этой уродине бестолковой, только свежий воздух пылью бетонной травит.
Фонари во дворе непонятно кому светили розово-оранжевыми солнышками. Будто снег топить пытались бессмысленно своим тусклым светом, конфетти из снежинок бестолково подсвечивали. Путались в чёрных ветвях тупорылой берёзы под окном, терялись в паутинке её веток и пустоте собственного существования. Лучше бы не светили вообще.
И с ними холодно, и без них. Нет никакого смысла в этих фонарях.
— Витенька, ты кушать хочешь? — мама его спросила негромко.
Я отлип от окошка и посмотрел на неё, головой, как дурак, замотал и в пол молча уставился. Джимми его со своим персиковым пузом лапками короткими в комнату забежал и на меня накинулся. Когтями меня зацарапал по спортивным штанам. Только он своей тушкой игривой улыбку и вызывал. Погладить его так захотелось, бархат его сверкающей шёрстки потрогать, моську его тёплую, мокрую, которой он Тёмку всю жизнь облизывал. Странная связь такая. Живая зато. Зато есть и живёт. В сердце собачьем у маленькой чихуашки стучится, воспоминаниями горит в его глупой головешке.
— У нас, скажи, оставайся, Вить, — сказала Тёмкина мама и засмеялась. — Да, Джимми, скажи: «Витя, останься у нас, со мной поиграй». Да?
Юлой пушистой под ногами завился и фыркнул несколько раз, будто её понимает.
— Останешься, что ли, Вить? Ночку хотя бы. Ходишь весь страдаешь а то.
— А можно? — я спросил её аккуратно. — Можно у вас остаться?
— Конечно. Я дома одна. Джимми подвинется, вон, на диване тут ляжешь.
— Спасибо, — я тихо прошептал ей с улыбкой. — Я даже вещей опять никаких с собой не взял. Думал, просто зайду, вас проведаю.
Она небрежно махнула рукой и сказала:
— Ой, ладно тебе, а. Спи в чём хочешь. Вон, у Артёма что-нибудь старое поищи. Я ему иногда на вырост брала, а он… Так и не вырос особо, да?
И засмеялась, рот смущённо прикрыла рукой и в сторону отвернулась.
— Пошли, чай попьём, — сказала она. — Давай, пошли.
***
Так сладко спалось на нашем с ним диване. Холодно без него немножко, но дома одному ещё холоднее бы сделалось. Этой глупой мыслью всю ночь только и грелся. Ей и футболкой его старой, растянутой, которую кое-как на себя нацепил. Застывшим туманом его дезодоранта вся пахла. Давно уже на нём была, сто лет её не носил, а я всё равно, как дурак, в кулаке кусочек ткани крепко сжимал. Роднее и ближе сейчас ведь нет ничего.
Во рту всё застыло самой настоящей пустыней, а глаза разразились огненным взрывом, будто меня шарахнуло током прямо в лицо. Я всей своей тушей врезался в деревянную скрипучую твердь, выкопался из-под плотных слоёв душного одеяла и только когда увидел диван в тусклом свете уличного фонаря за окном, окончательно понял, что во сне свалился на пол.
Сердце затопило каким-то ядовитым кипятком, скрутило тугим колючим узлом. Метель херачила за окном и беспощадно барабанила по ледяному стеклу, стучала костлявыми зимними пальцами и будто вгрызалась мне этими пальцами в самое сердце.
Я на секунду закрыл глаза, и в голове вдруг вспыхнули картинки самого жуткого кошмара в моей жизни, такого детального и подробного, настолько объёмного, что на кончике носа ещё висел застывший смрад вокзального креозота с той самой станции, с которой я во сне провожал Тёмку в его путешествие до Америки. Сажал его на поезд до Москвы, откуда он уже должен был пересесть на самолёт до Франкфурта, а потом уже до Вашингтона. Самый паскудный сон в моей жизни, такой колючий и ледяной-ледяной, будто ошпарил меня в самое сердце своим скорбным холодом и поцарапал самую душу наточенным лезвием.
В соседней комнате шагизашуршали по старому скрипучему полу, я прикрылся ниже пояса одеялом — не хотел светить лишний раз своими трусами — и глянул в сторону двери. Мама его застыла в дверном проёме, смотрела на меня своим невесомым жалобным взглядом, сверкала глазами в розовом полумраке уличного фонаря и затягивала пояс на синем махровом халате.
— Ты чего это, Вить? Упал? — шёпотом спросила она.
— Мгм. Упал. Дурак. Извините, что разбудил.
— Сильно стукнулся?
Я вжался рукой в мягкий пух старого ковра и прошептал:
— Не сильно. Нет.
— Давай уж спи, ладно?
— Я спал. Просто приснилось… Да. Сейчас опять лягу. Извините ещё раз.
Я хрустнул коленями и поднялся на ноги, стыдливо придерживая ниже пояса одеяло, и уселся на диван, замотался весь в это одеяло и рухнул всей тушей на смятую мокрущую подушку.
— Вы тоже, да? — робко вырвалось у меня. — Тоже чувствуете, что уедет?
Ничего мне не ответила, лишь тихо вздохнула и схватилась за дверной косяк, и вздох её растворился в этой скорбной ночной тишине, вой метели за окном растерзал её этот вздох и впился мне в уши ледяными клыками.
— Немножко совсем, — прошептала она, и это её «совсем» потерялось в оглушительной дроби тяжёлых снежинок по стеклу.
Я скользнул ёжиком своих волос по ткани пуховой подушки и посмотрел на неё, жалобным огоньком прямиком из моего сердца засиял ей своими глупыми глазищами в ночном тумане и так тихо-тихо спросил, чувствуя, как язык нервно подрагивал и будто иногда проскальзывал между зубами:
— Я хотел вас спросить… Это… Неудобно даже.
— Выпить хочешь?
Гром её проницательных слов затих, а моё сердце в груди ещё шарахалось в самые рёбра, перегоняя остывшую кровь по сонному телу.
— Да, — смущённо ответил я. — С вами — хочу.
— Пошли.
В Тёмкиных старых трико и своей чёрной растянутой футболке я зашагал по холодному линолеуму. Щёлкнул выключателем, и кухня озарилась тёплым светом маленькой люстры. Табуретка под столом оказалась такая холодная, прямо впилась мне в задницу своим лакированным льдом, отчего я неловко весь заёрзал.
Чайник с цветочным узором уже вовсю закипал на плите, будто даже согревал своим невесомым паром маленький кусочек кухни прямо за моей спиной. Графин на старой обгрызенной клеёнке стоял весь такой унылый и полупустой, холодный, как ледышка, и эти подсохшие печенья в крохотной миске так бессмысленно валялись посреди стола, непонятно только, для кого, с какой-то даже издёвкой. Есть совсем ничего не хотелось.
Тёмкина мама села напротив, налила мне в кружку пряного кипятка с ароматом лимона и грустно застыла, вцепившись своим взглядом в жужжащий холодильник в углу.
— Знаешь, как плакала, когда его в Америку тогда отпускала? — она вдруг спросила меня чуть ли не шёпотом и совсем тихо заулыбалась. — С ума сходила, как плакала. Хотела даже никуда не отпускать, он ведь ещё весь болеет у меня всю жизнь. А он ведь хотел всегда.
— Да, — я сказал на выдохе, дотронулся до увесистой белой кружки и обжёг кончики пальцев.
Нет, рано ещё пить, пускай остынет.
— Как вот я не отпустила бы его, Вить? С ума же сходил. Три раза участвовал. Рассказывал он тебе?
— Рассказывал. Да.
— Всю ночь тогда не спал, когда ему позвонили. В марте. В самом конце. Какой-то Джозеф, по-моему, ему тогда сообщил. Из американских советов по образованию, не помню уже. Он в комнату зашёл с радиотелефоном в руках, весь взъерошенный, трясётся стоит. Я говорю: «Чего трясёшься?» И он говорит, что прошёл, что стал финалистом. Я даже не поверила. Не в смысле, что не верила в него, а просто смириться не могла. Три раза всё ходил, участвовал, всех там уже заколебал, наверно. Упёртый. Как папаша его.
И замолчала. Только и слышно было, как холодильник весь надрывно пыхтел в ночной тишине. Я краем глаза заметил, как в доме напротив какой-то бедолага зажёг свет на кухне, и хоть какая-то жизнь заиграла во мраке застывшего дворового пейзажа. А линолеум всё такой же холодный-холодный, прямо лёд, носки надо было надеть или тапочки какие-нибудь. Только жгучий глоток чая меня и спасал, будто разлился приятным теплом по всему телу, и ноги хоть немножко согрелись. Лишь сердце всё ещё томилось под этой толстенной ледяной коркой от одной мысли о его возможном отъезде в этом году.
— Ему тогда легче было, — тихо сказала Тёмкина мама. — У него тогда тебя не было. Жалко вот, что не было. Так бы, может, и не уехал.
Рот как-то сам дёрнулся глупой, едва заметной улыбкой, и я прошептал:
— Всё равно уедет, если выиграет. Есть я или нет меня. Плевать он хотел.
— Вить, не говори так. Не плевать. У него просто амбиции.
— Мне их не одолеть, да. Знаю.
— Он с тобой хоть вырос немножко за эти два года. Такой весь прямо… Как сказать-то…
— Взрослый?
Она засмеялась:
— Немножко, да. Взгляд такой весь… Да, взрослый немножко. От тебя заразился.
Я махнул рукой и сказал:
— Ай. Всё равно глупенький ещё.
— Да. Это точно. Это точно…
Сижу, смотрю в горячую каштановую гладь своей чашки, вижу, как поднимается невесомый белый пух чайного пара, а сам вдруг понимаю, что глаза защипало, моргаю, как дурак, два, три раза, и в нос опять будто стёкла вонзили. Я схватился за колючий, слегка небритый подбородок и увёл взгляд в сторону окна, лишь бы только она моих соплей не видела.
— Я бы вот не смог, как он, — тихо сказал я. — Уехать. В семнадцать лет. Даже на год. Из дома, от мамы, от семьи. Я даже…
И опять эти стёкла в носу, будто кто-то елозит ими и раздирает мне там всё и в кровь, и в мясо, по каплям выжимая остатки души.
— Я, наоборот, иногда специально школу прогуливал. Так тупо было, конечно. Говорил, что болею, что температура. А сам дома оставался и с мамой смотрел телевизор. Сериалы всякие. По «Первому» там, по «России». А вы какие-нибудь смотрите?
— Сейчас нет. Давно уже ничего не смотрю.
Она вдруг вскочила из-за стола, хлопнула по стиральной машине и громко сказала:
— Выпить же хотели, ну. Забыла совсем, и не говоришь мне ничего, Вить.
Она скрипнула дверью тумбочки под раковиной и достала синюю бутылку водки, поставила её на стол, и всё вокруг вдруг как-то ожило и заиграло новым смыслом. Две гранёные рюмки звонко брякнули, мама его щёлкнула крышкой, и воздух брызнул лёгким хмельным ароматом. Водка задорно полилась и застыла перед моим лицом прозрачной тихой гладью. Рюмка в её руке переливалась алмазными хрусталиками: она держала её кончиками пальцев и терпеливо ждала, когда же я схвачусь за свою.
— За него, что ли, выпьем? — она тихо спросила меня.
— Да. Больше-то не за что.
Рюмки аппетитно чокнулись, брызнули прозрачными каплями, и я вдруг обжёг себе весь рот и всю глотку, сморщился, как урюк, и громко занюхал волосами на правой руке.
— Ты ведь не пьёшь, да, Вить? — его мама спросила меня с улыбкой, глядя на то, как я корчусь.
— Нет. Не пью. Так, пиво иногда. Очень редко.
— Я тоже не пью. С Леной иногда, с подругой моей. Вина, может. И всё. Эта бутылка вон стоит всё, два года уже. Не помню даже, кто подарил.
— Сегодня можно, — я сказал ей и махнул рукой. — Повод нам подкинул.
— Это точно. Точно говоришь, да.
И опять тёплыми добрыми воспоминаниями разожгла улыбку на своём лице. Она налила нам ещё по рюмке, одну мне пододвинула, а вторую себе взяла, застыла с ней так и всё куда-то смотрела в пустоту.
— Я когда в садике работала медсестрой, он постоянно ко мне после школы приходил. Он тебе рассказывал?
— Говорил, что вы там работали, да. Но больше особо ничего не рассказывал.
— Придёт ко мне в кабинет, а у меня же кабинет-то был свой, я же старшая медсестра, ещё там за качеством еды следила, за поварихами нашими, накладные всякие вела. Чего только не делала, ой, — и рукой махнула, мол, ты даже не представляешь, Вить. — Рассядется у меня за столом, а тётя Валя Кораблёва, повар наша, подружка моя, ему уже на подносе несёт первое, второе, кисель, компот. Всё, чем детей кормили. Поест, уроки сделает и домой пойдёт.
— А ему сколько лет тогда было?
— Лет девять, может.
— А, тогда ещё нормально. Просто думал, вдруг так за ним лет в пятнадцать ходили?
И она засмеялась, водка в её рюмке заплескалась, и пара капелек рухнула на клеёнку.
— Нет уж, не в пятнадцать, — сказала она. — Когда ещё совсем маленький был.
Мама его запрокинула голову и поставила пустую рюмку на стол, я тоже свою опустошил и рядышком к её рюмке пододвинул.
— Я разбаловала его, Вить. Всю жизнь ему в жопу дула. Ты, наверно, заметил.
— Нет, вы хорошая мама, вы чего? У меня другая, конечно, была, но… Тоже хорошая.
Она мне заулыбалась, подпёрла щёку рукой и сказала:
— Я знаю. Знаю, что она у тебя хорошая была.
— Да? А откуда?
— На тебя сижу и смотрю. И всё вижу.
Настенные часы в зале так громко шарахали каждую секунду своей стрелкой, наполняли спокойный ночной воздух этим глупым сухим ритмом, будто каждым ударом колотились в самое сердце. Чай уже остыл, не осталось ни пара, ни тепла, лишь глупый янтарный блеск в свете люстры. Зато в синей бутылке ещё оставалась согревающая прозрачная водичка, томилась в стеклянной темнице и ждала, когда её разольют в холодные сверкающие рюмашки.
— Он такой глупенький был, когда был маленький, — мама его сказала с улыбкой. — Я его из садика забираю, домой приходим, спрашиваю: «Что сегодня в садике ел?». Он смеётся, как дурачок, говорит: «Чай, бульку и… паленьки». И опять как заржёт.
— Подождите. Кого? Пале… Как?
— Паленьки.
— Это что такое?
— А спроси его, когда приедет. Я за всю жизнь так и не поняла, какие ему там паленьки в садике давали. Сколько ни спрашивала. Он тогда ещё маленький был, лет пять, может, меньше.
— Спрошу. Самому даже интересно.
Мама его налила нам ещё по рюмашке, одну мне пододвинула, а сама вторую выпила. Бутылка так ярко уже не переливалась в свете люстры.
— Ты пока в армии был, он ко мне по нескольку раз в неделю заходил. Никогда ко мне так часто не бегал с тех пор, как к бабушке с дедушкой переехал. Как будто с тобой что-то понял. Наслушался, насмотрелся.
— Я ведь это, Елена Алексеевна. Я ведь ему больно никогда не делал. Вы не подумайте.
— Я знаю, что не делал, — она ответила с улыбкой. — Он бы мне иначе давно наябедничал. Он же нытик у меня.
— Плохо ему никогда не делал, — я так говорил, будто её не замечал, будто не было её передо мной, будто сам с собой разговаривал. — Не обижал его никогда. А, нет… Один раз обидел, когда в армию ушёл. Не нарочно, тупой просто был.
И хлопнул ещё одну рюмку, одни глотком её осушил и опять скорчился, не так сильно. Уже немножко привык.
— У вас с ним какие планы, Вить?
Я пожал плечами и откусил кусочек сухого печенья:
— Какие могут планы? Пускай из Москвы сначала приедет. А там… Я даже не знаю.
— С ним хочешь дальше жить? Вместе?
— Да. Хочу.
Она заулыбалась и погладила меня по плечу, дружески даже похлопала слегка и тихо добавила:
— Миленький мой. Сил тебе и терпения, Вить.
— Да ну ладно, чего вы прям так про него? Он же ваш ребёнок.
— Вот именно. Поэтому тебе это и говорю. Кто тебе ещё скажет?
Моя рука будто сама к бутылке потянулась. Схватился своей клешнёй за её холодную гладкую поверхность, поднял над рюмкой и ничего. Две капельки только скатились на клеёнку. Весь пузырь с ней выпили.
— Так, ладно, — я сказал и громко вздохнул. — За водку спасибо. Я прям весь это…
— Спать хочешь? — она спросила заботливо, так чётко и собранно, будто и не пила со мной.
— Мгм. Да. Спать я пойду. Отпускаете?
— Иди, конечно, чего спрашиваешь?
Я добрался до дверного проёма и вдруг застыл. За дверной косяк схватился и на маму его посмотрел.
— Жалко, — вырвалось у меня.
— Что жалко?
— Жалко, что вы с ней не познакомились. Вы хорошая. И она тоже хорошая была. Две хорошие женщины всегда общий язык найдут, правильно?
И заулыбался, как дурак. Стою, на неё гляжу и чувствую, как кровь кипящим шквалом прилила к голове, как тело к полу магнитом вдруг потянуло.
— Витенька? — она спросила шёпотом. — Всё хорошо у тебя?
— Да ну как вам сказать, — я ей ответил и морду ладонью растёр. — Нет уж, какое «хорошо». Что хорошего-то? Хорошего-то нет совсем.
Всей тушей чуть на пол не рухнул, по стене аккуратно сполз. Рожа вся заискрилась солёным кипятком, и нос соплями запузырился. Гадко так, мерзко, руками лицо поскорей прикрыл, только поздно, она уже всё увидела. Сижу и ору весь навзрыд, сердца своего даже не слышу, только и хлюпаю на всю кухню своей зелёной смолой и слюни роняю на холодный линолеум. Рот бы надо закрыть, а не могу. Жизнь сама из тела выходит, душу выблёвывает в ночную тишину. Тёмкина мама подскочила ко мне, обняла, как родного, и по спине стала гладить.
Сижу, ловлю мурашки от её добрых прикосновений и слышу, как говорит мне:
— Ч-ш-ш-ш… Тише, Витенька, тише. Ты чего? Тише, тише.
— Её нет, — я кое-как выдавил из себя и опять захлебнулся слезами. — И этот ещё куда-то намылился. Только все меня бросаете.
А она опять меня стала успокаивать, так тихо-тихо и убаюкивающе зашипела мне:
— Ч-ш-ш-ш… Я никуда не уезжаю, Вить, ты чего?
— Ну вот. Хоть так, ладно.
Кашлять даже начал, весь раскашлялся. Не пойми откуда вдруг мокрота взялась. То ли соплищи уже по глотке стекли в самые лёгкие, то ли курить надо прекращать. Поди разбери.
Я на неё посмотрел зарёванными глазами и сказал дрожащим голосом:
— Я знаете, чего, Елена Алексеевна? Я Тёмке не рассказывал никогда. Он не поймёт, мелкий, глупый ещё. Я знаете, иногда что делаю? Вы не смейтесь только, ладно?
И она головой так медленно закивала, совсем не сказала ничего, всё гладила меня так заботливо и по-домашнему.
— У нас дома духи остались, — сказал я и громко шмыгнул. — В таком синем флаконе, как груша как будто. Она ими всё время душилась. Всю жизнь. Я их взял однажды, сам чуть-чуть побрызгался и в центр пошёл гулять. Прям с остановки и до Натановского попёрся. Мы с ней так раньше иногда ходили, когда она меня в пятом классе домой забирала. Я на той неделе… Гулял и духами набрызгался. Глаза закрыл… И она…
Голос опять сам сорвался, слова в секунду звериным воем сменились. И не остановить, не задушить в себе, не убить: сопротивляться захочешь — а никак. Без толку всё. Как в пучине слепой стихии всего закрутило, плотину в душе прорвало и скорбью настоящей всё затопило.
— Тише, тише, Вить, — повторила его мама и поцеловала меня в лоб. — Упаси господь, конечно, но если Тёмка вдруг уедет… Ко мне жить приходи, ладно? Будешь в его комнате спать, да?
— Мгм, — я ей ответил и раза три быстро кивнул.
Лицо ладонью вытер, на руку посмотрел и сморщился от слякотного тягучего месива.
— Мне и самой так спокойней будет, — добавила она. — И за тебя хоть переживать не буду. Ладно?
— Ладно, — я прошептал еле слышно. — Спасибо. Я всё. Спать теперь точно пойду.
Я зашаркал ногами в сторону Тёмкиной комнаты. Пол всё такой же холодный, ночной и ледяной даже, совсем не согрелся от наших посиделок. До самой двери чувствовал на себе её тяжёлый взволнованный взгляд, как она им меня провожала, всё следила, чтобы не грохнулся, не дай бог. Дверью скрипнул, внутри закрылся, и только после этого, наверно, и успокоилась. До дивана бы только добраться.
Комната его тёмная такая, мрачная и кривая какая-то. Жуткая даже. Без него потому что, наверно, поэтому и мрачно. И криво, и темно, и сердце кровяным кипятком будто топится. В армию меня из этой комнаты провожал. Тогда ещё, в июне, полтора года назад уже. Вещей мне всяких собрал, сигарет больше, чем нужно, бритв, лезвий разных. У меня и бороды столько на лице никогда не росло, сколько он мне бритв положил. Глупый и ушастый.
Холодный и далёкий такой. Там где-то, не здесь. В Москве своей идиотской.
Я всей тушей на диван рухнул, уткнулся носом в пыльную обивку и даже за одеялом не потянулся. Поскорей бы уснуть, поскорей бы в будущем дне очутиться. Чтоб к нему стать поближе, чтоб вернулся скорее.
Чтоб ушами родными весь этот мрак разогнал.
***
Больничный воздух трещал ядовитым спиртовым запашком. Таблетками всюду пахло, шприцами, перчатками одноразовыми, торопливыми шагами в белых халатах. Бомжом воняло, которого на носилках в реанимацию вкатили и бросили у дверей приёмного покоя. Сидел и орал на всех подряд, на уборщицу глоткой своей захрипел, врача солидного, взрослого на три буквы послал. Потом заткнулся вроде, на спину плюхнулся и уснул. Под себя только обоссался. Уборщица вся расцокалась и подлетела к нему с тряпкой и шваброй.
А я сидел на кушетке возле рентгенкабинета и держался за сердце. Не за живот, не за грудь, а прямо за сердце хватался. Всю левую грудину рукой туго обхватил и вздохнуть лишний раз боялся.
Колет.
Гвоздём раскалённым насквозь ковыряет. Где-то над животом зажигается страшным пожаром и паутинкой страданий расходится по всему телу. В висках громом гремит, даже писка приборов в реанимации не слышу. Только кровь, только гул кипятка в ушах. Будто рухну сейчас прямо на пол. Лицо разобью об плитку и, как тот бомж, буду безжизненно валяться. И даже никто не подойдёт. И так принимать меня не хотели, баба в регистратуре со смешинкой на довольной роже полис взяла.
Молодой, говорят. Какое там ещё сердце может болеть? Ерунду какую болтаешь, говорят. А я им что-то про свой порок ещё пытался затирать, про операцию в детстве, про окклюдеры свои.
Без толку.
— Так, — пожилая медсестра в синем халате вышла из смотровой и кое-как прочитала мою фамилию по бумажке: — Катаев. Катаев здесь?
Я руку поднял, прям как в школе, и еле выдавил из себя:
— Так точно. Здесь.
Она руками громко хлопнула и прикрикнула на меня:
— Вставай давай! Чего расселся? Врач туда-сюда бегать не будет.
Она залетела в смотровую и как заорёт на всю больницу:
— Владимир Иваныч! Молодого этого осмотрите, а? Сидит там, весь скрюченный прям.
И послышался тихий голос врача, такой задумчивый, мудрый, в возрасте:
— А что у него там?
И медсестра опять разразилась смешинкой:
— Сердце у него.
— Лет сколько? — опять спокойно повторил врач.
— Школьник ещё! Не знаю, я сколько лет, спросите его, расскажет.
— И где он?
Она из смотровой выбежала, в мою сторону помахала и опять закричала на весь коридор:
— Катаев, ну! Нет, и сидит, а? Значит, не болит уже. Прошло, да? От армии, что ли, косим?
Я кое-как заковылял в смотровую, остановился на миг в дверном проёме, глянул на неё со всем гневом этого мира в глазах и сказал:
— Я уже отслужил.
— Иди давай бегом, а! — она опять прикрикнула и по спине меня шлёпнула. — Хвастается тут стоит.
В смотровой мерзко, жутко даже. Плитка белёсая, где-то бежевая, стены зелёные. Вонь стоит невыносимая, не то мочой засохшей воняет, не то кровищей застывшей. Девушка в белом халате за столом сидела, что-то записывала аккуратно в свою тетрадку. А перед ней компьютер стоял. На кой чёрт тогда руками писать?
На кушетке женщина лежала в зимнем пальто, держалась за живот и чуть ли не плакала. На меня на секунду посмотрела и взгляд свой испуганно в сторону отвела. Покрепче своего сына за руку схватила. Никто к ней даже не подходит, как к бомжу тому, в коридоре.
— Проходите, давайте, давайте, — пожилой мужик в белом халате помахал мне рукой в самом конце комнаты.
Я сел напротив него и опять за сердце схватился. Специально так схватился, немножко даже демонстративно, чтобы врач понял, что там у меня болело.
А он очки поправил на носу и спросил меня:
— Болит что? С чем приехали?
— Сердце у меня, — я тихо ответил ему. — В груди уже час всё колет, не могу прям. ЭКГ мне сделаете?
— Подожди, сейчас всё посмотрим.
Он глянул на меня с каким-то недоверчивым прищуром, а потом пересёкся взглядом с медсестрой позади меня. Будто спросил её одним кивком головы, мол, и чего делать с ним?
— Отношения с вооружёнными силами Российской Федерации у нас какие? — врач спросил меня и неспешно стал что-то записывать в свою тетрадку.
Вопросище он, конечно, составил будь здоров. Ещё более номенклатурно меня не мог спросить?
— Я уже служил, — я сказал на выдохе и вдруг почувствовал, как слева опять стрельнуло острой иголкой. — Этим летом демобилизовался.
— Мгм, — и что-то стал записывать, совсем не торопился, ручкой лениво ползал по смятому клетчатому листку бумаги. — Рост, вес какой?
— Что? — я спросил его, глаза выпучил и будто уже забыл про своё сердце.
Врач вздохнул и раздражённо повторил:
— Рост какой? И вес. Говорим, говорим, не стесняемся.
— Восемьдесят два, может, — я ответил и пожал плечами.
— Это рост или вес?
Тут вдруг в наш этот цирк медсестра вмешалась, подбежала ко мне и заворчала:
— Ой, Владимир Иваныч, давайте я лучше сама всё измерю. Пока он тут разродится, пока пятое, пока десятое.
За руку меня схватила и к весам потащила. Я кроссовки снял, встал на эти весы: старые, советские, холодные, с засохшими белыми каплями по всему металлическому скелету, и краем глаза заметил, как вторая медсестра в сторонке вся заулыбалась. Потешно им. Человек страдает, а им смешно. И я ведь даже особо не ныл, всю жизнь привык терпеть. Но сейчас-то как терпеть? Сердце же. Колотится, кувыркается в груди, болит и сжимает ржавыми кусачками.
— Лен, а грузики где у нас, не знаешь? — заорала медсестра и оставила меня одного стоять на весах.
— Ой, а, господи, — вторая медсестра тяжело вздохнула и куда-то ушла.
А я стоял ногами в тонких носках на железном холоде и на врача смотрел в другом конце смотровой. Сидел за своим столом, что-то записывал, а рядом даже и нет никого. Чего записывает-то? За кем? Про меня, что ли, пишет? Как за мартышкой, за мной наблюдает, отчёт пишет? Цирк какой-то.
Медсестра вернулась, на весах что-то покрутила и крикнула врачу:
— Восемьдесят два, Владимир Иваныч.
— Спасибо, Наташ, — врач ей ответил и опять что-то в тетрадку стал записывать. — Давай сюда, послушаю тебя.
Я кое-как нагнулся, нацепил на ноги старые кроссовки, разогнулся и чуть не грохнулся. В глазах вдруг всё потемнело, кровью прямо в голову шарахнуло, и сердце раза три в груди кувыркнулось. Будто хотело нормально забиться и на какое-то препятствие напоролось. Как Стас на ринге, запрыгало туда-сюда, аж дыхание перехватило.
— Катаев, ну быстрей, быстрей, сколько можно, а? — Владимир Иванович раздражённо завыл. — Как в армии, бегом, бегом, бегом!
Я бы и рад как в армии, только сил нет. И с риском возможного сердечного приступа как-то особо не бегается. Не думается даже. Не дышится.
Я сел напротив врача, он очки свои снял, глаза протёр и так вальяжно спросил меня:
— Жалобы какие? Рассказывай давай.
Медсестра у входа крикнула с усмешкой:
— Да сердце у него!
— Сердце, — ухмыльнулся врач. — У нас у всех сердце. Подробней. Что с сердцем? С чего взяли, что сердце?
— Мне в пятом классе делали операцию, — объяснил я. — У меня были пролапсы. Вставили три окклюдера.
— В пятом классе, — он повторил задумчиво. — А сейчас в каком классе?
— Я в колледже учусь. В армии уже отслужил, я же сказал вам.
— Да, да, точно, — врач закивал и опять что-то стал записывать. — Учишься хорошо?
— Что?
— Учишься, говорю, как?
— Нормально учусь.
— А где учишься?
— В Моторостроительном имени Горбунова.
Он громко застучал ручкой по столу и крикнул на всю смотровую:
— Марина Геннадьевна, у вас там Лёшка учится, да?
— Закончил уже, — ответила Марина Геннадьевна. — В том году ещё закончил.
— Ясно, ясно, — врач сказал и на меня опять посмотрел. — Вот, видишь, у нас у Марины Геннадьевны сын там тоже учился.
— А с сердцем что? — спросил я и тяжело выдохнул, а костяшки будто сами в кулаки сжались.
Врач пожал плечами:
— Да нормально у него с сердцем. Не жаловался никогда.
— Нет, я про своё сердце спрашиваю. С сердцем у меня что?
— Да чёрт его знает. Посмотрим сейчас. Ты не переживай, ты же молодой ещё. С сердцем обычно у взрослых, у стариков плохо бывает.
Я громко вздохнул и ещё раз повторил:
— Мне операцию в детстве делали. У меня спецгруппа была в школе. У меня сейчас сердце болит, понимаете?
— Ну в школе делали, это когда уже было? Вон же, здоровый сидишь. В армию сходил. Всё нормально будет, не переживай. Сейчас послушаем, ЭКГ снимем, всё поглядим. Да?
Он опять в свою тетрадку уткнулся, что-то стал записывать, потом вдруг голову свою поднял и спросил меня:
— А, это, Катаев.
— Чего?
— Вес какой у тебя, не знаешь?
Хотел уже было рот открыть, а не успел. В смотровую того бомжа на носилках вкатили, колёсами загромыхали на весь приёмный покой. А он ещё орал так громко, вопил, как раненое зверьё, прямо рычал своим прокуренным голосищем. Перегаром и засохшей мочой вдруг так завоняло, врач даже сморщился.
Медсестра закричала:
— Владимир Иваныч, он вон кровью в коридоре наблевал!
— Блядь, а, — выругался врач, очки поправил и из-за стола своего вылез, к бомжу к тому подлетел. — Наташ, ты мне его сюда нахуя притащила, скажи?
— Плохо ему! — ответила Наташа.
Врач склонился над бомжом, весь скорчился от неприятного запаха и громко заорал на всю смотровую, будто с глухим разговаривал:
— Что у вас болит?
У вас, говорит. На «вы» к нему обращается. Ко мне на «ты», к бомжу на «вы». Молодец какой.
Бомж голову приподнял немножко и с такой искренней драмой в голосе ответил:
— Всё болит, врач. Всё болит. Не могу.
— Понятно, — доктор ответил и в сторонку повернулся, чтобы не нюхать всё это. — На рентген его отправьте. Потом в кабинет УЗИ. Кровь на биохимию. Наташ, ну!
Медсестра Наташа вдруг дёрнулась, кивнула врачу и мужика на носилках в коридор выкатила. Опять одни остались: я, врач и вторая медсестра. Доктор весь сморщился, прокашлялся в кулак и рукой замахал, чтоб немножко запах этот разогнать.
— Ужас один. Ужас, — повторял Владимир Иванович. — Я вот как чувствовал, Лен, не хотел эту смену брать. Не хотел. Я к Татьяне Валерьевне подошёл, говорю: «Татьяна Валерьевна, мне Ольгу в Пермь везти». В Пермь, говорю, Ольгу везти, к мамаше к еёшней!
— Ну! — ответила медсестра. — Она же в курсе, что её постоянно катать туда-сюда надо. И вам смену поставила, да? Смотри-ка чего делает.
Доктор махнул рукой в её сторону и раздражённо ответил:
— Да пошла она. Вот этого вот добра мне только не хватало после праздников, да?
— Не говорите, ну. Вообще.
— Нет, Лен, а я что сделаю, да? Она, главное, умная такая, выходи, говорит, и всё! Выходи, и всё! Хоть костьми ляг. Тварь такая, вообще не могу.
Он вдруг огляделся, засуетился весь и спросил её:
— Так, погоди, вес там у него какой?
Лена бумажками зашелестела и ответила:
— Восемьдесят два, кажется.
— Да не у инфарктника этого, господи. У бомжа какой вес?
— А я не знаю, Владимир Иваныч, не взвешивали ещё.
— Ну ебут твою мать, а!
Врач к своему столу подбежал, глянул на меня украдкой и сказал:
— Здесь пока жди, ладно?
Бумажки какие-то схватил и пулей вылетел из смотровой. И опять тишина, только шлейф от бомжатины застыл в воздухе и писк приборов в ушах стоял.
Подохну всё-таки. Не поможет никто.
А в сердце опять так сильно стрельнуло, зажгло раскалёнными спицами и опять стихло. Я за грудь схватился, рёбра сжал покрепче и побрёл к выходу, прям по остаткам кровавой блевотины прошёлся.
Я уселся на кушетку в приёмном покое и уставился в пол. В грязный, холодный, гладкий и ровный. В кармане вдруг телефон зажужжал. На секунду даже обрадовался, подумал, Тёмка звонит.
Нет. Мама его.
— Вить, ну как ты? — послышалось в трубке.
— Никак. Даже не осмотрели. Времени нет. Не знаю, какие у них там проблемы.
— У тебя так же? Болит?
— Болит, — ответил я, и опять слева стрельнуло. — Не проходит вообще.
— Даже давление не померили?
— Я даже прибора у них не видел. Может, у них и нет вообще.
— Ба, ты посмотри какие скоты, а! Так, ладно. Ты в девятой, да?
Я тяжело вздохнул:
— В девятой. Да.
— Всё, сиди там, ладно? Жди. Сейчас я, быстренько.
И трубку положила. Чего ждать, так и не объяснила. Ко мне сюда, что ли, приедет? Ругаться со всеми начнёт? Непонятно. Одного меня оставила, как и все эти врачи с медсёстрами. Наедине с болью мучительной оставила.
И с сердцем с моим.
Людские шаги размазали талый снег и грязищу по гладкому больничному полу. Тишина какая-то в воздухе застыла, совсем никого не видать, не слыхать. Охранник на лавочке развалился у ведра с бахилами, не то их, не то воздух больничный караулил. Санитарка неспешно систему на колёсиках перекатила из одной смотровой в другую. А в груди всё так же давило, сжимало всё, и сердце билось неровно. Успокоиться надо, расслабиться. И в голове вдруг мысль сверкнула молнией. Словом единственным на миг вспыхнула.
Артём.
Он сам, само его имя стало для меня утешительной мантрой. Одно это слово «Артём» уже давно так странно ласкало мне душу в минуты тоски и отчаяния. Тону весь в житейском горе, барахтаюсь в омуте напастей и печали, а сам повторяю про себя, как ошалелый.
Артём.
И кровящие раны на сердце сразу сами затягиваются, будто не имя его прошептал про себя, а исцелился каким-то неведомым волшебным снадобьем. Как молитву прочитал. Светло и умиротворённо сразу становится.
Тихий свет утешения.
Благодать золотая.
Артём.
Океан умиротворения.
Спасения вкус.
Артём.
Грудь ещё сильнее сковало острой болью, пальцы вдруг онемели, как как будто током ударило. На руки свою смотрю, вижу сквозь замыленную пелену, что трясутся уже. Дрожат, как будто и не мои, как будто от страха, как будто от слабости. Ничего не понятно. В голове ритмично так застучало, как молоточком каким-то, и в висках, и в глазах отдало, ещё миг, и сознание тело покинет. Плохо так, мрачно и страшно, а ничего поделать не могу. Только и остаётся, что на изодранной кушетке сидеть и насовсем угасать.
Артём.
Артём.
Артём.
И хриплый знакомый голос вдруг меня из этой пучины вытащил:
— Катаев!
Врач у рентгенкабинета стоял и рукой мне махал, как ненормальный, к себе будто звал.
— Давайте быстрей сюда, скорей, скорей! — кричал он мне, так вежливо и добро, на себя даже не похож. — Наташ, пациента мне подвезите.
Медсестра ко мне подбежала без лишних вопросов, разложила передо мной инвалидное кресло с небрежно написанным белой гуашью номером на спинке и под руки меня схватила. Сесть помогла, хоть я и сам был в состоянии, и дойти тоже сам мог.
— Сиди смирно, ладно? — она вежливо сказала мне и к врачу в сторону кабинета УЗИ покатила.
Как дурак себя ощущал, ноги согнул, взрослый здоровый мужик, сидел в коляске, чтобы десять метров проехать до кабинета. Мне плохо, конечно, херово очень даже, но совсем не до такой степени.
Пока что.
Врач меня встретил у кабинета, за руку одну помог приподняться, а за вторую медсестра схватила. В кабинет мне помогли зайти, придерживали меня с разных сторон и на кушетку усадили.
Только мы с Владимиром Ивановичем в кабинете остались, никого больше не было. Он, я и аппарат УЗИ у наглухо закрытого непроницаемой тканью окошка. Доктор уселся перед компьютером с чёрно-белыми снимками, надписями, графиками всякими разными и датчик холодным гелем намазал.
— А что сразу не сказали, что Татьяну Валерьевну знаете? — он спросил меня с улыбкой, спокойно так спросил, вежливо даже.
Я посмотрел на него своим глупым взглядом и ответил:
— Не знаю я такую.
— Ладно. Понятно. На кушетку аккуратно ложитесь, хорошо? На правый бок, спиной ко мне. Немножко холодно будет.
Я снял свою чёрную кофту и вдруг спросил его:
— А ЭКГ? С ритмом там что у меня? Вдруг фибрилляция какая-нибудь?
— Да, посмотрим обязательно. Наталья Сергеевна за аппаратом ушла, сейчас пока УЗИ сделаем. Потом, думаю, на МРТ миокарда вас пошлём. Там сегодня очереди, слава богу, нет. Только потом нужно будет посидеть, результатов немножко подождать. Час, два, может, больше.
— Мне нельзя МРТ, Владимир Иваныч. У меня окклюдеры стоят. Из металла.
— Да. Точно, точно. Молодец, что сказал.
Всего меня обследовали.
УЗИ сделали, минут двадцать меня разглядывали, ЭКГ сняли две штуки, третью так, на всякий случай. Кровь на биохимию взяли: и из вены, и из пальца, всё какой-то тропонин искали. Не нашли его, совсем ничего не нашли. Таблетку мне какую-то дали, разжевать попросили. Спазмолитик какой-то. Горький такой, мерзкий, целой бутылки воды еле хватило, чтобы гадкий вкус во рту весь убить. Бутылку тоже мне выдали, медсестра Наташа в столовую сбегала и мне принесла. Я ведь и не просил даже, Владимир Иваныч ей приказал. Приятно вроде, а какое-то напряжение в воздухе всё равно будто витало. И от этого становилось неприятно.
Зато легче сделалось. И боль прошла, и сердце успокоилось, как бешеное уже не колотилось. Чудеса какие-то. Меня ведь даже ничем и не лечили, не сделали ничего, просто носились вокруг, как за президентским сыночком, слюнки подтирали.
Мама Тёмкина одним звонком там чего-то наколдовала. У него всю жизнь, наверно, так было. Поэтому и вырос таким. Мягким, робким, стеснительным, разбалованным немного. Но добрым. При всём при этом добрым остался. Не смотрел на людей косо, отребьем их каким-то не считал. С уважением относился.
Золотой ребёнок, который сумел себя сохранить. Человечность и душу свою смог сберечь.
Мразью не вырос. А мог бы.
Артём.
На секунду глаза закрыл и опять в смотровой очутился, за тем же столом сидел, только уже не перед Владимиром Ивановичем, а перед женщиной какой-то. Молоденькая, лет тридцать пять, не больше. Видно, что умная, видно, что по стажировкам всяким ездила, по заграницам моталась, по симпозиумам всяким, конференциям медицинским.
— Раньше панические атаки у вас были? — она меня спросила спокойно.
— У кого? — я удивлённо переспросил её. — У меня панические атаки?
— Да. Увас была паническая атака. В первый раз?
— В первый раз. Да, наверно. А… Откуда?
Она пожала плечами и улыбнулась, сказала мне:
— Причины у всех разные. Тут уже нужно к неврологу идти. Я кардиолог и по своей части скажу, что ничего абсолютно с сердцем вашим плохого не вижу. Так Татьяне Валерьевне и передайте, ладно?
Не стал ей говорить, что не знаю её, кивнул, как дурак, и монотонно ответил:
— Да. Передам.
— В армии никакого травмирующего опыта не было?
— В плане?
— В плане стрессов, переживаний? В горячих точках воевали?
Я сразу помотал головой и заулыбался:
— Да нет, вы чего. Так уж, военный лагерь для детей. Какие там точки.
— Понятно. Значит, смотрите, Виктор, по части сердца – я вас отпускаю со спокойной душой. Мы посмотрели всё, что можно, все анализы сделали, кроме, разве что, МРТ. Но у вас окклюдеры, вам его лучше не делать.
— А почему? — я вдруг впервые за много лет спросил у врача. — Всю жизнь это слышу, что нельзя и нельзя. А почему нельзя?
— Ну как это? Окклюдеры у вас из металла. МРТ – это магнитно-резонансная томография. Там в буквальном смысле стоит мощный магнит.
— Ого. Точно. Я даже никогда не задумывался.
— Да. Поэтому вам не рекомендуется. Да вам и не нужно, там по УЗИ, ЭКГ и по биохимии всё видно. Вы если бы не сказали, что вам делали операцию, я бы подумала, что смотрим обычного здорового пациента. С сердцем у вас всё в порядке. А вот насчёт панических атак…
Она зашелестела бумагой, достала какие-то листы с кучей текста, пробежалась по ним глазами и закивала.
— Я бы вам посоветовала что-нибудь из бензодиазепинового ряда. Но у нас здесь вот прямо сейчас нет нужных бланков, чтобы вам выписать рецепт. А так, конечно, да, вам бы что-то из этого пропить. Сходите к неврологу, он вам выпишет.
Я переспросил её:
— Как вы сказали это длинное слово? Какого ряда?
— Бензодиазепинового? Это нейролептики. В особо запущенных случаях с паническими атаками они неплохо помогают.
— А Феназепам из них?
— Да, точно. Клоназепам, Феназепам, Диазепам. Всё, что на «зепам» заканчивается, в вашем случае подойдёт. По полтаблеточки, ноль пять миллиграмма пейте в день. Хотя бы недельку. И с собой носите, мало ли, вот так опять начнётся атака в общественном месте. Только он у молодых людей действует на половую систему, имейте в виду. Он и мышцы очень сильно успокаивает и расслабляет, действует как миорелаксант. Временно, конечно, но всё же. Поэтому не пугайтесь. Понимаете, да?
— Да, понимаю, — я махнул рукой и отвернулся в какой-то неловкости. — Пофиг.
— Так что к неврологу сходите обязательно и выпишите, ладно? Рекомендацию я вам тут оставлю в заключении.
— Не надо. У меня дома пачка есть.
— Всё равно напишу. Татьяна Валерьевна а то ругаться будет, да? — она посмотрела на меня и засмеялась.
С кипой бумаг и снимков УЗИ я вывалился на улицу. В сторонку отошёл от приёмного отделения, чтобы спокойно покурить, чтоб охранник не наорал и с территории больницы меня не прогнал. Так дышится вольно. Вкусно и прохладно дышится. По-свободному. Пар изо рта в небесную твердь улетает, клубами белыми в морозе январском растворяется, улетает высоко-высоко и даже не прощается. За забором машины шумели, суетились на промёрзшей дороге, автобус нетерпеливо гудел в самую душу. Небо чистое такое, синее-синее, розоватое по краешкам горизонта, разгоралось вечерней пурпурностью, зависало над моей головой редкими белыми облаками.
Стою и улыбаюсь, как дурак. Чего только улыбаюсь, непонятно. Радуюсь, что не помер, наверно, что от инфаркта не окочурился. Что Тёмку ещё раз увижу, завтра уже, когда из Москвы приедет. Гулять с ним пойдём, по самому морозу с ним зашагаем, по миллионам бриллиантов холодных, под небом розовым и пушистым, в воздухе ледяном затеряемся и стуком сердец своих согреваться с ним будем. Мордой его ушастой греться буду, глазами его каштановыми и светом их в самое сердце. В сердце, которое сегодня будто чуть не погибло, чуть не сгорело в болящей груди.
На экране телефона вдруг имя родное засветилось. Светом тёплым засияло мне в самую душу.
Артём.
— Вить, ты как там? — голос его родной в трубке послышался. — Мама звонила, сказала, ты в больнице. Что случилось?
Вроде на морозе стою, а тепло так и горячо даже стало. Душа через глаза будто растаяла, огнём его голоса растопилась и дрожью невесомой по телу пронеслась.
— Всё хорошо, Тём, — я ему тихо ответил, шёпотом даже почти, а сам губу прикусил, чтоб хоть как-то сдержаться. — Спазмом всю спину резко скрючило. Перетренировался, наверно. Думал, что сердце. Таблетку дали, всё прошло. Не переживай, ладно?
— Точно?
— Точно, ушастый. У мамы своей потом спросишь. Я уже вон на улицу вышел. Покурю и на автобус пойду.
— Смотри только. Не ври мне.
— Заяц?
— М?
— Ты домой едешь?
— Еду. В поезде уже.
— Здорово. Скорей бы уже. М, кстати. Знаешь, чего сегодня утром по телевизору видел? Дятла Вуди показывали.
Он вдруг так удивился:
— Гонишь?
— Не-а. По кабельному где-то показывали.
— Я тут как раз на блошиный рынок зашёл. Пару кассет с ним купил. У них блошиный такой классный, раз в десять больше нашего.
— То есть вас всё-таки выпустили? — спросил я его и заулыбался. — Денёк дали погулять?
— Мгм. В музей Орлова зашёл. Надо было тогда с тобой сходить.
— Косточку мне оттуда привезёшь? У динозавра какого-нибудь стащил, да?
И засмеялся тихонько, ничего мне не ответил.
— Тём, ты в поезде не голодный?
— Нет.
— Покушать взял чего-нибудь?
— Взял.
— Что взял?
Только стук колёс на другом конце и слыхать, а его голос потух. Замолчал резко.
— Понятно, — я цокнул недовольно.
— Да я сникерсов купил там немножко. Мне хватит.
— У тебя поезд ведь к часу прибывает, да?
Тёмка так подозрительно меня спросил:
— Да. А что?
