В нескольких шагах граница... [Лайош Мештерхази] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Лайош Мештерхази В нескольких шагах граница…
Памяти Режё Сатона.[1]
Глава первая, в которой читатель знакомится с героем и рассказывается, при каких обстоятельствах герой был арестован
Последние крупинки осыпаются в песочных часах моей жизни. Я смотрю из окна на деревья – они в роскошном весеннем цвету. Быть может, последнюю весну вижу я своими старыми, усталыми глазами. А может быть, встречу и еще одну или две… Поверьте, мне не больно уходить. Тому, кто знает, что не зря прожил жизнь, нечего бояться смерти. Скоро мне исполнится семьдесят лет. Из них пятьдесят четыре отдано борьбе за рабочее дело. Теперь я внимательно наблюдаю жизнь своей страны, бываю на заводе, где работал когда-то, наведываюсь иногда и в родную деревню. Да, не напрасно жил я на свете. Хорошо бы сейчас стать молодым, сохранив в памяти все минувшее! Как рассказать молодежи о чувствах, что переполняют меня? Как поведать ей о великом множестве волнующих событий? Обо всем, что я испытал… Выслушайте меня, товарищ писатель! Напишите об этом для молодых. А рассказать я могу о многом: о боях 1905 года,[2] о «красном четверге»,[3] о первой мировой войне, о первом организационном съезде партии,[4] об октябрьской революции,[5] о Венгерской советской республике, о моей эмиграции в Вену, тяжелой борьбе за социалистическую деревню на Украине, о сражениях в Испании, о Великой Отечественной войне, о двух годах немецкой оккупации Крыма… Да, рассказать можно о многом! Но говорить я буду о самом для меня дорогом – о том, что двадцать пять лет храню в душе. Я буду вспоминать мрачное время, грустное и одновременно величественное. Ведь чем мрачнее ночь, тем дальше виден огонек костра. Итак, слушайте! ……………………………………… 31 июля 1919 года я отправился из своего учреждения на заседание Совета Пятисот.[6] Только в воротах я спохватился, что у меня нет мелочи даже на трамвай и что как раз сегодня должны платить жалованье. Мигом взлетел я на второй этаж, чтобы получить в кассе причитающиеся мне за месяц деньги. Мне выдали новенькие, еще пахнущие типографской краской «белые» деньги (так называли, в отличие от старых «синих», банковские билеты, выпущенные советской республикой, – денежный знак был у них только на одной стороне). Я был в ту пору долговязый, худощавый, перепрыгивал сразу через четыре ступеньки, и на то, чтобы дойти до кассы и вернуться обратно, мне потребовалось не больше двух минут. И все-таки теперь мне кажется, что именно эти две потерянные минуты и были причиной последующих двух тяжелых лет и тех злоключений, о которых я хочу рассказать. Когда я снова подошел к воротам, то увидел делегацию медиков. Во главе ее шел товарищ, которого я хорошо знал; вместе с медиками был уполномоченный Международного Красного Креста, какой-то господин из Швейцарии. Врачи направлялись к народному комиссару, но его на месте не было – он ушел уже на заседание Правительственного Совета. Медики сказали, что хотят переговорить со мной, очень, мол, кстати, что встретились… Я начал было отказываться, но безуспешно. Они настаивали: дескать, так и так, дело очень срочное, очень важное, речь идет о жизни людей. И пришлось мне вернуться вместе с делегацией в свой кабинет. Что это было за очень важное и очень срочное дело, я уже не помню. Знаю только, что мы засиделись; в учреждении работа давно уже кончилась и моя секретарша ушла домой. Один из врачей прямо под диктовку печатал на машинке протокол и решение. Совещание затянулось. В этот день в наркомате царила страшная неразбериха и суматоха. Нам все время кто-то мешал: в комнату без конца заглядывали, что-то спрашивали, звонил телефон. Тревожные известия обрастали еще более тревожными слухами. На заседание Совета Пятисот я опоздал. В Городском Совете, куда я пошел, я столкнулся на лестнице с запыхавшимся командиром будапештского Красного караула, от него я узнал, что действительность хуже всяких слухов. Он залпом выпалил: румыны перешли Тису и продвигаются к Будапешту. Красной армии, которая преградила им путь, нет, нет и возможности вновь организовать сопротивление. Правительство подало в отставку, из руководителей профсоюзов формируют новое правительство под председательством Пейдля, как этого требовала прежняя нота Антанты.[7] Советская республика пала… Было ли неожиданным это известие? Не совсем. Над нами уже в течение нескольких дней сгущались свинцовые тучи. Я слышал о последнем наступлении, план которого разработал начальник штаба Жулье, знал об окружении и уничтожении тисской Красной армии (сейчас установлено, что копию плана Жулье переслал с одним из офицеров войскам Антанты). Знал я, что от исхода этого наступления зависит очень многое – все наше существование. Устоит ли наш островок против лавины интервентов, способны ли мы защитить свои завоевания, сможет ли маленькая, но свободная Венгрия не принять наглого и унизительного ультиматума победивших держав?… Для нас, для пролетариев, от этого, пожалуй, зависела вся жизнь… Мне казалось, что сама земля взбунтуется и камни зашевелятся. Что ж, у нас нет оружия, но мы сами встанем живой стеной и голыми руками задержим наступление или умрем все до одного. Я не верил известиям, не хотел верить, хотя сомневаться не было никаких оснований. Неужели всему конец? Ведь люди ходят по улицам. Народ толпится на трамвайных остановках, трудится у станков в Чепеле, Кишпеште, Уйпеште – кругом, во всех предместьях. Я стоял в каком-то оцепенении возле лестницы в вестибюле Городского Совета и смотрел, как вокруг меня взволнованно суетились и сновали люди. В черных кожаных куртках ходили взад и вперед с угрюмыми, потемневшими лицами солдаты отрядов «Ленинские бойцы». Маленькими группами собирались депутаты Совета Пятисот и тихо переговаривались. Вдруг я увидел одного знакомого из Дома Советов, бросился за ним и догнал уже у выхода: – Как дела? Что же теперь будет? Что вы решили? – Ты завтра утром должен уехать с правительственным поездом. – Куда? – Австрийцы дают право убежища. О многом мне хотелось его расспросить, но он сдержанно произнес: «Это приказ» – и ушел. Он сел в открытую серую офицерскую машину. Тарахтя, автомобиль укатил. Сколько времени стоял я взволнованный, растерянный, не помню. Очнулся, когда вестибюль совсем опустел и в здании воцарилась тишина. Швейцар и еще какой-то старик возились у ворот. – Значит, закрываем, – пробормотал дед. Я отошел в сторону. Загремели тяжелые кованые створы. – Значит, закрываем. – Старик тяжело вздохнул и с трудом закрыл замок. Я обратился было к нему с вопросом, но он безучастно молчал. Я попытался узнать, не слышал ли он, мол, как все случилось, но старик пробормотал свое неизменное «значит, закрываем» и тяжелой поступью зашагал прочь. И только тут пришло мне в голову, что я не знаю даже, в какое время и с какого вокзала отправляется поезд. Опрометью бросился я в Дом Советов. (Это огромное здание стояло на берегу Дуная. Прежде оно было гостиницей «Хунгария», позднее, во время штурма Будапешта, его разрушили. Теперь на его месте разбит парк…) В Доме Советов всё стояло вверх дном, все сновали, суетились. В вестибюле солдаты Красного караула и солдаты отряда «Ленинские бойцы» готовили к отправке тяжелые пулеметы, диски с патронами. Все бегали, что-то тащили. Раздавались тревожные возгласы. Я показал часовому удостоверение. – Все равно, товарищ, никого здесь не найдете. – Я только хотел бы выяснить… потому что я тоже еду завтра с правительственным поездом… Когда мы отправляемся и откуда? Он толком ничего сказать не мог, но разыскал кого-то из служащих. Тот объяснил: отправляемся отсюда, из Дома Советов, утром, между половиной девятого и девятью. Почему он назвал неверное время? То ли сам ошибся, то ли другие ввели его в заблуждение или просто хотел обмануть, не знаю. Когда на другое утро я зашел в Дом Советов, он был совершенно пуст. В нем стояла такая гулкая тишина, что мне показалось, будто я хожу среди стен разрушенного города… В длинных коридорах гулял утренний ветерок, отворяя двери настежь. Я несколько раз крикнул, но даже эхо не отзывалось. С большим трудом мне удалось наконец найти какого-то старика. Он был дряхл и придурковат. Как выяснилось, он работал при кухне, когда здесь еще была гостиница. Надеясь, что еще вернутся прежние времена, он остался при кухне Дома Советов. Старик казался живой принадлежностью больших сверкающих котлов, холодильников, широкой блестящей плиты. – Уехали господа-товарищи, – пробормотал он, – все уехали. – Когда? – Давно уже. – А все-таки? – Не то час, не то полтора часа назад. Выходя из здания, я столкнулся в подъезде с Белой К. (он работал в Народном комиссариате внутренних дел). Ему тоже сказали, что надо прийти в половине девятого. Бела К. был по профессии слесарь-лекальщик. Мы были знакомы с ним очень давно, еще с довоенного времени, и сложилось так, что на трех заводах пришлось нам работать вместе. Ну, и, конечно, в профсоюзе металлистов. Бела был небольшого роста, коренастый, всего на четыре года моложе меня, однако вполне мог сойти за моего сына, так молодо выглядел. Сейчас он был очень грустен, и мне показалось даже, что в глазах его недавно стояли слезы. Но, может быть, глаза были просто красными от бессонницы. – Отстали, выходит? – прошептал он хрипло. – Послушайте, Бела, пойдемте на Восточный вокзал. У моста Эржебет мы сели на трамвай. Привокзальная площадь была полна народа, на лестницах, по обочинам тротуара сидели люди в крестьянской одежде, женщины с мешками, солдаты в поношенном, без знаков различия обмундировании. Поезда ходили очень редко, никакого расписания не было. Кому хотелось ехать, приходил и ждал – авось удастся вскарабкаться на буфер! Как-то непривычно было видеть, что нигде нет Красных караулов и нет полицейских. И, пожалуй, только мы вдвоем и представляли «вооруженную власть»: в карманах у нас были пистолеты и нашлось бы штук шесть патронов. Железнодорожный служащий, к которому мы обратились, сообщил: «Хедьешхаломинский особый поезд ушел в семь пятьдесят». Он говорил вежливо, с некоторым сочувствием и сожалением. А его сослуживец, сидевший в той же комнате, подмигнул нам, не преминув заметить: – Что, отстали? Нехорошо. Как я погляжу, не сладкие времена наступают теперь для «товарищей». Мы не стали спорить с ним, ушли. Ноги сами понесли нас по улице Фиуме, к заводам МАВАГа и Ганца.[8] Я знал: в городе должны были остаться для подпольной работы Отто Корвин, Шаллаи и другие товарищи. Их надо разыскать. Разыскать? Где? В этом огромном городе? Вывески-то у них нет… И вдруг меня словно кольнуло: ведь едва ли больше двенадцати часов прошло с того времени, когда я еще мог войти в здание Народного комиссариата внутренних дел и увидеть на дверях табличку с именем Корвина. Как все это уже далеко! Издевательское замечание железнодорожника заставило нас насторожиться, тем более что мой друг слышал уже, будто Антанта требует выдачи руководителей Коммунистической партии. Разумеется, новое правительство охотно выполнит, даже перевыполнит это требование… Карой Пейер, новый министр внутренних дел, уже начал собирать старую «королевскую» полицию. Не пройдет и нескольких часов, как они нападут на наш след, а еще некоторое время спустя здесь, на уютной старой площади Орци, у самого МАВАГа, мы будем ступать по земле, уже занятой врагами. Мы вспоминали товарищей, еще вчера работавших на тех или иных постах в органах пролетарской диктатуры. Если бы найти тех, кто остался! До них наверняка скоро дойдут вести от организующейся заново партии. Через них мы сможем связаться с Корвиным и другими. Ругали же мы себя! Ведь мы уже давно и настойчиво говорили, что надо вновь организовать Коммунистическую партию. Не дело, что мы просто влились в социал-демократическую партию. Как же это можно было назвать иначе? Ведь их было гораздо больше, чем нас, коммунистов, а мы даже не выяснили общих принципов руководства, не выяснили, кто и кому должен подчиняться. Внутри партии продолжались споры. Распоряжения народных комиссариатов и даже нижестоящих органов часто противоречили друг другу. Сколько раз говорили мы, что нельзя растворять партию в нереволюционной массе! А нас называли леваками… А кроме того, нам надо было выработать единый план действий на случай поражения – ведь на войне всякое бывает. Особенно в такой войне, какую мы тогда вели… Сейчас остается только локти кусать, но ничего не поделаешь! Мы проголодались, ибо не только не завтракали сегодня, но и не ужинали вчера. Мы вошли в магазин, попросили хлеба и конской колбасы. Продавец упаковал все, но, когда мы стали расплачиваться с ним, он развернул пакет и снова положил продукты на полку. – Давайте «синие» деньги! – У нас нет! – Тогда нет и товара! Мы стали объяснять ему, что мы служащие и получили жалованье «белыми» деньгами. Что же нам делать, подыхать, что ли? Он только пожал плечами и показал, на что идут «белые» деньги: на прилавке лежала куча кредиток, на их чистой стороне он производил подсчеты. Мы направились к Кишпешту, зайдя по пути еще в несколько магазинов. Кое-где нам отвечали грубо, кое-где вежливее, но «белых» денег никто брать не хотел. Когда во второй половине дня мы возвращались обратно и в районе Валерии сели в трамвай и предложили кондуктору «белые» деньги, то даже кондуктор отказался их взять и попросту грубо высадил нас из трамвая. Это были деньги бедной страны, за ними стояло не золото, а только труд пролетариев и крестьян. Спекулянты и базарные торговки еще во время диктатуры охотнее брали «синие» деньги. Сколько раз приходилось грозить им красным патрулем, сколько раз приходилось их штрафовать! «Белые» деньги были бумажными – только власть пролетариата придавала им кредитоспособность. А пролетарская власть рухнула. В карманах у нас лежало месячное жалованье, а мы голодали. Зайдя к вечеру в Народный парк, мы швырнули наши деньги в кусты. Кредитки были одной и той же серии, свеженькие, прямо из типографии, и, если бы их обнаружили у нас, сразу узнали бы, что мы были служащими советской республики. И все-таки уличная толпа не казалась нам враждебной. По улицам взад и вперед шли оглушенные всем происходящим люди. Да, много пришлось им пережить за шесть лет… Однажды в детстве я видел страшный немой фильм (тогда еще не было звукового кино). В фильме рассказывалось о враче, создавшем человека без мозга. Это была одна из тех кошмарных картин, после просмотра которых неделю плохо спишь. Вот именно такими, лишенными мозга, казались люди, ходившие по улицам. Мы заговаривали с тем, с другим, с кондукторами, с торговцами, по привычке называя их «товарищами». Иные отзывались, другие доброжелательно предостерегали нас, кое-кто грубо обрывал, но без особого запала. Все как будто боялись, и никто не знал, как держаться. И только на одном сходились они все решительно (вернее, торговцы, к которым мы обращались): на нежелании брать «белые» деньги. Кишпештских друзей мы не застали. Один ушел в Красную армию во время последней мобилизации, и кто знает, где он теперь. Другого не оказалось дома, а может быть, он велел жене всем говорить, что его нет. Третий заступил в смену. Мы зашли к моему старому другу, живущему на Кебаньском шоссе. Он радушно предоставил нам ночлег и ужин. Утром хозяйка насовала нам в карманы всякой снеди – все, что нашла в доме, – но попросила, чтобы мы больше не приходили. Ее муж был членом заводского совета на паровозостроительном заводе. Бедняжка смертельно боялась, что его арестуют и он попадет из-за нас в еще большую беду. На другой день мы отправились в Уйпешт. Там жили семья Белы и его друзья. В Уйпеште нам сказали, что Отто Корвин заходил в Дом металлистов на улице Ваци и даже выступил там с речью. Новость нас очень обрадовала: значит, наверняка вскоре сможем с ним связаться. Но нам сообщили и о менее приятном: в городе начались первые аресты. Главного доверенного небольшого механического завода, где начал когда-то свой трудовой путь и Бела, прямо с ночной смены забрали два сыщика. Уже на улице они начали его бить. Несколько ночей пришлось нам с Белой провести порознь у друзей и товарищей, договариваясь накануне, где и когда встретимся утром. Так прошло несколько дней. Мы ждали известий о Корвине. Раз уже его видели в Уйпеште, то мы решились остаться там, боясь потерять его след… В это время в мире многое изменилось. Румыны вошли в Будапешт, правительство Пейдля пало. Эрцгерцог Йожеф провозгласил себя правителем страны, Иштван Фридрих стал премьер-министром… Но первый же ветер смел и их. Пришла телеграмма из Парижа, и правитель с премьер-министром подали в отставку… Но была и другая телеграмма – о том, что румыны не войдут в Будапешт, а остановят наступление у окраины. Газеты писали о гарантиях Антанты. А в это время румыны уже гуляли по столице, сверкали штыками, проверяли документы, открыто грабили даже в самом центре города. Правительства приходили и уходили, полиция оставалась; оставались слонявшиеся по городу сыщики. Румыны расположились в Будапеште, как настоящие хозяева. Все труднее становилось ходить по улицам. Моя семья жила в Дьёндьёше. Мы решили пойти туда. До Дьёндьёша было два дня ходьбы. Там мы решили скрываться в виноградниках. С уйпештскими друзьями будем поддерживать связь, а когда нам удастся установить контакт с подпольем, вернемся. Ранним утром мы пустились в дорогу по Керепешскому шоссе. На улицах было многолюдно, рабочие шли со смены. Мы смешались с толпой. На окраине города у таможни вдруг наткнулись на облаву. Проверяли документы. Чего мы там только не увидели! У горожан отбирали кольца, часы, портсигары, драгоценности и мало того, что отбирали, – солдат так потянул сережку у одной женщины, что разорвал ей мочку уха: женщина, видите ли, не сумела достаточно быстро снять серьгу. Всех рабочих они считали коммунистами. Дотошно расспрашивали их, тщательно рассматривали документы и всех, кто казался подозрительным, ставили в строй под охрану вооруженных солдат. Каждые пять минут уводили группы арестованных. И кто знает куда? С солдатами-румынами заодно орудовали венгерские сыщики. Какой-то рабочий возмутился, старался объяснить, что возвращается со смены, живет здесь, на третьей улице, и просит оставить его в покое. Он даже пытался оттолкнуть солдата. Его отвели в сторону и пристрелили, как собаку. Мы с приятелем, крадучись, вернулись назад. От похода в Дьёндьёш пришлось отказаться. Сколько еще таких «патрулей» встретим мы за два дня, а у нас нет никаких бумаг. Да это, впрочем, и к лучшему.Восьмого, а может быть, девятого августа пополудни я должен был встретиться с Белой у здания кинотеатра. Подойдя к входу в кино, я увидел, что там стоит какой-то человек, незнакомый мне, и кого-то ждет. Но постойте, где-то я видел его лицо? Мне и в голову тогда не пришло, что это сыщик, с которым мне пришлось столкнуться еще перед войной, во время забастовки на заводе Липтака. Я видел, что он внимательно наблюдает за мной, и от мучительного предчувствия у меня засосало под ложечкой. Заметив, что Бела появился из-за угла, я направился большими шагами навстречу ему, а шпик быстро последовал за мной. Я пошел быстрее, он тоже. Выхода не было – я побежал, но сыщик в это время уже кричал: «Именем закона!», «Держите его!». Едва я успел шепнуть Беле: «Встретимся у городского холодильника», как мы припустились в разных направлениях, только давай бог ноги. Сыщик начал стрелять. Я бежал, все время петляя, и заведомо знал, что попасть в меня он не сможет. Мне, побывавшему на фронте, оставалось разве только смеяться над его дрянным полицейским пистолетом. Пистолет Фроммера, ну куда ему! Шпик был маленький, неуклюжий человечек, да к тому же с брюшком. Я же всего шесть лет назад играл левым крайним в кишпештской футбольной команде по классу «Б». Вскоре сыщик отказался от погони; прохожие и так не спешили ему на помощь, а когда он начал стрелять, улица опустела – все жались к стенам домов и только поглядывали, что из всего этого выйдет… Уже темнело, когда мы встретились с Белой у холодильника. С тех пор в окрестностях Ракошпалота мы проводили каждую ночь. Прибавлю еще, что все это время шли дожди, наши ботинки были всегда мокрыми, одежда была грязная и мятая, лица заросли щетиной. Много одиноких людей бродило тогда на окраинах города, прячась в вечерних сумерках. У холодильника тоже собирались всегда по восемь, десять, а то и по двадцать человек. Мы передавали друг другу разные вести, все они были неутешительными: рабочих брали сотнями, хватали прямо на заводах, уводили из квартир. Одних забивали до смерти, других расстреливали прямо на улицах. Холодильник казался безопасным местом. После заката солнца здесь было как в пустыне. Как только мы приходили, падали на землю и засыпали словно убитые. Вы говорите, мы не были бдительны? Нам следовало выставить караул? Но ведь тогда у нас еще не было опыта, мы еще не знали, как жить в подполье. После двухнедельных скитаний, предоставленные сами себе – если мы и собирались по десять – двадцать человек, то все равно не знали, что делать, – люди измучились, одеревенели, все становилось безразличным… Да и усталость одолевала. Может быть, кто-то нас выследил, а может, к нам проник провокатор. В ночь на пятнадцатое августа схватили меня с Белой и еще нескольких товарищей. Мы проснулись от света карманного фонарика. Нам угрожали пистолеты целого отряда полицейских. О сопротивлении нечего было и думать. «Паршивые собаки, коммунисты!» И, надев нам стальные наручники, тут же они принялись бить нас ногами.
Глава вторая Печальная встреча. Каким образом человек при режиме Хорти оказался обвиненным в массовых убийствах. Побег – или виселица!
Тесный, узкий и темный подвал главного управления полиции на улице Зрини был переполнен, как вагон трамвая. Сюда втиснули, пожалуй, больше ста человек. Я потерял счет времени. Было темно, душно. От тяжелого спертого воздуха, от истощения я несколько раз стоя то ли засыпал, то ли впадал в забытье. А когда приходил в себя, то не помнил, час или только несколько минут был я в обмороке. Иногда открывалась дверь – вталкивали нового заключенного или кого-то вызывали, – и тогда в зависимости от времени суток полумрак прорезал луч дневного света или лампы. В подвале начиналось лихорадочное движение; люди, пользуясь моментом, жадно тянулись к струе свежего воздуха. Потом снова и снова дневной и вечерний свет сменяли друг друга. Не знаю, сколько дней держали они нас, не давая ни глотка воды, ни крошки хлеба, может быть, целую неделю. Моя память не сохранила никаких воспоминаний о событиях этих дней. Да событий никаких и не было, часы тянулись бесконечно долго; так, пожалуй, можно представить себе лишь состояние вечной обреченности. Событий не было… Секунды отсчитывались только нашими тяжело бившимися сердцами. Иногда открывалась дверь, кого-то приводили, кого-то уводили, и больше ничего… Мы уж и не переговаривались. Где там! Ведь больше ста вырванных из жизни людей было брошено, вернее, спрессовано на этом тесном острове ужаса. Казалось, мы были похоронены заживо. Однажды – судя по освещению, это было утро, даже раннее утро – дверь широко распахнулась… и мы увидели силуэт еле державшегося на ногах человека. С обеих сторон его поддерживали двое надзирателей. – Вот они, твои товарищи, обнимайся! – крикнул один из них и так толкнул человека, что, потеряв сознание, тот рухнул прямо на нас. Дверь захлопнулась. Шепотом люди передавали друг другу: «Корвин». Сразу все задвигались. После кошмарных дней, проведенных в застенке, когда казалось, что уже ничего не существует, какое-то странное облегчение принесла мысль, что он, наш Корвин, с нами. Хотя сознание, что он не на свободе, причиняло страдание и боль. Кто-то из товарищей по камере, назвав себя врачом, растолкал всех локтями и пробрался вперед. Затаив дыхание мы ждали. В темноте был слышен тихий шорох, потом кто-то произнес: «Жив». На мгновение вспыхнула спичка. Не знаю, что увидели стоявшие вокруг Корвина, но все как-то сразу отпрянули. Через несколько секунд врач произнес: «Какой ужас». – Его нужно уложить, – продолжал он. – У него контузия, возможно есть и внутренние повреждения. Уложить на спину и обязательно около стены… Мы прижались друг к другу как можно теснее и положили Корвина к стене около двери, где через щель проходило немного воздуха. Шесть человек постоянно сменялись, упирались руками в стену над Корвиным – оберегали его от возможных толчков. Дошла очередь и до меня. К этому времени Корвин уже пришел в сознание и во что бы то ни стало хотел встать. – Я не могу так!.. Поймите, ведь я занимаю место по крайней мере пятерых… Нет, товарищи, помогите мне подняться. В это время открылась дверь, блеснул луч света, и он узнал меня. – О, и ты здесь? Я спросил, что у него болит, сказал, что здесь есть врач, если нужно, он может помочь. Корвин попробовал улыбнуться разбитыми губами. Передние зубы у него были выбиты. – Нет, ничего не болит… Болит не это… вы не думайте… Они изощряются в пытках над человеком… – продолжал он минуту спустя. – Я смотрел на их лица… Жалкие, беспомощные. Да, беспомощные… Поверьте мне, что физическое страдание ничто. А вот предательство, унижения, душевные терзания – это больно, страшно больно. И разве могут они унизить нас? Эти?! Кто-то попробовал пожаловаться: как, мол, мало это помещение для такого множества людей. – Это хорошо, – сказал Корвин, – что тюрьма мала. Революцию в тюрьмы не запрячешь. Даже если всю страну они превратят в тюрьмы, всех нас им не пересажать. Сколько нас здесь! А ведь там, на свободе, нас во много раз больше и место одного займут двое. Снова открылась дверь, и я увидел: на обеих ушных раковинах Корвина зияют дыры с кроваво-черными краями. Это во время допроса прижигали ему уши сигарами. Не хочется подробно рассказывать обо всех ужасах, что творились в полицейских застенках. Да и не любит о них вспоминать тот, кто испытал все это. Вот разве сказать еще несколько слов о румынах. Я упоминал о них раньше, я узнал их и с хорошей стороны. Когда всех нас распределили по камерам, каждую охранял румынский часовой. Многие из них знали по-венгерски, а среди нас оказались трансильванцы, которые говорили по-румынски. Вот часовые нам и рассказали, правда кое-чего не договаривая, но все-таки довольно откровенно, что их обманули. Им втолковывали, что коммунисты – враги всех бедняков, отнимают землю у крестьян и передают ее евреям, на коммунистических заводах рабочие трудятся в цепях, прикованы по двое друг к другу, даже те, кто работает в поле, – их гоняют туда как скотину. Ежедневно офицеры читали им лекции о коммунистах и рисовали ужасные картины. Один из румынских часовых уступал нам каждый день свой хлеб, другой украдкой приносил сигареты, и я с благодарностью вспоминаю этих добрых людей. До середины ноября румыны оставались в Будапеште, а спустя два дня после их ухода город заняли хортисты. В стране было образовано новое правительство, но оно ничего не изменило ни в нашем положении, ни в стране вообще. У нас менялись только заключенные: приходили новые, уходили старые. Облавы продолжались. Большинство арестованных было сосредоточено в концлагерях Хаймашкера, Ёркеня. Некоторых довольно быстро отпускали на свободу – нужна была рабочая сила на заводах. Они отделывались несколькими выбитыми зубами или сломанными ребрами. Я уже полгода находился в «предварительном заключении». «Важной птицей» был я для них: как-никак, а заместитель народного комиссара. Они хотели устроить громкий процесс. Почти каждый день меня уводили на допрос и на очные ставки с врачами, сестрами, санитарками, с людьми, которых я просто встречал по роду своей деятельности, и с людьми, которых я вообще никогда не видел. Нелегко было собрать материал, необходимый для моего обвинительного заключения. Никак не могли они доказать мою причастность к массовым убийствам, – такой пункт фигурировал в обвинительном акте каждого коммуниста. А нужно это было, оказывается, для того, чтобы судить нас не как политических, а как уголовных преступников. В таком случае можно было применять смертную казнь. Карательные отряды сеяли смерть по всей стране, тысячи, десятки тысяч людей расстреливались без судебных приговоров. Но тот, кто уже попадал на мельницу правосудия, тот должен был спуститься по жерлу согласно букве закона. Наконец мое дело передали в прокуратуру. Однажды утром, уже на исходе января, во дворе полиции стояла готовая к отправке очередь заключенных. Я был пятидесятым. Казалось, что мучения подходят к концу. Наконец мы покидали это здание… И все-таки они не могли лишить нас «прощального поцелуя». Уже каждый из этих бандитов-садистов успел вдоволь насладиться пытками над нами, но одному сержанту показалось, наверное, что мы еще недостаточно всего натерпелись. Он снял ремень с тяжелой медной пряжкой, конец его накрутил на руку и, подходя к заключенному, спрашивал: – Еврей? Если человек отвечал «да», то сержант бил его с такой силой, что у несчастного лопалась кожа и слышался хруст костей. Если человек отвечал «нет»… «Вот как, – кричал этот зверь, – ты даже не еврей и все-таки…» – и тоже исступленно бил пряжкой. Недалеко от меня в ряду заключенных стоял совсем молоденький лейтенант, участник первой мировой войны. Может быть, фронт и привел его в партию, куда он вступил в 1919 году. Беднягу били по ногам, и он даже не мог надеть башмаки. Так и стоял он на морозе босиком, с распухшими, окровавленными ногами. Увидев это, сержант взревел: – Босиком? На поверку? Офицер? Да ты что, устава не знаешь? Ну, получишь ты от меня солдатские ботинки, подожди! Он изо всех сил начал топтать своими сапогами израненные ноги несчастного человека. Но вот пришел конец и этому «прощанию» – мы двинулись. На площади Франца-Иосифа нас ждали два грузовика, у перекрестка улиц Видьазо и Зрини стояла толпа, явно науськанная против нас, видимо заранее подготовленная. Там были студенты, всякий сброд, много женщин. Собралось, вероятно, больше двух тысяч. Они запрудили всю улицу, кричали, сквернословили, кидали в нас камнями. Полицейские делали вид, что они никак не могут спасти нас от самосуда. Мы, я и мой друг Бела, помогли лейтенанту с разбитыми ногами взобраться на машину. Он судорожно хватался за нас, и даже через неделю были видны у меня на руке отпечатки его пальцев. Когда полицейский кордон делал вид, что не может сдержать натиска толпы, лейтенант вздрагивал и прятался за меня. На лице его был написан смертельный страх. «Люди, – шептал он, – люди… а ведь именно для них…» Бедняга! Ему казалось, что эта настроенная против нас толпа – весь наш народ… Машина доехала до конца города. Не думал я тогда, что на двадцать пять лет прощаюсь с Будапештом. На углу проспекта Ракоци и Большого кольца образовался затор. У края широкого тротуара я вдруг увидел знакомого молодого врача. Одно время он работал в Народном комиссариате, но коммунистом не был. Он, по всей вероятности, узнал меня, так как сразу испуганно отвернулся. В руке у него был кожаный чемодан, с каким обычно ходят к больным. Вокруг сновал рабочий люд. Город жил…В марте был суд. Суд? Смешная пародия законности. Самым серьезным обвинением, которое мне предъявлялось, было то, что я якобы «выбрасывал из больницы не излечившихся людей, руководствуясь их классовой принадлежностью, и тем самым ставил под серьезную угрозу их здоровье и жизнь». В действительности было так: я обследовал несколько существовавших в то время привилегированных санаториев и выяснил, что в то время, когда во многих больницах люди с серьезными недугами лежали прямо в коридорах, на полу, на соломенных тюфяках, в санаториях, назвавшись рабочими, «лечились» совершенно здоровые буржуи, укрывавшиеся здесь от трудовой повинности. Вот таких двадцать трех человек «больных», которые по заключению авторитетного врачебного комитета не нуждались в больничном уходе, я и выписал. На основании подобного обвинения я и был приговорен к полутора годам каторжной тюрьмы. И как ни старался прокурор, большего наказания ему для меня не удалось добиться. Меня перебросили сначала в Вац, а затем в Сегед. Я просидел уже больше половины срока, считая предварительное заключение, когда однажды в тюремных мастерских, где мы работали, появились два сыщика. С ними – я остолбенел от удивления – был начальник одного из отделов Комиссариата внутренних дел. Он стоял в дверях между двумя сыщиками, в глазах у него были замешательство и испуг. Один из шпиков подтолкнул его в бок: – А ну-ка, Йошка, посмотри, нет ли знакомых? Они пошли по узкому проходу между рабочими столами. Мы клеили в это время кульки. Не появись они так неожиданно, я, быть может, наклонился бы или повернулся боком – для этого можно было найти предлог. Но я сидел ошеломленный и смотрел пришедшему прямо в глаза; в голове не укладывалось, что этот человек мог стать предателем… А он тем временем остановился прямо возле меня. – Этого я знаю, – прошептал он хрипло. – Ну?! – Два сыщика, как по команде, повернулись. – Он работал в Комиссариате социального обеспечения. – Это-то нам известно, он получил полтора года. – А кроме того, он был уполномоченным представителем Кишпештского района, когда там началось контрреволюционное движение. Я встречался с ним в Чепеле… Мы вместе вели следствие по чепельскому делу, и… – Ого, это интересно! Продолжай, продолжай, потом мы занесем все это в протокол. Позднее я узнал, что с этими двумя сыщиками он побывал во всех тюрьмах страны, да еще «прогулялся» по пештским улицам, обошел заводы. Сотни наших товарищей, находившихся тогда на свободе, были обязаны ему тем, что попали в застенки… За эти услуги ему обещали «мягкое обращение». Они возились с ним, пока он был им нужен, а потом повесили. Мог быть героем, а вместо этого, как жалкий трус, за несколько дней жизни он опозорил, затоптал в грязь свое имя. Через неделю после этого случая меня перевели в будапештскую окружную каторжную тюрьму и снова начали следствие. Я расскажу коротко, в чем заключалось «чепельское дело». Летом 1919 года нам сообщили, что во многих деревнях Кишпештского района готовится контрреволюционный заговор. Правительственный совет принял решение послать туда уполномоченного комиссара. Они искали человека, который был бы знаком с тамошними условиями. Выбор пал на меня. Мне очень скоро удалось выяснить, что никакого заговора там и в помине не было. Просто народ, главным образом женщины, был недоволен снабжением и распределением продуктов, тем более что повод для этого был; мне пришлось сменить несколько проворовавшихся служащих. Моя работа уже подходила к концу, когда вдруг из Чепеля пришло довольно странное известие. В Красной армии в то время не хватало фуража и кормов. Все запасы, каждая охапка сена строго учитывались. Это был период военного коммунизма. Положение в стране вынуждало нас изымать у крестьян все излишки. В праздник «тела господня» была, как всегда, организована процессия, но только говорили, что маршрут ее на этот раз будет более длинным, чем обычно. Церковь хотела показать свою силу… Ну, пусть, мы не против, пусть показывает… Мы знали, что, по старому обычаю, во время шествия под ноги священнику бросают полевые цветы и пучки травы. Получив извещение о готовящемся шествии, я поехал в Чепель, и что же я там увидел? Говорю без преувеличения – не цветы и траву, а сухое душистое сено ‹ топчут верующие ногами. Как удалось установить позднее, было загублено пять вагонов сена. Ну, разумеется, организаторов мы привлекли к ответственности. Несколько человек нам пришлось арестовать. Наши подозрения имели основания – немного спустя уличили девять человек. Это был намеренно организованный саботаж… Пять вагонов сена! Да вы знаете, какая это была в то время ценность? Тогда лошади играли на войне роль куда большую, чем сейчас. Вот представьте: в армии очень туго с бензином, а кто-то берет и специально выпускает прямо, что говорится, на землю пять цистерн! Что бы он получил за это? Пулю! В любом месте, в любое время… Так вот, троих осудили на смерть, а человек семь приговорили к тюремному заключению. Главного преступника повесили. Двое были помилованы. Один из них – городской чиновник, который и раздобыл талоны на сено. Другой – даже фамилия у него какая-то неблагозвучная: Тамаш Покол,[9] – заместитель заведующего военным материальным складом. Он был сыном заводского служащего, его отец умер от запоя. Тамаш еще в детстве славился как жулик и бездельник. Кое-как семья ему все-таки помогла получить аттестат зрелости, и он даже занял какой-то пост в. учреждении Кишпештского района. Уже в самом конце войны его мобилизовали, и он стал сержантом, потом перешел в Красную армию. Что это был за человек, можно судить по одному факту: на чепельский склад его перевели в наказание за то, что он бесчеловечно издевался над двумя красными солдатами, которые были виноваты в незначительном нарушении устава. От чепельских заговорщиков, впрочем, он получил довольно большой куш за сено… Помиловали же его только потому, что защитник взывал к милосердию судей, ссылаясь на «тяжелую наследственность» Покола… Что было, то было, но именно из-за чепельского дела хортисты меня объявили причастным к массовым убийствам, так как, хоть мы и повесили только одного, троих все-таки приговорили к смертной казни. Наказание, которое было применено в интересах защиты народа, считалось убийством… Я не сомневался в том, что мое дело из полиции было передано в прокуратуру с самыми «лестными» примечаниями: когда из тюрьмы Чиллаг меня впервые привезли в Пешт, допросом руководил сам господин инспектор Тамаш Покол. Он, видите ли, был «мучеником». После падения диктатуры он стал «важной шишкой». Сам себе присвоив капитанский чин, он организовал отряд и приезжал «наводить порядок» в Тёкёль, Сигетсентмиклош, Рацкеве – вешать рабочих, избивать до смерти крестьян, грабить… Его руки были обагрены кровью. При расформировании отрядов, несмотря на молодой возраст Тамаша, полиция оставила ему самовольно присвоенный «высокий» чин. Когда началось это новое расследование дела, как раз истек срок моего старого наказания. Я не был больше заключенным, а снова стал подследственным. И в апреле 1921 года меня перебросили в каторжную тюрьму города Ваца. После годичной разлуки я снова встретился там с Белой К. Он тоже обвинялся в таких же преступлениях, как и я. Попали мы с ним в одну камеру и, несмотря на обстоятельства, я бы мог сказать, мы были веселы и бодры. Да и как не веселиться! После пребывания в заключении снова стать подследственным – это почти свобода. Мы носили собственную одежду, если хотели – работали, не хотели – оставались в камере, читали, играли в шахматы. Профсоюз металлистов посылал иногда нам посылки; с родными мы могли переписываться. А главное, мы слышали, что Советская Россия старается добиться обмена военнопленными, и надеялись, что по этому соглашению через несколько месяцев нас освободят. Нам приписывали самые тяжкие преступления, и мы знали, что господин инспектор Тамаш Покол делает все со своей стороны, чтобы обвинительный акт соответствовал этому… Но все-таки мы надеялись, что, пока дело дойдет до приговора, нам этот приговор будет уже не страшен… «Спокойная жизнь» продолжалась недолго. Наше хорошее настроение пришлось не по нраву тюремному католическому священнику. Господин главный священнослужитель Шимон был человеком с горящим взором и ястребиным носом, длинный, тощий, как копченая вобла; когда он говорил, то всегда при этом громко рыгал (очевидно, у него был больной желудок). Характер его вполне соответствовал внешности… Должен вам сказать, товарищ, что у меня нет обыкновения ненавидеть человека просто так, только потому, что он носит вместо пиджака и брюк рясу. Во время событий в Испании я сражался вместе с католическими священниками, и один из них стал моим хорошим другом… Но отец Шимон был отвратительным, мерзким человеком… Позвольте рассказать мне по порядку, почему я его так ненавидел… Директор тюрьмы уехал на несколько дней в Будапешт, в министерство юстиции. Ночью, после его отъезда, заключенные проснулись от неистового шума и криков. Компания пьяных офицеров, не обращая внимания на возражения часовых, ворвалась в корпус, где содержались заключенные коммунисты. Тридцать два человека оказались выгнанными на тюремный двор. Офицеры связали арестованных по двое, бросили на повозку и повезли на окраину города, к дунайской набережной. Никто из арестованных не вернулся. Кошмар этой ночи остался у нас в памяти и еще долго нас преследовал. Пьяные офицеры подвергли свои жертвы зверским мучениям, а потом использовали заключенных в качестве мишеней для стрельбы. В расправе над коммунистами участвовал и отец Шимон. Позднее он оправдывался, что пошел, мол, выполнять свой долг: исповедать тех, кто шел на смерть, поскольку не в его власти было помешать этому кровопролитию. Мы хорошо помнили его излюбленное выражение: «Палач ленится – вот тюрьмы и переполнены». Ходили слухи, что в расстреле заключенных на дунайской набережной он принимал непосредственное участие. И я верил этому. Уж очень он ненавидел коммунистов. Но, пожалуй, не только коммунистов, а и вообще всех людей. В начале мая он выступал перед заключенными с проповедями. Я и Бела наотрез отказались слушать Шимона. Белу я еле уговорил, чтобы он, когда священник вошел в камеру и с ханжеской физиономией произнес: «Покайтесь, дети мои», не выкинул какой-нибудь штуки. Мы сказали, что в бога не верим и поэтому слушать проповедь не собираемся. – Да, но по вашим документам вы католики, и церковь велит перед пасхой всем исповедаться и причащаться, вы же еще не совершили таинства. – Что мы католики, так это не наша вина, мы отвечаем только за свои убеждения. – Словом, вы отказываетесь от таинства? Ну тут уж и я не мог сдержаться. Во время разговора отец Шимон склонил голову набок и скорчил такую мину, что рука сама просилась дать ему пощечину. Я сказал: – Дело не в таинстве, а в том, кто нам это таинство предлагает. – Ну подождите! – зашипел он и стремительно вышел. Часовой закрыл за ним дверь. На другой день старшийтюремный надзиратель сообщил нам, что за отказ от выполнения «религиозных обязанностей» мы переводимся на строгое одиночное заключение до тех пор, пока не попросим прощения у главного священнослужителя и пока не выполним наш долг. Ну что же, одиночка так одиночка! Руки убийцы я целовать не намерен! Меня поместили в одиночку на четвертом этаже, в так называемое «четвертое отделение». В третью камеру от меня попал Бела. Да, это была уже далеко не привольная жизнь. Камера около двух метров в длину, полтора метра в ширину, голый каменный пол, ни стола, ни стула. Единственной мебелью было ведро; заключенные называли его парашей. Нас лишили всех прежних льгот. В «гости» к нам мог приходить лишь адвокат. Единственная работа, которая поощрялась, была чистка камеры. Что же делать? И вот каждый день начинался с того, что я просил щелочную воду, швабру, известь и малярную кисть. Камеру я выскоблил, побелил, даже вымыл железную дверь и надраил ручку. Делал все это для того лишь, чтобы заполнить чем-нибудь день. Потом на полу камеры я нарисовал шахматную доску, из хлебного мякиша вылепил фигурки, да такие красивые, если бы вы только видели! Даже начальник тюрьмы попросил меня сделать ему в подарок точно такие же. Я, конечно, охотно согласился, так как это тоже заполнило время. Играл в шахматы сам с собой. Иногда мы перестукивались через дверь, хотя, собственно говоря, нечего было сообщать друг другу. У нашего тюремного коридорного, когда он приходил за ведром, мы наскоро выспрашивали дневные новости. Так медленно проходили дни, проходили недели. Господин главный священнослужитель вначале интересовался, не покаялись ли мы. Потом оставил нас в покое и, кажется, отказался от мысли, что Бела и я встретимся с ним когда-нибудь в раю. В начале июля нас вызвал главный надзиратель и отвел в комнату для свиданий. Там нас ждал адвокат, маленький Шалго. (Славный был человек, жаль, что умер. Ему за защиту платил профсоюз. Шалго был социал-демократ, но сплошь да рядом брал на себя защиту коммунистов. Он сделал для нас все, что мог.) В комнате для свиданий в двух шагах от меня стоял часовой и строго следил за тем, чтобы мы вели друг с другом только дозволенный разговор. – Я пришел сказать вам, что слушание дела назначается на середину июля. Вас будут судить вместе с членами чепельской дирекции и несколькими работниками Комиссариата внутренних дел. Вы, как полномочный комиссар, являетесь главным обвиняемым, вашему другу тоже предъявлены серьезные обвинения. Содержание обвинительного заключения я доведу до вашего сведения. – В чем меня обвиняют? – Вы же знаете… – Он многозначительно подморгнул. – Массовое убийство?… На лице его я прочел утвердительный ответ и по взгляду понял, что он хочет сказать что-то еще. – Каким может быть приговор? Он пожал плечами. – Трудно что-либо предполагать. В лучшем случае, если мы сможем добиться, пятнадцать лет. Прокурор требует для вас обоих смертной казни через повешение. Я слушал и чувствовал, что он хочет добавить еще что-то важное. Кивком головы Шалго показал на часового, который стоял, не спуская с нас глаз. Как же узнать, в чем дело? Попробую-ка я задавать наводящие вопросы. – А обмен пленными? – До ноября – декабря он вряд ли будет произведен… Часовой перебил: – Об этом говорить воспрещается. Шалго замолчал, открыл портфель. – Адвокатское полномочие. Его придется заполнить. Часовой просмотрел бумагу и пододвинул ее ко мне. Я попросил у адвоката перо: от меня требовалось, чтобы я только подписался и поставил дату, но я медлил – хотел выиграть время. А мысли лихорадочно сменяли одна другую. Если пятнадцать лет «самое лучшее», тогда наверняка приговорят к смерти через повешение… Дело будет слушаться чрезвычайным судом, приговор обжалованию не подлежит, и его немедленно приведут в исполнение. Когда дело дойдет до обмена пленными, нас уже не будет в живых… Я тряхнул пером, сделав вид, что оно не пишет, и обратился к часовому: – Не найдется ли у вас ручки, господин надзиратель? – Карандаш сойдет? – Да, да, – сказал адвокат. И, пока часовой искал по карманам карандаш, Шалго взял ручку и, кладя ее во внутренний карман, сделал едва уловимое движение губами. Затем слегка отвернул борт пиджака, чтобы часовой не видел его лица, и беззвучно по слогам произнес: – Беги-те! Карандашом часового я поставил число и подпись и отдал бумагу адвокату. Шалго захлопнул портфель. – Ну, мы, кажется, поняли друг друга? – Да. – На следующий неделе я снова приду. Мы попрощались. Бежать, бежать, бежать!.. Его слова я передал Беле. Бежать! Но каким образом? Из одиночки? Камеры были расположены так, что разговор чуть повышенным тоном был слышен надзирателю даже на первом этаже. Разобрать стену или распилить напильником решетку представлялось невероятным. Подобные действия удаются только в романах. Разобрать стену высотой в четыре этажа?… Не только что из одиночки, а из тюремных мастерских вацкой каторжной тюрьмы еще никто никогда не убегал. Нет, это безнадежно. А что бывало с теми, кто пытался бежать? Когда я еще находился в общей камере и имел право свободно расхаживать, мне несколько раз пришлось работать судомойкой в тюремном госпитале. Там лежал цыган, осужденный за убийство. Он и двое его сообщников получили шесть, семь и десять лет. Четыре года они уже отсидели. Преступники работали в садовом хозяйстве и в один прекрасный день каким-то образом сбежали. Держали они путь на реку Ипой, надеясь короткой дорогой поскорее добраться до чехословацкой границы. Одного из них поймали под Диошъепё, в горах Бёржень, другого – на границе. Цыган, что лежал в тюремной больнице, даже не успел выбраться из Ваца… Конечно, можно рискнуть, хотя у солдат винтовки. Ведь пуля из винтовки Маннлихера разит мгновенно, и такая смерть все-таки лучше, чем на виселице… Но у часовых – старинные ружья системы Верндля, а к ним – свинцовые пули длиной с дюйм. Вот пуля из такого ружья и попала цыгану в живот. Через неделю он скончался, но за эти семь дней натерпелся столько, что и на семь лет жизни хватит. Я как-то присутствовал при перевязке, никогда не забуду! Во весь живот была рана. И все это от одной-единственной пули. А это ружье Верндля далеко стреляет, метко бьет, да и часовые отличные снайперы… Но все равно, так пли иначе… Что значит «нельзя бежать», если это необходимо? Нужно попытаться, если хочешь остаться живым! Маленький Шалго порядочный человек, он знает, какой это большой риск – бежать, и не бросает слов на ветер…