— Ничего, — я тихонько посмеялся над этой его осторожностью. — Пельменей нам сделаю. Сам налеплю.
— Я знаешь, чего хотел попросить, Вить? — он спросил меня аккуратно, робко так и стеснительно. — Пирожков ещё, может, испечёшь? Помнишь, как тогда на Зелёном озере меня угощал.
— Ха! А харя ушастая не треснет у тебя?
Опять тихо заулыбался и ответил мне негромко:
— Не треснет. Испечёшь?
— Испеку. На рынок сегодня за мясом сгоняю. Ты только на станциях отраву всякую не покупай, ладно? Я когда в армию ехал, у нас Лёха Платонов, знаешь, как дристал?
— Не буду, — он ответил и засмеялся. — Ладно, Вить, к маме моей домой поезжай, хорошо? У меня тут сейчас связь пропадёт, далеко от станции отъезжаем.
— Тём, погоди.
— Чего?
Я тяжело вздохнул и спросил его тихо:
— Что такое паленьки?
— Не знаю. А ты это откуда взял?
— Да мама твоя сказала, что ты их в детстве в садике ел. Помнишь?
— Блин, точно, да. Она мне как-то рассказывала.
Я всё не успокаивался:
— Так что это такое?
И он с таким искренним сожалением мне ответил:
— Я уже не помню.
— Жалко. А то я б тебе их приготовил.
— Не надо. Пирожки лучше.
Ещё свободней вдруг задышалось, ещё слаще и спокойней. Совсем-совсем хорошо стало. И телефон в кармане уже не кирпичом ледяным лежал, а теплом невесомым согревал даже. И поезд вдруг свистнул где-то вдали, и я, как дурак, подумал, что это Тёмка мой посигналил, в кабину к машинисту пролез.
Я зашагал к автобусной остановке «Девятая горбольница» по замёрзшей белой дороге, в куртку свою зарылся поглубже и руки в карманах покрепче сжал. Не грело это всё ни черта, лишь мысль одна огонь на душе разжигала. Маленькая, короткая, крохотная такая, большая и значительная. Буквами сладкими в каждом сердечном ударе в груди перестукивалась, счастьем золотым в жилах застывала и умереть не давала на морозном пути.
Артём.
Глава 10. "Великая долина"
X
Великая долина
Верхнекамск,
Апрель, 2017 год
Запах таблеток и спирта опять поселился в носу: больницей воняло и свежими резиновыми перчатками. В ушах писк приборов звенел. Глаза уставились в уже такой знакомый пол из белой плитки с разводами талого снега и уличной грязи. Уборщица уснула и полы мыть не собиралась, каплю крови в углу никто не вытрет и смятую ватку никто не выкинет. Так и будет лежать и выветрившимся спиртом вонять.
Я зашуршал ногами в мокрых кроссовках и синих бахилах, сидя на скрипучей кушетке. Есть и курить охота, всего сразу. Уйти поскорее отсюда хотелось и больше никогда не возвращаться. Чтоб станция скорой помощи у девятой горбольницы историей стала и всплывала в моей жизни только в воспоминаниях.
Рука потянулась за пачкой сигарет в плотных джинсах. Совсем не буду наглеть, на улице закурю. Результатов дождусь, вывалюсь в блевотную апрельскую слякоть и задымлю у приёмного покоя рядом с врачом-кардиологом.
Из смотровой показался доктор, мужик с усами и в белом халате нараспашку, глазами в здоровенных очках пробежался по бумажке в руках и фамилию мою назвал:
— Катаев? Катаев тут?
Я поднял руку, как в школе, и побрёл к нему в кабинет. Когда с кушетки встал, мушки в глазах опять словил. Чёрным месивом на миг всё вокруг затянуло, белые искорки то тут, то там засияли. А ноги всё равно шли, бахилами синими шуршали по гладкому грязному полу. А между подошвой и бахилами жижа талая громко чавкала. Чавкала и хрустела остатками уличного песка и солёного реагента.
— Садись, — сказал мне врач и рукой показал на стул с дырявой обивкой.
Я перед ним расселся и сам себя обнял: как наркоман выглядел со стороны. А сам руки холодные спрятал в длиннющих рукавах чёрной спортивной кофты. Сидел так и тихонько покачивался, как ненормальный, и на врача бычился глупым взглядом.
— Это какой по счёту визит у тебя? — спросил врач и посмотрел на бумажку с синими размашистыми каракулями.
— Девятый, — ответил я, и сам себя тут же возненавидел, и рожей недовольно поморщился.
— Мгм. С нового года, правильно?
— Правильно.
Он бумажку в сторонку убрал, руки важно сложил пирамидкой и спросил:
— Феназепам принимаешь?
— Совсем немножко иногда, — сказал я и морду рукой почесал. — Когда опять накрывает.
— И как?
— Никак. Всё равно к вам сюда бегаю. Не помогает.
Врач важно вздохнул, седой головой закивал и задумчиво постучал по столу. На миг будто хотел схватиться за слушалку, а потом вдруг рукой махнул, мол, не буду слушать. Зачем? И так всё понятно ему, наверно. На меня, дурака, уже всей больницей насмотрелись за последние несколько месяцев.
— Нервничаешь из-за чего-то? — спросил врач с какой-то безнадёгой в голосе.
— Нет, — ответил я и плечами пожал. — Не знаю. Нет, точно. Не нервничаю.
— В армии такое было?
— Ни разу. Никогда не было.
Он громко вздохнул и спросил:
— Контузии какие-то, может, были?
Я посмеялся и бахилами зашебуршал:
— Я гранату и мину только в виде муляжа за всю службу видел. Ничем меня не контузило.
— А на боксе как у тебя дела? — врач задумчиво закатил глаза и нахмурился. — Уж извини за прямоту — по голове сильно бьют?
— Чего? — опешил я.
— Ну бывает такое, правда, я без юмора тебе говорю. От удара можно очень серьёзно повредить нервные корешки и сосуды.
— Ничего меня там не бьют. Я всю жизнь занимаюсь. В соревнованиях давно нигде не участвую. Так уж, вполсилы с друзьями лупимся.
— Понятно, — врач закивал и задумчиво покрутил усы. — В четверть силы лупитесь, значит. Это не дело потому что, вот так на скорую бегать. Тебе лет-то сколько? Двадцать есть? И всё, уже помирать собрался? Из-за сердца, да?
— Так у меня же операция была, — объяснил я и потёр левую часть груди.
— И чего теперь? — врач развёл руками и усмехнулся. — Помирать ложиться?
Врач отдал мне бумажку с заключением и выпроводил меня из кабинета. Хорошо хоть пинка мне не дал после моих идиотских визитов. Сердце как будто уже не болело, в груди ничего страшно не трепыхалось. Дышалось спокойно и ровно, а ноги шли в сторону выхода.
На улице сигареты наконец-то достал и закурил, прям рядом с жёлтой машиной скорой помощи. С толстым лысым водителем в синей одежде взглядом словился и кивнул в его сторону. Тоже курить, наверно, хотел. Вышел бы, да со мной затянулся, поболтали бы. Сидит, скромничает.
Здание больницы грязными каплями вовсю разрыдалось. Капли тяжёлые и холодные, то под ноги падали, то мне на башку в чёрной вязаной шапке с красным быком. Вроде на месте стоял, а ноги в старых кроссовках утопали в холодном и грязном месиве. Вся земля вокруг больницы серым слякотным ковром застелилась, а по ковру этому капли с крыши хреначили.
Одна капля прям на лобешник мне рухнула: я рукой лицо вытер и посмотрел наверх. Небо серое и тугое, тучами апрельскими и холодными всё затянулось. Воздух приятно куревом пахнет, сыростью и свежей водой, грязью и песком, рассыпанным до самого входа, чтоб бабульки не поскользнулись.
Я зашагал в сторону остановки «Девятая горбольница», слякотным снегом смачно зачавкал, сигарету швырнул в облезлый мусорный бак и обернулся. Ещё разок хотел на здание нашей больницы посмотреть. На плитку страшную и обгрызенную, на пятнышки плесени между этажами и на разбитые буквы «приёмный покой». Буквы «ё» в надписи вообще не было, давно её выбило, как зуб во рту забулдыги из рюмочной.
Хорошо, что ушастый не знает.
Хорошо, что все эти визиты на скорую удалось от него утаить. Ни один мой приступ, слава богу, у него на глазах не случился. То в колледже плохо станет, то на улице, то когда на студии долго сижу и на свет киловаттный пялюсь. Один раз только дома шарахнуло.
Тёмка был на учёбе. Я на диване валялся, телик смотрел. К турнику подошёл, начал подтягиваться, один раз, два, пять подтянулся. И в глазах вдруг всё закружилось, стены с обгрызенными обоями куда-то поплыли, и воздух из тела куда-то весь будто вышел.
Страшно стало.
Трясущаяся рука сама к телефону потянулась. Зарядки двенадцать процентов оставалось, и в голове тут же мысля шальная шарахнула, что сейчас батарея сдохнет. Не хватит заряда, чтобы скорую вызвать.
Ещё страшнее вдруг сделалось.
В руках закололо, и ладони вспотели. А в груди всё меньше и меньше воздуха оставалось, сколько ни дыши.
— Скорая, двадцать девять, что у вас случилось? — диспетчерша безразлично спросила меня.
— У меня сердечный приступ, — сказал я, плюхнулся на диван и за грудину схватился. — Улица Декабристов, дом два, квартира семьдесят один.
— Лет сколько? — она ещё безразличней спросила, будто с издёвкой. — Год рождения какой?
— Девяносто пятый, — ответил я и громко вдохнул. — Пожалуйста, прошу, поскорее, а?
— Фамилия, имя, отчество. Номер полиса.
— Катаев Виктор… — и вдруг замолчал, скачок сердца в грудине словил и снова громко вздохнул. — Виктор Павлович. Двадцать восьмого декабря, девяносто пятого года рождения.
— Рост, вес?
И про вес, и про рост ей всё рассказал. А сам сидел и дрожал на нашем старом скрипучем диване и радовался, что Тёмка был на учёбе.
Корвалола глушил по сорок капель, валидола глотал несколько таблеток. Одну за другой рассасывал. На спину ложился, как в интернете учили, когда сердечный приступ, и тихонько лежал. Ждал, пока врачи зайдут через заранее открытую дверь в коридоре.
Бахилы даже стал дома держать. Чтобы грязными ногами по ковру нашему не шастали.
Тёмка бахилы нашёл в обувном ящике, когда убирался, рукой дрожащей охапку целую схватил и спросил меня:
— Бахилы? А это зачем?
— Да Олег в больницу как-то ходил, у него живот чего-то закрутило, — врал я и нервно чесал затылок. — Он, говорит, нате, возьмите, мало ли. Пригодятся, говорит.
Тёмка покосился непонимающе на синюю шебуршащую охапку и удивился:
— Для чего пригодится? Где?
— Нигде, Тём, — сказал я и бахилы у него выхватил. — Мусор пойду выносить и выкину.
Соврал ему.
Не выкинул, а получше спрятал, чтоб не нашёл. Чтоб больше лишних вопросов не задавал и меня на чистую воду выводить не пытался. Страшно было слабаком перед ним показаться. Ныть ему о болячках своих совсем не хотелось.
Врачи потом приезжали, в квартиру заваливались толпенью из трёх человек, на табуреточку заранее приготовленную садились и кардиограф доставали. Ватку обмакивали в стакане с холодной водой, которую я заранее приготовил, и грудь ею мне мазали.
— Вы нас ждали, смотрю? — врачиха ехидно спрашивала, разглядывая толстенную карточку с моими болячками. — Подготовились. И воду налили, и табуретки поставили. Не первый раз?
Я не успел ответить, как второй врач с ней встретился взглядом, громко зацокал и головой помотал.
— Не первый, — ответил он и руки важно сложил на груди. — Десятый уже, наверно.
— В больницу почему не ложимся? — спрашивала врачиха, склоняясь надо мной и заглядывая прямо в глаза.
— В кардиологию? — спрашивал я и корчился от холодных датчиков ЭКГ-шного аппарата.
— В неврологию. Паническая атака у вас.
Она выдёргивала розовую ленту с кардиограммой, смотрела на неё задумчиво, головой кивала, улыбалась, потом бумажку мне лицом поворачивала и говорила:
— У тебя всё нормально. Инфарктов, ишемии нет, блокад нет, фибрилляции нет.
Потом я надевал кофту, садился на диван, чувствовал, что всё уже прошло, а сам всё никак не мог успокоиться.
— А с этим-то что делать? — спрашивал я и будто тихонечко утопал в ванной горячего и тугого стыда, поглядывая на недовольные морды докторов.
— Вот тут лечить надо, — отвечала мне врач и пальцем в висок себе тыкала. — Всё, поехали давайте, а.
***
Свадьба у Олежки скромная, но шикарная была. Уютная и домашняя. Без помпезных дорогих ресторанов, без лимузинов, без своры незнакомых гостей со всех концов Верхнекамска. Тихонечко после ЗАГСа поехали в ДК Ленина на окраине Моторостроя, там в столовой на первом этаже банкет и забабахали.
Пацанов наших с кадетки почти не было. Стас только и ещё парочка отщепенцев из первого взвода, которых я по имени даже не знал. Родни много набилось, тёток всяких, да дядек. Мама Олежкина всё с платочком в руке бегала и сморкалась, губами в яркой помаде светила в полумраке банкетного зала.
— Ну мам, чего ты, ну? — Олег спросил мать, раз пятый её за вечер приобнял толстыми ручищами и поправил воротник серого пиджака.
— Ничего, ничего, Олежик, — ответила она и сама ему воротник погладила, нитку белую содрала и на пол выкинула. — Кушать пошлите. Давай, куда там идти?
Столовую и актовый зал на первом этаже под свадьбу арендовали. Уютно было и мило, как в школе. Едой пахло приятно, топлёным жиром совсем немножко, салатами свежими, майонезными ветрами дуло с кухни.
Мы с Тёмкой сели в углу, недалеко от Стаса и двух Олежкиных бабулек. Тёмка красивый сегодня был, в белой рубашечке сидел и в серой клетчатой жилетке. А на груди галстук-бабочку себе повязал. Сколько я ему говорил, чтоб, как я, обычный галстук надел, красный или синий, всё ни в какую. Упёрся упрямым бараном и руки важно скрестил на груди.
— Я хочу как Джуниор из «Трудного ребёнка», — сказал он мне незадолго до свадьбы и достал из ящика бабочку. — Помнишь, там у маньяка красная бабочка была? И у мальчика тоже. Так же хочу.
Потом верхнюю пуговку на белой рубашке под чёрным пиджаком мне застегнул и прижался всем телом, дрожащими руками под белой выглаженной тканью обнял меня и заулыбался.
— Тебе так пиджак идёт, обалдеть, — он прошептал тихо и на меня снизу вверх посмотрел.
— А тебе жилетка, — ответил я и поцеловал его в носик. — Ты в школе так ходил?
— Нет. В школе пиджак носил. Примерно такой же, — он схватил меня за рукав и пощупал ткань кончиками пальцев. — Как мешок на мне всё время сидел. Не идёт мне. А у тебя, вон, прям туго так и красиво сидит. Буквой «V».
Застолье ещё толком не началось, а Анька в белом платье уже вовсю по залу бегала и хлопотала. Подол поднимала и бегала, фату поправляла и спрашивала всех, кто был голодный, кому чего не хватало.
— Мальчишки, вам кушать ещё не принесли? — спросила она, склоняясь между мною и Тёмкой. — Салаты какие, закуски?
Я тарталетку с икрой схватил со стола и ответил:
— Да всё нормально, Ань. Вон, есть у нас.
— Ладно, пока тогда сидите, хорошо? — меня сначала погладила по плечу, а потом Тёмку, лишний раз так отметила, что мы вместе пришли. — Я скажу, чтоб вам первыми принесли.
— Не оголодаем, — улыбнулся я. — Спасибо.
Потом, когда еду вынесли, зал совсем утонул в свадебном веселье. Пробками от шампанского захлопали, водкой запахло со всех сторон, воздух наполнился звоном столовых приборов. Музыка из большущих чёрных колонок сотрясала здание дома культуры и будто всех тёток и дядек, что пришли к Олегу на свадьбу, зазывала потанцевать на холодном полу из советского мрамора.
— Ого, салаты какие вкусные, — сказал Тёмка и глянул в мою тарелку. — Попробуй, Вить.
— Вкуснее моих, что ли? — я хитро спросил его.
— Нет уж, не вкуснее. Просто вкусные.
Он рыбу в кляре подцепил краешком вилки, через весь стол потянулся и уголок жилетки испачкал в майонезе. Я резко дёрнулся, хотел уже с салфеткой к нему подскочить, но тут же вдруг замер. Глазами испуганными окинул весь зал и по столу пробежался.
Кроме Стаса, Олега и Аньки никто здесь про нас, наверно, не знал. Буду за Тёмкой со слюнявчиком бегать — поймут ещё, догадаются.
— Чего ты? — Тёмка спросил меня, увидев мой грустный и расстроенный взгляд.
— Ничего. Ты хоть ешь аккуратней, ну? Смотри, как обляпался там, в уголке.
Зал взорвался громким смехом, и в груди завибрировало оглушительной музыкой.
Женщина в чёрном вечернем платье и с микрофоном в руках разгуливала между столами и читала по бумажке:
— Уважаемые гости, а пока наши молодые, жених и невеста, Олег и Анна, готовятся к первому танцу молодых, позвольте мне рассказать вам одну историю, — она громко шмыгнула прямо в микрофон, бумажку перевернула и стала читать измученным голосом: — Однажды, давным-давно, когда на далёком инопланетном теле зародилась разумная жизнь, на свет появились мужчина и женщина. И жили они в гармонии, в счастье и в радости. Пока однажды страшная комета и метеоритный дождь не разделили родную планету людей на части…
А Тёмка её историю не слушал, телефон опять свой достал и мордой ушастой уткнулся в светящийся яркий экран. Посидит-посидит, ручки сложит, салат поклюёт, потом опять телефон достанет, опять дисплеем засияет, потом опять уберёт и по новой. Весь вечер так просидел.
Всё результатов своих ждал.
Обещали на этой неделе всем участникам программы отзвониться и о результатах сообщить: кто прошёл, а кто нет. Кто в Америку едет учиться, а кто остаётся дома. Весь измучился, пока ждал, с самой осени в этом конкурсе участвует.
Не в первый раз уже.
Тёмка рассказывал, когда в одиннадцатом классе в Америку учиться поехал, на тот момент уже третий раз в программе обмена участвовал. Всех там, наверно, заколебал, вот и взяли его. Упёртый и целеустремлённый. Как будто в меня, хоть мы с ним и не родня. С ноября по апрель ждал результатов, ночами об Америке грезил, мечтал, как в школу там будет ходить, как Голливуд вживую посмотрит, мост Золотые ворота и места съёмок своих любимых фильмов посетит.
Всего по итогу добился, всё, о чём мечтал, осуществил. До последнего сам не верил, пока летом две тысячи тринадцатого в Модесто не прилетел на маленьком пропеллерном самолёте. Стюардессе тамошней рассказывал, что это родной город Джорджа Лукаса, где он свой первый полнометражный фильм снял: «Американское граффити». Стюардесса ему тогда сказала, что всю жизнь в этом городе прожила и даже об этом не знала.
Тёмка зато в Верхнекамске у нас всё это знал. Приехал туда и стал всем рассказывать.
— Тём, — сказал я и дёрнул его за руку. — Хватит в телефоне сидеть, чего ты, а? Весь вечер.
— Извини, — он произнёс тихо и руки под столом спрятал.
— Позвонят — значит позвонят. Не позвонят, ну и фиг с ними, господи.
— Нервничаю просто. Они в любой момент позвонить могут, у них время-то московское.
Я тихонько его по спине похлопал, едва заметно, чтоб лишнего не подумали, и сказал:
— Ладно тебе. Не накручивай. Вон, ешь сиди.
А тамада с микрофоном всё между столами шастала и продолжала историю, надрываясь в драматических потугах:
— Из космического корабля, что по форме напоминал сердце, вдруг показалась скользкая зелёная рука. Молодожёны испугались, взглядом испуганным корабль окинули и увидели, как из иллюминатора показался Святой Валентин…
Тёмка достал телефон, а потом опять в карман его спрятал. На меня покосился виноватой мордой и весь скорчился, будто извинений просил.
— Ты пить будешь? — я спросил его.
— Водку? Нет, ты чего уж. Шампанское, может, да, выпью. Так просто, за компанию. А ты?
Я покрутил гранёную рюмку, поглядел на переливы тусклого света на сорокаградусной водной глади и плечами пожал:
— Наверно. Можно, что ли?
— Чего спрашиваешь? Твой же друг женится, не мой.
— Домой меня дотащишь?
— Дотащу, если надо.
Тамада прямо за нашими спинами прошла, громко вдруг сделалось, голос её звонкий из больших чёрных колонок оглушительно зазвучал:
— «Нет, я не смогу больше жить без твоей любви!» — так ответила женщина, сорвала кольцо у Сатурна и нанизала себе на палец. Мужчина это увидел, второе кольцо сорвал и себе на палец тоже надел…
И я вдруг завис в каком-то дурном и мрачном озарении. Молнией мысли в голове вдруг сверкнули, что сегодня, может, всё и решится. Сегодня узнаю, уедет от меня Тёмка или со мной здесь останется. На четыре года ведь может уехать, а то и на пять лет. Понравится если, так вообще назад не вернётся. И Верхнекамск наш родной позабудет, и маму, и Джимми, и бабушку с дедом.
И про меня, наверно, даже не вспомнит.
И зал вокруг меня вдруг опять закружился, стены и огни светомузыки ярко и невесомо поплыли. Голос тамады в ушах голову сдавливал, кровь шумно запульсировала в голове. И опять в груди что-то трепыхнулось, опять волна страха и ужаса накатила, разлилась по всему телу электрическим разрядом и умерла колючей болью в кончиках пальцев. Нос, будто не слушаясь, сам воздух громко вдохнул, грудь вся вздыбилась, а руки потянулись за водой в пластиковой бутылке.
Тамада наконец-то свою историю закончила:
— Поэтому теперь, в наши дни, когда брачующиеся обмениваются кольцами, они совершают древний ритуал обмена энергиями Сатурна в знак планетарного единогласия в космосе. Все мы, становясь частью этого древнего ритуала, привносим баланс в хрупкое вселенское мироздание.
Дрожащими руками я налил себе в стакан минеральной воды, прямо с остатками сока на самом дне всё смешал и хлопнул одним глотком. По подбородку побежали светлые желтоватые капли, я вытер морду рукой и проморгался, чтобы мутную пелену сбить перед глазами.
Стас ко мне пододвинулся, в плечо меня ткнул и сказал:
— Фига себе, Витёк, видал? Тамада, походу, подкуривает у нас немного, да?
А голова совсем ничего не соображала, рука сама будто к сердцу тянулась и плотно сжимала пиджак на левой части груди. И опять внутри всё задрожало, затрепыхалось и запылало огнём страха и ужаса, нервы будто смотались в колючий клубок с иголками.
— Витёк? — Стас меня по плечу похлопал. — Всё нормально?
— Да, да, — ответил я и протёр глаза, на Стаса посмотрел и по-дурацки заулыбался, мол, посмотри, как у меня всё хорошо и совсем и не плохо даже.
— Тебя тоже, что ли, как её, перекрыло?
— Да я немножко это, на воздух хочу, — я громко выдохнул и потрогал свой горячий лоб. — Душно тут.
Тёмка разговор наш услышал, на меня нахмуренно посмотрел, за краешек рукава схватил и спросил озабоченно:
— Вить? Всё нормально?
— Нормально, нормально, Тём, — я успокаивал его и ещё сильнее натужно заулыбался. — Сиди, ешь, чего ты? Я просто покурить хочу, давно не курил.
Стас вдруг вмешался:
— Полчаса назад же с улицы пришли, ты чего?
— Стасян! — прикрикнул я и стрельнул в него злобным взглядом. — Я, говорю, покурить хочу. Понял, да? Покурить пойдём? Я, ты и Олег. — Потом на Тёмку посмотрел и по-доброму ему улыбнулся: — А ты кушай сиди, ладно? Там курицу скоро принесут.
Он ответил мне жалобным голоском:
— Я уже всё, не могу. На мне эта жилетка больше не сойдётся.
— Новую купим, — сказал я и Стаса по спине хлопнул. — Пойдём давай. Где там наш женишок шляется?
Улицы Моторостроя уже сумерками задушило, розовые и оранжевые огоньки по дорожным артериям ярко и бархатно засияли. Свежо и красиво на улице, прохладно и слякотно, воздух приятный и влажный. Уши согревались шелестом апрельской капели, капли молотили по ржавым подоконникам у входа в дом культуры. Олег со Стасом рядом стояли, в пиджаки вжимались от холода и пыхтели тугим синим дымом.
Между пальцами сигарета зажата. Тихо и жарко пылала серым пушистым кончиком. А руки дрожали похлеще, чем у Тёмки. Только у него врождённая патология хотя бы, а я совсем без оправданий. Стоял, как дурак, и пот с башки вытирал трясущейся рукой, и дым ещё сильней будто выдыхал в прохладную тишь вечерних улиц. Глазами цеплялся за каждый автобус с троллейбусом, старался отвлечься, рекламные вывески читал на железных громадных тушах.
На месте топтался и ногами чавкал талым и грязным снегом. Хлюпал так громко и аппетитно и почувствовал, как стопы поцеловались с холодной водой. И в груди всё так же по-странному трепыхалось, сердце как будто сейчас выскочит сквозь пиджак и прямо на мокрую холодную землю шлёпнется кровавым мясным кусищем.
— А ты помнишь, Витёк? — Олег вдруг спросил меня, дым в сторону выдохнул и бычок выбросил в мусорку.
— А? — я отозвался и головой завертел, то на него глядел, то на Стаса.
— Я говорю, ты помнишь, как на полевые ездили в одиннадцатом классе? — повторил он и заулыбался, на руки мои подозрительно покосился. — У тебя всё хорошо? Перепел, что ли?
А сам стою и думаю, что ответить. И врать неохота, он ведь жених сегодня, с уважением надо к нему. Но и про сумасшествие своё рассказывать тоже не собираюсь, никому вообще про него не рассказывал, кроме врачей. Всё надеялся, что само пройдёт, что забудется страшным сном и растворится в слякотных апрельских воспоминаниях.
— Всё хорошо, да, — тихо ответил я и выкинул бычок. — Не выспался немножко с утра.
— Тёмыч храпит, что ли? — съязвил Стас и засветился клыкастой улыбкой.
— Мгм, — сказал я, а потом вдруг опомнился. — Нет, вы чего? Он правда храпит. Знаете, как храпит? Как табун лошадиный храпит. А с виду так и не скажешь, да? Мелкий такой.
Олежка нахмурился, удивлённо со Стасом переглянулся и спросил:
— У тебя точно всё нормально? Случилось чего-то?
— Братан, — устало ответил я. — Ничего не случилось. Нервы не трепли. Чё ты там про сборы говорил, я прослушал?
— Да ничего не говорил. Просто спросил, помнишь, как ездили? Как по лесу шатались? Как этот вон, — он ткнул пальцем на Стаса, — в плену гасился сидел. Лапшу у тебя клянчил.
— Ты как будто не клянчил, — отозвался Стас и локтем его тихонько ударил.
— Помню я всё, конечно, — я произнёс и заулыбался.
К Олегу подошёл близко-близко, дыхнул на него прокуренным воздухом, за шею его схватил своей лапой, своим лбом к его лбу прижался и сказал:
— Помню. Я всё помню, слышишь? Всегда помнить буду. Слышишь ты меня, нет, боров? Никогда не забуду!
На последних словах голос слегка задрожал. Я хватку ослабил и по плечу Олега похлопал.
— А чего ты обзываешься-то? — он обиженно пробубнил и шею себе начал тереть. — Я же не обзывался. У меня вообще-то сегодня свадьба.
Дрожащими руками я достал телефон из кармана, зашуршал длиннющим списком файлов в галерее и замолчал на минуту. Нашёл тот самый ролик, включил его и телефон повернул к ним экраном. И их удивлённые морды быстро к нему прилипли, застыли в ностальгическом умилении и замолчали.
А из динамика знакомые голоса зазвучали, голоса, которые на всю жизнь золотыми буквами у меня в памяти отпечатались, которые жить со мной, дышать и помнить будут, пока я по этой земле хожу:
— Олег Ветров, что вы хотите сказать будущему себе?
— Витёк, съебись, а!
— Аня, ты только позвони мне, как доедешь, ладно? Анечка, моя любимая, самая хорошая. На тебе все мои деньги, ключи от квартиры, вот тебе ещё яйца мои, тоже с ключами.
— Вот такие вот у нас, короче, полевые сборы в кадетской школе. Ноябрь, две тысячи четырнадцатый год.
— Помоги мне, а, Витёк!
Ролик закончился, а их лица всё так же светились искренним изумлением. Будто сами уже всё забыли, будто и не помнили даже никогда, как будто не было всего этого и как будто не их детские голоса только что звенели в моих дрожащих руках.
— Помню, помню, — я повторил довольно и убрал телефон. — Ещё кое-что, кстати, помню.
Я достал из кармана холодный свёрток бумаги и протянул Олегу в его распухшую толстую ладонь.
— Чего это? — он спросил меня и заулыбался.
Он свёрток раскрыл и вытащил зелёный кусок пасты, которой мы в кадетской школе пряжки на ремнях натирали, когда дружно втроём собирались в общей комнате и под холодный вой метели за окном терялись в моментах зелёной юности. Юности в алых погонах, юности, которая с воем той самой метели будто бы испарилась, словно и не было её никогда.
— Ешь давай, — я сказал Олегу и по спине его громко похлопал. — Чё? Думал, что забуду?
Он пасту в руках покрутил, губы надул и на меня посмотрел жалобными глазами.
— Я ведь сегодня жених, — сказал он. — Потом, может, как-нибудь? В другой раз?
— Подарок тебе на свадьбу, — усмехнулся я. — Делай, чё хочешь.
От их глупого и родного смеха будто дрожь наконец-то прошла, и сердце в грудине больше не трепыхалось, колокольчиком неспокойным не звенело, и дыханье не перехватывало. Легче и свободнее задышалось.
Мы вернулись в душную суматоху свадебного застолья, и в глазах опять заискрило светомузыкой. Уши оглушительным рёвом колонок наполнились, воем пьяных песен тёток за столом и далёким звоном железных ложек в тарелках с горячим.
Тёмка на самом краешке стола вдруг сверкнул своей белой рубашкой и телефоном в руке. К уху его поднёс, разговаривал с кем-то. Лицо его замерло в задумчивой тихой гримасе, застыло в озадаченных размышлениях. Стоял и будто кого-то слушал, глазами бегал и тихо кивал, пару раз рот открыл и будто бы что-то сказал. Отсюда не слыхать, музыка орала так сильно, что даже в груди вибрации разливались.
— Артём! — крикнул я с другого конца зала, и мой голос вмиг растворился в хрипящей мелодии из колонок.
Тёмка ничего не ответил, телефон спрятал в карман,засуетился и с места куда-то сорвался. Сквозь толпу побежал, тёток чуть ли руками не растолкал аккуратно и исчез за обшарпанными деревянными дверьми.
— Куда это он у тебя полетел? — спросил Олег.
— Ну, бандит ушастый, а, — вырвалось у меня.
И тут же вслед за ним подорвался: аккуратно протискивался между танцующими людьми, лавировал между официантками с горячими тарелками и чуть не оглох, когда пронёсся у выхода мимо дрожащих колонок.
Я громко распахнул деревянную дверь и выбежал коридор. Замер на холодном советском бетоне, глазами забегал в разные стороны, ушастого искал среди гардеробных вешалок, колонн и афиш о грядущих мероприятиях. Нигде его не видать. Куда так быстро мог удрать?
И опять в груди всё затрепыхалось, всю тушу в чёрном костюме скрутило холодным ужасом. Ноги сделались ватными, руки за стены стали хвататься, а задница сама будто плюхнулась на старую деревянную скамейку.
— Тёмка… — жалобно вырвалось у меня, и голос мой зашелестел шёпотом эха в серых толстых стенах.
По всему дому культуры будто бы пробежался и разжёг воспоминания в моей распухшей тупой голове.
***
Шесть лет мне тогда было.
С мамой шагали по глубоким сугробам в лабиринтах избушек нашего частного сектора. Сверкающим снегом хрустели и двигались в сторону дома, где отец баню уже растопил, где дым из трубы обжигал холодное небо белым пушистым облаком. Шумно было вокруг, собачий лай перемешивался с воем метели. Маленькие глупые уши сдавливало тугой пышной шапкой с помпоном. А поверх ещё капюшон был, мама мне его натянула, когда с автобуса у «Лагерной» вышли.
В снег наступал и как будто проваливался, иной раз по колено даже втрескивался. Мама тогда за руку меня дёргала, смеялась и мою ногу в шуршащих мокрых карлсонах отряхивала. На щёки мои каждый раз поглядывала, умудрялась следить в полумраке уличных фонарей, как бы они у меня слишком сильно бордовым огнём не запылали, чтоб не застудился, не дай бог. Как за год до этого, когда заболел и в садик две недели совсем не ходил. Дома сидел и соплями во все стороны брызгал.
— Про что хоть мультик-то? — мама громко спросила меня и натянула плотный шарф до самого носа.
Метель ещё сильней загудела, яростнее холодными кинжалами зашлёпала в самую морду. Я маму тогда еле расслышал, глупый взгляд на неё приподнял, крепко сжимая руку в вязаной варежке, и моргнул холодными глазами с инеем на ресницах.
— Там вот про динозавров, — ответил я. — Там один вот маленький динозавр великую долину искал.
— Какую долину? — мама посмеялась и на меня посмотрела, ещё крепче меня схватила за ручку. — Великую? А чего ему там надо?
— Там красиво, потому что, хорошо вот. Там вот его друзья все.
— Нашёл, что ли, долину-то?
Я поправил капюшон рукой в варежке и важно ответил ей:
— Да, нашёл.
А она опять надо мной посмеялась, перекрикивая метель:
— А зачем ещё раз смотришь, раз уже видел и всё знаешь?
— Я не видел ещё. По телевизору в рекламе так сказали, я ещё не смотрел. Мы успеем?
— Успеем, успеем. Ждать ещё будешь сидеть.
Может, мне тогда показалось, глупому, маленькому и наивному, но как будто быстрее с ней зашагали. Как будто розовый снег в бархатном уличном свете шустрей под ногами стал проноситься, и метель будто стихла и сжалилась над нами. Чтоб я к мультику к своему успел и не расплакался.
Успели.
Я на диване в нашем зале расселся с важным видом в старых колготках с заштопанной дыркой и болтал ногами в тёплых домашних тапочках. Ждал, пока мама развесит на батарее мои мокрые вещи, пока с кухни вернётся с кексом и чашкой топлёного молока.
Топлёное молоко мне всегда вкуснее обычного казалось. Я его даже шоколадным называл из-за приятного привкуса, всё думал, что туда какао немножко добавляли. Только такое мне и покупала в мягких холодных пакетах. Молоко покупала и кексы с изюмом после работы. Заходила на рынок и искала те, что посвежее, которые с белой сладкой присыпкой лежали и на развес продавались.
— На, держи, — сказала она и тарелку с кексом мне протянула, а кружку с цветочками и отломанной ручкой на стол поставила. — Остынет пока, ладно? Где там твой мультик идёт, по какому каналу?
Я заболтал ногами, в кекс вцепился своими зубищами и ответил писклявым голосом:
— Там вот, который с буквой «Т».
— С какой буквой? «Т»?
— Да. В углу такая вот, — сказал я и пальцем в воздухе начертил фигуру.
— Первый канал, что ли? — спросила она и щёлкнула пультом, на экран кивнула и спросила меня: — Этот вот?
— Да, этот.
Она надо мной посмеялась и по голове меня потрепала холодной морщинистой рукой:
— Ой, а, Витюшка. Буква «Т», говорит. Это цифра «один», ты чего уж?
Ничего ей не ответил, всё сидел и кекс трескал, ногами в колготках дрыгал и ждал, пока закончится скучная передача «Кумиры».
А когда закончилась, мир вокруг яркими красками засиял. Телевизор будто домашним солнцем стал согревать и заискрился в самой душе яркими картинками. На экране тёмная мутная вода показалась, камера стала всё глубже и глубже спускаться на самое дно, и вместе с белым текстом с непонятными мне ещё забугорными буквами показались маленькие морские обитатели. Рыбы всякие и плавающие ящерицы. Музыка полилась красивая, и пластиковый корпус телевизора затрещал.
— Производство Лукаса-Спилберга, — важный голос объявил за кадром.
— Ой, дай-ка убавлю, — мама сказала и схватилась за пульт. — Отец уже дрыхнет, ему вставать рано.
— Ну, мам, — разнылся я и громко хлюпнул молоком.
— Тихо. Спать иначе пойдёшь.
Музыка в телевизоре ещё сильней зазвенела, раскатами трубных инструментов заиграла и на всю жизнь мне тогда вбилась в память своей каждой нотой.
— Земля до начала времён, — диктор за кадром объявил громко, и музыка ещё грандиознее сделалась.
На экране уже динозавров стали показывать, больших и красивых, серых и длинношеих. Траву жевали над озером и мирок маленького глупого мальчишки из частного сектора на окраине Верхнекамска потрясали своим величием.
После прогулки сидеть в зале перед телевизором так хорошо было. Тепло становилось, жгуче даже. Кровь после мороза вскипала и клонило в сон. Мама по дому бегала, делами своими занималась, прибиралась немножко. Обычно в это время, в воскресный вечер, готовила мне чистую одежду для садика.
На целую неделю мне одежду готовила, чтоб самым чистым и красивым ходил. Чтобы, когда в пятницу приедет меня забирать после работы, сразу вельветовую рубашку родную могла разглядеть в толпе детишек из нашей группы.
Первый раз тяжело было оставаться на всю неделю. Многих родители забирали после работы, а я всё сидел до самого вечера, смотрел, как за окошком темнота начинала улицы душить. На первом этаже сталинской пятиэтажки в самом центре города был мой садик. Там и ел, там и спал, там и во дворе с ребятами гулял под присмотром воспитательницы и любопытных бабулек у подъезда. Как-то раз мимо них прошёл и краем мелкого зелёного уха услышал ворчание недовольное.
— Ба, на что вот детей заводить, если хотя бы после работы с ними возиться не можешь? Всю неделю ведь там сидят, глянь-ка, вон чего, а.
Головы глупые и седые. Особо они и не спрашивали, кто и как работает, по каким дням, кто мог детей забирать, а кто нет. Кто на другом конце города жил и не мог туда-сюда по полтора часа кататься от дома, потом до садика, до работы, а потом снова в садик и после этого только домой. И я мелкий был, объяснить им не мог ничего.
— Мам, а вот когда я уже дома буду спать каждый день? — я спросил как-то маму, когда она меня забирала в пятницу вечером.
Вставала передо мной на колени у нас в раздевалке и застёгивала серую шапку на моей голове с пушистыми длинными волосами. Длинными по сравнению с тем, что потом, после одиннадцати лет было, когда уже в кадетской школе стал учиться. А так самая обычная для мальчишки причёска была. Не думал, что потом скучать по ней буду. И волосы у меня такими мягкими уже никогда не были.
Руки её мягкими только всегда оставались.
— Ой, Витька, не знаю, — ответила она, губы сморщила и подула себе на лоб. — Ба, взмокла тут вся с тобой, самому уже пора шапку-то завязывать. Вырастешь, в армию без меня пойдёшь, как там будешь одеваться, кто тебе будет шапку застёгивать? Там меня-то не будет.
Никогда не врала мне. И тогда тоже не соврала. И в армии её не было.
И после уже не будет.
— Чего молчишь? — спросила она с улыбкой и потискала мой сопливый нос. — Ты ведь будущий солдат, а солдатов мамы не одевают.
— Я научусь, — сказал я, а потом по-детски, по-глупому, на другую тему перескочил: — Мам, а мы вот в «Аргамак» зайдём?
— Ну начинается у тебя. Чего там тебе надо опять?
— Я фишки хотел с покемонами. У меня мало осталось.
Она недовольно цокнула и сказала:
— А ты куда их деваешь-то, а?
— Мы с Мишей играли, я вот поставил двадцать фишек и ему проиграл. Мне новые надо.
По дороге домой шли с ней мимо любимого магазина, заходили туда и фишки мне покупали. Продукты домой тоже брали, еду всякую, но меня тогда уже рядом будто и не было. Сапогами шуршал по сверкающему белому полу с разводами грязи и снега и разглядывал в руках белый прозрачный пакетик с пёстрыми картонными кругляшками.
— Мам, а вот «аргамак» это что такое? — спросил я, когда мы с ней опять по магазину прогуливались.
Она плечами пожала и ответила мне:
— Ой, Витюшка, не знаю. Магазин так называется. Вот этот вот и называется. Вывеску-то видел на входе?
Потом только, лет в четырнадцать, ради интереса прочитал, что «аргамак» — это порода лошадей такая. Дурацкое имя для магазина, непонятно, кто и зачем его так назвал.
И в тот вечер, когда «Земля до начала времён» по телевизору шла, опять по груди какое-то чувство странное разливалось. Сидел, молоко пил перед телевизором с мультиком про динозавров, и совсем-совсем спать не хотелось. Миг, когда в кровать надо было ложиться, оттягивал, как мог. Так обрадовался, когда реклама началась, когда понял, что мультик ещё не кончился и ещё хотя бы минут десять будет идти.
— Там скоро у тебя кончится, нет? — мама спросила меня и тихо зевнула. — Завтра вставать рано.
— Они уже в великую долину идут, — сказал я и нервно посмотрел в сторону своей комнаты.
Спать совсем не хотелось.
— Ты теперь будешь пораньше ложиться, ладно? — мама сказала мне. — Я тебя теперь по вечерам буду забирать. И рано будем просыпаться.
И в груди страшное чувство сразу подохло, бенгальские огоньки яркие будто внутри заискрились.
— Каждый день? — спросил я писклявым голоском и пустую чашку из-под молока убрал в сторону.
— Каждый день, да.
— А вот, а почему?
— У нас отдел в другое место переехал, прям поближе к вашему садику. Тебя хоть забирать удобно будет, за десять минут добегу и домой поедем. Да? Доволен, что ли?
Доволен.
Так доволен был, что сразу спать захотелось, а остаток мультика мимо глаз и ушей пролетел. Только и запомнил, как Литтлфут великую долину нашёл, как музыка прекрасная зазвучала, как светом и счастьем в груди зазвенела каждой своей нотой.
И так хорошо мне тогда сделалось. Спокойно и сладко.
Сам великую долину будто нашёл.
— Доволен, — я ей тогда ответил.
Нарочно стал дурачиться, задницей в колготках сполз с дивана прям на пол и пошёл в свою комнату.
И никогда больше так на ночь не переживал.
***
Лакированные ботинки громко цокали по блестящему деревянному полу. Одна колонна, две, три, а впереди, между лестницами, ленинская лысая морда застыла в масляном старом портрете. Зенками своими будто прямо в душу мне смотрит.
— Артём! — крикнул я и съёжился от звонкого эха.
Ни ответа, ни Тёмки. Тишина сплошная, стук моих ботинок по деревянному полу и остатки умирающего эха между стенами. Наверх убежал, наверно.
Я поднялся по бетонной лестнице с красным облезлым ковром и прислонился к тяжеленной деревянной двери. Схватил широкую лакированную ручку и навалился всей тушей. Тяжёлая дверь, здоровенная, такую вдвоём лучше открывать. Раза в два меня выше.
Глаза сами сощурились от яркого света. Штук десять люстр с расписными висюльками и всякими побрякушками холодным алмазным светом освещали обветшалый бальный зал. Пол, как у нас в кадетской школе, древний, советский ещё, дощечки аккуратно выложены зигзагами. Как у нас в коридорах, когда часть здания ещё советской школой была. Потом уже, когда кадетку открыли, линолеумом всё застелили. Вздутым и облезлым, лучше совсем не стало.
— Тём, — сказал я негромко в надежде, что он где-то тут.
Если не в этом зале, значит, домой убежал. Больше идти некуда, столовая только на первом этаже, коридоры и зал этот.
— Тём, ну ты где, а? — отчаянно спросил я и расстегнул пиджак, душно уже стало, спина взмылилась вся, и рубашка к телу прилипла.
Сразу-то ушастого не заметил. Вон он сидит, на скамеечке лакированной деревянной, прямо под здоровенными окошками высотой в три этажа. Вокруг занавески висят: красные, бархатные, с золотистыми нитками по краям. Такие здоровые занавески, плотные и тяжёлые, если упадут — человека можно в них раз пять, как мясо в лаваш, закатать, столько ткани ради напыщенной помпезности унылого старого зала.
— Тёмка, — тихо вырвалось у меня, и ноги будто сами двинулись в его сторону по скрипучему облезлому полу.
Сидел и грустил, руками упирался в скамейку, ногами болтал и глядел в пол. Ни глаз, ни рта не видать, всё от меня спрятал под своими кудряшками. Лишь бы только не плакал, лишь бы душу на части опять не терзал из-за ерунды всякой.
Конкурс этот его. Всё сердце им себе исцарапал.
Я сел рядышком и руку под жилетку ему запустил:
— Тём? Ба, смотри, весь мокрущий какой. Сухую рубашку надеть не хочешь? Эту на батарею пока бросим сушиться.
Сидел и молчал, меня рядом будто и не было.
— Заяц? — я всё никак не мог успокоиться и опять похлопал его по спине. — Ладно, всё. Не грусти, слышишь?
Я его приобнял аккуратно и прижал к своей потной груди. А он сидел и ровно дышал, ни слова не говорил. С каждым вздохом будто душу выпускал по кусочку из тела.
— Даже не спрашиваешь, что сказали? — произнёс Тёмка и опять свесил нос.
— А то я сам не вижу. Давай не плачь только, ладно? Свадьба просто, увидят ещё. Пьяных дураков-то полно. Им только повод дай.
Тёмка громко вздохнул и от меня передвинулся в самый конец скамейки. Наверх посмотрел и взглядом вцепился в высоченные белые колонны вдоль потрескавшихся бежевых стен. Колонны высокие, мощные, толстые и белые, с жёлтыми разводами от апрельской капели, что пробивалась через крышу с лепнинами в виде цветочков. На цветочки-то уже не похоже, кругляшки какие-то с полосками, страшные и невзрачные. Лучше бы просто ровный потолок оставили.
Я встал со скамейки и неспешно к окну подошёл. Тяжёлые пыльные занавески распахнул и застыл. Грязное окно, серое и мутное. Плакало слякотными каплями апрельского снегопада. Будто не капли ползли по стеклу, а жижа грязнющая и противная склизкими комьями, душу будто травила одним своим видом.
В тот же миг у самого в глазах будто грязь эта вся поселилась, я громко шмыгнул, и эхо вдруг побежало по огромному залу с высокими потолками.
— Вить? — послышался Тёмкин голос у меня за спиной. — Ты чего?
— Ничего.
А сам стоял и на него не смотрел, не мог от мутного зеркала отцепиться, всё надежду искал в нём и силы, чтобы совсем не сгореть в пожаре печали.
— Прости, заяц, — я произнёс тихо и скрипнул горлом случайно. — Это я, это мама моя, это… кольцо… всё вместе, понимаешь? Это я виноват.
Не хотел, а засмеялся, мокрую морду вытер краешком рукава и глянул на пятна от горячих солёных капель.
К Тёмке лицом повернулся, красными глазищами талыми на него посмотрел и сказал:
— Мы с ней наколдовали, походу, чтобы ты никуда не поехал. Я просил. Так хотел сильно, так просил, чтоб ты никуда не поехал, Тём, сил нет. Сейчас-то можно уже ведь сознаться, да? Всё ведь уже закончилось?
Тёмка стоял и на меня смотрел, правым плечом нервно дёрнул и тихо шмыгнул. Я подошёл к нему, крепко обнял, и разрыдался прям у него над ухом. Всю свою душу выпускал по кусочкам солёной жгучей водой.
— Прости, прости, прости меня дурака, — прошептал я и чуть не захлебнулся густыми слюнями, рот пошире раскрыл, чтоб сопливым носом совсем уж не задохнуться.
Руки в его кудряшки запустил, вокруг ушка его погладил и всего зацеловал: и в шею, и в губы чмокнул, и в носик, и в щёчку. Хотел, чтобы каждый чмок извинением искренним в сердце у него зазвучал.
— Господи, прости, прости, господи, — повторял я шёпотом и ещё сильнее к нему прижимался, всю рубашку под жилеткой ему смял на спине своими ручищами. — Ты представляешь, нет, Тём? Хотел, чтоб тебе плохо было. Чтобы ты проиграл. С ума ведь сошёл совсем. Сучара я самая последняя, да? Врежь мне пожалуйста, а? Один раз хотя бы.
Я назад шажок сделал, моську вытер рукавом пиджака и руками развёл. Давай, мол, врежь мне.
Тёмка даже не шелохнулся. Стоял и на меня смотрел, брови нахмурив, губами тихонько дрожал и сам всем телом трясся едва заметно.
Шуршание ботинок по деревянному полу эхом зашепталось в старых советских стенах. Будто весь зал затрещал мягким негромким шумом. Музыка грохотала на первом этаже, тугими вибрациями поселилась в грудине и заглушила слякотный шелест мокрого снега на стекле.
Чёрный лысый клён тихонько покачивался на ветру и иногда тенью своей играл на стенах. Чернотой грязной улицы будто залезть хотел в светлый уютный зал. Троллейбус вспыхнул и яркой молнией стрельнул в грязное окошко, Тёмку на миг осветил белой холодной искрой.
— А ты прям сильно хочешь съездить? — я спросил его. — Сколько там надо, чтоб на две недельки хотя бы катнуть, я ведь… я ведь даже не смотрел никогда, вопрос этот не изучал. Дорого, что ли?
И Тёмке глянул прямо в глаза, всё ответа от него ждал. Думал, цену мне назовёт. Не назвал. Совсем ничего не сказал мне.
— Да пофиг, — я усмехнулся и махнул рукой. — Господи, что говорю-то, а? Заработаю. Хоть миллион, ерунда какая. А ты зато счастливый ведь будешь, да?
Я застучал ботинками по сухому обшарпанному паркету, поближе к нему подошёл, за плечи его аккуратно схватил и спросил:
— Куда ты там всё хотел? В Нью-Йорк или куда?
— Никуда я не хотел, Вить, — Тёмка тихо ответил мне. — Учиться просто хотел и всё.
Я ещё крепче плечи его сжал, ещё плотнее к нему приблизился и прошептал сквозь густые сопли:
— А здесь? Здесь тебе учиться у нас кто не даёт, а? Родной ты мой, ну? Кто не даёт-то? Учись-знай, чего ты? Оценками меня радуй, маму свою тоже радуй.
И опять я не выдержал его грузного взгляда, ноги опять меня сами понесли в другой конец зала. Ботинки так громко по полу цокали, весь зал звуком моих шагов вдруг наполнился. А глаза ещё сильнее начали таять, не слезами уже заполнялись, а тугой жгучей смолой как будто.
Я спиной к нему повернулся и руки важно сложил на груди. Взглядом застыл у маленькой деревянной сцены в самом углу. На сцене пианино стояло, колонки огромные, ростом с Ромку, и несколько осветительных приборов. Серо-синие киловаттники, такие же, как в «Киносдвиге», с какими уже приходилось у Вадима на съёмках работать.
— Витька? — Тёмка сказал негромко и обувью скрипнул по деревянному полу. — Ты правда хотел, чтобы я не поехал?
А у самого в голосе горечь и слёзы звенели, слышно их, как бы он ни старался.
— Мгм, — я ответил и губу закусил. — Сильно так хотел, даже стыдно. И в монастыре тогда про это молился. — Я лицом к нему повернулся и усмехнулся негромко: — Смешно так. К одной иконе подошли тогда друг за дружкой, совершенно разные вещи с тобой просили, противоположные даже. Представляешь, что бог в тот момент подумал? Подумал, наверно: «А чего мне делать-то, кому помогать?».
И я тихо засмеялся, на Тёмку глянул улыбчивыми глазами, сам вдруг себя одёрнул и зашептал, прижимая крестик на груди под рубашкой:
— Господи, прости, господи, прости.
Тёмка захлюпал сквозь слёзы:
— С чего ты взял, что я об этом просил, Вить?
— А тогда о чём?
Я подошёл к нему, за воротничок жилетки его аккуратно схватил и малюсенькую нитку убрал с его чёрной красивой бабочки.
— Просто, — Тёмка ответил и плечами пожал. — Смотрел на тебя всё время, особенно после армии. Как ты весь… по маме… Понимаешь, да? И не хотел, чтобы тебе плохо и больно было. И я тогда подошёл к иконе и подумал…
Тёмка не выдержал и разревелся, глазами не мог солёные горячие ручейки остановить на своём лице. Скорчился весь и нахмурился, изо всех сил старался, но печаль всё равно взяла верх.
— Чего подумал? — я спросил его шёпотом. — Что попросил, Тём?
— Нельзя же говорить, ну, — он сказал еле слышно и шмыгнул.
— Это не лампа с желаниями. Ты у бога просил, понимаешь? Что просил, скажи?
— Попросил, чтобы ты не расстраивался и не плакал больше. Я там где-то читал что-то про мир на душе, про покой. Не помню уже. Специально перед нашей поездкой в монастырь читал. Всё уже забыл, даже не спрашивай.
Я задумался на секундочку, брови нахмурил и сказал:
— Так мы же к иконе подходили, которая с учёбой помогает. «Прибавление ума» называется, забыл? Её ведь об учёбе только просят.
— Да? А я же не знал, Вить, — сказал Тёмка и в воротник моего пиджака вцепился холодными пальцами. — Я думал, что о чём хочешь можно просить. Прости. Поэтому, наверно, и не сработало. Поэтому, наверно, и плачешь до сих пор.
Я вдруг заулыбался, глаза рукавом вытер и сказал ему:
— Не сработало, Тём? Сработало ещё как.
И крепко-крепко его обнял, спину его дрожащую в старой серой жилетке сильно зажал своими руками.
— Знаешь, как сильно сработало? — спросил я и в глаза ему посмотрел. — Здесь же, рядышком со мной стоишь и не уезжаешь никуда. Вот же душевный покой и мир, который ты и просил. Всё ведь на месте.
Я вдруг над ним рассмеялся и за уши его тихонько подёргал:
— Глупый такой, не могу я, ух, батюшки. Даже икону у меня перепутал, ты посмотри, а? Уши отрастил, а ума-то всё нет, ой.
— Ну Вить, — он жалобно протянул, а сам заулыбался.
Я опять его обнял, по спине тихонько погладил и прошептал:
— Тише, тише, всё.
И так хорошо мне снова вдруг сделалось. Спокойно и сладко.
Великую долину будто снова нашёл.
— Тёмка! Я здесь, у нас в Верхнекамске, эту Америку сраную тебе подарю! Слышишь ты меня, нет? — я его ещё крепче к себе прижал, за ушком погладил и добавил: — Заяц ты мой… тупой… лопоухий… какой тупой-то, мамочки, сил-то моих нет, господи… батюшки.
— Вить? — зашептал Тёмка, прижавшись к моей груди. — Ты чего?
— Прости, прости, ладно? Сам я тупой. Врежь мне, хочешь? Ну?
— Не буду я тебя бить.
Тёмка подошёл к скульптуре балерины в далёком углу зала, посмотрел на её отломленный нос, шершавую белую поверхность её гибкого тела потрогал любопытной рукой и тихонечко заулыбался.
— Так на бал к тебе в школу тогда и не сходил, — сказал он с нотками сожаления в голосе.
— Так давай прямо тут и наверстаем.
Я вышел в самый центр просторного зала и глянул на белые переливы света в пышных люстрах. Так ярко сияли, что аж глаза заслезились. Неромантично совсем, свет бы потише сделать.
Я добежал до двери, щёлкнул выключателем и оставил гореть одну маленькую люстру в самом углу. Большущий зал сразу же зашептался полумраком, окна под бордовыми бархатными занавесками засияли оранжевым светом уличных фонарей.
— Темно, — прошептал я и, прикусив губу, осмотрелся.
Взглядом вцепился в световые приборы на маленькой сцене, заулыбался и к ним подбежал. Четыре высоких киловаттника, серые, с синими полосками, стояли на старых исцарапанных ножках, а на боку висели смотанные в толстенный клубок провода.
— Ты чего это? — он спросил меня осторожно и подошёл к сцене.
Я стянул моток проводов с одного прибора и стал искать розетку.
— Не боись, — сказал я. — Ты знаешь, что это Вадима приборы?
— Нет. Как это Вадима?
— Да он мне сам тогда сказал, что сдаёт их в аренду для ДК Ленина, когда у них всякие мероприятия тут проходят. Вон, смотри-ка.
Я заскрипел «головой» киловаттника и развернул её лампой в сторону Тёмки. На поцарапанный серый корпус ткнул пальцем и кивнул.
— Видал?
Тёмка пригляделся и прочитал вслух надпись, наспех намалёванную белой краской:
— Киносдвиг.
— Понял теперь? — довольно спросил я и потащил провод к розетке.
— Понял. Ничего себе.
— Ну-ка, зажмурься. Лучше вообще отвернись.
Тёмка руками глаза закрыл и заулыбался. Я воткнул толстый провод в розетку через переходник, и прибор в ту же секунду ярко вспыхнул строгим лучом тёплого желтоватого света. Башка у киловаттника вмиг раскалилась, я даже запах деталей и жжёной пыли почувствовал.
— Открывай, — сказал я и спрыгнул со сцены.
Он глаза открыл и осмотрелся, разинув рот. Стоял в полумраке огромного бального зала в ровном пятнышке рыжего света из студийной аппаратуры.
— Красиво как стало, — прошептал Тёмка. — Как будто и не в зале уже.
Я подошёл к нему поближе и хитро спросил:
— А где?
— Не знаю. На сцене как будто.
— На сцене, точно. А на сцене танцевать надо, понял? Вставай давай.
Я схватил его за руку, холодом его кожи обжёгся, а Тёмка ладонь дёрнул и смущённо опустил голову.
— Я же танцевать не умею, Вить, — он тихо сказал мне.
— Не ной. Как тогда, у меня дома. Помнишь? Хорошо ведь тогда танцевал?
— И кровь потом из носа пошла.
— На турник не будешь лазить, — усмехнулся я. — Давай, иди сюда.
Я опять протянул ему руку и почувствовал на спине жар киловаттного света. Хорошо светит, воздух вокруг только так раскаляет. На студии, когда несколько штук таких работают, весь павильон парилкой становится.
— Зафростить бы его, конечно, — пробубнил я и глянул в сторону прибора.
— Так пойдёт. Давай, как ты там хотел потанцевать?
А внизу как назло музыка вдруг затихла и аплодисменты загромыхали. Тамада что-то пробубнила в микрофон неразборчиво, и первый этаж опять музыкой громкой взорвался. Трубные инструменты сначала пошли, а потом и барабаны застучали.
— Сам бог потанцевать как будто велел, — он прошептал смущённо.
— Почему?
— Это же песня «Хочешь я в глаза» в исполнении Нины Бродской.
— Это которая в заставке у Букиных играет? — спросил я, а Тёмка кивнул. — Точно бог велел. Давай, хватайся за меня.
Наши с ним руки сцепились родным жгучим теплом, Тёмка вторую руку свою аккуратно мне за спину завёл, голову чуть-чуть опустил и так прямо замер. В самую грудь мне дышал дрожащим тёплым дыханием. Я чмокнул его в макушку, и затоптался на месте, и его легонечко дёргал за руки, чтоб понимал в какую сторону двигаться.
— Вот, видишь, как хорошо получается, — приговаривал я, и вдруг чуть ему на ногу не наступил. — Расслабься ещё немножко, ладно? За мной повторяй.
— Ладно, — он тихо ответил мне прямо в грудь, не поднимая испуганных глаз. — И так всегда за тобой повторяю.
И закружились мы с ним, как в вальсе в кадетской школе. Только в школе всё наигранно было, пусто и без души. Девку какую-то незнакомую хватаешь за талию, вертишься с ней по залу, на других пацанов с дамами смотришь вокруг. А у самого нигде ничего не ёкает, родным теплом сердце не согревается, кудрявым пухом в самый нос не щекочет.
То в одну сторону с ним повернёмся, и перед глазами весь зал пронесётся с белыми потрескавшимися колоннами, то в другую сторону, и окна с бархатными занавесками проплывут мимо нас. И полумрак вокруг приятный такой и тёплый, уютный, родной и домашний, и музыка с первого этажа сладкая льётся. Бьёт в самое сердце каждым слово и рифмами душу в бараний рог скручивает беспощадно.
— … кто тебе сказал? Ну кто тебе сказал? Кто придумал, что тебя я не люблю?
— Доволен, что ли? — я спросил его шёпотом и заулыбался.
— Доволен, — Тёмка так же шёпотом мне ответил и на меня посмотрел родными каштановыми глазками в переливах тёплого рыжего света.
— Ты представляешь, что мы сейчас с тобой танцуем под светом киловаттника, который, возможно, использовали на съёмочной площадке «Иронии судьбы» или «Вокзала для двоих»? Или вообще и там, и там?
— Да ну ты чего? Как это?
— Вадим как-то мне рассказал. Этот свет с Мосфильма ещё в советские годы привезли на казанскую студию «Тасма», ну, когда всё уже разваливаться начало. На «Тасме» у них киноплёнку, кстати, делали хорошую для всего Советского Союза. А потом уже какой-то ушлый мужик все световые приборы оттуда вывез, со студии, и сюда в Верхнекамск их привёз. А там уже они как-то к Вадиму в «Киносдвиг» попали. К вам в Моторострой. Не знал, что ли?
Он покрепче сжал мою руку потной ладонью, на меня глянул задумчиво и сказал:
— Нет, не знал. Неужто правда на съёмках тех фильмов этот свет использовали?
— Мне кажется, да. Я вот верю. А ты веришь?
— Буду верить. Если ты веришь.
— Вот и верь.
Я немножко с ним покружился, Тёмка на миг от пола оторвался, а потом приземлился и ботинками звонко цокнул. Взгляд испуганный на меня вскинул и задрожал милой улыбкой на гладком лице.
— Связь какая, с ума сойти можно, — прошептал я задумчиво.
— Какая связь?
— Между нами и этими фильмами. Которые твоя бабушка любит смотреть, и мама твоя. И моя мама тоже любила смотреть. И мы тоже смотрим с тобой иногда.
— Точно. Получается, тот же самый свет на нас падает, который на Женю Лукашина с Надей светил?
— Мгм.
— Обалдеть, — Тёмка прошептал и прижался к моей груди. — Романтично очень.
Я погладил его по плечу под серой жилеткой и сказал:
— Как будто сами с тобой в этих советских фильмах про любовь очутились.
— Да. Или в книгах.
— В каких ещё книгах?
Он плечами пожал:
— В тех самых книгах. Про то же самое.
— Ты же знаешь, что я у тебя особо не читаю, — я усмехнулся и в кудрявую макушку его поцеловал. — Это ты у нас своего «Человека в ушастом замке» любишь.
— В высоком замке, — он поправил меня. — В высоком.
— Ну в высоком, господи.
Мы с ним опять покружились, и я снова затылком к киловаттнику повернулся, сквозь пиджак потной спиной ощутил жар от прибора.
Тёмка произнёс тихо:
— Эти приборы, этот свет от них на наших родителей через экран телевизора или кинотеатра светил. А теперь вот на нас уже светит. Здесь прямо. Сейчас вот. — Он посмотрел на меня вопросительно и заулыбался: — Знаешь, как это называется, Вить?
— Как?
— Кольцевая композиция.
Я посмеялся над ним, в носик его чмокнул и тихо сказал:
— Как ты болтаешь много, заяц, я прям не могу.
В песне строчка зазвучала такая любопытная и приятная, каждым словом будто мне в самое сердце проникла:
— … от горя я кричу, если снится, что меня не любишь ты.
— Обалдеть можно, — прошептал я и съёжился в лёгких мурашках.
— Что?
— Каждое слово прям понял. Надо же.
— И я. Я тоже всё понял.
Зал всё теплей и теплей становился, всё вокруг как будто во мраке полностью растворилось. Только красные занавески мелькают на фоне, иногда колонны проносятся позади Тёмки, люстры уже так ярко не переливаются, а тихо шелестят желтоватыми искорками в свете прибора на сцене.
Под ногами иногда наши туфли скрипели, каблуки цокали иногда. То Тёмка громко топнет по деревяшке, то я ногой шаркну на весь зал и эхо в долгий полёт отправится между бежевыми стенами с трещинками.
Тёмка голову немножко задрал и глянул на потолок с жёлтыми разводами от апрельского талого снега на крыше:
— Тут в этом зале часто мероприятия всякие проходят. Обычно собачьи выставки или ярмарки шуб. Мы с мамой и с Джимми на собачьи выставки часто ходили. Он у нас чемпионом России стал.
Я хитро заулыбался и спросил его:
— И что, ты тоже участвовал?
— Мгм.
— Какое место занял?
— Ой, прямо ха-ха. Чего уж ты?
А мне ещё смешнее сделалось, ещё подразниться захотелось:
— Паштетом с морковкой тебя хоть накормили за первое место?
Тёмка вдруг посмотрел на меня испуганно, брови жалобно вздёрнул и спросил неуверенно:
— Первое место? Ты думаешь, мне бы дали первое место?
— Если б на собачьей выставке участвовал?
— Да?
— И если бы собакой был, да?
— Да ну я не знаю, Вить, — он рассмеялся и плечами пожал. — Ты сам придумал, а теперь у меня правила игры спрашиваешь.
Сам меня рассмешил своей яркой улыбкой, взгляд свой смущённый увёл и опять лицом мне уткнулся в пиджак.
— Ладно, допустим, да, был бы я собакой, — сказал Тёмка.
— Ушастой? — уточнил я.
— Да, ушастой. Ушастой собакой. Спаниелем каким-нибудь. Дали бы мне первое место, если бы я был ушастой собакой?
— Конечно, дали бы. Всех бы там болтовнёй своей утомил, точно бы дали.
— Ну, Вить.
— Выбора бы им не оставил, — и я вдруг стал его дразнить. — Бу-бу-бу, бу-бу-бу. Товарищи жюри, а помните, как там у Букиных в одной серии было? — А потом вообще громко затявкал: — Гав! Гав! Я Артём-терьер Мурзин-шнауцер! Гав! Гав! Я люблю Дона Блута и «Все псы попадают в рай» смотреть люблю!
И зал моим громким смехом взорвался. Тёмка только не смеялся, улыбался немножко в лёгкой неловкости и на меня смотрел исподлобья.
— Ну, Вить.
— Точно бы тебе первое место дали, если бы псиной был.
Развеселиться уже должен был, а всё равно хмурый какой-то кружился со мной в сладостном танце. Шмыгал так тихо-тихо, чтобы я не заметил, чтобы вопросами его не стал допытывать.
Аккуратно лапками в чёрных ботинках перебирал по сухому изношенному паркету, то шаркал, то громко топал, а у самого во взгляде тоска и печаль поселились. Талые снежинки засверкали в лучах киловаттного света, крохотными янтарными каплями заискрились в родных и глупых глазах.
— Чего ты плачешь, ну, Тёмочка? — прошептал я. — Чего ты? Здесь же я, тут. Ты самый умный у меня, слышишь? Точно поехать заслужил. Понял?
Он испуганный взгляд на меня вскинул, шмыгнул разок и тихо спросил:
— Думаешь? Думаешь, заслужил?
— Заслужил, ещё как. Больше всех на свете. Какого-нибудь косомордого-очкастого взяли вместо тебя. Да? А зайцев красивых, пушистых и кудрявых не берут. Да ведь? Кому такой нужен, скажи? Мне только нужен.
Сам со своих слов рассмеялся и в румяную щёчку его звонко поцеловал.
— Родной ты мой, господи, — сказал я и крепко прижал его к себе, жгучим теплом его дыхания ошпарился в самую грудь, где рубашка выглядывала под пиджаком.
class="book"> — Прости, что замучил тебя с этой Америкой, Вить, — он пробубнил еле слышно. — Стыдно так.
— Нет.
— Чего нет?
— Не прощу никогда, — я ответил и снова смехом взорвался. — Простил уже, простил, Тём. Забыли. Всё.
Всё на свете сделаю, чтобы только здесь со мной счастлив был. И огни Химсорбента нашего для него Нью-Йоркским Бродвеем засияют. И Кама Гудзоном засветится в мутных переливах. Мечты его ушастые с калифорнийских золотых холмов к нам сюда перенесу.
И не отпущу никогда-никогда, так и буду к себе прижимать крепко-крепко и родным теплом согреваться.
— Заяц, — я шепнул ему на ушко и ещё крепче за руку его схватил. — Хочешь, на море с тобой летом поедем? Вдвоём только? В купе на двоих, чтоб никого больше не было? Хоть на месяц? Я сам заработаю, понял? Сам за нас заплачу. Отдыхай только, ладно? Радуйся со мной рядышком и улыбайся почаще, Тём. Ладно?
— Ладно, — тихо сказал он и моськой опять утопился у меня в пиджаке.
— Правда, что ли? Поедешь?
— Поеду. Раз уж приглашаешь.
Музыка на первом этаже стихать и не думала, громко звенела и отзывалась в грудине мощными волнами. Будто для нас с ним играла на весь дом культуры.
Тёмка ладошку свою просунул в мою, руку вытянул в сторону и на кольцо моё посмотрел. «Спаси и сохрани» выпуклыми серебряными буквами переливалось в янтарном тёплом сиянии. Его рука только пустая была, гладкая такая и ровная, ни царапин, ни мозолей. Ни колечка. Совсем какая-то голая, одинокая даже.
— Когда-нибудь, Тём, — сказал я и на кольцо у себя на пальце глянул. — Когда-нибудь.
— Что когда-нибудь?
— Всё ты понял. Вот зачем опять мучаешь, а? Понял же?
— Понял, — он ответил и хитро заулыбался.
— Тебе тоже такое кольцо надо, — сказал я и по его ладошке провёл большим пальцем. — Сам не покупай. Я тебе подарю как-нибудь. Тебе золотое или серебряное больше нравится?
А он плечами пожал и спросил неуверенно:
— Да зачем мне?
— Чтоб и у меня, и у тебя было. Здорово же?
— Как два брата-акробата с тобой будем ходить.
— Ага, — заулыбался я и в глазки его яркие посмотрел. — Точно. Как ты это назвал-то? Кольцевая композиция?
Тёмка посмеялся:
— Это немножко сюда не подходит. Кольцевая композиция — это про сюжет, про структуру повествования, как тебе объяснить…
Я указательный палец ему на рот положил, ошпарился теплом его губ и тихонечко зашипел:
— Ч-ш-ш-ш. Болтаешь так много, обалдеть.
Голова будто совсем унеслась в невесомость куда-то, мысли кипящие в танце растворились, как специи в ядрёной лапше. Совсем выпускать его не хотелось из тёплых объятий, вцепиться сильнее только хотелось и держать за руку, пока музыка на первом этаже не закончит играть.
Пока в очередной раз сердечком своим не поймёт, как сегодня меня своей печалью обрадовал, как огонь всей живой сути на свете для меня разжёг своими словами. Взглядом своим, когда на меня посмотрел и глазами будто бы прошептал, что никуда не поедет. Что меня здесь не бросит мёрзнуть на тугом верхнекамском морозе. Не даст мне погибнуть в собственной глупости, утопиться в нелепых переживаниях и с ума сойти тоже не даст. Чтоб по врачам больше не бегал, чтоб не думал, что сердце вдруг
остановится без причины и душа из тела прольётся последним вздохом.
Первый этаж смолк и застыл в звонкой тишине.
Ненадолго совсем, пока голоса Аньке с Олегом громом не заорали:
— Горько!
Тёмка сам целоваться полез. Теплом своих губ меня окатил, чмокнул тихонько и осторожно, словно больно мне сделать боялся. И касание это колючей молнией стрельнуло по всему телу, в кончики пальцев ударило раскалёнными иглами. По хребту пробежало шёпотом мурашек и умерло где-то в груди.
В каждом вздохе теперь это «горько» во мне поселилось. Он во мне его поселил своим поцелуем.
— Не-а, — сказал я и посмеялся тихонько. — И совсем даже не горько. Сладко очень.
— Приторно даже, — прошептал он с улыбкой.
— Не нравится, что ли?
— Нравится. Всю жизнь хочу, чтобы так было.
Я прижал его крепко-крепко к самой груди и сказал тихо на ушко:
— Теперь точно будет. Никуда от меня только не убегай. Слышишь?
— Слышу.
— Вот и слушай молча.
А танец наш всё продолжался. Всё кружились и кружились с ним плавно по залу, ботинками шаркали по паркету, неловкими взглядами шустро кидались, улыбались, как дурачки, и светились оранжевым бархатом киловаттного света.
Света, что сиял в наших судьбах, как луч проектора для плёнки сияет. Движением и жизнью судьбу наполняя, самой сутью бытия и треском сонного кинотеатра. Когда в полумрак сладостный окунаешься, носом вдыхаешь приторный аромат и в мерцающих на экране картинках теряешься.
Так же и мы с ним терялись. В доме культуры посреди бального зала. Под светом прямо со съёмочной площадки. Под теми лучами, которые не одну историю любви осветили для миллионов сердец.
Под светом, который и наши сердца освещал.
Глава 11. "Хостинский Бродвей"
XI
Хостинский Бродвей
Хоста,
Август, 2017 год
Зелёная надпись «туалет свободен» путеводным огоньком сияла в самом конце коридора купейного вагона. Изумрудными пикселями переливалась и не давала мне затеряться в ночном полумраке душной болтанки. Поезд вдруг громко подпрыгнул, и ладони ошпарило чайным кипятком в гранёных стаканах с подставками.
— Сука, — вырвалось у меня.
Тёмка меня услышал и открыл дверь, на весь вагон ей заскрипел. Тугая дверь, старая, ручка на соплях держалась.
— Не обожгись, — предупредил я и чашки с чаем поставил на стол в белой скатерти.
Тёмка закрыл за мной дверь и опять к своим гирляндам прилип на окне, второй конец уцепил за железную вешалку и отошёл в сторонку полюбоваться.
— Красиво? — довольно спросил он меня и сел за стол.
— Красиво. Да, — ответил я и устроился напротив в пушистом бордовом бархате.
Ложка в стакане на всё купе загремела, когда поезд скорость набрал. Нервно зашарахалась об железный подстаканник и вклинилась в симфонию нашей дороги.
— Есть пока не хочешь? — я спросил Тёмку.
А он в окно уставился: с интересом глядел на смазанное месиво нашей дороги, чёрные силуэты деревьев на фоне потухшего неба разглядывал. На секунду вспыхнул мягким розовым светом и опять в полумраке гирлянд очутился, когда фонарный столб остался далеко позади.
— Тём?
— М? — он отлип от окна и на меня посмотрел.
— Есть, говорю, пока не хочешь?
— Не хочу пока. Потом.
И опять нос повесил, чаю осторожно хлебнул и поправил светильник над подушкой в углу. Совсем весь раскис после своих результатов. Не жил, не дышал, всё как будто терпел. Биение сердца терпел в груди, наш летний воздух, каждый закат со мной, рокот колёс под ногами и наше с ним беззаботное путешествие.
Я специально нам места в вагоне СВ взял, чтобы не делиться ни с кем, чтоб вдвоём могли побыть. Чтоб весь мир в иллюминаторе старого вагона только нам открывался, чтоб только для нас названия станций сияли, нам только путь до Хосты указывали и чтоб только нам встречные поезда своим грохотом выли в самое сердце. Чтоб он хоть отвлёкся немножко от грустных мыслей, чтоб ушки свои опять расправил и здоровым румянцем весь засиял. Чтоб у меня больше душа не болела, когда опять глазки его увижу несчастные и потерянные.
— Чай какой вкусный, — Тёмка тихо сказал и поставил стакан на стол. — Уютно так. Спасибо тебе.
И мне улыбнулся в полумраке светильника над подушкой, ярко, но немного натянуто, будто сам себя всё терпел и не мог разжечь огонёк на душе.
— Уютно, — повторил я. — Тележки со сладостями только не хватает. Да ведь?
— Мгм.
Тёмка опять потянулся к раскалённому стакану. Я аккуратно схватил его за ладонь, льдом его кожи на миг обжёгся и в глаза ему посмотрел. Оба с ним замерли в металлическом треске нашего вагона, в пряном чайном аромате и надоедливом ложечном звоне.
— Тём, — я прошептал, держа его за руку. — Оживи немножко. Ну ты чего?
Он головой тихонечко покачал и другой рукой стакан с чаем схватил. Меня всё не отпускал, дрожал едва заметно и пытался искренне улыбаться.
— Не могу, — ответил он. — Я очень стараюсь, правда. Прости, что столько ною, что плачу постоянно.
Тёмка освободил от меня свою руку и аккуратно чаю хлебнул. А вагон всё трясся и нёсся по шёлковому железу в ночную тёмную твердь. Ветром свистел за окном, хлопал дверями в соседских купе, противным скрежетом за уши дёргал. Темно за окном, ни огней, ни столбов, только луны бледная точка запуталась в облаках. Тёмкины гирлянды на окошке нам были солнцем: тёплым маленьким и на батарейках.
— Иногда на себя смотрю со стороны, и тошно становится, — сказал Тёмка и взглядом застыл в холодном окне. — Даже не понимаю, как так можно. Прям утопиться охота. А ничего поделать не могу.
И засмеялся тихонечко, а потом на меня посмотрел неловко.
— Чего ты? — спросил его я.
— Ничего. Просто ты меня ещё так разбаловал, конечно.
— Чем это?
Ничего мне не ответил, сел рядом со мной, руки на коленки сложил и весь сгорбился. Не смотрел на меня даже. На плечо мне обрушился, кудряшками своими мне подбородок защекотал и дрожащими руками в меня вцепился.
— Чем разбаловал, ну?
— Тем, что такой добрый ко мне, — он ответил и тяжело вздохнул. — И я просто уже так к этому привык. Воспринимаю тебя, как должное. И постоянно себе напоминаю, что ты, что… то, что у нас есть, это ведь… Кроме как благом самым настоящим, и не назовёшь.
Я с него посмеялся негромко, моську его рукой обхватил и прямо в глаза ему посмотрел.
— Чего ещё выдумываешь? — я сказал ему с улыбкой. — Опять тебя понесло, да?
А он из моих рук вырвался и опять на меня плюхнулся, всё не хотел со мной взглядом пересекаться.
— Не выдумываю, — произнёс Тёмка. — Не за что меня было такими подарками судьбы закидывать, не сделал я ничего. Не заслужил. А по итогу ты всё равно со мной, и все эти два года…
Он вдруг замолчал, задумчиво нос почесал и продолжил:
— Даже больше, чем два года. Раньше как будто так легко не дышалось. И спокойно так не было. И как будто даже… Не знаю, Вить.
Он опять на своё место вернулся, подушку белую взбил и поплотнее к стенке прижал, чуть светильник в углу не загородил. Спиной к подушке прижался и на сиденье своё залез, согнув коленки.
— Договаривай уж, — тихо сказал я. — Что как будто? Как будто что?
— Как будто ничего уже в жизни и не надо, — ответил он мне и плечами пожал. — Потому всё уже есть.
Наше маленькое купе на миг вспыхнуло розовым тёплым светом, пока поезд мимо фонаря за кустами орешника проплывал. Мягким бархатом засиял, белыми полотенцами в плетёных боковинах, занавесками с цветочками на тугой резинке. И снова всё стихло, опять только солнце наших гирлянд светило. Тёмкины задумчивые глаза в полумраке и стук колёс в самом сердце. В каждом ударе, в каждом вздохе будто весь прописался.
Я скинул грязные потные кроссовки и сел по-турецки напротив Тёмки. Он разогнулся и ко мне поближе придвинулся, руку свою на мои спортивные штаны положил и в глаза мне посмотрел. Сидел в мягком шёпоте гирлянд на окошке, в ночном мраке леса за его холодным стеклом.
— Можешь мне только одно пообещать? — он спросил меня с дрожью в голосе.
И вдруг сорвался в глубокую пропасть, не голосом уже говорил, а шёпот кое-как выдыхал, шёпот, который почти что терялся в стуке колёс.
— Пожалуйста, — Тёмка произнёс еле-еле и ещё крепче меня за штанину схватил. — Если вдруг когда-нибудь надоем. Если устанешь. Если сил больше не будет меня терпеть. Ты только скажи, ладно, Вить? Я лучше пусть поплачу, пусть убиваться буду, но хоть обманутым не останусь, ладно? Ты ведь родной, ты ведь обманывать не будешь меня, да ведь?
— Никогда не буду обманывать, — тихо вырвалось у меня.
— Не будешь, — он повторил с улыбкой. — Ты просто так не болтаешь. Никогда не жалей меня. Всё как есть говори, ладно?
Он тихо вытерся рукавом и опять замолчал, опять в пении колёс по холодным шпалам нас с ним утопил.
— Вить? — прошептал Тёмка.
— М?
— А чего у нас там покушать есть?
— Проголодался?
— Да. Можно.
***
Перрон на станции «Хоста» извивался бетонной змеёй с жёлтым краешком. Тёмно-рыжие нити железной дороги ещё дальше тянулись, к самой горе, к её зелёному пушистому бархату, в дым облаков, что зацепились за деревья и лениво ползли по ветру. Небо разразилось тугим серым цветом, прохладой давило на землю и воздух наполняло влагой и свежестью. Как в тропиках прямо, как в джунглях, с солёным привкусом моря на кончике языка.
— Погоди, покурим, ладно? — я сказал Тёмке и снял тяжёлую спортивную сумку с плеча, на скамейку её поставил.
Сигаретой завонял в свежей прохладе, немножко даже загрустил, что пришлось чудный воздух своим дымом уничтожить. Ненадолго. Докурю и дальше пойдём, надышимся с ним ещё.
А за забором, где-то далеко-далеко, уже переливалось море серо-зелёной лазурью. Под бледным солнцем сверкало своими волнами, солью и свежестью дышало на нас. Опять меня повстречало и шёпотом волн вдали поприветствовало. Давно с ним не виделись, последний раз с мамой ещё сюда приезжал, когда десять лет было. В пансионате останавливались, в «Золотом колосе», когда ей путёвку на заводе дали. Вдвоём с ней отдыхали, никто больше с нами не поехал, ни Танька, ни отец. По набережной вечером с ней гулял, чурчхелу ел, потом траванулся и два дня блевал, никуда с ней не выходил. Сидела меня всю ночь и с температурой караулила, тазик у кровати держала.
А потом опять вечерами гулять с ней срывались, в столовые всякие заходили, в кафешки, по частному сектору с пальмами и вечноцветущей зеленью с ней прогуливались. И снова терялись в мерцании ночных огней на набережной, в детских аттракционах, среди тиров этих несчастных, в мигающих вывесках и в шуме толпы.
Пластиковой удочкой рыбку ловил в маленьком резиновом бассейне, вытягивал её на магните, за что мужик с сумкой на поясе меня игрушкой наградил. Набор машинок в яркой коробке мне вручил. Я такой довольный был, тупой и наивный, радостью весь светился безмозглой и до самого Верхнекамска коробку не открывал. Дома уже с машинками поиграл, всю жизнь их берёг, крепкие, классные, краска почти не слезла. До сих пор где-то валялись, Ромка недавно с ними возился.
Сигарета уже заканчивалась. Тягучим туманом растворялась в сером холодном небе на фоне моря вдали. То же самое море, та же синяя шумная твердь пеной гремела и возбуждалась волнами. Глазами смотрю на него всё теми же, будто годов этих и не прошло, будто вчера только встречались взглядом с холодной пучиной. В шелесте волн счастливым мальчишкой утопал и держал её за сухую руку в морщинах, совсем ничего не боялся: ни стихий, ни ветров, ни времени, что горным туманом растаяло и в небо куда-то унеслось. Только море и осталось.
Привет, море. Опять я приехал. Не с ней уже только. С другим родным сердцем приехал.
Встречай солёной водой в самую морду.
На секунду вокруг всё вспыхнуло ярким светом. Тёмка стоял с фотоаппаратом и с задорным лицом уже снимок печатал.
— Ты меня сфотографировал, что ли? — я спросил его удивлённо и засмеялся, бычок выкинул в мусорку.
— Да. Потом буду всем показывать, мол, вот, приехали на море, стоит и пыхтит на фоне гор. Не успел с поезда соскочить.
Он потряс маленькой фотокарточкой, и картинка вдруг застыла на бликующей бумаге, красками наших воспоминаний на всю жизнь отпечаталась. Я обтёр руки об свою олимпийку и аккуратно взял снимок, на морду свою курящую посмотрел на фоне зелёного туманного океана в горной вершине.
Мама меня так тоже фотографировала рядом с пальмой. Тоже на плёнку, мыльницей какой-то меня фотографировала. Потом таскала янтарный рулончик проявлять в магазин на проспекте Победы. В альбом аккуратно вкладывала. Мою фотографию на фоне облезлой пальмы у фонтана со львами, в футболке с мультяшным кроликом. Гостям потом всем показывала, хвасталась, как мы с ней на море отдохнуть съездили.
С Витюшкой с её любимым.
— Хорошо вышло, — я сказал и снимок ему вернул. — А зачем ты всё с этим фотоаппаратом носишься, когда можно на телефон? Ещё бумага такая дорогущая, сколько ты вот на неё потратил?
Тёмка убрал камеру в сумку на плече и ответил:
— Не помню. Я двести листов привёз.
Я громко присвистнул.
— Просто это же более ценно, Вить, — сказал он и снимком передо мной потряс. — В цифре это всё понятно, это прикольно, да. Все так могут. А тут один кадр, один момент. Потеряешь фотографию – и всё, считай, воспоминание потерял. Ценность какая-то появляется уже совсем другая. Правильно?
— Не знаю, — я ответил и пожал плечами. — Ты хоть потом их сканируешь?
— Конечно. Но эти всё равно самые ценные остаются. Это прям аутентично, тут каждая капля чернил, или что там используют, как будто застыла в том самом моменте, когда я на кнопку нажимал. Потом лет через пять, десять, может, больше, уже ни сигареты, ни дыма, ни тебя на фоне пушистой горы не будет. А на фотографии останется, не просто останется, а будет жить вместе с чернилами из того самого момента.
Я громко цокнул и посмеялся над ним, сумку через плечо перебросил и сказал ему:
— Философ ушастый. Такси пошли искать.
***
В Хосте красиво. Не Анапа вся разбомблённая, не Лоо с помойной говнянкой, не шумный Сочи с вечными пробками, а тихий аккуратный городишко. В меру прохладно и экзотично, всё кругом утопало в зелёном пуху. За окном такси проносились сочные головки брокколи, когда по серпантину к городу подъезжали. Море серое и тоскливое в берег нещадно впивалось свирепыми волнами. Непонятно, где водная гладь заканчивалось и где небо уже начиналось, всё сливалось одним серым месивом.
— Хрущёвки у них такие красивые, — Тёмка мне тихо сказал и в окошко высунулся любопытной мордой. — Представляешь, если бы наш Верхнекамск около моря был?
— Ага, тогда бы и моря никакого не осталось, сразу бы всё подохло, — я ответил ему и глянул на аккуратную бежевую пятиэтажку с красной крышей.
Прям под балконами пальмы росли, горы шептались туманом вдали, и в каждом сочном глотке воздуха море поселилось солёным дыханием.
— Чем тебе не Лос-Анджелес, да? — спросил я Тёмку и локтем его задорно задел.
— Лучше! — вмешался таксист и засмеялся, золотым зубом своим сверкнул в зеркале заднего вида и кепку поправил. — У нас этих зато нет. Которые это самое.
И свободную руку вдруг манерно изогнул и повертелся на одном месте, губы вытянул трубочкой, а потом взорвался громким смехом.
— А у них там полно, — добавил мужик. — У нас хоть дышится спокойно, ходи, гуляй, отдыхай, да, мужики?
Тёмка на меня покосился с улыбкой и плечами пожал.
— Да, — сказал Тёмка. — Мы вообще довольны, что можно вот так с братом приехать и отдохнуть. Вдвоём. Да, Витёк?
— Мгм, — я ответил ему, а сам за руку его еле заметно ущипнул, чтоб он этот цирк прекратил.
— А вы откуда, мужики? — спросил таксист.
— Из Верхнекамска, — гордо ответил Тёмка и пальцами вцепился в кожаное сиденье водителя, чуть к нему вперёд туда весь не вылез.
— Татарстан? — спросил он и задумчиво скривился в лице.
Таксист руль резко дёрнул, и машина остановилась на светофоре рядом с высокой пальмой у пешеходного перехода.
— Нет, — сказал я. — Там недалеко, конечно. Ближе к Перми. Мы кому ни расскажем, никто не знает, где Верхнекамск находится.
Таксист рассмеялся и закивал:
— Понятно. На Каме, короче?
Мы с Тёмкой кивнули.
— Правильно, правильно, — повторил мужик. — Верхнекамск в сердце, скажи. Да?
И опять громко заржал.
Оставил нас около пансионата недалеко от берега моря. Белая пятиэтажка под голубой крышей с большими буквами «Аквамарин». По шумной дороге неспешно проезжали машины, проплывали тихонько под сочным пухом зелёных деревьев. У входа пальмы росли, невысокие, обгрызенные, пожелтевшие немного, как на той фотографии из детства.
— О, там вон ночной клуб, — Тёмка радостно воскликнул и ткнул пальцем в сторону вывески недалеко от главного входа. — Сходим, что ли, потом?
— Есть охота, — проворчал я. — Какой уж клуб. Пожрать бы где-нибудь.
Мы с ним оставили вещи в номере, ничего даже из сумок не вытаскивали, и сломя голову попёрлись на берег море смотреть. Сегодня купаться точно не будем, холодно, ветер с ума сходил, волны такие, что башку всю проломит. Наплаваемся ещё.
Тёмка в своих кроссовках громко захрустел мокрой галькой и шумно вдохнул солёный запах бездны, аромат тухлых водорослей и разлагающихся моллюсков носом втянул. Замер на фоне серого поцелуя неба с водой и на меня даже не смотрел. Весь затерялся в неспокойной пенистой глади. Далеко в море уходил плесневый обгрызенный пирс, бетонной разбитой змеёй разрезал шумные волны и заманивал чаек на свою гниющую тушу. Людей совсем не видать: то ли пляж непопулярный какой-то, то ли и вправду все штормов испугались и купаться никто не осмеливался.
— Вонь чувствуешь? — Тёмка спросил меня, подобрал гладкий камушек и швырнул его в море.
— Чувствую.
— Знаешь, что это?
— Знаю. Тухлые моллюски. Рапаны всякие, или как их там называют, — ответил я и пожал плечами.
Он на меня удивлённо глянул и сказал:
— Ого. Ты откуда знаешь?
— С мамой отдыхали, когда семь лет было. И потом ещё раз приезжали годика через три.
Ветер громко развылся, так сильно засвистел, что Тёмка даже прищурился, когда на меня глядел. Его кудряшки шелестели неспокойным пухом, а сам он стоял и еле заметно дрожал. Я схватился за воротник его джинсовой куртейки и пальцами шустро побежал по пуговицам.
— Ты чего делаешь? — он спросил меня испуганно, в руки мои вцепился и огляделся опасливо.
— Жарко тебе, да? — съязвил я. — Десять дней с соплями хочешь проваляться?
И последнюю железную пуговицу прямо у самой шеи ему застегнул.
— А сам-то, — буркнул Тёмка и схватился за краешек моей чёрной олимпийки.
Я застегнулся и руки в карманы засунул, взглядом вдоль берега побежал далеко-далеко. Вдоль серой холодной гальки бежал, среди шёпота пенистых волн, гнилых пирсов, сложенных шезлонгов и белых ржавых столбов с истрёпанными зонтами. Как паруса, эти зонты развевались, громко хлопали пожелтевшей старой тканью на ветру и грустили, что никто сегодня под ними не отдыхает и от солнца не прячется.
Бабушка в халате и белой шляпке с широкими полями за ручку с внучкой гуляла, камушки и ракушки с ней собирала. Остановилась на минутку, взгляд в море закинула и замерла в шёпоте волн. Ненадолго замерла, пока девочка опять звонким голоском её не встревожила.
— Вон там город видишь? — я спросил Тёмку и ткнул пальцем в горную гряду, что уходила далеко в самое море.
— Вижу, — ответил он мне и руку ко лбу приложил.
— Это Адлер.
— Был там?
— Да, был. Когда семь лет было, с мамой там отдыхали. В доме жили у какого-то профессора. У него прям не дом был, а целый замок.
Мы с Тёмкой прогулялись поближе к пирсу и уселись на здоровенный плоский камень недалеко от воды. Так близко к морю сидели, что с приходом волны каждый раз боялись, что ноги намочим.
— Нас тогда должны были заселить в гостиницу «Татьяна», — сказал я. — Мы ещё так обрадовались, подумали, ого, совпадение какое, прям как наша Танька. Приехали по адресу, который нам дали, а там гостиницы никакой нет и не было никогда.
— Да ладно? — Тёмка удивился и засмеялся. — Прямо вот так?
— Мгм. Стоит избушка какая-то, ну ладно, дом. Неплохой, конечно, маленький, одноэтажный, две комнаты всего и кухня на веранде. Но он так построен был странно, прямо над какой-то говнянкой стоял, там всю ночь под домом громко лягушки квакали.
Я потрепал Тёмку по голове и сказал ему с улыбкой:
— Тебе бы там понравилось. Целыми днями бы их ловил.
— Может, и ловил бы, — он ответил и пожал плечами. — И чего? Вы там жили вместо гостиницы?
— Нет. К профессору к тому переехали. Я уже не помню даже, как его звали и чего он там профессировал. Философ, может, какой или учёный, не знаю. Он нас на джипе на вокзале встречал. Поселил нас по дешёвке на первом этаже у себя дома, прямо в левой башне своего замка. Помнишь, сериал такой был, «Кто в доме хозяин?»
Тёмка задумался на секунду и головой радостно закивал. Ещё бы он и какой-то старый дурацкий ситком не помнил, фантастика какая, нашёл, кого спрашивать.
— Ну вот, — продолжил я. — Там в заставке у этой богатой тётки был дом. И вот у профессора был почти такой же. Прям очень похож.
— Ого. Прямо такой?
— Да. Там ещё море так близко-близко было, буквально в пяти минутах ходьбы, только через его огромные виноградники надо было прогуляться, а потом через железную дорогу перейти.
Тёмка поднял маленький камушек, в руках его повертел и в море кинул, на меня посмотрел и сказал:
— Хочешь, съездим туда? Адрес-то вспомнишь?
— Не вспомню, — я ответил и тяжело вздохнул. — Никогда уже не вспомню. Мама, может, бы вспомнила. И то не знаю. Давно это было. Я не знаю даже, он жив или нет, профессор этот.
— А вы где на такой лохотрон нарвались, а? Это же надо так людей кидануть.
Я тихо посмеялся:
— Да хрен его знает. Агентство какое-то, турфирма. Потом в Верхнекамск вернулись, фотки им этого дома на болоте в рожу кинули, и они нам спокойно деньги вернули. Считай, бесплатно скатались. Да… В две тысячи третьем году людей было легче облапошить.