Глава третья, из которой вы узнаете о том, что должен уметь узник, чтобы быть «заключенным с образованием»
Быть узником – великая наука. Не правда ли, странно звучит это утверждение? Однако это так. Старая тюрьма не занималась перевоспитанием преступника, она только бессмысленно и исступленно его истязала. И тот, кто попадал в нее, но хотел все-таки и в этом грязном, душном мире остаться человеком, тот должен был бороться против общества, которое его наказало. Тюремщикам с их звериной жестокостью узники противопоставляли свою солидарность. Это огромная сила, которая поддерживает дух и без которой человек в тюрьме просто не может существовать. Существовал неписаный закон: если уж человек имел несчастье раз попасть в тюрьму, он будет попадать туда еще и еще – тюрьма ставила свое клеймо на человеке. Но, с другой стороны, тюрьма воспитывала чувство солидарности, чувство коллектива. Эти чувства каждый узник должен свято хранить в себе, так как против него тоже существовала «солидарность» – «солидарность» общества, которое поставило на нем нестираемое клеймо «преступника». Я уже говорил, что нас, коммунистов, тюремные власти не считали политическими заключенными, а причисляли к уголовникам. Но сами заключенные выделяли нас из своей среды. Мы считались «иными». И надо сказать, что остальные заключенные нас любили, так как мы помогали каждому чем только могли. Они уважали нас, потому что чувствовали, что наша солидарность какая-то особенная и не похожа на их круговую поруку. Им было непонятно, почему мы, оказавшись «врагами» общества, не воруем, не занимаемся взломкой денежных сейфов, не фабрикуем фальшивых денег – мол, больше пользы и меньше риска. Они смотрели на нас с недоумением, когда мы рассказывали, что боремся за такое общество, где каждый должен будет работать. Капитализм устраивал уголовников больше… В тюремных мастерских мы разделились тоже на два лагеря. Уголовники развлекались тем, что рассказывали друг другу непристойные анекдоты, мы же обсуждали различные теоретические вопросы и беседовали по поводу политических событий. Так в тюрьме существовало два разных мира, которые, однако, были тесно связаны множеством всяких мелочей, ну, например: как достать что-нибудь из съестного или сигареты… Да, сигареты были предметом особенной заботы – ничего не нужно было здесь человеку так, как щепотка табаку. А знаете, пожалуй, почему? Потому, что табак не разрешалось передавать в посылках. И все-таки, хотя и с большим трудом, нам удавалось перехитрить начальство. В общей камере пересыльного корпуса сегедской тюрьмы нас сидело четверо. Трое заключенных были старыми уголовниками, карманными ворами, взломщиками. Встретили они Меня словами: «Нет ли пыльцы (иначе говоря, табака) или по крайней мере спичек?» Я объяснил им, что у меня все отобрали во время ареста. – А ты что, еще никогда не бывал в тюрьме? Я сказал, что бывать приходилось, и не раз, – сначала сидел две недели, а потом три месяца в военной тюрьме. Они начали подсмеиваться: – Молокосос ты еще, как видно. Ну, платок хоть чистый у тебя есть? Только совсем чистый. Платок, на счастье, был: прежде чем меня перевели сюда, я сумел выстирать все свои пожитки. Теперь начал говорить взломщик. Это был человек с большой лысой головой, с рябоватым лицом и пропитым голосом. – Давай сюда, сейчас он станет черным, как кофе. – Что? Кофе? В тюрьме? Не понимаю, для чего тогда нужен чистый носовой платок. Взломщик взял платок и разорвал его на тоненькие ленточки. Сначала он поджег одну ленточку, а от нее все остальные. Потом вынул из кармана маленькую коробочку и положил на нее сажу. – Теперь я покажу, что это за кофе и для чего он служит. Он вытащил маленький фарфоровый кружочек, очевидно от патрона лампы, и тонким слоем пепла намазал края. После этого взял пиджачную пуговицу и шпагат. Обычно так играют ребята: продевают через дырочки в пуговице шпагат, потом надевают на два пальца и крутят – пуговица вертится. Вот так сделал и он. Потом взял один конец в зубы и, когда пуговица стала быстро вращаться, осторожно дотронулся ею до края фарфорового кружочка. Часть кружочка очень быстро накалилась докрасна. Тогда один из моих новых соседей достал из-под топчана коробку сигарет. От накаленного кружочка фарфора все четверо прикурили. – Ну, вот видишь, – сказал взломщик, – этого носового платка нам хватит теперь вместо спичек на целый месяц. Мозгами должен пораскинуть человек, если у него нет денег. Под топчаном из стены вынимался кирпич, и в отверстие можно было просунуть руку до самого плеча. Целые поколения узников терпеливо и осторожно выцарапывали эту дыру. Потом меня научили, как незаметно пронести сигареты: можно, например, прятать их в подкладке сумки, в которой приносят передачи, или класть в жестяную коробочку и запекать в хлеб или калач. От них и других «стариков» я научился тысячам мелочей, которые так необходимы в тюремной жизни, азбуке Морзе, изготовлению различных инструментов из кусочков проволоки, гвоздей, вытащенных из ботинок, и многому другому. Сидящие со мной в камере хотя и не согласны были с моим мировоззрением, но охотно передавали мне свой «опыт», с тем чтобы я, в свою очередь, передал его другим товарищам. Каким находчивым может быть человек, оказавшись совсем в безвыходном положении, я узнал только здесь. Поэтому, когда я попал в одиночку вацской тюрьмы, все мне было уже нипочем. На полу, под одной из каменных плит, у меня был великолепный склад. У трубы центрального отопления мы просверлили в стене отверстие (это было нетрудно, так как стена, оказавшаяся из гипса и штукатурки, легко подалась) и передавали на клочках бумаги друг другу весточки. Собран у меня был и весь инструмент – от швейных иголок до ножниц. Была и сумка, в которой мне приносили передачи и чистое белье. Я уже говорил, что, перед тем как попасть в Вац, я был в Сегеде и там тюремщики, наверное, с десяток раз проверили сумку, но никаких потайных кармашков не нашли. И вот немного спустя, когда я получил право на посылки, в этой самой сумке маленький Шалго передал мне план побега… Но это все-таки были знания лишь за «начальную тюремную школу» или, в лучшем случае, за «среднюю». А вот «университет»… «Университет» – это собранные вместе наблюдения, это находчивость и смекалка, это большое знание людей, настоящая конспиративная работа – вот что такое «университет». «Окончившего университет» заключенного не мог провести даже самый изворотливый шпик. Так вот, прежде чем попасть в Вац, я вполне был подготовлен на уровне «университета». Вацская тюрьма, если я не ошибаюсь, была рассчитана на четыреста – пятьсот человек. В мое время там содержалось, пожалуй, свыше тысячи. Больше половины из них были партийные и беспартийные работники, занимавшие различные посты во время пролетарской диктатуры, за что и попали сюда. Были среди них такие, которые «каялись в совершенном преступлении», но большинство ходили с гордо поднятой головой и если до этого не были коммунистами, то теперь становились ими. Точно такая же картина была и в других тюрьмах. Тюремщиков не хватало. Приходилось вызывать стариков, уже ушедших на пенсию. Вот из числа таких старых служак был и надзиратель нашей одиночки Янош Пентек. Это был уже седой сухощавый человек лет семидесяти. Он принадлежал к той породе людей, которые обходятся государству очень дорого, так как и на пенсии живут еще лет тридцать. У него были длинные, заходившие за ущи и лихо закрученные, нафабренные усы, которыми он очень гордился, причем они топорщились, как стрелы (признаться, я первый раз в жизни видел такие). Сын крестьянина, он, уйдя на пенсию, купил у себя в деревне землю и стал заниматься хозяйством. И вот теперь, словно римский диктатор Цинцинат, прямо от плуга снова вернулся на свой пост. Но Янош Пентек был диктатором, пожалуй, похлестче Цинцината, Лицемерный, ехидный, с отвратительным каркающим голосом и вороватым взглядом, он сорок лет носил форму тюремного надзирателя. Я как-то попробовал мысленно снять с него все это и облачить его в белую рубашку и черного сукна брюки – каким он выглядел в деревне, когда, еще будучи подростком, отправился в город, чтобы принакопить деньжонок для приобретения земли. Да, да, сорок лет в тюрьме вытравили из него все человеческое. И кичился он не тем, что приобрел двенадцать хольдов[10] земли, нет, чин, до которого он сумел дослужиться, – вот что составляло предмет его гордости. В тюрьме, хоть и существовало два мира – узники и надзиратели, все-таки иногда можно было услышать человеческое слово. Но не от Пентека… Он никогда не сделал замечания даже насчет погоды, ни разу не сказал, как, мол, хорош апрельский ветер, подсушит он теперь мою землицу. Тюремный устав для него был вроде священного писания, и по какому бы поводу он нас ни ругал, рано или поздно он всегда цитировал его параграфы. И вот однажды я сделал попытку к сближению. Дело в том, что все именовали его «господин старший надзиратель», а я попробовал назвать его «ваше благородие». Он старался не показать, как ему это приятно, но не смог скрыть удовольствие, растрогался, и глаза его влажно заблестели. Теперь я все время стал называть его так. Попытка имела успех, мы вскоре сдружились, сдружились настолько, насколько можно было сдружиться с таким человеком, как Пентек. Вскоре после этого он начал частенько поговаривать: «Такой добрый христианин, и как это так, что вы замешаны в деле с этими коммунистами!» Да, теперь каждый, кто не слепец, видел, как доброжелательно он относился ко мне. Дырявый мешок всегда найдет себе заплатку. Пентек стал верным и преданным помощником главного священнослужителя Шимона. После злополучной истории с проповедью и исповедованием Пентек ежедневно заходил в нашу камеру: «Как же это произошло, такой добрый христианин – и такая история! Попросил бы прощения у господина главного священнослужителя, и все было бы хорошо!.. У него и так много хлопот из-за вас, и зачем ему еще это нужно!» Мало-помалу он рассказал нам о том, что отношения между начальником тюрьмы и Шимоном очень натянутые. А в это время у правительства начались внешнеполитические конфликты. Хорти знал, что если ему не удастся восстановить порядок в стране, то он очень легко может оказаться без поддержки западных покровителей. Король Карой в глубине души все еще мечтал о троне, и правительству Антанты он, как бы между прочим, говорил, что вот-де Хорти даже з своей банде не может навести порядок. В общем, так или иначе, а дело о массовых расстрелах в вацской тюрьме получило огласку. Но не пугайтесь, никто из руководителей тюрьмы не пострадал. Для обследования обстоятельств в Вац был послан инспектор Тамаш Покол. После этого начальника тюрьмы вызвали к министру юстиции. Ну, намылили ему немножко шею. Начальник тюрьмы был протестантом (так же, как и Хорти, и поэтому католическое духовенство относилось к нему вначале с недоверием). И вот директор тюрьмы при посредничестве протестантского священника написал письмо самому регенту,[11] а тот не замедлил ответить вацскому католическому епископу, и машина, как говорится, завертелась. Вац уже издавна славился своими вечными религиозными распрями, после же истории с массовым расстрелом там началась настоящая война между приверженцами двух религий. Многие обвиняли Шимона в том, что он держится слишком уж независимо, словно стал начальником тюрьмы, что он насильно обращает людей в другую веру, что слишком уж потворствует заключенным-католикам. В то время я с Белой ежедневно ходил на рапорт к Пентеку в кабинет начальника охраны. Там мы настоятельно требовали наших законных прав: то есть прав на переписку, на получение передач, на ежедневную работу. И, хотя Пентек был не очень-то разговорчивым человеком, он понемножку нам все рассказывал… В общем, картина мне стала ясна. Нужно упомянуть еще о начальнике охраны. Это был молодой человек в чине капитана. Холостяк и большой серцеед. Форма очень шла к нему, только вот беда – в обществе-то она совсем не вызывала восхищения, поэтому в городе он всегда ходил в гражданском. Форма была эффектна, особенно летняя: белого полотна гимнастерка и брюки, черный лаковый пояс, черный кивер, золотые аксельбанты… Ну точь-в-точь армейский офицер. И все-таки это была форма тюремщика. Поэтому она его не удовлетворяла. Начальник охраны прилагал все усилия, чтобы слыть «хорошим малым». Он вечно паясничал, и создавалось впечатление, будто он все время разыгрывает какую-то роль, то ли действительно изображая кого-либо, то ли просто придумав ее для самого себя. Всего сказанного достаточно, чтобы понять, как мне хотелось иногда над ним посмеяться. Когда начальник охраны был в дурном расположении духа, кивер он надвигал на глаза, саблю держал в левой руке, большой палец правой руки закладывал за пояс. В такое время любую просьбу он отклонял. Когда же он был хорошо настроен, кивер заламывал на затылок, саблю держал обеими руками за спиной, будто это была тросточка, с какими обычно ходят на прогулки. Что служило причиной его плохого или хорошего настроения, определить было трудно. Думаю, что и в том и в другом случае он просто паясничал. Вот мы и ходили с Белой каждый день за ним по пятам, все подстерегали, когда у него кивер будет сдвинут на затылок, хотя заведомо знали, что «наказание» с нас сможет снять только сам главный священнослужитель. Но мы все-таки решили закинуть удочку – а вдруг капитан нам чем-нибудь сможет помочь. Не помог, хоть кивер и был на затылке. Уж слишком маленьким человечком был он по сравнению с Шимоном. А время между тем не ждало. Прошел май, прошло больше половины июня. И вот как-то к нам в камеры заглянул государственный прокурор, который тоже подтвердил, что суд назначен на середину июля. Я пустился на хитрость. Вот где будет проверка моего «университетского образования». Однажды утром, когда, как обычно, к нам пришел наш тюремный коридорный за парашей, я спросил, не сможет ли он передать тюремному протестантскому священнику, что мне очень бы хотелось с ним поговорить и что я, мол, прошу его захватить с собой библию. Коридорный был из числа уголовников: дирекция тюрьмы доверяла им больше, чем нам. Он очень удивился, но просьбу мою выполнил. В этот же день после обеда священник передал, что он ждет меня в комнате для свиданий. Я ему чистосердечно рассказал, каким образом произошла история с главным священнослужителем и как я попал в одиночку. Никакой ненависти к религии или каких-нибудь там обид на нее у меня нет, но все-таки вера, в которой существует насилие, к чему она мне? Протестантский священник был молодым человеком, рьяным служителем церкви, и, как выяснилось позднее, приходился родственником начальнику тюрьмы. Он тоже ненавидел Шимона и поэтому, на радостях, произнес целую проповедь, беспрестанно ссылаясь на Мартина Лютера, и даже не преминул сказать, что Лютер тоже, мол, был революционером. Потом он говорил что-то насчет грехопадения самих римских пап, извращения христианства и еще и еще и, войдя в конце концов в азарт, очевидно, забыл, что он не на кафедре… Священник объяснил мне, что протестантская церковь стоит за полную моральную независимость, что исповедоваться грешный человек протестантской веры должен не у священника (как это заведено у католиков), который так же грешен, как и сам исповедующийся, а у самого господа бога. Я все время одобрительно поддакивал ему и, когда он наконец замолк, сказал, что если, дескать, это действительно так, то не могу ли я перейти в протестантскую веру. Он ответил, что это не так просто, но если я очень желаю, то он охотно будет приходить каждый день и наставлять меня, после этого можно будет и перейти. Я поблагодарил. Он мне оставил библию – теперь, по крайней мере, было что почитать! Интересная эта книга, товарищи, и для марксистов тоже, если, конечно, правильно понимать законы развития общества. Последний листок в библии был чистым, и я, вырезав его бритвенным лезвием, написал записку Беле и положил ее в отверстие у трубы центрального отопления. На следующий день он тоже проявил желание перейти в другую веру. Расчет оправдался! На третий день нас вызвал Пентек. – Извольте приказывать, ваше благородие! – Такие добрые христиане, добросовестные, аккуратные, ведь нет больше у меня таких хороших камер, и такое дело… Такое дело!!! – Он, видно, забыл с чего начать, – каждое слово этой «беседы» ему заранее было подсказано Шимоном. – Вы принадлежите к единственной правильной вере и хотите стать еретиками?! – Прошу прощения, ваше благородие, но ведь господин регент тоже протестант. – Черт побери!.. Да, на это Пентек не рассчитывал. Он чуть усы не проглотил с досады, а глаза у него так совсем на лоб полезли. Я же тем временем продолжал: – Мы делаем это, ваше благородие, чтобы сохранить моральную независимость. Тут уж Пентека забрал такой страх, что за целый день он больше не проронил ни слова. А мы, когда он нас отпускал, как бы мимоходом заметили: – И другие тоже не прочь бы сменить веру… правда, мы ничего не знаем, но поговаривает кое-кто, тюремные коридорные, например… (Господина главного священнослужителя Шимона не очень-то любили, протестантский же священник был у заключенных на хорошем счету.) К тому же все-таки моральная независимость есть моральная независимость… Но, право, мы ничего не знаем и говорим только, чтобы у вас, ваше благородие, не было никаких чеприятностей… Он раскраснелся от волнения, снял кивер и, держа его в руках, нервно теребил подкладку. Думаю, что в эту ночь спал он мало. На следующий день в камере появился сам отец Шимон и, грозя нам муками вечного ада, разразился таким неистовым криком, какого тюрьма еще никогда не слышала. Я же, наоборот, делал вид, что стою на своем, и ему пришлось малость смирить свой пыл. Козырь был в моих руках – ведь перейти в другую веру не мог запретить никакой тюремный устав; пусть попробует протестовать, когда ему уже однажды попало из-за вечных религиозных распрей! К концу разговора он уже совсем обмяк и только без конца повторял: сын мой, сын мой, так, дескать, и так… Позднее я узнал, что наше дело вызвало много шума, даже больше, чем я рассчитывал. Вот будет здорово, если выяснится, что мы отказались от выполнения религиозных обязанностей не потому, что были «закоренелыми безбожниками», а потому, что нам просто не нравится религия, к которой принадлежит отец Шимон. Делом заинтересовался и сам начальник тюрьмы: видно, протестантский священник не удержался, чтобы не похвалиться своей миссионерской деятельностью. Весть об этом случае дошла до вацского епископа. Шимону нагорело. Все шло именно так, как мне хотелось: в тюрьме многие были его жертвами, и поэтому спустя несколько дней уже человек двадцать ходили на протестантские проповеди. Нашлись и среди уголовников такие, кто поддержал мою идею. И вот Шимон вновь разрешает нам переписку, протестантский же священник добивается от начальника тюрьмы согласия на свидания. Шимон передает на другой день со старшим надзирателем, что он, мол, освободит нас из одиночки, если мы останемся «верны католической церкви», протестантский священник договаривается с начальником, охраны о направлении нас на работу. Я атеист, материалист, верю в человека и не верю в существование каких-то сверхъестественных сил, но религиозные убеждения других людей уважаю и никогда не оскорбляю их. Я просто был вынужден доиграть эту комедию до конца. И все-таки сознаюсь, что мне было очень приятно насолить главному священнослужителю, и я был рад, что мог отомстить убийце, преступления которого оставались безнаказанными. «Массовый переход в другую религию в вацской тюрьме», как я услышал позже, был описан в «Протестантском вестнике». Это событие испортило репутацию отцу Шимону и разрушило его мечты о карьере…Глава четвертая Кивер начальника охраны сдвинут на затылок
Неделю спустя после того, как нас с Белой «обратили» в другую веру, мы стали ежедневно ходить на работу. Исполняли мы должность разносчиков посылок. В наши обязанности входило доставлять в камеры прибывшую с утренним и послеобеденным поездом почту: кому письмо передашь, кому небольшой сверток. В своей камере мы должны были только обедать, а остальное время беспрепятственно бродили по огромному двору или по угрюмому тюремному зданию. Мы были подследственными заключенными и могли носить свою одежду, но тюремным рабочим запрещалось ходить в гражданском, вот нам и приходилось поверх своего натягивать еще тюремную летнюю куртку из мешковины. В первой посылке, как я уже упоминал об этом, под подкладкой сумки оказалось письмо от Шалго. Не так давно из вацской тюрьмы убежал один наш товарищ, так вот с ним, а может быть, еще и с другими бывшими заключенными адвокату, очевидно, удалось поговорить. Шалго не был коммунистом, но делал для нас все, что мог, и не боялся за себя. В этом письме он не скрывал, что на благоприятный исход судебного разбирательства надеяться нечего. Нам надо бежать! План был следующий. Мы должны просить, чтобы нас направили на работу в садовое хозяйство. Во-первых, оттуда легче бежать, а во-вторых, надзирателем там служит брат одного из наших товарищей металлистов, Шандор Надь, известный всем как «хороший» надзиратель. Он уже помог не одному человеку. Для нас важно, что если мы убежим утром, то он не станет нас искать до обеда, а мы тем временем сможем добраться до вацской железнодорожной станции. Там у одного из складских рабочих нас будут ждать фальшивые документы о прописке и трудовые книжки. Шалго сообщил нам имя этого товарища и условный пароль. На поезде мы доедем до Ноградверёца и там на руднике должны разыскать маркшейдера Паппа. Если нас кто-нибудь спросит, кто мы такие, мы должны ответить, что безработные, из Будапешта. Маркшейдер знает уже о нас и куда-нибудь направит. Шалго прислал триста крон. Правда, это были небольшие деньги, но и они все-таки что-то значили. Вот таким человеком был наш адвокат. Самое интересное, что во времена советской республики я встречался с ним несколько раз. Это был невидный, скромный человек, и я тогда подумал о нем: «Какой-то запуганный социал-демократ. Сам, наверное, не знает, как попал в пролетарскую диктатуру». Да, видно, не всегда тот является настоящим революционером и верным другом, кто кричит об этом на каждом перекрестке. Шалго предупредил в письме, чтобы мы не опасались за тюремного надзирателя. Он и так хочет оставить это грязное ремесло, и как-нибудь ему помогут выкрутиться. Даже об этом подумал Шалго… План, в общем, был удачен, только вот… Садовое хозяйство – это, к сожалению, отпадает. Бежать с разноски посылок… Ходит человек на свободе целый день, а вот подойдет поближе к воротам – тут сразу подоспеет часовой. Самое главное – это добраться до станции… Голова раскалывалась от приходивших на ум всяких планов. А что, если подкопать стену? Подумал, и самому смешно стало: подкопать толстенную каменную стену, глубоко уходящую в землю! Несколько раз я все-таки попробовал пойти к воротам встречать почтальона. Дошел. Но там оказались две железные решетки, одна из которых открывалась, как обычно открываются шлюзы. И если уж мне каким-нибудь образом и удастся пройти через нее, то там тоже кругом охрана, буквально через каждые сто метров стоят часовые, и я попаду им прямо в открытые объятия. А если к тому же вдвоем… Голова гудела в поисках выхода. Мы добились всего, чего требовали. Одиночные камеры освобождали, – прибыла новая партия заключенных из двухсот человек, и нужны были места. Воспользовавшись случаем, Бела переехал ко мне, если это вообще можно назвать словом «переехал». Просто он перенес с собой свой пиджак и белье, так как ни нар, ни даже одеял у нас не было и спали мы прямо на голом полу, укрываясь пиджаками. Вот так жили заключенные в вацской тюрьме. Уж я не хочу рассказывать о том, чем нас кормили; боюсь, что просто будет трудно поверить! Так вот, если бы мы пошли к тюремному начальству и обратились с просьбой перевести нас на другую работу, нас бы моментально заподозрили в намерении убежать. А в это время два священника соревновались между собой за право оказать нам услуги в восстановлении наших урезанных прав. Разносчики посылок – это была самая легкая работа и к тому же работа, связанная со свободой передвижения; каждый мог нам только позавидовать. Священники хотели, видно, нас задобрить, вот и дали ее. Было начало июля, на улице стояла нестерпимая жара. В послеобеденное время песок под ногами, казалось, накалялся докрасна, а неподвижный воздух словно застыл между тюремными стенами. Сквозь решетки камер и тюремных мастерских была видна синева безоблачного неба. Мы с Белой и еще несколькими товарищами по заключению, прислонившись к раскаленной решетке, ждали послеобеденной почты; из-под ворот нас обдавала струя прохладного воздуха. Вдруг со стороны столярной мастерской под чьей-то тяжелой поступью зашуршали камешки. В душной тишине это шуршание раздавалось, как гром. Я посмотрел туда – шел начальник охраны. Другой бы человек радовался возможности укрыться в тени, а этому сумасшедшему взбрело в голову именно сейчас заниматься проверкой. Я видел, что его кивер сдвинут на затылок, сабля болтается, как у кавалериста, а руки заложены за спину. Он шел по двору и – неслыханное дело! – насвистывал. «Теперь или никогда!» – пронеслось в голове. Одно из двух: или меня ждет удача, или меня заподозрят, и кто знает, представится ли еще удобный случай. Дней через десять или самое большее через две недели должен состояться суд… Я отошел от своих товарищей и направился навстречу капитану. Увидев, что я иду к нему, он остановился, расставил ноги и начал покачиваться взад и вперед, продолжая насвистывать. После того как я подошел и стал по стойке «смирно», он спросил: – Ну, что случилось? Может быть, не нравится жизнь у нас? Лучшую работу, что ли, хотите? Ведь и так целый день бегаете. – Я металлист, честь имею доложить, а это разве работа! Когда в двадцать лет я работал подмастерьем в кузнечном цехе, то мог без передышки делать пятьдесят ударов пятикилограммовым молотом. Вот это работа! – Гм! Гм! – Глаза капитана весело забегали. – Ну, а деревенской работы вы, наверное, никогда и не нюхали. – Почему же, я умею даже косить. Вот было бы здорово покосить теперь! Он засмеялся и похлопал меня по плечу; – Ну ладно, я поговорю с Пентеком, чтобы он направил вас в садовое хозяйство. Я знал, что в сад уже просили человека на сбор черешни, но что они сами предложат мне… Всячески стараясь не показать своей радости, я, лишь щелкнув по-солдатски каблуками, поблагодарил. Потом вернулся к своим товарищам и дал знак Беле, что теперь должен идти он. Капитан разразился таким смехом, что из-под навеса крыши взметнулась стая голубей, как будто по ним выстрелили из ружья. В другой раз, может, он и выругал бы нас как следует за то, что посмели обратиться к нему с одной и той же просьбой, но сегодня… Он записал в блокнот и имя Белы. Теперь мы боялись только одного: осложнений с Пентеком, так как, согласно параграфу тюремного устава, мы должны были сначала переговорить о работе с ним. Все старания начальника охраны могли пойти прахом. Пентек, если уж он обидится за то, что мы не посчитались, завтра же доложит начальству, что мы-де нарушили порядок. А предлог всегда найдется. И тогда нам крышка. Я решил идти судьбе навстречу. Вечером уже, во время поверки, я заметил на лице старшего надзирателя какое-то недовольство. Наверное, начальник охраны успел ему рассказать о нашем разговоре. И вот я попросил старшего надзирателя принять меня, у меня есть к нему, мол, важное дело. – Ну, проходите. – Он сумрачно показал на свой кабинет. Я рассказал ему, что после обеда к нам во дворе подошел господин начальник конвоя и поинтересовался, довольны ли мы своей работой. У меня как-то вырвалось, что мы могли бы выполнять работу потяжелее. Господин начальник охраны в свою очередь ответил, что, мол, ваше благородие предложили для работы в садовом хозяйстве наши кандидатуры, то есть меня и Белы. Вот я и пришел, чтобы поблагодарить ваше благородие за вашу доброту к нам. Его лицо мгновенно прояснилось. Значит, не о нарушении устава идет речь и не о том, что начальник конвоя отдал распоряжения, минуя старшего надзирателя. Мы, очевидно, уверены, что он сам просил о нашем переводе. С Пентеком случилось чудо: он даже руку протянул на прощание и начал говорить о том, какой я, дескать, порядочный христианин, он, мол, очень меня жалеет и относится ко мне с отеческим вниманием. Садовое хозяйство вацской тюрьмы, как я определил па глаз, занимало сорок – пятьдесят хольдов. И если тюремные мастерские были очень хорошо оснащены всяким оборудованием, то садовое хозяйство считалось в своем роде просто образцовым цехом. Великолепно ухоженные редкие сорта столового винограда, чудесные деревья, орошаемый огород. В то время шел сбор черешни и вишни. Блестящие, темно-красные вишни были величиной со сливу. Целая семья могла бы жить с дохода, который дают четыре-пять таких деревьев. Я знал, что вишни и черешни в продажу не шли, их преподносили целыми корзинами начальству из министерства юстиции. Был издан суровый приказ: даже надзиратели не имеют права съесть ни одной ягоды. Заключенный, который посмеет положить в рот хоть одну прямо с дерева или из корзины, будет тяжело наказан. Наказан будет заключенный и в том случае, если не доложит начальству, что надзиратель попробовал хотя бы одну ягодку. Так во время сбора черешни надзиратели и заключенные должны были следить друг за другом. Ничего не поделаешь: если надзиратель был строгий, мы были тоже строгими, если надзиратель оказывался добрым, то и мы не были придирчивы, и тогда уж могли не только лакомиться, но и вдоволь уносили в рубашках с собой вишни для товарищей. Существовало правило: тот, кто рвет ягоды с деревьев, должен непрерывно свистеть. Но деревья были огромными, и мы взбирались на них по десять – двенадцать человек. Попробуй определить, если двое или трое перестали свистеть! Обо всем этом я знал и раньше из разговоров с заключенными, и вот теперь мне довелось познакомиться с этим на личном опыте. Сердце у меня сильно забилось, когда в первое же утро старший надзиратель Пентек крикнул: «Работники сада, в строй!» Бела тоже покраснел и не знал, куда девать руки и ноги. Только бы ничего не заметили! Мы на всякий случай снарядились для побега. Кто знает, – может быть, именно сегодня нам удастся выполнить план и убежать. На свою гражданскую одежду мы натянули тюремное одеяние. Пентек обратил внимание: – Вам будет жарко. – Теперь уж не стоит раздеваться, если будет жарко, потом сбросим, ваше благородие. Утро было прохладное, ветреное, и он подумал, возможно, действительно жарко не будет, и еще даже поддакнул: правильно, мол, что надели. Моя гражданская одежда состояла из коричневого полотняного костюма, того самого, в котором меня арестовали августовским утром 1919 года. – Ну хорошо, – и он отошел. Но вот поверку начал делать разводящий. – Да вы что, решили, что на прогулку идете, что ли? Плащ, куртка, сумка? Сбросить сейчас же все! Возьмите только сумку для провизии. Но мы стали уверять его, что если пойдет дождь, то плащ окажется очень кстати, а сумка – ведь в ней то же самое, что и в казенной, уж разрешите ее взять!.. У Белы была широкая дождевая накидка, у меня – непромокаемая куртка. Наконец надзиратель успокоился, и мы отправились. Работало нас в саду человек двести, надзиратель разбил нас на несколько больших групп. В центре хозяйства стоял домик садовника, рядом – инструментальный склад и колокольня. Ее выстроили здесь не в силу преклонения перед господом богом – ударом колокола оповещали начало перерыва: в девять часов завтрак, в двенадцать на обед и в шесть вечера конец работы. В случае какой-нибудь тревоги тоже били в колокол. Звон его был слышен очень далеко, да и неудивительно, так как он, пожалуй, не уступал силой звука колоколу Вацского собора. В домике садовника жил бывший каторжник, он распределял заключенных на группы для работы, раздавал инструмент. Это был скрюченный, лысый человечек лет шестидесяти, может быть, семидесяти, а пожалуй, только пятидесяти. Кто угадает возраст старого заключенного! Присудили его к пожизненному тюремному заключению бог весть когда, еще молодым. Отбыв пятнадцать лет наказания, он получил помилование, но так и остался здесь. По доброй воле отказавшись от свободы, он носил одежду заключенных, довольствовался тюремной пищей. Плату? То получит несколько крон, а то и не получит. Он мог ходить в город, только вряд ли пользовался этим правом. Впрочем, в тюрьме он был «важным господином», поважнее самого старшего надзирателя. Немудрено: надзиратели приходили и уходили, задерживаясь только на несколько лет. На его глазах сменилось бог весть сколько надзирателей, но он неизменно оставался. Все писаные и неписаные законы тюрьмы, ее обычаи, ее историю знал он назубок. Мы стояли в очереди за инструментом, и, когда я дошел до него, он вдруг пристально посмотрел на меня и сказал: – Подождите. Он роздал заключенным корзины, ножницы, мотыги, а меня пропустил. Но вот он вернулся, остановился около меня и как-то странно, почти одними губами прошептал (в тюрьме люди умеют говорить так, что вблизи все слышно ясно и четко, а на расстоянии вытянутой руки уже ничего нельзя понять): – Бежать хочешь? Это, конечно, хорошо, только делай это как можно скорей. В виноградниках тебя не заметят, в конце есть асфальтированная дорога. Охраны теперь там нет. Я дам тебе работу в черешнике, надзиратель там Шандор, порядочный человек. Только косоглазого берегись, этот надзиратель – шпик. Делай все осторожно, желаю удачи! И передал мне корзину. Я не знал, как поступить: благодарить старика за помощь и совет или все отрицать и сделать вид, как будто я ничего не понимаю? Стоит ли вообще пытаться бежать после этого? Кто знает, что это за человек? Убийца, осужденный пожизненно, добровольно оставшийся заключенным. Здесь о нем говорили как о человеке малость придурковатом. Но, с другой стороны, я уже сказал, что он играл роль большую, чем сам старший надзиратель. Откуда он взял, что я хочу бежать, каковы его намерения? Я сделал вид, что из его слов ровно ничего не понял. Отыскал Белу и присоединился к работающим. Часть нашей группы собирала ягоды с земли, часть рвала их, взобравшись на деревья. Я тоже выбрал дерево повыше и залез на самую верхушку; за листвой снизу меня трудно было рассмотреть, я же видел насколько хватал глаз и мог свободно ориентироваться. Да, действительно, все можно сделать так, как сказал старик. По соседству с черешней начинался виноградник; в пятидесяти метрах от того места, где мы работали, стоял домик давильни, перед ним – стол из мельничного жернова и деревянная скамейка. В конце виноградника дороги не было видно, можно было лишь догадаться, что она идет где-то между кустами. С двух сторон, обозначая границу тюремной территории, у дороги стояли сторожевые вышки. Сколько я ни смотрел, часового в башне не видел. Возможно, он был внизу или пошел поразмяться. Приставленный к нам надзиратель был таким, о каких заключенные могут только мечтать. На месте он не стоял, заговаривал частенько с кем-нибудь из нас, на дружбу не напрашивался, но крика и брани мы тоже от него никогда не слышали. И когда мы у него на глазах ели вишни, то он делал вид, что не замечает. Да и сам порой запускал руку в корзину. Он даже предупредил нас: смотрите косточки по сторонам не выплевывайте, собирайте в карман, а пойдете домой, – где-нибудь по дороге выбросите. В полдень пришла его дочка и принесла ему в базарной кошелке обед. Мы насыпали ей туда ягод, бери, мол, твой отец заслуживает больше, чем начальство из министерства юстиции, которому посылают фрукты в огромных закрытых брезентом корзинах (я-то это знал, так как работал разносчиком посылок). Во время обеденного перерыва все расположились прямопод деревьями. Я же с Белой и еще третьим товарищем – его звали Шёнфёльд, он работал во время пролетарской диктатуры в профсоюзе, – направились к давильне. Надзиратель спросил, куда мы идем. Я ответил, что там удобнее, так как есть стол. Прозвенел колокол, но мы остались сидеть. Нас звали, начали искать, но мы решили некоторое время выждать. Спустя несколько минут мы присоединились к остальным. Я на ходу застегивал пуговицу, сделав вид, как будто ходил по своим неотложным делам. Надзиратель замечания нам не сделал, только пробормотал: – Ну, живо, живо! Вечером к складу с инструментами снова подошел старик. – Не слушаешь меня! – Он неодобрительно покачал головой. – Чего вы хотите? Висельцы? Думаешь, я не знаю? Я, брат, все знаю. Они попросили для охраны пополнения, – он наклонился к самому моему уху, – жандармов! Когда те придут, тогда уже, поверьте мне, на сторожевой будке постоянно будет дозор. Дня через два они будут здесь, а возможно, что и завтра, кто знает… Не веришь мне? В этот же вечер, как только мы вернулись и я еще даже не успел раздеться, меня вызвал Пентек и проводил в комнату для свиданий. Там меня ждал Шалго. Он, очевидно, подсунул часовому деньжонок, так как тот оставил нас наедине. Шалго шепотом сообщил, зачем пришел. Через неделю состоится суд. Среди пятнадцати подсудимых я числюсь самым важным преступником, на четвертом месте Бела. В любой день они могут отправить нас в тюрьму прокуратуры в Будапешт. Медлить нельзя! Материал по нашему делу публикуется в печати. Обставят они суд, как говорится, «с помпой». По крайней мере пять смертных приговоров нам уже уготовлено. Наверное, они поэтому так легко и пошли на то, чтобы мы работали последние дни в садовом хозяйстве; пускай, мол, потрудятся на свежем воздухе. На судебный процесс приглашены иностранные корреспонденты; пусть убедятся, как гуманно обращаются у нас с заключенными коммунистами! Кроме того, он сказал, что часовой в саду «хороший» надзиратель, обработанный братом, не знает о плане побега, но если кто-нибудь исчезнет, то он не побежит в дирекцию, а прежде сам поищет в саду. А раз начнут бить тревогу хотя бы через полчаса, то этого вполне достаточно, чтобы отойти на большое расстояние. В девять часов перерыв, в девять часов тридцать пять минут и в десять часов отправляется поезд к Ноградверёце. Если мы поторопимся, то сможем успеть к самому раннему. Рабочий, который передаст нам документы, и билеты купит. Мы сможем выиграть время. На всякий случай для большей безопасности у маркшейдера ноградверёцского рудника приготовлены трудовые книжки и фальшивые документы о прописке, только уже на другие имена. Нужно отдать справедливость, что маленький Шалго был очень предусмотрителен. Чрезвычайно ценен такой человек в условиях подполья. Он взял с меня слово, что завтра или, по крайней мере, через день мы попытаемся бежать. В посылке, что он принес нам, было немного сала, хлеба, кусок мыла – чтобы не вызвать подозрений, не больше, чем обычно. До границы нам и этого вполне должно хватить. Мы, разумеется, постепенно и тщательно все приготавливали к побегу. На полу в комнате вычертили в сотый раз до мельчайших подробностей весь наш маршрут: как будем пробираться через виноградники, как выйдем на берег Дуная. По шоссе идти мы не могли – там можно было встретить кого-нибудь из тюремных надзирателей, а они за месяцы нашего пребывания в тюрьме хорошо знали нас в лицо. Весь путь до станции и дорогу с ноградверёцского вокзала изучили мы наизусть. Все было рассчитано по минутам: когда мы должны быть здесь, когда там. Карты у нас не было, но в конторе по распределению посылок висела «Территориально-административная карта Венгрии» еще довоенных времен. В ожидании посылок мы все время топтались перед ней и изучили самый короткий путь до излучины Дуная так хорошо, что и во сне могли его начертить. Карта была довольно подробная, на ней был обозначен рудник, дом лесничего в Ноградверёце и даже лесные дороги. Имели мы кое-какое представление и о плане города, да в ориентировке нам должно было помочь и то, что мы хорошо запомнили дорогу, по которой нас везли от станции. С товарищами по заключению мы еще раз проверили каждую мелочь, спрашивая, как они шли, видели ли то или это. Разобраться было не трудно, город маленький, а Дунай, шоссе, да еще железная дорога служили хорошим ориентиром. Часы у нас отобрали еще при аресте. Но время мы научились определять довольно точно. Просыпаясь ночью, я всегда мог сказать, который час. Приготовились мы к нашему «путешествию» и с другой стороны – я сказал бы, физически. Человек в узкой одиночке отвыкает от движения. Даже ходьба по лестнице и дневные прогулки становятся затруднительными. Я же, когда разносил посылки, бегал, когда нужно и не нужно. Две посылки – в руки, две – под мышками и мчался с ними вверх по лестнице. Вначале сердце заходилось и я думал, что прямо на лестнице упаду, но я продолжал такие упражнения. Ведь кто знает, что меня ждет. Может, придется идти пешком через горы Бёржёнь, по бездорожью, так что нужно подготовить себя к трудностям в пути. Нельзя, чтобы в конце концов дело провалилось из-за недостатка у нас физической выносливости. Но зато чувствовал я себя хорошо и был, как говорится, «в форме». Бела тоже потренировался, так что испытания нас не страшили. План был хороший, Шалго – золотой человек, и, если нам будет сопутствовать удача, все будет хорошо. Вот так обстояло дело в тот день, когда мы впервые работали в садовом хозяйстве. Прекрасно помню, это была пятница, восьмого июля 1921 года. На другое утро в саду мы не встретили нашего надзирателя. Я узнал от старика, что его отправили дежурить в тюремную больницу. Еще посчастливилось, что так легко отделался. Вероятно, донесли директору про корзинку вишен для дочки. Теперь нашей работой руководил другой надзиратель, совсем мальчишка, блондин с этаким красным, разжиревшим лицом. Буквально все, даже сами тюремщики, звали его «Чума». Из всех надзирателей тюрьмы он был самым жестоким. Все во мне оборвалось. Даже не знаю, как я смог поднять корзину и инструмент: от волнения подогнулись колени. Бежать от Чумы? Да он не только нас, а родную мать наверняка в чем-нибудь подозревает. В этот день нечего было и думать о каких-либо действиях. Необходимо сначала познакомиться с привычками нового тюремщика; наверняка можно было сказать, что стоит нам хоть на минуту отойти, он сразу же поднимет тревогу, натравит на нас ищеек, а то и примется стрелять… Однако в полдень мы все-таки решили пойти к давильне. Ну, он, конечно, разорался, почему это нам нужно не так, как другим. «Ишь, неженки! Ну погодите!» На следующий день было воскресенье, на работу мы не ходили. Упустил, наверное, Шалго это из виду, когда говорил: «Завтра или самое позднее послезавтра». Я тоже забыл об этом. В воскресенье прибыл новый транспорт с восемьюдесятью заключенными. Подселили и к нам одного, так что мы с Белой и поговорить не могли. Вполне возможно, что в понедельник утром нас повезут в Будапешт, в прокуратуру. А может быть, в понедельник прибудет и жандармское подкрепление… Я уже проклинал нашу несчастную осторожность. И почему мы не сделали попытки бежать сразу же, в первый день! Может случиться, что железнодорожник уж и не будет ждать нас в понедельник, раз мы до сих пор не явились. Пять смертных приговоров по меньшей мере… И первый в списке я… К осени, когда начнется обмен военнопленными, где мы будем тогда… И такого воскресенья и двух ночей, какие мы напоследок провели в тюрьме, я не желаю даже моим врагам.Глава пятая Побег