Он посидел, задумчиво поглядел в море, камнями под ногами захрустел и тихо проговорил:
— Зато какие воспоминания. Если бы вас не развели, то вы бы никогда к этому профессору не попали.
— Не замёрз? — я спросил Тёмку и пощупал его холодную спину в джинсовой куртке. — Ба, как лёд весь сидишь. Ты чего?
— Да не замёрз я, — он протянул жалобно и весь выпрямился, мол, посмотри, как я важно сижу и совсем-совсем даже и не замёрз. — Нормально всё, чего ты?
— Весь вечер шарахаться будем. Не задубеешь в одной футболке с куртейкой?
— Не задубею. Ты вроде есть хотел? Мне тоже что-то захотелось.
— Пошли поищем чего-нибудь.
Пока до центра набережной с ним дошли, стемнело уже, в ярких неоновых огнях всё кругом утонуло, затерялось в пёстрых сверкающих вывесках кафешек и аттракционов, воздух свежим попкорном и сладкой ватой зашебуршал. Уши на части разрывало коктейлем из самых разных мелодий.
— Молодые люди, меткость проверяем, в тир заходим, ружьё вам бесплатно заряжу!
— С обезьянкой не хотите сфотографироваться?
И я ответил мужику со зверушкой на плече:
— Не надо.
А потом на Тёмку посмотрел и тихо добавил:
— У меня своя обезьянка есть. Да?
И громко захохотал на всю улицу, Тёмка тоже улыбнулся и по животу мне легонько врезал.
— Совсем обалдел, — сказал он мне и засмеялся. — Ты тогда лошадёнок будешь. Большой, высокий. И ржёшь. Понял?
— Понял, — ответил я и остановился у тележки со сладкой ватой.
Вечер. Красота, неоновые взрывы света кругом, свежесть морская и прохлада. Воздух весь шашлычным дымком заискрился, будто в самую душу треском углей на мангале пробрался. Колесо обозрения загоралось разными цветами на фоне чёрного неба и будто всю набережную для нас освещало.
Набережную, по которой мы с Тёмкой гуляли. По Бродвею гуляли, как мама моя любила говорить. Так же с ней терялись в толпах людей, в ночных вывесках и вереницах цветастых развлечений для отдыхающих, а она отцу по телефону потом рассказывала: «По Бродвею с Витюшкой гуляли».
По Бродвею.
— А ты на Бродвее был когда-нибудь? — я спросил его с любопытством.
Он откусил сладкую вату и ответил:
— Не-а. Бродвей же в Нью-Йорке, а я туда не ездил. В Калифорнии только был, ну и в Вашингтоне, округе Колумбия, проездом, когда из Франкфурта прилетел. А что?
— Да ничего. А что там вообще, на Бродвее, есть?
Тёмка пожал плечами:
— Даже не знаю. Вроде цветастая пёстрая улица, где все гуляют. Там мюзиклы всякие ставят, Таймс-сквер, вроде бы, рядом. Но я не уверен. А что?
— Да ничего, просто спрашиваю. На вот это похоже?
Тёмка внимательно осмотрелся, головой в разные стороны повертел и одобрительно закивал.
— Да, наверно, — ответил он. — Я, когда слово «Бродвей» слышу, что-то примерно вот такое и представляю. Вывески всякие мерцают, музыка орёт, народу полно, все радуются, веселятся. А чего ты?
— Да ничего, — я засмеялся и по плечу его треснул, чтоб отстал со своими вопросами.
— В Нью-Йорк, что ли, хочешь? Ну съездим, может, дай бог, как-нибудь. Когда-нибудь.
— Да ну, скажешь тоже.
— А чего? Визу, главное, получить, по деньгам не прям уж дорого выйдет. У некоторых сраная Турция дороже выходит. Или Бали у Вадима. Полмиллиона иногда в это всё всаживает. Так что…
Он хитро мне подмигнул и добавил:
— Если надо будет, съездим.
— Не надо. Мне и такого Бродвея с тобой хватает.
Мы с ним остановились в уличной кафешке, где поменьше народу было, сели за пластиковый столик из летней пивнушки и зубищами вгрызлись в шашлык. Совсем оголодал ушастый, быстрее меня лопал, как поросёнок, весь вымазался. Ромка и то аккуратнее ест.
Сидел и на фоне разноцветных аттракционов мясо ел, кудряшками своими радостно переливался, то зелёным, то красным, то жёлтым светился. Иногда синий туман с мангала между нами проплывал, вкусный такой и ядрёный, аж глаза заслезились. Кругом дети орали и радостно кричали что-то родителям, игрушки у них клянчили, в тире просили пострелять.
— М, — я дёрнулся, прожевал кусок и вытер морду салфеткой. — В тир сходить не хочешь?
Тёмка сделал глоток лимонада в изумрудной бутылке и сказал:
— Можно. Я в детстве нормально стрелял. Один раз выбил девять из десяти.
— Ну вот и похвастаешься.
— Ты, наверно, вообще классно стреляешь, да? М? Солдафон.
— Когда как. Попробую и увидим.
Попробовали и увидели. Семь из десяти банок я вышиб. Ружьё какое-то непонятное, холодное, тяжёлое, держать неудобно. Ещё эта цепочка сраная. Девушка мне брелок с красной звездой вручила и своей вежливой улыбкой меня утешила. Тёмка пятёрку выбил, молодец какой. Второй брелок в руке держал и на меня смотрел с глупой улыбкой.
— Ещё будешь? — он спросил меня и засмеялся.
— Да пофиг. Пошли Ромке что-нибудь купим. Я просто ему хотел какую-нибудь игрушку выиграть.
— А-а-а, — протянул Тёмка и закивал. — Так пошли бы и сразу купили, ещё в этом тире деньги спускать.
— А ты не против?
Он вдруг застыл в искреннем удивлении и непонимающе вскинул бровь.
— А почему я должен быть против? — спросил Тёмка. — Это же племяннику твоему.
По плечу меня треснул и добавил:
— Пошли. Вместе что-нибудь выберем.
Отошёл от меня на пару шагов, потом вдруг остановился и спросил:
— А кстати, он в сегу-то ещё играет?
— Играет, — ответил я и заулыбался. — Черепашек Ниндзя твоих уже раз десять прошёл. А что?
— Да я слышал, что у них тут в Сочи где-то магазин старых игр и приставок есть. Думал, может, зайдём, посмотрим чего-нибудь.
Толпа, такая плотная и вездесущая, прямо навстречу неслась, с обеих сторон нас зажала. Я даже девочке какой-то случайно на ногу наступил, извинился сто раз и внимательнее зашагал. Ладно хоть не заплакала, ладно хоть родителям жаловаться не стала.
Нос разрывало разными вкусными запахами: вишней свежей с викторией пахло, чурчхелой на облезлых нитках, шашлыком и попкорном, разливным пивом и пряностью лимонада пахло, и морем совсем чуть-чуть, будто сверху всю эту палитру кто-то солью маленько присыпал. Тёмка нам по стаканчику ягод купил — один мне отдал, а другой сам слопал.
— Ты же деревенский у нас, больше разбираешься, — он нарочно сказал мне с издёвкой. — Это своя виктория или тепличная какая-нибудь? Насколько вообще натуральная? Или всё химоза какая-то?
Я пожевал одну ягодку с задумчивым видом и ответил ему:
— Вроде своя. Чувствуется, что недалеко где-то собирали, а не везли откуда-то неделями, не замораживали. Прям сегодня сорвали и на продажу. У нас отец тоже в огороде иногда высаживает. Помнишь ведь, тебя угощал?
— Помню, да. Вкусно было, но здесь как будто вкус немножко насыщеннее.
— Ну ещё бы. Такое солнце и климат.
Тёмка вдруг засмеялся:
— Блин, Вить. Мы опять с тобой идём и, как в той серии «Ворониных», про жратву разговариваем. Они там в ресторане целую сцену минут пять говорили про вкусный хлеб и масло, сидели его и хомячили. А мы тут про ягоды.
Он вдруг посмотрел на меня вопросительным взглядом и поинтересовался:
— Тебе точно со мной не скучно?
— Не скучно. Опять своей ерундой голову забиваешь?
— Боюсь иногда просто, — пробубнил Тёмка и свесил нос.
Я ничего ему не ответил. В землю врос посреди текущей мимо толпы и замер в холодных воспоминаниях. Глазами уставился на облупленный квадратный фонтан посреди маленького скверика, выложенного брусчаткой. Старый фонтан с двумя позолоченными львами. Один воду лил из своей пасти, а второй уже давно не работал. Как в детстве прямо, в детстве будто тоже не работал, всю жизнь как будто такой был.
А рядышком пальма росла, не очень высокая, но всё равно выше, чем была, когда я с ней фотографировался. Когда пальцами мальчишескими вцепился в её облезлую пожелтевшую ветку и улыбался, взглядом теряясь в объективе чёрной мыльницы «Fujifilm» в маминых руках.
— Ну стой смирно, Вить! — кричала она мне, один глаз зажимала и через объектив на меня с любовью смотрела. — Улыбнись хотя бы, батюшки! Папе потом чего покажем?
— Всё? — я спрашивал её нетерпеливо своим писклявым голоском.
— Ну-ка, застынь, — сказала она и нажала на кнопку, весь мир на миг окрасила белой молнией.
Она колёсико на фотоаппарате покрутила и ответила мне:
— Всё, да. Пошли давай. Даже вот улыбнуться на фотографии не можешь, а? Тяжело, что ли?
И опять за руку меня хватала, чтоб не потерялся, чтоб в шумном океане прохожих никто её сокровище в футболке с кроликом не утащил. Крепко сжимала сухой ладонью в мягких морщинках и вела за собой в аромат шашлыков, попкорна и сладкой ваты, к музыке весёлой и громкой, к шёпоту моря в вечерних огнях Бродвея.
— Мам? — жалобно пропищал я.
— Чего тебе?
— С рыбкой хочу поиграть, — сказал я и показал пальчиком на цветастый киоск в жёлтых сверкающих огоньках. — Там игрушку можно выиграть. Можно, мам?
— Ой, — мама тяжело выдохнула и головой покачала с улыбкой. — Витюшка, двести рублей ведь, а? На ерунду ведь какую-то.
— Ну мам, — сказал я и громко шмыгнул.
— Пошли, господи. Где там?
— Вон там.
Я вдруг обернулся и взглядом затерялся в шумной толпе. Пусто уже, и нет ничего. Лишь ярких огней вереницы, люди всякие вразноцветных футболках, галдёж стеной стоит, фонтан этот несчастный со львами водой еле плещет, пальма на ветру ветками своими обгрызенными качается.
И Тёмка стоит. Ждёт меня и взглядом своим обнимает.
Вон там.
— Вить, всё хорошо? — он спросил меня осторожно, близко-близко ко мне подошёл и схватился за краешек олимпийки дрожащими пальцами.
— М? — я вдруг дёрнулся и удивлённо посмотрел на него. — Да, нормально всё. А достань фотоаппарат, пожалуйста. Сфотографируешь меня?
Тёмка глянул на меня в искреннем недоумении, осмотрелся и аккуратно спросил:
— Здесь, что ли, хочешь сфотографироваться?
— Да. Здесь.
Я подошёл к старой пальме, провёл рукой по колючему стволу и двумя пальцами схватился за краешек пожелтевшего листа. А рядом фонтан: водой родной звенел и булькал в самое сердце из обшарпанной звериной пасти позолоченного льва.
— С этой пальмой, что ли? — Тёмка опять спросил меня непонимающе.
— Да, Тём, — ответил я. — Пожалуйста, ну?
— Давай хотя бы вон с той, — он ткнул пальцем в сторонку, где пальма стояла — и пышнее, и красивее, и листья у неё были не жёлтые, а сочные, свежие и зелёные.
— Заяц, — я ответил ему негромко, и он вдруг испуганно огляделся, не услышал ли кто. — С этой хочу. Пожалуйста, ну?
Он обреченно вздохнул, плечами пожал и уткнулся в фотоаппарат. Глаз один свой прищурил и нажал на кнопку. Воспоминание выхватил из пучины времени одним быстрым движением. Тёмка ко мне подошёл и протянул мне снимок. Время этот снимок прямо передо мной проявило. Пальма всё та же, морда другая, взрослее чуть-чуть, глаза такие же, вроде, и фонтан тоже на месте. Футболки только нет, олимпийка чёрная вместо неё.
— Спасибо, — я сказал Тёмке шёпотом. — У меня на той фотке футболка была с каким-то кроликом.
Я глянул на него и застыл на секунду.
— С зайцем была футболка, — добавил я. — А сейчас уже сюда с настоящим зайцем приехал. Да?
Тёмка на меня непонимающе уставился, глазами хлопал и плечами тихо пожимал.
— Ты про что, Вить? — он негромко спросил меня. — Какая фотка-то? Я же не знаю.
Я посмеялся над ним и по голове его потрепал. Рядом вдруг машинка пронеслась с каким-то шкетом за рулём. Чуть на ногу мне своим пластмассовым джипом не наехал.
— Какая фотография-то, Вить? — Тёмка всё не мог успокоиться.
— Потом посмотришь, — ответил я и треснул его по плечу. — На машинке не хочешь прокатиться?
***
Пансионат «Аквамарин» уснул в вечерней летней прохладе. Солёным морским воздухом сморился, умаялся от сегодняшних колючих ветров и захрапел под тяжестью пасмурного неба. С балкончика на четвёртом этаже берег хорошо видно. Море уже успокоилось немного в остатках рыжего заката. Не громыхало волнами, а пенным шелестом нежно перешёптывалось с могучими горами в сочном зелёном бархате. Перед глазами проплыла тугая синяя паутинка сигаретного дыма. Приятно дым выдыхать в морскую свежесть, а не в наш студёный зимний воздух.
Между грядками сонных домов и морской гладью тянулась автострада, оранжевой артерией через всю Хосту пульсировала, светилась и переливалась ночными огнями и терялась где-то за горным хребтом. Тихо так и спокойно, вроде машины туда-сюда носятся, но не шумно совсем, не грохочут, как у нас в Верхнекамске, а тихонько так шелестят по дороге вдоль пышных рядов высокой туи.
Мужик с голым пузом на соседнем балконе сигарету свою докурил, мне помахал, сверкнул пьяной мордой и обратно в свой номер вернулся. Совсем никого не осталось: только я, тлеющий огонёк на кончике сигареты и нежный шелест вечерней Хосты в далёких раскатах морских волн.
Тёмка в сером вязаном свитере вышел ко мне на балкон, от холода весь взъерошился, на перилах со мной рядышком развалился и спросил:
— Всё куришь?
— Мгм, — я ответил ему и швырнул бычок в окно.
— Вить?
— Да?
— А ты на пианино играть умеешь?
Своим странным вопросом всего меня взбудоражил, за уши будто вытащил из спокойной вечерней тиши.
— Нет, не умею, — ответил я.
— А в шахматы играешь?
Я тихо засмеялся и непонимающе нахмурился:
— Не играю я в шахматы, Тём. Никогда не играл. Что за вопросы ещё?
— Да ну просто, — он ответил мне и задумчиво вздохнул. — Я просто главу перечитывал. Ну, из книжки своей. И понял, что как-то у Кости с Егором всё неправильно.
— Как это неправильно?
— Они какие-то неправильные у меня. Такие самые обычные. Никакие не особенные, неинтересные.
Под окнами внизу вдруг заиграла музыка, колонки в пивнушке у дороги песню завопили:
— А за тобою Арарат, Армения моя! Здравствуй, мама, мама, Армения, ты ждёшь меня!
Гости громко загудели, в ладоши захлопали, и нас с Тёмкой залило разными яркими цветами с их весёлого застолья.
— Ну вот, — проворчал Тёмка и засмеялся. — Теперь всю ночь не уснём.
— А как ты хотел? Мы на курорте с тобой, тут каждый день так, каждую ночь.
Он тихонько закивал и потерялся взглядом в тёмно-синем вечернем небе, утонул в грохоте музыки на первом этаже и в солёном ветерке с моря.
— Так что там про Костю с Егором? — я спросил его.
— Да я ими просто как-то недоволен. У всех историй про таких, как они. Про таких, как мы с тобой…
Тёмка вдруг замолчал и неловко посмотрел в сторону, взглядом вцепился в высокую пальму среди пышной зелени через дорогу.
— У всех таких историй есть определённый набор правил, что ли, — закончил он мысль и страдальчески вздохнул.
— Каких это правил?
— Обязательно все такие душевно утончённые в этих книжках и фильмах, где двое любят друг друга. Такие все умные герои-паиньки с шахматами, с музыкой. Сидят там, с умным видом затирают про Баха, про Моцарта, про древнегреческие трагедии. Обязательно как-то искусственно нагнетают драму своим необычным происхождением, что вот они, оказывается, не просто особенные, потому что двое мужиков и любят друг друга, а у них ещё и происхождение какое-то необычное. Вдвойне особенные получается.
Я достал новую сигарету и опять закурил, дым выпустил в сторонку, чтоб на него не попасть, и спросил озадаченно:
— Я тебя не понимаю, Тём. Не совсем понимаю, чем ты недоволен. Ты ведь уже книжку-то написал?
— Написал.
— В интернет куда-то выкладывал?
— Выкладывал.
— И что?
— Ничего, — сказал он и пожал плечами. — Мне сказали, что мои герои быдло. Что Костя с Егором быдло, понимаешь?
Я чуть дымом не подавился, засмеялся на весь балкон и переспросил:
— Быдло? А почему быдло-то?
— Да ну, потому что, Вить. Ни Моцарта, ни Баха они не знают, на пианино не играет никто.
— Костя у тебя, вроде, на гитаре играл всю книгу? Разве нет?
— Да, играл, — сказал Тёмка. — Но это так уж, гитара. В ней одухотворённого мало. Душевной утончённости почти нет. На гитаре всякие босяки играют, зэки, солдафоны тупые. Это не я так сказал, если что. Это мне так написали.
Опять замолчал, опять исчез поникшим взглядом в вечернем полумраке, почти что слился с тёмным дрыхнущим небом. Только ветер тихонько игрался его кудряшками, светлым пухом его волос шелестел и мне в самые кости впивался холодным дыханием.
— А эти их прогулки, — сказал он с усмешкой.
— Какие прогулки?
— Они всю книгу у меня ходят, гуляют. По городу, по подворотням всяким, на завод зайдут, в подъезд или ещё куда. И эти их мультики с фильмами… Я думал, все поймут, что это предел их культурного развития. Что у них не Бах, не Моцарт, не трагедии эти несчастные греческие, которые никто не читал, а сраные мультики по СТС, которые они в детстве смотрели. Вот вся их мифология.
— Мгм, — ответил я и закивал. — Быдло они, короче.
— А что там такого быдлячьего они у меня за всю книгу сделали, а? Ну, гуляют по городу, ну, никто из них на пианино, видите ли, не играет, и в шахматы тоже не играет. Быдло-то они в чём? В том, что самые обычные? И совсем-совсем не особенные?
— Как это, в чём быдло? Костя у тебя в книге курит, — сказал я и опять шумно затянулся. — А Егор от всего этого тащится. Быдло же, ну?
Тёмка засмеялся надо мной, рукой махнул и сказал:
— Ай, ладно, пофиг. Пусть думают, что хотят. Быдло, значит, быдло. Пошли, может, в шахматы сыграем?
— Тём, я же не умею. Ты шахматы с собой, что ли, привёз?
— Нет, — Тёмка ответил и ещё сильнее захохотал. — Просто так тебя спросил. Я тоже, кстати, в них играть не умею. Думал, посмотрю за тобой, как ты играешь, и научусь. Я даже не знаю, кто там первый ходит.
Он радостно и ярко заливался смехом, весь раскраснелся и засветился родным добром в вечернем полумраке. На меня плюхнулся и к себе покрепче прижал, спину мне сильно сдавил и в олимпийку вцепился тонкими холодными пальцами. Чмокнул меня губами куда-то в живот и моську свою не высовывал, тихонько мне в брюхо смеялся, как ненормальный.
— Вить? А кто там всё-таки первый в шахматах ходит, знаешь, нет?
Я выкинул бычок в окно и сквозь смех ответил ему:
— Кто-кто? Рыба какая-нибудь, наверно.
— Это из домино вроде.
— А ты тоже молодец, нашёл, о чём быдло спросить!
Он опять засмеялся и сказал:
— Может, дамка первая ходит?
— Дамка это же из шашек вроде?
— Вот именно. В шашках всё просто, там вроде совсем для тупых, да? Совсем мы тупые с тобой?
— Ага, — я ответил и покрепче его к себе прижал, морду его прижал к себе и потрепал кулаком по мягким кудряшкам. — Быдло самое настоящее. Ещё и «Фактор-2» слушаем, а не Моцарта. Или Чайковского.
— Ага, или Достоевского, — пробубнил Тёмка, пытаясь вырваться из моих объятий.
— Ну ладно уж тебе, перегнул со своей тупостью, — я ответил ему.
И я на миг замолчал, задумчивым взглядом потерялся в пышной листве под окнами и ничего, кроме шелеста дороги, не слышал.
— Достоевский, — сказал я. — Знакомая фамилия, а чё он поёт?
— Ну Вить.
— Да шучу я, шучу…
— Охренеть мы быдло, конечно, — сказал Тёмка и опять на перилах повис.
— Да вообще, заяц.
— Смотри, смотри, как умею!
И он вдруг как рыгнёт во всю свою львиную глотку! Аж стены задрожали, будто в каждом листочке, в каждой веточке туи его отрыжка прогремела. Всех, наверно, в нашем пансионате на уши поднял. Тёмка моську вытер и засмеялся опять, как дурачок. Стоял и от хохота задыхался.
— Фу! — вырвалось у меня, и я шлёпнул Тёмку по плечу. — Совсем, что ли? Ну ты даёшь.
— Не, не, это я не по-настоящему, это я специально. Я ещё раз могу! Вот, смотри.
И опять изобразил, будто рыгает. Громко так, ещё громче, чем в первый раз, эхом его отрыжка пронеслась по спящим хостинским улицам.
— А ты можешь? — он спросил меня.
— Самому интересно. Ну-ка, дай попробую.
Попробовал, сам весь разрыгался, утробным рыком ночную тишину убил, чуть глотку не сорвал. Засмеялся громко вместе с Тёмкой, аж на слёзы обоих пробило, стояли с ним оба красные, за перила хватались и кое-как воздуха в лёгкие набирали, чтоб не помереть тут совсем.
С соседнего балкона голос мужика послышался:
— Чё, отдыхаем, да, мужики?
Мы с Тёмкой вдруг замерли, глянули вправо на мужика без футболки, на его волосатую обгоревшую тушу в сигаретном дыму, на сувенирную моряцкую фуражку на голове, и неловко замолчали.
— Ага, — тихо сказал я. — Да. Отдыхаем.
— Дай бог, — пьяно сказал мужик и опять на перилах развалился с дымящейся сигаретой в руках. — Дай бог…
Глава 12. "Поколение СТС"
XII
Поколение СТС
Волны разжигали морскую гладь пенистым белым огнём. Холодными языками облизывали корпус нашей маленькой яхты и качали её в разные стороны. Китайского туриста рядом с нами чуть не стошнило, совсем весь позеленел, жалко так его стало. А Тёмке хорошо, Тёмка радостный и весёлый сидел в рыжем спасательном жилете, в фотоаппарат свой вцепился намертво тонкими пальцами и дельфина высматривал в шипящей морской пучине.
— Никого пока не видел? — громко спросил он меня, пытаясь перекричать шумный ветер.
— Никого нет, — я ответил ему, руку приложил ко лбу и глянул в сверкающую лазурную даль.
Одни волны, сплошная вода: ни берега, ни судов не видно, а дельфинов тем более. А позади зелёный пушистый берег, белые башни сочинских домов, гостиниц и пансионатов. Холодное солнце хлестало эти здания блеклыми лучами далеко-далеко от нашей лодки, там, где соль и солнце нежно касались друг друга.
— Подальше зайдём, там, может, кто покажется, — капитан ответил нам и опять в телефон уткнулся.
На автопилоте вёл яхту, к штурвалу даже не подходил. Кроме него и китайца на лодке никого не было, день какой-то неэкскурсионный выдался из-за погоды, мало кто горел желанием вот так по волнам кувыркаться.
— Ты жилет не хочешь надеть? — Тёмка спросил меня и пощупал мою олимпийку. — В жилете хоть потеплее будет. Ветрище какой, смотри.
— Не замёрзну, сиди знай, — ответил я ему.
Хотел машинально потянуться за сигаретой, но не стал, совсем ещё не одурел, не буду китайцу, Тёмке и капитану морской свежий воздух портить. Мы сначала думали в другой день на яхте поплавать, а не сегодня, в лютый шторм. Нет же, Тёмка всё хотел дельфинов посмотреть, в энциклопедии какой-то, говорит, в детстве вычитал, что дельфины, наоборот, любят на поверхность людям показываться, когда штормит, когда море крутит серой болтанкой. И я даже сопротивляться не стал, сразу же на эту затею и согласился, когда он на набережной мужика увидел с объявлением о прогулках на яхте. За рукав меня стал дёргать, как маленький, и начал клянчить. Разве откажешь ему? Нет уж, как откажешься, для него ведь всю эту поездку в Сочи и затевал. Я-то что, я перебьюсь, мне ни дельфинов, ни моря не нужно, и без них хорошо живётся в его ушастом тепле среди верхнекамских родных метелей.
— Флиппер, пусть на земле грохочет гром, — Тёмка вдруг замычал под нос. — Флиппер, пусть всё несётся кувырком.
Песней своей сладкие детские воспоминания разжёг, я засмеялся тихонько и стал ему подпевать:
— Флиппер приплывёт и всех спасёт…
И замолчал, забыл, как там дальше.
— Давай вместе, — сказал он мне.
— Давай.
И вместе с ним допели:
— Флиппер — герой!
Засмеялись, как два дурака, и пятюню хлопнули друг другу, а китаец на нас покосился и странно заулыбался. Не то от качки весь зелёный и хмурый сидел, не то от нашего с Тёмкой пения. И то, и другое, наверно.
— Мне дед подарил плюшевого дельфина, когда мне пять лет исполнилось, — сказал Тёмка. — Большого такого, он ростом с меня был. Я его Флиппером назвал. Спал с ним в обнимку. Он бы у меня до сих пор остался, если бы Джимми его не погрыз. Ну, сначала измывался над ним, а потом уже грыз.
— Флиппер имя такое странное, — сказал я и крепко схватился за перила, когда лодку резко качнуло.
— Это «перевёртыш» по-английски, — объяснил Тёмка. — Он же дельфин. Прыгает, кувыркается.
— А-а-а… — протянул я в довольном озарении, и ещё одной тайной детства в моей жизни стало меньше. — Ну тогда понятно.
— Я после этого мультика как раз наткнулся на игру «Дельфин Экко» для сеги. Помнишь, я её купил, когда первый раз с тобой на блошиный рынок ходили? Ты ещё тогда себе ножик искал.
Помню, конечно, хотелось ответить ему. Я — и не запомню такое? Всю жизнь помнить буду. Всю жизнь эта прогулка в ноябрьской холодной слякоти будет приятным огоньком в сердце пылать до самой старости.
На миг яхту так круто потянуло к воде, что даже капитан перепугался, к штурвалу убежал. Тёмка за перила схватился, а второй рукой вцепился в мою олимпийку, глянул на меня испуганными глазами, а когда лодка выровнялась, радостно заулыбался. Опять головой в разные стороны завертел, всё не мог успокоиться, всё дельфинов высматривал. А море всё жадничало, кроме холодных шипящих волн ничем нас не радовало.
— А ты дельфинов-то раньше видел? — я спросил его. — Не в дельфинарии, а так, вживую?
— Видел, — ответил Тёмка и фотоаппарат в сумку на плече засунул от греха подальше, чтоб в воду не уронить. — Мы с Марком ездили в город Монтерей, в трёх часах от нашего Лэйквью. Город прямо на берегу Тихого океана, такой красивый, прохладный, туманный.
— Как Сочи?
Тёмка пожал плечами:
— Ты уж не опошляй, Вить. Красивый, говорю, город, туманный. Там одна из достопримечательностей — это киты и дельфины. Туристы в такие же яхты и лодки набиваются и уходят далеко в океан. Дельфинов смотрят, касаток, китов.
— Китов? — я переспросил удивлённо и недоверчиво нахмурился. — Прям уж китов?
— Да, прям китов. Горбатые киты. Если повезёт, если верно подгадаешь, то увидишь, как они брюхом кверху из воды выпрыгивают. Мне вот не повезло, я только дельфинов с касатками видел.
— Страшно, наверно. Сожрёт ещё тебя вместе с лодкой и не подавится ведь.
Яхту опять спружинило буйной волной, я на миг даже в воздух подскочил, а потом задницей об железное сиденье стукнулся. И головы наши накрыло холодными брызгами, солёный привкус тут же вонзился в язык, и Тёмкины кудряшки тут же повисли облезлыми мокрыми водорослями.
— М-м-м, свежесть какая морская, да, Тёмка? — я произнёс с издёвкой и рукой провёл по мокрой башке. — Денёк-другой потерпеть не могли, да? Надо было в шторм соваться?
— В жару плавать скучно, — ответил он. — Солнце жарит, ветра нет. Сгореть можно.
— Прям морской эксперт, посмотри-ка, что ты, — дразнился я. — В детстве «Флиппера и Лопаку» посмотрел и всё, больше всех знает.
— Мгм, — Тёмка ответил и хитро засмеялся. — Ты сам ведь смотрел. Сам ведь только что песню со мной напевал.
— Смотрел, смотрел.
Море за бортом опять громко развылось, зарычало в ушах холодным криком и забрызгало солёными крохотными кинжалами. Город вдалеке уже таким маленьким стал, совсем затерялся на бархатной зелёной туше туманной горной гряды. Берега уже совсем не видать, только изумрудные пушистые верхушки остались где-то на уровне горизонта, а из этих верхушек белые пыльные башни робко выглядывали. Крыши домов и гостиниц, вот и весь город, будто утонул.
— Я на днях «Чокнутого» по телику поймал, — сказал я Тёмке. — И в заставке увидел, что по-английски он называется… — я замялся на секунду, задумался, как правильно слово произнести. — Бонкерс?
— Да. Чокнутый, так и переводится, — объяснил он мне. — Сумасшедший. Безумный. Крыша поехала.
— Слово просто такое странное. И ты его тоже знаешь?
— Знаю, куда деваться, — Тёмка пожал плечами.
— Для быдла ты что-то слишком умный, да? — я засмеялся и крепче схватился за перила. — Да и я с тобой уже умнеть начинаю.
— Умные мы с тобой, да. А на пианино играть не умеем.
Я ткнул его локтем в плечо и задорно ответил:
— Не-а. Не умеем.
Тёмка продолжил:
— И в шахматы мы с тобой не играем.
— Ой, не играем, да, Тём, — проворчал я и страдальчески тяжело вздохнул.
Турист-китаец всё-таки не выдержал, кое-как пролез на другой конец палубы, пакетик достал из рюкзака и в сторонку отвернулся. Мы с Тёмкой тоже отвернулись, не хотели мужика смущать. А яхту так качало, что самим скоро пакетик понадобится. Ладно хоть не ели ничего перед этим.
— Поколение СТС мы с тобой, — сказал Тёмка и радостно закивал.
— Чего?
— Мультики после школы нашей мифологией стали. Странно так. И смешно, и грустно. Ничего лучше как будто и не знали.
Я вдруг замолчал, с головой провалился в громкие морские раскаты и растворился в холодном солёном ветре.
— Нормальные же выросли, — тихо сказал я. — Ну, мы с тобой. Про других не знаю.
— У американского драматурга Джозефа Кэмпбелла есть книга. «Герой с тысячей лиц» называется. Знаешь, там про что? Про то, какие все персонажи в мифах, легендах, книгах и фильмах по сути одинаковые. Какие шаблонные и стереотипные. Архетипные, точнее, как он их называет. У каждого свой архетип есть.
— Ой, опять закрутил, а, — разнылся я. — Как это, архетипные?
— Это когда у каждого человека есть как бы собирательный прообраз, что ли. Ну вот Геракл, Люк Скайуокер и Сара Коннор — это типичные самые герои. Воины. Такой у них архетип. Но это всё не только к персонажам относится, как мне кажется. К людям в реальной жизни тоже относится.
— Это как? — спросил я, и мой вопрос проглотила шумная волна за бортом.
— У всех тоже свои архетипы есть, как мне кажется. Может, я и не прав, конечно, кто знает. Я вот, например, шут какой-нибудь для всех по жизни. Это мой архетип.
— А у меня в твоей жизни тогда какой архетип?
Тёмка пожал плечами и задумался, пальцами забарабанил по белому сверкающему корпусу яхты.
— Мудрый волшебник, наверно, — он выдал мне.
— Чего?
— В моей жизни ты мудрый волшебник. Повёл меня за собой в путешествие. И я не про нашу поездку в Сочи говорю, если что. Я более метафорически имею в виду. Мудростью со мной всякой делишься. Разве не мудрый волшебник? Самый настоящий.
Солнце ненадолго высунулось из-за облаков, слабыми лучами нас подразнило и снова исчезло. Оставило нас на растерзание бешеным волнам и шипящей пучине. Море понемножку стихать начало, яхта уже не так сильно прыгала по волнам, а слабо качалась, как в солёной колыбельной на сверкающей шёлковой глади.
— А я в твоей жизни какой архетип, Вить? — Тёмка вдруг спросил меня и хитро заулыбался, щурясь от солнца в серых тугих облаках.
Я пожал плечами и ответил ему:
— Тём, я же эти архетипы не знаю.
— А ты опиши, и я тебе подскажу.
— Ха, хитрый какой, я не могу, — засмеялся я и похлопал его по спине, мол, ну ты даёшь. — Любишь, когда тебя хвалят?
— Ну почему уж сразу… — он замялся и смущённый взгляд в сторонку увёл. — Да, люблю. Чего уж там, врать не буду. Редко же хвалят. Особо-то не за что.
Тёмка вдруг вскочил со своего места, схватился за мачту и ткнул пальцем в бушующую морскую гладь.
— Дельфин, Вить, смотри скорей! — он закричал, как сумасшедший, и ярко заулыбался.
Я прищурился и взглядом вцепился в рычащие тяжёлые волны. Какие-то чёрненькие блестящие точки разглядел в неспокойной воде: то одна всплывала, то вторая, а потом обе вместе разом. Видно, что не водоросли, что не волны, видно, что дельфины. Плохо видно, туманно даже как-то, но всё равно всё понятно. Приплыли вдвоём на Артёмкину песню про Флиппера, наверно.
Дождался всё-таки. Даже тут своего не упустил.
— Ты рад? — спросил Тёмка и по плечу меня потрепал. — Рад, Вить?
— Рад, рад, — ворчливо ответил я и, сам того не желая, заулыбался. — Уверен, что дельфин? Вдруг лохнесское чудовище. Ты ведь его в детстве тоже любил, да?
Он вдруг застыл в испуганном молчании, рот свой удивлённо разинул и сел со мной рядышком.
— Откуда ты знаешь? — Тёмка спросил осторожно. — Я же тебе не говорил никогда.
— Мне Женька твой на балконе под Новый год рассказал. Как ты его сестру заставлял тебе по десять раз одну и ту же заметку про лохнесское чудовище читать в энциклопедии. Всё надеялся, что динозавр там живёт, да?
Он стыдливо опустил голову, поскрёб ногами по блестящему белому корпусу яхты, вздохнул тяжело и тихо ответил:
— Ну да. Надеялся.
— Вот видишь, как бывает, — сказал я и тихонько приобнял его по-дружески, чтоб капитан с китайцем лишнего не подумали. — Вот, считай, и увидел своё чудовище. Да? Со мной ведь увидел, а не с кем-то. В пять лет и мечтать, наверно, не мог о таком, да?
— Не-а. Не мог.
***
На следующий день, когда уже потеплело и море и ветер успокоились, отправились с ним на экскурсию в Медвежий угол, леса, горы и водопады посмотреть. Два часа тухли в душном автобусе по серпантину, вывалились с оравой туристов в зелёном каньоне и двинулись в путь, гулять пошли по пыльным извивающимся горным тропинкам.
Водопад Девичьи слёзы шёлковой серебряной нитью змеился по холодным крутым скалам медного цвета, обрушивался на камни нескончаемым потоком ледяной воды и развлекал туристов своей красотой. Вокруг пушистая зелень сверкала на солнце мокрыми листьями, деревья по самой горе тянулись от подножия и до вершины и кудряшками зелёными шелестели, воздух наполняли стрёкотом разных насекомых и пряным дыханием влажного леса.
Я затянулся разок и ткнул пальцем в сторону гор:
— Ну а горы? — я спросил его. — Горы там есть такие красивые?
Тёмка пощурился от лучей яркого солнца, что назойливо пробивались сквозь древесный зелёный купол, и ответил:
— Стукнешь меня сейчас.
— Есть, что ли?
— Есть, есть, — сказал он и насыпал в ладошку орешков из яркого хрустящего пакета. — Будешь?
— Давай, — ответил я и взял несколько штучек.
Жарища стояла знатная: воздух скручивался душной парилкой и нещадно терзался пылью из-под колёс туристического автобуса. Белая туша под китайским сверкающим пластиком проехала мимо нас, плюнула вонючим дымом напоследок и исчезла в изгибах серпантина среди гор.
— Мне в детстве горы казались такой фантастикой, — сказал я и аппетитно захрустел орехами. — У нас-то их нет. Одни равнины, максимум, холмы, и то не везде. Скучно.
— Это да. Я тоже в детстве, когда к морю подъезжал, из окна поезда видел такие, знаешь, высоченные чёрные насыпи угля в полях. Когда в Краснодарский край уже заезжали. И маму всё время спрашивал: «Мам, а это горы? Это уже горы?»
— А она? — я тихонько посмеялся над ним.
— Сказала, как есть. Нет уж, какие там горы.
— Дикий заяц, — я произнёс негромко и хлопнул его по плечу. — Гор в жизни не видал.
Мы с Тёмкой добрели до здоровенной бетонной туши какого-то обрушившегося старого ограждения, протёрли рукой холодную поверхность и уселись на неё. Внизу, на самом дне оврага, бурлила речка Чвижепсе, так громко и ярко бурлила, радугой переливалась у самого берега и наполняла воздух освежающей прохладой. Я даже курить перестал, надоело воздух такой шикарный портить. Об подошву старых грязных кроссовок сигарету затушил и окурок в карман засунул. Не буду при Тёмке здесь мусорить, разноется ещё, скажет, что природу обижаю.
Тёмка кивнул в сторону гор, в сторону железных зубочисток радиовышек в зелёном бархатном ковре, и сказал:
— Потом-то уже гор насмотрелся. Там знаешь, какие горы красивые, в Калифорнии? Обалдеешь. Горный хребет Сьерра-Невада.
— Почему Невада? — удивился я. — Там же Калифорния?
— Невада рядышком. Там этот хребет и до неё тоже идёт. Через весь штат почти извивается. Там и такие горы есть, зелёные, с лесом, с соснами, с секвойями. А есть и скалы под снегом, как тут, на Красной Поляне.
Я негромко посмеялся и стал потешно болтать ногами, чтобы грязь немножко стряхнуть с пыльных кроссовок после долгой прогулки по лесу.
— Чего смеёшься? — спросил он меня и вытер пот со лба.
— Да ничего. Ты про Красную Поляну сказал, и мне кое-что вспомнилось. Олег туда как-то ездил в прошлом году. На экскурсию катался, прямо туда, в горы, на самую вершину. Две тыщи метров или больше. Роза Пик вроде называется.
— Да, знаю, — кивнул Тёмка, подобрал камушек с пыльной сухой земли и швырнул прямо в овраг.
— Им экскурсоводша затирала, что, типа, мировая общественность увидела, что Россия может проводить большие масштабные мероприятия, вроде Олимпиады, и после этого Запад решил нас обложить санкциями.
Тёмка удивлённо вскинул брови и засмеялся:
— Серьёзно? Прям так сказала?
— Мгм. Именно из-за этого и обложили, как же. Больше-то не из-за чего.
Он громко хлопнул себя по шее и прибил надоедливого комара, глянул на ладонь с малюсенькой капелькой крови, об шорты свои вытер и спросил:
— И что Олег?
— Поржал, говорю же. Они у меня, конечно, тупенькие, но не настолько уж. Мы этим тупорылым вяличием никогда не болели, если что. Хоть и в кадетской школе учились и всего этого патриотического экстаза нам с головой хватило.
— Я, кстати, этому всегда удивлялся, — признался Тёмка. — Ну, что вы учились семь лет в школе с военным и патриотическим уклоном, а такие адекватные вроде в этом вопросе выросли. С пеной у рта про колорадские ленты не орёте. А у нас в обычной школе ребята есть, которые всей этой дрянью после четырнадцатого года заболели. Отупели, что ли? Хрен их знает.
Я потянулся в карман за сигаретами и вдруг резко себя одёрнул. Потерплю ещё, не стану лесную прохладу и приятную сладкую влажность для нас убивать тугим синим дымом.
— Мы как-то всегда от этого абстрагировались, что ли, — сказал я и нервно заёрзал руками, курить так сильно хотелось, жуть прям. — Я к этому всегда относился, как к школе с каким-то военно-спортивным уклоном. А домой приходил, и всё, сразу другой человек. Как-то эту всю камуфляжную мишуру за дверью умудрялся оставлять.
Тёмка молча закивал и с улыбкой посмотрел в зелёную бархатную даль, взглядом проводил ленивое туманное облачко над оврагом.
— Правильно делал, — сказал он и пожал плечами. — Все бы так.
— Знаешь, что я заметил, Тём?
Он посмотрел на меня, прищурив один глаз от яркого солнца, и с улыбкой кивнул, мол, чего ты заметил?
— Заметил, что чем дальше человек, простой, обычный самый человек, гражданский человек, от всей этой военной тематики, тем больше он к ней тянется.
— Правда, что ли? — удивился Тёмка.
— Да, да. Точно тебе говорю. Больше всех воевалка чесалась у учителей, которые приходили в гражданском, без формы. Вечерние новости нам пересказывали, на какие-то политические темы с нами пытались рассуждать. А нам, ну, большинству пацанов во взводе, вот вообще побоку это всё было. У всех только одно на уме.
— Что на уме?
— Быстрей домой приехать, помыться нормально, отдохнуть. В компьютер залипнуть. По городу погулять, пожрать куда-нибудь сходить. Кто-то бухал, а кто-то по бабам.
— А ты? — он хитро спросил меня.
— А я что? — я так же хитро ответил ему и заулыбался. — Я особо не гулял, даже не успел. Сразу тебя повстречал.
Тёмка замолчал. Только шелест речки внизу оврага слыхать и шёпот листвы над головой, птичьи далёкие распевы в глубине пушистого леса и радостные голоса туристов на другом конце неглубокого каньона.
— Не нагулялся ты, значит? — он спросил осторожно, на меня даже не посмотрел, ещё сильней ногами только заболтал, от нервов как будто.
— Да ну чего ты такое говоришь? — я посмеялся над ним. — Глупости. Всё нормально, Тём. Я тебе, может, никогда не рассказывал, но меня вот это блядство никогда не интересовало.
— Правда, что ли? — он спросил с недоверием в голосе и осторожно глянул на меня.
— Правда. Я хотел вот так, как у нас, — я сказал и смущённо пожал плечами, вдруг разнервничался немножко и потянулся в карман за пачкой сигарет. — Чтоб так тихо, спокойно и по-домашнему. Меня Олег со Стасом никогда особо в этом плане не понимали. Говорили: «Да ну чего ты, ты ж молодой, успеешь ещё». А я как-то, знаешь…
И опять я заёрзал на неровном холодном бетоне, сигарету достал и закурил, вмиг уничтожил влажный лесной запах вокруг нас.
— Как-то всё по-домашнему хотел, — сказал я ему и пожал плечами. — Повторяться уже начинаю. Ты ведь понял, да?
— Понял, — Тёмка ответил и радостно заулыбался.
— Уж не знаю, откуда это во мне.
— Я знаю, откуда, Вить.
Я вопросительно глянул на него, в его хитрые глазки и на его довольную лисью улыбку. Сидел и задорно болтал ногами, мысль свою на полуслове обрезал.
— И откуда? — я спросил его.
— От мамы твоей. От воспитания. Чего уж ты, сам, что ли, не понимаешь?
Я тихо хмыкнул и выдул в сторону сигаретный дым. Никогда об этом даже не думал. А Тёмка, кажись, догадался. То ли солнце, то ли море с горами, а может, всё сразу на него так интересно действует? Правда ему какая-то показывается, светлые мысли суются в ушастую кудрявую голову?
Я глянул в сторонку, на галдящую толпу туристов, затянулся ещё разок и сказал ему:
— Пошли давай, Тём. Идут вон. Посидеть нам спокойно не дадут.
***
Я погладил рукой сухую гладкую поверхность деревянной статуи медведицы и взглядом замер перед объективом Тёмкиного фотоаппарата.
— Ты хочешь, чтобы надпись «Медвежий угол» тоже в кадр вошла? — он спросил меня.
— Да, можно, — ответил я. — Щёлкай давай.
Щёлкнул и мир вокруг на секунду озарил яркой вспышкой, любопытных людей заставил на нас обернуться. Я в Медвежьем углу один раз всего был, тогда, в десять лет, с мамой. Не помню, был ли тогда уже этот домик двухэтажный с красной крышей и гостевым двориком, или его только недавно построили. Водопад Девичьи слёзы неподалёку всегда был, и речка Чвижепсе тоже была, всю жизнь здесь шумела, ещё до меня и нашего с мамой визита, и после меня ещё шуметь будет.
Я забрал у Тёмки фотоаппарат и встал на его место, а он к статуям двух медвежат подошёл и уселся на них. Одного мишку за гладкие уши схватил и ярко заулыбался, прямо в камеру мне посмотрел довольными радостными глазами.
— Не треснет подо мной? — он спросил меня осторожно.
— Сиди знай, — ответил я и сфотографировал его верхом на зверушке.
Уже не так жарко стало, прохладно даже немножко сделалось. Над горами будто тучи зависли, всё небо заволокли серым тугим покрывалом и прогнали тёплое южное солнце. Лес в горах вокруг зашелестел лёгким ветром, весь каньон будто ожил и зашевелился, листьями громко стал перешёптываться и шебуршать верхушками пышных деревьев. Через каменную арку с красной крышей мы вошли в уютный гостевой дворик и зашагали в сторону столиков на веранде рядом с домом.
— Медовухи лизнёшь маленько? — я хитро спросил Тёмку.
— Не знаю, — ответил он и плечами пожал. — Если только маленько. Маленько можно, да. Ты же будешь, я же знаю.
— Не против?
— Да ну, чего нам, пять лет, что ли? Пошли, накидаемся.
Я с него посмеялся:
— Ну ты даёшь. Весь со мной испортился, ты посмотри-ка. Паинька-мальчик был. Маме всё твоей расскажу.
Мы сели на веранде за длинным деревянным столом в вонючей клеёнчатой скатерти, к группе наших туристов из автобуса присоединились. На столе уже стояли подносы с разноцветными бутылками. Бутылки будто замерли и пёстро переливались прохладным забродившим пойлом в тусклом дневном свете. Рядом с нами сидела тётка в широкой шляпе и в солнцезащитных очках: она схватила одну бутылку, очки на минутку приспустила и с умным видом прочитала надпись на этикетке. Потом на свою подружку глянула и губы скривила, мол, да, вот это вещь, ты посмотри-ка.
— Ты хоть в этом разбираешься? — тихо спросил меня Тёмка.
— Да ну прям, — усмехнулся я. — Щас вон тебе тётенька всё расскажет. Пробуй знай, и всё.
Толстый мужик в поношенной матросской тельняшке громко захохотал на другом конце стола, посмотрел на поднос и широко заулыбался красной блестящей мордой. Весело ему сегодня будет, хорошо, сладко и вкусно.
Стройная молоденькая дамочка в белой строгой рубашке с жилеткой вышла в самый центр веранды и начала презентацию. Про медовуху рассказывала: про светлую, тёмную, про сбитень, про целебные свойства рассказывала. Другаядевушка в такой же рубашке и в жилетке поднос вынесла, а на подносе банки с разным мёдом, с ярким прозрачным, янтарным даже, серым и густым, с коричневым и тугим. Всяких полно.
— Смотри не обляпайся, — сказал я Тёмке и кончиком деревянной палочки подцепил густую сладкую массу.
Вкусно так, пряно, только рот немножко связало, будто хурмы навернул. Тёмка другого мёда попробовал, жидкого и прозрачного. Палочку ко рту потащил и растянул над столом янтарную длинную ниточку.
— Вкусно, — сказал он и моську салфеткой вытер. — Смотри осу не слопай. Вон, сидит.
Я подул на кончик палочки, и оса с неё улетела.
— А этот мёд от чего? — спросила женщина рядом с нами, держа в руках коричневую банку.
— Этот от давления, — ответила девушка в рубашке с жилеткой и мило заулыбалась.
— Да они все от давления, господи, — тихо проворчал Тёмка и на меня покосился. — От чего тебе нужно, от того и будет, лишь бы продать.
Я ничего ему не ответил, молча лишь согласился и едва заметно кивнул. А нам на стол уже подали пластиковые стаканы и прям перед носом в один ровный ряд расставили зелёные бутылки с вином. Какого вина только не было: и тёмное, и светлое, и сухое, и сладкое, и этикетки самые разные, пёстрые такие. Наш стол с туристами громко и важно зачмокал, зашелестел вином и затрещал пластиковыми стаканами. Женщина рядом с нами вместе со своей подругой с важным одухотворённым видом покрутила стакан в руках, глаз один прищурила и глянула на самое донышко. Вкусно ей, похоже, нравится.
— А почём одна бутылка? — она спросила девушку.
— Это сухое, двести рублей за бутылку, — ответила ей дама в жилетке. — Желающие приобрести после дегустации и ужина, пожалуйста, обращайтесь к нашему менеджеру.
Я сделал глоток красного сухого вина, рот им прополоскал, вкус повертел на кончике языка и сплюнул красное месиво в пластиковый стакан. Брезгливый взгляд тётки в шляпе на себе словил.
— Бодяга-то какая, офонареть можно, — я тихо сказал Тёмке.
— Почему? — он спросил и громко зачмокал, всё хотел вкус распробовать.
— Не может вино двести рублей за бутылку стоить, ты чего уж.
— Так оно же своё, местное, — Тёмка пожал плечами. — Сколько ему ещё стоить?
Я усмехнулся:
— Вино — это дорогое производство, Тёмыч. Даже если тут свои виноградники. Этот виноград собирают, настоящее, нормальное вино делают и его уже продают. Но не здесь, не дуракам всяким за двести рублей, чтоб они могли его к себе в Нижневартовск отвезти на поезде. Нет. На экспорт его продают, в другие страны. Ага, будут они тут виноградники херачить на каждом шагу, чтоб потом бутылки по двести рублей толкать. Ха, ну ты чего уж, мозги маленько включай.
Я поднёс к его лицу стакан, провёл пальцем по самому краешку и показал ему остатки сухой порошковой смеси на самом кончике:
— Вон, гляди. Бодяга это, никакое не вино.
— Охренеть, — тихо сказал Тёмка и носом уткнулся в стакан. — И чего делать? А медовуха? Медовуха-то настоящая?
Я схватил бутылку светлой медовухи, в руках её повертел, глаз один прищурил с видом важного знатока и ответил:
— Медовуха — да. Медовуха настоящая должна быть. Это ж самогонка, по сути, её чего, её гнать не дорого. Тут можно и по двести рублей продавать. Так что её возьмём, понял?
Тёмка кивнул, на бутылку глянул украдкой и едва заметно облизнулся. Я взял два чистых стакана и налил нам немножко. Один стакан Тёмке пододвинул, а другой оставил себе.
— А это… бодяга, понял, да? — сказал я, глянул на бутылку с вином и скорчился. — Отрава. Не пей. Дурят народ, как лохов, а они и рады. Ты ещё удивляешься, как так у нас этот плешивый чертёныш столько лет всё сидит и сидит.
— Молодые люди! — тётка в очках и в шляпе буркнула в нашу сторону скрипучим противным голосом: — Вы здесь не одни. Если вам что-то не нравится, подождите в автобусе, хорошо?
Я засмеялся и посмотрел на неё.
— Мы-то подождём, если надо будет, — ответил я тётке. — Качество вина от этого только не поменяется. Вы неужто не видите, ну?
Я кивнул в сторону её пластикового стакана с красными разводами от помады по краям.
— Вино как вино, — отрезала она и сделала очередной глоток.
Под самый конец экскурсии мы с Тёмкой остались на ужин, устроились уютно в уголке под крышей веранды, за широким деревянным столом. Две порции форели по-царски с ним заказали, сидели и смотрели в тарелки с розовыми рыбными тушками в пёстрой компании поджаренных овощей в аппетитных масляных переливах.
— Здесь вроде форелевые хозяйства неподалёку есть, — сказал Тёмка и аккуратно отрезал мягкий кусочек ножом в дрожащей руке. — То ли на Красной Поляне, то ли ещё где. Поэтому рыба точно своя. Не бодяга.
Я острым ножом прикоснулся к розовому мякишу, совсем легонечко надавил и отрезал аккуратный кусочек. Подцепил его кончиком вилки и в рот положил: тут же у меня во рту и растаял, нежный такой, невесомый. Со вкусом пресного озера и летней свежести.
— Блин, — тихо вырвалось у меня. — Вкусно, да. Это вот настоящая рыба, местная. С этим не обманули.
Девушка в жилетке нам счёт принесла, на краешке стола оставила длиннющий чек и ушла дальше дурачков-туристов обрабатывать с винной бормотухой. Тёмка дрожащей рукой схватил бумажку, глянул, и глаза у него тут же сделались квадратными. Ещё сильнее будто затрясся.
— Две тыщи четыреста рублей! — произнёс он шёпотом, но так громко, будто пытался прокричать. — Едрить твою за ногу!
— Тогда не торопись, — сказал я, тихонечко посмеялся и ещё один нежный кусок положил в рот. — Ешь медленно, наслаждайся. Кредит ещё долго будем выплачивать.
***
Голова после медовухи дуростью и пьяными мыслями захмелела, на части раскалывалась и заставляла лыбиться по-дурацки, глядя на Тёмку. Я зашуршал ногами в пыльных кроссовках по скользкому полу коридора и всей тушей рухнул на дверь нашего номера, в ручку вцепился и кое-как на ногах удержался.
— Вить, аккуратней! — зашептал Тёмка и помог мне подняться, за подмышку меня схватил. — Разбудишь тут всех!
— Тихо. Ладно, — вырвалось у меня.
Дверь в номер открылась, и мы с ним провалились в наш домашний уют. Я рухнул на четвереньки и чуть носом в ковролин не впечатался, тело всё сотрясло от сильного грохота. Тёмка недовольно цокнул и дверь закрыл, свет в номере включил и побежал к кровати, чтоб поскорее мне расстелить.
— Щас, щас, — повторял Тёмка, захлопотал на всю комнату постельным бельём и пыль поднял в прохладный вечерний воздух.
Я поднял дрожащую голову и вытер морду рукавом своей олимпийки. На ковёр густыми тёмными пятнами своими слюнями накапал, попробовал вытереть — только ещё хуже сделалось, ещё сильнее всё размазал по синему пушистому ворсу. Глаза заволокло мутной пеленой, и я пьяным взглядом случайно зацепился за янтарную бутылку медовухи на прикроватной тумбочке. Рядом со светильником стояла и переливалась бордовым пожаром, своим пряным и терпким вкусом манила меня к себе.
Нет, не буду больше сегодня, уже нализался. Так нализался, что Тёмка со своими кудряшками сливался в одно мутное пятно вместе с широкой двухместной кроватью. Глаза невыносимо слепило ярким светом люстры, я проморгался немножко, и морда вдруг вся заслезилась, чем-то в носу вдруг будто защекотало, словно аллергией всего скрутило. Ушастый ко мне подбежал, весь засуетился надо мной, рукава своей джинсовой куртки деловито задрал, запыхтел, закряхтел громко и меня попытался поднять.
— Вить, ну встань, ну пожалуйста! — Тёмка разнылся и чуть не захныкал, как маленький.
— Ты откуда такой ушастый у меня взялся, а? — я спросил его еле разборчиво и улыбнулся во всю свою тупорылую морду. — Ну скажи мне, откуда, а?
Тёмка опять чуть не надорвался, за подмышки меня попытался схватить, громко выдохнул и вытер пот со лба. Я замахал ему рукой и кое-как поднялся на ноги, зашуршал грязными кроссовками по чистому ковру, до кровати доковылял и рухнул лицом на мягкий матрас под красным тонким покрывалом. Лежу, забыв, как дышать, понимаю, что надо бы перевернуться, хотя бы на бок, и чувствую, как Тёмка с меня потные кроссовки стягивает.
— Вить, ты как? — он тихо спросил меня, на краешек кровати сел и по спине меня аккуратно погладил.
Я перевернулся на спину, слюни густые с подбородка вытер и большой палец ему показал. Хорошо всё, пойдёт. На кровати — уже хорошо.
— Ты хоть олимпийку сними, спать жарко будет, — беспокоился Тёмка.
— Не надо, — я ответил ему и похлопал рукой по дивану. — Ложись лучше со мной, а?
Он мне ничего не ответил, молча и осторожно пополз по скрипучему матрасу и аккуратно прилёг справа от меня, кудряшками своими пушистыми моей шеи коснулся. Съёжился весь, на руку свою лёг и на меня посмотрел с блеском в глазах.
— Чего щекочешься? — сказал я ему и дёрнулся в приятных мурашках. — Волосами тут своими.
Тёмка в сторонку чуть-чуть отодвинулся, а я вцепился рукой в краешек его футболки и никуда не отпускал. Пускай тут лежит, пускай дальше щекочет, лишь бы рядом, лишь бы теплом своим согревал. Я повернулся к нему лицом, опять расплылся в дебильной улыбке и пьяной рукой по гладкой щеке его погладил, за ушко его аккуратно схватил и ошпарил его забродившим дыханием.
— Прости, — я прошептал и рукой своей замер на его светлом личике.
— Ты весь красный лежишь, Вить, — Тёмка сказал так же, шёпотом. — У тебя давления нет? Нормально себя чувствуешь?
Я легонько кивнул и ответил ему:
— Чувствую прекрасно. Давление — не знаю. Есть или нет. Потом увидим.
— Когда потом?
— Не знаю. Не сейчас точно.
Тёмка аккуратно вытер остатки слюны с воротника моей олимпийки, я в его руку резко вцепился и ладошку его крепко сжал. Поднёс её к лицу и каждый палец его громко расцеловал, несколько раз то в один, то в другой чмокнул. Тёмка рассмеялся, щекотно ему стало, мурашками весь покрылся, задёргался в приятном хохоте.
— Ну Вить, — кое-как выдавил он и опять захихикал. — Спать давай, ну хватит, чего ты делаешь?
В голову вдруг прохладой и свежестью какой-то ударило, будто засвербело всё приливом энергии в каждой клеточке. Я вскочил на четвереньки и над Тёмкой завис, голову опустил к его лицу и пьяными глазами на него посмотрел. Он каштанами на меня своими глядел, замер в неведомом страхе и тяжело дышал. Даже не моргал, в непонятном ужасе с головой растворился.
Губы сами, будто не слушаясь, скользнули по его бархатной шее, жгучим пьяным теплом его мягкую кожу ошпарили. Тёмка глаза закрыл и громко вздохнул в сладких мурашках, трясущейся ручонкой в постельное бельё вцепился и ноги слегка в коленках согнул. Я замер над его дрожащими губами, сам закрыл глаза на секунду и шустро скользнул языком по его подбородку. Своими губами в его губы вцепился, затянул его в хмельном водовороте и разжёг изнутри пьяным пожаром.
— Заяц мой, — прошептал я над его испуганным лицом. — Вкусный какой ты у меня, да?
— Да, — Тёмка ответил и засмущался.
Я приложился своим горячим лбом к его холодному лбу и тихо сказал:
— Я орать сейчас буду. Хочешь? Хочешь, на весь дом заору, что ты мой заяц?
— Не надо, — обеспокоенно прошептал он и сам меня в губы лизнул.
Опять весь засмущался и рассмеялся, как дурачок.
— Ты только не обижайся, ладно, что я напился? — сказал я негромко.
Тёмка головой помотал, не буду, мол, обижаться, ладно.
— Мне ведь можно сегодня, Тём.
— Почему можно?
— Ну как, почему? — ответил я ему и захохотал. — Вчера на том самом месте с тобой побывали. И… Ты никуда не уезжаешь. Да ведь?
Я запустил руку в его пушистые волосы, в макушку его поцеловал и тихо добавил:
— Со мной останешься. И не надо будет к твоей маме переезжать.
Руки под тяжестью пьяного тела вдруг задрожали. Я на спину опять плюхнулся, растянулся весь на кровати, свисая ногами в тонких носках с самого краешка. Глаза на секунду закрыл и с головой растворился в сладкой пучине, в пряность небытия безвозвратно обрушился. Тёмкин облегчённый выдох над ухом послышался. Он вскочил с кровати, постельным бельём громко зашелестел и меня тёплым одеялом накрыл, даже ноги, торчащие на краю, мне окутал.
— Спи, Вить, отдыхай, — прошептал Тёмка и по животу меня приятно погладил.
Я вдруг вскочил с кровати, одеяло скинул на синий ковёр и громко потянулся, стоя на двух ногах. Комната вокруг завертелась в мутной реке, и я чуть на пол прямо не рухнул.
— Вить, ложись, куда собрался опять? — забеспокоился он, подбежал ко мне сзади и руки заботливо на плечи мне положил.
Я зашуршал ногами по мягкому пушистому ковру, замер возле прикроватной тумбочки и бутылку с медовухой схватил. На всю комнату громко чпокнул пробкой и понюхал пряный хмельной аромат, носом втянул сладкие нотки забродившего компота.
— Куда тебе, совсем с ума сошёл? — сказал Тёмка строго.
Ко мне подскочил, за бутылку схватился тонкими пальцами и в глаза мне посмотрел. Так страшно-сердито нахмурился, бровками своими светлыми и пушистыми заиграл на гладком лице, серьёзный заячий взгляд забавно корчил.
— Отдай, Вить, — прошептал он.
— Тём, — ответил я ему и ещё крепче вцепился в бутылку, громко ей булькнул на всю комнату. — Выпьешь со мной, Тём? За маму мою выпьешь, ладно?
Опять он застыл в непонятном испуге, и следа не осталось от его грузной сердитой мины. Расплылся весь в сладком непонимании и тихо замотал головой.
— Давай, родной, — прошептал я. — Пожалуйста. Прошу тебя.
— Хорошо, — ответил Тёмка и отцепился от бутылки. — Полстакана только выпью. И только потому, что за маму твою.
Я прикусил губу, и глаза вдруг в секунду намокли, Тёмку к себе ближе прижал и в самый лобик его чмокнул.
— Молодец какой, — сказал я и громко шмыгнул. — Давай, давай, родной.
Он достал два белых пластиковых стакана из своей спортивной сумки и аккуратно разлил нам медовухи. Себе только половинку налил, как и обещал. Мне тоже много не налил, чуть больше половинки, знал ведь, что буду ещё просить, что не успокоюсь. Я выключил люстру, и мы с ним остались в бархатном полумраке прикроватной лампы. Тёмка сел по-турецки на краешек кровати, стакан с медовухой держал трясущейся ладошкой, а я напротив него сел, тоже по-турецки развалился. Громко так заскрипел старым матрасом, и в комнате вдруг всё стихло. Лишь янтарная гладь безмолвно переливалась в наших стаканах, светом прикроватной тумбочки молча искрилась, и пальцы будто сами негромко пластиком захрустели.
— Я с ней один раз в жизни всего лишь пил, — тихо сказал я, глядя Тёмке в глаза. —Знаешь, когда пил? С полевых сборов как-то вернулся. Домой пришёл, а там толпень гостей такая набилась, у-у-у… Пёрнуть негде. Потом все ушли, мы с ней сидели вдвоём. Там немножко ещё совсем оставалось. Она на меня посмотрела и сказала: «Взрослый уже, чё на меня смотришь?».
— И как? — он спросил меня шёпотом. — Ты выпил?
— Выпил, мгм, — ответил я и закивал, слегка дёрнулся и немножко медовухи расплескал на наше с ним покрывало.
— Пьём, что ли? — спросил Тёмка и напряжённо замер.
Я махнул рукой и запрокинул голову, одним глотком весь стакан осушил. Громко смял его в кулаке и прям на ковёр швырнул, алыми каплями тихо брызнул и морду вытер рукавом олимпийки. Ушастый тоже всё выпил: два глотка сделал, в один не осилил. Весь скрючился, морду скривил солёной помидориной и язык смешно вытащил, как глупая псина. Рот раскрыл и руками замахал, обжёгся весь медовушным пламенем.
— Щас, погоди, — я сказал ему и засмеялся.
Щёки надул и громко подул на него пьяным дыханием, прямо ему в рот подул, на язык прямо. Тёмка медведем зарычал на всю комнату и шумно взъерошился, весь раскраснелся вмиг, проморгался и на меня посмотрел. Румяными щёчками засиял в бархатном полумраке.
— Спасибо, заяц, — я сказал шёпотом и схватил его за руку.
А рука его уже стала тёплая, горячая даже, вмиг разогрелась хмельным пожаром в крови.
— Доволен? — спросил он меня. — Всё, спать давай.
— Тём? А ты ведь со мной не из жалости, да?
И опять он уставился на меня своими блестящими глазками, непониманием и удивлением сверкал в них, в самую душу мне будто заглядывал и ответа искал.
— Нет, — прошептал Тёмка. — Ты чего такое говоришь, Вить? Какая ещё жалость?
— Точно? Не врёшь мне?
— Не вру.
Я крепко схватил его за руку, изо всех сил ладошку его сжал, к губам поднёс и тихонько поцеловал.
— Поклянись, — попросил я. — Памятью моей мамы поклянись, что не из жалости со мной. Сможешь?
Шея у него ещё сильней задрожала, ещё заметнее, чем обычно. И взгляд его задрожал, и глаза испуганно забегали в разные стороны, будто места себе не находили под тяжестью моих вопросов.
— Клянусь, — он ответил мне. — Вить, ты же… Ну ты же пьяный, ты же понимаешь?
Я засмеялся тихонько и сказал ему:
— Понимаю. Поговорить-то всё равно охота, да? Пьяный или какой. Неважно.
И я опять полез к нему целоваться, на спину его повалил, чуть ли не всей тушей своей придавил и в губы его вцепился. Сладкий привкус медовухи слизал с них, чмокнул хмельной пряностью и ещё крепче в них впился. Тёмка не сопротивлялся совсем, плечи вольно расслабил, не дышал даже как будто и жалобно задрожал под моей наглостью.
— Смотри, заяц, — я сказал ему и показал свою ладонь с двумя кольцами. — Вот тут у меня ты.
Я ткнул пальцем в кольцо, которое он мне два года назад на Новый год подарил, и продолжил:
— А это мама у меня.
И на другое кольцо ему показал, которое на соседнем пальце сидело.
— Оба всегда со мной, рядышком, — объяснил я. — Понял, да?
Я прижался вплотную к его горячему лбу и прошептал:
— Понял, да, заяц?
— Понял, — он ответил и ещё сильнее весь задрожал.
Сижу и прижимаюсь к нему крепко, а у самого пьяная мозолистая лапа к резинке на спортивных штанах тянется. И Тёмка тоже не отстаёт, будто за мной всё торопится не поспеть, джинсами своими зашебуршал и задрожал лихорадочно в сладостном сбивчивом дыхании.
— Тём, — прошептал я ему и весь растаял в золоте нашего единения. — Она мне не кольцо подарила. Она мне тебя подарила. Тебя мне подарила. Сама не знала, а подарила.
И резко вонзился в колечко и его любовью приятно ошпарился.
Тёмка захлебнулся сладостным вздохом и будто всем телом на мгновенье погиб. В спину мне впился дрожащими пальцами и зашелестел воздухом невесомо. Нежностью и теплом содрогался моими, раскочегарился буйным желанием и талой снежинкой сверкнул в измученных глазах.
— Подарок мой ушастый, — я прошептал ему тихо и мочку его уха легонько куснул. —Сладкий. Тёплый. Самый-самый тёплый.
Невесомый треск лампы у кровати был мне ответом. Тёмка томился терпением в моих прочных объятиях, чуть олимпийку мне на спине не изодрал, горлом напрягся на миг и заскулил еле слышно.
— Больно?
— Нет, — он ответил с придыханием.
— Прости.
Жилы забурлили хмельным бульоном, сердце бенгальским огнём заискрилось. Сладостным бархатом, нежностью и теплом всё тело скрутило. Каждым ударом сердца я весь содрогался, и Тёмка будто сам всей моей сутью пульсировал и в моих мозолистых ладонях летним пухом в секунду сгорал.
— Спасибо, что остался, заяц, — я прошептал ему и ещё крепче прижал к себе.
Весь на части в его единении разорвался.
Сластью и золотом в сердце своём заискрился, душу на волю будто освободил в неукротимом тяжёлом вздохе. Дрожь его ощущал в радостной невесомости и сам на мгновение весь задрожал.
— Всё хорошо? — я спросил его шёпотом.
Тёмка мне ничего не ответил, молча мне в шею моськой уткнулся и тихонечко закивал.
— Прости, если больно сделал, — я тихо сказал ему.
— Больно один раз только было, — он прошептал мне в самое ухо.
Я посмотрел ему прямо в глаза и встревоженно спросил:
— Когда?
— Когда от меня на год ушёл.
— Господи боже… — я ответил ему и опять к себе крепко всем телом прижал. — Заяц ты мой глупый.
***
Волны страшно рычали и пенистыми языками взрывались об старый плесневелый пирс. Штормит уже третий день, купаться опасно, даже на море страшно смотреть. Жарко хотя бы, позагорать можно немножко. Тёмка рубашку на поясе завязал. Шёл рядом со мной, с кроссовками в руках, по тёплой гальке. Весь морщился, когда на камни поострее наступал, за краешек моей олимпийки на поясе цеплялся, громко шипел и всё просил где-нибудь остановиться.
— Всё, всё, не мучайся, — сказал я, и мы с ним присели на большой плоский камень рядом с кучкой тухлых водорослей.
Тёмка согнулся и стал самые мелкие камни от ступни отдирать, ноги растирал и массировал. Над головой вдруг чайка пролетела, заорала, как ненормальная, и исчезла в ясном холодном небе. Волна ярко взорвалась белыми искрами у самого кончика пирса, бедного рыбака всего намочила, даже отбежать не успел. Я снял со спины тяжёлый рюкзак и поставил его на землю, две красные чурчхелы из него достал и одну Тёмке протянул.
— Будешь, что ли? — я спросил его.
— О, давай, — ответил он и забрал у меня полиэтиленовый пакетик со сладостью.
Он и не будет, ещё бы, нашёл, чего спрашивать. Тёмка так смешно зубками своими вгрызся в желатиновый мякиш, так аппетитно орехами захрустел. Только хруст его и слыхать, хруст и рокот моря под ясным небом.
Поезд громко загудел и железной зелёной змеёй пробежал по железной дороге на высоком холме, в туманной горной дали исчез, в паутинке чёрных проводов затерялся навеки. Скоро и мы с Тёмкой так же затеряемся, на нашем поезде до Верхнекамска родного отправимся, бархатное лето оставим у подножия гор и в холоде и слякоти опять очутимся. Снова не солнцем, а друг дружкой будем греться, взглядами тихими и безмолвными, прикосновениями неловкими в сладостных мурашках, в тепле и уюте нашей квартиры, под пыльным ковром на стене у кровати.
Высоко над нашими головами самолёт пролетел, рассёк дугу своей белой железной тушей и исчез среди облаков. Только гулом и воем небо наполнил, песню бушующих волн уничтожил шумом своим. Тёмка глазами в небо вцепился, любопытным взглядом самолёт провожал, пока тот совсем не растворился вдали.
— В следующем году, Вить, обязательно на самолёте куда-нибудь полетим, да? — он спросил меня с задорной улыбкой и кусок чурчхелы зубами оттяпал. — Накатались уже на поездах.
— А тебе что, на поезде разве не нравится? — я спросил его удивлённо.
— Нравится, нравится. С тобой всё нравится. Просто для разнообразия немножко. Пусть даже в Москву, пусть в Екатеринбург, всё равно. На самолёте давай.
Я положил шебуршащий комок полиэтиленового пакетика в карман спортивных штанов, замком звонко щёлкнул и тихо произнёс:
— Я на самолёте даже никогда не летал.
— Я тоже, если бы тот конкурс не выиграл, так бы и не съездил никуда. Ни в Америке, ни в Мексике не побывал бы.
И опять замолчал, опять растворился в приятных воспоминаниях. Сверлил задумчивым взглядом бушующую морскую пучину.
— Мы, когда всей группой в Вашингтон прилетели, стали чемоданы разгружать в аэропорту, — сказал Тёмка. — Ну, мальчиков всех попросили, куда уж без этого. Я один чемодан схватил, в автобус его хотел затолкать и не выдержал. Выронил, короче.
— И что, раскрылся?
— Нет. Они там все скотчем были перемотаны. Не раскрылся, просто на асфальт его уронил. Там тётка была в красной футболке и в чёрных очках, толстая такая, злющая. Американка. Так на меня посмотрела, как на говно, рукой махнула, типа, ой, всё, вали отсюда, убогий, не мешайся.
Тёмка глупо заулыбался и обречённо вздохнул, холодной галькой под ногой громко захрустел. Руки свои вперёд выставил, посмотрел на них хмуро, в кулаки крепко сжал, что аж костяшки побелели. А руки ещё сильнее задрожали, только хуже стало. И вся его печаль бесследно растворилась в раздосадованном вздохе.
— И это в Америке, Вить, — сказал он. — В Америке, где все такие типа добрые и вежливые. А здесь у нас, в России в нашей, с нашим хамством и менталитетом представляешь, что будет? С чем я буду сталкиваться каждый день? С чем всю жизнь сталкиваюсь…
Я тихонько погладил его дрожащую правую ладошку и сказал:
— У тебя же болезнь, Тём. Сосуды, шея, руки.
— Знаю, — ответил он и засмеялся. — Я знал, что ты так скажешь. Только вот кто у меня будет медкарту постоянно спрашивать и в справках моих копаться?
Опять правду сказал, опять вокруг весь смысл вещей убил, даже солёным брызгам с моря шанса не оставил никакого. Всё своей правдой уничтожил. И не поспоришь ведь.
— Кто хотя бы спросит, что у меня не так? — сказал Тёмка и так по-странному улыбнулся. — Всё ли в порядке? Никто не спросит. По инвалиду-колясочнику хотя бы сразу всё видно, сразу понятно. А на меня посмотрят, думают, руки, ноги целы, значит, здоров. Всё хорошо, значит. Врачи даже не все врубаются в мои проблемы.
Он опасливо оглянулся, никого вокруг не увидел, только двух тёток в белых шляпках вдали, что под ручку вдоль берега прогуливались и ракушки собирали. Тёмка ладонь мою схватил, дрожь свою чуть-чуть мне совсем передал и сжал меня посильнее своей рукой. Ещё сильней задрожал.
— Ты только единственный, кто сразу всё понял, — он сказал мне с улыбкой. — Не смеялся ни разу, вопросов дурацких не задавал, ничего мне даже не говорил. А мог бы. Такой, как ты, точно мог бы. Спортивный весь, красивый, подтянутый. Здоровый.
Он руку свою резко отдёрнул, головой замотал и стал что-то искать. Высохшую корягу у нашего камня подобрал, постучал по ней три раза и поплевался.
— Тьфу-тьфу-тьфу. Господи. Прости, пожалуйста. Совсем дурак, а. Надо ведь додуматься.
Я посмеялся над ним и похлопал его по холодной спине. А он всё с корягой сидел, как дурачок, вцепился в неё дрожащими ручонками крепко-крепко.
Море опять солёным взрывом бабахнуло, две волны столкнулись у пирса и сожрали друг друга в пенистом танце. Ненадолго всё стихло, а потом опять с новой силой завыло, ветром закружилось над водной гладью. Похолодало немножко, но солнце ещё пекло, лучами своими отчаянно согревать нас пыталось, сушило дохлые водоросли на камнях и выброшенных на берег несчастных медуз.
Я достал из рюкзака жёлтую пачку сигарет и закурил, в который раз уже свежий морской воздух разрушил синим туманным ядом. Тёмка на кармашек рюкзака покосился и усмехнулся тихонько, тонкими пальцами аккуратно книжку свою достал. Захрустел аппетитно обложкой и пробежался по страницам из ароматной газетной бумаги, буквами на мгновение замелькало перед глазами. Потом опять книжку закрыл и на коленках у себя оставил, опять на море отвлёкся задумчиво. А на обложке красным цветом мерцало и переливалось в лучах солнца название книжки на фоне снежного пейзажа.
«Когда навоется метель.»
Я зажал сигарету губами и взял в руки книжку, открыл её где-то ближе к концу. Сколько раз её уже видел, сколько читал, сколько перечитывал даже, всё никак не мог осознать, когда он всё успевал своими лапками весь этот текст набирать? Я ведь всё время с ним, всё время на виду друг у друга, а он всё равно в тайне от меня умудрился такой талмуд накатать.
Я зацепился взглядом за строчки на самых последних страницах и прочитал про себя:
»… наблюдал с детским каким-то интересом за янтарным пением гирлянд на заборе, лай собак сквозь толстенное стекло слушал, метельный фейерверк из снежинок разглядывал. Меня одного в полумраке моей комнаты оставил мёрзнуть на этом скрипучем холодном полу. И так подойти к нему и обнять его захотелось, сжать покрепче, что есть сил, чтоб запищал весь и просил отпустить, а потом защекотать его и на диван свой старый повалить, зацеловать всего, чтоб глупости больше всякие не спрашивал, чтобы сам всё понял уже наконец…»
Тёмка посмотрел на меня с любопытством и спросил:
— Чего? Читать тебе резко приспичило, да?
Книгу у меня из рук выхватил и обратно сложил, карман рюкзака закрыл на замок, чтоб я не залез.
Я затушил сигарету о камень и сказал:
— Просто не понимаю иногда, а зачем это всё? Для чего? Про что? Для кого?
— Ты о чём?
Я молча кивнул в сторону рюкзака. Про книгу, мол, вот о чём.
— Я думал, ты поймёшь, — Тёмка ответил и пожал плечами. — Ты же сам говоришь, что не любишь, когда всё дотошно объясняют, когда всё разжёвывают.
— Всё равно не понимаю. И знаю ведь, что ты не ответишь, да? Ушастый? Хитрый ушастый графоман кудрявый. Да?
Я посмеялся и по голове его потрепал, Тёмка весь засмущался и взгляд в сторонку увёл. В карман своих джинсов залез и три одинаковые монетки достал, сверкнул пятаками в лучах яркого солнца и мне протянул в дрожащей ладошке.
— Чего? — спросил я его удивлённо. — Чего ты мне монетки суёшь?
— Спроси, — сказал он. — Если не знаешь, если не уверен, если есть вопросы — спроси.
— А у тебя что, с собой?
Он достал из рюкзака Книгу перемен в чёрной обложке и положил себе на колени. Я засмеялся над ним и покачал головой. И ведь таскает её в рюкзаке, и в поездку с собой даже взял!
Он опять протянул мне монетки и кивнул, глядя мне прямо в глаза. На, мол, держи. Держи и спрашивай. Он высыпал монетки мне в ладошку, я крепко сжал их и задумчивым взглядом потерялся в бушующем море.
— Хорошо, — сказал я. — Я спрошу. О чём книга Артёма?
Пятаки серебряными снежинками засияли и рухнули на кусочек песчаного пляжа прямо у нас под ногами. Три орла разом выпали.
— Зачем ты про это спросил, ты чего? — засуетился Тёмка и потянулся к монеткам.
Я схватил его за руку и сказал:
— Ну-ка. Сам же сказал, что могу спрашивать.
— Не это спрашивать. Я думал ты что-то другое спросишь. Это-то зачем?
— Поздно, я уже спросил. Осталось ещё пять раз бросить. А чего ты весь засуетился?
Он вырвал руку из моего крепкого хвата и спиной ко мне повернулся. Обиделся на меня. А я ещё пять раз монетки подбросил и тоненькой веточкой нарисовал гексаграмму на мокром песке рядом с кучкой тухлых водорослей. Две сплошные линии, две разбитые и опять две сплошные. Я зашелестел Книгой перемен, почти в самом конце её открыл и ткнул пальцем на фигуру, которая у меня получилась.
Гексаграмма шестьдесят один.
Внутренняя правда.
Тёмка не мог своё любопытство сдержать, ко мне опять повернулся и книгу у меня из рук выхватил. На гексаграмму на песке глянул и сильно нахмурился. То на меня смотрел, то на рисунок под ногами.
— И что это значит? — я спросил его.
— Это значит, что правда, — он ответил негромко.
— В каком смысле ещё правда?
Он закрыл книгу и уложил её обратно в рюкзак. Застыл грузным взглядом над рисунком в песке, слушал далёкий рокот волн и крик чаек над головой.
— Объясни, Тём? В каком смысле правда?
— Это ты уже для себя сам решаешь.
Я над ним посмеялся и сказал:
— Опять какие-то загадки, заяц, ну? Нормально объясни, не мучай, пожалуйста. Это плохо? То, что такая гексаграмма вышла — это плохо?
— Ты ведь помнишь, что у меня в книге Егор никуда не уехал, да? — он спросил меня и усмехнулся.
— Помню. И что?
— Это я у Книги перемен спросил ответа. Про каждый сюжетный поворот спрашивал, как будет лучше, как интереснее. Как у Хотторна Абендсена.
— Погоди. Тебе книгу оракул, что ли, написал?
— Нет, — ответил он и пожал плечами. — Я сам написал. Оракул немножко подсказал, как сделать правильно. Как всё должно быть по-настоящему. Понимаешь?
— Нет.
— Внутренняя правда, — сказал Тёмка и кивнул на мой рисунок на песке. — Это был мне ответ на вопрос «Егор в моей книге должен остаться с Костей и никуда не ехать?».
Совсем он меня запутал, не мог мне конкретно по-человечески всё объяснить. Нет, загадками надо кидаться, мозги набекрень мне выворачивать.
— А ты бы сам как хотел, Тём? — я спросил его и в глаза ему посмотрел. — Чтобы Егор остался или чтобы поехал?
Он ничего мне не ответил, круглый ровный камушек подобрал и швырнул его подальше в самое море. Камень на секунду мелькнул в ясном холодном небе и исчез навсегда в пенистом шёпоте волн.
— Тём? — я сказал громко и рукой его потормошил. — Ты сам, говорю, как хотел? Или слепо оракулу своему доверяешь?
— Я не знаю. Я хотел, чтобы было так, как должно было быть. Чтобы правильно было.
Я встал и громко потянулся, олимпийку снял с пояса и на голое тело накинул, холодно уже. Ветер ледяными кинжалами прямо в кости беспощадно вцепился, ещё сильнее волнами заигрался в серой морской дали.
— Пошли, заяц, — сказал я ему и рюкзак через плечо перекинул. — Холодно только, одевайся давай.
Он молча встал, куртку накинул, застегнулся и на меня посмотрел. Так же глупо мне улыбался и шелестел своими кудряшками на ветру. Вслед за мной зашагал по холодным хрустящим камням, подальше от моря, подальше от волн, подальше от солёной свежести и водной суеты. Только шесть чёрточек остались после нас на песке. Ненадолго совсем. Скоро до них прилив доберётся, и они растают в пенистой мутной волне.
А вместе с ними и вся наша правда исчезнет.
Глава 13. "Наша с тобой мифология"
XIII
Наша с тобой мифология
Ростов-на-Дону,
Август, 2017 год
Поезд застыл холодными колёсами на раскалённой южным солнцем земле. Посреди шумного вокзала замер в свете ярких софитов, заревел недовольно утробным рыком и стих. В ночной гладкой тишине утонул, в женском голосе из громкоговорителя, в пронзительном скрипе колёс, в сладостном аромате вокзальной химии. Пахло так вкусно: воздух креозотом искрился, гарью пластиковой шелестел и совсем редко нос баловал солёным ароматом вяленой рыбы. Глаза, не слушаясь, по перрону вдруг побежали, продавца рыбы стали искать.
Ростов нас встречал полночными огнями.
Последний рубеж. Ворота на Юг.
Мелодия короткая прозвенела, и приятный голос эхом объявил на весь вокзал:
— Скорый поезд номер двадцать девять с сообщением «Новороссийск — Москва» отправляется с третьего пути. Нумерация вагонов с хвоста поезда.
И опять музыка заиграла. Ненадолго — секунду прозвенела, и опять всё затихло. Опять прохожие чемоданами по асфальту захрустели, голосами перекидывались друг с дружкой, кто громко, кто не очень. Людей будить не хотели, на наши окошки косились осторожными взглядами. Спите, мол, мы шуметь не будем. И снова чемоданами загрохотали, опять перешёптывались друг с другом и сердцами замирали в ожидании предстоящей дороги.
— Лёш, Лёш, иди скорее, ну, не успеем! Стоянка пять минут!
— Откуда отсчёт, с хвоста или с головы?
— Тут санитарная зона, ссать нельзя!
Своими разговорами улыбку на моём лице разжигали. Я приложился мордой к тёплому стеклу и в окно посмотрел. Жара, духотища, потные пальцы в мокрущее постельное бельё вцепились. Бельё к телу прилипло, с кожей будто срослось, противно и гадко. Воздух будто огнём тихо пылал, лёгкие обжигал южным дыханием и не давал мне уснуть. Тёмка тихонько зачавкал и на бочок повернулся, под тонким белым покрывалом с серийным номером дрых. Сладко сопел и руку держал на весу, капельками пота на шее переливался в изумрудном бархате вокзальных огней.
Душный воздух будто с издёвкой дошираком и туалетным бризом завонял, соевой пряностью запестрил и заставил тихонько поморщиться. Весь вагон этой вонью в секунду протух, она будто в железную обшивку впиталась и никогда не выветрится уже. Навсегда в ней останется, станет её историей и умрёт только вместе с вагоном, когда его на металлолом отправят.
Составы на улице задорными свистами перекрикивались, словно киты в океане пели друг другу, зелёными тушами скрипели на весь вокзал. Иногда проплывали мимо нашего вагона, презрительно фыркали вонючим паром и исчезали в железной дали, среди шёлковых нитей, в бархатном зелёном тумане, подсверкающими скелетами столбов с проводами.
— А сколько стоянка, не знаете? — голос за дверью послышался.
— У-у-у, долго, два часа, — шёпотом ответил проводник.
— Ничего себе. Спасибо.
Два часа стоять будем, душным воздухом все без кондиционера прожаримся и будем мечтать о холодном душе, как о глоточке воды в раскалённой пустыне. Рука скользнула по липкой шее и холодный пот об штанину обтёрла. Жарко, душно и склизко, противно уже, туша вся вспрела и начала тухнуть в деревянном купе. В зеркале на двери глаза сонные блестели, переливались вокзальными огнями и душной усталостью.
На воздух надо выйти, погулять хоть немножко, за два часа весь Ростов-на-Дону при желании с ним оббегаем. А вокзал-то подавно. Покурю хотя бы, дымом ядовитым лёгкие раззадорю, с летней прохладой дым этот смешаю и на минутку забудусь, от духоты отвлекусь.
— Тём? — прошептал я и по руке его тихонько похлопал. — Просыпайся давай, Тём.
— М? Чего? — он отозвался, глаза заспанные раскрыл и на меня голову поднял, каплями пота на шее сверкнул.
— Два часа стоянка. Пошли воздухом подышим? Погуляем?
— А мы где? — он спросил и к окошку прилип.
— Ростов. Пошли, а?
Мы с ним надели шлёпанцы прямо поверх носков и вышли из вагона, мимо пылающего титана прошли и носы обожгли парами кипятка. Тёмка на перроне громко потянулся и руки в карманы своих шорт засунул, ссутулился весь и плечи высоко поднял. Холодно ему после тёплого вагона, ветер прохладным дыханием потную шею облизывал.
— Не замёрзнешь? — спросил я и по спине его пощупал. — Ба, весь мокрый как мышь.
— Не замёрзну, — ответил мне Тёмка и глянул в сторону здания со светящейся надписью «Ростов-Главный».
Посмеялся тихонько и взгляд смущённо в пол уронил.
— Чего ты? — я спросил его.
— Ничего. Главный. Как будто ещё какой-то вокзал есть.
— Есть вообще-то, — сказал я и пожал плечами. — У них тут штуки три, если не больше. Это тебе не Верхнекамск. Умничаешь, да?
Где-то вдали за паутинами проводов высокая труба высилась над горизонтом, паром плевалась в вечернее небо и тёмно-синие облака белым пухом подкрашивала. Ни одного свободного пути нет вокруг, всё шелестит составами, ржавыми товарняками, зелёными пассажирскими поездами и междугородними электричками. Стоят на холодных путях в вонючей химозной духоте и окошками янтарно светят в ночи, людскими силуэтами в окнах переливаются, манят к себе кусочком родного уюта.
— Есть не хочешь? — спросил я и на Тёмку хитро посмотрел. — Хочешь, наверно, да?
— Мгм. Хочу.
— Пошли по перрону прогуляемся. Пирожков поищем, котлет. Рыбу какую-нибудь. Блин, мы когда остановились, так рыбой вкусно пахнуло. Вяленой. Скажи, если увидишь, ладно?
Он непонимающе улыбнулся и спросил:
— Не ты разве мне тогда велел ничего на станциях не покупать, а?
— Ты тогда один был, без меня. А сейчас я рядом. Если отравимся, то вместе. Я хоть за тобой прослежу. Понял, да?
В глазах зарябило от каменной плитки под ногами. Ветерок свежий подул, совсем уже не жарко стало, и пот на лбу и на шее высох уже, и гулять так было спокойно и сладко, в поезд обратно совсем не хотелось. Люди с нашего вагона вокруг газетного киоска столпились, сканворды и журналы покупали в дорогу. Тапочками громко шаркали и кошельками светили в переливах вокзальных софитов.
Тёмка оглянулся и глазами вцепился в проходящий мимо состав. До самого горизонта взглядом его проводил, остановился, засунув руки в карманы, и тихо задрожал на ветру. Светился глупой улыбкой и каштановыми глазками мерцал.
— Чего ты? — я спросил его тихо и взъерошился от лёгкого ветра.
— Сколько с этими поездами жизни умчалось, — он мне ответил, и голос его растворился в далёком свисте состава.
— Почему этот вокзал такой какой-то особенный? — я спросил его.
Тёмка посмеялся негромко.
— Ростов потому что, — объяснил он. — Юг. Тепло, красиво, дорога к морю. Самая долгая стоянка в предвкушении приключений. Последний рубеж. Таким он в сердце и западает. У всех так, наверно.
— Точно, — я ответил и закивал. — Я как-то даже об этом не думал.
Я замер в громком скрежете пассажирского поезда и на здание посмотрел, взглядом по надписи на самой его крыше пробежался. «Ростов-Главный». Образ вдруг засветился перед глазами: невесомый, прозрачный, едва ли заметный — моргнёшь и исчезнет. Родной и знакомый, в каждом вздохе теплотой поселился во мне.
Вон там она стояла. Десять лет назад.
На фоне всё того же здания стояла, замирала на краю перрона в тапочках и в халате с цветочками, пятисотрублёвую купюру истрёпанную сжимала в руке. Искала, чего мне покушать купить, Витюшке своему. В окошко на меня поглядывала, а я на неё с верхней полки глазел. Мордой выглядывал через форточку. Боялся, что поезд без неё умчится. Сам через форточку был готов выпрыгнуть, если вдруг тронемся и без неё поедем.
А кругом тётки с бабульками суетились, рыбу солёную продавали, раков варёных, картошку горячую и пирожки. И люди вокруг всё ходят и носятся, чемоданами своими перед глазами сверкают. Куда спешат? Зачем? Замереть бы, остановиться. Жизнь носом глотнуть.
— Вить, чего завис? — Тёмка спросил и по руке меня шлёпнул. — Пошли? Еду ищем или уже нет?
— Ищем, да, — сказал я и в глаза его голодные посмотрел. — Пошли.
Странная жизнь на этом вокзале. Жизнью он странно пульсирует. То шумит, грохочет, поездами свистит в самое сердце, то замирает, молчит и шёпотом пара из-под колёс шелестит. И сейчас шелестел, тихо дымом и паром перешёптывался. Поезда фонарями светили в самую душу, будто наизнанку меня всего выворачивали, воспоминания разжигали в глубинах памяти своими холодными огнями.
Люди муравьиными стайками по надземным переходам мотались, пылью раздували душный ночной воздух и чемоданами на колёсиках стрекотали по сухому асфальту. Аппетитно и громко им хрустели, будто не колёса крутились, а вокзал песню пел отбывающим путникам. Странно так, глупо, но романтично. Самому захотелось чемоданом по перрону проехаться.
— Я иногда думаю, — сказал мне Тёмка. — А вот мы всю жизнь вот так сможем? Вот так постоянно, всё время? И чтоб не надоело? Понимаешь?
И на меня посмотрел любопытными глазками. Я зажёг сигарету и затянулся, облако синего дыма выпустил в зелёный бархат вокзальных огней.
— Понимаю, да, — я ответил ему.
— Сможем, что ли?
— Будем стараться. Да ведь?
Я глянул на Тёмку и подмигнул.
— Стараться будешь? — я хитро спросил его.
— Ничего себе. Ловко ты на меня стрелки перевёл.
— А ты как хотел? — я усмехнулся и пепел с кончика сигареты стряхнул. — Не всё же только тебе ушастым бандитизмом заниматься.
Воздух опять приятной мелодией зазвенел, и голос в колонках громко раздался:
— Уважаемые пассажиры, продолжается посадка на скорый поезд номер сто девяносто семь с сообщением «Казань — Адлер». Нумерация вагонов с головы поезда.
Вокзальная пустыня застыла в железном великолепии. Химией лёгкие нам с Тёмкой отравляла, огнями разными переливалась. Жизни никакой не давала зацвести, ни травинке, ни цветочку. Только вдалеке где-то, за забором, где уже город начинался, пышное дерево показалось. Листьями шелестело в ночной духоте. Кругом так сухо и холодно, глаза мёрзли от железных и каменных видов. Ни софиты, ни огни изумрудные над головами не грели, толку от них никакого. Просто так сияли, чтобы не заблудиться, чтобы совсем с ума не сойти и случайно не заплутать в шёлковых линиях.
Мы с Тёмкой сели на лавочку около киоска с шаурмой, на здание вокзала с интересом уставились. Каждый вход, каждую дверцу разглядывали.
— Там, вон, кафешка какая-то есть, — сказал я и кивнул в сторону здания. — Докурю и сходим, ладно?
— Ладно.
Сигарета улетела в облезлую мусорку. Я весь распрямился, спиной и плечами захрустел громко, покрутился в разные стороны, костями заскрипел. И кольцо на руке вдруг так ярко сверкнуло в вокзальных огнях. А Тёмка это заметил, на руку мою с интересом покосился.