Рассветало. Был понедельник, одиннадцатое июля. Может быть, это уже последний понедельник, может быть, им начинается последняя неделя нашей жизни… Нерадостные мысли одолевали меня этим ранним утром: в пятницу суд, приговор. В субботу на рассвете… Старший надзиратель выкрикнул во дворе наши имена. «Прокуратура!..» – мелькнуло у меня в голове. – Ну, давай, давай! Живо! Все только вас и ждут. Я с облегчением вздохнул. Нет, не в прокуратуру, пока только снова в строй – мы отправляемся с Чумой собирать вишню. Натянув на себя тюремную одежду поверх гражданской, мы взяли плащи и сумки. Надзиратели нам на этот раз ничего не сказали – они привыкли, что мы в течение трех дней делали так же. Во дворе у пирамиды ружей по команде «вольно» стояла и ждала приказа рота жандармов. Они пришли походным маршем, ботинки у них были в пыли. Это было подкрепление охране. По дороге в сад возле меня оказался Шёнфёльд. – Когда будут вас судить? – спросил он тихо, не поворачивая головы. – В пятницу. – Чего ты ждешь? – Чего? Веревки! – А ты попробуй бежать! – Я хотел, но теперь уж… – Попробуй, все-таки это лучше, чем… – Слушай, давай и ты с нами. С Белой втроем и убежим! Он покачал головой: – Трое это заметно… У меня есть немного денег, пятьдесят крон, я вам отдам их. – Спасибо. У меня есть деньги. Еще и на тебя хватит. Побежим, а? – Нет, я говорю, что заметят. Нас всех троих и схватят. Бегите с Белой. Потом я тоже попытаюсь, но вы бегите, и сегодня же! – Бежать? От Чумы? – Но ведь от палача еще труднее!.. Я тем временем отвлеку внимание часовых. – Ну вот, будешь еще подставлять себя под удар! Бежим лучше вместе. Тебя тоже ждет суд и тоже обвинение в «массовых убийствах…» – Ну, еще не скоро! Этого я еще успею избежать. Но не избежал, бедняга. А присоединиться не хотел ни в какую, как я его ни уговаривал. – Нет, вдвоем вам скорее удастся! – говорил он, – А я попробую отвлечь их внимание… А случай еще представится, и я убегу по проторенной дорожке. Когда мы уже пришли на место, то старик попросил старшего надзирателя, чтобы тот отпустил меня ремонтировать инструмент – я ведь слесарь, знаю, что к чему. Мы остались вдвоем в давильне. – Вот видите, не доверяете мне! – начал он с упреком, покачал головой и стал ходить взад и вперед, еле передвигая ноги в огромных неуклюжих башмаках. – Не доверяете. Я же вам говорил и думал, что вы и другим скажете. Ну, другу своему да еще этому еврею. К чему вам всовывать свои шеи в петлю! Я не ответил, продолжая усердно колотить по искривленной мотыге. Ну что я мог сказать? Быть откровенным – рискованно, ведь он все-таки служит в тюрьме. Но если все это у него от души? Я не хотел его обидеть и показать, что ему не доверяю. И сделал вид, что из-за стука молотка не слышу его слов. Бедный старик, сколько раз потом я в душе просил у него прощения! Едва волоча ноги, он подошел ко мне и наклонился к самому уху. – Я ведь люблю ваших… ну, одним словом, коммунистов. Право слово, люблю… Я смотрел на большую плешивую голову, огрубевшие в застенке черты лица, скорбную складку у рта, выцветшие глаза. Оставив работу, я повернулся к нему. – Но если так, почему вы сами здесь, старина? Вы же свободны, свободны, как птица, вы же уже отсидели свое и можете уйти отсюда. Он стоял и смотрел куда-то вдаль. – Могу уйти… Куда? Куда я могу уйти? В деревню, на посмешище? Убийца… В Будапешт, где я никогда не был? Клеймо-то осталось, и я преступник. Ведь все равно и жизнь – тюрьма и в душе тюрьма. Одна жизнь бывает у человека… Моя – вот такая. – Ну что вы! – Я старался его утешить. – Вы бы могли еще работать, обзавестись семьей. Сколько вам лет? Настоящей-то жизни вы и не видели. Он покачал головой: – Нет, я уже конченный человек. – Потом добавил: – А в жизни я много видел, очень много. И домом моим стало это заведение, здесь мне лучше, чем там, на воле… Нет, я уже конченный человек… А коммунистов тем не менее люблю… – За что же вы любите нас? Ответ показался мне странным. – Я люблю коммунистов, – сказал он, – за то, что они не разрешают, чтобы с девушками обращались, как с половой тряпкой. Я посмотрел на своего собеседника недоумевающим взглядом. Пролетарская диктатура провела много мероприятий. В числе прочих позорных пережитков прошлого мы уничтожили проституцию, раскрепостили женщин… Но как случилось, что из всего проделанного нами за сто тридцать три дня одно только это мероприятие так потрясло душу старика. Позднее я узнал его историю. Уже будучи на воле и приехав в Советский Союз, я встретился там с товарищем, который попал в Россию прямо из Ваца в результате обмена военнопленными. Он хорошо знал добровольного узника. Они даже подружились в свое время, и тот рассказал ему свою трагедию. Родом был он из Альфёлда, из местности Ясшаг. С детства полюбил он одну деревенскую девочку. Она его тоже. Они обручились. Когда ему исполнился двадцать один год, его забрали в армию. Много земель он обошел: Штирию, Италию, Галицию. Девушка жила в прислугах у одного трактирщика. Это был довольно большой трактир, и, как это часто водилось, он одновременно служил публичным домом для более состоятельных посетителей. Девушка была очень хорошенькой, а три года – время не маленькое. Письма приходили редко. Подарками, деньгами, угрозами, а может быть, просто силой заставлял трактирщик девушку не только прислуживать посетителям… Прошло три года. Парень возвращался домой и уже в поезде услышал, что стало с его возлюбленной. Он тут же пошел в трактир и увидел собственными глазами: накрашенное лицо, завитые волосы, шелковая блузка и испуганный взгляд. Он приехал домой, чтобы жениться. Три года мечтал он о том, как они заживут вместе, и вот теперь в один миг все это рухнуло. У несчастного помутился рассудок, он вытащил нож… На шум прибежал трактирщик. Он убил и его. Потом он хотел покончить с собой, но тут подоспел буфетчик, а за ним официант. Убийцу схватили жандармы и заковали в кандалы. Такова история. Только после его рассказа я понял, почему именно меры по уничтожению проституции убедили старика в том, что пролетарская диктатура – справедливое, хорошее дело. И, наверное, он много размышлял о том, что жизнь могла сложиться совсем по-другому, если бы не искалечили его возлюбленную. Он видел, что ничего подобного при пролетарской диктатуре произойти не могло. Но ведь, пожалуй, многие так: понимают, что такое резолюция, только тогда, когда она принесет им что-либо лично, в чем-то улучшит жизнь. – Идите собирать черешню, – сказал старик, – а я пойду с другой стороны в виноградник. Теперь уже прибыли жандармы, однако возможно, что они станут в караул только после обеда… Оставалось минут десять до перерыва, я стоял в это время у весов, принимая собранные ягоды. В двух шагах от меня был часовой. Двое уголовников бросили на весы корзину. И в это время ко мне подошел старик. Он принес проржавевшие и зазубренные садовые ножницы и, сделав вид, что хочет объяснить, что с ними нужно делать, прошептал: «Путь свободен». Ударил колокол. Заключенные маленькими группами рассеялись под деревьями. Я пошел на обычное место к столу. Шёнфёльд и Бела последовали за мной. – Опять он со своими барскими замашками, – заметил часовой, – чтоб черт ему в кишки забрался! Вы сами можете убедиться, какие большие господа ваши «товарищи», – бросил он нам вслед, обращаясь к остальным заключенным. Я расстелил на столе бумагу, а сумку с хлебом и салом, улучив удобный момент, бросил в кусты. – Что ты делаешь? – спросил Бела. Во мне вдруг созрело бесповоротное решение. – Бежим. – Сейчас? – испугался он. Бывает так с человеком: недели, месяцы он все что-то подготавливает, а когда надо действовать, его вдруг охватывает паника. У Белы тут же возникла дюжина всяких отговорок. – Посмотри на тюремщика! Он говорит о нас, ты видишь – он все время сюда смотрит… – Вот уж буду рад, – ответил я, – что именно этот жулик попадет из-за нас в беду. Другого я все-таки пожалел бы. – Но ведь прибыли жандармы! – Так они вообще теперь здесь останутся. И поверь, завтра положение не станет лучше, наоборот, ухудшится. – Давай подождем, посмотрим, что будет, новый план выработаем, с Шалго поговорим. – А если через час явится посыльный и скажет, чтобы нас отправляли в Будапешт, в прокуратуру? – Тогда мы всегда сможем ускользнуть по пути. – У моего друга даже дрожали углы рта. Я видел, что мне уже ничего не остается делать, и заявил: – Если ты не идешь, я отправляюсь один. Шёнфёльда я так и не смог уговорить присоединиться к нам. Вскоре он нас оставил. Он, дескать, теперь отвлечет внимание часовых и сделает все, чтобы мы могли скрыться незамеченными, а сам убежит позднее. Бела это поддержал – не лучше ли, мол, и ему уйти с Шёнфёльдом. – Хорошо, я уже сказал, что пойду один. Мы еще раньше проведали, что Чума любит слушать неприличные анекдоты. Шёнфёльд, отойдя, сел под дерево напротив нас. Он знал великое множество анекдотов и принялся рассказывать их один за другим. Через несколько минут мы уже слышали дикое гоготанье. Шёнфёльд сел напротив нас с тем расчетом, что часовой будет, конечно, следить за каждым его словом и поэтому повернется к нам спиной. Перерыв подходил к концу. Я прислушался. До меня доносились только отдельные обрывки фраз, Шёнфёльд рассказывал какой-то очень длинный анекдот, и я видел, как внимательно и с каким огромным интересом, раскрыв рты, слушают его заключенные и часовой. Я сделал вид, как будто ищу что-то под столом. Рывок – и я уже в винограднике. Вперед! Согнувшись в три погибели, я стал пробираться за своей сумкой. Пока ничего страшного нет, даже если поймают: мог объяснить, что пошел по своим неотложным делам. Прямо возле меня пролегала межа. Возможно, она ведет к гравийной дороге – до нее метров триста. Я оглянулся назад: сидевшие под деревьями видеть меня уже не могли. Заметить меня мог лишь тот, кто стоял в конце межи. В голове молниеносно пронеслось: может быть, было бы лучше, если бы я еще ждал. В подобную минуту, что греха таить, человек боится, утопающий всегда хватается за соломинку. Но нет! Я уже ясно сознавал, что каждый час промедления мог только осложнить нашу судьбу, но не улучшить. Вперед, вперед! Пути назад нет. Я полз на четвереньках по мягкому, рассыпающемуся песку, между правильными, хорошо окученными рядами виноградных кустов, быстро, как только мог. Иногда осторожно оглядывался. Переползал на соседнюю межу и некоторое время продолжал путь там. Вскоре я услышал у себя за спиной чье-то тяжелое дыхание. Я оглянулся: Бела, согнувшись, во весь дух бежал за мною следом. Догнал он меня уже на широкой дороге, как раз в то время, когда колокол возвестил окончание перерыва. Теперь еще одну-две минуты мы могли быть спокойны. Я ведь их уже приучил к тому, что опаздываю. И в пятницу и в субботу после перерыва я каждый раз, старательно застегивая пуговицы, приходил на рабочее место спустя несколько минут после звонка колокола. Так что у нас есть еще немного времени и мы сможем уйти на довольно большое расстояние. Дорога, посыпанная щебнем, пересекала садовое хозяйство с юга на север. В конце ее по обеим сторонам виднелись смотровые вышки. Часовых там не было. Сама дорога была исправная, в две повозки шириной; едва ли по ней ездили каждый день, разве лишь во время сбоpa фруктов и винограда. Здесь мы уже не могли ползти. Я выпрямился. Несомненно, очень неприятное ощущение доставляет мысль, что вот теперь твоя голова – хорошая мишень для пуль и что враг, который тайком подстерегает тебя, может, уже поднимает ружье, а его взгляд примеривается к мушке. – Иди за мной, – шепнул я Беле. – Если что случится, то сразу в виноградник! Ты налево, я направо! По крайней мере один из нас сможет спастись. А пока нажмем! И мы бросились вперед что было сил. Но, бог ты мой, какой шум разнесся в этой мертвой тишине от стука наших каблуков! Казалось, каждый шаг слышен на километры. Правда, бег нас пока не утомлял, я ведь уже говорил, что мы хорошо натренировались. На ногах у нас были свои ботинки, в тюремных было бы потруднее. Метрах в пятидесяти от смотровой вышки мы немножко замедлили бег. Я осмотрелся вокруг. Нигде никого. Казалось, сердце выскочит из груди, когда мы одолевали последние метры до границы хозяйства. Мы с подозрением смотрели на каждый виноградный куст, на каждое дерево, нам казалось, что вот-вот откуда-нибудь послышится крик: «Стой, сдавайся». Но кругом царило безмолвие. И вот мы наконец у границы тюремного хозяйства. Еще один шаг – и я уже беглый заключенный. Поймают – в обвинительном акте появятся «усугубляющие вину обстоятельства». И та надежда, которая теплилась в нас, что мы будем осуждены пожизненно или получим помилование, исчезнет окончательно. Но ведь один шаг – и мы будем свободны! Свободны, если не попадемся, а попадемся – верная смерть! Дорога шла через крестьянские земли, где местами еще не была убрана пшеница, попадались участки, засеянные кукурузой. На поле в ста метрах от нас работали двое крестьян – один постарше, другой совсем молодой. Я решил, что это отец и сын. Они косили траву почти у самой дороги. Бела дернул меня за рукав тюремной куртки. Я только отмахнулся: теперь уж все равно, мол. идем! Мы вынуждены были идти не торопясь: бегущий человек мог вызвать подозрение. Размеренным шагом мы направились к двум крестьянам. Они прекратили работу, но косы на всякий случай держали под рукой, а вдруг понадобятся. – Бог в помощь! – Спасибо. Куда путь держите? – Да вот туда. – Я показал. – Ну хорошо, – подмигнул старший, – только будьте осторожны. Дай бог вам удачи. Вот и все. Мы двинулись дальше и уже через несколько шагов услышали, как звенит коса в люцерне. Свернув к Дунаю, мы пошли по меже кукурузного поля; поблизости должна была проходить дорога в город, на которой, как я уже говорил, могли встретиться нам надзиратели. Вдруг совсем рядом затарахтела таратайка, и мы быстро присели на корточки в высокой кукурузе. На облучке сидел наш знакомый надзиратель, заместитель Пентека. Таратайка, запряженная парой маленьких казенных лошадок, промчалась. Мы подождали немного, может быть, с полминуты. В такое время полминуты – целая вечность! – и, воспользовавшись случаем, оглядели местность. Приблизительно метрах в пятидесяти от нас, по ту сторону дороги, среди сорняка и густого кустарника, был овраг. Наверняка он вел к Дунаю. Я осмотрелся, не идет ли кто-нибудь. Ну, давай нажмем! Мы сорвались с места, словно по воздуху перелетели эти пятьдесят метров, и с колотящимся сердцем бросились на дно оврага. – Ты никого не видел? – Нет. Надеюсь, что и нас никто не заметил. – Ну, теперь давай сбросим с себя эти тюремные лохмотья. Трясущимися руками мы скинули с себя тужурки, брюки, и даже, помню, я впопыхах оторвал пуговицу. Потом мы посидели немножко, отдышались и, как только поднялись, чтоб идти дальше, услышали: бим-бом, бим-бом. Это били в тюремный колокол. И почти тут же завыла сирена: тревога! Бела было двинулся дальше, но я задержал его. Я прямо как предчувствовал: еще ревела сирена, когда послышалось дребезжание таратайки и стук подков. По дороге в обратном направлении мчался заместитель Пентека. По уставу, где бы надзирателя ни заставал сигнал тревоги, он должен немедленно явиться – в тюрьме что-то случилось. Мятеж, побег. Кто знает, кого посадят за это, кто лишится своего места, кого привлекут к ответственности, когда министерство юстиции кончит свое расследование. Мы упали на дно оврага, прямо в сырую траву. Теперь надзиратель с дороги нас никак не мог увидеть, но стоило нам пошевельнуться, и тогда все пропало. Кажется, промчался. Ну, теперь вперед! Мы бежали по узкому каменистому и неровному дну оврага. Одно неосторожное движение – и мы могли оступиться, вывихнуть себе ноги, и тогда всему конец. Даже если мы просто споткнемся, пораним лицо или разорвем одежду, это будет на руку нашим преследователям. Все это не могло прийти в голову человеку, когда он готовил план побега. До Дуная было еще не близко. Вскоре нам пришлось вылезти из оврага и продолжать путь по тропинке – значит, теперь мы и бежать не можем. В минуты опасности мозг всегда работает обостренно. За одно мгновение было, пожалуй, передумано столько, сколько порой и за целый день не передумаешь. Я словно видел, что делается там, в тюрьме. Во-первых, закрывают все выходы, высказывают всевозможные предположения: может быть, мы ушли за инструментом или прячемся где-нибудь в винограднике; может быть, нам стало плохо и мы ушли с часовым в тюремную больницу; может быть, мы покончили с собой; а может, просто перебежали к друзьям в другой отряд. А в такое время всегда найдется кто-нибудь, кто подскажет план действий. Но ведь там Шёнфёльд, а он что-нибудь придумает. Найдется и еще кто-нибудь, кто скажет, что, мол, сегодня нас еще не видели, или что я, мол, работал у старика надзирателя и он, наверное, отправил меня куда-нибудь. Каждая выигранная минута для нас много значит. Когда бывает такое происшествие, то проверяется наличие всего состава тюрьмы. Побег – дело серьезное и сулит большие неприятности. А может быть, это вообще ложная тревога. Но из ложной тревоги тоже могут возникнуть большие неприятности. Пока они сообщат на псарню, пройдет несколько минут; пока приведут ищеек… У нас есть еще немножко времени, пока они в конце концов установят, что мы действительно совершили настоящий побег. Перерыв начался ровно в девять, было минут десять десятого, когда мы убежали. Пока мы пробирались через виноградник, шли по гравийной дороге, прошло еще полминуты, потом мы провели несколько минут в кукурузе и на дне оврага, сейчас наверняка нет еще половины десятого. В девять тридцать пять – поезд. Может быть, еще успеем, вперед! Мы шли под палящим июльским солнцем, по берегу Дуная. Нигде ни признака тени. От бега, от волнения взмокла спина, а тут еще плащ да сумка оттягивали руки. Вац – маленький городок, но для тех, кто вынужден был идти не по дороге, а какими-то окольными путями, он казался огромным. Мы шагали по покрытым илом скользким камням, по засохшей грязи. Ох, если бы мы могли войти в эту воду, если бы можно было хоть на мгновение окунуться! Но останавливаться нельзя, вперед! Ведь нам нужно добраться до места, находящегося приблизительно на одной линии со станцией. Там мы вскарабкаемся на верхний берег, стряхнем с себя пыль и уже смело пустимся по какой-нибудь из пересекающих центр города улиц. – Слушай, остановимся на минутку. – Нельзя. – Да ведь тут и до солнечного удара недалеко. Воды бы напились по крайней мере. – Нажми, нажми, не раскисай! На улице будет теневая сторона. Я увидел вдали купол собора и наметил путь. Нам необходимо было выбрать многолюдную улицу и по ней пойти к вокзалу. Но попробуйте в Ваце найти многолюдную улицу. Если бы встретились хоть два человека, мы бы присоединились к ним и тогда не так бросались бы в глаза. Мы шли уже возле собора вдоль крутой насыпи по набережной, когда снова завыла сирена. На этот раз выла она протяжно три раза – один за другим. Мы знали – это сигнал не только для тюремщиков. Была поднята на ноги городская полиция, все постовые на улицах, на железнодорожной станции. Я остановился как вкопанный. Железнодорожная станция… Недалеко от нас была пристань. Ох, если бы теперь пришел пароход! Но ни слуху ни духу. Кассовая будка закрыта, вблизи ни души… К тому же документы. До тех пор, пока мы не дойдем до станции и не получим от товарищей паспорта, мы, собственно говоря, те, кого ищут: беглецы. И если будут проверять, то мы сможем показать лишь «тюремный листок», его и при обыске все равно нашли бы. На нем стояла дата ареста, только не того дня, когда нас схватили, а того, с которого снова стали считать подследственными, была указана и причина ареста: «неоднократные убийства». Мы на мгновение остановились, не зная, что предпринять. Опять завыла сирена. В горле пересохло. – Нам нельзя идти на станцию, – прошептал я. Это была правда. Ведь подняты на ноги все жандармы! Полицейским кордоном было уже окружено здание вокзала, у каждого проверяли документы. В город пробираться тоже невозможно. Бела выронил из рук сумку и без сил опустился на землю. Я вздохнул и сел около него. Мы смотрели на воду, на чудесную вольную воду – бежит она через страны, через границы, в море… Но недолго мы сидели так, недолго раздумывали. Да и действительно не о чем было долго размышлять. Через город на станцию мы уже пройти не сможем, это ясно! Не нужно и пробовать! Может быть, возвратиться в тюрьму? Прийти и сказать: «Вот, вернулись, честь имеем доложить, убежали, ваше благородие…» Но что нас ждет? Зверское избиение и темная одиночка до пятницы. И в пятницу, на суде, услышать, что мы «неоднократные убийцы». А в субботу утром останется только самим всунуть шею в петлю палача. Нет, обратного пути нет, нужно идти дальше! Это, однако, труднее, чем мы думали. В плане нашем была допущена ошибка. Но ведь еще не все потеряно. До Ноградверёце часа два ходьбы, не больше. Ну, если прикинуть на жару да на окольную дорогу, то самое большее три. Путь я мысленно много раз представлял себе, так как изучил его по карте. От станции направо, через деревню, к оврагу, а там узкоколейка ведет к шахте… Я знал, где нужно свернуть в лес, в каком месте маленький ручеек, мельница, и примерно на каком расстоянии от мельницы находится дом лесника, где ждет нас тесть маркшейдера. Ждет нас… Мы скажем ему пароль… Сможем поесть, отдохнуть, сможем выпить много-много свежей, холодной воды! Сможем умыться, полежать немножко… О блаженство, но как далеко все это! А погоня совсем близко. Вперед! Маленький город Вац, но попробуйте обойти его по раскаленной дунайской набережной, под палящими лучами солнца. И обойти так, будто вы прогуливаетесь. Правда, люди нам не попадались, но теперь уже где-нибудь на смотровой вышке стоит часовой и… Он уже видит нас, вот-вот закричит… Может быть, он уже поднимает винтовку к плечу… У меня мурашки забегали по спине от такой мысли. Вперед! Я слышал, что на воде собаки теряют след. Поэтому мы с Белой, выбрав место помельче, вошли в реку. Первое время это было очень приятно: вода охлаждала ноги, по крайней мере до щиколоток. Зато потом стало хуже. Это мы уже почувствовали, пройдя первые километры от реки. Намокшими ботинками мы натерли себе ноги. Вот еще горе! Только этого сейчас не хватало! Но на нашу долю выпала не только беда, но и радость: Ноградверёце оказался довольно близко. Добрались мы скоро, хотя шли и не по шоссе. А наши преследователи теперь наверняка уже организовали погоню, использовав всё: автомашины, мотоциклы, повозки. Через виноградники и фруктовые сады мы обошли деревню и вышли на проселочную дорогу. Если встречались с кем-нибудь, здоровались, как приличествует, прохожие охотно отзывались. И, когда нас один раз спросили, куда мы идем, и мы ответили, что в шахту, на работу, нам даже показали путь. В деревне колокол прозвонил еще только двенадцать часов, а мы уже углубились далеко в тенистый узкий овраг. У колодца утолили жажду, отдохнули малость, вымыли лицо. В лесу стояла тишина. На дороге ни души. По узкоколейке тоже не было движения. С нами происходило то, что бывает обычно после испуга или волнения – напряжение сменилось хорошим настроением, мы развеселились, даже запели. Бела вдруг больно ущипнул меня за руку. – Ты что, с ума сошел? – Я уже приготовился дать ему пощечину. – Это правда? Скажи, не снится это нам? Мы идем по лесу свободно? Я простил ему все, когда увидел его сияющее лицо. – Эх, ты! Вот видишь. А как ты испугался в последний момент… Но подожди, здесь должна быть где-нибудь лесная тропинка, которая ведет в мельнице. Может быть, мы ее не заметили. – Слушай, отдохнем, потом пойдем, кого-нибудь спросим. – Не очень-то спрашивай! Утром в газете уже появится приказ о нашем розыске и описание нашей внешности. В шахте еще можно будет остановиться, там много людей ходит, но сейчас лучше бы никого не встречать. – Утром? – Он засмеялся. – Утром мы уже будем по ту сторону, дружище! Уже будем там! Бела был рад, что мы идем в Чехословакию. Ведь он родился там и знал чешский язык. Мне тоже это было кстати, хотя я из славянских языков в ту пору еще никакого не знал, зато умел говорить по-немецки. Наконец мы набрели на лесную дорожку. Здесь мы могли бы немножко отдохнуть, но теперь уже Беле не сиделось. – Мне бы скорее узнать, как там будут звать нас, – сказал он смеясь. – Тебе не интересно? Хорошие документы в кармане – это главное. По нашему подсчету, отсюда только пятнадцать минут до дома лесничего, не так ли? Пятнадцать минут, но по тяжелой, круто поднимающейся дороге. А у нас уже голова кружится оттого, что пуст желудок. Ведь подумать только, боже мой, как мы смертельно устали, как переволновались. А ели ведь только в шесть часов утра жидкую похлебку… Еще в камере… Не верится прямо… Вперед, на гору! Теперь уже раз-два – и будем там. В это время наши ботинки высохли и стали, как камень. Натертые ноги саднили. То Бела жаловался на ботинки, то я их проклинал. Ладно, вперед! Мы миновали мельницу. Отсюда уже не больше чем триста метров. Вот уже двести, сто пятьдесят!.. Товарищ маркшейдера раздобудет потом где-нибудь бричку, как обещал Шалго. Только бы наши ноги могли бы еще выдержать эти сто пятьдесят метров! – Вон дом лесника, смотри! Через минуту мы стояли перед ним. Закрыто. Окна заколочены досками. Даже собака не лаяла на дворе.Глава шестая Опасность близка, но серьезного пока еще ничего нет
Я могу думать о маленьком Шалго только с чувством самой большой благодарности. Он сделал все, что мог сделать человек для успешного осуществления нашего побега. Если учитывать, что даже у нас, коммунистов, не было в то время еще опыта нелегальной работы, то можно сказать, что этот, по сути дела, обыватель, будучи адвокатом и всю жизнь делая все только «законным путем», оказался неплохим конспиратором. Он сумел завоевать расположение надзирателя, в двух местах он позаботился о фальшивых паспортах, он подготовил все этапы нашего пути. Теперь, конечно, задним числом, я вижу: необходимо было учесть, что тревога могла подняться раньше, чем мы рассчитывали. Было бы, конечно, еще лучше, если бы наш товарищ железнодорожник ждал нас где-нибудь на дунайской набережной и там бы передал нам паспорта. Или Шалго пронес бы их тайком в тюрьму. Правда, в камеру могли каждую минуту нагрянуть с обыском, но документы спрятать мы бы сумели. Слишком большая осторожность, с одной стороны, и преувеличенное доверие к выработанному плану – с другой, вот в чем была наша беда. Маленький Шалго, конечно, и не мог предусмотреть всего, так же как не смог предвидеть случившегося на шахте. Шахта была небольшой и, если я не ошибаюсь, принадлежала кирпичному заводу Надьбатони – Уйлаки; работало там несколько сот человек полукрестьян.[12] Маркшейдер Папп – доверенный шахтеров – был тем самым товарищем, которому надлежало помочь нам переправиться через границу. Клуба для рабочих или какого-либо специального профсоюзного помещения у них не было. Они собирались по воскресеньям, прямо с утра, в одном из трактиров Ноградверёце и платили членские взносы в профсоюз. В задней комнате трактира у шахтеров был постоянный столик. Они не шумели, не галдели и, если не хватало денег на большее, уж пятьдесят граммов или кружку пива каждый, кто приходил, выпивал. Поэтому трактирщик не только терпел их, а даже принимал довольно дружелюбно. Однако далеко не так дружески были настроены к шахтерам местные кулацкие сынки и прихлебатели, науськанные лесничим епископского владения. Страшным зверем был этот лесничий, да к тому же и глупым как пробка. Таких людей в то время определяли обычно в артиллерию – там, мол, соображать не надо, – вот так и выглядела армия! Ну, и этот лесничий был во время войны артиллерийским офицером, однако оказался таким несообразительным, что смог получить чин капитана лишь в национальной армии Хорти. И то получил его за «проявленную доблесть» после мирного договора,[13] когда пришлось отпустить большую часть офицерства – мол, шут с тобой, только не обижайся. Теперь он организовал в деревне какое-то добровольное общество стрелков. В их обычную программу входила также основательная выпивка по воскресеньям и пение антисемитской песенки «Эргербергер». Они не могли смириться с тем, что в их непосредственном соседстве собирается время от времени какая-то «красная банда». Они бы, мол, и перебрались в другой трактир, но там, во-первых, хозяин – еврей, и поэтому они не шли туда из-за принципа, а с другой стороны, заговорило упрямство: нет, мол, и все. Зачем они туда пойдут? Пусть отправляются эти вонючие «пролетарии». Хулиганы кричали, плевали в сторону рабочих, придирались, но у шахтеров только глаза горели гневом – маркшейдер все время успокаивал более воинственно настроенных товарищей. Нельзя ведь поддаваться провокация. Лесничий ждал только, чтобы кто-нибудь из шахтеров вступил в перепалку. Его банда была больше, да и власть на их стороне. И оттого, что ему не удалось устроить побоище, он стал еще злее. Однажды он чванливо подошел к столу шахтеров и заявил, что если он еще хоть раз встретит их здесь, то натравит на них собак. Приходил он всегда с двумя огромными гончими. Он уже был пьян и, покачиваясь туда-сюда, отвратительно ругался. Шахтеры не восприняли это как серьезную угрозу. В ближайшее воскресенье они снова пришли туда же. Рабочие уже привыкли встречаться именно здесь. Нелегкое дело менять место сбора. Да и хозяин другого трактира не хотел их пускать к себе, у него и без того было много неприятностей. Шахтеры договорились, что на этот раз их будет несколько больше, чем обычно. Пришло в тот день человек тридцать, устраивать большие сборища они не хотели. Соберется их много – это бросится в глаза и могут возникнуть неприятности. Пришедшие раньше кулацкие сынки настолько растерялись, что даже поздоровались с шахтерами. Лесничий тоже удивился, но, сделав вид, как будто он ничего не помнит о своих угрозах, начал заказывать один стакан за другим. Только позднее, когда подошли остальные хулиганы и выпито было достаточно, он снова принялся за прежнее. – Что здесь написано, посмотрите! «Собак в помещение вводить запрещено!» Конечно, моих собак это не касается, они ведь лучше, чем некоторые… Чистокровные гончие! Но некоторых это, по-моему, касается… Как вы думаете? Например, некоторых красных собак наверняка касается, не так ли? Но говорил он все это, пока ни к кому особенно не обращаясь, и шахтеры не придавали значения его словам. Однако позже шутка стала принимать более серьезный оборот. Лесник опять начал задирать шахтеров: – Не слышите, что ли? О вас идет речь! Собаки лежали все время под столом у его ног. Он пнул их ногой и спустил с поводков. – Я вам сказал, что сделаю, если вас еще хоть раз здесь встречу? Не помните? Смотрите: эти два, Цезарь и Гектор, в большей степени люди, чем вы, потому что память у них лучше… Возьми, Цезарь, возьми! Собаки с неистовым лаем бросились на шахтеров, стараясь прокусить их грубые ботинки. Кулацкие сынки чуть не попадали со стульев, так дико они хохотали. А лесничий все науськивал собак. Один из шахтеров начал было защищаться и слегка ударил ногой Цезаря. Собака завыла и перевернулась на спину. Лесничий тотчас вскочил. В руках у него был кастет. Вскочили с мест и кулацкие сынки; у некоторых из них оказались ножи и свинчатки. – Как ты посмел своей поганой ногой пнуть мою собаку! Ты свинья, шелудивый бандит ты! Мою собаку? Этот мерзавец, смотрите, – и он показал на маркшейдера, – этот брехастый – главный у них! Нетрудно себе представить, что произошло дальше. К счастью, убитых не было. Девятерых кулацких сынков перевязал прямо на месте надьмарошский врач, у лесничего оказалась переломанной рука. Шахтеров арестовали полицейские. Кто мог идти, шел сам, тех, которые не могли сами передвигаться, увезли на повозке. А для маркшейдера пришлось все-таки вызвать карету скорой помощи. Ему были нанесены четыре ножевых удара, из раны на шее безостановочно текла кровь. Столкновение произошло в воскресенье, накануне нашего побега. Об этом мы ничего не знали, когда нашли домик закрытым, окна заколоченными, а на двери – железный замок. Хозяева обычно поступают так, когда уезжают далеко и надолго. Не знаю, на какое чудо мы надеялись, ходили вокруг, стучали, кричали, опять стучали, затем снова принимались кричать. В конце концов вернулись к мельнице. Там встретили женщину, поинтересовались, что с Месарошем. Так звали тестя маркшейдера. – Нету их теперь дома. – Нет? Когда же они вернутся? – Откуда мне знать? Зять их, кажется, при смерти. – И она удивилась, что такими растерянными стали наши лица. – Вы что, не слышали? Она рассказала нам о происшествии в трактире. Мы были ошеломлены, но, чтобы наше поведение не показалось подозрительным, спросили: – Но, по крайней мере, стакан воды мы могли бы получить? – Конечно, конечно! – И женщина принесла нам еще мыло и полотенце. Мы достали сало, поели. Сбросили ботинки, чтобы хоть немного отдохнули ноги. Что мы еще могли предпринять? Посидели в тени на берегу мельничного ручья, потом нарвали лопухов, попробовали обернуть, как портянками, ноги, стертые ботинками до волдырей. Мы слышали, что это помогает. Однако давайте посмотрим, что же произошло за это время в тюрьме.* * *