— Вить, я всё хотел тебя про кольцо спросить, — сказал он негромко. — Ты мне тогда, в номере, сказал, что мама тебе не кольцо, а меня подарила. Я в тот момент не совсем понял, не до этого было.
И смущённо взгляд свой в сторонку увёл, зашаркал шлёпками по каменной плитке.
— Объяснишь?
— Я просто цепочку событий выстроил, — я ответил ему и плечами пожал. — Как ты учил. Она мне кольцо тогда подарила, и я через день с Лёхой Кежиным подрался. Носяру ему в кровищу рассёк, прям уголком кольца хрящик задел.
Я сжал руку в кулак и сверкнул золотой печаткой.
— Если б крови не было, замяли бы всё, — я продолжил рассказывать. — А тут истерика поднялась, у нас тогда новый офицер-воспитатель появился, надо было ему выслужиться. Бросился нас разнимать, родителей в школу вызвал. Мать с отцом потом дома меня отчихвостили.
— Ругали? — Тёмка спросил осторожно и на кольцо моё покосился.
— Ругали. Что я тупой, что на боксе башку мне отбили и сам ещё весь непонятно кто. Ну ты понял. После тех моих переписок, которые в ноутбуке нашли. Понял ведь?
Тёмка закивал.
— Понял, — сказал он тихо. — А связь-то между мной и кольцом какая?
— Как это какая? — усмехнулся я. — Не врубаешься?
— Нет, — он ответил и глазами захлопал. — Во что врубаться-то?
— Точно. Ты же не знаешь. Вот смотри… Из-за кольца я Лёху до крови избил. Без кольца бы крови не было. Офицер-воспитатель бы даже ничего не заметил. А так я ему кольцом чуть хрящ весь не раздробил. Из-за этого вызвали родителей в школу. Из-за этого они на меня дома потом наорали. Мы с ними разлаялись, как собаки, всё, что только можно, друг другу припомнили. Они в истерику. Я в слёзы. В комнату к себе пошёл, психовал весь вечер.
— И?
Я ещё одну сигаретку достал и закурил. Была б бутылка водки под рукой, рюмашку бы налил и себе, и ему, а то без поллитры в моём этом рассказе, похоже, не разберётся.
— И решил написать письмо в «Дети-404», — я сказал и затянулся. — Всё рассказал, что на душе лежало. Ну, ты и сам письмо моё читал. Как-то выговорился, и так вдруг полегчало. А потом уже Стасян с Олегом письмо это увидели. Не знаю как, даже не спрашивай. Сказали типа: «А чё ты так палишься?». Потом пошёл с ними гулять, поплакался им в плечо, поныл, что вот так и так, как всё херово, как задрали меня уже с таким скотским отношением и…
Я застыл на секунду в грустном осознании. Далёкий свист поезда уши противно царапнул, ещё хуже только сделал, ещё больше грусти в душу нагнал.
— Всё хорошо? — Тёмка спросил осторожно.
А сигарета между пальцами уже белая стала, в пепел превратилась, горячим пухом чуть кожу мне не обожгла.
— Дальше-то что? — он спросил меня.
— Ничего. Проговорился им, что мне грустно, что никого в жизни нет. Что они с девками своими ходят, а я нет. Олег мне сказал: «Ну отвлекись, ну поработай, вон, Вадим на студии гаффера ищет». Иди, говорит, почумари немножко, со светом на площадке побегай. И я пошёл. Врубаешься потихоньку?
— Почти, — ответил Тёмка и плечами пожал.
— А на студии уже тебя встретил, — радостно сказал я и на ушастого посмотрел. — И морду твою вспомнил, которую на этих сайтах увидел, когда ты фотографии свои присылал.
— Ой, не начинай только, — он проворчал смущённо и схватился за лоб. — Лучше забудем.
— Да там лицо только было, господи. Ты ж у нас весь такой… правильный, скромный. Да?
— Да.
— Теперь понимаешь?
— Понимаю, — Тёмка ответил и закивал. — Без маминого кольца мы бы с тобой не встретились?
— Правильно. Никогда бы не встретились. Ты же сам рассказывал, как в жизни всё тонко, как хрупко. Эффект бабочки, или как там его? Одно малюсенькое движение в прошлом, и мы бы с тобой сейчас тут не сидели, домой бы после моря не ехали и вместе бы не жили.
Я посмотрел на его кудрявую моську, плечом его тихонько пихнул и засмеялся. Тёмка чуть со скамейки не свалился.
— Это всё мама моя, заяц. Она нас вместе свела. Врубился теперь?
— Врубился, — он ответил и задумчиво вдаль посмотрел, носом шумно вдохнул вечернюю прохладу, в креозотном аромате растворился. — А я ведь ей даже спасибо не сказал.
— Скажешь ещё.
Тёмка вдруг испуганно на меня посмотрел, брови свои удивлённо приподнял и замер.
— В смысле, на могилку когда к ней ещё раз сходим, тогда и скажешь, — добавил я и засмеялся. — Господи, ты чего подумал-то? Дурачок ушастый.
***
В вокзальной кафешке тихо и спокойно, всё беспечно и без суеты. Телевизор висел в углу и надрывно скрипел помехами, клипами гостей развлекать пытался. Гостей только два человека: мужик с женой сидели в уголке и картошку с котлетой ели, чавкали тихонько и молчали, зажав сумки между ногами.
От вокзала здесь только звук остался, только голос холодный из динамиков и звон короткой мелодии. И химией уже не пахло, а пахло топлёным жиром, мясом варёным, выпечкой и пивом разбавленным. Полы все грязнющие, песок под ногами громко хрустел, а сквозняк клочки каких-то волос гонял от одного столика к другому.
Мы с Тёмкой у самой стенки устроились, сели за деревянный стол из летней пивнушки. Я глянул на наши с ним пластиковые тарелки с пупырышками, на золотистую картошку под слоем укропа, на масляные жирные котлеты, и тихо посмеялся.
— Чего? — спросил он меня и свою котлету вилкой проткнул.
— Ничего. На СВ денег хватило, а на еду нормальную нет.
— Да тут и нет нормальной, — Тёмка пробубнил с набитым ртом и плечами пожал. — Хотя бы не доширак, уже хорошо.
— Точно.
Я ткнул вилкой в золотистую половинку картофелины, и она развалилась в ту же секунду. Горячая, мягкая, маслом вся переливалась и домашняя-домашняя, особенно здесь, особенно на вокзале, когда до Верхнекамска ещё ехать две ночи.
— Когда с ней домой ехали с моря, я весь разболелся, — сказал я Тёмке и краешек мягкой котлеты откусил. — М, вкусно как. Разболелся я, да. В соплях лежал, температурил. Холодно так было, охренеть, а на улице градусов сорок. Даже теплей, чем сейчас. И всё равно под одеялами лежал, под этими, под колючими. Которые в клеточку.
— Ух, — произнёс Тёмка и съёжился. — Я под покрывалом-то весь взмок.
— Мгм. Она всё к проводнику бегала, ещё у него одеяла мне брала, всего меня кутала, чай мне из титана постоянно таскала. Сидела на боковушке, по голове меня гладила. Говорила…
В горле вдруг что-то так неприятно задёргалось, не то кусок котлеты застрял, не то дуростью опять какой-то накрыло.
— Говорила мне: «Витюшка, чего ты весь разболелся у меня?». И так грустно было, знаешь. Не то потому, что болел, не то потому, что домой ехали с моря и из-за этого грусть какая-то пожирала. Хер его знает.
Я покрутил тарелкой, бестолково котлету пластиковой вилкой потыкал и плечами пожал.
— Сейчас думаю, может, я тогда что-то уже чувствовал?
— Что чувствовал? — Тёмка спросил меня.
— Что в последний раз с ней вот так. На поезде. В жаре на станции стоим. Картошку мне пошла горячую покупать. Я немножко поклевал, больше не стал. Вообще никакой лежал. Сейчас просто понимаю, что… Сколько по железной дороге ни катайся, сколько на поездах ни езди, всё равно больше никогда не догоню. К ней не приеду.
Я громко шмыгнул и безразлично махнул рукой. Тёмка всё котлету жевал и на телевизор в углу за моей спиной косился.
— Ты вот всё вырасти поскорей хочешь, взрослым стать, — сказал я. — А я бы ещё тупым ребёнком побыл. Быстро всё так. Неправильно. По-идиотски как-то. Ничего даже не успел, ничего не понял.
— Что не понял? — он спросил меня осторожно.
— Совсем ничего не понял, Тём. Совсем ничего.
— Ты очень много переживаешь, Вить. Прям съедаешь себя постоянно, грузишься чем-то. Правда. В «Счастливы вместе» одна серия была…
Я громко цокнул и постарался сдержать улыбку. Тёмка вдруг замер и весь нахмурился.
— Продолжай, продолжай, — сказал я и опять смешинкой подавился.
— Там Светка искала своё жизненное предназначение. Ну или жизненное «презрение», как она сказала.
И сам тихонечко засмеялся, чуть котлетой не подавился.
— Это серия, где она резиновую утку хлебом кормила? — я уточнил у него.
— Да, точно.
— И чего? Нашла она своё презрение?
— Нашла, — ответил Тёмка и последний кусок котлеты засунул в рот. — Официанткой стала.
— Молодец какая. Я только не знаю, когда своё презрение жизненное найду. Найду ли вообще. А что она там сделала, чтоб его найти?
— На работу устроилась, — он ответил и плечами пожал. — В кафе пошла официанткой работать. Мы же с тобой в кафе, поэтому я и вспомнил эту серию. Как на работу устроилась, так сразу и нашла.
— Ясно, — сказал я и тяжело вздохнул. — Я тоже вообще-то работаю, только презрением никаким и не пахнет даже.
— Да найдёшь ещё. Все находят. Она, тупая, разобралась, а ты что, не справишься, что ли?
Состав на улице громко засвистел, прямо в кафешку нашу пробрался своим пронзительным визгом. Весь ростовский вокзал сотряс ночным воем и смолк. Люди за окном опять засуетились, понеслись с чемоданами по перрону, детей на руки хватали, громко перекрикивались и махали руками.
— А давай в следующем году поедем в Иран? — сказал я и засмеялся.
— Ты откуда эту шутку знаешь? — переспросил меня Тёмка удивлённо. — Это же из той серии, когда они в Старую Чушку отдыхать поехали. Да ведь?
— Оттуда, да. Ты тогда в номере уснул, а мне скучно было, жарко, я телик включил, там повторы показывали. И запомнил. Помнишь, в письме тебе перед армией писал, что сам буду ходить и этот твой сериал цитировать?
Тёмка молча кивнул и заулыбался.
— Ну вот, — сказал я и плечами пожал. — Так в итоге и получилось.
Он вытер моську салфеткой, пустую пластиковую тарелку в сторонку отодвинул и на спинку стула откинулся. Сидел и глядел на меня в вокзальной ночной тишине. А в окошке у него за спиной зелёная металлическая змеища пассажирского состава проплывала, паром взрывалась в разные стороны, гудела громко и скрипела, что аж земля содрогалась.
— Наелся? — я спросил Тёмку.
— Наелся, — ответил он.
— Пошли покурим. Ещё немножко погуляем и в поезд.
Из прохладного кафе мы с Тёмкой вышли на улицу. Ветер погиб, одна жара живая осталась, в каждом глотке воздуха поселилась и лёгкие сухостью обжигала вместе с вокзальной химией. Мы шустро перебежали через пути и поднялись наверх по облезлому железному переходу. На самую вершину вокзала залезли, дошли прямо до середины и уселись на холодные острые камни, ноги свесили между перилами и пальцы на ногах крепко сжимали, чтоб шлёпки не уронить на пути.
— Как тут красиво, — Тёмка проговорил тихо.
— Мгм, — я ответил ему и дымное облако в полёт выпустил над вокзалом.
Прямо под нами состав проплывал, о шпалы скрёбся железной тушей, рогами искрил в проводах и жалобно надрывался в утробных скрипучих распевах. Фейерверком нас своим радовал, искрами нас подсвечивал и светом игрался на Тёмкином лице. Далеко-далеко уползал по железной дороге, в море металла и проводов навечно терялся, среди огней далёкой промзоны исчезал навсегда.
Хоть мы и не очень высоко с Тёмкой сидели, всё равно кусочек Ростова отсюда видели. Монолитные башни в туманной летней дали, пыльные бетонные замки на фоне тёмно-синего неба с рыжими разводами у самого горизонта. Неужто ещё закат так виднелся? Полночь ведь, солнце уснуло давно. Или у них тоже тепличный комбинат так пылает, как у нас в Верхнекамске? День или ночь — круглый год разжигает небо пульсирующей оранжевой акварелью. Глазам тепло и уютно становится.
Тёмка вдруг громко шмыгнул и тихонько заулыбался. Думал, я не замечу, думал, вопросы не стану ему задавать.
— Чего ты? — я спросил его аккуратно.
Он сидел и ногами болтал, чуть тапок с правой ноги вниз на пути не уронил.
— Ничего, — ответил он мне. — Просто хотел сказать спасибо. Спасибо, что меня в эту поездку вытащил, что билеты нам купил. За то, что меня с собой взял.
— Скажешь тоже, — я посмеялся с него. — Куда я без тебя, ну? Тебе тоже спасибо, заяц.
— А мне-то за что?
— За то, что поехал со мной. Ведь мог бы и не ехать. Я бы тогда один никуда не поехал.
— Ладно, — произнёс Тёмка и плечами пожал. — Пожалуйста.
Опять в небо уставился, опять в тёмно-синей гуаши облаков потерялся со своими ушами. Яркий белёсый шар вокзального огонька вдалеке рассматривал. А под нами снова поезд проползал, товарняк старый и ржавый, чёрным углём переливался в свете софитов. Железные своды над путями вдруг засверкали разными цветами, изумрудами и рубинами будто засияли, вспыхивали праздничной гирляндой под радостный звон и свист локомотива.
— Домой хочу, — Тёмка произнёс тихо. — С тобой домой, к нам туда, на Декабристов. Хочу с тобой всю ночь опять прогулять, в квартиру прийти, под одеяло чтоб вместе. Телевизор смотреть и…
Он тихонько посмеялся и на меня глянул неловко.
— И чтоб ты пельменей нам наварил и меня угостил. Да?
— Опять у тебя всё про жратву, да? — сказал я и по спине его хлопнул. — Ты точно наелся? М?
— Да, наелся.
— Раков в дорогу не будем брать? Или рыбу? Бляха, рыбу с тобой так и не нашли.
Перрон справа под нами опять зашумел, муравьишками с чемоданами засуетился. Поезд обступили голодной стаей, по путешествиям и по дороге изголодались. Проводница дверью заскрипела и билеты у всех начала проверять.
— Рано это всё… — я тихо проговорил и бычок об асфальт затушил.
— Что?
— Рано. Не в восемнадцать лет точно. Не должно так. Неправильно.
— Ты про армию? — Тёмка переспросил меня.
— Что? — я вдруг опомнился и на него посмотрел.
— Ты про армию, что ли, говоришь? Ну, что в восемнадцать лет рано?
Совсем ещё глупый и совсем и не вырос. Я заулыбался и по голове его тихонечко потрепал.
— Да, Тём, — сказал и тяжело вздохнул. — Про армию… Про неё, да.
Воспоминания детские наружу полезли, так надоедливо картинками вспыхивали перед глазами — то одно, то другое ярко в уме засветится.
Я уставился взглядом в ночную вокзальную даль и заговорил:
— Ты знаешь, Тём, так иногда хочется написать в «Дети-404». У меня же, можно сказать, с этого письма всё и началось. Мне же там, по сути, помогли. И после этого письма уже всё как-то более-менее наладилось, что ли, и душу свою родную ушастую нашёл.
Тёмка скромно заулыбался, ещё сильнее ногами заболтал и ответил:
— Так напиши.
— Да напишу. И твою книгу там упомяну.
— Не надо. Про себя только напиши. Ты лучше и интересней любой книги, понял?
Ещё двое суток придётся с Тёмкой в поезде трястись, а так уже поскорее хотелось домой, к нам туда, на Декабристов. По Моторострою опять ночами прогуливаться, на часы не смотреть и ориентироваться по звёздам, как путешественники тысячу лет назад.
Давно уже Моторострой наш убогий великой долиной для меня стал.
— Я вот всё думаю, — сказал я ему. — Мы с тобой какие-то неправильные, что ли. Не бывает же так. Нормальные люди книжками умнеют, а мы с тобой… Про мультики треплемся.
— Я же тебе объяснил, что это наша с тобой мифология, — он ответил мне. — В этом ничего плохого нет. Поэтому плюй на всё и давай по нашей с тобой мифологии жить?
— Это как?
— По мультикам, которые мы смотрели в детстве. Будем так же поступать, как нас там учили через все эти незамысловатые сюжеты и жизненные уроки. Как в мультиках про «Эй, Арнольда», про «Чокнутого» твоего любимого, как в «Приключениях Джеки Чана». Да господи, даже в «Дятле Вуди» столько всего было поучительного.
Я немножко нахмурился и хитро его переспросил:
— И чему ты у дятла Вуди научился? Башкой об дерево биться?
— Нет. Он же всё равно был хороший, добрый. Всяких негодяев туда-сюда гонял, помнишь ведь? Вот мы с тобой в детстве сидели, смотрели эти мультики и на ус это всё наматывали. Понимали, как в жизни может выглядеть негодяй, какие у него будут мысли, слова и поступки. И теперь, когда мы уже взрослые, если негодяя вдруг встретим, то сразу всё поймём. Это такой уж пример, глупый, наивный, но всё равно ведь пример.
Я с него посмеялся и сказал:
— Да, Тёмка, пример. Какой ты умный у меня, я не могу.
— Ну так что? — он вдруг спросил и посмотрел на меня с яркой улыбкой. — Пообещаешь мне?
— Чего?
— Пообещаешь мне, что мы с тобой будем жить по нашей с тобой мифологии?
— Обещаю, — ответил я и руку его громко пожал, на весь вокзал хлопнул его дрожащей ладошкой. — Вот у нас с тобой такая, как ты говоришь, мифология была классная в детстве. Я просто иногда думаю: а после нас, у наших детей, у Ромки моего, например, какая мифология будет? Хорошая или плохая? Они ведь уже всех этих мультиков и не смотрят. Вот ты когда по телику последний раз видел «Эй, Арнольда» или «Приключения Джеки Чана»?
— Нет, нет, это типичная ошибка всех поколений, — Тёмка ответил с умным видом, носил бы очки, точно бы их показушно поправил. — Думать, что, мол, вот, нынешняя молодёжь хуже той, которая была раньше. Нет, это неправильно. У Ромки и у ребят из его поколения тоже будет хорошая мифология.
— Думаешь? — я спросил недоверчиво.
— Думаю, — Тёмка усмехнулся. — Знаю, Вить. У всех есть и будет своя мифология. У него немножко другая, но всё равно хорошая. У него там свои мифы и легенды будут, свои «Эй, Арнольды», свои «Чокнутые», понимаешь? Вот потом вырастет и расскажет тебе. А ты ему про свою мифологию расскажешь. Будете сидеть и сравнивать, а потом придёте к выводу, что всё такое же, одинаковое.
Я вдруг про любимый свой мультик из детства вспомнил, про «Землю до начала времён», перед глазами будто бы динозавры на миг замельтешили.
— А это вообще нормально, ну, что я с детскими глупыми мультфильмами провожу какие-то параллели, пытаюсь чего-то там в философию ударяться, уроки какие-то извлекать? Это ведь всё с книжками надо делать, с Достоевским каким-нибудь или с этим, ну, который ещё в поле смеялся, — я вдруг защёлкал пальцами в беспомощных попытках вспомнить название книги. — Ну подскажи, Тём. Про мужика, который в поле смеялся, ну?
Он на меня так недоверчиво посмотрел и осторожно спросил:
— «Над пропастью во ржи»?
—Да, да, — обрадовался я. — Точно, во ржи, да. Блин, он же типа во ржи, ну, среди поля, получается. Твою ж мать, а я думал, что он там смеётся, типа, ржёт.
Тёмка вдруг сам надо мной заржал, громко и звонко, на весь вокзал. По сторонам опасливо огляделся, а потом на меня хитро покосился.
— Совсем я у тебя тупой, да? — спросил я.
— Да всё нормально. Я сам-то эту книжку никогда не читал.
— Ты хоть название знаешь.
— А толку-то? А насчёт твоего вопроса я тебе уже сказал. Нет ничего зазорного в том, что ты черпаешь мудрость в таких, казалось бы, заурядных источниках. Некоторые, вон, и про рожь, и про пропасть всю жизнь книжки дрючат, а так посмотришь на них — уроды уродами. — Тёмка вдруг прокашлялся и себя поправил: — Я имею в виду не внешне, а люди плохие.
— Я понял.
— Не живут так, как авторы в этих книжках учат своих читателей. Это даже какое-то лицемерие.
— Помнишь, я год назад тебе говорил, что всё ещё свою великую долину не нашёл? — спросил я и посмотрел Тёмке в глаза. — Когда у нас на кухне утром готовили завтрак?
— Помню, конечно.
— Короче, походу, теперь я её нашёл.
Он вдруг так ярко заулыбался и без софитов от счастья весь засветился, чуть-чуть поближе ко мне придвинулся и осторожно шёпотом спросил:
— Правда?
— Правда.
— И где же она?
Я усмехнулся и покачал головой, ведь так и знал, что ничего не поймёт и заставит ему всё разжёвывать.
— В Моторострое, — сказал я. — Там у нас, на Декабристов. С тобой. Да и не только на Декабристов, а вообще, где бы мы с тобой ни жили. Переедем куда-нибудь в другую квартиру, так и великая долина туда же переберётся. Да ведь?
— Тебе виднее, — Тёмка ответил и засмущался. — А какая она, Вить? Твоя великая долина? Хорошая?
Я громко вздохнул и сказал:
— Очень. Очень хорошая. Слов нет описать.
— А у Литтлфута ещё листик был. Ну, который путеводная звезда. Помнишь? Компас его. А у тебя такой был?
Я сжал кулак, кольцами сверкнул в свете вокзальных софитов и ответил:
— Вот. Чем тебе не путеводная звезда? Да ведь? У него листик, у меня кольца.
— В метафорическом смысле, да, — Тёмка закивал с умным видом. — Немножко наивно, клишированно, но почему бы и нет? В жизни много чего клишированно и наивно. Сам иногда задумываюсь и понимаю, что как в ситкоме живу.
— А ты помнишь, как в разных версиях перевода звали Литтлфута? — спросил я и хитро заулыбался. — Там, по-моему, было три варианта.
— Помню, конечно. Литтлфут, ну, как в оригинале. Потом Крошки-Ножки. И самое дурацкое — Мелколапка.
Я посмеялся:
— Да, Мелколапка. Самое дурацкое и самое милое. — я достал сигарету, по сторонам огляделся и тихонечко закурил, надеясь, что вокзальные шакалы в погонах ничего не заметят и до меня не докопаются. — Ты вот говоришь, что жизнь у тебя как ситком. А у меня как будто этот мультик. Ну, как «Земля до начала времён». Даже герои такие же. Олег — это Спайк. Тупой и жрать любит. Стас — это Питри. Такой же дурачок. А я Литтлфут, получается.
— А я кто, Вить?
Я посмотрел на Тёмку, сигарету губами зажал и потрепал его по голове.
— Ты? А ты у меня заяц.
— Зайца ведь в мультике не было, — он сказал расстроенно.
— Зато в моём мультике есть. Всегда будет.
— А Острозуб кто?
— Кто-кто? — я пожал плечами. — Джимми твой. Знаешь, как меня в тот раз цапнул, когда я у твоей мамы ночевал? Зубищи-то у него какие, обалдеть можно.
Тётка по громкоговорителю опять о посадке на скорый поезд объявила, снова вокзал пронзительным писком наполнился. Зелёные железные туши побежали по рельсам под нами и исчезли далеко-далеко, где вокзал как будто ещё не заканчивался, но зато город уже начинался.
— Мне сегодня мама приснилась, — сказал я тихо и выдохнул дым. — Первый раз, представляешь? Никогда раньше не снилась. Сколько ни просил.
— И что она? Что-то говорила?
— Нет, ничего. Красивая такая сидела. Как будто на море с ней собирались ехать. А в шкафу форма висит. Вроде каникулы, а как будто в школу идти надо. Так ещё идти не хотелось, знаешь, прям кошмар. Совсем ничего не понял, — я посмотрел на Тёмку и тяжело вздохнул. — И почему ты такой спокойный после этого своего проигрыша тоже никогда не пойму. Извини, что напомнил.
— Да ладно уж, — он ответил и ещё больше стал ногами болтать. — Я даже научился этому радоваться, какие-то положительные моменты находить.
— Это как?
— Да не знаю, как объяснить. Ладно, попробую. Помнишь, в «Земле до начала времён» сцена была, когда… — он вдруг немножко замялся, с силами весь собрался и продолжил: — Когда у Литтлфута мама умерла. Он ходит, грустит. «И остался он в этом мире один-одинёшенек», как сказали в моём любимом переводе.
Я посмотрел на Тёмку, на его сверкающие родные глазки в переливах холодного света, парочку мокрых кристалликов поймал в его задумчивом взгляде и шёпотом ему ответил:
— Помню.
А Тёмка продолжил:
— Он потом ещё к тени подбегает, думает, что это его мама. А это его тень. А потом он лежит рядом с гнёздышком маленьких летающих птерозавриков, которые вишню едят. И один птерозаврик к нему подходит и… видит, как он грустит, и вишню ему даёт. На, мол, покушай, не грусти. А Литтлфут не ест. Помнишь ведь?
Сижу, слушаю его и чувствую, как сигарета уже до самого корня сгорела, надо хотя бы пепел стряхнуть, а рука будто боится шелохнуться.
— Помню, — сказал я.
— И вот даже эта сцена, Вить, маленькая такая, глупая немножко, очень-очень простая. А она меня столькому научила. Я же раз двести этот мультик смотрел, когда мне было шесть лет. Так всё и запомнил. Что нужно помогать, если кому-то помощь нужна. Если видишь, что кто-то грустит, если видишь, что кому-то плохо. Как Литтлфуту. Понимаешь, да? Вишенку протягивать всегда нужно. Этому и научился. И пусть жизнь меня крутит-вертит как хочет, а я всё равно так буду поступать. Понял?
Тёмка вдруг рукой махнул и сам над собой посмеялся:
— Ладно, чушь какую-то опять сморозил.
— Нет, Тём. Не чушь. — я накрыл его руку краешком олимпийки, свою ладонь под неё просунул и аккуратно и незаметно для проходящих мимо людей его погладил. — Ты у меня, значит, тот птерозаврик? Да?
— Не знаю, — он засмущался. — Тебе виднее.
— А я Литтлфут?
— Нет, — сказал Тёмка и резко дёрнулся. — Прости, я не это хотел сказать.
— А кто я?
— Нет, нет, точно не он, Вить. У него же… мама… я не хотел, прости.
— Да. Мама у него умерла. Правильно. А у меня нет, что ли?
Он голову опустил и тихо шмыгнул:
— Просто нехорошо так сравнивать. Прости, я правда не хотел.
— Нет. Ты всё правильно говоришь. Свою правду ушастую рубишь. Так только ты можешь, и никто больше.
Он под олимпийкой ещё крепче мою ладошку сжал, дрожью своей поделился и сказал:
— Это те самые поучительные моменты, которые лекций тебе не читают. Которые учат и с нами по-своему разговаривают. Которые на всю жизнь в сердце прописываются.
— Вот про это в своей книге и напишешь. Ты ведь будешь вторую писать?
— Не знаю. Может быть. А про что? Про себя-то уже всё, что можно, написал. Про тебя было бы интересно, но… — он немножко прокашлялся. — Про тебя только ты сможешь хорошо написать. Подумай об этом, ладно, Вить? Ты мне всё накидай, расскажи, мысли там свои, идеи, истории. А я тебе помогу оформить.
Я засмеялся:
— Правда, что ли? И что, тоже будешь там от моего имени, от моего первого лица петь оды панелькам и нашему району? Будешь писать, как там заря расплескалась в отражении скелетов скамеек?
— Ну Вить, — Тёмка разнылся, а сам всё равно засмеялся.
— И как ведь загнул, а. «Скелеты скамеек». Я, когда прочитал, чуть со стула не упал. Подумал, чего? Это как так вообще?
— Я просто пытался всё это романтизировать.
— А то я не понял.
— Все эти наши подворотни, в которых мы выросли. Про красивое-то скучно писать, про красивое любой дурак сможет. Про лазурные берега Франции, про Альпы, про итальянскую Ривьеру, и как там двое познакомились. Господи, да там во всех этих местах такая романтическая атмосфера, что хочешь не хочешь, а влюбишься. В обоссанный столб даже влюбишься. Я мог бы и про Америку написать, я же там жил. Тоже будет красиво и пафосно. Написал бы, как там герой прогуливался по пляжам Санта-Моники с бокалом вина и с претенциозным видом размышлял о том, как он во Франции познакомился с тем молодым человеком, а потом они с ним ели круассаны и разговаривали про Баха, Бетховена, Моцарта. Потом пошли к нему в шикарный номер в отеле, который называется как-нибудь типа «Лё Жульен Де Пари», и там читали древнегреческие трагедии в оригинале.
Я посмеялся над ним и сказал:
— Тём, тебя куда понесло-то, а?
А он и не думал останавливаться, специально дурацкий смешной голос сделал и начал кривляться:
— Жю-жю-жю, мон пуа. А помните, мюсьё, как мы с вами загорали на пляже в Ницце, когда я приехал на ту известную «леконференсион» учёных-философов-лингвистов и аналитиков субатомных частиц? Ну, ту самую, мюсьё, где я ещё хвастался, что разговариваю на пяти языках и занимаюсь редким и экзотическим видом спорта, который показывают в три часа ночи на двухсотом кабельном канале?
Сам от себя такого не ожидал и стал ему подыгрывать, тоже голосом начал кривляться:
— Конечно помню, мон шэр. Это ведь там я вам рассказал о своём шикарном отпуске в Швейцарии, где мы проводили раскопки древних статуй с маленькими пиписьками.
Тёмка неловко захихикал в кулак:
— Вить, в Швейцарии вроде таких статуй не находили. Это в Италии или в Греции.
— Да пофиг мне, — ответил я и выкинул бычок. — Чего ты ещё от быдла ожидал? Никакой душевной утончённости у нас с тобой нет. Ты только это, рыгать тут не вздумай, ладно?
— Не буду, — застеснялся Тёмка и тихонько хихикнул.
Над вокзалом опять мелодия зазвенела, и приятный женский голос объявил:
— Уважаемые пассажиры, продолжается посадка на поезд номер двести девяносто три «Анапа — Верхнекамск». Нумерация вагонов с головы поезда.
Я хрустнул коленями и поднялся, штаны сзади отряхнул и Тёмке протянул руку.
— Уже уходим? — он спросил, глядя на меня снизу. — Минут сорок ещё ведь будем стоять.
— В поезде лучше посидим, — я ответил ему. — Готов, что ли?
— К чему?
— К тому, что поедем домой.
Он уронил задумчивый взгляд и замолчал. Сгорбился весь и не шевелился, ногами тихонько болтал над железной дорогой.
— А мы в следующем году так катнём куда-нибудь? — Тёмка спросил меня осторожно.
— В Иран? — съязвил я.
— Ну Вить.
— Когда захочешь, тогда и катнём, — я ответил ему и плечами пожал. — В любое время можем катнуть.
— Мы же… Мы же так не в последний раз, да? Мы же ещё так будем? Будем ведь?
Смешной и глупый. А такие вещи правильные говорит, самые точные струны души задевает, ни одной ноты фальшивой, всё строго и чётко. Как у солдата. У солдата глупого и ушастого.
Я руку ему протянул и сказал:
— Будем. Будем, конечно. Вставай давай. Пошли.
Он схватил меня за руку и поднялся. Ногой вдруг случайно застрял между перилами и тапочку одну уронил прямо на крышу товарняка. Она прямо на угли приземлилась и в ту же секунду исчезла в их чёрном море, чёрной резиной слилась с чёрным месивом.
— Так, пошли-ка отсюда, — сказал я, придерживая Тёмку за одну руку. — Пока нас менты не забрали.
— За что?
— Сидим тут с тобой, тапочками на пути сыпем. На-ка.
Я отдал ему свой правый тапок, он в него ногу засунул и через переход вместе со мной зашагал. А я одним носком ступал по холодной земле, каждый камешек кожей ощущал.
— Извини, — Тёмка сказал негромко и посмеялся, глядя мне под ноги. — Хочешь, я тебе отдам, а сам в носках пойду?
— Иди уже, господи. А то ещё и эти уронишь.
***
Дверь купе громко треснула и опять заточила нас в духоте, в соевых ароматах лапши и запахе биотуалета через стенку. Я похлопал по пыльной решётке кондиционера над самым окошком и рукой провёл по наклейке со снежинкой рядом со знаком с перечёркнутой сигаретой.
— Не-а. Не пашет, — сказал я Тёмке. — Когда поедем, тогда и заработает.
— Да ладно тебе, — он сказал мне и вжался в подушку. — Садись пока. Отдыхай.
Тётка за окном совсем не смолкала, трещала в динамиках почти что без умолку, голосом своим звенела после короткой мелодии. Люди после каждого её объявления будто ускорялись, будто быстрее двигаться начинали, колёсами чемоданов шустрей крутили.
Тело колбасило от какой-то фантомной качки. Вроде лежишь, в потолок железный смотришь, а чувствуется, будто по волнам скачешь, будто поезд по рельсам плывёт. А за окошко посмотришь — на месте стоим, Ростов-на-Дону вдалеке где-то виднеется за забором и тётка без остановки всё трещит и о посадках и отбытиях поездов всем сообщает.
Тёмка зашелестел конфетой в розовой упаковке и кофе две ложки насыпал из стеклянной банки.
— Не уснёшь ведь, — сказал я ему и краешек футболки своей приподнял, чтоб обдуться немножко.
— Два дня ещё трястись. Выспимся.
— Всё равно здесь у нас лучше, чем когда я из армии ехал.
— Это понятно, — усмехнулся Тёмка и откусил шоколадную конфету. — Там плацкарт, жара, куча народу.
— Мгм, — я промычал и выключил настенный светильник над головой. — Едут, ржут, галдят и воняют на весь вагон.
— Яйца, что ли, варёные едят?
— Яйца, ага. Тушами своими воняют, чего уж ты прям. Лучше б едой воняли.
— Я бы никогда не смог так, как ты.
Я лёг на живот, руку под подушку засунул и на Тёмку хитро посмотрел.
— Что не смог? — я спросил его.
— Всю жизнь вот так. По кадеткам, по армиям. Точно бы не выдержал.
— Выдержал бы. Если б меня мама тогда в кадетскую школу в пятом классе не отправила, я бы то же самое говорил. А если б тебя отправили, то и ты бы привык. Тут уж как случай подвернётся.
Он схватил гранёный стакан в железной подставке, к двери подошёл и застыл, схватившись за ручку. В зеркало посмотрел на своё лицо в изумрудном полумраке вокзальных огней и недовольно нахмурился. Мордой тихонечко фыркнул и голову опустил, будто стыдился чего-то. Сам в себя будто тихо плевался, взглядом боялся встретиться с собственным отражением.
— Мне вот случай не подвернулся, — Тёмка сказал тихо.
— А тебе прям так хотелось? Чтоб подвернулся?
— Не знаю, — он ответил и плечами пожал, на меня посмотрел исподлобья. — Хотелось бы попробовать, посмотреть, а… человека никогда рядом не было подходящего. Чтобы всё показал, чтобы пример какой-то подал. Ты тогда правильно сказал, Вить, я и вправду тепличным растением каким-то вырос.
— Ну-ка прекрати, — я строго сказал ему. — Я никогда такого не говорил.
— Ну, по-другому как-то сказал. Тогда на балконе. Перед самой армией.
— Тём. Ты вроде кофе хотел себе заварить. Иди к титану, ладно? Приходи и…
И я замолчал. В глаза его сверкающие посмотрел, в тихие и спокойные, в испуганные даже какие-то. А сам сидел и молчал, в подушку вжался потной спиной и громко вдохнул душный воздух.
— Приходи, — сказал я. — И мультики будем смотреть. Понял?
Он схватился за ржавую ручку, громко напрягся и открыл дверь. Меня одного в купе оставил: то ли обиделся, то ли просто за кипятком ушёл, вернётся сейчас и опять со мной заговорит и больше дуться не будет. Не будет мыслями дурацкими себя пожирать.
Я достал из сумки портативный DVD-проигрыватель и поставил на стол рядом с полиэтиленовыми пакетами с печеньями. К лапшичной вони ещё и аромат дешёвого пластика присоединился. Душный воздух горелым запахом коробок из-под дисков весь заискрился. Горький, противный, а в мозгу всё равно приятно и сладко становилось, воспоминания наружу всплывали. Когда по рынку с ребятами шастали, мультики и фильмы всякие искали. Двадцать штук на одном диске. В шакальном качестве и со звуком как из толчка, а всё равно покупали, домой тащили, ещё и радоваться умудрялись.
Тёмка ногой в дверь постучался. Я открыл ему и кружку с кипятком у него сразу выхватил, не дай бог ещё уронит, ошпарится. Руки и без того дрожат, а со стаканом ещё сильнее. Дешёвым кофе так сразу запахло, аромат туалета слегка перебился. А дисками всё равно воняло, Тёмка носом тихонечко дёрнул и на моё место уселся, стал коробки перебирать и обложки разглядывать.
— «Смывайся», — он прочитал с улыбкой, держа в руках коробку с крысами на обложке. — Я раз тридцать этот мультик смотрел, когда мне лет десять было. Там Ургант с Чуриковой так классно Роди и Риту озвучили. Помнишь?
Я сел напротив него, схватил шершавую надорванную коробку и плечами пожал.
— Что-то помню, да, — ответил я. — Там поющие какие-то червяки вроде были?
— Да, — сказал Тёмка и засмеялся. — Я года четыре назад с местной газетой для подростков ходил на пресс-конференцию в «Комсомольскую правду», в наше верхнекамское отделение. Туда Чурикова приезжала. Ей все вопросы задавали про журналистику, про какие-то её медийные проекты. А я знаешь, что спросил?
Я посмотрел на него с довольной ухмылкой и ответил:
— Ну догадываюсь. Что спросил?
— Спросил её, будет ли она ещё какие-нибудь мультики озвучивать?
— А она?
— Не помню уже. Сказала, что ей понравилось, что было прикольно. Рассказывала, что как-то полетела куда-то на самолёте, а там сидит ребёнок и на планшете мультик смотрит. «Смывайся». А там её голос. И она тогда поняла, как же это всё-таки круто, что детям нравится, что её голос постоянно кто-то слушает.
— А ещё она в одной серии «Счастливы вместе» снялась, — добавил я и с видом важного знатока скрестил руки на груди. — Саму себя играла. В серии, где Гена…
И Тёмка меня перебил:
— Где Гена стал продавать ретро-обувь из восьмидесятых. Да, да, я помню. А ты-то откуда…
И замолчал. Замер с вонючей треснувшей коробкой в руках, на меня смотрел мерцающими глазками, бархатным зелёным вокзальным светом сиял.
— Погоди, — сказал он шёпотом. — Ради меня, что ли, это всё смотришь? До сих пор? Учишь это всё? Все эти серии, шутки запоминаешь?
— Нет, — сказал я и помотал головой. — Ну, то есть, да. Частично. Само как-то запоминается, понял? Это же ты, это же…
Слова совсем потерялись, будто из башки выскочили и в кипяток с дошираком нырнули в соседнем купе. Я схватил Тёмку за руку, а ладонь у него такая холодная-холодная оказалась, прямо лёд. Хоть и жарища в поезде, хоть и кипяток в руках держал пять минут назад. Всё равно весь холодный, всё равно весь дрожал испуганно.
— Это же всё часть тебя, — я ответил ему шёпотом. — И если уж никак эту дурость от тебя не отодрать, то придётся с ней как-то смириться, придётся потакать, лелеять придётся. Поддерживать. Вот я и… пытаюсь.
Тёмка головой помотал и ярко заулыбался. Ещё крепче ладонь мою сжал и затрясся сильнее. Застеснялся как будто немножко своей дрожи и испуганный взгляд увёл в сторону.
— Плохо выходит, да? — я осторожно спросил его.
— Нет. Лучше, чем… Да никто так не делал, Вить. Чтоб ради меня и всю эту херотень смотреть из моего детства. Это только ты. Только ты так можешь.
— Ты ведь знаешь, почему, да?
— Да. Знаю.
Я погладил его по щеке и тихо произнёс:
— Или тебе сказать? Разжевать всё, как ты любишь?
— Не надо. Я понял. Не глупый уже.
Он бросил «Смывайся» в кучу к остальным дискам и опять замолчал. Дрожащей рукой взял стакан с кофе, подул тихонько и сделал глоток.
— Мы два года уже вместе, — сказал Тёмка и кофе поставил на стол. — Больше даже. А всё равно какие-то неловкие откровения всё время проскальзывают. Откуда? Как это вообще возможно?
— Не знаю, заяц, — ответил я и пожал плечами. — Я мало чего в жизни понимаю, но мне кажется, потому что это всё по-настоящему. Не вымученно и не придумано. Два года, пять, десять лет. Сколько ни пройдёт, а я тебя всю жизнь, как ушастую книгу, буду читать. И удивляться буду, и продолжения ждать. И страницы перелистывать с интересом.
— И как? Занятное чтиво?
— Да как тебе сказать? — ухмыльнулся я.
Я прижался спиной к самой стенке, Тёмку приобнял и по мокрой шее его погладил. Потный весь, горячий, а шея холодная, липкая. Ко мне крепко-крепко прильнул и на грудь мне лёг, каждый удар моего сердца всем телом слушал.
— Так уж, пойдёт, — я ответил ему. — Иногда повествование провисает, на месте топчется. Герой какой-то картонный местами. Глупый. А уж мужика-то себе нашёл, ой…
И я тихонечко присвистнул и рукой махнул.
— Твоя любимая книжка? — Тёмка спросил меня.
— Мгм, — ответил я и ладошку его холодную поцеловал. — Любимая, да.
Наше купе разожглось мягким белёсым сиянием. Портативный проигрыватель на столе был нам камином, сердцем домашнего уюта колотился в далёких чужих краях посреди лент железной дороги. Теплом заляпанных старых дисков нас согревал на казённых пыльных простынях.
Я лёг у самой стенки, а Тёмка прямо передо мной устроился, плотно ко мне прижался, рукой моей тяжёлой окутался и в ладонь мою вцепился своими холодными пальцами. Тихо и спокойно дышал, потом, как я, обливался, а всё равно теплом моим грелся, а я — его теплом. Я подул ему тихонько на шею, и Тёмка вдруг плечами задёргал.
— Ещё подуть? — я спросил его шёпотом.
— Можно, — он тихо ответил мне. — Так жарко.
— Скоро тронемся, полегче станет. Потерпи.
Маленький экран DVD-проигрывателя запестрил родными красками в изумрудном полумраке вокзальных огней. Крохотным окошком в наше с ним детство открывался на холодном грязном столе. Коричневая псина забегала перед глазами в компании родных героев.
— Снова Скуби-Ду мчится во всю прыть, тайны он спешит раскрыть… — пропел голос в заставке.
Я прижал Тёмку покрепче и почувствовал, как он бесшумно заулыбался, нос почесал дрожащей рукой и схватил меня за ладонь. За окном громко зашипел пассажирский состав, облаком пара дыхнул в нашу сторону и неспешно уполз в ночную неведомую даль.
— Знаешь, чему меня Скуби-Ду в детстве научил? — Тёмка спросил шёпотом и по руке меня погладил.
— Что это люди на самом деле настоящие чудовища? — предположил я.
— Нет, это и так понятно. Я про другое.
— Про что же?
Опять меня в руку поцеловал, всё так же крепко за ладонь мою держался и громко вздохнул.
— Про что, Тём?
— Я всё детство этот мультик смотрел. Каждый день после школы по СТС его ждал. И в летние каникулы тоже, когда не учился, когда целыми днями во дворе с Сёмой гуляли. Я просто в какой-то момент понял, что мы все, вот прямо каждый человек, каким бы ничтожным и бесполезным он ни был, всегда будет где-то чем-то кому-то полезен. Принесёт пользу в общее дело. Понимаешь, да? Как Скуби и Шэгги.
Я тихонечко посмеялся у него над ухом и молча кивнул.
— Не смейся, Вить, — ответил он мне. — Сам вот подумай — Скуби и Шэгги в каждой серии ничего совсем не делают, только жрут постоянно, по всяким местам без дела шатаются. Опять же, чтобы найти что пожрать. Абсолютно бесполезные персонажи. Согласен?
Я пожал плечами.
— Наверно, — ответил я.
— Бесполезные, ещё какие. Но без их неуклюжести не поймаешь монстра. Без их желания пожрать они бы не становились наживкой для монстра, и опять же, никто бы этого монстра никогда бы и не поймал. Такой, знаешь, тупой, но правдивый и очень важный посыл.
— В чём же?
— Ну как это в чём? — усмехнулся Тёмка. — В том, что мы все нужные и полезные. В разумных пределах, конечно. Что каждый из нас в какой-то ответственный момент, так сказать, засияет, выручит всех и окажется нужным. Нужным окажется, Вить, понимаешь? Даже всякие бесполезные неуклюжие ребята. Как Шэгги и Скуби. И как я, например.
— Замолчи, — я зашипел ему над ухом и руку его ещё крепче сжал. — Опять ты начинаешь, да? Сколько раз тебе уже говорил.
— А чего, Вить? Что я не так сказал? Это ведь не только у нас в России так, это везде. Я вот когда в Мексике был, когда мы с Марком и его церковью в этот благотворительный лагерь в Мехикали ездили, там пастор выступал перед толпой с проповедью. И во время проповеди спросил, типа, вот есть в лодке пять человек. Один плотник, один военный, один рабочий, один автомеханик, другой повар, а пятый — режиссёр. Клипы там всякие делает, фильмы.
— И чего?
— Ничего, — он ответил и тяжело вздохнул. — Сказал, что лодка вдруг начинает тонуть. И велел нам посовещаться друг с дружкой и выбрать, кого на лодке оставить, кто полезный, кто сможет чем-то помочь, а от кого можно избавиться. Кто меньше всех нужен. От кого меньше пользы, кого выкинуть для общего блага? И знаешь, чего, Вить?
Тёмка тихонечко шмыгнул и намокшие глаза протёр о потную наволочку.
— Ты вот сейчас опять скажешь, что я ною, — он тихо сказал. — Но я тогда стоял там и подумал, что все всё поймут, что все догадаются, в чём прикол этого вопроса у пастора. Но нет. Люди стали отвечать, по одному человеку из каждой группы. И все, Вить, ну большинство точно, сказали, что надо избавиться от режиссёра. Что он обуза, что он ничем в тонущей лодке помочь не сможет.
Он вдруг засмеялся и шмыгнул ещё разок.
— Нет, я понимаю, конечно, согласен, — сказал Тёмка. — Режиссёр в тонущей лодке чем поможет? Ничем, конечно. И пастор потом сказал, что вот бог, он никого не выкинет. У него нет ненужных и неважных людей, нельзя людьми так размениваться. И я понимаю, эта его мудрость такая вся простая, банальная, слащавая и подана через призму его религиозного причинга. Да плевать, знаешь. Вообще наплевать, под каким углом и как она подана. Главное, что это правда. Все они, все эти люди, все эти светлые и добрые христиане сидели и думали, от кого же избавиться, чтобы возу было легче? От какой такой обузы. И кого этой самой обузой объявить. А я, как дурак, когда вопрос услышал, наивно подумал, что они всё сразу поймут, что догадаются, в чём подвох. Не поняли ни хрена. То ли я один такой умный, то ли они все какие-то сволочи тупые оказались.