Недаром говорится: мир тесен! Тот «хороший» надзиратель, о котором я рассказывал, перебежал потом в Чехословакию, там и поселился, а его брат перед самой немецкой оккупацией попал в Советский Союз. Огромная страна Советский Союз, но за те долгие годы, которые я провел там на партийной работе, сколько пришлось мне встретить венгерских товарищей, сидевших вместе со мной или немножко позднее в Ваце! Многие из них попали в Советский Союз в результате обмена военнопленными. В Киеве я встретился и с братом «хорошего» надзирателя. Он был начальником цеха металлургического завода. Я же в то время работал в Украинском Центральном Комитете ВКП(б). Даже после сорок пятого года я постоянно то здесь, то там сталкивался со многими из старых борцов. Однажды, уже в Венгрии, мне позвонили из Института рабочего движения: обнаружено, мол, в Ваце личное дело того надзирателя, Чумы, который из-за вашего побега получил четыре года тюрьмы. В другой раз сообщили, что нашлось описание моей внешности, а также приказ о розыске. Так потихоньку и обросла фактами вся история, и я узнал дополнительно еще о многом такое, о чем и не подозревал раньше. Оказывается, мы еще плелись к Вацу по берегу Дуная, когда все «городские вооруженные силы» были уже подняты на ноги. Помещение дирекции тюрьмы скоро превратилось в оперативную ставку. Приходили и уходили курьеры, отдавались приказы, посылались телеграммы. Телеграммы в министерство, телеграммы на пограничные станции, на будапештские вокзалы. Еще бы! Бежали ведь очень важныеполитические преступники, да еще за несколько дней до смертного приговора. После всего случившегося старая вражда главного священнослужителя и директора тюрьмы достигла, как говорится, своего апогея. Один обвинял другого. Шимон орал прямо в лицо директору, что тот допускал нетерпимый либерализм: я посадил их в одиночку, а вы, мол, освободили их, только чтобы насолить мне. Отправили их на работу и этим только способствовали побегу. Шимон дошел до того, что заподозрил директора в скрытой симпатии к красным и заявил, что дело так не оставит. Директор тюрьмы обвинял Шимона в превышении власти. И так мало надзирателей, да и те всякий сброд, так еще главный священнослужитель дезорганизует своим поведением это образцовое заведение правосудия… И он тоже угрожал, что так все это не оставит. Как мы могли предполагать, дела Шимона в ту пору пошатнулись. За скандальные переходы заключенных в другую религию и за кровавую расправу на берегу Дуная епископ вызывал Шимона к себе несколько раз и здорово отчитывал. Вечно быть тюремным священником отнюдь не было целью жизни Шимона, и он усердствовал, конечно, не для того, чтобы задерживаться в вацской тюрьме. Но все случившееся, может быть, на долгие годы затормозило ожидаемое им выдвижение по службе. А наш побег хотя как будто и на руку Шимону, но кто его знает, не будет ли он оружием в руках директора против священника. Репутация Шимона поколебалась и в городе и среди будапештских властей. Если бы мы сознались, что перешли в другую веру исключительно для того, чтобы легче было бежать, это частично реабилитировало бы Шимона. Но для этого надо было нас поймать. Этот вопрос теперь уже больше, чем вопрос о престиже, – это для него вопрос жизни. Главный священнослужитель Шимон считал, что расследование было проведено поверхностно. Поэтому он обошел всю тюрьму и сам побеседовал со старым каторжником, с садовой охраной, с Пентеком, с надзирателями. По городу организовали облавы, везде, где была хоть какая-то надежда поймать нас: на станции, на рынках, в трактирах, на всех дорогах, которые вели из города. Тщетно. Шимон позвонил по телефону в главное управление полиции инспектору Тамашу Поколу. Как я уже говорил, Тамаш участвовал в расследовании недавней кровавой вацской ночи, и негодяи сдружились. Дырявый мешок всегда найдет себе заплатку! Тюремный священник даже не предполагал, что господин инспектор способен так хорошо воспринимать тревожные сигналы. А между тем инспектор Покол становился лишним в рядах полиции. Что же случилось? Дело в том, что к этому времени снова начали копошиться старые полицейские офицеры времен Австро-Венгрии, с нетерпением ожидая удобного случая получить тепленькое местечко. Во время советской республики они отошли от дел, старались держаться в стороне и в месяцы белого террора. Это были отпрыски обедневших дворянских семей, и профессия полицейского офицера теперь их очень привлекала, она означала все: комфорт, безопасность, безбедную жизнь. Они презирали карьеристов вроде Тамаша Покола и ему подобных и если до этого времени отстранились от дел, то сейчас чувствовали, что звезда старой полиции поднимается и, само собой разумеется, более высокие кресла в ней должны будут принадлежать им. Вообще, говоря языком сегодняшнего дня, инспектора Покола просто «подсиживали». Деспот, мол, самодур. Ходили слухи, что он не пропускал красивых просительниц и не гнушался взятками. Я охотно верю всему, хотя не знаю, кого в то время нельзя было укорить в этих грехах. Однако главным пунктом обвинения, которое, как удар молнии, обрушилось на его голову, было злорадное утверждение: правда, его приговорили к наказанию красные, но ведь до этого он все-таки служил в Красной Армии. Инспектор чувствовал, как почва уходит из-под ног. Он ожидал, что наше дело принесет ему пользу: мы, защищая себя, будем называть его бесчестным. А это ему выгодно. Чем больше его очернят эти «первостепенной важности» коммунисты, тем более желательным будет он для Хорти! Весь белый свет увидит, каким он был саботажником, каким он был контрреволюционером, каким он был рьяным врагом коммунизма! Когда Покол узнал от Шимона, что мы сбежали, он чуть было в обморок не упал. Не получит он оправдания, рухнули его репутация, его карьера! У него все же оставалось несколько друзей в министерстве внутренних дел. К тому времени, когда от директора тюрьмы и министерства юстиции пришло известие о нашем побеге, он уже успел принять меры… В два часа он приехал в Вац на военном мотоцикле с коляской марки «харлей» со специальным предписанием в кармане, что нашим преследованием и розыском будет заниматься он сам. Допросив всех надзирателей, директора, священника, старого добровольного узника, – в половине четвертого он уже мчался по Балашшадьярматскому шоссе. Мотоцикл вел один из надзирателей, который работал в конторе по разноске посылок и знал нас в лицо. На заднем сиденье они тащили с собой старого Пен-тека. Трястись по неровной дороге на прошедшем всю войну мотоцикле не было большим удовольствием для нашего почтенного старейшего надзирателя. А захватили его с собой из тех соображений, что, кроме директора тюрьмы, Тамаша Покола и надзирателя садового хозяйства, господин старший надзиратель Пентек был больше всех заинтересован в том, чтобы нас поймали: ведь он часто повторял, что мы «добрые христиане», и именно по его распоряжению, что могут подтвердить заключенные, нас послали в садовое хозяйство. Ну конечно, начальник охраны не преминул сейчас «вспомнить» об этой идее Пентека! «Трудно теперь будет выйти из этого положения сухим, – размышлял старший надзиратель, – вот тебе и тюремная служба. Почему бы мне было не остаться в деревне? Сидел бы на печке!»* * *
Мы обернули ноги лопухами и натянули ботинки. Правда, мы не были уверены, что это поможет, но мы предприняли все, что могли, для того чтобы продолжать путь. Но куда, в какую сторону? Никаких бумаг у нас не было, если, конечно, не считать тюремных листков. Мы спрятали их под стельки ботинок, пусть уж лучше ничего не найдут, чем это. Выбрасывать мы их не хотели – на «той стороне» пригодятся. Населенные пункты, шоссейные дороги надо будет обходить. Жаль, что нет карты. Мы представляли примерно, где нам перейти границу, по ведь голова человека всего вместить не может – достаточно, что мы запомнили путь до этих мест. Пораскинули умом, как будет лучше. Мелькнула мысль: возвратиться в Вац, подождать, пока успокоится шумиха, потом прокрасться на станцию, взять наши фальшивые паспорта от товарища железнодорожника. Но с другой стороны, город в состоянии тревоги может оставаться несколько дней. Документы, конечно, вещь важная, но наверняка все жандармские участки получили телеграммы, и облава может быть повсюду. Стоит ли все-таки рисковать, проделывая обратный путь? К тому же человек, даже если у него есть серьезные причины, неохотно возвращается к местам, где много страдал. От этой мысли мы отказались. Я предложил другой план: пойти туда, где они меньше всего нас ждут, – в Будапешт. Здесь, в Ноградверёце, или немножечко дальше, в Надьмароше, сесть в поезд и в каком-нибудь из столичных предместий, Гёдё или Медьере, сойти, отправиться дальше пешком, разыскать Шалго. Правда, два дня мы проиграем, но зато будет больше гарантии, что перейдем границу. Но это предположение я отверг с той же легкостью, с какой его и выдвинул, так как Бела правильно заметил, что беглецы чаще всего стараются найти убежище в Будапеште. И, если в этой «большой скирде» трудно найти иголку, то зато и легче провалиться: охрана в столице куда бдительней. Однако больше всего меня убедил тот факт, что мы находимся в двух-трех часах ходьбы от границы и еще до того, как зайдет это палящее над нами жаркое июльское солнце, мы, быть может, уже будем дышать свободным воздухом. Чехословацкая граница находилась от нас на расстоянии не более двенадцати – четырнадцати километров. И мы решили идти вперед! Снова обошли деревню, миновали виноградники, фруктовые сады. Перед Кишмарошем опустились в овраг, потом поднялись в горы. Правда, мы делали очень большой крюк, теряли время, но зато идти было спокойно. В виноградниках нас изредка встречали работающие крестьяне, но это было не опасно… Вскоре мы оказались над Надьмарошем. Тут нам пришлось постоять в раздумье, так как одна дорога шла вверх, в узкую долину, а две пролегали между двумя высокими холмами; одна из них вела, как впоследствии выяснилось, вниз, в село. Мы могли пойти и по правой дороге, через лес, там было относительно безопасно. Но этот путь показался нам тогда уж очень диким; без карты мы идти не решились, заблудимся еще где-нибудь в горах. На дороге были туристские знаки – вдруг выведет она нас к какому-нибудь бельведеру или к источнику. Конечно, это, скорее всего, красивое и, возможно, чем-нибудь достопримечательное место, может быть, сам король Матяш поил в этом источнике своего коня, – но у нас тогда не было ни настроения, ни желания любоваться картинками природы и историческими достопримечательностями. В это время у меня возник новый план. Из Ваца, помните, я говорил, сбежало пятеро. Четверых схватили как раз в этих краях, в районе реки Ипой. Только одному, шедшему первым, удалось переплыть ночью реку под Балашшадьярматом. Линия границы реки Ипой очень охранялась. И вполне вероятно, что все жандармы, пограничники, таможенники, сыщики подняты сейчас на ноги и подкарауливают, когда мы попадемся им прямо в лапы. Эх, хорошо бы переправиться на другой берег Дуная и пойти дальше, куда-нибудь в Эстергом, в Комаром! Там граница тянется по воде и ее не так сильно охраняют. А потом, они ведь не предполагают, что мы избрали то направление. Да и через Дунай легче перебраться ночью. По всему берегу попадаются лодки. Отвяжем одну, потихонечку и переплывем. Еще при свете высмотрим место, потом, когда стемнеет, нас и след простыл. Я рассказал о своем плане Беле, но, видно, он ему не очень-то понравился. Ведь мы уже у цели. И не оставалось у нас другого выхода, как спуститься в село. Надьмарош довольно большое местечко, и даже, припоминаю, там есть колокольня с куполообразной зеленой крышей. Мы сидели в раздумье на склоне горы, в винограднике, колокольня была как раз напротив нас, а ее крыша – на одном уровне с нами. – Сколько сейчас может быть времени? – Два, половина третьего… На часах колокольни не было стрелок. Я подсчитал про себя: на шахте смена в два часа – там работают в три смены. Наверняка среди шахтеров много надьмарошцев. Они должны возвращаться домой пешком, потому что едва ли им хватает денег на поезд. Подождем немножко, может быть, пойдут рабочие по этой дорожке – ведь в виноградниках идти прохладнее, приятней, да и ненамного дальше, чем по шоссе. Если мы пойдем вдвоем, то обратим на себя внимание, а если нас будет четверо, пятеро, то среди других мы будем незаметны. Хорошо бы дать отдых нашим ногам. Бела одобрил такую мысль, и, как вскоре выяснилось, возникла она вовремя, так как не прошло и получаса, как из-за поворота показалась большая группа рабочих. Не четверо, пятеро, а человек двадцать. Мы поздоровались, они ответили нам. К ним и присоединились. Люди ведь обычно своих хорошо принимают. – В Надьмарош? – Сначала туда. – Откуда вы? Я сказал: – Из Будапешта, – и добавил: – Идем искать работу. Спрашивали уже и на шахте. Один грустно засмеялся и махнул рукой: – И нас-то много. Сутулый, постарше других, добавил: – Не знаю, может быть, в субботу дадут вместе с деньгами и трудовую книжку на руки. И, как будто догадываясь о наших намерениях, один из шахтеров проговорил, показывая в сторону границы: – Вот за Дунаем, там хватает работы. Туда бы пойти! Там всегда нужны шахтеры, металлисты, строители-дорожники, столяры. И платят не так как… – Он плюнул. – Но ведь для этого нужно перейти, – сказал я многозначительно, надеясь, что наши собеседники нам чем-нибудь помогут. Они молчали. Потом длительное молчание прервал тот же старик. – Этот район реки Ипой они очень здорово стерегут, ведь многие пытаются перейти. Я посмотрел на Белу: вот видишь, я был прав. Однако не по этой, по другой причине решили принять мы все-таки мой план. Через село прямо к пристани вела широкая дорога. Над дорогой раскинулся железнодорожный мост. Между пристанью и шоссе стоял трактир. – На перевоз? – спросил старый шахтер и, поскольку я не ответил, не стал повторять вопрос. Ясно, что на перевоз, вероятно, подумал он, что же им делать на этой стороне. – У меня есть еще полчаса, я бы мог поднести вам чего-нибудь крепкого. Мы вошли в трактир. Буфетчик, увидев нас, сразу наполнил рюмки. Шахтеры между тем вели разговор о вчерашней драке. Полуфразами, намеками. Едва ли бы мы поняли, о чем идет речь, если бы не слышали уже всю историю от женщины на мельнице. Ожидая, пока нам подадут на стол, я просто из любопытства подошел к двери и выглянул на улицу. У меня глаза округлились и рот раскрылся. Как раз у перекрестка улицы и шоссе стоял мотоцикл с коляской, и из нее собирался вылезать какой-то худощавый, с ногами, как жерди, господин. На нем был пыльник, шлем, какие обычно носят водители, ну вылитый наш знакомый из управления полиции, которого мы знали еще по Чепелю. Закрученные белокурые усы, большой горбатый нос. Так что же этому человеку здесь нужно? Если это не господин Покол, то его двойник!.. Только потом я увидел, что с заднего сиденья тоже сошел довольно пожилой человек в пыльнике, удивительно напоминающий Пентека. Ну, уж это слишком – двое таких, да еще вместе! Я свистнул Беле. Он подошел к двери, тоже остолбенел. Мы уже готовы были думать на какое-то мгновение, что из-за пережитых волнений одновременно сошли с ума. – Посмотри, – заикаясь, вымолвил Бела и показал на длинные закрученные усы. Да, человека вроде Покола еще мог создать бог, на стыд человечеству, но усов, как у Пентека!.. Однако сомнений больше не было, потому что в следующую минуту мы услышали, что тот, который был похож на Покола, крикнул водителю, направлявшемуся в это время к трактиру: – Послушай, Терек, если есть холодное пиво в бутылках, принеси три! Но только холодного! Терек – ну конечно, это тот, из конторы по распределению посылок. Значит, они! А в это время надзиратель Терек уже приближался к нам. Надо спрятаться в саду, в другой комнате или еще где-нибудь! Но ни сада, ни другой комнаты нет. Однако, на наше счастье, существовал в Венгрии закон, по которому в заведениях с подачей спиртных напитков должно быть и место, где человек мог бы освободиться от лишней жидкости. Шахтеры, пожалуй, немножко удивились, что у нас вдруг появились такие неотложные дела. Мое сердце готово было выпрыгнуть из груди, когда мы спрятались в мрачной, грязной каморке. У стены стояла метла с небольшой ручкой. Я быстро схватился за нее. Черенок был из какого-то очень твердого дерева. Если бы господину Тереку вдруг пришло на ум как-нибудь случайно оказать внимание этому священному месту, то, конечно, мы бы ударили его по голове, другого выбора у нас не было. Ударили бы, закрыли в «купе», и он остался бы «заключенным» по крайней мере до отправления перевоза. К нашему счастью, ничего не произошло. Из зала до нас отчетливо доносилось каждое слово. Покупатель и продавец быстро сторговались. Правда, вышел небольшой спор из-за температуры пива. Трактирщик божился, что оно прямо со льда, Терек же утверждал, что пиво теплое, и подтвердил это крепким венгерским словечком. Но скоро мы услышали стук его тяжелых ботинок сначала на лестнице, потом на улице. Почти тут же затарахтел мотор. Теперь уже и Бела понял, если до сих пор не понимал, что они ищут нас именно в этом районе: мотоцикл умчался дальше, в направлении к Собу, мы даже еще видели дымок от выхлопной трубы.* * *
Скорей бы уж приходил пароход! Мы забеспокоились, услышав, что на транспорте обычно проверяют документы. Но, может быть, это не относится к перевозу! Все обошлось благополучно. Мы купили билеты за несколько крон, сели. В то время между двумя берегами ходил паршивый пароходишко, винт у него еле двигался, но дымил он, как какой-нибудь большой завод. И гудок работал исправно. Капитан все его пробовал, с гордостью показывая: вот, мол, какой у гудка голос. Раз десять, наверное, пароход проревел, пока наконец отправились. А до этого у кассы произошла маленькая заминка. Дело в том, что наши деньги были в сотнях и кассир отказался их разменять. Вообще-то, конечно, он мог дать сдачу, сто крон в то время были не такой уж крупной суммой. Просто не хотел, и все. Боялся, очевидно, что у него не останется мелочи. Пришлось возвращаться в трактир. Я очень торопился, хотя мог бы пройти это расстояние еще раз шесть. Пароход ждал каждого. Вот просеменила с фруктовой корзиной женщина. Она была еще далеко, где-то под мостом, – ее подождали. Какой-то господин подал знак тросточкой, задержались из-за него, хотя канат уже был отвязан, а у нас прямо земля под ногами горела. Но на середине Дуная нам вдруг стало очень весело. Редко приходится кататься на пароходе, и каждая такая поездка, что ни говори, – экскурсия. От воды веяло прохладой, после дневного пекла это было чрезвычайно приятно, и мы даже на мгновение забыли обо всех наших бедах. Только посередине реки неожиданно возникла мысль: эх, если бы Дунай вдруг потек в обратную сторону, ну хотя бы на некоторое время! Мы тогда наверное бы нырнули с головой прямо здесь, посередине, а потом, стараясь не шевелиться, отдали бы себя на волю реки. Две маленькие точки посередине Дуная – наши головы, – кто бы догадался, что это мы? Несколькими километрами выше, с правой стороны, уже начинается свободная земля. Мы бы переплыли на тот берег. Ох, как же это так плохо устроено, что Дунай течет не в ту сторону! Старый шахтер направлялся в Дёмеш, и мы решили, что пойдем с ним. По дороге разговорились. Он поверил, что мы безработные, потому что в ту пору это походило на правду. Шахтер тоже предложил нам попытать счастья в Эстергоме: попробуйте, мол, там есть несколько заводов, небольших, правда; если и там не найдется работы, тогда уже попытайте счастья в Токоде, Дороге и еще дальше, в Комароме. Мы все время нет-нет, да и поглядывали на дорогу, не идет ли жандарм или еще кто-нибудь в этом роде. Ну, вот и идет. Однако прошел, не глядя на нас. С разговорами да новостями время пролетело быстро. Хотя, по сути дела, о чем говорил старик? О самых повседневных заботах. Мало получает, да и эти деньги прямо плывут из рук, дороже стала жизнь. Ежедневно тарелка супа, вот тебе и вся зарплата. Да изо дня в день ждешь увольнения с работы… И он нам рассказал о драке, примерно то же самое, что и женщина с мельницы. Только лесничего он обрисовал более ярко, потому что имел честь встречаться с ним несколько раз. По сути дела, он и не был лесничим, ведь его исключили из института за воровство. Однако в политике он хорошо разбирается, окрестные жители боятся его. Вот и сейчас его банду только допросили и отпустили, а тридцать человек рабочих – кто знает, когда они вернутся домой? – Ну, счастливого пути, – он протянул нам руку, – я уже дома. Скоро придет эстергомский пароход, далекий путь вам предстоит, а вы, я вижу, еле ноги передвигаете. Он застенчиво предложил нам несколько крон. Билет на пароход, мол, стоит недорого. Мы поблагодарили старика – такая сумма у нас наберется. Вышли на берег. На пристани было пусто, безлюдно, парохода ожидала только одна крестьянка с дочкой. Девочке было лет пять, волосенки светлые, а личико грязное, как у трубочиста. Мы с Белой разыграли маленькую комедию. Сначала мы подружились с маленькой девочкой. Ребенок оказался очень общительным. После этого мы разговорились с ее мамой. О погоде, о том о сем. И, когда уж показался пароход, я вдруг, якобы спохватившись, полез в карман: – Будь ты неладен! Мы должны бежать обратно к дяде йожи, да скорей, а то еще на пароход опоздаем. Бела разыграл искреннее удивление: – Почему? Что случилось? – Я оставил у него свой бумажник. – Ну, возьмешь завтра, у меня есть деньги на билет. – Не в деньгах дело! Все документы в нем! Что мы будем делать, если будет проверка? Не хочу я проводить ночь в эстергомской полиции. – Да брось ты! Может, и проверять не будут, уж как-нибудь обойдешься без документов до завтрашнего дня. Ты что хочешь – пешком идти до самого вечера? Наконец в разговор вмешалась женщина: – Да не проверяют, голубчики мои, тут документов. Это ведь местный пароход. Вот на венском пароходе, это да. А с этим пароходом я езжу каждый день, у меня никаких бумаг нет, да их никто и не спрашивал. Тогда все в порядке. Собственно, нам только это и нужно было выяснить. Я купил билеты, мы сели. Прибыли мы в Эстергом на пароходе, как настоящие господа. Было около половины седьмого, солнце стояло высоко и палило совсем как в полдень. Ноги отдохнули во время «прогулки» по Дунаю. Ну, кажется, теперь немного уже осталось. Прямо перед нами, на противоположном берегу Дуная, даже, пожалуй, ближе, за серединой реки, ну, наверное, на расстоянии брошенного камня, – свободный мир! Радостно заблестели глаза. Я шепнул Беле: эти, которые с Пентеком, теперь все кусты пообнюхают от Соба до Балашшадьярмата. Он тоже усмехнулся и бросил потеплевший взгляд на противоположный берег. Приветствую тебя, дорогой, свободный мир, скоро я буду там!Глава седьмая, в которой рассказывается о том, что трижды молния ударяла около нас, но все кончалось благополучно
Это была моя первая и последняя поездка в Эстергом. Так складывалось, что не было в той стороне у меня больше дел, а ехать туда просто так не хотелось. За короткое время, которое мы провели в городе, трижды собиралась гроза и удары молний обрушивались совсем рядом с нами. Вот, быть может, поэтому у меня и сохранились о городе не совсем приятные воспоминания. Хотя не город виноват в том, что так получалось, – Эстергом принял нас доброжелательно. Знойный летний день близился к вечеру, в душном, неподвижном небе парили маленькие золотистые облачка. Симпатичный городок Эстергом. И его облик был похож, пожалуй, на наше полное надежд настроение. Набросив на плечи плащ и куртку, мы весело побрели от пристани к мосту. А тем временем мотоцикл с нашими преследователями держал путь к Собу. Сейчас они наверняка мчатся где-нибудь в районе реки Ипой, ищут нас, обшаривая каждый уголок, обнюхивая даже пустые хибарки, поднимают на ноги охрану… Мы же здесь прогуливаемся среди ничего не подозревающей публики, которая куда-то идет, спешит, занятая своими повседневными заботами. А с того берега, купающаяся в бронзовых лучах солнца, улыбалась нам свобода. Да, на том конце узкого железнодорожного моста, вытянувшегося над нами, там, за светофорами, до нас уже не доберется рука вацской тюрьмы. Вацская тюрьма… Как далеко это, боже ты мой! Как далеко даже сегодняшнее утро! А ведь не прошло еще и двенадцати часов, как мы в грубой и колючей, как крапива, тюремной дерюге, стуча тяжелыми коваными башмаками, строились на каменном дворе. Садовое хозяйство, грубости Чумы, как далеко все это!.. Мост – хорошее дело. Можно отправиться по нему не спеша, проделать двухсотметровый путь за несколько минут. Но, к сожалению, у входа на него там, наверху, стоят солдаты… Как все-таки неразумен человек! Вот он строит мост над рекой, совершая своей работой чудо, преодолевает препятствие, созданное природой, покоряет широкую, большую реку, наводнения, разливы, ледоходы. Человек сбрасывает с себя цепи, покоряет природу, а потом ставит солдат, чтобы все-таки не быть свободным… Ласточки низко проносятся над водой, иногда касаясь брюшком ее ровной, зеркальной поверхности. Один взмах крыльями, еще один – и уже на той стороне. Никто ее не спросит, никто ее не ищет… Быть бы дождевым червяком, букашкой или муравьем, пробраться бы по перилам моста, тогда солдаты и внимания не обратили бы… Но я человек, человек, который строит мост над рекой, но не может перейти через этот мост… О-хо-хо! Ну, не беда! Поднимемся вверх по течению реки до конца города, где возможно – так прямо по берегу, а где дома и прибрежные сады загораживают путь – прибрежными улочками. Дело представлялось совсем простым. Выберем себе лодку, отвяжем ночью и переплывем. Правда, и вокруг пристани было несколько лодок, но они не в счет. Если отсюда пуститься в путь, может ведь случиться так, что опять попадешь на венгерскую территорию. Течение у Дуная очень быстрое; даже в самых мелководных местах невозможно грести против. Дело было бы чертовски плохо, если бы в ночной темноте где-нибудь в Собе барахтались мы где-то около берега… С другой стороны, на пристани всегда есть кто-нибудь, даже ночью. Пока мы будем откреплять цепь, отвязывать лодку, поднимется шум: ну и могут схватить нас прямо в минуту освобождения. Нужно подняться за город, выше, там и попробовать. Мы так и поступили. Но сколько мы ни шли – все напрасно. На каменистом плоском берегу мы увидели несколько рыбачьих лодок. Их называют обычно «пауками», у них деревянный кран и большая квадратная сетка. Такая лодка слишком уж громоздкая, трудно на ней переправиться. Переправиться? А весла? Вот когда мы вспомнили, что ведь и весла тоже нужны. Даже если с цепью да с замком мы как-нибудь справимся, то откуда же возьмем весла? Ни в одной из лодок, которые мы видели, их не было. Может быть, взять какую-нибудь доску от сиденья, попробовать… Но есть еще одна опасность – вдруг отнесет. Если уж спустимся на воду, обратно не выбраться. Однако главная беда в том, что мы так и не нашли подходящей лодки. Все эти рыбачьи «пауки» были очень тяжелые, а с досками для сиденья вместо весел далеко не уедешь. Наконец мы заметили одну показавшуюся пригодной барку, но из:за спада воды находилась она метрах в десяти от реки. Была она сухая, как кость, а цепь на ней так прямо толщиной с мою руку. Провозишься с баркой до рассвета, спустишь на воду, а окажется, что она протекает. Немножко поодаль мы нашли еще одну, правда, уже в воде. К берегу была она прикреплена проржавленной цепью, кто знает, когда этой баркой пользовались, да к тому же она еще наполовину затонула… Больше, где мы только ни смотрели, ничего подходящего не находилось. К этому времени нам захотелось есть. Мы вернулись к «пауку» – лодка, хоть и тяжелая, все-таки, пожалуй, самая пригодная. Сели на берегу, вынули сало, хлеб. А вот и хозяин появился. Сгорбленный старый рыбак с большими усами. На плечах у него было два весла, в руках – маленький узелок. Шел он босиком, по колени в воде, брюки были закатаны. Он положил в лодку свои пожитки, потом стал возиться с сеткой, все время поглядывая на нас. – Чего туда смотрите? – Он подмигнул, как будто отгадав наши мысли. – На той стороне лучше? Мы в ответ закивали. – Я бы поехал, – он обнадеживающе улыбнулся, – а вы как? – Поехали бы, да ведь вы нас не возьмете. – Рыба и та вся ходит у того берега, черт побери. Но стоит мне доплыть до середины реки, как начинают стрелять. А что поймает человек на этой мелкоте? Даже несчастного малька не подцепишь! – Что, не идет рыба? – Да, на той стороне ходит. Словно тоже чувствует… А у меня хотят отобрать и лодку и разрешение. Граница, мол, черт их возьми! Он хорошо понимал, что за нашим шутливым разговором кроется серьезное намерение. Потому что, странное дело, по самому незначительному узнают друг друга пролетарии, по двум словам, по движению, по выражению лиц. – Почему не хотите перейти через мост? – Через мост? – Да. Там работу все получают, платят лучше, жизнь дешевле. Это совсем не трудно; перейдешь мост – и уже жизнь совсем другая. – Но ведь паспорт нужен. – Паспорт к черту! – Он засмеялся. – Если бы у всех были паспорта! Ведь на работу ходит туда почти половина города. Отвязав цепь, рыбак оттолкнулся от берега. Отъехал он недалеко, может, метров на пятьдесят, там бросил якорь, опустил сети. Но и на этом расстоянии от берега его отнесло на добрые пятьдесят метров вниз, несмотря на то, что течение здесь было не такое сильное, да и греб он против течения. Мы закрыли перочинные ножики, положили в сумку сало, хлеб. Я посмотрел на Белу: – Да, пожалуй, на лодке мы далеко не уедем… – Так и есть. – Бела стряхнул хлебные крошки, встал: – К тому же старик говорит, что стреляют. – Помолчал немножко, вздохнул: – Давай пойдем посмотрим, что творится на мосту! Мы возвратились в город. У предмостья был разбит маленький сквер. Мы сели на скамейку и стали наблюдать за движением на мосту. Уже темнело. По-видимому, на той стороне должна была заступить новая смена; прав был старый рыбак – туда направлялось много народу. Солдаты, как я видел, пускали всех без задержек. Толпа была большая, у въезда на мост образовалась пробка, рядом с охраной люди двигались быстро, узкой змейкой. Расстояние от начала моста до охраны проходили медленно, еле передвигая ноги. Несколько метров они, как я заметил, преодолевали чуть ли не десять минут. Но зато потом каждый бежал. Патруль, как предполагал я, пропускал всех по одному, чтобы иметь возможность взглянуть в лицо – не тот ли это, которого разыскивают через полицию. Документов, как я видел, не проверяли. Может быть, на той стороне спрашивает чехословацкая охрана. Но там уже не беда! На той стороне мы вынем из ботинка «тюремный листок»: мы политические беглые! Неудача с лодкой, признаться, огорчила меня. Но тот, кто захочет обвинить нас в оплошности, которую мы вскоре совершили, должен понять: невозможно было часами ждать здесь, прямо у границы, видя перед собой тот берег. В голове промелькнуло: солдаты сегодня еще ничего не могут заметить в нас подозрительного. Одежда у нас – как и у остальных рабочих. Здесь еще, очевидно, нас не ищут, еще не подняли тревогу. Но завтра и здесь все будет известно, а возможно, что даже сегодня к вечеру!.. Сегодня еще петля не затянута, но завтра она уже начнет сужаться. Чем больше медлить, тем уже она, будет. Мы достаточно рисковали утром, совершая побег. Приходилось еще рисковать, раз речь шла о жизни. – Идем! – сказал я решительно Беле. И мы присоединились к потоку стремящихся перейти через мост. Медленно, шаг за шагом, мы двигались вперед. Солнце зашло, стало быстро темнеть от большой надвигающейся на нас со стороны Дуная тучи. Внезапно поднялся ветер, закружилась пыль; со сквера летели в лицо опавшие листья, бумага. Запахло дождем. Уже сверкала молния, хотя раскатов грома еще не было слышно. – Пока доберемся, промокнем до нитки, – вслух размышлял какой-то одного возраста со мной рабочий. – Пожалуй, – ответил я. – Ну, это не беда, у меня куртка, набросим на головы, для нас двоих хватит. Каждый торопился, очевидно, из-за дождя. За нами стояло, нетерпеливо перебирая ногами, пожалуй, человек сто. Перед нами тоже было еще человек двадцать. Рабочий, который шел рядом со мной, опустил руку во внутренний карман. – Ну-ка, вынимай пропуск, – обратился он к самому себе и достал из кармана маленький листочек, на вид не больше трамвайного билета. И тут только я увидел, что каждый, кто проходил мимо солдат, показывал им такие листочки. Фу ты черт, что же нам теперь делать? Я посмотрел на Белу; он, видно, тоже это все заметил и испуганно моргал, не зная, что предпринять, – беда, мол, будет. Еще минута – и толпа вытолкнет нас вперед к охране… Повернуть обратно? Но это наверняка бросится в глаза, ведь мы столько времени ждали… Наш новый знакомый удивленно посмотрел на нас и спросил: – Что, у вас нет пограничного пропуска? Я снова прибегнул к своей дёмешской хитрости, быстро ощупал карманы: – Вот чертовщина, где же мой бумажник? Послушай, Бела, я оставил дома свой бумажник, а там и мой и твой пропуск. Но рабочего мы не могли так легко провести, как деревенскую женщину. – Вы безработные? – шепнул он. – Да, – сказал я, – из Будапешта. Идем искать работу. – Я сразу увидел. Но какого дьявола пришло вам на ум идти без пропусков?… Проталкивайтесь как-нибудь обратно, а не то они схватят вас и два дня не выпустят. Два дня, а то и больше… Протолкаться обратно? Мы бы протолкались, но в это время начался ураган, послышались первые раскаты грома, первые капли дождя упали на наши лица. Толпа нажимала, все торопились. Здесь уже никто не мог помочь. Нас увлекали прямо к караулу, вот он уже от нас в двух-трех метрах. Рабочий, шедший рядом, попробовал нам помочь, сдерживая как мог напор людей. Он кивком головы просил, чтобы нас пропустили обратно. Напрасно. Очередь словно таяла перед нами, еще один шаг – и мы попадем прямо в лапы патруля. Я не знаю имени того эстергомского товарища, даже не помню его лица, хотя, собственно говоря, обязан ему своей жизнью. Дело в том, что, когда мы уже подходили к охране и один из них, жандармский сержант, подняв брови, колючими глазами посмотрел мне в лицо и уже приготовился крикнуть «документ», наш новый друг сделал вид, что показывает свой пропуск, потом вдруг схватился за кепку, как будто ее сдувал ветер, и… выпустил карточку из рук. А ведь немного времени было у него, чтобы это придумать, однако он проделал все очень ловко и быстро. Ну, разумеется, мы тоже насторожились, сразу поняв его маневр. Как принято говорить: «дошло». – Эй, помогите! Ловите, ловите… ветер унес мой пропуск! Листок полетел к берегу, потому что ветер, на счастье, дул с Дуная. – Пустите! – кричал рабочий. – Не видите, что ли? Разойдитесь немножко! – и расталкивал всех локтями. Мы бросились за ним и тоже усердно кричали: – Ловите же! Черт вас подери, не видите, что ли! Толпа слегка расступилась, мы протолкались, побежали, нашли листочек, он застрял среди камней. Даже времени не осталось поблагодарить, настолько все это быстро произошло, но мои глаза на мгновение встретились с глазами нашего спасителя. Он побежал обратно с истрепанным листочком, мы же поспешили в ближайший переулок, свернув потом на одну из прилегающих улиц, и сбавили шаг только лишь тогда, когда убедились, что за нами никто не гонится. Это был первый эстергомский удар молнии. Вскоре последовал и другой. Полил дождь. Мы шли под нависающими карнизами крыш, прокрадываясь от одних ворот к другим. Пробирались нетерпеливо, нервничали, как будто у нас было какое-то дело, какая-то цель. Дождь полил как из ведра, мы спрятались под навесом у чьих-то ворот. Это была не то гостиница, не то столовая. Я посмотрел на Белу. Лицо его было напряженное, хмурое. – Ну, а теперь что будем делать? – Ты видишь, – сказал я, – как помог нам рабочий. А одни все равно мы далеко не уйдем… Нужно как-нибудь связаться с товарищами, с нашими ребятами… – Каким образом? В конце концов, думал я, Эстергом не такой уж маленький город. Здесь есть заводы, правда, небольшие, но все равно рабочие должны быть. По крайней мере, столько, сколько священников. Это ведь центр области, а в нее входят города Дорог, Токод, а также шахты, заводы: стекольный, цементный. Должна быть какая-нибудь профсоюзная контора или хотя бы место, где платят взносы. Из гостиницы вышел какой-то официант, стал у ворот. Посмотрел на нас, потом со скучающим видом отвернулся. Затем взглянул на небо, проворчал: «Должно быть, скоро перестанет», – и ушел обратно. Через некоторое время он снова вышел, но уже в плаще. Наверное, у него кончился рабочий день, а может быть, просто хозяин послал его куда-нибудь. Трудно сказать. Стал около нас, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, очевидно ожидая, когда успокоится небесный душ, чтобы выйти из-под навеса. Я обратился к нему: – Любезнейший, не могли ли вы случайно сказать, где в городе металлисты платят членские взносы? Он даже не посмотрел на меня, продолжая наблюдать за дождевыми струями. Ливень понемножку переставал. Официант заговорил, в его голосе тоже не чувствовалось удивления. – Где платят взносы металлисты? – Профсоюз, – я сразу осмелел. – Ага, – профсоюз, – наконец он соблаговолил посмотреть на меня. – Профсоюз? Здесь вроде неподалеку, – сказал он после некоторого раздумья. – По той улице, потом свернете за угол направо, там недалеко, шестой или восьмой дом. Серое многоэтажное здание. На первом этаже кафе, там он и есть. Я поблагодарил, а он в это время как бы подтверждал свои собственные слова: – Да, да, профсоюз, это, конечно, там. Я решил, что этот официант безусловно неорганизованный[14] рабочий и это просто удача, что он знает: место уплаты взносов обычно и бывает в таких местах, как гостиница или трактир. Не было в таких маленьких городах домов профсоюзов, даже небольшого помещения не было… В определенный день недели или каждый день на один-два часа снимали в гостинице отдельный зал, туда приходили рабочие, там, по сути дела, и была контора. Дождь вскоре почти перестал. Официант быстро зашагал по грязной, залитой водой улице, мы направились в другую сторону. Вскоре мы увидели дом: серый, многоэтажный, с большими освещенными окнами на первом этаже. Мы вошли в кафе. Было почти пусто. Служанка стелила скатерти на столы, за ее спиной была дверь; возможно, она вела в какой-нибудь отдельный зал. – Вот там, – решил я, – по всей вероятности, и будет место для уплаты взносов, идем! Мы вошли в маленький зал. Он тоже был пуст. Я увидел еще одну дверь, оказалось, она вела во двор. Мы остановились, не закрыв за собой дверь. Подождали немножко. Нигде никого. Наконец мы услышали шаги в противоположном конце узкого двора. В полоске света, проникавшей из открытой в зал двери, мы увидели приближающегося к нам приземистого лысого господина. По-видимому, он ходил совершать свои неотложные дела, так как поправлял на себе одежду. Очевидно, это был хозяин, потому что он учтиво спросил: – Что прикажете? – Мы ищем место, где платят профсоюзные взносы. У него был такой вид, что словно он или не понял, или плохо слышит. – Вон там по лестнице, наверх, – там союз кустарей. – Но в следующее же мгновение лицо его изменилось, он теперь только, очевидно, сообразил, о чем я спрашиваю, да и успел нас разглядеть. – Профсоюз? – Рот у него остался открытым. – Да вы где живете, на луне, что ли? – закричал он вдруг. – Кто вы' такие, а? Профсоюз? Я, конечно, понимал, что целый день ходьбы да пребывание под проливным дождем нашу внешность не украсили. А этот человек наверняка был одним из участников погрома в городе. А Бела в замешательстве так еще масла в огонь подлил. – Мы не здешние, – заговорил он, заикаясь на каждом слове, – мы безработные, из Будапешта. Поэтому мы и ищем профсоюз. – Красные бандиты! – со злостью заорал хозяин. – Вонючие жулики! Профсоюз им нужен! Конец этому уже, конец! Что думаете! Безработные из Будапешта? Знаем таких. – Мы попятились назад в зал, чтобы выскочить на улицу, но этим бы еще больше возбудили подозрение. – Коммунистические подстрекатели? Безработные из Будапешта! – Он не унимался. – Ну погодите! Он крикнул служанке, которая накрывала столы: – Зови полицию, Илонка, быстро зови! Ну подождите, подождите, я теперь проверю ваши документы, кто вы такие. Я член городского собрания, я вице-президент промышленного общества, прошу ваши документы. Служанка, не понимая, о чем идет речь, стояла в нерешительности. А мы, как говорится, давай бог ноги. Я распахнул дверь, мы выскочили в темноту, на незнакомые эстергомские улицы. Приземистый бросился за нами с такой быстротой, какую только позволяло ему брюхо, но лишь до двери. Может быть, его остановил дождь, а может быть, он, как господская собака, был смел лишь у себя во дворе. Но он орал во все горло: – Полиция, полиция, держите! Красные бандиты, будапештские мерзавцы! К нашему счастью, на улицах было мало прохожих, и, пока они поняли, в чем дело, мы уже бежали рысью по переулкам, удаляясь от места происшествия. Может быть, если бы вице-президент промышленного общества орал «воры», «грабители», нас бы задержали. Но, поскольку он выкрикивал такие длинные фразы, их никто не подхватывал. Так мы выиграли время. После второго поворота мы уже перешли на шаг. А когда вышли на большую треугольную площадь, от которой расходились две широкие улицы, никто уже не гнался за нами, не было слышно и криков. Но полицию этот мерзавец теперь наверняка поднимет на ноги. Хотя я знал, что она, на наше счастье, не очень-то расторопна. Приземистый найдет постового полицейского, расскажет, что вот, мол, так и так, постовой возьмет записную книжку, спросит наши имена, имена наших матерей, место рождения и так далее. А так как этого хозяин не знает, то наугад опишет нашу внешность, у него ведь не было времени рассмотреть нас как следует. Потом полицейский доложит охране, охрана – полицейскому управлению. И если в управлении есть уже приказ о нашем розыске, что тоже не наверняка, то пройдет некоторое время, пока они станут подозревать, что те, «будапештские красные призраки», которых видел приземистый, и есть беглецы из вацской тюрьмы. Так что у нас есть еще время – час, пожалуй, два, – чтобы спокойно оставить город. Мы досадовали: так глупо получилось! Несчастная случайность! Ищешь профсоюз, и попадается тебе как раз такой белый зверь, как вице-президент общества промышленников! Мы вышли на окраину города. Направо от нас тянулся забор завода. На улицах было пустынно. Впереди шел человек медленным, размеренным шагом, в руках он держал деревянный чемоданчик. Когда на него упал свет фонаря, я увидел, что одет он был в синий, подпоясанный ремнем комбинезон, спецовку. Да, к этому мы спокойно могли обратиться: – Добрый вечер. Он дружелюбно отозвался. – Простите, что я заговорил с вами… Мы безработные металлисты, из Будапешта, ищем работу. Уже поздно. Не укажете ли вы место, где платят профсоюзные взносы, там, может быть, нам помогут. Он остановился на минуту то ли от удивления, то ли для того, чтобы как следует нас рассмотреть в полумраке. – Профсоюз? – спросил он и коротко рассмеялся. – Теперь его не упоминают в этом проклятом городе, да, слово «профсоюз» не произносят теперь здесь. Об этом мы уже и сами догадались. Он зашагал дальше и по пути стал рассказывать: – Был у нас профсоюз. Был когда-то. Собеседник наш говорил неохотно, как будто сомневаясь: стоит ли нам рассказывать все, что он знает. Но вот мы снова вышли под свет фонаря, он остановился, окинул нас внимательным взглядом. – Пересечете дорогу, – показал он налево, немножко помолчал и продолжал снова, – потом дойдете до конца улицы, выйдете на Дорогское шоссе, по нему и следуйте дальше… И он объяснил, как найти на окраине города маленький, захудалый трактир, и что там нужно спросить «дядюшку Шани». – Скажите ему, что вас послал Конья. Дядюшка Шани – вот наш профсоюз сейчас. Увидите. Он и есть профсоюз в Эстергоме… Дядюшка Шани был железнодорожником – инвалидом, поэтому и получил право держатьтрактир. Это было маленькое заведение для бедноты на окраине города. Оно состояло из зала со стойкой и отдельной комнатушки, где умещалось только два стола. Прокуренная, заплесневелая каморка, на стене – календарь, напрасно в этом месте рекламирующий шампанское, под ним – мигающая керосиновая лампа. В зале людей было немного, и им прислуживала девушка, дочь хозяина. Когда мы сказали, что ищем дядюшку Шани, а послал нас Конья, она побежала в жилую комнату, которая находилась позади большого зала. Вскоре оттуда вышел железнодорожник на деревянной ноге. Он провел нас в комнатушку, предложил нам сесть и велел девушке принести бутылку пива. После этого закрыл дверь и только тогда спросил, зачем мы пришли. Мы узнали от дядюшки Шани, в каком положении находится рабочее движение в Эстергоме. Теперь мы хорошо поняли, почему своим вопросом привели в такую дикую ярость хозяина кафе. В Эстергоме профсоюз распустили еще в начале 1920 года. Больше чем полтора года открыто свирепствовал в городе белый террор. Погромы следовали один за другим, и руководителей рабочего движения, независимо от того, были они коммунистами или нет, мучили, бросали в Дунай, сажали в тюрьмы, в концлагери. Здешние владельцы давали работу только христианским социалистам.