— Ну, Задорнов же предупреждал нас про американцев, — сказал я и посмеялся. — Помнишь, да?
— Да перестань. Нормальные они, абсолютно такие же. Наши бы люди точно так же ответили. Ты же понимаешь.
— Да, — ответил я и погладил его по плечу. — Понимаю.
— А потом сидят и рассказывают про добро. А какое добро, если вы внутри такие сволочи? И вроде бы, знаешь, все уже давным-давно на одних и тех же мультиках растём, на сказках, на фильмах. А всё равно, как об стенку горох. Вот, допустим, мораль у мультика какая-нибудь простая и дурацкая, типа, «не суди книгу по обложке». Типа внутри человек может оказаться хорошим, когда ты его узнаешь. Да?
— Допустим, — сказал я. — И чего?
— А толку-то? В итоге мы вырастаем на этой морали. И судим по обложке. И ничего зазорного во всём этом не видим. И всё, чему нас эти мультики и сказки учили, уже позабыли. Детям своим потом какие-то житейские мудрости с претенциозным видом затираем, а сами по ним жить не умеем и не пытаемся даже. И не живём. Пиздабольство одно сплошное.
Я тихонько треснул его по губам.
— Не ругайся, — я сказал строго.
— Нет, ну ты ведь согласен, да? Я ведь правильно говорю?
— Наверно. Я просто с таким не сталкивался.
Земля опять загромыхала за окном, треском и громом взорвалась. Ещё один поезд мимо нас проезжал, быстро и громко нёсся в ночной духоте, янтарными огнями своих вагонов наше купе освещал. Всё купе пушистым рыжим бархатом залило, шумно и ярко светом везде заискрилось.
Тёмка негромко хихикнул и сказал мне:
— Ты вот меня сегодня спрашивал, чем этот вокзал такой особенный? Этим и особенный. Атмосферой своей. Смотри, на какие откровения нас сегодня вывел.
— Да уж, — ответил я и погладил его по ладошке. — Опять тебя на размышления прорвало. Любишь ты вот так поболтать, да?
— Если только с тобой. С кем ещё-то мне так разговаривать? Слушать никто и не будет.
— Я всегда буду, — сказал я и опять его холодную ладошку сжал крепко. — Понял, да? Всегда буду слушать. Болтай хоть весь день, слышишь меня?
— Слышу, — он ответил и довольно заулыбался. — Знаю, что будешь слушать. И я тебя слушать буду. Только ты ведь особо не болтаешь. У тебя слова из зарплаты вычитают, что ли?
— Не знаю. Просто не хочу показаться глупым. Нет, не так. Боюсь показаться глупым. А ты не боишься. Храбрый заяц-болтун. М? Ты заяц-болтун у меня?
Я защекотал его, руками под футболку залез и пальцами пробежался по потной спине. Тёмка резко задёргался, громко взвизгнул от смеха на весь вагон, аж в ушах зазвенело от его голоса.
— Всё, всё, Вить! — он взмолился сквозь смех. — Люди в вагоне спят, ночь уже, ну!
Я успокоился и опять его крепко обнял, в мокрую солёную шею его тихо чмокнул.
— Сам-то спать ещё не хочешь? — спросил я.
— Нет. Скуби-Ду ведь ещё смотрим. И жарко.
— Жарко, да. Сдохну щас.
Я вскочил с нашего места и потянулся, костями громко захрустел на всё купе.
— Я пойду в тамбуре быстренько курну, ладно? — я сказал Тёмке.
— В тамбуре? Ещё же стоим, нельзя вроде курить?
— Да там проводник додик какой-то очкастый, — ответил я и махнул рукой. — Будет выёживаться, я…
— Чего? — спросил Тёмка и на меня посмотрел с любопытным прищуром. — Чего ему сделаешь? Погрозишься избить? Спросишь его, где служил? Нигде, наверно, он же додик. Да?
Совсем меня засмущал. Руки сами за сигаретами потянулись в кармане олимпийки, а плечи, будто не слушаясь, сами съёжились в тихом оправдании.
— Да нет, чего ты сразу? — ответил я. — Я имел в виду, что просто с ним нормально договоримся. Ой, да не будет там никого, никто не заметит. Я быстро. Тебе чаю налить?
— Не надо. У меня ещё вон кофе стоит.
В коридоре с проводником я всё-таки встретился, пересёкся с ним взглядом в сверкающих толстых очках, он подозрительно на пачку сигарет в моей руке покосился. Ничего мне не сказал и чёрными брюками зашуршал в другой конец вагона.
В тамбуре чуть-чуть прохладней, едва ли заметно. Туалетом воняло, тухнущей мусоркой напротив и ржавым металлом. И так духота, а сигарета ещё больше всю мою тушу разжигала, и без того сухой жаркий воздух совсем раскалённым делала. Ветер только приятно в окошко уличную прохладу задувал, прям по потной шее скользил холодным языком.
В тамбур вдруг женщина в домашнем халате зашла, дверью громко хлопнула, запах моих сигарет учуяла и поморщилась.
— Молодой человек, — сказала она вежливо, но строго совсем немножко. — У нас грудной ребёнок в купе. Вы здесь курите. Поезд на месте стоит, весь дым туда к нам идёт.
— Извините, — я тихо ответил ей и сигарету о железный подоконник затушил. — Я как-то не подумал, думал, что в вагон не доходит.
— Ещё как доходит, — сказала она и тихо прокашлялась. — Вы хоть подождите, пока поедем, хоть на улицу всё будет выдувать.
— Да. Извините, правда. Я больше не буду.
— Вы докуда едете? — спросила она и меня с ног до головы осмотрела, по-странному улыбаясь.
— До Верхнекамска.
— У-у-у. Далеко. Мы утром уже в Воронеже выходим. Потом без нас покурите.
Опять дверью скрипнула и ушла, одного меня оставила в прокуренном тонком тумане. Когда с мамой последний раз на море ездили, она так же, помню, к пацанам каким-то выходила и орала на них, что курят прям у нашего крайнего плацкарта, детей её травят. Меня травят и мальчика Сашку, который со своей мамой Настей до самого Верхнекамска из Анапы ехал.
Сашке в санаторий какой-то путёвку давали, как ребёнку-инвалиду. Моего возраста был, тоже десять лет, а сам меня ниже почти на две головы. Будто не десять лет, а семь или восемь. Тоже тогда с долгой стоянкой застряли, здесь же, в Ростове-на-Дону, выходили воздухом подышать, с Сашкой побегать. А ему бегать нельзя, ноги были кривые. После аварии какой-то или, может, с рождения, не помню уже, мелкий тогда был, такие детали плохо запоминал.
— А вон пошли до вон того киоска добежим, кто первее? — говорил я ему и пальцем показывал на киоск Горпечати.
— Давай! — Сашка отвечал и кепку на голове по-странному поправлял неровными пальцами.
Я с места срывался и нёсся вдоль по перрону, только вой ветра и слышал в ушах. Чуть ли не у самого конца поезда останавливался, оглядывался назад и видел вдалеке Сашку, как он неловко ковылял у нашего вагона и радостно улыбался. И я улыбался, смеялся даже, довольным смехом давился оттого, что обогнал, гордился, какой я крутой и быстрый. И опять нёсся сломя голову, обратно добегал до нашего вагона. На Сашку налетал как ненормальный, чуть с ног его не сшибал.
— Я первей прибежал! — я хвастался перед ним. — Ты вот даже бегать так быстро не можешь! А я умею, у меня талисман кролика есть!
Талисманы эти. Из нашего с Тёмкой любимого мультика «Приключения Джеки Чана». Герои в мультике собирали двенадцать талисманов, по одному на каждый знак китайского гороскопа, чтобы древнего злого дракона Шендю оживить, который в статую превратился, потому что эти свои талисманы все растерял. У каждого камешка своя особая сила была, способность волшебная. А талисман кролика своего обладателя наделял бешеной скоростью, даже галапагосская черепаха с ним быстрее звука забегала.
— А где он у тебя? — Сашка меня спрашивал. — Талисман кролика?
— Он дома у меня лежит, мне мама его брать сюда не разрешает. Я поэтому быстро бегать могу, видел, как я до вон туда вон добежал?
— Видел. А дашь потом мне талисман кролика?
— Не-а, — я отвечал ему и начинал громко смеяться. — Тебе талисман лошади надо будет.
— А почему? Я кролика хочу.
— Нет, талисман лошади тебе надо. Потому что мне мама сказала, что ты болеешь.
Талисман лошади в мультике умел исцелять. От любой болезни, даже от самой страшной. Сколько раз потом в жизни хотелось этот талисман заиметь, сколько бы всякой боли с ним удалось избежать.
Сашке бы точно дал, если бы только и вправду эти талисманы у меня были.
Где он сейчас, Сашка этот? Кто ж его знает. Мама, может, и знала, фамилию хотя бы помнила. Так бы, может, хоть как-то его смог найти. А без неё не получится, каждого Санька в Верхнекамске бегать-проверять не смогу. С талисманом кролика только смог бы.
— Ты зачем Сашу обижаешь, игрушки ему играть какие-то не даёшь? — мама спрашивала меня, когда стояли рядом с титаном и кипятком лапшу заваривали.
— Я не обижаю! — я оправдывался перед ней. — Какие я ему игрушки не давал? Мы с ним даже не играли вообще-то в игрушки!
— Не знаю, мне мама его сказала, камень ты ему какой-то не дал. М? Камней, что ли, зажмотил? Говна всякого на путях насобираешь, а потом тащишь. Там грязища одна, туда туалеты смывают, а ты камни собираешь. И даже Саше не мог камушек один подобрать, который он хотел? Тебе одному мало, что ли?
И голову опускал виновато, стыдливым взглядом терялся в красной пыльной ковровой дорожке. И ведь не скажешь ей, не объяснишь, что это всё дурость была какая-то, дурость детская и тупая, что не было никаких камней, и талисманов никаких не было, и что просто так ему наврал, чтобы похвастаться.
Потом спать с ней ложились в нашей боковушке у туалета, она одеялом меня накрывала на верхней полке, по голове гладила и успокаивала на ночь, что рядом будет и без меня на станции выходить не станет. Чтоб поезд, не дай бог, без неё не уехал.
— Мам? — я спрашивал её шёпотом.
— Чего?
— Я тоже хочу, как Сашка, чтобы с тобой в санаторий поехать. Чтобы нам тоже в санаторий билет дали.
— Тьфу ты, господи, по брылам щас как дам! — огрызалась она. — Замолчи ещё!
— Почему?
— Всё, спи давай. Даже не заикайся больше про это, понял?
— У меня горло немножко царапает.
— Ну, молодец, всё. Накликал, да? Языком натрепался? По перрону весь мокрый набегался? Лежи, градусник достану.
Доставала градусник и температуру мне мерила. Потом уже к утру разболелся, всю дорогу до Верхнекамска сопливил и дрожал от холода под двумя тёплыми одеялами. Сейчас зато не холодно, жарко наоборот. Всё тело жарилось в железной бочке на колёсах, а прокуренная футболка прилипала к потной коже.
Когда я вернулся в купе, Тёмка лежал на боку и дрых. Проигрыватель даже не выключил, прям так и уснул в ярких красках родного мультика. Весь мокрый лежал, тёплый и потный, воздух в купе ещё сильней, чем в коридоре, накалялся, совсем дышать было нечем. На миг мысль промелькнула всё выключить и к себе на место аккуратно лечь спать. Только я к столу подошёл и рукой потянулся к чёрной пластиковой кнопке на проигрывателе, как Тёмка тут же глаза открыл.
— Я смотрю, — пробубнил он слюнявым ртом. — Ложись рядом. Покурил?
— Да. Покурил.
И опять за спиной у него лёг, к себе крепко прижал и своей мокрой футболкой с его сцепился на горячей пыльной простыни.
— Когда уже поедем, а? — жалобно прохрипел я и лоб вытер мокрым вафельным полотенцем.
Поезд в ту же минуту будто нытьё моё услышал, громко загрохотал металлической тушей и тронулся с места. Ростовский вокзал за окном тихо поплыл, люди с чемоданами быстрей побежали по перрону, и наше купе вспыхивало яркими огнями. Рубиновым, изумрудным и жёлтым бархатом светилось под мельтешащими за окном фонарными столбами.
— Вон, пожалуйста, — сказал Тёмка и посмеялся. — Вот и поехали, прям как ты и хотел. Да, Витюшка?
Повернулся ко мне и в нос меня быстро чмокнул. Я вдруг оцепенел в рокоте вагонной обшивки. Мир вокруг весь затрясся, куда-то вперёд побежал, а разум весь затопило одним его маленьким словом.
— Как ты сказал? — я переспросил его тихо.
— Я сказал, что мы поехали, прямо как ты и хотел.
— Нет, нет. Назвал меня как?
Тёмка на меня опять обернулся и ответил:
— Витюшка.
— Точно. А ты откуда знаешь?
— Чего знаю?
— Откуда знаешь, что меня мама так называла?
Тёмка выбрался из-под моей руки и опять на меня посмотрел, весь нахмурился и заблестел глазами в свете вокзальных фонарей за окном.
— Я вот только сейчас это от тебя впервые в жизни услышал, — ответил он монотонно. — Правда, что ли, называла?
— Да, — тихо ответил я. — Витюшкой называла. Нет, ты точно не знал?
— Не знал я, говорю же тебе. Чего ты? Хочешь, не буду больше так называть, всё.
— Да нет, нет, — сказал я и опять покрепче Тёмку к себе прижал. — Это просто так странно.
— А чего странно-то? Ласкательное имя. За столько времени можно уже было что-то и придумать, да? Ты же меня Тёмкой называешь?
— Да, но Витюшкой меня никто больше никогда не называл. Мама только.
Он ко мне плотнее прижался, весь прямо утонул в моём потном тепле и пробубнил еле слышно:
— Меня зайцем до тебя тоже никто не называл. И даже мама не называла.
Наконец-то прохлада слегка разгулялась, купе затопило холодным бризом из кондиционера. И дышать сразу легче стало, и шея потная обсыхать начала потихоньку. Тёмка будто мёрзнуть даже начал, тихонечко задрожал от холода и ещё крепче ко мне прижимался. Не прижимался даже, а пожар внутри меня разжигал. То ли нарочно так сильно об меня тёрся, то ли и вправду согреться пытался.
— Посмотрим, кто скрывается под маской! — послышалось с экрана проигрывателя.
— Мужик какой-нибудь, кто там ещё? — усмехнулся Тёмка.
— Не угадал, — сказал я и довольно заулыбался. — Баба.
— Ну баба, господи. Какая разница.
А он только сильней ко мне прижимался, всё сильнее будто дрожал. И вроде не жарко уже, наоборот, холодно даже, а всё тело внутри распалилось июньским пухом.
— В вагон-ресторан, может, сходим? — предложил я.
— Вот ведь недавно ели.
— А что ещё в поезде делать? — спросил я и громко зевнул. — Только жрать и спать. Ты спать хочешь?
— Нет, — Тёмка ответил и со своего места вскочил.
— Ну вот. Значит, жрать пошли.
По дороге в вагон-ресторан я рассказал ему про последнюю поездку с мамой, про мальчика Сашку, про то, как мы с ним бегали по вокзалу. Времени было предостаточно, ресторан в другом конце поезда был. Мы с ним каких вагонов только не прошли: и плацкартных, и купейных, и СВ, как у нас, и какой-то даже служебный прошли, где совсем народу не было.
В вагоне-ресторане пусто оказалось, никого, кроме нас. Столы в красных скатертях, сиденья в бордовой обивке и занавески тоже красные были. И скромный бар в самом конце вагона рядом с проходом на кухню, а у бара маленький телевизор висел у самого потолка, какие-то новости кое-как с помехами показывал. Женщина с кухни принесла нам две тарелки макарон со свиной отбивной и оставила нас совсем одних во всём вагоне.
— Как, говоришь, мальчишку того звали? — Тёмка спросил меня и вилкой вцепился в отбивную на треснувшей тарелке.
Мясо сухое оказалось, резиновое, ножу совсем не поддавалось. Приходилось на вилку нанизывать и варварски зубищами раздирать.
— Восемьсот рублей, охренеть, а, — я проворчал недовольно и кусок мяса кое-как оттяпал. — Сашка его звали. Фамилию не помню.
— М, интересно, это не тот, который Самаров?
— Не помню, сказал же. Что за Самаров?
Тёмка кое-как прожевал мясо и морду скривил. Достал изо рта кусок с тугими жилами и бросил на краешек тарелки.
— Да Сашка Самаров, — сказал он и глотнул квасу из пластикового стакана. — Я когда в реабилитационный центр ходил, ну, к нам туда, в «Апрель», там мальчик один был. По описаниям на твоего похож. Какая-то у него врождённая травма была, да, ноги, руки.
— Не авария, значит?
— Нет. Точно нет, что-то врождённое. Мы с ним разговаривали иногда. Я, Дина, он. Когда в очереди на электрофорез сидели.
Я украдкой покосился на его дрожащие руки с зажатой между пальцами вилкой и аккуратно поинтересовался:
— Тебе хоть помогло? Ну, электрофорез? Все эти процедуры?
— Не знаю, — Тёмка ответил и плечами пожал. — Я тоже всё время маму спрашивал, говорил, что не помогает же, всё равно руки трясутся, толк-то какой? А она говорила, что есть толк, что не ходил бы, ещё хуже было бы. Куда уж хуже-то?
Он правую руку сжал крепко в кулак, потрясся секунду и стыдливо спрятал её под стол, к окошку отвернулся и взглядом растворился в ночной кромешной тьме.
— Да по-любому это он был, — сказал Тёмка. — Не бывает таких совпадений. Чтобы имя и болезнь, как ты прям описал. У нас реабилитационных центров только два по всему городу, по-моему. «Апрель» и ещё какой-то, ближе к Северному посёлку.
— Они с мамой тогда ехали из санатория, — сказал я и кое-как сухой кусок мяса протолкнул в глотку. — Мы с мамой по Бродвею гуляли…
Тёмка меня перебил:
— Где гуляли?
— Ну, там, по набережной. Вечером. Как мы с тобой. Гуляли с ней, короче, и я выиграл набор с машинками. Как уж выиграл, просто удочкой рыбку поймал и…
— Да, я понял, — сказал он и заулыбался. — Я тоже в такое играл.
— Мы домой ехали, я ему одну машинку из набора достал и подарил. Я это запомнил, потому что она единственным джипом в наборе была. Такая, знаешь…
И Тёмка вдруг опять меня перебил:
— Погоди, погоди. Стой. Без крыши, да? А сзади ещё запасное колесо есть?
— Точно, да. Я тебе разве рассказывал?
— Ох ты ж, блин, а.
Он отложил в сторону вилку с ножом и телефон из кармана достал. Стал экраном листать, как ошалелый, весь каким-то азартом вмиг разгорелся.
— Я ищу просто в архиве детских альбомов, — сказал он. — Если найду… Погоди…
Сидел и листал, минута прошла, две. Еда уже давно вся остыла, а он всё так же в телефон носом уткнулся.
— Тём, ладно тебе, потом покажешь.
— Во-во! Нашёл!
И телефон мне протянул дрожащей рукой. На экране застыла фотография, где Тёмке лет двенадцать, не больше. Сидел в рубашечке за столом, уроки делал, а у настольной лампы аккуратно игрушки всякие расставлены в ряд: динозавры его, животные всякие, черепашки ниндзя и машинки. И одна машинка мне сразу знакомой показалась, своим красным поцарапанным корпусом отозвалась в самом сердце.
— Да, точно! — обрадовался я. — Охренеть, ты так хорошо все свои фотографии запомнил?
— У меня мало машинок было в детстве. В основном всякие рейнджеры, динозавры, звери. Машинок совсем немного.
— Это та самая машинка, Тём, да. Такая же, как и у меня в наборе была.
Тёмка надо мной засмеялся и телефон спрятал в карман.
— Ты не понял ещё, что ли?— спросил он. — Это и есть твоя машинка из набора!
— Да ну, чё выдумываешь?
— Моя мама с его мамой, с тётей Настей, кажется, очень хорошо дружила, когда нам по двенадцать лет было. Мы к Сашке на день рождения пошли, я свою сегу притащил, мы с ним играли весь вечер. Потом его старые фишки достали, ну, которые с покемонами, и стали играть на всякие вещи. Он мне машинку проиграл. Твою. Я сам её выбрал.
Он откинулся на спинку своего сиденья и за лоб схватился, ярко улыбался и головой удивлённо мотал.
— Я не понимаю просто, Вить, — сказал Тёмка. — Ну как так, а? Как? Разве бывает так, скажи, а? Не бывает же.
— Так всю жизнь и будет, — усмехнулся я. — Сколько лет ещё пройдёт, а мы, походу, так же всё будем удивляться таким тупым мелочам. Будем думать, как же всё вот так получилось, как всё связано и переплетено.
— Слушай… — хитро сказал Тёмка и прищурился. — А у твоего отца был брат?
— Был.
— Погоди-ка. А у него фамилия случайно не…
— Тём.
И он вдруг на весь вагон так громко засмеялся и рукой по столу хлопнул.
— Да шучу я, шучу, — Тёмка сказал и прокашлялся от смеха. — Не настолько уж всё и переплетено. Но с машинкой, это… не бывает такого.
— Надо будет тоже свои старые фотки все в одном месте как-нибудь собрать, —сказал я. — Со школы всяких прикольных полно осталось, я тебе их даже не показывал. На одной стою и капусту жру посреди класса. В седьмом классе, вроде, фотографировали.
— Капусту? — Тёмка переспросил удивлённо. — Варёную, что ли?
— Нет. Прям сырой кочан жрал и зубами грыз. Прям в классе.
— Как в «Унесённых ветром», что ли?
Я задумался на секунду и ответил:
— Она же там морковь вроде ела, разве нет?
— Не помню. Ещё раз надо будет пересмотреть.
За окном совсем ничего не видать. Чернющие стены деревьев проносились с бешеной скоростью, иногда одинокий огонёк какого-нибудь фонарного столба заглядывал на секунду в вагон и опять растворялся во тьме. Поезд изгибался на поворотах и светящейся железной змеёй тянулся по рельсам далеко-далеко. Будто до самого горизонта гармошкой вытягивался, где ещё пылал умирающий кусочек позднего летнего заката и очень раннего рассвета.
— Раз уж мы сегодня с тобой опять разоткровенничались, — сказал Тёмка и громко вздохнул. — Давай ещё одну штуку обсудим. И всё. И недосказанностей никаких не останется.
— Давай, — ответил и я немножко напрягся. — Чего там?
— Ты ведь тогда, когда я на третий тур уезжал после Нового года, не спину в спортзале надорвал? Правильно? Наврал мне? У тебя паническая атака была?
— Откуда ты… — я прошептал и испуганным взглядом засуетился.
— Я бумажки видел. Выписки твои из больницы. И феназепам потом посчитал. Мне не жалко, нет, просто я тогда понял, что что-то не так. Бумажки твои нашёл, и всё сразу на место встало. Почему ты мне не рассказывал, Вить?
— Не хотел, чтобы ты видел, какой я слабый, — тихо пробубнил я и голову стыдливо опустил.
— Неужели так переживал, что я уеду? Что даже в приёмный покой прибежал с панической атакой? Думал, что сердце, наверно, да? Я ведь знаю, у меня тоже такие приступы были.
— Потом ещё один раз туда ездил. В апреле. Незадолго перед твоими результатами. Я даже к Романихину записался на приём. Ну, к кардиологу, который меня мелкого на операцию направил. У него очередь огромная, он меня только зимой сможет принять. В Москве сейчас работает. Умный мужик. Спас меня тогда.
Тёмка опасливо огляделся. Никого. Только мы с ним в вагоне трясёмся. Он достал руку из-под стола и вцепился в мою ладонь. Холодом меня ошпарил в ту же секунду и дрожью своей поделился.
— Ты вот меня мелким и глупым называешь, — сказал он негромко и улыбнулся. — А сам-то, а?
— Мгм… — ответил я и взгляд на него даже стыдился поднять.
Тёмка отпустил мою руку и к окну приложился. Смотрел на огоньки в тёмной ночной дали.
— Вон там, видишь? — спросил он меня и пальцем ткнул в холодное стекло.
— Да. Город светится. Вижу.
— Мгм. Ростов. Пока нам говорит. Огнями нам своими машет.
Сколько душевной крови этой ночью пролил ростовский вокзал. Бесконечным рельсовым шёлком будто сердце рассёк. Летним горячим воздухом вместе с жаром и духотой принёс мысли и озарения всякие разные в наши глупые головы. На долгие годы запомнится мне своей безмолвной мудростью. И голос тётки в громкоговорителе, и её объявления сладкой песней всю жизнь будут звучать в недрах памяти.
Ростов-Главный.
Долго ещё в сердце будет перестукиваться звоном колёс. Последним рубежом перед солнечным югом застынет в памяти на всю жизнь. Уже застыл, и никогда не растворится, и никуда не исчезнет. Душной безветренной истиной закаменеет в юных глазах и в каждом далёком свисте поезда в родном Моторострое всякий раз оживёт.
Глава 14. "Значит, не пропал"
XIV
Значит, не пропал
Москва,
Декабрь, 2017 год
Больница московская. Старая, вонючая, ничем не лучше наших верхнекамских, насквозь таблетками провоняла, спиртягой ядрёной и бабкиными платками. У регистратуры столпились, даже за день до Нового года им не отдыхается. Сам тоже стоял, ждал своей очереди к кардиологу, терпеливо ждал, как дурак. Все свои бумажки из Верхнекамска привёз, обследования всякие, из детской карточки своей всё повытаскивал и свежие анализы тоже взял с собой.
Пусть Романихин на них посмотрит, пусть уже скажет, что там у меня с сердцем весной происходило. Стоит переживать за что или нет? Ему виднее, он же меня тогда на операцию направил. Десять лет назад. Так давно уже, с ума сойти. Совсем ничего у меня с тех времён не осталось: ни детства, ни мамы, и школа родная закончилась, и Олег уже и не Олег будто. Весь женился, ребёнка завёл, а Стас будто за ним повторяет, тоже в следующем году жениться собрался. На Дашке своей.
Совсем ничего из детства не сохранил. Только сердце больное с тремя железными окклюдерами.
Сувенир мой.
***
— Кофту задираем и молча стоим, ясно? — сказал мне врач.
Романихин Андрей Валерьевич скорчился весь своим морщинистым лицом и посмотрел на меня из-под очков. Рукой так к себе поманил, мол, ближе подойди, а сам достал свою слушалку, подул на неё разок, об халат свой белый протёр и приложил к моей груди. Холодно так, на секунду отпрыгнуть от него захотелось. Он задумчиво замер в грохоте моего сердца, что-то закивал сам себе и на меня даже совсем не поглядывал. По-врачебному так слушал. Холодно и цинично даже, без человечности всякой и сопливых цацканий — я будто опять медкомиссию перед армией проходил.
— Дыши, ладно? — врач заскрипел мне старым голосом.
И я задышал. Всей грудью запах больничного спирта с ядовитыми таблетками втянул, посмаковал его даже немножко, детство вдруг вспомнил. Когда с Золотовым в седьмом классе в кровь разодрались и в кабинет медсестры с ним припёрлись. Прапорщик нас за уши притащил, Миронов тот самый, про которого мы ещё песню потом написали. Козлина толстожопая.
— Садись пока, — Романихин сказал мне, по пузу меня хлопнул и опять в свою тетрадку уткнулся.
Всё писал что-то, красиво так писал, разборчиво и понятно, ручкой летал по клетчатым страницам толстой тетрадки в кожаном переплёте. А я кофту свою опустил, штаны спортивные подтянул и сел на скрипучую изодранную кушетку. Грудь ещё немножко горела холодным огнём там, где он меня слушал, сердце так билось спокойно под тёплой кофтой, ровно и тихо, очень размеренно и невесомо.
— Куда убежал, садись сюда, — Романихин сказал мне и пальцем на стул показал. — Кричать, что ли, тебе буду?
Стул напротив врача заскрипел под моим весом на весь кабинет. Под кем угодно заскрипит, старый же, разваливается уже весь.
— Значит, смотри, — он сказал мне, снял свои толстые очки и глаза протёр, на меня так задумчиво посмотрел и продолжил: — Шумов я не слышу. УЗИ у тебя хорошее. ЭКГ все, которые сняли, в норме, на них тоже патологий никаких не видно.
— А эти… как их… — я защёлкал пальцами, всё пытался вспомнить нужное слово. — А с экстрасистолами там что?
— А что с ними? Они есть, как и у любого здорового человека есть. Бигеминии, тригеминии. Единичные. Максимум десять, ну, двадцать в сутки. Ничего страшного, это в пределах нормы.
— А то, что я тогда на скорую бегал? — я всё никак не мог успокоиться. — У меня сердце как будто, даже не знаю, как вам правильно сказать. Как будто проваливалось куда-то. Как будто…
И он вдруг меня перебил, с улыбкой так влез в мой монолог и жестом руки меня притормозил:
— Как будто переворачивается, как будто замирает, как будто останавливается на секунду, а потом опять начинает биться. Так?
Я замер на миг и тихо ответил ему:
— Да. Так. Я же вам не рассказывал. Вы откуда знаете?
Романихин рукой мне махнул, уткнулся в свою тетрадь вместе с ручкой и добавил:
— Экстрасистолы это. Не переживай. В том участке мышечной ткани, где у тебя установлены окклюдеры, я никаких изменений не вижу. Сократительная функция левого желудочка у тебя…
Он опять очки снял, в кучу бумажек моих полез, достал глянцевые снимки УЗИ, присмотрелся к ним повнимательней, к самому носу поднёс и сказал:
— Шестьдесят два процента. По Симпсону. Знаешь, что это такое?
— Нет, — я пожал плечами и глупо уставился на него.
— Значит, что здоровое сердце у тебя. Ни процентом меньше, ни процентом больше. Тем более, ты спортсмен. Спортсмен же?
Я вдруг так засмущался, заёрзал на одном месте и шеей задёргал:
— Ну так уж. В прошлом. Сейчас для себя просто тренируюсь.
— Неважно. Занимаешься всё равно?
— Занимаюсь. Да. Боксом.
— Вот. Это всё очень здорово, это всё полезно, если жалоб нет, продолжай.
Я совсем ничего не понял. Жалоб, говорит, нет, всё, говорит, в порядке, беспокоиться не о чем. А как же не беспокоиться, когда есть о чём? Когда в груди на секунду будто пропасть гигантская разрывается, когда в неё без предупреждения сердце ныряет, когда в виски стуком молота отдаёт, когда будто душу из груди на секунду выдёргивают, а потом обратно суют? Так ему всё это рассказать захотелось, объяснить всё в деталях, красивым языком описать, как Тёмка умеет. Чтоб с эпитетами всякими, чтоб ярко так было и понятно. Чтоб сам Романихин мои жалобы смог все почувствовать.
Врач очки свои поправил и посмотрел на меня с довольной улыбкой:
— Давно у тебя это всё было? Последний раз когда твои жалобы беспокоили?
— Последний раз где-то в апреле.
В апреле. Как раз когда свадьба была у Олега, когда Тёмке по поводу его программы позвонили прям посреди застолья.
— А потом что? Всё прошло? — Романихин опять спросил меня.
— Прошло, — я тихо ответил ему, и в голове вдруг какое-то осознание странное вспыхнуло. — Прошло всё, да. После этого больше не жаловался. Я просто к вам записался на конец года, потому что очередь была и… только сейчас вот к вам попал. А так, да. Так уже с апреля ничего не беспокоит.
Он мне заулыбался, выдохнул тяжело, по-врачебному, и поинтересовался у меня:
— Переживал о чём-то? Нервничал?
— Было такое. Да. Нервничал.
— Учёба, работа, любовь?
— Всё есть, — я ответил и на секунду замялся.
Врач захохотал на весь кабинет:
— Нет, я говорю, переживал из-за чего?
— А, это. Не знаю я. Из-за всего понемногу.
Сидел и врал ему. Нагло врал, бессовестно и паскудно, за всю жизнь так врать и не научился. Как пацан сопленосый, сидел перед ним и на ходу чушь порол, как когда мать в школе к моим пальцам прокуренным принюхивалась, а потом мне с отцом концерт устраивала. Всё орала, что из школы выкинут, что в военное училище не смогу поступить, как дед, родину защищать не смогу, семью опозорю и на завод пойду. И слава богу, только насчёт военного училища права оказалась, не поступил я туда. И не пытался даже.
— Ну вот видишь, Виктор. Это всё идет от нервов. Даже термин такой есть — кардионевроз. Да, да, есть, даже не сомневайся, вон, в интернете сам посмотри. Люди со здоровыми сердцами живут себе спокойно, себя чем-то накручивают, переживают. Родственник умрёт, или ещё чего в жизни бывает, мало ли. Говорят же так, «на нервной почве». Это всё правда, так и бывает, на нервной почве. Вот и у тебя так случилось.
— А если, не дай бог, повторится? Тогда что?
Он развёл руками и засмеялся:
— Тогда опять ко мне приезжай. А так, конечно, причину переживаний устрани, и всё. И всё сразу пройдёт.
Романихин опять за бумажки мои схватился, полистал их старыми морщинистыми руками, в сторонку отложил и сказал, пожимая плечами:
— Здоров, чего ещё тут смотреть? Нет у тебя ничего. Симулянт, понял? Второй раз тебя сейчас отправлю служить. Хочешь, что ли?
Я по-дурацки заулыбался во все свои зубы и неловко ответил ему:
— Нет. Наслужился уже. Спасибо.
— Вот и поезжай домой. Новый год встречай, отдыхай. Каникулы. Воздухом дыши. На бокс свой ходи. Понял меня?
— Понял.
Я ему руку свою протянул, а он мне свою. Обменялся с ним крепким рукопожатием и даже отпускать не хотел: так он меня успокоил, я как будто к психологу сходил. Как будто опять новость от Тёмки услышал. О том, что не поедет никуда. Так тепло на душе вдруг стало.
Я собрал со стола все свои бумажки, сложил их в чёрную сумку, через плечо её перекинул и спросил врача напоследок:
— Тридцатое число уже. Вы хоть в праздники-то отдыхаете?
— Отдыхаем, — ответил он и на часы зачем-то посмотрел, как будто у него там календарь был. — Сегодня вот крайний день приёмов. Завтра всё, завтра уже за стол.
— Как вы сказали? Крайний?
— Да. Крайний. У нас «последний» как-то не принято.
Я тихонько заулыбался и добавил:
— У меня братишка так говорит.
— Тоже врач?
— Нет.
— А кто он у тебя?
Пристал ко мне. Сам виноват, сам же к нему с разговором полез.
Я поправил сумку на плече, шмыгнул громко на весь кабинет, на Романихина посмотрел и сухо ему ответил, так сухо, даже с каким-то раздражением:
— Братишка он у меня. Сказал же.
Я вдруг глаза на секунду закрыл и не заметил даже, как в поезде очутился. Больничные белые стены сменились холодной обшивкой вагона, ворчание бабулек в очереди сталось стуком колёс. Не таблетками уже пахло, не спиртом, а тамбуром с забитой мусоркой.
Ночь прошла на твёрдой нижней полке у окна, под узорами морозными на стекле, под стук колёс и под гитарные песни в самом начале вагона. Домой всегда быстрее едется. Быстрее, чем из дома. Странно так, но так точно и правдиво.
Поезд скрипучим железным кораблём херачил по обледенелым шпалам. Трясся весь, шатался пропитым забулдыгой и глушил стук сердца в висках. Так громко затрещал своей металлической тушей и весь заскрипел, что аж в груди завыло морозным железным звоном. За окном проносилось снежное месиво, размазанными белыми красками мельтешило у меня перед глазами за узорами инея на стекле, перестукивалось в груди холодом и зимой, отзывалось в каждом моём вздохе колючей метелью.
Стол на плацкартной боковине холодный такой, неровный, ледянющий и грязный, с засохшим пятном от разлитого чая. Сразу вдруг захотелось со стола локти убрать, а некуда, неохота, как школьник, опустив руки, сидеть за партой. Посижу лучше так, с локтями, холод вагона половлю, затоплю себя шумом зимней дороги, погреюсь тихим светом включенной лампочки у плацкарта напротив. Сырое бельё на верхней полке уже вонять начало, пылью и сыростью какой-то запахло. Моющим средством каким-то, затхлостью старой, парами лапши в кипятке и варёными яйцами. Совсем чуть-чуть ароматы нос грели, теплотой какой-то, знакомым чем-то, как летом, когда с Тёмкой ездили отдыхать, когда не только солнцем в небе грелись, но и друг дружкой. Взглядом одним. Дыханием грелись даже.
Старая чёрная куртка так хорошо согревала, даже вжался в неё ради уюта. Руки только всё мёрзли, титан бы надо включить, а всё не включают никак, сколько пассажиры ни жаловались. Уже не моя проблема, выходить скоро буду, Зелёный Дол сейчас проеду и в Верхнекамск наконец вернусь. Домой вернусь. А поезд дальше поплывёт по чёрным шёлковым лентам железных дорог, исчезнет в сухой метели и на прощание свистнет разок, кинет свой плач, как насмешку, и навсегда растворится за горизонтом.
И я навсегда растворюсь в наших родных панельках, в хрущёвских лабиринтах, затеряюсь в нечищеных заснеженных дорогах. Всё на свете забуду. Верхнекамск только буду знать. Ни Москвы, ни Питера, ни Сочи для меня отныне не будет. Всё растает, как сон. В сладких воспоминаниях только будет существовать, в полароидных фотографиях застынет глянцевым камнем и душу согреет в зимней ночи. Когда опять достану свой альбом, когда корочкой сладко так захрущу, когда опять повздыхать о старом захочется и забыться в ностальгической наркомании.
К Тёмке приеду, к ушастому своему, обниму его крепко-крепко, как будто опять из армии вернулся. Подарок ему наконец-то вручу, а он мне свой, наверно, подарит. Отмечать с ним будем всю ночь, с роднёй нашей, с его семьёй и с моей, под одной крышей Новый год встретим, как никогда не встречали. В первый раз такое будет. Одна только мысль разжигала пожар на душе, сердце вспыхивало старой спичкой, пухом июльским меж тополями на горячем асфальте. Тепло вдруг так стало, и титана не надо, пусть не включают. Мыслями обогреюсь, воспоминаниями и фантазиями, костром надежды себя утешу и не замёрзну больше холодной зимой.
Верхнекамск красивый у нас. Поезд заплыл под железные своды контактных линий, весь затерялся в промзоне, замедлил свой ход и поплыл осторожно к зданию центрального вокзала. Поскорей бы домой, наступить кроссовками на обледенелую твердь, раздавить подошвой рыхлый лёд вперемешку со снегом, захрустеть солёными реагентами и двинуться в сторону заветной надписи «выход в город». Ничего сейчас больше не надо.
Бочки грузовых вагонов вздутыми металлическими червяками застряли в паутине железных дорог, замерли будто навечно и по-людски так, и по-человечески даже, всё ждали Нового года. Холодом грузным застыли и сверкали мне страшными надписями. «Огнеопасно» кричали всем пассажирам. Вагоны с углём коричневыми ржавыми коробками болтались в тишине промзоны, утопали в свете вокзальных фонарей, грелись в их ярком белом тепле. Ловили снежные искры своими чёрными угольными спинами, ждали терпеливо новой дороги и обжигали глаза холодным огнём.
А вдали тихо поплыли пятиэтажки: проносились в сердце городского пейзажа, шелестели своей тишиной и вечерними огнями, и огни эти теплее, чем куртка, грели меня одним своим видом. Что ни огонёк, то застолье. Что ни свет в окошке, то сердца людские колотятся. Бьются в зимней вечерней тиши, в ожидании праздника замирают и кровью горячей пылают в жилах.
Машин под мостом совсем не видать, по домам уже все разъехались, только троллейбус несчастный неспешно проплыл по снежной речке, задел своими рогами чернющие провода, заискрил на всю округу, словно фейерверк, как бенгальский огонь. Рано ещё, куда разошёлся.
И почему-то сразу грустно так стало. Заскребло на сердце колючим свитером.
Мужик в соседней боковине вдруг замычал, застонал сонной свиньёй на весь наш вагон. Весь зашвырялся под клетчатым одеялом, громко зачавкал и дальше спать лёг. До самого Нового года не встанет, во сне его встретит. Стук колёс ему будет курантами. Голос проводницы плешивой речью в ушах зазвенит. А кипяток из титана заискрится шампанским.
Лампочки по всему хребту вагона вдруг засияли, замерцали, словно гирлянды, и поезд весь заскрипел и стал замедляться. Я всей тушей по инерции дёрнулся вперёд и вдруг замер, обратно к стенке отлетел. Холодные колёса застыли на верхнекамской земле, люди в соседних купе громко защёлкали чемоданами. Воздух загудел суетой, пылью с казённого белья весь наполнился, и повеяло глоточком прохлады. Дверь в метель распахнулась, скрипнула громко на всю станцию и наружу меня стала звать.
Домой пора.
***
Частный сектор весь загудел в холодной ночной тиши. Каждым своим сугробиком в моей крови закипал, в каждом морозном выдохе поселился и искрился рассыпчатыми снежными изумрудами. Собаки не драли глотки вдали, и баню никто не топил, только ветер этой праздничной ночью и хулиганил, белым песком по асфальту шумел. Вывеска продуктового магазина тихо мигала на фоне одноэтажных домов в пушистых белых шапках, улицу освещала вокруг себя, словно маяк, мне светила и указывала, где нужно свернуть, чтоб до дома дойти. Вот здесь прямо, в переулок между Сухорецкой и Желябова надо нырнуть.
Дорога была бы приятней, если бы снег под ногами хрустел. Не рассыпался пустынными белыми барханами, а хрустел аппетитно холодными сверкающими алмазами. Кроссовки насквозь все промокли, пятки хлюпали в летних носках. Зато грязь вся отмылась, грязь, которую ещё из Москвы притащил, которую нам сюда в Верхнекамск привёз. Смыло её ледяными искрами родного снежного океана.
Окна в домишках рыжим огненным янтарём всё сияли, пылали теплом людских жизней, светили в моё околевшее сердце. Спортивные штаны не грели ни хрена, болоньевые надо было надеть, но уже поздно жаловаться, до дома лишь бы дойти. Там с Тёмкой согреюсь. В тепле его утону лопоухом, руками ледяными его горячие щёки ошпарю, потреплю его по тёплым кудряшкам и хорошо сразу станет. А за столом-то ещё теплее, там вся родня уже собралась, одного меня дожидается. Нализались уже все в хламину, наверно, а сами рюмку для меня приготовили. Стоит всё и сохнет где-нибудь рядом с зимним салатом, переливается гранёным хрусталём между колбасой и маслинами.
Вишня у нас за забором совсем умерла, до самой весны застыла в морозе. Белыми пуховыми ветками сияла в ночном умиротворении. Уже у калитки музыку слышно, слышно, как гости танцуют и кровь сорокоградусную по жилам разгоняют. Покурить надо, а то если зайду, до следующего года ещё не затянусь. Отравлю себя синим дымом последний раз в этом году и домой наконец завалюсь. Рюмашку хмельным огнём разожгу и обниму свою душу родную, кудрявую, добрую, лопоухую. Всю ночь обнимать буду, до самого нового года.
Дым синим густым клубочком застыл перед глазами, ветер вдруг подул, и всё тут же рассеялось. Сплошная белая тишь, чёрная холодная речка дороги и несчастный водитель в старой девятке. Домой торопился, спешил за стол к своим, искрами белыми в разные стороны выстреливал из-под колёс. Всегда здесь так было под Новый год. С двенадцати лет, помню, как ни выйду курить перед самой полуночью, никогда никого не повстречаю. Ни людей, ни собак, только барханы сухие и снежные, по дороге лениво ползут и песочком своим белым шелестят. Воздух колышут в ночной тишине, всё шебуршат белой мишурой по асфальту.
Люблю так тридцать первого вечером совсем один покурить. Единственный раз только отец ко мне вышел, мне тогда лет шестнадцать было. Тоже рядом курил, сам будто всё перед Новым годом накуриться не мог, прямо как я. На меня, на пиздюка, посмотрел, не сказал ничего, даже бровью не повёл. Докурил молча, и в дом обратно ушёл, и никогда об этом даже не вспоминал. Всё взрослым меня каким-то считал, по-дурацки обманывался военной формой и погонами на зелёных плечах. Думал, что я не ребёнок уже, раз казарменным воздухом спёртым дышу.
С двенадцати лет дышу. И курю с двенадцати. Только взрослым как будто от этого так и не стал. Ему виднее. Отец же.
Сигарета нырнула в белую холодную пучину рассыпчатого сугроба и на миг тихо зашипела. Навсегда замолчала, стала последней в этом году, навечно поселилась своим дымом в моих лёгких.
Калитка противно скрипнула, на весь наш посёлок зазвенела и снова умолкла в морозной тиши. Кроссовками ощущался каждый кирпичик в нашей старой каменной дорожке, что вела к самому дому, к веранде, к крылечку, к россыпи уличной обуви наших гостей у самого входа. Народу много пришло, дом битком весь набился, как у мамы обычно на юбилее. Тоже так же гудели, пели, плясали, тётки всякие с бабками мне денег совали, гостинцы давали, игрушки покупали, одежду всякую. Детством меня кормили. Всю жизнь мою кормили, а всё будто не наелся. Хотелось ещё.
Добавки хотелось.
Опять песня «За глаза твои карие» звенела на весь дом, сладко так звенела, громко и по-родному. Душу грела скрипучим голосом. Ноги без кроссовок все мокрющие, пришлось сырые носки снять. Насквозь все промокли и провоняли резиновой пластмассой. Выкинуть только осталось.
В коридоре никого не было, все в зале столпились вокруг сладкого застолья, гудели и шумели на всю округу. Ромка громким смехом своим заливался, на весь дом им звенел, с подарком своим играл, наверно. Тёмка, надеюсь, железную дорогу ему передал от нас обоих. Передал, точно передал, Ромка с ней, наверно, и игрался сидел, поэтому и смеялся как ненормальный.
— Ты чего без носков? — вдруг послышалось позади.
Я обернулся и на Тёмку посмотрел, скрипнул босыми ногами по холодному линолеуму, в глаза его блестящие посмотрел и заулыбался, плечами пожал.
— Ноги все мокрые, — я тихо ответил ему. — Наверху сухие носки потом поищу. Эти всё. Только выкинуть.
Стоял в своей красной фланелевой рубашке с закатанными рукавами, с аккуратной белой футболкой под ней, на меня всё смотрел, застыл в каком-то тихом трепете и всё ждал, пока я про свою поездку ему расскажу. Подошёл ко мне, руку мне на грудь положил, в кофту в мою чёрную вцепился и опять замолчал. В пол куда-то глядел, совсем не знал, что сказать, как будто всё обувь считал у порога. Надолго ему хватит, народу вон сколько пришло.
— Я Ромке железную дорогу отдал, — Тёмка сказал мне тихо и на меня наконец посмотрел.
— Молодец. Ему понравилось?
— Понравилось. Сидит, играет. Странно так. Современные дети как-то по другим вещам с ума сходят. Железная дорога это как будто что-то больше из моего детства. Или из твоего.
Я тихонечко посмеялся, потрепал его по светлым кудряшкам и объяснил:
— Это мы с ним «Назад в будущее-3» недавно смотрели. Ему очень понравилось. И сразу захотел железную дорогу.
— А, вон в чём дело, — и Тёмка засмеялся, а сам ко мне плотнее прижался. — Мне тоже эта часть нравится. Я когда в Лэйквью жил, узнал, что там, оказывается, рядом, в городке в одном, в Джеймстауне, третью часть снимали.