[15] В городе было несколько заводов, многие жители ходили на ту сторону, в Паркань и в другие места, так как здесь всем работы не хватало. Рабочих в городе живет около трех тысяч. Однако они не могут организоваться. – Приходят ко мне тайком, – рассказывал одноногий старик, – вносят деньги. У меня ведь остался бесплатный билет, каждую неделю я езжу в Будапешт, привожу им марки. Теперь нас уже несколько сотен, а будет еще больше… Только вот видите, нужно быть очень осторожным. Ну, как говорится, доверие за доверие: мы тоже ему сказали, с каким намерением пришли, как нам не повезло при переходе через мост, сказали, что если бы нам удалось раздобыть лодку, то плыли бы мы сейчас, наверное, по Дунаю. Он смутился, по-видимому, испугался. – А я думал, что вы ищете работу, – сознался он, как будто мог нам в этом помочь. Затем проковылял в зал, осмотрелся вокруг, несколькими словами перебросился с посетителями, потом вернулся, закрыл за собой дверь. Наклонился над столом и шепотом заговорил: – Вы думаете, что отвяжешь лодку и давай на ту сторону? Неплохо было бы! Тогда у этого берега не осталось бы ни одной лодки… И здесь и на той стороне устроены замаскированные заставы. Их, правда, не очень много, но прочесывают они весь Дунай. Если услышат всплеск воды ночью, сразу же осветят прожекторами и начнут стрелять. Если ближе к нам лодка, то стреляют наши, если на той стороне, то чехи, если посередине, тогда и те и другие. Попала лодка в луч прожектора – и конец. – Старик покачал головой. – А вы: «Переправимся через Дунай!» Ай-ай-ай, ребята! Ну, вот что, слушайте внимательно! Контрабандистам знаком здесь каждый кустик, каждый камешек, они знают, в какое время проходит караул, смогут даже сухие ветки обойти на берегу, чтоб их не услышали; а гребут так, что никакого шума, и даже в ненастную ночь каждая извилина на Дунае знакома им, как свои пять пальцев. Да и то они все-таки рискуют. Сплошь и рядом можно слышать, что схватили кого-то из них, а ведь они здешние. – Но нам необходимо попасть на ту сторону, – невольно волнуясь, говорил я. – Мы уже месяцы без работы, и все, что мы имеем, все на нас. Мой друг вообще родом оттуда. – Почему вы не попросите паспорта в Будапеште? Дадут, тем более, если он тамошний. Мы промолчали, он не допытывался. – Подождите, – сказал он после минутного раздумья. – Возможно, что сюда вечером кто-нибудь придет. Контрабандист с приятелями… Не знаю… быть может, он сделает это для меня. Я поговорю. Я облегченно вздохнул: – Очень благодарны вам, дядюшка Шани! – Не благодарите, не благодарите! Потом, если все будет успешно. А сколько сейчас времени, девять? Они обычно заходят к полуночи… Надо бы вам поесть чего-нибудь, подождите, я принесу. Мы отказались, у нас, дескать, еще есть хлеб и сало; он только отмахнулся. Тук-тук! – простучала его деревяшка по каменному полу. Это он пошел сам, чтобы приготовить нам какой-нибудь еды. Он принес еще две бутылки пива, и мы все вместе поужинали. Побеседовали о том о сем. В тюрьме мы всегда были в курсе того, что делается в мире, правда, иногда с небольшим опозданием, но узнавали все от вновь прибывших, от посетителей. Но как приятно услышать новости от живого человека из этого мира! Совсем другое дело! Медленно тянулось время. К полуночи, когда зал уже опустел, пришли три новых посетителя. Вскоре появилось еще двое. Они расположились в той же комнате, где были мы, но за другим столом. «Это они», – одними глазами показал нам дядюшка Шани и, насколько ему позволяла хромота, вскочил, чтобы обслужить их. Дочку свою он уже к этому времени отправил спать. Контрабандисты заказали уху и, пока ее готовили, пили вино, о чем-то перешептывались, громко смеялись, временами смотрели на нас не очень дружески, но и не враждебно. Главное место за столом занял молодой, похожий на цыгана человек с зализанными волосами. В черном костюме он выглядел, как городской джентльмен, выдавали его только большие, покрытые рубцами мозолистые руки. Вскоре я понял, что он вожак контрабандистов. Когда они окончили ужин, дядюшка Шани подсел к нему, и они о чем-то долго шептались, все время посматривая на нас. Мы с Белой нарисовали на столе квадрат и стали играть в «мельницу».[16] В тюрьме мы играли в нее или в шахматы. Сейчас нам надо было скоротать время, и мы не хотели показать чрезмерного интереса к происходившему за соседним столом. Было уже за полночь. Вожак встал, потянулся, мигнул дядюшке Шани, чтоб тот оставался на месте, и подошел к нашему столику. Руки он нам не подал. Сел. – Сколько у вас денег? – спросил он без всякого вступления. У нас оставалось двести пятьдесят крон. Ничего не ответив, контрабандист принялся выковыривать из зубов плоским сломанным ногтем рыбью кость. – Мало, – заявил он. – Больше у нас нет, – сказал я, – это все, что есть. Но… мы вам можем отдать сумку, пиджаки. Он со злостью отмахнулся. – За двести пятьдесят крон, – продолжал он немного спустя, – да за две сумки, да за пиджаки… одного из вас переброшу. Раздобыли бы пятьсот крон, тогда можно было бы двоих перевезти. – Откуда же, бог ты мой, раздобудем мы пятьсот крон? Он только плечами пожал: – Мы будем рисковать жизнью. Неужели же паршивых пятьсот крон за это много? Тоже мне сумма! Видя, что мы не можем договориться, подошел дядюшка Шани. – Я ведь сказал, что они бедные, – шепнул он, – что вы хотите от них, Ференц? Все, что есть у них, отдадут. Но контрабандист только покачал головой: – Если я стану сентименты разводить, дядюшка Шани, то мне конец! Понимаете? В тот день, когда я начну делать что-нибудь хорошее, мне конец, понимаете? Чтобы распространился слух и каждый безработный, желающий уйти на ту сторону, прибегал ко мне? Что я, в конце концов, благотворительное общество? Мы живем этим, и у меня семья, да и у моих молодцов тоже. Если мне продырявят живот, может быть, ты думаешь, жена будет получать за меня пенсию?… Одного из них я переброшу. Двоих – только за пятьсот. И то лишь ради вас, дядюшка Шани. Поспорили, поторговались. Вожак не уступал. – Я бы еще сделал, поймите, – стал объяснять он, – но что скажут другие? Возможно, он был прав. Тем временем друзья его уже нетерпеливо подмигивали, почему он, дескать, не идет, что с нами зря терять время. Я обратился в отчаянии к старику: – Дайте мне взаймы, если можете! Мы потом вернем. Мы хотим работать в Чехословакии, мы же рабочие, можете на нас положиться. Он даже обиделся: – Вы что думаете, если бы у меня было пятьсот крон, я бы не дал их вам? – Тьфу ты черт! – обозлился контрабандист. – Я же предлагаю уже готовое решение: одного перевезу. Наймется на работу, получит деньги, переправит их – перевезу и другого. Я посмотрел на Белу: а что, если мы примем это предложение? Пусть спасется сегодня ночью хоть один. А другой – другой проберется как-нибудь в следующий раз… Бела отрицательно покачал головой. Он, пожалуй, был прав. Вместе бежали, вместе в беде останемся. И напрасно была вся торговля, напрасно дядюшка Шани божился – вожак контрабандистов не уступал. Так и оставил нас, махнул своей банде, и они ушли. Уже рассветало, кромка неба серела из-за собских гор. Что же нам теперь делать? Отправляться дальше? – Сегодня ночью уже ничего нельзя предпринять, – сказал старик. – Ложитесь-ка здесь спать, на чердаке. Там есть сено, завтра что-нибудь придумаем. Может быть, кто-нибудь из наших передаст вам свой пропуск на ту сторону. Можно ведь попробовать! Немножко рискованно, правда, потому что почти всех пограничники знают в лицо. Или, может быть, вот что. Моя племянница замужем в Ньершуйфалу. Брат ее мужа обычно приходит… Ну, потом видно будет, а сейчас спите. Конечно, мы предполагали, что не так проведем эту ночь. Если бы утром в Ваце нам сказал кто-нибудь, что на другое утро мы будем так близко и вместе с тем так далеко от цели, кто знает, может быть, мы даже и не рискнули бы… Документы ждут нас на станции, документы лежат у лесника, заслуживающий доверия товарищ готов перевезти нас через границу по реке Ипой… Но как далеко уже это, как далеко! На чердаке сушилось сено. Свежий запах, теплая после дождя ночь… И все-таки долго еще мы не могли сомкнуть глаз.Глава восьмая, из которой мы узнаем, что инспектор Покол в тот день тоже не бездельничал и что неприветливый вожак контрабандистов готов оказать нам услугу
Накануне, встречая прохожих на ноградверёцком шоссе или в самом Надьмароше, мы утешали себя тем, что заметка о розыске нас появится, очевидно, только завтра, мы можем пока идти спокойно. По правде сказать, мы говорили это вообще только ради шутки. Ведь завтра – где мы будем уже завтра? Как-то мы всерьез не представляли, что заметка о розыске будет все-таки опубликована. Не очень-то спешит министерство юстиции обнародовать свои грехи. Двое заключенных бежали из Ваца, к тому же важные преступники, не только всем тюремщикам – от новичка-надзирателя до директора тюрьмы – наделали бед, по еще самому министру юстиции принесли несчастье. Зачем трубить на весь свет? И без того есть способы, чтобы поймать беглецов. Достаточно, что описание нашей внешности получат все полицейские участки и все пограничные заставы страны. Мы сами не думали, что наши полушутливые предположения назавтра станут действительностью. Господин Тамаш Покол предупредил в Ваце, что к вечеру он прибудет в Балашшадьярмат, и, если появятся какие-нибудь новости, – пусть передадут их начальнику балашшадярматской охраны. От Соба вверх по реке Ипой ехали по ухабистой разбитой дороге в коляске старого военного мотоцикла. Сидели там вдвоем, тесно прижавшись друг к другу, так как в Собе пришлось взять с собой одного из офицеров-пограничников, которому были известны все замаскированные заставы, все вооруженные люди. Одного за другим расспрашивали встречных, с каждым шагом все нетерпеливее у них выспрашивали. Но никто не видел никаких подозрительных лиц. Покол везде давал указание: ночью быть настороже. Вблизи Балашшадьярмата господин инспектор отказался от мысли, что первый обнаружит беглецов, опередив директора тюрьмы, который тоже отправился на розыски, только в северном направлении. Предполагали, что мы пошли по другому пути – к Диошъенё, Дрегейпаланку. Выдвигался и третий вариант: Шалготарьян, Шомошкеуйфалу. Но тогда, рассуждал Покол, их бы схватили директорские ищейки. Однако направление к ипойской границе казалось самым вероятным. Все равно! Важно только, чтобы мы не выскользнули из рук. Тамаш Покол предвкушал, что на балашшадьярматской границе получит известие: нас схватили там-то и там-то. Но, увы, никаких сообщений. Он позвонил по телефону директору тюрьмы: – Есть новости? – Никаких. – Черт их побери! И из Будапешта тоже нет? – И оттуда ничего. «Ну, – утешал он себя, – не беда! Я все-таки их обязательно поймаю, потому что они прячутся именно в этом районе и ждут темноты». Он сообщил, что едет еще раз проверять участок границы и пусть его раньше полуночи не ждут. Снова отправились они по разбитой дороге, опять останавливались у всех застав, но все безрезультатно. В Себе обошли все трактиры, расспрашивали владельцев, буфетчиков. «Два человека, лет тридцати, худые, в коричневых полотняных костюмах, у одного из них черная куртка, у другого серый плащ…» Нашелся трактирщик, который, поскольку об этом уже много говорили, припомнил было, что видел нас. «Как, как? Полотняные костюмы, куртка? Да, как будто были такие». А другой сказал, что помнит точно – к нему вчера не заходили незнакомые. Инспектор оставлял повсюду номер телефона вацской тюрьмы. Он остановится там на ночь в комнате для приезжих и, если появится хоть какой-нибудь намек на след, звоните в любое время, хотя бы на рассвете! Но будьте очень бдительны! Дорога измотала его. Не предполагал он, что такими трудными будут поиски. Измученные, они снова отправились в Вац. Слишком большая нагрузка и плохие дороги после Зебегеня окончательно вывели мотоцикл из строя. Пришлось идти пешком, да и еще мотоцикл тащить в Надьмарош. Там Пентек и водитель позвали кузнеца: помогите, мол, починить. Господин инспектор зашел в трактир, что стоял между шоссе и пристанью, где мы тоже побывали перед переездом через реку. Заказал ужин. Позвал трактирщика, начал выспрашивать, и не потому, что надеялся на успех, а просто так, по привычке. – Два человека около тридцати лет, в коричневой полотняной одежде… – О дорогой господин инспектор, – .развел руками трактирщик, – да как же запомнишь их среди стольких людей. Вы же видите, здесь станция, шоссе, пристань: много людей заходит, большое движение. Он позвал официанта, судомойку, все посовещались. Был уже одиннадцатый час. После ухода последнего катера в трактир пришел кассир с пристани. Он сидел у соседнего стола и прислушивался к разговору. Молодой человек был «услужливым», он принадлежал к людям, которые не упустят случая оказаться в центре внимания. – Два человека? – подхватил он слова инспектора. – Коричневые полотняные костюмы и накидка?… Простите… – Он галантно представился Поколу. – Прощу покорно, я, пожалуй, видел их. Они шли вместе с верецкими шахтерами и переправились на одном и том же перевозе. – Переправились? – поразился Покол. – Куда? – В Вышеград. Покол покачал головой: – Невероятно. Тогда это не они. – Простите, господин инспектор! Конечно, возможно, что… но уж очень похожи они по вашему описанию. Куртка, плащ… Я помню, очень хорошо помню, как будто вот только сейчас видел их… Один высокий, другой… пониже… – Да знаете ли вы, что они бежали из Ваца, из тюрьмы? Это очень важные преступники, коммунисты, в пятницу должен быть суд. Их обоих ждет виселица… Важные преступники, коммунисты! Ого, здесь большие возможности проявить себя! После этого бравый дунайский моряк еще больше заважничал. – Прошу прощения, – стал объяснять он, – я внимательно наблюдаю за людьми. В нашей профессии, видите ли, это необходимо. У одного из них была сотенная бумажка. Слегка загорелое лицо, усы, худой, лет тридцати, черные волосы. Я не мог разменять ему сотенную. Сто крон, видите ли, не такие уж большие деньги, но шахтеры обычно не платят крупными бумажками. Словом, я точно приметил их, точно. – Но что им делать в Вышеграде, скажите мне, а? Вы поймите, это беглецы! – Простите, почтеннейший. Все понимаю. И тем не менее они все-таки переправились пароходом в пятнадцать сорок пять. И время совпадает, и описание… Недоверие Томаша Покола понемногу рассеивалось. Услужливый молодой человек это почувствовал и, совсем осмелев, подсел к столу. – Соблаговолите выслушать! Есть у меня одна мысль… Эти жулики, видите ли, наверняка знают, что их ищут именно на этом участке границы. Они, очевидно, переправились в Вышеград, затем в Эстергом. А от Эстергома ведь все побережье – граница. Прошу вас, я заметил этих людей, уверен, что это именно те два человека, именно они. Когда они меняли сотенную, как я говорил, я приметил их особо. По навигационному уставу на воде, видите ли, мы органы власти, словом… Но он не успел закончить. Инспектор вскочил: – Где здесь почта? Он помчался, позвонил в Вац, позвонил в Будапешт, немедленно напечатать о розыске в газете! У них, оказывается, еще и деньги есть! Они могут переправиться через Дунай, могут перебежать через австрийскую границу! Назначить вознаграждение за поимку! Он запугал дежурного чиновника в министерстве юстиции: если тот не примет сейчас же мер, то он, Покол, позвонит самому министру. Речь идет о важных преступниках, о коммунистах-руководителях. Поздно вечером телефонная линия не очень занята. И к тому времени, когда починили мотоцикл, Покол уже успел переговорить с главным управлением полиции и даже с одной из редакций газет. – Ну, вот видите, – сказал он, ввалившись около часа ночи к директору тюрьмы, который вместе с Шимоном не спал, дожидаясь известий. Покол был раскрасневшийся, взволнованный, усталый, но от успешно закончившейся работы лицо его радостно светилось – вернее, то, что оставалось от громадного, бесформенного носа. – Ну, вот видите, вы бы об этом и не подумали? А ведь, если бы в это дело не вмешалось управление, вам бы осталось теперь после драки кулаками размахивать.Ну конечно, обо всем этом мы тогда не знали. Вовсю уже свистел дрозд в саду, когда мы наконец улеглись спать. Нас бы могли спокойно оперировать, так крепко мы заснули. Уже высоко поднялось солнце и на чердаке стало жарко, когда нас разбудило ворчание дядюшки Шани. Он стоял у входа на чердак и, видно, давно уже будил нас. – А я думал, вы утонули в сене. В течение двух лет в тюрьме мы каждое утро просыпались на полу. Но человек привыкает ко всему: один миг – и он уже готов бежать, защищаться, если нужно. При звуке голоса мы вскочили, мое сердце готово было выпрыгнуть из груди, но речь дядюшки Шани была неторопливой, веселой, и я успокоился. – Выходите! По крайней мере, пообедайте, если уж не завтракали. В маленьком палисаднике за ветхим дощатым столом мы поели. – Ну, ребята, – начал дядюшка Шани, – я уже придумал план действий. Недалеко на этой улице живет мой приятель, честный человек; у него на той стороне родственник да кусок своей земли есть. Свой пропуск он наверняка даст вам, кстати, он похож на вас, – сказал старик Беле. – Переходит он через мост редко, не больше чем два-три раза в месяц. Часовые его так, как рабочих, не знают. Вы дождетесь сумерек, перейдете, потом со здешним рабочим, которого я вам назову, переправите пропуск обратно. Все в порядке!.. А вас, – он повернулся ко мне, – перебросит ночью контрабандист. Ну?… Это было хорошее известие. У нас сразу поднялось настроение. Мы с Белой уговорились, где и как встретимся на другой день. Пожалуй, самым подходящим местом будет деревня в районе Паркани, где живет родственник знакомого дядюшки Шани. Бела у них переночует, а я подойду рано утром. Потом мы вместе представимся властям и скажем, что просим право убежища. Дядюшка Шани предложил нам прогуляться по городу, присмотреться, а к вечеру вернуться. Я же счел лучшим не покидать палисадника; свобода совсем перед носом, зачем рисковать? Мы побеседовали о политике, распили втроем бутылку хорошего, прохладного вина. Вдруг за трактирщиком зашла дочка: – Папа, вас спрашивают. – Кто там еще? – Фазекаш. – Фазекаш? Теперь, в такое время? – Старик удивился, но заковылял в зал. Ференцем Фазекашем звали похожего на цыгана вожака контрабандистов. Старик вчера вечером вскользь упомянул его имя. Меня несколько испугал встревоженный вид старика, я подмигнул Беле, и мы тихонечко полезли на чердак. Дощатый потолок был тонким, из зала доносилось даже звяканье стаканов. На четвереньках мы подползли к месту над самой комнатушкой, расчистили сено, и я приложил ухо к полу. Бела лег около меня. Мы отчетливо слышали каждое слово. – Прочитайте, что здесь написано, старина! – сказал вожак, показывая газету. Затем последовала длинная пауза. – Ну? Что вы скажете? Послушайте, отец! Пусть придут сюда вечером эти двое, я перевезу даром, говорю вам! – Даром? – Даром. Не понимаете? – Нет. – Ну, не прикидывайтесь глупым!.. Пан или пропал. Если они вацские беглецы, то пять тысяч крон кладу в карман. Смотрите, какой я добрый малый: половину вам, половину себе и ребятам. Если это не они, я их перевезу бесплатно. Ну? В душной тишине я слышал биение своего сердца. Я понял, о чем идет речь. Объявлен розыск, назначена награда за поимку. Пять тысяч крон! И те, с кем мы еще вчера приветливо здоровались по пути, сегодня уже наши враги, и всего за пять тысяч крон. Как найти выход из положения? На чердак вела крутая деревянная лестница. Поднимающийся за нами окажется в невыгодном положении – мы сможем его легко столкнуть… если только у него нет оружия. Но самое лучшее дождаться, когда он выйдет, свалить его на землю, связать. Потом через зал выбежать на улицу или еще лучше – перепрыгнуть через каменный забор маленького палисадника. Соседский участок пуст, мы видели это из слухового окна. Может быть, со стороны улицы и забора нет… Я тихонько протянул руку, чтобы расстегнуть ремень и вынуть нож. Вдруг мы услышали голос старика: – Они ушли от меня еще сегодня ночью. – Ушли? – оторопел контрабандист. – Да, сейчас же после вас; возвращаются, я думаю, в Дёмёш. Да, думаю, в Дёмёш. А там они переправятся в Соб и попробуют пробраться к реке Ипой. – Перестаньте шутить со мной, отец! – угрожающе говорил вожак контрабандистов. – Я многое знаю о вас, и, если я заговорю… Профсоюз! – И я знаю о вас, Фазекаш! И, если я заговорю… Но ведь мы дружим не для того, чтобы доносить друг на друга в полицию? Фазекаш умерил свой пыл. – Правда, – согласился он. – А их здесь нет, если я говорю. Что им здесь делать? Вы же сказали, что не переправите их, я тоже ничем не могу помочь. Они ушли тотчас после вас и с первым перевозом переправились через Дунай. Теперь они уже, наверное, по ту сторону границы. – Я все-таки в полицию схожу. Быть может, тот, кто наведет на след, тоже получит вознаграждение. Идемте со мной, отец, вам же будет лучше. – И вам и мне будет лучше, если мы все-таки не пойдем в полицию. Бросьте, Фазекаш, рассуждайте здраво! Два человека, два человека. Откуда вы взяли, что это они? Коричневая полотняная одежда? Все рабочие такую носят. Выйдите на улицу, посмотрите, сколько людей в коричневых полотняных костюмах и сколько среди них с черными волосами, усатых, худых, тридцатилетних. Нет, не мы пять тысяч крон заработаем, а какой-нибудь полицейский. Вы ведь это сами прекрасно знаете… Я уже мысленно заключал в объятия старого железнодорожника. Мы облегченно вздохнули. Контрабандист ушел. Он попросил старика сообщить ему, если мы случайно вернемся. На этом и порешили. Некоторое время наш хозяин еще оставался в зале, потом о чем-то поговорил с дочкой и снова вернулся в палисадник. Я тихо позвал его и поправил сено, чтобы он не увидел, что мы подслушивали. Старик поднялся к нам на чердак. Лицо его было озабоченным. Он молчал. Потом выговорил с трудом: – Беда. То, о чем я сказал еще в полдень, теперь уже не годится. Я послал дочку. Попозже, после работы, придет один товарищ, у него есть велосипед. Он и съездит в Ньергешуйфалу, для меня он это сделает… Отвезет письмо к племяннице… Все будет в порядке. Не бойтесь!.. Оставайтесь здесь и ложитесь спать! На улице парит, снова пойдет дождь… Спите, не так уж много спали вы в эту ночь. – Он с трудом приподнялся. – О-о-ох! Смутное время. – Вынул из кармана сложенный номер газеты «Немзети Уйшаг».[17] – Прочитайте сегодняшние новости из Будапешта. – С этими словами он медленно спустился вниз. На третьей странице газеты среди заметок о судах, о грабежах в жирной рамке стояло: «Бежали от веревки палача двое убийц, участников коммуны». А под этим: «Пять тысяч крон вознаграждения тому, кто доставит их живыми или мертвыми». Короткий захватывающий перечень наших преступлений. В нем было все: заговор, предательское избиение надзирателя, рука Москвы… Затем шло официальное сообщение о розыске: «Из вацской тюрьмы сбежали обвиненные в неоднократных убийствах преступники». Далее следовали наши имена и точное описание внешности. «Вероятно, они стараются перейти чехословацкую границу. Возможно, что пойдут и в Австрию. Вчера после обеда в Надьмароше их опознали якобы в двух людях, прибывших по шоссе, а затем переехавших на перевозе в Вышеград. Упомянутые два человека пошли дальше по Эстергомскому шоссе к Дёмёшу. Призываем население быть внимательными». И далее в том же духе. В нерадостных мыслях прошло время после обеда. Говорить мы друг с другом не говорили. Когда мы бежали, то боялись страшных ран от свинцовых пуль винтовок Верндля. Но что этот страх по сравнению с теперешним! Совсем еще недавно свобода махала нам рукой из-за границы, а теперь пограничная полоса казалась незримой петлей, которая затягивалась вокруг нас все тесней и тесней, вот-вот мы задохнемся… Тебе хочется бежать, мчаться, спасаться, а ты должен сидеть, не шевелясь, на душном чердаке, вдыхать приторный запах сена. Даже кашлять громко нельзя, нельзя лишний раз двинуть ногой. С наступлением сумерек снова пришел старик, сел на сено, тихо начал рассказывать: – Я отправил письмо племяннице. Она его уже получила. Ее родственник – рыбак. У него есть лодка. Он иногда тоже переходит границу. Газет он наверняка не читает… – Старик смущенно умолк, замялся, даже покраснел. Ему, видимо, не хотелось дать нам понять, что он в чем-то нас подозревает. – Словом, – продолжал он, – я думаю, что для меня он это сделает… сделает, я так думаю. Потом он все предупреждал нас, чтобы мы были осторожны на шоссе: «Деревни обходите, там, если кто ночью пройдет, – собаки так зальются, что поднимут всех на ноги». Он рассказал, где свернуть к Дунаю, как найти домик (приметы: забора нет, только четыре высоких осины). От осин начинается каменистый берег. Вы увидите лодку и всякую рыбацкую утварь. Обойдете дом, постучите в окно, выходящее на шоссе, они в той комнате спят. Мы поблагодарили его за доброту, но он только отмахнулся и спустился с чердака. С нетерпением ждали мы наступления темноты, с нетерпением ждали, когда успокоится все на улицах и в трактире. Около десяти часов мы услышали во дворе постукивание деревяшки. Старик тихо свистнул. Мы осторожно спустились. Он все говорил нам всякие напутствия: – Что бы ни случилось, не смейте переправляться одни на лодке! Не смейте этого делать! Я слышал, что они теперь очень охраняют границу. Подумайте, какой мишенью вы будете, если вдруг прожектор поймает вас! Ни в коем случае не отправляйтесь одни… A это вот на дорогу, примите от чистого сердца… – Сколько мы вам должны, дядюшка Шани? – Не стоит об этом говорить! – У нас есть еще деньги, чтоб расплатиться. – Да будет вам, ребята! Будь у меня больше, так я бы вам еще дал! Очень жалею, что вчера вечером так получилось! По голосу чувствовалось, что он борется со слезами. Бедный старик! Хотя мы и были в большой беде, но на минуту даже и об этом забыли. Я обнял дядюшку Шани. – Спешите, товарищи, – шепнул он, – счастливого пути! Мы миновали пустынные улицы окраин и скоро покинули Эстергом. Тяжелые тучи зловеще ползли по небу, звезды скрылись, воздух стал душным, тяжелым, чувствовался запах раскаленной летней земли и воды. Мы шли рядом с шоссе, по мягкому песку, чтобы не поднимать шума. Когда проезжала повозка или слышался скрип ботинок пешехода, мы сразу бросались в канаву. Ложились на живот и ждали, пока не станет тихо кругом, только тогда отправлялись дальше. Наши глаза привыкли к темноте, да и дядюшка Шани все очень подробно объяснил. Мы дошли до места, где должны были свернуть к Дунаю, и вскоре увидели одинокий белый домик, перед ним темные силуэты осин, а на каменистом берегу – небольшую лодку. Наши сердца снова были полны надежды!
Глава девятая, из которой мы узнаем, что погода порою меняет внешность человека, однако не всегда это бывает кстати
За день вынужденного сидения у дядюшки Шани мы хорошо отдохнули. Даже натертые ботинками ноги уже не болели, а только ныли. Да и сами ботинки стали куда послушней: мы их хорошо смазали жиром. Этот путь не был уже таким длинным, как вчерашний. Хотя из-за духоты мы не могли идти очень быстро и в канаву приходилось бросаться часто, дорога заняла меньше четырех часов. Волнения нас измотали, и, когда мы почувствовали наконец у себя под ногами прибрежные камни, нашим самым большим желанием было немедленно отдохнуть. Тот, кто не пережил подобного, не знает, что такое усталость человека не от физической работы, а от душевных волнений. Я многое пережил в своей жизни, но могу сказать: лучше я буду тянуть лямку в шахте, на погрузке или на другой тяжелой работе… Только тем и держались, что были у самого порога освобождения. И все же мы могли даже отказаться от отдыха, предложи нам его. Лишь скорей бы в лодку – и на ту сторону! Да, чем скорее, тем лучше! И, как только мы достигнем того берега, тут же свалимся и будем спать, пока нас не разбудит солнце. Было уже за полночь, даже, вернее, около часа ночи. Перед нами светлым пятном выделялся домик; дверь его выходила к Дунаю, а окно смотрело на шоссе. Как нам и объяснил дядюшка Шани, мы обогнули дом и подошли к окошку. Собака не лаяла, забора у дома не было, только одиноко стоял какой-то сарай, видно, для рыболовных снастей, да сделанный из самана маленький хлев. Я стукнул в окно. Внутри как будто послышались голоса. Кажется, не спали. Сквозь щели ставен засветился тусклый огонек. Мы постучали второй раз – разговор прекратился. Затем раздалось шлепанье босых ног, щелкнула задвижка. Нам пришлось посторониться, когда открывалась створка ставен. И, надо сказать, к счастью. Лишь на одно мгновение я заглянул в комнату. Керосиновая лампа освещала стоявшего у стола в одном нижнем белье худого, лет сорока – сорока пяти мужчину. Окно открыла женщина. Лица ее мы не видели, так как лампа освещала ее сзади, но сложения она была крупного. – Уходите! – прошептала она и, обернувшись назад, сказала громко: – Это ветер стучит, нет здесь никого, – и с этими словами захлопнула ставни. В недоумении мы с Белой посмотрели друг на друга. Что же это? «Уходите»? Что хотела она сказать этим? Тем временем в домике снова начался разговор. Мы услышали привыкший повелевать твердый голос. – Вы думаете, что мы не знаем про пять кило масла, что вы отправили, чтобы привезти материю госпоже главной инженерше? Все проделки знаем ваши, поверьте. Только глаза закрываем. Пускай заработает человек пару крон… Но это политическое дело! Если вы вмешаетесь и не поможете нам, пусть тогда щадит вас сам Иисус Христос, предупреждаю вас, Понграц. Я оставляю газету, прочитайте еще раз и намотайте себе на ус! Если что-нибудь заметите, немедленно посылайте за нами! Не пожалеете, я обещаю. Но если нет… я говорю, что пусть тогда щадит вас Иисус Христос! Вы меня поняли? На некоторое время мы прямо окаменели, потом, услышав в домике движение, сразу отпрянули от окна. Уходить, быстро! Теперь мы уже поняли, что значит предостерегающий шепот хозяйки. Неужели она хотела, чтобы мы ушли отсюда совсем?! Мы осмотрелись вокруг, ища места, где можно было бы спрятаться. Я потрогал крышу низкого хлева. Выдержит ли? Вскарабкался сначала на нее, а оттуда уже на крышу сарая. Бела прыгнул следом за мной. Сарайчик был покрыт листами толя, на его пологой крыше мы и улеглись. Ночь была темная, густые черные облака обложили небо. Затаив дыхание мы прислушивались. Слов разобрать было нельзя, до нас доносилось только отрывистое бормотание. Так продолжалось недолго, через несколько минут открылась дверь, и до нас донеслось: – Ну, до свидания, Понграц! Смотри веди себя разумно! За два года тюрьмы твое ухо делается настолько восприимчивым, что ты словно «видишь» им. Заскрипел песок под ногами, шли двое. Мы слышали, как они вскинули винтовки на плечи – раздался мягкий удар прикладов. Затем стук кованых сапог. Это были жандармы. Они обогнули дом, пройдя прямо перед нами. Если бы мы протянули руки, то смахнули бы с их голов кивера с перьями. Мы прижались лицом к теплому толю и застыли, как статуи. Подождав, пока жандармы выйдут на шоссе и замрет шум их шагов, мы медленно, осторожно сползли на землю. Вернулись к окну, постучали. В ответ не слышно было ни звука. Мы снова постучали. Молчание. Продолжалось оно минут десять или четверть часа? Время тянулось медленно. Мы стучали в окно каждые две-три минуты, сначала тихо, потом громко. Очень шуметь мы боялись, так как не знали, насколько близко стоит соседний дом. Но терпения не хватало. Что случилось? Заснули или только делают вид, что спят? Наконец открылась дверь, и мы услышали снова шарканье босых ног, шуршание юбки. Наверняка знакомая уже нам хозяйка. Я пошел навстречу, на углу мы встретились. – Добрый вечер! Нас прислал дядюшка Шани из Эстергома, – говорил я, торопясь и волнуясь. – Знаю, – прошептала женщина в ответ. – Забегала моя невестка, на счастье, ушла перед самым приходом жандармов. Уходите отсюда быстрее, ради бога, уходите даже из окрестностей. Вас ищут, обшарили уже весь берег. Уходите, мой муж не знает, что вы здесь! К счастью, он крепко спит… Он не должен знать о вас! Тогда и вам конец и ему конец! – Но ведь мы… но ведь… нам… – Спешите, коли я говорю. Идите в горы, в лес! Сейчас будет светать, проснется деревня, спешите! Она повернула к дому, потом вдруг, очевидно вспомнив, остановилась: – К лодке и подходить не вздумайте! Следят за всем берегом. Мы и так не рискнули бы идти к лодке. На добрых два метра была она от воды, потащили бы – наделали только шуму. К тому же на ней был замок и, конечно, не было весел. Дом окутался мертвой тишиной. Мы стояли в отчаянии, не зная, что предпринять. Слова женщины звучали в ушах: «Идите в горы, в лес!» Какой-то внутренний голос как бы тоже приказывал: «Торопитесь!» И действительно, через час-полтора рассветет. Осторожно ступая, мы направились к шоссе. Как только дошли до него, блеснула молния, потом второй раз, третий… В ее свете мы рассмотрели на краю деревни проселочную дорогу, которая вела в горы. Мы сделали несколько сот шагов, и вдруг дождь полил как из ведра. Сверкала молния, грохотал гром – началось прямо-таки светопреставление. Мы не могли решить, что же нам делать, куда идти. Усталые, измученные, опрометью бежали вперед, как загнанные звери. Лишь час назад мы говорили – только бы нам дойти, перебраться через Дунай, а на том берегу спать, спать, спать… Теперь снова мы должны были бежать, и неизвестно, как далеко. А частый дождь хлестал по нашим спинам. Не знаю, сколько времени продолжалась буря, сколько времени мы шли. Я совершенно потерял чувство времени. Возможно, что прошло только полчаса, возможно, что два. Сквозь густые тучи еле брезжил рассвет. Дорога круто вела вверх. Мы поднялись на какой-то холм. С двух сторон темнел лес. Все труднее было идти вперед, потому что ноги скользили по размокшей глине, вода доходила до щиколоток. По-видимому, мы шли не по дороге, а по какому-то овражку, в который с гор стекали потоки воды. Ливень начал стихать и перешел в мелко моросящий дождик. Вспышки молнии стали реже, удары грома тише. Теперь мы ощупью двигались в густом тумане, спотыкаясь о камни. Несколько раз по пояс проваливались в воду. Идти дальше уже не было сил. Кое-как мы выкарабкались из овражка. Мой плащ совсем промок, куртка Белы была в несколько лучшем состоянии. Мы повесили куртку на ветви низкого деревца, сделав из нее небольшой навес, а мой пиджак постелили на землю. Затем сели, прислонились спиной к дереву и тут же заснули. Мне приснилось, что Дунай покрылся льдом и что мы с Белой его переходим. Вот мы уже посередине, но лед под нами проваливается, и мы попадаем в ледяную воду, барахтаемся среди льдин. Холод пронизал меня до костей, и я проснулся. Сколько времени прошло: целый день или всего несколько часов? Рассветало. Моросил дождик, дул холодный ветер, низко над нами, почти касаясь верхушек деревьев, проносились клочья облаков. Мы встали и, хотя наше положение казалось безвыходным, принялись весело смеяться, такой забавный у нас был вид. С обоих в буквальном смысле слова лилась грязная вода, как из мокрого белья, когда его отжимают. Мы стали прыгать, чтобы согреться. Если мы теперь не заболеем, то до конца своей жизни нам нечего опасаться воспаления легких! Попробуй узнай нас теперь кто-нибудь! Особенно по описанию внешности! В тюрьме мы брились каждую субботу, а уже подошла среда. Теперь мои волосы белые, а тогда они были черны, как вороново крыло, и такая же черная и густая щетина покрывала мое лицо. Бела тоже весь оброс. Одежду нашу так облепила грязь, что установить ее цвет было совершенно невозможно. Родная мать не узнала бы нас в ту пору, не говоря уж о тех, кому наша наружность была известна только по описанию в газете. И все-таки надо было согласиться, что перемена нашей внешности, сделанная природой, теперь была никак не в нашу пользу. Потому что сегодня уже за сотню метров, завидев нас, каждый порядочный человек кричал бы: воры, бродяги, держите их! Поэтому теперь, конечно, самое лучшее ни с кем нам не встречаться, ничего ни у кого не спрашивать. Наша кожаная сумка намокла, стала бесформенной. Кусок хлеба был таким, что годился только для свиней. Но мы и его съели. Мы были страшно голодны. Съели также и кусок сала, который у нас оставался. А теперь куда идти?… Но сначала нам следовало установить, где же мы находимся. Не было ни солнца, ни тени, чтобы это определить. Когда ночью мы бежали по шоссе, удаляясь от Дуная, то держали курс на юг… Но как определить, где юг? Выйдя на дорогу, мы довольно быстро нашли наш вчерашний путь и побрели к опушке леса. Какой длинной казалась нам дорога вчера ночью, а прошли мы так немного. И вот мы на опушке леса, у подножия горы. Под нами – пашня, на ней в такую ненастную погоду никого нет. Ниже виднелись трубы и дома Ньергешуйфалу. За селом в завесе мелко моросящего дождя – Дунай, граница. Дверь к свободе, которая перед нами захлопнулась! – Куда идти? – Мой брат работает в Татабанье, – промолвил Бела. – Пройдем туда через горы. Может быть, к вечеру или, во всяком случае, к завтрашнему дню доберемся. Там сможем спрятаться. Потом что-нибудь придумаем. Ничего более разумного я тоже не мог предложить. Да и мысль Белы казалась не такой уж плохой. Татабанья: рабочие, товарищи, сухая, теплая комната, сухая одежда, белье, горячая пища… Хотя бы на один день, хотя бы на часок! И так захотелось мне поскорее добраться до Татабаньи, как будто там меня ожидал дом родной матери. Но, когда мы повернулись спиной к Дунаю и начали подниматься вверх, сердце у меня сжалось. С каждым шагом мы удалялись от границы! Каждый шаг теперь в глубь той страны, где господствует враг. И петля как бы все стягивалась, стягивалась вокруг нас. Ну, все равно! Идем в Татабанью! Скользя, карабкались мы по размокшей глине, а дождь моросил и моросил. Ну, не беда, по крайней мере он постирает нашу одежду и вымоет головы. Через некоторое время мы услышали скрип телеги. Нам пришлось снова спрятаться в лес. Из-за деревьев мы рассмотрели, что это телега лесоруба. На козлах сидел старик. Мы вернулись на дорогу и замедлили шаг, с тем чтобы он догнал нас. Может быть, не испугается… Мы обернулись, поздоровались, как подобает. Он окинул нас удивленным взглядом. – Хорошо вас отделала погодка! И лучше места не нашли переждать? – Его голос звучал дружески, но старик все-таки косился на свой топор, лежавший рядом. Ничего не поделаешь, выглядели мы хуже бандитов. – Мы идем искать работу, – сказал я, – в Татабанью. – Татаба-анья? – Он удивленно приподнял брови. – Тогда вам придется шагать еще довольно долго! Я пожалел на мгновение, что сказал ему про цель нашего пути. Еще наведет при случае на наш след жандармов! Но уж раз мы рассчитывали, что он нас подвезет, то должны были сказать ему, куда идем. К тому же он казался настроенным очень дружелюбно. Такой постарается не встречаться с жандармами, если у него нет на то особых причин. Ну конечно, если не считать причиной, что они – жандармы, а он – бедный человек. Бедность ведь большая вина. Он сам предложил нас подвезти. – А ну-ка, подсобите толкнуть повозку, тут, пока в гору. А потом можете сесть. Я вас подброшу до Херега, даже немного дальше, почти до Тарьяна. Мы поблагодарили и стали по обеим сторонам люшни, с тем чтобы помочь старой, тощей лошадке. Дорога шла через лес, и больше мы ни с кем не встретились. Около полудня дождь перестал, припекло солнышко, и сразу стало по-июльски тепло. От земли шел пар, пар шел и от нашей одежды, так что она скоро высохла. Старик дал нам по куску хлеба с луком. Курить было нечего – наши сигареты ночью все размокли. Мы простились с возчиком около четырех часов. Через лес тянулась шириной с добрых пятьдесят метров прямая-прямая просека – против лесных пожаров. Наезженная проселочная дорога вела на юг. Старик сказал, что если идти по ней, то вскоре дойдешь до Банхиды. Он оказался прав, потому что, несмотря на то что в разбухших от воды ботинках быстро идти в гору мы не могли, мы дошли до конца просеки, когда солнце стояло еще высоко. Там возвышенность внезапно кончалась крутым обрывом. Извилистая, неровная дорожка вела вниз. От связанных колес образовались глубокие канавки. А три городишка, что в ту пору уже слились в один (Фельшёгалла, Татабанья, Банхида), казалось, приветливо махали нам снизу. Мы стали спускаться. У подножия горы дорога раздваивалась. Теперь мы находились на одном уровне с городом, ориентироваться было труднее, чем сверху. Я когда-то бывал в Татабанье, но сейчас совершенно не знал, куда идти. – Где живет твой брат? – В шахтерском поселке, последний дом. – Тогда пойдем направо. Бела твердил, что лучше повернуть налево. Налево вел путь более изъезженный, к тому же более широкий. Пожалуй, именно он вел на татабаньскую станцию. А поскольку Бела раньше приезжал сюда на поезде, ему легче было там ориентироваться. Предчувствие подсказывало мне, что наезженный путь, станцию, места, где большое движение, нам лучше обойти. Это шахтерский город, тем не менее и здесь может найтись кто-нибудь, кому бросится в глаза газетное объявление и кто не прочь будет заработать пять тысяч крон на нашихшкурах. – Пойдем лучше направо. Возможно, что дорога будет длиннее, но к поселку мы сможем подойти и с другого конца. Мы были издерганные, усталые, голодные. За сутки не выкурили ни одной сигареты. Мы вдруг поссорились. Сейчас, задним числом, мне стыдно вспоминать, но так было. Дело чуть не дошло до драки. И я и он, загнанные до смерти, беспомощные, мы готовы были друг друга избить. Потом мы оба внезапно остыли, успокоились. Печально сели мы у опушки леса на краю дороги. Лучше всего будет кого-нибудь спросить. Наобум идти опасно, а еще лучше подождать темноты. Спустя некоторое время нам встретился шахтер. Он подтвердил, что прав Бела. – Идите налево: дойдете до станции, а там вам кто-нибудь еще расскажет… Там много жандармов, прямо кишмя кишат. Значит, нашли себе дело. Если пойдете направо, между Банхидой и Татабаньей, выйдете на шоссе, но там вы ни с кем не встретитесь и не у кого вам будет спросить, как пройти… Идите лучше налево! Хотя разговор с шахтером подтвердил правоту Белы, более разумно рассуждал все-таки я. Нас напугали слова «там много жандармов». Не нас ли они ищут? – А что понравилось жандармам в Татабанье? Шахтер пожал плечами: – В воскресенье было собрание. Потом… возможно, будет и другое… Как и в Будапеште: забастовка. Из-за зарплаты… В городе скопилось тысячи две жандармов. – Он засмеялся. – Кажется, они хотят вместо нас взять в руки отбойные молотки. Пускай берут, если рассчитывают на это прожить. Он ушел, а мы еще посидели немного, как люди, которые не очень торопятся. Вовремя, я могу сказать, мы пришли сюда! Две тысячи жандармов! Поразмышляли мы немножко, но что мы могли придумать? Повернуть обратно? У границы тоже достаточно жандармов, те как раз ждут именно нас. Лучше, пожалуй, если мы пойдем поодиночке. В газете сказано, что мы вдвоем. Мятая, плохая одежда, заросшие лица, появись мы вместе – самому глупому жандарму и то все это бросится в глаза. Мы решили, что Бела пойдет один после захода солнца. Я буду ждать здесь. Потом он пошлет за мной своего брата или еще кого-нибудь. Мы договорились также, что, если будет темно и мы не увидим друг друга, то просвистим несколько тактов из песенки красных солдат. Так и поступили. Бела ушел, а я остался. Я следил, как все уменьшалась его фигура, пока совсем не исчезла за поворотом. На душе у меня сразу стало очень тяжело. Странное дело, и Шёнфёльд и Шалго тоже нам советовали разделиться – тому, кто бежит один, успех почти обеспечен, – но я сейчас все-таки чувствовал: хорошо, что мы вдвоем, что рядом со мной товарищ. Я размышлял, что, случись с Белой какая беда, не знаю, найдутся ли у меня силы, чтобы продолжать бегство одному. Возможно, что вдвоем идти заметнее – это уже показал опыт, лучше пробираться поодиночке, – и все-таки я был рад, что мы бежали вдвоем. Часы, которые я провел один, казались мне бесконечно длинными. Я ждал, а мое сердце наполнялось тревогой за каждый шаг Белы. О себе я так бы не беспокоился. В эту минуту он был мне дороже родного брата. Наконец, около десяти часов, я заметил тлеющий огонек сигареты. По дороге шел человек. В нескольких метрах от меня он остановился, беспомощно озираясь по сторонам, и тихо начал насвистывать песню красных солдат. Я тотчас подхватил мотив, тоже начал свистеть и сделал шаг навстречу незнакомцу. Мы пожали друг другу руки: – Ну, пойдемте, товарищ. Приветливый и теплый голос, как будто передо мной – старый знакомый. Человек взял меня за руку и повел в темноте по шоссе. Луна еще не взошла, только звезды мерцали. Трещали кузнечики; казалось, их было так же много, как звезд на небе. – Да, – рассказывал шахтер, – мы все-таки забастовали. Напрасно они запугивают нас двумя тысячами жандармов. С голоду подохнуть? Тогда пусть лучше стреляют из ружей. Это человечнее… Вы знаете, сколько мы зарабатываем? За одну неделю стоимость четырех кило хлеба. Мы не можем так каждый день работать. Жизнь ли это? Работать целую неделю за четыре килограмма хлеба! Деньги тают, цены растут. Невозможно больше это терпеть. Год назад мы уже бастовали в защиту русских.[18] Господин моряк на коне[19] сговорился с поляками, что мы им поможем. Как бы не так! Пусть идет со своей бандой, если хочет, а мы и одного куска угля не дадим. У русских теперь все хорошо, они покончили с беляками… Теперь мы будем бастовать за самих себя. Мы вошли в палисадник самого крайнего дома. Он был так мал, что в нем, пожалуй, и две курицы не смогли бы найти себе корм. Мы поднялись по трем ступенькам, открылась дверь в узкую кухоньку. Там нас встретила вся семья шахтера: жена, четверо детей; самая старшая девочка – уже подросток, младшая еще ползала по полу. Да и она оказалась не самой маленькой – еще одна спала в комнате, в корзине. Там был и Бела, он уже переоделся. Полыхал огонь в печке. Над ней сушилась развешанная одежда моего друга. Счастливые, сияющие лица ласково смотрели на нас, когда мы вошли. Я на одно мгновение забыл о заботах, беде, преследованиях. Позднее я узнал: в ют день была организована в Будапеште на нас облава. Всю ночь ходили полицейские и сыщики по гостиницам, ресторанам. Они вламывались ко всем нашим родственникам, друзьям, знакомым. Прошло три дня со времени нашего побега. Директор тюрьмы был в ужасном расстройстве и подумывал о том, чтобы подать прошение об уходе на пенсию. Тамаш Покол бесился. Во вторник и среду он опять проехал по границе. Из какого-то фонда он повысил сумму вознаграждения за нашу поимку до десяти тысяч крон, а деньги в качестве депозита положил в сберкассу города Ваца с условием выдачи на имя того, кто поймает нас. Клерикальная печать усердно комментировала его «патриотическое» жертвоприношение. В среду в вечерней газете уже сообщили об этой новости: десять тысяч крон получит тот, кто поймает нас живыми или мертвыми. Десять тысяч крон!.. Брат Белы около трех лет должен работать за такую сумму в шахте. В тот же день в Вац приехала комиссия, чтобы познакомиться с тюремными порядками. Чуму арестовали. Ему на собственной шкуре дали почувствовать, что такое вацская одиночка. А на следующее утро мы узнали из газет, что граница повсюду укреплена, и днем и ночью вдоль нее разъезжают конные патрули. По Дунаю снуют военные моторки. Все пароходы, поезда, идущие к границе, тщательно проверяются. Хотя наша тюрьма и была теперь более обширной, чем вацская одиночка, в которой Чума мог размышлять о превратностях фортуны, но все-таки и это была тюрьма. Еще хуже: камера смертников, вот что это было такое… Даже когда на мгновение мы забывали об этом.Глава десятая Среди товарищей. Неожиданные встречи. Из воспоминаний борца