Я его по лицу погладил и спросил с улыбкой:
— Опять истории твои, да?
— Да я правду говорю, Вить. Там даже кусочек железной дороги остался, по которому поезд с Дэлориан пускали. Я там был. И парк железнодорожный там есть, там стоит этот поезд. В музее. Как экспонат. У меня фотография есть, показать тебе?
И Тёмка уже чуть было не вырвался из моих объятий, и вправду собрался за фотографией убежать. Я схватил его покрепче, к себе сильнее прижал и по голове его погладил. Так скучал по нему. Никакие гирлянды без него в поезде не грели, без света его глазок и тепла никакого нет, и пожар в груди не полыхает.
И Москва не Москва была, и даже на Красную Площадь заходить не стал, никакая она без него и не красная, а самая обычная. Скучная площадь. Грустная. А здесь, в Верхнекамске, любая площадь, скверик любой с ним самым красным станет, самым ярким и самым великим. Каждый закуток замшелый достопримечательностью сделается. И никуда ездить не надо.
— Показать, Вить? — Тёмка всё не унимался.
— Да верю я тебе. Верю. Потом покажешь.
— Блин, — он вздохнул раздосадованно. — Там, в этом музее, продают модельки машины времени как раз из третьей части. Надо было мне попросить Марка купить одну и послать нам по почте. Ромке на Новый год, да? Они там недорогие, долларов двадцать. Почему раньше мне не сказал?
Я схватился за его розоватые щёки, в глаза его испуганные посмотрел, заулыбался широко-широко и сказал:
— Заяц. Ну чего ты всё бормочешь и бормочешь, а?
— Правильно, — он так забавно пробубнил своим ртом, зажатым между моими руками. — Да, правильно ты говоришь, потом просто так ему подарим, да? Без повода.
— Подарим. Обязательно подарим. Сам ему подаришь.
— Если хочешь.
Тёмка руку мне на самое сердце положил, согрел его даже чуть-чуть, смотрел мне в самую душу через плотную чёрную кофту, будто мой ритм пытался расслышать. Смешной такой, как будто что-то понимает.
— Вить? — он тихо спросил меня. — Врач что сказал?
— Нормально всё. Просто понервничал.
— Точно? — и мне в глаза посмотрел, бровки свои так жалобно свёл и ответа от меня ждал. — Не врёшь мне?
— Не вру. В сумке потом посмотришь: там и заключение, и результаты УЗИ.
— А МРТ? МРТ разве не делал?
Я тяжело вздохнул:
— Мне нельзя, Тём. Окклюдеры сделаны из железа. В МРТ магниты.
— Понял. Да, не подумал об этом. Ну ладно хоть УЗИ есть. Я просто…
— Чего?
Замолчал. Стоял всё и дрожал, в кофту в мою вцепился своими пальчиками и вдруг тяжело задышал. Неровно дышал, сбивался, будто душа из тела выходила, а он всеми силами удержать её старался, каждым вздохом за неё отчаянно хватался.
— Переживал за тебя, — он тихо сказал мне поломанным голосом. — Всё надеялся, что вернёшься с хорошими новостями.
— Не зря надеялся, да? — я спросил его и хитро улыбнулся.
— Да. Не зря. Ты есть хочешь?
— Хочу, конечно. Только с дороги вернулся.
— Я там шубу сделал. Их там три на столе, одну моя бабушка делала, другую Танька твоя. А одну я. Весь день вчера готовил.
— Сам?
— Сам, да. По твоему рецепту делал. Яблочка немножко добавил, чтоб чуть-чуть кисло было. Попробуешь?
— Обязательно.
Тёмка на ноги мои босые посмотрел и добавил:
— Носки только сходи тёплые надень, ладно? Холодно у вас.
И хотелось ему сказать, что он одним своим взглядом меня согревает. Но не стану. Разбалуется ещё. Нос задирать будет и скромничать перестанет. А он ведь так мило это делает, так робко и потешно, взгляд свой испуганный прячет, краснеет немножко, дрожать ещё сильнее начинает. Как заяц самый настоящий.
Тёмкина рука замерла у меня на груди своим морозным теплом, он тихонечко совсем сжал кусочек моей кофты и в глаза мне посмотрел. Всё улыбался, светился новогодней ёлкой. Мальчишка мой глупый. Глупый весь такой и красивый-красивый. Пушистый, как мишура на искусственной ёлке, дурной и хмельной, как фужер с янтарным шампанским. Радостный, как салют за окном.
Родной и тёплый, как наше сладкое детство.
Дверь в зал вдруг заскрипела, распахнулась внезапно пьяной духотой и оставила нас с Тёмкой вдвоём на глазах у всей родни. Сквозняк из комнаты выбежал, он дверь открыл. А сами стоим с Тёмкой и испуганными глазами на толпу смотрим, на семьи наши, ушами ловим неловкую тишину, а носы сами морщатся от водочного аромата. Всё увидели. Статуями пьяными застыли и воздухом шелестели, тяжело вздыхая. Взгляды их замерли вечным цементом и давили на нас бетонной плитой.
Скажут сейчас что-нибудь.
Обязательно скажут.
А что они могут сказать? Пристыдить попытаются? Всю жизнь меня знают. Родня же. Кровью одной прорастаем друг в друге. Что хотят обо мне могут думать, смотреть косо, плеваться, про мужика настоящего сказки рассказывать могут. Кому угодно могут, но только не мне. Семь лет на плацу оттоптал и ещё годик в армии. Висок весь истёр в бравых приветствиях. Маму за всю жизнь столько раз не обнял, сколько прапорщику нашему честь отдал. Голос весь сорвал в лае «так точно» и «никак нет». Всю сознательную жизнь свою погоны таскал на плечах, в самой душе моей навечно отпечатались. Фантомным бордовым огнём всю жизнь на плечах моих пылать будут: состарюсь, а всё равно не забуду, как их пришивать.
Всем всё давно уже доказал. Всяким быть заслужил.
Не мне им про мужество затирать.
И пусть даже не начинают.
— Витёк? — отец спросил меня грузно и разбил ночную тишину своим спокойным родным басом.
— Чего?
— Поставь нам музыку, а? «За глаза твои карие» ещё раз включишь?
— Включу.
А потом наверх схожу и носки поменяю.
***
Холодно так в комнате. Шаркаю в сухих тёплых носках по полу, а ноги прямо жжёт скрипучими деревянными ледышками. Так пахнет вкусно. Всем сразу. Самым сладким и приятным. Старой книжной бумагой пахнет, хмельным бризом водочки со стола. Пахнет салатами, пахнет старым дубом, сырой метелью за окном и старыми вещами разными. Затхлостью немножко, совсем чуть-чуть, так слабо, что даже приятно.
И так уютно в этой комнате, так спокойно и по-домашнему, как давным-давно, когда ещё мальчишкой терялся в этих книжных полках с детскими сказками, раскрасками, с журналами старыми про кино и про звёзд. И диван в тёмно-зелёной обивке такой весь старый-старый, маленький, не помещусь уже на нём, даже если вдвое согнусь, весь пустой и уже давно никчёмный. Стоит у деревянной стены, словно нерушимый памятник моим глупым детским снам и кошмарам: смолк о них навечно и никому ничего не расскажет. Только я помнить буду.
Ближе к окну своды крыши такие низкие, что пришлось скрючиться и опустить голову. А ведь раньше подпрыгивал, чтобы шарахнуть рукой по ленте с прилипшими мухами. А теперь ни ленты, ни мух, и подпрыгивать не надо, наоборот, сгибаюсь в тридцать три погибели, чтобы башкой деревянный потолок не задеть. Прошёл мимо шкафа, и так завоняло старой сыростью и бабушкиными вещами. Раньше там форму держал, китель свой, зимний бушлат, фуражку аккуратно на полке хранил. Мама всё нафталином брызгала, чтобы моль не сожрала, так воняло от меня потом, ужас. Курево только и спасало, подымлю пару сигарет — и запаха как ни бывало.
Дверь у шкафа мрачно заскрипела, а у самого на лице дурная улыбка расплылась. Нитки на полке всё так же лежали, всяких полно: и чёрных, и белых, и цветных. Погоны к ним пришивал после каждой стирки. В одиннадцать или в двенадцать лет шить научился, уже точно и не помню. Пальцы все в кровь истыкал, а всё равно пришивал, никаких заклёпок, пуговиц или даже липучек для погонов не придумали. А можно ведь было, столько бы лишнего времени оставалось, чтобы с мамой подольше сериал по телику посмотреть. Закрыл дверь и ещё раз вдохнул затхлый аромат. И так времени на всё хватало — и с нитками, и с погонами. Грех жаловаться.
Телик мой маленький всё так же напротив дивана стоял. Молчал в морозной ночной тиши, будто замер в ожидании Нового года. Как в зеркале, в нём мелькали огоньки уличных гирлянд, которые нам отец на ворота повесил. Сияли, вспыхивали, переливались, застывали холодной уличной тьмой, а потом опять петь начинали, и телевизор пел вместе с ними. Красиво так.
Каких только фильмов и мультиков это чернющее зеркало с кинескопом не видело: и плохих, и хороших, и наших родных, и далёких-далёких из Тёмкиной любимой Калифорнии. На пластиковом корпусе с надписью «AIWA» пылища такая, что кашу можно варить. Палец даже пришлось об штаны вытереть, не встряхнуть пылинки в воздух, а прям вытереть, размазать по ткани всё это месиво вокруг карманов на замке. Логотип с белыми полосками только жалко, весь пылью заговнял.
Сидеть на полу ещё холоднее, чем стоять, вся задница вмиг задубела, стоило только раскорячиться по-турецки перед телевизором. А в выпуклом экране отражалась морда моя короткостриженая, по-дебильному так мне улыбалась, сверкала широкой плетёной цепочкой на шее, мерцала уже давно почерневшим серебром. Кофта спортивная с капюшоном, вся мятая, старая, где-то уже в катышках, и хищная кошка на груди уже будто не прыгала за добычей, а трупом валялась в ночной тишине и радовалась, что про неё спустя столько лет не забыли.
Нашёл тоже, что к столу надеть, молодец.
Надо было, как Тёмка, рубашечку в клетку, джинсы тёмные, надушиться, рукава аккуратно так, по локоть загнуть, а под рубашку ещё белую футболку. Он так всегда носил. Сколько раз его спрашивал, зачем, почему не на голое тело, так мне толком объяснить и не мог. Говорил, мол, в Америке так все носят, обязательно белую футболку под рубашку надевают, чтоб голой грудью не светить на людях, мол, неприлично, даже если жара. Даже в Калифорнии. Врёт или выдумывает — чёрт его знает. Он-то может. Ушастый.
Пальцы сами побежали по истлевшим от беспощадного времени корочкам на боковинах видеокассет, что на полке под теликом выстроились аккуратными рядами. Такие гладкие, где-то порванные, где-то ещё в плёнке даже. Детством пахнут. Котлетами в топлёном жире пахнут, невыученными уроками пахнут, двумя нарядами за матерщину с Олегом в седьмом классе пахнут, хлоркой на кончике гнилого черенка швабры пахнут и пахнут зимними вечерами перед выпуклым экраном. После школы. Когда ноги, как у собаки, гудели после лыжни, после маршировок, после тряски в автобусе, когда лицом в грязный железный пол рухнуть хотелось. А всё терпел. Домой приходил и падал. На диван тот, который уже совсем маленький. Тёмка даже на нём не поместится, а он ведь невысокий совсем.
«Все псы попадают в рай.»
Нашёл.
Столько лет прошло, а Чарли на обложке так же всё улыбается на фоне луны, а Анн-Мари его обнимает. Я поднёс кассету к лицу и понюхал, носом втянул старые пыльные ошмётки и чуть весь не расчихался. А в голове вдруг молнией мысль шарахнула, что кассету ещё до моего рождения в руках кто-то держал, детям своим показывал, кому-то другому Чарли с обложки так радостно улыбался.
Не буду ставить, замучаюсь видик подключать, не знаю даже, все ли провода там на месте. Это у Тёмки всё время подключен, он, как одержимый, постоянно что-нибудь старое пересматривает и новые кассеты домой с блошиного рынка тащит. В плед свой мультяшный закутается, чаю нальёт и смотрит сидит, хлюпает громко, аж за ушами трещит. И меня с собой смотреть зовёт, даже на турнике повисеть не даёт. А сам ведь иду, и смотрю, и сижу с ним рядышком, и вижу, как улыбается, и сам улыбаться начинаю, заражаюсь его дурной заячьей ностальгией, и крепче к себе прижимаю, чтоб точно не замёрз. У кого уши большие, те мёрзнут быстрее, нам прапорщик так говорил. Может, шутил, а может, и правда.
Метель изголодавшейся сукой за окном вся развылась, херачила по стеклу сухим холодным песком, ушам так больно и неприятно стало, я аж весь съёжился. Обратно на полку кассету поставил и подошёл к гитаре в углу. Тоже вся в пыли валялась, лак на бежевой туше весь давно уже ободрался, сверкал в свете маленькой люстры длинными царапинами. Давно уже замолчала, последний раз в моих руках, наверно, и пела, классе в девятом.
А в пятом играть научился, когда отец её домой притащил. Всё пытался, как дурачок маленький, «Шалаву» исполнить, ни хрена не получалось, поэтому возвращался к чему попроще. Потом уже «Шалаву» спел, годика через два. Стасу больно понравилось, ржал как ненормальный, на телефон меня снимал, всем в школе показывал, ребятам по блютусу скидывал. Потом мне какие-то девки писали, всё хотели познакомиться, на свидание со мной сходить. На пацана в военной форме и с гитарой в руках повелись. Приятно так было.
Рукой по струнам провёл, вся комната задребезжала фальшивой нотой, и я весь взъерошился. Не буду играть, настраивать её замучаюсь, времени нет и настроения тоже нет. Положил её обратно в холодный угол, а сам к письменному столу подошёл. К старому, белому, с облупленной деревянной обшивкой, весь в наклейках с футболистами и с боксёрами всякими, я больше половины из них даже и не знал никогда. Так просто клеил, какие в жвачках попадались, какими пацаны в школе обменивались.
«Жуйка.»
Название такое дебильное и качество шакальное, а ведь покупали, жевали, наклейки собирали, клеили. Хвалиться даже умудрялись. У Тёмки такие тоже были, у него только с динозаврами, он же по ним всё с ума сходил. Ящерицы какие-то. Большие, тупые и древние. Нет же, нашёл же в них что-то.
Колёсики всё ещё исправно крутились, ящик так плавно открылся и не скрипел даже почти. Старая стопка дневников в прозрачных плёнках лежала, переливалась тихим шёпотом гирлянд и смотрела на меня унылыми обложками с триколором и с футболистами. Хорошо, что дневники эти остались.
Мама собирала. Всю жизнь, сказала, хранить их будет.
Старые разбухшие страницы, исписанные синей пастой, аппетитно захрустели, замерцали моими оценками, самыми разными, плохими и хорошими. Красными, как злобные зенки нашего офицера-воспитателя.
«Бегал с Добровским за шкафом после звонка!»
Рядом зато красивая такая пятёрка по русскому стояла, наша Ольга Алексеевна всегда такие выводила, пышные, с завитушками, на красные чернила не скупилась. А толку-то? Всё равно от отцовских криков это меня не спасло, хоть десять таких пятёрок мне там наставь. Орал весь вечер, за ремень хватался, сегу мою в гараже спрятал, чтоб знал. Чтоб не хулиганил больше, чтоб за голову взялся и чтоб со Стасом больше за забором курить не вздумал.
Грозился меня опять на всю неделю в школу отправить, чтоб только по выходным приезжал, чтоб в душ только раз в неделю мог ходить, вместе со всеми, в банный день по средам. В восьмом классе допрыгался, опять с пацанами весь раскурился после уроков. Перестал после школы домой ходить, на выходные только катался. Совсем я к тому моменту весь изнежился, привык в своей комнате в тишине засыпать, а не среди храпящего табуна, в приятном аромате домашней древесины, а не в запахе пота и старых носков. На одно это замечание в дневнике посмотрел, и на кончике носа будто опять всем этим завоняло. Детством в казарме запахло. Кителем чёрным с алыми полосками.
С первого этажа вдруг бабушка Тёмкина закричала, звонко так прямо, аж в самое сердце своим голосом мне ударила.
— Люсь, Люсь, подожди, не наливайте пока, я скоро приду!
Лестница наша старая заскрипела, бабушка его появилась в полумраке моей комнаты в своём тёмно-зелёном платье с блестящими камушками, в руке что-то держала, бумажку какую-то, шла мне навстречу и улыбалась. Водкой от неё пахло, как и от всех там внизу. Давно уже сидят, всё празднуют, конца и края их сорокаградусному веселью не видно. Помадой от неё так приятно повеяло, так едва заметно и сладко, как от мамы моей когда-то.
Письмо мне в хрустящем белом конверте протянула и сказала:
— Витенька, Артёмку увидишь, ему передашь, ладно? Я забыла совсем, уже месяц у меня валяется. Вы же к нам редко заходите, всё никак не передам. Я думала, он здесь, с тобой. Внизу нет, нигде нет. Отдашь ему, ладно?
— Отдам, хорошо.
А сам на конверт этот покосился любопытным взглядом, хоть она ещё что-то говорила.
— Ладно, я побежала. Спасибо вам всем большое, очень нам было весело. Папе с сестрой так и передай, хорошо?
— Да. Передам.
И обняла меня, крепко-крепко так прижала к себе и воспоминания о маме лишний раз взбаламутила своим невысоким ростом, короткой стрижкой и похожим телосложением. Как будто опять её обнял.
— Давай, сынок. С наступающим тебя. С Новым годом, ладно?
А у самого улыбка на лице вдруг возникла, и сорвалось неловкое:
— Ладно. Вас тоже. Спасибо большое.
— Всё, я побежала, там дед а то у меня опять начнёт щас буянить. В такси его ещё сажать. Давай, всё, пока.
И убежала по скрипучему полу на первый этаж, утонула в громкой музыке и хмельной новогодней симфонии. А рука моя будто сама опять к конверту потянулась, глаза жадно вцепились в красную печать с силуэтом ёлки, в такие красивые латинские буквы, в пёструю иностранную марку со звёздно-полосатым флагом в углу.
Опять что-то Тёмке по поводу его программы пришло, всё никак его в покое оставить не могут, хоть сами и не взяли его тогда ещё, весной. Новости ему свои какие-то рассылают, всё душу ему травят, скоты. И пальцы будто сами конверт разорвали, сами развернули бумажку с текстом на английском языке, а глаза бессовестно всё прочитали.
Dear Artyom Murzin.
Our selection committee regrets your voluntary withdrawal from further participation in our program. The administration of the Stanford ***-*** Scholars is obliged to inform you that the status of the finalist cannot be reserved after you for participation next year. We wish you best of luck in all of your further academic endeavors, and will be glad to see you again.
Best regards,
Stanford ***-*** Scholars.
Как будто всё понял, а уверенности всё равно не было. Пальцы сами щелкнули металлическом замком на кармане спортивных штанов и достали телефон, сами вбили в переводчик фразу, что меня так смутила.
«Voluntary withdrawal from further participation».
«Добровольный отказ от дальнейшего участия».
Вроде обычные самые буквы, а холод от них такой, будто льдом самое сердце ошпарили. Опять его секреты ушастые. Думал, что не узнаю, думал, что наглости у меня не хватит в конверт залезть, что бабушка его через меня это письмо не передаст. Опять расстроил меня, заставил крепко сжать в кулаке хрустящую мелованную бумажку.
И вдруг кудряшки его на лестнице показались, а потом и он сам весь на второй этаж ко мне поднялся. Стоял так в красной клетчатой рубашке, скрипел старыми полами своими лапками и косился взглядом на смятое письмо у меня в руке. На груди какое-то маленькое пятнышко белое, я сощурился весь и получше пригляделся. Майонезом от салата обляпался.
— Чего тут один сидишь? — Тёмка спросил меня шёпотом, непонятно только почему, никого же вокруг не было, и уж тем более никто не спал.
— Просто. Шумно внизу, сюда поднялся. Окно открыть, воздухом подышать. Там же дети внизу, не откроешь. Продует.
Тёмка в сторону окна покосился, посмотрел на закрытую наглухо деревянную раму и так бровями удивлённо дёрнул. Не верил мне. Осматриваться стал в моей комнате, глазами бегать по книжным полкам, по лакированным стенам и потолку, а я пока письмо в карман сложил, чтоб лишних вопросов не задавал. Пуховыми носками он зашагал к моему дивану, всё лыбился, весь довольный-довольный, первый раз ведь здесь оказался. Интересно ему. Сел на диван, уставился в пустой телевизор, в его чёрный потухший экран, а потом на меня посмотрел.
— Это твоя комната была раньше, да?
— Да.
— И прям всё-всё здесь твоё? — он спросил меня и рукой похлопал по старой обивке.
— Нет. Твоё тоже.
Тёмка на меня посмотрел, глупо заулыбался и брови приподнял, совсем, видимо, ничего не понял. Не понял, что сам уже давно частью меня стал, и если я и жил в этих деревянных стенах, в этих старых вещах, в этой гитаре, в этих пыльных книжках, в каждой наклеечке на столе, то и он тоже во всём этом жил. Не разделить уже никогда. И если душа моя отражалась в этом выпуклом пыльном экране старого телевизора, то и его тоже отражалась. Всегда отражаться в нём будет рядом с моей. Будто всегда так и было, и никак по-другому быть не могло.
Он тихонечко засмеялся и спросил меня:
— Ты как на этом диване-то спал, Вить? Я сам-то на нём еле умещусь.
— Да он раскладывается немножко. И я… не всегда высокий был. Класса до восьмого как ты ходил.
— А, то есть, я низкий, да?
— Нет. Нормальный ты, просто…
И перебил меня, опять весь рассмеялся:
— Шучу. Низкий я, да. Знаю.
Тёмка подошёл ко мне, краешками пурпурного вельвета своей рубашки коснулся моей старой кофты, посмотрел на меня снизу вверх и сказал:
— Ты вон какой высокий у меня. Да?
— Да, — ответил я ему, а сам заулыбался.
Всегда так улыбался, когда он восхищался, какой я весь, как он говорил, статный, что, мол, это у меня красота такая, которая ему так нравится.
Он обнял меня за живот, прижался ко мне лопоухой мордой и зарылся весь в моей чёрной кофте, моськой впечатался прямо в белую кошатину на логотипе, весь прямо светился от счастья, как будто Деда Мороза настоящего повстречал. А самому так приятно вдруг стало, так тепло разлилось по всему телу от его холодных ручонок, от его жгучего дыхания мне прямо в грудь, от его кудряшек рядом с моим подбородком, от их лёгкой щекотки, от его тихой и неуёмной дрожи.
Нет, не дрожи.
Шелеста его. Такого родного, мягкого, сладкого и пушистого, как он сам. Шелест — это ведь приятное что-то, прекрасное даже. Как у той берёзы, у Олега в Ташовке, откуда мы с Тёмкой на закат летом смотрели. На закат, который своим рыжим огоньком у меня в самом сердце навсегда поселился, как и шелест его родной.
Я тихонько его чмокнул в кудрявую макушку, краешком пальцев моську его задел и спросил:
— Чего у тебя нос весь холодный?
— Не знаю, — он пробубнил. — Холодно у вас немножко.
— Иди тяпни рюмашку, согреешься.
И заулыбался так тихо и беззвучно, зубки свои ровные оголил, в кофту мне засмеялся и произнёс:
— Если только с тобой.
— Не надо. Как деда твоего, ещё потом нас домой потащат.
Замолчал. Всё за брюхо меня держал, крепко-крепко сжимал, дышать даже спокойно не получалось, повис на мне, как на турнике.
— Подожди-ка, — Тёмка вдруг прошептал и в сторону стены с гобеленом двинулся.
Замер у этой самой стены, на церкви с куполами посмотрел, на деревья лысые и холодные, запечатлённые в ткани кружевной вышивкой, на этот тихий зимний пейзаж, что всю жизнь со мной был. И жил, и спал, и чувствовал со мной в этой комнате с самого детства. Тёмка по нему провёл своей любопытной рукой, синтетический пух будто погладил, улыбался ярко, как будто полотно в Эрмитаже разглядывал.
Я и думать, и гадать никогда не смел, что он когда-то здесь окажется и своими руками к этому гобелену прикоснётся. К тому самому гобелену на фотографии, которую я прислал в «Дети-404». Где с такой болью всем о своём горе рассказывал. И знать я тогда не смел, что мой спаситель от этого горя через несколько лет будет у меня здесь в этой комнате стоять и эти пушистые купола трогать, белокаменные церкви гладить и на чёрные иссохшие веники деревьев смотреть.
— Красиво, — прошептал Тёмка. — Я этот плед узнал. На той фотографии видел. Это ведь он, да?
— Не плед. Гобелен. Он. Да, — сам ответил ему шёпотом и даже не понял почему, ведь одни же здесь были, не спал никто, наоборот, шумели, орали, песни горланили, а нет, всё равно шепчемся, как дураки.
— У тебя там ещё такая фотография была. Ты на ней лицо рукой спрятал. У тебя рука-то большая, всё лицо ей закрыл, и даже ничего не видно. Не узнать тебя. В своём любимом белом свитере сидел.
Я вдруг замер. Стоял и с глупым видом на него смотрел, а вокруг тишина оглушительная, только музыка шальная где-то внизу весь дом сотрясала, совсем так тихо, будто и не у нас дома даже.
Все подробности с той фотографии выучил. Детали все. Стоял и на меня смотрел в нежных переливах уличных гирлянд на воротах, то жёлтым вспыхивал, то в розовом свете уличного фонаря утопал.
И у меня вдруг вырвалось из испуганных губ:
— Ты так всё в подробностях запомнил?
— Конечно. Это же ты. Это же всё твоё.
На сердце своё показал, руку на него положил, кусочек рубашки своими пальцами вокруг нагрудного кармана смял и сказал мне тихо:
— Вот тут у меня всегда жить будет. Понял?
А сам стою и чувствую, как глаза уже таять начали, как вокруг всё мутной пеленой заискрилось, а рот сам шепчет ему в ответ:
— Понял.
— Я всё запомнил, Вить. И кольцо какое у тебя там на руке было, тоже запомнил.
— Мама мне подарила.
— Да. Знаю.
А у самого уже сил нет не то, что ответить ему, а вздохнуть сил нет. Вздохнуть так, чтобы нормально, чтобы по-человечески, без дрожи, и чтобы душа из тела не вышла.
Кулаки сами сжались в сухих старых мозолях, и я сказал ему:
— И ты. Ты тоже мне потом подарил.
Я кольцо ему на руке показал, подарок его на наш первый с ним Новый год. «Спаси и сохрани» серебром написано.
И не соврал ведь.
И спас меня, и сохранил.
А сам стоял и на гитару мою смотрел, подошёл к ней, пальцами провёл по натянутым струнам, звякнул ими разок, и в груди на мгновение эта вибрация поселилась, будто стены моей комнаты сотрясла.
— Вить? А спой мне ещё раз. Песню про зайца.
Я сел на старый свой диван, разок громко шмыгнул и ответил ему:
— Тём. Не хочу.
— Почему?
И сам ведь знает, а всё спрашивает, выпытывает, разжёвывать всё ему заставляет. Всегда так делал, всегда наизнанку меня всего выворачивал, душу всю потрошил. И так приятно это делал, у самого глаза на мокром месте, сердце всё в крови утопает, а сладостно так, и ещё, и ещё хочется.
— Почему не сыграешь, Вить?
— Грустная потому что и… утратила уже свою актуальность.
Тёмка на меня уставился своими сверкающими каштанами, замер опять в ночной холодной тишине и прошептал мне очевидную вещь, которую сам прекрасно знал и без моего ответа:
— Потому что не уезжаю никуда?
— Мгм.
— Ты ведь меня тогда меньше месяца знал. И уже песню написал. Как? Зачем?
— Глупый ты ещё, конечно. В книжках своих про это всё пишешь, а когда в жизни сталкиваешься, ничего понять не можешь.
И вдруг озарение на него нашло, и он довольно так протянул:
— А-а-а…
— Понял?
— Понял. Да.
Тёмка к окошку подошёл, застыл на фоне моего родного посёлка, на деревянный подоконник облокотился и будто наблюдал с детским каким-то интересом за янтарным пением гирлянд на заборе, лай собак сквозь толстенное стекло слушал, метельный фейерверк из снежинок разглядывал.
Меня одного в полумраке моей комнаты оставил мёрзнуть на скрипучем холодном полу. И так подойти к нему и обнять его захотелось, сжать покрепче, что есть сил, чтоб запищал весь и просил отпустить, а потом защекотать его и на диван свой старый повалить, зацеловать всего, чтоб глупости больше всякие не спрашивал, чтобы сам всё понял уже наконец.
Нет. Никогда не поймёт.
Всю жизнь глупости спрашивать будет.
Я подошёл к нему сзади, обвисшими складками на своей старой кофте к его клетчатой рубашке прикоснулся, на шею его тихонечко задышал и родной такой запах почувствовал. Сирени аромат, асфальта мокрого в мае, блестящей медали за первое место и увольнительной в девятом классе, когда домой наконец можно ехать было, с пацанами весь день по городу гулять, в кино ходить и деньги на всякую дрянь в кафе тратить. Чтоб мама потом ругала, чтоб на следующей неделе никуда не выпускать грозилась. Всем понемножку от него пахло. Приятно так и сладко-сладко.
Только он из детства у меня и остался. Он и погоны старые в шкафу.
— Чего ты? — Тёмка спросил меня шёпотом, голову на меня повернул, но в глаза не смотрел, всё стеснялся как будто.
— Ничего.
Рука сама к нему потянулась, прижала плотно к себе, всё моё тело жаром его тела ошпарила. Таким родным и добрым жаром, мурашками приятными и шелестом сердца в груди.
— Тём?
— М?
— Ругать тебя сейчас буду.
Я достал из кармана смятый клочок бумаги с его письмом из Стэнфорда, на подоконник перед ним положил и в сторонку от него отошёл. Он схватил его за смятый кончик своими тонкими пальцами, развернул аккуратно, шустро прочитал и в карман на джинсах засунул.
— Откуда у тебя? — спросил Тёмка и на меня как-то испуганно посмотрел.
И впрямь, видимо, думал, что я никогда не узнаю.
— Твоя бабушка принесла. Ты же у неё там прописан. Тебе туда вся почта приходит.
— Помню.
И вдруг плечами пожал и дурачка включил, глупо заулыбался и сказал мне:
— Это просто ещё один формальный отказ пришёл, Вить. Ну, типа, подтверждение, что я не прошёл и…
Я этот его театр решил прекратить и перебил его:
— Да я уже перевёл, Тём. Чего ты всё кочевряжишься?
И опять замер и уставился на меня своими заячьими глазами, шея у него вдруг так заметно от волнения задрожала, как обычно. Такое от меня спрятать не сможет, как облупленного его знаю.
— Ты сам отказался, да?
Эти мои слова громом для него, наверно, прозвучали. И всё молчал стоял, ни слова мне не говорил.
— Выиграл, прошёл и отказался? — я снова его спросил. — Не поехал никуда. Сам?
И Тёмка мне так тихо ответил, не сказал даже, а на выдохе как-то еле-еле из себя выдавил:
— Да. Сам.
Я замер напротив него, за руку его схватил, почувствовал, как она вся задрожала. Нет, зашелестела. Шелестела вся в этой ночной тиши в объятиях моей мозолистой ладони. А сам всё взгляд от меня свой бесстыжий прятал, в глаза боялся посмотреть и с таким интересом старую деревяшку на полу разглядывал.
И шёпот, такой тихий и глупый ночной шёпот разорвал эту холодную зимнюю тишь, пронзил её насквозь лезвием правды и искренности, сорвался у меня с губ, и в комнате послышалось моё тихое:
— Зачем, Тём?
— За мясом, — ответил он мне и снова взгляд свой от меня спрятал.
Я рукой легонько схватился за его подбородок, лицо его на себя повернул и в глаза его сверкающие посмотрел. Тёмка совсем будто не жил, на меня глядел испуганно и дрожал, старался ровно дышать, но как-то не получалось, сам себя скармливал беспощадному страху.
— Зачем, Тём?
Схватил мою ладонь своей рукой, вцепился холодными пальцами, мне кусочек своего шелеста передал и прошептал:
— Потому что так будет по-взрослому. Так правильно потому что.
Холодно так и без эмоций почти он зашагал в сторону моего дивана, сел на него и скрючился весь, застыл своим испуганным взглядом перед пыльным экраном старого телевизора.
Я тихо окликнул его:
— Ушастик?
А он молчал, на меня даже не смотрел, сидел в каком-то своём глупом умиротворении и меня будто даже не замечал.
— Тём?
Всё-таки глянул на меня, кивнул так едва заметно, будто спросил: «Ну чего тебе надо?», а у самого в глазах грусть и метель поселились, такая сильная и холодная метель, хлеще, чем та, что за окном грохотала.
Я в эти его глаза посмотрел и сказал ему тихо:
— Я ведь всю жизнь тебя на руках буду носить.
— Знаю я.
Я вдруг к нему подскочил, рядышком сел, обнял его и по кудрявой голове потрепал, сказал ему с улыбкой:
— Знает он. Мне бы такую самоуверенность, ничего себе ты. Обалдел совсем. А могу ведь и не носить.
А сам всё сидит и на меня даже не смотрит, грустит о чём-то своём, но видно, что не сильно, не как тогда, после нашей первой ночи вместе в квартире у его мамы. Совсем так тихо грустит, будто даже радостно и сладко, для какого-то своего умиротворения. Я тоже так грущу иногда. Ему только не показываю. Да все, наверно, так грустят.
Я его легонько потормошил, приобнял его за плечи и сказал ему:
— Заяц. Тём…
Нет. Не так надо.
— Артём.
И он вдруг на меня посмотрел, сразу весь оживился и брови нахмурил.
— Ты зря мне об этом раньше не рассказал.
— Почему?
Я опять его за руку взял, сжал её крепко-крепко, чтоб сомнений у него никаких больше не было, и ответил ему:
— Я если бы про это знал… Тебя бы ещё сильнее любил.
— Разве можно сильнее?
— Если я говорю… Можно, значит. Хочешь проверить?
Тёмка всем телом ко мне прижался, всего меня обнял своими красными клетчатыми руками, пламя какой-то неведомой светлой грусти разжёг мне прямо в груди. Согревал меня этим пламенем в холоде родных стен моей комнаты, в этом далёком запахе салатов и мандаринов, в сладких брызгах Кока-Колы, в предвкушении звона курантов, в солёненьком привкусе селёдки под шубой на кончике языка.
На секунду моську свою высунул и тихонечко прошептал:
— Витька.
— Чего?
Посмотрел на меня, сверкая талыми снежинками, и с дрожью в голосе произнёс:
— Ты только меня дураком за это не называй, ладно? Не рассказывай только никому. Пусть думают, что я проиграл, что не прошёл никуда. А то стыдно будет.
— Такой ты заяц, конечно, я не могу. Дураком, говоришь, тебя не называть. Совсем, что ли?
— Да. Не называй. Пожалуйста.
— За что? За что не называть-то, скажи мне?
— За всё, что сделал. За то, что… как дурак… выиграл и не поехал. Знаешь, почему? Всё хотел взрослым показаться. Думал, не поеду, совершу какой-то взрослый умный поступок. А много ли мужества, много ли «взрослости» в моём этом поступке, а?
Вцепился в меня своим испуганным взглядом и будто ответа ждал. А ответа не было, совсем я не знал, что ему сказать.
— Много, — вдруг вырвалось у меня. — Больше, чем у некоторых.
Тёмка вскочил с дивана и к окошку отошёл, развалился опять на старом холодном подоконнике, махнул рукой в мою сторону и бросил небрежно:
— Это ты так успокаиваешь, просто потому что меня любишь.
Меня эти слова прям в самое сердце царапнули, я вдруг к нему подлетел, лицом к себе его повернул и сказал ему:
— Просто? Просто любишь? Тём… Ты… Ты чего? Как это «просто»?
Он опять из рук моих вырвался и в сторону лестницы побежал, чуть не
поскользнулся в своих пушистых носках на гладком лакированном полу.
— Ну чего ты всё бегаешь от меня по комнате весь вечер, а? — я жалобно кинул ему вслед, а сам стоял у окна и студил себе поясницу холодным уличным дыханием узенькой щёлки в деревянной раме.
Глотка у меня сама как-то сжалась, рот открылся, и я сказал ему:
— Вырос ты.
Он за деревянную перилу схватился, замер вдруг и на меня испуганно посмотрел. Двумя словами его сумел зацепить, ухватился своим дрожащим голосом за его душу.
— Чего?
— Вырос ты уже, говорю. Теперь точно вырос. Хочу тебя своим мальчишкой назвать и уже не могу даже. Молодец ты у меня.
Тёмка зашагал в мою сторону, наступил на половицу, и та громко скрипнула, он дёрнулся даже немножко и под ноги посмотрел. Я не стал смотреть, за всю жизнь привык уже, что полы скрипят, как ненормальные, дом-то старый.
— Молодец? — он спросил меня шёпотом.
— Да. Молодец. Я тебе, помнишь, тогда сказал, что ты хлюпик и маменькин сынок? Я не прав был, Тём. Это я сам такой. В армию убежал. А ты тут… Мечту свою того… И… ради чего? Ради кого? Как мне теперь это всё оправдать и сердечко твоё ушастое не подвести, а?
Он подошёл ко мне близко-близко, схватил меня за лямки от капюшона, пальцами их стал теребить, голову испуганно опустил и робко произнёс:
— А ты просто… Ты просто делай всё, как всегда делал. Говори, как всегда говорил и… на меня смотри, как… как ты обычно смотришь.
— И всё?
— И всё.
Я тихо засмеялся и ответил ему:
— Ничего себе. Тебе много, смотрю, и не надо?
— Это и есть много, Вить. Так много, что… у кого-то за всю жизнь столько много не бывает. Вот так много.
— Ладно. Ничё я не понял, конечно, но если тебе так нравится… Оставлю всё как есть, да?
— Да. Оставь. Не делай больше ничего и ничего не меняй.
— Не буду, раз ты просишь. Всё равно только никогда не пойму, как ты так смог. Ты же столько хотел, столько мечтал. Всю жизнь, можно сказать, к этому шёл.
— К тебе я тоже всю жизнь шёл. Только, Вить, ты такой один во всём Верхнекамске, во всём мире, а конкурсов таких и программ по обмену полно ещё будет.
Я прикоснулся руками к его порозовевшим щекам, теплом своего тела постарался их согреть, прислонился весь к Тёмке и губы его своими губами обхватил. Этот пряный мягкий цветок. Такую нежную жгучую усладу прямо под его красивым любимым носиком. Жадно в них вцепился и совсем отпускать не хотел, топил в сумасшедшем родном поцелуе. И шелест нашего поцелуя озарил мою старую комнату этим светлым добром, приятной домашней усладой и прокатился волнами медовых мурашек по нашим спинам.
Я приложился своим лбом к его лбу, рукой его вокруг ушка погладил и прошептал:
— И ты тоже у меня один, заяц. Нет таких больше. И не будет никогда. Понял меня?
— Понял.
— Молодец.
— Ты ведь не дурак, Вить. Взял всё и увидел.
— Что увидел?
— Увидел, какой я у тебя нытик. Глупый весь и наивный. В судьбу, в любовь верю. В глупости всякие. Такой я весь дурак и слезомойка. Да. Уехать-то всегда успеется, можно сколько угодно надо мной смеяться, а вот тебя если потеряю, если упущу — это да, это на всю жизнь уже. Такое не вернёшь больше никогда. Не изменишь.
Тёмка из моих объятий вдруг вырвался и к окошку опять подошёл, посмотрел на уснувшую трассу перед домом, на шумные белоснежные барханы, на их неспешную прогулку по окоченевшему асфальту. Рукавом своей рубашки окошко протёр, нарисовал неровный малюсенький кружочек в мутном холодном месиве и выглянул в него, как в иллюминатор.
И мысли его, и все его ушастые мечты будто терялись в этом розовом пожаре ночного неба над пригородом Верхнекамска, в таком родном, уютном и по-своему тёплом ледяном полотнище, в этом ярком оранжевом пожаре огней тепличного комбината, в холодных речушках лавы над нашими головами. В этой далёкой серной вони, в колючем вое метели, в заснеженных крышах домов моего родного частного сектора, в этих лабиринтах из камня и дерева, среди просёлочных дорог и переплетённых газовых труб над головами прохожих.
— Я вот в книжке своей написал… — сказал он мне тихо, а сам к окну прилип, на меня даже и не смотрел, — Написал, что Егор, ну, то есть, как бы, я, никуда ради Кости не уехал. Дома остался.
Тёмка обернулся и на меня посмотрел с томящимся вопросом в бездонных карих глазах.
— А я что, Вить? Я что, не могу, как герой моей же собственной книги, поступить, да? Это не книга тогда получается, а…
Застыл на мгновение, будто с силами собирался, всё пытался решиться на что-то.
— Враньё это получается самое настоящее. А враньё кому нужно, скажи, ну? Это не мешки ворочать. Правду надо писать, жизнь, а не врать напропалую себе и читателям, понимаешь, Вить? А я врать не люблю, ты же знаешь меня.
— Ты-то, и не любишь? — я хитро спросил его. — А сам мне не рассказал, что от Америки отказался. Сказал, что не прошёл. Наврал мне.
— Это не то. Я не про это сейчас говорю. Ты же не глупый, ты же понимаешь, про что я.
Я завис холодным взглядом над телевизором, утонул в его застывшем мутном экране и тихо сказал:
— Да. Понимаю.
Тёмка опять письмо из кармана достал, захрустел им на всю комнату, ещё раз на него посмотрел с каким-то даже отвращением, морду всю скорчил и смял его, в карман обратно засунул.
И стихло всё.
Только музыку с первого этажа слышно, негромко так, едва заметно, слов у песни даже не разобрать. И только он был сейчас здесь рядом, стоял на деревянном полу в холоде моей комнаты, радовал моё больное сердце своими кудряшками светлыми, душой чувствовал острые осколки своей давней мечты и совсем не плакал, не переживал, не ныл и не жаловался даже. Будто рад был, что так всё и закончилось, будто так и хотел с самого начала.
Он посмотрел на меня и сказал так спокойно, с доброй улыбкой, размеренно и неспешно, будто хотел мне смысл каждого сказанного слова втемяшить:
— Я если кому об этом расскажу, будут меня за этот мой поступок осуждать. Смеяться надо мной будут. У виска будут крутить. Я если про такое в книге напишу, мне ведь скажут: «А чё как слащаво, чё как неправдоподобно?». Потому что у них у самих такого в жизни не было, не знали они такого… поэтому и неправдоподобно.
— Я бы тоже так сказал, Тём, — я произнёс с улыбкой. — Но теперь никогда не скажу. Потому что сам всё увидел.
— Ты понимаешь, как получается… Вот они все, кто будут «неправдоподобно» говорить… ты же знаешь, что все они на самом деле хотят вот так.
— Как?
— Вот так, как у нас, хотят. Чтоб прийти домой после работы, чтоб… Чтоб зима самая холодная. Колючая-колючая. А чтобы тепло и пушисто было. Да?
Я на миг будто дар речи потерял, мысли в голове все рассыпались от этих его слов, я задумался на секунду и кое-как промямлил:
— А у нас… правда, что ли?
— Правда, — Тёмка ответил мне уверенно, так уверенно ответил, будто всегда это знал и ни чуточки даже не сомневался. — Мне с тобой тепло и пушисто. И всегда так было.
— Всё равно, Тём. Не поехал ведь. Не поехал. Мечту свою ведь убил, а! Зачем?
— Потому что не могу, Вить.
— Почему не можешь?
Он всхлипнул тихонько и прошептал:
— Потому что маме твоей пообещал. Что тебя не брошу. Хоть раз в жизни пусть мужиком побуду и слово сдержу.
— Тём, — шёпот вырвался у меня из груди, и в глазах всё помутнело и поплыло. — Она на нас сейчас смотрит, наверно. И спасибо тебе говорит.
— За что?
— За то, что пропасть мне не дал.
— А ты пропасть собирался?
— Какая разница, заяц? Я же с тобой. Значит, не пропал.
Талые солёные снежинки побежали по его щекам, засверкали в свете уличных гирлянд и редким дождём на скрипучие половицы обрушились. Красной моськой своей лопоухой он смотрел на меня и улыбался, губу свою прикусывал. Чуть заметно так мне кивнул и ничего не ответил.
Заяц мой. И ведь не бросил меня и не оставил.
Вишенку мне протянул.
И только одного ему хотелось сказать. То самое сказать хотелось, что всегда на душе лежало окоченевшим бетоном и наружу просилось. О чём я песню свою дурацкую про зайца написал, о чём по ночам думал в своей одинокой холодной квартире, о чём с таким теплом на сердце размышлял душными ночами в казарме весь армейский год. То самое ему хотел сказать, что во мне жило с тех пор, как тогда с ним на студии повстречались, когда шаурму с ним есть пошли, у завода и на блошином рынке погуляли, когда после учёбы к нему приходил и мультики с ним на старом телевизоре смотрел, когда всё ещё таким светлым, добрым и беззаботным казалось. Каких-то три года назад. Недавно совсем, а уже так давно.
Обо всём захотелось ему сказать. Чтоб знал. Чтобы спал крепко и глупости свои больше не спрашивал.
— Тём?
— М?
— Сгоняй вниз, по кусочку шубы нам принеси, ладно?
И он весь вдруг расплылся в яркой улыбке, громко шмыгнул, глазки свои краешком рукава вытер и спросил меня:
— Точно хочешь?
— Конечно. Ты же готовил, старался. Дай хоть попробовать. Принесёшь, что ли?
— Прям сюда? Здесь будем есть?
— Да. Сходишь?
— Схожу.
— Давай.
Я сидел в ночной тиши своей комнаты в холодных деревянных стенах и смотрел ему вслед. Ушёл мой заяц. Не навсегда ушёл, а за шубой. Сейчас принесёт нам по кусочку в маминых расписных тарелочках, сядем с ним и поедим. И все праздники у нас с ним ещё впереди.
Мороз ощетинился за окном, шумел, грохотал и царапал сухой метелью оконную раму. Снега зимнего и пушистого только всё нет и нет, а так хочется. Снега хочется и хочется санок. Маму живую и здоровую. Папу, чтоб руки на морозе о мамины щёки грел и чтоб на санках меня катал. Чтобы просто был. И узоров на окне хочется, и ёлку пушистую. А сейчас на улице и снега мокрого нет, и ёлка дома искусственная стоит. Грусть только настоящая.
Ёлку и детства хочется. А то так резко сорвалось в бездонную пропасть, даже попрощаться с ним толком и не успел. Пылью застыло на бордовых кадетских погонах. Унеслось куда-то вместе с поездом до Саратова и больше не возвращалось.
С Тёмкой хотя бы прощаться не придётся. Этим только душа и греется. Не уедет от меня никуда мой кудрявый мальчишка, не уйдёт, не убежит, не ускачет. Лапкой мне своей не помашет, не оставит меня одного тосковать в верхнекамских льдах. Прижмётся ко мне холодной зимней ночью, попросит согреться и даже не догадается, что сам меня греть будет своей лопоухой любовью.
Никуда от меня не уедет. И я от него больше никуда не уеду. Ни дня и ни ночи без него больше в жизни моей не пройдёт. Не стану больше рвать себе душу на части без его родной солнечной улыбки. И не придётся смотреть в его сверкающие добрые глазки и скрепя сердце говорить ему…
Пока, заяц.
Конец
Последние комментарии
7 минут 35 секунд назад
13 минут 29 секунд назад
5 дней 4 часов назад
5 дней 16 часов назад
5 дней 17 часов назад
6 дней 4 часов назад