Всю ночь в Татабанье шли обыски. Тишину улиц шахтерского поселка то и дело нарушал стук солдатских сапог. Однако мы чувствовали себя в такой безопасности, словно ребенок на коленях у матери. Такое же чувство, как видно, испытывает странник, когда в пустыне набредет на оазис. Он еще не достиг конца пути, его со всех сторон подстерегают опасности, но сейчас, у прохладного источника, он обрел покой и уверенность. Дело происходило в среду вечером. Мы скрывались уже три дня, хотя предполагали переждать лишь несколько часов. Целых три дня мы прожили в горячечном, необычайно нервном напряжении. Эти три дня нам казались годами, целым столетием. В том возбужденном состоянии, когда человек остро реагирует на всякий пустяк, когда каждое мимолетное мгновение означает для него жизнь или смерть, совсем по-иному тянется время. За один лишь час, за шестьдесят минут, когда тебе грозит смертельная опасность, ты чувствуешь гораздо острее, устаешь вдесятеро сильнее, чем человек, которому не грозит ничего, В среду вечером у нас за спиной была длиннейшая цепь событий, а то, что я рассказываю сейчас, – лишь слабая тень всего, что нам пришлось пережить. Тогда все для нас было полно значения: развилка дорог, где мы на мгновение остановились, чтобы решить: куда? Фруктовое дерево, за которым виднелись лохмотья какого-то чучела; сто или двести шагов, отделявшие от этого дерева, казались нам бесконечными: а вдруг за ним кто-то стоит и подстерегает нас? Извилистая колея на просеке таила в себе много неожиданностей: вода среди камней проложила себе путь наподобие лестницы, и мы, заслышав приближение телеги, могли бы по этому пути подняться на гору. А вот торчащая из земли коряга, за которую можно ухватиться… Все это были небольшие дорожные приключения. В мою память врезались тысячи мелочей, я их живо помню еще и сейчас. Да, все, что рассказано на страницах этой книги, – слабая тень того, что произошло на самом деле. Каждая незначительная деталь сыграла в событиях свою определенную роль и в конце концов привела к тому, что все было так, как было. Мы устали после тяжких трехдневных скитаний. Если кому-либо приходилось ночевать под открытым небом во время грозы и под дождем, тот поймет, как это одно могло вымотать нас, не говоря уж обо всех других наших бедах. Теперь же мы ощущали такую бодрость, словно не было мучительного перехода от опушки леса до тесной кухоньки шахтерской квартиры и будто бы все это время мы долго и крепко спали. Вот мне и кажется, что странник в пустыне, набредя на оазис, испытывает такие же чувства…Под коваными сапогами жандармов то и дело осыпался дорожный шлак, но здесь жандармерия искала не нас. Мы просто делили опасность вместе с тысячами других рабочих. Хоть на винтовках жандармов сверкали штыки, мы были среди своих, нас было много, и мы ощущали свою грозную силу. Наши сердца переполняло радостное чувство: больше не надо притворяться и лгать. Не надо было повторять историю о «будапештских безработных металлистах» и вообще ничего не надо было говорить. Прочли ли они в газетах, что нас ищут, не знаю. Да и было ли им точно известно, кто мы и откуда? А может быть, им было достаточно одного: мы их товарищи по убеждениям, их соратники по борьбе и нас преследуют. Они ни о чем не расспрашивали, а когда мы сообщили о себе кое-какие подробности, моментально всё поняли. Мы жадно поглощали картофельную похлебку, когда в кухоньку ввалились два молодых шахтера. Они не уставились на нас, как на какое-то чудо, просто пожали нам руки и назвали себя. – Мы пришли сказать, – заговорил один, – что вся улица уже знает. Если сюда придут с обыском, вас предупредят. Это был готовый план действий. Были предусмотрены даже такие тонкости, как подставки с двух сторон садовой изгороди: по эту сторону – пустая собачья будка, по другую – опрокинутая кадка для дождевой воды; если придется бежать, с их помощью перескочить через забор куда легче. Друзья подумали и о том, как быть, если жандармы начнут обыски сразу в нескольких домах. За все время, что мы были здесь, у нас ни разу не шевельнулось подозрение, что вдруг среди этих голодных людей, стоящих перед угрозой еще большего голода, попадется такой опустившийся человек, который не погнушается легкими деньгами, обещанными за нашу поимку… Впервые за долгое-долгое время разжалась охватившая наши души спазма, знакомая всем гонимым. Здесь мы могли не бояться и не изворачиваться. Разумеется, о нашем прибытии широко не оповещали, никто не бил в барабан, однако знал об этом, казалось, весь поселок. Два молодых шахтера остались с нами. Вскоре явились еще двое, за ними еще трое. Пришли и женщины. Одни приходили, другие уходили, их сменяли третьи, и небольшая кухонька была набита битком. Мы перебрались в комнату. Хозяйка завесила окно одеялом, подвернула фитиль керосиновой лампы, и все мы, устроившись где попало – на кровати, на стульях, на полу, – подложив пиджаки, тихо беседовали. О чем?… Можно было бы подумать, что их интересовал главным образом наш побег, жизнь в тюрьме, путевые приключения и тому подобное? Вовсе нет. Разумеется, и об этом заходила речь, но вскользь, между прочим. Но в основном в нашей беседе вновь оживал девятнадцатый год. Советская республика держалась сто тридцать три дня, сто тридцать три тяжких боевых дня. До нее – века нищеты и нужды. После нее нищета и нужда, отягченные жесточайшими преследованиями. Эти сто тридцать три дня стали сущностью всей нашей жизни, стержнем нашей истории, и мы говорили и говорили о них. То, что было до них, что произошло после, словно никогда и не существовало. В маленькой комнате с окном, завешенным одеялом, несколько человек все еще жили в советской республике. Люди приходили и уходили, сменяя друг друга, – как видно, они охраняли нас и по очереди дежурили на улице. В эту ночь меня ждали три приятные встречи. Сначала я встретил свою давнишнюю знакомую шахтерку, имени ее теперь не помню. Это была худая, бледная женщина, ей едва минуло сорок лет, но волосы ее уже сильно поседели. Я не сразу узнал ее, а она, увидев меня, всплеснула руками и заплакала. Хорошо, что я перед тем побрился, а то бы и она меня не узнала. – Неужто это вы, товарищ? – Слезы текли у нее из глаз, она больше не могла вымолвить ни слова. Накануне провозглашения советской республики несколько недель мне пришлось скрываться в провинции. Я был членом первого Центрального комитета, а как известно, коалиционное буржуазное правительство девятнадцатого января издало постановление «расправиться» с Коммунистической партией. Была запрещена «Красная газета», наша типография и все запасы бумаги были конфискованы, помещение ЦК занято, а по распоряжению министра внутренних дел – кстати, социал-демократа – одного за другим арестовали всех наших руководителей. К счастью, мы предвидели провал и заранее подготовили состав второго ЦК, который мог бы руководить партией из подполья. Я уехал к себе на родину, в комитат Хевеш. Там в каждой деревне у меня были родственники, друзья детства, приятели. «Как-нибудь несколько недель протяну», – думал я. Но вдруг я тяжело заболел, оказалось – тиф. В стране тогда свирепствовал тиф: с фронта возвращались солдаты, одежда их кишела вшами. Болезнь свалила меня с ног. Пришел врач, осмотрел меня, а на другой день не явился вовсе, заявив моей крестной матери – я лежал как раз у нее, – что незачем зря ходить, медицина, дескать, мне уже не поможет. Я пролежал в беспамятстве много дней. Помню, когда я впервые встал с постели и настолько окреп, что смог пересесть в кресло, была получена очень радостная весть: в Будапеште провозглашена советская республика! Через несколько дней правительство прислало за мной машину, и я уехал в столицу. Работать, однако, мне было еще не под силу, и меня отправили на поправку в хювёшвёльдский санаторий. Врачи строго следили за мной – пришлось провести там весь апрель. Но Первого мая я все-таки на демонстрацию сбежал. Ах, как светел, как радостен был тот Первый май, и я – да ну ее, эту болезнь! – в санаторий больше не вернулся. Мне хочется рассказать о санатории в Хювёшвёльде. Прежде этот санаторий принадлежал богачам. Он был окружен огромным тенистым парком. Когда была установлена советская власть, там основали первый в Венгрии туберкулезный санаторий. Да, да. В Венгрии ежегодно умирали от чахотки сорок тысяч человек, и лишь в девятнадцатом году, когда к власти пришли Советы, народ получил санаторий и научно-исследовательскую лабораторию, где и началась борьба с этим страшным недугом. В парке, среди деревьев, в шезлонгах лежали больные рабочие, большею частью женщины. В санатории, правда, оставались еще прежние обитатели и старые врачи. Среди прочих задержался и кишпетский заводчик с целой семейкой: сыном, невесткой и внуками. Это был тот самый заводчик, на военном заводе которого несколько лет назад я работал главным доверенным до тех пор, пока из-за участия в стачке не предстал перед военным судом. Нет, нет, я не имел ни малейшего желания мстить – этого еще недоставало! Какое мне, в конце концов, дело до господина заводчика и его семейки! Однако было слишком очевидным – барская компания обосновалась тут в качестве «больных»… Здесь, в санатории, они, как видно, рассчитывали укрыться от трудовой повинности и всех тех неудобств, которые принесла им, привыкшим к роскоши и праздности «превосходительствам», власть пролетариата. В одном из павильонов они занимали целый этаж, пять комнат. Эти пять комнат были так велики, что в них свободно расположились бы по крайней мере тридцать человек. Мы, больные, были, по сути дела, весьма стеснены. А тут одна семейка буржуев заняла места тридцати больных пролетариев! Мало того – они еще принимали гостей, устраивали шумные попойки, словом, веселились. Что говорить, эти люди были совершенно здоровы, хотя врач и снабдил старика справками о «гипертонии» и «камнях в почках». В конце концов, нет такого человека на свете, у которого в пятьдесят лет не нашлось бы болезни, которую нельзя подтвердить медицинской справкой. Однако сыну и невестке заводчика врач не мог дать справки. Сын, чемпион по теннису, жокей-джентльмен, превосходный охотник, был здоров, как бык. И вот пожалуйста: лечится в туберкулезном санатории! Держать прислугу им было нельзя: привези они с собой лакеев и горничных, это бы сразу бросилось в глаза. А для их высокоблагородий отсутствие прислуги было весьма ощутительно: приходилось самим себе шнуровать ботинки, за коньяком или черным кофе переходить в соседнюю комнату, а то и бегать за сигаретами в лавочку на Фашор. Где уж им выдержать такое! И они нашли выход: попросту посчитали своей прислугой больных пролетариев. Молодая Липтак выходила на балкон и кричала в сад: «Две женщины, поднимитесь ко мне и помогите выбить ковер!» Говорила-то она «помогите», а означало это, что женщины, больные чахоткой, вытаскивали по ее указанию ковер и выколачивали из него пыль. Стыдно говорить, но женщины шли. Крестьянки, выросшие в повиновении, прачки, привыкшие оказывать услуги, они кашляли кровью и все-таки шли, ибо так приказывала молодая госпожа. За «помощь» она отдавала им старые башмаки, фартуки, чулки – все совершенно непригодное. Для нее это была ветошь, а женщины за рвань благодарно целовали ей руки. Ведь они пришли из деревенских батрацких домов, из подвальных жилищ и были ослеплены апартаментами, обставленными роскошной мебелью. Вот эти-то несчастные выбивали ковры, ходили в табачную лавочку, по первому зову бежали за покупками да еще в благодарность целовали руку. Когда я видел это, у меня невольно сжимались кулаки. Я говорил, я объяснял – все было напрасно. Больные женщины охотно меня выслушивали, а на следующий день снова бежали прислуживать богачам. К сожалению, перелом в сознании людей происходит не очень быстро. Легче взять в руки власть, чем заставить людей думать по-новому, тем более, когда люди видят, что барин по-прежнему барин! В павильоне, где лежали тяжелобольные, требующие изоляции, положение было особенно плачевным. Между койками почти не оставалось прохода, кровати стояли в коридорах и в вестибюлях. А врачи из диспансеров присылали в санаторий всё новых больных. Главврач, наш товарищ, никого не хотел отсылать обратно. В санатории и вообще-то было тесно, но ходячие больные могли хоть выходить, а лежачие все время проводили в битком набитых помещениях. И вот как-то раз я возмутился и позвонил в Народный комиссариат социального обеспечения. Разговаривал я с самим народным комиссаром, и на следующий день к нам явились врач и двое красноармейцев. Врач внимательно обследовал господскую семью. А надо сказать, что в санатории обитали, кроме того, еще два состоятельных семейства – врач не забыл обследовать и их. Среди всей этой компании единственным человеком, нуждавшимся в лечении, оказался прежний директор завода, диабетик. Санитарная машина перевезла его в терапевтическую лечебницу, остальным предложили немедленно покинуть санаторий. Поднялся визг, посыпались угрозы, но красноармейцы затем и прибыли, чтобы помочь, если господа станут сопротивляться. Позднее, работая в Народном комиссариате, я таким же способом очистил еще один или два санатория, и за это, как я уже говорил, белые посадили меня в тюрьму… Через час господский павильон был пуст. Туда тотчас перенесли несколько тяжелобольных. Среди них была и эта шахтерка, с которой случай снова свел меня теперь в Татабанье. Когда мы окончательно отвоевали у господ санаторий, я прошел по вновь созданным палатам с главврачом, нашим товарищем. Надо было видеть, как больные входили в увешанные коврами и гардинами, роскошно обставленные, благоухающие комнаты! Одна крестьянка с невольным благоговением сложила руки, как бы вступая в церковь. Те сто тридцать три дня, светлых дня советской республики, для одних (в том числе и для меня) означали беспрерывную работу, обсуждения, споры, борьбу, для других – лихорадочную деятельность на военных заводах, для третьих – битвы под красными стягами в северных горах и вдоль Тисы. Для этой бедной шахтерки те сто тридцать три дня означали время, когда с ней обращались как с человеком: около нее был заботливый врач, ей давали лекарства. Все это время она прожила в Хювёшвёльде, а после падения советской республики ей пришлось покинуть санаторий вместе с другими больными. Они бежали оттуда, словно преступники. Мало того: новое начальство отбирало у них некоторые личные вещи, признав эти вещи больничными. Моей знакомой не отдали дорожной корзины. То, что нельзя было надеть на себя, она завязала в платок и пешком отправилась домой. А в парке санатория уже стояли наготове дезинфекционные машины – они должны были очистить помещение от микробов, а скорее всего, вытравить пролетарский дух… Вторая встреча, которая доставила мне радость, была с молодым одноруким шахтером. С этим человеком судьба свела меня в Галиции. Дело было так. В декабре 1918 года четырех членов ЦК партия командировала в Москву на Первый конгресс Коминтерна. Одним из четырех был я. Мы попарно пробивали себе путь. О, нелегкое это было дело: в Москву надо было пробираться через государственные границы и фронты. С фальшивыми документами в карманах нам все-таки удалось переправиться через две демаркационные линии. Но в Галиции, в городе Стрые, мы попали в скверную историю. Мы прибыли в Стрый как раз в тот момент, когда город захватили украинские белобандиты. Ну и герои же они были! В ротах было больше офицеров, чем солдат, и ряды сверкали золотыми погонами, блестящими саблями, темляками. Я провел в Стрые недели три, и честное слово, ни одного из офицеров ни разу не видел трезвым. Не успели мы выйти из вокзала на площадь, как они первым долгом отобрали у нас обувь. В тот год выдалась суровая зима, а мы оказались разутыми. Когда мы пришли в город, у нас уже не было портфелей, пальто, шляп, а в карманах не осталось даже огрызка карандаша. Сколько вояк, столько грабителей: офицер ли, рядовой – все равно. Разница заключалась лишь в том, что портфель и обручальное кольцо отнял у меня штабной офицер, зимнее пальто – строевой офицер, все остальное – чины помельче. Я запомнил фамилию человека, у которого была явка: его звали Лебович. Коммунист, еврей по национальности, в Стрые он был в то время единственным, кто мог нам помочь, разумеется тайком. Мы добрались до еврейского квартала в страшный час – час погрома. Надо сказать, что белогвардейцы, врывавшиеся в города, первым делом устраивали погромы. Из домов неслись несмолкаемые крики и стоны, в конце улицы горели два дома, несколько человек пытались погасить пожар, из дверей выглядывали испуганные лица. Вот куда мы попали раздетые и разутые, посиневшие от холода, и выглядели не лучше, чем те несчастные, которых громили. Семью Лебовича мы разыскали в подвале, куда она забилась, спасаясь от погрома. Это была самая многочисленная семья, какую мне когда-либо пришлось видеть. У старика было шестнадцать сыновей и четыре дочери, а сколько еще внуков, зятьев, невесток и прочих родственников! И главное, все они жили одной семьей в двухэтажном тесном деревянном домике. Несмотря на вопиющую бедность, они приняли нас радушно: старший сын – потому что был наш товарищ, остальные – ради него. Нас приютили, достали одежду и провизию. Сами несчастные и гонимые, они делали все возможное, чтобы помочь нам продолжить путь. Однако, несмотря на все старания, нам пришлось провести у них недели три, и за это время мы были свидетелями еще пяти или шести погромов. Девочка, погибшая от многократного изнасилования, на улице мертвый старик с разбитой головой, – все это были частые, повседневные явления. С большим трудом удалось раздобыть фальшивый паспорт, один-единственный. Мы бросили жребий, и выиграл мой товарищ – он поехал дальше, в Россию. Как я узнал позднее, он благополучно приехал в Москву к Ленину. А я, пустившись в обратный путь, был задержан. На привокзальной площади в ожидании поездов скопилось не менее тысячи человек, главным образом евреев, спасающихся от погромов; и вот эту площадь оцепил отряд конных казаков и принялся топтать людей лошадьми. Я вскарабкался на дерево, ибо стоял с краю и первым подвергся избиению. Кое-кому удалось укрыться в вокзале, кое-кто спасся бегством. Это было настоящее сражение, хоть оно и продолжалось всего несколько минут; площадь опустела в мгновение ока, остались лишь убитые и раненые – было их около сотни. Солдаты тотчас занялись мародерством: снимали одежду, стаскивали сапоги, шарили по карманам и грызлись меж собой из-за добычи. Смеркалось; голое дерево, на котором я сидел, было плохим укрытием. «От него мало пользы, – подумал я. – Спущусь и попытаюсь пробраться в вокзал». Тут подо мной подломился сук, я грохнулся наземь и угодил прямо в лапы к офицеру, который, как выяснилось, давно мечтал поймать шпиона. Был он, разумеется, вдребезги пьян, и во хмелю ему показалось, что давнишнее его желание сбылось. Я знал по-польски и по-украински всего несколько слов, и он очень скоро обнаружил, что его пленник – не местный. Он поволок меня в казарму и позвал переводчика. Мне удалось довольно складно рассказать о том, что я военнопленный и держу путь домой, в Венгрию. Впрочем, я мог говорить что угодно – так или иначе мне был обеспечен смертный приговор. Меня втолкнули в казарму, которая прежде, как видно, служила сараем для дров или угля. Собралось нас там человек двадцать. Все мы наутро ждали казни. Кроме грабежей и убийств, совершавшихся прямо на улице, негодяи белогвардейцы практиковали также казни «по закону» и совершали их во множестве ежедневно. Человеческую жизнь они не ставили ни во что, им было все равно, убить ли человека, раздавить ли червя. Однако большая семья Лебовича, как оказалось, не упускала меня из виду. То ли смекнули они, какая мне угрожает опасность, то ли приметил один из многочисленных внуков, когда меня отводили в казарму, не знаю. Как бы там ни было, а ночью у сарая мы услышали странный шум, словно бы кто-то скреб внизу по дощатой стене. Сперва мы решили, что это крысы. Но тут послышался шепот. Младшая дочь Лебовича, прелестная черноокая девушка с ослепительно белой кожей, просунула мне в щель саперную лопатку. Как пришла ей в голову эта мысль, не знаю. Хотя в Стрые постоянные гонения многому научили людей. Проникнуть по крыше дома, через заборы во двор казармы, переоборудованной, кстати сказать, из школы, было делом отнюдь не легким, а совершила его в морозную звездную ночь совсем молоденькая девушка – и это было удивительно. Получив лопатку, мы, арестованные, тотчас принялись за работу. Она не спорилась. Земля промерзла и была как камень, лопатка то и дело зазубривалась, и, кроме того, надо было соблюдать величайшую осторожность – по другую сторону сарая, у двери, стоял часовой. Мы работали по очереди. И, должно быть, не раз отчаивались те, кто, свалившись от усталости, отползал в угол. Надежда, трепетавшая прежде, часто превращалась в прах. Хотя нас было двадцать, ожидавших наутро казни, но сильных духом и телом мужчин было среди нас мало. Нелегкое дело рыть в промерзшей земле траншею, в которую мог бы проскользнуть человек. Предположим, что мы б ее все-таки выдолбили, а что потом? Пока бы пробирались поодиночке, наступил бы рассвет и часовой мог все обнаружить. А попадись мы, нас долго бы пытали и мучили, прежде чем накинуть петлю. Утром, должно быть часов в пять, пролез в траншею первый из нас, юноша. Он был такой щуплый, что выглядел мальчиком лет двенадцати. Очутившись на воле, он с помощью девушки, принесшей лопатку, принялся ногтями, щепками, перочинным ножом рыть, скрести замерзшую землю, углублять отверстие снаружи. Приблизительно к половине шестого мы могли отправиться в путь. Часовой тем временем что-то заподозрил, заглянул в дверь и осветил сарай карманным фонариком. К счастью, нас было тогда еще много, и мы заслонили отверстие; часовой не вошел, не стал нас пересчитывать, что-то проворчал и снова запер дверь. Когда последний из нас был уже во дворе, мы неслышно гуськом двинулись в путь. Каменный забор достигал в высоту двух метров, верх его был усыпан осколками стекла, скрепленными цементом, – проверенное средство против побегов. Накрыв стекло пиджаками, мы помогли перелезть детям, старикам и женщинам. За забором снова был двор, но, на наше счастье, обитатели дома спали. Дом этот был трехэтажный и соединялся с другим, двухэтажным, общей стеной, увитой плющом. На той стороне тоже возвышался высокий забор. Вцепившись в густые ветви плюща, мы по очереди вскарабкались на забор и только начали спрыгивать в следующий двор, как раздался отчаянный собачий лай. Лай, однако, вскоре смолк – собака услыхала тихие слова и узнала девушку – нашего проводника и спасителя. Но тут вдруг открылось окно и мужской голос позвал собаку. Мы замерли, затаили дыхание. Кто-то в это мгновение так и остался висеть на заборе, держась за плющ. Наступила такая тишина, что, казалось, пролети сейчас муха – и будет слышен шелест ее крыльев. Лишь пес, виляя хвостом, гремел железной цепью. Окно наконец закрылось, и мы, переждав еще немного, молча один за другим снова двинулись в путь. Нам еще предстояло взобраться на невысокую крышу какого-то строения, напоминавшего летнюю кухню, затем на крышу дома, спуститься по ней и там уже спрыгнуть на улицу. Мы снова разостлали на земле пиджаки, чтобы, прыгая, производить как можно меньше шума. Даже теперь, спустя многие годы, я представляю все совершенно ясно. Вот мы стоим и прислушиваемся. Каждую секунду кто-то сползает. Гоп! – прыгнул. Трое или четверо остались помогать более слабым, остальные быстро исчезали. Улочка была тиха и безлюдна. Лишь издалека, из центра города, доносились приглушенные расстоянием звуки, громыханье телег, цоканье подков, треск мотора военной машины. Уже рассвело, когда последний из нас очутился на земле, и мы с дочерью Лебовича пустились бегом на другой конец города. Несколько дней я скрывался в подвале их дома за кучей угля, но как-то вечером, набросав второпях маршрут, я зашагал пешком по заснеженным полям и оставил наконец тот проклятый город. Я добрался до какой-то маленькой станции и там благодаря счастливой случайности сел в поезд и доехал до Карпат – бывшей венгерской границы. На границе я вновь застрял. Поезд дальше не шел, а пуститься наобум по занесенным снегом незнакомым карпатским дорогам означало бы то же самое, что добровольно предложить себя на съедение волкам или замерзнуть. Деньги у меня все вышли. Хорошо еще, что я не был арестован польскими пограничными властями как бродяга, подозрительная личность или шпион. В послевоенной кутерьме им, понятно, было не до меня. Один железнодорожник давал по утрам мне чашку пустого чая, а под вечер угощал супом и позволял ночевать на складе. Холод там стоял нестерпимый, температура была ниже нуля, но все-таки стены защищали от ветра. Так я провел дней пять. В один из дней прибыл эшелон с венграми. Это были больные и раненые военнопленные из России, которых гуманная молодая советская власть отправила на родину. Вместе с ними ехали врачи; командование возглавляли старые монархистские офицеры. Мне казалось, что в поезд попасть невозможно. Все-таки я пошел к начальнику состава, сказал, что застрял здесь из-за послевоенной неразберихи и хочу вернуться в Будапешт; я просил помочь как земляк земляку. Но он и слушать меня не хотел: у него, мол, список, он отвечает за каждого человека и домой повезет ровно столько, сколько числится по этому списку. Лишь много позднее узнал я, в чем, собственно, было дело. В те времена так называемое «революционное» венгерское правительство строго проверяло личные дела возвращающихся из России военнопленных: искали большевистских агитаторов. Проклятые офицеры еще здесь, на границе, знали, какой гром гремит в Будапеште. Уже составлялись списки людей, подлежащих незамедлительной передаче полиции, лишь только поезд прибудет на Восточный вокзал. Неизвестных людей в эшелон не брали. Что было делать, «закон есть закон», и я смирился. На пограничной станции паровоз отцепили – он был собственностью Польши. До прибытия паровоза из Венгрии состав перевели на запасный путь. Прошло два дня, потом еще три. Тут я заметил, что те, кто был в поезде и кому я так сильно завидовал, находились в довольно странном положении: они сидели взаперти – все двери пассажирских и товарных вагонов были запломбированы; люди через окна передавали фляги и просили наполнить их водой. Я охотно приносил им воду и таким образом познакомился с одним санитаром-ефрейтором. На другой день знакомства он спросил: – Вы хотите вернуться домой? – Еще бы! – ответил я. – Да вот не берут. – Дайте сигарету! – С удовольствием, но у меня нет. – Погодите, может быть, я разживусь. Вскоре он вернулся с двумя сигаретами и одну протянул мне. Раскуривая, он огляделся по сторонам, затем знаком подозвал меня ближе. – Слушайте, – прошептал он, – ночью у нас умрет от тифа парень. Я договорюсь с ребятами, чтобы помогли тайком вынести труп, а вас положим на его место. Вы останетесь с его документами, будете отзываться на его имя. Врач не узнает – у больного отросла такая же борода, как у вас. А впрочем, – махнул он рукой, – что врач. Как бы там ни было, а главное пробраться, верно? – Конечно, – сказал я, – главное пробраться. – Но помните: у нас тиф. Не боитесь? Как сумеем обезвредим, да что толку в этой святой водице, когда даже железо от вшей шевелится… Я не боялся тифа, в самом деле не боялся. Я страшился того, что не вернусь домой, не извещу товарищей. И еще я боялся голодной смерти, если уж обязательно надо было чего-то бояться. Любопытно, что тифом я тогда не заболел. Через два дня я прибыл с эшелоном в Дебрецен, бежал и пересел на другой поезд. А тифом заболел много позднее, уже дома, в деревне, там, где меньше всего ожидал. Санитар-ефрейтор, который мне тогда помог, был шахтер из Татабаньи. Теперь меня снова с ним столкнула судьба. Там, в эшелоне, мы говорили мало, и вот оказалось, что он коммунист. В тот же вечер состоялась и третья, столь же неожиданная встреча. Уже было далеко за полночь, когда вошел к нам старик, громадный, обросший седой щетиной, морщинистый. Он явился с вестью, что облава кончилась. Как видно, обыскивали дома на выборку и теперь ушли в другую сторону. Я глядел ему в лицо – оно казалось удивительно знакомым. Он сел, мы заговорили. «Неужели, – думал я, – неужели это дядя Йожи?» – Вы никогда не работали на заводе Эйзеля, товарищ? – Да, работал, – ответил он, взглянув на меня. – С девятьсот третьего по девятьсот пятый? – Да. Как раз в это время. В пятом дрались за повышение заработка, потом меня уволили. Год состоял в черном списке. – Он вздохнул и задумался. – А вы, – сказал я, – не помните ли парнишку, его уволили вместе с вами? – Помню, как не помнить. Вот только как его звали? – Не ломайте голову – это я. Старик вскочил и крепко меня обнял. – Неужто ты, сынок? Выходит, ты жив? – Тут он повернулся к остальным и гордо сказал: – Это я втянул его в движение, глядите – мой ученик! Так оно в действительности и было, старик говорил правду. Дядя Йожи работал в шахте монтажником, а на заводе – котельщиком. Старые металлисты помнят: в те времена человек должен был иметь три или четыре профессии. Теперь он токарь, самое большее, сверловщик или фрезеровщик. Тогда он был слесарем, кузнецом, монтажником – все эти специальности необходимо было знать металлисту, если он хотел жить! Большею частью мы проходили обучение на мелких предприятиях, где, прежде чем получить диплом подмастерья, приобретали четыре-пять квалификаций. Затем рабочие отправлялись sa границу, одни, – чтобы повидать свет, другие – те, кто принимал участие в стачках, в борьбе за повышение зарплаты, – считали, что им лучше на время исчезнуть из родных мест. Вот и я по той же причине работал в Брюнне, Леобене, Триесте и лишь в 1911 году вернулся на родину. На заводе я сделался токарем. В соседнем котельном цехе не было своего точила, и, когда инструмент тупился, котельщики приходили к нам. Мы то и дело бранили их за то, что они портят наш брусок. Приходил к точилу и дядя Йожи. «Ну-ка, малый, давай твой резец, я сделаю… – Он брал у меня из рук резец и начинал точить. – Что ты скажешь, ведь барон женится на дочери господина директора Дейтша. Ну? Что такое? Ты даже не знал? Тебя-то на свадьбу не пригласили? – лукаво подмигивая, шутил дядя Йожи, а я хохотал. – Ну и ну, – продолжал он, – тебя и не пригласили! Такого-разэтакого… с иголочки… настоящего кавалера, можно сказать, и не пригласили!» «Ну уж, – думал я, – по уши чумазый, весь в мазуте, какой из меня кавалер!..» «А я-то полагал, – продолжал свое дядя Йожи, – что тебя пригласили в шаферы! Ну, скажу тебе, и хороша дочка у господина директора! Ты ее не видал? А ведь она и к нам, бывало, захаживала. Хромает на обе ноги, нос большенный, крючком, на спине горб, а может, просто горбится, черт ее разберет… Ну, а самое-то красивое у нее, по-твоему, что? Кожа в угрях. Слыхал я, будто она все по заграничным докторам каталась, да так угрей и не вывела. Вот как! Красавица девчонка, хоть ей уже под тридцать. А ведь и ты б от такой не отказался, верно?» Я стоял, глядел на искры, летящие от точила, и смеялся. «Ага, ты б ее, вижу, в жены не взял? А барон, вишь, посватал. Как раз такая ему по душе. У нее денег куча, сынок, целая куча денег! А у барона в карманах ветер свищет, и депутатом быть ему хочется. Вот и женится он на дочери Дейтша, еврея, а ведь барон разборчив в таких вопросах. Но что поделаешь? Деньги ведь не пахнут, а на приданое он купит себе депутатский мандат. Если хочешь знать, не досталось господину барону депутатское кресло в палате магнатов. Знаешь, что такое палата магнатов? Ну так вот, он туда хочет попасть, потому барону так пристало! Ан не попал! Эх, славное это дельце! Поверь мне, малец, не заключит папаша Дейтш невыгодной сделки. Теперь у него своя рука в парламенте будет. Вот, скажем, взял наш брат да и заартачился: прибавь, мол, филлер[20] за час работы, ну, и еще там пятое-десятое опять не по нутру нашему брату. Дейтш возьми да и пожалуйся зятю-то. Зять тогда в парламенте речь скажет, а там придумают против нас закон. Потому как они отцы наши. Ну, что ты, малый, на это скажешь? Как думаешь – неглупое дельце, а? А плохо ль, допустим, тебе бы было, если б в парламенте твой родственник сидел, верно? Ты б ему заявил: изволите знать, я еще мал… Тебе сколько лет?» «Четырнадцать». – Я чуть-чуть прибавил: мне еще только исполнилось тринадцать… «Четырнадцать, – рассматривая меня, сказал дядя Йожи. – Ладно, пускай четырнадцать. С какой стороны ни возьмись, все одно мальчонка. Не мешало б тебе, положим, и отдохнуть недельки две. Ходил бы ты в школу – тебе бы три месяца отдыха давали, ну, а так и две недели неплохо. И чтоб оплатили. Отправился бы ты на Балатон или в Аббацию… Ты где живешь?» «В Кишпеште». «Кишпешт тоже место красивое. Пошел бы ты, значит, в Эпрешский лес, гулял бы среди деревьев, собирал птичьи гнезда, играл с приятелями и жалованье бы получал…» Вот как умел шутить дядя Йожи. Я над каждой шуткой его хохотал до упаду, а он гнул свое: «Сказал бы ты родственнику своему в парламенте; придумайте закон, чтобы у подмастерьев был отпуск. А еще закон сделайте, чтоб такие вот хилые дети, как ты… ведь коли нет у тебя ключа в кармане, глядишь, и ветер унесет… да, значит, ты сказал бы тому родственнику: сделайте, дескать, закон, чтоб такие, как ты, только днем да по восемь часов работали. Неплохо бы, а? Вот я и говорю. Что ж ты не женишься на дочке господина директора? Есть у него другая, та еще хромее, еще старее, женись – депутатом станешь, а?» Я еще и сейчас словно бы слышу слова старика. Нравился мне его разговор. На второй, не то на третий день мы снова встретились у точила. А потом я уж сам поджидал его и, заметив издали, бежал с резцами, которые приберегал до встречи с ним. Но и он, как видно, искал меня, ибо, придя, начинал тихонько насвистывать «Тореадора». Настало время, когда он стал каждый день давать мне «Непсава»[21] – я должен был просмотреть газету в обеденный перерыв, ни в коем случае не испачкать, потом вернуть. Это было осенью, а весной он привел меня в профгруппу котельщиков, в которой состоял сам. Так, будучи токарем, я попал в объединение котельщиков. В конце концов, не все ли равно, раз это тоже союз металлистов? Я об этом пишу потому, что вспомнил, какие странности бывали тогда в рабочем движении. Когда я спустя два года вышел из объединения котельщиков и перешел к токарям, мне не хотели зачесть взносы, уплаченные прежде. Меня считали «изменником». Так некоторые играли в «единство»… Впрочем, были и иные люди! Повел меня к ним опять-таки дядя Йожи – через год после нашего знакомства. Это были так называемые «курсы риторики». Лекции читал студент, исключенный из университета за революционные высказывания. Дядя Йожи представил ему меня. Преподаватель риторики, худой, высокий парень в очках, внимательно на меня посмотрел: – Вы знаете по-немецки? – Знаю, – ответил я. Я заявил это с полным правом, ибо в 1904 году в Будапеште каждый второй говорил по-немецки. Город наполовину, если не больше, состоял из немцев. Я тоже лепетал по-немецки, если была необходимость. Итак, я сказал: «знаю». – Прочитайте вот это! – сказал тогда лектор и протянул мне первый том «Капитала». Ох, товарищ, трудно сейчас передать, как я с той книгой намаялся! Написана она была по-немецки да к тому же готическим шрифтом. Слова я понимал, хотя, разумеется, не все, но в основном все-таки понимал, зато составлять из слов фразы было для меня сущим мучением. Иногда я перечитывал фразу по десять раз, но в конце концов одолел толстую книгу. Месяца через два я ее возвратил. – Понравилась? – спросил лектор. – Понравилась, – ответили. Она и в самом деле мне нравилась, однако я очень опасался, как бы он опять не дал мне читать такую же толстую немецкую книгу. Лекции я слушал охотнее: они были более понятны. Тогда японял и слова дяди Йожи, которые до того казались мне шуткой, о женитьбе барона на директорской дочери и родственниках в парламенте. Все это было очень серьезно. В течение многих лет мы ставили себе целью всеобщее избирательное право при тайном голосовании. Его мы требовали в 1905 году наравне с повышением зарплаты. За него боролись мы в 1912 году. После забастовки пятого года я был уволен с завода и на целый год включен в черный список. Тогда я впервые отправился в Вену, оттуда – в Леобен. С дядей Йожи я с тех пор не встречался. Сейчас старик, растроганный, со слезами на глазах, стоял рядом со мной и хлопал меня по плечу. И, словно бы желая отрекомендовать людям, говорил: – Мой ученик, верно, мой ученик… Я втянул его в движение… Видите, он коммунист! Могло ли быть иначе? Ведь это мой ученик… Маленькая комнатка в Татабанье после смертельных опасностей и тревог была для меня оазисом в пустыне враждебного мира. Я сохранил о той ночи самые светлые воспоминания. Мы говорили о прежних днях, о девятнадцатом годе. Многое могли рассказать и я, и Бела, и хозяева дома, и забегавшие гости. Много занимательных событий выпадает на долю человека, если этот человек рабочий, да еще и революционер. Потом мы тихо пели запрещенные революционные песни. Сидели мы на двух-трех стульях, на кровати и прямо на полу, в полутемной комнате и вполголоса пели преследуемые, запрещенные песни. А после обсудили план дальнейших действий. Как перебраться через Дунай? Надо ли опасаться патрулей, перевозчиков и контрабандистов? Еще бы не опасаться! Кто-то вспомнил, что в Шюттё живет старик, дядюшка Нергеш. Когда-то в Товароше он был старостой рыбачьей артели, в конце девятнадцатого года за организацию профессионального союза да за дружбу с рабочими его из старост прогнали. Теперь он живет в деревне на берегу Дуная и небольшой сетью ловит рыбу. Старик не откажется перевезти. А коли сам не перевезет, укажет другого человека… Было решено, что утром старший брат Белы торговым поездом поедет в Алмашфюзитё, а оттуда пригородным отправится дальше; пока он будет сговариваться со стариком о перевозе, мы подождем здесь. К вечеру он вернется, а на следующее утро самым ранним поездом, на котором не проверяют документов, поедем мы. Нам дадут кошелку и для большей правдоподобности положат в нее кое-какие продукты. А пока мы обосновались на чердаке дома, сад которого примыкал к саду брата Белы. Там уже приготовили собачью будку и кадку, чтобы легче было перебраться через забор. Из чердачных окон мы могли видеть все, что делается вокруг. Если нас случайно станут искать, – а вероятнее всего, искали бы у брата Белы, – с чердака мы это увидим; успеем спуститься на улицу и спрятаться в условленном месте. Мы просидели до четырех утра; уже запели в саду дрозды, когда брат Белы пустился в путь и ушли, попрощавшись с нами, гости.
Глава одиннадцатая, из коей явствует, что в тот день несколько министров чувствовали себя гораздо хуже, чем мы. Появляется караван, который не слитком быстро шагает вперед
Я не раз рассказывал о тех днях, и друзья, бывало, спрашивали, как случилось, что я, коммунист, опытный революционер, слепо доверился в Татабанье незнакомым людям. Старая истина: что знают двое – уже не секрет. А если знают пятнадцать? Ведь для того, чтобы получить сумму, обещанную за нашу поимку – я говорил уже об этом, – самому квалифицированному шахтеру пришлось бы работать не менее двух лет, если бы у него только была такая возможность – трудиться два года без перерыва всю неделю. Так неужто мы не боялись, что кто-то проболтается? Неужто не боялись, что среди стольких людей – ведь известно, что и рабочие бывают разные, – может оказаться такой, кто польстится на сказочное богатство: десять тысяч крон. Что я мог возразить? Лишь одно: после задушевного разговора, после спетых вполголоса песен мы стояли в крохотной комнатенке и прощались при сумрачно брезжащем свете бледного утра. Не было объятий ни со старыми, ни с новыми друзьями, не было громких слов – непривычно это нам, мы всегда скрывали свои чувства, – мы лишь смотрели друг другу в глаза и молча жали руки. Зато в каждом крепком рукопожатии чувствовалось так много… Мы были убеждены: нет в Татабанье предателя, и, если придется, защищая нас, поднять против врага отбойный молоток, друзья его поднимут. Мы перебрались в убежище. Бела прилег, а я стоял на страже у чердачного окна. Позже он сменил меня, потом опять я его… Впереди у нас был целый день, мы могли отдохнуть вдоволь. До шести вечера не произошло ничего особенного, если не считать того, что нам пришлось съесть чуть ли не шесть обедов. Их приносили разные люди. У одного, видите ли, нашлось немного мяса – конина для гуляша; другому удалось добавить к бобовой похлебке ломтик колбасы; у третьего, как он утверждал, осталось много продуктов, так что можно было приготовить обед и для гостей, – сегодня все варили для нас. Мы провели в Татабанье необыкновенный день, нам, скитальцам, было очень хорошо. – Если так и дальше пойдет, наверняка отрастим солидные животы, – сказал Бела. В кухне мы выкупались, побрились, сменили белье, отдали отслужившую, разбитую обувь. Новой, правда, ни у кого не было, но все-таки нашлись башмаки менее изношенные и из более мягкой кожи. А наши преследователи не знали ни минуты отдыха! Как известно, в то время среда была днем запросов в парламенте. В эту среду чуть ли не тридцать представителей правительственной, крестьянской и прочих партий сделали запрос министрам юстиции и внутренних дел, почему до сих пор не добились результата по «этому скандальному делу». Среди запрашивавших было несколько христианских социалистов и, как ни неприятно признавать, один социал-демократ. Именно ему принадлежали слова «красная зараза», «большевистские агитаторы». Неожиданно для самих себя мы в тот день в парламенте были возведены в ранг главных вождей революции. Я, как вы уже знаете, занимал при пролетарской диктатуре пост заместителя наркома, Бела заведовал отделом в комиссариате внутренних дел, однако о нас говорили так, словно мы оба по меньшей мере были народные комиссары. Судить нас предполагали с большой торжественностью, шумом и треском. Для этого у них была причина, они преследовали определенную цель. В ту пору, о которой я здесь рассказываю, открытый кровавый террор постепенно принял форму «узаконенного». В Венгрии началось правление Иштвана Бетлена. Жестокость и ужас предшествующих полутора лет сильно повредили клике Хорти. Не только демократы, носители прогрессивного духа, но даже отдельные реакционеры открыто называли Венгрию страной произвола, убийств, средневекового варварства. Считали Венгрию государством, которому – в этом-то вся беда – небезопасно давать в кредит деньги. Вот почему Бетлен спешил доказать две вещи: во-первых, что в Венгрии строго соблюдается конституция и правосудие вершится согласно закону; во-вторых, что именно коммунисты создают беспорядки, это они «убийцы с руками, обагренными кровью», и, если в борьбе с ними «кое-где и были допущены перегибы», они вполне оправданы и простительны… На нашем процессе должны были присутствовать десятка полтора иностранных корреспондентов. Они готовились к тому, что смогут написать: вот где вскрылся «кровавый кошмар» пролетарской диктатуры. Ну, а то, что третий день нас не могли найти, это наверняка не устраивало новое правительство. Министр юстиции и министр внутренних дел успокоили депутатов: будут приняты все меры, чтобы разыскать преступников, но пока, мол, из осторожности нельзя сделать более подробное заявление. Я слышал, что сам наместник много раз на дню интересовался этим вопросом. Кто был проворен и годен для выполнения такого задания, будь то жандарм, полицейский или сыщик, – все были брошены по нашим следам. Полицейский инспектор Тамаш Покол неожиданно стал важной персоной. Ведь это он, а не кто иной выслеживал нас с первой минуты, и если он еще не добился успеха, то и следов наших не потерял. Он больше не ездил на мотоцикле с длинноусым старшим тюремщиком, а путешествовал с начальником особого следственного отдела, с жандармским подполковником, который, как говорили, был одним из экспертов по делам коммунистов. По чину возглавить розыск полагалось подполковнику, однако по особому указанию операцией руководил Покол. В распоряжении этих господ была большая шестиместная машина, где, кроме них, находились еще четыре сыщика. Следом за автомобилем в старой мотоциклетной коляске трясся Пентек, впереди мчался на мотоциклах полицейский патруль. К каравану примкнула еще машина – в ней восседал начальник пограничной зоны с вооруженной охраной. Вот сколь многочисленные силы поступили в распоряжение Тамаша Покола, не говоря уж о прочих военных отрядах, которые залегли повсюду и по первому сигналу спешили выследить нас, уповая на то, что сноровка и счастливая судьба принесут им в конце концов пальму первенства. Летели и летели телеграммы, телефонограммы, официальные и неофициальные, в Вац, в Будапешт, в министерство внутренних дел, в министерство юстиции. Взять хотя бы директора вацской тюрьмы – он давно укатил уже в Будапешт и там обходил подряд всех влиятельных родственников и покровителей, ибо над головой его нависла страшная угроза: потерять место и быть вынужденным подать в отставку. Он пытался, разумеется, все свалить на Шимона. Ну, а священник тоже не заставлял себя ждать с ответом – что говорить, ввели мы его в немалый почтовый расход! Спустя несколько лет мне в руки попала докладная записка о розыске: она была оглашена на судебном процессе нашего тюремщика Чумы. Полиция далеко не все сообщила суду, однако даже из этого краткого доклада стало ясно, против каких сил стояли мы двое тогда на шоссе. В четверг утром всю эту компанию черт принес прямо в Нергешуйфалу. Они допрашивали одного за другим прибрежных жителей, рыбаков, перевозчиков, людей, подозреваемых в контрабанде. Женщина, с которой мы разговаривали ночью, родственница дядюшки Шани из Эстергома, когда ее как следует прижали, как видно, испугалась, да еще, подумав, что мы уже давно на той стороне, призналась: видела двоих, может, они и были. Несчастная считала, что избавилась от мучений. – Куда они, по-вашему, шли? – Я не знаю. – А все-таки! – Может, в горы. – Почему вы так решили? Конечно, она не сказала, что сама направила нас туда. А впрочем, кажется, ответила в замешательстве: мол, спрашивали дорогу в том направлении. Из Нергешуйфалу дорога ведет через горы. Кто проходил там ночью или на рассвете, ранним утром? Осмотреть! Не составило труда выяснить, что по той дороге в Херег шел обоз дровосеков – они везли домой бревна для стройки. Что ж, пошли к возчикам! Допрос учинили в школе. Офицеры блистали золотыми воротниками, кричали так, что люди от их воплей втягивали головы в плечи. Не видели двоих, таких-то? Надо было видеть. «Ну погоди же, черт вас возьми, научим в другой раз открывать глаза пошире!» Не обошлось и без зуботычин. А наш возчик, возможно, думал вот что: где они? Наверное, уже далеко! Так зачем ждать, чтоб тебя избили?… Да, он видел двоих, с виду такие, может, те самые… Куда они шли? На его возу добрались до такого-то места. – А оттуда? – Дальше. – Что значит «дальше»? Оказалось, что «дальше» могла быть только Татабанья. Скоро в Банхиду, Фелшёгаллу, Татабанью и То-варош жандармским постам полетели телефонограммы. Проверить, нет ли подозрительных, которые могли дать приют бродягам. Через полчаса из Татабаньи пришел ответ: есть подозрительные – брат Белы, тамошний житель, шахтер. Инспектор Покол так и подскочил, исполненный великого рвения. Это они, вперед! Стиснув зубы, он недобрым словом поминал разбитую «кривульку» – машину, которую десять, а то и двадцать раз надо завести, прежде чем заработает мотор. Отряд Покола провел здесь почти весь четверг, занимаясь допросами и поисками. Преступники отправились в Татабаныо на рассвете в среду, в полдень могли уже быть там, размышляли преследователи, а теперь четверг, вечер… Беглецы выиграли полтора дня! Вперед! Теперь-то, если не опоздаем, мы их возьмем! Брат Белы, Йожеф, приехал из Шюттё в шесть вечера. Забежав домой, он даже не умылся и бросился к нам. На чердаке было по-летнему душно, мы сидели на пыльной балке без рубашек. Йожеф принес газету, и мы прочли, что за нашу поимку награда увеличена. Министр внутренних дел со своей стороны неожиданно пообещал дополнительно пятнадцать тысяч крон. Всего, значит, двадцать пять. Вот как поднялась наша цена за несколько дней! Мы обмахивались газетой, а брат Белы рассказывал о своей поездке. Все в порядке, старый рыбак оказался дома и сразу же согласился нас перевезти. Раз сказал – сделает. Конечно, и к нему приходили жандармы. Во вторник разбудили на рассвете, в среду явились снова. Он слушал их, покачивал головой: не делал он ничего незаконного, пусть оставят его в покое. С тех пор как здесь установили границу, он ни разу не доплыл и до середины Дуная, а не то чтобы пристать к тому берегу. Это-то верно, да только зорок у старика глаз, он с детства знает Дунай, как свои пять пальцев, ему точно известно, куда причаливают, где и когда переходят реку контрабандисты. Условились они с братом Белы, что завтра мы отправимся в путь ранним пригородным поездом и утром прибудем в Шюттё. День проведем у старика. В саду у него есть яма для хранения рыбы; там он держит доски, старые рыболовные снасти, и там же, если нагрянет полиция с обыском, мы сможем спрятаться и ждать темноты… Йожеф рассказывал, что старик этот странный и взбалмошный человек. Он не коммунист и никогда им не был. Много лет назад вступил в какую-то религиозную секту и во время войны чуть не погиб: его хотели предать суду военного трибунала и приговорить к смертной казни за то, что он отказался взять в руки винтовку. «Меня заставить нельзя, – говорил он, – ибо сказал спаситель: поднявший меч от меча и погибнет». Но было это в четырнадцатом году, и дело раздувать не стали. Приняв к сведению, что он отказывается брать в руки оружие, его определили кучером в обоз: держи, мол, в руках кнут и вожжи!.. Он ратовал за советскую республику, ибо, по его словам, это была «правда бедного человека», и, принимая участие в создании народного совета в Товарошской артели, действовал «именем Христа»… В общем, это был сумасбродный, но честный человек. Слово его крепкое. Ему можно было спокойно довериться: раз обещал перевезти, считай, что ты на той стороне. Йожеф рассказал про старика для того, чтобы мы как-нибудь ненароком не произнесли при нем бранного слова – он очень близко принимал это к сердцу. Хоть мы с Белой и не были сквернословами, однако «черта» поминали часто. А старик этого не выносил. Мы всё обсудили, договорились об обязанностях: Йожеф зайдет за нами в половине четвертого утра; до этого мы поспим, ибо нам предстоят трудный день и еще более трудная ночь, Йожеф попрощался с нами и уже собирался уходить, как вдруг мы услышали гул мотора. Сгустились сумерки, но нам с чердака все было отчетливо видно, даже лица. Мы узнали вылезавшего из машины багрового от загара инспектора Покола, позади, в коляске мотоцикла, разглядели Пентека, жандармских офицеров с золотыми воротниками – словом, всю компанию. Они остановились у дома брата Белы. – Эй, кто-нибудь! Здесь живет Йожеф К.? Мы трое стояли на чердаке затаив дыхание, боясь пошевельнуться. На шум в сад вышла женщина, толпой выбежали дети. О, только бы она не растерялась, не испугалась, только бы не проговорились дети! Прибывшие во главе с подполковником и инспектором вошли в сад. – Ваш муж дома? Женщина сразу нашлась. – Нет его дома, – сказала она. Говорила она очень громко, желая предупредить нас. – Поехал в Дьёр, к моим сестрам. – В Дьёр? Гм! Значит, в Дьёр… Насколько мне известно, он должен сегодня работать. – У него выходной. Обменялся сменой с приятелем. – Гм! Выходной! Обменялся сменой!.. Когда он вернется домой? – Извините, не знаю. Может, с вечерним поездом, а может, завтра. – Так! Ну ладно!.. А еще у вас есть кто-нибудь в доме? – Никого нет. – Сейчас увидим! – И они оттолкнули стоявшую на ступеньке женщину. Один сыщик попытался тем временем завести знакомство с девчушкой – на вид ей было года четыре. Испуганная девочка молчала. Как ни старался незадачливый детектив, сколько ни спрашивал «как тебя зовут», сколько ни улыбался, ни бормотал, «какая красивая девочка, какая славненькая малютка», – ничего у него не выходило. Девчурка ухватилась ручонкой за губу и молчала, словно немая. Однако мы видели: надвигается беда. Они не задержались с обыском в семье К. Раньше или позже, а перевернутые конура и кадка все-таки попадутся им на глаза. – Пошли! – сказали мы трое почти разом. – Уйдем, пока сюда не пришли, уйдем, пока весь караваи стоит лагерем на верхней улице. Мы успеем еще незаметно скрыться. Мы спустились с чердака. Дома была одна хозяйка. Теперь уже и брат Белы не мог здесь оставаться, он тоже должен был бежать вместе с нами и скрываться до прихода вечернего поезда. Хозяйка принялась собирать в корзину всякое барахло, тряпье, грязную одежду; потом взялась за одну ручкy корзины, за другую взялся Бела. Они, делая вид, что понесли в стирку белье, вышли из ворот. Следом за ними с ведром в руке направился я, а спустя некоторое время за нами последовал и брат Белы. У нас был наготове план: мы зашли к товарищу на противоположном конце поселка. Там подождали. Вскоре нам сообщили новости: на обоих концах улицы выставлены патрули, у железной дороги сыщик поджидает вечерний поезд, с которым должен «прибыть» брат Белы. В доме был обыск, все вещи выкинуты из шкафа, теперь приезжие отправились дальше – возможно, обыщут весь поселок. Уже стемнело. Мы рискнули пойти в офицерское кафе, где старшим дворником служил дядюшка Йожи, мой давний друг с завода Эйзеля; его небольшая квартирка при кафе, состоявшая из кухни и комнаты, была для нас последним прибежищем. Мы надеялись, что в таком месмол, в руках кнут и вожжи!.. Он ратовал за советскую республику, ибо, по его словам, это была «правда бедного человека», и, принимая участие в создании народного совета в Товарошской артели, действовал «именем Христа»… В общем, это был сумасбродный, но честный человек. Слово его крепкое. Ему можно было спокойно довериться: раз обещал перевезти, считай, что ты на той стороне. Йожеф рассказал про старика для того, чтобы мы как-нибудь ненароком не произнесли при нем бранного слова – он очень близко принимал это к сердцу. Хоть мы с Белой и не были сквернословами, однако «черта» поминали часто. А старик этого не выносил. Мы всё обсудили, договорились об обязанностях: Йожеф зайдет за нами в половине четвертого утра; до этого мы поспим, ибо нам предстоят трудный день и еще более трудная ночь, Йожеф попрощался с нами и уже собирался уходить, как вдруг мы услышали гул мотора. Сгустились сумерки, но нам с чердака все было отчетливо видно, даже лица. Мы узнали вылезавшего из машины багрового от загара инспектора Покола, позади, в коляске мотоцикла, разглядели Пентека, жандармских офицеров с золотыми воротниками – словом, всю компанию. Они остановились у дома брата Белы. – Эй, кто-нибудь! Здесь живет Йожеф К.? Мы трое стояли на чердаке затаив дыхание, боясь пошевельнуться. На шум в сад вышла женщина, толпой выбежали дети. О, только бы она не растерялась, не испугалась, только бы не проговорились дети! Прибывшие во главе с подполковником и инспектором вошли в сад. – Ваш муж дома? Женщина сразу нашлась. – Нет его дома, – сказала она. Говорила она очень громко, желая предупредить нас. – Поехал в Дьёр, к моим сестрам. – В Дьёр? Гм! Значит, в Дьёр… Насколько мне известно, он должен сегодня работать. – У него выходной. Обменялся сменой с приятелем. – Гм! Выходной! Обменялся сменой!.. Когда он вернется домой? – Извините, не знаю. Может, с вечерним поездом, а может, завтра. – Так! Ну ладно!.. А еще у вас есть кто-нибудь в доме? – Никого нет. – Сейчас увидим! – И они оттолкнули стоявшую на ступеньке женщину. Один сыщик попытался тем временем завести знакомство с девчушкой – на вид ей было года четыре. Испуганная девочка молчала. Как ни старался незадачливый детектив, сколько ни спрашивал «как тебя зовут», сколько ни улыбался, ни бормотал, «какая красивая девочка, какая славненькая малютка», – ничего у него не выходило. Девчурка ухватилась ручонкой за губу и молчала, словно немая. Однако мы видели: надвигается беда. Они не задержались с обыском в семье К. Раньше или позже, а перевернутые конура и кадка все-таки попадутся им на глаза. – Пошли! – сказали мы трое почти разом. – Уйдем, пока сюда не пришли, уйдем, пока весь караваи стоит лагерем на верхней улице. Мы успеем еще незаметно скрыться. Мы спустились с чердака. Дома была одна хозяйка. Теперь уже и брат Белы не мог здесь оставаться, он тоже должен был бежать вместе с нами и скрываться до прихода вечернего поезда. Хозяйка принялась собирать в корзину всякое барахло, тряпье, грязную одежду; потом взялась за одну ручку корзины, за другую взялся Бела. Они, делая вид, что понесли в стирку белье, вышли из ворот. Следом за ними с ведром в руке направился я, а спустя некоторое время за нами последовал и брат Белы. У нас был наготове план: мы зашли к товарищу на противоположном конце поселка. Там подождали. Вскоре нам сообщили новости: на обоих концах улицы выставлены патрули, у железной дороги сыщик поджидает вечерний поезд, с которым должен «прибыть» брат Белы. В доме был обыск, все вещи выкинуты из шкафа, теперь приезжие отправились дальше – возможно, обыщут весь поселок. Уже стемнело. Мы рискнули пойти в офицерское кафе, где старшим дворником служил дядюшка Йожи, мой давний друг с завода Эйзеля; его небольшая квартирка при кафе, состоявшая из кухни и комнаты, была для нас последним прибежищем. Мы надеялись, что в таком месте не станут искать двух коммунистов, бежавших из заключения. Нас сопровождали четыре товарища. Один из них пошел вперед известить дядюшку Йожи. Другой остановился в дверях кафе и, притворившись, что читает киноафишу, зорко следил за улицей. Двое шли впереди нас, делая вид, что бредут домой, увлеченные дружеским разговором. Они останавливались на каждом углу, то закуривали, то начинали о чем-то спорить и тем временем проверяли, свободен ли путь. Мы осторожно пробирались шагах в пятнадцати позади них и вдруг наскочили на патруль; правда, это был обычный жандармский патруль, вызванный из-за стачки. К счастью, дело происходило у пивной, мы шмыгнули в дверь и, переждав, пока пройдут жандармы, благополучно добрались до квартиры дядюшки Йожи. Наш «конвой» остановился на улице, чтобы в случае опасности предупредить. Расчет оказался верен. В этом районе, где обитали господа, едва ли можно было встретить жандарма или типа, похожего на сыщика. Применительно к обстоятельствам мы поужинали довольно спокойно. Дядюшка Йожи не советовал нам пользоваться железной дорогой – жандармы могли схватить нас и в поезде. Лучше ночью пробраться в Банхиду – это недалеко, – идти поверху, потом опушкой леса. Из Банхиды пассажиры большей частью едут с тюками, ночью туда прибывает пассажирский поезд из Кишбера и Папы: людей много, и в толпе мы будем незаметны. Там можно сесть в поезд на Алмашфюзитё. Неплохая идея. Ноги у нас отдохнули, обувь была более удобна, и небольшое ночное путешествие не пугало. А тут еще дядюшка Йожи и брат Белы вызвались нас проводить. Это было хорошо и потому, что Йожеф из Банницы мог поездом вернуться домой: будет выглядеть так, будто он приехал из Дьёра. Мой бывший мастер разостлал на полу соломенный тюфяк и какое-то пальто. Мы улеглись, но нам не спалось. Изо всех сил мы старались заснуть, чтобы время прошло быстрее, но то и дело ворочались и вздыхали. Наконец, часов около двух, старик сел на топчане – он лежал на голых досках, так как тюфяк отдал нам. – Давайте, товарищи, помаленьку собираться, – проговорил он кряхтя. Была прохладная ясная ночь. Мы ступали так осторожно, что ни один камешек не хрустнул под ногами. Старик вел нас мимо садов господского квартала. Иногда раздавался сердитый лай собак, но, лишь только мы проходили мимо, псы умолкали. Нигде ни души. Мы дошли до верхней дороги. Не видно было ни зги. Огни в окнах давно погасли. Лишь справа, внизу, в центре города, мерцало несколько уличных фонарей. Нам пришлось карабкаться вверх – видно, дорога шла через холм или по его склону. Дядюшка Йожи и брат Белы двигались на два-три шага впереди нас. Мы знали, что они здесь, но не видели их. Это были «наши уши». Мы перепрыгнули через какую-то канаву, и тут дядюшка Йожи, обернувшись назад, сказал: – Глядите под ноги! Осторожно, осторожно. Я не знаю, сколько мы прошли, нащупывая дорогу средь торчащих коряг. Может быть, мы оставили позади себя уже два километра, а может, всего пятьсот – шестьсот метров. Вдруг мы скорее почувствовали, чем услышали со стороны шоссе подозрительный шум. Все четверо сразу остановились. – Вы слышите? – обернулся к нам старик. Мы притаились. Тишина. – А перед тем словно бы донесся говор, – вслух подумал я. – Нет, – сказал Бела, – это, наверное, далекий скрип телеги, очень тихий. Мы хотели двинуться дальше, как вдруг снова возник легкий шум, неподалеку, метрах в двадцати – тридцати от нас, справа внизу, на дороге. Почти неуловимый слабый шумок, так иногда по ночам трещит мебель. Мы еще подождали затаив дыхание. – Может, заяц перебежал дорогу или птица чистит перышки… – прошептал брат Белы. Мы осторожно, ступая на цыпочках, пошли дальше. Но как бы тихо ни двигался человек, в безмолвии ночи малейший шум подобен грому. А тут еще Бела споткнулся о корягу, и лес сразу откликнулся эхом. В то же мгновение нас ослепил яркий луч прожектора. Бела мгновенно упал, я тоже бросился на землю. Брат Белы и дядюшка Йожи присели на корточки, ища убежища за деревом. «Пропали!» – мелькнуло у меня в голове. И, как это часто бывало со мною в такие минуты, я отчетливо представил себе наше положение. Преследователи выставили на шоссе патруль, рассчитывая, что, если мы еще задержались в Татабанье, то непременно попытаемся ночью бежать, и они нас ждали. Я уже приготовился услышать окрик: «Стой!» – и щелканье затвора винтовки, когда, вскинув ее к плечу, загоняют в ствол патрон… – Подождите, пока за нами погонятся, и тогда бегите! – быстро прошептал дядя Йожи. Смысл его слов дошел до меня лишь в то мгновение, когда он отскочил и дернул за руку брата Белы: – Пошли! Они перескочили через канаву, и вот уже один из них на шоссе, а другой в мгновение ока вырвался из желтого луча прожектора. По каменистой дороге застучали шаги людей, бегущих назад, в Татабанью. Раздались нестройные выкрики: «Это они!», «В погоню!», «Стой!» «Правда, они?» «Да, я их видел, узнал». Луч прожектора скользнул вслед бегущим. Громко затрещав, помчался мотоцикл. И тут же хлопнул выстрел, потом еще два, один за другим. Впрочем, стрелявшие не попали в цель. Дядюшка Йожи свернул влево, а брат Белы снова бросился в лес. Мотоцикл остановился метрах в трехстах от нас, мы видели, как соскочили с него черные силуэты и побежали в двух направлениях. Снова лес загудел от выстрелов, снова раздался злобный окрик: «Стой!», брань и снова: «Стой!» К Беле первому вернулось присутствие духа. Он быстро поднялся с земли и со всех ног пустился к шоссе. Я – за ним. Что будет с нами? Мы изо всех сил бежали по обочине, чтобы не производить шума. Лишь отдалившись на добрые двести метров – отсюда до преследователей уже не могли долетать звуки, – несколько умерили бег. – Я спокоен и за брата и за дядю Йожи! – сказал Бела. – Их не поймают. А если поймают, они как-нибудь вывернутся. И не из таких положений выходили. – Да… – Хотя я и вздохнул наконец с облегчением после только что пережитой передряги, но заглушить тревогу за друзей не мог. Ведь, чтоб спасти нас, они рисковали жизнью. – А вдруг их убьют? – Да что ты! – утешал меня Бела. – Ведь ночь. Цель движущаяся. – Однако голос его дрогнул, и до самой Банхиды он больше не проронил ни слова. Край неба начал светлеть, когда мы наконец добрались до Банхиды. Мы остановились отдышаться у деревенской околицы и пошли дальше, услыхав тарахтенье поезда из Папы. Станцию разыскать не составляло труда, мы пришли туда одновременно с поездом и постарались затеряться в толпе увешанных узлами и корзинами торговок и рабочих, спешащих в Ач и Комаром. Ждать нам пришлось недолго, скоро прибыл поезд из Татабаньи. Мы устроились в тамбуре переполненного вагона. Бояться было нечего, здесь наши фигуры наверняка не привлекут сыщика. Среди торговок нас искать не станут. Должно быть, сыщики теперь тщетно рыщут по нашим ложным следам. Наши спасители убежали в разные стороны. Пентек – судя по голосу, это был он, – думал, конечно, что узнает Белу, ведь братья были очень похожи. Ну, тогда жандармы потеряют добрых несколько часов, если не дней на то, чтобы искать нас в Татабанье и в окрестных лесах! А мы до тех пор – о-о!.. И снова мы обрели уверенность. В Алмашфюзитё нас постигло небольшое разочарование: выяснилось, что нужный нам пригородный поезд ходит дважды в сутки – утром и вечером – лишь по базарным дням, в другие дни – один раз. Нам пришлось бы ждать его до полудня. – Как далеко отсюда до Шюттё? – спросил я местного жителя. – А, – махнул он, – здесь это, рядом! Пойдем пешком! Шли туда и другие. Мы с Белой из предосторожности разделились. Он шагал впереди и вступил в разговор с двумя женщинами; метрах в пятидесяти за ним Следовал я, сам по себе. Мы шли довольно быстро. Вдали виднелась деревенская колокольня, и я подумал, что это и есть Шюттё. Оказалось, не Шюттё. Мы миновали еще одну деревню. «Здесь это называется „рядом“! – думал я. – Дорога, как видно, не близкая». Солнце взошло и теперь било прямо в глаза, стало жарко. Я снял куртку, а потом и пиджак. И, хотя мы чувствовали себя как будто бы в безопасности, все же не переставали внимательно следить за дорогой – не покажется ли откуда-нибудь человек в форме. Уже было больше восьми утра, когда мы увидели наконец на берегу Дуная довольно большую деревню. На наше счастье, брат Белы, словно предвидя, что с нами будет, подробно описал, как выглядит уединенный домик старого рыбака. По этому описанию мы и узнали его. Это был крохотный хутор, какие тысячами встречаются у Дуная, в Эстергоме, в Нергешуйфалу. Правда, он выглядел довольно приветливо. С трех сторон его окружал сад, вход был со стороны реки, неподалеку от берега покачивалась на волнах привязанная лодка. Нас встретила сморщенная старуха с заплаканными глазами в черной одежде. Мы спросили, здесь ли живут Нергеши, она кивнула: да. Когда мы спросили ее о муже, она затряслась от рыданий и с трудом выговорила: «Убили. Ночью». Даже сейчас любой поймет, какое это большое, невероятно большое несчастье, а подумайте, что мы могли сказать тогда. Мы словно оцепенели, и лицо мое окаменело от ужаса. Мы не знали, плакать или ругаться… Разум отказывается служить в такую минуту… А старуха, рыдая, рассказала нам всё. Накануне, немногим позже того, как брат Белы ушел от них, на Нергешей налетел начальник сельской заставы с сержантами. Старик чинил перед домом невод. Произошел следующий разговор: «Не видели вы кого-нибудь подозрительного, отец?» Старый рыбак, не отвечая, продолжал чинить сеть. «Если видели и притворились слепым, не пришлось бы вам пожалеть!» «Я просил бы вас, господин старший сержант, оставить меня в покое! Чем погрешил я против закона? Пожалуйста, вот я весь перед вами! Не согрешил? Тогда оставьте меня!» Старший сержант уселся рядом со стариком на скамеечку. «Слушайте меня внимательно!.. Раньше или позже, но они вернутся сюда, на берег Дуная. Они хотят перебежать, им нельзя иначе, понимаете? Если они случайно появятся здесь, вы можете поймать свое счастье, да и мы тоже! Знаете, что такое двадцать пять тысяч? Сколько раз вам придется опустить да поднять тяжелую сеть за такую уйму денег?» «Да хоть бы я надорвался, таская сеть, и тогда мне не надо денег Иуды!» «Деньги Иуды, деньги Иуды! Что вы там мелете? Часть получили бы вы, часть поделили бы мы на заставе. Подумайте!» «Торгуйтесь с другими, господин старший сержант, но не со мной. Я всегда поступал по закону. Но коли ночью ко мне кто постучит и попросит приютить, помогу чем смогу. Я не доносчик, никого не выдам!» «Посмейте только не сообщить!» «Лучше с чистой душой томиться в темнице, чем жить на воле, среди людей, с камнем греха на душе». «Слушайте, да вы идиот!» «Лучше быть идиотом, чем язычником. Или вы не знаете, что сказал Спаситель? Кто на ближнего своего говорит „рака“, иначе говоря – идиот, тот уже убил… Да ведь и ружье у вас на плече!» Старший сержант пришел в бешенство. «Черт!.. – И он, вскочив, стал ругать рыбака. – Он еще учит меня, старый жулик, рыбий живодер, контрабандист проклятый, он меня учит, слышите! Да знаете ли вы, с кем говорите?» «С нехристем, который в доме моем имя нечистого поминает». «Ну, ну! Придержите-ка язык за зубами, а то не видать вам своего дома!» «Коли за тем пришли, делайте свое дело, а нет, так я уж сказал: оставьте меня в покое!» Старший сержант, взяв себя в руки, в раздумье смотрел на старика. Охотнее всего он отвесил бы ему оплеуху или в самом деле арестовал для поддержания своего престижа. Но он не имел на арест законного права, а кроме того, так соблазнительны были двадцать пять тысяч крон. Сержант сговорился уже со всеми рыбаками в округе, только этот один не поддавался. И кто может знать: вдруг как раз в этом месте ускользнет из его когтей добыча. А великое было бы счастье, ох, великое, если бы на его участке схватили беглецов. Он решил так охранять берег, чтоб даже ласточка не могла пролететь. «Слушайте, слушайте! Двадцать пять тысяч крон! Подумайте еще раз!» Старый рыбак встал, бросил сеть и пошел в дом, чтобы положить конец разговору. «Я сказал вам, торгуйтесь с другими, с теми, у кого вы взятки берете за контрабанду, да с теми, кому за одну-две жирные рыбины дозволяете браконьерство. – Старик был очень зол, ему надоел этот разговор». Старший сержант побагровел. «Ну ладно, об этом мы еще поговорим! – Он дернул ружейный ремень и, твердо шагая, ушел…» В тот же день вечером начала подниматься вода в Дунае. Проливные дожди, прошедшие несколько дней назад в Альпах и Карпатах, достигли и этих мест. Уровень воды в реке поднялся совсем немного, но и этого было достаточно, чтобы растревожить рыб. В сумерки старик сел в барку попытать счастья. Он решил наловить рыбы и в то же время спустил на воду лодку для того, чтобы на другой день все было наготове для нашего ночного путешествия и какая-нибудь случайность не застала бы нас врасплох. Улов обещал быть хорош, и старик решил остаться на реке до утра. Было, как видно, около полуночи, когда старуха проснулась от ружейного выстрела. Проснулась-то она от выстрела, но показалось ей, будто в полусне она ужо раньше слышала шаги по прибрежным камням. Старуха в испуге вскочила, прислушалась. Потом снова заснула. Здесь, на границе, не раз гремели выстрелы… Утром сосед-рыбак привел барку. Он ночью тоже был на реке и заметил, что по воде тихо плывет пустая лодка. Что-то случилось. На борту лодки алело кровавое пятно шириною с ладонь. Немного позже пришел старший сержант. Он уже знал о происшествии и сообщил подробности: старик ночью подплыл слишком близко к середине реки, пересек демаркационную линию, его пристрелили с той стороны. Да, конечно, с той! Сержант принес протокол, чтобы старуха его подписала. В немом безмолвии мы выслушали трагическую историю. Быть может, старик действительно переплыл границу, чтобы «сделать пробу»… Нет, не думаю. У меня сразу мелькнула мысль: его убил жандарм. Старик много знал о его грязных делишках с контрабандистами. Тот и убрал рыбака с дороги. Чем рисковал жандарм? Ничем. Полусумасшедший бедный старик, религиозный маньяк – кому до него дело? А сморщенная, одетая в траур старушка будет оплакивать его до самой смерти. Но потом мы подумали о другом: что теперь будет с нами! Ружейная пуля может настичь и нас. – Я грести не умею, – сказала старуха, – дороги не знаю. Я поплыла бы с вами ради бедного моего покойника, – да боюсь – вдруг доведу до беды. Мы решили переждать. Укроемся в погребе до вечера. «А потом что-нибудь да придумаем», – сказали мы старушке, чтоб ее утешить, однако самих нас это не очень-то утешило. Но что мы могли придумать?…Глава двенадцатая В яме. «Брат, карточка!» Капуварская битва
Брата Белы и дядю Йожи, как мы узнали впоследствии, не поймали. Оба хорошо знали местность. Старик, свернув влево от шоссе, сделал вид, будто бежит во весь дух, и так внезапно бросился в канаву, что в темноте преследователи проскочили мимо. Брата Белы уже в лесу зацепила пуля – оцарапала ногу. Он перевязал рану носовым платком и утром пришел домой, как будто с поезда. Он даже не прихрамывал, так незначительно было ранение. Его вызвали, допросили и день продержали в полиции; он никогда не писал нам об этом, но его наверняка били. Они лгали ему, что мы пойманы, и будто бы даже привезены сюда, в Татабанью, но он упорно стоял на своем: ничего, мол, не слышал, был у свояченицы в Дьёре. Он говорил, что в Татабанье у нас, наверное, много других знакомых. Зачем нам было приходить именно к нему – так легче всего навести на след… Его свояченица, работавшая на дьёрской кондитерской фабрике, была опытной пролетаркой и, когда в пятницу к ней пришел сыщик и спросил: «Приезжал ли к вам свояк?», она без колебаний отрубила: да. По тому, что писали газеты о событиях в Пече и Татабанье, она поняла, что в этом деле Йожефу К. нужно алиби… При более основательном разбирательстве, конечно, быстро бы выяснились противоречия в показаниях, но ведь расследование велось не о Йожефе К., искали нас, и наши враги знали, что каждая минута промедления означает для нас новые сотни метров. Жена Йожефа К. поступила весьма разумно, когда на вопросы о муже ответила: он ушел в Дьёр. Однако всякая ложь содержит и долю правды, и это знают все сыщики. Сказав «Дьёр», женщина все-таки «пустила блоху» в ухо Тамаша Покола и компании, и это небольшое упущение навлекло на нас новую беду. Дьёр? Вполне вероятно, что они действительно там, быть может, они туда убежали… Преследователи полагали: раз брат Белы ездил в Дьёр, значит, и нас переправили туда. Инспектор вызвал по телефону министерство внутренних дел и снова предупредил о том, что необходимо усилить охрану южной дунайской границы – по всем признакам, мы собираемся переправляться именно там. Вот почему надзор за берегом стал еще строже, чем в предыдущие дни. По шоссе рыскали моторизованные патрули, сновали конные жандармы. Караван Покола тоже проделал путь дважды от Эстергома до Дьё-ра и обратно. Старший тюремный надзиратель Пентек был убежден, что ночью сражался с нами. Пока Покол и компания искали нас у Дуная, он с собаками-ищейками набрел на след крови в лесу. Собаки тянули сыщиков к городу, однако след потеряли. Тогда было выдвинуто предположение, что во время ночной схватки одного из нас ранили; мы вынуждены были возвратиться в Татабанью и теперь скрываемся где-нибудь в городе. Началась облава, которая продолжалась сутки. А мы меж тем целый день просидели на корточках в погребе рыбачьей хаты в Шюттё; тетушка Нергеш принесла нам туда обед и ужин. В этот день жандармы ее не трогали. Их удерживала, как видно, нечистая совесть… Мы с Белой ломали голову, как быть теперь, куда двинуться дальше. В Татабанью, совершенно очевидно, мы возвратиться не можем. Это значило бы идти навстречу верной гибели. Не можем здесь поблизости обратиться ни к рыбаку, ни к лодочнику, ибо кто знает, не заодно ли они с жандармами. И тогда впервые у меня мелькнула мысль: а что, если пойти в Дьёр? Я снова и снова возвращался к этой идее. Тем временем мы обсуждали и такой абсурдный план: попросить у старухи лодку и переплыть реку самим. Рискуем попасть под пулю? Что ж, мы рисковали и большим. Мы отдались бы на волю течения и лишь правили бы к той стороне. Не причаливая, оставили бы лодку близ берега и поплыли: когда плывешь, шума меньше, чем от гребли… Мы обсуждали этот план, а в мыслях я снова и снова возвращался к Дьёру. Дьёр! Это замечательно, вот куда надо идти… Из души моей еще не исчезло то хорошее чувство, которое возникло в Татабанье от близости товарищей, от их дружеского участия. Во время войны я года два пробыл на дьёрском оружейном заводе, на принудительной военной работе. Там бок о бок трудились венгры, немцы, австрийцы, чехи, моравы, словаки, хорваты – все нации монархии, не понимавшие языка друг друга. И все до одного неорганизованные. В течение двух недель мы создали там профсоюз. В январе 1918 года забастовали все металлисты. Да, стачка 1918 года была могучим выступлением! Работа остановилась по всей стране; у нас, в Дьёре, забастовка длилась на два дня дольше, чем где-либо. Наше предприятие было военным, мы подчинялись военной дисциплине. Заводом руководил австрийский полковник. Против профсоюза в то время бороться было уже трудновато, и начальство вынуждено было считаться с тем, что я главный доверенный. В первый день стачки полковник вызвал меня к себе. – Сейчас же принимайтесь за работу, до этого мы переговоров вести не будем! Лишь при условии полного подчинения речь сможет пойти о том, чтобы выслушать ваши претензии. – Ничего не могу поделать, господин полковник, – ответил я. – Сколько бы я ни приказывал цеховым доверенным, рабочие не станут к станкам, пока не удовлетворят их требования. Дело в том, что у нас на заводе была тогда нечеловечески тяжелая жизнь. По продовольственным карточкам почти ничего не выдавали, мы получали один черный хлеб, да и то никудышный; цены повысились в пять, в десять раз, а зарплата осталась прежней. Даже одинокий человек не мог прожить на эту зарплату, а что говорить о тех, у кого была семья!.. Мы голодали. Но голодали не только мы, штатские, – голодали солдаты. В Дьёре для поддержания порядка стоял боснийский полк. Солдаты были оборванны, бледны, невеселы. По понедельникам, когда мы получали свой недельный паек, они ждали нас в воротах завода. «Брат, карточку!» – кричали они. Иначе говоря, выпрашивали один-два талона, чтобы увеличить свой скудный рацион… Нам было жаль их – вид солдат красноречиво говорил о том, что им приходится туго. И те из нас, у кого дома не было слишком много голодных ртов, то один, то другой охотно давали талоны. Как счастливы бывали тогда солдаты, как благодарили нас!.. Вся страна переживала трудное положение… Люди, измученные бесцельной, бессмысленнойвойной, требовали мира, им надоели пустые обещания, они добивались прав – улучшения своей жизни, всеобщего тайного избирательного права, свободы организаций, законодательного регулирования рабочего времени, установления нормированного рабочего дня. И мира! Вот какие требования выдвигала стачка 1918 года. Я знал, что полковник будет мне угрожать, знал, что он может арестовать меня, поэтому заранее условился с цеховыми доверенными. «Может быть, меня принудят созвать вас на совещание и я скажу: „Приступайте к работе“, но вы меня не слушайте! Я не хочу идти ни в тюрьму, ни на виселицу, ведь я подчиняюсь военной дисциплине и не могу нарушать приказ. А если и вас принудят созвать собрание, сговоритесь сначала с рабочими в цехе: сколько бы им ни приказывали приняться за работу, пусть не трогаются с места. Тысячи и тысячи рабочих они не смогут предать суду военного трибунала. Мы должны быть едины!» В ту пору на нашем многоязыковом заводе уже было достигнуто крепкое единство. «Тотчас вызвать доверенных цехов. Вы прикажете им приступить к работе!» – заревел полковник. Все в порядке, я издал приказ. Ну и что же? Цеховые доверенные отказались выполнить его. Все произошло так, как мы предполагали. Полковник объявил, что арестует всех доверенных. Тотчас созвали цеховые собрания, доверенные предложили прекратить забастовку – рабочие единодушно отказались. «Посмотрим! – бесновался полковник. – Мы умеем говорить и другим языком!» Он вызвал солдат, выставил против нас боснийский батальон. Как раз в это время закончились цеховые собрания, и все рабочие стояли во дворе. Против них – боснийцы во главе со старшим лейтенантом. Полковник вышел на балкон конторы и произнес речь об отечестве, о последнем напряжении сил, о победе. Потом приказал разойтись по цехам и приняться за работу. Ни один человек не двинулся с места. Еще одно предупреждение. Мы стояли как вкопанные. Тогда он сделал знак старшему лейтенанту. Старший лейтенант подал команду: со штыками наперевес, молча, угрюмо двинулась широкая солдатская цепь, пятьсот штыков, сверкающих холодным блеском стали, угрожающе направилось против безоружных рабочих. Солдаты были уже в нескольких метрах, когда кто-то из наших внезапно выхватил хлебный талон; он махнул им в воздухе и закричал: «Брат, карточка!» Он сделал это неожиданно, но получилось так, словно мы договорились заранее: в то же мгновение в тысячах рук мелькнули карточки, и мы хором закричали: «Брат, карточка!» Боснийские солдаты стрелять в нас не стали, опустили винтовки. Полковник скрылся в конторе. Как мы узнали позднее, он звонил в Вену, в Будапешт и просил помощи. Потом он приказал снова вызвать меня. С ним были два унтер-офицера; я знал, что это означает: меня арестуют. С помощью рабочих и солдат я бежал с территории завода и скрывался в городе все время, пока продолжалась стачка. Вечером на десятый день – тогда уже во всей стране бастовали только мы, дьёрцы, – я вызвал полковника по домашнему телефону из помещения, которое занимала социал-демократическая партия. «Вы собираетесь удовлетворить наши требования? Тогда мы начнем работу завтра». Он так бесновался, что я думал, на другом конце провода его хватит удар. «Как вы смеете так говорить со мной!.. Наглец! Вы не знаете, что такое субординация? Приказывать могу только я и торговаться с вами не собираюсь». «Как угодно, – ответил я, – забастовка будет продолжаться». «Я вас арестую!» «По телефону трудновато, господин полковник». Он замолчал. В телефонной трубке раздавалось лишь его хриплое дыхание. Трудные это были дни для него. Ему угрожали отправкой на фронт, если он не наведет порядок. Позор, скандал! Рабочие, которых он считал такими ничтожными, люди без всякого звания, сопротивляются полковнику, его высокоблагородию!.. Однако не могли навести порядок даже три прибывших в город комаромских полка. «Говорите условия…» – наконец прохрипел он. Я продиктовал: «Сто пятнадцать человек арестованных освободить сегодня вечером! Гарантировать полную безнаказанность всем, кто борется за права рабочих…». Полковник принял все наши условия. Он их и выполнил, за исключением одного: на другой день, когда я появился на заводе, чтобы приступить к работе, он арестовал меня и предал суду военного трибунала. Однако там не хотели скандала и боялись выдать агента, который, как я узнал, сообщил им о тайном сговоре доверенных. Дело затянулось, лишь в июле началось разбирательство. А тогда уже каждый, у кого была хоть капля разума, видел: еще несколько недель – и с монархией будет покончено. Защищать меня вышел на улицу весь Дьёр. Перед комаромской казармой, где шел суд, негде было яблоку упасть: пришли рабочие с военного завода, текстильщики, даже кондитеры и другие рабочие мелких предприятий. Прокурор требовал расстрела. А на улице от криков собравшихся дрожала земля. И военный трибунал вынес приговор: восемь лет заключения в крепости… Но из этих восьми лет я пробыл в тюрьме неполных три месяца: меня освободила революция. Вот что значил для меня Дьёр. Вот каковы были мои дьёрские воспоминания. В то время мы, рабочие оружейного и вагоностроительного заводов, создали в Дьёре первый театр. Наши «гвардейцы самодеятельности» каждую неделю ставили спектакли; за два года показали более тридцати пьес… В городе знали и любили нас. И позднее я провел там несколько недель. В западной части комитата бесчинствовала контрреволюционная банда. У них были пушки, тяжелые орудия. Численность отрядов – несколько тысяч, сплошь офицеры да младшие офицеры, нас же было человек триста – всё дьёрские рабочие, – но мы их крепко побили у Капувара. Вот когда я понял, что такое тактика боя. Это наука, которую нельзя изучить ни в Терезианской академии, ни даже в коллеже Людовика и которую офицеры, по крайней мере более высокого ранга, никогда, даже во время войны, не постигали. Но зато ее в несколько дней изучил каждый пехотинец: как использовать малейший бугорок во спасение собственной жизни. Нас было немного, однако каждый наш боец в отдельности со старым своим ружьишком и десятью – пятнадцатью патронами был, как говорится, «долговременной огневой точкой». Каждый притаился в таком месте, где его не могли видеть, не могли обстрелять, но откуда он сам простреливал максимально возможную территорию. Каждый квадратный метр улицы простреливался нашими пулеметами. А когда враг спохватывался – вон оттуда стреляют, – его уже били с другой стороны. Вот почему контрреволюционные банды далеко обходили Дьёр и его окрестности. А мы ездили по провинции и наводили порядок. Попали мы как-то в Эстерхазу. Целая деревня, сплошь состоящая в услужении у Эстерхази, голодала несколько месяцев, а мы в его поместье обнаружили склад сала, копченого мяса, муки: запасов этого хранилища хватило бы на несколько недель для пропитания не только деревни, но и всего края, включая город Дьёр. Мы распределили продукты среди крестьян. «Это вы заработали, – сказали мы им, – это ваше…» Когда истекла командировка и мы двинулись домой, наша машина утопала в живых цветах. И всюду на нашем пути на дорогу выходили люди и махали платками. Не сердитесь, читатель, за то, что я отклонился от повествования! Я для того рассказал об этом, чтоб вы поняли, почему в шюттёнском погребе мной овладела вдруг неудержимая тоска по Дьёру. Дьёр в течение двух лет стал моим вторым домом, там я помнил каждую улицу, каждое дерево. Я понимаю: рассуждая здраво, я должен был стороной обходить те места, где меня многие знали. Но на островке среди враждебного мира во мне еще жили воспоминания о двух днях и ночах, проведенных в Татабанье, не оставляло желание найти уверенность и покой, которые ощущаешь среди друзей и товарищей, среди рабочих. Дьёр манил меня неудержимо. В Татабанью мы не могли возвратиться. Там ищут нас, город забит полицией. В Татабанье Покол со всем его штабом. Товарищи могли бы спрятать меня, но надолго ли? Как они помогут мне, когда сами оказались в беде? Мы должны вырваться из кольца. Но путь через границу закрыт. Так пойдем в Дьёр! Дьёр – один из главных очагов рабочего движения, чехословацкая граница рядом, недалеко и до австрийской. А не бежать ли нам в Австрию? Может быть, это вернее, раз нас ищут у чехословацкой границы? – Пойдем в Дьёр! – упорно повторял я. План Белы был иным: идти обратно в Эстергом, к утру быть у дядюшки Шани – тот наверняка встретит нас радостно, – на следующий день перейти в Надьмарош, назад в Новградверёце, к штейгеру… Не такой уж плохой план, по правде сказать. Но мытарства и волнения, уже испытанные нами в пути, мало привлекали нас, и Бела сам отказался от своего предложения. Мы пошли в Дьёр!Глава тринадцатая, в которой два сердитых петуха лишаются своих гребешков
Времени в тот день у нас было более чем достаточно. Мы с Белой ломали голову над тем, как Тамаш Покол мог напасть на наш след. Шаг за шагом мы воспроизводили путь, который наши преследователи проделали до Татабаньи. Беглец всегда должен пытаться узнать планы, мысли и выводы преследователей, иначе он не сможет их обмануть, защититься, найти лазейку… Нас вовсе не удивило, когда мы встретились с ним в Надьмароше: мы так и думали, что, скорее всего, нас станут искать вдоль ипойской границы. Если бы мы столкнулись даже здесь, на дунайском рубеже, это тоже нисколько не показалось бы странным. Пока они дня три напрасно искали нас вдоль Ипоя, в Будапеште наверняка тоже были мобилизованы все сыщики – у вокзалов, в местах нашего прежнего жительства, у наших друзей, – и Покола могли известить оттуда, что наших следов там нет. Если бы нас искали здесь, это было бы тоже вполне разумно. Мы не удивились бы, если б какой-нибудь ретивый местный шпик стал шнырять по Татабанье вслед за нами: фамилия Белы встречается редко, Татабанья маленький городок, и скоро можно было бы обнаружить, что там живет его родственник. Но как попал в Татабанью Тамаш Покол? Это могло произойти лишь в том случае, если он шел по верному следу! Мы припоминали весь свой путь. Где же мы себя обнаружили? Где не проявили достаточной осторожности? Едва ли нас выдал дядюшка Шани. Но, если бы даже он что-то сболтнул, если бы донесли контрабандисты, что могла узнать полиция? Только то, что мы пошли в Нергешуйфалу. Что могла рассказать женщина в Нергешуйфалу? То, что она видела, как мы пошли «к горам», она сама посоветовала нам туда направиться. Возчику мы сказали, что хотим попасть в Татабанью. Его показаний нам едва ли следовало опасаться. Ведь он наверняка никогда не брал в руки газет… Мы попрощались с ним в среду, во второй половине дня, а в четверг к вечеру караван преследователей был уже в Татабанье. Да, недурно работают сыщики, ничего не скажешь. Видно, не дураки наши противники, обмануть их не так-то просто. Следовательно, мы должны быть осторожны, не оставлять за собой ни малейших следов. По возможности, делать так, чтобы никто не знал, куда мы идем. Даже те, кто к нам благожелателен… На другой день после обеда нам пришлось пережить несколько тревожных минут, К старухе зашел кто-то из полиции. Мы с Белой с двух сторон стояли у входа в погреб, приникнув к щелям дощатой двери. Я чувствовал, как в висках у меня отдается каждый удар сердца. Мы были готовы даже к тому, чтобы, если начнется обыск и сыщикам придет в голову заглянуть сюда, броситься на них; подобные потасовки всегда чреваты сомнительным исходом, нам пришлось бы немедленно бежать. Бежать днем!.. Опасно… На наше счастье полицейский лишь спросил вдову рыбака, не видала ли она чего-либо подозрительного. Однако шум моторных лодок на Дунае мы слышали в течение всего дня. К вечеру он усилился – значит, берег охраняется как следует. Когда наступили сумерки, пришла хозяйка и принесла ужин. Она завернула нам на дорогу немного кукурузных лепешек. Дома, кроме кукурузной муки, у нее ничего больше не было. Провизию она отдала нам не сразу: мы можем пожить у нее, если хотим остаться. Поблагодарив за доброту, мы сказали: ни за что на свете мы не станем ее утруждать. Мы возвратимся в Эстергом. Там у нас есть знакомый, он поможет. – Так, так, – закивала она. Как ни любезно она нас удерживала, видно было, что огромная тяжесть свалилась с ее души. Она объяснила нам путь: от Шюттё дорога ведет вдоль берега прямо на восток. Мы дождались темноты и к девяти часам вечера простились со старушкой. На улице было тепло. Когда мы вышли из прохладного погреба, нас охватила предгрозовая духота. Куском рыболовной бечевы, взятым у старухи, мы связали узелок, я перекинул его через плечо. В нем оставалась еще добрая часть продуктов, которыми нас снабдили шахтеры. Верхнюю одежду мы несли за плечами, как это делают солдаты. В Татабанье дядюшка Ножи дал нам обоим по крепкой дубине. С виду обыкновенный дорожный посох, но, если понадобится пустить его в дело, окажется, что конец его отлит из свинца. Им можно основательно отдубасить кого следует. Правда, против ружья, револьвера и полицейского штыка дубина стоит немного, но все-таки, шагая ночью с таким оружием в руках, мы испытывали больше уверенности. В тишине почти не было слышно звука шагов. Лишь в деревне позади нас лаяли собаки. Мы прошли метров триста, желая показать старухе, что держим путь в Эстергом. Потом очень осторожно свернули по боковой тропинке вправо. Деревню обошли по окраине, рассчитывая, что таким образом попадем на Алмашфюзитёйское шоссе, быстро доберемся до Сени или Комарома, а там сядем на утренний пассажирский поезд и поедем в Дьёр. Вокруг не было видно ни зги, мы буквально ощупывали ногами дорогу. По холодному ветерку, коснувшемуся щек, мы поняли, что идем кукурузным полем. Мы шли около четверти часа, когда внезапно наткнулись на проволочную ограду. Это еще что такое? В поле ограда? Очертаний дома, стен хутора видно не было. Вдалеке, справа, мигал тусклый огонек маленькой лампочки. Решили тихонько к нему подойти. Мы крались вдоль ограды, которой, казалось, не будет конца, и дошли до фонарика на воротах. Как видно, это было какое-то плодоводческое хозяйство. Ворота оказались гостеприимно открытыми. Широкая прямая дорога вела через огромный сад как раз в ту сторону, куда нам было нужно. Мы сообразили. что видели эту самую проволочную ограду с другой стороны, когда шли в Шюттё. Хозяйство кончается выше деревни, а на шоссе выходят его другие ворота. Вот бы куда пройти. Как это было бы кстати! А что нам оставалось делать? Продолжать, спотыкаясь, путь по жнивью? Мы попали бы снова в деревню, а это опасно. – Идем, – шепнул Бела. – Здесь нет ни души. Потихоньку проберемся. Вдруг нам словно бы почудился топот лошадиных копыт: как будто медленной рысью бежали кони. Тарахтенья телеги не слышно. Может, жандармский патруль?… Скорей! Мы двинулись через фруктовый сад. В воздухе носился смешанный сладковато-горьковатый запах яблок и жидкости для опрыскивания. На дороге, усыпанной песком, наших шагов почти не было слышно. Мы шли уже довольно долго и думали, что скоро выйдем из сада, когда вдруг в темноте к нам подбежала собака. Мы подняли палки: если кинется, треснем по голове. Но она остановилась метрах в пяти от нас и подняла отчаянный лай. Мы зашикали, пытаясь ее унять, но маленькая овчарка была зла, и наши уговоры на нее не действовали. Она подбежала ближе и стала хватать нас за ноги; мы оба замахнулись, она отскочила, потом снова кинулась и снова отскочила, прыгала вокруг нас и злобно лаяла. – Тьфу пропасть! Замолчи, заткни свою глотку!.. Эта злая маленькая бестия накличет на нас жандармов! – Огрей ее, Бела! Но тут из темноты кто-то крикнул: – Не троньте собаку! Что вам здесь надо? Это был сторож. Судя по голосу, старик. Собака сразу умолкла и побежала к нему. – Мы искали дорогу, – сказал я. – Попали сюда случайно. Скажите, пожалуйста, как пройти на шоссе? Старик стоял, должно быть, шагах в двадцати от нас. Мы двинулись к нему, но он в тот же миг крикнул снова: – Ни с места! У меня ружье… Что вам здесь надо? Отвечайте! Яблоки воровать пришли, да? – Да что вы! Мы яблоки не воруем. – Поворачивайтесь! Идите впереди меня на караульный пост, там выяснят! Я в отчаянии стал объяснять: вот мой узелок, взгляните, если не верите, вот карманы, поищите. – На кой черт нам ваши яблоки! Мы спешим, нам утром надо быть в Татабанье на работе. Мы опоздаем на поезд в Алмашфюзитё. – Вы что, читать не умеете? Вон там на воротах написано: «Частная территория, вход запрещен». – Мы в темноте не видели. Старик, должно быть, очень боялся нас и оттого злился все больше и больше. – «Не видели, не видели»! Слепые, что ли?… Кто вы такие, показывайте документы. – Мы пришли из Нергешуйфалу, – сказал я. – Мы безработные, в Татабанье на железной дороге нам обещали работу, мы туда идем… Пропустите нас – если мы не поспеем к утру, потеряем хлеб. – Безработные… Бродяги вы! Знаю я вас. Шляются по дороге, увидят спелые фрукты и входят. Набивают рубахи яблоками. Неплохо бы, а? – Поймите, папаша, не нужны нам ваши яблоки. Если б мы хотели воровать, воровали бы с краю, зачем нам вглубь-то идти? Старик был на редкость несговорчивым, ничего не желал понимать и твердил одно: – Поворачивайте сей минут назад, выходите, откуда вошли, отправляйтесь в деревню, там ищите дорогу. Того, что перед ним государственные преступники, которых разыскивают власти, ему, без сомнения, и в голову не приходило. Он фанатически стерег свои яблоки. – Раз уж мы столько прошли, неужто поворачивать назад? Ведь сад сейчас кончится, а там дорога! – Сейчас? Тут еще порядочный кусок, это «сейчас» почти столько же! – Тем более. Зачем идти дважды? Совесть-то есть у вас? Мы идем пешком из Нергешуйфалу. А сколько нам еще топать! Старик снова заладил свое – полны, мол, у вас карманы и рубахи яблоками, – скверно ругался. Хулиганы, босяки, ветки ломают, а он потом за все отвечай… Мы с большим трудом уговорили его. Он взял с нас клятву, что мы не сойдем с дороги, деревья не тронем, – ладно, ступайте с богом! Проводил нас немного, а когда мы подошли к главным воротам, повернул назад. На прощание чуть притронулся к шляпе, и мы увидели в свете мигающей на воротах керосиновой лампочки, как он бредет, прижимая под мышкой двуствольное охотничье ружье. Мы вышли уже на шоссе, когда нам снова почудился цокот лошадиных копыт. Теперь он раздавался со стороны яблоневого сада. Неужели это старик так стучит сапогами? Нет, это лошади! Две лошади: часто и глухо стучат их подковы по усыпанной песком дороге… Быть может, мы бредим, быть может, нам от страха чудится? Нет, нам не показалось: лениво гуляющий ветер доносит до нас обрывки тихого разговора. Как видно, жандармский патруль. Собачий лай и крик старика накликали на нас полицию, а теперь они бросятся в погоню за нами! Так оно и случилось. Крупной, стремительной рысью нас догоняли два всадника. Мы быстро свернули с шоссе к железнодорожному полотну, переползли через насыпь и лежали на животах, прислушиваясь до тех пор, пока стук копыт не замер вдали. Я представил себе, как ругали старика те два жандарма, два бандита из шайки убийцы-сержанта. Ружье под мышкой, а не мог задержать – плакали теперь двадцать пять тысяч крон! Двое слоняются ночью вдоль дунайской границы – кто, если не беглецы? Конечно, они заподозрили, что это мы, и потому так стремительно пустились в погоню. Безопасности ради мы больше на шоссе не возвращались. У полотна вдоль низкой насыпи вилась пешеходная тропа – дорога путевых рабочих, – по ней мы и брели друг за дружкой. Если замечали поблизости сторожевую будку или пост, сворачивали и обходили стороной. Это очень утомляло нас, отнимало массу времени. В одном месте мы угодили в какое-то топкое болото, в другом – в кучу камней, сложенных для путевой постройки. Я упал, оцарапал на бедре кожу; брюки у нас до колен промокли, портянки хоть выжимай; в башмаках хлюпала вода. Одежда на спине и на груди была влажна от пота. Позднее, решив, что это последняя деревня перед Алмашфюзитё, мы осмелели и вышли на открытое шоссе. Время близилось к полуночи, на всем пути до Алмашфюзитё мы не встретили ни души. Лишь позднее пришло мне в голову: как мы не обратили внимания на то, что не было слышно жандармов, возвращавшихся обратно? Неужто мы так увлеклись, ползая с насыпи и на насыпь? Мы почувствовали себя в относительной безопасности; преследователи, как видно, потеряли наш след. Из осторожности мы не вошли в Алмашфюзитё. Ведь со слов старика сторожа они могли понять, что мы хотим сесть в поезд, и теперь уже подняли на ноги алмашфюзитёйскую полицию. Мы не свернули к Дунаю – там, на берегу, наверняка следят больше всего. У крайнего дома деревни стали искать тропинку к полям; спотыкались о твердые комья земли на жнивье, перебирались через канавы. С большим трудом мы продвигались вперед, пока снова не ощутили под ногами ровную дорогу. Наш расчет оказался верным. Правда, потеряли несколько часов, однако в конце концов вышли на шоссе. Несколько одиночных хуторов, белевших здесь и там, вскоре остались позади. Уже миновала полночь, приближался час рассвета; если мы хотим сесть в поезд в Комароме или хотя бы в Сени до наступления дня, надо шагать быстрей. Внезапно окрепший ветер принес несколько дождевых капель. В следующую минуту сверкнула яркая молния и загремел гром. А через мгновение, словно из ведра, хлынул ливень. Среди внезапных вспышек я видел гигантские тутовые деревья, с двух сторон окаймлявшие дорогу. Мы поспешили укрыться под ближайшим из них. Сверкала молния, гремел гром, вслед за светом наступала непроглядная тьма. Мы стояли под деревом, покрытым густой листвой, под ним пока что было сухо. Однако, боясь потерять много времени, мы быстро натянули плащ и куртку и побежали. Молния прорезала небо, гром раскалывал ночь, шумел дождь, а мы, перебегая от дерева к дереву, мчались вдоль шоссе; останавливались, отряхивались, дожидались следующей вспышки молнии и бежали снова. В непроглядной тьме, в перерыве между вспышками молнии, я чуть не уткнулся лицом в круп лошади. В нос мне ударил терпкий запах конского навоза. Животные испугались, резко отскочили в сторону. Они были привязаны к дереву. Мы и подумать не успели, в чем тут дело, как раздался возглас: – Стой! Руки вверх! И в то же время щелкнули затворы двух винтовок. – В разные стороны, Бела, – сказал я торопливо, не теряя присутствия духа, – оставим друг другу весточку в Доме металлистов. Я перепрыгнул через канаву и помчался как только мог через поле, к Дунаю, но споткнулся о камень и упал. В то же мгновение над моей головой просвистела пуля. До Дуная было метров сто, самое большее двести. Там, среди камней, рос бурьян, достигавший в высоту груди человека. Дальше от берега в мерцающем свете белели одни голые камни. Кто-то громко топал позади меня. Может быть, Бела? Нет, скорее всего, жандарм! Я снова вскочил и бросился бежать. Молния расщепила небо, я упал, моментально вскочил и побежал снова. Хлестал дождь, я промок до костей, все на мне было пропитано водой: башмаки, одежда, волосы. Когда я падал, у меня было такое ощущение, словно к моей спине приложили холодный компресс; когда я вскакивал, по спине стекали потоки воды. – Стой! – крикнул преследователь и снова выстрелил. – Стой! – продолжал он вопить. Между нами оставалось не больше двадцати шагов, и жандарм громадными скачками прокладывал себе путь в бурьяне. На мгновение все стихло. Я растянулся среди высокой травы; когда в небе сверкнула молния, мне показалось, будто я в чаще какого-то диковинного леса. Влево от меня, на расстоянии одного шага, стоял жандарм. При каждой вспышке молнии он глупо озирался по сторонам. Рука моя скользнула к более тонкому концу палки, я вскочил и с размаху ударил жандарма. Удар прозвучал глухо: он пришелся по толстой войлочной жандармской шляпе, а под ней был жандармский череп. Мой противник, не охнув, упал, как бревно. Я набросился на врага, придавил ему коленями спину и торопливо развязал веревку, на которой у меня висела заплечная сумка. Одновременно я отталкивал ногами винтовку, чтобы она оказалась дальше от рук жандарма. Собственно, необходимости в этом не было – удар оглушил его основательно. Я связал ему тугими узлами запястья и щиколотки. Я затягивал и затягивал узлы на проклятой мокрой веревке. Еще один узел, вот так! Еще один! Теперь он их не развяжет. Когда все было кончено, я поднялся – и тут на мгновение у меня закружилась голова. Потом я услышал, что скриплю зубами, издаю стоны. Меня привел в сознание холодный ветер, холодный частый дождь. В свете молнии я увидел Белу, он был от меня метрах в ста, слева, и, спотыкаясь, бежал вдоль прибрежных камней. За ним гнался второй жандарм. Винтовку со штыком он держал наперевес. Вдруг он споткнулся и, пытаясь удержать равновесие, остановился. Я схватил лежавшую на земле винтовку и во всю мочь заорал: – Руки вверх, или буду стрелять! – и, выстрелив в воздух, со всех ног побежал к преследователю Белы. Секунду переждав, снова выстрелил. И тут у меня мелькнула мысль: есть еще пуля в магазине, эту я пущу уже не в воздух! Да, у меня оставалась еще одна пуля, но она не понадобилась. При свете вспыхнувшей молнии я увидел второго жандарма. Он стоял, подняв руки вверх, словно в испуге хотел схватиться за божьи ноги. – Брось винтовку! – крикнул я. Послышался тяжелый стук винтовки о камни. В это время к нам подбежал Бела. – Свяжем его! – сказал я. Жандарм покорно молчал, когда мы заломили ему назад руки и веревкой скрутили запястья. – Идем, поглядим на другого! Сколько глупостей можно совершить, когда делаешь что-то второпях, без раздумья. Так и я: кряхтел, сжимал зубы, чтобы затянуть покрепче узлы, а сапоги с жандарма снять забыл. Когда мы вернулись, мой пленник уже пришел в себя, стащил связанные сапоги и сидел, пытаясь зубами развязать веревку на руках. Я от злости отвесил ему здоровенную оплеуху. – Марш на берег! Не знаю, почему я обоих направлял к реке. Я держал в руках винтовку готовой к выстрелу или удару. В руках Белы были вторая винтовка и дубина. Его жандарм молчал, а мой громко вопил: – Не убивайте меня, сделайте милость, господа! Жизни меня не лишайте, не убивайте! – Он внезапно упал на колени. – У меня трое детей, трое маленьких ребятишек! Кто вырастит моих сирот? Не убивайте меня, дорогие господа! Я разозлился не на шутку. Помню, сорвал с его головы войлочную шляпу и забросил далеко в Дунай. Снял с него пояс с патронами, сапоги и отправил туда же, в Дунай. Бела то же самое проделал с атрибутами своего пленника. Мы проверили: веревки на их руках держались крепко. Тогда мы снова связали им ноги. Мой жандарм сложил, словно для молитвы, связанные руки и просил: – Не выдам я вас, клянусь. Не могу я вас выдать: если я расскажу, что меня обезоружили два человека, не миновать мне двух лет каторги… Получу я два года каторги, раз отобрали у меня все оружие, поймите вы это, умоляю вас! Я скажу, что пришли с той стороны, скажу, что сделали это тамошние контрабандисты. А что я еще могу сказать? Одно мы только и можем сказать, что было их много и все при оружии. Нам нельзя вас выдать… У меня трое детей! Мы тогда не обратили внимания, как он дьявольски логично рассуждает в то время, когда жизнь его в опасности. Лишь позднее я вспомнил, что у него были знаки отличия сержанта. Если бы я тогда знал, что в мои руки попал убийца-сержант из Шюттё, я, не задумавшись, утопил бы обоих в реке. Так ли?… Ведь человек все-таки человек, а не зверь! Зачем лишать жизни даже таких ничтожных насекомых! Я еще раз проверил, хорошо ли завязаны узлы, обыскал карманы жандармов, не осталось ли оружия, потом забросил в Дунай обе винтовки и махнул Беле: – Идем! – Спасибо, дорогие господа, – захныкал жандарм, – спасибо, да поможет вам бог! Я не выдам вас, клянусь спасителем и святою девой Марией, никогда не выдам! Он говорил и говорил, не закрывая рта. Второй сидел и молча глядел перед собой. Можно было подумать, что именно его я стукнул по голове. Мы оставили их босиком, без шляп, связанных по рукам и ногам, и возвратились на дорогу, где под деревом стояли две лошади. Дождь затих, гроза ушла дальше; вдалеке, на востоке, вспыхивали молнии и все глуше гремел гром. – Раз лошади здесь, мы ими воспользуемся, – сказал я Беле. Потасовка отняла у нас почти целый час, и, не будь лошадей, мы пришли бы в Сени уже на рассвете. Я почти никогда не сидел на лошади, довольно осторожно взобрался в седло и Бела. Но двум вышколенным животным было, как видно, все равно, кто на них сидит. Они послушно двинулись к дороге, а мы расхрабрились и через несколько шагов стали прищелкивать и подгонять их каблуками. Мы быстро добрались до окраины Сени. Там соскочили, повернули лошадей назад и легонько подстегнули дубинками. Животные испуганно побежали – пусть себе скачут, не останавливаясь, до дома! Пусть их лучше найдут подальше, не то нас быстро разыщут по их следам. Край неба за Дунаем уже посветлел, когда мы добрались до станции. После дождя наступал прохладный день. Мы устали, были в грязи, выглядели, вероятно, как суслики, выгнанные из-под земли водой, залившей их норы. В таком виде лучше не показываться людям, но что делать? Ведь в поезд не сядешь, минуя станцию! Хоть бы нам поскорее обсохнуть… Мы стали выжимать кепки, рукава пиджаков, брюки. Спрятались под навес станционного склада и тряслись от холода. Попытались закурить – сигареты и спички отсырели. Мимо шел железнодорожник, увидел, как мы мучаемся, достал свою зажигалку и дал прикурить. Зажигалка была сделана из гильзы, ее огонек напоминал пламя факела. При таком освещении железнодорожник внимательно нас рассмотрел. – Да, промокли что надо! Мы оба, поблагодарив за огонь, грустно кивнули. – К сожалению, да. На шоссе нас застигла непогода. Он покачал головой. – А изнутри вас что-нибудь греет? – Ничего, кроме спешки. Он пошел было дальше, но тут же в нерешительности остановился. Сунул руку в задний карман брюк, достал плоскую жестяную фляжку, отвинтил крышку и передал нам. – Пейте! Самогон. А то так простынете, что только держись! Почему бы вам не пойти в зал ожидания? Я отпил из маленькой фляги, обтер горлышко и передал Беле. – Послушайте, уважаемый, – сказал я, – мы идем из Будапешта. Мы безработные, металлисты. Нам обещали работу в Мадьяроваре, туда мы идем. Пешком, конечно. В дороге уже два дня и две ночи. Вы не могли бы посадить нас на какой-нибудь поезд? Мы проехали бы немного, хотя бы до Дьёра, – это очень облегчило бы нашу участь… Как я определил при слабом свете наступавшего утра, железнодорожник был плечистый пожилой человек. Он вытер горлышко фляжки рукавом пальто, отпил ради приличия, чтоб мы видели: он нами не брезгает, потом не спеша завернул крышку и спрятал флягу снова в карман. – Не выйдет, – проговорил он задумчиво. – Если б у меня были деньги, поверьте, я бы сам купил вам билет до Дьёра. Обойдется недорого: третий класс пассажирского. Никак не наскребете? – Ответа он не ждал, ибо видел: то, что для него мало, для нас, без сомнения, много, в противном случае мы не шли бы двое суток пешком. – Я бы для вас это сделал, сделал… Но как быть с кондуктором? Сейчас пойдет утренний пассажирский. Если бы знать, кто с ним поедет, я бы поговорил. – Он покачал головой. – Да, вот еще вспомнил: ведь вы и на перрон не пройдете без билета. Через контролера я б еще вас провел, но там жандарм. Вся станция кишит ими. Всех проверяют, ищут двоих, говорят… В газете писали. Коммунистов. – Он почесал затылок, смерил нас с головы до ног взглядом и сделал такое лицо, словно вдруг испугался чего-то или на что-то отважился. Я повернул голову вправо, потом влево и прикинул расстояние на случай, если придется бежать. Эх, нехорошо получилось, какая это глупость была – вспомнить о Дьёре… Железнодорожники – государственные служащие, могут и выдать. А этот снова полез в задний карман. Неужто за пистолетом? Быть беде! Но нет: он достал флягу. Отвинтил, отпил первым и передал нам. Пока мы подносили ко рту палинку, он про себя размышлял. Самогон у него был добрый – железнодорожник знает, где достать наилучшую колбасу и наилучший самогон. Плечистый старик размышлял вслух: – Там стоит товарный поезд… – он назвал номер. – Скоро отправится. До Дьёра вы доберетесь… Товарный поезд. Да только… – Он смотрел на нас с беспокойством. – Незаконное это дело, очень даже незаконное. В Дьёр, в самый город, идти вам никак нельзя: если поймают на станции, тормозного кондуктора выгонят. Он работой рискует, а то и побольше чем. – Он посмотрел на нас значительно и пошел, объясняя на ходу: – Перед оружейным заводом поезд замедлит ход, вы и соскочите. Будете в последнем вагоне, так что под колеса не попадете; в худшем случае ушибетесь, коли неловко прыгнете. Да там он почти что останавливается. Вы оглядитесь, чтоб никто не видел. Он шел впереди нас, а мы, чуть отступя, шагали вслед за ним. Не обманывает ли он, не ведет ли прямо к жандармам в лапы? Он повел нас назад, к складу, заглянул, нет ли там кого, потом махнул, чтобы мы шли следом. Перед высокой бетонированной платформой стоял длинный товарный состав, у поезда сновали железнодорожники с фонарями. Наш спутник подозвал одного из них и направился дальше, к самому концу поезда. Когда между нами и группой железнодорожников осталось метров пятьдесят, он тихо спросил: – Ты сзади? – Я, – сказал человек с сигнальным фонарем. – Слушай, друг, возьмешь этих двух, моих знакомых, до Дьёра? Они из Будапешта, в Мадьяроваре им обещали работу. Они спрыгнут на открытом полотне перед заводом, где поезд замедляет ход. – Спрыгнут? – Да. – Ну конечно… – бормотал тормозной кондуктор. – Там он почти остановится. А может, и совсем остановится. Семафор будет закрыт. Они могут спрыгнуть… – Возьмешь? – Но чтоб никто не знал! – Не бойся, никто знать не будет. В конце поезда была открытая платформа, на ней серый щебень. Щебень сверху был покрыт известью. В конце платформы возвышалась закрытая будка тормозного кондуктора. Два железнодорожника посмотрели по сторонам, не видит ли кто нас. – Ну, живо! – прошептали они. Мы взобрались по железной лесенке, заглянули, уместимся ли трое в маленькой будке. – Поднимите скамейки! – сказал кондуктор. – Дорога недолгая, выдержим стоя. Железнодорожник еще раз пустил по кругу фляжку. А тут уже замахали фонарями, чертя в туманном воздухе большие круги. Мы протянули на прощание руки плечистому железнодорожнику и поблагодарили за помощь. – Счастливого пути, – прошептал он. – Будьте осторожны! Поезд вздрогнул и двинулся с места. Кондуктор вскочил на подножку и плечом прикрыл дверь, чтобы не увидали нас, когда поезд пройдет мимо станции. Позднее и он вошел в будку и предложил нам потертую горбатую жестяную коробку с табаком. Мы свернули цигарки и закурили. Поезд медленно полз, но нигде не останавливался. На больших станциях Комарома и Ача он лишь замедлил ход. Железнодорожник жаловался на малый заработок и трудную службу. Мы достали свои «домашние» харчи, полученные в Татабанье, и угостили его. Позавтракали хлебом и салом, и снова кондуктор предложил нам курево. Он ругал правительство, мы тоже. Перед оружейным заводом поезд на повороте сбавил ход, почти остановился. Мы сначала сбросили свои пожитки, а потом спрыгнули сами на край насыпи, как советовал тормозной кондуктор – по движению, чтобы немного пробежать рядом с поездом. Все обошлось благополучно. Мы остановились, помахали руками, кондуктор помахал нам в ответ, и мы отправились за своими вещами. В Дьёре нас встретило ясное летнее утро. Сердце мое забилось сильнее. Под ногами, еще влажная от ночного ливня, сверкала знакомая мостовая.Глава четырнадцатая, из коей можно узнать разные вещи о характерах двух полицейских героев и о том, как некая невнимательная конторщица неправильно надписала адрес на конверте
Тормозной кондуктор рассказал нам, что поезд на станции Дьёр оставит часть вагонов, захватит несколько новых и еще до полудня отправится дальше, в Шопрон. На мгновение у меня промелькнула мысль: а что, если мы останемся здесь, в тесной будке кондуктора? Хозяин, может, и не обратил внимания на слова о конечной цели нашей поездки – в Мадьяровар. Он не очень-то интересуется нашими намерениями и вообще рубаха-парень. Мы могли бы ехать с ним прямо в Шопрон. А там прыжок – и граница: опыт шестидневного бегства научил нас тому, что даже хорошо продуманный план не всегда удается, а что говорить о столь скоропалительном – он может завершиться для нас весьма плачевно. Лучше остаться на время в Дьёре! Среди моих дьёрских друзей есть много таких, у кого родственники или добрые знакомые живут вблизи границы, вот они-то и помогут нам перейти границу. Нельзя полагаться на волю случая! Если б я тогда знал, сколько волнений мы причиним всему городу Дьёру, мы, скорее всего, отправились бы на шопронскую границу вслепую, сразу… И наверняка бы мое сердце не задрожало от радости, когда я ощутил под ногами знакомые камни дьёрской мостовой… Но не будем забегать вперед – расскажу по порядку, как все произошло. Жизнь не однажды предоставляла мне случай убедиться в том, что подлецов нельзя жалеть. Однако я всегда был верен себе. Я не люблю насилия, и, по-моему, лучше десять раз хорошо отнестись к недостойному, чем один раз несправедливо к невинному… Два жандарма, которых мы связанными, полураздетыми оставили на окраине Алмашфюзитё, на берегу Дуная – как ни клялся, как ни хитрил сержант, – чуть не погубили нас. Тот, что все время молчал, оказался честнее. А второй оказался настоящей хортистской собакой. Нам скоро пришлось испытать, как за добро платят злом. Они выдали нас и по нашим следам направили погоню. Как же так? Правда, я знаю из опыта солдатской службы, что, если бы они рассказали, как мы двое, безоружные, раздели их и отняли снаряжение, самое меньшее, что их ожидало, это увольнение. Но вполне возможно, что они могли получить один-два года военной тюрьмы. Неужели среди жандармов времен белого террора могли найтись столь самоотверженные поборники «правдивости», которые решились бы сунуть руки в наручники ради защиты интересов своих кровавых хозяев? Недавно, когда мне в руки попали протоколы по моему делу, я нашел среди них рапорт сержанта из Шюттё, и мне сразу все стало ясно. Негодяй, пока против воли сидел на дунайском берегу, придумал весьма хитрую историю. Ею он мог спасти свою так называемую честь и даже получить вознаграждение. Пусть вместо длинных объяснений говорит сам рапорт, и я прошу извинить, что продолжаю рассказ довольно-таки трудным для понимания языком венгерской королевской канцелярии.«Будапешт, 15 июня 1921 г. Сегодня в девять часов сорок минут утра был получен телеграфный рапорт от жандармского командования в Алмашфюзитё, от начальника Шюттёйского отделения, старшего сержанта жандармерии Гергея Ясберени. Старший сержант жандармерии Гергей Ясберени и младший сержант Йожеф Надь XXVII[22] покорнейше сообщают: 14-го числа сего месяца около девяти часов вечера, совершая верхом внеочередной патрульный объезд по доверенной нашей охране части береговой границы с особым вниманием к указаниям циркуляра… на краю деревни Шюттё из фруктового сада… мы услышали громкий разговор. В связи с этим подозрительным обстоятельством мы вошли в вышеназванный фруктовый сад. Там был найден Шандор Сёке, шестидесяти трех лет, уроженец Шюттё, имя умершей матери Юлия Сёке. Ночной сторож фруктового владения, в ходе допроса которого было определено, что два незнакомых человека незаконно проникли в сад, являющийся частной собственностью, и по садовой дороге отправились в направлении Алмашфюзитё. Описание их внешности и одежды соответствует приметам названных в циркуляре коммунистических преступников: Ференца С. и Белы К., бежавших из вацской тюрьмы и идущих, по предположению, в направлении чешской границы. В связи с тем, что дело не терпело отлагательства, мы начали преследование подозрительных лиц. По пути они или нашли какой-либо транспорт, или сократили путь через поля и выиграли расстояние; таким образом, мы вынуждены были сделать дополнительный допрос о лицах, передвигавшихся ночью, охране железной дороги и заодно проверили всех идущих по шоссе, как положено по инструкции. Следы через деревню Алмашфюзитё вели дальше на запад. Мы уже перешли границу нашей зоны, но так как дело являлось не терпящим отлагательства, продолжали преследование. В это время началась гроза, и при свете молнии мы опознали на берегу Дуная двух подозрительных лиц, которые стояли примерно напротив деревни Ижа, находящейся на территории соседнего государства, и обеими руками подавали сигналы в направлении воды; им отвечали издалека почти незаметными в густой сетке дождя световыми сигналами. На территории, заросшей бурьяном и пролегающей между дорогой и берегом, проехать было невозможно, и мы, согласно инструкции, привязали к дереву лошадей, а сами пешком отправились на сближение с подозрительными личностями. Подойдя ближе, мы потребовали у них документы. Сначала они испугались и хотели бежать, потом сделали вид, будто ищут документы. Мы сразу поняли, что они хотят выиграть время. В это время лодка, у которой, как мы заметили при свете молнии, не было номера, приблизилась от того берега, со стороны вышеназванной деревни, и остановилась под нами метров на двадцать ниже. Из нее вышло четверо. Как мы полагаем, это были члены одной из контрабандистских шаек чехословацкой стороны. Они разговаривали между собой на словацком и венгерском языках и с угрозой приблизились к нам. Мы, держа наготове оружие, расположились так, чтобы в случае нападения младший сержант мог встретить двух беглецов, а я – четырех контрабандистов. Я приказал им остановиться и предъявить документы. Тогда двое подозрительных крикнули что-то по-словацки четырем прибывшим. По этой и другим приметам мы предположили, что контрабандисты явились сюда, чтобы по заранее подготовленному плану помочь двум подозрительным лицам нелегально перейти границу. Бандиты по нашему приказанию не остановились, а когда я предупредил, что буду стрелять, сразу из четырех стволов грянули выстрелы. Я и товарищ тут же открыли ответный огонь. Двое подозрительных пустились бежать. Один из них, у которого был длинный серый плащ, крикнул своему спутнику: «Бежим в разные стороны, Бела, встретимся в Доме металлистов». Младший сержант, согласно моему приказу, стал преследовать двух беглецов, несколько раз выстрелил, но из-за темноты стрелял наугад. Я в это время его прикрывал и пытался противостоять превосходящим силам врага. Через некоторое время в метрах пятидесяти от меня к берегупричалила другая лодка, и я вынужден был обороняться с двух сторон. Один контрабандист незаметно обошел меня в темноте и сзади, по заключению врача, не то свинцовой палкой, не то прикладом нанес мне сильнейший удар по голове, на заживление раны от которого потребуется больше восьми дней и от которого я потерял сознание. Младший сержант Йожеф Надь XXVII обратил внимание на внезапное прекращение огня, окликнул меня, но, так как я не ответил, побежал мне на помощь. Спрятавшиеся в бурьяне, доходившем им до пояса, контрабандисты набросились на него и повалили, и названный младший сержант после непродолжительной героической борьбы был обезоружен и связан. Когда я позднее пришел в себя, то обнаружил, что тоже связан. Контрабандисты отняли у нас ценности: часы, обручальные кольца, сняли сапоги, а так как двух беглецов они не нашли и боялись, что на выстрелы и крики к нам прибудет подкрепление, поспешно сели в лодку и быстро исчезли в темноте в направлении того берега. Страдая от ран и других повреждений, а также будучи туго связанными, мы медленно ползли к дороге и в то же время призывали на помощь. Из-за необычной грозы и сильного ливня на чрезвычайных пунктах 458 и 459, которые находились от нас по горной дороге в трехстах шестидесяти, а по равнине в двухстах метрах, не могли услышать выстрелы. Курсирующие в это время по инструкции каждые полчаса береговые и водные патрули прошли, не заметив нас, ибо мы, раненые, усталые и без сознания, неподвижно лежали среди густых зарослей бурьяна. Перед рассветом мы увидели двух лошадей, быстро скачущих в направлении от Комарома. Как было установлено, это были наши собственные лошади, которых два вышеназванных подозрительных лица пытались использовать в целях бегства. На крупе одной из лошадей виднелся след от палочного удара. После семи часов утра мы получили помощь от крестьянина из Алмашфюзитё Имре Байуса, направлявшегося в Комаром: он перерезал ножом наши путы и на своей телеге доставил на жандармский пост, где мы получили первую медицинскую помощь и тут же продиктовали настоящий покорный рапорт».Под текстом кто-то цветным карандашом в будапештском управлении написал:
Немедленно отправить господину королевскому министру юстиции Венгрии. Особой следственной группе, находящейся под началом господина инспектора Тамаша Покола и господина подполковника Оскара Сентивани в Татабанье. Управлению Венгерской королевской исправительной тюрьмы в Ваце. Венгерскому королевскому полицейскому управлению, Дьёр.Хорошо, подлец, придумал, ничего не скажешь! Они прятались в траве от собственных патрулей и показались лишь утром, когда договорились меж собой обо всех подробностях этой версии. Во время потасовки и пока ползли по дороге, жандармы получили еще несколько царапин и ран; возможно, что моя дубина тоже оставила на голове сержанта шишку и, может быть, даже содрала кожу. А почему превосходящие силы контрабандистов не оставили на берегу следов? Их смыл дождь! Для них была лишь одна опасность: если нас поймают, мы не подтвердим этой небылицы. Но найдется ли человек, который поверит нам, двум бежавшим смертникам, вопреки согласованному утверждению двух жандармов? Было еще одно примечание в этом документе: один из сыщиков будапештского управления добавил: «Указанный в рапорте Дом металлистов является помещением дьерского профсоюза, ибо другого подобного учреждения в ближайших городах нет. На направление Дьёра указывает также и то обстоятельство, что украденные лошади возвратились со стороны Комарома. Беглецы поняли, что благодаря отваге двух жандармов задуманный ими переход через Дунай не удастся, и поэтому продолжали бежать в направлении Дьёра, где они наверняка надеялись на помощь своих товарищей. Осмелюсь добавить, что подробности, указанные в рапорте, во всех отношениях усиливают точку зрения, выдвинутую следствием прежде, согласно которой у двух беглецов где-то на дунайской границе имеются сообщники. Младший чиновник» (подпись неразборчива). Значит, в Будапеште уже знали, как «отважно вели себя» два палача из Шюттё! Быть может, они получили благодарность или даже участок земли за геройство. Во всяком случае, Покол и его компания в Татабанье еще в тот же день утром узнали, что мы в Дьёре. Почти в то же время, когда жандармы диктовали свой рапорт, мы стояли на перекрестке улиц в пригороде Дьёра и не подозревали, какая над нами нависает опасность. Мы старались как можно лучше укрыться за рекламным столбом от глаз стоявшего поблизости полицейского-регулировщика. К началу утренней смены мы уже опоздали. Но всегда есть надежда, что кого-то пошлют с завода в город, пройдет опоздавший или кто-то получит отпуск, чтобы уладить личное дело. Среди вагоностроителей знакомых у меня было немного. Но в 1921 году оружейный завод уже не функционировал, и я вполне резонно предположил, что оружейники наверняка пойдут работать на вагоностроительный. Свой пост мы выбрали с таким расчетом, чтобы, если со стороны вагоностроительного завода или со стороны города пройдет хорошо знакомый, надежный человек, можно было его подозвать. Большой рекламный столб как нельзя лучше загородил нас от полицейского, и мы делали вид, будто рассматриваем кинорекламу и объявления. На столбе висело множество маленьких бумажек, приклеенных мучным клейстером; они были написаны от руки, и разобрать их было довольно трудно. Я хорошо знал объявления такого рода: когда летом продают зимний скарб, продают кровать, ибо соломенный тюфяк может лежать и на голом полу; когда продают последнюю малость, которая попала в хозяйство из тощего приданого жены или заработана тяжелым многолетним трудом… Если бы я сейчас передал содержание этих восьмидесяти – ста объявлений, они бы поведали о тогдашнем дьёрском режиме и о положении трудового люда. Буквы, написанные химическим карандашом вкривь и вкось, расплывшиеся от дождя, говорили о том, как страдает рабочий народ и как спустя четыре года после войны лишь ему одному приходится выносить на себе все тяготы национальной катастрофы, в которую ввергли страну господствующие классы… Мы стояли так не менее получаса. Несколько человек прошло туда и сюда, это были заводские, но знакомые лишь по виду. В эти бойкие утренние часы на улице много прохожих. Однако на нас не глядели, ибо мы, повернувшись к людям спинами, старательно изучали объявления. Наконец я увидел одного моего доброго старого друга: он работал со мной на оружейном заводе за соседним токарным станком, и мы одно время вместе участвовали в самодеятельности. Он торопливо шагал со стороны города по дороге, ведущей на завод. Под мышкой держал завернутый в газету хлеб со смальцем – это был его обед. Я тихонько свистнул. Он взглянул на меня. На мгновение словно бы узнал, но потом пошел дальше, как человек, который решил: нет, это невозможно! Я снова свистнул и окликнул его по имени: – Яни! Лицо его сразу просияло, брови взлетели вверх, рот остался раскрытым. – Ты здесь? Но ведь… ведь тебя… – Ты знаешь? – Конечно, знаю. Сколько мы говорим о тебе! – сказал он, протягивая руку сначала мне, потом Беле. – Мы надеялись, – продолжал он, – что вы давно уже там… что вас уже и след простыл… – Как видишь, к сожалению, мы еще здесь… Но, может быть, скоро будем там, если вы нам поможете. – Как не помочь! – говорил он, обнимая меня за плечи. – Осторожнее! – шепнул я. – Как бы не привлечь внимание. Они идут по нашим следам, если хочешь знать! Он на мгновение задумался и хлопнул себя по лбу: – Отправляйтесь к нам. Ты знаешь, где моя квартира в поселке оружейного завода? – Знаю, если вы живете на старом месте. – Да. Сначала войди ты, а через некоторое время пусть войдет твой товарищ, – указал он на Белу. – Жена дома. Она будет очень рада! Подождите меня. Я кое с кем переговорю на заводе. Мы с Белой поспешно отправились к поселку оружейного завода. Едва мы сделали пятьдесят шагов, как услышали, что за нами бегут. Мы испуганно оглянулись: возвращался мой друг. Он еще издали протягивал газетный сверток. – Чуть не забыл… – сказал он, задыхаясь. – Нате, берите. – Твой хлеб? Нет, не возьмем! – Но… – смущенно признался он, – дома нет ничего, чем жена бы могла угостить. Я объяснил, что мы уже ели, а он, как видно, в тот день еще ничего не ел. У нас есть провизия. Мы получили в дороге. Нам едва удалось его убедить. Бела убавил шаг и незаметно отстал от меня – вблизи поселка мы шли друг за другом на расстоянии ста метров, как совершенно чужие. Мы повстречались с несколькими людьми, которые наверняка меня знали. Но, видно, я не привлек к себе внимания. Мокрая куртка и щетина, отросшая за два дня, не могли их особенно удивить: здешние рабочие выглядели не лучше, чем мы. Мой друг Яни занимал квартиру, состоявшую из кухни и комнаты. Его семья, кроме жены, маленькой худенькой женщины с выцветшими белокурыми волосами и поблекшим лицом, состояла из пятерых детей. Самый младший, еще в коротенькой рубашонке, ползал на четвереньках на каменном полу кухни, показывая кругленький задок; остальные по виду были уже школьниками. Женщина сразу меня узнала – а как же ей было не узнать, ведь она когда-то играла Илушку в «Витязе Яноше». Она удивилась, всплеснула руками, помянула Иисуса-Марию, и сразу нашлась. Ребятишек быстро отправила в комнату и заперла дверь кухни. Закрыла окно. Пусть соседи думают, что дома никого нет. Она уже ломала голову над тем, у кого бы и что занять нам на обед. Мы предупредили ее действия, достав из узелка сало, хлеб, мамалыгу и кусок жареного мяса, единственный, который остался. Мне показалось, что у нее, бедняжки, при виде стольких яств потекли слюнки. Так оно в действительности и было: ее соблазняла наша еда, но брать она ни за что не хотела. От гостей!.. Мы попросили таз с водой и бритву Яни. Она достала еще и утюг, чтобы мы могли выгладить брюки, наскребла из печи угля. Потом дала тряпку для обуви, расческу – словом, все, что надо; сама ушла к детям в комнату и оставила нас одних. Мы только закончили свой туалет, когда за стеклом кухонной двери появилось чье-то широкое плечо. Казалось, глаза мне застлали слезы – по походке я узнал хромого дядюшку Дюри, моего дорогого старого друга! Дюри был заместителем главного доверенного на оружейном заводе. Мы стояли с ним рядом, когда против нас послали боснийцев, вместе сражались и под Капуваром. Мы не сводили друг с друга глаз, и я видел, что большой, неуклюжий старик глотает слезы. Сначала он не мог произнести ни слова. – Ты здесь? – выговорил он наконец и несколько раз повторил этот нелогичный вопрос. Но ко мне уже подходил, протягивая руку, пришедший с ним мой старый приятель с оружейного завода. Теперь они оба работали на вагоностроительном: дядюшка Дюри – доверенным завода, Лори Вучич, мастер, – доверенным механического цеха. – Вы готовы? – спросил наконец, преодолев волнение, дядя Дюри. – Тогда пошли. Милый старый, ворчливый медведь! И ты, дружище, Лори! Неужто я здесь с вами, могу ли я верить своим глазам? Какие они веселые, сильные и спокойные! Словно бы мы, их товарищи, гонимые, присужденные к смерти, не просим у них убежища, как у последних солдат побежденного лагеря. Услышав слова старика, в дверь кухни выглянула хозяйка. – Уже уходите? – А вы как думаете, мы оставим их вам? – съязвил дядя Дюри. – Одного мужа вам мало? – Куда мы пойдем? – обратился я к нему, когда мы вышли на улицу. – Куда? В партию! – В партию? В какую партию? Он пожал плечами. – В социал-демократическую партию, другой сейчас нет… Я остановился среди дороги. Старик сошел с ума? – В социал-демократическую партию? – Да. – Но ведь… – вскрикнул я. – Как это пришло тебе в голову? Они же сразу сообщат в полицию. Разве ты не понимаешь, что мы… – Положись на меня! – снисходительно улыбнулся он. – Тот, к кому я веду, не сообщит, не бойся! Я ничего не мог понять, но был убежден, что старик в конце концов желает мне добра и знает, как поступить. Мы пошли дальше, слегка взволнованные. Дядюшка Дюри между тем рассказывал, что Яни тоже хотелось непременно пойти с нами. Но он, старик, не разрешил. – Он сегодня опоздал, а потом бы снова ушел… Стоит им только пронюхать, сразу станут искать у него! Объяснил дядюшка Дюри и то, почему пришел не один. Разделившись на две пары, легче пройти по улице. Если что-нибудь все-таки да случится, он, официальный житель Дьёра, может предъявить документы, тогда уж не так подозрителен и тот, кто идет с ним. В Дьёре социал-демократы занимали довольно приличное помещение в двухэтажном доме, на первом этаже которого расположились магазины и склады. Из тесного конторского помещения дверь открывалась к секретарю, и, как только она открылась, мое беспокойство мо. ментально исчезло. За секретарским столом сидел товарищ Ваги. Я помнил его еще со времен пролетарской диктатуры. Я знал, что он честный человек. Тот самый Ваги, который спустя несколько лет стал одним из основателей Венгерской социалистической рабочей партии. Увидев нас, он не выразил ни радости, ни недовольства; он сразу понял, в чем дело и что надо предпринять. Ваги выслал из комнаты дядюшку Дюри и Вучича; даже они не должны быть свидетелями нашего разговора. – Вот что, – обратился он ко мне, когда мы остались одни, – сегодня суббота, и того, к кому я могу вас послать, вы не найдете до понедельника. Другому доверить я вас не хочу… Но это не беда! Можете спокойно оставаться в Доме металлистов. Даже кровати там найдутся. Я попрошу передать коменданту. Ты ведь знаешь его, маленького Гутмана! В понедельник утренним поездом вы поедете в Сомбатхей. Там есть товарищ, он уже многим помог переправиться; отвезете ему письмо. Все в порядке? – А до понедельника мы будем шататься здесь? – А что, они уже напали на ваш след? – Нет… не думаю… Скорее всего, они ищут нас на дунайской границе. Ведь мы до сих пор пытались пробиться к Чехословакии. – Так… Два дня вас проищут, а новый след не найдут, здесь вы будете сидеть тихо… им надоест, они решат, что вы уже на той стороне. А в понедельник утром там, где подозревать будут меньше всего, перебежите… Как твое мнение? Я должен был согласиться с Ваги. Тогда он встал и крикнул: – Шарика, войдите, я продиктую письмо… Заложите, пожалуйста, в машинку официальный бланк и копирку. Я ахнул: – С копиркой? Но Ваги лишь подмигнул, – положись, мол, на меня: – Да, с копиркой. – И стал диктовать: – «Йожеф Вурм, Сомбатхей, улица Руми, восемь. Дорогой Йошка! Податели сего письма – коллеги из Будапешта, Шандор Варна и Густав Сечи. – Он, не запнувшись, назвал вымышленные имена. – Они потеряли работу во время больших мартовских увольнений. С того времени не могут устроиться. К сожалению, как ты знаешь, в Дьёре такой возможности нет. Попытайся устроить их на заводе, а если не выйдет, помоги перейти границу. Они немного говорят по-немецки. Это мои старые знакомые. Они достойны нашей товарищеской помощи. Заранее благодарю и приветствую от всего сердца». Так! Дайте, Шарика, я подпишу. Будьте любезны надписать конверт. В этот миг распахнулась дверь, и на пороге появился высоченный молодой рабочий, непричесанный, в брюках и пиджаке, надетых прямо на ночную сорочку, с красным от злости лицом. В руке он держал какую-то бумагу, размахивал ею и кричал: – Раз вы нам не помогаете, так за что же мы платим взносы! Вы должны сейчас же опубликовать в газете! Вот, пожалуйста! Прихожу домой из ночной смены, ложусь спать, а утром меня будят вот этим! Выселение! Полицейский уже там. Целый месяц я был безработным, неделю назад получил работу… Как я мог внести квартирную плату? Говорят, иди назад в Шопрон. Зачем я туда пойду, когда я здесь получил работу? Что же мне, из Шопрона пешком ходить? Я не зарабатываю столько, чтоб хватило на поезд! Чего от меня хотят? Я сказал, что заплачу. А они выкидывают мебель. Вместе с кроваткой вынесли ребенка, поставили на сквозняке в подъезде. Хорошенькое дело – взять да идти в Шопрон! – И он кричал, кричал в отчаянии, несчастный герой ежедневно разыгрывающейся трагедии. Ваги его успокоил, утешил. Снял трубку и позвонил в редакцию – в Дьёре в то время уже издавалась левая газета. Тираж у нее был маленький, но все же в ней могли, хотя и очень осторожно, высказываться рабочие. Он вызвал редактора и просил выслушать молодого вагоностроителя и написать обо всем в газете. Парень постепенно успокоился. – Может, домовладелец немного испугается, если попадет в газету. Нехорошо, когда в газету попадешь, хоть ты и хозяин, – уже более мирно он объяснил: – Кому это надо, чтобы я возвратился в Шопрон? Я из Шопрона, это верно. Но где я в Шопроне получу работу? Я житель того места, где моя работа, верно? Не в Шопроне… Машинистка Шарика тем временем надписывала адрес. Прислушиваясь одним ухом к сердитому рассказу рабочего, она вывела на зеленом конверте со штампом: «Йожеф Вурм, Шопрон, улица Руми, 8». Затем вложила письмо в конверт, заклеила его и передала Ваги. А тот, даже не взглянув, протянул мне. – Пожалуйста! Спасибо, Шарика, можете идти… Словом, как договорились, – шепнул он, когда мы снова остались одни. – Теперь перейдете в Дом металлистов. Комендант, горбатый Гутман, не сомневайтесь, не выдаст. Отдыхайте, а в понедельник на рассвете, в половине четвертого, у завода на остановке по требованию сядете в поезд, это будет лучше всего. Желаю удачи! – Он дружески пожал нам руки. – И не забудьте: Шандор Варна, – он указал на меня, – и Густав Сечи, – указал на Белу. – Придумайте национальность, год рождения, имя матери. Если спросят документы, сохраняйте хладнокровие; письмо тоже может послужить документом. Понятно? Все было понятно. В конце концов пусть у этой партии и не очень устойчивое положение, а все-таки партия парламентская! Официальная бумага, конверт, печать, подпись секретаря самой крупной провинциальной организации кое-что да значат! Он прав: это не самый плохой документ для удостоверения личности. Разумеется, в случае крайней нужды. Но лучше, если такой нужды не будет.
Последние комментарии
5 часов 10 минут назад
5 часов 28 минут назад
5 часов 37 минут назад
5 часов 38 минут назад
5 часов 41 минут назад
5 часов 59 минут назад